Читать онлайн Роксолана бесплатно
Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», 2013
© Ю. Н. Кочубей, вступительная статья, 2013
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2013
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2013
ISBN 978-966-14-5460-5 (fb2)
Никакая часть данного издания не может быть скопирована или воспроизведена в любой форме без письменного разрешения издательства
Электронная версия создана по изданию:
Назарук О.
Н19 Роксолана: роман / Осип Назарук; пер. с укр. А. Климова; вступ. ст. Ю. Кочубея; прим. О. Назарука.
© Ю. Н. Кочубей, вступительная статья, 2013
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2013
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2013
Назарука. – Харьков: Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга»; Белгород: ООО «Книжный клуб “Клуб семейного досуга”», 2013. – 416 с.
ISBN 978-966-14-5185-7 (Украина)
ISBN 978-5-9910-2414-3 (Россия)
При дворе султана ее называли «хасеки Хуррем», то есть «мать наследника престола» и «та, которая дарит радость» – в Европе она известна под именем Роксолана. Настуся, пленница из Украины, была куплена на одном из многочисленных невольнических рынков Османской империи для гарема султана Сулеймана Великолепного. Ей удалось стать любимой женой повелителя и приворожить его настолько, что он бросил к ее ногам всю свою державу…
УДК 821.161.2
ББК 84.4УКР-РОС
Вступительная статья кандидата филологических наук, ведущего научного сотрудника Института востоковедения имени А. Е. Крымского НАН Украины Юрия Кочубея
Примечания Осипа Назарука
Перевод с украинского Андрея Климова
В оформлении обложки использована иллюстрация Наталии Коноплич
Дизайнер обложки Наталия Коноплич
Роксолана: судьба, образ, символ
В наши дни мы стали свидетелями всеобщего увлечения именем Роксоланы: его носят не только сорта водки и груш, ансамбли и трио, но и крейсерская яхта, и внешнеторговое объединение; оно звучит в современной украинской поп-музыке и изобразительном искусстве. Роксолана стала главной героиней оперы А. Костина и мюзикла С. Галябарды и А. Святогорова. Имя это превратилось в экзотический символ, но и не без налета патриотизма, и это, вероятно, связано с влиянием произведений живописи и литературы, за которыми стоит прототип – реальная женщина с необычной судьбой.
Явление это можно объяснить также и ростом общественного интереса к истории Украины после провозглашения ее государственной независимости, и появлением целого ряда научных, научно-популярных и художественных произведений, посвященных жизненному пути прославленной жены султана Сулеймана Великолепного или связанных с ее эпохой. Широкая публика благосклонно приняла и телевизионный сериал «Роксолана» – образец украинского ориентализма[1].
Однако такого пояснения недостаточно. Судьба Роксоланы обычна и в то же время исключительна. Обычна для своего времени: молодая красивая девушка попадает в татарский полон, затем ее продают на невольничьем рынке в гарем султана, что связано не только с ее внешними данными, но и с умением их продемонстрировать. Подобных судеб были тысячи, десятки тысяч по всему Востоку. Однако в истории, и не только Османской империи, осталось только одно имя – Роксолана. Поповна из Рогатина получила его в связи со своей национальной принадлежностью не то от купцов-работорговцев в Кафе, не то уже в султанском гареме, где поначалу исполняла скромные обязанности рукодельницы.
Сведения о ее происхождении скупы. Само имя Роксоланы и свидетельства дипломатов итальянских торговых городов-государств указывают на то, что она «rossa», то есть русинка[2], тогда как польские авторы[3] уточняют, что она родом из Рогатина или его окрестностей, получила при крещении имя Александра и являлась дочерью священника Лисовского. Тем не менее, несмотря на четкие указания европейских дипломатов-современников, до сих пор выдвигаются различные версии относительно национальной и сословной принадлежности Роксоланы – то она якобы дочь польского аристократа или крымского хана, то немка, итальянка или даже француженка. Один из французских авторов назвал ее «московской девушкой», итальянская исследовательница – белоруской[4], а причина всего этого – чисто лингвистическая путаница: в большинстве языков Западной Европы слова «Россия» и «Русь» обычно не различаются на письме, хотя для последней издавна существует латинизированное наименование «Рутения».
Исключительность судьбы Роксоланы заключается в том, кем она стала, в ее роли в истории. Эта фигура занимает прочное место в истории Турции, и ее невозможно ни вычеркнуть, ни каким-то образом обойти – независимо от того, негативно или позитивно оценивается ее влияние на деятельность одного из самых выдающихся правителей Османской державы – Сулеймана Великолепного, которого чаще именовали Сулейманом Законодателем. Именно при нем Османская империя достигла апогея величия. Следует также иметь в виду, что все это происходило на Востоке, где женщина играла в обществе строго определенную роль, исключавшую всякое вмешательство в государственные дела.
Роксолана привлекла внимание европейских политиков и литераторов еще при жизни. Первые свидетельства о ней проникли на Запад из писем и докладов венецианских, генуэзских, дубровникских и австрийских дипломатов в Стамбуле[5], затем о Роксолане узнали во Франции, известна она была и в Польше (М. Литвин, С. Твардовский). Она даже переписывалась с польским королем, который в те времена являлся также королем украинских земель.
С самого начала оценки ее влияния на политику Османской империи были неоднозначными. Критические, а порой и откровенно негативные высказывания западных дипломатов были связаны с тем, что Роксолана, как считали в то время, поддерживала завоевательные устремления своего мужа, султана, в Западной Европе. При этом следует учитывать, что все обвинения Роксоланы в коварных замыслах и намерениях опираются не на факты, зафиксированные в документах, а на слухи, сплетни и домыслы. Фактом остается то, что экспансия турок-османов в период правления Сулеймана Великолепного действительно была ориентирована на Запад, они стремились, захватив Вену, утвердиться в Центральной Европе, а также подчинить всю средиземноморскую торговлю своим интересам. Не удивительно, что дипломаты, которым в этот период приходилось довольно туго, создали миф о Роксолане как холодной интриганке, разрушительной силе и даже колдунье, «опоившей» и «околдовавшей» султана. Кстати, как свидетельствуют исторические документы, таким же образом в Московской державе воспринимали византийскую принцессу Зою (Софию), жену великого князя московского Ивана III, которую сочли интриганкой и колдуньей[6].
Стремительное возвышение Роксоланы при дворе и ее очевидное влияние на государственные дела империи, на решения султана вызывали зависть и недовольство определенной части стамбульского «истеблишмента». Но до сих пор исследователи, в основном из-за недостатка источников, не могут прийти к определенным выводам относительно характера Роксоланы и ее роли в истории Османской империи.
Судьба пленницы, которая непостижимым для окружения образом превратилась, говоря современным языком, в «первую леди», так как Сулейман, вопреки традиции, официально вступил в брак с нею в соответствии с предписаниями ислама, вызывала острое любопытство в Западной Европе. К тому же, там в это время в связи с османской экспансией вновь начал возрождаться интерес к Востоку, угасший было после неудачных Крестовых походов. Восточные персонажи начали появляться в произведениях прежде всего французских писателей – это было связано с активизацией французской внешней политики на Ближнем Востоке в эпоху правления короля Франциска I. Драматические, а подчас и трагические события в Турции, так или иначе связанные в XVI столетии с Роксоланой, становились благодатным материалом для писателей.
В 1561 г. во Франции появилась первая трагедия на сюжет из османской истории – «Султанша» Габриэля Бунена (1535–1604) – одна из первых «образцовых» трагедий в истории французской литературы[7]. За ней последовала новелла Жака Ивера (1548–1572) на ту же тему. Эти произведения проложили путь целому «ориентальному» направлению. Большое влияние на дальнейшую разработку темы судьбы Роксоланы в литературе имел написанный на латыни труд Ж.-Ж. Буассара «Жизнь и портреты турецких султанов, персидских князей и других славных героев и героинь, от Османа до Мухаммеда II» (1596), на страницах которого Роксолана получила резко негативную оценку. О влиянии Роксоланы на султана еще в 1545 г. писал также итальянец Бассано ди Зара. Не меньшее значение для формирования образа Роксоланы в западноевропейской литературе имело появление в Италии в 1619 г. трагедии «Сулейман», созданной известным драматургом Просперо Бонарелли делла Ровере (1582–1659). Несмотря на стилистические небрежности, эта трагедия быстро приобрела популярность и получила известность в других странах Запада.
В 1637 г. творение делла Ровере перевел на французский известный литератор Шарль Вион д’Алибре (1600–1652), и оно оказало глубокое влияние на судьбу образа нашей героини во Франции[8]. Одно за другим появляются на свет драматические произведения и романы, в которых в числе действующих лиц оказывается Роксолана (нередко под усеченным именем Роксана), и повсюду она затевает интриги и плетет заговоры, которые заканчиваются трагично.
Так, Жан Мере (1604–1686) в 1639 г. создает пьесу «Великий и Последний Сулейман, или Смерть Мустафы». Жан де Сан-Сорлен Демаретц (1595–1676) пишет трагикомедию «Роксана» (1639) и публикует первую часть романа под тем же названием (ок. 1640). Отдали дань ориентальному жанру и более известные литераторы – брат и сестра Жорж (1601–1667) и Мадлен (1607–1701) де Скюдери. Их героем стал великий визирь Ибрагим-паша, государственный деятель, немало сил приложивший для сближения Франции с Турцией и, по слухам, павший жертвой интриг Роксоланы. Созданный братом и сестрой в соавторстве роман «Знаменитый паша, или Ибрагим» (1641) пользовался успехом у читателей, а позднее, как тогда было модно, Жорж де Скюдери по мотивам романа написал трагикомедию (1643) под тем же названием. Один из персонажей прославленной и до сих пор популярной трагедии Жана Расина (1639–1699) «Баязет» (1672) носит имя Роксана и также имеет немало черт, позаимствованных у созданного другими авторами образа Роксоланы[9].
В конце XVII в. увидела свет трагедия «Сулейман» (1680), автором которой считают актера Ла Тюильри. В работе над трагедией ему помогал драматург Гаспар Аббей (1648–1718), а по некоторым сведениям, именно он и является автором этого произведения. «Сулейман, или Великодушная рабыня» – так называлась трагедия Жаклена, увидевшая свет в 1653 г., а Н. Дефонтен в 1644 г. опубликовал пьесу «Персида, или Продолжение Ибрагима-паши».
В XVIII в. интерес к эпохе Сулеймана Великолепного и Роксоланы не угасает, о чем свидетельствует появление двух трагедий, посвященных судьбе сыновей великого султана. Обе носили название «Мустафа и Зеангир» (так во французской транскрипции звучит имя младшего из сыновей Роксоланы – Джахангира). Первая (1705) принадлежала перу Франсуа Белена, а автором второй (1776) был Николя де Шамфор (1740–1794), прославившийся своими «Максимами и мыслями». О Роксолане писал также известнейший драматург и автор эссе Ж.-Ф. Мармонтель (1723–1799).
Таким образом, имя Роксоланы на протяжении всего XVIII столетия не сходило с театральных афиш Парижа. В сокращенном варианте «Роксана» оно стало популярным у многих французских авторов: помимо Ж. Расина, им воспользовались Ш. де Монтескье в «Персидских письмах» (1721) и Эдмон Ростан в драме «Сирано де Бержерак» (1897). В XIX в. такие выдающиеся писатели, как А. де Ламартин и Ж. де Нерваль, публикуя свои записки о путешествиях по странам Востока, не забывали включить в них легенды и домыслы, связанные со знаменитой султаншей. В 1930 г. в Париже вышла книга Ф. Дауни «Сулейман, султан Турции», в которой автор немало страниц уделил Роксолане.
Мотивы биографии нашей соотечественницы проходят через ряд романов современных авторов – это, прежде всего, «Ночь сераля» М. де Греса (1982), «Мамлюк» Р. Соле (1996) и «Роксана, или Прыжок Ангела» Дж. Б. Нагаи (2000).
Французский язык, еще в XVI в. сменивший в Европе латынь в качестве языка международного общения, способствовал «экспорту» образа Роксоланы в образованные круги других стран. Интересно, что этот образ запечатлен и в самом французском языке: в одном из старых словарей зафиксирован фразеологизм nez à la Roxelane, что означает «слегка курносый».
В Англии, в особенности после появления «Истории турок» (1603) Р. Ноллеса (1550–1610), эпоха и имя Роксоланы также нашли свое воплощение в литературе. К числу самых ранних произведений на эту тему относится трагедия Н. Ли (1649–1692) «Королевы-соперницы» (1677), а также опера У. Д’Эйвенанта (1606–1668) «Осада Родоса» (1656), посвященная победе Сулеймана Великолепного над рыцарями – защитниками острова. Но наибольшая слава выпала на долю трагедии «Мустафа» (1665), которую на основе «Ибрагима-паши» де Скюдери создал Р. Бойл, граф Оррери (1621–1679). В этом произведении Роксолана представлена демонической женщиной, погубившей принца Мустафу. Даже через 70 лет после создания эта трагедия с успехом шла на сцене лондонского театра «Друри-Лейн»[10]. Именем «Роксана» наделил Д. Дефо амбициозную авантюристку, героиню романа «Счастливая куртизанка, или Роксана» (1724). Она одевается на турецкий манер, танцует восточные танцы и буквально завораживает чопорных британских джентльменов[11].
И в наши дни Роксолана не обойдена вниманием английских историков – об этом свидетельствует множество публикуемых ими трудов об эпохе расцвета и упадка Османской империи.
В польской литературе также нашлось место для Роксоланы. В частности, именно из поэмы С. Твардовского (1595–1661) «Преславное посольство светлейшего князя Кшиштофа Збаражского от Сигизмунда III к могущественному султану Мустафе» (1633), автор которой в 1621 г. побывал в Стамбуле, стало известно о том, что Роксолана – дочь священника из Рогатина. В XIX в. о ней много писали польские историки Ю. Немцевич, Ж. Паули, также были опубликованы письма Роксоланы к королю Сигизмунду II Августу и многочисленные комментарии к ним[12]. М. Гославский (1802–1834) изобразил ее в своей поэме «Подолье» (1827), указав, что Роксолана якобы родом из села Чемеривцы на Подолье[13].
В 1930 г. в краковском журнале «Ilustrowany Kurier Codzienny» появилась «захватническая» статья Т. Билинского, озаглавленная «Хасеки, полька на троне султанов»[14]. Против этой публикации немедленно выступила с жесткими возражениями украинская пресса во Львове. Нечто подобное повторилось и в 1951 г., когда польская эмиграционная газета «Narodowiec» поместила аналогичную публикацию. С опровержением немедленно выступила пресса украинской диаспоры[15].
В русской литературе XIX в. к образу Роксоланы первым обратился плодовитый, но малоталантливый драматург Н. Кукольник. В его пятиактной драме в стихах «Роксолана» (1835) абсолютно проигнорированы уже известные в то время исторические факты, а характер главной героини выстроен в духе известных французских образцов – она интриганка, не лишенная, впрочем, материнских чувств.
Немецкая литература отдала дань Роксолане одноименным романом писателя Й. Тралов (1882–1963), публиковавшего свои книги под псевдонимом Ханс Лов. Эта книга была первоначально издана в Швейцарии (1942), а затем в Германии (1944).
Известнейший австрийский писатель Л. фон Захер-Мазох (1836–1895) в своих «Женских образках с Галичины» также не мог не упомянуть Роксолану. Вот что он писал о ней: «Была она дочерью одного галицкого священника, та Роксолана, которую Расин прославил в «Баязете», та славянка, что сделала своим рабом Сулеймана Великолепного и возвысилась до его жены»[16].
Пожалуй, меньше всего писали о Роксолане в Турции – упоминания о ней в придворных хрониках отличаются лаконизмом. Современные турки также знают о ней немного, хотя ее имя фигурирует в «Турецкой энциклопедии», «Энцклопедии Ислама» и основных курсах турецкой истории. В 1959 г. специализированный журнал «Бюллетень Турецкого исторического общества» опубликовал на французском языке очерк М. Сокольницкого «Рутенская султанша»[17], в котором автор отстаивает украинское происхождение Роксоланы, а позднее – обширную статью о ней историка Н. Учтюма[18].
Общеизвестно, что Роксолана имела большое влияние на Сулеймана, именно с нее началась эпоха «вмешательства гарема» в государственную политику, которая постепенно привела к упадку Османской империи. В этой связи в 1979 г. турецкая писательница З. Дурукан опубликовала очерк «Гарем Топкапы-сарая», в котором Роксолана изображена в духе старых стереотипов – коварной и беспредельно жестокой. В таком же духе написана пьеса О. Асена «Хюррем Султан», впервые поставленная в 1998 г. на сцене Стамбульского городского театра. А значительно раньше – еще в 1950 г. – увидела свет книга Ч. Ульчай «Любовные письма турецких султанов»[19], в которой значительное место занимают письма Роксоланы Сулейману, свидетельствующие о ее образованности и безупречном чувстве собственного достоинства. Еще одну сторону ее деятельности представил Г. Али Ихсан в статье «Две султанши-благотворительницы. Жена и дочь Кануни»[20].
Вполне логично, что наиболее полно образ Роксоланы был освещен в украинской литературе. Ряд произведений, опубликованных в XIX и XX вв., в романтическом свете описывают необычную судьбу этой девушки. Именно тогда сложилась традиция называть «поповну из Рогатина» Настя или Анастасия Лисовская. В числе первых появились драма Г. Якимовича «Роксолана» (1869), мелодрама И. Лавровского (60-е годы XIX в.), историческая повесть «Роксолана, или Анастасия Лисовская» О. Орловского, печатавшаяся в 80-х годах XIX в. в «Подольских Епархиальных ведомостях». Были и другие попытки воссоздать образ прославленной султанши художественными средствами. В частности, стоит вспомнить поэму Л. Старицкой-Черняховской.
Начало XX в. ознаменовалось появлением оперы Д. Сичинского «Роксолана» (1908–1909) на либретто И. Луцика, в 1936 г. был опубликован исторический рассказ А. Лотоцкого «Роксолана». Но особым успехом пользовалась историческая повесть, увидевшая свет в 1930 г., автором которой был О. Назарук (1883–1940). Именно она легла в основу сценария 26-серийного сериала, снятого в Украине в 1996 г. Немало страниц уделил Роксолане и академик А. Крымский в своей «Истории Турции» (1924), за что подвергся уничтожающей критике в газете «Коммунист»[21]. Тем не менее, все перечисленные выше авторы не избежали влияния многотомного труда австрийского востоковеда барона Й. фон Хаммер-Пургшталя «История Оттоманской империи» (1827–1835), который крайне негативно оценивал историческую роль Роксоланы.
Очередной всплеск интереса к личности Роксоланы в Украине связан с появлением книги Ю. Колесниченко и С. Плачинды «Неопалимая купина» (1968), в которой целый раздел был посвящен «султанше из Рогатина». Ранее Ю. Колесниченко опубликовал в журнале «Вітчизна» (1966, № 5) материал под тем же названием. А между тем, годом раньше мюнхенское издательство «Дніпрова хвиля» выпустило в свет роман о Роксолане Н. Лазорского «Степной цветок»[22], и не исключено, что именно он привлек внимание украинских авторов и стал для них творческим импульсом.
В 70-х годах XX в. Л. Забашта создала большую драматическую поэму «Роксолана. Девушка из Рогатина» (1971), а в книгу И. Кныш «Отзвуки времени» (Виннипег, 1972) был включен обширный историко-литературный очерк «Императорская карьера Анастасии Лисовской». Кроме того, за рубежом была опубликована научно-популярная статья Е. Крамара «Прославленная украинка при султанском дворе»[23].
И все же вершиной украинской «роксоланианы», по нашему мнению, остается роман П. Загребельного «Роксолана» (1980), автора которого критик Л. Тарнашинская назвала «первым феминистом в украинской литературе второй половины 20 столетия»[24]. Это многоплановое, написанное умелым пером опытного беллетриста произведение, и не удивительно, что оно продолжает пользоваться большой популярностью у читателей. Глубокий анализ исторического материала, проникновение в суть эпохи и господствовавшей в те времена идеологии позволили автору избежать досадных ошибок и неточностей, которыми пестрят страницы произведений на «ориентальные» темы многих европейских и, в частности, украинских писателей. Роман П. Загребельного и сегодня регулярно переиздается на русском и украинском языках.
Образ Роксоланы продолжает привлекать внимание не только прозаиков, но и современных поэтов, причем не только в историко-нарративных произведениях, но и в философской лирике. Среди тех, кто обращался к фигуре «султанши из Рогатина», – О. Пахлевская, В. Вовк, А. Ирванец, В. Нечитайло, С. Шевченко, Ю. Бедрик, М. Орлич и многие другие.
При анализе этих поэтических произведений складывается впечатление, что многие из них создавались под определенным влиянием знаменитой казацкой «Думы о Марусе Богуславке». И действительно, в судьбах этих женщин немало общего, в особенности в начальном периоде жизни. Однако есть и существенные отличия, к которым мы еще вернемся.
В оценке Роксоланы и ее места в истории украинские авторы разделились, как это обычно и бывает, на два противоположных лагеря. Одни – О. Назарук, Н. Лазорский, Л. Забашта, некоторые поэты – представили ее стопроцентной пламенной украинской патриоткой, все мысли которой – только об украинском народе, православной вере, а главное чувство героини – ненависть к туркам. Другие, такие как Ю. Винничук с его мистификацией «Записки Роксоланы» (1991) и пародийно-эротической книгой «Житие гаремное» (1996), а также П. Романюк в «Галицком меморандуме» (1999), беспощадно клеймят Роксолану, обвиняя ее в «национальной измене», называя «Леди Макбет» и пытаясь представить великую султаншу, которую почитали и перед которой трепетали подданные и двор султана, в качестве одной из «наташ», наводняющих в наши дни бордели Ближнего Востока.
Неудачным нам представляется и термин «роксоланство», о котором в свое время писал П. Загребельный[25] и которым пользуется В. Базив[26]. Это напоминает вопрос из анкет советского периода «Находились ли вы на оккупированной территории?» Юную девушку оставили на произвол судьбы, не сумели защитить те, кто должен и обязан был это сделать, а теперь ей ставят в вину то, что с ней случилось! Еще более курьезно выглядят обвинения в том, что Роксолана не пожелала помочь прославленному казачьему вожаку Байде, захваченному в плен турками. Но ведь в ту пору, когда Байду «цепляли на крюк» в Цареграде, Роксоланы давно уже не было в живых!
Одно совершенно очевидно: хулители Роксоланы не оригинальны в своем «иконоборчестве». Еще в 1926 г. Е. Маланюк гневно писал:
- Під сонні пестощі султана
- Впивала царгородський чар,
- Це ж ти – попівна Роксолана,
- Байстрюча мати яничар![27]
Но, как ни странно, хула и грязь не пристают к Роксолане. И на то есть веская причина.
Сегодняшнюю популярность Роксоланы в Украине и пестроту мнений о личности и судьбе «султанши из Рогатина» следует считать совершенно естественными. Это не что иное, как свидетельство пробуждения нашего национального самосознания.
Но любопытно и то, что к образу Роксоланы и в наши дни продолжают обращаться зарубежные авторы – историки, писатели, кинематографисты. Подобная «живучесть» образа (неважно, со знаком «плюс» или «минус») не может быть случайной. Если бы речь шла о какой-нибудь мастерице дворцово-дипломатических интриг, то хватило бы одной-единственной книжки в глянцевой обложке, чтобы удовлетворить любопытство широкой публики. Исторические источники сведений о Роксолане скудны и практически исчерпаны, однако авторы и исследователи продолжают напряженно всматриваться в этот образ.
Достаточно взглянуть на список вышедших только в последние десятилетия исследований и художественных произведений, в которых Роксолана фигурирует в качестве заметного персонажа. Это и антиисторический роман французского литературоведа К. Клеман «Султанша» (1981), и роман финского писателя М. Валтари «Микаэль эль-Хаким» (1979), носивший во французском переводе название «Слуга Пророка», и обширное историческое исследование сербского ученого Р. Самарджича «Сулейман и Роксолана» (1987), и роман румынских авторов М. Бурады и В. Корбула «Роксолана и Сулейман», опубликованный в Париже в 1987 г., а также романы английского писателя К. Фалконера «Гарем» (1992) и французского автора А. Париса «Последний сон Сулеймана» (1999).
Все упомянутые авторы, даже при современном высоком уровне исторической науки, допускают непростительные фактические ошибки, а нередко и просто тенденциозны. Тем не менее им не удается превратить Роксолану в банальную интриганку и беспринципную оппортунистку: она, подчас вопреки воле создателей этих произведений, выступает как гораздо более сложный образ, как универсальное обобщение, своего рода символ. Отнюдь не украинского патриотизма – таким символом была и остается легендарная Маруся Богуславка. Если бы Роксолана оказалась еще одной «Марусей», ее образ не привлек бы к себе такого внимания в самых разных странах. Она сродни библейским женским образам – таким, как Дебора и Эсфирь; из более поздних образов-символов Роксолане близки Клеопатра и Жанна д’Арк. Разница лишь в том, что все эти героини относительно линейны, они действуют по плану, составленному извне или внушенному Провидением (как Орлеанская Дева), а Настя, она же Анастасия Лисовская, в одиночестве оказалась перед экзистенциальным выбором и сумела переломить свою судьбу в самых нечеловеческих обстоятельствах. Именно благодаря этому, по нашему мнению, образ Роксоланы приобретает черты универсальности и постоянно привлекает к себе внимание авторов не только в родной стране, но и за ее пределами.
Возможно, Роксолана заслуживает осуждения за некоторые приписываемые ей поступки – такие, как интриги против Ибрагима-паши и других высоких османских сановников, за участие в заговоре против наследника престола Мустафы, которое, впрочем, остается недоказанным, так как до сих пор не известно, существовал ли этот заговор вообще. Ведь и сам Сулейман Великолепный вовсе не был «тряпкой», как кое-кто пытается его изобразить. Все современники подчеркивают его неукротимую волю и решительность, султан мог иметь собственные источники информации и способы разрешения назревших проблем, которые ничем не отличались от распространенных в то время в Европе. Достаточно вспомнить хотя бы историю взаимоотношений английской королевы Елизаветы I и Марии Стюарт. Опираясь на принцип историзма, мы обязаны принять во внимание и то, что Роксолана все это время жила под невыносимым давлением. В случае смерти мужа она и ее дети были безусловно обречены на гибель. Поэтому она стремилась все держать под контролем и при малейшей опасности действовала быстро и эффективно.
Это достаточно ясно показано и в произведениях западных авторов. Все они отмечают ум, силу воли, эрудицию и политическую одаренность Роксоланы, которые она, по их мнению, сформированному под влиянием унаследованных от прошлого стереотипов, использовала исключительно для интриг. Складывается в целом негативный образ, и тут же возникает парадокс: почему же тогда Роксолана, несмотря на все приписываемые ей злодеяния и грехи, наряду с самим султаном остается главной героиней романов и повестей?
Тонкий знаток эпохи, французский ученый А. Кло вообще отвергает большинство обвинений, выдвигаемых в адрес «султанши из Рогатина»[28]. При всех внутренних противоречиях Роксолана остается символом несгибаемости свободного духа человека, его способности вступить в схватку с судьбой и победить – без всякой мистики и чудес. Каждый из авторов, писавших о Роксолане, не мог не отметить силу ее характера и интеллекта, решимость, глубокое знание человеческой природы, механизмов политики и власти. Осознанно или нет, но им удалось показать, что эта женщина – уникальный феномен, необычайно масштабная фигура, сумевшая самостоятельно утвердить себя в истории.
Нет никаких оснований, да и необходимости считать ее символом украинского патриотизма. Но и стыдиться нашей землячки нам не приходится. И хорошо, что, несмотря на «идеологическое» сопротивление, в память о Роксолане в Рогатине был установлен монумент. Да, она не может считаться фигурой национальной истории, ибо принадлежит истории Османской империи. Но для нас Роксолана – символ непобедимости духа и яркий пример того, что даже в самых безнадежных обстоятельствах следует не опускать руки, а бороться, выживать и верить в лучшее будущее.
Ю. Кочубей
Глава I
Страшная свадьба
Не знаешь поутру, что будет ввечеру
Народная поговорка
1
Был знойный летний вечер 1518 года.
Золотое дневное светило неторопливо скатывалось в самый большой пруд на Подолье, а тот, полный сверкающего света, ласково шелестел мягкими волнами. Вода, словно царица, готовилась отойти ко сну на своем мягком пурпурном ложе. За прудом виднелись темные рвы и белые стены Рогатина и гладкая лента тихой речки Липы.
В этот час из-за синеющей полосы леса на пустынной дороге, ведущей из Львова в Рогатин, показались четыре телеги. В них ехали свадебные гости – старый Дропан, львовский купец, направлялся с семьей в Рогатин женить единственного сына Степана на дочери отца Луки Лисовского, настоятеля церкви Святого Духа, что в предместье Рогатина.
Молодой Степан Дропан, уже два года влюбленный в Настусю Лисовскую, не помнил себя от счастья. Большую часть пути он шел впереди свадебного поезда, а остальные над ним добродушно посмеивались: хоть так, хоть этак, а раньше срока на месте не будешь.
– Не спеши, сынок: не знаешь поутру, что будет ввечеру, – напоминал отец, перенявший эту поговорку от свата, отца Настуси, – тот время от времени наезжал во Львов к брату, священнику при церкви Святого Юра. Но Степан то опережал телеги, то далеко отставал, чтобы никто не мешал ему предаваться мечтам о счастье. И не слышал и не видел ничего вокруг, кроме своей милой, хоть и не было ее здесь. Не замечал он ни синеватого наряда шалфея, ни яркого горицвета в тени дубрав, через которые он проходил, ни золотистого сумрака березовых рощ, ни пахучей мяты, ни вьющихся плетей ломоноса, ни желто-красных колонн коровяка, ни сныти, ни копытня-стародуба, хоть и шел прямо по ним.
– Для него нынче папоротник цветет… – подшучивая, говорили о парне свадебные гости.
А в его сердце цвела и благоухала любовь.
Снова и снова Степан возвращался в мыслях к тому, как все начиналось и как он впервые увидел Настусю на подворье церкви Святого Юра во Львове. С тех пор жизнь для него слилась в сплошную полосу света, запахов, музыки – и борьбы. Отцу не пришлось по душе его намерение жениться на поповне. Он давно держал на примете для Степана дочку своего торгового компаньона. Да и семья Настуси, принадлежавшая к старинному роду священнослужителей, косо поглядывала на ее замужество с сыном «торгаша». Им нравилась его зажиточность, а вот то, что «лавочник», – претило. Но в конце концов кое-как все сладилось.
Какой же долгой показалась жениху дорога в город, что уже виднелся вдали, к небольшому дому на берегу тихой Липы, рядом с церквушкой Святого Духа!
2
А там их уже ждали, все было готово к свадьбе. Съехались гости со стороны невесты, на подворье стоял шум молодых и старых голосов.
Брат хозяина, отец Иоанн Лисовский, дольше всех противился свадьбе Настуси со Степаном. А причиной тому была долгая судебная тяжба между церковью Святого Юра и семейством Дропанов из-за какой-то земли, и отец Иоанн таил обиду на старого Дропана. Вот и теперь он поспешил выехать из Львова как можно раньше, лишь бы не тащиться бок о бок с «безбожным торгашом», который вздумал судиться с домом Божьим. А помимо того, учинил он еще одну демонстрацию. Ему хотелось присутствовать на венчании племянницы, но он не мог допустить, чтобы Дропан стал чваниться тем, что он, отец Иоанн, специально явился в Рогатин ради этой свадьбы. Оттого и подыскал в канцелярии львовского владыки кое-какие дела, требовавшие его присутствия в Каменце-на-Подолье, чтоб якобы случайно, по дороге, завернуть на свадьбу племянницы. Слух об этом был заранее пущен во Львове.
Теперь он сидел в саду приходского дома за деревянным столом в тени лип вместе с братом и отцом Феодосием, игуменом ближнего монастыря василиан, что на Чернечей горе. Перед ними стояли три глиняных горшочка, кувшин кислого молока, лежали хлеб и масло.
– Ешь и повествуй, что нового слышно, – обратился к нему отец Лука.
– Не знаю, с чего и начать, – печально отозвался отец Иоанн.
– С дел нашей церкви, – степенно подал голос отец Феодосий.
– Само собой, – отвечал отец Иоанн.
Потянулся, взял ломоть ржаного хлеба, намазал маслом и, снова положив его на деревянную тарель, начал:
– Святую нашу церковь вконец разорили и одолели иерархи-латиняне, а теперь еще и властвуют над нею. – Потом не сдержался, добавил: – А наши торгаши грабят ее и со своей стороны.
– Но и врата адовы не одолеют ее, – набожно заметил игумен Феодосий.
– Так-то оно так, – возразил отец Иоанн, – да только что ни день, все труднее становится дышать. Гордость, лихоимство, разврат, обжорство и пьянство – все без исключения грехи тяжкие видим мы среди чужих. А ведь они правят нашей церковью. И Господь все не выведет ее из-под чужого ярма!..
Львовский священник горько усмехнулся. На это отец Феодосий сказал:
– Так ведь и мы не без грехов. А в особенности губит нас один грех, главный, – леность. Из-за нее нам столь тяжкое искупление. Повидал я свет и разных людей, бывал в Иерусалиме, в Антиохии и на Святой Горе Афонской, но нигде не видал, чтобы так редко брались за книгу, как у нас. Оттого и не научены мы оборонять свою церковь от вражьих посягательств!
– Ты все о своем, отче игумен, – заметил отец Лука. – А я уж тебе не раз говорил и теперь скажу: оно, может, и так, да не совсем. Где же эти книги людям добыть? И за что купить, а? За что? А еще и женатому священнику, да при нынешней дороговизне! Церковные земли присвоили старосты и ксендзы. Татарские набеги вздохнуть не дают. И это никого не печалит! Дивно, что в это лето их здесь еще не было. Но слухи уже доносятся. Крестьяне вконец обнищали и дальше нищают. Мещанство тоже, потому что шляхта взяла всю торговлю в свои руки, хоть и кричит, что это ей «не по чести». А наших священников тут и там на панщину гоняют! Какие уж тут книги?!
Воцарилось тягостное молчание. Отца Иоанна, которому предстояла дорога в Каменец, встревожила весть о надвигающейся опасности. Однако он тотчас успокоился, подумав, что брат, если узнает что худое, непременно сообщит ему об этом перед отъездом.
А отец Лука, переведя дух, продолжал:
– Вот взять, к примеру, меня. Говорят – выдаю дочь за богача. Но ведь и голой ее отпустить не позволю себе. А во что обойдется мне эта свадьба? Один локоть атласа нынче по двадцать грошей, а фаландаша – все тридцать пять. И во что ее одеть? За какие деньги?
Он умолк на мгновение, а затем продолжил, ибо нечего ему было таить от брата и приятеля-игумена:
– А сама свадьба! Какая-то жалкая щука – два гроша, карп – и того больше, гарнец вина – сорок грошей, фунт шафрана – семьдесят, голова сахару – сто пятьдесят, а перец – и все триста. А где байберка[29] шелковая, где кафтаны парчовые? А киндяк[30] хлопчатый вышитый да чинкаторы[31] златотканые? Ведь и сам я, и жена моя должны выглядеть завтра не хуже людей! Вы, отче игумен, одну рясу имеете, так что вас все это не заботит!
– Ты что-то разболтался, как торгаш, – заметил брат. – Уж больно быстро сказалось на тебе новое родство!
– Прошу прощения, – смутился отец Лука. – Но если б вам жена целый месяц только о том и толковала, какие ей к сему дню надобны шелка да шитье, то и у вас накипело бы так, что хоть первому встречному плачься!
– Ну и благодари Бога, что только одну дочь имеешь, да и ту завтра в чужие руки отдаешь, – проговорил брат.
– Я-то благодарю, – отвечал отец Лука. – А вот с какой стати ты так ретиво взялся сватать ее за какого-то убогого? Чтобы горе мыкала, как ее отец мыкает, а?
Тут подал голос игумен:
– Хотите гневайтесь, хотите нет, но я правду скажу! Не будь у нашего священства семей – а с ними и сокрушения о свадьбах, приданом, да фаландашах, да байберках и прочей мирской суете, – то и в борьбе с латинством мы бы выстояли! А землицы наша церковь еще от князей прежних и народа имеет столько, что сотню лет будут брать – и все равно хватит нам! Не в ней дело, братья, а в том, что для борьбы с латинством нет у нас того оружия, коим враг владеет. Истинно говорю, да вы, видать, не хотите познать истину!
С этими словами игумен обернулся к хозяину дома и с сожалением произнес:
– Пусть пошлет Господь счастья твоему дитяти на той стезе, на какую оно ступает. Но разве Богу не было бы угоднее, если б дочь твоя пошла в монахини? Ох и пригодилось бы это дитя нашей гонимой церкви, ибо разумом оно как умудренный муж. Но вы отдаете ее тому, кого сами не любите и не жалуете! И ведь немало у нас монахинь из священнических и панских родов наших. А у ляхов магнаты даже за честь почитают, когда панна из их рода приносит монашеские обеты. Вот чем они нас одолевают! Оттого и чтит народ костел, что видит уважение верхов к костелу. А мы к мирской сласти, как мухи к патоке, липнем! Вот и ждет нас та же доля, что и мух, и сласть обернется лютой горечью. Трухлявеет наша сила, мельчает народ, и спасения ждать неоткуда!
Ситуация стала крайне натянутой. Но игумен, не обращая на это внимания, продолжал:
– Давал народ на нашу церковь, дает и будет давать! Но редко бывает, чтобы нашелся тот, кто с умом управит тем, что дадено церкви! И народ это видит, потому что еще не вконец ослеп. И не только один народ видит, но и соседи. Вот и хватают, что приглянется. А как не взять? Винить во всем врагов – пустая отговорка. А в том истина, что и они были бы в нашей церкви, если б мы сами иначе о ней заботились. Вот она, правда! И не миновать нам Божьей кары за то, что мы правду прячем под спудом. Никто не минует этой кары. И грянет она, ибо сами мы ее призываем!
Брат отца Луки уже отверз уста, чтобы достойно возразить. Но тут послышался скрип – у ворот остановились телеги и возы старого Дропана. Свадебные гости высыпали из них шумной толпой и устремились в сад.
3
Деревья в саду внезапно вспыхнули багрянцем, и словно красный пожар охватил и сад, и церковку Святого Духа, что по сей день стоит на том же месте, и приходский дом при ней, и тихую ленту Липы, и широкий пруд, и поля спелой золотящейся пшеницы, что усмехались небесам синими цветками васильков в ожидании жатвы. Все присутствующие тревожно взглянули на небо – но это была всего лишь вечерняя заря, вспыхнувшая на западе.
В кровавом отблеске умирающего дня шел молодой Степан Дропан, лелея свое счастье в душе. Оживленно блестя глазами, искал он свою Настусю и, наконец, увидел ее в саду в окружении двух подружек, занятую каким-то важным разговором.
– О чем толкуете? – весело спросил он, приближаясь к суженой.
– А вот и не скажем! – смеясь, ответила вместо невесты ее подружка Ирина.
– Не можем сказать, – поправила ее Настуся.
– Потом сами все узнаете! – добавила другая девушка.
– Ну, скажите, не таитесь! – жалобно попросил Степан.
Девушки не решались.
Наконец Настуся, переглянувшись с подружками, открыла Степану секрет: Ирина пригласила цыганку-ворожею, чтобы та перед венчанием нагадала им будущее!
– Только отцу о том ни словечка, а то сильно разгневается! – предупредила Настуся.
Степан дал слово помалкивать.
4
Старый Дропан и его супруга по обычаю первыми приветствовали священников, и отец жениха сразу завел свое:
– Господи! Как же обобрали нас в дороге! Каких-то десять миль, а плачено и мостовое, и плотинное, и перевозное, и пашенное, и ярмарочное, и торговое, и померное, и поштучное, и от полных возов, и от пустых, и на обе руки, и на одну! Шкуродерство и грабеж хуже, чем под турком!
– Кто на свадьбу едет, тот по дороге не приторговывает, – не удержался отец Иоанн, чтоб не уколоть старого Дропана. Но купец был не из тех, кто подставляет другую щеку, с ходу отрезал:
– Уж и не знаю, отче, что богоугоднее: по дороге на свадьбу дело делать, коли нужда есть, или по делу ехать, а по пути на свадьбу завернуть…
Степенная супруга старого Дропана покосилась на него с упреком, отец Лука усмехнулся, а отец Иоанн ничего на это не ответил.
Свадебных гостей, кто постарше, отец Лука пригласил отдохнуть в саду. А младшие мигом исчезли, и Степан Дропан быстрее всех. Отправился искать свою Настусю, чтобы поздороваться с ее матерью.
Сам же отец Лука вышел к лошадям – не только как хозяин, но и как знаток. Любил он подолгу всматриваться в доброго коня, как в запрестольный образ. А понимал в лошадях так, что с одного взгляда мог оценить все достоинства и назвать настоящую цену.
Тем временем Степан обнаружил Настусю в кругу подружек, которые столпились на другом конце подворья вокруг молодой цыганки – та согласилась поворожить невесте. Одна из Настусиных теток – пожилая Катерина – яро противилась затее, твердя, что перед самой свадьбой не годится делать такие вещи. А Настуся весело настаивала:
– Тетушка! Так ведь Бог же сильнее какой-то там ворожки!
– Да, да! – подхватили за ней подружки, а громче всех Ирина, самая близкая. – Что Бог даст, то и сбудется!
Степан запустил руку в карман и неожиданно осыпал ворожею пригоршней мелких монет – это и решило дело. Настуся радостно кинулась к жениху и схватила его за рукав. А цыганка, мигом собрав большую часть денег, вцепилась в ее левую руку и стала пристально всматриваться в ладонь. Тетушка перестала возражать и застыла в напряженном ожидании.
Отрывисто и ломано заговорила цыганка, поглядывая то на лицо, то на ладонь Настуси:
– Твоя муж богатая, ах, какая богатая… Очень богатая!..
– Вот так наворожила! – выкрикнула одна из подружек.
– Это и так всякому ведомо! – добавила другая, поглядывая на Степана.
Тот опустил глаза и смутился. А ворожея вела дальше:
– В жемчугах и рубинах ходить будешь… Шелка дамасские под башмачками твоими… Горюч-камень в волосах твоих, белый атлас на ноженьках твоих, а красная кровушка на рученьках твоих… Ладан и кубеба курятся в палатах твоих… Есть будешь бесценный киннамон, а пить сладкие шербеты… И будет у тебя двое сыновей, как у Евы… и две свадьбы, а муж – один!..
– Ха-ха-ха! – залились девчата.
– Тетушка, тетушка! Целых две свадьбы, а муж – один! Как же это?
Тетка Катерина проворчала: «Ну и намолола, дурная баба!» Потом подняла правую руку над молодыми и неторопливо осенила их крестным знамением. А Степан тем временем ломал голову, откуда у него могут взяться такие сокровища.
До сих пор цыганка спокойно и даже с каким-то удовольствием всматривалась в нежную ладошку Настуси, а потом, словно испуганная смехом девчат, прервавших ворожбу, вдруг насупилась и другим, почти суровым голосом, заговорила:
– Дальний путь тебе, без мостов и дорог… По чернобыльнику, по грубым кореньям… Где цветет шалфей и первоцвет… Где сон-трава синеет… Где сверкает огнями горицвет и стелется дурман… И перекати-поле… перекати-пол-ле… перекати-пол-л-ле!..
Внезапно она, как в экстазе, остановилась, будто захлебнувшись, и кинулась на землю – собирать остатки рассыпанных грошиков. Затем выпрямилась, заглянула в глаза невесте и, не обращая внимания на Степана, торопливо подалась прочь. Оглянулась на Настусю раз, другой и сгинула за воротами.
Всем, кто стоял на подворье, сделалось не по себе после ее ухода. Первой заговорила старая Катерина:
– Это, дети, так всегда ворожат молодой перед венчаньем: и что богатая будет, очень-очень богатая, и что дорога ее ждет дальняя, и что сыновья у нее будут, и что будет ей и весело, и грустно, как во всякой жизни случается…
Настуся на это только улыбнулась и запела:
- Ой, утоптана дорожка,
- Посыпана житом!
- Кто подскажет, как мне будет
- За Степаном жити?..
И слегка прижалась к нареченому. Радость ее передалась парню. Лицо его прояснилось, и он в ответ весело пропел:
- Ой, утоптана дорожка,
- Горы да мочары!
- А кто ее протоптал,
- Любонька, ночами?
– Ты, ты, ты! – ласково молвила Настуся и повела жениха к матери. За ними разноцветным потоком молодежь хлынула в дом, потому что уже совсем стемнело и близилась ночь.
5
И ночь эта должна была стать для Настуси последней в отчем доме. И одной из последних на родной земле…
Она словно чувствовала это. Уж слишком пристально осмотрела свою скромную девичью светелку, единственное окно которой выходило на луг над Липой. Еще раз взглянула на свадебное платье и вещи, которые собиралась забрать с собой во Львов. Кое-что отложила в сторону, чтобы взять, когда в следующий раз приедет в Рогатин. Среди отложенного были и две книги – те, что перечитала чуть ли не два десятка раз, – «Повесть о Китоврасе» и «Повесть дивная о царе Соломоне».
Уснула поздно. В полусне чудилось ей, будто кто-то напевает бессвязные обрывки свадебных песен:
- Благослови, Боженька,
- Первую дороженьку!
- Мы идем за барвиночком
- Настусеньке на веночек…
- Зельюшко посажено
- Тонкое, высокое,
- С листиком широким…
И хоть характер у Настуси был легкий и веселый, переломный момент в жизни подействовал на нее так сильно, что проснулась она как в тумане. Дрожь ожидания и страха перед неведомым наполняла все ее существо. Гомон свадебных гостей только усиливал ее тревогу.
Успокоилась она уже перед самым выходом из дома, когда была совсем готова к венчанию.
Венчать молодых должен был отец Иоанн, львовский дядя Настуси.
Около полудня гости и молодые вышли из дома и направились к церкви Святого Духа.
Но в то самое мгновение, когда Настуся с дрýжками ступили на нижнюю деревянную ступень церкви, что-то случилось. Что именно – никто из участников свадьбы в первое мгновение не мог сказать точно.
До них донеслись отдаленные крики – прерывистые, гортанные, пронзительные.
Охваченные тревогой, люди засуетились и начали инстинктивно озираться в поисках укрытия. Затем кто-то крикнул:
– Татары идут!
– Алла-ху!.. – послышались неистовые вопли уже на их улице. Свадебная толпа вмиг рассыпалась, поднялся страшный переполох. Каждый бежал куда глаза глядят – кто в сад, кто в проход между хатами, кто в заросли камыша и аира у реки.
Настуся, бросив дружек, ухватилась за своего суженого. Всего на мгновение они оба, будто окаменев, застыли неподвижно перед распахнутыми вратами ярко освещенной церкви. Мелькнула мысль – вбежать в храм, довериться покровительству Святого Духа, но надеяться на чудо сейчас не приходилось, и оба опрометью кинулись в сад.
Тем временем улицу уже заполонили татарские всадники. Издавая дикие вопли, неслись они вперед. Нечесаные гривы и хвосты их коротконогих неказистых коней-бакематов[32] вздымали пыль. Многие из приглашенных на свадьбу уже попались им в руки и теперь волочились на волосяных арканах. На оболони – низине за садом – тоже было полно татар, которые гонялись за одинокими беглецами верхом, а иные и спешившись. В хлевах ревела скотина, там и сям занимались пожарища – татары поджигали разграбленные дома предместья Рогатина.
Но город пока держался, готовясь к обороне. Вдали слышались звуки труб и рогов, гремел тревожный набат с колоколен рогатинских церквей.
Охваченная ужасом, Настуся сомлела и прямо в белом подвенечном платье безвольно осела на пыльную дорогу. А Степан, упав на колени, стремительно подхватил невесту…
И белый свет оборотился тьмой для них двоих.
Глава II
«Ой, торным шляхом килиимским, Ой, диким полем ордынским…»
Там в долине огни горят, Там татары полон делят… Один полон с жиночками, Другой полон с девочками…
Из народной песни
1
…Настуся почувствовала, как в лицо ей плеснули студеной воды. Очнувшись, она открыла глаза.
Какое-то мгновение она не осознавала, где находится и что происходит вокруг. Над ней склонились две мужские фигуры, с черными раскосыми глазами, редкими усиками и выступающими скулами, в остроконечных шапках, с луками за плечами и в черных овчинных кожухах шерстью наружу. Грудь девушки сжал нестерпимый страх, который в следующее мгновение превратился в отчаяние. Невыносимые ужас и отвращение заполнили все ее тело, заплескались в глазах, стиснули горло, перехватили дыхание.
В голове промелькнула мысль, что она полонянка, находится в руках татар, и эти полудикие всадники с желто-смуглыми лицами могут сделать с ней все, что пожелают.
Настуся с трудом отвела взгляд. И только тогда обнаружила, что лежит на какой-то насыпи невдалеке от лесочка. А рядом сидят или дремлют в забытьи другие молодые женщины и девушки. Отыскала несколько знакомых лиц – городских девчат, но подружки Ирины среди них не заметила. Поодаль лежали и сидели мужчины, связанные волосяными веревками и сыромятными ремнями, и она сразу же увидела среди них своего Степана. Он напряженно всматривался в женский полон, и Настуся почувствовала, что он ищет ее среди пленниц.
Одновременно она подумала о том, что сталось с ее отцом и матерью, с подругами, с ее свадьбой… Все, все рассыпалось, как разбитое стекло, исчезло, будто сон.
Родной город Рогатин, с его стенами и домами, был не виден отсюда. И он сгинул, как сон.
Что ее ждет?
Эта мысль озарила ее голову, как багрянец, который появлялся на крыше их дома с первыми лучами нового дня.
Татары расхаживали между пленниками, раздавали какие-то приказания, тут и там со свистом взлетали в воздух нагайки. Стоны и крики наполняли воздух. Настусю немного утешало только то, что их, взятых в полон, очень много и ей будет с кем делить горькую невольничью долю…
2
Вечерело. Ночь куталась в нежную кисею таинственной печали. В ближних зарослях мягко мерцали огоньки светлячков – они были свободны, летали себе и светили. А где-то вдали догорало зарево пожарища.
Татары развели большие костры. Должно быть, их было много, они чувствовали свою силу и ничего не опасались. Сегодня они захватили многолюдный полон. Странное дело – в нем оказалось множество новобрачных, молодых парней и девушек. И как раз в этот час их принялись разделять. Настуся не понимала, какой смысл в таком разделении, и только молча наблюдала.
В темном небе нет-нет, да и мелькали падучие звезды-метеоры, временами казалось, что идет настоящий звездный дождь. А Настуся загадала всего одно желание: жить, жить, выжить – любой ценой выжить, даже в беде и в унижении, в татарской неволе! Потому что мир вокруг был такой красивый-красивый! А она еще такая юная, совсем юная!..
Огни, что мерцали на земле и в небесах, придавали ее первой ночи в неволе какую-то зловещую красоту. А грозные и дикие татарские лица вокруг, с их раскосыми глазами и островерхими шапками, вызывали у нее приступы доселе неведомого ей всеобъемлющего ужаса. Из зарослей доносились крики девчат и женщин, над которыми измывались дикари. Только здесь Настуся поняла смысл проклятия, которое иной раз слышала на базаре от ссорящихся торговок: «А чтоб тебя замуж выдали на Диком Поле ордынском!..» И еще поняла она, что и в несчастье случается удача: подобное обращение ей пока не грозило, потому что предводители татар уже обратили на нее внимание, сочтя особенно ценной добычей, и до поры оставили в покое.
3
Утром с восходом солнца татарский лагерь вместе с полоном снялся с места и двинулся на восток. Пленные мужчины шли связанными, а женщины – в окружении многочисленной стражи. Некоторые из них, измученные и до смерти напуганные, уже не могли идти. Их погрузили в черные обозные мажи[33] и везли следом за караваном. Больных и раненых мужчин добивали на месте. Поэтому каждый из последних сил пытался остаться на ногах.
Настуся шла пешком в толпе молоденьких девчат. Шла в своем подвенечном наряде, только веночек где-то потеряла. Молитва, с которой она обратилась к Богу на рассвете, немного успокоила ее. И если б не голод и сумрачные, полные печали лица вокруг, могла бы чувствовать себя почти хорошо.
Позади слышалось фырканье коней татарской стражи, которая время от времени заезжала то с одной, то с другой стороны и присматривалась к полонянкам. При этом всадники во весь голос обсуждали каждую из них, уделяя особое внимание молодым девушкам. Настуся не понимала, о чем они толкуют, но заметила, что татары принимались особенно громко рассуждать о достоинствах девушек, как только рядом с ними появлялся какой-то турок.
Среди подружек по несчастью Настуся выглядела самой спокойной. Она быстро усвоила, что полная невозмутимость и чувство достоинства способны заставить даже дикую татарскую стражу относиться к ней с уважением. И не ошиблась: те, указывая на нее своими ременными плетьми, частенько повторяли: «Хуррем!»
Она решила, что «хуррем» означает что-то вроде «спокойная», «беззаботная» или, может быть, «веселая». Не знала только, по-татарски это или по-турецки.
Это было первое слово из языка грабителей и торговцев живым товаром, которое она запомнила.
Татары довольно часто делали короткие привалы и спешивались, чтобы дать коням передохнуть и подкрепиться. К тому же, им приходилось ждать, пока подтянутся стада захваченного рогатого скота и овечьи отары. Тогда и пленники могли перевести дух.
4
Около полудня, в самую жару, татары устроили более продолжительный привал. Стали готовиться к обеду. Настусе стало интересно, как же будет выглядеть первый татарский обед. Но уже по приготовлениям стало понятно, что мужскому полону не достанется ничего – еду получит только женский. Ох, как же ей хотелось поделиться со своим Степаном, но для этого не было ни малейшей возможности.
А татары тем временем расставляли казаны и разводили огонь. Тащили из возов мешки с награбленной мукой, замешивали тесто, добавляя конскую кровь, раскатывали колбасами и бросали в кипящую воду. Потом, показав полонянкам, как нужно делать, приставили некоторых из них к этой работе. Выбирали, смеясь, одних невест – тех, кого схватили в подвенечных платьях. Среди них оказались Настуся и одна польская панночка, которую из-за ее блестящего платья тоже приняли за «молодую». Поначалу полька упиралась, но, отведав сыромятной нагайки, принялась усердно месить муку с конской кровью.
Тут в отдалении поднялся гомон. Один из коней внезапно рухнул на землю и издох. Татары с радостными воплями кинулись к нему и начали кромсать падаль ножами. Всю ее, кроме мясистой задней части, было велено сварить в соленой воде, а заднюю часть нарезали тонкими пластами и уложили под седла. Настусе сделалось дурно при виде их приготовлений, но еще хуже ей стало от мысли, что с этими людьми ей придется жить – и кто знает, как долго! Несмотря на голод, она так и не смогла заставить себя прикоснуться к «яствам». А татары за обе щеки уплетали вареную падаль и колбасы из конской крови с мукой.
Мало кто из полонянок отведал татарской еды. Стража насмехалась над теми, кто не ел, – мол, не понимают вкуса. Среди общего хохота, как бы «в шутку», щедро сыпались направо и налево удары нагаек и бичей.
После отдыха лагерь снова тронулся в путь.
5
На следующий день Настуся также не смогла прикоснуться к татарской стряпне. Пила одну только воду. И так ослабела, что не могла уже идти, но боялась, что ее заподозрят – мол, притворяется. Поэтому из последних сил держалась на ногах.
Но ближе к вечеру все-таки упала – в степи у села Панталиха. Словно сговорившись, почти одновременно с ней упали на пыльный шлях еще несколько полонянок. Над степью стояла тяжелая жара. Татары остановили толпу пленников…
Настуся, находясь в полубессознательном состоянии, получила несколько жестоких ударов бичом, а затем почувствовала, как ее подняли и швырнули в какую-то повозку, на жесткие доски. Бичи из полос сыромятной кожи с узлами причиняли страшную, долго не утихающую боль. От этой боли она извивалась и корчилась, а жесткие доски только усиливали ее. Лишь под головой Настуся почувствовала что-то мягкое, а пальцы ее ног сквозь расползшиеся свадебные башмачки коснулись какой-то плотной ткани. В горячке она решила, что это ризы из церкви Святого Духа. Какая-то дымка застилала ей глаза, и чтобы избавиться от этого, она с усилием широко распахнула их. И увидела то, о чем поется в народной песне:
- Одну взяли при конях,
- При конях да на ремнях…
- Другую взяли при возу,
- При возу на мотузу…
- Третью взяли в черной маже…
Она лежала в черной скрипучей маже, и ей казалось, что это гроб. И в этом черном гробу похоронено все ее девичье прошлое.
Настуся впала в забытье. Но и сквозь него чувствовала, как пылают рубцы от татарских бичей на ее нежном теле. И припомнилось вдруг, как несколько лет назад она тяжело захворала. И тогда точно так же горела ее голова и ломило все тело, будто от побоев. А мать преклоняла колени перед образом Распятого, обещая отдать свою единственную Настусю в монастырь, если та выздоровеет. Только сейчас она вспомнила, что уже после того, как Степан попросил ее руки, мать противилась этому, памятуя о давнем обете.
Кровь ударила ей в голову.
Теперь она знала: если б покорилась воле матери, не шла бы сейчас страшным ордынским шляхом. Ведь даже дикие татары почитали монахинь и уважительно уступали им дорогу, называя «невестами пророка джавров, умершего на кресте». Монахини беспрепятственно могли заходить в татарские лагеря и даже брать для пленников молоко от татарских кобыл. Если б послушала она мать, сейчас могла бы спокойно идти среди дикой орды с опущенными долу очами и кувшинчиком в руке. А татарские баши и ага с суеверным страхом отступали бы перед нею – «невестой пророка, умершего на кресте».
Настуся заплакала тихим, самым тяжким и мучительным плачем, – в черной маже татарской, что катилась Диким Полем в неведомые места и незнаемое будущее… А затем погрузилась в дрему.
6
Сколько времени она провела в этом полусне – неизвестно. Чуствовала только, как несколько раз ей плескали в лицо водой. А дважды чьи-то, как ей показалось, женские руки попытались напоить ее молоком.
Когда она наконец открыла глаза, вокруг расстилалась бескрайняя дикая равнина, покрытая полынью, чернобыльником и ковылем, изрытая балками и оврагами. Настуся поняла, что галицкая земля, с ее ухоженными полями, рощами и лесами, осталась уже позади. Позади и навсегда – шепнуло что-то внутри.
Гнетущая печаль сдавила грудь, защемило сердце. Насколько хватало глаз, виднелись вокруг только залитые палящим солнцем степные просторы с уже пожухшей от жары травой. Только в балках и вблизи солончаков виднелись чахлые полоски какой-то сероватой зелени.
Настуся скорее почувствовала, чем осознала, что находится в Диком Поле, на одной из страшных татарских дорог. А где именно – кто знает.
Может, и на Черном шляхе[34].
Черный шлях, прозванный также Злым и Незримым, носил эти имена по разным причинам, но Черным назывался оттого, что по этой дороге, рука об руку со злой бедой, убийством и грабежом, ходила «черная смерть» – чума. Столетиями шли по нему черные от грязи орды монгольские и почерневшие от нужды и горя невольники. И земля здесь была черной от природы, а татарские кони, топча траву, оставляли на ней черные следы набегов.
Путь этот проходил почти по той же линии, по которой сегодня идет торговый тракт в Одессу. По нему же в более отдаленные времена отправлялись в торговые и военные походы староукраинские князья.
У татар было три обычных маршрута, по которым во время набегов они расползались по всей Украине, начиная от побережья Черного моря. Один из них тянулся вдоль валашской границы, другой пересекал Подолье, третий вел на Киевщину и Волынь. И все они сходились в Восточной Галичине. В ее сердце, Львов, метили степные орды, растекающиеся, как вода в половодье, по этим трем дорогам. Валашская дорога вела во Львов через Бучач и Галич, подольская, или кучманская, – через Теребовль и Золочев, волынская описывала дугу на севере и устремлялась во Львов через Сокаль и Жолкву. Надвигаясь с трех сторон, рвались татары к одной цели, к сердцу Восточной Галичины, и впивались в предместья Львова, как три окровавленных меча в человеческую грудь.
Каждую из этих дорог народ и сегодня зовет «черной» и до сих пор помнит трагедии, вершившиеся на путях татарских.
- С долу, с горы, из темного леса
- Татары идут, волыняночку везут…
- У волыняночки коса
- Золотая –
- Темен бор осветила,
- Зелену дубраву да и Черный шлях…
Такой же невольницей, как и волыняночка из народной песни, сейчас была и галичанка Настуся.
7
Сознание того, что она – на страшном татарском шляхе, было для Настуси еще более ужасным, чем эта дорога сама по себе, даже страшнее, чем то, что она оказалась в лапах торговцев живым товаром.
Девушка закрыла глаза. Но неизвестность мучила ее, заставляя взглянуть на тот страшный путь, по которому везли ее в неведомые земли, к неведомому будущему. Она открыла глаза и пристально осмотрелась.
Собственно, это и дорогой нельзя было назвать. Полоса степи, по которой продвигался татарский чамбул[35], ничем не отличалась от остального Дикого Поля. Лишь изредка среди ковыля попадался человеческий или конский остов, еще реже – следы костров, а вокруг – разбросанные кости, черепки битых горшков, а порой и человеческие черепа.
Лишь далеко позади виднелась темная полоса земли, истоптанная копытами ордынских коней. И не понять было, почему в песне поется: «Ой, торным шляхом килиимским…» – потому что это был вовсе и не шлях, и не торный… Разве что били-торили его своими израненными ногами бедные пленники да некованые копыта татарских лошадей.
Вот идут и они – пленники, окруженные татарской стражей. Изможденные, почерневшие, едва ноги переставляют. Казалось ей – не выдержат они этого бесконечного перехода в безмерном однообразии степи, из которой жаркое солнце высосало последние капли влаги, как и надежду из ее сердца.
Настуся взглянула на свои ножки, чтобы убедиться, нет ли на них ран. Ведь, может статься, дальше ей придется идти пешком… Приметила, что на ней только один свадебный башмачок, да и тот рваный. Видно, пытались разуть ее, да передумали.
Необутая ножка болела. Присмотрелась поближе – на ней запеклась кровь, почернела и засохла…
И еще заметила, что в черной маже, в которой везли ее, в беспорядке разбросаны вещи, в основном женские, а с ними – свертки тканей. Должно быть, награбленное. Горько усмехнулась – вспомнилось ей предсказание цыганки. Оно уже начало сбываться, но совсем по-иному. И вправду: видела она у себя под ногами кусок дорогого атласа, но не было ни жемчугов, ни рубинов, ни белых шелков… И кровь у нее запеклась не на рученьках, а на ноженьках…
С тревогой ощупала себя – уцелел ли крохотный серебряный крестик, подаренный матерью. Крестик был на месте, и Настуся сдвинула его в сторону, чтобы никто не заметил под платьем. Как же дорог он теперь ей был! Не только как память о матери, но и как память о той земле, которую она покидала, – может, навсегда. Впервые в жизни ощутила она живую близость Того, кто умер, замученный на кресте. Мученическое терпение сближало ее с Ним. А вокруг она видела терпеливых, жестоко избитых пленников, которые восходили, склоняя головы, на свою Голгофу.
Настуся крепко прижала к себе крестик и успокоилась. Этому кресту служил ее отец. Его именем боролись в степях наши казаки с татарами. И какая-то смутная надежда, словно слабенький росток, зародилась в ее душе.
Настуся стала озираться, отыскивая Степана. Но не сумела найти, хоть и охватила взглядом с мажи чуть не весь татарский обоз, который, как громадный черный уж, тянулся Диким Полем, кое-где поблескивая оружием стражи.
И вспомнились ей сказки из детства о том, как страшные драконы и чудовища похищают девиц и уносят с собой, а отважные рыцари их потом освобождают.
«Казаки! Казаки!» – встрепенулось что-то в ее душе. Всей силой своего молодого зрения Настуся впилась в дикую степь. И заметила далеко, бесконечно далеко – какие-то фигуры беззвучно, словно тени, крались по направлению к лагерю пленников. Не походили они на татар. Она чувствовала это всем своим сердцем. Благодарность и гордость за них затеплились в недрах ее души. Заметила и конные разъезды – казацкие, точно казацкие! Вскочила на черной маже, простерла руки, словно к иконе чудотворной. Но раскаленный воздух так дрожал и плавился, что у коней казачьих… не было ног. В самом деле: казаки ехали верхом, но ног у коней не было и в помине…
Поняла Настуся, что это был обманчивый призрак степной пустыни, из тех, что часто морочат путников в Диком Поле.
Упала на дно мажи…
Отвернула личико от тканей, на которых прежде лежала, и соленые жемчужинки посыпались из ее глаз. Пустая надежда! Попробовала унять скорбь, да так и не смогла.
А тем временем далеко, в Галицкой земле, в Рогатине, немощная мать Настуси, охваченная тяжким горем, на миг задремала у постели раненого отца. И приснился ей в этот полдень удивительно яркий сон.
Снилось матери, что Настуся, ее единственная дочь, идет Черным шляхом килиимским и Диким Полем ордынским… Идет в своем легком белом свадебном платье… а зеленый веночек потеряла где-то в степи. Идет мимо коней-бакематов, идет под бичами диких татар… Идет среди степной жары по бездорожью… а пот соленый заливает ей глаза, стекает по губам… И вот уже блекнет личико девичье, и темнеют глаза, синие, как вода… И алая кровь струится по ее ножкам на жесткие корни, падает каплями на степную сон-траву…
Стряхнула с себя Настусина матушка этот сон и отправилась в церковку Святого Духа со своей неизбывной болью. И там всей душой вверила свою бедную Настусю под покровительство Матери Божьей.
И в тот же самый час далеко от нее, на Черном шляхе килиимском, на Диком Поле ордынском, Настуся сердцем почуяла материнскую кручину. Следы ее в доме глазами целовала, тоску в себе душила. Но не смогла задушить.
И рыдания сотрясли ее, как внезапный порыв ветра молодую яблоньку в саду над Липой, что рядом с церковкой Святого Духа… И только выплакавшись, обратилась к Богу и успокоилась.
8
На одном из привалов заприметила Настуся какое-то беспокойство среди татарской стражи. Предводители отряда то и дело собирались на совет, препирались между собой, слали куда-то гонцов. Вечером костров не разводили, хоть полон был уже далеко в степи. Судя по всему, татары чувствовали какую-то опасность.
От этой мысли радостно заблестели глаза Настуси, а сердце загорелось надеждой. Надеждой на свободу.
С наступлением ночи она никак не могла заснуть. И весь лагерь тоже не спал – что-то носилось в воздухе. Задремала только после полуночи, когда Косари[36] уже высоко поднялись в небе.
Неизвестно, сколько длилась эта дремота. Разбудили Настусю неистовые крики и топот конских копыт. Татарские шатры на противоположном конце лагеря ярко пылали. В отблесках пламени можно было разглядеть несколько небольших казацких ватаг, которые отважно ворвались в татарский лагерь. Настуся узнала казаков по лицам и шапкам, да еще по чубам тех, кто в суматохе боя остался без шапки. Сердце забилось так, что, казалось, грудь вот-вот разорвется.
Среди пленных началась суета. Да и казаки наседали как раз на ту часть лагеря, где держали полон. Они уже добрались до мужской стоянки, и часть мужчин присоединилась к ним. Отчетливо слышались возгласы на родном языке: «Режь, бей басурман!»
И показалось ей, что среди пленных промелькнула фигура ее Степана, который теснил татар с люшней[37] в руках. Сердце Настуси затрепетало, как птичка в клетке. Уже виделось ей, как возвращается она домой, как снова продолжается прерванная ее свадьба и сбываются слова цыганки-ворожеи, что будет у нее две свадьбы и всего один муж.
Весь женский полон с тревогой следил за ходом борьбы. Пленные девчата и женщины сидели затаившись, как перепуганные птицы, над которыми вьются коршуны. И лишь время от времени то одна, то другая, из тех что посмелее, вскакивали и, словно ведомые инстинктом, вырывались в степь, скрываясь во мраке в том направлении, откуда появились казаки. Настуся же могла только с горечью смотреть на свою израненную ногу.
Татары отчаянно сопротивлялись. И особенно яростно обороняли они ту часть лагеря, в которой держали женский полон.
Внезапно Настусино сердце замерло. Казаки дрогнули и начали отступать… Она еще не понимала, что происходит. Невыразимая боль и скорбь стиснули ее грудь, словно клещами. Неужели ей не видать свободы? Неужели Степан покинет ее?
Казаки и с ними часть пленников были уже за пределами лагеря. Отходили поспешно, хотя татары не преследовали их. Настуся не могла понять, в чем причина того, что случилось.
И лишь спустя некоторое время, когда казацкие ватаги уже были едва различимы в зареве догорающих шатров и повозок, увидела, что издали приближается большой татарский чамбул.
Только теперь большинство татарской стражи лагеря бросилось в погоню за беглецами.
Как черные змеи, заметались по степи татарские разъезды. Но казаков уже нигде не было видно.
«Да хранит их Господь!» – произнесла Настуся и только собралась помолиться за беглецов, как ее отвлекли нечеловеческие крики. Это оставшаяся в лагере часть татарской стражи добивала раненых казаков, выколов им глаза и страшно надругавшись.
Так посреди украинского Дикого Поля завершился один из тех бесчисленных и страшных эпизодов ночной резни, в которых от начала веков никто никому не давал пощады. А окровавленные степи Запорожья снова спокойно обретали очертания в предутренней мгле, такие же свежие и девственные, словно их только что сотворила дивная рука Господня.
Глубоко и искренне верующую Настусю мучил вопрос: почему еще за несколько дней Бог предупредил ее, показав образы казачьих разъездов, которые степное марево перенесло за многие мили, – но не дал ей свободы? Она размышляла над этим и не находила ответа.
И еще одно мучило ее: почему дети той земли, из которой она родом, покорно шли в неволю, хоть и были выше ростом и сильнее татар? Почему не они гонят татар в рабство, а татары – их?
9
С восходом солнца караван снова двинулся в путь. Свист нагаек и крики пленников, полные боли, не умолкали. Только женский полон не били. Наоборот, теперь женщинам стали давать приемлемую пищу: ячменную, просяную или гречневую кашу, приправленную конским салом.
Настуся поняла: их кормят теперь как товар, который на торгах будет стоить тем дороже, чем лучше выглядит.
Сердце подсказывало: нет, теперь ей уже ни за что не вырваться из неволи. И тогда она начала спокойно присматриваться к своим хозяевам: приземистым, толстобрюхим, широкоплечим и короткошеим, с большими не по росту головами, узкими темными глазами, приплюснутыми короткими носами и черными как смоль волосами, жесткими, что твоя конская грива.
Настуся понимала, что ей придется стать невольницей, наложницей, а может, и женой одного из этих немытых чудовищ, о которых бабушка рассказывала ей, что они появляются на свет слепыми, как щенята[38].
Она боролась с отвращением и всматривалась в неведомую даль. А уста ее беспрестанно шептали молитву к Божией Матери.
Татары по-прежнему углублялись в бескрайние степи, продолжая двигаться в юго-восточном направлении. И чем дальше в степную глушь, тем свободнее они себя чувствовали и медленнее ехали. Но по мере приближения к своим аулам они все больше внимания уделяли женскому полону, чтобы окончательно сломить своих пленниц и лишить их остатков воли.
С этой целью, как только та или другая немного приходила в себя от усталости, ей приказывали слезть на землю, привязывали веревкой за шею к маже и велели идти позади или рядом с телегой. Тем из них, что были покрепче и могли хоть как-то сопротивляться, приходилось еще хуже: их шеи и подмышки захлестывали ременной петлей и безжалостно гнали рядом с гарцующими всадниками.
Далеко не все поведал Настусиной матушке тот необычный сон-видение о судьбе ее дочки… Едва Настуся немного оправилась, как и ей пришлось идти с веревкой на шее рядом с черной мажей татарской, а временами и бежать наравне с полудиким конем на ремне под щелканье бичей и гогот ордынцев.
И так дрессировали их всех по очереди, не различая роду-племени, знатности, веры и языка, – всех, кого произвела на свет прекрасная земля наша, жители которой не сумели защитить ее, потому что между ними давным-давно не было ладу.
У некоторых полонянок эти издевательства рождали жгучую ненависть, которая портила их лица. Однако Настуся не принадлежала к ним. И на татарских ремнях она напоминала себе, как в болезни не только ее матушка, но и она сама предназначала себя служить Богу. А после, едва тяжкая хворь минула, забыла обет и нашла себе земного жениха. Оттого и страдания свои считала искуплением за нарушение обета. Без словечка жалобы, без слезинки бежала она вслед за конем ордынским. И то, что ей приходилось выносить, сохраняя внешнее спокойствие, придавало ее и без того прелестному лицу еще большее очарование. Личико девушки осунулось, удлинилось и приобрело выражение невыразимой, почти болезненной нежности, а ее очи от боли и мук стали бездонными. Дух ее рос и укреплялся смирением, как растет он у каждого человека, который несет свой крест с мыслью о Боге и искуплении.
Из прежнего опыта татары знали, сколько такой «дрессировки» может выдержать каждый «сорт» живого товара. Поэтому обычно не перегибали палку, так как этот товар и составлял их главное богатство.
Однако многие из тех, кто подвергался издевательствам, погибали, а если им и удавалось пересечь широкие украинские степи и добраться до Крыма, в пути им не раз и не два доводилось хворать лихорадкой. К этим последним принадлежала и Настуся[39].
Молитвой она успокаивала боль и в ней же топила унижения. Представляла себе в такие минуты скромную церковку Святого Духа в Рогатине или величественное убранство собора Святого Юра во Львове, где впервые увидела своего Степана.
Но временами лихорадка от нескончаемой степной жары и издевательств стражи доводили Настусю почти до бреда. Тогда, уже в темноте, лежа на голой земле, она не могла ни уснуть, ни дать отдыха своему усталому телу. Ее упорно преследовал призрак Черного шляха – даже тогда, когда ее глаза были плотно закрыты. В ее воображении шествовала этой страшной дорогой Черная смерть – чума. Иногда огромная, ростом под облака, вся черная, как черный бархат, с черной косой на белом костяном держаке в костлявой руке. Шла и хохотала в степях запорожских, а путь ее лежал от восхода солнца…
Настуся уже свыклась с мыслью о смерти, даже о черной смерти на Черном шляхе.
А тем временем ее Степану удалось-таки в ночной стычке присоединиться к вольной казацкой ватаге. Вскоре он добрался до Каменца, где у его отца были торговые компаньоны. С одним из них Степан отправился в монастырь ордена тринитариев, известный тем, что его монахи занимались выкупом пленников из Крыма. Там какой-то чернец-поляк с набожным видом заявил ему, что если Степан примет католическую веру, то получит помощь в выкупе суженой. Однако, услышав от человека, сопровождавшего Степана, что имя его отца – Дропан, смягчился и принялся подсчитывать стоимость выкупа. Судя по поведению монаха, старый Дропан был известен не только во Львове.
Молодой Степан любил Настусю. Но также верно любил он и свою церковь, хоть она и испытывала в те годы жестокие притеснения. Может, как раз потому и любил он ее так крепко, что ясно видел ее слабость в сравнении с латинским костелом. Он не понимал истинных причин слабости одной церкви и силы другой, зато не мог не замечать железной дисциплины латинских священнослужителей, их вездесущности и прочных уз взаимопомощи.
Как любой благородный и сильный человек, Степан не спешил давать каких-либо обещаний и уж тем более исполнять их, если платой могло стать унижение церкви, к которой он принадлежал. В ответ на предложение чужого монаха не проронил он ни слова, хотя в душе испытывал горечь оттого, что наша церковь так и не обзавелась орденом, подобным тринитариям[40]. Вместо Степана ответил товарищ его отца:
– Это же сын Дропана, знатного львовского купца. Ни сам он, ни его отец не оставят ваши труды без достойной награды!
На это чужой монах ничего не ответил и снова углубился в свои подсчеты.
Покинув подворье монастыря тринитариев, Степан отправился поблагодарить Бога в свою церковь, что стояла около самого рынка в Каменце. Долго стоял там, преклонив колени на каменных плитах и шепотом произнося слова молитвы.
А когда вышел оттуда, неожиданно увидел на церковном подворье Настусину подругу Ирину, которой в суматохе удалось сбежать и прибиться к другой казачьей ватаге. Выглядела она страшно измученной и исхудавшей.
В Рогатин они отправились вместе.
Глава III
В краю татарских аулов
Pace tua, si pax ulla est tua, Pontica tellus, Finitimus rapido quam terit hostis equo Pace tua dixisse velim tu pessima duro Pans es in exilio, tu mala nostra gravas[41].
1
А Настуся так горела в лихорадке, что едва осознавала, как ее переправляли через Днепр близ Тавани на татарском кожаном мешке, набитом сеном.
Ох и далеко же еще от Тавани до крымской горловины – Перекопа! И еще дальше для тех, кто вынужден брести пешком с веревкой на шее.
За Таванью уже начинались татарские аулы. Но здесь они встречались так редко, что на всем пути между Днепром и Перекопом Настуся не заприметила никакого жилья, хоть и слышала, что татары то и дело повторяют слово «аул», о значении которого она уже догадывалась. Она поняла, что караван пленников вступает в край этих постоянно кочующих селений, а вернее – кочевых стоянок. Словно обманчивые призраки степной пустыни исчезли куда-то эти аулы на всем пространстве между Таванью и Перекопом – в точности как фата-моргана.
Может быть, как раз в эту пору татары чего-то опасались в здешнем краю и переместили свои стоянки за Крымский перешеек. А может, из-за усталости Настуся просто не замечала ничего вокруг.
С незапамятных времен по этим степям кочевали, как грозные тучи, различные завоеватели, племена, орды и ватаги грабителей, большинство имен которых не сохранила история. В жестокой борьбе вырывали они друг у друга награбленную добычу – и исчезали с нею в бездорожной степи, раскаленной солнцем.
Единственным исключением в этом кровавом хаосе оставались дальние окраины степи и морские побережья – прежде всего, Крым. В тамошних городах уцелела стойкая культура древних греков, которая упорно боролась с дикой и страшной степью, снова и снова накатывавшей на нее мутными валами.
