Читать онлайн Вещные истины бесплатно
Хотя Он убивает меня,
все равно я буду доверять Ему
– Иов 13:15а
Преподнося сюрприз
суммой своих углов,
вещь выпадает из
миропорядка слов
– Иосиф Бродский
Предвещность
Тучи сгущались. По небу волнами разбегались раскаты грома – а может, то были отзвуки далеких взрывов? Маленький город затаился в ожидании. День давно вступил в права, но улочки оставались пусты. Торговцы не открывали ставен своих лавок. Хозяйки не спешили на рынок, чтобы отхватить крынку первого утреннего молока, головку овечьего сыра или связку свиных колбасок к завтраку, а если кто и решился бы покинуть дом, то обнаружил бы на рыночной площади перед церковью непривычное запустение. Только ветер гонял по булыжной мостовой рваную газету. Она кружила и кружила до тех пор, пока промчавшийся на полной скорости автомобиль не отшвырнул ее прочь.
Миновав площадь, похожая на черного жука машина свернула на дорогу, круто уходящую вверх, и запетляла между цветущих оград. Вспышка молнии выхватила из утренней мглы очертания неприступных стен и башен. Замок возвышался над городом подобно суровому каменному стражу, тускло мерцали в туманной дымке газовые фонари ведущего к нему моста. Подъехав к воротам, автомобиль остановился и коротко хрипло просигналил. Нетерпеливому водителю пришлось несколько раз нажать на клаксон, прежде чем за решеткой появился угрюмый седовласый привратник. Ворота распахнулись, впуская раннего гостя. Машина тронулась с места. Бросив внутрь нечаянный взгляд, слуга отшатнулся и едва не упал. Почтительное выражение его лица сменилось гримасой испуга.
Жестами указав водителю, где следует остановиться, он принялся по-старчески суетливо запирать ворота. Из-за руля выбрался бледный мужчина в залитом кровью серо-зеленом кителе. Впрочем, для раненого он двигался чересчур проворно – обогнув машину, велел привратнику подойти, утер обшлагом вспотевший лоб и распахнул дверцу.
Вовремя подставленные руки подхватили безжизненное тело еще одного офицера. Слишком юного и для знаков различия гауптштурмфюрера[1] СС, и для пули, которая насквозь пробила ему грудь.
Дождь решил, что отсрочка закончена. После первых упреждающих капель внутренний дворик замка наполнился шумом и плеском. Вода выхлестнулась из стоков труб и пенистыми водоворотами заструилась по каменным желобам.
– Scheiße![2] – выплюнул водитель и, приставив ладонь козырьком ко лбу, окинул взглядом темные бойницы донжона. – Секереш! Где Секереш? – Получив кивок на самую дальнюю башню, он скомандовал: – Поднимай! – И устремился туда, предоставив слуге в одиночку втаскивать мертвеца в неприметную боковую дверь.
Винтовая лестница с крутыми ступенями казалась бесконечной. Внутри царили холод склепа и такая же могильная тьма.
Где-то неподалеку бухнуло и зарокотало, словно башня страдала несварением желудка, – это пришел в движение самодельный подъемный механизм. Деревянная платформа поползла вверх по шахте, бывшей некогда каминной трубой – владелец замка принес уют очага в жертву своим адским экспериментам.
Добравшись наконец до полукруглой двери, незваный визитер потянул на себя железное кольцо. Дверь не поддалась, и он стукнул в нее кулаком.
– Секереш!
Никто не отозвался. Выхватив пистолет, мужчина выстрелил в воздух.
– Ласло! Открывайте, черт бы вас побрал, я знаю, что вы там!
Спустя томительно долгую паузу брякнул засов. Дверь отворилась, явив взгляду черноволосого, в черном же сюртуке мадьяра. Демоническое лицо его обрамляла мефистофелевская бородка, которую он то и дело нервно пощипывал.
– Герр Вайс! – провозгласил Секереш без тени радости. – Отто! Что вытащило вас из постели в такую рань? Я не ждал гостей.
Оттеснив его плечом, Отто Вайс прошел в тускло освещенную комнату, шагнул к столу и плеснул себе вина из початой бутылки. Выпил жадными глотками и тяжело опустил стакан.
– Гости, – сказал он, – будут здесь с минуты на минуту, но я рад, что вы не поддались панике и не сбежали раньше, чем я смог вас застать. «Унтерштанда» больше нет.
Новость явно ударила по самообладанию Секереша. Он покачнулся и упал на стул. – Это, разумеется, чудовищно, вот только… Бежать? – пробормотал он слабым голосом. – С чего вы взяли, что я сбегу?
Повторно наполнив стакан, Вайс вложил его в руку графа и силой заставил сделать глоток.
– С того, дорогой граф… – вино пролилось между дрожащих губ Секереша и оставило несколько пятен на его белоснежной сорочке, – что ваша слава идет впереди вас. Поговаривают, например, что одна из обиженных вами фрау вырезала сердце из вашей груди, но взамен вы получили каменное – угадайте, от кого? От самого сатаны! – Вайс бархатисто рассмеялся, давая понять, что мало ценит подобную болтовню, но не отказывает себе в удовольствии считать ее забавной. – Находятся и те, кто думает, будто вы и вовсе тот самый ludvérc, дьявольский любовник, по ночам проникающий в спальни в образе блуждающего огня. Даже искры, мол, от вас разлетаются! – Теперь он хохотал в голос. Секереша хватило лишь на кривую усмешку. Увидев, что граф не разделяет веселья, Вайс быстро посерьезнел. – Вы, конечно, можете надеяться, что русские посмеются над этими байками точно так же, как над слухами о ваших разудалых пирушках в компании коменданта «Унтерштанда», но что-то мне подсказывает, что, отсмеявшись, они вздернут вас без суда и следствия прямо на вашем щегольском шейном платке… Кстати, это шелк?
Окончательно побледневший граф ответил рассеянным кивком.
– Шелк, так я и думал. Отличная вещь…
Вайс покрутил ручку «Электролы» и опустил на пластинку иглу. В шелест дождевых струй за окном вплелись страдающие звуки скрипки.
Ходили слухи, что наиболее впечатлительных слушателей мелодия «Szomorú vasárnap» сводила с ума. Самоубийцы оставляли партитуру Шереша вместо предсмертных записок.
Если Вайс таким образом намеревался дать графу намек, то тот его уловил.
– Что вам нужно?
– Ответ – за вашей спиной.
Секереш нервно обернулся. Лицо его сравнялось цветом с лицом лежащего на подъемнике мертвеца.
– Те же, кто поумнее, – вкрадчиво промурлыкал Вайс, – называют вас fekete orvos, «черный доктор». Интересно, какое имя даете себе вы сами? Мардук? Асклепий? Иисус Христос?..
– Собаки лают – ветер носит, – буркнул Секереш, со смешанным выражением жалости и отвращения разглядывая рану на груди молодого офицера.
– Слухи пишут историю, – философски заметил Вайс и впервые по-настоящему пристально осмотрелся.
Неспроста здесь воняло, будто на задворках приезжего шапито – вдоль одной из стен рядами громоздились железные клетки. В основном среди опилок копошились полевые мыши, но возле самой стены между прутьев иногда показывался куриный клюв, и откуда-то доносилось жалобное мяуканье. Не укрылись от внимания Вайса ни пыльные реторты, расставленные на потемневших полках, ни странные знаки, которыми был исписан пол, ни пустое место в самом центре, откуда подобно солнечным лучам на детском рисунке расходились эти письмена.
Теми же знаками, сделанными мелким убористым почерком графа, были усеяны лежавшие на столе листы бумаги.
Между тем Секереш, поискав пульс на шее мертвеца, убедился в том, что и так было очевидно, и развел руками.
– Мне жаль, но я не знаю, чем… я вряд ли смогу…
Драгоценное время утекало водой сквозь пальцы.
– Не для того я тащил его на себе под пулями… – заговорил Вайс, с каждым словом распаляясь все сильней, – а потом вез от самого «Унтерштанда», чтобы зарыть под забором, как шелудивого пса!
Он подскочил к одной из клеток, запустил туда руку и, вытащив за шкирку упирающегося и отчаянно вопящего жирного кота, одним ударом о стену размозжил ему голову. Встряхнув обмякшее тельце, Вайс швырнул его в середину комнаты – туда, где знаков не было вовсе, – и, выхватив из кобуры пистолет, прицелился в неподвижный серый комок.
– Молись, чернокнижник, молись своим чертовым идолам! – прорычал он.
Несчастное животное шевельнулось. Приподняв голову, кот попытался облизать окровавленный бок, но Вайс скосил его пулей. Граф наблюдал за страданиями своего питомца с нескрываемым ужасом. Тот поднимался и падал, падал и поднимался до тех пор, пока вместо очередного выстрела не раздался сухой щелчок, и Вайс не замешкался, чтобы перезарядить обойму – но был остановлен властным окриком Секереша:
– Прекратите! Ваша взяла.
Со всеми предосторожностями граф взял кота на руки и погладил его промеж ушей, привычно отметив жар. Как и предыдущие «воскресшие», Цирми был обречен – возвращенные к жизни животные неизбежно гибли от высокой температуры; сложная формула оказалась несовершенна. Поиск ошибки ничего не дал.
Уложив кота на соломенную подстилку поближе к миске с водой, Секереш вернулся к деревянной платформе, чтобы рывком поднять на руки тело мертвого офицера и перенести его на то место, где только что демонстрировал чудеса живучести мохнатый мученик.
Две пары глаз перестали моргать. Казалось, лежавший на полу молодой человек просто задремал на нагретой солнцем скамейке в городском парке. Он ушел в вечность с мечтательной полуулыбкой, в которой еще теплилось обаяние жизни, и только алое пятно в середине его груди не позволяло забыть, что это всего лишь посмертная маска.
Прошла минута. Две. Три. Дождь по-прежнему умывал дома и мостовые маленького города. Старый привратник отворял ворота. Внутренний дворик замка заполнялся вооруженными людьми.
– Они здесь, – прошептал Вайс, заслышав шум. – Это конец.
Словно очнувшись от долгого сна, Ласло Секереш кинулся к столу и начал торопливо сгребать с него бумаги. Разумеется, он помышлял о бегстве и был к нему готов. Прямо отсюда! Прямо сейчас!
Обойдя оцепеневшего Вайса, граф бросил полный сожаления взгляд на даже не думавшего оживать гауптштурмфюрера и с охапкой листков в руках сделал шаг – но не к двери, а от нее.
В испещренной знаками комнате эти несколько новых совершенно не бросались в глаза. Издалека они выглядели нарисованным на стене перевернутым треугольником, и только вблизи становилось понятно, что фигура состоит из пяти строк, каждая из которых короче предыдущей ровно на столько, чтобы этот самый треугольник образовать.
Если б ты знал. Ты, самоуверенный чванливый индюк, hasznos idióta[3], безмозглый исполнитель чужих приказов. Если б ты только знал, с чем я имею дело, какие силы призываю, то не стоял бы здесь, а упал бы на колени и склонился бы передо мной, ибо я – Мардук! Я – Асклепий! Я…
Опустив голову так, что иссиня-черные волосы скрыли лицо, Ласло Секереш поднес ладонь к треугольнику знаков.
Я – Иисус Христос.
Дым. Побочный эффект стремительного нагрева. Неприятно, но деваться некуда – хотя бы изумрудный оттенок неизменно радует глаз. Нет, не так представлял себе этот момент граф Ласло Секереш. Все должно было случиться без спешки, на трезвую голову, с холодным разумом и в присутствии фотографа, призванного запечатлеть для истории прыжок (хотя Секерешу больше нравилось степенное «переход»), подобного которому еще не случалось. И она должна была быть рядом, рука к руке… Проклятье! О ее дальнейшей судьбе теперь можно было только догадываться. И бежать, бежать без оглядки. По́шло, до чего же пошло…
– Секереш!
Окрик Вайса вернул графа в реальность. Он все еще стоял с поднятой рукой. Зеленый дым клубами валил из невидимых щелей, явственно обозначая дверной проем в том месте, где его только что не было.
– Прощай, колдун.
Грянул выстрел. Что-то ужалило Ласло под лопатку, и он упал, чувствуя нарастающее жжение в плече. Мысль о том, что он может быть ранен, наполнила непривычного к боли графа ужасом. Боясь шевельнуться, он скосил глаза туда, где должен был стоять чертов Вайс с пистолетом наголо, и обнаружил того распластавшимся на полу у ног молодого офицера. Из груди Вайса торчала витая рукоятка ножа, которым Ласло вскрывал письма. Живой и невредимый гауптштурмфюрер перешагнул через поверженного Вайса и направился к двери. Исходящей дымом двери – пути к спасению, дерзкому вызову пространству, времени, мирозданию и самому его Творцу.
– Куда она ведет?
– В убежище, – выдохнул граф.
Простое слово породило в воскресшем юноше панику.
– Der Unterstand? – переспросил он.
– Нет. – Граф устало закрыл глаза. Он имел в виду вовсе не уничтоженный концлагерь, но близкое по смыслу немецкое слово не сразу пришло на ум. – Das Versteck. Тайник. Безопасное место.
Тот быстро закивал в знак того, что понял. Бледное лицо озарилось улыбкой надежды.
– Тайник, – повторил он счастливо. – Безопасное место… Спасен!..
Дубовая дверь содрогнулась под ударами. Восставший из мертвых бросил в ту сторону быстрый встревоженный взгляд.
– Спасибо вам, герр рейстери. – На прощание он коротко пожал графу руку. Прикосновение было обжигающим. Оставалось только гадать, как долго он продержится, прежде чем разгневанная пропажей безносая жница настигнет его снова, на сей раз окончательно. – Простите, что не могу отплатить тем же.
Вместо ответа Секереш мысленно послал в спину эсэсовца отборные венгерские проклятия. Стоило только молодому человеку раствориться в удушливом облаке гари, граф призвал на помощь все имевшиеся у него силы и ползком двинулся в центр круга. Он перемещался медленно, то и дело останавливаясь, чтобы не потерять сознание от слабости, и, когда до вожделенного пространства оставалось всего ничего, увидел клятого Вайса. С искаженным болью лицом тот стремился туда же, но делал это едва ли проворней самого графа. Они заметили друг друга одновременно, и оба прибавили ходу.
Дверь лаборатории жалобно трещала и грозила вот-вот слететь с петель под напором рвущихся внутрь русских.
Какой нелепый конец, думал Секереш, чувствуя, как капля за каплей его покидает жизнь. Разве так умирают великие ученые? В темноте каморки под крышей каменного чулана, глядя в бессмысленные, налитые кровью глаза своего убийцы? Под звуки солдатской брани? Так и не успев поведать о себе миру?
Он горько рассмеялся бы, если бы не боль. Не иначе, как Смерть, оскорбленная пренебрежением, униженная победой графа, приготовила для него особенно жалкую участь. Глухо бряцала об пол рукоятка ножа, по-прежнему украшавшая грудь Отто Вайса. Он почти достиг цели. Ласло – нет.
Вдруг в воздухе мелькнуло серое пятно. О коте по имени Цирми все забыли, а зря – сердце незлопамятного по природе существа не стерпело обиды, нанесенной кошачьему роду мерзким типом в уродливой форме, и он, презрев пророчество хозяина о близкой смерти, словно в мишень, нацелился когтями в одутловатую физиономию своего мучителя.
Вайс тоненько, по-бабьи взвизгнул и покатился по полу, пытаясь сбросить с себя взбесившееся животное, но Цирми дрался как лев. Его вопли заставили опешить даже русских – те ненадолго прекратили попытки выбить дверь, вероятно, раздумывая, не ждет ли их по ту сторону встреча с каким-нибудь особенно жестоким венгерским духом.
Граф, который не верил ни в черта, ни в Бога и поминал высшие силы исключительно всуе, впервые за свою жизнь сотворил крестное знамение. Ощутив невиданную доселе мощь, он поднялся на ноги, одним прыжком оказался в центре живительного круга, дал клятву изваять статую Цирми в золоте, снова упал – и мир окончательно померк перед глазами Ласло Секереша.
Вещи не лгут
В назначенное время я стою перед воротами. Ржавые прутья украшены навесным замком и табличкой «Штраф за въезд на частную территорию 50 000».
Крепость напоминает полигон для игры в RPG: от ворот ко входу в передовую башню ведет утоптанная дорога, красные кирпичные казармы щурятся провалами амбразур, звенящая тишина вокруг – затишье перед атакой. Правда, затишье это давным-давно нарушает только мирный птичий щебет. Единственным и самым страшным врагом старого форта остается время и, может быть, вездесущие райтеры с баллончиками.
Подобные укрепления – каменные стражи с именами немецких генералов – кольцом опоясывают весь город. Некоторым повезло – они ведут жизнь ветеранов и каждые выходные рассказывают туристам о былых победах. С проданными в собственность дела обстоят совсем иначе. Все, чем они могут похвастать, – такая вот табличка с предупреждением о штрафе и шепот ветра в пустых глазницах.
Мой проводник опаздывает. В ожидании я терпеливо топчу пыль, посматриваю на грозовые облака и мысленно прикидываю профит владения фортом. Как это вообще происходит? Вот просыпается человек однажды утром и думает: «Решено. Покупаю форт». Он идет, покупает форт, вешает на ворота табличку с надписью, что теперь это частная собственность, и отныне может хоть каждый день пить в личном форте кофе или что-нибудь покрепче, приезжать сюда с друзьями на шашлык, бегать по подземным дорогам с пневматическим ружьем наперевес и выкрикивать патриотические лозунги – или непатриотические, в зависимости от того, насколько сильно достал его этот мир. Такой себе лендлорд двадцать первого века…
Старательно объезжая кочки, в тыл вражеского укрепления прокрадывается трехдверный «мини-купер» цвета British racing green (я знаю это только потому, что в тот вечер, когда хозяин автомобиля устраивал вечеринку в честь нового приобретения, «бритиш рэйсинг грин» прозвучало раз двадцать, не меньше).
Хозяина зовут Эмиль, и он – новое приобретение моей подруги Насти. Крайне выгодное, хотя кто бы знал, что последний покупатель, забредший в сувенирную лавочку перед самым закрытием, окажется наследником лендлорда? Настя сварила ему фирменный разноцветный кофе, он купил «Путеводитель по Кенигсбергу и прилегающимъ морскимъ курортамъ для русскихъ путешественниковъ» Гаазенштейна и Фоглера и растворился в сумерках, а утром вернулся, чтобы увезти ее туда, где нужно было не готовить, а заказывать.
Пока гаснут фары и глушится двигатель, я успеваю подумать, что сам черт не распознал бы в Эмиле богатея – он невзрачно одет, плохо выбрит, улыбчив и голубоглаз, благодаря чему сразу вписался в наше с Настей бытие, которое мы делили на двоих в бывшей немецкой вилле района Амалиенау. Бывшая немецкая вилла – пафос на словах. Хотя дом – это подлинный югендстиль с черепицей, деревянной лестницей и скрипучим паркетом, заменить который никому бы и в голову не пришло, солидный возраст этого памятника архитектуры ставит под сомнение качество жизни его обитателей, то есть наше. Запах сырости, свист ветра в оконных щелях и потусторонние завывания водопровода – самые меньшие из зол, с которыми приходится мириться. Соседи, не выдержав жизни в музее, предложили Насте выкупить их половину дома. Мы думали ровно до утра. Как только кусочек неба в мансардных окнах моей комнатушки начал светлеть, в длинном списке потенциальных кредиторов была поставлена точка и началась совсем другая история – сувенирной лавки «Сестры Гофмана», которая должна была разместиться на первом этаже соседской квартиры и иметь отдельный вход. Помещения второго мы отвели под собственные мастерские. Спустя год, полный запахов краски, переговоров с друзьями-художниками, бизнес-планов и шуток о тысяче и одном способе заваривания лапши, мы с Настей обзавелись статусом индивидуальных предпринимателей и ходили на работу самым коротким на свете маршрутом – из подъезда в подъезд.
Стремительного роста благосостояния, на который мы рассчитывали, правда, не случилось. Полки с путеводителями, магнитами и расписанной мной на тему прусских преданий керамики («Все эти твои барстуки и маркопеты выглядят как черти из преисподней, ты уверена, что кто-нибудь захочет каждое утро глядеть на посудину с такой рожей?») потеснили столы и барная стойка с плитой. Разноцветный кофе несколько поднял привлекательность «Сестер» в глазах туристов (красный – «Ombra Adorata», зеленый – «Выздоровление», синий – «Обет», оранжевый – «Золотой горшок», мы сами пили его литрами), а старые книги и винтажные платья из бабушкиного сундука позволили прибавить к вывеске словечко «антикварно-».
Летом мы сварили пунш, развесили на ограде картины с пейзажами города, вынесли в сад кресла и опутали ветви яблонь серебристыми гирляндами. Пригласив скрипача и флейтиста, мы наконец-то вышли в плюс.
К тому времени как на пороге Настиной жизни появился взъерошенный остроглазый Эмиль с едва заметной ямочкой на подбородке, ее голову украшали алые афрокосы, а предплечье – свеженабитый кельтский узел. Я как раз получила заказ от коллег из Питера – кажется, они торговали эзотерическими товарами – и не вылезала из мастерской, придумывая и изображая на фаянсе новые сюжеты из жизни барстука Трампеля. В отсутствие солнца и свежего воздуха я почти превратилась в персонажа любимого нами Эрнста Теодора Амадея – крошку Цахес, диковинный обрубок корявого дерева со спутанными черными волосами и втянутой в плечи головой. Процесс наверняка оказался бы необратим, если б не Эмиль, который, заметив неладное, предложил совершить развлекательную прогулку в персональный форт его отца, и вот теперь отпирает ворота, пока я мнусь у него за спиной с блокнотом в руках.
Ветер стихает. Набухшие водой тучи неподвижны. В предгрозовой духоте не вздрагивает ни один лист.
– Похоже, надолго мы тут не задержимся, – говорит Эмиль, поглядывая на небо.
– Я успею.
Мое внимание привлекает гербовый щит над сводом главной арки, и я делаю несколько быстрых набросков подпорченных временем складок геральдической мантии. Устраиваюсь прямо на островке травы, по-турецки сложив ноги, и с головой ухожу в процесс. Ну, может быть, делаю вид, что ухожу.
– Трампелю бы здесь понравилось?
Я кошусь на Эмиля с неодобрением. В последнее время этого гадкого карлика в моей жизни так много, что кажется, будто он спит у меня под кроватью.
– Что это вообще за тип? Ты сама его придумала?
Перелистнув страницу, я демонстрирую нарисованного черной тушью мужичка: длинноносого, паскудного, с окладистой бородой и скрученными в дулю пальцами.
– Ты слишком плохо обо мне думаешь. Просто когда-то давно, так давно, что никто уже и не помнит…
Заинтригованный Эмиль щелчком отбрасывает окурок и приземляется рядом, вытянув ноги.
– Кто только не топтал эту землю! Если б мы увидели типичных прусских жителей, то, наверное, убежали бы с криками. Рядом с обычными людьми вполне уживались земляные – маркопеты. В каждом болоте сидел «водяной епископ», а в каждой деревне обязательно водилась своя ведьма.
Эмиль недоверчиво хмыкает, но я не позволяю сбить себя с толку.
– Самыми противными были барстуки – несимпатичные создания с локоть величиной. Для пруссов встреча с барстуком была таким же обычным делом, как для нас с тобой – за хлебом сходить, – говорю я и вожу карандашом по бумаге. – Но даже среди своих сородичей нашелся чемпион по проказам. Его звали Трампель. Собственные родители пытались отделаться от него, подменив Трампелем младенца обычной женщины. Он враждовал с местным пастором, вредил крестьянам, а однажды заявился в дом молодой женщины, просунул голову в дверь и начал изображать непристойности. Прочла она молитву, и гадкий барстук исчез. Но на следующую ночь вернулся и, прыгнув на подушку, принялся душить ее лентами чепца, а потом выкручивать пальцы. Благочестивая женщина ничего не делала, только молилась. Барстук не отставал. Тогда она в сердцах воскликнула: «Не внемлешь ты моим молитвам, Господи!» – и так отходила Трампеля кочергой, что его еще долго никто не видел…
Эмиль хохочет, откинувшись на траву. Не думала, что моя история настолько его позабавит.
– Занятный персонаж! – Он ерзает, нечаянно толкает меня под локоть, рассматривает мой неоконченный рисунок – словом, делает все то, чего я терпеть не могу. – И много у тебя такого в голове?
– На жизнь хватает.
Он переводит взгляд на мое лицо и долго, пристально его изучает. Не слишком-то уютное ощущение.
– Есения, ты ведь из Железнодорожного? – я киваю, абсолютно уверенная в том, что при нем об этом не упоминала. – Никогда не бывал. Красивый город?
«Город» относится к моей малой родине примерно как «уют» – к концлагерю.
– Набери в любом поисковике «Гердауэн» и узнаешь.
Он послушно лезет в карман за смартфоном. Ненадолго наступает тишина. У меня даже получается представить, что рядом никого нет (редкие «ого», «ничего себе» и «круто», выражающие то ли восхищение увиденным, то ли сочувствие мне, выросшей в декорациях тевтонской разрухи, не в счет), и более-менее умиротворенно закончить ворота и замковый камень над ними. Теперь я готова обсуждать что угодно.
– Смотри. – Я пролистываю блокнот назад, словно отматываю свою собственную историю. – У нас в Железнодорожном есть разрушенный замок Гердауэн, разрушенная мельница Гердауэна и разрушенная кирха Гердауэна. Ну и бывший немецкий пивзавод, правда, сейчас от него мало что осталось.
На выбранном карандашном рисунке протыкает небо одинокая кирпичная труба. Рядом виднеется рухнувшая крыша, ее почерневшие балки напоминают вскрытую грудную клетку доисторического животного.
Во взгляде Эмиля мелькает нечто вроде уважения.
– Красота в глазах смотрящего?
Я улыбаюсь и киваю, попутно размышляя о том, что если бы рисовала его портрет, то ничего не стала бы в нем менять.
– Но ты все равно сбежала.
– Это не побег. – Мне хочется защищаться, хотя никто на меня не нападает. – Так, временная миграция.
Пользуясь очередной паузой, я перехожу к штриховке. Как жаль, что нельзя передать затишье перед бурей. Запах озона. Ворчание грома… Эмиль сидит рядом, по-прежнему уткнувшись в телефон. Мне кажется, что он давно отвлекся на картинки в «Инстаграме», но нет – на экране айфона все еще мелькают до боли знакомые улицы в асфальтных заплатах и одноэтажные домики, в которых тот же югендстиль угадывается только чрезвычайно наметанным глазом. Скрытый пеноблоками фасад одного из домов украшает крупно намалеванное солнце с глазами-щелочками, какие обычно рисуют дети. Надпись «Добро пожаловать» с тремя восклицательными знаками выглядит особо хитрым издевательством.
– Вот так представишь… – говорит он. – Какой-то Железнодорожный, а ведь ему почти семьсот лет[4]…
На лист бумаги падает тяжелая капля, но это не моя скупая слеза гордости за гердауэнское прошлое Железнодорожного.
Спустя мгновение нас накрывает стеной дождя.
Мы не сговариваясь бросаемся под защиту башни и почти одновременно ныряем внутрь. Вода капает с наших волос и затекает под воротники. Шум дождя заполняет каждый миллиметр пространства. Я чувствую себя потерпевшим крушение мореплавателем, который внезапно обнаружил в скале чистый, сухой и пригодный для жизни грот.
Прижатый к груди блокнот выскальзывает из моих рук и устремляется вниз. Эмиль оказывается на долю секунды быстрее и почти сразу его подхватывает.
– Рисуешь граффити?
Переплет раскрылся на том месте, где сильнее всего потрепаны страницы. Эмиль разглядывает мои каракули дольше, чем они того заслуживают.
– Похоже на какой-то алфавит.
– Только часть, – говорю я и аккуратно, но твердо высвобождаю блокнот из его пальцев. – Ерунда. Просто детская забава.
Во время грозы дом словно забывает о том, в каком веке находится, и, моргнув напоследок сразу всеми лампами, погружается во тьму. Бабушка Эльза ставит в центр стола тяжелый витой канделябр, который я отыскала на чердаке, а она отполировала песком и содой. Я по очереди подношу горящую спичку к каждому из трех фитильков. Чтение приходится отложить – в пляшущем свете пламени мелкие печатные буквы сливаются в неразличимую рябь. Вместо книги передо мной появляются тетрадный лист и самая настоящая чернильная ручка с пером.
– Помнишь, что мы учили в прошлый раз?
Я киваю и, прикусив от усердия кончик языка, погружаю перо в чернила. Вначале я вывожу на бумаге наклонные палочки с острием на концах, словно у половины часовой стрелки или маленькой единицы, а затем так же кропотливо расставляю между ними точки. Три прямых «единицы» – три точки сверху. Две прямых «единицы» и одна перевернутая – последняя точка внизу. Или ее нет вообще – тогда получится совсем другой рейсте.
– Это буквы? – спрашиваю я, получив молчаливое одобрение бабушки и несколько новых, непохожих на прежние знаков, которые тоже нужно довести до конца строки.
– Нет.
Бабушкины рейсты (если бы она могла сейчас прочесть мои мысли, то сразу бы одернула: «Никаких рейстов! Только рейсте!» Но если это даже не буквы, то непонятно, почему название вообще так важно, тем более «мои фарфоры» из собственных уст бабушку вообще не смущают) гораздо совершенней, я вижу это ясно. Сидя за столом возле крошечного окна, непрозрачного от заливающей его воды, я извожу бумагу в попытке достичь той же плавности линий, четкости контура и ажурности непонятных символов. Как только результат признается сносным, бабушка легким движением руки подносит всю стопку моих трудов к пламени свечи, некоторое время держит ее на весу, давая огню войти во вкус, а затем отправляет в печь.
– Не доверяй бумаге, – говорит она. – Бумага болтливей самых злых языков…
– Ерунда, – повторяю я и прячу блокнот в рюкзак.
Ливень даже не думает сбавлять обороты. Мы отрезаны от мира и, кажется, от мобильной связи тоже.
– Ну тогда… я даже не знаю… – Эмиль ерошит влажные волосы и возводит взгляд к потолку. Заметно, что ему так же неловко наедине со мной, как и мне с ним. – Если хочешь, можем прогуляться в казематы.
Я соглашаюсь, и мы медленно входим под гулкие своды. Шум дождя отдаляется, становится глуше, мы идем и идем, пока я не перестаю слышать его вовсе. Единственным звуком, нарушающим тишину, остаются наши шаги.
– Центральная потерна, – говорит Эмиль, растопырив пальцы и указывая ими направление. – Что-то вроде улицы, соединяющей все этажи. Справа и слева – бывшая кухня, лазарет, столовая и караульные помещения.
Я едва успеваю вертеть головой по сторонам.
– Прямо пойдешь… – тянет он так, словно ему не доводилось рассказывать ничего обыденней, – в кофр контрэскарпа попадешь. Налево пойдешь…
Мы куда-то сворачиваем, затем еще раз, и еще. После очередного поворота я понимаю, что ни один навигатор в мире не выведет меня отсюда, если сын олигарха вдруг решит разбавить нашу пенсионерскую прогулку оригинальной шуткой с собственным исчезновением. К счастью, ему это в голову пока не приходит.
Я ни на секунду не забываю, что мы находимся глубоко под землей, хотя воздух здесь удивительно свежий – не считая табачного дыма, который снова тянется в мою сторону.
– Что тут будет потом?
Эмиль останавливается и выдыхает в каменный свод потолка.
– Парковка на тысячу мест. Подземный кинотеатр. Ночной клуб. Лазертаг.
Видимо, с каждым словом мое лицо приобретает все более глупое выражение, потому что он начинает давиться от смеха.
– Да шучу я, ты чего! Как был форт, так и останется. Сначала отреставрируем, а потом… – и подмигивает мне с заговорщицкой улыбкой. – Вообще-то это страшная коммерческая тайна!
Тайны я уважаю, поэтому не настаиваю и жду, пока он докурит, в терпеливом молчании. Где-то неподалеку снова и снова точит камень, срываясь с высоты, настойчивая маленькая капля.
В соседней комнате громко тикают ходики. Пахнет сырой штукатуркой – в самом углу, над шкафом, как всегда во время сильного дождя, расплывается мокрое пятно. Оконные рамы, будто суставы старика, поскрипывают под порывами ветра, и я волей-неволей вспоминаю любимую присказку бабушки о том, что фундамент ее дома, должно быть, помнит и звон колокола старой кирхи, и цокот копыт рыцарских лошадей по мостовым Гердауэна.
– Это какая-то магия?
– Вовсе нет.
– Значит, секретный шифр?
– С чего ты взяла?
Хотя бы с того, что знаки рейсте мы изучаем только по ночам, будто творим загадочное колдовство, хотя ничего волшебного при этом не происходит.
– Тогда почему мне нужно их знать?..
– Потому что это развивает руку. – Сухие бабушкины пальцы легонько касаются моего затылка. – И потому, что это полезно для тебя.
Склонившись над столом, я послушно вожу пером по бумаге. Я и вправду с трудом запоминаю стихи. Каждое новое английское слово повергает меня в ужас, исторические имена и даты заставляют чувствовать себя тупицей. Но странные, нелогичные, почти неотличимые друг от друга рейсте даются на удивление легко. Словно в моей голове для них уже есть специальные ящички, и каждый новый знак ложится на свое место. К сожалению, на чистописание это не распространяется.
– Откуда они вообще взялись? Ты их придумала?..
В ожидании ответа я смотрю на бабушку Эльзу. Из-за резких теней ее длинное лицо будто высечено из камня. Выщипанные в ниточку брови и покрасневшие веки делают ее похожей на Mater Dolorosa Рогира ван дер Вейдена. Уголки глаз опущены, и от этого кажется, что бабушка постоянно грустит.
– Знаки рейсте невозможно придумать, – говорит она. – Их можно только…
В этот миг над нашими головами что-то страшно грохочет.
– Gottverdammt[5]!
Подхватив полы юбки, бабушка выскакивает из комнаты. Я слышу, как она с топотом и ругательствами поднимается по узенькой лестнице под самую крышу.
Я тоже срываюсь с места и одним стремительным прыжком взлетаю на кровать. «Тумм», – доносится сверху. Это ветер сорвал хилую щеколду чердачного окна, и взбесившаяся деревянная створка болтается, словно крыло покалеченной птицы. «Тумм, тумм, тумм». Я закрываю глаза и представляю конных всадников в сияющих доспехах. Звонко и страшно стучат их мечи о щиты с черными крестами. Отряд тевтонцев проносится по улицам Гердауэна, минуя наш дом. Я провожаю их взглядом.
Наследник лендлорда молча шагает чуть впереди и неотрывно глядит в телефон. Похоже, моя немногословная компания ему наскучила. Я наклоняюсь, чтобы завязать шнурок, а когда выпрямляю спину, то понимаю, что осталась одна.
Каменные ступени и массивная кирпичная кладка стен едва заметно окрашиваются в чертов «бритиш рэйсинг грин». Зеленоватая дымка сгущается. Запах похож на вонь раскаленного тефлона с забытой на газу сковороды.
Если это пожар, то очень странный. В голову приходит мысль о секретном нацистском оружии массового поражения, которое мы случайно привели в действие, и я задерживаю дыхание, но слишком поздно. Виски взрываются болью, каменные ступени винтовой лестницы покачиваются перед глазами. Я лихорадочно соображаю, тяжелее воздуха этот газ или легче и откуда он вообще берется, впрочем, это уже неважно – кое-как вскарабкавшись на несколько ступеней вверх, я смаргиваю набежавшие слезы и вижу в стене проем. Внутри темно, но вдалеке бледным косым прямоугольником брезжит свобода.
Эта дрянь наверняка ядовитая. И здесь ее, кажется, еще больше, чем на лестнице. Меня начинает бить озноб, словно при высокой температуре, и руки леденеют так, что пальцы почти не сгибаются. Я натягиваю на лицо воротник футболки, обнимаю себя за плечи и бегу к выходу – наверное, телефон экстренной помощи сработал бы и здесь, вот только если я потеряю сознание раньше, чем смогу объяснить, в чем, собственно, дело («В заброшенном форте произошел выброс зеленого газа времен Второй мировой войны. Нет, постойте, это не шу…»), мы оба – Эмиль и я – останемся здесь до тех пор, пока наши близкие не сообразят, что мы не сбежали ни вместе, ни по отдельности, а действительно попали в беду. Скорее всего, будет слишком поздно.
С этим «поздно», прыгающим внутри черепной коробки в такт каждому шагу, я и налетаю на невысокого парня в черной толстовке, которого здесь раньше не было. Несмотря на одежду, у него удивительно романтическая внешность, подходящая месту, но не времени. С этими вьющимися волосами и нежным овалом лица ему бы в костюме Чайльд Гарольда со сцены лирику читать, а не по заброшкам шастать.
– Ничего себе, комнатой ошибся, – озадаченно произносит он при виде меня и отступает к стене.
Нет, в стену.
Стена поглощает его, словно немецкие фортификаторы выстроили свою крепость из желе, искусно замаскированного под кирпич.
В том месте, куда он только что сгинул, остается быстро меркнущий зеленоватый прямоугольник. И знак. Один из бабушкиных знаков.
Третий рейсте.
– Никогда так больше не делай! Я испугался, что ты…
Я едва успеваю выдавить бледную улыбку.
Эмиль смотрит на знак. Знак смотрит на Эмиля. Я тоже смотрю на Эмиля и только сейчас понимаю, на что все это похоже.
– Это не я. Клянусь. Когда я пришла, он уже был здесь.
Симптомы отравления как рукой снимает. Да и от самого газа, как назло, ни следа. Зато третий рейсте во всей красе сверкает на стене частной собственности, и больше всего на свете мне хочется эффектно уйти в эту самую стену, а если не получится, то просто об нее убиться.
– Ерунда, – чеканит Эмиль, – всего лишь детская забава.
И, отвернувшись, идет к выходу.
Переубеждать его прямо сейчас бессмысленно. Прежде чем покинуть форт, я украдкой касаюсь стены и чувствую, как знак едва ощутимо пульсирует. Тук, тук – теплое биение в ладонь.
Тук – и сердце нарисованного на обоях рейсте замирает. Тогда я понимаю, что бабушка Эльза не все мне рассказала. И что она не вернется.
Вещи не предают
А вдруг несколько лет назад она тоже «ошиблась комнатой» и не смогла отыскать дорогу назад?..
Третий рейсте затерялся среди узоров на стене бабушкиной спальни и, постепенно бледнея, стал до того неразличим, что я сама с трудом нахожу то место, где он когда-то был. Если б знать, что тот вечер окажется так важен, я запомнила бы все до мельчайших подробностей – нет, спустилась бы вниз на мгновение раньше и застигла бы ее рисующей на обоях или готовой вот-вот шагнуть в несуществующую дверь (теперь, когда я своими глазами увидела, как это происходит в старом форте, сомнений в том, что бабушка поступила так же, почти не осталось). Я вбежала бы в комнату, может, закричала бы или заплакала, вцепилась бы в рукав ее платья и тогда… Тогда…
Могла ли я что-то изменить? Раньше я об этом не задумывалась. Слово «каникулы» всегда было синонимом двух наших каморок на первом этаже и двух на втором. Оставшаяся часть дома принадлежала соседям. Кажется, они даже не попытались продать квадратные метры, а просто навесили на дверь амбарный замок и спешно съехали.
Сейчас, оборачиваясь назад, я отчетливо вижу себя темноволосой девушкой-студенткой с книжкой в руках. Она сидит на продавленной кровати и сутулит плечи в неудобной позе. От окна ее отделяет деревянная ширма. Страницы освещает торшер – уродливая лампа с пыльным коричневым абажуром. Вместе с бахромой колышется паутина; чтобы погасить свет, нужно потянуть за массивную деревянную рукоятку, которой заканчивается шнур. Девушка читает. Возле окна громоздится темный шифоньер с резными створками. От постоянной сырости их перекосило настолько, что они перестали смыкаться, и вещи как попало навалены сверху. Остальные свисают с полок и спинки стула. Над кроватью чернеет прямоугольник картины. Девушка выключает торшер, убирает книгу и возится, устраиваясь. Она нарочно отворачивается от стены, но что-то не дает ей лежать спокойно. Она теребит волосы. Трется затылком о подушку. Почесывает шею. Ничего не помогает, и тогда она с тяжелым вздохом смотрит вверх.
А там «Герника»[6].
И женщина с мертвым ребенком на руках. И лошадь с языком-пикой, торчащим из разинутого рта – нос и передние зубы в почти полной темноте кажутся похожими на человеческий череп. Чуть выше распахнула лучи-ресницы лампа то ли из пыточной, то ли из операционной. Бык с неживыми глазами, раскрытые ладони мертвеца… Люди и животные бьются в замкнутом пространстве коробки, из которой нет выхода. Они застряли в бесконечном умирании. Они только и делают, что умирают…
Сюжет не для детской комнаты, но это и не она. Здесь вообще нет ничего детского. Возможно, поэтому девушка никогда не любила сюда приезжать и, закончив школу, почти перестала. А в тот день будто что-то дернуло. Несмотря на грядущую сессию, нелюбовь к родному поселку, и этому дому, и вечной сонной тишине, которая заставляла ее чувствовать себя погребенной заживо, она собрала учебники и села в раздолбанный рейсовый автобус, чтобы нагрянуть без предупреждения – вот, мол, и я, ты же рада? И бабушка действительно вроде бы рада; «вроде бы» – потому что той же ночью она покинет свой печальный старинный дом, чтобы больше в нем не появиться.
– Твой новый друг?
От неожиданности я роняю карандаш. Он выскальзывает у меня из пальцев и проваливается в щель между половицами. Виновница потери присаживается на подлокотник кресла и заглядывает через плечо.
Я тоже смотрю на собственный рисунок так, словно вижу его впервые. Это почти верно – несколько мгновений случайной встречи в форте вряд ли можно считать полноценным знакомством, однако моя память вообще странная штука. Я, наверное, прошла бы мимо, встретив этого же человека на улице, но, когда мне понадобилось изобразить его на бумаге, воспоминания послушно потянулись вслед за рукой. Мне никогда не удавалось передать портретное сходство – только собственное ощущение. Эти темные волосы чуть ниже линии скул, трагичный изгиб бровей и демоны в глазах заставляют меня фантазировать на тему ибсеновского Освальда («Мама, дай мне солнце…»). Возможно, Печорина («Я иногда себя презираю, не оттого ли я презираю других?»). Нет, Дубровского!..
Хотя, скорее всего, трагичный изгиб и демоны мне со страху померещились.
– Познакомишь?
Я перевожу взгляд на мансардное окно. Неба почти не видно из-за ветвей огромной липы. В ветреную погоду они скребут по крыше, и от этого кажется, будто какой-то невидимый великан там, снаружи, просит дозволения войти и укрыться от грозы.
– Не вопрос, – говорю я. – Если сама его найду.
– Если найдешь?..
Подруга устраивается рядом, поджав под себя ноги. По выражению ее лица я понимаю, что она здесь не для того, чтобы поинтересоваться, как у меня дела.
– Есь, а что у тебя с Эмилем?
Вопрос вызывает желание на всякий случай все отрицать. Видимо, слишком отчетливое.
– Не в этом смысле, – усмехается она. – Просто он чуть ли не вандалом тебя называет. Ругается страшно. Ты ему там какой-то тег на древней стене…
– Передавай мои глубочайшие извинения.
– То есть все-таки ты.
– Нет, хотя если ему нравится так думать, то я не против.
Настя терпеливо сидит напротив и ждет продолжения беседы, но мне резко становится не до нее.
Слово «тег» порождает некую идею, и я тянусь за ноутбуком. Чтобы достать его из ящика стола, приходится встать на колени – в этом месте потолок моей каморки под крышей практически встречается с полом.
Тег. Короткая подпись художника граффити – райтера. Смысл теггинга в том, чтобы многократно повторять собственное имя на всех возможных поверхностях. Чем труднодоступней место, тем ты круче. Чем больше тегов, тем ты круче. Как по мне, к стрит-арту эти каракули имеют еще меньшее отношение, чем наскальная живопись эпохи палеолита, однако если мой Освальд взял за правило заявлять о себе таким образом, вряд ли он ограничился бы одним лишь фортом.
Я гуглю городской стрит-арт, бегло просматриваю несколько статей – их содержание только утверждает в мысли, что найти подобного человека как минимум не невозможно, – и переключаюсь на фотографии разрисованных объектов. Некоторые из них поражают воображение, другие – обыкновенная мазня. Пролистав несколько страниц, я задерживаюсь на снимке угла жилого здания, вид со двора. Бледно-розовая стена украшена силуэтным изображением лукавого Гофмана. Лоб писателя – тут мне приходится максимально увеличить фото, от близости цели даже пульс учащается – безошибочно отмечен третьим рейсте. Еще один я нахожу в неопознанной арке между маркерными буквами «Jedem das Seine»[7] и крупно намалеванной дверью с надписью «Гори в аду». Третий – на бетонной опоре старого цеха…
– Насть, ты, случайно, не знаешь, где собираются нелегальные художники?
Подруга отрывается от телефона и задумчиво морщит нос.
– На бойне Розенау, кажется. Или в «Дарите». Но лучше спросить у Эмиля, это же его епархия.
– Позвони ему.
– Передать, что ты интересуешься?
– Само собой. Пусть трепещет от страха, что я приведу единомышленников. И да, извинения по-прежнему в силе.
* * *
Земля под бывшим целлюлозно-бумажным заводом навсегда отравлена трупным ядом брошенного производства. Будто Зона Тарковского, она – не территория, а проверка на прочность. Подошвы моих кед хрустко вминают осколки стекла в кирпичное крошево, заменяющее здесь почву. Посмертным саваном колышется защитная сетка. Судя по невыносимой вони, скрытое под нею здание медленно и мучительно разлагается.
Меня никто не останавливает. Я шагаю в пустой дверной проем, и по темным цехам будто проносится удивленный шепоток призрачных местных обитателей. Отовсюду слышны их шорохи и вздохи. Я лопатками чувствую любопытствующие взгляды, но боюсь обернуться, чтобы случайно не встретиться глазами с самим хозяином, лесоторговцем Теплихом, гневно вопрошающим: «Was machen Sie hier?»[8]
В одном из залов позирует девушка в платье невесты. Откинув за спину фату, она поправляет фиолетовую челку, выгибает спину и не моргая глядит в потолок. Ни модель, ни фотограф не обращают на меня внимания. Девушка бесшумно меняет позу. Я не задерживаясь прохожу вдоль стены – топот моих ног сводит на нет все предположения о том, что я превратилась в невидимку, – и попадаю на лестницу. Каждая каменная ступень отмечена круглым клеймом с забитой пылью надписью на немецком.
Сверху доносятся голоса. К тошнотворному запаху местных отходов добавляется застарелая табачная вонь и синтетически-карамельный ароматизатор краски для граффити.
