Читать онлайн Писатель, моряк, солдат, шпион бесплатно

Писатель, моряк, солдат, шпион

© Nicholas Reynolds, 2017.

Публикуется с разрешения авторов и их литературных агентов ROSS YOON AGENCY (США) при содействии Агентства Александра Корженевского (Россия)

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина нон-фикшн», 2020

© Электронное издание. ООО «Альпина Диджитал», 2020

* * *

На мой взгляд, в наши дни борьба — единственно достойный образ жизни.

Джозефина Хербст в письме Эрнесту Хемингуэю о гражданской войне в Испании от 16 марта 1938 г.

Действующие лица

Бартон, Реймонд — генерал сухопутных сил США, командовавший 4-й пехотной дивизией и поддерживавший Хемингуэя как военного корреспондента во Франции в 1944 г.

Батиста, Фульхенсио — кубинский диктатор, свергнутый Фиделем Кастро 1 января 1959 г.

Бентли, Элизабет — выпускница Вассар-колледжа, вступившая в Коммунистическую партию в Нью-Йорке в 1935 г. и ставшая позднее советской шпионкой. Бентли была любовницей Якова Голоса, который завербовал Хемингуэя в НКВД. После смерти Голоса она пришла с повинной в ФБР и дала показания против своих бывших хозяев.

Бесси, Альва — американский коммунист, сражавшийся за Республику в Испании и написавший получившую широкую известность книгу с воспоминаниями «Люди в бою». Он стал одним из «Голливудской десятки» — группы писателей-коммунистов, которые попали в тюрьму за неуважение к конгрессу в 1947 г.

Бойден, Хейн — летчик Корпуса морской пехоты США, занимавший должность военно-морского атташе в американском посольстве в Гаване и поддерживавший участие Хемингуэя в охоте на немецкие подводные лодки в 1942 и 1943 гг.

Бонсал, Филип — посол США на Кубе в 1959–1960 гг., друживший в Хемингуэем и пытавшийся найти компромиссную позицию между кастровской Кубой и эйзенхауэровской Америкой.

Брейден, Спрюилл — посол США на Кубе в 1942–1945 гг., который вместе со своими помощниками Бойденом и Джойсом курировал работу Хемингуэя.

Брюс, Дэвид — начальник спецслужбы, познакомившийся с Хемингуэем в 1944 г. во Франции. Вместе они сыграли определенную роль в освобождении Парижа. После войны Брюс стал американским дипломатом высокого ранга.

Васильев, Александр — сотрудник КГБ, ставший журналистом, исследователем и изгнанником. В начале 1990-х гг. подписал контракт с СВР (российская разведывательная служба после завершения холодной войны) на исследование архивных дел НКВД/КГБ с целью подготовки материалов для передачи западным историкам (проект был организован с тем, чтобы привлечь средства для пенсионного фонда КГБ/СВР). Одним из дел, с которыми он познакомился, было досье Хемингуэя.

Вильярреаль, Рене — хранитель дома Хемингуэя на Кубе, которого называли «кубинским сыном» писателя.

Вулфф, Милтон — американец левого толка, который участвовал в гражданской войне в Испании, а потом продолжал борьбу за дело прогресса в 1940–1950-е гг.

Геллхорн, Марта — третья жена писателя, которая сопровождала его в Испании и Китае, была вместе с ним на Кубе и настояла на том, чтобы он написал о Второй мировой войне в Европе.

Гест, Уинстон — американский светский лев и спортсмен, служивший под началом Хемингуэя в антифашистской организации Crook Factory и на яхте Pilar во время ее военного похода.

Голос, Яков — пламенный революционер, эмигрировавший в Соединенные Штаты и ставший резидентом НКВД в Нью-Йорке. Привлек Хемингуэя к «общему делу» в конце 1940 или в начале 1941 г. Умер в День благодарения в 1943 г.

Гопкинс, Гарри — помощник президента Франклина Рузвельта, директор Федеральной администрации по чрезвычайной помощи — агентства по реализации «Нового курса», которое функционировало с 1933 по 1935 г.

Гувер, Эдгар — директор Федерального бюро расследований.

Гузенко, Игорь — советский шифровальщик, который перебежал на Запад в Оттаве в 1945 г. и прихватил с собой кучу секретных документов о советской разведывательной деятельности в Канаде и Соединенных Штатах.

Даль, Роальд — офицер Военно-воздушных сил Великобритании (и будущий известный писатель), который дружил с Мартой Геллхорн и помог Хемингуэю попасть в Европу в 1944 г.

Дженкинсон, сэр Энтони — молодой британский аристократ, присоединившийся к Лестеру Хемингуэю в патрулировании района Карибского моря в начале Второй мировой войны.

Джойс, Роберт — американский дипломат в Гаване, дружески относившийся к Хемингуэю и поддерживавший его контрразведывательную деятельность на суше и на море в 1942–1943 гг.

Дуран, Густаво — наделенный разнообразными талантами испанский композитор и военный, командовавший дивизией в армии Испанской Республики; дружил с Хемингуэем до 1943 г., когда их отношения прекратились; в 1950-е гг. сенатор Джозеф Маккарти обвинил его в том, что он является коммунистическим шпионом.

Ивенс, Йорис — голландский коммунист, кинематографист и деятель Коминтерна, работавший вместе с Хемингуэем над фильмом о гражданской войне в Испании.

Кайши, Чан — лидер националистов в Китае во время Второй мировой войны, который сражался и с японцами, и с коммунистами. Он встречался с Хемингуэем и Геллхорн в 1941 г.

Кастро, Фидель — кубинский революционер, свергнувший Фульхенсио Батисту в 1959 г. и установивший диктатуру левого толка.

Кашкин, Иван — советский литературный деятель, сыгравший важную роль в переводе работ Хемингуэя на русский язык и их представлении советским читателям.

Кёстлер, Артур — уроженец Венгрии, журналист и писатель, который сотрудничал с Вилли Мюнценбергом в Испании, но затем разочаровался в коммунизме и написал антисталинистский роман «Слепящая тьма» (Darkness at Noon).

Ланхем, Мэри «Пит» — жена Чарльза Ланхема.

Ланхем, Чарльз «Бак» — офицер сухопутных сил США, который познакомился с Хемингуэем на поле боя в 1944 г. и стал одним из его самых близких друзей. Они поддерживали регулярную переписку после войны.

Ледди, Р. Дж. — спецагент ФБР, работавший в американском посольстве в Гаване во время Второй мировой войны.

Лоусон, Джон Хоуард — голливудский сценарист и коммунист-догматик, отказавшийся в 1947 г. отвечать на вопросы Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности о своей связи с партией.

Маккарти, Джозеф — сенатор-республиканец от штата Висконсин, который возглавил поход против коммунистов в Вашингтоне в начале 1950-х гг.

Маклиш, Арчибальд — выдающийся американский поэт и писатель, работавший с Хемингуэем и Ивенсом над фильмом о гражданской войне в Испании. Франклин Делано Рузвельт назначил его директором библиотеки конгресса США.

Марти, Андре — французский коммунист, ставший руководителем интернациональных бригад во время гражданской войны в Испании и получивший известность за аресты и расстрелы солдат, заподозренных в неблагонадежности.

Маршалл, Сэмюэл Лайман Этвуд — американский военный историк, который встретился с Хемингуэем во время освобождения Парижа в 1944 г.

Моргентау-младший, Генри — министр финансов США, контактировавший с Хемингуэем примерно в то время, когда тот ездил в Китай в 1941 г., и интересовавшийся мнением писателя о ситуации в Азии.

Мэттьюз, Герберт — журналист The New York Times, подружившийся с Хемингуэем в Испании. Он отправился на Кубу для освещения прихода Кастро к власти и опубликовал революционную серию статей о нем и его движении.

Мюнценберг, Вилли — немецкий коммунист, блестяще координировавший пропагандистскую кампанию Коминтерна в Западной Европе в 1930-е гг.

Норт, Джо — американский коммунист, писатель и редактор, организовавший публикацию статей Хемингуэя в марксистских журналах. Не исключено, что именно он познакомил Хемингуэя с вербовщиком НКВД Голосом.

Орлов, Александр — резидент НКВД и руководитель разведсети в Испании с 1936 по 1938 г., познакомившийся с Хемингуэем и позволивший тому посетить тренировочный лагерь повстанцев, прежде чем ему самому пришлось скрываться в Соединенных Штатах от других прихвостней Сталина.

Пассос, Джон Дос — романист, друживший с Хемингуэем до 1937 г., когда их отношения прекратились из-за убийства в Испании Хосе Роблеса органами безопасности республиканцев или Советов.

Перкинс, Максвелл — редактор издательства Scribner’s, долгое время работавший (а порою мучившийся) с Хемингуэем.

Райс, Альфред — адвокат Хемингуэя и фактически его литературный агент с 1948 г.

Реглер, Густав — немецкий коммунист, политкомиссар интернациональных бригад в Испании, где он подружился с Хемингуэем. Впоследствии он разочаровался в коммунизме, стал выступать против Сталина и эмигрировал в Мексику.

Роблес, Хосе — испанец, который эмигрировал в Соединенные Штаты, стал преподавателем в Университете Джона Хопкинса, а затем вернулся в Испанию для защиты Республики во время гражданской войны. Он был убит при невыясненных обстоятельствах сотрудниками республиканских или советских органов безопасности.

Руни, Энди — репортер газеты Stars and Stripes, встречавшийся с Хемингуэем на полях сражения во Франции в 1944 г.

Томасон-младший, Джон — офицер Корпуса морской пехоты США, работавший в разведуправлении ВМС США в Вашингтоне. Он поддержал Хемингуэя, когда тот решил заняться поиском немецких подводных лодок в кубинских водах в 1942–1943 гг., и сотрудничал с ним во время работы над сборником рассказов о войне.

Троцкий, Лев — большевистский военачальник и советский руководитель, бывший главным соперником советского диктатора Иосифа Сталина в борьбе за власть в 1920-х гг. Был вынужден эмигрировать в Мексику, где погиб от рук агента НКВД в 1940 г.

Уайт, Гарри Декстер — один из руководящих работников Министерства финансов США, поставивший перед Хемингуэем задачу собрать информацию о ситуации в Китае в 1941 г. После войны Уайта разоблачили как советского шпиона.

Уилсон, Эдмунд — американский левацкий литературный критик и писатель.

Уотсон, Эмметт — журналист из Сиэтла, который брал интервью у Хемингуэя в 1960 г. и выяснил правду о его самоубийстве в 1961 г.

Фицджеральд, Фрэнсис Скотт — романист и близкий друг Хемингуэя в 1920-х гг.

Франко, Франсиско — испанский генерал и лидер националистов, возглавивший мятежников в борьбе против Испанской Республики. После победы мятежников он стал диктатором страны и правил ею до самой смерти в 1975 г.

Фримен, Джозеф — американский писатель-коммунист, редактор журнала New Masses и знакомый Хемингуэя.

Хемингуэй, Валери Данби-Смит — последний секретарь писателя, которая после его смерти вышла замуж за третьего сына Хемингуэя, Грегори.

Хемингуэй, Грегори — третий, младший сын Хемингуэя.

Хемингуэй, Джон «Бамби» — старший сын писателя.

Хемингуэй, Лестер — младший брат Эрнеста, патрулировавший в 1940 г. район Карибского моря в поисках баз снабжения немецких подводных лодок.

Хемингуэй, Мэри Уэлш — четвертая, последняя жена писателя, с которой он познакомился в Лондоне в 1944 г. Их свадьба состоялась на Кубе в 1946 г.

Хемингуэй, Патрик — второй сын писателя.

Хемингуэй, Полин Пфайффер — вторая жена писателя, глубоко верующая католичка и мать Грегори и Патрика Хемингуэя.

Хемингуэй, Хэдли Ричардсон — первая жена писателя, мать Джона Хемингуэя.

Хербст, Джозефина (Джози) — американская новеллистка левых взглядов и друг Хемингуэя в Париже, Ки-Уэсте и Испании.

Херрманн, Джон — муж Джози Хербст, писатель и тайный агент коммунистов.

Хотчнер, Аарон — американский журналист и писатель, 1920 г. рождения, который приехал в Гавану в 1948 г., чтобы взять интервью у Хемингуэя, стал его ближайшим соратником, а после самоубийства писателя опубликовал пять книг и множество статей о нем.

Эйслер, Ханс — бывший немецкий коммунист, композитор, против которого Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности затеяла разбирательство в 1947 г.

Эньлай, Чжоу — харизматичный китайский коммунистический лидер, который встречался с Хемингуэем и Геллхорн.

Эррера, Хосе Луис (также известен как Эррера Сотолонго) — кубинский коммунист и ветеран гражданской войны в Испании, который был личным врачом и другом Хемингуэя.

Введение

В 2010 г. я занимал должность историка в «лучшем музее, который вы никогда не видели» — музее ЦРУ, расположенном в бесконечных коридорах здания эпохи Эйзенхауэра на закрытой территории в Северной Вирджинии. Мы готовились к открытию новой экспозиции, посвященной Управлению стратегических служб (УСС) — первой американской объединенной разведслужбе, которая была создана в 1942 г. Моя задача заключалась в сборе всего, что только удастся найти об этой организации, в том числе данных о ее кадровом составе.

УСС, формировавшееся в спешном порядке для борьбы с гитлеровской Германией и ее союзниками, было довольно необычной организацией — собранием представителей интеллектуальной элиты восточного побережья Америки в первоначальный момент и магнитом для талантливых людей из всех сфер деятельности, от юристов с Уолл-стрит до голливудских кинематографистов, авантюристов и солдат удачи, в их числе оказалась даже будущий автор книг по кулинарии Джулия Чайлд. УСС открывало для них возможность чуть ли не в буквальном смысле отыскивать для себя увлекательные занятия. Мало кого из этой разношерстной команды привлекала менее либеральная культура сухопутных и военно-морских сил.

Я с головой погрузился в исследование и неожиданно для себя натолкнулся на факты, которые увлекли меня в неизведанные воды. Раньше мне уже доводилось читать о том, как Эрнест Хемингуэй и полковник Дэвид Брюс из УСС «освободили» от немцев бар в отеле Ritz в Париже в августе 1944 г. Теперь же меня интересовало, нет ли каких-нибудь дополнений к этой истории. Хемингуэй не был чем-то совершенно инородным для УСС. Он любил секреты и то ощущение превосходства, которое они давали. Он жаждал действий, но не слишком годился для обычной военной службы. Его считали своим в разных социальных и экономических классах, и он легко перемещался через границы. На мой взгляд, у него было немало общего со многими представителями шпионской профессии, с которыми я встречался или о которых читал. Так что мешало ему работать на УСС? Какой на самом деле была полная история Хемингуэя и разведки во время Второй мировой войны?

Я тщательно изучал все источники, которые удавалось обнаружить. В библиографии ЦРУ упоминалось рассекреченное дело УСС, которое хранилось в Национальном архиве в Колледж-Парке, штат Мэриленд, недалеко от Вашингтона{1}. Никто в архиве не мог отыскать это дело, несмотря на многочасовые поиски в хранилище среди старомодных скоросшивателей с тремя кольцами. В конечном итоге один из доброжелательно относившихся ко мне исследователей творчества Хемингуэя предоставил мне копию дела УСС, которое он раскопал в 1983 г. Попутно я обнаружил другие ссылки на некогда секретные дела УСС, ФБР и Госдепартамента.

В результате многомесячного упорного труда у меня начал вырисовываться портрет Хемингуэя, который не походил ни на что известное мне ранее. Писатель пытался участвовать — чуть ли не с болезненной одержимостью, на мой взгляд, — в разведывательной деятельности и в сражениях на двух континентах начиная с 1937 г., т. е. до Второй мировой войны и во время нее. Места, где это происходило, менялись и нередко были экзотическими: поля сражений в Испании, закоулки Гаваны, джонка на реке Бэйцзян в Китае. Его, казалось, тянуло к людям, которые действовали на свой страх и риск, оставаясь в тени. В какой-то момент третья жена Хемингуэя, Марта, тайно подала прошение о его зачислении в штат УСС. Ее запрос рассматривали заместители директора и руководители направлений, которые оценивали возможности писателя в откровенных заметках на полях сопроводительных писем.

А потом я узнал нечто поразительное: Хемингуэй начал работать на другую разведывательную службу, которая совершенно не вписывалась в устоявшуюся концепцию его жизни. Этой службой был советский НКВД — Народный комиссариат внутренних дел, предшественник более известного КГБ, который, несмотря на свое название, действовал как в своей стране, так и за ее пределами во времена холодной войны.

Я наткнулся на связь с НКВД, когда стал проверять, все ли базы источников учтены в моем исследовании. Я выискивал ссылки на Хемингуэя и разведку в самых неожиданных местах. Как-то раз мне попалась на полке книга, написанная в 2009 г. отошедшим от дел офицером КГБ Александром Васильевым{2}. В ней имелся раздел с дословными выдержками из официального досье Эрнеста Хемингуэя, которое Васильев тайно вывез из России. Приводимые Васильевым факты были убедительными. Документы о взаимосвязи Хемингуэя с НКВД говорили о том, что советский агент привлек Хемингуэя к «сотрудничеству на идеологической основе» в декабре 1940 г., когда Советским Союзом правил Сталин, было заключено соглашение о ненападении с Гитлером (пакт Молотова — Риббентропа), а в стране вовсю шли кровавые чистки, начавшиеся в 1934 г.

Как давний поклонник Хемингуэя, я почувствовал себя оплеванным, когда увидел, что он согласился работать на НКВД. Как такое могло случиться? У него всегда было много друзей с левыми взглядами, но он никогда не присягал коммунизму (или какой-то другой идеологии). Его герои олицетворяли немало американских ценностей, которыми мы дорожим и по сей день: правдивость, храбрость, независимость, сохранение достоинства в трудной ситуации, защита жертв несправедливости. Его убеждения были подлинно американскими — и революционными. Он изменил курс развития американской литературы в 1920-е гг. За несколько недель до того, как связаться с НКВД в конце 1940 г., Хемингуэй опубликовал один из величайших политических романов столетия «По ком звонит колокол». Почему такой человек согласился работать на сталинских приспешников? И почему он сделал это тайно, т. е. скрыл правду от своих друзей, родственников и читателей? Самые лучшие его творения, в конце концов, рождались потому, что он делился своим жизненным опытом, а не скрывал его.

Остановиться я уже не мог и после завершения работы над экспозицией, посвященной УСС, занялся поиском ответов на вопросы, так беспокоившие меня. Может, это ошибка, допущенная, например, при переводе или переписывании? А если нет, то как такое произошло? Как вербовка вписывается в общую картину? И что она означает для наследия Хемингуэя?

Главных действующих лиц уже не было в живых: советский вербовщик Хемингуэя умер в Гринвич-Виллидж на День благодарения в 1943 г. (в результате сердечного приступа после обильного застолья, как и некоторые его капиталистические враги), а сам Хемингуэй покончил с собой в 1961 г. Ушли из жизни и почти все близкие друзья писателя. Я понимал, что в основном мне придется опираться на письменные источники вроде советских архивов, которые так и не были официально рассекречены, да на частные документы и письма, не предназначенные для посторонних глаз. Оставалось надеяться, что в архивах и библиотеках сохранилось достаточно информации, объясняющей суть произошедшего.

И я пустился в поиски — день за днем просиживал в читальных залах библиотек по всей стране от Сан-Диего до Сиэтла, от Вашингтона до Бостона. Довольно быстро мне посчастливилось наткнуться на документы о Хемингуэе в Президентской библиотеке Джона Кеннеди. Я копался в переписке Хемингуэя — письма он писал ничуть не хуже романов — в комнате, окна которой смотрели на холодные воды Бостонской бухты, но интерьер напоминал гостиную на тропической Кубе, где лежали шкуры животных, а на столе рядом с диваном красовался кувшин с чем-то внешне похожим на ромовый коктейль «Дайкири».

Всю свою жизнь, еще задолго до работы в ЦРУ, мне хотелось докопаться до истоков какой-нибудь легенды. Исследования всегда увлекали меня. Они, казалось, давали право не просто разок заглянуть в архив, а прийти туда снова. Еще одной неизученной книги о гражданской войне в Испании, Второй мировой войне или холодной войне всегда было мало. Так вот в течение трех лет я добавлял штрих за штрихом к новому портрету Хемингуэя, опираясь на свои необычные источники информации, в которые теперь входили личные бумаги генерала НКВД из Национального архива США, документы фэбээровского куратора писателя из другого вашингтонского архива и документальные свидетельства его разногласий с адвокатом, которые на первый взгляд касались авторских прав. Малоизвестные письма Хемингуэя, прочитанные в библиотеке Принстонского университета под строгим взглядом Джона Фостера Даллеса[1], оказались на удивление многоговорящими в привязке к контексту.

В конечном итоге я пришел к выводу, что заигрывание Хемингуэя с НКВД и объясняющая его политическая подоплека сильно повлияли на жизнь и творчество писателя. Они отразились на многих его решениях, принятых в последние 15 лет жизни: на выборе местожительства, на характере написанных произведений, на поступках. Эта цепочка событий даже сыграла определенную роль в его самоубийстве в 1961 г. Драма разыгрывалась в значительной мере в его воображении, и он раздул ее сверх всякой меры. События холодной войны — красная угроза, кубинская революция и, за два месяца до смерти, провал операции в заливе Свиней — лишь усугубили ситуацию для него. Хемингуэй не понимал политику и интригу в той мере, в которой предполагал, и на протяжении долгого времени переоценивал свою способность контролировать себя и других и влиять на ход истории. Увидев границы своих возможностей, он сделал трагический вывод, что единственный путь восстановления контроля — это самоубийство.

Именно об этом и пойдет речь в моей книге.

Николас Рейнольдс,Вашингтон

Глава 1. Пробуждение

Когда море опустошило землю

Хемингуэя не было там, и он не видел, как это произошло. Он находился 4 сентября 1935 г. на борту своей новенькой моторной яхты Pilar примерно в 120 км к северо-востоку от Ки-Уэста и держал путь к островам Аппер-Кис, чтобы принять участие в спасательной операции. Полный решимости сделать все возможное, чтобы помочь островитянам, пережившим один из самых сильных ураганов в истории Америки, он загрузил Pilar продовольствием, водой и всевозможными вещами, которые делали жизнь под открытым небом более сносной. Однако помогать было практически некому. Хемингуэй не видел ничего подобного даже на фронтах Италии во время Первой мировой войны. В День труда ураган пронесся над узкими, чуть возвышающимися над уровнем воды островами и оставил после себя разрушения, сравнимые с теми, что бывают после артиллерийского обстрела на протяжении целого дня. Множество больших деревьев было вывернуто с корнем. Уцелели лишь отдельные дома, остальные превратились в груды обломков. Около маленького почтового отделения на Айламораде порыв ветра опрокинул поезд, отправленный для эвакуации спасателей, и вагоны лежали на земле под самыми невероятными углами. Самым ужасным зрелищем были тела погибших, раздувшиеся на 30-градусной жаре. Многие плавали в воде, все еще мутной после того, как схлынул 4,5-метровый штормовой прилив. В глаза бросалось скопление мертвых мужчин у деревянного причала — люди привязывали себя к сваям, чтобы их не унесло в море. Две женщины покоились на ветвях мангровых деревьев, устоявших под напором воды и ветра. Трудно сказать, пытались ли они спастись, забравшись повыше, или волны забросили их туда. Впрочем, теперь это не имело никакого значения. Единственное, чем великий писатель мог помочь мертвым, это рассказать миру о случившемся и о том, кого следовало винить в трагедии. Он решил, что должен стать свидетелем событий, и это изменило его жизнь.

К 1935 г., когда случился этот ураган, Хемингуэй уже достиг профессиональных высот. Рожденный на рубеже столетий, этот амбициозный человек из Оук-Парка, штат Иллинойс, стал зачинателем революции в литературе в свои 20 с небольшим лет. Два его бестселлера «Фиеста (И восходит солнце)» и «Прощай, оружие!» были отражением его собственной жизни в первые три десятилетия: имеющий ранения участник войны в 19 лет, затем иностранный корреспондент газеты Toronto Daily Star и член парижского кружка невероятно талантливых писателей из «потерянного поколения».

В обосновании присуждения Нобелевской премии по литературе, врученной Хемингуэю позднее, ясно объясняется привлекательность его работ: «честное и мужественное» отражение «образа эпохи» с характерным сочетанием простоты и точности. Силой того, что он писал, была краткость, захватывающее изложение историй скупыми словами, понятными миллионам читателей. Центром повествования всегда была личная храбрость: он демонстрировал «неподдельное восхищение каждым, кто боролся за правое дело в мире… полном насилия и смерти»{1}.

Хемингуэй был настолько успешен, что постепенно превращался в стандарт для всех американских писателей и модель для подражания в глазах многих американских самостоятельно мыслящих граждан. Они читали Хемингуэя, цитировали его, копировали поведение и искали у него совета. Несмотря на чисто американские взгляды писателя, его считали одним из ведущих романистов мира. Соперников у него практически не было. Слава Хемингуэя докатилась даже до Советского Союза, где литература служила политике. Советские писатели все больше теряли свободу выражения своих представлений о мире и все больше обслуживали интересы государства. Это мало волновало аполитичного в целом Хемингуэя. Ему, однако, было приятно, что советские люди читают его произведения.

И вот 19 августа 1935 г., как раз в тот период, когда Хемингуэй ощущал недостаток внимания со стороны американских литературоведов, ему пришел пакет из Москвы с экземпляром переведенных на русский язык рассказов. Отправителем был выдающийся молодой переводчик и литератор по имени Иван Кашкин, который сделал для популяризации Хемингуэя в СССР больше, чем кто-либо другой, — сначала в кругу коллег по перу, а потом и среди более широкой публики, включая некоторых членов правящей элиты{2}. Хемингуэй был рад увидеть русское издание и «в ожидании сочувствия и соучастия» прочитать вложенное послание Кашкина с похвалами в свой адрес{3}. В сопроводительном письме (адресованном «уважаемому сэру или мистеру Хемингуэю, а может быть, и уважаемому товарищу») Кашкин говорил почти безапелляционно о том, как хорошо советские читатели приняли работу писателя: «…в нашей стране нет таких, кто остался бы равнодушным к вашим блестящим и поразительным достижениям или стал радоваться неудачам»{4}. Хемингуэй тотчас же поблагодарил Кашкина и сказал, что «приятно, когда есть кто-то понимающий, о чем ты пишешь», в отличие от критиков в Нью-Йорке{5}. Это было первое из множества пространных и удивительно откровенных писем Хемингуэя человеку, которого он высоко ценил как критика и переводчика{6}.

Хемингуэю было приятно внимание советских читателей, однако он хотел показать Кашкину, что не собирается превращаться в коммуниста и даже просто в симпатизирующего коммунистам, что останется независимым, несмотря на попытки изменить его взгляды. В одном из писем Хемингуэй объяснял Кашкину, что, по словам его доброжелателей и критиков, он рискует растерять друзей, если не станет марксистом. Но он их не слушал. «Писатель, — продолжал он, — все равно что цыган», который «не принадлежит ни одному государству» и «никогда не будет хранить верность государству, в котором живет». Для государства лучше быть маленьким; большое государство неизбежно «несправедливо»{7}.

Впрочем, что бы он там ни заявлял, читатели на левом фланге стали находить проявления классового сознания в произведениях Хемингуэя, где говорилось о нерадивости американских политиков и о том, как богатые в Америке закрывают глаза на ужасное положение бедных. Одни критики кивали на его короткий рассказ «Один рейс» о владельце судна, которому в результате экономического кризиса пришлось встать на преступный путь, другие, как ни странно, цитировали некоторые авторские высказывания о ситуации в Америке из книги «Зеленые холмы Африки», в которой на самом деле речь шла о развлечении богачей — охоте на крупного зверя{8}.

История, которую Хемингуэй написал для журнала New Masses, стала неожиданностью для многих американских левых и привлекла внимание Советов. Возглавляемый американскими левыми и коммунистами, этот литературно-критический журнал марксистского толка считался чуть ли не официальным органом Коммунистической партии США (КП США). Когда New Masses впервые вышел в свет в 1926 г., журнал Time охарактеризовал его как «чадящее судно, несуразное, но мощное, с красной носовой частью и красными отметинами на беспорядочно работающих механизмах»{9}.

Беспорядок мало беспокоил писателей, в число которых входили как мировые знаменитости вроде Бернарда Шоу и Максима Горького, так и третьестепенные авторы, известные только в левых кругах. Всем им нужно было где-то публиковаться. Некоторые работы были политическими, но большинство — нет. Хемингуэй предлагал статьи на самые разные темы, от происшествий во время корриды до гибели людей в засыпанном снегом альпийском шале. Он без стеснения ругался с редакторами после публикации разгромного отзыва о его повести «Вешние воды». Они революционеры, писал он своему старому другу поэту Эзре Паунду, лишь в силу надежды на то, что новая власть будет считать их «талантами»{10}. Редакторы в ответ упрекали Хемингуэя в том, что он слишком замкнут на личности и ничего не смыслит в экономических силах, определяющих ход американской истории.

Эти силы заявили о себе в полный голос в 1929 г. Тогда крах фондового рынка привел к глубочайшей депрессии, которая поставила под сомнение все, что было связано с американской мечтой. Двигатель капитализма, Уолл-стрит, застопорился и не мог больше двигать экономику. Около четверти всех работников оказались на улице. По оценкам, два миллиона человек скитались по стране в товарных вагонах в поисках работы. Еще больше народа ходило голодным. Некогда успешные бизнесмены пытались продавать на перекрестках карандаши или яблоки, а потом занимали место в очереди за бесплатной миской супа. Ситуация на процветавших в прежние времена фермах страны была не лучше. Города не могли позволить себе потреблять мясо и сельхозпродукты в таком же количестве, как раньше, и депрессия распространилась на сельские районы. Дело усугубила продолжительная засуха на Великих равнинах: ветры в буквальном смысле сдували плодородные земли акр за акром, образуя гигантский пыльный котел.

После 1929 г. характер New Masses стал еще более радикальным. Редакторы решили выйти «на бурную арену, где кипели сражения» и отправить репортеров «в ряды пикетчиков… в неспокойные фермерские края [и] на тлеющий Юг»{11}. Идея заключалась в получении из первых рук информации о страданиях, вызванных почти идеальным экономическим и экологическим штормом в стране. Рассказы об этом должны были привлечь читателей, которые созрели для того, чтобы трезво взглянуть на изъяны капитализма.

Далекий Советский Союз, казалось, предлагал решение. Советы обещали будущее без безработных и голодных. Они рисовали заманчивый образ справедливого бесклассового общества. Нацистская Германия и фашистская Италия были словно созданными на заказ противовесами Советскому Союзу. Речи Гитлера задавали тон в Германии. Энергично жестикулируя со сжатыми кулаками, он яростно обвинял евреев и коммунистов в кризисе, охватившем Германию точно так же, как и весь мир. У него был другой выход из депрессии: заставить врагов замолчать, мобилизовать силы для войны, отобрать все, чего не хватает, у врагов. С таким подходом Гитлер и его напарник диктатор Муссолини толкали американских деятелей культуры в объятья левых, причем в значительно более крепкие объятья, чем в ином случае{12}.

Еще до депрессии Хемингуэй перебрался в Ки-Уэст вместе со своей второй женой Полин Пфайффер. Там можно было создать семейное гнездо, а у активного, статного спортсмена — рослого (180 см), мускулистого, с густыми темными волосами и темными глазами, привлекавшими внимание, — оставалась возможность вести суровую жизнь на свежем воздухе или как минимум одеваться соответствующим образом: ходить босиком в простой полурасстегнутой рубахе и коротких брюках, подвязанных веревкой.

Ки-Уэст, на самом южном из островов, — это почти последний кусочек суши в цепочке островков, которая тянется от полуострова Флорида в Мексиканском заливе. В 1928 г. он был тропическим раем для неимущих, до которого можно было добраться только по железной дороге или на лодке. Многие улицы там были немощеными, а наличием водопровода и электричества мог похвастаться далеко не каждый дом. С продуктовым магазином соседствовал небольшой склад, где продавались товары первой необходимости.

Берег находился совсем близко, а вода всегда была теплой и прозрачной. До песчаного дна даже на пятиметровой глубине, казалось, можно достать рукой. Рыба, снующая над песком, легко становилась добычей местных жителей. Подальше от берега рыбалка была еще лучше. Рыбаки продавали дневной улов или отдавали его в обмен на что-то соседям, которые дополняли свой рацион рисом и фасолью со склада и фруктами из собственного сада. После ужина каждый мог посидеть на городском пирсе и посмотреть, как солнце садится в океан, а потом отправиться в обшарпанный бар, называвшийся поначалу Blind Pig, потом Silver Slipper и, наконец, Sloppy Joe’s. Как бы он ни назывался, там всегда можно было «найти хорошую компанию, сыграть на деньги, выпить 15-центового виски и 10-центового… джина»{13}.

Хемингуэй впервые услышал о Ки-Уэсте от своего собрата по перу Джона Дос Пассоса, интеллектуала из Балтимора, — высокого, застенчивого, лысеющего, скорее рассудительного, чем несдержанного, смахивающего на профессора. Несмотря на свой вид, Дос Пассос был любителем природы ничуть не меньше известного рыбака и охотника Хемингуэя. Он набрел на это место во время бродяжничества по островам Флорида-Кис в 1924 г. и написал о нем Хемингуэю. Тот оправился посмотреть, тоже поддался очарованию местных красот и в конечном итоге обосновался в хорошем, сложенном из белого камня двухэтажном доме на Уайтхед-стрит.

Депрессия не обошла стороной город на острове. К 1934 г. Ки-Уэст стал банкротом в буквальном смысле: он не мог собрать достаточно налогов, чтобы оплачивать свои счета. На помощь пришла рузвельтовская Федеральная администрация по чрезвычайной помощи{14}. Остров в определенной мере был привлекателен своей изолированностью от материка, а тут национальное агентство, отодвинув в сторону местную власть, взялось спасать его от самого себя. Дос Пассос недолго раздумывал над результатами такого оборота дел. То, что он называл «шантажом под видом помощи», превращало «город независимых рыбаков и контрабандистов» в «ферму на госдотации»{15}. Хемингуэй был полностью согласен с ним. Новый курс Рузвельта, т. е. предложенный президентом выход из депрессии, смахивал на «мероприятие Ассоциации молодых христиан», организованное «витающими в облаках недоносками». С точки зрения Хемингуэя, который всегда превозносил уверенность в собственных силах, Новый курс подталкивал людей бросать работу и довольствоваться социальным пособием{16}. К тому же план оздоровления предполагал превращение Ки-Уэста в туристическую Мекку, а дом знаменитого писателя на Уайтхед-стрит — в одну из достопримечательностей, что лишало Хемингуэя и его семью уединения. Так или иначе, они называли это место домом вплоть до 1940 г.

На островах Флорида-Кис жизнь проходила на лоне природы, и для такого остро чувствующего погоду человека, как Хемингуэй, было нетрудно заметить приближение шторма. В одну из ночей августа 1935 г. крепкий ветер гнал по небу темные облака, а барометр падал. Увидев в газете подтверждение своих предчувствий, Хемингуэй без промедления занялся подготовкой дома и судна к шторму. Его выполненная из дуба и красного дерева яхта Pilar в точности соответствовала требованиям писателя: на ней можно было не только рыбачить, но и жить на открытой воде. В ту ночь яхта стояла на якоре в нескольких кварталах от дома, рядом с укрытиями для подводных лодок на верфи военно-морских сил. Хемингуэй провел там пять часов, делая все мыслимое для повышения шансов яхты на выживание во время предстоящего испытания.

В конечном итоге шторм не причинил Ки-Уэсту значительного вреда, а обрушился со всей силой на острова Миддл- и Аппер-Кис. Хемингуэй подождал, пока шторм стихнет, и отправился на северо-восток, чтобы оценить нанесенный ущерб и понять, чем он может помочь. Там он увидел масштабы катастрофы. Деревья стояли голые, как будто опаленные пламенем, а земля, казалось, превратилась в пустыню{17}. Такие картины попадались на глаза, пока он не достиг прибрежных лагерей ветеранов Первой мировой войны, которые были заняты в строительном проекте в рамках Нового курса. Там опустошение было намного серьезнее. Примитивные деревянные хижины, сколоченные из грубых досок, с крышей из парусины просто исчезли. Тела погибших были разбросаны тут и там, как обломки корабля после крушения. Хемингуэй не видел так много погибших в одном месте с 1918 г. Он не раз говорил, что на войне привыкаешь к смерти. Солдат должен просто смириться с ней. Но сейчас не было войны, и с этим невозможно было смириться.

В пространном письме редактору Максвеллу Перкинсу из издательства Charles Scribner’s Sons Хемингуэй не смог сдержать свои чувства и не рассказать об увиденном{18}. Его описание полуголых тел, разлагающихся на солнце, было чересчур ужасным для настоящего ньюйоркца, который отправляется в море на рыбалку в пиджаке и галстуке. Хемингуэй считал, что ветеранов «практически убили». Он обвинял президента и руководителя Федеральной администрации по чрезвычайной помощи, бывшего социального работника Гарри Гопкинса, а теперь представителя Рузвельта. Они «отправили этих несчастных служак сюда, чтобы спровадить их с глаз долой» и в конечном итоге «избавились от них»{19}. (Правда заключалась лишь в том, что администрация Рузвельта предложила безработным ветеранам, устраивавшим протесты в Вашингтоне, возможность работать на островах.) Для Хемингуэя эта история была еще одним подтверждением порочности федерального правительства и Новой политики.

Джо Норт, один из редакторов-коммунистов журнала New Masses, который время от времени возникал на пути Хемингуэя, отправил писателю телеграмму с просьбой написать статью об этом стихийном бедствии. Норт искал материалы, которые могли выставить Новую политику в плохом свете. По мнению коммунистов в те дни, администрация Рузвельта ничем не отличалась от администрации Гувера за одним исключением: новый президент преподносил свою капиталистическую политику с улыбкой{20}.

Оставляя автору достаточную свободу в описании того, что он видел, Норт рассчитывал получить от Хемингуэя такую статью, которая требовалась. Это укладывалось в общую установку коммунистической партии на использование знаменитостей при любой возможности независимо от их ориентации. Членство в партии было необязательным, требовалась только готовность писать{21}. Несмотря на то что New Masses постоянно критиковал его буржуазные взгляды, Хемингуэй согласился написать статью для Норта{22}. В конце концов, он уже изложил наметки истории в письме Перкинсу и был рад получить еще одну возможность выплеснуть свои переживания. К тому же никто больше не обращался к нему с подобными предложениями{23}. Для защиты своей репутации Хемингуэй постарался сообщить друзьям и тем, с кем он вел переписку, о том, что его отношение к редакционной политике New Masses не изменилось{24}.