В Крыму в ту эпоху утвердилась татарская власть. Разлилась, расплылась, как грязное, глубоко въевшееся пятно на драгоценном, но изломанном и запыленном клейноде. Но и ее рвали во все стороны то внутренние усобицы, то ногайцы, то казаки, то безымянные сборные разбойничьи ватаги, которые ради добычи проникали за Перекоп вглубь Крыма.
Перекоп же напоминал жилу, по которой одновременно текли два кровавых потока, направленные в противоположные стороны: один – из Крыма в Украину, другой – из Украины в Крым, тайно, небольшими, но отчаянными ватагами. Оба они несли огонь и меч, оба лили кровь и сеяли разруху.
Перекоп был опасным местом. Поэтому татарский отряд с крупной добычей решил заночевать в степи и только утром незаметно приблизиться к берегу моря, а затем оттуда через перешеек двинуться в Крым.
Татары расположились на ночлег. Вечер в степи был красив, хотя сама степь выглядела мертвой. Точнее, производила впечатление мертвой, несмотря на жизнь, которая кипела в ней и над ней. Вдали можно было видеть скачущих зайцев. Кружили птицы. Иногда стаи дроф низко тянулись над степным простором. А высоко в небе парили орлы, сипы и множество ястребов.
Настуся смотрела на все это и завидовала каждой птице, которая могла лететь куда угодно.
2
Ранним утром татары приблизились к Черному морю. Настуся еще никогда в жизни не видела моря. Ей было любопытно узнать, как же оно выглядит.
Тут, у самого Перекопа, вспомнилось ей, как бабушка рассказывала ей о море.
«На море, – говорила она, – не такие рыбы, как у нас. Большие-пребольшие! Выйдет такая рыба из глубины, подплывет к берегу – и ну распевать. Но никто не мог эту песню толком услышать, потому что рыбы при виде людей сразу же уплывали. Но вот нашелся один такой, который очень захотел подслушать. Спрятался он за корягой. А рыба не заметила его, подплыла совсем близко – и за свое… А тот записывает из каждой песни по слову, чтоб не забыть. Потом пришел опять, еще больше записал… А потом пустил среди людей, и с тех пор повелись у нас песни…»
Больше Настуся ничего не знала о море. Но и это воспоминание так оживило ее юное воображение, что даже сердце сильнее забилось в груди.
Невольничий караван неторопливо продвигался вперед. Вскоре подул приятный прохладный ветер с юга и донеслись восклицания татар, взволновавшие пленников: «Денгис! Денгис!»
«Море! Море!» – зашевелились бледные губы невольников. Море на всех производит неизгладимое впечатление – неважно, на воле человек или в кандалах. Все оживились, хоть еще ничего и не видели, а лишь чувствовали близость водного исполина.
Вскоре перед их глазами распростерлась бескрайняя морская равнина в первых алых отблесках зарождающегося дня. И пленники перевели дух, словно здесь должен был настать конец их мучениям.
Затем увидела Настуся длинную, белую от пены полосу морского прибоя, услышала его мерный, животворящий шум и окинула острым молодым взглядом бескрайнюю живую поверхность моря – с наслаждением, с которым сливалось чувство открытия чего-то совсем нового. В этом наслаждении присутствовали и сказочные воспоминания детских лет. Поискала глазами чудесных рыб, от которых люди позаимствовали свои песни. Но тех не было видно. Только белогрудые чайки-мевы летали над морем, радостными криками встречая восходящее солнце.
3
На Перекопе было спокойно. Караван миновал убогий городишко Ор и оказался в Крыму, где впервые смог передохнуть, чувствуя себя в полной безопасности. Вдали виднелись бедные аулы крымских татар с массой курчавых овец на пастбищах. Со стройных башен деревянных мечетей доносились крики муэдзинов, возносящих хвалу Аллаху. Помолилась и Настуся своему Богу, страдавшему на кресте.
Уже на следующий день в невольничий лагерь стали стекаться толпы купцов в невиданных одеждах – татарских, турецких, греческих, еврейских, арабских, итальянских. Были среди них старые, молодые и средних лет люди, строгие и веселые. Они низко кланялись татарским начальникам и просили разрешения осмотреть доставленный «живой товар».
Татарская стража провожала их между рядами сгорающих от стыда женщин и девушек, которые уже понимали, что выставлены для продажи.
Собственно, дележа добычи еще не было, но купцы уже сейчас спешили оценить товар, чтобы в дальнейшем более пристально следить за теми женщинами и девушками, которые им особенно приглянулись.
Глава IV
В Крыму
Видит – чащи зеленеют В синих горах Крыма, Полонины Чатырдага – Как цветы килима…[42]
1
– Открой глаза свои и смотри. Ибо что увидишь теперь, того больше никогда тебе не узреть!
С этими словами из Корана обратился пожилой турок-купец Ибрагим к своему армянскому сотоварищу в городе Бахчисарае, приведя к нему только что купленную невольницу.
Старый армянин взглянул на свежий «товар», и его глаза весело блеснули.
– Ва, ва[43], – произнес он, чуть помедлив, и скривился. – Ты, должно быть, заплатил за нее столько, что на эти деньги можно купить дом в Кафе у самой пристани!
– О, заплатил я немало, – отозвался Ибрагим. – Но ведь она и стоит того!
– Что стоит? Как стоит? Почему? Что в ней такого? Она же едва на ногах держится! Кому мы ее продадим? Я думал, за те деньги, что ты взял у меня, ты купишь трех, а то и четырех крепких девок!
– Слушай! – невозмутимо ответил старый Ибрагим, распахнув верхнюю одежду и обнажив руки молодой девушки, которая вспыхнула от стыда. – Ты только посмотри! Она так хороша, что я советую тебе поскорее увезти ее из Бахчисарая в Кафу. Там, в толпе, нам будет легче спрятать ее до поры до времени. Иначе у нас отнимет ее кто-нибудь из сыновей Мохаммед-Гирея, а заплатит столько, что и плевка не стоит!
– За нее никто не даст хороших денег! Она больная!
– Не мели чепуху! Я и сам бы взял ее в свой гарем и имел бы утешение на старости лет. Но для меня это слишком дорогой товар. А что касается болезненного вида – это всего лишь усталость от долгой дороги и татарской «выучки»! Ты и сам бы выглядел больным, если б тебя несколько недель гнали, как коня, на ремнях.
Старый армянин знал все это, а спорил лишь по старой торговой привычке. Помолчав минуту, он проговорил:
– Ладно, может, слегка подготовим ее и продадим какому-нибудь баши[44].
– Нет, – возразил Ибрагим. – Я уже думал об этом. Не слегка, а как следует подготовим… А потом я сам повезу ее продавать.
– Почему ты?
– Потому что я надеюсь устроить ее хотя бы служанкой в гарем, может, даже и к какому-нибудь дефтердару[45]. Для нас это куда выгоднее, чем баши. Кто знает, какой случай может подвернуться.
– Лучше уж держаться подальше от всяких случайностей! А пока она дождется милости какого-нибудь вельможи, нас уже и на свете не будет.
– Ну так дети наши будут!
Этот довод окончательно убедил старого армянина. Немного поразмыслив, он проговорил:
– Ладно, завтра же отвезем ее в Кафу. Но я за то, чтобы как можно скорее от нее избавиться. Такой товар нехорошо долго держать!
– Там будет видно!
– А сколько же ты отдал за нее?
Старый Ибрагим назвал цену – и закипела свара!
Настуся не понимала их слов, но догадывалась, что попала не в самые худшие руки и теперь оба купца советуются и спорят о том, как использовать ее с наибольшей для себя выгодой. Глядя на них, она втихомолку радовалась, что не оказалась в лапах полудиких татарских вожаков или других торговцев «живым товаром», которые разобрали ее подруг по несчастью.
Армянский купец, не прекращая браниться с Ибрагимом, отворил дверь и кликнул служанку-невольницу. Долго ждать ему не пришлось – та подслушивала под дверью. Старик жестом указал на Настусю, и обе вышли из покоя. Служанка отвела ее в какую-то комнату с зарешеченными окнами, где томились другие невольницы. По лицам женщин было видно, что их также доставили сюда совсем недавно.
Служанка, сопровождавшая Настусю, обратилась к ней и произнесла всего одно короткое слово: «Кефе!»[46] – и при этом указала рукой вдаль.
Настуся осталась с подругами по несчастью. Объясниться с ними она не могла. Страшно утомленная, осаждаемая круговоротом мыслей, девушка уснула с молитвой на устах.
Разбудили ее только к ужину. Проглотив кусочек черствой лепешки и сделав несколько глотков молока, Настуся снова заснула.
А проснувшись поутру, увидела на подворье запряженную татарскую повозку и обоих своих хозяев, собравшихся в путешествие. Ее закутали в какое-то старое тряпье и усадили в телегу.
Оливковыми рощами и дубовыми лесами ехали они у подножий дивных гор, на склонах которых гордо высились вечнозеленые хвойные леса и курчавились густые заросли кустарников. Вдоль обочин дороги попадались виноградники, огороды и сады с олеандрами, магнолиями, тюльпановыми деревьями, миртами, мимозами и гранатами. На ярко-голубом фоне полуденного неба лениво колыхались кроны кипарисов и лавров. По пути встречались удивительной красоты разноцветные обломки мрамора и целые обозы маж, груженных белой солью. Красота крымской природы увлекла мысли молодой невольницы прочь от мрачной действительности и неопределенного будущего. Это великолепие успокаивало ее.
Справа показалась вершина Чатырдага, одной из красивейших гор на земле. Красота ее была настолько величественной, что Настуся почувствовала себя подавленной. И припомнились ей могучие слова, которыми начинается Священное Писание: «В начале сотворил Бог небо и землю».
Здесь, у подножия дивного Чатырдага, ощутила она всем своим естеством безграничное величие Творца. И дух ее, угнетенный неволей, еще глубже познал величие мира – палаты, в которую Бог поместил тысячи красот и чудес и предоставил ее для жизни многим народам.
Она припомнила, как однажды через Рогатин проезжал польский король, и Настусин отец вместе с другими священнослужителями должен был его приветствовать. Вернувшись домой, отец сказал: «И у нас мог бы быть свой государь, если б наши крамольники не сжили со свету последнего князя этой земли и его потомство. Думали, сами сумеют править, без головы!»
И горько вздохнул, снимая ризы.
И Настуся вздохнула вслед за отцом, только еще горше. Понимала, что не везли бы ее сейчас на торжище, если б в давние времена крамольники наши не подточили основу власти на своей земле… На синем фоне Чатырдага словно воочию увидела она чашу черной отравы, которую недруги поднесли молодому князю Юрию – последнему из рода Даниила Галицкого.
В духовном сословии из уст в уста передавались предания о мученической смерти последнего потомка крови Владимировой в Галицкой земле от руки тайного убийцы. Юрий ради укрепления Галицко-Волынской державы окружил себя немчинами и иными людьми западной культуры. Это и породило у местной знати ненависть к нему, и она подсунула ему в Высоком Замке во Львове медленно действующий яд – перед самым отъездом князя в Волынь. Настусина бабушка часто с печалью рассказывала, как молодой князь, уже будучи отравленным, сел в повозку, как в боли и муках ехал по Волыни, как весь в смертном поту добрался до своего замка во Владимире и как корчился там в предсмертных судорогах на полу княжьих палат.
Ни бабушка, ни отец, ни мать не могли сказать ей, когда именно это случилось. Говорили только, что в ту пору стояла прекрасная осень на нашей земле и сады ломились от обилия фруктов. А после того три дня страшный град бушевал по всей земле Галицко-Волынской, накатывая туча за тучей. И с того времени преследуют эту землю несчастья до сего дня.
А отец однажды добавил: «Хороши пташки не только наши, но и ляхи! Но все же те чтут заповедь Божью «Не убий!» по отношению к своим государям. Оттого и собственную державу имеют до сих пор. Уж какую имеют, такая и есть, но – своя…»
Когда-то Настуся слушала эти рассказы как страшные сказки. А теперь не только поняла, но и почувствовала все значение того, о чем в них говорилось. На себе ощутила, что значит, когда родная земля становится добычей и скотным двором для чужеземных всадников. Образы разрухи и несчастья по всей Украине возникли перед ней так же ясно, как белые снега на вершине Чатырдага, как темные леса на его склонах и в долинах…
- Ой, на горе беленький снежок,
- Далеко уехал мой дружок…
Эта песня внезапно зазвучала в ее молодом сердечке. Но девушка не издала ни звука, лишь глаза ее сильнее заблестели.
Настуся не могла отвести их от волшебного Чатырдага. Красой своей он настолько пленил и утешил ее, что к невольничьему рынку на пристани Кафы она подъезжала с полным спокойствием в душе.
2
На третий день пути Настуся со своими хозяевами въехала на улицы приморского города, где, бывало, за один день продавали на торжище до тридцати тысяч невольников и невольниц. Уже виднелись старые, темного камня, высоченные дома генуэзцев, где за решетчатыми узкими окнами томились сотни невольников и невольниц, предназначенных для продажи.
Между домами Настуся неожиданно заметила христианскую церковь, принадлежащую отцам тринитариям, которые занимались здесь выкупом невольников. Узнала ее по разорванной цепи, которая как символ была прикреплена к стене над входом в храм.
Из ворот церковного подворья как раз выезжали двое монахов верхом на ослах. Она однажды видела во Львове этих «ослиных братьев» – те собирали пожертвования у костела – и даже сама дала им что-то «на пленных».
«Ослиные братья» разъезжали по восточным базарам, сидя на своих ослах лицом к хвосту, – в знак уничижения, ибо полагали себя недостойными ездить на этих животных так, как ехал Спаситель мира, вступая в Иерусалим. Повсюду проникали они, сыны разных народов, следуя повелениям из далекого Рима, шли в глубоком смирении духа, чтобы избавить невольников от жестоких страданий. И сейчас Настуся с благодарностью смотрела на них.
Ей легче дышалось от мысли, что и здесь есть те, кто с именем Христовым на устах радеют о помощи бедным невольникам. И уже по-иному смотрела она на мрачные генуэзские постройки с зарешеченными окнами.
Повозка с Настусей и ее спутниками вкатилась на подворье одного из таких домов. Купцы не спеша высадились и, прихватив пленницу, вошли внутрь. Там в полутемных коридорах и анфиладах комнат царила суета, толкалось видимо-невидимо гостей и прислуги – в основном смуглые люди с темными южными глазами.
Ибрагим и армянин остановили одного из них и принялись о чем-то расспрашивать.
Настуся сразу поняла, что ее хозяева здесь чувствуют себя как дома.
Через минуту Ибрагим исчез, а армянин отвел ее в одну из комнат, где за столом сидел какой-то худой, поджарый человечек. Он едва-едва говорил по-нашему, но стал допытываться у Настуси – откуда она родом, сколько ей лет, кто ее родные, где живут и каким имуществом владеют. При этом армянин все время что-то говорил, размахивая руками, а высохший человечек записывал все услышанное в большую книгу.
Затем армянин получил от него какой-то кожаный значок и отвел девушку в другую большую комнату в том же коридоре. Там стояли ряды шкафов с самой разнообразной одеждой, возле них хлопотали женщины, по виду – служанки.
Армянин вручил кожаный значок пожилой прислужнице, которая, очевидно, всем здесь распоряжалась, и вышел.
Та взяла Настусю за руку, подвела к одному из шкафов, взглянула на нее раз, другой и начала вынимать из шкафа какие-то одеяния, передавая их Настусе. Покончив с этим, она позвала одну из служанок и сказала ей несколько слов. Служанка повела девушку через целый ряд комнат, похожих одна на другую. Настуся несла наряды, догадываясь, что они предназначены для нее. По пути попробовала на ощупь материю – та оказалась очень хорошего качества.
Наконец они остановились перед каким-то помещением, из которого через полуоткрытую дверь вырывались клубы пара.
«Купальня», – подумала Настуся и невольно улыбнулась. С тех пор как она угодила в руки татар, ей ни разу не удавалось вымыться.
В купальне она ожила и окончательно пришла в себя. К ней вернулось хорошее настроение, которого уже давным-давно у нее не бывало. Мылась долго, пока старая служанка не подала знак, что пора одеваться. Она помогла Настусе расчесать длинные золотистые волосы и справиться с застежками. Покончив с этим, старуха подвела девушку к треснувшему зеркалу, стоявшему в углу соседней комнаты, и поцокала языком. Настуся взглянула – и осталась вполне довольна собой и своим нарядом.
Старуха снова повела ее теми же полутемными комнатами, неся Настусину старую одежду. В помещении, где стояли шкафы, она отдала ее главной прислужнице и исчезла. Та обстоятельно осмотрела Настусю с головы до пят и что-то поправила в ее наряде.
Настуся догадалась, что сейчас ее отведут к кому-то важному, кто решит ее судьбу. Почему так быстро? Должно быть, Ибрагим и армянин спешат вернуться домой или у них здесь есть и другие дела. Она понимала, что скорее всего останется здесь, в этом доме, но и вообразить не могла, что ее ожидает.
Начальница гардеробной позвала одну из служанок и обменялась с ней несколькими фразами. Женщина снова повела Настусю длинными переходами, пока они не оказались перед дверями покоя, у которого стояли несколько слуг-посыльных. Служанка что-то сказала одному из них. Тот скрылся внутри, и через минуту в дверях появился армянин. Служанка указала ему на Настусю.
Армянин вздрогнул: не признал ее в новом наряде. А затем взял девушку за руку и повел в покой.
Это оказался просторный красивый зал с цветными венецианскими стеклами в окнах. Пол был устлан коврами. Перед одним из окон стоял стол, на нем – книги в кожаных переплетах и два бронзовых канделябра. Перед столом на подушке восседал Ибрагим, а рядом с ним – пожилой темноволосый худощавый мужчина среднего роста, должно быть, брат того высохшего сморчка, который опрашивал Настусю в самой первой комнате. Оба они были на удивление похожи друг на друга.
Заметив Настусю, Ибрагим поднялся и шагнул к ней, с нескрываемым удовольствием разглядывая ее похорошевшее лицо и новый наряд. Взяв девушку за руку, он подвел ее к хозяину комнаты, чтобы и тот смог рассмотреть ее получше.
Настуся невольно потупилась. Ибрагим говорил без умолку, армянин поддакивал. И хоть Настуся, догадываясь, что сейчас ее снова начнут осматривать, окончательно смутилась, однако приметила, что теперь уже не только Ибрагим, но и армянин повторяет одно и то же, а хозяин комнаты помалкивает.
Оба «опекуна» одновременно подступили к ней. Настуся так растерялась, что вся кровь прилила к ее лицу. Когда же она наконец смогла поднять глаза, то обнаружила, что хозяин смотрит на нее таким же взглядом, как ее отец, бывало, смотрел на коня, который пришелся ему по душе.
Это воспоминание оживило ее, и она слегка улыбнулась. Хозяин комнаты что-то проговорил. Смотрины закончились явно в ее пользу, потому что оба «опекуна» выглядели страшно довольными. Хозяин комнаты подошел к одному из шкафов, вынул из него алую ленту и собственноручно обвязал ею предплечье Настуси.
Ибрагим и армянин простились с ним и, прихватив с собой Настусю, повели ее в другое крыло дома. Выйдя и оказавшись под открытым небом, они пересекли два просторных подворья и сад с высокими деревьями, после чего ввели девушку в новый дом и передали с рук на руки другой начальнице. Попрощались жестами и ушли.
3
Настуся оказалась в просторном помещении, где уже находилось много молодых невольниц. Они сразу же обступили ее и принялись на разных языках допытываться, кто она, из каких краев и как угодила в полон.
Нашлись среди них и пленницы из украинской земли. Настуся сразу же присоединилась к ним.
Встретив своих, она повеселела и отвечала на их вопросы почти радостно – так подействовала на нее близость людей, родившихся с нею на одной земле, где солнце светит по-родному.
– Ты такая веселая! – с удивлением заметила одна из ее новых подруг по несчастью.
– А чего ей не веселиться? – ответила другая девушка. – Вот пойдет в школу, а за это время, может, родные узнают, где она, и выкупят ее.
– В какую школу? – заинтересовалась Настуся.
– А ты разве не знаешь? Сейчас расскажем… – послышалось со всех сторон. Одна из девушек – на ее одежде виднелась такая же, как у Настуси, красная лента, только старательно пришитая, – начала так:
– Вот эта красная полоса означает, что тебя пока что не продадут…
– Ой, ну почему не продадут? – перебила другая. – Разве не продали неделю назад одну из нас, хоть и был у нее красный знак?
– Э-э, да ведь та девушка приглянулась какому-то важному господину, и он заплатил за нее огромные деньги!
– Так и эту может кто-то выбрать.
– Ту он специально искал! А на тех, кого отправляют в школу, позволяют взглянуть только самым богатым купцам, да и то редко.
– Да скажите, наконец, в какую школу меня заставят ходить? – спросила Настуся.
– А мы вообще-то и так уже в школе, да еще в какой школе! Приходится внимательно слушать и все запоминать, а иначе накажут. Ох, как здесь бьют! Вон, видишь: там лежит полька из-под Львова. Избили ее за непослушание так, что ни сесть, ни лечь не может.
Настуся взглянула в ту сторону, куда указала товарка. В углу на глинобитном полу неподвижно лежала на боку молодая девушка. Настуся, почувствовав сострадание, шагнула к ней. А следом и остальные обступили больную.
Девушка болезненно усмехнулась и обратилась к Настусе:
– Здесь бьют страх как больно, но с оглядкой – кнутом по закрытому телу, чтобы кожу не испортить…
Тут вошла начальница, за ней прислуга внесла обед.
Невольницы зашумели, рассаживаясь по местам. Только больной подали отдельно. Настусе также было отведено место.
После обеда, который оказался вполне сытным, пленницы начали собираться, говоря:
– Нам теперь время браться за работу. Вечером расскажем тебе остальное. А ты пока поговори с хворой полькой, потому что в школу сегодня тебя еще не возьмут.
Как только комната опустела, Настуся присела рядом с девушкой и ласково спросила ее, давно ли та в татарской неволе.
– Я, – ответила больная, – попала в полон больше года назад. Отец мой, шляхтич Вележинский, владеет целым селом и, может, выкупил бы меня, если б знал, где я. Но эти генуэзцы хорошо прячут лучших пленниц…
– Почему прячут?
– Потому что надеются получить от родственников тем больший выкуп, чем дольше им придется горевать о пропаже. Или дожидаются высокой платы от чужеземцев, которым снова и снова показывают нас, подучив наперед тому, что им требуется.
– А что им требуется?
– Кому что. Нас, пленниц, делят на разные сорта. Одни, простые и некрасивые, предназначаются для тяжелых работ по хозяйству и в домах. Других берут в школы…
Полька усмехнулась и с горечью добавила:
– Попасть в такую, как та, куда назначили тебя, – это еще удача.
– А в какую меня назначили?
– В такую, где учат по-настоящему. Обучат тебя читать и писать по-своему, а потом, в зависимости от обстоятельств, попробуют продать служанкой в гарем какого-нибудь могущественного баши или дефтердара, который сейчас в почете у самого хана.
– А зачем им это?
– Чтобы поддерживать с твоей помощью связи и иметь пособника в разных делах, чаще тайных.
– Что же может сделать простая служанка?
– Смотря где, смотря какая и в каких обстоятельствах. Многое может узнать ловкий шпион, а еще больше – женщина. У хитрых генуэзцев все хорошо продумано.
– А в какую школу направили тебя?
– Меня? Совсем в другую. Красивые девушки предназначены для гаремов богатых господ и вельмож, их кормят и воспитывают особым образом. Ты видела, сколько еды мне подают?
– Видела. Очень много.
– И это все я обязана съесть. Если откажусь – снова дюжина ударов кнутом, хоть я и без того так избита, что сесть не могу.
– За что?
– Говорю же: за непокорность. А если хочешь знать подробнее, то слушай. Приехал из Трапезунда один престарелый паша, чтобы выбрать среди невольниц нашего господина красивую девушку для своего гарема. Привели меня к нему, пышно одетую, и приказали показать ему все, чему меня учили в школе.
– Чему же тебя там учили?
– Это не такая школа, как ты думаешь. Там, где я была, учат изящно кушать, танцевать их танцы и по-разному вести себя с молодыми и старыми.
– И как же надо себя вести?
Молодая полька по имени Ванда слегка запнулась. Однако проговорила:
– Если приедет молодой человек, желающий купить девушку, то она должна держаться робко и скромно, опускать очи долу, стыдливо закрываться. Считается, что так легче заинтересовать тех, кто помоложе.
– А старики?
– С ними все иначе. Им нужно смотреть прямо в глаза, и чтоб взгляд был пылкий, горячий – такой, что сулит любые наслаждения, лишь бы они выложили свои денежки…[47] Ну вот, приехал, значит, к нашему господину старый как вечность паша из Трапезунда. Наш господин выстроил в ряд лучших девушек, а среди них поставил и меня. Всем нам строго приказали, как надлежит себя держать. Паша, опираясь на костыли, проковылял перед нами и каждую оглядел с головы до пят. А я как взглянула на него, так чуть не сомлела: старый, сгорбленный, глаза гноятся, голос – как треск сломанной сухой ветки… А он возьми и укажи на меня!.. Вывели меня из ряда едва живую, и сам господин проводил меня вместе с этим пашой в отдельную комнату, где тот должен был осмотреть меня подробнее. Наш господин по пути подавал мне знаки глазами – мол, не забывайся. Но для себя я твердо решила: буду действовать не так, как меня учили.
– И добилась своего?
– Да. Старый паша несколько раз ко мне подступался, но я и бровью не повела, а наш господин чуть не лопнул от гнева. Тогда паша сказал ему при мне: «Ну, что ж! Она, конечно, хороша собой, но огня в ней нету. Не хочу ее!» Так и уехал, никого не купил…
– Я бы точно так же сделала!
– А я бы уже не стала. Будь что будет. Потому что потом в течение недели били меня трижды на день так, что я память теряла. Не хочу больше такого. Лишь бы тот паша снова не приехал.
Девушку пробрала дрожь.
Настуся утешила ее как могла:
– Да ведь он тебя больше не выберет!
– Как бы не так! Он уже и забудет, что однажды видел меня. Приоденут по-другому, волосы пустят не назад, а волной на грудь – видишь, какие красивые да ухоженные? Генуэзцы знают, как этого добиться!
Полька указала на свои густые блестящие волосы и, переведя дух, добавила:
– Мучает меня предчувствие, что этот труп смердящий все-таки купит меня!
Она заплакала.
– А что ж он тебе сделает, если ты не любишь его, даже если купит?
– Эх, ничего-то ты не знаешь о том, что они выделывают с непокорными невольницами, с теми, кто не желает исполнять их прихоти! Поживешь здесь, многое услышишь. Между нами есть и такие, что побывали в гаремах Цареграда, Смирны и Египта. Страшные вещи рассказывают…
Настуся задумалась.
Перед глазами у нее все еще стояла разорванная цепь на стене храма отцов тринитариев – как образ того светлого, что могло с ней однажды случиться. Только теперь она окончательно поняла, в чем главное отличие невольника от свободного человека. Ржавая цепь над входом в Тринитарианскую церковь виделась ей золотым символом, самым дорогим на свете.
Вдруг она загадала: если сегодня услышит звуки колокола на этой церкви, то вскоре обретет свободу.
Вспомнилось ей, что отец не любил, когда она загадывала, – не терпел суеверий. Но сейчас она не могла противиться порыву, только что родившемуся в ее душе, хоть и отчаянно боролась. «Может, сегодня воскресенье?» – с надеждой подумала она. В дороге Настуся потеряла счет дням, но боялась спросить подругу по несчастью: хотела как можно дольше обманываться надеждой. Если сегодня и в самом деле воскресенье, то вот-вот у монахов-тринитариев должны зазвонить к вечерней службе. И этот звон станет для нее верным знаком, что будет она свободна, увидит волю, свой дом и родной край. Эти два понятия – родной край и свобода – сплелись в ее мыслях и мечтах неразрывно.
«Ошибался отец, когда говорил, что здоровье – наивысшее благо для человека, – подумала она. – Потому что еще большее благо – свобода».
Но не позволила себе увязнуть в глубинах собственной души, понимая, что веселый настрой и ощущение радости жизни – ее единственная защита.
– Не горюй, – обратилась она к польке. – Что должно сбыться, то и сбудется.
И затянула такую лихую припевку, что и Ванда повеселела.
Так проговорили они до самого вечера – а колокол не зазвонил… Вернулись с работы остальные невольницы. От той, что носила красную ленту, узнала Настуся, что уже завтра поведут ее в школу и что там уже учатся двадцать девушек, не считая ее. Девушка с красной лентой – еврейка с Киевщины, есть там еще две гречанки и другие невольницы из дальних земель. А главные наставники – турок и итальянец…
Уже поздним вечером девушки снова стали расходиться.
– Куда же вы теперь? – спросила Настуся.
– Опять в школу, да только в легкую, – ответила полька.
– Там учат женщины, – добавила другая девушка.
– И ты тоже туда завтра пойдешь, – заметила третья. – Придется идти, хотя, наверно, ты уже немного умеешь делать то, чему там учат.
Настусе было страшно интересно взглянуть на эту школу невольниц. В ту ночь она почти совсем не спала.
Глава V
В школе невольниц в страшном городе Кафе
Всякая школа учит не для себя, а для жизни
I am miserable and in a manner imprisoned and weighed down with fetters till with the light of Thy presence Thou comforlesi me, givest me liberty and showest me Thy friendly countenance…[48]
1
С волнением собиралась Настуся в невольничью школу. Знала – именно там будет заложен фундамент ее дальнейшей судьбы, доброй или злой. Либо ради удачного побега, либо ради дальнейшей жизни в этом краю – так или иначе, но она должна знать здешние нравы, обычаи и то, чего от нее потребует жизнь невольницы. Понимала это так же ясно, как молитву «Отче наш», которую беспрестанно твердила про себя.
Она долго размышляла и твердо постановила для себя: усердно усваивать все, чему в той школе станут учить. И еще кое о чем подумывала, хоть в душе и стыдилась этих мыслей…
Например, о том, как понравиться учителям. Перебирала в уме намеки и слова невольниц о том, как вести себя с молодыми и старыми мужчинами, но стеснялась расспросить подробнее.
Когда же впервые шла вместе с другими девушками через сад к соседнему дому, где помещалась школа для невольниц, ее глазам предстала страшная картина. На улице, за железной оградой, проломы в которой были кое-как забиты досками, извивался в цепях обнаженный невольник с клеймом на лице. Из груди его вместе со стонами вырывались всего два слова на нашем языке: «О Боже!.. О Господи!..» Кости его рук и ног были переломаны, их обломки торчали наружу сквозь разорванную кожу. Как раз в это время на него спустили громадных изголодавшихся псов – терзать несчастную жертву. А вокруг стояла стража, чтобы невольника из сострадания не добили христиане, так как ему было предназначено испустить дух от голода, жажды и потери крови[49].
Это была обычная мера, к которой прибегали мусульмане, чтобы покарать пленников, пытавшихся бежать повторно. И проводились такие казни публично – чтобы устрашить остальных и отвратить их от побегов.
От этого жуткого зрелища у Настуси помутилось в голове. Она побелела как стена, глотнула воздуха и рухнула на клумбу с цветами, словно срезанный цветок, успев лишь выговорить: «О Боже, о Господи!!!»
Перед ее затуманенным взором промелькнула чаша смертельной отравы на фоне Чатырдага… и зазвенели в душе страшные, но правдивые слова Священного Писания: «На детях детей ваших отольется злоба ваша».
Странная мысль молнией пронеслась в ее голове.
Казнимый невольник был хорошо сложен и вполне мог оказаться потомком одного из тех злодеев, что наполнили ядом чашу в Высоком Замке во Львове в ту памятную осень, когда обильно плодоносили сады по всей земле Галицко-Волынской…
С улицы доносились болезненные стоны и крики других невольников, подвергаемых наказанию кнутами: там публично совершалась кара, назначенная за своеволие и непослушание. Настуся, не в силах подняться на ноги, зажала уши ладонями.
Лишь спустя некоторое время ей удалось встать – и то с помощью своих товарок. Все еще бледная как смерть, нетвердой походкой она двинулась дальше. Всю дорогу молилась с глубокой верой, повторяя в душе: «О Боже, о Господи! Ты, наверно, справедливо караешь народ наш за его грехи великие… Но смилуйся над ним и надо мной в этом страшном городе казней. Открой мне милостивый лик Твой, и станет легче неволя моя… Возьми меня в руки Твои…»
С такими мыслями она вступила в школьную комнату и села вместе с другими девушками на плетеную циновку, подобрав ноги под себя.
О, как же это было больно!
Подруги, уже ко всему привыкшие, только посмеивались над ней и утешали, говоря:
– Притерпишься! Не бойся!
Но дело не в том, что сидеть было неудобно, что ныла спина и колени. Настуся всеми силами старалась забыть то, что видела на улице. Молилась и смотрела на дверь.
Наконец в комнату важно вошел учитель в тюрбане. «Не молодой и не старый», – мелькнуло в голове у Настуси, и эта мысль привела ее в такое замешательство, что она даже покраснела. Как же ей себя вести?
Осанистый турок Абдулла сразу заприметил новую ученицу и ее смущение. На его лице отразилось сложное чувство: не то сосредоточенность, не то удовлетворение. Должно быть, он решил, что произвел сильное впечатление на хорошенькую невольницу своей мужественной статью, но старался не подавать виду. Усевшись на подушке, Абдулла важно начал урок теми же словами, что и каждый день:
– Нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммад пророк его!
Учитель трижды повторил это с таким нажимом, словно извлекал слова из глубин собственного сердца.
Настуся поняла их, так как слышала с самого первого часа неволи.
Слова из Корана, книги Пророка, учитель приводил только по-арабски, а затем пояснял их на странном наречии, в котором смешивались турецкие, персидские, татарские и славянские слова. При этом он энергично жестикулировал и указывал на предметы, о которых шла речь.
Как губка воду, впитывала Настуся правильное произношение арабских слов. Но с сутью их не соглашалась ее душа, противилась, хоть она и была благодарна учителю за то, что он так упорно повторял все снова и снова. Почему-то она была уверена, что он делает это ради нее, и всматривалась в его лицо, как в икону.
Из дальнейшего урока она не поняла ничего. И почувствовала себя последней из учениц. Но тем тверже она решила вскоре сравняться с остальными и даже опередить их. Вникала в чуждые звуки речи наставника, вся обратившись в слух.
По окончании учения почтенный Абдулла спросил, не знает ли кто из его учениц родного языка Настуси. Вызвалась киевская еврейка по имени Клара, и Абдулла велел ей передавать новенькой все, что она услышит от него, и помогать в учебе. Еврейка перевела сказанное Настусе, и та взглядом поблагодарила учителя. Покончив с Кораном, Абдулла принялся обучать своих подопечных счету.
Когда окончились занятия, был уже полдень. Ученицы отправились обедать. Настуся села рядом со своей опекуншей и стала перебирать в мыслях впечатления дня. Так поступал и ее отец – он делал это вслух, в особенности, если собирался совершить крупную покупку или предпринять иной решительный шаг. Настуся надеялась, что найдет в Абдулле друга, потому что явно понравилась ему: он не сводил с нее глаз. Правда, делал он это незаметно, но посматривал на нее значительно чаще, чем на прочих учениц, и с иным выражением. Примерно так, как женщины рассматривают красивую и дорогую ткань, которую не в состоянии купить. Он не произвел на нее никакого впечатления как мужчина – как это было со Степаном, когда Настуся впервые его увидела. Но, несмотря на это, она испытывала удовольствие от того, что нравилась учителю.
Думая об этом, она не забывала и о Кларе. Расспрашивала, как по-турецки называются предметы, которые стояли на столе. Та с радостью отвечала и бойко поясняла все, что знала сама. Клара была типичной представительницей своего энергичного и деятельного племени, привыкшего посредничать между чужими народами. Со временем эта привычка вошла в их плоть и кровь и стала органическим качеством еврейства – во всех отношениях.
До поры до времени расположение Клары было для Настуси еще более ценным, чем благосклонность Абдуллы. От Клары она узнала, что с другим учителем, итальянцем Риччи, она сможет объясняться самостоятельно, так как тот бывал в Лехистане[50] и даже немного говорит на языке, понятном Настусе. Та была так обрадована этим, что после обеда шла на учебу уже почти в веселом настроении.
После полудня появился Риччи – худой жилистый итальянец с каким-то странным блеском в глазах. Манеры у него были изысканные, как у аристократов. Таких людей Настуся видела лишь мельком, когда они с отцом проезжали через Львов. Ее дядя, отец Иоанн, сказал, что это были немецкие послы, направлявшиеся в Москву.
Настусе стало интересно – как подобный человек мог оказаться на службе у людей, торгующих женщинами? Должно быть, были в его судьбе какие-то таинственные события, которые привели его сюда и вынудили добывать свой хлеб, обучая невольниц…
Риччи также живо заинтересовался новой ученицей. Едва начав урок, он подробнейшим образом расспросил ее, откуда она родом, кто ее отец, когда она попала в полон, что знает и умеет.
Сдержанными и вежливыми ответами Настуси он остался доволен, хотя иногда слегка улыбался. В особенности тогда, когда девушка настойчиво подчеркнула свою приверженность православию и заговорила о красоте его обрядов и храмов.
Это уязвило ее настолько, что она осмелилась заметить:
– Вы, должно быть, принадлежите к латинской церкви…
Риччи снова усмехнулся и ответил:
– К ней принадлежали мои родители.
– Родители? А вы, значит, приняли другую веру? – спросила Настуся с некоторым возмущением. Потому что еще из семьи вынесла предосудительное отношение к тем, кто пренебрегает верой отцов.
– Нет, – ответил Риччи, продолжая посмеиваться. – Но об этом, если вам и в самом деле интересно, мы поговорим когда-нибудь позже. И о красоте обрядов и храмов в разных краях тоже. Я всегда готов побеседовать, в особенности с людьми молодыми и любознательными…
После этого наставник вернулся к уроку. Он говорил по-итальянски, а затем переводил каждую фразу, используя невероятную мешанину слов из трех или четырех языков, но, странное дело, – Настуся его хорошо понимала. Речь шла о нравах разных народов, о жизни придворной знати и королей, о том, как там пишут письма, какие строят дома, как одеваются. Это было захватывающе интересно.
Настуся настолько увлеклась его рассказами, что до вечера так и не нашла времени подумать о самом учителе. Только расспрашивала Клару о том, что говорил Риччи раньше, до ее прихода в школу. В конце занятий итальянец, как и Абдулла, учил девушек счету.
Позже вечером подруги отвели ее в те покои, в которых Настуся уже побывала, когда ее только привели в этот дом. На вопрос, чему здесь учат, ей ответили:
– Всяким глупостям! Сейчас сама увидишь.
Здесь наставницами были женщины, и возглавляла их та самая начальница, которая переодевала Настусю.
Они учили любезничать, садиться на колени, нежно и пылко целоваться, плавно ходить по покоям, одевать и раздевать мужчин (которых представляли деревянные куклы в человеческий рост), обнимать, изящно повязывать чалмы и тюрбаны.
Настусе эта наука не понравилась. Она и представить себе не могла, как можно целовать кого-либо, кроме Степана. Но припомнила слова Ванды и задумалась.
В эту ночь она долго не могла уснуть. Думала обо всем, что увидела и услышала в этой странной школе. И только одно ее радовало: похоже, ей удастся самой повернуть учение в том направлении, какое ее интересует. Уже с первого дня, следя за поведением учителей, она надеялась, что у нее это может получиться. Утешившись этой мыслью, Настуся крепко заснула.
Вскоре ей удалось понять главное различие между ее учителями. У Абдуллы не было бога, кроме Аллаха, не было другой власти, кроме султана, не было иного мира, кроме исламского. Он был добрым и, пожалуй, приятным человеком. Но напоминал ей вола на току в молотьбу, который без конца ходит по кругу, хоть временами этот круг и оказывается довольно широким. Абдулла с восторгом говорил о величии власти султана, о красоте турецкой столицы и ее дворцов, о цветущих садах, о пышных одеяниях придворных, о мощи турецких войск, о далеких странах, которые покорились Турции, об их богатствах и красотах, о тайнах Востока. Но основной мыслью всех его рассказов была идея о предначертании. Все будет так, как должно быть, как предназначил Аллах. И этим он сильно отличался от итальянца. Именно так разнятся Восток и Запад.
Риччи же во всем подчеркивал значение человеческой мысли, предприимчивости и труда. Даже то, что выглядит совершенно неотвратимым, человек порой способен изменить.
Настусе это пришлось по душе. Потому что она ни на миг не расставалась с мечтой о бегстве, о том, что когда-нибудь вырвется из этого чуждого ей мира, в который ее насильно заключили, а теперь, помимо нужных и важных вещей, пытались приучить к поцелуям и любезничанью. Эту науку Настуся ненавидела так же сильно, как любила то, чему учил Риччи. Затаив дыхание, слушала она его рассказы о великолепных дворцах и храмах Рима, о царице морей Венеции, раскинувшейся на ста двадцати двух островах в морском заливе, о ее Большом совете, о могуществе дожей, о Золотой книге родословий венецианской знати, о сырых темницах в подземельях дворцов, об университетах в Падуе и Болонье и художественных школах Флоренции, о Ватикане и прочих чудесах эпохи Возрождения.
Сначала ей нравилось то, что Риччи говорил о предприимчивости итальянцев, затем она увлеклась внешним блеском чужеземной жизни. Но в конце концов снова обратилась к людям, образцом которых служил для нее учитель. Особенно глубокое впечатление произвел на нее рассказ о том, что на Западе женщинам доступны все занятия, которые у нас считаются традиционно мужскими: и торговля, и науки, и даже государственные дела! Странное дело – здесь, в жестокой неволе, она впервые почувствовала себя не просто женщиной, а – человеком. Правда, Настуся и прежде знала, что и у нас были женщины, правившие державой, как великая княгиня Ольга. Однако знание это было каким-то туманным и расплывчатым, словно древняя легенда. Это было давно, слишком давно, в какие-то сказочные времена. А здесь все это совершалось прямо сейчас, жило и действовало. От одной мысли об этом ее плечи напрягались и грудь начинала высоко вздыматься.
Именно тогда ей пришло в голову: а почему, собственно, женщина не может заниматься государственными делами?
«Разве я не такой же человек, как любой мужчина?» – думала она. Искра честолюбивой гордости внезапно вспыхнула и затеплилась в ее сердце. И это было тем более удивительно, что она хорошо осознавала свое положение в плену; понимала она также и то, что там, в «старом крае», – так в мыслях она теперь называла родину, потому что эта земля была для нее совсем новой, – из всех женщин разве что обитательницы монастырей занимались общественными делами. В монастырях имелись свои советы, черницы сами принимали решения, отряжали общинниц в поездки для различных дел. А все прочие женщины ничем подобным не занимались. Тем большую благодарность она испытывала к церкви, которая так высоко поднимала женщин и допускала их к труду. И тем больше сердилась на учителя Риччи, который с насмешкой относился к православию.
Настуся и не догадывалась, что на самом деле Риччи был одним из политических разведчиков Венеции, богатейшего в те времена города-государства Европы. В его задачу входило всеми средствами отслеживать ситуацию на мусульманском Востоке и прилагать максимум усилий для воспитания образованных невольниц, которых можно было бы использовать в качестве лазутчиц при дворах турецких наместников, адмиралов, генералов, визирей[51] и иных вельмож.
Чтобы не привлекать внимания турецких властей, ненавидевших Венецию, Риччи состоял на службе у генуэзцев – врагов и конкурентов венецианцев, которые пользовались гораздо большей симпатией турок. Крупная генуэзская купеческая фирма, в которой служил Риччи, образовала союз с армянскими, греческими, турецкими и арабскими купцами. Коммерческие интересы и политика здесь были так тесно переплетены и мастерски завуалированы, что далеко не все участники этого союза понимали, в чем суть дела. Головная контора купеческого союза специально располагалась в Кафе, а не в Цареграде, где действовал только небольшой его филиал и работали самые доверенные люди.
Настуся скорее сердцем, чем умом, чувствовала, что в строе ее мыслей назревает какая-то перемена. Выглядело это так, словно ее «внутренний сад» разделился на три грядки с разными цветами.
Первой осталась, конечно же, та, что была засажена еще дома. Она была ей милее всех остальных.
Вторую насадил в ее душе турецкий наставник Абдулла. Она не любила его ученья, но сам он был ей симпатичен как человек честный и искренне верующий.
Третью грядку возделывал итальянец Риччи. Настуся инстинктивно чувствовала, что по-человечески итальянец не так искренен, как турок. Но то, о чем он говорил, непреодолимо влекло ее и манило сладким, как грех, блеском. Она погружалась в лукавые учения Запада, как в теплую прозрачную воду в купели. При этом она скорее чувствовала, чем понимала, что они освобождают, расковывают внутренний мир человека, но это освобождение не сулит добра. Оно вкладывает тебе в одну руку чашу с ядом, в другую – кинжал, и говорит: «Ты свободен, делай все, что хочешь!»
В то же время суровая мудрость Востока учила: «Ты должен покоряться Аллаху на небесах и султану на земле!» Она связывала – и крепче, чем ременные татарские путы. Но в этой связанности ощущалась скрытая сила. Чувствовала ее Настуся и в самом Абдулле.
Перед ее чистой как цветок душой, предстали Запад того времени, зараженный безверием и злобой, и чуждый Восток, жестокий, но сильный верой в Бога, который избрал этот Восток орудием кары для грешной Европы.
Душа ее боролась, как мотылек, упавший в воду. Единственной ее внутренней опорой был крест. Но и он постепенно отступал в тень под напором новых знаний и впечатлений. Он еще пылал перед ее внутренним взором – даже ярче, чем прежде. И девушка держалась за него, как держится муравей за крохотную щепочку, которую уносит половодьем.
Поистине страшно половодье в заблудшей душе человеческой! И оно уже охватывало невинную душу Настуси…
2
Хоть Настуся и не жаловала Риччи, но слушала его лекции, затаив дыхание. В особенности, когда речь заходила о безрассудных поступках итальянских женщин. До чего же интересно он рассказывал! Об их коварстве, интригах и заговорах, о всевозможных ядах, которыми те сживали со свету своих врагов.
Внутри у нее что-то кричало: так нельзя, это позорно и грешно. Но этот возмущенный голос заглушало новое знание: да, так поступают вопреки всему. И с каждым разом голос возмущенной совести звучал все тише и тише. Она просто привыкала к этому, хоть и страдала.
Но однажды ей пришло в голову, что учитель, рассказывая им об этих вещах, следует какому-то хорошо продуманному плану. Уже в первые часы пребывания в школе она почувствовала в итальянце какую-то тайну и заметила, что он что-то недоговаривает. Несколько раз Настусе даже показалась, что ей удалось-таки ухватить за кончик нить, ведущую к целому клубку тайн. Она уже и пальчик приложила ко лбу – в знак того, что вот, отгадала. Но в последнее мгновенье нить все равно ускользала.
Все это занимало ее, волновало и мучило. Поэтому она с облегчением перевела дух, когда Риччи перешел к совсем другим вещам. Кое-что об этом Настуся слышала еще дома – первые далекие отголоски. Но теперь узнала в подробностях о новых непостижимых чудесах, открытых итальянцем – земляком ее учителя – за Великим морем, в которое садится солнце. О краснокожих людях, вихрем носящихся по степям и сдирающих кожу с черепов побежденных врагов, об их кожаных жилищах-вигвамах и каменных идолах на берегах таинственных озер, о золотых палатах правителей Мексики и Перу и об их страшной, ожесточенной борьбе с бледнолицыми всадниками.
Вслед за этим Риччи перешел к удивительным приключениям грека Одиссея, а затем – к эллинским философам, чьи мысли девушка впитывала, как цветок впитывает росу в свои нежные листочки. И созревала на глазах, как черешня на солнце.
Все услышанное она потом обсуждала со своей приятельницей-еврейкой, которая больше знала, потому что уже много времени провела в руках торговцев, которые так усердно подготавливали свой «товар» к сбыту.
Однажды Настуся спросила:
– Скажи мне, Клара, зачем нам так много знать о всяческих ядах и о женщинах, которые совершали эти злодеяния?
– Так ты, Настуся, еще не поняла? Они рассуждают так: а вдруг одна из невольниц попадет в знатный дом, где им понадобится кого-то уничтожить. За это они сулят золотые горы, и многие соглашаются. Это все купеческий союз, а руки у него – один Бог ведает, какие длинные. Не знаю точно, но мне кажется, что этот союз имеет силу и в тех новых землях, о которых говорил нам Риччи.
Настуся содрогнулась, словно при виде ползучей гадины: эта страшная мысль так ее встревожила, что она больше никогда не касалась ее в разговорах с подругой.
Но однажды снова спросила у Клары:
– Как ты думаешь, Абдулла тоже в этом союзе?
– Абдулла? Нет! Он честный турок и предан Корану. Он и не ведает, что на самом деле здесь творится.
Однажды, когда Настуся торопливо шла по коридору, опаздывая в школу, ей встретился Риччи. Остановив девушку, он неожиданно спросил:
– Согласились бы вы уехать со мной на Запад?
– Как это? – растерялась Настуся, покраснев до корней волос. – Но ведь я же невольница!
– Убежим вместе!..
Девушка не знала, что сказать. Да, больше всего на свете она хотела вырваться отсюда. Но помнила о своем Степане и понимала, чем придется расплачиваться с Риччи за побег. И в то же время не хотела обидеть итальянца отказом и сделать его врагом. Поэтому ответила, сделав вид, что отчаянно спешит:
– Я… я подумаю…
В коридоре послышались чьи-то шаги, и оба спешно направились в школьное помещение.
С тех пор Риччи стал еще заманчивее повествовать о чудесах Европы, об университетах и достижениях науки и искусства.
Так шло время. О выкупе ничего не было слышно. Не было вестей ни от Степана, ни от отца. А может, эти известия специально кто-то задерживал и не допускал до нее? Временами она забивалась в угол и втихомолку давала волю слезам. Но вскоре вскакивала и бралась за учебу.
Хозяева Настуси не могли нарадоваться на столь прилежную ученицу.
А тем временем Степан Дропан, ее жених, имея при себе большие деньги, ехал в составе польского посольства по следам своей невесты. Он побывал в Бахчисарае и уже добрался до Кафы. Зашел помолиться в церковь тринитариев, что находилась в одном квартале от дома, где держали Настусю.
Расспросил о невесте и двинулся дальше – в самый Цареград. Но нигде о ней не было никаких вестей. И не вернул он Настусю, и она не обрела его. А хитрым торговцам так и не удалось использовать ее в своих тайных целях. Ибо непостижимая рука Господня правит судьбой людей и народов на всех путях, которые те выбирают по собственной воле, устремляясь к добру или злу.
Глава VI
В неведомое будущее
Ambula ubi vis, quaere quodcumque volueris: et non invenies altiorem viam supra, nec securiorem viam infra, nisi Viam Sanctae Crucis[52].
Клином ввысь, храня обычай, Грусть неся с родной земли, По-над морем, песнь курлыча, Улетают журавли[53].
В. Пачовский
1
Немало дней минуло в школе невольниц, и над Кафой уже второй раз пролетели на север журавли. Пришла весна-красавица, и земля заблагоухала. В один из вечеров, когда к пристани причалило несколько турецких галер, увидела Настуся из окна своей комнаты, как стража на пристани внезапно начала срывать с себя шапки и чалмы, швырять их наземь и топтать ногами. Горестные вопли воинов доносились даже сюда.
Мгновенно разлетелась весть, что в городе Ограшкей умер в дороге старый султан Селим[54], и теперь его тело на повозке, запряженной черными волами, везут в Стамбул.
Невиданное волнение овладело мусульманами. С уст не сходило имя наследника престола, который до этого был наместником Магнесии.
– На престол вступает молодой Сулейман!
Эти слова мусульмане произносили с особым пафосом, и при этом в их глазах появлялось таинственное выражение.
Даже воинские отряды, маршировавшие по улицам города, казалось, по-иному ступают, иначе несут на плечах мушкеты, по-другому держат головы. Шаг янычар стал тверже, а их икры были напряжены, как сталь… На старых, черных от копоти улицах Кафы собирались толпы турок и татар и пронзительно восклицали, обращаясь к небу: «Аллаху Акбар![55] Пусть сто лет живет султан Сулейман, десятый сын Османов!»
И с этими восклицаниями как бы некая волна веры и надежды накатывала со стороны Черного моря и гор Чатырдага и омывала народы ислама, укрепляя их души и тела.
Даже во дворах гаремов набожные мусульманки поднимали своих детей ввысь и с восторгом шептали: «Наша кровь и добро – на волю падишаха!»
И все мечети стояли нараспашку, а правоверный народ валом валил молиться за молодого султана. С верхушек минаретов чудными голосами вопили муэдзины, оглашая окрестности своими молитвами. Словно отголоски грозы проносились по всему краю. В воздухе витало ощущение, что для Османской державы наступает великая эпоха, подготовленная суровой рукой покойного владыки. Неслыханное единство сплотило народ ислама разных племен и сословий – от богачей до нищих. И тем сильнее отличались от них унылые лица чужестранцев – христиан и евреев.
Настуся с нетерпением ожидала наступления следующего дня, чтобы расспросить наставника Абдуллу о молодом султане.
Когда на следующее утро Абдулла вошел в учебную комнату, она спросила:
– Какие надежды возлагают мусульмане на нового султана?
Абдулла внимательно взглянул на нее, склонил голову и, скрестив руки на груди, проговорил глубоким и таинственным голосом:
– Султан Сулейман станет величайшим из всех наших властителей!
– Почему? – удивилась молодая невольница, уже полностью освоившаяся в школе.
– На то есть предсказание, – с глубоким убеждением ответил почтенный Абдулла.
– А что говорится в этом предсказании? – поинтересовалась Настуся.
– В начале каждого столетия рождается великий муж, которому дано взять это столетие, как быка за рога, и одолеть его. А султан Сулейман появился на свет как раз в первом году десятого столетия Хиджры[56].
– Но ведь в том же году родилось множество людей! – воскликнула Настуся.
– Не говори так, о Хуррем, – ответил Абдулла, – потому что султан Сулейман – любимец Аллаха, и множество знаков говорит о том, что он станет величайшим из правителей наших.
– Что же это за знаки? – с еще большим любопытством спросила девушка.
– Прежде всего – он десятый из череды наших султанов. А число десять – наиболее совершенное, ибо оно венчает и завершает первый круг чисел. О совершенстве этого числа свидетельствует и то, что у каждого из нас по десять пальцев на руках и ногах. У нас десять чувств – зрение, слух, обоняние, осязание, вкус и еще столько же в душе. В священном Коране десять частей и существует столько же способов чтения его. У Пророка было десять учеников и десять заповедей. Мы знаем десять частей неба и десять гениев над ними. Из десятков, наконец, состоит войско падишаха… Вот почему десятому султану суждено поразить всех врагов ислама! Ты разве не слышишь, как перекликается стража на пристани? Даже эти простые воины чувствуют, что великая рука высоко над землей уже приняла знак власти Пророка, и рука эта станет еще могущественнее, чем рука грозного Селима, да смилуется Аллах над его душой!
А пристанская стража и в самом деле перекликалась по-иному. Иначе распевали на минаретах муэдзины. Иначе держались даже самые простые мусульмане: их воображение уже захватила крепкая вера в великого султана, который всех победит и все приведет в порядок. И удивительные легенды уже начали слагать о молодом Сулеймане.
Настуся каждый день нетерпеливо поджидала Абдуллу, чтобы до мелочей расспросить все о новом султане. Теперь Абдулла, а не Риччи, как раньше, интересовал ее больше всего.
На следующий день она продолжила свои расспросы, и так увлеклась, что уже почти свободно говорила с Абдуллой даже без помощи подруг.
Абдуллу радовало ее внимание, поэтому он с величайшим воодушевлением повествовал о тех великих делах, которые предстоит свершить молодому правителю могущественной державы.
Настуся слушала внимательно, но в конце концов прервала наставника восклицанием:
– Ты говоришь о его свершениях так, будто султан Сулейман будет жить вечно!
– Нет, – отвечал Абдулла. – Вечно жить никому не дано. Но старое предсказание гласит, что наш властитель и после кончины еще долгое время будет править миром.
– Как же это возможно?
– А вот как. Десятый султан из рода Османов умрет, сидя на львином столе[57]. И благодаря тому, что в минуту своей кончины он будет окружен всеми знаками высшей власти, то и люди, и звери, и гении, и злые духи будут трепетать перед ним и повиноваться ему, полагая, что он жив. И никто не отважится приблизиться к Великому Халифу, а сам он никого не призовет к себе, ибо будет мертв. И так он останется сидеть, пока червь не источит подлокотники, на которые опираются руки султана. И тогда вместе с источенной древесиной рухнет ниц труп Великого Властителя, и о его смерти станет известно всем и каждому. И начнется небывалый разлад в державе Османов. Мешками покроют свои головы аги и вельможи, и наступит страшное правление капу-кулов[58]. Арпалык и пашмаклык[59] опустошат сокровищницу султанов, а подкуп и злодеяния подорвут силу законов десятого и величайшего Османа… С другого берега моря, из далеких пустынь, принес это предание мой народ…
Абдулла умолк, а спустя мгновение добавил:
– Но ты, нежный цветок, не бойся страшных времен капу-кулов. Ибо сказано: кто будет иметь больше десяти лет отроду, когда впервые услышит это пророчество о Сулеймане, тот не узрит смерти десятого султана. И еще тысячи тысяч волн морских ударят в берега земли, прежде чем покроется морщинами юное лицо Великого Халифа, а его караковые кудри побелеют.
Все это Абдулла произнес совершенно ровным тоном, и ни один мускул не дрогнул на его лице.
Затаив дыхание, слушала Настуся старое турецкое пророчество о судьбе великого мужа. И лишь под конец, словно в забытьи, спросила вполголоса:
– А разве там ничего не говорится о женах десятого султана?
– Все, что предначертано, то и предсказано. Любимейшей из жен султана станет Мисафир[60]. Взойдет она, как ясная феджер[61], в сердце падишаха, а закатится в крови над царством его. Сотворит много добра и много зла во всех землях халифа – от тихого Дуная до Басры, Багдада и каменных усыпальниц фараонов! Даже в царстве молчания, в страшной пустыне, где от века чернеет Мекам-Ибрахим[62], среди раскаленной жары пробьется чистый ключ от прикосновения ее стопы. Ибо даст Аллах ей милость свою с высокого неба и разум необыкновенный. Но шайтан посеет в ее сердце столь же великую гордыню…
В школе невольниц воцарилась глубокая тишина. Учитель Абдулла продолжил со вздохом:
– Долго и стойко, постом и молитвой станет бороться Великая Султанша со своим грехом, пока не уступит силе шайтана в святую ночь Рамазана… И сотрясет вихрь врата дворца и окна гарема, а в сердце султанши расцветет грех гордыни, и захохочет шайтан в садах султанских и мраморных палатах падишаха. А потом придет кара божья – так же неотвратимо, как идет по пустыне напоенный верблюд. Ибо Аллах дает человеку многое, но всегда взаймы, а не даром…
Настуся задумалась, но вовсе не о женах падишаха. Ум ее, который итальянец Риччи сумел увлечь делами государственными, устремился совсем к другому, и она спросила:
– Не сказано ли там и о том, что станет с державой Великого Султана?
– Все, что предначертано, то и предсказано трепещущей душой вещих людей, – туманно ответил Абдулла. И добавил печально: – Когда свершится круг времен под вечным оком Аллаха, тогда народ наш вернется туда, откуда пришел, исполнив свое предназначение в борьбе с безбожными нессараг[63]. И путь его снова будет лежать на восход солнца, а во главе встанут кровавые вожди без роду и племени, лишь с горящим углем в зубах…
Помолчав еще мгновение, Абдулла закончил:
– Как всякий человек, так и каждое племя имеет свой кисмет[64], жестокий и неотвратимый, и не ускакать от него на коне, и не уйти по морю на самой быстрой галере…
Произнес он это с такой уверенностью, словно читал из священной книги Корана. Ни на миг не омрачила его глаза тень сомнения. Всем своим обликом и выражением лица он словно говорил: чему бывать, того не миновать. И даже Сулейман Великолепный не сможет остановить шагов судьбы. Кисмет…
2
Смятение, вызванное известием о смерти старого султана и вступлении на престол нового владыки, не утихало, а, наоборот, усиливалось с каждым днем. Охватило оно и портовую часть Кафы. Из степного Крыма гнали на торжище огромные табуны коней, стада скота и множество пленников. Спрос на них был огромный. Чиновники и начальники всех рангов приценивались к этим товарам, готовя дары еще более высоким чиновникам и начальникам, чтобы не выйти из милости в пору грядущих перемен. Каждый хотел усидеть на своем месте, а при благоприятном случае – подняться на ступеньку выше.
Учеба в школе невольниц почти совсем прекратилась. Чуть ли не ежедневно сюда наведывались знатные люди и богатые купцы, для которых выставляли на обозрение весь «товар» – во всевозможных одеждах, а порой и полуобнаженными. Однажды Настусю чуть не купил какой-то анатолийский паша, но сделка не состоялась из-за слишком высокой цены, а генуэзец не пожелал уступить ни гроша.
Не прекращались уроки только в «женской школе». Науку обольщения вколачивали в невольниц с еще большим усердием, чем обычно. И еще учили одеваться со вкусом, правильно подбирать цвета нарядов, украшать покои, складывать, как должно, кашмирские шали и дорогие покрывала из Мосула и Дамаска. Обращение с невольницами стало необыкновенно суровым: за малейшую ошибку били палками, закутывая тело в плотную ткань, чтобы ненароком не поранить. Кормить стали обильно, как никогда.
Среди всей этой суеты, когда жизнь каждой из них в любую минуту могла измениться к худшему, без особого шума решилась судьба молодой польской шляхтянки. Ее уже одевали для «смотрин», а подруги почти безучастно следили за этой процедурой. Все уже знали, что снова приехал старый паша.
На прощание Настуся шепнула девушке в утешение:
– Не бойся! Он покупает тебя не для себя, а в дар кому-то другому. Может, достанешься молодому мужчине…
– Ох, нет, – ответила несчастная. – Паша этот уже одной ногой в могиле и ни в чьей милости не нуждается. Для себя он меня присмотрел, и кто знает, сколько еще проживет!
Тут появились и армянин, и старый купец Ибрагим вместе с генуэзцем – еще раз напомнить невольнице, чтобы старалась, как учили, понравиться богатому паше.
– Иначе худо придется тебе, – добавили они в один голос, чтобы запугать остальных девушек.
Полька, памятуя прежние издевательства и побои, точас выпрямилась, вскинула голову и принялась бросать сквозь слезы призывные взгляды и двигаться так, как ее учили. А уже через час она ехала к пристани в крытой повозке вместе с полуживым старым турком в качестве его собственности.
Настуся проводила свою землячку сочувственным взглядом, так как и сама не знала, что может случиться с ней самой уже завтра.
– Бедная Ванда, – шепнула она своей приятельнице Кларе. – Ведь у нее на родине остался муж!
Клара не ответила ни слова – до того она была взволнована и встревожена.
Их – ее и Настусю – назначили в одну партию, и не известно было, что еще им предстоит…
3
Генуэзец, Ибрагим и армянин расхаживали по саду, о чем-то советуясь. Невольницы, затаив дыхание, следили из окон за каждым их движением, ловили каждую перемену в выражениях лиц. Знали, что именно сейчас торговцы решают их судьбу, но на таком расстоянии нельзя было разобрать ни слова.
Еще накануне вечером им сообщили, что завтра всех учениц школы повезут на продажу. Но что означало это «повезут», не знал никто. Возможно, им предстоит путешествие по морю в Цареград, где спрос на красивых невольниц был особенно высок. Поговаривали о том, что сопровождать их будет старый Ибрагим. Как бы там ни было, все они окажутся на Авретбазаре[65], иначе и быть не могло.
Настуся не спала целую ночь. Не спали и ее подруги. Вспоминали прошлое, думали о будущем.
Ранним утром принесли им красивые наряды и приказали надеть. А потом построили в ряды и повели всю школу к пристани, где их ждали лодки, чтобы перевезти девушек на большую галеру. Присматривать за ними должны были все те же – старый Ибрагим и купец-армянин, и Настуся невольно вспомнила первые дни своего пребывания в Крыму. Оба вели себя по-доброму – должно быть, не знали еще, куда какая из них попадет и не пригодится ли в будущем знакомство с ними. С купцами ехал также и брат генуэзца.
Галера долго стояла на рейде. Видно, поджидая кого-то. И только под вечер снялась с якоря.
Настуся не без сожаления смотрела на город и здание, где столько пережила, столько передумала и перечувствовала.
Прохладные сумерки коснулись нежными перстами тихих морских вод и заплаканных глаз молодых невольниц.
Какая доля суждена каждой из них? Одним лучше, другим хуже – может, их везут в страшные, даже по слухам, дома наслаждений в Смирне и Дамаске, в Марокко и Самарканде… Но даже с этим нельзя было сравнить душевную боль, которую они испытывали. Поэтому и касались вечерние сумерки своими нежными перстами их заплаканных очей. И вдруг – невольницы печально запели. Голоса их звучали, как крики чаек. Песней прощались они с берегами Крыма и мрачным городом Кафой…
Такова уж натура человеческая: жалеет она о том, что пережито, даже если и не было в том ничего хорошего, потому что боится той неизвестности, что ждет впереди.
И хоть девушки были утомлены – многие вовсе не спали минувшей ночью, но и в эту ночь они уснуть не смогли.
Едва тьма покрыла черным бархатом бескрайнюю равнину моря, страх начал бродить по галере, лишая сна и невольниц, и их повелителей. Рассказывали о морских разбойниках, о страшном рыжебородом Хайреддине, который не щадит судов даже самых высоких вельмож, о «чайках» казацких – как те беззвучно подкрадываются в темноте и поджигают турецкие купеческие галеры.
Настуся всей душой мечтала о таком нападении, хоть и отчаянно боялась огня на воде.
Когда же наступила полночь, а небо и море стали чернее наичернейшего бархата, и ни одна звезда не мерцала на небосводе, заметили бедные невольницы, как далеко-далеко в море показались три слабых красноватых огонька и начали быстро приближаться. Беспокойство охватило всех на судне.
Кто плывет в непроглядной ночи?
В те времена морские пути были столь же опасными, как и дороги на суше.
Вскоре беспокойство переросло в тревогу, ибо уже отчетливо виднелись силуэты таинственных судов – не то торговых, не то военных. Вдруг по галере пронесся шепот:
– Это Хайреддин! Рыжебородый Хайреддин!
Неизвестно, кто произнес это имя первым, но теперь оно было у всех на устах. Никто больше не сомневался, что из глубины ночи к ним приближается морской разбойник Хайреддин – гроза пяти морей, чья слава гремит от Алжира до Адена и от Кафы до Каира, сеющий гибель и вездесущий…
Ужас парализовал всех, кто находился на борту купеческой галеры. А три темных судна под командованием знаменитейшего пирата того времени с каждой минутой приближались. Казалось, тяжелая духота повисла в воздухе над морем, проникая в сердца людей, – словно души всех замученных грозным султаном Селимом тучами слетались со всех концов света на суд справедливого Аллаха. Даже невольницы, которым нечего было терять, вдруг ощутили, что бывает судьба и похуже той, какая им предназначалась: оказаться в лапах закоренелых преступников в качестве добычи, делимой по жребию.
Тем временем темные суда подходили все ближе и ближе. Уже отчетливо виднелись черные стволы пушек, блестящие гаковницы[66] и железные лестницы с крючьями, которые разбойники перебрасывают на купеческие корабли, чтобы ворваться по ним на палубу с мечами в руках и кинжалами в зубах. Сами пираты уже стояли длинными рядами вдоль бортов, ожидая сигнала предводителя.
Купеческая галера замерла, как курица, на которую падает коршун. Тем временем на одном из пиратских кораблей из каюты показался рыжебородый Хайреддин – гроза всех, кто плавает по морским путям, без различия вероисповеданий. Лицо пирата было покрыто глубокими шрамами. Из-под легкого шелкового кафтана виднелась стальная кольчуга. За пояс была заткнута пара острых ятаганов, на боку висела кривая сабля, в руке – боевая палица. Борода разбойничьего вожака и в самом деле была рыжей, даже, скорее, огненно-красной, словно крашеная.
При виде Хайреддина Настуся непослушными губами зашептала псалом:
– Помилуй мя, Господи, по великой милости Твоей и по множеству щедрот Твоих…
Клара, дрожа всем телом, прильнула к Настусе:
– Сейчас они нападут…
Хайреддин насмешливо и зорко всматривался в купеческую галеру, не произнося ни слова. Тем временем его приспешники мало-помалу поднимали над его головой багровое полотнище, растянутое на двух жердях. Обычно на таком полотнище было начертано одно-единственное слово: «Сдавайтесь!»
Но теперь, к величайшему изумлению тех, кто не мог отвести взгляда от полотнища, на нем было написано: «Десять дней и десять ночей не беру добычи ни на море, ни на суше, ни у мусульман, ни у христиан, – с той минуты, как мои уши услышали весть о том, что на престол ислама вступил десятый падишах Османов».
Вздох облегчения вырвался у всех, кто находился на борту купеческой галеры. Но страх покинул их не сразу: и свободные, и невольники с широко раскрытыми глазами продолжали следить за тремя пиратскими судами, которые тихо скользили мимо.
Когда они исчезли в ночи, невольниц охватил трепет при мысли о том, что им предстоит оказаться в столице державы того, перед кем, пусть всего на десять дней, склонился даже страшный рыжебородый Хайреддин.
Настуся бледными губами снова и снова повторяла: «Помилуй мя, Боже!» – но теперь уже опасаясь Цареграда, столицы всемогущего султана.
Один Бог знает, сколько раз ей доводилось слышать о том, что перед высадкой на пристань невольников скуют цепями в четверки, чтобы в шумной уличной толпе ни один из них не мог сбежать и затеряться.
Клара, которая откуда-то в подробностях знала обо всем, что делают с невольниками, добавила, что если цепей не хватит, то мужчин свяжут обычными путами – веревками и ремнями.
– Но почему? – спросила Настуся.
– Да ведь я уже тебе не раз говорила! Мусульмане считают, что даже самая глупая женщина хитрее самого умного мужчины. И не забывай, что мы с нашей красотой и молодостью куда более дорогой товар, чем самые сильные и молодые мужчины.
Белые руки Настуси слегка задрожали, а синие глаза наполнились слезами.
Под утро ей все-таки удалось уснуть тревожным сном. И снилось ей, что на галеру напал-таки разбойник Хайреддин и что издалека налетели малые «чайки» казацкие… И что была яростная битва, и что галера загорелась, и горячо дышало яркое пламя.
Проснулась она с криком. Вокруг было еще темно. Только глаза жгло от бессонных ночей. Села на лежанке и принялась ждать наступления дня. А ранним утром услышала она в небе тоскливые голоса. Такие тоскливые, что на миг показалось, будто родные мать и отец зовут ее: «Настуся! Настусенька!»
Это ключ перелетных журавлей летел из Малой Азии над Черным морем на север, в родные края Настуси. Может, и он прощался с нею…
Будто воочию увидела она Рогатин и широкие луга над большим прудом, где часто отдыхали журавли.
«Там, наверно, все еще лежит в руинах», – подумала она, и слезы выступили у нее на глазах. А черная галера торговцев живым товаром все плыла и плыла на закат солнца – в неведомое будущее.
Глава VII
В Цареграде на Авретбазаре
Viel dunkle Wege fuehren Vor unbekannte Tueren, Wer keine Heimat hat…[67]
Żal z oczu ł zy wyciskał tym, со tain patrzyli, Co z Bahramen w niewoli w Carigrodzie byli, Widząc, ano tuteczne ludzie przedawano, Xiędza, chłopa, szlachcica, – nic nie brakowano. Jednych kijmi na bazar jak bydło pędzono, Drugich w pętach, a drugich w łancuchach wiedziono[68]
1
Как только прекратились обильные дожди над Цареградом[69], весеннее солнце залило его блеском и теплом. Зазеленели сады и парки. И еще крепче прижались побеги плюща к стройным кипарисам Илдыз-Киоска. И зацвела белая и синяя сирень, и пышный красный цвет покрыл ветви персиковых деревьев. С могучих стен резиденции падишаха свисали голубые благоухающие гроздья цветов глицинии. Запах их достигал даже причалов порта, где выстраивали длинными рядами молодых невольниц…
Шли они, скованные четверками с помощью прочных цепей и в наручниках. А для той четверки, в которой оказалась Настуся, почему-то не хватило легких женских цепей. И на берегу Золотого Рога, в столице падишаха, наложили на нее тяжелые цепи, предназначенные для молодых мужчин, стиснув их браслеты до отказа, так как запястья у Настуси оказались слишком тонкими.
Наверное, она бы заплакала от обиды, если б ее внимание не отвлекла дикая сцена, разыгравшаяся при выгрузке невольников-мужчин. С Черного моря, от берегов Скутари и Мраморного моря стекались в бухту Золотой Рог всевозможные суда – галеры, байдаки и каравеллы[70]. Из них высаживались на берег толпы невольниц и невольников. С невольницами обращались более-менее сносно, зато невольников гнали, как скот: били до крови дубьем и розгами, проволочными нагайками и обрывками цепей.
Здесь-то Настуся и заглянула в раскрытую на самой середине книгу истории наших величайших страданий и мук. С той минуты, как она лично убедилась в том, что даже самый отъявленный турецкий злодей с почтением относится к власти в своей земле, она уже не сомневалась, что каждому народу справедливый Бог дает такую судьбу, которую тот заслуживает. В синих очах Настуси вновь промелькнула чаша черной отравы – на фоне Высокого Замка во Львове. И только поэтому не зарыдала она в голос на пристани Стамбула и на его золотом берегу. Только две тихие слезинки скатились из ее глаз на цепи-кандалы и засветились, словно жемчужины. И напомнили они ей ворожбу цыганки, о которой Настуся уже и думать забыла: «В жемчугах и рубинах ходить будешь, и дамасские шелка попирать ногой будешь, а горючий камень в волосах твоих…»
Не в жемчугах, а в цепях шла она теперь, не по шелку дамасскому, а по пыли, окропленной слезами невольниц. И не было у нее в волосах бесценного «горючего камня», но словно пылал он у нее в голове: временами накатывала такая жгучая боль, что, казалось, лопнут глаза и разорвутся виски. Когда же боль отступала, Настуся переводила дух, словно только что на свет родилась.
А от Перы и Галаты, огромных предместий Стамбула, гнали посуху в цепях и путах новые толпы – уже проданных невольников. И кого только там не было! Ремесленники, крестьяне и горожане, шляхтичи и духовные лица – все это было видно по их одежде: должно быть, недавно захватили их крымские ордынцы или дикие ногайцы. Пленники шли, скованные и связанные, как скот, избитые и пытанные палачами. А турецкие псы лизали кровь, капающую в пыль из ран, причиненных побоями.
Настуся закрыла глаза от душевной боли. Были эти люди скорее всего из ее родных краев, потому что то и дело слышались между ними то мольбы к Богу на ее родном языке, то разрозненные слова молитвы на польском: «Радуйся, Мария, благодати полная… молись за нас грешных… ныне и в годину смерти нашей… амен…»
Польская речь звучала среди несчастных реже, чем украинская. Вспомнились ей отцовские слова, что хоть ляхи – те еще пташки, но далеко им до наших. Оттого и меньше их в полоне, на этой страшной искупительной каторге. И подумала Настуся об отце: «Будто открылась ему Божья мера справедливости…»
И наши, и поляки – все они были несчастны, потому что потеряли Отчизну, ту, что дороже здоровья и счастья, и теперь не знали, куда их погонят и перед чьими дверями они окажутся.
А когда не стало слышно ни украинской, ни польской речи, начала Настуся приглядываться к городу, чтобы хоть немного забыть то, что недавно увидела. Со стесненным сердцем смотрела она на мраморные дворцы и стройные минареты прекрасной, как мечта, столицы Османов, утопающей в цветах и зелени под синим южным небом…
2
Как раз в это время отправлялся в Мекку священный весенний караван с богатыми дарами и подношениями султана, обращенными к гробу Пророка. Ибо то был особый день перед началом Рамазана[71].
Уже с раннего утра было тесно на широкой улице, что протянулась от северной оконечности пристани до Илдыз-Киоска, расположенного над Босфором на высотах Бешикташа. Бесчисленные повозки едва-едва продвигались в пестрой толпе. От Бешикташа до самой горы Илдыз выстроилось в шеренги войско падишаха, а к нему со стороны казармы янычаров, протянувшейся чуть ли не на милю, стройными рядами подходили все новые и новые отряды. Все кровли каменных строений были до отказа забиты людьми. Из всех окон смотрели любопытные глаза, на всех оградах вдоль улицы плотно расселись зрители – преимущественно турецкие женщины и девушки, прятавшие лица под покрывалами. И каждая с нетерпением ждала той минуты, когда мимо проедет молодой султан.
Это желание владело и молодыми невольницами, которых усадили на землю позади толпы – только потому, что из-за огромного скопления людей невозможно было ни двинуться вперед, ни вернуться к пристани.
Наконец из мечети показалась длинная процессия духовных лиц: престарелые длиннобородые мужи в длинных одеяниях из зеленого шелка с воротниками, расшитыми золотом. Их головы были увенчаны зелеными тюрбанами с широкими золотыми позументами. Чинно, с глубокой важностью, старцы направились к султанскому дворцу. Там, перед окнами палат великого падишаха, вдали от толпы, должна была начаться церемония снаряжения султанскими дарами священного весеннего каравана, отправляющегося ко гробу Пророка.
Настуся вся обратилась в зрение. Однако как ни напрягала она глаза, все равно не могла рассмотреть того, что происходило там, куда двигалась процессия священнослужителей.
Справившись с обидой из-за цепей, глухо позвякивавших на ее запястьях, она весело рассмеялась и кротким бархатным голоском обратилась к их пожилому «опекуну»:
– Скажи нам, добрый Ибрагим, куда идут эти слуги Аллаха?
Ибрагим ласково взглянул на нее и ответил:
– Скажу, о Хуррем, хоть ты и не признаешь святости имени Пророка. Но я до сих пор не теряю надежды, что свет его учения однажды проникнет в твои веселые глаза. Правду скажу тебе, а в том, что это истинная правда, ты убедишься, если Аллах явит тебе свою милость и ты станешь служанкой одной из жен падишаха, да здравствует он вовеки!..
