Читать онлайн Чувство. Тетради бесплатно

Чувство. Тетради

© Г. Погожева, вступит. стат., 2023

© ООО «Издательство АСТ», 2023

Дизайн серии Татьяны Костериной

* * *

Рис.0 Чувство. Тетради

Я приду туда, куда меня зовут.

Я буду там не будучи там.

Я есть дух во всяком человеке.

Я есть Нижинский.

В мире я встречал мало гениев, и одним из них был Нижинский.

Он зачаровывал, он был божествен, его таинственная мрачность как бы шла из миров иных.

Каждое его движение – это была поэзия, каждый прыжок – полет в страну фантазии.

Чарльз Чаплин
Рис.1 Чувство. Тетради

Между светом и мраком

Начало 1919 года. На западе Европы страны-участницы мировой войны доживали последние месяцы кровопролитий и видели уже в конце туннеля свет Версальского мирного договора, наблюдая, как на востоке погружается в пучину огромная Российская империя. В самом же центре расположилась нейтральная Швейцария, которой все эти бедствия почти не касались, но куда посторонним не очень-то легко было попасть, хотя многие всякими правдами и неправдами к этому стремились. Тем не менее на модном зимнем курорте Сен-Мориц, где в былые времена отдыхали и великие князья, можно было видеть и иностранцев, в частности спортсменов из воюющих держав, как ни в чем не бывало готовящихся к конькобежным соревнованиям. Именно там писатель Морис Сандоз одним из последних заметил и описал странное существо.

«На нем была шапка из меха выдры в форме кулича, спортивный костюм из очень темной, почти черной ткани, а на груди медное распятие величиной с ладонь. Лицо его было изжелта-бледным, раскосые глаза делали его похожим на монгола. Нет, подумал я, не похожим. Это и есть монгол.

В руках, сцепив их за спиной, он держал веревочку от санок, на которых сидела маленькая девочка, тоже наблюдавшая за конькобежцами. Их частые падения вызывали у ребенка улыбку, я заметил, что лицо ее отца оставалось сосредоточенным и он следил за удальством спортсменов со строгостью судьи. Это меня к нему расположило, и я рад был дать ему разъяснение, когда он, голосом мягким и певучим, спросил меня с сильным иностранным акцентом:

– Вы не могли бы сказать мне, месье, имя этого конькобежца?

– Это Вадас, конькобежец из Будапешта, – ответил я.

– Он катается с сердцем, это хорошо.

– Я разделяю ваш выбор, – сказал я, – на этом катке есть лучшие виртуозы, чем он, но никто из них не обладает такой грацией.

– Грация от Бога, – отвечал мой собеседник, играя своим распятием («поп-расстрига», – подумал я), – остальное дается учебой.

– Но разве грация не дается учебой? – полюбопытствовал я.

– То, что дается учебой, имеет предел; врожденное развивается безгранично».

Эта встреча завершилась знакомством и подарила нам единственно точное, подробное и беспристрастное свидетельство последнего публичного выступления великого русского танцовщика Вацлава Нижинского, во время которого он напугал собравшуюся развлечься светскую публику своей хореографической импровизацией, кратко пояснив: «Это война».

«И, мы увидели Нижинского, под звуки похоронного марша, – вспоминает Морис Сандоз, – с лицом, перекошенным ужасом, идущего по полю битвы, переступая через разлагающийся труп, увертываясь от снаряда, защищая каждую пядь земли, залитой кровью, прилипающей к стопам; атакуя врага; убегая от несущейся повозки; возвращаясь вспять. И вот он ранен и умирает, раздирая руками на груди одежду, превратившуюся в рубище.

Нижинский, едва прикрытый лохмотьями своей туники, хрипел и задыхался; гнетущее чувство овладело залом, оно росло, наполняло его, еще немного – и гости закричали бы: “Довольно!” Тело, казалось, изрешеченное пулями, в последний раз дернулось, и на счету у Великой Войны прибавился еще один мертвец».

Последний день был, может быть, самым долгим и, несомненно, одним из самых важных в его жизни. Вечером, садясь в коляску после последнего выступления, целью которого, очевидно, был оказавшийся последним… гонорар, он объявил своей перепуганной жене, что это был день его свадьбы с Богом. И глубокой ночью, поднявшись в свою комнату, вместо того чтобы спать, он возьмет начатую рано утром тетрадку и новое же самопишущее перо, чтобы продолжать свою ни на что не похожую, единственную в своем роде, – как и все, что он делал в своей жизни, – книгу.

Книга, известная под названием «Дневник Нижинского», впервые была издана в 1936 году по-английски, в переводе с русского Ромолы Нижинской, жены артиста. Достоверно известно, что по-русски она не говорила и не читала. Выполнила ли его Дженнифер Матгангли, которой выражена была благодарность за помощь в переводе, или над текстом трудился кто-то еще, теперь уже не узнать. Но даже не видя оригинала, можно сказать, что перевод сделан невнимательно. Также прочитан он был невнимательно и читателями, и редакторами солидного французского издательства «Галлимар», которое в 1953 году выпустило на французском, переведя с английского, этот интереснейший документ. В таком виде он и попал мне в руки в семидесятые годы прошлого столетия и окончательно поставил в тупик.

