Читать онлайн Часы Цубриггена. Безликий бесплатно

Часы Цубриггена. Безликий

Дизайнер обложки Светлана Кобелева

© Елена Владимировна Граменицкая, 2024

© Светлана Кобелева, дизайн обложки, 2024

ISBN 978-5-0055-8368-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

«Человек не знает своего времени. Как рыбы попадаются в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них»

Екклесиаст (гл. 9, ст. 12)

«… Здесь уже вечер, ветер собирает на небесном пастбище облака-барашки. Воздушный пастух поведет свое стадо далеко на север, за лесную гряду, где они разбредутся по небосводу, собьются в тучу и рассыплются дождем.

Прибой жадно вылизывает песок, оставляя под ногами кружева сахарной пены, а солнце плещется, ныряет, рассыпая золотые брызги на дорожку, зовет за собой.

На рассвете я гуляю вдоль кромки воды, отгоняя прутиком ворон и чаек.

Кто я? Каждый раз забываю свое имя.

У меня здесь все наоборот, черные чайки и белоснежные вороны.

Мир – перевертыш, где день начинается закатом и заканчивается рассветом, а неевклидовы кривые ведут себя как попало.

Здесь, под мелодию свирели плетется паутина судеб, а с музыкантом всегда можно договориться.

С последним лучом солнца я превращаюсь в птицу и ловлю мальков на мелководье.

Потом при свечах в полном одиночестве сочиняю сказки или пишу на мокром песке роман, который читает море, заглатывая строку за строкой.

А где-то там, в мире людей, тоже скрипит перо, и чернила ложатся на бумагу.

Буквы складываются в слова, рождается еще одна история любви…»

Чистовик.

Серафима

Что вы знаете о хранителях?

Я не спрашиваю о небесных созданиях из главных чинов, не о лучезарных креатурах из высших иерархий, я говорю о «трудолюбивых лошадках», о «непромокаемых жилетках», о наших самых близких помощниках. О тех, кто тупит бритву в руках или рвет веревку на шее самоубийцы, кто заставляет в последний момент позвонить друга, а пьяного водителя мгновенно протрезветь и сохранить человеческие жизни.

Допускаете ли вы, что хранители – как и люди, все очень разные? Образцово-показательные передовики с портретами на досках почета, беспечные лодыри, дотошные прагматики или оптимистичные фаталисты. Верите ли вы, что они живут среди нас, носят человеческие лица и успешно играют роль обычных людей: соседа по этажу, коллеги по офису, друга детства? И хоть существует космическая теория, что все знакомые люди немного ангелы, учителя и ученики, речь идёт о других созданиях, о тех, кто на самом деле существует в обоих мирах, эфирном и земном.

Серафима Петровна Карпова – очень ответственный и трудолюбивый хранитель. Ответственность в ней воспитала мама, служившая сестрой милосердия при докторе Пирогове. Трудолюбивым был Серафимин отец, инженер-путеец, участвовавший в проекте первой Царскосельский железной дороги. Фима выбрала материнскую стезю. Свою бывшую, человеческую жизнь, сначала военной медсестрой на полях первой мировой войны, а потом в больничных стенах она вспоминает редко, когда устает и позволяет искушающим сомнениям протиснуться в душу. Хранители, добровольно оставшиеся в человеческом мире, настолько вжились в свои роли, что время от времени «болеют», недуги их покажутся несерьезными, ведь они повсеместны среди людей. Имя им – сомнение в собственных силах и разочарование в коллегах.

Так Серафиме порой кажется, что про нее забыли, не повышают в чине, возможно из-за возраста, а может по недоразумению, или того хуже, в менторских целях, ведь она не боится перечить начальству, да и несколько раз (неслыханная дерзость!) нарушала запрет, вмешивалась с человеческие судьбы без разрешения, без ведома зазевавшихся хранителей. Оттого в характеристике на Карпову С. П. чья-то кляузная рука сначала пропечатала «неблагонадёжная зпт своенравная», а потом добавила красным шрифтом «не подчиняется корпоративной культуре тчк». А с такой характеристикой про карьеру можно забыть на тысячу лет.

Срок наставничества у Серафимы пока невелик. Вторую сотню лет служит она в стенах городской Боткинской больницы.

Заложили эту больницу для небогатого Московского населения в десятом году прошлого века. Во время первой мировой больница принимала раненых с фронта. Сестра милосердия Фима, получившая сильную контузию в бою, была доставлена военным гарнизоном в Москву, госпитализирована в Солдатенковскую лечебницу (по тем временам больница носила имя своего создателя, купца первой гильдии Козьмы Терентьевича Солдатенкова), поправилась и осталась работать в хирургическом отделении. Полюбила старшего фельдшера Карпова, вышла замуж, через год родился сынок. В 1915 Сима заразилась от раненного солдата сыпным тифом и скончалась.

Так началось ее повторное служение в стенах родной лечебницы. Явилась она молодой сестричкой с другим лицом, но под тем же именем (никто и не придал значения, мало ли тёзок Карповых, да и в небесной канцелярии недосуг было новые бумаги выдавать), ходила за ранеными, души их изодранные спасала. А когда вторая мировая война нагрянула, тоже многих бедняг из лап сумасшествия вытащила, от проклятий уберегла.

Земное служение даровали ей неспроста. Любила она сынишку своего Ванечку. Когда сестра Фима от тифа сгорела, малышу только годик исполнился. Вот она и выпросила охрану для сына, а потом и для своих внуков и правнуков. Внук, тоже Ваня, точнее Иван Иванович Карпов, как отец и дед стал лекарем и пошел по семейным стопам – врачевать в стенах Боткинской больницы. А правнучек – Матвей Иванович Ларионов выучился на психиатра, спасал человеческие души, как и его прабабушка. Ванечка – хирург не догадывался (да и как о таком можно догадаться?), что нянечка травматологического отделения, которая ходит по тем же коридорам, его давно почившая родственница. Матвей – психиатр понятия не имел, что живущая по соседству старушка, которой он иногда помогает донести пакеты из супермаркета, та самая Серафима Петровна Карпова, год рождения 1890 – год смерти 1915, чей «прах» он навещает в Даниловском колумбарии по весне.

Вот так, умерев в двадцать пять лет от сыпняка, Фима получила первое и пока последнее служение – утешать и напутствовать хворобых, а заодно беречь своих потомков. Старела она медленно, на два года за пять, и к приходу нового тысячелетия набрала свои шестьдесят неземных годков и больше не менялась. Никто из сотрудников больницы не помнил, когда она появилась, никто не знал, уйдёт ли Серафима Петровна на заслуженный отдых. Словно она была всегда и всегда будет.

О старушке ходили легенды, поговаривали, мол, она еще с самим Федором Александровичем Гетье начинала – мемориальная доска в честь доктора на административном корпусе висит. Только где сейчас Фёдор Александрович, а Серафима все еще живет. А стареет нянечка медленно, потому что над ней эксперименты проводили, кэгэбисты искали лекарство для своих генсеков. Даже алхимиков «при дворе» держали, а те эликсир бессмертия изобретали. Только один раз эксперимент удался – на Серафиме Петровне Карповой, а больше ни на ком, все умерли страшной смертью.

Чего только не придумывали, чего только не болтали о ней. Но все это было неправдой. А если кто и стучал наверх, в Минздрав, о «странностях» в биографии Серафимы Петровны Карповой, то анонимки и звонки те тщательно отслеживались и изымались высшей инстанцией, Градо-Началом. Память дотошных стукачей частично стиралась, после доноса они забывали о своих подозрениях и больше не суетились.

Ибо, служению хранителей никто помешать не мог.

Кто видел нянечку первый раз, удивлялись. Выглядела Серафимушка странно, немного кукольно.

Невысокая, пухлая и румяная, словно сдобная булочка, она казалось парящей в воздухе. Эффект левитации усиливали выбивающиеся из-под белоснежного халата кружевные жабо, крахмальные манжеты и юбка с оборками. Полностью седые, уложенные в гладкий учительский пучок волосы и лишенное признаков старости лицо вызывали диссонанс, возраст Серафимы выдавали лишь окруженные лучистыми морщинками глаза, ясные, пронизывающие насквозь и видящие все потаенные уголки человеческой сути.

Размер ноги Серафима имела детский, обутая в алые замшевые туфли, купленные еще в 50-х годах в Главном Московском Универмаге, она передвигалась по больничным коридорам легко и изящно, оттого больше походила на артистку балета, чем на работника Минздрава.

Одни коллеги хмыкали: «Стародевичья блажь – на барахолке одеваться».

Другие улыбались: «Винтаж всегда в моде».

Третьим было все равно, погруженные в работу, они ничего не замечали.

Серафима не обращала внимания на сплетни и фантазии коллег, делала свое привычное дело, заблудшие души искала, наставляла и спасала.

Порой измученные души сами к ней спешили.

Наша чудесная, романтическая, порой страшная история начинается 20 ноября 2019, в девять часов утра по Москве.

Серафима только заступила на дневную смену. Она заварила себе в глиняном чайничке крепкий чай (всегда брала фунт китайского Тайпина в магазине на Мясницкой), достала кусок домашнего пирога с корицей, как дверь сестринской распахнулась.

– Неудачливую «скрипачку и утопленницу» привезли, Серафима Петровна, по вашу душу! – доложила медсестра из приемного отделения и исчезла.

– Двойную самоубийцу, говорят, – добавила отработавшая ночную смену операционная сестра Елизавета.

Стоя перед зеркалом, Лиза готовилась к выходу, прихорашивалась, обильно поливая кудрявую головку лаком.

– По результату осмотра эта дуреха пыталась вены вскрыть, только поцарапалась, но для пущего эффекта снотворным накидалась, представляете? Так в воде и отключилась.

– А кто ее спас?

Хотя ответ сразу появился в Серафимовой голове – младшая сестра открыла своим ключом дверь, не услышав ответа на приветствие, прошла в квартиру. И откуда сила взялась, вроде хрупкая с виду, но в истерику не ударилась, вытащила полумертвую старшую сестру из ванной, руку перебинтовала. Набрала в скорую.

Послюнявив пальчики, Лиза соорудила на челке два замысловатых колечка, которые больше смахивали на тонкие рожки.

– Кто-кто! Говорят, сестрица младшая увидела и скорую вызвала. Желудок промыли. Откачали. Черт знает что, а не лак для волос. Ничего не держит.

– Да ладно тебе, милая. И без кренделей головка твоя ладная, иди уже, – сказала Серафима.

– Только я не поняла, наша травма тут причем? Ее надо было в дурку сразу везти. Она не помнит ничего, полная амнезия, – не унималась Лизонька, крутила и крутила колечки на голове.

– Видимо, в психиатрической все места заняты. Подлечат у нас, – ответила Серафима.

– Правильно сказали, по вашу душу привезли, Серафима Петровна. Любите вы возиться с депрессивными. Как с «буксира» спрыгнет и ломаться начнет, подгрузите ее немного. Никита Калоевич под свою ответственность ампулку учел, – сказала медсестра и кивнула на процедурный шкаф.

Серафима поморщилась. Манеры Елизаветы ее огорчали, не к лицу симпатичным незамужним барышням так коряво изъясняться. Неужели сложно сказать, когда укол успокоительного закончит действие, в стеллаже есть еще лекарство. А то «спрыгнет с буксира, ломаться, подгрузите»

– Не люблю химию. Мы по старинке, словом. Вначале всегда было Слово, Лизонька.

– Ну да, кто про что, а вы про святое писание, Серафима Петровна. Не верующая я!

Лиза взмахнула на прощанье золотыми кудряшками, наполнившими стерильный воздух сестринской солнечным светом, не в пример того, что грязными мазками растекался за окнами, выскочила в коридор, потом, вспомнив, просунулась в приоткрытую дверь, сказала:

– Вы только до обеда с ней дотяните. Богом, словом, пофиг чем. В первой половине обход будет! – для пущей важности сестричка завела глаза к самому потолку, – они то и решат, что с ней дальше делать. Может, сразу в дурку переведут, амнезия все-таки. Нам меньше траблов.

– Они, порой, не глядя, решают. Нет им времени с каждым человеком разбираться, – ответила Серафима.

Но Лиза ее уже не слышала. Спешила навстречу заслуженным выходным.

Фима стряхнула с кружевного жабо крошки, спрятала остатки пирога в шкаф, где рядом с пачкой рафинада лежала ампула диазепама, «учтенная» Никитой Калоевичем.

– М-да… Лучше морфина, конечно, но мы обойдемся без химии.

Задвинула лекарство подальше, за коробку с сахаром, чтобы не мозолило глаза.

– Мы по старинке. Уговорами!

И отправилась в палату 612, куда поступила новенькая.

«Чайкина Л. В. Травматология» стояла надпись шариковой ручкой на задней стенке кровати. Привезли из приемного и забыли снять табличку.

«Что же ты надумала, Лариса Владимировна? Смертный грех ты надумала, да только ниточку не ты завязала и не тебе ее тупой бритвой резать».

Опустившись на табуретку рядом с кроватью, Серафима внимательно осмотрела пациентку.

Туго перебинтованная левая рука покоилась на груди Ларисы. Дыхание девушки было еле слышимым, казалось, дыхания нет вообще. Сколько ей? Ответ появился – тридцать три, пять месяцев и три дня от роду. Дата появления на Свет 17 июня 1986. Всего то тридцать три. А на вид намного больше. Кожа на скулах спящей натянулась, того гляди пойдёт сеточкой и рассыплется, как на старинном, требующем срочно реставрации, портрете. Бледные, под цвет кожи, обветренные губы. Щеки и глаза впали, нос обострился, оттого Лариса походила на усопшую, чем на уснувшую под действием лекарства.

Но тут длинные, выцветшие на концах ресницы дрогнули, глазные яблоки задвигались, девушка начала видеть сон.

– Изъездила ты себя вдоль и поперек, Чайкина Лариса Владимировна. Сама судьбу свою написала, сказочница, – сказала Серафима вслух и, спохватившись, прикрыла рот, словно заставляя слова вернуться.

Было поздно, больная приоткрыла красные воспаленные глаза. Зрачки, вначале огромные, дрогнули от дневного света, сузились, фокусируясь на лице нянечки. Губы с трудом разлепились.

– Пить… дайте.

Выдавив из себя два слова, Лариса тут же зашлась надрывным, захлёбывающимся кашлем. Ее высохшее горло разрывали мучительные спазмы. Бедняга приподнялась на кровати, стараясь откашляться. Вскрикнула от боли в руке, рухнула на подушку.

– Сейчас, милая, сейчас. Лежи! Не вставай! – сказала Серафима, метнулась из палаты и через мгновение вернулась, неся влажные полотенца и воду.

– По чуть-чуть, маленькими глотками пей, а то подавишься.

Давая и тут же вынимая из жадных губ поильник, Фима наблюдала за пациенткой. Когда та напилась, протерла ее лицо и шею влажной салфеткой.

– Эхх… Мало тебя выпороть! В угол на горох поставить надо бы.

– Я умерла? – всхлипнула Лариса.

Невозможно понять, чего в этом вопросе было больше – страха или надежды.

Серафима на мгновение растерялась.

– А что лучше?

– Не знаю. Чайка.

– Чайку принести? Тёплого? Согреться хочешь?

– Зовут меня так.

– Там?

Девушка закрыла глаза и тяжело вздохнула, словно странный вопрос «Там?» не вызвал у нее удивления.

– А здесь как тебя зовут, помнишь? – спросила Серафима.

Длинные белесые ресницы вновь приоткрылись. Девушка приблизила забинтованную руку к глазам, точно видела ее впервые.

– А что со мной произошло? Где я?

– В больнице ты, все хорошо. Имя свое скажешь?

Чайкина испуганно посмотрела на нянечку.

– Не помню. Что со мной случилось? Кто я?

Скривилась вся, сморщилась, выжимая из глаз слезы, но безуспешно, глаза так и остались сухими.

– Можно мне поплакать?

Она не просто спрашивала Серафиму, она умоляла ее, словно плач был единственным спасением от беспамятства, царящего в ее голове.

– Поплачь, конечно, я разрешаю, – смилостивилась Серафима. Погладила забинтованную руку Ларисы и добавила.

– Слёзы душу облегчают. Обмякнешь. Хуже, если омертвеешь и замкнёшься.

Две слезинки сначала неохотно, осторожно скатились из глаз больной, они словно размышляли, омертветь ли ей, окаменеть ли от горя или растаять, разлиться ручьями, выплакаться до донышка. Выплакаться! Одна за другой по первым проторённым дорожкам, по скорбным носогубным складочкам, поползли слёзы по подбородку, вниз по шее, за ворот больничной сорочки. На застывшем, омертвевшем лице живыми остались только редкого цвета фиолетовые глаза, из них то и изливались на свет предтече греха: отчаяние, ненависть, опустошение.

– Хорошо, милая, хорошо. Плачь, жалей себя. А как вспомнишь все, мне расскажешь.

Плачущая кивнула.

И хотя Серафима знала историю Ларисы от рождения до сегодняшнего дня, куда важнее выслушать ее из уст пострадавшей. Сама расскажет – сама все на места расставит, со стороны себя, горемычную, увидит.

Серафима терпеливо ждала. И вот последние слезинки скользнули змейками из глаз, веки Ларисы устало сомкнулись.

– Сон тебя вылечит, память вернет. А я тебе колыбельную спою, что мамка пела. Небось, забыла какую? Закрывай глазки! – Серафима легонько сжала здоровую руку Ларисы Чайкиной, – слушайся меня, спи!

Девушка глубоко вздохнула и затихла.

Фима тихонько запела мамину песню

– «Спи, мое любе… Солнце сидае…»

Не успела дотянуть до второго куплета, Лариса уже видела сон.

Нянечка огляделась. В трёхместной палате кроме их двоих не было никого, одну пациентку вчера выписали, другая вышла в больничный парк, воздухом подышать.

– Явись! – приказала Фима и опустила на глаза третье веко – видеть невидимое.

Около кровати Чайкиной Ларисы тут же нарисовался невысокий, взъерошенный, худой как щепа, одетый в клетчатый плащ из болоньи, обутый в расшнурованные кеды на босу ногу человечек. Выглядел он как загулявший студент. Слегка примятое лицо человечка двигалось, кривилось, черты менялись, становились то мужскими, то женскими, снова грубели, оттого пол и возраст явившегося был не ясен.

– Назови своё имя, – сказала Серафима.

Явившийся недовольно мотнул головой, словно захотел ослушаться, но чин Серафимы позволял ей приказывать обычным хранителям.

– Алекса – Андр, – через силу выдавил из себя «студент» или « студентка».

– Зря капризничаешь, Алекса – Андр, головой мотаешь и слова цедишь. Похвалить тебя хочу, что спас подопечную. Младшая сестра ведь не хотела к ней ехать? На свидание собиралась?

Лицо хранителя успокоилось, посветлело, приобрело мягкие женские черты.

Александра осторожно улыбнулась:

– Это стоило усилий, Серафима Петровна. Пришлось рассорить ее с парнем, иначе бы не захотела старшей сестре пожалиться. Ничего, потом помирю. Не к спеху.

– Прекрасно! – Серафима довольно потёрла руки, – сейчас у твоей Ларисы появился шанс или уморить себя раскаянием или как вы, молодёжь, выражаетесь – «обнулиться и апгрейдиться». До края дошла. Причем шла настойчиво, не сворачивая…

– Выхода не было. Я позволил ей дойти до края, иначе бы она никогда… – голос хранителя огрубел, становясь мужским.

– Я знаю, иначе бы она никогда не изменилась. У тебя не было выбора, не кори себя, Александр. По-другому твоя Чайкина уже не понимала, – успокоила Серафима.

– Клянусь, я контролировал процесс от начала до конца. Она бы точно не умерла, я не допустил бы. Бритву затупил, рана неглубокая, таблетки состарил, они усыпили, но не убили. Опять-таки, сестра вовремя успела. Все шло по плану, хоть и на грани фола.

Серафима прислушалась к происходящему в коридоре и махнула рукой.

– Тише! Я все и так знаю. Не явись!

Человек в клетчатом плаще и кедах на босу ногу исчез.

В тот же миг распахнулась дверь, на пороге, осторожно переставляя костыли, появилась нагулявшаяся в парке пациентка, дама за сорок с оперированной коленной связкой.

Тяжело дыша, скинула куртку на вешалку.

– Устала я до чёртиков по коридорам шкандыбать. Но Никита Калоевич рекомендовал разрабатывать, не могу красивому и молоденькому доктору перечить. Он, кстати, у вас женатый?

Дама рухнулась на свою кровать, прислонила костыли к тумбочке.