С этими словами он простер руку в сторону дворца.
– Это высокое духовенство направляется в большой двор палат падишаха, где под окнами султана всех султанов нагружают дарами священный караван. Знатные паломники, что пойдут с караваном ко гробу Пророка, и священнослужители, что будут сопутствовать им, сейчас вступают в большой шатер, где для них приготовлена общая трапеза. По окончании трапезы туда войдет сам шейх-уль-ислам[72] и благословит их в путь. После этого все отъезжающие выйдут из шатра и выстроятся перед окнами султана. Счастлив тот, кому доведется хоть однажды собственными глазами увидеть десятого и величайшего владыку Османов!..
Тут старый Ибрагим вздохнул и продолжил:
– Он появится в одном из окон и знаком руки простится с паломниками. А те ответят ему земным поклоном. Сразу же после этого из дворца выйдут тридцать посланцев султана и передадут проводникам каравана золотые монеты в шкатулках из белой кожи, перевязанных зелеными шнурами. За ними появятся множество носильщиков с сундуками, в которых скрыты дары султана, предназначенные для Мекки. Первым делом навьючат двух белых верблюдов, за ними – тридцать мулов. Затем обоих верблюдов проведут по большим кучам песка, насыпанным ради этого случая во дворе палат, чтобы показать владыке, как священный караван будет преодолевать нелегкий путь через пустыню.
В этом месте повествования Настусино сердце вздрогнуло. Она пока не знала, в чем тут дело, и лишь минутой позже догадалась о причине своего волнения: исламские обряды напомнили ей символы совсем другого празднества в ее отчем доме – когда в сочельник в дом вносили дидух[73] – украшенный сноп пшеницы, и стелили на пол пшеничную или ржаную солому. На дворе к тому времени уже смеркалось, первая звезда загоралась в небе, падал легкий снежок… Как сон, как смутная мечта, возникло в ее душе это святочное воспоминание. И Настуся на краткий миг опустила голову.
А старый Ибрагим вел свой рассказ дальше:
– После этой церемонии верблюдов останавливают и расстилают перед ними коврики для намаза. Священнослужители обращают лица к Мекке, а шейх-уль-ислам вновь благословляет их. И тогда священный караван покидает султанский двор и проходит среди народа. Именно это сейчас и произойдет…
И действительно – в толпе поднялось волнение, свидетельствующее, что караван приближается. Все глаза устремились к нему. Возглавляли шествие те же важные священнослужители, но теперь они ехали на снежно-белых конях, чьи седла были богато отделаны золотой чеканкой. Шеренги воинов уже с трудом сдерживали натиск толпы, стремившейся оказаться как можно ближе к священному каравану. Ударами бичей и тупых концов копий воины загоняли обратно смельчаков, вырвавшихся вперед. Головы обоих верблюдов-вожаков плыли высоко над головами людей. Позвякивали их дорогие серебряные удила, а со златотканых попон, покрывавших их спины, свисали шелковые кисти. На спине первого из них покачивался на драгоценном ковре небольшой шатер, наполненный сокровищами и покрытый материей, густо затканной золотом и серебром. На спине второго верблюда высилась причудливая башня, унизанная веерами и опахалами из павлиньих и страусиных перьев, призванных отгонять злых духов от каравана. За верблюдами в такт глухим ударам барабанов и литавр следовал отряд вооруженной до зубов стражи.
Внезапно шествие остановилось. Двое арабов, вооруженных кривыми саблями и небольшими – не больше тарелки – стальными щитами, словно из ниоткуда налетели на караван, маневрируя конями и нанося стремительные удары направо и налево. Это зрелище должно было символизировать нападение разбойников на караван и его оборону: паломники, вооруженные длинными посохами, успешно отразили натиск всадников пустыни, и караван двинулся дальше.
В середине каравана два крепких мула, тесно окруженных отрядом воинов, несли украшенную резьбой лектику – закрытые носилки, внешне походившие на небольшую беседку из черного дерева. Крыша лектики опиралась на золоченые столбики, на ее вершине сверкал золотой полумесяц. Вдоль боковых стенок располагались по три оконца, наполовину задернутые занавесками, и по одному – спереди и сзади. На пышных подушках внутри этой чудесной лектики восседал малолетний сын султана, представлявший здесь отца, тогда как сам властитель только мысленно следовал за священным караваном.
При виде наследника престола невиданное воодушевление охватило толпу. Но при этом ни единого звука не вырвалось из ее уст – люди приветствовали юного принца лишь жестами и движением глаз, чтобы криками не испугать носителя крови падишахов.
Лишь легкий шепот пролетел над головами мусульман: «Это Мустафа, Мустафа, первенец султана Сулеймана…»
Это был первый член семьи владыки, которого Настуся увидела в столице Османов. Красивое и живое дитя.
За лектикой тянулась длинная череда тяжело нагруженных мулов. Каждый из них, помимо двух сундуков, нес на себе странное с виду четырехгранное строение, унизанное павлиньими и страусиными перьями. И сверху все это было покрыто драгоценными индийскими шалями.
За мулами следовал еще один отряд стражи, а за ним – прочие участники священного паломничества и толпы простого народа.
Все это живописное шествие двигалось по направлению к пристани, где каравану предстояло переправиться на азиатский берег – в Скутари.
3
Тем временем армянин и генуэзец исчезли. Должно быть, отправились искать ночлег для себя и своего живого товара. А может, и нет, потому что контора генуэзского купеческого союза сама должна была позаботиться об этом, а заодно и подыскать состоятельных покупателей.
При мысли о том, что ждет в скором будущем ее подруг, у Настуси защемило сердце. О себе она не думала – только о них печалилась. Прирожденная легкость характера будто подсказывала ей: ты со всем сумеешь справиться.
Но едва дневной свет стал темнеть в узких улицах Цареграда, тревога закралась и в ее сердце. Оно сперва заныло, как боль от крохотной ссадинки. Потом сильнее и сильнее затрепыхалось в груди. И, наконец, забилось, защелкало, как соловей в кустах калины над речкой Липой.
Уже сумерки тихо блуждали за окном и муэдзины отпели пятый азан[74] на стройных башнях минаретов, когда вернулись армянин с генуэзцем. Выглядели оба довольными. Армянин что-то шепнул Ибрагиму, тот также повеселел и обратился к девушкам:
– Идем! Ночевать будем у самого Авретбазара.
Как только они двинулись, Клара, все время державшаяся рядом с Настусей, шепнула:
– Завтра будут у нас знатные покупатели!
– Ну и что?
– Как это – что? Уж лучше попасть в зажиточный дом, чем в убогую лачугу.
– А с чего ты взяла, что именно так и будет?
– Тут и гадать не надо. Ты думаешь, эти двое вернулись бы такими веселыми, если б не сунули бакшиш слугам в каком-то богатом доме, где завтра собираются покупать невольниц? Уж я-то их знаю, как свои пять пальцев. А ты не забудешь обо мне, если тебе повезет больше, чем мне?
– Нет, Клара. Но и ты обо мне не забывай!
– А разве я забывала о тебе в Крыму?
– Нет, нет! Я так тебе благодарна! – воскликнула Настуся.
Этот разговор немного успокоил ее.
Было уже совсем темно, когда купцы привели их в просторные сени какого-то заезжего дома, что стоял у самого невольничьего торга. Спокойно, как овцы в кошару, вошли туда девушки. Вскоре их освободили от цепей и развели по комнатам. Тех, кому не хватило места в жилых помещениях, разместили в сенях. Все они получили воду для мытья, еду и чистое нижнее белье.
Есть могли немногие из них, зато все с наслаждением вымылись после долгой дороги. И улеглись, напоследок обратившись к Богу с простой, как горький вздох, молитвой.
Настуся заснула сразу, но спала чутко, как птица на ветке. Уже давно и чуть ли не каждую вторую ночь ей виделись странные сны. И теперь было то же: снилось ей, что снова идет она степью, кровавым следом, вместе с другими невольницами. И вот доходят они до какого-то мрачного города над самым морем. Темно в его улицах, а у входа в каждый дом стоит мужчина с оружием и в доспехах, а при нем женщина в белой одежде и дитя. Зовут усталых путников переночевать, но прежде спрашивают: «А есть ли у тебя родина?» У кого есть, того пускают отдохнуть в дом, в покои. А у кого нет – тем приходится ложиться прямо на сырые камни мостовой. И повсюду вертятся бродячие псы, обнюхивая лежащих, и бегают по ним зубастые крысы. И холодный мрак стоит в темных улицах. Настуся прилегла на мокрые камни и уснула. И привиделся ей сон во сне: чаша с черной отравой, кинжал убийцы и какая-то нескончаемая драка. Глупая, беспорядочная и бесцельная. С криком и визгом люди плевались, пинали друг друга и кололи длинными ножами.
Проснулась во сне. И снова ей стало сниться, что не хочет она спать на мокрых камнях чужой улицы. Попробовала стучать в двери, но повсюду было заперто, и никто не открывал. И вдруг что-то взбунтовалось в ее душе. Начала она изо всех сил колотить маленькими кулачками в первую попавшуюся дверь – крепкую, дубовую, вмурованную в каменную стену. И – о чудо! – дверь рухнула. Но руки ее теперь были в крови, и из сердца сочилась кровь, пачкая белую одежду, и из глаз струились кровавые слезы – алые-алые, точно огонь. А когда вошла в чужой дом, тот оказался пустым. Упала, измученная, на ложе, на мягкие подушки, но и там не смогла уснуть. А кровь из серца все текла и текла по подушкам, по кровати, по полу – все дальше и дальше в соседние покои. Потом оттуда вышел какой-то мужчина, начал пригоршнями собирать ее кровь с пола и шатался, как пьяный.
Содрогнулась всем телом.
Проснулась измученная и разбитая. Выглянула в окно.
Торговая площадь смутно серела. Настуся застыла на лежанке, повернувшись лицом к зарешеченному окну, и подняла очи к небу. Прохладное дыхание утра освежило ее чистую душу. И вдруг она почувствовала, как что-то приближается, чтобы изменить ее жизнь, что-то совершенно новое и неведомое. И тогда все свои мысли и чувства обратила Настуся к единственному защитнику, который всегда был с нею, – к всемогущему Богу.
И представила она светлую вершину Чатырдага, вознесшуюся высоко над землей. Она никогда не бывала там, но знала, что она существует, прекрасная, как мечта, спокойная и могучая. В серых утренних сумерках обратилась она к Богу с твердой и искренней верой, что слышит он каждое ее слово, сказанное даже шепотом:
– Всемогущий Боже, которому открыто все на свете! Видишь ли Ты, как встает мой отец, чтобы идти в церковь Твою на утреннюю молитву? Даруй мне, Боже, возвращение домой! Я пойду пешком сбитыми в кровь ногами, прося в пути подаяние, как ходят к святыням нищие и убогие… И никогда впредь не уйдет просящий без милостыни из моего дома… И никто не останется без ночлега… И буду я, как мать, добра к сиротам, слабым и неимущим…
Слезы повисли на ее ресницах. Сквозь них виделись ей какие-то далекие просторы, и всей душой чувствовала она необыкновенную силу этой молитвы. На миг показалось ей, что всемогущий Бог все слышал и исполнит ее горячее желание. Блаженство разлилось по всему телу девушки. Теперь Настуся была окончательно готова ко всему, что бы с ней ни случилось…
– Да будет воля Твоя и на земле, как на небе… – прошептала она, вверяя себя Провидению. И тут же устыдилась в душе, что еще минуту назад хотела подсказать премудрости Божьей, каким путем ее вести.
Спокойствие вновь вернулось к ней. Она верила как дитя, что не даст Он ее в обиду. И от этого посветлели глаза ее, и лицо покрылось нежным румянцем, как у юной послушницы. В эту минуту Настуся была похожа на ранний полевой цветок, свежий и полный света.
За окном тоже светлело, а комната уже наполнилась шумом. Невольницы встали и начали умываться и одеваться. И в каждом их движении сквозило волнение, как перед дальней дорогой в неведомые края. К еде смогли прикоснуться немногие.
Когда с одеванием было покончено, хозяева придирчиво осмотрели каждую из них и всех вместе. Кое-кому было велено сменить наряд. Снова надели на запястья цепи и повели на торжище.
Сюда уже со всех концов маленькими и большими группами спешили невольницы под конвоем хозяев и их слуг. Некоторые уже стояли на открытых для обозрения местах. Тут можно было увидеть женщин и девушек из разных краев – от смуглых мавританок до белокожих дочерей Кавказа. Пожилые, с грубыми лицами, предназначались для тяжелых работ, а нежные и юные, как цветы, были воспитаны и обучены специально для услаждения тех, кто их купит. Выбор был огромен и мог удовлетворить любые мужские прихоти: хочешь – вот такая, что едва способна передвигаться из-за огромного веса, а нет – вот тебе нежная и легкая, как птица, и вдобавок не достигшая пятнадцати лет…
Покупатели уже прохаживались по базару, осматривая выставленный на продажу товар. Настуся издали присматривалась к группкам невольниц, возле которых они останавливались. Повсюду девушки и женщины при виде покупателя мгновенно меняли поведение в соответствии с его возрастом и внешним видом. Должно быть, везде и всюду использовались одни и те же способы «воспитания». По лицам некоторых невольниц было видно, что они прошли особенно суровую «школу». Уж слишком они старались угодить своим хозяевам и понравиться покупателям. И только те, что были предназначены для тяжелых и грязных работ, сидели неподвижно и лишь время от времени по приказу своих владельцев принимались поднимать тяжести, чтобы показать свое здоровье и силу. Толстые женщины в большинстве сидели неподвижно, а некоторые с аппетитом закусывали, словно давая понять, что их можно раскормить еще больше.
Продавцы при виде покупателя срывали со своего товара покрывала и принимались во весь голос расхваливать красоту девушек и силу женщин. Некоторых освобождали от цепей и по нескольку раз проводили перед покупателями, демонстрируя легкость и плавность их походки. А другим приказывали прямо на площади танцевать или петь.
Поначалу все эти картины привлекали Настусю своей шумной пестротой. Но потом стали так возмущать, будто каждый приказ купцов относился непосредственно к ней. А вскоре навалились на нее усталость и равнодушие. У нее не было сил двигаться, и она сидела бесчувственно, как каменное изваяние.
Но когда к ее группе приближались мужчины, долгая выучка брала свое – даже Настуся невольно начинала повторять заученные движения и взгляды вслед за подругами.
Перед их глазами прошли целые толпы покупателей. Первой продали еврейку Клару. Настуся простилась с ней со слезами на глазах, даже не зная, в какие края предстоит уехать подруге.
Теперь в четверке Настуси осталось всего три невольницы: она сама, гречанка и грузинка.
Ближе к полудню Настусей заинтересовались сразу два покупателя. Один молодой, второй солидный, пожилой, с длинной седой бородой. Однако, услышав о цене, назначенной за эту невольницу, оба куда-то исчезли. Молодой турок возвращался еще дважды, но хозяева Настуси, видно, не очень-то спешили с ее продажей и даже не слишком расхваливали. Чего-то ждали.
Настуся окончательно устала и уселась, подобрав под себя ноги и не обращая внимания на окружающий шум и гам.
И вдруг заметила, как засуетились ее хозяева и, словно сговорившись, начали показывать знаками, чтобы она встала. Настуся машинально поднялась, озираясь по сторонам. Посреди торговой площади двигалась большая группа чернокожих евнухов, возглавляемая каким-то начальником, также черным. Должно быть, это был слуга очень высокопоставленного лица, так как все вокруг уступали им дорогу и низко кланялись. Между евнухами шли две, очевидно, только что купленные невольницы поразительной красоты. Их сопровождала какая-то пожилая женщина с закрытым покрывалом лицом, важная, как госпожа.
Армянин, стоявший рядом с Настусей, обменялся взглядами с генуэзцем и Ибрагимом и начал кланяться, громко восклицая:
– Пусть ваши светлые очи не пропустят и эти цветы божьего сада!
Взволнованным движением Ибрагим рванул покрывало на груди Настуси и тоже заголосил:
– Имеем одну девушку, белую, как снег на вершинах Ливана, свежую, как персик с нестертым пушком, сладкую, как виноград из Кипра, с грудью твердой, как гранаты из Басры, с очами синими, как туркус[75], приносящий счастье! Выученную в школе для наслаждения правоверных, умелую в танцах и разумную в речах, послушную, как дитя, и умеющую хранить тайны!..
Настуся вспыхнула.
Чернокожий начальник остановился, внимательно всмотрелся в ее лицо и что-то невнятно проговорил, обращаясь к женщине под покрывалом. Та шагнула к девушке, молча коснулась ее лица и пропустила между пальцами ее золотистые волосы – в точности так, как пробуют на ощупь материю.
А Настуся вдруг вспомнила, как ее впервые продавали в Крыму, и поняла, что и сейчас она будет продана неизвестно кому. Кровь ударила в голову, зашумела в висках. Словно в тумане видела она, как ее прежние хозяева торопливо и низко кланяются черному начальнику евнухов и женщине под покрывалом. И еще услышала, как черный, тяжело сопя, велел Ибрагиму: «За деньгами придешь вечером ко мне».
Настуся склонила голову перед своими скованными подругами, безмолвно прощаясь.
Солнце садилось за Святую Софию, когда бедную Настусю во второй раз продали на Авретбазаре. Освободили ее от общей цепи, сняли наручные кандалы и передали в руки слуг неведомого господина.
И дальше она шла в кольце черных, как уголь, евнухов…
А позади остался клокотать и вопить главный невольничий рынок Стамбула…
Ходьба по улицам оживила Настусю. Усталость отступила, в голове бродили смутные мысли. По пути она все пыталась понять, кому ее продали и куда ведут.
С самого начала, услышав назначенную купцами цену, она догадалась, что путь ее лежит в неслыханно богатый дом какого-нибудь аги[76] или дефтердара. Но кто этот вельможа?
Вскоре евнухи свернули к высившимся в отдалении величественным зданиям, и Настусино сердце похолодело: теперь не оставалось сомнений, что ведут ее по направлению к сералю[77], вдоль мощных стен которого мерным шагом прохаживалась стража.
«Конец, – пронеслось у нее в голове. – Уж отсюда никто и ни за какие деньги меня не выкупит. Даже если Степан продаст все свое имущество, все равно ничего не добьется».
От этих мыслей из ее груди вырвался тяжелый вздох.
А когда Настусю ввели в какие-то огромные ворота, на стенах которых виднелись железные крюки с насаженными на них свежеотрубленными человеческими головами, еще истекающими кровью, с глазами, вылезшими из орбит от муки, девушка задрожала как осиновый лист. Как тут было не понять, что вступает она в дом сына и наследника Селима Грозного, десятого султана Османов, самого грозного врага христианского мира!
Рука ее невольно поднялась и прижала к груди скрытый под одеждой крохотный серебряный крестик, полученный в дар от матери. Этот жест немного успокоил ее, хотя страх все еще был так велик, что Настуся лишь на миг осмелилась поднять глаза к небу.
В следующее мгновение она оказалась во дворе сераля, где зеленели высокие старые платаны. Солнце, ясное дневное светило, как раз зашло, и сумерки покрыли тенью величественные стены и пышные сады известного всему миру дворца в столице Сулеймана, могущественного повелителя турок-османов.
Глава VIII
Служанка в султанских палатах
Любовь первая – чаша душистых цветов, Любовь вторая – чаша с красным вином, Любовь третья – чаша черного яда…
Сербская народная песня
1
Восходящее солнце улыбалось над башнями и стенами султанского сераля, над страшными воротами Баб-и-Хумаюн[78], над еще более страшным Джелад-одасы[79] и старыми платанами во внутренних дворах дворца. Заглядывало оно и в крохотные оконца подвалов для челяди, и в каморку, отведенную купленным накануне невольницам.
Настуся проснулась и открыла глаза. Другие невольницы еще спали.
Первое, что пришло ей в голову, – воспоминания о прислуге в доме ее родителей. Одних слуг родители любили, других – нет. Стала припоминать, кого из них и за что любили и жаловали.
Эти размышления прервала кайя-хатун[80], явившаяся будить невольниц. Те мигом вскочили и принялись наряжаться. Молча одевалась и Настуся, а под конец тайно перекрестилась и прочитала «Отче наш».
Затем кайя-хатун отвела новых невольниц на первый этаж гарема, чтобы они могли познакомиться с его устройством. После этого их должны были осмотреть и выбрать для себя жены султана или одалиски[81].
Весеннее солнце играло на разноцветных венецианских стеклах окон султанского гарема, под его лучами празднично вспыхивали краски драгоценных ковров, устилавших покои. Настуся внимательно присматривалась ко всему, испытывая тайную радость от пышной красоты, которая окружала ее здесь. Ей казалось, что она купается в этом великолепии, как в жаркий летний день в родной реке Липе, и что стены, покрытые коврами, – живые-преживые и нашептывают ей чудесные сказки, вроде тех, какие рассказывала дома бабушка. Цветущие края смотрели на нее со стен, а фрукты, виноградные гроздья и цветы казались краше, чем на самом деле. Вон, смотрите, – идет Агарь с маленьким сыном Измаилом! Идет она по пустыне, изгнанная из дома суровым мужем, но на ковре даже пустыня кажется мягкой и ласковой, словно материнская песня. И свет так волшебно отражается от матово-золотистых стен гарема, что сразу понимаешь: все, что здесь есть, – творение ума и рук больших художников.
Но по пути попадались и полутемные коридоры, и неприбранные, ничем не украшенные покои, похожие на пещеры. Кайя-хатун старалась миновать их как можно быстрее.
Первой жене султана не понравилась ни одна из вновь прибывших невольниц. Поэтому их повели дальше, в то крыло гарема, которое было украшено не столь роскошно. Там Настусю выбрала одна из султанских одалисок, красивая, но очень капризная турчанка.
Девушка осталась в ее покоях, где, кроме нее, находилось еще несколько невольниц, и уже на следующий день начала знакомиться с жизнью большого гарема, с его обычаями, завистью, ненавистью и коварными интригами.
Все мысли и разговоры в гареме вертелись в первую очередь вокруг молодого султана. Жены, одалиски и служанки во всех подробностях знали о том, в какой день и час побывал он у каждой из женщин, сколько провел там времени, доволен ли остался, на кого по пути взглянул и что сказал. Наряды и экипажи, услуги и сладости, окружение султана – все, словно в зеркале, находило свое отражение в разговорах и мечтах гарема. Настуся быстро разобралась во всем этом, и ей стало скучно.
В душе она чувствовала, что ее пребывание здесь – временное. И это ее радовало и одновременно тревожило. С тех пор как она рассталась с родным домом, все казалось ей странным и призрачным. Все, все, все…
А спустя три недели после того, как Настусю приставили к новой госпоже, кое-что произошло.
Весна была в полном разгаре. В султанских садах цвели плодовые деревья. В парках Илдыз-Киоска, словно речные воды, нежно волновались гряды алых, синих и пурпурных цветов.
Пьяные от пахучего цветочного нектара, жужжали пчелы в золотых солнечных лучах. В чистых водоемах, окаймленных темной зеленью и блеском цветов, плавали семейства лебедей.
На фоне сумрачной зелени кипарисов казались ослепительно белыми кусты жасмина, у которых останавливались и молодые, и старые – все, кто проходил по чудесным садам сераля, вдыхая ароматную небесную благодать. А временами над водоемами и фонтанами в султанских парках возникала семицветная радуга, и тогда становилось хорошо, как в раю.
Настуся уже привыкла к своей работе: носить воду, мыть каменные ступени, выбивать пыль из ковров и диванов, протирать дорогие росписи на стенах и, наконец, долго и скучно одевать свою госпожу. Даже к безмолвному сидению в ее передней притерпелась. А еще старалась мысленно приучить себя не испытывать тоски при виде старых невольниц, похожих на тени, которых все еще держали из милости некоторые султанские жены.
Так пришел памятный для Настуси день и пробил таинственный час ее судьбы.
Вечерело.
Муэдзины закончили петь пятый азан на минаретах. На сады и дери-сеадет[82] опустилась волшебная тишина. Благоухали глицинии.
Служанки, а с ними и Настуся, закончили одевать султанскую одалиску в легкие ночные одежды и уже собирались разойтись, когда появился кизляр-ага – начальник черных слуг, носивший титул визиря, чтобы лично сообщить госпоже, что в этот вечер ее изволит посетить сам падишах. После чего низко поклонился и вышел.
Одалиска так оживилась, что ее было и не узнать. Ее большие черные глаза сразу стали блестящими и влажными. Она приказала окропить себя самыми дорогими благовониями, одеть в лучший наряд и вынуть из шкатулки самые любимые украшения. Все служанки получили строгий приказ стоять у дверей своих комнат и не смотреть в глаза Великого Султана, когда он будет проходить мимо.
Во всем гареме воцарилась тишина. Лишь черные евнухи прохаживались на цыпочках, прислушиваясь, не идет ли султан, владыка трех частей света.
Получив приказание от госпожи, Настуся скромно встала у дверей своей каморки и положила руку на железную решетку открытого окна, в которое заглядывали ветви усыпанного цветами жасмина, напитанные таинственным лунным светом.
Сердце девушки билось сильнее: ей было любопытно хотя бы мельком взглянуть на грозного владыку, перед которым трепетали миллионы людей и даже дикие татарские орды, которые губили ее родной край.
Молнией пронеслись перед ней воспоминания о событиях, которые вырвали ее из родного дома. Ей чудилось, что на все земли и пути, по которым бродят татарские орды, простирается рука того, кто вот-вот войдет в комнату ее госпожи, и что этот человек и есть источник той неудержимой силы, которая истребляет все вокруг. Да, ее сердце билось все громче. Она ощущала какое-то никогда прежде не испытанное внутреннее беспокойство. И вся превратилась в слух, как если бы ждала, что в саду за окном вот-вот ударит и раскатится трелью соловей…
Ждать пришлось долго.
Наконец издали мягко зашелестели шаги по коврам. Настуся приоткрыла дверь и снова оперлась о решетку, сквозь которую проникали в гарем пышно распустившиеся цветы жасмина.
Настуся не стала смотреть на молодого султана. Только раз взглянула, всего один раз.
Владыка остановился.
Теперь он стоял прямо перед ней в лунном сиянии и блеске своей красоты и молодости. Первенец и законный наследник Селима Грозного – Сулейман Великолепный, властитель Цареграда и Иерусалима, Смирны, Дамаска и еще семисот богатых городов Востока и Запада, десятый и величайший падишах Османов, халиф всех мусульман, повелитель трех частей света, царь пяти морей, Балканских, Кавказских и Ливанских гор, и чудесных розовых долин вдоль реки Марицы, и страшных шляхов в степях Украины, могучий страж священных городов в пустыне – Мекки и Медины, и гроба Пророка, устрашитель всех христианских народов Европы и предводитель могущественнейшей в мире армии, что прочно стояла над тихим Дунаем, над широким Днепром, над Евфратом и Тигром, над Белым и Голубым Нилом…
Колени девушки дрогнули, но ни ясный ум, ни острая наблюдательность ее не покинули.
Этот человек был строен, высок и прекрасно одет. Глаза его были темными, как ягоды терна, белки их казались слегка покрасневшими. Высокий лоб, ласковое матово-бледное лицо, тонкий орлиный нос и плотно стиснутые губы с упрямым выражением. Спокойствие и ум читались в его глазах. В блестящей темной панели у дверей одалиски отчетливо отражалась его рослая фигура.
Степан Дропан из Львова казался ей лучше, потому что в нем не было такой важности. Но этот человек был моложе Степана. От него веяло такой молодостью, что нельзя было даже представить его старцем с седой бородой и морщинистым лицом. Это казалось просто невозможным.
Она опустила глаза и убрала руку с решетки… И почувствовала, как он окинул ее взглядом с головы до ног, словно осыпал раскаленными углями. Смутилась так, что кровь прилила к щекам. И вдруг застыдилась того, что грубая невольничья одежда скрывает красоту ее тела. А в следующее мгновение испытала еще больший страх от мысли, что скажет ее госпожа, узнав, что султан так надолго задержался возле нее…
Невольно подняла ресницы и умоляющим взглядом указала султану на дверь госпожи, словно подталкивая его туда. И снова опустила синие очи.
То ли султана Сулеймана задержал белый цвет жасмина, заглядывавшего в окно, то ли свет луны, окутавший пахучие лепестки, то ли бледное, как жасмин, личико Настуси, или ее испуг, – во всяком случае, он продолжал стоять, всматриваясь в нее, как в церковный образ. И наконец проговорил:
– Я тебя здесь раньше не видел. Так?
– Да, – почти беззвучно ответила она, не поднимая глаз.
– Как давно ты здесь?
В это мгновение открылась дверь соседней комнаты. Оттуда с сердитым видом выглянула одалиска.
Султан движением руки подал ей знак закрыть дверь. Женщина промедлила всего мгновение, но этого мгновения ей хватило, чтобы окинуть гневным взглядом, взглядом соперницы, свою служанку. Сулейман заметил это и, уже поворачиваясь к выходу, велел Настусе:
– Ты пойдешь со мной!
Вконец растерявшись, Настуся быстро взглянула на свою одежду и на госпожу. Та стояла, словно громом пораженная. Ничего не оставалось, как последовать за султаном. И уже на ходу она продолжала чувствовать жгучий взгляд госпожи и своих товарок-служанок. Взгляды эти вонзались в нее, словно отравленные стрелы.
2
Настуся не помнила, как и куда шла, как оказалась в небольшом угловом будуаре гарема, где зарешеченное окно заслонила ярко-синяя благоухающая сирень.
Сердце в груди билось до того сильно, что ей снова пришлось опереться об оконную решетку.
Молодой султан подошел вплотную и, взяв ее руку в свои, повторил вопрос:
– Как давно ты здесь?
– Три недели, – почти неслышно ответила она. Грудь ее при этом так вздымалась от волнения, что это заметил даже Сулейман.
– Чего ты боишься? – спросил он.
– Я не боюсь, только не знаю, как мне теперь показаться на глаза своей госпоже, которой я не по своей воле помешала увидеться с тобой…
От волнения Настуся забыла добавить один из титулов, положенных владыке Османов, и обратилась к султану на «ты». Он же, должно быть, решил, что она еще недостаточно знает язык и здешние обычаи.
– Тебе не нужно показываться ей на глаза, – проговорил он с улыбкой.
– Разве не то же самое будет теперь у меня с любой из твоих жен? – заметила она осторожно. – И разве не каждая затаит зло против меня?
Султан весело рассмеялся и сказал:
– Ты, я вижу, не знаешь, что всякую женщину или девушку, к которой хоть однажды прикоснулся султан, поселяют отдельно от остальных и предоставляют в ее распоряжение особых невольниц и евнухов.
Она поняла. Словно молния, ее на мгновение ослепил новый, совершенно неожиданный поворот судьбы.
С минуту она собиралась с мыслями и ответила, вся пылая от стыда:
– Коран запрещает правоверным насиловать невольниц против их воли!
Лицо молодого Сулеймана стало серьезным. Он выпустил ее руку и удивленно спросил, интонацией подчеркивая каждое слово:
– Ты… знакома… с Кораном?
– Да, – уже смелее ответила она. – И я знаю, что Коран во многих сурах объявляет угодным Аллаху освобождение невольников и невольниц, и больше того – проявление милости и доброты к ним. Знаю я также и то, что ты – величайший из стражей и блюстителей заветов Пророка, – добавила она, поднимая глаза на молодого султана Османов.
– Кто учил тебя Корану? – спросил он.
– Благочестивый наставник Абдулла в Кафе, в школе для невольниц. Пусть дарует ему всемогущий Аллах много добрых лет!
– Он хорошо тебя учил.
Оба дивились себе, словно обнаружили в этом уединенном покое что-то совершенно неожиданное, небывалое. Настуся и вообразить не могла, что получит возможность с глазу на глаз беседовать с могущественным падишахом и, быть может, выпросить у него право свободно вернуться в отчий край. Чувства подсказывали ей: этот молодой человек способен на благородные поступки. И уже виделись ей в мечтах родной Рогатин и церковка Святого Духа, и сад близ нее, и луга над Липой, и большие пруды, и белый шлях, протянувшийся во Львов…
А ему и в голову не приходило, что среди служанок одной из своих одалисок он встретит чужестранку, которая, хоть и ломаным языком, способна так глубоко толковать Коран и не пожелает тотчас броситься ему в ноги – ему, величайшему из султанов! Увиделось ему и совсем неслыханное: в ее скромно опущенных глазах мелькнул отблеск гнева. Всего на миг.
Он и сам едва справился с короткой вспышкой раздражения. В особенности уязвило его слово «насиловать». Хотел было сказать, что нет у нее никаких оснований ни говорить, ни даже думать об этом. Но победило живое любопытство: к чему в конце концов приведет эта беседа с невольницей, а гнев унялся после ее слов о том, что нет блюстителя заповедей Пророка выше него, Сулеймана.
Взяв ее руку, он проговорил:
– Веришь ли ты в Пророка?
– Я христианка, – уклончиво, но вполне исчерпывающе ответила девушка.
Он усмехнулся, решив, что уже благодаря этому получил преимущество над ней.
– И как же ты можешь ссылаться на его слова, если не веришь в него?
– Но ведь ты в него веришь! – отозвалась она с обезоруживающей веселостью. – А здесь все зависит от тебя, а не от меня, – добавила она.
– Ты, однако, умна! – удивленно проговорил Сулейман. – Скажи мне, откуда ты родом, как тебя зовут и как ты сюда попала?
Она снова потупилась и скромно ответила:
– Я из Червонной Руси. Твои люди прозвали меня Роксолана Хуррем[83]. Татары схватили меня в отчем доме в день моей свадьбы и увезли силой. И дважды продали в неволю: сначала в Крыму, а потом здесь, на Авретбазаре.
– Ты уже была женой другого мужчины?
– Нет, – ответила Настуся. – В самый день венчания взяли меня из дома.
Несколько мгновений молодой султан боролся с собой. Наконец он снова взял ее руки в свои, посмотрел прямо в глаза девушки и спросил:
– А осталась бы ты по своей воле здесь, если б я повелел взять тебя в гарем одалиской?
– Ты не сделаешь этого, – коротко ответила она.
– Почему?
– Во-первых, потому, что я христианка.
– А во-вторых?
– Во-вторых, потому, что я покорна только как служанка…
Султан рассмеялся и сказал:
– Во-первых, ты и как служанка не слишком-то покорна!
– А во-вторых? – спросила она.
– Во-вторых, я жду твоего «в-третьих», потому что ты не закончила.
– Сейчас закончу! Так вот, в-третьих, я думаю, что только тогда можно отдаваться мужчине, если любишь его…
Молодой султан знал, что во всей его огромной державе нет ни одного дома, ни одного мусульманского рода, чья лучшая девушка не пала бы к его ногам, если б он пожелал взять ее в свой гарем. И тем более был поражен тем, что одна из его служанок, к тому же невольница, осмеливается иметь такие мысли.
– Значит, тебе нужно понравиться? – насмешливо спросил он, испытывая все большее любопытство.
– Да, – простодушно ответила она.
– И как же тебе можно понравиться? – спросил он столь же насмешливо, одновременно чувствуя в глубине души, что эта на удивление смелая девушка действительно начинает ему все больше нравиться.
Она спокойно ответила:
– Мне нравятся только такие мужчины, которые не думают, что по праву силы могут сделать со мной все, что захотят…
– А знаешь ли ты, что я мог бы попросту взять тебя в гарем как наложницу?
– И получил бы рабыню…
– Понимаю. А стань ты моей женой, ты захочешь, чтобы твоей воле покорился весь сераль. Правда?
– Нет, – ответила она с детской непосредственностью. – Не только сераль, но и вся твоя земля – от тихого Дуная до Басры и Багдада, до каменных усыпальниц фараонов и самых отдаленных лагерей твоих войск в пустыне. И не только земля, но и воды, по которым носятся разбойничьи суда рыжего Хайреддина!
Молодой падишах вскинул голову, как лев, чьей могучей гривы коснулась крылом легкая пташка. Никто и никогда не осмеливался говорить с ним так!
Он чувствовал себя в высшей степени изумленным – и обезоруженным. Всякая тень твердости и непроницаемого величия исчезла с его лица. Интерес к этой молодой девушке, которая так отличалась от всех прочих женщин его гарема, победил остальные чувства. Он оставил в покое ее руки и стал вести себя так, словно перед ним женщина из наизнатнейшего рода.
– Где тебя воспитывали? – спросил султан.
– Дома и два года в Крыму.
– А знаешь ли ты, о Хуррем, чего добиваешься?
Она промолчала.
В эти мгновения Настуся чувствовала, что выиграла первую схватку с могучим падишахом, десятым султаном Османов, – и что теперь их отношения должны постепенно укрепиться. Инстинктивно она понимала, что это не должно произойти слишком быстро, и ее не покидало ощущение, что эта беседа с султаном – не последняя.
Неожиданно молодой Сулейман мечтательно проговорил:
– В старых книгах говорится, что бывали могущественные султанши, которые после ожесточенных битв брали в плен султанов. Но ты, о Хуррем, хотела бы завоевать меня совсем без боя!..
– Без боя никого нельзя завоевать, – ответила она.
С минуту он всматривался в ее молодое лицо с утонченными чертами. Наконец сказал:
– Да, ты права. Или думаешь, что проиграла свою битву?..
Настуся снова отмолчалась.
Он шагнул к окну и несколько раз жадно вдохнул ароматный воздух ночного сада.
Настуся женским чутьем ощутила, как глубоко вонзилась в его грудь сладкая, но отравленная любовная стрела. И поняла, что сейчас он попытается вырвать эту стрелу из своего сердца.
Молодой султан задумчиво всматривался в прозрачную лунную ночь. Внезапно обернулся к ней и спросил:
– Как ты думаешь, сколько раз в жизни можно полюбить?
– Я слишком молода и неопытна, – ответила она. – Но недавно я слышала, как пели об этом невольники из сербской земли, которые работают в твоем парке.
– Что ж они пели?
– А пели они так:
- Любовь первая – чаша душистых цветов,
- Любовь вторая – чаша с красным вином,
- Любовь третья – чаша черного яда…
Эти слова она произнесла нараспев, переведя, как смогла, на турецкий язык. И добавила:
– Но я думаю, что и первая, и вторая, и третья любовь может обернуться ядом, если не благословит ее всемогущий Господь.
Сулейману пришлось признать ее правоту, ибо в своей первой любви он испытал жестокое разочарование.
Он помолчал. Должно быть, эта девушка считает, что ему довелось уже изведать и третью любовь… Поэтому медленно проговорил, обращаясь не то к самому себе, не то к Настусе:
– Первую чашу я уже выпил. Теперь, должно быть, пришел черед второй, хоть вино и запрещено Пророком. И уже чувствую себя пьяным от нее. Только третью никогда не желал бы я поднести к губам…
Пытливо заглянул ей в глаза. Лицо его было сейчас совсем не таким, как в ту минуту, когда он шел к ее госпоже, и Настусе показалось, что она давным-давно знает его. Она молчала, прислушиваясь к гулкому биению собственного сердца.
Чуть погодя Сулейман сказал:
– За все это время ты задала мне один-единственный вопрос, а я спросил тебя о многом. Спроси же и ты меня о чем-нибудь.
Он усмехнулся. Что ее заинтересует?
Настуся взглянула внимательно: не смеются ли над ней? Поняв, что султан говорит серьезно, она осторожно спросила:
– Почему у тебя покрасневшие глаза?
Чего-чего, а этого вопроса он не ожидал от невольницы, которую сегодня увидел впервые. Его могла задать только одна женщина – его мать, когда он приходил с заседаний Высокой Порты[84], или возвращался после долгой скачки в седле в ветреную погоду, или слишком долго просиживал над книгами и отчетами наместников и дефтердаров.
Ответил добродушно:
– Сильный конь должен много везти…
И неожиданно схватил ее в объятия и стал целовать со всей жгучей жаждой молодости. Настуся защищалась, чувствуя, что между ним и ею стоит несокрушимое препятствие – различие в вере. Из-за этого, несмотря на жаркие поцелуи падишаха, она по-прежнему чувствовала себя невольницей. И еще – из-за материнского крестика, который все время ощущала на груди, сопротивляясь первому взрыву страсти молодого мужчины.
В самый разгар их возни Сулейман заметил серебряный крестик на груди Настуси. И, вопреки всем обычаям, снял с себя золотой султанский знак-сигнет, который носил еще его прадед Магомет, вступая в завоеванный Цареград. Знак был украшен огромной бирюзой чудесного небесно-синего цвета – той, что хранит владельца от гнева и безумия, яда и болезни, дарит красоту, ум и долгую жизнь, и темнеет, когда ее владелец хворает.
Положив сигнет на шелковую подушку, он выжидательно заглянул в бархатные, большие, уже утомленные очи своей невольницы. Но она не сняла свой крохотный крестик, хоть и поняла, что именно этого от нее ждут.
И это многое сказало великому султану о ней…
Борьба с молодым и сильным мужчиной в самом деле утомила ее. Чтобы немного передохнуть, она поспешно, слегка задыхаясь, проговорила:
– Будь повежливее, а я задам тебе еще один интересный вопрос!
– Слушаю тебя! – ответил Сулейман, часто дыша.
– Как ты можешь пренебрегать возлюбленнейшей из своих жен, добиваясь меня, если лишь сегодня впервые меня увидел?
– Какой еще возлюбленнейшей из жен? – удивился султан.
– Говорил мне богобоязненный учитель Абдулла, что возлюбленная жена твоя зовется Мисафир. Мол, взошла она в сердце десятого султана, словно ясная заря, и сотворила немало добра во всех его землях… Я своими глазами видела в священном караване прекрасное дитя твое, сына, – должно быть, он от этой женщины?
Настуся повторяла слова учителя без всякой задней мысли и в полной уверенности, что султан и в самом деле уже имеет любимую жену, которая зовется Мисафир. А о том, что эта женщина сотворит, согласно пророчеству, немало зла, промолчала, чтобы не разгневать падишаха.
Молодой Сулейман слушал ее очень внимательно. Не только смысл речи девушки привлек его, но и ее свободная манера изложения. Уж таковы люди: даже если на всем свете их осталось бы всего трое, то и тогда один из них пожелал бы возвыситься над другими, но все равно в каждом без исключения человеке живет естественное стремление к равенству или, хотя бы, к его иллюзии. Есть это стремление у царя и нищего, у старца и ребенка, ибо в нем проявляется вечная истина о равенстве всех пред лицом Бога.
В своем окружении султан был начисто лишен этого, равным он чувствовал себя разве что с матерью, поэтому с немалым удовольствием услышал от своей служанки: «Будь повежливее!»
Но как только Настуся закончила говорить, он вновь набросился на нее, то и дело повторяя:
– Нет у меня возлюбленной жены! Нет, но, может, и будет…
Настуся не знала, известно ли султану легендарное пророчество, касающееся его судьбы. Но что-то нашептывало ей, что не следует спрашивать его об этом.
Она сопротивлялась – и с успехом – до тех пор, пока из окна, со стороны спрятанных в углублении дворцовой стены Ворот янычаров не донеслись голоса улемов[85], произносящих особые молитвы. Ибо в круговороте времен близился великий для Османской державы день, когда много лет назад турецкое воинство ворвалось в византийскую столицу. В память об этом и молились улемы перед рассветом.
Султан, возмущенный ее упрямством до глубины души, все-таки сумел победить себя. Поднялся, посрамленный, и отправился отдать должное Аллаху и его Пророку.
Настуся глубоко вздохнула и стала приводить в порядок волосы и одежду. А когда выходила из углового будуара с опущенными глазами, серебряный пояс Ориона сиял высоко над стройными минаретами Стамбула, – и низко кланялись чернокожие евнухи молодой служанке в султанских палатах…
Глава IX
И началась борьба невольницы с владыкой трех частей света
Исход борьбы никогда не определен заранее. Поэтому в самом отчаянном положении не теряй надежды на победу
1
Глубоко взволнованная неожиданным свиданием с владыкой всего исламского Востока, Настуся возвращалась в свою каморку. По пути, словно сквозь пелену, замечала, как низко и почтительно кланяются ей те же слуги и начальники гарема, которые прежде не обращали на нее ни малейшего внимания. Даже когда отдавали приказы – будто погоняли бессловесную упряжную животину.
Она отвечала на поклоны едва заметно, ибо все еще не была уверена, действительно ли изменилось ее положение и нет ли в этих поклонах насмешки или, хуже того, – глумления гаремной прислуги. Однако разум подсказывал, что это не так.
И пока шла по длинным коридорам и переходам, чудилось ей, что весь гарем не спит и не спал в ту ночь ни минуты. Тут и там как бы случайно шевелились и приподнимались шелковые и ковровые занавеси, отделявшие покои от коридора, оттуда выглядывали горящие любопытством лица – невольниц, одалисок и даже жен султана. Этим она кланялась так, как дворцовый этикет предписывал кланяться служанкам низшего ранга. Кожей чувствовала взгляды их удивленных глаз – полные не то зависти, не то затаенной ненависти…
Каждый нерв ее звенел от напряжения, а душа пребывала в смятении. Она не знала, как ступить, что делать с собственными руками, как держать голову. Будто ей приходилось идти между двумя рядами пылающих огней и палачей с розгами. Сил едва хватило, чтобы сдержать подступающие к горлу слезы.
А когда оказалась у входа в свою каморку, увидела самого кизляр-агу, а при нем толпу гаремных слуг: несколько черных евнухов стояли с лектикой наготове, рядом толпились белые невольники и особняком сгрудились чернокожие невольницы из другого крыла гарема, так как ни одну из них Настуся раньше не видела.
Невольно склонилась перед кизляр-агой, но тот поклонился еще ниже и обратился к ней: «О хатун![86]». Вместе с начальником гарема, носившим титул визиря, с величайшим почтением кланялись и слуги.
Ей ли было не знать, что обращение «хатун» не имеет к ней никакого отношения! Она как была, так и осталась невольницей, ведь для того, чтобы быть исключенной из рабского сословия, требовался формальный акт, подписанный ее владельцем. И снова у нее возникло ощущение какой-то насмешки, но тут кизляр-ага почтительно проговорил:
– Да будет благословенно имя твое, хатун, и да внесет Аллах вместе с тобой добро и милосердие в светлый дом падишаха! Перед тобой – твои слуги. А сейчас мы сопроводим тебя в твои покои, ибо негоже, чтобы ты оставалась в этой каморке после того, как взял тебя за руку велкий султан Османов!
Он жестом указал на закрытую лектику, призывая ее садиться. Окончательно растерявшись, Настуся хотела было прихватить свою убогую одежку, но кизляр-ага мгновенно уловил ее намерение и проговорил:
– Все твои вещи, о хатун, уже в лектике!..
Это было бы огромным облегчением – спрятаться за занавесками носилок от бесчисленных глаз. Но какое-то странное чувство, похожее на стыд, заставило ее отказаться сесть в лектику, и она предпочла идти пешком вместо того, чтобы ее несли слуги.
В сопровождении кизляр-аги она шла длинными коридорами, а ее лицо заливала краска смущения. Из-за этого позже она не могла вспомнить ничего из того, что видела по пути. Кажется, перед уходом она хотела попрощаться со своей госпожой, которая обращалась с ней без особой жестокости. Однако умудренный опытом кизляр-ага предугадал и это ее желание и шепнул:
– Лучше в другой раз…
Оказавшись в предназначенных для нее покоях, Настуся глубоко вздохнула и окинула их взглядом. Эти несколько комнат были отделаны и украшены гораздо пышнее, чем у ее прежней госпожи, и наполнены легким ароматом ладана. И все это, подумала она, благодаря долгой беседе с падишахом… или, может, его взволнованному виду, когда он покидал угловой будуар, где провел ночь, чего не могли не заметить слуги.
– Если эти покои не придутся тебе по душе, о хатун, ты можешь получить другие, – внушительно произнес кизляр-ага.
– О, нет, они просто чудесные! – воскликнула Настуся, выглядывая в окно.
В саду уже светало, в кронах деревьев возились и щебетали ранние птицы.
– Благодарю тебя за первое доброе слово, хатун! – сказал довольный чиновник. – И буду стараться, чтобы все твои желания всегда исполнялись.
Он подал знак евнухам и слугам – и все они вышли, за исключением двух невольниц-горничных, приставленных одевать и раздевать новую госпожу. Затем и сам кизляр-ага, рассыпаясь в поклонах и изъявлениях почтения, покинул покои.
Невольницы – белая и чернокожая – засуетились и мигом подали госпоже ночное одеяние. Но Настуся была так утомлена событиями и переживаниями этой ночи, что не пожелала менять наряд. Сказав прислужницам, что они свободны, она сама сбросила верхнюю одежду и в одной невольничьей сорочке из грубого холста улеглась на великолепный персидский диван, задернув невиданной красоты занавес из тончайшей кашмирской шали.
Только теперь она почувствовала себя лучше.
Несколько раз глубоко вздохнула и смежила веки. Но сон не шел. Кровь все еще гулко стучала в висках, а перед глазами проплывали картины событий, пережитых с того мгновения, как минувшим вечером муэдзины отпели пятый азан на стройных минаретах.
«Сейчас, наверно, в Рогатине звонят к заутрене», – подумала она и приподнялась на мягком диване. Уткнулась в него, закрыла лицо руками и расплакалась, шепча молитву. Она верила, что Бог услышал ее в ночь перед тем, как продали ее на Авретбазаре, и теперь дарует ей знакомство с султаном, благодаря чему у нее может появиться возможность вернуться домой. И была всей душой благодарна Творцу.
Наконец усталость взяла свое, и сон сморил Настусю.
А в то время, пока она, вся в слезах, молилась, до самых отдаленных уголков гарема долетела поразительная весть: сбывается старое тюркское пророчество, и при десятом падишахе Османов царствовать будет могущественная султанша Мисафир…
2
Настуся очнулась от недолгого сна и мигом вскочила с дивана. На мгновение застыла перед пышным ложем, протирая глаза и думая, что все еще спит…
Перед ней покачивались драгоценные занавеси… Слегка отодвинула их в сторону… Она находилась в покое, который нельзя было назвать иначе, как величественным, а вовсе не в невольничьей каморке… И никто не звал ее одевать госпожу!..
Настуся снова заморгала, прогоняя остатки сна, и припомнила, с кем вчера говорила, и как кизляр-ага привел ее в эти покои вместе с целой толпой прислуги. А в самом ли деле это было?..
В это мгновение из-за занавески, отделявшей спальный покой от соседнего помещения, выглянула одна из белых невольниц и, низко кланяясь, спросила, не желает ли хатун одеваться.
Настуся неуверенно кивнула в знак согласия, не зная, что ей надлежит делать дальше. В спальне мгновенно появились еще две невольницы, отвешивая церемонные поклоны. Одна из них спросила, не угодно ли госпоже искупаться. Настуся снова кивнула, испытывая странное смешанное чувство – ей было неловко пользоваться их услугами, ведь она сама еще вчера была такой же невольницей. Тем временем служанки накинули на нее легкие одежды и отвели в чудесную купальню.
Настуся молча плескалась в бассейне с водой, на поверхности которой плавали розовые лепестки, а ее сердце билось почти так же, как вчера, когда она впервые увидела Сулеймана. После купания служанки провели ее в комнату для одевания, где она увидела множество прекрасных сосудов с драгоценными благовониями.
Чего там только не было!
На маленьких столиках из черного дерева были расставлены благовония из Индостана, краски для лица и тела, притирания: влажный сандал и темная аньяна, бледно-розовая паталь и ярко-алая бимба, и ароматный приянг, и черный алоэ, и волшебная мазь из красной смолы дерева лякка… А неподалеку в курильнице медленно тлели пахучие коренья нарда.
Под окнами в водоемах цвели розовые лотосы, пахучая жимолость и белые «цветы смеха», иначе называемые кетаки, и канадали, и удивительные манго с цветками красными, как кровь, и ласкающая взгляд карникара.
Некоторые из этих ароматов и благовоний Настуся видела в покоях своей прежней госпожи, но далеко не все. Поэтому многим из того, что стояло перед ней, она просто не умела пользоваться, хоть недавно сама помогала своей госпоже. Поэтому служанки делали с ней все, что хотели, и на все их вопросы она отвечала утвердительно.
И лишь когда пришел черед одеваться, она сама выбрала наряды тех цветов, что были ей по душе.
Не успела Настуся перевести дух, как настало время идти в трапезную, где для нее уже был накрыт столик с различными закусками, сладостями и фруктами. Там она велела служанкам, чтобы те оставили ее в одиночестве.
Убедившись, что она действительно одна в просторной, пышно убранной столовой, Настуся упала на колени и долго молилась. Искренняя, идущая от сердца молитва успокоила ее и придала мужества. Она присела к столу и осторожно отведала блюд с султанской кухни, непрерывно думая при этом о Сулеймане…
3
Молодой султан проснулся с мыслью о невольнице-чужеземке. Никогда еще он не испытывал ничего подобного. Был словно во хмелю, каждая жилка в теле дрожала.
Ему, господину трех частей света, оказала сопротивление принадлежащая ему невольница… И к тому же, ссылаясь на свою веру!.. Вещь, неслыханная в его роду!..
Мысли его беспорядочно метались. И все они были связаны с той невольницей, которую он увидел впервые не далее как вчера. Попытался отвлечься – ничего не вышло. Образ молодой чужеземки снова и снова возникал перед ним.
Вот она, как живая: золотистые волосы, синие очи… Лицо… Белое как снег, с таким нежным румянцем, какой бывает только на внешних лепестках нераскрывшегося бутона розы… И такое же ласковое, как у его матери, которая все еще волнуется за него… И при этом энергичное и полное внутренней силы!..
Глаза Сулеймана покраснели за эту ночь еще больше, чем вчера.
Дрожь пронизала все его тело. Да, он еще никогда не встречал женщины, которая так напоминала бы его мать, как эта невольница из далекого Лехистана. И он был уверен, что она и только она способна возразить ему так же ласково и твердо, как мать – единственная женщина в мире, которая до сих пор могла говорить ему правду в глаза, когда он возносился в гордыне или совершал ошибки.
Среди вечной лести и восхвалений острое слово матери было ему так же необходимо, как кусок хлеба голодному. А теперь в его сердце поселилась уверенность, что и эта невольница скажет слова истины, если только станет его женой…
Поднявшись с ложа, султан подошел к окну.
Дворцовый парк был охвачен цветением. И в душе султана расцветала вторая любовь. Он чувствовал это с невероятной остротой, но, не веря себе, снова и снова пытался понять, чем же, собственно, пленила его сердце эта девушка из далекой страны. Снова и снова воображение рисовало ему ее образ: белое, как цветок жасмина, лицо, исполненное глубокого покоя, большие бездонные глаза… Она говорила так спокойно и рассудительно, словно принадлежала к числу самых прославленных улемов ислама. По крайней мере, так ему казалось…
Внезапно шевельнулась тайная мысль, которой он устыдился. Эта мысль неосознанно была с ним еще вчера, но теперь стала острой и настойчивой, стремительно завладела всем его существом и чувствами, прокатилась горячей волной по его челу, лицу, груди, рукам и ногам. От нее султану стало так жарко, что его пересохшие губы невольно приоткрылись.
Только тогда он осознал, что им владеет страсть. К чужеземке. Невольнице. Христианке! К ней одной!..
И припомнились ее слова о чаше с красным вином. Нет, он еще никогда не пил этого багряного напитка, на который Пророк наложил запрет, но знал, что он творит с людьми. Это почти как любовь. Но любовь сильнее и крепче!..
Мысль, которой он недавно стыдился, все явственней рвалась к поверхности его сознания и тащила за собой другую, которой он стыдился еще больше. Первая была такой же, как у любого молодого мужчины. А вторая… вторая лукаво подсказывала: а не использовать ли для достижения желанной цели принуждение, для которого у него есть все средства?
От этой мысли Сулейман даже побагровел. Он, возможно, мог бы это сделать с любой другой строптивой обитательницей гарема, но не с той, которая умеет так спокойно смотреть и ссылаться на важные для него, а не для нее положения Корана!.. Но он так хотел ее любить…
Вслед за этими мыслями явилась третья, уже совсем отчаянная. Что, если эта невольница решит настоять на своем и никогда не будет принадлежать ему, несмотря на то, что евнухи уже причислили ее к женщинам, которых коснулась рука султана?
Он нервно хлопнул в ладоши.
В покое тотчас возник немой телохранитель.
– Позвать сюда кизляр-агу!
Бесконечно долгим показалось ему время, пока явился высший чиновник гарема. Он внимательно взглянул в изменившееся лицо падишаха и низко склонился, почти коснувшись лбом пола.
– Где находится та, с которой я виделся вчера вечером? – спросил султан, принимая равнодушный вид, но чувствуя при этом, что ему не хватает воздуха.
– Благословенная Роксолана Хуррем, как велит обычай, была отделена сразу же после того, как покинула угловой будуар, и получила в свое распоряжение достаточно служанок и евнухов. Сейчас она одевается и выглядит, как солнце на ветке цветущего жасмина, – ответил чиновник, уже понявший, что султан охвачен страстью к новой возлюбленной.
Молодой Сулейман так смутился, что промолчал в ответ. Ему пришлось отвернуться к окну, чтобы слуга не заметил его замешательства. Известие о том, что она облачается в новую одежду, вернуло ему надежду на то, что чужестранка рано или поздно покорится. Но он опасался того впечатления, которое она вызовет у него в ином обличье. А еще – унижения, в том случае если не овладеет ею, когда все вокруг уже знают, что он чувствует… Ведь он – господин трех частей света!
Внезапно ему пришла в голову счастливая мысль. Он сказал:
– Пусть явится ко мне Мухиэддин-мударрис[87]!
Кизляр-ага низко поклонился и покинул покой.
Он еще спешил к дому улемов, а в это время уже весь дворец знал, что первой в гареме вот-вот станет бледная чужестранка, невольница Хуррем, христианская собака. И зашипела ненависть в коридорах, покоях и парках сераля, как ядовитая гадина, ползущая, извиваясь, среди чудесных цветов.
4
Султану казалось, что время стоит, хотя в песочных часах на его столе безостановочно, как всегда, бежала струйка золотого песка.
Он нетерпеливо расхаживал по своим покоям и еще дважды посылал слуг поторопить старого улема. А во дворце тем временем правоверные молилились за своего благочестивого султана, который, несмотря на страсть к христианской невольнице, не прикасается к ней, доколе не осенит ее вера Пророка.
Наконец в покой султана вступил старый улем Мухиэддин и приветствовал владыку словами:
– Стражу Корана, десятому султану Османов благословение и поклон от коллегии имамов, хатибов[88] и улемов!
Молодой Сулейман небрежно отмахнулся, уселся на шелковую подушку и подал священнослужителю знак, что тот также может присесть. Старый улем трижды поклонился наместнику Пророка, благодаря за оказанную честь, и сел ниже, лицом к халифу.
Сулейман сразу, без всяких предисловий, начал:
– Доверяю тебе, почтенный Мухиэддин, и нуждаюсь в твоем совете вот по какому делу. Мое сердце пленила христианская невольница великой красоты и ума. Как высший из стражей Корана, не хочу преступать его заветов и брать ее силой. Но и она не уступит мне по доброй воле, ибо вера ее этого не дозволяет… Просвети ее сердце праведной верой Пророка!
Старый Мухиэддин, любивший Сулеймана как родного сына, задумался, да так глубоко, что его серебряная борода коснулась пола. Спустя минуту он проговорил:
– Ты – величайшая надежда народа Османов, и солнце твоего счастья ничто не должно затмить! Но именно поэтому я не могу сделать то, о чем ты просишь, и что я сделал бы для любого другого правоверного…
– Почему? – удивленно спросил Сулейман.
– Мой друг и великий ученый, муфтий[89] Кемаль-паша, вместе с которым когда-нибудь сойдет во гроб вся мудрость этого мира, говорит: «Даже величайший лекарь не возьмется вправить вывихнутый сустав собственному ребенку». Прости меня, надежда Османов! Не лести ради говорю я, что почитаю тебя больше, чем родного сына. И потому не берусь исцелить твое раненое сердце…
Молодой Сулейман с признательностью, но и не без досады, взглянул на старого философа, затем спросил:
– А кто же, посоветуй, мог бы оказать мне эту услугу?
– Предоставь это дело коллегии улемов.
– Нет. Это займет слишком много времени, – нетерпеливо возразил султан.
Старый Мухиэддин снова умолк. И лишь спустя некоторое время без особой уверенности проговорил:
– Тогда, может, уполномочишь меня обсудить это дело с христианским патриархом?
– С христианским патриархом? Разве станет он обращать христианку в ислам? – в голосе молодого султана прозвучало нескрываемое удивление.
– Конечно, нет. Но он может указать такого человека, который сделает это лучше, чем все улемы. Не забывай, падишах, что Аллах вручил тебе власть и над христианами, и они ради смягчения сердца твоего, возможно, и пойдут на то, чтобы пожертвовать одной душой…
Молодой султан немного подумал и произнес:
– Муфтий Кемаль-паша недаром считает тебя своим другом. Пусть будет по твоему слову. Но не тяни с этим – дорога каждая минута.
Аудиенция завершилась.
Еще до того, как окончился этот день, Мухиэддин-мударрис снова вошел в покои султана.
– Что сказал христианский патриарх? – спросил Сулейман.
– Отказал, – невозмутимо ответил Мухиэддин.
Султан вскипел. Лицо его сохраняло спокойствие, но под левым глазом нервно задергалась жилка. Заметив это, старый философ неторопливо проговорил, взвешивая каждое слово, как на весах:
– Плох был мой совет, а не его решение. Пусть же и твое решение будет не менее справедливым, чем это. Не забывай, о могущественнейший, что борьбу с женщиной не выиграть насилием. По пути сюда я обдумал ответ патриарха и все, что из него следует. И вот, говорю тебе из самой глубины сердца своего: никогда не склонится к тебе сердце этой неверной и не изменит она искренней веры своей, если из-за нее хотя бы один волос упадет с головы христианского патриарха. Силой с женщиной дела не решить.
Султан понемногу остывал. Наконец спросил:
– Ну и что же ты теперь посоветуешь?
– Пока я был с визитом у патриарха, улемы разыскали бывшего монаха из тех земель, откуда родом Роксолана. Он бежал из монастыря и принял веру Мухаммада. Я никогда не одобрял таких людей, но здесь он может тебе пригодиться. Других средств я не вижу. Если позволишь, он сегодня же побеседует с этой невольницей.
– Делай, что считаешь нужным! – коротко ответил Сулейман. И добавил: – Недаром диких соколов ловят с помощью ручных.
– Этот бывший монах, если и не сокол, то, по крайней мере, ястреб. Его знают наши улемы и считают очень ловким и неглупым. Его уже не раз использовали для таких дел.
– Увидим! – сказал Сулейман.
На этом Мухиэддин-мударрис низко поклонился и в большой задумчивости покинул покои падишаха.
5
В тот же день в султанском дворце произошло событие, невиданное с тех времен, как здесь водворились предки Сулеймана: сам кизляр-ага ввел в гарем падишаха мужчину – бывшего монаха, и лично проводил его в покои молодой Хуррем. Затем покинул его наедине с бывшей невольницей, оставив под дверями стражу из чернокожих евнухов.
Настуся, хоть и знала, насколько строги порядки гарема, почти не удивилась тому, что к ней допустили постороннего мужчину. Поняла: его появление каким-то образом связано с самим султаном. Но что оно означает? Этого она не могла понять, поэтому внимательно всматривалась в лицо нежданного гостя.
Это был человек лет пятидесяти с лукавым выражением лица, свойственным всем отступникам.
Он и сам уже хотел было объявить, что переменил веру, однако, поразмыслив, заколебался. И все-таки решился. Потому что если бы правда открылась позже, девушка потеряла бы к нему всякое доверие. А он надеялся еще не раз увидеться с нею.
Осенив ее крестным знамением, он, слегка замявшись, обратился к ней на родном языке:
– Дитя мое! Я – бывший монах и пришел к тебе по делу, крайне важному и для всех здешних христиан, и для тебя…
Это обращение так поразило Настусю, что она стала сама не своя. Вроде бы ясно слышала каждое слово, но не понимала, что говорит гость.
Казалось ей, что она лучше поняла бы его, если бы он заговорил по-турецки или по-татарски.
– Вы из моего родного края? – спросила Настуся, и слезы градом покатились из ее глаз.
– Да, дитя мое, это так, – ответил гость.
– Давно ли вы из дома?
– Моим домом, дитя, была монастырская келья, – степенно ответил он. – А там, где мы оба родились, я бывал давным-давно.
Настуся опечалилась. А гость кротко продолжал:
– Но я пришел к тебе, дитя мое, по делу, которое близко касается также и нашей земли; близко, уверяю тебя, хоть и выглядит весьма далеким.
Молодая девушка вся обратилась в слух. И хотя со времени беседы с падишахом она чувствовала себя гораздо более значительной и сильной, чем была до того, но все равно не могла понять, как же она, бедная невольница, запертая в клетке птичка, может помочь родному краю и народу, который мучится там. Ведь не удавалось это ни ее отцу, ни дяде, ни другим умным и влиятельным людям. Что же могла сделать она?
Своим живым и острым умом Настуся уже поняла, что это каким-то образом связано с султаном и его стремлением обладать ею. Но как из этого стремления могло выйти хоть что-нибудь доброе для людей под Рогатином или Львовом – этого она никак не могла взять в толк.
То, что она говорила султану про Багдад и Басру, возникло из ее собственного желания – что-то подобное, наверное, чувствует и стебель вьюнка, обхвативший ствол могучего дуба. Но здесь перед ней открывалась перспектива какого-то дела, имеющего определенную цель. Эта цель пока была покрыта туманом, и в то же время Настуся осознавала, насколько важной она может оказаться.
Подняв белую руку, она прикрылась ладонью от взгляда гостя и углубилась в себя. Бросила взгляд – один, другой, третий – на решетки гарема и деревья парка и снова задумалась. Гость чувствовал, что в ее душе зреет какая-то совсем новая мысль, и боялся спугнуть ее лишним словом или движением.
Ни ученые, ни философы до сих пор не могут разгадать эту тайну. Не знают они, как зарождаются и начинают развиваться живой организм и человеческая мысль и что именно вызывает их к жизни. Не знают, хотя и в их собственном внутреннем мире постоянно свершаются эти таинства.
Не знала и белокожая невольница из далекой страны, откуда в ней это сияние новой мысли – такой яркой, что пришлось даже прикрыть глаза рукой. Или в этом повинен старый султанский дворец, захваченный у византийских императоров, в котором каждый камень и каждый покой были залиты кровью? Или далекий колокольный перезвон в Галицкой земле? Или положение невольницы, которой судьба предлагает власть от синего Дуная до Басры, Багдада и каменных усыпальниц фараонов? Или юность, одухотворенная острой стрелой мысли? Или далекие отзвуки возродившегося Запада?
– Знаю, знаю! – вдруг вскричала она, как человек, неожиданно наткнувшийся на сверкающее сокровище, окруженное змеями. И в ту же минуту остро осознала, что ведет борьбу не только с господином трех частей света, но и еще более трудную – с самой собой, и ее противостояние с могущественным падишахом разворачивается на фоне битвы, что кипит в ее душе… А может, итальянец Риччи был прав, когда учил, что только безрассудство – единственное твое право? И так странно улыбался, говоря о церкви! Где он теперь?
Припомнила, что слышала еще в Кафе, будто бы прежние хозяева невольниц, продавшие своих «подопечных» в знатные дома, остаются в Цареграде и не трогаются с места еще месяц или даже два. Связываются через евнухов со своими «бывшими», выведывают через них все тайны этих домов и порой делают им разные соблазнительные предложения.
«Должно быть, и ко мне придут, – подумала Настуся. – Ведь более знатного дома, чем этот, не найти». Интересно, что от нее потребуют? «А вдруг этого человека подослали генуэзцы? – подумала она. – Что ему нужно? А здесь не с кем и посоветоваться! Если б хоть турок Абдулла, бывший учитель, оказался в серале!..»
Гость не спрашивал у Настуси, что именно она знает. Сидел неподвижно и ждал. Молодая невольница тяжело дышала. Грудь ее волновалась, словно ее охватил любовный пыл, а ясные глаза покрылись поволокой. Придя в себя, она подошла к окну, вздохнула свободнее и опустилась на шелковую подушку дивана, указав гостю место поодаль.
Он понимал, что сейчас начнется самое сложное: ему предстояло сломать в душе человека ее святые устои. Ибо не сама суть мысли, а сложившиеся устои сильнее всего владеют человеческой душой.
Эта задача была для бывшего отца Ивана тем более сложной, что он и сам не до конца порвал в недрах своей души с теми устоями, которые сейчас намеревался разрушить. Его до сих пор мучил грех отступничества.
Он понимал: это его самое слабое место, которое может погубить все дело. Вздохнув и перекрестившись, он начал:
– В ясную тихую ночь, когда ветра не веют от Геллеспонта и Пропонтиды, когда Эллинское море, гладкое, как зеркало, посеребренное лунным сиянием, вдыхает в себя ароматы цветов, – Матерь Божия Вратарница, чей образ писан на Иверской иконе на Святом Афоне, сходит с нее и, миновав монастырские врата, ступает босыми ногами по стежкам колючим, по шляхам неверным, по дорогам каменистым… Идет по острым каменьям, по твердым кореньям и ищет при этих тропах сломанные былинки, раненых зверушек, горе в душе человеческой… И если идет навстречу разбойник с ножом за голенищем, или убийца с окровавленными руками, или предатель, погубивший правое дело, – вступает с ними в беседу и прощает им, если только почувствует в них толику раскаяния в тяжких грехах…
Молодая невольница, поначалу внимательно слушавшая слова бывшего монаха, вдруг прервала его:
– Все ли грехи прощает Матерь Божия Вратарница?
– Нет, не все, дитя мое. Есть один грех, который не может простить даже Матерь Божия со святой чудотворной Иверской иконы.
– Что же это за грех?
– Это грех против мужа своего.
– А кто же его может простить?
– Только церковь Божия со словом Христовым.
Мысль молодой невольницы натянулась, как струна, и в тот же миг открылась ей тайна возвышения церкви над мирскими делами.
«Значит, кто-то хочет меня так привязать к Сулейману, чтобы потом только он мог иметь власть надо мною», – сказала она себе.
Не знала, откуда явилась эта смелая мысль. Но чувствовала, как кто-то неведомый с непонятной пока целью стремится опутать ее и что впереди – ожесточенная борьба между нею и кем-то другим, сильным, но до времени скрытым во тьме. И в то же время что-то глумливо-насмешливое вынырнуло из глубин ее души, и она проговорила:
– А я знаю один грех, который не смеет простить даже церковь Божья!
– Нет, дитя мое! Церковь имеет власть прощать все грехи.
– А простил бы ты, отче, в родном краю, где враги истребляют православный люд, измену церкви нашей, так тяжко гонимой? Если Матерь Божия Вратарница с Иверской иконы на Святом Афоне не прощает измены одному человеку, то как же могла бы она простить измену праху целого поколения и церкви Сына своего?..
Бывший монах побледнел. Удар пришелся прямо в цель. Это и было единственное слабое место в его душе, и именно его обнаружила невинная душа девушки. Попытался было сказать, что церковь прощает все, если видит раскаяние и искреннюю скорбь грешника. Но так и не смог отворить уста – продолжал молча сидеть.
Молчание прервала Настуся:
– Я сама поеду поклониться Божьей Матери на Святом Афоне!..
Он даже не стал пытаться объяснять, что это невозможно, ибо прапрадед нынешнего султана Мехмет в ответ на просьбу святоафонской братии дал свое согласие не допускать женщин на Афон. С тех пор воля султана не нарушалась и запрет продолжал действовать так же, как и раньше – со времен императора Константина.
Внезапно бывший монах подумал: а не поколебалась ли душа этой молодой девушки? Зачем ей понадобилось паломничество к всепрощающей Матери Божией Вратарнице?
Впрочем, решил, что для первого раза достаточно сказано и сделано. И без того рана в его искалеченной душе болезненно ныла. Но, очевидно, сам того не осознавая, он каким-то образом ранил и душу этого ребенка, хоть и не догадывался, чем и как. Странная вещь – душа человеческая: таинственна она, как лесная чащоба, бездна морская и беспредельная небесная высь. Ибо непостижимый Творец этих чудес дал душе человеческой свободу выбирать между добром и злом, верностью и вероломством. И тем самым сделал эту душу подобной себе.
А тем временем в душе Настуси разрасталось, как цветущий куст, искреннее желание отправиться на богомолье на Святой Афон. Пасть перед Иверской иконой, исповедоваться во всех своих искушениях и просить совета. Кого же еще она могла просить об этом во дворце, где на стенах черных ворот Баб-и-Хумаюн висели на крюках окровавленные человеческие головы…
Глава Х
В парке Илдыз-Киоск
Удивительна связь мужчины с женщиной, а имя ей тайна. Глубину этой тайны познала лишь церковь. Оттого и не открывает ее, и называет таинством
1
Молодой Сулейман еще раз попытался освободить свои чувства и мысли от чар белолицей невольницы. Наведался в другое крыло гарема и посетил свою первую жену. И успокоился.
Но едва явился Мухиэддин с отчетом о порученном деле, как султан снова взволновался. Каков результат? Что утешительного скажет старый друг?..
Мухиэддин подробно доложил обо всем, что узнал от бывшего монаха.
Любопытство султана росло с каждой минутой. Наконец он спросил у старого мударриса, какого он обо всем этом мнения.
– Пока никакого, – задумчиво отвечал старик. – Это удивительная девушка.
– А что нам делать, если она и в самом деле решит отправиться на Афон?
– Полагаю, что если прежние властители противились странным причудам своих женщин и исполняли повеления отцов, то и султан Сулейман найдет в себе силы для этого. И еще я посоветовал бы выслушать, что скажет муфтий Кемаль-паша.
Султан, однако, не был так уверен в своей твердости, хотя и представить не мог, каким образом можно было бы изменить волю отца. И эта неуверенность его так раздражала, что он тут же приказал передать молодой Эль Хуррем, что он намерен ее посетить. При этом решил, что будет вести себя холодно, сдержанно и ни в коем случае не уступать ее афонской прихоти.
Уже в коридорах, по которым шел султан к покоям Хуррем, он заметил: служанки и евнухи смотрят на него совсем не так, как прежде, – с напряженным вниманием и необычайным любопытством. Их любопытство было так велико, что некоторые даже отваживались не склоняться так низко, как полагалось, лишь бы получше рассмотреть владыку. Это его злило. Между тем, любопытство челяди передалось и ему.
Евнухи, стоявшие на страже у покоев Эль Хуррем, распахнули перед ним двери так, как если бы первым лицом тут был не он, а та бледная невольница, к которой он направлялся!.. При этой мысли султан усмехнулся так, как, должно быть, усмехается лев, проходя мимо мышиной норки.
В покои он вступил дерзкой юношеской поступью.
И молча остановился почти у самых дверей ярко освещенной комнаты Эль Хуррем.
Его наложница ожидала его стоя. Но это была уже решительно не та девушка, с которой он говорил совсем недавно. Перемена произошла разительная. С минуту молодой султан не мог понять, что же с ней случилось. И лишь потом мало-помалу начал уяснять происходящее.
Первым и самым сильным впечатлением был ее поклон: сдержанный, спокойный и почтительный. Так приветствовал его только один человек из всех, кого он знал, – его еще сравнительно молодая мать, которую султан безмерно уважал. Он невольно сравнил обеих в душе – и снова почудилось ему, что есть в них что-то общее.
Второй неожиданностью стало одеяние Эль Хуррем. Это была уже не серая одежда невольницы, призванная скрывать красоту плоти. Сквозь тонкий снежно-белый муслин просвечивало ее розовое молодое тело, местами совсем открытое и прекрасное, как весенний луг, сплошь усыпанный пахучими цветами. Накинутый на плечи плащ из темного тяжелого шелка, подбитый дорогой тканью, ниспадал до маленьких стоп, обутых в башмачки из белого атласа. На груди девушки покоилось тяжелое ожерелье из матово-белого жемчуга, а золотоволосую голову венчал на турецкий манер изящный тюрбан, украшенный крупным алмазом. И выглядела она в этом наряде как прирожденная султанша…
Но самое глубокое впечатление произвела на султана она сама: ее спокойные очи, величественно неподвижное лицо и вся фигура. И, несмотря на кажущееся спокойствие, что-то живое и теплое исходило от нее. В глазах билась мысль, оживляя лицо, как алмаз оживлял ее турецкий тюрбан.
Инстинктом любящего молодой султан понял: эта новая мысль преобразила ее, и все в ней было подчинено этой мысли – каждая частичка ее одежды и украшений, каждое движение и порыв, все ее чувства и мысли. «Не есть ли сие знак зарождения любви, любви ко мне?» – подумал султан, и дрожь пронизала все его тело, как разряд молнии. Он вдруг почувствовал себя выше ростом, крепче, словно что-то удвоило его телесную мощь. Подобное с ним случалось лишь в покоях его матери. Но сейчас это чувство было глубже, приятнее и таило в себе нечто, тревожившее душу, – возможность утраты.
Оно привело в движение все мысли падишаха, которые затем вылились в одно-единственное невероятно сильное не то чувство, не то мысль: «Она должна стать моей женой!..»
Припомнились ему слова умудренного кизляр-аги, что благословенная Хуррем в новом наряде выглядит как розовое солнце в цветах жасмина. И почувствовал к нему благодарность за эти слова. Да, она действительно выглядела как нежно-розовое солнце раннего утра, окруженная белой дымкой нежного муслина. И в душе молодого Сулеймана занималась заря новой жизни.
Все это время она стояла со скромно опущенными очами. Не смотрела на него, да и не было в том нужды: инстинктом женщины чувствовала, что с ним происходит. Спокойно ждала его слов.
Молодой Сулейман, справившись с первым впечатлением, вымолвил:
– Ты готова для выхода?
– Да. Может, ты хочешь пойти в парк?
Если бы она сказала: «Идем в парк», – он, наверно, возразил бы: «Нет, останемся здесь». Но она всего лишь спросила – не хочет ли он туда, и Сулейман ответил:
– Пойдем, разумеется. Там, должно быть, сейчас прекрасно.