Дело в том, что о Нижинском написано столько противоречивого, причем людьми, казалось бы, близко его знавшими, столько пролито чернил в надежде доказать, что он не гений и вообще никто, или, наоборот, что гений, поэтому исследователь неминуемо бросается в поисках истины к свидетельству из первых рук, то есть к ставшему знаменитым «Дневнику» – а тот ставит множество новых, неожиданных загадок. Именно «Дневник» дал повод некоторым исследователям творчества Нижинского сомневаться в самом факте сумасшествия великого танцовщика. И действительно, те, кто читали эту книгу, согласятся, что явных признаков безумия в ней, в общем-то, нет. Есть странности, есть галлюцинации, которые при желании можно интерпретировать как странности и озарения гения, но есть и тонкие замечания и совершенно блестящие наблюдения. Правда, если внимательно читать, то сразу можно заметить: с точки зрения хронологии тут что-то не так. В версии «Галлимара» дневник Нижинского разделен на три части: «Жизнь», «Смерть», «Чувства». Вторая часть, «Смерть», начинается с даты 27 февраля 1919 года, а третья – с описания последнего публичного выступления Нижинского, о котором известно, что оно состоялось 19 января 1919 года, что подтверждает и сделанная сноска. Причем Нижинский очень подробно описывает все события этого вечера, сообщая, что они произошли «сегодня». Далее помещен «Эпилог», также датированный 27 февраля, с подписью «Бог и Нижинский».

Не считая хронологических противоречий, записки в том виде, в каком они были изданы, заключали в себе ряд логических неувязок. Действительно, как бы ни было повествование отрывисто и бессвязно, все же можно проследить развитие событий, которое и погружает в недоумение. Вот Нижинский живет с женой и дочерью в швейцарском городке Сен-Мориц и отправляется в свои одинокие прогулки по заснеженным горам. Изредка его сопровождает некая А. Из записок видно, что дом часто посещает безымянный доктор. Внезапно появляются новые действующие лица: теща с мужем (между прочим, приезжают они из-за границы, а путешествие это в военное время непростое), и тут же на горизонте возникает город Цюрих, куда Нижинского собираются везти, чтобы показать врачу. Его просят проститься с дочерью и сказать ей, что он больше не вернется. Вдруг все, как по волшебству, исчезает. «Смерть» не конец, далее следуют пространные «Чувства», где уже нет и следа пребывания решительной тещи, но зато снова возникает А. Все это венчает загадочно датированный «Эпилог». Даже не видя оригинала, было ясно, что дневник писался не в одной, а в нескольких тонких тетрадях, и что при переводе их перепутали. Непонятно только, почему ни переводчики, ни издатели не заметили таких явных несоответствий.

Мне, к сожалению, не удалось подержать в руках оригинал. После смерти жены Нижинского его несколько раз перепродавали на аукционе Сотбис, и каждый раз покупатели желали остаться неизвестными. Сейчас он находится в коллекции Нью-Йоркской публичной библиотеки исполнительских искусств в Линкольн-центре. Библиотека приобрела дневник осенью 1994 года у коллекционера из Швейцарии. Мои попытки достучаться до российского министерства культуры, чтобы дневник достался России, кончились ничем. Еще при жизни Ромола Нижинская отдала или подарила тетради одному из друзей, который решился продать их, чтобы заплатить долги, оставшиеся после ее смерти в наследство двум дочерям, Кире и Тамаре. Она просила дочерей не публиковать эти записки в том виде, в каком они есть, поскольку в опубликованном ранее тексте были сделаны купюры. К счастью, душеприказчиком Ромолы оказался ее бывший зять, знаменитый композитор и дирижер Игорь Маркевич, первым браком женатый на дочери Нижинского Кире. В последние годы жизни Ромолы они много общались, и скорее всего именно он позаботился, чтобы с тетрадей были сделаны фотокопии. Они сохранились у сына Игоря Маркевича, Вацлава, который жил в конце восьмидесятых в Швейцарии со своими детьми. Когда в поисках рукописей Нижинского я в 1989 году добралась до Швейцарии – как только стали выпускать из нашей страны в Европу – я была потрясена, до чего его сын Юрий оказался похож на своего прадеда, Вацлава Нижинского. По-русски в этой семье уже не говорили. Именно Юрий, тогда мальчик лет семи, и уговорил своего отца поделиться со мной драгоценными копиями. С них была сделана очередная фотокопия, которую я и увезла из Швейцарии в Париж, где чуть раньше обнаружила в Национальной Библиотеке одну из тетрадок.

Эти копии местами были совершенно «слепые», текст приходилось расшифровывать с лупой. И мне довелось, сперва пережив целый вихрь потрясений – настолько эти записки отличались от того, во что они превратились при публикации, – провести над ними долгие дни и ночи прежде чем, отделив приблизительно третью часть текста, считая с конца, переложить эти страницы в начало, тем самым восстановив хронологию книги. Книги, потому что сам Нижинский никогда не называл ее дневником. Правда, это необычная книга, ведь Нижинский не писатель, никогда не писал ничего, кроме писем. И это тоже письмо, послание к человечеству, в которое время от времени врываются события сегодняшнего дня – и по мере их трагического развития, они отвоевывают себе все больше и больше места. И все вдруг стало ясно, просто и страшно – предстала картина конца; конца жизни, конца творческого пути одного человека и катастрофы.

У меня в руках был подлинник уникального документа, написанного гениальным художником, балансирующим, как на краю пропасти, между светом и мраком.