– Как новенькая, Серафима Петровна? Оклемается? – спросила она нянечку.

– Конечно «оклемается», у нас и не такие поднимались, – ответила ей Фима и приложила палец к губам, – ты не шуми только, пусть поспит. А доктор у нас неженатый, непутевый, но добрый.

Берег Забытого Моря

Каждое утро на закате ее будили крики чаек. Сколько помнится, птицы кричали радостно, довольно и сыто, приглашали друг друга перекусить, у берега водилось много рыбы.

Сколько помнится.…

А помнила она сегодняшний день и лишь немного вчерашний. Каждый новый казался прежним: она просыпалась с последними лучами солнца под птичьи крики, шла на берег, гуляла по кромке прибоя до рассвета, зажигала свечи и дописывала историю, одну и ту же, но с разным финалом. Проживала ее, разочаровывалась, комкала рукопись и сжигала дотла. Но следующим утром все написанное чудесным образом появлялось на письменном столе. Чернильница снова была наполнена и перья наточены. И финал истории не дописан.

Она никогда не задавалась вопросом: кто подливает чернила и чинит перья, и почему ее рукописи не сгорают в камине.

Вчера и сейчас она была одна. Одной уютно и покойно. Странное слово, чуточку страшное, но очень точное. Одиночество и покой. А когда она хотела гостей, то звала их по именам, рисовала образы, и они приходили. Гости исчезали всегда незаметно, не прощаясь, она сжигала написанную историю, гасила огонь в печи, задувала свечи, они еще сидели за столом, тихо разговаривали, она засыпала, а утром никого уже не было. Лишь нетронутая пламенем рукопись. Бесконечный бег по кругу.

Но сегодня на море случились что-то особенное. Чайки вопили тоскливо и протяжно, кого-то или что-то безуспешно искали, а, не найдя, зло и отрывисто перебранивались между собой, словно торговки с рынка. В птичьих криках сквозило удивление и негодование. Резкие, гортанные, переходящие в сумасшедший галдеж вопли, чайки спорили друг с другом до хрипоты о чем-то очень важном.

Птичий гомон вырвал ее из сна, который тут же сбежал в темный уголок за поленницу и забылся. Был ли это вообще сон? Что сон, что не сон? Где Явь и где не Явь?

А если она умерла и не понимает этого?

Сердце от страха остановилось, две—три секунды размышляло – умерло оно или нет, а потом нехотя зашагало, застучало по колдобинам, быстрее-быстрее.

Нет, жива, все чувствует, только ничего не помнит.

Она не взглянула на себя в зеркало (там всегда одно и тоже) и в ночной сорочке побежала на берег.

Стая то слеталась, набухала черной тучей, то разлеталась по всему небу, широко кружила над рассветным, отливающим жемчугом морем. Чайки истерично орали, клевались, отталкивали друг друга, ломали крылья, выбрасывались из облака. То одна, то другая птица падала к волнам, но, описав круг над прыгающей на воде серой точкой, свечой вздымала вверх, и оглушительно кричала.

Она прищурилась, постаралась разглядеть, что же так взволновало птиц. Невероятно. На волнах покачивался бумажный кораблик. Сложенное из газеты маленькое судно весело подпрыгивало, вертелось, но не могло пристать к берегу из-за скопившихся водорослей.

Откуда он приплыл? С какой стороны Света?

Надо поймать кораблик и прочесть газету – там должна стоять дата. И тогда память точно вернётся.

Она приподняла подол ночной сорочки, вошла по щиколотку в воду, сделала несколько шагов навстречу кораблику, но тут же взвизгнула от омерзения. Скользкие щупальца морской травы цепко обвили ноги, свежие побеги проросли между пальцев, защекотали. Брезгливо отряхнулась и, словно цапля, вскидывая колени, выскочила на берег.

На песке в компании лохматого рыжего пса и белых ворон стоял незнакомец. Только что там никого не было, и вдруг появился, и даже не один, а с группой поддержки.

Незваный гость.

Испуганное сердце приостановилось второй раз за утро. Но она совладала с собой, три раза, что было силы, стукнула кулаками по грудной клетке, заводя барахливший мотор.

К ней никогда не заглядывали чужаки. Этот пришел без приглашения. Любое изменение таило опасность в ее покойном безвременье.

«Раз-два-три, уходи!» – подумала она, закрыв глаза.

Но нет.

Невысокого роста, щуплого телосложения, носатый, кучерявый, в шортах и майке с плачущим смайликом на груди незнакомец уходить не собирался. Он стоял рядом со своим псом, в окружении птиц. Самая крупная, размером с бройлерную курицу, ослепительно белая ворона, подкралась к нему с тыла и по-кошачьи потерлась о ногу. За первой ласковой вороной потянулись и другие.

Мужчина протянул руку.

– Доброе утро!

Она ответила на рукопожатие. Задержалась на прикосновении, но ни одного образа, ни одного воспоминания не возникло.

– Как тебя здесь зовут? – спросил незнакомец.

Действительно, как ее здесь зовут?

Ее не зовут, она сама зовет. Сама приглашает гостей и обходится без имени. Что ему ответить?

Тем временем пёс тоже заметил мечущийся на волнах бумажный кораблик, и, недолго размышляя, бросился в воду. Пса не смущала паутина из жадных водорослей, да он и не погружался в нее, пролетел несколько метров над поверхностью моря, схватил зубами добычу и вернулся к своему хозяину, не замочив лап.

– Молодец! Заслужил, – сказал незнакомец и достал из кармана сухарь.

Пес довольно захрустел.

Мужчина поднял кораблик, осторожно, стараясь не повредить намокшие бока, развернул газету. Пробежавшись глазами по рубрикам, нашел дату выпуска и весело присвистнул.

– Ого! Знаешь, какого года газетенка? Ельцинская эпоха, тысяча девятьсот девяносто восьмой. Мне тогда было одиннадцать. А тебе, Чайка, уже двенадцать. Ты в шестой класс ходила.

О чем он? На ее берегу нет времени, а у людей нет возраста. И у незнакомца тоже. Если заглянуть справа, то ему можно дать чуть больше тридцати, в его темных кудрявых волосах не видно ни одного седого волоса, а слева все пятьдесят, и голова наполовину белая.

– Как вы меня назвали?

– Чайка. Я вчера называл твое имя. Ты забыла? У тебя тут все наоборот, все вверх тормашками. С какой стати вороны белые, а чайки черные? Почему море сладкое? Почему вместо обычного песка сахарный. Что за детская фантазия? Ты никак не можешь повзрослеть?

Ей стало совсем нехорошо, даже мокрый собачий нос, отчего то предано и благодарно ткнувшийся в ее ладонь, не совершил чуда, не нажал на перемотку. Она присела, погладила пса по влажным бокам, виновато вздохнула.

– Ни-че-го.

Мужчина нашел наполовину стертую карандашную надпись.

– Кораблик этот зовут «Дункан». Твой папа его сделал, а ты подарила его мне. Помнишь?

– Папа сделал? …Да, что-то такое…

Но стоило в кромешной тьме забрезжить слабому лучику воспоминания, как незнакомец словно испугался, подёрнулся дымкой, поплыл, исчезая в мареве восходящего солнца. Вслед за ним растворился пес. Одна за другой, как фитили, вспыхнули в рассветном солнце вороны и сгорели без следа.

Налетел шквалистый ветер и залил смолой небосклон.

Берег моря жадно проглотила тьма, а ноги зыбучий песок.

«Покойный» мир превратился в кошмар.

Где… глаза сестры вырастают в половину грозового неба.

Где ее крик оглушает, рвет без жалости на куски.

Где несбывшаяся Смерть высвечивает уголки захламленной души, приподнимает до потолка и со всего маху бросает об пол – хрясь!

Хрясь!

Сотый, тысячный раз бросает оземь.

– Видишь собачьи глаза в зеркале? – пытает Отчаяние.

– Видишь, что вытворила? – вторит ей Ненависть.

– Вижу! Выжженную пустошь внутри себя вижу. Дайте мне поплакать, умоляю!

– Нет для тебя слез! Иссохни! Чего молчишь? Сказать нечего?! – кричит Боль

Нет у нее слов.

Только СЛОВА того, ради которого проиграла всю себя. Проиграла свою никчёмную жизнь

«Исчезни из моей жизни! Убей себя!»

Скорее… Скорее выпить эти маленькие белые таблетки.

– Десять?

– Мало!

– Двадцать?

– Хотя бы! – кричит Ненависть.

Скорее, скорее, только бы не видеть свои непонимающе-пустые собачьи глаза в зеркале.

Вода чуть теплая.

– Вену надо глубоко. Хрясь! Чтобы заскрипела кожа! – не унимается Отчаяние.

– Не могу. Страшно. Вода сладкая. Почему? Соленая должна быть…..

– Потому что у тебя все шиворот-навыворот!

И снова покой. Берег моря. Безвременье и беспамятство.

День за днем. Заросший виноградом дом. Чёрные чайки и белые вороны.

Бумажный кораблик «Дункан», незнакомец с собакой.

И опять заливает глаза тьма, опять рывком в ад, в самое пекло.

Оглашенный, отчаянный крик, глаза сестры в половину неба. Дыра в солнечном сплетении, вместо сердца ржавый мотор. Там где душа – раскаленный зыбучий песок, чмокает, ест живьём. Засасывает в пекло.

Пить. Пить …дайте!

Опять глаза. Уже другие. Строгие глаза. Древние, все и про всех знающие.

Кто она, эта маленькая женщина в белом халате? Ангел? Наверное, да. Светится вся.

Сейчас как возьмет прыгалки и выпорет до волдырей! Мама всегда так говорила, но не порола. Зря.

– Эх… Мало тебя выпороть! В угол на горох поставить надо бы.

Глаза горят, в них раскаленный песок, который заглатывал, словно живой. Слезы иссушил.

– Можно мне поплакать?

На плечо Ларисы ложится рука.

– Поплачь, конечно, разрешаю. Слёзы душу облегчают. Обмякнешь.

Женщина в белом что-то ещё говорит. Она ее не слышит, она наконец-то плачет, изливает накопившуюся чернь, изъевшую душу. Время останавливается, все внутри застывает, мертвеет, только слёзы живут сами по себе. Слёзы ползут змеями по щекам, по шее, по телу, падают в землю и прорастают колючими розами. Откуда в ней столько змей?

Выплакала всех, но вместе со слезами исчезли силы.

Она наконец-то забывается сном без сна, без одинокого берега, без чёрных чаек и белых ворон, без зыбучего пекла.

Серафима Петровна привстала с табурета у кровати Чайкиной, охнула, схватилась за поясницу.

Поспешила в сестринскую.

– Девочки, разотрите меновазином, иначе до конца смены не дотяну. А новоприбывшей, как проснётся, надо только валерьяны капель сорок – пятьдесят и кое-что полезное.

Нянечка взяла со стола старшей медсестры кипу чистых листков, выдвинула верхний ящик в поисках ручек. Нашла две шариковые, расписала.

Спустя час Серафима вернулась в палату 612. Больная уже не спала, лежала тихо, смотрела в окно, на улице опять накрапывал дождь.

– Вот бумага и ручки. Когда что-то вспомнишь – пиши. Ты же сказочница. Пиши как на духу, где стоит, обвиняй, где надо, кайся. Отпустит потихоньку, – сказала Серафима. – И еще вот лекарство. Выпей.

Поставила на тумбочку мензурку с мутной валерьяной.

Лариса выдохнула чуть слышно:

– Спасибо.

Обитатели дома с мезонином и не только они

Жила Серафима Петровна в небольшом двухэтажном особняке с мезонином на пересечении Сивцего Вражка и Плотникового переулка, по соседству с домом, куда Лев Николаевич Толстой поселил своих разорившихся Ростовых.

Обычные люди собирают библиотеки понравившихся романов, которые не прочь перечитать вновь. Некоторые, как ее соседка по дому, Анна Сергеевна Куприянова, бывший авиационный конструктор (Аннушка запрещает применять понятие «бывший», ибо бывших конструкторов не бывает) хранит подборки «Наука и жизнь» с прошлого века, рядом с ними пылятся « Крылья Родины» и сортированные по годам выпуски «Работницы». Чтобы попасть к Аннушке в гости, надо протиснуться мимо журнальных колон в коридоре. Серафиме приходится вжиматься в стенку и тихонечко-тихонечко, дабы не нарушить сложную журнальную архитектуру, передвигаться от своей двери до двери Анны Сергеевны. Анна Сергеевна порой натыкается на свои журнальные стопки, чертыхается, но терпеливо восстанавливает разрушенное.

Иногда на чай с башкирским медом и вишневым вареньем протискивается Иоганн Сергеевич, Аннушкин брат, живущий в квартире напротив. Йошка худой и вертлявый, оттого минует журнальные креатуры легко. Мужчина он положительный и очень скромный, всю жизнь прослужил декоратором в театре на Малой Бронной. Иоганн хоть и старше сестры, ростом не удался, говорит – «пошел в матушку», а сестрица, напротив, «вся в батю —комиссара вымахала» – высокая, ширококостная, громогласная. В отличие от серьезной, технически подкованной сестры, Йошка коллекционирует хоккейные шайбы, как преданный болельщик красно-белых, он не пропускает ни одного сезона и помнит еще команду Игумного. А вместо обоев его скромный уголок в углу общего коридора украшают фотографии Харламова и Третьяка из советских журналов.

«Великая эпоха! Сейчас так не играют!» – любит говорить Йошка.

Так то коллекции обычных людей, а Серафима не совсем обычный человек, а точнее не человек уже вовсе. В комнатах Серафимы Петровны не пылятся стопки журналов, на стенах не кучерявятся журнальные вырезки, в ее гостиной почти нет книг, что вызывает неизменное удивление Аннушки, она пыталась заразить всех научно-техническим недугом. Фима увлекается кружевоплетением. Стены небольшой квартиры на втором этаже, спальню и смежную с ней гостиную с большим двустворчатым окном, выходящим в тихий арбатский переулок, украшают кружевные панно. Кружева здесь повсюду, на стенах в рамочках, на сложенных в пирамидку подушках, на обеденном столе, на комоде под «семейными фотографиями», на этажерках под фикусами и декабристами.

– И хватает тебе терпения, Фимушка, коклюшками греметь, – причитает Анна Сергеевна, – смотри, куда человеческий прогресс рванул! На какие высоты! В космос полетели! Глядишь, схватим Бога за бороду.

Аннушка, дочь наркома Куприянова, хороший человек, правда, неисправимая материалистка. Серафима с ней никогда не спорит, улыбается, «гремит коклюшками» и плетёт – плетёт свои кружева. Позавчера, вчера, сегодня, завтра, каждый день она будет плести человечьи судьбы. У нее тоже есть своя коллекция воспоминаний – спасенных и потерянных душ. Потерянных мало, но они есть. И каждую свою ошибку Сима помнит очень хорошо и старается не повторять.

Воспоминания толпятся у кресла, приятные у правого подлокотника, грустные у левого. Спасенные души собираются ближе к свету, хихикают за оконными занавесками, а потерянные прячутся в темном углу, за шифоньером. Они всегда молчат. Но иногда одна из потеряшек подкрадывается к креслу и шкодит, путает коклюшки, завязывает на узоре лишние узелки. Фима не злится. Подвигает ближе лампу, распускает пряжу и начинает плести все заново.

Последнее время в зону попечительства Серафимы попали двое: тринадцатилетняя школьница Оля Петрова и стритрейсерша Анна Хлопова, девушка двадцати двух лет. Школьница прыгнула с крыши девятиэтажного дома, по «счастливой» случайности, точнее с ангельской помощью, упала в густые сиреневые кусты, сломала крестец, обе берцовые кости, осталась жива, но сама ходить уже не сможет. Лихачка догонялась до аварии на Можайском шоссе. Отделалась переломом ноги и двух ребер. Хранитель Хлоповой сам оказался отчаянным экстремалом, сноубордистом, при жизни сорвавшимся в пропасть. Серафима поставила парню «на вид», тот обещал исправиться, но, скорее всего, соврал.

Если лихачка сама на себя беду накликала, то за « попрыгунью» крепко постарались. Кто и зачем вел бедную девочку на крышу дома, Серафима видела смутно, нити уходили в туман к безликой и бесформенной фигуре. Абсолютно темной. Произошедшая трагедия находилось вне зоны допуска и вмешательства Фимы. И как бы она не хотела узнать причину, дальше разговора с хранителем дела не шло. Хранитель девочки, бывший врач-эпидемиолог, погибший от малярии, ответственный, мечтающий о кураторстве инфекционного госпиталя, сам бы в замешательстве, он чувствовал смертельную опасность, но не видел ее источника. «Некто» умело прятался и заметал следы. Подобное «мошенничество», затуманивание, ослепление, морок, случись впервые, и Серафима очень хотела докопаться до истины – изловить злого фокусника.

Сейчас прибавилась еще одна подопечная душа – «сказочница». Сочинять сказки для детей – легче, чем придумать свою сказку со счастливым финалом. Таблетки, вода, бритва. Не много ли способов сразу? Уже это наталкивает на мысль, девушка не собиралась умирать, заставляла себя, а значит – выкарабкается. Надо лишь подождать.

Как и все пожилые люди, Серафима спала мало. Старики всегда помалу спят, пробуждаются с первыми лучами солнца и «спешат дожить». Не важно – шесть у стариков крыльев или ни одного – они похожи друг на друга.

Бессонные ночи Серафима Петровна коротала с дворовым котом, белоснежным, с черным хвостом и подпаленными рыжими ушами. Кот прибился к ней с незапамятных времен. Зимой скребся в дверь, а стоило потеплеть, пробирался по крыше к мезонину, сворачивался среди выставленных на маленьком балконе горшков с геранью и урчал. Урчание его мало походило на кошачье, а напоминало недовольное стариковское бурчание.

Потому что не кот это вовсе, котом он прикидывался при Аннушке и Йошке или когда шкодил, с нитками да коклюшками играл. При первой встрече назвался Аристархом Ивановичем Мышкиным, шел из старомосковских домовых, амбиции имел нездоровые и животным был своеобразным. Гадил под дверями жилконторы, когда те повышали тарифы на воду или вывоз мусора, на месте преступления пойман не был – испарялся, на то он и домовой дух.

Среди местных нелюдей Аристарх слыл старожилом, помнил еще первых владельцев окрестных домов, ставших впоследствии коммуналками, а сейчас и вовсе полуофисным и полужилым фондом. Норов домовой выказывал капризный, многих неугодных арендаторов со свету сжил, бизнес на корню порушил, а уж если кого привечал, те быстро богатели и процветали. В добром расположении духа он оборачивался пожилым интеллигентом при шляпе, пенсне и костюме – тройке. Щеголял по Арбату в белоснежных гамашах и начищенных до блеска штиблетах, заигрывал с дамами и позировал для фото. Таким красивым он стучался в дверь к Йошке – «забить козла» или поболеть вместе за футбол-хоккей, один за Спартак, другой за Динамо.

Куприяновы Анна и Иоганн, кстати, названный так в честь австрийского композитора, заселились в дом еще в тридцатых годах прошлого века. Детьми в Москве бывали редко, жили с няньками на комиссарской даче, поэтому нестареющую Серафиму и ее кота, а так же пенсионера в гамашах, Аристарха, не запомнили. Потом Анну и Йошку жизнь разбросала: одну замуж, другого – на гастроли по городам и весям, а как вместе под родительскую крышу собрала, так и Сима свой «человеческий» возраст набрала, да и Аристарх мог в людском обличии спокойно в гости ходить и доминошную «партеечку забивать».

Кроме наркомовских детей и Серафимы в доме жила ещё одна семья.

Роза и Веньямин Кремляковы держали на первом этаже небольшую антикварную лавку и пользовались особым вниманием кота Аристарха.

– Семейство это хранит особую тайну, – мурлыкнул на ухо Серафимы лохматый проныра, – удивительно трогательную историю любви, муррр… мяу. Пробрался я к ним однажды, под прилавком схоронился и такого наслушался, хочешь, расскажу?

Серафима щелкнула кота по носу.

– Молчи! Если Роза Альбертовна захочет, сама все расскажет, а сплетничать за ее спиной не дозволительно.

Вернувшиеся во второй половине прошлого века из эмиграции Роза и Вениамин заняли все три квартиры первого этажа, в одной обстроились сами, а в соседних, выходящих окнами в переулок, открыли антикварный магазин с названием «Дом Розы». Никто кроме Аристарха не знал, что особняк, в котором сейчас проживали Серафима и дети наркома, до семнадцатого года принадлежал именно семье Вениамина, а после революции был отдан народному комиссариату финансов. Из бывших наркомовских жильцов в доме осталась лишь брат и сестра Куприяновы, другие разменялись или померли.