Журнал со статьей Хемингуэя, получившей заголовок «Кто убил ветеранов?», вышел в свет 17 сентября 1935 г. Статья преподносилась как выпад против политики администрации Рузвельта, результатом которой была «безработица, недоедание и гибель» ветеранов{25}. Статья носила необычный для New Masses характер. Она начиналась довольно хорошо с демонстрации классовых различий богатых и ветеранов. Хемингуэй писал, что богатые рыболовы вроде Гувера и Рузвельта прекрасно знали об опасностях посещения островов Флорида-Кис летом. Погода там, особенно ближе к Дню труда, становится коварной и опасной для имущества. Ветераны, впрочем, не относились к имуществу. Они, как продолжал Хемингуэй, были просто «неудачниками», лишенными роскоши выбора. Их отправили на острова для выполнения «грязной работы» в сезон ураганов.

Затем Хемингуэй менял тему и рассказывал на оставшейся части первой страницы о том, как он заботится о своем имуществе, в частности о построенной по особому заказу яхте, с описанием всех мелочей, которые ему пришлось сделать, чтобы уберечь яхту во время шторма. Этот пассаж — настоящее пособие для начинающего судовладельца по подготовке к урагану — редакторы каким-то образом пропустили. Далее, вновь сменив тему, Хемингуэй ставил ряд обличительных вопросов, перемежавшихся с шокирующими деталями стихийного бедствия. Он спрашивал: кто отправил ветеранов на острова? Кто оставил их там в сезон ураганов? Кто не эвакуировал их, т. е. «не обеспечил единственно возможную защиту»? В завершение автор задавался вопросом о том, какое наказание понесли виновные в человекоубийстве{26}.

Статья «Кто убил ветеранов?» получила известность далеко за пределами узкого круга читателей New Masses. Прежде всего, журнал Time сделал статью Хемингуэя гвоздем своего собственного репортажа о бедствии. В основу его сюжета легло заявление прокурора штата Флорида Джорджа Уорли об «отсутствии виноватых в том, что ветеранов не эвакуировали… прежде чем… ураган убил 458 человек». Хемингуэй противопоставлялся Уорли. Без намеков на то, что он перешел в стан леваков-революционеров, Time цитировал заключительный вопрос Хемингуэя о том, почему ветеранов бросили умирать{27}. Еще дальше пошла газета Daily Worker, которая именовала себя «центральным органом Коммунистической партии США». Она перепечатала оригинальную статью слово в слово, поместила имя Хемингуэя в начале и в конце и добавила подзаголовок «Писатель находит распухшие тела людей, отправленных на верную гибель»{28}. Кашкин собственноручно перевел статью на русский для своей газеты, сделав ее доступной для растущего круга поклонников Хемингуэя в Советском Союзе{29}.

Статья привлекла внимание и еще одной группы читателей в Москве. Работники службы подбора вырезок для советской разведки наверняка поместили ее в досье для дальнейшего использования и добавили соответствующую карточку в каталог, чтобы информацию о Хемингуэе можно было отыскать при необходимости{30}. Цель заключалась в выявлении иностранцев, которые симпатизировали рабочему классу и могли когда-нибудь пригодиться. Это был пассивный сбор информации, нечто подобное предварительному маркетинговому исследованию, на основании которого составлялись списки потенциальных благожелателей, способных однажды поддержать политический курс Советов. Именно тогда, наверное, в НКВД, или Народном комиссариате внутренних дел, и заинтересовались Хемингуэем.

К этому времени НКВД[2] был одной из самых опытных и эффективных секретных служб в мире. Эта организация, превратившаяся после целого ряда смен названия в более широко известный КГБ (Комитет государственной безопасности), стояла на прочном фундаменте российских и большевистских традиций. В царской России существовала своя секретная полиция — Охранное отделение. Чтобы уцелеть в противоборстве с Охранным отделением, большевики создали подпольную партию с жесткой дисциплиной. После прихода к власти в 1917 г. большевистское правительство ликвидировало Охранное отделение, но сохранило и даже развило его бизнес-модель, учредив значительно более могущественную организацию, задачей которой были защита революции и продвижение ее идей. Внутри страны она была инструментом контроля. К 1930-м гг. секретные органы государства влезли практически во все аспекты жизни и работы в Советском Союзе, причем не самым деликатным образом. За рубежом НКВД (несмотря на свое название) занимался вербовкой агентов, сбором разведывательной информации и устранением противников молодого режима.

Хемингуэем заинтересовался иностранный отдел НКВД, находившийся в ведении Первого главного управления, которое имело постоянные представительства, так называемые резидентуры, во многих западных странах. В Соединенных Штатах резидентуры находились в Нью-Йорке, Сан-Франциско и Вашингтоне. Помимо наблюдения за КП США, в их задачи входила кража американских технологий, а также анализ и, возможно, влияние на внешнюю политику Америки, что приобретало особую важность после прихода Гитлера к власти в Германии в 1933 г. В связи с этим НКВД следил за широким кругом американцев, имевших доступ к интересующей его информации. В число целей в 1934 г. входили такие люди, как Дэвид Сэлмон, глава отдела коммуникаций и документации Госдепартамента, и Лоренс Дагган, молодой человек с подходящим образованием — Академия Филлипса в Эксетере и Гарвард — и отличными связями, тоже из Госдепартамента{31}.

Поначалу Советы собирали информацию о людях, которые могли когда-нибудь оказаться полезными для их дела{32}. Наводки поступали из московского центра или от местных партийных ортодоксов, которых называли «соратниками». В Соединенных Штатах резидентуры тесно сотрудничали с КП США и полагались на периодические издания вроде Daily Worker и New Masses, считая, что они точно отражают политическую реальность.

Когда сотрудники НКВД читали статью Хемингуэя, они уделяли основное внимание тому, как он «клеймил» власть. В статье говорилось о том, «что бедному и угнетенному народу штата [Флорида] приходится бороться за выживание не из-за последствий урагана, а из-за действий правительства»{33}. Советские шпионы полагали, что американская публика примет политические заявления Хемингуэя «за чистую монету… поскольку… [он был] известным и уважаемым автором»{34}. Их позиция мало чем отличалась от позиции New Masses: независимо от того, в какой мере они контролировались Советами, публичные фигуры вроде Хемингуэя заслуживали обхаживания. У них было множество потенциально полезных контактов, да и сами они могли однажды стать проводниками советской точки зрения.

Хемингуэй теперь был постоянно в поле зрения НКВД. В тот момент разведывательное ведомство вряд ли планировало завербовать его, оно, скорее, готовилось воспользоваться подходящей возможностью, когда такая подвернется. Если это произойдет, то НКВД (или его заменители) найдет приемлемый подход и пошлет представителя, мужского или женского пола, который прощупает Хемингуэя и узнает, как далеко он готов пойти.

Глава 2. Писатель и комиссар

Война в Испании

Время — весна 1937 г., место действия — Испания. На фотографии виден некогда элегантный черный седан, что-то вроде четырехдверного Dodge выпуска 1934 г., изрешеченный вражеским истребителем. Теперь это была груда металла со спущенным колесом, выбитым ветровым стеклом и фарой, вывалившейся из гнезда. Капот отсутствовал, он валялся на земле рядом с автомобилем. Распахнутая дверь говорила о том, что пассажиры успели выпрыгнуть. Их было двое — Хемингуэй и голландский коммунист Йорис Ивенс. Теперь они, оставшиеся чудесным образом целыми и невредимыми, позировали фотографу на фоне разбитой машины.

На протяжении большей части своей жизни Хемингуэю нравилось ходить по краю и рисковать. Однако по выражению его лица можно понять, что на этот раз смерть была совсем рядом. Его губы сжаты, руки засунуты в карманы длинного застегнутого не до конца рыжевато-коричневого плаща с поднятым воротником. На голове — небольшой черный берет. Хотя его глаза кажутся полузакрытыми, заметно, что писатель все же смотрит в сторону фотоаппарата. А вот стоящий рядом с ним Ивенс уставился прямо в объектив. Как и на Хемингуэе, на нем черный берет и зимнее пальто, однако оно распахнуто, а левая рука — в кармане брюк. На его лице какое-то подобие улыбки, почти удовлетворенное выражение, словно говорящее, что жизнь продолжается, несмотря на воздушный налет{1}.

Хемингуэй отправился в Испанию в 1937 г., чтобы писать о гражданской войне, которая началась там летом 1936 г. Базовый политический расклад был простым, по крайней мере вначале: кучка реакционных генералов, включая Франсиско Франко, возглавила националистический мятеж против законно избранного республиканского правительства. В стране существовала реальная демократия. Но, с точки зрения таких, как Франко, республика имела два серьезных изъяна: ею фактически невозможно было править, и многочисленные ее сторонники слишком сильно толкали страну влево. Разлом очень быстро стал таким же глубоким, как и в других местах в первой половине XX в., когда крупные землевладельцы, военные и представители католической церкви объединились против разношерстных групп слева от центра — социалистов, коммунистов, тред-юнионистов и анархистов, у каждой из которых были свои цели.

Ситуация осложнилась, когда в нее вмешались три иностранных государства. Если западные демократические государства оставались в стороне, то Гитлер и Муссолини поддержали Франко, предоставив ему оружие, советников и живую силу. Сталин принял сторону Республики, чтобы улучшить свои отношения с европейскими левыми и отвлечь внимание от кровавых чисток у себя в стране. В результате осенью 1936 г. Советы стали оказывать такую же помощь, как и Гитлер с Муссолини, разве что они посылали не так много техники и бойцов и делали упор на советниках и работниках спецслужб. Среди последних был человек, который называл себя Александром Орловым{2}.

Ставший прообразом одного из второстепенных персонажей в романе «По ком звонит колокол», Орлов имел безупречную для большевика характеристику. Его жизнь была полностью посвящена революционной борьбе. Во время гражданской войны в России он беззаветно сражался с белыми, которые хотели уничтожить новый режим. В 1920-е гг. Орлов стал одним из первых членов организации, которая впоследствии превратилась в НКВД, а потом в КГБ. Обладая врожденными способностями к языкам и юридическим образованием, он не испытывал затруднений во время работы в Западной Европе в отличие от многих своих коллег, которым не удавалось избавиться от провинциальных привычек и манер российских чиновников. На сохранившихся фотографиях Орлов выглядит как плотно сбитый человек с короткими темными волосами и тщательно подстриженными, почти гитлеровскими усами. Его глаза не выражают никаких эмоций. Он вообще редко улыбался.

В 1930-х гг. Орлов вел необычайно плодотворную деятельность в Западной Европе. Среди его достижений — помощь в создании советской разведсети, в том числе так называемой кембриджской пятерки в составе Кима Филби и других выходцев из британской элиты, использовавших свою безупречную репутацию для проникновения в высшие круги правительства Великобритании{3}. В послужном списке у Орлова были также командировка в Соединенные Штаты и работа на руководящий состав аппарата Кремля, где Сталин, который принимал окончательные кадровые решения, наверняка должен был знать его.

НКВД направил Орлова в Испанию в августе 1936 г. с четким заданием. Одной из главных задач была разведывательная и вооруженная поддержка Республики, которая включала в себя подготовку антифашистских добровольческих формирований. Орлов помогал наращивать советское присутствие в Испании, а также влияние Коммунистической партии Испании. Постепенно правительство Испании превращалось в подконтрольный Советам орган. Одновременно НКВД развернуло безжалостные репрессии против местных «троцкистов» (т. е. против тех, у кого были связи с главным соперником Сталина, изгнанным из России Львом Троцким). НКВД в Испании начал преследовать всех, независимо от национальности, кто казался неблагонадежным или мог стать неблагонадежным в будущем. Целью могла стать любая испанская политическая группа вроде анархистов или ультралевых, если она имела собственное, несталинистское видение будущего.

Тем, кто попадал под подозрение, грозил арест, допрос, пытки и расстрел нередко в одном из собственных объектов резидентуры. Английский скульптор Джейсон Герни, идеалист с левым уклоном, отправившийся в Испанию воевать за Республику, очень быстро своими глазами увидел то, о чем «знали все»: практически всегда «где-нибудь поблизости находилась тюрьма и допросный центр» НКВД. При «малейшем намеке на подрывную работу или „троцкизм“, под которым могло пониматься все что угодно, человек исчезал навсегда»{4}. Как минимум в одном из таких центров в Испании имелся собственный крематорий{5}. НКВД мог заманить троцкиста к себе под каким-нибудь предлогом, допросить его, убить и кремировать, не оставляя никаких следов.

Если такая параноидальная практика была осмысленной, то в краткосрочной перспективе ее цель заключалась в укреплении Республики за счет сплочения сторонников, а в долгосрочной — в превращении Испании в марионетку Советов{6}.

Орлов говорил своему неожиданному распорядителю литературного наследия, отставному агенту ФБР по имени Эдвард Газур, что это НКВД организовал поездку Хемингуэя в Испанию. «В результате усилий республиканского правительства, за спиной которого стояли Советы, Североамериканский газетный альянс [NANA] в Нью-Йорке заключил контракт с Хемингуэем…»{7} Заявление Орлова трудно подтвердить и, даже если оно соответствует истине, это лишь часть истории. В цепочке событий, которые привели Хемингуэя в Испанию, было много звеньев: его давняя любовь к Испании, притягательная сила новой войны, новостная служба, готовая щедро платить за слово, возможность сделать фильм о Республике и, не в последнюю очередь, стремление добиться своего, несмотря на нежелание Госдепартамента США выдать паспорт для поездки в Испанию. Прежде чем отплыть из Нью-Йорка, писателю пришлось отправиться в Вашингтон для встречи с Рут Шипли, могущественной чиновницей, возглавлявшей паспортный отдел. Нужно было представить ей контракт с NANA и дать заверения, что он «не имеет намерений участвовать в… конфликте»{8}.

Писательница Джозефина Хербст, друг Хемингуэя со времен его жизни в Париже, которая вновь объявилась в Ки-Уэсте и в Испании, понимала ситуацию лучше, чем Орлов. Она чувствовала, что Хемингуэй, как и многие другие, «переживал своего рода трансформацию», и поездка в Испанию была частью этого процесса{9}. Она также знала, что он хотел быть военным писателем для своего поколения: война давала ответы, которые нельзя найти где-то еще, даже в водах Ки-Уэста, когда подсекаешь тарпона. «То, что было там повседневной реальностью, встречалось здесь лишь в экстремальных ситуациях»{10}.

Хербст совершенно справедливо говорила о процессе. Хемингуэй изменился не в одночасье. Поначалу он встал на сторону Республики и против фашизма{11}. В декабре 1936 г. он написал своему редактору Перкинсу, что Франко — «это первостатейный сукин сын»{12}. В другом письме, отправленном несколько недель спустя, его тон уже был неоднозначным. Правды нет ни на одной стороне, и он не готов поддерживать кого-либо из них. Однако ему не были безразличны судьбы людей и их страдания, а это означало, что писатель симпатизировал тем, кто возделывает землю{13}. Он добавлял, что не слишком задумывается о советском режиме, который поддерживает Республику: «В России сейчас у власти грязная клика, но мне не нравятся никакие правительства».

Несколькими днями позже в семье своей жены Полин (где все были католиками и поэтому были склонны симпатизировать Франко и националистам) Хемингуэй допустил, что «красные вполне могут быть такими плохими, как говорят», но добавил, что эта страна принадлежит им, а не живущим за границей землевладельцам, не говоря уже об итальянцах и немцах{14}. Он также заявил, что хочет поехать в Испанию, чтобы лично следить за «генеральной репетицией неизбежной войны в Европе» и писать «антивоенные репортажи», которые помогут удержать Соединенные Штаты от вступления в войну.

Потом появилась Марта Геллхорн, неотразимая третья жена Хемингуэя, которая была почти на 10 лет младше великого писателя. Она заглянула в бар Sloppy Joe’s в декабре 1936 г. и изменила его жизнь. Яркая, напористая блондинка, одержимая страстью к литературному творчеству и левым идеалам, она жаждала приключений. Они с Хемингуэем договорились встретиться в Испании и вместе освещать ход войны — она для журнала Collier’s, а он для NANA. Война скрепила их взаимоотношения — связала в буквальном смысле огнем. В 1940 г. Геллхорн стала третьей женой Хемингуэя. Из четырех его жен одна она могла бы считаться почти ровней ему. Во время этой войны только она превратилась в журналистку и романистку со своей собственной точкой зрения. Хемингуэй часто одобрял ее писательские амбиции, однако порою возмущался. Так или иначе, он не мог не видеть ее внимания к страданиям простых людей в 1930-е гг. Присутствие Геллхорн в жизни Хемингуэя в Испании сделало его более восприимчивым к левым идеям.

Свой вклад в левый поворот Хемингуэя внесли и его соотечественники — художники и писатели, со многими из которых он дружил долгое время, как, например, с Джоном Дос Пассосом, романистом, рассказавшим ему о Ки-Уэсте, и Арчибальдом Маклишем, будущим директором библиотеки конгресса США, уже известным поэтом в то время. Маклиш и Дос Пассос были, как писал Хемингуэй, единственными литературными друзьями, которым он мог доверять{15}. Маклиш на том этапе довольно пессимистично смотрел на будущее капитализма, а Дос Пассос вообще помешался на социальном равенстве. Как и у Хемингуэя, у Маклиша и Дос Пассоса было много друзей и знакомых из коммунистического стана. Однако вся эта троица нередко расходилась во взглядах с коммунистами, иногда очень сильно, и было бы правильнее называть их «симпатизирующими левым» и антифашистами, а не «сторонниками» и уж тем более не преданными коммунистами{16}. С Маклишем и Дос Пассосом Хемингуэй стал одним из учредителей Contemporary Historians Inc. — группы, созданной, чтобы снимать фильмы об Испанской Республике. Их цель заключалась в распространении правдивой информации о ее борьбе за выживание, а главное, в изменении позиции правительства США, которое придерживалось политики нейтралитета.

Historians выпустила фильмы «Испания в огне», над которым Хемингуэй начал работать еще до отъезда из Нью-Йорка, и «Испанская земля», где он помогал с натурными съемками, а потом читал закадровый текст. «Испания в огне» кажется сегодня грубым сочетанием истории и пропаганды. Одна из афиш кричит о том, что в фильме показаны «тысячи жертв фашистов, убитых при поддержке Гитлера — Муссолини», «мертвые женщины и дети лежат на улицах Мадрида». Там же цитируется Хемингуэй, который говорит, что этот фильм не оставит равнодушным никого, независимо от политических взглядов и религиозных верований{17}. «Испанская земля» — более тонкий и высокопрофессиональный фильм, который тем не менее очень убедителен. Его режиссер, космополитичный Йорис Ивенс, был, пожалуй, самым политически ангажированным членом Historians. В отличие от своих коллег с их эпизодической поддержкой левого движения, он являлся убежденным коммунистом всю сознательную жизнь вплоть до развала советской империи в 1989 г. В 1930-е гг. Ивенс находился в подчинении Коммунистического интернационала, или Коминтерна{18}.

Номинально ассоциация коммунистических партий, Коминтерн, была независимой от НКВД. Однако, как и НКВД, она представляла собой продолжение сталинского аппарата и находилась под его полным контролем. Одним из руководителей Коминтерна был немец Вилли Мюнценберг — неутомимый, неопрятный, креативный, харизматичный человек. Из-за своей разносторонности и энергичности он однажды был назван одним из «пяти самых интересных людей в Европе»{19}. Мюнценберг познакомился с Лениным еще до большевистской революции. В 1920-е гг. именно Ленин попросил его создать за пределами России механизм агитации и пропаганды (который вскоре стали называть агитпропом) для формирования благоприятного образа революции в прессе. Мюнценберг оказался отличным выбором, и довольно быстро встал во главе умопомрачительной европейской империи агитпропа, которую иногда называли трестом Мюнценберга{20}.

Все началось с печатного слова: Мюнценберг учреждал журналы и газеты, которые вели борьбу с капиталистической и фашистской периодикой. Затем стали ставить пьесы, проводить конференции и разнообразные культурные мероприятия — «непрерывную череду… десяток или больше международных конгрессов, митинги и комитеты»{21}. Фильмы снимали как в Советском Союзе, так и за рубежом. Коминтерн открыто признавал некоторые из этих пропагандистских продуктов своими собственными, однако действовал также через многочисленные передовые группы. Участники могли знать, что они делают, или использоваться втемную. Негласный девиз выглядел так: «Все для партии, но ничего от имени партии». Профессиональный кинематографист, член Коммунистической партии Голландии Ивенс был именно тем человеком, которого Мюнценберг хотел видеть в своей команде{22}. Лояльность, энергичность и креативность — все было при нем, плюс самостоятельность. Ивенс знал, что фильмы, которые не кажутся пропагандой, убеждают сильнее.

Ивенс не скрывал своей партийной принадлежности от Historians, где спокойно относились к ней, так как знали биографию Ивенса. Маклиш не сомневался в том, что Ивенс такой «коммунист, который никогда не даст коммунизму мешать его работе»{23}. Маклиш был, пожалуй, слишком благородным.

Обладающий даром убеждения Ивенс очень скоро стал «политическим комиссаром Эрнеста», человеком, который руководил политическим образованием писателя{24}. Вряд ли теперь кто-нибудь узнает, действительно ли это Коминтерн приставил Ивенса к Хемингуэю. В дошедших до нас обширных архивах Коминтерна нет никаких свидетельств официальной постановки такой задачи. Автоматизированный поиск упоминаний Хемингуэя в 50 млн оцифрованных страниц (эти революционеры были помешаны на ведении учета) не дал никакого результата{25}. Однако Ивенса могли попросить и неофициально и просто сказать: «Посмотри, что можно сделать». Именно так Мюнценберг дал задание журналисту и писателю Артуру Кёстлеру — попросил посмотреть, что тот может узнать о противнике. Не имея специальной подготовки, Кёстлер проник в штаб Франко, был арестован и чуть не поплатился за свой поступок жизнью{26}. Впрочем, Ивенс мог просто сделать то, что было правильным с его точки зрения, и решил с умом использовать великого писателя.

Хемингуэй и Кёстлер были не единственными, кого Коминтерн завербовал во время войны в Испании. Еще одной целью была Барбара Вертхайм, больше известная как историк Барбара Такман, автор бестселлера «Августовские пушки», который привлек внимание президента Джона Кеннеди{27}. Нью-йоркская светская львица и выпускница престижного частного Рэдклиффского колледжа, Вертхайм отправилась в Испанию в 1937 г. в качестве репортера журнала Nation. Проведя некоторое время в Валенсии и в Мадриде, она перебралась в Париж, где познакомилась с одним из главных помощников Мюнценберга — общительным, обаятельным и мастерски манипулирующим людьми Отто Кацем, который попытался завербовать ее для работы на Коминтерн. Вертхайм, которая не была коммунисткой, отказалась. Тогда Кац отступил на запасную позицию и предложил ей подумать над созданием книги, поддерживающей общее дело и проводящей исторические параллели. На это она согласилась и написала свою первую книгу о Великобритании и Испании в XIX в., которая «должна была», по ее собственному выражению, «показать, что в основе британской политики всегда лежало стремление не дать Испании… освободиться от контроля доминирующей на континенте силы (Гитлера в текущий момент)»{28}. Стоит заметить, что экземпляр этой малоизвестной книги Вертхайм об Испании обнаружился в личной библиотеке Хемингуэя в Ки-Уэсте — в 2015 г. он по-прежнему стоял на полке{29}.

Как и Кац, Ивенс подбирал индивидуальный подход к каждой цели. Голландец, который был на год старше Хемингуэя, прекрасно знал, что не стоит начинать с предложения стать агентом Коминтерна. Хемингуэя нужно постепенно знакомить со стадом и ни в коем случае нельзя насильно обращать в свою веру. Десятилетия спустя в удивительно откровенном интервью с Уильямом Уотсоном, историком из Массачусетского технологического института, Ивенс вспоминал: «У меня были планы в отношении Хемингуэя, и, думаю, я выбрал правильную тактику. Я знал, как далеко могут пойти люди вроде него, а также, что он не предатель»{30}.

Ивенс заставил Хемингуэя работать, самолично и без посредников, на переднем крае кинопроизводства и позаботился о том, чтобы он контактировал с антифашистскими бригадами Коминтерна. В отличие от убежденных коммунистов, Хемингуэй попал в Испанию не в результате своей политической сознательности, а под влиянием полуинстинктивных жизненных установок вроде помощи жертвам несправедливости, борьбы с фашизмом и удержания Америки от ввязывания в новую войну в Европе. Ивенс изменил ситуацию после того, как Хемингуэй прибыл в Европу в марте 1937 г. «Я был политически причастным, — признался Ивенс в разговоре с Уотсоном, — а он нет… Я поставил себе задачу разъяснить Хемингуэю суть антифашизма» так, как ее понимали в Коминтерне, ни больше, ни меньше{31}.

Ивенс начал с формирования прочных дружеских отношений. Их основой могла стать их работа. Хемингуэй вкладывал душу в съемку фильма. Он старался быть полезным, организовывал транспорт, таскал оборудование, делился продуктами и выпивкой (обычно виски и сырым луком). Наверное, чтобы проверить себя (он не участвовал в боевых действиях почти 20 лет), он не упускал случая побывать со съемочной группой на переднем крае. Работая в окопах на передовой, а иногда на ничьей земле, члены съемочной группы шли на риск, который в полной мере понимал лишь ветеран сражений Хемингуэй. Однажды пуля попала в стену прямо над головой Ивенса, и Хемингуэй увел команду в более безопасное место. Когда выяснилось, что оператор в спешке оставил камеру, Хемингуэй пополз обратно за ней под огнем вражеских снайперов, пули которых ложились совсем рядом. Успешный выход из смертельно опасной ситуации сближает людей. Как сказал Ивенс, «когда находишься с кем-то на переднем крае… ты понимаешь, кто он такой… Первые две недели в Испании у нас ушли на то, чтобы узнать друг друга… На фронте этот период сильно сокращается»{32}.

Ивенс знакомил Хемингуэя с «правильными» людьми: с бойцами-коммунистами. Интернациональные бригады, создаваемые Коминтерном для поддержки Республики, идеально подходили для этой цели. В них было множество бескомпромиссных, ярких и образованных мужчин (а также несколько женщин) из разных стран, включая Соединенные Штаты. Именно такие люди нравились Хемингуэю. Некоторые из них, например Милтон Вулфф из самой известной американской части интербригад — батальона имени Авраама Линкольна, стали друзьями писателя на всю оставшуюся жизнь. Они были не бумагомарателями или романтиками, а людьми, рискующими жизнью ради убеждений, — они были настоящими. По большей части это были коммунисты, готовые делать то, что прикажет партия или Коминтерн. Ивенсу не надо было читать Хемингуэю лекции по политике — он просто мог отвезти его на передовую, туда, где сражались интербригады, и позволить впитывать то, что делают и говорят вокруг.

Через несколько недель Ивенс решил, что Хемингуэй готов к следующему шагу: к знакомству кое с кем помимо рядовых бойцов. Это были командиры-коммунисты, представители Советского Союза и советские журналисты. Лучшее место для встречи с ними находилось всего в нескольких километрах от фронта, в мадридском отеле Gaylord, который Советы превратили в дополнение к своему посольству в Испании. Мимо этого расположенного на пересечении двух больших улиц компактного отеля довольно легко пройти, не обратив на него внимания. Футуристичные прямые линии, очерчивающие серый фасад, делали его похожим больше на многоквартирный дом, чем на роскошный отель с мраморными коридорами, которые ведут к хорошо обставленным номерам. Необычность этого места выдавали лишь часовые с примкнутыми штыками у автостоянки.

Представители Советов и их приближенные жили, ели и пили в роскоши Gaylord, в то время как их солдаты сражались и умирали в траншеях в нескольких километрах. Это было одно из нескольких мест в столице, которые хорошо снабжались продуктами и алкоголем, в частности водкой и икрой. На первую встречу Хемингуэй прихватил с собой пару драгоценных бутылок виски в качестве своего вклада в общий стол, уже трещавший под тяжестью огромного окорока (может, он таким образом хотел гарантировать, что его примут?){33}.

В какой-то мере Хемингуэя привлекала эксклюзивность Gaylord: лишь небольшая группка журналистов имела туда доступ и возможность находиться среди людей, которые определяли ход войны. Ивенс познакомил Хемингуэя с писателем Михаилом Кольцовым, главным корреспондентом советской ежедневной газеты Правда, и с другими руководителями коммунистического движения. Через много лет Ивенс сказал, «что дал ему [Хемингуэю] преимущество, в котором тот очень нуждался»{34}.

Очень скоро связь между этими двумя людьми стала достаточно прочной, чтобы Ивенс мог давать Хемингуэю задания. Даже через 70 с лишним лет в письмах Хемингуэю Ивенс предстает как эдакий режиссер (или политический комиссар): он дает наставления с утомительной навязчивостью. Он указывает Хемингуэю, с кем встретиться, куда пойти, что снимать, а порой даже что сказать. В письме от 26 апреля 1937 г., например, приведен пронумерованный список текущих дел, в котором среди прочего значится: проконтролировать съемки в испанской деревне; организовать транспорт; отправить уточненный вариант не позднее 3 мая; образумить Дос Пассоса{35}. Чуть позднее Ивенс просит Хемингуэя помочь в доработке краткого содержания фильма «Испанская земля»{36}.

Хемингуэй при всем желании не мог сделать все, что Ивенс хотел от него. Взаимоотношения в большей мере были нацелены на влияние, а не на управление. Однако именно Ивенс определял программу Хемингуэя во время его первой поездки в Испанию, практически не оставляя ему времени на другие дела, даже на ухаживание за Геллхорн. Один из гражданских служащих в интербригадах, британский поэт Стивен Спендер, описывал ситуацию следующим образом: Хемингуэя буквально «преследовала эта упорная, агрессивная леди». Она «постоянно искала его», но он обычно пропадал на фронте вместе с Ивенсом{37}.

Ивенс неслучайно беспокоился насчет Дос Пассоса. Профессор собирался покинуть общество единоверцев. Подспудной причиной могло быть усиливавшееся соперничество двух романистов, а поводом стало убийство Хосе Роблеса, друга Дос Пассоса. Выходец из «семьи с монархическими и в целом реакционными взглядами»{38}, Роблес постепенно перешел в стан левых, но не леворадикалов. В 1920-х гг. он эмигрировал в Соединенные Штаты и стал преподавать испанскую литературу в Университете Джона Хопкинса в Балтиморе. В тот момент, когда началась гражданская война, Роблес находился в Мадриде. Он остался в Испании и предложил свои услуги Республике. Немного владея русским языком, он участвовал как переводчик в переговорах между испанскими и советскими официальными лицами в военном министерстве, где обсуждались государственные секреты.

Осенью 1936 г. республиканская или советская служба безопасности арестовала Роблеса. Даже сегодня детали этого события остаются туманными. Скорее всего, его держали в одной из небольших тюрем, созданных НКВД по всей Испанской Республике, и непрерывно допрашивали. Следствие по его делу не проводилось, и официальные обвинения ему не предъявлялись. В конечном итоге держать Роблеса в живых стало несподручно, и в начале 1937 г. тюремщики расстреляли его, а от тела избавились{39}.

Попав в Испанию весной 1937 г., Дос Пассос начал раскапывать правду о судьбе своего друга. Он отверг теорию о том, что Роблес был фашистским шпионом, как «выдумку романтиков из стана американских коммунистов». Это был выпад в адрес Хемингуэя и его коммунистических друзей. С точки зрения Дос Пассоса, Роблеса «расстреляли потому, что, на взгляд русских спецслужб, он знал слишком много о взаимосвязях испанского военного министерства с Кремлем и при этом не был политически надежным»{40}. Эту историю стоило рассказать американцам, поскольку она давала «представление о кровавом клубке, закрученном» в Испании, и служила противовесом «восторженным возгласам с нашей стороны», помогавшим «освободить головы… от… привычки считать черное абсолютно черным, а белое абсолютно белым»{41}.

Таким образом, в период между 1937 и 1940 гг. пути Дос Пассоса и Хемингуэя начали расходиться. Хемингуэя очаровали бойцы и представители культуры, стоявшие на стороне коммунистов, и он все больше посвящал себя спасению Республики от фашизма. Как заметила Джози Хербст, Хемингуэй «простодушно принял существующие идейные представления», а Дос Пассос, более искушенный в политике, стал сомневаться в них{42}.

Ивенс стремился не допустить, чтобы история с Роблесом вызвала негативную реакцию, особенно за пределами Испании. Он не хотел, чтобы Дос Пассос рассказывал о своем «друге-переводчике-фашисте», когда вернется домой{43}. В письме Хемингуэю от 26 апреля 1937 г. Ивенс выражает надежду на то, «что Дос все же поймет, чем мужчина и товарищ должен заниматься в это трудное и серьезное военное время», т. е. будет думать об общем благе, а не о судьбе отдельно взятого человека. Очень скоро Хемингуэй подхватит эту тему{44}. Не давая Хемингуэю прямых указаний относительно того, что следует делать, Ивенс завершает нить рассуждений наводящим вопросом: «Ты согласен?»

Хемингуэй был согласен. Его беспокоило, что Дос Пассос осложнит работу съемочной группы, — его вопросы могли «создать проблемы всем»{45}. Хемингуэй взвалил на себя задачу сделать так, чтобы Дос Пассос не сорвал их работу после отъезда из Испании. Их конфликт перешел в решающую стадию 11 мая 1937 г. в Париже, когда Дос Пассос с женой собирались отправиться на поезде в Гавр, где они должны были пересесть на пароход, идущий через Атлантику{46}.

Вокзал Сен-Лазар был одним из самых больших и старых в Париже. Элегантный фасад XIX в. делал вокзал похожим снаружи на музей — он не выглядел неуместным по соседству с Лувром, однако внутри полностью отвечал своему назначению и представлял собой ряд навесов из стали и стекла над платформами и железнодорожными путями. В полдень из-за туч выглянуло солнце, и его лучи осветили пассажиров на платформе, ожидавших поезд, который должен был отправиться в Гавр в 13:15. Дос Пассос и его жена Кэти, приехавшие на вокзал в последний момент, второпях грузили свои чемоданы. Буквально за минуту до того, как проводники объявили об отправлении поезда и закрыли двери, от толпы провожающих отделился Хемингуэй. Но приехал он вовсе не для того, чтобы попрощаться и пожелать счастливого пути. Его взгляд был хмурым и не предвещал ничего хорошего. Хемингуэй хотел получить ответы на важные вопросы. Немедленно. Что именно Дос Пассос намерен рассказать о Роблесе? Или, если уж на то пошло, о войне в целом? Всегда вдумчивый и уравновешенный, Дос Пассос ответил, что собирается рассказать свою историю американской публике: какой смысл воевать за гражданские свободы, если вы попутно попираете их? Хемингуэй парировал: «Гражданские свободы — чушь. Ты с нами или против нас?» Дос Пассос пожал плечами, как преподаватель, объясняющий свою позицию классу: он пишет то, что должен писать. Приблизив сжатый кулак к лицу Дос Пассоса, Хемингуэй сказал: «Сделаешь это, и тебе конец. Критики в Нью-Йорке распнут тебя»{47}.

Кэти Дос Пассос (которая сама долгое время была близким другом Хемингуэя) не могла поверить в то, что происходит. Она сказала Хемингуэю, что «в жизни не слышала ничего более беспринципного». Хемингуэй так и не получил ответа, а когда поезд тронулся, он развернулся и пошел прочь, не оглядываясь{48}.

Ивенс и Хемингуэй вычеркнули Дос Пассоса из своей профессиональной жизни. Создавалось впечатление, будто Дос Пассос никогда не был частью Contemporary Historians, — Ивенс впоследствии даже перерегистрировал эту организацию как History Today Inc., чтобы отмежеваться от неверующего. (Новая организация, как выразился Ивенс, не должна иметь «ничего общего с Дос Пассосом и всем, что с ним связано»{49}.) В начале 1938 г. Хемингуэй вернулся к этой теме в гневной телеграмме, отправленной с борта французского океанского лайнера Ile de France, за которой через несколько дней последовало чуть более мягкое письмо. Телеграмма обвиняла Дос Пассоса (который нередко с трудом сводил концы с концами) в предательстве «ради денег, в то время как более достойные продолжают сражаться» — иначе говоря, в продаже историй, обличающих промахи Республики{50}.

Письмо начиналось с извинения, но потом его тон становился резким{51}. В одном из сравнительно мягких предложений содержалось обвинение, означавшее конец дружбе: для Хемингуэя утверждение, что на этой войне коммунисты навязывают свою волю народу, было «злобной клеветой».

В последующие годы Хемингуэй не раз излагал разные версии этой истории, всегда нелестные для Дос Пассоса. Он заявлял, что Роблеса расстреляли как шпиона после беспристрастного судебного разбирательства или что «ребята» просто застрелили «бесполезного переводчика»{52}. В 1954 г. Хемингуэй говорил, что он был тем, у кого «хватило смелости сказать Досу» правду о Роблесе, а Дос Пассос «обрушился на него, как на убийцу»{53}.

Наскоки Хемингуэя на Дос Пассоса были следствием того, что он позднее назвал «напряжением» великой войны против фашизма, которая началась в 1936 г., продолжалась десятилетие и изменила его жизнь. Именно этим напряжением он объяснял свои нападки на некоторых старых друзей{54}. При этом он никогда не отказывался от сказанного и написанного о Дос Пассосе и Испании весной 1937 г.

В мае в дополнение к противостоянию франкистов и республиканцев вспыхнул конфликт в Барселоне — городе, где ультралевые воплощали в жизнь свои представления о будущем. Поначалу анархисты и марксисты некоммунистического толка из Partido Obrero de Unificación (POUM), или Рабочей партии марксистского единства, казалось, взяли верх. Первоклассные рестораны стали столовыми для народа — обеденный зал в отеле Ritz превратился в Народную столовую № 1. Фабриками управляли рядовые члены профсоюза, священники исчезли, а церкви были закрыты или отданы для другого использования. Один из монастырей переоборудовали в детский туберкулезный санаторий{55}. Все это противоречило политике коммунистов и Советов: с революцией нужно было подождать, пока не окончится война, а до той поры всем предписывалось подчиняться центральному правительству.

