Читать онлайн Он снова здесь бесплатно

Он снова здесь

Originally published in Germany under the h2 ER IST WIEDER DA by Eichborn – A Division of Bastei Luebbe Publishing Group.

© 2012 by Bastei Lübbe GmbH & Co. KG.

© Johannes Wiebel | punchdesign, Germany

© А. Чередниченко, перевод на русский язык, 2014

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2014

© ООО “Издательство АСТ”, 2014

Издательство CORPUS ®

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)

* * *

Все действия, персонажи и диалоги в этой книге являются вымышленными. Любое сходство с реальными людьми и/или их реакциями, с фирмами, организациями и т. д. случайно уже потому, что в реальном мире при подобных обстоятельствах действующие лица, вероятно, поступали бы по-другому и вели себя иначе. Автор придает большое значение тому факту, что Зигмар Габриэль и Ренате Кюнаст в действительности не разговаривали с Адольфом Гитлером.

Пробуждение в Германии

Сильнее всего меня удивил, пожалуй, народ. Я же действительно сделал все возможное, дабы уничтожить основы дальнейшего человеческого существования на этой опозоренной врагом земле. Мосты, электростанции, дороги, вокзалы – все это я приказал разрушить. Я уже сверился с документами, когда это было – в марте, и, по-моему, я совершенно ясно высказался по данному вопросу. Разрушению подлежали все учреждения жизнеобеспечения, как то: системы водоснабжения, телефонные станции, средства производства, фабрики, мастерские, фермы, всё материально ценное, и, говоря “всё”, я имею в виду – всё! Здесь требуется тщательный подход, при таком приказе нет места сомнению, ведь понятно, что простой солдат, знакомый со своим отрезком фронта, но, разумеется, не владеющий общей картиной и не понимающий стратегических и тактических взаимосвязей, так вот, этот солдат возьмет да скажет: “И что, неужели нужно поджечь вот этот… этот, скажем, киоск? Неужели плохо, если киоск достанется врагу?” Разумеется, плохо! Враг тоже читает газеты! Он ими торгует, он будет использовать против нас киоск и все, что только обнаружит! Нужно уничтожить все, и я еще раз подчеркиваю – все материально ценное, не только дома, но и двери. И дверные ручки. А также шурупы, причем не только длинные. Шурупы следует вывернуть и безжалостно погнуть. А дверь – смолоть в древесную муку. И потом сжечь. В противном случае враг будет беспринципно входить и выходить через эту дверь, когда только ему заблагорассудится. Но сломанная ручка, гнутые винты и кучка пепла – пользуйтесь на здоровье, господин Черчилль! Такие требования диктуются жестокой логикой войны, что мне всегда было ясно, потому мой приказ и не мог звучать иначе, хотя предпосылка у него была иная.

По крайней мере, изначально.

Нельзя было и дальше отрицать, что в эпической битве против англичанина, большевизма и империализма немецкий народ в итоге потерпел поражение и потому стал попросту недостоин дальнейшего существования даже на примитивном уровне общества охотников и собирателей. Таким образом, он не мог больше претендовать на водопроводные станции, мосты и дороги. А также на дверные ручки. Вот почему я отдал такой приказ, и еще отчасти из любви к завершенности, ведь в ту пору я иногда прохаживался вокруг рейхсканцелярии и вынужден был однозначно признать: американец и англичанин с их “летающими крепостями” уже выполнили за нас значительную часть работы на большой площади согласно моему приказу. Разумеется, в дальнейшем я не контролировал подробно исполнение моего приказа. Как можно представить себе, дел у меня хватало: разгром американцов на западе, отражение русских на востоке, градостроительное развитие Столицы Мира Германии[1] и прочее и прочее, – но с оставшимися дверными ручками, я полагал, немецкий вермахт в состоянии справиться. И потому этот народ вообще-то не должен был существовать.

Но я вынужден констатировать, что он все еще здесь.

И это для меня в некотором роде непостижимо.

Но, с другой стороны, я-то тоже здесь, и это мне столь же непонятно.

Глава I

Помню: я проснулся, должно быть, вскоре после полудня. Я открыл глаза и увидел над собой небо. Голубое небо, легкая облачность, тепло, я сразу понял, что для апреля чересчур тепло. Почти, можно даже сказать, жарко. И сравнительно тихо – надо мной не было видно ни единого вражеского самолета, не слышно ни орудийной стрельбы, ни разрывов поблизости, ни воздушных сирен. Я также отметил, что нет ни рейхсканцелярии, ни бункера. Повернув голову, я увидел, что лежу на земле на незастроенном участке, окруженном домами, стены которых сложены из кирпича и частично перепачканы какими-то пакостниками, что меня сразу же разозлило, и я машинально решил вызвать Дёница[2]. Поначалу, словно в полудреме, я подумал было, что и Дёниц лежит где-то рядом, но потом дисциплина и логика одержали верх: я моментально осознал необычность ситуации. Обычно я не располагаюсь на ночлег под открытым небом.

Вначале я задумался: что я делал в предыдущий вечер? О чрезмерном потреблении алкоголя нечего было и думать, я же не пью. Последнее, что я помнил, – как мы с Евой сидели на мягком диване. Помню еще, что мной – нами – владела некоторая беспечность, я вроде бы решил в тот вечер ненадолго оставить в покое государственные дела, но никаких планов мы не строили, о походе в ресторан или в кино, разумеется, не могло быть и речи, развлекательная программа в столице рейха к тому времени уже отрадным образом истощилась, не в последнюю очередь вследствие моего приказа. Пусть я не мог с уверенностью сказать, не появится ли в ближайшие дни в городе Сталин – такую возможность нельзя было полностью исключить на тот момент, – но мог с абсолютной уверенностью сказать, что его поиски кинотеатра здесь будут столь же безуспешны, как, например, в Сталинграде. По-моему, мы еще немножко поболтали с Евой, и я показал ей свой старый пистолет, прочие детали не пришли мне на ум при пробуждении. Виной тому была также головная боль. Нет, воспоминания о вчерашнем вечере помочь не могли.

Тогда я решил ухватить быка за рога и как следует разобраться в текущем положении дел. За свою жизнь я научился наблюдать, замечать, выделять мельчайшие детали, которые даже иной ученый сочтет маловажными, а то и проигнорирует. О себе же с чистой совестью могу сказать, что благодаря многолетней железной дисциплине становлюсь в моменты кризиса хладнокровнее, рассудительнее, мои чувства обостряются. Я работаю четко, спокойно, как машина. Я методично собрал всю доступную мне информацию. Я лежу на земле. Осматриваюсь. Рядом со мной валяется мусор, растет сорная трава, стебли, кое-где кусты, также встречаются маргаритки, одуванчики. Я слышу голоса, они не слишком далеко, крики, повторяющийся звук удара, смотрю в направлении шума, он исходит от мальчуганов, играющих в футбол. Уже не пимпфы[3], а для фольксштурма[4] слишком молоды, очевидно, из гитлерюгенда, но сейчас не на службе – видимо, враг устроил передышку. В ветвях дерева копошится птица, она щебечет, поет. Для кого-то это лишь примета веселого настроения, но в моем неопределенном положении, когда важна любая, даже столь незначительная информация, знаток природы и каждодневной борьбы за существование может сделать вывод, что рядом нет хищных животных. В непосредственной близости от моей головы лужа, которая, похоже, мельчает, наверняка когда-то давно шел дождь, но с тех пор сухо. На ее краю лежит моя фуражка. Вот так работает мой тренированный рассудок, вот так работал он и в этот тревожный момент.

Я сел. Это получилось без труда. Я пошевелил ногами, руками, пальцами. Ранений, похоже, не наблюдалось, физическое состояние было благоприятным, я был совершенно здоров, если не считать головной боли, даже дрожь в левой руке, кажется, почти пропала. Я осмотрел себя. Я был одет: на мне была форма, мундир солдата. Грязноватый, но не сильно, следовательно, меня не засыпало обломками. На форме виднелись земля и крошки какой-то выпечки, пирога или чего-то подобного. Сукно сильно пахло горючим, вероятно бензином. Это могло объясняться, например, тем, что Ева пыталась почистить мою форму, использовав, однако, чрезмерное количество чистящего бензина. Будто она вылила на меня целую канистру. Ее самой нигде не было, да и весь мой штаб в настоящее время, похоже, не находился поблизости. Я стряхнул как мог грязь с мундира, с рукавов и вдруг услышал голоса:

– Эй, зырь!

– Чё за бомж?

Очевидно, я производил впечатление человека, который нуждается в помощи, – три члена гитлерюгенда это превосходно поняли. Окончив игру, они уважительно приблизились, что было понятно: неожиданно в непосредственной близости узреть фюрера Германии на незастроенной территории, используемой для спорта и физической закалки, среди одуванчиков и маргариток – это необычный поворот в распорядке дня молодого, не до конца созревшего мужчины. И все же небольшой отряд поспешил ко мне, словно стайка борзых, в готовности помочь. Молодежь – это будущее!

Мальчуганы остановились на некотором расстоянии, рассматривая меня. Наконец самый высокий, очевидно бригадир, обратился ко мне:

– Эй, шеф, все в порядке?

Несмотря на беспокойство, я не мог не отметить полнейшее отсутствие немецкого приветствия[5]. Разумеется, виной столь бесцеремонному обращению и употреблению “шеф” вместо “фюрер” была неожиданность, причем в иной, не столь диковинной ситуации она, возможно, вызвала бы невольную веселость, ведь часто бывает, что и в окопе среди безжалостной стальной бури люди выкидывают самые причудливые шутки. Но все же солдату должен быть присущ определенный автоматизм, даже в непривычных ситуациях, в этом и смысл муштры, если же автоматизма нет, то и вся армия гроша ломаного не стоит. Я встал на ноги, что далось не так-то легко – по-видимому, я пролежал долго. Тем не менее я оправил мундир и парочкой легких ударов кое-как очистил брюки. Откашлявшись, я спросил у бригадира:

– Где Борман?

– Кто?

Я не верил своим ушам.

– Борман! Мартин!

– Не знаю такого.

– Не-а, не слышал.

– Как он выглядит?

– Как рейхсляйтер, черт побери!

Что-то выходило чрезвычайно странно. Хотя я по-прежнему явно находился в Берлине, но, очевидно, весь правительственный аппарат был у меня похищен. Требовалось срочно вернуться в бункер, но я понял, что от наличного молодняка помощи не дождаться. Для начала следовало найти дорогу. Безликий участок, на котором я оказался, мог находиться в любом месте города. Надо было лишь добраться до улицы. Учитывая, по-видимому, длительный перерыв в стрельбе, там будет немало прохожих, трудящихся, водителей таксомоторов, способных указать мне путь.

Вероятно, ребятам из гитлерюгенда я не показался таким уж беспомощным, поскольку они вроде бы решили вернуться к футболу. По крайней мере, самый высокий из них повернулся лицом к своим товарищам, так что я смог прочесть имя, которое мать нашила на его чрезмерно пестрой спортивной рубахе.

– Гитлерюнге Рональдо! В каком направлении улица?

Должен, увы, признать, что последовала довольно скудная реакция: отряд практически не обратил внимания на мой вопрос, лишь один из двух младших на ходу вяло махнул рукой в угол пустыря, где при ближайшем рассмотрении действительно обнаружился проход. Я сделал в уме заметку что-то вроде “уволить Руста”[6] или “удалить Руста” – человек занимает свой пост с 1933 года, и в вопросах образования нет места столь бездонной халатности. Как сможет молодой солдат найти победную дорогу в Москву, в сердце большевизма, когда он не в состоянии узнать собственного главнокомандующего!

Я нагнулся, поднял фуражку и, надев ее, твердым шагом пошел в указанном направлении. Завернув за угол дома, я оказался в узком проходе между высоких стен, в конце которого сверкал свет улицы. Мимо, прижавшись к стене, робко прошмыгнула неухоженная кошка пятнистого окраса. Сделав четыре или пять шагов, я вышел на улицу.

У меня перехватило дыхание от нахлынувших потоков цвета и света.

В моем последнем воспоминании город представал весьма пыльным и серым, даже солдатски-серым, с грудами руин и внушительными разрушениями. Но мне открылась совершенно иная картина. Руины пропали или же были начисто убраны, улицы вычищены. Зато по краям проезжей части стояли многочисленные или даже бесчисленные пестрые машины – очевидно, автомобили, только меньшего размера, но по их прогрессивно привлекательному виду чувствовалось, что ведущую роль при проектировке играли заводы Мессершмитта. Дома были свежевыкрашены, самыми разными цветами, подчас напоминавшими сладости моей юности. Признаюсь, у меня закружилась голова. Мой взгляд искал чего-нибудь знакомого, и я заметил облезлую скамейку на островке зелени с другой стороны проезжей части. Я сделал пару шагов, и не стыжусь признать, что, должно быть, выглядел несколько неуверенно. Раздался звонок, звук трения резины об асфальт, и потом кто-то заорал на меня:

– Ты чё, старик? Слепой?

– Я… я прошу прощения… – услышал я собственный голос, звучавший одновременно испуганно и облегченно.

Передо мной стоял велосипедист – наконец я увидел хоть что-то знакомое, притом дважды знакомое. По-прежнему шла война, и для безопасности человек носил шлем, изрядно повреженный во время прошлых налетов, даже, надо сказать, совершенно дырявый.

– Ну и видок у тебя, блин!

– Я… простите… мне надо бы присесть.

– Да тебе прилечь надо бы. И надолго!

Я заторопился к спасительной скамейке, и, наверное, был бледен, упав на нее. Похоже, этот молодой человек меня тоже не узнал. Вновь отсутствовало немецкое приветствие, и он отреагировал так, будто столкнулся с самым обычным пешеходом. Подобная халатность была здесь в ходу: пожилой господин прошел мимо, покачав головой. Следом появилась дородная дама с футуристической детской коляской – еще один знакомый предмет, но и он не смог вдохнуть надежды в моем отчаянном положении. Я приподнялся и, стараясь держать осанку, подошел к ней.

– Простите, возможно, вас удивит мой вопрос, но мне… необходимо срочно узнать кратчайший путь в рейхсканцелярию.

– Вы от Штефана Рааба, что ли?

– Простите?

– Тогда Керкелинг? Или Харальд Шмидт?[7]

Виновато, наверное, нервное напряжение – я не сдержался и схватил ее за рукав.

– Женщина, возьмите себя в руки! Вспомните о долге, фольксгеноссе![8] Мы на войне! Как вы думаете, что сделает с вами русский, если он здесь появится? Думаете, русский посмотрит на вашего ребенка и скажет:

“Хо-хо, какая свеженькая немецкая девица, но ради ребенка я подавлю в штанах мои низменные инстинкты?” Дальнейшее существование немецкого народа, чистота крови, выживание человечества – все поставлено на карту в эти часы, в эти дни, а вы что, хотите на суде истории нести ответ за конец цивилизации, только потому что в своей невероятной ограниченности не желаете указать фюреру немецкой нации дорогу в его рейхсканцелярию?

Я уже и не удивился, что слова мои не вызвали почти никакой реакции. Выдернув свой рукав из моей руки, идиотка вытаращилась на меня и помахала перед лицом ладонью с растопыренными пальцами, что однозначно выглядело жестом неодобрения. Я не мог дольше закрывать глаза: что-то здесь совершенно разладилось. Никто не относился ко мне как к главнокомандующему и рейхсфюреру. Мальчишки-футболисты, пожилой господин, велосипедист, дама с коляской – это не могли быть сплошные совпадения. Моим первым побуждением было оповестить органы государственной безопасности для восстановления правопорядка. Но я сдержал себя. Мне пока недоставало сведений об окружающей обстановке. Требовалось больше информации.

Мой рассудок методично заработал и с ледяным спокойствием проанализировал положение дел. Я в Германии, я в Берлине, хотя он кажется чужим. Эта Германия иная, но все же чем-то походит на привычную мне державу: здесь еще остались велосипедисты, автомобили, а значит, наверняка есть и газеты. Я огляделся. И действительно под моей скамейкой лежало нечто, напоминавшее газету, хотя и напечатанное с некоторой расточительностью. Листок был разноцветный и совсем незнакомый, назывался “Медиамаркт” – при всем желании я не смог припомнить, чтобы разрешал подобное издание, да никогда и не разрешил бы. Содержание его было совершенно непонятным, злость вскипела во мне: как можно во времена бумажного дефицита безвозвратно разбазаривать драгоценные ресурсы общенародного достояния на такую бессмысленную дрянь?! Функа[9] ждет выволочка, вот только доберусь до рабочего стола. Но сейчас требовались надежные новости, найти бы “Народный обозреватель” или “Штурмовик”, да для начала сгодился бы и “Бронированный медведь”[10]. Неподалеку действительно обнаружился газетный киоск, и даже с такого значительного расстояния было заметно, что у него удивительно богатый ассортимент. Можно подумать, мы пребываем в состоянии ленивого и глубочайшего мира! Я приподнялся в нетерпении. Потеряно слишком много времени, и следовало срочно заняться восстановлением порядка. Армия ждет приказов, вероятно, где-то меня уже разыскивают. Спешным шагом я направился к киоску.

Уже первый взгляд принес интересные наблюдения. На стенде около киоска висело множество пестрых газет на турецком языке. Очевидно, в городе ныне пребывает изрядное количество турок. Похоже, что в бессознательном состоянии я пропустил длительный период времени, в течение которого многие турки переселились в Берлин. Знаменательно. Вплоть до последнего времени турок, будучи, по сути своей, верным помощником немецкого народа, несмотря на наши серьезные усилия, хранил нейтралитет, никак не соглашаясь вступать в войну на стороне рейха. Но, кажется, за время моего отсутствия кто-то, скорее всего Дёниц, сумел убедить турок оказать нам поддержку. А довольно мирная обстановка на улице говорила о том, что турецкое вмешательство даже привело к решающей перемене в военных действиях. Я был потрясен. Разумеется, я всегда уважал турка, но все же не предполагал его способным к таким достижениям. Впрочем, по причине недостатка времени я не следил пристально за его страной. Очевидно, реформы Кемаля Ататюрка дали сенсационный толчок ее развитию. И произошло то чудо, на которое и Геббельс постоянно уповал с надеждой. Сердце мое забилось в горячей уверенности. Надежды оправдались, ведь я, ведь рейх даже в часы, казалось бы, глубочайшей тьмы не оставлял веры в окончательную победу. Четыре-пять разных турецкоязычных изданий пестрых расцветок являли неоспоримое доказательство новой, славной оси Берлин – Анкара. Итак, когда моя главная забота, забота о благополучии рейха, столь удивительным образом разрешилась, мне оставалось лишь выяснить, сколько же времени я потерял, пребывая в том странном забытьи на заброшенной территории между жилыми домами. “Народный обозреватель”, очевидно, весь раскупили, зато мой взгляд упал на как будто знакомое издание, некую “Всеобщую франкфуртскую газету”[11]. Название было мне в новинку, но по сравнению с прочей развешанной здесь прессой газета радовала глаз знакомым и вызывающим доверие шрифтом.

Я не тратил время на текст, а искал сегодняшнюю дату.

30 августа.

2011.

Я смотрел на число в растерянности, не веря глазам. Перевел взгляд на другой номер, “Берлинскую газету”, также отличавшуюся безукоризненным немецким шрифтом, и поискал дату.

2011.

Выдернув газету со стойки, я раскрыл ее, перелистнул страницу, следующую.

2011.

Число издевательски заплясало в моих глазах. Оно медленно наклонилось влево, потом чуть быстрее вправо, потом еще быстрее опять влево и закачалось из стороны в сторону, как это любит делать народ в пивных. Взгляд силился уследить за числом, ухватиться за него, но газета выскользнула у меня из рук. Я почувствовал, что оседаю, и тщетно попытался удержаться за другие газеты на стеллаже, хватаясь за все подряд сверху донизу.

Потом в глазах потемнело.

Глава II

Когда я вновь очнулся, то лежал на земле.

Кто-то клал мне на лоб нечто влажное.

– Вам лучше?

Надо мной склонился мужчина, ему бы ло лет 45, а может, и за 50. Он был одет в клетчатую рубашку и простые штаны, как у рабочего. Теперь я знал, какой вопрос надо задать в первую очередь.

– Какое сегодня число?

– Ммм, двадцать девятое августа. Нет, погодите – тридцатое.

– А какой год? – прохрипел я, садясь. Влажная тряпка некрасиво шлепнулась мне на брюки.

Мужчина посмотрел на меня, нахмурившись.

– Две тысячи одиннадцатый, – ответил он и смерил взглядом мою форму, – а вы что думали? Сорок пятый?

Я попытался найти подходящий ответ, но потом решил, что лучше просто встану.

– Вам бы еще немного полежать, – сказал мужчина. – Или посидеть. Пойдемте, у меня в киоске есть кресло.

Я хотел было возразить, что у меня нет времени расслабляться, но осознал, что ноги еще сильно дрожат. Поэтому последовал за ним в киоск. Мужчина сел на место продавца около окошка и посмотрел на меня.

– Хотите воды? А может, шоколада? Или батончик мюсли?

Я скованно кивнул. Он встал, взял бутылку газированной воды и налил мне из нее в стакан. Потом достал с полки пестрый батончик, видимо, что-то вроде неприкосновенного запаса, упакованный в цветную фольгу. Разорвав эту фольгу, он обнажил нечто, напоминающее прессованное зерно, и вложил это мне в руку. Перебои с хлебом, очевидно, все еще не были устранены.

– Вам надо плотнее завтракать, – сказал он и опять сел. – У вас тут рядом съемки?

– Съемки?..

– Ну там, фильма какого-нибудь документального. Тут постоянно снимают.

– Фильма?..

– Ой, да вы что-то никак в себя не придете. – Он рассмеялся и указал на меня рукой. – Или вы просто всегда разгуливаете в таком виде?

Я осмотрел себя. Не заметил на себе ничего необычного, не считая, разумеется, пыли и запаха бензина.

– Вообще-то да, – ответил я.

Хотя, может, у меня повреждено лицо?

– Нет ли у вас зеркала? – осведомился я.

– Разумеется, есть. – Он указал в сторону. – Как раз рядом с вами, прямо над “Фокусом”.

Я проследил за его пальцем. Зеркало было прямоугольное, в оранжевой рамке, а сверху продавец зачем-то подписал для верности – “Зеркало”[12], словно иначе никто не догадался бы. Зеркало было засунуто между журналов и выглядывало примерно на две трети. Я посмотрелся в него.

Мое отражение выглядело на удивление безупречно, даже мундир казался выглаженным – наверное, в киоске было лестное освещение.

– Интересно? – спросил мужчина. – Да у них в каждом третьем номере что-нибудь про Гитлера. Но вам-то, по-моему, готовиться больше не надо. И так все отлично.

– Спасибо, – рассеянно ответил я.

– Нет, правда, – продолжил он, – я смотрел фильм “Бункер”. Дважды. Бруно Ганц там восхитителен, но до вас не дотягивает. Как вы себя держите… можно подумать, это вы и есть.

Я взглянул на него:

– Кто я есть?

– Ну, как будто вы и есть фюрер.

При этих словах он сделал странный жест: приподнял руки и, сложив вместе указательный и средний пальцы на каждой руке, дважды быстро согнул и разогнул их. Не хотелось в это верить, но, очевидно, вот что осталось через 66 лет от некогда строгого немецкого приветствия. Это было ужасно, но хотя бы доказывало, что мой политический труд не прошел совсем уж бесследно.

Я вскинул руку, отвечая на приветствие:

– Я и есть фюрер!

Он опять рассмеялся:

– С ума сойти, прямо как настоящий.

Не время было отвлекаться на его назойливую веселость. Я все лучше понимал свое положение. Если это не сон – а для сна все продолжалось чересчур долго, – то я действительно нахожусь в 2011 году. Стало быть, я попал в совершенно новый мир, а значит, наоборот, и сам стал для данного мира новым элементом. Если этот мир хотя бы отчасти функционирует по законам логики, то предполагается, что мне сейчас 122 года или же, и это более вероятно, что я давным-давно мертв.

– А вы еще кого-нибудь играете? – спросил мужчина. – Может, я вас уже видел?

– Я вообще не играю, – ответил я, вероятно, резковато.

– Конечно же нет. – Он почему-то вдруг сделал серьезное лицо. Потом подмигнул мне: – А где выступаете? У вас своя программа?

– Разумеется, – отозвался я. – Еще с 1920 года! Вам как фольксгеноссе должны быть известны двадцать пять пунктов.

Он торопливо кивнул.

– Нет, все-таки я вас еще не видел. У вас есть какая-нибудь рекламка? Или карточка?

– К сожалению, нет, – огорченно ответил я. – Документация и карты находятся в ситуационном центре.

Я попытался разобраться, что же мне теперь делать. Было очевидно, что появление 56-летнего фюрера в рейхсканцелярии или хотя бы в фюрербункере наверняка вызовет недоверие, даже точно вызовет. Надо потянуть время и проанализировать мои возможности. Надо найти пристанище. Я с болью осознал, что у меня в карманах нет ни единого пфеннига. На миг нахлынуло неприятное воспомнинание о жизни в мужском общежитии в 1909 году. Безусловно, то был необходимый период, когда сложились мои идеи, какие мне не смогли бы преподать ни в одном университете мира, и все же то было время нужды, которой я отнюдь не наслаждался. Мрачные месяцы пролетели в моей голове: презрение окружающих, пренебрежение, неуверенность, тревоги о насущном, сухой хлеб. Погруженный в свои мысли, я рассеянно откусил странный батончик у меня в руке. Он оказался на удивление сладким. Я внимательно поглядел на продукт.

– Мне тоже нравится, – сказал газетный торговец. – Хотите еще?

Я покачал головой. Передо мной стояли более важные задачи. Во-первых, следовало обеспечить себе простейшие ежедневневные средства к существованию. Требовалось жилье, немного денег, пока я не обрету более четкого понимания ситуации. Возможно, мне понадобится работа, по крайней мере на время, пока не выясню, смогу ли я вернуться к моей правительственной деятельности и если смогу, то каким образом. А до той поры придется зарабатывать на кусок хлеба. Может, в качестве художника, может, в архитектурном бюро. Разумеется, для начала я не стал бы чураться и физического труда. Что и говорить, гораздо больше пользы немецкому народу принесло бы использование моих знаний при каком-нибудь военном походе, однако ввиду незнания современной диспозиции это неосуществимо. Я даже не представляю, с кем сейчас граничит немецкий рейх, кто нам угрожает и кому нужно давать отпор. Так что придется пока рассчитывать на скромную работу руками, например при строительстве стратегического плацдарма или отрезка автобана.

– Давайте-ка серьезно, – раздался тут голос газетного торговца. – Неужели вы всего-навсего любитель? С таким-то номером?

Неимоверная дерзость.

– Я не любитель! – энергично отрезал я. – Я не из тех буржуазных лентяев!

– Конечно, нет, – примирительно заверил он меня.

Похоже, в глубине души он честный малый.

– Я имею в виду, кем вы работаете?

Вот именно, кем? Что же ответить?

– В настоящее время я… несколько отошел от дел, – осторожно описал я свое положение.

– Не поймите меня неправильно, – заторопился торговец, – но если вы еще действительно ни разу не… то это просто невероятно! Послушайте, ко мне все время кто-то заглядывает, город же полон всяких агентов и телевизионщиков. Они только рады будут новому сюжету, новому лицу. Если что, как вас найти? У вас есть телефон? Или мейл?

– Э-мм…

– Где вы живете?

Тут он попал прямо по больному месту. Однако в помыслах у этого человека, казалось, не было ничего недостойного. И я решил рискнуть.

– Что касается жилья, то в настоящее время это… как бы сказать… несколько неопределенно.

– Ну, бывает, а может, у вас есть подруга, которую вы навещаете?

На миг я вспомнил о Еве. Где-то она сейчас?

– Нет, – пробормотал я, не желая того, подавленным тоном, – спутницы жизни у меня нет. Уже нет.

– Ох, – вздохнул лавочник, – понимаю. Все еще свежо.

– Да, – признался я, – все здесь… довольно свежо для меня.

– Ясно, последнее время все шло не очень, да?

– Пожалуй, именно так, – кивнул я, – нападение группы Штайнера[13] непростительным образом так и не было осуществлено.

Он взглянул на меня ошарашенно:

– Я имел в виду вашу подругу. Кто был виноват-то?

– Не знаю, – растерялся я. – В конечном итоге, пожалуй, Черчилль.

Он рассмеялся. Потом посмотрел на меня пристально и задумчиво.

– Мне нравится ваша установка. Слушайте, хочу сделать вам предложение.

– Что за предложение?

– Я, конечно, не знаю, какие у вас запросы. Но если вам не нужно ничего особенного, то можете поспать здесь пару ночей.

– Прямо здесь? – Я огляделся.

– Или вы можете позволить себе “Адлон”?

Конечно, он был прав. Я смущенно уставился в пол.

– Вы же видите, я… практически без средств… – признался я.

– Ну так вот. Вообще-то не так уж странно, что вы не решаетесь выйти в свет с вашим талантом. Но вы не должны скрываться.

– Да я и не скрывался! – запротестовал я. – Это все бомбежки!

– Ну да, да, – махнул он рукой. – Итак: вы останетесь здесь на день-два, а я переговорю с парочкой покупателей. Вчера как раз пришли новый “Театр сегодня” и один из киножурналов, так что народ сейчас будет заглядывать. Может, у нас что-нибудь получится. Честно сказать, вам и стараться-то не надо, уже эта ваша отличная форма…

– Так, значит, я останусь здесь?

– Для начала. Днем будете при мне, чтобы я мог вас сразу представить, если кто появится. Ну а если никого не будет, хоть посмеюсь. Или у вас на примете есть другое жилье?

– Нет, – вздохнул я, – разве что бункер.

Он засмеялся. Но вдруг осекся.

– Послушайте-ка, а вы мне киоск не обчистите?

Я гневно посмотрел на него:

– По-вашему, я похож на преступника?

Он смерил меня взглядом:

– Вы похожи на Адольфа Гитлера.

– Вот именно, – сказал я.

Глава III

Последующие дни и ночи стали для меня тяжелым испытанием. Среди недостойнейшей обстановки, в скудном пристанище, окруженный печатной продукцией сомнительного толка, табачными изделиями, сластями и жестянками с напитками, скрючиваясь по ночам на терпимо, но не чрезмерно чистом кресле, я нагонял события последних шестидесяти шести лет, стараясь не привлекать к себе нежелательного внимания. В то время как другой на моем месте часами и днями бесплодно истязал бы голову над естественнонаучными вопросами, тщась решить загадку этого столь же фантастического, сколь и необъяснимого путешествия во времени, мой методично работающий рассудок был, несомненно, в состоянии приспособиться к данным условиям. Не размениваясь на плаксивые жалобы, он впитывал новые факты и исследовал обстановку. К тому же – чуть забегу вперед – оказалось, что новейшие условия предлагают более широкий выбор возможностей, притом лучших. К примеру, выяснилось, что за последние шестьдесят шесть лет на территории немецкого рейха, и в частности Берлина и его окрестностей, значительно сократилась численность советско-русских солдат. Сейчас их было от тридцати до пятидесяти человек, так что я мгновенно отметил неимоверно возросшие шансы на успех сравнительно с последней оценкой моего генерального штаба, когда лишь на Восточном фронте присутствовало примерно 2,5 миллиона солдат противника.

На короткий момент я даже задумался, уж не пал ли я жертвой заговора с похищением, в процессе которого вражеские секретные службы устроили трудоемкий розыгрыш, чтобы вопреки моей железной воле выманить у меня ценные тайны. Но одни лишь технические потребности для создания совершенно нового мира, где я вдобавок мог свободно перемещаться, – нет, этот вариант был еще более немыслимым, чем ежесекундно окружавшая меня действительность, которую я мог трогать руками и видеть глазами. Нет, требовалось продолжать борьбу в этом диковинном “здесь и сейчас”. А первым этапом борьбы по-прежнему оставалось просвещение.

Нетрудно представить, сколь проблематично получение надежной новейшей информации в отсутствие необходимой инфраструктуры. Предпосылки были чрезвычайно плохи: по внешнеполитическим вопросам я не мог обратиться ни в абвер, ни в Министерство иностранных дел, а что касается внутреннеполитических, то на первых порах не представлялось возможным установить контакт с гестапо. Даже посещение библиотеки в ближайшее время казалось чересчур рискованным. Таким образом, в моем распоряжении оставались лишь многочисленные издания, надежность которых я, конечно же, не мог проверить, а также реплики и обрывки разговоров прохожих. Газетный торговец любезно предоставил мне радиоаппарат, каковые благодаря техническому прогрессу уменьшились до немыслимых размеров, однако традиции Общенемецкого радио с 1940 года ужасающе переменились. Сразу же после включения раздался инфернальный шум, который то и дело прерывался непостижимой, абсолютно непонятной болтовней. С течением времени содержание не менялось, лишь учащались скачки от грохота к белиберде. Припоминаю, как тщился разобраться в шуме технического чуда, но несколько минут спустя в ужасе выключил его. Четверть часа я сидел бездвижно, словно контуженный, и решил оставить пока мои радиохлопоты. Таким образом, мне не осталось ничего иного, как обратиться к наличной прессе, хотя правдивое историческое просвещение никогда не являлось ее первоочередной целью и, разумеется, не могло таковой быть и сегодня.

Итак, на первый, безусловно несовершенный, взгляд положение дел выглядело следующим образом.

1. Турок все-таки не пришел нам на помощь.

2. Ввиду семидесятой годовщины операции “Барбаросса” имелось множество публикаций именно об этом аспекте немецкой истории. Причем кампания изображалась преимущественно в негативном свете. Повсеместно утверждалось, будто поход не был победоносным, а вся война не была выиграна.

3. Я действительно считался мертвым. Мне вменялось самоубийство. Действительно, припоминаю, что теоретически упоминал о подобной возможности в доверенном кругу, и признаю, что мне недостает воспоминаний о нескольких часах безусловно сложного периода времени. Однако достаточно было поглядеть на меня, чтобы признать факты.

Неужели я мертв?

Впрочем, чего еще ждать от наших газет! У них полуглухой записывает донесение слепца, деревенский дурачок его правит, и все это переписывают их коллеги из других печатных домов. Любую историю заново заливают все тем же выдохшимся наваром лжи, и это “чудное” варево подают наивному народу. Впрочем, в данном случае я вполне был готов проявить снисхождение. Все же редко судьба столь примечательным образом вмешивается в ход своего же собственного механизма, и это трудно осознать даже наисветлейшим умам, что уж говорить о посредственных индивидуумах из числа так называемых глашатаев общественного мнения.

4. Но что касается всех прочих аспектов, то тут следовало уподобить мозг желудку кабана. Ошибочные оценки прессы относительно военных, военно-исторических, политических и вообще любых тем вплоть до экономики, допущенные по полной неосведомленности или по злому умыслу, – все это следовало игнорировать, иначе мыслящий человек рисковал потерять рассудок перед лицом огромной напечатанной глупости.

5. Или же заполучить язву желудка – с такой безбожной тупостью стряпали тебе измышленную картину мира сифилически деградировавшие мозги оголтелой прессы, по всей видимости, лишенной всякого государственного контроля.

6. Немецкий рейх сменила некая “федеральная республика”, руководство которой, судя по всему, было в руках женщины (“федеральной канцлерши”), впрочем, ранее ее возглавляли и мужчины.

7. Опять появились разные партии и, как следствие, их неизбежные непродуктивные перебранки. Никак не истребимая социал-демократия вновь бесчинствовала на шее многострадального немецкого народа, прочие союзы каждый на свой лад вновь паразитировали на народном богатстве, но озадачивало, что похвала их, с позволения сказать, “работе” по большей части отсутствовала даже в этой лживой и, казалось бы, благорасположенной к ним прессе. Зато не прослеживалось никакой деятельности НСДАП, и поскольку нельзя было исключить ее поражения в прошлом, то, вероятно, страны-победительницы осложнили работу партии, а может, и вынудили ее уйти в подполье.

8. “Народный обозреватель” не был доступен повсеместно, по крайней мере в киоске моего чрезвычайного либерального торговца он отсутствовал, равно как и любые иные национально ориентированные немецкие издания.

9. Территория рейха значительно сократилась, но нас окружали вроде бы все те же страны, и даже неуменьшенная Польша продолжала свое противоестественное существование, отчасти на бывшей территории рейха! При всей моей рассудительности я не мог в первый момент подавить определенное возмущение и выкрикнул в темноту ночного киоска: “Да далась мне вообще эта война!”

10. Рейхсмарка перестала быть платежным средством, но в то же время лелеянный мной план преобразовать ее в признаваемую всей Европой валюту был кем-то осуществлен, очевидно неразумным дилетантом из какой-то страны-победительницы. В настоящее время расчеты производились в искусственной валюте под названием “евро”, к которой относились с большим недоверием, как того и следовало ожидать. Кто бы это ни придумал, спроси он меня, я сразу бы это ему предсказал.

11. Похоже, царил частичный мир, хотя вермахт, как и прежде, вел войну, называясь ныне бундесвером и находясь, по всей видимости, в завидном состоянии благодаря техническому прогрессу. Если верить опубликованным цифрам, складывалась картина практически полной неуязвимости немецких солдат на поле брани, потери были единичны. Можно представить себе мою печаль, когда я со стоном вспоминал о своей трагической участи, о горьких ночах в фюрербункере, о том, как, скорбно согбенный над картами в ситуационном центре, я рычал, борясь с враждебным миром и судьбой. В ту пору на многочисленных фронтах истекали кровью более 400 тысяч солдат, и это только в январе 1945-го, но с великолепными современными войсками я без вопросов смел бы в море армии Эйзенхауэра, а орды Сталина на Урале и Кавказе раздавил бы, словно опарышей. Это была редкая по-настоящему добрая весть, из тех, что до меня добрались. Грядущий захват жизненного пространства на севере, востоке, юге и западе обещал с новым вермахтом успехи не меньшие, чем со старым. Насколько я понял, это было результатом реформы, проведенной недавно неким молодым министром, который, очевидно, обладал размахом Шарнхорста[14], но был вынужден покинуть пост из-за интриг столь же завистливых, сколь и узколобых университетских ученых. Похоже, дела обстояли все так же, как некогда в Венской академии, куда я, исполненный надежд, подавал эскизы и рисунки: мелкие и раздираемые завистью душонки по-прежнему давили свежий и бесстрашно гордый гений, не в силах вынести, что его блеск с удручающей ясностью затмевает тление их собственного жалкого огонечка.

Ну да ладно.

Пусть к текущему положению дел и нелегко было привыкнуть, все же я не без удовольствия отметил, что открытой угрозы нет, по крайней мере пока, хотя неприятности имеют место. Как подобает уму творческому, я предпочитал в последнее время работать допоздна, но и подольше отдыхать для восстановления привычной свежести и быстроты реакции. Торговец, однако, в силу своей профессии имел обыкновение открывать киоск ранним утром, потому и я, чьи занятия часто растягивались вплоть до утренних часов, с этого времени уже не мог рассчитывать на освежающий сон. Усугублялось все прямо-таки выматывающей потребностью этого человека вести беседы с самого утра, когда мне, напротив, обычно потребен некий период самоопределения. В первое же утро он ворвался в киоск с криком:

– Ну, мой фюрер, как прошла ночь?

И без малейшего промедления распахнул окошко, отчего киоск наполнился особенно резким слепящим светом. Застонав, я зажмурил измученные глаза, постаравшись вызвать в памяти подробности моего местопребывания. Я был не в фюрербункере, это сразу же стало передо мной со всей очевидностью. Иначе по законам военного времени я моментально приказал бы расстрелять этого недотепу. Его утренний террор был чистейшей воды преступлением, направленным на подрыв оборонной мощи. Все же я сдержался и, осознав ситуацию, примирительно сказал себе, что в силу его профессии для кретина нет альтернативы и на свой неуклюжий манер он даже наверняка желает мне добра.

– Подъем! – прокаркал лавочник. – Давайте-ка, помогите мне!

И кивком головы указал на передвижные газетные стойки, одну из которых он как раз и потащил наружу. Вздохнув, я с трудом встал, чтобы выполнить его требование, по-прежнему ощущая усталость. Таков парадокс: еще позавчера я передвигал 12-ю армию, а сегодня – стойки. Взгляд упал на новый номер журнала “Дичь и собака”[15]. Что-то еще сохранилось. И хотя я никогда не увлекался охотой, даже напротив, всегда относился к ней скорее критично, однако на какой-то момент на меня вдруг нахлынуло желание сбежать от этой странной действительности, оказаться с собакой за городом и на лоне природы наедине с тварью следить создание и угасание мира… Но я отбросил мечтания. За несколько минут мы вместе подготовили киоск к рабочему дню. Торговец вынес два раскладных стула и поставил их на солнце перед будкой. Предложил мне сесть, затем вынул из нагрудного кармана пачку и, постучав по ней, чтобы высунулись сигареты, протянул мне.

– Я не курю, – покачал я головой, – но спасибо.

Вынув сигарету, он сунул ее в рот, достал из кармана зажигалку и прикурил. Втянул в себя дым и с наслаждением выпустил его:

– Ахх, а теперь – кофе! Вам тоже? То есть если хотите – у меня здесь только растворимый.

Это было неудивительно – порошковый кофе. Конечно же, англичанин до сих пор блокировал морские пути, мне уж довелось вдосталь “насладиться” этой проблемой. Вполне понятно, что в мое отсутствие решение задачи было – да и остается – не по плечу этому видоизмененному или переименованному правительству рейха. Отважный и выносливый немецкий народ уже так долго, стало быть, принужден существовать на суррогатах. Muckefuck – так назывались тогда кофейные заменители, и я сразу припомнил вчерашний приторно-сладкий зерновой брикет, который здесь поневоле выступает в роли доброго немецкого хлеба. И мой несчастный торговец стыдился за то, что в удушающей хватке британского паразита он не может предложить гостю чего получше. Как это возмутительно! Я прямо растрогался.

– Вашей вины здесь нет, добрый человек, – успокоил его я, – да и не очень-то я люблю кофе. Но буду благодарен за стакан воды.

Так и прошло мое первое утро в этом необычном новом времени – сидя рядом с курящим газетным торговцем, я исполнился твердого намерения изучать население, извлекая из его поведения новые знания, пока торговец не подыщет для меня какую-нибудь работу благодаря якобы имеющимся у него связям.

Первые часы у киоска принадлежали простым рабочим и пенсионерам. Они говорили немного, покупали табак, утренную прессу, особой любовью пользовалось издание под названием “Бильд”[16], причем в основном у пожилых покупателей. Я объяснил это тем, что издатель выбрал невероятно крупный шрифт, чтобы люди с ослабленным зрением не были отрезаны от информации. Я похвалил про себя его великолепную находку, ведь даже ревностный Геббельс до этого не додумался, а таким образом мы, без сомнения, могли бы вызвать еще больше восторга у данной группы населения. Именно пожилым фольксштурмовцам в последние на моей памяти дни войны не хватало душевного подъема, выдержки и жертвенности, и кто бы мог подумать, сколь внушительного результата можно добиться таким простым приемом, как крупный шрифт?

Впрочем, тогда же не хватало бумаги. Функ был все-таки неисправимым тупицей. Тем временем мое присутствие у киоска привело к первым проблемам. Порой оно вызывало, особенно у молодых рабочих, веселье, чаще – одобрение, выражавшееся словами “круто” и “прикол”, несколько непонятными, однако мимика говорила о бесспорном уважении.

– Здорово, правда? – сиял в ответ торговец. – Прям не отличишь, да?

– Ага, – ответил один из покупателей, рабочий лет двадцати, сворачивая газету. – А это разве можно?

– Что? – спросил мой торговец.

– Ну в такой форме.

– А что может быть порочного в мундире немецкого солдата? – спросил я с легким раздражением в голосе.

Покупатель рассмеялся, очевидно, чтобы меня успокоить.

– Нет, он правда отличный. Ну я понимаю, это ваша профессия, но, наверное, нужно какое-то специальное разрешение, чтобы так открыто носить эту форму?

– Ну прекрасно! – возмутился я.

– Ну я просто подумал, – оробел тот, – все-таки Конституция…

Я задумался. Что он имеет против моей конституции? Я оглядел себя: со мной все в порядке, я в отличной форме. Хотя нет, как раз форма и оставляет желать лучшего.

– Согласен, мундир несколько грязен, – с легким сожалением отозвался я, – однако даже грязная форма солдата стократ почетнее чистого фрака лживой дипломатии!

– А что тут запрещенного? – рассудительно вмешался торговец. – На ней же нет свастики.

– Что значит “нет”?! – сердито вскричал я. – Вы и так прекрасно знаете, к какой партии я принадлежу!

Покупатель с нами распрощался, качая головой. Когда он ушел, торговец предложил мне опять присесть и спокойно обратился ко мне.

– Парень отчасти прав, – дружелюбно сказал он. – Покупатели уже странно поглядывают. Я знаю, что вы очень серьезно относитесь к своей работе. Но, может, вы правда переоденетесь?

– Так, значит, я должен отречься от моей жизни, моей работы и моего народа? Вы не смеете этого от меня требовать! – Я опять вскочил. – Я буду носить мой мундир до последней капли крови. Я не нанесу столь подлым предательством второго удара в спину жертвам нашего движения, как Брут Цезарю…

– Обязательно всякий раз так кипятиться? – Теперь и в его голосе послышалось недовольство. – Дело не только в самой форме…

– Но и в чем?

– Она воняет. Не знаю уж, из чего вы ее смастерили, но, похоже, в дело пошли старые комбинезоны бензозаправщиков, а?

– Простой пехотинец на поле боя тоже не может переменить мундир, так что и я не склоню голову перед декадентскими прихотями тех, кто уютно устроился себе в тылу.

– Вполне возможно, но подумайте о своей программе!

– Причем тут она?

– Ну вы же хотите донести вашу программу до людей, правда?

– Ну да.

– Так подумайте, что получится, если действительно придут люди, чтобы с вами познакомиться. А от вас такой аромат, что страшно зажечь сигарету.

– Вы же не испугались, – парировал я, но моим словам недоставало привычной резкости, ибо против желания приходилось соглашаться с его аргументами.

– Так я смелый, – рассмеялся он. – Давайте-ка, сходите быстренько домой и наденьте что-нибудь другое.

Опять всплыла эта злосчастная жилищная проблема.

– Я же вам говорил, что в настоящий момент это сложно.

– Да ладно, ваша бывшая подружка наверняка ходит на работу. Или хоть за покупками. Зачем вы все усложняете?

– Видите ли, – неуверенно начал я, – это очень проблематично. Квартира…

Я очутился в тупике. Да и вся ситуация была унизительна.

– У вас что, ключа нет?

Теперь пришла моя очередь рассмеяться от такой невероятной наивности. Я даже не знал, существовал ли вообще ключ от фюрербункера.

– Нет, э-э-э… как бы это сказать? Контакт больше… невозможен.

– У вас что, судебный запрет на общение?

– Я и сам не могу это себе объяснить, – ответил я. – Но в некотором роде да.

– Боже мой, по вам и не скажешь, – сдержано отреагировал торговец. – Что же вы натворили?

– Не знаю, – честно признался я, – у меня пропали воспоминания о том периоде.

– Но, по-моему, у вас нет склонности к насилию, – задумчиво произнес он.

– Ну, – отозвался я, пригладив руками пробор, – я, конечно, солдат…

– Вот что, солдат, – сказал торговец, – хочу вам еще кое-что предложить. Вы хороший человек, и мне по душе ваша одержимость.

– Разумеется, – подтвердил я, – любой разумный человек одержим. Надо стремиться к цели изо всех сил и да, с одержимостью. Равнодушный, лживый компромисс – корень всех бед и…

– Хорошо, хорошо, – перебил он меня, – смотрите. Завтра я принесу вам кое-какие мои старые вещи. Не надо благодарить, я в последнее время немного поправился, так что пуговицы не застегиваются, – он недовольно посмотрел на свой живот, – но вам, пожалуй, это подойдет. По счастью, вы не Герингом работаете.

Я был сбит с толку:

– А он-то тут при чем?

– А потом я сразу отнесу вашу форму в чистку…

– Я не расстанусь с формой! – твердо заявил я.

– Ладно, – он как будто немного устал, – вы сами отнесете вашу форму в чистку. С этим-то вы согласны? Согласны, что ее надо почистить?

Возмутительно, когда с тобой обращаются как с ребенком. Но, очевидно, так будет продолжаться до тех пор, пока я буду расхаживать грязным, словно маленький пострел. Пришлось кивнуть.

– Только вот с ботинками будет трудновато, – сказал он. – Какой у вас размер?

– Сорок третий, – смиренно ответил я.

– Мои будут малы. Но ничего, что-нибудь придумаю.

Глава IV

Должно с пониманием отнестись к читателю, если на этом или же другом моменте в нем зародится удивление той скорости, с которой я приноровился к условиям новой ситуации. Разумеется, на голову читателя целые годы, даже десятилетия моего отсутствия беспрестанно лили из поварешки демократии превратное марксистское понимание истории, и, бултыхаясь теперь в этом вареве, он не способен видеть дальше края своей тарелки – иначе и быть не может. Я не собираюсь сейчас обращаться с упреком к честному рабочему, к славному крестьянину. Да и как мог простой человек взроптать или протестовать против того, что на протяжении шести десятилетий всякие псевдоспециалисты да понабежавшие ученые провозглашали с высоких кафедр их мнимых храмов науки, что фюрер-де мертв? Кто станет обижаться на простака за то, что в пылу насущной битвы за выживание он не нашел сил спросить: “Где же он, этот мертвый фюрер? Где лежит он? Покажите его мне!” То же самое относится и к женщинам.

Но если фюрер внезапно появляется там, где и был всегда, а именно в столице Германской империи, то, конечно, смятение, всеобщее потрясение в народе столь же велики, как и изумление этому факту. И было бы совершенно понятно, если бы и я сам провел дни, даже недели в бездвижном удивлении, парализованный непостижимостью. Но судьбе угодно, чтобы я был иным. И потому заблаговременно, среди трудов и лишений, в тяжкие годы учения мне удалось сформировать разумный образ мыслей – он был выкован в теории, закален на жестоком поле битвы практики и стал образцовым оружием, неизменно определяя мое дальнейшее становление и созидание, и теперь моему мышлению не требовались новомодные и легкомысленные видоизменения, но, напротив, оно дало мне постичь старый и одновременно новый смысл происходящего. И в конечном итоге истинная мысль фюрера вырвала меня из бесплодных поисков объяснений.

В одну из первых ночей я беспокойно ворочался в кресле, не смыкая глаз после утомительного чтения и размышляя о моей суровой доле, пока вдруг меня не пронзило видение. Молниеносно сев, я широко раскрыл глаза от нахлынувшего озарения и вперился взглядом в огромные банки с разноцветными сластями и прочей ерундой. А перед моим внутренним оком я четко видел картину, словно отлитую из сверкающей руды, – это же сама судьба своей загадочной рукой вторглась в ход событий. Я ударил себя по лбу ладонью, браня за то, что не понял очевидного раньше. Уже не в первый раз судьба властно хваталась за штурвал. Не так ли было в 1919 году, на острие немецкого несчастья? Разве не поднялся тогда из окопов неизвестный ефрейтор? Разве не объявился вопреки притеснениям мелких, мелочных обстоятельств ораторский талант, один среди многих, среди потерявших надежду, причем именно там, где его меньше всего ждали? И разве не явил этот талант вдобавок потрясающее богатство опыта и знания, собранное в наигорчайшие венские дни, вскормленное ненасытной жаждой знаний, благодаря которой подросток с живым умом с младой юности впитывал все связанное с историей и политикой? А его драгоценнейшие познания, вроде бы случайные, но на самом деле собранные самим Провидением по крупицам в одном муже? И разве не смог он, этот невзрачный ефрейтор, на чьи одинокие плечи взвалили свои надежды миллионы людей, разве не смог он разорвать кандалы Версаля и Лиги Наций и с легкостью, дарованной ему богами, выдержать навязанные бои с армиями Европы, против Франции, против Англии, против России, разве не смог этот якобы лишь посредственно образованный человек, опровергая единогласный приговор так называемых специалистов, привести отечество к высочайшим ступеням славы?

Речь обо мне.

Каждое отдельное событие той поры, до сих пор грохотавшее в моих ушах, каждая отдельная ситуация была гораздо более невероятна, чем все случившееся со мной за последние два-три дня. Мой взгляд ножом пронзил темноту между банкой с леденцами на палочке и банкой с желейными конфетами, там, где ясный лунный свет, словно ледяной факел, озарил мою блестящую мысль. Разумеется, что одинокий боец, который выводит целый народ из болота заблуждения, что такое чудное дарование встречается, наверное, раз в сто или двести лет. Но что делать судьбе, если этот козырь уже разыгран? Если в наличном человеческом материале не находится головы, вмещающей необходимые качества?

Тогда волей-неволей приходится вытянуть его из колоды прошлого.

И хоть это, без сомнения, чудо, однако это несравненно легче, нежели выковать народу новый острый меч из доступной низкопробной жести. И едва только сияющая ясность этой идеи начала успокаивать мой мятежный ум, как уже новая тревога зародилась в моей отныне недремлющей груди. Ведь это умозаключение вело с собой и незваного гостя: раз уж судьба была вынуждена прибегнуть к подобному, чего уж тут скрывать, шулерскому трюку, то значит, положение дел, пусть и вполне спокойное на первый взгляд, в действительности гораздо безнадежнее, чем тогда.

Народ на краю еще большей опасности!

В этот самый момент с кристальной ясностью меня пронзила, словно звук фанфары, мысль, что нечего терять время на академические размышления и погрязать в мелочных обсуждениях “как же так” и “надо ли”, ведь есть более существенные аспекты – “почему” и “что”.

Все же остался еще один вопрос: почему я? Ведь столько великих людей немецкой истории ждут второго шанса, чтобы повести народ к новой славе? Почему не Бисмарк, не Фридрих Второй?

Или Карл?

Или Отто?

После недолгих размышлений ответ на этот вопрос нашелся так легко, что я расплылся в смущенной улыбке. Ведь гераклов подвиг, предстоящий избраннику, мог оказаться не по плечу даже самым отважным мужам, великим и величайшим немцам. Один, предоставленный самому себе, без партаппарата, без правительственной мощи – это можно было поручить лишь тому, кто однажды уже доказал, что способен очистить от навоза авгиевы конюшни демократии. Теперь предстояло ответить: а хочу ли я вторично взвалить на себя все те мучительные жертвы? Вновь глотать лишения, давиться презрением? Ночевать в кресле по соседству с чайником, где днем разогревались скромные говяжьи сосиски? И все это из-за любви к тому народу, который как-то раз уже предал собственного фюрера в борьбе за свое великое предназначение? Что случилось с нападением группы Штайнера? Или с Паулюсом, этим бесчестным подлецом?

Нет, надо осадить злобу и строго отделить слепую ярость от праведного гнева. Как народ должен быть верен своему фюреру, так и фюрер – народу. При надлежащем руководстве простой пехотинец всегда старался изо всех сил, и нельзя упрекнуть его, если он не может честно маршировать во вражеский огонь, потому что трусливое и позабывшее о долге генеральское отродье выбивает у него из-под сапог честную солдатскую смерть.

– Да! – выкрикнул я в темноту киоска. – Да! Я хочу! И я буду! Да, да и еще раз да!

Ночь ответила мне черной тишиной. Потом неподалеку раздался одинокий выкрик:

– Точно! Все они сволочи!

Это могло бы стать мне предостережением. Но даже если бы я уже тогда знал о бесчисленных хлопотах, о горьких жертвах, какие мне в дальнейшем придется принести, о жестоких муках неравной борьбы, я прокричал бы мою клятву еще горячее и вдвое громче.

Глава V

Уже первые шаги оказались для меня трудны. Дело было не в недостатке силы, но в чужой одежде я действительно казался себе идиотом. Брюки и рубашка еще подошли. Торговец принес мне чистые штаны из синего хлопка, которые называл “шинсы”, и чистую рубашку из красного хлопка в клетку. Вообще-то я рассчитывал получить костюм и шляпу, но, внимательно приглядевшись к газетному торговцу, задним числом признал подобные надежды иллюзорными. Этот человек в своем киоске не носил костюма, да и его клиентура, насколько я мог судить, также была одета не особенно буржуазно. Добавлю ради точности, что шляпы им были, очевидно, вовсе неизвестны. Я решил придать ансамблю достоинства, насколько это возможно моими скромными средствами, и вопреки причудливой идее носить рубашку поверх брюк, наоборот, заправил ее в брюки подчеркнуто глубоко. Подтянув широковатые брюки повыше, мне удалось исправно закрепить их моим собственным ремнем. Портупею я натянул через правое плечо. Пусть это и не выглядело как немецкая военная форма, но, по крайней мере, я производил впечатление мужчины, умеющего одеваться прилично. А вот ботинки оказались проблемой.

По словам газетного торговца, у него не нашлось знакомых с подходящим размером ноги, потому он принес некую своеобразную обувь своего племянника-подростка – ботинками это можно было назвать лишь с большой натяжкой. Они были белые, огромные и с чудовищными подошвами, так что человек выглядел в них цирковым клоуном. Мне пришлось призвать на помощь все самообладание, чтобы не запустить этой нелепой обувью в его дурацкую голову.

– Это я не надену, – решительно заявил я. – Я выгляжу в них как шут гороховый!

Наверное обидившись, он заметил, что, например, не согласен с моей манерой заправлять рубашку, но я простил его. Прижав штанину шинсо-брюк к икре, я натянул мои привычные сапоги.

– Вы категорически не желаете выглядеть как нормальные люди? – спросил торговец.

– И где бы я был, если бы делал все, как эти так называемые нормальные люди? – отрезал я. – И где была бы Германия?

– Хм. – Миролюбиво хмыкнув, он зажег новую сигарету. – В принципе, логично.

Он сложил мою форму и засунул ее в довольно интересный мешок. Необычным в нем был не только материал, своеобразный очень тонкий пластик, явно более прочный и износоустойчивый, нежели бумага. Любопытна была напечатанная на нем надпись: “Медиамаркт”. Очевидно, мешок служил упаковкой для той идиотической газеты, которую я нашел под скамейкой. Следовательно, газетный торговец был по сути своей весьма разумным человеком – он оставил полезный мешочек, но выкинул его бестолковое содержимое. Теперь же он вложил мешок мне в руку, описал дорогу до химчистки и весело пожелал:

– Успехов!

Итак, я направился в путь, хоть и не прямиком в химчистку. Моя дорога лежала сначала к тому участку, где я очнулся. При всем моем бесстрашии я не мог оставить смутную надежду: вдруг все-таки кто-нибудь сопровождает меня из того времени в это? Я нашел знакомую скамейку, на которой некогда отдыхал, с предельной осторожностью перешел улицу и отыскал между строениями дорогу к тому самому пустырю. Сейчас, незадолго до полудня, там было тихо. Мальчуганы из гитлерюгенда не играли, а, наверное, учились. Пустырь был пуст. С сумкой в руке я нерешительно подошел к луже, от которой почти ничего не осталось. Было тихо – насколько может быть тихо в большом городе. Слышались и далекий шум транспорта, и жужжание шмеля.

– Псст, – прошипел я, – псст!

Ничего не произошло.

– Борман, – тихо окликнул я тогда. – Борман! Вы где-нибудь здесь?

Налетел порыв ветра, пустая консервная банка стукнула о другую. Больше ничего не пошевелилось.

– Кейтель? – позвал я. – Геббельс?

Но никто не ответил. Ну да ладно. Так даже лучше. Тот, кто силен, всего сильней один[17]. Это было верно и ранее, и тем более верно в этот час. Зато настала полная ясность. Надо спасать народ в одиночку. В одиночку – землю, в одиночку – человечество. И первый шаг на судьбоносной дороге вел в химчистку.

Сжав в руке мешочек, я решительно направился обратно к моей старой школьной скамье, за которой выучил самые драгоценные уроки в жизни, то есть на улицу. Я внимательно следил за дорогой, сравнивал ряды домов и улицы, проверял, сверял и размышлял. Первая рекогносцировка внушала известный оптимизм: страна… или как минимум город казался прибранным, очищенным от руин, и в общем и целом констатировалось удовлетворительное предвоенное состояние. Новые “фольксвагены” ездили вроде надежно и тише, чем раньше, хотя с эстетической точки зрения отвечали далеко не всякому вкусу. Но что для зоркого глаза сразу портило общий вид, так это бесконечная раздражающая мазня на всех стенах. Техника была мне, разумеется, знакома – еще во время Веймара прихвостни коммунистов малевали повсюду свои большевистские гадости. Это, кстати, тоже многому меня научило. Но в ту пору можно было хотя бы прочесть лозунги обеих сторон. Сейчас же, отметил я, совершенно невозможно разобрать эти многочисленные послания, которые представлялись их авторам столь важными, что ими уродовали фасады домов честных граждан. Можно было лишь надеяться, что виной тому необразованность левого сброда, но когда в течение моего пути послания так и не стали более внятными, я задумался: а не скрываются ли среди них и важные сообщения, как, например, “Проснись, Германия” или “Зиг хайль!”? Могучий гнев вскипел во мне при виде такого дилетантизма. Здесь явно недоставало ведущей руки, строгой организации. Особенно досадно было то, что многие надписи требовали большого труда и большого расхода краски. А может, в мое отсутствие для политических лозунгов придуман особый шрифт? Решив основательно разобраться, я подошел к женщине, ведущей за руку ребенка.

– Простите за беспокойство, уважаемая госпожа, – обратился я к ней и свободной рукой указал на одну из настенных надписей: – Что здесь написано?

– Да откуда я знаю? – бросила она в ответ, наградив меня странным взглядом.

– Так, значит, вам этот шрифт тоже кажется странным? – не отставал я.

– Да, и шрифт тоже, – осторожно сказала она, увлекая ребенка прочь. – А с вами-то все в порядке?

– Не волнуйтесь, – ответил я, – я только быстро схожу в чистку.

– А лучше бы в парикмахерскую! – крикнула она.

Повернув голову, я наклонился к окну новомодного автомобиля, чтобы изучить свой лик. Пробор был еще в порядке, хотя и небезупречен, усы надо будет подстричь через пару дней, однако посещение парикмахерской не относилось пока к факторам, решающим исход войны. Заодно уж я подсчитал, что для основательного мытья тела стратегически удобным представляется ближайший день, а может, вечер. И я двинулся дальше, мимо вездесущей настенной пропаганды, которая с тем же успехом могла быть написана китайскими значками. Кроме того, на улице мне бросилось в глаза, что население в завидном объеме оснащено народными радиоприемниками. На очень многих окнах виднелись радиолокационные тарелки – без сомнения, для приема радиосигналов. Вот если мне только удастся выступить по радио, будет легко приобрести новых убежденных фольксгеноссе. Я же тщетно пытался прослушать радиопрограмму, которая звучала так, словно играл пьяный музыкант, а заика читал эту непонятную мазню на стенах. Мне надо будет лишь заговорить на понятном немецком языке – этого будет достаточно. Окрыленный, я уверенно шел своей дорогой и издалека заметил вывеску “Блицчистка Йилмаз”.

Это было несколько неожиданно.

Разумеется, многочисленные газеты подразумевали наличие турецких читателей, пусть обстоятельства их появления оставались пока неясны. Да и на моем пешем пути я отмечал того или иного прохожего, чье арийское происхождение было, мягко сказать, под вопросом не просто в четвертом или пятом поколении, но и буквально в последнюю четверть часа. И хотя было непонятно, в какой функции пребывают здесь расовые чужаки, они явно не занимали руководящих должностей. Потому было трудно представить, будто они могли полностью перехватить средние предприятия вплоть до изменения названий. Решение окрестить прачечную именем “Йилмаз” казалось – исходя из моего опыта – непостижимым, даже учитывая потребности экономической пропаганды. С каких это пор “Йилмаз” означает чистые рубашки? “Йилмаз” – это худо-бедно перевозки на старенькой ослиной повозке. Но альтернативной чистки не наблюдалось. Да и следовало подавлять политического противника быстротой нападения. Мне действительно требовалась блицчистка. Охваченный нешуточным смятением, я шагнул внутрь.