Я сжимаю во влажной ладони телефон и смело иду на звук. Компания подростков расположилась несколькими пролетами выше. Один вяло орудует баллончиком, двое других сидят на ступенях. Скорее всего, мой визит сюда напрасен, но обратной дороги нет – в отличие от погруженных в себя обитателей предыдущей локации, эти пристально наблюдают за каждым моим шагом.
– Привет.
Двое сразу отворачиваются. В моем распоряжении остается светловолосая девушка с острыми ключицами. Под ее выжидающим взглядом я достаю смартфон и выбираю один из сохраненных снимков – тот самый, с Гофманом.
– Я ищу одного человека. Вот его работа.
Девушка молча смотрит на экран, кривит губы и взглядом переадресует вопрос сидящему рядом приятелю. Тот снисходит до секундного внимания.
– Так это Девиант. Он сейчас, кажется, в Риге.
Каким-то седьмым чувством я понимаю, что речь не о том, и ищу подходящее изображение, но его нет, и тогда в ход идет мой собственный блокнот, в котором я максимально крупно, чтобы развеять все сомнения, выписываю третий рейсте.
– Нет, меня интересует это.
Тут уже все трое глядят на меня, как на идиотку, с характерным закатыванием глаз и звуками, недвусмысленно намекающими на мои умственные способности.
– Ну и на что тебе сдался этот чикокер? – выплевывает девушка.
– Он неплохо рисует.
Слова будто выстраивают вокруг меня незримую стену. Некоторое время я жду в надежде на ответ, потом понимаю, что их молчание – это он и есть, и ухожу ни с чем.
Свое ничто я уношу с гордо поднятой головой, однако не успеваю отойти далеко. За поворотом меня настигают, хватают за руку и разворачивают в обратную сторону.
– Так что тебе нужно от Террановы? – шепчет она настолько тихо, что я скорее читаю по губам, чем разбираю слова.
У нее ледяные ладони и пытливый взгляд, в котором ясно светится мой шанс произвести первое впечатление дважды.
– Близкий мне человек попал в беду. Он может помочь.
Лампочка сканера гаснет. Теперь это просто девчонка, которая тащит из пачки сигарету и кивком приглашает меня полюбоваться видом на тлеющую за окном свалку бумажных отходов.
– Он не из наших. – Я внимательно слушаю и созерцаю мусорный ландшафт. За сизой пеленой ядовитого дыма позитивно выделяется ярко-красными крышами новенький коттеджный поселок. – Тегает по всей области. Фасады домов, подъезды, заброшки… Но тебе это не поможет, потому что его никто никогда не видел.
– М-м?..
– Я о райтерах. Мы не в курсе, кто он такой.
– Но при этом ты знаешь его имя. – У меня получается нечто среднее между вопросом и утверждением.
– Терранова – фамилия. Да, очень странная история… Пообещай, что никому не расскажешь!
Я с готовностью киваю, хотя понятно, что даже если я кому и проболтаюсь, она об этом в жизни не узнает.
– Короче. – Замогильная интонация, по-видимому, должна означать повышенный уровень секретности. – Была тут одна ненормальная. Утверждала, что встречается с этим парнем, Германом. Она рассказывала, что по жизни он не бомбер. Тегать для него – какой-то фетиш, вроде зависимости. Он «черный копатель». Ищет немецкие тайники и оружие, а потом продает криминалу. Мы, конечно, решили, что Вио просто гонит. Выдумала себе воображаемого друга, а тегает сама, чтобы все поверили…
– С ней можно поговорить?
Моя собеседница быстро оглядывается по сторонам и придвигается вплотную.
– В том-то и дело, что нет. Месяц назад ее убили.
Мои брови непроизвольно ползут вверх. Некоторое время она вовсю наслаждается произведенным эффектом, а затем продолжает:
– Поищи в интернете. Убийство назвали ритуальным, у Вио на ладонях нашли какие-то вырезанные руны или типа того. Может, она была в секте, я не знаю. Мы не особо общались, но незадолго до смерти она пообещала провести нас в закрытый клуб, где якобы играет брат Террановы.
– Что за клуб?
– «Pr. Eylau». Бывший жилой дом на Штурвальной. Двухэтажная развалюха, переделанная под хостел. Во время ремонта в подвале нашли заваленный вход в огромное бомбоубежище. Теперь наверху пивная и номера, а внизу, в подвале, клуб для фриков вроде тебя. Но вывесок нет, не зная – не догадаешься.
Я невольно представляю свои черные джинсы, рубашку, надетую поверх футболки с иероглифом, шипастый браслет на запястье и пытаюсь понять, за что мне сейчас прилетело.
– Пирсингованные ребята с подведенными лайнером глазами, – поясняет она. – Готы? Эмо? Или как вас там?.. Ну, в общем, поначалу это казалось клевой идеей, но наверное хорошо, что мы туда не попали. Вдруг секта.
Стереотипность мышления. Передается вербально-визуальным путем, носит характер эпидемии.
– Больше ничего не знаю. Не благодари.
Девчонка ушла, а осадок остался. Ритуальное убийство. Бомбоубежище. «Черный копатель» Терранова… Все это вроде бы не связано ни с бабушкой Эльзой, ни с рейсте, ни с моим аристократично бледным Освальдом. Тем не менее клуб – это единственная зацепка, и я собираюсь ей воспользоваться.
* * *
Молодой официант со взъерошенными гелем волосами (никакого лайнера) несколько раз переводит взгляд с моей паспортной фотографии на меня и обратно. Сходство и правда не очевидно. В попытке внедриться в среду я постаралась на славу, и теперь почтенная семейная пара за соседним столиком старательно делает вид, что компания Мартиши Аддамс нисколько их не смущает, студенты с противоположного конца зала не стесняются смотреть и комментировать, а мальчик, похожий на вокалиста начинающего бойз-бэнда, ставит передо мной запотевший бокал портера с таким видом, словно подает лекарство безнадежному больному. Без него моя коллекция собранных за сегодня взглядов была бы неполной.
Губы оставляют на стекле бокала жирный черный отпечаток. Сделав глоток, я хмуро рассматриваю массивную люстру-колесо, подвешенную на цепях к потолку, пестрые гобелены с единорогами, глиняные кувшины, пучки сухих трав и сияющую золотистой подсветкой барную стойку. Сбоку от нее понурили шлем рыцарские доспехи в полном сборе. Стеклянная дверь впускает очередных посетителей, но и среди них не наблюдается никого столь же колоритного, как я.
Это самый заурядный пивной бар из всех, что я видела.
Если здесь действительно есть подземные помещения, то туда, скорее всего, ведет отдельный вход. Возможно, из того квадратного пристроя, который хорошо заметен с улицы, но словно отсутствует, если смотреть изнутри.
Мне не остается ничего, кроме как попросить счет.
Когда передо мной ложится папка с чеком, где-то под полом зарождается и крепнет барабанный ритм. Пассажи не поражают сложностью, удары монотонны, словно сердцебиение, но именно это внезапно придает мне уверенности.
– Разве концерт сегодня? – спрашиваю я, делая вид, что страшно увлечена визитной карточкой заведения.
Официант медлит с ответом.
– Репетиция.
– Терранова там?
Я исхожу из логичного предположения, что братьев объединяет общая фамилия, и попадаю в цель.
– Точно не могу сказать.
Я отрываюсь от созерцания визитки и посылаю своему собеседнику долгий взгляд из-под накладных ресниц. Похоже, это только усугубляет его желание как можно скорее забрать деньги и сбежать. Но я расставаться со своими кровными пока не собираюсь.
– А можно ли как-то выяснить?..
Он по-прежнему смотрит куда угодно, только не на меня, однако это не бессмысленное блуждание глаз, а вполне себе красноречивое.
Я извлекаю из бумажника две купюры и вкладываю их в папку. Его пальцы, сцепленные в замок на уровне моего лица, остаются неподвижны.
– Да вы… – завожусь я, но вовремя заменяю рвущийся наружу эпитет сдержанным кашлем в кулак. Мой тощий кошелек вольного художника с натужным скрипом выдает последний кредит. – Передайте, пожалуйста, что с ним хотят поговорить о Виолетте.
Парень демонстрирует ничего не обещающие складки на лбу и скрывается за барной стойкой. Я внимательно наблюдаю за тем, как он прикладывает ключ-карту к магнитному замку и открывает дверь, увешанную гербами и вымпелами так, чтобы совершенно не бросаться в глаза. Звук ударных едва успевает вырваться наружу, но сразу же уходит в подполье вслед за моим посланником и дразнит меня оттуда невозможностью сделать погромче. Напрягая слух, сквозь гул голосов посетителей я различаю, как вступает акустика, баян и блок-флейта, и даже звон бокалов начинается казаться причудливой фонограммой к этому тревожному, как балтийский ветер, мотиву.
Я закрываю глаза. Бряцают столовые приборы. Кто-то приглушенно просит принести суп.
- Ах, сегодня весна Боттичелли!
- Вы во власти весеннего бриза…
– Вас баюкает в мягкой качели голубая «Испано-Сюиза», – одними губами повторяю я слова любимой бабушкиной песни и жадно ловлю ее невнятные отзвуки. Бар на Штурвальной перестает быть. А в доме на Карпфенвег одна за другой гаснут люстры. Гостиная тонет в клубах сигарного дыма. Платья шуршат, поскрипывают стулья. Все взгляды устремлены в полумрак сцены, где прямо сейчас живет и умирает певец. И они умирают вместе с ним, закатив глаза и покачиваясь, чтобы потом, когда закончится песня, выйти на террасу с бокалом вина, затеряться в кипарисовой аллее, сознаваться в том, о чем пожалеют, делать то, что нельзя…
Если это и есть секта, то я уже запуталась в ее сетях.
– Пять минут.
Свет испуганно вспыхивает вновь. Вместе с ним возвращаются фальшивые декорации пивной, стук вилок и запах кухни. С внезапной робостью я смотрю на резкий профиль парня из форта. Он подает знак официанту, и нам приносят одинаковые коктейли. О том, что это другой человек – коротко стриженые волосы лежат непослушными вихрами, – я догадываюсь за мгновение до того, как он поворачивается ко мне. И тут уже сомнений не остается. Будто обжегшись, я утыкаюсь взглядом в бокал.
Кожа на левой половине его лица покрыта бордовыми рубцами. Из-за них нижнее веко и уголок рта словно тянутся друг к другу. Жуткая улыбка половиной губ не сходит с его лица, другая часть которого – по-прежнему мой прекрасный Освальд.
Я пью слишком поспешно. Он наверняка это замечает, хотя тоже на меня не смотрит. Длинные тонкие пальцы выводят на столешнице непонятные знаки.
– Я… М-м… – Его руки меня гипнотизируют. А время идет. – Если честно, соврала про Виолетту.
– Зачем?
Между нами что-то сгущается, но я не могу это уловить. Он держится так просто, словно мы знакомы давным-давно, я и сама чувствую нечто схожее. Его запястья и скулы, свитер с растянутым воротом, серебряный крестик на шее принадлежат тому же миру, что и «Герника» на стене комнаты в бабушкином доме, и улыбка нарисованного солнца, и та я, которая останусь, если смыть с лица черно-белый грим.
Я заставляю себя посмотреть на него. Невероятные ресницы. Теперь я знаю, чего не хватало на моем рисунке.
– Это ты только что пел Вертинского?
Он кривит губы в усмешке, но на взгляд не отвечает.
– «Идеал ваших грез – Квазимодо, но пока его нет, вы – весталка. Как обидно, как больно, как жалко полюбить неживого урода»[9], – декламирует он с убийственной интонацией.
Я вовсе не стремлюсь лезть к нему в душу, но с некоторыми людьми это получается само собой. Даже обсуждая погоду, кажется, что расковыриваешь их раны.
– Необычный выбор. Я бы послушала.
– Приходи в субботу.
– Приду.
Пять минут истекли, но он все еще сидит напротив и вообще выглядит глубоко погруженным в себя. Во всей его позе сквозит зажатость. К сути вопроса мы так и не приблизились. Я гоню случайные мысли, однако они оказываются сильнее. Выходит довольно мерзко, поэтому я разбавляю красочность картинок внутренним монологом. Кем же надо быть, думаю я, чтобы любить тебя? Гуляя вдвоем, замечать косые взгляды и бросать такие же на другие, обычные пары? Видеть тебя несчастным, больным, крепко спящим? (И делать с тобой то, что обычно делают близкие люди). Целовать тебя… (И терпеть твои поцелуи). А тебе во всем будет видеться жалость и жертва. И это правильно, потому что к тебе невозможно относиться иначе. Твой инди-фолк навряд ли когда-нибудь заметят и оценят по достоинству, но даже если это произойдет, для тебя ничего не изменится. Ничего не изменится, даже если ты окажешься гением.
Жертвенности во мне нет совсем, зато жалости столько, что дышать трудно, поэтому вместо ответа я кладу перед ним раскрытый блокнот.
– Можно?..
Я киваю. Странно видеть в этих руках вещь, принадлежащую мне. Он почти не уделяет внимания портрету брата, зато подолгу рассматривает мои дома. С ним удивительно легко молчится – как с человеком, которому все уже сказано.
– Так тебе нужен Герман, – произносит он, бережно перелистывая страницу за страницей. – Не уверен, что он будет рад тебя видеть. В последнее время он вообще никому не рад.
– Из-за Виолетты?
Он впервые смотрит прямо на меня. Я выдерживаю это, ухитрившись не отвести взгляд, и даже подаюсь вперед, как ищейка, учуявшая запах добычи.
– Герман знает ее убийц?
– Ты случайно не из полиции?
Я не успеваю ответить – за меня это делают знаки рейсте. Он смотрит на них дольше, чем на все остальное, со смешанным выражением удивления и боли, а после захлопывает блокнот и возвращает его мне.
– Жди здесь. Скажу ребятам, что репетиция отменяется.
Он исчезает за секретной дверью, а я устремляюсь в туалетную комнату. Сдираю накладные ресницы. Давлю на кнопку дозатора, размазываю по лицу жидкое мыло и смываю пену чуть теплой водой из-под крана. Мой макияж превращается в боевую индейскую раскраску. Чтобы избавиться от нее полностью, приходится умыться еще несколько раз. Теперь я вижу в отражении хоть и украшенное потеками, но знакомое лицо.
Музыкант уже стоит у дверей с курткой в руках и растерянно оглядывает посетителей. Только когда я останавливаюсь рядом, на его губах пробивается робкая улыбка узнавания.
Мы выходим на улицу. Сейчас нужно будет ждать на остановке, и каждый из этих людей станет смотреть на него и на меня, на меня и на него, и гадать, что же случилось с его лицом и с моей головой (раз я рядом), и полбеды, если все это будет происходить молча.
Он талантлив и наверняка красив внутренне, возражаю я себе, но тут мы направляемся к скромно стоящим в отдалении белым «Жигулям», и становится ясно, что публичное порицание отменяется, от меня всего-то и требуется, что сидеть и помалкивать – думаю, так будет лучше для нас обоих.
Поначалу все идет по плану: за окном плавно проносятся улочки, магазины и парки, невнятно бормочет радио, у меня есть время, чтобы подумать о предстоящем разговоре с Германом Террановой. В голове мелькают совершенно нежелательные варианты развития событий. «Я видела, как ты прошел сквозь стену старого форта». – «Девушка, не знаю, что вы употребляете, но с этим пора завязывать». – «Три года назад моя бабушка ушла в стену и не вернулась». – «Советую больше никому об этом не рассказывать. А то сами знаете…» Стоит только умолкнуть бестолковому внутреннему диалогу, как на смену ему приходит скрипучий голос графини Томской, а затем злобная ухмылка Пиковой Дамы, столь отчетливая, что впору браться за карандаш.
Его голос врывается в мое затянувшееся безумие подобно сквозняку из распахнутой форточки.
– Так какой из рейсте – твой?
Я пытаюсь понять смысл вопроса, но безуспешно, в чем откровенно и признаюсь:
– Не знаю.
– У Германа – Рейсте Дверей. Вио могла снимать боль.
Еще одна рейстери! Мертвая рейстери. Выходит, каждый из этих знаков несет определенный смысл, но мне известно только то, как они пишутся.
– Физическую боль, конечно. Кроме той, что причиняла сама.
В его голосе столько горечи, что я невольно оборачиваюсь. Обезображенная часть лица не видна, поэтому взгляд дается мне относительно легко.
Я замечаю, как дрожат его руки. На пластиковой оплетке руля темнеют влажные следы. Похоже, он думает, что я дружу с этой девушкой, иначе чем еще объяснить такой всплеск откровенности?
– Я привел Вио с улицы. Ей там было не место. Герман почти не покидает комнату, поэтому я не видел в нем угрозы… Инъекции стали не нужны – Вио справлялась лучше. Она всегда была рядом. Я брал ее с собой на концерты. Мы возвращались домой, она готовила ужин. Она принесла в наш дом уют. Мне даже казалось, что мы семья… я не делал предложение только потому, что боялся показаться нетерпеливым. Нужно было дать ей время привыкнуть к тому, что я… – Он машинально проводит пальцами по лицу и снова берется за руль. – А потом она стала пропадать. На ночь, на сутки, на несколько дней…
Либо мы выехали за черту города, либо это какой-то отдаленный его район – пейзаж за окном пестрит покосившимися избами, заваленными хламом дворами и спутниковыми тарелками на гнилых фасадах, намекающими то ли на состоятельность хозяев, то ли на их пламенную любовь к телевидению. Я бросаю взгляд на часы – почти девять вечера, но светлых окон – по пальцам пересчитать, зато в заброшке, едва напоминающей немецкую кирху, весело пылает костер. Знать бы, куда мы едем… Но я боюсь спугнуть удачу, поэтому просто ворочаюсь в кресле и вздыхаю.
– Она уходила и возвращалась. Где и с кем была, не объясняла, говорила только, что ничего мне не должна, что не пленница здесь и имеет право жить как ей нравится. Мы страшно ругались. Я угрожал разлукой. В ответ она бросала, что без нее я сдохну. Она была права.
Наконец машина сворачивает во двор, при виде которого мне хочется хлопнуть дверью и сбежать.
К дому ведет почти незаметная в темноте тропинка, по обе стороны от нее – заросли сухого кустарника высотой в мой рост. Бряцает щеколда. Мы идем дальше. За деревянной калиткой, которую при желании можно выбить пинком, скрывается небольшой участок, густо поросший крапивой. Дом кренится набок, от падения его удерживает лишь толстый ствол гигантского дерева. Узловатые ветви склоняются до самой крыши и нависают над ней беспокойной кроной.
Музыкант поднимается на веранду.
Щелчок выключателя – и над крыльцом вспыхивает железный фонарь. Теплый оранжевый свет обрисовывает кресло-качалку с рваным сиденьем. Рядом растопырил тонкие ножки шахматный столик. Доска для игры почти выцвела, на некогда белых полях темнеют следы сигаретных ожогов.
Пока он возится с замком, я терпеливо жду, опираясь на влажные перила. За домом скрывается еще одна постройка – поначалу я приняла ее за чулан для метел, прямой портал в школу магии Хогвартс, но теперь, при внимательном рассмотрении, становится ясно, что изначальное предназначение этой высокой и узкой каменной башни со сквозными окнами гораздо прозаичней. Несколько расположенных на разной высоте жердей наводят на мысль, что когда-то здесь была голубятня.
Виолетта никак не дает мне покоя. Были ли связаны ее отлучки с «сектой» или это необходимое как воздух (и теперь, при виде дома, вполне понятное) желание вырваться отсюда и хоть ненадолго оказаться среди нормальных людей? Что-то еще, не вполне уловимое, словно забытая мелкая неприятность, тревожит меня. Тяжелый осадок тоже связан с именем этой девушки, и, мысленно повторив его несколько раз, я вдруг понимаю – девчонка с «Дариты» говорила, что Виолетта встречается с Германом Террановой. Выходит, все же не выдержала и променяла урода на другого бледного юношу со взором горящим – такого же, только лучше…
– Проходи, – говорит наконец музыкант и толкает скрипучую деревянную дверь. – Не разувайся.
Я вдыхаю запах сырости и, не задержавшись в крошечной прихожей, оказываюсь в полупустой комнате с крашеными в темно-серый стенами. Одна из них занята полками, от пола до потолка заполненными старыми книгами – корешки истрепаны, некоторые отсутствуют вовсе. На подоконнике за тюлевой занавеской стоит пустая птичья клетка. Между двух кресел поблескивает позолотой рама без холста. Единственный журнальный столик занят чуть слышно гудящим компьютером. Из-за него здесь душно. Я замечаю электронное пианино, придвинутое к окну, огромные наушники и акустическую гитару.
Люстры нет – свет дают черная настольная лампа и елочная гирлянда, растянутая на стене между двух канцелярских кнопок.
Я оборачиваюсь к своему спутнику, но не нахожу его, и вынуждена отправиться на поиски, потому что все еще не знаю его имени и не могу позвать. Шум доносится из кухни. Уже с порога я понимаю, что еду здесь готовить не принято: обеденный стол заменяет самодельная барная стойка, плиту – микроволновая печь. Крошечный холодильник под раковиной выглядит так, словно его не открывали несколько лет.
Резко пахнет спиртом.
– Прости, – говорит музыкант, торопливо отворачиваясь. – Я сейчас.
Что-то с металлическим звоном летит в мойку.
– Прости, – повторяет он и медленно оседает.
Его грудь тяжело поднимается и опускается. Левая рука с высоко закатанным рукавом повисает, и я с содроганием различаю на сгибе многочисленные следы от уколов.
– Нужно вызвать «скорую», – говорю я чужим голосом.
В тусклом свете лампы без абажура его искривленное от боли лицо кажется трагикомической маской.
– Не… – Он переводит взгляд на что-то за моей спиной и осекается.
Мгновение спустя это что-то проносится мимо меня.
– Марк, черт, Марк!
Герман Терранова склоняется над братом, но резко отдергивается, словно тот его ударил.
– Ладно-ладно, сам… – бормочет он. Откидывает назад длинные волнистые волосы, опирается руками о край раковины и замирает, опустив голову, в то время как музыкант подползает к табурету и забирается на него с адресованной мне смущенной улыбкой, которую я предпочла бы не видеть.
– Это подруга Виолетты.
Герман упирается в меня взглядом. Он болезненно бледен и, кажется, зол, а мне внезапно становится обидно за Марка, живущего наедине с зеркалом, в котором отражается тот, кем ему никогда не стать.
– Есения, – говорю я, уловив в повисшем молчании вопрос. – Я видела тебя в форте. И я знаю про рейсте.
Оба переглядываются. Герман кивает мне на дверь. Его брат остается сидеть, прикрыв глаза: один полностью, второй – насколько позволяет шрам, и эта гримаса остается в моей памяти последним кадром с участием живого Марка Террановы.
Вещи знают свое место
– Было очень находчиво впутать Марка, – говорит он, когда мы оказываемся за пределами кухни, – но я ничего не знаю о делах Виолетты. А даже если бы и знал, то не стал бы обсуждать.
– Не знаешь, но почему-то прячешься.
– Тебя это… – Если он надеется прожечь меня взглядом, то напрасно. Мне скорее смешно, чем страшно. – Не касается, ясно?
Глядя в его посветлевшие от гнева глаза, я пытаюсь казаться невозмутимой, хотя от того, чтобы послать все это куда подальше и уйти, меня отделяют считаные доли секунды.
– Я больше не буду ни о чем тебя спрашивать, – произношу я, когда наше взаимное молчание начинает звенеть от напряжения. – Прости, что уговорила твоего брата привезти меня сюда и пристаю со всякими глупостями, но…
В очередной раз за вечер я достаю из рюкзака свой блокнот и держу его перед собой, словно свидетель Иеговы – пачку листовок с обещаниями вечной жизни, которые нужно впарить прохожим до того, как придет время обедать.
– Я видела тебя тогда в форте. Тебя и твой рейсте. – Мой палец привычно чертит на обложке три штриха, похожих на единицы с точками между ними. – И все, что случилось потом. – Его раздражение понемногу рассеивается, уступая место любопытству. – Ты рейстери. Моя бабушка тоже, но это только догадки, потому что она пропала без вести и все, что от нее осталось, – точно такой же знак на стене. Она ушла из дому и не вернулась, – договариваю я, окрыленная тем, что он слушает и не перебивает. – Но дверью не воспользовалась, я бы это поняла. Ей пришлось бы пройти через смежную с моей комнату и отпереть несмазанный засов.
В наступившей тишине я прислушиваюсь к звукам, доносящимся из кухни, но слышу только, как подтекает неисправный кран. Ничего больше.
– Мне кажется, в ту ночь она и начертила на стене третий рейсте. Когда ты меня увидел, то сказал, что ошибся комнатой. Что это за комнаты? Могла ли она попасть в…
– Нет, – обрывает он. – Не могла. Я называю комнатами места, отмеченные моими рейсте. Это может быть любая подворотня, закоулок или брошенный дом. Ты ведь знаешь, как работает Рейсте Дверей? – Я качаю головой, и он продолжает: – Раз есть вход, должен быть выход. Чтобы перемещаться таким образом, нужно сначала проложить коридоры. Образно, конечно. Один знак в моей комнате, второй – там, куда мне нужно попасть. Их может быть больше, но два – это необходимый минимум. Если твоя бабушка действительно ушла через такой коридор, значит, где-то она вышла. Иначе никак.
Кажется, я начинаю понимать. Проблема приобретает новый размах.
– Ты можешь узнать, куда ведет ее рейсте?
– Возможно.
– А ты это сделаешь?
Герман отвечает не сразу. Пока он погружен в раздумья, я снова прислушиваюсь к «кап-кап-кап» из-за плотно закрытой кухонной двери. Долгое отсутствие Марка настораживает.
– Возможно.
В темноте он берет меня за руку и проводит по длинному узкому коридору. Комната, в которой мы оказываемся, могла бы принадлежать сентиментальной пожилой даме. Здесь много фотографий, но мне не удается их разглядеть. Видно только, что заботливо спрятанные под стекло снимки чередуются с настенными часами – квадратные, круглые, с маятниками и без, они тикают вразнобой, словно пытаясь друг друга догнать. Вместе с этим звуком зарождается и нарастает совсем иной: он врывается в открытую форточку, заполняет комнату, приносит прохладу и невнятную тревогу – начинается гроза.
– Сюда, – глухо зовет он откуда-то из-за старинного буфета. – Осторожно, тут ступенька.
Я конечно же спотыкаюсь. Взмахиваю руками в отчаянной попытке вернуть опору и налетаю на Германа. На долю секунды он обнимает меня за плечи. Несколько ламп Эдисона, вкрученных прямо в стену, неохотно разгораются; вытянутые стеклянные колбы мерцают нитями накаливания, но светлее не становится. Все окружающее кажется красноватым, предметы дрожат и тонут в полумраке.
Если предыдущая комната могла бы быть кабинетом престарелой фрау, то этот подвал – музеем Второй мировой. Стены увешаны знаменами, штандартами и флагами. Некоторые из них мне знакомы, но большинство – нет. На застеленном газетой столе стоят деревянные ящички с чем-то, что мне не удается разглядеть. Там же лежат простреленная немецкая каска и несколько толстых книг с разбухшими от сырости страницами. Смятая незаправленная постель – это все, что свидетельствует о том, что Герман проводит здесь ночи.
– Где твоя бабушка оставила рейсте?
– В нашем доме в Железнодорожном.
Звякает стекло. Герман разливает темно-коричневую жидкость из стеклянного графина по двум стопкам и протягивает мне одну из них.
– Прозит! – говорит он и залпом опрокидывает свою. Резко выдыхает, щелкает пальцами, берет со стола баллончик с краской. – У меня есть несколько проверенных комнат в этом городе. Если только местные не перекрыли… – Парой быстрых штрихов он обновляет уже нарисованный на стене третий рейсте, а затем подносит к нему ладонь.
Тонкая светящаяся линия возникает у самого пола, тянется вверх, делает поворот на девяносто градусов, словно кто-то с другой стороны обводит контур несуществующей двери лучом фонаря. Запах перегретого тефлона ощущается здесь слабее, чем в форте. Я слышу гул, словно где-то включается вытяжка. Возможно, так оно и есть, иначе мы задохнулись бы в дыму, однако едкая зелень заметна лишь в лучах света.
– Только не вздумай за мной ходить, – говорит Герман и протягивает руку ладонью вверх. – Ключи есть?
Я долго роюсь в рюкзаке в поисках связки, со второй попытки снимаю ключ от бабушкиного дома с брелока и отдаю его Герману. Он совершенно не выглядит взволнованным. Меня начинает бить озноб.
– А если ты не вернешься?
– Я вернусь. Ничего здесь не трогай. И вообще стой где стоишь. – Он замечает мой испуг и смягчается: – Ну сама подумай, что может случиться? В худшем случае я просто ничего не узнаю.
Что может случиться – это тот самый вопрос, который я задаю себе на протяжении последних трех лет.
Я называю бабушкин адрес. Маленький двухэтажный дом у моста, объясняю я, там, где озеро Бактинзее сливается с речкой Железнодорожной. Он стоит на отшибе, другого жилья поблизости нет, только старая немецкая мельница на другом берегу, так что ошибиться сложно. Герман коротко кивает, прячет баллончик в карман и делает шаг в бледно очерченный дверной проем с нарисованным в центре знаком.
Стоит ему только уйти, из-за комода, который скрывает вход в комнату, доносятся голоса. Я замираю на месте, чувствуя, как холодеет спина. Скрипят беспорядочно открываемые двери. Кто-то с громким топотом ходит по комнатам.
– Герка! – вскрикивает Марк.
Топот становится громче. Голос Марка срывается, но он снова кричит – отчаянно, жутко:
– Герка! Беги-и!
Что-то с грохотом падает на пол, звенит бьющаяся посуда.
– БЕГИБЕГИБЕГИ!
Я бросаюсь туда, где должен быть спрятанный за комодом лаз, пытаюсь на ощупь отыскать выход и с ужасом понимаю, что его уже нет. Прямо сейчас с Марком происходит что-то страшное. Я это чувствую, но не могу помочь. Сердце колотится где-то в районе горла. Я отступаю назад, чтобы попробовать разглядеть хоть что-нибудь в неверном красноватом свете, и натыкаюсь на стол. С его края срывается вниз и, раскатисто грохоча, катится по цементному полу фашистская каска.
Шум снаружи ненадолго затихает, но это затишье – зловещее.
– Слыхали? – совсем близко произносит кто-то, но не Марк. – Там еще одна комната!
С кряхтеньем и руганью они начинают сдвигать комод. Все это напоминает вязкий затянувшийся кошмар, от которого никак не проснуться.
Шкаф. Кровать. Дырявое вольтеровское кресло. За моей спиной все еще медленно гаснет едва различимый контур открытого Германом «коридора».
– Прозит, – шепчу я себе. Набираю полные легкие воздуха, закрываю глаза и разбегаюсь.
* * *
Туманно. Во влажной дымке утопают два полуразрушенных амбара.
Я спотыкаюсь и падаю, но тут же встаю и бегу – мимо спящих домов и моргающих желтым светофоров по темной пустой дороге, дальше и дальше. В выбитых окнах кирхи Гердауэна виднеется ночное небо. Колет в боку, воздуха отчаянно не хватает, но я не останавливаюсь.
Восемьдесят километров меньше чем за секунду. Всего лишь шаг – и Луговое, Зеленополье, Шевченко, Поречье – где-то позади… Я дома, я действительно дома, на исхоженной в детстве улице, которую ни с чем не спутать, и это наверное чудо, но далекое, словно раскаты грома, только предвещающие бурю. Я еще пойму и, возможно, пожалею о том, что сделала, а сейчас только Марк, Марк, Марк, остальное не имеет значения.
Справа за деревьями темнеет озерная гладь. Черно-белые полоски на столбах отмечают начало моста. Не доходя до него, я сворачиваю влево и спускаюсь по заросшему склону. Здесь шумит, стекая по ступеням бетонных плит, мутная речная вода, и огромное озеро превращается в узкую полоску реки. Я бегу вдоль берега, высокая трава хлещет меня по ногам.
Первой навстречу попадается ржавая железная горка. На ветке огромного дуба покачивается привязанная веревкой покрышка от грузовика. Это не наших рук дело – видимо, кто-то до сих пор приходит сюда поиграть. Когда-то была и песочница, но сейчас это место заросло так, что и не сыщешь. Каменный дом с устремленной вверх треугольной крышей и стройными стенами печально взирает на реку темными прямоугольниками окон. Снизу к полукруглым балкончикам второго этажа тянется дикий виноград.
Дверь незаперта, значит, Герман уже здесь. Я ныряю в знакомый подъезд. Не глядя под ноги, взлетаю вверх по ступеням, оставляю позади гостиную и свою бывшую детскую, в которую нестерпимо хочется заглянуть, но моя цель находится дальше. На ностальгию нет времени.
Сколько же я тут не была?.. То, что раньше было просторным и старинным, оказывается тесным и старым. Кровать под уродливым, свисающим серой паутиной балдахином, которая всегда представлялась мне ложем, достойным особ королевских кровей, потертая ширма и трюмо, множащее убогую обстановку комнатушки, потеряли былую спесь. Канделябры, шкатулки, фарфоровые пастушки, собрания сочинений Канта, Толстого и Дюма за треснувшим стеклом книжного шкафа – все превратилось в сборище ненужных вещей, словно в порыве болезненной жадности купленных на уличной барахолке.
В воздухе висит запах пудры и грязного белья.
– Герман! – зову я его, замершего возле стены между портретом неизвестной дамы и столиком с пыльной, давным-давно потерявшей годность косметикой. Он жестом просит тишины.
– Марк. С ним…
– Ш-ш. Он еще жив.
Знает, думаю я с невероятным облегчением, но в следующий миг Герман всем телом вжимается в стену, раскинув руки, и добавляет надсадно, будто бы через силу:
– У меня должно получиться.
И я понимаю, что речь о рейсте бабушки Эльзы. Это он жив. Страх за Марка снова заполняет меня до кончиков пальцев.
– Оставь, не надо! Ты должен вернуться! Твой брат…
Герман быстро прикладывает ладонь к губам, повторно призывая к молчанию, и взмахом велит подойти ближе.
– Давай, помоги мне.
Я не понимаю, чего он ждет, поэтому покорно следую указаниям его рук. Приобняв меня за плечи, он медленно меняется со мной местами. Мы движемся неловко, будто слепые, которым запрещено говорить. В нашем арсенале только жесты и взгляды: вопросительный мой и сосредоточенный – его.
И вот уже я стою у стены, наши ладони скользят по обоям, все это слишком стремительно, но скорость нашего сближения не противоречит законам параллельной реальности, в которой я оказалась, одним шагом отмерив расстояние в два часа езды по трассе. Герман в точности повторяет мою позу распластавшейся по стене морской звезды. Мы замираем. Он размеренно дышит у меня за спиной.
– Почему сразу не призналась, что ты шеффен? Я взял бы тебя с собой.
Я не отвечаю, и это к лучшему – мой ответ вряд ли блистал бы умом или хотя бы остроумием. Становится слишком жарко. Я чувствую биение двух сердец – Германа и своего собственного, но в какой-то момент к ним присоединяется еще одно.
Это рейсте. Теперь я тоже знаю, что значит «он живой». Словно прижимаешь к груди бьющуюся птаху. Слишком слабую, чтобы вырваться, и слишком напуганную, чтобы довериться чужим рукам. От этого ощущения пощипывает веки.
– Никогда не ходил чужими коридорами, – признается Герман. В его голосе слышится страх.
– Я же прошла через твой. Это просто.
Тогда он резко толкает меня в спину, и я падаю вперед, не встречая сопротивления.
* * *
Далекая музыка звучит невнятно, словно кто-то завел старинный патефон. Высокий женский голос бравурно исполняет арию Адель из «Летучей мыши»: Mein Herr Marquis, ein Mann wie Sie…
На паркетном полу длинными прямоугольниками лежит свет фонарей. Высокие, от пола до потолка, эркерные окна скрыты невесомым тюлем. Я отвожу в сторону ткань и выглядываю на улицу в надежде понять, куда мы попали. Увы, подсказок там нет: только деревья и часть дороги – самой обычной, с крышкой канализационного люка и огромной дырой в асфальте – отделенная от дома витой оградой. За дорогой цветным пятном виднеется разноцветная веранда. Качели еще какие-то… Детский сад? Но если это обычный двор спального района, то как тут оказалось все это? Вдоль ограды выстроились массивные фонарные столбы. Внутри каждого рожка дрожит живой огонек, а значит, они… Газовые!
Что это за город? Страна? Век?..
Ja, sehr komisch, ha-ha-ha, ist die Sache, ha-ha-ha…
Под звуки этого «ха-ха-ха» я приоткрываю дверцы платяного шкафа, который ютится в углу, и отступаю назад.
Вспоминается прочитанная однажды статья о том, что форма Третьего Рейха от «Хьюго Босс» до сих пор считается самой красивой военной формой. Как по мне, это настолько же неоднозначно, как, например, признать таковой балахон Смерти и ее же косу.
– Гауптштурмфюрер.
Вздрогнув, я с трудом отрываюсь от разглядывания эсэсовского кителя и оборачиваюсь к Герману. Он сидит у стены с запрокинутой головой, зажимает ладонью нос и хрипит:
– Как Йозеф Менгеле. И Кестниц у Лема.
– Мы что, в… Восточной Пруссии?
– Нет, конечно. Путешествие во времени – это слишком круто. Даже для шеффенов… Если ты выяснила все, что хотела, советую свалить, пока хозяева этого паноптикума не явились на запах.
Сама я настолько к нему привыкла, что почти перестала замечать, но Герман говорил дело – еще немного, и вонь просочится наружу. Не считая зеленого дыма, уже подползающего к щели под дверью.
Оказаться лицом к лицу с любителем Штрауса, по совместительству гауптштурмфюрером, мы оба желанием не горим.
Герман отнимает руку от лица и встает: по подбородку стекают две темных струйки. Приглушенно ругнувшись, он пробует остановить кровь рукавом футболки.
– Чужой коридор?.. – сочувствую я.
– Он самый.
В замке проворачивается ключ. Раз. Другой. Третий.
– Быстрее!
Герман ныряет в стену, а я с надеждой окидываю взглядом комнату, словно бабушка Эльза скрывается где-то здесь и вот-вот выскочит, как когда мы играли в прятки и ее убежище оказывалось слишком хитрым, чтобы я могла его отыскать, но эркер провожает меня неизменной пустотой. Стоит только изящной дверной ручке со скрипом опуститься, я ухожу вслед за Германом.
И попадаю в ад.
* * *
Первый же вдох вызывает надсадный кашель. Дыша глубоко, я делаю только хуже, но не могу заставить себя перестать. Кажется, еще немного, и я вывернусь наизнанку. Горло и легкие раздирает болью, но виной тому вовсе не переход через чужой рейсте.
Это пожар. Бабушкин дом пылает, будто ведьма на костре инквизиции.
Сквозь узкие щелочки, в которые превратились мои глаза, я вижу утопающий в дыму балдахин. Исчезает кровать, за ним – книжный шкаф и два кресла. Дольше всего продержались фарфоровые пастушки и блестящие ручки трюмо, но вот скрываются и они. Я выхожу в коридор. Дым устремляется следом. Я открываю дверь детской и впускаю его внутрь.
Сначала не станет сумки с книгами, как всегда, брошенной прямо у входа. Храбро уйдет лошадка-качалка, куклы с пустыми глазами, смирно сидящие на подоконнике. Фломастеры и раскраски. Наклейки на дверце шкафа. И оскаленная морда умирающей лошади с ненавистной «Герники» наконец-то дождется конца. Темноволосая девочка не боится. Она смотрит на дверь с полуулыбкой ожидания. Тянется, чтобы почесать комариный укус на ноге, роняет тапочку, и она исчезает в дыму. «Никто не придет?» – читаю я в ее глазах. И качаю головой в ответ.
Нет, никто.
В соседней комнате двое мальчишек склонились над тем самым столом, за которым сама я когда-то зубрила рейсте. Вихрастые головы соприкасаются, перед каждым – раскрытая тетрадь и чернильница, но их внимание поглощено вовсе не уроками. Заметив меня, один из них быстро прячет под столешницу истрепанный листок послевоенной газеты и хватается за перо.
Я тихонько прохожу мимо. Дым не отстает.
В кухне хозяйничает полная женщина с румянцем во всю щеку. Ловко помешав варево в кастрюле, она скребет ножом говяжий желудок и опускает его в кипящую воду. Устало вытирает передником лоб.
Через заднюю дверь, ведущую прямо в огород, подволакивая ногу, входит ее супруг, высокий костлявый мужчина с поникшими усиками. Он приносит с собой огромный пустой чемодан, при виде которого хозяйка в сердцах швыряет в мойку нож и вдруг заливается слезами. Ее муж достает из кармана маленькое зеленое яблочко, вытирает его о штанину и протягивает ей в знак утешения.
Они прощаются с домом. Дом прощается с ними. Я здесь лишняя. Я никогда его не любила, а он – я в этом уверена – ненавидел меня.
– Есения!
Дым ненадолго рассеивается, чтобы я смогла различить бесконечно испуганные глаза Германа.
– Здесь нельзя лежать. Обхвати меня за шею. Держись. Вот так…
Он поднимает меня на руки и выносит из бабушкиной спальни, откуда я так и не вышла.
– Эх ты, а еще шеффен…
– Я не…
– Конечно, не, – бормочет он мне в макушку. – Я бы и сам в таком не признался. Сколько раз ты это делала? Два или больше?
– Что именно? – хриплю я, пока он нащупывает ногой край ступени и примеряется к спуску.
– Убивала других рейстери.
Дым набивается мне в горло. Вместо слов выходит бестолковый кашель.
– Я надеялся… – Он с трудом удерживает равновесие и задыхается все сильней, но не перестает говорить. – Надеялся, что ты выдумала историю про бабушку, чтобы заманить меня в какую-нибудь дыру вроде этой.
– Заманила. Но не выдумала.
– Жаль. Я бы с радостью остался лежать здесь с разрезанными ладонями. Как Виолетта.
– Почему?..
– Потому что заслужил.
Он опускает меня на ноги и настежь распахивает входную дверь. От жара на втором этаже лопаются оконные стекла. Герман заставляет меня пригнуться и закрывает собой; мы выбираемся из-под козырька, вцепившись друг в друга, и уже непонятно, кто из нас кому помогает – мы держимся на ногах одинаково плохо. Оставив пылающий дом позади, мы катимся в мокрую траву и лежим, тяжело дыша, словно выброшенные на сушу киты. Под мостом бешено ревет падающая вода.
Каменные стены достойно принимают гибель. Огонь с треском пожирает сухую древесину перекрытий, а они стоят и наверняка простоят еще долго, обугленные и зарастающие травой, пока кто-нибудь не придет, чтобы растащить их на кирпичи. Безмолвные проклятия, призраки старого дома и искры пламени возносятся к небу. Все, что еще оставалось от некогда живущих здесь людей, поднимается вверх столбом жирного черного дыма. И я понимаю, что мне совсем не жаль ни дома, ни своего пропадающего в огне «наследства».
Мне легко, как давно уже не бывало. Я почти счастлива.
Герман окидывает меня взглядом и неожиданно широко улыбается.
– Вот это рефлексы! Знаешь, как про таких говорят? «В гроб смотрит, а деньги копит».
Я разжимаю кулак и вижу фарфорового херувима с нарумяненными щеками. На пухлые босые ножки надеты крошечные коньки. Я ставлю это чудо на землю, и мы с Германом любуемся им так, словно в целом мире не осталось ничего важней.
– Подлинный «Мейсен», антиквариат, – говорю я, нервно стуча зубами. – То, что сохранилось от Кроппов, первых владельцев дома. Еще посуда была, мебель разная…
Во взгляде Германа сквозит снисхождение. С точки зрения трофейщика мой рассказ, наверное, кажется страшно неуклюжим. И все же я продолжаю.
– Это все прадед, военный врач. Его мобилизовали из Пруссии, а потом он вернулся сюда – но уже в Советский Союз. И взял в жены немку. Дочку хозяев. Он сделал это, чтобы она могла остаться дома. Анна Кропп превратилась в Анну Четвергову. Ее родители тоже не хотели уезжать. Они убили себя прямо в этом доме сразу после свадьбы дочери. И здесь же родилась моя бабушка Елизавета, Эльза…
– Выходит, в тебе четверть немецкой крови?
– Выходит, что так.
Герман протягивает руку, касается статуэтки кончиками пальцев. Бормочет:
– Подлинный «Мейсен»… – и вдруг меняет тему: – Да и я, как ты поняла, не Сидоров Иван. Мать до последнего надеялась сплавить нас заграничному папочке, поэтому предусмотрительно назвала так, чтобы ему угодить. В меру своего понимания, конечно. Одного в честь Гессе, второго – в честь Твена. И то и другое сгодилось бы в любой стране.
– Он был писателем?
– Козлом он был. Потом мать, конечно, поняла, что импортная родня не тает от умиления при мысли о знакомстве с двумя сопливыми потомками из России. И не стало больше ни Герочки, ни Марички, а только…
Он замолкает, не договорив. Внутри меня словно распрямляется невидимая пружина.
– Марк.
– Что – «Марк»?
– Перед тем как пойти за тобой, я что-то слышала. – Ночную тишину нарушает далекий шум двигателя. Припозднившийся автомобиль проносится мимо догорающего дома не останавливаясь. – Там были чужие люди. И Марк кричал.
Герман смотрит на меня так, словно ждет возгласа «шутка!», хохота и идиотского похлопывания по плечу. Я не делаю ничего из перечисленного. Я смертельно устала. Он, наверное, тоже. Я боюсь неизвестности, но еще сильнее – того, что увижу. Он, наверное, тоже… Мы слышим шаги, и они стремительно приближаются.
Взгляд Германа перескакивает на что-то позади меня. Прочитанного в его глазах испуга достаточно, чтобы я мгновенно очутилась у него за спиной. Одновременно с моим маневром Герман, похожий на лирического героя начала прошлого века, Герман-поклонник Лема, ищущий смерти Герман Терранова выхватывает из-за пояса пистолет и, будто в кино, направляет его на шагающего со стороны дома худого парнишку. Тот не может не замечать оружия, но приближается к нам с видимой беззаботностью, и по выражению его лица (очень симпатичного лица, в котором детская открытость миру странно сочетается с вызовом, этому миру брошенным) невозможно понять, что его сюда привело – простое любопытство или намерение предъявить нам пропажу двух десятков хрустальных рюмок.
– Рейстери, – шепчет Герман. – Из той комнаты.
Это я уже поняла, не зря же моментально измышляю миллион оправданий тому, что вломилась в его дом без приглашения – начиная с «как только вижу зеленый дым, словно магнитом тянет, просто болезнь какая-то» и заканчивая «разве это не вы продаете славянский шкаф?»
– Бесков, – коротко говорит он и протягивает Герману правую руку, затянутую в кожаную перчатку без пальцев. На левой такой нет, и я невольно думаю о некоем дефекте, который он пытается скрыть.