Она сама открыла перед ним двери – в точности так, как тогда, когда была служанкой одной из его одалисок…
Эта скромность смутила его. Поэтому он шел рядом с ней по коридорам дворца так, словно не он, а она была тут первым лицом. Сначала так вышло невольно, а затем он уже сознательно немного приотстал. Он испытывал какое-то странное удовольствие от того, что это замечали и черные евнухи, и встречные невольницы, и молодые одалиски, которые будто бы ненароком выглядывали из своих покоев… Замечали и потому ниже кланялись ей, чем ему, господину трех частей света! Он счел это самоуничижение жертвой за свою любовь к ней и с удовольствием отметил, что молодая Хуррем с большей сердечностью отвечала на поклоны невольниц и слуг, чем на приветствия его жен и наложниц.
Теперь во всем громадном дворце падишаха не осталось ни души, которая бы не ведала, что восходит звезда новой султанши Мисафир, самой могущественной из всех его жен.
2
Silberblüten im dunklen Zeit – Sternenfunkelnder Garten. Deine Augen lauschen erhellt: Wollen Wunder erwarten. Hinter Bäumen glänzt ein Gold, Ist ein Kämmerfensterlein: Mögen dort die Wunder sein, Die zu Dir gewollt?..[90]
Оказавшись за пределами дворца, в просторном парке, террасами спускавшемся к берегу Мраморного моря, молодая невольница почувствовала себя гораздо свободнее. Разумеется, она понимала, что сейчас здесь развернется игра, в которой решится, будет ли она по-прежнему невольницей или станет могущественнейшей царицей среди земных цариц.
Тишина висела в величавом парке падишаха. Волшебная тишина ночи в дери-сеадет. Над вершинами столетних деревьев по синему небу в беспредельную даль тихо плыла луна. И ярко мерцал Млечный путь, словно серебристая шаль, сотканная из миллионов рассыпанных жемчужинок и светлячков.
Молодая Эль Хуррем вздохнула, обратив лицо к небу, и коротко помолилась Матушке Божьей Вратарнице. И еще раз, последний, подумала о свободе. Вспомнились ей четырнадцать городских ворот Стамбула. Через какие из них она могла бы отправиться в отчий край? Семь ворот предназначены для выхода войск падишаха, для обычных людей они закрыты. А сейчас и остальные семь запирались в ее душе… Взглянула на засыпающие цветы, на свое одеяние, что было краше цветов. И почувствовала, впервые почувствовала благодарность к мужчине, который шел рядом с ней.
Настуся сорвала ветку жасмина с куста, мимо которого они проходили, и протянула спутнику. Негромко произнесла:
– Хочу поблагодарить тебя за новую одежду. Она такая красивая!.. И это так приятно, даже если ненадолго, – иметь красивую одежду…
– Почему ненадолго? – спросил он, взглядом поблагодарив за цветы.
– Потому что я невольница. А невольниц одевают и раздевают по воле господина…
И засмеялась так легко и весело, словно хотела сказать: «Да я и к этому готова! И мне совсем безразлично, чем это кончится…»
Но далеко не безразлично было это молодому Сулейману. Он отвел в сторону полу ее плаща и взял девушку за руку. Спустя минуту спросил:
– Скажи мне, Эль Хуррем, что бы ты сделала, если б исполнилось твое желание и твоей воле покорилась бы вся земля от тихого Дуная до Басры и Багдада, до каменных усыпальниц фараонов и самых отдаленных лагерей моих воинов в пустыне?
Он вдыхал запах зачарованного жасмина, как сладчайший нектар, помня дословно ее желание, произнесенное во время их первой встречи.
– Первым делом я бы попросила тебя нарушить один старый запрет…
Он знал, о чем она говорит, и не хотел, чтобы она продолжала. Поэтому молвил:
– Странные существа – женщины! Мужчины не отменяют ни отданных ими повелений, ни запретов!
Она подумала минутку и сказала:
– Тогда я бы строила. Много строила!
– А что бы ты строила? – спросил он с удивлением, поскольку ни одна из его жен никогда не изъявляла подобного желания.
Она ответила серьезно, но с таким воодушевлением, словно уже просила выделить средства из казны на это строительство:
– Прежде всего, я бы построила большую имарет[91]. Потому что не могу жить спокойно, видя, как обездоленные страдают, не имея средств, чтобы утолить свой голод.
Султан на мгновение замер от удивления. Она словно вырастала у него на глазах, превращаясь в истинную султаншу.
– А затем? – спросил он.
– Затем я бы приказала возвести большую дарешиффу[92].
– Очень хорошо, Эль Хуррем. А еще?
– А еще караван-сарай для путешествующих и… и чужестранцев…
Последнее слово она произнесла почти беззвучно, но тем крепче оно запало в душу Великого Султана. Он оживился.
– У тебя не только глубокий ум, но и доброе сердце, если ты не забываешь людей той страны, откуда сама родом. Но что бы ты построила после? Ведь ты еще пока не слишком опустошила мою сокровищницу! – добавил он, озорно блестя глазами.
– После я бы построила большой хамам[93], потому что не могу видеть, в какой грязи приходится жить людям.
– Душа твоя прекрасна, с какой стороны ни взгляни, – заметил Сулейман. – Строй дальше! Тебе смело можно вверить казну, ибо ты думаешь об обязанностях правителя перед народом.
– И еще я бы построила много мехбетов[94]…
– Хорошо! А еще?
– И очень большую китабхане[95]…
– Чудесно! Этого я от тебя и ждал… А скажи мне, на какую из этих построек тебе понадобилось бы больше всего денег?
Она подумала и ответила:
– О ней я еще не говорила.
– Вот как? – заинтересованно спросил он. – Так что же это?
Он полагал, что теперь речь пойдет о новой величественной мечети. Но в следующее мгновение понял, что она, как христианка, этого не скажет.
Она молчала. Наконец взглянула в его жгучие глаза и сказала медленно, с расстановкой:
– Больше всего я истратила бы на самых несчастных.
– Разумно. Но кто они, эти несчастные?
– Те, кто вынуждены жить в тимархане[96]…
Молодой султан на ходу нежно прижал ее к себе и шел дальше, ничего не видя перед собой, словно разом ослепнув. И не белый цвет жасминовой аллеи, и не серебряный свет луны ослепили его, а мечты молодой Мисафир…
Это были поистине султанские мечты.
Такой любовной беседы у него еще не было. Он перебрал в памяти все свои разговоры с женщинами. Какими же пустыми они казались по сравнению с этим!..
В его душе воцарилась большая, почти беспредельная ясность. На небе гасли одинокие звезды. А его словно что-то поднимало к самым звездам. Высоко-высоко.
Она заметила это и сказала:
– Бог рассеял звезды по небосводу, как хлебороб семена по пашне.
– И одну из них, должно быть, по забывчивости, уронил в мой парк, – улыбнулся молодой султан.
Она слегка покраснела от удовольствия, но даже не подняла на него глаз. Сейчас ей было так хорошо с ним, что она не хотела омрачать эти минуты просьбой разрешить ей отправиться в паломничество на Афон, хотя все время только об этом и думала.
Но и он думал о том же. Но вовсе не так, как мог бы ожидать старый Мухиэддин.
Мысленно, окрыленный любовью, он сравнивал и взвешивал оба решения: отпустить или не отпустить ее на Афон? И его мысль, словно магнитная стрелка, мало-помалу склонялась к желанию Роксоланы. Сейчас он искал только предлоги для почти уже принятого решения.
И в самом деле: что может значить одна-единственная поездка в какой-то там монастырь неверных по сравнению с обладанием такой женщиной? Ведь ради нее можно пожертвовать чем угодно! И тут словно кто-то шепнул ему на ухо: «Такую жемчужину Аллах не будет бросать дважды на пути человека!»
Он остановился – как бы для того, чтобы стряхнуть с себя ветхие обязательства и запреты старых правителей Цареграда, которые унаследовал его род. А она продолжала мечтательно идти в лунном сиянии, заливавшем жасминовую аллею.
Султан не мог оторвать от девушки глаз, словно вся его жизнь сейчас сосредоточилась в ней. Ловил легкие, гармоничные движения ее тела, казавшиеся музыкой без звуков, наслаждением без прикосновений, красками без света, жизнью без воздуха. У него перехватило дыхание, но это было до странности приятно – должно быть, так захлестывает вода утопающего.
Внезапно ему почудилось, что где-то он уже видел такую походку. Он поискал в памяти – и нашел. Такая же поступь была у самки королевского тигра, расхаживавшей по просторной клетке в Арсланхане. Тигрица двигалась, как высокородная королева, несмотря на то, что находилась в неволе, за крепкой решеткой.
В этот миг он принял решение. Но пока не знал, как о нем сказать.
Слегка ускорил шаг – но так, чтобы не вспугнуть, не прервать течение ее мыслей.
Она же в это время действительно боялась. Но чего-то совсем другого: чтобы он снова не припомнил их первый разговор.
Ее тревожило не то, возьмет ли он ее в жены или нет. Боялась одного: не слишком ли откровенно она потребовала от него… Стыд помешал закончить мысль. Вспомнилась мать: как бы она посмотрела на девушку, которая требует от мужчины не чего-нибудь, а власти и всяческого добра! И это при первой же встрече!.. Господи!..
Ни за какие сокровища в мире никому не открыла бы она сейчас своих мыслей!
Вспыхнула – и остановилась, как алый цветок посреди белого моря жасмина.
– Что с тобой, Хуррем? – спросил Сулейман.
По его тону, по дрожи в голосе она еще глубже, чем прежде, почувствовала, что он любит ее и заботится о ней. И тут она вспомнила еще одно свое смелое высказывание и его ответ. Кровь ударила в голову с такой силой, что она оглянулась в поисках места, где бы присесть.
Сулейман, встревожившись, проводил ее к ближайшей беседке.
– Что с тобой, Хуррем? – снова спросил он.
Но этого она уж точно не сказала бы ни ему, ни кому-либо другому. Даже про себя с трудом могла повторить сказанное тогда: «Разве не то же самое будет теперь у меня с любой из твоих жен? И разве не каждая затаит зло против меня?»
«Как же я могла сказать такое! – думала она, склонив голову и глядя себе под ноги. – Ведь он мог понять, что на самом деле – это признание! И наверняка так и понял, это видно по ответу, который он мне дал».
Настуся готова была провалиться сквозь землю, сгореть от стыда.
– Что с тобой, Хуррем? – в третий раз спросил султан.
Неожиданно она решилась: скорее, скорее сказать, возразить, чтобы не быть неверно понятой, чтобы он не думал… Медленно, подыскивая слова и интонации, робкие, как следы певчей пташки на первом снегу, она начала:
– Я думаю о том… – Тут она закрыла лицо ладонями. – Скажи, не… не надоела ли… я… тебе?..
– Ты?! Мне?!
Султан поднялся и, смеясь, добавил:
– Нет, я еще не встречал такой гордой девушки. Никогда!
И вдруг она почувствовала, что новая любовь затмила в его душе воспоминания о первом чувстве, как золотой мед заливает воск в улье.
– Ты в самом деле думала об этом, Хуррем? – с нежностью спросил он. – Или все-таки о поездке к своему Богу?
Наконец-то он решился это произнести! Решился так же неожиданно, как и она минутой раньше.
Настуся взглянула удивленно: как он узнал, что творится в ее душе?
А султан ждал, надеясь, что она не будет возражать, потому что тогда он бы не знал, как сказать ей, что готов дать свое согласие. Поэтому, не дожидаясь ответа, продолжил:
– Езжай куда хочешь и когда хочешь! Хоть завтра! Хоть в такие места, куда от сотворения мира запрещено пускать женщин! – последние слова он словно вытолкнул из себя, и тут же мягко добавил: – Только возвращайся…
Она поняла, что ему известно, куда она стремится. Как он об этом узнал и от кого – это ее не касалось. Должно быть тот вероотступник рассказал кому-то. Но сейчас это не имело значения.
Образ Богоматери Вратарницы возник перед ее глазами. В то же время она понимала, какую жертву приносит Сулейман. Жертва была слишком велика, чтобы она могла сразу принять ее.
– Я не хочу, чтобы ты ради меня нарушал запреты, – тихо, почти неслышно произнесла она.
Встала и со слезами на глазах вышла из беседки.
Словно тень, последовал за ней молодой Сулейман. И шли они в блеске лунной ночи, оба счастливые как дети.
Ему очень хотелось подарить ей то, чего она не желала принимать. Именно потому и хотелось, чтобы она думала о нем, щадила его.
– Ты благородна, Хуррем, я знаю, – начал он. – Но что может значить запрет, нарушение которого никому не повредит?
– Я не хочу, чтобы ты нарушал даже такие запреты, – ответила она с детским упрямством. – Но знаю средство, как сделать так, чтобы ты ничего не нарушил, а я все-таки попала туда, куда хочу. Ты ведь действительно знаешь, куда я хочу? – с любопытством спросила она.
– Знаю, – ответил он. – И что же это за средство?
Она спокойно ответила:
– Очень простое. Ты или твой далекий предок запретили допускать женщин на святую гору Афонскую. Но ведь я могу поехать туда, переодевшись мальчиком, твоим слугой…
Он усмехнулся этой женской хитрости.
– Ты очень сообразительна, Эль Хуррем. Но твоя выдумка – всего лишь способ скрыть нарушение запрета.
– И все-таки это совсем-совсем никому не причинит вреда, – радостно защебетала она, словно соловей в роще. – О, я так бы хотела куда-нибудь поехать, идти и идти далеко-далеко, вот хоть бы прямо сейчас!
Она вдруг сорвалась с места и мелкими шажками, то и дело оглядываясь, как молодая белочка, побежала по садовой дорожке.
Падишах Сулейман устремился за нею так, как бегут за судьбой: всем сердцем своим и всей верой в счастье.
Радость сияла в его очах, и сила кипела в каждой мышце. А источником, из которого он черпал эту радость, была – она. В ту минуту он был не султаном, не властителем трех частей света, не царем пяти морей, а мужчиной, наполненным любовью! И на душе у него было так легко и радостно, что хотелось вскочить на коня и мчаться, не разбирая дороги, стремя в стремя со своей возлюбленной.
– Идем к страже, что стоит у ближних ворот. Я прикажу привести двух коней – и поскачем! – сказал он.
– Нет-нет, – ответила она, весело смеясь. – Ваша поговорка недаром говорит: есть три ненадежных вещи – конь, царь и женщина. Зачем же их соединять, если нам и так хорошо?
Все еще смеясь, она быстро пошла через парк к морю. Смеялся и он, тешась как ребенок тем, что в эту ночь она видит в нем не грозного султана, а всего лишь мужчину.
В конце парка беломраморные ступени вели к берегу Мраморного моря, и они ступили на них.
Уже светало.
Девичью башню, берега Скутари, Кизыл-Адалар, анатолийский Гиссар и Долину Сладких Вод еще окутывал утренний туман, белый, как пух ангельских крыльев. А серебристые чайки радостным гомоном уже привествовали багрянец зари, что занималась над Бетинией.
Настуся спустилась по мраморным ступеням к самым волнам и омыла в них руки и лицо, чувствуя себя такой же радостной, как чайка, приветствующая солнце. А тем временем его красноватая позолота уже неудержимо озаряла кипарисы и пинии, буки и платаны, слепила глаза молодого султана, который в эту ночь еще крепче полюбил молодую чужестранку из далекого северного края.
Мимо на двух лодках проплывали турецкие рыбаки. Узнав падишаха, они склонили головы и скрестили руки на груди, стараясь не смотреть на открытое лицо молодой госпожи.
– А я бы съела что-нибудь, – сказала Настуся, глядя прямо в глаза молодому Сулейману.
Он знаком руки велел рыбакам приблизиться и попросил у них еды. Те мигом подали владыке лепешек и запеченной рыбы. Никогда еще ни одно дворцовое яство не казалось ему таким вкусным, как эта скромная пища, которую он разделил этим ранним утром со своей возлюбленной на мраморных ступенях у берега моря.
3
Когда Сулейман с Настусей возвращались во дворец, он спросил, как спрашивал всегда в таких случаях:
– Какой подарок ты хотела бы получить завтра?
– Подарок? – удивилась она. – Зачем? Ну, разве что красивый цветок.
Он тоже удивился и спросил:
– И больше ничего?
– Ах, – всплеснула она руками, как ребенок. – А нельзя ли привезти сюда моего учителя Абдуллу? Я ведь уже говорила тебе о нем. Он достойный человек и глубоко почитает Коран и тебя! И знаешь – он многому мог бы научить нас обоих! Правда, мог бы!.. – И она задорно улыбнулась.
Султан ответил такой же открытой улыбкой.
– А где сейчас он может быть?
– Или здесь, или в Кафе, – ответила она, думая о том, что было бы совсем неплохо иметь рядом хоть одну знакомую душу, пусть и турка.
– Хорошо, – сказал Сулейман. – Доставим тебе учителя Абдуллу…
Это была первая должность при дворе падишаха, на которую произвела назначение Роксолана Хуррем…
Сколько же она раздала их впоследствии – в Европе и в Азии, на земле и на воде, в армии и во флоте, в судах и в султанском казначействе! И делалось это всегда с одной и той же тайной целью и так терпеливо, как умеют действовать только женщины – женщины, которые любят или ненавидят.
Но еще не пришло время говорить о тайных планах и намерениях Роксоланы, потому что их у нее пока не было. Еще не посеял грех в ее чистой душе ни мрачных планов, ни тайных дел, и была она вся словно чайка, звонким криком приветствующая восходящее солнце.
* * *
На следующий день с самого полудня бывшие хозяева Настуси сидели на постоялом дворе близ рынка в ожидании возвращения генуэзца, который отправился к султанскому дворцу, чтобы разведать, что сталось с их бывшей невольницей. Уже начало смеркаться, когда скрипнула входная дверь и появился генуэзец. Он был бледен как смерть и тяжело дышал.
– Что с тобой? – воскликнул армянин, едва тот вошел.
– Немедленно бежим! – едва смог произнести генуэзец.
– Почему? Куда? – градом посыпались вопросы. – Что случилось, говори толком!
– Прихожу я в султанский сераль… Сую бакшиш стражнику… Впускает… Добираюсь аж до самого заместителя кизляр-аги… А во сколько мне это обошлось!.. Господь на небесах знает, а вы все равно не поверите!..
– Да будет тебе о деньгах! Говори, что дальше?
– Говорю заместителю кизляр-аги: нельзя ли повидаться с одной невольницей из земли руссов, с Роксоланой Хуррем, проданной тогда-то и тогда-то для службы в султанском дворце?..
– А он? – нетерпеливо прервал армянин. Турок Ибрагим все это время сидел спокойно, но слушал очень внимательно.
– «Что?! – говорит, а сам уже спрятал деньги. – Да ты, случайно, не спятил?»
– А ты ему что?
– А я и говорю: «С чего бы это? Это моя бывшая невольница, я должен ей кое-что передать – и на словах, и просто так. Обычное дело, вы же знаете…»
– А он что?
– А он в ответ: ничего, мол, ей не требуется!.. «Как это не требуется?» – спрашиваю. А он и говорит мне: «Вот что, почтенный, уноси-ка ты ноги отсюда, пока жив и здоров. Не приведи Аллах, подслушают нас, и наутро оба будем сверху любоваться на тех, кто проходит через Баб-и-Хумаюн!.. Не сегодня-завтра, – говорит, – состоится ее свадьба с падишахом, а тот, кто нынче желает повидаться с Роксоланой Хуррем, – просто безумец»…
Все присутствующие вскочили с мест от удивления. На сей раз даже почтенный Ибрагим отверз уста и сурово признес:
– Не шути с такими вещами!
– Я тоже решил сперва, что этот чиновник шутит. Пока он не сказал: «Тише, почтенный, тише… Бакшиш твой я тебе верну, и ступай себе туда, откуда явился. Не хочу я лишних хлопот!..» И как сказал он, что вернет бакшиш, тут я и понял – дело совсем нешуточное. Повторять мне не потребовалось, оттого я не пошел, а помчался во весь дух… Ох, боюсь, не накликать бы нам беду! Не все у нас с ней было ладно. И если она теперь шепнет словечко султану, худо нам придется!..
– Выезжаем этой же ночью! – засуетился армянин.
– Погоди, это еще не все!.. Бегу я сюда и вижу: около главной мечети султанские сипахи лупят в большие тулумбасы[97]… Люди сбегаются… Подхожу и слышу – сипахи кричат: «А ежели кто знает, где находится Абдулла из Кафы, учитель Корана в одной из школ невольниц… и не сообщит об этом высоким властям падишаха… тот лишится языка… и живьем будет колесован над огнем… до самого смертного пота!..»
– Вот так история! – прошептал перепуганный армянин, бледнея как мел. На лбу у него выступила испарина. В комнате повисло молчание. Спустя некоторое время армянин проговорил: – Ва-ва! И сомневаться не приходится – нас уже ищут…
Купцы оцепенели. И снова заговорил армянин:
– А разве я не советовал продать ее еще в Крыму?
Ему никто не ответил. А спустя минуту подал голос старый Ибрагим:
– От ясных очей десятого султана Османов – да живет он вечно! – ничто не укроется. Пойду во дворец и скажу, где находится Абдулла.
– А если не вернешься?
– За все хвала Аллаху, милостивому и милосердному в Судный день! – благочестиво ответил Ибрагим словами из Корана и неторопливо вышел из комнаты.
Спустя короткое время сипахи уже вели его в султанский сераль. А те, кто остался на постоялом дворе, провожали его взглядами в таком страхе и трепете, какого не знавали еще никогда.
* * *
И снова прошел день. Вечером на аудиенции у султана присутствовал муфтий Кемаль-паша, ученейший из ученых, равных которому не было в толковании заветов Пророка. Прибыл он, опираясь на трость, сгорбленный, но бодрый духом, со снежно-белой бородой и в зеленом одеянии, до того вылинявшем от давности, что при входе только что сменившаяся султанская стража едва не вытолкала его взашей, приняв за попрошайку. На это муфтий усмехнулся и сказал, что не своей волей сюда явился, а сам султан призвал его. Прибежал начальник стражи и самолично ввел в палаты великого мудреца, о котором говорили, что с его кончиной сойдут во гроб все науки.
О чем говорил с султаном престарелый мудрец, не узнал никто, пока мягкие и белые ручки Настуси не начали кромсать на части великую и могущественную державу падишаха, распростершуюся на три части света…
Но до того времени еще не раз предстояло раскрыться и опасть красным цветкам персиковых деревьев, а голубям – вывести птенцов в своих гнездах.
Глава XI
Первое паломничество Роксоланы
На Афоне звоны звонят В воскресенье по вечерне; Начинает Прот великий, А подхватит Ватопед. Дальше вскрикнет Эсфигмену, Загудит Ксеропотаму, Там – Зографу, дальше – Павлю, Разгудится Иверон…
Иван Франко
1
Стояло хрустальное утро, когда султанские галеры достигли Святой Горы, которая как беломраморный стог высилась на фоне синего неба и стремительными обрывами ниспадала к морю. На далеко выступающем в море полуострове уже виднелась зелень лесов. А когда суда подошли ближе к берегу, оттуда повеяло на Настусю чем-то родным, потому что приметила она там не только кипарисы, пинии и каштаны, но и буки, дубы и хвойные рощи на склонах: здесь соседствовала крепкая и суровая растительность ее родной земли с прихотливой растительностью юга.
Издалека доносился перезвон колоколов всех афонских церквей, приветствующих могущественного монарха. К берегу залива Дафни уже тянулись процессии монахов из всех монастырей и множество паломников.
Славу великой святыни Афон приобрел очень давно, еще в те времена, когда западная и восточная церкви были едины во Христе и не знали раздоров.
В отдалении, на скалах юго-западного склона Святой Горы, близ пристани Дафни горделиво высился древний монастырь великомученика и целителя Пантелеймона, восстановленный после разрушения галицким князем Ярославом Осмомыслом. Там жили отшельники, монахи и послушники со всех концов Украины.
И казалось Настусе, что в их пении слышатся знакомые ей с детства напевы галицких церквей.
Еще на галере упросила она Сулеймана, чтобы он начал осмотр святыни с этого монастыря.
Но на берегу, в толпе придворных-мусульман и незнакомых монахов с отчужденными лицами, она вдруг почувствовала себя одиноко. Сразу стало так страшно, будто оказалась одна-одинешенька в безлюдной пустыне. Прочитала молитву – искренне, как только смогла. И покой вошел в ее душу. А потом стало так светло и легко, как в родном доме. И почудилось, что каждый дуб, каждый бук, каждый камешек и каждый цветок Святой Горы – родные ей.
Чувство одиночества исчезло. Представила себе Матушку Господню Вратарницу с Иверской иконы на Святом Афоне. И не робела перед Нею, так же как дети паломников не боялись султана, перед которым трепетали их родители.
Вмиг полюбилось ей все вокруг: и бирюзово-синее небо, и спокойное море, и Святая Гора, и пахучие леса на ней, и монастыри, и скиты, и травы, и цветы, и монахи, и паломники, и дети. «А он? – спросила она себя. – Его ты тоже любишь?» И в душе ее внятно прозвучало: «Да!»
Вспыхнула, быстро оглянулась – не выделяется ли чем среди юных отроков, слуг султанских. Нет, и одеждой, и статью, и, наверное, лицом походила на них. Успокоилась.
И снова радовалась всему, что видела вокруг. Тешилась, словно играла с прозрачным хрусталем, идеей, которая привела ее сюда. Той, что родилась у нее во время беседы с монахом-отступником.
Присмотрелась к толпе чернецов и показалось ей, что мелькнуло в ней чье-то до боли знакомое лицо, – где-то у самого Прота, родоначальника всех монастырей афонских, ныне приветствовавших султана.
Теплая волна, идущая от сердца, захлестнула всю ее, и вдруг почудилось Настусе, что прозрачный хрусталик мысли, зародившейся в ней, начинает раскаляться и становится похож на тот горюч-камень, о котором когда-то говорила цыганка: мол, будет он у тебя в волосах. А теперь он оказался внутри нее…
Далее Настуся спокойно проследовала вместе с толпой отроков, рядом с Сулейманом, к монастырю Святого Пантелеймона.
А оказавшись вблизи, увидела на верху каменных монастырских ворот полустертую от времени надпись: «Святую обитель сию возобновил человек, что верил в Бога: князь Галича, Перемышля, Звенигорода, Ушицы и Бакоты Ярослав Осмомысл, сын Володимерка. Успе в Бозе 1187 года».
С глубоким волнением вчиталась и благоговейно вознесла молитву «Отче наш» за душу великого властителя родной земли.
2
После скромного завтрака, которым монахи потчевали высокого гостя и его спутников – он состоял из черного хлеба, меда и воды, – Настуся отправилась осматривать главную монастырскую церковь и скиты, рассеянные по окрестным скалам.
Но едва выйдя из киновии[98], едва не столкнулась со знакомым отступником – тот шел, беседуя с каким-то очень старым монахом.
Растерялась и хотела быстрее пройти мимо. Но тот указал на нее своему спутнику и проговорил на ее родном языке:
– Это ближний отрок султана Сулеймана, христианин… Здесь был прежде мой дом, дитя мое! – обратился он к Настусе.
Белобородый старец взглянул на нее своими синими очами, благословил крестным знамением и спросил, обращаясь к отступнику:
– Может, отец Иван, отрок сей пожелает осмотреть нашу обитель?
– Да! – с живостью ответила Настуся.
Судя по тому, что монах назвал отступника «отцом Иваном», она поняла, что здесь не знают о его предательстве. Но и сама она не хотела его предавать. Понимала, что тогда и он мог бы разгласить ее тайну – что она не отрок-слуга, а возлюбленная султана.
Дальше шли уже втроем. Настуся еще дома знала от отца и о святом Афоне, и о монастыре Святого Пантелеймона как о таких местах, к которым от века стремятся сердца и умы благочестивых паломников из нашей земли. Знала она и то, что еще со времен императора Константина женщинам запрещено ступать на афонскую землю и что на Афоне не бывала до сих пор ни одна украинка, даже княжеского рода. Сердце ее билось так, как бьется оно в груди у того, кто первым взошел на неприступную вершину.
– Ты, сын мой, я вижу, из нашей земли, – начал старый монах. – А откуда?
– Из Рогатина, – ответила она.
– Знаю его, – печаль затуманила синие старческие очи. – Не порушили его еще басурманы?
В этот миг они как раз вступали в церковь, где сиял великолепно украшенный резной алтарь дивной работы. Настуся благоговейно перекрестилась. Старый монах подвел ее к самому престолу и начал древний акафист:
– «Святую трапезу сию сотворили сице: собра воедино злато, и серебро, и бисерие, и камение многоценно, и медь, и олово, и железо, и от всех вещей вложи в горн. И егда смешашеся вся, слия трапезу. И бысть красота трапезы, сиречь престола, неизреченная и недомысленная уму человеческому, занеже овида убо являшеся злата, овогда ж серебра, овогда ж яко камень драгий, овогда ж инакова…»
Неизгладимое впечатление произвели на нее эти слова старого монаха – Настуся сама не знала, почему.
3
Die Nachi ist still, Die Stunde slehl: Vergangenheit ruhrt sacht An goldnen Glocken[99]
По пути к ближайшему скиту Настусе открылась неземная красота Святой Горы. Внизу, казалось – прямо под ногами, лежали светлые воды Архипелага. Лавровые деревья и плющ пышно прикрывали наготу скал, высоко в небе кружили орлы. Вокруг царила тишина. Не нарушали ее ни рев зверей, не блеяние овечьих отар. Ибо, согласно древнему уставу Святой Горы, было запрещено здесь пребывание самок любых животных и их размножение.
Ничто не нарушало глубокой тишины. Лишь время от времени посвистывал в горных пропастях ветер и шелестела листва деревьев и кустарников. И снова безмолвие. Только море глухо и однообразно шумело у каменистых берегов.
Восхищенная красотой афонской природы, Настуся спросила у старого монаха, кто выбрал эту гору для святой обители.
Старец, утомленный подъемом, присел, отдышался и начал:
– Вот что говорит об этом древнее предание восточной церкви. Когда в Иерусалиме святые апостолы и Божья Матерь бросили жребий, кому какая земля достанется, чтобы проповедовать в ней Евангелие, – выпала Богоматери Иверская земля. Но ангел сказал ей, что земля эта озарится светом истины позже, а ее сам Бог поведет туда, где больше всего нуждаются в ее опеке. В то время праведный Лазарь Четырехдневный – тот, которого сам Иисус вернул к жизни из гроба, – был епископом острова Кипра. Он очень хотел повидаться с Божьей Матерью, но опасался отправиться в Иерусалим, ибо там было на него гонение. Тогда, с соизволения Богоматери, он прислал за ней корабль, на котором она должна была прибыть на Кипр. Но внезапно подул супротивный ветер и прибил корабль к пристани Дафни, к Святой Горе, на которой в ту пору стоял храм языческого бога Аполлона. Туда ежегодно съезжалось великое множество людей, чтобы открыть Аполлону тайны своего сердца и услышать в ответ предсказания и пророчества. Но едва Божья Матерь ступила на берег, как все каменные идолы вскричали: «Люди! Скорее идите к пристани и встречайте Марию, Мать Иисуса!» Народ поспешил на берег моря и с почестями встретил Богоматерь. А она возвестила о Христе, и все, кто был там, пали ниц и поклонились Ему, уверовали в Него и приняли крещение… Множество чудес совершила тогда Матерь Божья, а после сказала: «Место сие выпало мне по жребию, данному мне от Сына и Бога моего!» И благословила народ со словами: «Благодать Божья да почиет на месте сем и на тех, кто пребывает здесь с верой и благоговением. Потребные же для жизни блага будут даваться им в изобилии и малым трудом…»
И еще раз благословила народ, и отплыла на Кипр. А как минуло восемьсот лет, снова явилась здесь Богоматерь, на сей раз – во сне, который привиделся пустыннику Петру. В этом сне святой Николай, стоя на коленях перед Богоматерью и указывая на него, Петра, просил ее, чтобы указала она пустыннику место для монашеского жития. И она сказала: «На Афоне-горе обретет он свой покой. Ибо место сие – жребий мой, от Сына данный мне и всем, кто бежит от мирской суеты и ищет духовных подвигов в меру сил своих. Здесь проведут они временное житие свое без печали…» Таким и останется Афон до скончания мира[100].
Настуся прикрыла глаза ладонью.
Все, что рассказал старый монах, показалось ей настолько естественным и правдивым, что она словно воочию видела и слышала, как оживают каменные изваяния, возвещая о чудесах, что должны свершиться на земле. А в чудеса она верила твердо. Разве не чудом было то, что она оказалась здесь, вопреки запретам многих поколений могущественных царей!.. Она, невольница, смогла попасть туда, куда был закрыт путь даже женам византийских императоров. И не чудо ли, что одна из толпы бедных служанок так быстро заняла место, которому завидуют дочери первых вельмож этой земли?
На мгновение она почувствовала смутную боль: там, внизу, все еще мучаются ее подруги по несчастью. Но боль эта смешалась со сладкой радостью, что она не там, не среди них…
Всем сердцем ощущала Настуся прикосновение дивной руки Господа, что привела ее сюда – Черным шляхом ордынским и Диким Полем килиимским. Привела, сохранив ее невинность и предназначив для неведомых великих испытаний и борьбы. А перед тем, по великой милости Своей, дозволила увидеть наисвятейшую обитель православной Греции и помолиться в ней.
Из глубоких ущелий и пещер Святой Горы, как серебристые клочки тумана, слетались к ней чудесные мечты, неслышно нашептывая: впереди – великие и удивительные дела.
Только одного сейчас хотелось ей – увидеть Матушку Господню Вратарницу. Спросила старца:
– Далеко ли отсюда Иверский монастырь?
Монах удивленно взглянул на юного отрока. Ведь в Иверский монастырь обычно стремились люди пожилые и, к тому же, имеющие на совести тяжкие грехи. Чтобы хоть перед смертью взглянуть в лицо Матери Судии…
Неспешно ответил:
– Недалеко, сынок!.. На противоположном берегу этого полуострова… За то время, пока я совершу службу Божью, ты сможешь туда добраться…
Помолчав минуту, монах добавил:
– Ты хочешь увидеть Иверскую икону Богоматери?
Настуся, почувствовав, что старец не прочь поговорить об афонской святыне, спросила:
– А как же сюда попала эта икона?
– Однажды вечером, – начал старец, – иноки Иверской обители увидели на море огненный столп, верхушка которого упиралась в самое небо. Охваченные страхом, они не могли даже с места сдвинуться и только молились. Это видение повторялось много дней и ночей подряд. А однажды было замечено, что столп тот пылает перед иконой Божьей Матери. Иноки пробовали подплыть к ней, но чем ближе подплывали их лодки, тем больше икона отдалялась. Тогда иверские монахи собрались в храме и стали слезно молить Господа, чтобы Он даровал их обители это бесценное сокровище – икону Богоматери. И Господь услышал их молитвы. Самому благочестивому из иноков, Гавриилу из Грузии, явилась во сне Пресвятая Дева и сказала: «Ступай к морю и с верою в сердце иди по волнам к моему образу!» Гавриил так и сделал: ступил на волны, прошел по ним, как по суше, и принял в свои объятия икону Пречистой Девы. Иверские иноки поместили чудотворный образ в главном алтаре. Но на другой день перед заутреней инок, чьей обязанностью было зажигать лампады, явился в храм и не нашел в нем иконы. После долгих поисков увидели ее перепуганные монахи на стене над монастырскими воротами и вернули на прежнее место. А поутру снова нашли образ над воротами. Это чудо повторялось много раз. Наконец Пречистая Дева снова явилась монаху Гавриилу и сказала: «Объяви братии, что я не хочу, чтобы меня охраняли, а желаю сама охранять обитель – и сейчас, и в будущем». Братия исполнила волю Пречистой. С тех пор и поныне Иверская икона находится над вратами монастыря. Когда же пришли мусульмане, то первым делом они ворвались в Иверскую обитель. И был среди них один араб по имени Варвар. Из ненависти к вере Христовой ударил он чудотворный образ Божьей Матери ножом в лицо. Но, увидев, что из ее раны хлынула живая кровь, следы которой видны еще и сегодня, – раскаялся, уверовал и стал скитским монахом. И спасся, и почитается ныне как святой. Его, сынок, изображают на иконах черным, как мавра, с ножом, луком и стрелами…
Настуся как зачарованная слушала эти афонские легенды. Перед глазами оживали картины событий, о которых повестовал старый монах. И слова: «Объяви братии, что я сама желаю их охранять», – врезались в ее память навсегда.
Из задумчивости ее вывел бывший священник, отец Иван, который за все это время не вымолвил ни слова. Теперь же отступник заговорил веско, с особым значением:
– Женщин на святом Афоне не бывало уже тысячу лет. Афонские отцы законоположили, чтобы женский пол не имел доступа на Святую Гору. И это было подтверждено грамотами всех византийских царей и великих султанов. Побывала здесь лишь жена первого из христианских правителей – Константина. Но едва приблизилась она к первому скиту, как Матерь Божья крикнула с иконы: «Ты зачем сюда? Здесь иноки, а ты – женщина! Ни шагу дальше!..» Императрица испугалась, вернулась в Византий и поведала о том своему брату Аркадию – тому, что ежегодно жертвовал монастырям двенадцать фунтов золота и семнадцать фунтов серебра. А когда власть перешла к турецким султанам, то и они не осмелились нарушить святой закон афонский…
Под воздействием дивной тишины и этих рассказов с Настусей творилось что-то неладное. Ей начало казаться, что здешние монахи – люди не от мира сего. Смятение терзало ее душу, которая стала, как вспаханная весной земля, куда нужно садить семена.
Фигура и речь старого монаха уже с первых минут произвели на нее глубокое впечатление. Настуся решила, что в прошлом он скорее всего был человеком высокопоставленным и мог бы многое рассказать о делах, далеких от монастырских: тех, которыми увлекал ее Риччи еще в школе невольниц. Подумав, она обратилась к старцу:
– Скажи мне, человек божий, почему турки имеют такую крепкую власть на огромных землях, а мы – нет?
Старец, нахмурившись, пристально взглянул в ее лицо. А затем неторопливо ответил:
– И у нас она была, сын мой…
– Так почему же мы ее потеряли? – со жгучим интересом спросила Настуся.
– Потому что верности нам не хватило.
Морщины на челе старца проступили резче, словно он старался припомнить что-то, давно забытое.
– Это мирские дела, сын мой, – продолжал он. – Как же нам было не потерять свою власть, когда уже спустя десять дней после смерти Владимира на реке Алте убили сына его, праведного Бориса… Но не в том суть, что убили. Такое случалось у всех племен и народов со времен сыновей Адама. А в том стыд и горе, что праведный Борис испустил дух, покинутый войском своим. Так же, преданные дружиной, погибли и Глеб под Смоленском, и Святослав в долине над Опором, среди гор высоких, где и я лет пятьдесят назад помолился и подсыпал хвои к княжьей могиле, чтобы звери не разрыли ее… Все они погибли, оставленные войском своим…
Слезы заблестели в глазах божьего старца от этих воспоминаний. Настуся всматривалась в его лицо, как в святой образ, и ловила каждое слово.
Старый монах снова напряг память и начал:
– «…А в лето 6655[101] убиша кияне Игоря Ольговича снемшеся вечем и похитиша в церкви Святаго Теодора, когда князь бяше в чернцех и в схиме… И монатю на нем оторгоша, и из скитки изволокоша, и елице изведоша из монастырь, и убиша его, и везоша на Подолье, на торговище, и нага повергоша…»
Скорбно вздохнул и продолжил:
– А тысяцкий Лязор – потомок варягов, сынок, – почтил мертвое тело князя: «И повеле воинам взяти Игоря князя, и они, вземше, покрыша его одеждами своими и положиша тело его в церкви святаго Михаила. И на ту нощь Бог прояви знамение велико: зажгошася над ним свещи вси. И наутрея приеха игумен Антон и везе тело князя Игоря в монастырь ко святому Симеону и тамо положиша его в гроб…»
Старец снова вздохнул и добавил:
– Так старая летопись описывает то, как обращался народ наш с властью своею, слушая не глас Божий, а наветы бунтовщиков.
– Зачем же Бог допустил такие ужасные вещи, если этот князь был праведником, как видно из чуда, случившегося над телом его? – спросила Настуся.
– Ибо дал Господь свободную волю людям, сотворивши их по образу и подобию своему. Делайте то, что считаете добрым, сказал он им, а не хотите, то увидите, до чего дойдете… На детей детей ваших падет злоба ваша… И не останавливалась эта злоба даже перед высшими владыками нашей земли, сын мой… Королю Даниилу, первому мудростью после Соломона, на пиру, при чужеземных послах – чтоб горше была обида – наш галичанин выплеснул чашу вина прямо в лицо… А Ярослава Осмомысла, которого даже чужие князья и султаны призывали рассудить их, ибо так остр был ум его, обрекли галичане на страшные пытки: заживо сожгли перед ним его любимую жену… И ведь это был мудрый хозяин земли нашей, при котором сияла она златом и жила в достатке, тот, кто восстановил святую обитель сию…
Старец жестом указал на монастырь Святого Пантелеймона Целителя и заключил:
– И до самого конца поступали так с теми, кому Бог вручил власть над нами! А Он долго смотрел на это, пока не принял в свои чертоги душу последнего князя нашего – того, что умер от яда в тяжких мучениях. И не оставил нам на поругание ни единого наследника, ибо погиб совсем молодым от злобы отцов наших… Вот почему, дитя мое, нет у нас своей власти… Не в том беда, что вершились злые дела, а в том, что не было в народе противления им… Ни почитания власти, ни защиты ей. Вот она и рухнула…
Речь старца произвела на Настусю тягостное впечатление.
Сославшись на усталость, она вернулась в монастырь.
А после полудня уже ехала с султаном и его отроками через весь полуостров к Иверскому монастырю. Земля здесь была сухая и каменистая, лишь изредка встречались животворные водные потоки. Чудесные сады и леса простирались по обе стороны дороги, а в них – деревья оливковые, и ореховые, и апельсиновые, и каштановые, и кипарисовые. Курчавились повсюду виноградные лозы, ветви смоковниц были отягощены наливающимися плодами, а в огородах созревали овощи. Вдали сверкал белый снег на высоких пиках Святой Горы.
Вскоре всадники въехали в дубовый лес – древний и великолепный. Тишина здесь стояла такая, что казалось – даже насекомые не жужжат под его сводами.
«Теперь я понимаю, – сказал себе Сулейман, – почему здесь останавливался на отдых величайший из завоевателей Эреба[102], дальше всех зашедший на восход солнца…»
Настуся напоследок еще раз взглянула туда, где в море виднелся таинственный остров Самотраки, откуда родом была мать Александра Великого. Отсюда, с высот, были видны не только Самотраки, но и Лемнос, Имброс и Тассос, а за ними – едва заметная полоска берегов пролива Дарданеллы – древнего Геллеспонта.
Уже вечерело, когда султан со своей свитой приблизился к Иверской обители, расположившейся на северо-западном склоне Афона. Святая обитель стояла неподалеку от морского залива и была уже хорошо видна на фоне скал, покрытых густыми чащами. Как раз в это время в ее ворота вступала процессия иноков.
4
Иверские монахи глубоко склонились перед темной иконой Богоматери, вделанной в стену над монастырскими вратами.
Настуся взглянула на Сулеймана и на икону и невольно сама склонила голову. Лик Иверской Богоматери был суров – икона представляла ее в обличье Матери грозного Судии. На смуглой щеке виднелся след, оставленный кинжалом, кровавая рана, придававшая величественному образу еще более суровый вид.
Настуся снова посмотрела на Сулеймана. Он все еще не отводил глаз от лица Матери «христианского пророка». Едва заметная дрожь на миг исказила его черты. Затем, надвинув тюрбан на глаза ниже, чем обычно, султан твердо вступил на подворье древнего монастыря. Там он и заночевал, расположившись вместе со свитой в гостевых кельях.
Настуся, хоть и утомленная долгой дорогой, не могла заснуть в своей келье. Луна заливала ее каморку таким ярким светом, что все было видно как днем. Томилась в малой келейке и чувствовала себя такой одинокой, словно окончательно осиротела.
Или это действовали на нее монастырские стены и дух отречения от всего мирского, столетиями витавший здесь, или таинственная южная ночь, – во всяком случае, обычная веселость, никогда не покидавшая девушку, исчезла без следа. Сейчас она больше всего нуждалась в защите. Но не от мира внешнего – такую защиту ей мог бы предоставить могучий Сулейман, – а от того, что надвигалось на нее изнутри.
Такого с ней еще не бывало. Мрачная тень предчувствий коснулась ее юной взволнованной души…
Она уже окончательно осознала: нежный аромат первой любви к Степану развеялся, и постепенно, шаг за шагом, ее место в сердце занимала другая любовь. Любовь, которая временами начинала пьянить ее, как вино. Любовь греховная, любовь к неверному басурманину, который день ото дня становился ей все ближе и дороже.
Невольно вспомнилась ей песня сербских пленников и подружка Ирина. Что бы она сказала, узнав, что Настуся стала женой султана?..
Гордость вспыхнула в ее душе. Отныне она не будет знать печали!.. Ей будут принадлежать неисчислимые сокровища… Ведь ей, как и всякой женщине, не чуждо желание обеспечить достаток себе и своему будущему потомству… И в то же время эти мысли причиняли ей боль и оставляли странный осадок внутри, как бурный поток после ливня.
Образ Богоматери Вратарницы не шел у нее из головы.
А луна будто звала покинуть келью.
Настуся встала, оделась и вышла на подворье.
Она подумала, что монастырские ворота в эту пору скорее всего будут заперты. Но ей будет достаточно просто побродить по дорожкам монастырского сада, чтобы почувствовать себя ближе к чудотворной иконе. Бесшумно, как кошка, она миновала султанскую стражу и приблизилась к воротам.
Они были открыты!.. Рядом цвели и благоухали кусты сирени и белого жасмина, и алые розы, и синие гроздья глицинии, и сплошь кроваво-красные персиковые деревца, чьи цветки походили на кровь на лике Богоматери… Опьянев от запахов, Настуся вышла за ворота… Ночь была ясная и тихая. Со стороны Геллеспонта и Пропонтиды не было даже слабого ветерка. А Эллинское море, гладкое, как зеркало, посеребренное лунным сиянием, замерло в неподвижности, словно большой пруд под Рогатином…
От воспоминаний о родном крае дрогнуло сердце Настуси, и глаза ее обратились к образу Божьей Матери.
Лицо ее показалось девушке совсем не таким, как днем. Оно было более задумчивым и мягким, хоть и по-прежнему суровым.
Молодая невольница в неудержимом порыве упала на колени и принялась целовать чужую землю. Снова с опаской взглянула на Иверскую икону, словно ожидая: вот-вот она разгневанно воскликнет, сойдет со своего места над вратами и прогонит ее со Святой Горы. Но икона строго молчала, словно готовилась выслушать ее молитвы.
И молодая невольница начала молиться с таким чувством, будто обращалась к живому человеку:
– Матушка Божья Вратарница! Твой Сын сказал всем людям: просите, и дано будет вам; ищите, и найдете; стучите, и отворят вам… Матушка Божья Вратарница с Иверской иконы на Святом Афоне! И я тебя прошу!.. И я ищу твоей защиты и покрова!.. И я стучусь к милосердию твоему!..
Перевела дух, взвешивая то, что хотела сказать ласковой Матери Божьей, которой ведомо, что такое боль. Да, сейчас она знала, что смогла бы вернуться на родину. Но с чем, к кому? Как узнать, живы ли мать и отец? Не женился ли Степан? И есть ли у нее право пренебречь неслыханной силой и властью, которую дано ей обрести?.. Тут снова вспомнилась цыганка-ворожея, посулившая: быть ей большой госпожой. Тяжело вздохнула Настуся и снова принялась молиться:
– Я бедная девушка из далекой страны, без дома и рода, среди чужих людей, одинокая, как былинка в поле! Меня вырвали из дома и привели сюда, далеко-далеко. Но я не прошу ни о воле, ни о счастье… Матушка Божья Вратарница! Подай мне лишь знак: что мне делать с моими сомнениями? Я не могу забыть ни мук несчастных пленников, ни пожарищ в родном краю. Может, ты хочешь, чтобы я, как смогу, уменьшила меру страданий родной земли? Подай мне хоть какой-нибудь знак от всемогущего Сына Твоего в единой Троице! Ведь Он знает все и обо всем заботится, даже о малом червячке. А боль души моей сильнее, чем боль растоптанного червячка. Я не хочу отрекаться от церкви, которой служит мой отец. Потому что тогда стану еще более одинокой, чем теперь. Но если не сделаю этого, не смогу помочь тысячам несчастных. Ты знаешь, что такое боль! Заступись за меня перед всемогущим Богом, сотворившим небо, и море, и ветер, и птиц небесных и заповедавшим людям творить добрые дела. Подай мне знак, Матушка Господня Вратарница! Может, ради этого и привела меня сюда дивная рука Божья степями и морями, чтобы я принесла мир и покой горящим селам и угоняемым в неволю женщинам и мужчинам?..
Настуся молилась со всей наивной искренностью невинной души. Не сводила глаз с иконы, пытаясь уловить выражение на лице Матери Божьей, а затем устремляла взгляд в густо-синее ночное небо над Святым Афоном. Но не менялся дивный лик иконы. Лишь в таинственных небесных высях перемигивались звезды и ясная луна катилась, как мельничное колесо.
Она была одна и остро чувствовала свое одиночество. И вдруг неведомый внутренний голос заговорил в ней: «По образу и подобию Своему сотворил Бог человека и дал ему искру разума Своего и свободную волю – как два крепких весла, чтобы переплыть житейское море. Решай сама по разуму своему и воле своей, которую дал тебе Господь! А придет час, и Бог подаст тебе не один знак, а много, тогда и узнаешь, верно ли ты решила и хороши ли пути твои…»
Послышался лязг оружия и отголоски шагов в ночной тишине. Стража салютовала своему владыке.
В проеме ворот возник Сулейман. Лицо его было задумчиво, тюрбан надвинут на брови, на боку – кривая сабля. Он тоже не мог уснуть в эту ночь. И у него стоял перед глазами суровый образ Привратницы, охранявшей обитель, в которой он остановился на ночлег. И он, так же как и Настуся, вышел, чтобы еще раз всмотреться в таинственное лицо Матери христианского пророка, замученного римскими солдатами.
При мысли об этом великий султан усмехнулся. Это сделали предки тех, кто ныне исповедует веру Сына Марии. И если бы его власть тогда простиралась над Иерусалимом, как простирается ныне, ни один мусульманский наместник не решился бы безрассудно истязать несчастного проповедника в белом хитоне! Предки нынешних джавров испортили мир: и теперь повсюду, куда приходят их потомки, они несут с собой знак крестообразной виселицы, с помощью которой расправились со своим пророком!
«Видел ли кто подобное? – думал великий султан, не терпевший христианской веры и прежде всего знака креста. – Куда ни посмотришь в их землях, повсюду эта святая виселица: при дорогах и на перекрестках, на домах и храмах, на стягах и коронах их князей и монархов, на деньгах и даже на шеях послов!.. И на своей возлюбленной я видел ее… И так крепко держатся они за нее, что даже невольница не пожелала отречься от своего креста в обмен на султанский сигнет!.. Почему?»
Так размышлял халиф всех мусульман и не находил ответа.
Но великое упорство джавров нравилось ему, как нравилось все прочное, сильное, глубокое и правдивое, пусть даже и враждебное ему. Он верил, что Мухаммад был более выдающимся пророком, чем Христос, и пришел после него для того, чтобы «поправить» его учение, – так же, как Христос «поправил» веру пророка иудеев Моисея.
Иудеев же он не любил по многим причинам. Но прежде всего потому, что в них не было покоя. Он не раз наблюдал, как его янычары добивали пленников, выходцев из разных народов. Джавры в большинстве умирали спокойно, а иудеи – нет. А он этого не терпел. Среди джавров тоже находились такие: армяне и греки, – и они были ему столь же отвратительны. Вот почему уверенное спокойствие, исходившее от невольницы, которая сейчас молилась своему пророку, было приятно ему: в точности такую же приязнь он испытывал к верному полку, который шел на смерть с непоколебимой твердостью и упорством.
Должно быть, она уже заметила его. Но не подавала виду. Это раздражало – и одновременно нравилось султану. Должен же найтись хоть кто-то, кто не обратит на него ни малейшего внимания. Зная свою силу и могущество, он нуждался и в этом. Почти покорно ждал, пока его возлюбленная закончит молитву.
Наконец она поднялась с колен и приблизилась к нему так же естественно и просто, как подходит дитя к отцу.
Плечом к плечу они направились к берегу моря.
Настуся еще раз оглянулась – и увидела в лунном сиянии фигуру монаха-отступника. Он шел с непокрытой головой, с заломленными руками и лицом, искаженным мукой. Мучила ли его измена вере Христовой, или те злодеяния, которые доводилось бывшему монаху совершать по своей шпионской должности, или то и другое вместе? Теперь-то Настуся понимала, почему он так проникновенно говорил о том, как Матерь Божья Вратарница в ясные тихие ночи прощает злодеям их страшные дела… А отступник шел прямо к надвратному образу, ничего не замечая вокруг, кроме этого неиссякаемого источника милосердия. Кто знает, как долго он мечтал о том, чтобы вознести свою молитву пред чудотворным образом Богоматери?
Настуся оглянулась раз, другой: к монастырским вратам со всех сторон крались темные тени грешников. И все они несли тяжкое бремя в душе. Все, все, все. «А Сулейман? – подумала она. – Знать бы, какова она, его душа – там, в последней глубине…»
* * *
Султан заметил в Настусе перемену. Сейчас она была еще безмятежнее, чем обычно. Как бывает безмятежной щедрая осень, дарующая сладкие плоды.
«Может, наконец-то, простилась со своим Богом?» – мелькнула неожиданная мысль.
В ту минуту он готов был верить, что она покорилась ему, как покорилась его предкам эта христианская земля со всеми ее святынями.
Радость победителя озарила его лицо и на мгновение остудила пылкую страсть, как охлаждает желание все то, что уже достигнуто.
Однако, взглянув в глаза невольницы, султан почувствовал, что эта твердыня так просто не покорится. И невольно прошептал:
– Люблю тебя…
– И я, – еще тише ответила молодая невольница. Так тихо, что султану осталось только гадать, действительно ли он слышал эти слова или ему почудилось то, что он хотел бы слышать.
Время для него словно остановилось от одного-единственного слова возлюбленной, в котором он все еще не был уверен.
Но от этого радость его не стала меньше. Волнующее, сладкое блаженство, дарящее небывалое ощущение мощи и радости жизни, охватило все его существо. Словно вобрав в себя всю силу неба, стоял великий султан Османов на берегу вечно шумящего моря. И чувствовал, как удваиваются его силы и величие, как в сердце его вливается спокойная радость существования, – и все это благодаря тихой девушке из далекой страны.
Постепенно волнение отступило. И лицо его обрело тот покой, который ему больше всего нравился в людях.
* * *
А над таинственным островом Самотраки плыла полная луна, спокойная, как сам властитель исламского мира. Плыла и рассыпала серебро своих лучей на листья виноградных лоз, на вечнозеленые ветви лавровых деревьев, на высокие врата обители иноков иверских, на заснеженные вершины Святой Горы и на переменчивые воды Эллинского моря, в котором, должно быть, тоже любились Божьи твари и в любви обретали новые силы, чтобы и дальше жить в сумрачной глубине.
Но не знал Великий Султан, какая бездна таилась в душе его возлюбленной и что должно было выйти из глубин этой души.
А на Настусю святой Афон произвел настолько сильное впечатление, что она поклялась себе не оставлять веры Христовой ни за какие сокровища, даже ради диадемы султанши Османов! Но, поскольку уже полюбила молодого Сулеймана и хотела стать его женой, чувствовала, как разрывается душа и острая боль вонзается в сердце. Воочию видела перед собой крутую тропу, по которой придется идти ее душе, раздираемой двумя силами: верой и любовью. И уже знала, знала, что Матушке Господней Вратарнице с Иверской иконы придется многое ей прощать…
Любовь и вера, две самые могущественные силы, действующие в человеке, уже боролись за нее, как буря борется с берегами Геллеспонта. И земная любовь уже начинала одолевать, озаренная вспышками того, что люди называют счастьем-долей…
Это касалось обоих. Султан, несмотря на весь свой изощренный ум и проницательность, не замечал даже того, что она уже успела навязать ему учителя и исподволь вынудила его совершить паломничество к святыням джавров. Сильный, цветущий молодостью, он шел рядом с любимой женщиной святыми тропами Афона, как некогда проходил здесь знатный сородич его Роксоланы. А она, как праматерь Ева, и думать не думала о том, согласится ли ее возлюбленный отведать то, что предложит ему будущая супруга…
Великий султан Османов, владыка трех частей света, шел в облаках райского блаженства – с бедной девушкой, невольницей. Он завоевал ее любовь в ту минуту, когда она заметила, как спокойно он ждет, пока она закончит свою молитву. В эти мгновения обрел владыка Османов самую пронзительную любовь в своей жизни, неописуемое наслаждение и горчайшую горечь…
Ибо каждая истинная любовь – повторение темного прошлого всего человечества, золотой звон его бытия: высочайших взлетов, кровавых падений и горчайшего искупления.
О, поистине удивительна связь женщины и мужчины, а имя ей – тайна…
5
Немало уроков вынесла Настуся из первого своего паломничества на далекой чужбине. Но она и надеяться не могла, что обретет здесь ответ на вопрос, который время от времени занимал ее ум, пробудившейся еще в Крыму.
А случилось это так.
Когда они с Сулейманом уже собирались вернуться после ночной прогулки в монастырь, со стороны Геллеспонта внезапно налетел яростный вихрь и закипело море под Афоном. Забурлили возмущенные воды, и стали клониться леса на склонах гор под ударами ветра. А между скалами Афона что-то застонало и завыло. И стало видно, как в ложбинах, словно от ужаса, трепещет вся растительность. Идти дальше стало опасно, потому что ветер бил в спину, отрывал от земли, и в любое мгновение мог столкнуть в пропасть.
Сулейман взглянул на Настусю, которая вся дрожала от испуга и резкого холода. Затем огляделся вокруг и увлек ее за руку в более тихое место под густым раскидистым деревом, где сбросил с себя верхнюю одежду и закутал перепуганную девушку. А сам повернулся лицом к Мекке и, склонив голову, начал молиться. Молилась и Настуся своему Богу, продолжая дрожать от страха.
Тем временем небо затянули тучи, послышались раскаты грома, разносившиеся в скалах Афона тысячеголосым адским хором. Погасли все звезды, будто их никогда и не бывало, темнота сгустилась, а из черных туч хлынули дождевые потоки. Среди беснующейся тьмы небо время от времени озаряли вспышки столь же яростного сверкания. В их жутком фосфорическом блеске еще страшнее казались черные пасти водоворотов на море, вращавшихся словно в бешеном танце и летевших к афонским берегам. А за каждой вспышкой наступала еще более глубокая тьма – такая, что невозможно было разглядеть даже собственную руку.
Настуся вся дрожала в объятиях Сулеймана и прижималась к стволу дерева. Не произносила ни слова и не слышала того, что он говорил ей. Мысли ее беспорядочно метались, снова и снова возвращаясь к бешеному свету, то и дело раздирающему завесу тьмы. Внезапно самую сердцевину ее смятенного духа пронзила такая же молния…
Она поняла, почему ее отец так не любил ворожбы и гаданий о будущем… Ведь после каждого такого предсказания наступала еще большая тьма. И того, кто, полагаясь на такую вспышку озарения, ступил бы на этот путь, ждала неминуемая гибель.
Когда на мгновение утих рев бури и смолкли раскаты громов в горах, она услышала то, что говорил ей молодой султан Османов:
– Ты вся озябла и промокла. Сейчас я дам тебе свой кафтан.
Она ответила:
– Ты властитель великой державы, а я – всего лишь поникший цветок. Так говорил учитель Абдулла. Таких, как я, много, а таких, как ты, больше нет…
Сулейман не ответил ни слова и начал расстегивать кафтан. Она удержала его руку, воскликнув:
– Не хочу!
– Почему?
– Тебя уже наверняка разыскивают, и твои люди в любую минуту могут появиться здесь.
– И что с того?
– Что же они подумают, увидев, что великий султан Османов трясется в одной сорочке под дождем, а его кафтан – на служанке из гарема?
– Ты не служанка, ты станешь моей возлюбленной женой!
– Еще нет, еще нет! И только Бог знает, что выйдет из нашей любви. И не хочу я, чтобы твои люди думали, будто из-за меня ты подверг опасности свое здоровье!
– Какое нам дело до этих людей?!
– И до твоей матери тоже? Ей мигом донесут обо всем…
Эти слова остановили Сулеймана.
А буря продолжала реветь. И султана действительно разыскивали верные слуги, пробираясь с риском для жизни среди мокрых скал Афона, содрогающихся от ударов молний. Двое из них погибли: один сорвался в пропасть, другой был на месте убит молнией.
На следующее утро Настуся видела тела обоих, покрытые воинским знаменем.
Глава XII
«И две свадьбы, а муж один…»
Eine bot ihm einen bunten Traum Und er hat sein Herz dafur gegeben. Nannt’ es Liebe und ein reifstes Leben. Jahre gingen und er merkt’ es kaum. Und sein Blut gor wie der Saft der Reben[103].
1
Султан Сулейман с отроками и свитой возвращался в свою столицу через Солунь.
Встревожился гарем при известии, что бледнокожая невольница едет с ним уже от самой Солуни в дорогой жемчужной диадеме, и сокрушались все, что она до сих пор не закрыла своего лица, как велит мусульманский обычай.
Необычная тишина заполнила палаты дери-сеадет, когда въезжала туда невольница Хуррем. Лишь перепуганные евнухи толпой высыпали ей навстречу, кланяясь еще ниже, чем раньше.
Но встревожились не только обитательницы султанского гарема, но и все визири, кади-аскеры, дефтердары и даже кизляр-ага, могущественнейший из придворных вельмож. Чутьем восточных людей они предвидели, что в жизни двора правителя грядут большие перемены.
2
Как черная туча над землей, висела ненависть над гаремом падишаха. Ненависть всех жен и одалисок к бледнокожей чужеземке, невольнице Хуррем, «христианской собаке», пленившей сердце десятого султана.
На следующий день после возвращения из паломничества поздно вечером в ее покои вбежала маленькая черная собачка с деревянным крестиком, привязанным к спине. Поначалу Настуся так испугалась, что даже вскрикнула. Но сразу же успокоилась, догадавшись, что это «подарок» соперниц, возненавидевших ее. Они, очевидно, специально подбросили эту собаку именно тогда, когда падишах обычно наведывался в ее покои, рассчитывая смутить и обескуражить Настусю и в последний раз попытаться отвратить от нее сердце падишаха.
Она мгновенно поняла все это, успокоилась и приманила к себе собачонку. Лапки ее были в черной грязи, к деревянному крестику прикреплена маленькая дощечка, а на ней – надпись, всего три слова: «Калым за подкидыша с Керван-йолы»[104].
В них крылась ядовитая насмешка над нею, сиротой, за которую некому даже калым вручить. И тем острее была обида, что с тех пор, как попала сюда, она никогда и никому не причинила ни малейшего зла. Настуся ощутила такую горечь, что расплакалась. Слезы хлынули из глаз, и она не смогла их сдержать, как ни пыталась. Внезапно вытерла глаза, позвала служанку и велела подать воды.
Умыла лицо и принялась отмывать измазанные лапки собачонки. В эту минуту один из евнухов доложил, что падишах уже направляется к ней. Поначалу Настуся хотела было спрятать собачку, но передумала. Мелькнула мысль: «Все равно ему донесут, зачем?»
Сулейман вошел, как всегда, с суровым видом, но при виде Настуси лицо его смягчилось. Увидев, что она сама моет лапки перепачканной собачке, рассмеялся и весело спросил:
– А это еще что такое?
– А это мой калым, Сулейман, – негромко ответила она, и обида прозвенела в ее голосе, как отзвук затихающего вдали колокольчика. Мгновение боролась с собой. И все-таки не выдержала: слезы покатились по щекам, как порвавшаяся нитка жемчуга.
Сулейман застыл, словно громом пораженный. Он еще никогда не видел, чтобы она плакала. Но и сейчас, вся в жемчужной росе своих слез, она выглядела, как весна, омытая теплым дождиком. Но внутри у нее все горело, словно пожар, который еще не вырвался из занявшегося дома.
Молодой падишах склонился, чтобы взглянуть на то, что причинило его возлюбленной такую боль. Мгновения хватило ему, чтобы заметить деревянный крестик на собачке и прочитать надпись… Она в эту горькую для нее минуту впервые назвала его по имени, и это прозвучало как музыка. Поэтому он еще глубже ощутил ее горечь и обиду. Подавил растущий гнев и произнес:
– О Хуррем! Ты получишь такой калым, какого не имела ни одна из моих жен и жен моего покойного отца – да будет Аллах милостив к его душе!.. А те, кому пришла в голову эта недобрая шутка, ответят за нее сполна!
Настуся оставила в покое собачку и, молитвенно сложив руки на груди, сказала:
– Не делай ничего во гневе, чтобы не наказать безвинных! Ибо как найти виноватых в серале, где живут тысячи людей?
– Уж я найду для этого средство! – ответил молодой Сулейман. Собственными руками он закончил мытье «калыма», погладил песика и, вытерев, уложил на диван.
Нервно прошелся взад-вперед по покою, улыбнулся возлюбленной и поспешно вышел.
Уже в дверях обернулся и проговорил:
– О Хуррем! Если не сломить страхом эту ненависть, то она будет разгораться все сильнее и сильнее. То, что они сделали сейчас, всего лишь начало. Я знаю своих людей!
И ушел, ровно ступая по коридорам гарема. А Настуся, испуганная, стала ждать, что же случится дальше.
3
На следующий день Настуся, как обычно, встала рано и выглянула в окно, выходящее во внутренний двор гарема. Оттуда не доносилось ни звука, хотя обычно в это время здесь уже кипела жизнь. Все окна вокруг двора были плотно закрыты. А под ее окнами стояла удвоенная стража из новых евнухов, которых раньше она никогда не видела. Обычно служанки уже с утра сообщали ей о самых незначительных событиях, случившихся в гареме, но до сих пор ни одна из них не показалась.
Удивленная, Настуся сама отправилась в комнату для прислуги. Все служанки находились там, но выглядели они перепуганными. Завидев госпожу, одни низко склонились, другие распростерлись ниц на полу.
– Что с вами? Что случилось? – встревоженно спросила Настуся.
– О госпожа, – ответила одна из невольниц. – Такого уже давно не случалось в гареме… Как раз сейчас секут проволочными нагайками двух евнухов твоих перед страшными воротами Джелад-одасы, куда их потом отправят… А одну из лучших одалисок падишаха зашивают в кожаный мешок, чтобы потом утопить в Босфоре…
Настуся побледнела.
Она знала, что законы гарема суровы, но и представить не могла, что на ее обидчиков обрушатся такие страшные кары. Должно быть, султан заявил тем, кто вершил здесь суд, что ее обида – это личное оскорбление ему и всему его дому… Без этого кара была бы мягче. Она растерялась. Благодарность к суровому покровителю, страх и боязнь, что из-за нее лишат жизни трех человек, – все это отразилось на ее лице.
Указав пальцем на двух невольниц, она коротко произнесла:
– Идите за мной!
Те поднялись. Она приказала подать плащ и вышла в сопровождении обеих служанок.
В гареме было тихо как в могиле, и пусты были его коридоры. Евнухи, стоявшие на страже у входа, молча расступились, склонясь до земли. Она пересекла обширный двор гарема и направилась прямо к воротам селямлыка[105], куда доступ женщинам был строжайше запрещен.
Начальник янычаров, охранявших вход в селямлык, узнал Роксолану, так как она по-прежнему не прятала лицо под покрывалом. Стоя в дверях и низко кланяясь, он в замешательстве проговорил:
– О ярчайшая звезда дворца падишаха! Вход в селямлык женщинам не дозволен!
Она не ответила ни слова. Просто стояла рядом с ним перед входом – и ждала.
Начальник янычаров растерялся.
И вся стража застыла в оцепенении, ибо ничего подобного еще никогда не случалось. Янычары смотрели то на бледную Эль Хуррем, то на своего вконец растерянного начальника, который явно не знал, что делать. Наконец он проговорил:
– О лучший цветок в садах Аллаха! Не переступай порог селямлыка! Я сам пойду и извещу падишаха, что ты ждешь у дверей…
Она молча кивнула в знак согласия.
Спустя короткое время из палат появился молодой Сулейман. Он шел молча, хмурый, как ночь, звеня шпорами. За ним неотступно следовали двое придворных.
При виде Эль Хуррем, скромно ожидавшей у дверей селямлыка, его гневное лицо прояснилось. Он спросил:
– Что еще доброго, о Хуррем, я мог бы сделать для тебя?
– Подари жизнь этим троим людям! – ответила молодая Эль Хуррем и умоляюще сложила руки на груди, как делают дети.
Лицо сына Селима Грозного вновь стало хмурым. Он стоял молча, а один из придворных ответил вместо повелителя:
– Нет милости к тем, кто оскорбил падишаха, о госпожа!
– Но ведь есть смягчение наказания, – возразила она. – Я бы стала бояться падишаха, если б из-за такой незначительной провинности трое людей потеряли жизнь, – добавила она так тихо и наивно, что султан мгновенно переменился в лице.
Все в эту минуту смотрели на него – как он завершит аудиенцию, каких еще не бывало в султанском серале.
– Остановите казнь по просьбе Эль Хуррем, – коротко проговорил султан, улыбнулся возлюбленной и исчез в недрах селямлыка.
4
В тот же вечер султан явился в ее покои. И, едва переступив порог, спросил:
– Не думаешь ли ты, о Хуррем, что таким способом завоюешь благосклонность женщин моего гарема? И знаешь ли ты, что та, которой ты спасла жизнь, когда ей сказали, кто ее спасительница, не пожелала даже поблагодарить тебя за это?
Подумав, Настуся ответила:
– Я не ради благодарности просила за нее.
– А ради чего?
– Так учит Бог, который умер на кресте.
Падишах задумался. Потом спросил:
– Чему же он учит?
– Он учит: любите врагов своих, творите добро ненавидящим вас… И я, по обету моей матери, должна была стать невестой Бога, умершего на кресте…
Молодой Сулейман нахмурился. Взгляд его стал глубоким и проницательным, словно он видел душу Настуси до последней глубины. В ту минуту он понял то, чего не мог уразуметь на святом Афоне: почему джавры так твердо держатся за крест. Перед ним вдруг открылся запертый до поры и совершенно неведомый сад души его возлюбленной, в котором цвели цветы, которых ему не доводилось видеть раньше. Одновременно росла в нем любовь к ней и боль от того, что когда-нибудь ее придется потерять.
Он понимал, что необходимо решиться и каким-то образом завершить это удивительное приключение, перевернувшее его душу. День ото дня он словно все дальше углублялся в таинственный лес, в котором мог заблудиться навеки. И недаром вспомнились ему слова возлюбленной о тех, кого она считала самыми несчастными…
В ту ночь десятый и величайший султан Османов, могущественнейший страж и исполнитель заветов Пророка, мучился бессонницей. Кто в силах описать боль того, кто любит?
Не спала в ту ночь и Настуся в своих величавых покоях. Всю ночь жгла пахучий ладан и молилась, но снова и снова пропускала в молитве Господней великие слова: «…И не введи нас во искушение…»
Лишь уста ее твердили эти слова, а беспокойное сердце словно перепрыгивало через них. А к утру, хоть сон и не брал ее, все смешалось в Настусиной голове, и онемевшие губы уже не могли выговорить «Да будет воля Твоя», и ей все казалось, что кто-то чужой ходит в саду за окном и кричит из-за деревьев: «Да будет воля твоя, о ты, лучший цветок во дворце падишаха!»
«Да будет воля моя!» – пробормотала она как в бреду и с этими словами наконец-то уснула на своем шелковом ложе…
* * *
А на следующий день две великие новости потрясли султанский сераль. Молодая Эль Хуррем получила в дар от султана целых две диадемы неслыханной красоты: одну из сверкающих топазов, другую – из драгоценного бадахшанского лазурита. Некогда она венчала голову матери султана в день свадьбы с его покойным отцом, султаном Селимом. Падишах, шептались слуги во дворце, лично отправился в покои своей матери и выпросил у нее наилучший дар из ее свадебного калыма. А еще, таясь и озираясь говорили слуги, молодой падишах едва держался на ногах, когда шел к матери, и лихорадочный огонь пылал в глазах его…
Начальник янычарского караула, не впустивший Эль Хуррем в приемную султана, получил от падишаха похвалу за верную службу, мешок золотых, повышение в чине и перевод… в Трапезунд. И еще болтали в серале, что болезненная страсть к бледнокожей Эль Хуррем лишила десятого и величайшего султана Османов разума, и теперь он горит, как свеча, и тает на глазах. А его мать исчахла от печали – так же, как и ее сын.
Смутная тревога наполняла дворец, а самые набожные мусульмане, обратившись лицом к Мекке, молились об исцелении израненного сердца падишаха.
А в это время в гареме, не вставая с колен, бледная чужеземка из далекой страны, невольница Хуррем, «найденыш с Черного шляха», который еще зовется Незримым шляхом, молилась своему Богу, обратившись лицом и сердцем к маленькой церквушке на окраине Рогатина. Молилась, неотрывно глядя то на маленький крестик Спасителя, то на драгоценные диадемы из сокровищ царского рода, которые даровал ей Сулейман. И кто знает, чье сердце было глубже взволновано и в каком из них было больше боли – в сердце невольницы или молодого султана?..
Но вот что происходило: бедная невольница из далекой страны в мучительных мыслях своих навсегда меняла свою любовь к Богу на кресте – на любовь к человеку, к сокровищам мира сего, на венец султанши, на власть земную…
5
С невыразимым напряжением двор ожидал дальнейших шагов молодого падишаха.
Минуло еще несколько бессонных ночей – и стало известно, что сам капу-ага[106] ходил к султану просить его принять двух духовных лиц.
Поздним вечером вошли в покои султана Мухиэддин-мударрис и муфтий Кемаль-паша.
Никто не знал, о чем они говорили с султаном, а сами они о том никому не поведали. Но на следующий день ранним утром по приказу султана проследовали оба, к великому огорчению двора, в покои бледной невольницы.
Неслыханное, небывалое дело в дери-сеадет: чтобы двое благочестивых и ученых улемов отправились к невольнице в султанский гарем, и к тому же – по повелению самого султана! Поэтому подслушивать происходящее в покоях Эль Хуррем отправился лично кизляр-ага, и позднее поведал обо всем своим приятелям, взяв с них страшную клятву, что те сохранят все в тайне.
Что же услышал кизляр-ага в комнате невольницы и о чем поведал друзьям?
Вот его рассказ.
Ученые улемы вступили в покои Хуррем и произнесли чуть ли не в один голос: «Да будет благословенно имя твое, о хатун! Десятый и величайший властитель Османов Сулейман – да пребудет вовеки слава его! – дарует тебе свободу и велит спросить, когда ты изволишь покинуть его дворец, столицу и державу?»
Бледная невольница долго молчала.
– И что же она ответила? – спросил нетерпеливый капу-ага.
– На это – ни слова.
– И улемы с тем и ушли?
– Нет, не ушли.
– А что же они делали?
– Слушали.
– Да ведь она не сказала ни слова!
– Ни слова в ответ на то, что сообщили они. Но ответила она им так, что, думаю я, у нас – новая госпожа!
– Что же она ответила?
– А вот что: «Свидетельствую, что нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммад пророк его!»[107]
Слушавшие кизляр-агу визири и кадиаскеры набожно оборотились в сторону Мекки и все, как один, повторили священные слова.
А кизляр-ага продолжал:
– Я слегка отодвинул занавес, чтобы увидеть лицо нашей госпожи в минуту, когда осенили ее милость Пророка и свет истинной веры. Оно было бледным, как первый снег, падающий на вершину Чатырдага. Только вы никому об этом не говорите!
– Ладно, а дальше-то что?
Подробно и обстоятельно передал старый кизляр-ага, высший сановник султанского двора, все, что видел и слышал. Не мог он описать только двух вещей: того, что творилось в эти минуты в душе Настуси, и чувств ее, заметавшихся, словно птицы в клетке, при известии о том, что ей дарована свобода!
Две главные мысли постоянно были рядом с ней, словно мать и отец.
И первая говорила: «Видишь? Бог, милостивый и всепрощающий, услышал молитвы сердца твоего, когда ты обратилась к нему в ночь перед тем, как тебя продали на Авретбазаре. Помнишь, как ты тогда молилась: “Даруй мне, Боже, возвращение домой! Я пешком пойду, босая, с окровавленными ногами, как нищие идут поклониться святыням”. Помнишь ли, Настуся? Вот Бог всемогущий и внял тебе. И теперь можешь не только идти, но даже ехать, как важная госпожа, потому что султан Османов Сулейман Великолепный наверняка не захочет, чтобы его возлюбленная, хоть и разбившая его сердце, возвращалась в свою страну пешей…»
А другая нашептывала: «Настуся, Настуся! Дважды продали тебя чужие люди, а в третий – ты сама себя продаешь. Продаешь свою веру в Спасителя, который и за тебя страдал и принял смерть на кресте. Продаешь Его веру в то, что терпение – добродетель в сей юдоли слез. Продаешь за любовь к земному, за сокровища мира сего, за султанский венец, за власть… Ступай, ступай, дитя, ибо даны тебе свободная воля и выбор… Но увидишь однажды, где окажешься без малого крестика и веры в него…»
От этих мыслей смертельно побледнела молодая чужеземка из далекой страны, пришедшая Черным шляхом на землю Османов с верой в Бога своего. Ибо есть только одно по-настоящему важное дело для человека на земле: жить с верой и по вере.
А кизляр-ага продолжал:
– И была она в тот миг прекрасна, а в очах ее светился великий ум. Оба улема не знали, что и сказать. Первым заговорил Мухиэддин-мударрис: «Да будет благословенно имя твое, о хатун!» – вот что он сказал. А муфтий Кемаль-паша как эхо повторил те же слова… И снова умолкли ученые улемы, пока наша госпожа любезно не пригласила их сесть.
Тогда старый Мухиэддин с любовью посмотрел на нее, как на собственное дитя, и произнес неуместные слова, хоть и считается он мудрецом.