Но к этому уникальному документу, и без того хронологически запутанному, при первой публикации был применен какой-то кулинарный метод: он был изрезан на кусочки, одни из которых отбраковали из соображений этики, другие – из соображений интереса массового читателя, третьи – из соображений вовсе непонятных, а все оставшееся было перемешано и подано читателю под соусом подлинника. Это сделало бессвязными многие высказывания Нижинского, например, неизвестно откуда возникшие долгие пассажи о Вильсоне[1] и Ллойд-Джордже[2]. На самом деле, они явились простым следствием покупки субботнего выпуска «Иллюстрасьон»[3], как это видно в оригинале (Нижинский аккуратно помечает: 25 января 1919 года). Всего одна фотография повлекла за собой целые страницы рассуждений, сбивающихся на бред (они были даны в сокращении).

После того, как были найдены начало и конец рукописи, она вдруг явила собой уже готовый сценарий, совершенно потрясающий и неумолимый. Стало возможным точно датировать записки, над которыми Нижинский работал не в течение полутора-двух лет, как думал Игорь Маркевич, а вслед за ним – многие другие, а полтора месяца, создавая их на одном дыхании, поэтому относиться к ним надо не как к книге и судить их за огрехи нельзя, хотя Нижинский задумывал писать именно книгу. В этой рукописи-скорописи, которую он начал писать накануне своего последнего злосчастного выступления, местами попадаются ошибки, чаще всего описки, имеются неточности, галлицизмы и полонизмы – всего десяток на весь текст (естественный результат десятилетнего пребывания человека на чужбине, для которого русский язык вдобавок еще и не родной; по крайней мере, почти все русские, пожив полгода в Париже, неизменно начинают употреблять выражения типа «брать метро»). Готовя рукопись к печати, я посчитала уместным не переносить эти погрешности в окончательный текст.

Итак, 19 января 1919 года. Нижинский начинает писать карандашом, внезапно, с другого конца тетради, где ранее записывал свои упражнения по балетной нотации[4].

«Я назову эту книгу “Чувством”. Я люблю чувство, а поэтому буду писать много. Я хочу большую книгу о чувстве, ибо в ней будет вся твоя жизнь. Я не хочу печатать книгу после твоей смерти. Я хочу напечатать теперь. Я боюсь за тебя, ибо ты боишься за себя. Я хочу сказать правду. Я не хочу обижать людей. Может быть, тебя посадят в тюрьму за эту книгу. Я буду с тобой. Ибо ты любишь меня. Я не могу молчать. Я должен говорить…».

Так, почти что с самого начала, в строку, начинается диалог с Богом. Чувство не подводит Нижинского. Он понимает, что у него мало времени, поэтому обрывает свои предыдущие записи, чтобы успеть сказать главное. Он чувствует, что его ждет:

«Ты будешь сидеть в сумасшедшем доме, и ты поймешь сумасшедших. Я хочу, чтобы тебя посадили в тюрьму или в сумасшедший дом. Достоевский был в каторжных работах, а поэтому ты можешь тоже сидеть где-нибудь. Я знаю любовь людей, у которых не замолкает в груди, а поэтому они не позволят тебя посадить. Ты будешь свободен как птица, ибо эта книга будет издана во многих тысячах экземпляров. Я хочу подписаться Нижинским для рекламы, но мое имя есть Бог».

О каком же «чувстве», превратившемся в малопонятный подзаголовок в английском и французском изданиях, идет речь? Нижинский именует «чувством» интуицию – инструмент творчества, тот слух, в который обращается художник, чем тоньше этот слух, тем более художник, и уже не художник – пророк. И сам он несколькими страницами позже назовет себя проповедником. Это чувство ни разу не подвело Нижинского-артиста, когда он потрясал души всех, кто видел его на сцене. «Кто видел, как танцует Нижинский, останется навеки обездолен этой утратой и долго будет думать с содроганьем о его уходе в бездну печального безумия», – писала поэтесса Анна де Ноай. Оно же вело его, хореографа, когда он, не ведая дороги, пошел в неизвестность. И кто знает, может быть, оно же присматривало за ним, когда он, уже полубезумный, блуждал по окружающим городок Сен-Мориц горам, не один раз рискуя соскользнуть в заснеженную пропасть.

«Я пошел к пропасти, затем я упал вниз, но меня удержали ветки дерева, которые я не заметил. Тогда я удивился и подумал, что это чудо. Бог хотел проверить меня. Я понял его, а поэтому хотел отцепиться, но он мне не позволил. Я держался долго, но после некоторого времени испугался. Бог мне сказал, что я упаду, если не отцеплю одну ветвь. Я отцепил ветвь, но не упал. Бог мне сказал: “Иди домой и скажи жене, что ты сумасшедший”. Я понял, что Бог хочет мне хорошего, а поэтому пошел домой и намеревался ей объявить эту новость. На дороге я увидел следы крови, но я больше этому не поверил».

Самые лучшие отрывки текста рукописи, надо отдать должное Ромоле Нижинской, присутствовали в изданном варианте тетрадей Нижинского, правда, перевод грешил неточностями. В ряде случаев они меняли смысл на противоположный. Например, по «Дневнику» Роден отказался от замысла скульптуры, найдя Нижинского чересчур совершенным. На самом деле Нижинский пишет: «Роден хотел меня зарисовать, ибо он хотел сделать из меня мрамор. Он посмотрел на мое голое тело и нашел его неправильным, а поэтому зачеркнул свои кроки». А вот откуда взялся ставший притчей во языцех «клоун божий»: «Я шут в Боге, потому что я люблю шутить. Я хочу сказать, что шут там хорош, где есть любовь», – пишет Нижинский просто так, вскользь. Но, скользнув, мимолетная мысль царапнула, задела что-то в душе больного артиста, и вот в другом месте он повторит, что он сумасшедший клоун. Трудно во всех огрехах винить переводчика. Ведь по тексту прошлась рука всевластного редактора, Ромолы Нижинской.