Серафима поселилась здесь в шестидесятых годах. Свела знакомство сначала с соседями по этажу, Аннушкой и Йошкой, потом подружилась с Розой и Вениамином. С «детьми наркома» Кремляковы близко не сошлись, из классовых соображений или каких-то других – неизвестно. Но с Серафимой были накоротке, устраивали совместные посиделки и долгие стариковские чаепития.

Кремляковы выглядели обычными людьми, но старели они на удивление медленно, со второй половины прошлого века до девятнадцатого года нынешнего, они почти не изменились, в этом и была их «особая тайна».

Розе Альбертовне никто не давал больше шестидесяти. Ростом с ребенка, в шляпке (а коллекции головных уборов Розы могло позавидовать лучшее ателье, у нее было все – от классических клошей из фетра до легкомысленных соломенных слоучей), с торчащими из-под тульи серебристыми кудряшками, с девчачьими веснушками на вздернутом носике – она словно застыла во времени. Не менялся и ее муж Вениамин, профессор, член Академии наук, потомственный офицер, статный, подтянутый, седовласый красавец, преподававший военное дело в Бауманском университете. После ранения муж Розы был прикован к инвалидной коляске, и ректорат университета высылал за ним служебный автомобиль.

Серафима частенько спускалась в «Дом Розы», к Кремляковым, угоститься печеньем «мазурка», которое пекла Розочка, полюбоваться коллекцией старинного фарфора и поболтать по душам.

Дамочки усаживались в креслах у окон гостиной, выходящих на Плотников переулок, Роза со спицами, Сима с коклюшками, и плели – плели. Одна теплый шарф для Вениамина, другая очередную человеческую судьбу. По телевизору шел детективный сериал, подруги беседовали, но следили за сюжетом. Им нравилось угадывать главного злодея. Пятьдесят на пятьдесят, таков был примерный счет. Конечно, Серафима подыгрывала Розе, сохраняя дружеский паритет.

Проницательностью Роза Альбертовна порой удивляла.

Так и сегодня после вступительного рассказа Серафимы о новых пациентах, она продолжила разговор достаточно уверено.

– Твои новые подопечные, Серафимушка, смертные грешники. Самоубийц раньше не отпевали и хоронили за забором. И как бы не плелись сейчас их судьбы – все нити имеют конец. Одна ниточка может порваться очень скоро, лихачка не успокоится, будет гонять по Москве до новой аварии, ты уж поговори с ней по душам, внуши, не гоже девице носиться как ведьма на помеле. Вторая ниточка, бедняжечка, что прыгнула с крыши, может тоже порваться, если крепкий узелок не завязать. Серафима Петровна (Фимино отчество прозвучало для пущей серьёзности), надо обязательно найти негодяя, кто на крышу ее сопровождал. Не сама же она сообразила туда подняться? В интернете много об этом пишут. Якобы детей с ума сводят, а потом на видео записывают. Вы в полицию обращались?

Серафима молча кивнула, и в полицию, и к хранителю, ко всем обратились, только результата пока нет.

Роза поняла ее молчание правильно.

– Ясно! А воз и нынче там. Попомни мои слова, отыщется кровопивец. Ещё несколько детей угробит и отыщется. Резонанс нужен. Чтобы в телевизоре да в газетах говорили и писали, да не раз. Круглые столы и ток-шоу. У нас все про разводы да про внебрачных детей трещат, а коснись помочь, секту на чистую воду вывести, кишка у журналистов тонка. Ладно. Ну-ка брысь отсюда, не цепляй мне колготки! – Роза незлобиво отогнала кота Аристарха.

Тот нехотя послушался, прыгнул на кресло Фимы, свернулся в комочек на подлокотнике, только глаза янтарем посверкивают, и черный кончик хвоста дрожит от любопытства.

Роза расправила спутанные нити и продолжила:

– За третью твою подопечную я вообще не переживаю. Она больше не повторит попыток. И память к ней вернется. Только что она будет делать со своей памятью?

За многие лета общения с людьми Фима уже не удивлялась прозорливости и умению некоторых угадывать будущее. Одним людям ясное видение передавалось по наследству, у других появляется вследствие изнурительной практики, а третьих, как Розу Альбертовну – периодически осеняет.

В тот вечер Фима не поддержала разговор о своих пациентках, увела его на злободневные темы – санкции Евросоюза и бесполезные пенсионные фонды. Она плела новый узор, судьбу Ларисы Чайкиной, плела его осторожно, избегала провокаций кота Аристарха.

Но хвостатому черту маленькие пенсии и дефицит сыра были по барабану. Котяра противно мяукнул, соскочил с подлокотника Фиминого кресла на пол, ткнул Розу когтистой лапкой – а ну, погладь меня!

Та снова шикнула на него:

– Брысь, шкода!

Фамильярное обращение Аристарх не приветствовал, зашипел и вскарабкался Фиме на колени, спутав коклюшки, а с ними и будущую жизнь «сказочницы».

В другой раз вредное животное было бы изгнано, но сегодня никто не взялся за веник. Роза просто выставила кота в коридор.

– Охолонись! Совсем расшалился. Так на чем мы закончили?

Серафима ответила не сразу:

– На твоем новом рецепте.

Закончили они на рецепте пиццы с горгонзолой и грушами, но мысли Серафимы были далеко, они крутились вокруг одной медсестры, замеченной сегодня в травматологическом отделении.

В силу незыблемых правил, ее там быть не должно.

Павлина Королёва. Долгоживущая

Темная лошадка с темным прошлым. В отличие от обычных людей, чьи судьбы Серафима могла проследить от рождения до смерти, судьбы долгоживущих оставались тайной за семью печатями. Фима могла лишь догадываться, когда Роза, Вениамин или Аристарх пришли на Свет, но не ведала о дате ухода, история их пути была закрытой, кружевной рисунок не плёлся.

В разговорах о Павлине Королёвой точки над «ё» в фамилии исчезали, за профессиональное хладнокровие (только ее ставили на самые тяжелые операции) величали Павлину «Королевой», но, несмотря на деловые качества, Королёва нрав имела крутой, злопамятный.

В каком именно году мелькнула перед ее глазами черноволосая, стройная как лань, с раскосым хищным прищуром Пава, Серафима припомнить не могла. Но точно, это случилось во время хрущевской оттепели. «Королева» толкалась в больничном парке среди шедших на поправку пациентов и их гостей. Чаще ее видели среди любителей поэзии и диссидентской прозы. Оттого и побаивались, считали наушницей и стукачкой. Медсестра присаживалась на скамейку рядом с декламирующими стихи Евтушенко, таилась неподалеку от читающих машинописную «Маргариту» или Пастернака в обложке «Наука и Жизнь». Только анонимки на диссидентов она не строчила и с доносами никуда не бегала. Она вкушала эмоции: восторг, воодушевление, трепетное наслаждение запрещенными текстами.

Все было невинно до поры до времени, но Королёва перешла границу. Из долгоживущих, не должных причинять людям вред, Павлина по причине неизвестной и трагической уподобилась нежити, была поймана на месте преступления и строго наказана. И все за изнеможение одного юного дарования с пороком сердца. Паренек засиживался на лавочке в парке, строчил в блокноте восторженные вирши в честь Павушки и прямо таки сох на глазах.

Именно Серафима забила тревогу, заметив странную картину на дальней скамейке. Персоналу и посетителям больницы они казались обычной влюбленной парой – худенький молодой человек читает стихи, черноволосая девушка в белом халате прижалась к нему, ловит каждое слово. Никто из людей не видел тончайшую, плотную как кокон паутину, оплетшую тщедушное тело поэта, не заметил присосавшуюся к нему паучиху.

Пойманная Королёва пыталась юлить, мол, она наслаждалась исключительно возвышенными эмоциями, «служила музой», вдохновляла и не сделала ни одного глотка живительной силы, но стражи поверили ухудшающемуся анамнезу больного и свидетельству Серафимы о «намеренном одурманивании и иссушении».

Так за «растление и потребление в корыстных целях» Королёва была на пару десятков лет изолирована в Обсерваторе.

Поэт страдал, искал по больничным корпусам бесследно пропавшую возлюбленную, но остался жив.

По истечению срока Королёва вернулась и правила земного «общежития» не нарушала. Нестареющая красавица-медсестра переходила из отделения в отделение, пару раз увольнялась, работала в других больницах, дождавшись полной смены коллектива, возвращалась. Сейчас состояла операционной сестрой в кардиологии.

Серафиму Петровну она боялась, поэтому старалась лишний раз не пересекаться. Оттого появление Королёвой у палаты переломанных девочек стало неожиданностью.

Блаженная улыбка на скуластом лице (юного поэта сводила с ума именно эта диковатая монгольская красота) вызвала у Серафимы оторопь. Уж что-что, но только не блаженство должен испытывать человек, наблюдающий за мучениями больных. Павлина прильнула к косяку двери, слилась со стеной, стала почти незаметной. Никто из персонала не обратил внимания на лишний белый халат, появившийся на вешалке. Павлина и раньше умела мастерски прятаться, в парке среди «больничных» литераторов, прикидывалась скинутой на скамейку курткой или плащом, рюкзаком, авоськой с пакетами молока, любой ветошью. Так и сейчас, она застыла, почти лишилась человеческих очертаний, наблюдала за перевязкой девочки – попрыгуньи, и, сложив уточкой губы, «пила воздух».

Только теперь вместо поэтического восторга и влюблённости она вкушала человеческую боль.

– Кто это? – спросила Лариса Чайкина, свернувшая из коридора.

Неужели она разглядела среди висящих халатов Павлину? Асса маскировки?

Серафима ничего не ответила Ларисе, оставила поднос с лекарствами на тумбочке рядом с кроватью девочки и шагнула в предбанник, к вешалке – поймать пиявку на месте преступления, только Королёвой и след простыл.

Берег Забытого Моря снова

Как же хорошо летом на море! Счастье начинается с раннего утра. Мама на скорую руку собирает бутерброды, фрукты, термос с чаем, папа забегает по дороге в магазин за газировкой. На берегу он закапывает пластиковые бутылки в воду, чтобы не нагрелись на солнце. Потом мастерит навес из простыни и веток, мама разгребает под ним крупные камни, стелет одеяло и говорит: «Залезай!»

Ты берёшь до дыр зачитанного Жуль Верна, гроздь винограда и ныряешь в свой «шалашик». Вот оно счастье!

Папа твой пробегает наискосок купленную по дороге газету, ищет колонку спорта.

– Ты погляди, Ельцин госпитализирован, наши генсеки сами с поста не уходят, их вперёд ногами выносят. Погибших на благо народа. Сволочь, такую страну развалил.

– Володя, говори тише, мало ли ушей вокруг, – мама шикает на отца и оглядывается.

Но пляж пока пуст. Лишь несколько отдыхающих обустраиваются вдалеке.

– Ага. Ну, вот и хорошо. Спартак победил 1 -0. Что и требовалось доказать.

Папа складывает газету.

– Хочешь, я тебе кораблик сделаю, в море пустишь? Дочь, хватит по сто раз одну и ту же книжку мусолить. Где читаешь?

Ты нехотя выглядываешь из «шалаша».

– Дункан спасся от пиратов.

– Я тебе сейчас собственный Дункан построю, отправишь его по волнам по морям. Хочешь?

– Давай!

Кораблик получается очень симпатичный, с портретом грустного Ельцина на носу и надписью «Спартак – чемпион» на корме.

Ты просишь у мамы, отгадывающей кроссворд, карандаш и крупными буквами выводишь под фотографией больного Ельцина слово « Дункан».

Красивый кораблик. Но одной пускать его по волнам не хочется.

Кудрявого мальчика в полосатой матроске ты видишь уже несколько дней, он приходит купаться с родителями.

На берегу мало детей, поэтому мальчик играет один. Так и сегодня – он стоит и кидает в море «блинчики».

Ты протягиваешь ему бумажный кораблик, от неожиданности мальчик оступается и поскальзывается на камнях. Цепляется за тебя и кое-как сохраняет равновесие. Щуплый, белобрысый, похож на ангелочка. Ты мечтаешь о брате, но у вас родится сестра.

– Держи кораблик, папа сделал. Дарю!

Мальчик молчит.

– Я назвала его Дункан. На нем плавает капитан Грант. Давай вместе запустим? Меня Лара зовут, я уже в шестом классе учусь. А ты?

– А я в пятом.

Сделав из ладошки козырек, отец мальчика внимательно смотрит на тебя. Не заметив ничего подозрительного, ложится и прикрывает кепкой лицо.

Тогда мы встретились с тобой первый раз. Вот откуда приплыл наш кораблик по имени Дункан, – говорит Человек с собакой.

Она недоверчиво смотрит на него, на пожелтевшее от солнца бумажное судёнышко в его руках.

Чтобы не говорил этот Человек, она не помнит ничего. Перед глазами белеет чистый лист – рисуй что хочешь!

Незнакомец с летающим над волнами псом снова пришел на берег моря. Говорит, что всегда в одно и то же время появляется недалеко от увитого виноградом домика и ждет ее.

– Я – не хороший человек, я обманывал тебя, жену, самого себя, так делают многие, когда скучно, когда бытовуха заедает. Потом надоело врать. Но ты не понимала намеков, висела на шее ярмом. Душила своей любовью. Почему?

Она продолжает хранить молчание, идёт рядом с Человеком и его собакой, слегка утопая в сахарном песке, и думает:

«Зачем он рассказывает это все? Словно оправдывается, я ни в чем его не обвиняю».

Человек отгоняет прутиком надоедливых ворон, которые ластятся кошками к его ногам, и не унимается:

– Сколько бы финалов ты не сочиняла, они все не удачные. Поэтому каждый вечер ты сжигаешь текст. А утром рукопись невредимая. Так?

Она останавливается.

– Поясните.

Человек с собакой смотрит ей прямо в глаза.

– Ты не была со мной счастлива, потому что не умела любить себя. Волшебство, простое как все гениальное, о котором ты, романтическая писательница, забывала. Любишь себя, любят тебя. Ты жила шиворот навыворот. Как и здесь – белые вороны и черные чайки, сладкое, не соленое море. Вспомни, ты замучила себя почти до смерти. «Исчезни из моей жизни! Убей себя!» Ты помнишь мои слова? Что ты натворила после?

Чистый белый лист перед глазами мгновенно заливает тьма.

Что она натворила после?

Как оказывается легко ВСЕ вспомнить!

– Я убила себя! После! – кричит она и сгибается от полоснувшей тело боли.

Воспоминания (как их оказывается много!) кружатся в бешеном танце, все ближе, все больнее.

Злые слова. Незаслуженные. Смертельно обидные.

– Ты сволочь! – голос у нее срывается от боли, хрипит.

Она готова сжечь его взглядом.

Бесполезная бритва. Остывающая вода. Умирающая героиня черно-белого фильма.

Море все чувствует и меняется, оно ревет голодным зверем, дотоле спокойные жемчужные волны закипают, растут до небес, а облака рассыпаются пеплом. Песок под ногами размывается, проваливается, превращаясь в жадную чавкающую пасть. От зыбкой ямы вокруг ее ног с визгом отпрыгивает пес.

Незнакомец пытается перекричать рёв моря.

– Я жалею о сказанном! Очень жалею! Но я должен был сделать тебе больно, чтобы излечить, понимаешь? Разрезать путы, чтобы ты могла жить. Держись!

Мужчина хватает ее за руку, пытается вытащить из песка. Но сладкая пасть смакует, причмокивает, не давая вырваться. От ревущего моря кошки-вороны бросаются врассыпную, прячутся в дюны. Пес скулит, зовёт хозяина в безопасное место.

Над запорошенными пеплом волнами снова носятся чёрные чайки, срывают горло, предвкушают пир.

Песок засасывает ее уже по пояс, не пошевелиться.

Боль, Отчаянье, Ненависть жуют живьем.

– Прости меня! И прости себя! – кричит Человек с собакой.

Он ложится на живот, перехватывает ее руку, тянет изо всех сил. Бесполезно. Она погружается в бездну уже по плечи. Превозмогая страх, на брюхе подползает пёс, хватается за ночную рубашку, но ткань расползается под собачьими клыками.

– Закрой глаза! Закрой глаза и подумай о хорошем. Нет зыбучего песка, нет страшного моря, нет плохого меня, нет несчастной тебя, ты свою жизнь сочинила, ты можешь ее переписать заново! Дай себе последний шанс, прости и полюби себя! Больше всех на свете полюби себя, Лариса Чайкина!

Она закрывает глаза. Песок сжимается, чмокает от удовольствия, высасывает жизнь.

«Больше всех на свете полюби себя, Лариса Чайкина»

Её Имя!

Она хочет жить. Все исправить. Написать новый роман с красивым концом. Бежать куда глаза глядят из Безвременья, с берега неправильного моря, прочь от черных чаек и от белых ворон, прочь из мира, где всегда один и тот же день, где не пишется финал, не сгорает рукопись и все верх тормашками.

Она очень хочет жить. И больше никогда не встречать Человека с собакой.

– Прости себя и меня! – кричит он.

«Прости себя и меня!»

– Я прощаю себя.

Она сказала это или только подумала? Только сразу становится легче дышать, песок больше не давит на грудь.

– Я прощаю себя! – кричит она.

Кричит все громче, срывая связки, кричит, пока ноги не нащупывают твёрдую почву

– И тебя прощаю, Вадим, – хрипит она из последних сил, – только исчезни и больше не приходи ко мне.

– Просыпайтесь, кого вы там прощаете? Кто такой Вадим?

Песок отступает. Вадим по-прежнему держит ее за руку и улыбается. Его пёс вьется вокруг, машет хвостом и радостно скулит. Она хочет ещё что-то им сказать, но больше не может произнести ни слова, губы не слушаются…

– Просыпайтесь, как вы себя чувствуете?

Она открыла глаза, но сон продолжался.

Рядом с ее кроватью сидел ослепительный молодой человек в белом халате, именно он держал ее за руку. Еще один ангел?

Что за странная больница, стоит открыть глаза, как встречаешь у своей постели небожителя?

Возможно, Лариса действительно досматривала сон и спутала явь с грёзами, а возможно случился удивительный оптический эффект – человек в медицинском халате сидел спиной к окну, к выглянувшему ноябрьскому солнцу, и лучи, преломляясь, окружили его голову и белоснежную ткань странным сиянием.

Но первое впечатление Ларису не обмануло, ее лечащий врач Никита Калоевич Романов обладал чуть ли не сверхъестественной привлекательностью, оттого среди коллег носил шутливое прозвище «Сын Бога».

– Меня зовут Лариса Чайкина. Я все вспомнила.

– Ну и чудесно! С возвращением, Лариса Чайкина, – улыбнулся доктор Романов и вышел из палаты.

Особенные, точнее, волшебные часы

В юности Серафима любила дальние прогулки, втайне от матери и отца, скопив денег, она садилась в конный экипаж у Кремля и отправлялась на Воробьевы Горы – с одного из семи холмов полюбоваться на белокаменный город, на изгибистую реку, на резные стены и колокольню Новодевичьего монастыря. В солнечную погоду всегда поднималась на империал. «Не можно туды дамочкам», – незлобиво шикал ей в спину кондуктор, но Серафима не смущалась, сидела, подобрав юбки, и не обращала внимания на взгляды и улыбки молодых мужчин на крыше конки.

Эволюция транспорта происходила на ее глазах – извозчиков сначала потеснили линейки, линейки сменили двухэтажные конки. В конце концов, гужевые экипажи уступили электрическим. В городе стало чище, но шумно от сумасшедших клаксонов.

Время шло. Отработав в больнице, Серафима ехала домой уже на трамвае. На Беговой напротив Ипподрома садилась в нюрнбергский вагон, что шел далее по Тверской-Ямской до Смоленской площади с пересадкой, в хорошую погоду в салон не проходила, оставалась на открытой задней платформе – ехала и любовалась Москвой. Тогда она жила еще не на Сивцевом Вражке, а в большом коммунальном доме в Афанасьевском переулке. Но из шумной коммуналки через некоторое время пришлось съехать, не мозолить глаза соседкам, любимым занятием которых было перемывание костей всех и вся.

Любопытные бабы начали шептаться за ее спиной.

– Гляньте, бабы, Симка наша законсервировалась поди. Не стареет.

– Ага. Сколько ее помню, одна и та же. Тока одежа разная. Я вона уже бабка, а она все девка.