– Что же за неуместные слова сказал мудрый Мухиэддин? – спросили все.
– Вот что он сказал: «А не жаль тебе, госпожа, оставаться на чужбине? Не боишься ли ты чего?»
– Что же ответила наша госпожа?
– Она ответила не спеша, словами Пророка.
– Какими же словами?
– «О, бойтесь Аллаха, с чьим именем вы предъявляете друг к другу спрос! И бойтесь лона матери своей! Видите, что Аллах смотрит на вас! И верните сироте добро ее, и не меняйте свою худшую вещь на ее лучшую, и не смешивайте ее добра со своим, ибо это великое преступление! Берите себе жен из тех, что кажутся вам добрыми, только двух, или трех, или четырех. А если боитесь, что не сможете быть к ним справедливы, то изберите только одну свободную или ту, которою владеют ваши правые руки[108]. Сие есть ближний путь от справедливости не уклониться».
– Мудро ответила наша госпожа! – удивленно воскликнул один из визирей, чья вторая жена была злой, как цепной пес.
– А что на это ответили ученые улемы?
– Сидели, остолбенев. Первым опять заговорил Мухиэддин.
– И что же молвил Мухиэддин?
– Вот эти самые слова: «Четвертая сура[109] Корана, возглашенная в Медине».
– А премудрый Кемаль-паша?
– Как эхо повторил те же слова. И снова замолчали улемы, но на сей раз молчание нарушил Кемаль-паша.
– И что же произнес Кемаль-паша?
– Увы, но и Кемаль-паша произнес неуместные слова, хоть он и мудр.
– Какие же неуместные слова произнес бесконечно мудрый муфтий Кемаль-паша?
– Вот какие: «Да будет благословенно имя твое, хатун! Тебе не придется бояться никогда и ничего, потому что с тобой будет сердце величайшего из султанов!»
– Почему же ты назвал эти слова неуместными?
– Потому что наша госпожа дала на них такой ответ: «Когда небо расколется, и когда звезды рассыплются, и когда воды смешаются горькие со сладкими, и когда гробы обернутся, тогда узнает душа, что она худого сделала и чем хорошим пренебрегла, и в тот день не сможет одна душа помочь другой, ибо в день тот решать будет Аллах!»
– А что на это ответили улемы?
– Снова сидели, остолбенев. Первым опомнился Мухиэддин.
– И что же промолвил тогда Мухиэддин?
– С великим удивлением он произнес такие слова: «Восьмидесятая и вторая суры Корана, возглашенные в Мекке».
– А мудрый Кемаль-паша?
– Повторил как эхо: «Восьмидесятая и вторая суры Корана, возглашенные в Мекке». А наша госпожа тотчас добавила: «Во имя Аллаха, милостивого и милосердного, Господа Судного дня!», после чего ученые улемы опять долго молчали. Наконец заговорил Кемаль-паша.
– И что же сказал Кемаль-паша?
– Кемаль-паша сказал следующее: «О великая хатун! Да будет благословенно имя твое, как имя Хадиджи, жены Пророка! Ты знаешь, что избрал тебя в жены величайший из властителей османских. И наверное, привыкнешь к обычаю его жен закрывать твой светлый лик перед чужими людьми, о хатун!»
– Что же ответила мудрая Хуррем-хатун?
– Мудрая Хуррем-хатун сказала так: «О мудрый муфтий Кемаль-паша! Встретил ли ты в Коране повеление, чтобы женщины закрывали лица? Ибо я трижды перечитала каждую его строчку, и не увидела сего…» А ученый муфтий Кемаль-паша ответил: «Но заметила ли ты, о хатун, в книге Пророка таинственные знаки?»
– А что ответила мудрая хатун Хуррем?
– Мудрая хатун Хуррем сказала так: «Я видела тайные знаки в Коране, о мудрый муфтий Кемаль-паша. Даже многоученый Мухиэддин говорит, что все науки сойдут с тобой во гроб, – так живи же вечно! Но можешь ли ты, муфтий, с чистой совестью утверждать, что в этих знаках, которые никто не разгадал доселе, содержится повеление женщинам, чтобы они закрывали лицо? И мог ли Пророк повелевать так, если Аллах не повелел цветам закрывать их лица белыми и красными покрывалами?»[110]
– Что же ответил на это мудрый Кемаль-паша?
– Мудрый Кемаль-паша воистину произнес такие слова: «Я не могу с чистой совестью утверждать, что в этих знаках содержится повеление Пророка, чтобы женщины закрывали лица». И высокоученый Мухиэддин как эхо повторил те же слова. И после снова долго молчали улемы…
Еще более длительное молчание воцарилось среди тех, кто собрался выслушать кизляр-агу. Каждый из них обдумывал возможные последствия влияния новой султанши на правительство и свое собственное в нем положение.
Первым подал голос капу-ага:
– Теперь бы нам еще надо знать, в точности ли Мухиэддин-мударрис и Кемаль-паша передали падишаху свою беседу с нашей госпожой и что прибавили от себя. И что на это сказал великий султан.
– Все это наверняка должен знать наш быстрый разумом Ибрагим-паша, – сказал кизляр-ага.
– Может, и знает, но не скажет, – ответил Ибрагим-паша, грек по происхождению, пребывавший в большой милости у султана.
– Почему? – возмущенно загудели со всех сторон. – Ведь кизляр-ага не стал таиться! И ты тоже слушал его рассказ!
– Не скажу, потому что с султаном шутки плохи!
– Это так, и дело тут нешуточное!
– А я тебе скажу, что еще опаснее шутить с такой султаншей! – добавил кизляр-ага, знавший не одну жену повелителя.
– Ибрагим-паша просто струсил! – поддразнивали грека.
– Злодей познается по страху его, – кто-то исподтишка уколол Ибрагима старой поговоркой.
– Ладно уж, скажу, – наконец решился он. – Только не стану говорить о том, как я узнал об этом.
– Да нам и не надобно!
– Догадываемся!
– Ну, говори же!
– Мухиэддин-мударрис и Кемаль-паша все доложили султану, не скрыв ничего…
– А-а-а!!! – изумленно вскричал капу-ага.
– Чего ты удивляешься? – загудели собравшиеся. – Они же честные люди, не чета нашему Ибрагиму!..
Ибрагим сделал вид, что не расслышал колкости, и продолжал:
– Султан выслушал их рассказы внимательно. Уж точно внимательнее, чем некоторые речи на заседаниях Великого Дивана[111], – заметил грек, поглядывая кое на кого из присутствующих.
– Все зависит от того, кто говорит, что говорит и как говорит, – попробовал парировать один из членов Дивана.
– Тише! Не о Диване сейчас речь! Пусть говорит дальше!
– Султан сразу же обратил внимание на четвертую суру Корана и несколько раз возвращался к ней в беседе с улемами.
– Каким же образом он обратил на нее внимание?
– А вот как: дотошно расспросил улемов, нет ли в ней скрытой угрозы, так скрытой, сказал, как колючки у пахучей розы в саду падишаха…
– А что ответили ученые улемы?
– Мухиэддин-мударрис ответил так: «Из-за одной истинной розы должен терпеть садовник множество колючек». А Кемаль-паша сказал: «Птица пестра пером только снаружи, а человек – изнутри».
– А что разумел под этим мудрый муфтий Кемаль-паша?
– Мудрый муфтий Кемаль-паша разумел то, что многие намерения таит в себе человек. И даже по словам, что вырываются наружу, как пар из горшка с варевом, невозможно распознать его натуру.
– Мудрый муфтий Кемаль-паша сказал «птица» вместо «зверь», как издавна говорится в этой поговорке.
– Должно быть, не хотел раздражать падишаха даже словом, каковое связал с натурой Эль Хуррем.
– И разумно поступил муфтий Кемаль-паша, ибо сказано: «Даже если имеешь врагом муравья, все равно будь настороже».
– А что ответил султан?
– Султан ответил то, что и должен был ответить такой великий султан, как он: «Я знаю, что древние мудрецы говорят о людях. Потому что учителем моим был старый муфтий Али Джемали, который стал муфтием еще при деде моем Баязиде и занимал эту высокую должность во все время правления отца моего Селима, – да помилует Аллах всех троих! Но ни старый Али Джемали, ни иной кто из мудрецов прошлого не говорил с хатун Хуррем и не видел ее…»
– А что на это ответили ученые улемы?
– Ученые улемы молчали долго, очень долго. И не прерывал их молчания великий Сулейман. Наконец промолвил мудрый муфтий Кемаль-паша…
– И что же промолвил мудрый муфтий Кемаль-паша?
– Мудрый муфтий Кемаль-паша отворил сердце и уста и промолвил так: «Ты верно сказал нам, что пахарь на то и пахарь, чтобы пахать землю и сеять зерно, кузнец на то и кузнец, чтобы подковать коня, которого приведут к нему, солдат на то и солдат, чтобы сражаться и погибнуть, если потребуется, моряк – на то, чтобы плавать по морю, а ученый – на то, чтобы высказывать свои мысли, опираясь на свою ученость. В том и заключаются достоинство и ценность каждого из них. И мы скажем тебе по совести своей и умению своему: прекрасная хатун Хуррем имеет высокий ум и душу, умеющую так сочетать святые мысли Корана со своими мыслями, как великий зодчий Синан сочетал благородные мраморы с красным порфиром. Но что за сердце у великой хатун Хуррем, открытое или потаенное, мягкое или суровое, – этого мы не знаем». – «Зато я знаю! – прервал муфтия султан. – У нее доброе сердце, и от него радость в глазах ее и лице!»
– А что на это сказал Мухиэддин-мударрис?
– Мухиэддин-мударрис как эхо повторил слова Кемаля-паши и дополнил их так: «Как от хлебопашца не требуют, чтобы он сеял больше зерна, чем есть у него в мешке, так и от ученого не следует требовать, чтобы он сказал больше, чем имеет в уме своем. Видишь – у подножия парка дворца твоего блестит и смеется море, спокойное и веселое. Но не дано нам знать, не летит ли уже вихрь от синопских берегов через Черное море и не взбороздит ли он до самого дна и Босфор, и Золотой Рог, и Мраморное море, и не ударит ли с бешеной силой в утес Сераль-Бурун!»
Султан молчал.
– А что сказал мудрый муфтий Кемаль-паша?
– Мудрый муфтий Кемаль-паша как эхо повторил слова Мухиэддина и закончил так: «Прекрасная хатун Хуррем принесет тебе великое счастье или великое горе, или великое счастье и великое горе… Ибо имеет она ум высокий и душу, умеющую сочетать святые мысли Корана со своими мыслями и желаниями».
– А что же сказал старый Мухиэддин?
– Мухиэддин-мударрис как эхо подхватил слова Кемаля-паши и дополнил их так: «Великая хатун Хуррем умеет сочетать со своими мыслями и желаниями не только то, что написано в Коране, но и то, чего в нем нет, – как сочетал великий Синан пустой воздух с размерами куполов в святых мечетях и худжрах»[112].
– А что на это ответил султан?
– Султан ответил на это: «Вы же сами сказали, что не знаете смысла тайных знаков Корана. Может, хатун Хуррем как раз соединила то, что есть в Коране, со своими желаниями?» – «Может быть», – ответил мудрый муфтий Кемаль-паша. «Может», – подтвердил как эхо Мухиэддин.
Султан поблагодарил их и хотел наградить великими дарами, которые уже были приготовлены для них. Но оба улема не приняли даров, говоря, что сказали только то, что уже знали и что должны были сказать.
И притихли вельможи в султанском дворце и молча разошлись по своим местам.
* * *
Но заключительной беседы двух ученых улемов, с глазу на глаз, не передал вельможам кизляр-ага, ибо не хотел вызывать преждевременных толков. Этот разговор выглядел так:
– А заметил ли ты, друг мой, что новая султанша сразу же подчеркнула то место в Коране, где пророк Мухаммад советует брать только одну жену – подобно тому, что говорит и пророк христиан?
– Я заметил, друг мой.
– А не предполагаешь ли ты, друг мой, что новая султанша может начать еще невиданную и небывалую войну против всего гарема падишаха?
– Допускаю, друг мой.
– А не допускаешь ли ты, о друг мой, что эта борьба может закончиться кровью и в палатах гарема, и в залах селямлыка, и на улицах Стамбула, и далеко за его пределами – во всей державе падишаха? Да отвратит Аллах кровь от дома сего!..
– Допускаю, и да отвратит Аллах кровь от дома сего!
– А не считаешь ли ты, о друг мой, что мы должны поставить в известность об этом великий совет улемов и хатибов?..
– Считаю, о друг мой. Мы должны сделать это…
– А не считаешь ли ты, о друг мой, что великий совет улемов и хатибов должен присматриваться к этому делу долго и без огласки, чтобы не вызвать гнев Сулеймана, сына Селима?..
– Считаю, о друг, ибо очень опасно накликать гнев Сулеймана, сына Селима…
Кизляр-ага тоже хорошо знал, как опасен гнев Сулеймана, сына Селима. Оттого и не поведал ни единой живой душе, о чем толковали между собой два высших улема – Кемаль-паша и Мухиэддин-мударрис.
* * *
Уже во весь голос говорили в столице, что падишах готовится к пышной свадьбе с бывшей служанкой…
Недовольные этим однако не теряли последней надежды – на мать падишаха, ибо только она могла воспрепятствовать женитьбе сына.
Мать и в самом деле имела беседу с султаном насчет этой свадьбы. Но о чем именно шла в ней речь, не знал никто. Говорила она и с будущей невесткой. Но и это, как ни удивительно, осталось тайной. Только всевозможные слухи ходили среди придворных и женщин гарема. Как злобные осы, роились в гареме шутки насчет того, что принесет бледная невольница в приданое падишаху. Ибо иные дочери ханов в качестве приданого вручали ему золотые ключи от городов и сундуки с золотом.
«Тут и не поймешь, куда калым посылать, потому как неведомо никому, где ее род и дом», – завистливо говорили матери почтенных турецких семейств, имевшие дочерей на выданье.
Настуся, как в тумане, смотрела на приготовления к свадьбе и чудесные дары – «сатшу». И как в тумане, проплывали перед нею воспоминания о ее первой свадьбе и первом возлюбленном. И возникал невольный страх – не окончится ли и эта свадьба так же печально, как окончилась первая.
Три знатнейшие турецкие женщины, в согласии со старым обычаем, осмотрели Эль Хуррем – нет ли в ней изъяна и девственна ли она. Ибо не должно быть ни малейших сомнений в том, что ее потомство – истинная плоть и кровь падишаха, ведь никто не может знать, не пожелает ли Аллах забрать к себе его первенца от другой женщины.
Эти смотрины так смутили бедную Настусю, что она как закрыла ладошками глаза свои, так и не открывала до тех пор, пока ночь не опустилась на сады падишаха. В крайнем смущении уснула она с горячей молитвой на устах к Матери Того, от кого отреклась, и приснился ей в эту предсвадебную ночь очень странный сон.
Снилась Настусе Святая Гора Афонская в лунную ночь, вся в блеске звезд, окруженная прибоем Эллинского моря. И снился ей образ Матушки Божьей Вратарницы с Иверской иконы. Снилось, как оживает Матушка Господня Вратарница. И как сходит с ворот тихими стопами и идет по-над водами вдоль Геллеспонта и к Мраморному морю. И приходит к месту, где Настуся умывалась на мраморных ступенях в то памятное утро. А потом идет Матерь Божья просторным садом падишаха, мимо платанов и мимо пиний, и входит в покои будущей султанши. И склоняется над ее ложем, будто родная мать. А в глазах ее – печаль и ласка. Глядит на ложе будущей султанши и тихонько говорит:
– А кто же тебе дружкой будет, Настуся? Ты же бедная девушка из далекой страны, без дома и рода меж людьми чужими, одна-одинешенька, как былинка в поле…
Заплакала Настуся во сне и отвечает:
– Матушка Господня Вратарница! Я ведь даже не знаю, бывают ли у турок дружки…
А Божья Матерь еще ниже склонилась и ласково спросила Настусю:
– А знаешь ли ты, дитя, что сейчас сделала?
– Матушка Господня, кажется мне, что знаю. До сих пор меня насильно волокли, а теперь я сама хочу иметь великую силу, чтобы добро творить рядом с возлюбленным. Скажи мне, Матушка, будет ли муж мой добр ко мне, будет ли любить меня?
– Добр будет твой муж, Настуся, дитя мое, – сказала Матерь Божья Вратарница. – И в любви его ты закроешь глаза свои. И все трое женихов, что были у тебя, дитя мое, были добры к тебе. Будь же и ты добра – на том пути высоком, на земном поприще, полном слез и роз…
И едва напомнила Матерь Божья Настусе материнский обет – рыдания сотрясли все ее тело, и она проснулась.
За окном светало.
Занимался день свадьбы.
Лучи Господни целовали переплеты окон. И где-то далеко, на улицах Стамбула, уже гремели военные оркестры, созывая полки Сулеймана на торжество.
* * *
А в сердце Настуси уже играла такая музыка, что она забыла все на свете… Забыла и мать родную в далеком краю. В ее сердце звучала вечная песнь любви – той, что сильнее смерти. О, это уже была не нежная и полудетская любовь к Степану, нет. То была любовь женщины, которая обрушивается на человека так же, как туча окутывает горный пик, озаряя его молниями и гремя громами. Любовь, любовь, любовь! Временами она вскипает в душе, как лава в недрах горы, на склонах которой еще все спокойно, и зеленеют полонины, и синеют, как очи, тихие озера…
* * *
На просторной площади ипподрома уже стояли шатры, переливаясь на солнце ослепительными красками, и величественный трон для султана. Начинались свадебные торжества.
Невиданные блеск и пышность Востока так ослепили Настусю, что первые восемь свадебных дней смешались в ее сознании в бесконечный хоровод бешеных плясок, пестрых шествий, рева толпы и оглушительной музыки. Ей казалось, что вокруг нее пляшут все покои гарема, ворота селямлыка, все конные полки султана, все шатры на площадях и даже волны Золотого Рога и Эллинского моря. Позже ей никогда не удавалось припомнить того, что она видела и слышала в течение девяти дней своей свадьбы с десятым и величайшим султаном Османов.
В султанских дворцах и на площадях столицы угощались сигильдары, сипахи, улуфеджи, хуребы, джобеджи, топджи, визири, беки и бегларбеки. А на девятый день вечером, накануне дня, когда, по обычаю, невесту передают в руки будущего мужа, вступил султан на площадь ипподрома и под веселый грохот музыки воссел на престол и принял поздравления высших чиновников и наместников. На пиру тем же вечером пил султан сладкий шербет из чаши, вырезанной из цельной бирюзы. По правую руку от него сидел старый и заслуженный муфтий Али Джемали, а по левую – Шемс-эфенди, недавно назначенный наставником принцев. На пир были приглашены профессора всех медресе и академий, и даже здесь они продолжали спорить о высоких материях. На пышно убранных столах стояли финики из Багдада, гранаты из Шербана, рис из Басры и яблоки из Ахлата, каждое весом больше ста дирхемов[113]!
На следующий день первый дружка Ахмед-паша возглавил невиданное по пышности «шествие свадебных пальм». Одна из этих пальм состояла из сорока шести тысяч мелких деталей, а другая – из шестидесяти тысяч. Под пальмами располагались чудной красоты деревья, цветы и звери.
Для простого народа были устроены различные зрелища, забавы и состязания борцов, для ученых, поэтов и писателей – турниры с диспутами. На них поэты предлагали высоким судьям для оценки сложенные ими свадебные стихи, а победители получали награды золотом.
Настуся впервые познакомилась с сестрами своего мужа: одна из них была замужем за Лютфи-пашой, другая – за Фархадом-пашой. А позже и с семерыми дядьями Сулеймана, среди которых ей пришлись по душе двое – Шахин-Шах и Абдулла-Хан, старший и младший из всех.
Все они с любопытством разглядывали ее и старались развлечь, чтобы невеста не чувствовала себя неловко среди чужих. Но ощущение одиночества ни на миг не покидало ее в этой пышной толпе османских вельмож. Насколько иной выглядела здешняя свадьба! И казалось, сколько ни проживи здесь – все равно все останется чужим. Странная тоска по чему-то, что связало бы ее с этими людьми и их племенем, овладела Настусей. И ее глаза вновь и вновь обращались к мужу.
«Какую судьбу уготовил он мне?» Об этом больше не спрашивала себя, потому что уже любила.
Склонила голову и взглянула в окно. Там, в ночи, пылали в ее честь высокие деревянные башни, возведенные вдоль берегов Золотого Рога. Золотисто-красное зарево выхватывало из тьмы парки сераля и постройки гарема. Из-за дворцовых стен доносился радостный рев толпы, заполнившей улицы и площади. Разноцветные пороховые ракеты взлетали высоко к звездному небу, словно озаряя ей путь к будущей жизни: были среди них золотистые, как волны радости, были зеленые, как весенние луга, были красные, как свежая кровь, были жемчужные, как слезы…
Смотрела на них, как зачарованная.
И тогда поднесли ей великолепный калым – свадебный дар Сулеймана, который манил взгляд, словно уголок рая на земле. Сверкали на столах в покоях Эль Хуррем золотые короны и наплечники, усеянные бриллиантами. Переливались ожерелья из жемчугов – белых, как иней на оконном стекле, и черных, редкостных и бесценных, что казались каплями наичернейшей ночи. Лучились дивным светом прекрасные диадемы из красных, как кровь, рубинов, из зеленых смарагдов, из темно-бронзовых турмалинов, приносящих счастье. А еще одна была из опалов, сардских камней недоли, обвитых колючим тернием, – так велел старый обычай царского рода Османов. И стояла она, полуприкрытая шелковым платком пепельного цвета.
Настуся дивилась на все эти чудеса красоты и таланта мастеров и думала, не снится ли ей все это. Но нет: все было наяву, и она могла коснуться любой из этих вещей. Такая прекрасная явь, что даже ее маленькая собачка поднималась на задние лапки и удивленно разглядывала сверкающий Настусин калым.
Пришел султан и радовался вместе с ней ее радостью.
А когда муж спросил, нравятся ли ей свадебные дары, ответила:
– Очень нравится мне мой свадебный калым. Поблагодари от меня тех, кто его приготовил.
– Но лучшую часть твоего калыма ты еще не видела…
Ей стало любопытно, что бы это могло быть. Попросила сказать, но султан не пожелал.
– Увидишь, – ответил, улыбаясь.
– Когда?
– В пятницу, когда будем возвращаться из мечети. Это будет твой настоящий калым, и я уже заранее знаю, что он тебе понравится.
Наступила пятница, когда султан должен был присутствовать на соборной молитве в Айя-Софии, самой большой мечети Цареграда. Эль Хуррем отправилась туда в золотой карете вместе с матерью султана. А за ними тянулся нескончаемый караван придворных карет. В них разместился дери-сеадет – большой гарем султана: стройные и хрупкие девушки из Северной Европы, похожие на нераскрывшиеся розовые бутоны, жгучие дочери Балкан, прекрасные белые женщины Кавказа с очами бездонными как пропасти, рослые и сильные женщины с Алтайских гор. А вокруг – бесчисленное количество войск и народа.
А когда возвращались после соборного богослужения и достигли Авретбазара, уже вечерело. На торжище, на том же месте, где когда-то продали Настусю черным евнухам из гарема, увидела она через окно кареты великое множество одетых по-нашему девчат и женщин. Нескрываемая радость светилась в их глазах и на лицах, и вот уже украинская песня захлестнула главный невольничий рынок Стамбула…
– Вот он, твой калым, Хуррем! – проговорил Сулейман. – Они отправляются на родину…
Настуся заплакала от радости.
А слаженный хор женщин выводил по-украински:
- Рубай, сину, ясенину –
- Буде добре клиння!
- Бери, сину, сиротину –
- Буде господиня!..
Молодая султанша плакала как дитя в закрытой карете султана Сулеймана и махала рукой из окна, прощаясь с украинскими полонянками.
А процессия женщин, озаренная светом смоляных факелов, не умолкала:
- …А у нашім селі-селі сталась новина:
- Молодая дівчинонька сина повила.
- Не купала, не хрестила, в Дунай пустила…
Но вскоре песня затихла вдали, а ей на смену пришли турецкие песни – однообразные, как шорох песка в пустыне, пересыпаемого ветром.
А на улицах Стамбула под грохот орудий и самопалов, под блеск ракет и рев музыки неистовствовали ошалевшие от опиума кавалькады на обезумевших от опиума конях. И радостно бурлил весь Стамбул султанский.
А «живой калым» Настусин, с факелами, при возах с провизией и одеждой, с веселыми песнями, потянулся на север, к отчему краю.
6
Но еще одну вещь, приготовленную Сулейманом в качестве калыма, он до сих пор не открыл Настусе. То было исполнение обещания насчет учителя Абдуллы.
Трое торговцев невольницами, которым некогда принадлежала Настуся, воротились в Кафу в великом страхе. Ибо никто во дворце не сумел растолковать старому Ибрагиму, зачем понадобился падишаху учитель Абдулла. Ибрагиму выдали на руки лишь письмо с приказанием властям Кафы без промедления доставить Абдуллу в Цареград. Другое такое же письмо было отправлено с гонцом.
Старый Ибрагим в присутствии всех купцов уведомил Абдуллу, что его вызывают ко двору – должно быть, в какой-то связи с Роксоланой. Купцы тут же принялись расспрашивать Абдуллу, не говорил ли он невольнице чего-то такого, за что султан мог бы наказать и его, и все купеческое сообщество. Абдулла отвечал: «Аллах мне свидетель, что я учил только тому, что говорит Коран. А белый цветок из Лехистана я всячески почитал, ибо видел в ней ум, покорность и усердие к наукам. Во всем прочем да исполнится воля Всевышнего!»
Не теряя присутствия духа, Абдулла в сопровождении стражи взошел на султанскую военную галеру и прибыл в Цареград накануне венчания своей ученицы. Его привели в сераль и уведомили султана, что Абдулла из Кафы доставлен. Султан же сказал, что новая султанша Хуррем должна увидеть его на следующий день после венчания своего, а перед тем с Абдуллой должен побеседовать муфтий Кемаль-паша.
Когда Абдуллу вели к первому заместителю султана по духовным вопросам, он впервые испугался – ему, ничтожному учителю из Кафы, предстояла встреча с великим ученым. Поэтому он всю дорогу молился, чтобы Аллах позволил ему снискать милость Кемаля-паши, постигшего все десять способов чтения Корана и все науки Ближнего и Дальнего Востока, начиная с науки о блистающих в небе звездах и заканчивая наукой о звездах, блистающих в темной глубине земли, то есть о самоцветных камнях и их использовании для лечения всевозможных болезней. Оттого-то и слава Кемаля-паши достигла самых дальних стран.
Аудиенция у главы мудрецов сложилась удачно для Абдуллы. Он долго говорил с ним о способах чтения Корана, разумеется, известных каждому учителю писания Пророка. Но о том, ради чего его доставили в Цареград, муфтий не смог ему ничего сказать, ибо и сам терялся в догадках.
На следующий день после брачной ночи Роксоланы, едва муэдзины закончили петь третий азан на башнях стройных минаретов, Абдуллу проводили в покои молодой султанши и велели ждать.
Абдулла сидел тихо. Когда же прислуга удалилась, стал ломать голову – зачем призвала его к себе возлюбленная жена падишаха.
Скромный учитель из захолустья великой империи и мысли не допускал, что его может ждать должность наставника – здесь, в величайшей столице мира, где сияют целые созвездия ученейших мужей! Снова и снова перебирал он в памяти, не сказал ли где неосторожного слова о султане и не обидел ли чем его новую супругу. И не мог припомнить ничего подобного.
Долго прождал Абдулла в покоях султанши Роксоланы. Диваны, занавеси и кушетки уже так намозолили ему глаза, что он видел их воочию, даже закрыв глаза. Наконец зашелестели женские шаги за шитой золотом занавеской. Она заколыхалась, раздвинулась, и в комнату вступила, вся в черном бархате, с единственным сверкающим бриллиантом на груди и в драгоценной диадеме на волосах, бывшая невольница, «найденыш с Черного шляха», супруга десятого султана Османов, великая хатун Хуррем. Лицо ее выглядело слегка утомленным, но сама она была полна веселья и радости, как весна. А при виде Абдуллы ее очи засияли ярче, чем благородный камень на ее груди.
Абдулла при виде великой госпожи так остолбенел, что ноги перестали повиноваться ему, и он не мог сдвинуться с места. Лишь минуту спустя склонился, все еще сидя, да так, что лбом прямо с дивана коснулся пола. А великая госпожа Роксолана Хуррем уселась напротив него так же тихо и скромно, как в те времена, когда еще была невольницей в Кафе. В точности так же…
И слезы брызнули из глаз почтенного учителя Корана, который не плакал уже три десятка лет. А когда он выходил из покоев султанши Эль Хуррем, они все еще стояли у него в глазах.
И со слезами обратился он к кизляр-аге, и сказал, что подобной султанши еще не имел род Османов, ибо она с такой же покорностью внимает словам Корана, как внимала будучи полонянкой-невольницей…
Вскоре разлетелись по султанскому сералю похвалы Абдуллы. И сердца улемов, хатибов и дервишей начали склоняться к бледной чужестранке, полонившей сердце султана.
- Und mag dein Pfad
- in Zweifelsnacnt verschwinden –
- Das Kreuz am Wege
- wirst du immer finden.
- Urns Kreuz geht dein,
- geht aller Menschen Wallen:
- Am Kreuze müssen alle niederfallen.
- Am Kreuze, ob sie noch so ferne irren,
- Müss ihrer Wege Rätsel sich entwirren[114].
Глава XIII
Рождение первенца Роксоланы
Дитя – это будущее, опирающееся на прошлое
1
Уже в седьмой раз восходил молодой месяц над Стамбулом, когда молодая султанша Эль Хуррем слуг своих прочь отсылала, двери покоев на четыре засова запирала, окна, что в сад выходили, занавешивала, – а маленький материнский крестик серебряный с великою болью сердечной с шеи снимала, к деревянному кресту из первого своего «калыма» вязала, мягким золотистым шелком вместе их оборачивала, цветастой адамашкой обкладывала, в толстую серебряную парчу укладывала и среди самых дорогих своих памяток прятала…
Прятала в небольшой деревянный ларчик, где уже лежала невольничья одежда – та, в которой впервые увидел ее властитель трех частей света, когда она стояла у дверей той одалиски, которой прислуживала…
Там же лежал, завернутый, ее одинокий свадебный башмачок, купленный вместе с матерью в лавке в Рогатине…
Был там и окровавленный платок, которым она свою израненную ножку на Черном шляхе, в Диком Поле, перевязала, когда шла степью при черных скрипучих мажах как полонянка татарская и от усталости и боли упала, и под басурманскими бичами всем своим молодым телом вздрагивала…
Была там и маленькая глиняная чашечка с надбитым краем, из которой она сначала в Бахчисарае, а потом и в Кафе вместе с Кларой чистую воду пила. И пара засушенных листочков, которые под Чатырдагом, сидя в повозке, на память сорвала с дерева, склонившего ветви низко над дорогой. И маленький камешек со святого Афона, где Матерь Божью спрашивала, что же ей делать…
И в седьмой раз поднялся месяц над Стамбулом, когда молодая султанша Эль Хуррем свои синие очи беленькими ручками закрывала и первый раз в жизни своего мужа Сулеймана целовала, и дрожала всем телом, и про цветущую и пахучую землю, и про лазурное небо, и про отца-матушку, и про день и ночь, и про весь белый свет в блаженстве забывала.
* * *
А как миновал первый жар страсти и первый месяц их любви протек, словно золотистый ручей сладкого меда, дрогнуло в сомнении сердечко Эль Хуррем.
И, словно лист осоки, затрепетала ее совесть.
И, словно птица в клетке, забилась мысль.
И тогда молодая султанша Эль Хуррем горячими пальчиками святой Коран брала, и целыми днями напролет читала, загадку предназначения и жизни человеческой разгадать пыталась.
А набожный Абдулла благославлял Аллаха за то, что молодая султанша такой благочестивой стала. И, благославляя, ходил и учил ее всему, что знал сам и во что верил.
– О великая хатун! – взывал он к ней. – Аллах приводит человека в сей дивный мир лишь на краткое мгновение. И не спускает с него глаз от колыбели до гроба. Следит за ним, как отец за малолетним ребенком, который идет через реку по шатким мосткам. А с того, кому он дает больше ума и сил, и спрос особый – как только человек завершит тропку своего бытия и выпьет все чаши, горькие и сладкие, что Аллах расставил на его пути. А время от времени посылает он человеку предостережения и как отец напоминает.
Так верил набожный Абдулла и так учил высокую ученицу свою, прекрасную и умную султаншу Роксолану.
Мало-помалу узнала она обо всех семидесяти течениях и сектах ислама и многое другое. Но и это не удовлетворило ее. Начала учить языки разных народов, чтобы служить толмачом своему мужу, когда к нему являлись послы из христианских стран. И вскоре овладела несколькими, ибо весьма усердствовала в учении, чтобы погасить внутреннюю тревогу и чувство подавленности. Порой в мозгу всплывали горькие слова народных песен об изменниках-ренегатах, тех, что отреклись от своей веры ради корысти и возвышения. И тогда с еще большим рвением бралась за ученье.
Не помогало: все равно сердечко грызли сомнения – верно ли сделала, что на небывалом пути своем все-таки решилась сбросить с себя маленький крестик материнский…
Быстро шло время – безвозвратное и непреодолимое творение незримого Бога.
* * *
В канун святой ночи Аль-Кадр[115], в которую с неба был ниспослан Пророку Коран, объявился в серале бродячий дервиш[116]. Его седые волосы были так длинны, что ниспадали до стоп, никогда не стриженные ногти походили на когти орла, а поступь – на причудливый танец.
Дервиш не назвал своего имени, а на расспросы челяди отвечал только:
– Имею сообщение для султана!
В конце концов его допустили к падишаху.
Едва вступив в приемный зал, дервиш приложил руку к сердцу и ко лбу, а затем произнес:
– Было мне откровение: если одна из жен падишаха родит сына в годовщину взятия Стамбула, в день, что возвращается ежегодно[117], сын этот будет иметь совсем иное значение, чем все другие дети султанской крови с тех пор, как правит султанский род Османов!..
– Доброе или злое? – спросил, встревожившись, Сулейман.
– Это известно только Аллаху и пророку его Мухаммаду!
Не ожидая благодарности, дервиш приложил руку к челу и сердцу и вышел. А проходя танцующей походкой галереями, переходами и дворами дворца, оглашал во всеуслышание свое откровение:
– Если одна из жен падишаха родит дитя в годовщину взятия Стамбула, в день, что возвращается ежегодно, сын этот будет иметь иное значение, чем все прочие дети султанской крови с тех времен, как правит султанский род Османов!..
Эти слова потрясли султанский сераль и снова привлекли всеобщее внимание к Роксолане Хуррем. Ибо только ее могли они касаться. Ведь всем было известно, что со времени своей свадьбы падишах Османов ни разу не посещал покоев какой-либо другой женщины.
С невообразимым напряжением ждали наступления предсказанного дня. А когда исполнился срок, родовые схватки сотрясли лоно Роксоланы и она произвела на свет сына в величайший день Османской державы.
Едва придя в себя от родовых мук, Султанша потребовала воды. А когда это было исполнено, велела всем невольницам покинуть опочивальню.
Долго всматривалась она в свое первое дитя. Рассудок ее, истерзанный болью, был словно в горячке. Пыталась что-то припомнить, но не могла. Наконец ее бледное лицо порозовело, уста приоткрылись и прошептали: «Призри ныне, Господи Боже, на тварь Твою и благослови, и освяти воду сию, и даждь ей благодать избавления и благословение Иорданово…»
Оглянулась по сторонам: не следит ли кто, и снова устремила взгляд на ребенка.
От великой усталости не сумела припомнить последних слов святой молитвы, которую не раз слышала из уст отца, – молитвы, с которой вводят младенца в христианскую семью. Знала только, что дальше говорится про воду как источник нетления, неприступный для темных сил. Отдыхала душой от этих слов, всплывающих из забвения в ее сознании, как некогда отдыхала на зеленых ветвях оливы голубица, посланная Ноем из ковчега во время потопа. Наконец, быстрым движением зачерпнула воды и, облив сына, первенца своего, тихо промолвила:
– Крещается раб Божий Степан во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь…
Перед глазами султанши в эту минуту стоял первый ее возлюбленный – Степан. И его именем окрестила Роксолана сына своего из султанского рода Османов, трижды сотворив над младенцем знамение святого креста.
Вздохнула с таким облегчением, будто свершила тяжкий труд. И почудилось на миг, что от этого вздоха слегка заколыхалась завеса у дверей. В изнеможении откинулась на шелковые подушки, бледная, но довольная собой.
Припомнилось, какой душевный покой и многотерпение давала ей эта вера даже тогда, когда еще была она невольницей. И какая тревога в ее душе теперь, когда у нее есть все, чего только душа и тело пожелают. Знала Настуся, что утратила сокровище, с каким не сравнится ни одно из земных сокровищ. И стремилась хотя бы для сына сохранить его частицу, ввести его туда, куда ей самой уже не было ходу.
Поначалу этот поступок казался ей чем-то совершенно обычным и естественным, чем-то таким, что ей надлежало отдать, а сыну – принять как наследие. Но спустя короткое время вдруг пронзила ее ослепительная мысль: а ведь в этих палатах, в этом дворце еще никогда не бывало крещеного сына исламских владык!
Страх перед мужем охватил ее. Сначала едва ощутимый, он становился все сильнее. И не только перед мужем, но и перед тем чуждым окружением, в котором она оказалась. Однако наряду со страхом она испытывала странное удовольствие от того, что теперь у нее есть тайна и эта тайна мысленно связывает ее с сыном. О, теперь она уже никогда не будет в одиночестве в этом дворце! У нее есть сын, ее сын!
Помимо инстинктивной привязанности к плоду лона своего, проснулась в ней отвлеченная, высокая, почти сверхъестественная любовь к этому ребенку и окутала новорожденного, как золотистый янтарь обволакивает крохотную мошку.
Уже в лихорадочном полусне слышала, как в покои вошел падишах, как тихо приблизился к ее ложу, как присел рядом и нежно обратился к ней. Она держала его за руку и тоже что-то говорила. Кажется, что-то о сыне и о том, что праздник его обрезания должен быть очень пышным и на нем должен обязательно присутствовать сильный властитель из числа ее бывших единоверцев…
Султан ласково улыбался и успокаивал ее, обещая пригласить самого могущественного из соседей своей державы.
2
Сулейман сдержал слово.
Помимо обычных приглашений, рассылаемых с гонцами наместникам провинций и самым влиятельным вельможам, на этот раз приглашение было отправлено также великому венецианскому дожу Андреа Гритти. Турецкий посол, одетый в раззолоченные придворные одежды и сопровождаемый двенадцатью членами Большого совета, возвестил на заседании венецианского сената о близком празднестве обрезания первенца Роксоланы и просил дожа прибыть в Стамбул в качестве гостя. Престарелый дож, ссылаясь на здоровье и преклонные годы, отказался принять личное приглашение, однако пообещал отправить в османскую столицу почетное посольство, возглавляемое его старшим сыном[118].
В назначенный день началось празднование обрезания Степана.
Стояло душное утро, когда Сулейман в сопровождении всего двора подъехал к ипподрому. В его северной части, близ Мехтерхане, где расположился оркестр, возвышался величественный трон под золотым балдахином на восьми лазуритовых столпах, сплошь покрытый драгоценными тканями. Вокруг были установлены пестрые шатры. Когда процессия достигла Арсланхане[119], навстречу султану в знак великого почтения вышли пешком два визиря – Аяз-паша и Касим-паша, а на середине ипподрома владыку приветствовал великий визирь Ахмед-паша, окруженный высшими чинами Дивана. Все так же, пешим порядком и под оглушительный гром оркестра, они сопровождали султана, ехавшего верхом, до самого трона.
Сулейман взошел на престол, а светская и духовная знать столпилась вокруг него с дарами, ловя для поцелуя руки властителя.
На следующий день были допущены к султану посольства курдских эмиров и иноземных держав. Великолепнее прочих выглядело посольство Венеции, возглавляемое сыном великого дожа Луиджи Гритти.
Это посольство просило у султана позволения быть принятым также и матерью новорожденного наследника и получило на то милостивое дозволение.
Велико же было удивление султанши Эль Хуррем, когда среди пышно разодетых венецианских вельмож, выстроившихся рядами в приемной ее покоев, она заметила своего учителя из невольничьей школы. На мгновение она застыла от удивления, но, собрав всю силу, не дала воли смущению. Тем более что как раз в это мгновение именитые вельможи и сенаторы, словно по команде, почтительно склонили головы и оставались в таком положении, пока она не пересекла великолепно убранный зал и не уселась в высокое резное кресло, так густо усыпанное жемчугом, что дерева под ним почти не было видно.
Уже садясь, заметила, как Риччи подал едва заметный знак молодому сыну дожа, и тот, выступив вперед, обратился к ней с речью. Это позволило ей понять, что юный Гритти – всего лишь формальный глава посольства, а в действительности им руководит опытный Риччи. Ее старый знакомый заметно состарился за это время, а лицо его осунулось еще более, чем прежде.
Церемония обмена приветствиями длилась недолго. Султанша поблагодарила венецианцев за визит и добрые пожелания и вверила их опеке Аллаха на пути домой. Это упоминание имени Всевышнего вызвало нескрываемое удовольствие и улыбки на лицах присутствовавших на аудиенции турецких улемов.
Когда она уже вставала с кресла в знак окончания аудиенции, Гритти взял из рук ее бывшего наставника небольшую шкатулку, обитую белым как снег сафьяном, с золотым замочком, перевязанную зелеными ленточками, и вручил ей лично, добавив, что прочие скромные дары венецианского сената она найдет в своих покоях.
Ей стало до того любопытно – что же может находиться в этой шкатулке? – что она не стала терять время на беседу. Лишь улыбкой и кивком поблагодарила юного Луиджи и поспешно покинула зал.
Оказавшись в своих покоях, она облегченно перевела дух и сразу же открыла шкатулку. Там лежали бриллиантовое ожерелье и перстень с бирюзой. Однако, вертя подношение в руках, она вскоре поняла, что у шкатулки двойное дно, а выдвинув его, обнаружила внутри миниатюрную книжечку в переплете, оправленном золотом и эмалью.
Вынула ее оттуда и открыла.
Это было Евангелие. Точно такое же, какое она видела у отца, но в миниатюрном формате. Она, пожалуй, меньше удивилась бы, получив такой подарок от мусульманина Абдуллы, чем от Риччи, который без конца насмехался над церковью и верой.
«Что бы это могло означать?» – спросила она себя. Может, Риччи, вразумленный Святым Духом, изменился? Она ни секунды не сомневалась в том, что именно он посоветовал сыну дожа преподнести ей этот дар.
Если бы Риччи не преподнес ей «особый» подарок, она могла бы, хоть и через того же Абдуллу, пригласить его к себе для беседы, сославшись на то, что он – ее бывший учитель. Теперь же это было невозможно, так как немедленно вызвало бы подозрения.
Показала мужу этот странный дар, но сама больше в него не заглядывала, потому что уже в первое мгновение крохотная книжечка не пришлась ей по руке и вдобавок тяготила сердце.
Величие и ценность даров, поднесенных счастливой матери принца, превзошли все, что когда-либо было видано в Стамбуле во время таких и подобных им торжеств. Индийские шали и муслины, венецианские атласы, египетские дамасты, нежные, как пух, греческие ткани, серебряные мисы с золотыми монетами, золотые посудины с драгоценными камнями, лазуритовые и хрустальные чаши, полные самых дорогих пряностей: киннамона, мускатных орехов и мускатного цвета с райских островов Банда, индийские благовония, китайские фарфоровые вазы с чаем, великолепные крымские меха, – все это несли нарядные греческие мальчики, дарованные султанше во владение вместе с их ношей. Вслед за ними эфиопские невольники и египетские мамелюки вели великолепных кобыл арабской породы и горячих туркменских жеребцов.
Четвертый день празднеств открылся зрелищами и представлениями для простого народа. На площади были воздвигнуты две деревянные башни, битком набитые венгерскими пленниками. Затем начались турниры и состязания мамелюков. Султан наблюдал за ними вместе с толпой до поздней ночи, которую тысячи факелов, костров и смоляных бочек превратили в белый день. Помимо этих огней жарко горели и деревянные башни, которые мамелюки взяли штурмом. На следующий день на их месте были возведены новые крепости. Каждую из них обороняла сотня вооруженных всадников, то и дело предпринимавших вылазки. Когда же башни были вновь захвачены, их подожгли, и они горели до самого утра.
На седьмой день на площадь сплоченными рядами вступили полки янычаров и пышно разодетых кавалеристов-сипахи под командованием генералов. Они несли торжественные пальмы и так называемые «свечи обрезания» – символы плодородия, увенчанные цветами и обвитые золотой проволокой.
Восьмой и девятый день были посвящены пляскам на канате под звуки музыки. Свое искусство на высоко протянутых тросах демонстрировали знаменитые египетские канатоходцы. Матросы и янычары состязались в лазании на высокие столбы, смазанные мылом и оливковым маслом, на самом верху которых были укреплены ценные подарки.
На десятый день падишах угощал ученых и учителей, имевших дневную плату меньшую, чем пятьдесят акче[120], а также отправленных в отставку судей, которым в эти дни веселья и радости были прощены их давние прегрешения и вина перед законом.
Три следующих дня были отданы на откуп скоморохам и весельчакам. Каждый из них был щедро одарен золотом и серебром, причем монеты либо прижимали им прямо ко лбу, либо сыпали на голову.
На четырнадцатый день все вельможи двора и армии отправились в старый сераль и вынесли оттуда малолетнего принца. Затем они пронесли его через весь ипподром и сопровождали вплоть до тронного зала султана.
На пятнадцатый день Сулейман устроил пир для высшей знати и чиновничества. По правую руку от него восседали великий визирь Ахмед-паша и визири Аяз и Касым, беглербеки и войсковые судьи из Румили[121] и Анатолии[122], наставник старшего принца Хайреддин и сын татарского хана, по левую – бывший великий визирь Пири Мохаммед, Сенель-паша, Ферухшад-бек, сын египетского султана Кансу Гхаври и последний отпрыск княжеского рода Сулкадров.
Шестнадцатый день был посвящен приему ученых мужей. По правую руку султана восседал муфтий и войсковой судья Анатолии Кадри-бек, а по левую – наставник принцев и войсковой судья Румилии Фенари-заде Мухиэддин. Муфтий и наставник принцев по соизволению султана открыли прием диспутом о мусульманском «Отче наш» – первой суре Корана. В диспуте принял участие также многомудрый Халифе, один из бывших учителей самого султана, но, загнанный в угол остроумными доводами одного из участников, принял это так близко к сердцу, что потерял сознание и упал на месте. Его вынесли из зала и доставили домой, где он и скончался в тот же самый день.
Семнадцатый день был объявлен днем тишины и приготовлений к обрезанию, а на восемнадцатый в тронном зале состоялось и само обрезание. По желанию матери малолетний принц был наречен именем своего деда по отцу – Селимом, и все наперебой восхваляли ум и благочестие Хуррем, радостной супруги падишаха. Визири и беглербеки, улемы и аги целовали руки султана, провозглашая вычурные пожелания новорожденному и его родителям. Все они были одарены почетными одеждами, а высшие вельможи получили такие дары, что даже самый алчный из них – Ахмед-паша – остался доволен. Этот день увенчался разноцветными фейерверками, продолжавшимися до глубокой ночи.
Спустя три дня после обрезания малолетнего Селима празднества, продолжавшиеся полных три недели, завершились скачками в Долине Сладких Вод.
Столь продолжительного и грандиозного торжества еще не видала столица султанов.
Возвращаясь со скачек, султан, шутя, спросил своего любимца Ибрагима-пашу:
– А что, Ибрагим, была ли твоя свадьба пышнее, чем праздник обрезания моего сына Селима?
– Такой свадьбы, как моя, свет не видывал с тех пор, как он стоит, и еще долго не увидит, – ответствовал Ибрагим.
– Что?! – удивился султан, пораженный такой смелостью. А Ибрагим сейчас же добавил:
– Мою свадьбу почтил присутствием такой гость, как халиф Мекки и Медины[123], законодатель наших дней, да живет он вечно! А отец принца Селима на празднике обрезания своего сына не имел такого гостя…
Султан улыбнулся и подъехал к носилкам жены, чтобы передать ей слова Ибрагима.
– Этот Ибрагим чересчур умен, – ответила пораженная хасеки[124] Хуррем, когда Сулейман, посмеиваясь, сообщил ей сказанное любимцем. И усмехнулась так, словно знала о нем нечто такое, чего не хотела говорить.
Глава XIV
«…А красная кровушка на рученьках твоих…»
Когда ты для меня слепил из глины плоть, Ты знал, что мне страстей своих не побороть; Не ты ль тому виной, что жизнь моя греховна? Скажи, за что же мне гореть в аду, Господь?
Омар Хайям
1
Хасеки Хуррем, «радостная мать принца», вскоре полностью оправилась после родов и расцвела, как роза в султанском саду.
Ее прежде белое, как лепестки жасмина, личико словно вобрало в себя краски восходящего солнца. А в ее глазах, помимо живого блеска молодости, порой светился таинственный покой, который свойственен скорее осени, дарующей богатые плоды. Старожилы сераля единодушно сходились во мнении, что еще не было в нем женщины краше и милее. А падишах навещал ее ежедневно после заседаний Дивана, садился за стол только с Хуррем и отдыхал душой в ее присутствии. В серале также говорили, что этой женщине падишах не может отказать ни в чем и даже смотрит сквозь пальцы на то, что она заводит в гареме чужеземные обычаи.
Хасеки Хуррем расхаживала по всему сералю без покрывала и даже отваживалась допускать к себе живописцев-иноземцев, которые проводили целые часы в ее покоях, работая над ее портретами. Такого еще не видывали во дворце. Правоверные мусульмане косо поглядывали на посторонних мужчин, беспрепятственно входивших в покои гарема, но никто не отваживался выказать недовольство – уж слишком велик был риск вызвать гнев султана. Даже улемы и проповедники мирились с новыми обычаями, ибо каждую святую пятницу Хуррем можно было видеть в главной мечети Цареграда. Со временем они свыклись с этим и даже сами являлись просить милости у хасеки Хуррем. И тогда тесно становилось в ее покоях.
Бывали здесь ученые и поэты, живописцы и зодчие, духовные лица и военачальники. И каждого она принимала с радостью, и каждый выходил от нее, пораженный ее живым умом и проявлением интереса к их делам. И даже желчный писатель Газали, сатир которого побаивались вельможи, ибо он не щадил никого, восхищался «лучшим цветком сераля». Правда, его недруги болтали, что все дело в том, что по просьбе султанши он получил ежемесячное содержание из казны в тысячу акче, которого в ином случае ни за что бы не увидел из-за чрезмерной остроты своего языка.
Но и другие поэты, имевшие состояние и не нуждавшиеся в деньгах, восхищались ею. Были среди них и переводчик «Шахнамэ» Джелили, и божественный Бакы, и фантазер Хиали, и его заклятый враг Сати, и вечно пьяный Физули, и веселый комик Лами, который частенько говаривал: «Хасеки Хуррем любит слушать поэтов. Это я понимаю. Но о чем она толкует с Сеади-Челебимом, который всю жизнь сидит над законами? Или с ученым сухарем Пашкепри-заде, который знает все библиотеки Востока – и ничего больше?..»
А Физули отвечал ему словами персидского поэта Хафиза, самого прославленного певца Востока:
- Мне мудрец говорит, в пиалу наливая вино:
- «Пей, другого лекарства от боли твоей не дано.
- Пей, не бойся молвы – оклевещут и юную розу,
- А она раскрывается, дышит, цветет все равно…»
Но весь этот пышный цвет власти и культуры Востока, наполнявший «салон» Эль Хуррем, не приносил ей удовлетворения. Это заметил и переводчик «Шахнамэ» Джелили. И однажды сказал, обращаясь к султанше:
– О великая хатун! Тебе следовало бы развеяться под пологом шатра Омара Хайяма[125] – того, кто возводил шатры духа.
– Я уже слышала о нем и буду признательна, если вы познакомите меня с ним поближе, – ответила она.
Джелили на это сказал:
– А как тебе понравится, о хатун, вот эта мысль Омара Хайяма, сладкая, как мед, и горькая, как горчица:
- Изначальней всего остального – любовь,
- В песне юности первое слово – любовь.
- О, несведущий в мире любви горемыка,
- Знай, что всей нашей жизни основа – любовь!
– Хорошо и правдиво, – ответила Эль Хуррем. – Но я надеялась услышать что-нибудь более глубокое от этого поэта.
– И тут ты права, о хатун, – сказал на это великий поэт Бакы. – Мне кажется, я догадываюсь, чего ты ждешь. И на это отвечает Омар Хайям, обращаясь к душе, скитающейся в поисках истины:
- На тайну жизни – где б хотя намек?
- В ночных скитаньях – где хоть огонек?
- Под колесом, в неугасимой пытке
- Сгорают души. Где же хоть дымок?
– Именно так, бесследно и презренно? – спросила Эль Хуррем.
На это ответил ученый Пашкепри-заде, знающий все библиотеки и книгохранилища Востока:
– Первый рубаи – это выражение юности Омара Хайяма, второй же относится к тому периоду, когда он разочаровался в вере и беспрестанно испытывал горечь. Есть еще один рубаи, относящийся к тем временам:
- Нам жизнь навязана; ее водоворот
- Ошеломляет нас, но миг один – и вот
- Уже пора уйти, не зная цели жизни,
- Приход бессмысленный,
- бессмысленный уход!
– А что же он сказал, когда вновь обратился к Богу?
– А вот что:
- Капля стала плакать, что рассталась с морем,
- Море засмеялось над наивным горем:
- «Все я наполняю, все – мое владенье,
- Если ж мы не вместе –
- делит нас мгновенье».
Султанша вздохнула с облегчением, словно избавившись от большой тяжести. А Пашкепри-заде, заметив, что последний рубаи пришелся ей по душе, добавил:
– А еще более поздние творения Хайяма позволяют найти покой и укрепить силу духа даже закоренелым грешникам. И себя он причислял к ним, говоря:
- Пусть я плохо при жизни служил небесам,
- Пусть грехов моих груз не под силу весам –
- Полагаюсь на милость Единого, ибо
- Отродясь никогда не двуличничал сам!
Лицо Хуррем окончательно прояснилось, на нем заиграла улыбка. Слуги начали разносить лакомства, сладкие шербеты и прерасные южные фрукты…
Так в верхах исламской империи, в султанских покоях, искали правды о Божественных тайнах мира и человеческого предназначения, которую каждый народ обретает в твердой вере в Бога; если же власть расшатает в нем веру, народ этот рассеивается, как туман в долине.
Поистине тесно было в покоях Роксоланы! А в тех крыльях гарема, где обитали прочие жены падишаха, стояла тишина, как в заброшенном доме. Лишь зависть подремывала там, просыпаясь время от времени, но так и не решалась выйти на свет.
Ибо зависть людская и злоба, подобно хищным зверям, терпеливо подстерегают свои жертвы, чтобы застать их врасплох.
2
В приемных покоях хасеки Хуррем становилось все теснее не только от поэтов, художников и ученых, но и от визирей, войсковых судей, дефтердаров, нишанджи, сигильдаров, чокадаров, хаджи и прочих знатных людей. Но охотнее всего она беседовала с великим зодчим Синаном.
Эти приемы начинали ее утомлять, случалось, она выражала нетерпение, так как от многих, явившихся с прошениями, она не могла толком добиться, о чем, собственно, они просят.
Ей не хотелось жаловаться султану на лавину просителей – а вдруг он запретит всем без исключения являться к ней? А ведь многие из этих людей были ей интересны, от некоторых она ждала помощи в осуществлении своих планов, которые все яснее стали вырисовываться в ее воображении с тех пор, как она стала матерью, а в особенности после того, как ей стало известно о предсказании старого дервиша, явившегося к Сулейману в канун святой ночи Аль-Кадр. Эти планы Хуррем держала в такой тайне, что боялась даже думать о них подолгу.
Но однажды, когда ее снова одолела бесчисленная толпа чиновников и знати, султанша велела позвать желчного старого Газали и поинтересовалась – не знает ли он причину столь многолюдных посещений. Сделано это было с тем расчетом, что Газали поймет намек и своей очередной сатирой отпугнет самых назойливых. Тот мгновенно уяснил, в чем дело, и торжественно объявил:
– О хасеки Хуррем, да будет благословенно имя твое! Твой слуга Газали знает причину этих визитов.
– Пусть тогда скажет!
– Недавно прибыл ко двору султана – да живет он вечно! – посол индийского правителя Бахадур Шаха, привез ему в дар пояс стоимостью в сотню тысяч золотых дукатов и сказал: «О владыка двух частей света и повелитель двух морей, страж святых Мекки и Медины, господин престольных Константинополя, Адрианополя и Бруссы, и Каира могущественного, и Дамаска, что прекраснее рая, и величавого Халеба и Белграда – дома священной войны, и Багдада – дома спасения и победы![126] Помоги господину моему против нессараг, что прибыли с моря и укрепились близ моих пристаней и приморских городов! А он возместит тебе хлопоты тремя сотнями сундуков, полных золота и серебра, что хранятся ныне в святом граде Мекке, при гробе Пророка…
– Знаю, знаю, – сказала на это хасеки Хуррем. – Султан уже выслал в море военную флотилию под командованием Сулеймана-паши. А сундуки эти до сих пор еще не прибыли сюда из Мекки.
– О хасеки Хуррем, да пребудет вовек незабвенным имя твое! Эти сокровища уже везут сюда. А когда они прибудут, ты увидишь у своего порога всех богатейших скряг, которые всеми средствами станут добиваться твоей милости, а вернее – содержимого сундуков… Как черные вороны, слетятся они на добычу, и не будет такой пакости, на какую они не пойдут, лишь бы разжиться чем-нибудь из сокровищ Бахадур Шаха! Те, кого ты видишь сегодня, – всего лишь предвестники тех, которые явятся вслед за ними…
Желчное лицо старого сатирика исказилось. С его языка были готовы сорваться еще более ядовитые и острые слова – из тех, какие до добра не доводят. Поэтому он низко поклонился и вышел, а умная супруга падишаха не стала его удерживать. Спустя несколько дней по сералю начала ходить его ядовитая сатира о пронырливых просителях. Их толпа и в самом деле уменьшилась, но ненамного.
3
Прошло совсем немного времени и началось то, что предвидел старый Газали, говоря о средствах, какими иные люди пытаются добиться милости могущественных владык.
В один прекрасный день в пору, когда муэдзины только что закончили петь третий азан на башнях стройных минаретов, явился к хасеки Хуррем ее свадебный дружка – великий визирь Ахмед-паша. При виде этого вельможи недоброе предчувствие шевельнулось в сердце хасеки Хуррем. Он низко поклонился и начал:
– О лучшая из жен падишаха! О радостная мать принца Селима – да будет Аллах благосклонен к нему от колыбели до гроба! Я пришел повергнуть к стопам наимогущественнейшей из жен нашего султана челобитную – в надежде на то, что она окажется и наимилостивейшей к своему верному слуге!
Столь явственный намек не звучал до сих пор в словах ни одного из вельмож, которые пребывали у нее. Это ее остановило. Очевидно, визирь имел основания для такой смелости, но какие? Чтобы скорее выяснить это, проговорила с нажимом:
– Лишь раз краснеет тот, кто просит, но дважды краснеет тот, кто отказывает! Я с радостью исполню любую твою просьбу – в меру своих сил…
Ахмед-паша смешался. Готовясь к встрече с султаншей, он заранее проложил для себя тропку к той минуте, когда речь зайдет о деньгах, полагая, что путь окажется долгим и извилистым. А супруга падишаха сразу подвела его к сути.
«Да знает ли она дело, с которым я явился?» – думал он, теряясь еще сильнее. Великий визирь видел, что она заметила его замешательство, но больше ничего нельзя было прочитать по ее спокойному лицу. Собрав в кулак всю свою волю, он после короткого раздумья проговорил:
– Немало врагов у всякого, кто верно служит державе падишаха. Недаром сказано: «Если имеешь врагом даже муравья, будь осторожен!» Не знаю, не представил ли меня один из моих врагов пред солнцем падишаха как человека, не заслуживающего доверия…
В эту минуту она уже была полностью уверена, что с этим вельможей придется ей вести ожесточенную борьбу. Но пока еще не знала – за что. Зато сразу стало ясно, что поговоркой про муравья визирь угрожал ей, а вовсе не оправдывал себя. Внутри у нее все закипело. Однако она не подала виду, лишь ответила столь же двусмысленно:
– Я не знаю о тебе ничего худого. А враг – это действительно опасно. Особенно если у него завистливое сердце. Ибо сказано: «Завистливого не умиротворить даже великой милостью!»
Великий визирь Ахмед-паша также понял, что супруга падишаха говорит о нем, а не о его врагах. Однако продолжал убеждать ее:
– Верный друг – лучше родича.
– Праведную помощь посылает только Аллах, – твердо ответила она, уже тяготясь этим разговором. А предложение «верности», очевидно за деньги, глубоко уязвило ее.
– И его наместник на земле падишах, и та, что стала зеницей его ока и зерном его сердца, – подхватил вельможа.
– Я уже в начале нашей беседы сказала тебе, что исполняю все просьбы – по мере скромных сил своих.
Ахмед-паша наконец-то понял, что больше не следует тянуть с тем, ради чего он пришел. И неторопливо произнес:
– Я обращаюсь к наимудрейшей из жен падишаха с великой просьбой. И если эта просьба, по ее милости, будет исполнена, я до самой смерти останусь верным невольником всех замыслов твоих и сына твоего – да будет он тебе утешением, о великая хасеки Хуррем!
– Что же это за просьба? – спросила она.
И он ответил:
– Злые люди считают меня богатым и утверждают, что я похитил в Египте налоги, принадлежащие падишаху. Но это ложь! Я совершенно нищ и весь в долгах…
– Долг жжет, как огонь, – заметила Хуррем словами старой поговорки, поощряя его продолжать, так как ей стало любопытно, сколько же запросит вельможа, считавшийся одним из богатейших людей империи и славящийся своей невероятной жадностью к деньгам. Знала, что султану хорошо известен главный порок Ахмеда-паши, однако Сулейман держал его на высшем посту из-за его невероятной работоспособности, ловкости и изворотливости.
– Это так, о прекрасный цветок Эдема! – согласился Ахмед-паша.
– Думаю, что падишах с радостью утолит печали тех, кто ему верен. Сколько понадобится, чтобы погасить твои долги?
– О, как ты любезна, лучшая из звезд небесных! Мне нужны, – тут визирь горестно вздохнул, – триста тысяч золотых дукатов…
– Триста тысяч золотых дукатов?!
– Триста тысяч, драгоценнейшая жемчужина державы Османов! И я стану верным невольником всех замыслов твоих и сына твоего!
То, что он снова повторил эти слова, встревожило ее даже больше, чем требование невообразимо огромной суммы. Она ответила почти испуганно:
– У меня нет иных замыслов, чем те, что живут в уме и сердце падишаха! А мой сын пока еще только улыбается добрым людям… Но я готова тебе помочь. Однако с таким непомерным требованием я никак не смогу обратиться к падишаху…
– Другая не смогла бы, а ты сможешь все, о сияющая звезда жизни падишаха!..
Ее поразили размеры просьбы, но еще больше – ее наглость и настойчивость. Ответила, вставая:
– Это невозможно! Ведь даже богатейший из индийских князей прислал падишаху дар, который составляет только треть того, чего ты добиваешься!
– Он прислал и иные дары, о милосерднейшая госпожа!
– Это не дары, а плата за кровь воинов падишаха и возмещение затраченных на поход средств казны!.. Твоя дружба обходится слишком дорого, – добавила она на прощание.
– Дороже любых сокровищ судьба ребенка… – ответил визирь.
Она застыла и побледнела. Минутой позже спросила:
– Как это? Причем здесь мое дитя?
Вельможа заколебался было, но все же проговорил прерывающимся голосом:
– А кто же… защитит… юного Селима от…
– От чего? Говори!
– От злобы улемов и гнева падишаха, когда разнесется весть, что он… окрещен по христианскому обряду!.. Кто защитит его, если не великий визирь Ахмед-паша?..
Хуррем оцепенела от страха за сына. Кровь отхлынула от ее лица. Сейчас она походила на можжевельник, заметенный снегом.
Но уже в следующее мгновение пришла в себя. Мысли заметались, как молнии, обгоняя одна другую. И впереди всех несся целый табун мыслей об опасностях, которые отныне грозят ее сыну. За себя она не боялась, нет. Наоборот, чувствовала себя могучей и свирепой, как раненая львица, защищающая потомство. И уже чуяла слабые стороны этой атаки, но пока не знала, каковы силы врагов.
Огромным усилием воли привела мысли в порядок и приняла решение: во что бы то ни стало выяснить, кто подсмотрел ее тайну – сам ли Ахмед-паша или его сообщники. На миг остановилось сердце от мысли, что об этом могут знать уже многие. И вспомнила, как заколыхались складки занавеси у дверей ее покоя. С еще большим усилием отбросила это видение и уже совершенно спокойно ответила:
– У языка нет костей, оттого он и болтает то, что ему выгодно. Как же я могу дать облизать золотую косточку языкам всех тех, кто принес тебе эту сплетню? Для этого не хватит трехсот тысяч дукатов!
Ахмед-паша поднялся и почти беззвучно прошептал:
– О наимудрейшая из женщин ислама! Понадобится самая малость – обеспечить молчание одного-единственного евнуха…
– Какого именно? – спросила она невинно, как дитя.
Ахмед-паша заколебался. Но чарующая улыбка матери принца и ее большие чистые, как небо, очи невольно заставили его уста выронить имя сообщника.
– Хасана, – шепнул визирь.
– А как? – все так же наивно спросила она.
– Или золотом, или клинком, – ответил он, уверенный, что уже держит в руках самую могущественную и влиятельную из жен падишаха.
– На моих руках еще не было крови, – проговорила она в задумчивости.
В эту минуту вспомнилась ей ворожба цыганки в Рогатине. И, словно слившись с нею духом, она пристально всмотрелась в лицо вельможи, и открылось ей, что Ахмед-паша ни за что не убьет единственного свидетеля ее тайны, а лишь спрячет его понадежнее, чтобы всегда иметь под рукой смертельное оружие против нее или ее сына.
– Не было еще крови на моих руках, – снова повторила она и добавила с нажимом: – И не будет!
Внезапно ощутила, что говорит неправду. И от этого ей стало досадно до горечи. Нет, не оттого, что в эту минуту она жаждала крови тех людей, что покушались на судьбу ее сына, а просто потому, что солгала такому человеку, как великий визирь. В этом было такое глубокое унижение, что с ним не могла сравниться даже судьба трижды проданной невольницы, которая обязана была делать все вопреки своей воле. Даже султану она не назвала истинного имени его сына. Но в этом не было лжи – только молчание.
В эту минуту душа ее узнала, что величайшим унижением для человека является ложь. И это унижение тем глубже, чем никчемнее тот, перед кем ты произносишь лживые слова. Неожиданно в ее душе вскричал незнакомый голос: «Ты же царица трех частей света! Стерпишь ли ты такое унижение?» В то же время другой голос словно издалека произнес: «Не убий!»
И снова мысль ее напряглась, как струна, и она сказала:
– Принимаю твою защиту от злых языков. Приходи завтра в это же время. Еще сегодня я буду говорить о твоей просьбе с падишахом…
Ахмед-паша, довольный и обнадеженный, скрестил руки на груди, низко поклонился и вышел.
4
Эль Хуррем упала на шелковые подушки и глубоко вздохнула. Но это не был вздох изнеможения. И хоть все ее тело дрожало, ум был остр, как бритва, и ясен, как чистое пламя. А дрожь была вызвана возмущением. Здесь, на кушетке, произошла в ней короткая, но яростная, как буря, борьба. И вдруг словно гром грянул и потряс все ее существо до основания. От этого потрясения она впала в полубеспамятство. Ей почудилось, будто что-то надломилось в ней и оборвалось – нежное, как дальний отзвук песни, как золотой луч солнца, как улыбка ребенка…
Она ясно осознала, в какую реку теперь предстоит войти. И, не обращая внимания на еще не улегшееся волнение, стала взвешивать и оценивать то, что успела узнать о своем муже.
Мысли ее вдруг сосредоточились на том, что он до сих пор ни в чем ей не отказывал и ни к чему не принуждал. Что бы она ни делала, все казалось ему добрым и чистым.
С этим и вскочила с кушетки – словно львица, сорвавшаяся с цепи.
Созвала чернокожих евнухов и белых невольниц. Евнухам велела приготовить лектику Селима, в которой его выносили на прогулки в сад. Невольницам же приказала одеть себя в тот же наряд, в котором она принимала султана, когда тот впервые посетил ее в этих покоях.
Мельком взглянула в венецианское зеркало. Возбуждение оживило ее нежное лицо, а слезы наполнили глаза так, что они выглядели, как озера после бури.
Вышла с целой свитой невольниц и евнухов, между которыми был и Хасан. Он с величайшей осторожностью нес в лектике Селима, то и дело поглядывая на его мать. Процессия пересекла обширный двор гарема и направилась к воротам селямлыка.
Стража не отважилась остановить ее при входе в палату падишаха – многие еще помнили о том, как отправился в далекий Трапезунд комендант стражи, всего лишь исполнивший свой долг. А в этот раз могущественная султанша шла уже не одна, а вместе с сыном, принцем Селимом.
Комендант стражи, завидев хасеки Хуррем, испарился, как дым от камфоры, а стража молча расступилась, приветствуя малолетнего принца как полноправного члена султанского рода Османов.
Перешагнув порог здания, где не бывала ни одна мусульманская женщина с тех пор, как турки ворвались на улицы Стамбула, она быстро пошла вперед, минуя коридоры и залы. В великолепной диадеме, в роскошных шелках, в сверкающих украшениях – и с лицом, залитым слезами. Впереди черные евнухи несли маленького принца в золотой лектике, за нею толпой следовали белые невольницы из гарема, сбитые с толку плачем госпожи.
Выглядела султанша так внушительно, словно несла с собой величайшую тайну державы Османов. Голову держала высоко и гордо, а слезы, как жемчужины, катились по ее прекрасному лицу.
Все военные и чиновники, попадавшиеся на ее пути, с поклонами уступали дорогу заплаканной супруге великого падишаха.
Стражники, стоявшие на углах коридоров, выкатывали глаза при виде множества женщин в селямлыке, гадая – уж не призраки ли они…
А некоторые, напуганные такой невидалью, бросились к начальнику дворцовой стражи, чтобы доложить о чрезвычайном происшествии. Тот выскочил из кордегардии как ошпаренный и помчался боковыми переходами, чтобы преградить путь Роксолане.
Но она продолжала идти, направляясь прямо в святая святых – зал Большого совета Дивана. И лишь достигнув его дверей, подала знак черным евнухам, чтобы те на мгновение задержались, а сама выступила вперед, оставив позади лектику с сыном.
Ага дворцовых янычаров, уже стоявший вместе со своими подчиненными у входа в зал Большого совета, увидев прекраснейшую из жен падишаха в слезах, скрестил руки на груди и растерянно проговорил:
– О радостная мать принца! Падишах сейчас занят судебными делами. А после этого ему предстоит принять иноземных послов.
– Занят? Судебными делами? Я тоже требую суда – над разбойниками, что бесчинствуют в самом дворце падишаха! – непреклонно произнесла она, направляясь к дверям. Ага янычаров мгновенно отступил, склонившись чуть ли не к коленям могущественной султанши. Тогда она, смягчившись, добавила:
– Не бойся! Прежде чем принять чужеземцев, султан наверняка примет сына своего!
После чего подала знак евнухам, чтобы они несли лектику вслед за нею, и, все так же плача, вступила в зал Большого совета Дивана, да так уверенно, словно сама должна была вершить здесь суд.
Едва переступив порог, она закричала, обращаясь к султану:
– Спасай свое дитя! Я боюсь возвращаться в покои гарема!..
Султан поднялся с трона.
– Что это значит? – громко спросил он, одновременно движением руки велев всем, кто находился в зале, покинуть ее. Озадаченные чиновники и вельможи повиновались, то и дело на ходу оглядываясь на султаншу, словно на какую-то диковину. Всякое они успели повидать от этой жены падишаха, но им и во сне не снилось, что она может явиться сюда без особого повеления, с ребенком и целой свитой!
Вслед за судьями, уже без приказа, поспешно вышли евнухи и невольницы Роксоланы.
– Что случилось? – встревоженно спросил султан. – Кто посмел нанести обиду тебе или ребенку?
В его очах уже готов был вспыхнуть гнев.
– Не мне, но нашему сыну! – ответила она, продолжая беззвучно плакать, чтобы не испугать малыша. Взяла из лектики Селима на руки и стала целовать его, поливая горючими слезами.
– Нашему сыну? Кто посмел? – тихо спросил султан, следя за младенцем, который невинно улыбался ему.
– Ахмед-паша!
– Великий визирь Ахмед-паша?!
– Да! Великий визирь Ахмед-паша!
– Что же он сделал?
– Прежде вели его схватить и заковать в цепи – я боюсь, как бы он не сбежал из дворца!..
Она вся дрожала от возмущения.
– Он во дворце?!
– Совсем недавно побывал у меня… И еще прикажи… – голос ее прервали рыдания, – прикажи схватить его сообщника, черного евнуха Хасана! Он здесь, ждет за дверью… После я все тебе расскажу…
Султан внимательно всмотрелся в заплаканное, взволнованное лицо жены. Бросил еще один взгляд на ребенка, чье личико уже морщилось – вот-вот зайдется плачем, и хлопнул в ладоши.
Из трех дверей зала выступили немые телохранители падишаха. Султан произнес веско, слово за словом:
– Схватить великого визиря Ахмед-пашу и Хасана, черного евнуха, что служит в покоях хасеки Хуррем!
Немые вышли беззвучно, как тени, поймав лишь сверкающий взгляд Роксоланы.
Султанша Эль Хуррем протянула сына мужу и, когда тот подхватил ребенка, смертельно побледнела и упала без чувств. А маленький Селим в голос расплакался на руках у султана.
Ничего подобного еще не видел Большой зал Дивана. Султан в растерянности не знал, что делать – броситься ли к жене, успокаивать ли младенца. И не хотел звать слуг, чтобы те не увидели бесчувственное тело женщины на ковре у подножия трона. Скандал был и без того неслыханный.
Положив сына в золоченую лектику, стоявшую поблизости, он бросился к жене, поднял ее и усадил на то место, на котором прежде сидел сам. Затем ринулся к дверям, за которыми еще оставались безмолвные телохранители с вырезанными языками, распахнул их и потребовал воды.
Перепуганная стража еще никогда не видела султана в таком потрясении и гневе. Мгновенно появилась вода в хрустальной чаше. Султан запер за собой дверь и приблизился к жене. Маленький Селим заходился в плаче. Зачерпнув из чаши, Сулейман стал кропить лицо возлюбленной, снова и снова повторяя:
– Что они тебе сделали? Что они тебе сделали?..
Наконец она открыла глаза – бледная, как цвет жасмина. Услышала плач ребенка и попыталась привстать. Он удержал ее и сам подал ребенка матери. Молча сидели они втроем: она кормила заплаканного сына, а султан подавал ей воду.
Когда она успокоилась и немного пришла в себя, Сулейман осторожно спросил:
– Если ты не слишком утомилась, скажи все-таки: какую обиду нанес тебе и ребенку великий визирь Ахмед-паша?
– Скажу, скажу, – ответила она тихо. – Иначе сердце мое разорвется от боли, если я промолчу.
– Говори же! – попросил он.
– Великий визирь Ахмед-паша явился ко мне и потребовал триста тысяч золотых дукатов…
– Как это потребовал? За что?
– Чтобы скрыть от людей и от тебя…
– Что скрыть?! – возмущенно прервал он.
– Что я окрестила твоего сына Селима! – выпалила она.
– Окрестила?!
– Нет, это ложь! Гнусная клевета великого визиря Ахмеда-паши и подкупленного им евнуха Хасана!..
При этих словах она снова горько заплакала.
Султан перевел дух. Мысленно оценил всю подлость преступного замысла и произнес:
– Оба преступника должны умереть! Однако справедливость требует, чтобы и они были выслушаны!
Это ее сильно встревожило, но она не подала виду. А спустя минуту уже знала, как защитить себя, и совершенно успокоилась.
Поднялась и молвила:
– Верши правосудие!
Склонилась как человек, чувствующий за собой правоту и ничего не опасающийся. Слегка усмехнулась. И ушла.
О том, что она совершила из ряда вон выходящий поступок, каких не видывали с тех пор, как султаны взошли на престол, Сулейман не сказал ни слова.
А в серале в это время царил неописуемый переполох. Обезумевшего от страха Хасана отволокли в темницу. Но и там он в великом ужасе не прекращал кричать:
– Все неправда! Сам великий визирь Ахмед-паша приказал мне так говорить! И обещал за это кучу золота! И дом в Скутари! А то, что я говорил, – тоже неправда!
Никому не было известно, что именно он говорил, но спрашивать боялись. Никто не хотел знать тайн жены султана, ибо придворные и прислуга уже чуяли, что на ней будет кровь.
Ахмеда-пашу схватили в серале в ту самую минуту, когда он проходил через ворота Джелад-одасы. Вступил под их своды, но уже не вышел оттуда. И никто уже никогда не видел среди живых великого визиря Ахмеда-пашу, первого министра могущественной державы. Лишь янычары, стоявшие на карауле у Джелад-одасы, позже шепотом рассказывали в казарме, что еще долго были слышны стоны и вопли визиря, которого истязала немая стража падишаха.
– За что? – тем же шепотом спрашивали в длинной, протянувшейся на целую милю казарме другие вояки.
– Никто не знает, за что. Видели только, как шла с плачем к султану его прекрасная жена Хуррем Роксолана.
– И никто перед смертью не допросил великого визиря?