Меня встретил немелодичный перезвон колокольчиков. Пахло чистящими средствами, было тепло, чересчур тепло для моей хлопковой рубашки, однако разыскать сейчас превосходное обмундирование Африканского корпуса не представлялось возможным. В прачечной никого не было. На прилавке стоял колокольчик, какие встречаются обычно в гостиницах.

Ничего не происходило.

Отчетливо раздавалась восточно-плаксивая музыка, вероятно, анатолийская прачка грустила где-то в задних рабочих помещениях о далекой родине – удивительное поведение, учитывая, что ей посчастливилось жить в столице Германской империи. Я разглядывал предметы одежды, висящие шеренгой за прилавком. Они были обернуты в прозрачный материал, отчасти напоминавший вещество, из которого состоял мой мешок. Очевидно, в него теперь заворачивали вообще все. Однажды я видел подобный материал в лабораториях, но, видимо, за последнее время IG Farben сильно продвинулись в этом направлении. По моим сведениям его производство напрямую зависело от наличия нефти и было потому дорогостоящим. Однако здешняя манера обхождения с пластиком, да и количество автомобилей на дорогах свидетельствовали, что проблем с нефтью больше нет. Может, в руках рейха остались румынские месторождения? Маловероятно. Или Геринг в конце концов отыскал залежи в родной земле? Губы мои сложились в горькой усмешке – Геринг! Он скорее найдет золото в собственном носу, чем нефть в Германии. Никчемный морфинист! Что, интересно, с ним стало? Нет, более вероятно, что мы переключились на другие ресурсы и…

– Ждать уже долго?

Из проема, ведущего в задние помещения, выглядывал южный европеец с азиатскими скулами.

– Порядочно, – недовольно ответил я.

– Зачем не звонок? – Он указал на колокольчик на прилавке и мягко ударил по нему ладонью.

Колокольчик зазвенел.

– Я звонил здесь! – выразительно ответил я и открыл входную дверь. Вновь раздался странный искаженный перезвон.

– А нужен звонить здесь! – безразлично повторил он и вновь ударил по своему колокольчику.

– Немец звонит один раз, – раздраженно сказал я.

– Тогда здесь, – возразил этот мишлинг неизвестно какой степени и вновь позвонил.

Я внезапно почувствовал нестерпимое желание вызвать сюда штурмовиков, чтобы разорвать барабанную перепонку негодяя его же собственным колокольчиком. Или лучше обе, пусть объясняет потом будущим клиентам, где им следует рукой махать. Я вздохнул. Как же досадно, когда приходится обходиться без простейших вспомогательных средств. Делу придется подождать, пока кое-что в этой стране вновь не наладится, но в уме я уже начал составлять список вредителей, и “Блицчистка Йилмаз” оказалась в нем на самом верху. Однако до поры до времени мне не оставалось ничего лучшего, как гневно убрать колокольчик из зоны его досягаемости.

– Скажите-ка, – сурово спросил я, – вы здесь вещи тоже чистите? Или в той местности, откуда вы родом, чисткой называют такой вот трезвон?

– Что хотеть?

Я положил сумку на прилавок и вынул форму. Он слегка принюхался и сказал:

– Ах, работаете заправка?

И невозмутимо взял мою форму.

Мне не следовало бы беспокоиться о том, что там себе думает неголосующий элемент чуждой расы, однако проигнорировать такое было невозможно. Хорошо, человек не местный, но неужели я настолько позабыт? Хотя и прежде народ знал меня в основном по официальным фотографиям, на которых я обычно изображался с особенно удачного углового ракурса. Знаменитость во плоти и впрямь иной раз на удивление непохожа на собственные снимки.

– Нет, – твердо сказал я, – я не работаю на заправочной станции.

И, чуть вскинув голову, скользнул взглядом мимо него, вверх, призывая на помощь фотогенический угол зрения, чтобы яснее показать, кто перед ним. Чистильщик оглядел меня без особого интереса, скорее для приличия, и все же мой вид, похоже, что-то ему напомнил. Он наклонился вперед и посмотрел через прилавок на мои форменные сапоги и безупречно заправленные в них брюки.

– Ну не зна… неужто вы – тот самый Ангельман?

– Да придите же в себя! – воскликнул я в сердцах, изрядно разочарованный.

Даже при общении с газетным торговцем, хотя он тоже явно не семи пядей, я и то мог опираться на какие-то его базовые знания. Но это! И как мне возвращаться теперь в рейхсканцелярию, когда меня никто не признает?

– Минуту, – сказал приезжий болван, – звать сына. Всегда телевизор, всегда интанет, все знать. Мехмет! Мехмет!

Вскоре означенный Мехмет к нам вышел. Высокий, умеренно опрятный подросток прошаркал в прачечную со своим то ли другом, то ли братом. Семья могла похвастаться незаурядной наследственностью: оба юноши носили вещи своих старших явно гигантских братьев. Рубашки, словно простыни, и невероятно огромные штаны.

– Мехмет, – спросил у него родитель, – знаешь его?

В глазах мальчугана, которого уже трудно назвать мальчуганом, мелькнул огонек.

– А чего, ясно ж! Это ж тот тип, всегда делает наци-штучки…

Ну хоть что-то! Формулировка, безусловно, немного фамильярная, но, по крайней мере, не совсем уж мимо.

– Это называется “национал-социализм”, – благосклонно поправил я, – или можно сказать “национал-социалистическая политика”.

Я довольно и со значением взглянул на блицчистильщика Йилмаза.

– Так это ж Штромберг[18], – убежденно сказал Мехмет.

– Круто! – отозвался его товарищ. – Штромберг в вашей прачечной.

– Не-е, – поправился Мехмет, – это другой Штромберг. Из Свича.

– Йо-о-о, – покладисто подкорректировал свое высказывание товарищ, – другой Штромберг! В вашей прачечной!

Я хотел ему как-то возразить, но должен признаться, что был весьма обескуражен. За кого же меня здесь вообще принимают? За другого Штромберга? Или того самого Ангельмана?

– Автограф дашь? – радостно спросил Мехмет.

– Ага, господин Штромберг, и мне, – попросил товарищ, – и фотку!

Он помахал передо мной каким-то мелким прибором, словно я был таксой, а прибор – лакомством.

Хотелось взвыть белугой.

Что ж, пришлось вытерпеть, пока мне выдадут квитанцию и пока странные ребята сфотографируются со мной на память. Я покинул блицчистку, лишь когда подписал протянутым фломастером два листа упаковочной бумаги. Во время выдачи автографов имел место небольшой кризис из-за недовольства тем, что я не подписываюсь как “Штромберг”.

– Да ясно же, – успокоил товарищ, хотя было не совсем понятно, кого он уговаривал, меня или Мехмета. – Это же не Штромберг!

– Точно, – поддакнул Мехмет. – Вы ж не он, а другой.

Надо признаться, я недооценивал грандиозность задачи. Тогда, после мировой войны, я был, по крайней мере, безымянным солдатом из народа. Теперь же я господин Штромберг, но другой. Тот, кто всегда делает наци-штучки. Тот, кто может написать на листе упаковочной бумаги любое имя – и не будет никакой разницы.

Что-то должно произойти.

Срочно.

Глава VI

По счастью, тем временем действительно кое-что произошло. Когда, погруженный в свои мысли, я подходил к киоску газетного торговца, то увидел, как тот о чем-то говорит двум господам в солнечных очках. Они были в костюмах, однако без галстуков, не старые, около тридцати, а тот, что пониже, наверняка и моложе, хотя на расстоянии я не мог точно оценить. Старший, несмотря на явно добротный костюм, был странным образом небрит. Когда я приблизился, торговец возбужденно поманил меня:

– Идите, идите же сюда! – И, вновь обернувшись к господам, произнес: – Вот и он! Такой классный. С ума сойти. Да остальные будут курить в уголке!

Я не позволяю себя подгонять. Истинный вождь сразу же по мельчайшим деталям замечает, когда кто-то пытается завладеть ситуацией. Если говорят “быстро, быстро”, то истинный вождь постарается предотвратить ускорение событий и опрометчивые промахи, он явит особую осмотрительность там, где другие безмозгло порют горячку, словно испуганные куры. Разумеется, бывают моменты, когда поспешность необходима, к примеру, если находишься в доме, охваченном пламенем, или если хочешь взять в клещи многочисленные английские и французские дивизии и истребить их до последнего человека. Но такие ситуации случаются реже, чем думаешь, а в повседневной жизни превосходство в конечном итоге и в большинстве случаев остается за осмотрительностью, разумеется, сопряженной с решительной отвагой! Так и в стрелковом окопе перед лицом ужаса выживает часто тот, кто бестрепетно, с трубкой во рту шагает через рубеж, а не снует туда-сюда, голося, как баба. В то же время курение не является залогом выживания в кризисной ситуации, курильщиков тоже убивали в мировую войну, и надо быть кретином, чтобы считать, будто курение имеет какое-то защитное действие, можно обойтись без трубки и без табака, если кто-то вообще не курит, как, например, я.

Пока подобные мысли рождались у меня в голове, торговец нетерпеливо подошел ко мне и готов уже был потянуть меня, словно мула, к их небольшому “заседанию”. Вероятно, я и правда несколько замешкался, все-таки в форме я чувствовал себя лучше, хоть и сейчас не терял уверенности.

– Вот он, – повторил торговец с непривычным возбуждением. – А это, – он указал рукой на обоих господ, – те самые люди, о которых я вам расска зывал.

Старший, засунув руку в карман брюк, стоял у высокого столика и пил кофе из картонного стаканчика, как это часто делали рабочие в прошлые дни. Младший поставил стаканчик, поднял очки на лоб, к основанию коротко стриженных и чрезмерно набриолиненных волос, и сказал:

– Вы, значит, тот самый золотой мальчик. Да, над формой вам еще надо поработать.

Коротко и небрежно скользнув по нему взглядом, я обернулся к газетному торговцу:

– Это кто?

Лицо его пошло красными пятнами:

– Это господа из кинокомпании. Они работают со всеми главными каналами. MyTV! RTL! Sat 1! Pro Sieben![19] Весь частный сектор! Ведь можно так сказать, да?

Последний вопрос был обращен к обоим господам.

– Можно так сказать, – покровительственно ответил старший.

Он вынул руку из кармана, протянул мне и представился:

– Зензенбринк, Йоахим. А это – Франк Завацки, работает вместе со мной во “Флешлайт”.

– Ага. – Я пожал ему руку. – Гитлер, Адольф.

Младший расплылся в улыбке, которая показалась мне заносчивой.

– Наш общий друг вас так расхваливал. Расскажите-ка что-нибудь!

Ухмыляясь, он положил два пальца на верхнюю губу и с дурашливым коверканьем провозгласил:

– С пяти сорока пяти мы ведем ответный огонь![20]

Я обернулся к нему и хорошенько смерил его взглядом. Потом позволил ненадолго воцариться тишине. Тишину часто недооценивают.

– Так, – сказал я, – вы, стало быть, хотите поговорить о Польше. Польша. Ну хорошо. Что вам известно про историю Польши?

– Столица Варшава, нападение в 1939 году, поделена с русскими…

– Это, – резко возразил я, – книжные штампы. Ими может нажраться любая бумажная моль. Отвечайте на мой вопрос!

– Но я же…

– На мой вопрос! Вы понимаете немецкий язык? Что! Вы! Знаете! Про! Историю Польши!

– Я…

– Что вы знаете о польской истории? О взаимосвязях? А что вам известно о польской смеси народов? О так называемой немецкой политике в отношении Польши после 1919 года? И, раз уж вы заговорили об ответном огне, вы хоть знаете, куда стрелять?

Я сделал небольшую паузу, чтобы набрать воздуха. Обрушиваться на политического противника надо в правильный момент. Не когда ему нечего сказать. А когда он пытается что-то сказать.

– Я…

– Раз уж вы слышали мою речь, то должны знать, как она продолжается?

– Это…

– Я слушаю?

– Мы же здесь не для…

– Ладно, я помогу вам: “С этого момента…” – помните, как дальше?

– …

– “С этого момента мы будем мстить бомбой за каждую бомбу”. Запишите себе, быть может, однажды вас еще спросят о великих словах в истории. Но возможно, вы лучше разбираетесь в практике. В вашем распоряжении 1,4 миллиона человек и тридцать дней на то, чтобы захватить целую страну. Тридцать дней, не больше, потому что на западе нервно вооружаются французы и англичане. С чего вы начнете? Сколько вы образуете групп армий? Сколько дивизий у врага? Где ожидать наиболее сильного сопротивления? И что вы предпримете, чтобы румын не вмешался?

– Румын?

– Простите, уважаемый. Конечно же, вы правы: кому какое дело до румына? Господин генерал же марширует в Варшаву, в Краков, он не смотрит ни направо, ни налево, да и зачем, поляк – противник слабый, погода чудесна, войско в превосходном состоянии, но… опля, что такое? А у нашей армии сплошь маленькие дырки между лопаток, и из дырок льется кровь немецких героев, потому что совершенно внезапно в сотнях тысяч немецких воинских спин оказываются миллионы румынских винтовочных пуль. Ой, и как же так? Ой, откуда ж это? Может, наш молодой господин генерал позабыл о польско-румынском военном союзе? Вы вообще в вермахте служили? При всем желании не могу представить вас в форме. Вы ни для какой армии мира не сможете найти дорогу в Польшу, вы даже собственную военную форму не сможете найти! Зато я всегда могу сказать, где находится моя форма. – С этими словами я сунул руку в нагрудный карман и громко припечатал к столу ладонью квитанцию: – В химчистке!

В этот момент старший, Зензенбринк, издал странный звук, а из его ноздрей хлынули две крепкие кофейные струи на мою одолженную рубашку, на рубашку торговца и на его собственную. Молодой сидел с ошеломленным видом, старший боролся с кашлем.

– Это, – прохрипел он, задыхаясь под столом, – это нечестно.

Он достал из кармана штанов платок и с трудом прочистил дыхательные пути.

– Я думал, – прокряхтел он, – я думал вначале, это такой военный номер типа инструктора Шмидта[21]. Но с химчисткой – вы меня убили.

– А я что говорил! – ликовал газетный торговец. – Я говорил вам: он гениален. Гениален!

Я не совсем понимал, как относиться к кофейному фонтану и комментариям. У меня не вызывал симпатии ни один из радиоработников, все это не слишком отличалось от веймарских времен. Пока неизбежно приходилось мириться с этими радиохорьками. В принципе, я до сих пор еще ничего не сказал, по крайней мере, ничего из того, что должен был или собирался сказать. И тем не менее признание было налицо.

– Вы – мастер, – прокашлялся Зензенбринк, – честно. Вначале такой добротный базис, а потом – цак! – и вишенку сверху. Шикарно. И как будто все спонтанно! Но вы же готовили этот номер?

– Какой еще номер?

– Ну с Польшей! Не хотите же вы сказать, что взяли это из воздуха?

Пожалуй, этот Зензенбринк получше разбирался в деле. Конечно, даже блицкриг нельзя взять из воздуха. Может, он даже читал Гудериана.

– Разумеется, нет, – согласился я с ним, – польский номер планировался с июня.

– А еще? – не унимался он, разглядывая свою рубашку одновременно с усмешкой и сожалением. – У вас еще что-то есть?

– Что “еще”?

– Ну какая-то программа или другие тексты?

– Конечно! Я написал две книги!

– Невероятно, – поразился он. – Вы должны были давно уже к нам прийти. Сколько вам лет на самом деле?

– Пятьдесят шесть, – деловито ответил я.

– Да, конечно, – рассмеялся он. – А вы сами гримируетесь? Или у вас кто-то есть?

– Обычно никого, только для киносъемок.

– Только для киносъемок! – опять рассмеялся он. – Очень хорошо. Слушайте, я хочу при случае представить вас кое-кому из компании. Где я могу вас найти?

– Здесь, – твердо ответил я.

Тут газетный торговец перебил меня:

– Я же говорил вам, что его личная ситуация сейчас несколько… запутанна.

– Да-да, – вспомнил Зензенбринк. – Вы как бы без крова над головой?

– Пусть у меня сейчас нет дома, – признал я, – зато родина всегда со мной.

– Понятно. – Он по-будничному обернулся к Завацки. – Это, конечно, не дело. Устройте его куда-нибудь. Человеку нужно подготовиться. Когда он явится перед Беллини, должен быть безупречен, а то она его быстро отошьет, и мы не скоро что-то новое найдем. Вам не обязательно в “Адлон”, правда?

– Мне достаточно скромного приюта, – кивнул я. – Фюрербункер тоже не был Версалем.

– Прекрасно, – подытожил Зензенбринк. – И у вас действительно нет агента?

– Кого?

– Не важно, – махнул рукой он, – этот вопрос тоже выяснили. Мне хотелось бы как можно скорее довести дело до фазы решения, надо бы протащить еще на этой неделе. Скажите, вы же скоро получите свою форму?

– Может, уже сегодня вечером, – успокоил я его. – Я обратился в блицчистку.

От этих слов он зашелся истерическим смехом.

Глава VII

Первое утро в новом пристанище стало одним из самых напряженных в моей жизни, даже учитывая прошлые волнительные происшествия. Большое совещание в кинокомпании задерживалось, что оказалось мне на руку – я был не настолько заносчив, чтобы не видеть, сколь существенный объем знаний предстоит мне еще наверстать. Случай открыл для меня новый источник информации – телевизионный аппарат.

Форма этого прибора так изменилась после первых образцов 1936 года, что я его просто не узнал. Вначале мне пришло в голову, что плоская темная плита в моей комнате явлется неким странным произведением искусства. Но потом из-за ее плоской формы я решил, что она предназначена для хранения рубашек ночью, чтоб не мялись, ведь в современном мире многое оказалось весьма непривычным вследствие новых открытий или же склонности к извращенному оформительству. К примеру, считается приличным вместо ванной комнаты встраивать постояльцу прямо в спальню какой-то сложный рукомойник, вдобавок ванна отсутствует, а душ в стеклянной кабине располагается почти что в жилом помещении. На протяжении многих недель я видел в этом признак непритязательности, даже бедности моего жилища, пока не узнал, что в нынешних архитектурных кругах это считается изобретательным и даже прогрессивным решением. Так что потребовалось особое стечение обстоятельств, чтобы привлечь мое внимание к телевизионному аппарату.

Я забыл повесить табличку на дверь комнаты, и потому уборщица вошла ко мне в тот момент, когда я как раз подравнивал около рукомойника усы. Я изумленно обернулся, а она извинилась, добавив, что вернется позже, но на выходе заметила рубашку, висящую поверх аппарата.

– С телевизором что-то не так? – спросила она и, прежде чем я успел ответить, взяла какую-то коробочку и включила аппарат.

На нем сразу возникла картинка, которую она множество раз поменяла, нажимая на кнопки коробочки.

– Все в порядке, – довольно объявила она, – а я уж думала…

И исчезла, разбудив мое любопытство.

Я осторожно снял рубашку с аппарата и потянулся за коробочкой.

Так вот какой он, современный телевизор. Черный, никаких ручек, ни кнопок – ничего. Я взял коробочку и недолго думая нажал на единицу. Аппарат заработал. Результат меня разочаровал.

Я увидел повара, который мелко рубил овощи. Я не мог поверить своим глазам: столь прогрессивная техника была разработана и использована, лишь чтобы показать смехотворного повара? Хорошо, пусть Олимпийские игры проходят не каждый год и не в любое время дня, но должно же где-то в Германии или во всем мире происходить нечто более значительное, чем этот повар! Тут на экране появилась женщина, которая восторженно стала разговаривать с поваром о его нарезке. У меня рот так и открылся. Провидение дало немецкому народу такую великолепную, грандиозную возможность пропаганды, а ее растрачивают на производство луковых колечек. Я пришел в такую ярость, что был готов тут же выбросить телевизор в окно, но потом заметил, что на коробочке гораздо больше кнопок, чем требуется лишь для включения и выключения. Я нажал на кнопку с номером два, и повар сразу пропал, чтобы уступить место другому повару, который с гордостью объяснял разницу между двумя сортами свеклы. Рядом стояла, поражаясь мудрости этой свекольной головы, такая же чудная ворона, как и у первого. Я раздраженно нажал на тройку. Нет, не так представлял я себе новый, современный мир.

Свекловод пропал, но появилась толстая женщина, которая тоже стояла у плиты. Однако приготовление пищи было делом второстепенным, женщина рассказывала не о том, что у нее сегодня на обед, а о том, что она едва сводит концы с концами. Это неплохая новость для политика, значит, социальный вопрос так и не решен за последние шестьдесят шесть лет. А чего еще ожидать от болтунов-демократов?

Я удивился, что телевидение подробно освещает ее беды – наблюдать за несчастной толстухой все же далеко не так увлекательно, как за бегом на 100 метров. С другой стороны, я был рад, что наконец никто не озабочен процессом приготовления пищи, и меньше всех – сама женщина. Ее волновала молодая особа опустившегося вида, которая появилась сбоку, произнеся что-то вроде “грммшл”. Голос ведущего представил ее как Мэнди. Эта Мэнди приходилась толстухе дочерью и только что потеряла место производственного обучения. Недоумевая, как ей вообще кто-то когда-то дал место, я услышал, как она отказалась от непонятной еды в кастрюле, назвав ее “тошниловом”. И хоть потрепанная девица была зрителю крайне несимпатична, но отсутствие у нее аппетита становилось понятно, стоило лишь взглянуть, сколь равнодушно толстая женщина открывает какую-то коробку и сколь небрежно высыпает содержимое в кастрюлю. Странно, что мать не бросила туда следом и саму коробку. Покачав головой, я переключил дальше, а там третий повар мелко резал мясо, разглагольствуя о том, как именно он держит нож и почему. При нем тоже находилась молодая белокурая телевизионная работница, радостно кивавшая. Измучившись, я выключил аппарат, дав слово никогда больше его не смотреть, но осмелиться на еще одну попытку с радио. Однако, тщательно обыскав комнату, я убедился, что приемника нет.

Раз даже в этом скромном жилище не было радио, а только телевизор, следовал однозначный вывод, что телевидение стало более важным средством массовой информации.

В замешательстве я сел на кровать.

Признаюсь, некогда я гордился тем, что путем долгих самостоятельных штудий научился с молниеносной ясностью разоблачать хитросплетенное еврейское вранье прессы во всех его формах. Но сейчас это мастерство не могло мне помочь. Существовало лишь тарабарское радио и поваренное телевидение. Какую правду здесь можно было скрыть?

Возможна ли лживая свекла?

Коварный лук?

Однако раз это средство массовой информации данной эпохи – в чем не оставалось сомнений, – у меня не было иного выбора. Мне нужно научиться понимать содержание телевизора, надо впитать его в себя, пусть даже оно интеллектуально убогое и отвратительное, как еда из толстухиной коробки. Я решительно встал, набрал в рукомойнике кувшин воды, взял стакан, отпил глоток и, вооружившись таким образом, сел перед прибором.

Снова включил его.

С первого канала тем временем пропал луковый повар, зато теперь какой-то садовник рассказывал восторженно кивавшему сотруднику телевидения про улиток и способы борьбы с ними. Это, безусловно, немаловажная тема, имеющая отношение к вопросу питания населения, но как содержание телевизионной передачи… Хотя, возможно, данные сведения мне показались избыточными еще и потому, что через несколько секунд другой садовник повторил слово в слово почти то же самое, но по другому каналу, вытеснив оттуда свекольную голову. Я ощутил некоторое любопытство: а не переместилась ли толстая женщина тоже в сад, чтобы сражаться теперь не с дочкой, а с улитками? Но нет.

Очевидно, телеаппарат понял, что я переключался на другие каналы, поэтому закадровый голос пересказал мне все, случившееся ранее. Он подытожил, что, мол, Мэнди потеряла место производственного обучения и отказывается есть материнскую еду. Мать несчастна. Вдобавок показали те же картинки, какие я уже видел четверть часа назад.

– Хорошо, хорошо! – сказал я громко, чтобы телевизор услышал. – Но не надо так подробно, у меня нет склероза.

Я переключил дальше. Появилось что-то новое. Мясной повар пропал, однако садовод не появился, зато показывали приключения адвоката, что-то вроде серии коротких эпизодов.

Адвокат[22] носил бородку как у Буффало Билла, а все актеры разговаривали и двигались так, словно эпоха немого кино закончилась только вчера. В общем и целом это была забавная халтура, я не раз громко смеялся, хотя и не совсем понимал почему, вероятно, просто от облегчения, что наконец-таки никто не готовит и не охраняет кочаны салата.

Переключая каналы дальше и уже почти освоившись, я знакомился с дальнейшими игровыми действиями. Они казались несколько староватыми, качество изображения хромало, речь шла о крестьянской жизни, о врачах, об уголовной полиции, но ни в одном из них актеры не дотягивали до причудливого адвоката в стиле Буффало Билла. Цель всего этого состояла в простейшем развлечении среди бела дня. Я удивился. Конечно, я и сам с радостью наблюдал, как в тяжелом 1944 году публику воодушевил и развлек замечательно смешной фильм “Пунш из жженого сахара”[23], но Хайнца Рюмана все-таки в основном смотрели по вечерам. Сколь тяжким должно быть нынешнее положение, если народ уже с утра облучают телемузой, легкой, как гелий. В недоумении я принялся было исследовать аппарат дальше, как вдруг оторопел.

Передо мной сидел человек и читал текст, в котором, очевидно, содержались новости, но нельзя было этого сказать с полной уверенностью. В то время как он сидел за столом и докладывал сводки, по изображению без конца бежали ленты с текстами и цифрами, словно сообщения чтеца были настолько маловажными, что можно было, слушая их, одновременно читать ленты с подписями, или наоборот. Ясно было одно: если попытаться следить за всем вместе, случится кровоизлияние в мозг. С горящими глазами я переключил дальше и… увидел ту же картину, но с другим диктором и другого цвета лентами. Мобилизовав все силы, я несколько минут пытался осмыслить происходящее. Все-таки там было нечто важное – нынешняя немецкая канцлерша что-то заявила, или сказала, или решила, но понять речь не представлялось возможным. Я присел на корточки перед аппаратом, тщетно пытаясь закрыть руками непристойно мельтешащий текст и сконцентрироваться на речи, но то и дело в самых неожиданных местах экрана появлялся новый вздор: время, биржевые курсы, цена доллара, температура отдаленных уголков земного шара, – а изо рта диктора невозмутимо лились новости международной жизни. Казалось, будто получаешь информацию из сердца сумасшедшего дома.

И словно мало было этого дурацкого балагана, часто и вне всякой связи встревала реклама, сообщая, в каком магазине продаются самые дешевые туристические поездки, причем этим хвасталось множество магазинов в одинаковой манере. Их названия не мог удержать в голове ни один здоровый человек, но все они принадлежали группе В.В.В. Хотелось бы верить, что за этими буквами скрывается видоизмененное название организации “Сила через радость”[24]. Хотя невозможно представить, чтобы в светлой голове Лея родилось нечто, звучащее так, словно дрожащий от холода малыш выбирается из бассейна.

Даже не знаю, как в этой ситуации у меня еще остались силы мыслить, однако меня вдруг пронзило озарение: это организованное безумие – на самом деле изысканный пропагандистский трюк. Народ не должен терять присутствия духа даже от самых страшных новостей, и вечно бегущие ленты действуют успокаивающе, как бы говоря: слова диктора, мол, не особенно важны, можно с легкостью переключиться на спортивные сообщения. Я одобрительно кивнул. Таким способом можно было бы кое-что мимоходом рассказать народу. Не обязательно про Сталинград, но, к примеру, про высадку союзнических войск на Сицилии. И наоборот, при успехах вермахта мы бы сразу убрали все ленты и объявили в полной тишине: “Сегодня героические немецкие войска подарили дуче свободу!”

Вот это было бы эффектно!

Решив отдохнуть, я переключился на более спокойные каналы, и из любопытства заглянул к толстой женщине. Может, ей удалось отправить опустившуюся дочь в исправительное заведение? Как, интересно, выглядит ее супруг? Не из тех ли он бесхребетников, которые прятались в Национал-социалистическом механизированном корпусе?

Программа тут же узнала о моем возвращении и принялась спешно пересказывать для меня события. Знакомый репортерский голос с интонацией крайней важности торопливо сообщил, что 16-летняя Мэнди потеряла место производственного обучения и, вернувшись домой, отказывается от любовно приготовленной материнской еды. А ее мать расстроена и обращается за помощью к соседке.

– Что-то вы недалеко продвинулись, – пожурил я репортера, пообещав заглянуть позже, когда произойдет побольше событий.

По пути обратно к новостям я на минутку заглянул на канал, отдававший дань памяти немому кино и Буффало Биллу. Здешний диктор тоже поприветствовал меня и доложил, чего наворотил мнимый адвокат за прошедшее время. На производственном обучении некой Синди, 16 лет от роду, дошло до морально неприемлемых ситуаций. И теперь под непрестанную болтовню, исполненную самого что ни на есть чудовищного идиотизма, разыскивали злоумышленника, руководителя занятий. Я вновь от души рассмеялся: надо ж такое состряпать! Чтобы сделать этот скетч хоть немного достоверным, им пригодился бы гадкий еврей, но где ж его сегодня взять? По крайней мере, в этом вопросе на Гиммлера можно было положиться.

Я добрался до новостного хаоса и пошел дальше. Здесь показывали господ за бильярдным столом – бильярд ныне считался спортом. Я это понял, заметив название канала, приклеенное в верхнем углу. На следующем канале был тоже спорт, но камера следила за игроками в карты. Если таков современный спорт, то страшно за обороноспособность державы. На короткий момент я задумался: а сумела бы Лени Рифеншталь наколдовать чего-нибудь из нудных событий, разыгрывавшихся на моих глазах? Но решил, что даже у величайших гениев истории мастерство имеет свои пределы.

Впрочем, способ съемки фильмов, возможно, тоже переменился. В моих исследованиях я попадал на каналы, где показывали нечто, отдаленно напомнившее мультфильмы моего времени. Я еще отлично помнил, например, забавные приключения Микки Мауса. Но то, что предлагалось сейчас, могло вызвать только мгновенную слепоту. Сумбурные обрывки разговоров прерывались частыми вставками мощнейших взрывов. Чем дальше, тем причудливее становились каналы. Были такие, где передавали лишь звуки взрывов, вообще без мультфильмов, и ненадолго я готов быть поверить, что передо мной некое подобие музыки, но потом узнал, что целью представления является продажа совершенно бредового продукта под названием “рингтон”. Зачем нужны эти звуки, я понять никак не мог. Неужели все люди работают бутафорами на звуковых фильмах?

В целом торговля по телевизору оказалась вполне обычным делом. Два или три канала беспрерывно демонстрировали лоточников, каких видишь на любой ярмарке. В их болтовню с уже знакомой беззаботностью влезали тексты из каждого угла экрана. Продавцы то и дело попирали все правила серьезного выступления, не прилагая и минимальных усилий к тому, чтобы пристойно выглядеть, и даже в пожилом возрасте нацепляли в уши ужасные кольца, как распоследние цыгане. Распределение ролей было построено в отвратительнейших шулерских традициях. Один безбожно врал с три короба, а другой стоял рядом, разинув рот от изумления, и временами выдавал “Да!” и “Нет!” или “Не может быть!”.

Что за гнусный балаган! Так и хотелось вломиться к этому сброду с 88-миллиметровой зенитной пушкой, чтобы у этих архимошенников вся их ложь полезла вон из кишок.

На самом-то деле разозлился я еще и из-за того, что попросту боялся потерять рассудок перед лицом этого вороха безумия. Я обратился в бегство, поспешив обратно к толстой женщине. Но по дороге задержался на том канале, где прежде крючкотвор Буффало Билл обделывал свои грязные делишки. Теперь там передавали судебную драму, главную героиню которой я вначале принял за канцлершу из новостей, но вскоре понял, что судейская матрона лишь похожа на нее. Разбиралось дело некой Сэнди, которой вменялись в вину различные незаконные действия на месте ее производственного обучения. Но ее проступки объяснялись симпатией к юноше по имени Энди, а тот одновременно поддерживал отношения с тремя другими учащимися барышнями, одна из которых то ли была актрисой, то ли хотела ею стать. В силу не совсем понятных обстоятельств она оставила этот карьерный путь ради побочной работы в криминальных кругах и была теперь совладелицей букмекерской конторы. Далее рассказывали столь же вопиющую бессмыслицу, а судейская матрона усердно кивала с серьезным видом, словно подобные абсурдные происшествия были самым нормальным делом на свете и случались каждый день. Я не мог в это поверить. Кто станет смотреть такое по доброй воле? Хорошо, возможно, недочеловеки, едва умеющие читать и писать, но кто еще? В каком-то уже отупении я снова переключил к толстой женщине. С моего последнего посещения ее насыщенную жизнь прервала рекламная передача, конец которой я еще застал. Диктор не преминул вновь объяснить мне, что жалкая баба полностью утратила контроль над своим паршивым слабоумным внебрачным отродьем и за последние полчаса успела лишь обмусолить увольнение юной идиотки со своей непрерывно курящей соседкой. Всех этих убогих следует скопом засунуть в трудовой лагерь, громко объявил я аппарату, а их квартиры отремонтировать, или даже лучше стереть весь дом с лица земли и устроить на его месте плацдарм, чтобы навсегда уничтожить память об их унылом копошении из здорового народного сознания. Я разгневанно выбросил коробочку управления в корзину для бумаг.

Какую же сверхчеловеческую работу я взвалил на себя!

Чтобы хоть как-то обуздать гнев, я решил выйти на воздух. Разумеется, ненадолго, потому что не хотел удаляться от телефонного аппарата, но нужно было сбегать за формой. Я со вздохом ступил на порог блиц-чистки, выслушал обращение “господин Штромберг”, забрал мундир, оказавшийся на удивление безупречно чистым, и быстро направился обратно. Я с нетерпением ждал момента, когда смогу вновь предстать миру в привычном одеянии. Но по возвращении я конечно же первым делом услышал от девицы за стойкой, что меня спрашивали по телефону.

– Ага, – сказал я, – разумеется. Именно сейчас. Кто же?

– Не знаю, – ответила та, рассеянно уставившись в телевизионный аппарат.

– Неужели вы не записали?! – нетерпеливо прикрикнул я.

– Они сказали, что перезвонят, – попыталась она оправдаться. – Это было так важно?

– Это касается Германии! – с негодованием отрезал я.

– Блин, – пробормотала она, вновь уткнувшись в телеэкран. – А может, эсэмэска приходила?

– Я! С ней! Не! Знаком! – яростно рявкнул я и раздраженно зашагал в комнату, чтобы продолжить мои телеисследования. – Эту особу, наверное, уже судят за то, что она потеряла место производственного обучения!

Глава VIII

Невероятно, насколько легче люди узнавали меня в моей привычной форме. Едва я сел в таксомотор, как шофер поприветствовал меня радушно, хотя и чересчур весело:

– Здрасьте, уважаемый! Опять к нам пожаловали?

– Именно так, – ответил я и назвал ему адрес.

– Ясненько!

Я откинулся назад. Я не заказывал какой-то особенный автомобиль, но если это была типовая модель, сидеть в нынешних машинах оказалось весьма приятно.

– Что за машина? – мимоходом поинтересовался я.

– “Мерс”!

Меня внезапно окутала волна ностальгии, блаженное чувство защищенности. Я вспомнил Нюрнберг, блистательные съезды НСДАП, поездки по чудесному старому городу, ветер позднего лета или ранней осени, который словно волк терся о козырек моей фуражки.

– У меня тоже был такой, – задумчиво произнес я. – Кабриолет.

– И как? – спросил шофер. – Хорошо катается?

– Да у меня прав нет, – машинально ответил я, – но Кемпка[25] не жаловался.

– Вождь, а не водит! – расхохотался шофер. – Неплохая шутка!

– Но старая.

Наступила короткая пауза. Потом шофер опять завел разговор:

– И как тачка? Еще бегает? Или продали?

– Честно признаться, я и не знаю, что с ней стало, – ответил я.

– Жаль. Ну а какие планы в Берлине? Винтергартен?

Вюльмойзе?[26]

– Простите?

– Ну где выступаете?

– Предполагаю выступить на телевидении.

– Ясное дело, – сказал шофер, с довольным, как мне показалось, смешком. – Опять большие планы?

– Планы кует судьба, – твердо ответил я. – Я делаю лишь то, что следует делать сейчас и впредь ради сохранения нации.

– Вы – что надо!

– Я знаю.

– Может, прокатимся по местам былой славы?

– Возможно, в другой раз. Я не хотел бы опаздывать.

Это, кстати, и было причиной вызова таксомотора. Ввиду моих ограниченных финансовых средств я предполагал добраться до здания фирмы пешком или на трамвае, но Зензенбринк, сославшись на непредсказуемость транспорта и возможные заторы, настоял на таксомоторе.

Я смотрел в окно, надеясь увидеть хоть какие-то узнаваемые остатки столицы рейха. Это было непросто, вдобавок шофер срезал путь, объезжая большие улицы. Старых зданий почти не наблюдалось, чему я многократно и довольно кивал. Действительно, врагу почти ничего не досталось. Надо бы навести справки, как это вообще возможно, что на том же самом месте почти семьдесят лет спустя вновь так много городской застройки. Разве Рим, захватив и разрушив Карфаген, не посыпал солью ту землю, на которой стоял ненавистный город? По крайней мере, если б я вошел в Москву, то высыпал бы там товарный поезд соли. Или в Сталинграде! С другой стороны, Берлин – это ж не огород. Человек творческий может воздвигнуть Колизей на просоленной почве, да и с точки зрения строительных технологий и статики сооружений объемы соли в земле не имеют ни малейшего значения. Вполне можно представить себе, как враг стоял перед руинами Берлина в восхищении, словно авары перед развалинами Афин. И затем, отчаянно стараясь сохранить культуру, враги восстановили город, насколько это было по силам расам второго и третьего сорта. Ведь опытный глаз с первого взгляда видел, что постройки здесь в большинстве своем низкопробные. Чудовищная однотипная серость, усугублявшаяся тем, что повсюду встречались одинаковые магазины. Я думал было, что мы ездим кругами, пока не заметил, что господину Штарбуку принадлежит в этом городе дюжина кофейных заведений. Разнообразие булочных осталось в прошлом, мясные лавки были на одно лицо, и я заметил даже несколько блицпрачечных “Йилмаз”. Печать такой же незамысловатой посредственности лежала и на домах.

Здание кинокомпании исключения не составляло. Трудно поверить, что через пятьсот или через тысячу лет люди будут любоваться этим примитивным обрубком. Я был серьезно разочарован. Раз это старый типовой проект, следовательно, дела кинокомпании, которая якобы имеет повсюду связи, на самом деле не ахти.

Молодая белокурая и чересчур накрашенная дама встретила меня у входа, чтобы провести в зал совещаний. Я не хотел даже думать о том, как он будет выглядеть. Повсюду были простые бетонные стены, совершенно голые, временами с остатками грубой кирпичной кладки. Двери практически везде отсутствовали, взгляд то и дело попадал в большие помещения, где множество людей работали с телевизионными экранами под люминесцентными трубками. Казалось, лишь пять минут тому назад из помещения ушли последние работницы цеха комплектации боеприпасов. Телефоны звонили не переставая, и тут мне стало ясно, почему народ вынужден платить баснословные суммы за мелодии для звонков. Чтобы понимать, когда в этом рабочем лагере звонит именно твой телефон.

– Полагаю, виной всему этому русские? – спросил я.

– Можно и так сказать, – рассмеялась юная дама. – Вы же наверняка читали, что в конце концов они, увы, отказались от участия. Теперь у нас американо-иранская саранча.

Я вздохнул. Подобного я всегда и боялся. Нет ни жизненного пространства, ни земли, что кормит народ хлебом, да еще и саранча, которая жрет, как последний негр. Я расстроганно взглянул на молодую особу, шагающую рядом с несгибаемой осанкой. Я откашлялся, но, боюсь, голос все равно несколько выдал мое волнение:

– Вы очень отважны, – сказал я.

– Конечно, – просияла она, – я же не хочу оставаться ассистенткой вечно.

Конечно. “Ассистентка”. Вынуждена обслуживать русских. Я не мог с ходу объяснить, как именно все устроено в новом мире, но от этого паразита человечества ожидать можно чего угодно. Не хотелось даже представлять себе, в чем заключалась ее “деятельность” под большевистским игом. Я резко остановился и схватил ее за руку.

– Посмотрите на меня! – сказал я и, когда она несколько удивленно повернулась ко мне, твердо посмотрел ей в глаза и торжественно признес: – Обещаю: в будущем вы получите работу, достойную вашего происхождения! Я лично брошу все силы на то, чтобы ни вы и ни одна другая немецкая женщина не прислуживали больше недочеловекам! Даю вам слово, уважаемая фройляйн…

– Озлем, – подсказала она.

До сих пор мне довольно неприятно вспоминать об этом моменте. В первый миг мой мозг пытался найти объяснение, как честная немецкая девушка могла получить фамилию Озлем, но, конечно, не нашел. Я отпустил ее руку и круто повернулся, чтобы уйти. Охотнее всего я бросил бы лживую особу прямо там, ибо чувствовал себя преданным и обманутым. Но, к сожалению, сам я не знал дороги. Поэтому молча последовал за ней, решив впредь быть осмотрительнее в этом новом времени. Турки присутствовали не только в чистящей отрасли, но удивительным образом вообще повсюду.

Когда мы появились в зале совещаний, ко мне подошел вскочивший со своего места Зензенбринк и провел меня в помещение (если можно это так назвать), где несколько человек сидели за довольно длинным столом, составленным из частей. Я узнал бронировщика отелей Завацки, помимо него там находилось полдюжины молодых людей в костюмах и женщина, очевидно та самая Беллини. Около сорока, темноволосая, возможно, родом из Южного Тироля. Едва войдя, я почувствовал, что мужественности этой женщине не занимать и она держит в кулаке всех присутствующих дурачков. Дотронувшись до моей руки, Зензенбринк попытался направить меня к другому концу стола, где, как я заметил краем глаза, располагалась импровизированная сцена. Я увернулся, так что его рука повисла в пустоте, твердым шагом подошел к даме, снял фуражку и зажал ее под мышкой.

– Это… госпожа Беллини, – слова Зензенбринка были совершенно излишни, – исполнительный вице-президент компании “Флешлайт”. Госпожа Беллини, наш новый многообещающий талант, господин… э-э…

– Гитлер, – оборвал я его недостойное блеяние, – Адольф Гитлер, рейхсканцлер великогерманского рейха в отставке.

Она протянула руку, и я наклонился к ней, обозначая поцелуй, но не слишком низко. Выпрямившись, я произнес:

– Уважаемая госпожа, очень рад нашему знакомству. Давайте вместе изменим Германию!

Она улыбнулась с некоторой, как мне показалось, неуверенностью, но я еще с прежних времен помнил, какое впечатление обычно произвожу на женщин. Практически невозможно, чтобы дама ничего не почувствовала, когда рядом с ней находится главнокомандующий самой могущественной армии на свете. Дабы не смущать ее, я повернулся к прочим собравшимся, поприветствовав их: “Господа!” – и обратился к Зензенбрику:

– Ну, любезный Зензенбринк, какое место вы мне определили?

Тот указал на стул в другом конце стола. Я и рассчитывал на что-то подобное. Не первый раз господа из так называемой индустрии решались поставить под сомнение весомость будущего фюрера Германии. Так я им покажу, какой вес я могу взять, и большой вопрос, потянут ли они.

На столе стояли кофе, чашки, маленькие бутылки с соком и водой, а также графин с чистой водой, к которому я и потянулся. Прошла минута.

– Кхм, – подал голос Зензенбринк. – Что вы нам сегодня принесли?

– Себя, – ответил я.

– Нет, я имею в виду, что вы сегодня хотите нам прочесть?

– Про Польшу я молчу! – хихикнул Завацки.

– Прекрасно, что мы двигаемся дальше, – сказал я. – По-моему, вопрос ясен: как вы можете помочь мне помочь Германии?

– И как же вы хотите помочь Германии? – спросила дама Беллини, как-то странно подмигнув мне и прочим присутствующим.

– Полагаю, что где-то в глубине ваших сердец все вы знаете, в чем нуждается эта страна. По пути сюда я видел, где вы принуждены работать. Эти складские помещения, в которых вы с вашими товарищами отбываете свою барщину. Шпеер тоже не щепетильничал, когда речь шла об эффективном применении иностранной рабсилы, но эта теснота…

– Такие большие офисные помещения есть везде, – заметил один из мужчин.

– Хотите сказать, это была ваша идея? – решил допытаться я.

– Что значит “моя идея”? – он с улыбкой оглядел сидящих. – Ну то есть мы все здесь так решили.

– Вот видите, – я встал и обратился прямо к даме Беллини, – это и есть моя тема. Я говорю об ответственности. Я говорю о решениях. Кто установил эти массовые клетки? Может, он? – Я указал на господина, отказавшегося от авторства идеи. – Или он? – Я перевел цепкий взгляд на соседа Зензенбринка. – Или господин Завацки, хотя в этом я серьезно сомневаюсь. Я не знаю кто. А еще лучше – эти господа и сами не знают. И что делать вашим подчиненным, когда они сами себя не слышат на рабочем месте? Когда им приходится платить баснословные суммы за мелодии для звонков, чтобы они могли отличить свой телефон от соседского? Кто за это в ответе? Кто придет на помощь немецкому рабочему в нужде? К кому он может пойти? Поможет ли начальник? Нет, ведь он пошлет человека к тому, тот – к этому, а этот – еще к кому-то! И это единичный случай? Нет, не единичный случай, а болезнь, расползающаяся по всей Германии! Когда вы сегодня покупаете чашку кофе, вы хоть знаете, кто за нее в ответе? Этот господин, – я опять указал на неавтора идеи, – он, конечно, считает, что в ответе господин Штарбук. Но вы, госпожа Беллини, и я – мы оба знаем, что этот Штарбук не может варить кофе одновременно везде. Никто не знает, кто делает этот кофе, одно ясно наверняка: это не Штарбук. А когда вы идете в химчистку, то знаете ли, кто почистил ваш мундир? Кто этот так называемый Йилмаз? Вот видите, потому нам в Германии нужны перемены. Революция. Нам нужна ответственность и сила. Нам нужно руководство страны, которое принимает решения и несет за них ответ, душой и телом – всем. Если вы хотите напасть на Россию, то не можете говорить: ах, мы тут как бы вместе это решили, как себе это представляет наш господин коллега. Мы собрались вместе и проголосовали: надо ли окружать Москву. Исключительно удобно, ведь в случае провала это были мы все вместе, или еще лучше – это был сам народ, потому что он нас избрал. Нет, Германия должна снова знать: Россия – это был не Браухич, не Гудериан, не Геринг, это был я. Автобаны – это был не шут гороховый, это был фюрер! И так должно стать по всей стране! Когда человек ест утреннюю булку, то будет знать – это был пекарь. Когда вы завтра вторгнетесь в развалины Чехии, то будете знать – это был фюрер.

Я сел.

Тишина.

– Это… не смешно, – сказал наконец сосед Зензенбринка.

– Пугающе, – сказал господин неавтор идеи.

– Я говорил вам, что он хорош, – гордо сказал Зензенбрик.

– С ума сойти, – сказал бронировщик отелей Завацки, хотя было не совсем понятно, что он имеет в виду.

– Невозможно, – решительно сказал сосед Зензенбринка.

Дама Беллини встала. Все головы сразу повернулись к ней.

– Проблема здесь, – сказала она, – в вашей общей зашоренности.

Приговор прозвучал очень веско. Она замолчала, но никто не посмел вставить слова, и она продолжила:

– Вы замечаете хорошее содержание, лишь когда тип на сцене ухмыляется чаще, чем зрители. Взгляните на наш комедийный ландшафт: никто не смеет пошутить без того, чтобы не зайтись хохотом, иначе никто не поймет, что это была шутка. А если кто-то сохраняет серьезную мину, мы накладываем хохот фоном.

– Пока это себя оправдывало, – заметил господин, до сих пор ни разу рта не открывавший.

– Возможно, – ответила дама, которая импонировала мне все больше. – А что потом? Мне кажется, мы дошли до точки, когда публика воспринимает это как данность. И первый, кто скажет решающее новое слово, надолго отшвырнет назад конкуренцию. Не так ли, господин… Гитлер?

– Решающее дело – это пропаганда, – ответил я. – Ваше послание должно отличаться от обещаний других партий.

– Скажите, – спросила она, – вы же это заранее не готовили, правда?

– Зачем? – удивился я. – Я долго шлифовал гранитный фундамент моего мировоззрения. Потому я в состоянии разобрать любой аспект мировой истории применительно к моим принципам и сделать верные выводы. Или вы думаете, фюреров готовят в ваших университетах?

Она ударила ладонью по столу.

– Он импровизирует, – просияла она, – он выдает это… даже не меняясь в лице! Знаете, что это значит? Это значит, что после двух передач он не будет растерянно хлопать глазами, что бы ему еще такого сказать. И не будет ныть, требуя новых авторов. Или я ошибаюсь, господин Гитлер?

– Терпеть не могу, чтобы так называемые авторы вмешивались в мою работу. Когда я писал “Мою борьбу”, то Штольцинг-Черны не раз…

– Кажется, я начинаю тебя понимать, Кармен, – сказал господин неавтор идеи и улыбнулся.

– И для контраста поставим его там, где он будет эффектнее всего выглядеть, – продолжала дама Беллини, – он будет постоянным гостем у Али Визгюра!

– Вот он спасибо скажет! – вставил Завацки.

– Пусть он посмотрит на свой рейтинг, – отрезала госпожа Беллини, – какой он сейчас и каким был два года назад. И каким он станет скоро.

– ZDF может сушить сухари! – высказался Зензенбрик.

– Так, одну вещь следует понимать четко. – Госпожа Беллини вдруг очень серьезно посмотрела на меня.

– Какую же?

– Мы все понимаем, что евреи – не тема для шуток!

– Вы абсолютно правы, – с облегчением выдохнул я.

Наконец-то передо мной человек, который знает, о чем говорит.

Глава IX

Для молодого движения нет ничего опаснее быстрого успеха. Вот сделаны первые шаги, здесь завоеваны сторонники, там прочитана речь, возможно, произведен уже аншлюс Австрии или Судет – и так легко возомнить, будто ты достиг промежуточного этапа, от которого путь к окончательной победе уже вроде и недалек. И действительно, за короткое время я добился некоторых удивительных вещей, подтвердивших выбор судьбы. Как мне приходилось бороться в 1919 и 1920 годах, как сражаться, какой шторм бил мне в лицо – газетчики, плевки буржуазных партий, – как я с трудом, слой за слоем, раздирал покровы еврейской лжи, лишь чтобы вновь увязать в липких выделениях из желез этого паразита, поскольку враг, превосходя меня по силе в сотни, в тысячи раз, исторгал из себя все новый и новый омерзительный яд. Но здесь, в этом новом времени я уже через несколько дней получил доступ к эфиру, которым вдобавок совершенно не интересовались политические противники. Это казалось слишком прекрасным, чтобы быть правдой, однако за последние шестьдесят лет противник ровным счетом ничему не научился в деле общения с населением.

Какие бы фильмы я снимал на их месте! Романтика в далеких странах, на борту огромных пароходов компании “Сила через радость”, которые бороздят моря Южного полушария или проплывают мимо могучих норвежских фьордов, повесть о юных солдатах вермахта, штурмующих могучие скальные массивы и гибнущих у подножия на руках своей великой любви, вожатой отряда из Союза немецких девушек, которая потом, глубоко потрясенная, но с закаленным духом, решает посвятить себя женской политике национал-социализма. В чреве своем она носит отважного отпрыска павшего возлюбленного, тут вполне допустим внебрачный мотив, ибо когда поднимает голос чистая кровь, Гиммлер может заткнуться. Итак, в ее душе звучат его последние слова, когда она в сумерках спускается в долину, молочные коровы с выражением смотрят ей вслед, а в небе – медленный наплыв знамени со свастикой. Вот это были бы фильмы, и я клянусь, на следующий же день разберут все формуляры на вступление в женские союзы.

Пусть бы ее звали Гедда.

Сейчас же кино находилось с политической точки зрения в полном упадке. Судя по содержанию телевизионного аппарата, единственное, что правительство сделало для народа, – это программа под названием “Харцфир”[27], которую все терпеть не могли. Ее название произносилось всегда подчеркнуто пренебрежительным тоном, и я мог лишь надеяться, что люди, на которых она распространяется, не составляют слишком большой части общества, поскольку, даже призвав на помощь неисчерпаемые резервы своей фантазии, затруднялся представить себе, как сотни тысяч этих жалких созданий будут выстраиваться для парадного поднятия флага на нюрнбергском Поле Цеппелина[28].

Переговоры с дамой Беллини тоже можно было назвать успешными. Я изначально не сомневался, что наряду с деньгами мне потребуются партаппарат, партийное бюро. Госпожа Беллини несколько удивилась в первый момент, но безоговорочно поддержала меня, пообещав предоставить бюро с машинисткой. Мне назначили солидную сумму для расходов на одежду, пропагандистские поездки и исследовательские материалы, которые должны были привести меня на современный уровень знаний, и на прочее. Основную проблему явно составляли не финансы, а их взгляды на репрезентативные нужды вождя партии. К примеру, мне пообещали заказать у первоклассного портного много “исторически достоверных” костюмов, а также мою любимую шляпу, которую я с удовольствием носил в Оберзальцберге[29] и в горах. Зато отказали в открытом “мерседесе” с шофером, объяснив, что это выглядит совершенно несерьезно. Я нехотя уступил, правда, лишь для виду, ибо на самом-то деле достиг гораздо большего, чем надеялся. Таким образом, особенно в ретроспективе, то был самый опасный момент моей новой карьеры, и кто-нибудь другой, наверное, откинулся бы на спинку стула и, следовательно, потерпел бы поражение по всем фронтам, но я, хвала моим зрелым годам, непрестанно подвергал развитие событий бесстрастному ледяному анализу.

Число моих сторонников было мало как никогда. В прошлом, видит бог, мне уже случалось опираться на мизерное количество соратников: например, прекрасно помню, как в 1919 году, впервые посетив тогда еще Немецкую рабочую партию, нашел лишь семерых. Сегодня же приходилось рассчитывать только на себя самого, ну и, может, еще до некоторой степени на даму Беллини и на киоскера. Но я сильно сомневался, что они созрели для вручения партбилета, не говоря уж о готовности платить членские взносы или взять на себя обязанность охранять зал, сжимая в руке ножку стула. Особенно хозяин киоска казался мне в глубине души либерально, даже лево ориентированным, хотя и обладал честным немецким сердцем. Так что пока я по-прежнему дисциплинированно следовал железному распорядку дня. Вставал около 11 утра, заказывал у персонала гостиницы один или два куска пирога и работал без устали до глубокой ночи.

Точнее сказать, я встал бы в 11 утра, если бы в темные часы рассвета, примерно около 9, не зазвонил телефон и на проводе не оказалась бы дама с невыговариваемой фамилией славянского происхождения. Йодль никогда не соединил бы, позвони мне кто-нибудь с такой фамилией, но, к сожалению, Йодль был уже частью немецкой истории. В сонном тумане я нащупал трубку аппарата.

– Хррм?

– Добрый день, с вами говорит Крвчк, – безжалостно ликовал голос в трубке, – из “Флешлайт”.

Чего я больше всего не терплю в этих ранних жаворонках, так это их чудовищно хорошее настроение, словно бы они уже три часа как проснулись и смяли Францию. А ведь, невзирая на омерзительную привычку вставать спозаранку, подавляющее большинство их может похвастаться чем угодно, кроме великих деяний. Притом именно в Берлине мне то и дело встречались люди, вскакивающие ни свет ни заря лишь ради того, чтобы пораньше уйти из конторы. Я не раз советовал этим восьмичасовым умникам начинать работу в десять вечера, чтобы вернуться домой в шесть утра, еще до подъема. Многие считали, что я говорю серьезно. Мое мнение – рано утром должны работать только пекари.

И еще, конечно, гестапо, это само собой разумеется. Чтобы сцапать большевистскую заразу из-под одеяла. Если только на повестке дня у них не большевики-пекари. Те-то уже проснулись, поэтому гестапо придется вставать еще раньше, и так далее.

– Чем обязан? – спросил я.

– Я из отдела договоров, – радовался голос. – Я подготовила бумаги, и есть еще пара вопросов. Даже не знаю, мы по телефону?.. Или вы лучше зайдете?

– Какие вопросы?

– Разные общие вопросы. Номер социального страхования, банковский счет и прочее. Ну самое первое – на какое имя составлять контакт.

– Как на какое имя?

– Дело в том, что я не знаю, как вас зовут.

– Гитлер, – вздохнул я. – Адольф.

– Да, – опять рассыпалась она своим жутким утренним восторгом, – нет, я имею в виду ваше настоящее имя!

– Гитлер! Адольф! – повторил я уже в некотором раздражении.

Ненадолго воцарилась тишина.

– Правда, что ли?

– Да, конечно!

– Ну и ну, так это… такое совпадение…

– Почему совпадение?

– Потому что вас так зовут…

– Черт побери, вас же тоже как-то зовут! И я здесь не закатываю глаза: “Ах, такое совпадение!”

– Понятно, но вы-то как раз так и выглядите…. Так же, как вас зовут…

– Ну и что? А вы выглядите совсем не так, как вас зовут?

– Нет, но…

– Так вот! Бога ради, приготовьте эти проклятые бумажки.

Я бросил трубку на аппарат.

Прошло семь минут, и телефон опять зазвонил.

– Что еще?

– Да, это опять звонит… – вновь раздалось это странное восточноевропейское имя, звучавшее, словно кто-то комкает донесение вермахта. – Боюсь… что это не получится.

– Что не получится?

– Простите, не хочу показаться невежливой, но… юридический отдел никогда это не пропустит, я же не могу… понимаете, если они увидят договор, а там стоит “Адольф Гитлер”…

– Именно так, а что же еще можно написать?

– Простите, что опять спрашиваю, но вас действительно так зовут?

– Нет, – измученно ответил я. – Конечно же меня зовут не так. На самом деле меня зовут Шмуль Розенцвейг.

– Так я и знала, – сказала она с явным облегчением. – Шмуль пишется с двумя “л”?

– Это шутка! – выкрикнул я в трубку.

– Ох! Как жалко.

Я услышал, как она что-то зачеркивает.

– Пожалуйста… Думаю, будет лучше, если вы все-таки к нам ненадолго зайдете. Мне нужно от вас что-нибудь вроде паспорта. И банковские реквизиты.

– Обратитесь к Борману, – отрезал я и положил трубку.

Я сел в кровати. Как же досадно. И трудно. С жалостью и даже тоской мои мысли поплыли к верному Борману. Борман, постоянно приносивший мне кинофильмы на вечер, чтобы я мог немного развлечься после дня напряженного военного планирования. Борман, который так гладко уладил отношения с жителями Оберзальцберга[30]. Борман, который так практично распоряжался моими доходами от книгоиздания, Борман, вернейший из верных. Множество, да большинство дел я доверял ему, зная, что они в надежных руках. Борман, я полностью убежден, позаботился бы и о такого рода договорах. “Последнее предупреждение, госпожа Хрустящий Звук. Вы добровольно составляете все договоры или же вместе со всей своей семьей отправляетесь в Дахау. И вы знаете, сколько людей оттуда возвращаются”. Еще в те времена многие недооценивали его чуткость в отношениях с людьми и способность найти подход. Он бы мне вмиг выправил и квартиру, и безупречные личные документы, и банковские счета – все. Или, если подумать, скорее следует предположить, что он позаботился бы о том, чтобы никто более не приставал ко мне с подобной бюрократической мишурой. Но хорошо, придется обходиться без него. Как-то надо было устроить свои дела согласно установленному порядку. Вопрос, как я со всем этим стану разбираться лет через тридцать, оставался пока открытым, но сейчас, хочешь не хочешь, обстоятельства вынуждали следовать обычаям текущего времени. Я крепко задумался.

Надо будет зарегистрироваться в каком-нибудь жилищном ведомстве. Однако у меня не было ни места проживания, ни свидетельства о рождении. Моя благонадежность подтверждалась пока лишь фактом проживания в отеле да трудоустройством в кинокомпании, но я не мог предоставить никаких бумаг. Свирепо сжав кулаки, я воздел их к потолку. Бумажка и немецкий чиновник! Обывательская бюрократия с ее мелкодуховными и узкосердечными указами! Вечный жернов на шее немецкого народа, который вновь засовывал мне под ноги свои жирные паучьи лапы. Положение казалось безвыходным, когда вновь раздался звонок телефона, вернув мне железную решимость, присутствие духа и радость выбора, знакомые бывалому фронтовику. Я поднял трубку, уверенный, что нашел решение, хотя еще не знал какое.

– Это вам опять звонит Крвчк из “Флешлайт”.

И вдруг все стало просто.

– Знаете что, – сказал я, – соедините меня с Зензенбринком.

Глава X

Весьма распространено заблуждение, будто руководящая личность должна знать все. Она не должна знать все. Она не должна знать даже самое главное, да можно утверждать даже, что она вообще ничего не должна знать. Она может быть самой незнающей из незнающих. Даже слепой и глухой после трагического попадания вражеской бомбы. С деревянной ногой. Или вообще без рук и ног, так что во время поднятия флага немецкое приветствие исключается, а при исполнении “Песни немцев” из слепого глаза скатывается горькая слеза. Скажу больше: руководящая личность может быть без памяти. В полной амнезии. Ведь ее особый дар – это не свалка сухих фактов в голове, особый дар фюрера – это способность быстро принять решение и взять на себя ответственность. Это часто невысоко ценят, перефразируя старую шутку о человеке, который во время переезда несет, мол, не коробку, а “ответственность”. Но в идеальном государстве фюрер следит за тем, чтобы каждый человек реализовывал себя на нужном месте. Борман не был по натуре вождем, зато был мастером мысли и памяти. Он знал все. За спиной кое-кто называл его “канцелярским шкафом фюрера”, и меня это всегда умиляло, я не мог и пожелать лучшего комплимента моей политике. Это было гораздо приятнее слышать, чем определение Геринга как моего “аэростата на веревочке”.

В конце концов благодаря именно умению отделять нужное от бессмысленного мне и удалось, невзирая на потерю Бормана, осознать новые возможности, предлагаемые кинокомпанией. Не имело смысла самому решать официальные проблемы с регистрационным ведомством, поэтому я передал задачу урегулирования моих сомнительных бумажных дел человеку, обладающему большим опытом в обхождении с местными учреждениями, – Зензенбринку, который сразу же сказал:

– Конечно, мы освободим вас от этого. Занимайтесь своей программой, остальное уладим мы. Что вам нужно?

– Спросите у этой, как ее там, Крвчк. Думаю, удостоверение личности. И не только.

– Как, у вас нет паспорта? Никакого удостоверения? Неужели это возможно?

– Мне он никогда не требовался.

– Вы были за границей?

– Конечно. В Польше, Франции, Венгрии…

– Ладно, это все внутри ЕС…

– Еще в Советском Союзе.

– И вы въехали туда без паспорта?

Я ненадолго задумался.

– Не могу припомнить, чтобы кто-то у меня о нем спрашивал, – чистосердечно ответил я.

– Странно. А как же Америка? Вам ведь пятьдесят шесть лет, и вы что, ни разу не были в Америке?

– Я всерьез собирался, – недовольно ответил я. – Но меня, к сожалению, остановили.

– Ладно, тогда нам нужны все ваши документы, и кто-нибудь здесь для вас все оформит.

– В этом-то и проблема. Никаких документов нет.

– Никаких документов? Вообще никаких? А у вашей подруги? Ну, где вы раньше жили?

– Место, где я жил, пало жертвой огня.

– О… э… вы серьезно?

– Вы видели, что осталось от рейхсканцелярии?

Он рассмеялся:

– Настолько ужасно?

– Не вижу здесь повода для смеха, – отрезал я. – Это было чудовищно.

– Ну хорошо, – сказал Зензенбринк. – Я в этом не очень разбираюсь, но хоть какие-нибудь бумаги нужны. Где вы были в последний раз зарегистрированы? Или застрахованы?

– Я всегда недолюбливал бюрократию, – ответил я, – и предпочитал сам создавать законы.