– И не говори, чудная она, говорят, из бывших, из аристохратов. Говорят, аристохраты кровь младенцев завсегдатай пили, оттого и не старели.

– Ах, контра недобитая… Вражина знать. Надо бы куда следует…

Не дожидаясь неприятностей Серафима нашла себе другую квартиру, в том самом двухэтажном, очень уютном домике с мезонином. Жилплощадь там была меньше, чем в Афанасьевском переулке, поэтому хозяева быстро согласились на обмен.

Бывший квартал потом долго обходила стороной.

И вот уже более полувека жила Серафима на пересечении Сивцева Вражка и Плотникова переулка, в бывшем доме господ Кремляковых. Любопытством и желанием посудачить ее новые соседи не страдали, догадки не строили, они были сами из «бывших», одни из наркомовской элиты, другие голубых аристократических кровей, все люди «с прошлым», правда, классово диаметральным.

Как раньше, так и сейчас, выходя из больницы, в хорошую погоду Фима прогуливалась пешком до Тверской заставы, спускалась в метро, доезжала до Арбатской площади. Когда хотела побаловать себя сладеньким, заглядывала за пирожными в «Прагу». Соблазнившись солененьким, просила завесить полфунта утиного паштета или селедочного форшмака, покупала свежий хлеб и отправлялась ужинать.

Сегодня Серафима устала на смене и отказалась от пешей прогулки, но «сладенькое» само заглянуло к ней в гости. После вечерних новостей по телевизору, прихватив баночку айвового варенья, вязанье и политинформацию, к ней постучалась Роза Альбертовна.

Обсуждение больничных новостей было их обязательным ритуалом, как разговор двух незнакомцев о погоде.

– Странная история, Фима, у твоей подопечной. Влюбилась в женатого человека, прочтя его роман. Романтический инфантилизм! Подобных истеричек было достаточно в прошлом веке, они собирались в литературных салонах и молились на томики Бальмонта и Блока. Потом, по причине отставки, девица повредилась умом и решилась на отравление и утопление в ванной. Она истерический параноик, не находишь? Как она сейчас себя чувствует?

Серафима помедлила с ответом, положила в рот кусочек засахаренной айвы, разжевала, отпила глоток чая.

Бедная Чайкина и глупая Серафима. Зачем было рассказывать историю несчастной влюбленной девушки Розе Альбертовне? Впредь надо думать и держать язык за зубами, ибо Розочка наскоро сделает выводы и обязательно начнет порицать.

– На поправку идет. Память к ней вернулась, рана на руке затянулась, душенька чистится. Выписывается скоро, чего лежать то? За девочкой-попрыгуньей ходит, пока матери нет. Утку подать, покормить, одеяло подоткнуть, разговорить ее пытается, но пока безуспешно.

– После подобного конфуза в наше время барышни в Мойке топились, – не успокаивалась Роза Альбертовна.

– Так она и сделала. Утопилась в ванной.

– Ладно, оставлю ее в покое, пусть поправляется, – смилостивилась Роза. – Я сегодня к тебе по важному делу зашла, ты загадки лучше меня разгадываешь. Расскажу тебе одну историю, она про нас с Венечкой и про наши, как бы правильно выразиться, особенные часы.

– Особенные часы? – переспросила Серафима, пытаясь выглядеть удивленной. Она давно знала, что семья Розы хранит тайну, Аристарх намекал и не раз, но выспрашивать подробности было неловко. Фима ждала и правильно делала, пришло время, соседка готова рассказать все сама.

– Точнее, волшебные, – Роза потянута за цепочку, из нагрудного кармана ее жилетки показались часы.

Она аккуратно положила их на столик перед Серафимой.

– Вот они, родимые.

«Швейцария, Сент-Имье, собраны часовых дел мастером Христианом Цубриггеном в 1851, подарены даме сердца, после ее скоропостижной кончины выкуплены банкиром из Лозанны, только банкир неожиданно разорился, оттого продал хронограф за смешные деньги своему русскому другу, Савелию Альбицкому. В 1880 году часы были тайно взяты сестрой Савелия, Аглаей. Часы действительно необычные, как и человек, который их собрал» … – пронеслись в голове Серафимы мысли.

Она не озвучила их, смотрела с деланным удивлением на Розу.

Роза погладила часы, нежно и в тоже время с некоторой опаской, так гладят ненаглядное сокровище, лишиться которого не хочется, но и хранить страшновато.

– История случилась этим летом, в конце августа. Помнишь, у меня была кукла – марионетка Кот в сапогах?

– Конечно, помню. Висел рядом с Пиноккио, а потом ты его продала. Так?

– Не совсем так. Кота я отдала в « добрые руки», хотя сейчас очень сомневаюсь в их доброте.

Кот в сапогах. Рассказ Розы

Это было обычное летнее утро. Я стояла с фланелью в руках, по обыкновению протирала фарфор и наблюдала за игрой света за окном.

Солнечные зайчики прыгали со шпиля смоленской высотки на заплатки арбатских крыш, туда-сюда, обратно, завораживающая чехарда. Наигравшись в скакалку, лучики замелькали в окнах чердаков. Началась новая игра в салочки. Метнулись в наш переулок и замерли на дверной ручке. Львиная голова засияла, притягивая взгляды прохожих. Спешащие на работу люди задерживали взгляд на нашей витрине, удивлялись диковинным безделицам и шли дальше.

Наигравшись с львиной гривой, один смелый лучик проник за гардины, внутрь лавки, отразился в зеркале над нашим прилавком и замер на фотографии. На ней я, молодая, кудрявая и пестрая, словно перепелка. Стою под парусиновым зонтиком, в матроске и несерьезной соломенной шляпке-канапе и держу под руку Венечку. Муж в летнем льняном костюме и смешной панаме. Веня ее недолюбливал (нелепость какая!) потому надевал редко и только ради меня. Мы оба смотрим в объектив пляжного фотографа, ждём обещанную птичку и беззаботно смеёмся. Камера сохранила мгновение нашего счастья.

Эхх… Как давно это было…. Веня еще ходил.

Ладно, это лирическое вступление.

Итак, я протирала фланелью статуэтку балерины. Глаза мои уже совсем плохи, и я напряженно щурилась, вглядываясь в порцеллановые складочки. Не пропустить бы ни пылинки!

Закончив с дореволюционной безделицей, с не меньшей осторожностью принялась за фигурку пионера с собакой, родившегося в печи Ленинградского завода. Очень люблю протирать свой фарфор – нервы успокаивает лучше валерианы. А нервы мне в тот день понадобились!

Занавесь в глубине лавочки дрогнула от сквозняка. По ту сторону раздался скрип колес. Веня проснулся.

– Венечка, рано еще, – сказала я ему.

Поставила пионера на привычное место между космонавтом и свинаркой, тихонько прикрыла стеллаж и спросила:

– Зачем ты встал?

– Не спится мне, Розочка, – ответил муж. – Это все из-за погоды. Новолуние. Пройдет.

«Конечно, пройдет, – повторила я про себя, – Все проходит. За новолунием придет полнолуние, и тогда уже не смогу спать я»

– Ты права, – вздохнул муж, – все проходит.

Веня давно научился читать мои мысли.

– Тогда кушай, блинчики на столе, я уже позавтракала, – сказала я ему. – Скоро приду.

Коляска скрипнула, отъехала вглубь гостиной.

Подойдя к окну, выходящему витриной в переулок, я оглядела выложенные на подоконнике диковинки, привезенные нами со всех концов света. Каждая безделица хранила тепло рук, берегла воспоминания. Но я расстаюсь с вещами легко, в могилу все равно не возьмёшь, только продаю не каждому, если человек не нравится, могу за пустячную заварную ложечку или старую марионетку поднять цену до небес.

Как раз накануне я отказала одному молодому человеку, не понравился он мне. Хотел купить моего Кота. Сначала одну сумму предложил, потом выше и выше. Двуличный паренек и глаза алчные. Ну да ладно, не о нем разговор.

Я окунулась в прошлое.

Подсвечники из родительского дома на Адмиралтейской, чем-то дороги они были маме. Она схватила их впопыхах в последний момент вместе с письменным набором отца, завернула в скатерть и сунула в дорожный баул. Наша семья, предчувствуя перемены, покинула Петербург еще до первой волны, в 1915 году. Сначала мы переехали в Финляндию, потом к родным в Париж. Бронзовые подсвечники, чернильница и пресс-папье с фигуркой спящего медведя пролежали забытыми в новом доме долгое время – значит, не так были и важны! Спустя более полувека они вернулись в Москву уже вместе с нами. В Петербурге я больше не была, оставила его в памяти нетронутым. Городом беззаботного детства, царскосельских елок, рождественских базаров, первых балов и первых влюбленностей. Веня летал туда на конференцию, говорит, многое изменилось, обветшало или отреставрировано до неузнаваемости. Зачем тогда ехать и расстраиваться?

Пасхальный заяц. Его принес коко, мой крестный, дед Савва, царство ему небесное, на первое причастие. Когда это было? Страшно вспомнить. Еще дома, на набережной.

Серебряные ложечки «на зубок», даренные новорожденным в семье. С головками ангелов, витыми монограммами и гравировками «Шурочке», «Катюше», «Николя». На витрине ложечки лежали в ряд, а могилки родных раскиданы по всей земле.

Табакерки, портсигары, бонбоньерки, шкатулки – эти безделицы помогали нам выжить в смутное время, их закладывали, потом выкупали.

Подушечки для венчальных колец, расшитые китайским шелком, хранящие тепло сердец, занимали особое место и не продавались. Они напоминали нам о любви, ради которой все и случилось.

«Роза + Вениамин = Вечность».

Кто мы сейчас, Роза и Вениамин? Забытые Богом или напротив, им на вечно благословенные?

Ради любви к мужу я повернула время вспять. Не смотри так удивленно, Фима, скоро все узнаешь. Извини за длинное предисловие. Но я никогда еще не рассказывала тебе о нашей «прошлой жизни».

Моя память часто возвращает запах новогодней ели, печенья «мазурка», нянюшкиных пирожков с визигой, смех младшего брата Сашеньки, скачущего галопом по залу, его воинственные крики, заглушающие звуки военного оркестра. Мы встретились с Вениамином на рождественском балу в Вене в двадцатом году прошлого века. Высокий, статный, отмеченный первой сединой штабс-капитан и я, юная, так и не успевшая доучиться гимназистка. Помнится, как сейчас, его неожиданное приглашение на вальс, в обход традиций робкое прикосновение руки. Неловкий, неуклюжий великан, комиссованный после Галицийского сражения, норовил оттоптать мне ноги, извинялся и краснел, словно мальчишка. Мама была против нашего союза, ее смущала разница в положении. Мама была щепетильной и не сносила пересудов. Древо Кремляковых знатнее Альбицких, тетки Вениамина состояли при дворе в должности статс-дам.

Но кого в перевернутом мире волновало положение и чины?

Дворцы – рабочим, виллы – крестьянам! Все смешалось, все потеряло смысл.

Последнее слово было за моей бабушкой. Светская львица и известная модница Петербурга Аглая Альбицкая высказалась в свойственной ей беспрекословной манере.

«Семья Кремляковых у всех на счету! Грех отказываться от такой партии!»

Мы обвенчались с Вениамином…

И тут мои воспоминания прервало появление незнакомки. Женщина в черном плаще и косынке вновь остановилась у нашей витрины. Почему она возвращается? Что ее заинтересовало?

Я давно заметила эту женщину. Назвать ее поведение странным пока не решилась, мало ли праздных зевак прогуливается по переулку и заглядывает в окна домов и витрин. На то они и витрины, чтобы их разглядывать. Хотя одна странность все-таки была, незнакомка в застегнутом наглухо плаще и косынке в крупный черно-белый горох (косынка эта такая же нелепость, как и панама на Вениамине) прошла мимо окон нашей лавочки уже второй раз. Сейчас остановилась, делая вид, что заинтересовалась позеленевшим от времени дверным молоточком.

И снова прошла мимо.

«Ну и шут с ней», – подумала я тогда…

На чем я остановилась?

– Вы обвенчались с Вениамином, – подсказала Серафима.

– Да, именно бабушка Аглая настояла на моем браке с Вениамином. А потом, спустя годы, подарила ЭТИ часы. Но еще раньше моя бабуля лишилась рассудка – в покоях ее в последние годы не было ни одного зеркала, а остальные в доме она велела снять или завесить.

Уже более полвека не могу расстаться с ними, – ни с того ни сего сказала Роза

Потянув за цепочку, Роза приподняла серебряные ходики со стола, подцепив ногтем, откинула крышку. Некоторое время разглядывала потемневший циферблат. Осторожно коснулась стрелок и тут же отдернула руку.

– Искушение велико. Особенно в полнолуние. Искушение всегда растет с нарождением луны и затихает с ее старением. Все чаще мои руки тянутся к этим стрелкам. А вдруг!? Нет! Мы так решили. В болезни и здравии, в печали и радости быть вместе. Больше я не обману судьбу. Извини, опять отвлеклась от рассказа. Продолжу.

Сразу после свадьбы мы отправились в путь, сначала на север Италии, потом к родственникам мужа в Тоскану, задержались в Местре, долго путешествовали по Испании, переплыли на пароме в Марракеш. Свадебное путешествие затянулось на целый год. Из каждого города мы отправляли домой приглянувшиеся диковины. Керамику из Гарды, куклы из Венеции, кальяны из Каира. Коллекция росла. Сейчас от нее осталось немного. Собрание фарфора, немного серебра, те самые бронзовые подсвечники, пресс-папье с медведем, обманщик Пиноккио, купленный мною много лет назад на флорентийском развале, до недавнего времени венецианский Кот от одного из знаменитых кукольников. Краски его камзола давно съело солнце, кожаные сапожки, украшенные позолоченными шпорами, рассохлись. А у Пиноккио нос облупился, тельце потрескалось и стало похоже на шелудивое полешко. Куклы болтались на крестовинах в витрине: никому из любителей старины они больше не нужны. Пиноккио и Кот доживали свой век вместе с нами.

Знаешь, было бы правильнее назвать мою лавочку не «Дом Розы», а «Дом счастливых Воспоминаний». Ибо они – главное богатство для нас, потерявшихся во времени стариков.

Время… Сложная субстанция, сравнимая с горным ручьем. То оно несется, не догонишь, скачет по острым камням, то, попадая в запруду, останавливается и разливается озерцом. Время пугает своей относительностью, предает неожиданностью. Порой слишком поздно вспоминаешь о нем. Особенно, когда любишь. Тогда оно плавится, становится вязким как мед, обволакивает, проникает под кожу. Расцвечивает мир психоделическими оттенками, вангоговскими иллюзиями. Отвлекает и обманывает. А расплата за забывчивость велика.

Мой Вениамин прятал слабость за нежностью, за вежливыми улыбками и пустыми отговорками. Но ранение давало о себе знать. Мало – помалу ноги его теряли чувствительность, сохли. Сначала муж ходил, опираясь на палочку, а потом и вовсе пересел в кресло.

Но беда не приходит одна. Сгорел от дифтерии Сашенька, с разницей в год ушли мои родители. Оставалась лишь хранящая странную «нетленную» красоту Аглая Альбицкая. Через три года умерла и бабушка Аглая, окончательно потерявшая разум. Надолго забытая смертью, давно миновавшая вековой рубеж, она скользила по нашему парижскому дому исхудавшим до костей, бестелесным призраком. Постоянно пряталась от зеркал и что-то шептала под нос.

Я прислушалась и в бессвязном старушечьем бормотании разобрала стихи. Глупые, детские. Бабушка повторяла одни и те же слова, меняя местами, переставляя строки, придумывая анаграммы, поэтому все произносимое казалось бредом.

Капля крови на часах

Спит луна на небесах

Стрелки крутятся назад

Помню, бабушка позвала меня, попыталась что-то сказать. Но пораженный склерозом разум отвлекался, играл с детством в прятки. Бабушка искала давно умершую маму и жаловалась на соседского мальчика, потом вдруг осознавала себя, становилась серьезной и даже испуганной, протягивала мне мятый листок бумаги, но тут же его отнимала, прижимала к впалой груди, хитро щурила подслеповатые глазки. Из капризного ребенка она превращалась в кокетливую вертихвостку, всю жизнь покорявшую мужские сердца.

«Не-не! Это величайшая тайна, никому ее не открою!»

Сердце мое сжималось от жалости, я прятала слезы, гладила ставшие прозрачными бабушкины руки и понимала, что уже ничем не могу ей помочь.

Скоро бабушки не стало, она отошла во сне, заигравшись в прятки или закружившись в последнем вальсе. Благостная спокойная смерть. Так уходят все, кто не успел сильно согрешить, подумала я. Так ли это, Серафима?

Серафима лишь улыбнулась (нет, конечно), не ответила, не хотела отвлекать Розу от рассказа.

– Так вот, на закрытом трюмо в спальне бабушки, лежали серебряные часы с замысловатой, напоминающей переплетенные восьмерки, монограммой. Рядом с часами вырванный из дневника тот самый мятый листок и записка, адресованная мне. Очень странная записка. Но о ней расскажу позже.

Беда не приходит одна. Эта мысль, словно назойливая муха, не давала мне покоя. Следующей бедой после ухода бабушки стал недуг, подкарауливший Вениамина. Врачи давали его изношенному сердцу не более года. Муж, давно передвигавшийся в инвалидной коляске, сгорал на глазах. Боли за грудиной усиливались день ото дня, Венечке не хватало воздуха. Приступы жабы учащались, мучили его уже не только ночами. Почти все сбережения ушли на оплату врачей, но те лишь разводили руками. Я молилась денно и нощно, но Бог меня словно не слышал.

И наступил день, когда врачи отказались от нас. Отчаяние лишило меня способности мыслить разумно, и тогда я вспомнила то глупое бабушкино стихотворение, листок и записку. Дождавшись, когда Вениамин с горем пополам задремлет, прикрыла дверь спальной комнаты, на цыпочках вышла на веранду.

Огромная луна сияла над городом, превращая сад, наполненный дурманом ночных цветов и веселыми ариями цикад, в ветхую мертвую гравюру. Живой, осязаемый, теплый мир – в холодный барельеф, готовый стать моим надгробием.

– Верю! – отчаянию вопреки прошептала я, – если молитвы не помогают, поможет чудо!

Уколов палец булавкой, выдавила на циферблат несколько капель крови, произнесла заговор с небольшой оговоркой и повернула стрелки часов назад. Шесть часов – шесть лет.

Закрыла глаза и стала ждать.

Но ничего не случилось, диск луны по-прежнему заливал мертвенным светом кусты жасмина, в саду надрывались цикады, с северного вокзала слышался мерный перестук удаляющегося поезда. Париж спал.

Усмехнувшись собственной глупости, я вернулась в комнату к мужу. Прилегла рядом, прислушиваясь к его дыханью. Оно выровнялось.

Я не могла поверить. В ту ночь не сомкнула глаз ни на минуту. Лежала и слушала. Хрипы в груди стали тише, дыхание ни разу не прерывалось. Мой бедный муж мирно спал, впервые за долгое время.

Чудо не чудо, помогли ли лекарства или бабушкино волшебство, но Вениамин пошел на поправку. Одни доктора разводили руками – не может быть! С таким поражением коронарных сосудов живут не более года. Другие раздувались от профессиональной гордости – метод кровопускания отлично себя зарекомендовал. Эскулапы могли спорить сколько угодно, но сердце Вениамина вновь билось, как молодое и пылало любовью ко мне, осунувшейся и внезапно постаревшей. Я списывала изменение во внешности на усталость и переживания, но факты – упрямая вещь. Муж выздоровел, а я в считанные часы прибавила в возрасте. Мы сравнялись и выглядели почти ровесниками.

Но время шло. Происшествие в саду, ритуал, совершенный в минуты полного отчаяния, постепенно стерся из моей памяти. Выстроить цепочку: кровь-часы-исцеление-время пришлось позже.

Серафима, пора открыть тебе тайну – мы с мужем живем слишком долго. Дольше обычных людей. Хотя и ты сама догадалась, судя по моему рассказу. Нехитрая арифметика.

Вениамину исполнилось сто сорок семь. Да, он передвигается в инвалидном кресле, но в остальном совершенно здоров, крепок телом и силен разумом. Я давно разменяла век. Детишек нам Господь не дал. Наверное, это к лучшему. Они бы взрослели, старели, а мы нет, смотрели, как они… Ой, нет. Все к лучшему.

Роза смахнула невольную слезинку, продолжила.

– Мы отпраздновали коронный юбилей, свидетелей нашего бракосочетания давно не осталось в живых. Да и свадебные годовщины закончились. Нам остаётся лишь ждать, когда заигравшаяся смерть отыщет нас, и желательно в один день.