Ромола прожила с Нижинским пять лет до заключения его в больницу. И ей ли было не знать, что с ним, с блаженным, можно все, чего нельзя с другими. И эта свобода, безнаказанность по отношению к человеку была перенесена на последний труд его жизни. Сокращения в тексте, необходимые или напрасные, были сделаны скорой и бестрепетной рукой. В результате спутались не только все причинно-следственные связи, но и сама нить повествования, ход событий, тот самый трагический сценарий, который в какой-то момент обрывают слепые, глухие. Абсолютно чужие – родственники. Когда читаешь последнюю страницу, сбивчивую, теряющую нить, то так и слышишь, как они нетерпеливо кричат, торопя: «На один поезд уже опоздали (что дало Нижинскому возможность написать несколько заключительных страниц), и может уйти другой». Нижинского увозят. Вот чем на самом деле заканчиваются его записки:

«Я пойду на вокзал пешком, а не на извозчике. Если все поедут, то я тоже поеду. Бог хочет показать людям, что я такой же человек, как и они…

Я поеду сейчас…

Я жду…

Я не хочу…

Я пойду к матери моей жены и буду с ней разговаривать, ибо я не хочу, чтобы она думала, что я люблю Оскара[5] больше. Я проверяю ее чувства. Она еще не умерла, ибо она завистлива…»

Так заканчивается вторая и последняя часть записок Нижинского, «Смерть». Нижинский не успевает даже подписаться, как под первой частью, «Жизнь»: «Бог Нижинский», а вовсе не «Бог и Нижинский», как в изданном Галлимаром «Дневнике». Не успевает поставить дату. Это было 4 марта, день отъезда Нижинского из Сен-Морица в Цюрих в сопровождении жены и ее матери с мужем, которые никуда, раз приехав, не исчезали и, собственно, за этим и приезжали. В Цюрихе его осмотрят врачи, и по их рекомендации он будет помещен в санаторий Бельвю – лечебницу для душевнобольных. В недавно вышедшей книге американского психиатра Оствальда подробно описана тридцатилетняя одиссея Нижинского – душевнобольного. Как отмечает доктор Оствальд, состояние Нижинского в больнице резко ухудшилось, и о каком бы то ни было творчестве – а он не только писал свою «книгу», но и много рисовал в предшествовавшие заключению в больницу месяцы, клеил макеты декораций – уже не было речи. Тетради Нижинского, после того как с ними ознакомились лечащие врачи и другие психиатры, остались у Ромолы Нижинской. Когда в тридцатые годы она решит их издать, то скажет; что случайно нашла в одном из старых чемоданов. Издать их полностью, без купюр, очевидно, было тогда невозможно. С безымянным доктором, а на самом деле доктором Френкелем, первым врачом Нижинского, что-то у нее произошло, чуть ли не роман, а затем разрыв (кстати, доктор Френкель покончил жизнь самоубийством). Незнакомка А. на самом деле была родная сестра Ромолы, Тэсса. В те не столь далекие времена к этике и приличиям относились более внимательно. Вдобавок то, что представляло интерес для специалиста-психиатра, было бы скучно и непонятно широкому кругу читателей. Но то, что отобранные отрывки перетасовали как попало, безусловно, жаль. Многие в течение пятидесяти лет ломали голову над «Дневником», теряясь в догадках.

О переиздании не могло быть и речи: Ромола категорически это запретила. Даже после ее смерти в 1978 году не решались нарушить волю матери вплоть до 1994 года, когда издательство «Акт Сюд» взялось за подготовку книги к печати. Один предприимчивый молодой человек, русского, правда не знавший, вызвался помочь мне издать перевод, поправил текст на французском, пробил договор с издателем и сделался моим соавтором, причем моя фамилия шла второй.

Полный текст записок Нижинского труден, он предназначен скорее для специалистов, историков искусства, хорошо знакомых с творчеством Нижинского, или психиатров – хотя в то же время это уникальный человеческий документ, и литературный тоже. Вопреки некоторым попыткам представить Нижинского как существо примитивное, малообразованного юношу, все хореографические постановки которого созданы не им (а Дягилевым, как утверждал, например, Сергей Лифарь), перед нами настоящий художник – правда, художник, осваивающий новый для него вид искусства. Благодаря восстановленной хронологии, т. е. расположению тетрадей (они лежали в порядке: вторая, первая, и так и были переведены на английский), мы видим, как быстро Нижинский осваивает писательское мастерство. И хотя он вряд ли стал бы писателем, но сам факт, что «Дневником» – даже в искаженном виде – зачитывались, что он стал чуть ли не бестселлером, и это послужило дополнительным доводом в пользу переиздания, говорит сам за себя.

Итак, только семьдесят с лишним лет спустя дано было Нижинскому сказать то, что он так хотел успеть сказать людям, недоедая, недосыпая, работая до боли в глазах и спине, колеблясь, как над пропастью, между светом и мраком. Эти тетради – а книга подлинных записок Нижинского вышла на французском в 1995 году под названием «Тетради» – своего рода «черный ящик» погибающего самолета. В них, кроме неизбежности болезни, предчувствия конца, отражено состояние души артиста, поднявшегося до самых вершин искусства, когда уже некуда идти. Дальше идти уже некуда, дальше – только небо и Бог. Так было с Гоголем, Толстым.