– Фу-у-уф, – выдохнул мой собеседник. – Такого я еще не встречал. Ладно, посмотрим, что удастся сделать. Но нам необходимо ваше настоящее имя.

– Гитлер, – сказал я. – Адольф.

– Послушайте, я вас хорошо понимаю. Атце Шрёдер[31] делает то же самое, он тоже не хочет, чтобы к нему приставали за пределами сцены, а артисту с такой деликатной темой, как ваша, тем более нужна осторожность. Но вот согласятся ли с нами государственные учреждения?

– Меня не интересуют детали…

– Это ясно, – рассмеялся он с некоторой снисходительностью. – Для меня вы – настоящий артист. Но было бы гораздо проще по-другому. Разве только налоги не проблема. Налоговое управление – единственное учреждение, которому эта ситуация будет до фонаря. Если надо, они возьмут налог и с нелегалов, им можно платить наличными. Далее, что касается оплаты: если вам угодно, мы поможем с ведением счета, так что банк – не очень важно. Но вот ведомство по регистрации или социальное страхование – тут я как-то не уверен, что у нас получится.

Я почувствовал, что человек сейчас нуждается в моральной поддержке. Войско нельзя перенапрягать. Все-таки не каждый день случается, что якобы почивший рейхсканцлер вдруг бодренько расхаживает по стране.

– Это тяжело для вас, – понимающе сказал я.

– Что?

– Нечасто встречается кто-то вроде меня.

Зензенбринк хладнокровно рассмеялся:

– Наоборот. В конце концов, это наша работа.

Меня удивила его невозмутимость, поэтому я решил выяснить подробности:

– Есть много таких, как я?

– Да вы лучше меня знаете, что в вашей области работает немало людей… – ответил он.

– И вы всех приводите в эфир?

– Это было бы чересчур! Нет, мы берем на контракт только тех, в кого верим.

– Очень хорошо, – одобрил я. – Надо с фанатичной верой сражаться за дело. Может, у вас есть Антонеску? Или дуче?

– Кто?

– Ну знаете же – Муссолини.

– Нет! – сказал Зензенбринк так решительно, что я даже через трубку увидел, как он замотал головой. – Зачем нам какой-то Антонини? Его никто и не знает.

– А может, Черчилль? Эйзенхауэр? Чемберлен?

– Ах, теперь понимаю, к чему вы клоните! – воскликнул он. – Нет конечно, тогда в чем же шутка? Нет, нет, это никто не купит, но вы все делаете верно. Нам нужен только один герой, наш Гитлер!

– Очень хорошо, – вновь похвалил я его, но сразу же переспросил: – А если завтра объявится Сталин?

– Забудьте про Сталина! – преданно провозгласил он. – У нас же не исторический канал!

Именно такой Зензенбринк был мне нужен! Фанатичный Зензенбринк, разбуженный фюрером. И на этом месте хочется вновь и вновь подчеркнуть, как важна фанатичная воля.

Нагляднее всего это показал не всегда беспроблемный ход последней мировой войны. Кто-то сейчас попытается возразить: уж не из-за этой ли самой фанатичной воли после Первой мировой войны неудачей закончилась и следующая? Или же имели место и другие причины, к примеру перебои в подвозе человеческого материала? Вполне возможно, даже наверняка верно, однако это симптом старой немецкой болезни – искать ошибки в мелочах, напрочь игнорируя крепкие и ясные взаимосвязи. Разумеется, нельзя отрицать некоторый численный недостаток нашей армии в последней мировой войне. Однако это ни в коем случае не имело решающего значения – немецкий народ справился бы и с гораздо более впечатляющим преимуществом врага. Да, в начале сороковых годов я не раз сожалел о том, что противников так мало, даже стыдился этого. Вспомнить только, в каком положении находился Фридрих Великий! На каждого прусского гренадера тогда приходилось по двенадцать врагов! А в России нашему пехотинцу противостояли лишь три или четыре. Ну ладно, после Сталинграда вражеское превосходство уже вполне делало честь вермахту. В день высадки союзников в Нормандии противник выступил с 2600 бомбардировщиками и 650 истребителями, тогда как люфтваффе располагало – если я правильно сосчитал – двумя истребителями. Вот это действительно геройское соотношение сил! И положение было еще не безнадежным! В подобных ситуациях я от всего сердца соглашаюсь со словами рейхсминистра доктора Геббельса, когда он от такого народа, как немецкий, требовал компенсировать изъян, который невозможно устранить, преимуществами иного рода: лучшим оружием, более умными генералами или же, как в данном случае, силой боевого духа. Разумеется, простому летчику-истребителю поначалу покажется непростой задачей каждым выстрелом доставать с неба по три бомбардировщика, однако если обладаешь моральным превосходством, несгибаемым фанатизмом, то нет ничего невозможного!

И сегодня это так же верно, как прежде. Буквально на днях мне встретился пример, в возможность которого я сам бы не поверил. Но это истина до последнего слова. Речь идет о человеке, полагаю, служащем отеля, которого я не раз заставал за любопытной и новой для меня работой. То есть работа-то, пожалуй, не нова, но в мое время ее выполняли иначе, при помощи метлы или специальных граблей. А этот человек был оснащен невиданным переносным прибором для сдувания листьев. Сей удивительнейший аппарат извергал струю воздуха невероятной силы. Очевидно, в нем возникла необходимость из-за особенно каверзной формы листьев, приобретенной оными в процессе эволюции за мое отсутствие.

Этот пример, кстати, отличное подтверждение тому, что расовая борьба далеко не окончена, но бушует в природе и дальше, причем с удвоенной силой, чего не отрицает даже буржуазно-либеральная новейшая пресса. То и дело читаешь про американских черных белок, которые теснят местных, полюбившихся немецкому сердцу светло-коричневых. Или про африканские муравьиные колонии, которые переселяются из Испании, про индогерманское растение недотрога, которое бессовестно распространяется на нашей почве. Последний пример особенно показателен, ведь арийские растения с полным правом претендуют на причитающееся им пространство расселения. Мне, правда, еще не попадалось на глаза это новое воинственное растение, а листья на парковке отеля выглядели совсем обычными, но новый листодувный аппарат, конечно, можно использовать и против местной листвы. С “Королевским тигром”[32] можно поразить не только Т-34, но при необходимости и устаревший БТ-7.

Впервые увидев того дворника, я ужасно рассердился. Утром, около 9 часов, меня разбудил адский шум, словно я лежал на подушке под “сталинским орга́ном”[33]. В бешенстве вскочив, я ринулся к окну и увидел человека, который орудовал листодувом.

От этого зрелища я взбесился еще сильнее, потому что вид деревьев вокруг ясно давал понять: за окном сильный ветер. Полнейшая бессмысленность сдувания листьев из одного места в другое именно в этот ветреный день была налицо. Я хотел уже было броситься вниз и устроить дворнику выволочку, но потом одумался. Ведь я был неправ.

Этот человек получил приказ. Приказ звучал: сдуть листву. И человек выполнял этот приказ. С фанатичной верностью, какой Цейтцлеру[34] не мешало бы у него поучиться. Человек просто следовал приказу. И что, он жаловался? Роптал, что это бессмысленно при таком ветре? Нет, он отважно и стоически шумно исполнял свой долг. Как верные воины СС. Тысячи делали свою работу, невзирая на нагрузку, хотя тоже могли бы стонать: “Куда нам так много евреев? В этом нет никакого смысла, их подвозят быстрее, чем мы успеваем набивать газовые камеры!”

Я так расчувствовался, что быстро оделся, вышел на улицу и, найдя дворника, положил ему руку на плечо и сказал:

– Дорогой мой, хочу поблагодарить вас. Ради таких людей, как вы, я буду продолжать мою борьбу. Ибо я знаю: из этого листодува, да из каждого листодува страны бьет пылкое дыхание национал-социализма.

Именно это и есть фанатичная воля, что нужна государству. И я надеялся, что частичку ее мне удалось пробудить в Зензенбринке.

Глава XI

Войдя утром в предоставленный мне кабинет, я вновь понял, сколь долгий путь еще лежит передо мной. Я очутился в помещении примерно пять на семь метров, потолок в лучшем случае два пятьдесят. С сожалением вспомнил о рейхсканцелярии. Вот это были размеры – входящий тотчас же ощущал себя ничтожеством, цепенел перед властью, перед высокоразвитой культурой. Не перед роскошью – надо отметить, чванство я никогда в грош не ставил, – но когда ты принимал кого-то в рейхсканцелярии, то сразу было видно, что человек буквально физически ощущает величие немецкого рейха. Шпеер отлично справился с задачей: один только Большой зал для приемов чего стоил, там каждая люстра весила целую тонну, если б такая упала, человека под ней размазало бы в студень, в кашу, в кашеобразный студень из костей, крови и раздавленного мяса, может, еще волосы бы торчали. Я сам побаивался под эти люстры вставать. Конечно, я не подавал вида, я проходил под ними как ни в чем не бывало, все это дело привычки.

Но именно так и должно быть!

Нельзя же оборудовать себе рейхсканцелярию на многие миллионы, чтобы потом посетитель говорил про себя: “Ах, а я-то думал, что она больше!” Да человек вообще не должен ничего думать, а с ходу ощущать всем телом: он – ничто, немецкий народ – все! Народ-властитель! Тут аура должна исходить как от папы римского, но такого папы, который при малейшем неповиновении разит огнем и мечом, словно сам Господь Бог. Исполинские двери распахиваются, и появляется фюрер Германии, а иностранные гости пусть чувствуют себя как Одиссей перед Полифемом, только у этого Полифема два глаза! Такого не проведешь!

В обители фюрера – двери, а не кусок скалы, как у Полифема. А еще эскалаторы, так что чувствуешь себя как в кельнском “Кауфхофе”. Я кстати осматривал “Кауфхоф” сразу после ариизации. Чего у еврея Тица не отнимешь, так это умения обустраивать универмаги[35]. Но вот в чем разница: в универмаге посетитель должен думать, будто он король, но когда посетитель приходит в рейхсканцелярию, он знает: здесь надо склониться перед великим делом, по крайней мере, мысленно склониться. Я никогда не настаивал, чтобы посетители пресмыкались или ползали по полу.

Пол в предоставленном мне кабинете состоял из темно-серого матерчатого конгломерата, не ковер, а какая-то напольная обтяжка из свалявшегося потертого материала, явно непригодного для зимней формы немецкого солдата. Я многократно встречал подобное покрытие (очевидно, оно было в ходу), так что не стал делать вывод о неуважении к моей персоне. Все это было частью их убогого времени, но я поклялся, что в будущем у немецкого рабочего, у немецкой семьи будут другие полы.

И другие стены.

Стены здесь были тонкими как бумага, очевидно, по причине нехватки сырья. Я получил письменный стол, без сомнения подержанный, и был вынужден делить комнату со вторым столом, предназначенным, надо полагать, для моего секретаря. Глубоко вздохнув, я выглянул в окно. Оно выходило на автомобильную стоянку с разноцветными мусорными баками, поскольку мусор здесь тщательно сортировали, опять-таки по причине нехватки сырья. Я не хотел даже задумываться о том, содержимое какого бака пошло на изготовление моего жалкого напольного покрытия. Лишь беззвучно рассмеялся над горькой иронией судьбы. Если б этот народ в нужный момент немного поднапрягся, то сегодня мусорособирание было бы излишним ввиду наличия ресурсов всего Востока. Если б они поднапряглись тогда, то сейчас беззаботно кидали бы отходы любых видов в два бака, да даже в один. Я в недоумении покачал головой. Во дворе пробегали поодиночке крысы, чередуясь с группами курильщиков. Крысы, курильщики, крысы, курильщики, так и продолжалось. Я взглянул на мой скромный, прямо-таки жалкий письменный стол и на дешевую относительно белую стену за ним. Повесь туда что угодно, хоть бронзового имперского орла, лучше не станет. Надо радоваться, если стена не развалится под его весом. 400 квадратных метров занимало раньше мое бюро, а теперь фюрер великой Германии сидит в какой-то обувной коробке. Что случилось с миром?

И что случилось с моей секретаршей?

Я посмотрел на часы. Половина первого.

Я открыл дверь и выглянул. Не было никого, кроме дамы средних лет в костюме. Узрев меня, она рассмеялась:

– Ах, это вы! Уже репетируете? Мы все так ждем!

– Где моя секретарша?

Она остановилась, задумавшись.

– Это ж минимальная ставка, да? Тогда, наверное, она появится только во второй половине. Около двух, наверное.

– Ах так, – озадаченно сказал я. – И что же мне до этого делать?

– Не знаю. – Она с улыбкой отвернулась, чтобы пойти дальше. – Может, устроить маленький блицкриг?

– Это я запомню, – ледяным тоном сказал я.

– Правда? – Она опять остановилась и обернулась. – Супер! Рада, если пригодится вам в программе! Мы же все тут в одной фирме!

Я вернулся в кабинет и закрыл дверь. На обоих письменнных столах стояли пишущие машинки без валиков перед, очевидно, ошибочно установленными телевизионными аппаратами. Я мог бы продолжить образование по разделу радио– и телевещания, но не нашел коробочки управления. Досадно. В негодовании я схватился за телефон, но потом положил трубку. Я не знал, кого требовать на центральной станции, с кем меня надо соединять. С таким окружением нет никакой пользы от современной технической инфраструктуры. Я вздохнул, и в сердце робко закралось уныние. Но лишь на миг. Я отбросил соблазны слабости. Политик умеет извлечь лучшее из того, что есть. Или же из того, чего нет, как в данном случае. Стало быть, ничто не мешало мне уйти и понаблюдать пока за новым немецким народом.

Я вышел на улицу и огляделся. Напротив располагались зеленые насаждения – лиственные деревья уже оделись в яркие осенние цвета. Слева и справа тянулись ряды домов. В поле моего зрения попала сумасшедшая женщина, которая выгуливала собаку на поводке около насаждений и явно собиралась подобрать собачьи экскременты. Я задался вопросом, стерилизована ли уже эта особа, но потом решил, что она так или иначе вряд ли репрезентативна для всей Германии, и направился в другую сторону, налево.

На стене висел сигаретный автомат, где, очевидно, пополняли свои запасы курильщики, делившие автостоянку с крысами. Я миновал его и нескольких прохожих. Моя форма никого не беспокоила, видимо, потому, что многие здесь были в костюмах. Мне встретились два человека в посредственно сшитой форме вермахта, медсестра и два врача. Повсеместный маскарад был мне на руку. Я не так уж люблю внимание к себе с тех пор, как после освобождения из Ландсбергской тюрьмы в 1924 году сторонники стали буквально преследовать меня. Приходилось даже изобретать хитрые маневры, чтобы, например, устроить себе краткий отдых без присутствия фотографов. А сейчас, в данном удачном окружении, я был одновременно и самим собой, и инкогнито – идеальные предпосылки для изучения населения. Ведь многие люди в присутствии фюрера ведут себя не вполне естественно. Вечно я им говорю: “Не надо церемоний!” – но как раз простые люди и не слушаются. Помню, в мюнхенское время простые люди липли ко мне как сумасшедшие. Сейчас мне это было совершенно ни к чему. Я хотел видеть честного и неподдельного немца, берлинца.

Спустя несколько минут я поравнялся со стройкой. Вокруг слонялись люди в касках, что-то похожее я помнил из моей нищенской жизни в Вене, когда ради хлеба насущного мне приходилось подряжаться на стройках. Я с любопытством заглянул через забор, ожидая увидеть растущие на глазах дома, но, кажется, техника не далеко продвинулась в этой области. На верхнем этаже бригадир отчитывал подростка, вероятно, то был работающий студент, начинающий архитектор, молодой и полный надежд человек, каким и я был когда-то. Вот и ему приходилось склоняться перед грубой силой рабочего, безжалостный мир стройки нисколько не изменился с тех пор. Пусть юноша знакомился с языкознанием и натурфилософией, все это не имело значения в мире стали и цемента. С другой стороны, стало быть, по-прежнему была жива брутальная, простая масса, и мне требовалось лишь разбудить ее. Причем качество крови казалось вполне пригодным.

По ходу прогулки я разглядывал лица, которые мне встречались. В общих чертах – изменилось немного. Мероприятия моего правительства не прошли даром, хотя, видимо, не были продолжены. Почти невозможно было различить полукровок. Прослеживалось довольно сильное восточноевропейское влияние, в лицах там и тут угадывались славянские черты, но это всегда было типично для Берлина. В новинку же было весьма заметное присутствие в уличной картине турецко-арабского элемента. Женщины в платках, пожилые мужчины в пиджаках и кепках. Однако смешения крови не наблюдалось. Турки, которых я видел, выглядели как турки, никакого улучшения за счет арийской крови не отмечалось, хотя турки, конечно, были в этом крайне заинтересованы. Неясным оставалось, почему они разгуливают по улицам в таком количестве. Да еще в это время дня. Они не могли быть ввезенной обслугой, потому что явно никуда не спешили. Даже наоборот, их движения выдавали некоторую расслабленность.

Мои размышления прервал звонок. Такой звук обычно обозначал конец школьного занятия. Я осмотрелся, и действительно поблизости оказалось здание школы. Я ускорил шаг и сел на свободную скамейку напротив здания. Может, как раз случится перемена или мне выпадет еще какая-нибудь возможность изучить молодежь в большом количестве. И правда, из здания высыпала изрядная толпа, хотя распознать тип учебного заведения было совершенно невозможно. Я видел множество мальчуганов, но ни одной девочки-подростка. Появлялись или девчушки младшего школьного возраста, или уже половозрелые особи. Возможно, наука открыла способ перепрыгивать через годы подросткового смятения и катапультировать детей, особенно девочек, сразу на стадию, когда они уже способны к деторождению. Это, в принципе, вполне логичная идея, поскольку многолетнее закаливание в юности потребно лишь мужчине. Так же дело обстояло и у спартанцев в классической Греции. Моя догадка подтверждалась тем, что одежда молодых женщин всесторонне подчеркивала их тела, однозначно сигнализируя о стремлении найти партнера для создания семьи. Но меня ждал новый сюрприз – учащиеся по большей части не являлись немцами. Видимо, мне попалась школа для турецких детей. Уловив обрывки нескольких разговоров, я составил себе потрясающую и даже отрадную картину.

Благодаря этим турецким школьникам я понял, что мои принципы были признаны верными и взяты на вооружение. Молодых турок обучили лишь самым простым азам языка. Им не были знакомы правила построения фраз, а речь их походила на речевую засеку, обмотанную умственной колючей проволокой, забросанную ментальными гранатами, как поля битвы на Сомме. Того, что оставалось, хватало лишь для скудного общения, но уж никак не для организованного сопротивления. Из-за нехватки необходимого словарного запаса многие предложения сопровождались бурной жестикуляцией, то есть использовался настоящий язык жестов согласно разработанным мной правилам. Правда, я желал их применения на Украине, на завоеванных русских территориях, но они подходили и для любой иной подчиненной группы населения. Была добавлена еще одна мера, какую я не мог и предвидеть: турецкие школьники были обязаны вставлять в уши маленькие затычки, препятствующие восприятию ненужной дополнительной информации или элементов знания. Мера была проста до чрезвычайности и работала даже лучше, чем надо, – взгляды, которые бросали некоторые из этих школьникоподобных существ, говорили о такой умственной скудости, что трудно было и вообразить, какую же полезную деятельность они смогут однажды исполнять для общества. По крайней мере, мой глаз быстро подметил, что тротуары не подметали ни они, ни кто-либо еще.

Когда ученики обеих рас заметили меня, на лицах их отразилась радость узнавания. Понятно, что ученики немецкого происхождения знали меня из уроков истории, а турецкого – из телевизионного мелководья. Случилось именно то, чего и следовало ожидать. Я опять был вынужден выступать в роли “другого Штромберга из Свича”, раздавать автографы и многократно фотографироваться с различными школьниками. Суета вышла не чрезмерной, но все ж изрядной, так что я утратил контроль над ситуацией, и закралось даже вздорное впечатление, будто немецким ученикам присущ такой же порубленный речевой салат. А когда краем глаза я заметил еще одну сумасшедшую женщину, тщательно собиравшую собачьи фекалии, я решил, что пора вернуться к покою и уединению моего кабинета.

Минут десять я просидел за рабочим столом, наблюдая за сменой вахты от курильщиков к крысам, как вдруг дверь отворилась и на пороге появилась особа, вероятно, еще не так давно принадлежавшая к школьницам неопределенного возраста, каких я только что видел. В глаза бросались ее черная одежда и длинные темные волосы, гладко зачесанные набок. Правильно, кому, как не мне, оценить любовь к темному, даже черному цвету – помню, у войск СС это выглядело очень элегантно. Но в отличие от моих эсэсовцев молодая женщина была пугающе бледна, что особенно подчеркивала ее необычно темная, почти синеватая губная помада.

– О господи, – я вскочил, – вам нехорошо? Вам холодно? Быстро сядьте!

Не изменившись в лице, она продолжила жевать жевательную резинку. Потом вытащила из ушей две затычки на веревочках и спросила:

– Мм?

Я засомневался в моей теории турецких затычек. Во внешности молодой женщины не было ничего азиатского, надо будет потом разобраться в вопросе. И похоже, она совсем не мерзла – сбросив с плеча черный рюкзак, она сняла черное осеннее пальто и оказалась в обычной одежде, разве что цветовая гамма ограничивалась одним черным.

– Ну, – произнесла она, не уделяя более внимания моим вопросам, – значит, вы – господин Гитлер!

И протянула мне руку.

Я пожал ей руку, сел и коротко спросил:

– А кто вы?

– Вера Крёмайер, – ответила она. – Как круто! И че ж это? Метод Страсберга, да?

– Простите, что?

– Ну, как все эти… де Ниро… Пачино? Метод Страсберга? Когда прям не выходят из роли?

– Видите ли, фройляйн Крёмайер, – твердо сказал я, приподнимаясь, – я не совсем понимаю, о чем вы говорите, но самое важное – чтобы вы понимали, о чем говорю я, и потому…

– Ой, вы правы, – фройляйн Крёмайер двумя пальцами вынула изо рта жвачку, – мусорка-то есть? А то вечно забывают. – Оглядевшись и ничего не найдя, она сказала: – Моментик, – сунула жвачку обратно в рот и вышла.

Я несколько неловко остался торчать посреди комнаты. Опять сел. Вскоре она вернулась с корзиной для мусора в руке. Поставила ее на пол, вновь вынула изо рта жевательную резинку и с довольным видом бросила в корзину.

– Ну вот так вот. – Она опять обернулась ко мне. – Какие у вас вообще планы, а?

Я вздохнул. Она тоже. Надо начинать с самого начала.

– Во-первых, – сказал я, – называйте меня “фюрер”. Или “мой фюрер”, если вам будет угодно. И я хочу, чтобы вы по-человечески здоровались, когда входите в помещение!

– Здоровались?

– Немецким приветствием! С поднятой правой рукой.

Ее лицо озарилось пониманием, и она мгновенно вскочила:

– Я же так и знала! Именно так! Метод Страсберга! Прям щас сделать?

Я утвердительно кивнул. Она бросилась за дверь, закрыла ее, потом постучала и, когда я сказал “Войдите!”, вошла и, горизонтально вытянув руку, проорала:

– ДОБРОЕ УТРО, МОЙФЮРЫР! – Потом добавила: – Надо ж так орать, да? Я в кино видела… – И вдруг испуганно запнулась и заорала: – ИЛИ НАДО ВСЕГДА ОРАТЬ? ПРИ ГИТЛЕРЕ ЧТО, ВСЕ ПОСТОЯННО ОРАЛИ?

Вглядевшись в мое лицо, она спросила обеспокоенным, но нормальным тоном:

– Опять неправильно, да? Как жалко! Че, не подхожу?

– Нет, – успокоил я ее, – все в порядке. Я не ожидаю непременно совершенства от каждого соотечественника. Я ожидаю только, что каждый будет стараться изо всех сил, каждый на своем посту. И вы находитесь на верном пути. Но, пожалуйста, сделайте одолжение, не надо больше кричать!

– Так точно, мойфюрыр! – ответила она и добавила: – Хорошо, да?

– Очень хорошо, – похвалил я ее. – Только руку чуть сильней вытягивайте вперед. Вы все-таки не в деревенской школе отвечаете!

– Так точно, мойфюрыр. А чего сейчас будем делать?

– Для начала, – сказал я, – покажите мне, как управлять этим телевизионным аппаратом. Затем уберите аппарат с вашего стола, все-таки вам здесь платят не за просмотр телевизора. Нам потребуется для вас приличная печатная машинка. Не всякий аппарат подойдет, нам требуется шрифт антиква четыре миллиметра, и когда вы будете для меня печатать, то печатайте с межстрочным интервалом в один сантиметр. Иначе мне придется читать в очках.

– На печатной машинке не умею, – ответила она, – только на пи-си. Не убирайте комп, я честно ничего не буду на нем другого смотреть, только работать. И мы сделаем вам любой размер шрифта, какой захотите. Ну и давайте-ка теперь подключу ваш компьютер.

И тогда она мне представила одно из самых потрясающих достижений в истории человечества – компьютер.

Глава XI

Всякий раз удивляет, сколь непоколебим в арийцах творческий элемент. И хотя я давно уже это понял, но снова и снова поражаюсь практически безошибочному попаданию в цель даже в самых отвратительных условиях.

Конечно, при подобающем климате.

Некогда мне приходилось вести наиглупейшие, без сомнения, дискуссии о германцах седой древности в лесах, и я неуклонно повторял: в холоде германец не делает ничего. Разве что отапливает жилище. Взгляните на норвежцев, на шведов. Я нисколько не удивился, узнав о недавнем триумфе шведа с его мебелью. В своей вшивой стране швед все время занят поисками дров для отопления, и немудрено, что порой у него может получиться то стул, то стол. Или так называемая социальная система, которая бесплатно предоставляет отопление миллионам паразитов в их блочные домах, что, кстати, приводит лишь к дальнейшему размягчению и беспрерывной лености. Нет, швед, наряду со швейцарцем, демонстрирует наихудшие черты германцев, но именно – и об этом нельзя забывать – по одной простой причине: из-за климата. Но едва только германец приходит на юг, в нем непременно пробуждается талант и воля к творчеству, тогда он строит в Афинах Акрополь, в Испании Альгамбру, в Египте пирамиды. Конечно, это все известно, но самоочевидное легко упустить из виду, так что кое-кому и не разглядеть арийца за постройками. В Америке происходит то же самое: американец был бы ничто без немецких иммигрантов, я многократно сожалел, что в ту пору всем немцам не могли дать по клочку земли и к началу XX века мы уступили Америке сотни тысяч людей. Но странно, хочу я заметить, что лишь немногие стали там крестьянами. Зачем же им было уезжать? Большинство из них, наверное, думали, мол, страна там больше и им вскоре выделят собственный крестьянский двор, а до поры до времени приходилось иначе зарабатывать на хлеб. Вот они и подыскивали себе профессии: мелкие ремесленные занятия, сапожник или столяр, или что-то в атомной физике – уж что подворачивалось. Так и Дуглас Энгельбарт. Отец его иммигрировал в Вашингтон, расположенный южнее, чем обычно считают, но молодой Энгельбарт подался в Калифорнию, которая еще южнее, и там, в тепле, его германская кровь забурлила, и он тут же изобрел устройство мышь.

Слов нет: фантастика.

Должен признать, что я никогда не понимал это компьютерное изобретательство. Краем уха, правда, улавливал, что Цузе[36] что-то свинчивает, вроде бы по заказу какого-то министерства, но все это было делом профессоров-очкариков. Для фронта непригодно. Не хотел бы я видеть, как Цузе со своим шкафообразным электронным мозгом переходит вброд Припятские болота. Или участвует в парашютном десанте на Крит – да он камнем полетел бы вниз, или пришлось бы крепить его на грузовой планер. И зачем вся морока? По сути, это лишь чуть усовершенствованный счет в уме. Можно что угодно говорить против Шахта[37], но то, что умел агрегат Цузе, все то же самое вычислил бы в голове и Шахт, в полусне, после 72 часов вражеского обстрела, одновременно намазывая себе солдатский хлеб. Так что вначале я воспротивился, когда фройляйн Крёмайер подтолкнула меня к телеэкрану.

– Мне нет нужды знать оборудование, – сказал я. – Секретарша здесь – вы.

– Вот потому и подсаживайтесь сюда, мойфюрыр, – ответила фройляйн Крёмайер, и я помню ее слова, словно это было вчера, – а то потом начнется: “помогите тут” да “помогите там”, так что я по уши буду занята вашими, а не моими делами.

Этот тон сам по себе был мне не очень по душе, но грубоватая манера до боли напомнила, как некогда Адольф Мюллер[38] пытался обучить меня водить машину. Это случилось вскоре после того, как у моего шофера во время поездки отвалилось колесо. Мюллер со мной обошелся тогда, прямо сказать, сурово, хотя он не столько беспокоился о национальном деле, сколько боялся, что, если я сверну себе шею, он потеряет заказ на печать “Народного обозревателя. Впрочем, Мюллер был не инструктором по вождению, а в первую очередь дельцом. Хотя, может, я к нему несправедлив: как я узнал, он, видимо, застрелился вскоре после окончания войны, а самоубийством-то ничего не заработаешь. Как бы то ни было, он посадил меня в свою машину, чтобы показать, как надо правильно ездить или, в моем случае, на что надо обращать внимание при езде с шофером. Это был невероятно ценный час времени, от Мюллера я научился большему, чем от некоторых профессоров за годы. Пользуясь случаем, хочу подчеркнуть, что я спокойно позволяю другим людям давать мне советы, если только это не замшелые кретины из Генерального штаба. Кто-то вполне может водить машину лучше меня, но вопрос о том, надо ли выравнивать линию фронта или как долго сопротивляться в кольце окружения, решаю только я, а не какой-то поджавший хвост господин Паулюс.

Даже думать об этом не могу!

Ну ладно. В другой раз.

В конце концов, уступив воспоминаниям, я согласился выслушать инструкции фройляйн Крёмайер и должен признаться: оно того стоило. Меня-то главным образом отпугнула печатная машинка. Никогда не собирался быть бухгалтером или канцелярской крысой, даже книги свои всегда диктовал. Не хватало еще, чтобы я печатал, словно какой-то слабоумный писака из местной газетенки! Но тут появилось чудо немецкого исследовательского духа, тут появилось устройство мышь.

Редко изобреталось что-то более гениальное.

Ты передвигаешь ее по столу, и ровно так же, как она ездит по столу, ездит маленькая рука по экрану. И если хочется дотронуться до кинескопа, надо нажать на приспособление мышь, и маленькая рука на экране касается соответствующего места на кинескопе. Настолько просто, что я был покорен. И все-таки это оставалось бы лишь забавной игрушкой, если бы использовалось только для упрощения секретарской работы. Однако аппарат оказался потрясающе многосторонен.

На нем можно было писать, а также по электросети вступать в контакт со всеми лицами и институциями, которые, в свою очередь, ранее дали на то согласие. Более того, многие участники – в отличие от разговора по телефонному аппарату – не должны были лично сидеть перед своими компьютерами, хватало того, что они просто выкладывали разные вещи так, чтобы в их отсутствие другие люди имели к ним доступ. Так делали всевозможные торговцы. Меня же особенно порадовала возможность вызова газет, журналов и любых форм расширения кругозора. Это была огромная библиотека с неограниченными часами посещения. Как же мне этого не хватало! Как часто после трудного дня, полного сложнейших военных решений, мне еще хотелось почитать ночью, часа в два. Разумеется, верный Борман делал все возможное, но сколько книг мог набрать один простой рейхсляйтер? Да и место в “Волчьем логове”[39] было ограниченно. А великолепная технология интернет, или сеть, предлагала буквально все в любое время дня и ночи. Надо было только написать вопрос в аппарате под названием “гоогле” и дотронуться до него тем самым чудо-устройством мышь. Вскоре я заметил, что практически всегда попадаю на один и тот же адрес, на прагерманское справочное издание по имени “Википедия”, в названии которого легко угадывалось словотворчество из “энциклопедии” и древнегерманской породы исследователей – “викингов”.

При виде этого проекта у меня на глаза навернулись слезы.

Здесь никто не думал о себе. С истинной самоотверженностью и самоотдачей несметное количество людей собирало всевозможные знания во благо немецкой нации, не прося для себя ни единого пфеннига. Это была своего рода “Зимняя помощь”[40] знания, доказывающая, что и в отсутствие Национал-социалистической партии немецкий народ инстинктивно старается сам себя поддержать. Но нельзя, конечно, сбрасывать со счетов вопрос о компетентности этих бескорыстных соотечественников.

Назову лишь один пример. Я позабавился, узнав, что мой вице-канцлер фон Папен в 1932 году заявлял, что после прихода к власти меня через два месяца, мол, так прижмут к стене, что я запищу. Правда, в том же интернете я прочел, что фон Папен планировал осуществить это, может, и не через два, а через три месяца или же через шесть недель. А также что он планировал не прижимать меня к стене, а вжимать в угол. Или сжимать со всех сторон. А может, хотел не сжать, а смять меня, чтобы я не запищал, а завизжал. В конечном итоге наивный читатель должен был представить следующее: в срок от шести до двенадцати недель фон Папен планировал тем или иным способом надавить на меня, дабы я издал какой-нибудь высокий звук. И все-таки при всех разночтениях это было весьма похоже на тогдашние намерения самозванного стратега.

– У вас есть адрес? – спросила фройляйн Крёмайер.

– Я живу в отеле, – ответил я.

– Адрес имейла. Для электронной почты.

– Ее тоже присылайте мне в отель!

– Значит, нет. – И она напечатала что-то на своем компьютере. – Какое имя вам дать?

Нахмурившись, я строго посмотрел на нее.

– Какое имя, мойфюрыр?

– Разумеется, мое собственное!

– Это, наверное, будет сложно, – сказала она и опять что-то напечатала.

– Что же в этом сложного? – спросил я. – На какое имя, интересно, вам приходит почта?

– “Вулкания семнадцать собака веб де”, – ответила она. – Вот, пожалуйста, ваше имя запрещено.

– Что-что?

– Можно посмотреть у другого провайдера, но разницы не будет. Да если и не запрещено, то какой-нибудь псих уже точно забронировал.

– Что значит “забронировал”? – нервно спросил я. – Конечно, многих людей зовут Адольф Гитлер. Так же как многих зовут Ханс Мюллер. Но почта же не будет заявлять, что лишь один человек имеет право называться Ханс Мюллер. Никто же не может бронировать имя!

Она посмотрела на меня вначале с некоторым недоумением, а потом примерно так, как я сам раньше часто смотрел на дряхлого рейхспрезидента Гинденбурга.

– Каждый адрес может быть лишь один раз, – произнесла она твердо, но так медленно, словно опасалась, что я не поспеваю за ее объяснениями.

Потом опять принялась печатать.

– Что там у нас: “Адольф точка Гитлер” занят, “адольфгитлер” в одно слово тоже, “Адольф нижнее подчеркивание Гитлер”, конечно, тоже.

– Что еще за нижнее подчеркивание? – попытался выяснить я. – Я согласен только на верхнее, высшее подчеркивание!

Но фройляйн Крёмайер печатала дальше.

– То же самое с “А дефис Гитлер”, “А точка Гитлер”, – докладывала она, – просто “Гитлер” и просто “Адольф” – тоже.

– В таком случае следует их отобрать, – упрямо заявил я.

– Ничего тут не отбирается, – раздраженно ответила она.

– Борман смог бы! Иначе мы никогда бы не получили все дома Оберзальцберга. Вы что думаете, там никто не жил, что ли, раньше? Разумеется, там жили люди, но у Бормана есть свои методы…

– Так вашим мейлом, значит, будет заниматься господин Борман? – спросила фройляйн Крёмайер с беспокойством и даже легкой обидой.

– Борман сейчас, к сожалению, недоступен, – признал я и, чтобы не лишать войско бодрости, добавил: – Я уверен, вы делаете все, что в ваших силах.

– Вот и ладненько, ну так продолжим, – отозвалась она. – Когда мы родились?

– 20 апреля 1889 года.

– “Гитлер восемьдесят девять” уже тю-тю, как и “Гитлер двести четыре”. Нет, с вашим именем мы далеко не уедем.

– Какая наглость! – воскликнул я.

– А выберите-ка другое имя! Я ведь тоже не Вулкания семнадцать.

– Это неслыханно! Что я вам, шут гороховый?

– Это, извините, интернет. Кто успел, тот и съел. А может, чё-нить символическое?

– Вы имеете в виду псевдоним?

– Типа.

– Ну тогда… напишите “волк”, – неохотно сказал я.

– Просто “волк”? Это как пить дать есть.

– Господи, ну тогда… “Волчье логово”.

Она напечатала.

– Тоже есть. Берите “Волчье логово шесть”.

– Но я не Волчье логово шесть!

– Эх, что б еще придумать? Чё там у вас было – Оберзальцбах?

– Берг! Оберзальцберг!

Напечатала.

– Ох. “Оберзальцберг шесть” вам, конечно, не захочется. – И, не дожидаясь ответа, продолжила: – Ну-ка, а как там “рейхсканцелярия”? Это вам что надо. О! Хотите “рейхсканцелярию один”?

– Не надо мне рейхсканцелярию, – ответил я. – Попробуйте “Новая рейхсканцелярия”. Она-то мне нравилась.

Фройляйн Крёмайер напечатала.

– Бинго, – воскликнула она, – наше!

И взглянула на меня.

Очевидно, в тот короткий момент казалось, будто я потерял все силы, потому она сочла необходимым обратиться ко мне утешительным, почти что материнским тоном:

– Зачем так хмуриться! Вам будут приходить имейлы в Новую рейхсканцелярию. Это ж так мило! – Она запнулась, тряхнула головой и добавила: – Если можно, я хочу быстренько сказать: вы делаете это фантастически! Нереально убедительно. Я прям уже поверила, что вы в этой канцелярии сидите.

Какое-то время мы оба молчали, пока она что-то вбивала в компьютер.

– А кстати, кто осуществляет надзор над всем этим? – спросил я. – Ведь Министерства пропаганды больше не существует.

– Да никто, – ответила она, а потом аккуратно переспросила: – Но вы ж все это сами знаете, да? Это ж часть игры? Типа вы вчера проснулись, и я вам все объясняю, да?

– Я не обязан вам давать отчет ни в чем, – сказал я более резко, чем хотелось, – отвечайте вы на мои вопросы!

– Не-а, – со вздохом призналась она, – тут все как попало, мойфюрыр! Мы ж не в Китае. Вот где цензура лютует!

– Это полезная информация, – заметил я.

Глава XIII

Я был рад, что мне не довелось наблюдать, как после войны страны-победительницы разделили немецкий рейх. Это зрелище просто разорвало бы мне сердце. Хотя надо признать, что при том состоянии, в каком находилась страна, хуже мне уже бы не стало. Даже запасы капусты, как я узнал – правда, из документов безусловно пропагандистского толка, – были крайне ограниченны. Зима 1946 года выда лась в общем и целом неблагоприятной. Хотя при ближайшем рассмотрении я не нахожу в этом ничего плохого: согласно древнему спартанскому идеалу воспитания в безжалостной и жестокой обстановке рождаются самые сильные дети и народы, а голодная зима, которая со всей беспощадностью впечатается в память нации, в будущем заставит эту нацию крепко подумать, прежде чем проиграть еще одну войну.

Если верить демократическим летописцам, стоило мне выбыть из активной политики в конце апреля 1945 года, и нас хватило еще всего на одну жалкую неделю боев. Я отказываюсь это обсуждать. Сопротивлению “вервольфов” дал отбой сам Дёниц, а дорогостоящие бункеры Бормана вообще не были использованы по назначению. Даже хорошо, что русские захлестнули Берлин своими ордами, и не важно, сколько жизней они унесли, без жертв в таком деле никак не обойтись. Должен признаться, я с затаенной радостью искал в документах сведения о том, какие горькие пилюли ожидали заносчивых американцев. Но, к моему глубочайшему разочарованию, оказалось, что ни одной.

Трагедия.

Вновь подтвердилось то, о чем я писал еще в 1924 году: в конце войны оказывается, что самые ценные элементы народа самоотверженно пали на фронтах, а в наличии остались лишь отбросы от посредственных до низкосортных, которые себя жалеют или нелепым образом жеманятся, вместо того чтобы устроить американцам подобающую кровавую баню из подполья.

Признаюсь, на этом этапе размышлений я сделал для себя одну заметку. Вообще, любопытно, что, отойдя на некоторое расстояние, получается взглянуть на вещи совершенно по-новому. Я же сам ранее указал на факт ранней гибели на войне лучших элементов народа – и просто поразительно, как я мог думать, будто в следующей войне все пойдет иначе. Так что теперь я добросовестно записал: “На будущей войне вперед идут низкосортные!” Потом мне пришло в голову, что первичное наступление элементов низшего сорта, вероятно, не принесет желаемого успеха, так что я поправил запись на “вперед – посредственные”, а потом на “вперед – лучшие, которых вовремя заменить посредственными, по необходимости – низкосортными”, но, подумав, дополнил “также добавив достаточное количество хороших и очень хороших”. В конце концов я зачеркнул все и написал: “Следует рациональнее распределять хороших, посредственных и низкосортных”, отсрочив пока решение проблемы. Вопреки предположениям мелких душонок фюрер вовсе не обязан всегда знать сразу правильный ответ – он должен быть готов лишь в нужный момент, в данном случае, скажем, к началу новой военной кампании.

Дальнейший ход событий после жалкой капитуляции Дёница меня почти уже не удивил. Союзники действительно перессорились из-за добычи именно так, как я и предполагал, но, к большому сожалению, все ж не забыли ее поделить. Русский оставил свою часть Польши, зато щедро подарил поляку Силезию. Австрия под руководством парочки социал-демократов прикинулась нейтральной и улизнула. На прочей территории Германии при инсценировке липовых выборных процедур были установлены более или менее замаскированные марионеточные режимы под руководством бывшего каторжанина Аденауэра и Хонеккера, а также жирного вещуна-экономиста Эрхарда и – что тоже неудивительно – Кизингера, одного из сотни тысяч умеренных молодчиков, которые в 1933 году торопливо вступили в партию. Признаюсь, я почувствовал удовлетворение, читая, что этому идеологическому флюгеру, трепыхавшемуся по ветру, позднее вышло боком то вступление в партию в последнюю секунду.

Понятно, что победители завершили свой план, привив народу абсолюдно чуждый федерализм, чтобы обеспечить долгосрочный раздор внутри нации. Появились многочисленные так называемые федеральные земли, которые, разумеется, моментально вмешиваются в обсуждение любых дел и в пух и прах раскритиковывают все решения совершенно недееспособного федерального парламента. Причем, как назло, именно в моей любимой Баварии эта мера привела к самым абсурдным и долгоиграющим последствиям. Там, в колыбели моего движения, теперь пели хвалу наитупейшим хвастливым силачам, которые вздымали и опустошали литровые пивные кружки, дабы скрыть собственное ханжество и готовность продаться в любую минуту. Причем бордельные похождения были еще их самыми честными поступками.

На севере страны тем временем развязно правила социал-демократия, обратившая подвластную себе территорию в гигантский социал-романтический клуб и транжирящая народное достояние направо и налево. Прочие персонажи этой республики не стоили, на мой взгляд, даже упоминания – обычные парламентарские пустомели, играющие в политику, и самый противный из них становился канцлером, как это было и после Первой мировой войны. Судьба особенно удачно “пошутила”, выбрав самого неуклюжего из этих духовных микробов, чтобы бросить в его пухлые ручонки так называемое воссоединение страны.

Это мнимое воссоединение представляло собой, надо признать, на редкость удачную пропагандистскую ложь местной республики – ведь для истинного воссоединения не хватало нескольких немаловажных составляющих, таких как вышеупомянутая Силезия, подаренная Польше, а также Эльзас-Лотарингия и Австрия. Одно только это служило мерилом убожества действующих государственных лиц, сумевших лишь выпросить у ослабевшего русского парочку приведенных в негодность квадратных километров, но не отобрать у заклятого французского врага цветущий регион, который действительно пригодился бы стране.

Но чем больше ложь, тем охотнее ей верят – в благодарность за героическое “воссоединение” тому держателю канцлерского места позволено было “управлять” страной шестнадцать лет, на четыре года дольше, чем мне. Немыслимо. Притом выглядел этот тип как Геринг после центнера барбитала. Уже от одного его вида опускались руки. Целых пятнадцать лет я работал над обликом сильной партии, а теперь вынужден читать, что этой страной можно прекрасно управлять в вязаной кофте. Я только радовался, что этого не видел Геббельс. Бедняга крутился бы в гробу до белого каления, пока не взвился бы из могилы сквозь материнский гумус.

Заклятый французский враг, кстати, переродился в нашего закадычного друга. При каждом удобном случае руководящие петрушки бросались друг другу на шею, клятвенно обещая, что никогда больше не станут спорить как настоящие мужчины. Их твердая воля была зацементирована в некоем европейском альянсе, более всего напоминающем банду школьников. Эта ватага проводила время исключительно в спорах о том, кому можно сейчас быть главарем и кто принес из дому больше сладостей. Тем временем восточная часть континента старалась сравняться с западной по уровню дурачества, с одним отличием: между ними не велось никаких споров, потому что главной и единственной целью у них было “кто лучше плюнет вслед большевистской тирании”. Пока я все это читал, мне было до того невыносимо тошно, что я неоднократно подумывал, не стоит ли действительно облегчить желудок. Но в итоге все же воздержался.

Вообще-то Запад увлекся детскими ссорами по той причине, что все более важные дела решало финансовое еврейство Америки, чье правление там не прерывалось. Из немецкой остаточной массы оно обеспечило себе услуги штурмбаннфюрера Вернера фон Брауна[41], а ведь мне еще тогда был подозрителен этой мягкий, как подгузник, оппортунист. Как и следовало ожидать, он немедля решился продать тому, кто больше заплатит, все знания, полученные им при производстве нашей “Фау-2”. Его ракеты обеспечили Америке репутацию обладателя оружия массового уничтожения, и тем самым – мировое господство. Но загадочным образом через сорок пять лет это привело к банкротству большевистско-еврейской модели на востоке. Не буду скрывать, меня это очень смутило.

Что это еще за фокусы?

С каких пор еврей топит еврея?

Загадка пока осталась без ответа. Одно было точно: вследствие устранения механизмов большевистского господства немецкому марионеточному режиму были навязаны мирный договор и независимость. Хотя о какой настоящей независимости может идти речь без собственного ракетного вооружения? Однако правительства любого окраса прикладывали силы не к солидному росту вооружения, а к тому, чтобы глубже погрязнуть в европейской торговле. Это чрезвычайно упрощало внешнюю политику, поскольку десятки всеобщих предписаний полностью диктовали все аспекты поведения, так что на государственную должность можно было с легкостью посадить пятилетнего ребенка.

Единственная господствующая идеология состояла в безостановочной экспансии их детского клуба, в результате чего в него вступили все подряд, включая недоразвитых обитателей европейских окраин. Но когда все входят в один союз, то членство в нем немного стоит. А кто ищет в объединении выгоды, тот должен основать новый союз внутри старого. Ожидаемым образом такие устремления появились и здесь, сильнейшие уже намеревались создать собственный клуб либо выставить за дверь слабейших, что доказывало полнейшую нелепость начальной идеи.

Немецкое настоящее оказалось воистину ужасным. Во главе страны стояла неуклюжая женщина с уверенным обаянием плакучей ивы, которая полностью дискредитировала себя уже тем, что на протяжении тридцати шести лет сотрудничала с большевистской химерой на востоке, не проявляя притом ни малейшего неудовольствия, которое было бы заметно ее окружению. Затем она сошлась с баварскими прекраснодушными выпивохами, этой жалкой копией национал-социализма. Вместо того чтобы приправить еще не доработанные социальные элементы национальным настроем, она цеплялась за давнюю центристскую подчиненность Ватикану ультрамонтанского толка. Прочие дыры в программе латались горными стрелковыми союзами да духовыми оркестриками. Все это выглядело так ущербно, что хотелось с кулаками наброситься на ряды лживого сброда.

Но даже этого оказалось недостаточно для правительственной деятельности, и потому женщина с востока прибрала к рукам еще одну группировку, состоящую из беспомощных юнцов без всяких ориентиров, которые избрали себе талисманчиком непригодного в любом отношении министра иностранных дел. Отличительной чертой партии юнцов были их неуверенность и неопытность, сочившиеся из каждой поры при малейшем движении. Ни один человек на Земле не доверил бы этим трусам даже пачку канцелярских кнопок, если был бы хоть призрак альтернативы. Но его не было.

Слезы выступали у меня на глазах от вида нынешних социал-демократов, когда я вспоминал Отто Вельса, Пауля Лёбе. То были безродные молодчики, негодяи, тут нет вопросов, но зато негодяи крупного формата. Сегодня немецкой социал-демократией руководили назойливый пудинг и курица-мещанка. Кто пытался искать счастья еще левее, оказывался безнадежно разочарован. Там не было ни единого типа, который знал бы, как проломить пивной кружкой череп политического противника, а начальник этого свинарника сильнее беспокоился о блеске своей спортивной машины, чем о нуждах своих сторонников.

Единственным светлым пятном в демократическом безобразии была чудесная партия, называвшая себя зелеными. Конечно, и там преобладали кретины-пацифисты не от мира сего, но даже нашему движению пришлось в 1934 году выдавить из себя штурмовиков – то было гадкое, но необходимое дело, замаравшее нас отнюдь не славой. У зеленых же меня худо-бедно радовал корень их движения, о существовании которого НСДАП еще не могла подозревать в те годы, но который, по моему убеждению, весьма полезно учитывать. Мощная индустриализация и моторизация после войны нанесли существенный ущерб стране, воздуху, почве, человеку. И эти зеленые посвятили себя защите немецкого родного края, в том числе защите близких моему сердцу баварских гор, где так пострадал немецкий лес. Полной чушью, разумеется, было их отрицание атомной энергии, способной на фантастические вещи, и вдвойне жаль, что из-за каких-то японских неполадок почти все партии решили от нее отказаться, а значит, потерять доступ к расщепляемому и пригодному для вооружения материалу. Впрочем, с военной точки зрения дела республики были совсем запущены.

Эти политические неудачники за несколько десятилетий так разбазарили и извратили лучшую армию на свете, что их надо бы всем скопом поставить к стенке. Да, я сам всегда проповедовал, что не следует окончательно уничтожать Восток, но там всегда должен тлеть конфликт, потому что для обновления крови здоровому народу потребна война каждые двадцать пять лет. Но то, что происходило сейчас в Афганистане, – это был не долгосрочный конфликт, который закаляет войско, а форменная карикатура. Причиной минимального количества жертв было не огромное техническое преимущество, как я вначале подумал, а численность войска – туда послали всего горстку людей. В военном отношении операция вызывала серьезные вопросы, количество солдат рассчитывалось не исходя из поставленной задачи, а в лучших парламентских традициях: лишь бы не вызвать недовольства ни у населения, ни у “союзников”. Как и следовало ожидать, ни одна из этих двух целей не была достигнута. Единственным результатом стало фактически полное отсутствие благородного окончания солдатской жизни – героической смерти. Траурные богослужения совершались там, где были более уместны радостные торжества, а немецкий народ почитал нормальным, что солдат возвращается с фронта, да еще желательно целым и невредимым.

Действительно радовало лишь одно – немецкий еврей ощутимо поредел, это чувствовалось даже шестьдесят лет спустя. Сейчас насчитывалось около ста тысяч, что составляло пятую часть от расчетов на 1933 год. Сожаление по этому поводу держалось в рамках разумного – казалось бы, логично, но я на это не очень-то рассчитывал. Принимая во внимание вопли, вызываемые исчезновением немецкого леса, можно было ожидать потуг к этакому семитскому “лесовозобновлению”. Однако, насколько мне было известно, подобные проекты отсутствовали – не наблюдалось ни новых поселений, ни столь популярного ныне сентиментального стремления к воссозданию прошлого (особенно заметного в области реконструкции зданий – дрезденской Фрауэнкирхе, Оперы Земпера и так далее).

Определенную разгрузку привнесло, без сомнения, создание Государства Израиль – его предусмотрительно всунули посреди арабских народов, так что стороны будут беспрерывно заняты друг другом еще на десятилетия и столетия вперед. Следствием – безу словно, ненамеренным – еврейского сокращения стало так называемое экономическое чудо. Демократическая историография, конечно, приписала победу тучному Эрхарду и его англо-американским приспешникам, но любой нормальный человек ясно видел, что благосостояние идет рука об руку с исчезновением еврейских паразитов. А кто все-таки не желал в это верить, мог взглянуть на восточную часть страны, куда на протяжении десятилетий импортировались большевики с их еврейским учением – вершина идиотизма.

Да с тем же успехом можно вверить хозяйство стае дегенеративных обезьян, они и то справились бы лучше. Так называемое воссоединение ничего не поправило, складывалось впечатление, что одних обезьян сменили на других. Имелась миллионная армия безработных, глухая ярость в народе, недовольство положением дел, напомнившее мне 1930 год, разве что тогда не существовало меткого выражения “перекормленность политикой”, показывающего, что немецкий народ нельзя ослеплять бесконечно.

Говоря иными словами, в общем и целом ситуация для меня сложилась превосходная. Настолько превосходная, что я тут же решил перепроверить положение дел за границей. К сожалению, меня отвлекло срочное сообщение. Некий незнакомец обратился ко мне с военной проблемой, и поскольку у меня пока не было государства, чтобы им управлять, я решил для начала поддержать соотечественника. Следующие три с половиной часа я провел в тренировочном минном погребе под названием “Сапер”.

Глава XIV

Разумеется, на этом месте раздастся громкий хор вечно во всем сомневающихся спорщиков: мол, как же может вождь национал-социалистического движения пойти в программу ведущего по имени Али Визгюр?

И я могу понять этот вопрос, если он задан по художественным соображениям, в том смысле, что великое искусство нельзя обезображивать политикой. Никто не станет подрисовывать Мона Лизе свастику. Однако лепет конферансье – а именно таковым и оказался в итоге этот Визгюр – невозможно причислить к формам высокого искусства, скорее напротив. Если же сомнения произрастают из области опасений, будто национальное дело может пострадать от представления его в столь низкопробном окружении, то я возражу, что существуют вещи, которые большинство людей не в состоянии ни понять своим рассудком, ни верно оценить. В подобном случае надо доверять гению фюрера.

Правда, вынужден признать, что находился тогда во власти заблуждения. Лично я на тот момент был убежден, что мы с дамой Беллини ради блага Германии вместе работаем над воплощением в жизнь моей программы. Но на самом-то деле дама Беллини постоянно говорила лишь о моей предполагаемой сценической программе. И на этом примере вновь видно, что чистый, врожденный талант, инстинкт фюрера стократно превосходит заученные знания. Пока кропотливый счетовод-ученый, из кожи вон лезущий парламентский политик ежеминутно отвлекаются из-за поверхностных обстоятельств, настоящий избранник нутром ощущает зов судьбы, пусть даже имя какого-то Али Визгюра, казалось бы, всему противоречит. По-моему, здесь действительно опять вмешалось Провидение, как в 1941 году, когда ранний и крайне жестокий приход зимы вовремя затормозил наступление на Россию, пока мы не продвинулись чересчур далеко, и тем самым подарил нам победу.

Или подарил бы, если бы мои некомпетентные генералы…

Ладно, я больше не раздражаюсь по этому поводу.

В следующий раз я стану действовать иначе, у меня будет преданный генеральский штаб, выпестованный и взращенный из рядов моих войск СС, с ним все будет проще простого.

В случае с Визгюром судьба подстроила недоразумение, чтобы меня поторопить. Я все равно пошел бы в его передачу – и пусть это зарубят себе на носу мелочные душонки, – даже зная, что это за продукт. Правда, мне потребовалось бы больше времени на раздумье, и, возможно, я упустил бы удачный случай. Я заблаговременно дал понять Геббельсу, что в крайнем случае готов быть шутом, если это требуется для привлечения внимания. Ведь нельзя переманить на свою сторону того, кто тебя не слушает. А Визгюр дал мне сотни тысяч слушателей.

Если взглянуть на дело в правильном свете, то понятно, что Визгюр являл собой тип “артиста”, какой порождает лишь буржуазная демократия. По причине генетического смешения чужеземная, точнее азиатская, наружность сочеталась в нем с безупречным немецким языком, хотя и в непереносимо диалектном окрасе. Именно такое смешение позволяло Визгюру исполнять его функцию. Она соответствовала роли тех белых в США, что перекрашивались в черный цвет, изображая придурковатых негров. Параллель бросалась в глаза, с той разницей, что целью было не производство негритянских острот, а шутки над иностранцами. Спрос на них был столь высок, что существовало даже несколько расовых комедиантов. Понять сие было трудно. В моих глазах остроты в адрес чуждых рас и иностранцев сами себе противоречат. Пояснением послужит анекдот, рассказанный мне армейским товарищем в 1922 году.

Встречаются два ветерана.

– Где вас ранило? – спрашивает один.

– Под Дарданеллами, – отвечает другой.

На что первый:

– Ой, там, наверное, особенно неприятно!

Забавное недоразумение, которое может пересказать любой солдат. Сменой действующих лиц можно либо достичь еще более забавного или даже поучительного эффекта, либо вовсе свести его на нет. Комизм возрастет, если в роли вопрошающего выступит общеизвестный всезнайка вроде Рузвельта или Бетман-Гольвега. Но если представить, что вопрос задает не ветеран, а какой-то балбес, смех сразу пропадает, потому что слушатель думает: да откуда балбесу знать, где находятся Дарданеллы и что это?

Не смешон глупец, который делает глупости. Для хорошей шутки необходима неожиданность, чтобы лучше развернулось ее назидательное значение. Что неожиданного, когда турок оказывается простофилей? Вот если бы турок в анекдоте выступал в роли гениального ученого, комический эффект был бы налицо благодаря абсурдности. Но подобных шуток не рассказывали ни господин Визгюр, ни его коллеги. В их профессии были распространены скетчи и анекдоты о малограмотных или же совершенно неграмотных иностранцах, которые лепечут что-то невнятное на жалком тарабарском наречии. Все это наглядно показывало привычную демократическую лживость так называемого либерального общества: в то время как в общем и целом считалось предосудительным стричь под одну гребенку всех иностранцев, и потому немецкие политюмористы должны были неизменно помнить о строгой классификации, Визгюр и его сомнительные консорты могли бросать в один котел индийцев, арабов, турок, поляков, греков, итальянцев как им заблагорассудится.

Мне это было лишь на руку, даже вдвойне на руку. Обширная публика господина Визгюра обеспечивала мне широкую аудиторию, а благодаря тематике его шуток я мог спокойно рассчитывать на то, что аудитория эта состоит преимущественно из этнических немцев. При этом я вовсе не надеялся, что немецкий зритель обладает особенным национальным сознанием, увы, нет, наоборот: я знал, что турки – простой и гордый народ, который хоть и любит честный бурлеск со всевозможными болванами, но не оценит поучений и кривляний своих бывших или эмигрировавших соотечественников. Турку необходима уверенность в уважении и почтении его окружения, а с ролью шута и болвана это не сочетается.

Юмор подобного типа я считаю столь же излишним, сколь и убогим. Когда в доме завелись крысы, вызывают не клоуна, а морильщика. А если и есть потребность в шутке, следует с первого же выступления показать, что истинному немцу не нужна помощь иностранных прислужников, чтобы шутить о представителях неполноценных рас.

Когда я появился в студии, ко мне подошла молодая дама. С такой спортивной фигурой ее можно было принять за связистку, которых, помню, в шутку называли Blitzmädel, “девицы-молнии”. Но после памятного происшествия с Озлем я решил быть осмотрительнее. Юную особу опутывали провода, а около рта висело нечто похожее на микрофон – казалось, она пришла прямо с поста наведения авиации.

– Добрый день, – обратилась она ко мне и протянула руку. – Я Дженни. А ты, очевидно… – она замялась, – Адольф?..

Как мне надлежало реагировать на столь откровенную, даже несколько бестактную фамильярность? На самом деле то была моя первая встреча с жаргоном телевидения. Впоследствии я понял: здесь считалось, будто работа над передачей – это нечто объединяющее, похожее на совместную борьбу в стрелковом окопе, так что люди мнили себя частью боевого звена и клялись друг другу в верности и обращении на “ты” до смерти или как минимум до окончания передачи. Такой подход казался мне неподобающим, хотя надо учитывать, что поколению Дженни пока не удалось получить настоящий фронтовой опыт. Я планировал исправить это в среднесрочной перспективе, но пока решил воздать доверием за доверие и успокаивающим тоном сказал барышне:

– Можешь называть меня дядя Вольф.

Она нахмурила лоб:

– Хорошо, господин… э-мм… дядя… пойдемте, пожалуйста, в гримерку!

– Конечно, – ответил я и двинулся за ней следом через лабиринт телестудии.

Прижав ко рту микрофонную палочку, она сказала:

– Эльке, мы идем к тебе.

Мы молча шли по коридорам, потом она спросила:

– Вы уже бывали на телевидении?

Я отметил, что “ты” утратило актуальность. Возможно, ее смутила аура фюрера.

– Многократно, – ответил я. – Правда, это было давно.

– Ах, – сказала она, – так, может, я вас уже видела?

– Вряд ли, – рассудил я. – Это было тоже здесь, в Берлине, на Олимпийском стадионе…

– Вы были на разогреве у Марио Барта?[42]

– Где я был? – переспросил я, но она меня уже не слушала.

– Я тогда сразу на вас обратила внимание, просто супер, что вы там творили. Жутко рада, что вы и сами пробились. Но теперь делаете что-то другое, да?

– Что-то… совсем другое, – нерешительно сказал я. – Игры ведь тоже давно закончены.

– Вот мы и пришли, – объявила фройляйн Дженни, открывая дверь, за которой показался гримировальный столик. – Эльке, это… э-э… дядя Рольф.

– Вольф, – поправил я. – Дядя Вольф.

Эльке оказалась опрятной женщиной лет сорока. Нахмурившись, она посмотрела на меня, потом на бумажку рядом с косметическими принадлежностями.

– Но у меня здесь нет никакого Вольфа. По списку сейчас должен быть Гитлер. – Она протянула мне руку: – Я Эльке. А ты?..

Вот опять я оказался в окопе, где обращаются на “ты”, но госпожа Эльке была в том возрасте, когда “дядя Вольф” уже неуместен, так что я выбрал другую форму:

– Господин Гитлер.

– Прекрасно, господин Гитлер, – ответила она. – Садись-ка сюда. Особые пожелания есть? Или я просто начинаю?

– Я целиком и полностью вам доверяю, – сказал я, садясь. – Не могу же я сам обо всем заботиться.

– Вот и правильно. – Госпожа Эльке накинула на меня халат для защиты мундира и осмотрела мое лицо. – У вас отличная кожа, – похвалила она и потянулась за пудреницей. – Многие люди вашего возраста пьют слишком мало. Видели бы вы лицо Бальдера!

– Больше всего я люблю пить простую воду, – подтвердил я. – Наносить вред телу, которое принадлежит немецкому народу, – это безответственность.

Госпожа Эльке издала фыркающий звук, и маленькую комнатку вместе с нами двумя окутало густое облако пудры.

– Извините, – сказала она, – сейчас все исправлю.

Достав небольшой всасывающий приборчик, она принялась убирать пудру из воздуха и с моей формы. Когда она стряхивала пыль с моих волос, открылась дверь. В зеркало я увидел вошедшего Али Визгюра. Он закашлялся.

– У нас сегодня дым в программе? – спросил он.

– Нет, – ответил я.

– Это я виновата, – сказала госпожа Эльке, – но сейчас все будет в порядке.

Это мне понравилось. Никаких лживых уверток, ни оправданий, а простое признание своих ошибок и самостоятельная ликвидация последствий – всякий раз было приятно констатировать, что за последние десятилетия немецкое расовое богатство не полностью потонуло в демократическом болоте.

– Супер, – сказал Визгюр и протянул мне руку. – Беллини мне уже говорила, что ты жжешь без промаха. Я Али.

Я высунул ненапудренную ладонь из-под накидки и пожал его руку. С моей головы сбегали сыпучие лавины.