– Нет, никто…
– Такого еще не бывало с тех пор, как царствует род Сулеймана…
– Но и такого султана еще не бывало. Этот знает, что делает…
И стих шепот в казарме. Ибо длинные и могучие руки имел тот султан Османов, что слюбился с бледнолицей иноземкой из далекой страны, перед которой вскоре содрогнется в страхе весь сераль, и вся столица, и вся держава Османов, распростершаяся на три части света…
* * *
В тот же вечер на стене царственных ворот Баб-и-Хумаюн была выставлена окровавленная голова великого визиря Ахмеда-паши. Уста его были искривлены страданием, глаза безумны, а слипшиеся пряди волос горели в лучах заходящего солнца. А тем временем на главной площади Цареграда сипахи подвергли тело несчастного четвертованию.
Ужас охватил Стамбул, султанскую столицу, ночной птицей пронесся он по палатам сераля, по благоухающим покоям гарема, добрался даже до исламских святынь. И не так, как всегда, распевали в тот вечер муэдзины с высоких и стройных минаретов свои молитвы: «Ля иляха илля Ллах ва анна Мухаммада Расулюллах!..»
Так погиб Ахмед-паша, первый дружка султанши Роксоланы.
И вечером того же дня второй раз в жизни не смогла преклонить колени для молитвы султанша Эль Хуррем, радостная мать принца. Словно в далекой кровавой мгле предстала перед нею малая церквушка в предместье Рогатина. И стояла она молча. А издали долетал только протяжный крик муэдзинов на высоких минаретах мечетей: «Ля иляха илля Ллах ва анна Мухаммада Расулюллах!..»
Они молились своему богу за великого султана и за державу Османов, по которой уже шествовал кисмет – с окровавленными руками. И тайком добавляли они в своих молитвах: «Отврати, боже, кровь от дома падишаха!»
* * *
А по стамбульским базарам из уст в уста передавали удивительные слухи о султанше, которую будто бы видели в коридорах и залах селямлыка. И вот как толковал для себя это простой турецкий люд:
«Вознамерился Ахмед-паша похитить дитя султанши Эль Хуррем. И подкупил черного евнуха Хасана, чтобы тот подал сонное питье султанше. И сотворил черный Хасан это недоброе дело: подсунул сонное зелье молодой жене султана… А когда она уснула, прокрались в покои черный Хасан с великим визирем. И взяли дитя султанши Эль Хуррем. Но она почувствовала во сне, и во сне закричала, и отняла у них дитя. И пошла, сонная, жаловаться султану, так и не просыпаясь… По коридорам и залам селямлыка, в жемчужной диадеме, в роскошных шелках, в сверкающих браслетах и вся в слезах…»
– Вся в слезах? – изумленно переспрашивали простодушные.
– Да! Вся в слезах… А перед нею евнухи несли малолетнего принца Селима в белом муслине, в золотой лектике…
– В золотой лектике?
– Да! В золотой лектике. А за нею шли белые невольницы гарема, испуганные плачем жены падишаха…
– Испуганные плачем?
– Да! Испуганные плачем. И направилась она прямо в зал Большого совета Дивана…
– А откуда же она знала, куда идти, если никогда не бывала в селямлыке?
– Знала, потому что вело ее материнское сердце. Потому что искала справедливости.
– Какой же приговор изрек султан Сулейман?
– Справедливый приговор изрек султан Сулейман: повелел так долго бить обоих злодеев, пока оба не сознались: евнух Хасан – сколько золотых посулил ему великий визирь, а визирь Ахмед – в злом своем умысле. И тогда было велено прижечь Ахмеда-пашу столько раз, чтобы он издал столько воплей, сколько денег дал черному евнуху. И расстался с душой Ахмед в Джелад-одасы.
– А черный Хасан?
– Султан повелел бросить его в море со связанными руками: если доплывет до острова Принцев, может идти на все четыре стороны… Справедливо рассудил султан Сулейман – да благословит Аллах всемогущий следы его ног! Потому что все-таки крал налоги великий визирь Ахмед, но так крал, что никто не мог его в том изобличить… А в тех налогах – пот, стоны и кровь наша. Вот и выстонал их Ахмед в Джелад-одасы… А за остальное сочтется с ним Аллах с вечными очами…
Глава XV
Султанша Мисафир
Ни одна власть не родится из ненависти. Всякая власть и владычество родятся от любви. О вы, желающие хоть какой-то власти! Спросите себя, кого и что вы любите?
1
Власть родилась из любви, а выкормило ее уважение. В точности так же, как ребенок родится из любви и воспитывается в уважении к родителям.
Давным давно, когда тюркские племена двинулись из Азии на закат солнца, спасаясь от страшных орд Чингисхана, возглавил этот поход Осман, предок султана Сулеймана. И за это полюбил его турецкий народ и окружил почитанием всех его потомков. И чем больше росло в нем уважение к роду Османа, тем большую силу имел этот народ и тем сильнее была его власть. И вот – достиг турецкий народ вершины своей мощи при Сулеймане Великолепном, сыне Селима, чьи полки, поднимаясь вверх по Дунаю, достигли самого сердца Европы.
А затем алый кристалл власти турецких султанов благодаря любви Великого Султана попал в руки женщины, не привыкшей властвовать, что пришла Черным шляхом ордынским и Диким Полем килиимским из далекой страны как бедная невольница и пленила сердце падишаха.
Но не женщина то пришла, а неотвратимый кисмет Османов. Имел он ангельское личико и пальчики нежные, как первый проблеск занимающейся зари, а очи синие, как весеннее небо. И поддался его воле Великий Султан, владыка трех частей света, который не поддавался никогда и никому. И всматривался он в блеск занимающейся зари и в очи синие, как небо весной, и ждал – что же станет делать прекрасный кисмет, присланный ему непостижимой волей Аллаха – Черным шляхом степным и Черным морем бурливым…
Видел в ней разум светлый и сердце доброе. И тем любопытнее было ему: что же станет делать дальше его возлюбленная Эль Хуррем, которой он ни в чем не мог противиться?
2
Все окружение султана знало, что султанша Эль Хуррем быстрее узнала о смерти Ахмеда-паши, чем сам падишах.
Она смотрела на себя в зеркало в ту минуту, когда донесли ей об этом слуги. И эта весть оживила и благотворно укрепила ее, как растение, политое в жару. О, и у нее выдался горячий денек! Порой ей казалось, что плыла она в утлом челне по Днепру и одолела первый порог, о котором ей так живо рассказывал в Крыму старый казак-невольник. А порой становилось ей так зябко, как на лютом морозе.
Среди всей пышности нынешних покоев вдруг вспомнился ей скромный и уютный родительский дом, где в морозы потчевали крепкой горилкой работников, привозивших из лесу дрова. Казалось, и ее угостили крепким красным шербетом, и этот красный шербет пролился и забрызгал ее одежду и руки.
Она вымылась и переменила наряд, потому что все время ощущала запах крови. Но вины за собой никакой не чувствовала, потому что защищала сына. Но странный запах никуда не исчез и продолжал преследовать ее. Она позвала невольницу и велела принести ладана и самых дорогих арабских благовоний.
Нежные пахучие клубы дыма ладана напомнили ей Пасху в церковке Святого Духа. Упала на колени и попробовала молиться, оборотившись к Мекке, ибо знала, что и сейчас в гареме следят за каждым ее шагом.
Но внутренним взором видела образ Пресвятой Богородицы, что стоял между восковыми свечами в убогой церквушке в предместье Рогатина: «Боже, буди милостив ко мне грешной…»
Молилась искренне. Но грехом считала не то, что отправила на смерть человека, защищая сына своего. Грехом считала только то, что ради этого солгала мужу. За это и просила прощения у тайной силы, что пребывает над нами. И была уверена, что рано или поздно получит это прощение. Наконец почувствовала облегчение и даже какую-то неведомую силу, которая вливалась в нее и росла. Но тяжесть не ушла, о нет…
За молитвой застал ее Сулейман.
– Вот, пришел так же нежданно, как ты сегодня утром явилась ко мне, – начал он с улыбкой.
Ему явно было приятно видеть жену за благочестивым делом, к тому же, обращенной лицом к Мекке, как и полагается правоверным. Если и были в нем какие-то сомнения относительно того, что произошло сегодня, то теперь они окончательно развеялись.
Она вскочила и радостно, как дитя, обвила руками его шею. В полной уверенности, что именно Бог прислал сюда мужа в эту минуту, чтобы она могла просить у него прощения за то, в чем чувствовала себя согрешившей.
Они уселись по обе стороны курильницы с благовониями, и Сулейман начал подбрасывать на угли золотистые зернышки ладана.
– А нет ли среди твоей прислуги какой-нибудь невольницы, которая подбивала бы тебя сделать из моего сына христианина? – шутя, спросил султан.
Ответила оживленно:
– Нет у меня ни одной невольницы-христианки. Зато теперь непременно возьму! Ладно?
– Ладно, ладно! Должно быть, назло Ахмеду-паше: пусть перед смертью узнает, что тебе нечего бояться его наветов! – заметил султан.
– Он уже умер… – тихо проговорила она.
– Что? Без моего ведома? Без султанского суда?
Нахмурился, помолчал и спросил:
– Уж не ты ли, о Хуррем, подбила на это мою немую стражу?
Он был не столько встревожен, сколько раздражен тем, что добыча ускользнула из его рук. В эту минуту он походил на молодого тигра, из чьих когтей вырвался старый облезлый волк.
Она тут же почувствовала, что гнев султана обращен не к ней. И ответила так спокойно, словно речь шла о самых обыденных вещах:
– А что ты мне дашь, если я скажу тебе истинную правду?
На его лице появилось любопытство.
– А ты могла бы сказать и неправду? – спросил он. – Мне?
– Наверное, смогла бы. И ты бы никогда об этом не догадался. Но сам видишь – не хочу.
Султан решил, что с этим прекрасным ребенком и говорить надлежит по-детски.
– До сих пор я тебе ни в чем не отказывал. Говори, чего ты хочешь?
– Дважды по столько золотых дукатов, сколько вымогал Ахмед-паша!
Он рассмеялся и ответил:
– Ты знаешь, какая кара постигла его за это!
– Но ведь мне, в отличие от него, не нужны эти дукаты!
– Тогда для кого же они?
– Для мечети.
– Какой мечети?
– Такой, какой еще не бывало в твоей столице.
– Ты хочешь построить новую мечеть?
– Да. В благодарность Аллаху, отвратившему первую угрозу от нашего невинного сына. А назову я эту мечеть именем его отца.
– Что ж, строй. Это угодное Аллаху дело. Но не слишком ли много золота ты запрашиваешь? Ты просто не представляешь, что это за сумма! На эти деньги можно вести большую войну и завоевать целую страну!
Она подумала немного и ответила:
– Но ты подумай, какой будет твоя мечеть! Только представь: внутри – четыре могучих столпа из красного гранита. Потому что вся кровь отхлынула от моего лица, когда я поняла, какая опасность грозит Селиму. А верхушки этих столпов будут из белого как снег мрамора, потому что я тогда смертельно побледнела. И михраб будет из белого мрамора, и минбар для хатиба, и высокая максура, предназначенная для тебя[127]. А по бокам расположатся двойные галереи с худжрами, в которых люди станут держать свое золото, и серебро, и драгоценные камни, к которым не посмеет прикоснуться даже султан! Ибо все это пребывает под опекой Аллаха!
– И зодчего ты уже подыскала? – полушутя спросил султан, зная, что в последнее время она полюбила подолгу беседовать с Синаном.
– Да, – ответила она, – подыскала, но нет денег, только мысль. Да и ту я еще не вполне высказала.
– Говори же. Все это очень интересно.
– Так будет внутри. А снаружи будет еще лучше, потому что именно там я хочу лежать с тобой рядом после смерти…
Великий Султан благочестиво опустил глаза и поцеловал жену. А она, воодушевившись, созидала в мечтах:
– Вся площадь мечети будет разделена на три прямоугольника. Средний – меджид[128] – я уже описала. Перед ним будет располагаться площадка с водоемом для омовений. А позади будет сад Аллаха, где человеческие растения-кости будут почивать до Судного дня, когда каждая плоть снова станет свежим цветком в великом воскресении божьем. И там мы оба успокоимся навеки. А вокруг этого храма я хочу возвести четыре минарета – таких высоких, что они будут касаться облаков. И они будут освещаться снизу доверху в святые ночи месяца Рамазана[129].
Сейчас он гордился ею. И так увлекся ее мечтой, что сказал:
– На такое чудо стоит истратить шестьсот тысяч дукатов. Только не маловато ли будет?
– Может, и маловато. Потому что я подумываю еще и о малой мечети, которая будет носить мое имя. Скромной и недорогой, с одним минаретом. Ее я хотела бы поставить на том месте, где меня, невольницу, купили евнухи для твоего гарема. А вокруг нее я хочу построить школу для сирот, столовую для нищих и приют для умалишенных…
Страсть, загоревшаяся в сердце молодого султана еще тогда, когда она впервые осторожными намеками заговорила об этих своих замыслах, вспыхнула вновь. Уже не помня, с чего начался их разговор, он жадно припал к ее устам. А она шутливо отбивалась, как и тогда, говоря:
– Ты забыл, с чего мы начали. И теперь скажу тебе чистую правду: да, это я заставила твою стражу исполнить приговор, который завтра все равно был бы вынесен Ахмеду-паше.
Султан мгновенно опомнился.
Подала голос совесть судьи, чья справедливость вошла в поговорку. Но еще болезненнее ощутил он трещину, которую внезапно дал кристалл его власти. Невольно покосился на руки жены – они были нежными-нежными, как цветы белой лилии.
Припал к ним губами. А она безмолвно гладила его по лицу. Он не стал расспрашивать, как удалось ей заставить его верных немых телохранителей совершить казнь помимо прямого повеления султана. Ибо только теперь ему стало ясно – что так неодолимо влечет его к этой женщине. До сих пор во дворце и во всей своей державе он был могуч и всевластен как лев, но одинок. Он никого не боялся, его же страшились все. А эта женщина ничего не боялась, не ведала страха, и сам он, и его окружение в любую минуту могли ждать от нее чего угодно, любой неожиданности. Как и от него самого.
В этом она была равна ему. Внезапно он почувствовал глубокое удовлетворение от того, что рядом с ним появился некто, кого будут бояться, как самого султана. Теперь у него есть пара – и он больше не одинок. Вот почему он с таким спокойствием отнесся к неслыханному поступку, который его жена совершила, ворвавшись сегодня в зал судебных заседаний: это пренебрежение ко всем и всяческим традициям и устоям было для него просто бесценным. Как лев-одиночка, долго блуждавший в степи и наконец-то нашедший самку, он с наслаждением потянулся всем телом и нежно спросил:
– А тебе не приходило в голову, что этим шагом ты наносишь удар верховному судье Османской державы?
– Приходило. Но в ту минуту я сказала себе, что у тебя есть евнух Хасан. Он жив, и ты можешь выслушать все, что поведает он об этом деле.
Султан вздохнул полной грудью.
И она перевела дух, потому что доподлинно знала, что выкрикивал полуобезумевший Хасан.
Сулейман, припомнив многочисленные неблагожелательные высказывания восточных мудрецов о женщинах, снова нахмурился. И спросил:
– А было ли так, что ты и раньше говорила мне неправду?
Она рассмеялась, как расшалившееся дитя, и ответила:
– Было! Говорила!
– Когда?
– Рано утром… у моря… когда в алом блеске восходящего солнца мимо нас проплывали рыбаки…
– И в чем же ты солгала?
– Я сказала, что голодна. А на самом деле я была сыта любовью. И думала о том, что ты наверняка проголодался, но стеснялась спросить…
После этих ее слов, что были для него слаще меда, могущественный султан Османов впервые в жизни сказал себе, что все мудрецы, вместе взятые, не знают ничего о душе женщины.
И вдруг припомнил, с каким наслаждением закусывал в то утро рыбой и грубыми лепешками, и потянулся за чашей с шербетом…
3
Шербет ему понадобился не только для того, чтобы промочить горло, но и потому, что он чувствовал какую-то странную пустоту внутри. Пустота эта не была неприятной и даже приносила некоторое облегчение. Он не знал, что с ним происходит, но был уверен, что объяснение своему состоянию найдет только в очах этой женщины. Обнял ее и застыл, ожидая от Роксоланы какого-то нового «приема», чудесного принуждения к наслаждению, которое творили ее нежные ручки и восхитительные уста. Все его тело наполнилось истомой от одной мысли, что существует некто, способный его «принудить».
Она же верным инстинктом женщины чувствовала свое преимущество в эту минуту. И даже имела четкий план еще одного «принуждения». На сей раз – ради себя, а не ради мечети. Но пока побаивалась, да и не знала, как начать.
Султан налил себе еще одну чашу шербета. Пил мелкими глотками, теряясь в догадках, чего же еще хочет эта удивительная женщина. Ее молчание дразнило его и заставляло испытывать напряжение. Не выдержав, он произнес:
– Ну же, давай, говори о том, о чем сейчас думаешь. Сегодня я готов проигрывать…
– А как ты догадался, что я еще чего-то хочу?
– Знаю даже, что это что-то очень необычное. Потому что обычные вещи тебя так долго не занимают. Примером тому – смерть Ахмеда-паши.
Она еще немного помедлила и спросила:
– Тебе было досадно, когда я ворвалась сегодня в селямлык?
– Нет. Это был необычный поступок. Ни одна из моих жен не решилась бы на такой. И мне даже понравилось, что ты такая… отважная.
Она поблагодарила его улыбкой и спросила:
– А что бы ты сделал, если бы я учинила еще более диковинную вещь?
– Здесь, во дворце?
– Да.
– При всех вельможах, чиновниках и слугах?
– Да.
– Что же это такое?
– Но это надолго.
– Интересно! И на сколько?
– На всю жизнь.
– Действительно, надолго. Но я пока ничего не понимаю.
Она молчала, продолжая раздумывать.
А он, убежденный, что она и в самом деле решается на что-то очень серьезное, ждал. Обмахнувшись веером, она наконец спросила:
– Ты смог бы прикоснуться к женщине, о которой знаешь, что совсем недавно она побывала в руках другого мужчины?
Он пристально всмотрелся в ее лицо и ответил кратко:
– Нет.
– А что бы ты сказал, если б и я ответила в точности так же?
Отголосок ее слов еще не успел затихнуть, а ей уже казалось, что днепровское течение несет ее на второй, еще более опасный порог.
Сказанное женой оказалось для султана полной неожиданностью. Он почувствовал себя оскорбленным столь откровенным посягательством на свои права.
Хотел было возразить – мол, она принадлежит ему, как и всякая женщина в этом дворце, тем более что еще совсем недавно была простой невольницей. И вдруг подумал: «Какая же невольница решится посягнуть на судебную власть султана и отважится вступить с ним в такой спор!..» – а затем вспомнил, что с момента венчания с Эль Хуррем еще ни разу не был у другой женщины.
Спросил себя: а если бы пришлось выбирать между этой и всеми остальными? Нет, тут и выбора не было. Хотел ее одну. Поэтому попытался все свести к шутке, хоть и видел по ее лицу, насколько это важно для нее:
– А что бы ты сделала, если б я тебе отказал?
То, что он произнес «сделала» вместо «сказала», остановило ее. В эту минуту решалось ее будущее на много лет вперед, если не на всю жизнь. Отныне ее влияние будет либо беспрестанно расти, пока не достигнет невиданных высот, либо начнет уменьшаться, пока она снова не окажется одной из толпы тех женщин-невольниц, что служат для наслаждений и забавы, пока их красота окончательно не увянет.
Все, что она вынесла из отчего дома, возмутилось в ней от одной мысли о таком падении. Но в эту решающую минуту, знала она, нельзя было ничем раздражать мужа. Поэтому ласково ответила:
– Я скажу тебе это только тогда, когда ты откажешь.
– И действительно исполнишь?
Голос ее дрогнул, но тут же окреп. Ответила убежденно, твердо взглянув ему в глаза:
– Исполню!
Султан задумался.
Вспомнил европейских монархов, которые жили без гаремов. Вспомнил и пророка Мухаммада, который жил с единственной женой Хадиджой до самой ее смерти. И она была женщиной рослой, умной, белокожей, очень красивой и решительной и никому, кроме Пророка, не позволяла распоряжаться своей судьбой. А эта была еще красивее и моложе! Он прикрыл глаза от целого круговорота мыслей, нахлынувших на него, и сказал:
– Я сделаю то, чего ты добиваешься.
Она была очень довольна. Но не подала виду. Скорее всего оттого, что опасалась, как бы это необычное решение султана не столкнулось с неизвестными, но непреодолимыми препятствиями.
Султан взял ее руку в свои горячие ладони и молвил:
– Помнится, ты обещала сказать мне, что сделала бы, если б я отказал.
Она начала ровно, словно рассказывая сказку ребенку:
– Я бы сделала то, что делают женщины в моем краю, когда их мужья любят других женщин…
В мыслях его всплыло одно-единственное слово: «Мисафир!» И он спросил:
– Что именно?
– Я бы взяла маленького Селима на руки и навсегда покинула бы твой дворец, столицу и державу. И не взяла бы с собой ни одного украшения из тех, что ты мне дарил: ни жемчужных диадем, ни перстней с бриллиантами, ни синей бирюзы, ни шелковой одежды, ни денег!
– И чем бы ты жила в дороге, да еще и с ребенком? – спросил он.
Она вздрогнула. Потому что надеялась, что он спросит, по какому праву она забрала бы его сына. Но сразу же успокоилась. Этот вопрос был прямым доказательством того, что он любит ее больше, чем ребенка. Все так же невозмутимо продолжила:
– А чем живут бедные женщины с детьми? Я бы готовила еду больным в тимархане и чужеземным купцам в караван-сараях, стирала бы белье в больших хамамах…
Он прервал ее, встревоженный одной только мыслью о том, что эта женщина могла бы сбежать из дворца вместе с его сыном и тем самым навлечь на него неслыханный позор:
– Мои люди нашли бы тебя и привели сюда быстрее, чем солнце успело бы второй раз взойти на востоке.
– Не уверена, – отозвалась она. – Я бы никому не сказала, что я жена султана, господина трех частей света. Скажи, легко ли догадаться, что служительница в бане может оказаться женой султана?
Он подумал и ответил:
– Действительно, нелегко.
Она повела свой рассказ дальше:
– И вот так, работая где придется, я бы шла и шла все дальше на север, пока не оказалась бы у порога родного дома.
Но он все еще не мог смириться с мыслью, что нечто подобное могло бы произойти помимо его воли.
– Нелегко было бы людям догадаться, что ты жена султана, – сказал он. – Но нелегко было бы и тебе убежать от меня!
– Ты хочешь сказать, что твои люди изловили бы меня в пути? И что бы ты сделал со мной?
Он удивленно ответил:
– Что? Повелел бы снова привести тебя в сераль и запереть в гареме!
– По какому праву? Ведь я свободна! И эту свободу даровал мне своим указом сам султан Сулейман, которого весь народ недаром зовет справедливым. Не думаю, чтобы он решился запятнать свое имя насилием над беззащитной женщиной и, к тому же, матерью своего сына!
И снова мелькнуло в его мыслях: «Мисафир!»
Султан усмехнулся и вдруг подумал, что это он сам беззащитен перед ней, а не наоборот. Потому что у нее было две вещи: его сын и его любовь. Однако он не сказал ей об этом, а только спросил:
– Но по какому праву ты забрала бы с собой моего сына?
– По тому же, по какому Агарь[130] увела с собой Измаила.
– Но ведь ее выгнал из дома муж, а я тебя не выгоняю и не стал бы выгонять.
Султан ждал, что она ответит на это, но Хуррем невозмутимо продолжала свою «сказку»:
– Тварь Господню по-разному выгоняют из родного гнезда. Иначе птичку, иначе рыбку, иначе – лисичку. Я бы не смогла навеки оставаться в доме разврата как свободная женщина – только как невольница. Любовь не делится на части, нет! – вдруг взорвалась она.
Полная гнева и возмущения, она была необыкновенно хороша.
– Но ведь ты венчалась со мной уже будучи свободной. И знала, что у меня есть другие жены. Разве не так?
– Да. Но я думала, что ты оставишь других. И не ошиблась!
Он пока не знал, что на это ответить. Думал о том, какое впечатление произведет на двор и народ подобное решение. Ибо ко всем прочим пророчествам о его особой роли в истории османской державы добавится еще одна необычная черта. Усмехнулся, обнял ее еще крепче и сказал:
– А как ты узнаешь, не завел ли я себе гарем где-нибудь в окрестностях Стамбула?
– Слову Сулеймана верю. Другому не поверила бы.
Он посерьезнел.
В эту минуту он почувствовал, что с этой женщиной ему суждено пережить действительно удивительные события и приключения, каких не переживал ни один султан. И вспомнились ему ему слова старого Кемаль-паши: «Прекрасная хатун Хуррем имеет ум высокий и душу, умеющую так соединять святые мысли Корана со своими мыслями и желаниями, как великий зодчий Синан соединяет благородные мраморы с красным порфиром!»
И действительно – ведь даже это ее необычное желание не противоречило священной книге Пророка. А то, что при этом она ни разу не упомянула Коран, лишний раз убедило его, что она уже всем существом своим стала мусульманкой. Лишь те, кто внешне обратился в ислам, как знал он по опыту, любят то и дело ссылаться на Коран, в особенности, если пытаются чего-то добиться для себя. «И пусть многие ученые мужи говорят, что у женщин нет души, но эта, очевидно, ее имеет. И какую!» – подумал он.
Из задумчивости султана вывели собственные властные слова, которые невольно вырвались у него:
– Я завоеватель и понимаю душу завоевателей. Ты захватила мой гарем, а теперь, говорю тебе, возьмешься и за завоевание моей державы…
Произнес это так, словно любопытство – а как же все это будет на самом деле выглядеть? – оттеснило все остальные мысли на задний план.
Она сразу не поняла его и ответила чисто по-женски:
– Увидишь, что от моей победы над гаремом хуже тебе не станет. А держава… как же я смогу завоевать ее?
– Сначала ты захочешь узнать все ее тайны, начиная с самой первой!..
– Тайны державы? – удивленно спросила она, и ее глаза загорелись, как у ребенка, увидевшего красивую игрушку.
– Да! Всякое государство, как и любая семья, имеет свои тайны, – сказал он, глядя ей прямо в глаза.
Она не стала расспрашивать дальше. Ее переполняла радость от победы над гаремом, и сейчас не следовало донимать мужа расспросами. Но в голове ее беспрестанно сплетались воспоминания, мысли о могуществе, возникшие еще в первую встречу с Сулейманом, и сказанное им сейчас. И казалось ей, что за первой победой брезжат призраки второй, третьей, десятой… Как это будет происходить, она не знала, как и не знала, что это за победы. Но слова мужа упорно не выходили из головы.
«Тайны державы! – наконец сказала она себе. – Их, наверно, можно найти в войске и на войне…»
И постановила себе: надо когда-нибудь своими глазами увидеть войну, ведь именно там ярче всего сверкает кровавый кристалл власти.
Это решение было непоколебимым, даже если придется долго ждать подходящего случая. Она знала, что война ужасна. Слышала о ней немало, да и сама пережила татарский набег на Рогатин. Но сейчас ей хотелось увидеть войну вблизи, из самой ее гущи.
И вдруг ее осенило: ведь таким образом она могла увидеть не только кровопролитные битвы, но и те великолепные страны Запада, о которых так горячо рассказывал Риччи в школе невольниц в Крыму!.. Где он теперь? Где Клара, где Ирина, ее подруги?.. И где ее отец и мать?..
Вспыхнула от стыда, что в последнее время стала редко вспоминать о родных. А ведь они были так добры к ней… Уже дважды посылала она с купеческими обозами разведчиков в Польшу, чтобы те разузнали, что с ними и где они, но те не привезли ни вестей, ни даже слухов об их судьбе.
Что же ей было делать? Отныне все ее мысли были поглощены сыном и войной. Кровавый кристалл власти, однажды сверкнув перед очами ее души, навсегда пленил ее.
А чтобы завладеть этим кристаллом, следовало сначала увидеть его в огне и постичь его глубину.
Об этом и думала до самого утра.
4
Утром следующего дня султан лично распорядился привести к нему евнуха Хасана, чтобы выслушать его без свидетелей. Но тот только трясся как осиновый лист и беспрестанно твердил:
– Все неправда! Это великий визирь Ахмед-паша приказал мне так говорить.
– А зачем же ты это говорил, если знал, что это ложь?
– Потому что визирь приказал.
– Но ведь ты знал, что это ложь?
– Знал.
– Так почему же говорил?
– Потому что визирь приказал.
– И деньги он тебе сулил?
– Сулил.
– И поэтому ты так говорил?
– Поэтому. Но я уже больше не буду.
– Не будешь, не сомневайся, – закончил допрос султан.
Под вечер евнуха Хасана зашили в мешок и понесли топить в Босфоре. Но и в мешке он кричал:
– Все неправда. Это великий визирь Ахмед-паша приказал мне так говорить! И обещал за это много денег и дом в Скутари!..
– Там сосчитаешь эти дукаты, – заметил один из янычаров.
Сильные руки раскачали мешок, раздался всплеск, и только круги разбежались по поверхности воды. Так погиб Хасан, евнух Роксоланы.
И тем завершились крестины принца Селима, сына Сулеймана.
* * *
Хасеки Хуррем велела подробно доложить ей о том, как и где казнили Хасана. И позже несколько раз посещала это место. Еще долго тревожил ее чернокожий невольник: снилось ей, как пересчитывает он золото на дне моря, на мелком песочке среди красных кораллов…
А кристалл власти над гаремом теперь и в самом деле был в ее руках!
И виделось ей хрустально прозрачное море, но с красной как кровь водой… А солнце в те дни всходило над Стамбулом в таких кровавых зорях, что набожные мусульмане только диву давались и возносили мольбы к Аллаху всемогущему, чтобы отвратил горе и беды от рода падишаха. Ибо все верили, что его несчастье станет несчастьем для всей державы и народа.
5
Но как показать всему султанскому двору свою власть над гаремом? Вот над чем сейчас размышляла султанша Эль Хуррем. Это надлежало сделать самым деликатным образом, но так, чтобы всем стало окончательно ясно. На этот счет у нее возникали самые различные идеи, но в конце концов она остановилась на двух.
Прежде всего, послала учителя Абдуллу в совет улемов, имамов и хатибов с известием о том, что начинает строительство нового величавого дома Аллаха.
– Да будет благословенно имя ее, как благословенно имя Хадиджи, жены Пророка, – сказал на это старый Кемаль-паша, с которым все науки сойдут в гроб. И повторил эти слова весь Высший совет ислама, обернувшись лицом к Мекке.
Затем молодая султанша Эль Хуррем дала знать султанской кухне, что берет на себя личный надзор над нею. Никто не поверил, что такое возможно. Ни те служанки, которых она посылала с этой вестью, ни те, кто там работал.
Но на следующее утро любимая жена султана действительно явилась туда в скромном платье, без украшений, повязанная простым белым фартучком.
Даже казнь великого визиря Ахмеда-паши не вызвала такого изумления, как этот поступок султанши Эль Хуррем. В серале словно пожар вспыхнул! Заговорили вслух об оскорблении достоинства супруги падишаха. Перепуганный кизляр-ага уведомил о случившемся самого султана. А под вечер были приглашены к владыке Кемаль-паша и Пашкепри-заде.
Султан велел им присесть на диван и долго молчал, не зная, как и с чего начать. Наконец произнес:
– Вы, должно быть, догадываетесь, по какому делу я вас призвал?
– Да, государь, кажется, догадываемся, – отвечал Кемаль-паша.
– И что вы скажете об этом? Бывало ли подобное в султанском роду?
– В очень давние времена, государь, твоя мудрая прапрабабка, жена султана Эртогрула, сама доила кобылиц для своих детей и сама варила и пекла на кухне. Так что в том, что делает султанша Эль Хуррем, нет ни малейшего унижения, – отвечал Кемаль-паша. А Пашкепри-заде, словно эхо, повторил его слова.
Султан вздохнул. Ибо знал по опыту, как трудно бороться с суевериями и привычками людских мыслей и глаз. Иной раз легче взять штурмом могучую крепость, чем переломить людские предрассудки, если не на что опереться в прошлом.
И вскоре во всех мечетях Стамбула стали хатибы славить супругу султана Эртогрула и ставить ее в пример всем женам правоверных. А возмущение поведением молодой султанши, которое уже вскипало и готово было выплеснуться через край, начало мало-помалу превращаться в удивление и почтение. Ибо изменчивы настроения всякого народа, изменчивее, чем волны на просторах морей. И благословенны те, кто противопоставляет свои мысли и дела молве, если делают это в сознании своей правоты и в согласии с законами Божьими.
Только теперь султанша Эль Хуррем смогла без внутреннего трепета представить себе своего сына на престоле падишахов. И это ослепительное видение потрясло ее до основания. Потрясло так, что кровь приливала к лицу и застилала глаза багровой пеленой.
Но что делать с первенцем Сулеймана от другой женщины?.. Чутье подсказывало: высочайший хранитель законов державы в этом деле не уступит ей ни шагу, как уступал в других делах. И сама она знала непреложный и вечный закон, священный для всех Османов и всех мусульман от края и до края громадной державы султана Сулеймана, наместника Пророка на земле.
Словно жгучая искра запала в сердце султанши Эль Хуррем. Запала и жгла, и горела, и щемила, и временами вспыхивала ярким огнем. И тогда Хуррем припадала к колыбели сына Селима…
И качала его, и пеленала, и в белом муслине спать укладывала, и в ясные глазки заглядывала, и маленькие ручки целовала. И страшное дело задумала – над золотой колыбелькой, в которой счастливо улыбалось дитя, в прекрасном покое, в мраморном дворце, в султанском саду над морем, над Рогом Золотым, что весь кипел жизнью и сверкал под синим небом в лучах Божьего солнца.
Ибо свободную волю дал Господь человеку – для добра и зла. А кто не сможет с самого начала противиться злу, того захватит оно, как пламя захватывает дым. И тогда неудержимо начинает созревать плод помыслов людских, как буря зреет в недрах темной тучи.
6
На следующий день после того, как утопили в Босфоре евнуха Хасана, встретились улемы Мухиэддин-мудеррис и Кемаль-паша в преддверии Айя-Софии, величайшей мечети Цареграда.
Первым начал Мухиэддин-мудеррис:
– Правда ли, о друг мой, что ты вместе с Пашкепри-заде побывал у султана Сулеймана – да живет он вечно! – и что вы открыли ему тайну его прапрабабки, жены султана Эртогрула?
– Это правда, о друг мой, что я с Пашкепри-заде был у султана Сулеймана – да живет он вечно! – но неправда, что мы открыли ему тайну его прапрабабки, жены султана Эртогрула. Потому что открыл мне ее Пашкепри-заде, а уже я открыл ее султану.
– Да будет благословенно имя Аллаха! Может, вся эта смута закончится вместе со смертью Ахмеда-паши и одного евнуха!..
– Может, и закончится.
Так думали улемы Мухиэддин-мудеррис и Кемаль-паша. И оба ошибались.
Немного дней минуло, как из квартала вельмож до стражи сераля и казарм янычаров донеслась тревожная весть: подстрекаемая кем-то толпа осаждает дворец казненного Ахмеда-паши и уже проломила ограду.
Без промедления туда были направлены отряды янычаров и сипахи. Но как ни спешили они, воспрепятствовать захвату особняка им не удалось. Начальник янычаров, отдавший приказ солдатам сдерживать толпу, пал, тяжело раненный камнями, а воинские подразделения остались на месте, ничего не предпринимая и только слушая крики толпы, призывавшей стереть с лица земли гнездо и род того, кто вознамерился похитить сына падишаха.
На глазах у воинов роскошный дворец Ахмеда-паши был разгромлен со всеми прилегающими постройками, а его жен и детей обезумевшая толпа выволокла оттуда и стала, избивая, таскать по улицам Стамбула за волосы.
Султана в тот день не было в Цареграде. Но, едва вернувшись, он призвал к себе Касыма, воинского коменданта Стамбула, друга детства, которому безоговорочно доверял и к которому был сердечно привязан.
– Что случилось в мое отсутствие? – спросил султан.
– Уничтожен дворец Ахмеда-паши. Его жены и дети изранены.
– Кто это сделал?
– Разъяренная толпа.
– Кто же ее подстрекал к этому?
– Государь, – чистосердечно сказал комендант Стамбула, – все указывает на то, что источник этих волнений не может быть ни в каком ином месте, кроме сераля.
– Ты допускаешь, что кто-то из моих близких сознательно подбил людей на злое дело?
– Исключено. Лучшие из моих осведомителей не выявили ничего такого, что дало бы основания для таких предположений.
– Может, они умолчали из боязни затронуть высоких особ?
– Знаю их давно и хорошо и думаю, что эти люди сказали бы все как есть.
Султан надолго впал в задумчивость. И так же молча сидел напротив него друг его юности, комендант Стамбула. Чуть погодя, Касым добавил:
– Я все же полагаю, что это самопроизвольный взрыв возмущения, родившийся из застарелой ненависти простого люда к Ахмеду-паше. Но воспользовались им некие темные силы.
– Посоветуй, как уладить это дело?
– Оно само уладится. Я тоже долго совещался с самыми пожилыми и умудренными из тех, кто служит при мне. Все они стоят на том, что необходимо посоветовать семье Ахмеда-паши как можно скорее покинуть Стамбул, а народ следует оповестить, что если еще раз случится хотя бы попытка учинить подобные беспорядки, то, по воле самого падишаха, пощады не будет никому.
– И ты не считаешь нужным провести расследование?
– Я уже достаточно разобрался во всем. Ничего, кроме лишнего шума, это не даст.
– Пусть будет так, – сказал султан. – Но в дальнейшем даже попытка такого бунта должна быть раздавлена решительно и беспощадно…
Вскоре семья Ахмеда-паши покинула Цареград, и все стихло над Золотым Рогом. Султан ни словечком не обмолвился с любимой женой об этом досадном происшествии. Да ведь она и в самом деле не была к нему причастна: одно лишь злое намерение, пустившее ростки в ее душе, учуял темный люд с пристаней и из предместий султанской столицы – как чувствует вода низину, куда ей надлежит течь.
7
Спустя несколько дней после нападения на дом Ахмеда-паши первая жена падишаха, мать его первенца Мустафы, попросила мужа принять ее. Падишах не мог отказать.
Женщина пришла вместе с малолетним сыном, вся в черном, закутанная в покрывало. А когда откинула его, открылось красивое бледное лицо со следами неизбывной печали. Роняя слезы, она упала в ноги мужу и сказала:
– Прости меня, что докучаю тебе. Но в эту ночь привиделся мне страшный сон: снилось, что некто накинул тонкий шнур… – Тут она знаком велела ребенку покинуть приемный зал и, когда он вышел, продолжала: – …Некто накинул тонкий шнур на шею нашего сына и… – рыдания не позволили ей закончить.
Султан растерялся и вполголоса спросил:
– Чем же я могу тебе помочь? Я не властен над дурными снами.
– Позволь и мне покинуть столицу и поселиться у моих родственников. Меня измучили тяжелые предчувствия.
– С сыном? Но это невозможно. Он мой наследник и должен воспитываться здесь, при дворе.
– Наследник? Еще неизвестно, согласится ли признать его наследником та, от чьей воли зависит все в этом серале – начиная от падишаха и заканчивая лошадьми в конюшнях!..
– Женщина! – сурово прервал ее Сулейман.
– Разве это неправда? – спросила она дрожащим голосом. – Не было ничего подобного в роду отцов твоих! Вся прислуга считается только с ее волей, а я, мать наследника престола великой державы Османов, не имею даже на чем доехать до мечети, чтобы вознести молитву…
– Разве у тебя мало коней и повозок?
– Нет, не мало, вовсе не мало! Но ведь не могу же я показаться на улицах Стамбула с первородным сыном падишаха в худшей карете, чем приблудная невольница с Керван-Йолы, которая…
Не закончив, она снова зашлась плачем. Затем поднялась и закрыла лицо покрывалом.
– Вот так всегда: всем вам кажется лучшим то, что имеет другая. А моя жена Эль Хуррем так же добра, как и ты…
– Так же? И поэтому все другие жены давным-давно забыли, когда муж навещал их? А ты, отец, забыл, как выглядит твой сын от первой законной жены!.. И ты говоришь «так же»!.. О Боже!.. Даже уехать отсюда я не вольна, и должна без конца мучиться одиночеством в этих стенах!..
Она расплакалась навзрыд, горестно раскачиваясь, как черная сосна под зимним ветром. И сквозь плач все еще продолжали доноситься до султана невнятные жалобы.
Сулейман, всегда решительный, в этой ситуации не знал, что предпринять. Тем более что чувствовал и понимал ее прискорбное положение. Внезапно ему пришло в голову, что визит бывшей первой жены – неплохой повод избавиться в дальнейшем от подобных сцен, которые могли поколебать его достоинство в глазах слуг и всего двора.
– Возможно, твою просьбу удастся каким-то образом совместить с воспитанием Мустафы при дворе, – сказал он. – Я подумаю над этим и в надлежащее время тебя уведомлю.
Плач под черным покрывалом внезапно стих. Послышался сдавленный, но острый как сталь голос:
– Совместить? В надлежащее время? О, знаю, знаю! Ты хочешь прежде посоветоваться с нею! Чтобы она приняла это решение!.. Нет!.. Беру назад свою просьбу!.. И не отступлю от своего, разве только меня и моего сына силой вышвырнут из дома мужа и отца, живыми или мертвыми!..
Отвесив глубокий поклон, она вышла из зала, но с трудом сдерживаемые рыдания продолжали сотрясать все ее тело, как ледяной ветер сотрясает дерево.
Атмосфера в серале становилась все более тягостной. Мрачные слухи ползли из покоя в покой по всему огромному дворцу. И наконец озаботилась судьбой внука сама мать падишаха…
Глава XVI
Бог Всемогущий
«Deus ne elongeris a me: Deus meus in auxilium meum respice! Quoniam insurrexerunt in me varice cogitations et timores magni affligentes animam meam. Quomodo pertransibo illaesus? Quomodo perfringam eas?» – «Ego inquit, ante te ibo…»[131]
1
А утром в пятницу, в турецкое воскресенье, на третьей неделе месяца Шавваль, со всех минаретов турецкой столицы во весь голос закричали муэдзины:
– Аллаху акбар! Аллаху акбар! Ашхаду алла илаха илла ллах! Ашхаду анна Мухаммада-р-расулуллах! Хаййа ала ссалат! Хаййа ала ссалат![132]
Каждую пятницу, в турецкое воскресенье, молодая султанша Эль Хуррем выезжала на молитву в мечеть в золотой карете, запряженной шестеркой белых лошадей, в сопровождении конных янычаров. И как всегда, у стен ее дворца и вдоль дороги выстраивалась двумя длинными рядами стамбульская голь, поджидая милостивую госпожу, мать принца Селима, – отдельно мужчины и отдельно женщины. И простирали к ней руки, прося подаяния.
Кого там только не было! Кто только не топтался под стенами палат Роксоланы! Нищие турки, арабы, курды, татары и прочие мусульмане, а с ними греки, армяне, итальянцы, венгры, валахи и поляки, евреи и цыгане, – и никого из них слуги султанши не оставляли обделенным. Женщинам подавали невольницы, мужчинам – евнухи.
А порой среди этой толпы попадались невольник или невольница из ее родной страны, отпущенные по старости и болезни на волю. Слуги султанши, ловкие и расторопные, уже научились отличать их от других и подавали таким особо – на дорогу домой. И те благословляли ее родным словом, слезами и воздетыми к небу руками.
Так было и в эту пятницу, на третьей неделе месяца Шавваль, когда ранним утром в воротах сераля показалась золотая карета, запряженная шестеркой белых коней и сопровождаемая конной стражей.
Карета уже выехала за ворота сераля, и с обеих ее сторон вытянулись два ровных ряда янычаров на пляшущих буланых конях, а слуги принялись раздавать милостыню. А тем временем какая-то пожилая женщина в убогой чужеземной одежде вдруг выступила из толпы бедных женщин, неприметно осенила себя крестным знамением, нырнула между конями янычаров и с плачем прорвалась к самой карете, сжимая в руке только что полученный от султанской невольницы грошик.
– Настуся, деточка моя! – закричала она и упала в пыль, на которой остались следы золоченых колес кареты султанши.
А молодая султанша Эль Хуррем отчаянно закричала, приказывая остановить карету, опрометью выскочила на мостовую, бросилась к пожилой женщине и опустилась в драгоценном уборе своем на колени рядом с нею, плача и целуя ее морщинистые руки.
– Хорошо ли тебе здесь, деточка моя? – спросила старая мать.
– Очень хорошо, мама, – сказала Настуся и вздохнула так, будто тяжелое бремя упало с ее плеч. Усадила женщину в карету и велела слугам поворачивать обратно во дворец.
Молча плакали обе в золотой карете величайшего султана Османов, пока не вступили в прекрасные покои Эль Хуррем.
А по дворцу и столице молнией разнеслась весть, что бог весть откуда объявилась нищая и убогая теща Сулеймана и что из толпы голытьбы, что собирается по пятницам под стенами дворца, взяла ее в султанские палаты Роксолана. В богатых семьях баши и визирей, как крутой кипяток, закипело возмущение…
Однако улемы и проповедники представили это событие как образец добродетели в отношении султанши к матери. И еще выше возносились руки убогих, благословляя молодую мать принца Селима, к которому как раз в эти минуты ввела Настуся свою родную мать, чтобы показать ей внука.
Радости матери не было конца. Она целовала малыша, крестя его снова и снова, и все тешилась – какой он крепкий и красивый.
– А как же ты ладишь с другими его женами? – наконец спросила она дочь.
– Ни хорошо, ни плохо, – отвечала та. – Со всеми по-разному.
– Да уж, верно, плохого тут больше, чем хорошего. Какая еще с ними может быть жизнь? А у твоего мужа еще жива матушка?
– Жива. Он еще молодой, и она не старая – сорока не исполнилось. Добрая женщина. Лучшие свои драгоценности мне подарила.
– Это уж, наверно, ради сына…
2
– Какие же, Настуся, великие богатства в твоих комнатах! И это все твое? – спросила бедная женщина, осматривая покои дочери. От всего этого блеска и роскоши даже слезы высохли у нее на глазах.
– Разве я знаю, мама? – ответила Настуся. – Как будто мое. Я теперь могу иметь все, что захочу.
– Такой добрый твой муж?
– Очень добрый.
– А я все молилась Богу, вставая и ложась, чтобы он послал тебе, доченька, добрую долю. Только вижу я, что посреди всего этого добра у тебя какая-то тяжесть на душе. Вижу, вижу. Сердцем чувствую. И твой покойный отец молился за тебя до самой своей смерти… – На этих словах мать снова заплакала.
При известии о смерти отца Настуся не смогла вымолвить ни слова. Уронила слезу и помянула Бога. А когда обе выплакались, спросила:
– Как же вы, матушка, отважились одни пуститься в такую дальнюю дорогу? И как добрались сюда? И кто вам сказал, где я и что со мной случилось? Ведь я не раз уже посылала верных людей с большими деньгами, чтобы принесли мне хоть весточку от родных. Возвращались и говорили: и следа не смогли найти.
– А вот как оно было. Сразу после набега мы с отцом расхворались от тоски по тебе, потому что думали – никогда уже не видать нам тебя на этом свете. А отец так и не увидел, бедный… Степан, жених твой, разыскивал тебя больше двух лет. Ездил куда-то, расспрашивал, допытывался. Все напрасно. И нам в то время помогал. А потом женился, и все кончилось.
– А на ком?
– На Ирине, подружке твоей. Вместе они из полона бежали, тогда и познакомились. Правда, он еще долго верность тебе хранил, не сразу за другой побежал. А отец наш хворал уже не переставая. Приход отдали другому священнику, а мне с ним, с больным, пришлось уехать к родне на Самборщину. Горько нам жилось. В одном Бог его миловал – не мучался долго. И на смертном одре тебя вспоминал. Уж тогда я совсем одна осталась…
Мать снова заплакала и продолжала:
– А потом стали приходить удивительные вести о тебе и твоей доле.
– Куда? Даже на Самборщину?
– На Самборщину, а как же.
– И что же рассказывали?
– Да такое плели люди, что и повторить нельзя. Может, расскажу когда-нибудь. Наконец, чую, насмехаться надо мной, дочка, начинают. Старая попадья, говорят, турецкого цесаря зятем имеет, а сама в драных опорках ходит… Зло смеялись надо мной. Натерпелась я от людских языков, Настуся, и решила – хватит. И Бог всемогущий, дочка, привел меня аж сюда, через такие края, и горы, и воды, что не всякий мужчина сумел бы дойти! А я, бедная слабая женщина, добралась с помощью Божьей…
– А вы, мама, и в самом деле верили, что зятем турецкого цесаря имеете?
– Ну как же в такое диво поверить можно, доня моя! Я уже и в дорогу собралась к тебе, и все равно не верила. И только как увидела тебя в золотой карете, а турецкое войско – вокруг, только тогда и подумала: а, может, и правда! Но все равно уверена не была, а ну как, думаю, ты за какого-нибудь генерала вышла, что служит при самом султане. Только теперь верю, как от тебя услышала. Да и то мне все вокруг сном кажется… Чудо Господне, да и только! И не без причины оно, это чудо, доченька, – посылает тебе Божья мудрость великое испытание.
– И как же вы, мама, решились в такую дорогу, через столько чужих земель пуститься? И с кем вы сюда добирались, и на какие деньги?
– А было это вот как. Смеются надо мною люди, хоть шапку себе из тех насмешек шей. Уже и малые дети вслед кричат: «Цесарская теща идет!» Молчу, не отвечаю ни словечка. Только Бога помяну, вздохну, и ему свои мучения поверю. Но однажды, в воскресенье это было, сижу я после службы Божьей у свояков, что меня приютили. Смотрю – а в окно видно, как двое старых евреев входят на подворье. Должно быть, купцы какие-то, думаю. И представить не могу, что они – ко мне. Ведь что у меня купишь? Разве что печаль да старость одинокую, которая уже передо мною…
– Мама! Да вы же еще совсем не старая, только печаль вас иссушила. Оживете рядом со мной, в добре и достатке. И мне с вами легче и веселее будет. Как же я рада, что Бог всемогущий прислал мне вас!
– Да и я, доченька, до самой смерти буду благодарить Бога за эту великую милость… Ну вот, говорю, и в мыслях у меня нет, что купцы эти ко мне явились. И вдруг зовут меня домашние. «Эти купцы, – говорят, – вас хотят видеть». Я, понятно, испугалась, думаю: вдруг твой покойный отец, царство ему небесное, долг какой оставил и мне не сказал? Иду ни жива ни мертва. Выхожу к ним, прошу их садиться, а сама прямо трясусь от страха: ну как сто золотых потребуют, думаю. И где я, нищая, возьму им столько?
– И как же они начали?
– Сели, глянули один на другого, и старший из них приступает: «Мы к вам с одним делом, пани…» Ну, думаю, точно речь о деньгах. Еле вымолвила: «Прошу вас, говорите!» А он вот как сказал: «Вы уже, наверно, слышали, что ваша дочь жива и стала в Турции знатной госпожой». – «Да слышала, – отвечаю, – всякое говорят люди, а Бог один знает наверно, где она и что с ней сталось, да и есть ли она еще на свете». И слезы выступили у меня на глазах.
– А они что?
– А другой говорит: «Наши еврейские купцы из Львова были там, где теперь находится ваша дочь. И видели ее своими глазами: как выезжает из дворца, и запряжка у нее шестеркой, и в золоченой-таки карете!» А я как расплачусь навзрыд!
– Да почему же, мамочка?
– Потому что, думаю, уже и евреи домой ко мне с насмешками ходят… И говорю им: «Не совестно вам, старым почтенным людям, насмехаться над бедной вдовой, которая и без того от горя не видит, куда идет?»
– А они что?
– Тогда один из них говорит: «Ну, ну, это вы, пани, перемудрили. Что ж вы, думаете, у нас других дел нет, как из самого Перемышля сюда специально ехать, чтобы над вами насмехаться… Хорош гешефт, нечего сказать!» От этих слов я опомнилась и говорю им: «Не удивляйтесь, панове, что я так вам ответила, уж простите меня, потому что всякие люди мне этим так докучают, что и сама не знаю, что говорю». А они тогда: «Мы на этом ничего не потеряли, нечего и прощать. Да вы нас и не обидели. Только выслушайте нас до конца, мы за это с вас ничего не требуем».
– Да хоть бы и потребовали, все равно с меня взять нечего, потому что ничего не имею, – говорю.
– Да мы знаем, – говорят. – Откуда у вдовы честного священника имения? Все нам известно, люди рассказали.
Я перевела дух – значит, денег не потребуют, и спрашиваю:
– А говорили эти ваши знакомые купцы с моей дочкой?
А они отвечают:
– Вы думаете, к ней так легко подступиться, как к вам? Тут все просто: только калитку в плетне открой и, если пса поблизости нету, иди себе к кухне и спрашивай, есть ли кто дома. Ну, а если б там так было, так половина наших евреев из Львова, из Рогатина, из Перемышля и Самбора не только поговорили б с вашей дочкой, но и не один добрый гешефт могли бы там иметь. Такой гешефт – чистый мед! Но там вместо плетня высокие стены, вместо калитки железные ворота, а вместо пса войско стоит и с места не тронется! И если б такой, головой ушибленный, нашелся и стал бы крутиться у тех ворот, ему бы так всыпали, что он бы ни у кого больше не стал бы спрашивать: дома он или нет.
– Чего же вы от меня хотите? – спрашиваю. А сама думаю, что если это и в самом деле ты, Настуся, то туго тебе там приходится. Они же говорят:
– Постепенно, пани, сейчас все узнаете. Все вам скажем. За тем и пришли. А чего не спрашиваете, как ваша дочка выглядит? Уже по одному тому сможете догадаться, видели ее наши или нет.
– Ну, и как же она выглядит? – говорю.
– Файная, пани, ох и файная! Светлая, золотые волосы, синие очи, продолговатое лицо, руки маленькие, как у ребенка, и доброе сердце имеет: если едет по городу, ни одного бедного без подаяния не оставит, даже наших, хоть и вера у нас разная.
– Сама раздает милостыню? – спрашиваю.
– Вы бы хотели, чтобы она выходила из кареты и раздавала деньги? Ну-ну. Там уже много таких при ней, что раздают и держат при себе, что раздать. И если б она остановилась или ехала не так-таки борзо, то турки или не турки, а весь бы народ сбежался: тот за подаянием, тот за справедливостью, тот челом бить. И так ее карету письмами забрасывают, будто снег прошел. А слуги ее, – говорит, – все письма собирают, поскольку им так приказано.
– И что же она с этими письмами делает? – спрашиваю.
– Что делает? Сама она ничего не делает, потому что при ней есть такие, которые делают. Самое паршивенькое письмо, даже порванное, – говорит, – читают, рассматривают и каждое дело потом разбирают. И виноватого потом из-под земли добудут, – говорит, – а невинному помогут.
– Ну, а если виноватый сбежит в чужой край? – спрашиваю.
– А вы думаете, – говорит, – у султана послов нет? И куда турецкий посол ни приедет, вокруг него все скачут, как, к примеру, мы, евреи, вокруг своего раввина. И даже еще хуже, – говорит, – потому что мы своего раввина уважаем, а турецкого посла в других краях как огня боятся.
– А чего его так уж бояться? – спрашиваю. Но и сама уже боюсь.
А купец говорит:
– Вы как ребенок спрашиваете. Да разве нечего бояться, если за тем послом, если ему кто не угодил, турецкое войско идет, и тяжелые пушки везет, и города разбивает, и села огню предает, и все берет. А янычары, думаете, на посиделки сюда ходят?
– Так это моя дочка, – спрашиваю, – такое слово имеет?
– Слово, говорите? Она силу имеет, какой еще свет не видывал, – говорит. – Что хочет, то и делает.
– Ну, а если ее муж, – спрашиваю, – другого хочет?
А еврей говорит:
– Так ведь он-таки того же хочет, что и она, и об этом все, кого ни спроси, знают. Будто вы не понимаете, как такое бывает.
– Ну, – говорю им, – не одна моя дочка может выглядеть так, как вы сказали.
А они отвечают:
– О, разумные слова, пани! Вот потому-то мы к вам и приехали, чтобы вы могли точно сказать, ваша это дочка или не ваша.
А я им на это говорю:
– Как же я могу вам отсюда сказать, сидит там моя дочка или не моя?
А они на это:
– Опять разумное слово, пани! Отсюда и родная мать не может узнать. Просто надо туда поехать и посмотреть.
– Туда?! – аж вскрикнула я. – Да за какие средства? Тут немалые суммы нужны, чтобы в такие далекие края добраться! Да и уверенности нет. Разве мало красивых да холеных девчат на свете? И почему такое должно было выпасть моей дочке, а не другой? Ладно, если б какого-нибудь честного человека встретила, а тут сам Великий Султан!..
Говорю так, а сама думаю: «Бог всемогущий всем правит. Кто знает, что может случиться?»
А евреи говорят:
– Ну, а откуда вам знать, пани, что не ей повезло? Пан Бог все может, ибо он всемогущ. Наши купцы там поразведали среди слуг, и те-таки говорят, что первая жена нового султана, которую он больше всех любит и поставил над всеми остальными, родом отсюда, поповна, говорят, из Рогатина, которую татары пару лет назад увели в ясырь. Кто ж еще, если не ваша дочь?
– Бог бы через вас вещал, – говорю, – да только все это может оказаться пустыми выдумками.
Они же говорят:
– А мы вам, пани, на эти выдумки одолжим денег на дорогу – и туда, и обратно, коли пожелаете вернуться. И сами с вами поедем.
Я ж им на это:
– Люди добрые, – говорю, – я взаймы не беру, потому как нет у меня ни на что тратить, ни с чего возвращать. А ну как потом окажется, что не моя это дочка? Тогда не только с позором возвращаться, а еще и долги отдавать!
– А что евреи на это? – спросила Настуся.
– А они посмотрели друг на друга и говорят: «Хм, может, так, а может, и не так. Знаете что? Мы вам, пани-матка, таки дадим денег на дорогу – на свой риск! Может, потеряем, а может, и нет».
– А вы, мама, что на это сказали?
– Что ж я, доня, другого могла сказать, кроме как: «Не хочу ничего задаром! Спасибо вам, но не хочу. С какой стати вы должны мне что-то задаром давать?»
А они говорят: «А вы таки думаете, что это задаром будет, если там и в самом деле ваша дочка? Ну-ну, хорошо же вы рассуждаете! Мы, пани-матка, от вас ничего не хотим. И от вашей дочки мы ничего не хотим, потому что она сама даст».
А второй добавил:
– Ей и давать ничего не надо, пусть только слово скажет, чтоб нам кривды в турецкой торговле не чинили. Нам больше ничего и не надо, и не требуется.
– А если это не моя дочка, – говорю, – вы ко мне: отдавай деньги за дорогу!
– Пани, кто ж вам такое сказал?
– Это вы сейчас не говорите, зато потом скажете.
– Мы вам мигом расписку дадим, что ни сейчас, ни позже ничего от вас не хотим и не потребуем. Ну? Устроит?
– Боюсь я ваших расписок, – говорю. – Ноги моей еще не было в суде, и пусть туда нога ни одного честного человека не ступит! Бог знает, что вы там понаписываете, а мне потом по судам таскайся!..
– Ладно, – говорит старший, – понимаю: суду вы не доверяете и, может, имеете на то причину – всякие судьи попадаются. Но своему владыке-то верите? А если верите ему, то едем завтра же вместе с нами в Перемышль, к вашему епископу.
– Еще и епископу вашими бумажками голову морочить! Мало у него своих забот? – говорю.
– Ну где вы видели такого владыку, чтобы забот не имел? И чем он лучше, тем больше забот и хлопот имеет. Так и со всяким человеком. Но на то он и владыка, чтоб иметь хлопоты, как я, например, купец, чтоб блюсти свой интерес, – говорит. – А вы думаете, соблюсти свой интерес можно без хлопот?.. Нет, вы пока подумайте, а мы еще завтра придем.
Попрощались и пошли себе.
– А я, доченька, думаю и даже думать боюсь. И до Перемышля не близко. А к тебе, наверно, как на тот свет – и далеко, и неведомо все. Да еще если б точно знать, что к тебе! А то езжай бог знает куда и зачем – дочку за турецким цесарем искать!.. Такое и не придумаешь, и во сне не увидишь. Скажут еще – совсем старая спятила и бабьи байки за правду приняла. И только евреи из хаты – уже прицепились: «Что, – говорят, – вам купцы такое сказали?» – «Ай, – говорю, – дайте вы мне покой с вашими евреями! Несут, сами не знают что!»
– Не скоро, думаю, вы, мама, заснули в ту ночь…
– Да где ж тут заснуть, доня! Такое мне виделось, будто и в самом деле пришла пора на тот свет перебираться… Задремала я только под утро, уже светало. И снишься ты мне, вся в белом и в блестящей короне на голове. А из сердечка твоего сквозь белое платьице каплями красная кровушка выступает. А ты рученьками за сердечко хватаешься, кровь растираешь, и уже по пальчикам твоим она стекает… И тяжко так вздыхаешь… И такая меня тоска по тебе взяла, что я прямо во сне сказала себе: «На все воля Божья! Поеду! Будь что будет!»
– И пришли купцы?
– Пришли, доня. Переночевали у местного корчмаря и пришли спозаранку.
– Что, – говорят, – едем в Перемышль? Все-таки ближе, чем к вашей дочке.
– Едем, – говорю. – Попробую.
– Ну, – говорят, – если до Перемышля доберемся, то уже и до вашей дочки доедем.
Заплакала я, доня, и поехала с евреями. Еле дошла до епископской палаты – дух занялся. Больше всего от стыда.
– Да почему ж от стыда, мама?
– Доня, доня! Если неправда – то стыд, а если правда – то грех, думаю, за чужеверного замуж выходить, свое бросать.
Настуся закрыла глаза руками и не сказала ни словечка. А мать поняла, что эти слова больно слышать Настусе. И стала рассказывать дальше:
– Правда, милостиво принял меня владыка, слова презрительного не сказал. Слышал уже, говорит, о тебе и твоей доле. Но никто не знает, правда это или нет. Потому как всякие чудеса иной раз рассказывают про татарских полонянок. Выслушал евреев, поговорил со мною, а потом и сказал: «Всякое бывает по Божьей воле, пусть Бог благословит вас в дальнюю дорогу! Без его воли никто вам никакого зла не причинит!» Как благословил он меня, мне сразу легче на душе стало.
– Ну, а расписка, которую евреи обещали? С ней что?
– Призвал владыка аж двух духовных и велел им записать то, что говорили евреи: мол, берут на себя все затраты на дорогу до самого Цареграда и обратно – туда, где они меня отыскали, и отказываются требовать возмещения в любом случае: есть там моя дочь или нет, захочет ли она заплатить за меня или не захочет. Написали, подписали, мне прочитали, а потом еще и к епископу отнесли, запечатали и в актах епископских на хранение положили. А купцы еще при них мне денег на дорогу дали и так радовались, что просто страх. Поблагодарила я всех, потом в храм Божий сходила, на убогих пожертвовала, хоть я и сама не богата, и пустилась в дальнюю дорогу.
Тут вздохнула Настусина мать и перекрестилась, как бы заново начиная свое путешествие, и собралась было рассказывать дальше. Служанки внесли фрукты и сладкие шербеты. Низко поклонились госпоже и бесшумно вышли.
– А есть ли, Настуся, хоть одна наша дивчина среди твоей челяди? – спросила мать.
– Есть, мамочка, есть. Гапкой зовут. Взяла я ее к себе после того, как тут один случай был…
– Случай, говоришь? Наверно, с этими, с черными, они такие какие-то страховидные, что даже издали смотреть жуть берет.
– Эти черные люди совсем не страшные, надо просто к их виду привыкнуть. А случай действительно был, да и где их не бывает. Но об этом позже, времени у нас достаточно. А пока – подкрепитесь немного.
– Не могу ни есть, ни пить, – возразила мать, – пока не закончу и из сердца своего не вылью того, что довелось мне пережить по дороге, пока добиралась до тебя, доня. Ох и всякого же я натерпелась, доня!
Однако не утерпела, пригубила чашу с шербетом и, продолжая понемногу отхлебывать, заговорила:
– Доброе у тебя тут питье, как же иначе… И вот, пустилась я в Божий путь. Пока нашим краем ехали – еще туда-сюда. Перевалили Карпатские горы. Там, дитятко, так смереки пахнут, аж сердце радуется. А трава – что твой шелк, такая красивая, мягкая, всяким зельем пахучая. А потом въехали в венгерский край, и чем дальше, тем реже и реже нашу мову слышно. Но красивая там земля, так и видно на ней Божью руку! Но пьют там, деточка, пьют. Еще хуже, чем в Польше. По дороге в том краю я только и видела, что гулянки да забавы. Дотанцуются, они, доня, – так всегда и бывает с теми, кто много танцует… А мои евреи везде как дома, и всюду своих находят, и ко всему доступ имеют, и с каждым говорят, будь то наш, поляк, мадьяр, немец или турок. Я только дивилась.
– А заботились они о вас, мама, в дороге?
– Заботились, доня, это правда. И лучше, чем иной раз свои. Никакой обиды они мне не причинили, и все, что мне было нужно, я сразу получала. Только раз из-за них я страху натерпелась. А было так: проехали мы уже широкие равнины венгерские и вступили в края, где твой муж царствует… Так говоришь, он добрый?
– Очень добрый, мама. И умный, и справедливый, и ни в чем мне не отказывает. Лучше и быть не может.
– Дай Бог ему здоровья! Жаль только, что не христианин, – вздохнула мать. – Ну вот, как въехали мы в его царство, увидела я турецкое войско с кривыми саблями. И такой меня страх взял, что слова не могу сказать. Вот, думаю, сейчас голову снимут, и дело с концом. Только на том свете и свидимся. И у евреев моих, видно было, руки затряслись, как стали турки их возы осматривать. Ну, что-то они им там дали и кое-как пропустили нас дальше. И снова едем. Равнина такая – глазом не обнимешь. А через пару дней евреи говорят, что уже и до Дуная недалеко. Сердце у меня сжалось: Дунай – большая вода, недаром про него в песнях поют.
– А знаете, мама, вот вы уже видели Дунай, а я нет. Потому что я с другого конца сюда попала – через Черное море.
– Так море еще больше, чем Дунай. Всякое сотворил Господь на этом свете, а человек все по Божьей воле преодолевает. И вот, доехали мы до этого Дуная. Вот это река так река, доня! Где столько воды берется, думаю, что так течет и течет, только синеет, а другой берег чуть видно. А за этой рекой еще добрая часть пути до тебя, сказали мне. Проехали мы сколько-то дунайским берегом, вижу – город. Замок на белых скалах стоит до того высоко, что туда разве только птица долетит без воли тех, кто тем замком правит. А евреи мне: там сидит турецкий наместник. Так и сказали: «Видите, в том замке сидит заместитель мужа вашей дочки!» А я себе и думаю: «Век бы мне этого заместителя не видать», – а сама помалкиваю. Но знаешь, доня, пришлось-таки с ним свидеться, и как раз в том самом высоком замке!
– Как же это?
– А вот как. В городе евреи вместе со мною заехали на какой-то постоялый двор, дали мне комнатку, а сами ушли по торговым делам. Сижу я себе и Богу молюсь. А их нет и нет. На следующий день, уже где-то после полудня, вдруг слышу: что-то бренчит. Смотрю в окно: стража турецкая идет и моих купцов ведет! Они бледные, трясутся и на мое окно показывают, да еще и что-то говорят! Вот тебе и раз, думаю. С испугу так зацепенела, что и сама себя не чую. – Она перевела дух, словно еще не избавилась от тогдашнего страха, и продолжала: – Входят толпой ко мне в комнату турецкие солдаты. Но не кричат, даже руки к челу и к сердцу прикладывают и головы предо мной склоняют. Сообразила я, что евреи, должно быть, наговорили им, что я к какой-то важной госпоже еду. Сразу мне полегчало. А на подворье уже, вижу, повозка въезжает. Да такая, что и владыка бы сесть не постыдился. Не стала гадать и спрашиваю евреев: что это значит?
А они и говорят:
– Не бойтесь, пани-матка. Вы нас уже спасли. Потому что мы тут, занимаясь своими делами, наткнулись на старых врагов, чтоб они себе все кишки порвали! Оклеветали они нас перед турецкими властями и весь бы товар дочиста отняли у нас, если б мы не сказали, что везем няньку жены самого султана. Уж простите, но пришлось так сказать, потому что вы, ваша милость, бедно одеты и с нами на простых возах едете. А если б мы всю правду выложили, то нас еще и побили бы за вранье!
– А как же вы нашли такую беду на свои головы?
– А мы разве искали? Она сама нас нашла. А может, и к лучшему, что нашла. Чуть сказали мы туркам про няньку султанши, как те враз переменились и оставили нас в покое. А теперь вы, ваша милость, должны пойти с нами в замок и подтвердить наши слова.
– Что ж мне, неправду свидетельствовать? А если присягнуть велят?
– Да какая ж неправда? Или вы не нянчили свое дитя? Где тут неправда? В чем?
– А я ведь не знаю в точности, жена султана – мое дитя или нет?
– Ну, когда вас допустят туда, тогда и узнаете. Сами подумайте! Вы что, казну грабить едете или с их войском биться? Вы едете своего ребенка искать. Любой человек такие вещи понимает. А если она и не ваша, то вы им ни стен Цареградских не порушите, ни моря не выпьете. Вернетесь домой, и все…
Ну, деваться некуда, надо идти. Вышла я с турецкими солдатами и с евреями, а сердце колотится. Усадили меня в коляску. Кони – как змеи. Их только вожжами тронули, а они и помчали!
Еле взобралась я на замковую гору. Пару раз даже отдыхала. Правда, турки совесть имели, не торопили, шли за мной шаг за шагом. Я остановлюсь – и они ждут. Наконец вышла я на эту гору. Там подворье мощеное, каменное, и видно с него далеко-далеко: и Дунай, и поля вокруг. Будто в раю, так хорошо. И ввели меня в какие-то покои. Вокруг диваны дорогие, подушки на полу бархатные. Показывают мне турки: садитесь. Я села, а евреи стоят. Ждем. Через какое-то время слышу – идут еще какие-то люди. У меня аж в глазах зарябило. Те, что были со мной, низко им кланяются, а я не знаю, что с собой делать, или встать, или сесть, ну и сижу себе дальше. А тут из тех, что пришли, выступил один еще не старый, но и не молодой уже человек, одетый по-турецки, в тюрбане. И по-нашему чисто говорит:
– Послушайте, женщина! Вы должны говорить правду, как на исповеди, потому что вы сейчас перед самим наместником султана, которому я каждое ваше слово в точности передам по-турецки.
– Спрашивайте, – говорю, – а я скажу все, что знаю.
– Правда ли, – спрашивает, что вы нянчили в детстве жену великого султана Сулеймана и едете вот с этими купцами в Цареград?
– Да, – говорю, – я и вправду в Цареград с этими купцами еду. Но жена ли султана Сулеймана та, которую я нянчила на своих руках, смогу сказать только тогда, когда увижу ее собственными глазами. Я еду, – говорю, – искать ту, которую нянчила, потому что многие люди говорят, будто она в Цареграде.
– Хорошо вы, мама, ответили, – сказала Настуся.
– А правда всегда хороша, доня.
– А что ж толмач?
– Толмач сразу повернулся к наместнику и заговорил. Старый, уже совсем седой человек тот наместник. И вот он что-то сказал толмачу, а тот – мне:
– Сразу видно, что вы правду говорите. А теперь скажите, откуда вы и когда ту девушку-поповну татары увели?
– Я, – говорю, – из своего края, из Червонной Руси, а тогда я жила в Рогатине. – И сказала, когда это было, – опять чистую правду. А он снова пересказал все старому наместнику. Тот только головой важно закивал. И опять что-то к толмачу. А толмач – мне:
– Доходили ли до вас какие-нибудь вести после того, как татары эту девушку увели?
– Вестей, – отвечаю, – хватало. Говорили люди, что вышла она замуж за очень знатного человека. Но как же я могла узнать, правда это или нет? – Боялась я и словечком обмолвиться о том, что люди про самого цесаря поговаривали, – чтобы турок не обидеть. А он снова перетолковал по-турецки, и уже дальше они между собой говорили и других расспрашивали, а те им отвечали. А про евреев-купцов будто забыли. Видно, их уже и до того допрашивали. Наконец толмач снова ко мне обратился и говорит:
– Наместник султана приказал мне передать, что сказанное вами вполне может оказаться правдой. Поэтому он спрашивает, не нуждаетесь ли вы в чем и нет ли у вас жалоб. Говорите все как есть и ничего не бойтесь.
– Ни в чем, – говорю, – я не нуждаюсь и жалоб никаких не имею. Вот если бы только нас не задерживали в дороге…
Он перевел это, они с наместником опять переговорили, и толмач мне:
– Слушание вашего дела закончено. Вы получите такое письмо-пропуск, что больше никто вас в пути и тронуть не осмелится…
Поблагодарила я наместника и толмача. А уходя, сам наместник мне поклонился, и следом все, кто с ним был. Тогда я и подумала: «Ну, доню, если это и в самом деле ты, то, видно, в большом ты почете, раз такой знатный вельможа из-за тебя твоей старой няньке кланяется». И еще меньше стало у меня веры, что такое может приключиться на самом деле.
– А письма, мама, долго ждать пришлось?
– Совсем недолго. Той же упряжкой меня на постоялый двор отвезли, а вечером принесли это письмо и передали из рук в руки. И опять тот же толмач спросил, нет ли у меня какой нужды. А я снова его поблагодарила.
– А не предлагали вам, мама, стражу в дорогу?
– Не предлагали. Видно, сами не были до конца уверены. Тот наместник, должно быть, так рассудил: в точности не известно, нянька я или не нянька нынешней султанши. Если нянька, хватит мне и пропуска, а если не нянька, то этой стражей выставил бы он себя на посмешище. Так что, думаю я, поступил он разумно. Хорошо и то, что двинулись мы дальше, и, действительно, по дороге нас больше не трогали, письмо помогало.
Горами и долинами доехала я с купцами до самого этого города. И через такие черные горы мы перевалили, что в них наши Карпаты можно спрятать и не найти. А ведь и в Карпатах орлам приходится крыльями помахать, пока долетят до самых высоких скал. А тут – на вершинах снега белые-белые, а под ними леса черные-пречерные. И по долинам воды шумят, и цветы прекрасные. Великую красу Господь положил на эти дивные земли, но наша, доня, все-таки лучше, потому что наша…
Глубоко вздохнув, мать продолжала:
– А как увидела я высокие стены и ворота этого города, такой страх меня взял, что я даже заплакала.
– Почему, мама? В городе же меньше опасностей, чем в дороге.
– Не от страха перед чужими людьми, дитя мое! А вдруг, думаю, ты не захочешь признать свою нищую мать?
– Да что вы такое говорите, мама!
– Деточка, всякое бывает. И разное на своем веку я слышала про детей. Недаром присказка говорит: мать да отец семерых на ноги поставят, а семеро детей и одного отца или мать не прокормят. Бывает, чуть поднимутся над своим сословием, а уже стыдятся родных. А ты так высоко взлетела, ой как высоко… А евреи не дураки – обо всем подумали и говорят мне: «Вам, пани-матка, надо пойти с нами и встать среди людей там, где мы вам покажем. Проедет в карете султанша, а вы узнаете, что это ваша дочка, но не вздумайте закричать. Спокойно посмотрите, отойдите в сторону и нам скажите. А уж мы найдем средство, как вас с нею свести». Умно советовали, доня. Но как только я тебя увидела и милостыню служанка твоя в руку мою сунула, – не выдержала я, доня моя! Заплакала и закричала. А ты прости меня, деточка, сердцу разве прикажешь!
– Это ничего, мама. Все хорошо. Скоро увидите моего мужа.
– Жаль только, я и слова с ним сказать не смогу, потому что не знаю его языка.
– Он поймет, вот увидите.
– А зачем ты, доня, об этом наместнике так допытывалась? – спросила мать.
– Мне, мама, надо знать, каких людей мой муж где держит или хочет поставить. Вот недавно он спрашивал, а на своем ли месте будет один комендант. Многие приходили за него просить, но я всем отвечала, что в дела султана не вмешиваюсь. Но на самом деле иногда вмешиваюсь, мама…
– И хорошо делаешь, дочка, что так отвечаешь людям. А вмешиваться или нет – тебе лучше знать.
Их разговор продолжался долго-долго, и в течение этого времени они несколько раз выходили в детскую, чтобы снова взглянуть на ребенка.
3
А как закончились Настусины расспросы о родне, знакомых и соседях, она сказала:
– И что же там, мама, творится в нашем родном краю?
Мать ответила уклончиво:
– Ты, доня, покинула дом совсем молоденькой; да и тяжко мне говорить о том, что там творится.
– И все же, мама, что? Или все так, как здесь?
– Еще не знаю, доченька, как здесь. Я тут совсем недолго. Но по тому судя, что увидела я еще по дороге в твоем новом краю, скажу прямо: у нас много хуже. До сих пор там поляки грызутся между собой, а наши, доченька, еще хуже. Ненависть между нашими такая, что один другого в ложке воды утопил бы. Село с селом, монастырь с монастырем без конца судятся и рядятся. А мещане какие тяжбы заводят с церквями! Доня, доня! Может, я и грешу перед Богом, но как на все это насмотришься, то только одно и подумаешь: справедливая их кара постигла, раз татары гонят их степями в ремнях, босых и голодных! Ох, справедливая!
– Да что вы, мамочка, такое говорите! Вы и не знаете, как это страшно, когда под татарскими кнутами тебя в ясырь гонят! А я знаю! Я сама прошла Дикое Поле израненными в кровь ногами.
– А помнишь ли, доня, игумена из монастыря на Чернечей горе?
– Помню, как не помнить!
– Чернечью гору тогда спалили татары, и монастырь сгорел, хоть и говорят, что эти басурманы не жгут Божьи дома. А наши христиане как сцепятся, то и собственную церковь разобьют да по бревнышку раскатают. Такой у нас чудной народ, доня.
– Да ведь не весь народ такой, мама! Люди разные бывают.
– Правда, доня. Есть и у нас добрые люди. А все-таки думаю, что и предателей столько нигде не найти. Игумен отец Феодосий, человек умный, недаром говорит, что Иуда Искариотский не из евреев родом, а из наших, либо из поляков. Много, много иуд среди наших.