Долго назревавший конфликт наконец вырвался наружу — сначала на телефонной станции, а потом на улицах, где обе стороны быстро возвели баррикады из булыжников и перевернутых автомобилей. Столкновения были беспорядочными, но временами жаркими — в тихий день «стояло безмолвие, слышались только пулеметные очереди и ружейные выстрелы»{56}. Если представители Советов плели интриги за кулисами, делая все от них зависящее, то коммунисты воспользовались кризисом и добились смены премьер-министра Республики. Новое правительство выступило против POUM в Барселоне. Ее штаб-квартиру закрыли и превратили в тюрьму, части на фронте расформировали, а центральный комитет арестовали в полном составе.

В июне руководитель партии Андреу Нин поплатился жизнью за то, что одно время поддерживал Троцкого и резко критиковал Сталина, этого «кровожадного диктатора»{57}. Сотрудники НКВД упрятали Нина в одну из тайных тюрем и под пытками пытались вырвать у него признание в том, что он фашистский шпион. Нин проявил удивительную стойкость — он отказался признаться и тем самым спас жизни своих друзей и товарищей. После этого советские спецслужбы или их подручные убили его, а тело захоронили где-то в сельской глубинке. Это дело было настолько важным для советских спецслужб, что на место пыток прибыл даже резидент НКВД Орлов{58}. Чтобы объяснить происходящее, коммунистические газеты опубликовали сенсационное (и ложное) обвинение Нина в сотрудничестве с фашистами. В своей лжи они постепенно дошли до того, что фашисты выкрали Нина, и он нашел убежище под крылом Франко или Гитлера.

Хемингуэй вряд ли знал правду о судьбе Нина и об участии в этом Орлова, однако до него доходили слухи. Он упоминает Нина в своем письме Дос Пассосу в 1938 г., а позднее пересказывает бесстыдную версию НКВД относительно смерти Нина в книге «По ком звонит колокол». Один из героев книги, Карков, прообразом которого послужил советский журналист Кольцов, так излагает всю эту историю: POUM — это сборище еретиков, а Нин был арестован, но ему удалось вырваться из «наших рук». Никто не знает, действительно ли Хемингуэй простодушно поверил в эту легенду или сознательно подредактировал правду, чтобы защитить Республику{59}.

Во время событий в Барселоне Ивенс и Хемингуэй находились в Соединенных Штатах. Из Испании Хемингуэй сначала отправился в Нью-Йорк, а потом в Ки-Уэст, откуда он, уже вместе с женой и сыновьями, продолжил путь на острова Бимини на Багамах — место его дислокации летом того года. В начале июня на юг приехал Ивенс, чтобы обсудить фильм и выступление Хемингуэя, к которому тот готовился{60}.

Два друга вылетели 4 июня в Нью-Йорк на Вторую конференцию, организованную Лигой американских писателей. Представляя конференцию как собрание «литераторов различной политической ориентации», коммунистическая газета Daily Worker выносила вперед информацию о предстоящем выступлении Хемингуэя, «этого самого „неполитизированного“ писателя… только что прибывшего с полей сражения в Испании»{61}. Программу, впрочем, определяла КП США, выдвигавшая на первое место своих членов, в том числе занудного сталиниста Эрла Браудера — генерального секретаря партии, друга Хемингуэя Дональда Огдена Стюарта — голливудского кинопродюсера, который стал одним из самых преданных, и самого Ивенса, который все еще работал над редактированием «Испанской земли».

Мероприятие проводилось в зале Карнеги-холл на 57-й улице Манхэттена. Построенный в 1891 г., он уже тогда казался старомодным — вычурный оперный театр с ярусами позолоченных лож, обращенных к оркестровой яме и сцене. В тот вечер он был заполнен до отказа: там присутствовали 3500 коммунистов и их сторонников. Клубы сигаретного дыма в сочетании с жарой и высокой влажностью делали атмосферу почти невыносимой. Однако толпа внимательно слушала выступавших. Ивенс, третий по счету, демонстрировал кадры из фильма, «снятого на том самом фронте, где должен находиться каждый честный писатель»{62}.

Никогда не чувствовавший себя уверенно перед публикой — по одной из историй, он обошел все бары на Среднем Манхэттене, чтобы набраться храбрости{63}, — Хемингуэй продолжил с того места, на котором закончил Ивенс. Страдая от стеснявшего движения пиджака и галстука, обливаясь от жары потом, писатель из Оук-Парка говорил ровным, характерным для Среднего Запада почти гнусавым голосом и не мог спокойно смотреть на свой машинописный текст. «Когда текст звучал не так, как надо», Хемингуэй, казалось, выходил из себя «и повторял предложения с необычной горячностью»{64}.

Семиминутное выступление было направлено против фашизма и давало кредит доверия коммунизму. Хемингуэй говорил слушателям о том, что проблема писателя заключается в понимании того, «как писать правдиво»{65}. По его словам, существовала «только одна форма правления, препятствующая появлению на свет хороших писателей, — фашизм»; «писатель, который не лжет, не может жить и работать в фашистском государстве». Он не сказал ни слова о том, каково быть писателем в Советском Союзе, где приходилось врать, чтобы выжить. Присутствовавшим понравилось его выступление. Для многих это было событие, которого ждали, и оно не разочаровало. Хемингуэя не раз прерывали аплодисментами{66}. Несколькими днями позже Макс Перкинс восторженно заявил, что его высказывания относительно писательского дела были «абсолютной истиной»{67}. Журнал New Masses опубликовал текст выступления полностью 22 июня{68}.

После конференции в Карнеги-холле компания Contemporary Historians столкнулась с финансовыми трудностями. Примерно в конце июня Ивенс заявил, что ему не хватает $2500 для завершения фильма. Хемингуэй решил помочь Ивенсу, которому, по его словам, он полностью доверял. Многие, включая Маклиша, говорили, что они ничего не могут сделать. Тогда Хемингуэй, готовый пойти на финансовые жертвы ради общего дела, взял $2500 в долг под 6 %. Это оставило дыру в его бюджете, но спасло компанию от неминуемого краха{69}.

К началу июля фильм обрел окончательную форму. Ивенс набрасывал черновые варианты, Хемингуэй редактировал их, и в сценарии война была сведена к простой формуле{70}:

Мы обрели право обрабатывать нашу землю в результате демократических выборов. Теперь же военщина и отсутствующие землевладельцы хотят снова отнять у нас землю. Но мы будем сражаться за право орошать и возделывать испанскую землю, которая пустует по прихоти аристократии.

Фильм, текст в котором читает Хемингуэй, начинается с картин деревенской жизни в Испанской Республике. Деревенские жители работают сообща ради улучшения своей жизни. Затем демонстрируются картины сражений, где фронтовые кадры перемежаются с видами растерзанного войной Мадрида. В память Геллхорн навсегда врезались сцены артиллерийского обстрела — женщины, задыхающиеся от дыма и вытирающие глаза, и мужчины с «суровыми напряженными лицами», которые медленно идут навстречу врагу, готовые броситься в атаку{71}.

Хемингуэй, Геллхорн и Ивенс представили «Испанскую землю» 8 июля президенту и г-же Рузвельт. Геллхорн связалась со своей подругой Элеонорой и убедила ее пригласить кинематографистов в Белый дом. Хемингуэй никогда особо не задумывался о хозяине Белого дома, но, когда они встретились, президент был «полон гарвардского очарования — неженственного и женственного одновременно»{72}. День был жарким; их проводили в столовую без кондиционера; обед оказался совершенно заурядным: постный суп, резиновые сквобы[3], пассерованный латук. Однако после обеда чета Рузвельтов посмотрела фильм с большим вниманием. Президент сидел рядом с Ивенсом и, когда просмотр закончился, почти в буквальном смысле заговорил гостей. Он начал с того, что Хемингуэю и Ивенсу «следовало бы добавить в картину пропаганды»{73}.

Хемингуэй и Ивенс собирались попросить его приостановить эмбарго на поставки оружия, которое вытекало из нейтралитета Америки. Однако Рузвельт говорил так много, что они не смогли вставить даже слова. Хемингуэю удалось только сказать Гарри Гопкинсу, помощнику Рузвельта, которого президент вроде бы обожал, что Республике нужно оружие для победы. Ни фильм, ни эта маленькая просьба не изменили американской политики, все кончилось лишь безрассудной попыткой двух деятелей искусства повлиять на президента. Даже много лет спустя Ивенс помнил об оставшихся от той встречи впечатлениях: «Мы пытались что-то сделать и гордились этим»{74}.

На следующий день в своей газетной колонке «Мой день» г-жа Рузвельт рассказала своим читателям о трех «очень интересных людях», которые приходили на обед в Белый дом{75}. Голландец с кудрявыми волосами и глубоко посаженными голубыми глазами был назван «самым талантливым и бесстрашным кинематографистом». Ее поразило то, как он показывал «лица мужчин и женщин… крестьян, солдат, ораторов и деревенских домохозяек, всех… интересных типажей, которые заслуживают изучения».

Геллхорн со своей стороны писала г-же Рузвельт, что она «бесконечно» благодарна ей за организацию встречи, и спрашивала с легким беспокойством, «действительно ли ей понравился фильм». Она надеялась, что понравился: «Йорис и Эрнест очень рады… поражены тем, что вы и г-н Рузвельт порекомендовали усилить фильм, подчеркнуть причины конфликта»{76}.

В середине июля Ивенс и Хемингуэй в компании Полин вместо Геллхорн привезли свой фильм в Голливуд в надежде найти там доброжелательных зрителей, способных и готовых выписывать чеки на крупные суммы, на которые Historians собиралась закупить санитарные машины для Республики{77}. Хемингуэя атаковали актеры и продюсеры, которым хотелось посидеть во время показа рядом с известным писателем и его другом-режиссером. Все началось с официального обеда в кинокомпании Metro-Goldwyn-Mayer, хозяйкой которого была австрийская красотка Луиза Райнер, а потом состоялись крупные приемы дома у двух других звезд — Фредрика Марча и Роберта Бенчли. Показ в концертном зале Philharmonic Auditorium прошел с аншлагом{78}.

На показе Ивенс произнес речь так, словно он был Хемингуэем; он почти «переплюнул Хемингуэя», когда сказал: «Я знаю, что деньги нелегко зарабатывать, но умирать не легче»{79}. Чтобы не уступить ему, Хемингуэй обратился к присутствовавшим с эффектной просьбой о помощи. Рассказ об общем деле — о необходимости остановить наступление фашизма в Испании и о том, как дорогие ему люди отдают за это жизни, сделал обращение еще более личным{80}:

Не знаю, приходилось ли кому из вас получать ранения… В первый момент… боли почти не чувствуешь… Но примерно через полчаса, когда проходит шок, наваливается боль и… ты по-настоящему начинаешь жалеть, что не умер, особенно если санитары не могут добраться до тебя.

Скотт Фицджеральд, который присутствовал в зале Philharmonic, сказал, что фильм «выше всяких похвал», и добавил в письме Максу Перкинсу из издательства Charles Scribner’s Sons (где публиковались и Фицджеральд, и Хемингуэй), что в словах Хемингуэя слышалось «нечто почти благоговейное»{81}.

Гран-тур по Голливуду стал самым успешным моментом в истории «Испанской земли». Показанный в таких демонстрационных центрах, как кинотеатр 55th Street Playhouse в Нью-Йорке и Национальный пресс-клуб в Вашингтоне, фильм получил неоднозначные оценки. Критики высказывали противоречивые мнения о балансе художественной ценности и политической пропаганды. Довольно быстро фильм канул в вечность и стал лишь одним из интересных примеров в истории кинематографии{82}.

Затем Ивенс неожиданно заявил, что заканчивает с Испанией. Он собирался сосредоточиться на новой войне, той, что разгоралась в Китае. Хемингуэй и Геллхорн тяжело восприняли эту перемену, хотя она почти наверняка произошла по указанию Коминтерна. Они выдержали столько испытаний вместе с этим голландцем, от окопов на переднем крае до Белого дома. Теперь команда разваливалась и один из ее членов отправлялся на другой конец земли. Как вспоминала Геллхорн, она подумала, что Ивенс и Хемингуэй преданы идее по-разному{83}:

В Нью-Йорке мы рекламировали «Испанскую землю» так, словно от этого зависело будущее мира. И вдруг Йорис не возвращается в Испанию. Мы с Эрнестом едем туда, он — нет. Я не думала, что он принимает все так близко к сердцу.

Хемингуэй опасался, и не без основания, что Коминтерн теряет интерес к Испании — летом 1937 г. немыслимое дело для него и Геллхорн{84}. Писатель все еще двигался в противоположном направлении и становился преданнее Республике, а это, в свою очередь, сближало его с Советами — лучшим зарубежным другом Республики, с его точки зрения. Даже когда такие стойкие приверженцы Коминтерна, как Ивенс, стали менять позицию, Хемингуэй продолжал укреплять дружеские связи с советскими шпионами, которые оставались в стране и с радостью отвечали на его заигрывания.

Глава 3. Возвращение в Испанию

Идти до конца

Труднее всего во время этой поездки было убедить владельца гаража замазать отполированный почти до зеркального блеска лак краской, чтобы сделать автомобиль менее заметным. В конце лета 1937 г. Хемингуэй хотел как можно лучше защититься от воздушных атак. Он собирался побывать в лагере партизан-республиканцев в отдаленном уголке Испании, и кустарный камуфляж был лучше, чем ничего. Приторочив запасную канистру с бензином к бамперу, Хемингуэй отправился из Валенсии. Его путь проходил сначала по хорошим дорогам у средиземноморского побережья, а потом по второстепенным дорогам, ведущим в горы провинции Теруэль. Не предназначенные для армейских грузовиков и штабных автомобилей, которые сейчас ездили по ним, эти горные дороги были совершенно разбитыми. Автомобилю, судя по всему еще одному Dodge с двигателем, как у бульдозера, потребовалось почти два часа, чтобы одолеть 70 км по горному серпантину.

Цель Хемингуэя, небольшой городок Альфамбра, был милым в своей аскетичной простоте. Голые холмы, обрамленные полоской растительности, тянулись вдоль небольшой реки с тем же названием, что и у городка. Он нашел командира партизан в простом доме, превращенном в казарму, и очень быстро выяснил, что Энтони Кросту, прямолинейному польскому коммунисту, ни к чему посетители, а репортеры тем более. Имя «Хемингуэй» не значило для него ничего. Эрнест предъявил мандат Армии центра, который был покрыт печатями, призванными подтверждать полномочия выдавшего документ органа. Мандат обязывал каждого республиканского командира помогать предъявителю, который любил объяснять людям вроде Кроста, что он в большей мере писатель, а не репортер.

Мандат, похоже, произвел впечатление. Крост в конечном итоге согласился позволить писателю вернуться через три недели и принять участие в осуществлении диверсии. На всякий случай он все же отрядил человека присмотреть за Хемингуэем. Во второй раз Хемингуэй пробыл с партизанами четыре дня — он не только жил в их лагере, но и участвовал в боевой операции. Ему вручили револьвер и поручили нести гранаты и запас продовольствия во время 25-километрового марш-броска к цели.

Выступив в сумерках, отряд из 30 человек проскользнул мимо позиций фашистов и, передвигаясь вдоль дороги (но не по ней), добрался до небольшого железнодорожного моста через реку Хилока. Довольно скоро послышался шум приближающегося поезда и на фоне темного неба замелькал прожектор локомотива. Поезд шел довольно медленно, и у подрывников было достаточно времени, чтобы заложить заряды. Пока они работали, Хемингуэй извлек из своего рюкзака фотоаппарат. По требованию Кроста он отключил вспышку, но все же мог снимать происходящее в свете взрыва: мост, падающий в воду вместе с локомотивом, который не успел достичь противоположного берега, сходящие с рельсов вагоны, которые вспахивали колесами землю и превращались в груду металлолома. Партизаны не стали дожидаться, пока неприятель спохватится, и сразу же пустились в обратный путь{1}.

Хемингуэй приезжал в Испанию три раза после того, как Йорис Ивенс отправился в Китай. Голландский кинематографист продолжал писать своему американскому другу длинные подробные письма, включая 20-страничное послание от 28 января 1938 г. с призывом идти до конца{2}. Хемингуэй должен продолжать сражение за Республику в своих работах, как он делал это в 1937 г.; он должен добиваться постановки своей антифашистской пьесы «Пятая колонна» на сцене и, возможно, ее экранизации; он должен поддерживать связь с теми участниками движения, которые могут объяснить ему суть событий в Барселоне, а если у него появится необходимость «обсудить что-то с кем-нибудь из наших руководителей», он должен без колебания «сделать это». Наконец, ему следует побывать в Китае, на новом переднем крае борьбы с фашизмом.

Большинство советов Ивенса осталось неуслышанным. Хемингуэй не поехал работать в Китай, а об установлении связей с Коминтерном и говорить нечего. Он опирался на фундамент, заложенный Ивенсом, и успешно пользовался новыми связями с представителями Советов и коммунистами. Однако у него был собственный путь поддержки Республики. Он стал сам себе комиссаром и больше чем пропагандистом, с точки зрения Ивенса и его идеологии. Ивенс, похоже, не понимал, что Хемингуэй был в Испании также кавалером, волонтером, военным советником и прежде всего писателем. А писатель, как он пытался объяснить партизанам, это совсем не то же самое, что репортер. Репортер ищет факты для газетного материала, чтобы сдать его в печать, как только цензор даст разрешение, писатель же хочет уловить дух войны.

Самым близким аналогом Ивенса в жизни Хемингуэя стал немецкий коммунист Густав Реглер — одна из наиболее интересных (и в конечном счете притягательных) фигур, с которыми писатель сталкивался в Испании{3}. Красивый и статный, как кинозвезда, что подтверждает его эпизодическая роль в фильме «Испанская земля», он немного смахивал на Гэри Купера. Боевая биография Реглера сыграла решающую роль в завязывании дружбы с Хемингуэем. Во время Первой мировой войны он сражался на стороне кайзера. После войны он превратился в убежденного коммуниста, готового отдать партии все что имеет, вплоть до собственной жизни. В 1934 г. Реглер работал вместе с Ивенсом над пропагандистским фильмом о Германии. Это предприятие оставило у него чувство разочарования. Ивенс оказался, с его точки зрения, слишком скользким и склонным к манипулированию людьми. Когда Реглер встретил Ивенса с Хемингуэем в Испании, он подумал, что «вечно улыбающийся Ивенс», похоже, собирается снять «еще один фильм о самообмане»{4}.

В 1936 г. Реглер жил в Москве, где в отличие от Хемингуэя своими глазами видел, что такое повседневная жизнь в условиях диктатуры пролетариата. Зачастую она зловеще напоминала старый режим или нацистскую Германию. С чувством недоверия, отвращения и страха он наблюдал за одним из первых сталинских показательных процессов: «Я видел тюремные фургоны… стоявшие позади Большого театра. Они не слишком отличались от тех, что использовались царской полицией… Я [также] думал о [заключенном], которого вели мимо меня на казнь в Мюнхене»{5}. Среди советских жертв был один из его защитников, выдающийся революционер Лев Каменев, которого осудили и расстреляли в августе. Реглер задавался вопросом, не он ли следующий в списке. Он получил свободу лишь после того, как Коминтерн утвердил его просьбу об отправке в Испанию. Там Реглер стал политическим комиссаром 12-й интернациональной бригады.

В отличие от других комиссаров, некоторые из которых предпочитали значительно более авторитарный подход, Реглер видел свою задачу в поддержании морального духа бойцов и в работе с гражданским населением. Он гордился тем, что в 1938 г. ему удалось спасти от уничтожения бесценные картины и вывести женщин с детьми из нескольких деревень, где шли ожесточенные бои{6}. Реглер был, по всей видимости, совершенно искренним, когда говорил, что это комиссары должны «положить конец жестокости… с обеих сторон». Было приятно вновь оказаться в гуще сражений: для него ветры «героической Испании» уносили прочь «зловоние Москвы»{7}. Он смотрел, как «добродетельная Россия» выходит на сцену, но опасался, как бы вслед за ней не пришла «дьявольская Россия».

Если Ивенс рисовал Хемингуэю образ «добродетельной России» и ее борьбы с фашизмом, то Реглер без колебания рассказал американцу о «дьявольской России» и ее методах. Он поведал Хемингуэю историю, которая наглядно показывала разницу. Бойцы Французского батальона по собственной инициативе пригласили его к себе, чтобы обсудить проблему. Во время одного из недавних боев два французских солдата поддались панике, решили, что они окружены, и бросились бежать. Реглер сначала арестовал трусов, потом решил, что это результат боевой психической травмы, и отправил их в санаторий, не забыв, однако, доложить о случившемся главному комиссару бригад французскому коммунисту Андре Марти.

Марти был революционером еще со времен службы матросом во французских военно-морских силах. Среди коммунистов он получил известность как организатор мятежа на корабле французской эскадры в Черном море во время иностранной интервенции в России после Октябрьской революции 1917 г. Когда Марти 20 лет спустя появился в Испании, теперь уже как большой начальник, это был начинающий толстеть крупный мужчина с двойным подбородком и залысинами, которые он обычно прятал под объемным беретом. Словно его черного кожаного бушлата и большого пистолета было недостаточно для устрашения, он частенько срывался на крик и подозревал чуть ли не каждого в измене{8}.

Размахивая рапортом Реглера, Марти заявил, что знает, как поступить, и взял на себя решение этого дела. Затем он вызвал «русскую расстрельную команду» и приказал казнить двух солдат{9}. Реглер запомнил, как Хемингуэй воскликнул: «Сволочь!» — и плюнул на землю, когда услышал эту историю{10}. Такая реакция сблизила Реглера с Хемингуэем, и он еще не раз делился с американцем секретами{11}: «Я рассказывал ему об операциях, в которых участвовал. Я не скрывал данные о наших потерях и, когда мог, давал информацию о планах в уверенности, что он реально понимает, о чем идет речь…»

О чем Реглер не упоминает в своих мемуарах, так это о том, что именно он познакомил Хемингуэя еще с одним представителем «дьявольской России» — начальником резидентуры НКВД Орловым. Их встреча произошла в отеле Gaylord, скорее всего, весной 1937 г. Должность Орлова не называлась, но он предполагал, что Хемингуэй знает, с кем имеет дело. (Это вряд ли было секретом для обитателей Gaylord.) На первой встрече не произошло ничего заметного. Пили водку и испанский бренди, говорили на английском о ручном огнестрельном оружии, которое интересовало всех, а политики не касались. Пришла Геллхорн и очаровала Орлова. Они болтали об австрийской кухне и музыке, к которой оба были неравнодушны{12}.

Летом 1937 г. Орлов следил за новостями о похождениях Хемингуэя в Нью-Йорке и Голливуде. В частности, он прочитал полученную по каналам НКВД информацию о конференции писателей в Карнеги-холле{13}:

Источники сообщили, что выступление Хемингуэя стало кульминацией мероприятия… Он… разнес фашистов в пух и прах… Тот факт, что Хемингуэй занял такую определенную и твердую политическую позицию… на публике, стал неожиданностью [для НКВД].

Ориентируясь на поведение Хемингуэя в Нью-Йорке, Орлов решил, что НКВД предоставит ему свободу действий, даст добро на любую официальную помощь, которую он запросит в Испании{14}. По возвращении в Мадрид в сентябре 1937 г. Хемингуэй отправился в Gaylord и сказал Реглеру, что хочет побольше узнать о партизанах-республиканцах, которые, как говорят, проявляют безрассудную храбрость в боях. У Реглера с его связями с НКВД была возможность напрямую передать Орлову желание Хемингуэя. С учетом своего опыта борьбы с белыми бандами во время гражданской войны в России, Орлов мнил себя специалистом по организации партизанской войны и решил не упускать возможность продемонстрировать свою программу. Хотя это было против правил НКВД, Орлов сделал исключение для Хемингуэя, который, с одной стороны, симпатизировал общему делу, а с другой — был самым выдающимся журналистом в Испании, достойным обхаживания. В результате Орлов организовал для Хемингуэя поездку в Бенимамет, секретный тренировочный партизанский лагерь под крылом НКВД.

Экскурсоводом Хемингуэя по лагерю был Леонид Эйтингон, заместитель Орлова, бравый сотрудник НКВД, который осуществлял повседневное руководство партизанскими операциями и казался окружающим компетентным и прямым человеком. Если фотографии Орлова передают его проницательность, то на фотографиях Эйтингона угадываются жесткость, харизма и даже юмор, что было невероятным, поскольку в его обязанности входила ликвидация врагов Сталина{15}. Во время визита Эйтингон постарался произвести на Хемингуэя впечатление. Ему показали все этапы обучения в лагере, где беленые постройки на равнине, лишенной растительности, имели строгий, сугубо деловой вид, импонировавший писателю.

В полдень Орлов устроил изысканный ланч с отличным французским вином, приберегаемым для особых случаев. Он также угощал польской водкой редкой марки Baczewski, которую ему поставлял один из коллег по НКВД, работавший в Вене. После ланча Орлов и Хемингуэй отправились на одно из стрельбищ лагеря попробовать советское оружие. Орлова поразило, что Хемингуэй, несмотря на количество выпитого за ланчем, стрелял очень хорошо. Когда визит подошел к завершению, Орлов презентовал Хемингуэю одну из своих драгоценных бутылок Baczewski. Советский разведчик решил, что Хемингуэй «потерял голову», когда тот стал благодарить за гостеприимство, оказанное ему НКВД{16}.

Не исключено, что это Орлов помог Хемингуэю попасть в Альфамбру — городок, где тот провел четыре дня осенью 1937 г. у партизан-коммунистов. Они позволили ему участвовать в нападении на эшелон националистов, которое легло в основу сюжета романа «По ком звонит колокол». Это подтверждают косвенные факты: Бенимамет и Альфамбру разделяли лишь 150 км; Хемингуэй побывал в обоих местах примерно в одно время; вполне возможно, что Орлов если не контролировал, то имел влияние на польского командира Энтони Кроста и его людей, которые могли проходить подготовку в Бенимамете. Орлов сам намекнул на эту связь, когда много лет спустя подтвердил, что «многое из описанного Хемингуэем в книге» связано с посещением Бенимамета, и добавил, что ему было приятно узнать себя в образе Варлова{17}.

Орлов встретился с Хемингуэем в следующий раз несколько месяцев спустя. Поводом была годовщина большевистской революции 7 ноября 1938 г., которая совпадала со второй годовщиной успешной обороны Мадрида. По всей республиканской Испании праздновали это событие{18}. Во время ланча в отеле Gaylord Хемингуэй продолжил распространяться о том, как чудесно он провел время в Бенимамете и какой превосходной оказалась водка, бутылку которой ему подарили. После нескольких рюмок у Хемингуэя развязался язык. Он «страстно клеймил Франко и националистов» и «рассыпался в похвалах» в отношении интернациональных бригад и республиканцев. Это была последняя личная встреча Орлова с Хемингуэем, однако дальновидный разведчик слышал и читал о нем достаточно много, чтобы составить представление об американском писателе. Орлов запомнил Хемингуэя не как подконтрольного Советам человека, а как «закоренелого индивидуалиста, опытного спортсмена, но больше всего как истинно верующего сторонника Республики во время гражданской войны в Испании»{19}.

Орлов, по существу, критически относился к истинно верующим сторонникам вроде Хемингуэя. Сам Орлов, принимая решения на работе, подходил к вопросам цинично и реалистично, а не с точки зрения идеологии или веры. Годы спустя он предположил, что Хемингуэй, попав в ловушку собственной системы взглядов, не знал, когда остановиться: «автор и люди вроде него были основной движущей силой войны в том смысле, что они склоняли мировое мнение в пользу республиканцев… а это лишь напрасно продлевало войну»{20}.

Хемингуэю, если бы он знал об этом, наверняка понравилось бы мнение Орлова о влиянии его персоны. Он считал себя более влиятельным, чем был на самом деле, и верил в то, что другие ловят каждое сказанное и написанное им слово об Испании. Молодой писатель-коммунист Альва Бесси, например, очень удивился, когда узнал об уверенности Хемингуэя в том, что это его выступление в Нью-Йорке в жаркий июньский день 1937 г. сподвигло Бесси отправиться в Испанию и вступить в батальон имени Авраама Линкольна — сформированную Коминтерном в основном из американцев часть, сражавшуюся за Республику{21}. В своих воспоминаниях «Люди в бою» Бесси приводит слова Хемингуэя о том, что «[его] выступление заставило многих парней приехать сюда»{22}. У этого человека, продолжает Бесси, «гипертрофированное самомнение… Я решил отправиться в Испанию задолго до того [как услышал его выступление]. Я пытался убежать от своего брака».

На поле боя Хемингуэй выступал то в роли свидетеля событий, то в роли участника сражения. Он прошел немало километров бок о бок со своими коллегами — американскими журналистами Джеем Алленом из Chicago Tribune и Гербертом Мэттьюзом из The New York Times — и не раздумывая откладывал блокнот и ручку, когда сторонникам Республики требовалась его помощь. Однажды в декабре 1937 г. Хемингуэй показал Аллену, как защитить барабанные перепонки во время воздушного налета (нужно зажать карандаш зубами, чтобы рот был открытым), а потом позвал его с коллегами помочь вытащить застрявшую в грязи пушку и буквально вышел из себя, когда Аллен отказался, заявив, что его наняли писать, а не воевать. Не по душе Хемингуэю пришлась и последовавшая за этим лекция по законам войны, которые запрещали репортерам иметь личное оружие{23}.

Хемингуэй вновь бросился помогать бойцам в один из солнечных дней весной 1938 г. Он вместе Джо Нортом (знаменитостью из журнала New Masses) и Мэттьюзом ехали по горной дороге в Испании позади грузовика с юнцами в кузове, которые распевали республиканские песни и поднимали сжатые кулаки в знак приветствия. Это было удивительно трогательное зрелище. В следующий момент грузовик не вписался в поворот и перевернулся, мальчишки вывалились на дорогу. Хемингуэй выскочил из автомобиля и бросился оказывать первую помощь, а Мэттьюз вытащил блокнот и стал задавать раненым вопросы. Как вспоминал Норт, Хемингуэй орал, чтобы Мэттьюз катился ко всем чертям, пока он не прикончил его, а у самого Норта было чувство, что они с Хемингуэем — родственные души{24}.

К весне 1938 г. нейтральные наблюдатели стали отворачиваться от Республики. Националисты укрепляли свои позиции в северной части страны и наносили удары по югу, чтобы разделить на части остававшуюся в руках республиканцев территорию. К концу марта даже Хемингуэй решил, что надо готовиться к худшему, и стал вместе с двумя другими журналистами просить американские посольства во Франции и Испании помочь в возвращении на родину американцев, участвовавших в войне, особенно раненых{25}. Он вновь был готов взвалить на себя не только сбор средств и организационные вопросы. Хемингуэй, однако, всеми силами старался держать это в секрете, поскольку не хотел создавать впечатления, будто он потерял веру в Республику, и испытал огромное облегчение, когда военная ситуация «невероятно» стабилизировалась несколько дней спустя{26}.

Когда Хемингуэй и Мэттьюз пересеклись с Бесси на фронте в начале апреля, Хемингуэй опять звучал как ярый сторонник Республики. Их встреча произошла недалеко от городка Тортоса, где полуобученные пехотинцы из батальона имени Авраама Линкольна пытались сдержать мощное наступление фашистов. Бесси был не слишком высокого мнения о Мэттьюзе, которого считал «озлобленным», «неулыбчивым» и «аскетичным». Высокий, более грузный, розоволикий Хемингуэй казался «одним из самых великодушных людей, которые когда-либо встречались ему». Он был «нетерпеливым… как большой ребенок» и буквально засыпал вопросами о боях. Хемингуэй не собирался вешать нос. Он хвалил коммунистов за их «примерную, неослабную агитацию и безусловную лояльность», которые помогли создать сплоченную антифашистскую армию. На его взгляд, война вступала в новую фазу, а сила сопротивления правительственных войск возрастала по той причине, что люди повсеместно сатанели все больше и больше при виде того, как фашисты хладнокровно убивают «женщин, детей и стариков»{27}.

Пока существовали хоть какие-то шансы на победу, все сказанное и написанное Хемингуэем о войне обычно воодушевляло и шло на пользу Республике. Идея заключалась в создании народного фронта против фашизма. Его статьи для североамериканской службы новостей, не говоря уже о том, что он писал для советской газеты Правда, было в равной мере и пропагандой, и репортажем{28}. Он клеймил фашистов, и особенно их обыкновение бомбить гражданские цели, что, с его точки зрения, было равносильно убийству. Он описывал лишения, страдания и мужество Республики. Он защищал правительственные войска от обвинений в зверствах и призывал демократические страны отказаться от политики невмешательства.

Как и многие другие, Хемингуэй страстно верил в то, что именно в Испании фашизм будет остановлен. Если демократические страны так и не начнут действовать и фашисты победят, то они «обречены»{29}. Он не вдавался в недостатки Республики и не хотел освещать войну с точки зрения националистов. Его просили об этом, но он всего один раз попробовал без энтузиазма встать на их позицию{30}. Хемингуэй даже отказался редактировать новый журнал Ken, после того как в нем опубликовали пару антикоммунистических комиксов. По его мнению, «охота за красными» могла разрушить народный фронт{31}.

В написанной в 1937 г. пьесе Хемингуэя «Пятая колонна» речь шла о поимке шпионов{32}. Это история американца по имени Филип Ролингс, который, как и Хемингуэй, живет в отеле Florida в Мадриде со своей подругой-блондинкой и является завсегдатаем бара Chicote. Однако, в отличие от Хемингуэя, он по роду своих занятий не писатель. Ролингс называет себя «полицейским», специалистом по «контршпионажу», который «подписал бессрочный договор на участие» в «необъявленных войнах». Ролингс изъясняется такими рублеными фразами, как «Мое время — это время партии» и «О приказах я знаю только одно. ИХ НАДО ВЫПОЛНЯТЬ». Он был в Испании около года и работал на горбоносого офицера службы безопасности по имени Антонио. Прототипом для этого персонажа, по мнению большинства исследователей, стал беспощадный агент тайной полиции по имени Пепе Кинтанилья (брат артиста Луиса Кинтанильи, с которым Хемингуэй подружился до войны). Ролингс с успехом разоблачал шпионов — «членов тайной „пятой колонны“»: он держал ухо востро, когда ходил по городу, и с пристрастием допрашивал арестованных. Он даже провел рейд для ликвидации конспиративного наблюдательного поста фашистов, который корректировал артиллерийский огонь по Мадриду, направляя его на гражданские объекты. Читателю предлагалось самому решить, нужны ли такие люди, как Антонио и Ролингс, для выживания Республики.

Какую позицию занимал Хемингуэй в этот момент? По его признанию, сделанному более десятилетия спустя, во время войны, которая началась для него в Испании, он стал «настолько порядочным», что даже «страшно вспоминать об этом»{33}. Для Хемингуэя гражданская война в Испании была не просто отдушиной для писателя, который хотел сражаться, или источником материалов для очередного репортажа или книги. На словах и на деле, в буквальном смысле на фронте и в тылу, Хемингуэй боролся за Республику и против фашизма независимо от того, как это сказывалось на его карьере. Он был готов идти на личные и профессиональные жертвы.

Не единожды Хемингуэй был на грани заявления о том, что в этой войне цель оправдывает средства. Он стал активным антифашистом, сторонником Республики, как многие другие писатели и интеллектуалы левого толка. Это было единственное политическое уравнение, которое в десятилетие сбивающих с толку кризисов казалось однозначным: свобода или угнетение, демократия или диктатура, прогресс или реакция, простые люди или олигархи, жизнь или смерть. Это было дело, которое мыслящий человек мог идеализировать. Выдающийся британский поэт Уистен Оден выражал точку зрения многих людей в своей бессмертной поэме об Испании, когда говорил, что для каждого она есть то, что он выбирает{34}.

В последнем слове о Джиме Ларднере, молодом американце, убитом в одном из последних сражений интербригад, Хемингуэй подходит очень близко к идеализму и фатализму Одена{35}:

Наши мертвые — теперь часть испанской земли, а земля Испании никогда не умрет. Только кажется, что зимой она умирает, приходит весна и она оживает вновь… Никто не уходит из жизни более достойно, чем погибшие в Испании…

Официальной причиной расформирования интернациональных бригад и отправки иностранных добровольцев по домам в конце 1938 г. было желание успокоить Комитет по невмешательству, учрежденный правительствами европейских государств. Однако это лишний раз подтверждало сомнительность перспектив на победу. Испанское правительство на скорую руку организовало прощальный парад в Барселоне в конце октября. Иностранные солдаты промаршировали в окружении доброжелательно настроенных граждан, число которых оценивалось в 300 000. Под ноги солдат летели цветы, и они шли по ним мимо больших портретов руководителей Республики и Сталина. Вслед им звучали слова «Пассионарии»[4], пламенного лидера коммунистов и оратора Долорес Ибаррури, о том, что интербригады могут уходить с гордостью: они выполнили свой долг, они вошли в историю и стали легендой. После речей горнисты сыграли «вечернюю зорю» в честь погибших интернационалистов. По словам одного свидетелей события, «все жители Барселоны обнажили головы и рыдали»{36}.

Это событие пошатнуло веру Хемингуэя в правое дело, когда он узнал о нем в ноябре в Валенсии, республиканской столице в 1938 г. Он не видел в будущем ничего, что могло бы внушать оптимизм, и потерял самообладание. В своем отеле во время авианалета Хемингуэй и Геллхорн столкнулись с одним из интернационалистов, итальянцем Рандольфо Паччарди, который командовал бригадой имени Гарибальди. Он уезжал из Испании, но у него не было дома, куда можно вернуться (в Италии власть захватили фашисты). Паччарди, как вспоминает Геллхорн, был убит горем, лишен родины, не имел ни гроша за душой, но не жаловался на свою судьбу{37}.

После этой встречи Геллхорн и Хемингуэй поднялись в свой номер. Там Хемингуэй дал волю чувствам. Опершись о стену, он со слезами в голосе повторял: «Как они посмели! У них нет права обращаться подобным образом с храбрым человеком»{38}. Геллхорн писала, что Хемингуэй осуждал правительство за то, как оно обошлось с интернационалистами — ограничилось казенными благодарностями, отправив людей вроде Паччарди на все четыре стороны «без… денег, иммиграционных документов и будущего»{39}. Геллхорн видела Хемингуэя в таком состоянии в первый и последний раз, и это усиливало ее любовь к нему.

Сам Хемингуэй объяснял свой срыв в Валенсии тем, что «в наши дни нет такого, кто не пролил бы ни одной слезы, пробыв достаточного долго на войне… Иногда из-за ужасной несправедливости по отношению к другому, иногда из-за расформирования части, бойцы которой через [многое] прошли… и больше никогда не будут вместе»{40}.