– Очень приятно. Гитлер.

– Ну как? Все о’кей?

– Думаю, да. Правда, госпожа Эльке?

– Сейчас закончу, – сказала она.

– Прикольная форма, старина, – отметил Визгюр. – Прям как настоящая! Где такое берут вообще?

– Это не так просто, – начал вспоминать я. – Последнее время я в основном заказывал у Йозефа Ландольта в Мюнхене…

– Ландольт, – задумался Визгюр, – никогда не слышал. Но раз Мюнхен, значит, он на Pro Sieben? Да, у них есть пара классных костюмеров.

– Он, скорее всего, уже отошел от дел, – предположил я.

– Я уже чувствую, это будет офигенно, ты с наци-штуками и я. Хотя нацистские дела – это, конечно, не ново.

– Ну и что? – недовольно бросил я.

– Не, ясно, все равно работает, – сказал он. – Ничего страшного. Все уже когда-то было. Я мои иностранные приколы подсмотрел в Нью-Йорке, это ж было модно в девяностые. А ты как дошел до фюрера?

– Кропотливым трудом и германским духом, – ответил я.

Визгюр рассмеялся:

– Беллини права, ты четкий парень. Ладно, увидимся. Тебе вступление какое-то нужно? Ну, там, тему подбросить, прежде чем я тебя представлю?

– Не надо, – ответил я.

– Я так никогда не мог, – сказал Визгюр, – так, совсем без текста. Да меня тогда выкинули б. Но я не особо уважаю импровизацию… Все, жги, старина! Увидимся.

И он покинул комнату.

Вообще-то я рассчитывал на более подробный инструктаж.

– Что мне теперь делать? – спросил я у госпожи Эльке.

– Поглядите только, – рассмеялась она, – фюрер, а не знает, что делать.

– Надменность тут неуместна, – укорил я ее. – Призвание фюрера – быть кормчим, а не следопытом.

Со сдавленным хмыком госпожа Эльке быстро отставила пудреницу из зоны фырканья.

– На этот раз вы меня не поймаете, – сказала она, решив, видимо, окончательно перейти на “вы”. – Смотрите, здесь на экране вы можете следить за передачей. Экраны висят повсюду, и в гардеробе, и в кейтеринге. Дженни заберет вас и проследит, чтобы вы вовремя пришли на выступление.

Передача полностью соответствовала тому, что я о ней слышал (или видел). Визгюр объявлял куски своего телеассорти, после чего шли короткие фильмики, где он сам изображал то поляка, то турка, на все лады высмеивая их ущербность в вымученных водевильчиках. Не Чаплин, конечно, но и слава богу. Публика воспринимала его номера благосклонно, проявляя тем самым, если копнуть поглубже, какую-никакую, но все же политическую сознательность. А значит, мое послание, безусловно, упадет в плодородную почву.

Передача эфира должна была наступить после определенной фразы, которую Визгюр произнес без всякого уважения:

– С комментарием дня выступит Адольф Гитлер.

И я впервые шагнул из-за кулис под слепящий свет прожекторов.

Мне казалось, будто после годов лишений на чужбине я вернулся домой во Дворец спорта. Лицо горело от жара ламп, я вглядывался в молодую публику. Их было, наверное, несколько сотен, а за ними – десятки, сотни тысяч, сидящих перед аппаратами. Именно это – будущее страны, на этих людях я намерен выстроить мою Германию. Меня охватило радостное волнение. Если я когда и сомневался, все исчезло в вихре подготовки. Я привык говорить часами, но сейчас должно хватить пяти минут.

Я молча встал за трибуной.

Я окинул взглядом студию. Я вслушивался в тишину, желая понять, оправдались ли мои ожидания, правда ли десятилетия демократии лишь едва отпечатались в молодых головах. Когда прозвучало мое имя, по рядам публики пробежал смешок, но быстро затих – с моей персоной в зал вступила тишина. На лицах зрителей я читал, что поначалу они пытались сравнить мой облик с известными им комедиантами, я видел неуверенность, которая от моего пристального взгляда уступала место полной тишине. Все затаили дыхание. Я рассчитывал даже на протесты и выкрики, но то оказалось пустой заботой – на любой сходке в пивной “Хофбройкеллер” помех было больше.

Я подался вперед, словно хотел заговорить, но потом лишь сложил руки на груди – уровень шума тут же упал еще ниже, в сто, даже в тысячу раз. Краем глаза я видел, как от мнимого бездействия начал потеть дилетант Визгюр. Ясно как день, он не имел представления о силе тишины, но попросту боялся ее. Его брови дергались, словно я забыл текст. Какая-то ассистентка старалась привлечь мое внимание и постукивала пальцем по часам на запястье. Я растягивал тишину, медленно поднимая голову. Я чувствовал напряжение в зале, неуверенность Визгюра. Я наслаждался эффектом. Набрав в легкие воздуха, я распрямился и дал тишине звук. Когда ждут пушечного грома, то хватит и упавшей булавки.

– Фольксгеноссен!

Соотечественники и соотечественницы!

Все, что я и мы недавно видели в многочисленных репортажах, верно.

Верно, что турок не творец культуры и никогда им не станет.

Верно, что у него душа торгаша и умственные способности обычно не особенно превосходят холопские.

Верно, что у индуса болтливая и религиозно извращенная натура.

Верно, что отношение поляка к собственности неизгладимо!

искажено.

Все это прописные истины, ясные для каждого соотечественника, для каждой соотечественницы без пояснений.

Однако это национальный позор Германии, что лишь турецкий!

сторонник нашего движения осмеливается заявить об этом в полный голос.

Соотечественники и соотечественницы!

Когда я смотрю на сегодняшнюю Германию, меня это не удивляет.

Ведь сегодняшний немец умеет разделять отходы тщательнее, чем расы.

С одним исключением —

на поле юмора.

Здесь только!

немец шутит о немцах, турок шутит о турках, домашняя мышь – о домашних мышах, а полевая мышь – о полевых.

Это должно измениться, и это изменится.

С сегодняшнего дня, с 22:45,

домашняя мышь будет шутить о полевой, барсук – об олене, а немец – о турке.

Тем самым я содержательно полностью присоединяюсь к критике иностранцев предыдущим оратором.

Я сделал шаг назад.

Тишина была потрясающая.

Твердым шагом я прошел за кулисы. Публика по-прежнему безмолвствовала.

Коллега нашептывал что-то в ухо даме Беллини. Я встал рядом с ней, продолжая наблюдать за публикой. В глазах людей читалось непонимание, они искали поддержки на сцене, устремляя взгляды к письменному столу модератора. Там сидел Визгюр, беспомощно открывая и закрывая рот, не в силах придумать остроумного прощания. Именно эта явная его растерянность и вызвала в конце концов бурю хохота. Не без удовольствия я следил за этим круглым неумехой, выдавившим из себя жалкое “До новых встреч, и не забудьте включить нашу следующую программу”. Беллини встрепенулась. Почуяв в ней неуверенность, я решился ободрить ее.

– Я знаю, о чем вы думаете, – сказал я.

– Неужели? – удивилась она.

– Конечно, – подтвердил я, – у меня тоже однажды было такое. Мы тогда впервые сняли здание цирка Кроне в Мюнхене и не знали еще…

– Простите, – перебила она, – мне звонят.

Она отошла в уголок кулис и прижала к уху маленький телефон. То, что она слышала, похоже, ей не нравилось. Я как раз пытался расшифровать выражение ее лица, когда почувствовал на моей форме чью-то руку. Это Визгюр пытался оторвать мне ворот. В лице его больше не было ничего веселого. В очередной раз я с болью отметил отсутствие моих эсэсовцев, когда он вжал меня в кулисы и сквозь зубы прошипел:

– Ты, сука, не смеешь здесь присоединяться к каким-то там ораторам!

Краем глаза я увидел, что к нам бегут охранники. Визгюр еще раз прижал меня к стене, но сразу отпустил. Его голова стала пунцового цвета. Потом он обернулся и завопил:

– Что это за хитрожопое говно? Я думал, у него нормальная наци-программа!

Не понижая голоса, он обратился к стоявшему рядом с нами бронировщику отелей Завацки:

– Где Кармен? Где? Эта? Кармен?!

Дама Беллини подошла быстрым шагом, бледная, но подтянутая.

Я прикинул, можно ли в этот момент рассчитывать на ее безоговорочную верность делу, но не смог дать однозначный ответ. Она производила успокоительные пассы руками и открыла было рот, но ей не удалось ничего сказать.

– Кармен! Наконец! Это какое-то чудовищное говно! Ты это видела? Ты это видела? Что это за урод? Ты мне сказала: я делаю своих иностранцев, он делает свою нацистскую фигню. Ты сказала, он будет со мной спорить! Будет возмущаться турками на телевидении или типа того! А это? Что значит “сторонник движения”? Какого движения? Почему сторонник? В каком я сейчас виде?

– Но я же тебе говорила, что он совсем другой, – отозвалась Беллини, которая удивительно быстро обрела прежнее спокойствие.

– Да мне наплевать, – кипятился Визгюр, – я заявляю прямо сейчас: эта свинья больше не появится в моей передаче! Он не держит слова! Я не позволю этому скоту угробить мою передачу!

– Успокойся, – сказала Беллини своим привычным мягким, но убедительным голосом. – Все прошло не так плохо.

– Все в порядке? – спросил один из двух охранников.

– Да-да, – успокоила их дама Беллини, – у меня все под контролем. Остынь, Али.

– Я не собираюсь остывать! – пронзительно заголосил Визгюр и ткнул пальцем в меня чуть пониже портупеи. – Ты мне здесь не будешь мешаться, дружок! – Он как дятел стучал указательным пальцем по моей груди. – Думаешь, пришел сюда со своей идиотской гитлеровской формой и с такими прямо непонятными приемчиками, но я скажу тебе – в этом ничего нового, это старье. Ты – любитель. Как ты думаешь, чем ты здесь занимаешься? Придешь и усядешься на все готовое? Нет, дорогой, забудь! Если у кого-то здесь есть сторонники, так это у меня! Это моя публика, это мои поклонники, а ты иди-ка отсюда вон! Жалкий любитель, ты, и твоя форма, и твоя программа – это полное говно. Иди выступай с этой ерундой в пивную или в союз стрелков, а я тебе говорю: из тебя ничего не выйдет!

– Мне ничего и не надо, – невозмутимо ответил я. – За мной стоят миллионы немецких соотечественников, которые…

– Заткнись наконец! – завизжал Визгюр. – Это уже не передача! Хочется меня провоцировать? Не выйдет! Не получится! Меня!! Провоцировать!!!

– А ну успокойтесь, – повысила голос Беллини. – Оба. Конечно, это надо еще доработать. Тебе не помешал бы небольшой тюнинг. Но в общем было совсем неплохо. Что и требовалось – нечто новое. Теперь давайте успокоимся и посмотрим, что скажут критики…

Если в этом новом времени я когда-либо и был полностью уверен в истинности моего призвания, то именно в данный момент.

Глава XV

Истинный фюрер являет себя именно в моменты кризиса. Когда он демонстрирует стальные нервы, безоговорочную решимость, хотя весь мир против него. Если бы у Германии не было меня, никто не вошел бы в Рейнскую область в 1936 году[43]. Все дрожали, мы ничего не смогли бы поделать, если бы противник решился на удар. У нас было всего пять дивизий, а у одних только французов в шесть раз больше – и все же я осмелился. Никто не сделал бы этого, кроме меня, и я внимательно следил, кто в то время встал рядом со мной, обеими ногами или всей душой, с мечом в руке, бок о бок.

И именно в моменты кризиса являют себя настоящие соратники. В такие моменты сомнения риск порождает успех, если – и только если – есть стойкая фанатическая вера. В такие моменты видишь тех, кто не имеет веры, но с робким ожиданием следит, к какой бы стороне ему прибиться. Вождь должен видеть таких людей. Их можно использовать, но они не должны влиять на успех движения. Одним из таких неуверенных был Зензенбринк.

На нем было надето то, что, очевидно, в эти дни называют первоклассным костюмом. Он пытался выглядеть невозмутимым, но я-то видел его бледность, бледность игрока, который знает, что не вынесет потери, более того, не вынесет уже того момента, когда станет понятно, что потеря неминуема. У людей этого сорта нет цели перед глазами, они выбирают целью то, что обещает ближайший успех, не осознавая, что такой успех никогда не будет их собственным. Им хочется верить, будто успех сопутствует им, тогда как на самом деле это они лишь попутчики успеха, и, чувствуя это, они страшатся момента поражения, когда выяснится, что успех не только им не принадлежал, но даже и не зависел от их присутствия. Зензенбринк тревожился только за собственную репутацию, но не за национальное дело. Было абсолютно ясно, что Зензенбринк никогда не истечет кровью за меня или за Германию под градом пуль перед Залом баварских полководцев[44]. Наоборот, он как будто случайно подходил поближе к даме Беллини, и нужно быть слепцом, чтобы не видеть, что при всей своей напыщенной самоуверенности он надеялся на ее моральную поддержку. Это меня не удивило.

В своей жизни я был знаком с четырьмя женщинами высокого полета. Блистательные дамы, но, разумеется, совершенно немыслимые в роли партнерши. Предположим, к тебе прибывает с визитом Муссолини или Антонеску, и ты говоришь избраннице, что ей следует пойти в соседнюю комнату и не мешать вам, пока ее не пригласят, и ты уверен, что именно так и будет. Ева слушалась, но ни от одной из тех четырех я не смог бы такого потребовать. К примеру, Рифеншталь – изумительная женщина, но за подобную дерзость она швырнула бы мне в голову кинокамеру! Именно такой была, по моему мнению, и Беллини, дама того же калибра, что и великолепный квартет из прошлых дней.

Вряд ли кто-то, кроме меня, заметил, как хорошо она понимала важность этих часов, этих минут, но как же держала себя в руках эта фантастическая женщина! Разве что чуть сильнее, чем обычно, затягивалась сигаретой – вот и все. Ее жилистое, подтянутое тело держалось безупречно прямо, она была внимательна, всегда готова дать полезные указания, всегда готова к верной, быстрой реакции, словно волчица в засаде. И ни единого седого волоса, может, даже моложе, чем я думал, под сорок – шикарная женщина! Было заметно, что ей неприятна внезапная близость Зензенбринка, не потому, что он казался ей навязчивым, нет, но потому, что она презирала его мягкотелость, потому что чувствовала, что он не предоставляет ей свою силу, а, скорее, сам цепляется за ее энергию. У меня возникло большое желание послать кого-нибудь, чтобы спросить у нее о планах на вечер. Я вдруг с тоской вспомнил о вечерах в Оберзальцберге. Мы часто подолгу уютно сидели втроем, вчетвером, впятером, иногда я что-то рассказывал, иногда нет, иногда мы часами молчали, лишь кто-то случайно кашлял, или я гладил собаку, и встречи эти для меня были полны созерцания и задумчивости. Да, не всегда легко, ведь фюрер – один из немногих людей в государстве, кто вынужден отказаться от простых радостей обычного семейного счастья.

Теперь в гостинице мне тоже было довольно одиноко – вот, пожалуй, одна из тех вещей, что почти не изменились за прошедшие шестьдесят шесть лет.

Тут мне пришло в голову, что посылать с вопросом мне некого и в моей ситуации остается, видимо, самостоятельно спрашивать даму Беллини, но в этом будет неподобающая доверительность, учитывая, как недолго мы знакомы. Так что идею пока пришлось отложить. С другой стороны, мне казалось, что вполне уместно немного отпраздновать мое возвращение к широкой публике. Бокалом игристого вина или чем-то вроде того, пусть не для меня, но мне нравилось бывать там, где другие в веселом настроении поднимают бокалы. И тут мой взгляд остановился на бронировщике отелей Завацки.

Он смотрел на меня сияющими глазами, в которых читалось недвусмысленное почтение, я знал этот взгляд и не желал бы, чтобы кто-то истолковал его сейчас ненадлежащим образом. Завацки не относился к тем молодчикам в рубашках штурмовиков, которых ночью вытаскиваешь из кровати Рёма и в чьи отвратительные тела с презрением всаживаешь пули, причем смертельную лишь под конец. Нет, Завацки взирал на меня в тихом благоговении, какое я последний раз видел в Нюрнберге у сотен тысяч людей, кому я даровал надежду. Кто вырос в мире унижения и страха перед будущим, в мире нерешительных болтунов и слабаков, проигравших войну. Кто видел во мне крепкую ведущую руку и кто был готов послушно следовать за мной.

– Ну, – я подошел к нему, – вам понравилось?

– Невероятно, – сказал Завацки, – впечатляюще. Я видел Инго Аппельта, но он блекнет перед вами. У вас хватает духа. Вам правда безразлично, что про вас думают другие?

– Напротив, – ответил я, – я хочу говорить правду. Я хочу, чтобы они думали: вот появился человек, который говорит правду.

– И как? Они сейчас так думают?

– Нет. Но они думают уже не так, как раньше. Это все, чего надо достигнуть. Остальное – дело постоянного повторения.

– Ну да, – подхватил Завацки, – в воскресенье в одиннадцать, но не знаю, что это принесет.

Я посмотрел на него с непониманием. Завацки откашлялся.

– Пойдемте, – сказал он. – У нас кое-что приготовлено на кейтеринге.

Мы пошли дальше за кулисы, где со скучающим видом стояли несколько работников телевидения. Какой-то паренек запущенного вида обернулся, смеясь с полным ртом, но, заметив меня, закашлялся и отсалютовал мне вполне годным немецким приветствием. Я отсалютовал в ответ. Следуя за лоцманом Завацки, я оказался в буфете, где уже было расставлено шампанское, и, очевидно, неплохое, если я правильно истолковал реакцию Завацки, который поручил обслуге налить два бокала, отметив, что игристое вино подобного рода бывает не каждый день.

– Визгюра тоже не каждый день так поливают, – отметил официант.

Рассмеявшись, Завацки передал мне бокал и поднял свой со словами:

– За вас!

– За Германию! – ответил я.

Мы чокнулись и выпили.

– Что такое? – забеспокоился он. – Не нравится?

– Если я вообще пью вино, то это обычно бееренауслезе[45], – объяснил я. – Я знаю, что эта терпкая нота здесь уместна и даже предпочтительна, но для меня все-таки кисловато.

– Давайте я принесу вам…

– Нет-нет, я привык.

– Может, хотите “Беллини”?

– “Беллини”? Как госпожа Беллини?

– Именно. Может, вам понравится. Подождите!

Завацки убежал, а я остался стоять в некоторой нерешительности. Ситуация напомнила мне вдруг те неприятные моменты в самом начале моего политического восхождения и моей борьбы, когда я еще не был вхож в общество и нередко чувствовал себя там потерянным. Но неприятное воспоминание длилось буквально секунду, потому что, едва Завацки пропал, ко мне подошла юная темноволосая дама и произнесла:

– Это было просто отлично! Как вообще может прийти в голову такое – про домашних и полевых мышей?

– Для вас это тоже возможно, – заверил я ее. – Надо только с открытыми глазами наблюдать за природой. Но многие немцы, к сожалению, разучились сегодня замечать самые простые вещи. Позвольте спросить, какое образование вы имели удовольствие получить?

– Я еще учусь, – ответила она. – Синология, театроведение и…

– Боже мой, – рассмеялся я, – прекратите! Такая хорошенькая девушка – и это нелепое умничанье! Найдите себе лучше отважного молодого человека и совершите что-нибудь для поддержания немецкой крови!

Она очень мило рассмеялась в ответ:

– Это же метод Страсберга, да?

– А вот и он! – раздался позади меня возглас дамы Беллини.

Она подошла в сопровождении Зензенбринка и вымученно улыбающегося Визгюра и остановилась рядом с нами:

– Давайте поднимем бокалы! Мы же здесь все профессионалы. И с профессиональной точки зрения надо признать: передача получилась супер! Такого еще не бывало! Это успешная комбинация!

Зензенбринк торопливо раздал всем бокалы с игристым вином, тем временем вернулся и Завацки, протянув мне бокал с жидкостью абрикосового цвета.

– Что это?

– Просто попробуйте, – сказал он и поднял свой бокал. – Господа! За фюрера!

– За фюрера!

Со всех сторон раздался благожелательно-радостный смех, и я еле успевал отвечать на все поздравления:

– Прошу вас, господа, не стоит, у нас впереди еще много работы!

Я осторожно отпил новый напиток и одобрительно кивнул господину Завацки. Напиток имел ощутимый фруктовый привкус, ласкал горло, не будучи чрезмерно изысканным, – в общем-то обычный фруктовый мусс на крестьянский манер, который оживляла небольшая доза игристого вина, но именно совсем небольшая, так что можно было не опасаться после его потребления чрезмерной отрыжки или иных подобных неприятностей. Нельзя недооценивать важность таких деталей. В моем положении надо следить за безуп речностью внешнего вида.

Самым прискорбным в таких неформальных, но все же важных встречах является то, что нельзя уйти когда вздумается, если только ты не ведешь параллельно какую-нибудь войну. Если ты как раз реализуешь план “Гельб” во Франции или внезапной атакой оккупируешь Норвегию, то, конечно, все поймут, когда после первого тоста ты ретируешься в рабочий кабинет, чтобы изучить чертежи подлодки, потребной для окончательной победы, или поучаствовать в разработке скоростного бомбардировщика, который решит исход войны. Но в мирные времена ты вынужден стоять, растрачивая время на питье фруктового мусса. Вдобавок мне действовала на нервы шумная манера Зензенбринка, да и угрюмая физиономия Визгюра вечер не скрашивала. Извинившись, я отошел к буфету, пусть хоть ненадолго. В прямоугольных жестяных лотках с подогревом громоздились различные сосиски и всякое жареное, а также кучи макаронных изделий. Все это меня не особенно радовало. Я хотел уже отойти, как вдруг рядом возник Завацки:

– Помочь вам?

– Нет-нет, все в порядке…

– Ах! – Он хлопнул себя ладонью по лбу. – Ну конечно! Вы же ищете айнтопф[46], правда?

– Нет, я вполне могу… могу взять один из этих бутербродов…

– Но айнтопфу вы были бы больше рады, так ведь? Фюрер любит простую кухню!

– Действительно, этого мне бы сейчас больше всего хотелось, – признался я, – или чего-то немясного.

– Как жаль, что мы не сразу сообразили, – сказал он. – Ведь можно было догадаться…

Он вынул из кармана переносной телефонный аппарат и стал водить по нему пальцами.

– Ваш телефон что, умеет готовить?

– Нет, – ответил он, – но в десяти минутах отсюда есть заведение, которое хвалят за хорошую домашнюю кухню и айнтопфы. Если хотите, я закажу, чтобы нам оттуда что-то прислали.

– Не надо лишних хлопот. Я с удовольствием прогуляюсь, – сказал я. – Могу поесть и там.

– Если вы не против, – предложил Завацки, – я провожу вас. Это близко.

Мы ускользнули и вышли в уже довольно прохладную берлинскую ночь. Идти здесь было гораздо приятнее, чем стоя выслушивать непрерывные взаимные восхваления телевизионных персон в буфете. Наши ноги порой взъерошивали листву.

– Можно вас кое о чем спросить? – подал голос Завацки.

– Конечно, спрашивайте.

– Это случайное совпадение? Что вы тоже вегетарианец?

– Ни в коей мере, – ответил я. – Это дело разума. У меня это продолжается уже долго, и можно было ожидать, что мое убеждение разделят и другие люди. Только вот до поваров буфета это пока не дошло.

– Нет, я имею в виду: вы всегда были вегетарианцем? Или только когда стали Гитлером?

– Я всегда был Гитлером. Кем я мог быть до этого?

– Ну, не знаю, может, вы вначале экспериментировали. Были Черчиллем. Или Хонеккером.

– Гиммлер верил в такую эзотерическую чупуху, в переселение душ и всякую мистику. Я не был раньше никаким Хонеккером.

Завацки взглянул на меня:

– А вам никогда не казалось, что вы немного переигрываете?

– Все следует делать с полной и фанатичной решимостью. Иначе ничего не добьешься.

– Но для примера: ведь никто не видит, вегетарианец вы или нет.

– Во-первых, – сказал я, – это вопрос самочувствия. Во-вторых, это именно то, чего, безусловно, хочет сама природа. Смотрите, лев, он бежит два, три километра и совершенно выбивается из сил. За двадцать минут, да что там – за пятнадцать. Зато верблюд идет целую неделю. Все это из-за питания.

– Неплохой образец псевдологики.

Я остановился и взглянул на него:

– Почему это псевдологики? Хорошо, давайте по-другому: где сейчас Сталин?

– Мертв, я полагаю.

– Ага. А Рузвельт?

– Тоже.

– Петен? Эйзенхауэр? Антонеску? Хорти?

– Первые два мертвы, а про двух других я никогда не слышал.

– Ладно, но они тоже умерли. А я?

– Ну, вы – нет.

– Вот именно, – удовлетворенно сказал я и пошел дальше. – И я уверен: в том числе потому, что я вегетарианец.

Завацки рассмеялся и нагнал меня.

– Это хорошо. Вы, кстати, такое не записываете?

– Зачем? Я все это знаю.

– Я бы всегда боялся, что забуду. – Он указал на стеклянную дверь: – Нам сюда.

Мы вошли в почти пустое заведение и сделали заказ у пожилой официантки. Она бросила на меня настороженный взгляд. Завацки махнул рукой, успокаивая ее, и мадам без промедления принесла нам напитки.

– Хорошо здесь, – сказал я. – Напоминает боевое время в Мюнхене.

– Вы из Мюнхена?

– Нет, из Линца. Точнее сказать…

– …точнее сказать, из Браунау, – перебил Завацки. – Я уже почитал немного.

– А вы сами откуда? – в свою очередь спросил я. – Сколько вам вообще лет? Наверное, еще и тридцати нет!

– Двадцать семь, – ответил он. – Я родился в Бонне, а учился в Кельне.

– Ах, житель Рейнской области, – обрадовался я, – да еще и образованный!

– Я учился на германистике и истории. Вообще-то хотел быть журналистом.

– И хорошо, что не стали, – заверил я. – Насквозь лживое племя.

– Да телевидение не лучше, – сказал он. – Невероятно, какую гадость мы производим. А когда у нас получается что-то хорошее, каналы просят добавить чего-нибудь гадкого. Или сделать подешевле. Или и то и другое вместе. Но, – быстро добавил он, – это я не про вас, конечно. Тут совсем другое. У меня в первый раз появилось чувство, что мы не просто продаем очередную чушь. От вашего подхода я в восторге. Вот все это, вегетарианство и так далее, в вас нет ничего поддельного, а всё как бы части одного концепта.

– Я предпочитаю термин “мировоззрение”, – поправил я, хотя меня очень обрадовала его юношеская восторженность.

– Вообще-то это именно то, чем мне и хотелось всегда заниматься, – сказал Завацки. – Не впаривать что-то там. А делать что-то хорошее. Во “Флешлайт” приходится продавать много мусора. Знаете, в детстве я всегда хотел работать в приюте для бездомных животных. Помогать несчастным зверушкам или что-то в этом роде. Или спасать животных. Способствовать чему-то позитивному.

Официантка поставила перед нами две миски. Я был тронут: айнтопф выглядел очень хорошо. И пах именно так, как должен был пахнуть. Мы начали есть. Некоторое время никто не говорил.

– Нравится? – спросил Завацки.

– Очень нравится, – похвалил я, зачерпывая следующую ложку. – Как будто прямиком из полевой кухни.

– Да, – кивнул он, – действительно. Просто, но хорошо.

– Вы женаты?

Он помотал головой.

– Помолвлены?

– Нет, – ответил он. – Скорее, заинтересован. Есть один человек.

– Но?..

– Она еще об этом не знает. Я тоже не знаю, хочет ли она обо мне что-то знать.

– Вы должны отважно идти напролом. Обычно вы не страдаете застенчивостью!

– Ну да, но она…

– Отставьте нерешительность. Смело вперед. Женские сердца подобны битвам. Нерешительностью их не завоюешь. Надо собрать все силы и действовать храбро.

– Вы именно так познакомились с вашей женой?

– Ну, не стану жаловаться на недостаток женского интереса. Впрочем, я-то действовал скорее наоборот.

– Как наоборот?

– Особенно в последние годы я побеждал скорее врагов в битвах, чем женские сердца.

Он засмеялся:

– Если вы этого не записываете, то я запишу за вас. Если так дальше пойдет, то, может, вам стоит выпустить книгу. Руководство по-гитлеровски. Что нужно для счастливых взаимоотношений.

– Даже не знаю, есть ли у меня к этому призвание, – ответил я. – Мой брак продолжался не очень долго.

– Точно, я слышал. Ну и ничего. Даже лучше. Мы назовем ее “Моя борьба с моей женой”. Да благодаря одному заголовку она разойдется как горячие пирожки.

Тут и мне пришлось рассмеяться. Я задумчиво посмотрел на Завацки: короткие волосы, нахально торчащие в стороны, бодрый взгляд, бойкий, но не глупый язык. И в его голосе я услышал: этот человек может стать одним из тех, кто, как некогда, пойдут за мной повсюду. В Ландсбергскую тюрьму, в рейхсканцелярию, в фюрербункер.

Глава XVI

– Ах, господин Гитлер, – воскликнул газетный торговец, – как приятно. Я так и думал, что вы появитесь!

– Да что вы, – засмеялся я. – Почему это?

– Я видел ваше выступление, – ответил он, – и подумал, что вы, вероятно, захотите прочитать, что же об этом понаписали. И решите при случае найти местечко с большим выбором газет. Заходите, заходите же! Садитесь. Хотите кофе? Что с вами? Вам нехорошо?

Мне было неприятно, что он заметил эту мою маленькую слабость. А это и впрямь была слабость – прилив отрадных чувств, какого я не ощущал уже давно. В то утро я проснулся свежим около половины двенадцатого, чуть перекусил и действительно решил почитать газеты – торговец правильно угадал. Два дня назад пришли костюмы, так что я смог одеться менее официально. На мне был простой темный костюм классического покроя, я выбрал к нему темную шляпу и вышел на улицу, привлекая к себе теперь гораздо меньше взглядов, чем обычно. Стоял солнечный день, сверкающий и ясный, с ноткой ожидаемой свежести. На какой-то момент я почувствовал себя свободным от всех обязанностей и шагал в свое удовольствие. Все вокруг было мирно и почти заурядно, а поскольку мой маршрут шел преимущественно по зеленым островкам и небольшим паркам, я не встретил ничего, что требовало бы моего внимания, помимо безумной женщины, которая наклонилась, чтобы с явным трудом отыскать и подобрать на давно не стриженном газоне экскременты своего спаниеля. Я подумал было, что в поведении безумиц повинна некая эпидемия, однако, похоже, это явление никого не беспокоило. Наоборот, вскоре я заметил, здесь и там было заботливо расставлено что-то вроде автоматов, из которых сумасшедшие женщины могли вытягивать пакетики. На данный момент я пришел к выводу, что передо мной своеобразная форма истерии у женщин с нереализованным материнским инстинктом, который вылился в преувеличенную заботу о собаках. Должен признать, что выдача пакетов несчастным созданиям – это удивительно прагматичное решение. В долгосрочной перспективе, конечно, требовалось вернуть женщин к их основной задаче, но наверняка против этого опять выступала какая-нибудь партия. Знаем.

Погруженный в такие мало обременительные размышления, я дошел до газетного торговца, ничем не потревоженный, никем, или почти никем, не узнанный. Ситуация казалась странным образом знакомой, но лишь слова торговца открыли мне почему. Это было то самое волшебное настроение, какое я слишком часто переживал во время моего мюнхенского начала, – после освобождения из тюрьмы я уже был достаточно известен в Мюнхене, будучи председателем маленькой партии, оратором, глядевшим народу в сердце, и именно простые и наипростейшие люди трогательно выказывали мне свою симпатию. Я проходил по рынку, и самые бедные торговки дружелюбно подзывали меня, предлагая мне то два яйца, то фунт яблок, так что я возвращался домой настоящим фуражиром, хозяйка квартиры приветствовала меня сияющей улыбкой. Честная радость так же ярко светилась на их лицах, как в настоящий момент у газетного торговца. И это чувство из прошлых лет вдруг завладело мной быстрее, чем я успел его осознать, и так остро, что я поспешно отвернулся. Газетный торговец по причине многолетнего профессионального опыта обладал впечатляющим знанием людей, какое встречается разве что у водителей таксомоторов.

Я смущенно закашлялся и сказал:

– Нет, спасибо, не надо кофе. Вот чашку чаю выпью с удовольствием. Или стакан воды.

– Никаких проблем. – С этими словами он налил воду в электрочайник, подобный тому, что был и у меня в номере. – Я положил для вас газеты около кресла. Их не так много, думаю, лучше заглянуть в интернет.

– Ах да, этот интернет, – кивнул я и опустился в кресло. – Очень хорошее приспособление. Я тоже не думаю, что мой успех будет зависить от благосклонности газет.

– Не хочу вам портить удовольствие, – сказал торговец, доставая из коробочки чайный пакетик, – но вам нечего бояться… Тем, кто вас видел, вы понравились.

– Я и не боюсь, – твердо ответил я. – Что значит мнение критиков?

– Ну…

– Ничего, – отрезал я, – ничего! Им грош цена, так было в тридцатые годы, так и сейчас. Критики лишь внушают людям, во что тем нужно верить. Им нет дела до здорового народного чувства. Нет, в душе своей народ прекрасно знает, что ему надо думать, и без наших господ критиков. Если народ здоров, он прекрасно понимает, что годится, а что нет. Нужен ли крестьянину критик, чтобы знать, хороша ли земля, в которую он сажает пшеницу? Крестьянин и сам это знает.

– Потому что ежедневно видит свое поле, – сказал торговец, – а вас он видит не каждый день.

– Зато он каждый день видит телевизор. Ему есть с чем сравнивать. Нет, немцу не нужен газетчик в роли пастыря. Он может свободно составить себе мнение.

– Вам лучше знать, – с ухмылкой сказал торговец и протянул мне сахар. – Вы у нас специалист по свободному формированию общественного мнения.

– Что это значит?

– С вами правда надо держать ухо востро, – покачал он головой. – То и дело хочется говорить с вами как с настоящим.

Кто-то постучал по прилавку в окошке. Торговец встал:

– Почитайте, что пишут, а у меня покупатели. Там немного.

Я взглянул на небольшую стопку около кресла. На передних полосах меня не было, что, впрочем, можно было предположить. Крупные газеты не затронули эту тему. К примеру, здесь не было той чудной газеты “Бильд”. Что ж, Визгюр уже давно ведет программу, значит, отчет о его передаче не вызвал интереса. В стопке оказались лишь мелкие региональные газеты, где один из редакторов вынужден ежедневно посматривать в телевизор, чтобы заполнить свою маленькую колонку. И три таких редактора включили программу Визгюра в надежде на развлечение. Все они сходились во мнении, что моя речь была самым интересным в передаче. Один писал, мол, удивительно, что именно от лица Гитлера было наконец четко сформулировано, чем все это время являлась программа Визгюра, а именно – набором клише про иностранцев. Два других считали, что благодаря моему “великолепно злобному вкладу” Визгюр наконец-то вновь обрел ту остроту, которой ему давно недоставало.

– Ну как, – спросил торговец, – довольны?

– Я уже начинал однажды с самых низов. – Я отпил чаю. – Тогда я выступал перед двадцатью. Треть из них пришла по ошибке. Нет, я не жалуюсь. Надо смотреть вперед. А вам, кстати, как?

– Хорошо, – ответил он, – резко, но хорошо. Только Визгюр был, по-моему, не очень в восторге.

– Да, – подтвердил я, – я помню это по прежним временам. Выскочки всегда принимаются кричать, когда появляется новая свежая идея. Боятся за насиженные местечки.

– А он пустит вас еще к себе в передачу?

– Он будет делать то, что скажет компания. Он существует благодаря системе и должен соблюдать правила игры.

– Даже не верится, что всего пару недель тому назад я подобрал вас около киоска, – произнес торговец.

– Правила все те же, что и шестьдесят лет тому назад, – сказал я, – они не меняются. Только меньше евреев занято. Поэтому народу и живется лучше. Кстати: я еще и не отблагодарил вас. Наверное?..

– Не волнуйтесь, – успокоил меня газетный торговец. – У нас была некоторая договоренность. Так что обо мне уже позаботились.

Тут зазвенел его переносной телефон. Он поднес аппарат к щеке и начал говорить. А я тем временем взялся листать ту самую “Бильд”. Газета доносила весьма заманчивую смесь народного гнева и озлобленности. Она открывалась сообщениями о политически неуклюжих выходках, так что формировался образ несколько бестолковой, но все-таки добросердечной матроны-канцлерши, которая неловко топчется среди оравы мешающих ей гномов. Параллельно газета разоблачала фактически любое демократически “легитимное” решение как полную чепуху. Наиболее противна для этого чудесного подстрекательского листка была идея европейского объединения. Но больше всего мне понравилась их деликатная манера работы. К примеру, в колонке анекдотов среди шуток о тещах и мужьях-рогоносцах незаметно вставлялось такое: “Идут в бордель португалец, грек и испанец. Кто платит? Германия”.

Очень удачно. Штрайхер[47], конечно, заказал бы еще рисунок, как три потных небритых южанина лапают грязными пальцами невинное создание, пока честный немецкий рабочий вынужден вкалывать. Хотя если подумать, то это бы, скорее, все испортило, выделив шутку из ее умной неприметности. А в остальном на страницах щедро разливалась мешанина статей о злодействах, затем следовало самое проверенное средство умиротворения – спортивные репортажи, а завершалось все коллажем фотографий, на которых знаменитые люди выглядели старыми или страшными, – законченная симфония зависти, низости и недоброжелательства. Потому-то мне и хотелось, чтобы в таком окружении появилась небольшая заметка о моем выступлении. Но газетный торговец правильно не положил “Бильд” в стопку, там не было обо мне ничего. Я отложил газету, когда он сунул телефон обратно в карман.

– Звонил мой племянник, – объяснил он, – тот, чья обувь вам не понравилась. Спрашивал, не вы ли тот самый тип, что жил в моем киоске. Он вас видел. У приятеля на телефоне. Просил передать, что это офигенная круть.

Я уставился на него в непонимании.

– То есть вы ему понравились, – перевел торговец. – Я и думать не хочу, что за фильмики есть у них в телефонах, но раз у них что-то появляется, значит, им это нравится.

– Чувства молодежи еще не испорчены фальшью, – подтвердил я. – Они не знают, хорошо или плохо, они следуют голосу природы. Если ребенок правильно воспитан, он не примет опрометчивых решений.

– А у вас-то, кстати, есть дети?

– К сожалению, нет, – ответил я. – То есть периодически из заинтересованных кругов просачивается информация, что якобы имеются какие-то бастарды.

– Ого, – отреагировал газетный торговец и с улыбочкой прикурил. – Из-за алиментов, значит…

– Нет, меня хотели дискредитировать. Смехотворно. С каких это пор считается неправильным или бесчестным подарить жизнь ребенку?

– Скажите это ХСС[48].

– Хорошо, приходится все время учитывать мнение простых людей. Можно приводить какие угодно аргументы, но для многих это чересчур. Гиммлер как-то пытался, в войсках СС. Хотел добиться равных прав для законных и для внебрачных детей эсэсовцев, так даже это не получилось. Жаль, бедные дети. Когда косо поглядывают на мальчугана или на малышку, дразнят их, а другие дети кривляются и поют насмешливые песенки. Это вредно и для общего духа. Рожденные в браке или вне брака – все мы немцы. Я всегда повторял: ребенок есть ребенок, это верно и в колыбели, и в окопе. Разумеется, ребенка надо обеспечивать. Это какой же свиньей надо быть, чтобы удрать потом от него?

Я отложил “Бильд”.

– И чем все кончилось?

– Ничем. Это была, конечно, клевета. И больше мы ничего об этом не слышали.

– Ну что ж. – Торговец сделал глоток чая.

– Уж не знаю, не приложило ли там руку гестапо, но, наверное, это было уже не нужно.

– Наверное, нет. Вы же сразу подключили… то есть отключили прессу.

И он рассмеялся, словно удачно пошутил.

– Совершенно верно, – кивнул я.

В этот момент раздался “Полет валькирий”.

Его установила мне фройляйн Крёмайер. После того, как мы освоили весь компьютер, я заметил, что мне также выдали переносной телефон. Невероятность данного устройства заключалась еще и в том, что через него можно было попадать в интернет-сеть, и это было даже проще, чем при помощи устройства мышь. Управление производилось буквально одним пальцем. Я сразу почувствовал, что держу в руках творчество арийского гения, и действительно путем несложных манипуляций обнаружилось, что эта техника была приведена в соответствие с требованиями рынка превосходной фирмой “Зименс”. Правда, манипуляции осуществляла фройляйн Крёмайер, потому что надписи было невозможно разобрать без очков. Я хотел было заодно перепоручить ей все обслуживание телефона, ведь фюрер не должен перегружать себя мелочами, для этого существует секретариат. Однако она вполне справедливо напомнила мне, что ее работа на меня ограничивается лишь половиной дня. Я мысленно упрекнул себя за то, что стал излишне зависим от партаппарата. Сейчас вновь приходилось начинать с нуля, так что волей-неволей я был вынужден самостоятельно взяться за аппарат.

– Чего-нибудь этакое для звонка? – спросила фройляйн Крёмайер.

– Мне-то зачем? – насмешливо возразил я. – Я ж не сижу в общем бюро!

– О’кей, тогда обычный.

Тут раздался звук, словно пьяный клоун заиграл на ксилофоне. Снова и снова.

– Что это? – в ужасе спросил я.

– Ваш телефон, – ответила фройляйн Крёмайер и добавила: – Мойфюрыр!

– И он так звучит?

– Только когда звонит.

– Немедленно выключите! Я не желаю, чтобы люди принимали меня за идиота!

– Ну так я ж и спросила! Вот, выбирайте!

И тут еще больше клоунов заиграли на самых разных инструментах.

– Это ужасно, – застонал я.

– Вам же до лампочки, что про вас думают.

– Любезная фройляйн Крёмайер, – сказал я, – лично я думаю, что короткие кожаные штаны – самые мужественные штаны из всех существующих. И когда я однажды вновь стану главнокомандующим вермахта, то снаряжу целую дивизию в ледерхозе. И с шерстяными чулками.

В этот момент фройляйн Крёмайер издала весьма своеобразный звук и тут же принялась прочищать нос.

– Ну ладно, вы родом не с юга Германии, вам не понять. Но вот когда эта дивизия выстроится, когда она пойдет парадным шагом, то увидите, что шуточки о коротких штанишках – полная ерунда. Однако, возвращаясь к нашему вопросу: на пути к власти мне пришлось узнать, что ни промышленники, ни государственные деятели не воспринимают как политика человека в коротких ледерхозе. Мало что вызывало у меня такое сожаление, как отказ от этого наряда, но мне пришлось так поступить во благо моему делу и делу народа. И вот что я хочу вам сказать: я пожертвовал моими чудесными штанами не для того, чтобы какой-то телефонный аппарат обесценил эту жертву, выставив меня законченным болванчиком! Так что постарайтесь извлечь из этого устройства пристойный звук!

– Так я ж и спрашивала, – хмыкнула фройляйн Крёмайер и отложила носовой платок. – Могу поставить звонок нормального телефона. Но и вообще что угодно. Слова, звуки, музыку…

– Даже музыку?

– Если только мне самой не придется играть. Она должна быть уже записана.

И тогда она установила “Полет валькирий”.

– Правда хорошо? – спросил я торговца и уверенно поднес телефон к уху.

– Гитлер слушает!

Но я не услышал ничего, кроме летящих далее валькирий.

– Гитлер! – повторил я. – Гитлер слушает!

Валькирии не думали останавливаться. Возможно, звонящий был слишком удивлен, что я самолично оказался у аппарата. Поэтому я крикнул:

– Ставка фюрера!

Ничего не изменилось, только валькирии становились все громче. Ухо уже по-настоящему болело.

– ГИТЛЕР СЛУШАЕТ! – заорал я. – СТАВКА ФЮРЕРА!

Вспомнился Западный фронт в 1915 году.

– Ну нажмите же, пожалуйста, зеленую кнопку! – с плаксивыми нотками в голосе выкрикнул торговец. – Терпеть не могу Вагнера.

– Какую зеленую кнопку?

– На вашем телефоне! Надо сдвинуть ее направо.

Я взглянул на аппарат. Действительно, там была зеленая педаль. Я сдвинул ее направо, валькирии пропали, и я снова закричал:

– ГИТЛЕР СЛУШАЕТ! СТАВКА ФЮРЕРА!

Не произошло ничего, только торговец, закатив глаза, взял мою руку вместе с телефоном и мягко прижал его мне к уху.

– Господин Гитлер? – раздался голос бронировщика отелей Завацки. – Алло? Господин Гитлер?

– Так точно, – ответил я. – Гитлер слушает!

– Я все пытаюсь вам дозвониться. Госпожа Беллини просила передать, что фирма очень довольна!

– Ну да, – сказал я, – это хорошо. Хотя я ожидал все же большего.

– Большего? – удивился Завацки. – Еще большего?

– Любезный господин Завацки, – примирительно сказал я, – три заметки в газете – конечно, хорошо, но у нас все-таки иные цели…

– Заметки в газете! – воскликнул Завацки. – Да кто говорит о газетах? Вы попали на “Ютьюб”. И там клики без конца! – Он понизил голос и продолжил: – Говоря между нами, прямо после передачи у нас тут звучали мнения, что от вас надо отказаться. Я не буду называть имен. Но теперь… Посмотрите сами! Молодежь вас любит.

– Чувства молодежи еще не испорчены фальшью, – ответил я.

– И поэтому нам надо срочно выпустить что-то новое, – возбужденно говорил Завацки. – Ваше выступление будет увеличено. У вас могут быть собственные короткие репортажи! Вы должны скорее появиться в офисе! Вы где?

– В киоске, – ответил я.

– Хорошо, оставайтесь там, за вами приедет такси!

И он положил трубку.

– Ну? – спросил торговец. – Хорошие новости?

Я протянул ему мой телефон.

– Вы можете посредством этого устройства попасть в место под названием “Ютьюб”?

Глава XVII

Произошло следующее: с помощью некоего технического устройства кто-то записал мое выступление у Визгюра и вставил в интернет-сеть, в такое место, где каждый может показывать свои небольшие фильмы. И каждый может смотреть все, что пожелает, не слушая навязчивых указаний подкупленных еврейских борзописцев. Разумеется, евреи тоже могли демонстрировать здесь свои халтурки, но без протекции сразу было ясно, чем все кончится: народ снова и снова смотрел мое выступление у Визгюра. Это было видно по цифрам, располагавшимся внизу, под отрывком из передачи.

Вообще-то я не очень доверяю таким цифрам. Я достаточно наобщался с партийцами и управленцами и знаю, что всюду хватает карьеристов и сомнительных персон, котрые с удовольствием помогут, когда надо выставить цифры в нужном свете. Они приукрашивают цифры или подбирают именно такие сравнения, на фоне которых их цифры выглядят превосходно, а дюжину других цифр, которые могли бы открыть невыгодную правду, наоборот, утаивают. Так что я решил разобраться самостоятельно и посмотрел цифры у некоторых еврейских халтурок. Не приходилось церемониться, и, пересилив себя, я проверил, к примеру, цифры небезызвестного фильма Чаплина “Великий диктатор”. Хорошо, количество посетителей там измерялось семизначным числом, но надо уметь делать чистые сравнения. Дешевой халтурке Чаплина было уже лет семьдесят, так что получается примерно 15 тысяч посетителей в год, тоже значительное число, но лишь на бумаге. Ведь здесь, несомненно, надо учитывать постепенный спад интереса. Согласно законам природы любопытство человека к актуальному событию гораздо выше, чем к устаревшему товару, вдобавок черно-белому, когда сегодня все привыкли к цветному кино. Соответственно, можно сделать вывод, что наибольшее количество зрителей у этого фильма в интернет-сети было в шестидесятые и семидесятые годы. А сегодня сюда заглядывают лишь пара сотен в год, какие-нибудь киностуденты, раввины и прочая спецпублика. А эти цифры я без труда тысячу раз побил за последние три дня.

Один аспект представлялся мне наиболее интересным.

Вплоть до этого момента лучших на моей памяти результатов в деле народного просвещения и пропаганды мы добивались медтодами, разительно отличавшимися от сегодняшних. Я работал с колоннами штурмовиков в коричневых рубашках, которые, размахивая знаменами, разъезжали в кабинах грузовиков, били кулаком в лицо, дубиной по черепу большевистскому ротфронтовцу, а также частенько и с моего полного одобрения пытались сапогами вернуть разум в упрямые коммунистические тела. А теперь выяснилось, что одна лишь притягательная сила идеи, речи в состоянии подвигнуть сотни тысяч человек к просмотру и умственному труду. Это было нелегко понять. Просто-напросто невозможно. У меня зародилась догадка, если не сказать подозрение, и я тут же позвонил Зензенбринку. Он был в отличнейшем настроении.

– Вы только что перевалили за семьсот тысяч, – ликовал он. – С ума сойти! Вы это видели?

– Да, – ответил я, – но ваша радость кажется мне весьма преувеличенной. Да какая вам вообще от этого выгода?

– Как? Что? Милый мой, да вы на вес золота! И это только начало, уж поверьте мне.

– И все-таки, вы должны еще платить всем этим людям!

– Каким людям?

– Некоторое время я и сам заведовал пропагандой и знаю. Чтобы привлечь к себе семьсот тысяч человек, требуется десять тысяч мужчин. Если они фанатичны.

– Десять тысяч? Каких еще мужчин?

– В теории – десять тысяч штурмовиков. И это еще осторожный подсчет. Но штурмовых отрядов у вас же нет, не правда ли? Тогда вам потребуются как минимум пятьдесят тысяч.

– Ну вы и затейник, – отозвался Зензенбринк в наилучшем расположении духа. Мне послышался на заднем плане звон бокалов. – Вы поаккуратнее, а то вас однажды кто-нибудь воспримет всерьез!

И он повесил трубку.

Этот момент прояснился. Зензенбринк явно в дело не вмешивался. Одобрение шло из самого народа. Конечно, еще могло оказаться, что Зензенбринк – законченный лжец и очковтиратель. Сомнения оставались – это самое неприятное в работе с людьми, которых ты не выбирал лично. Впрочем, в подобных вопросах он, по-моему, заслуживал доверия. Итак, я занялся производством требуемого дополнительного материала.

Как обычно, когда людям выпадают творческие задания не по плечу, им в голову приходят самые сомнительные идеи. Мне, видите ли, предлагалось сниматься в сумасбродных репортажах вроде “Фюрер посещает сберкассу” или “Фюрер в бассейне”. Я с ходу отклонил эту абсолютную чушь. Спортивные занятия политика совершенно излишни для населения. Сразу же после прихода к власти я прекратил всякую деятельность подобного рода. Футболист, танцор – они это умеют, и люди ежедневно видят, как те в совершенстве выполняют свою работу, это можно назвать даже искусством. Например, в легкой атлетике совершенный бросок копья – это же превосходное зрелище. А теперь представьте себе, что выходит кто-то вроде Геринга или матроны-канцлерши, которые, кстати, по комплекции похожи как две капли воды. И кому захочется такое видеть? Никакой красоты в этом не будет.

Разумеется, кто-то возразит, мол, канцлерша должна предстать перед народом в динамичном виде, и пусть, мол, демонстрирует не конный спорт с препятствиями или ритмическую спортивную гимнастику, но что-то безобидное, к примеру гольф, – поступит предложение из консервативных англофильских кругов. Но кто однажды видел хорошего игрока в гольф, тому вряд ли захочется глядеть на топтание бесформенной перепелки. А что подумают другие государственные мужи? До обеда она напряженно вдумывается во взаимосвязи экономической политики, а после обеда неуклюже колотит клюшкой по газону. А в купальном костюме – это вообще самый чудовищный вздор. Муссолини невозможно было отговорить. А в последнее время подобное устраивает этот сомнительный русский руководитель государства, мужчина интересный, ничего не скажешь, и все же он для меня пустое место. Как только политик снимает рубашку, его политике конец. Он просто-напросто этим говорит: “Смотрите, уважаемые соотечественники, я сделал потрясающее открытие – без рубашки моя политика становится лучше”.

Что за бессмысленное высказывание?

Я, впрочем, читал, что не так давно даже некий немецкий военный министр сфотографировался в бассейне рядом с особой женского пола. Когда армия была на поле боя или незадолго до того. При мне человек бы ни дня больше не остался на посту. Тут не потребовалось бы заявление об отставке, кладешь ему пистолет на письменный стол, пуля внутри, и уходишь из кабинета, и если у негодяя осталась хоть капля порядочности, он поймет, что делать. А если нет, то на следующее утро пулю найдут у него в голове, а голову – лицом вниз в лягушатнике. И тогда вся остальная страна вновь поймет, что случается с тем, кто нападает на армию в плавках и со спины.

Нет, развлечения в бассейне мной, разумеется, даже не обсуждались.

– Если это вам не подходит, то что вы хотите делать?

Вопрос задал мне Ульф Броннер, помощник режиссера, лет 35, на удивление плохо одет. Не так убого, как операторы, которые – как я знаю по моей теперешней работе – самые убого одетые профессионалы на свете, уступающие разве что фотожурналистам. Не знаю уж почему, но по своему опыту могу судить, что фотожурналисты подбирают те лохмотья, которые сваливаются с телеоператоров. Причина, очевидно, вот в чем: им кажется, раз камера у них в руках, то их самих как будто никто не видит. А я вот, заметив чью-то неудачную фотографию в журнале, когда человек, например, кривится в камеру, часто думаю: кто знает, как в тот момент выглядел очередной такой фотограф. Режиссер-помощник Броннер был одет лучше, но ненамного.

– Я займусь сегодняшней политикой, – ответил я ему, – и, разумеется, вопросами за ее пределами.

– Ну, не знаю, чего тут смешного, – пробурчал Броннер. – Политика – всегда гадость. Но пожалуйста, это ж не моя передача.

За годы я научился: фанатичная вера в общее дело нужна не всегда. В некоторых вещах она даже мешает. Я встречал режиссеров, которые от большой любви к искусству не способны были снять понятное кино. Так что безразличие Броннера было даже на пользу, ибо освободило мне руки, когда я задумал обличить жалкие достижения демократически избранных политических представителей. Поскольку все надо по возможности упрощать, я выбрал близлежащую – в буквальном смысле слова – тему. Для начала я встал утром на улице перед детским садом неподалеку от той своеобразной школы, мимо которой теперь часто проходил. Уже не раз я наблюдал безответственное поведение автоводителей, мчавшихся на высокой скорости и без всяких угрызений совести подвергавших риску жизнь и здоровье наших детей. В коротком начальном обращении я резко выступил против лихачества, потом мы засняли несколько безрассудных губителей юношества, чтобы использовать этот материал для дальнейшего монтажа. Затем я беседовал с матерями, проходившими тут в большом числе. Реакция была удивительна. Почти все спрашивали:

– Это скрытая камера?

На что я отвечал:

– Да нет же, уважаемая госпожа. Камера вот здесь, видите? – И указывал на аппарат для записи и на съемочных товарищей.

Я разъяснял все снисходительно и терпеливо, потому что техническая понятливость у женщин – это дело особенное. Когда все прояснялось, я задавал даме вопрос, часто ли она бывает в данной местности.

– Тогда вы, наверное, уже обращали внимание на этих водителей?

– Да-а-а… – ответила очередная женщина. – А что?

– Согласитесь ли вы, что, учитывая поведение многочисленных водителей, приходится опасаться за детей, которые тут играют?

– Э-э-э, ну как бы да, но… А к чему вы клоните?

– Говорите спокойно о своих опасениях, госпожа фольксгеноссе!

– Стоп! Я вам не фольксгеноссе! Но раз уж вы об этом заговорили… Да, я порой злюсь, когда хожу тут с детьми….

– И почему же свободно избранное правительство не введет более жесткие штрафы против таких лихачей?

– Не знаю…

– Мы это изменим! Ради Германии. Вы и я! Какие штрафы вы бы потребовали?

– Какие штрафы я требую?

– Считаете ли вы, что существующих штрафов хватает?

– Я точно и не знаю…

– Или их взимают без надлежащей строгости?

– Нет-нет, я, пожалуй, этого не хочу.

– Как же так? А дети?

– Да… все и так в порядке. Так, как есть. Я со всем согласна!

Это случалось часто. Складывалось впечатление, будто в этом якобы свободном режиме царила атмосфера страха. Невинная простая женщина из народа не решалась открыто говорить в моем присутствии, когда я подходил к ней в скромной форме солдата. Я был потрясен. Таковы были три четверти всех случаев. Четверть опрашиваемых людей отвечали:

– Вы тут теперь дежурите? Ну наконец кто-то за это взялся! Какое свинство! Им всем место в тюрьме!

– Значит, вы выступаете за каторгу?

– Как минимум!

– Я полагаю, смертной казни больше не существует…

– К сожалению!

По такому же принципу я бичевал все, что видел своими глазами или о чем черпал информацию из периодических изданий: отравленные продукты питания, водителей, разговаривающих за рулем по переносному телефону, варварскую традицию охоты и прочее. И самое ошеломляющее: люди или требовали драконовских мер, или, что случалось гораздо более часто, не решались говорить в открытую. Особенно наглядно это продемонстрировал один случай. Немалая группа людей собралась в пешеходном центре, чтобы критиковать правительство. Ввиду того, что наиболее простое решение, а именно создание погромотрядов, в настоящее время никому, видимо, не приходило в голову, они соорудили нечто вроде рыночного лотка для сбора подписей, дабы воспрепятствовать впечатляющему числу абортов в Германии – сто тысяч ежегодно. Само собой разумеется, что я тоже не могу смириться с подобным массовым убийством немецкой крови, любой кретин сразу увидит, что при 50-процентной возможности рождения мальчиков это приведет в среднесрочной перспективе к потере трех дивизий. Если не четырех. И тем не менее в моем присутствии все эти смелые, порядочные люди внезапно утратили способность отстаивать свои убеждения, а вскоре после нашего появления мероприятие полностью прервалось.

– И что вы на это скажете? – спросил я Броннера. – Этих бедных людей словно подменили. Вот вам и так называемая свобода слова.

– С ума сойти, – поразился Броннер. – Это получилось еще лучше, чем эпизод с собачниками, которые против обязательных поводков!

– Нет, – возразил я, – вы неправильно поняли. Собачники совсем не похожи на этих порядочных, но разбежавшихся от нас людей. Там же были одни евреи. Вы заметили у них звезды? Они сразу поняли, с кем имеют дело.

– Да какие же евреи, – не согласился Броннер. – На звездах ведь написано не “еврей”, а “пес”.

– Это типично для еврея, – разъяснил я ему. – Вечно сеет раздор и смятение. И на огне нашей растерянности варит свою мерзкую отраву.

– Но это же… – запыхтел Броннер, а потом рассмеялся. – Вы действительно невероятный человек!

– Знаю, – сказал я. – Пришла ли, кстати, форма для ваших операторов? Движение должно выступать единым фронтом!

В кинокомпании наши разоблачения вызвали восхищение.

– Да вы даже священника превратите в атеиста, – рассмеялась дама Беллини, просматривая материал.

– Хотелось бы в это верить, однако я предпринимал уже масштабные попытки такого рода, – припомнил я. – От большинства этих священников не добьешься результата даже лагерным заключением.

Уже через две недели после моей премьеры у Визгюра такие репортажи стали частью передачи – вместе с пламенной речью, которую я произносил по завершении. Четыре недели спустя добавился еще один сюжет. По сути, это было как в начале двадцатых. С одной лишь разницей, что в тот раз я прибрал к рукам партию.

А в этот раз телепрограмму.

Кстати говоря, я оказался прав с моей оценкой касательно этого Визгюра. Он действительно с ощутимой неприязнью следил, как я завоевывал все больше внимания и власти в его передаче, как все отчетливее проступала моя натура фюрера. Тем не менее он никак не препятствовал такому развитию событий. Нельзя сказать, будто он полностью подстраивался, но протесты ограничивались жалкими закулисными причитаниями и жалобами ответственным лицам.

Я бы на его месте все поставил на карту, я бы с самого начала воспротивился любому вмешательству и на первое же чужое выступление ответил полным прекращением работы на канале, и мне не было бы никакого дела до контрактов. Но сей Визгюр, как и следовало ожидать, отчаянно цеплялся за свои жалкие достижения, за сомнительную славу, за место в передаче, как будто то были его награды. Сей Визгюр никогда не согласился бы на неудачу ради своих убеждений, никогда не пошел бы ради них в каземат.

С другой-то стороны, какие убеждения у него вообще могли быть? Что он имел за душой, кроме сомнительного происхождения да пустопорожней хвастливой болтовни? Мне-то, конечно, было легче – за мной стояло будущее Германии. Не говоря о Железном кресте. Или нагрудном знаке “За ранение”, доказывающем, что я пожертвовал кровь для Германии. А чем пожертвовал Визгюр?

Я вовсе не ожидаю обязательно золотого нагрудного знака[49]. Да и откуда его достать без войны? Впрочем, если бы он и имел такой знак, то вряд ли был бы пригоден для развлекательной передачи. От людей, обладающих сей редкой и высокой наградой, при ближайшем рассмотрении остается не так уж и много. Это коренится в жестокой природе вещей. Люди, травмированные на фронте пять или более раз штыком, гранатой, газом, люди со стеклянными глазами, или искусственными руками, или криво сросшимся ртом (в том случае, если нижняя челюсть вообще сохранилась) – все это, разумеется, люди не той породы, из которой судьба выращивает для нас лучших юмористов. И хотя определенная ожесточенность вполне простительна в их положении, но фюрер обязан рассматривать проблему всесторонне. Вот в зрительном зале сидят люди в хорошем расположении духа, они нарядились, хотят расслабиться после тяжелого рабочего дня на шрапнельной фабрике или авиаверфи, а может, после долгой ночной бомбардировки, и я вполне понимаю, что население ждет от хорошего комедианта вовсе не двух ампутированных голеней, а чего-то совсем другого. Приходится со всей определенностью заявить: уж лучше быть вмиг разорванным гранатой на фронте, чем носить нагрудный знак “За ранение” и служить паяцем в тылу.

В принципе, сразу было видно, что не только мировоззрение Визгюра не сочетаемо с национал-социализмом, но и что он вообще не обладает никаким мировоззрением. А без стойкого мировоззрения у человека, само собой разумеется, нет ни малейшего шанса в современной индустрии развлечений, а впредь не будет и права на существование, прочее же урегулирует история.

Или рейтинг.

Глава XVIII

Фюрер – ничто без своего народа. То есть, конечно, фюрер чем-то является и без народа, но в таком случае не видно, что он такое. Это легко объяснить любому здравомыслящему человеку на примере: если посадить куда-нибудь Моцарта, но не дать ему рояля, то никто и не заметит, что он гений. Он уже не будет вундеркиндом, который выступает на пару с сестрой. Ладно, у нее еще может быть скрипка, но если забрать и скрипку, то что получится? Два ребенка, читающие стишки на зальцбургском диалекте или прочие банальные прелести, но кому это интересно, такого добра полно под Рождество в любой гостиной. Так вот, скрипка фюрера – это народ.

И его соратники.

Я уже предчувствую возражение скептиков, болтливых всезнаек: мол, нельзя одновременно играть на двух скрипках. Вот вам еще один пример, сколько эти люди понимают в реальности. Не может быть того, чего быть не должно[50]. Но ведь именно так и есть! И как раз на этом сломалось бессчетное количество очень даже великих вождей! Взять, к примеру, Наполеона. Гений, никаких вопросов. Но исключительно на военной “скрипке”. Потерпел неудачу из-за соратников. И про любого гения уместен вопрос: каких соратников он себе выбирает? Например, Фридрих Великий – у него был генерал Курт Кристоф фон Шверин, подстреленный в бою за отечество, верхом на коне и со знаменем в руке. Или Ганс Карл фон Винтерфельд, в 1757 году сражен смертоносными ударами сабель. Вот это соратники! А кто у Наполеона?