– Что ж они такое делают, мама?
– Что делают? Лучше спроси, чего не делают! Уже мещан так прищемили по городам, что даже тело покойного мужчины, женщины или ребенка нельзя на кладбище вывезти через те ворота, через которые все в город въезжают, а только через те, в которые падаль да мусор вывозят. Да, да, доченька.
Настуся закрыла глаза ладонями, от возмущения кровь бросилась ей в лицо. А мать продолжала:
– И, знаешь, ни гнет, ни издевательства не заставляют их опомниться! Ищут врагов среди своих и ненавидят их больше, чем чужих. И беда эта не только в городах, в селах еще хуже. Говорил мне отец Феодосий, что все владыки в тяжбах с общинами. Нет ни одного без тяжбы, и длится это с незапамятных пор. И у поляков того нет, а если случится, так редко-редко. Уж на что у них шляхта шебутная, но и та почтение к церкви и друг к другу имеет. А наши, доченька, нет и нет. Вот разве только когда чужие побьют их немилосердно, обдерут донага и голых, босых и голодных погонят в неволю нагайками да бичами. Тогда и плачут, и сокрушаются, и к ворогу уважение и страх имеют. И при всем том суды да процессы ни на миг не прекращаются: паны судятся с панами, шляхта с шляхтой, мещане с церквями, села с селами, верхний конец села с нижним, улица с улицей, дом с домом, хозяин с хозяином, а все вместе – с евреями.
Настуся помедлила, как бы что-то сравнивая в душе, и сказала:
– Здесь, мамочка, большое уважение к власти. Очень большое.
– И потому, деточка, говорю тебе: муж твой еще большего добьется, чем добился. Я простая попадья, говорю только то, что глаза видят и что от умных людей слышала. Сказал же отец Феодосий, что Господь так справедливо отмерил кару нашим, что ни на маковое зерно не ошибся.
– За что же тогда вы, мама, вместе с покойным отцом терпели-мучались?
– За что? А за тех, что прежде нас жили, так и в Священном Писании сказано, доня. Вот видишь, ты у нас всегда добрая была, меня любила и почитала, и тебе Бог такую добрую долю послал, что просто чудо. А погрешишь против Божьей воли – искупишь, доня, ох, тяжко искупишь и ты, и – не приведи Бог! – дитя твое. Ибо кара Божья посылается из рода в род. А как повернешься сердцем к Богу, так и почувствуешь, как он ведет тебя по жизни и никому не дозволяет кривду тебе чинить.
Мать перекрестилась набожно. Простые ее слова глубоко запали в душу молодой султанши, но не нашли в ней дна. Молниями пронеслись перед нею главные события ее жизни, совершившиеся как по ее собственной, так и по чужой воле. Вспомнила, как отреклась от веры отцов ради любви к мужчине и блеска мира сего. Мелькнули перед глазами мертвые великий визирь Ахмед-паша и черный слуга Хасан. А следом явилась страшная мысль, которую таила она против первенца своего мужа от прежней первой жены.
Дрожь охватила Настусю. Но пути назад уже не было. Не то плыла, не то летела она в пропасть.
Судорожно вздохнула.
– Бог милостив, доченька, – ласково сказала мать, приметив этот тяжкий вздох. – Пока жив человек, всегда есть время свернуть со злого пути. Только тогда его не будет, как ляжем в сырую землицу и кончатся наши испытания на этом свете…
Явились слуги просить к столу, но молодая султанша, обменявшись взглядами с матерью, ответила:
– Позже.
Так проговорили они, пока не начало вечереть. Сквозь венецианские стекла султанских палат пробился багрянец заходящего солнца, заиграл на дорогих коврах. Муэдзины запели пятый азан на башнях стройных минаретов. На сады и парки султана опускалась чудесная ночная тишина.
Настуся поднялась, попросила мать подождать минуту и вышла.
Направилась в свою молитвенную комнату и опустилась на молитвенный коврик лицом к Мекке. Со времени гибели Ахмеда-паши и черного Хасана еще не молилась она так горячо. Из распахнутой души, словно дым ладана, брошенного на угли курильницы, молитва возносилась прямо к Богу. Покорно благодарила его, что привел к ней мать, и сулила щедрые пожертвования, а когда удалось ей переломить в себе злую мысль о том, что намеревалась она сделать с первенцем мужа своего, почувствовала такое же облегчение, как тогда, на рассвете у невольничьего рынка, когда вверила себя Богу со словами: «Да будет воля Твоя!»
Не помнила, как долго пробыла в молельной. Когда поднялась с колен, давным-давно умолкли муэдзины, а в покоях уже теплились ароматные свечи.
А за это время мать уже успела разговориться с Гапкой и выведать у нее не только про «случай», но и обо всех обстоятельствах жизни ее дочери в султанском дворце.
* * *
Сулейман Великолепный пришел в покои Эль Хуррем, когда его жена еще молилась.
Кликнув невольницу, он спросил, где она, а когда та ответила, поднял вверх правую руку и благочестиво произнес: «Эль Хуррем говорит с тем, кто выше меня… Когда твоя госпожа закончит молитву, не докладывай ей, что я жду здесь, пусть спросит сама».
Тихо усевшись в одной из комнат для приемов, султан задумался.
А по гарему стрелой пронеслась новая весть – как высоко почитает Сулейман жену свою, к которой прибыла ее мать.
4
Было уже довольно поздно, когда Настуся позвала служанку и спросила, не приходил ли султан.
– Падишах уже давно ждет в угловом будуаре. Мне было приказано не докладывать о том, что он здесь, пока хасеки Хуррем сама не спросит.
Молодая султанша покраснела. А мать, заметив ее смущение, проговорила:
– Милость Божья, доченька. Вижу теперь, что он и вправду великий царь.
– Так все люди говорят, мама, и свои, и чужие. А армия молится на него, как на образ.
– Не сделай же ему, доня, ничего худого, потому что женщина может причинить много зла мужу, если захочет, и он об этом даже не догадается.
Настуся проводила мать в комнату сына, а сама отправилась к мужу.
Он сразу же оживленно заговорил:
– Вижу, у тебя дорогой гость. И сказали мне наши улемы, что ты, о возлюбленная моя Хуррем, повела себя так, что еще долго будешь служить примером всем детям правоверных в том, как следует чтить отцов и матерей! Не находят слов для похвал тебе.
Настуся просияла от этих приветливых слов, но еще больше ее обрадовало то, как султан отнесся к неожиданному появлению ее матери. Лицо ее в этот миг было поистине прекрасным. Она спросила мужа:
– А ты? Будешь ли ты добр к моей матери?
– Как же я могу оказаться хуже своей жены? – весело ответил он, а затем добавил: – А как в твоем краю муж должен приветствовать мать своей жены?
Настуся с признательностью взглянула на него и ответила:
– Это твой край, Сулейман, и я твоя. И не надо тебе знать об обычаях моей страны. Твой край уже давно стал моим краем, и твой народ – моим народом.
– Знаю, о Хуррем, что и самый богатый дар не обрадует тебя так, как если я поприветствую твою мать по обычаям твоей земли. Так почему бы мне так не поступить?
Она вся зарделась от удовольствия, поднялась на носочки и шепнула на ухо мужу несколько слов, словно не желая, чтобы их услышал кто-либо, кроме них двоих. А потом проводила мужа в детские покои, где султан в полном соответствии с обычаями страны, откуда была родом его жена, приветствовал ее мать.
Ибо чего не сделает мужчина ради женщины с легким и веселым нравом, той, что сумела накрепко привязать его к себе…
5
Должно быть, никогда и никто не убегал еще так ни из одного города, как те двое купцов, что привезли мать султанши Эль Хуррем в Стамбул. Бросив все свое имущество и на одной повозке.
– Скверно у нас вышло, Мойше, – сказал младший, обращаясь к старшему.
– Не у нас, – ответил тот, что постарше, – а у старой попадьи. Зачем она закричала? Чего такой гвалт подняла?
– А зачем мы ее среди нищих поставили, Мойше?
– Знаешь, Израиль, я до этой минуты думал, что имею умного компаньона. Ты же сам это посоветовал. И хорошо рассудил. Потому что султанша, когда милостыню раздает, медленнее всего едет, и старая мать могла ее рассмотреть. А если б мы ее поставили в другом месте, то карета с султаншей только мелькнула бы вместе со стражей. И опять жди до следующей пятницы!
– А разве нельзя было поставить старую попадью перед главной мечетью, где султанша выходит к молитве? Там-то она не едет, а идет!
– И опять скажу, Израиль: ошибся я, думал, что компаньон у меня поумнее. А оно иначе оказалось. Во-первых: какой толк от заднего ума? А во-вторых: даже этот твой задний ум никуда не годится. Ну кто, скажи, дозволил бы нам или ей там стоять? А если б и дозволили глянуть издалека, то между вельможами, имамами и улемами, да еще и войском старая попадья ничего бы не разглядела. И тогда, опять-таки, пришлось бы ждать до пятницы и ставить ее там, где мы поставили. А теперь знаешь, что с нами будет, если поймают?
– Что будет, Мойше?
– Если поймают, то можем оба себе сказать: «Бывайте здоровы и Львов, и Перемышль, и наша баня во Львове!»
– Почему?
– Потому что нам тут сначала устроят баню, а потом закопают.
– За что, Мойше? Разве мы что худое замыслили или сделали?
– Ох, Израиль, ошибся я в тебе, все думал – разумный ты еврей. Мы, Израиль, сделали доброе дело, но плохо сделали. Понимаешь? И нам не простят, что мы из султановой тещи нищенку сделали, тем более, что никакая она не нищенка.
Горестно вздохнув, Израиль сказал:
– Говорят, султан – человек справедливый. А какая ж это справедливость: казнить нас за наши же труды и наши деньги?
– Да, Израиль, ошибся я в тебе. Да кто же, будь он в своем уме, может подумать, что дело наше дойдет до самого султана? Дел тысячи, а он один. Ни он, ни жена его и знать не знают про двух бедных купцов. Есть у него люди, которые нами займутся.
Так говорили в смертельном страхе двое купцов, гнавших лошадей по глухим боковым дорогам подальше от султанской столицы. А тем временем султанша Эль Хуррем послала целую толпу слуг, чтобы их разыскали. Слуги вернулись и доложили, что на постоялом дворе стоят их возы, нагруженные товаром, а самих купцов со вчерашнего дня там не видели. Приказано было тогда найти их живыми или мертвыми – опасались уже, не убил ли их лихой человек в кривых переулках Стамбула. Поиски длились недолго: опытная в таких делах и расторопная султанская стража перехватила купцов в пути и доставила в сераль.
Таким образом еврейские купцы, что привезли мать султанши в столицу, получили аудиенцию, о которой не думали и не просили. Молодая султанша приняла их очень ласково в присутствии своей матери, позволила им сесть и долго говорила с обоими о родном крае, о своем Рогатине, о Львове, о ценах на красный товар, о путешествии и отношении к купцам в соседних странах.
А после в знак благодарности вручила каждому из них по свертку золотых монет и спросила, сколько им пришлось истратить на проезд матери. Оба купца, кланяясь до земли и с радостью сжимая в руках обернутые в тонкий шелк увесистые свертки, ответили, что никаких особых расходов не понесли, а дары ее милости превосходят их самые смелые ожидания.
– А может, есть у вас какие-нибудь иные желания? – с улыбкой спросила бывшая рогатинская поповна.
– О наисветлейшая госпожа, – ответил старший из купцов. – Мы не знаем, смеем ли просить вас уладить одно дело…
– Осмельтесь, – ласково ответила она. – Если хватит моих сил, помогу вам во всем.
– Два года назад у татарской границы ограбили на крупные суммы наших компаньонов. Что мы только ни делали, к каким только польским властям ни обращались, но о возмещении ущерба не было и речи. Мы бы согласились и на половину захваченного грабителями…
– А где это случилось?
– Между Бакотой и Крымом.
– Вы упомянули о татарской границе. По какую сторону границы напали на ваших компаньонов?
– Наисветлейшая госпожа! Какая ж там граница? Это только так говорится – граница. А там кто хочет, тот и грабит. Грабят ляхи, грабят казаки, грабят и татары, а почему бы им не грабить? Но раз поляки говорят, что это их земля, так, может, они бы и заплатили?
Молодая султанша хлопнула в ладоши. Тут же вошла служанка.
А вскоре в приемную явились толмач с писарем-турком. Султанша еще раз попросила купцов назвать имена ограбленных и убитых, осведомилась об их наследниках и продиктовала короткое письмо к польскому королю, закончив его так: «Именем своего мужа, султана Сулеймана, прошу уладить это дело и в качестве дара присовокупляю к сему письму несколько пар сорочек и нижнего белья».
Толмач мигом перевел, а писец записал.
Султанша обратилась к купцам:
– Вы хотели бы получить это письмо в руки или отправить его с послами при первой же оказии?
– Наисветлейшая госпожа! А нельзя ли устроить так, чтобы и мы сами поехали вместе с послами?
– Можно. Когда отправляется ближайшее посольство падишаха в Польшу? – спросила султанша у секретаря.
– Через неделю, о радостная мать принца, но можно и ускорить его отъезд.
– Вы можете подождать еще неделю? – спросила она купцов.
– Почему не можем? Конечно, можем!
– Значит, явитесь во дворец через неделю.
Веселые и довольные, покинули оба купца приемную великой султанши. Уже во дворе сераля, когда вокруг никого не осталось, младший обратился к старшему:
– А что ты скажешь, Мойше, об этих кальсонах, которые султанша посылает в дар польскому королю?[133] Я думал, она напишет: «Если не сделаешь, что сказано, я на тебя с одной стороны брошу янычаров, а с другой – сразу две татарские орды». А она ему – исподнее!
– Ну, Израиль, я теперь окончательно убедился, что чем-чем, а умом ты не богат. Да разве ты не понимаешь, что значит, когда такая деликатная пани посылает такие подарки? Ну и ну! И вот что я тебе скажу: этих подарков хватит, чтобы до смерти напугать наилучших генералов, и не только польских, а каких угодно.
– Почему? Чем? Кальсонами?
– Израиль! Ты что ли, не видишь, что здесь творится? Какое тут войско стоит и каждый день прибывает и прибывает, а вокруг него все так и кипит? Войску разве не все равно, в какую сторону его поведут? А ты думаешь, если б ее обидели, она бы не вцепилась в мужа, а тот не двинулся бы на Польшу? Ты думаешь, у них там не так, как с твоей или моей женой? Вот ты считаешь себя умным купцом, а сколько раз приходилось тебе ездить из Перемышля во Львов, если жена скажет, что ей там что-то вдруг понадобилось? И что – помог тебе твой ум?
– Так ты думаешь, что и здесь то же самое?
– А ты думаешь иначе? Ну-ну. Я к ней хорошо присмотрелся. Что султан умен, это да, другого бы и не слушались. Но при ней ум ему ни к чему, и это так же точно, как то, что мы у одного нашего знакомого сейчас раздобудем себе лапши на шаббат[134]. Знаешь, в чем смысл этого «подарка»? Она говорит полякам, что если к ней не прислушаются и не восстановят справедливость, то она их так обдерет, что ничего у них не останется, кроме исподнего. Сам увидишь, как быстро дело пойдет, едва они эти кальсоны увидят!
– Если ты так считаешь, то почему не попросил, чтобы она дала нам дозволение на свободную торговлю?
– Почему? Потому что я и без нее его сейчас раздобуду. Вот только догоним тех, кто от нее только что вышли. Они нас сами отведут туда, куда следует, и пусть попробуют не отвести! Я тебе, Израиль, говорю: мы с тобой сейчас побывали больше чем у самого султана. Теперь никто не посмеет сказать нам «нет». Эта султанша в точности такая же, как и ее матушка. Помнишь, все нам говорили, что ее покойный муж в точности так ее во всем слушался, хоть и был немалого ума человек.
Оба купца сошлись на том, что в таких делах мужской ум ни на что не годится, и поспешили за секретарем, толмачом и переводчиком. И те действительно взяли их с собой и обращались с ними с величайшим почтением, ибо всемогуща была султанша Эль Хуррем, и кто хоть раз в милости переступил ее порог, за тем следовало ее покровительство, словно благодатный свет солнца.
6
Сладостны мысли о грехе – и тяжек путь праведного человека. А слаще всего те помыслы, что ведут к самым тяжким грехам. И труднее всего их в себе искоренить.
Молодой султанше Эль Хуррем долго казалось, что она истребила в себе злую мысль о первородном сыне своего мужа от другой женщины.
Живя с праведной матерью, она до поры вполне благосклонно следила за тем, как подрастает маленький Мустафа, первенец Сулеймана, как бегает он по зеленым лужайкам садов и как янычары сажают его в седло. У мальчика были блестящие черные глаза и резвость, унаследованные от отца, и сам он был крепче, чем ее сын Селим.
И в это блаженное для Роксоланы время, когда покой воцарился в ее душе, появился на свет ее второй сын Баязид – вылитый отец. И едва она разглядела его черты, как сердце ее вспыхнуло любовью.
Очи и душа ее уже насытились великими торжествами и празднествами, поэтому она попросила мужа, чтобы обрезание Баязида прошло как можно скромнее, а средства, которые должны были пойти на празднование, были переданы госпиталям, больницам и неимущим. Кроме того, она попросила освободить триста невольников и триста невольниц из ее родных краев. И все было так, как она пожелала.
А в часы тишины, которая воцарилась в серале, когда совершался обряд обрезания, почувствовала мать младенца Баязида, что злая мысль, что засела в ней, только надломлена, но не искоренена. Была надломлена, но вот – выпрямилась оттого, что слуги доносили до нее каждое слово, что слышали во дворце и за его пределами от слуг визирей и вельмож. И великая боль стала расти в сердце султанши Эль Хуррем. Росла и закипала, как закипает кровь в болезненно стесненной части тела.
И в одну из жарких ночей, когда муж ее был на охоте, а сама она смотрела на колыбели своих сыновей, сердце Роксоланы взбунтовалось. И воскликнула она, думая о незримых своих обидчиках: «Погодите, погодите! Я еще покажу вам, как на престоле султанов воссядет «сын невольницы» и «внук нищей»!.. И уничтожу ваши старые законы, как вы уничтожаете мое сердце и душу!»
Никого, кроме детей, не было в покоях Эль Хуррем, когда она уронила эти тяжкие слова. И никто их не слышал, кроме всемогущего Бога, который дал человеку свободу творить добро и зло. А над Стамбулом в тот час ползла черно-синяя туча. И молнии то и дело озаряли золотые полумесяцы на стройных минаретах столицы. А дождь крупными каплями падал на широкие листья платанов и шелестел в султанских садах, ветер с силой врывался в ворота сераля и сотрясал окна гарема.
В ту ночь приснился султанше сон.
Вмиг отворились все двери и распахнулись все завесы во дворце султанов, унаследованном от владык Византии. И заблистали полы из эбенового дерева, золота и алебастра, зеркальные стены и потолки. И ангел Господень шел по коридорам и залам дворца и белым крылом указывал на странные образы и тени, что появлялись один за другим на зеркальных стенах и мраморных полах. И увидала султанша суть двенадцати столетий на стенах и все тайные дела византийских императоров и турецких султанов. Узрела светлых и великих, чтивших Бога, в чьих глазах была мудрость. Узрела Ольгу, киевскую княгиню, супругу Игоря и мать Святослава, что приняла крещение в этих палатах – втайне от рода и народа своего. Шла она, тихая и скромная, в белой одежде и молча смотрела на новую царицу из своей земли. Удивилась во сне султанша Эль Хуррем, что только теперь вспомнила эту великую княгиню. Вспомнила и сказала: «Моя задача еще тяжелее, чем твоя!..» А княгиня Ольга прошла мимо молча, только крест еще крепче прижала к груди.
И узрела султанша великие злодеяния, предательства, подкупы и убийства. А при виде одного из них задрожала всем телом: в диадеме, со скипетром в руке, шла какая-то женщина из давних-давних времен, а рядом с ней юноша, и по лицу его было видно, что это – ее сын. А из соседних покоев появились палачи – и мать отдала им свое дитя… И те вырвали очи ее сыну…
Султанша Эль Хуррем закричала во сне. Ледяной пот залил ее лицо, и она проснулась. А когда снова уснула, увидела кары, что настигли злодеев за их преступления. Увидела, как гнила заживо Византия в золоте и пурпуре. Увидела, как предок ее мужа осаждал этот город, руша таранами могучие стены. Увидела весь ряд султанов – вплоть до мужа своего. И вдруг чья-то багровая рука стерла образ молодого Мустафы и возложила на султанский престол малолетнего Селима… Узнала Эль Хуррем милые ее сердцу очи сына. И увидела, как по Стамбулу маршируют три армии и как Селим посылает их к новым битвам…
На этом она проснулась и – решилась.
А дождь так плакал в садах султанских, как плачет дитя о матери…
Глава XVII
Джихад[135]
Когда джихад возгорается на земле, тогда само небо окрашивается заревом пожарищ… Тогда стонут дороги под тяжкими колесами пушек Халифа. Тогда гудят тропы от топота конных полков его. Тогда чернеют поля от пехоты падишаха, разливающейся по ним, как половодье. Тогда плач женщин и детей христианских подобен шуму градовой тучи. Ибо ужас великий несет повсюду джихад!
1
Таинственная рука Господня ниспослала на землю 1526 год. Столь необычного года не помнили даже самые старые жители Стамбула. Солнце днем нагревало воздух так, что по ночам прел даже небесный свод и со звезд капал огненный пот на землю: на Золотую пристань Стамбула, на Мраморное море и на долину Сладких Вод.
А когда в череде жарких дней зацвели липы, после многих ночей без капли росы люди видели по утрам под липами и яворами странный «пот небесный», который, словно липкий мед, покрывал камни у их подножья. У путников, что в те ночи спали под открытым небом, слипались волосы, и одежда их покрывалась каплями этого пота, капавшего с небес на людей и грешную землю.
И в те страшные часы, когда томился свод небесный, величайший султан Османов принял решение двинуться на завоевание земли джавров. Тогда отворились Врата Фетвы и со всех минаретов Стамбула громко закричали муэдзины: «Идите, легкие и тяжкие, и ревностно послужите добром и кровью на пути Господнем!»
Сто пушечных залпов возвестили о начале джихада. Так начался священный поход султана Сулеймана. И в первый же день джихада пролился кровавый дождь на земли христианские, по которым вскоре предстояло пронестись неисчислимым полкам падишаха. Шел кровавый дождь, хоть на небе не было ни облачка, и кровь эта лежала на полях, тропах и дорогах с полудня до ночи. А в воздух над Венгерской равниной поднялась кровавая пыль и осталась стоять в небе, жутко светясь во всякое время суток. Великий страх покатился по бескрайней пуште и рыцарским замкам, и отчаяние черным саваном от края до края покрыло солнечные земли мадьяров и хорватов.
А когда через семь ворот Стамбула выходили на священный джихад полки Сулеймана, с Черного моря налетела буря. Черная туча шла прямо перед войском султанским и сыпала дождем белых рыб, которые на мили и мили устлали дорогу перед полками падишаха.
Воины со страхом оглядывались на своего монарха. А он ехал на черном, как ночь, коне, под зеленым знаменем Пророка, с мечом Магомета у бедра. Ничто не дрогнуло в его лице, несмотря на небесные знамения, и сам он походил на грозное олицетворение Господней кары. Никаких украшений не было ни на нем, ни на его коне, кроме твердой стали[136]. А рядом с султаном в крытой карете, за венецанским стеклом, закутанная в арабский шерстяной бурнус и кашмирскую шаль, ехала любимая жена завоевателя, прекрасная Роксолана Хуррем, сердце сердца Сулеймана.
А когда за горизонтом исчезли верхушки минаретов Цареграда, султан спешился и пересел в карету жены, чтобы проститься с нею.
– Я сдержу свое слово, – сказал он, – и покажу тебе, как выглядит настоящая битва. В надлежащее время я пришлю за тобой. А тебе в мое отсутствие поручаю опеку над моим старшим сыном.
Бледное лицо Эль Хуррем порозовело. Такое великое доверие подействовало на нее, как гром с ясного неба. На глазах ее выступили слезы.
Сулейман молчал, что-то взвешивая в душе. Наконец он снова обратился к ней:
– Тебе известно, кто сейчас является комендантом Стамбула?
– Конечно, – с удивлением ответила она. – Касым.
– Да, Касым. Но его я беру с собой.
– Значит, его заместитель?
– Да, но он слишком стар и не решится принять важное решение, когда оно понадобится.
– Тогда кто же?
– Ты, – ответил он так тихо, что она решила, что ошиблась.
– Ты издал такой указ?
– Первый закон для правителя: не издавать ненужных указов, ибо это мешает трудиться честным людям.
– А второй?
– Второй – тот, о котором мне не раз напоминал отец мой Селим – да будет Аллах милостив к его душе! Он говорил так: «Чтобы завладеть державой, понадобится сотня умных людей, готовых по приказу одного на любые усилия и жертвы. А чтобы править державой, хватит и пяти таких». Есть ли у тебя, о Хуррем, пятеро доверенных людей? Я спрашиваю об этом потому, что Стамбул – голова всем городам моим, а ты станешь фактическим комендантом Стамбула.
Она слегка задумалась и ответила:
– А если бы таких людей не было, что нужно сделать, чтобы найти их и удержать при себе?
– Это хороший вопрос, о Хуррем! Но ни один человек не способен найти таких людей, ибо их находит и посылает для добрых дел только всемогущий Аллах. А они, по воле его, притягиваются к доброму властителю, как притягиваются железные опилки к магнитному камню, который нам недавно показывал один венецианский искусник.
– А как же их распознать?
– Узнают их не сразу – по трудолюбию и правдивости. Эти две приметы – как два глаза у человека. Один может существовать без другого и даже приносить пользу. Но помощник во власти без одного из этих качеств – калека.
– А как же удержать их при себе?
– Мой покойный отец Селим – да будет Аллах милостив к душе его, – так наставлял меня, о Хуррем, опираясь на свой огромный опыт: «Первая примета властителя – он никогда не позволит себе насмешки или издевки над верным слугой!» Да, долго приходится ждать, чтобы убедиться, кто верен тебе, а кто нет, но если убедился – не насмехайся над тем, кто рядом с тобой. Лучше убить, чем выказать презрение. Ибо издевка – это яд, поражающий сердца обоих – и того, над кем издеваются, и того, кто издевается. А отравленные люди ни работать, ни властвовать не могут.
– Я никогда не позволяла себе глумиться над своими слугами.
– Знаю, о Хуррем, потому что внимательно слежу за тобой с тех пор, как ты впервые подняла на меня свой робкий взгляд. И потому, собственно, говорю тебе, что ты отныне будешь истинным комендантом Стамбула без всяких моих указов.
– У меня перед тобой один только грех: я приказала убить без допроса и следствия великого визиря Ахмеда-пашу.
Слезы выступили у нее на глазах.
– Да, о Хуррем. Но грех этот не передо мной, а перед всеведущим Аллахом. Даже последний негодяй должен иметь возможность оправдаться, пусть это ему и не поможет. И если бы ты, о Хуррем, столкнулась с восстанием всего Стамбула и всех городов моих, которые требовали бы смерти одного-единственного никчемного нищего, и не уступила бы этим домогательствам, не убедившись, виновен он или нет, и была бы вынуждена бежать, и я нашел бы тебя одну в пустыне после утраты всей державы, – то я сказал бы тебе: «Ты была хорошим комендантом Стамбула!» Ибо властитель, о Хуррем, всего лишь исполняет священную волю Аллаха и отстаивает справедливость его в меру слабых сил своих. Потому так высок престол властителя. И потому так далеко простирается рука его. Но эта рука слабеет и оскудевает без справедливости.
Тут Сулейман Великолепный глубоко всмотрелся в синие очи Эль Хуррем и произнес:
– Аллах всемогущ! Он царствует над всеми землями и водами, над звездами и воздухом. И без воли его не вырастет и не упадет ни мошка, ни человек, ни птица из гнезда. Он тяжко карает за все, что творит человек вопреки его святой воле, которая так же укоренена в совести людской, как дерево в земле, как власть державы в народе. А помыслов и дел Господних никогда не уразумеет человек. Тот же, кто в гордыне своей думает, что разумеет, подобен слепцу, который, ощупав хвост моего коня, утверждал бы, что ему доподлинно известны его стать, порода и масть.
Так сказал жене величайший султан Османов.
А тем временем мимо медленно катившейся кареты текли стройные ряды мусульманской пехоты. С молитвой на устах они обгоняли экипаж Сулеймана, прозванного не только Великолепным, но и Справедливым, и шаги неисчислимых воинов звучали, как монотонный осенний дождь.
Молодая султанша Эль Хуррем склонила голову, словно под тяжестью слов мужа. Все в них было истинным и неподдельным, как чистое золото. И она была готова всю жизнь во всем следовать им – за исключением одного-единственного… Перед глазами у нее по-прежнему стоял первенец султана от другой жены, преграждая ее собственному сыну путь к престолу великих султанов.
Вздохнув, она спросила:
– А каков же третий закон властителя по мысли твоего мудрого отца – да будет Аллах милостив к его душе?
– Третий закон, о Хуррем, как учил меня покойный отец Селим, – да будет милостив Аллах к душе его! – таков: «Не доверяй никому без достаточных оснований! А раз доверившись человеку – возвысь его. А раз возвысив, не отнимай этого возвышения, пока суд иных справедливых людей не постановит, что этот человек недостоин быть у власти. Ибо слово твое, однажды произнесенное, подобно полку, который ты уже бросил в бой. Этот полк уже не твой: он в руках Аллаха, который и решит его судьбу».
Сулейман Великолепный задумался и спустя несколько мгновений добавил:
– Если поступишь иначе, внесешь разброд и замешательство туда, где должны царить покой и согласие. И в этом замешательстве станешь похожа на флюгер на башне, над которым так весело смеются малые дети оттого, что ветер играет им, как хочет.
– Мудро наставлял тебя твой покойный отец Селим – да будет Аллах милостив к его душе! Каков же четвертый закон для доброго правителя?
– А четвертый закон доброго правителя, как учил меня покойный отец Селим, – да будет Аллах милостив к его душе, – это внимание к тому, чтобы его слуги никогда не сидели без дела: ибо лень – мать преступления. Но одновременно нужно следить за тем, чтобы слуги твои не были чрезмерно отягощены трудом. Ибо такой труд рано или поздно приводит к отупению. А мудрому и справедливому владыке легче править державой, даже если он окружен умными ворами, чем усердными тупицами, хоть и то, и другое – зло. И еще учил меня покойный отец Селим – да будет милостив Аллах к его душе, – не поручать великому визирю тех дел, с которыми справится обычный визирь, и главному судье – того, что под силу простому судье. И не посылать агу янычаров туда, куда можно послать рядового стражника. А еще – не поручать одну и ту же работу разным людям, потому что тогда не с кого будет спросить результат; не верить портному, что он может как следует подковать коня, а кузнецу, что он знает, как мостят мосты. И всегда твердил, что утро вечера мудренее, поэтому перед решением самых важных дел советовал не спешить и как следует выспаться, – да спится ему спокойно в гробнице его!
Внезапно, словно припомнив что-то, султан добавил:
– И еще говорил мне покойный отец мой Селим – да будет Аллах милостив к его душе, – «Уважай духовенство! Но не верь, не верь тем, кто призывает других жертвовать, а сами не жертвуют ни на что! Это наверняка злодеи и лгуны, хоть и облаченные в одеяния хаджи и дервишей, даже если они трижды совершили паломничество ко гробу Пророка в святой Мекке. Не будь, сын мой, глупее дикого зверя, который обходит стороной деревья и кустарники, на которых вызревают одни только ядовитые ягоды. Это сеятели неповиновения, бунта и упадка». Так учил меня мой покойный отец Селим – да будет Аллах милостив к его душе!
– Я хорошо запомню слова покойного отца твоего – да будет Аллах милостив к его душе! Но еще крепче буду помнить о том, о чем спрошу тебя сейчас. Скажи мне, люди злы или добры?
Неторопливо ответил Сулейман Великолепный:
– О сердце сердца моего! У меня еще нет такого опыта, какой был у моего покойного отца, – да будет Аллах милостив к его душе! Но мне кажется, что люди не добрые и не злые. Они такие, какими их делает власть в любое время и в любой стране. Поэтому за все отвечают верхи, хотя, разумеется, есть в каждом народе такие люди, из которых даже наилучшая власть ничего путного сделать не может. Есть и целые народы, которые родились карликами, хоть иной раз они и велики числом. Когда в давние времена предки мои бежали из глубин Азии перед лицом еще более могущественных завоевателей, по пути они встречали такие народы – мятежные и кипучие, но ничтожные духом. Ибо величие духа людей и народов Аллах мерит их покорностью и готовностью приносить жертвы ради власти своей. И никакой труд не даст непокорным народам силу, пока они не покорятся. Но случается и так, что добрый пример власти делает чудеса. Народ всегда смотрит на свои верхи. Знаешь ли ты, о Хуррем, сколько добра семьям правоверных ты принесла всего двумя добрыми поступками?
– Какими же?
– Первый – когда ты взяла в свои руки большую кухню сераля. Перед самым отъездом, когда я прощался с членами совета улемов и имамов, они благословляли тебя, говоря: «Доходят до нас вести с самых дальних окраин о том, что сотворил труд хасеки Хуррем».
– И что же он сотворил? – с любопытством спросила она.
– Теперь женщины и девушки даже из самых знатных родов берут с тебя пример. И трудятся с удовольствием, говоря: «Если жена могущественного султана может работать, то почему и мы не можем?»
– А второй?
– А второй, о Хуррем, еще лучше: ты не постыдилась своей бедной матери. Как далеко разнеслась весть об этом, так и сделалось доброе дело твое. И не одна дочь помогла престарелой матери, не один сын поддержал немощного отца. Мы сейчас едем, а эта весть продолжает распространяться – все дальше и дальше. И так доберется до границ нашей державы, а может и пересечет их.
Сулейман Великолепный склонился к коленям своей возлюбленной жены и поочередно поцеловал обе ее руки. А мимо медленно движущегося экипажа по-прежнему текли густые лавы турецкой пехоты. С молитвой на устах воины обгоняли застекленную золоченую карету Сулеймана Справедливого, и как осенний дождь звучали их бесчисленные шаги.
– Но так же, как добрые дела, влияют на народ и злые деяния его верхов. А когда этих злых дел накопится много, тогда всемогущий Аллах взвешивает их в справедливых руках своих и посылает на тот народ, в котором перевесили недобрые дела, кровавый бич из руки своей. И этот бич Господний сейчас перед тобой, о Хуррем. Не мой разум и не моя воля собрали ту силу, что течет этими путями на земли христиан, а вечный разум Аллаха! Это не мои воины идут, о Хуррем, а частица неизмеримой силы Всевышнего! А я, о Хуррем, всего лишь щепка, которую несет с собой неудержимый поток страшной кары его. И поэтому я без всякого трепета принимаю знаки Господни на земле и на небе.
Молодая султанша Эль Хуррем вся обратилась в слух. С каждой минутой Сулейман Великолепный словно вырастал в ее глазах. Едва сдерживая страх, она спросила:
– И как далеко ты зайдешь теперь?
– Это знает только Аллах и пророк его Мухаммад. Я же не знаю, о Хуррем. Я остановлюсь там, где меня остановит Всемогущий невидимой десницей своей.
В этот миг муэдзины, взобравшись на спины верблюдов, запели третий азан.
Насколько хватало глаз, остановилось войско Османов. Остановилась и золоченая карета Эль Хуррем. Сулейман Великолепный вышел из экипажа и вместе с войском своим пал на землю, оборотившись лицом к Мекке, и погрузился в молитву.
А когда Сулейман выпрямился, то с тысячи сторон на него обратились взгляды правоверных, чьи уста возносили молитвы за своего падишаха.
Уже прощаясь с женой, он прижал правую руку к сердцу и произнес:
– Аллах всемогущ! Я сдержу свое слово, как только Всевышний даст на то свое соизволение. Ибо помыслы человеческие – ночь без света его, а сила человеческая – сила малого ребенка без помощи его, а разум человеческий – пена на воде без мудрости его, а жизнь человеческая – глупый и бессмысленный сон без милости его!
Султан бережно прикрыл шалью белые руки Эль Хуррем, простертые к нему из окна кареты. Еще раз кивнул, вскочил на коня и, больше не оглядываясь, устремился вперед, сопровождаемый победным кличем всего войска, звучавшим, как гром с небес.
Великий Султан мчался под зеленым знаменем джихада, а за ним шли и шли отряды пышно разодетой конницы, колоннами маршировала пехота, громыхала артиллерия, почтительно огибая карету султанши, стоявшую на обочине до тех пор, пока вдали еще виднелась статная и рослая фигура Сулеймана Великолепного. Наконец и она исчезла на горизонте, как сон, и лишь еще раз мелькнуло на холме зеленое знамя.
А вслед за войском летели и летели на фоне ясного неба несметные стаи черных воронов и огромные страшные сипы – пожиратели падали. При виде их христиане в Стамбуле только поспешно крестились и шептали молитвы…
2
Султан Сулейман первый и единственный раз не сдержал слово, данное им любимой жене. Не сдержал, ибо не мог сдержать.
Днем 29 августа 1526 года близ Мохача над Дунаем он неожиданно встретился с войском венгерского короля Лайоша II. Был полдень, когда грянула музыка в стане мадьяр, подавая сигнал к битве, и сверкающие сталью рыцарские отряды ринулись в бой. К двум часам Сулейман переломил ход битвы, а когда солнце зашло – выкосил ряды христианского воинства. Король Венгрии во время бегства утонул в одной из небольших рек, и больше никакой битвы великий завоеватель из рода Османов не мог показать жене.
Сулейман занял столицу Венгрии без боя и в тысяче двухстах сундуках, обитых буйволовой кожей, вывез в Цареград все ее сокровища и атрибуты королевской власти. Неожиданно легкая победа настолько поразила его, что он и не пытался продвинуться дальше. Только взглянул на темные вершины Карпат и остановился на границах Венгрии, которая по ночам светилась заревами пожаров, словно великая жертва за давние грехи.
Еще с дороги султан отправил к Эль Хуррем своего любимца Касыма с дарами – прекрасными диадемами и ожерельями, извинившись в письме, что не смог выполнить обещание. Но Касым, вручая бесценные подарки, не сдержался и добавил: «Но все мы верим, что падишах сдержит свое слово».
Касым говорил правду, ибо глава мусульман уже замышлял новый, еще более грозный джихад.
А пока падишах возвращался из неожиданно кратковременного похода, его возлюбленная жена испытывала такие мучения во дворце, каких не знала даже тогда, когда ее гнали в неволю сыромятными кнутами Диким Полем ордынским и Черным шляхом килиимским. Ибо в душе человеческой тоже есть дикие поля и черные шляхи.
Власть в столице все это время принадлежала ей. Ежедневно с утра к ней являлся заместитель Касыма и, низко кланяясь, приветствовал хасеки Хуррем словами:
– О радостная мать принца Селима! Да будет благословенно имя твое, как благословенно имя Хадиджи, жены Пророка!..
А на вопрос, с чем пришел, постоянно отвечал так:
– Минувшая ночь принесла столько важных дел в столицу падишаха, сколько звезд на небесном одеянии Аллаха! Но я представлю тебе, о радостная мать принца, лишь некоторые, чтобы просить совета у доброго сердца твоего…
И начинал докладывать, опустив глаза, и лишь время от времени поднимал их, чтобы взглянуть в ясные очи жены падишаха. Голова ее шла кругом от множества дел, которые творились в столице державы, распростершейся в трех частях света. До сих пор она и понятия не имела, какую безмерную тяжесть принимает на свои плечи изо дня в день ее муж. И уже в первый день узнала, отчего Сулейман так часто приходил к ней с покрасневшими от напряжения глазами и тихо садился рядом, опустив плечи, словно больное дитя. Некоторые дела были так запутаны, что и в самом деле разрешить их можно было только сердцем, а не разумом.
И нередко случалось, что после двухчасовой беседы с заместителем Касыма она просила его замолчать, так как переставала понимать сказанное.
Тот низко кланялся и отступал, не поворачиваясь к ней спиной и снова и снова повторяя: «Да будет благословенно имя твое, как имя Хадиджи, жены Пророка, которая смиренно несла бремя жизни наравне с мужем своим!»
Каждая такая аудиенция была словно взгляд в потаенные глубины Стамбула, в его верхи и низы. Полуживая от потока мыслей, она ложилась на диван и смыкала горящие веки.
После бесед с помощником Касыма, вконец измучившись, она выезжала передохнуть либо в Бин-Бир-Дирек, либо в Ени-Батан-Сераль[137]. Отдыхала, покачиваясь в лодке посреди водоема, от бесконечных докладов и советов, которых требовал у нее комендант Стамбула. Но еще больше мучило ее ощущение непомерно огромной власти. Самая могущественная держава мира вдруг оказалась в ее руках. Она просто не знала, что делать с такой властью, потому что ее время еще не пришло.
Но мысли о Мустафе мучали ее еще сильнее.
Потому что теперь первенец мужа, рожденный от другой женщины, находился под ее опекой. И ее смертельно пугала сама мысль о том, что могло бы случиться, если бы муж вернулся и не застал Мустафу в живых. Она и представить не могла, что на том месте в саду, где любил играть маленький наследник, вдруг возникнет пустота.
Ей стало бы легче, если б она могла исповедоваться во всем перед матерью, – в этом она была уверена. Знала она и то, что мать сняла бы с нее тяжесть, от которой даже лицо ее осунулось и потемнело. Но не могла заставить себя открыться.
Потому что боялась. Заранее представляла, как мать, услышав то, о чем она думала, перекрестила бы себя и ее. И ее глаза, и смертельную бледность.
И даже заранее знала, что сказала бы мать: «Ты была у меня добрым, золотым ребенком, а зло родилось, когда ты сбросила с себя крестик, что я тебе дала. А потом уже сбрасывала одно за другим, пока не забрела туда, где теперь стоишь».
Но кое-чего она боялась еще сильнее. Начав исповедь, ей пришлось бы повиниться и в том, как погубила она Ахмеда-пашу. И тогда мать не смогла бы дальше жить под одним кровом с убийцей. Одно из двух: или сердце матери разорвалось бы в ту же минуту, или она навек покинула бы дочь, обессилев от горя и слез. И что бы тогда Настусе пришлось говорить Сулейману, который наверняка узнал бы о том, в каком состоянии мать его жены покинула дворец?
Свою мать она знала лучше, чем себя. Оттого и не могла открыться.
И все же, все же! Мыслимо ли – лишить престола собственного сына?
О, как же она радовалась возвращению мужа! Но истинная любовь смешивалась в ее душе с глубокой печалью. В тот же вечер она дрожащими губами благодарила Бога, который и в этот раз удержал ее от того, чтобы еще на шаг приблизить своих детей к золотому престолу Османов.
Благодарила, но в тайной глубине сердца уже знала, что в другой раз не упустит случая, о нет!..
Она уже свыклась, сжилась с этой мыслью. И если б случилось то, о чем она думала, тогда бы она воспитала сыновей по-иному. Тогда и сама она смогла бы осуществить планы и дела, в которых превзошла бы великую княгиню Ольгу, которая здесь, в этом самом дворце, приняла крещение – в такой же тайне, в какой и сама она несет свой незримый крест терпения, несмотря на то, что уже стираются из памяти слова молитвы Господней: «…И не введи нас во искушение…»
А тем временем на Балканы пришла осень. Как последнее «прости» горела золотая и багряная листва, а деревья стояли в роскоши плодов своих, как священники перед алтарями в шитых золотом и подбитых пурпуром ризах.
Сады сербов и болгар были полны фруктов. Осень осуществила все мечты и надежды весны. И теперь спокойно смотрелась в сине-лазурный свод небесный, по которому катилось большое золотое солнце, одна из пылинок, сотворенных в давние времена десницей Божьей.
Из них взору человека доступна лишь ничтожно малая часть, но он и этому радуется, как радуется мотылек, вся жизнь которого – один день.
Но как на полях и в садах созревает всякое доброе семя земных плодов, так созревает и всякое ядовитое зелье. И кто вовремя не выполет его, тому суждено увидеть, как худое зелье одолеет и заглушит все доброе и нужное человеку.
3
Когда Сулейман вновь собрался в поход, и когда уже было решено, что в этот раз его будет сопровождать султанша Эль Хуррем, она спросила Касыма, коменданта Стамбула:
– Скажи мне, как, собственно, выглядит джихад?
Всегда веселый и шутливый Касым изменился в лице, почтительно поклонился и ответил:
– О радостная мать принца! Когда джихад возгорается на земле, тогда само небо окрашивается заревом пожарищ… Тогда стонут дороги под тяжкими колесами пушек халифа. Тогда гудят тропы от топота конных полков его. Тогда чернеют поля от пехоты падишаха, разливающейся по ним, как половодье. Тогда плач женщин и детей христианских подобен шуму градовой тучи. Ибо ужас великий несет повсюду джихад!
– Так ты говоришь, Касым, что джихад страшен?
– Неописуемо страшен, о великая хатун!
– А есть ли что страшнее джихада?
Комендант Стамбула раздумывал с минуту, а затем ответил с испугом в глазах:
– Есть еще более страшная вещь, чем джихад, о радостная мать принца!
– А видел ли ты, о Касым, эту еще более страшную вещь?
– Я видел начало ее, о госпожа, которое пресек своей рукой султан Сулейман, – да будет благословенно его имя вовеки! Но об этой еще более страшной вещи нельзя даже думать, не то что говорить, о светлейшая госпожа!
В глазах султанши вспыхнуло любопытство. Чуть-чуть поколебавшись, она с живостью проговорила:
– О Касым! Ты ведь скажешь мне, что это была за вещь, более страшная, чем джихад, которую ты видел собственными глазами! Я верю, Касым, что ты скажешь мне правду!
– Все, кроме этого, скажу, о радостная мать принца! А этого сказать не могу, прости верного слугу падишаха и твоего!
– Но почему, о Касым? – пораженно спросила она. – Если эта вещь страшнее, чем великий джихад, то ее должны были видеть многие люди. Почему же они могут знать об этом, а я нет?
– О наимудрейшая из женщин мусульманских! Ты истинно сказала, что эту вещь, что страшнее чем джихад, видели многие! А я потому не могу поведать тебе о ней, что существует старинное поверье: если об этой вещи во дворце султана заговорят хотя бы двое людей из тех, кому доверяет султан, то эта страшная вещь явится снова еще при жизни этого султана.
– Это суеверие, о Касым! – сказала она, повышая голос. – Такое же суеверие, как и то, что звезды небесные имеют власть над людьми на земле!
Учитель Риччи из школы невольниц возник перед ее глазами как живой.
Касым подумал и спросил:
– Позволишь ли ты мне, о радостная мать принца, сказать откровенно, что я об этом думаю?
– Говори! – ответила она, уже успокоившись.
– С твоего позволения, о хасеки Хуррем, скажу то, что считаю правдой. Ни первое, ни второе не являются суеверием. В этом ты можешь убедиться во всякое время, когда луна, ночное светило, восходит во всей своей полноте над дворцом падишаха. И тогда то один, то другой из многочисленной прислуги, обитающей в серале, словно притянутый луной, покидает свое ложе и, не просыпаясь, начинает расхаживать по таким местам, куда не смог бы попасть без риска для жизни даже самый искусный канатоходец из Египта или Багдада. Вот доказательство того, о радостная мать принца, что небесное светило имеет власть над земными людьми. Почему бы и другим светилам – звездам и планетам – не иметь подобной или еще большей власти и силы? Только потому, что мы толком не знаем об этом?
Султанша задумалась над услышанным, а Касым продолжал:
– Сам султан Сулейман родился под такой звездой, что, несмотря на все войны и опасности, умрет своей смертью, восседая на «львином столе». Так говорит древнее предание, и все мудрецы Востока твердо верят в то, что нет такой человеческой силы, которая могла бы лишить жизни Сулеймана. И только поэтому он сумел одолеть то, что страшнее джихада, то, о чем не следует ни думать, ни говорить, чтоб оно не повторилось.
– Ты боишься, Касым?
– О хасеки Хуррем! Я готов сегодня же, как и любой воин, отдать свою жизнь за падишаха, за род его и державу его, – спокойно ответил комендант Стамбула.
Любопытство султанши росло с каждой минутой. Убедившись, что обычными способами ей не выпытать у Касыма то, о чем он не желает говорить, она уронила руки и полуприкрыла глаза, словно в изнеможении. А затем голосом, подобным едва уловимому дуновению ветерка, обратилась к нему:
– О Касым! А может ли падишах сам рассказать мне о том, что он сделал тогда?..
Комендант побледнел.
– Не может, – ответил он.
Она мгновенно уловила его испуг. И тут же воспользовалась этим, спросив:
– А почему не может?
Касым окончательно смешался. Наконец, собравшись с мыслями, он проговорил:
– Потому что падишах сделал это очень неосмотрительно, и хоть дело это великое, похваляться им он не станет.
– А как ты думаешь, Касым, есть ли на свете такая женщина, которая смогла бы удержаться и не сказать своему мужу: «Я слышала от такого-то то-то и то-то. Он начал говорить, но не пожелал закончить…»
Касым, загнанный в угол хитростью Эль Хуррем, все еще сопротивлялся:
– Такая женщина есть, о Хуррем. Это единственная подруга падишаха, которой я верю и знаю, что она не выдаст тайну, доверенную ей с глазу на глаз.
– Да, да! – воскликнула она радостно и, хлопая в ладоши как дитя, вскочила с дивана. – Но только ты, о Касым, еще не доверил мне эту тайну! А если доверишь – клянусь, она останется между мной и тобой, и даже сын мой Селим, когда вырастет, никогда не узнает о том, что сказал его матери комендант Стамбула в год священного джихада!
На это Касыму уже нечего было возразить. Медленно, то и дело озираясь, он тихо заговорил:
– А было это так. Когда в городе Ограшкей умер отец нашего падишаха, блаженной памяти султан Селим – да будет Аллах милостив к душе его! – и на черной повозке тело его везли в Стамбул, тогда на престол султанов взошел сын его Сулейман, да живет он вечно! А тем временем начался мятеж в войсках, стоявших в Стамбуле…
– В самом деле!? – удивленно прервала Эль Хуррем. – Мятеж… против… Сулеймана? А почему же я об этом до сих пор ни разу не слышала?
– Потому что правоверные никогда не говорят об этом во дворце падишаха, ибо мятеж страшнее войны и мора.
– А что же послужило причиной бунта? И кто его поднял? И с какой целью? И как Сулейман справился с ним?
Теперь и она припомнила, что султан Сулейман не слишком охотно посещал ту окраину Стамбула, где располагались казармы янычаров. А если она все-таки вынуждала его ехать туда, то надвигал тюрбан на глаза и становился на редкость молчалив.
А Касым продолжал:
– Мятеж, о Хуррем, страшнее войны. Потому что, если дать ему разгореться, брат начнет убивать брата, отец – сына, а дочери предадут собственных матерей. И кровь рекой потечет по улицам…
Он тяжело вздохнул.
– А раздувают его злые люди, те, что нюхом чуют, что вот-вот над ними нависнет твердая рука истинного владыки. И причин для возмущения находится сотня тысяч, а если причин нет – их выдумывают.
– Что же они выдумали тогда?
– Ничего. Просто потребовали от молодого султана огромных выплат золотом и неслыханных даров.
– Кто потребовал?
– Янычары, – ответил Касым так тихо, словно опасался, что стены имеют уши.
– И султан уступил?
– Ту страшную плату они запомнят и уже никогда больше не посмеют повернуть оружие против своего владыки.
Султанша Эль Хуррем затаила дыхание и вся обратилась в слух. А в ее красивой головке кипели такие мысли, что она прикрыла глаза, чтобы Касым не смог прочесть в них даже намека на то, что творилось в ее душе.
Комендант Стамбула вел рассказ дальше:
– Бунтовщики успели повесить двух-трех ага, и на площадях столицы уже слышался грохот выкатываемых ими орудий. В серале началась паника, когда молодой падишах велел привести ему трех коней. Я тогда еще оставался в чине адъютанта наследника, ибо не было времени ни для чинов, ни для каких-либо перемен. Привели коней. Молодой падишах вскочил в седло и указал на меня и на Ахмеда-пашу, который позже стал великим визирем. Мы оба тоже сели на коней, уже догадываясь, что на уме у султана. Переглянулись с Ахмедом, но ни один из нас не решился перечить падишаху.
– И вы поехали втроем?
– Втроем, о Хуррем!
– Без стражи?
– Никакой стражи. Сулейман скакал впереди, а мы за ним. Уже издалека стал слышен гул казармы – она шумела, как Босфор в бурю. А падишах молча въехал во двор, где все кипело, как в котле.
– Его не узнали? – прервала она.
– Его сразу же узнали, так как он не раз водил янычаров на учения еще будучи наследником, и его знал в лицо всякий солдат в столице. Падишах все так же молча спешился, и мы сделали то же, что и он. И я, и Ахмед – оба мы были уверены, что живыми не вернемся с этой прогулки.
– А вы думали о том, что будет с султаном?
– Скажу правду, о Хуррем! Мы об этом не думали.
– И что же случилось потом?
– Падишах прошел прямо во взбунтовавшуюся казарму.
– И все успокоились?
– Нет, не успокоились, о радостная мать принца! Наоборот – увидев падишаха, направили на него копья и острия ятаганов. И стало так тихо, как перед неслыханным злодеянием.
– А что же падишах?
– Падишах спокойно произнес следующее: «Со всеми сразу говорить я не могу. Пусть выйдут трое ваших предводителей!»
– И они вышли?
– Да. Вышли и остановились в кольце мечей.
– И что сказал им падишах?
– Ни единого слова, только молниеносным движением выхватил саблю и тремя ударами на месте зарубил всех троих, да так быстро, что никто не успел опомниться.
Эль Хуррем побледнела. Касым произнес:
– После этого вся взбунтовавшаяся казарма бросила оружие и пала на колени, умоляя о прощении. Султан Сулейман молча повернулся и вышел. В тот же день янычаров разоружили. А когда зашло солнце, кровь уже залила весь пол в казарме, что протянулась на целую милю.
Дрожа под впечатлением того, что поведал Касым, Эль Хуррем спросила:
– И всех их султан обрек на смерть?
– О хасеки Хуррем! Падишах не осудил ни одного из них, а передал право судить мятежников войсковому суду. Только приказал включить в его состав, кроме ученых судей, одного калеку-ветерана – первого же, которого его посланец встретит на улицах Стамбула. И этот суд никого не помиловал. Потому что можно помиловать любого преступника, даже и убийцу, но нельзя помиловать взбунтовавшееся войско. Если бы их помиловал суд, то Аллах не помиловал бы ни бунтовщиков, ни самих судей.
– Так эти янычары, что стоят в казармах теперь, – уже совсем другие?
– Другие, о Хуррем! Некоторые из них уже спешили в столицу на помощь султану, но прибыли только тогда, когда народ на улицах Стамбула уже заканчивал рвать в клочья трупы казненных мятежников, бросая собакам куски их тел.
Султанша Эль Хуррем закрыла глаза руками и проговорила:
– Действительно! Страшен джихад, но есть вещи пострашнее джихада. Ты правду говорил, о Касым!
А Касым так закончил рассказ о том, о чем еще никогда не рассказывали правоверные во дворце падишаха:
– А на некоторые дворы народ сам затаскивал приговоренных к смерти бунтовщиков и, заперев все ворота, смотрел из окон, как оголодавшие псы живьем пожирали связанных бунтовщиков…
Султанша отняла руки от лица и сказала:
– Это уже чересчур жестоко, о Касым!
– Но справедливо, о Хуррем!
– Почему справедливо, о Касым?
– Потому что народ, милосердный к бунтовщикам против власти, данной Аллахом, сам будет разорван в клочья голодными псами, только гораздо худшими, чем те, что покрыты шерстью.
– Значит, псы без шерсти опаснее, чем псы с шерстью? – наивно спросила она.
– Бесконечно опаснее, о Хуррем! Потому что даже самые свирепые псы с шерстью ни над кем подолгу не измываются. А собаки без шерсти глумятся долго и получают от этого наслаждение.
– А почему я еще не видела этих опасных собак без шерсти? Как называется эта порода?
– Ты видела их, о лучший цветок Эдема, и часто. Эти собаки без шерсти называются людьми. Аллах сотворил их как наистрашнейшую кару на покаяние другим народам. Соединила мудрость Божья гибкость гадины и волчьи зубы, рев медведя, тявканье гиены и собачий скулеж, когти леопарда и свиное рыло, яд скорпиона и алчность тигра. И горе, о Хуррем, тем городам и странам, которые не распознают эту породу собак без шерсти…
Она подумала немного и спросила:
– Но ты, о Касым, должно быть, изменился до глубины души после того, как видел начало мятежа в Стамбуле?
– Это так, о Хуррем, с тех пор я изменился до глубины души, – ответил он, и голос его прозвучал сухо, как у дервиша-аскета.
– И ты не отступил бы перед бунтовщиками, даже если бы весь Стамбул поднялся против тебя?
– Я не отступил бы перед мятежом, о Хуррем, даже если бы весь Стамбул был против меня, а просто оставался бы на своем посту до последнего вздоха, до последней капли крови, – все так же сухо ответил комендант.
– И умер бы, как умирает последний луч солнца, когда к ночи на западе поднимается туча, – добавила она.
– Ты очень добра, о Хуррем, сравнивая простого солдата с Божьим сиянием, – с поклоном ответил верный соратник Сулеймана.
А султанша Эль Хуррем в ту минуту вынесла смертный приговор своему любимцу, Касыму-паше, коменданту Стамбула. Во имя Селима – малолетнего сына своего, будущего халифа и султана Османов.
Приговор этот был окончателен и не подлежал пересмотру. Очами своей души она уже видела голову Касыма на одном из крюков, вбитых в стены страшных царских ворот Баб-и-Хумаюн, и черных воронов, клюющих глаза преданного адъютанта ее мужа.
– Тяжелое дело – властвовать, – тихо, как бы про себя, проговорила она.
– И тем тяжелее, чем лучше и чище сердце властителя, – добавил Касым, преданно глядя на нее.
– Нет, о Касым! – вырвалось у нее. – У властителя с чистым сердцем мир в душе! А каково тому, у которого этого мира нет?
Даже не предполагая, о чем говорит прекрасная султанша, комендант столицы спокойно ответил:
– Должно быть, это правда, о наимудрейшая из мусульманских женщин, избранная Аллахом в подруги чистейшему из праведных заместителей Пророка!
Она поблагодарила его взглядом и поднялась. Аудиенция была окончена.
Комендант столицы поклонился ей низко, как святой, ибо султанша Эль Хуррем и в самом деле с девических лет сохраняла облик небесной чистоты. Сложив руки на груди и пятясь к двери, Касым простился с нею словами:
– Да будет благословенно имя твое, как имя Хадиджи, жены Пророка, той, что смиренно несла рядом с ним бремя его жизни!
Когда Касым покинул ее покои и затих шорох его шагов по дорогим коврам, она упала на диван и обхватила руками бархатную подушку, давясь сдавленными рыданиями.
До этой минуты она даже не предполагала, как отчаянно храбр ее муж – тот, который так осторожно, почти робко, входил в ее спальню.
Теперь она гораздо яснее понимала, какие непреодолимые препятствия стоят на пути к исполнению ее плана. И они только усугубились, когда она заглянула в верную и твердую душу Касыма, на помощь которого исподволь рассчитывала. Нет, ни в чем преступном или противозаконном участвовать он не станет. И это касалось не только его – он всего лишь представитель целой плеяды соратников, сплотившихся, словно густой лес, вокруг высокого престола султана. И если не найдется силы, которая рассеет этих преданных людей и сделает их врагами падишаха, ее сын никогда не взойдет на престол. Никогда!..
Отзвук этого слова, хоть она и не произнесла его вслух, отдался эхом – словно перед ней вдруг открылась некая черная бездна. И в эту бездну проваливались все ее мечты и надежды. Но это никак не влияло на самую суть ее замысла. То, что она узнала из беседы с Касымом, подсказывало: пока необходимо отложить подготовку и осуществление ее плана. И дождаться подходящего случая.
Случая, случая, случая! – требовала ее душа. Всеми нервами она остро ощущала: рано или поздно он явится, ибо тот, кто стоит выше всех, видит и знает больше других. А пока, чтобы проредить тот могучий лес, стоящий на страже рода и законов Османов, ей предстоит строить, строить и строить.
Она прислушалась, и ей почудилась, что даже сюда, в отдаленные покои султанского гарема проникает стук молотков каменотесов со строительства святыни, которую она когда-то создавала в мечтах.
О, как же она была счастлива тогда по сравнению с тем, к чему пришла теперь! А ведь уже в то время у нее на совести была смерть человека, хотя, в конце концов, он заслужил эту смерть, угрожая ее ребенку.
«Или не заслужил?» – спросила она себя. И сама же ответила: «Заслужил!»
А Касым, верный друг и с юных лет спутник и адъютант ее мужа? Разве и он заслуживает смерти?
– Нет! – вслух сказала она, и добавила шепотом: – Но все равно должен умереть. Потому что мне надо иметь верного человека на этом посту! Без этого все мои планы ни на что не годятся. Ни на что!
Она ясно осознавала, что уничтожение Касыма уже ничем нельзя будет оправдать. Но выхода не было. Зачем? Чего она хочет? В эту минуту сквозь все ее существо словно мчалась быстрая река: власти, золота, блеска, могущества. А путь ей преграждали Касым и Мустафа. Это препятствие необходимо устранить! А когда – станет ясно позже. Ей еще предстоит принять участие в священном джихаде на Запад… А затем…
Она встала, привела в порядок одежды и поехала взглянуть на работу мастеров, возводивших мечеть Сулеймана – с могучими столпами из красного гранита, увенчанными капителями из белого как снег мрамора, с беломраморным михрабом и возвышением для проповедника, и мастабой для муэдзина, и выской максурой для самого Сулеймана Справедливого…
Она вздрогнула.
На мгновение ей стало жаль, что он, ее муж, навеки останется в памяти своего народа незапятнанным. А она? Да, она уже научилась любить этот народ. За его великую набожность, которую сама она постепенно теряла и без которой так тяжело жить. За его спокойствие. А главное – за его глаза, которыми этот народ смотрел на ее мужа, как сама она смотрела на собственное дитя, сына Селима.
И этот народ, и она – оба черпали силу в любви. Однако – она понимала, о как понимала! – сила этого народа была чистой и невинной, несмотря на то, что жестоко обрушивалась на все земли, не принадлежавшие падишаху, – а ее сила была злой, хоть она и не разрушала, а созидала.
Однако свернуть с этого пути она уже не могла. Воля ее текла, как широкая река, страшным черным шляхом умысла, таким же страшным, как и тот, по которому гнали ее сюда из родного края. И даже удары сыромятных плетей ощущала она на своих плечах – так хлестала ее жажда власти для сына, для крови своей.
Чувствовала, что проигрывает тот священный джихад добра и зла, который ведет в душе каждый – но по-разному.
А тем временем она уже приближалась к тому месту, где тесали камень для строительства храма. Ее храма! Уже слышался перестук множества молотков и зубил, и еще издали кланялся ей Синан, величайший зодчий Османов, вершивший свое дело.
Она подняла руку в знак того, что заметила его, благосклонно кивая рабочим, которые склоняли головы перед женой султана, властителя трех частей света. Выпрыгнула из экипажа и остановилась на плите белого мрамора, прекрасная, как ангел с синими очами…
4
В месяце Мухаррам 936 года Хиджры[138] вместе с бурями равноденствия приблизились к предместьям Вены передовые разъезды и отряды турецких поджигателей. Пламя и дым горящих селений затмили солнце. Первые пленные – семеро немецких рыцарей – предстали перед самим султаном. Каждого из них во время допроса заставили держать на острие копья отрубленную голову соотечественника.
Одновременно оба фланга его армии, подобно буре, устремились вглубь Европы. Правый быстро достиг зеленых лугов прекрасной Моравии, а левый вышел к Средиземному морю близ Триеста.
Вечером в канун дня святого Владислава огромные султанские шатры были разбиты в деревне Циммеринг[139] под Веной. Внутри и снаружи они сверкали золотыми украшениями. А вокруг стояла лагерем султанская гвардия, насчитывавшая двенадцать тысяч янычаров.
За гвардией до самой реки Швехат стоял беглер-бей Баграм, наместник Анатолии, с азиатскими войсками, правее Циммеринга располагались войсковые канцелярии. От Санкт-Маркса до ворот близ Штубенринга и далее до самой Венской Горы стоял великий визирь Ибрагим и весь турецкий артиллерийский парк под командованием Топчи-паши. С ним прибыл вероломный епископ Павел Вардаи из Граца, который сдал этот город туркам без боя и последовал за их армией. Предав свою веру и апостольскую столицу, он изменил и своему народу, преграждавшему путь турецкому нашествию. И впоследствии стал страшным доказательством того, что измена вере и церкви своей всегда предшествует измене родине.
На Венской Горе занял позиции Бали-бек, наместник Боснии, комендант передового охранения, а еще ближе к городу и крепости расположился Хосрев-бек, наместник Сербии, комендант арьергарда войск в этом походе. Перед воротами Бурга стояли отборные части из Румилии, а перед Шкотскими вратами, ближе к Деблингу, – могущественный мостарский паша. Все пространство дунайских вод контролировал Касым, комендант Стамбула, под началом которого было до восьми сотен легких судов.
И стонала земля, и гудели горы под тяжестью орудий и многотысячных полков Сулеймана, охвативших широким кольцом крупнейшую христианскую крепость на Дунае.
Турецкие «бегуны и поджигатели» рассыпались не только по околицам Вены, но и по всей Нижней и Верхней Австрии и Штирии, сея повсюду гибель и пожары. Их жертвами пали чудесные виноградники Хайлигенштадта, и Деблинг, и Пенцинг, и Гиттельсдорф, и замок Санкт-Файт, и Лихтенштейн, и Медлинг, и Берхтольсдорф, и Брюн, и Энценсдорф, и даже хорошо укрепленный Баден, и долинная часть Клостернойсбурга вместе с величавым монастырем над Дунаем, и много других замков, селений и городов. Отряды армии Сулеймана, грабя и вырезая до последнего человека христианские гарнизоны, добрались даже до прекрасной долины реки Изонцо.
В день, когда Роксолана прибыла в Циммеринг, Касым в ее честь поджег все мосты через Дунай, и они пылали на протяжении всей ночи. В тот же день в осажденной Вене были остановлены все часы на башнях церквей и в общественных зданиях – в знак того, что больше нет меры времени для труда и отдыха, когда вера и держава находятся в смертельной опасности.
А в двадцать третий день месяца Мухаррам турецкая артиллерия открыла огонь по Вене и без остановки била по Каринтийским воротам в течение целой ночи. И всю эту ночь безостановочно шел проливной дождь, не утихая ни на мгновенье.
На следующий день турки получили приказ приготовить штурмовые лестницы, чтобы взбираться на городские стены. Анатолийские полки свозили с гор, окружающих Вену, древесину и вязанки хвороста, чтобы заполнить ими крепостные рвы. И вдруг через Соляные ворота из осажденной крепости стремительно вырвались восемь тысяч пехотинцев и ударили в тыл турецким отрядам, атаковавшим Каринтийские ворота. Но, замешкавшись, они произвели вылазку не ночью, а на рассвете, и турки убили более пятисот человек и с ними сотника Хагена Вольфа. А когда осажденные начали отступать в крепость, турки предприняли попытку вместе с ними ворваться в открытые ворота, но те оказались слишком узкими, и в крепость проникли лишь несколько янычаров.
Только когда с помощью двух минных подкопов туркам удалось сделать пролом в крепостной стене возле монастыря августинцев, начался трехдневный штурм. С обеих сторон беспрестанно гремела артиллерия; играли трубы, горны и трембиты с башен монастыря августинцев и церкви Святого Стефана: эта музыка должна была придавать мужества защитникам города.
Так шли дни за днями – и все они были кровавыми.
Еще два минных подкопа значительно расширили пролом в стене близ Каринтийских ворот. И военный совет визирей и пашей, который возглавлял сам султан, принял решение начать последний и самый мощный штурм, так как холод и недостаток провианта уже начали сказываться на боевом духе турецкой армии. Остывающее рвение воинов подогрело обещание выплаты крупных сумм – по тысяче акче каждому янычару. Герольды выкрикивали в полках, что любой рядовой воин, первым ворвавшийся на стену крепости, получит тридцать тысяч акче, а если героем окажется офицер, то он станет султанским наместником. Сам Сулейман, пренебрегая опасностью, почти вплотную приблизился к городской стене, осмотрел пролом и поблагодарил великого визиря, который руководил работой саперов. Стена была разрушена на расстоянии около сорока пяти саженей.
Как волны морские в бурю, ринулись муджахиды[140] в пролом стены, оставляя за собой кровавый след.
Рев орудий и крики свежих полков падишаха, штурмовавших стены Вены, доносились до самого Циммеринга, где стоял золотой шатер Роксоланы.
Султанша Эль Хуррем возлежала на шелковом диване. Грудь ее, стесняя дыхание, распирало какое-то странное, мучительное наслаждение. Все ее существо противилось падению этого города, чьи колокола так отчаянно взывали к небу. Но эта война была ее делом. Она помнила, как отворила священные Ворота Фетвы и в ответ на вопрос султана услышала слова имамов, которые так ждала. Мудрецы заявили, что и она, женщина, обязана принимать участие в священной войне против неверных – в соответствии со словами Корана: «Вступайте в бой вне зависимости от того, легко ли вам или тяжело, сильны вы или слабы, молоды или стары, и не жалейте ни сил, ни средств на Божьем пути!»[141]
Не могла она забыть и того, как неистовствовала султанская столица и как пьяные от восторга дервиши выносили из меджидов золотую как солнце хоругвь Пророка, красные как кровь знамена Османов, белые – Омейядов, зеленые – Фатимидов и черные – Аббасидов.
Султан противился тому, чтобы она взяла с собой в поход сыновей – Селима и Баязида. Тогда она вновь обратилась к имамам. И снова шейх-уль-ислам, глава имамов, на вопрос, могут ли дети принимать участие в священной войне, отписал так: «Мы рассудили ответить: да. Бог всемогущий знает это лучше. А написал это я, нуждающийся в помощи Божьей сын своего отца, – и пусть Аллах простит нам обоим, если ответ этот неверен».
Так юный отпрыск Роксоланы принял участие в великом походе. Столицу он покидал на коне, рядом с отцом и в окружении султанской гвардии. А мать следовала за обоими в открытой карете, опьяненная мечтами, как роза, полная багрянца и благоухания.
Не могла оторвать глаз от маленького Селима. Ради него стремилась она постичь тайну войны и власти, а смерть двух людей, которых она убила, защищая будущее старшего сына, привязала ее к нему еще крепче.
Вечерело, и ее дитя уже спало в шатре.
С колокольни церкви Святого Стефана неслись звуки набата.
А натиск муджахидов под стенами Вены становился все яростнее и кровавее.
Внезапно в шатер хасеки Хуррем вошел Сулейман. Тюрбан его был низко надвинут на лоб, лицо выглядело сумрачным, а глаза сухо блестели. Она, хорошо зная мужа, молча поднялась, наполнила чашу шербетом, подала. И пока он пил, гладила его руку, успокаивая, как ребенка.
Утолив жажду, султан опустился на диван и обессиленно прикрыл глаза. В эту минуту он походил на лук, с которого сняли тетиву. Она тихо присела рядом и застыла, чтобы даже малейшим движением не нарушить его покой. Постепенно голова Великого Султана склонилась, и от нечеловеческой усталости он уснул сидя.
Она сидела рядом, и в ее голове вихрем проносились самые разные мысли. Но больше всего в эту минуту она боялась, чтобы он сам не возглавил штурм, не бросился во главе войск на укрепления Вены и не погиб.
Однако великий завоеватель спал недолго. Стремительно вскочил, ополоснул лицо холодной водой и направился к выходу из шатра.
Нельзя отпускать его одного! Она поспешно накинула свой шерстяной бурнус, схватила кашмирскую шаль и вышла следом.
За все это время султан не проронил ни слова, о чем-то напряженно размышляя.
Эль Хуррем велела подать коней себе и падишаху, вскочила в седло и поехала вместе с мужем. За ними неотступно следовали двое адъютантов.
Сулейман молча приближался к осажденному городу.
Когда же они поднялись на небольшой холм, их глазам открылось величественное зрелище. На высокие валы и стены Вены со всех сторон, куда ни взгляни, карабкались многотысячные полчища падишаха, озаряемые багровыми лучами закатного солнца. Во всех венских церквях били в набат – скорбно и уныло.
Ревели пушки, рвались пороховые мины. Черный дым затягивал валы и стены города. Когда ветер раздирал эту клубящуюся завесу, становились видны сверкающие доспехи немецкого рыцарства и плотная чернота мусульманских полков, которые, словно тьма, захлестывали со всех сторон стальные островки немцев.
По мощеным улицам Вены метались монахи с крестами в руках, восклицая во всеуслышание: «Бог и Матерь Божья помилуют народ, если он достоин Божьей милости!» Из домов выходили даже раненые и поднимались на стены, чтобы из последних сил метать во врагов чем попало. А жители города, и без того измученные осадой, несли последние крохи, чтобы подкрепить воинов перед очередным грозным наступлением турецких сил.
Кровавый бой кипел уже между валами и стенами Вены. Стиснутый кольцом осады и захлестываемый толпами турок, город выглядел, как утомленный пловец, которого покидают последние силы: на стенах уже появились длинные процессии немецких женщин в белых одеждах, ведущих с собою малолетних детей.
Их появление должно было сказать воинам: «Если не устоите, то детей ваших бросят на копья, а жен и дочерей ваших угонят в неволю…»
Оттуда доносилось пение – негромкое и протяжное. Священники в белых орнатах благословляли женщин и уходящих в бой рыцарей золотыми монстранциями[142]. Церковные флаги реяли на ветру. Девочки-подростки в белых платьях, и сами смертельно бледные, рассыпали лепестки цветов перед монстранциями.
А когда на высокой колокольне Святого Стефана большой колокол ударил призыв к «Ангелу Господню», судорожный плач послышался из толпы немецких женщин и детей: они простирали руки к небу, умоляя Бога о помощи.
– Аллаху Акбар! Ла иллахи ил Аллах! Ва Мухаммад рассул Аллах! – звучало им в ответ из сплоченных рядов мусульман, безудержно карабкавшихся на стены города. Они накатывались, гибли сотнями и тысячами, а на смену им тотчас приходили новые – и так без конца.
Сулейман Великолепный поднял глаза к небу, повторил вслед за своими воинами: «Аллаху Акбар! Ла иллахи ил Аллах! Ва Мухаммад рассул Аллах!» – и пришпорил коня, направляясь к своему штабу.
Султанша Эль Хуррем мгновенно поняла, что падишах, ради того, чтобы поднять дух своего воинства, готов лично принять участие в штурме.
Дрожь пробежала по ее телу.
Если ее муж падет под стенами Вены, разъяренные турки наверняка возьмут город, но все ее планы рухнут вместе с оборвавшейся жизнью Сулеймана. Ее сын еще слишком мал, чтобы устоять под ударами вихря, который вызовет смерть султана и… и его первенца, наследника. У нее еще почти ничего не готово для таких великих перемен.
В этот миг ей вспомнились слова Касыма о небесных светилах, имеющих тайную власть над людьми на земле. Ей не раз доводилось слышать, что порой эти светила затмеваются… А тем временем с запада приближалась ночь, и с нею – темная туча.
А на стенах города немецкие женщины в благочестивом экстазе на глазах мужей и сыновей срывали с себя золотые и серебряные украшения и складывали кучками перед монстранциями в знак того, что раненым и семьям погибших будет оказана щедрая помощь. А там, где на стенах не хватало мужчин, женщины и дети метали в турок заранее приготовленные камни, бревна и лили горячую смолу из котлов, которые кипели в нишах крепостных башен.
Противники уже сошлись лицом к лицу, и закипела рукопашная. В ход пошли короткие палаши, ножи, кинжалы и даже зубы. В таких жертвенных боях не погиб еще ни один народ на свете, умеющий верить и молиться. Наоборот: пролитая кровь и молитва только крепче связывают людей в тяжкую годину горя и тревоги, а погибают только те народы, которые не жертвуют и не борются до последнего в единстве своем.
В вечерних сумерках увидела султанша, как осветились все венские церкви будто огромные алтари, обращенные к Богу, который видит и считает каждую жертву, принесенную людьми. И перед ее внутренним взором возникли отворенные царские врата церковки Святого Духа в предместье Рогатина в ту минуту, когда она шла под венец и услышала вопли татар: «Аллах, Аллах!»
В свете факелов увидела она также, как с городской стены ребенок, не старше ее сына Селима, бросает камень в янычара, взбирающегося по приставной лестнице.
Сердце ее дрогнуло.
Неожиданно для себя она обеими руками вцепилась в поводья коня своего мужа. Испуганный конь рванулся в сторону, и султанша вылетела из седла. Сулейман попытался ее удержать, потерял равновесие и сам упал с коня.
Оба его адъютанта мгновенно оказались рядом.
Султан молча поднялся, а Эль Хуррем, стоя на коленях на размокшей земле и сложив руки на груди, слезно взмолилась:
– Ты не должен вступать в битву! Здесь, чует мое сердце, может угаснуть твоя заря! А ведь ни один из твоих сыновей еще не способен самостоятельно воссесть на престол султанов или поднять меч против бунта!..
И, заломив руки, она оросила слезами пропитанную кровью немецкую землю.
С запада надвигалась буря. Ветер из дунайских долин завывал между холмами и швырял тяжелые как свинец капли на круп вороного коня владыки Османов, на него самого, и на обоих адъютантов, которые стояли, словно каменные изваяния, не видя и не слыша ничего вокруг. И на султаншу Эль Хуррем, которая в неверном свете зарниц больше всего походила на мученицу в долине скорби.
Она и в самом деле была мученицей – ибо впереди ее ожидало больше ударов горя, чем дождевых капель в этой туче, счесть которые под силу только Господу.
Издали по-прежнему доносился шум схватки, но боевой клич христиан звучал все громче – должно быть, в эту минуту чаша весов склонялась в их пользу.
По лицу Сулеймана, испытывавшего острую боль в вывихнутой руке, ничего нельзя было прочесть.