«Бесков» – это вообще что? Фамилия? Имя? Незнакомое ругательство?
Помедлив, Герман опускает пистолет и отвечает на рукопожатие. Бесков широко улыбается, демонстрируя белоснежные зубы.
– Знакомая вещь! – Я тут же напрягаюсь, ожидая обвинений в воровстве, но его взгляд устремлен на оружие. – «П-38»! Можно?
– Нет, – отрубает Герман и прячет пистолет обратно за пояс.
Улыбчивого парня это, кажется, нисколько не смущает.
– Хорошо горит, – кивает он на пожар. Так и представляется, как прикурил бы от тлеющей головешки. – Видели кого-нибудь?
Герман напряженно молчит. Я беру инициативу на себя и мотаю головой. Видимо, почувствовав более перспективного собеседника, с этого момента Бесков обращается только ко мне.
– Вам лучше пойти со мной. Я открою дверь… Скажем, там. – И он указывает на мрачно темнеющую на другом берегу мельницу Гердауэна.
Герман издает звук, похожий на смешок.
– Мы спешим.
– Вам нельзя возвращаться.
– Тебя забыл спросить. Догоняй, – кидает он мне и уходит. Я смотрю ему вслед. Мне по-прежнему страшно неловко за то, что мы пробрались в чужой дом, но до нас это сделала бабушка Эльза, а потому я не исключаю повторного визита.
– Не могу обещать за него… – говорю я, и Бесков понимающе кивает. Мы сговариваемся о встрече за спиной Террановы, и это чертовски волнует. – Но я приду. Чуть позже.
– Завтра.
– Завтра, – соглашаюсь я.
– На углу Кройц и Хайнрих-штрассе.
Временная ткань реальности снова становится зыбкой. Ощущение иного времени возвращается. Сейчас я не удивилась бы ни ожившему колесу мельницы Гердауэна, ни паре телег, запряженных лошадьми, на мосту.
– А где это?
Но он уже удаляется к тлеющим развалинам, спрятав руки в карманы и насвистывая арию Адель из «Летучей мыши».
– Бесков! – кричу я. – Что еще за штрассе? У меня нет загранпаспорта!
Он хохочет, но не оборачивается и не сбавляет шаг.
– Просто так приходи!
Ладно. «Кройц» – это крест. Ничего сложного. Улица Креста.
Мне удается догнать Германа возле окрашенных нежно-розовым утренним светом стен разбитой кирхи.
– Что такое Кройц-штрассе?
– Улица-призрак.
– Думаешь, довоенное название?.. Тогда я легко смогу…
– Не думаю, а знаю, – обрывает он грубо. – Улицы Кройц больше нет. Ее полностью застроили новыми домами, ни одного довоенного не сохранилось. Историю учить надо. Развел он тебя, как дуру…
В полном молчании мы останавливаемся возле старых амбаров. Пока Герман колдует со своим рейсте, я угрюмо смотрю ему в спину. Что бы он ни говорил и ни делал, я не имею права обижаться.
То, что ждет его впереди, заведомо отпускает ему все грехи.
Вещи не унижают
«Скорая» давно уехала, но Герман еще не вернулся. Поначалу я меряю шагами кухню. Пытаюсь сварить кофе, не нахожу ни его, ни джезвы, и затею приходится оставить. Сама не зная зачем, я беру тряпку и несколько раз протираю стол. Отыскав за дверью щетку, сметаю в кучу осколки посуды – последнее, что осталось от недавнего погрома. Чище все равно не становится.
Сломанную мебель Герман прятал сам. Еще до приезда бригады лихорадочно метался по комнатам, стаскивая все, что валялось на полу, в самую дальнюю и напрочь игнорируя мои слова про уничтожение улик. Иногда оборачивался и смотрел сквозь меня, но чаще просто не замечал.
Я бестолково сидела на полу рядом с Марком. Поправляла плед, хоть тот никуда и не сползал, держала руку на тонком запястье и мысленно умоляла медиков поторопиться.
Когда в дверь постучали, Герман бросил на меня первый осмысленный взгляд. Взгляд преступника со скамьи подсудимых.
– Они же вызовут полицию, да?
Я честно пожала плечами. С того момента, как мы нашли Марка лежащим без сознания, поведение Германа невероятно меня раздражало.
На вопросы врачей он ответить не смог. Сказал только, что все случилось без него. Мол, брат колол сильные лекарства и мог не рассчитать. Упал, ударился и отключился. Да, раньше такое бывало. С ним вообще одни проблемы, сами видите, калека, а помощи ждать неоткуда…
Я скрипела зубами, сжимала пальцы в кулаки, но не вмешивалась.
И вот теперь он куда-то пропал, а я была бы не прочь вернуться в свою мансарду и проспать весь этот день и, возможно, следующий, а потом на свежую голову попытаться выяснить что-нибудь о Кройц-штрассе, но продолжаю ждать Германа в надежде узнать, в какую больницу забрали Марка и когда можно будет его навестить.
Наконец он приходит, овеянный запахом табака, и молча направляется в свой подвал. Я не отстаю. Комод сдвинут к окну, пустой дверной проем обнажает свалку вещей. Герман расстилает у порога брезентовую плащ-палатку и, стремительно перемещаясь между комнатами, швыряет на нее несколько пистолетов, рыжий от ржавчины шмайсер, пару кастетов, кинжалы с черными рукоятками, несмотря на возраст сохранившие строгость формы клинка. Поверх россыпью летят патроны. Сколько бы лет ни прошло, в старом железе по-прежнему дремлет смерть.
– В больнице поймут, что его избили, – говорит Герман, не поднимая головы. – И сообщат в полицию. Нельзя, чтобы все это тут нашли.
С этими словами он складывает углы плащ-палатки и закидывает ее за спину, как огромный бесформенный мешок.
– В колодец спущу, туда вряд ли полезут…
Покачиваясь под тяжестью ноши, он идет через кухню, но на середине пути один край плащ-палатки выскальзывает из его рук, и трофейный хлам с лязгом обрушивается на пол. Пули рассыпаются во все стороны, несколько закатываются под тумбу – теперь вряд ли получится их оттуда достать.
В наступившей тишине Герман опускается на колени. Утыкается в них лицом и сидит, раскачиваясь из стороны в сторону. Его плечи судорожно вздрагивают. Он глухо стонет или плачет – я не могу разобрать.
– Все образуется. – Самые пустые на свете слова! – Он обязательно вернется.
Герман открывает лицо и ложится на спину. Вокруг его головы разбросаны патроны.
– Я проклят, – говорит он глухо. – Я приношу несчастье. Это меня… Это я должен быть сейчас там…
– Если б ты не ушел, вы были бы там оба.
Он несколько раз поднимает и опускает влажные ресницы.
– Прошлой осенью я откопал в лесу нетронутый немецкий блиндаж. Забрал кое-какой хабар, чтобы заинтересовать покупателей, получил деньги вперед. Никто, кроме меня, не знал об этом месте. Но когда я вернулся, чтобы взять остальное, все было оцеплено. Говорили про каких-то грибников… Зачем их вообще туда понесло? Десятилетний пацан наткнулся на мой блиндаж и подорвался на гранате. А деньги уже ушли на лекарства Марку, и себе так, по мелочи… Оставалось только залечь на дно. С тех пор я почти не выхожу на улицу – только через рейсте. Даже Вио долго не догадывалась, что в доме живет кто-то еще. Я всегда в своем бункере. Не знаю, как они меня выследили, не знаю, не знаю…
– Ты рисковал ради брата.
– Я не должен был рисковать. Кроме него у меня никого нет.
Солнце ярко бьет в окно. Густая тень стола падает на лицо Германа, скрывая одну его половину, и мне невольно представляется, что это его только что увезла неотложка, а рядом со мной, глядя в потолок, лежит печальный Квазимодо, и в его глазах стоят непролитые слезы.
– Нам было по семь. Наши первые летние каникулы, – начинает он будто бы через силу, но каждое последующее слово дается все легче, и вскоре он частит так, словно куда-то опаздывает с этой внезапной исповедью. Слова льются из него рекой, взгляд неподвижен: – Здесь, в этом самом доме. Мать уехала в Польшу, сказала, подвернулось хорошее место – не то домработницей, не то няней. Врала, конечно. Денег у нас так и не появилось. Мы ходили в поношенной одежде соседских детей. Помню, в то лето мне достались белые девчачьи босоножки с бантиками, которые я потом оторвал, но это неважно… Пока ее не было – а это почти всегда – за нами присматривал отчим. Он нигде не работал и страстно увлекался бабочками. Сам выращивал их из личинок в инсектарии, который устроил на заднем дворе. Там есть сарай…
Бывшая голубятня, вспоминаю я и заранее содрогаюсь.
– В одной половине за стеклом размножалась эта дрянь, в другой было что-то вроде парника, где он выращивал редкие растения на корм своим тварям. Бабочки тоже были редкие. Иногда он возил их на выставки, а когда они умирали, делал из них украшения.
Я прерывисто вздыхаю. Герман взглядом указывает на кухонный шкаф.
– Открой.
Я послушно встаю и тяну на себя ветхую створку. Сдвигаю в сторону несколько мятых коробок с крупами – страшно даже представить, в каком году их купили и сюда поставили. В самом углу темнеет нечто крошечное, густо облепленное пылью.
Я счищаю пальцем мутный налет. Под ним обнаруживается янтарное, с темными прожилками крыло. Края обведены золотой краской. Ничто в этой вещи не напоминает о том, что когда-то она была живой, но держать ее в руках все равно неприятно.
Я прячу брошь обратно и возвращаюсь.
– Сначала он держал их в холодильнике для фиксации цвета. Потом заливал смолой и расписывал. Покупатели находились, но не то чтобы много. Он торговал прямо на улице возле рынка. Иногда брал нас с братом с собой, видно, надеясь на жалость прохожих. Одна женщина долго стояла и рассматривала, даже начала примерять, а когда он сказал, что это настоящая бабочка, чуть ли не в лицо ему швырнула. И так через раз…
В остальное время он безвылазно торчал в своем инсектарии. Мы с братом болтались по улицам в поисках приключений. Домой приходили поздно. Если везло, отчим уже спал и ничего не слышал. А бывало, натыкались на него, пьянющего в хлам, и тогда он хватал первое, что попадалось ему под руку, и срывал на нас свою злость за нищету, измены матери и собственную ничтожность. Мы мечтали сбежать, строили планы, ходили на вокзал, на поезда пялились… Потом все равно возвращались, конечно, каждый раз надеясь, что придем, а дома ждет мама. Но ее не было, и еды тоже не было. Воровать мы боялись, жрали то, что находили на задворках столовых и иногда в лесу. В августе появились грибы. Ни я, ни брат в них особо не разбирались и вообще не задумывались о том, что съедобное может быть ядовитым. Вот и тогда – набрали, сколько смогли утащить, поджарили на костре и налопались до коликов. Ночью накатило. Марк ничего, на унитазе отсиделся, заблевал всю постель и уснул. А я угодил в какой-то сюр: из темноты тянулись руки, с потолка хлестала вода, чей-то голос твердил, что все обо мне знает… Голова раскалывалась на миллион кусочков. Вскоре я понял – если глаза закрою, то уже не проснусь. Встал и пошел к отчиму… Мне продолжать?
(Темноволосый мальчик в девчачьих босоножках, пошатываясь, медленно пересекает кухню и уходит в пустую соседнюю комнату).
– Я здесь. Говори.
– Злющий спросонья, он даже не стал меня слушать. Врезал так, что я пролетел через всю комнату. Он подскочил и ударил меня ногой в живот. Одной рукой поднял за ножку стул и опустил его на мою спину.
– Герман.
– Я полз, подгоняемый его пинками, а когда оказался на улице, он захлопнул за мной дверь и запер ее на замок. В одних трусах, я еле дотащился до инсектария. Он не закрывал его, потому что знал, что мы никогда не осмелились бы туда сунуться. Я рассчитывал отсидеться до утра и уйти раньше, чем отчим придет на свидание со своими уродцами… Но когда увидел живых насекомых, их вздрагивающие крылья, эти тонюсенькие лапки и усики, во мне словно что-то лопнуло. Я схватил лопату и расколотил стекло. Выгреб оттуда все, что было – личинок, куколки и то дерьмо, в котором они копошились… я топтал их ногами, а бабочки кружили над моей головой и садились на голые плечи. До сих пор помню, как хрустит сжатая в кулаке бабочка. И ладонь потом такая блестящая…
Он несколько раз с силой трет руку о джинсы, пытаясь избавиться от несуществующей пыльцы.
– После такой страшной мести мне оставалось только бежать. Обычно отчим вставал в шесть и сразу шел в инсектарий. Я решил дождаться его на чердаке, а потом через окно спуститься в свою комнату и забрать кое-какие вещи. На чердак я попал по садовой лестнице. Приготовился наблюдать, но усталость взяла свое. Я проспал тот момент, когда отчим увидел содеянное мной и в ярости бросился в нашу с братом спальню. Не знал я и того, что ночью Марк перебрался из своей заблеванной постели в мою. Когда отчим вытащил его из-под одеяла и за ухо поволок в кухню, брат ничего не понимал. А тот убрал с электроплитки сковороду из-под яичницы и приложил моего брата лицом к раскаленному железу, думая, что наказывает меня. Он держал его, пока Марк не потерял сознание от боли. Я проснулся от дикого крика и помчался вниз. Этот запах, запах горелой плоти, все еще со мной. В моей голове. Я продолжаю его чувствовать.
– Это все пожар, – говорю я сипло, а сама пытаюсь незаметно вытереть слезы.
– Мне жаль, что так получилось с твоим домом. Но рейсте тут ни при чем…
– Я знаю. – После этих слов я долго смотрю в окно. Хорошо, что он не видит сейчас моего лица. – Я не была там счастлива. Как и вы здесь… – И, опасаясь снова зашмыгать носом, торопливо добавляю: – Даже фарфоровую статуэтку не прихватила, она так и осталась в траве! Тоже мне, наследница…
Герман подозрительно быстро отворачивается. Подбирает с пола и протягивает мне через плечо одну из пуль. Я механически сжимаю ее в кулаке.
– Хочешь знать, что было дальше?
Я неуверенно качаю головой. Он не может этого видеть, но принимает молчание за согласие.
– Отчим сбежал. С той ночи я никогда его больше не видел. Меня забрали в приют, брата – в больницу. Опека долго разыскивала нашу мать и нашла, но не в Польше, а в Литве, и не в хозяйском доме, а в публичном. После возвращения на родину ей зачитали результаты нашего с Марком медосмотра и назначили дату слушания по лишению родительских прав. Но она не пришла, потому что в ночь перед заседанием сунула голову в духовку и включила газ. Не ищи, духовки здесь нет. Мы избавились от нее, как только вернулись из детского дома. – Он наконец-то смотрит на меня и одаряет вымученной улыбкой. – С тех пор так и живем: жалкий нытик Марк и его альтер эго, рыцарь страха и упрека Герман Терранова.
Я пытаюсь подобрать слова. Все, что приходит на ум, кажется слишком мелочным. Больше всего мне хочется лечь рядом и обнять его, но я этого не делаю. Перед моими глазами все еще стоит мальчик, спящий в постели брата, рука взрослого, грубо выдергивающая его из-под одеяла, и та же рука, прижимающая голову ребенка к электроплитке. И пронзительный визг…
– Давай выпьем, – говорит он и ненадолго исчезает, а вернувшись, ставит на стол графин с темно-коричневым ликером и две стопки. То, что здесь пьют не закусывая, я уже поняла. – За мир без дерьма.
– За него.
Страшная картинка все еще в моей голове. Похоже, ее появление напрямую связано с голосом Германа Террановы.
– Если я сейчас выпью, то усну, не сходя с этого самого места, – признаюсь я, не слишком греша против истины.
– Нам обоим не повредит.
Герман разливает ликер, подает мне стопку. Я нутром чувствую в нем какую-то перемену, хоть и не могу этого объяснить.
Мы стоим так близко, что почти соприкасаемся руками.
– Ты первая, кому я об этом рассказал.
То, что он говорит, и то, как он это делает, оставляет ощущение игры. Он приходит в себя слишком быстро, гораздо быстрее меня, и мне понятно, на какое продолжение он рассчитывает, но хотелось бы ошибаться. Для меня он по-прежнему Освальд, и мне вовсе не хочется, чтобы он вдруг повел себя как капитан Алвинг[10].
Герман пьет первым, морщится и глядит на меня выжидающе. Я тоже подношу стопку к губам, но тут звонит мой мобильный.
– Мама.
Я знаками прошу меня извинить и отхожу к окну. Думается, маме уже сообщили о пожаре, но она не спешит меня расстраивать. Только просит приехать.
Я смотрю на часы, вспоминаю расписание пригородного автобуса, снова смотрю на часы – и меня осеняет.
– Буду к двум.
Голос бодр и будто бы принадлежит не мне – измученной и грязной, в пропахшей дымом одежде, с рюмкой ликера в руке и бабочками в глазах. Мама, конечно же, удивляется скорости моего передвижения. Я вру, что уже выехала, потому что собиралась забрать из своей комнаты несколько остро необходимых учебников. Она, кажется, верит. На этом мы прощаемся.
– Мне нужно в Железнодорожный. Откроешь рейсте?
Герман вопросительно приподнимает бровь. Видно, удивлен, что наши планы не совпали.
– Прямо сейчас, – уточняю я с нажимом.
И мы спускаемся в подвал.
* * *
Я отпираю входную дверь своим ключом и на цыпочках крадусь к ванной. В кухне шумит вода, бряцает посуда. На сковороде шкворчит что-то умопомрачительное. Предвкушая обед, я кричу, что приехала, и быстро захлопываю за собой дверь. Все мои вещи, волосы и даже кожа провоняли дымом. Я начинаю торопливо скидывать одежду, когда раздается деликатный мамин стук.
– Может, сначала поешь?
Я тут же на полную открываю кран, создавая видимость процесса, который не остановить, и продолжаю громоздить вранье:
– У Насти горячую воду отключили, без мочалки и мыла твоя дочь скончается в муках!
С той стороны вопросов больше не поступает. Я выливаю на себя полфлакона геля, добавляю еще столько же шампуня и яростно орудую губкой. Тепло расслабляет, для полного счастья не хватает только забраться под одеяло. Лелея эту мысль, я заворачиваюсь в мягкое полотенце. Из второго такого же сооружаю на голове чалму. Знакомые запахи стирального порошка и кондиционера убаюкивают. Меня окутывает безопасный, надежный кокон, в котором нет места ни мальчику с обожженным лицом, ни его брату с арсеналом оружия под подушкой, ни странному Бескову.
Свою одежду я кидаю в ванну, щедро засыпаю порошком и добавляю кипятка.
Разомлевшая и чистая, я наконец-то предстаю перед мамой. Чмокаю ее в щеку и исчезаю в спальне. К счастью, щедрый выбор черных джинсов и футболок в моем шкафу есть всегда. Оставив без внимания полку с черными джинсами и футболками меня пятнадцатилетней, я задумываюсь над такими же годом старше, наконец достаю с самой верхней узкие рваные джинсы размером с себя нынешнюю и с усилием натягиваю их на влажные ноги. На вешалке очень кстати оказывается подходящая черная майка с выцветшими буквами «Cradle Of Filth», и я облачаюсь в нее, попутно пиная системный блок старенького компьютера.
– Еся!
Я спешу выпорхнуть в кухню, а на деле вползаю туда, собирая плечами дверные косяки. Падаю на свое неизменное место между холодильником и столом, смотрю в тарелку супа и чувствую, что она уплывает подобно лодке, потерявшей причал.
– Всю ночь не спала? На тебе лица нет.
– Угу, – мычу я, для приличия ковыряясь ложкой в тарелке.
– Опять бизнес-планы? Продажи-то хоть есть?
Я покачиваю рукой, имея в виду «фифти-фифти».
– Как там Настя? Что у нее за невероятно крутой Эмиль?
С Настей мы дружим с начальной школы, наши мамы – примерно столько же, поэтому такая осведомленность меня не удивляет.
– Эмиль как Эмиль, ничего особенного. – Я жду, когда же она расскажет про пожар, но разговор продолжает вертеться вокруг Настиного парня.
– Его отец – какая-то шишка в городской администрации. Приезжал тут с делегацией, осматривал наши трущобы. Говорят, огромный парк развлечений будет. Может, и городу чего перепадет, дорогу сделают…
– Мам. Зачем ты просила приехать?
Она долго глядит на меня в молчании. Я старательно помешиваю суп.
– Еся… – начинает она, осторожно подбирая слова. – Твое наследство тебя не дождалось.
Наследство – это не просто фигура речи. Последние три года мы не теряли надежды на бабушкино возвращение. Родители исправно платили за дом. Наведывались туда, чтобы проверить, все ли на месте, и привести в порядок комнаты. Во время одной из уборок мама и нашла завещание. Бабушка отписала дом – вернее, принадлежащую ей половину – со всем, что внутри, своей единственной внучке, то есть мне. Человек, исчезнувший при невыясненных обстоятельствах, пять лет считается пропавшим без вести, а затем по закону объявляется умершим. Спустя два года, если бы бабушка так и не объявилась, мне предстояло вступить в наследство.
– Она вернулась? – спрашиваю я взволнованно, потому что именно так бы и подумала, если бы не знала правды.
Мама качает головой.
– Ночью все сгорело.
«Наследства» мне по-прежнему не жаль. Я думаю о пропавшем бабушкином рейсте. Единственный известный мне путь на Кройц-штрассе отрезан. Теперь, когда у меня есть официальное приглашение, придется побегать в поисках главного входа.
– Что сказал папа?
– Что туда ему и дорога.
Тут я с ним согласна. Мама подходит и гладит меня по волосам.
– Расстроилась?
– Вот еще! Если что, бабушка может жить с нами.
– Конечно. – В это «если что» не верим мы обе. – Хорошо, что я забрала документы и фотографии, – говорит она. – И немецкий сервиз…
Мне вдруг становится смешно.
– Всего лишь сервиз?
– Ну-у… – Мама садится напротив и разливает чай по двум чашкам – не немецким, а нашим, которые были здесь всю мою жизнь. – Вообще-то, не только. И не надо так на меня смотреть – дом стоит почти что в лесу, заходи и бери что хочешь… Вместе с завещанием бабушка сделала опись. Я взяла только ценное. Думаешь, она бы обрадовалась, если бы вернулась и не нашла своего золота или этих кропповских блюдец? Я бы и пианино забрала, – распаляется она, – только не в отцовский же гараж его ставить!
– Выходит, я снова не бесприданница, – шучу я, отхлебывая чай. – Золотишко – это уже повод жениться!
Видя мое легкое отношение к потере, мама принимается откровенничать.
– Кроме всего остального в этой описи есть четыре фарфоровых фигурки. Путти-аллегории времен года фабрики «Мейсен». Три я нашла – они были в серванте, там же, где и сервиз. А «Зима» как сквозь землю провалилась… Так жаль! По отдельности они не слишком ценные, а вот все вместе – страшная редкость.
Чай резко становится безвкусным. Я незряче смотрю на облепленную магнитиками стенку холодильника и пытаюсь вспомнить, где цапнула злосчастную «Зиму». Сначала я была в бабушкиной спальне. Затем пошла к себе… Нет, не пошла, это мне только привиделось. Герман нашел меня в комнате бабушки. Я лежала на полу возле кровати с балдахином.
– Под мебель заглядывала?
– Даже в голову не пришло. Теперь уже точно с концами…
В замке входной двери поворачивается ключ. Первым в кухне появляется запах папиного одеколона. Папа разувается, моет руки и возникает на пороге. Дружно обернувшись, мы в один голос спрашиваем:
– Ну что там?
Он морщится, машет руками и садится за стол. Мама торопливо подает тарелку с супом. Папа берется за ложку, взмахивает ей в воздухе, как дирижер своей палочкой, и торжественно произносит:
– Под-жог!
Я снова хватаюсь за чашку.
О том, почему начался пожар, я как-то не задумывалась – не считая того, что мы с Германом тут точно ни при чем. Мне-то казалось, что дом сгорел, потому что ему пора было сгореть. Пришло время отдать душу богу домов. Сгорел – и баста.
Но поджог…
– Под завалами никого не нашли, – договаривает папа, отвечая на наш невысказанный вопрос. – Ни живого, ни мертвого. К счастью.
– Вот так бережешь-бережешь – и на тебе, – ворчит мама. – Руки бы пообрывать. Ни своего, ни чужого не жаль…
– Кому, бомжам?
Вопрос явно риторический. Я уже почти было собралась улизнуть к себе, но тут мама решительно вешает на крючок полотенце, которым вытирала посуду, и ловит меня за руку.
– Пойдем-ка глянем. Может, получится восстановить? И Савельевым надо позвонить, там ведь их половина.
Папа морщится, будто лимон надкусил.
– Делать вам нечего.
– Пошли, – торопливо соглашаюсь я и начинаю натягивать кеды.
Вдруг антикварная «Зима» не так безнадежно потеряна?
* * *
– Ох, – говорит мама. – О-ох…
Надежда отстроить дом заново покидает ее на глазах. Он и вправду выглядит еще хуже, чем был, когда я видела его в последний раз. Сейчас его почти что нет. Устояли лишь стены и каминная труба, в отсутствие крыши похожая на торчащий из челюсти гнилой зуб. Земля вокруг изрыта следами внушительных протекторов – видимо, здесь маневрировала пожарная машина.
– Столько лет… – продолжает мама, промокая глаза бумажным платочком. – На немецкой земле стоял, на советской, на российской. И вот не выстоял.
Я невольно проникаюсь ее настроением. Этому дому я обязана тем, что взяла в руки карандаш (чтобы не свихнуться от скуки, но это неважно). Сколько книг здесь было прочитано! Сколько раз я замирала, глядя в окно на эту полоску реки и очертания старой мельницы, чтобы предаться грусти над развязкой истории, мысленно пересказывала диалоги, воображала себя на месте героев… Иногда я уходила на развалины Гердауэнского замка, чтобы еще острее ощутить одиночество, сделать его почти невыносимым, и там, сидя на замшелом обломке стены, доводила себя до слез тоской по ушедшим временам, которые знала только по книгам.
Между тем мама тоже находит поводы для грусти, и они куда более прозаичны.
– Набегут теперь, мародеры. Будут искать уцелевшие ценности. Стены простукивать…
Я думаю о Германе.
– Пусть ищут. Возможно, им эти вещи нужнее, чем нам. – И добавляю, с трудом удерживаясь от улыбки: – А вообще слишком поздно. Мы с Ленкой Савельевой в десять лет все уже простучали. Искали скелет первого ребенка Кроппов – Ленка говорила, он умер сразу после рождения, и его замуровали где-то в стене ее комнаты – но почему-то ничего не нашли.
– Вот еще глупости! – всплескивает руками мама. – Твоя Ленка так складно врет, что сама себе верит. И до сих пор такая, годы ничего с ней не сделали.
– Ну про самих-то Кроппов она правду сказала.
Мама хмурится. Заметно, что разговор на эту тему ей не слишком приятен.
– И дались тебе эти Кроппы! Их уже семьдесят лет как нет в живых.
– Они покончили с собой.
– Тоже Ленка наболтала?
Солнце скрывается за набежавшим облаком, резко становится свежо. Я обнимаю руками голые плечи в мурашках.
– Мы нашли могилу. За домом, неподалеку отсюда. Там на плите имена и дата смерти. Одна на двоих. – Я морщу лоб, вспоминая. – Шестнадцатое мая сорок шестого. Тот год, когда они должны были быть депортированы в Германию. И год свадьбы их дочери, прабабушки Анны. Ты что-нибудь об этом знаешь?
Мамины губы сжимаются в тонкую ниточку.
– Что я могу знать? Столько лет прошло… Тогда время другое было. Мы победители, они – побежденные. Они нас ненавидели, мы – их. Жалеть никого нельзя было, за жалость сажали. Враг – и точка. Может, потому и победили, что верили: врага с человечьим лицом не бывает, только со звериной харей. И женщины их звери, и дети – все. А жили-то одинаково плохо. Мы еще не стали здесь своими, они – уже перестали быть. Никто из них не хотел уезжать, у всех оставались дома, хозяйство, скот, урожай… а Кроппы к тому же были уже немолоды – Анна родилась, когда ее матери было лет сорок. Думаю, если б не твой прадед, они бы и ее с собой в могилу забрали. Но вышло иначе – в совхоз приехал молодой врач. И свел с ним Анну отцовский отрубленный палец…
Мамин рассказ льется колыбельной, и снова передо мной встает румяная хлопотунья-хозяйка. Ее муж с печальными усами. Кислое садовое яблочко в его руке. И дочь – высокая нескладная Анна Кропп с таким же, как у отца, прозрачным взглядом. Для того чтобы зарегистрировать брак, прадед ездил в Литву покупать ей поддельный литовский паспорт.
– А он ее любил? Прадедушка Саша – прабабушку Анну?
– Кто его знает? Время было другое, – повторяет мама. – Люди просто хотели жить. А любовь… Любовь тоже была другая, нам ее сейчас не понять. Может быть, мы и назвали бы ее по-другому – состраданием, желанием спасти. Смирением. – Она качает головой и прижимает меня к себе. – А тогда все это и было любовью. Бедные люди, страшное время…
Я смотрю на руины дома и вспоминаю Марка Терранову. Его угораздило родиться не в ту эпоху. Он слишком неуместен здесь со своим старомодным именем, своим шрамом и своей музыкой. Ему нужна любовь, которая уже устарела. Любовь с миллионом других имен.
– И где-то сейчас наша бабушка… – Бумажный платочек снова идет в ход. – Помнит ли она нас?
Я и сама тысячу раз задавалась этим вопросом. Этим и многими другими, начиная с того, где она.
– Есь, почему ты не расскажешь, что случилось той ночью?
Я отворачиваюсь к реке и строю самую страдальческую физиономию, на какую только способна.
– Ничего не видела, – твержу я не знаю в который раз. – Спала в своей комнате, а когда проснулась – ее уже не было.
– Может, она что-то говорила тебе? Или странно себя вела?
– Нет.
– А тот знак на обоях?..
Про рейсте она упоминает впервые. Раньше я была уверена, что его просто никто не заметил.
Я молчу, и мне кажется, что мое молчание звучит невероятно красноречиво.
– Я понимаю, тебе неприятно вспоминать… Но если ты что-то знаешь. Или догадываешься. Может, слышала обрывок разговора. Может, к бабушке кто-то приходил…
– Мам, – говорю я максимально спокойно. Для этого приходится вообразить себя психотерапевтом. – Я действительно ничего не знаю. Прости.
– Хорошо, хорошо… я спрашиваю не просто так. У вас быстрее информация распространяется через все эти ваши соцсети, и ты, наверное, читала про убийства.
– Уб… – запинаюсь я. – Что?
Переход от темы к теме слишком резок и требует осмысления.
– У жертв на руках похожие знаки, только вырезанные ножом. Вот и все, о чем я хотела предупредить. Если тебе хоть что-нибудь об этом известно, расскажи мне, пожалуйста. Я не буду тебя ругать, и бабушку – тоже.
– Да при чем тут это?..
Соблазн рассказать маме про рейсте слишком велик, только чем это поможет бабушке? Братьям Терранова? Мне самой?..
– Я ничего не знаю, – твержу я, будто мантру, и делаю вид, что хочу побыть наедине с руинами детства. Брожу по берегу, пинаю траву, особенно пристально вглядываясь под ноги там, где мы с Германом упали после того, как выбрались из горящего дома, и где очень удачно не пролегал путь огнеборцев. Хотя чей-то, видимо, все же пролегал, потому что «Зима» бесследно исчезла.
– Бесков, – бормочу я себе под нос, нахохлившись и хмуро наблюдая за тем, как мутная пена из водостока превращается у берега в огромную пузырящуюся пленку. Мама подходит и с интересом смотрит туда же.
– Что-то потеряла?
– Остатки самоуважения.
Дурацкий юмор – это у нас семейное.
* * *
Даже если бы дверь моей комнаты была сверху донизу оклеена предупреждениями «не входить», «не будить», «не влезай – убьет», на меня все равно сыпались бы приглашения к ужину, семейному просмотру телевизора и душевной беседе, на которую я сейчас неспособна. Каждый раз я просыпаюсь, бормочу проклятия и снова ныряю в тяжелое забытье. К счастью, в нем нет бабочек и пожаров, зато есть Герман, его «помоги мне», невнятное желание куда-то бежать, ржавые немецкие боеприпасы, снова Герман, капающая из крана вода и тяжесть в груди оттого, что все это действительно существует.
Измученная передозировкой Террановы, я сбрасываю одеяло и сажусь. Голова словно налита свинцом, непонятно, ночь сейчас или раннее утро. Из-под двери пробивается свет – родители не спят. Я шарю по полу в поисках смартфона, нахожу его и снимаю с блокировки. Девять вечера. Лучше бы вообще не ложилась…
В поисках связи с реальностью я открываю список контактов. Нахожу записанный наспех номер без имени и редактирую: «Герман Терранова». Нет, лучше просто «Герман». Хотя какая разница?.. У него старый кнопочный телефон, я видела мельком – такая почти ретро-трубка, удивительно, что кто-то еще ими пользуется. Я представляю Германа, в одиночестве разгребающего завалы хлама в том страшном доме – пустые комнаты, тусклый свет, чернота без единого фонаря за окном – и касаюсь пальцем его имени.
Гудки. Телефон, наверное, брошен на кухонном столе. Гудки, гудки, гудки.
– Да, – отвечает он хрипло. От этого голоса меня мгновенно бросает в жар.
– Привет. Есть новости от Марка?
Тяжело дышит и молчит. Перебрал с ликером?
– Марка больше нет.
Я подтягиваю колени к груди, сворачиваюсь в клубок, закрываю глаза, зажимаю их ладонью. Широко открываю рот и отчаянно хватаю воздух.
– Герман, – шепчу я и пугаюсь этого звука.
– Нет больше Марка, слышишь? Он умер.
– Я сейчас приеду.
– Мне пора.
– Я приеду! – повторяю я, не представляя, как именно это сделаю – надеяться на автобус до города не приходится.
Я выскакиваю из комнаты, щурясь от яркого света, и иду на звук работающего телевизора.
В спальне мама укладывает стопки вещей в чемодан.
– Ужин на столе, – говорит она при виде меня. – Я хотела тебя разбудить, но ты не поддалась. Тапочку в меня швырнула. Голова болит?
– Мне домой надо. Срочно.
– Что за срочность такая на ночь глядя? – Вопрос ответа не требует. Им обоим известно, что если я сказала, то все равно уеду. – Подожди немного, отец тебя отвезет.
– Не отвезет! – раздается со стороны развернутого к телевизору дивана. Папина рука салютует мне открытой пивной банкой. – В первый день отпуска имеет право!
Мама возводит взгляд к потолку.
– На попутках не езжай. Вызови такси. Деньги есть?
– Угу, – говорю я и целую ее в щеку. – Удачного отдыха!
– Позвони, когда доедешь.
Я торопливо их в этом заверяю. Сую ноги в кроссовки, закидываю на плечо рюкзак и выхожу в прохладную, пахнущую свежестью ночь.
Небо над поселком усыпано звездами. Из-за облака выглядывает бледный серпик растущей луны. Ветер играет кронами деревьев, где-то неподалеку заливается трелями соловей. Здесь и днем не то чтобы людно, а сейчас вообще ни души.
Быстрым шагом я отмеряю путь до старых амбаров. Их два, и оба полуразобраны – кирпичи для дач вывозили грузовиками. Оставшиеся стены пересекают темные балки, лунный свет очерчивает остатки черепичной кровли.
Я шагаю внутрь одной из развалин, пытаясь не подвернуть ногу на кирпичных обломках, и пробираюсь туда, где темнеет оставленный Германом рейсте.
Что делать дальше, я не знаю, поэтому раскидываю руки, как делала это в бабушкином доме, подчиняясь просьбе Германа. Я вжимаюсь в стену и вспоминаю биение знака, птичий трепет на уровне груди. Я прошу рейсте о помощи. Мне нужно туда, в маленькую комнату без окон, увешанную флагами победы, где недавно оборвалась одна жизнь и, может быть, прямо сейчас обрывается другая.
Это похоже на пульс. Поначалу далекий и слабый, он набирает силу и крепнет, и вот уже не приходится напрягаться, чтобы его ощутить. Мне страшно, хочется остановиться, прекратить это, отойти, отбежать – но я стою как стояла, и рейсте стучится мне в грудь. Я вдыхаю запах гари, пробую нащупать ладонями коридор…
И он есть.
Я по привычке закрываю глаза. Боюсь, что, если взгляну туда – в последний миг перестану верить, и ничего не получится.
Но у меня получается. Я выхожу в знакомом подвале. Поблизости хлещет вода, я не успеваю подумать, а уже бросаюсь на звук, в этом плеске нет ничего хорошего, он наполняет меня ужасом. Дверь ванной распахнута. В ржавом свете лампы я различаю раковину, полную воды, и треснутое зеркало над ней, и лезвие над запястьем.
* * *
Я хватаю его за руку. Брызги разлетаются в стороны. Герман вырывается, выталкивает меня в коридор и выходит сам. Мы стоим друг напротив друга, одинаковыми движениями стирая с лиц капли воды.
– Ты порезался, – говорю я, глядя на его кровоточащие пальцы.
– Не нужно меня спасать. – Каждое сказанное им слово истекает злостью, злость буквально сочится с его губ. – Ты делаешь хуже. Уходи.
Нарочно задев меня плечом, он бросается в подвал. Я слышу шипение баллончика: Герман яростно закрашивает свой рейсте, отрезая себе путь наружу, а мне – внутрь.
Мысленно с ним споря, я оказываюсь в комнате с книгами, куда впервые пригласил меня Марк, – книг здесь, конечно, уже нет, они свалены в дальней комнате вместе с другими жертвами учиненного погрома, но стол на месте, только вместо компьютера на нем поблескивает фарфоровый малыш с обутыми в коньки босыми ножками. Моя унаследованная «Зима».
Герман врывается стремительно, как смерч.
– Уходи! – бросает он, но осекается, когда понимает, куда я смотрю.
– Ты забрал его и ничего мне не сказал.
С и без того бледного лица Германа сходят остатки краски.
– Сам по себе он дешевка. Без трех других ты ничего бы за него не выручил.
Герман стоит в центре комнаты в расстегнутой белой рубашке. Волосы влажно прилипли ко лбу. Глаза мертвые.
– У меня нет денег на похороны, – говорит он тихо и вынимает из-за спины руку с зажатым в ней трофейным кортиком. Его умоляющая улыбка кроит мое сердце пополам. – Ты же шеффен. Я прошу тебя. Сам прошу.
– Я. Не. Шеффен!
– Ты прошла через мой рейсте.
– Я не знаю, как это получилось.
Херувимчик-фигурист снисходительно взирает на нас с едва заметной усмешкой на румяном личике. Я перевожу взгляд с него на темные половицы, а оттуда – на Германа.
– Завтра у тебя будет полный комплект. Смотри не продешеви, они в идеальном состоянии. – Он не благодарит и выглядит так, будто я влепила ему пощечину. – То, что останется, вернешь своим обманутым дольщикам. А сейчас тебе нужно поспать.
Кажется, Герман готов улечься прямо здесь же, на голом полу, но я с протестующими возгласами подталкиваю его в комнату брата. Он покорно передвигает ноги, а дойдя до кровати, падает на нее, не раздеваясь, и остается лежать с открытыми глазами. Я укрываю его краем одеяла, кошусь на нож, который он по-прежнему сжимает в руке, но не решаюсь к нему прикоснуться.
Мне не повредила бы чашка горячего чая. Думаю, Герману тоже. С этой мыслью я иду в кухню, открываю все шкафчики подряд и наконец нахожу жестяную коробку с чем-то, похожим на заварку. Чайника нет, и я кипячу воду прямо в металлической не-приведи-бог-трофейной кружке. Холодильник сверкает пустыми полками, в самом дальнем конце одной из них зеленеет и пушится нечто бесформенное, но я боюсь узнавать, чем это было раньше.
Как здесь вообще можно жить?..
Чай я все-таки добываю. Разливаю темно-коричневую жидкость по чашкам и тащу их в спальню. Когда я вхожу в комнату, Герман глядит на меня, словно успел позабыть, кто я такая.
– Держи, – командую я. Чтобы не обжечься, ему приходится сесть. Я устраиваюсь рядом, грею руки о чашку и молчу.
– Марк не хотел лежать в земле, – подает голос мой Освальд. – Он говорил: «Когда я умру, сожги меня. Пусть от этого тела даже костей не останется».
– Мы все сделаем вместе.
Герман опирается спиной на стену и закрывает глаза.
– Мы отвезем его на Куршскую косу и развеем над морем. Вода – это то, что Марк любил больше всего на свете.
Я принимаю ту же позу – выпрямляю ноги и пристраиваю чашку на колени.
– Каким он был?
– Жалким. – Уголок его губ дергается, но улыбка не получается. – Злился, что из нас двоих не он родился рейстери. Если б я мог, то отдал бы этот дар – ему и правда было нужнее. Он так переживал из-за людей! Их взглядов… Даже там, где никому не было до него дела, Марику мерещилась насмешка. Эта паранойя сводила с ума всех, кто его знал. А он психовал. Называл рейстери «расой господ» – сначала это касалось только меня, а потом и Вио…
Мне кажется, или для человека, предавшего собственного брата, он произносит имя этой девушки с подозрительной легкостью?
– А Вио… – Вот, даже мне оно дается с трудом. – Как она познакомилась с Марком?
Я тут же вспоминаю, что по легенде знакома с Виолеттой лично и должна знать эту историю, но Герман слишком расслаблен, чтобы заметить ошибку.
– К нему вообще тянулась всякая шваль, – говорит он. – Подобное к подобному. Вио он притащил с улицы. Сказал, что она сбежала из дому. Я был не против того, что здесь появится кто-то еще – мы с ней вообще не пересекались. О ее существовании я вспоминал только по ночам, когда они с Марком слишком громко… – Герман болезненно морщится и обрывает себя на полуслове. – Как-то раз я поднялся наверх, уверенный в том, что оба уехали. Дверь была заперта. Я сходил в душ, а когда вышел, то наткнулся на незнакомую девушку – она стояла в прихожей с мокрым зонтом в руках и смотрела на меня как на привидение. Я догадался, что Марк не предупредил ее о брате-близнеце. Тут любой бы подумал, что чокнулся… я назвал свое имя, перекинулся парой фраз. Она сразу спросила, не я ли иногда хожу по чердаку – у меня там рейсте, не двигать же шкаф всякий раз, когда захочется по нужде… я чистосердечно в этом признался. Она обрадовалась, потому что боялась воров. Чтобы окончательно успокоить, я провел ее в свой бункер. Все это время она смотрела на меня не моргая и, кажется, вообще забыла, что вернулась за зонтом для Марка, а тот ждал ее, прячась от ливня под каким-то деревом… Потом она, конечно, вспомнила и побежала к нему. А я остался. И думал о том, что со слов брата представлял ее себе несколько иначе. Она оказалась…
– Ничего так, – подсказываю я, но он не спешит соглашаться с моим эпитетом, тщетно пытаясь подобрать собственный.
– Она производила впечатление человека, у которого раньше были деньги. Большие деньги. Когда я ее увидел, на ней была старая футболка Марка, волосы в каком-то беспорядке, но даже так было понятно, кто из нас двоих – высшая раса…
Похоже, зацикленность Германа на деньгах носит куда более патологичный характер, чем я думала. Сама я не считаю материальное благополучие причиной для деления людей на высших и низших – я вообще не могу назвать ни одной такой причины – однако мое внезапное раздражение вызвано вовсе не разницей в убеждениях.
– И ты решил отбить ее у брата, – швыряю я, подхваченная волной неприязни.
И не смотрю в его сторону, но краем глаза вижу, как Герман отставляет пустую чашку в сторону и придвигается. Зачем-то поправляет мне волосы и, убирая руку, делает это нарочно медленно.
– Есе-ения, – произносит он, словно желая распробовать имя на вкус. – Разве ты никогда не поступала так, как тебе хочется? Если нет, то ты ничего не знаешь об удовольствии.
Его ладонь на моем бедре обжигает даже сквозь ткань джинсов.
– Она пришла ночью, – шепчет он. – Пришла, чтобы остаться со мной до утра. Тогда я сказал…
С каждым его словом растет моя досада на дуреху-себя – за то, что очертя голову бросилась его спасать, одарила семейными реликвиями, напоила чаем, а теперь сижу тут и слушаю, как он выворачивает себя наизнанку, легко и непринужденно делая то же самое со мной. Я сжимаю зубы и чувствую, как кровь приливает к лицу. Нужно решиться. Уйти и больше не возвращаться. Считаю до пяти и ухожу. Хотя, пожалуй, хватит и трех.
– Я сказал, чтобы она как можно быстрее убралась из моей комнаты и из моего дома, и сделала это максимально тихо, потому что, если проснется Марк, мне придется все ему объяснить. Она подчинилась. Той же ночью ее убили шеффены.
Он убирает руку, во весь рост вытягивается на кровати и замирает лицом к стене.
Я хватаюсь за последнее слово, как утопающий за соломинку, и отчаянно пытаюсь выбраться из дурацкого положения, в которое сама же себя поставила.
– Может, объяснишь, кто они такие?
– Неплохой ход, – бормочет Герман, отчаянно зевая. – Но тебе меня не обмануть. Я верю своим глазам. Хочешь узнать, кто такие шеффены – подойди к зеркалу.
Я чуть было не отправляюсь выполнять указанное, но вовремя понимаю, что он издевается, и испепеляю спину в белой рубашке взглядом. Мое уничижительное молчание не сразу, но заставляет его сдаться.
– Ладно. – По-прежнему лежа, он шарит в одном из своих многочисленных карманов и протягивает мне черный маркер. – Рисуй. Прямо здесь рисуй, зачем далеко ходить.
Я старательно вывожу третий рейсте на обоях в том месте, куда указывает его палец. Герман награждает меня скучающим взглядом. Подносит к знаку раскрытую ладонь и несколько меняется в лице.
– Ничего… – тянет он удивленно. – Просто картинка. Можно подумать, ты вообще не рейстери.
Внутренне торжествуя, я выписываю рядом шестой и наблюдаю за тем, как Германа покидают остатки сна. Для чистоты эксперимента из-под моего легкого пера выходят десятый – он всегда казался мне самым красивым – и двенадцатый.
– Хватит.
С неожиданной строгостью Герман выхватывает у меня маркер и прячет обратно в карман. Спрыгивает с кровати и выходит, но сразу возвращается с баллончиком в руках и тщательно заштриховывает мои художества без остатка. Теперь комната неряшлива, как привокзальный туалет. Герман садится напротив и пристально смотрит мне в глаза.
– Давай колись, кто ты такая. Сколько рейсте ты знаешь?