Надо признать, у него была несчастливая рука, и это еще мягко сказано. Семейственность самого дрянного сорта, родственнички уже выстроились в очередь. Слабоумный брат Жозеф сидит в Испании, на свояченице женится Бернадот, Жером получает Вестфалию, сестер распределили по итальянским графствам, и неужели хоть кто-то его поблагодарил? Худший паразит – Луи, которого Наполеон сажает королем Голландии, а тот оттачивает свою карьеру, будто сам завоевал эту Голландию. С такими соратниками не получится ни войну провести, ни миром управлять. Так что я всегда уделял огромное значение превосходным соратникам. И в большинстве случаев их находил.

Одна только блокада Ленинграда!

Два миллиона гражданских лиц в окружении, без всякого подвоза провизии. Требуется определенное чувство долга, чтобы ежедневно скидывать туда тысячи бомб, и вдобавок прицельно на продовольственные склады. Люди под конец дошли до того, что проламывали друг другу головы, чтобы пожевать землю, на которой растекся горелый сахар. Понятно, что с точки зрения расового учения эти гражданские лица не представляли ценности, но ведь простой солдат мог подумать: “Ах бедные, бедные люди!” И надо учесть, что пехотинец зачастую крайне привязан к животным.

Я своими глазами в окопе видел, как люди бросались под заградительный огонь, чтобы спасти кошечку, или неделями сберегали паек, чтобы потом по-братски поделиться с приблудным псом. Вот очередной пример тому, что война пробуждает в людях не только самые жестокие, но и самые нежные и теплые чувства, а битва во многих смыслах высекает из людей самое лучшее. Простого человека, что идет на бой, я бы сравнил с неотесанным камнем, а из боя выходит безупречный друг животных, исполненный неумолимой воли, готовый сделать все, что необходимо. И вот эти простые люди, эти сотни тысяч солдат и любителей кошек не предлагают: “Давайте-ка вести себя потише, ну в худшем случае ленинградцы будут чуть дольше умирать от голода!” Нет, они призывают: “А ну, бодро вдарим бомбой! Фюрер знал, что говорил, отдавая нам приказ!” И когда ты это слышишь, то понимаешь, что у тебя были верные соратники.

И они есть у тебя в Новейшем времени. Так думал я, глядя, как фройляйн Крёмайер печатает окончание моей последней речи. В общем и целом я был очень доволен результатами ее работы. У меня не было к ней никаких нареканий, она отличалась образцовым усердием и с недавнего времени находилась в моем распоряжении полный рабочий день. Лишь над внешним видом ей еще предстояло поработать. Не могу назвать ее неухоженной, но этот мрачный облик наперекор ее приветливости, эта почти что предсмертная бледность не очень-то шли на пользу радостному и жизнеутверждающему движению, каким бесспорно является национал-социализм.

Хотя фюрер должен уметь смотреть поверх. Фон Риббентроп по внешним данным был образцовым представителем расы господ – безупречный подбородок, первосортные гены, – а в конечном итоге всю жизнь оставался слабаком. И никому от него пользы не было.

– Очень хорошо, фройляйн Крёмайер, – сказал я. – Думаю, на сегодня все.

– Ща быстро распечатаю, – отозвалась она и нажала еще на какие-то кнопки.

Потом вынула из сумки зеркальце и свою темную помаду, чтобы подвести губы. Я решил, что это подходящая возможность затронуть тему.

– А что, кстати, думает об этом ваш жених?

– Какой еще жених? О чем? Мойфюрыр!

Корректное употребление обращения было освоено ею еще не до конца.

– У вас наверняка или даже очевидно есть молодой человек, назовем его почитатель…

– Не-а, – подкрашиваясь, сказала фройляйн Крёмайер, – таких нету…

– Не хочу показаться нескромным или навязчивым, – успокоил я ее, – но вы можете мне спокойно довериться. Мы же не среди католиков. У меня нет предрассудков, и если молодость любит, то нет нужды в свидетельстве о браке. Истиная любовь сама себя облагородит!

– Да уж, это хорошо-прекрасно, – не отрывая взгляда от зеркала, фройляйн Крёмайер сжала губы, – но раз нету, то нету. А потому что четыре недели тому назад я его самолично послала. Ох, скажу вам, это был отменнейший говнюк!

В моем взгляде читалось, видимо, удивление, потому что фройляйн Крёмайер спешно добавила:

– Блин! Что я несу! Не, я ж в ставке фюрера! Я хотела сказать: подлая сволочь! Мойфюрыр!

Я не совсем понял цель сей словарной замены, однако мимика фройляйн Крёмайер говорила об искренних усилиях и даже об определенной гордости второй формулировкой.

– Во-первых, – строго сказал я, – мы не находимся в ставке фюрера, фройляйн Крёмайер, поскольку я не являюсь главнокомандующим вермахта, по крайней мере пока. И во-вторых, я считаю, что подобные слова вообще не подходят для рта немецкой девушки! И тем более для рта моей секретарши!

– Так все ж правда! Вы б только видели, сами б еще не так выразились! Я вам такое могу порассказать…

– Эти рассказы меня не касаются! Речь идет о репутации немецкого рейха, а в этих стенах – и о репутации немецкой женщины! Если кто-то заглянет, то я хочу, чтоб у него сложилось впечатление порядочного государства, а не…

Продолжить я не смог, потому что из глаза фройляйн Крёмайер скатилась слеза, потом из другого глаза – еще одна, а потом сразу – очень-очень много. Настал один из тех моментов, каких следует избегать фюреру на войне, ибо случайное сочувствие крадет у него концентрацию, каковая неотложно требуется для победоносного проведения боев на окружение и для ковровых бомбардировок. Впрочем, по моему опыту в самые неблагоприятные времена дела обстоят проще, надо лишь отдать приказ – защищать каждый метр земли до последней капли крови, и в принципе ведение войны на ближайший день уже окончено, можно спокойно возвращаться восвояси. Хотя все равно нельзя распыляться на эмоции других людей.

Правда, сейчас мы все-таки находились не на войне. И я ценил безупречные профессиональные качества фройляйн Крёмайер. Так что я протянул ей бумажный носовой платок (благо они опять производились в изобилии).

– Ничего страшного, – успокоил я ее, – я просто хотел, чтобы вы в будущем… я не сомневаюсь в ваших способностях, напротив, я очень вами доволен… Вы не должны принимать близко к сердцу мой упрек…

– Да нет, – тяжело вздохнула она, – вы ни при чем. Я же… я ведь… я прям любила его. Я думала, все серьезно. Я думала, это по-настоящему.

С этими словами она стала рыться в рюкзачке и вытащила телефон. Что-то на нем понажимала, пока на экране не появилась фотография подлой сволочи, которую она мне протянула.

– Такой симпатичный. И всегда был такой… особенный!

Я взглянул на изображение. Мужчина и правда выглядел вполне прилично. Высокий, рослый, хотя лет на десять постарше фройляйн Крёмайер. Он стоял на улице в элегантном костюме, но в его облике не было ничего щегольского. Напротив, он имел весьма солидный вид, словно руководил маленьким, но процветающим предприятием.

– Не хотелось бы вмешиваться в ваши дела, – сказал я, – но меня действительно не удивляет, что эти отношения не привели к счастливому результату…

– Нет?

– Нисколько.

– Но почему?

– Смотрите: вы, конечно, думаете, будто вы сами разорвали отношения. Но разве вы не осознали, что не являетесь подходящей партнершей для этого мужчины?

Фройляйн Крёмайер хлюпнула носом и кивнула:

– Но все же было так отлично. И вдруг – кто ж думал…

– Это же видно с первого взгляда!

Она перестала плакать и подняла ко мне лицо, скомкав платок:

– Что? Видно?

Я сделал глубокий вдох. Потрясающе, на какие второстепенные театры военных действий Провидение забрасывает человека в борьбе за будущее немецкого народа. И насколько невероятно оно связывает разные вещи. Личную проблему фройляйн Крёмайер и надлежащую репрезентацию народной политики.

– Смотрите сами, мучжина, тем более данный расово здоровый мужчина, мечтает о веселой, жизнерадостной спутнице жизни, о матери для своих детей, о женщине, излучающей здоровый национал-социалистический дух…

– Я такая и есть!

– Разумеется, – ответил я. – Вы это знаете, и я это знаю. Однако взгляните на себя глазами человека в расцвете сил! Этот вечный черный гардероб. Темная помада, цвет лица такой, что мне все время кажется, будто вы его специально бледните… Фройляйн Крёмайер, умоляю, не начинайте снова плакать, но мертвецы, каких я видел на Западном фронте в 1916 году, имели более радостный вид, чем вы! Темный макияж – при ваших-то черных волосах. Вы же очаровательная молодая женщина, почему бы вам не надеть одежду веселых расцветок? Симпатичную блузку или праздничную юбку? Или пестрое летнее платье? Сразу увидите, как мужчины будут на вас оборачиваться!

Фройляйн Крёмайер смотрела на меня неподвижно. Потом от всего сердца рассмеялась.

– Я прям представила, – объяснила она, – как скачу в платьице с оборочками, прям веселая селянка, цветочки в волосах и все дела, и на пешеходной улице напарываюсь на них – на этого гада с его фифанькой, и так узнаю, что гаденыш женат. Выставила б себя еще большей дурой, чем щас, бррр, подумать тошно. Но спасибо, что рассмешили, – добавила она. – Ладно, пора домой.

Она встала, взяла рюкзак и повесила на плечо.

– Речь выдерну из принтера и положу в ваш ящик, – сказала она, уже взявшись за ручку двери. – Хорошего вечера, мойфюрыр! Не, прикол, конечно, – я в платьишке…

С этими словами она вышла.

Я задумался, чем бы заняться вечером. Может, приказать подключить в отеле новый аппарат, котрый мне прислал сегодня Зензенбринк? С его помощью можно было проигрывать на телевизоре фильмы, которые теперь из практических соображений хранились не на катушках, а в тонких пластиковых коробочках – в фирме “Флешлайт” такими были заполнены целые полки. Фильмы я ценил всегда, и мне было очень любопытно, что я пропустил за последние годы. С другой стороны, привлекала идея заняться разработкой будущего берлинского космодрома. По опыту я знал, что в период активного ведения войны руки до этого будут доходить лишь изредка, а потому было бы разумно посвятить себя этому увлечению сейчас. Вдруг дверь открылась, и фройляйн Крёмайер положила мне на стол письмо.

– Лежало в вашем ящике, – сообщила она. – Пришло не по почте, его кто-то просто кинул вам. Еще раз хорошего вечера, мойфюрыр!

Письмо действительно было адресовано мне, однако отправитель написал мое имя в кавычках, словно это было название передачи. Я вначале понюхал конверт, ведь в прошлом дамы не раз таким образом выражали мне свое восхищение. Письмо ничем не пахло. Я открыл его.

Прекрасно помню восторг, когда на самом верху листка я увидел безупречную свастику на белом поле. Я не ожидал так скоро получить положительные отзывы. Ничего другого пока не было видно.

Я развернул письмо. Толстая черная надпись неумелым почерком гласила:

“Харош гавнить, чортова еврейская свенья!”

Давно я так не смеялся.

Глава XIX

Это был прекрасный маленький успех, когда юная дама за стойкой администратора впервые вскинула передо мной руку в немецком приветствии. Я направлялся в зал для завтрака и едва поднял руку в ответ, как она свою уже быстро опустила.

– Я могу это сделать только потому, что вы поздно встаете и холл как раз пуст, – с улыбкой подмигнула она мне. – Уж не выдавайте меня!

– Да, знаю, времена тяжелые, – ответил я приглушенным голосом. – Пока! Но наступит еще пора, когда вы вновь будете приветствовать Германию с высоко поднятой головой!

И я поспешил к завтраку.

Не вся обслуга так же четко разглядела знаки времени, как юная дама за стойкой. Никто не щелкал каблуками, и приветствие ограничивалось ничего не говорящим “доброе утро”. С другой стороны, с тех пор как в одежде я перешел по большей части на костюмы, взгляды людей утратили былую сдержанность. Все это немного походило на веймарское время, когда я начинал сызнова после освобождения из-под стражи, и теперь вновь приходилось подниматься от самых низов, с той разницей, что влияние и привычки изнеженной буржуазии глубже въелись в пролетариат, и потому овечья шкура гражданского платья помогала завоевать доверие лучше, чем в прошлом. И теперь я, пока насыщался утренним мюсли и апельсиновым соком с молотым семенем льна, чувствовал во взглядах всецелое признание моих прошлых заслуг. Я как раз размышлял, а не встать ли мне, чтобы взять еще одно яблоко, как услышал приближающихся валькирий. Уверенным жестом, подсмотренным у молодых деловых людей, я вынул телефонный аппарат и поднес к уху.

– Гитлер, – произнес я образцово сдержанным тоном.

– Вы уже читали сегодня газету? – без всякого вступления спросил голос дамы Беллини.

– Нет, – ответил я. – А в чем дело?

– Так посмотрите. Перезвоню через десять минут!

– Постойте, – сказал я, – что такое? О какой вообще газете вы говорите?

– О той, где наверху ваша фотография, – ответила дама Беллини.

Я встал и подошел к стопке с газетами. Там лежало и несколько экземпляров той самой “Бильд”. На первой странице была напечатана моя фотография с заголовком: “Безумный Гитлер с YouTube: травля по нраву фанатам!”

Взяв газету, я вернулся на свое место и сел. Потом начал читать.

Безумный Гитлер с Youtube: травля по нраву фанатам!

Германия в недоумении: неужели это юмор?

Когда-то он уничтожил миллионы людей, а теперь миллионы восторгаются им на YouTube. Безвкусная программа и сомнительные шутки – с таким оружием “комедиант” в роли Адольфа Гитлера разжигает в шоу Али Визгюра “Приколись, старик” ненависть к иностранцам, женщинам и демократии. Ведомство по охране прав молодежи, представители партий и Центральный совет евреев в ужасе.

Желаете отведать этого “искусства”?

“Турок не творец культуры”.

“Сто тысяч абортов в год – это нестерпимо, мы лишаемся в будущем четырех дивизий на Восточном фронте”.

“Пластические операции – осквернение расы на практике”.

У пожилых немцев нацистские лозунги будят страшные воспоминания. Пенсионерка Хильда В. (92 года) из Дормагена: “Очень плохо. Он же принес столько зла!” Политики глазам не верят, видя его успех. Министр Маркус Зодер (ХСС): “Безумие какое-то. Это же совершенно не смешно!” Эксперт по делам здравоохранения Карл Лаутербах (СДПГ) в интервью нашей газете: “На грани допустимого, это оскорбление чувств”. Председатель зеленых Клаудия Рот: “Чудовищно, я тут же выключаю, как только его увижу”. Дитер Грауманн, президент Центрального совета евреев: “Невероятная безвкусица, мы рассматриваем возможность подачи жалобы”. Особенно странно: никто не знает истинное имя “комедианта”, пугающе похожего на нацистского монстра. “Бильд” расследует. Мы задали вопросы главе канала MyTV Эльке Фарендонк.

“Бильд”: Какое все это имеет отношение к сатире и юмору?

Фарендонк: Гитлер вскрывает экстремальные противоречия нашего общества, его манера экстремально поляризует и потому оправданна с художественной точки зрения.

“Бильд”: Почему безумный теле-Гитлер не называет своего настоящего имени?

Фарендонк: Атце Шрёдер ведет себя точно так же, он тоже имеет право на частную жизнь.

“Бильд” обещает: мы следим за темой.

Признаюсь, я был удивлен. Но вовсе не извращенным восприятием действительности в газете, этого добра всегда было вдоволь – как известно, всех главных глупцов страны можно найти в редакциях. Однако именно в газете “Бильд” я чуял родную душу, пусть несколько зажатую, с мещанским лицемерием, которая пока еще немного боится решительного ясного слова, но все-таки идет в том же направлении по множеству содержательных позиций. Ничего подобного в этой заметке не чувствовалось. Вновь послышались валькирии, и я взял телефон.

– Гитлер.

– Я в ужасе, – сказала дама Беллини. – Они нас даже не предупредили!

– А чего еще ждать от газеты?

– Да я не про газету, а про MyTV, – возмутилась она. – Там же интервью с Фарендонк, они могли бы нас хоть предупредить.

– И что бы это изменило?

– Ничего, – вздохнула она. – Пожалуй, вы правы.

– В конце концов, это лишь газета, – сказал я. – Это меня не интересует.

– Вас-то, может, и нет, – отозвалась дама Беллини, – а вот нас – очень даже. Вас хотят прикрыть. А мы кое-что в вас вложили.

– Что это значит? – резко спросил я.

– А вот что, – почти холодно ответила она. – Что у нас лежит запрос от “Бильд”. И что нам нужно поговорить.

– Не понимаю о чем.

– Зато я понимаю. Если они взяли вас на мушку, то перевернут все вверх дном. И я хочу знать, что они могут найти.

Всякий раз забавно наблюдать, когда на наших хозяйственных руководителей накатывает страх. Как только дело кажется им достаточно заманчивым, они радостно бегут за тобой и бросают сколько угодно денег. Если все идет хорошо, то они первые, кто пытается увеличить свою долю на том основании, что они, мол, берут на себя весь риск. Но едва лишь что-то кажется опасным, они моментально пытаются спихнуть этот достойный риск на других.

– Если это вас заботит, – ухмыльнулся я, – то, пожалуй, поздновато. Вам не кажется, что стоило бы раньше задать мне эти вопросы?

Дама Беллини откашлялась.

– Боюсь, мы должны вам кое в чем признаться.

– Я слушаю.

– Мы вас проверяли. Не поймите меня неправильно. Мы не устраивали за вами слежку или что-то такое. Но мы наняли специальное агентство. Нам же нужно было знать, кого мы берем на работу – убежденного нациста или нет.

– Ну-ну, – обиженно сказал я. – Результат вас, видимо, успокоил.

– С одной стороны – да, – ответила она, – мы не нашли ничего отрицательного.

– А с другой стороны?

– А с другой стороны, мы вообще ничего не нашли. Как будто бы раньше вас вообще не существовало.

– Ага. И сейчас вы хотите у меня узнать: а может, я все-таки раньше существовал?

Короткая пауза.

– Пожалуйста, не поймите нас неправильно. Мы все в одной лодке, просто не хотелось бы, чтобы в итоге оказалось… – Она делано рассмеялась. – Что мы… конечно, сами того не зная… как бы настоящего Гитлера… – Она запнулась и закончила: – Я и сама не верю в то, что говорю.

– Я тоже, – сказал я, – это же государственная измена!

– Вы можете хоть минуту побыть серьезным? – парировала дама Беллини. – Я хочу только, чтобы вы мне ответили на один вопрос. Уверены ли вы, что “Бильд” не сможет раскопать что-нибудь такое, что можно использовать против вас?

– Госпожа Беллини, – ответил я. – За свою жизнь я не сделал ничего такого, чего бы стыдился. Я не обогащался неправедным путем и вообще не делал ничего в своекорыстных интересах. Но в общении с прессой это вряд ли поможет. В любом случае надо рассчитывать на то, что газета нагромоздит обычную кучу мерзкого вранья. Вероятно, мне опять припишут внебрачных детей, это, как известно, самое страшное, что приходит в голову мещанской клеветнической прессе. Но с подобным упреком я могу жить.

– Внебрачные дети? И все?

– А что еще?

– Как насчет национал-социалистического прошлого?

– Тут все безупречно, – успокоил я ее.

– То есть вы никогда не состояли ни в какой правой партии? – не унималась она.

– С чего вы взяли? – рассмеялся я столь неумелой провокации. – Я был практически одним из основателей! Членский номер 555!

– Что-что?

– Чтоб вы не думали, будто я какой-то попутчик.

– А может, это грешок молодости? – Она еще раз попыталась неловко опровергнуть безукоризненность моих взглядов.

– С чего вы взяли? Посчитайте сами. В 1919 году мне было тридцать лет. Я даже немного смухлевал: пятьсот членов мы выдумали, чтобы номер лучше выглядел. Но таким обманом я даже горжусь! Уверяю вас, самое страшное, что может появиться про меня в газете: Гитлер подделал свой членский номер. Думаю, и с этим я смогу жить.

На том конце провода опять повисла пауза. Потом дама Беллини переспросила:

– В 1919-м?

– Да. Когда же еще? В партию можно вступить лишь один раз, если из нее не выходил. А я из нее не выходил!

Она рассмеялась с явным облегчением:

– С этим и я могу жить. “Гитлер с “Ютьюба”: мухлеж при вступлении в партию в 1919 году!” За такой заголовок я бы даже приплатила.

– Тогда возвращайтесь на свой пост, и будем держать позиции! Не уступим ни метра!

– Так точно, мой фюрер! – рассмеялась дама Беллини. На этом она окончила наш разговор.

Я опустил газету на стол и увидел вдруг два сияющих голубых детских глаза и белокурые вихры. Передо мной стоял мальчуган, робко пряча руки за спину.

– Кто это тут у нас? – спросил я. – Как тебя зовут?

– Я – Рейнхард, – ответил карапуз.

Действительно славный мальчуган.

– А сколько тебе лет? – поинтересовался я.

Он нерешительно вынул руку из-за спины и показал три пальца, а потом осторожно прибавил четвертый. Восхитительно.

– Знавал я одного Рейнхарда[51], – сказал я, ласково погладив его по голове, – он жил в Праге. Это красивый город.

– А Рейнхард тебе нравился? – спросил карапуз.

– Он мне чрезвычайно нравился, – ответил я. – Это был славный человек! Он следил за тем, чтобы злые люди не могли больше сделать нам с тобой ничего плохого.

– Много было злых людей? – Малыш смелел на глазах.

– Очень много! Тысячи! Это был отважный человек!

– Он их всех посадил в тюрьму?

– Да, – кивнул я, – и в тюрьму тоже.

– А потом хорошенько им всыпал, – засмеялся плутишка и вынул из-за спины другую руку. В ней была газета “Бильд”.

– Ты принес ее мне? – спросил я.

Он кивнул.

– От мамы! Она сидит там. – Он показал на столик в другом углу зала, потом засунул руку в карман и вынул фломастер. – Я должен попросить, чтобы ты нарисовал тут автомобиль.

– Ах автомобиль, – рассмеялся я, – ты уверен? Может, мама сказала “автограф”?

Карапуз нахмурил свой милый лобик и серьезно задумался. Потом огорченно посмотрел на меня:

– Я уже не помню. Нарисуешь мне автомобиль?

– Может, спросим маму? – Я встал, взял маленького человека за руку и отвел его к маме. Я подписал для нее газету и нарисовал малышу на бумажке автомобиль, роскошный “майбах” с двенадцатью цилиндрами. Когда я шел обратно на свое место, зазвонил телефон. Опять дама Беллини.

– У вас хорошо получается, – сказала она.

– Я люблю детей, – ответил я, – но у меня не было возможности создать собственную семью. Прекратите же, наконец, за мной наблюдать!

– При чем тут дети? – явно удивилась дама Беллини. – Нет, я имею в виду, вы прекрасно аргументируете, вы всегда находите, что ответить. Вы так хороши, что мы с господином Зензенбринком подумали, а не предложить ли “Бильд” сейчас интервью.

Я ненадолго задумался и сказал:

– Нет, мы не будем этого делать. Думаю, без интервью мы чаще будем у них на первой полосе. А интервью они получат, когда мы этого захотим. И на наших условиях.

Глава XX

Я ошибаюсь нечасто. Даже наборот, я ошибаюсь очень редко. Это одно из преимуществ ситуации, когда посвящаешь себя политике, уже обладая абсолютным знанием жизни. Я повторяю: абсолютным. Ведь в наши дни немало так называемых политиков, которые всего полчаса стояли за прилавком или однажды походя заглянули в цех через открытую дверь и теперь уверены, будто знают, как выглядит настоящая жизнь. Исключительно ради примера вспомним либерального министра-азиата[52]. Человек прервал интернатуру, чтобы сосредоточиться на карьере политического паяца, и хочется задать один-единственный вопрос: ну и зачем? Вот если б он вместо этого решил сосредоточиться на медицинском образовании, поработал бы потом врачом десять или двадцать лет, по пятьдесят или шестьдесят часов в неделю, а затем, пройдя жестокую школу действительности, постепенно выработал бы свои взгляды, закрепил их в цельное мировоззрение и лишь после того с чистой совестью начал бы осмысленную политическую работу, – вот в таком случае, при удачном стечении обстоятельств, что-то еще и выгорело бы. Но нет, паренек, конечно, из новой, отвратнейшей породы, из тех, что думают: вначале в политику, а понимание уж как-нибудь по пути да сложится. И в результате вон что выходит: сегодня он болтает с финансовым еврейством, завтра бежит следом за еврейским большевизмом, а в конце концов из этого мальчонки получается школьный недотепа, который вечно нагоняет уехавший автобус. Могу сказать только одно: тьфу! Лучше бы он подождал, пока пройдет через фронтовой опыт, безработицу, мужское общежитие в Вене, через отказы придурочных профессоров в Академии, тогда бы он сегодня знал, о чем говорит. Таким образом, ошибки он допускал бы лишь в исключительных случаях. Как с газетой “Бильд”. Тут, надо признаться, я обманулся.

Я полагал, что журналистское отродье будет нападать на меня, на мою политику, мои речи. Но на самом-то деле ко мне подослали стаю фотографов. И уже через два дня появилась большая фотография, как я за высоким столиком у моего торговца газетами пью чай из бумажного стаканчика. Сам торговец тоже присоединился ко мне с бутылкой лимонада, форма которой, однако, напоминала пивную бутылку. Над снимком красовалась большая надпись:

Безумный Гитлер с Youtube: в кругу друзей-пропойц

По вечерам он брызжет ненавистью к иностранцам и нашим политикам, а дни напролет ошивается с друзьями-пропойцами. Самый отвратительный “комедиант” Германии, называющий себя Адольфом Гитлером, до сих пор не открыл стране свое настоящее имя (как “Бильд” ранее уже писала). “Нацист-юморист” (слева) принарядился, снял мундир и притворяется безобидным гражданином. Наверное, обдумывает новую пошлость.

“Бильд” следит за развитием событий.

Надо признать, с гардеробом у газетного торговца как раз в тот день вышла незадача. Дело в том, что он решил кое-что подремонтировать в своей лавке. А потому облачился в старую, предназначенную на выброс одежду, а поверх надел рабочий халат, но на время перекура снял его и действительно выглядел изрядно потрепанным, каким и должен выглядеть человек, занятый малярными работами, и кому, как не мне, это знать. Но из этого еще вовсе не следует, будто он был моим дружком-пропойцей, учитывая, что у меня в принципе не может быть собутыльной дружбы. Этот инцидент был мне невыразимо неприятен, поскольку торговец никак не заслужил подобного обращения. По счастью, он воспринял происшедшее разумно. Я сразу же, еще незадолго до полудня, поспешил к нему, чтобы извиниться за причиненные неприятности. Но у него почти не было для меня времени.

Я увидел его перед киоском, где он, невзирая на холодную дождливую погоду, обслуживал удивительно большое количество покупателей. Над окошком киоска красовался огромный плакат: “Покупайте “Бильд”, сегодня там я и безумный Гитлер с YouTube!” – Вы как раз вовремя! – крикнул он, завидев меня.

– Вообще-то я хотел извиниться, – крикнул я в ответ, – но теперь и не знаю за что!

– Я тоже не знаю, – рассмеялся торговец. – Возьмите какой-нибудь фломастер и подписывайте! Это самое малое, что вы можете сделать для друга-пропойцы.

– Это правда вы? – спросил меня тут же какой-то строитель, протягивая газету.

– Так точно, – ответил я и расписался.

– Как только я это увидел, сразу сделал дополнительный заказ, – рассказывал мне торговец поверх голов. – Да, походите к нему. Господин Гитлер с удовольствием даст автограф.

На самом-то деле я даю автографы без особого удовольствия. Откуда тебе знать, что люди устроят с твоей подписью? Ты простодушно пишешь свое имя на клочке бумаги, а назавтра умник приварганит сверху заявление, и окажется, что Трансильвания безвозвратно подарена некоему коррумпированному балканскому образованию. Или что ты безоговорочно капитулировал, хотя в бункерах еще огромные запасы оружия возмездия, с которыми элементарно можно изменить ход войны. Но все-таки подпись на газете не вызывала опасений. К тому же было приятно – впервые никто не жаловался, что я подписываюсь настоящим именем, а не как “Штромберг” или кто там еще.

– Пожалуйста, здесь, прям по фотографии!

– А можете еще написать “Для Хельги”?

– Давай в следующий раз чего-нибудь против курдов, ладно?

– Надо нам было вместе отправиться на войну! Мы бы с вами победили!

Маленькая девчушка протиснулась ко мне с газетой, и я подписывал нарочито долго. Пусть себе фотографируют: молодежь, как прежде, доверяет фюреру. И не только молодежь. Ко мне приблизилась ветхая дама с современнейшей тележкой-ходунками и блеском в глазах. Протянув мне газету, она сказала дребезжащим голосом:

– Вы помните? В 1935-м, в Нюрнберге, я стояла в окне напротив, когда вы принимали парад. Мне все время казалось, что вы смотрите на меня. Мы так вами гордились! А сейчас вы совсем не изменились!

– Вы тоже нет, – галантно приврал я и растроганно пожал ей руку.

Разумеется, я не мог ее вспомнить, но столь искренняя преданность была по-своему очаровательна. Так что когда мне позвонил нервный Зензенбринк, я безмятежно развеял его тревоги, поведав о народном доверии, и вновь отказался от адвокатских контрударов. Следующий день меня тоже не напугал. Газетка, разумеется, скрыла фотографии одобрения, напечатав совершенно не релевантную заметку “Безумный Гитлер с YouTube: Германия голосует”. Потом шло множество фотографий из концлагерей, показывавших некрасивую, но, видит бог, необходимую работу СС. Тут я начал немного нервничать.

Это несерьезный подход, когда при выполнении больших задач указывают на незначительные частные случаи, ведь всякое великое начинание временно сопровождается мелкими неприятностями. Вот есть огромный автобан, по которому перевозят товары народного хозяйства на миллиарды марок, но на обочине всегда найдется симпатичный кролик, который дрожит от страха. Или строишь канал, который обеспечит сотни тысяч рабочих мест, и, конечно, найдется мелкий крестьянин, которого отодвинут в сторонку, и он будет проливать горькие слезы. Но из таких соображений нельзя игнорировать будущее народа. И если налицо необходимость уничтожения миллионов, а именно столько их некогда было, так вот, миллионов евреев, то среди них всегда найдется такой, при виде которого простой жалостливый немец подумает: ах, ну, в конце концов, не так уж и плох этот еврей, ведь можно потерпеть его, да и другого еще пару лет. И проще простого для газетки взывать к человеческой сентиментальности. Старая песня? Каждый убежден, что с крысами надо бороться, но как доходит до дела, отдельно взятая крыса вызывает сочувствие. Хочу отметить: сочувствие, но не желание держать крысу у себя. Не надо путать! Но именно ради подобного преднамеренного запутывания и предъявлялись публике результаты опроса. Итак, в опросе, добросовестное протекание которого было еще под большим сомнением, предлагались три варианта ответа, вызвавшие у меня кривую ухмылку. Такое я мог бы придумать и сам. Возможные варианты были таковы:

1. Хватит! Немедленно отключить Гитлера с YouTube!

2. Да ну, не смешно, даже MyTV это понимает.

3. Никогда не видел. Нацистская чушь мне неинтересна.

Этого можно было ожидать. Подобные штучки относятся к клеветническому инструментарию по-прежнему проеврейской, по духу буржуазной оголтелой прессы. С этим приходится жить, пока для сего лживого отребья отсутствуют подходящие условия размещения. Я, кстати, проводил небольшую проверку инфраструктуры посредством интернет-сети и с прискорбием узнал, что в концентрационном лагере Дахау стоят лишь два барака. Немыслимые условия, так что придется после первых же волн арестов вновь запускать крематории.

Зензенбринк, разумеется, уже трясся как в лихорадке. Вечно у этих “великих стратегов” в первую очередь сдают нервы.

– Они нас прикончат, – голосил он, – они нас прикончат! MyTV уже явно на нервах. Надо быстро давать им интервью!

Я намекнул бронировщику отелей Завацки, чтобы он не спускал глаз с этого ненадежного рекрута. Зато дама Беллини в полном смысле слова расцвела. Это был первый человек со времен Эрнста Ханфштенгля[53], который так вступался за меня, убалтывая важных и полуважных людей. И она стала гораздо лучше выглядеть, настоящая гордость расы.

Но на четвертый день я все же сломался.

Это единственный поступок, за который я себя по сей день упрекаю. Я должен был явить непреклонную стойкость, но, вероятно, несколько потерял форму. И к тому же никак не ожидал подобного происшествия.

Газета опубликовала большую фотографию, на которой я в обществе достойной фройляйн Крёмайер покидал здание фирмы. Фотография, сделанная светлым ранним вечером, была – как я сразу же понял благодаря долгим беседам в свое время с Генрихом Гофманом[54] – самовольно и злонамеренно искажена: неоправданно нерезкая, сильно увеличенная, она подавалась так, будто ее мог сделать лишь шпион с многолетним опытом. Что, разумеется, полная чушь. В тот день я решил предпринять небольшую прогулку и потому проводил фройляйн Крёмайер до выхода, а она потом села на автобус. На фотографии я придерживал ей дверь. Заголовок гласил:

Безумный Гитлер с Youtube: кто эта таинственная женщина рядом с ним?

Они украдкой выскальзывают через боковую дверь и озираются: “нацист-юморист” и загадочная красотка. Человек, который до сих пор скрывает от всей страны свое истинное имя и разжигает ненависть к иностранцам, самозванный борец за порядочность, оказывается, крутит в сумерках неблаговидные шашни.

Кто эта таинственная женщина, принимающая его ухаживания?

Вот что узнала “Бильд” от ее ближайшего окружения.

Неизвестную зовут Вера К. Ей 24 года, она делопроизводитель, питает сомнительное пристрастие к черной одежде, в том числе кожаной. На соответствующих интернет-форумах известна под ником “Вулкания17” и интересуется черными мессами и жуткой музыкой. Безумец и черная невеста – чего еще нам ждать от этой ужасной парочки?

“Бильд” обещает читателям: мы не спускаем с них глаз.

– Что за коллективная ответственность, – холодно сказал я. – Фройляйн Крёмайер мне даже не родственница!

Мы сидели в конференц-зале: дама Беллини, Зензенбринк, бронировщик отелей Завацки и я. И разумеется, великий стратег Зензенбринк тут же спросил:

– Но у вас точно ничего с ней нет? С малышкой Крёмайер?

– Что за чушь! – резко сказала дама Беллини. – Господин Гитлер мне тоже открывал дверь. Может, меня еще спросите?

– Мы должны быть полностью уверены, – отозвался Зензенбринк, пожав плечами.

– Уверены? – переспросила дама Беллини. – В чем? Я не собираюсь думать про эти мерзости. Фройляйн Крёмайер может делать что хочет, господин Гитлер может делать что хочет. На дворе не пятидесятые годы.

– И все-таки он не должен быть женат, – твердо сказал Зензенбринк. – По крайней мере, если у него что-то есть с Крёмайер.

– Вы так и не понимаете. – Дама Беллини повернулась ко мне: – И что? Вы женаты?

– Да, верно, – ответил я.

– Чудесно, – застонал Зензенбринк.

– Дайте-ка я угадаю, – продолжила дама Беллини. – Вы женились, наверное, в 1945 году? В апреле?

– Разумеется, – ответил я, – удивительно, что в прессе еще вышло сообщение. На тот момент город неблагоприятным образом был полон большевиков.

– Не хочу показаться бестактным, – подал голос бронировщик отелей Завацки, – но, на мой взгляд, господин Гитлер может по праву считаться вдовцом.

Говорите, что хотите, но этот Завацки и под обстрелом думает быстро, четко, надежно, прагматично.

– Не могу быть уверен на сто процентов, – отозвался я, – но я тоже об этом читал, как и господин Завацки.

– Ну? – обернулась дама Беллини к Зензенбринку. – Доволен?

– Это часть моей работы – задавать неприятные вопросы, – нагло ответил тот.

– Итак, вопрос: что нам делать? – подытожила дама Беллини.

– А нужно ли нам вообще что-то делать? – трезво спросил Завацки.

– Согласен с вами, господин Завацки, – сказал я. – Точнее, я был бы с вами согласен, если бы речь шла только обо мне. Но если я ничего не буду делать, то вместе со мной пострадает и мое окружение. Господину Зензенбринку это, возможно, не помешает. – Я бросил в его сторону насмешливый косой взгляд. – Но я не хочу требовать жертв от вас и вашей фирмы.

– От нас и нашей фирмы я готова потребовать жертв в любое время, но не от наших акционеров, – сухо возразила дама Беллини. – Это значит: никакого интервью на наших условиях. Только на их.

– Но вы отвечаете за то, чтобы казалось наоборот, – сказал я и, догадываясь, что дама Беллини воспринимает приказы с куда меньшим энтузиазмом, чем Завацки, быстро добавил: – А так вы совершенно правы. Мы дадим интервью. Например, в “Адлоне”. За их счет.

– Ну у вас и идейки, – усмехнулся Зензенбринк. – В нашем положении мы вряд ли можем рассчитывать на гонорар.

– Дело в принципе, – ответил я. – Я не считаю, что мы должны разбазаривать народное достояние на журналистское отребье. Мне будет довольно, если они оплатят счет.

– А когда? – спросил Завацки.

– Как можно скорее, – справедливо заметила дама Беллини. – Например, завтра. Тогда они дадут нам день передохнуть.

Я согласился и добавил:

– А нам тем временем, кстати, следует улучшить нашу собственную работу с общественностью.

– То есть?

– Зря мы отдаем освещение событий на откуп нашему политическому противнику. Это не должно больше повториться. Следует выпускать собственную газету.

– Ага, надо думать, “Народного наблюдателя”? – издевательски спросил Зензенбринк. – Мы кинофирма, а не издательство.

– А почему обязательно газета? – вставил бронировщик отелей Завацки. – Сильная сторона господина Гитлера – динамические выступления. Все видео у нас есть, почему бы не выложить их на собственный сайт?

– Все прошлые выступления в высоком качестве – это будет плюс по сравнению с нарезками на “Ютьюбе”, – продолжила размышления дама Беллини. – И у нас будет платформа, если мы захотим объявить что-то особенное. Или высказать свою точку зрения. Хорошая мысль. Скажите интернет-отделу, чтобы подготовил несколько эскизов.

На этом мы закончили совещание. По дороге я заметил свет в своем кабинете. Надо было его выключить. Пока рейх не перешел полностью на регенеративные энергоресурсы, все это стоит дорогого топлива. В данный момент об этом никто не задумывается, но как все будут причитать через тридцать лет, когда нашему танку около Эль-Аламейна не хватит именно этой капли топлива для окончательной победы! Я открыл дверь и увидел фройляйн Крёмайер, бездвижно сидящую за своим рабочим столом. Лишь тут я осознал, что не поинтересовался ее самочувствием. Дни рождения, похороны, личные звонки – обо всем этом мне раньше напоминала Траудль Юнге[55], а теперь как раз фройляйн Крёмайер, но в данном случае это не работало.

Она ошеломленно смотрела на стол. Потом подняла глаза на меня.

– Знаете, что мне пишут? – еле слышно спросила она.

Меня до глубины души тронула эта телячья беспомощность.

– Мне очень жаль, фройляйн Крёмайер, – сказал я. – Мне-то подобные вещи легко вынести, я привык выдерживать нападки, когда выступаю за будущее Германии. Я сам несу полную ответственность, и непростительно, что политический противник вместо этого изводит мелких служащих.

– Вы тут ни при чем, – покачала она головой. – Это обычная мерзость “Бильд”. Как попадешь в эту гнусную газету с сиськами – все, охота начинается. Мне присылают фотки с членами, какие-то блевотные письма о том, что эти твари хотят со мной сделать, я и трех слов там не могу прочесть. Я уже семь лет “Вулкания семнадцать”, и все теперь в помойку. Ник опозорен. – Она грустно нажимала на одну и ту же клавишу. – Все, кончено.

Очень неприятно, когда нельзя принять решение. Вот была бы жива Блонди[56], я мог бы хоть погладить ее. Животное, в особенности собака, способно в такие моменты хорошо снять напряжение.

– Интернетом же не закончится, – продолжала она, глядя в никуда. – В сети-то хоть читаешь, что люди думают. А вот на улице… Можно только представить себе… Хотя я и представлять не хочу.

Она тяжело вздохнула, по-прежнему не двигаясь.

– Я должен был предупредить вас раньше, – произнес я после небольшой паузы. – Но я недооценивал противника. Мне до крайности жаль, что вам пришлось пострадать за меня. Кому, как не мне, знать, что приходится приносить жертвы во имя будущего Германии.

– Вы можете хоть на две минуты прекратить? – Фройляйн Крёмайер казалась по-настоящему раздраженной. – Это не будущее Германии! Это взаправду! Не шуточки! Не выступление! А моя жизнь, которую мне портят какие-то козлы!

Я сел на стул напротив ее стола.

– Я не могу прекратить даже на две минуты, – серьезно сказал я. – Я буду защищать то, что считаю верным, до самого конца. Провидение поставило меня на этот пост, и я стою за Германию до последнего патрона. Конечно, вы можете возразить: неужели господин Гитлер не может пойти на уступки всего на две минуты? И в мирное время я был бы даже готов на это – ради вас, фройляйн Крёмайер! Но я не хочу. И могу ответить вам почему. И уверен, что и вы тогда не будете больше этого желать!

Она взглянула на меня вопросительно.

– В тот момент, когда я пойду на уступки, я совершу это не ради вас, а, в конце концов, потому, что меня вынуждает на это лживая газетенка. Вы этого хотите? Хотите, чтобы я делал то, чего они требуют?

Она покачала головой, сначала медленно, потом упрямо.

– Я горжусь вами, – сказал я, – и все же между нами есть разница. Того, что я требую от себя, я не могу требовать от других людей. Фройляйн Крёмайер, я с пониманием отнесусь, если вы сложите с себя обязанности. Фирма “Флешлайт”, без сомнения, определит вас куда-нибудь, где вам не придется больше сталкиваться с неприятностями.

Фройляйн Крёмайер вздохнула. Затем сидя распрямила плечи и твердо произнесла:

– Черта с два, мойфюрыр!

Глава XXI

Первое, что я увидел, был большой заголовок фрактурой: “Родной очаг”. Я тут же схватился за телефон и позвонил Завацки.

– И как? Уже видели? – спросил он и, не дожидаясь ответа, с ликованием заявил: – Отлично, правда?

– Какой еще очаг? Что это значит? – спросил я.

Завацки умолк.

– Ну мы же не можем назвать вашу заглавную страницу Homepage.

– Почему же, интересно, не можете?

– Но фюрер ведь не любит иностранные слова…

Я энергично покачал головой:

– Ах Завацки, Завацки, что вы знаете о фюрере? Это судорожное цепляние за немецкость – самое плохое, что может быть. Не смешивайте чистоту крови с умственной ограниченностью. Надо писать по-английски – пишите по-английски, но не выставляйте себя на посмешище! Мы не будем переименовывать танк в “движущуюся гусеничную пушку” лишь потому, что его изобрели англичане.

– Ладно, – согласился Завацки, – сейчас исправлю. А вообще нравится?

– До остального я еще не добрался, – признался я и с нетерпением стал водить мышью по столу.

Я слышал, как на том конце Завацки щелкал по клавишам. Вдруг на моем мониторе появилось крупное название Homepage – опять-таки фрактурой.

– Хм, – пробурчал он, – это как-то бессмысленно. Зачем писать английское слово немецким шрифтом?

– Почему вы все усложняете? – пожурил я его. – Напишите попросту “Ставка фюрера”.

– А разве вы сами не повторяете, что не являетесь сейчас главнокомандующим вермахта? – с легкой насмешкой спросил Завацки.

– Верно подмечено, – похвалил я. – Но это же символически. Как с моим имейлом. Меня же не зовут “Новая рейхсканцелярия”.

Я положил трубку и продолжил дальнейшее знакомство с моей страницей.

Поперек нее проходила планка, на которой при помощи мыши можно было рассматривать отдельные разделы. Один назывался “Последние известия”, где мы в скором времени собирались писать новости, – он пока фактически пустовал. Затем шло “Еженедельное обозрение”, где посетителям предлагалось смотреть мои прошлые выступления в виде фильмов в маленьком окошечке. Затем следовала моя подробная биография, где период от 1945 года до моего возвращения назывался “Барбаросса на покое”. Это предложил Завацки, и я вволю посмеялся, представив, будто все это время спал в каком-то личном Кифхойзере подобно великому императору[57]. Впрочем, сам я не мог дать лучших и более подробных комментариев касательно пропущенных мной лет, поэтому согласился с такой формулировкой. Еще один раздел назывался “Спросите фюрера!” и был призван служить для общения с моими последователями. Я с любопытством заглянул, нет ли там вопросов. И действительно, один господин мне уже написал.

Уважаемый господин Гитлер!

Я с интересом прочитал о Вашей концепции разной ценности разных рас. Я сам с давних пор развожу собак и теперь волнуюсь, не развожу ли, случаем, неполноценную расу. Поэтому обращаюсь к Вам с вопросом: какая порода собак самая лучшая на свете, а какая самая худшая? И кто среди собак – еврей?

Хельмут Бертцель, Оффенбург

Мне это очень понравилось. Хороший и к тому же интересный вопрос! Вдобавок последнее время мне так часто задавали вопросы на военные темы, что даже надоело слегка. Более того, военные темы обладают весьма ограниченной развлекательной ценностью, когда получаешь лишь плохие новости. В первые дни войны за столом часто случались занимательные беседы, касающиеся самых разных областей, и сейчас мне этого очень не хватало. Собачий вопрос немного напомнил мне о том чудесном времени! Я даже вынул сразу мой чудо-телефон и самостоятельно нашел сложную функцию “диктофон” – так сильно захотелось ответить.

– Мой дорогой господин Бертцель, – начал я, – действительно, разведение собак продвинулось дальше, чем размножение и развитие человека.

Я ненадолго задумался, стоит ли дать господину Бертцелю краткий ответ, но потом из чистого желания поразмыслить над данной темой решил разработать ее с основательностью, достойной фюрера, и несколько раздвинуть границы, дабы охватить и разметить всю область целиком. Но с чего же начать?

– Бывают столь смышленые собаки, что это пугает, – задумчиво начал я диктовать аппарату свою речь. Но постепенно она текла все живее: – Таким образом, породистые собаки – пример интересный, он показывает, чего и мы могли бы достичь. В то же время на этом примере мы видим, к чему приводит безудержное кровосмешение, поскольку как раз таки собака в отсутствие контроля спаривается абсолютно без разбора. Последствия хорошо видны главным образом в Южной Европе, где беспородные собаки позаброшены, одичали и деградируют. И наоборот, где в дело вмешивается рука порядка, там развиваются чистые расы, стремясь к совершенству каждая в своем роде. Со всей определенностью следует отметить, что в мире существует больше элитных собак, нежели элитных людей – дефицит, который мог бы считаться сегодня устраненным, если бы именно немецкий народ в середине сороковых годов проявил чуть больше выдержки.

Я прервался, задумавшись, не оскорблю ли этим многих фольксгеноссе. Впрочем, замечание ударит лишь по людям весьма преклонных лет, а оно к ним и обращено! Молодые же должны видеть, сколь высокие требования к ним предъявляются!

– Разумеется, размножение и развитие собак регулируются иными законами, непохожими на людские. Собака подчиняется человеку, тот контролирует ее кормление и размножение, так что собака никогда не будет испытывать недостатка в жизненном пространстве. Потому и цели выведения породы не всегда подразумевают грядущий решающий бой за мировое господство. Таким образом, вопрос о том, как выглядели бы собаки, если бы на протяжении миллионов лет боролись за мировое господство, остается чисто умозрительным. Безусловно, их зубы были бы больше. И они были бы лучше вооружены. Я считаю вполне вероятным, что подобные собаки могли бы сегодня использовать простейшие орудия, например дубину, пращу, возможно, лук и стрелы.

Я прервался. А могли бы эти господствующие собаки уже иметь в распоряжении примитивное стрелковое оружие? Нет, это крайне маловероятно.

– Но, невзирая на это, их расовые различия не так уж отличаются от людских. Потому вполне правомерен вопрос: знает ли собачий мир своего еврея, так сказать, еврейского пса?

Я легко могу догадаться, о чем сейчас подумали сотни тысяч читателей, и потому должен развеять их заблуждение:

– Однако вопреки частым предположениям это вовсе не лиса. Лиса не может быть собакой, а собака никогда не может быть лисой, потому и лис не может быть еврейским псом. Если уж так необходимо, то среди лис надо отметить собственного еврейского лиса, и я могу угадать его в большеухой лисице, которую еще называют ушастой собакой, ибо этой характерной еврейской чертой она в самом имени отрицает свою лисью суть.

Я несколько завелся.

– Ушастая собака! – гневно пробормотал я. – Какая наглость! – А потом быстро добавил: – Фройляйн Крёмайер, пожалуйста, вычеркните “ушастую собаку” и “какая наглость”.

Это было неприятно в чудо-телефоне: хотя там и имелась функция “стереть”, но я не мог запомнить способ ею управлять.

– Итак, – продолжил я, – мы вознамерились найти еврейского пса среди собак. Дальнейший подход очевиден: надо отыскать собаку-подхалима, которая крадется и вкрадывается в доверие, но всегда готова к трусливому нападению из засады, – и это, разумеется, такса. Я уже слышу, как многие – особенно мюнхенские – собаковладельцы меня спрашивают:

“Да как это может быть? Разве такса не самая немецкая из всех собак?”

Ответ: нет.

Самая немецкая из собак – это овчарка, за ней и именно в такой очередности идут: дог, доберман, швейцарский зенненхунд (но только из немецкоговорящей Швейцарии), ротвейлер, некоторые шнауцеры, мюнстерлендер и, извольте, даже упоминавшийся Вильгельмом Бушем шпиц. Ненемецкие собаки – это, не считая чужеземных завезенных пород вроде терьера, бассета и прочей худой братии веймаранеров (одно имя чего стоит!), тщеславный спаниель, неспортивный мопс и вообще все дегенеративные комнатные собачонки.

Я выключил диктофон и сразу же включил опять:

– И тощие борзые!

Я задумался, не забыл ли чего-нибудь существенного, но в голову ничего не пришло. Очень хорошо. Хотелось сразу же перейти к следующему вопросу, но, к сожалению, больше пока не поступало. Я передвинул прибор мышь к последней рубрике “Оберзальцберг – в гостях у фюрера”, к разделу, функционирующему подобно гостевой книге в отеле. Сюда уже поступило несколько посланий. Не все были мне понятны. С серьезными сообщениями проблем не было: “Снимаю шляпу перед вашим ясным языком” или “Смотрю каждую передачу. Наконец кто-то решился сломать закостенелые структуры!” Последнее, похоже, отражало насущные потребности народа, поскольку довольно часто упоминались слом или просто наличие таких закостенелых структур. Некий, видимо, врач говорил о “костных струкктурах”, а эксперт по металлу о “праржавелых структурах” – впрочем, было вполне ясно, о чем речь. Да и вообще для немца есть более важные вещи, чем правописание, в котором мне видится докучная тяга к бюрократическому буквоедству.

Одобрительными, хотя и непонятными казались высказывания “фюрер рулез”. Впрочем, встретился вариант “руле́”, что говорило о появлении у меня поклонников во Франции, а также “фюрер РУЛС”, заставивший меня заподозрить, уж не пытается ли за мой счет привлечь внимание к своей персоне некий господин Рулс. Многократно высказывались простые пожелания “Давай дальше!” и “Фюрера в президенты!”. Я уже хотел было закончить свой визит на страницу, как вдруг увидел внизу списка десяток абсолютно идентичных сообщений от человека, назвавшего себя “кровь&честь”.

Удивительнейшим образом оно было скорее критичного содержания: “Кончай врать, турецкий еврей!”

Качая головой, я позвонил Завацки с просьбой удалить это безобразие. Что это вообще значит – “турецкий еврей”? Завацки пообещал этим заняться и предложил мне еще раз взглянуть на заглавную страницу. “Ставка фюрера” – было написано там.

Вот это выглядело действительно хорошо.

Глава XXII

Как же тягостна работа с прессой в отсутствие принудительной идеологической унификации. Не только для политиков вроде меня, которым суждено спасти народ, нет, мне вообще непонятно, как можно так гадко обращаться с немецким народом. Возьмем, к примеру, новости экономики. Ежедневно новый “специалист” говорит, что надо делать, а на следующий день новый и более важный “специалист” объясняет, почему вчерашнее решение самое неправильное и, следовательно, нужно делать нечто прямо противоположное. Вот тот самый еврейский, хотя широко распространившийся здесь и без евреев принцип, единственной целью которого является посеять как можно больше хаоса, чтобы в поисках правды люди покупали все больше газет и смотрели все больше телепередач. Это видно по экономическим разделам в прессе. Раньше они не интересовали ни единого человека, а теперь их все читают, позволяя экономическому терроризму еще больше себя запугивать. Покупайте акции, продавайте акции, вкладывайте только в золото, нет – в займы, а теперь – в недвижимость. Простого человека принуждают в качестве побочного ремесла изображать из себя финансиста, но на самом-то деле ему предлагается играть в азартные игры, ставя на кон нажитые трудом сбережения. Вздор! Простой человек должен честно работать и платить налоги, а ответственное и сознательное государство должно взамен избавить его от материальных забот. Это меньшее, что может сделать правительство, притом именно данное правительство, которое под смехотворными предлогами (отсутствие собственного атомного оружия и прочие отговорки) упрямо отказывается предоставить людям бесплатные пахотные земли на русских равнинах. А то, что политика разрешает прессе нынешнее паникерство, – это верх тупости: при подобном хаосе ее собственная беспомощность выглядит еще глупее, чем она есть, и чем больше тревога и паника, тем беспомощнее кажется политический паяц. Мне это только на руку, день ото дня немецкий народ все более четко видит, что за дилетанты кривляются на ответственных постах. Но что по-настоящему повергает в изумление, так это факт, что миллионы с факелами и вилами давным-давно не вышли к этой парламентской будке для болтунов с воплем на устах: “Что вы делете с нашими деньгами?!”

Но немец не революционер. Надо признать, что даже самую разумную и справедливую революцию немецкой истории в 1933 году пришлось проводить с помощью выборов. Так сказать, революция согласно предписанию. Могу заверить, что я и теперь сделаю для этого все возможное.

Я хотел взять с собой в “Адлон” Завацки. Не надо думать, будто я ожидал вдохновения от близости его персоны, однако мне казалось уместным появиться с сопровождением и иметь свидетеля на случай спорных высказываний, подчеркиваю – свидетеля, одного. Но Зензенбринку тоже во что бы то ни стало надо было пойти с нами. Я не уверен, считал ли Зензенбринк, что сможет при надобности мне помочь, или же ему хотелось проследить, что я стану говорить. В конце концов – теперь уже я могу утверждать это без сомнений, – он был из тех несамостоятельных руководителей, которые всерьез полагают, будто все вертится исключительно благодаря их участию. На этом месте я хотел бы предостеречь от таких людей. Лишь однажды в сто или двести лет рождается универсальный гений, способный наряду с прочими делами полностью взять в свои руки командование Восточным фронтом, иначе все будет потеряно. Обычно же такие “универсально незаменимые” оказываются очень даже заменимыми и бесполезными, и это счастье, если только бесполезными. Очень часто они наносят вдобавок огромный ущерб.

Я выбрал простой костюм. Вовсе не потому, что стеснялся мундира, ничего подобного, просто я считал, что иногда – как раз когда собираешься отстаивать бескомпромиссную позицию – имеет смысл принять подчеркнуто буржуазный вид. Под эгидой этого принципа мы провели все Олимпийские игры 1936 года, и, как я читал, наш колоссальный пропагандистский успех как раз недавно пытались скопировать в Пекине, притом с хорошими, в чем-то даже очень хорошими результатами.

В отеле, уже украшенном к Рождеству, нас проводили в условленный конференц-зал. И хотя я пытался появиться с небольшим опозданием, мы все-таки пришли первыми. Это было несколько досадно, но могло оказаться стратегическим действием газетомарателей, а могло и случайностью. Мы недолго подождали, и дверь вновь открылась. Вошла светловолосая дама в костюме и направилась ко мне. За ней топал тучный фотограф в рванье, характерном для его профессиональной корпорации, который тут же без спроса принялся щелкать аппаратом. Не дожидаясь, пока Завацки или Зензенбринку придет нелепая идея подобно старшему преподавателю представить нас друг другу, я вышел вперед и, сняв шляпу, протянул даме руку со словами:

– Добрый день.

– Очень приятно, – произнесла она прохладным, но не враждебным тоном. – Я Уте Касслер из газеты “Бильд”.

– Мне гораздо приятнее, – сказал я. – Я уже многое у вас читал.

– Вообще-то я ожидала от вас немецкого приветствия, – отметила она.

– Похоже, я знаю вас лучше, чем вы меня, – поддержал я болтовню и провел ее к столику с креслами. – Я вовсе не ожидал от вас немецкого приветствия – ну и кто же оказался прав?

Она села и бережно установила сумочку на пустом стуле рядом. Эта вечная возня с дамскими сумочками, это стремление пристроить сумочку, едва женщина куда-то садится, словно бы она устраивается с чемоданами в купе поезда, – нет, это не изменится и еще через пятьдесят лет.

– Как мило, что вы наконец-то нашли для нас время, – сказала она.

– Вы же не станете утверждать, будто я предпочитаю вам другие газеты, – возразил я, – да и вы все-таки больше других… скажем так, прикладывали усилий ради меня.

– Но вы и заслуживаете внимания прессы, – улыбнулась она. – Кто эти люди, которые вас сопровождают?

– Это господин Зензенбринк из “Флешлайт”, – сказал я. – А это, – я указал на господина Завацки, – господин Завацки, также из “Флешлайт”. Замечательный человек!

Краем глаза я увидел, как просияло лицо Завацки, частично от моей похвалы, частично от внимания со стороны вполне импозантной журналистки. Зензенбринк сделал такое выражение лица, которое могло трактоваться и как компетентное, и как беспомощное.

– Вы привели с собой двух надзирателей? – засмеялась она. – Неужели я выгляжу столь опасной?

– Нет, – ответил я, – но без них я кажусь столь безобидным!

Она рассмеялась. Я тоже. Какое гротескное безобразие. Фраза не имела ни малейшего смысла. Но признаю, что я немного недооценивал молодую белокурую даму и на тот момент считал, что она удовлетворится резвой ботовней.

Она достала из сумки телефон, показала мне и спросила:

– Вы не возражаете, если я буду записывать наш разговор?

– Нет, как и вы, – с этими словами я вынул свой телефон и вручил Завацки.

Я не представлял себе, как им можно записать целый разговор. Завацки повел себя находчиво, словно он умел это делать. Я решил при случае снова похвалить его. К нам подошел официант и спросил, что мы желаем пить. Мы заказали. Официант пропал.

– Ну и?.. – спросил я. – Что вы хотите у меня узнать?

– Например, ваше имя.

– Гитлер, Адольф.

Уже этого ответа хватило, чтобы на лбу Зензенбринка выступили капли пота. Можно подумать, я представился впервые.

– Я, конечно, имею в виду ваше настоящее имя, – со знанием дела сказала она.

– Моя милая барышня, – я с улыбкой подался вперед, – как вы, должно быть, читали, немалое время тому назад я решил стать политиком. Сколь же глуп должен быть политик, который называет своему народу фальшивое имя? Как же его тогда выбирать?

На ее лбу появились сердитые складки:

– Вот именно. Почему вы не откроете немецкому народу ваше истинное имя?

– Это я и делаю, – вздохнул я.

Интервью получалось очень утомительным. Вдобавок вчера я до поздней ночи смотрел на канале N24 любопытно состряпанную передачу про различные виды моего собственного вундерваффе. Чрезвычайно занимательная в своем слабоумии передача делала примерно такой вывод: мол, любое из этих оружий могло решить исход войны в нашу пользу, если бы всякий раз я самолично все не портил. Диву даешься, чего только не насочиняют с ослиным упрямством эти исторические фантасты, не омраченные ни каплей знаний. Не хочется и задумываться о том, что твои собственные познания о знаменитых мужах вроде Карла Великого, Отто I или Арминия тоже были некогда записаны каким-то самоназванным историком.

– Тогда, может, вы покажете нам ваш паспорт? – спросила молодая дама.

Краем глаза я заметил, что Зензенбринк намеревается что-то сказать. Если смотреть на вещи реалистично, это могла быть лишь чушь. Никогда не знаешь, в какой момент и почему такие люди начинают говорить. Довольно часто они говорят абы что, просто вспомнив, что до сих пор еще ничего не сказали, или же испугавшись, вдруг из-за долго молчания их посчитают не особо важными. Это требовалось пресечь любым способом.

– Вы у всех ваших собеседников требуете предъявить паспорт? – спросил я в ответ.

– Только у тех, которые утверждают, будто их зовут Адольф Гитлер.

– И сколько таких уже было?

– Вы – первый. Что успокаивает.

– Вы еще молоды и, наверное, плохо осведомлены, – сказал я, – но на протяжении всей жизни я отказывался от каких-либо особых условий для себя. И не собираюсь в этом ничего менять. Я ем из полевой кухни, как любой солдат.

Она ненадолго замолчала, обдумывая новую отправную точку.

– На телевидении вы затрагиваете очень спорные темы.

– Я высказываю правду. И я говорю то, что чувствует простой человек. То, что он бы сказал, если бы был на моем месте.

– Вы нацист?

Это едва не сбило меня с толку.

– Что за вопрос? Разумеется!

Она откинулась в кресле. Наверное, она не привыкла говорить с человеком, который не боится прямых слов. Примечательно, насколько спокоен был Завацки, особенно по сравнению с уже непристойно вспотевшим Зензенбринком.

– Верно ли, что вы восхищаетесь Адольфом Гитлером?

– Только по утрам в зеркале, – пошутил я.

Но она в нетерпении перебила меня:

– Хорошо, скажу точнее: восхищаетесь ли вы достижениями Адольфа Гитлера?

– А восхищаетесь ли вы достижениями Уте Касслер?

– Так у нас ничего не получится, – не сдержалась она. – Я ведь еще не умерла!

– Возможно, это вас огорчит, – парировал я, – но я тоже нет.

Она поджала губы. Пришел официант и раздал напитки. Фрау Касслер сделала глоток кофе. И решилась на новый финт:

– Отрицаете ли вы дела нацистов?

– У меня и в мыслях такого нет. Я первый, кто без устали на них указывает!

Она закатила глаза:

– Но порицаете ли вы их?

– Вы что, меня за глупца держите? Я не шизофреник, как наши парламентарии, – усмехнулся я. – Это и прекрасно в государстве, которым управляет фюрер. Есть человек, который несет ответственность за все: и до, и во время, и после.

– И он отвечает за шесть миллионов убитых евреев?

– Именно за них! Хотя я, конечно, не стоял со счетами.

В ее глазах на мгновение загорелась радость, но тут я добавил:

– Но это известные вещи! Если я правильно понимаю, то даже пресса победителей не оспаривает заслугу уничтожения этих паразитов с лица земли.

Касслер бросила на меня гневный взгляд:

– И сегодня вы шутите об этом по телевизору, – прошипела она.

– Это что-то новое, – серьезно ответил я. – Евреи не тема для шуток.

Она глубоко вздохнула и откинулась назад. Сделала большой глоток кофе и попыталась зайти с другой стороны:

– Чем вы занимаетесь помимо передач? Что вы делаете в обычной жизни?

– Я много читаю, – ответил я. – Интернет-сеть во многих аспектах доставляет мне большую радость. И я охотно рисую.

– Дайте-ка я угадаю, – сказала она. – Здания, мосты и все такое?

– Точно. Архитектура – моя страсть…

– Об этом я тоже слышала, – вздохнула она. – В Нюрнберге еще осталось что-то из ваших строений.

– До сих пор? Как прекрасно, – порадовался я. – Я, конечно, внес свою лепту, но основная слава принадлежит, разумеется, Альберту Шпееру.