Наконец великий завоеватель и законодатель османов, оборотившись лицом к Мекке, пробормотал короткую молитву, после чего подал знак одному из адъютантов.
Тот приложил к губам сигнальный рожок.
А уже в следующую минуту со стороны турецкого штаба донесся звук горна, и вдоль волнующихся как прибой рядов мусульманского войска понеслись хриплые звуки труб и грохот барабанов, сливаясь с первыми раскатами грома.
– Ты снова зовешь их на штурм? – спросила, все еще не поднимаясь с колен, султанша Эль Хуррем.
– Это сигнал отбоя, о Хуррем! – спокойно ответил властитель трех частей света и, шагнув к женщине, поднял ее с мокрой земли.
Они возвращались к шатру молча, думая каждый о своем.
Султан, смирившись, размышлял о непостижимой воле Аллаха, который, возможно, именно здесь, под стенами Вены, положил предел той каре, которую он, Сулейман, готовил неверным.
А она? Больная душа думает только о своей боли.
Осажденный христианский город вздохнул с облегчением, когда очередной штурм захлебнулся и турки откатились от стен и валов. Еще ярче засверкали церкви и радостно, словно на Пасху, зазвонили колокола.
Вся Вена, все, кто защищал город и кто стойко терпел лишения, на одном дыхании грянули один-единственный гимн: «Тебя, Бога, хвалим!..»
5
Глухая осень стояла на земле германцев, когда Сулейман Великолепный со своими армиями уходил из-под Вены. Его никто не преследовал. Ни один немецкий отряд не вышел за пределы городских стен. Только холодный ветер шумел в лесах над Дунаем, осыпая мертвую листву. Короткие, серые, словно состарившиеся, дни пролетали над воинством падишаха, которое преданно следовало за ним.
Лишь изредка погромыхивал припозднившийся гром, и молнии, извиваясь как змеи, озаряли горизонт фосфорическим светом.
А листья беспрестанно сыпались и сыпались с деревьев.
Бог всемогущий напоминал людям: так минет и ваша жизнь. И вы никогда не вернетесь на этот свет, как не вернутся листья на родную ветку.
Всем сердцем чувствовал великий султан Османов эту истину. И потому спокойно возвращался из похода. А спокойствие предводителя всегда передается тем, кто верит в него и идет за ним. Тогда и их осеняет покой.
Сулейман ехал вдоль берегов Дуная по направлению к столице Венгрии. Уже виднелись ее купола и башни, когда на лужайке у обочины дороги увидела султанша Эль Хуррем нищий цыганский табор. Бледный месяц стоял высоко в небе, а в таборе горели костры.
Смутное воспоминание всколыхнулось в ее душе. Она приказала остановить карету, высунулась в окно и бросила пригоршню золотых монет в толпу цыганских женщин.
Те мигом собрали деньги с земли, словно голодные птицы – зерно, и стали подступать к окнам кареты, чтобы погадать о будущем щедрой госпоже.
Султанша протянула левую руку, и одна из цыганок начала бормотать:
– У дороги твоей аистенок и кедр могучий… По одну сторону – цветы и тернии колючие… А по другую – крест и гроб… Как молодой месяц, будет расти твоя сила, госпожа… А в жизни своей дважды встретишь всякого человека, которого хоть раз узрели ясные очи твои… А когда время придет, на мосту калиновом увидишь перстень медный у пьяного мужчины, сусальным золотом покрытый, с камнем фальшивым…
Тут цыганка взглянула в лицо незнакомой госпоже и, сильно встревожившись, выкрикнула какое-то незнакомое слово и прервала гадание. Как вспугнутые птицы, начали разбегаться от экипажа султанши цыганки и цыгане. А та, что ворожила, правой рукой прикрыла глаза, а левой бросила в карету через открытое окно золотую монету, которую перед тем подняла с земли.
Султанша Эль Хуррем, взволнованная таким неожиданным поворотом, побледнела и взглянула на мужа. Тот невозмутимо сидел на коне. В ее взгляде мелькнула обида – не столько тем, что цыганка швырнула обратно деньги, а тем, что ворожба прервалась.
Султан подал знак – и его гвардия мгновенно окружила цыганский табор.
– Что это значит? – спросил он у предводителя, старого седого цыгана, приблизившегося к нему с глубокими поклонами. Тот испуганно ответил, не узнав султана, но склоняясь до земли:
– О высокородный паша! Произошла необычайная вещь, из-за которой пришлось прервать гадание. Та женщина, что ворожила прекрасной госпоже, встретила ее второй раз, и ее первая ворожба уже сбылась! В таких случаях нельзя ни ворожить снова, ни принимать от этого человека никаких даров, кроме корма для скотины…
Пока он говорил, к дороге с осторожностью сходились перепуганные цыгане и цыганки, неохотно бросая к колесам кареты золотые, полученные от султанши.
Сулейман ничего не сказал старому цыгану, но вполголоса обронил несколько слов, обратившись к одному из приближенных.
Вскоре цыганам были выданы овес и сено для их лошадей. А султан с женой отправились на ночлег в королевский замок.
Когда же они поднялись на высокую террасу замка, Эль Хуррем, уже позабыв досадное приключение, вдруг робко улыбнулась, взглянула на мужа и проговорила:
– Я чувствую – у нас будет еще дитя!
Султан, обрадованный, ответил:
– О, если это будет сын…
– Тогда ты дашь ему имя, – закончила вместо мужа султанша.
– А если дочь?
– То она получит имя Мирмаг – Лунный Свет, – ответила она. – А знаешь почему? Потому что воспоминание о власти лунного света над людьми, о которой однажды рассказывал в Стамбуле Касым, придало мне сил, чтобы под Веной не позволить тебе вступить в бой!
Помолчав, она добавила:
– Видишь, из-за тебя я упала с коня, а тебе, может быть, спасла жизнь.
Султан весело усмехнулся:
– Если мне не изменяет память, то это я из-за тебя свалился с коня и в решающий момент вывихнул руку. Но, возможно, это и к лучшему.
– И ты еще сомневаешься? – спросила она.
– О нет, нисколько не сомневаюсь, – ответил Сулейман, который, несмотря на великую твердость характера, так любил эту женщину, что во всем ей уступал. Больше того, испытывал от этого удовольствие.
– Почему же ты сразу так не сказал? – спросила она, радуясь.
– Поверь, я очень доволен тем, что не ты вывихнула руку, а я, – ответил он.
– А мне, когда мы шли на Вену, больше всего понравилось то, что мы видели с холмов: как немецкие отряды удирали от твоих полков, словно испуганные птицы от грозы!
Он понял – так она дает понять, что не придает значения неудаче и любуется только проявлениями его силы. Так поступает только любящая женщина, и в этот миг он чувствовал себя счастливым, необычайно счастливым.
– А ты не знаешь, – сказала она, вопросительно всматриваясь в его глаза, – почему цыганка прервала свою ворожбу?
Сулейман, сразу став серьезным, ответил:
– Должно быть потому, что твое будущее предсказывает сам Аллах.
– Да свершится воля его! – добавила она так искренне, как если бы на мгновение в ней вспыхнула искра прежней веры.
И рука об руку они вступили в прекрасные покои, прежде принадлежавшие венгерским королям.
Муэдзины умолкли, закончив пятый азан на башнях стройных минаретов. На Дунай и окрестную долину пала чудесная тишина ночи, и птицы умолкли в прибрежных тростниках.
Сулейман Великолепный опустился рядом с женой на молитвенный коврик, обратившись лицом к Мекке.
Оба они молились о жизни, которая расстилалась перед ними, – об удивительной жизни.
Глава XVIII
Хадж Роксоланы
Хвала Богу единому! Нет Бога, кроме Него. Он животворящий и вечно живой. И нет Ему ничего равного ни на земле, ни на небе. Он сотворил небо и землю и отделил свет от тьмы. Хвала и слава Тому, кто верных своих сопровождает в святая святых!
1
Время шло, и Мустафа, живой и способный первенец Сулеймана, созревал, как гроздь на виноградной лозе. Созревал и замысел султанши…
В пятницу, в день, который благословил Аллах, хасеки Хуррем с сыном Селимом и дочерью Мирмаг взошла на корабль и отчалила от пристани Стамбула, направляясь в Египет, чтобы совершить хадж – священное паломничество в Мекку ко гробу Пророка. Путь через Египет был избран ею осознанно – чтобы избежать посещения Иерусалима и Святой земли христиан, где родился, страдал и умер на кресте странный бог джавров. И все правоверные восхваляли разум и благочестие жены султана.
В Египте ей предстояло дождаться мужа, который намеревался совершить хадж вместе с нею, но неотложные дела неожиданно задержали его в Стамбуле. В случае, если он не сможет прибыть в назначенное время, ей было велено продолжать путешествие без него, что и случилось. В Каире уже был готов большой караван, состоявший из паломников и султанской стражи. И она приказала ехать на Восток – с тем, чтобы прежде всего взглянуть на Синайские горы.
Уже за Суэцем дромедар[143] султанши учуял запах воды из далеких оазисов и ускорил шаг.
Солнце клонилось к закату. Именно в эти часы мертвая песчаная пустыня заиграла таким великолепием красок, какого Эль Хуррем еще никогда не видела: острые, изломанные очертания горных цепей на востоке вспыхнули всеми оттенками – от светло-фиолетового до темно-красного и пурпурного. Одновременно темная зелень долин словно потускнела и застыла в безмолвной неподвижности.
Со стороны древнего Египта надвигалась ночь. Караван остановился на ночлег. Проводники-бедуины, завернувшись в свои длинные плащи из черной козьей шерсти, уже укладывались прямо на жемчужно-белом песке, кладя головы на бока дремлющих верблюдов. Высоко вверху мягко светился синий, как бирюза, огромный купол неба, осыпанный пока еще редкими бриллиантами звезд. Улеглась и султанша Мисафир, но отдаленный хохот гиен, пробирающихся к водопою, мешал ей уснуть.
Она долго бодрствовала, вспоминая свою странную жизнь и бремя греха, тяготившего ее душу: в совершенстве, до последних мелочей, продуманный план убийства первенца ее мужа, рожденного от другой жены. Об этом плане пока не знал никто, кроме нее и Бога на небе. И это тяжелое и небезопасное путешествие к святым местам ислама и гробу Пророка было предпринято ею с одной целью – отвести от себя всякие подозрения.
А ранним утром, когда далеко на востоке прорезалась ясная полоска света, из песков поднялась мелкая мошкара и разбудила могущественную султаншу.
Вскоре в лагере паломников уже пылал огонь – вместо топлива здесь использовали сухой верблюжий помет, на кострах закипали котлы с пахучим кофе. А после завтрака караван султанши снова двинулся на юго-восток. Справа время от времени показывались заливы Красного моря, вода в которых имела необычный ярко-зеленый цвет. В стороне от побережья грозно вздымались темные массивы гор Джебель-Атак, а слева – горы Джебель-эш-Тиг, сложенные из известняков, мела и песчаника.
В сверкающем блеске солнца открылась панорама Красного моря. Копыта коней и верблюдов глубоко вязли в сыпучем песке, а их поступь стала почти беззвучной.
Старый проводник-бедуин в длинном белом бурнусе, ехавший рядом с султаншей Эль Хуррем, приложив ладонь ко лбу в знак почтения, проговорил:
– Видишь, о великая хатун: эти высокие финиковые пальмы и вечнозеленые тамариски с чешуйчатыми листьями и розовыми цветками, эти акации, у которых стволы как из бронзы и колючки словно из серебра, – все они указывают на то, что уже близки источники Моисея!
– Студеные или теплые? – спросила она.
– Горячие, о хатун, но руку в них можно опустить без вреда. Некоторые из них совершенно пресные, а в иных вода столь горькая и едкая, что пить ее невозможно. Источники эти скрыты между кактусами и дикими пальмами, о хатун!
Внимание султанши привлек невысокий пригорок, на самом верху которого что-то блестело, словно крохотный пруд. Она направила туда своего верблюда и, подъехав вплотную, спрыгнула на землю и поспешно шагнула к воде. Мгновение всматривалась в нее, а затем наклонилась, погрузила обе руки – и вдруг вскрикнула и отпрянула от водоема. Руки ее были облеплены какими-то крохотными водяными существами, которые пытались впиться в кожу.
– Не пугайся, о хатун! – усмехнулся подоспевший проводник. – Ты кричишь от неожиданности, а не от укусов этих рачков. Они совершенно безобидны.
С этими словами он сам погрузил обе руки по локоть в воду и принялся пригоршнями вытаскивать со дна ил, черный, как чернила, и вымывать из него прозрачные известковые панцири уже умерших рачков. Вскоре из этих панцирей на берегу образовалась горка, издали похожая на сугроб, и говорят, что этот необычный «сугроб» по сей день можно видеть неподалеку от источников Моисея у подножия Синая.
Караван уже снова шел Дорогой Фараонов, по которой в библейские времена странствовал Израиль, когда старый бедуин сказал могущественной султанше, указывая кивком на оставшийся позади холмик из останков крохотных живых существ:
– Каждому своему творению Аллах предназначил свое. И нет в его очах ни малых, ни великих. Махтуб!..[144]
И султанша Эль Хуррем невольно припомнила учителя Абдуллу, который еще в Кафе поведал ей о старом тюркском пророчестве.
На Дороге Фараонов повсюду попадались куски острого кремня и обломки орудий, сделанных человеческими руками, кремневые наконечники стрел и копий.
Жара усиливалась, близился полдень. Верблюд султанши, раньше упорно отказывавшийся от сухих как порох пустынных растений, которые она ему предлагала, теперь охотно лакомился пахучими кантолинами и горькими золотисто-желтыми дикими арбузами. Их засохшие плоды, похожие на мелкие апельсины, встречались повсюду на обочинах дороги.
Как только солнце опустилось за горизонт, караван остановился и проводники принялись варить и есть белое мясо пустынных ящериц, на которое жена падишаха не могла даже взглянуть. Поэтому на ужин подали ей сладких фиников и мед диких пчел.
И снова наступил день, но не из тех, какие хороши для езды по пустыне. С самого утра то с юга, то с востока задул ветер – такой жаркий, словно кто-то изо всех сил работал огромным мехом, наполненным горящими углями. Небо стало желтым, как сера. С каждым порывом ветра вокруг становилось все темнее, и караван продвигался словно в густом тумане.
Невыносимая жажда мучила людей и животных. Бедуин, постоянно сопровождавший султаншу, вынул из седельной сумки и подал ей смолу для жевания, которую получают из аравийской акации, и это немного умерило сухость во рту и горле.
Страшная жара продержалась весь день до вечера, а когда наконец хамсин – «ветер из преисподней» – начал стихать, уже была глубокая ночь. После такого испытания даже самые крепкие из путников не имели сил, чтобы расседлать лошадей и верблюдов – до того изнурила их жара.
Глядя на султаншу Мисафир, бедуины только диву давались: все это время она ехала на своем верблюде, как истинная жительница пустыни. Ни разу она не приказала остановить караван, хоть и была родом из далекой страны на севере, где солнце лишь тогда бывает по-настоящему сильным, если смотреть прямо на него. Ее пример воодушевлял и воинов падишаха, несмотря на то, что в иные минуты им казалось, что сердце вот-вот остановится, а одеревеневшие от жажды языки распухли и еле ворочались во рту.
На третий день старая Дорога Фараонов превратилась в узкую каменистую тропу. Каравану Роксоланы пришлось растянуться чуть ли не на милю, медленно продвигаясь по тропе к горе, именуемой Гора Фараоновых Купелей.
Густые клубы пара по сей день окружают источники на склонах этой горы, в которых клокочут щелочь и известь, соль и сера. И несмотря на обилие воды, там можно погибнуть от жажды, ибо вся она непригодна для питья, а подчас и ядовита.
Словно в раскаленную печь, вступил караван в узкую и безводную долину. Тропа сузилась еще больше – с обеих сторон ее обступили каменные стены с острыми как иглы выступами красных, черных и светло-желтых горных пород.
Восхождение на гору Вади-Будру оказалось еще более трудным. Гигантские массивы коричневого, красного и зеленовато-серого гранита, словно башни, возносились к небу. Этот каменный хаос походил на постройки великанов, исполинские глыбы громоздились одна на другую так, будто их водрузила туда чья-то могучая рука. Среди гранитных колоссов тянулись застывшие реки лавы и вулканического пепла, дочерна выжженные вулканическим огнем. Тут и там вспыхивали яркие, как новый кирпич, выходы пластов благородного красного порфира.
Утомленный до крайности караван султанши продвигался по тропе у самого края пропасти к горному проходу, ловя каждый вздох ветерка, обманчиво обещающего хотя бы подобие прохлады.
В полдень на четвертый день караван достиг прославленных копей Маггара, где еще пять тысячелетий назад рабы фараонов добывали медь и малахит. Отсюда же в царские сокровищницы в Мемфисе везли ярко-синюю бирюзу.
Тут была сделана остановка, так как султанша изъявила желание осмотреть древние шахты и штольни, пробитые с невероятным трудом сквозь толщи необычайно твердого и блестящего на солнце гранита. Подземные галереи, и без того тесные, сужались по мере удаления от входа. В опасных местах своды их поддерживали гранитные колонны, предохраняя горняков от обвалов. Кое-где еще были видны следы долота и других орудий древних рудокопов Египта, а в изломах скал мелькали изгибы сине-зеленых жил бирюзы, прячущей до поры свою небесную красоту и блеск.
Вся долина вокруг была покрыта обломками построек, возведенных в разные времена различными народами и племенами. На скалах встречались надписи, сделанные на набатейском, коптском, греческом и арабском языках. Прикрыв глаза ладонью, султанша Мисафир принялась вчитываться в арабские надписи, а некоторые из них даже повелела списать, чтобы сохранить заключенную в них мудрость.
К западу от копей Маггара на горизонте высилась голая гряда гор Джебель-Моктеб. На ее склонах не было ни самого тощего тамариска, ни стебелька травы, ни даже мха. Там самовластно правили царица Одиночество и ее дочь Безмолвие, и их владения простирались далеко и высоко – до величественной и удивительной пятиглавой горы-пирамиды, именуемой Джебель-Сербаль, или гора Моисея. Эта гора почитается священной у евреев и других народов, принявших веру Спасителя из рода царя Давида, сына Пречистой Девы Марии.
Крутая, со стремительно обрывающимися склонами, застыла в бесконечном одиночестве и молчании пятиглавая священная гора Моисея, именуемая также горой Синай, или горой Закона Божьего. Величественная, безмолвная, издали походящая на оброненную на землю смятую вуаль – поистине самую драгоценную вуаль на земле. У подножия горы Моисея раскинулись пологие Черные холмы, в отдалении расположился оазис Феррану. Отсюда до самого Рас-Мохаммеда на южной оконечности полуострова Синай темнеют крутыми разломами массивы порфира и иных горных пород – красных, как свежее мясо, зеленых, как трава, черных, как уголь; эти массивы достигают берегов Красного моря и заканчиваются в его водах, покрытые кораллами…
На пятый день караван султанши приблизился к гранитным утесам, за которыми лежала самая обширная долина полуострова. С каждой милей пути скалы расступались, долина становилась все просторнее, а близ тропы стала появляться сочная растительность.
Спустя пять часов караван достиг жемчужины Синая – оазиса Вади-Феррану, где в предвечные времена произошла битва евреев с амалекитянами.
Чистые ручьи и потоки журчали в рощах Вади-Феррану, который поэты прозвали Отблеском Рая. Над прозрачной родниковой водой ручьев в ветвях деревьев распевали птицы, в тростниках шуршали дикие утки. Среди кустов гранатов виднелись миндальные деревца, тамариски, финиковые пальмы и полосы полей, засеянных пшеницей и ячменем.
В прохладной тени жемчужины Синая обрела покой и отдых жемчужина Стамбула – султанша Роксолана. А на следующий день она удивила проводников и стражу, объявив, что намерена подняться на вершину священной горы Моисея.
– Но туда не ведет ни одна тропа, о великая хатун! – воскликнули бедуины. – Только скалы и камни, пропасти и трещины, сплошное бездорожье…
– Как порой и сама человеческая жизнь, – ответила султанша. И приказала проводникам и небольшому отряду янычар и сипахи приготовить все необходимое для путешествия в горы.
По диким скалам и россыпям, по небольшим долинкам, где били из-под земли родники и зеленела скудная растительность, через каменные западни и кустарниковые дебри направилась эта удивительная женщина к нехоженым высотам Джебель-Сербаля. За нею молча следовал отряд стражи, а впереди – так и не пришедшие в себя от удивления проводники.
И уже на середине подъема перед ее глазами, словно ярко раскрашенная рельефная карта, открылась черная полоса гранитных останцев, за нею – желтизна песчаников и песков и зеленое возделанное пространство Вади-Феррану. А дальше виднелись извилистые долины и ущелья между неисчислимыми горами, бескрайняя Пустыня Исхода, тянущаяся далеко-далеко, к высотам Петраса, к горам между Нилом и Красным морем, – и все это в неповторимой красоте и величии отчетливо проступало и виделось в прозрачном и чистом воздухе.
Никто не услышал от жены падишаха ни единой жалобы, хоть ее одежда вскоре изорвалась и висела лохмотьями, а руки были изодраны в кровь колючками в кустарниковых чащах Джебель-Сербаля.
Проводники то и дело оглядывались на госпожу – не прикажет ли поворачивать, но та шла и шла, держась поодаль от мужчин и упорно стремясь к самой высокой вершине, отделенной от остальных глубокими пропастями.
У подножия последнего пика Роксолана велела своим спутникам оставаться на месте и в одиночестве поднялась на него…
Поздней ночью она вернулась в оазис и, до предела утомленная, улеглась под тамарисками – удивительными деревьями, дающими манну, которой Бог питал свой народ в пустыне. Кора их очень тонка, и когда некоторые насекомые повреждают ее, на этих местах выступают капли сока, сладкого, как мед, и прозрачного, как хрусталь. Высыхая, они осыпаются, твердеют, и становятся пригодными в пищу.
Несколько следующих дней султанша Роксолана отдыхала и залечивала раны на руках и ногах. А затем объявила, что намерена посетить христианский Синайский монастырь, расположенный в неприступном месте между горой Моисея и черной горой Джебель-Арриб.
Теперь уже ничто не могло удивить ни бедуинов-проводников, ни воинов султана.
С рассветом они выступили из лагеря по крутой тропе, ведущей к монастырю. Когда тропа становилась слишком крутой, султанша спешивалась и шла пешком впереди коня, ведя его на поводу и ободряя животное. С молитвой Аллаху на устах следовали за ней благочестивые мусульмане.
Справа и слева от тропы возносились к небу отвесные гранитные стены, кое-где принимавшие фантастические формы, ибо время разрушает даже гранит и нет ничего вечного на земле, кроме духа Божьего и той его частицы, которую Бог вдохнул в человека – образ и подобие свое.
Продолжая подъем, спустя некоторое время султанша увидела окруженную горами равнину Эр-Рага со скалистой высотой Эс-Сафсар вдали. А вскоре ее очам предстала грозная и величественная картина – гранитные массивы уходящих к облакам красно-коричневых утесов.
А когда отряд миновал эту скальную западню, открылась перед ними пологая долина Этро, по-арабски – Вади-ад-Дер, с горой Аарона, которую арабы величают Джебель-Харун. И дальше путь вел прямо к Синайскому монастырю, который одиноко стоит на склоне широкой долины у подножия горы Моисея и выглядит как крепость. В скалах за тысячу лет его существования вырублены три тысячи ступеней, ведущих к монастырским вратам.
Здесь, в монастыре, султанша снова несколько дней предавалась отдыху, молясь, как и положено правоверным, пять раз в день и обращаясь лицом к Мекке…
А затем ее караван двинулся на юго-запад, к чистому, как кристалл, источнику, вокруг которого росла густая роща тамарисков и диких пальм. Вокруг все еще были сиенит и базальт, но скалы становились все ниже, иногда попадались округлые валуны и песок, который чем дальше, тем становился мельче и светлее.
Одним броском караван султанши преодолел пустыню Эль-Каа и достиг горы, именуемой Колокол – по-арабски Джебель-Накус. Эта гора прославилась тем, что время от времени с нее начинает слышаться как бы отдаленный колокольный звон, который постепенно усиливается и превращается в оглушительный шум. Наметенный ветрами в расщелины и пропасти горы песок, приходя в движение, издает эти звуки, и они тем громче, чем больше скорость падения песчаных масс.
Так гудит гора Колокол, донося через века весть об удивительной судьбе царицы и супруги халифа, которая, будучи простой служанкой в серале, носила воду и усердно мыла каменные ступени лестниц и переходов…
2
Когда же отважная султанша Мисафир насытила свою душу пустыней и постигла ее, она внезапно утратила мужество, необходимое для продолжения пути к святыням ислама. И неожиданно приказала возвращаться в Каир, чтобы все-таки дождаться там своего мужа Сулеймана. Ибо образ пустыни, так же как образ моря, степи или иных необъятных просторов, обращает душу к Богу.
Молча развернула коней стража султанши, а паломники, которые шли с караваном, отправились дальше – к гробу Пророка.
Когда же в Каире разнеслась весть об отчаянной отваге султанши, собрался совет местных имамов и хатибов и заставил воинов отряда, сопровождавшего ее, присягнуть в мечети в том, что ни один из них не вернется живым без жены падишаха, если она, паче чаяния, изменит решение и вновь отправится в Мекку. Но уже через несколько дней из Цареграда примчался посланец султана со скорбным известием – умерла мать Сулеймана. Кроме того, посланец передал просьбу падишаха к жене – помолиться об этой утрате у гроба Пророка. Тогда был снова составлен большой караван, и султанша опять направилась на Восток.
На сей раз первая большая остановка в пути была сделана в местности Мигтат-Бир-Эль-Абд[145]. Там были раскинуты шатры, и женщины разместились в середине лагеря. Развели костры и напекли лепешек. А ночью вокруг лагеря до самого рассвета сменялись караулы: разбойничьи племена арабов обычно подстерегают такие караваны на стоянках, подкрадываются в темноте, режут и душат паломников и грабят их добро.
С восходом солнца погонщики и проводники навьючили верблюдов, и караван султанши двинулся через Эль-Хамри, пустынную долину, расположенную между высокими горами, где раскаленный воздух жег, как огонь, и не было ни единого дуновения ветерка. Скалы на склонах окрестных гор выглядели как замки из разноцветного камня, у их подножий тянулись красные, как кармин, песчаные гряды. Здесь караван остановился, были изжарены и съедены несколько баранов, а затем паломники вновь двинулись в путь, лежавший между двумя хребтами совершенно голых гор.
Когда солнце зашло, караван достиг Эль-Сафры. Здесь имелись источники, но вода в них была горячей как кипяток. Правоверные омылись ею и вознесли у источников общую молитву. Неподалеку обитало какое-то бедуинское племя, женщины которого носили кожаные одеяния, украшенные раковинами, а их дети бегали нагими. Жили эти люди в палатках и пещерах, вырытых в склонах гор. У них путникам удалось купить яиц и сушеных фиников. Выглядели они довольно мирно, но проводники сказали, что именно эти люди чаще всего нападают по ночам на караваны, следующие в Мекку, и если бы не султанская стража, многие из паломников полегли бы уже здесь.
На следующей стоянке в местности Бир-эль-Маши ночь оказалась настолько темной, что не было видно собственной руки, даже если поднести ее к самым глазам. В этой тьме арабы-разбойники, следившие за караваном, убили троих паломников, неосторожно отдалившихся от лагеря. Утром их похоронили на склоне горы, завалив тела глыбами камня, потому что выкопать могилы в твердой, как скала, почве было невозможно.
К вечеру следующего дня караван достиг стоянки Бир-эль-Нахль, расположенной между безлесными горами. Почва здесь была скудной, травянистая растительность – сухой и чахлой. К тому же, и воды в здешнем источнике оказалось совсем мало, она была мутно-желтой и пахла серой. Чтобы пить эту воду, приходилось добавлять к ней сок персиков и тамариндов. Воздух здесь даже ночью оставался сухим и горячим, и уснуть не было никакой возможности. И хасеки Хуррем с дочерью Мирмаг вышли из своего шатра и остановились под безбрежным сводом шатра Аллаха, нависавшим над пустыней, как черный бархат. Султанша смотрела в пустыню, где во мраке мерцали только глаза шакалов да слышались их унылое тявканье и скулеж, а юная Мирмаг испуганно жалась к матери, а та успокаивала ее, говоря, что вокруг лагеря стоит надежная стража, а паломников хранит сам Аллах.
Внезапно визг и лай шакалов смолк и воцарилась гнетущая тишина. И в этой тишине в горах прогремел львиный рык. Ужас охватил пустыню и всех ее обитателей. Даже часовые прекратили перекликаться. Хасеки Хуррем вернулась в шатер – даже ее сердце дрогнуло в присутствии царя пустыни. Затем прозвучала команда, и ночную тишину разорвали вспышки и грохот двух залпов подряд – это янычары и сипахи открыли огонь наугад. Ответом им был потрясающий рев, и стражники продолжали снова и снова палить в темноту. В эту ночь в лагере никто не спал до рассвета, а невольницы в шатре рассказывали одна другой, как раскаленный вихрь самум засыпает песком караваны паломников, у которых есть на совести тяжкие грехи…
Следующий переход оказался долгим, и в конце его караван вступил в странную местность, сплошь покрытую «водяными дырами». Под ногами лежал сплошной массив известняка, изрытый естественными и искусственными бассейнами, водоемами и колодцами. Здесь месяцами сохранялась вода, проливавшаяся во время редких в тех краях дождей. Вокруг виднелись только одинокие пальмы, но травянистой растительности, которая служила кормом для верблюдов и лошадей, не было.
Затем караван вступил на голую равнину, залитую слепящим блеском солнца. Проходил час за часом, а вокруг были только пески да черные камни, до блеска отшлифованные пустынными ветрами. С гребней барханов, попадавшихся по пути, открывалось необозримое море песчаных равнин, цепи других барханов и холмов, окруженных каменными валами.
Следующей стоянкой был Эль-Зият – здесь султаншу встретили и привествовали посланцы священного города Медины, да сопутствуют мир и процветание жителям его!
Но пока караван добирался до Медины, воздух стал от жары таким красным, как верблюжья шерсть, окрашенная хной, а почва жгла ноги, словно груда горящих углей. На этом отрезке пути погибло немало верблюдов, а тем, кто ехал на них, пришлось покориться воле Божьей и идти дальше пешком по раскаленной тропе. И многие из них пали мертвыми посреди пустыни, не увидев домов своих.
Наконец вдали в лучах солнца показался священный город Медина-эль-Наби[146] – словно белая голубка на желтом песке. Солнце склонялось к закату, когда караван султанши вступил в его святые стены. Все паломники были как пьяные от усталости и жажды. Но это место было и в самом деле словно самим Аллахом предназначено для отдыха: вода здесь была холодна, как лед, и сладка, как мед, а воздух чист, как хрусталь. Здесь вскоре забылись тяготы страшного пути через пустыню, и все, кто прибыл с караваном, погрузились в мирный сон.
Ранним утром султанша отправилась в Харам-эш-Шериф[147] и вступила во Врата Мира, чтобы вознести молитву. Дом этот был так прекрасен, словно люди похитили его из Божьего рая, и великолепны были сочетания цветов на его стенах – красных, желтых и зеленых. И великие сокровища, дарованные султанами, князьями и правоверным народом, хранились в нем. Одна из стен Дома молитвы была полностью покрыта позолотой, и на ней затейливой вязью были начертаны изречения из Корана и поучительные истории. Среди четырехсот колонн и трехсот ламп, на мозаичном мраморном полу, под высоким окном, сквозь которое виднелось синее небо, на месте, где скончался пророк Мухаммад, увидела хасеки Хуррем его гробницу – из белого, как снег, мрамора, под четвероугольным навесом из черного камня. Весь он был покрыт драгоценными коврами, которые заменяются новыми через каждые шесть лет, а прежние используются для покрывания гробниц султанов и других особ султанской крови. Рядом с Пророком почивали халифы Абу-Бекр и Омар.
– А здесь, – молвил сопровождавший султаншу проводник, – оставлено свободное место для Иисуса, сына Марии, который придет на землю еще раз перед концом света…[148]
Султанша вздрогнула, помянула Бога и приказала возложить к гробнице привезенные ею из Стамбула великолепные ковры.
Еще раз окинула взглядом гроб Пророка и надпись на нем: «Во имя Бога! Удели ему милость свою!» – и вышла со страхом в душе, ибо знала, что никогда прежде сюда не ступала нога неверного. Ибо даже дыхание подобных людей оскверняет воздух священных мест. Оттого мусульмане и убивают без пощады всякого иноверца, который приблизится к святыням ислама.
Из Дома молитвы султанша отправилась к месту, где ангел сошел с неба, и туда, где жила дочь Пророка, и к другим святым местам. А еще посетила хасеки Хуррем – мир ей и благословение Божье! – места, где жили мать Пророка Амина, и жена его, и приемный сын его Зайд-Ибрагим, и друг его Саид-эль-Хадри, и место, где в святую ночь Аль-Кадр был ниспослан с неба Коран, и купальню Эль-Хатим, вода в которой сладкая, словно мед, и одновременно кислая, как лимон, потому что два источника с такими водами вливается в нее, – там любил проводить время Пророк Мухаммад, пусть Аллах дарует ему мир!
Потом, по мединскому обычаю, она отведала шам-борек – тесто, обжаренное в кипящем масле и приправленное так, как это делают в Дамаске, запивая водой из источника Пророка.
А на следующий день она отправилась помолиться к Четырем святыням и около полудня посетила место, где стояла ручная мельница, на которой молола пшеницу Фатима, терпеливая и богобоязненная младшая дочь Пророка. Мельничка эта обита золотом и усыпана смарагдами и иными драгоценными каменьями.
Затем султанша пешком поднялась вместе со своей свитой на гору Агд, где вознесла молитву за мужа, сыновей и их друзей. А вернувшись оттуда, вкушала жареное мясо, соленую саранчу, рис с маслом и овощи. И все в Медине было на удивление дешевым, кроме, разве что, лимонов, хоть множество паломников и заполняли городские улицы и лавки купцов.
Когда солнце в седьмой раз взошло над священным городом в пустыне, принесли под стены Медины великолепную двойную лектику со златоткаными занавесями, которую здесь называют магмель-шами. За лектикой следовали до двадцати тысяч жителей Мекки, явившихся, чтобы проводить в путь супругу падишаха. И горько плакали, прощаясь с нею, горожане Медины, и у ворот Мечети Пророка усадили султаншу в мегмель-шами под залпы мушкетов и канонаду крепостных орудий.
И шел ее караван до захода солнца и остановился на отдых в Бияр-Али. А на следующий день пушечный выстрел известил паломников, что они приближаются к наисвятейшим местам ислама. И все пали ниц, лицом в землю, и больше часа лежали на песке и молились, пока новый залп не дал знать, что они могут встать и следовать дальше.
Поле этого караван шел еще около часа в темноте, пока не оказался в местности, богатой водой. Там уже собралась тьма-тьмущая паломников, заполнивших пустыню на три мили вокруг. Они жгли костры, пекли на углях и железных сковородах лепешки, жарили мясо на вертелах и прочую снедь. Вся пустыня в ночи горела огнями, и повсюду слышались окрики стражников, которые стерегли покой жены падишаха.
А хасеки Хуррем отдыхала в шатре, раскинутом на холме, носящем название Сахарная Голова. Туда явились воинственные племена Хиджаза, чтобы поклониться великой госпоже, и угощали ее напитком, какого она не пила еще ни разу в жизни.
И снова двинулся вперед караван султанши и остановился только глубокой ночью посреди каменистой пустыни. Здесь все паломники сбросили свою прежнюю одежду и облачились в белое полотно. Дальше им пришлось идти босиком, без покрывал и тюрбанов на головах, ибо не дозволяется в этих местах иметь на себе ничего сшитого нитками, а равно нельзя иметь никакого оружия, чтобы даже случайно не совершить никакого кровопролития в святом месте. Нельзя также закрываться от солнца – ни мужчинам, ни женщинам.
Вечером того же дня путники достигли Мекки, где воздух был так жарок, что останавливалось дыхание и вода не утоляла жажды, поскольку и она была горячей. Пошатываясь от усталости и страшной жары, паломники вступили на площадь Каабы. Святыня была покрыта черным шелком и окружена великолепной колоннадой, освещенной тысячами круглых ламп, горевших на земле, как звезды в небесах.
Процессия вступила в мечеть Аль-Харам и вознесла молитвы за благополучное возвращение. Там все пили воду из колодца Пророка, а вечером ели мясо с кислым молоком.
На следующий день султанша отправилась на гору Арафат, где Адам вкусил от древа познания добра и зла, из-за чего сила Божья изгнала его из рая. Эта гора покрыта мелким песком, а ее вершина так широка, что на ней могут разместиться свыше двадцати тысяч людей. Здесь не было ничего слышно, кроме криков паломников, просящих Бога простить им их грехи и вину. А когда зашло солнце, вся гора осветилась цветными ракетами и в ночи зазвучали могучие голоса: «Паломники! Аллах прощает вам ваши грехи!»
Когда же массы паломников устремились к воротам Адама и Евы, началась такая давка, в которой брат не различает брата, а отец – сына. Толпы напирали даже на лектику супруги падишаха! Каждый стремился поскорее покинуть это узкое и душное место, а верблюды топтали копытами тех, кто падал под напором толпы в воротах. Именно здесь на долю воинской стражи Роксоланы выпало больше всего хлопот за все время ее хаджа.
А с восходом солнца паломники направились в долину Муздалифа, где каждый из них собрал по семь камней, чтобы в долине Мина метать их в установленные там три столба – в память о том, как Ибрагим, направлявшийся на молитву, отогнал камнями шайтана, пытавшегося ему помешать. С этим обрядом у правоверных связано представление об отречении от грехов и греховных помыслов. Султанша Эль Хуррем собственноручно бросила свои семь камней в долине Мина – один за другим.
Эти камни она собирала в жаркой пустыне, под палящим солнцем, а мысли о судьбе сына жгли ее сильнее, чем солнце. Поэтому и камни она бросала лишь повинуясь обычаю, но не желая отказаться ни от одного из своих замыслов, хоть они и были тяжелы, как свинец.
В долине Мина по традиции полагалось оставаться в течение трех дней. Вечером были принесены в жертву бараны, и паломники собрались на великолепно украшенной площади. Ночь озарилась вспышками фейерверков такой красоты, какую нигде больше невозможно увидеть.
По истечению третьего дня хасеки Хуррем вернулась в Мекку, по пути осмотрев гору Джебель-ан-Нур, которая светится по ночам, словно кто-то освещает ее изнутри. Затем она осмотрела все святыни Мекки и омылась в купальне Земзен, близ которой поселились первые люди, изгнанные из рая.
Теперь пришло время святая святых – Бейт-аль-Харам[149], в один из углов которой вмурован Черный камень. Его, по преданию, архангел Гавриил принес праотцу Аврааму, которого арабы зовут Ибрагимом. Эта святыня скрыта от глаз людских драгоценнейшими коврами, а чтобы войти туда, надо семь раз обойти ее по вымощенной камнями дороге.
Как и у многих других святынь, вход в Каабу расположен высоко над землей, но ступеней, ведущих к нему, нет – только приставная лестница. С дрожью в сердце поднималась по ней султанша Эль Хуррем, а когда вошла – остановилась, изумленная тем, что увидела.
Священный дом, цель паломничества всех правоверных мусульман, внутри оказался совершенно пуст. Четыре голые стены – и больше ничего. Ни алтаря, ни возвышения, ни символов, ни занавесей или ковров. Ни мудрых изречений, ни толкований Корана, ни заповедей. Каменный пол, потолок из серого камня…
Даже отчаянным напряжением своего изощренного ума не могла султанша понять странный язык Каабы, наисвятейшей из мусульманских святынь, говорящей молчанием своих серых стен.
А выйдя из святыни, к которой обращаются лица правоверных во время молитвы, где бы они ни находились, она вновь оказалась в ослепительном блеске солнца. Прищурилась и увидела шеренгу улемов и хатибов, приветствовавших ее глубокими поклонами, и детей знатнейших родов мекканских, сметавших страусиными перьями невидимую пыль с прекрасных ковров, расстеленных, чтобы она ступала по ним, направляясь к лектике. Она остановилась, поблагодарила за оказанную честь и сказала:
– Хочу оставить добрую память о себе в священном городе ислама, чтобы Аллах был милостив к детям моим…
Священнослужители обратились в слух, и на обширном дворе Заповедной Мечети воцарилась тишина. А могущественная султанша Мисафир произнесла:
– Отыщите источники хорошей студеной воды, как бы далеко от этого святого места они ни располагались, а я построю каменные арки и желоба водопроводов в пустыне, и именем мужа моего султана Сулеймана – да продлится в веках слава его! – Мекка никогда больше не будет знать недостатка в свежей воде!
Еще мгновение площадь молчала в оцепенении от дара, о каком прежде не помышлял ни один халиф или султан на свете. А затем все присутствующие пали на землю перед нею, как перед святой. И вынесли из мечети серебряные литавры и ударили в них. И сбежались все жители Мекки и все паломники. Из крепости над городом загремели трубы, ударили пушки, и неистовая радость овладела людьми. И не было никого здесь, кто не узнал бы о невероятной щедрости султанши Мисафир, и все благословляли следы ее и следы детей ее.
3
А вечером того же дня волшебный аромат чампаки – драгоценного эфирного масла из цветов магнолии – заполнил высокие покои султанши Мисафир. Но и он не мог успокоить ее встревоженные мысли, а благодетельный сон все не шел. И хотя уже стояла глухая полночь и в улицах Мекки не было ни одного дома, где светилось бы окно, покои Эль Хуррем оставались ярко освещенными.
Это приметила ночная стража, охранявшая Каабу. А утром обеспокоенные священнослужители уже поджидали ее в приемной резиденции, отведенной султанше, чтобы выяснить, не захворала ли она.
И действительно: представ перед собравшимися, первым делом она спросила имамов и улемов, нет ли у них на примете хорошего лекаря, но такого, который умел бы врачевать не только тело, но и душу. Те ответили, что такой лекарь имеется. Тогда султанша попросила привести его к ней, но в ответ ей было сказано, что это невозможно, поскольку сей врачеватель не покидает своей пещеры в пустыне, где посвятил себя Богу как дервиш, и только там можно его увидеть.
После трех бессонных ночей султанша Мисафир наконец-то решилась посетить дервиша-отшельника.
Путь оказался неблизким. Когда же она со своей свитой прибыла на место, то велела сопровождающим оставаться в трехстах шагах от пещеры, а сама направилась туда и увидела внутри молившегося старца. Выглядел он почти так же, как и тот дервиш, который некогда предсказал рождение ее сына Селима в годовщину взятия турками Цареграда.
Войдя в пещеру, она скромно приветствовала отшельника и спросила, опустив глаза долу:
– Ты ли тот старец Божий, что исцеляет недужное тело и больную душу?
– Бог исцеляет. А я только советую людям, что им делать, чтобы обрести милость его.
– Тебя предупреждали, что я приду просить твоего совета?
– Никаких предупреждений я не приемлю, ибо верю, что лишь Аллах направляет стопы человека к покаянию и искуплению, если не оставил надежду их исправить. Присядь, дочь моя.
Он указал на каменную скамью. Султанша опустилась на нее, и с минуту в пещере царило молчание.
– Ответь мне, старец Божий, – наконец спросила она, – почему величайшая святыня ислама совершенно пуста внутри?
Старец внимательно взглянул на султаншу и ответил:
– Чтобы открывать всю глубину веры тем, кто с покорностью вступает в нее.
– Почему же она мне ничего не открыла?
– И тебе, дочь моя, пустая Кааба навеяла мысли, столь же полные мудрости, как виноградная гроздь полна соком своим. Да только ты не постигла их.
– Каковы же эти мысли, и как их постичь?
– Как хвостатая звезда в небе и как бездомный ветер, блуждающие без цели, – так без цели блуждает всякий человек, если отвернется он от правды слов Аллаха, от заповедей его. Здесь, в пустой Каабе, можно увидеть все, что может дать тебе жизнь, если покинешь правый путь Аллаха. Пусты и безвкусны будут плоды ее. Такой человек, пойдя кривыми тропами, скоро вступит и на иные – красные, на которых слышен плеск крови. Умрет без Бога в нем радость и надежда исчезнет, а под конец покинет его и страх перед Богом, начало и конец разума людского на земле. А выйдя из Каабы, человек видит солнечный свет и осознает, что может унаследовать нечто большее, чем может дать ему земля: блаженную милость Божию.
Издалека в пещеру долетала приглушенная перекличка стражников, которые следили за тем, чтобы никто не приближался к пещере старца.
Султанша задумалась и спросила:
– Знаешь ли ты, кто я и где мой род и дом?
Старец долго всматривался в нее. Затем ответил:
– Ты – давно предсказанная… султанша Мисафир… Твой дом так далеко отсюда, что там в холодную пору дождевая вода и вода в реках становится твердой, как камень, и ее можно резать пилой и долбить долотом, словно мрамор. Вижу тихую реку… и сад над нею… И маленькую мечеть пророка нессараг… Домик отца твоего… А ты еще маленькая, бегаешь по комнатам…
– А что было со мной дальше? – спросила султанша, затаив дыхание.
– Ты растешь… стройная, как пальма… веселая, как быстрая вода… Тебя одевают… в белое платье, в зеленый венок… Ты идешь в мечеть пророка нессараг… с юношей… нет – он уже мужчина… и видишь свечи… восковые, золотистые…
– А потом?
– Потом ты… бежишь… рядом с конями… дикие, мохнатые… фыркают на тебя, раздувают ноздри… а ременная петля у тебя на шее… сыромятный кнут рассекает твою кожу… слышу свист его… вижу твою ногу… она в крови… и влаги жаждут иссохшие уста твои…
– Что же было дальше?
– Вижу туман над морем… и город над ним… минареты сияют… муэдзины поют… вижу тебя в школе, и учителей твоих… поднимаешься на галеру… на черный корабль… а на руках твоих заклепывают цепи… и гонят на берег, на Авретбазар…
В этот миг султанша, на чьих глазах выступили слезы еще тогда, когда старец напомнил ей о родном доме, заплакала, и слезы градом покатились по ее щекам. Через минуту, справившись с волнением, она мягко спросила:
– Что же потом случилось со мной?
– В лучшую минуту твоей жизни ты молилась Богу… в предутренних сумерках… за решеткой конюшни у самого базара… И глубокая вера в его премудрость… она била из твоего сердца, как из родника… Ты сказала эти слова: «Да будет воля Твоя!»…
Слезы султанши высохли. Она пристально всмотрелась в полузакатившиеся в экстазе глаза удивительного старца. Из ее губ вырвался тихий шепот:
– Ты не дервиш… Ты монах нессараг!..
Старец либо не услышал ее, либо не пожелал слышать то, что она сказала. Продолжал говорить, уже не ожидая ее вопросов:
– Солнце заходило за купола Айя-Софии, когда тебя продали на Авретбазаре… И уже сумерки пали, когда ты вошла… в дом Сулеймана… Великого Султана… которым Бог благословил свой народ… и тяжко покарал… народы нессараг… Вижу белый жасмин… светит яркая луна… встречаются две пары молодых глаз… твой первый жених тебя… благославляет… потому что ты не отвергаешь… святой для тебя знак… не хочешь менять его на сигнет султанов Османов… в ту минуту влюбился в тебя Сулейман…
– О старец Божий! Скажи мне правду: он не перестанет… любить меня?
– Сильный вол рвет постромки… но великий человек не изменяет слову… вот увядает лицо твое… ибо посланец Божий… никому не видимый… более сильный, чем сталь… уже время приходит… в палаты Сулеймана… в святую ночь Курбан-байрама[150]… приведут девушку… лучший цветок из тех, что произрастают на землях султана… а он не примет ее…[151]
Султанша Мисафир глубоко вздохнула и уже спокойно спросила:
– Что будет со мной дальше?
– Сейчас, дочь моя, ты могла бы… вместе со своим мужем… по Божьему соизволению… Слышишь ли меня?.. Смогла бы все… а ты, вместо того, чтобы вершить великие дела… украла одну душу… и теперь прячешься с краденым… О дочь моя, дочь моя!..
Надолго повисло молчание. Старец молился, а султанша, блуждая взглядом по пещере, собирала все свое мужество, чтобы спросить – осуществится ли ее заветная мечта. Наконец она заговорила:
– Взойдет ли Мустафа, первенец Сулеймана, на престол султанов?
Лицо старца омрачилось. Он остро всмотрелся в ее глаза и твердо ответил, словно мечом отсекая каждое слово:
– Мустафа… сын Сулеймана… прямой наследник его… не взойдет на престол… отца и деда своего!..
– Почему?
– Потому что его убьет могущественная султанша Мисафир!..
Султанша побледнела, как береза, заметенная снегом. Вся кровь отхлынула от ее лица и дыхание остановилось. Однако, едва прийдя в себя, она бросила только одно слово:
– Как?
– Рукою мужа своего… и отца Мустафы…
– Ты знаешь ее планы?! – с суеверным страхом воскликнула она.
– Вижу, дитя мое… вижу этого ученого-каллиграфа, подкупленного султаншей… как он подделывает письма ни в чем не повинного Мустафы… да так подделывает, что и сам Мустафа… не сможет перед лицом отца… отличить написанное своей рукой от подделки… И гибнет Мустафа смертью невинного мученика…
– Вот, значит, как силен блеск золота и самоцветов? – спросила она, скрывая удовлетворение от услышанного.
– Мне уже приходилось видеть, как желтый блеск золота и сверкание дорогих каменьев превращали благородных князей в убийц, а женщин и девушек заставляли отдать свое самое дорогое сокровище только ради того, чтобы украсить свое тело жемчугами и смарагдами. Я видел рубины, чей багряный огонь делал честных мужчин преступниками, а почтенных женщин – падшими. Я видел жемчужины, чей нежный матовый блеск губил целые семьи, сеял порчу, бесчестие и смерть…
– Разве и я так люблю эти вещи? – с испугом спросила она.
– Нет! Ты, как прирожденная царица, любишь их, как любят полезных людей за их службу, а не за то, что каждый из них – неповторим. Ибо всему сила Божья дала свое обличье, но наибольшую ценность имеет душа человеческая.
– А что будет с моими детьми?
– Грех совершает та мать, которая любит своих детей больше, чем Бога и заповеди его. Детьми и карает мать сила Божья. И вскоре после смерти Мустафы узришь ты чашу кары в руках твоего Селима.
– И что же я тогда сделаю?
– Потребуешь от мужа, чтобы он назначил наследником престола Баязида.
– А муж?
– Он исполнит закон Османов о праве первородства и в первый и последний раз воспротивится воле твоей.
– А я?
– Ты дашь Баязиду, младшему сыну своему, много золота и самоцветных каменьев, чтобы он взбунтовал войско падишаха и вовлек в мятеж его высших начальников. А мужа хитростью склонишь к тому, чтобы он сделал Баязида наместником Анатолии. И пойдет Баязид войной на отца и брата своего, и Анатолия набросится, как дикий зверь, на Румили. Загремят пушки, а сын твой Баязид направит свои окровавленные руки от Скутари к островам Принцев, к Девичьей Башне и Долине Сладких Вод. И начнет окружать многолюдную столицу и бить из пушек в казармы янычаров и в отцовский сераль, где когда-то качалась колыбель его. А Стамбул ждет разруха и реки крови…
Султанша слушала, дрожа всем телом, – не только от ужаса, но и от гордости, что ее сын, ее кровь, найдет в себе силы решиться на такое дело. От волнения она едва смогла вымолвить:
– Что же с ним станет после этого?
– С вечера до утра пушки Баязида будут изрыгать ядра на столицу его отца. В эту ночь в волосах твоего богобоязненного мужа появятся белые как серебро пряди. А когда рассветет, он выйдет из сераля с молитвой на устах, сядет на черного как ночь коня и под зеленым знаменем Пророка тремя ударами рассечет на три части войско Баязида, сына твоего, и одну за другой сбросит их в Черное море, в бурливый Босфор и в Мраморное море.
– Он победит?.. – снова бледнея, прошептала султанша. – И узнает о моем участии в мятеже? Что же он сделает со мной?
– И победит, и узнает, и ничего с тобой не сделает… Только зальет кровью коридоры и покои сераля, о прекраснейший цветок в садах Аллаха!
В последних словах старца прозвучала неприкрытая насмешка.
Она мгновенно почувствовала это и сдержанно спросила:
– А что же, по-твоему, делает человека прекрасным?
– Не тело его, и не разум, и не знания. А только мир в сердце и дела в согласии с Божьими заповедями. А этого ни за что не достичь без чистоты души.
– А как достичь этой чистоты?
– Не полагаться на себя, потому что человек слаб и нетверд дух его. Не рассчитывать на других, ибо они непостоянны и преходящи. Но каждый день и перед каждым делом своим советоваться в душе с Богом, ибо только Он от века неизменный, наилучший и наимудрейший.
Она отвернулась, ибо не находила в себе желания советоваться с Богом о том, что задумала. И спросила:
– А что будет с моим сыном Баязидом?
– Погибнет от руки отца своего, так же, как и Мустафа…
Под тяжестью этих страшных слов она сползла на пол пещеры и осталась лежать, словно в забытьи. Как сквозь сон, слышала, как старец продолжал:
– Далеко, в северных горах, в земле персидского шаха, стоит на неприступных скалах могучий замок. Там укроется от гнева отца твой сын Баязид, ища защиты у извечного врага Османов. Но посланцы падишаха найдут его и там. И как ты соблазнишь золотом воинов падишаха, так и они подкупят замковую стражу и посреди ночи живым выкрадут Баязида из замка. И среди диких гор, под синим шатром Аллаха, зачитают ему отцовский приговор, пронзят ему ятаганом сердце и сбросят в пропасть на поживу диким зверям.
Она безудержно зарыдала, и эхо ее рыданий заполнило пещеру и отдалось в пустыне.
Но вскоре ей удалось справиться с собой. Она вытерла слезы и спросила:
– Сохранит ли за собой престол султанов потомство моего сына Селима?
– Сохранит, дитя мое, – с печалью в голосе ответил старец. – Сохранит до тех пор, пока не свершится круг времен, очерченный всемогущим Богом.
Она задумалась, а затем, как бы полуосознанно спросила:
– Кто я, старец Божий? Ведь я давным-давно чувствую себя чужой даже самой себе…
– Ты великий человек, несчастная дочь моя… Ибо имеешь могучую волю к борьбе. Но воля твоя обращена ко злу, и ты пренебрегаешь заповедями Божьими. И оттого ты чужда себе, что отчуждена от Бога.
Султанша глубоко поклонилась, благодаря за беседу, потрясшую до основания всю ее душу.
– Не знаю, чем наградить тебя, старец Божий, – тихо проговорила она.
– Меня – ничем, – ответил он со вздохом. – Разве что переменой в твоих злых помыслах.
Она усмехнулась и, не произнеся больше ни слова, вышла из каменной кельи отшельника. Только у порога пещеры остановилась и, отвернув лицо, обронила:
– Награжу милостыней многих неимущих из тех, что встретятся на моем пути…
Старец не услышал сказанного ею: склонившись к каменному полу, он погрузился в молитву.
* * *
Через красные пески пустыни Нефуд караван султанши шел на север, а одолев пространство еще одной пустыни – Сирийской, вскоре достиг Святой земли. Завидев вдали Иерихон, чудесный город роз и пальм, лежащий в окружении глубоких оврагов и скал со множеством пещер, проводники и погонщики разбили лагерь у колодца пророка Елисея, известного своей сладкой и чистой водой. Передохнув, султанша Мисафир отправилась осматривать обрывистые берега Иордана, тремя террасами спускающиеся к быстрым водам реки.
А из Иерихона тропой, ведущей через ущелья между скалистых гор, караван двинулся к Мутесарифлику[152].
Сердце султанши забилось, как птица в клетке, и замерло, когда она въезжала в священный город, видевший муки Спасителя. Временами ей на хватало воздуха. В последний раз, уже ступая по той земле, на которую падали капли святой крови Иисуса, она заколебалась, однако, несмотря на глубокую печаль в душе, вскоре отбросила колебания и окончательно утвердилась в своем решении.
Велела ехать прямо к мечети Омара и по пути уделять милостыню всем просящим, не различая веры: мусульманам, евреям и христианам.
Семь дней и семь ночей провела султанша в святом граде Христовом. И ни одна из этих ночей не принесла ей спокойного сна. А днями вместе с детьми и пышной свитой она блуждала по всему городу. Посетила Голгофу, Храмовую гору, осмотрела все водоемы Иерусалима – Эль-Батрак, Исраин и Ситти Мариам, и Бетесду, и Мамилли, и Эш-Султан, и многочисленные подземные хранилища для воды. Объехала оборонительные стены, которые повелел восстановить и достроить ее муж, и дважды миновала печальную и полуразрушенную церковь Гроба Господнего, но даже не попыталась войти в нее. А проезжая мимо Стены Плача, неожиданно услышала голос на родном языке, донесшийся из толпы еврейских женщин:
– О великая госпожа! Смилуйся над нами!..
Она взглянула в ту сторону, откуда прозвучал крик.
Неподалеку стояла ее подруга из Кафы – Клара, с воздетыми к небесам, словно для молитвы, руками.
Султанша велела носильщикам остановиться и, зардевшись от волнения, выбралась из лектики.
– Клара! – только и смогла вымолвить она.
– Настуся! – робко проговорила ее соученица по школе невольниц. – Не побрезгуешь ли мною теперь, когда ты так высоко?
– Почему ты так думаешь? Чем мне гордиться? Приходи сегодня ко мне – знаешь мою резиденцию у Харам-эш-Шериф?
– Знаю, знаю, – обрадованно ответила Клара, глубоко кланяясь вместе с остальными женщинами.
В тот же день приняла ее султанша вместе с большой депутацией еврейских старшин, которые просили об облегчении доступа к своей Стене Плача. Султанша тотчас распорядилась не чинить больше евреям в этом никаких препятствий, а затем, призвав своего сына Селима, обратилась к нему:
– Может быть, сын мой, когда-нибудь ты, по воле своего отца, получишь власть наместника в этом священном городе. И если так случится, не забудь тогда подарить еврейскому народу хотя бы Стену Плача в Иерусалиме![153]
Затем она удалилась вместе с Кларой в свои покои и долго беседовала с ней, радуясь ее благополучной судьбе. Клара рассказала, что после двух лет невольничьей жизни ее выкупил у турок почтенный и добрый еврейский купец из Иерусалима и взял ее в жены.
В воскресенье на рассвете зазвонили колокола в христианских церквях по всему Иерусалиму. А в это время султанша Мисафир уже покидала священный город. Город, где принял муки Спаситель, едва серел в предрассветной мгле, и лишь кое-где проглядывала зелень садов и оливковых рощ. Султанша ехала в своей лектике навстречу грозным и кровавым событиям, которые ей самой предстояло вызвать. В глубине ее сердца жила бесстрашная уверенность в том, что она достигнет своей цели, даже если ради этого ей придется распять на кресте два народа – свой и ее мужа. А над Иудейскими горами, стремительно обрывающимися к Мертвому морю, уже всходило солнце, и правоверные мусульмане, обратившись к Мекке, приступали к утреннему азану.
Так свершила султанша Роксолана свой второй хадж. А третий предстоял ей к всеведущему Богу – когда небо расколется, и звезды рассыплются, и когда воды смешаются горькие со сладкими, и гробы обернутся, и когда Бог потребует отчета от всякой твари, что имеет образ и подобие духа Его.
Ибо если неуничтожим любой атом мельчайшей пылинки, то также бессмертен и дух человеческий. И если вечно существует любое дуновение ветерка, то должны вечно существовать и плоды наших дел. Потому и предстоит каждому из нас великий хадж к своему Творцу.
Примечания и пояснения
Роксолана – реальное историческое лицо.
Жила она на рубеже Средневековья и Нового Времени, когда европейцы открыли Новый Свет, изобрели буссоль, книгопечатание, познакомились с наследием классической античности, когда пытливые умы «сдвинули с места Землю и остановили Солнце».
В это великое время на исторической сцене Европы появилось немало прославленных и деятельных женщин. А украинский народ именно тогда переживал период глубочайшего упадка. Его государственность была так основательно разрушена, что даже воспоминания о ней стерлись в памяти украинского народа. Он был в ту эпоху всего лишь темной непросвещенной массой, коротавшей свой век в тяжкой неволе, и не мог выдвинуть из своих глубин даже выдающихся мужей, не говоря уже о женщинах. Но словно в ознаменование того, какие великие способности сокрыты в народе нашей земли, Божья воля именно в то время выделила из него одну женщину, превратившуюся в крупнейшую фигуру мировой истории той эпохи. Этой женщиной была Анастасия Лисовская (1506–1558 г.), дочь православного священника. Об этой радостной и веселой, полной энергии Настусе Лисовской, впоследствии могущественнейшей из женщин своего времени, вошедшей в историю под именем Роксолана, и написана эта повесть.
Посвящаю нашим женщинам этот труд о великой украинке, блиставшей умом, отвагой, милосердием, кровью и жемчугами. Посвящаю с той целью, чтобы они даже в самые тяжелые минуты не теряли бодрости духа и служили опорой своим мужьям и сыновьям, чтобы они оставались деятельными частицами своего народа, участницами его труда и борьбы. Всякое дело, даже завершенное, не приносит добра, если человек утрачивает в душе вечный идеал Божий и нарушает заповеди Его. Я не пытался доказать это в своей повести. Я всего лишь констатировал факт, иллюстрируя его картинами удивительной жизни великой султанши, которая собственными греховными деяниями положила начало распаду и гибели могущественной мировой державы. Распад этот происходил непрерывно и неудержимо вплоть до наших дней…
Влияния и мотивы – украинские, восточные, византийские, западноевропейские ренессансные и многие другие – сплетаются в пестрый ковер фона, на котором, как яркая комета, просияла Роксолана, этот украинский Одиссей в юбке. Этот фон трудно представить, так как ни у нас, ни у других народов до сих пор нет ни одного серьезного труда, в котором были бы проанализированы те факторы, которые взаимодействовали в то время на Ближнем Востоке. Во всяком случае, ни мне, ни специалистам, с которыми мне довелось советоваться, не известно ни одного подобного исследования. Пусть же эта первая попытка вжиться в те времена поощрит писателей грядущих поколений украинской нации лучше и полнее представить эту эпоху и ее самую яркую фигуру, которая на протяжении столетий будет привлекать к себе внимание. И прежде всего потому, что, став женой султана из-за своей красоты, Роксолана превратилась в неограниченную властительницу султанского двора и Османской державы исключительно благодаря своему блестящему уму и железной воле.
Она была такой же безоглядной, как и ее время. Однако имела доброе сердце и нередко использовала содержимое сокровищниц своего мужа для облегчения человеческих страданий. Ей были не чужды благородство, скромность и величие духа. Однако и грехи ее были настолько тяжелы, что искупать их пришлось не только ей самой, но и ее потомству.
Для тех, кто заинтересовался личностью Роксоланы, приведу некоторые источники из числа наиболее доступных:
1. Hammer J. von. Geschichte des Osmanischen Reiches, groesstenteils aus bisher unbenuetzten Handschriften und Archiven. – Pesht, 1834. – Этот обширный и чрезвычайно подробный труд немецкого ученого по сей день относится к числу лучших исследований в данной области. О событиях, относящихся ко времени Роксоланы, повествует т. 2.
2. Niemcewicz J. U. Zbiór pamiętników historycznych o dawnej Polszczé. T. 1–5. – Lipsk, 1838–1840.
3. Szajnocha K. Szkice Historyczne. III. – Warszawa, 1876–1878.
4. Zegota P. Starozytnosci galicyjskie, 1840.
В последнем из упомянутых источников автор цитирует в оригинале реляцию венецианского посла Петра Брагадино об аудиенции у Роксоланы в 1526 г., приводя описание ее внешности. Посол называет ее русинкой и подчеркивает, что она не показалась ему красивой, но «приятной». Впрочем, у каждого народа свои представления о красоте. Портрет Роксоланы кисти итальянского мастера, находящийся в Национальном музее во Львове, свидетельствует, что в действительности она была необычайно хороша собой и в то же время внешне очень сдержанна, деликатна и скромна. Мне доводилось видеть еще одно изображение Роксоланы работы немецкого художника, на котором не только ее одежда, но и подлокотники ее кресла буквально усыпаны крупными жемчужинами.
5. Польський посол Твардовский, побывавший в Стамбуле в 1621 г., слышал от турецких придворных, что Роксолана родом из Рогатина. По другим сведениям, она происходит со Стрыйщины; польский поэт М. Гославский утверждает, что из местечка Чемеривцы на Подолье.
Однако украинская народная традиция, как я помню еще с детских лет, связывает ее происхождение с Рогатином, и это подтверждается полученным Твардовским свидетельством турецких чиновников, у которых султанша должна была глубоко запечатлеться в памяти – по разным причинам.
6. Из попыток беллетристической переработки этой темы мне известны историческая повесть «Роксолана, или Анастасия Лисовская», опубликованная в «Подольских Епархиальных Ведомостях» в 1880 г., небольшая поэма Л. Старицкой, увидевшая свет в Киеве, и либретто оперы Д. Сичинского, отпечатанное в Станиславе.
7. Кроме того, мне известно, что в библиотеке одного из итальянских университетов имеется написанная на латыни книга о Роксолане, озаглавленная «Roksolana uxor Suleimani». Я предпринял все возможное, чтобы познакомиться с этой книгой, но мне это не удалось. Обращаю внимание будущих исследователей и писателей, что для полноты освещения темы необходимо было бы разыскать эту книгу.
8. Помимо упомянутых здесь фундаментальных трудов, я пользовался также соответствующими разделами из писаний восточных историков, записками путешественников, старинными картами Стамбула и т. п. Что касается пути, по которому татары гнали Роксолану в ясырь, то некоторые его участки я проехал во время войны в конной повозке и сохранил в памяти многие пейзажи и природу южной степи, которые, разумеется, могли серьезно измениться за последние столетия. Кроме того, в этот же период я имел возможность подробно познакомиться с Рогатином, его окраинами и сохранившейся церковью Святого Духа, так как именно там долгое время стоял кош сечевых стрельцов, в котором я работал во вспомогательном культурно-просветительском формировании – «Пресовій кватирі». Народные предания о Роксолане, исторические сведения о ней и личные впечатления от мест, в которых она жила, составили в моем уме и воображении фундамент этой повести.
9. Сориентироваться в религиозных взглядах и чаяниях той эпохи мне помогли «Заметки об истории Средневековья, тексты и исследования», изданные проф. Баймгером из Страсбурга и Гертлингом из Мюнхена, в частности, т. VI, ч. 3 – «История доказательств существования Бога в Средневековье вплоть до конца эпохи высокой схоластики». Многое мне удалось почерпнуть и в трудах М. Витмана «Отношение св. Фомы из Аквино к Авенценбролю (Ибн-Гебиролю)» (Минстер, 1900), Р. Рихтера «Философия религии» (Липск, 1912), Э. Люца «Психология Бонавентуры» (Минстре, 1909).
10. В описаниях психологической стороны религиозных переживаний ценную помощь мне оказал труд У. Джеймса «Религиозный опыт в его разнообразии. Материалы и исследования по психологии и патологии религиозной жизни» (Липск, 1907).
11. Разумеется, я использовал также полный перевод священного писания мусульман – Корана, а также оригинальные турецкие поговорки, почерпнутые из различных источников.
12. Из трудов украинских историков я пользовался прежде всего «Историей Украины-Руси» М. Грушевского, исследованиями о старом Львове И. Крипякевича, трудами об истории Турции и турецкой литературы А. Крымского, а также различными публикациями из «Записок Научного общества имени Тараса Шевченко», выходящих во Львове.
13. Святоафонские легенды частично заимствованы мною из российских источников и описаний монастырей на Святой Горе. Выписки из них затерялись во время моих путешествий, поэтому здесь я не привожу точных ссылок на источники.
Автор, который пожелает подробнее овладеть этой темой, прежде всего, должен владеть персидским языком, так как этот язык в то время был «языком культуры», распространенным при султанском дворе даже шире, чем турецкий или арабский.
О таких известных трудах, как книги историков культуры Я. Буркхарта и К. Хлендовского, я не упоминаю – это само собой разумеется. Рассматривая эпоху Роксоланы, не следует также упускать из виду исследования и литературные произведения, описывающие предшествующие и последующие исторические периоды. Ведь в десятилетия, предшествующие правлению Сулеймана I, были посеяны зерна, которые взошли во времена Роксоланы, а события лет, последовавших за ее кончиной, стали плодами тех семян, которые упали на благодатную почву в ее время.
О том, что порой встречаются женщины, которые блистают красотой до самого преклонного возраста, свидетельствует история современницы Ф. Петрарки (1304–1374), жительницы Тулузы Паолы де Винье. Французские и итальянские авторы отмечали, что она не могла показаться на улице без того, чтобы вокруг нее не собралась толпа людей – и не только молодых мужчин, но и женщин и детей, – восхищавшихся ее красотой. Доходило до того, что при ее появлении всякое движение по улицам Тулузы становилось невозможным. В конце концов городской совет был вынужден запретить ей выходить из дома без покрывала, полностью скрывающего лицо, и Паола де Винье не стала возражать. Но когда весть об этом разлетелась по Тулузе, в городе вспыхнули волнения и едва не пролилась кровь. Тогда было принято новое постановление: красавице Паоле предписывалось дважды в неделю показываться народу без покрывала в окне ее собственного дома, а в город выходить, закрыв лицо. Современники утверждают, что до самой кончины, которая наступила в глубокой старости, Паола де Винье продолжала производить незабываемое впечатление на мужчин красотой своей фигуры и тонкостью стана.
Подобным феноменом, мгновенно покорившим Сулеймана Великолепного, была, очевидно, и его единственная жена Роксолана, сохранившая влияние на султана до самой своей смерти. Это влияние было так велико, что султан, вопреки обычаям своего народа, на протяжении всего брака с Роксоланой сохранял моногамию. Однако бурные и полные драматизма события преждевременно сломили султаншу. Трудно представить, как отразилось на ее душевном и физическом здоровье отречение от веры отцов, но с возрастом и это должно было повлиять на нее – ведь то, что в те времена вера, в особенности на Востоке, была чрезвычайно крепка и составляла основу бытия, не подлежит сомнению. И этот аспект личной драмы выдающейся женщины мог бы стать предметом отдельного исследования.
Следует также подчеркнуть, что различные версии о происхождении Роксоланы далеко не всегда могут считаться противоречивыми. Так, если Гославский указывает, что Роксолана родом из Чемеривцев, а турки заявляют послу Твардовскому, что она из Рогатина, – правдой может оказаться и то, и другое. Она могла родиться в Чемеривцах, а вырасти в Рогатине, куда был переведен ее отец-священник. Семья же ее вполне могла происходить со Стрыйщины (Самборщины), как утверждают некоторые. Так или иначе, но в любом случае Роксолана была дочерью украинской земли, и когда-нибудь, вероятно, будет точно установлено, где она родилась и провела детские годы и юность.
В этой связи было бы ошибкой считать польскими или российскими творения тех писателей, которые родились в Украине, а писали по-польски или по-русски. Их наследие, несомненно, принадлежит украинской литературе, независимо от языка, на котором они созданы. Потому что территория (земля) в первую очередь определяет национальную принадлежность человека, а тем самым и принадлежность его духа и творчества. На этот счет у цивилизованных народов нет ни малейших сомнений: так, американцам и в голову не пришло бы считать «неамериканцем» человека, который родился на американской земле, даже если бы его еще младенцем вывезли, например, в Польшу и он прожил бы там долгие годы. Так же относится к уроженцам своей земли любой культурный народ. Язык – это то, что можно забыть и заново выучить. Поэтому язык здесь вовсе не является главным фактором. Не имеет значения и так называемая «кровь», потому что нет никакой возможности точно выяснить, чья кровь «украинская», а чья – «неукраинская». Главное – это территория, земля, которая со временем ассимилирует даже чужаков, включая их в состав большинства населения страны, если в ней существуют определенный порядок и культура. Если же этого нет, то со временем и сама эта земля будет ассимилирована другими. И тогда все творчество ее детей будет автоматически причислено к достижениям иной культуры как некая подчиненная, вторичная часть, даже если в этой неорганизованной, но талантливой массе вспыхивают такие прекрасные искры таланта и такие яркие индивидуальности, как Роксолана.
Мы живем в переломное время, когда решается наша судьба. Если сумеем, опираясь на твердую мораль, светлые идеи и дисциплину, подготовить себя к созданию своего государства, собственной державы, то со временем станем силой, с которой будут считаться. А если пустым визгом и распрями разрушим в народе всякое уважение к себе, – тогда и все наше творчество, и даже исторические памятники войдут в состав чужих культур и чужого наследия – наследия народов, которые превзойдут нас уважением к своим духовным авторитетам. Так случалось в истории уже не раз, не с одним народом, и не с одной землей…
Приношу искреннюю благодарность за доставку книг из библиотек Научного Общества имени Т. Шевченко, Университетской и Оссолинеума во Львове, которые были необходимы мне для овладения историческим материалом, без которого эта повесть не могла быть закончена, а также за ценные указания по поиску необходимых изданий и карт по истории Турции и Крымского ханства в библиотеках Вены. В последнем случае я не называю имен, так как эти два человека находятся на большевистской территории и в случае, если их имена будут упомянуты, могут иметь неприятности из-за «связей с контрреволюционерами».
Эта повесть писалась во время Мировой войны и революции, в Украине и в эмиграции: во Львове, Каменце-на-Подолье, на Херсонщине, в Вене и в Филадельфии (США). Работа над ней продолжалась с 1918 по 1926 год со значительными перерывами из-за различных событий того бурного времени параллельно с еще не напечатанной повестью «Против орд Чинигисхана». Окончательный вид текст «Роксоланы» приобрел во Львове в 1927–1929 гг.
Осип Назарук
В заключение – краткая историческая справка о Сулеймане I Великолепном.
Сулейман I (1494–1566) правил в течение 46 лет (с 1520 по 1566 г.). Вскоре после вступления на престол он начал войну против Венгрии, в которой показал себя талантливым полководцем и грозным соседом христианского мира. В 1521 г. ему удалось захватить Белград и все близлежащие крепости, в которых он поголовно вырезал гарнизоны, как поступал и его отец Селим Грозный. Папа Лев X неоднократно призывал европейских государей выступить в крестовый поход против Османской державы, но тщетно. Годом позже 300 кораблей султана высадили на остров Родос стотысячную армию турок. Родос, гнездо рыцарей ордена Св. Иоанна (позднее известного как Мальтийский орден), отчаянно оборонялся и почетно капитулировал лишь после пятимесячной осады – у защитников закончился порох. Во втором походе против Венгрии Сулейман нанес страшное поражение венгерскому королю Лайошу II под Мохачем, истребив практически всю венгерскую армию и превратив в пустыню все придунайские земли. В 1529 г. султан выступил в поход против Австрии, осадил Вену и продолжительное время обстреливал крепость из трехсот орудий. Именно в этом походе Сулейману сопутствовала Роксолана. В конце концов турки отступили от Вены, удовольствовавшись обещанием выплачивать ежегодную дань в 30 тыс. золотых дукатов. На обратном пути Сулейман опустошил побережье Италии.
К 1533 г. могущество Сулеймана I стало так велико, что он с успехом вел наступательную войну против коалиции самых сильных держав христианской Европы. Его армия достигла численности в полмиллиона человек, а ее костяк – янычарская гвардия, отличавшаяся железной дисциплиной и преданностью, – насчитывала 15 тыс. воинов. Годовой доход султанской казны в это время составлял невообразимо огромную по тем временам сумму – 500 миллионов акче.
Современники отмечали твердость характера десятого султана Османов, его отвагу, работоспособность, живой ум и приверженность справедливости. Однажды дав слово, он держал его неукоснительно. Любил погружаться в молитвенное сосредоточение, даже сам сочинял стихи благочестивого содержания, но вместе с тем высоко ценил охоту и войну. Он был первым монархом Нового времени, который из своей казны выплачивал солидное содержание ученым, поэтам и художникам.
Сулейман Великолепный, которого также называли Кануни – Справедливый, был рослым и по-своему красивым человеком. У него были сдержанные жесты и удивительно ласковое выражение лица. Он никогда не попадал ни под чье влияние, за исключением своей жены Роксоланы – «невольницы из руськой страны», и единственный из всех султанов Османской династии соблюдал моногамию. Влияние же Роксоланы на него было огромно, вплоть до того, что в результате ее сложной интриги он повелел у себя на глазах удушить своего первенца, родившегося от другой женщины, – Мустафу, так как был убежден, что тот «заговорщик».
Самосуд над ни в чем не повинным сыном был единственным черным делом ревнителя османского права. Но и это было совершено в полной уверенности, что он карает человека, преступившего закон и посягнувшего на его власть.
Сулейман умер в глубокой старости, успев совершить ряд морских походов в Индию, Южную Аравию и на Мальту, разгромить державу Сефевидов и захватить Триполитанию (современную Ливию). Он пережил всех своих врагов и любимую жену Роксолану, которая все же достигла своей цели: обеспечила трон сыну Селиму II.
Однако Селим оказался запойным пьяницей, и при нем начался закат могучей державы Османов. Сын Сулеймана и Роксоланы правил неполных девять лет (1566–1574) и умер от последствий злоупотребления алкоголем. Его наследником стал внук Роксоланы Мурад III (1574–1595), правивший 22 года. Он был человеком добросердечным, но крайне слабовольным, и к тому же унаследовал отцовское пристрастие к вину. Видя это и опасаясь мятежей в стране, совет улемов постановил применить старое, но действенное турецкое средство обеспечения единовластия: истребить всех родных братьев султана, которые могли бы претендовать на престол. В течение 18 часов длился спор между султаном Мурадом и улемами, и лишь под конец султан, со слезами на глазах, собственной рукой подал начальнику немой дворцовой стражи девять шелковых платков, которыми и были один за другим удушены его девять братьев.
После Мурада III Турцией правили его потомки Мехмет III (1595–1603) и Ахмед I (1603–1617), но ни один из них не смог достичь могущества Сулеймана Великолепного. Правда, этим правителям не раз доводилось проявлять невероятную находчивость и быстроту ума, вероятно, унаследованные ими от их знаменитой прабабки.