Ты не выглядишь удивленной, Фима! Я много старше тебя, мне больше ста лет, а ты спокойно это приняла! Словно тебе каждый день встречаются долгожители. Нам даже пришлось справлять другие паспорта, чтобы не вызывать подозрение.

В голосе Розы зазвучали обиженные нотки.

Серафима улыбнулась. Ей пришлось хитрить.

– Не каждый день, конечно. Но я знаю об экспериментах продления жизни нашим вождям, все больше неудачных, но были удивительные результаты. Кроме того, по данным пенсионного фонда в Москве восьмистам жителям более ста лет. Я давно ничему не удивляюсь, что касается возраста. А вот история твоя меня потрясла, рассказывай дальше.

Роза Альбертовна с минуту молчала, то ли огорчившись, что они одни из восьми сотен, то ли собираясь с мыслями.

– Итак, о том листке из дневника и записке. Я волей-неволей все чаще возвращалась к нему. Там был такой текст, я выучила его наизусть:

«На Страстной неделе мы заключили с Полечкой пари, кто придумает самый страшный заговор. Она сразу побежала к компаньонке. Сима у нее цыганских кровей. Мне ждать помощи не от кого. Изольда Владиславовна, наша гувернантка, дама университетского образования, глупости не приветствует. Я решилась сымпровизировать. Вечная молодость – вот что необходимо красавицам. Я утащила у брата Саввушки часы, придумала стишки, самые простые, и зарок, пре очень страшный.

Вершить обряд решила при полной луне. Надо капнуть кровь на циферблат часов, а потом перевести часы на столько, на сколько лет хочешь молодеть. А зарок – никогда не смотреться в зеркало, иначе все вернется втройне. Вот Полечка удивится. А стихи такие:

Капля крови на часах.

Спит луна на небесах.

Стрелки покручу назад.

Отступает листопад.

Силу времени отдам.

Не подвластна я годам.

Интересно, что ее цыганка Симирамида придумает? Кто из нас выиграет спор?»

На записке было всего два слова, написанных другим почерком, корявым, словно детским.

«Я выиграла»

Так вот, бабушкин заговор сработал. Я заменила «не подвластна я годам» на имя мужа. Отдала свою силу, свою молодость, чтобы его сердце окрепло. Что не сделаешь ради любви? А придуманный зарок – зеркала – оказался совсем не страшный. Я в них смотрюсь, и ничего плохого не происходит. Может быть, здесь кроется еще один секрет? Если просишь для другого – наказания избежишь? Вот почему бабушка пряталась от своих отражений! Ее безумие из года в год росло. Дошло до того, что она велела убрать все столовое серебро, кушала лишь из фарфора, а в дождливые дни не выходила на улицу, боялась отразиться в лужах.

Серафима, ты веришь мне? Все, что я рассказываю – истинная правда.

Фима кивнула, конечно, верю, ты не произнесла ни слова лжи, и самое интересное в твоей истории только начинается.

– Тем более самое интересное впереди, – прошептала таинственным голосом Роза.

Подлив свежего чая себе и Фиме, продолжила рассказ.

– Та странная женщина в плаще и в косынке в горох снова вернулась. На этот раз ее внимание привлекла парочка марионеток – Пиноккио и Кот. Темная фигурка заслонила солнечный свет, приблизившись вплотную к витрине. Женщина всматривалась, словно искала кого-то внутри, но меня, стоящую в глубине лавочки, она не видела.

– Ну, заходите уже, – произнесла я, и в ту же секунду раздался перезвон колокольчика.

– Простите, что вот так врываюсь, – сказала женщина в косынке.

Она остановилась посреди комнаты, огляделась.

– Вы ищете что-то особенное? Для себя или в подарок? – завела я обычный разговор.

– Меня зовут Ира.

Странно, подумала я. Зачем называть свое имя, если его не спрашивают? Тем не менее, тоже представилась.

– Так чем могу помочь? – спросила я снова.

Посетительница молчала, не сводя с меня встревоженных глаз.

Да что же такое происходит? Я не понимала.

– Проходите, присаживайтесь к столу. Желаете чаю?

Я подвинула ей стул, удивляясь собственному радению. Черт меня за язык потянул?! Посмотрела на занавесь, отделявшую лавочку от нашей квартиры. Интересно, Вениамин слышал дверной колокольчик? Понял, что у нас посетитель? А если эта женщина воровка? Стоит мне сейчас уйти за кипятком, как она сбежит, прихватив что-то ценное.

– Нет, спасибо. Я выпила кофе в Старбаксе, – ответила «косынка».

У меня отлегло от сердца. Только тревога осталась – что-то в этой женщине было неправильно, что-то не так.

Не молодая, лет за сорок, одета опрятно, но скромно. Чуть ли не нарочито скромно. Плащ куплен лет десять назад или еще раньше, фасон с накладными плечами давно вышел из моды. Туфли с квадратными мысами выглядели не моложе плаща. В заплаканных глазах женщины плескались обреченность и страх. И тут я поняла – неправильными были ее руки! Пальцы со свежим маникюром.

Ирина, словно чуя подвох, спрятала руки в карманах. Если бы не эта странная деталь, не яркий лак, неизвестная гостья олицетворяла бы собой картину абсолютного отчаяния. Догадка моя тут же подтвердилась буквально.

– Я в отчаянии. Простите, что зашла к вам.

Гостья зачем-то встала и направилась к выходу. Но тут же вернулась и снова уселась на стул.

Я удивленно наблюдала за метаниями. Должна же быть разгадка странного поведения женщины в косынке.

– У меня болен ребенок. Димочка. Надежды почти нет. Белокровие, – сказала бедняга и закрыла лицо руками, сгорбилась.

Я не знала, что ответить. Что вообще можно ответить незнакомой женщине в такой ситуации? Как ей помочь?

Незнакомка подняла лицо.

– Я заметила в витрине Кота в сапогах. Удивительная игрушка, очень красивая. Димочка так любит эту сказку, все время просит ее рассказать. Наверное, этот ваш Кот очень дорогой?

Спросила и напряглась. Обреченность в глазах разлилась слезами.

А мне вдруг стало легко, я улыбнулась и тут же хлопнула себя по губам – неуместно сейчас улыбаться!

– Забирайте так. Пусть ваш сын порадуется.

Я открыла витрину и сняла старинную марионетку с гвоздика, без всякого сожаления разлучила сладкую парочку: Пиноккио и Кота.

– Попрощайтесь, уважаемые синьоры. Один из вас отправляется на подвиг. Сейчас я положу его в подарочную коробочку, – сказала я Ирине.

– Но я так не могу, – та вдруг запротестовала.

– А как по- другому? Просто забирайте, и дай Бог вашему сыну здоровья.

– Как мне благодарить вас? Я не ожидала. Мне очень неудобно.

Но сопротивлялась она недолго.

Перевязав коробку атласной лентой, я оставила ее на прилавке и сказала гостье:

– Мы все-таки попьем чаю и поговорим. Вы верите в чудеса? Это хорошо. Это очень важно. Потому что у меня есть еще кое-что для вашего сына.

Спустя час Ирина, подхватив подмышку коробку, покинула наш дом. Она направилась быстрым шагом в сторону Смоленской площади, к метро.

Я обернулась на скрип инвалидной коляски. Вениамин подъехал к окну и попытался разглядеть спешащую к больному ребенку женщину. Темный плащ и дурацкая косынка быстро затерялись за спинами прохожих.

– Ты правильно поступила, Розочка. Хотя я никогда не верил в этот фокус с часами, – сказал Вениамин

– Не знаю, не знаю, – в моем голосе прозвучало сомнение, – поможет ли? Тут главное – именно верить!

Я спохватилась, но было уже поздно. Женщина в косынке давно исчезла из поля зрения.

– Веня, беда! Я забыла сказать ей про зеркала!

– Так она будет просить не для себя, а для сына. Не беспокойся, Розочка, – ответил мне Вениамин.

– То есть, ты отдала ей часы ради спасения ребенка, но, тем не менее, часы опять у тебя, – сказала Серафима.

Роза Альбертовна криво усмехнулась.

– Да, к нашему величайшему изумлению и сожалению, история эта имела продолжение. Часы к нам вернулись уже на следующий день. Я сначала ее не узнала, да и никто бы не узнал в одетой с иголочки, седой, совершенно безумной женщине вчерашнюю убитую горем мать. Было, отчего сойти с ума, за одну ночь бедняга прибавила более десятка лет. Ирина билась в истерике, грозилась подать на нас в суд. Умоляла ее «расколдовать». Но я ничем не могла ей помочь. Я вообще ничего не понимала. Волшебство не подействовало. Часы не спасли ребенка и сильно навредили матери. Как изменить содеянное? Я не знала обратного заговора.

Поняв, что ничего от меня не добьется, Ирина чертыхнулась, шарахнула часы об пол и ушла. Пришлось отдавать их в ремонт, секундную стрелку припаивать, поправлять корпус. Часовщик знал свое дело, он немного отмыл циферблат, почистил механизм, хотел поменять маятник и анкер, но я не разрешила. Хотя зря. Теперь они, скорее всего, бесполезные!

Серафима пригубила чай, закрыв глаза, она складывала недостающие кусочки мозаики.

Рассказанная история имела продолжение, скрытое от Розы и Вениамина.

Добежав до Смоленской площади, Ирина поискала глазами машину. Заметив припаркованный за пешеходным переходом Лексус, помахала рукой. Бесполезно, водитель ее не видел, листал новости в телефоне. Женщина развязала косынку, сунула ее в карман плаща, села на переднее сидение.

– Что-то ты долго! – сказал водитель.

– Извини, Гарь, искала убедительную причину.

– Нашла?

– Легко! Эх, надо было и Буратино прихватить – Ирина пробежалась острыми ноготками по коробке с подарком.

Мужчина сорвал ленту, достал из коробки марионетку, повертел в руках, отыскивая сургучную печать на выцветшем камзоле. Хрупкое клеймо немного раскрошилось, но инициалы «К.L» были видны. Куклы мастера Лазиньо давным-давно разошлись по частным коллекциям и стоили огромных денег. Заглянув на днях в небольшую антикварную лавочку на Арбате, Игорь глазам не поверил, хотел выкупить Кота, но старуха задрала цену до небес. Вряд ли она догадывалась о ценности куклы, просто вредничала, как все выжившие из ума старьевщицы.

Ирина развернула к себе зеркало, поправила выбившиеся из пучка волосы.

– Долго говоришь? Я настраивалась. Репетировала. Правдивая ложь – настоящее искусство. Старуха поверила сразу, стоило заплакать.

– Талант! Жаль, что кроме меня, его никто не оценит. Клиент будет рад. В ее коллекции не хватало кота.

– Гарик, я развела бабку еще и на часы. Гляди какие! – Ирина вытащила из кармана часы на цепочке. – Волшебные, так старуха говорит. Возвращают время! Переводишь стрелки и молодеешь!

– Ага! Два раза! Бредни стариковские. Дай-ка посмотреть.

Игорь повертел в руках часы, прищурился, разглядывая выгравированный вензель. Цветок или цифры, не понять. Что бы он означал? Не важно.

– Скину за несколько сотен, тебе проценты! – сказал Игорь.

Ирина выхватила из рук мужчины подарок, спрятала обратно в карман плаща.

– Скинешь! Но не сейчас. Попытаю удачи, чем черт не шутит! Пару лишних морщинок подправлю.

– Не понял. Сумасшедшая старуха заразная оказалась?

– Не важно, – улыбнулась Ирина – Маленький женский секрет! Главное верить!

Главное верить. Интересно, а если бы в душу обманщицы Ирины закрались сомнения – магия бабушки Аглаи подействовала бы?

«Клиент будет рад. В ее коллекции не хватало кота» – вспыхнула в сознании Серафимы ниточка, ведущая в темноту, и тут же угасла. Словно ее отрезали ножницами.

Кто такой этот клиент? Его имя? Его местонахождение?

Но в голове царила полная тишина и ощущение наведённого морока, уже второй раз за короткое время.

«Клиент» тщательно заметал следы. Как и тот «иллюзионист», приведший ребенка на крышу и тоже не оставивший ни одного видения. Не много ли совпадений? Не много ли прячущихся фокусников?

– Розочка, а почему ты именно сегодня решила рассказать мне эту историю? – поинтересовалась Серафима.

Роза аккуратно поставила чашку на блюдце, отодвинула от края стола. Откашлялась, добавляя голосу важности и напуская таинственности.

– Потому, дорогая соседка, что мне сегодня позвонили с незнакомого номера. Думала, опять пылесосы будут предлагать или таблетки от маразма. Только смотрю, номер странный, цифр многовато, ответила. И что ты думаешь? Женщина назвалась Полиной Романовой и попросила принять ее. Так и сказала:– «Соблаговолите принять меня в московском доме, наши дальние родственники были знакомы, и нам есть о чем поговорить». Сердце мне подсказывает, все это неспроста. О чем мне разговаривать с незнакомой Полиной? Что может нас связывать, кроме этих часов? А ты как думаешь?

Да что же такое!? Перед внутренним взором Серафимы вновь воцарилась пустота и мрак, где пряталась отрезанная нить и неясные желания некой Полины.

Серафима пожала плечами.

– Ничего не думаю. Разве кроме старинных часов людей ничего не связывает? Когда она придет?

– Точнее, прилетит. Она живет в Швейцарии. Сказала – на днях.

Роза вдруг хлопнула себя по лбу.

– Я же «Вацлавский торт» купила. А Веня спит, не пропадать же торту. Сейчас принесу! А ты пока чай завари!

Чистовик. Рыбка в банке

Нянечка дала мне бумагу и ручки, попросила «вспомнить и написать», а я напротив хочу все забыть. Почему не изобрели лекарство от только что вернувшейся памяти? Для памяти, пожалуйста – сколько угодно таблеток, а вот от нее ничего нет.

Сколько счастливых людей ходило бы по Земле, сотри они свои воспоминания.

Такое снадобье сродни наркотику, подсаживаешься сразу, особенно с нечистой совестью.

Сколько счастливых наркоманов ходило бы по Земле, до поры до времени, до небесного суда, если такой существует.

А потом, на дознании – та-дам! Ты вспомнил все! А теперь ты, милок, тиран и мздоимец, а ты, дорогая, обманщица и разлучница. А еще тупая самоубийца.

А пока память твоя свежа, суд на небесах откладывается, работает совесть, и в земном чистилище наказаний много. Дают шанс исправиться и начать жизнь с чистого листа.

Я вспоминаю свою жизнь по просьбе нянечки Серафимы (имя у неё почти ангельское, словно она и правда шестикрылая Серафима), сначала назвала свои записи «Дневник неудачницы», подумала и переименовала в «Чистовик». Потому что я далеко не неудачница, я настоящая счастливица – я ЖИВУ!

Черт побери, я живу, несмотря ни на что!

Кто, интересно, прочтет мой дневник, кроме Серафимы?

Буду прятать листы под матрасом. Она найдёт их без труда, Серафима читает мои мысли и видит всех людей насквозь. Откуда я это знаю? Знаю и все. Она нереальная, невесомая, воздушная. Кажется, отведёшь от неё взгляд, она вспорхнёт и полетит вся в радужных бликах по больничным коридорам с тряпочкой и антисептиком в руках. Только что была рядом, чай мне принесла, улыбкой как солнышком согрела, а через мгновение уже хлопочет в соседней палате. Мне, порой, кажется – она не человек.

Именно такие люди и могут работать в больницах, светлые ангелы- альтруисты.

А название « Чистовик», потому что я раньше одни черновики писала, ждала чего-то книжно – нереального.

Оказалось, чтобы начать жить, надо неудачно умереть.

Погода управляет мыслями. Научно доказано, в погожий день меньше утопленников, висельников и «скрипачей». Меня тут одна хохотушка медсестра «скрипачкой» назвала. Словно я пилила свои руки с тем же упоением, с каким играл на скрипке маэстро Страдивари. Юмор у этой девушки чернее черного.

Кто я такая? Память вернулась полностью.

Лариса Чайкина, тридцать три года, москвичка, закончила Литературный имени Горького, работаю в центральной библиотеке на Воздвиженке, пишу детям сказки, иногда издаюсь, но на ставку библиотекаря и на роялти не проживешь, поэтому подрабатываю редактором и корректором. Беру недорого, желающих править тексты предостаточно.

Поверьте, вычитывать «сырые» рукописи очень сложно, в некоторых вязнешь, словно в болоте. Буксуешь, правишь, разглаживаешь, ищешь приятную мелодию. Редко попадаются гармонично-звучащие авторы, по чьему тексту летишь, не спотыкаясь на фальшивых нотах. У каждого своя мелодия, все чаще разноголосица, аритмия, нервирующая асинхронность, то излишняя слащавость, то любование кудрявыми фразами, то пошлое словоблудие, лишь у Вадима текст звучал идеально – вначале размеренная прелюдия и красивые этюды, романс чередуется с шансоном и переходит в кульминационный рок, в финале лирическая, душевная песнь.

Климов – моя притча во языцех. Он – мой внутренний Рим.

Любое рассуждение сводится к нему.

Он – моя фантомная боль. Сердце ампутировано, а место помнит.

В отличие от младшей сестры, яркой и харизматичной, внешне я ничем не выделяюсь, худая, белобрысая, бледнокожая, единственное – глаза.

Машка всегда мне завидовала, говорила « такими цветочными глазами» можно кого угодно с ума свести. Но свела с ума я пока только себя.

В ТО утро, когда я умирала, дождя не было, но висела унылая свинцовая хмарь. Небо было словно линялая подкладка на побитом молью пальто. И это небесное пальто нахлобучилось на меня, прижало к земле – не продохнуть.

А светило бы солнце, пели птицы, я бы отложила казнь?

Ловлю себя на мысли, что стесняюсь ходить по коридору, не в смысле, что-то мешает мне передвигаться. Нет.

Стыдно быть настолько отчаявшейся. Стыдно смотреть в глаза улыбчивому лечащему врачу, воздушной нянечке, даже той хохотушке – медсестре, ее вроде Лиза зовут.

Но я хожу назло стыду. Назло собственной Гордыне, назло Тупости с большой буквы, назло Нелюбви, Ненависти к себе, тоже все с заглавных.

Я жила в сердцевине боли, а сейчас увидела со стороны, какая нелепая, ненужная, малодушная эта боль. Неудачно влюбилась и давай задаривать вниманием, подарками, нежностью, с корыстным убеждением – как ты к человеку, так и он к тебе. Полюби меня, я же тебя люблю. А ему ничего не надо, ни гроша ломанного, ни богатства несметного, женат, ребенок, но и с поводка не отпускает, надежду прикармливает. Запасной вариант. Запасная женщина на скамейке запасных. Если основная оплошает, не до-любит, не до-даст, можно до-брать. Полешки в костер кидает, чтобы тихонечко тлел. Но полешки все меньше и все реже. Не любит, пользует, и заставить его полюбить нельзя. Бессилие – что душное и пожранное молью пальто, давит к земле. Только топором такие узлы рубить или бритвой резать. Его злые слова как удар обухом по голове – очнись! Мое решение, как ампутация источенной души – люби себя! Гони себя прочь! Встань со скамейки запасных, живи своей жизнью!

А как встать, если вложилась по полной. Сначала по копеечке, по рублику, по червончику, все больше, больше, вкладывалась в отношения словно в банк, надеясь на дивиденды, а банк так себе, ненадежный, но все равно верила в лучшее, а вдруг повезет? А вдруг подфартит? И будет тебе счастье. Подожди немного, потерпи, свети и согревай его, не себя! Тебе самой много не надо, отдавай все ему, любимому идолищу. Воздастся!

Так просто и ясно, если смотришь с берега Моря, где все наоборот: чёрные чайки и белые вороны. И когда ты все помнишь и понимаешь.

В соседней палате лежит поломанная девочка Оля, ей тринадцать. Говорят, она прыгнула с крыши. Зачем???

Злейшие слова, стократ страшнее «моих» привели ее туда.

Я иногда подхожу к ней, пытаюсь заглянуть в глаза, но Оля прикрывает веки, стоит мне приблизиться. Делает вид, что спит. Не хочет общаться. Она даже с мамой не разговаривает, та сидит у кровати дочки, держит ее за руку, плачет. А в ответ тишина. Мне удавалось перекинуться с девочкой только парой фраз, один раз подать воды и другой раз подложить утку. Упакованная в кокон бинтов гусеница. И какие метаморфозы происходят в этом коконе, неизвестно.