– Давайте закончим, – ледяным тоном сказала она. – Это ни к чему не приведет. У меня сложилось впечатление, что вы пришли на встречу без особого желания сотрудничать.

– А я не могу припомнить, чтобы наш договор о встрече содержал дополнительный тайный протокол о сотрудничестве.

Она махнула официанту, прося счет. Потом повернулась к фоторепортеру:

– Тебе нужны еще фотографии?

Он помотал головой. Она встала и объявила:

– Вы о нас еще прочитаете.

Я тоже поднялся, бронировщик отелей Завацки и господин Зензенбринк последовали моему примеру. Вежливость есть вежливость. Молодая особа не виновата, что выросла в перевернутом мире.

– Заранее этому радуюсь, – сказал я.

– Ну так порадуйтесь пока, – бросила она на ходу.

Зензенбринк, Завацки и я опять сели.

– Довольно короткое интервью, – оживленно сказал Завацки и наполнил себе чашку, – но это еще не повод, чтобы пренебречь кофе. Его здесь варят отлично.

– Что-то я не уверен, что эта парочка получила то, что хотела, – забеспокоился Зензенбринк.

– Они и так напишут то, что захотят, – ответил я. – Зато теперь они хотя бы оставят в покое фройляйн Крёмайер.

– Как она? – озабоченно спросил Завацки.

– Как гражданское население Германии. Чем безжалостнее враг сбрасывает бомбы, тем фанатичнее сопротивление. Фантастическая девушка.

Завацки кивнул, и на миг мне показалось, что его глаза чуть блеснули. Но я мог, конечно, и ошибиться.

Глава XXIII

Проблема с этими парламентариями в том, что они ровным счетом ничего не поняли. Объясняю: зачем я вел войну? Ведь не потому, что мне нравилось вести войны! Я ненавижу вести войны. Будь здесь Борман, любой мог бы его спросить, он сразу бы подтвердил. Это ужасно, и я с радостью отказался бы от этой задачи, если бы нашелся лучший исполнитель. Ну а теперь? Ладно, в ближайшее время мне не придется этим заниматься, но в средне-и долгосрочной перспективе война вновь на меня навалится. А что делать? Кто еще этим займется? Да спросите любого парламентария, он вмиг объявит: мол, в войнах сегодня нет необходимости. Это утверждали и раньше, и уже тогда это было такой же бессмыслицей, как и сегодня. Невозможно отрицать тот факт, что наша Земля не растет. Чего не скажешь про количество живущих на ней людей. А когда естественных ресурсов будет на всех не хватать, то какая раса их получит?

Самая симпатичная, что ли?

Нет, самая сильная. И потому я бросил все силы на то, чтобы укрепить немецкую расу. И ослабить русского, пока он не перебежал нам дорогу. В самый последний момент, как мне тогда казалось. Ведь тогда на Земле проживали 2,3 миллиарда человек. Две целых три десятых миллиарда!

Кто же мог знать, что на ней поместится еще втрое больше?

Но – и это самое важное – надо сделать верные выводы. А верный вывод, разумеется, звучит не так: раз нас сейчас семь миллиардов, то все прошлые действия не имели смысла. Верный вывод гласит: раз я уже тогда был прав, то сегодня я трижды прав. Простая арифметика, это вам посчитает и третьеклассник.

Так что загадка моего возвращения окончательно прояснилась. Ведь почему сейчас на Земле живут эти семь миллиардов?

Потому что я вел войну, следы которой не изгладились до сих пор. Если бы размножались дополнительно еще и все те люди, нас было бы уже восемь миллиардов. И большинство из них, понятное дело, были бы русскими, которые давным-давно уже нагрянули бы в нашу страну, собирали бы наши урожаи, угоняли бы наш скот, закабалили бы работоспособных мужчин, а прочих бы перебили, чтобы своими грязными пальцами насиловать наших невинных молодых женщин. Стало быть, изначально Провидение ставило передо мной задачу уничтожить излишек большевистского народонаселения, а мое нынешнее призвание – завершение миссии. Перерыв был необходим, чтобы не растрачивать мою энергию в десятилетия, за которые долгосрочные последствия войны вступили в силу. К ним относятся: спор между союзниками, развал Советского Союза, потеря территории Россией и, конечно, наше примирение с ближайшим соратником, с Англией, чтобы в дальнейшем выступать единым фронтом. Для меня до сих пор остается тайной, почему этого не случилось еще в давние времена. Сколько бомб нам надо было еще сбросить на их города, чтобы до них дошло, что мы им друзья?

Хотя, глядя на новейшие цифры, я не мог понять, зачем нам теперь-то потребна Англия – сей немощный остров уже никак не являлся мировой державой. Ну ладно, не обязательно отвечать сразу на все вопросы. Тем временем близился крайний срок для радикальных мер. И потому я пришел в ужас от состояния, в котором находились так называемые национальные силы этой страны.

Вначале я думал, что положиться мне практически не на кого. Прошли месяцы, прежде чем я узнал о существовании неких людей, считающих своим призванием продолжение деятельности НСДАП (что уже само по себе свидетельствует об их ущербности). Я был так возмущен столь жалкой пропагандистской работой, что немедленно вызвал помощника режиссера Броннера с оператором и поехал в берлинский район Кёпеник, где располагалась резиденция самого большого подобного объединения под названием НДПГ[58]. Должен сказать: меня чуть не вырвало на месте.

Согласен, Коричневый дом[59] в Мюнхене – это было не бог весть что, но он, по крайней мере, выглядел серьезно, солидно. А уж если вспомнить Административное здание НСДАП работы Пауля Трооста там же неподалеку – вот это было здание, ради такого я сразу бы вступил в любую партию. Но засыпанная снегом развалюха в Кёпенике – просто позор.

Неказистый домишко дрожал от холода, зажатый между двух доходных домов, словно детская нога в чересчур большом отцовском тапке. Дом безнадежно не справлялся со своей ролью, отчасти из-за того, что какому-то болвану пришло в голову присвоить этой хибаре имя и привинтить на фасад огромные буквы. Причем этот шрифт будет уродливым во все времена. Надпись гласила: “Дом Карла-Артура Бюринга” – и производила такое же впечатление, как если бы детский надувной круг окрестили “Герцог фон Фридланд”. Около звонка висела табличка “Штаб-квартира НДПГ”, и шрифт был выбран мелкий явно из трусости перед лицом врага. Невероятно – словно в веймарское время, когда народная мысль, национальное дело были вновь обесчещены, обесценены и выставлены на посмешище какими-то остолопами. Я в ярости нажал на звонок, а поскольку сразу ничего не произошло, несколько раз ударил по нему кулаком.

Дверь отворилась.

– Что вам нужно? – спросил прыщавый мальчонка растерянного вида.

– А как вы думаете? – холодно спросил я.

– У вас есть разрешение на съемку?

– Что вы здесь скулите? – напал я на него. – С каких это пор национальное движение прячется за бредовыми уловками?

Я энергично распахнул дверь.

– Освободите дорогу! Вы – настоящий позор немецкого народа! Где ваше начальство?

– Я… минутку… подождите… я кого-нибудь позову…

Мальчонка пропал, оставив нас в своего рода приемной. Я осмотрелся. Помещение не помешало бы покрасить заново, пахло холодным табачным дымом. Вокруг лежали партийные программы с идиотскими слоганами. На одном стояло: “Дать газа!”, причем в кавычках, словно бы на самом деле никакого газа давать не надо. “Миллионы чужаков обходятся нам в миллиарды” – было написано на наклейках. А кто же, интересно, тогда будет изготавливать патроны и гранаты, кто будет выкапывать для пехоты блиндажи? Этого написано не было. По крайней мере, от мальчонки, которого я только что видел, не будет пользы ни с лопатой в руке, ни в строю.

Еще ни разу в жизни я не испытывал такого стыда за национальную партию. Вспомнив, что камера все снимает, я собрался с силами, чтобы не расплакаться от ярости. Ради этого сброда Ульриху Графу не стоило подставлять себя под одиннадцать пуль, а фон Шойбнер-Рихтер не для того пал под пулями мюнхенской полиции, чтобы негодяи в запущенной хибаре изгалялись над пролитой кровью достойных мужей. Я слышал, как в соседней комнате ребятенок что-то бормотал в телефонную трубку. И камера снимала всю эту беспомощность – как же мне было горько, но другого пути не было, требовалось очистить эту навозную яму. В итоге я не выдержал и, дрожа от гнева, вошел в соседнюю комнату.

– …Я пытался не допустить, но как бы… он выглядит прям как Адольф Гитлер, и в форме…

Вырвав у парнишки трубку, я прокричал в нее:

– Что за неудачник содержит эту лавочку?

Прямо удивительно, с каким проворством обычно ленивый Броннер обогнул стол и с нескрываемой радостью нажал на кнопку на телефоне. И вдруг получилось, что ответы стали хорошо слышны в комнате благодаря маленькому динамику на аппарате.

– Позвольте-ка… – возмутился динамик.

– Когда я что-либо позволю, вы узнаете первым! – крикнул я. – Почему начальства нет на рабочем месте? Почему на позиции лишь этот очкарик? Вы должны появиться здесь и дать мне полный отчет! Немедленно.

– Кто вы вообще такой? Псих с “Ютьюба”, что ли?

Согласен, определенные происшествия Новейшего времени при известных обстоятельствах не вполне могут быть осознаны нормальным маленьким человеком с улицы. Однако всему есть своя мера. Тот, кто хочет возглавлять национальное движение, обязан уметь реагировать на непредсказуемые повороты судьбы. И когда судьба стучится к нему в дверь, он не должен спрашивать: “Это, что ли, псих с “Ютьюба”?

– Итак, – сказал я, – похоже, вы не читали мою книгу.

– Я не собираюсь это обсуждать, – ответил динамик, – а теперь немедленно покиньте наше отделение, или я прикажу вас вышвырнуть.

Я рассмеялся:

– Я вошел во Францию, я вошел в Польшу. Я вошел в Голландию и в Бельгию. Я взял в окружение сотни тысяч русских, так что они и пикнуть не успели. А теперь я пришел в ваше так называемое отделение. И если в вас есть хоть капля истинных национальных убеждений, то вы явитесь сюда и будете держать ответ за то, как вы разбазариваете народное наследие!

– Я вас сейчас…

– Вы хотите насильно прогнать фюрера великой Германии? – спокойно спросил я.

– Но вы же не фюрер.

По непонятной мне причине помощник режиссера Броннер резко сжал кулак и расплылся в широчайшей ухмылке.

– То есть… я имел в виду не Гитлер, – запинаясь, проговорил динамик. – Вы же не Гитлер.

– Так-так, – спокойно произнес я, крайне спокойно, так спокойно, что Борман сейчас уже раздал бы всем защитные каски. – Но если бы, – очень вежливо продолжил я, – если бы я им был, то, наверное, имел бы честь рассчитывать на вашу бескомпромиссную преданность национал-социалистическому движению?

– Я…

– Я немедленно требую сюда уполномоченного рейхсляйтера. Немедленно!

– В настоящий момент он не…

– У меня есть время, – сказал я. – Всякий раз, бросая взгляд на календарь, я убеждаюсь: у меня удивительно много времени.

И я положил трубку.

Мальчонка уставился на меня в смятении.

– Это ж вы прикалываетесь, да? – озабоченно спросил оператор.

– Что, извините?

– У меня это… не так уж много времени. Мой рабочий день до четырех.

– Хорошо-хорошо, – успокоил его Броннер, в крайнем случае вызовем кого-то на смену. Все складывается отлично!

Он вынул из сумки переносной телефонный аппарат и занялся организационными вопросами.

Я сел на один из свободных стульев.

– Может, у вас есть что-нибудь почитать? – спросил я у мальчонки.

– Я… сейчас погляжу, господин…

– Фамилия – Гитлер, – деловито подсказал я. – Должен отметить, что в последний раз столь тягостное неузнавание встречало меня в турецкой химчистке. Может, те анатолийцы как-то связаны с вами?

– Нет, просто… мы… – промямлил он.

– Понятно. Я не вижу большого будущего для вас в этой партии!

Звонок телефона прервал его поиски литературы. Подняв трубку, он даже приосанился.

– Да, – сказал он трубке. – Так точно, он еще здесь. – Потом повернулся ко мне: – С вами будет говорить федеральный председатель партии.

– Я не собираюсь говорить. Время телефона прошло. Я хочу увидеть человека.

Вспотев, мальчонка не стал выглядеть лучше. Этот хлюпик явно не посещал ни наши НАПОЛАС[60], ни кружки военного спорта, ни вообще какой бы то ни было спортивный союз. И почему же партия жестко не отсеивает сразу же, на этапе приема подобный расовый брак? Мало-мальски здравомыслящему человеку этого не понять. Мальчонка что-то прошептал в трубку и положил ее.

– Господин федеральный председатель просит его немного подождать, – сказал малец. – Он приедет так быстро, как только сможет. Это же для MyTV, да?

– Это для Германии, – поправил я его.

– Может, хотите что-нибудь попить?

– Может, хотите присесть? – предложил я и озабоченно осмотрел его: – Кстати, вы занимаетесь спортом?

– Я бы не хотел… – растерялся он, – и господин федеральный председатель вот-вот…

– Прекратите хныкать, – перебил его я. – Резвый как борзая, гибкий как кожа и твердый как крупповская сталь[61]. Знакомо?

Он робко кивнул.

– Тогда, может, еще не все потеряно, – смягчился я. – Понимаю, что вы боитесь говорить. Но будет довольно, если вы просто включите свою голову. Резвый как борзая, гибкий как кожа и твердый как крупповская сталь – можете ли вы сказать, что обладание этими качествами выгодно, если стремишься к великой цели?

– Я сказал бы, что это не помешает, – осторожно ответил он.

– Ну и?.. – спросил я. – Резвы ли вы как борзая? Тверды ли вы как крупповская сталь?

– Я…

– Нет. Вы – медлительны как улитка, хрупки как кости старика и мягки как сливочное масло. Из тыла того фронта, который вы защищаете, надо срочно эвакуировать женщин и детей. Когда мы встретимся в следующий раз, я надеюсь, вы будете в другом состоянии! Вольно.

Он отошел с гримасой больной овцы.

– И завязывайте с курением, – бросил я ему вслед, – вы пахнете, как дешевый окорок.

Я взял одну из их дилетантских брошюр, но так и не успел ее почитать.

– Мы уже не одни, – произнес Броннер, глядя в окно.

– А? – откликнулся оператор.

– Понятия не имею, кто их оповестил, но снаружи полно телевидения.

– Может, кто-то из полицейских, – предположил оператор. – Вот почему они нас не вышвыривают отсюда. Вот будет зрелище, если нацисты на виду у камер выкинут фюрера на улицу.

– Но он же вроде не фюрер, – задумчиво сказал Броннер.

– Пока не фюрер, Броннер, – строго поправил я его. – Для начала требуется объединить национальное движение и устранить вредоносных идиотов. А здесь, – я бросил косой взгляд на мальца, – здесь, похоже, гнездо вредоносных идиотов.

– О, кто-то идет! – оживился Броннер. – Думаю, босс собственной персоной.

И правда, открылась дверь и появилась дряблая фигура.

– Как чудесно, – с одышкой сказал человек, протянув мне свою толстенькую руку, – господин Гитлер. Меня зовут Апфель, Хольгер Апфель[62]. Федеральный председатель Национал-демократической партии Германии. С интересом наблюдаю за вашей передачей.

Я окинул взглядом это странное явление. Разбомбленный Берлин выглядел менее печально. Его речь звучала так, словно он не переставая жевал бутерброд с колбасой, да и вид был соответствующий. Я проигнорировал его руку и спросил:

– Вы не знаете, как должен приветствовать порядочный немец?

Он смотрел на меня в смятении, как собака, которой дали две команды одновременно.

– Садитесь, – приказал я. – Нам надо поговорить.

Он сопя опустился на стул напротив.

– Итак, – произнес я, – стало быть, вы представляете национальное дело.

– По необходимости, – ответил он с полусмешком. – Вы-то уже давно этим не занимаетесь.

– Мне пришлось так распланировать мое время, – коротко ответил я. – Мой вопрос: чего вы достигли за этот период?

– Мы не скрываем наших достижений, мы представляем немцев в землях Мекленбург – Передняя Померания и Саксония-Анхальт[63], и наши боевые товарищи в…

– Кто-кто?

– Боевые товарищи.

– Это называется фольксгеноссе, – поправил я. – Боевой товарищ – это тот, с кем ты лежал в одном окопе. И за исключением моей скромной особы я не вижу здесь никого, кто имел бы такой опыт. Или вы считаете иначе?

– Для нас, национал-демократов…

– Национал-демократия, – насмешливо произнес я, – что это может значить? Если национал-социалистической политике и потребна какая-то сторона демократии, то она совершенно не пригодна для названия. Когда с выбором фюрера демократия закончится, вас по-прежнему будет припечатывать демократическое клеймо в названии! Это каким же глупцом надо быть!

– Мы как национал-демократы твердо стоим на территории Конституции и…

– По-моему, вы никогда не состояли в войсках СС, – заметил я, – но вы хотя бы читали мою книгу?

В его взгляде читалась нерешительность:

– Ну… надо быть широко информированным, и хотя эту книгу в Германии не так легко достать…

– Что это еще такое? Вы пытаетесь извиниться за то, что читали мою книгу? Или за то, что не читали? Или за то, что не поняли ее?

– Нет, знаете ли, это уже чересчур, нельзя ли ненадолго выключить камеру?

– Нет, – холодно отрезал я, – вы уже растратили попусту слишком много времени. Вы пускаете пыль в глаза! На заброшенном пламени горячей любви к родине национально ориентированных немцев вы пытаетесь стряпать свое варево, но каждое слово из вашего некомпетентного рта откидывает движение на десятилетия назад. Я и не удивлюсь, если в конечном итоге окажется, что вы здесь содержите приют с большевистским душком для изменников родины.

Отклонившись назад, он попытался изобразить улыбку превосходства. Но я не собирался позволить ему так легко отделаться.

– Где в ваших так называемых брошюрах, – ледяным тоном спросил я, – расовая мысль? Где мысль о немецкой крови и о чистоте крови?

– Ну я как раз недавно подчеркивал, что Германия для немцев…

– Германия! Эта “Германия” – карликовое государство по сравнению со страной, которую создал я, – заявил я, – и даже Великая немецкая империя еще мала для населения. Нам нужно больше, чем Германия! Как нам это получить?

– Вообще-то мы оспариваем правомерность навязанных нам странами-победительницами договоров о признании границ…

Я невольно рассмеялся, хотя это был, конечно, смех от отчаяния. Какой-то невероятный клоун. И этот безнадежный идиот руководил самым большим национальным союзом на немецкой земле. Я наклонился вперед и щелкнул пальцами.

– Знаете, что это такое?

Он вопросительно уставился на меня.

– Это время, которое требуется, чтобы выйти из Лиги Наций. “Мы оспариваем правомерность ля-ля-ля” – что за жалкая болтовня! Ты выходишь из Лиги Наций, вооружаешься и берешь то, что тебе нужно. И если в твоем распоряжении чистокровный немецкий народ, который сражается с фанатичной волей, то получишь все, что только надо иметь в этом мире. Итак, еще раз! Где у вас расовая мысль?

– Ну, немцем становятся не по паспорту, а по рождению, это у нас написано…

– Немец не изощряется в юридических формулировках, а говорит без обиняков! Основополагающий фундамент для сохранения немецкого народа – это расовая мысль. Если народу снова и снова не внушать необходимость этой мысли, то через пятьдесят лет у нас будет не армия, а стадо баранов, как в стране Габсбургов. – Качая головой, я обернулся к мальчонке: – Скажите, вы действительно избрали своим вождем этого демократического колобка?

Мальчонка сделал неопределенное движение головой.

– Это лучший из тех, что были в наличии?

Он пожал плечами. Я угрюмо встал.

– Пойдемте, – горько сказал я. – Меня не удивляет, что партия не сеет террор.

– А как же Цвиккау? – подал голос Броннер.

– Да что Цвиккау, – отозвался я. – Разве это террор? Мы в свое время вынесли террор на улицы! У нас был огромный успех в 1933 году. Но заслуженный: штурмовики разъезжали по улицам на грузовиках, ломали кости, размахивали знаменами. Знаменами, слышите? – Я вдруг сорвался на крик, так что яблочный студень вздрогнул. – Знамена! Вот что особенно важно! Когда ослепленный большевизмом глупец будет сидеть на инвалидном кресле, он должен понимать, кто ему накостылял и за что. А что делало это придурочное трио из Цвиккау? Убивали иностранцев одного за другим, без знамен. И все подумали, что это случайность или их собственная мафия. Чего тут бояться? Это как снаряд, который разрывается в стволе орудия. Их заметили, лишь когда двое дурачков сами себя пришили. – Я беспомощно воздел руки к небу. – Да если б мне вовремя попались эти господа хорошие, я б для них самолично запустил программу эвтаназии! – Я в гневе обернулся к яблочной туше: – Или тренировал бы их до тех пор, пока они не научатся разумно работать. Вы хоть предлагали этим балбесам вашу помощь?

– Я не имею никакого отношения к этому делу, – нерешительно сказал он.

– И вы еще этим гордитесь! – вскричал я.

Если б у него были погоны, я сорвал бы их с его плеч прямо перед камерой. Я в ужасе бросился к двери и вышел наружу.

И оказался перед целым лесом микрофонов.

– Что вы обсуждали?

– Вы будете баллотироваться от НДПГ?

– Вы член этой партии?

– Это сборище тряпок, – разочарованно ответил я. – Могу сказать лишь одно: порядочному немцу тут делать нечего!

Глава XXIV

– Это же чистое золото! – сказала дама Беллини, когда я с тяжелым сердцем вместе с парочкой других сюжетов показал ей репортаж о “национал-демократах”.

– Это тянет на специальную передачу, – воодушевилась она, – мы только совсем немного сократим. Это следующий шаг к марке “Гитлер”! Пустим в Новый год! Или на Трех королей, как раз когда все сидят по домам и ищут, чего бы посмотреть, кроме всех частей “Крепкого орешка” и “Звездных войн” по сотому кругу.

Это было последнее совещание перед так называемым рождественским перерывом. Пока что делать было ничего – только дожидаться, когда же начнутся показы, выйдет интервью и минует пора всеобщего возвышенного настроя.

Я никогда не был особым поклонником Рождества. Еще в давние годы в Баварии меня мало кто понимал, там-то загодя готовились ко “времени тишины и воздерженности”. На мой вкус, так можно было вообще отказаться от всего этого, а заодно и от адвентов и Дня святого Николая. Я не поклонник и жареных гусей: на День святого Мартина, на Рождество, на День свечей. В эпоху моего прежнего правления я не мог терять времени, готовясь к решающей битве. Я все собирался отменить Рождество, но Геббельс меня всегда отговаривал, напоминая, что надо учитывать народные потребности. По крайней мере пока.

Ладно, Геббельс был семейным человеком. Это даже хорошо, что хоть кто-то в партии мог заглянуть глубоко в душу народа, ведь нельзя игнорировать подобные настроения. Но задним числом мне все-таки кажется, что идея наряжать елку золотыми свастиками была, может, и излишней. Переиначивать старую идею на новый лад – одна из сложнейших задач, и уж лучше сразу выставлять что-то свое и совершенно новое. Я-то не проверял, но, наверное, даже сам Геббельс никогда не использовал шарики со свастикой, ну разве что вешал один, из приличия или из вежливости. Может, у Гиммлера было иначе.

Зато я всегда чрезвычайно ценил обстоятельства, сопутствующие Рождеству. Как я погружался в эти дни в чтение книг! А какие чертежи рисовал! Половина планов Столицы Мира Германии вышла из-под моего пера на Рождество! Потому я вовсе не переживал, что период смены года мне придется провести в одиночестве в номере отеля. Дирекция прислала мне небольшой презент в виде бутылки вина и конфет – конечно, откуда им знать, что алкоголь меня не очень интересует.

Единственная неприятность рождественского периода – в эти дни я осознавал, что мне не суждено обзавестить семьей. Реорганизовать империю, вдохновить народ на национальное движение, добиться железного, фанатического исполнения приказов на востоке – все это не сочетается с детьми, да не сочетается и с женой. Даже с Евой было трудно, потому что приходилось уделять определенное внимание ее потребностям, но в конечном итоге при повышенном, даже чрезвычайном притязании на мою персону со стороны партии, политики и рейха нельзя было полностью исключить, что в печали своей она иногда пыталась сама себя…

Хотя признаю, в те дни, когда у меня было относительно немного дел, присутствие Евы было вполне приятно. Ее обаятельная жизнерадостность. Но нет: тот, кто силен, всего сильней один. Это верно также в Рождество, и именно в Рождество.

Я посмотрел на бутылку, подаренную отелем. Бееренауслезе доставило бы мне больше радости.

Последнее время я взял привычку устраивать небольшие прогулки до площадки детского сада. Возня и возбужденные визги мальчуганов и девчушек радовали меня и развеивали тяжелые мысли. Но на рождественские каникулы, как я недавно обнаружил, детский сад закрылся. Мало что выглядит столь уныло, как заброшенная детская площадка.

На праздниках я немного порисовал, а то когда еще до этого руки дойдут, сделал набросок сети автобанов и сети железных дорог, на этот раз для территорий Зауралья, также несколько центральных вокзалов и мост в Англию. Туда уже прокопали туннель, но я все же больше ценю наземные проекты – быть может, я слишком много времени провел в бункере. Я остался недоволен своим решением и набросал потом еще две новые оперы для Берлина на 150 тысяч мест каждая, но уже без настоящего удовольствия, скорее из чувства долга. Ведь кому еще этим заняться, если я не возьму дело в свои руки? И в конце концов я был доволен, когда в начале января смог продолжить работу над телесюжетами.

Глава XXV

Дело не в том, что я ожидал чего-то другого. Вообще-то я был почти рад – по крайней мере, они отстали от фройляйн Крёмайер. Но все же под хорошей прессой обычно понимается нечто иное. Впрочем, само понятие “хорошая пресса” кажется мне противоречием. И все-таки я предполагал, что в ответ на мою любезность они отзовутся с большей любезностью, нежели:

Безумный Гитлер с Youtube на допросе “Бильд”: “Да, я – нацист”.

Он одет в безобидный повседневный костюм и выдает себя за честного бюргера – “нацист-юморист”, который называет себя Адольфом Гитлером и скрывает истинное имя. Вся Германия обсуждает комедианта в маске монстра. “Бильд” встретилась с врагом иностранцев для эксклюзивного допроса в благородном берлинском отеле “Адлон”.

“Бильд”: Как вас зовут на самом деле?

Адольф Гитлер.

“Бильд”: Почему вы скрываете от немцев ваше настоящее имя?

Меня правда так зовут. (Самодовольно ухмыляется.)

“Бильд”: Покажите нам ваш паспорт.

Нет.

“Бильд”: Вы нацист?

Конечно! (Цинично пьет негазированную воду. Но мы не ослабляем хватку. И выманиваем чудовищно бесстыдное признание.)

“Бильд”: Осуждаете ли вы дела нацистов?

Нет, почему бы это? Я за них в ответе.

“Бильд”: И за убийство шести миллионов евреев?

Именно за это.

“Бильд” считает: это уже не сатира, это разжигание межнациональной ненависти. Сорвите маску с этого неисправимого шута!

Когда же начнется прокурорское расследование?

– Вы что, с ума сошли? – Зензенбринк швырнул газету на стол в конференц-зале. – Да таким макаром мы скоро все окажемся перед прокурором! Госпожа Беллини говорила вам здесь, в нашем присутствии, что евреи – это не тема для шуток!

– Именно так он и сказал, – вмешался Завацки, – слово в слово. Но этого они не написали.

– Спокойствие, – проговорила дама Беллини. – Я еще раз прослушала всю запись. Все, что говорил господин Гитлер, он говорил от имени Адольфа Гитлера.

– Как я и всегда имею обыкновение говорить, – с удивлением добавил я, подчеркивая смехотворность упреков.

Дама Беллини бросила на меня быстрый взгляд, наморщив лоб, и продолжила:

– Да-да, точно. Юридически к нам не подкопаться. Впрочем, я хочу еще раз указать, что вам следует быть осторожным с еврейской темой. Но я не вижу никакой ошибки в этом заявлении: именно Гитлер в ответе за смерть шести миллионов евреев. А кто же еще?

– Только не говорите это Гиммлеру, – усмехнулся я.

Можно было буквально видеть, как у опасливого Зензенбринка волосы стали дыбом, хоть я и не понимал до конца почему. Мелькнула даже мысль: вдруг Гиммлер тоже очнулся на каких-то задворках и Зензенбринк планирует сделать с ним новую передачу? Но это, конечно, была чушь. Уж чье-чье, а лицо Гиммлера точно не подходит для телевидения. Это подтверждает и то, что Гиммлер не получил ни единого письма от поклонницы, по меньшей мере насколько мне известно. Управленец, порой приносивший пользу, но в лице его проступало некоторое лукавство, этакий предатель в очочках, что в конечном итоге оказалось правдой. На такого никто не захочет смотреть в телевизоре. Впрочем, дама Беллини тоже как будто бы несколько напряглась, но вскоре черты ее опять смягчились.

– Говорю это не очень охотно, но у вас действительно получается ловко, – подытожила она. – Другим для этого требуются полугодичные курсы.

– Да уж, чудесно! – разбушевался Зензенбринк. – Но дело не только в юридической стороне. Если “Бильд” и дальше будет палить по нам изо всех пушек, то обломает нам все рейтинги. А они по-другому не могут!

– Прекрасно могут, – возразил я. – Просто не хотят.

– Нет, – зашелся Зензенбринк, – не могут! Это же издательский дом Акселя Шпрингера! Вы когда-нибудь видели их деловой кодекс? Пункт номер два: “Добиваться примирения немцев и евреев, в том числе поддерживать защиту прав израильского народа”. Это не просто вам какая-то болтовня, это слова самого старика Шпрингера, это же их Библия, это учит наизусть каждый редактор перед началом работы, и за соблюдением правил следит лично Шпрингерова вдова!

– И вы мне это рассказываете только сейчас? – строго спросил я.

– Не так и плохо, если они с нас не слезут, – вставил Завацки. – Внимание нам никогда не помешает.

– Правильно, – согласилась Беллини. – Но это не должно переходить в негатив. Зрителю нужно дать твердо понять, кто злодей.

– Ну и кто же у нас будет злодеем? – простонал Зензенбринк. – Гиммлер, что ли?

– “Бильд”, – хором произнесли дама Беллини и бронировщик отелей Завацки.

– Я разъясню положение дел в следующем обращении фюрера, – пообещал я. – Пришло время назвать врагов народа поименно.

– А обязательно называть их врагами народа? – заохал наш верховный сомневающийся, Зензенбринк.

– Мы можем обвинить их в двуличии, – сказал Завацки, – если бюджет еще позволяет. Вы уже заглядывали в мобильник Гитлера?

– Разумеется, там же запись беседы, – ответила дама Беллини.

– Не только, – сказал Завацки.

Подавшись вперед, он подвинул к себе мой телефон, поводил по нему пальцем, а потом положил аппарат так, чтобы всем нам был виден экранчик. На нем была фотография.

В этот момент я почувствовал, что больше не переживаю из-за отсутствия гениального Геббельса.

Глава XXVI

Зрелый возраст имеет и свои преимущества. Я, например, очень рад, что пришел в политику лишь в тридцать лет, в том возрасте, когда мужчина физически и сексуально приходит к первой стадии покоя и может посвящать все силы своим подлинным целям, потому что физическая любовь не крадет у него постоянно время и нервы. К тому же возраст определяет требования, предъявляемые человеку его окружением: если народ выбирает себе, к примеру, двадцатилетнего фюрера и тот не проявляет интереса к женщинам, то, конечно же, начнутся пересуды. Что это за странный фюрер, будут скоро говорить, почему без жены? Не хочет? Не может? Но в сорок четыре года, как в моем случае, если фюрер не выбирает себе сразу же спутницу, то народ думает: ну, значит, ему и не надо, у него, наверное, кто-то уже был. А также думает: как хорошо, что он теперь заботится только о нас. И так далее. Чем старше становишься, тем проще играть роль мудреца, причем, надо отметить, не прилагая к тому никаких усилий. Есть же этот Шмидт[64], ветхий бывший “бундесканцлер”, который наслаждается полной свободой шута и может нести любую околесицу. Его сажают на коляску, и, прикуривая одну сигарету за другой, он невыносимо скучным тоном провозглашает глупейшие банальности. Этот человек так ничего и не понял, а если почитать, то оказывается, что вся его слава опирается на два смехотворных деяния, а именно: во время гамбургского наводнения он вызвал на помощь армию, для чего не надо быть гением, и оставил похищенного промышленника Шляйера в руках коммунистических преступников, что для него не составляло труда и даже явно было ему по нраву, ведь Шляйер все-таки долгое время служил в моих войсках СС и потому был для социал-демократа Шмидта бельмом на глазу. И вот не прошло и сорока лет, как это тлеющее пожарище на колесиках разъезжает по стране в обличье всезнающего оракула, словно сам Господь Бог собственной персоной сошел с небес.

Чтобы вернуться к теме – от такого господина никто, конечно, не ожидает новостей, связанных с женским полом.

А преимущество эдак стодвадцатилетнего возраста главным образом тактическое: политический противник тебя вовсе не ожидает, и потому ты застаешь его врасплох. Противник рассчитывает на другой внешний вид или на иное физическое состояние, одним словом, он отвергает реальность, ибо не может быть того, чего быть не должно. Последствия такого отрицания реальности крайне “неприятны”: к примеру, вскоре после войны все действия национал-социалистического правительства объявили преступлениями, что абсолютно бессмысленно, ведь сам народ избрал это правительство. Вдобавок объявили, что “преступления” эти не имеют срока давности – пусть это хорошо звучит для ушей слезливых парламентских клопов, но я хотел бы посмотреть, кто через триста лет вспомнит сегодняшних правительственных каналий. Так вот, фирма “Флешлайт” действительно вскоре получила уведомление из прокуратуры о том, что туда звонили какие-то глупцы, а также поступили жалобы на вышеуказанные так называемые преступления. Но, разумеется, следственные действия тут же прекратились на основании того, что, во-первых, я не мог быть тем, кто я есть, а во-вторых, на правах художника я мог пользоваться гораздо большей свободой выражения, и так далее в том же духе.

Очевидно, что даже простые люди из прокуратуры разбирались в искусстве гораздо лучше, чем профессора Венской академии. Пусть нынешние – как и прошлые – прокуроры являются узколобыми юридическими тупицами, но они хотя бы могут опознать художника, когда его видят.

Когда около полудня я появился в своем кабинете, фройляйн Крёмайер рассказала мне об этом эпизоде, что я посчитал хорошим началом дня, поскольку именно сегодня решил раз и навсегда покончить с враждебностью газеты “Бильд”.

К моему неудовольствию, меня принудили обсудить выступление с дамой Беллини – процедура сия была мне глубоко противна, вдобавок Беллини притащила с собой юриста фирмы, а ведь известно, чего можно ожидать от юристов. К моему огромному удивлению, этот крючкотвор высказал лишь минимальные сомнения, которые дама Беллини решительно отмела со словами: “Мы все равно так сделаем!”

У меня оставалось еще немного времени, так что я вернулся в кабинет, столкнувшись в дверях с Завацки. Он сказал, что искал меня и оставил в кабинете первые производственные образцы, а кроме того, он уже радуется дню возмездия и прочее и прочее, что показалось мне раздражающе неуместным. К тому же я уже видел вчера образцы: кофейные чашки, наклейки, спортивные футболки, которые теперь именовались на американский манер тишотками. И все-таки я на сто процентов доверял воодушевлению Завацки.

– С 22:57 мы ведем ответный огонь! – весело сказал он.

Я промолчал в ожидании.

И он действительно добавил:

– С этого момента мы будем мстить словом за каждое слово!

Я расплылся в довольной улыбке и зашел в кабинет, где фройляйн Крёмайер усердно подбирала новый шрифт для речи. Я ненадолго задумался: а не разработать ли мне собственный шрифт? В конце концов, я создал эскиз ордена и символ для НСДАП – мотыгообразный крест в белом круге на красном фоне. И было понятно, что идеальный шрифт для национального движения лучше всего разработать мне самому. Но потом мне пришло в голову, что тогда в скором времени какие-нибудь работники типографии будут обсуждать, стоит ли печатать текст “полужирным гитлером”, и потому я отбросил эту идею.

– В образцах появилось что-то новое? – вскользь спросил я.

– В каких образцах, мойфюрыр?

– В тех, что принес сейчас господин Завацки.

– Ах в этих, – сказала она, – понятно. Не-а, просто две чашки.

Она резко потянулась за платком и очень, очень тщательно высморкалась. После этого лицо у нее оказалось на удивление покрасневшим. Вовсе не заплаканным, а оживленным. Но я не лыком шит.

– Скажите-ка, фройляйн Крёмайер, – осведомился я, – возможно ли, что в последнее время вы получше познакомились с господином Завацки?..

Она неуверенно рассмеялась:

– А чё, плохо?

– Это, конечно, меня не касается…

– Ну нет уж, раз вы спросили, то и отвечайте: как вам господин Завацки, мойфюрыр?

– Энтузиаст, способен на инициативу…

– Не-а, вы ж понимаете. Он правда такой миляга и все сюда заглядывает. Я в смысле – как он вам, ну… как мужчина? Как думаете, для меня кадр?

– Ах, – вздохнул я, и в ту же минуту в голове мелькнул образ фрау Юнге, урожденной Хумпс, – не в первый раз два сердца находят друг друга в моей приемной. Вы и господин Завацки? Ну, думаю, вам вместе есть над чем посмеяться…

– Верно, – просияла фройляйн Крёмайер, – он такой сладкий! Ой, только ему не проговоритесь!

Я заверил ее, что она может положиться на мою деликатность.

– А вы-то сами? – почти что обеспокоенно спросила она. – Нервничаете?

– С чего бы?

– Ну нереально, – сказала она. – Я уже насмотрелась на людей из ящика, но вы правда самый крутой.

– В моей профессии надо быть готовым к любым виражам.

– Задайте им, – твердо пожелала она.

– Вы будете смотреть?

– Буду стоять за кулисами, – гордо ответила она. – Я уже и футболку себе хватанула.

Я и не успел ничего сказать, как она рывком расстегнула молнию черной куртки и с гордостью показала то, что было под ней.

– Я попросил бы вас! – строго сказал я, а когда она застегнула молнию, добавил уже несколько более мягким тоном: – Попросил бы, чтобы вы хоть однажды надели что-то нечерное…

– Ради вас что угодно, мойфюрыр!

Я отправился в путь. Шофер доставил меня в студию, где уже ждала Дженни, встретившая меня криком:

– Привет, дядя Ральф!

Я уже перестал ее поправлять, отчасти потому что она, видимо, придумала себе такую шутку длительного применения. За последние недели я побывал дядей Ульфом, а также дядей Гольфом и Торфом. Я не был уверен, смогу ли рассчитывать на нее, когда дойдет до суровых трудностей, однако в дальней перспективе ее легкомыслие грозило моральной порчей, так что в голове я уже поставил заметку. Если такие манеры не сменятся после первой волны арестов, она будет кандидатом для второй. Я, конечно, не подавал вида, пока она сопровождала меня в гардеробную, где ждала госпожа Эльке.

– Прячьте пудру, идет господин Гитлер, – рассмеялась та. – Сегодня большой день, как я слышала?

– Смотря для кого, – сказал я и уселся в кресло.

– Мы в вас верим.

– Гитлер – наша последняя надежда, – задумчиво произнес я. – Прямо как раньше на плакатах…

– Ну, это, пожалуй, перебор, – сказала она.

– Если перебор, уберите, – забеспокоился я, – не хочу выглядеть клоуном.

– Я имею в виду… Да ладно. С вами работы немного. Мужчина с чудо-кожей. Идите и покажите им, где раки зимуют.

Я прошел за кулисы, ожидая, пока Визгюр меня объявит. Он проделывал это все более неохотно, но надо признать, что для постороннего человека эта неохота была совершенно незаметна.

– Дамы и господа! Для мультикультурного равновесия предлагаем взгляд на Германию глазами немца: Адольф Гитлер!

Меня встретили восторженные аплодисменты. Выступать становилось с каждой передачей все проще. Сложился своего рода ритуал, как раньше во Дворце спорта. Безграничное ликование, которое я своей убийственной серьезностью превращал в абсолютную тишину. Лишь тогда, в напряженности, возникающей между ожиданием толпы и железной волей индивидуума, я брал слово.

– В последнее время…

мне многократно…

приходилось читать…

о себе…

в газете.

Да, я привык к лживой либеральной прессе.

Но теперь и газета, что недавно так метко отзывалась о греках, и о турках определенного сорта, и о лентяях, именно эта газета критикует мои речи, бьющие в ту же цель.

Она предъявляет мне вопросы.

Например, кто я вообще такой.

Оцените уровень глупости.

Потому и я задался вопросом:

что это за газета?

Что за листок?

Я спросил моих сотрудников.

Мои сотрудники его знают, но не читают.

Я спросил людей на улицах:

вы знаете этот листок?

Они его знали, но не читали.

Никто не читает этот листок.

Но миллионы людей его покупают.

Кому как не мне знать:

это высшая похвала для газеты.

Принцип хорошо известен.

По “Народному наблюдателю”.

На этом месте впервые раздались крики бурного одобрения. Я с пониманием позволил публике выразить эмоции, потом с серьезным видом махнул рукой, требуя тишины.

– Однако у “Народного наблюдателя” был начальник, настоящий мужчина.

Лейтенант.

Военный летчик, потерявший ногу ради Отечества.

А кто же возглавляет эту “Бильд”?

Тоже лейтенант.

Даже обер-лейтенант.

Вот как!

Так что же не в порядке с этим человеком?

Может, ему недостает идеологического руководства?

Лейтенант из “Народного наблюдателя” в сомнительном случае спрашивал, что я об этом думаю.

Но обер-лейтенант из листка “Бильд”

ко мне не обращался.

Вначале я подумал: он из тех упрямцев, что держатся в стороне от любой политики.

Потом я установил: он очень даже часто спрашивает, когда ему требуется духовная поддержка.

Но: он звонит по другому номеру.

Некоему господину Колю.

Другому политику.

Если его так можно назвать.

Тому самому господину Колю, у которого он был свидетелем на свадьбе.

Я обратился с вопросами в издательство обер-лейтенанта.

Мне ответили:

все в полном порядке и сравнение с “Народным наблюдателем” неуместно.

Это, мол, бывший канцлер объединенной Германии.

Но именно это повергает меня в растерянность.

Ведь бывший канцлер объединенной Германии —

это я сам.

И я сомневаюсь, что объединенная Германия господина Коля объединена так же хорошо, как моя.

Кое-чего не хватает.

Эльзаса.

Лотарингии.

Австрии.

Судетской области.

Познани.

Западной Пруссии.

Данцига.

Верхней Силезии.

Мемельского края.

Не буду вдаваться в детали.

Но первым делом я подумал:

если господину шрифтляйтеру нужно компетентное мнение, пусть обращается не к шишке, а к голове.

Вновь бурное одобрение, которое я приветствовал серьезным кивком и продолжил:

– Но возможно, господин шрифтляйтер вовсе не заинтересован в компетентном мнении.

И я решил этого господина —

как сегодня прелестно говорят —

прогуглить.

Я нашел его изображение.

И мне все стало ясно.

Большой плюс, когда ты подкован в расовом учении.

Тогда хватает одного взгляда.

Этот “шрифтляйтер”,

называющий себя Дикман, конечно, не настоящий шрифтляйтер.

А лишь ходячий костюм да фунт жира на волосах.

Новая волна восторга доказала, что в лице шрифтляйтера Дикмана я нашел верную мишень. На этот раз я быстро оборвал публику, чтобы не ослабело напряжение.

– Но в конечном итоге поступок решает, где правда, где ложь.

Ложь – попытки убедить читателей, будто эта газета мой непримиримый враг.

А правду вы видите сами.

Потребовалось определенное графическое умение, чтобы обработать детали фотографии из мо его телефона, но факты остались без изменений и были только улучшены путем осветления и увеличения. Было четко видно, как госпожа Касслер оплачивает счет в “Адлоне”. А потом высветился крупный слоган Завацки: “Бильд” финансирует фюрера”.

Что сказать: такие бурные аплодисменты я слышал последний раз в 1938 году при аншлюсе Австрии. Но настоящая поддержка выразилась в количестве посетителей по моему адресу в интернет-сети. В иные моменты речь была даже недоступна – несказанная халатность. В былые времена я за такое отправил бы Зензенбринка на фронт. Утешало то, что слоган способствовал великолепному сбыту товаров: футболки, кофейные чашки, брелоки и прочее с надписью “Бильд” финансирует фюрера”. И запас товаров в торговых точках был изрядный.

Это меня вновь примирило с Зензенбринком.

Глава XXVII

Прошло три дня, и они капитулировали.

В течение первого дня провалился их иск. Суд отклонил претензии с убедительным обоснованием, что газеты “Бильд” вообще не существовало в то время, когда был фюрер, и, таким образом, слоган может относиться исключительно к телефюреру. А факт, что газета его финансировала, отрицать нельзя. И вообще, обостренное высказывание – чрезвычайно часто употребляемый стилистический метод самой газеты, потому именно она прежде всех должна мириться с тем, что о ней ведется речь в такой же манере.

Второй день им потребовался, чтобы понять безнадежность каких бы то ни было обжалований, а также для сбора информации о цифрах по продажам футболок, наклеек и чашек со слоганом. Некоторые порядочные молодые немцы даже стояли пикетом у здания издательства, хотя настрой у них было гораздо более шутливый, чем я считал уместным при данных обстоятельствах.

Меж тем я не мог ныне жаловаться на скупой отклик других изданий. Вначале это противостояние поместило меня лишь в парочку колонок с пустыми сплетнями, теперь же я начал проникать в немецкие культурные разделы. Еще шестьдесят лет назад я бы не придал ни малейшего значения тому, что обо мне судачат среди непривлекательных и непонятных измышлений мнимой культуры. Но в последнее время возникла тенденция причислять к культуре практически все. И стало быть, мое появление на подобных страницах можно было приветствовать как часть процесса трансформации, ибо это выделяло меня из усредненного политического телеувеселения и отмечало знаком качества политической серьезности. Тарабарский язык этих текстов остался без изменений за последние шестьдесят лет, было очевидно, что и сегодня для читательской аудитории наиболее взыскательными представляются тексты, которые остаются за гранью ее понимания, и она улавливает лишь позитивный основной тон.

В позитивности основного тона сомнений не было. “Южнонемецкая газета” похвалила “ретроспективу почти потемкинского образца”, с которой за “псевдоотражением неофашистских моноструктур проступает решительное пламенное воззвание в защиту плюралистического, а точнее, базисно-демократического процесса”. “Всеобщая франкфуртская газета” приветствовала “поразительную обработку системно-имманентных парадоксов в овечьей шкуре националистического волка”. А каламбурщики из “Зеркала онлайн” окрестили меня “наше наВОЖДение”, безусловно благожелательно.

На третий день, как я узнал позднее, шрифтляйтеру позвонила вдова издателя. Смысл ее речи заключался в том, что, мол, сколько еще шрифтляйтер намерен терпеть издевательство над памятью почившего издателя и что она лично больше не желает ждать и завтра же кошмар должен окончиться.

А уж как этого добиться – дело шрифтляйтера.

Когда вскоре после полудня я направлялся в свой кабинет, то еще издалека увидел прыгающего по коридору Завацки. В несколько подростковой манере он непрерывно дергал рукой, сжимая кулак, и выкрикивал: “Йес! Йес! Йес!” Форму он выбрал, на мой взгляд, неподходящую, но его восторг я разделял. Капитуляция была практически безоговорочной. В ходе переговоров, которые дама Беллини проводила лично, постоянно советуясь со мной, была для начала оговорена многодневная пауза в освещении событий, в течение которой меня, однако, дважды должны были похвалить на первой странице как “победителя” дня. За это мы согласились после каждого шага убирать с рынка один из товаров под предлогом “нет в наличии”.

Ровно к выходу новой передачи газета прислала своего лучшего пасквилянта, невероятно угодливого холуя по имени то ли Роберт то ли Герберт Кёрцдёрфер, который, впрочем, выполнил свое задание безупречно, объявив меня самым развеселым немцем со времен комика Лорио. Я прочитал, что под маской нацистского фюрера я выражаю умные мысли и являюсь истинным представителем народа. Судя по новым неутомимым прыжкам господина Завацки, я определил, что это чрезвычайно хороший результат.

Но самое лучшее – что я поручил газете оказать мне небольшую услугу и подергать кое за какие ниточки. Эта идея появилась в порядке исключения у Зензенбринка, у которого еще недавно ум был уже на исходе. Через четырнадцать дней появилась душещипательная история о горькой судьбе моих официальных документов, пропавших при пожаре, а еще через две недели я держал в руках паспорт. Понятия не имею, по каким правовым и неправовым каналам это прошло, но отныне я был зарегистрирован в Берлине. Изменить пришлось лишь дату рождения. Официальным днем моего рождения стало 30 апреля 1954 года, здесь вновь судьба смешала карты, потому что я, конечно, указывал 1945 год, но 1954-й был, конечно, удобнее.

Единственная уступка с нашей стороны: мне пришлось отказаться от посещения редакции. Вообще-то я требовал, чтобы вся команда, включая господина Напомаженного Шрифтляйтера, встречала меня немецким приветствием и пела каноном “Песню Хорста Весселя”[65].

Ну ладно. Нельзя иметь все.

Прочие дела тоже шли как по маслу. Число посетителей на странице “Ставка фюрера” неустанно требовало все больше технических ресурсов, запросы на интервью все множились, и по совету господина Зензенбринка и дамы Беллини из моего посещения “национал-демократических” пустозвонов была сделана специальная передача, пущенная в эфир с самое ходовое время.

В конце дня я был готов чокнуться с господином Завацки (ведь он мог бы опять наколдовать для меня приятного во всех отношениях напитка “Беллини”). Но увы, господина Завацки было не найти, хотя покинуть бюро он пока не мог. Как я узнал, вернувшись в свой кабинет, фройляйн Крёмайер тоже пропала.

Я решил их не искать. Это был час победителей, к которым господин Завацки, безусловно, принадлежал и, более того, сыграл очень даже значительную роль в достижении триумфа. А кто лучше меня знает, как притягателен опьяненный победой воин для молодой женщины. В Норвегии, во Франции, в Австрии женские сердца летели к ногам наших солдат. Я убежден, всего за несколько недель после нашего вступления в эти страны из чресел первосортных чистокровных арийцев было зачато от четырех до шести дивизий. Какие бы у нас сегодня были солдаты, если бы старое, не столь чистокровное поколение посопротивлялось врагу еще какие-то несчастные десять-пятнадцать лет!

Молодежь – это наше будущее. Потому я удовольствовался бокалом очень кислого шипучего вина в обществе дамы Беллини.

Глава XXVIII

Я никогда еще не видел Зензенбринка таким бледным. Героем этот человек, конечно, никогда не был, но тут его лицо имело цвет, виденный мной последний раз в окопе в 1917 году, в ту дождливую осень, когда культи ног торчали из вязкой земли. Быть может, виной тому была непривычна я деятельность – вместо того чтобы позвонить, он лично явился ко мне в кабинет и попросил как можно скорее пройти в конференц-зал. Впрочем, он всегда выглядел исключительно спортивно.

– Это невероятно, – снова и снова повторял он, – это невероятно. Такого еще не было за всю историю фирмы. – Схватившись влажной от пота рукой за ручку двери, чтобы уйти, он на ходу еще раз повернулся ко мне: – Если бы я это знал тогда, у киоска! – И энергично рванулся вперед, впечатавшись головой в дверной косяк.

Отзывчивая фройляйн Крёмайер тут же бросилась к нему, но Зензенбринк, словно в трансе, обхватил голову рукой и, пошатываясь, продолжил путь, рассыпаясь в “невероятно” и “все хорошо, со мной все в порядке”. Фройляйн Крёмайер посмотрела на меня так испуганно, будто русский вновь стоял у Зееловских высот, но я успокаивающе кивнул ей. Дело даже не в том, что за последние недели и месяцы я научился не принимать особо всерьез опасения господина Зензенбринка. Видимо, очередной озабоченный бюрократ или демократ написал очередное возмущенное письмо в очередную прокуратуру – такое по-прежнему регулярно случалось, и расследования неизменно закрывались как безрезультатные и бессмысленные. Может, на этот раз что-то изменилось и чиновник сам к нам пожаловал – но не стоило ожидать ничего особенно тревожного. Впрочем, за свои убеждения я, разумеется, всегда был готов пойти на новое заключение в крепости.

Но признаюсь, что все-таки в меня закралось некоторое любопытство, когда я направился в конференц-зал. Дело было, наверное, не только в том, что туда устремились господин Завацки и дама Беллини. Вообще в коридорах ощущалась какая-то неясная нервозность… или напряжение. Сотрудники стояли в дверях небольшими группками, шепотом беседовали и незаметно бросали на меня вопросительные или смущенные взгляды. Я решил сделать небольшой крюк и зашел в местную столовую купить себе глюкозы. Что бы ни происходило в этом конференц-зале, я решил чуть упрочить свои позиции, заставив господ меня подождать.

– Ну у вас и нервы, – сказала работница столовой госпожа Шмакес.

– Знаю, – дружелюбно отозвался я. – Поэтому только мне и удалось войти в Рейнскую область.

– Да ладно уж, не перебарщивайте, я там тоже бывала, – сказала госпожа Шмакес, – хотя да, и я терпеть не могу кельнцев. Чего вы желаете?

– Упаковку глюкозы, пожалуйста.

– С вас восемьдесят центов, – сказала она и, наклонившись ко мне, добавила почти заговорщицким тоном: – Знаете, что специально приехал сам Кэррнер? Я слышала, он уже здесь, в конференц-зале.

– Так-так, – я расплатился, – а кто это?

– Ну так он же главная шишка, – ответила госпожа Шмакес. – Этого обычно не видно, потому что тут всем вертит Беллини, и если вы меня спросите, то я скажу, что она во всем и смыслит гораздо лучше. Но при крупных катастрофах появляется и сам Кэррнер. – Она протянула мне 20 центов сдачи. – При крупных удачах, конечно, тоже, но они должны быть очень крупные. У “Флешлайт” и так дела в порядке.

Я аккуратно развернул таблетку глюкозы и положил в рот.

– Может, вам уже пора?

– Зимой 1941 года все тоже так говорили, – махнул я рукой, но все же чинным шагом пошел в нужном направлении. Ни в коем случае нельзя, чтобы сложилось впечатление, будто я чего-то боюсь.

Тем временем количество народа в коридорах увеличилось. Казалось, сотрудники выстроились цепью, а я иду мимо, принимая парад. Я приветливо улыбался юным дамам, время от времени приподнимая правую руку в полуприветствии. За спиной раздавались смешки, но и слова: “У вас хорошо получается!”

Разумеется. Только что именно?

Дверь в конференц-зал была еще открыта, в проеме стоял Завацки. Он заметил меня издалека и сделал рукой недвусмысленный жест, что, мол, я должен поторапливаться. Было понятно, что он меня нисколько не упрекает, его вызывающее доверие лицо скорее говорило, что ему срочно, крайне срочно хочется узнать, в чем дело. Я еще чуть замедлил шаг, чтобы якобы случайно сделать комплимент юной особе о ее действительно очень симпатичном летнем платье. Моя скорость чем-то напомнила мне парадокс про Ахилла и черепаху, которую он никогда не сможет догнать.

– Доброе утро, господин Завацки, – твердо сказал я. – Мы сегодня уже виделись?

– Заходите же, – тихо поторопил меня Завацки, – давайте, давайте. Или я умру от любопытства.

– А вот и он! – раздался изнутри голос Зензенбринка. – Наконец-то!

Вокруг стола сидело чуть больше мужчин, чем обычно. Больше, чем в первый раз, а прямо рядом с дамой Беллини занял место, очевидно, тот самый Кэррнер, чуть расплывшийся, но некогда спортивного вида человек лет сорока.

– Господина Гитлера все, конечно, знают, – объявил по-прежнему белый как мел, но хотя бы уже не так сильно потеющий Зензенбринк, – зато ему, несмотря на наше уже долгое сотрудничество, вероятно, знакомы не все из присутствующих. А поскольку сегодня собрались самые главные люди нашей компании, я хотел бы их коротко представить.

И он выдал череду имен и должностей, пеструю смесь из старших-вице-исполнительных-учредительных-менеджеров и что там еще сегодня есть. Звания и лица были полностью взаимозаменяемы, и я сразу же понял, что единственное существенное имя – это Кэррнер, которого я единственного и поприветствовал легким кивком головы.

– Прекрасно, – сказал Кэррнер. – Теперь, когда мы все знаем, кто мы такие, может, пора постепенно перейти к сюрпризу? У меня скоро начинается совещание.

– Конечно, – ответил Зензенбринк.

Я вдруг обратил внимание, что мне так и не предложили сесть. С другой стороны, для меня не было подготовлено и пробной сцены, как во время моего первого визита. Следовательно, не ожидалось, что я должен что-то декламировать, а значит, мои позиции не оспариваются. Я взглянул на Завацки. Сжав правую руку в кулак, он держал ее около рта, беспрестанно перебирая пальцами, словно что-то мял в кулаке.

– Это пока неофициально, – сказал Зензенбринк, – но я знаю из одного абсолютно надежного источника. Точнее сказать, я знаю из двух абсолютно надежных источников. Это насчет спецвыпуска про НДПГ. Который мы пустили сразу после кампании с “Бильд”.

– И что с ним? – нетерпеливо спросил Кэррнер.

– Господин Гитлер получит Премию Гримме[66].

Наступила гробовая тишина.

Потом слово взял Кэррнер:

– Это точно?

– Железно, – ответил Зензенбринк и повернулся ко мне. – Я думал, срок подачи заявок уже окончен, но кто-то дополнительно вас номинировал. Я слышал разговоры, мол, вы сделали всех со спины. Кто-то сравнил вас с цунами.

– Не блицкриг, а блицзиг! – восторженно прокричал Завацки.

– Значит, мы теперь – культура? – краем уха услышал я одного из бесчисленных вице-менед жеров.

Все остальное потонуло в буре аплодисментов. Кэррнер поднялся, почти одновременно встала дама Беллини, а за ними и все прочие. Стеклянная дверь распахнулась, и две сотрудницы под предводительством Хеллы Лаутербах, гранд-дамы из приемной Зензенбринка, внесли в конференц-зал многочисленные бутылки с игристым вином. Даже не оборачиваясь, я знал, что Завацки в эту секунду отдает распоряжение о ягодном напитке “Беллини”. Из коридора к нам вваливалась толпа: машинистки, ассистенты, практиканты и помощницы. Слова “Премия Гримме” постоянно чередовались с “правда?” и “невероятно!”. Я увидел, как Кэррнер с трудом пробивается ко мне сквозь толпу с протянутой рукой и странным выражением лица.

– Я знал, – возбужденно вскричал он, переводя взгляд с меня на Зензенбринка, – я знал! Мы способны не большее, чем просто трэш-комедии! Мы способны на гораздо большее!

– Премиум-класс! – заорал Зензенбринк срывающимся голосом, а потом опять и еще громче: – Премиум-класс!

Из этого я сделал вывод, что эта премия является чем-то вроде знака качества для телевещания.

– Вы замечательный, – произнес мягкий женский голос позади меня.

Я повернулся. Спиной ко мне стояла дама Беллини, как будто слушая чей-то другой разговор.

– Могу лишь вернуть тот же комплимент, – ответил я, стараясь не слишком сильно оборачиваться.

– Не думаете ли о настоящем фильме? – прошелестел ее голос.

– Давно уже нет, – ответил я через плечо. – Кто однажды работал с Рифеншталь…

– Речь! Речь! – раздалось из толпы.

– Вы должны что-нибудь сказать! – прицепился Зензенбринк.

И хотя я обычно не люблю говорить речи по таким светским поводам, но в данный момент этого было не избежать. Толпа чуть отступила и замолчала, лишь Завацки еще протиснулся вперед, чтобы подать мне бокал с напитком “Беллини”. Я поблагодарил его и внимательно осмотрел присутствующих. К сожалению, я не подготовился, поэтому приходилось прибегнуть к проверенному образцу.

– Фольксгеноссе!

Обращаюсь к вам, чтобы в этот час триумфа указать на два пункта.

Наш триумф, без сомнения, отраден, он заслужен, заслужен долгим трудом.

Мы разгромили другие кинопродукции, которые были крупнее нас, были дороже нас, даже интернациональные!

Но эта победа лишь этап на пути к окончательной победе.

Мы обязаны этой победой в первую очередь вашей усердной работе!

Вашей безоговорочной, фанатичной поддержке.

И все же в этот час мы вспомним о жертвах, отдавших кровь нашему делу…

– Пардон, – вдруг сказал Кэррнер, – что-то я об этом ничего не слышал.

Только тут я сообразил, что в некоторой рассеянности слишком съехал к стандартной форме моих речей, читаемых после первых успехов блицкрига. Возможно, это показалось сейчас неуместным. Я уже раздумывал, не стоит ли принести извинений или чего-то подобного, но помешал чей-то голос.

– Ах, вы в такой момент еще и об этом вспомнили, – проговорила незнакомая мне сотрудница с бесконечно растроганным выражением лица. – О госпоже Клемент из бухгалтерии, ведь только на прошлой неделе!.. Это с вашей стороны так!.. – И она взволнованно задышала в платок.

– Конечно, госпожа Клемент! Как я мог забыть, – тут же добавил Кэррнер, слегка покраснев. – Простите, пожалуйста, продолжайте! Мне очень жаль.

Я поблагодарил его кивком и попытался опять нащупать нить.

– Я и сам взволнован сознанием предназначения, дарованного мне Провидением:

вернуть фирме “Флешлайт”

честь и свободу.

Бесчестье, начавшееся 22 года тому назад в Компьенском лесу, было на том же самом месте…

простите… было уничтожено в Берлине.

И в заключение вспомним всех безымянных, исполнявших свой долг, положивших жизни и тела, готовых в любой час, как честные немецкие офицеры и солдаты…

– заметив удивленные взгляды, я счел нужным внести небольшие коррективы, —

и также как честные немецкие режиссеры, и операторы, и ассистенты операторов, как осветители и работники грима, принести своей фирме жертвы, все до последней, какие только… может принести режиссер и осветитель.

Многие из них лежат сейчас неподалеку от гробниц, где покоятся их отцы из великих…

из величайших телевизионных фирм, будучи свидетелями тихих геройских подвигов, подобных тому…

– тут снова возникла заминка, —

…как госпожа Клемент из бухгалтерии выступала за свободу и будущее и вечное величие великонемецкой…

великой немецкой фирмы “Флешлайт”! Зиг…

И вдруг действительно, как в былые времена в рейхстаге, толпа отозвалась:

– …хайль!

– Зиг…

– …хайль!

– Зиг…

– …хайль!

Глава XXIX

Я вышел из дому рано. Решил, что буду наслаждаться сегодняшним днем. Это нечто великое, нечто особенное, когда после грандиозного триумфа вступаешь в тихое и спокойное место. В бюро, пока его не заполонила будничная суета, на покинутый восторженной публикой стадион, в котором еще веет победный ветер, или, скажем, в захваченный Париж в пять часов утра.

Я пошел пешком, мне хотелось побыть вместе с городом. Солнце уже освещало чистое весеннее утро, воздух был приятно прохладен и чище, чем, к примеру, в полдень. Среди зеленых насаждений небрежно одетые берлинцы выгуливали собак в первый раз за день, а уже привычные мне женщины собирали себе в пакетики фекалии. Некая рассеянная и, очевидно, невыспавшаяся курильщица, к моему тихому увеселению, сунула пустой пакетик в рот и, наклонившись, протянула руку с сигаретой к испражнениям своей крошечной собачки. Помотав головой и потерев рукой глаза, она исправила недоразумение.