– Четырнадцать. – Радость от того, что я смогла его удивить, сменяется страхом, но это скорее отражение страха самого Германа.
– Невозможно. Никто не знает весь алфавит, если только он не…
Мы оборачиваемся одновременно. Звук доносится из прихожей. Скрежет и тихое постукивание в тишине пустого дома заставляют меня оцепенеть от ужаса.
– Это за мной, – тускло говорит Герман. Я подавляю желание спрятаться в шкафу. – Куда теперь? – Он встает на кровать и покачивается напротив стены. Кончик маркера с отвратительным скрипом выводит на обоях третий рейсте. Ладонь Германа замирает в десятке сантиметров. Пальцы беспомощно сжимаются. – Я не знаю. Не знаю…
– Выведи нас в район Амалиенау!
Предчувствие опасности заставляет все волоски на моем теле встать дыбом, но голос разума заглушается бешеной злостью. Я влетаю в соседнюю комнату, хватаю со стола огрызок своего наследства и с сердцем демонстрирую невидимым взломщикам вытянутый средний палец.
Спустя несколько минут я уже сижу, прислонившись спиной к фонарному столбу, в подворотне неподалеку от Настиного дома. Рядом Герман закрашивает собственный рейсте на двери трансформаторной будки. Зеленый дым мгновенно рассеивается, запах гари уносит ветер. Ничто не тревожит покой мирно спящих жителей Амалиенау.
Вещи хранят верность
За чугунными решетками оград утопают в зелени строгие виллы. Среди листвы вспыхивают и гаснут огоньки их окон. Фонари нависают над булыжной мостовой вытянутыми черными запятыми. Наши шаги звучат сухо и гулко.
– Так вот, значит, где ты живешь, – с мрачноватой интонацией произносит Герман. – Не для простых смертных райончик.
Пойманная на кончике языка «высшая раса» так с него и не срывается.
Герману здесь неуютно, и это бросается в глаза – руки спрятаны в карманы, взгляд устремлен вниз. Кажется, будто на его плечах лежит невидимая бетонная плита, и с каждым пройденным метром сверху кладут еще одну. Мне же, напротив, хочется сбавить шаг, чтобы ощутить, как делается вязким время, остановиться, запрокинуть голову и долго-долго смотреть туда, где над черепичными крышами раскинулось звездное августовское небо.
Наконец мы сворачиваем к нужному дому. Снаружи он выглядит картинкой со старинной немецкой открытки, внутри – умоляет о новых обоях, сантехнике и стеклопакетах. Мне это известно, зато Герману – нет. Он комплексует, но терпит, я делаю вид, что ничего не замечаю, и все идет по плану, пока из-за куста сирени не показываются очертания зеленого «Мини-Купера». Я отыскиваю взглядом светлые окна Настиной комнаты и размышляю о том, как в сущности мало известно Герману о тех, кто сам искренне считает себя в этой жизни господами. Однако ему вот-вот представится возможность восполнить этот досадный пробел в образовании.
Я открываю дверь, и мы входим в подъезд. При виде цветных витражей, кафеля Villeroy&Boch и метлахской плитки Герман заметно робеет. Я и сама поначалу жалела, что лишена способности парить над полом, не касаясь его ногами. Сейчас на лице Германа отражается схожая эмоция. Вслед за мной он неуверенно поднимается по деревянным ступеням и замирает перед огромными резными дверями. Наверное думает, что за ними скрывается зал, отделанный лепниной и золотом, но увы – там только испуганная Настя.
– Еська. Еська, беда… Привет. Проходи. – Это она уже Герману.
С кухни доносится голос Эмиля, грозно доказывающий что-то невидимому собеседнику. Ненадолго показавшись, он пожимает руку мрачному Терранове, кивает мне и исчезает вновь. Прерванный телефонный разговор продолжается.
– Мы только что приехали, вот прямо перед вами, – непонятно за что оправдывается Настя. – Гуляем себе по магазинам, домой не торопимся, а тут… Сама посмотри.
С нехорошим предчувствием я поднимаюсь в свою мансарду.
Вещей у меня немного, но сейчас кажется, будто ими завалено все. Треснувший ноутбук валяется на полу, сверху его прикрывают выломанные из тумбочки ящики. Одежда грудой набросана возле шкафа, сам он сдвинут в сторону и стоит с распахнутой настежь дверцей. Книги и альбомы смяты, словно тот, кто это сделал, не поленился перелистать их все. Наволочка и пододеяльник сдернуты на пол, перевернутый матрас прислонен к стене. Сквозняк из открытого окна вяло шевелит раскиданные повсюду листы белой бумаги.
Настя молча стоит у меня за спиной.
– Они трогали мои вещи.
Горло сводит судорогой. Я прохожу в комнату и сажусь на краешек кровати. Подруга обнимает меня за плечи.
– Проверь, все ли на месте.
– Да нечему тут пропадать!
На пороге возникает Эмиль с айфоном в руке.
– Завтра в каждой комнате и по периметру установят камеры, на окна – датчики движения. Такого больше не повторится.
– Зря мы с тобой не завели собаку, – с грустной улыбкой шутит Настя и пытается заглянуть мне в глаза.
Я отворачиваюсь. По щекам струятся слезы. Оставив меня в покое, она начинает аккуратно, уголок к уголку, складывать в стопку рассыпавшиеся листки.
– В других комнатах все нормально. В лавке тоже. И до мастерской они не добрались.
Эмиль подходит к распахнутому окну – одному из нескольких мансардных окон в скошенной крыше, которая служит здесь потолком, – и пристально его рассматривает.
– Похоже, мы их спугнули.
Или им не нужны другие комнаты, додумываю я, присоединяясь к подруге. Эмиль притаскивает откуда-то набор отверток и хмурит лоб над моей разбитой тумбочкой. В другое время я посчитала бы это забавным.
Участие Германа ограничивается тем, что он не мешает.
Мы работаем в тишине, изредка нарушаемой мобильным Эмиля. Несмотря на поздний час, он отвечает каждому. Пару раз из его уст звучит английская речь, еще один – нечто похожее на китайскую, после чего я ловлю Настин взгляд и бесшумно изображаю аплодисменты. В ответ она улыбается и едва заметно пожимает плечами, мол, обычные дела.
Здесь, сейчас, на дрожащих ногах ползая посреди хаоса, я вдруг начинаю проникаться уважением к этому неприметному с виду парню. Он распространяет вокруг себя спокойную властную уверенность. Платит за продукты, часть из которых Настя отвозит потом своим родителям, заботится о безопасности ее жилища, чинит сломанную мебель… Когда они вместе, то ведут себя так, будто давным-давно женаты. Они – семья, и в этой семье я не чувствую себя третьей лишней, хоть и понимаю, что опека Эмиля распространяется на меня до тех пор, пока я живу под одной крышей с его девушкой.
Приведя в порядок мансарду, мы спускаемся в кухню и рассаживаемся за круглым, покрытым серой скатертью столом. Стулья затянуты чехлами в тон, сверху нависает плафон винтажной люстры. Круг света падает на столешницу, оставляя наши лица в полумраке. Настя достает из пакета с логотипом супермаркета и выкладывает перед нами бутылку «Moёt», корзинку клубники и упакованные в пленку треугольники «Камамбера». Эмиль берет на себя роль хозяина и разливает шампанское по трем бокалам. Себе он, вечный пленник руля, просит кофе. Подруга недолго возится с кофемашиной. Терпкий аромат свежемолотых зерен смешивается с запахом алкоголя.
– Через неделю приедет бабушка, – говорит Настя, присоединяясь к нашей молчаливой компании. – Ничего ей не рассказывайте, ладно?
Мы киваем, неслаженно пьем и заедаем французское игристое спелыми ягодами. Похоже, все слишком устали, чтобы поддерживать светский треп.
К тому моменту, как бутылка повторно обходит стол, я почти успеваю поверить, что все обойдется.
– Так чем ты занимаешься?
Герман, к которому обращен вопрос, вскидывает голову и отставляет бокал. Эмиль развалился на стуле прямо напротив него, опираясь локтем на спинку. В темноте мне не удается разглядеть выражение его лица.
Молчание затягивается. Еще немного, и я начала бы шепотом подсказывать правильный ответ, но Герман снисходит до него сам. Льда в его голосе хватило бы на то, чтобы заморозить всю Балтику.
– Ничем.
– Герман – историк! – встреваю я, тщетно пытаясь дотянуться до него ногой, чтобы пнуть хорошенько. – Специалист по… м-м… Второй мировой войне.
– А мне что-то подсказывает… – Эмиль намеренно не спеша меняет позу: подается вперед и начинает барабанить пальцами по столу. – Что это более узкая специализация. Магистр лопаты и щупа? Выпускник кафедры альтернативных кладоискателей? Или вот – мастер по обслуживанию «Гансов-лежаков»!
Я не понимаю, о чем речь, но Герман каменеет. Даже ресницы не дрожат.
– Уже откопал памятную кружку Шталага? Или… Что там у вас ценится сильнее всего? Перчатки из человеческой кожи?..
Герман со всей силы бьет кулаком по столешнице и вылетает из кухни. Бокалы падают, шампанское мгновенно впитывается в скатерть.
– Извините, – бормочу я, выбираясь из-за стола. – Я все уберу. Извините.
Настя провожает меня взглядом широко распахнутых глаз.
Я догоняю его в темной прихожей, где он безуспешно пытается отыскать свои ботинки.
– Куда ты собрался? Тебя убьют!
Схватив за рукав, я тащу его к лестнице, тычками в спину заставляю подняться в мансарду и закрываю дверь.
– Что? Что такого особенного он сказал?
На Германе лица нет. Из прокушенной губы сочится кровь. Он трогает ее языком, но алая капля выступает снова.
– Твой друг считает, что я вскрываю могилы немецких солдат и обираю трупы.
– Как он догадался?..
Я слишком поздно осознаю двусмысленность вопроса. Герман, конечно, тоже ее не пропускает.
– Папенькин комнатный щенок неплохо разбирается в людях, – говорит он и добавляет несколько фраз, от которых у меня вспыхивают уши. – И ты, похоже, с ним согласна.
Мысль о перчатках из человеческой кожи камнем застревает в желудке, но те предметы, которые я видела в подвале дома братьев Терранова, отдают мертвечиной ничуть не меньше. Все это – вещи, взятые из рук мертвых, чтобы бесконечно напоминать живым о долгой, страшной, мучительной смерти.
И я признаюсь:
– В переносном смысле.
– А знаешь, ты права. Вы оба правы. Я – гробокопатель. Я ворую у покойников.
Первые капли дождя вторят ему тяжелыми ударами по крыше.
– Всем, что у меня есть, я обязан им. Но ведь это не страшно, правда?
Он проходит мимо, едва задевая меня плечом, и только возле самой двери, будто доверяя страшную тайну, шепчет:
– Я и сам – такой же.
Меня все еще переполняет сознание собственной правоты. Праведный гнев клокочет внутри, не позволяя окликнуть Германа и попросить его остаться. Я спускаюсь в квартиру, только когда вспоминаю, что у меня есть кое-что для него.
– Возьми, мне она ни к чему.
С этими словами я протягиваю фигурку фарфорового херувима.
– Не трать наследство на мертвеца, – говорит он мгновением позже, чем убирает руку, и мой подарок в нее не попадает.
Я не успеваю среагировать. Антикварная статуэтка фабрики «Мейсен» звонко встречается с кафельной плиткой.
Складки мантии, подставка с клеймом, ножки, обутые в коньки и тело херувима брызгами разлетаются в стороны. Крошечная голова откатывается к лестнице и бессмысленно глядит оттуда в потолок.
Герман смотрит на осколки, на меня и снова на осколки, и бережно, словно крышку гроба, притворяет за собой дверь.
* * *
Я открываю глаза со смутным ощущением беды. «Марк», – услужливо подсказывает память. Я вздрагиваю и зарываюсь под одеяло, но эту лавину не остановить – Герман, пытающийся вскрыть себе вены; Герман и Вио; Герман в нашей кухне, мои разбросанные вещи, мое разбитое наследство, и снова Герман, которого я отпустила, когда не должна была отпускать, и снова Марк, которого больше нет.
Лежать в постели невыносимо.
Я сбрасываю одеяло и иду на звук телевизора. Уже на лестнице ощущается запах кофе. Настя в одиночестве сидит за столом, такая же взъерошенная и сонная, как я.
– Есь, мне так жаль… – говорит она севшим после сна голосом. – Он ушел?
Я киваю.
– Понятия не имею, что нашло на Эмиля. Он не должен был так говорить.
– Он сказал правду. Герман – «черный копатель».
– О, черт.
Сквозь опущенные жалюзи пробиваются яркие лучи августовского солнца. Мы отхлебываем кофе из крошечных керамических чашек и пялимся в телеэкран.
– Тогда… – робко заговаривает Настя. – Может, оно и к лучшему?
Она поднимает левую руку. Я не сразу понимаю, куда смотреть. Настя разводит пальцы в стороны. Безымянный обхвачен тонким золотым ободком с крупным белым камнем, обрамленным наподобие короны.
– Это то, о чем я думаю?
Она кивает, уже не стараясь сдержать улыбку. Мы вскакиваем со стульев, с визгом встречаемся посреди кухни и исполняем бешеный танец, отбивая босыми пятками ритм. Наконец Настя выбирается из моих объятий и извлекает из холодильника полупустую бутылку вчерашнего «Moёt».
– Шампанское по утрам пьют… – начинаю я.
– Аристократы и дегенераты! – заканчивает она.
Мы переплетаем руки и выпиваем, закусывая быстрым поцелуем.
– Когда?
– В конце осени, – говорит она и глядит на меня с хитринкой. – А сегодня вечером мы все вместе едем в Светлогорск! Будут мои универские ребята и друзья Эмиля. Я попросила пригласить Егора. Он потрясающий! Учится во ВГИКе и как раз переживает расставание.
Она тянется к смартфону и начинает листать «Инстаграм».
– Вот, погляди. Он еще и модель. Ну, в том, что по ночам он берет лопату и отправляется на кладбище, его точно не заподозришь…
Мне на мгновение становится обидно за Германа, но я гоню от себя это чувство.
– Будет весело! – не унимается подруга. – Заглянут родители Эмиля, поздравят нас, на ночь не останутся. У них такой шикарный до-ом!..
Перед моими глазами появляется очередная иллюстрация – пряничная вилла в стиле фахверк с белоснежными стенами и часами на фасаде. Идеально подстриженную лужайку окружает низкая ограда, из зелени кустов выглядывают садовые гномы.
– И он весь в нашем распоряжении! Ну что, едем?
– Еще бы!
И пусть чертов трофейщик не воображает, что я буду сидеть и ждать его у окошка…
– Кстати, о домах.
Настя подливает мне шампанского. Ее лицо становится сосредоточенным.
– Я хочу, чтобы Эмиль переехал сюда насовсем.
– Это нормально, – говорю я, уже догадываясь, чем это мне грозит.
– Он погасит наши кредиты за магазин и оплатит капитальный ремонт дома. Здесь давно нужно все приводить в порядок.
Уж я-то знаю.
– Здорово, Насть! Я очень за вас рада. Правда.
– Ты по-прежнему мой партнер! – заверяет она поспешно. – Теперь мы сможем расширить торговый зал за счет перепланировки. Эмиль обещал все согласовать. У нас появится полноценная кухня, мы наймем персонал… Согласись, сами бы мы это не потянули.
Я киваю. Куда уж нам.
– После ремонта ты могла бы жить в мастерской…
– Сколько времени все это займет?
– Полгода-год. Не меньше.
Не меньше полугода. Итак, я остаюсь без работы и с поджатым хвостом возвращаюсь в Железнодорожный. Через шесть месяцев Настя осознает, что лавка стала ей неинтересна. Возможно, в ее жизни появятся проекты поважнее – например, воспитание очередного поколения лендлордов. Во всем этом есть одно огромное преимущество – Трампель мне больше не понадобится.
– Отлично! Не переживай за меня. Я что-нибудь придумаю.
Улыбнувшись подруге, я тащусь на свой чердак. В дверь звонят – видимо, заявились обещанные Эмилем монтажники из охранного агентства. Мне слышно, как Настя водит их по комнатам и с эмилевской интонацией объясняет, что надо делать.
Я с ногами забираюсь на кровать и включаю ноутбук. По крышке змеится солидная трещина, однако экран чудом остался неповрежденным. Есть еще один путь – послать к чертям и Трампеля, и пейзажики с Кирхой Святого Семейства, сдуть пыль с диплома дизайнера полиграфии и осесть в какой-нибудь мелкой рекламной конторке. С девяти утра до семи вечера ваять макеты брошюр и каталогов. Собачиться с заказчиками из-за каждого шрифта и фона. И как я раньше не понимала, что именно в этом состоит мое призвание? Правда, даже в этом случае мне нужно где-то жить.
Пока я тоскую над клавиатурой, собираясь с духом, чтобы выяснить цены на жилье, пальцы набирают совсем другой запрос.
«Кройц-штрассе»
Наугад выбрав несколько ссылок, я пробегаю глазами текст. Терранова знал, о чем говорит: после войны улицу с таким названием сравняли с землей вместе с другими, разрушенными до руин. На месте домов пролегли проспекты. Там, где были дороги и перекрестки, выросли новые здания. Все, что осталось, это несколько черно-белых снимков, сделанных неизвестным фотографом. Исчезнувшая Кройц-штрассе на них – узенькая полоска мостовой без единого дерева. Камень к камню, стена к стене ютятся приземистые домики. Вдоль одной стороны тянется тротуар. Повернувшись спиной к фотокамере, по нему идет женщина в черном. Размазанная в движении фигура кажется призраком, плавно шествующим вдоль дома, чтобы, дойдя до перекрестка, бесследно исчезнуть за поворотом.
Я впитываю взглядом блеклое небо над серыми крышами, рассматриваю распахнутые настежь ставни, крошечные, будто построенные гномами черепичные козырьки и лестницы в три ступени, спускающиеся прямо к мостовой. Угол каждого дома обозначен кованым фонарем. Дорога уходит вдаль и словно растворяется во мгле. Она никуда не ведет.
Открыв довоенную схему города и «гугл-карты», я отыскиваю нужный район, ориентируясь на русло Преголи и Нижний пруд, которые, к счастью, остались на своих местах, и мысленно пытаюсь наложить картинки одну на другую.
– Вот Николаи-штрассе – Сибирская, – шепчу я, то и дело меняя окна. – Вот улица ведьм Обер Ролльберг – Коперника… Николаи-штрассе пересекалась с Друмм-штрассе – Больничной – и продолжалась до Штайндаммской кирхи, то есть, до Ленинградского проспекта. А вот и Кройц. Ничего себе, она была в два раза длиннее! От Николаи до Обер Ролльберг. – Я провожу мышкой отрезок там, где на современной карте обозначена пустота. – Кое-что от нее все-таки осталось. Целая Салтыкова-Щедрина! – Я торжествую, что утерла нос Терранове, но тут же о нем забываю, потому что в том месте, где раньше начиналась улица Кройц, теперь стоит детский сад.
Не тот ли самый, который виден из окна дома Бескова?
Я меняю режим на изображение со спутника. С трех сторон детский сад окружен другими зданиями – жилыми хрущовками. «Гугл» подсказывает, что здесь есть турагентство, два ресторана и отделение банка. Но вот с одной…
Я приближаю картинку насколько возможно и приближаюсь сама, почти касаясь поверхности экрана носом.
Деревья. Ничего, кроме деревьев. Пространство довольно приличное. Может, городской сквер?..
Меня до зуда тянет поделиться своими рассуждениями с Германом, но звонить первой не позволяет гордость, а потому я ввожу маршрут в телефонный навигатор, захлопываю крышку ноутбука, хватаю рюкзак и устремляюсь по следу улицы-призрака Кройц в одиночку.
* * *
Интересно, что бы он сказал, если бы увидел сейчас мои изыскания?
«Ты надеешься найти дом, не замеченный спутниками? – вполголоса говорю я, копируя занудную интонацию трофейщика. – Ну так вот – здесь его нет».
Его здесь и вправду нет. Узкая тенистая улочка Салтыкова-Щедрина – есть. Хрущобы тоже есть. Сетчатая ограда детского сада – вот она, прямо за моей спиной. А дома нет. Если отойти на несколько шагов и развернуться к ограде правым плечом, то можно лицезреть розово-серую девятиэтажку, припаркованные у бордюра автомобили и сам бордюр – он настолько основателен, что наводит на мысль о принадлежности к той самой улице Кройц. И это действительно так. На одной из довоенных фотографий она снята именно с этой точки, и бордюрный камень, скругленный в том месте, где Кройц-штрассе пересекала Хайнрих-штрассе, явно пережил и бомбежки августа сорок четвертого, и советскую строительную технику. Сложно представить, что когда-то этот типичный дворовый проезд был эдаким каменным чуланом, и лошади провозили здесь свои упряжки, и бюргерские жены прогуливались по вымосткам, подметая гранитные плиты подолами пышных юбок.
В том месте, где по моим расчетам должен был находиться дом, трепещут листьями на ветру березы и липы. Побродив между деревьями, я возвращаюсь к самому надежному ориентиру – ограде детского сада. Вставляю в уши наушники и присаживаюсь на немецкий поребрик. «Развел он тебя, как дуру», – издевается голос Германа. «Как бы не так, – спорю с ним я. – Дом Бескова именно здесь. Только на месте березок были фонарные столбы, а там, где сейчас раскидистая бузина – кирпичный забор… и сам дом тоже был».
Вот только куда это все подевалось теперь?
Я сижу на бордюре, слушаю музыку и наблюдаю за игрой света и тени в маленьком сквере. Кроны деревьев смыкаются, образуя внизу уютную зеленую беседку. Солнце пробивается сквозь листву с почти осенней нежностью.
Думать про осень при нерешенном квартирном вопросе тошно, и я снова вспоминаю старый снимок. На нем в этом месте стоит трехэтажное каменное здание с квадратным эркером, полуколоннами и коленистыми водосточными трубами. Что это было за время года и какой вообще год? В любом случае, запечатленному на пленке дому оставалось существовать лет десять, не более…
Качая головой в такт мелодии, я мысленно отбываю в прошлое и не сразу обращаю внимание на мальчишку, который подходит к кустам бузины и топчется возле них, озираясь. Меня он пока не замечает – я искусно маскируюсь под продолжение бампера ярко-желтой «Оки».
Покрутившись у кустов, пацан ныряет прямо в них и пропадает из виду. Я не придаю этому значения и продолжаю плавание по музыкальным волнам. Но когда вслед за мальчишкой в закустовое пространство так же украдкой отправляется вполне себе взрослая девица лет шестнадцати, я не выдерживаю и подхожу к тому месту, где оба только что стояли.
– Лицом к лицу лица не увидать, большое видится на расстояньи, – бормочу я и, привстав на цыпочки, окидываю взглядом скверик но, разумеется, никого не нахожу. Стоит мне только вернуться к наблюдательному пункту за желтой «Окой», мимо на всех парах проносится парень. Меня даже ветром обдувает. Этот не тратит время на выяснение диспозиции, а с ходу вламывается в кусты.
Я срываюсь с места, снова осматриваю проклятый скверик – и снова он пуст!
Сейчас узнаем, что у вас там за клуб юных натуралистов, думаю я и пытаюсь продраться сквозь бузинные заросли, но это оказывается совсем непросто – кустарник вторжению явно не рад. Острые ветки обдирают руки и норовят выцарапать глаза. Я отступаю на шаг и наклоняюсь, чтобы проверить, не получится ли просочиться низом, но тут мой взгляд цепляется за бордюрный камень. Это все тот же заложенный на века серый гранит с Кройц-штрассе. По сравнению с фотографией улицы, сделанной сто лет тому назад, он стал ниже из-за того, что ушел в землю. На обратной его стороне, незаметной с проезда – да и кому пришло бы в голову разглядывать? – все еще различима выбитая в камне вязь.
Присев на корточки, я с корнем выдергиваю мирно растущие возле бордюра одуванчики и провожу пальцами по поверхности гранита. Бороздки на камне слишком мелкие, к тому же, забиты глиной, однако я почти не сомневаюсь в том, что это рейсте.
Комбинация из нескольких знаков циклично повторяется. Я убеждаюсь в этом, проползая весь путь на коленях. Понять, какие они и сколько их здесь, невозможно – наклонные черточки и точки сливаются в единый орнамент, охватывающий сквер полукольцом.
Я распрямляю ноющую поясницу, достаю телефон и без колебаний набираю номер Террановы.
Абонент не отвечает, временно недоступен, все еще обижен или попросту дрыхнет, забыв зарядить аккумулятор. После нескольких неудачных попыток я решаю написать эсэмэску.
«Я НАШЛА КРОЙЦ-ШТРАССЕ» – печатаю я огромными буквами. Для убедительности добавляю кучу восклицательных знаков и нажимаю «Отправить». В этот самый момент мимо меня как ни в чем не бывало проходит та самая девчонка, что совсем недавно бесследно растворилась в куще бузины.
– Стой! – кричу я страшным голосом. Обгоняю ее и преграждаю путь. Она послушно останавливается, но выглядит не испуганной, а скорее раздосадованной.
– Как вы туда попадаете? – Если уж я сама себе кажусь умалишенной, то ей, должно быть, и подавно. Она быстро оглядывается, словно желая убедиться, что в случае нападения ей будет куда бежать, щурит ангельски-голубые глаза и в тон мне переспрашивает:
– Куда?
– На Кройц-штрассе.
Девчонка задумчиво теребит кисточку косы. Солнечные лучи золотят ей макушку. Клетчатое платье с подъюбником и толстая книга в руках превращают ее в обитательницу одного из тех каменных домиков, что канули в небытие вместе со старым городом, эдакую повзрослевшую «книжную воришку» Лизель Мемингер.
– Не понимаю, о чем ты, – говорит она наконец и делает шаг в сторону, чтобы обогнуть препятствие в виде меня. Я не решаюсь помешать, но вид ее удаляющейся спины приводит в отчаяние, и я бросаю вдогонку свой последний аргумент:
– Бесков сказал, что я могу прийти сюда, когда захочу!
Она возвращается. Во взгляде читается самое искреннее желание помочь.
– Значит, можешь, – говорит она, делая ударение на каждом слове. – Но я не могу прийти за тебя.
– Скажи хотя бы…
Бесполезно – на этот раз она покидает меня окончательно, а я продолжаю стоять, обхватив руками голову. Вот же черт! Просто платформа 9 ¾ какая-то…
Я подбираю с лужайки отломленный сухой прут и наставляю его на бордюр жестом, прекрасно известным поттероманам всего мира.
– Алохомора! Бомбарда! Экспеллиармус!
– Похоже, твоя бузинная палочка сегодня не в духе, – раздается у меня за плечом.
Я испуганно оборачиваюсь и вижу веселые глаза Бескова.
Он садится на злосчастный бордюр, знаком приглашает меня последовать его примеру и беззвучно смеется так, что плечи вздрагивают. Я робею, но послушно приземляюсь рядом, пользуясь шансом на безнаказанное рассматривание. И снова, как во время первой нашей встречи, этот Бесков производит впечатление человека, который пытается казаться кем-то другим. У него смелая стрижка: почти под ноль выбритый висок с одной стороны и длинная челка, светлая до ледяной полупрозрачности, почти седины, которую он то и дело откидывает назад – с другой. Кожаная митенка в сочетании с белоснежной рубашкой и галстуком-бабочкой выглядит компромиссом. Воротник-стойка не скрывает татуировку на шее – острый край орнамента почти касается мочки уха. Вся эта агрессивная атрибутика словно призвана (но с задачей не справляется) сгладить впечатление невероятной открытости лица – в нем есть и детская подвижность, и наивность, и еще что-то, чему сложно подобрать название, но именно это заставляет меня не слишком переживать из-за того, что он застал меня в момент личной слабости, проще говоря – идиотизма. Я даже рада, что моя выходка его позабавила.
– Почему вы сразу не сказали, что Кройц-штрассе – это наша улица Салтыкова-Щедрина? – говорю я, отчего-то переходя на множественное число, хотя отлично помню, что рядом с многострадальным бабушкиным домом мы легко и непринужденно общались на «ты».
Он глядит на меня с этой своей улыбкой чеширского кота, и в его глазах отражается небо.
– Потому что это не так.
Мы сидим на старинном бордюре, будто на скамейке в городском парке. Мимо, подпрыгивая на ухабах, проезжает машина. Следом проходят двое подростков, старушка и женщина с коляской. Никому из них нет до нас дела. Они возвращаются домой.
А он все держит и держит меня взглядом. Все это время в моей голове теснятся мысли о бабушке, сгоревшем доме, обыске в моей комнате, погибшем Марке и Германе, который не отвечает на звонки. И я говорю то единственное, что, как мне кажется, способно разом все это объяснить:
– Моя жизнь летит к чертям.
Он кивает, словно ожидал услышать нечто подобное.
– Все это похоже на охоту, но я не понимаю, кто и на кого охотится. Несколько дней назад я жила, не беспокоясь ни о чем, кроме дедлайнов и барстука Трампеля. А сейчас – пожар… Кто-то роется в моих вещах. Умирают люди. И мне кажется, что во всем этом виновата я.
– Все не так просто. Ты правильно сделала, что пришла.
– Сейчас вы предложите мне обнять березку и во всем ей покаяться.
Бесков поднимается на ноги и стряхивает несуществующие соринки с идеально отглаженных брюк, а затем многозначительно смотрит на что-то у меня за спиной. Я оборачиваюсь и застываю с приоткрытым ртом.
За широко распахнутыми воротами белеют стены дома с исчезнувшей улицы Кройц.
Вещи ничего не ждут взамен
– Что ты знаешь о шеффенах?
– Так в средневековой Германии называли присяжных заседателей. – Я жалею о том, что не успела поподробней расспросить Терранову. Попытка сумничать призвана скрыть замешательство. – А сейчас… Сейчас это рейстери, которые убивают других рейстери.
Мой собеседник удовлетворенно кивает.
– Как по твоему, для чего им это нужно?
Я помалкиваю, чтобы окончательно не разочаровывать его в своих умственных способностях. К тому же, обстановка невидимого дома не слишком располагает к непринужденной беседе. То, что я сижу в невидимом кожаном кресле посреди невидимой библиотеки, не дает мне покоя. Кажется, стоит только утратить бдительность, и книжные полки, ковер на полу, камин с почерневшим очагом и плотные шторы зыбко покачнутся и растают прямо на глазах, а я обнаружу себя лежащей под сенью деревьев или того хуже – прикорнувшей на дорожке возле желтой «Оки».
Не подозревающий о моей шизофрении Бесков пробегает пальцами по книжным корешкам и поворачивается ко мне с толстой тетрадью в руках. Судя по тому, как бережно он ее листает, бумага дышит на ладан и грозит вот-вот рассыпаться в пыль.
– Читаешь по-немецки? – спрашивает он, вздернув бровь.
– Со словарем.
– Тогда я прочту тебе сам.
Бесков садится в соседнее кресло и раскладывает тетрадь на круглом столике между нами. Она и вправду немыслимо старая. Листочки просто сложены в стопку и ничем не скреплены.
В небольшую комнату, которая кажется еще меньше из-за огромного количества книг, почти не проникает солнечный свет. Тома, что не поместились на полках, высятся прямо на полу, на столе и под столом. Над камином мерцают два светильника. Бесков поднимает повыше один из листков, чтобы разглядеть написанное, и недолго молчит, пробегая глазами текст. На его переносице пролегает складка.
– Я пропущу начало, – говорит он, – потому что иначе нам придется просидеть здесь до утра. Мы узнаем о жизни в провинциальном немецком городе начала прошлого века и нравственных терзаниях молодого сына пастора, но так и не приблизимся к тому, что действительно важно.
С этими словами он делит стопку бумаги надвое и откладывает половину в сторону. Я устраиваюсь поудобней. Что-то подсказывает, что даже в этом случае кратким рассказ не будет.
– Итак, перед нами история двух друзей, которые покинули родной Прейсиш-Эйлау, чтобы пополнить ряды студенческого братства Кенигсбергского университета, он же знаменитая Альбертина. – Просто удивительно, как ему удается выговорить все это без запинки! – Представь себе 1931-й. Короткое затишье между двух бурь, которые всколыхнут весь мир. Веймарская республика доживает последние годы. В стране кризис и безработица. Правительство закручивает гайки, вводя для своих нищих граждан все новые налоги. Вера в демократию стремительно падает, на смену ей медленно, но верно приходит другая – в лозунги национал-социалистов. Спустя два года над страной поднимется флаг Третьего Рейха…
Ну а пока, прибыв на вокзал с чемоданами, полными книг, наши герои отправляются на поиски жилья и долго бродят по городу, пораженные его многолюдностью и размахом. Устав от впечатлений, приятели оседают в дешевом кабачке. Ромовый пунш и горячие сосиски оказываются весьма недурны, к тому же, заведение облюбовано студентами той самой Альбертины, и друзья наблюдают за шумными гостями, предвкушая скорую причастность к этой таинственной, непонятной, но такой пленительной жизни. Впереди обоих ждут вступительные испытания. Сын пастора намерен посвятить себя изучению богословия, его товарищ мечтает о карьере в медицине, и ни один не подвергает сомнению тот факт, что от цели их отделяет всего лишь необходимость снять подходящую комнату.
Пока наши мечтатели размышляют, не гульнуть ли им на полную катушку и не отведать ли местный «Моорхунден» – копченый творожный сыр двухлетней выдержки по десять пфеннигов за порцию – я позволю себе остановиться на странных отношениях, которые связывают этих молодых людей, несхожих настолько, насколько это вообще возможно. Пасторский сын – назовем его Рихард – вырос романтичным и застенчивым юношей. Он нежно привязан к своей матушке и младшей сестрице. Вынужденная разлука омрачает его сердце, и эту тоску не способны заглушить даже грядущие грандиозные перспективы. Осталась в Прейсиш-Эйлау и тайная любовь. Девушка по имени Уте не подозревает о том, какую бурю чувств вызывает в душе Рихарда. Он не успел ей открыться, и теперь, прихлебывая шипучий пунш, распекает себя за нерешительность. Единственное, что связывает его с домом – это Вильгельм, и до чего хорошо, что они не расстанутся! Да, порой он невыносим и резок, но за годы дружбы Рихард привык к вспышкам гнева приятеля и научился мириться с его непростым характером. В конце концов, судьбу Вильгельма нельзя было назвать легкой – мать умерла в родах, когда ему было десять, так и не произведя на свет пятого ребенка. Из всех ее детей выжил только он, угрюмый мальчишка, вынужденный помогать отцу в сапожной мастерской и едва успевающий из-за этого по учебе. Вильгельм презирал семейное ремесло врожденной ненавистью аристократа, волей судьбы оказавшегося в подмастерьях. Непонятно, откуда взялась в нем тяга к медицине. Рихард не раз поражался тому, как завораживают его друга любые признаки нездоровья – будь то обычная простуда или культя уличного бродяги. Вид увечий и крови всякий раз вызывал в Вильгельме всплеск лихорадочного любопытства. Однажды, возвращаясь из школы, оба стали свидетелями того, как лошадь понесла груженую телегу. Возница криками распугивал зазевавшихся прохожих, деревянные колеса со страшным грохотом катили по мостовой, люди шарахались в стороны и жались к стенам, и только ветхая старуха, не увидев опасности и не услышав ее, медленным шагом переползала с одной стороны улицы на другую, еще не ведая, что вместо соседки через мгновение повстречается с Боженькой на небесах.
На глазах у мальчиков тело несчастной смяло копытами и ободами колес. Мешки из телеги посыпались на дорогу. В воздух взметнулось облако муки, а когда оно осело, Вильгельм уже стоял рядом и наблюдал за тем, как белая пыль пропитывается густым и ярко-красным прямо у мысков его ботинок. Рихард собрался было окрикнуть приятеля, чтобы тот отошел, но Вильгельм вовсе не выглядел напуганным. Под горестные причитания женщин и ругань мужчин он опустил палец в кровавое тесто и принялся внимательно его разглядывать.
Ты наверное спросишь, что же, кроме школьной скамьи и стремления вырваться из провинции, могло объединять столь разных людей? Все просто – это были рейсте. И тут способности сына сапожника намного превосходили пасторские. Вильгельм владел Рейсте Убеждения. Однажды Рихард заметил, что в начале урока странный одноклассник рисует на крышке парты какой-то знак. Отвечая учителю, он кладет на него ладонь, и хотя ответ чаще всего уходит далеко от вопроса, речь ученика настолько заковыриста и мудра, что он неизменно получает повышенный балл. Вильгельм и сейчас уповал на то, что приобретенное таким образом красноречие компенсирует недостаток академических знаний в глазах профессоров Альбертины. В арсенале же Рихарда имелось лишь умение каллиграфически воспроизводить все четырнадцать рейсте, вот только ни один из них не отзывался на прикосновение его ладони.
…Я вижу твое нетерпение, но прошу подождать еще немного. Возможно, ты получишь ответ, не утруждая себя вопросом.
Так значит, ни один не отзывался, и Рихард винил в этом не столько себя, сколько единожды виденного в детстве двоюродного дядюшку из Кенигсберга, который по какой-то надобности приезжал в Прейсиш-Эйлау и останавливался в доме пастора. В памяти сохранился непривычно суровый отец. Пастор изо всех сил стремился пресечь общение родственника с сыном, однако не мог находиться рядом двадцать четыре часа в сутки, в чем благополучно проигрывал матери. Та, напротив, благоволила прогулкам Рихарда в компании добродушного любителя темного пива Готлиба. Когда она складывала еду в корзинку для пикника, вид у нее становился особенно заговорщицкий. Дядюшка с учтивым поклоном принимал корзинку, сам Рихард закидывал на плечо удочки, и оба с видом завзятых рыбаков шли к озеру Лангер, однако до рыбной ловли доходило не всегда. Расположившись возле уютно потрескивающего костерка, мальчик принимался за странную науку. Он должен был снова и снова выводить на бумаге крючки и точки, порой отличающиеся только наклоном или толщиной. Особо обременительным это занятие не было – дядюшкина чепуха на удивление ладно укладывалась в голове, и тот был доволен успехами, хоть и отправлял их в огонь всякий раз, как Рихард заканчивал строку.
С отцом было велено ничего не обсуждать. Завершив дела, дядюшка Готлиб вернулся в Кенигсберг и с тех пор не подавал о себе весточки. Рихард подумывал, что тот попросту утаил главное. Должно было быть что-то еще – волшебные слова или действия для того, чтобы все заработало, но он не успел их узнать. Впрочем, Вильгельм не знал тоже, и сложно было представить, что старик-сапожник стал бы учить сына подобной ерунде. Со слов приятеля этот знак придумал он сам, но, судя по тому, что в алфавите Рихарда он тоже имелся, все было гораздо сложней, и рейсте до поры до времени просто дремал в его памяти. Точнее, в крови.
На собственную кровь Рихард уже не полагался. Прибыв в город, он втайне надеялся разыскать блудного дядюшку и заставить его завершить обучение. Но сейчас его мысли гораздо сильнее занимал другой поиск – дешевой комнаты, и, расплатившись с хозяйкой кабачка, друзья продолжают путь.
Чтобы не утомлять тебя описаниями, я опущу рассказ о дальнейших скитаниях того дня. Скажу только, что Рихард, не чуя ног от усталости, согласился бы на любую конуру с кроватью, но неутомимый Вильгельм продолжал таскать его от дома к дому. То его не устраивала цена, то размер комнаты, то визгливая хозяйская собачонка, на которую у него сразу открывалась аллергия. Наконец им посоветовали обратиться к одной вдове – она занимала две комнаты и была бы не прочь пустить постояльцев. Вдова приняла их радушно. Это оказалась молодая женщина, румянцем и локонами неуловимо напоминавшая Уте. Расспрашивая друзей о дальнейших планах, она не спускала с Рихарда глаз и, кажется, была раздосадована присутствием Вильгельма.
Осмотрев просторную светлую комнату, оба остались довольны и сговорились о цене – неприлично низкой по сравнению с тем, что было раньше. Рухнув в постель, обессиленный Рихард не стал задумываться о причинах подобной щедрости, и только Вильгельм, паскудно ухмыляясь, начал рассуждать о какой-то иной расплате. Впрочем, возможно, Рихарду это только приснилось.
Дни стояли жаркие. Солнце беспощадно палило даже сквозь опущенные шторы. Из распахнутых настежь форточек веяло, будто из натопленной печи. Рихард готовился держать экзамены. Книги, привезенные из дому Вильгельмом, оставались нераскрытыми, да и сам он постоянно где-то пропадал. Но у друга была надежда на Рейсте Убеждения, а у Рихарда – только на самого себя. В поисках прохлады он двигал кресло в тень шкафа, обматывал голову влажным полотенцем и, изнемогая от духоты, штудировал тексты. Вдова изредка заглядывала, чтобы поинтересоваться, не нужно ли ему чего. Из ее комнаты лились звуки музыки – это отвлекало, но Рихард стеснялся попросить тишины. Иногда она приходила с ведром и тряпкой и начинала обстоятельно протирать и без того чистый пол. Каждый раз, отжимая воду, она бросала на Рихарда долгий тяжелый взгляд – он ощущал его всем телом, однако усилием воли не поднимал головы. Капли с его лба оставляли на страницах книги темные пятна. «Уте, – будто молитву, шептал он. – Уте, Уте, Уте». Вдова выпрямляла спину и отводила с лица налипшие волосы. Через раскрытую дверь в комнату вплывали звуки бесовского танго. Мокрая тряпка шлепалась на пол. Подол юбки не скрывал блестящих от пота тонких лодыжек. С чего он взял, что она похожа на Уте? И снова этот взгляд, движение руки по лбу. Листы слипаются под пальцами, строчки пляшут… Проклятая жара!
Несмотря на столь невыносимые условия, Рихард выдержал вступительные испытания блестяще. Стремясь поделиться с другом, с бутылкой вина в руках он влетел в их общую комнату, которая еще носила следы его книжных бдений. Как назло, Вильгельма там не оказалось. Новоиспеченный студент хотел было отправиться на поиски, но сквозняк приоткрыл дверь спальни вдовы, и Рихард увидел приятеля сидящим на подоконнике.
Хозяйка тоже была там. Затаив дыхание, Рихард наблюдал за знакомой игрой, предназначенной не для него. Вильгельм делал вид, что увлечен чем-то за окном. Женщина смахнула пыль с флаконов на туалетном столике, пробежалась метелкой по зеркалу, подхватив юбку, взобралась на кровать и потянулась к висящему в изголовье распятью. Деревянный крест упал ей в руки и она, не в силах достать до гвоздя, обернулась к Вильгельму. Ступила на половицы – он спрыгнул с подоконника и положил ладони ей на плечи. Повинуясь его движению, она опустилась на пол и стала медленно отползать к стене. Вильгельм наступал. По сравнению с ней – оборки баварского платья, обнаженные плечи, копна пшеничных кудрей – он казался маленьким и щуплым, но шел с прямой спиной и высоко держал голову. На его скулах расцветал бордовый румянец. Вдова смотрела снизу вверх так, словно он вот-вот ее ударит, но он подал ей руку, поднял на ноги и толчком усадил на стул. Пальцы Вильгельма ловко распутали ленты ее передника и снова связали их узлом за изогнутой спинкой. Женщина откинула голову – золотистые локоны упали до самого пола… Вильгельм встал на колени, и Рихард перестал его видеть. Сердце колотилось как ненормальное. Вдова вздрогнула, застонала и вдруг, быстрым движением повернув голову к двери, протянула руку, словно приглашая тайного наблюдателя войти и стать частью происходящего.
Сгорая от стыда, не в силах выкинуть увиденное из памяти и чувствуя себя предателем Уте, Рихард бросился к выходу из проклятой квартиры, на бегу принимая решение не возвращаться сюда никогда. На лестничной клетке он налетел на какого-то почтенного господина, пробормотал извинения и ринулся вниз по ступеням, но был остановлен зычным голосом незнакомца.
– Герр Рихард! Вы герр Рихард? Вас срочно разыскивает герр Готлиб Нойманн!
Тяжело дыша и не веря собственным ушам, Рихард обеими руками вцепился в перила. Дядюшка Готлиб нашел его первым. И Боже, до чего вовремя!..
* * *
Я так долго сижу в этом кресле что, кажется, успела с ним срастись. Телефон молчит, значит, меня никто не ищет. Сейчас я с трудом вспоминаю и об обидах Германа, и о вечеринке Насти. Все это осталось за стенами невидимого дома где-то на улице Салтыкова-Щедрина.
Говорят, если постоянно оглядываться в прошлое, можно пропустить настоящее и не заметить будущего. Если так, то прямо сейчас мы с Бесковым весьма бездарно растрачиваем время собственных жизней.
– А дальше?
– Дальше… – повторяет Бесков, задумчиво глядя на каминную полку, и я понимаю, что он бродит сейчас теми же лабиринтами минувших дней и продолжает рассказ, только забывает делать это вслух. – Дальше в записях ничего нет. Шучу! – быстро говорит он, заметив выражение моего лица. – Автор дневника действительно не пишет о том, как произошла встреча, однако из дальнейших заметок, ставших короткими и отрывистыми, можно по крупицам составить полную картину. Дом, куда доверенный Готлиба Нойманна привез Рихарда, поражал роскошью. Вспоминая добродушного дядюшку с пивным румянцем на дряблых щеках, молодой человек не мог предположить, что тот настолько богат, чтобы владеть особняком в самом центре, между Штайндаммом и Хуфеном. Прекрасным каменным особняком в три этажа с выдающимся вперед квадратным эркером, ступенчатой крышей, круглым чердачным окном и петушком на шпиле! Рихард был уязвлен, что не получил приглашения раньше, но утешал себя тем, что дядюшка Готлиб мог не знать о его приезде. Утешение было слабым – приглашение он все же получил. Только сейчас. Слишком поздно. Юноша застал своего родственника на смертном одре.
Доподлинно неизвестно, что за беседы вел он с умирающим. Рихард гостил в доме дядюшки несколько дней, а после вернулся в съемную комнату, где оставались все его вещи. Должно быть, поступок Вильгельма уже не шокировал его так, как прежде, потому что он больше ни разу о нем не вспомнил. Тот недолгий визит изменил его и направил жизнь в иное русло. Рихард стал беспокойным. Плохо спал, страдал приступами мигрени. Иногда он исчезал без предупреждения и возвращался измученным, с затравленным взглядом потускневших глаз. Не отвечая на вопросы встревоженного друга, он ложился на кровать, отворачивался к стене и долго лежал без сна. Потом вдруг вскакивал и хватался за Библию. Лихорадочно листал ее, словно выискивал что-то, а найдя, в ярости отшвыривал книгу и принимался мерить шагами комнату.
Вильгельм подозревал, что приятель терзается от несчастной любви, но тот продолжал молчать и чахнуть на глазах. В это время страницы дневника Рихарда пестрят цитатами из Нового Завета: «Ибо если бы мы судили себя, то не были бы судимы», «Будучи судимы, наказываемся от Господа», «Един Законодатель и Судия, могущий спасти и погубить; а ты кто, который судишь другого?»