Как и Паччарди, многих интернационалистов ждала неизвестная судьба после отъезда из Испании. Британцам, канадцам и американцам было куда вернуться, однако из-за связей с коммунистами власти неизменно подозревали их в участии в войне на стороне Республики. Граждане СССР и его союзников могли вернуться в Советский Союз, но многие из них становились жертвами нового раунда бессмысленных сталинских чисток. У немцев и итальянцев пути домой не было, и они пытались, зачастую безуспешно, найти страны, готовые принять их.

Хемингуэй покинул Испанию в последний раз примерно в то же время, что и интернационалисты. Он знал, что война в Испании фактически закончена, но не собирался прекращать свою личную борьбу за республиканские ценности. Подобно персонажу своей пьесы Ролингсу, он любил повторять, что подписал бессрочный договор, и не раз обещал сражаться против фашизма столько времени, сколько потребуется для полной победы над врагом, даже если эти необъявленные войны продлятся 50 лет{41}.

Глава 4. Колокол звонит по Республике

Хемингуэй свидетельствует

В начале февраля 1939 г., после того как войска Франко взяли Барселону, десятки тысяч республиканских солдат, гражданских служащих и сочувствующих бросились прочь из города на север и восток, подальше от фашистов, которые буквально упивались победой. Они расстреливали каждого, кто хоть немного напоминал республиканца. Двухполосные шоссе — в действительности больше похожие на проселочные дороги с грунтовыми обочинами — были заполнены беженцами, сидящими в легковых автомобилях и грузовиках, бредущими своим ходом и едущими верхом на ослах. Крестьянки несли с собой кур и тащили коз, матери вели детей, и все держали путь в безопасную Францию{1}.

Несколько грузовиков везли пленных фашистских летчиков под охраной военных из республиканских ВВС. Летчики и их враги обменивались оскорблениями, клялись отомстить и посылали друг друга к черту. Однако большинство республиканских частей шли спокойно, соблюдая порядок. Ясным солнечным днем перед самой французской границей проводилось последнее построение и торжественное прохождение перед небольшой группой военных чинов, в числе которых находился небезызвестный Андре Марти. После этого солдаты складывали свои винтовки и другой военный инвентарь в кучи, разбросанные тут и там на каменистой земле с испанской стороны границы. Замыкали ряды интернационалисты, оставшиеся, чтобы сражаться до последнего. Они промаршировали на территорию Франции с песней, но французские жандармы осадили их криками «Петь запрещается!»{2}.

Писатель следил из Ки-Уэста за агонией Республики. Сердце его оставалось в Испании, но ему пришлось в конце концов смириться с тем, что конец близок. Он чувствовал себя как солдат, который первым вернулся домой и узнал, что товарищи по оружию по-прежнему сражаются. Это выводило его из себя и заставляло испытывать чувство вины. Особое раздражение вызывали журналисты, которые писали о зверствах красных или заявляли, что франкисты более гуманны (очевидное преувеличение, однако этим грешили даже авторитетные журналисты). В письме своей теще (матери Полин Пфайффер, с которой у него сохранялись добрые отношения, несмотря на связь с Мартой Геллхорн) Хемингуэй подчеркивал, что эти обвинения не более чем ложь{3}. Он сам видел «города, стертые бомбежкой с лица земли, убитых жителей, колонны беженцев на дорогах, которых расстреливали из пулеметов». Это «такая ложь, [которая] вынимает из тебя душу». Для Хемингуэя было невыносимо думать о друзьях, находящихся в гуще событий. Лучше уж быть с ними. По его словам, он «крепко спал по ночам на протяжении всей войны в Испании» и, хотя постоянно был голоден, никогда не чувствовал себя лучше. В общем, «совесть — странная штука, она не поддается влиянию ни чувства безопасности, ни угрозы смерти»{4}. День спустя он написал Максу Перкинсу, что его «мучают кошмары по ночам… Реально ужасные, с мельчайшими подробностями»{5}. Это было удивительно, потому что он никогда не видел дурных снов в Испании.

Отношение Хемингуэя к политике при этом совершенно не изменилось. Он по-прежнему негодовал по поводу того, что демократические страны сделали так мало для Республики. Испанию «предали и продали по частям»{6}. Главными негодяями, с его точки зрения, были британцы. Он все еще пытался протолкнуть на сцену свою пьесу «Пятая колонна» с ее идеей о том, что борьба с фашизмом может оправдать жесткие меры. Продюсеры в Нью-Йорке не спешили ставить ее, наверное, потому, что «ход войны изменился к худшему», однако Хемингуэй хотел добиться постановки в любом случае. «Господи, ну почему я не написал это как повесть», — посетовал он Перкинсу{7}. Он занимался войной, и у него просто не было времени.

Несколько недель спустя, в марте, война наконец завершилась. Ворвавшись в Мадрид, националисты вели себя как варвары, словно по сценарию республиканских пропагандистов. Сначала действие походило на празднество. Завоеватели съели и выпили все, до чего дотянулись их руки. Священники, полицейские-националисты и роялисты вытащили свои знамена и униформу и вновь открыто демонстрировали их. Одновременно с празднованием начались массовые репрессии. В крупных городах запылали костры из «марксистских» книг. Как и в Барселоне, республиканцев вместе с сочувствующими изгоняли из политики. Самым меньшим, что им грозило, была потеря работы и бизнеса. Тысячи людей просто расстреляли. А скольких отправили в импровизированные лагеря, вообще никто не знает — возможно, десятки, если не сотни тысяч. Некоторые просидели в заключении долгие месяцы и даже годы; военно-полевые суды отправляли многих на принудительные работы{8}.

Судьба республиканцев, которым удалось вырваться из Испании, далеко не всегда была намного лучше. За исключением Мексики, ни одна из демократических стран не принимала беженцев с распростертыми объятьями. Ближайшая демократическая страна, Франция, довольно быстро испугалась наплыва беженцев, число которых перевалило за 200 000. Большинство республиканцев там оказались в лагерях с плохой едой, антисанитарными условиями и практически без крыши над головой.

С точки зрения Хемингуэя и Геллхорн, акции демократических стран не могли упасть ниже. История Испании была и без того грязной. Но теперь появилась еще Чехословакия, преданная в Мюнхене в сентябре 1938 г. Чтобы избежать войны, премьер-министр Великобритании Невилл Чемберлен и премьер-министр Франции Эдуард Даладье уступили претензиям Гитлера на Судетскую область — «истинно» немецкую территорию внутри Чехословакии. Постепенно Гитлер втянул в сферу своего влияния и остальную часть страны, завершив этот процесс в марте 1939 г. Как и Хемингуэй, Геллхорн винила в произошедшем Францию и особенно Великобританию: «Чемберлен отдает Европу диктаторам»{9}.

Для Хемингуэя пришло время отдалиться от мира и заняться работой. 23 марта он написал своему русскому литературному другу Ивану Кашкину: «Единственное, что нужно на войне после того, как она началась, — это победить. А мы не смогли сделать этого. Ну и черт с ней, с этой войной… Меня не убили, поэтому надо работать»{10}. Потом Хемингуэй рассказал Кашкину, что пишет роман — на бумагу положено уже 15 000 слов. Он показывал Кашкину, что его сердце все еще в Испании, критиковал тех, кто ничего не сделал для защиты Республики, а теперь травит помогавших ей. «Мы сражались, как могли, и не думали о себе». Два дня спустя он отправил Максу Перкинсу послание, написанное в том же ключе. Памятуя то, как Франция обошлась с Республикой, Хемингуэй не чувствовал себя обязанным поддерживать ее в противостоянии с Германией. В любом случае намного важнее для него была работа над короткими рассказами и романом о войне{11}.

Хемингуэй уже написал пять рассказов о войне, включая «Мотылек и танк», «Разоблачение» и «Ночь перед боем»{12}. В этих трех рассказах описывалась во всех, иногда скучных, подробностях и без прикрас жизнь в Республике в военное время. Оптимистичный Хемингуэй, которого Альва Бесси встречал на полях сражений, теперь был реалистом, готовым выставлять напоказ неприглядные стороны Республики и жалевшим о том, что ее руководство было не слишком компетентным. Рассказ «Мотылек и танк» задавал тон и повествовал о бессмысленной гибели человека из-за злой шутки в баре под названием Chicote (завсегдатаем которого Хемингуэй был в реальной жизни). Как мотылек, натолкнувшийся на танк, выходка этого человека разбивается о стену войны, не признающей шуток. «Разоблачение» — это мрачная история о доносе на фашистского офицера, который объявился в Мадриде в своем любимом баре (как и следовало ожидать, этим баром был все тот же Chicote). Проблема заключается в том, что сейчас он в форме республиканской армии и говорит о мобилизации. Два главных героя рассказа сообщают о нем в контрразведку, оттуда присылают наряд, который забирает незваного гостя и расстреливает его как шпиона. В «Ночи перед боем» американский солдат-коммунист думает о том, что его наверняка убьют завтра во время бессмысленной атаки. Он верит в правое дело и смело смотрит в лицо смерти, но вот компетентность командиров, посылающих людей в атаку, вызывает у него сомнение.

Пока Хемингуэй работал, ситуация в Европе продолжала ухудшаться. Континент стоял на пороге войны. Западные союзники вели переговоры с Советским Союзом и прощупывали возможность военного сотрудничества с ним против Германии. Однако делали они это без энтузиазма, и переговоры оказались безрезультатными. Министерства иностранных дел Советов и Германии объявили 23 августа 1939 г. о подписании договора о ненападении с обещанием воздерживаться от агрессивных действий друг против друга в течение 10 лет. Гитлер поставил свою подпись потому, что хотел получить свободу действий на западе. Сталину же требовалась уверенность в том, что ему не придется воевать с Германией до тех пор, пока страна не будет готова к этому. (А времени на подготовку ему требовалось много, поскольку он уничтожил лучших командиров.) Диктаторы одновременно подписали секретный протокол о разделе сфер влияния в странах Восточной Европы, начиная с Польши, где вскоре должны были появиться немецкая и советская зоны. Двумя днями позже Великобритания заключила с Польшей соглашение о взаимопомощи, закреплявшее данные ранее гарантии польского суверенитета.

Советско-германский договор произвел эффект разорвавшейся бомбы, которая разрушила последний барьер на пути к войне{13}. Обеспечив безопасность на востоке, военная машина Гитлера могла сосредоточиться на Франции и Великобритании на западе. Альянс России и нацистской Германии, помимо прочего, перекроил политический спектр на левом фланге. Он положил конец народному фронту, этому непрочному (и по большей части мифическому) союзу либералов, социалистов и коммунистов против фашизма, а также Коминтерну, который на протяжении 1930-х гг. продвигал антифашистские идеи примерно такого же характера, что и идеи народного фронта. Для многих руководителей Коминтерна, которые позднее сложили свои головы в ходе неизбежной чистки, договор был сродни смертному приговору. Интернационалистов, сражавшихся за Республику под знаменами Коминтерна, отзывали в Москву, арестовывали и расстреливали, поскольку теперь они были слишком космополитичными, почувствовавшими вкус жизни в Западной Европе. Блистательный Вилли Мюнценберг, который так хорошо служил общему делу, остался в одиночестве. Его нашли мертвым под деревом во Франции в 1940 г. — предположительно его смерть была делом рук НКВД. Для евреев с левыми взглядами партия перестала играть роль надежной политической базы, позволявшей бороться с Гитлером и антисемитизмом. Оставаясь в партии, они оказывались на одной стороне со своим смертельным врагом, Гитлером, человеком, который не скрывал своих намерений уничтожить их.

Партийная линия всегда отличалась догматичностью, словно она была единственным идеологически правильным мировоззрением. Она никогда не оставляла возможностей для отклонения или независимых интерпретаций. Однако большинство членов все же могли сделать акцент на одной-двух основных идеях вроде борьбы с фашизмом, которые находили отклик в их сердцах. Теперь же, совершенно неожиданно, партия перевернула ключевую доктрину с ног на голову и потребовала твердо отстаивать новый подход. Такое изменение превращало честных людей в лжецов.

Это было чересчур для четверти членов Коммунистической партии США, которые навсегда покинули ее ряды. В их число входили и литераторы вроде Грэнвилла Хикса, одного из редакторов журнала New Masses. Ему очень хотелось в своей сдержанной, интеллектуальной манере объяснить, почему он покидает общество единомышленников. Пораженный безапелляционностью партийных заявлений, он счел их «полностью лишенными ясности и логики… Партийное руководство не может сказать в защиту Советского Союза ничего разумного, и ему приходится защищать его тупо»{14}.

Еще одним отступником был друг Хемингуэя, гуманный комиссар Реглер. В первый момент он просто не поверил, что Сталин заключил мирный договор с Гитлером. Может, это очередная утка? Лишь пролистав газеты, он убедился в том, что это правда. Как и Хикс, Реглер не мог принять лицемерия, которого требовала партия. Он качал головой в ответ на слова одного из коммунистических наставников, который заявлял, что договор предотвратил «развязывание реальной войны» и что все это сделано «в интересах пролетариата»{15}.

А что думал Хемингуэй о советско-германском договоре? В книгах Реглера есть кое-какие подсказки на этот счет. Контакты Реглера и Хемингуэя не оборвались после войны в Испании. Они вели переписку, и Хемингуэй как мог помогал Реглеру в 1939 и 1940 гг. Он посылал ему деньги, пока тот находился во Франции после краха Республики. Позднее Хемингуэй всячески содействовал освобождению Реглера из бессмысленного заключения в лагере для интернированных в начале Второй мировой войны{16}. «Мы остались, — писал Реглер в своих мемуарах, — без денег и без друзей, за исключением Хемингуэя, который стоял, как скала»{17}. В конечном итоге французы выпустили Реглера, и он перебрался сначала в Соединенные Штаты, а потом в Мексику. Там он и его жена стали зарабатывать на жизнь как художники и писатели, иначе говоря, заниматься интересной, но не слишком доходной работой. В число его книг вошли два романа о гражданской войне в Испании, один из которых был явно автобиографическим.

Роман «Великий поход» (The Great Crusade), опубликованный в 1940 г., — это история коммуниста, который приходит к отказу от сталинизма. Главный герой сражается на два фронта: против фашистов на поле боя и против сталинистов, которые дискредитируют общее дело. Эта книга очень объемна, и за ее сюжетом трудно следить, однако написана она от всего сердца. Одна из глав повествует о том, как мучителен процесс освобождения от иллюзий для преданного идее человека. Революционер и интеллектуал Николай Бухарин, вынужденный признаться в мнимых преступлениях во время чисток 1930-х гг., ставит под вопрос смысл своей жизни, полностью посвященной делу революции, которая приводит к катастрофе. В поисках ответов он не находит ничего, кроме «абсолютно черной пустоты»{18}.

Весьма возможно, что, не прочитав книгу от корки до корки и не слишком вникая в ее подтекст, Хемингуэй отложил работу над собственным романом об Испании и написал предисловие, посвященное «золотому веку интернациональных бригад». Он всячески расхваливал Реглера и 12-ю интернациональную бригаду, в которой тот служил. Хемингуэй часто бывал в этой бригаде, и, как он выразился, именно там находилось его сердце во время войны. Солдаты в этой бригаде удивляли своей храбростью и почти всегда пребывали в хорошем настроении, поскольку верили в победу Республики, и это был «самый счастливый период» в их жизни{19}.

Хемингуэй писал, что горько сожалеет о «той дурацкой, по-глупому спланированной и безумно осуществленной» операции в горах над рекой Харама, которая привела к почти полному уничтожению бригады. Он считал справедливой судьбу человека, который отдал приказ о проведении операции и «был расстрелян после возращения в Россию». Хемингуэй не называет имени этого командира, однако почти наверняка речь идет о коммунисте Яноше Галиче. Он описывает его как венгра, который ненавидел газетчиков и «заслуживал расстрела». Здесь Хемингуэй вновь незаслуженно превозносит Советы. Вряд ли НКВД расстрелял Галича за некомпетентность. Его убрали потому, что он был в Испании и, таким образом, стал неблагонадежным в глазах Сталина с его параноидальным мировоззрением{20}.

В предисловии к «Великому походу» Хемингуэй упоминает и советско-германский договор. Его отношение было совершенно не похоже на подход Реглера. Немец винил Сталина прежде всего в отказе от Испанской Республики, а потом в предательстве коммунистических идеалов ради тактической сделки с Гитлером. Хемингуэй же был готов доверять Сталину: «Советский Союз не был связан никакими договорами с Гитлером, когда интернациональные бригады сражались в Испании. [Советско-германский] союз появился лишь после того, как они [Советы] потеряли веру в демократические страны»{21}. Положительное отношение Хемингуэя к договору бросалось в глаза и совершенно выпадало из контекста. Однако оно было вполне закономерно для его мировоззрения в то время. Он салютовал Сталину за поддержку Республики и интернационалистов в 1936–1938 гг. и стоял на том, что после Мюнхена советского диктатора нельзя винить за принятие мер, необходимых для собственной защиты{22}.

Реглер, похоже, понимал ход мыслей своего друга и характеризовал Хемингуэя как «аполитичного» в целом человека. Эрнест лучше разбирается в законах джунглей, чем в политике. Он больше охотник, чем политик; он мыслит «категориями черного и белого», жизни и смерти{23}. Он не видит, что «современные диктаторы не уважают даже законы стаи»{24}. В аналогичном ключе Реглер убеждал одного из доброжелательных представителей Советов в Испании в том, что Хемингуэй — не сторонник западной демократии, а любитель жизни во всей ее полноте в таких местах, как холмы Африки или морские воды в районе Ки-Уэста{25}.

В последующие месяцы ситуация усложнилась еще больше. В сентябре Германия вторглась в Польшу. Франция и Великобритания объявили Германии войну, но это не спасло Польшу. Гитлер легко победил своего беспомощного соседа и открыл Сталину путь к захвату его доли на востоке Польши. А потом произошло нечто невероятное с точки зрения многих убежденных коммунистов. В ноябре Сталин вторгся на территорию своего маленького демократического соседа, Финляндии. Это был классический захват земель, то, чем в прежние времена занимались царь и кайзер. Финны бились, как Давид с Голиафом, вплоть до марта 1940 г. Тем временем Великобритания и Франция сошлись с Германией на сильно укрепленной французско-германской границе. Зимой 1939–1940 гг. началась так называемая странная война, на которой практически не было боевых действий.

Странная война завершилась в мае 1940 г., когда германская армия прошла через густой и вроде бы непроходимый Арденнский лес в Бельгии. Длинные колонны танков и моторизованной пехоты без особого труда обошли пограничные укрепления союзников с флангов. Всего за шесть недель Гитлер занял Францию и вытолкнул Великобританию с континента. Страна, которую Хемингуэй больше всего винил за отказ от поддержки Испанской Республики, осталась практически одна, если не считать ее заморских территорий, лицом к лицу с гитлеровской Германией и ее союзниками. Новый премьер-министр Великобритании Уинстон Черчилль был готов сражаться, но перспективы страны выглядели мрачно. Многие американцы не верили в ее способность выстоять против Гитлера и сомневались в том, что она заслуживает поддержки со стороны Америки. Геллхорн была не единственной, кто считал, что «англичанам придется наконец расплатиться за Испанию, Чехию [так в оригинале], Польшу и Финляндию»{26}.

На протяжении первых месяцев Второй мировой войны Хемингуэй был полностью поглощен работой над книгой об Испании и отрывался от нее лишь изредка, чтобы написать письмо или поухаживать за Геллхорн. В одном из писем она отметила, что он носится со своей рукописью «как животное» с детенышем — держит ее рядом или прячет в ящике стола под другими бумагами. Он никому не показывал ее и никогда не обсуждал{27}. Когда Геллхорн отправилась в Финляндию, чтобы освещать советское вторжение, Хемингуэй говорил только о ее храбрости и, в отличие от многих разочарованных коммунистов, помалкивал о том, что это Советы напали на своего соседа{28}. На западный фронт он обращал свой взор лишь для того, чтобы лишний раз пнуть британцев. В мае 1940 г., например, Хемингуэй вновь напомнил Максу Перкинсу о том, какие они дегенераты. В Испании «они кинули нас сильнее всех, [когда] мы дрались за них с Гитлером и Муссолини и могли победить, предоставь они хоть какую-то помощь». Как он выразился, они еще устроят какой-нибудь «коитус по-британски» — удерут с поля боя и бросят своих союзников в тяжелом положении{29}.

Катастрофа в Европе побудила Арчибальда Маклиша, некогда друга Хемингуэя, выступить против американского нейтралитета. В череде лекций и статей весной 1940 г. недавно назначенный директор библиотеки конгресса США сетовал по поводу того, что многие молодые американцы отрицательно относятся к войне и стоят на позиции чуть ли не пацифизма. Он винил в этом антивоенные книги вроде классического романа Хемингуэя о Первой мировой войне «Прощай, оружие». В ответ на этот выпад Хемингуэй заявил, что Маклиш не понимает, о чем говорит. Немцы умеют воевать, а союзники — нет, и антивоенные книги здесь ни при чем. Маклиша, должно быть, «очень мучает совесть», а вот он, Хемингуэй, знает, «как бороться с фашизмом всеми доступными способами», и делает это{30}. Он советовал Маклишу почитать «Пятую колонну» (его пьесу о контрразведчике, который не боится запачкать руки) и еще раз посмотреть «Испанскую землю» (фильм, над которым они работали совместно). Хемингуэй не преминул упомянуть и фронты в Испании, где он был, а Маклиш — нет. Хемингуэй не успокоился даже три недели спустя и продолжал жаловаться Максу Перкинсу на Маклиша. Он писал, что «сейчас кругом много паники, истерии и всякого дерьма, и у него нет никакого настроения выдавать что-то ультрапатриотичное»{31}.

Маклиш ошибся с выбором цели. Выдающийся роман Хемингуэя о войне в Испании «По ком звонит колокол» был полностью посвящен участию в разгорающейся борьбе. Он совершенно не походил на роман «Прощай, оружие», опубликованный в 1929 г. Первая книга была рассказом о любви и уходе от мира. Военнослужащий Фредерик Генри, вынужденный дезертировать в результате рокового стечения обстоятельств, бежит от войны. Он направляется в нейтральную Швейцарию вместе со своей возлюбленной Кэтрин Баркли. Мир сжимается в крошечную сферу вокруг Генри и Баркли, которая ждет ребенка. Ребенок рождается мертвым, а Баркли умирает от осложнений во время родов. В противоположность этому, само название книги об Испании указывает читателю на связь между сюжетом романа и внешним миром. Фраза «по ком звонит колокол» взята из поэмы Джона Донна, которая начинается словами: «Нет человека, который был бы как остров, сам по себе…»

Новый роман, основанный на воспоминаниях Хемингуэя о поездке в лагерь для подготовки диверсантов, повествовал о четырех днях из жизни партизанского отряда, действующего в тылу фашистов. Ему предстоит взорвать мост, чтобы помешать переброске сил фашистов после начала масштабного наступления. Не допускающий даже мысли о дезертирстве, боец Роберт Джордан готов отдать свою жизнь за общее дело. У Джордана живой ум, и он постоянно размышляет о том, как его жизнь переплетается с политикой и войной. Он знает, почему идет война и что надо делать, и, так же как и Хемингуэй, считает, что для победы Республике нужна коммунистическая дисциплина.

С точки зрения Джордана, коммунистическая дисциплина не идеальна — это просто лучшее из того, что есть. Джордан допускает, что некоторые командиры-коммунисты убийственно некомпетентны и что своими действиям они вредят общему делу не меньше, чем фашистские шпионы. Главным среди них был француз Андре Марти, верховный комиссар интернационалистов, о котором Реглер рассказывал Хемингуэю. Уверенный в правдивости картины, Хемингуэй даже не попытался изменить имя Марти в романе{32}.

У Джордана нет сомнений в том, что это фашисты творят массовые зверства — это они изнасиловали его возлюбленную Марию. Он, впрочем, знает, что репутация республиканцев тоже далеко небезупречна. Джордан слышит рассказ о похожем событии, которое произошло в городке Ронда во время войны{33}. В романе после захвата городка республиканцы собрали известных жителей (националистов и сочувствующих им) и прогнали их сквозь строй горожан с баграми, цепами и серпами. Все националисты приняли смерть более или менее достойно, не как фашисты, а как люди. «Я пытался, — объяснял Хемингуэй Кашкину, — показать разные стороны [войны] … представить их не спеша и честно во всем многообразии»{34}.

Беспристрастность Хемингуэя высоко оценили многие критики. Эдмунд Уилсон превозносил кончину «сталиниста из отеля Florida», которым Хемингуэй был в 1937 г., и возвращение «Хемингуэя-художника… Это сродни возвращению старого друга»{35}. Однако это же самое стоило ему потери друзей на левом фланге. Прочитавший «По ком звонит колокол» в конце 1940 г. Хулио Альварес дель Вайо, бывший министр иностранных дел Испанской Республики, выступал от лица многих, когда писал, что его товарищи по изгнанию «негодуют» по поводу книги Хемингуэя, которая, с их точки зрения, не отражает правды «ни о нас, ни о них»{36}. Для американских коммунистов вроде Альвы Бесси, которые чувствовали кровное родство с Хемингуэем после знакомства с ним на поле боя, это было предательством, ужасным извращением благородного дела. С легким оттенком сожаления Бесси писал в New Masses, что Хемингуэй вполне мог создать грандиозную книгу о народной войне, однако попал в западню индивидуализма и выдал «любовную историю в стиле Cosmopolitan» на фоне войны{37}.

Бесси злило то, что Хемингуэй представил комиссара Марти как «глупого сумасброда и… убийцу»{38}. Выпад в адрес Марти — это подарок «нашему общему врагу». Бесси допускал, что Хемингуэй не собирался дискредитировать испанский народ и Советский Союз. Однако то, как он преподнес историю, создавало обратное впечатление. «Хемингуэй превозносит героизм отдельных коммунистов… [но] ставит под сомнение и порочит их руководящую роль, внутренние мотивы и позицию»{39}. Другие критики вроде Милтона Вулффа, командира батальона имени Авраама Линкольна и друга Хемингуэя, жаловались на то, что книга опускает или минимизирует зверства, совершенные националистами, а это уже вопрос политики. Националисты убивали людей систематически, красные — нет{40}. (Во всяком случае, не в таких масштабах. Это было правдой, если не брать в расчет кампанию НКВД против троцкистов и прочих левых уклонистов.) К хору критиков присоединился и Йорис Ивенс, однако без оголтелости. Он мягко заметил, что, работая над романом, Хемингуэй «вернулся к своей старой [аполитичной] позиции»{41}.

Ивенс ошибался. Война изменила Хемингуэя. Он стал пламенным сторонником Республики и антифашистом. Он стоял именно на этой позиции. Единственное, что изменилось в 1939 г., — это исчезла самоцензура, которая требовалась для защиты Республики. Теперь можно было говорить всю правду — так, как он видел ее, так, как предлагали некоторые бывшие республиканцы вроде Реглера{42}. Во время войны Реглер делился с Хемингуэем кое-какими секретами, однако писатель не использовал эти материалы, поскольку партия активно сражалась за Республику, у которой еще были шансы на победу{43}. Лишь после войны он почувствовал себя вправе критиковать тех, кто вредил общему делу. Коммунисты тратили время на то, что не имело значения. В батальоне имени Авраама Линкольна, например, а если уж на то пошло, то и в остальных интербригадах было «чересчур много идеологии и не слишком хорошо с боевой подготовкой, дисциплиной и материальной частью»{44}. Нередко некомпетентные командиры впустую жертвовали своими подчиненными.

По мнению Реглера, многие читатели узнавали из произведений Хемингуэя вещи, в которые они отказывались верить в реальной жизни. С ненавистью, которую настоящий охотник испытывает к браконьерам, писатель говорил о «шпиономании, этом русском сифилисе, во всех ее безобразных, убийственно тупых проявлениях»{45}. Реглер, гуманный комиссар, прекрасно знал, что есть и другие методы насаждения революционной дисциплины. Как тот охотник, он не был против убийства. Ему претило убийство без лицензии, которое было противозаконно. Реглер твердо верил в то, что Хемингуэй испытывает такие же чувства, как и он. Впрочем, не прошло и двух лет, как немец изменил свои взгляды на суждения Хемингуэя.

Глава 5. Секретное досье

НКВД раскрывает свои карты

В июле 1940 г. температура в Нью-Йорке вот уже 11 дней держалась на уровне 30 ºC. В номере Хемингуэя в отеле Barclay, расположенном в квартале от Центрального железнодорожного вокзала в среднем Манхэттене, окно было распахнуто настежь, а электрический вентилятор на кофейном столике гнал горячий, влажный воздух. В ведерке таяли кубики льда. Бутылки с пивом White Rock громоздились на подоконнике и столах, а бутылка шотландского виски занимала центральную позицию на полу, чтобы до нее мог дотянуться любой, кому требовался глоток чего-нибудь покрепче. Писатель принимал посетителей в расстегнутой пижаме, выставляя напоказ густую растительность на груди. Друзья и знакомые, говорившие по-английски, по-французски и по-испански, входили и выходили. Один был адвокатом, другой — участником гражданской войны с завидным послужным списком. Через каждые несколько минут звонил телефон, прерывая разговор о судьбе солдат-республиканцев, которых держали под арестом во Франции, отзывали в Москву и расстреливали, мучили в нацистском концентрационном лагере.

Репортер The Times по имени Боб Ван Гелдер запечатлел смесь обеспокоенности, энергии, но, главное, торжества. Несмотря на отвлекающие моменты, он не мог не заметить, что жизнерадостность так и лезла в глаза в его интервью с Хемингуэем. С копной густых темных волос, спадающих с его лба, романист «выглядел большим, как слон, неимоверно здоровым». Он едва сдерживал себя — подавался вперед, когда говорил, и придвигал свой стул поближе к слушателям. Он буквально излучал удовлетворение, поскольку только что сдал свой военный роман в издательство Scribner’s.

Хемингуэй работал не вставая в течение 17 месяцев и инстинктивно чувствовал, что «По ком звонит колокол» — это шедевр. Однако плохие вести из Европы не давали ему почивать на лаврах. Мир летел в пропасть войны. Союзник Франко расширял свое влияние; Гитлер занял Париж 14 июня и теперь доминировал на европейском континенте. Это означало, как Хемингуэй сказал Ван Гелдеру, что «войну в Испании придется начинать снова»{1}. Как всегда, он не собирался стоять в стороне.

К лету 1940 г. Хемингуэй уже задумывался о новых путях приложения своей энергии в борьбе за веру, которую он принял. В июле, находясь в Barclay в Нью-Йорке, Эрнест рассказал Максу Перкинсу в письме, что продолжит борьбу с врагом, но только на собственный манер{2}. Одна из возможностей противостоять фашизму заключалась, конечно, в описании борьбы, как он уже делал в своих военных работах, в «Пятой колонне» и в «Испанской земле». Его новый роман «По ком звонит колокол» также звал на битву. Но литературная деятельность была не единственным способом борьбы, и он искал другие варианты. Хемингуэй даже был готов принести в жертву свой публичный образ. Как позднее он написал своему сыну Джеку, какой бы путь он ни выбрал на этой войне, все будет делаться «тихо и без громких заявлений»{3}.

В октябре 1940 г. поиски подходящей формы борьбы были в самом разгаре, даже несмотря на серьезные изменения в личной жизни Хемингуэя. Завершался бракоразводный процесс с его второй женой Полин, а сам он строил планы на совместную жизнь с Геллхорн. Неугомонная невеста занималась поиском работы в качестве зарубежного корреспондента в надежде поехать в Азию вскоре после свадьбы. Указание на возможность такой поездки впервые появляется в одном из писем Хемингуэя от 21 октября, через неделю после появления романа «По ком звонит колокол» на полках магазина Scribner’s в доме 597 на Пятой авеню{4}. Всего 10 дней спустя эти планы были забыты, но лишь с тем, чтобы вновь появиться после свадьбы, состоявшейся 21 ноября в Шайенне, штат Вайоминг{5}. Из Шайенна новобрачные отправились в Нью-Йорк, где провели медовый месяц в комфортабельном отеле Barclay.

В городе Геллхорн подтвердила договоренность с журналом Collier’s об освещении борьбы китайцев с японскими захватчиками в далекой вялотекущей войне, которая длилась так долго (первая стычка произошла в 1931 г.), что многие на Западе забыли о ней. Хемингуэй без особого желания согласился на это и договорился со своим другом Ральфом Ингерсоллом об освещении тех же событий в его новом левоцентристском таблоиде PM.

Похоже, что Хемингуэй также согласился «собрать информацию» по одному-двум вопросам для министра финансов США Генри Моргентау-младшего, очень влиятельной фигуры в администрации Рузвельта, которому понравилась идея использовать в своих интересах этого колоритного любителя путешествий по миру{6}. Через несколько месяцев на внутреннем совещании 27 января 1941 г. Моргентау походя поинтересовался: «А как там Эрнест?» Один из сотрудников по имени Гарри Уайт в ответ доложил министру, что с Хемингуэем все в порядке и что «он готов собирать любую информацию [для нас]».{7} Уайт был вторым по влиятельности человеком в министерстве финансов. Он, по всей видимости, переговорил с Хемингуэем от имени Моргентау, установил с писателем связь и организовал его личную встречу с министром. Как сам Хемингуэй объяснял в июле 1941 г. в письме Моргентау, Уайт предложил ему заняться изучением «разногласий в отношениях между коммунистами и Гоминьданом и попытаться собрать любую информацию, которая может вам пригодиться»{8}.

Уайт отвечал за проверку кредитоспособности заемщика. Министерство оказывало экономическую поддержку Китаю и собиралось включить эту страну в программу ленд-лиза, которая представляла собой форму поставки оружия на льготных условиях, если это оружие использовалось для борьбы против фашизма. Он и Моргентау хотели, чтобы Хемингуэй выполнил задание по оценке ситуации. Это было обычной практикой в те времена и порой граничило со шпионажем. Высокопоставленный представитель правительства имел право предложить любому известному гражданину или политику отправиться за рубеж, изучить местную ситуацию и доложить о своих впечатлениях. Именно такую задачу Уильям Донован, ведущий нью-йоркский адвокат и республиканец, выполнял в интересах ВМС и президента в 1940 г., когда ездил в Великобританию. Он должен был оценить способность Великобритании вести длительную войну с Германией{9}. Донован очень много ездил по стране, встречался с политической и военной элитой и возвратился с детальным отчетом, который помог заложить фундамент Управления стратегических служб (УСС) — шпионского ведомства, созданного в 1942 г. Моргентау хотел получить от Хемингуэя нечто подобное. Хемингуэю льстило такое предложение. Это был тот самый вид признания, которого он жаждал. В душе он считал себя не просто прозаиком и журналистом, а критически мыслящей личностью, понимающей, как устроен мир, и, как следствие, способной влиять на происходящее{10}.

Молодая пара решила провести Рождество в усадьбе Finca Vigía в пригороде Гаваны, которую они сначала арендовали, а потом купили. В новом году они завернули в Нью-Йорк, прежде чем отправиться на западное побережье. Хемингуэй пробыл в городе довольно долго, и за это время произошел целый ряд знаменательных встреч{11}.

Прежде чем Хемингуэй уедет в Китай, с ним очень хотел встретиться человек по имени Яков Голос. Голос был одним из тех реальных персонажей, которые всплывают время от времени в истории шпионажа. Он родился в 1890 г. в зажиточной еврейской семье на Украине, которая была в те времена частью царской России. Впервые его арестовали, когда ему было восемь лет, за распространение листовок с призывами против царя. Это говорит о том, что семья мальчика, мягко говоря, симпатизировала левым{12}. (Среди русских революционеров было довольно много евреев, как следствие государственной политики антисемитизма и погромов, которые происходили с пугающей регулярностью.)

Первый арест не охладил революционного пыла Голоса, он продолжил распространять, а позднее и печатать большевистские листовки. После второго ареста, по его утверждению, он выжил во время массового расстрела только потому, что упал и притворился мертвым. В третий раз его арестовали в 1907 г., когда ему было 17 лет. К тому времени он уже стал закаленным большевиком, и в этот раз его сослали в Сибирь. Через два года он бежал на восток, добрался пешком до Китая, а затем через Японию перебрался в Соединенные Штаты. В США Голос продолжил заниматься тем же, чем и в России, — революционной деятельностью. Сначала в Детройте, а потом в Нью-Йорке он быстро нашел дорогу в сообщество эмигрантов и пополнил ряды изгнанных заговорщиков, которым не было особого дела до Америки и которых занимала лишь политика на покинутой родине.

В 1915 г. Голос стал американским гражданином. В 1917 г. наконец произошла революция — власть в России захватили большевики. Голос остался в Соединенных Штатах и стал одним из первых членов КП США, что открыло ему путь в ряды партийного руководства. С течением времени партия меняла названия и создавала новые отделения, не менялось лишь одно: она всегда была инструментом Москвы в Соединенных Штатах и орудием советской разведки. Члены партии сами занимались шпионажем или играли вспомогательную роль. Довольно быстро Голос превратился в превосходного координатора, человека, который служит связующим звеном между советской разведкой и американским обществом и работает в пользу Советов против Америки.

Сколько бы он ни жил в Америке, Голос всегда выглядел и говорил как русский революционер. Это был плотный человек небольшого роста, всего 157 см, с голубыми глазами, толстыми губами и залысинами. На фотографиях поредевшая шевелюра, по рассказам рыжая, кажется густой и пышной. Он так и не избавился от своего акцента. Одежда его была потрепанной, а ботинки ободранными. Этого революционера мало заботили земные блага. В его личной собственности преобладала партийная атрибутика и литература. Однако он был достаточно уверен в себе, чтобы время от времени расходиться во мнениях с хозяевами из НКВД. (С точки зрения Москвы это смахивало на утаивание информации и источников. В шпионской практике такое считалось грехом и нередко свидетельствовало о том, что вербовщик слишком заботится о своих агентах.) Его оперативная хватка была неидеальной, но более чем приличной для непрофессионала. Со времен своего детства Голос входил в одну из самых законспирированных политических партий в истории и обладал чутьем на интриги. Он был очень коммуникабелен и умел обходиться с дамами. (Одна из пассий даже называла его «самым привлекательным человеком в России», когда он в 1920-х гг. находился в своего рода длительном отпуске в Советском Союзе{13}.) Американское гражданство и знание всех ходов и выходов в Нью-Йорке давали ему огромное преимущество.