Другая девушка, имя не знаю, быстро идет на поправку, зажав мобильный между ухом и плечом, скачет на костылях как саранча. Она или разговаривает по телефону или строчит в чате с удивительной скоростью. К ней уже два раза приходил парень весь в коже, с мотоциклетным шлемом в руках, наверное, участник их бесшабашной стаи, бойфренд или просто друг, я так не поняла. Поцелуев не заметила. Увидев его в проеме двери, девушка тут же подхватывает костыли, они уходят в дальний конец коридора, возвращается она оттуда немного чудная, прячет глаза, отворачивается к стене и в течение пары часов забывает о мобильном. Возможно, этот парень приносит ей дурь. Ничего не понимаю в дури и оставляю свои догадки при себе.

Я часто стою около окна, откуда видна лишь стена высокого здания, это диагностический корпус. На балконе этого корпуса напротив нашей палаты курят врачи и медсестры. Один врач мне подмигнул вчера, но я отвернулась. Стыдно. Больше он не подмигивал, смотрел на меня как на чудного зверька. Может ему сказали, что я самоубийца?

Еще я вижу тропинку, по которой идут к приемному отделению. Вот и весь мой маленький, новорожденный мир. Не густо. У рыбки в банке чуть больше.

Надо вспоминать. Хотя очень не хочется. Решила писать сразу после завтрака: овсянка, бутерброд с сыром, невкусный кофе. Нянечка вместо него принесла мне кипятка и чайный пакетик. Правда, в ней есть что-то неземное. Сядет рядом, молчит, смотрит на меня, а внутри самоочистка запускается. Слезы льются рекой. Она салфетку из кармана достает, протягивает – плачь на здоровье!

Сегодня я гуляла по коридору, и показалось, с переломанной девочкой что-то происходит, обычно она лежит с закрытыми глазами, а сейчас смотрит на входную дверь и взгляд встревоженный. Ее готовили к перевязке, рядом с ней на табурете сидела Серафима и тоже глядела в предбанник, на что-то или кого-то рядом со мной.

А там высокая черноволосая медсестра. Как я остановилась почти вплотную и не заметила? Татарка, а может казашка. Честно, я испугалась ее. Раскосый жадный взгляд и приоткрытые ярко накрашенные губы (у азиатов обычно правильная и красивая форма губ), так вот ее « правильный и красивый» рот выглядел отвратительно, он вытянулся, словно резиновый и втягивал больничный воздух.

Пригляделась, что за чертовщина?!

Белый халат мгновенно исчез из предбанника, а с ним и рот-присоска.

Поломанная девочка успокоилась и прикрыла глаза. «Все, я в коконе».

– Кто это? – спросила я Серафиму Петровну.

Нянечка взглянула на меня странно и метнулась за убежавшей медсестрой. А той медсестры уже и нет нигде.

Скорее всего, резиновый рот мне почудился.

Лечащий врач, Никита Калоевич, сказал – меня выпишут на следующей неделе. Об этом докторе напишу отдельно, надо собраться с мыслями. Да и доктор ли это? На первый взгляд, голливудский красавец. Есть в нем что-то завораживающее – меняющие цвет глаза. Я не шучу.

Утром, когда он заходит в палату, глаза у него веселые, ореховые с золотистым оттенком по краю радужки, а к вечеру темнеют, как и небо за окном, становятся черными, словно налитые соком смородиновые ягоды. Этому доктору надо в романтическом кино сниматься, а не гипс больным накладывать.

Моя соседка по палате в него тайно влюблена, смешно кокетничает. Вопросы задает о личной жизни, но доктор отшучивается. Когда он улыбается, то становится еще симпатичнее, более земным что ли.

«Красавец» рекомендует мне консультацию у «специалиста», уже подготовил направление. Аккуратненько так намекнул:

– Вам надо поговорить о причинах произошедшего. Мой друг, Матвей Иванович Ларионов, очень грамотный психиатр, точнее психотерапевт.

По мне так «точнее» не имеет разницы.

Я теперь психическая. Пилила руки, топилась. Теперь вижу разную ерунду. Летающую и переливающуюся всеми цветами радуги нянечку. Рот-присоску. Исчезающую медсестру. Шмыгающих собак только не хватает и зелёных человечков.

Интересно, а как он проследит, что я направлением воспользовалась? Да никак.

Сегодня утром к поломанной девочке опять пришла мама. Она просидела у кровати около часа, разговаривала, умоляла ответить, и даже просила прощения за что-то, но дочь не открыла глаза ни разу. Вот беда, так беда. Я слышала по телевизору о самоубийствах подростков, о сектах каких-то. Может, девочка попала именно в такую секту?

Да, совсем забыла. Самое важное забыла. Хотя почему важное?

Вчера позвонил Вадим. Просил прощения за ссору, из-за которой я почти… умерла.

Господи… я ничего не рассказала ему. Не сказала, что порезала руку и отравилась, что лежу в больнице. Я спокойно говорила о разных пустяках, словно ничего не случилось. Мало того, я, чертова мазохистка, чувствовала к нему благодарность. Вот только прощаясь, я попросила его исчезнуть из моей жизни.

Он не ответил, промолчал.

Думаю, он только рад исчезнуть. Он же сам этого хотел.

«Голливудский красавец» он же «Сын Бога»

Никиту Калоевича Романова не зря так величали коллеги. Под два метра ростом, атлетически сложенный, черноволосый, черноглазый, белозубый, улыбчивый молодой человек тридцати пяти лет не оставлял людей равнодушным. В него влюблялись, им восхищались, ему завидовали или тайно ненавидели.

Только, удивительное дело, именно улыбка, приветливая, по-детски открытая, меняла первое впечатление, превращала полубога в обычного миловидного паренька. Зная это, Никита старался меньше улыбаться при знакомстве, но позже, уже обаяв и расположив, мог расслабиться, шутить, смеяться до колик. Одевался он исключительно модно и дорого, но и потрёпанный джинсы и растянутая футболка смотрелись бы на нем не менее удачно.

Рос он сиротой, родителей не знал совсем. Неизвестно как бы сложилась судьба сиротки в детском доме, только в шесть лет мальчик был взят под опеку иностранной гражданкой с русскими корнями, переехал из харьковского приюта имени Леси Украинки в чудный град Цюрих и не нуждался отныне ни в чем. Имея врождённую способность к языкам и точным наукам Никита с отличием закончил «грундшуле», защитился на медицинском факультете университета, успешно практиковал в университетской клинике, но по окончанию интернатуры… был отправлен в Москву.

Таково было решение опекунши, держать подле себя взрослого Никиту она не захотела. Швейцарка подготовила для воспитанника достойный плацдарм – квартиру в пределах Садового кольца и протекцию в медицинских кругах. Никита получил место в хирургии Склифосовского, хороший оклад, но только через пару лет со скандалом перевёлся оттуда в Боткинскую. На новом месте службы закрыли глаза на истинную причину увольнения и дали Никите место в травматологии, специалистом он был хорошим, переломы сращивал, вывихи вправлял, бедолаг, практически разобранных на части, поднимал на ноги.

Но, как упоминалось выше, помимо золотых рук, Никита обладал незаурядными внешними данными – рост, ладная фигура, нос с небольшой горбинкой, твердый подбородок, проникновенный взгляд. Именно женский персонал больницы и прозвали его «сыном Бога», богохульницами женщины не были, имели в виду божество языческое, Аполлона, Гименея или охотника за сердцами Адониса. Последний не принадлежал божественному сонму, но медсестры особо не разбирались в мифологии.

Медсёстрам повезло, они не крутили с Никитой Калоевичем романов (хотя многие бы не отказались), и сердца их оставались в сохранности. После любовного марафона Апполон – тире – Адонис не возвращался на старт. Покинутые им красавицы рыдали, интриговали, надеялись на чудо, но Никита правилам не изменял – месячный период конфет, букетов, секса и финальные титры. Некоторые девушки решались на привороты, но никакие магические чары доктора Романова не брали, он сам мог, кого угодно приворожить одним лишь взглядом.

Ходили сплетни, власть над женщинами перешла к нему от отца, тот цыган по имени Кало – «Черный» не простой ром, а самый настоящий колдун, шувани. Но была и другая версия – напротив, бабка его шувани, и ведьма наделила внука чудесным, проникающим в самое сердце взглядом и дьявольским обаянием. Третий, почти лишенный правдоподобия вариант – будто мать Никиты цыганка, понесла она ребёнка от чужака, не рома, потому и оставила его в детдоме – позора в таборе не хотела.

Правы оказались первые, да и отчество говорило само за себя. Отец Никиты был цыганом, а мать уроженка небольшого поселка в Малороссии. Но никаких ведьм и колдунов в роду у того цыгана не водилось, он слыл разгуляем и сердцекрадом. Любовь закончилась, когда табор собрал шатры и отправился на новое кочевье, сын- полукровка стал обузой, и, во избежание пересудов, мать-кукушка оставила младенца на пороге харьковского дома малютки.

Именно жгучий папин взгляд помогал Никите ловить в силки не только желторотых ласточек, но и скучающих орлиц. Глаза у Никиты действительно были особенные, радужка реагировала на солнечный свет и меняла оттенки от кофейного со сливками по утрам до волнующего темного шоколада после заката. Когда же Никита влюблялся, то в глазах появлялись изумрудные переливы и золотистые искорки. Было от чего сойти с ума.

Знакомился Романов легко, в парке, в кафе, клубе, на эскалаторе в метро, не важно, настраиваясь на волну жертвы, он останавливал ее нелепым вопросом:

«Где здесь можно попить кофе или как найти памятник Владимиру Ильичу?»

Пока ласточка / орлица смотрела с удивлением, соображала, что ответить, он «включал» папин взгляд.

Дальнейший сценарий не менялся. Никита видел цель и использовал все своё обаяние: вкрадчивый голос, комплименты, легкие касания. Глаза ласкали, желали, обволакивали. Никита штурмовал новую крепость с наслаждением и уверенностью в победе. Выглядел он как впервые влюбленный (потому что и сам в это верил). Предпочитал трёхдневный блицкриг: два целомудренных свидания, жертвы тонули в обольщении и сами доходили до нужного градуса, на третий день приглашение в «ту самую квартиру в пределах Садового», где избранницу ждал ужин, а готовил Никита с удовольствием и очень вкусно, вино и секс. Сил у паренька было много, в искусстве любовных игр он преуспевал.

Попав в его уютную норку, девушка неделю – другую примеряла корону, капризничала, выкладывала совместные фото, хвалилась. Спустя месяц-два для неё наступила «мертвая зона» – ни звонков, ни смс, ни лайков в соцсетях, бедняга переживала, в ужасе обзванивала больницы и морги, а потом рыдала под ледяным дождем правдивых и вежливых слов:

«Мне надо подумать, все взвесить. Ты прости меня, зайка, если я сделал тебе больно своим молчанием. Я перезвоню».

Но никогда не перезванивал. Некоторое время Никита отдыхал и перезагружался, и снова бросался на передовую с букетами – конфетами – ужином – сексом и прощанием.

Говорили, он вёл дневник своих побед и поражений. Да-да были и промахи, встречались дамы с врождённым иммунитетом к полубогам. В этот дневник он вносил телесные параметры и особенности: цвет волос, размер груди, охват бёдер, любимая поза, предпочтение в еде, увлечения. Говорили, кто-то из завистников нашёл этот дневник в ординаторской среди карт больных, прочёл и чуть ли не сдох от зависти.

Но это ложь! Никита действительно сохранял короткие воспоминания о бывших «зайках» (имя, фотография, любимый запах и любимая музыка), но записи не покидали его квартиру, они хранились под семью замками и согревали Аполлона- тире – Адониса не хуже маминых объятий, которых никогда не было. Его маленькие победы, доказательства любви, которой его лишили.

А ещё медсестры были уверены, что Никита посещал тренинги пикапа и даже обучался тантрическим премудростям. Из всех сплетен правдой был лишь дневник. В Индии Никита Калоевич не был, тренинги не посещал. Просто он нравился женщинам, и они нравились ему, каждая по-своему и недолго.

Среди коллег в Боткинской он не светился, выбирал объекты на стороне, первую ошибку запомнил навсегда. Работая в Склифе, он «бортанул» дочь главврача, имел разговор с папой, после которого забыл про кандидатскую и был уволен по собственному.

Поэтому больничный персонал Ботки мог вздыхать, строить глазки, заигрывать сколько угодно, Романов лишь скромно улыбался, ибо весь мир за воротами больницы принадлежал ему.

Во время «перезагрузки» Никита погружался в самоистязание, он искренне не понимал, отчего новая девушка кажется ему лучше прежней, почему очарование новизной так быстро рассеивается, и влюблённость исчезает. Никита разочаровывался, переживал, пережидал и снова выходил на поиски счастья.

Его друг Матвей, психолог из бывшей Кащенко, сейчас Алексеевской больницы объяснял амурные неудачи Никиты ложной «установкой», красота внешняя не априори душевная. А неуёмный сексуальный аппетит – стабильной недолюбленностью, прикрытой фиговым листком – комплексом Эдипа.

– Ты в каждой девушке видишь мать – кукушку и хочешь ее поиметь, а потом наказать! Признайся, Романов, ты к своей швейцарской Полине ни разу не подкатывал? – как-то подколол его Матвей, но осекся, натолкнувшись на потемневшие глаза друга.

Больше тему опекунши Матвей не поднимал, но понял – там дело не чисто.

Да, Никита спал с дамами старше себя, ради них он отступал от блицкрига, если женщина ему нравилась, он осаждал крепость месяцами, крепость обычно сдавалась, молодость подкупала, зрелость подставляла молодости плечо и давала советы. Взрослые подруги заменяли Никите Полину, они не влюблялись, не ревновали, поправив самооценку, незаметно исчезали. В их объятьях Казанова быстро восстанавливался, разбирался с чувством вины.

Сейчас заканчивался очередной «букетно-конфетный» период, близился финал забега. Еще одна « зайка» по имени Марина (или Марика?) оказалась пустышкой. Смеяться или напиться?

За окнами клубились, наливались дождем облака, над Беговой в районе Ипподрома небо уже ворчало, перекатывалось грозовыми раскатами. Сейчас ливанет! Ехать домой не хотелось, там пустота, там отключенный телефон, и, возможно, караулящая у подъезда Марина или Марика. Лучше посидеть на работе, переждать непогоду, разобраться со своими мыслями.

Отделять профессиональное от личного Никита научился давно, иначе бы сошёл с ума. В мире существовали два разных Романова – ответственный доктор и безответственный любовник. Частная и общественная жизнь не пересекались друг с другом. Как больная совесть и долг.

Одна чаша весов тащила в пекло чувством вины перед Мариной (или все-таки Марикой?), хорошо, что записывает имена, девушка оказалась скучной, без собственной мелодии, одной из тысячи красоток, и Никита уже готовил отступные слова и подарок.

Но черт подери, почему ему так не везёт? Ответ он знал – мыши плакали, но продолжали жевать кактус.

– Ты сначала на профиль в сети посмотри, прощупай внутренний мир, – советовал ему Матвей, – если там одни селфи в купальниках, о чем с девушкой спать?

Никита соглашался, но с любимыми граблями не расставался.

Ничто не было слаще начала охоты, ощущения спускового крючка в сердце, взрывного предвкушения, томительной сладости в груди и жжения в ладонях, горячечного огня, бегущего по венам. Он кайфовал от импровизации соблазнения, хоть тактика была одна, но для каждой девушки исполнялся свой неповторимый и незабываемый танец. А потом как грибы после дождя вылезали на свет скрытые девчачьи грешки: тщеславие, глупость, хвастливость, корысть, жадность.

Снова и снова Никита страдал от несовершенства избранницы, сгорал и воскресал как Феникс в новой надежде. Снова и снова давал себе зарок – отдохнуть год, два, ждать знак свыше, искать одну единственную, но ломка наступала уже через месяц, он не выдерживал, знакомился, говорил себе – это точно она, недолго кайфовал и снова сгорал.

На другой чаше весов копилась работа, тревога за доверенных пациентов.

После обязательного пятничного обхода с комиссией от своих больных Никита Калоевич вышел с чувством беспокойства и смятения.

Хлопова Анна, точнее назвать ее Галопова, веселая и дурная, Никита уверен, никаких выводов из аварии Хлопова не сделала. Сейчас он ее подлатает, поставит на ноги. Сколько пройдет времени? Погибнет сама или угробит кого-то?

Более всего его волновала упавшая с крыши Оля Петрова, тринадцати лет отроду, москвичка, с виду из благополучной и любящей семьи. Девочка, скорее всего, останется инвалидом. У нее серьёзное повреждение поясничного отдела, задет спинной мозг, бедренные кости собирали из осколков, денег на реабилитацию у матери нет (но возможно соберёт по фондам), инвалидное кресло – пока лучший выход для Оли, иначе снова заберётся на крышу и нырнёт вниз, за своим Китом. Никита не верил в царящее в соцсетях безумие, и вот перед ним – одна их загнанных жертв игры. В девочке чувствовалась незаконченность, и эта незаконченность как ржавчина разъедает ее мозг. Неудачливые суицидники пытаются раз за разом, если не стереть из сознания крючок, на который они попались.

Бедняжка закрылась в своём страшном мирке, все время спит или приотворяется спящей, не открывает глаза на белый свет, из которого мечтала сбежать, не разговаривает даже с Серафимой Петровной, а это дурной знак. Фима – добрейший человек, всех растормошит, даже депрессивных, но достучаться до Петровой пока не смогла. Что творится внутри маленькой глупой головки? Какие черти там обитают? Почему девочка оказалась на краю? Непонимание родителей, проблемы в школе? Несчастная любовь? В тринадцать уже так сильно влюбляются?

Никита скривился, а вдруг и его Марина-Марика пришлет смс – «Будь ты проклят» и отправится на крышу или в холодную ванну с бритвой в руке…

К дьяволу!

Никита погнал дурные мысли.

«Каждый отвечает только за себя! Если девушка спит с тобой, это только ее решение. Каждый – хозяин своей судьбы! Расставание с тобой заставляет ее взрослеть, все к лучшему, не переживай».

Так его успокаивала Полина. Сказала, приедет на днях, дело у неё в Москве. Пустячное, встретится со старыми знакомыми, пробежаться по магазинам.

Как бы не был благодарен своей опекунше Никита, визит Полины вызывал в душе у него трепет, острое желание и неприятие одновременно. Да, он спал с ней, не один раз и, скорее всего, будет спать дальше с чувством благодарности и восхищения, у него пресловутый Эдипов комплекс, и что?

Полюшка никогда не пыталась стать ему матерью, она была лишь другом, идеалом женственности и красоты (маленький Никита прятал фотографию Поли под подушкой, любовался), она дала ему образование, обучила житейским премудростям, со временем посвятила в искусство любовной игры. Он вошёл в мужскую силу рано, в пятнадцать лет, и Полина первая оценила ее.

Но была она странность, после приезда Полины (а навещала она своего подопечного под Новый год и на свой день рождения в мае) Никита брал больничный, его подкашливала респираторная или отравление, как минимум неделю он лежал в постели. Раньше выздоравливал дня за три, сейчас болел дольше. Он грешил на ресторанную кухню или необычную инфлюэнцу, что привозила Полина, она путешествовала по миру в поисках «пищи», так она называла различные лайфхаки. Хотя «лайфхаки» – тоже звучит с натяжкой, Полина собирала особенные рецепты по очищению и омоложению тела, вела блог и имела огромную аудиторию ненормальных, как и она сама, «no-age» дамочек.

Какую цель преследовала Полина, когда после защиты и практики в университетской клинике купила ему билет в Москву, почему не оставила рядом с собой, Никита не знал. Он был вынужден расстаться со своей девушкой. Устроившись в столице, он пытался помириться с Натали, все объяснить, но бывшая заблокировала контакты. Не простила.

В Москве жизнь Никиты резко изменилась, стараясь забыть подругу, он пустился во все тяжкие. Его проглотил златоглавый, никогда не спящий город, полный греха и соблазна, Москва – это не живущий по строгому таймингу, чопорный протестантский Цюрих, мир карьеристов, стукачей и расчётливых феминисток.

Мысли его вернулись к переломанной девочке.

Чем можно помочь человеку, «живущему в домике»? Как подобрать к тому домику ключ? Надо звонить Мэту. Мэт – институтская кличка Матвея Ларионова, его друга. Они познакомились, когда Матвей приехал по обмену в Цюрихский университет, записался на факультатив к чокнутому фрейдисту, профессору Кайфману. Кауфман слыл нигилистом в медицинских кругах, не отступал ни на йоту от постулатов учителя (тоже создал вселенную вокруг собственного фаллического центра), а еще он являлся приверженцем лечения неврозов шоком. Процент исцелённых спас его от рук правосудия, когда один пациент все-таки скончался от сердечного приступа. Лицензии практикующего психотерапевта Кауфман лишился, но ректорат позволил ему вести факультатив.