Той ночью он метался в бреду. С его губ то и дело срывались бессвязные выкрики о неминуемом Страшном Судилище. Встревоженный Вильгельм бросился к другу и начал трясти его за плечи. Рихард открыл глаза и посмотрел на него, будто не узнавая.
Позволь я прочту тебе диалог, чтобы ничего не пропустить и не исказить смысл сказанного.
– Что ты натворил? Подрался? Кого-то ограбил? Тебя разыскивают? Скажи мне, Ричи, что бы это ни было, я должен знать, чтобы помочь тебе!
Мне нужно было кому-то довериться. Держать это в себе невыносимо. Если и был в целом мире кто-то, достойный моей тайны, то он стоял передо мной.
– Вил, – сказал я и вдруг начал задыхаться, словно проклятая тайна решила задушить меня, лишь бы только не прозвучать. Вильгельм рванул воротник моей рубашки, пуговицы запрыгали по полу. Я поблагодарил его пожатием руки. – Я убийца, Вил.
В его взгляде не было ненависти. Почему он не презирает меня? Я недостоин такого друга…
– Кого ты убил? Расскажи мне.
– Старуху-зеленщицу. Потом отставного офицера. И еще девушку. Совсем юную. Она не хотела умирать…
Он по-прежнему меня не ненавидел. Он был слишком добр, чтобы отвернуться даже от такого ничтожества, как я.
– Никто не хотел умирать. А я казнил их.
– Почему ты это сделал? Почему?!
– Они преступили закон.
– Ричи, о мой Ричи…
В его объятьях я нахожу покой, но не могу позволить ему защищать меня вечно.
– Ты устал. Слишком много времени провел за книгами. И эта ужасная жара…
– Я не сумасшедший. Выслушай меня…
Круглый белый глаз луны пристально следил за нами с ночного неба.
– Я – судья. Я получил это звание в наследство от Готлиба Нойманна. Когда-то давно он заставил меня запомнить четырнадцать рейсте, а несколько дней назад, прежде чем скончаться, передал пятнадцатый.
– Рейсте всего четырнадцать, Ричи.
– Не перебивай. Пожалуйста. – Между нами повисла звенящая пауза. – Готлиб Нойманн передал мне Рейсте Судьи, и теперь все они здесь, у меня в голове. Ты ведь знаешь, что я не владел ни одним, мы вместе пытались отыскать мой знак тогда, на чердаке, помнишь? А теперь… Ты жаловался на зубную боль, позволь мне помочь!
Пошатываясь от слабости, я подошел к столу, взял авторучку и оцарапал пером ладонь. Вильгельм наблюдал через плечо.
– Не бойся.
Я медленно коснулся рукой его щеки. Слова были излишни – я прочел ответ по глазам. Повинуясь моему велению, боль оставила моего друга.
– Здесь слишком душно.
На листе бумаги возник очередной рейсте, и я с наслаждением вдохнул прохладный воздух. Мигрень отступила. Легкий морозец приятно покалывал щеки.
– Прости, – сказал я, заметив, как дрожит Вильгельм, и заштриховал знак.
Чтобы окончательно его убедить, я вынул из стопки первую попавшуюся книгу, проявил неуважение рисованием на титуле и передал ее Вильгельму.
– Часть вторая, второй раздел, общее замечание, – попросил я. Он послушно открыл нужную страницу. – «Далее, можно мыслить либо теистические, либо демонические чудеса, а последние разделять на ангельские (добродемонические) и дьявольские (злодемонические), из которых последние, собственно, и возбуждают расспросы, так как добрые ангелы (не знаю, почему) дают мало или вовсе не дают поводов говорить о себе в этом отношении». Часть третья, второй раздел. «Чувства – это еще не незнания и, следовательно, не объясняют никакой тайны. А так как последняя имеет отношение к разуму, но все же не может быть общим достоянием, то каждому следует (если она такова) искать ее только в своем собственном разуме».
– Признайся честно – ты просто вызубрил ее наизусть, – криво улыбнулся Вильгельм. Тем не менее, я понял, что мне удалось его поразить.
– Работает не только с книгами! – сказал я несколько более самодовольно, чем следовало бы и, повторив Рейсте Чтения на собственной ладони, без предупреждения схватил Вильгельма за руку. Его мысли были похожи на скачущие перед глазами книжные строки. – Вил, ты… Провалил экзамены? А как же… Что ты собираешься делать дальше?
– Не будем об этом. По сравнению с твоими переменами мой крах – сущая ерунда. Во всяком случае, кроме меня от него никто не пострадал.
Его слова больно меня ранили, но Вильгельм, как обычно, этого не заметил.
– Даже странно, – продолжил он, – что именно ты, который всегда был неудачником, в одночасье превратился в самого могущественного рейстери мира.
Мне хотелось его утешить, но все, что приходило на ум, прозвучало бы как дальнейшее самовосхваление. Меня по-прежнему мучил жар, и я вернулся в постель.
– Этот город оказался не таким уж радостным местом, правда?
Вильгельм не отозвался. Его силуэт со сложенными на груди руками темнел на фоне окна.
– Как хорошо, что у нас есть дом!
– К отцу я не вернусь, – сказал он с глухим, упрямым отчаянием.
Мне потребовалось все самообладание, чтобы выдержать хотя бы пару мгновений, прежде чем продолжить.
– Я говорю о нашем доме, Вил. Доме, в котором будем жить только мы. Целом огромном доме на Кройц-штрассе, который оставил мне покойный дядюшка в знак извинений за причиненные неудобства.
– Дом? Дом на Кройц-штрассе?
– Вот именно, – произнес я таким тоном, словно каждый день получал в подарок особняки. – И ты сможешь жить там, не тратя ни пфеннига, взамен на обещание лицезреть тебя через год в форме студента Альбетины.
– Рихард, Рихард! Ты воскрешаешь меня из мертвых!
Он с размаху бросился на кровать и замер, глядя в потолок. Гроза миновала. Мой друг вернулся к мечтам об учебе, которые только и поддерживали его все это время.
– Это мой крест, Вил, – сказал я, отдавая себе отчет в том, что для него это были пустые слова. – Там, где ты видишь могущество, я вижу неподъемную каменную глыбу, которая свалилась мне на плечи и грозит вот-вот превратить в мокрое место. Господь обязал меня решать, кому оставить жизнь, а кто ее недостоин. Но кто я такой, чтобы судить? Торговка зеленью пытала тяжело больного ребенка Рейсте Боли, который рисовала на спинке кроватки. Она хотела, чтобы девочка поскорей отошла в мир иной, где ей не пришлось бы страдать в грязи и нищете. Старуха думала, что о таком ее милосердном поступке никто не узнает, но в тот момент, когда измученная душа несчастной малышки отлетела на небеса, появился судья. Убийца умоляла о милосердии. В ее грязном, не знающем солнца доме, где прямо со стен мне на голову сыпались клопы, а волосы стали седыми от паутины, обитало еще несколько таких же несчастных заморышей, на счастье или беду оказавшихся достаточно живучими, чтобы иметь возможность выходить из дома и попрошайничать. Но я взял ее за руку. Просто взял за руку… Не бойся, Вил, умоляю, не бойся! Я могу это контролировать, с тобой ничего не случится. Если только ты не отправишь кого-нибудь на тот свет своим красноречием…
Моя неловкая попытка пошутить не нашла у друга отклика.
– Все эти рейсте – как карта в моей голове. Что опасного, спросишь ты, может быть в Рейсте Чтения? А я скажу, что, читая мысли, можно свести с ума… Огнем можно уничтожить не только вещь… Даже Рейсте Дверей в руках недоброго человека обернется воровством или даже убийством… Теперь я слежу за тем, чтобы рейстери не причиняли вред невинным людям. По знакам я могу отыскать каждого, где бы он ни находился. Но всякий раз прихожу слишком поздно. Я ничего не могу исправить, Вил. Только привести приговор в исполнение. Судья и палач в едином лице. Не дай тебе Бог когда-нибудь узнать, каково это…
– Я не хочу.
– Прости, что?
– Я не хочу! – повторяю я, вскакивая на ноги. Бесков с непониманием глядит на меня покрасневшими от долгого чтения глазами.
– Что именно тебя не устраивает?
– Мне не нужен пятнадцатый рейсте. И остальные четырнадцать не нужны. Я не хочу никого судить. И убивать прикосновением – тоже!
– Прикосновение судьи не убивает, оно лишает рейстери знака, и именно это вызывает гемокоагуляцию…
– Хватит!
– У тебя нет выбора, – говорит он тихо.
– Давайте сделаем вид, что я ничего не знаю. Отмотаем время назад, идет? Вернемся в тот день, когда у меня еще был выбор, приходить сюда или нет. Я забуду все, что слышала. А вы забудете обо мне.
С этими словами я сгребаю в охапку рюкзак и ухожу, не прощаясь. «Забуду все, что слышала». Проще сказать, чем сделать! Странная, липкая, душная история не желает отпускать меня, я вязну в ней, словно в страстных объятиях той самой вдовы. Я бегу по длинному коридору, освещенному зелеными лампами, и портреты людей в костюмах разных эпох провожают меня таинственными улыбками, как когда-то провожали и судью Рихарда с его двуличным приятелем Вильгельмом, которые наверняка не раз проходили по этой самой ковровой дорожке.
Одна из дверей распахивается мне навстречу, выпуская девушку в баварском платье, похожую на Лизель Мемингер. Она глядит на меня с недоумением. Можно подумать, здесь никто никуда не бегает!
– Где выход?
– До конца и н-налево. Да, налево.
Я оказываюсь на винтовой лестнице и спускаюсь по мраморным ступеням. Темно-зеленые стены увешаны картинами так плотно, что самих стен почти не видно. Внизу меня встречает маленький полутемный холл. Свод потолка настолько низок, что можно коснуться вытянутой рукой. Лестничные перила заканчиваются изысканным мраморным завитком, внутри которого теплится янтарный свет. Небо за цветными стеклами по обе стороны от дубовой входной двери кажется совсем темным. Сколько же времени я тут торчу?..
Я налегаю плечом на тяжелую створку и одновременно достаю смартфон, чтобы взглянуть на часы. Половина десятого! Первое неприятное открытие заставляет меня издать возглас, полный отчаяния. Но второе оказывается куда хуже.
Улицы больше нет.
Не веря глазам, я шаркаю подошвами кед по светлому гравию, дохожу до ворот, которые по-прежнему открыты настежь, и упираюсь взглядом в туман. Свет фонарей с территории особняка увязает в нем, не оставляя ни намека на то, есть ли что-нибудь дальше. Я делаю несколько неуверенных шагов туда, где должна была быть ограда детского сада с улицы Салтыкова-Щедрина, но мои вытянутые руки так ни во что и не упираются. Я с трудом дышу и близка к тому, чтобы разреветься. Каким бы плотным ни был этот туман, я должна видеть свет в окнах близлежащих домов. Они здесь повсюду!
Но я не вижу ни окон, ни фонарей – не считая тех, газовых, с Кройц-штрассе. Ничего.
Это «ничего» наполняет меня паникой. Развернувшись на пятках, я на полной скорости несусь обратно к дому Бескова. Девушка в баварском платье ждет на ярко освещенном крыльце.
– Что… за… чертовщина?..
– Отсюда можно выйти, только если у тебя есть ключ, – поясняет она и протягивает мне руку. – Меня зовут Ольга.
Если бы она сказала «Лизель», я сошла бы с ума. Впрочем, она невероятно милая, и ее присутствие немного успокаивает.
– Ольга, – повторяю я в попытке собрать разбегающиеся мысли. – Насколько я понимаю, войти без ключа тоже не получится. – Она согласно кивает. – И у тебя он есть.
– Да.
– Так выпусти меня отсюда!
– Не получится. Мой ключ предназначен для меня одной.
– Тогда кто может?..
Она шутливо хмурится. Все верно, ответ мне известен…
– Хотя бы позвонить отсюда реально?
Мой мобильный демонстрирует отсутствие сети. Видимо, вышками сотовой связи Кройц-штрассе обделили.
– Чтобы позвонить, нужно выйти на Салтыкова-Щедрина.
– А у меня нет ключа, – договариваю я. – Просто замкнутый круг. Он обо всем позаботился, верно? Я добровольно сдалась в тюрьму.
– Здесь не тюрьма. Здесь убежище.
Ольга берет меня за руку, и мы возвращаемся в дом. Я покорно бреду вслед за ней, декорации отматываются в обратном порядке: причудливая лампа над перилами, мраморные ступени, картины, ковер, двери, двери и снова двери – и Бесков, как и раньше восседающий в кресле посреди небольшой библиотеки. Ольга деликатно оставляет нас наедине.
– Так значит, я у вас в плену.
Когда он улыбается, в мрачноватой комнате словно вспыхивает маленькое солнце.
– Ты в плену своих предрассудков и нежелания видеть вещи такими, какие они есть. А здесь ты гость, причем, весьма почетный.
– Гость, который не может вернуться домой.
– И снова ты прешь по рельсам навстречу летящему поезду, вместо того, чтобы сойти на безопасную дорожку… Дом твоей бабушки сгорел. Кто-то шарил в твоих вещах. В тот момент, когда ты была рядом, убили ни в чем не повинного парня.
– Марк погиб из-за брата.
– Ой ли?
Вот уж точно «ой»… Сцепив пальцы в замок, я по давней дурной привычке начинаю покусывать ноготь.
– Хотите сказать, что опасность грозила не Герману, а мне?
Он стоит гримасу и комично разводит руками.
– Почему?.. – Но Бесков даже не думает давать мне подсказку. Движения его правой руки напоминают взмахи дирижера. – Потому что я судья?
Вытянутый указательный палец как бы намекает – угадала.
– Но откуда им это известно?
– Тебе видней.
Бодро расставшись с креслом, он подходит к холодному камину и берет с полки кисть. Обмакнув ее в крошечную чернильницу, скупо и точно наносит на камень портала один из рейсте. Сложенные домиком поленья занимаются пламенем. Поначалу слабое, оно разгорается, крепнет, и вот уже вся комната наполняется уютным потрескиванием.
– Сожги его.
– Вот только не говорите, что вы тоже судья! Мы могли бы объединиться в коллегию…
– Сожги, – перебивает он. – Прямо сейчас. Да, то самое, чем ты размахиваешь направо и налево, подставляя людей, которые могут даже не подозревать, что они рейстери. Да рисунок же! – стонет он так, что становится ясно – моя тупость сию секунду загоняет его в могилу.
Я судорожно лезу в рюкзак за блокнотом и отдаю его целиком, потому что не понимаю, какой из моих невинных сюжетов так неугоден Бескову. Не удостоив вниманием многочисленных Трампелей, он вынимает лист с алфавитом рейсте, комкает его и швыряет в камин. Все остальное возвращается ко мне в целости и сохранности.
– Тебя учили не доверять бумаге?
Бумага болтливей самых злых языков…
– Увидев, какое количество рейсте ты любезно изобразила в своем блокнотике, любой мало-мальски толковый шеффен сразу поймет, что с тобой что-то нечисто, и либо ты тоже шеффен – но всех своих они знают в лицо – либо судья-недоучка без пятнадцатого рейсте. А шеффенам, знаешь ли, крайне невыгодно, чтобы ты вступила в наследство. Кресло судьи сейчас свободно. Понимаешь, что это значит?
Его привычка задавать себе вопросы и самому же на них отвечать неимоверно раздражает. Пожар, обыск и смерть Марка – на моей совести. Кому-то я очень мешаю, вот на что намекает Бесков. Сам же он достает откуда-то салфетку с резким запахом женских духов, стирает нарисованный Рейсте Огня с обстоятельностью учителя, смывающего со школьной доски карикатуру на самого себя, и вещает менторским тоном:
– Власть низов. Беззаконие. Анархия.
– А мы, значит, «верхи», – напрягаюсь чуткая к любым проявлениям социальной несправедливости я.
– Не мы, а ты, и если бы некоторые не прерывали мой рассказ криками с места и выбеганиями из аудитории, то сейчас мы общались бы как один умный рейстери с другим умным рейстери, а не…
Я наблюдаю за тем, как пламя, лишенное поддержки знака, медленно угасает, и вдруг мне становится дико смешно. Мы оба выглядим идиотами. Наш разговор происходит в невидимом доме на улице, уничтоженной бомбардировками семьдесят лет тому назад. Да еще Бесков неожиданно точно уловил мою учительскую ассоциацию. Я всхлипываю и зажимаю ладонями рот, но становится только хуже. Звуки, которые я издаю, напоминают скорее истерику, чем нормальный здоровый смех.
– Простите, я… – Он протягивает мне платок, и я принимаю его с благодарностью. – Если еще не поздно, мне было бы интересно узнать окончание истории.
– Отрадно слышать.
Вместо того чтобы вернуться к разложенным на столе листам, Бесков снова пускает в ход чернильницу. На сей раз он просто уходит через третий рейсте. Оставленный им знак выглядит ужасно сердито. Я сижу в одиночестве, разгоняя рукой зеленый дым, с мыслями о том, что наверное обидела хозяина дома своим неожиданным приступом веселья. Но не проходит и десятка минут, как он возвращается, балансируя подносом. Я прихожу на помощь: беру самое хрупкое – до прозрачности тонкие фарфоровые чашки – и приземляю их на стол. Бесков благодарно кивает.
– Я начал этот рассказ… – говорит он, разливая по чашкам исходящую паром жидкость с терпким травяным запахом. – Чтобы ты поняла, кто такие шеффены и что толкает их на убийства других рейстери. Как это часто случается, вначале было благое намерение. Во всяком случае, Рихард Кляйн считал его именно таким. Они с Вильгельмом действительно вскоре перебрались в особняк, занимаемый прежде судьей Нойманном, но несравненно более приятные условия жизни, к сожалению, ничуть не облегчили состояние самого Рихарда. Каждый раз, когда ему приходилось судить рейстери, повинного в преступлении, в его душе оставалась незаживающая рана. Он был близок к тому, чтобы принять цианид и таким образом положить конец своим мучениям, и только истовая религиозность удерживала его от этого шага. Вильгельм не мог оставаться равнодушным к страданиям самого близкого друга. Он рвался разделить их, принять на себя хотя бы часть того гнета, который постоянно ощущал Рихард.
«Что ты чувствуешь, когда нарушен закон? Как узнаешь о вине рейстери?» – допытывался Вильгельм, и глаза его мерцали тем же холодным огнем любопытства, что загорался в них при виде любого людского страдания. Рихард это видел, но был слишком обессилен, чтобы сопротивляться натиску.
«Скорбь, – отвечал он. – Я чувствую бесконечную пустоту, словно потерял самого близкого человека и повинен в этом».
«Как ты находишь преступника? Как узнаешь, кто убийца?»
«Я – судья. Я знаю рейсте виновного, и он выводит меня к нему».
«А что, если одним и тем же рейсте владеют несколько людей? Не выйдет ли так, что ты осудишь не того человека?»
«Я иду туда, где мне страшно. Выбираю путь, каждый шаг по которому разрывает мне сердце, потому что в конце него неизбежно ожидает страдание. Я никогда не ошибаюсь».
С тех пор как Рихард получил в наследство пятнадцатый рейсте, минул всего месяц, но молодой человек уже ничем не напоминал себя прежнего. Кожа его иссохла и посерела, на лбу и вокруг рта пролегли глубокие складки, глаза запали и утратили былую живость. Отросшие волосы свисали вдоль лица, придавая ему еще более худой и изможденный вид. Именно таким юный богослов и предстал перед профессорами Альбертины в первый день своей новой, такой долгожданной студенческой жизни.
Между тем Вильгельм не оставлял попыток заполучить вожделенный пятнадцатый знак. Призывая на помощь свой Рейсте Убеждения, он в красках рисовал перед другом преимущества Schöffengericht – суда шеффенов, они же – постоянные помощники судьи-профессионала, призванные совместно с ним принимать решение по делу. «Позволь мне стать твоим шеффеном, – искушал он снова и снова. – Не мучай себя замшелыми правилами, законы должны меняться, как меняется время и люди, живущие в нем. Ты станешь первым судьей-либералом. Тебя запомнят как великого реформатора. Карл Великий сделал это в VIII веке. Ты же войдешь в историю как Рихард Великий!»
«Я не войду в историю, Вил, – устало отвечал тот. – Твоя затея бессмысленна. Из нее ничего не выйдет».
И чтобы окончательно поставить точку в затянувшемся споре, он очень буднично начертил Рейсте Судьи на клочке газеты, в которую рыночная торговка тем же утром завернула покупателям рыбу.
Как ты понимаешь, знание пятнадцатого рейсте не превратило Вильгельма ни в судью, ни в шеффена, и больше он об этом не заговаривал.
– И все же шеффены существуют.
– Все всяких сомнений.
Бесков не спеша собирает рассыпанные по столу листки и припечатывает стопку ладонью.
– Мне пришлось приложить немало усилий, чтобы узнать о дальнейшей судьбе двух друзей. Последняя запись в дневнике Рихарда Кляйна датирована апрелем 1931-го. В тот день Вильгельм бесследно исчез, собрав свои вещи и не сообщив о том, где его искать. Никаких ссор между приятелями не было, и Рихард не знал, чем объяснить столь внезапный отъезд. Он мог бы воспользоваться правом судьи и заявиться к Вильгельму, где бы тот ни находился, но не стал этого делать, уважая свободу друга и терпеливо ожидая, пока он объявится сам.
То, что ты услышишь дальше, мало кому известно. В том же году Вильгельм Рауш вступил в НСДАП, но по каким-то причинам был исключен из списков и вновь появился в них только спустя два года. Еще через год он уже носит знаки отличия СС и работает в берлинском гестапо. Карьера развивается стремительно – сотрудник «еврейского реферата», консультант по еврейскому вопросу в Братиславе, Македонии, Афинах и Салониках. Весной 1944-го его имя еще мелькает среди сотрудников особой команды в Венгрии, а потом внезапно теряется. Гауптштурмфюрер Рауш переведен из «еврейского» отдела – но куда?..
Самое время вспомнить мечту Вильгельма о карьере медика. Она до сих пор не забыта, но теперь он одержим новой идеей – обеспечить армию Рейха непобедимыми воинами. Воинами-рейстери. Ради того, чтобы понять, какими возможностями обладают рейсте и как именно появляется способность к ним, Вильгельм готов на все, но для экспериментов ему потребуется немало подопытных.
Где их искать? Как вообще опознать в человеке рейстери, если даже сами люди зачастую не обнаруживают в себе эту способность?
Ты, конечно, знаешь, что владение рейсте наследуется от предка к потомку, но этот процесс носит несколько хаотичный характер и недостаточно исследован, чтобы говорить о вероятности проявления. Как только ребенок в первый раз берет в руки карандаш, он готов к тому, чтобы стать рейстери, однако начертание рейсте все же требует некой тонкой моторики пальцев и мысленного сосредоточения, поэтому, как правило, все происходит намного позднее. Если ты спросишь рейстери, откуда он узнал свой знак, то скорей всего услышишь что-то вроде «увидел во сне», «просто придумал» или «само получилось». Человек встречается со своим рейсте, когда тот действительно ему нужен – или не встречается никогда, даже если такая способность бродит в его крови.
Таким образом, Вильгельм Рауш ставил перед собой задачу разыскать всех рейстери, которые только есть. И помочь ему в этом мог тот, кто хранит в своей памяти четырнадцать знаков алфавита и объединяющий их пятнадцатый. Судья Рихард.
В последний раз они виделись тринадцать лет назад.
Вильгельм попытался навести справки о том, кто проживает сейчас в доме на Кройц-штрассе, через своего адъютанта Отто Вайса – скользкого типа, от такого только и жди ножа в спину – и получил очень странный ответ: «Указанного вами адреса не существует».
Вернувшись в Восточную Пруссию, Вильгельм смог убедиться в этом лично – особняк, который он некоторое, не самое счастливое время своей жизни делил с Рихардом, бесследно пропал. О доме на углу Кройц и Хайнрих не напоминало ничего. От него не осталось ни следа. Даже бордюрный камень цветом не походил на прежний, хотя, возможно, Вильгельму это только показалось.
Предчувствуя подвох, Рауш поспешил в Прейсиш-Эйлау. Матушку друга он нашел тяжело больной и почти незрячей. Марта, любимая младшая сестра Рихарда, не успев снять траур по погибшему на войне отцу, надела его по мужу. Убитые горем женщины рассказали, что сам Рихард вернулся. Но вернулся калекой. И сейчас он в Гердауэне, гостит у дальней родни пастора – семейства Кропп.
Если раньше я клевала носом, убаюканная плавной речью Бескова, то после этих слов с меня слетели остатки сна.
– Сорок четвертый год?
– Да.
Я пытаюсь прикинуть, сколько было прабабушке Анне, отсчитывая назад от собственного дня рождения. Получается, что лет четырнадцать.
– Рихард жил в доме Кроппов напротив старой мельницы? В доме бабушки Эльзы?
– В моих источниках об этом не сказано, но я рад, что ты догадалась. Значит, не все так плохо.
Пусть сколько угодно считает меня тупицей, мне нет до этого дела. Только сейчас мне становится по-настоящему жаль потерянного «наследства», этих стен в пятнах плесени и старинных комодов – не потому, что их можно было бы недешево продать, а потому, что они бережно хранили свои тайны и, может быть, я смогла бы лучше понять своих предков, если бы повнимательней присмотрелась к тому, чем они дорожили…
– Что было дальше?
– Встреча. Трогательная встреча неравнодушных друг к другу людей, один из которых – потерявший ногу, с лицом, изуродованным шрамами от осколков, – говорил, что искал смерти и не раз был от нее на волоске, но всякий раз оставался в живых. Чертов пятнадцатый рейсте удерживал жизнь в его теле. Его следовало передать новому судье. «Война проиграна, Вил, война проиграна», – повторял Рихард, а Рауш, не нюхавший пороху и все еще плененный иллюзией грядущего могущества своего Фатерлянда, уговаривал дать ему список всех выживших рейстери для того, чтобы он мог их спасти.
«Я спрячу их в Венгрии. Мы создадим кусочек рая посреди окружающего безумия. Свой Der Untestand. Только представь – лес, чистая вода, мясо и хлеб, свежие овощи. Рейстери, наши братья и сестры, не должны уничтожаться, как какие-нибудь грязнокровки. У меня достаточно власти, чтобы защитить и тебя, и всех этих людей. Просто назови мне их имена, и я найду их, где бы они ни были».
«Грязнокровки… Ты до конца остаешься преданным псом своего фюрера, Вил. А что, если я скажу, что среди этих имен есть еврейские? Русские? Польские?.. Или двери в твой рай откроются только для немцев? Остальные подвергнутся выбраковке, несмотря на то, что ты только что назвал их братьями и сестрами?»
«Ты изменился, Ричи. Раньше ты никогда не придирался к словам. Я клянусь, что спасу всех, кого смогу отыскать. Всякого, кто будет значиться в твоем списке, вывезут в Венгрию, даже если на его шее уже начнет затягиваться петля».
Так появился Лист. Список имен и фамилий, созданный для спасения жизней. Смертельный список.
Информация была отправлена Отто Вайсу с тем, чтобы он начал поиск указанных людей и доставку их в Венгрию. Рихард и Вильгельм отправятся в «Унтерштанд» чуть позже, когда первые спасенные – это были евреи, их присутствие было призвано усыпить бдительность Рихарда – осмотренные врачами, накормленные, в чистой одежде, не веря своему счастью, уже начнут обживать бараки, которые после концлагерных покажутся им королевскими покоями. Рихард и вправду поверит, что поступил правильно, когда увидит хозяйственный блок, взрыхленные под грядки участки земли, новенькую детскую площадку, чистую столовую, а главное – лица всех этих людей… Медицинские кабинеты и операционные, то, что работники «Унтерштанда» назовут потом мясорубкой Рауша, ему, конечно же, не покажут.
Вильгельм трудился не покладая рук. Он лично присутствовал при демонстрации возможностей каждого рейстери – а они продолжали прибывать, окончательное число достигло двух сотен человек – и постепенно образ идеального воина в его голове приобретал конкретные черты. На роль кандидатов отбирались лучшие образчики арийской расы, преданные Рейху, развитые как физически, так и умственно. Прежде чем лечь на операционный стол, каждый из них проходил ряд сложных проверок и тестов. Это был экзамен на смерть.
Они гибли. Все. И доноры, и те добровольцы, которым пытались пересадить их сердце, почки, легкие, поджелудочные железы. Но Рауш не сдавался. Он пробовал снова и снова, попутно продолжая экспериментировать с пятнадцатым рейсте. Вызов в кабинет коменданта стал среди заключенных «Унтерштанда» одной из самых страшных баек. Из этого кабинета не возвращались. Ходили, правда, слухи, что отобранные – а они вызывались со всеми своими вещами – направляются подальше от зоны боевых действий, не то в Америку, не то в Канаду, где получают жилье и документы с правом вернуться домой, когда закончится война. В раю ведь не умирают.
О том, что это за «поездка в Америку», не знал никто.
Однажды Рихард, вошедший в кабинет друга без предупреждения, увидел Вильгельма склонившимся над телом мужчины-поляка с окровавленным кортиком в руке. Руки мужчины были изрезаны так, словно с них пытались содрать кожу, и все же остолбеневший от ужаса, не понимающий, сон перед ним или явь Рихард сумел распознать в этих ранах Рейсте Судьи.
Костыли помешали бы ему быстро выйти из комнаты, да он и не собирался бежать.
«Вил».
Тот оглянулся. Его лицо было перепачкано кровью, в глазах плескалось безумие.
«Что ты делаешь?»
«У меня получилось, Ричи! Я могу делать то же, что и ты! Пятнадцатый рейсте на ладони умирающего – и его знак переходит ко мне. Я твой шеффен, Рихард. Скажи, ты рад это слышать?»
«Ты стал одним из тех, кого я должен карать».
Выражение безумного восторга сменила ярость. Поднявшись на ноги, Вильгельм с ножом наголо начал теснить Рихарда к стене.
«Ты просто завидуешь, – шипел он, брызжа слюной. – Ты завидовал, когда у меня был Рейсте Убеждения, а у тебя – ничего, но когда стал судьей, то просто ныл и ныл, прикрывая Библией свои трусливо дрожащие коленки. Ты мог бы служить своей стране, а вместо этого, как последний трус, подставлялся врагу в надежде на легкую смерть. Ты слаб, Рихард. Ты даже не представляешь, до чего ты смешон и жалок. Я узнал, как завладеть рейсте любого из них, и сделаю это. Я создам новую армию, от непобедимой мощи которой содрогнется весь мир. А ты… Ты тоже послужишь Рейху. Прямо сейчас. Конвой!»
Двое солдат подхватили Рихарда под руки. Костыли остались лежать на полу кабинета, а сам он был брошен на железный стол в ярко освещенной комнате. Вильгельм самолично вгонял иглы в напряженные вены на его руках.
«Elf, schneller!»[11]
В процедурную ввели светловолосого мальчика, совсем еще подростка. Если он и был добровольцем, то, судя по бледному лицу и почти синим от страха губам, прямо здесь же и передумал.
«На стол, – скомандовал Рауш. – Руки по швам ладонями вверх. Спокойно, больно тебе не будет».
Не чувствовал боли и Рихард Кляйн. Кровь по трубкам покидала его тело, вливаясь в тело этого мальчика и полностью заменяя его собственную. Слишком яркий свет резал глаза, и он их закрыл. Встретят ли его все те люди, которые умерли, держа его за руку? Ждут ли они его? И что он им скажет?
«Ты не умрешь, – где-то далеко над головой раздался голос Рауша. – Твой Рейсте Судьи этого не позволит».
Рихард с трудом разлепил пересохшие губы.
«Я передал рейсте. Убивая меня, ты освобождаешь дорогу новому судье. И он придет к тебе, как только ты убьешь еще кого-то. Придет и возьмет тебя за руку».
«Кто он? Кто? Кто? Кто?»
Рихард не отвечал. Силы его покидали.
«Это кто-то из твоих родственничков? Я ведь найду их, Кляйн. Им не жить, Кляйн. Чертов Кляйн!»
Но Рихард Кляйн этого уже не слышал. Он умер.
Вещи не требуют внимания
– Ты устала. Если хочешь, можем продолжить завтра.
– Нет! – вскидываюсь я. Уйти сейчас равносильно тому, чтобы выключить фильм в момент развязки. – Я все равно не смогу уснуть. Следующей судьей стал кто-то из Кроппов? Анна? Но она была еще ребенком…
– А вот этого я не знаю. После гибели Рихарда Кляйна история тонет в совсем уж непроглядном мраке.
Открытый финал. Ненавижу.
– Выходит, Вильгельм Рауш так никого и не нашел…
– Скорее всего, даже не искал. Он был слишком занят своим проектом. Дело в том, что эксперимент с переливанием крови оказался успешным. Теория резус-факторов в то время была недостаточно изучена. О групповой принадлежности крови Рауш, конечно, имел представление, но не придавал ей большого значения, поскольку был уверен, что способность к рейсте сосредоточена в одном из внутренних органов, но никак не в кровеносной системе. Разве может кровь цыгана, славянина или еврея обладать бесценным свойством сотворения рейсте? Нет, нет и еще раз нет! Эта логика ущербна, но Рауш рассуждал именно так… Кстати, какая у тебя группа?
– Вторая отрицательная, – уверенно отвечаю я, поневоле вспоминая, как курсе на третьем поддалась на Настины уговоры и пошла сдавать свою вторую отрицательную для нуждающихся. Последнее, что сохранилось в памяти, – вид иглы, протыкающей кожу. Потом все померкло, а звуки почему-то остались, и были они не слишком приятными.
– Как и у меня. И у самого Рауша, и у судьи Рихарда, и у любого из рейстери. Мы все можем быть донорами друг для друга. Поразительно, правда?
Я вспоминаю братьев Терранова.
– А близнецы? Их кровь ничем не отличается. Возможно ли, что рейстери станет только один?
– Мы это уже обсуждали. Наследование рейсте – сложный вопрос. Я склонен считать, что в таких случаях если один из них обнаруживает в себе дар рейстери, значит, другой рано или поздно тоже это сделает. Если постарается.
Значит, у Марка все-таки была надежда. Жаль, что он не успел об этом узнать…
– Но вернемся в лабораторию Рауша. Справедливости ради нужно упомянуть, что на идею полного обмена кровью его натолкнул еще один «черный доктор» – граф Ласло Секереш. Неподалеку от «Унтерштанда» располагался городок на тысячу душ, а при нем – родовое гнездо этого самого графа…
– Замок Мадар?
Бесков слегка склоняет голову к плечу с выражением крайнего изумления. Его лицо настолько подвижно, что при желании он мог бы обходиться совсем без слов.
– Я была там с экскурсией, – поясняю я торопливо. – Нам рассказывали, что последний владелец, граф Секереш, слыл чернокнижником и якобы охотно принимал у себя разную нечисть. А раз в год, в ночь на Луцы, на деревянном мосту замка, перекинутом через сухой ров, можно было увидеть мрачную процессию: три повозки, запряженные черными козлами, везли в замок Мадар безголовых монахинь и рыцарей. Скрывшись за воротами, они пировали и плясали в покоях замка, а незадолго до рассвета отправлялись в обратный путь, причем рыцари бережно придерживали на своих плечах женские головы, а монахини – рыцарские…
– Ласло Секереш был рейстери, – невежливо прерывает Бесков, отчего-то не впечатленный моими историческими познаниями. – Его имя Рауш обнаружил все в том же Листе. В городе действительно поговаривали разное, и Рауш не преминул навести справки через Отто Вайса. Тут выяснилось, что граф проводит некие опыты медицинского свойства. Рауш свел с ним знакомство, и знаешь что? Этот Секереш оказался прелюбопытнейшим субъектом. Он рассуждал о том, что возможности рейсте поистине безграничны, окажись они в нужных руках. С его слов Рауш понял, что тому не только известен способ передачи рейсте от человека к человеку, но и некие формулы – а значит, граф далеко обскакал самого Рауша.
«Да, но как вам удалось обойти судью?» – поинтересовался Рауш как-то после обильного ужина, сдобренного превосходным вином из графских запасов.
«Старика Нойманна? – Тут Секереш наверняка разразился сатанинским хохотом. – Мне не понадобилось его обходить – мы были партнерами! Удивлены? А между тем, все люди смертны, герр Рауш, а судья – всего лишь человек… Не смотрите на меня так, я вовсе не предлагаю вам его убить. Речь о том, что судья тоже может быть болен. Изувечен. Лишен способности передвигаться, наконец! Не забывайте и о чисто человеческих слабостях… Предложите судье пятьсот рейхсмарок, и он отвернется. Дайте тысячу – он задумается. За пять тысяч рейхсмарок судья пожмет вам руку».
От последнего утверждения вино пошло Раушу не в то горло, и понадобилось время, чтобы к нему вернулся дар речи.
«Двусмысленно, не спорю, – ухмыльнулся Секереш – а это был венгр с поистине демонической внешностью, темноволосый, кудрявый, с густыми бровями, из-под которых поблескивали почти черные глаза. И судя по тому, что новорожденные младенцы в близлежащем городе частенько обнаруживали фамильные черты графского рода, женщины от так называемого колдуна в ужасе не разбегались. – Думаю, вы все же правильно меня поняли. Он показал мне Рейсте Судьи и добавил, что только умирающий рейстери может отдать свой знак, если вырезать пятнадцатый на его ладони, а потом взять за руку, как это делает судья. Тогда в момент смерти рейсте перейдет к новому владельцу. Мы жили душа в душу, пока он не помер. Тех денег, что я потратил, хватит на безбедную старость его внукам и правнукам, но все это неважно… Его вклад в мое дело стоит намного дороже».
– Секереш собрал все четырнадцать знаков?..
– О нет. Граф был не убийцей, а ученым, причем, скорее, теоретиком. Стремился проникнуть в самую суть каждого рейсте и сложить эти сути подобно тому, как буквы складываются в слова, а слова – в песню. Участие Готлиба Нойманна заключалось в том, что он своей рукой, рукой судьи записывал формулы «черного доктора», чтобы тот мог ставить свои опыты. Рауш, конечно, сразу возмечтал их узнать. Для этой цели в замке появилась некая женщина, пристально наблюдающая за графом под маской простой служанки… Ну да бог с ней. Суть в том, что помимо прочего Секереш намекнул на значение кровеносной системы в передаче рейсте между поколениями. Группа крови юного выпускника гитлерюгенда, больше известного как Эльф – «одиннадцатый» – случайно оказалась той же, что и у судьи Рихарда. Доктор-самоучка получил то, о чем мечтал – превратил в рейстери того, кто не был рожден таковым. Окрыленный успехом, он решил не останавливаться на достигнутом и довести навыки своего подопечного до небывалой величины: этот малыш должен был получить все существующие рейсте. Он должен был стать богом.
В беседах с Раушем граф охотно рассуждал о рейсте и связанных с ними чаяниях. Он сравнивал знаки с буквами алфавита. Две буквы складываются в слог. Три – в два слога. Четыре – это уже целое слово. То же самое происходит с рейсте, когда несколько из них оказываются в руках одного человека. Будучи написанными рядом, два рейсте дают невероятный эффект – совершенно новый эффект. Правильно составив формулу, можно повернуть время вспять или заставить его бежать быстрее. Создавать предметы из ничего. Подчинять стихии. Сам Секереш пытался оживлять мертвых, и вроде бы ему это даже удалось…
– Звучит как фантастика, но ведь для того, чтобы заполучить хотя бы парочку рейсте, придется… кого-то убить? Иначе никак?
– Иначе никак, – кивает Бесков. – Но неужели ты думаешь, что такая цель не оправдывает средства?
Именно так я и думаю. И мне страшно. Так вот чего хотел от меня Терранова, когда протягивал нож! Он принял меня за убийцу, которая коллекционирует снятые с трупов рейсте. Управлять временем? Повелевать стихиями? Когда я думаю о том, что такое возможно, в левой стороне груди начинает опасно покалывать.
– А вот шеффены с тобой бы не согласились. Единственный, кто мог бы положить конец напрасным смертям рейстери – судья. Но его уже несколько лет как нет в природе. Зато Лист – тот самый поименный список – по-прежнему существует. И я думаю, что он у них. Шеффены действуют просто – убивают потомков тех, кто там указан. Всех, кого только удается найти. Случается, что страдают простые однофамильцы…
Герман. Герман.
– Мне срочно нужно позвонить. Отпустите меня, я обещаю, что вернусь! Мне и бежать-то некуда…
Бесков со старомодной учтивостью предлагает мне руку.
Мы идем бесконечными тускло освещенными коридорами, поднимаемся по узкой деревянной лестнице, оставляем позади несколько проходных комнатушек – кресла, диваны, банкетки, сколько же здесь мебели? – и входим в обеденный зал. Дверные проемы скрыты тяжелыми, перехваченными золочеными шнурами портьерами, шторы опущены. Вокруг овального стола стоят три резных буфета, полных посуды. Пахнет пылью и временем. В дальнем углу, возле очередного дивана, тускло поблескивает черным лаком крышка рояля, но мое внимание приковывает не инструмент. Единственное яркое пятно здесь, благодаря моргающей, грозящей вот-вот перегореть лампе – огромный портрет, написанный так, будто блестящие глаза изображенного на нем человека наблюдают за каждым, кто находится в комнате, где бы тот ни стоял.
Я останавливаюсь чуть поодаль. Мужчина с портрета рассматривает меня с холодным любопытством. Кажется, еще немного, и он прижмет ладонь к холсту так, будто это разделяющее нас стекло. У него гладко зачесанные набок светлые волосы и прозрачные глаза. Я не выдерживаю и, разумеется, моргаю первой.
– Это судья Рихард?
– Угу.
Голос доносится откуда-то из-за буфета. Присмотревшись, я различаю рассыпавшиеся по столешнице кудряшки Ольги. Она сидит, уронив голову на раскрытую книгу.
– Который час? – спрашивает она сонно.
– Я не знаю…
За моей спиной поскрипывает паркет. От ощущения, что в темноте дома бродят призраки его прежних жильцов, испуганно екает сердце.
Однако это всего лишь Бесков, и он ставил на стол древний телефонный аппарат с чеканным корпусом и изящной трубкой, которая покоится на тонком рычаге. Никаких проводов, кроме витого шнура трубки, я не вижу.
Под моим заинтригованным взглядом Бесков жестом фокусника открывает створку буфета, достает уже знакомую маленькую чернильницу с пером – похоже, такие имеются в каждой комнате – и тушью выводит на круглом боку телефона два аккуратных знака.
Два.
Интересно, сколько всего рейсте известно ему самому? И каким-таким способом он их заполучил?
Бесков снимает трубку и протягивает ее мне. Сквозь треск издалека пробивается длинный гудок.
Чувствуя себя неуютно под неотступным взглядом портрета, я поворачиваюсь к нему спиной и по памяти набираю Настин номер.
Подруга отвечает сразу. Тревога в ее голосе резко контрастирует с музыкой и взрывами смеха.
– Насть, это я.
– Еська! – говорит она и, видимо, куда-то сбегает, потому что шум вечеринки отдаляется. – Куда ты пропала? Мы себе места не находим! У меня номер не определился. Эмиль тут…
Этот старый телефон имеет один существенный недостаток – каждое сказанное Настей слово сразу становится достоянием ушей всех присутствующих. И сказанное Эмилем тоже – его голос так грохочет в трубке, что приходится держать ее на расстоянии.
– Есения, где ты? Я пришлю за тобой машину.
От скорости, с которой он принимает решения, порой захватывает дух. Я взглядом ищу поддержки Бескова. Он подсказывает ответ довольно изобретательной пантомимой.
– Я нашла квартиру, – расшифровываю я в силу своего понимания. – Очень выгодное предложение.
– Что за предложение? Какая еще квартира? Где ты?
Бесков отчаянно мотает головой, и я тоже начинаю это делать.
– Уже поздно, мне пора. Увидимся. Удачной вечеринки! – речитативом произношу я и жму рукой на рычаг.
Остается Герман. Его номер я набираю с мрачной обреченностью, заранее зная, каким будет результат. Абонент не отвечает. Этот абонент вообще будто сквозь землю провалился!
Я устала, неимоверно устала. И до головокружения хочу спать, но…
– Мне нужно туда.
– «Не знаю, куда?»
В чем-то он, конечно, прав…
– Я найду Германа через его Рейсте Дверей. Они разбросаны по всему городу.
– Он что, дурак? – подает голос Ольга, которая до этого казалась крепко спящей. – Скажи еще, что каждый ведет к его дому. Вот идиотище… Рейсте Дверей – самая предательская вещь. Может, поэтому их убивают чаще прочих… Давно он недоступен?
– Целый день.
Я пытаюсь держать себя в руках, но голос отчаянно вибрирует.
– Подожди раскисать. У него есть друзья? Родители? Позвони им утром, найдется твой Герман…
– Он живет один. И утром может быть поздно.
– Ну тогда… – Ольга смотрит на Бескова так, словно мысленно передает ему некое сообщение, и тот едва заметно кивает в ответ. – Лучше бы ему быть здесь, среди нас.
– Поехали, – обреченно говорит Бесков и отводит в сторону портьеру, пропуская нас на лестницу.
Поначалу кажется, что Ольга намерена отправиться с нами, однако мы расстаемся возле затейливого светильника, венчающего перила – девушка с книгой исчезает в темноте одного из арочных проемов. Вслед за своим провожатым я шагаю туда, где, на первый взгляд, возможность пройти отсутствует вовсе – в кромешную тьму под лестницей, и на ощупь ныряю в невидимую дверь («здесь три ступени и очень низко, береги голову»).
Когда наконец загорается свет и глаза привыкают к нему настолько, что их можно открыть, я разлепляю веки, но не сразу понимаю, что именно вижу – отблески ламп на хромированных деталях заставляют всерьез опасаться за зрение.
– Что? – говорю я и глупо моргаю. – Что это?
– «Maybach Zeppelin» 1938 года.
Если у роскоши есть имя, то оно звучит именно так. Это самый прекрасный автомобиль из всех, что я когда-либо видела. Он огромен, но изящен и абсолютно совершенен, начиная с круглых фар и заканчивая выпуклыми дугами, плавно переходящими в удобный порог для коротышек вроде меня.
– Садись. – Бесков, все еще в белой рубашке и при бабочке, распахивает передо мной дверь.
– Я не могу.
– Чего ты не можешь? Это просто машина.
Нет, это не просто машина, думаю я, но вслух ничего не говорю. Кремовый диван, который с легкостью вместил бы еще пару-тройку пассажиров схожей комплекции, принимает меня в нежные объятия. Здесь даже дышать страшно, не говоря уже о том, чтобы что-то трогать руками. Сколько несчастных животных отдало жизни за то, чтобы их кожей обтянули все, включая ручки опускания стекол? Сколько деревьев пострадало за полированные вставки в дверцы и приборную панель?.. Этот занудный писк принадлежит вовсе не моему внутреннему «зеленому», а тощей девчонке в растянутой майке и рваных джинсах, которая, в отличие от того же Бескова, здесь явно не на своем месте.