Помимо всего прочего, Голос был истинно верующим. Всю свою жизнь он способствовал приближению полной победы коммунизма, который считал вратами в рай для рабочих. Несмотря на то что он мог действовать совершенно бессовестно, искренность его революционного энтузиазма была очевидной и действовала безотказно, когда дело доходило до вербовки и работы со шпионами. Он был тем, кто мог привлекать иностранцев в свои ряды и подбивать их на кражу секретов. Хотя Голос был очень не похож на других знакомых Хемингуэю коммунистов, независимость и искренность превращали его в некое подобие Реглера, т. е. человека, который нравился писателю и которому он доверял.

В 1932 г. Голос стал главой компании World Tourists Inc., прообраза коммунистического фронта в Соединенных Штатах. Внешне она выглядела как туристическое агентство, главным направлением которого был СССР, однако основная ее цель заключалась в обслуживании и поддержке советских спецслужб. Поначалу НКВД хотел, чтобы Голос обеспечивал агентов подлинными американскими паспортами. Для этого был завербован служащий паспортного отдела Госдепартамента США, который страдал от пристрастия к азартным играм. Со временем Голос стал более активно заниматься оперативной работой, связанной с вербовкой и курированием шпионов. Ему даже поручили проверку благонадежности всех новых шпионов в Америке, завербованных другими{14}.

К концу десятилетия в результате уникального сочетания событий, спровоцированных Сталиным, Голос стал практически незаменимым. Сталинские чистки затронули американскую резидентуру ничуть не меньше резидентуры в Европе — опытных, владеющих английским языком сотрудников НКВД отзывали в Москву под совершенно неубедительными предлогами. С параноидальной точки зрения Сталина, уже сам космополитизм делал их подозрительными, и НКВД ликвидировал множество лучших сотрудников, в том числе и тех, что работали в Нью-Йорке. Тем временем аппетит Советов на американские секреты политического, экономического и технического характера продолжал усиливаться. Объем работы все время нарастал, а людей становилось меньше. Одним из оставшихся был Голос.

В конечном итоге на него легли три очень ответственные функции: управление World Tourists, руководство КП США и курирование резидентуры НКВД в Нью-Йорке. Бывали дни, когда он встречался с сотрудниками резидентуры по три-четыре раза. (Это невероятно высокая частота для секретных и даже просто скрытных связей; КГБ во времена холодной войны не разрешал встречаться с ценными агентами чаще трех-четырех раз в год.) В 1940 и 1941 гг. Голос, как говорят, обхаживал от 10 до 20 американцев с целью вербовки. Он, может быть, и не мог считаться профессиональным разведчиком, выдвинутым из партийных рядов, а потом обученным в подмосковном центре, однако знал об Америке больше любого кадрового сотрудника НКВД и был эффективнее их.

В это время доля американцев в КП США значительно выросла, и партия перестала слишком сильно зависеть от эмигрантов. Такая ситуация открывала новую возможность. Коренные американцы, вступившие в партию или разделявшие ее взгляды, имели шансы попасть в правительство и отрасли, куда эмигрантов не допускали. По мере роста числа таких шпионов росла потребность в американцах, которые могли выполнять роль посредников («связников», на шпионском жаргоне). Например, коренная американка, окончившая колледж, привлекала намного меньше внимания во время встреч с высокопоставленным чиновником из американского правительства, чем кто-нибудь вроде Голоса, который слишком сильно смахивал на русского.

Одной из таких американок была Элизабет Бентли, ничем не примечательная выпускница Вассар-колледжа, которая стала «королевой красных шпионов» после войны. Картины, которые Бентли наблюдала во время Великой депрессии, не давали покоя ее общественному сознанию и подтолкнули к вступлению в ряды КП США. На собраниях и в компании соратников она чувствовала себя не такой одинокой. Голос обратил внимание на ее потенциал и постепенно вовлек в «спецработу». Он сделал из Бентли идеального связника{15}.

Не менее перспективно выглядели журналисты. Способный репортер с хорошими связями мог играть роль посредника и одновременно самостоятельно собирать информацию или выявлять объекты для вербовки. Его потенциал становился еще больше, если все знали, что он не является коммунистом. Возможность выезжать за пределы Соединенных Штатов тоже кое-что значила. Хемингуэй отвечал этим требованиям по всем пунктам. С точки зрения НКВД он был таким же превосходным журналистом, как и писателем. Вербовщик мог узнать из его досье в Москве, что в 1935 г. он критиковал правящие круги США в журнале New Masses, писал антифашистские/просоветские репортажи из Испании, а самое главное, в июне 1937 г. выступал с антифашистской речью в Карнеги-холле{16}.

Хотя детали Москва до сих пор держит в секрете, известно, что решение о вступлении в контакт с Хемингуэем было принято НКВД в период между октябрем и декабрем 1940 г. Александр Васильев, бывший сотрудник КГБ, который узнал о Хемингуэе из архивов КГБ в начале 1990-х гг., предполагает, что Голос прочел роман «По ком звонит колокол» сразу же после его выхода в свет. В отличие от упертых леваков, которые критиковали книгу, Голос, похоже, смотрел намного дальше описанных Хемингуэем недостатков Республики и видел его шпионский потенциал{17}. Скорее всего, Голос понимал, что, подтвердив независимость своих взглядов, писатель стал еще более привлекательной целью. Картину дополняло восхищение, с которым Хемингуэй писал о коммунистах-ополченцах, ведущих партизанскую войну. НКВД, возможно, даже знал о том, что он защищал в книге Реглера советско-германский договор. В обзоре книги, выпущенном осенью 1940 г., находящееся в Москве кадровое управление Коминтерна отмечало, что предисловие написал Хемингуэй{18}. Он был пламенным антифашистом и по этой причине считался просоветски настроенным. Писатель был даже готов закрыть глаза на сталинские прегрешения и критиковать американскую внешнюю политику. Таким образом, у Хемингуэя было все, что требовалось Советам.

Никому на Западе неизвестно, кто именно свел Голоса и Хемингуэя, однако у них было множество общих знакомых. Джо Норт, нью-йоркский коммунист с дружелюбной улыбкой, не раз поставлял Голосу потенциальных кандидатов на вербовку{19}. Путь Норта уже неоднократно пересекался с Хемингуэем: он убедил Хемингуэя написать статью для New Masses в 1935 г., а потом они вместе принимали участие в драме, разыгрывавшейся в Испании. После гражданской войны Хемингуэй написал страстное предисловие к посвящению Норта в честь американских антифашистов, сражавшихся в батальоне имени Авраама Линкольна{20}. Последний раз они виделись летом 1940 г., когда Норт освещал конференцию по судьбе испанских беженцев на Кубе. Оба обрадовались этой неожиданной встрече. Хемингуэй пригласил Норта в бар La Florida в Старой Гаване, где писатель был завсегдатаем. Два ветерана удобно устроились под медленно вращавшимся потолочным вентилятором и проговорили несколько часов{21}.

С равным успехом посредником мог стать какой-нибудь американский коммунист вроде писателя-неудачника Джона Херрманна, давнего друга Хемингуэя, который многие годы работал в подполье на КП США{22}. (С 1926 по 1940 г. он был женат на Джозефине Хербст, хорошей приятельнице, если не близком друге Хемингуэя.) По одному из рассказов, Херрманн был человеком, который через своих знакомых помог создать условия для очень успешной вербовки Элджера Хисса, сотрудника Госдепартамента{23}. Наконец, нельзя сбрасывать со счетов и Йориса Ивенса, хорошего друга Хемингуэя и кинематографиста, который в 1939–1941 гг. время от времени бывал в Нью-Йорке и не раз знакомил писателя со своими соратниками-коммунистами. Однажды он даже послал загадочную телеграмму из двух строчек, которая походила на попытку организовать встречу: «Пытался достать тебя по телефону, но ты уехал из города… [они] говорят, что хотели пропустить с тобой по рюмочке сегодня»{24}.

Хотя личность посредника остается неясной, точно известно, что Голос встречался с Хемингуэем где-то в конце 1940 г., скорее всего во время его медового месяца в Нью-Йорке. Это факт, что они встречались и что Голос хотел завербовать Хемингуэя в НКВД. Вместе с тем о деталях этой встречи можно лишь догадываться, исходя из истории Голоса и советской практики.

Голос и посредник прекрасно знали, что знакомство через кого-то было намного перспективнее с точки зрения завязывания тайных отношений, чем прямой звонок без подготовки. Посредник мог заехать за Хемингуэем в Barclay и отвезти его в какое-нибудь тихое местечко в Нижнем Ист-Сайде, облюбованное Голосом для встреч, например в маленький ресторанчик на Второй авеню, где тот встречался с Бентли. Обстановка и меню были совершенно непримечательными. Возможно, там имелась задняя комната или как минимум тихий уголок, где можно было поговорить без помех. Посетители, в основном выходцы из рабочего класса, вряд ли узнали именитого писателя.

Посредник, скорее всего, оставил их наедине для разговора — еще одно обязательное условие для завязывания тайных отношений. Хемингуэй, надо думать, заказал что-нибудь выпить. После обмена любезностями мужчины перешли к рассказу о себе, наверное слегка преувеличивая свои достижения. Американец мог расписывать свои боевые подвиги в Испании, а русский — намекать на важное спецзадание, которое он выполнял в Соединенных Штатах. Голос обыгрывал тему антифашизма и говорил о Советском Союзе как о последнем бастионе на пути фашистской идеологии. Он наверняка льстил Хемингуэю и упирал на то, какую важную роль писатель мог бы играть, если бы боролся с фашизмом вместе с Советами. Догадаться о том, что было бы приятно слышать этому крупному американцу, обладающему здоровым самолюбием, не составляло труда для поднаторевшего в разведдеятельности Голоса.

Примерно в то время, когда состоялась их первая встреча, Голос заинтриговал резидентуру НКВД в Нью-Йорке возможностью завербовать очередного известного журналиста. С учетом фигуры Хемингуэя и опыта Голоса вряд ли это была спонтанная, «возникшая походя» идея. Такое могло случиться в Коминтерне, но не в НКВД. У Коминтерна были свои секреты, но он существовал для идеологической работы и распространения пропаганды, НКВД же был профессиональной разведывательной службой. Люди вроде Ивенса выпускали фильмы, люди вроде Голоса — вербовали и курировали шпионов. Голос не раз уведомлял московскую штаб-квартиру о том, что ненавидит неожиданности, и обычно настаивал на максимально полном контроле.

Если советские резиденты действовали неспонтанно, то они должны были неоднократно обменяться телеграммами с Москвой до того, как Голос сделает предложение Хемингуэю. Им предстояло описать предварительные контакты с Хемингуэем и изложить свои соображения о его потенциале в качестве шпиона. Центр должен был подшить эту информацию в досье Хемингуэя, где, возможно, уже находился доклад Орлова о встрече с писателем в Испании. В какой-то момент Москва дала Нью-Йорку добро на вербовку. Голосу почти наверняка рекомендовалось делать предложение не сразу, а сначала познакомиться с Хемингуэем поближе. Все происходило примерно так, постепенно: сначала писатель соглашался помогать НКВД, а потом эти двое договаривались быть на связи.

Дошедшие до нас и доступные исследователям архивы ясно говорят о том, что Голос докладывал в Москву о своих попытках привлечь Хемингуэя к работе в качестве шпиона. Одним из важнейших свидетельств является краткая справка по досье Хемингуэя в секретных архивах, раскрытых Васильевым{25}. Справка была составлена на основе документов из досье писателя, где находились и телеграммы из Нью-Йорка, и предназначалась исключительно для внутреннего использования. Этот факт свидетельствует о ее достоверности.

В справке, датированной 1948 г., говорится о том, что «перед поездкой в Китай [Хемингуэй] привлечен к сотрудничеству на идеологической основе [Голосом]». На языке разведслужб это означало, что Хемингуэй принял предложение установить секретные отношения с Советами. Голос мог прямо ссылаться на НКВД или просто говорить о советских «спецслужбах», т. е. использовать эвфемизм, который не был загадкой для Хемингуэя. Упоминание «идеологической основы» означало, что он соглашался с советской идеологией (как минимум частично) и принимал предложение не из-за денег или другого вознаграждения. Это также практически исключало шантаж или принуждение — идейного сторонника, особенно такого неординарного, как Хемингуэй, принуждать не было необходимости.

В копиях документов из секретного досье ничего не говорится о конкретных задачах, которые Голос поставил перед Хемингуэем. Вполне возможно, что Голос хотел заполучить Хемингуэя только из-за его потенциала в качестве журналиста-шпиона, т. е. человека, который мог использовать свои обширные связи в интересах НКВД{26}. Это не было чем-то необычным для советских спецслужб, которые почти всегда устанавливали для новичков испытательный срок, чтобы выяснить, для чего они лучше годятся. Со своей стороны, Хемингуэй мог считать, что знает, чего хотят от него советские спецслужбы. Он ведь уже имел дело с их агентами в Испании, что подтверждают описание партизанской войны в романе «По ком звонит колокол» и экскурс в мир контрразведки в пьесе «Пятая колонна». Возможно, НКВД ждал, что он будет действовать подобно герою из этой пьесы, который работал в контрразведке и сообщал о подозрительных личностях в барах. Сейчас, однако, масштабы этой деятельности значительно расширились, и собирать информацию нужно было уже в среде богатых и сильных мира сего.

Одну задачу, впрочем, Голос, как опытный вербовщик, не мог не предвидеть — надо было продумать, как проводить тайные встречи с кем-нибудь другим. Сам он был слишком перегружен, не мог похвастаться здоровьем и не имел возможности уезжать далеко от дома. Как НКВД будет связываться со своим новым агентом в Китае (или где-нибудь еще)? Как Хемингуэй узнает, кому можно доверять? В докладе, отправленном в Москву, Голос предлагал НКВД установить контакт с Хемингуэем в Китае или, если он поедет через Советский Союз, на своей территории. Голос писал, что он подготовил Хемингуэя для встречи с «нашими людьми» за пределами Соединенных Штатов. Писатель передал русскому несколько «марок» (надо думать, уникальных, что-нибудь вроде кубинских почтовых марок) и знал, что доверять следует лишь тому, кто предъявит их. Доклад Голоса завершался утверждением: «Я не сомневаюсь, что он будет сотрудничать с нами и… сделает все возможное»{27}.

Этот доклад Голоса, датированный 1941 г., замечателен по нескольким причинам. Его формулировки подтверждают вывод о том, что Хемингуэй и Голос установили связь до того, как писатель окончательно определил свой маршрут (который менялся неоднократно). Доклад Голоса имеет логику только в случае существования связи — об этом говорит утверждение о том, что Хемингуэй будет сотрудничать с советскими спецслужбами{28}. Использование настоящего имени Хемингуэя, а не псевдонима указывает на то, что тайная связь установлена совсем недавно. Оперативный псевдоним «Арго» писатель получил в НКВД позднее, в 1941 г. (НКВД обычно присваивал псевдонимы завербованным агентам. Они нередко отражали характер агента: Бентли, окончившую колледж, называли «Умницей», а продажного конгрессмена — «Плутом». У кого-то в НКВД было литературное образование и, похоже, представление о пристрастии Хемингуэя к морской жизни. В греческой мифологии имя «Арго» носил корабль, на котором Ясон и аргонавты скитались по морям в поисках приключений.) Организация встречи с новым агентом в Советском Союзе или Китае имела определенный смысл. Это была возможность для обеих сторон познакомиться друг с другом, не беспокоясь о слежке со стороны ФБР, которое держала Голоса под надзором с 1939 г.

Следующим шагом НКВД стало получение экземпляра романа «По ком звонит колокол», который прислали из Нью-Йорка в Москву 8 января 1941 г. с дипломатической почтой{29}. Ознакомившись с досье Хемингуэя, Васильев пришел к выводу, что сталинские приспешники на Лубянке, в своей штаб-квартире в центре Москвы (в верхней части которой располагались кабинеты сотрудников, а в подвалах — тюремные камеры), запросили книгу для пополнения досье вновь завербованного Хемингуэя{30}. Впрочем, роман давал хорошее представление об отношении Хемингуэя к борьбе с фашизмом.

На первый взгляд история вербовки Хемингуэя кажется зыбкой. Документальные подтверждения обрывочны. Между дошедшими до нас телеграммами и воспоминаниями зияют очевидные пробелы, а их даты приводят в замешательство. Копии всех документов из досье НКВД вроде тех, что ФБР раскрыло в 1980-х гг., могли бы подтвердить ее{31}.

Раскрытая ФБР информация позволяет читателю воссоздать практически полную картину того, что бюро знало о Хемингуэе. История складывается из сообщений, докладных записок и заметок на полях документов, которые были предназначены для внутреннего использования, по большей части с очень конкретной целью: регистрация эпизода, уточнение предыдущего доклада или запрос разрешения на операцию. Это вовсе не та история, в которой есть вступление и концовка, имеющие смысл для широкой публики. Это материалы, связанные с разведывательной деятельностью. В этом смысле «полное» досье ФБР и «неполное» досье НКВД практически идентичны. И то и другое представляет собой собрание фрагментов, некоторые из которых ложны или корректны лишь отчасти. Однако из фрагментов складывается определенный узор, а шероховатости подкрепляют его достоверность.

Это же самое относится и к обстоятельствам, при которых история выплыла на свет. Она слишком экстравагантна, чтобы быть выдуманной или появиться в результате какого-нибудь заговора{32}. Развал Советского Союза в 1991 г. был тем самым социальным переворотом, для предотвращения которого и создавались спецслужбы. НКВД и его преемник КГБ служили щитом и мечом революции, которая в свою очередь заботилась о тех, кто служил ей. После распада Советского Союза ветераны КГБ почувствовали себя работниками компании, которая неожиданно вышла из бизнеса, не оставив средств на финансирование пенсионного обеспечения. Они остались один на один с экономическим и политическим хаосом, не говоря уже о публике, которая теперь могла беспрепятственно критиковать их. Как вести себя в такой ситуации? Было ли в их распоряжении что-нибудь пригодное для использования? Разведслужбы обычно нужны для того, чтобы красть новые секреты, однако у них также есть возможность продавать старые секреты и направлять полученные деньги на финансирование пенсионного фонда.

Crown Publishing Group, дочерняя компания издательства Random House (ныне Penguin Random House), увидела в этом привлекательную возможность и сделала предложение СВР (Службе внешней разведки) — организации, которая взяла на себя функции КГБ в новой России. В обмен на значительный вклад в ее пенсионный фонд СВР должна была снабжать авторов из Crown исторической информацией об операциях КГБ. Помимо того, что такие публикации вызывали интерес у публики, они могли улучшить образ КГБ, показывая, как хорошо эта организация служила государству. Высшее руководство СВР с энтузиазмом одобрило соглашение, несмотря на возражения многочисленных традиционалистов из КГБ.

В работе над каждой книгой участвовал как минимум один русский исследователь, выбранный СВР. Он изучал архивы КГБ, делал рукописные заметки, а затем обобщал полученную информацию. Наблюдательный совет СВР просматривал итоговые материалы перед передачей их западным историкам. Исходные заметки предназначались не для передачи, а исключительно для подготовки резюме. Никто не должен был указывать источники, если их еще не рассекретили. Предполагалось, что результатом будут книги о лучших временах советской разведки, а не сенсационные откровения{33}.

Первой должна была появиться биография Александра Орлова, руководителя резидентуры НКВД в Испании в 1936–1938 гг. Этот советский контрразведчик встречался в 1937 г. с Хемингуэем в отеле Gaylord, где частенько бывал и расслаблялся в роскошной обстановке{34}. Книга об Орлове вышла в свет в 1993 г. и стала образцом для следующих томов этой серии. Личность Орлова была представлена во всей ее сложности без замалчивания противоречивости или затушевывания убийственной правды. Чтобы удовлетворить скептиков, на страницах книги воспроизводились копии архивных документов.

Планировалось, что одна из книг серии будет посвящена разведывательной деятельности Советов в Соединенных Штатах в 1930-х и 1940-х гг. Русским куратором этой книги СВР назначила Александра Васильева. Этот журналист, работавший на КГБ, мог понять суть и обобщить архивные материалы, как никто другой. Он приступил к реализации проекта в 1993 г. Перелопатив горы досье на американцев, шпионивших в пользу Советского Союза, Васильев добыл намного больше интересного, чем кто-нибудь мог предположить. Ему разрешалось делать только рукописные заметки на русском языке. Однако он нередко переписывал документы слово в слово. Набрав достаточное количество материалов, Васильев подготовил резюме для официального одобрения, которое позволило начать работу одному из западных историков.

В 1995–1996 гг. ситуация изменилась. Crown пришлось прекратить проект из-за нехватки финансов. В СВР верх вновь взяли сторонники жесткой линии. Они считали, что государственные секреты должны оставаться неприкосновенными, и не желали слышать либеральных разговоров об открытости. Один из этих непримиримых пообещал Васильеву, что «они разберутся с ним» после смены руководства{35}. Васильев увидел в этом угрозу и сбежал на Запад. Впоследствии он организовал переправку через границу своих записей, включая рукописные заметки и копии некоторых документов из досье Хемингуэя.

Тот факт, что эти материалы не предназначались для обнародования, подтверждает их достоверность. У исследователей жизни и творчества Хемингуэя теперь есть возможность увидеть копии некоторых советских документов о писателе. Идеальным источником могло бы стать полное досье НКВД на Хемингуэя. Однако, пока СВР не рассекретит свои архивы, западные исследователи могут полагаться только на Васильева, неоценимого свидетеля, проделавшего немалую работу{36}.

Можно ли считать, что история превращения Хемингуэя в шпиона опирается на информацию только одной стороны? В распоряжении историков есть неполный, но достоверный рассказ советских спецслужб, но говорит ли что-нибудь об этом сам Хемингуэй? Наверное, нет. Десятилетие спустя в письмах своему лучшему другу он упоминает о том, что выполнял «случайные поручения» для Советов в Испании, а после гражданской войны поддерживал связь с «русскими», которые делились с ним секретами, — какими именно, писатель не уточняет{37}. Помимо этого, нет никаких свидетельств, что он рассказывал о Голосе и НКВД кому-либо, даже Геллхорн, которая разделяла его политические взгляды и была во многих отношениях младшим партнером в их браке{38}. Связь с советской разведслужбой была серьезным делом — тем, чем не делятся с друзьями за рюмочкой и о чем не пишут, как он писал во время гражданской войны в Испании и после участия во Второй мировой войне. Хемингуэй понимал необходимость секретности, одного из основных атрибутов шпионской деятельности. Он считал способность к шпионажу одним из своих врожденных качеств и, похоже, не ошибался.

Когда в начале 1941 г. Хемингуэй передавал Голосу свои почтовые марки, он играл активную роль в тайном взаимодействии с советским шпионом. (Марки были сигналом о том, что предъявителю можно доверять, во многом подобно произвольно разорванным карточкам, которые использовали другие советские шпионы, — тот, кто предъявляет подходящую половину, является своим.) Такие материальные пароли ни к чему в нормальной повседневной жизни, они нужны только для секретных операций. Если во взаимоотношениях нет ничего секретного, то достаточно простого рекомендательного письма вроде того, что Ивенс написал для Хемингуэя во время гражданской войны в Испании. Но для секретной связи материальный пароль подходит намного лучше. Сам по себе он ни о чем не говорит. Его истинное назначение известно только посвященным.

Хемингуэй не слишком изменился с ноября 1938 г., когда Орлов выслушивал, как он высказывается о гражданской войне в Испании, по январь 1941 г., когда он познакомился с Голосом. Его преданность борьбе против фашизма удивляла даже старых коммунистов, возможно потому, что они много лет не видели настоящей войны. Хемингуэй пошел на сотрудничество по идеологическим соображениям — Голос не ошибся насчет этого. Однако он не был похож на «истинных сторонников» коммунизма. Писатель не верил в марксизм или ленинизм — он «просто» присоединился к антифашистам, которые делали что-то реальное. Именно так он думал об НКВД. Он знал, что эта организация обучала партизан, взрывала железнодорожные пути в тылу фашистов и пыталась привнести дисциплину в Испанскую Республику.

Хотя Хемингуэй и отличался от многих завербованных на идеологической основе, у него был целых ряд общих с ними черт. Процесс вербовки часто начинался с какого-нибудь события, вызывавшего потрясение и изменявшего взгляды будущего шпиона на мир. Для Хемингуэя таким событием стал ураган в районе островов Флорида-Кис в 1935 г., который заставил его более агрессивно критиковать правящие круги Америки за безразличие к судьбе ветеранов Первой мировой войны. Потом, во время гражданской войны в Испании, он прикипел душой к Республике и поддался романтике разведывательной работы. Теперь он делал всего лишь следующий шаг. Хемингуэй согласился стать шпионом потому, что секретная жизнь, не говоря уже об острых ощущениях от связанных с нею рисков, соответствовала его потребностям. У многих шпионов такие потребности рождались в результате разочарования. Если взять Хемингуэя, то он сделал все, что мог, в борьбе против фашизма, но ему не удалось заставить демократические страны, в особенности свою собственную страну, прислушаться к его словам. Теперь же он обращался к помощи других, секретных средств, как супруг, который закручивает роман на стороне, когда существующий брак перестает устраивать его (Хемингуэй не раз проделывал это в своей жизни).

Еще одной общей с другими шпионами чертой была уверенность в том, что обычные правила неприменимы к нему. Хемингуэй жил по собственным правилам не одно десятилетие. В литературе это выражалось в революционном стиле. Выпустив свой грандиозный политический роман в 1940 г., он продемонстрировал его вновь. Он торжествовал, был уверен в себе и готов к новому приключению. В письме жене Маклиша Аде он говорил, что чувствует себя «почти счастливым», когда пишет в полную силу, а потом видит, как продается его работа. Хемингуэй сожалел, что у него не было столько денег «в прежние времена, когда для путешествий был открыт целый мир». Впрочем, размышлял он, поездка за тысячи километров в Китай может дать «человеку определенную свободу действий»{39}.

Хемингуэй искал эту свободу действий в политике и войне. Ему нравилась военная экипировка, он любил находиться среди военных, но не хотел служить ни в какой регулярной армии. Предпочтительным для него было неформальное присоединение к нерегулярным частям, особенно к партизанам, это давало ощущение причастности, но оставляло свободу для входа и выхода. Он не был коммунистом и даже сочувствующим им, но с готовностью работал над фильмами для Коминтерна, а потом присоединился к НКВД в борьбе с фашизмом, которая стала его всепоглощающей политической страстью.

Если бы Хемингуэй написал о своих встречах с Голосом, он вполне мог признать, что ему понравился этот закаленный революционер и что его предложение оказалось привлекательным. Хемингуэй согласился на вторую встречу, потом на третью и т. д. Наконец, в январе 1941 г. американский писатель согласился работать с Москвой. Как и многие другие шпионы, Хемингуэй не жаловал слово «вербовка». Он прекрасно знал, что вступает в тайную связь с советской разведслужбой, но предпочитал смотреть на нее больше как на сотрудничество, а не как на первый шаг к работе по указаниям Москвы{40}. Однако в Советах использовали именно слово «вербовка». Там принятие Хемингуэем предложения Голоса считали началом полностью подконтрольных им тайных взаимоотношений. Предполагалось, что агент будет делать то, что ему прикажет Москва. Взамен он будет получать что-нибудь от НКВД. Это могут быть деньги, отказ от шантажа, безопасность близких родственников. В случае Хемингуэя нет никаких свидетельств, указывающих на то, что там фигурировало нечто большее, чем общее обязательство бороться с фашизмом и хранить взаимоотношения в тайне. Но и этого было достаточно.

Хемингуэй не считал, что предает свою страну. Он не мог сказать ничего хорошего о Новом курсе и все еще злился на Рузвельта, не поддержавшего Испанскую Республику. Он досадовал, что Соединенные Штаты мало что делают для борьбы с Гитлером. Но он не собирался предавать свою страну. Однажды в 1940 г. после просмотра дневной почты, в которой нередко встречались письма от поклонников и критиков, Хемингуэй ответил на замечание о том, что лояльные американцы не покупают дома за границей, а живут с своей стране. Намеки, значилось в его телеграмме, на то, что он может стать гражданином какой-то другой страны кроме Соединенных Штатов, «безобразно оскорбительны». В моем роду, писал он, было много американских революционеров, но «ни один из них не носил имя Бенедикт Арнольд[5]»{41}.

Что скажет на это министерство юстиции? Есть ли тут признаки измены? Нарушил ли Хемингуэй закон, согласившись работать с НКВД? Не особо ясное американское законодательство тех дней в отношении шпионажа нельзя применять к этому случаю. Хемингуэй не был государственным чиновником, он не имел доступа к официальным секретам, о разглашении которых можно говорить. Не оказывал он и помощи врагу в военное время. Соединенные Штаты не находились в состоянии войны, а Советский Союз не был врагом. После Перл-Харбора две страны вообще объединили усилия. Максимум, что Хемингуэй мог нарушить, так это Закон о регистрации иностранных агентов 1938 г., который требовал публичного раскрытия любого, кто действует в качестве «политического или квазиполитического агента» иностранного государства{42}. Сюда определенно входит связь с иностранной разведслужбой. На основании этого закона велось судебное преследование советских шпионов (включая Голоса).

Так или иначе, взаимоотношения Хемингуэя и НКВД были тайными неслучайно. Еще до войны американские власти с подозрением относились к крайне левым. ФБР следило за КП США, а участники гражданской войны в Испании подвергались гонениям. От самого Хемингуэя требовали указывать в заявлениях, которые подшивались в его досье в Госдепартаменте, что он не собирается участвовать в испанском конфликте{43}. Ему было ни к чему, чтобы это (или любое другое) досье наполнялось и мешало его работе. Помимо прочего, он славился своей независимостью. Хемингуэй неоднократно выступал за освобождение писателей от обязательств перед правительствами и политическими партиями. Как он говорил, писатели, которые поддерживают дело какой-нибудь партии, работают ради него или верят в него, все равно помрут как все прочие, а их трупы будут вонять даже сильнее{44}. Хемингуэй вполне мог вообразить, что объединяет усилия с НКВД в борьбе против общего врага, но ему ни к чему были заголовки, кричащие: «Хемингуэй разоблачен как красный шпион». Эту тайну он собирался унести с собой в могилу.

Глава 6. Быть шпионом или не быть

Китай и тяготы войны

Однажды в апреле 1941 г. Марта Геллхорн отправилась без сопровождающих на рынок в Чункине, Китай. Ей доставляла удовольствие его оживленная атмосфера, которая так контрастировала со скукой той части города, где остановилась чета Хемингуэев. В его узких рядах рождалась симфония чувств — запах «еды и пряностей, ароматы цветов, жареных каштанов и благовоний, сладкий привкус опиума» смешивались с «монотонными» призывами разносчиков, предлагавших все мыслимое, от спичек и хлопчатобумажных тканей до кошачьих колокольчиков, ножей и палочек для чистки ушей{1}. Марта никак не ожидала встретить там высокую европейского вида женщину «в мужской фетровой шляпе и цветастом платье поверх брюк», которая незаметно подошла и спросила, не хочет ли она и Хемингуэй встретиться с Чжоу Эньлаем{2}. Геллхорн велели прийти вместе с мужем на рынок на следующий день и потолкаться там некоторое время, чтобы убедиться в отсутствии слежки. Когда она назвала Хемингуэю имя, которое ни о чем не говорило ей, он сказал, что Чжоу — это знакомый их хорошего друга со времен гражданской войны в Испании, голландского коммуниста и кинематографиста Йориса Ивенса. Они должны обязательно познакомиться с ним. С точки зрения Геллхорн, «дальше все напоминало сцену из эпопеи о Джеймсе Бонде, хотя и происходило задолго до ее появления»{3}.

Женщина в мужской шляпе проводила пару вглубь рынка, куда Геллхорн не заходила в предыдущий день, — они шли словно по лабиринту — а потом им завязали глаза и усадили на рикшу. Когда повязки сняли, они обнаружили, что находятся в небольшой комнате с белеными стенами. Посередине стоял стол и три стула. За столом сидел коммунистический лидер, который позднее стал премьером Китая и занимал этот пост с 1949 по 1976 г. На нем была простая белая рубаха с открытым воротом, черные брюки и сандалии.

Поездка Хемингуэя и Геллхорн в Китай в 1941 г. могла бы стать их вторым медовым месяцем. Однако Марта назвала ее «ужаснейшим путешествием»{4}. У Хемингуэя было неоднозначное отношение к поездке вместе с ней на Дальний Восток чуть ли не сразу после свадьбы. Она окрестила своего мужа «невольным спутником», или «Н. С.» в своих добродушных и занимательных мемуарах «Странствия наедине с собой и кое с кем еще» (Travels with Myself and Another).

Даже если не брать в расчет отношение Хемингуэя, поездка оказалась долгой и тяжелой, намного более сложной, чем обычно неприятные, а иногда рискованные поиски путей перехода из вроде бы нейтральной Франции в объятую войной Испанию. Хотя Соединенные Штаты в драку пока не ввязались, в мире уже вовсю бушевала война, и даже для такой знаменитости, как Эрнест Хемингуэй, было очень непросто найти и забронировать место на каком-нибудь рейсе. В конце концов им пришлось довольствоваться каютой на стареньком пароходе под названием Matsonia.

Привыкшие к более комфортабельным круизам через Атлантику, супруги неожиданно для себя увидели, каким суровым может быть Тихий океан на всем протяжении маршрута от Сан-Франциско до Гонолулу. В начале февраля 1941 г., когда они прибыли на Гавайи, Хемингуэй, несмотря на восторженный прием, пребывал в мрачном настроении. Он сердито бурчал, что ему не нравится ходить с венком из цветов на шее и яростно отбиваться от окружающих, кричавших ему: «Алоха![6]»{5}. Его настроение не улучшилось даже после посещения военно-морской базы в Перл-Харборе. Там в защищенной тропической бухте рядами стояли американские корабли и самолеты. Хемингуэй сказал Геллхорн, что Соединенные Штаты не учитывают опыт Первой мировой войны: «Собери все и всех в одном месте, и [ты рискуешь] … потерять это одним махом»{6}. Он знал, что для уменьшения потерь и защиты от воздушного удара, который японцы уже планировали, нужно рассредоточить технику и людей. Несколько недель спустя, в мае, он с горечью говорил, что вооруженные силы США спали с середины 1930-х гг., в то время как они с Геллхорн делали все для борьбы с фашизмом{7}.

Поездка продолжалась. С Гавайев знаменитая чета отправилась через Тихий океан в Китай самолетом Boeing Clipper авиакомпании Pan American World Airways. Перелет длился пять дней с остановками на крошечных островках Мидуэй и Уэйк посреди океана, затем на острове Гуам и в Маниле перед последним броском в Гонконг{8}. Это был верх межконтинентальных авиаперелетов. Огромные гидропланы походили на летающие салоны: комфортабельные, хорошо оборудованные и хорошо обслуживаемые. Когда гидропланы садились для дозаправки и пополнения запасов провизии, пассажиры имели возможность искупаться в идиллических лагунах или просто принять ванну, пообедать и поспать в еще более комфортабельной обстановке. Хемингуэй относился к тем, кто спокойно относился к неудобствам, особенно когда служишь делу, в которое веришь, но и не возражал против роскоши.

Наконец, 22 февраля Хемингуэй и Геллхорн добрались до Китая. Трудно было найти более подходящее место для темных делишек. Китай уже не один год сражался с Японией, которая присоединилась к нацистской Германии и фашистской Италии и образовала ось Берлин — Рим — Токио. Этой жестокой войне не было видно конца. Японцев интересовали полезные ископаемые и территории, и им было все равно, какими путями они их получат, что обычно подразумевало массовое уничтожение китайцев, как гражданского населения, так и военной силы, временами беспорядочное, а временами целенаправленное. Здесь налицо был агрессор, чьи преступления имели такой размах, который Франко и представить себе не мог. Если, как любил писать Хемингуэй, националисты играли роль убийц во время гражданской войны в Испании, то японцы были виновниками массовых убийств в Китае. Несмотря на это, внешняя угроза порождала лишь видимость единства на китайской стороне. Внутри страны бушевал конфликт между старым режимом и революционерами-коммунистами.

Старый режим представлял военачальник Чан Кайши, глава Гоминьдана, или Китайской национальной народной партии. Чан номинально руководил правительством и командовал армией. У коммунистов во главе с Мао Цзэдуном и его заместителем Чжоу Эньлаем была собственная, значительно меньшая по размерам, но более дисциплинированная армия. Эти две стороны тратили на противостояние друг с другом практически столько же времени, сколько и на борьбу с японцами. И Советский Союз, и Германия, и Америка в разное время оказывали поддержку Чану и его вооруженным силам. Хемингуэю и Геллхорн как-то на глаза попалось наглядное отображение этой помощи в Китайском центре повышения квалификации пилотов — там на стене рядочком висели портреты Рузвельта, Чемберлена, Гитлера, Муссолини и Сталина{9}. Ситуацию осложняло то, что Китай находился в окружении колоний европейских государств, которые все еще верили в свою способность контролировать события на Дальнем Востоке.

Одной из этих колоний был британский Гонконг, ворота в Китай для Хемингуэя и Геллхорн. В начале 1941 г. он представлял собой своего рода неведомую землю. В своем описании путешествия Геллхорн отметила, что это место совершенно не походило на современный город небоскребов на берегу залива, в который оно превратилось после войны. В его центре находился пик Виктория. На удивление глухой район, известный как «Пик», возвышался над рабочим городом Гонконг. Правители колонии жили в комфортабельных домах на возвышенности — чем выше был их статус, тем выше располагался «насест». Жизнь у воды отличалась разительно. Люди там обитали в лачугах, которые, казалось, соорудили только вчера из кусков жести и обломков дерева. Улицы вокруг них были шумными и колоритными, запруженными людьми, рикшами и велосипедами{10}.

Хотя метрополия находилась в состоянии войны уже больше года и японские вооруженные силы окружали колонию со всех сторон, в Гонконге, судя по всему, ничего не изменилось. Впоследствии Хемингуэй написал в PM, таблоид Ральфа Ингерсолла, что рестораны города вполне можно считать одними из лучших в мире, а из развлечений там доступны скачки, крикет, регби и европейский футбол{11}. Хемингуэй привнес в это разнообразие кое-что от себя: он потчевал жителей колонии авторским вариантом коктейля «Кровавая Мэри» и развлекал своих коллег по перу «небылицами из далеких краев» вроде той, как он отделал родственника лидера норвежских фашистов Видкуна Квислинга в одном из баров Айдахо{12}. А как-то вечером он вместе с каким-то офицером морской пехоты демонстрировал «приемы с кинжалом и саблей»{13}.