Большую важность приобретают его записи еще и потому, что мы видим великого танцовщика, одиноко противостоящего головному, рассудочному мироощущению, отрицающего саму основу творчества – интуицию, путающего дар Божий с образованностью, а веру в Него – с необразованностью. Видим Нижинского, утверждающего эту веру, вечные общечеловеческие ценности, сбрасываемые как раз в те годы с «парохода современности» видим его отзывающимся сердцем безупречно правильно на события, обессмысливающие, делающие неуместным само существование искусства, а следовательно, и художника – войну, убийство миллионов людей, гибель огромной державы, которая была его родиной; парижской околобалетной публике, винившей в трагедии Нижинского его молодую легкомысленную жену, это было неблизко, но мы сейчас, особенно на собственной судьбе, можем это понять. Нижинский одним из первых заговорил о грозящей миру экологической опасности, высказывал смелые технические идеи, оставленные, конечно, без внимания, но реализованные другими много лет спустя, например шариковая ручка или устройство, отпугивающее птиц, используемое в настоящее время на аэродромах. Многое из переживаемого Нижинским в свое время было не понято – или понято превратно, как некоторые пассажи, с удовольствием воспринимаемые читающей публикой как эротические, а на деле преследующие совсем иную цель. И конечно, читать записки Нижинского надо с большой осторожностью, отделяя явь от бреда больного рассудка. Но и эти больные строки, вознесенные страданием гибнущего духа, стоят на равной высоте с чудными отрывками, озаренными последним светом его детского гения.

В настоящем издании полного текста записок Нижинского в России, по мере возможности, были сохранены авторская орфография и пунктуация. Некоторые имена собственные и слова иностранного происхождения приведены в соответствие с привычным русским написанием: Шекспир вместо Шэкспир, индустрия вместо индюстрия, другие оставлены как есть: Ллойд-Жордж.

Остается надеяться, что этот интереснейший документ найдет у нас многочисленных читателей и встретит то понимание, о котором Нижинский мечтал. Тем более, что русскому читателю не понадобится переводчик, ведь все тетради Нижинского написаны по-русски (за исключением писем из найденной мной в Париже четвертой тетради, так и не отправленных, некоторые из которых писались по-польски или по-французски). «Я русский человек, – писал Нижинский. – Я знаю, что русский тот, кто любит Россию. Я люблю Россию». Эту фразу сейчас многие цитируют, не зная, что это написал Нижинский.

А любит ли Нижинского Россия? Пока что не нашлось в Москве и Петербурге ни одной улицы (а в Париже – нашлось!), которая носила бы его имя. Не нашлось ни одного корабля у отечественного флота, на борту которого золотыми буквами засветилось бы оно – закончили вроде бы свое плавание все эти «Феликсы Дзержинские» и «Советские России», то есть переименованы, для новых кораблей пришло время «Петра Великого» и «Адмирала Нахимова», но о Нижинском вряд ли вспомнят…

Зато Польша активно заявляет свои права на Нижинского: там к его столетию была выпущена памятная медаль с надписью: «Нижинский – великий польский артист», и на презентации этой медали в Париже директор Варшавской Оперы обмолвился, что Нижинский жил и работал в Петербурге, потому что Польша тогда была в рабстве у России. Конечно, это бытующее мнение не имеет никакого отношения ни к польской, ни к русской культуре, ни к нашему общему великому культурному наследию и уж нисколько не вредит дружбе нескольких творческих поколений, в частности – русских поэтов, сознательно учивших польский язык и способствовавших распространению у нас в стране польской культуры, и польских писателей, и артистов, отвечавших тем же и с удовольствием гастролировавших и издававшихся в нашей стране. Главное, чтобы в разных странах имя Нижинского было не поводом к раздорам или банкетам, а спокойно и достойно заняло свое место в истории культуры, чтобы не только имя «Нижинский», но и творчество его было широко известно и не тенденциозно, а серьезно и бережно изучалось и восстанавливалось. Этому служит и данная публикация записок Нижинского, такое своего рода духовное завещание.

Галина Погожева

Жизнь

Рис.2 Чувство. Тетради

Я хорошо позавтракал, ибо съел два яйца всмятку и жареный картофель с бобами. Я люблю бобы, только они сухие. Я не люблю бобы сухие, ибо в них нет жизни. Швейцария больная, ибо она вся в горах. В Швейцарии люди сухие, ибо в них нет жизни. Я имею горничную сухую, ибо она чувствует. Она много думает, ибо ее иссушили в другом месте, где она прислуживала долго. Я не люблю Цюриха, ибо он город сухой, в нем много фабрик, а затем много людей деловых. Я не люблю людей сухих, а поэтому не люблю людей деловых.