Дирижабль мечты плавно выкатывается за ворота, и те закрываются без нашего участия. Я оборачиваюсь (на боковых стойках, разделяющих переднее и заднее стекла, есть вазочки для живых цветов. Вазочки для живых цветов!) на заросли бузины и темноту за ними. Улица Салтыкова-Щедрина быстро остается позади. Редкие автомобили встречают нас гудками. Свет фонарей скользит по лакированному кузову, ласково поглаживая бока гостя из далекого прошлого. В мелодию двигателя вплетается музыка – настолько тихая, что я списываю страдание и страсть «Por Una Cabeza» на саундтрек, любезно предоставленный моим бессознательным.
Если где-то наверху существует ведомство, неравнодушное к нашим просьбам, то сейчас я заваливаю его мысленными петициями навсегда застопорить мое личное время на этом моменте.
Чуть мутноватые стекла машины становятся розовыми очками, сквозь которые молчание Германа выглядит очередной придурью мальчишки, недополучившего внимания в детстве и теперь старательно компенсирующего это за мой счет. Я почти уверена, что он валяется сейчас в своем подвале (нет, не с распоротыми венами, нет) и упивается обидой. Зря, наверное, мы туда едем. Нужно было выждать пару дней, чтобы он понял: не всем нравится чувствовать себя игрушками…
– Где-то здесь?
– Да, – говорю я и нехотя выхожу из машины. Пока красавчик-«Майбах» остывает возле многоквартирного дома, мы рассматриваем покрытую граффити трансформаторную будку. Я обхожу ее в поисках третьего рейсте и довольно уверенно показываю то место, где он был. Но теперь его нет.
Черный квадрат. До произведения искусства не дотягивает – слишком криво.
– Он закрыл его. – Мне страшно неловко, что наша ночная прогулка не увенчалась успехом, но Бескова это отчего-то радует.
– Ума хватило! – говорит он и одобрительно кивает. – Знаешь, где другие?
Я начинаю вспоминать.
– В одном из фортов, но там охрана и лучше туда не соваться. Еще в области… в Железнодорожном – точно.
– Семьдесят километров. А его домашнего адреса ты случайно не знаешь?
Если бы знала, мы бы сейчас здесь не стояли.
– Я не запомнила дорогу. Мы ехали ночью из бара, брат Германа там работает. То есть работал…
– Что за бар и как зовут брата?
– Звали, – поправляю я. – Марк Терранова, музыкант. А бар – забегаловка на Штурвальной. Название… Не помню. «Пр» какой-то.
Бесков прячет улыбку.
– Знакомое место.
Так мне даруется еще немного магии мягких рессор и возможность воображать себя звездой черно-белого кино до тех пор, пока вместо красной ковровой дорожки под ногами не оказывается асфальт Штурвальной улицы, а вместо отеля «Билтмор» – ярко освещенные окна пивнушки. Впрочем, немного взглядов посетителей с летней веранды мне все-таки перепадает, хотя львиная доля внимания достается Бескову, и он принимает его как должное – то есть, не замечает вовсе.
– Нет, оставь, – бросает он мальчику, который протягивает руку за ключами. – Мы скоро вернемся.
Здесь принято отгонять машины на стоянку?.. Заведение получает от меня дополнительную звезду. Свою единственную.
Между тем Бесков размашисто шагает к стеклянным дверям. Я стараюсь не отставать. Внутри нас встречает уже знакомый мне интерьер попсового закоса под рыцарскую трапезную. Чтобы не показаться навязчивой, я присаживаюсь на деревянную скамью возле самого выхода. Бесков по-хозяйски ныряет за барную стойку, обменивается рукопожатиями с барменом, недолго о чем-то с ним переговаривается и наконец возвращается ко мне с двумя запотевшими бокалами в руках.
– За счет забегаловки, – говорит он, но я еще не осознаю собственного промаха и продолжаю дышать ровно. – Договор мы с ним, конечно, не заключали…
Мой вопросительный взгляд поверх бокала по-прежнему безмятежен.
– Он не числился в штате и его документы, разумеется, никто не проверял. За концерты платили наличными и сразу. Но Анатолий позвонил одному из этих музыкантов, и тот примерно объяснил, как ехать.
До меня наконец-то доходит. Я бросаю по сторонам затравленные взгляды, но, как назло, замечаю все новые и новые приметы китча. И рыцарские доспехи, и люстра в форме колеса, и геральдика, свисающая отовсюду, куда только удалось вбить гвоздь, и даже перекрещенные на одной из стен мечи провоцируют подсознательное желание вызвать дизайнера на дуэль.
– Так это ваш ресторан? – мямлю я, так и не найдя, за что бы его похвалить.
– Забегаловка, – уточняет он с издевкой.
– Нет-нет, здесь довольно мило! И коктейль очень даже, м-м…
Я заставляю себя выпить содержимое бокала огромными глотками, хотя почти не чувствую вкуса. Бесков наблюдает за мной с жалостью.
– Вы неравнодушны к этому судье, правда? Назвали ресторан в честь его родного города?..
– Проницательность на грани ясновидения, – бормочет он, направляясь к двери. Мне не остается ничего, кроме как догонять. – Экстрасенс. Телепат. Просто Ванга на мою голову…
Я утешаюсь тем, что высказала свое мнение. Каждый человек имеет право на собственное мнение, верно? А если оно кого-то не устраивает, можно просто сказать: «Ну что вы обижаетесь, право слово, это всего лишь мое мнение! И нечего раздувать проблему аршинными буквами». Гораздо проще, чем признать, что у тебя проблема с формулировками.
Ситуацию спасла бы музыка, но на этот раз Бесков ее не включает. Тишина придает происходящему еще больший привкус временно́го разрыва. Точно такая же царит в доме на Кройц-штрассе, и вдруг я понимаю, что не видела там ни телевизора, ни даже радио. Будто кто-то нарочно стер все приметы времени, чтобы совершенно о нем забыть.
Я осторожно веду пальцем вдоль оконного стекла. Осмелев, кладу на прохладное дерево всю ладонь. Там, снаружи – мой город, мой год и мой век. Проносятся мимо, словно подлинная реальность не за окном, а именно здесь. И все бы ничего, но раз так, то и сама я – не настоящая…
Чтобы окончательно не потеряться, я начинаю говорить.
– Так что произошло с тем мальчиком, которому перелили кровь Рихарда Кляйна? Судя по тому, что на исход войны он не повлиял, никакого бога не случилось?
– С Эльфом? – Мне кажется, что Бесков то и дело поглядывает на мою руку, пачкающую полировку, и я торопливо принимаю позу отличницы за первой партой. – Его держали в изоляции. Единственным человеком, которого он видел, был Вильгельм Рауш. Перед парнем открылась целая вселенная новых смыслов, и это порядком выбило его из колеи. Основными инструментами психотерапии Рауша были стек и плетка, но толку от побоев было мало. О том, чтобы двигаться дальше – и отправить «в Америку» четырнадцать рейстери, – не могло быть и речи.
– А как же новый судья? Рауш не боялся казни?
– Рауша в то время терзал страх иного рода – на землях Венгрии шла освободительная война. Надо было спешить. Из всех, кто находился тогда в «Унтерштанде», в живых должны были остаться только сам Рауш, Эльф и Отто Вайс, снабженный особыми инструкциями на случай гибели двух остальных. А судья… Ну что судья? Пользуясь словами графа Секереша, судья – всего лишь человек. А значит, его можно лишить свободы или даже жизни. Вполне возможно, Рауш планировал распорядиться кровью этого судьи точно так же, как сделал это с его предшественником. Неизвестно, что думал о своем предназначении сам Эльф, еще недавно мечтавший служить Рейху с оружием в руках, но получивший совсем иное оружие. Вот только он наотрез отказывался убивать.
Взбешенный Рауш избил его плетью и бросил в карцер. Изо дня в день туда приводили одного и того же узника. У него были сломаны обе руки. Каждый палец торчал под неправильным углом. Новое утро приносило ему новое увечье. И когда дошло до выколотых глаз, окровавленный кусок плоти начал умолять о смерти.
В это же самое время наверху звучали выстрелы и крики. Натасканные на людей овчарки обнюхивали каждый угол в поисках тех, кто сумел укрыться. Заключенных согнали в один барак. Дробно и зло застучали молотки. Несколько построек уже пожирал огонь. Пылала деревянная горка. Догорали качели. Пожелтевшие без ухода саженцы лежали, втоптанные в землю каблуками сапог. Плач людей смешался с лаем собак и отрывистыми приказами.
В лесу, в машине, уже дожидался Отто Вайс. Влетев в карцер с портфелем в одной руке и пистолетом – в другой, Рауш чуть не споткнулся об истекающее кровью тело узника – тот мучительно умирал от ран. Сняв с себя китель, Рауш накинул его на голые плечи своего никчемного подопечного и потащил его прочь.
«Рай» пожирало адское пламя. Рауш увидел отъезжающий грузовик с персоналом, почти сразу раздались автоматные очереди. Враг еще никогда не был так близко. И у Рауша сдали нервы.
Со слезами на глазах он поставил Эльфа спиной к дереву и прицелился. Они смотрели друг на друга, должно быть, целую вечность. Плачущий мужчина и мальчик в расстегнутом кителе гауптштурмфюрера СС.
Рауш выстрелил.
Убедившись, что его проект не достанется ни русским, ни их союзникам, а только одному лишь черту, он дрожащими руками поднес дуло пистолета к собственному виску. «Слава Великому Рейху!» – крикнул он небу, лесу, ревущему пламени и врагу за спиной. «Рихард», – прошептал он себе. И упал под ударом приклада, так и не успев спустить курок.
* * *
– Все ваши истории заканчиваются одинаково.
– Да? – говорит он странно дрожащим голосом. – И как же?
– Смертью.
– Любая жизнь заканчивается смертью.
Машина замирает на обочине. Это то самое место, где в прошлый раз я заметила костер. Сейчас руины кирхи едва виднеются в темноте за деревьями.
Бесков выходит и останавливается перед капотом. В ярком свете фар видно, как он достает из кармана брюк мятую пачку и зажигалку. Прикурив, делает несколько нервных затяжек, ходит туда-сюда вдоль дороги. Быстро возвращается и дымит теперь в открытую дверь, повернувшись ко мне спиной.
Набравшись смелости, я кладу руку ему на плечо, и он ее не сбрасывает.
– Я вас обидела?
Меня мучительно тянет коснуться его виска в том месте, где сбриты волосы, я даже чувствую, как покалывало бы пальцы. Но не делаю этого.
– Теперь, когда… – Не договорив, он сухо откашливается, что выглядит попыткой вернуть себе самообладание. – Теперь, когда ты живешь в моем доме и знаешь обо мне все, можно перейти на «ты».
– Знаю все?..
Вместо ответа Бесков бросает сигарету на асфальт, расстегивает пуговицы на манжетах рубашки и до плеч закатывает рукава.
От запястий до локтей его руки покрыты татуировками. Я поднимаю взгляд выше и не могу сдержать вскрик. Там, куда перевернутые кресты, пентаграммы и готические буквы, образующие слово «Blasphemy», еще не добрались, кожа бугрится от шрамов. Поверх застарелых, глубоких рубцов видны более тонкие и светлые.
Повинуясь внезапному порыву, я тянусь через плечо Бескова и соединяю наши пальцы, словно если этого не сделать, он исчезнет. Или я исчезну. Или исчезнем мы оба.
Это следы от плети.
– Так значит, вы… Ты… – шепчу я, не решаясь озвучить догадку. Прозвучав, она разобьет мою реальность на тысячу несоединимых осколков.
– Максимилиан Бесков, одиннадцатый номер. Эльф.
Поправив рукава, он коротко, по-военному салютует и заводит двигатель. Машина плавно трогается. Меня накрывает головокружением, кислый ком тошноты мгновенно оказывается у самого горла. Я закрываю глаза, но не ощущаю опоры, хоть и сижу, вцепившись в сиденье.
– Сколько же тебе лет? – невнятно цежу я сквозь стиснутые зубы. – Ты должен быть мертв!
– Мне двадцать два. И я жив. Думаешь, я болтал, когда говорил о формулах рейсте?
Еще немного, и дорогущий салон повстречается с содержимым моего желудка. Я чувствую, как мы куда-то сворачиваем. Дорога становится хуже. Лощеному «немцу» это явно не по нраву. Если бы в тех вазочках действительно стояли цветы, сейчас мы были бы закиданы ими, как покойники перед погребением.
– Тебе двадцать два, ты жив и ты фашист.
Вот теперь точно все.
– Останови.
Я дергаю ручку и открываю дверь раньше, чем он успевает затормозить. Наконец мы съезжаем к какому-то забору, и я вываливаюсь из машины. Остро пахнет ночью, болотом и влажной травой. Встав на колени, я зарываю пальцы в придорожную пыль и дышу, хватаю воздух губами с той же жадностью, с какой мучимый жаждой припадает к прохладному лесному роднику.
– Я пристрелила бы вас, не раздумывая, – говорю я стоящему передо мной Бескову, – если бы у меня было, чем.
– Мы же договорились на «ты».
Глядя снизу вверх, я вижу, как он идет к машине, поднимает крышку багажника и что-то ищет. Через мгновение на землю передо мной ложится короткоствольный пистолет. Будто уменьшенная копия настоящего.
Я машинально протягиваю руку, но отдергиваю ее, едва поняв, что именно собираюсь подобрать.
– А раз на «ты», – говорю я, поднимаясь на ноги и отряхивая колени. – То катись ты к дьяволу!
Прибавив к этому несколько слов, услышанных от Террановы, я бросаюсь бежать, не слишком понимая, куда, но вскоре выдыхаюсь и перехожу на быстрый шаг. Меня опережает собственная тень. Свет фар неотступно бьет в спину.
– Ты заблудишься, – невозмутимо произносит Бесков. «Цеппелин» крадется за мной подобно ладье Харона, собирающей души умерших на улицах города-призрака. – Уже заблудилась. Сядь в машину.
– Я не идиотка!
– Сядь, пожалуйста, и позволь мне все объяснить.
– На Страшном Суде объяснишь…
После этих слов «Цеппелин», будто обидевшись, обгоняет меня, набирает скорость и с визгом сворачивает на одну из боковых улочек.
Я остаюсь одна. В темноте, не считая звезд над головой, и тишине, не считая шума воды под крышкой канализационного люка. Единственный фонарь освещает пустую автобусную остановку. Заметив ее, я немного приободряюсь. По такому ориентиру любой таксист сможет легко меня найти. Я просто скажу ему название остановки и… и что?
Я замедляю шаг.
Чуть впереди виднеется выложенная плитами дорожка к обелиску, увенчанному пятиконечной звездой. Небольшой мемориал зажат между коробками трехэтажек. В окне одной из них загорается свет. Вид этого одинокого окошка навевает щемящую тоску. Я хочу домой… Не в мансарду под крышей и не в потусторонние коридоры Кройц-штрассе. Домой!
Нужно вызвать такси.
Я лезу в карман за телефоном, но быстро передумываю. Из подъезда вываливается компания местной пьяни и, переговариваясь между собой на непереводимом диалекте обитателей городского дна, движется в мою сторону.
– Обахуяссе!
Одного этого достаточно, чтобы мои ноги стали ватными.
Дело даже не в смысле (его нет), а в том, как именно это сказано – слово пережевано и отправлено в мою сторону смачным плевком. Нужно что-то ответить. Что-то нейтральное. Все равно не отвяжутся… Если я побегу, меня догонят. А потом?.. Их четверо… в этот самый момент я замечаю лестницу. Она скрыта железной решеткой с раздвинутыми прутьями и уходит ниже первого этажа. И вдруг мне кажется, что все случится именно там. Среди пустых пивных бутылок, строительного мусора и использованных презервативов. Там.
Тот, что хамил, подходит так близко, что я чувствую исходящую от него вонь и отчетливо вижу лицо печальной обезьяны с заплывшим глазом и шрамом, будто ему сняли, а затем пришили обратно половину черепной коробки.
– Че, нравлюсь? – Я почти чувствую, как эта фраза чем-то скользким стекает по моей щеке.
После каждого слова он облизывает губы отвратительно подвижным языком.
Мне заткнут рот подобранной на полу тряпкой или обрывком бумаги, врежут, чтобы не дергалась, и пока я буду корчиться от боли на заботливо подстеленной куртке, двое станут держать меня за руки, а остальные…
Я слышу шум мотора и кидаюсь к дороге, чтобы привлечь внимание водителя или погибнуть под колесами, но кошмар не желает прерываться. Машина на полном ходу пролетает мимо. Меня хватают за запястье и волочат к решетке. Я изо всех сил пытаюсь высвободить руку. А когда это почти удается, получаю затрещину.
Собственный визг звучит каким-то чужим, паническим, диким, но боль в сорванном горле не оставляет сомнений – это я. Меня. Со мной.
Наверху хлопает оконная рама.
– Заткнитесь! Сейчас полицию вызову! – И потревоженный жилец возвращается под одеяло.
«Помогите». «Пожалуйста». «Нет». Когда так кричат в кино, это кажется фальшью. Когда кричишь ты сам, это кажется фальшью всем, кроме тебя.
Сначала я думаю, что он просто споткнулся. Мы падаем оба – от толчка я врезаюсь головой в решетку и закрываю лицо в ожидании очередного удара. Но меня не трогают. Воздух густеет от звуков: шум борьбы, беспорядочные выкрики, шарканье ног по асфальту. Кто-то снова угрожает полицией, в ответ раздается брань… и я открываю глаза.
Гопник со швами на лбу лежит рядом со мной и смотрит в небо. Из-под его головы растекается темная лужа. Трое других полукругом стоят сбоку от лестницы и методично избивают кого-то ногами. Все это ярко освещают удивленно-круглые фары «Майбаха». Дверь со стороны водителя распахнута.
Ну же, дурацкий немец, пусть твоя хваленая аккуратность на сей раз тебя подведет!
Я бросаюсь к машине и обеими руками шарю по сиденьям.
Он на месте. Слава Богу, он на месте.
Зажатый в ладони пистолет наполняет меня злой решимостью.
Здесь должно было прозвучать нечто эпичное. Меткое, как выстрел. Но вместо этого я хриплю:
– Прекра…
В горле страшно пересохло. Я сглатываю густую слюну и пробую снова:
– Стоять!
Один из них оборачивается. Затем остальные. И вот уже все трое с трудом фокусируют взгляды на моей руке. Когда мне начинает казаться, что я недостаточно убедительна, они отступают и резко срываются в бег.
Все, кроме того, лежащего со стеклянными глазами. И Бескова. Он со стоном перекатывается на спину и садится. Трясет головой, пытается встать, но кривится от боли и оставляет попытку.
– Нагулялась? – спрашивает он, сплевывая кровь.
– Ага, – говорю я, трогая языком распухшую губу. – Тебя в гитлерюгенде научили так кулаками махать?..
Бесков подбирает выпавшую из кармана пачку сигарет, открывает, пересчитывает оставшиеся и прячет обратно. Держась за стену, он кое-как поднимается на ноги. В это время я отступаю назад и запрокидываю голову. Сразу в нескольких окнах поспешно задергивают шторы.
– Сволочи, – бормочу я. Рука с зажатым в ней пистолетом сама взлетает вверх – и тут же опускается под нажимом руки Бескова.
– Тихо, тихо… Это еще зачем?
Я вскрикиваю, когда он силой разжимает мне пальцы.
– Они все слышали! И хоть бы одна скотина пришла на помощь!
– Одна все-таки пришла, – говорит он растерянно.
– Кто-нибудь должен был позвонить в полицию.
Ответом мне становится далекий вой сирены.
Заложив руку с оружием за спину, Бесков шаркающей походкой направляется к «Цеппелину».
– Достался мне в наследство вместе с машиной, – говорит он, бросая пистолет в багажник, будто сломанную игрушку. – Последним, кто к нему прикасался, был Рихард Кляйн. Хотел подарить тебе, но уже передумал. Он неисправен.
Какое счастье, что я узнаю об этом только сейчас…
Перед тем как сесть в салон, мы обмениваемся вежливыми улыбками одними губами.
Меня колотит так, что зубы отбивают чечетку. Мышцы сводит судорогой, я трясусь, словно припадочная, даже не пытаясь этого скрыть.
– Замерзла? – Он оглядывается по сторонам, потом оценивающе смотрит на свою окровавленную, с отчетливыми отпечатками подошв рубашку. – Прости, мне даже нечего тебе…
– А то что? Одолжил бы свой китель гауптштурмфюрера? Нет уж. – Я отворачиваюсь к окну. – Лучше сдохнуть.
Поездка больше не кажется приятной. Более длинной и тяжелой ночи в моей жизни еще не было. Как спасенной даме, сейчас мне полагается трепетно стирать кружевным платком кровь с лица своего рыцаря. Но у меня нет платка. Да и Бесков – не рыцарь.
– Китель не мой, а Рауша. Если ты перестанешь постоянно об этом вспоминать… – начинает он, явно что-то обдумав. – Я, так и быть, забуду о том, что ты назвала забегаловкой мое элитное увеселительное заведение, хм?
Странно, что он до сих пор настроен шутить. Лично мое чувство юмора испарилось где-то между «ты все обо мне знаешь» и «обахуяссе».
– Это неравнозначный обмен. Ты ведь не думаешь, что, если молчать о твоем прошлом, оно станет другим?
– Совсем забыл, что ты потомственная судья, – говорит он без тени иронии, и больше мы не произносим не слова.
* * *
По темному саду, давно не знающему хозяйской руки, бродит женщина в светлом платье. Под ее шагами не колышется ни одна травинка. Ветви яблонь тяжелы от созревших плодов. Женщина останавливается, чтобы вдохнуть аромат яблочной кожуры, а затем, босая, на цыпочках крадется к старой голубятне. Почти у самого входа вдруг оборачивается и машет мне, приглашая войти вместе с ней. Я остаюсь стоять у калитки, а она, выждав еще немного, откидывает за спину оборванный конец веревки, чуть ослабляет затянутую на шее петлю и скрывается за приоткрытой дверью. Потревоженные ее появлением, изнутри выпархивают несколько бабочек и, покружившись над дорожкой, стайкой исчезают за домом.
Мятый фонарь над крыльцом не горит, в окнах темно. На веранде в кресле-качалке сидит темноволосый юноша. Склонившись над шахматным столиком, он медленно двигает одну из фигур.
Когда я подхожу к двери, он поднимает голову, и его изуродованное шрамом лицо озаряет улыбка. Указав пальцем на дом, он подает мне знак не входить. Огромная бабочка садится ему на лицо, скрывая шрам распахнутыми пестрыми крыльями.
– Открыто, – говорит Бесков. Я смотрю на то, как он просовывает мысок ботинка в щель между створкой и дверным косяком, а когда оглядываюсь вновь, вижу пустое кресло и заваленный листьями шахматный столик.
– Можно я подожду здесь?
– Да, так будет лучше.
Натянув расстегнутые рукава рубашки до самых кончиков пальцев, он кладет ладонь на ручку двери и тянет ее на себя. Я стою, прислонившись к перилам. Ноги отказываются меня держать.
– Бесков!
Он оборачивается на пороге.
– А если бы мы и сейчас были врагами, ты стал бы меня спасать?
Буркнув что-то неразборчивое, он исчезает в полумраке прихожей.
– Марк, – зову я тихонько. – Марк, что мне делать?
Только ветер едва колышет сухие листья. Я провожу ладонью по столу, и они осыпаются мне под ноги.
В кухне загорается свет. Сквозь оконное стекло видно, как Бесков в одиночестве бродит по комнатам. Вот он скрывается из виду, снова появляется. Смотрит куда-то вниз, качает головой и выходит. Германа с ним нет.
Входная дверь отворяется настежь.
– Зайди, – говорит Бесков. Пропускает меня, а сам остается на веранде и лезет в карман за сигаретами.
С первого шага становится ясно, что второй будет ошибкой.
Я не знаю, как пахнет горелая плоть, но сходу узнаю этот запах. И мне кажется, что теперь он останется со мной навсегда.
Скосив глаза на дверной проем, ведущий в кухню, я быстро отворачиваюсь.
Там ноги. Длинные бледные стопы с трещинами на пятках и толстыми желтыми ногтями. Поверх вьется тонкий провод кипятильника.
Сдержав рвотный позыв, я вылетаю на крыльцо.
– Дай. Мне надо.
Поколебавшись, Бесков протягивает мне пачку. Я склоняюсь над зажигалкой в его ладонях, но не знаю, что делать дальше. При виде такой беспомощности он сам втягивает огонек кончиком сигареты и передает ее мне.
Я набираю полный рот дыма и не спешу выдыхать.
– Это не он. Не Герман. Это его отчим.
– Я догадался. Староват для твоего приятеля. Больше в доме никого нет, в других комнатах – несколько затертых рейсте.
– Отвези меня домой. Пожалуйста. Домой, в Железнодорожный. Я помню, что для тебя это далеко, но…
– Дело не в расстоянии. Идем.
Мне позарез нужно кого-нибудь обнять. Не просто обнять, а вцепиться, будто изголодавшийся вампир, и впитать чужое тепло, потому что свое давно на исходе. Если б только кто-нибудь взял бы меня на руки и избавил от необходимости снова заставлять свое тело двигаться… Кто-то, кто был бы сильнее и мудрее меня. И сказал бы… Он сказал бы мне: «Ты не первая. Люди вообще невероятные существа… Отталкивают тех, кто к ним добр и теряют голову от палачей. Видят свет в кромешной тьме. Прощают то, что невозможно простить. Жертвуют собой ради тех, кто этого не заслуживает, но… Возможно, имеет смысл просто его выслушать?»
Нет, никто не дает мне советов. Это всего лишь голос в моей голове. Мы идем к калитке, не оборачиваясь, каждый в своей тишине. Небо светлеет. И Бесков говорит: «Я отвезу тебя туда, где ты будешь в безопасности». Я слишком устала, чтобы спорить. Он говорит: «Сейчас тебе нужно делать все, что я скажу. Это важно». Я снова молчу. А он: «Сожми мою руку, если да».
И подхватывает меня за миг до падения.
Вещам не нужны другие вещи
Если раньше дом на Кройц-штрассе казался мне на редкость тихим местечком, то утром становится ясно, насколько сильно я ошибалась. Ровно в шесть все вокруг приходит в движение. Лежа на кровати в маленькой комнате, обставленной только самым необходимым, я слышу, как надсадно воют старые водопроводные трубы. Хлопают двери. Комнатой выше кто-то расхаживает на каблуках, и каждый «цок» вонзается в мою и без того больную голову, заставляя вспомнить китайскую пытку водой. Я поворачиваюсь на бок и зарываюсь под одеяло в надежде снова уснуть, но проклятый шум не оставляет шансов, к тому же, сильно хочется пить. Я с трудом открываю глаза, тащусь к окну и прижимаюсь лбом к прохладному стеклу. Становится немного легче. Внизу, на заднем дворе, который я раньше не видела, в окружении цветочных клумб белеет фигура каменного юноши. Склонившись над чашей фонтана, он словно любуется своим отражением в неподвижной глади воды. С двух сторон фонтан огибает выложенная булыжником дорожка, уходящая в никуда, то есть, прямо в витую решетку ограды. Возле дома дымит выхлопной трубой черный микроавтобус с крупными буквами «Осторожно, дети!» на борту. Рядом прохаживается дядька в растянутой майке и шортах.
«Здесь не тюрьма, – вспоминаю я. – Здесь убежище».
Интересно, где в этом убежище ванная?..
Краем глаза я ловлю свое отражение в зеркале старинного трюмо. Увиденное ужасает. Я открываю все ящики подряд, но они, как назло, пусты, только в нижнем сиротливо приютились чернильница и деревянная ручка с пером на конце. Скрутив грязные волосы в узел, я закрепляю их на затылке этой самой ручкой и отправляюсь на поиски благ цивилизации.
Меня не покидает чувство, что вокруг – музей, где экспонаты можно трогать руками и даже переставлять с места на место. Еще здесь пахнет невообразимой смесью туалетной воды и всевозможных дезодорантов. Сквозь шлейф парфюмерной лавки едва пробивается запах еды – колбаса, что-то жареное, кофе… Проглотив слюну, я оставляю за спиной рабочий кабинет, из которого можно выйти сразу в четырех направлениях, прохожу через небольшой пустой коридор и оказываюсь в столовой. Портрет Рихарда Кляйна встречает меня усмешкой узнавания. А может, это горькая ирония хозяина, свысока взирающего на разруху в собственном жилище.
Я словно оказываюсь в школьной столовой. Воздух звенит от голосов на разных языках. Стол завален грязной посудой, и повсюду подростки – они стоят, сидят, болтают с чашками в руках. Кто-то молча жует с огромными наушниками на голове, кто-то на бегу хватает кофейник и скрывается за противоположной дверью. Меня замечают две почти одинаковых девушки с блестящими от загара плечами и прическами спортсменок по синхронному плаванию, одна из них дружески машет рукой. Я слышу «Ola», «Bonjour», «Dzien dobry» и что-то еще, что интуитивно понимается как приветствие, бормочу заученное школьное «good morning» и протискиваюсь к окну, где к огромной своей радости замечаю Ольгу – она сидит на софе, уютно поджав под себя ноги, и смотрит в книгу. Я устраиваюсь рядом в той же позе. Бутерброды, лежащие на кофейном столике рядом с нами, пахнут просто умопомрачительно.
– Бери, – говорит Ольга, не иначе как третьим глазом разглядевшая плотоядное выражение моего лица. – Кофе тоже, я еще не пила.
Я набиваю полный рот хлеба, хватаю с подноса тарталетки и одну за другой отправляю их за щеки. Заливаю все это остывшим латте и невнятно благодарю. Ольга кивает в знак того, что услышала.
– Если хочешь добавки, – говорит она, – надо попросить Эрну. Ее можно найти в кухне на первом этаже, а можно подождать, пока она сама сюда придет. Но вообще лучше завтракать позже, по утрам здесь сумасшедший дом. С ужасом думаю о том, что начнется в сентябре…
Тем временем на дорожке, ведущей к фонтану, появляется несколько ребят со спортивными сумками на плечах. Громко переговариваясь, они идут к микроавтобусу. Дверь плавно отъезжает в сторону. Сквозь тонированные стекла невозможно разглядеть, есть ли внутри кто-то еще.
– Куда это они?
Ольга мельком смотрит в окно и снова утыкается в книгу.
– На пляж.
– И у всех есть ключи?
– Разумеется. Если тебе нужно в город, заранее предупреждай об этом Эриха, он включит тебя в расписание.
Признаваться в том, что я все еще ограничена в свободе передвижения, отчего-то неловко. Пора бы обсудить это с Бесковым, думаю я и с тоской вскормленного в неволе молодого орла наблюдаю за тем, как очередная стайка парней и девчонок скрывается в автобусе. Несмотря на убийства и постоянные разговоры о шеффенах, они вовсе не выглядят напуганными. А ведь все они – рейстери. Уж не пытается ли Бесков, собрав их в «убежище», отмолить таким образом свою грешную душу?
– Разве это не опасно?
– Ну… – Поняв, что я так просто не отстану, Ольга наконец-то посвящает мне все свое внимание. – Нельзя же просто взять и запереть нас в доме. – С этим я могла бы поспорить. – Они останавливаются в «Эльсбет». Это бывший немецкий пансион, сейчас там хозяйничают Тимур и Амина, и горе тому шеффену, который посмеет к ним сунуться. Да и Эрих в случае чего защитит.
– Швырнет в противника пустую пивную банку?
Ольга хмыкает.
– Это тоже, но если ты не знаешь – он месмерист. Вот так посмотрит, а потом скажет… – Она не моргая глядит на меня широко раскрытыми голубыми глазами и с неповторимой интонацией магистра Йоды произносит: – «Оружие убери! Плохого не сделаю. Знать хочу, зачем ты здесь?»
Все это нисколько не вяжется с образом водителя микроавтобуса. Прямо сейчас он как раз вразвалочку подходит к ограде, неся перед собой пивной живот. Машет рукой перед массивной стойкой, увенчанной коваными дубовыми листьями, и не спеша возвращается за руль.
То, что происходит вслед за этим, выглядит сюрреалистично. Переплетенная на модерновый манер решетка словно вспыхивает без огня. Болотная дымка окутывает каждый прут и тянется к небу. Транспорт трогается с места, плавно разгоняется и…
Я не выдерживаю напряжения и вскакиваю ногами на софу. Полная пассажиров дьявольская колесница исчезает в зеленом тумане и сейчас уже наверняка толкается в пробке на Вагнера в направлении Ленинградки, чтобы встать на курс к побережью по А-192. Стоит ей только пройти сквозь ограду, спецэффекты будто отключаются невидимым оператором. Передо мной колышут листвой липы, за которыми виднеются крыши соседних многоэтажек. Я возвращаюсь на место. В опустевшей столовой снова витает призрак платформы 9 ¾.
– Слушай… – В голове теснится столько вопросов, что не так-то просто выбрать главный. – А где здесь можно помыться?
* * *
Спустя полчаса я сижу в Ольгиной спальне, расслабленная и почти счастливая, и даже странный наряд, выданный ею же – белая блузка с просторными рукавами, поверх которой пришлось надеть длинный изумрудный сарафан со шнуровкой на груди – не способен испортить мне настроение.
– Давно ты здесь? – Ее комната выглядит гораздо уютней моей. Правда, то, что я называю уютом, кому-то еще показалось бы хаосом – все эти фотографии в рамках, куклы-тильды, клетчатые скатерти и свисающие с люстры белоснежные ангелы напоминают витрину магазина «Красный куб», а я к нему неравнодушна. К тому же – невиданная роскошь! – здесь есть собственный крошечный санузел, тогда как простым смертным предлагается пользоваться общей ванной (на львиных лапах) и общим же унитазом (к счастью, без опоры в виде конечности царя зверей).
– С весны. А кажется, что намного дольше…
– Не скучно?
Ольга глядит на меня с недоумением и слегка пожимает плечами.
– А твои родители?
– Их убили. Не извиняйся, – добавляет она. – Ты же не знала. Макс – мой опекун. Я не уеду отсюда, даже когда он найдет и уничтожит Лист.
Бесков ищет Лист. Я цепляюсь за эту мысль, чтобы не вдумываться в то, что кроется за этим «Макс», сказанным с особенным придыханием.
– Ты, наверное, хорошо его знаешь?
– Не лучше, чем ты. Или Эрих с Эрной. Или любой другой из этого дома.
Я не перебиваю, напротив, – всем своим видом даю понять, что жду продолжения. Ольга вздыхает и опускает длинные черные ресницы. Заметно, что ей самой безумно хочется продолжить беседу, но она не уверена, со мной ли.
– Вчера я не слышала, как вы вернулись, – говорит она. – Вас не было всю ночь?
– М-м… – «Нас не было всю ночь, но тебе точно не хотелось бы оказаться на моем месте». – Мы искали Терранову. Безуспешно.
– Жаль. Одиночкам сейчас опасно ходить по улицам.
– Он справится. – На самом деле я так не думаю. – Значит, Бесков не слишком любит о себе рассказывать?
– Нет, не то, чтобы… Я знаю, что три года назад он переехал сюда из Германии.
«На машине времени». Разумеется, вслух звучит другое:
– Он неплохо говорит по-русски.
– Макс – рейстери.
Раз уж на то пошло, мы все здесь рейстери, но если какой-нибудь полиглот обратится ко мне на суахили, я, скорее всего, отвечу «сам дурак».
– А тебе не кажется странным, что он знает слишком много рейсте? Совсем как… шеффен?
Ольга бросает взгляд на изящные наручные часики и, покинув меня, садится перед зеркалом. Проводит щеткой по волосам и задумчиво вглядывается в собственное идеальное отражение.
– Даже если ты права…
Вздернув подбородок, она неотрывно смотрит в глаза самой себе. Прямо передо мной разворачивается битва ангела и беса за одну невинную душу. Финал пока неочевиден.
– А какой рейсте твой? Только не говори, что Чтение, – неуклюже шучу я, чтобы сменить неловкую тему, но, судя по Ольгиному презрительному смешку, попытка не удается.
– Огонь. Можешь себе представить? Самый ничтожный знак. Кому нужен огонь, когда все вокруг поголовно пользуются электроплитами? Разве что когда-нибудь я заблужусь в лесу и тогда без проблем разведу костер… Но мне бы этого не хотелось. Ладно, пора, – говорит она наконец, словно извиняясь. – Собрание перед началом учебного года. Макс настаивал, чтобы я пропустила сентябрь – он уговорил почти всех, только двое уехали домой из-за учебы, но я же и так дома…
Я провожаю ее на первый этаж, и мы выходим в сад. Там, где Ольга, должно быть, видит улицу Салтыкова-Щедрина, для меня клубится плотный туман. Ничего, кроме тумана. Надежда сломать систему совсем слаба, но я не могу не попытаться и, догнав исчезающую за воротами любительницу книг, перешагиваю на ту сторону почти одновременно с ней.
Подбираю с земли мелкий белый камушек и с размаху швыряю его в пустоту.
А у меня магазин. Куча чашек без Трампеля, хотя уже должны быть с Трампелем. Телефон не работает. Все вещи черт знает где. Даже зубной щетки нет. А я торчу тут в наряде немецкой пейзанки и…
Возвращаюсь в дом с мрачной решимостью бороться за свои права до последней капли крови. На моем пути стоит всего лишь одно препятствие – Бескова нигде нет.
Ни в столовой. Ни в библиотеке. Ни в кабинете. Ни в этой странной комнате со слоем пыли толщиной в палец на полу…
Сразу приходит в голову, что последним сюда заходил лично Рихард Кляйн почти век тому назад. А уборщица с тряпкой – и того раньше.
Книги… Я приподнимаю обложку верхней и громко чихаю. В воздух взлетают клочья пыли. Очень старый анатомический атлас в картинках. Натурализм не подкачал, и я не горю желанием листать дальше. А это, наверное… Чтобы разглядеть снимок, я протираю стекло подолом Ольгиного сарафана.
Они похожи как братья. Ну или, по крайней мере, близкие родственники. Светлые волосы одинаково зачесаны набок, на лицах – заносчивость юности. Сын пастора выше ростом и шире в плечах, сын сапожника субтилен и болезненно бледен. На мой взгляд, Вильгельм должен был пользоваться бо́льшим успехом у дам – в его глазах читается незаслуженная обида и множество претензий к мирозданию, которых оно, проклятое, не слышит. На фоне тонкого и интересного приятеля Рихард Кляйн того времени обладал идеальной фактурой для рекламного плаката с призывом… Скажем, чистить зубы зубным порошком. Или мазать волосы бриолином. Или записываться добровольцем в вермахт.
Не выпуская снимка из рук, я окидываю взглядом узкую кровать, пару стоптанных ботинок возле нее, напольные часы с навсегда замершим маятником… На краю стола, у самого окна, распустился металлический цветок патефона.
Интересно, какой была последняя мелодия, звучавшая в этих стенах?
– Вагнер. – Я вздрагиваю, будто воришка, застуканный с рукой в чужом кармане, и поспешно возвращаю рамку на место. – Разумеется, он слушал Вагнера!
На Бескова страшно смотреть. Половина его лица превратилась в фиолетово-черный синяк, распухшая губа почти не шевелится. И все же он энергично подходит к столу и несколько раз дергает ящик за круглую ручку. Наконец, тот поддается. Бесков роется внутри, улыбаясь половиной рта.
– «Лили Марлен», ну конечно, – говорит он неразборчиво и, безуспешно попытавшись сдуть пыль с выбранной пластинки, просто стирает ее рукавом. – Не бог весть что, но не станем же мы танцевать под «Риенци»!
Я вообще не намерена с ним танцевать, однако медлю с ответом все то время, пока он крутит ручку патефона, и после, когда сквозь треск и звуки аккордеона пробивается далекий женский голос, а Бесков кладет ладонь мне на талию и приподнимает мою голову за подбородок, заставляя взглянуть ему в глаза. Требуется усилие, чтобы не отвести взгляд.
– Я мог бы убрать это, но хотел, чтобы прежде ты увидела меня героем.
Он слегка прижимает меня к себе и делает первый шаг. Длинный подол сарафана путается в ногах. Я не решаюсь его одернуть.
– Uns’re beiden Schatten sah’n wie einer aus. Daß wir so lieb uns hatten, das sah man gleich daraus… – с присвистом напевает Бесков. – «Обе наши тени слились тогда в одну. Обнявшись, мы застыли у любви в плену…»[12]
Моя ладонь покорно лежит на его плече. Скрип паркета под нашими ногами почти заглушает музыку. Сейчас я хочу лишь одного – чтобы песня поскорее закончилась, и наши Schatten наконец-то перестали sahen wie einer aus.
– «В тесной землянке, укрывшись от огня, о тебе мечтаю, милая моя…»
Я вырываюсь из его рук и отхожу к стене. Певица продолжает раскатисто выговаривать немецкие слова в бодром ритме военного марша.
– Спасибо за перевод.
Бесков стоит там же, спрятав руки в карманы и покачиваясь с пятки на носок.
– Это просто песня. Правда, когда каждый вечер ровно без пяти десять она звучала по радио на немецкой стороне фронта, стрельба прекращалась, и с другой стороны просили сделать погромче. Советские листовки призывали немцев сложить оружие и вернуться к своим Лили Марлен, а англичане предлагали вздернуть Гитлера на том самом фонаре, у которого она ждала любимого. Геббельс объявил песню упаднической, ее запрещали, Лале Андерсен чуть не оказалась в концлагере и пыталась покончить с собой. А так – да, это всего лишь песня. Ты всегда все принимаешь в штыки, или это касается только меня?
Краем глаза я вижу, как он подходит к патефону и снимает с пластинки иглу. В наступившей тишине мы оба не двигаемся с места. Я разглядываю цветочный узор на обоях, он – пыльную поверхность стола.
– Я взял на себя смелость послать Эриха за твоими вещами. Он освободится к вечеру. Объясни ему, пожалуйста, куда ехать, и предупреди своих друзей.
– Значит, ключа мне не видать?
– Пока нет.
Я судорожно вздыхаю и запрокидываю голову, делая вид, что отчаянно увлечена лепниной на потолке.
– Когда встретишь Эриха, обязательно спроси его о лошадях, – мирно говорит Бесков. – Его любимицы давно истлели в земле, но он до сих пор помнит каждую по имени.
Я отвечаю очередным вздохом.
– А если ты попросишь Эрну приготовить кенигсбергские клопсы по ее фирменному рецепту, она будет вне себя от счастья. Никто не готовит клопсы так, как Эрна. Правда, с тех пор как умер старый Нойманн, этот дом забыл запах клопсов Эрны, но для тебя она сделает исключение.
– Как она могла готовить для Нойманна, если тогда еще не родилась? – ворчу я, чтобы он не подумал, будто мне надоело обижаться и захотелось попробовать исторические клопсы.
– Эти двое, Эрих и Эрна, женаты дольше, чем мы с тобой живем на свете.
– Прям целых сто лет?
– Может, и сто, – соглашается он. – И знаешь, их любви не мешают ни пагубное пристрастие Эриха к шнапсу, ни даже рука его супруги, превращающая практически любую кухонную утварь в грозное оружие борьбы с пьянством.
– Они бессмертные! – говорю я, глядя на Бескова широко раскрытыми глазами, чем окончательно подписываю пакт о ненападении.
– Они – часть этого дома. Здесь вообще полно секретов… Например, эта комната. Я наткнулся на нее совсем недавно и почти случайно – она была запечатана тем же способом, который скрывает весь дом. Тайник в тайнике, представляешь? Я думаю, это дело рук твоей бабушки.
Он впервые упоминает о бабушке, а ведь верно – она бывала здесь и, похоже, не раз!
– Почему? – едва выдыхаю я из боязни, что он передумает говорить.
– Потому что она презирала Рауша. Настолько, что не прикоснулась бы к его вещам. Впрочем, кое к чему это не относилось… Подойди сюда. – С этими словами он снимает со стены и отставляет в сторону полотно с изображением двух цветущих фройляйн и одного печального тощего фазана, явно приговоренного к судьбе горячего блюда на их столе. За картиной скрывается деревянная дверь – краска на ней облупилась и местами облезла от времени. Бесков открывает нарочно медленно, вовсю наслаждаясь моим нетерпением. Визг несмазанных петель должен слышать сейчас весь дом.
Я вхожу в квадратную комнату без окон. Как только глаза немного привыкают к темноте, становится ясно, что внутри совершенно пусто. Пространство напоминает скорее колодец или трубу – потолок настолько высоко, что разглядеть его не получается.
– Встань здесь, – приглушенно командует Бесков. Взяв за плечи, он подталкивает меня чуть вперед, в самый центр, и разворачивает лицом к одной из стен. – Замри.
Подчиниться совсем несложно. Я стою с прямой спиной и вглядываюсь во тьму, а Бесков поднимает раскрытую левую ладонь и пишет что-то прямо на ней. Медленно обходя меня по кругу, он поводит рукой так, словно гладит огромную невидимую кошку.
И появляется свет.
Первыми загораются канделябры у входа. Огоньки вспыхивают один за другим, будто на рождественской елке, и постепенно заполняют все. Подняв голову, я наконец-то понимаю, насколько здесь высоко, и там, наверху, тоже есть свечи – оплывшие огарки кособочатся в медных чашах, густо покрытых застывшими каплями воска. Их здесь десятки. Я восхищенно вскрикиваю, но Бесков указывает на другое. Разглядев это «другое», я забываю об огоньках.
С темной шпалеры на меня глядит изможденная средневековая дева. Ее лицо бледно, глаза полуприкрыты. Складки ткани драпируют округлость живота. Руки-прутики обвивают шею белоснежного единорога с почти человеческим взглядом, и мифический зверь доверчиво льнет к ее груди.
Она прекрасна. Она бесценна.
– Этот гобелен сводил Рауша с ума, – поясняет голос за моей спиной. – Он созерцал его часами, и никто не смел вмешиваться, сколь важной ни была бы причина. Можно только догадываться, из чьих рук предмет попал в Комиссию по использованию дегенеративного искусства – а фюрер называл так все, что не вписывалось в идеологию нацизма, – вот только один из членов Комиссии, ее, так сказать, арт-директор, Хильдебранд Гурлитт работами художников-«дегенератов» не гнушался. Он по смешным ценам выкупал у министерства пропаганды картины Мунка, Пикассо, Шагала, Матисса и собрал частную коллекцию, которая составила бы честь любому крупному европейскому музею. «Дева с единорогом», шпалера конца XV века из запасов Гурлитта, была подарена им Вильгельму Раушу в знак признательности за некую услугу.
– За какую услугу?