Птицы затягивали утренние песни, и в очередной раз я подумал, сколь тих город без пальбы зенитных пушек. Да и вообще здесь царило исключительно мирное настроение, температура была весьма приятная. Я сделал небольшой крюк, чтобы заглянуть в киоск моего газетного торговца, но даже там еще стояла полная тишина. Глубоко вздохнув, я уверенной походкой направился к зданию фирмы. Открыв дверь, я удовлетворенно отметил, что даже портье не сидит еще в своей кабинке. Телефонный аппарат был еще с вечера затянут защитным чехлом, и в который раз я не мог не отметить в этом еще один признак его исключительно ответственного отношения к работе. Перед его местом стояли большие пакеты с газетами, которые он позже должен был раздавать. Знаю, что Борману это не очень бы понравилось, но я не из тех, кто и в мелочах непременно уделяет внимание иерархии, поэтому спокойно сам взял утреннее чтение. На длинной цепочке у столешницы висела ручка, и я написал на накладной: “Свои газеты уже забрал. Спасибо” и подписался “А. Гитлер”. С удовлетворением я заметил, что “Бильд” вновь из-за чего-то объявила меня “победителем” дня. Необходимость введения нового идеологического контроля над прессой отходила на второй план.

С газетами под мышкой я задумчиво шагал по коридорам. Сквозь верхние окна падал солнечный свет, за закрытыми стеклянными дверями мигали порой телефонные аппараты, но не было слышно ни звука. Стулья стояли около столов, и казалось, будто принимаешь парад мебели. Завернув в коридор, где располагался мой кабинет, я увидел, что из двери льется электрический свет. Я осторожно подошел ближе.

Дверь была открыта. Внутри за своим столом сидела фройляйн Крёмайер и что-то печатала на своем аппарате.

– Доброе утро, – сказал я.

– Я вам кой-чего скажу, мойфю… – с некоторой напряженностью произнесла она, – я не могу больше так здороваться и не могу больше работать. Ничё больше не могу.

Хлюпнув носом, она наклонилась к рюкзаку. Взяла его на колени, расстегнула молнию, опять застегнула и поставила на пол, так ничего оттуда и не достав. Потом встала, открыла ящик стола, заглянула, закрыла, села на место и продолжила печатать.

– Фройляйн Крёмайер, я…

– А мне-то как жалко, но все, финиш, – сказала она, продолжая печатать. – Чё за дрянь! – Вдруг подняла на меня глаза и крикнула: – Ну что вы не как все люди?! Ну прикинулись бы почтальоном? Или баварцем? Почему вы не можете как-нибудь повыпендриваться? Например, с каким-нибудь акцентом? Ой как мне тут нравилось! Так суперски отлично!

Уставившись на нее, я неуклюже переспросил:

– Я должен повыпендриваться с акцентом?

– Ну да! Или просто поносите всех подряд! Пусть даже не смешно! Но что вам приспичило всегда быть Гитлером?

– Мы этого не выбираем, – ответил я. – Провидение определяет наше место, а нам остается исполнять свой долг!

Она покачала головой.

– Сейчас досочиняю объявление для внутреннего конкурса, – опять хлюпнула она носом, – и быстренько получите замену. Увидите, желающих тут хватает!

Понизив голос, я тихо, но твердо произнес:

– Сейчас же прекратите печатать и расскажите мне, в чем дело. Немедленно!

– Я не могу тут больше работать, и точка! – упрямо сказала она.

– Так-так, не можете работать. И почему же?

– Потому что я вчера была у бабули!

– И как я должен это понимать?

Фройляйн Крёмайер набрала полную грудь воздуха.

– Я очень люблю бабулю. Когда-то я у нее жила почти год, когда мама долго болела. И вчера я к ней заходила. И она спрашивала, где я работаю. И я рассказала. Что работаю у настоящей телезвезды. Так прям с гордостью! А она говорит: у кого? А я говорю: а догадайся. А она гадает-гадает, да все не догадывается. А я тут и говорю про вас. И бабуля так обиделась, так раскричалась. А потом расплакалась и сказала, что это совсем-совсем не смешно, что вы делаете. И смеяться над этим нельзя. И вообще нельзя ходить в таком виде. А я сказала, что это же сатира. Что вы так делаете, чтоб больше такого не было. А она говорит, это не сатира. И она говорит, вы говорите то же самое, что тогда говорил Гитлер. И что люди раньше тоже смеялись. А я сижу и думаю себе, да ладно, она ж старенькая, она преувеличивает. Да она вообще про войну никогда-никогда не говорила, а сейчас просто переживает, что была как все, что ничуть не лучше других. А потом бабуля вдруг пошла к столу, достала конверт и вынула оттуда фотографию.

Фройляйн Крёмайер перевела дыхание и проникновенно на меня посмотрела:

– Если б вы только видели, как она вынимала эту фотографию. Как будто та мильон евро стоит. Как будто это последняя фотография на Земле. Я сделала себе копию. Я ее полчаса уговаривала, пока она согласилась выпустить фотографию из рук.

Она опять наклонилась и, вытащив из рюкзака фотокопию, положила ее передо мной на стол. Я всмотрелся. На снимке были изображены мужчина, женщина и два малыша, они, наверное, находились на озере, по крайней мере, они лежали то ли на покрывале, то ли на большом пляжном полотенце. Можно было предположить, что это семья. Мужчине в плавках было лет тридцать, у него были короткие темные волосы и вид спортивный, белокурая женщина выглядела очень привлекательно. На головах малышей были бумажные пилотки, видимо, сложенные из газеты, а в руке у каждого – по деревянному мечу, с которыми они, улыбаясь, позировали. Я правильно угадал насчет озера – внизу было подписано темным карандашом: “Ванзее[67], лето 1943”. В общем и целом передо мной была образцовая семья.

– И кто это? – спросил я.

– Бабулина семья. Ее папа, ее мама, ее два брата.

Неужели я мог вести войну на протяжении шести лет и не знать о трагедиях, которые она порождает? О ранах, которые наносит душе преждевременная смерть близких?

– Кто из них умер? – спросил я.

– Все. Через шесть недель.

Я еще раз посмотрел на мужчину, на женщину и особенно на мальчишек и был вынужден прокашляться. Фюрер немецкого рейха должен быть неумолимо строг и к самому себе, и к своему народу, и кому, как не мне, соблюдать это правило. Да и сейчас я продемонстрировал бы непреклонную железную волю, если бы передо мной был снимок более позднего времени, изображающий, к примеру, солдата нового вермахта, даже если бы тот пал жертвой некомпетентной политики во время этой немыслимой афганской кампании. Но данный снимок явно относился ко времени, к которому я по-прежнему был привязан всей душой, и поэтому глубоко меня тронул.

Никто не может упрекнуть меня в том, что я не был готов в любой момент и без промедления на Западном и Восточном фронте пожертвовать сотнями тысяч ради спасения миллионов. Послать на смерть мужчин, которые брались за оружие, зная, что их жизни я употреблю во благо немецкого народа и в крайнем случае даже принесу в жертву. Вполне возможно, что передо мной один из таких мужчин, вероятно, у него сейчас фронтовой отпуск. Но женщина. Но мальчишки. Да вообще, гражданское население… Меня до сих пор душит беспомощный стыд от того, что я не смог лучше защитить народ. И этот пропойца Черчилль не постыдился допустить, чтобы самые невинные из невинных мучительно истлели в огневом штурме, как живые факелы его всепоглощающей ненависти.

Гнев и ярость тех лет опять вскипели во мне, и с увлажненными глазами я сказал фройляйн Крёмайер:

– Мне бесконечно жаль. Я сделаю… я обещаю вам, что приложу все-все силы к тому, чтобы ни один английский бомбардировщик больше не посмел приблизиться к нашим границам и нашим городам. Ничто не должно быть забыто, и когда-нибудь мы отомстим за каждую бомбу тысячами…

– Пожалуйста, – запинаясь проговорила фройляйн Крёмайер, – пожалуйста, перестаньте хоть на одну минуту. На одну минуту. Вы даже не знаете, о чем говорите.

Это было весьма непривычно. Много лет прошло с тех пор, как кто-то порицал фюрера, к тому же порицал несправедливо – обычно фюрер стоит в глазах народа слишком высоко, чтобы его можно было порицать. Фюрера вообще нельзя порицать, но надо верить ему, и вообще любое порицание вышестоящего лица необоснованно, а меня – тем более. Но все-таки фройляйн Крёмайер казалась глубоко огорченной, и потому я проглотил этот вырвавшийся в сердцах комментарий, тем более что повод для него был совершенно идиотичен. Ведь кому, как не мне, знать, о чем идет речь.

Поэтому я минуту помолчал.

– Может, вы хотите взять день отгула? – продолжил я потом. – Я понимаю, что ситуация для вас сложна. Я только хочу, чтобы вы знали, что я очень высоко ценю вашу работу. А если ваша уважаемая бабушка так недовольна, то вы, наверное, могли бы объяснить ей, что гнев ее падает не на того человека. Бомбардировки были идеей Черчилля…

– В том-то и дело, что на того! На того самого человека! В этом весь ужас! – закричала фройляйн Крёмайер. – Кто говорит про бомбардировки? Эти люди погибли не от бомбардировок. А в газовой камере!

Я опешил и еще раз взглянул на фотографию. Мужчина, женщина, двое мальчишек не выглядели ни преступниками, ни цыганами и нисколько не были похожи на евреев. Хотя, если присмотреться к чертам лица… но нет, это самовнушение.

– А где же на снимке ваша бабушка? – спросил я и сразу же сам догадался.

– Она их снимает. – Голос фройляйн Крёмайер звучал как-то шершаво, словно необработанная древесина. Она неподвижно глядела на стену перед собой. – Это единственный снимок семьи, который у нее остался. А ее самой там нет.

Слеза цвета туши потекла по ее щеке.

Я протянул ей платок. Она вначале не отреагировала, а потом взяла платок и размазала тушь по лицу еще сильнее.

– Может, это была ошибка? – спросил я. – Я имею в виду, эти люди совершенно не похожи на….

– И это аргумент? – холодно спросила фройляйн Крёмайер. – Что, если бы их убили по ошибке, то все тип-топ, что ли? Нет, ошибка в том, что кому-то вообще приходит в голову мысль убивать евреев! И цыган! И голубых! И всех, кто не влезает в рамки. А я вам открою секрет! Фокус вот в чем – если вообще не убивать людей, тогда и по ошибке никого не убьешь! Легко и просто!

Я стоял в некоторой растерянности. Меня весьма озадачил этот выпад, хотя я в принципе осведомлен о том, что эмоциональный мир женщины гораздо нежнее мужского.

– Так, значит, это случилось по ошибке… – сделал вывод я.

Но не успел закончить фразу, потому что фройляйн Крёмайер вскочила и заорала:

– Нет! Совсем не по ошибке! Они были евреи! Их сунули в газовую камеру на законных основаниях! Потому что они не носили звезд. Они спрятались и сняли звезды, они надеялись, что никто не догадается, что они евреи. Но увы, какой-то тип навел полицию! Они были не просто евреи, а еще и нелегальные евреи! Теперь вы довольны?

Честно говоря, да. Но вообще – невероятно, даже я сам лично никогда не арестовал бы этих людей, настолько по-немецки они выглядели. Я был так ошарашен, что первая мысль, которая у меня возникла: надо будет при случае еще раз выразить признательность Гиммлеру за его основательную, неподкупную работу. Однако в данный момент мне все-таки показалось, что предпочтительнее будет не отвечать честно и правдиво.

– Простите, – вдруг нарушила она тишину. – Да вы, конечно, ни при чем. Да по фиг. Я не могу обидеть бабулю, так что не буду у вас больше работать. Она ж помрет с горя. Поймите же… ну почему вы не можете сейчас просто сказать: “Как же жалко семью вашей бабушки, какая ужасная ошибка!” Ну любой нормальный человек так бы сказал. Или скажите, что вы и дальше будете вкалывать, чтоб до всех людей наконец дошло, что это были за свиньи! Потому что типа вы, и я, и все мы тут трудимся ради того, чтоб такого больше не произошло. – И она почти умоляющим тоном добавила: – Ведь это правда, да? Ну скажите так! Просто для меня!

В памяти вдруг всплыла Олимпиада 1936 года. Может, и неслучайно, поскольку женщина на фотографии напомнила мне именно еврейку-фехтовальщицу Хелену Майер. Итак, представьте себе: у тебя в стране Олимпийские игры – великолепная возможность для самой лучшей, первоклассной пропаганды. Можно произвести хорошее впечатление на заграницу, выиграть время для вооружения, если еще слабоват. И приходится решать: а следует ли одновременно с Олимпиадой и дальше преследовать евреев, сводя тем самым на нет все вышеприведенные преимущества? Нужно уметь четко расставить приоритеты. Потому я допустил участие Хелены Майер, хотя она принесла нам лишь серебро. Нужно уметь сказать себе: хорошо, четырнадцать дней я не буду преследовать евреев. Да хоть три недели. Итак, как в те времена, так и сейчас требовалось выиграть время. Да, я получил первую волну народного одобрения, уже имел определенный успех. Но стоит ли за мной целое движение? Мне была нужна и приятна фройляйн Крёмайер. А если в венах у фройляйн Крёмайер обнаруживается неопознанная часть еврейской крови, то к этому надо приспосабливаться.

Меня это вовсе не смутило. Если прочий генетический материал в порядке, тело в состоянии справиться с небольшой еврейской добавкой, и та не повлияет на характер и расовые признаки. И когда Гиммлер порывался это оспорить, я всегда указывал на моего славного Эмиля Мориса. Еврейский прадед не помешал ему стать моим верным соратником, всегда рядом в битвах, в залах и на выступлениях, на передовой в борьбе с большевистской гадиной. Я лично позаботился о том, чтобы он остался в рядах моих войск СС, ибо фанатичные, гранитные убеждения могут все, могут даже влиять на наследственность. И кстати, я лично наблюдал, как с течением времени Морис с железной непреклонностью умерщвлял в себе еврейскую составляющую. Возрождение нордической расы внутри отдельно взятого себя самого и только силой духа – это феноменально! Однако верная, но еще слишком юная фройляйн Крёмайер до этого пока не доросла. Осознание мелкой еврейской части внутри себя подорвало ее решимость, и это следовало немедленно пресечь. Не в последнюю очередь из-за ее положительного влияния на господина Завацки, и наоборот. Игры 1936 года. Опять напрашивалось сокрытие истинных целей.

С другой стороны, меня ранила критика, высказанная фройляйн Крёмайер в адрес дела моей жизни. Как минимум моей прошлой жизни. Я решил выбрать прямую дорогу. Дорогу вечной и неподдельной истины. Честную дорогу немца. Мы, немцы, лгать не умеем. Ну или не умеем это делать хорошо.

– О каких свиньях вы говорите? – спокойно спросил я.

– О нациках, о ком же еще?

– Фройляйн Крёмайер, – начал я, – должно быть, вам не очень приятно будет это слышать, но вы ошибаетесь, причем во многих вещах. Это не ваша вина, но все же это неверно. Сегодня любят представлять все так, будто в те годы кучка убежденных и готовых на все национал-социалистов одурачила весь народ. Это не совсем ложь, такая попытка действительно была. В Мюнхене, в 1924 году. Но она потерпела крах и обернулась кровавыми жертвами. В результате был выбран другой путь. В 1933 году никто не дурачил народ пропагандой. Фюрер был избран в результате демократичной, даже по сегодняшним меркам, процедуры. Фюрер, который был избран, с неопровержимой ясностью формулировал свои планы. Его избрали сами немцы. Да, и даже евреи. А возможно, также и родители вашей бабушки. В партии уже тогда было четыре миллиона членов. Причем с 1933 года новых членов больше не принимали. В 1934 году это могли быть и восемь, и двенадцать миллионов. Не думаю, что какая-нибудь из нынешних партий может похвастаться таким доверием народа.

– К чему вы все это говорите?

– А к тому, что или весь народ надо называть свиньями, или то, что случилось, не свинство, а воля народа.

Фройляйн Крёмайер смотрела на меня большими глазами, ошеломленным, непонимающим взглядом.

– Как же… как вы можете так говорить! Это не было волей народа, чтобы умерла семья моей бабули! Это была идея типов, которых потом судили. Ну за всякие дела… в этом… в Нюрнберге!

– Фройляйн Крёмайер, я вас умоляю! Нюрнбергское мероприятие – это чистой воды обман народа. Если искать ответственных, есть два пути. Надо или следовать линии НСДАП, согласно которой ответственность в государстве с фанатичным лидером несет только сам фюрер, и никто иной. Или же надо осуждать всех тех, кто этого фюрера избрал и потом уже не сместил. А это были самые обычные люди, которые решили избрать необычного человека и отдать в его руки судьбу страны. Или вы желаете запретить выборы, фройляйн Крёмайер?

Она посмотрела на меня неуверенно:

– Я-то в этом секу меньше вашего. Вы все это, наверное, учили и читали. Но все-таки… но вы же тоже считаете, что это скверно? То, что случилось! Вы же хотите помешать, чтоб так было еще раз…

– Вы – женщина, – снисходительно сказал я, – а женщины очень импульсивны во всем, что касается чувств. Таково желание природы. Мужчины более деловиты, мы не размышляем в категориях “скверно”, “нескверно” и тому подобных. Нам важно справляться с заданиями, осознавать и устанавливать цели и добиваться их. В таких вопросах сентиментальность неуместна! Это важнейшие вопросы нашего будущего. Это может звучать жестоко, но мы не должны со стонами глядеть на прошлое, но должны учиться и действовать. Что случилось, то случилось. Ошибки не для того, чтобы о них сожалеть, они для того, чтобы не совершать их заново. После пожара я не буду тем человеком, кто неделями и месяцами оплакивает старый дом! Я тот, кто строит новый дом. Лучше, крепче, красивее. Но я могу сыграть лишь ту незначительную роль, что предназначило мне Провидение. Я буду лишь скромным архитектором. А владельцем и главным строителем, фройляйн Крёмайер, станет и навсегда останется немецкий народ.

– И он никогда не должен забывать… – предостерегающе сказала фройляйн Крёмайер.

– Абсолютно точно! И он никогда не должен забывать, что за силы в нем дремлют. Какими возможностями он обладает! Немецкий народ может изменить мир!

– Да, – вставила она, – но только к лучшему! Никогда больше немецкий народ не должен делать ничего скверного!

В этот момент мне стало ясно, как высоко я ценю фройляйн Крёмайер. Просто удивительно, как женщины порой бредут по одним им ведомым извилистым путям, но неукоснительно выходят к верной цели. Фройляйн Крёмайер почувствовала: историю пишут победители. А положительная оценка немецких дел, безусловно, подразумевает вначале немецкую победу.

– Да, именно это наша цель, – похвалил я, – и мы ее добьемся. Если немецкий народ утвердит себя, то через сто, через двести, через триста лет вы и я – мы прочтем в исторических трудах лишь хвалебные гимны!

Легкий смешок пробежал по ее губам:

– Через двести лет пусть уж другие читают. Мы с вами уже умрем.

– Ну, – задумчиво сказал я, – по крайней мере гипотетически.

– Мне очень жаль. – С этими словами она нажала на кнопку на клавиатуре. Я уже знал этот звук, он раздавался, когда фройляйн Крёмайер направляла документы печататься на общем аппарате, стоящем в коридоре. – Я правда с радостью продолжала бы тут работать.

– А если вы не станете сообщать об этом вашей бабушке?

Ее ответ меня обрадовал так же сильно, как и огорчил:

– Не-а. Я бабулю никогда не обману!

А не прописать ли ей спецобработку, пришла мне вдруг мысль, но надолго она не задержалась. Надо быть реалистом, как тут пропишешь спецобработку, когда нет гестапо. И нет под рукой Генриха Мюллера.

– Пожалуйста, не торопитесь, – сказал я. – Я понимаю ваше положение, но и вы поймите, что мне не нужна и дюжина новых сотрудниц. Если вы не возражаете, я бы лично попросил вашу бабушку позволить вам и впредь оставаться в моем бюро.

Она взглянула на меня:

– Ну я не знаю…

– Увидите, у меня получится устранить всякие сомнения у пожилой дамы, – заверил я ее.

Надо было видеть, какое облегчение отразилось на ее лице. Есть много людей, которые посоветовали бы мне этого не предпринимать. Я лично еще никогда не имел повода сомневаться в моей силе убеждения. И не только потому, что за моей спиной – как я знаю – перешептывались, будто всякий раз, когда я нахожусь поблизости от госпожи Геббельс, слышно, как ее яичники то ли вибрируют[68], то ли пульсируют, или какой там еще процесс посчитала уместным терпкая солдатская шутка. Нет, подобные насмешки поверхностны. Тут дело в уверенном обаянии победителя, чуждого всяких сомнений. Если его правильно применять, оно действует одинаково и на молодых, и на старых. Еврейки не исключение, наоборот, по моему опыту, они самые уязвимые в своем стремлении к ассимиляции, к нормальности. Хелена Майер, наша еврейка-фехтовальщица, получая серебряную медаль, прилежно отсалютовала немецким приветствием. Да вспомнить только десятки тысяч тех хитрецов, что желали считаться немцами исключительно потому, что на прошлой мировой войне они гоняли лодыря на фронте и домошенничались до получения Железного креста.

Нет, раз уж человек вбил себе в голову, что надо быть немцем, когда его расовых собратьев избивают, когда их бойкотируют и громят их дома, то через шестьдесят лет его тем более полагается оставить в дураках. Особенно если за дело берется признанный знаток сильных и слабых сторон его расы – говорю это без ложной скромности, лишь констатируя чистую правду.

Ну а всех романтиков и любителей дешевых клише с их надеждами на мой рассказ о незаурядной ловкости, с которой я побил якобы превосходящий ум этих изворотливых паразитов, я должен, “к сожалению”, разочаровать. Зачем ловчить? В принципе, и в те годы не было верхом изобретательности выдавать газовую камеру за душевую кабину. В данном случае хватило обычной доли вежливой внимательности вкупе с честной и восторженной похвалой великолепной работе ее талантливой внучки. В общем и целом я рассказал, сколь незаменима для меня фройляйн Крёмайер, и блеск в глазах старушенции поведал мне, что беспокоиться о поиске новой правой руки не следует. Что касается мировоззренческих сомнений, то с этого момента дама слышала лишь то, что хотела слышать.

И разумеется, я поступил правильно, нанеся ей визит в гражданском платье.

Глава XXX

Я нервничал, но лишь слегка. Такая мягкая нервозность даже успокаивает меня, она означает, что я сосредоточен. Мы работали над этим четыре с половиной месяца. Как некогда я перерос подвальчик “Хофбройкеллер”, так и ныне – программу этого Визгюра, как некогда я въехал в цирк Кроне, так ныне – в новую студию для моей собственной передачи. Насколько я слышал, доходы от рекламы немецкой промышленности во время моей передачи достигли такого уровня, что были сравнимы с нашими финансовыми средствами перед захватом власти в 1933 году. На меня накатила радость в преддверии грядущих событий, но я хранил железную концентрацию. Еще раз проверил мой вид в зеркале. Безупречно.

На экране студии пустили заставку. Она получилась очень хорошей, я все выше ценил бывшего бронировщика отелей Завацки. Ему пришло в голову взять для заглавной песни простую басовую мелодию. Вначале были кадры из хроники, как я принимаю парад штурмовиков в Нюрнберге. Потом несколько коротких отрывков из Рифеншталь, из “Триумфа воли”. А поверх – милый шлягерный голос: “Он снова здесь, он снова тут”.

Затем шли съемки из польского похода. “Штуки” над Варшавой. Стреляющие пушки. Неистовые танки Гудериана. Потом несколько очень красивых кадров моего посещения войск на фронте.

“Он снова здесь, – пел чудесный женский голосок, – так говорят”.

Старые съемки сменялись новейшими. Я прогуливаюсь по новой Потсдамской площади. Покупаю у продавщицы булочки. И любимый момент, как я на детской площадке треплю по головам двух ребятишек – мальчика и девочку. Молодежь – это все-таки наше будущее.

“Зачем ко мне он не пришел, – жаловался голос (что было понятно), – как получилось? Я не могу совсем понять, что же случилось”.

Я был очень тронут, когда впервые услышал этот шлягер на обсуждении мелодии для заставки, потому что я действительно совсем не мог понять, что же случилось. Далее меня показывали на заднем сиденье черного “майбаха” по дороге к месту съемки – это был отслуживший свой век кинотеатр. И пока я выходил из машины и заходил в здание, а камера сзади поднималась вверх, на вывеску на кинотеатре, которая служила и названием передачи – “Говорит фюрер”, – дама допевала свою удачно смонтированную песню: “Он снова здесь, он сно-о-о-о-о-ва-а-а-а-а-а ту-у-у-у-у-у-у-у-у-ут”.

Я мог смотреть заставку снова и снова, но самое позднее на сцене с булочками мне уже надо было направляться за кулисы, чтобы точно под конец песни оказаться за письменным столом и с серьезной миной встретить приветственные аплодисменты. Все это вместе смотрелось несколько более вольно, чем, например, во Дворце спорта, но довольно торжественно благодаря вступлению.

Мне выстроили прекрасную студию, никакого сравнения с простой трибуной у Визгюра. Ее сделали по образцу “Волчьего логова”. Это был компромисс. Я вначале предложил Оберзальцберг, но дама Беллини сочла, что это выглядит чересчур весело и симпатично, и предложила фюрербункер, в результате мы сошлись на “Волчьем логове”. Я даже съездил туда вместе с производственным отделом, скорее из любопытства, потому что, естественно, мог по памяти детально нарисовать весь комплекс внутри и снаружи, включая личный состав. Но дама Беллини не без основания хотела, чтобы производственный отдел набрался впечатлений непосредственно на месте.

Я считал само собой разумеющимся, что русские стерли с лица земли все свидетельства нашего прошлого, расположенные в их зоне влияния, но против железобетона Организации Тодта у них, конечно, не было ни малейшего шанса. Пришлось даже оставить зенитные башни в Вене, потому что их просто-напросто невозможно было взорвать. Конечно, можно было бы до самой крыши набить эти наземные бункеры тротилом, но шельма Таммс гениальным образом установил их ровно в центре жилых районов. Так они и стоят, внушительно мрачные памятники немецкой крепостной архитектуры.

Зато поляки устроили из “Волчьего логова” какой-то увеселительный парк, прямо сердце заболело при виде той равнодушной наивности, с которой любой тупой невежа шастает по территории. Нет ни следа необходимой серьезности, уж если выбирать, то мне больше по душе информационные центры, которые сейчас всюду понастроили. Конечно, там народу промывают мозги, но, по крайней мере, корректно изображается серьезность нашего движения и его цель, даже включая еврейскую проблематику. Понятно, что нынешние “преобразователи мира” красят все в свой цвет, однако для верности они еще везде добавляют: мол, наша политика была “человеконенавистнической”. Геббельса на них нет! Он бы сразу все это вычеркнул со словами: “Если вам приходится вставлять подобные определения, значит, у вас негодный текст. Когда текст хорош, у читателя после него в голове остается лишь одна мысль: какое же человеконенавистничество! Тогда и только тогда он поверит, что понял все сам!”

Милый Геббельс. Как я любил его детей, они были самыми хорошенькими в фюрербункере!

Итак, “Волчье логово”. У них тут теперь отель, в столовой каждый день мазурская кухня, а рядом тир для стрельбы из пневматического ружья, в общем и целом – жалкое зрелище. Если б мне предложили управлять данным заведением, я бы положил наше оригинальное оружие: винтовка G43, пистолет Vis.35, люгер, армейский вальтер или вальтер PPK[69], хотя нет, лучше без PPK, а то при мысли о старом добром РРК всегда начинаются досадные головные боли. Нужно бы проконсультироваться с врачом, хотя в последнее время мне это дается нелегко. Раньше-то было удобно, когда Тео Морелль всегда был под рукой. Геринг его не любил, но Геринг не во всех отношениях был светлой головой.

Я подождал, пока аплодисменты совсем затихнут, что постоянно выливалось в соревнование по крепости нервов между каналом, публикой и мной, потому что мне нужна была абсолютная тишина. А я до сих пор умел успокоить любую публику.

– Фолькс-

геноссе!

Мы знаем:

нация живет своей землей.

Земля —

это ее жизненное пространство. Но в каком состоянии сегодня эта земля?

“Канцлерша”

говорит:

мол, в великолепном.

Ну-ну.

Раньше в этой стране считалось высшей похвалой, когда говорили: здесь можно есть с земли.

И где же, хочу спросить я эту

“канцлершу”,

желаете вы поесть с земли?

Я до сих пор жду ответа, ведь даже “канцлерша” знает:

немецкая земля отравлена ядом крупного капитала, международных финансовых магнатов!

Немецкая земля полна мусора, немецкому ребенку нужен высокий стул, чтобы расти здоровым, немецкий мужчина, немецкая женщина, немецкая семья забираются как можно выше, в высотные дома, маленькая немецкая собачка по имени Штруппи или, может, Шпицль своей нежной лапкой может наступить на пивную пробку, полизать диоксин и умереть в ужасных муках и судорогах!

Бедный, бедный

Штруппи.

И все это на земле, с которой желает есть наша

“канцлерша”.

Ну так приятного аппетита!

Наш сегодняшний гость – эксперт по немецкой земле.

Зеленый политик

Ренате Кюнаст.

Ее провел в студию рослый ординарец по имени Вернер, блондин с прекрасными манерами, и хотя на лице дамы явно читалась неприязнь к его форме, но в ее мимике скользило определенное признание его физических достоинств. Женщина остается женщиной.

Эта идея родилась тоже у Завацки. В рядах “Флешлайт” появилось мнение, что мне нужен ассистент.

– Это важно, – сказал тогда Зензенбринк. – Это даст вам возможность обращаться к третьему человеку. Если гость вялый, если реплика провисает, то вы не останетесь наедине с публикой.

– Значит, я могу спихнуть вину на другого?

– Как бы да.

– Я не согласен. Фюрер делегирует задачи, но не ответственность.

– Но фюрер и не станет сам открывать дверь, когда звонят, – вставила дама Беллини. – А гостей у вас будет более чем достаточно.

Это было верно.

– Раньше-то у вас тоже был какой-нибудь ассистент? Кто у вас открывал дверь? – Она осеклась и добавила: – То есть не у вас. А у Гитлера.

– Ладно, ладно, – ответил я. – Кто открывал дверь? Наверное, Юнге. Или, под конец, кто-то из людей Шедле…

– Господи, – вздохнул Зензенбринк, – да их ни одна собака не знает.

– Ну а вы что думали? Что мне лично Гиммлер по утрам гладил форму?

– Его-то хоть знают!

– Не надо усложнять, – осадила нас Беллини. – Вы же назвали сейчас не просто мелкого эсэсовца, а… этого… Шубли?

– Шедле.

– Вот именно. Заменим его. И поднимемся на этаж повыше. Это ж чисто символически.

– Ну хорошо, – сказал я, – так мы дойдем до Бормана.

– До кого? – переспросил Зензенбринк.

– Борман! Мартин! Рейхсляйтер!

– Никогда не слышал.

Я уже был готов высказать ему все, что думаю, но это пресекла дама Беллини.

– Ах, какие у вас богатые познания, – запела она мне, – прекрасно, что вы знаете все детали, на такое никто больше не способен! Но если нам нужна широкая аудитория и действительно высокий рейтинг, – тут она весьма кстати сделала небольшую паузу, – то придется выбрать ассистента из очень узкого круга. Давайте посмотрим реалистично: мы можем взять Геббельса, Геринга, Гиммлера, может, еще Гесса…

– Только не Гесса, – вставил Зензенбринк, – а то вокруг него аура сочувствия, мол, бедный старик, навечно за решеткой из-за злых русских…

– Да, верно, я тоже так считаю, – продолжила дама Беллини, – тогда у нас три кандидатуры. Иначе каждый телезритель через полминуты будет гадать, что за странный тип рядом с фюрером. А нам лишнее недоумение ни к чему. Хватает уже вас одного.

– Геббельс никогда не стал бы для меня открывать дверь, – упрямо сказал я, хотя, конечно, понимал, что она права. И разумеется, Геббельс стал бы для меня открывать дверь. Он сделал бы все ради меня. В этом он чуть походил на моего фокстерьера Фоксля в окопе. Но я понимал: это не должен быть Геббельс. Они же сделают из него Квазимодо, подобно горбуну Фрицу в сенсационной постановке “Франкенштейна” с Борисом Карлоффом. Его превратят в гротескное чудище и будут издеваться над ним всякий раз, когда он возникает на сцене. Геббельс этого не заслужил. Другое дело – Геринг или Гиммлер. Конечно, им уже досталось по заслугам, но во мне по-прежнему тлел справедливый гнев из-за их предательства. В то же время они перетянули бы на себя часть внимания. Я же сам видел, что случилось с Визгюром.

– А если мы возьмем неизвестного солдата? – подал голос Завацки.

– В каком смысле? – спросила дама Беллини.

Завацки выпрямился на стуле:

– Такого высокого суперблондина, типичного эсэсовца.

– Неплохая идея, – отметила Беллини.

– Из Геббельса вышел бы лучший комик, – возразил Зензенбринк.

– Нам не нужен дешевый комик, – хором сказали мы с Беллини.

И взглянули друг на друга. Она с каждой встречей нравилась мне все больше.

– Спасибо, что пришли, – поздоровался я с госпожой Кюнаст и предложил ей сесть.

Она села уверенно, как человек, знакомый с телекамерами.

– Да, мне тоже приятно, – с насмешкой сказала она, – в некотором роде.

– Вы, наверное, задаетесь вопросом, почему я пригласил именно вас?

– Потому что никто больше не согласился?

– Нет-нет. Мы могли бы заполучить и вашу коллегу, госпожу Рот. О, кстати говоря, вы не могли бы сделать мне одолжение?

– Смотря какое.

– Пожалуйста, исключите эту даму из вашей партии. Как можно сотрудничать с партией, содержащей нечто столь ужасное?

– Ну, до сего дня это не мешало ни СДПГ, ни ХДС.

– Так вас это тоже удивляет?

На какой-то момент она растерялась.

– Должна заявить, что Клаудия Рот делает прекрасную работу и…

– Ладно, вы правы, может, достаточно просто не подпускать ее к телекамерам и держать в звуконепроницаемом подвальном помещнии без окон. Вот мы и вышли к нашей теме: я пригласил вас, потому что, разумеется, должен строить планы на будущее, а для прихода к власти нужно, если не ошибаюсь, парламентское большинство….

– Парламентское большинство?

– Разумеется, как в 1933 году, когда мне потребовалась НННП[70]. В ближайшее время дела могут пойти схожим образом. НННП сейчас, к сожалению, нет, вот я и решил проверить, на кого можно рассчитывать для создания нового Гарцбургского фронта.

– И вы хотите использовать именно зеленых?

– А почему бы нет?

– Я не вижу тут особых возможностей, – сказала она, наморщив лоб.

– Ваша скромность делает вам честь, но не зарывайте свой талант в землю. Ваша партия подходит гораздо лучше, чем вы подозреваете!

– Вы меня заинтриговали.

– Я полагаю, что у нас схожие мечты о будущем. Расскажите, пожалуйста, какой вы видите Германию через пятьсот лет?

– Через пятьсот лет?

– Ну или через триста?

– Я не пророк, я держусь реальности.

– Но у вас же есть какой-то план для Германии?

– Но не на триста же лет вперед. Никто не знает, что случится через триста лет.

– Я знаю.

– Да что вы? И что же будет через триста лет?

– Пожалуйста, уважаемые зрители! Рассуждая о планах на будущее, зеленые обращаются за советом к фюреру немецкой империи! Как я и говорил, наше сотрудничество вполне представимо…

– Хорошо, оставьте свои планы при себе, – быстро сдала позиции Кюнаст, – зеленые и без вас прекрасно…

– Ладно, так на сколько же лет вперед простирается ваше планирование? На сто?

– Это чушь.

– Пятьдесят? Сорок? Тридцать? Двадцать? Знаете что, я буду сейчас вести обратный отсчет, а вы просто в нужный момент скажите: “Стоп!”

– Ни один человек не может всерьез заявлять, будто способен прогнозировать развитие событий более чем на десять лет вперед.

– Десять?

– Ну хорошо, пятнадцать.

– Ладно, какой вы видите Германию через пятнадцать минут?

Кюнаст вздохнула:

– Если вы так настаиваете: я вижу Германию как оплот экологической безопасности, с восполняемыми экологическими энергоресурсами, с высокоразвитыми технологиями, главным образом технологиями защиты окружающей среды, внутри мирной Европы под эгидой ЕС и ООН.

– Вы успели записать, Вернер? – спросил я ординарца.

– …внутри мирной Европы под эгидой ЕС и ООН, – четко отрапортовал Вернер.

– Что ЕС к тому времени по-прежнему будет существовать, вы все же знаете? – уточнил я.

– Само собой разумеется.

– И греки там по-прежнему будут? Испанцы? Итальянцы? Ирландцы? Португальцы?

Кюнаст вздохнула:

– Ну кто это может сегодня знать.

– Вы можете! В энергетической политике! Тут вы мыслите в тех же масштабах, что и я! Минимальный импорт вплоть до полного отказа от него, полное самообеспечение за счет воспроизводимого сырья, воды, ветра – вот что такое безопасность в области энергетической политики на сто, двести, тысячу лет… Вы же можете немного заглянуть в будущее. Ну что сказать – именно этого я всегда и добивался…

– Подождите! Но у вас были совершенно неверные причины!

– А какая связь между причинами и восполняемыми энергоресурсами? Неужели есть добрые ветроколеса и злые?

Она посмотрела на меня с раздражением.

– Я правильно вас понимаю, – не отставал я, – что для содержания дельфина в условиях, соответствующих его биологическим особенностям, можно применять хорошую и здоровую солнечную энергию, а вот если заселять украинские пахотные земли германскими крестьянами, то им достанется лишь буроугольная электроэнергия? Или атомная?

– Нет, конечно, – запротестовала Кюнаст, – но пусть эти земли заселяются украинцами. Если их вообще надо заселять.

– А украинцам тогда разрешается пользоваться ветровой энергией? Или тут тоже есть специальные условия? Может, у вас имеется таблица для разных типов энергии и их конкретного применения?

Она откинулась назад.

– Вы прекрасно понимаете, что я не это имела в виду. Следуя вашей логике, вы можете сейчас спросить, а не лучше ли, если бы миллионы евреев были убиты при помощи солнечной энергии?..

– Интересная мысль, – заметил я, – но евреи не тема для шуток.

На какой-то момент в студии воцарилась абсолютная тишина.

– Тишина в телевизоре – это всегда разбазаривание драгоценных народных частот, – сказал я. – Давайте лучше заполним ее рекламной паузой.

Свет приглушили. К нам подошли гримеры и обновили наши лица.

Кюнаст прикрыла микрофон рукой.

– То, что вы здесь устраиваете, это уже на грани, – тихо сказала она мне.

– Я, конечно, знаю о настроении умов внутри вашей партии, – ответил я, – но признайтесь сами: про евреев начал не я.

Она призадумалась. Вновь зажегся свет. Подождав, пока утихнут аплодисменты, я предложил:

– Давайте подойдем к столу с картами!

Справа в студии мы воссоздали старый стол из “Волчьего логова”. Я заказал для него большую и красивую рельефную карту мира.

– А почему, кстати, – на ходу спросил я, – ваша партия последнее время отказывается от опыта, от знаний бывшего военного министра Фишера?

– Йошка Фишер никогда не был министром обороны, – грубовато возразила она мне.

– Вы правы, – согласился я, – я никогда и не считал его министром обороны. Оборонять можно лишь территорию рейха, а Косово к ней не принадлежит. Аннексия не имела бы никакого смысла ввиду удаленности данной области. Или вы считаете иначе?

– Аннексия Косово никогда и не обсуждалась! Речь шла о противодействии этническим чисткам… Я не собираюсь вам сейчас разъяснять причины интервенции в Косово. Тогда нельзя было оставаться в стороне!

– Кому вы это говорите, – серьезно сказал я. – Вы абсолютно правы, альтернативы не было, как не было ее и в 1941 году. А чем, кстати, занимается сейчас этот Фишер?

Ее глаза забегали – очевидно, она выбирала между обсуждением нынешних умонастроений господина Фишера и сравнительным анализом балканской политики за последние семьдесят лет.

Она выбрала первую тему.

– Главное, что у зеленых нет причин беспокоиться о нехватке талантов в своих рядах. Йошка Фишер был и остается важной персоной в истории нашего движения, но сейчас ему на смену пришли другие.

– Например, вы?

– Например, среди прочих я.

Тем временем мы уже стояли у стола с картой. По моей просьбе флажками на ней были отмечены места действия бундесвера.

– Позвольте спросить, как зеленые представляют себе победоносное завершение наших операций в Афганистане?

– Что значит победоносное завершение? Военные действия там должны быть как можно быстрее окончены. Это ведет лишь к росту насилия…

– В Афганистане для нас нет никакой выгоды, я считаю точно так же. Что нам там делать?

– Подождите, – сказала она, – но…

– Только не надо говорить мне, что вы опять сомневаетесь в моих мотивах. Не надо говорить мне, будто только вам можно уходить из Афганистана, а я должен там оставаться!

– Я не уверена, буду ли вообще еще что-нибудь говорить, – ответила она и нервно обвела глазами студию.

Ее взгляд остановился под столом:

– Там почему-то стоит портфель, – высокомерно сказала она. – Так и задумано?

– Наверное, кто-то забыл, – отмахнулся я. – А где, кстати, фон Штауффенберг?

Портфель под столом был моей идеей. Я действительно вспомнил это происшествие, посещая “Волчье логово”. Я также предложил, чтобы он стал постоянным элементом программы. Как и проход через студию к столу. Портфель, по моему мнению, надо заново прятать для каждого гостя.

– Раз уж мы с вами нашли общий язык касательно вывода войск из Афганистана, – произнес я, наклоняясь над картой, – признайтесь мне под конец: если зеленые получат власть, какую страну они планируют аннексировать в первую очередь?

– Портфель тикает, – испуганно сказала Кюнаст.

Это уже была идея Зензенбринка. Впрочем, ему в голову она пришла на секунду раньше, чем мне.

– Не говорите глупостей, – попенял я ей. – Портфели не тикают. Портфель – это не будильник. Итак, какую страну вы назвали?

– И что оттуда вылетит? Конфетти? Или мука? Сажа? Краска?

– Господи, ну так посмотрите сами!

– Да уж, вам бы этого хотелось. Но я не сумасшедшая!

– Тогда вы ничего и не узнаете, – ответил я. – Зато мы узнали кое-что весьма интересное о вашей очень симпатичной партии. Большое спасибо, что вы к нам зашли. Госпожа Ренате Кюнаст!

Во время аплодисментов я посмотрел за кулисы. Там стояли Зензенбринк и дама Беллини. Они попеременно то хлопали, то показывали кулаки с отогнутыми большими пальцами.

Это вызывало приятные чувства.

Глава XXXI

Самое важное, чему я научился за мою жизнь политика, – это правильная оценка репрезентативных обязанностей. По сути, я всегда презирал зависимость от покровителей, но тем не менее политику ради будущего страны часто приходится в этом аспекте прыгать выше головы. Быть может, публичные рукопожатия, признание столпами общества и притягательны для некой касты политических актеров, которые путают жизнь на публике с жизнью для публики, жизнью для нации и для маленького человека, с трудом наскребающего себе на еду и платье. И если посвятить всего пятнадцать минут новостям в телевизоре, то непременно увидишь полдюжины лакеев, пресмыкающихся перед важной особой. Это всегда вызывало у меня отвращение, и я мучительно принуждал себя к разным визитам вежливости только во имя дела, во имя партии, когда речь шла о немецком народе, о сохранении расы или о новом “мерседесе”.

Согласен, и о четырехсотметровой квартире на Принцрегентенплац.

Ну хорошо, в конце концов, и ради Оберзальцберга.

Но все это были приобретения, призванные повысить привлекательность фюрера, а вместе с тем партии и всего движения. Вспомнить хотя бы толпы посетителей в Бергхофе – никто не станет утверждать, что это было похоже на отдых! Один визит Муссолини чего стоил, ужас! Фюрер не имеет права скрываться от общественности, ну или, скажем, имеет, но лишь на время. Когда столица рейха лежит в руинах, он имеет право на длительное время скрыться в фюрербункере. А вообще фюрер принадлежит своему народу. Поэтому я очень обрадовался приглашению из Мюнхена.

Еще в конце августа я получил письмо от одного известного общественного журнала, главный редактор которого предлагала мне посетить их редакцию по случаю бывшего великонемецкого праздника народов, вновь названного Октоберфест. Во “Флешлайт” меня все хором уговаривали ехать, хотя я поначалу сомневался. В первый отрезок моего жизненного пути я ни разу там не был, но времена изменились, а вместе с ними изменилось значение этого почти двухнедельного традиционного мероприятия. Меня многократно уверяли, что из октябрьского праздника получился народный праздник, который обходится без особого участия народа. Кто хотел сесть в одной из праздничных палаток и что-нибудь заказать, должен был резервировать место за месяцы, даже за годы вперед или же перенести посещение на дневные часы, в которые ни один приличный немец туда не пойдет.

Разумеется, ни один человек в здравом рассудке не станет за месяцы или годы вперед планировать столь маловажную вещь, как посещение народного праздника. Поэтому, как я узнал, в утренние и дневные часы туда устремляются несолидные немцы и иностранцы да туристы, привлеченные аурой знаменитого торжества и желающие уже в полдень превратить свой день в вечер. В это время, в один голос сказали мне и дама Беллини, и господин Зензенбринк, ни в коем случае нельзя там появляться, потому что появление в эти часы говорит о малозначительности личности. А вечера принадлежат тоже не местному населению, а концернам всевозможных отраслей промышленности. Практически любая более или менее известная фирма почитала своим долгом организовать для прессы или для гостей так называемое “посещение Луга”. Однако отдельные органы прессы из-за недовольства праздниками компаний и присутствующими там людьми решились скроить “посещение Луга” по своей мерке, и мне показалось, что это весьма умный подход, несколько в духе Геббельса. Меня заверили, что некоторые из этих собраний со временем сравнялись по значению с венскими оперными балами. Мероприятие данного журнала было именно столь высокого уровня. Мое согласие оказалось чрезвычайно удачным с точки зрения пропаганды ходом, поскольку сразу несколько бульварных газет, вспомнив о моем пренебрежении праздником в прошлые года, вышли с заголовками на первой странице: “Гитлер впервые посетит Луг Терезы”. При виде столь слаженной работы я не без удовольствия подумал, что надобность в “Народном наблюдателе” все дальше отходит на задний план.

Я прибыл в город около полудня и использовал время, чтобы навестить некоторые полюбившиеся мне места. Я помедлил в Зале баварских полководцев, вспоминая о пролитой крови верных соратников, прошелся мимо пивной “Хофбройхаус” и с некоторым опасением направился к Кёнигсплац. Но как возликовало мое сердце, когда я увидел великолепные постройки в целости и сохранности! Пропилеи! Глиптотека! Античное собрание! И – я даже не осмеливался надеяться – Фюрербау и Административное здание по-прежнему были на месте и даже использовались! Значит, от демократических борцов с инакомыслием не укрылось, что эти благословенные постройки завершили наконец ансамбль Кёнигсплац. В веселом расположении духа я отправился бродить по Швабингу, и ноги будто сами привели меня на Шеллингштрассе, а там – к нечаянной встрече. Нельзя и представить себе волну радости, когда меня поприветствовала вывеска “Остерия Итальяна”, за которой скрывалось название моего излюбленного места – “Остерия Бавария”[71]. Как бы мне хотелось зайти и что-нибудь заказать, да хоть минеральной воды, однако время промчалось слишком быстро, и мне уже следовало вернуться в отель, где вечером меня должен был забрать таксомотор.

Прибытие на Луг Терезы меня разочаровало. Полиция хотя и оцепила огромную территорию, но не обеспечивала ни безопасности, ни порядка. Я еле успел выйти из машины, как на заднее сиденье рухнули два изрядно опьяневших персонажа.

– Бррра-а-э-элиннерштррсс! – пробормотал один, в то время как другой уже задремал. Шофер, довольно крепкий малый, вытащил обоих пьянчуг со словами “Это не такси!”, а затем повел меня к тому месту, где проводилось мероприятие.

– Простите уж, – сказал он мне, – на этом чертовом празднике всегда так.

Мы прошли несколько метров по улице в сторону палаток. Я затруднялся представить себе, как кому-то может прийти в голову идея организовать здесь социально значимую встречу. Заборы, ограждающие участки, были облеплены привалившимися к ним пьяными мужчинами, непрестанно мочившимися сквозь сетку забора. Некоторых поджидали в сторонке столь же нетвердо державшиеся на ногах подруги, которые были явно не прочь заняться ровно тем же, но, видимо, не решались из подсознательных остатков приличия. Какая-то парочка пыталась начать обмен нежностями, прислонившись к тумбе для афиш. Он явно имел целью всунуть свой язык ей в рот, но не мог найти оного, поскольку подружка сползала вниз, а потому удовольствовался ее носом. Она же в ответ на его приставания раскрыла рот и бесцельно крутила языком в воздухе. Потом они, сначала медленно, а затем набирая скорость, сползли на землю, повторяя округлость тумбы. При этом девица визгливо смеялась и пыталась что-то сказать, но не могла ничего объяснить по причине отсутствия в речи согласных. Кавалер вначале упал на спину под ее весом, но выкарабкался и, усевшись, молча запустил руку ей в вырез. Было неясно, заметила ли это она, но три итальянца по соседству посмотрели с интересом и решили последить за происходящим с минимального расстояния. Эти унизительные потуги не привлекли более ничьего внимания, в особенности внимания полиции, занятой сбором бессознательных тел, каковые лежали вокруг в изобилии.

Луг Терезы, вопреки своему названию, не имеет почти никакого зеленого покрова, лишь около деревьев по краям сохранились клочки лужайки – насколько я помню, и в прошлом все выглядело именно так. Практически на каждом клочке зелени, насколько хватало взгляда, располагался пьяный до бесчувствия человек, и нетрудно было заметить, что к любому пустующему месту тут же кто-нибудь устремлялся и сразу там падал, или извергал из себя выпитое, или и то и другое одновременно.

– Здесь всегда так? – спросил я шофера.

– По пятницам хуже, – невозмутимо ответил он. – Чертов лужок.

Даже не могу объяснить почему, но внезапно меня как кипятком обдало осознание причин столь позорного человеческого падения. Все дело, конечно, в решении НСДАП 1933 года, когда ради еще большего роста популярности партии среди народа мы решили ввести твердую цену на пиво. Очевидно, с тех пор и другие партии догадались, что так можно обеспечить себе народную любовь.

– Похоже на этих идиотов, – вырвалось у меня, и я обратился к шоферу: – Неужели цену на пиво так и не подняли? Девяносто пфеннигов за масс[72] – это сегодня смешно!

– Какие девяносто пфеннигов? – удивился шофер. – Масс стоит девять евро! С чаевыми – десять.

Проходя мимо, я удивлялся причудливым кучам “пивных трупов”. При всей бесхозяйственности нынешним партиям удалось достичь неожиданного благосостояния. Конечно, когда не ведешь войну, то экономишь на некоторых расходах. С другой стороны, если посмотреть на состояние здешнего народа, то даже самый закостенелый упрямец согласится, что немцы в 1942 или 1944 году, да даже в самые горькие ночи бомбардировок были сплочены крепче, чем этим сентябрьским вечером в начале третьего тысячелетия.

Как минимум физически.

Качая головой, я проследовал с шофером до входа в праздничную палатку, где он передал меня юной белокурой даме и пошел обратно к автомобилю. Голову дамы обвивал провод, а возле рта торчал микрофон. Улыбаясь, она сказала:

– Привет, меня зовут Чилль, а вы, извините…

– Шмуль Розенцвейг, – раздосадованно сказал я.

Ну неужели так трудно было узнать?

– Спасибо. Розенцвейг… Розенцвейг… – повторила она, – что-то у меня нет такой фамилии в списке.

– Бог ты мой! – вырвалось у меня. – Я что, похож на Розенцвейга? Гитлер! Адольф!

– Пожалуйста, так сразу и говорите! – взмолилась она столь несчастным тоном, что я почти устыдился своей вспышки. – Сами подумайте. Сколько людей у меня здесь – ну не могу же я всех лично знать. Еще не хватало, чтоб они чужими именами назывались… Только что я перепутала жену Бориса Беккера с его последней подружкой, вы бы видели, как он на меня накинулся!

Сочувствие мне не чуждо. Настоящему фюреру любой фольксгеноссе – как родное дитя. Впрочем, одним сочувствием никому не поможешь.

– А ну-ка соберитесь, – строго велел я. – Вам доверили этот пост, потому что ваш командир на вас надеется! Старайтесь изо всех сил, и тогда можете рассчитывать на его поддержку!

Она посмотрела на меня в некотором недоумении, но потом – как нередко случалось в окопах – благодаря резкой словесной встряске взяла себя в руки, кивнула и повела меня внутрь, на верхний этаж палатки, где меня незамедлительно подвели к шрифтляйтеру журнала. Передо мной стояла зрелая блондинка в дирндле[73] со сверкающими голубыми глазами – я тут же представил ее в качестве заведующей канцелярией в штаб-квартире партии. А вот журнал я вряд ли ей доверил бы, хотя кто знает, для подбора сплетен вперемешку с советами по здоровому образу жизни и узорами для вышивания она, возможно, и годилась. К тому же ей явно хотелось пообщаться – судя по ее виду, она уже вскормила четверых или пятерых детей и теперь, должно быть, скучала дома.

– Ах, – просияла она, – господин Гитлер!

В уголках ее глаз появились хитрые складочки, словно бы ей удалась особо остроумная шутка.

– Верно, – ответил я.

– Ай как хорошо, что вы здесь.

– Да, я тоже чрезвычайно рад, милостивая госпожа, – ответил я.

Пока я не успел ничего больше сказать, она изобразила на лице еще более лучезарную улыбку и повернулась в сторону, из чего я заключил, что последует обязательное фото. Я серьезно посмотрел в том же направлении, полыхнула вспышка – и моя аудиенция была окончена. Я быстро набросал в голове четырехлетний план, согласно которому шрифтляйтерша уже в следующем году будет говорить со мной пять, а через год – двадцать минут. Разумеется, лишь в теории, ибо я рассчитывал, что в ту пору уже смогу с благодарностью отказываться от подобных приглашений. Ей придется довольствоваться кем-нибудь вроде Геринга.

– Мы еще увидимся, – пропела мне шрифтляйтерша, – надеюсь, у вас еще будет время для нас.

И тут же юная женщина в национальном костюме увлекла меня к прочим женщинам в национальных костюмах.

Это была одна из самых чудовищных традиций, какие мне когда-либо встречались. Не только шрифтляйтерша или моя молодая провожатая, но каждая женщина, куда ни бросишь взгляд, чувствовала себя обязанной втиснуться в костюм, подражающий народному дирндлю, хотя на первый же взгляд было понятно, что перед тобой убогая имитация. Конечно, Союз немецких девушек работал в том же направлении, но, как следует из названия, речь шла о девушках. Здесь же в большинстве своем собрались дамы, чья эпоха девичества прошла десяток, а то и не один десяток лет тому назад. Меня подвели к столу, за которым уже сидели несколько человек.

– Что вам принести? – спросила официантка, которая хотя бы смотрелась в дирндле естественно, ведь это было ее рабочее платье. – Масс?

– Простой воды, – попросил я.

Она кивнула и исчезла.

– О, вот это профессионал, – сказал полный цветной человек в конце стола, сидевший рядом с бледной блондинкой. – Но ты лучше заказывать в кружке! Фотограф любить! Поверь. Я тут уже пятьдесят лет. Ну что это – в Октоберфест с бокалом воды?

– Ах не говорите, в простой воде черти водятся, – сказала несколько потасканная дама в дирндле, которая, как позднее дошло до моих ушей, зарабатывала на жизнь, играя в одном из небрежно сляпанных сериальчиков. Но это в свободное от работы время, в основном же она участвовала в другой передаче, где, если я правильно понял, надо было продвигаться по первобытному лесу в компании таких же третьесортных персон и на глазах у телезрителей копаться в червях и экскрементах.

– У вас очень смешные шутки, я кое-что видела, – сказала она, отпив из масса и наклонившись, чтобы позволить мне заглянуть в ее вырез.

– Очень приятно, – сказал я. – Я тоже смотрел парочку ваших вещей.

– Его надо знать? – спросил молодой блондин напротив.

– Разумеется, – отозвался негр с массом, подписывая некоему юноше толстым фломастером фотографию, – это ж господин Гитлер из Визгюра. По пятницам на MyTV! Или нет, у него же сейчас свой проект. Посмотри – коньки отбросишь!

– Но это не как у других, это прям как бы политика, – сказал вырез, уже немало переживший на своем веку. – Это прям как у Харальда Шмидта.

– Нет, он не для меня, – отозвалась блондинка и повернулась ко мне, – простите, это я не про вас, но насчет политики, мне кажется, мы ничего тут не изменим. Все эти партии и прочее – все они под одной крышей.

– Вы словно читаете в моей душе, – сказал я в тот момент, когда официантка поставила передо мной минеральную воду.

Сделав глоток, я посмотрел с нашего балкона вниз, в центр палатки. Ведь так приятно видеть, как люди, сидя на лавках, кладут друг другу руки на плечи и заводят песню, раскачиваясь ей в такт. Но ничего подобного здесь не было. Внизу все стояли на столах и лавках, помимо тех, кто уже упал. Громко звали какого-то Антона[74]. Я попытался вспомнить, докладывал ли мне Геринг, посещавший этот праздник, о похожем массовом падении нравов, но никаких подобных воспоминаний не обнаружил.

– Откуда вы? – спросила женщина в летах. – Вы не с юга Германии, правда?

И вновь продемонстрировала мне свое декольте, буквально сунув его мне под нос, как в церкви тебе суют мешочек для пожертвований на палке.

– Из Австрии! – ответил я.

– Прям как настоящий! – сказало декольте.

Кивнув, я осмотрел помещение. Раздался визг, потом несколько дам в комичных платьях попытались забраться на скамейки и призвали других к тому же. Мало привлекательного было в этих женщинах с их вымученно хорошим настроением – от них исходило какое-то беспросветное отчаяние. Хотя, может, я это придумал, может, дело было в их чересчур набухших губах, которые вопреки всем усилиям придавали лицу капризный или даже обиженный вид. Я бросил быстрый взгляд на губы пожилого декольте. Они-то казались нормальными.

– Я тоже не люблю накачек, – произнесло декольте.

– Простите?

– Вы же посмотрели на мой рот, да? – Она сделала глоток пива. – Я не хочу подпускать к себе врачей. Хотя иногда думаю, что так было бы легче. Мы все-таки не молодеем.

– Врачей? Вы больны?

– Какой вы милый, – сказало декольте и перегнулось ко мне через стол, так что его содержимое, казалось, вот-вот вывалится.

Она взяла меня за плечо и повернула так, чтобы мы с ней смотрели в одном направлении. От нее исходил ощутимый запах пива, впрочем, приятный в своей умеренности. Немного покачивающимся указательным пальцем правой руки она принялась показывать на разных дам, приговаривая:

– Манг. Губиш. Манг. Прага. Не знаю. Манг. Мюльбауэр[75], причем давно. Не знаю, не знаю. Мюльбауэр. Чехия. Манг, Манг. Какой-то халтурщик, потом Манг, причем ремонт оплачивал RTL 2, или Pro Sieben, или те, кто снимал.

Она села опять нормально и посмотрела на меня.

– С вами тоже что-то делали, правда?

– Со мной?

– Я вас умоляю, такое сходство! В нашей среде уже давно все гадают, кому же это удалось. Хотя, – она сделала большой глоток пива, – по моему мнению, на этого типа надо в суд подать.

– Любезная госпожа, я не имею никакого понятия, о чем вы говорите!

– Об операциях, – раздраженно сказала она. – И не надо делать вид, что их не было. Это просто глупо!

– Разумеется, операции были. – Я удивился ее словам, впрочем, дама была даже по-своему симпатична. – Например, “Морской лев”, “Барбаросса”, “Цитадель”…

– Никогда не слышала. Вы были довольны?

Внизу в зале заиграла старая песня “Летчик, передай привет солнцу”. Это настроило меня несколько ностальгически. Я вздохнул.

– Поначалу все было в порядке, но потом возникли осложнения. Хотя англичане вряд ли были бы лучше. Или русские… Но все же – увы.

Дама пристально посмотрела на меня.

– Никаких шрамов не видно, – со знанием дела отметила она.

– Я и не жалуюсь, – сказал я. – Самые глубокие раны судьба оставляет в наших сердцах.

– Тут вы правы, – улыбнулась она и протянула мне свою кружку.

Я приподнял бокал с водой. И стал дальше изучать странное общество. В общем и целом молодежь здесь почти не была представлена, однако вести себя, видимо, полагалось так, будто тебе только исполнилось двадцать. Отсюда и парад глубоких вырезов, и поведение отдельных людей. Я вдруг почувствовал, что все вокруг неестественно, и больше это впечатление меня не отпускало. Все эти мужчины были не в состоянии мужественно встретить физический упадок и компенсировать его умственным трудом или хотя бы некоторой зрелостью. Все эти женщины, вместо того чтобы наслаждаться покоем, вырастив детей на благо народу, кривлялись, словно сейчас и только сейчас им дана уникальная возможность на несколько часов вернуть себе отцветшую юность. Хотелось схватить за ворот каждого из этих шутов и заорать: “Придите в себя! Вы позорите себя и отечество!” Вот над чем я размышлял, когда кто-то подошел к нашему столу и постучал по нему.

– Вечер добрый! – раздался диалект, который я ни с чем не спутаю, и сразу вернулись воспоминания о чудесном городе Юлиуса Штрайхера.

Перед нами стоял мужчина под пятьдесят с длинными темными волосами. Он пришел в сопровождении дочери.

– Ах, Лотар! – радостно воскликнуло пожилое декольте, подвинувшись. – Садись к нам!

– Нэ-э, – ответил Лотар, – я на секундочку. Хотел сказать, ты здорово все делаешь. Я смотрел твой номер в последнюю пятницу, ужасно смешно, но и все верно, что ты говоришь. Насчет Европы и прочее. И за неделю до того, про социальных этих…

– Про социальных тунеядцев, – подсказал я.

– Вот именно, – кивнул он, – и про детей. Как это правильно! Дети – наше будущее. Ты молодец. Вот это я и хотел сказать.

– Спасибо, – ответил я. – Мне очень приятно. Нашему движению нужна любая поддержка. С большой радостью увидел бы среди наших сторонников и вашу уважаемую дочь.

На его лице вдруг вспыхнула ярость, но потом он громко рассмеялся и повернулся к дочке:

– Его вечные шутки. И так четко. Бьет именно туда, где болит.

Он еще раз постучал по столу:

– Чао, увидимся.

– Но вы же понимаете, она ему не дочь, правда? – спросило меня декольте, когда Лотар отошел.

– Я так и предполагал, – ответил я. – Дело, конечно, не в биологических причинах, но это невозможно с расовой точки зрения. Я думаю, он удочерил девочку. Я это всегда одобрял, ведь нехорошо, чтобы бедняжки росли в приютах, без родителей…

Декольте вытаращило глаза.

– Вы хоть иногда говорите что-нибудь нормальное? – вздохнула она. – Ладно, мне надо отойти по маленькой необходимости. Только не убегайте! Вы, конечно, ужасный, но с вами хоть не скучно!

Я сделал глоток воды и задумался, как же мне оценивать этот вечер, но тут заметил на заднем плане изрядное волнение – появилась дама с целым отрядом фото– и телерепортеров. Очевидно, дама была гвоздем программы, потому что беспрерывно привлекала к себе фотографов и телекамеры. У нее была кожа южного оттенка, и потому дирндль смотрелся на ней особенно странно, а наполнение ее лифа было прямо-таки гротескно. И хотя общий вид все-таки можно было назвать внушительным – в очень вульгарном смысле, – впечатление мгновенно рассеивалось, едва только она открывала рот. Высота издаваемых ею звуков превосходила все известные мне циркулярные пилы. Поскольку на фотографиях голоса не слышно, репортерам это было безразлично. Она как раз начала что-то визжать в камеру, как вдруг один из фотографов приметил меня и отбуксировал даму к моему столу, очевидно, чтобы сфотографировать нас вместе. Казалось, даме это было неприятно.