Горничная прислуживала завтрак моей жене, двоюродной сестре (если не ошибаюсь, так называется родитель. Сестра моей жены) и Кире с сестрой Красного Креста. Она носит кресты, но не понимает их значения. Крест есть то, что носил Христос. Христос носил большой крест, а сестра носит маленький крестик на ленточке, которая прикреплена к головному убору, а убор съехал назад для того, чтобы показать волосы. Сестры креста думают, что так красивее, а поэтому оставили ту привычку, которую доктора хотели им внушить. Сестры не слушаются докторов, ибо исполняют вещи, которые не понимают. Сестра не понимает своего назначения, ибо, когда маленькая ела, она хотела ее оторвать от пищи, думая, что маленькой хочется сладкого. Я ей сказал, что «сладкое получит, когда съест то, что на тарелке». Маленькая не обиделась, ибо знает, что я ее люблю, но сестра почувствовала другое. Она думала, что я ее поправил. Она не исправляется, ибо любит есть мясо. Я много раз говорил, что мясо есть скверно. Меня не понимают. Они думают, что мясо необходимая вещь. Они хотят много мяса. После завтрака смеются. Я после еды скучен, ибо чувствую мой желудок. Они не чувствуют желудка, но чувствуют игру крови. Они возбуждаются после еды. Ребенок возбужден тоже. Его кладут в постель, думая, что он слабое существо. Ребенок силен и не нуждается в помощи. Я не могу писать, мне жена мешает. Она все думает о моих вещах. Я не забочусь. Она боится, что я не буду готов. Я готов, только мой желудок еще работает. Я не хочу танцевать с переполненным желудком, а поэтому не пойду танцевать до тех пор, пока у меня желудок будет полон. Я буду танцевать, когда все успокоится и когда у меня из кишок все вывалится. Я не боюсь насмешек, а поэтому пишу открыто. Я хочу танцевать, потому что чувствую, а не потому, что меня ждут. Я не люблю, чтобы меня ждали, а поэтому пойду одеваться. Я оденусь в костюм городской, ибо публика будет городская. Я не хочу ругаться, а поэтому буду все исполнять, что мне прикажут. Я сейчас пойду наверх в мою одевальную комнату, ибо у меня много платьев и белья дорогого. Я пойду и оденусь в дорогие одежды так, чтобы все думали, что я богат. Я не оставлю людей меня ждать, а поэтому пойду сейчас наверх.