– Еще будучи сотрудником «еврейского» отдела, Рауш свел Гурлитта с коллекционером из Дрездена и обеспечил конфиденциальность сделки. При этом сам Рауш не отличался вкусом к живописи. Он был Triebverbrecher. Хм-м… Извращенец. Он видел в этой женщине с гобелена… Женщину. И то, что происходило за запертыми дверями его кабинета, имело мало отношения к наслаждению искусством. Это было совершенно плотское удовольствие.
Меня передергивает от омерзения, и Бесков это чувствует.
– Лизэлоттэ, – говорит он на тон ниже. – Я видел ее всего дважды, но буду помнить до конца своих дней.
Что-то в его голосе подсказывает, что основная мерзота еще впереди. К сожалению, я не ошибаюсь.
– Низкорослая и совсем неподходяще сложенная, она выбривала волосы надо лбом, пытаясь выглядеть, как девственница с гобелена. Пускала себе кровь, чтобы добиться той же бледности. Судя по фигуре, ее можно было бы заподозрить в беременности, если бы та не длилась гораздо дольше положенного срока. Лизэлотте считалась женщиной Рауша и всегда была при нем. Впервые я столкнулся с ней во время медосмотра. Меня только привезли в «Унтерштанд». Это странное существо наблюдало за всеми проводимыми надо мной манипуляциями без единой эмоции. Сидело в углу кабинета, а потом встало и вышло прочь. На мой вопрос медик ответил, что это Лизэлотте, die Braut, то есть, невеста герра Рауша. Не думаю, что он выбрал правильное слово. Она была Schlampe. Bljat’. – Бесков чудовищно коверкает это слово, отчего оно звучит еще более хлестко. Впрочем, акцент пропадает так же внезапно, как появился. – Когда Лизэлотте пришла ко мне ночью, я сразу понял, что до меня она побывала с кем-то еще. В руках она держала большую связку ключей – не знаю, украла или Рауш отдал их сам. Она говорила, что жалеет нас: мы никогда уже не увидим других женщин, потому что скоро умрем. И предлагала себя. В то время любому было ясно, что война проиграна, но когда это прозвучало из ее уст, мне захотелось ее пристрелить. Я был слишком неопытен, чтобы понять природу той своей внезапно вспыхнувшей бешеной ненависти. Это был не страх поражения или вражеского плена. Даже не страх быть убитым. В уродстве Лизэлотте отражался я сам. Я, запертый в клетке. Я, потерявший рассудок. Полуголый, с иссеченной плетью спиной. Называя меня сверхчеловеком, Рауш обращался со мной, как с рабом. Потому что я ему это позволил.
– Ты принял то, что тебе предлагали?
– Нет. – Теперь уже мне передается его дрожь. – Я поманил Лизэлотте к себе, а когда она подошла, схватил ее, повалил на землю и придушил настолько, чтобы увидеть под белой дрянью, которой она вечно мазала кожу, подлинный цвет ее лица. Она хрипела и извивалась возле моих ног до тех пор, пока на пороге не появился Рауш и не приставил к моему затылку дуло пистолета. В тот раз он не избил меня. Мне показалось, что он остался доволен. А я никогда еще не был так близок к тому, чтобы стать тем, кого лепил из меня Рауш – тупым исполнителем. Големом. Солдатом с мраморными глазами. Да, себя я предал, зато остался верен…
Он замолкает и будто в поисках поддержки касается моей руки. Я легонько сжимаю его пальцы.
– Верен кому?
– Той, что ждала меня и умоляла взять ее в жены, а я ответил, что не хочу слишком рано делать ее вдовой.
Сердце Бескова размеренно бьется за моей спиной. У него была девушка. Он кого-то любил, и этот кто-то горячо отвечал взаимностью…
– Я не фашист, Есения. Рассказать тебе, какой процент личного выбора был у каждого из нас?
– Выбор есть всегда.
– Играй по правилам или умри – это ты называешь выбором? Я никогда не интересовался политикой. Биография фюрера, история партии и политическое страноведение проходили через мой мозг, как вода сквозь сито. Зато мне нравились походы, особенно ночные. Я был лучшим в плавании и беге, к тому же, здоров как бык. Мне прислали документы из Ваффен СС. Мать плакала. Грета говорила, что покончит жизнь самоубийством, если со мной что-то случится. Но я подписал бумаги и отправил обратно. Иначе меня ждала бы смертная казнь.
– Как ты выжил?
– Что?
– Как ты выжил? – повторяю я громче. – Ведь Рауш стрелял в тебя и не промахнулся.
Моего обоняния касается знакомый запах парфюмерии – Бесков стирает с ладони Рейсте Огня. Свечи разом гаснут. Комната-колодец наполняется ароматом тлеющих фитилей.
– У Отто Вайса имелись особые инструкции на мой счет. Он погрузил мое тело в машину и привез в замок Мадар, к графу Секерешу. Граф экспериментировал с оживлением. Мы с Вайсом должны были бежать за океан по фальшивым документам, однако все пошло не по плану. Столкнувшись с необъяснимым, он запаниковал, а когда не уверенный в успехе Секереш попытался скрыться, Вайс ранил его, и открытая дверь досталась мне. Я не знал, куда она ведет. Я просто хотел жить.
– И оказался в доме судьи Рихарда?
В темноте Бесков рассеянно водит кончиками пальцев по моему плечу, вряд ли отдавая себе в этом отчет.
– Да. Только семьдесят лет спустя. Думаю, это был очередной опыт графа. Путешествие во времени. Шайсе…
Мы возвращаемся в комнату Рауша. Там Бесков снова маскирует дверь полотном. Рассеянно осмотревшись по сторонам, он берет со стола потемневший от времени нож для вскрытия писем, проверяет остроту и вдруг быстрым движением протыкает себе безымянный палец.
На пол падает густая темная капля. Приблизившись к стене, Бесков обмакивает кончик пера самопишущей ручки в свою кровь и оставляет на пожелтевших обоях три алых рейсте.
– Тебе нужно увидеть… – Я цепляюсь за протянутую руку. Зеленый дым валит из невидимых щелей едкими клубами. – Что случилось бы, если бы Рейх получил еще несколько таких ребят, как я.
…Ветер треплет волосы и рвет подол платья. Чтобы не упасть, я хватаюсь за что-то шершавое, но тут же отшатываюсь – это каменная морда горгульи, удивленно и испуганно глядящая на раскинувшийся внизу город. Я вижу площадь, крошечные фигурки людей, ярко-синюю ленту реки и мосты, соединяющие два берега. В голубой дымке горизонта, словно мираж, проступают очертания башни. Той самой башни.
С моих губ срывается крик восторга. Сердце замирает испуганно и сладко. Я втягиваю воздух, пытаясь запомнить его запах, ощутить вкус и аромат, но не успеваю – прямо сквозь серый гранит Нотр-Дама меня выталкивают навстречу нестерпимо жаркому солнцу.
Камни под ногами кажутся белоснежными, отовсюду, куда ни взгляни, бьет яркий свет. Прикрыв рукой слезящиеся глаза, я различаю арки, сквозь которые проглядывает раскаленное небо. Каменные ступени отвесно спускаются из-под наших ног к невероятному хитросплетению античных галерей. Отсюда, сверху, многочисленные туристы кажутся муравьями, копошащимися в чем-то несоизмеримо более огромном, чего они никогда не увидят и не познают, пока ходят специально проложенными маршрутами с этими своими глупыми палками для сэлфи.
– Бесков! – визжу я. – Бесков, это же…
Остаток фразы растворяется в кромешной тьме вместе с запечатленной на сетчатке ареной Колизея. Бесков зажимает мне уши, и пространство взрывается грохотом. Бой курантов с привкусом шампанского и мандаринов вызывает желание встать навытяжку и, перекрикивая звон, в пику моему провожатому от души исполнить гимн родной страны. Но когда я открываю рот, чтобы произнести первую строчку, на меня обрушивается тишина.
Голубые, желтые, красные дома. Яркие циновки на фасадах, витражные фонарики под крышами. Узкая улочка забрана в камень и выложена мозаичной плиткой. Ни клочка зелени. Воздух густ от запаха специй. Я спешу мимо птичьих клеток, висящих прямо на стенах домов, через маленькую площадь с фонтаном, мимо лавки с пестрой керамикой, женщин в просторных светлых одеждах, детей с оливковой кожей и смышлеными блестящими глазами.
На мгновение мне кажется, что я потерялась, но белесая макушка Бескова маяком мелькает между торговых рядов, и я ныряю в шум и головокружительные ароматы восточного рынка.
– Поняла теперь? – белозубо улыбается он и кидает мне апельсин. Я ловлю фрукт обеими руками, прижимаюсь носом к пахучей кожуре. Торговец певуче что-то кричит. Бесков отвечает на том же полном придыханий языке. Оба хохочут и, кажется, расстаются друзьями.
– Еще бы. – Я начинаю задыхаться. Здесь жарко, а он идет слишком быстро.
– И что скажешь?
Я хватаю с одного из лотков тыквенное семечко и, поймав Бескова за рукав, вынуждаю его развернуться.
– Вот это, – говорю я, демонстрируя семечко на раскрытой ладони, – вы. А это… – в ход идет апельсин, – мы. Одна только Московская область. Так что окститесь, камерад Бесков, никакие рейсте не спасли бы вас от неизбежного про…
Я замолкаю на полуслове, пораженная мелькнувшей как молния страшной догадкой. Ведь если он, этот улыбчивый немец с серо-стальными глазами, о котором я знаю лишь то, что он сам пожелал рассказать, сумел попасть сюда и жонглирует теперь передо мной городами и странами, не случится ли так, что он… Найдет дорогу обратно? И тогда…
– Попробуй, – говорит Бесков, кивая на апельсин в моей руке. – Сладкий.
И размашисто шагает дальше, а я снова вынуждена догонять. Пряный ветер ласково дует в лицо. Если бы мог, давно бы ушел, говорю я себе. Не похоже, чтобы он рвался обратно. Я позволяю восторгу от нашего стремительного путешествия заполнить себя снова, но ничего не забываю. Бесков еще не знает, но именно сейчас я впервые всерьез задумываюсь о том, чтобы стать судьей (это еще не решено, нет, не решено! Хотя кого я пытаюсь обмануть…) и тогда уже я глаз с него не спущу.
– Что ты ему сказал?
Я спрашиваю не потому, что мне действительно интересно. Просто включаюсь в игру. Судя по загадочному молчанию, Бесков тоже. Я не могу этого видеть, но уверена, что он улыбается.
– Так над чем вы так заразительно смеялись?
– А! – Он откидывает с глаз челку и вдруг останавливается. Я почти на него налетаю. – Я сказал, что этот плод любви станет залогом моего счастья сегодня ночью. Марокканский дарижа несколько витиеват…
Выражение моего лица красноречивей всяких слов. Враг повержен и отступает. Он говорил, что хорош в беге, но я тоже неплоха, и бросаюсь в погоню. Ноги вязнут в песке. Скинув кеды, вслед за Бесковым я почти скатываюсь вниз по песчаной косе и не верю глазам. Еще недавно я безнадежно застряла в городе, а теперь передо мной раскинулось море. Живое, искрящееся, дышащее. Я почти забыла, какое оно бывает…
Нас больше нет. Меня, Бескова, моих страхов, его тайн. Только море.
Я подхожу к воде, опасаясь, что она исчезнет, будто во сне, но волны прибоя лижут мои разгоряченные ноги. Бросив обувь на песок, я захожу дальше. Опускаю в воду руки, растопыриваю пальцы, смотрю на них сквозь солнечные блики. И уже без сомнений стягиваю через голову платье, швыряю его на берег и тихо, без всплеска ныряю.
* * *
– У тебя песок в волосах. – Я глупо трясу головой, пытаясь избавиться от того, чего не вижу. – Нет, не поможет. Его много.
Я слишком голодна, чтобы думать о красоте волос. Передо мной дымится тарелка с фрикадельками, плавающими в восхитительном каперсовом соусе – теми самыми клопсами Эрны – и это единственное, что действительно меня занимает.
– Опять искали Терранову? – не отстает Ольга.
Я отправляю в рот кусочек фарша и блаженно замираю. Мясо так и тает на языке.
– Просто гуляли.
Мне не во что было переодеться, и за обедом я предстаю в длинном халате с пышными рукавами и остроконечным капюшоном. Ткань цвета песков Сахары с узором, напоминающим кофейные зерна, пропитана ароматами специй того рынка, на котором Бесков бойко выторговал (и надо думать, остался в проигрыше) эту роскошную джеллабу в обмен на свои швейцарские наручные часы. Пострадавшую от встречи с соленой водой одежду Ольги я очень удачно всучила Эрне – добродушной румяной женщине, слишком шумной для своего почтенного возраста – которая как раз проходила мимо с корзиной белья. Та пообещала привести вещи в порядок и вернуть законной владелице.
– Можешь рассказать мне все, – доверительно шепчет Ольга. – Я не одна из этих дур. У половины живущих здесь девчонок в телефонах есть его фотка. Видела, как они собирались в «Эльсбет»? – Она презрительно фыркает. – Думают, что он составит им компанию. Напрасные надежды – он никогда не приезжает, так что вся эта красота достанется Эриху и Тимуру, которому вообще на все наплевать. А знаешь, как они называют Макса?
Я тыкаю пальцем в небо.
– Максик? Максимка? Масечка?
Она поджимает губы и кивает с видом матроны, осуждающей слишком свободные современные нравы. Мне же происходящее напоминает пионерский лагерь с окруженным народной любовью красавчиком-вожатым. Спасти его может только юмор. Больше ничего.
Ольга жаждет услышать подробности нашей прогулки, но я не готова делиться тем, что не принадлежит мне по праву. Последним местом, где побывали мы с Бесковым, стало маленькое грустное кладбище под задернутым тучами небом. Одинокая могила, возле которой мы задержались, была ухожена, как и остальные, но печальна, словно покинутая всеми старушка. Здесь лежала Грета. Из живых на погосте в этот час оказались только мы: я, неуместная в своем восточном одеянии, с солью на коже и глазами, впитавшими синеву марокканского неба, и Бесков, уместный всегда и во всем. Он ничего не рассказывал. Я молчала тоже. Только отсчитывала в уме десятки лет ее жизни числом ровно семь; выходит, она не убила себя, как грозилась, а жила… Жила, храня верность пропавшему без вести возлюбленному. Жила, перебирая в памяти моменты их счастья. Жила и старела, пока не угасла, ничего от себя не оставив.
Зашептав по-немецки – ругался? читал молитву? – он пошел прочь, а когда я его догнала, отворачивался так старательно, словно ему было что прятать. Словно он чего-то стеснялся…
Есть больше не хочется. Увидев полную тарелку, добродушная Эрна наверняка решит, что клопсы уже не удаются ей так, как раньше, и я отправляюсь на поиски кухарки, чтобы поблагодарить за вкусный обед.
Ощущение того, что я не гость, а пленница, усиливается невозможностью позвонить. Я скучаю по родителям, Насте и даже Эмилю, но не могу услышать их голоса, и даю себе слово напроситься в поездку за вещами вместе с «месмеристом» Эрихом, даже если для этого мне придется спрятаться под сиденьем его автобуса. Обида на Бескова тут как тут. Двадцать рейстери спокойно уезжают в какой-то там бывший пансион, в то время как мой мирок ограничен стенами этого дома… Все остальное превратилось в туман, и я даже не уверена, существует это «остальное», или я просто его выдумала.
Белый передник Эрны мелькает за витражным стеклом, заменяющим стену в одной из комнат первого этажа. Из приоткрытой двери веет запахом прачечной. Заглянув внутрь, я застаю домработницу раскладывающей грязные вещи по трем стиральным машинам с такими огромными барабанами, что при желании она могла бы забраться туда целиком.
– Эрна! – Увидев, что это всего лишь я, она возвращается к своему занятию. – Спасибо за клопсы. Ничего вкуснее в жизни не ела. Danke schön.
– Bitte, bitte, – воркует она, не поднимая головы.
Я подхожу ближе.
– Разрешите, я вам помогу?
Домработница глядит недоверчиво, но все же указывает на одну из корзин. Я извлекаю оттуда черный носок и, следуя простейшей логике, прилежно кладу его к другим темным вещам.
– Эрна, – говорю я без особой надежды. – Вы действительно помните судью Нойманна?
– Herr Neumann, ja! – радостно восклицает пожилая женщина и мелко кивает, напоминая огромную пеструю курицу-наседку. – Ja. Der Säufer Neumann[13]!
– А Рихарда Кляйна?
Эрна вполоборота замирает у стиральных машин, по-птичьи склонив голову к плечу, и морщит лоб.
– Мало жил, – изрекает она наконец на ломаном русском. – С друг. Wilhelm… Wilhelm…
– Рауш, – подсказываю я, и она снова разражается своими клокочущими «ja». – А кто был здесь хозяином после Рихарда Кляйна, вы помните?
Эрна качает головой. Очередная охапка белья отправляется в барабан.
– Долго никого. Der Krieg! Война! Люди умирать. Все гореть. Кроме наш дом, – добавляет она с гордостью. – Herr Klein спрятать. Иначе…
– Капут? – Она шумно вздыхает в знак согласия. – А Эльза? Елизавета Четвергова тоже сюда приходила?
– Jawohl, – говорит она как само собой разумеющееся, и мое сердце пропускает удар. – Хозяйка картины привозить. Мебель. Die Erbstücke[14]. Очень дорого.
«Эрбштуки», значит… Ай да бабуля! И Бесков при всем его многословии что-то ни разу не обмолвился ни об этих фамильных штуках, к которым я, похоже, имею отношение. Ни о том, что дом-то не его, а мой.
И он еще смеет держать меня взаперти!
– Страшно ругаться с молодой хозяин, – бормочет Эрна, вынимая из растревоженной памяти все новые и новые подробности.
Я застываю на пороге.
– С Бесковым?
– Ja. Мы со старик думать, что они друг друга пе-ре-убивать…
Одного зарвавшегося самозванца я готова «переубивать» прямо сейчас – и вылетаю из прачечной, ничего не видя от ярости, но уже на лестнице попадаю в безнадежную пробку из разгоряченных солнцем и долгой поездкой тел вернувшихся постояльцев. Они уже не кажутся беззаботными, напротив – приглушенно перешептываются, но мне нет до этого никакого дела. Протолкавшись наверх, я вихрем проношусь по коридору и – о чудо! – замечаю в дальнем конце спину проклятого немца. Он неспешно сворачивает в библиотеку, не подозревая, что сам выбрал место своей смерти. Я врываюсь следом и с грохотом захлопываю дверь.
– Где моя бабушка? Что ты с ней сделал? – выпаливаю я, забывая про паузы в словах. – О чем вы говорили три года назад? Ты убил ее? Бесков!
Он молчит и удивленно хлопает ресницами.
– Говори! – ору я. – И дай мне уже наконец этот чертов ключ от моего чертова дома!
Он продолжает изображать святую невинность. Притворяется, что растерян, а сам лихорадочно выдумывает очередное вранье. Я вижу это по глазам. Он намерен и дальше водить меня за нос. Держать здесь, как муху в банке, ничего не объясняя. Он убил ее. Убил. Убил. И живет теперь в ее доме. Смотрит на меня, говорит со мной, прикасается ко мне, будто захватчик, по праву сильного получающий все…
Я не понимаю, что делаю. Руку словно направляет некая генетическая память, с колыбели присущая женскому роду. Я знаю, как надо замахиваться и как бить. В тишине библиотеки отчетливо раздается звук пощечины.
Бесков зажимает скулу ладонью. В его взгляде, морщинке на лбу и приоткрытых губах читается искреннее недоумение. Как истинный актер, он играет свою роль до конца.
– Браво, – вкрадчиво произносит чей-то голос. В мою честь звучат сдержанные аплодисменты.
Мы не одни, понимаю я и закрываю глаза в надежде, что когда их открою, все исчезнет.
– Тимур, Амина, – говорит Бесков. – Знакомьтесь – Есения. Наша будущая судья.
Сломанную вещь легко заменить
– Я представлял ее себе несколько иначе…
В одном из кресел, закинув ногу на ногу, расположился длинноволосый мужчина с породистым лицом воина степей. Не сводя с меня взгляда чуть раскосых глаз, он подносит к губам мундштук бирюзового с золотом кальяна.
– Умнее.
Тонкая, изящная, как струна, брюнетка приближается к Бескову и заставляет его отнять руку от лица. Низкий вырез платья демонстрирует изгиб позвоночника. «Ради всего святого, где ты ее откопал?» – говорит она не настолько тихо, чтобы я не расслышала. Бесков отвечает «прекрати» и пытается отстраниться, но она настойчиво гладит его по щеке, а убрав ладонь, разворачивается ко мне. Примерно с таким выражением разглядывают отвратительное пресмыкающееся, неизвестно как заползшее в спальню. С этого момента я понимаю, что мы не подружимся.
– Чтобы разговаривать с Бесом в таком тоне, девочка…
– Амина! – вскрикивает он.
– Нужно для начала хоть что-то из себя представлять.
Набравшись смелости, я смотрю прямо в ее идеально подведенные черным злые глаза. Правда, для этого мне приходится задрать голову.
– А что из себя представляет он сам?
Капризные губы под бледной помадой кривятся в усмешке.
– Бес в одиночку разгребает все то дерьмо, в котором мы оказались. Поэтому сделай милость, будущая судья, – держи свое при себе.
Глупо надеяться на Бескова, но я до последнего жду, что он отзовет свою ручную пантеру. Он помалкивает, хоть и выглядит сконфуженным.
– Сядь туда.
Смуглый палец указывает на свободное кресло. До боли стиснув зубы, я впечатываюсь в шелковую обивку. Золотоордынец не удостаивает меня вниманием.
– Прошлой ночью не стало еще одного из нас, – говорит Амина. – Огромная потеря для всего сообщества рейстери.
«Посмотри на меня, – взглядом умоляю я Бескова. – Пожалуйста, посмотри».
Но Бесков внушению не поддается. С появлением стриженой под «пикси» амазонки он словно уходит в тень – прямо сейчас это тень комнатной пальмы, одной из нескольких себе подобных в библиотечном дендрарии. Я набираю побольше воздуха, чтобы задать вопрос, но тут он заговаривает сам:
– Не Терранова.
Это все, что мне нужно знать. Вздох облегчения получается слишком громким, даже бульканье воды в кальяне неспособно его заглушить.
– А вот Есения, кажется, рада чужому несчастью. Бес! – Гримасе страдания, исказившей точеное личико, позавидовал бы сам Станиславский. – Ты уверен, что не ошибся? Для судьи она туповата.
Пальмовые кущи безмолвствуют. Поняв, что осталась без благодарного зрителя, Амина возвращает себе прежнюю строгость.
– Мы считаем, что поездки в «Эльсбет» пора прекращать. Это небезопасно. Если шеффены доберутся до пансиона, где в бассейне плещутся двадцать нетрезвых подростков-рейстери…
Бесков сухо покашливает. На лице Амины отчетливо читается: «Чертов сноб!». Она повышает голос.
– А ты как думал? Эти дети давно уже не дети, да и мы с Тимуром в няньки не годимся. А если тебя так напрягает их присутствие в твоей обители тишины и аскезы…
– Не напрягает. Вовсе нет. – Бесков непривычно сговорчив. Даже завидно. – Они просто превращают мою жизнь в ад, – добавляет он кротко. – Может все-таки…
– Да, если только ты сам отправишься с ними в «Эльсбет» – или в Диснейленд, музей матрешки, квартал Красных фонарей, клянусь, мне все равно, как далеко зайдет твоя фантазия! Но сам, Бес. Мне такая ответственность поперек горла.
– Хорошо, я тебя услышал.
– Аллилуйя, – бормочет Амина, намереваясь покинуть нашу теплую компанию.
– Останься, – как-то неуверенно просит Бесков, и она разворачивается на каблуках. – К черту «Эльсбет». Останься здесь.
Я кошусь на Тимура – все это звучит так, словно приглашение на него не распространяется. Но по лицу золотоордынца невозможно понять, о чем он сейчас думает, и я начинаю ерзать в кресле, извлекая из него душераздирающие скрипы, потому что если эти двое нечаянно забыли о нашем присутствии, то самое время им об этом напомнить.
Два взгляда протыкают меня насквозь, будто шпаги гвардейцев кардинала. По идее мне полагается схватиться за грудь и картинно корчиться в муках.
– Ключ, – говорю я. – Я хочу сама забрать свои вещи.
– Ты сама заберешь свои вещи, – говорит Бесков, – но Тимур и Амина поедут с тобой.
«Какое настырное пресмыкающееся», – говорит взгляд Амины.
«Серпентарий…» – говорят завитки кальянного дыма за спиной уходящего хана Орды.
* * *
– У тебя проблемы? Эти люди тебе угрожают? Ты должна им денег?
– Нет.
– Тогда почему ты под конвоем? Если что-то не так, скажи мне об этом прямо сейчас. Один звонок – и их здесь не будет.
– Эмиль, нет.
– Что за квартиру ты нашла? Хотя бы адрес оставишь?
– Оставлю, только позже, – бормочу я, пытаясь не выпустить его из кухни. – Ш-ш, сюда идут!
Во взглядах, которые бросает по сторонам Тимур, мне то и дело мерещится прищур лучника, в любой момент готового спустить тетиву. Даже когда, как сейчас, он всего лишь прогуливается по комнатам, от него исходит какая-то очень чуждая и темная сила. И хотя в отличие от Амины он не напирает на мое ничтожество всякий раз, когда я попадаюсь на глаза, именно рядом с ним это ничтожество ощущается острее всего.
«Они словно из другого мира. Они дикие», – шепнула мне Настя, имея в виду Тимура и Амину, и я с ней согласна. Раньше на моем пути не встречались люди, владеющие боевыми искусствами, но глядя на этих двух становится очевидно, что для того, чтобы заставить противника скулить от боли, одноименный рейсте им не понадобится.
Когда я начинаю подниматься по лестнице в свою мансарду, Амина следует за мной. От того, чтобы переступить порог, ее отделяют считаные доли секунды, но этого хватает, чтобы я успела хлопнуть дверью и повернуть защелку замка прямо перед ее носом.
Одиночество. Даже не верится. Как и в то, что я больше сюда не вернусь.
Я нарочно медленно достаю из шкафа чемодан и стопками укладываю в него книги. Затем перемещаюсь поближе к шкафу, снимаю с вешалки платье, заталкиваю его между книжными корешками. В своем восточном наряде я по-прежнему выгляжу как сэр Мелифаро из Ехо[15], примеривший особенно смелое лоохи. Желая как можно скорее исправить это недоразумение, я извлекаю на свет очередные черные джинсы и такую же футболку, через голову стягиваю с себя балахон и чуть не подпрыгиваю, когда откуда-то сверху доносится тихий стук.
Балахон поспешно возвращается на место. Подняв голову, я вижу в проеме окна бледную тень с лицом Германа Террановы.
Как всегда, эффектно. И не вовремя.
Я отпираю фрамугу, и Герман протягивает мне круглую жестяную банку, а затем, протиснувшись в щель между створкой и оконной рамой, повисает на руках и мягко прыгает вниз. Приземление выходит смазанным – в последний миг, не удержавшись, Герман падает на колени и тут же поднимается, шипя от боли. В дверь немедленно колотят.
– Эй, будущая судья! Все в порядке?
– Не в порядке! – ору я, радуясь возможности позлить Амину. – Я только что уронила свой любимый бюст Шопенгауэра, и он лишился носа!
Теперь ей придется подождать, пока я отыщу суперклей.
– Зачем ты полез на крышу? Двери – для слабаков?
Я злюсь гораздо меньше, чем пытаюсь показать. На самом деле я рада его видеть. Герман морщится и оседает на кровать с таким видом, будто намерен лишиться чувств.
– У тебя слишком много гостей, – говорит он чуть слышно. – Где Марк?
Поначалу мне кажется, что он бредит, но его руки тянутся к банке, которую я все еще прижимаю к груди, и я с ужасом понимаю, что это – урна. Урна с прахом.
– Ты мог бы позвонить.
Снова обретя урну, он несколько успокаивается.
– Мой телефон остался в доме.
«Отчим», – вспоминаю я.
– Мы искали тебя там. Я и Бесков. И видели…
Лицо Германа искажает судорога.
– Не надо.
– Конечно, не надо. Ты убил человека и не хочешь это обсуждать. Вполне понятное желание. – Я возвращаюсь к шкафу и шарю взглядом по комнате в поисках укрытия, но не нахожу ничего подходящего. – Отвернись!
Герман послушно закрывает глаза. Я начинаю торопливо переодеваться в надежде на то, что он – джентльмен. Глупые фразы призваны скрыть смущение.
– Я нашла дом на Кройц-штрассе. Ты должен быть там. Немного шумно, зато бесплатное питание и смена белья. И гарантированная защита от шеффенов – а вместе с ними и от разносчиков пиццы, спама по интернету, телефонных мошенников и прочих благ цивилизации, кроме горячей воды из крана в виде…
– Нет никаких шеффенов.
– …Химеры, извергающей содержимое своего…
– Есения, ты меня слышишь? Шеффенов не существует!
Очередной стук заставляет нас слаженно умолкнуть.
– Ты там с Шопенгауэром, что ли, общаешься? – в голосе Амины явственно звучит угроза.
– Нет, с Петром Леонидовичем Филином! – рявкаю я и хватаюсь за мобильный. Пока мои пальцы скользят по экрану, с той стороны двери доносятся раздраженное «что еще за Филин?» и растерянное Настино «сосед, полгода назад паленой водкой насмерть отравился». Продолжения я не слышу, потому что на полную громкость врубаю тяжелый рок.
– Терранова, у тебя на нервной почве крыша поехала, – яростно шепчу я ему на ухо. – Что значит, нет шеффенов? Может, убийств тоже не было?
– Я все объясню. Но не здесь. Нам лучше уйти.
Он долго смотрит мне в глаза. Он на самом деле верит в то, что говорит.
– Ты ненормальный.
– Ты пойдешь со мной?
– Этот чертов дом на Кройц-штрассе действительно безопасное место.
– Пойдешь со мной?
– Хозяин, конечно, со странностями, но при желании с ним можно не встречаться.
– Пойдешь?
Я должна его выслушать. К тому же, соблазн улизнуть от ассасинов Бескова слишком велик. Герман растягивает губы в улыбке раньше, чем я успеваю что-то сказать.
– Тогда открой окна. Шире. И щель под дверью заткни чем-нибудь вроде… – Я сдергиваю с кровати одеяло. Герман кивает: – Да, годится.
Музыка заглушает шипение баллончика с краской. Я слышу его дважды – когда Герман рисует третий рейсте на стене моей комнаты, и после, когда закрашивает точно такой же на дощатой двери покосившегося сарая под бледным небом незнакомого городка.
* * *
Мы по очереди спрыгиваем на дно оврага, в который почти сползла ветхая постройка, и шагаем по жухлой траве мимо ржавой вышки водонапорной башни, груд битого кирпича, одинокого катера, навсегда приставшего к суше полусгнившими бортами, переполненных мусорных баков. Снова выбираемся наверх и молча идем безлюдными улочками, не глядя по сторонам. Сквозь перистые облака рассеянно пробивается солнечный свет. Ветер гонит с запада влажность и запах йода. Я догадываюсь, что мы в одном из рыбацких поселков Куршской косы – и почти уверена в том, зачем.
На дикий пляж ведет грубо сколоченная деревянная лестница с широкими прочными ступенями. Мы спускаемся к узкой полоске песка. Герман что-то говорит, я отвечаю, что ничего не слышу. Мой собственный голос утопает в грохоте волн. Вода цвета бутылочного стекла снова и снова яростно штурмует пустынный берег.
Я сажусь на песок возле кромки прибоя, подтягиваю колени к груди и кладу подбородок на скрещенные руки. Герман снимает кроссовки и, прижав к себе урну, медленно заходит в воду.
Здесь словно стерли все лишние краски, отключили ненужные звуки. Плеск, нарастающий рокот волны, перекатывание песка, мягкое шипение прибоя. Синь, насколько хватает глаз – до самого горизонта, где в дрожащей дымке водная гладь сливается с небесной, будто бы там и есть край земли, будто бы за этой недостижимой тонкой чертой скрываются боги, в которых мы не верим, и страны, в которые нам никогда не попасть.
Словно совершая жертвоприношение, промокший с головы до ног, Герман протягивает руки к горизонту и медленно опрокидывает урну. Серый прах струйкой ссыпается в воду, сизое облачко золы сдувает ветер.
Герман возвращается с низко опущенной головой. Садится рядом и отряхивает с босых ступней влажный песок.
– Это был Марк, – говорит он сдавленно. – Я вытащил деньги на кремацию из кармана отчима. – И прячет лицо в ладонях.
Я тянусь к нему, обхватываю обеими руками, прижимаю его к себе – холодного, дрожащего, убийцу, могильщика. От мысли, что его может не стать, у меня обрывается сердце.
– Найди мне смысл, – просит он, а у самого глаза пустые. Взгляд блуждает, ни за что не цепляясь. Герман ощупывает мое лицо, будто слепой. Проводит по моим губам ледяными пальцами, перебирает пряди волос. – Найди мне смысл, – повторяет он с глухим упрямством, – иначе я здесь не останусь.
Это не поцелуй, это попытка сорвавшегося в пропасть удержаться за последний уступ. Соленая горечь, хруст песка на зубах, головокружение невесомости. Нас двое, и я никуда тебя не отпущу. Я здесь, видишь? И буду держать тебя до тех пор, пока ты не научишься держаться сам, и не отпустишь мою руку.
– Спасибо, – выдыхает он с закрытыми глазами.
– И тебе, – говорю я, стирая слезы с его ресниц.
Мы долго сидим, вцепившись друг в друга, и смотрим на море, словно где-то там затонул наш корабль, в щепки разбилась спасательная шлюпка; не выжил никто, только мы вдвоем чудом выбрались на эту полоску суши. Неизвестно, сулит ли она спасение или смерть от лап диких зверей, но сейчас так отчаянно хочется верить в то, что самое страшное позади…
Герман поднимается первым и протягивает мне ладонь.
– Добро пожаловать на борт «Титаника». Вас ждет путешествие по высшему классу.
Он кладет руку мне на плечо, я обнимаю его за талию (обнимать Германа Терранову отнюдь не самая естественная в мире вещь) и мы возвращаемся к лестнице, оставляя за собой цепочку следов.
По безлюдному пляжу со звонким лаем носятся три бродячих собаки.
* * *
– Один и тот же? Ты уверен?
Герман кивает и тащит с тарелки очередной кусок размороженной пиццы. Я растерянно перевожу взгляд с газовой колонки на замазанное белой краской стекло под самым потолком – чем руководствовались строители дома, когда решали, что между ванной и кухней должно быть окно? – и снова на колонку, круглый бок которой украшает полустертая переводная картинка с дрейфующим во льдах пароходом.
– А они не могут, ну… Ошибаться?
Причиной заминки становится последний треугольник теста с колбасой и маслинами. Я великодушно предлагаю его Герману. Герман столь же великодушно отказывается.
– Нет, – говорит он, провожая взглядом исчезающую еду. – Они делают выводы по характеру причиненных травм, и эти травмы полностью идентичны. Когда тот парень из морга порядочно набрался, то показал мне тело последней жертвы. Там на ладони… – Я отхожу, чтобы вымыть пустую тарелку. Открываю воду, и в жерле колонки вспыхивает шеренга стройных голубых огоньков. Герман глядит на них, как завороженный. – Это был рейсте. Рейсте, которого я не знаю. Рейсте, вырезанный «острым предметом, предположительно ножом». – Развернувшись к нему спиной, я возвожу очи горе. Пока не удивил. – Мы с Марком были на похоронах Виолетты и видели ее руки. Эти надрезы выглядят действительно маньячно, но сам знак я не запомнил. И никто бы не запомнил – если рейсте не перерисовать, мы не можем держать их в памяти. Они… Стираются.
Только теперь понимаю истинный смысл бабушкиного завета никогда не доверять бумаге. Они не могут запомнить рейсте. Они не могут. А я могу.
– Следствие бродит в темноте, потому что никак не поймет, кого искать. Есть версия, что убийца – подданный другого государства. Опять же, неизвестно, какого – схожие случаи были во Франции, Польше, Германии, Италии… Эта неуловимая сволочь – гражданин мира. И знак, который он оставляет…
– Пятнадцатый, – говорю я. – Рейсте Судьи.
– Рейсте всего четырнадцать, Есения.
Где-то я это уже слышала…
– Есть еще один, – говорю я, упиваясь собственным превосходством. – И он принадлежит судье. Тому, кто должен следить, чтобы рейстери не использовали свой дар во вред другим людям. Я думаю, что моя бабушка и была последней судьей. После ее исчезновения начались убийства. Шеффены пользуются безнаказанностью, но им недолго осталось.
– Шеффенов нет.
– Я – будущая судья.
Герман осекается. Вот она, моя минута сомнительной славы.
– У меня нет своего рейсте, потому что все они – мои, но для этого мне нужно получить пятнадцатый от предыдущего судьи. Я должна найти бабушку. Она не мертва, я в этом уверена. Судья не может умереть, пока не передаст свой рейсте преемнику, – выпаливаю я речитативом.
Герман хлопает длиннющими ресницами и молчит. Я же принимаюсь расхаживать по кухне, заложив руки за спину, словно за моей спиной уже развеваются полы судейской мантии.
– Всего один шеффен. Тот, кто знает о Рихарде Кляйне и Вильгельме Рауше. И еще у него есть Лист, иначе как бы он выбирал своих жертв? – бормочу я.
– Ни черта не понимаю, – признается Герман, все сильнее склоняясь к столу.
– Сейчас поймешь! – заявляю я с энтузиазмом, который, кажется, не находит у него отклика. – Идем.
Вслед за мной он тащится в спальню и садится в компьютерное кресло. Я сдергиваю с кровати покрывало и принимаюсь стаскивать постельное белье.
– Итак, – начинаю я с подозрительно бесковской интонацией, – перед нами история двух друзей, которые покинули родной Прейсиш-Эйлау, чтобы пополнить ряды студенческого братства Кенигсбергского университета, он же знаменитая Альбертина…
И я живописую перед ним всю историю, замолчав лишь эпизод со вдовой, потому что он не имеет значения для дальнейшего понимания и потому, что скорее провалилась бы под землю, чем смогла бы пересказать его словами Бескова. Я вообще не столь выразительна, а потому лаконична.
Герман перебивает меня всего раз.
– «Унтерштанд»? – переспрашивает он где-то в перерыве между расправленной простыней и взбитой подушкой. – Как-то странно называть концлагерь убежищем. Хотя, циничность вполне в духе нациков.
Я опускаю руки. Мелкий цветочный орнамент на постельном белье сливается перед глазами в один пестрый фон.
– Почему ты сказал «убежище»?
– Потому что Der Unterstand это и есть «убежище» или «укрытие». Я думал, ты знаешь.
Я не знала. Убежище. Лагерь – убежище. И дом на улице Кройц – тоже.
Внезапная трель мобильного мешает мне додумать эту мысль до конца.
– Привет, мам! – кричу я, жестами умоляя Германа ни звуком не выдавать своего присутствия. – Да, я дома. Конечно, одна. Как вам Италия?
Я прилежно выслушиваю рассказ о достопримечательностях, меню местного отеля, температуре морской воды и нравах коренного населения, и только в самом конце словно бы невзначай вставляю новость о грядущем ремонте в «Сестрах Гофмана».
– Полгода? – переспрашивает мама. – А что ты будешь делать все это время?
Я мямлю что-то о карьере дизайнера, получаю родительское благословение и вешаю трубку.
– Это твои работы?
Я вижу, куда направлен взгляд Германа, и рассеянно киваю. Да, этот котяра в синем сюртуке, склонившийся над толстой книгой, мой. Предполагалось, что такая роспись будет украшать стену лавки, но для толстяка не хватило места. Возможно он будет на новой вывеске. И гном верхом на кролике тоже мой, и феечка на качелях, и Страдивари в обличии рыжего кота со скрипкой. И Трампель, боги, только не спрашивай меня о Трампеле, потому что именно здесь он соревнуется с пастором по прозвищу Тюфяк в угадывании грехов, но сейчас у меня нет ни малейшего желания об этом рассказывать.
– Ты их продаешь?
Я понимаю твой интерес, он плещется в глубине твоих глаз. Ты хочешь знать, насколько далеко я продвинулась в поисках признания. Насколько я востребована, насколько окупается мой талант. Другая на моем месте сказала бы – «я совладелица сувенирной лавки». Другой на твоем месте ответил бы – «это потрясающе». Но мы оба на своих местах, и если я по-прежнему собираюсь петь с тобой дуэтом, то мне придется проявить малодушие и откреститься от Эмиля и Насти, от «Сестер Гофмана», от всего, что составляет мою жизнь и обеспечивает ее, поэтому я говорю:
– Пыталась, но не вышло. Рисую для себя. А так я рядовой продавец в магазине сувениров.
И ты выдыхаешь. Зарываешься лицом в мою подушку, натягиваешь на плечи мое одеяло и, вероятно, собираешься украсть мой сон.
– Если захочешь – приходи, – произносишь ты из объятий постели, и я смотрю на тебя, стремительно засыпающего, с разметавшимися по подушке кудрями; я смотрю на тебя, лирического героя прочитанных в детстве романов, и думаю о том, что лучше бы ты выразил свою благодарность за ночлег банальным «спасибо». На крайний случай, прочел бы что-нибудь из Гете, и я пришла бы без разрешения, просто чтобы и дальше смотреть на тебя. Но нет – ты зовешь меня между делом, столь же буднично, как обмен рукопожатиями, а потому благодарю, meine liebe, благодарю за доверие, но я, пожалуй, переночую в соседней комнате, чтобы наутро не было мучительно стыдно – ни тебе, ни мне, ни нам…
Я прокрадываюсь в спальню родителей и, не включая свет, забираюсь под одеяло. Белье пахнет домом и еще чуть-чуть – мамиными духами. В щелочку между плотно сомкнутыми шторами можно разглядеть черничное небо. Хочется открыть форточку, но сил на то, чтобы подняться, уже нет.
Мысли бесплодно мечутся вокруг убежища. В некоем доме собрано человек двадцать рейстери. Молодых ребят из разных стран. Сейчас они относительно свободны: развлекаются поездками в приморский пансион под неусыпным надзором двух телохранителей, при желании, как Ольга, могут побродить по городу. Шопинг, тусовки, закрытые клубы, личный водитель и домработница из прошлого века… и все бы ничего, если бы не странное совпадение с тем, как начиналась история «Унтерштанда». «Мы всех спасем, – заверял доверчивого друга-судью Вильгельм Рауш. – Только дай мне список тех, кто нуждается в спасении». Вот и Бесков тоже…
Бесков.
Я поплотнее заворачиваюсь в одеяло, сильно-сильно тяну его за концы, чтобы между мной и тканью не осталось ни малейшего пространства. Больше всего на свете я ценю уют и постоянство. Я медленная на словах и в мыслях – из тех тугодумов, которые после ссоры еще долго ведут безмолвные дебаты с обидчиком и примерно к концу вторых суток ухитряются-таки придумать достойный ответ (истинное счастье, что мне не довелось слишком долго общаться с Аминой, иначе таким монологам не было бы числа). Я не ищу перемен, не стремлюсь к ним ни внешне, ни внутренне, но эти двое – Терранова и Бесков – в равной степени сильно раскачали мой мирок. Явились, распугали барстуков и маркопетов, выставили за порог меня саму и заставили делать то, чего я никогда бы не сделала раньше: разыскивать невидимый дом, ходить ночью одной по незнакомому городу, сбегать и прятаться. Целоваться на песке… Но если при мысли о Германе я словно прикасаюсь к чему-то не слишком комфортному, запретному, чуждому, но все же понятному, то Бескова я просто боюсь.
Я боюсь его несмотря на то, что он всегда оставался вежливым и милым. Несмотря на танец под «Лили Марлен». Несмотря на драку в подворотне и на его уверения, что он не палач, а жертва. Я боюсь его, потому что не понимаю.
– Бесков, – шепчу я в темноту, надеясь заговорить кошмар его собственным именем. – Максимилиан Бесков. Одиннадцатый номер. Эльф.
Возле подушки бесшумно вспыхивает подсветкой экранчик моего мобильного. Я привычно принимаю вызов и только потом смотрю на номер.
Его нет.
Не помню, чтобы мне хоть раз звонили невидимки. Мне срочно нужен свет, вот бы кто-нибудь зажег свет! Но я лежу в темноте и отвечаю, пугаясь звука собственного голоса:
– Да.
Сердце колотится, как ненормальное. Майка под мышками становится влажной и противно-холодной от пота.
– Надо думать, Терранова объявился? – холодно произносит Максимилиан Бесков. – И ты уже рассказала ему, где Лист?
* * *
Мне представляется, что он стоит посреди пустого обеденного зала со старой телефонной трубкой в руках. Впрочем, с тем же успехом Бесков мог бы устроиться в одном из библиотечных кресел, или замереть над столом в том странном сквозном кабинетике с четырьмя дверями. Или растянуться на кровати в своей собственной спальне, которую я не представляю, потому что никогда не видела и вообще сомневаюсь в существовании таковой.
– Итак, Терранова знает, где Лист? Может, твоя подруга Анастасия Нилова знает? Или ее жених, Эмиль Секереш?
– Эмиль… Секереш? – переспрашиваю я в надежде, что ослышалась, и мой бэдбит[16] не окончателен. Однако Бесков продолжает выкладывать одну убийственную карту за другой:
– Только не говори, что он тебе не рассказывал! Эмиль Секереш – рейстери Чтения, как и его покойный дед.
Нет, не рассказывал. Хотя мог бы. Причем сразу, как только увидел рейсте в моем блокноте, вместо того, чтобы косить под дурачка вопросом, не граффити ли это. Зато теперь ясно, откуда он черпает свои выдающиеся лингвистические познания. Рейсте Чтения. Работает не только с книгами…
– Прадед, – поправляю я автоматически. – Эмиль не может быть внуком Ласло, ведь того застрелили еще в сорок пятом.
– Ласло Секереш умер в Калининграде несколько лет тому назад. Этот талантливый мерзавец сумел добраться до центра круга. Солдаты Красной армии посчитали его мертвым и отправились обыскивать замок, а он преспокойно ожил, собрал бумажки с формулами и заново открыл свой дьявольский коридор в будущее. Правда, мы разминулись лет эдак на сорок. К тому времени, как я здесь появился, он уже отбыл к праотцам. Но перед этим посетил тайник Рауша в подземном бункере под бывшим «Унтерштандом» и забрал оттуда кое-какой документ, а затем передал его вместе с собственными заметками одной небезразличной ему даме. Своей русской любовнице Эльзе Четверговой.
Каждый удар сердца отдается невыносимой болью. Бабушка. Моя Mater Dolorosa. Тяжелый узел волос на затылке. Уголки глаз, печально опущенные вниз. Камея на застегнутом наглухо воротничке платья. И это она-то – «русская любовница» Ласло Секереша? Та, от которой я ни разу не слышала о том, кем был мой дедушка…
– Я мог бы поинтересоваться у твоих друзей, но, как человек чести, решил дать тебе последний шанс. Так где Лист, Есения? Где его спрятала Эльза?