С таким же неодобрением, как и в отношении всего остального связанного с британцами, Хемингуэй указывал на атмосферу нереальности, когда писал, что «дух опасности так долго витал над этим местом, что стал совершенно привычным»{14}. Город был «очень беспечным», с «высоким боевым духом» и «низкими нравами» из-за китайских красоток, которые слетелись в Гонконг, чтобы обслуживать китайских миллионеров. По подсчетам Хемингуэя, этих миллионеров там было порядка пяти сотен, и жили они отдельной колонией. Писатель, казалось, с радостью сообщал о том, что, по официальному мнению британских властей, проституция в городе отсутствовала.

Этим запас его сведений о британцах не ограничивался. Он с удовольствием пересказывал анекдот о китайском генерале, который хотел узнать, что британцы на самом деле думают о китайской армии{15}. Американский писатель изображал британского офицера, который говорил ему: «Мы не слишком высокого мнения о китайцах, знаете ли… Джонни [китайские солдаты] очень хорошие парни… Но, знаете ли, они совершенно не годятся для наступления. Мы абсолютно не верим, что они когда-нибудь пойдут в наступление». Китайский военный возражает на это вопросом: «А знаете, почему британские штабные офицеры носят монокль?» И сам же отвечает, что они не хотят видеть больше, чем могут уразуметь. Из этого Хемингуэй делал вывод, что британцы в Гонконге передохнут, как «крысы в ловушке», стоит японцам нанести удар по колонии{16}. Здесь он был прав точно так же, как и в своей оценке положения американских ВМС на Гавайях. Японцы захватили Гонконг в том же году — они напали на колонию через восемь часов после удара по Перл-Харбору.

Для Хемингуэя не имело значения, что Великобритания была единственной великой державой, которая сражалась с нацистской Германией. Она боролась не на жизнь, а на смерть за существование демократии в Европе. Другая великая антифашистская держава, Советский Союз, в то время воздерживалась от военных действий в соответствии с советско-германским договором, заключенным в августе 1939 г. А в апреле 1941 г. Сталин подписал второй договор о ненападении, на этот раз с Японией, союзницей Германии.

Для многих, в том числе и для руководства китайских коммунистов, это было невероятным предательством. Американский журналист Теодор Уайт, который находился в Китае в тот момент, написал в своем журнале, что «русско-японский договор» стал «громом среди ясного неба»{17}. Когда Уайт принес эту потрясающую новость Хемингуэю и Геллхорн, его обескуражила их прохладная реакция. Через несколько месяцев Хемингуэй объяснил ее в своей очередной статье в PM. Он оценивал второй договор о ненападении точно так же, как оценивал первый в Испании, — не с позиции того, что политики говорили, а с позиции того, что они делали. Советский Союз помогал китайскому правительству в борьбе с японцами. Эта помощь прекратилась? Советские советники уехали из Китая? Ответ на оба вопроса был отрицательным. «Советская Россия предоставляла Китаю больше помощи, чем любая другая страна», и она продолжала это делать{18}. А раз так, то кто мог осуждать Сталина за обеспечение безопасности своих границ на востоке?

Хемингуэй не упоминал тот факт, что договор высвобождал армии обеих сторон для выполнения других задач. Для японцев это была война в Китае. Другими словами, Сталин облегчил для Японии ведение войны в Китае. Ирония заключалась в том, что все остальное сказанное и написанное Хемингуэем во время поездки в Китай в 1941 г. было нацелено на усиление китайской стороны в борьбе с японцами. Как и в Испании, он стремился делать все, что только мог, для помощи в борьбе против фашизма.

Хотя Хемингуэй и начал как невольный спутник Геллхорн в поездке на Восток, со временем их роли поменялись. Привередливую до неприличия Геллхорн все больше раздражали антисанитарные условия и общий бардак, с которым они столкнулись в Китае. Хемингуэй же был практически полной противоположностью. У него отсутствовала потребность принимать душ каждый день и содержать место своего обитания в чистоте и порядке. Когда дела шли не по плану, в нем пробуждался искатель приключений, и это, похоже, доставляло ему удовольствие. То, что частью приключения оказалась встреча с китайскими руководителями, делало ситуацию еще увлекательнее. Хемингуэй любил встречаться с политическими лидерами, которые обращались с ним как с равным.

Чета Хемингуэев пробыла больше недели в Чункине, «серой, хаотичной, грязной» столице военного времени, с точки зрения Геллхорн{19}. Там они встречались с Чан Кайши, лидером коммунистов Чжоу и еще целым рядом китайских генералов и официальных лиц. Генералиссимус, как главный военачальник националистов величал себя, и мадам Чан (в глазах Геллхорн, «не потерявшая красоту, известная женщина-вамп») пригласили чету на устроенный специально для них завтрак в личной резиденции, которая напомнила Геллхорн скромный, чистенький домик в Гранд-Рапидс, Мичиган{20}. Худой и лысый — американский генерал Джозеф Стилуэлл прозвал его «земляным орехом» из-за формы головы — Чан носил простую серую форму. Без вставной челюсти он выглядел как «забальзамированный». Свободно говорящая по-английски мадам Чан переводила проповедь своего мужа против коммунистов и при каждом удобном случае добавляла, что армия Мао не делает ничего значительного с военной точки зрения. Националисты же держат в резерве 60 дивизий на случай наступления японцев и для того, чтобы «приглядывать за коммунистами».

По словам Чана, коммунисты очень умело расписывали свои успехи американским журналистам — послушать их, можно подумать, что они вот-вот одержат победу. В какой-то момент, когда мадам Чан пыталась очаровать Хемингуэя, Геллхорн спросила, почему правительство не занимается прокаженными, которым приходится попрошайничать на улицах. На это китайская первая леди ответила, что ее соотечественники более гуманны, чем жители Запада, — они не хотят изолировать прокаженных от общества. Помимо прочего, по ее словам, это часть великой культуры Китая, которая существовала еще в те времена, когда предки Геллхорн «жили на деревьях»{21}. Геллхорн заключила, что «этим двум безжалостным правителям совершенно безразличны толпы несчастных на улицах»{22}.

Геллхорн противопоставляла чете Чан их противника, Чжоу. Через 30 лет из ее памяти стерлась суть разговора с лидером коммунистов в небольшой беленой комнате, где они встречались. Однако она прекрасно помнила то в высшей степени положительное впечатление, которое Чжоу произвел на них: «В первый и последний раз мы чувствовали себя как дома в присутствии китайца… Мы видели в Чжоу победителя, по-настоящему хорошего человека… Если все китайские коммунисты были такими, то будущее принадлежало им»{23}. Через несколько недель после встречи Хемингуэй описал Чжоу как «человека огромного обаяния и ума, [который] превосходно преподносил позицию коммунистов»{24}.

Скорее всего, Чжоу знал о приезде Хемингуэя в Чункин, город, где трудно сохранить что-то в тайне, и решил воспользоваться случаем. В то время Анна Вон работала кем-то вроде пресс-атташе у коммунистов{25}, и она, естественно, была заинтересована в том, чтобы Хемингуэй и Геллхорн познакомились с точкой зрения коммунистов, после того как они выслушали националистов{26}. Эта встреча носила частный характер (чтобы Чжоу мог говорить без помех со стороны представителей Чана) и больше походила на информационный брифинг, а не на что-то конспиративное. Геллхорн оценила ее не совсем точно, когда описала как приключение в стиле Джеймса Бонда.

Хемингуэй использовал полученную от Чана и Чжоу информацию так, как с нею поступил бы любой журналист или представитель правительства: для подготовки статей и отчетов. Он описал существующие порядки, а также политику, которую поддерживал. Его репортажи для PM были в целом оптимистичными, как и репортажи времен гражданской войны в Испании. В интервью Хемингуэй объяснял, что армия Чана играет важную роль, поскольку отвлекает японцев, пока Соединенные Штаты укрепляют оборону своих позиций в Тихом океане{27}. Он хвалил армию коммунистов за ее «великолепные боевые успехи». Он не заострял внимание на противоречиях между коммунистами и националистами из-за нежелания говорить что-либо способное повредить главному делу — борьбе против фашизма{28}. По этой же причине он опустил свои негативные оценки перспектив британцев и американцев в тихоокеанском регионе.

Без ответа оставался вопрос: какова же все-таки судьба тайной встречи, которая должна была состояться во время продолжительного пребывания Хемингуэя на Востоке? Почему Голос не пожалел труда на подготовку встречи, которая, похоже, так и не произошла?

Одним из объяснений может быть сложность организации встречи в условиях неразберихи военного времени. Хемингуэй и Геллхорн сами не знали, где они окажутся в тот или иной день: транспорт и связь были предельно непредсказуемыми. Путевые записи Геллхорн полны рассказов о несостоявшихся и случайных встречах наряду с описанием жутких перелетов и поездок на суденышках, которые чуть не окончились катастрофой. Впрочем, идея о трудности организации встречи Хемингуэя с представителем НКВД в какой-то мере меркнет в свете встречи Хемингуэя с Чжоу Эньлаем. Если люди Чжоу смогли отыскать Хемингуэя и устроить скрытную встречу, то разве работники НКВД в Китае не могли сделать то же самое? У Хемингуэя как-то раз состоялась дружеская встреча с советскими военными советниками на территории, подконтрольной националистам. Вряд ли она могла пройти без присмотра со стороны НКВД. Дежуривший в тот день комиссар должен был доложить о неугомонном иностранце, который добивался от скрытных русских внимания к своей персоне — подошел и непринужденно сказал одному из знакомых ему офицеров: «Как дела, товарищ{29}

Существуют еще два объяснения. Прежде всего, Хемингуэй мог передумать после того, как согласился служить иностранному государству, пусть даже тому, которым он восхищался. Один из психиатров, изучавших поведение шпионов, называет это «отрезвлением после необдуманного поступка», которое может наступить через несколько месяцев{30}. Оно сродни синдрому раскаяния у покупателя: вы обговариваете и заключаете важную сделку, а потом начинаете сомневаться, то ли вы купили и по правильной ли цене. Возможно, для этого нужно немного отдалиться (или оказаться как можно дальше) от продавца.

В конце 1940 г. Хемингуэю было довольно просто убедить себя в том, что сотрудничество с НКВД — правильное дело. Его возмущение поведением демократических стран, прежде всего в отношении Испании, и симпатия Советам подавили сомнения, а успех романа «По ком звонит колокол» воодушевил. Однако превращение в шпиона все равно было гигантским отступлением от господствующего в Америке мировоззрения. Такой шаг мало кто из американцев мог понять или простить. Хемингуэю нравилось быть членом общества. Тайные отношения, тайные операции, «настоящие разведывательные данные» — то, что он так любил, — давали ощущение превосходства{31}. Но за все приходилось платить. Он не мог поделиться тем, что знал. Это было тяжкое бремя, которое, по всей видимости, стало давить на Хемингуэя в 1941 г.

Во время гражданской войны в Испании Хемингуэй увидел, какими мало значимыми — и непопулярными — были ультралевые в Америке. Он знал, что многих из его друзей, единственным преступлением которых было участие в борьбе с фашизмом в Испании, не жаловали дома. Даже ветераны, имевшие ранения, нередко подвергались гонениям. После 1939 г. Хемингуэй не раз демонстрировал готовность вступиться за них, как, например, в случае пламенного революционера Густава Реглера, которому некуда было податься, когда закончилась война в Испании. Но это не означало, что он считал шпионаж нормальным явлением.

Объяснением может быть и то, что Хемингуэй со своей почти маниакальной активностью просто-напросто выгорел. За предыдущие четыре года он прошел через целый ряд жизненных событий, которые могли вымотать любого смертного: супружеская неверность, развод, новый брак; посвящение себя безнадежному делу в Испании; обрыв связей с Ки-Уэстом и переезд на Кубу; создание 470-страничного шедевра мировой литературы; поездка в другую часть света, где шла еще одна война. Согласие шпионить в пользу Советского Союза, т. е. принятие крайне тяжелого для большинства американцев предложения, — всего лишь один из пунктов в этом списке. Все складывалось в то, что сам писатель позднее назвал «особым напряжением войны [против фашизма] с 1936 по 1946 г.» в письме своему литературному товарищу Арчибальду Маклишу{32}. В последующем письме Аде, жене Маклиша, он добавил, что это напряжение сделало его «невыносимым» на «десятилетия»{33}.

То, что Хемингуэй говорил и делал, когда покидал Китай, довольно ясно указывает на синдром раскаяния покупателя и на выгорание. Новобрачные решили возвращаться домой по отдельности. Геллхорн нужно было сделать еще кое-что для Collier’s, и она сначала отправилась в Сингапур, который тогда еще был британской колонией, и через несколько дней — в Батавию (позднее переименованную в Джакарту), находившуюся в те времена под голландским контролем. Невольный спутник почти сразу же заскучал по своей половине и стал слать ей одно письмо за другим. Без нее радость путешествия по Азии начала улетучиваться. Письмо от редактора Макса Перкинса с сообщением о кончине писателей Шервуда Андерсона и Вирджинии Вулф не способствовало улучшению его настроения. Хемингуэй лишь заметил, что писатели нынче «определенно мрут как мухи»{34}. У него было мало общего с Вулф, а вот о кончине Андерсона он сожалел точно так же, как сожалел об уходе из жизни других писателей в 1939–1940 гг., особенно Скотта Фицджеральда, с которым они одно время были близкими друзьями{35}. Во время долгого перелета из Гонконга на восток он становился все более угрюмым, пил дрянное китайское пойло в одиночку и огрызался на приставания своих многочисленных почитателей. Одному из знакомых журналистов он запомнился своими «немногословными и резкими» ответами, особенно тем, кто интересовался целями его поездки в Китай{36}.

С 6 по 12 мая наш раздражительный путешественник пребывал на Филиппинах, зависимых в те времена от Соединенных Штатов. Там находилась их самая удаленная — и самая уязвимая — сухопутная и военно-морская база в Тихом океане, которая менее чем через год окажется в руках японцев. В Маниле Хемингуэй встречался с представителем местной G-2, американской военной разведки. Тот был вполне согласен с мнением писателя о войне в Китае, в том числе, надо полагать, и с некоторыми соображениями насчет намерений и возможностей японцев. Хемингуэй сообщал Геллхорн в письме несколько дней спустя, что у него были «кое-какие дела в G-2» в Маниле и он общался с офицерами, которые «очень признательны за информацию», предоставленную им{37}. Однако тут же добавлял, что это все, на что он готов пойти для правительства. Далее он писал, что «нам с тобой не стоит замыкаться на этой текущей дурацкой войне». Наша конечная задача — помогать всеми силами победе в грядущей войне. Пока же нам надо ради себя, своих «детей, матерей и святого духа» сосредоточиться на «писательском труде»{38}.

О чем думал Хемингуэй, когда писал это странное письмо? У него все еще было неоднозначное отношение к американскому (и британскому) правительству — наследие гражданской войны в Испании. Ему потребовалось много времени, чтобы справиться с возмущением в отношении демократических стран, которые отвернулись от Республики и не развернули более активную борьбу с фашизмом с самого начала. Однако не исключено, что в какой-то мере его утрата вкуса к жизни отразилась и на отношении к Советам. Всего несколько месяцев назад, после завершения работы над бестселлером «По ком звонит колокол» и женитьбы на яркой молодой женщине, он был готов к новым приключениям. Находясь на подъеме, писатель принял предложение НКВД и заявил о готовности поехать на другую войну на незнакомом ему континенте. Но, когда его энергия иссякла к концу поездки, он стал проявлять признаки готовности вновь отстраниться от мира, по крайней мере на время, как это было после возвращения из Испании.

В середине июня безвременная кончина его компаньона по рыбалке Джо Расселла, владельца бара Sloppy Joe’s в Ки-Уэсте, стала еще одной потерей. (Даже в официальном письме Моргентау Хемингуэй называл Расселла «одним из своих лучших друзей» и объяснял отмену поездки в Нью-Йорк и Вашингтон его кончиной{39}.) Ему требовалось время, чтобы отдохнуть, собраться и сосредоточиться на писательской работе, прежде чем пускаться в следующее приключение: война между Америкой и Осью была, по его разумению, не за горами. Всем, кто всерьез претендовал на время и силы Хемингуэя, оставалось только ждать. Это относилось и к советской разведке, которая хотела хоть что-нибудь получить от этого нового агента с большим потенциалом.

Между тем Хемингуэй по-прежнему был не прочь изложить свои взгляды и ответить на звонок влиятельной политической фигуры. В июне 1941 г. он все-таки доехал до Нью-Йорка и дал интервью Ральфу Ингерсоллу, издававшему ежедневную газету PM. Это была классическая для Хемингуэя превосходная работа: немного выдумки, интересные факты, один-два вывода и многочисленные, далеко идущие обобщения{40}. Из Нью-Йорка он проследовал в Вашингтон, где встретился с министром финансов Моргентау, которому ему хотелось угодить{41}. Детали этой встречи неизвестны, однако можно не сомневаться в том, что Хемингуэй делал прогнозы и предлагал бесплатные советы{42}.

Несколько недель спустя Хемингуэй написал министру пространное письмо{43}. Писатель развивал тему, которую он не раскрыл в деталях во время встречи, — противоречия в Китае между националистами и коммунистами, иначе говоря, то, что трудно было преувеличить. По его мнению, в стране существовал серьезный риск гражданской войны. Хемингуэй высказывался уважительно, но не стеснялся давать рекомендации по политике: «…во все времена всем было ясно, что мы никогда не финансируем гражданские войны каким-либо образом»{44}. Из этого следовало, что Соединенные Штаты должны прекратить помощь, если Чан повернет ружья против коммунистов.

Строго говоря, Хемингуэй не шпионил в Китае. Там не было тайных встреч. Никто не выдавал, не крал и не покупал государственные секреты. Просто он и Геллхорн удостаивались аудиенций, где с ними делились информацией. И коммунисты, и националисты использовали его для передачи своих посланий американской публике и американскому правительству, а министр финансов услышал доклад из уст опытного путешественника, только что вернувшегося из Китая. Это мало чем отличалось от того, что происходило в мадридском отеле Gaylord в 1937–1938 гг. Хемингуэй еще раз почувствовал, как приятно быть своим среди чиновников высшего ранга.

Встреча с Моргентау была особенно приятной. Моргентау, в отличие от Чана и Чжоу, хотел услышать, что скажет Хемингуэй, а не наоборот. В какой-то мере Хемингуэй согласился сотрудничать с НКВД потому, что Вашингтон не прислушивался к нему во время гражданской войны в Испании. Теперь все изменилось. Разговоры с политиками, возможно, не так увлекательны, как шпионаж, но для того, кто устал от международных интриг, они служили неплохой заменой. Пожалуй, именно поэтому Хемингуэй не проявлял особой активности после знакомства с Голосом — у него теперь было другое, вполне подходящее ему занятие.

Человек, который помог установить связь с Моргентау и найти для Хемингуэя иное занятие, нежели шпионаж в пользу Советов, был сам «наиболее высокопоставленным» советским шпионом в американском правительстве{45}. Гарри Декстер Уайт, правая рука Моргентау, давно симпатизировавший коммунистам, тайно передавал секретную информацию советской разведке. Он прекрасно понимал, что делает и на какой риск идет. С точки зрения советских спецслужб, недостаток Уайта заключался в том, что он не слишком подчинялся указаниям. Во многом как и Хемингуэй, этот человек считал, что может и должен проводить собственную внешнюю политику. Он сам решал, чем делиться с советскими спецслужбами и как контактировать с ними.

Свидетельств, указывающих на то, что советские спецслужбы требовали установить контакт с Хемингуэем, или на то, что Уайт передавал спецслужбам информацию о Хемингуэе, нет. Маловероятно и то, что та или иная сторона подозревала другую в наличии связей с НКВД. Трудно представить, что эти два скрытных мужчины рискнули бы раскрыть свои секреты. Когда Уайт предложил Хемингуэю подготовить доклад по Китаю, он практически наверняка действовал от имени министерства финансов, а не Москвы.

По иронии судьбы выполнение задания в Китае вылилось во взаимосвязь с другой разведывательной службой, которая приобрела значительно большее значение для Хемингуэя, чем его взаимосвязь с Советами. История начинается с эксцентричного наемника по имени Чарльз Суини, который, по некоторым сведениям, был офицером Французского иностранного легиона. Он дружил с Хемингуэем еще с 1920-х гг. У писателя всегда находилось время для Суини, особенно когда шла какая-нибудь война и тот проталкивал очередной сумасбродный план с характерной для него страстью. Суини притягивал к себе друзей, которые, как и он сам, не вписывались ни в какие стандартные рамки. Через него Хемингуэй познакомился еще с одним американским оригиналом — подполковником морской пехоты Джоном Томасоном-младшим.

В безупречно сидящей форме, с короткими, разделенными на пробор посередине каштановыми волосами, этот гордый техасец был участником Первой мировой войны, героем жестоких окопных боев в 1918 г. Он любил крепко (даже для морского пехотинца тех времен) выпить, здорово рисовал портреты и писал короткие рассказы. (Его морские истории, особенно вошедшие в первый сборник «Примкнуть штыки!», стали почти культовым произведением для многих поколений морских пехотинцев.) Хемингуэй и Томасон к тому времени уже знали о существовании друг друга. Помимо прочего, у них был один и тот же редактор, доблестный Макс Перкинс{46}.

Летом 1941 г. Томасон служил в управлении военно-морской разведки в Вашингтоне, находившемся в здании военно-морского министерства, которое построили в 1918 г. в качестве места для временного размещения штаб-квартиры{47}. Оно было частью большого прямоугольного комплекса «временных зданий», которые заняли пространство между мемориалами Линкольна и Вашингтона. Поскольку они входили в военно-морское министерство через главный вход на Конститьюшн-авеню, Хемингуэй и Геллхорн, возможно, не видели единственную достопримечательность здания — расположенный рядом Зеркальный пруд. Здание оставило у Геллхорн впечатление всепроникающей бюрократии. Как она вспоминала позднее, ее и Хемингуэя «призвали… чтобы ответить на вопросы о Китае» и «мрачно отреагировали» на заявление о том, что «после этой войны к власти в Китае придут коммунисты»{48}.

Геллхорн описала все совершенно правильно, кроме мрачности. Тон встречи был оптимистичным. Под впечатлением от ее выводов Томасон сообщил Перкинсу, лишь с чуть заметным намеком на снисходительность, что «она, похоже, личность сама по себе», а не просто довесок к «очень дельному и достойному» Хемингуэю{49}. Томасон больше всего был рад тому, что наконец познакомился с легендарным автором, и надеялся, что это не последняя их встреча. Он получил то, что желал. Мировая война уже была на пороге американского континента, и двум воинам-писателям, Томасону и Хемингуэю, предстояло вместе бороться с нацистами в районе Карибского моря.

Глава 7. Антифашистская организация Crook Factory

Тайная война на суше

В 1942 г. специальный агент ФБР Р. Дж. Ледди был переведен на работу в американское посольство на Кубе на фешенебельном бульваре Пасео-дель-Прадо, который тянулся от бухты до Капитолия и отделял старую Гавану от новой. Пасео-дель-Прадо славился своим широким тротуаром, обрамленным лавровыми деревьями и украшенным мраморными скамейками. Посольство располагалось в большом особняке с колоннами, построенном бывшим президентом Хосе Мигелем Гомесом для своей семьи в самом начале столетия.

Мы знаем о жизни Ледди лишь то, что он представлял ФБР на Кубе и что Хемингуэй не переносил его из-за этого. Как-то весной во время партии в хай-алай — игры, похожей на сквош, но с использованием твердого мяча, который летает по корту с бешеной скоростью, — Хемингуэй назвал его перед своим кубинским другом сотрудником американского гестапо. Позднее Хемингуэй сказал, что пошутил, но Ледди не поверил ему. Писатель очень скоро показал свое истинное лицо, когда гаванские полицейские задержали рослого — 195 см — молодого американского спортсмена Уинстона Геста, который работал на Хемингуэя. Его доставили в центральный полицейский участок и там избили. Выйдя на свободу, Гест тут же отправился в усадьбу Finca Vigía, чтобы доложить о случившемся Хемингуэю.

Рассказ Геста привел писателя в бешенство. Он увидел в этом аресте происки ФБР и вообразил, что бюро хотело досадить ему, Хемингуэю, через свои связи с кубинской полицией. Хотя на часах уже перевалило за полночь, Хемингуэй усадил Геста, который все еще был одет для ужина в смокинг с черным галстуком, в свой автомобиль и помчался с ним в прибрежную часть Гаваны. Там в небольшой квартире жил американский дипломат Роберт Джойс, который делал все возможное для налаживания сотрудничества ФБР с контрразведчиками-любителями вроде Хемингуэя. Открыв дверь, Джойс обнаружил, что обычно добродушно-веселый Гест чуть ли не плачет, а Хемингуэй «просто вне себя от гнева». Остудить его оказалось непросто.

Взяв на себя роль миротворца, Джойс вызвал Ледди и приказал ему передать кубинцам, чтобы те отстали от Геста. Под свирепым взглядом Хемингуэя Ледди «выслушал приказ» и «молча удалился». Вмешательство Джойса разрядило обстановку, но не устранило неприязнь. Отношение Хемингуэя к ФБР только ухудшалось со временем, и последствия этого были непредсказуемы{1}.

Хемингуэй влюбился в островную страну, которая лежала всего в 160 км от Ки-Уэста, но все равно была чужой и экзотической, с эдаким тропическим и испанским налетом. Впервые Хемингуэй обратил внимание на «великую, темно-синюю реку», как он называл Гольфстрим у берегов Кубы, в 1932 г. во время захватывающей ловли марлина{2}. В том году двухнедельная поездка растянулась на два месяца. Это было началом самой долгой любви в его жизни.

Гольфстрим начинался чуть ли не у самой столицы Кубы, Гаваны, всего в двух сотнях метров от Эль-Морро, внушительной испанской крепости XVI в., которая защищала вход в бухту. Смотритель маяка в крепости мог видеть Гольфстрим, глядя на море. С другой стороны его взгляду открывался старый город с церковными шпилями и розовыми, желтыми и голубыми домами, которые стояли прямо у воды. Купол Капитолия, как говорили, третьего по высоте в мире, не заметить было просто невозможно. Некоторым этот двойник американского Капитолия в Вашингтоне казался эдаким напоминанием о могущественном северном соседе, который не хотел терять право вмешиваться в кубинскую политику.

После 1932 г. Хемингуэй регулярно приезжал на Кубу, как правило, чтобы порыбачить. К концу десятилетия остров стал его домом. Примерно тогда же, когда он познакомился с вербовщиком НКВД Голосом, в 1940 г., писатель купил усадьбу Finca Vigía, что означало буквально «усадьба с хорошим видом», — она располагалась на холме в нескольких километрах от Гаваны, откуда вдалеке виднелся океан. В усадьбе площадью 5 га среди банановых деревьев и тропических зарослей находился обветшавший, но уютный одноэтажный особняк, построенный каталонским архитектором в 1886 г. Вековая сейба гостеприимно раскинула свои ветви у входа в особняк, ставший приютом для Хемингуэя, его жен, их кошек и собак, а главное, для их книг. Большинство комнат очень скоро превратились в филиалы главной библиотеки, находившейся в кабинете Хемингуэя. Стеллажи с книгами заполонили почти все доступное пространство. К 1961 г. в особняке было собрано около 7500 книг.

Американскому писателю нравилась свобода и возможности, которые остров предоставлял зажиточному экспатрианту. Жизнь на Кубе была более яркой и интересной, чем на родине. Там были другие правила, если они вообще существовали. Там, конечно, была превосходная рыбалка, а еще, как Хемингуэй рассказывал своим читателям на материке, тир, где можно было пострелять по живым голубям вместо глиняных мишеней, петушиные бои, уже запрещенные во многих американских штатах, и кубинский бейсбол, где вместо пожилого дядюшки, когда наступала его очередь бить, по базам мог бегать его молодой племянник. Этот дядюшка с племянником, соседи Хемингуэя по Сан-Франциско-де-Паула, деревне, расположенной неподалеку от усадьбы, были еще одним привлекательным моментом. Ну и наконец, Хемингуэй обожал прохладу и безмятежность раннего утра на Кубе, которые располагали к работе, как ничто другое. Он вставал на рассвете и работал в одиночестве — сначала в центре города в Ambos Mundos, довольно казенном отеле в европейском стиле, облюбованном им еще во время первого посещения Гаваны, а после 1940 г. — в одной из солнечных комнат особняка в усадьбе Finca Vigía. Когда Хемингуэй писал, в комнату неизменно приходила кошка или собака и устраивалась у его ног на прохладных желтых плитках.

В кубинском обществе тоже предъявлялись требования к одежде, как и в придерживавшихся строгих правил пригородах Чикаго. Они, однако, были значительно менее жесткими, чем в американском обществе. Как с радостью заметил Хемингуэй, мужчине не следовало появляться в городе лишь босым и даже для самых торжественных случаев было достаточно чистой белой рубашки и длинных брюк. Когда американский посол на Кубе Спрюилл Брейден пригласил Хемингуэя на обед в свою резиденцию в первый раз, оказалось, что у писателя нет «смокинга», и ему пришлось позаимствовать пиджак и сорочку у друзей{3}. (Пиджак подошел по размеру, а у сорочки ворот не сошелся, и Хемингуэя спас лишь туго затянутый черный галстук.)

Брейден называл кубинскую форму правления «гангстеризмом» (по-испански это звучало как gangsterismo){4}. Подобно многим другим бывшим колониям, на Кубе существовал узкий коррумпированный правящий класс, живший в комфорте изолированно от низших слоев, которые воспринимались как нечто отданное в их распоряжение или предназначенное для безжалостной эксплуатации. Хотя Хемингуэй всегда говорил, что он против кубинского ультраправого диктаторского режима, это не мешало ему свободно общаться с представителями как высших, так и низших кругов. Он был вхож в элитные клубы, но при этом не чурался общения с людьми физического труда, особенно с теми, кто умел делать что-то ценное, с его точки зрения, — чаще всего связанное с рыбалкой, вождением малых судов и охотой.

Куба была тем местом, где Хемингуэй после Китая вновь вернулся к приятному ритму островной жизни. Он, похоже, пока не собирался связывать себя какими-либо обязательствами, поскольку сказал одному из друзей в августе 1941 г., чтобы тот не строил планов на совместные дела в расчете на «высокую вероятность» его поездки в Китай или даже в Россию в ближайшем будущем{5}. Это отражало состояние неопределенности, в котором Хемингуэй и Геллхорн пребывали летом 1941 г. Их все еще мучил вопрос, какое участие они должны принять в новой мировой войне. Геллхорн тянуло поближе к грохоту пушек, где была возможность писать о грандиозных событиях. Хемингуэй, хотя и хотел прикоснуться к происходящему, занимал более выжидательную позицию.

Советский Союз был теперь охвачен войной. Гитлер всю первую половину 1941 г. готовил свою военную машину к вторжению. Эти масштабные приготовления практически невозможно было скрыть, однако Сталин намеренно игнорировал доходившие до него многочисленные сигналы. Одно из предупреждений поступило от выдающегося советского разведчика Рихарда Зорге, немецкого коммуниста, аккредитованного в качестве иностранного корреспондента в Токио. Под видом убежденного наци он вошел в доверие к сотрудникам германского посольства и, рискуя жизнью, передавал по радио шифрованные сообщения в Москву{6}. Другое предупреждение было получено от премьер-министра Великобритании Уинстона Черчилля, которого очень разочаровало отсутствие реакции со стороны Сталина. Черчилль впоследствии писал, что Сталин и советское руководство «пассивно дожидались… пока страшный удар не обрушится на Россию. Мы до сих пор считаем их расчетливыми эгоистами. В этот период они также проявили себя как очень недалекие люди… В том, что касается стратегии, политики, прозорливости и компетентности, Сталин и его комиссары оказались полными бездарями»{7}.

Сухопутные силы и авиация Германии нанесли удар по Советскому Союзу 22 июня 1941 г. Примерно 145 дивизий атаковали его по всей длине границы, протянувшейся на полторы тысячи километров с севера на юг. В одно мгновение советские приграничные территории — где заболоченные, а где равнинные — превратились из глухой провинции, лишенной чего-либо примечательного, в первую линию обороны, где сотни тысяч солдат сошлись в грандиозном сражении.

Красная армия, руководство которой сильно пострадало от сталинских чисток, потеряла боеспособность, и немцы одерживали одну победу за другой в первые месяцы кампании и быстро продвигались на восток (Сталин какое-то время пребывал в ступоре — даже ему пришлось признаться себе в серьезности просчетов). В третьем и четвертом кварталах 1941 г. более 2 993 000 красноармейцев были убиты и пропали без вести. Только в первые недели войны в плен к фашистам попали 400 000 человек{8}.

Ближе к концу года Советы перебросили подкрепления с Дальнего востока, остановили наступавших у западных окраин Москвы и заложили основы разгрома врага, который завершился через три с половиной года. Восточный фронт был, без сомнения, самым крупным с точки зрения количества живой силы и техники театром военных действий. По масштабам с ним не может сравниться ни одно из других полей сражения этого величайшего в мировой истории вооруженного конфликта. Статистика дает предельно ясную картину: от 80 до 90 % потерь во Второй мировой войне Германия понесла именно на восточном фронте. Это означает, что на востоке погибло около 4 млн немецких солдат. Потери Советского Союза, по оценкам, составили 11 млн солдат{9}.

Теперь Советский Союз более, чем когда-либо, представал как главная антифашистская сила. Советы казались единственной страной, реально сражавшейся с фашистами, и они заслуживали поддержки всего мира. Редактор журнала New Masses Джозеф Фримен (который познакомился с Хемингуэем в 1920-х гг., помог представить его работы в Советах и написал мемуары «Американское завещание» (American Testament), томик которых стоял у Хемингуэя на книжной полке в Ки-Уэсте) думал именно так. Неизбежное наконец стало реальностью. Две диаметрально противоположные системы сошлись в сражении, результат которого имел решающий характер{10}:

Нацистскую систему необходимо полностью уничтожить, если мы хотим двигаться дальше, и СССР является единственной силой, способной нанести этой системе смертельной удар. Америка должна предоставить Красной армии всю необходимую ей помощь, чтобы она могла помочь нам.

Когда летом 1941 г. Хемингуэй говорил о возможности поездки в Россию или возвращения в Китай, он, вполне вероятно, думал об очередной серии военных репортажей с переднего края. Это вытекает из контекста его недавних приключений. Почему бы не продолжить то, что они с Геллхорн начали в Китае?

Впрочем, существовал еще один вариант. Возможно, он не забыл, что советские спецслужбы были бы не прочь отправить его за границу со шпионским заданием. Несколько месяцев спустя, в ноябре 1941 г., резидентура НКВД в Нью-Йорке получила указание «организовать для него [Хемингуэя] поездку в страны, представляющие для нас интерес», предположительно для общения с элитой и сбора информации подобно тому, как это было в Китае{11}. Центр, по всей видимости, исходил из того, что резидентура в Нью-Йорке поддерживала связь с Хемингуэем или как минимум имела каналы для установления связи. По этому интригующему фрагменту невозможно сказать, предприняла ли резидентура в ответ какие-то действия. Однако Советы добрались до Хемингуэя другим способом.

Через некоторое время после нападения Германии на СССР Хемингуэй получил телеграмму от советского министра иностранных дел Вячеслава Молотова, одного из авторов постыдного довоенного советско-германского договора, с приглашением посетить Советский Союз. По словам Молотова, писателю причитался внушительный авторский гонорар в рублях за издание его книг{12}. Поскольку рубль не обменивался на Западе — сумму нельзя было вывезти и обменять на доллары, — Советы не могли отправить Хемингуэю чек, а предлагали ему приехать и потратить деньги в стране.

Трудно принять такое предложение за чистую монету. Слишком уж неподходящим было время для знакомства с достопримечательностями Советского Союза. Западная часть страны представляла собой выжженное поле сражения. Вряд ли какой представитель советской власти мог хотя бы на мгновение забыть о том, что армады немецких танков рвутся к Москве, а на севере — к Ленинграду, культурной столице страны. Мог ли циничный сталинист Молотов или какой-нибудь его подчиненный отвлечься от борьбы за выживание и заняться вопросом выплаты авторского гонорара какому-то иностранцу? Или это приглашение было предлогом, чтобы затащить Хемингуэя в Москву, где НКВД мог поработать с ним, познакомиться получше и превратить в продуктивного агента? Советы отчаянно нуждались в друзьях и материальной поддержке. Возможно, они рассчитывали убедить Хемингуэя замолвить за них слово в кругах влиятельных американцев, в которых он вращался. Как минимум, он мог написать пару-тройку одобрительных статей о советской армии, которую, по его словам, он очень уважал{13}. Для всемогущего НКВД было не впервой действовать через министерство иностранных дел. Вид фашистов у ворот столицы мог стать той каплей, которая завершит превращение скороспелого антифашиста в настоящего шпиона, — подобно тому, как оборона Мадрида толкнула его в объятья левых четыре года назад.

Хемингуэю так и не довелось побывать в Советском Союзе. Ранним воскресным утром 7 декабря 1941 г. японская палубная авиация нанесла удар по американской военно-морской базе Перл-Харбор на гавайском острове Оаху, уничтожив несколько линкоров и около 2000 американских военнослужащих. На следующий день после нападения, когда над обломками кораблей еще поднимался дым, президент Рузвельт выступил в конгрессе, где назвал 7 декабря «днем позора» и обратился к объединенной сессии с просьбой объявить войну Японии. За этим последовала в какой-то мере неожиданная реакция Германии, которая объявила войну Соединенным Штатам. Америка оказалась в состоянии войны сразу на трех континентах.

Хемингуэй услышал о Перл-Харборе по радио, когда пересекал на автомобиле границу Техаса, возвращаясь на Кубу из Сан-Валли в штате Айдахо, куда он ездил на охоту вместе с Геллхорн и сыновьями. Он вновь получил доказательство своей правоты. Предсказание, сделанное им во время посещения Перл-Харбора в начале 1941 г. относительно уязвимости собранных в одном месте кораблей и самолетов, сбылось. Четыре дня спустя он написал Максу Перкинсу из одного из первых техасских мотелей, Park Mo-Tel, на Бродвей-стрит в Сан-Антонио, что «миф о наших непревзойденных ВМС развеян»{14}.

Рецепт Хемингуэя в ответ на эту катастрофу был простым: министра ВМС отправить в отставку в течение двух часов, а тех, «кто виноват в произошедшем на Оаху… расстрелять»{15}. (Поскольку Америка отличалась от Советского Союза в этом плане, адмирал Хазбенд Киммел и генерал Уолтер Шорт, два офицера, возглавлявших командование базы Перл-Харбор 7 декабря, сохранили свои жизни. Но их ждала гибель иного рода — бесконечные официальные расследования, где речь шла о компетентности и чести.)