Матвей не был последователем изуверских методов терапии, он изучал труды Кауфмана на предмет влияния триггеров и архетипов на подсознание.

Ларионов обожает копаться в человеческих мозгах и разгадывать синоптические шарады, он подберет ключик к домику Оли, найдёт нужные слова. Помнится, он вытащил депрессивного паренька, отчим давил на пасынка и почти довёл до суицида.

Но кто вёл на крышу хорошую девочку? Кто и как настроил ее «на смерть»? Синие киты или другая чертовщина из социальных сетей? Группы смерти, группы малолетних самоубийц, одиночки сбившиеся в виртуальную стаю, лишь бы ощутить «дружеское плечо»?

Скорее всего, Олечка попала в такую группу и была вынуждена « выбросится на берег».

Никита был уверен, общими усилиями они спасут ребёнка. Матвей – хороший гипнолог, главное, чтобы девочка отреагировала на терапию.

И, наконец, его третья пациентка – Чайкина Лариса, молодая женщина тридцати трёх лет. Сакральное число. Ещё одна «выбросившаяся на берег»?

Поступила 20 ноября, с резаными ранами на левом запястье, передозировкой снотворным, полной амнезией. Состояние на сегодняшний день удовлетворительное, сознание сфокусированное, амнезия прошла, общается преимущественно с Серафимой. Во снах преследовали кошмары, сейчас спит спокойно. Готовится к выписке.

Интересно, по какой причине она сводила счёты с жизнью? Долги? Несчастная любовь? Девушки после тридцати более рассудительны и менее истеричны, твёрдо знают, что хотят. Причина попытки суицида Чайкиной Ларисы пока не ясна.

На днях он задержался у кровати «сказочницы», так назвала ее Серафима (надо спросить – правда ли это), Лариса спала беспокойно, металась, ее мучил кошмар. Никита взял Ларису за руку, попытался разбудить, и в этот момент, неожиданно, в голове его зазвенел колокольчик – тихий, полузабытый звук из детства.

С бронзовым колокольчиком в руках появлялась нянечка, тетя Валя, кругленькая как саечка, добрейшая душа, очень похожая на Серафиму Петровну.

Со звоном колокольчика всегда происходило что-то «здоровское», приносили новую одежду, конфеты, подарки от «спонсоров», никто из детдомовцев не понимал этого мудрёного слова, думали, это родители, которые пока не могут забрать их обратно.

Вместе со звоном колокольчика за счастливчиками приходили «новые» мама и папа.

Один раз прозвонил колокольчик и для маленького Никиты – за ним пришла Поля.

Он помнит их первую встречу, Косой тогда взял «на слабо».

«Слабо натырить горбушек с кухни?»

«Да легко!»

Его застукали с карманами, набитым черствыми корками, за шкирман привели к директору, а там за столом она. Красивая как картинка. Смотрит с удивлением и чуть ли не плачет.

А потом, когда пришла забирать его, привезла много подарков для детей, заглянула в столовую.

Тетя Валя в колокольчик и зазвонила.

– Внимание! Никитка, говорят, за тобой пришли! Собирайся!

Чудо или сон?

Никита ликовал, у него самая красивая «мама-спонсор» на свете! И все это видят!

Друзья завидовали ему «по-крупному». Косой на прощание даже дал под дых. Не со зла, просто от избытка чувств.

И вот когда Никита держал в руках руку своей новой пациентки и спрашивал:

– Как вы себя чувствуете? Кого вы там прощаете?

Память зачем-то вернула тот самый мелодичный перезвон бронзового колокольчика.

Динь-дили-дон. Чудо или сон?

Только бледная, с воспалёнными глазами пациентка ничего «здоровского» не предвещала.

Дневник П. К. Р.

Осень 2019

В юности я делала записи в дневнике каждый день, столько было впечатлений: новые знакомства, новые места, чувства, дотоле не испытанные, зависть, ревность, страсть, сплетни, интриги, пощёчины и тайные дуэли.

Никто не разбивал мое сердце, кроме покойного Станислава, я же шла по осколкам.

Со временем садилась за перо все реже, раз в неделю, раз в месяц, а сейчас дважды в год. Наверное, буду отмечаться раз в десятилетие.

Время. Сначала за ним не следишь, потом его боишься, совершаешь непоправимую ошибку, снова не замечаешь и, наконец, ненавидишь.

Время, я ненавижу тебя каждой клеточкой своего тела. Ты заковало меня в кандалы, накинуло ошейник и не отпускаешь ни на шаг. Я плачу тебе чудовищную цену.

Надежда освободиться от проклятого договора почти умерла. Почти!

Так страшно предвосхитить желаемое, ещё страшнее в нем ошибиться. Но не буду думать о неудаче, жизнь научила главному – плохие мысли сбываются сразу. А над хорошими надо работать.

Я постараюсь описать произошедшее.

Рука дрожит от волнения, даже почерк свой не узнаю. Давно не плакала, отчего то сейчас глаза на мокром месте все чаще, возраст даёт о себе знать, сколько не прячься от зеркал.

Неужели мои мольбы услышаны?

Неужели я избавлюсь от Всеслава? Я не знаю его настоящего имени, за время существования он сменил тысячи имён. В нем тысячи тысяч чужих жизней.

По порядку! Не отвлекаюсь. Мысли мои, как тополиный пух, дунешь – разлетаются. Сложно сосредоточиться.

В августе мне привезли марионетку от мастера Карло Лазиньо. Кот в сапогах. Величайшая редкость, эксклюзив. Марионеток Лазинье в частных коллекциях осталось всего несколько штук. Игорь, мой агент, нашел ее в Москве в маленькой антикварной лавочке.

Всеслав заплатил за эту куклу с лихвой, в его коллекции несметное число марионеток из дерева и марионеток из плоти, они служат ему за крохи с барского стола. Упырь сплёл громадную паутину, рассадил на ней мух и доит их. Я одна из его дойных мух. Упырь – примитивная бульварная интерпретация, он не обычный кровосос, куда более чудовищнее. И он не один. «Жрущие витальность», без имён и лиц, разделившие ареалы и методы питания, сферы воздействия на наши мысли и эмоции.

Я не видела других, но уверена, они существуют (вселенная фрактальна) – иерархия жизнесосов, прячущаяся в разных мирах.

Но я опять отвлеклась.

Кот в сапогах принёс счастливую весть. Кроме него в лавке хранятся часы, останавливающие время. Игорь не сразу о них рассказал, не придал значения. Знал бы он – как важна его новость для меня! Его помощница, актриска, получила от старьевщицы часы в дар, уж не представляю, как ей это удалось, но на следующий день она их со скандалом вернула. Игорь сказал, актриса постарела на десяток лет буквально за ночь. Но, скорее всего, как считает Игорь, актриса врет и ждёт от него повышения комиссионных.

Но я поверила.

И если произошло мгновенное старение, то вероятно и обратное.

Старинные Часы. Я почувствовала сердцем – это знак, который я ждала многие годы.

Память вернулась далеко назад.

Сумасшедшая Аглая, бесплотный призрак былой красоты. Прислуга от неё шарахалась, крестилась и проклинала. Неувядающая, но истлевающая изнутри она боялась смотреть в зеркала, серебряные ложки, подносы, стёкла витрин, дождевые лужи, она дотянула до ста двадцати, устав от собственного безумия – говорят, не выдержала, взглянула в трюмо и почила. Это все, что о ней известно. Многие считали историю «сумасшедшей Аглаи» ложью, но только не я.

В ее сумасшествии тоже были виноваты часы.

А если Игорь говорил о тех же самых часах? Серебряные и вензель – распустившаяся роза. Точь-в-точь. Неужели они сохранились?

Актриска вернула их обратно, в лавочку. Надеюсь, они ещё там.

Если я их добуду, то, возможно, спрячусь от Всеслава. Это точно знак свыше. Недаром Игорь рассказал о часах, когда я совсем отчаялась.

Нашла телефон московских старьёвщиков. Попросила Игоря узнать все о семье Кремляковых. Второй знак свыше! Это ТЕ САМЫЕ КРЕМЛЯКОВЫ! А значит это ТЕ САМЫЕ ЧАСЫ!

Судьба вывела меня из тьмы.

Договориться о встрече с хозяйкой лавочки было легко. Останется уговорить ее. За деньгами не постою. Все отдам, все что есть, лишь бы сбежать.

А еще я скучаю по мальчику. Черт подери, я все-таки привязалась к последнему приёмышу, старалась не раскисать, но годы берут своё, стала сентиментальной.

Тело мое свежо, как и прежде, а душа истлевает.

Дориан Грей в юбке, ахахах, у Дориана был портрет, у меня деревянная старуха, страшнее которой нет ничего на свете.

Не хочу, чтобы мальчик болел, он болеет с каждым разом дольше и тяжелее, спасти его почти невозможно.

У Всеслава чутье как у волка, нет в тысячи раз сильнее волчьего, почувствует еду и приползёт. Он легко находит меня, легко найдёт и мальчика.

Я добуду часы, потом изменю имя, внешность, уеду, спасусь и спасу хоть одного.

А если нет, то выход один – старуха полетит в огонь.

«Владычица моего сердца и души»

Единственный месяц в году, который навевал на Серафиму Петровну тоску, был ноябрь. Настроение людское связано с цветом небосклона, с количеством солнечных корпускул, поглощаемых кожей, в ясный день меньше пострадавших в приемном отделении и меньше смущения в душах. Только в любом правиле есть исключения, Фима встречала людей, которые буквально расцветали и воодушевлялись при виде грозовых облаков или снегопада, но таковых были единицы.

По количеству солнечных дней именно ноябрь плетётся в хвосте всего года. Тьма и пропитанный влагой воздух навевают на Фиму тоску, в душу скребётся разочарование – «забыли за ненужностью, не повышают, не перспективная». Человеческое смятение в душе хранителя, мыслимо ли? Но чем дольше живешь среди людей, тем больше дурных привычек перенимаешь.

Быстрее бы тоскливую ноябрьскую хмарь смыл первый снег, а с ней и дурные мысли исчезли.

Только Москва ещё не побелела, пропитанные туманом, пронизывающие до костей сумерки окутывают город сразу после четырех пополудни и творят злое волшебство.

Поэтому каждый ноябрьский вечер, дабы не впасть в смущение, Серафима гостевала у соседей, то у Анны с Йошкой за доминошным столом, то за чаем у Розы с Вениамином, угощалась их «фирменной» мазуркой с финиками и грецкими орехами.

Сегодняшний вечер мало отличался от прочих, пасмурных вечеров, он мог начаться обсуждением международных новостей и закончиться пациентами Серафимы, если бы не вчерашний рассказ Розы о «молодильных» часах. Загадка, на которую намекал Аристарх, наполовину разгадана – Кремляковы оказались «долгоживущими», но очень странным образом.

Бабушка Аглая, задумав заговор, не использовала тёмную материю. Иначе бы все ее потомки страдали, а Роза и Вениамин живы, относительно здоровы и счастливы. В чем тогда фокус оздоровления и мгновенного старения? Совершенно точно, ни Роза, ни обманщица Ирина не догадывались о последствиях заговора, одна была бескорыстно жертвующая, другая – напротив корыстная обманщица. А значит дело именно в часах и в часовщике.

Кто и зачем создал чудесный механизм, останавливающий и ускоряющий время, Серафима знала. Некто Христиан Цубригген. Но что именно заставило Христиана создать механизм «исцеления» – любовь, ненависть, месть, желание пошутить над обладателями? Часовщик был давно мертв, и его намерение осталось загадкой.

Поэтому сегодня Фима спустилась в гости к Кремляковым с тайным замыслом – заполучить на время часы, вызвать с их помощью дух Христиана и допросить с пристрастием.

Аристарх в кошачьей шкуре как обычно увязался за ней.

– Как поживает наша «сказочница»? – чуть ли не с порога начала Роза.

Роза Альбертовна, словно главврач на пятиминутке потребовала краткого отчета. К несчастной Чайкиной она питала особое расположение. Причем ее отношение к Ларисе менялось, как меняется ноябрьская погода – от осуждения и непонимания до редких проблесков сочувствия и поддержки.

– Она более не общается со своим женатым обманщиком, из-за которого на тот свет собралась?

По мрачному тону Розы Альбертовны стало ясно – «проблеска» сочувствия сегодня не будет, как и не было солнечного следа в дождевых облаках.

Одетая в уютный велюровый халат, обутая в мягкие тапочки с заячьими мордочками, с чашкой ромашкового чая в руках, Роза готовилась осуждать. Наверное, именно так в домашней обстановке выглядят неподкупные прокуроры. И хотя сердце Розы Альбертовны было добрым, а богатый опыт помогал рассуждать здраво, ее часто заносило, она давала себе право судить других. Розочкой овладевали уверенность в собственной непогрешимости и горделивое самолюбование, как почти каждой старушкой на лавочке.

Фима хорошо знала свою соседку, терпеливо сносила все ее прокурорские замашки и потому ответила уклончиво.

– Чайкина исцеляется, ведет дневник, назвала его «Чистовик», объяснила просто, мол, «раньше не жила, а черновики писала». С молодым человеком рассталась «по-доброму». Во всяком случае – это прозвучало с ее слов.

Роза так и подскочила в кресле, ромашковый чай из чашки капнул на велюровый халат. Старушка засуетилась, стряхивая капли с груди.

– Вот я неуклюжая! Да она и вправду сумасшедшая! Как можно «по-доброму» с человеком, который ее использовал, из-за которого счеты сводила?

– На мой взгляд, она сделала очень правильный вывод, – спокойно ответила Серафима. – Перед нами заезженный сюжет – на чужом несчастье счастья не видать и логичный финал. Сколько его не переписывай, он всегда один. Вот почему рукописи ее не горели.

– Какие рукописи не горели? – зацепилась за слова Роза Альбертовна.

– Я иносказательно. Сколько бы наша сказочница не сочиняла красивых концовок, всегда оставалась в одиночестве. Кстати, со своей жертвенностью Лариса пытается разобраться. Откуда она в ней? А все очень просто – девушка наказывает себя за проступок в детстве. Она провинилась, отец ударил ее. Бедняга ходила в школу с синяком под глазом и врала, не выдавала отца. Она очень его любила. С того момента ее заклинило – любимый мужчина должен причинять боль. Вот она и искала себе мучителей. Конечно, поступки любовника достойны осуждения, но, подумай, Лариса тоже делала неправильные ходы – мечтала разрушить чужую семью, роль запасного игрока ее не устраивала, получив отставку, обиделась и быстренько скомкала свою жизнь. Зато сейчас все меняется к лучшему.

– С тобой спорить не буду, видеть в черном белое не умею. И разглядеть в негодном поступке спасение не смогу. Ты откуда про пьяного отца знаешь? Лариса рассказала?

– Роза, ты долгую жизнь прожила, но отрицаешь главное, мир не черно-белый, в нем много серых оттенков и бесконечная палитра преломлений. Нет абсолютного зла, как и нет рафинированного добра, они часть единого целого. Роль отца или матери в исковерканных судьбах девочек очевидна, – Серафима попыталась свернуть со скользкой тропы.

Упоминание об отце Ларисы было лишним. Болтливость снова сыграла с Серафимой недобрую шутку. Любопытная соседка в покое не оставит, пока все не выпытает.

И действительно, глазки Розы Альбертовны заискрились, но Фима ее опередила.

– Расскажи ещё о своих часах. Откуда они появились у Саввы Альбицкого, кто ему подарил? Или он сам купил? Где? У кого?

Серафима знала ответы, но она свыклась с ролью «обычного человека», а обычный человек именно так и будет допытываться о происхождении чудесных часов. Потом она попросит их посмотреть и забрать к себе на некоторое время. А уже дома, разговорит покойного Цубриггена, если его дух по-прежнему здесь.

Готовая в наступление Розочка растерялась от посыпавшихся на неё вопросов, наморщила лоб.

– Аглая стащила часы у брата Савелия, так написано в дневнике. Савелий не заметил пропажи, особо ими не дорожил. Как они к нему попали – не знаю. Одно помню, дедушка Савва часто бывал в разъездах между Петербургом и швейцарской Лозанной, служил управляющим в банке. Возможно, он приобрёл часы в одной из мануфактур или принял их в дар от коллег. Он был заядлый гольфист и любил ходить под парусом, участвовал в регатах. Победителям обычно дарили памятные хронографы.

– Могу я их ещё раз посмотреть вблизи? Подержать в руках?

– Конечно. Сейчас принесу.

Роза поставила чашку с чаем на столик и, бесшумно ступая в мягких заячьих тапочках, прошла в гостиную.

Аристарх, лежа на коленях Фимы, стоило Розе исчезнуть с кухни, замурлыкал:

– Фокус-покус нам покажешь? С покойником поговоришь? Ммм, люблю я эти экзерсизы.

– Тихо, – Серафима зажала кошачью мордочку, – молчи, куриная голова. Как я с покойным поговорю при человеке? Соображай!

Домовой обиделся на «куриную голову», зашипел аспидом, но остался сидеть на коленях.

Роза Альбертовна вернулась с часами, положила их на ладонь Серафиме. Та ощутила приятный металлический холодок, легкость и изящность конструкции: часы легко умещались в женской руке.

Подцепила ногтем и откинула крышечку.

– Раньше при открывании часов звучал Бетховен. А как та сумасшедшая ударила их оземь, музыки больше нет. Да и чудес тоже, наверное, – сказала Роза.

– Не в музыке дело, а в механизме. Механизм в часиках занятный, полагаю, – ответила Серафима, разглядывая на циферблате еле заметные латинские буквы, скорее всего клеймо мастера «H.С.Z.».

На первый взгляд, в хронометре не было ничего особенного, перламутровый циферблат с позолоченными стрелками, на котором все еще оставались темные следы от крови, современный часовщик не решился его полировать.

В нижней части циферблата над римской цифрой «шесть» красовался миниатюрный лунный календарь, хронографа не было. На цепочке на крошечном карабине болтался ключик в виде птички. Голубь или чайка – не понятно. Гравировка на задней стенке была занятной – несколько перекрещенных восьмерок напоминали распустившийся бутон розы, рисунок без сомнения имел сакральный смысл. Восьмерка – символ бесконечности, в гравировке знаков бесконечности было ровно восемь. 88888888. Восемь бесконечностей, восемь таинств, восемь попыток остановить время и исцелиться? Первая владелица часов – некая дама сердца, потом, видимо, Аглая, далее Роза, обманщица Ирина, четверо, остается ещё четыре раза перевести назад стрелки. Только в одном случае часы сохраняют молодость, в другом забирают. Почему? Корыстное или бескорыстное желание тому виной? Бабушка Аглая не старела очень долго, и вряд ли ее чудо было бескорыстным. Тайна остается тайной, и постичь ее Серафима пока не могла.

– Часы не от друзей по команде, это точно, – сказала она, – для спортсменов мануфактура выпускала партии в честь определенной регаты или состязания по гольфу, они имели памятную гравировку, такие часы были полезны в обиходе, имели, по меньшей мере, секундомер, репетир и другие нужные мелочи, а здесь, что мы видим? Изящная перламутровая безделица с фазами луны, со странной гравировкой на задней крышке и недвусмысленной надписью на внутренней. Мой вердикт – эти часы были изготовлены в единичном экземпляре и подарены красавице, а вместе с ними отданы душа и сердце мастера. О чем недвусмысленно говорит надпись: «Die Majestat meines Herzens und meiner Seele», то есть – «Владычица моего сердца и души». А уже потом неведомыми путями часы достались твоему дедушке Савелию. Думаю, он купил их у прежних, перебивавшихся с хлеба на воду владельцев, за небольшие деньги, поэтому не дорожил и потери не заметил.

Роза Альбертовна задумчиво кивнула.

– Дед Савва помнится, перерыл весь наш петербургский дом в поисках изумрудной запонки. Горничная поднимала ковры, двигала шифоньеры, маменька допрашивала маленькую меня – могла ли я утащить драгоценность для своих кукол, слава Богу, нашли безделицу, запонка закатилась за книжный шкаф в гостиной. Если бы эти часы были дороги Савелию, он бы их точно из-под земли достал.

– Вот и я о чем. У меня будет не совсем обычная просьба, Роза. Отдай мне их на время. Хочу исследовать цветочный вензель, полазить по каталогам. Возможно, наткнусь на клеймо мастера. Завтра обещаю вернуть часы в целости и сохранности, – пообещала Серафима.