– Я не знаю, Макс. – Чтобы произнести эти слова, мне приходится тяжело сглотнуть застрявший в горле комок слез. – Не знала даже, что он у нее был.
Звук собственного имени заставляет его немного смягчить тон.
– Я очень хотел бы тебе поверить, но не могу. Эльза сама сказала, что намерена передать Лист своей единственной внучке и наследнице пятнадцатого рейсте.
– Может, она и отдала бы его мне, но после вашей ссоры бабушка не вернулась! Потому что ты ее убил!
– Пф-ф… Зачем? Я не стал бы лишать жизни единственного человека, который знает, где спрятан Лист, только потому, что этот человек угрожал мне мифическими… Впрочем, ладно. – В голос Бескова возвращаются стальные нотки. – Вспоминай, Есения. Важны любые мелочи.
Меня начинает знобить.
– Может, он вообще сгорел ко всем чертям вместе с бабушкиным домом?! – выкрикиваю я в темноту, и трубка отзывается тихим шелестом:
– Думаешь, я не проверил? Его там не было.
– Бесков, – говорю я страшным шепотом. – Пожалуйста, скажи мне, что это не ты убил всех этих людей.
– Я что, похож на психа?
– Нет. – «Ты похож на психа, который ничего не делает просто так». – Тебе известно, что убийца всего один? Что никакой оравы шеффенов не существует? И раз он один, то, возможно, Лист именно у него? А если так, то гораздо проще отыскать этого маньяка, чем прятать в своем доме толпу ненавистных подростков?
– Именно это я и пытаюсь сделать, – говорит он почти ласково. – Поначалу я думал, что ты и есть убийца, но раз Лист не у тебя, значит, ты тут ни при чем. – Вот спасибо, благодетель! Я шумно выдыхаю. Неужели Бесков действительно подозревал меня? – Для того, чтобы понять, кто он, мне нужно с чего-то начать. Я собираюсь отследить путь Листа. Без тебя ничего не получится. Прошу, возвращайся в Убежище.
За три года полиция не нашла следов Елизаветы Четверговой, а Есения встанет с дивана, щелкнет пальцами и сразу найдет?
Я резко сажусь в постели и зарываю пальцы в волосы.
Есть одна деталь, о которой я никому не рассказывала.
Перед тем как уйти, бабушка говорила по городскому телефону. Я слышала звонок, а потом встревоженный бабушкин голос. Слов не разобрала, как ни старалась, но ее что-то сильно напугало. Настолько сильно, что она собралась и посреди ночи отправилась в дом на Кройц-штрассе. Там она имела неприятный разговор с Бесковым, в ходе которого, если верить тому же Бескову, угрожала ему «мифическими впрочем неважно» (карами небесными? адскими котлами? полчищами саранчи?) в любом случае, бабушка знала о Бескове что-то, чего не знаю я, и если он не замуровал ее в подвале дома, где она и томится до сих пор, потому что пятнадцатый рейсте поддерживает в ней искру жизни, то Убежище не было конечным пунктом назначения в ту роковую ночь. Чтобы начать сначала, мне придется туда вернуться.
– Одно условие, – говорю я в ждущую тишину. – Больше никакого конвоя.
– Тимур и Амина тебя не потревожат.
– И ключ.
– Ты его получишь.
– И еще кое-что…
– Уже третье, – мягко усмехается Бесков.
– Со мной будет Герман Терранова.
– Предпочитаешь конвоира помоложе? – Он заразительно смеется в одной из своих комнат. Я до хруста сжимаю пальцы в своей. – Я не против. Приезжайте.
Брошенные вещи не возвращаются
Пасмурное, по-настоящему осеннее утро не приносит новых идей. Мы с Террановой встречаемся в серо-сумрачной кухне, бормочем неловкие «доброе утро», кутаемся в одеяла и разбавляем молоком растворимый «Нескафе». За окном сеет дождь и простудно дрожит листвой промокшая липа.
– Хочешь сказать, ты ему доверяешь? – Герман стаскивает с запястья резинку, которую, видимо, прихватил из моей позабытой шкатулки с девчачьими радостями, и убирает волосы в хвост. С отпечатком подушки на щеке и сонным румянцем он похож на сердитого разбуженного ангела. К сожалению, всякий раз, когда он раскрывает рот, сходство пропадает.
– Нет, – говорю я. – Такими темпами я скоро и себе доверять перестану, но пока этого не произошло, Лист буду искать я одна. И начну с Эрны. Расспрошу ее о ссоре – эти домработницы, знаешь ли, бывают осведомлены в том, что творится в доме, похлеще его хозяев. Перво-наперво нужно понять, куда бабушка направилась из Убежища. И к черту Бескова. Он думал, что я – серийная убийца. Пусть сначала докажет, что сам не имеет отношения к смертям всех этих рейстери…
– Будешь искать одна? – как-то недобро уточняет Герман.
– Одна как перст, – подтверждаю я.
– Значит, мне ты тоже не доверяешь?
– Ну почему же. – Я сдвигаю в сторону еще теплые чашки и ставлю в центр стола черную обувную коробку, в которой мама хранит документы из бабушкиного дома. – На телах твоих жертв не рейсте судьи, а ожоги. Стало быть, не твоя работенка.
С нарочитым грохотом отодвинув стул, Герман выходит из кухни и, судя по звукам, открывает балконную дверь в соседней комнате. Почти сразу оттуда начинает тащить табачным дымом.
Я же высыпаю содержимое коробки на стол и сразу понимаю, что это не совсем то, что нужно. Я рассчитывала найти нечто вроде записной книжки или блокнота с заметками, но передо мной всего лишь куча мятых фотокарточек. Эти пожелтевшие прямоугольнички бумаги теплые на ощупь и едва ощутимо пахнут засушенной лавандой, которой бабушка перекладывала одежду. Я по очереди переворачиваю те, что сверху, и невольно улыбаюсь. Если избавить мою двадцатидвухлетнюю маму от пышных пероксидных локонов, начесанных по моде 90-х, косухи с клепками и коляски со мной, то получусь точь-в-точь я. Фамильное сходство особенно заметно на следующем снимке, где бабушка, мама и я образца средней детсадовской группы уже перешагнули порог нового века и деревянно улыбаемся в объектив «Полароида» на фоне лысоватой, но живой новогодней елки (до сих пор помню то свое платье в крупную клетку с юбкой-солнцем; отданное кем-то из соседей, оно был, что называется, сильно бэу, и все же являлось предметом неиссякаемой гордости и желания кружиться, демонстрируя преимущества фасона). Вслед за мамой я унаследовала от бабушки «кропповский» овал лица, разрез глаз с опущенными вниз уголками и тонкие губы. Если сложить вместе наши фото в одинаковом возрасте, мы сошли бы за одного человека, снятого на разную пленку. Вот только, в отличие от бабушки, мы с мамой отчаянно, по-секерешевски черноволосы.
Я запрещаю себе об этом думать.
Отложив в сторону свои и мамины снимки, я внимательно рассматриваю бабушкины. Дом в Железнодорожном, он же, и снова он; морское побережье, судя по подписи – Светлогорск, пляж усеян отдыхающими; бабушка и ее цветы, бабушка с учениками – несколько лет она преподавала историю в нашей поселковой школе. Пионерские галстуки, серьезные, светлые лица… «Где ты?» – снова и снова твержу я, вглядываясь в ее до боли родное лицо. Но не нахожу ответа.
Когда почти все фотографии тщательно изучены и возвращены в коробку, передо мной остается конверт. Я беру его в руки и пытаюсь разобрать адрес отправителя, но именно в этом месте бумага промокла так, словно на письмо опрокинули чай, и строчки превратились в расплывчатое фиолетовое пятно. Внутри лежит еще одна фотография и слипшийся с нею тетрадный лист. Я разворачиваю его непослушными руками и вчитываюсь в поплывшие строки, сделанные крупным уверенным почерком:
Мы знакомы дольше, чем вы можете себе представить. Когда-то Вы сказали мне эти слова. Настала моя очередь их вернуть. Отказавшись от встречи, Вы, возможно, спасете себе жизнь, но у меня есть нечто, что должно принадлежать Вам, потому что никто, кроме Вас, не сможет правильно этим распорядиться. Кроме того, я слишком слаб, чтобы не воспользоваться шансом увидеть Вас снова. Надеюсь, эта властная красивая женщина на фото не покажется Вам чужой. Если решите не приходить – сожгите это письмо вместе с конвертом. Бросьте его в огонь, где ему самое место.
Полагаюсь во всем на Вашу волю. Ласло.
– «Полагаюсь во всем на вашу волю. Ласло…» – Я бережно откладываю в сторону письмо, которое не постигла участь пепла, а значит, бабушка Эльза на свою беду приняла приглашение, и беру в руки снимок.
Он тоже пострадал от влаги – глянцевые края стали жесткими и хрустят под пальцами, – но картинка в центре нетронута, и я смотрю на нее в тщетной попытке понять, когда это бабушка успела побывать в замке Мадар. Я безошибочно узнаю плетение оконной решетки, кованую люстру с тремя распахнувшими крылья орлами – на экскурсии нам рассказывали, что несколько таких люстр пришлось вызволять из частных коллекций – и даже флоральный узор на обоях. Черно-белое фото выглядит так, словно было сделано задолго до бабушкиного рождения, хотя сама она здесь такая, как я ее помню – с сединой в волосах и тонкими морщинками, совсем не портящими благородного лица.
Перевернув снимок, я несколько мгновений напряженно рассматриваю строчки на немецком, явно сделанные той же рукой – рукой Ласло, и дату с острыми завитками: Ungarn, den 27.August 1944.
Бабушка Эльза родилась в пятидесятом.
– Герман!
Я врываюсь на балкон и взмахиваю фотографией, разгоняя пелену табачного дыма. Терранова меланхолично смотрит на меня и снова отворачивается.
– Ты не представляешь, – говорит он, пока я борюсь с кашлем, – каково было опять его увидеть. Все эти годы он мотал срок, но не за то, что сделал с Марком, а за пьяную драку, в которой подох один из его собутыльников. Прямо с зоны этот ублюдок приполз в наш дом и сказал, что как законный хозяин имеет право здесь остаться. Дальше я ничего не помню. Все как в тумане. Кухня. Я зачем-то открываю все ящики подряд… – Он трет лицо, сжимает ладонями виски. Столбик пепла срывается с кончика его сигареты и падает на пол. – Я хотел собрать свои вещи и свалить, но когда он спросил, где мать… Я задушил его, да?
– Не знаю, – говорю я через силу. – Там валялся кипятильник и сильно воняло паленым.
Он дергает плечом и больше ни о чем не спрашивает.
– Взгляни, пожалуйста. – Я отдаю фотографию. Когда Герман протягивает руку, становится заметно, что она дрожит. – Переведешь?
Он несколько раз пробегает глазами текст.
– Влюбленные боги?.. – произносит он неуверенно и снова перечитывает, хмуря тонкие брови: – «Влюбленные боги не помнят о времени. Какой смысл считать года, когда у тебя в запасе целая вечность? Венгрия, 27 августа 1944».
Если эти слова принадлежат графу Ласло Секерешу, то он ошибся. Его вечность закончилась. Правда, время он все-таки обманул…
– Как у тебя с заграничными поездками? – В абсолютно стеклянных глазах Германа вспыхивает искорка недоумения. – Да шучу я, шучу!
Нам сейчас в любом случае не до бюрократии, тем более когда есть Бесков с его феноменальной способностью мгновенно оказываться в любой точке земного шара. Впрочем, эту идею я предпочитаю пока приберечь. В любом случае мне понадобятся деньги. Сверх той суммы, что принес на мою банковскую карту прижимистый барстук Трампель. Я возвращаюсь в гостиную и жестом прошу Германа зайти туда же.
Дождливая пасмурность, процеженная сквозь тюль, наполняет комнату мутью разведенного водой молока. За пыльным стеклом шкафа поблескивают остатками позолоты бока фарфоровых чашек. Несколько статуэток будто замерли в менуэтных па вокруг обтянутой шелком шкатулки.
– Сможешь быстро найти покупателя? – спрашиваю я, уже втайне завидуя этому неизвестному коллекционеру.
– На все это? Ты серьезно?
Дождавшись кивка, Герман приоткрывает створку и рассматривает остатки моего наследства совсем иначе – с жесткими складками в уголках губ и прищуром, напоминающим прицел. Когда он наконец оборачивается, на его лице сияет многообещающая улыбка ярмарочного зазывалы.
– Да без проблем!
* * *
– «Влюбленные боги не помнят дороги», – бормочу я под шипение кофемашины. Кончик карандаша штрихует темные впадины на поверхности пилбергского камня, в который, согласно прусской легенде, превратились двое детей, застигнутых пастором кирхи Краама за игрой в карты и им же проклятых. Сам он, правда, такого эффекта не ожидал и под гнетом чувства вины скоропостижно скончался.
Хлопает входная дверь. Это не Герман.
– «Забыв про тревоги, ночуют в остроге»… – Несколько ребят с подносами в руках проходят мимо моего пустующего столика и неодобрительно на меня косятся. Запах фастфуда не вызывает аппетита даже на пустой желудок, а вот от кофе я бы не отказалась.
Так вот, пастор скончался, а вслед за ним не стало и пасторской жены. После ее смерти, как только садилось солнце, местные жители замечали золотоволосую женщину, сидящую на проклятом камне с гребнем в руках. Видели ее и первые советские переселенцы…
На рисунок ложится чья-то тень, но тут же исчезает. Снова мимо.
– «Глупы и убоги влюбленные боги».
Вот прицепилось!
Если допустить, что тот, кто сделал надпись на снимке, который лежит сейчас в моем рюкзаке, находился в своем уме, то бабушка ухитрилась сфотографироваться в замке Мадар за шесть лет до своего рождения. Любой другой посчитал бы это невозможным. Но только не я. Мое здравомыслие расшатано историями Бескова.
Я смотрю на часы. Мелькнувшая мысль о том, что Терранова меня кинул и скрылся с деньгами, стыдливо прячется при появлении его самого.
– Гуляем, – говорит он, вытирая лоб. Под столом в мою руку ложится увесистая пачка банкнот. Я на ощупь отсчитываю четыре верхних, даже не подозревая об их достоинстве, и возвращаю Герману.
– Твоя доля.
Он быстро мне подмигивает и прячет купюры во внутренний карман куртки.
– Кофе будешь?
Жаль отказываться от этого аттракциона невиданной щедрости, но меня преследует непонятно откуда взявшееся чувство, что я нарушила комендантский час и непременно буду наказана. И хотя Бесков еще не звонил, я не сомневаюсь в том, что он злится.
– Подожди минуту, – просит Герман и направляется к кассам. На него оборачиваются. Он цепляет девичьи взгляды.
Пока я убираю в рюкзак блокнот и карандаш, а заодно в который раз смотрю на бабушкин снимок, Герман возвращается с двумя картонными стаканчиками в руках, чем, сам того не подозревая, спасает мне жизнь. Сейчас я почти его люблю.
Выйдя на улицу, мы огибаем торговый центр и неспешно шагаем к небольшому скверику с круглым фонтаном и памятником Матери-России. И тут я ловлю себя на том уютном чувстве, которое бывает, когда дела твои настолько плохи, что остается лишь наслаждаться моментом – теплом под курткой, кофе с ванильным сиропом, шелестом первых опавших листьев… Хочется присесть на лавочку и слушать шум проезжающих мимо машин. Наблюдать за деловитой суетой голубей вокруг фонтана и тем, как ветер играет кистями клетчатого шарфа, который очень идет Терранове.
– Ты знаешь стихи?
Вопреки ожиданиям, Герман не поднимает меня на смех, а, на мгновение задумавшись, кулуарно шепчет:
– Последнее время я сплю среди бела дня. Видимо, смерть моя испытывает меня, поднося, хоть дышу, зеркало мне ко рту – как я переношу небытие на свету. Я неподвижен, два бедра холодны как лед. Венозная синева мрамором отдает[17].
Я глубоко вдыхаю и забываю выдохнуть. От его интонаций по рукам пробегают мурашки. Выбор стихотворения поражает мрачной точностью. Герман будто чувствует то же, что и я, только с ним все гораздо хуже.
– Преподнося сюрприз суммой своих углов, вещь выпадает из миропорядка слов.
Он откашливается, словно внезапно наглотался пыли.
– Вещь не стоит и не движется. Это бред. Вещь есть пространство, вне коего вещи нет. Вещь можно бросить, сжечь, распотрошить, сломать. Бросить. При этом вещь не крикнет: «… мать!»
Мне становится страшно от бледности его губ и синевы опущенных век. Я касаюсь его руки, и Герман на мгновение сжимает мою ладонь. Между нами вырастает гул широкого и людного Ленинградского проспекта.
– Больше никогда не проси меня читать стихи.
А ведь мы нисколько не стали ближе, думаю я, когда он немного меня обгоняет. Тот поцелуй мало что изменил. Мы по-прежнему не вместе, и никогда не будем. Мы не влюблены. Возможно, он позовет меня снова, когда почувствует, что в этом нуждается. Но я вовсе не уверена, что обратное верно, и он откликнется, когда сам окажется мне нужен.
Наверное, это к счастью, хотя прямо сейчас от его стихов, его остывающего кофе и невозможности друг друга полюбить в груди становится тяжело и тесно.
* * *
– Бордюр довоенный, – в отличие от меня, сходу определяет Герман. – Видишь этот радиус?
Радиусом он называет скругленный угол, который отчетливо заметен на старых снимках улицы Кройц.
Повернувшись спиной к ограде детского сада, Герман задумчиво рассматривает узкий проезд между березовой рощицей и многоподъездным жилым домом по улице Вагнера.
– Розен?
– Хайнрих, – поправляю я.
Сделав несколько шагов вперед, он приседает и указывает на глубокую выбоину в асфальте. Я прилежно туда вглядываюсь, но вижу только застывший в грязи отпечаток протектора.
– Брусчатка до сих пор цела, представляешь?
И точно – под тонким слоем асфальта, словно начинка в слоеном пироге, виднеется округлый булыжник изначальной мостовой. Я смотрю на него с тем же чувством, с каким заглядывают в разрытую могилу, и осторожно трогаю пальцем. Герман тем временем поднимается на ноги и бросает задумчивые взгляды в сторону кустов бузины.
– А сам дом?.. Погоди, не подсказывай!
Как и я когда-то, он приглядывается к бордюрному камню, затем поднимает с земли отломленную ветку, но не изображает из себя ученика Хогвартса, а вычищает грязь из углублений в вековом граните.
– Да, но спрятать целый дом… – выдыхает он. – Это мощно!
– Я тоже так считаю.
При звуке этого голоса я мгновенно оказываюсь рядом с Террановой. Совсем как во время нашей первой встречи с Бесковым возле дома моей бабушки.
– Макс, – серьезно представляется Бесков и протягивает руку.
– Герман.
– Ключ, – говорю я, когда формальности наконец соблюдены. Бесков награждает меня взглядом, полным усталости. Теперь его рука предназначена мне. Не вполне понимая, что это значит, я вкладываю ладонь в его сухие горячие пальцы – и с криком выдергиваю обратно. На коже мгновенно вспухают два темно-бордовых, почти коричневых рейсте.
– Это не ожог, волдырей не будет, – успокаивает Бесков, спокойно наблюдая за тем, как я танцую на месте в попытке унять жжение адского пламени. – Когда заживет, придется повторить – ключ дается не навсегда.
Он переводит взгляд на Германа, и тот с готовностью кивает. Процедура повторяется с одним отличием – Герман не орет и не вырывается, а всего лишь едва заметно кривит губы и даже благодарит Бескова за потраченные усилия. Впрочем, стоит тому отвернуться, и по-прежнему сжатые губы Германа беззвучно выплевывают несколько фраз, которые я тут же забываю. И сам он, кажется, тоже, потому что мы видим дом.
– Я не верю, это невозможно, – шепчет Герман, словно узрев мираж. За распахнутыми настежь воротами виднеются усыпанные белоснежным гравием дорожки. Он идет вслед за Бесковым, пристально глядя ему в спину, и теперь мне кажется, что всего лишь одним нехитрым трюком с появлением дома чертов немец покорил злое сердце Террановы навсегда.
До веранды нас провожает мелкий затяжной дождь. Шелест капель преследует меня и на лестнице, по которой я поднимаюсь первой, и в столовой, куда мы входим под звуки фортепиано, и хотя за столом расположились несколько ребят, ничто не нарушает трепетной тишины, какая обычно бывает в концертных залах. Музицирует Ольга. Остальные сидят вокруг заставленного чашками стола кто с планшетом, кто с ноутбуком; я впервые вижу в этом доме работающую технику, поэтому тихонько устраиваюсь с краю, приглядываюсь к ближайшему экрану и – о чудо! Здесь есть Интернет! Правда, кажется, он возникает по воле Бескова, потому что на задних панелях всех без исключения гаджетов чернеют написанные тушью рейсте.
Бесков и Терранова все еще неразлучны. Странно видеть их вместе, но еще непривычней то, что они беспрестанно что-то обсуждают, и если б я не знала всей десятиминутной истории их знакомства, то сочла бы обоих давними и закадычными друзьями. Ольга, смутившись, прекращает игру, но Бесков неожиданно пододвигает к инструменту стул и садится рядом. Они недолго совещаются, а потом одинаковыми, слаженными движениями кладут пальцы на клавиши.
– Французская сюита. Сарабанда, – робко объявляет Ольга. И я забываю обо всем.
Нежными каплями падают и растворяются первые звуки. Мелодия дрожит, но крепнет, как только ее подхватывает Бесков, и тогда уже тревожно мечется, заглушая шум дождя, наполняя собою зал. Она льется, словно голос рассказчика, поначалу смущенный, но по мере увлечения собственной историей звучащий все более яростно – и вот уже ты не слышишь слов, а видишь героев и сгораешь от их страсти… В этом пасмурном зале два музыканта неуловимо, прекрасно схожи – светловолосые, бледные, с порхающими по клавишам руками. Вместе с замершим рядом с пианино Террановой они будто разыгрывают сцену из пьесы. Недолгая идиллия, затишье перед бурей с разбитыми сердцами, смятыми простынями и распростертым на них телом того, кто первым решится выйти из игры.
На мое спасение, как всегда, незаметная, в столовую просачивается Эрна и, подхватив грязную посуду, так же незримо выходит через противоположную дверь. Я хватаю несколько чашек и устремляюсь в погоню. Белый фартук мелькает в конце коридора. Я сбегаю по узким скрипучим ступеням, иду на звук льющейся из крана воды и наконец-то нахожу кухню. Не уверена, что смогу попасть сюда снова. Здесь, кажется, ворожат. Что еще, кроме колдовского зелья, можно варить в таких огромных кастрюлях?
– Опять ты, – говорит Эрна.
Я ставлю свою ношу рядом с мойкой размером с душевой поддон и отступаю на пару шагов.
Здесь тепло, пахнет базиликом и тимьяном, и совсем не страшно. Возможно, потому что здесь нет вездесущего Бескова.
– Я. Есения, внучка Эльзы Четверговой.
Эрна выключает воду, вытирает руки передником и глядит на меня выжидающе.
– Бабушка пропала. Может быть, вы знаете, куда она отправилась после ссоры с Бесковым?
– С чего бы? – щурится Эрна.
– Может, вы что-то… слышали? Случайно! – уточняю я, чтобы ненароком ее не обидеть.
– Слышать, – повторяет она сердито. – Господа так орать, что и мертвый слышать. Эрих! Komm!
К моему величайшему ужасу, попыхивая трубкой, в кухню входит пузатый «месмерист». Меня окутывает запахом дымка и куда менее приятным – вчерашнего шнапса.
– Внучка Эльзы, – поясняет Эрна и отворачивается. Прежде, чем заговорить, ее супруг пристально меня изучает. Взглядом голубых глаз из-под набрякших век он действительно чертовски напоминает мудрого магистра Йоду.
– Эльзы давно не видно, – произносит он без присущего Эрне ужасающего акцента.
– Вы что-то об этом знаете?
Меня перебивает быстрый говор Эрны. Эрих отвечает ей по-немецки. Я тщетно пытаюсь различить знакомые слова, но если они и есть, то супруги не утруждают себя тщательным произношением. Разве что «герр Бесков». В этом я не сомневаюсь.
– Она запрещает мне болтать о том, что касается хозяйских дел, – поясняет Эрих, жестом прерывая сердитые речеизлияния жены, – но раз в твоих венах течет кровь Нойманнов, значит, рано или поздно хозяйничать здесь придется тебе.
Я пытаюсь сообразить, с какой стороны к крови Нойманнов приобщился Бесков, который не брат и не сват никому из нашей веселой семейки, потом вспоминаю про обменное переливание с Рихардом Кляйном и от души досадую на глупый дом, который позволил этому самозванцу так легко обвести себя вокруг пальца. И теперь Бесков засел тут и решает, кому давать ключ, а кого держать взаперти, даже если этот кто-то имеет право без объяснений выставить за порог его самого.
– Однажды ночью, – начинает Эрих, – мы с женой услышали страшный грохот в одной из комнат второго этажа. Сразу бросились туда и обнаружили лежащего на полу незнакомца в окровавленной форме СС. Совсем молодой еще парнишка, а выглядел так, словно вот-вот отдаст Богу душу прямо у нас на руках. Он, должно быть, потянулся к графину с водой, но потерял сознание и упал, стащив за собой скатерть. Все, что было на столе, рухнуло вниз. Этот-то шум нас и напугал.
К потолку поднимается несколько аккуратных колечек дыма. Я провожаю их взглядом и старательно моргаю, сбрасывая навалившуюся вдруг дремоту.
– Мы определили нашего гостя в фиолетовую гостиную и сразу же телефонировали фрау Эльзе. Хозяйка велела вызвать профессора Крицкого и позвонить ей, как только незнакомец придет в себя. Так мы и поступили.
– Он умирать три дня, – внезапно вмешивается Эрна и сокрушенно качает седой головой. – Профессор не понимать, почему жар. Мы уже звать пастор и молиться.
– Судя по чину, даже самых истовых молитв было бы недостаточно, чтобы заглушить крики вопиющих к Господу жертв этого юного палача, – с мрачной витиеватостью изрекает Эрих. – Однако через трое суток он открыл глаза и назвал себя.
– Потом спросить, где он и какой сейчас год.
– А узнав ответ, побледнел сильнее прежнего, если такое вообще возможно, и снова закрыл глаза. Но смерть уже отвернулась от него. Это был просто сон.
– Ночью он просить книги и суп, – печально молвит Эрна. – Много книги. Много суп. – Надо думать, второй пункт огорчил ее куда сильнее.
– Я позвонил фрау Эльзе, и она примчалась спустя полчаса. Это был последний раз, когда мы видели хозяйку.
Вот он, тот самый встревоживший бабушку звонок! Хотя бы несколько кусочков паззла совпали безукоризненно.
– О чем они говорили?
– Мы не знаем.
Меня захлестывает жгучее разочарование. А ведь казалось – еще чуть-чуть, и я пойму, что произошло той ночью! Но бабушкина тайна снова ускользает из моих до боли стиснутых пальцев.
– Не спеши.
Я даже не заметила, что оказалась возле двери. Единственная ниточка, которая могла привести меня к разгадке, оборвалась, как и все предыдущие. Спрятать концы в воду – так это, кажется, называется.
– Герр Бесков о чем-то рассказал фрау Четверговой. И это что-то разозлило ее настолько, что она пообещала обратиться к министериям.
Я возвращаюсь и снова усаживаюсь напротив невозмутимого «месмериста».
– К министериям?
– Мертвецы, – фыркает Эрна. Супруг награждает ее недовольным взглядом.
– Министерии – судьи судей, – поясняет он. – Если судья нечист на руку, не защищает людей, а наоборот…
– Слишком много власть, – поддакивает Эрна, и он согласно кивает.
– Министериат принимает решение о том, чтобы сложить судейские полномочия с одного рода и передать их другому. В последний раз это произошло в 1830-м, если мне не изменяет память… Лондонский процесс над Сноу. Как там звали этого беднягу? Оливер, кажется. Да, лорд Оливер Сноу из Бата. Несчастный стал жертвой интриг и, может быть, собственного ревностного честолюбия. В семействе Сноу серьезно относились к воспитанию. Оливер с малолетства знал о своем предназначении и был готов, но пятнадцатый рейсте перешел к нему в зрелом возрасте, когда его собственные отпрыски уже вовсю штудировали четырнадцать символов алфавита, а также пользу и вред, которые может нанести каждый знак. – Мне остается только позавидовать отпрыскам Оливера Сноу, потому что сама я до сих пор имею обо всем этом очень смутное представление. – Став судьей, Сноу рьяно принялся за дело. Точнее, мечтал бы приняться, но ничего по-настоящему стоящего – такого, чтобы прогреметь, сразить наповал, внушить страх и навести порядок – как назло, не подворачивалось. Ходили, правда, расплывчатые слухи про некий клуб шутников, которых никто никогда не видел и которые настолько искусно проникали в запертые комнаты – особенно если внутри хранились драгоценности – что впору было счесть их циркачами. Судья Сноу тут же учуял след и сделал стойку. И не напрасно – в материалах ведущих дело сыщиков имелись данные о некоем знаке, который воры всякий раз оставляли на стене обчищенной ювелирной лавки или запертого, с зарешеченными окнами кабинета банкира. Вычислить владельца преступного рейсте не составило для Сноу никакого труда – им оказался нищий бывший студент. Существование за ним тайного общества не подтвердилось, и Сноу твердо подал ему руку, чтобы лишить подлеца его знака, а следовательно и жизни.
– Жизни? – переспрашиваю я. – За какие-то побрякушки? И это вы называете правосудием?
Мне вдруг мерещится, будто меня снова окутывает полумрак библиотеки, и я веду этот спор с Бесковым, но добрейшая Эрна ловко пододвигает ко мне чашку с горячим какао. Я сдуваю пенку, осторожно пью, стараясь не обжечь губы, и наваждение исчезает. Эрих раскуривает погасшую трубку.
– О! – восклицает он с авторитетно поднятым вверх указательным пальцем. – Ни в коем разе. Правосудия тут не больше, чем в ампутации кистей рук, карнаушании или, скажем, дозволении «убивать как собаку всякого, кого застанут ночью у клети или на каком воровстве». И у судьи всегда есть выбор – на то он и судья. Оливер Сноу приговорил воришку к казни, вместо того чтобы дать ему шанс; он протянул ему не руку помощи, но карающую длань, и когда Рейсте Дверей покинул тело несчастного, кровь его закипела в жилах – и он рухнул замертво. Так бывает со всеми, кто лишается знака.
Я давлюсь какао и долго не могу откашляться. Едва восстановив дыхание, я хриплю:
– Кровь з-закипела в ж-жилах?
– Ex nihilo nihil fit, – кивает он важно. – Ничто не происходит из ничего. Мы – рейстери, и знаки рейсте делают нас живыми. Нет рейсте – нет жизни. Все просто.
– А в чем тогда интрига?
– В том, что приговоренный оказался близким другом Сайласа Делони, бездельника и разгильдяя, продолжателя рода Делони, который, как всем было известно, вот уже несколько столетий значился в анналах Министериата как следующий за родом Сноу наследник пятнадцатого рейсте. И этот самый Делони тотчас подал в Министериат жалобу на некомпетентность действующего судьи. К счастью, реальные, то есть, действующие министерии не сочли за труд разобраться в обстоятельствах дела. Если бы Сноу не поспешил с приговором, то вышел бы на тот самый тайный клуб, члены которого по наущению Делони творили с помощью рейсте непотребства гораздо более дерзкие, чем те злосчастные кражи. Однако Сноу лишился права вершить правосудие от имени судьи. Запятнавший себя Делони не получил его тоже. В итоге пятнадцатый рейсте был передан некоему Карлу Нойманну, чья фамилия значилась третьей после Делони, и тот сразу прибыл в Министериат, чтобы под скрежет зубов Сайласа Делони присягнуть на верность и принять на себя не только судейское бремя, но и право распоряжения солидным капиталом опального Сноу.
– Все это, конечно, печально, но где искать этих министериев сейчас?
– На том свете.
Пустая чашка выпадает из моих рук и остается цела не иначе как чудом. Порыв ветра распахивает форточку, штора взлетает над столом, будто покойницкий саван. За дверью слышны приближающиеся голоса.
Герр Эрих откладывает в сторону трубку и наклоняется ко мне. Я невольно делаю то же самое.
– Последних министериев расстреляли в вашей стране как врагов революции. Это было весной 1920-го, – говорит он. – Тела сбросили в шахту где-то в Сибири. Это были служащие царской и белой судебных систем. Фамилии – Апостол и…
За моей спиной раздается звучный хлопок.
– …Гиндис.
– Вот ты где! – произносит голос Бескова. – Мы все тебя потеряли. О чем секретничаете?
Расправив плечи, я призываю на помощь всю свою мимику, чтобы убедить Эриха не раскрывать содержание нашей беседы. Насчет Эрны можно не волноваться – в присутствии Бескова даже посуда в ее руках начинает греметь свирепо.
Эрих поднимает с пола пустую чашку и заглядывает в нее, словно гадалка в поисках кофейной гущи, а затем водворяет на стол. Его лицо расплывается в добродушной улыбке:
– О том, что какао моей старухи – как хорошее вино. С годами становится все благородней.
Только сейчас я осмеливаюсь посмотреть на Бескова. Разумеется, он не верит ни единому слову, но виду не подает.
– У тебя два часа, чтобы привести себя в порядок, – бросает он мне. – Мы едем в «Риверсайд».
* * *
– Можно?
– Входи! – кричит Ольга откуда-то издалека. Я открываю дверь и попадаю в знакомые декорации магазина дизайнерских подарков. Пахнет раскаленными щипцами для волос. Самой Ольги нигде не видно. За матовым стеклом ее личной ванной – предмета моей бесконечной зависти – включается и тут же затихает фен.
– Ты что-то хотела?
– Тот баварский сарафан. Выручишь?
– Он на вешалке, забирай.
Не уверена, что это подходящая вещь, но форму одежды Бесков не уточнил, да и выбор у меня невелик, а потому я со вздохом закидываю на плечо изумрудную ткань и повторно вздыхаю при виде богатого содержимого шкафа.
Ольга как раз выходит из ванной – ароматная, свежая, с собранными в пучок волосами, – и устраивается перед зеркалом.
– А ты что, – говорит она, – на вечеринку в нем собираешься?
Освобожденные из-под заколки льняные пряди рассыпаются по ее плечам.
– Вечеринку? – переспрашиваю я глупо.
– Ну, ужин, фуршет… Да боже! – Она пытается закатить глаза, но сделать это ей мешает кисточка с тушью. – Придумай другое название, если тебе не нравятся мои.
Мне не нравится все. И особенно – внезапность самой затеи.
В дверь стучат. Ольга занята макияжем, поэтому открывать приходится мне. Снаружи на меня надвигаются картонные коробки девчачьих пастельных тонов.
– И ты здесь, gut, – произносят они голосом Эрны. Домработница оставляет свою ношу на кровати и удаляется, ворча под нос что-то на немецком. Мы с Ольгой одновременно снимаем крышки и разворачиваем хрустящую оберточную бумагу.
– Макс, – говорит Ольга, лучась от счастья.
– Платья, – констатирую я куда менее восторженно.
– И туфли. – Два огромных широко распахнутых глаза глядят на меня, не моргая. – Чего сидишь? Беги в ванную, еще успеем сделать тебе прическу!
Я не то, чтобы бегу, но несколько ускоряюсь. Грядущее торжество больше не кажется таким уж непосильным испытанием. Возможно, мы даже неплохо проведем время.
Ольга оказывается профи – всего через полчаса мои волосы ниспадают крутыми локонами. Кончиками стрелок на наших веках можно заколоть насмерть, томности взглядов позавидовала бы сама великая Марлен. За это время я успеваю выяснить, что Ольге тоже неизвестно, по какому поводу банкет, и что в «кантри-клуб» едут не все, а только мы, причем пригласил ее вовсе не Макс, а «этот циничный красавчик Герман».
Неужели Бесков настолько рад нашему визиту, что собирается отпраздновать его в приватной обстановке?..
Пока я вожусь с застежкой-молнией довольно целомудренного черного платья, полностью готовая к выходу Ольга выглядывает в окно.
– Эрих уже внизу! – сообщает она. – Ну что, идем?
– Спускайся, я догоню. Только зайду к себе за телефоном.
Ольга выпархивает в коридор, я ковыляю следом, уже предчувствуя кровавые мозоли на щиколотках. Удобные с виду остроносые лодочки на поверку оказываются современной версией «испанского сапога» и стискивают ступни похлеще бинтов, с помощью которых китаянки добивались своих карликовых лотосовых ножек. Если Бесков затаил на меня злобу за ту пощечину в библиотеке, то теперь он полностью отомщен.
Хватаясь за всю попадающуюся на пути мебель, я преодолеваю недлинный путь до своей комнаты и в мечтах о стареньких разношенных кедах натыкаюсь на Терранову.
От одного взгляда на него перехватывает горло. Мы молча смотрим друг на друга так, словно видим впервые в жизни.
В своем черном фраке с белым галстуком, с вьющимися до плеч волосами и теми самыми демонами в глазах, существование которых теперь не подлежит сомнению, он выглядит как инфернальный Дориан Грей в исполнении Бена Барнса, а я всегда ему симпатизировала. Не знаю, кого видит во мне Герман, но судя по всему, нарисованные Ольгой стрелки Амура попали в цель.
– Привет, – говорю я, несмотря на то, что мы виделись совсем недавно.
– Привет.
Не то угадав мои страдания, не то вжившись в роль, он предлагает мне руку, и я с благодарностью на нее опираюсь.
– Знаешь, куда мы едем?
– Вообще-то, это моя идея. Макс поддержал ее и помог с реализацией.
Быстро же он стал для тебя Максом, думаю я, из последних сил добираясь до стула. Телефон преспокойно лежит на столе, но вместо того, чтобы спешить на бал, я скидываю туфли и со стоном расправляю онемевшие пальцы.
– Только не говори, что у тебя сегодня день рождения.
– Нет. Макс предложил мне партнерство в одном деле, и я подумал, что неплохо было бы за это выпить.
– Вот оно что. – Все это нехорошо, совсем нехорошо, но я не понимаю, в чем подвох, и от этого тревога становится совсем нестерпимой. – И в каком же, интересно, качестве?
– Консультанта по историческим вопросам.
– Ой ладно, брось! На кой черт ему сдались твои консультации, когда он сам родом из истории?
Герман выглядит разочарованным. Похоже, он ожидал совсем другой реакции.
– Хорошо. В ближайшее время Макс собирается заключить несколько сделок, но не хочет, чтобы инициатива исходила от него. Я буду представлять его интересы и действовать от его имени.
– Он чем-то объяснил свой выбор?
– Сказал, что моя внешность вызывает безотчетную симпатию, и этого достаточно.
Герман оборачивается к зеркальной створке шкафа и рассматривает свое отражение с высокомерием, которого прежде я в нем не замечала. Впрочем, вполне возможно, что на его месте я простояла бы всю жизнь именно в такой позе и именно с таким выражением лица.
– Бесков нанимает тебя марионеткой, – говорю я. – Откажись, пока не поздно. Он тебя подставит.
Зазеркальный Герман кривит губы в презрительной усмешке. Самое страшное, что такая эмоция ему к лицу.
– Макс все объяснил, и я склонен ему верить. Извини, но я не могу раскрывать детали. Абсолютная секретность – первый пункт нашего договора. За те деньги, которые он платит, Есения, я продал бы душу дьяволу, но в данном случае, поверь мне, все абсолютно законно. Не ревнуй, мы по-прежнему сможем иногда бывать вместе…
Черт бы тебя побрал! Спасибо Ольге и толстому слою ее тонального крема на моем лице – иначе оно вспыхнуло бы, как солнечный диск в последний миг заката.
– Мне тоже нужна твоя помощь.
– В каком же, интересно, качестве? – кривляется он. Я пропускаю издевку мимо ушей.
– Консультанта по историческим вопросам.
– Ты повысила меня в звании? Еще недавно я был рядовым могильщиком.
– Еще недавно ты не придирался к словам. – Да что с нами такое? Осталось только вооружиться ножами и вилками и вызвать друг друга на дуэль. – Я хочу выяснить все возможное о министериях Апостоле и Гиндисе.
– Министерии? – хмурится Герман. – От них никого не осталось.
– Апостол и Гиндис были последними. Их расстреляли после революции.
– Я не силен в революции.
– Назови свою цену.
В дверях возникает Ольга, эфемерная, как лесная дева с картины Линды Бергквист. При виде Террановы ее ресницы начинают подниматься и опускаться в два раза быстрее.
– Вы идете?
Я обреченно обуваюсь, беру телефон и ключи от комнаты и пропускаю Германа вперед.
– Я дам тебе номер, – говорит он. – Это бесплатно. Но будь готова к тому, что когда ты назовешь мое имя, с тобой откажутся иметь дело.
– Значит, не назову.
Пока я запираю дверь, Герман и Ольга уходят вперед. Я не горю желанием их догонять и нарочно медленно передвигаю ноги, попутно рассматривая картины на стенах. Нищий Терранова был невыносим, думаю я, но с деньгами он превращается в самоуверенного заносчивого выскочку с манией безотчетной симпатии. Значит, проблема вовсе не в деньгах…
Вещи не чувствуют боли
После заката становится ощутимо прохладней. Над верандой вспыхивают золотистые лампы, нам выносят пледы. Я расправляю мягкую ткань и, скинув туфли, укутываюсь в нее целиком. Бесков наполняет мой бокал, но если я не намерена уснуть прямо в кресле, то с шампанским лучше повременить. Я уже достигла той стадии опьянения, когда все проблемы кажутся незначительными по сравнению со свежим ночным воздухом, плеском речной воды и россыпью звезд над нею, и мне совершенно не хочется переходить к следующей, когда те же проблемы заслонят собой небосвод.
– Пойдешь?..
Я качаю головой и продолжаю любоваться двумя скользящими вдоль самой кромки воды танцорами. По сравнению с вальсом Германа и Ольги любой мой выход был бы обречен на провал. Никогда бы не заподозрила в Терранове подобной академичности: идеально прямая спина, локоть в сторону, голова слегка откинута. Он ни разу не попытался сократить положенное расстояние между собой и партнершей и не склонился к ней, чтобы пошептаться. Он серьезен и собран, будто держит экзамен перед строгим жюри.
Впечатление теряется, как только оба возвращаются к столику. Герман выпускает Ольгину руку и становится ясно, что он безобразно пьян. Зацепившись ногой за ножку кресла и едва не упав, он первым делом тянется к бутылке. Ольга напряженно наблюдает за тем, как ее кавалер махом опрокидывает в себя полбокала вина, но протестовать не осмеливается. Я тоже помалкиваю. В конце концов, меня это не касается.
– Макс. – Герман слегка заикается. Пока что слегка. – Вот скажи мне, как… – Он тщательно выбирает формулировку, прищелкивая пальцами. – Как фашист русскому: если бы у тебя был выбор, ты бы все равно пошел воевать?
Он пытает его весь вечер. Спрашивает о том, на что я бы никогда не осмелилась. Однако Бесков слишком трезв для таких откровений, поэтому чаще всего отделывается вежливой, ничего не значащей улыбкой или общими репликами вроде этой:
– Частица «бы» в твоем вопросе лишает его смысла.
– История не терпит сослагательного наклонения, – не сдается Герман, – знаю. Но это для нас война – прошлый век. А для тебя это события трехлетней давности. Я ничего не путаю? – уточняет он, глядя на меня. Я киваю в ответ, и глаза его вспыхивают восторгом. – Три года назад в твоей реальности жил Гитлер! Ты его видел?
– Нет, – отрубает Бесков.
– А на фронте был?
– Нет, меня сразу направили в «Унтерштанд».
– «Окончательное решение»? «Программа умерщвления Т-4»? Геноцид? Ты знал об этом, представитель высшей расы? Твоя страна преспокойно смотрела на то, как уничтожают целые народы…
– Не только моя страна. Весь мир смотрел.
– Не обобщай. Я согласен поверить в то, что лично ты ничего не знал. Но сейчас, если бы у тебя появилась возможность вернуться туда, ты попытался бы что-то изменить?
– Что, например? – Не выдержав, Бесков вскакивает с места – пальцы сжаты в кулаки, глаза посветлели от гнева. – Убить фюрера?
Не сводя с него взгляда, Герман коротко кивает.
– Только не фюрера, – говорит он с расстановкой, – а незадачливого мечтателя Дольфи, любителя архитектуры и опер Вагнера. Для своего дела я выбрал бы осень 1908-го. Ему девятнадцать. Второй провал на вступительных в художественную академию. Разрыв дружбы с Августом Кубичеком. Нищета. Одиночество. Полный крах по всем статьям. Тогда рядом с ним не было никого, кто бросился бы заслонять его собой от удара ножом или выстрела в спину.
– Ты все продумал, верно?
– Это импровизация, – скромничает Герман. – Только вряд ли у меня будет такая возможность…
– У меня ее тоже нет. А раз ты так любишь предположения, то изволь – если бы ты мог начать жизнь заново, то все равно стал бы расхищать могилы?
На мгновение мне кажется, что драка неизбежна. Я даже начинаю оглядываться по сторонам в поисках того, что помогло бы их разнять, но, к счастью, потребности в моих услугах не возникает. Герман бормочет: «Ладно, к черту», и проверяет содержимое бутылки на просвет.
– Макс, – говорит он сдержанно. – Не понимаю, почему нельзя найти этого чертова шеффена. Ты же бог среди рейстери.
Будто соглашаясь на перемирие, Бесков натягивает на лицо улыбку.
– Все не так просто. И я не бог. Когда Есения получит пятнадцатый рейсте, то обойдет меня по всем статьям.
Блуждающий взгляд Террановы отыскивает меня в пространстве и тут же теряет.
– Есения, – повторяет он с пьяным ожесточением. – Есении не помешала бы хорошая…
Услышать этот бесценный совет мне, к счастью, не суждено – сверху, из приоткрытого окна одного из номеров, до нас доносится заливистый смех, и Герман поднимает голову, слепо вглядываясь в черноту ночного неба.
– У них там своя вечеринка, – бормочет он и наливает себе и Бескову. Мы с Ольгой в качестве собутыльников не котируемся. – Давай, партнер. Выпьем за успех мероприятия. Как там фамилия этого французского дядюшки? Нормальная такая французская фамилия, – говорит он заплетающимся языком. – Где-то я ее уже слышал…
– Герман. Ты обещал.
В голосе Бескова звучит металл пополам с цианидом. На месте Террановы я заткнулась бы даже в его почти невменяемом состоянии. Но на своем собственном ме