Я был наверху долго. Я спал немного и, проснувшись, я оделся. После одежды я пошел пешком к портнихе. Портниха исполнила свою работу хорошо. Она меня поняла. Она любит меня, ибо я ей дал подарок для своего мужа. Я хотел ей помочь, но она не любит врачей. Я ее заставил пойти к врачу. Она не хотела. Я хотел ей показать, что мне не жалко денег. Я подарил ее мужу кальсоны с фуфайкой. Она дала этот подарок. Этот подарок она взяла с любовью. Она поняла меня, ибо не отказалась. Я люблю Негри, ее так зовут. Она хорошая женщина. Она живет очень бедно, но я вошел к ней и закрыл электричество, которое она жгла без цели. Она поняла мою поправку и не обиделась. Я ей сказал, что она очень хорошо исполнила свою работу. Она получит деньги и подарок. Она не имеет теплой одежды. Я ей дам теплую фуфайку с шапкой для ее верхней одежды. Я не люблю подарков, но я люблю давать бедным то, что им не хватает. Ей холодно. Она голодает, но она не боится работы, а поэтому у нее водятся деньги. У нее есть мальчик около 6 лет и девочка около двух. Я хочу дать подарок детям, ибо они очень бедно одеты. Я ей дам мои фуфайки или что-нибудь другое для ее детей. Я люблю детей. Они меня тоже любят. Она знает, что я люблю детей. Она чувствует, что я не притворяюсь, ибо я человек. Она знает, что я артист, а поэтому она меня понимает. Она меня любит. Я ее люблю. Ее муж скрипач в Паляс отеле, где люди балуются всякими безделушками. Он беден, ибо играет ночью. Ему холодно, ибо он не имеет теплой одежды. Он любит играть на скрипке. Ему хочется учиться, но он не знает как, ибо ему некогда. Я хочу ему помочь, но боюсь, что он меня не поймет. Я могу играть на скрипке без учения. Я хочу играть, но мне мало времени осталось. Я хочу жить долго. Моя жена меня очень любит. Она боится за меня, ибо я играл сегодня очень нервно. Я играл нервно нарочно, ибо публика меня поймет лучше, если я буду нервен. Они не понимают артистов не нервных. Надо быть нервным. Я обидел пианистку Гельбар[6]. Я ошибся в предыдущих строках, сказав, что ее зовут Бельвар. Я хочу ей хорошего. Я был нервен, ибо Бог хотел возбудить публику. Публика пришла веселиться. Она думала, что я танцую для веселья. Я танцевал вещи страшные. Они боялись меня, а поэтому думали, что я хочу их убить. Я не хотел никого убивать. Я любил всех, но меня никто не любил, а поэтому я разнервничался. Я был нервен, а поэтому передал это чувство публике. Публика меня не любила, потому что хотела уйти. Тогда я стал играть вещи веселые. Публика стала веселиться. Она думала, что я скучный артист, но я показал, что я умею играть вещи веселые. Публика стала смеяться. Я стал смеяться. Я смеялся в танце. Публика смеялась тоже в танце. Публика поняла мои танцы, ибо хотела тоже танцевать. Я танцевал плохо, ибо падал на пол, когда мне не надо было. Публике было все равно, ибо я танцевал красиво. Она поняла мои затеи и веселилась. Я хотел еще танцевать, но Бог мне сказал: «Довольно». Я остановился. Публика разошлась. Аристократы и богатая публика меня упрашивали станцевать еще раз. Я сказал, что я устал. Меня не поняли, ибо настаивали. Я сказал, что у одной аристократки есть движения возбужденные. Она подумала, что я хочу ее обидеть. Тогда я ей сказал, что она чувствует движения. Она поблагодарила за комплимент. Я ей дал руку, и она почувствовала, что я прав. Я люблю ее, но я чувствую, что она пришла познакомиться со мною. Она любит молодых людей. Я не люблю эту жизнь, а поэтому попросил ее оставить меня, дав ей почувствовать. Она чувствовала, а поэтому не дала мне возможности продолжать говорить. Я хотел говорить с нею, но она чувствовала обратное. Я ей показал кровь на моей ноге. Она не любит крови. Я ей дал понять, что кровь есть война и что я не люблю войну. Я ей дал вопрос о жизни, показав ей танец кокотки. Она почувствовала, но не ушла, ибо знала, что я играю. Другие думали, что я буду ложиться на пол и буду любить. Я не хотел усложнять вечера, а поэтому вставал в тех моментах, когда надо было. Я чувствовал весь вечер Бога. Он меня любил. Я его любил. Мы были обвенчаны. Я сказал в карете моей жене, что сегодня день моего венчания с Богом. Она почувствовала в карете, но потеряла чувство на вечере. Я любил ее, а поэтому дал ей руку, сказав, что мне хорошо. Она почувствовала обратное. Она думала, что я ее не любил, ибо я был нервен. Звонят по телефону, но я не подойду, ибо я не люблю говорить по телефону. Я знаю, что жена хочет подойти к телефону. Я вышел и увидел жену в пижаме. Она любит спать в пижаме. Она меня любит, а поэтому дала мне почувствовать, что надо подняться в спальную. Я поднялся и лег в постель, но я взял тетрадь для того, чтобы записать все, что я сегодня пережил. Я пережил много, а поэтому хочу записать. Все, что я пережил, были одни ужасы. Я боюсь людей, ибо они меня не чувствуют, а понимают. Я боюсь людей, ибо они хотят, чтобы я жил той же жизнью, которую они ведут. Они хотят, чтобы я танцевал веселые вещи. Я не люблю веселья. Я люблю жизнь. Моя жена спит около, а я пишу. Моя жена не спит, ибо у нее открыты глаза. Я ее погладил. Она чувствует хорошо. Я пишу плохо, потому что мне трудно. Моя жена вздыхает, ибо чувствует меня. Я чувствую ее, а поэтому не отвечаю на ее вздохи. Она меня любит сегодня чувством. Я ей скажу один раз, что нам надо жениться по чувству, ибо я не хочу любить без чувства. Теперь я оставлю, ибо она меня боится. (Зачеркнуто: Она думает, что я с ума сошел, но я знаю ее нер.) Я не могу писать, ибо подумал об одном человеке на вечере. Этот человек хочет учить музыку, но не может, ибо она ему наскучила. Я его понимаю очень хорошо, ибо я ему сказал, что я тоже не люблю ученья. Моя жена мешает мне, ибо чувствует. Я засмеялся нервно. Жена слушает телефон, но она думает о том, что я пишу. Я пишу скоро. Она спросила меня, что я пишу. Я закрыл тетрадь перед ней, ибо ей хочется читать, что я пишу. Она чувствует, что я пишу о ней, но не понимает. Она боится за меня, а поэтому не хочет, чтобы я писал. Я хочу писать, ибо я люблю писать. Я хочу писать сегодня долго, ибо мне хочется сказать многое. Я не могу писать скоро, но моя рука пишет скоро. Я уже лучше пишу, ибо не устаю скоро. Мое письмо ясно. Я пишу четко. Я хочу еще писать, но я хочу, чтобы моя жена спала. Она не может заснуть. Она нервна. Ей хочется спать, потому что она думает. Ей не хочется спать, потому что она не спит. Я знаю, что я произвел сильное впечатление на нее. Она поняла мои чувства. Она знает, что я умею играть, ибо согласна с тем, что я играл как Дузэ или Сара Бернар. Я ей дал задачу трудную. Ей не понять, что такое смерть. Она не думает о смерти, ибо не хочет умереть. Я думаю о смерти, ибо я не хочу умереть. Она зевает, думая, что я хочу спать. Ей не хочется спать. Она боится, что я пишу скверное о людях. Я не боюсь писать, ибо я знаю, что пишу хорошее. Жена кашляет и зевает, подчеркивая их значение, думая, что она может меня заставить лечь и заснуть. Она смотрит и думает, что я не знаю ее замыслов. Я знаю ее хорошо. Она не говорит, но страдает. Ей хочется меня заставить лечь спать, ибо она думает, что она устала. Она нервна, а нервы есть вещь скверная. Она думает, что я должен спать. Я ей ответил на зевок. Она не понимает меня. Она думает, что я устал. Я не устал. Мои мышцы устали, но я не устал. Я обещал им танцевать, т. е. аристократам, я не буду танцевать для них, ибо они думают, что могут иметь все.