Я знаю это выражение лица. Видно, как за фасадом смеющихся глаз безжалостный аппарат подсчитывает, обеспечит ей эта фотография выгоду или нет. Я с легкостью увидел ее насквозь как раз потому, что и сам произвел в уме аналогичные вычисления, только гораздо быстрее, и получил отрицательный результат. Но она, очевидно, так и не пришла ни к какому выводу – я чуял ее сомнения. Последствия были для нее неясны, так что присутствовал элемент риска, от которого она надеялась отделаться шуткой. Но в этот момент фотограф подбросил в огонь лозунг “Красавица и чудовище”, и свору репортеров было уже не остановить. Поэтому для спасения ситуации экзотическая счетная машина бросилась на меня с визгливым смехом.

Этот тип женщин не нов. Они существовали и семьдесят лет тому назад, хотя и не пользовались подобной известностью. И тогда, и сегодня это были и есть женщины с безграничным тщеславием и ничтожной самооценкой, которую они пытаются преодолеть, ревностно скрывая свои гипотетические недостатки. По непонятным причинам данному типу женщин кажется, что лучший способ добиться упомянутой цели – обращать все происходящее в фарс. Это самые опасные женщины, какие только могут встретиться политику.

– О! И ты здесь! – заверещала она, пытаясь броситься мне на шею. – Супер! Давай я буду называть тебя Адик?

– Давайте вы будете называть меня господин Гитлер, – с достоинством ответил я.

Порой этого хватает, чтобы прогнать человека. Но вместо этого она уселась мне на колени:

– Шикарно, господин Гитлер! Что нам с тобой устроить для смешных фотографов? А, малыш?

В таких ситуациях можно потерять все и ничего не выиграть. Девяносто девять из ста мужчин утратили бы самообладание и ретировались под предлогами вроде “выравнивания линии фронта” или “реорганизации воинских частей”. Я нередко такое наблюдал, тогда, русской зимой 1941 года, которая неожиданно обрушилась на моих солдат с температурой минус тридцать – минус пятьдесят градусов. В ту пору хватало людей, вопивших: “Назад, назад!” Лишь я один сохранял хладнокровие и твердил: “Ни за что, ни шагу назад!” Кто колеблется, будет расстрелян. Наполеон сдался, но я держал фронт, а весной мы погнали кривоногих сибирских кровавых псов, словно зайцев, через Дон, до Ростова, до Сталинграда и дальше, дальше, не хочу сейчас углубляться в детали.

Одним словом, об отступлении не могло быть речи ни тогда, ни в данной неприятной диспозиции пивной палатки. Положение никогда не бывает безвыходным, если в тебе горит фанатичная воля к победе. Вспомнить хотя бы о Чуде Бранденбургского дома в 1762 году[76]. Царица Елизавета умирает, ее сын Петр заключает мир, Фридрих Великий спасен. А если бы Фридрих капитулировал раньше, то не было бы ни чуда, ни Прусского королевства, вообще ничего, только мертвая царица. Многие говорят, на чудеса, мол, нельзя расчитывать, но я говорю: еще как можно! Нужно только достаточно долго подождать, чтобы они свершились. А до этого следует держать позиции. Час, год, десятилетие.

– Видите ли, любезная госпожа, – сказал я, чтобы выиграть время, – я так рад вновь оказаться здесь, в прекрасном Мюнхене. Это же столица моего движения, вы знаете?

– Нет, как интересно, – беспомощно затараторила она и уже нацелилась растрепать мне волосы. Такие особы женского пола умеют запросто втоптать авторитет в грязь, испортив человеку внешний вид. Я подумал, что если Провидение держит для меня в рукаве чудо, то сейчас самый подходящий момент.

Неожиданно кто-то из толпы фотографов сунул мне под нос толстый черный фломастер.

– А подпишите-ка ей дирндль!

– Дирндль?

– Вот именно!

– Да! Супер! – закричали его коллеги.

Низшие инстинкты человека – его самые надежные помощники, особенно в отсутствие других помощников. Разумеется, сомнительная дамочка не была заинтересована в моей подписи на платье. Но фотографы настаивали, почуяв новый мотив для своих обычных непристойных фотографий ее выреза. А с их притязаниями она едва ли могла поспорить. Ибо все, взявшие меч, мечом погибнут, даже если меч – всего лишь фотоаппарат. Так что она кивнула с пронзительным “Су-у-упер!”. Я решил, что это отличная возможность задержать врага, а может, и вывести новые войска.

– Вы позволите, любезная госпожа?

– Ой, ну только на платье, – визгливо пожеманилась она. – И не очень крупно.

– Разумеется, – ответил я и принялся за работу.

Каждая секунда выигранного времени считалась за две, поэтому я дополнил подпись некоторыми украшениями. Я уже сам себе казался болваном, надо было быстрее заканчивать, чтобы не производить впечатления девочки, рисующей картиночку в альбоме со стишками.

– Готово, – с сожалением проговорил я, выпрямляясь.

Какой-то фотограф сказал:

– Ой-ой-ой.

Дама проследила за его взглядом.

Я был удивлен, что ее глаза в ужасе распахнулись.

– Простите, – добавил я, – углы вышли не совсем четкими. В обычном альбоме такого бы не случилось. Знаете ли вы, что я когда-то собирался стать художником…

– Вы с ума сошли! – завопила она и подпрыгнула на моих коленях.

Я не мог в это поверить. Чудо Луга Терезы.

– Извините, уважаемая, – сказал я, – но боюсь, что не понимаю вас.

– Как мне теперь ходить здесь, со свастикой на груди?!

– Прекрасно ходить, – успокоил ее я, – на дворе не 1924 год. Может, в этой стране нет разумного правительства, зато против свободы мнений эти парламентские болтуны не посмеют…

Но она меня уже не слушала, а так яростно терла, причитая, свое декольте, что выглядело прямо-таки фривольно. Позднее на фотографиях именно она плохо выглядела, а не я. И хотя мне не совсем понятно было ее отчаяние, но положение я спас. Телерепортажи вышли еще лучше: можно было проследить, как она резко вскакивает с некрасиво перекошенным лицом и потоком ругательств, вмиг растеряв всю напускную веселость. Репортажи, кстати, заканчивались тем, как несколько минут спустя она, возмущенная, уезжала в таксомоторе, рассыпая немыслимые бранные выражения.

В общем-то я предпочел бы более достойное выступление. Но все-таки при сложившихся обстоятельствах результат получился более чем удовлетворительным, собственные потери были в любом случае меньше, чем у противника. Народ всегда любит обороноспособного победителя, который умеет защищаться и с легкостью, словно назойливых мух, гонит прочь от себя недостойных персонажей.

Только я хотел заказать еще минеральной воды, как ее мне уже поставили на стол.

– Вам передает привет вон тот господин. – Официантка указала рукой в сторону.

Вглядевшись в людскую толчею, я различил через несколько столов белокурое существо с лицом цвета курицы, жаренной на гриле. Складки на лице делали его похожим на очень старого Луиса Тренкера[77] и образовывали вместе подобие странной ухмылки. Поймав мой взгляд, он поднял руку, намереваясь, видимо, помахать мне, но в результате сложил ее в кулак с оттопыренным большим пальцем. При этом он отчаянно и тщетно пытался еще дальше растянуть жесткую, как кожа, ухмылку.

Я потер глаза и решил уйти как можно быстрее. Вполне возможно, что в напитки здесь что-то подмешивали. Потому что рядом с этим господином восседала точная копия той самой женщины, что недавно выскочила из палатки со свастикой на груди.

Глава XXXII

Невероятно, какие пути выбирает Провидение, чтобы достичь своей цели. Оно устраивает так, чтобы один пал в окопе, а другой, напротив, выжил. Оно направляет стопы простого ефрейтора на заседание мелкой отколовшейся партии, к которой тот потом привлечет миллионы членов. Оно заботится, чтобы человека, предназначенного для высших целей, посреди работы приговорили к году заточения в крепости, дабы он наконец обрел досуг для написания большой книги. Оно заботится и о том, чтобы незаменимый фюрер оказался в передаче турецкого кобольда и настолько превзошел этого шута, что ему буквально навязали собственную передачу. И потому я уверен, что Провидению было угодно, чтобы фройляйн Крёмайер не разбиралась в станках для бритья.

Потому что опять надо было остановиться и все обдумать. Хоть я всегда верил в осмысленность моего возвращения, но поиски настоящего смысла временно отступили в тень под напором актуальных событий. И особенной срочности пока не ощущалось, ведь народ вроде был избавлен от грубой нужды и унижения. Но судьба вновь, как некогда в Вене, решила открыть мне глаза.

До сих пор я довольно мало соприкасался с бытовой стороной жизни, мелкие хлопоты взяла на себя фройляйн Крёмайер. Лишь постепенно выяснилось, сколь велики перемены, а именно – когда я решил сделать кое-какие покупки. Особенно мне недоставало моего доброго старого бритвенного станка. Приходилось кое-как справляться с пластмассовым приспособлением, преимуществом коего считалась комбинация нескольких неудовлетворительных лезвий, которые многократно и неприятно скоблили кожу. Как я выяснил из надписей на упаковке, такую конструкцию полагали великим прогрессом, главным образом по сравнению с предыдущей версией, содержавшей на одно лезвие меньше. Я же не видел ни малейшего преимущества по сравнению с разумным старым добрым станком с одним лезвием. Я пытался описать фройляйн Крёмайер, как выглядит и функционирует эта модель, но безуспешно. Так что мне пришлось самому отправиться в путь.

Последний раз я по-настоящему занимался покупками году так в 1924-м или в 1925-м. Тогда за бритвами ходили к галантерейщику или в магазин гигиенических товаров. Судя по объяснениям фройляйн Крёмайер, сейчас требовалось идти в аптекарский магазин. Она описала мне дорогу. Придя туда, я обнаружил, что внешний вид заведения разительно изменился. Раньше, входя, ты видел большой прилавок, за которым располагались товары. Сегодня прилавок был маленький и где-то около самого выхода. За ним не располагалось ничего, кроме оборотной стороны витрины. А самые разнообразные товары лежали на бесконечных рядах полок, доступные каждому. Поначалу, я предположил, что в магазине работает десяток продавцов, одетых в повседневное платье. Но оказалось, что все это были покупатели. Клиент сам выбирал себе товар и бежал с ним к прилавку. Это было до крайности непривычно. Редко когда я ощущал столь невежливое отношение к себе. Словно мне прямо на входе давали понять, что я должен сам искать свой вшивый станок для бритья, а у господ продавцов есть дела поважнее. Однако постепенно я прозрел общую картину. В хозяйственном отношении это давало множество преимуществ. Во-первых, владелец магазина мог открыть доступ к складским помещениям и тем самым увеличить торговую площадь. Далее: сотни клиентов могли обслужить себя сами быстрее, чем это сделали бы десять или двадцать продавцов. И в конце концов, хозяин экономил на продавцах. Выгода была очевидна: при повсеместном внедрении данного принципа, по грубым подсчетам, в отчизне высвобождались сто или двести тысяч людей для использования на фронте. Это было столь впечатляюще, что мне немедленно захотелось похвалить гениального хозяина магазина. Я подошел к прилавку и спросил господина Россманна.

– Какого еще господина Россманна?

– Которому принадлежит этот магазин!

– А его здесь нет.

Какая жалость. Впрочем, поздравления были бы преждевременны, ибо, как я вскоре выяснил, умный господин Россманн не продавал нужные мне бритвы. Меня направили в другой магазин, принадлежавший господину Мюллеру.

Буду краток: господин Мюллер тоже использовал гениальную идею господина Россманна. Но моих бритв у него не было, так же как и у господина Шлекера[78], в чьем запущенном магазине гениальный принцип был развит еще дальше: продавца не было даже на кассе. Что было логично, ибо станка для бритья там тоже не оказалось. В общем, мой опыт можно было сформулировать так: в Германии все меньше продавцов не продают станков для бритья. Это было не радостно, но по крайней мере эффективно.

Я беспомощно продолжал бродить по торговым пассажам. И вновь я не ошибся, надев простой костюм, потому что вновь смог наблюдать неподдельную картину жизни населения, их истинные страхи, заботы и нехватку станков для бритья. И когда я присмотрелся внимательнее, то оказалось, что этот чудесный принцип работы распространился на все общество. Каждый магазин готового платья, каждый книжный и обувной, любой универмаг и в особенности магазин продуктов, да даже и рестораны – все они обходились практически без персонала. Деньги, как оказалось, хранились не в банках, а в автоматах. Так же в автоматах выдавались проездные билеты и почтовые марки. Более того, почтовые филиалы уже начинали ликвидировать на корню. Посылки тоже можно было засовывать в автомат, откуда получателю надлежало потом их самостоятельно доставать. Учитывая все это, вермахт должен был бы обладать миллионной армией. Но на самом деле численность вермахта с горем пополам вдвое превышала ту, что была нам навязана позорным Версальским договором. Загадка.

Где же все эти люди?

Сначала я предположил, что они строят автобаны, осушают болота и прочее в таком духе. Но это оказалось не так. Болота с недавних пор были редкой диковинкой, и воду не откачивали из них, а, наоборот, доливали. А автобаны, как и при мне, по-прежнему строили польские, белорусские, украинские и прочие иностранные рабочие, причем за такие зарплаты, которые были для рейха гораздо выгоднее любых войн. Если бы я знал раньше, как дешев поляк, спокойно мог бы и не трогать его страну.

Да, учиться никогда не поздно.

Вдруг мне подумалось: а не могла ли настолько сократиться численность немецкого народа, что всех этих сэкономленных людей попросту больше не существует? Но нет, согласно статистике здесь проживает 81 миллион немцев. Вы удивитесь, почему мне раньше не пришла в голову мысль о безработных. Дело в том, что в моих воспоминаниях безработный имел совершенно иной вид. Тот безработный, которого я знал из прошлых лет, вешал себе на шею плакат “Ищу любую работу” и выходил на улицу. После того как он достаточно долго и без успеха шлялся по улицам, он хватался за красное знамя, которое ему подсовывал коварный большевик, и топал на улицу со знаменем. Миллионная армия гневных безработных – идеальная предпосылка для любой радикальной партии, и самой радикальной в ту пору, по счастью, оказалась моя. Но на современных улицах я не видел ни единого безработного. Никто не протестовал. Напрашивался вариант, что их всех собрали в некоем трудовом лагере, но нет. Вместо этого, оказывается, прибегли к своеобразному решению какого-то господина Харца. Этот господин догадался, что расположения рабочего класса можно добиться не только высокими зарплатами и тому подобным, но и выдачей денег и бразильских любовниц, причем не самим рабочим, а их представителям, то есть профсоюзным вожакам. Это открытие было перенесено на безработных посредством ряда законов. Вместо миллионов им выдали более скромную сумму, а вместо настоящих бразильянок – венгерских или румынских жриц любви на картинках из интернет-сети (правда, условием для этого было наличие у безработных одного или более компьютеров). Таким образом, господа Россманн и Мюллер могли преспокойно набивать себе карманы в магазинах, лишенных продавцов и бритвенных станков, не опасаясь, что какой-нибудь безработный побьет им витрины. А оплачивалось это налогами маленького человека со шрапнельной фабрики. Для опытного национал-социалиста все указывало на заговор капитала, еврейских финансов: за счет денег бедных людей они затыкали рот беднейшим на благо богачей, чтобы те в безопасности могли проворачивать свои делишки, наживаясь на кризисе. Об этом, кстати, без устали твердили левые политики, умалчивая, разумеется, о еврейском компоненте.

Но на самом деле это еще не полное объяснение. В дело вступили силы не только финансового еврейства, но и всего мирового еврейства – вот здесь и обнажилось истинное бесстыдство заговора. И в мгновение ока стало ясно, какую задачу уготовило мне Провидение. Ведь я оказался единственным, кто угадал и прозрел истину за ослепительным покровом либерально-буржуазных иллюзий.

Ведь на поверхностный взгляд вполне можно было засвидетельствовать исполнение мнимых целей господина Харца и его социал-демократических подручных. Компьютер и белорусская женщина на мониторе, теплая сухая квартира и достаточное пропитание – разве все это не было перераспределением благ в социалистическом смысле?

Но нет, действительность понимал лишь тот, кто знал еврея, кто видел, что нет ни левых, ни правых, но обе стороны вечно и бесконечно работают рука об руку, скрытно, но неизменно. И лишь ясный разум, прозревающий сквозь все покровы, мог видеть, что цель осталась прежней – уничтожение арийской расы. Финальная битва за скудные ресурсы Земли грядет гораздо позже, чем я пророчествовал, но она грядет. И цель была столь очевидна, что лишь глупец мог ее отрицать: как и прежде, еврейские орды желали ринуться всей жуткой массой на рейх. Они вынесли урок из последней войны. И, зная о превосходстве немецкого пехотинца, они решили ослабить, уменьшить, уничтожить готовность народа к обороне. Чтобы в решающий день против азиатских миллионов вышли изнеженные потребители программы Харца, беззащитно размахивающие устройствами мышь и игровыми консолями.

Меня прошиб холодный пот ужаса. И стало ясно, в чем состоит моя миссия.

Следовало шагать этой дорогой.

Для начала я решил найти себе новый фундамент.

Отель не будет больше моей обителью. Мне нужен настоящий родной очаг.

Глава XXXIII

Мне представлялось что-то вроде тогдашних апартаментов на Принцрегентенплац в Мюнхене. Квартира, достаточно просторная для меня, для гостей, персонала, по возможности на целый этаж, но не отдельный дом. Вилла с садом, да еще среди густого кустарника – это дает политическому противнику слишком удобные возможности для слежки и нападения. Нет, большой дом неподалеку от центра города в оживленной местности имеет свои плюсы. А если в непосредственной близости будет еще и театр, это мне отнюдь не помешает.

– Вам у нас больше не нравится? – спросила работница моего отеля шутливым тоном, но в то же время с явным и искренним сожалением.

(Кстати, она теперь без стеснения приветствовала меня правильно.)

– Я уже думал забрать вас с собой, – ответил я. – Раньше моим хозяйством занималась сестра, но ее, к сожалению, больше нет в живых. Если бы я мог платить вам вашу нынешнюю зарплату, то с удовольствием предложил бы место.

– Спасибо, – сказала она. – Но мне здесь нравится разнообразие. И все равно очень жаль.

Раньше кто-нибудь позаботился бы о поиске жилья для меня, но теперь все следовало делать самому. С одной стороны, это было интересно, потому что я мог получше разобраться в настоящем времени. С другой стороны, пришлось столкнуться с отвратительным маклерским отродьем.

Скоро обнаружилось, что без маклеров невозможно выйти на более или менее представительную квартиру в 400–450 квадратных метров. Чуть позже обнаружилось, что это проблематично и с маклерскими червями. Потрясающе, как мало знали о своих квартирах эти посланцы съемного ада. Даже после шестидесяти лет неучастия в актуальном рынке недвижимости я был в состоянии найти предохранители в три раза быстрее, чем эти присланнные “специалисты”. После третьей фирмы я потребовал предоставить мне так называемого опытного коллегу, поскольку обычно приходилось иметь дело лишь с шестнадцатилетними юнцами, одетыми в костюмы на размер больше. Несчастные мальчики выглядели так, словно их прямо со школьной скамьи рекрутировали в маклерские бригады.

С четвертой попытки мне действительно предложили подходящий объект на севере района Шёнеберг. Прогулка отсюда до правительственных зданий получалась довольно продолжительной, но это тоже было плюсом, ведь неизвестно, как скоро мне потребуется их близость.

– Вы мне кого-то напоминаете, – сказал пожилой маклер, показывая комнату прислуги рядом с кухней.

– Гитлер, Адольф, – кратко ответил я, деловито инспектируя пустые шкафы.

– Верно, – подхватил он. – Вот как только вы сказали, я сразу и узнал! А то как-то без формы. К тому же я думал, что вы снимаете усы.

– А это еще почему?

– Ну, просто. Я дома тоже первым делом снимаю ботинки.

– А я, по-вашему, снимаю усы?

– Да я подумал…

– Ага. А есть ли здесь спортзал?

– Комната для фитнеса? У прошлых жильцов не было, но перед этим здесь жил член жюри одного кастинг-шоу, он поставил тренажеры вон в той комнате.

– Есть ли какие-то детали, о которых я должен знать?

– Какие, например?

– Соседи-большевики?

– Может, и были в тридцатые годы. Но потом они… но потом вы их… как бы это сказать?

– Я понимаю, что вы имеете в виду, – помог я ему. – А еще что-нибудь?

– Ну не знаю…

У меня вдруг защемило сердце при воспоминании о Гели[79].

– Я не желаю селиться в квартире самоубийцы, – твердо сказал я.

– С тех пор как мы занимаемся этим объектом, здесь никто себя не убивал. Да и раньше тоже нет, – поспешно добавил маклер, – насколько мне известно.

– Квартира хорошая, – сухо сказал я, – цена неприемлема. Вы снижаете на триста евро, и мы заключаем сделку.

Я повернулся, чтобы идти. Было уже почти полвосьмого. Дама Беллини удивила меня, подарив после удачной премьеры билеты на оперу: давали “Нюрнбергских мейстерзингеров”, и она сказала, что сразу подумала обо мне. Она даже пообещала посмотреть оперу вместе со мной, чтобы доставить мне удовольствие, подчеркнув, что вообще-то не воспринимает Вагнера.

Маклер пообещал переговорить с хозяевами квартиры.

– Хотя скидки обычно не предусмотрены, – скептически добавил он.

– Все возможно, если твоим клиентом становится Гитлер, – уверенно сказал я и направился своей дорогой.

Стояла на удивление мягкая погода для конца ноября. Небо давно уже помрачнело, а вокруг гудел и шумел большой город. На какой-то момент мной вновь овладела прежняя лихорадочность, старая боязнь азиатских толп, желание срочно увеличить военный бюджет. Потом беспокойство сменилось хорошим чувством, что за последние шестьдесят лет катастрофа над нами все-таки не разразилась и Провидение выбрало верный момент для того, чтобы призвать меня, да еще оставило мне время хоть раз сходить на оперу Вагнера.

Я расстегнул пальто и спокойно шел по улицам. Ко многим магазинам подвозили большие связки еловых и сосновых веток. Когда суматоха немного утомила меня, я свернул в маленькую боковую улочку. Думая об улучшении каких-то деталей в моей передаче, я прошел мимо освещенного спортивного центра. Изрядная часть народонаселения находилась в отличной физической форме – правда, в основном почему-то женщины. Конечно, натренированное тело иногда облегчает роды, повышает защитные силы организма и здоровье матери, но, в конце-то концов, нашей целью не является выведение сотни тысяч солдат в юбках. Однозначно требуется повысить процент молодых мужчин в спортивных заведениях. В такие раздумья я был погружен, когда двое мужчин преградили мне дорогу.

– Эй ты, еврейская свинья, – сказал один.

– Думаешь, мы будем спокойно смотреть на то, как ты позоришь Германию? – сказал другой.

Я медленно снял шляпу и показал мое лицо в свете уличных фонарей.

– А ну смирно, подонки, – невозмутимо сказал я, – или вы кончите, как Рём!

Некоторое время все молчали. Потом второй выдавил сквозь зубы:

– Что ж ты за больная такая свинья! Сначала приделываешь себе это честное лицо, а потом наносишь Германии удар в спину!

– Больная и ненужная свинья, – сказал первый.

Его кулак с удивительной скоростью направился к моей голове. Я постарался сохранить осанку и гордость и не уклоняться от удара.

Это было как попадание пули. Никакой боли, только скорость, только мощное столкновение, и стена с тихим шелестом полетела на меня. Я пытался найти опору, что-то крепко ударило меня по затылку. Дом проскользнул мимо меня вверх, я на ощупь запустил руку в карман пальто, ухватился за билеты на “Мейстерзингеров” и вытащил их, в то время как удары все набирали силу. У англичан, наверное, новые пушки, что за убийственный ураганный огонь, стало так темно, и как только у них получается так метко стрелять, наш окоп, как конец света, я уже не знал, где мой шлем и где мой верный пес, мой Фоксль, мой Фоксль, мой Фоксль…

Глава XXXIV

Первое, что я увидел, был резкий неоновый свет. А первое, что я подумал: надеюсь, кто-нибудь уже позаботился об армии Венка. Потом я осмотрелся, и аппараты вокруг меня подсказали, что беспокойство об армии Венка в настоящее время, пожалуй, не особенно актуально.

Рядом со мной находилась своеобразная стоячая вешалка, к которой крепилось много пластиковых мешочков. Их содержимое медленно стекало в ту мою руку, которая не была закрыта неподвижным гипсовым покрытием. Определить это было не так-то легко, потому что глаз на стороне гипса не открывался. Все это меня насторожило, поскольку производило впечатление крайне болезненных травм, однако я не ощущал никакой боли, кроме постоянного гула в голове. Я повернул ее, чтобы чуть лучше понять свое состояние, а затем осторожно приподнял, что сразу же повлекло за собой колющую боль в грудной клетке.

Я услышал, как со стороны невидящего глаза открылась дверь. Я решил не поворачиваться туда. Над переносицей показалось лицо медсестры.

– Вы проснулись?

– … – ответил я.

Это был вопрос о сегодняшней дате, но из моего рта вышел то ли кашель, то ли треск.

– Как хорошо, – сказала она, – пожалуйста, не засыпайте пока, я позову врача.

– … – протрещал я в ответ.

Но я уже понял, что дело не в травме, а в некотором застое речевой мускулатуры вследствие, очевидно, длительного неиспользования. Я чуть активнее покрутил работоспособным глазом. В поле зрения попал столик с телефоном и букетом цветов. Я заметил прибор, видимо, измерявший мой пульс. Попытался подвигать ногами, но тут же перестал, предвидя, что это обернется болью. Вместо этого занялся короткими речевыми упражнениями, ведь мне наверняка захочется задать вопросы моему лечащему врачу.

Но долгое время ничего не происходило. Я уже и забыл, каково это – лежать в больнице, если ты не фюрер и не рейхсканцлер. Пациент должен отдыхать, но на самом деле он только и делает, что ждет. Ждет медсестры, процедур, врачей – все это происходит якобы “скоро” или “сейчас”, причем “сейчас” означает через полчаса или минут сорок пять, а “скоро” – через час или больше.

Я вдруг ощутил некую настоятельную потребность, но тут же почувствовал, что об этом уже предусмотрительно позаботились. Я бы с удовольствием немного посмотрел телевизор, но понятия не имел, как его включить, да и сил на это не было. Так что я неподвижно смотрел на стену напротив, пытаясь реконструировать последние события. Я вспомнил краткий момент в машине скорой помощи, визжащую фройляйн Крёмайер. В голове то и дело вспыхивал раздражающий отрывок из фильма, где я, узнав о капитуляции Франции, вдруг принимаюсь на радостях пританцовывать и подпрыгивать. Правда, на мне не форма, а бирюзовая балетная пачка. Потом ко мне подошел Геринг, держа за уздечки двух оседланных северных оленей, и сказал: “Мой фюрер, когда будете в Польше, привезите оттуда немного творога, я приготовлю нам сегодня вечером кое-что замечательное!” Я осмотрел себя и растерянно ответил ему: “Геринг, какой же вы олух, у меня даже нет сумки!” На что Геринг расплакался, а кто-то потряс меня за плечо:

– Господин Гитлер? Господин Гитлер?

Я вскочил… то есть приподнялся, насколько это было возможно.

– Пришел врач отделения!

Молодой человек в белом халате протянул мне руку, которую я кое-как пожал.

– Ну вот, нормально, – сказал он. – Я доктор Радулеску.

– Для вашего имени вы говорите на удивление без акцента, – прохрипел я.

– Для вашего состояния вы говорите на удивление много, – не остался в долгу импортированный доктор. – Знаете, как я такого добился?

Я вяло покачал головой.

– Тринадцать лет в школе, девять семестров медицины, два года заграничной практики, а потом женился и взял фамилию жены.

Я кивнул. Потом закашлялся – стало так больно, что пришлось сдерживать кашель. Одновременно я пытался хоть как-то сохранять ауру сильного лидера, и в результате какие-то неприятные мелочи остались в носу. В общем и целом чувствовал я себя неутешительно.

– Хочу сразу сказать: ваше здоровье не столь плохо, как видимое состояние. У вас нет ничего, чего нельзя было бы исправить или привести со временем в порядок.

– Го… лос?.. – кашлянул я. – О… ратор…

– С голосом вообще ничего не случилось. Это просто отсутствие практики и сухость. Вам надо пить как можно больше. Если я правильно понимаю, – он опустил взгляд на край кровати, – вам пока даже об отходах жизнедеятельности можно не беспокоиться. Так, что тут у нас еще? У вас чудовищный перелом скулы, сильное сотрясение мозга. Много ушибов челюсти, но самое потрясающее, что она все-таки не сломалась. Коллеги из реанимации сразу предположили, что это кастет – в таком случае благодарите вашего Господа Бога, и не один раз. Опухший глаз выглядит жутковато, но он будет работать. Далее: сломанная ключица, сломанная рука – перелом гладкий, просто идеальный, – пять сломанных ребер. И нам пришлось вас разрезать, чтобы справиться с разрывом печени. И кстати, должен вас заверить: у вас одна из самых красивых печеней, какие мы здесь видели. Не употребляете алкоголь, да?

Я слабо кивнул:

– И вегетарианец.

– Прекрасные показатели, честное слово. Вы с такими и до ста двадцати доживете.

– Этого не хватит, – машинально сказал я.

– Ну-ну, – засмеялся он, – у вас большие планы. По-моему, никаких проблем, но надо еще немного подождать.

– Вам бы следовало составить заявление в полицию, – вмешалась медсестра.

– Это им только на руку!

Как бы Рёму понравилось, если б я на него донес…

– Я, конечно, не ваш адвокат, – сказал врач с румынской фамилией, – но при такого рода повреждениях…

– Я отомщу по-своему, – сквозь кашель ответил я, припомнив в этот момент, что я редко высказывал пустые угрозы. – Скажите лучше, сколько вы меня здесь продержите?

– Недельку или две, если не будет осложнений. Может, и дольше. Окончательно все срастется уже дома. А теперь немного поспите. И подумайте насчет заявления, сестра совершенно права. Конечно, надо подставлять другую щеку, но это вовсе не значит, что допустимо оставлять такие нападения без ответа.

– И подумайте еще насчет меню, – сказала медсестра, протягивая мне план. – Нам надо знать, что вы будете есть, пока у нас лежите.

Я отодвинул план.

– Ничего особенного. Простую солдатскую еду. Вегетарианскую. Как у древних греков.

Она посмотрела на меня, вздохнула, поставила несколько крестиков и вновь протянула бумагу мне.

– Подписать вы все-таки должны сами.

Я бессильно расписался работающей рукой. И опять впал в забытье.

Я стоял на автобусной остановке на Украине и держал в руках большую миску с творогом.

Геринга нигде не было видно, и я хорошо помню, как меня это разозлило.

Глава XXXV

Действительно, мысль о заявлении в полицию промелькнула у меня в голове, но я выбросил ее решительно и бесповоротно. Это противоречило всем моим принципам. Фюреру не подходит роль жертвы. Он не может зависить от ходатайств и забот столь жалких персон, как адвокаты или полицейские чиновники, он не будет за них прятаться, он берет правосудие в свои руки, точнее, в кулак. Или даже отдает в пылающие руки эсэсовцев, и они сжимают его в свои многочисленные кулаки. Если бы только у меня сейчас были СС, я бы позаботился, чтобы сомнительная “штаб-квартира” той же ночью горела ярким пламенем, а каждый из членов этой партии в течение недели захлебнулся в собственной крови, поразмыслив напоследок об истинных принципах народного образа мыслей. Но от кого такого потребуешь в это миролюбивое и отвыкшее от насилия время? Завацки был готов к бою, но не к ближнему – он работал головой, а не кулаками. Так что пришлось отложить решение проблемы на неопределенное время да следить, чтобы в процессе транспортировки моей персоны внутри больничных помещений ко мне не прорвался какой-нибудь фоторепортер, норовящий нащелкать нежелательных снимков. И все же скрыть происшествие было невозможно, и уже через несколько дней газеты сообщали, что я пал жертвой “праворадикального насилия”. Газетчики, как водится, демонстрировали вопиющую некомпетентность, незаслуженно величая этих остолопов, этих восковых кукол благородным словом “праворадикальные”. И все-таки не бывает положений, из которых нельзя извлечь хоть какой-то пользы. Не прошло и нескольких дней – да что там, счет шел буквально на часы, – а я уже провел ряд поразительных бесед с людьми, которым фройляйн Крёмайер по поручению и с благословения господина Завацки дала номер моего портативного телефонного аппарата.

Первый разговор, если не считать сочувственных звонков от сотрудников фирмы, состоялся у меня с госпожой Кюнаст, которая “от всего сердца” пожелала мне скорейшего выздоровления, справилась о моем самочувствии и поинтересовалась, числюсь ли я в какой-нибудь партии.

– Так точно, – ответил я, – в моей собственной.

Кюнаст рассмеялась и заметила, что НСДАП ныне – по крайней мере временно – пребывает в дремотном состоянии, или “в режиме покоя”. А пока она не проснулась, не желаю ли я обдумать предложение зеленых побыть мне родной партией? Раз уж по всему выходит, что я артист, рискующий жизнью и здоровьем в борьбе против правого насилия. “Хотя бы на некоторое время”, – смеясь, добавила она.

Я лишь покачал головой, услышав подобные речи, и наверняка забыл бы их как очередное чудачество мечтателей от парламентской демократии, если бы уже на следующий день не раздался еще один звонок, весьма похожий на предыдущий. Со мной говорил господин, который, как я смутно припоминал, то ли как раз проходил, то ли только что закончил медицинскую практику в должности министра здравоохранения. Имени его я не смог вспомнить и после долгих размышлений – впрочем, я давно отказался от попыток разобраться в этой партии. В соответствующих передачах часто сплетничали, что, мол, единственный пожилой господин в их движении – безудержный пьянчуга. По-моему, они несправедливы к человеку, на мой взгляд, любой, кто хоть час продержится в их причудливом хороводе, будет ходить, шатаясь из стороны в сторону.

Медпрактикант поведал, как он сожалеет о нападении – и надо же, чтобы именно на меня, ведь я повсеместно ломаю копья в защиту свободы слова и мысли и в это тяжкое время так нуждаюсь в поддержке. Я даже не успел вставить, что, мол, кто силен, всего сильней один, поскольку практикант настойчиво заявил, что сделает все возможное для моего скорейшего возвращения на телеэкран, так что я даже испугался, уж не хочет ли он взять мое лечение в свои пресловутые нежно-некомпетентные пальчики. Но нет, зато он словно бы походя осведомился о моей партийной принадлежности, на что получил честный ответ.

Практикант по-мальчишески звонко расхохотался. Потом сказал, что я великолепен, а раз НСДАП покоится на кладбище истории, он-де очень даже хорошо представляет себе, что СвПГ может стать для меня новой политической родиной. В ответ я потребовал, чтобы он и его коллеги перестали наконец оскорблять мою партию, и сообщил, что не испытываю ни малейшего интереса к его сборищу либеральных личинок. Он вновь рассмеялся и сказал, что я ему очень нравлюсь таким и скоро совсем стану прежним, а под конец без спросу пообещал прислать анкету на вступление в партию. В эту минуту я подумал, что телефон – неподходящее средство для общения с людьми без ушей. Но едва я положил трубку, как она опять зазвонила.

Оказалось, что медпрактикант и зеленая Кюнаст вовсе не единственные, кто решил истолковать мою “кровавую жертву” в соответствии с собственными текущими нуждами. Многочисленные представители разнообразных партий поздравляли меня с решительным выступлением за ненасилие, выразившимся, по их мнению, в моем демонстративном отказе от самозащиты. Причем лишь к единственной группировке у меня проснулась симпатия – благодаря ее названию. С господином из Партии охраны животных у меня вышел очень приятный разговор, в ходе которого собеседник любезно обратил мое внимание на невероятные жестокости, творимые с бродячими собаками в Румынии. Я решил в ближайшем будущем отдельно разобраться с возмутительными событиями в этой стране.

Впрочем, некоторые “профессиональные” политики интерпретировали события минувших дней совершенно иначе. Движение за гражданские права “Солидарность” объявило меня товарищем по несчастью преследуемого основателя партии господина Ларуша[80]. Странная партия иностранцев под названием BIG[81] заверила меня, что в стране, где нельзя избивать иностранцев, конечно, нельзя избивать и немцев, на что я горячо возразил, что не желаю жить в стране, где больше нельзя избивать иностранцев. На другом конце провода в ответ на это почему-то искренне рассмеялись. Для других я уже выступал символом не свободы мнений, но, наоборот, борьбы с ней, точнее, борьбы с неправильными мнениями, и многие (ХСС, два стрелковых союза, производитель ручного огнестрельного оружия) видели во мне не борца с насилием, а, напротив, его сторонника. Еще в одном случае (Семейная партия) меня назначили жертвой насилия против пожилых людей. Особым дилетантизмом отличался звонок Партии пиратов, по мнению которой в моем поведении и особенно в моем отказе от заявления в полицию выразились протест против государственной слежки, дистанцирование от государства и “абсолютно пиратское мышление”. Ближе всего к правде подошла фиолетовая группировка[82], которой нравилось думать, будто я посланник из иной, запредельной реальности, “вернувшийся с миром и с величайшим смирением подвергающий себя самым суровым испытаниям”. Я так долго смеялся, что пришлось просить добавку болеутоляющих для поломанных ребер.

Фройляйн Крёмайер принесла мне почту из бюро. Ей тоже многократно звонили, в основном другие лица из тех же партий и группировок, новыми оказались лишь сообщения из всяких коммунистических союзов, их обоснования я уже подзабыл, но наверняка они походили на аргументы Сталина, когда мы подписывали пакт в 1939 году. Всех звонивших и писавших объединяло одно – они стремились уговорить меня вступить именно в их союз. Хотя две партии до сих не объявились. Наивные люди заподозрили бы отсутствие интереса, но я-то знал, в чем дело. И потому, когда спустя полдня на моем телефоне высветился незнакомый берлинский номер, я наобум сказал:

– Алло? Это СДПГ?

– Ах… да… это господин Гитлер? – произнес голос на том конце.

– Ну конечно, – воскликнул я, – я уже ждал вас!

– Меня?

– Не именно вас. Но кого-то из СДПГ. Кто это, кстати?

– Габриэль, Зигмар Габриэль. Замечательно, что вы вновь так хорошо можете говорить по телефону, а то я читал и слышал ужасные вещи.

– Дело все в вашем звонке.

– Ох! Он вас так обрадовал?

– Нет, он просто несколько запоздал. За то время, которое требуется, чтобы немецкому социал-демократу пришла в голову какая-то идея, можно вылечить двух тяжелых туберкулезников.

– Ха-ха, – рассмеялся Габриэль, и это прозвучало на удивление естественно, – порой вы очень даже метко бьете. Послушайте, вот почему я вам и звоню…

– Я знаю. Потому что моя партия сейчас пребывает в спячке.

– Какая партия?

– Вы разочаровываете меня, Габриэль. Как называется моя партия?

– Э-э-э…

– Ну?

– Простите, пожалуйста, но что-то я не могу сразу….

– Н… С… Д… А?..

– П?

– Точно. П. Так вот, она сейчас отдыхает. И вы хотели бы узнать, не ищу ли я, случайно, сейчас новую родину. В вашей партии!

– Я и правда собирался нечто…

– Спокойно присылайте ваши документы ко мне в бюро, – весело протараторил я.

– Извините, может, вы сейчас как раз приняли болеутоляющее? Или лишнюю таблетку снотворного?

– Нет, – заявил я и уже хотел добавить, что таблетка снотворного мне как раз только что позвонила. Но потом подумал, что Габриэль, возможно, прав. Кто знает, что за лекарства в тебя вливают через все эти трубочки. И еще я подумал, что СДПГ в ее нынешнем виде – совсем не та партия, которую следовало бы отправить в концлагерь. Они со своей вялостью еще очень даже мне пригодятся. Потому я быстро сослался на недавний прием лекарств и вполне дружелюбно распрощался.

Откинувшись на подушки, я стал перебирать варианты, кто же позвонит следующим. Не хватало лишь разговора с избирательным союзом канцлерши. Но кто же это будет? Кандидатура самой неуклюжей матроны, конечно, не рассматривалась. Но звонок госпожи министра труда меня бы порадовал. Обязательно спрошу, почему она завершила чадородие, не дотянув всего одного ребенка до Золотого креста немецкой матери[83]. Гуттенберг тоже был бы интересен – хоть человек и выбрался из многовекового болота благородных инцестов, но умел мыслить масштабными категориями, не опускаясь до мелочно-профессорских доводов. Однако пора его цветения в политике, по-моему, прошла. Кто оставался? Паренек-эколог в очочках? Ноль на палочке, председатель фракции? Старательный финансист-шваб на коляске?

И вновь помчались галопом мои валькирии. Номер незнаком, код – берлинский. Я поставил на бездельника.

– Добрый день, господин Пофалла![84]

– Простите?

Голос был, без сомнения, дамский. Наверное, ей лет пятьдесят пять.

– Извините. Кто это говорит?

– Меня зовут Гольц, Беате Гольц. – Она назвала довольно известное издательство немецкого происхождения. – А с кем я говорю?

– Гитлер, – ответил я и откашлялся. – Простите пожалуйста, я ждал другого звонка.

– Может, я не вовремя? В вашем офисе мне сказали, что во второй половине дня…

– Нет-нет, – возразил я, – все в порядке. Только, пожалуйста, не задавайте вопросов о моем самочувствии.

– Вам все еще плохо?

– Нет, но кажешься себе хрупким, как грампластинка.

– Господин Гитлер… я звоню, чтобы спросить: не хотите ли вы написать книгу?

– Уже написал, – ответил я, – даже две.

– Знаю. Десять миллионов экземпляров. Мы под впечатлением. Но человек с вашим потенциалом не должен делать перерыв на восемьдесят лет.

– Видите ли, не все было в моих силах.

– Вы, разумеется, правы, я понимаю, что не так-то просто сосредоточиться на сочинении, когда русский разъезжает над бункером.

– Именно так.

Я сам не мог бы выразиться более удачно и был приятно удивлен чуткостью госпожи Гольц.

– Но теперь русского нет. И хоть мы наслаждаемся вашим еженедельным обзором по телевизору, мне видится, что настало время, чтобы фюрер вновь представил широкое изложение своего взгляда на мир. Или же… пока я тут не сделала из себя полную идиотку – у вас уже есть договоренности с кем-то?

– Да нет, я обычно печатался в издательстве Франца Ээра, – ответил я и сразу же понял, что оно наверняка уже тоже пребывает в состоянии вечной спячки.

– Могу предположить, что у вас давно уже не было контактов с вашим издательством.

– Вообще-то правильно, – подтвердил я. – И вот я задаюсь вопросом: кто же сейчас получает за меня авторские отчисления?

– Насколько я знаю, Бавария[85], – ответила госпожа Гольц.

– Какая наглость!

– Вы, конечно, можете подать в суд, но сами знаете, как это бывает…

– Кому вы рассказываете!

– И поэтому я была бы счастлива, если бы вы пошли более простым путем.

– И каким же?

– Напишите новую книгу. В новом мире. Мы с удовольствием ее издадим. Поскольку мы с вами профессионалы, буду говорить начистоту…

И наряду с рекламной кампанией широкого размаха она предложила аванс такого размера, что он даже в этих сомнительных евроденьгах вызвал у меня серьезное уважение, чего я, разумеется, пока не стал показывать. Кроме того, я мог выбирать помощников по своему усмотрению, и их работу тоже оплачивало издательство.

– Наше единственное условие: это должна быть правда.

Я закатил глаза:

– Наверное, вы еще захотите узнать, как меня зовут.

– Нет-нет, разумеется, вас зовут Адольф Гитлер. А какое же еще имя нам печатать на книге? Мойше Хальберменш?

Я рассмеялся:

– Или Шмуль Розенцвейг. Вы мне нравитесь.

– Я имею в виду вот что: нам не нужна смешная книжка. Полагаю, это согласуется с вашими планами. Фюрер не отпускает шуточек, правда?

Просто удивительно, насколько легко было иметь дело с этой дамой. Она прекрасно знала, о чем говорит. И с кем.

– Давайте вы об этом подумаете, – предложила она.

– Мне нужно некоторое время, – сказал я. – Я свяжусь с вами.

Я подождал ровно пять минут. И перезвонил. И потребовал гораздо большую сумму. Задним числом я понял, что она на это и рассчитывала.

– Ну тогда зиг хайль, – сказала она.

– Могу ли я понимать это как согласие? – уточнил я.

– Можете, – засмеялась она.

Я ответил:

– Вы тоже!

Глава XXXVI

Это удивительно. Впервые за долгое время снег мне безразличен, хотя выпал рано. Толстые хлопья медленно падают за окном – в 1943 году меня бы это сводило с ума. Теперь, когда я знаю, что у всего есть свой глубокий смысл, что Провидение не ждет от меня победы в мировой войне с первой или со второй попытки, что оно мне дарит время и в меня верит, – теперь я наконец-то, оставив тяжкие годы позади, могу вновь наслаждаться мягким предрождественским покоем. И я наслаждаюсь им, почти как в те дни, когда был еще ребенком и сидел, забившись в уютный уголок комнаты, с “Илиадой” Гомера. Пока немного мешают боли в грудной клетке, но в то же время приятно следить за тем, как они уходят.

Издательство прислало мне диктофон. Завацки хотел, чтобы я пользовался мобильным телефоном, но все-таки управлять диктофоном гораздо легче. Нажимаешь на кнопку – запись идет, нажимаешь на кнопку – останавливается. И никто в это время не звонит. Я вообще противник этого беспрестанного смешения задач. В нынешние времена радио зачем-то должно вдобавок проигрывать серебристые диски, аппарат для бритья – работать для сухой и мокрой кожи, заправщик становится продавцом еды, а телефон должен быть, кроме телефона, еще и календарем, и фотоаппаратом, и вообще всем на свете. Это опасная глупость, приводящая лишь к тому, что наши молодые люди на улицах постоянно глазеют на телефоны и тысячами попадают под машины. Одним из моих первых шагов будет запрет подобных телефонов или же дозволение их использования лишь для оставшихся расово неполноценных элементов. Или даже, скорее, обязательное для них использование таких моделей. По мне, так пусть они потом целыми днями валяются на главных магистралях Берлина, как задавленные ежики, в этом будет практическая польза. Но вообще-то безобразие! Может, для госфинансов выгодно, чтобы люфтваффе занималось заодно и вывозом мусора. Но что это будет за люфтваффе?

Хорошая мысль. Я сразу надиктовал ее в аппарат.

Снаружи в коридоре установили обширные рождественские декорации. Звезды, еловые ветки и многое прочее. В адвент по воскресеньям приносят глинтвейн, для которого разработали очень приятный безалкогольный вариант, хотя я сомневаюсь, понравится ли он войскам. Ничего не поделаешь, пехотинец остается пехотинцем. В целом же не стану утверждать, будто рождественские декорации отличаются теперь бо́льшим вкусом. Ныне бал правит неутешительная индустриализация. Вопрос не в том, китч это или не китч, ведь в любом китче сохраняется кусочек чувства простого человека, а значит, его всегда можно развить в настоящее и большое искусство. Нет, что мне ощутимо мешает, так это несоразмерно возросшее значение рождественского деда – без сомнения, следствие англо-американского культурного влияния. Значение свечи, напротив, явно упало.

Может, это мне только кажется, ведь здесь, в больнице, свечи не разрешены по причинам пожарной безопасности. И хотя я очень ценю бережное отношение к народной собственности, но не могу припомнить, чтобы во время моего правления свечи – при их повсеместном использовании – были причиной повреждений существенного количества зданий. Хотя соглашусь: после 1943 года из-за общего ухудшения состояния зданий достоверность статистики под вопросом. Но все равно в таком Рождестве есть своя прелесть. Праздник без тягот долгосрочной и неминуемой правительственной ответственности – этим надо наслаждаться, пока возможно.

Должен отметить, что персонал обо мне заботится прекрасно. Я со всеми много разговариваю: про условия их труда, про социальное обеспечение, которое – как я постепенно выясняю – находится в таком состоянии, что приходится удивляться, как вообще еще получается лечить людей. Часто ко мне заглядывают и врачи. Снимая халаты, они рассказывают о новых дерзостях нынешнего никуда не годного исполнителя роли министра здравоохранения. Они говорят, что могут поведать о столь же скверных безрассудствах его предшественника, а в дальнейшем наверняка смогут сказать подобное и о его последователе. Я обязан серьезно затронуть эту тему в моей программе, мол, это непременно что-то изменит, непременно! Я обещаю им от всей души вступиться за их права. Порой я говорю, что им бы очень помогло, если бы здесь обслуживали не так много иностранцев. Тогда они смеются и отвечают: можно, конечно, свести все к этому аспекту… А потом со словами “шутки в сторону” излагают мне очередные ужасы. А этого добра тут хватает.

Вообще-то здесь есть очаровательная медсестра, пылкая особа, расторопная и приветливая, сестра Ирмгард, если говорить точнее… Но мне явно следует строго распределять силы. Вот был бы я лет на двадцать помоложе, тогда, кто знает…

Только что меня навещали господин Завацки и фройляйн Крёмайер. То есть, конечно, бывшая фройляйн Крёмайер, до сих пор не могу окончательно привыкнуть – фрау Завацки. В преддверии радостного события она уже изрядно округлилась. По ее словам, пока все нормально, но уже скоро живот станет в тягость. Цвет ее лица теперь ярче – или на нем меньше краски, мне пока трудно понять. Но должен сказать, что эти двое великолепно подходят друг другу, а когда они обмениваются взглядами, я вижу, что лет через девятнадцать-двадцать подрастут ладные пехотинцы, безукоризненный генетический материал для войск СС и позднее для партии. Они спросили, где я собираюсь встречать Рождество, и пригласили к себе, что меня чрезвычайно порадовало, но я, наверное, не решусь их обременять. Рождество – семейный праздник.

– Но вы же как член семьи! – воскликнула фройляйн… фрау Завацки.

– В настоящее время, – произнес я, потому что в палату как раз вошла сестра Ирмгард, – в настоящее время моя семья – это сестра Ирмгард.

Сестра Ирмгард засмеялась:

– Этого еще не хватало. Я только погляжу, все ли в порядке.

– Буду только рад вашему осмотру, – пошутил я.

И она так сердечно рассмеялась, что я почти что призадумался, а не отодвинуть ли политическую карьеру чуть подальше.

– Госпожа Беллини и господин Зензенбринк передают вам искренние пожелания выздоровления, – сказал Завацки. – Беллини придет завтра или послезавтра и покажет результаты обсуждения по новой студии.

– Вы, наверное, уже их видели, – предположил я. – И каково ваше впечатление?

– Вы не будете разочарованы. Там вложено реально много денег. Только учтите, я вам этого не говорил: и бюджет еще не израсходован. Далеко не израсходован!

– Ну все, хватит, – остановила его фрау Завацки, – нам надо купить коляску. Пока я еще могу передвигаться.

– Хорошо-хорошо, – отозвался Завацки. – И пожалуйста, подумайте над моим предложением.

Они распрощались. Клянусь, что услышал, как в дверях он спросил у нее:

– Ты, кстати, сказала ему, какое мы выбрали имя для малыша?

Да, его предложение. Он совершенно прав, это логичный шаг. Когда дюжина партий предлагают тебе вступить в их ряды, то верный совет – не обесценивать себя, размениваясь на чужие цели. В 1919 году я бы пропал внутри чужой партии. Но вместо этого я взял незначительную мелкую партию и сформировал ее по своему желанию, что оказалось гораздо более эффективно. В данном случае на подъеме издания книги и одновременного старта новой программы я могу начать пропагандистское наступление и основать новое движение. Завацки уже прислал мне на телефон наброски плакатов. Они мне понравились, действительно очень понравились.

Изображен был я, и хорошо был выдержан стиль прежних плакатов. Завацки сказал, что это будет сильнее бросаться в глаза, чем любой современный шрифт, и он прав. Надо его слушать, он в этом знает толк. Он даже сочинил уже лозунг. Лозунг красуется на каждом плакате как соединительное звено. Он отсылает к прежним заслугам, к прежним сомнениям и вдобавок содержит шутливо-примирительный элемент, который поможет перетянуть на свою сторону избирателей этих “пиратов” и прочий молодняк. Лозунг такой:

“Не все было плохо”.

С этим можно работать.

1 Столица Мира Германия (Welthauptstadt Germania) – новое название Берлина согласно градостроительным планам Гитлера и Альберта Шпеера. (Здесь и далее – прим. перев.)
2 Карл Дёниц – согласно завещанию Гитлера его преемник, последний рейхспрезидент Германии.
3 Пимпфы – члены юнгфолька, младшей возрастной ступени гитлерюгенда, мальчики от 10 до 14 лет.
4 Фольксштурм – народное ополчение Третьего рейха в последние месяцы войны.
5 Deutscher Gruß – нацистское приветствие, поднятая вверх правая рука с вытянутой ладонью. В современной Германии запрещено законом и наказуемо.
6 Бернхард Руст – министр образования и воспитания в Третьем рейхе.
7 Штефан Рааб, Хапе Керкелинг, Харальд Шмидт – популярные немецкие комики и телеведущие.
8 Volksgenosse, букв. “народный товарищ”, соотечественник (нем.) – в Третьем рейхе это слово обозначало принадлежность к общности людей арийской крови (как “партайгеноссе” – принадлежность к НСДАП), в противовес обращению “геноссе”, товарищ, принятому в социалистических организациях. Слово однозначно связано с национал-социализмом и потому не употребляется в современном немецком языке.
9 Вальтер Функ – министр экономики в Третьем рейхе.
10 Völkischer Beobachter, “Народный обозреватель” – ежедневная официальная газета НСДАП; Der Stürmer, “Штурмовик” – бульварная антисемитская газета; Der Panzerbär, “Бронированный медведь” – газета, издававшаяся в Берлине в последние дни войны (медведь – гербовое животное Берлина).
11 Frankfurter Allgemeine Zeitung – одна из крупнейших немецких газет, ее название и заголовки статей на титульной странице печатаются фрактурой, которая поначалу была “идеологическим” шрифтом в нацистской Германии.
12 Der Spiegel, “Зеркало” (нем.) – один из самых известных журналов в Германии. На его обложке обычно публикуется крупная полосная иллюстрация к заглавной теме номера, по периметру обложки – оранжевая рамка, а сверху – название журнала.
13 Феликс Штайнер – генерал войск СС, в самом конце войны по приказу Гитлера должен был провести контрнаступление на советские войска и пробиться к Берлину. Потерпев неудачу, потому что войска под его началом были в плохом состоянии, он вопреки приказу стал отводить свою армейскую группу на запад, где сдался американцам.
14 Герхард фон Шарнхорст (1755–1813) – реформатор прусской армии. Под “молодым министром” подразумевается Карл-Теодор цу Гуттенберг, бывший министр обороны Германии и очень перспективный консервативный политик (ему пророчили даже пост канцлера ФРГ), чья карьера оборвалась после того, как его докторская диссертация оказалась плагиатом, но он отказывался в этом признаваться.
15 Wild und Hund – старейший немецкий журнал об охоте, издается с 1894 года.
16 Das Bild – крупнейшая немецкая газета-таблоид, которая часто подвергается критике. Одно время была ежедневной газетой с самым высоким тиражом во всей Европе.
17 Цитата из пьесы Ф. Шиллера “Вильгельм Телль”. Перевод Н. Славятинского.
18 Stromberg, Switch – пародийные телесериалы.
19 Немецкие коммерческие телеканалы.
20 Фраза из радиообращения Гитлера после нападения на Польшу.
21 Инструктор Шмидт – комедийный персонаж, амплуа немецкого комика Хольгера Мюллера.
22 Инго Ленссен – юрист и телевизионный актер псевдодокументальных сериалов о судебных заседаниях и о работе частных детективов.
23 Культовая комедия Die Feuerzangenbowle (1944, в главной роли – Хайнц Рюман), которую в Германии традиционно смотрят под Рождество.
24 Kraft durch Freude – политическая нацистская организация, созданная Робертом Леем и занимавшаяся вопросами отдыха.
25 Эрих Кемпка (1910–1975) – личный шофер Гитлера, автор мемуаров “Я сжег Адольфа Гитлера” (1950).
26 Der Wintergarten, die Wühlmäuse – берлинские сатирические театры.
27 Hartz IV – разговорное название долговременного пособия по безработице.
28 Часть территории, на которой проводились торжественные съезды НСДАП в Нюрнберге. Название связано с тем, что на поле приземлился на своем дирижабле граф фон Цеппелин.
29 Оберзальцберг – деревня в Баварских Альпах, где была построена резиденция фюрера Бергхоф, место многих важных политических встреч.
30 При строительстве резиденции Гитлера всех жителей Оберзальцберга вынудили переселиться, некоторых депортировали в Дахау.
31 Атце Шрёдер – комический немецкий персонаж. Актер, исполняющий эту роль уже почти 20 лет, строго следит за тем, чтобы нигде не упоминались его настоящее имя и детали его биографии.
32 Танк “Тигр II”.
33 Немецкое прозвище катюши.
34 Курт Цейтлер – начальник штаба сухопутных войск, уволенный из армии из-за серьезных разногласий с Гитлером.
35 Леонхард Тиц – основатель крупных немецких торговых домов. Национал-социалисты отобрали все дела у сыновей Тица, и их фирма была переименована в Westdeutsche Kaufhof. Отсюда произошла одна из крупнейших европейских сетей универмагов “Галерея Кауфхоф”.
36 Конрад Цузе (1910–1995) – пионер компьютеростроения, создатель первого работающего программируемого компьютера.
37 Ялмар Шахт (1877–1970) – политик и финансист, рейхсминистр экономики, противник политики Гитлера (по экономическим причинам), подозревался в участии в заговоре 20 июля.
38 Адольф Мюллер – владелец типографии и издатель. Разбогател на печати книги “Моя борьба” и газеты “Народный обозреватель”.
39 Wolfsschanze – главная ставка Гитлера в лесу на территории современной Польши.
40 Winterhilfswerk des Deutschen Volkes (дословно: “Работа по оказанию зимней помощи немецкому народу”) – общественный фонд для помощи бедным во времена национал-социализма.
41 Вернер фон Браун – немецкий конструктор, создатель знаменитой ракеты “Фау-2”. В конце войны сдался американцам, считается “отцом” американской космической программы.
42 Популярный немецкий комик Марио Барт установил в 2008 году мировой рекорд, собрав наибольшее количество зрителей на выступлении комика. Это было на Олимпийском стадионе в Берлине, там же, где проходили Олимпийские игры 1936 года и где выступал Гитлер.
43 По Версальскому договору Рейнская область, граничащая с Бельгией и Францией, была объявлена демилитаризованной зоной, где Германии запрещалось иметь войска, чтобы она не могла внезапно напасть на Францию. В марте 1936 года по приказу Гитлера туда вошло несколько батальонов.
44 Feldherrnhalle – лоджия на мюнхенской площади Одеонсплац, перед которой произошли столкновения нацистов с полицей во время так называемого “пивного путча” 1923 года.
45 Сладкое вино из заизюмленного винограда.
46 Eintopf – очень густой суп, блюдо немецкой кухни, заменяющее собой первое и второе блюда.
47 Юлиус Штрайхер – издатель газеты “Штурмовик”, идеолог расизма.
48 Христианско-социальный союз, консервативная партия из Баварии.
49 Нагрудный знак “За ранение” 1-й степени (золотой) вручался за пять или более ранений, а также за серьезные ранения.
50 Цитата из популярного комического стихотворения Христиана Моргенштерна, в котором героя Пальмштрёма сбивает машина, но он доказывает, что случиться этого не могло.
51 Рейнхард Гейдрих (1904–1942) – начальник гестапо, затем протектор Богемии и Моравии, убитый чехословацким Сопротивлением.
52 Подразумевается Филипп Рёслер, германский политик вьетнамского происхождения, бывший председателем СвДП, вице-канцлером Германии, а также министром здравоохранения и министром экономики. По образованию – врач.
53 Эрнст Ханфштенгль – друг и финансовый покровитель Гитлера, пресс-секретарь НСДАП в 1930-е годы.
54 Генрих Гофман – личный фотограф Гитлера.
55 Траудль Юнге – одна из четырех личных секретарш Гитлера. Ее воспоминания стали одним из источников для фильма “Бункер”.
56 Любимая овчарка Гитлера.
57 По легенде, император Фридрих Барбаросса спит под горой Кифхойзер в Тюрингии.
58 Национал-демократическая партия Германии, ультраправая немецкая партия.
59 Штаб-квартира НСДАП.
60 Национал-политические учебные заведения Третьего рейха.
61 Цитата из речи Гитлера перед членами гитлерюгенда.
62 Лидер НДПГ до 2013 года. Его фамилия (Apfel) означает “яблоко”.
63 НДПГ в разные годы проходила на выборах в ландтаги этих земель.
64 Гельмут Шмидт (род. 1918) – пятый федеральный канцлер ФРГ. Ему принадлежит рекорд по продолжительности жизни среди всех правителей и руководителей Германии за всю ее историю. В 2012 году объявил, что у него появилась новая спутница жизни.
65 Гимн НСДАП, ныне его исполнение в Германии запрещено.
66 Главная немецкая телепремия, присуждается телефильмам и передачам по нескольким категориям. Названа в честь Адольфа Гримме – политика, антифашиста, участника немецкого Сопротивления.
67 Большое Ванзее – озеро на юго-западе Берлина. В одной из вилл на его берегу в январе 1942 года состоялась Ванзейская конференция, на которой власти Третьего рейха установили программу уничтожения еврейского населения Европы.
68 Грубая цитата из воспоминаний Эриха Кемпки.
69 Личное оружие Гитлера, из которого он застрелился.
70 Немецкая национальная народная партия, организовала вместе с НСДАП Гарцбургский фронт, самоликвидировалась в 1933 году.
71 Один из первых итальянских ресторанов Мюнхена, открывшийся в конце XIX века, популярное место среди студентов и художников, позднее переименован в “Остерия Итальяна”.
72 Масс-кружка – литровая толстостенная кружка для пива, основная посуда Октоберфеста.
73 Дирндль – национальный женский костюм в Баварии и Австрии.
74 Имеется в виду популярная песня “Антон из Тироля”.
75 Манг, Губиш, Мюльбауэр – руководители клиник пластической хирургии.
76 Чудо Бранденбургского дома – термин немецкой историографии авторства Фридриха II, когда в результате стечения обстоятельств русские и австрийские войска не одержали ожидаемой победы над Пруссией в Семилетней войне. Считается, что Гитлер верил в повторение истории о чудесном избавлении от врага, когда в апреле 1945 года умер Рузвельт.
77 Луис Тренкер (1892–1990) – немецкий кинорежиссер, актер и фотограф.
78 “Россманн”, “Мюллер”, “Шлекер” – крупные сети бакалейно-парфюмерных магазинов в Германии. “Шлекер” в 2012 году обанкротился.
79 Гели Раубаль – племянница Гитлера, которая жила с ним в мюнхенской квартире на Принцрегентенплац и покончила там с собой.
80 Имеется в виду возглавляющая движение Хельга Цепп-Ларуш, которую порой обвиняют в сектантских методах.
81 Bündnis für Innovation und Gerechtigkeit (Союз за обновление и справедливость) – первая немецкая партия мусульман-иммигрантов.
82 Партия “Фиолетовые – за духовную политику”.
83 Почетный крест немецкой матери – награда, учрежденная Гитлером, ее высшая степень (Золотой крест) вручалась за рождение восьми и более детей. У Урсулы фон дер Ляйен, на тот момент – министра труда ФРГ, детей семеро.
84 Рональд Пофалла – министр по особым поручениям, то есть министр без портфеля.
85 Поскольку Гитлер до самой смерти был зарегистрирован в Мюнхене, все его наследство, в том числе авторские права, перешло в собственность Баварии.
Teleserial Book