В 5:45 следующим утром Хемингуэй опять писал, теперь уже своему издателю Чарльзу Скрибнеру, что из-за «лени, преступной беспечности и слепой самонадеянности мы в этой войне оказались в заднице с первого же дня, и нам придется еще немало вынести, прежде чем мы победим, если это вообще случится»{16}. При этом он не высказывался в таком же духе о советском руководстве, которое в первые месяцы войны оказалось в значительно более тяжелом положении.

Положительное отношение Хемингуэя к Советам не изменилось и в марте 1942 г., когда они с Геллхорн ездили в Мехико, чтобы посмотреть на корриду и повидаться с друзьями{17}. В то время Мексика стояла на втором месте после Испании по своему пристрастию к боям быков. Многие мексиканские города имели арены для корриды и устраивали связанные с боями быков празднества, подобные тому, которое Хемингуэй мастерски описал в одном из своих первых романов «Фиеста (И восходит солнце)». Помимо этого, Мексика была одной из немногих стран, принимавших политических изгнанников левого толка. Самым известным из них был Лев Троцкий, заклятый враг Сталина, который в последние годы жил на тихой, тенистой улице в части Мехико под названием Койоакан, недалеко от ярко-голубого дома своей бывшей возлюбленной, известной мексиканской художницы Фриды Кало.

Дом Троцкого нельзя было назвать приветливым. Он больше походил на небольшую крепость с высокими стенами, железными ставнями и вооруженными охранниками на сторожевой вышке, откуда просматривалась вся улица. Троцкий пытался защититься от длинных рук НКВД. Местные члены партии всячески досаждали выдающемуся революционеру, причем не только своими плакатами и оскорблениями. В мае 1940 г. НКВД отправил целую группу мексиканских коммунистов на автомобиле, включая известного художника Давида Сикейроса, с заданием обстрелять двери и окна дома. Троцкий при этом не пострадал, но его внук получил ранение, а один из охранников был захвачен и позднее убит. Несколько месяцев спустя, в августе, наемник НКВД проник к Троцкому под видом друга и убил его ударом ледоруба.

Один из близких друзей Хемингуэя еще с гражданской войны в Испании жил в более скромной, южной, части Мехико под названием Ахуско. Бывший комиссар Густав Реглер находился в тяжелой ситуации. К этому времени он открыто разорвал отношения с единомышленниками. «Коммунистическая партия дала секретное указание: „Реглер больше не с нами, значит он против нас“»{18}. Одна из мексиканских газет напечатала карикатуру, изображавшую его как нациста и одновременно троцкиста, — сочетание было совершенно нелепым, однако представляло серьезную угрозу, поскольку подбивало местных коммунистов на враждебные действия. Какие-то юнцы стали вести наблюдение за домом Реглера. Когда Хемингуэй пошел к нему в гости, он знал об этом, но, похоже, не понимал до конца серьезности ситуации. «Он не видел ничего, кроме физической опасности, — писал немец в своих мемуарах, — и дал мне денег на приобретение револьвера»{19}.

Хемингуэй убеждал своего друга не обращать внимания на нападки прессы. После корриды Хемингуэй и Реглер со своей женой Марилуизой отправились в Tampico Club. Этот ресторан, облюбованный состоятельными жителями и представителями искусства, находился в историческом центре Мехико в окружении элегантных испанских колониальных зданий. Выпивка ослабила политическую сдержанность Хемингуэя подобно тому, как это случилось, когда он пил водку с Орловым в Испании и восторженно высказывался в поддержку борьбы за Республику. Хемингуэй не мог остановиться, даже когда они ушли из ресторана. Ему нужно было сказать Реглеру нечто важное. Он «хлопал» Реглера по плечу и «прижимал [его] к мраморному фасаду» ресторана{20}.

«Почему ты ушел от них [коммунистов]?» — спрашивал Хемингуэй. Марилуиза пыталась вмешаться, но Хемингуэй не отпускал своего друга, который был все еще слаб после ранения в Испании и пребывания во французском лагере. Хемингуэй «находился в состоянии эмоционального замешательства. „Почему ты верил в них в Испании? Везде нужна организация, а у них она есть. Вернись к ним!“» Хемингуэй наконец отпустил Реглера, но не закончил. Уже спокойнее, но не менее настойчиво, он продолжал говорить Реглеру, что демократические страны совершенно беспомощны перед нацистами. «США кончат точно так же, как и Франция… Только русские могут сражаться»{21}.

И Реглер, и Хемингуэй до конца жизни не забывали об этой встрече в Мехико. В одном из примечательных писем, написанных в феврале 1947 г., Хемингуэй сожалеет о том, что его хороший и очень храбрый друг покинул Коммунистическую партию именно тогда, когда был заключен советско-германский договор{22}. Коммунизм для Реглера был «чем-то вроде религии для… croyant [правоверного]», писал Хемингуэй. В Мехико в 1942 г. Реглер был «таким же жалким, как поп-расстрига». Послушать его, так камеры пыток НКВД играли главную роль в гражданской войне в Испании. Для Реглера все сводилось к этому. Он сосредоточился исключительно на зверствах и, похоже, забыл, почему сам сражался за Республику. Хемингуэй допускал, что знал «о людях, ошибочно расстрелянных нами [курсив добавлен автором] в Испании», но это была лишь «ничтожная часть того, что происходило». Признавая случаи расстрела невиновных, он фокусировал внимание на том, в чем видел общее благо, — на борьбе против фашизма, возглавляемой Советским Союзом в 1942 г. точно так же, как и в 1936 г.

Перл-Харбор изменил характер жизни в Америке. В первый момент нападение вызвало всплеск национализма. Многие честные и патриотичные граждане, имеющие связи с Японией или Германией, оказались под подозрением. Штаты на тихоокеанском побережье интернировали десятки тысяч американцев с японскими корнями под предлогом предотвращения диверсий и шпионажа. Попутно их лишали жилья и бизнеса.

Куба присоединилась к Соединенным Штатам в войне против стран Оси, и ситуация на острове мало чем отличалась от того, что творилось на материке. Там тоже развернулась охота на сторонников врага. Имея за плечами опыт гражданской войны в Испании, Хемингуэй и Геллхорн полагали, что понимают масштабы угрозы. Как Геллхорн написала своему редактору в Collier’s Чарльзу Коулбо несколько месяцев спустя, «в [местном] тайном сообществе сторонников испанских фашистов насчитывается 770 немцев… и 30 000 испанцев»{23}. Они могут организовать пятую колонну — тайную группу активистов — для подрыва усилий правительства. Не стоит переоценивать эту угрозу, но и сбрасывать ее со счетов тоже нельзя. Вместе с другими посол США «постоянно и внимательно следит за действиями местных нацистов»{24}.

Геллхорн знала, что обычно трезвомыслящие американские чиновники собирают сейчас все слухи подряд и докладывают о них в Вашингтон. Многие из них, если не подавляющее большинство, были не более чем сплетнями. Еще в сентябре 1939 г. посольство в Гаване, например, стало обнаруживать «все больше и больше подтверждений усиления прогитлеровских настроений у большинства местных испанских коммерсантов… [которые], однако, скрывают свои подлинные чувства». Надо надеяться, что вашингтонские читатели задавались вопросом, откуда тогда известно, что это за «подлинные чувства»{25}. Другой бессмыслицей был доклад тайного информатора ФБР, который попал в Вашингтон и циркулировал в высших кругах ФБР и Госдепартамента. Он содержал информацию о неназванном итальянском джентльмене с неправильным прикусом, который работал на судне под названием Recca, посещал молодого человека по имени Хоппе и приносил ему свежие фрукты{26}. Какие-либо объяснения, почему это было подозрительным или заслуживающим внимания, отсутствовали.

Попутно посольство в Гаване обратило внимание на Хемингуэя, воинствующего антифашиста, который хорошо знал город и, похоже, кое-что смыслил в загадочном искусстве сбора разведывательной информации. Военно-морской атташе полковник морской пехоты Хейн Бойден доложил в Вашингтон, что Хемингуэй не боится фашистов и готов схватиться с ними при встрече. В качестве примера приводился случай с неким Майклом Пфайффером, «одним из самых неприятных и горластых сторонников гитлеровского режима, [который] … похвалялся при каждом удобном случае… что готов в кулачном бою с Эрнестом Хемингуэем постоять за честь фюрера [Адольфа Гитлера], если тот не побоится сразиться с ним»{27}.

Еще одним человеком в посольстве, поддерживавшим хорошие отношения с писателем, был выпускник Йеля дипломат Роберт Джойс. На официальной фотографии Джойс выглядит как настоящий интеллигент, даже интеллектуал, член западного истеблишмента. Он одет в стильный темно-синий костюм в тонкую полоску и смотрит с чуть высокомерным выражением прямо в объектив фотоаппарата. К этому фото прилагается снимок его жены Джейн, невозмутимой, элегантной и обаятельной женщины. Она кажется идеальной спутницей для этого молодого человека на пути к вершине карьерной лестницы.

Отношения Хемингуэя и Джойса не сразу стали хорошими. Когда они только познакомились поздней весной 1941 г., Джойс чувствовал в Хемингуэе «мягкую, вежливую враждебность и полное отсутствие интереса к дальнейшим контактам. Такое отношение, как очень быстро выяснилось, объяснялось его обычной неприязнью и подозрительностью к правительственным чиновникам и представителям власти вообще. [Однако] … Эрнест вскоре разглядел во мне недисциплинированного, неэффективного и лишенного энтузиазма бюрократа»{28}.

Джойс в действительности был человеком с большим бюрократическим опытом, но из тех, кто не слишком обременяет себя условностями. Его жизненная позиция сделала возможным превращение двух мужчин в друзей. Джойс стал регулярно наведываться в усадьбу Finca Vigía, где нередко они с Джейн были единственными гостями на воскресных обедах и засиживались за выпивкой до глубокой ночи в компании Хемингуэя и Геллхорн. Джойсу нравилось их общество, хотя он и не разделял «энтузиазма Хемингуэя в отношении таких развлечений на открытом воздухе, как… охота на крупного зверя или на людей в военное время»{29}. Хемингуэй смягчил свой экстремизм в некоторых вопросах, и эта пара сошлась в совместной ненависти к тому, что Джойс называл «гитлеризмом, марксистско-ленинским тоталитарным коммунизмом… [и] мелкобуржуазным конформизмом»{30}.

Примерно в начале 1942 г. писатель сообщил Джойсу, что он, Хемингуэй, мог бы внести свой вклад в борьбу с фашистами, создав нечто вроде контрразведывательной организации в Гаване. Члены этой организации могли взять на себя наблюдение за фактическими и потенциальными сторонниками тройственной оси, т. е. за теми немцами и испанцами, о которых писала Геллхорн. Хемингуэй объяснил, что он приобрел необходимый опыт в Мадриде в 1937 г., когда работал с республиканской контрразведкой. (Его пьеса «Пятая колонна» в какой-то мере намекала на то, что он мог разоблачать фашистских шпионов в Испании.) По его словам, он даже был готов вложить собственные деньги в аналогичный проект на Кубе{31}.

Эта идея была кардинально иной, чем шпионаж в пользу Советов. Хемингуэй не разорвал отношений с ними, но по крайней мере в текущий момент хотел посвятить себя разведывательной деятельности другого рода, которую он сам инициировал и контролировал. Держать что-то под контролем было как раз тем, чего он хотел на протяжении всей своей жизни в качестве шпиона.

Идея Хемингуэя заслуживала обсуждения с боссом Джойса, еще одним выпускником Йеля в посольстве, Спрюиллом Брейденом. Посол Брейден по своему физическому сложению был фигурой, которая вызывала у Хемингуэя уважение. Этот крепко сбитый человек во времена юности был чемпионом по плаванию и боксу. Он все еще сохранял подвижность, а глядя на его энергичное, грациозное танго, «трудно было поверить, что в нем 120 кг»{32}. Летом 1942 г. посол согласился на встречу в La Florida, что говорило о его гибкости. Это часто посещаемое Хемингуэем заведение (известное как Floridita среди завсегдатаев) было слишком неформальным для большинства дипломатов. Снаружи его стены были бледно-розовыми, а в интерьере выделялись белая и черная плитка и длинная барная стойка красного дерева перед большим зеркалом, обрамленным деревянными колоннами. Посетители попадали в заведение через 11 дверей, выходивших прямо на улицу, что позволяло Хемингуэю вытащить любого, кто посмел разозлить его, на свежий воздух и разобраться с ним. Позже официанты там стали носить немного комичные красные пиджаки.

Брейден и Хемингуэй быстро нашли общий язык, хотя Брейден и старался сохранить определенную дистанцию между ними. (Хемингуэй позднее предложил послу побоксировать, но тот, пощупав его руки, отказался, когда обнаружил, что «они такие же толстые, как ноги у среднего человека, и твердые как камень»{33}.) Идея организовать непрофессиональную контрразведывательную организацию понравилась Брейдену настолько, что некоторое время спустя он объявил ее собственной.

Брейдена осенила, как он сам выразился, «одна из самых блестящих идей», когда стало ясно, что Хемингуэй был в «дружеских отношениях с самыми разными людьми» в Гаване и что посольство может использовать его связи в своих интересах{34}. В августе 1942 г. посол объявил своему персоналу о намерении воспользоваться услугами Хемингуэя{35}. Наблюдение за враждебными иностранцами фактически было прерогативой ФБР, несколько спецагентов которого работало под крышей посольства, однако у представительства ФБР вот уже несколько месяцев явно не хватало сил. А тут подвернулся Хемингуэй. Брейден пригласил писателя в посольство, заявил, что «этих испанцев нужно держать под наблюдением», и не только сейчас, но и потом, и предложил Хемингуэю взять на себя эту задачу. Писатель-разведчик с готовностью согласился и тут же взялся за создание того, что он стал называть Crook Factory («Фабрика проходимцев») в отличие от более бюрократического термина Crime Section («Рубрика происшествий»), используемого посольством для обозначения этой операции.

Как руководитель Crook Factory, Хемингуэй подчинялся Джойсу, для которого Брейден придумал необычную должность «начальник разведки посольства». Это втравило несчастного дипломата в гущу междоусобных сражений сухопутных сил и ВМС, а также Хемингуэя и ФБР{36}. Координация была таким делом, совладать с которым не мог никто в Соединенных Штатах. Каждое министерство и агентство считало себя независимым и шло на все во имя защиты собственных интересов.

Брейден не ошибся в способности Хемингуэя задействовать то, что посол называл «экстравагантным сборищем… барменов… портовых крыс… опустившихся игроков в пелоту и бывших тореадоров… баскских пасторов, разного рода графов и князей в изгнании и нескольких [испанских] лоялистов»{37}. Всего в Crook Factory было 20–25 членов, некоторые из которых работали как постоянные информаторы, а остальные подключались время от времени. С сентября 1942 г. при бюджете порядка $500 в месяц они стали выполнять свою необычную работу{38}.

Джойс любил рассказывать историю о «богатом плейбое», которому Хемингуэй присвоил псевдоним R-42 и отправил с заданием в Мариель примерно в 40 км от Гаваны. Хемингуэй сказал Джойсу, что «дал R-42 указание остановиться в местном борделе, который был самым приличным местом в Мариеле. Там всегда чисто и хорошо готовят. Мадам — бывшая проститутка из Гаваны, она моя знакомая и хорошая женщина. [Чтобы скоротать время, когда он будет не на службе], я дал ему почитать… „Жизнь Христа“ [Эрнеста] Ренана»{39}. Когда Джойс поинтересовался, понравился ли агенту французский бестселлер XIX в., где Иисус представлен больше как человек, а не бог, Хемингуэй ответил: «Боб, книга настолько захватила R-42, что он, дойдя до середины, перескочил на последнюю главу… чтобы узнать, чем все кончилось»{40}.

Просто обрисовать публику из Crook Factory как экстравагантное сборище или описать R-42 (практически наверняка это Уинстон Гест, преданный и образованный помощник Хемингуэя) как богатого плейбоя — значит не сказать ничего. Хемингуэй действительно привлек к работе самую разношерстную публику. Организация действительно не была профессиональной разведслужбой, которая системно занимается наблюдением и внедрением агентов. У нее отсутствовала какая-либо методика определения целей. Было совершенно неясно, что именно ищут агенты, но они как-то знали, что нашли нужное: возможно, это был иностранный бизнесмен у длинной стойки бара Floridita, задававший слишком много вопросов о судах в порту, или светский человек в черном галстуке, который на званом ужине рассказывал Уинстону Гесту о том, почему страны Оси победят. Когда агенты слышали что-нибудь заслуживавшее внимания, они отправлялись в Finca Vigía, устраивались среди книжных полок в мягких креслах в гостиной Хемингуэя и пропускали стаканчик-другой-третий, пока рассказывали свою историю на жуткой смеси испанского и английского. Запас бутылок, казалось, был неистощимым, и «служебные совещания» затягивались иногда до самого утра.

Стиль руководства у Хемингуэя был довольно необычным, но эффективным. Он пробуждал в подчиненных чувство преданности и заражал их энтузиазмом. Несмотря на количество выпитого, Хемингуэй заставлял своих агентов вспоминать увиденное в мельчайших подробностях и внимательно выслушивал их отчеты. После таких встреч он, бывало, тратил остаток ночи на письменное изложение и редактирование отчетов, а с наступлением дня отправлялся из усадьбы в посольство. Хемингуэй не пользовался парадной дверью, выходившей на Пасео-дель-Прадо, а проникал внутрь через незаметную боковую дверь и передавал свой улов Джойсу, которого всегда поражала аккуратность и усердие писателя. Как он вспоминал после войны, Хемингуэй «поставлял огромный объем информации»{41}.

Неудивительно, что ФБР было невысокого мнения о работе Crook Factory, Ледди сообщал в Вашингтон, что ее продукция не имеет никакой ценности{42}. Однако главный потребитель этой информации в посольстве — сам посол — считал, что она, как минимум, не менее полезна, чем все остальное, попадавшее на его стол. В ноябре 1942 г. он телеграфировал в Вашингтон, что поставляемая Хемингуэем «информация о деятельности испанцев… точна, тщательно выверена, перепроверена и реально ценна»{43}. Другими словами, хотя Crook Factory и не удалось разоблачить ни одного фашистского шпиона или помочь послу изменить расклад сил на Кубе, она успешно держала под контролем вопросы, которые заботили посла.

Несмотря на поддержку со стороны Брейдена и Джойса, положение Хемингуэя в противостоянии с ФБР не улучшилось. Когда Джойс объявил, что посольство собирается воспользоваться услугами Хемингуэя, Ледди «указал г-ну Джойсу… что следовало бы обдумать вопрос взаимоотношений г-на Хемингуэя и представителей бюро»{44}. Ледди напомнил, что Хемингуэй подписал открытое письмо, осуждавшее ФБР за арест в 1940 г. активистов в Детройте, которые поддерживали Испанскую Республику в нарушение закона о нейтралитете. По этой причине Хемингуэя «обвинили в симпатиях коммунистам, хотя нам и говорили, что он отрицает и [продолжает] … активно отрицать какую-либо связь с коммунистами»{45}. Потом Хемингуэй очень обидно представил Ледди во время партии в хай-алай в Гаване. Джойс пытался уверить Ледди в том, что писатель вовсе не был настроен против ФБР: Хемингуэй постоянно подписывает то одну петицию, то другую, не особенно задумываясь над их содержанием, ну а сравнение ФБР с гестапо — не более чем шутка{46}.

Это было неправдой, и Джойс знал об этом. Джойс и Хемингуэй всегда играли на публику с учетом текущей задачи. На самом же деле, как Джойс написал позднее, «Эрнест [обычно] относился крайне враждебно к ФБР, к его задачам и к его сотрудникам»{47}. Прежде всего он считал, что многие агенты ФБР в силу их принадлежности к Римско-католической церкви симпатизируют Франко. Он частенько называл ФБР «франкистскими ублюдками с ирландскими корнями» и «железной кавалерией Франко». Хемингуэй, по словам Джойса, подозревал, что ФБР не смыслило «ничего в тонкостях разведки в военное время». С его точки зрения, они были «туповатыми, неподготовленными копами» без опыта работы за рубежом. Он считал их дилетантами, а себя, как участника гражданской войны в Испании, — профессионалом{48}.

Хемингуэй заблуждался, когда обвинял бюро в отсутствии искушенности. Рассекреченные архивы ФБР показывают гибкую реакцию ведомства на вторжение писателя в его епархию. Если один из агентов считал, что ФБР должно выступить против непрофессионального Хемингуэя и разоблачить его как «шарлатана», то Эдгар Гувер лично позаботился о том, чтобы бюро действовало осторожно. С одной стороны, директор ФБР дал указание своему представителю в Гаване «дипломатично обсудить с послом Брейденом негативные аспекты» привлечения кого-то вроде Хемингуэя, который не являлся государственным служащим, в свои ряды{49}. С другой стороны, Гувер не хотел давить, поскольку Хемингуэй пользовался благосклонностью посла и имел связи в Белом доме. (Сам президент рассказывал Гуверу об инициативе Хемингуэя по организации помощи интернированным на Кубе европейцам, большинство из которых были жертвами фашизма. А Хемингуэй ясно дал понять спецагенту в Гаване, что «ФБР лучше поладить с ним, как с человеком, пользующимся значительным влиянием в Вашингтоне»{50}.) Ничто из этого не изменило отношения директора к идее использовать писателя. Для Гувера Хемингуэй был «последним… кого можно использовать с этой целью. Его взгляды [были] не самыми подходящими», а репутация выпивохи делала его пригодность для разведывательной работы еще более «сомнительной»{51}.

Интерес к разведывательной деятельности у Хемингуэя не пропадал никогда, но некоторые из его предприятий в этой сфере жили очень недолго. Увлечение одной идеей могло уступить место чему-то другому всего через несколько недель или месяцев. Одним из примеров была организация Crook Factory. Довольно быстро писатель охладел к ней. На взгляд Джойса, Хемингуэй стал сомневаться в том, что Crook Factory стоила его внимания. Но, поскольку контрразведчик-любитель не хотел отворачиваться от своего создания, он стал искать, кому бы передать управление им{52}.

Как бы то ни было, Хемингуэй уведомил Джойса, что хочет передать управление в руки испанцу по имени Густаво Дуран, который «активно занимался с ним [Хемингуэем] разведывательной работой на стороне республиканцев во время гражданской войны в Испании»{53}. Дуран — еще одна незаурядная личность, появлявшаяся время от времени на жизненном пути писателя. Помимо приятной внешности он обладал удивительным набором талантов. По словам Хемингуэя, Дуран был «одним из военных и разведывательных гениев масштаба Наполеона, которые появляются раз в столетие»{54}. Он начинал как композитор и антрепренер, симпатизировавший левым. В 1936 г. Дуран полностью посвятил себя Испанской Республике. Не имея практически никакого военного образования, он за счет врожденного таланта полководца поднялся до уровня командира дивизии и даже недолгое время возглавлял военную разведслужбу, работавшую под началом Александра Орлова, представителя НКВД, который подружился с Хемингуэем в 1937 г. После войны Дуран оказался в Великобритании, где женился на американской светской львице Бонте Кромптон{55}. Примерно в это же время Хемингуэй запечатлел образ Дурана в романе «По ком звонит колокол», где тот предстает как «чертовски хороший генерал», друг Роберта Джордана, заскучавший в отеле Gaylord в Мадриде после подрыва моста.

Джойс по просьбе Хемингуэя помог Дурану получить американское гражданство, чтобы тот мог приехать на Кубу и взять на себя управление Crook Factory{56}. К осени 1942 г. Дуран обосновался на Кубе и стал вникать в повседневные дела организации, проводя большую часть времени в усадьбе Хемингуэя. Довольно быстро он пришел к выводу, что ее отчеты «не имели особого смысла»{57}. К тому же, на его взгляд, предосторожности Хемингуэя — вроде револьвера под рубашками в комоде — были мальчишескими и ненужными{58}. К концу года он вообще сфокусировался на посольстве, где стал своего рода атташе по вопросам культуры и спичрайтером посла.

Хемингуэя страшно разозлило то, что Дуран нашел нечто более важное для себя, чем управление Crook Factory. Как-то поздним вечером он вновь заявился к Джойсу, чтобы выплеснуть свое негодование. «Боб, я хочу сообщить тебе, что Густаво — ублюдок, и что я отстранил его от управления Crook Factory»{59}. Это был конец великой дружбы, а также необычной, но не слишком успешной разведывательной операции, которая поглощала время и энергию Хемингуэя на протяжении нескольких месяцев в 1942 и 1943 гг. Теперь его занимало разведывательное предприятие другого рода, практически не оставлявшее времени для Советов.

Глава 8. Pilar и война на море

Секретный агент своего правительства

В 11:30 9 декабря 1942 г. во время якорной стоянки внутри рифа Колорадо недалеко от города Баиа-Онда у северо-восточного побережья Кубы Хемингуэй вглядывался в морскую даль с ходового мостика своей моторной яхты Pilar. В этот тихий ясный день он без труда различал шлейф дыма, тянущийся по небу вслед за кораблем. Корабль, похоже, шел в их сторону. К полудню он все еще находился в нескольких километрах, но через 10-кратный бинокль Хемингуэй уже мог видеть четыре красно-золотых испанских флага, нарисованных на правом борту белого цвета, и определить принадлежность судна. Это был океанский лайнер Marqués de Comilla.

Затем, в 12:10, в 10–12 км он заметил еще один корабль, «судно серого цвета», вид которого заставил его сердце биться быстрее{1}. Корабль походил на катер береговой охраны, за которым тянулось что-то длинное и низкое, вроде нефтяной цистерны на буксире, но без горловины. В 12:15 Хемингуэй решил выйти в море, чтобы посмотреть. Он взял курс на северо-северо-запад и пошел с умеренной скоростью семь узлов, создавая впечатление, что собирается ловить рыбу, а не вступать в бой.

Когда расстояние сократилось до 5 км, серое судно повернулось бортом к Pilar так, что стал виден силуэт рубки на длинной, низкой палубе. «Величественно двигавшееся по безмятежно спокойным водам»{2} судно было таким огромным, что показалось авианосцем Уинстону Гесту, другу Хемингуэя, который теперь служил на Pilar старшим помощником. Но писатель-моряк сказал (после войны он встроил эти слова в один из своих рассказов): «„Нет, Вулфи[7], к сожалению, это подводная лодка“, — и приказал всем быть наготове»{3}.

Именно к такому моменту капитан и его экипаж готовились и ждали его каждый раз, когда яхта выходила за волнолом и направлялась в сторону Гольфстрима. Расстояние между яхтой и предположительно немецкой подводной лодкой сокращалось, от напряжения у капитана «пересох рот, но он был рад» возможности атаковать{4}. Экипаж скрытно готовил к бою пулеметы и ручные гранаты. Хемингуэй не хотел выдавать своих истинных намерений — немцам должно было казаться, что люди на Pilar заняты ловлей рыбы. Очень кстати попавшаяся на крючок крупная барракуда дополняла образ простого рыбацкого суденышка{5}.

Минуты тянулись медленно. В 13:25 подводная лодка изменила курс и увеличила скорость. Pilar бросилась было вдогонку, но ее цель двигалась теперь слишком быстро. Через 15 минут подводная лодка скрылась из виду, а Pilar осталась в одиночестве посреди океана. Такой оборот событий сильно разочаровал Хемингуэя-солдата, готового умереть за свою страну. Ему с экипажем, как он написал позднее, «повезло, как дуракам» — они навсегда упустили шанс «попасть в пантеон павших с честью в бою»{6}.

В центре военного приключения Хемингуэя на море находилась его яхта Pilar. Он называл ее кораблем, но при длине 11,5 м она была, конечно, просто суденышком. Черный корпус и низкий профиль делали яхту малозаметной даже днем. Из-за угловатости обводов в ней проявлялось что-то от стиля «ар-деко». Писатель Пол Хендриксон, посвятивший яхте целую книгу, видел в Pilar «нечто призрачное»{7}. Для разведывательного корабля, в который Хемингуэй превратил ее в 1942–1943 гг., это было то, что нужно.

Хемингуэю понравилась модель из красного дерева и дуба, которую он нашел в каталоге судостроительной компании Wheeler Shipyard, располагавшейся на берегу пролива Ист-Ривер в Бруклине, Нью-Йорк. Он внес изменения в базовую модель, сделав ее менее комфортабельной, но более подходящей для рыбалки: были добавлены небольшой двигатель для медленного хода при ловле на блесну, запасные топливные баки и обитые медью ящики для рыбы. В результате, как Хемингуэй написал одному из своих друзей, получилось судно, «идеально подходящее для рыбалки»{8}. Оно могло ходить почти по любым морям и разворачиваться на месте во время преследования рыбы. Оно могло таскать блесну, съедая за полдня всего 70 л горючего, и разгоняться до 16 узлов за несколько секунд. Несмотря на свою функциональность, яхта с ее пятью спальными местами и просторными палубами оставалась достаточно комфортабельной для длительных поездок.

Pilar играла важную роль в жизни Хемингуэя с того самого момента, когда он пригнал яхту домой, в Ки-Уэст. Перед ураганом 1935 г. писатель потратил на подготовку яхты к удару стихии не меньше времени, чем на подготовку своего дома на Уайтхед-стрит, именно на Pilar он отправился на северо-восток, когда шторм утих. У берегов Мейткамб-Кис Хемингуэй пробился на яхте через плавающие обломки и превратил ее в плавучий пункт первой помощи. Его впечатления легли в основу зажигательной статьи в журнале New Masses, которая привлекла внимание разведслужбы в Москве{9}.

В конце десятилетия Хемингуэй перегнал Pilar через пролив из Флориды на Кубу. Там хозяин яхты очень быстро освоился на просторах Гольфстрима, где он с семьей и друзьями мог дни напролет выслеживать крупную рыбу — марлина, тунца и меч-рыбу, которая обитала в темных глубинах. Мало что нравилось Хемингуэю больше, чем плавание на Pilar в открытых водах.

Возня с Crook Factory привлекала намного меньше. Это была первая военная затея Хемингуэя после Перл-Харбора. Несмотря на необычность, ее нельзя считать чем-то самым странным из того, что происходило в начале войны. Хемингуэй уловил потребности посольства и получил возможность действовать по собственному усмотрению. Однако эта работа оказалась не такой захватывающей — и продуктивной, — как он предполагал. Но еще до того, как Crook Factory развернула свою деятельность, Хемингуэй вспомнил идею, которая зародилась в июне 1941 г., когда он с Геллхорн находился в Вашингтоне после возвращения из Китая.

Именно тогда пара познакомилась с подполковником Джоном Томасоном-младшим в старом здании военно-морского министерства в Вашингтоне. У героя Первой мировой войны и Хемингуэя оказалось много общих друзей и интересов: война, литература и изобразительное искусство, не говоря уже выпивке. Хемингуэй и Томасон быстро сблизились. Для Хемингуэя морской пехотинец был тем, кого стоило слушать, одним из «самых больших интеллектуалов, с которыми ему доводилось разговаривать»{10}. Очень скоро они занялись поиском путей сотрудничества. Весной 1942 г. началась их совместная работа над антологией «Люди на войне: лучшие военные рассказы всех времен» (Men at War: The Best War Stories of All Time), которая вышла в свет во второй половине того же года{11}.

Предисловие Хемингуэя к «Людям на войне», написанное на Кубе летом того года, имело откровенно патриотический характер. Участие в создании книги, которую он посвятил своим сыновьям, было его вкладом в расширяющуюся войну против фашизма. Хемингуэй набрасывал для американской молодежи картину того, с чем ей предстоит столкнуться. «Эта книга, — начинал он мрачно, — не научит вас, как надо умирать»{12}. Она рассказывает о том, как испокон веку сражались и умирали настоящие мужчины. «Прочитав ее, вы поймете — ничего страшнее того, что уже выпадало на долю людей, произойти не может». Хемингуэй, как обычно, восхвалял мужество советских солдат и китайский коммунистов и называл одним из лучших рассказов в книге, на который «нужно обратить внимание», великолепный очерк американской коммунистки (и советской шпионки) Агнес Смедли{13}. Один из знатоков Китая, с которым Хемингуэй познакомился в Гонконге, нарисовал пламенные образы бойцов Восьмой армии Мао и Чжоу, некоторые из которых были совсем мальчишками.

Ради предисловия Хемингуэй смягчил свою привычную критику американского руководства. Он объяснял трагедию Перл-Харбора тем, что они «забыли», как вероломно гитлеровская Германия и ее союзники напали на Советский Союз{14}. Однако, по его словам, он не собирался винить в этом кого-либо, а хотел лишь предостеречь от недооценки врага и напомнить читателям, за что мы сражаемся. Это настолько контрастировало с яростной критикой отказа демократических стран в 1930-х гг. от усиления борьбы с фашизмом, что нынешнее описание целей Америки в войне смахивало на труды пресс-секретаря Белого дома. Страна должна была сражаться за свои конституционные права и свободы, «и горе тому, кто решит покуситься на них»{15}.

Хемингуэй теперь решил вступить в войну на море на своей яхте Pilar. Он был готов стать тем, кого сам называл «секретным агентом своего правительства»{16}. Точнее говоря, он хотел стать морским агентом Томасона и разведки ВМС, единственным американцем, выполняющим секретные приказы в кубинских водах. Это была грандиозная возможность сочетать его любовь к Pilar и морю с приключением, достойным страниц журнала Outdoor Life (которое нашло отражение в опубликованном после смерти автора романе «Острова в океане»). Писатель получал шанс принять участие в войне, не покидая любимых им родных вод, взяться за дело, которое было более ответственным и рискованным, чем классический шпионаж в пользу Советов или контрразведка в интересах американского посольства в Гаване. Ну и конечно, он становился в буквальном смысле капитаном своего собственного корабля.

Идея этого предприятия заключалась в том, что Хемингуэй со своей командой (члены которой по большей части были участниками Crook Factory) брался за патрулирование вод у северного побережья Кубы с целью поиска немецких подводных лодок, опасных боевых судов, топивших корабли союзников на просторах Атлантики{17}. В идеале Хемингуэй должен был посылать ВМС США сигнал об обнаружении потенциальной цели. Предполагалось, что Pilar будет заниматься поиском незваного гостя, а после обнаружения сообщать о его присутствии{18}. Второе, что могла сделать Pilar, — это попытаться потопить обнаруженную подводную лодку, несмотря на ее несопоставимое превосходство по размерам (длина до 75 м), водоизмещению (до 1000 т) и вооружению. Особую опасность представляла 105-миллиметровая палубная пушка, способная разнести яхту в щепки одним выстрелом.

В глазах немцев Pilar должна была выглядеть рыбацким судном, которое ведет промысел. Расчет строился на том, что враги подойдут к яхте с намерением купить (или отобрать) улов и пресную воду. Однако у экипажа Pilar наготове были базуки, пулеметы и ручные гранаты. Имелся даже подрывной заряд — «большое взрывное устройство в форме гробика с ручками на концах»{19}. Хемингуэй собирался задействовать игроков в хай-алай, умевших обращаться с быстро летящими мячами, для забрасывания гранат в открытые люки подводной лодки. Даже одна граната, разорвавшаяся в замкнутом пространстве, производила огромные разрушения. Если бы удалось забросить ее в нужное место, то взрывное устройство довершило бы дело.

Как впоследствии признавал сам Хемингуэй, такая операция была настолько фантастической, «настолько неправдоподобной», что никто не верил в ее возможность{20}. Так что же тогда вызвало ее к жизни?

Американцы стали беспокоиться о присутствии немецких подводных лодок в своих водах с самого начала войны в Европе в сентябре 1939 г. Хемингуэй был, пожалуй, самой заметной фигурой среди них. В декабре 1939 г. Эрнест рассказал своему брату Лестеру о молодом англичанине с «титулом и банковским счетом, который выполнял задание разведслужбы ВМС»{21}. Высокий, худощавый, щеголеватый и, пожалуй, чуть высокомерный сэр Энтони Дженкинсон — Тони только для друзей — был довольно хорошим писателем, опубликовавшим к 1940 г. пару книг о путешествиях{22}. (Позднее, впрочем, Хемингуэй за спиной Тони называл его «небойцом и нерешительным придурком»{23}.) Теперь Дженкинсон искал «кого-то, кто любит морское дело, может управлять судном и хочет поучаствовать в рискованном предприятии»{24}, — такое предложение в военное время явно намекало на связь с разведкой и было привлекательным для людей вроде Эрнеста и Лестера. (Типичное вербовочное предложение выглядело примерно так: «Мы не можем раскрыть, в чем именно будет заключаться ваша работа, пока вы не согласитесь на нее, но гарантируем, что скучать не придется».) Идея заключалась в прочесывании западной части Карибского моря в поисках «потенциальных и фактических» баз немецких подводных лодок. Эрнест помогал снаряжать эту экспедицию.

Эрнест нередко обходился очень жестко с Лестером, который был намного моложе него (он родился в 1915 г.), — резко критиковал, безапелляционно давал советы, — однако на этот раз «он оказался предельно заботливым»{25}. На фотографии в бухте Гаваны братья Хемингуэй и Геллхорн пьют пиво на 12-тонной деревянной шхуне, которая кажется маленькой и более пригодной для дневных прогулок вблизи берегов, а не для длительных путешествий по Карибскому морю. Все улыбаются. Лестер выглядит почти как Эрнест, однако по его мимике понятно, кто здесь главный. Лестер был в долгу перед Эрнестом и понимал это — позднее он написал, что не знает, как и благодарить брата «за сотни [долларов] и бесценную помощь»{26}.

На снаряжение шхуны могло уйти от нескольких дней до нескольких недель — достаточное время, чтобы братья успели «не раз отобедать вместе», а молодые мореходы помогли Эрнесту развлечь его издателя Чарльза Скрибнера{27}. Когда все было готово к отплытию в начале 1940 г., Лестер и Дженкинсон проложили маршрут для шхуны Blue Stream. Они заходили в тихие бухты и дельты рек и высаживались на далеких островах, где два молодых искателя приключений натыкались на контрабандистов, перекупщиков и другую странную публику, некоторые представители которой явно были переселенцами из Европы.

Эрнест переписывался с Лестером и Тони, пока они находились в плавании, давая им кое-какие советы и поддерживая морально{28}. После возвращения они написали в статье для Reader’s Digest, что «обнаружили нацистских агентов, нацистскую пропаганду [и] запасы дизельного топлива для нацистских рейдеров»{29}. Статья завершалась выводом о том, что налицо все свидетельства «подготовки немецкого военно-морского флота к операциям у берегов Центральной Америки»{30}.