Я не хочу им дать мои чувства, ибо я знаю, что они меня не поймут. Я буду играть в Париже очень скоро. Я буду танцевать один в пользу бедных артистов-французов. Я хочу, чтобы артисты меня чувствовали, а поэтому возьму их жизнь. Я буду пьян для того, чтобы их понять. Если Бог захочет, я пойду в кабаре с ними. Им я нужен, ибо они потеряли чувство. Им нужны деньги, а я им дам. Они меня забудут, но их чувство будет живое. Я хочу, чтобы они чувствовали, и поэтому буду танцевать в Париже <…> в пользу бедных артистов. Если они хотят, я организую. Если они хотят, они организуют. Только мне надо заплатить мое пребывание в Париже. Я спрошу Астрюка[7], чтобы он созвал бедных артистов для разговора, ибо я буду им говорить. Я скажу им: – Слушайте! Я артист, вы тоже. Мы артисты, а поэтому мы любим друг друга. Слушайте, я хочу вам сказать хорошее. Хотите? – Я им задам вопрос о жизни. Если они почувствуют, я спасен. Если они не почувствуют, я бедный и жалкий человек, ибо я буду страдать от этого. Я не хочу танцевать в C.-Морице, ибо люди меня не любят. Я знаю, что они думают, что я больной. Мне жалко их, потому что они думают, что я болен. Я здоров, и мне не жалко моих сил. Я буду танцевать больше, чем всегда. Я хочу учить танец, а поэтому буду заниматься каждый день немного. Я буду писать тоже. Я не пойду больше на вечера. Мне достаточно на всю жизнь этого веселья. Я не люблю веселиться. Я понимаю, что такое веселье. Я не весел, ибо я знаю, что веселье есть смерть. Веселье есть смерть разума. Я боюсь смерти, а поэтому люблю жизнь. Я хочу пригласить людей заходить ко мне, но моя жена меня боится. Я хочу пригласить старого еврея, который родственник барону Гинцбургу. Барон Гинцбург хороший человек. Он не понимает жизни. Ему надо жениться и иметь детей, а он мучает свою жену тем, что хочет от нее веселой жизни. Я знаю, что все скажут: «Нижинский сошел с ума», – но мне все равно, ибо я уже изобразил сумасшедшего в доме. Все будут думать, но меня не посадят в сумасшедший дом, ибо я очень хорошо танцую и даю деньги всем, кто у меня спрашивает. Люди любят чудаков, а поэтому меня оставят, говоря, что я сумасшедший клоун. Я люблю сумасшедших, ибо умею говорить с ними. Когда мой брат был в сумасшедшем доме, я любил его, а он меня чувствовал. Его приятели меня любили. Мне было тогда 18 лет от роду. Я понимал жизнь сумасшедшего. Я знаю психологию сумасшедшего. Я не противоречу сумасшедшему, а поэтому сумасшедшие меня любят. Мой брат умер в сумасшедшем доме. Моя мать живет последние свои часы. Я боюсь не повидать ее. Я ее люблю, а поэтому прошу Бога дать ей долгие годы. Я знаю, что моя мать с сестрой убежали из Москвы от максималистов. Максималисты утомили их. Они с Кочетовским, мужем моей сестры, и дочкой Ирой убежали, оставив все свое хозяйство. Они люди хорошие. Я люблю сестру Броню. Кочетовский хороший человек. Ему мешает жизнь, ибо надо много думать о деньгах. Он тоже думает о живописи. Он думает писать. Ему нравится быть писателем. Он пишет хорошо, но не знает искусства. Я знаю искусства, ибо их изучал. Моя жена мне переводила вещи, которых я не понимал. Звонят. Это Тэсса, которая пошла веселиться после моих танцев. Она меня не любит, ибо думает о веселье. Она хочет, чтобы я ее взял в свою труппу. Я не могу ее брать, ибо она не чувствует работу. Ей хочется вступить в труппу для ее удобства. Она хочет помочь своему мужу, но она не думает обо мне. Ей все равно, что я делаю. Она забавляется, когда я работаю. Она не чувствует моей любви. Я ей подарил кольцо и одежды для того, чтобы она меня почувствовала. Я притворился влюбленным, но она меня не почувствовала, ибо она пьет вино. Жена ей дает вино, ибо знает, что она пьет в секрете. Она пьяница. Пьяницы не чувствуют, ибо думают о вине. Мой печник тоже пьяница. Он пьет без устали. Он заболел. Я предчувствовал и сказал ему, что я заболел многими днями раньше. Он заболел и оставил весь дом мерзнуть в то время, когда я должен был готовить мои костюмы с Негри. Я не люблю Тэссу, потому что она пьет и веселится, но я ее люблю, потому что она чувствует искусство. Она глупа. Она не понимает жизни. Она не может заставить своего мужа не пить, а напротив, сама пьет. Она пьет мадеру, ликеры и пр. и пр. Я боюсь за нее, ибо, когда она чувствует танец, она качается. Моя жена не качается, когда чувствует танец. Она здоровая женщина, только она думает много. Я боюсь за нее, ибо думаю, что ей может помешать мысль меня понять. Я боюсь за нее, ибо она не понимает моих целей. Она чувствует много, но не знает их значений. Я боюсь ей сказать, ибо знаю, что она испугается. Я хочу на нее повлиять другим путем. Она меня слушается. Я слушаюсь ее. Она меня поймет, если другие скажут, что все, что я делаю, есть хорошо. Я нахожусь перед пропастью, в которую я могу упасть, но я не боюсь упасть, а поэтому не упаду. Бог не хочет, чтобы я падал, ибо мне помогает, когда я падаю.

1 Вильсон Томас Вудро (1856–1924) – президент США (1912–1920). Инициатор создания в Европе системы коллективной безопасности и Лиги Наций. Лауреат Нобелевской премии мира (1919). – Здесь и далее примеч. Г. Погожевой.
2 Ллойд-Джордж Дэвид (1863–1945) – английский политический деятель, премьер-министр (1916–1922). Принял активное участие в переговорах по Версальскому договору (1919).
3 Французский иллюстрированный журнал.
4 Разработанная им система, продолжавшая идею Степанова, сразу же потеряла свою актуальность с появлением пригодной видеозаписи.
5 Пардан Оскар – тесть Нижинского, муж матери Ромолы.
6 Гельбар – венская пианистка, аккомпанировала Нижинскому во время его последнего выступления.
7 Астрюк Габриэль (1864–1938) – театральный деятель, музыкальный критик, пропагандист русской музыки во Франции.
Teleserial Book