– Только не вздумай молодиться, мало ли что опять пойдет не так, превратишься в юную гимназистку, жениха начнешь искать, меня бросишь, – пошутила Роза, – конечно, бери. Можешь и на пару дней задержать, исследуй со всей тщательностью. Я хочу разгадать их тайну.

Серафима рассмеялась. Уж что-что, а возраст не был для нее камнем преткновения.

– Клянусь, ковырять палец и произносить бабушкино стихотворение я не буду. Тем более фаза луны не та. Погоди-ка!

Вот и заноза, которая беспокоила Фиму после рассказа Розы. Не та фаза! Ну конечно!

– Вспомни, какая фаза Луны была, когда ты отдала часы Ирине?

Роза Альбертовна задумалась.

– Да откуда я сейчас… Черт подери!

Старушка хлопнула себя по лбу.

– Вот я ворона. Забыла сказать ей и про зеркала и про лунные фазы.

– И, тем не менее, женщина провела ритуал. В самом начале твоего рассказа Вениамин упоминает про новолуние, это я хорошо запомнила. Ирина не ждала полной Луны и прочла заговор в тот же вечер.

– Неужели все из-за этого? Полнолуние – сохраняешь молодость, новолуние – наоборот. И зеркала вообще не причем. Как думаешь? – с мольбой в голосе спросила Роза.

Серафима лишь пожала плечами, если бы она сама еще что-то понимала. Одна надежда на мастера Цубриггена.

Допрос с пристрастием

Ночь захватила размокший от дождя московский город, протекла смоляными ручьями по его улочкам и переулкам. «Ссспа-а-ть!» Маленькие дома испугались ее змеиного шипения, погасили огни. Спальные кварталы на окраине стихли, умолкли жилые островки в центре. Лишь по крупным улицам – рекам по-прежнему тек свет, разливался ручейками в ближайшие переулки, но там угасал, впитывался в ночь.

Арбат спать не собирался. Гулящему бродяге все равно. Арбат смеялся, колобродил, пел и пил. Он дразнил ночь-захватчицу неоновыми всполохами, приглашал на теплые веранды – послушать скрипку.

Тьма отступила, обогнула веселую улицу и растеклась между залатанных крыш Приарбатья. Обняла домик между Сивцевым Вражком и Плотниковым переулком черными рукавами, но не осмелилась приблизиться к тускло освященному мансардному окну, замерла у горшков с засохшей геранью и исподтишка заглянула внутрь.

Аристарх притащил со своего чердака театральный реквизит – выцветший длинный плащ с капюшоном, облачился в него и занял соседнее с Серафимой кресло.

Та наблюдала за маскарадом с ехидной улыбкой.

– Откуда вещички?

– От бывшего постояльца, актера, пропил все, кроме плаща отца Гамлета. Главная его роль. Что смеешься? Именно так принято вызывать духа, – объяснил домовой свое преображение

– Иначе не придёт?

Домовой мотнул головой. Нет.

Оставшись в халате, Серафима распахнула мансардное окно настежь, чтобы скрипичная музыка из ресторана стала лучше слышна.

– А скрипач не спугнет покойника? А то хочешь, я ему струны оборву, – незлобиво проворчал капюшон.

– Сиди уже! Все в порядке. Рыдание скрипки лучший проводник в юдоль страданий.

Старушка устроилась в своём любимом кресле, положила часы на маленький столик перед собой, опустила третье веко.

Из-под капюшона послышалось кошачье шипение.

– Тише, аспид.

– Я тоже настраиваюсь, – домовой вывозился немного в кресле, пошипел и затих.

Серафима глубоко вдохнула пропитанный дождём воздух и остановила дыхание. Ее примеру последовал Аристарх.

Вездесущий, переливающийся радужными всполохами эфир наполнил комнату от пола до потолка, впитался в кожу, пробежался по венам, артериям, крошечным капиллярам, сознание Серафимы и Аристарха растворилось в бескрайнем сверкающем море живой вселенной.

Старушка взяла часы в руки.

– Христиан Цубригген, часть тебя остается в твердом мире, явись для беседы.

Слова внесли колебания в эфирное море, волны разбежались во все стороны, интерферировались, мгновенно достигли самых дальних краев иного мира и вернулись ни с чем.

– Терпение! – сказала Фима заелозившему в кресле Аристарху, – с первого раза они не приходят, одни боятся, другие капризничают, цену набивают, всякое.

В мансардном окошке набухала пузырем тьма, она тоже ждала гостя, который запаздывал.

– Я его сейчас прикормлю, – сказала Серафима и вмиг заострившимся ноготком порезала безымянный палец и выдавила несколько капель крови на распустившуюся на циферблате розу.

Гравировка шевельнула лепестками, впитала кровь, часы слегка завибрировали в руке Серафимы, ожили.

– Ого, – прошептал изумлённый Аристарх, – они не прочь покушать.…

Но тут же осекся, испугался горящего взгляда Серафимы. Не мешай!

– Христиан Цубригген! Я приказываю тебе, явись!

В самом темном углу гостиной, куда и в солнечную погоду не проникал луч света, где обычно толпились потерянные души, эфир окрасился болотной зеленью, и в воздухе повис невыносимый смрад разлагающейся в трясине плоти. Аристарх нечаянно вдохнул и тут же натянул капюшон до подбородка, зажал нос.

– Не вдыхай, Фимушка, сдохнешь!

Из темного сгустка отпочковалась рука и нога, показалась голова в шляпе – котелке, невысокий человек схватил себя за грудки и вытянул из эфирного субстрата, словно гуттаперчевую игрушку из бочки со смолой. Облако тут же растаяло, а с ним рассеялись и болотные миазмы.

– Мое полное имя Ганс-Христиан Цубригген! Чего изволите починить, господа, часы, барометр, музыкальную шкатулку, камеру – обскура или граммофон?

Человечек в серо-зеленом военном мундире, в галифе, заправленных в высокие кавалерийские сапоги, скинул с головы дурацкий котелок, вытянулся в струнку и приветственно щелкнул каблуками. Был он приятен лицом, глаза имел голубые, пронзительные, уши маленькие, нос аккуратный, курносый. Конопушки на щеках, вздернутый кончик носа, золотистый кудрявый чуб и изящное телосложение делали его похожим на Розу, но их родственная связь была сомнительна.

– Это на первый взгляд наш Христиан выглядит весельчаком и балагуром, – сказала Серафима, обращаясь к Аристарху, – но внешность его обманчива. Герр Цубригген воспитывался в протестантской семье, придерживался строгих правил, а последние годы жизни жил аскетом. Он снискал славу одного из лучших часовых мастеров кантона, имел собственную лавку на окраине городка Сент Имье, круг постоянных клиентов и заказчиков, и если бы не встреча с тайными агентами французской жандармерии, Ганс-Христиан прожил бы долгую, но несчастливую жизнь. Будучи справедливым и человеколюбивым от природы, он примкнул к анархистам, с той поры в нем боролись две страсти – роковая любовь и желание спасти человечество. Поэтому на его правой руке потрепанная перевязь с буквой «А» на фоне круга.

– То ли сказочник, то ли анархист, – буркнул Аристарх, – то ли военный, то ли штатский? Ты кто такой будешь, любезный Ганс-Христиан?

– Риттмейстер швейцарской гвардии в запасе, служил наемником в Римской республике, в мирное время мастерил сложные механизмы, состоял в гильдии часовщиков Юра, был лучшим мастером Часовой долины, а котелок этот достался от фараона, что выследил меня в 1877 году, избил до полусмерти и бросил подыхать в болоте недалеко от местечка Сен Блез. За отсутствием форменной фуражки ношу на голове это недоразумение. А за что спросите, убили меня? Потому что мы, юрские часовщики на годовщину дня Парижской коммуны с красным знаменем по городу шли. Потому что анархия – мать порядка! Потому что не будет насилия человека человеком!

– Митинговать не надо, мил человек, мы тебя за другим позвали, – оборвала его идейный порыв Серафима. – Возьми стул и располагайся. Ответишь честно на пару вопросов, получишь помощь, про болото свое забудешь. Надоело, поди, жаб да тритонов кормить?

– Истинный крест, матушка, невмоготу уже, – ответил часовщик, присаживаясь напротив, – спрашивайте, как на духу ответствую.

– Что не так с твоими часами, Ганс-Христиан?

Замерзшая Роза. Рассказ Ганса-Христиана

«Она была похожа на бутон пробуждающейся розы, сорта Комтесс де Прованс, кремово-розовый, с нежными коралловыми прожилками, идущими от сердца к кончикам лепестков. Она стояла у лавочки с деревянными часами, что привозят к нам ремесленники из Шварцвальда (знаете, такие грубые поделки из мореного дуба с кукушками и гирьками в виде еловых шишек) и дула на озябшие пальчики. Конец ноября 1849 года выдался студеным и по-зимнему снежным. Нойшотельское озеро замерзло впервые за несколько лет. И хотя незнакомка одета была по погоде, в шерстяное, украшенное мехом куницы пальто, на голове капор, а на ножках теплые войлочные сапожки, она все равно дрожала от холода, потому что забыла дома рукавички.

Я осмелился спросить ее имя.

– Роза Мария Морель, – пролепетало небесное создание.

Сердце мое дрогнуло.

– Не дочь ли вы месье Флориана Мореля?

Этот достойный господин был моим заказчиком, партнёром и благодетелем.

– Все так, месье Флориан мой отец, – ответила она и попросила представиться.

Я, подавив сердечное волнение, назвал свое имя и осмелился предложить ей рукавицы из собачьей шерсти, вязанные моей покойной матушкой. Бедняжка приняла их с благодарностью.

В тот день она искала часы в подарок кузине. Скоро Адвент и народу на рыночной площади будет не протолкнуться, поэтому она пришла заранее.

Я влюбился в Розу Марию с первого взгляда, лет мне было уже более тридцати, но я вел себя как неразумный и недальновидный мальчишка.

Дом Флориана Мореля стоял в самом центре Нойшотеля, недалеко от замка короля Рудольфа и коллегиальной церкви, имел три этажа и был удивительного желтого цвета, похожего на ломоть зрелого сливочного масла. Таких «масляных» домов было несколько в городе, их возводили из местного, удобного в обработке известняка для зажиточных буржуа – купцов, банкиров, домовладельцев.

Жил я тогда на окраине деревушки Сент Имье, в двух часах езды от города, имел небольшую семейную мастерскую и грандиозные планы на будущее. Родители мои умерли один за другим, пока я служил наемником в Италии. Отец, тоже часовых дел мастер, оставил в наследство своих клиентов и хорошую репутацию. Доход мастерская приносила небольшой, но спрос на часы и барометры был постоянный.

Встреча с Розой перевернула мою жизнь, в душе запылал огонь, руки спешили творить чудеса. Я решил придумать замысловатый механизм, часы или автоматон, который никто и никогда не повторит, подарить его своей возлюбленной и просить руки и сердца. Я был уверен, ее отец, владелец крупной фактории, мой постоянный заказчик, будет рад союзу дочери с одним из лучших мастеров Часовой долины. Флориан Морель не только опытный «коммерциаль» и член часовой гильдии, но и меценат, человек с христианским сердцем, он не раз жертвовал на нужды нашей протестантской церкви и сиротского дома.

Поэтому работал я денно и нощно и постепенно скопил приличную сумму, ее хватило бы и на свадьбу и на безбедную жизнь, тем более что круг моих клиентов постоянно рос, слухи об удивительном часовом мастере из Сент Имье быстро распространялись, месье Морель тому всемерно содействовал.

Создать для Розы «те самые» часы я решился не сразу, первое время задаривал ее занятными безделицами. Перед Святым воскресеньем собрал музыкальную шкатулку с танцующими балеринами и играющим на скрипке фавном. Все детали той шкатулки я вылил из чистого серебра, украсил перламутром, механизм заводился крошечным ключом и был уникальным, танцовщицы выводили гранд батман и арабеск, а репертуар фавна радовал слух венгерским чардашем. Во время чардаша балерины так уморительно дергали ножками, что Роза хохотала до слез.

На день рождения я подарил ей говорящую куклу. Кукла размером с годовалого ребенка была точной копией Розы Марии (что приятно удивило ее), двигалась плавно и изящно. Внутри корпуса крутился звуковой цилиндр, поэтому кукла умела плакать, отвечала целыми фразами и пела романс, особые шарниры позволяли игрушке ходить и кланяться. Во время путешествия по Италии я зарисовывал механизмы заводных автоматонов и с лёгкостью их повторил.

Будучи в городе я всегда останавливался в гостевом доме «Дю Марш», недалеко от рыночной площади, где впервые увидел свою озябшую Розу, от отеля до места наших тайных свиданий – у фонтана Грифон, было рукой подать. Я жаждал случая поговорить с месье Морелем, попросить руки его дочери, но Роза только отшучивалась, умоляла повременить.

Не буду злоупотреблять вашим терпением, господа. Вы, наверное, догадались, что Роза забавлялась моими чувствами, хвалилась подарками и не помышляла о замужестве с простым часовщиком. Она состояла в тайной переписке с банкиром, с которым познакомилась на водах. Банкир был не молод, страдал подагрой, имел роскошный дом неподалеку от Ивердона, не менее богатое поместье на берегу Лемана и завидные банковские вклады.

Стоило мне заикнуться о женитьбе, как честный месье Морель поведал об эпистолярном романе своей дочери и месье Анри Броссара. Я был потрясен, унижен и уничтожен. Надежды на счастье рухнули.

Именно тогда я решил доказать обманщице своё превосходство – создать «живые часы», такие часы могли бы награждать невинных людей и карать грешных, а самое главное, не время управляло бы ими, а сами часы управляли бы временем, останавливали его для благого деяния и ускоряли для непристойного.

Я по-прежнему любил свою Розу и желал ей счастья. Если она отдала свое сердце пожилому и увечному банкиру, то наверняка готова поделиться с ним своей молодостью и силой. Часовому механизму потребуется определенная фаза, полнолуние, человеческая кровь для фиксации намерения (достаточно одной капли), искреннее желание, чтобы начать трансформацию, перевод стрелок на нужное число лет, и абсолютная вера в чудо.

Только одно дело задумать управляющий временем механизм, другое дело его создать.

Спасти болящего с помощью механической магии – дело гуманное, но не богоугодное, ибо никто кроме Господа и святых апостолов не способен исцелять неизлечимые недуги. А значит, мне придётся искать помощи на тёмной стороне.

Стоя на пороге безумия, я не задумывался о душе, да и зачем мне душа, если Роза никогда не станет моей?

Стоило появиться такой мысли – зачем мне душа? как помощник нашёл меня сам.

В дверь мастерской простучал полуслепой сгорбленный старик, он притащил напольные часы из эбенового, черного как смоль дерева, огромные, похожие на гроб (я еще подумал, откуда в его тщедушном теле столько сил).

Получив их назад с новым ходом, он щедро заплатил и присел за моим рабочим столом.

Он не проронил ни слова, лишь слёзы лились из его выжженных бельм и слюни из щербатого рта, склизкие ручьи стекали по щетине на морщинистую шею, падали на пол и шипели, испаряясь. Отвратительное богопротивное зрелище.

Я хотел прогнать его к черту, но понял – слюнявый старик и есть сам Черт.

И пока я собирал простейший механизм, ничего занятного в новых часах кроме лунного календаря и гравировки – восьми символов бесконечности не было, старик сидел по мою правую руку, молчал, лил слеза и глотал слюни.

Вы уже знаете, кому я заложил свою душу, кто находился рядом и поддерживал огонь в плавильной печи, кто подавал инструмент и вытирал с моего лба пот. Старик заговорил лишь, когда часы были готовы, он пообещал, если они сделают хоть одного человека счастливым, он вернет мою душу, если же меня проклянет хоть один владелец, то гнить моей душе в болотной трясине.

Таково было условие, которое я принял, лишь бы осчастливить Комтесс де Прованс.

Помню как сейчас тот злополучный понедельник, была середина мая 1851, город готовился к Троице, Духову дню. Мы встретились последний раз у Грифона, Роза расплакалась, надеюсь, она хоть немного сожалела о нашем расставании, и ей будет не хватать моих чудесных подарков.

Смеркалось, с озера дул студёный ветер, она опять мерзла, дрожала. А я еще подумал – встретил ее замерзающей и прощаюсь, так и не согрев. Она с любопытством разглядывала серебряные часы, улыбнулась памятной гравировке «Die Majestat meines Herzens und meiner Seele» (да, она навеки останется владычицей моей души и сердца), растрогалась и снизошла поцеловать меня, но я ничего не почувствовал кроме сердечной боли. Обещала следовать правилам и молить Бога о выздоровлении своего жениха.

Больше я Розу не видел и не пытался найти. Месье Морель рассказал, что дочь тем же летом вышла замуж за банкира и переехала в его поместье.

Чтобы загасить сердечную боль я примкнул к анархистам, семейная жизнь меня более не прельщала, женщин я возненавидел. Создал много автоматических шедевров, заработал еще больше денег, но все мои часы, шкатулки, куклы подчинялись законам механики. Дьявол и его слуги более не посещали меня и не одаряли темным волшебством.

Спустя двадцать шесть лет я участвовал в анархическом походе в кантональную столицу, был выслежен жандармами и избит. Много ли надо шестидесятилетнему старику, чтобы скончаться от побоев?

Лишь после смерти мне открылась полная картина случившегося.

Прованская Роза забыла о моем подарке и не стала счастливой женой, через пару лет она овдовела, родственники мужа оставили ее с жалким куском наследства, через десять лет обманщица наткнулась на часы и вспомнила мои слова, вот только не все. Она расковыряла палец, перевела стрелки ровно на десять лет назад, мечтая помолодеть и найти достойного жениха, и превратилась в морщинистую ведьму.

Проклиная меня на чем свет стоит, она выбежала из дома.

Конец ноября 1879 года выдался студеным и по-зимнему снежным. Нойшотельское озеро замерзло впервые за несколько лет. Сильный порыв ветра подхватил бегущую вдоль берега Розу и бросил на лед. В ненастье люди не гуляли у воды и не видели замерзающую женщину. Лишь на следующий день, когда распогодилось, ее нашли дети, испугались и побежали в полицию. Только никто из горожан не признал Комтесс де Прованс в оледеневшей старухе.

Дочь Флориана Мореля посчитали бесследно пропавшей»

Ганс-Христиан закончил рассказ.

Сидящий в кресле старичок молчал, посверкивал кошачьими глазами из-под надвинутого капюшона. Седая женщина с молодым лицом и пронзительно ясными глазами смотрела на Ганса Христиана с искренним сочувствием. Она не проронила ни слова, пока тот говорил, лишь один раз удивленно вздернула бровь, в тот самый момент, когда Ганс Христиан рассказывал об уговоре с Чертом.

Кто они, эти люди? Зачем призвали его? Да и люди они вообще?

– Мы не люди, Ганс-Христиан. Вот он – домовой дух по имени Аристарх, от него особого участия не жди, меня зовут Серафима, я хранитель городской лечебницы, спасаю души от смертного греха. И могу похлопотать за твою.

Серафима по-прежнему держала часы в ладонях, словно еще не все их тайны разгадала.

Видя вопрошающий взгляд часовщика, пояснила.

– Тот слюнявый черт тебя надул, без малого сто лет как твоя душа свободна и не должна гнить в болоте. Часы сделали счастливым не одного, а двоих людей. Женщина по имени Роза, признай иронию, спасла от смерти своего больного мужа. Часы подарили им обоим долгую жизнь. Только я до сих пор не понимаю, как работает механизм. Влияют ли на старение людей зеркала? Посмотрелась ли твоя возлюбленная в зеркало, перед тем как стать старухой?

– Создавая часы, я размышлял лишь о добре и зле. Все гениальное просто. Если человек бескорыстно делится своим временем, готов сделать шаг в вечность, состариться или даже умереть ради любимого, красота и жизнь с ним остается, а любимый исцеляется. Если же человек жаждет повернуть свое время вспять, то жестоко обманывается, часы съедают годы его жизни. Зеркала не играют никакой роли в трансформации.

– А лунная фаза? Обязательно ли поворачивать стрелки при полной Луне?

– Желательно. Полнолуние очищает от страха, плохих воспоминаний, от всего, что тяготит. Идеальная декорация для добрых метаморфоз. При черной Луне результат непредсказуем. Забыл добавить – лишь восемь раз можно повернуть стрелки назад, потом часы становятся обыкновенными, – ответил часовщик.

Teleserial Book