Контрразведчики-любители передали свои наблюдения представителям разведки, по крайней мере на американской стороне. Однако там их работу приняли не слишком приветливо. По словам контр-адмирала Т. Уилкинсона, после тщательного изучения разведуправление ВМС США пришло к выводу, что Лестер не может представить каких-либо полезных «военных и гидрографических сведений, а также информации о подрывной деятельности»{31}.

В какой-то мере адмирал был прав. Выводы Тони и Лестера выглядели притянутыми за уши. У немецкого флота никогда не было береговых частей или каких-то баз в карибском регионе, о которых говорили молодые люди. На протяжении большей части войны обеспечением немецких подводных лодок продовольствием и горючим занимались другие подводные лодки, а не сторонники нацистов на берегу. Однако адмирал Уилкинсон мог бы быть более снисходительным. По его словам выходило, будто Тони и Лестер действовали сами по себе. Однако на деле они — и Эрнест — участвовали в общем предприятии.

По крайней мере с 1940 г. посольство в Гаване разделяло их беспокойство. Там с самого начала проявляли интерес к результатам поисков Лестера и Тони. Хемингуэй сообщал своей матери в июле 1940 г. о том, что «американские власти очень довольны… работой [Лестера]».{32} Призрачные подводные лодки играли важную роль в формировании атмосферы шпиономании, которая привела к созданию Crook Factory. Могли ли немцы высаживать шпионов на берег с подводных лодок? Именно это Хемингуэй пытался узнать, когда отправлял агентов вроде R-42 наблюдать за происходящим на побережье{33}. Кроме того, ходили настойчивые слухи о существовании колоний сторонников Германии и ее союзников на побережье, которые создают тайные базы снабжения немецких военных судов{34}.

Угроза появления вражеских подводных лодок была вовсе не иллюзорной. В начале 1942 г. у американских ВМС и береговой охраны не хватало кораблей и самолетов для патрулирования морских коммуникаций. После Перл-Харбора молодые, целеустремленные немецкие капитаны не преминули воспользоваться свободой действий у восточного побережья. Операции там были намного более приятными и зачастую не менее результативными, чем война в Северной Атлантике. Подводные лодки могли занять позицию в глубоких водах к востоку от прибрежных торговых путей и ждать, пока какое-нибудь грузовое судно не окажется на линии торпедной атаки. Иногда ночью цели были хорошо видны на фоне огней прибрежных городов вроде Майами, где не соблюдалась светомаскировка.

Ближе к югу ситуация была не такой серьезной, но и там, у кубинских берегов, шла охота на суда — пик потерь пришелся на весну 1942 г., когда за месяц немцы топили до 15 кораблей. Почти каждый день те, кому удалось спастись, измазанные мазутом и мелассой (которые многие корабли везли с Кубы), добирались до Гаваны и находили пристанище в отеле Ambos Mundos в центре города, где раньше не раз бывал Хемингуэй. В ответ на кризис посольство в Гаване поступило во многом так же, как и ВМС США на восточном побережье. ВМС, которые не справлялись с поставленными задачами, обратились к гражданским морякам с просьбой принять участие в патрулировании вод у атлантического побережья на собственных судах и выслеживании следов перископов и всплывших подводных лодок. Им предписывалось сообщать об обнаружении цели, не пытаясь атаковать ее. Эта полуофициальная инициатива, которая продолжалась вплоть до конца третьего квартала 1943 г., получила название Hooligan's Navy («Хулиганский флот») — «разношерстное объединение яхтсменов и владельцев прогулочных судов, [которые] служили если не эффективно, то с усердием и добросовестностью»{35}. Чуть более чем через месяц после вступления в войну посол в Гаване заявил, что хочет организовать нечто подобное. В январе 1942 г. он написал в Вашингтон, что «угроза появления подводных лодок… усиливается с каждым днем»{36}. В качестве решения он предлагал ВМС мобилизовать моторные яхты, вооружить их и использовать для патрулирования кубинских вод.

Точно неизвестно, как и когда у Хемингуэя родилась идея превратить Pilar в военный корабль. Смелое предприятие Лестера, несомненно, сыграло в этом свою роль. Хемингуэй был готов признать, что его брат не так уж плохо справился с работой, которую писатель окрестил «разведывательным круизом». Ему, конечно, было далеко до совершенства, но он уже начал осваивать разведывательное искусство (по словам Эрнеста, чем дальше, тем больше работа Тони и Лестера теряла «детский характер»){37}. Однако в этих словах сквозило «разочарование», связанное с тем, что они «так и не столкнулись лицом к лицу с врагом»{38}. Для Хемингуэя идеальной была миссия, которая начиналась с разведывательных действий, а заканчивалась уничтожением врага.

Идея такой операции начала обретать форму, когда Томасон и Хемингуэй впервые встретились в Вашингтоне в июне 1941 г. Хемингуэй рассказал Томасону об одиссее Лестера, и они обсудили возможность продолжения этой миссии, но на этот раз под эгидой разведуправления ВМС США. В итоге Эрнест сказал Лестеру, чтобы тот «подстригся… как следует умылся», а потом поговорил с Томасоном и предложил ему воспользоваться шхуной Blue Stream с экипажем{39}.

В какой-то момент — почти предсказуемо — в центре внимания оказался не Лестер, а Эрнест. Барон (так Эрнест любил называть своего младшего брата) завербовался на два года на работу в Вашингтоне и уже не вернулся на море. Однако у Эрнеста тоже была яхта, которую он мог предоставить в распоряжение разведуправления ВМС, и Томасон с Хемингуэем переключились на оценку ее пригодности для выполнения специального задания.

Возможно, не знавший ничего об этой предыстории посол Брейден заявлял, что план родился в его кабинете в Гаване подобно тому, как это было с Crook Factory. В своих мемуарах он написал, что Хемингуэй в буквальном смысле требовал плату за «патриотическую службу» в должности руководителя Crook Factory. По словам Брейдена, Хемингуэй сказал: «А теперь я хочу, чтобы мне заплатили за сделанную работу»{40}. Когда Брейден поинтересовался, что же он хочет получить в качестве платы, Хемингуэй начал расписывать, как Pilar будет находить и топить подводные лодки, и воинственно закончил: «Я действительно мог бы устроить нечто подобное, если вы добыли для меня базуку, чтобы продырявить корпус подводной лодки, пулеметы, чтобы уничтожить людей на палубе, и ручные гранаты, чтобы забросать ими рубку»{41}.

Посол знал, что запросы Хемингуэя «противоречили всем правилам»{42}. Но, поскольку тот «проделал такую великолепную работу» в Crook Factory, Брейден согласился «нарушить… правила» и поддержать новую инициативу. Хемингуэй высоко оценил поддержку и на протяжении всей операции считал, что «работает на посла»{43}. Поддержка в высоких кругах все еще имела для него значение.

В конце весны — начале лета 1942 г. посольство сделало следующий шаг, пригласив Джона Томасона в Гавану для консультаций{44}. Морской пехотинец явился в здание на Прадо в военной форме с разноцветными лентами, свидетельствовавшими о его участии в сражениях на западном фронте во время Первой мировой войны. Покручивая очки на черной шелковой ленте и потягивая поданный ему напиток, он с послом внимательно выслушал невероятный план писателя. Хемингуэй на примерах из истории объяснял, как надводные корабли, замаскированные под торговые суда, приманивали ничего не подозревающего врага, а потом неожиданно открывали огонь. Томасон допустил, что идея не такая уж невозможная, но «безумная» и для Эрнеста она, скорее всего, закончится печально{45}. Один выстрел из палубной пушки подводной лодки отправит Pilar в небытие вместе с ее капитаном. Однако, по словам Томасона, если бы Хемингуэй сумел выкрутиться, это здорово бы укрепило моральный дух союзников.

Операция должна была проводиться посольством в секрете и без уведомления кубинского правительства{46}. Хемингуэю предписывалось держать связь через военно-морского атташе полковника морской пехоты Хейна Бойдена. Несмотря на анекдотичное прозвище «Куку», или «Кукушка», Бойден оказался опытным, бесшабашным пилотом, который летал на хлипких самолетах в любую погоду во время военных операций на Гаити и в Никарагуа. По своему складу Бойден больше подходил для пилотирования, а не управления офисом, и Хемингуэю пришлось практически в одиночку заниматься деталями операции. Он даже пожаловался начальнику разведки посольства, своему другу Бобу Джойсу, что его отношения с полковником чересчур «фрагментарные», и попросил Джойса разработать план — что-нибудь письменное с указанием, кто чем должен заниматься{47}.

Томасон и Бойден в конечном итоге добились предоставления Хемингуэю военного снаряжения и радиооборудования для передачи донесений и обнаружения врага. Кроме того, в его распоряжение выделили уорент-офицера морской пехоты по имени Дональд Саксон, которого характеризовали как «нелюдимого, несдержанного человека», любителя крепко выпить и подраться в баре{48}. Саксон должен был помочь в подготовке экипажа, а потом в его составе плавать на Pilar и работать с оборудованием. Для Хемингуэя придумали даже не очень убедительную легенду прикрытия, в соответствии с которой он проводил исследования для Американского музея естественной истории. Бойден подготовил для Хемингуэя своего рода «охранную грамоту» на официальном бланке. Она была написана на очаровательной смеси английского и испанского и призывала читателя верить, что Хемингуэй проводит эксперименты с официальным радиооборудованием и «занимается ловлей образцов морской живности для Американского музея естественной истории»{49}.

Хемингуэй знал, что успех этой операции под прикрытием полностью зависел от «неожиданности и хорошей подготовки экипажа»{50}. Он делал все возможное, чтобы держать в секрете (особенно от врага) переоборудование Pilar и подготовку экипажа к боевым действиям. Принятие решения о том, на какой риск идти и вступать ли в бой, оставалось за ним — именно этого он и добивался. Вместе с тем это вряд ли могло сильно повысить шансы Pilar на выживание. По воспоминаниям Хемингуэя несколько лет спустя, Томасон в своих заключительных инструкциях так подытожил их ставку: «Вперед, парни, и благослови вас Господь. Я могу гарантировать лишь то, что мы не вздернем вас на рее, и англичане тоже не сделают этого. Но, Эрнест, тебе придется действовать по обстановке»{51}.

Военные походы Pilar начались летом 1942 г. и поначалу были учебными и не слишком далекими. Затем, когда Хемингуэй стал чувствовать себя более уверенно и получил дополнительное снаряжение, их дальность увеличилась. По воспоминаниям Хемингуэя, они обычно отправлялись из Гаваны, с базы на северо-западном побережье Кубы и из района Кайо-Конфитес, пустынного песчаного острова в восточной части старого Багамского пролива, где экипаж устроил временный лагерь{52}. В сентябре 1943 г. Хемингуэй пригласил человека, который случайно оказался тайным информатором ФБР, на завтрак в свою усадьбу и сказал гостю, что в «нормальном режиме» патрулирование продолжается 12 часов со швартовкой у ближайшего причала на ночь{53}. Однако многие походы под командованием Хемингуэя длились несколько дней, а как минимум пару раз — чуть ли не три месяца. Члены экипажа подолгу не видели никого, кроме друг друга. Они продолжали нести службу в любую погоду. Возможно, чтобы подчеркнуть тяготы этой операции, Хемингуэй дал ей не слишком оптимистичное название Friendless, т. е. «В одиночестве» (так звали одного из многочисленных котов писателя).

У Марты Геллхорн было неоднозначное отношение к операции Friendless. С одной стороны, она хвалила Хемингуэя за отвагу и терпение при исполнении долга во время походов на его «плавающей жестянке из-под сардин»{54}. С другой стороны, по ее словам, вся эта операция была затеяна капитаном Pilar с тем, чтобы добыть дефицитное в военное время горючее и продолжать ловить рыбу и пьянствовать с друзьями{55}. Хемингуэй и в самом деле не единожды давал повод для такого впечатления, например когда брал маленьких сыновей с собой в «военный» рейс. Сам он не упоминал об этом в 1948 г., когда один из его друзей взялся написать историю операции{56}. Однако в целом Хемингуэй относился серьезно к своей опасной работе и вкладывал в нее душу. Pilar лишь по чистой случайности ни разу не столкнулась нос к носу с подводной лодкой. Не так уж мало капитанов кораблей ВМС и береговой охраны добросовестно несли патрульную службу, но так ни разу и не вступили в схватку с врагом. Но их служба все равно считалась почетной.

Многое из того, что нам известно об операции Friendless, взято из рассказов Хемингуэя своим родственникам и друзьям, а также из судового журнала, который он вел. Роль журнала выполнял старый ежедневник Warner’s Calendar of Medical History, неизвестно как попавший на Pilar. Отрывочные записи чередуются с результатами бесконечных карточных партий в море. Записи кажутся сделанными наспех, однако они содержат свежие впечатления о только что произошедших событиях. Запись от 9 декабря 1942 г. зафиксировала детальное описание цели, похожей на подводную лодку, за которыми охотился Хемингуэй, — и его разочарование, когда серое судно ускользнуло от них, прежде чем Pilar смогла подойти достаточно близко для атаки.

Хемингуэй — не единственный свидетель этого случая. Когда он радировал в Гавану об обнаружении цели 9 декабря, в штабе ВМС США серьезно отнеслись к сообщению, передали его на военные суда и отпустили небольшой комплимент в адрес капитана и его команды{57}:

ГАВАНА СООБЩАЕТ О ПОДВОДНОЙ ЛОДКЕ, ПРЕДПОЛОЖИТЕЛЬНО НЕМЕЦКОЙ, ВОДОИЗМЕЩЕНИЕМ 740 Т. В КВАДРАТАХ С 1210 ПО 1340 22–58 N 83–26 W X ИНФОРМАЦИЯ ПОЛУЧЕНА ОТ ДВУХ ЗАСЛУЖИВАЮЩИХ ДОВЕРИЯ АМЕРИКАНЦЕВ В СОПРОВОЖДЕНИИ ЧЕТЫРЕХ КУБИНЦЕВ.

Посол Брейден был более щедрым на похвалу. Он считал, что Хемингуэй вносит реальный вклад в военную кампанию. После последнего военного рейса Pilar летом 1943 г., когда стало ясно, что угроза появления подводных лодок в районе Карибского моря уменьшается, посол от всей души письменно поблагодарил Хемингуэя за его службу на суше и на море. Он превозносил моряка-разведчика за принятый «риск» в условиях «очевидной опасности»{58}:

Эта работа… выполнялась со знанием дела и самоотдачей, несмотря на неравные шансы и тяжелые условия. Я знаю также, что она выполнялась с заметным финансовым вкладом с вашей стороны… А сейчас я должен отдать дань вашему патриотизму и подвигу, а также выразить мое личное восхищение и заверить в крепкой дружбе.

Хемингуэй практически тут же отправил послу ответ на своей именной желтоватой почтовой бумаге с надписью «Finca Vigía, Сан-Франциско-де-Паула, Куба», напечатанный простым, но изящным красным шрифтом. Язык послания был для него довольно витиеватым. Он писал, что служение своей стране является «обязанностью, за которую… не следует благодарить». Однако служба под руководством Брейдена была, помимо прочего, «честью», которая доставила писателю «огромное удовольствие»{59}.

Хемингуэй очень высоко оценил письмо Брейдена и даже какое-то время носил его с собой. Дело было не в том, что он чувствовал себя обязанным служить своей стране в военное время. Операция Friendless была средством реализации моральной потребности Хемингуэя в демонстрации мастерства, храбрости и самоотдачи на собственных условиях. Хотя он и стал командиром, у него не было воинского звания. Как он написал в письме своему другу Арчибальду Маклишу в мае 1943 г., ему работалось «очень спокойно, что немыслимо ни при ловле… крупной хищной рыбы, ни при наличии звезд на… вороте» — и это делало его счастливым, как никогда{60}.

Хемингуэй все еще носил письмо посла с собой в 1944 г., когда он столкнулся с Лестером в Лондоне. Они повстречались в одном из лучших отелей города, Dorchester, всего в нескольких шагах от Гайд-парка, практически за углом от американского посольства на Гросвенор-сквер. Не успели они осушить по первой порции шотландского виски в полутемном, обшитом деревянными панелями баре, как Эрнест сообщил младшему брату, что у него есть секрет, которым он может поделиться с Лестером, если только тот обещает «не рассказывать о нем никому… Никому, понимаешь?»{61}. Затем Эрнест достал из внутреннего кармана письмо Брейдена в замусолившемся к тому времени конверте. Прочитав письмо, Лестер сразу понял, как Эрнест гордится тем, чем он занимался на Кубе{62}.

Куда все это отодвигает НКВД, разведслужбу с долгой памятью? Кое-кто в московском центре, скорее всего, помнил в 1943 г. о том, как писатель согласился стать шпионом около трех лет назад, но так и не реализовал свой потенциал. Когда операция Friendless подходила к концу, «работник» НКВД — предположительно сотрудник советской разведки — встретился с Хемингуэем на Кубе, чтобы прощупать его настроение{63}.

Документальные свидетельства здесь опять становятся обрывочными. Скорее всего, человек, обосновавшийся в Гаване, получил сообщение из Москвы с вопросом о Хемингуэе. Этот человек, или «работник», должен был сам решить, как ему лучше связаться с писателем, и, поскольку речь шла не об атомных секретах, вполне мог выбрать прямой контакт. Возможно, советский агент решил «действовать в открытую» и просто позвонил Хемингуэю в Finca Vigía, как делали его многочисленные друзья и поклонники, а затем предложил писателю встретиться в местном ресторане. Не исключено, что он предъявил Хемингуэю в качестве пароля те самые марки, которые тот передал в 1941 г. для использования в качестве опознавательного сигнала. После того как «работник» идентифицировал себя, у него с писателем, скорее всего, состоялся разговор, в ходе которого представитель советской спецслужбы постарался получить информацию о деятельности Хемингуэя. Хемингуэй вполне мог рассказать ему о Pilar — это была его излюбленная тема в 1943 г. — и о войне. Очень вероятно, что он стал расхваливать великую победу Советов над фашистами под Сталинградом, одержанную в начале этого года. Даже если Хемингуэй и не хотел быть активным шпионом, он не переставал восхищаться Советами и их победами в войне против фашизма еще с 1937 г., со времен Испании{64}.

У Хемингуэя и человека по имени Майкл Стрейт были очень похожие отношения с НКВД, хотя эти двое, скорее всего, никогда не встречались. Если бы они встретились и сравнили свои записи, то увидели бы, что советские спецслужбы прекрасно знали, как вести дела с сопротивлявшимися, но занимавшими хорошее положение агентами в Америке. Стрейт в конечном итоге написал мемуары, где рассказал, как сотрудники НКВД умели мягко, но настойчиво надавить.

Стрейт был состоятельным американцем, мать которого после смерти его отца вышла замуж за англичанина. Он поступил в Тринити-колледж в Кембридже в 1935 г. и постепенно, шажок за шажком, стал социалистом, потом коммунистом и, наконец, в 1937 г. шпионом, работающим на НКВД. Ключевыми этапами этого превращения были посещение Советской России и гибель его друга, коммуниста и поэта Джона Корнфорда, которого убили в боях за Республику в Испании. По утверждению Стрейта, он переосмыслил свое отношение к шпионажу вскоре после окончания Кембриджа — это был его вариант синдрома раскаяния покупателя. После того как он пересек Атлантику и, задействовав свои многочисленные связи, получил место в Госдепартаменте в Вашингтоне, казалось, что история с НКВД осталась позади. Весной 1938 г. советский агент, назвавшийся Майклом Грином, разрушил эту надежду. Он позвонил Стрейту, а когда тот поднял трубку, с сильным акцентом сказал, что хочет передать ему «привет от друзей в Кембридже»{65}. Грин поджидал Стрейта в ближайшем ресторанчике и, как только официантка приняла их заказ и отошла, начал разговор. Советский агент извинился, за то что не представил материальный пароль. Ему не сразу удалось найти Стрейта, а пока он его разыскивал, принадлежавшая НКВД часть разорванного рисунка потерялась. (У Стрейта, надо думать, сохранилась его часть.)

Дружелюбный, общительный шпион, говоривший на хорошем английском, расспросил Стрейта о его работе и мягко намекнул, что тому было бы неплохо приносить интересные документы домой для изучения. Стрейт сказал, что к нему на стол не попадают никакие заслуживающие внимания документы. В ответ Грин просто кивнул, он ни на чем не настаивал. После обеда Грин оплатил счет и обещал позвонить снова примерно через месяц, чтобы узнать, как у Стрейта дела. Это было совсем не то, чего хотелось молодому американцу, но он не мог заставить себя отвернуться от кембриджских друзей или заявить этой пешке НКВД, что больше не желает ее видеть. Намного проще было отложить открытое столкновение. Кроме того, неясно, может ли вообще агент сказать, что решил завязать? В конечном итоге Стрейт выбрал компромиссный вариант. Появление Грина, возможно, и было «катастрофой», которой Стрейту хотелось избежать, однако, как он пишет, они «расстались по-дружески»{66}.

Между встречей Стрейта с человеком, назвавшимся Грином, и первой встречей Хемингуэя с представителем НКВД на Кубе есть определенное сходство. В обоих случаях результат был неокончательным. Советский «работник» и американский писатель не строили никаких конкретных планов. Однако, как и в случае Стрейта и Грина, они расстались по-дружески. У советских спецслужб оставалась возможность вернуться и продолжить процесс выстраивания взаимоотношений вплоть до того момента, когда Хемингуэй отправился в Европу весной 1944 г. В досье НКВД отмечается, что состоялась еще одна встреча на Кубе и могла бы состояться третья, останься Хемингуэй на острове{67}. Не желавшие останавливаться на полпути советские спецслужбы наверняка нашли бы время и место для разговора с благосклонно настроенным, хотя и трудноуловимым писателем. В НКВД все еще верили в его потенциал. Чтобы заполучить выдающихся шпионов на американской стороне, требовалось время.

Глава 9. Путь в Париж

Храбр, как дикий бык

В августе 1944 г., когда американские и французские войска сражались с немцами на подступах к Парижу, Хемингуэй оказался на несколько дней в роли неофициального начальника разведки Рамбуйе, маленького городка, или, если посмотреть с другой точки зрения, большой прогалины в многовековых лесах вокруг французской столицы. Во время рекогносцировки местности в поисках путей, по которым союзники могли подойти к Парижу, писатель, а ныне военный корреспондент, и его водитель, рядовой Арчи Пелки, ехавшие на джипе по проселочной дороге, наткнулись на небольшую группу полуобнаженных французских ополченцев.

Это были радикальные коммунисты, мало чем отличавшиеся от партизан, с которыми Хемингуэй имел дело в Испании. Они быстро нашли общий язык с рослым американцем и даже сделали его своим командиром. Вместе они добрались до Рамбуйе, убедились, что он стоит на ничейной земле между армиями союзников и гитлеровцев, и обосновались в очаровательном провинциальном отеле Hôtel du Grand Veneur, заняв восемь из 30 его номеров. Там Хемингуэй устроил «хорошо организованный, хоть и крошечный штаб» с большими картами на стенах. На них были обозначены позиции немцев и территории, контролируемые дружественными отрядами{1}.

Говорящий на английском, на французском и на ломаном немецком и приправляющий речи ругательствами на всех языках, этот вроде бы военный корреспондент взял на себя всю полноту ответственности. Скинув с себя китель, он принимал «посыльных с разведдонесениями, беженцев из Парижа и дезертиров из немецкой армии», методично собирал информацию и писал рапорты в разведывательную службу союзников{2}. В стремлении собрать побольше информации он планировал вылазки поисковых групп на ничейной земле.

Хемингуэй не раз сам сопровождал поисковые группы, рискуя жизнью в перестрелках, когда они натыкались на немцев. «Некоторые из этих вылазок могут показаться тебе пострашнее сказок братьев Гримм», — написал он своей новой возлюбленной, Мэри Уэлш, несколько дней спустя{3}. Хемингуэй был настолько занят, что ему не хватало времени на приведение в порядок склада, который образовался в его комнате отдыха: «В каждом углу стояли карабины, на кровати высилась куча револьверов всех типов. Ванна была заполнена ручными гранатами… раковина [умывальника] — бутылками бренди, а под кроватью пристроился запас виски из армейского довольствия»{4}. Он был готов ко всему, что могла уготовить ему судьба.

После лета 1943 г. войны на Кубе уже было недостаточно. Хемингуэй надеялся найти себе какое-нибудь полезное применение на острове, и его желание чуть было не реализовалось. Он слышал о том, что немецкие подводные лодки появляются в окрестных водах; он знал, что как минимум один настоящий германский шпион находится в Гаване и шлет секретные сообщения в Берлин. Однако, несмотря на все усилия, предпринимаемые им и его друзьями, у них было мало возможностей проявить себя. Центр военных действий сместился на другую сторону Атлантики.

В конце 1942 г. части под командованием генерала Дуайта Эйзенхауэра высадились на северо-западе Африки и двинулись вглубь материка на соединение с давно ведущей бои британской Восьмой армией. К весне 1943 г. союзники окружили примерно 225-тысячную группировку немцев и итальянцев на побережье Туниса. Немецкие остряки стали называть это место «Тунисградом», намекая на недавнее поражение фашистов под Сталинградом в Советской России, где война полыхала в полную силу. В мае генерал-полковник Ганс-Юрген фон Арним решил, что сопротивляться нет смысла, и отдал приказ о капитуляции Африканского корпуса и приданных ему частей. Высадка западных союзников в Европе была теперь только делом времени.

Марту Геллхорн никогда не оставляло желание послушать грохот пушек в Европе, она знала, что Карибское море — второстепенный театр действий. Читать о войне на континенте становилось «все более и более невыносимо»{5}. Не в силах сидеть, размышлять и наслаждаться спокойной жизнью на Кубе, она отправилась в поездку по району Карибского моря, но материалы оттуда касались по большей части невидимых угроз. Там можно было написать об экипаже бомбардировщика B-17, который день за днем нес патрульную службу без особых происшествий, или о тихом портовом городке в европейской колонии, где, возможно, находились представители пятой колонны. А в Северной Африке и Европе в это время шли героические битвы за будущее цивилизации. Не выдержав, в сентябре 1943 г. Геллхорн оставила Хемингуэя на Кубе и через месяц уже пересекала Атлантику, чтобы стать одним из военных корреспондентов женского пола на европейском театре.

Хотя такое решение, без сомнения, было определенным рубежом на пути к разводу с Хемингуэем, нельзя сказать, что именно оно и положило конец их отношениям. Геллхорн писала длинные, нежные письма на Кубу, наполненные подробностями ее жизни и работы, и звала Хемингуэя присоединится к ней{6}. События вот-вот должны были начаться; ему просто необходимо приехать в ближайшее время. Хемингуэй упрямствовал, не желая прекращать операцию Friendless, и предлагал Геллхорн самой вернуться на Кубу и составить ему компанию. Она не собиралась уступать его уговорам, но и отпустить его пока что не могла.

Геллхорн даже решила попробовать спасти свой брак с помощью американских спецслужб. Во время поездки в Европу она столкнулась с Бобом Джойсом, бывшим дипломатом, знакомым ей по американскому посольству в Гаване. Теперь он работал в Бари, Италия, в Управлении стратегических служб, или УСС, в качестве начальника местной базы. Как и многие другие, Джойс поступил в первую в Америке гражданскую разведывательную службу в поисках интересной работы. Ему не терпелось отделаться от Госдепартамента и дипломатической службы, которые были слишком скучными и ограниченными для вольного человека вроде него{7}. Джойс знал, что под началом такого харизматичного лидера, как герой Первой мировой войны Уильям Донован, в УСС собрались лучшие умы Америки и что эта молодая организация занимается широким спектром разведывательных операций за рубежом, от вынюхивания вражеских секретов до ведения черной пропаганды и даже отправки диверсантов в тылы врага. Джойс думал, что эта перемена принесет ему свободу. Именно такого человека искала Геллхорн. Ему было известно, что Хемингуэй делал на Кубе, и он мог теперь предложить писателю место в УСС.

Геллхорн так изложила Джойсу семейную проблему: она решила сделать карьеру в качестве репортера. Однако Хемингуэй хочет, чтобы она вернулась домой. Она готова подчиниться «приказу своего супруга и повелителя», но ее ужасно расстраивает перспектива отказаться от возможности принять участие в освещении «большого шоу», т. е. высадки союзников во Франции. Насколько ей известно, Хемингуэй сам строит планы насчет Европы, но его сдерживают транспортные и паспортные проблемы{8}.

Джойс внял этим мольбам о помощи и отправил телеграмму в штаб-квартиру УСС. В ней он подбросил своему боссу Уитни Шепардсону, который возглавлял отдел агентурной разведки, идею связаться с Хемингуэем и предложить ему работу, связанную с классическим шпионажем, т. е. с агентами и украденными секретами.

Сотрудников УСС эта телеграмма, ходившая по инстанциям, ставила в тупик. Над тем, какую пользу Хемингуэй мог бы принести еще неоперившейся разведывательной службе, ломал голову и лейтенант-коммандер Тернер Макуайн, начальник разведки на Ближнем Востоке. Известность писателя и его характер были серьезными препятствиями для разведывательной работы{9}.

Примерно через месяц Джойс изложил эти опасения в пространном письме Шепардсону. Он перечислил качества Хемингуэя: тот был специалистом по Испании и знал больше антифранкистов, чем «любой другой американец», у него уже имелся опыт проведения разведывательных операций на Кубе, а гражданская война в Испании дала ему опыт взаимодействия с партизанами. Джойс защищал Хемингуэя от нападок традиционалистов вроде руководителя военной разведки генерал-майора Джорджа Стронга, который сидел, как заноза в заднице УСС. Критика касалась больше образа жизни писателя и его симпатий к Испанской Республике, а не способностей. Кому какое дело, что Хемингуэй был женат три раза? По словам Джойса выходило, что Хемингуэй — человек «абсолютно честный и лояльный» и такой же коммунист или сочувствующий, как глава Chase National Bank. Джойс повторил свою идею о том, что Шепардсону стоит пригласить Хемингуэя в Вашингтон и там посмотреть, чем он может быть полезным, например, в Испании или Италии{10}.

В штаб-квартире УСС подходили к подбору кадров очень тщательно. Шепардсон выяснил мнение заместителей директора, бригадного генерала Джона Магрудера и Эдварда Бакстона. Аналогично своим подчиненным Магрудер высказал опасения в отношении характера Хемингуэя и его левых взглядов, как, впрочем, и в отношении самого Джойса, «очень интеллектуального, но довольно-таки неуравновешенного человека, которого не красит связь с… Хемингуэем»{11}. Бакстон со своей стороны поинтересовался, не будет ли Хемингуэй более полезным в отделе психологических операций, пропагандистском крыле УСС, чем в отделе агентурной разведки{12}. В результате вопрос перекочевал в отдел психологических операций, руководители которого несколько дней спустя пришли к заключению, что Хемингуэй чересчур независимая личность даже для таких нестандартных задач отдела, как деморализация врага (с помощью, например, распространения фальшивых немецких марок, где Гитлер изображался как скелет){13}. Ни у кого и мысли не возникло, что 44-летний Хемингуэй может подойти для отделения УСС, сотрудники которого работали за линией фронта, как когда-то действовал сам писатель (и его литературный герой Роберт Джордан) в Испании. Такая война ведь была уделом более молодых, не так ли? В итоге в апреле Шепардсон отправил Джойсу телеграмму, где говорилось, что УСС «приняло отрицательное решение насчет Хемингуэя. Мы можем ошибаться, но считаем, что, несмотря на очевидные задатки, он слишком независим для работы под руководством военных»{14}.

Так чем же все-таки закончилась инициатива Геллхорн — Джойса? Сообщил ли Джойс жене Хемингуэя неприятную для нее новость? А если Геллхорн рассказала мужу о своем обращении к Джойсу с просьбой, то как на это отреагировал Хемингуэй? Никто этого не знает. Геллхорн не встречалась с Джойсом в апреле, а цензура военного времени вряд ли позволила бы ему сообщить новость в письменной форме. К тому времени Геллхорн уступила уговорам Хемингуэя и вернулась на Кубу, чтобы ненадолго воссоединиться ним.

Требовательная Геллхорн возвратилась домой к мужу, который пил еще больше и мылся еще меньше, чем прежде. Он отрастил густую седую бороду, такую всклокоченную, словно в ней возились мыши. (Именно так выразился Хемингуэй в игривом письме своей первой жене Хэдли{15}.) Он засыпал прямо на полу среди пачек нераспечатанных писем после нескольких рюмок. Это было нормально для экипажа Pilar, а также пяти собак и 11 кошек Хемингуэя, которые чувствовали себя уютно в бардаке, но не для Геллхорн. Такая сцена больше подходила для войны на личном фронте. Хемингуэй твердил о подводных лодках в Карибском море — Геллхорн думала о предстоящих великих сражениях в Европе, Хемингуэй защищал операцию Friendless — Геллхорн обрушивалась на нее с критикой. В глубине души Хемингуэй сознавал, что Геллхорн права, но не хотел признавать это, особенно перед женщиной, которая, вместо того чтобы послушно следовать за своим мужчиной, самостоятельно ищет приключений. Это превращало ее в плохую жену, которая ставит свою карьеру выше семейных уз{16}.

Даже после того, как Хемингуэй обозлился настолько, что разбудил ее посреди ночи и стал обвинять в безумии, безответственности и эгоизме, Геллхорн не оставила попыток получить помощь со стороны разведслужбы союзнических сил{17}. Она не ограничилась обращением к Бобу Джойсу в Италии и обратилась к другому другу с просьбой помочь вытащить Хемингуэя с Кубы. На этот раз Геллхорн решила использовать свою дружбу с Роальдом Далем, еще одним воином-писателем-шпионом. Он был летчиком-истребителем британских ВВС, который потерял возможность летать после ранения. Теперь Даль официально занимал должность помощника военно-воздушного атташе в посольстве Великобритании в Вашингтоне. Большинство атташе — это шпионы в военной форме, которые занимаются сбором информации о стране пребывания. Далю это показалось недостаточным, и он получил еще одно, неофициальное, задание от организации, известной как Управление безопасности. Ее задачей было воздействие на американскую публику и руководство. Управление безопасности хотело, чтобы они поддерживали британские цели в войне. Такая работа включала в себя разведывательный элемент, периодические выступления в прессе и незаметное оказание давления на нужных людей в нужные моменты{18}.

Даль уже начал свою литературную карьеру, опубликовав смесь военных историй с детскими фантазиями, одна из которых даже привлекла внимание студии Walt Disney. Невероятно большой рост (198 см), экзотическая форма, интересный акцент, не говоря уже о военных заслугах и литературных трудах, сделали Даля заметной фигурой в вашингтонском обществе. В октябре 1943 г. его пригласили в Белый дом на обед и просмотр экранизации романа «По ком звонит колокол» в так называемом личном кинотеатре президента. Гостей принимала Элеонора Рузвельт, которая, как Даль написал своей матери, «потчевала всех коктейлями». Среди присутствовавших была Геллхорн — «любопытная личность», которая «сквернословит так же много, как и ее муж в своих книгах»{19}.

Несколько месяцев спустя, в марте 1944 г., Даль обрадовался, когда узнал, что «Марти Хемингуэй вернулась из Италии и… привезла с собой кучу разных историй»{20}. Однако она позвонила Далю вовсе не для того, чтобы рассказывать истории, ее интересовало, есть ли у него возможность переправить Хемингуэя на другую сторону Атлантики. Свободные места на транспорте практически отсутствовали, все было отдано военным. Военно-воздушный атташе контролировал перевозки, осуществляемые самолетами королевских ВВС. И Даль нашел такую возможность. Он сказал, что сможет предоставить Хемингуэю место, если тот согласится стать аккредитованным военным корреспондентом и писать репортажи от имени королевских ВВС{21}. Когда Геллхорн сообщила о предложении Даля, Хемингуэй не устоял и согласился. Благодарная Геллхорн выразила Далю признательность за его «ангельскую доброту»{22}.

Хемингуэй довольно быстро приехал в Нью-Йорк, все еще щеголяя густой бородой, которую он отпустил за время операции Friendless. На Манхэттене он отметился в редакции Collier’s, отправлявшей его в качестве корреспондента в Европу, и встретился с Далем в отеле Gladstone. Эти двое провели там незабываемый вечер с шампанским и икрой в казавшейся бездонной килограммовой банке. Человек, с которым они ели икру, запомнился Далю как «эдакий сумасшедший инструктор по боксу»{23}. Прежде чем отправиться в Лондон, Хемингуэй сказал Геллхорн, что женщин не берут на британские самолеты (что было, конечно, неправдой), и ей пришлось пересекать Атлантику на норвежском судне, груженном динамитом.

Хотя Геллхорн и удалось вытащить Хемингуэя в Великобританию, это не улучшило их отношений. В Лондоне Хемингуэй поселился в отеле Dorchester на Парк-Лейн в районе Мейфэр, где, по стечению обстоятельств, любила останавливаться Геллхорн. Это сравнительно новое здание — его построили в 1931 г. — из железобетона лондонцы считали роскошным и одновременно безопасным во время бомбежек. Оно, как и прежде, привлекало завсегдатаев вроде британского писателя Сомерсета Моэма, однако сейчас к нему потянулись также нувориши, искавшие безопасности. (Один остряк заметил, что во время войны оно походило на дорогой свинарник на борту роскошного трансатлантического лайнера, который теперь использовался как войсковой транспорт; Dorchester был фортом, где деньги позволяли купить безопасность, но не избавляли от дефицита военной поры и не гарантировали, что за соседним столом будут сидеть приличные люди{24}.)

Хотя Хемингуэй прежде не бывал в столице Великобритании, он неожиданно для себя оказался там в окружении друзей, родственников и коллег, которые не давали ему скучать. Весной 1944 г. Лондон был центром союзной вселенной. Казалось, все крутилось вокруг готовящейся высадки войск в северной Европе. На улицах было полно едущих в автомобилях и идущих пешком солдат, матросов и летчиков со всех концов свободного мира. Рестораны, что поприличнее, и клубы были заполнены офицерами. Журналисты готовились к освещению великого события, которое, по ощущениям, вот-вот должно было произойти. Лестер, брат Хемингуэя, перед которым тот хвастался участием в операции Friendless, находился там в составе военного кинематографического подразделения. Когда Геллхорн, наконец, добралась до Лондона, у Хемингуэя почти не было времени для общения с ней. Их отношения совсем испортились. Они продолжали ругаться, и Хемингуэй грубо выставлял ее на смех при посторонних. Ситуацию усугубляло то, что он положил глаз на Мэри Уэлш, военного корреспондента из Миннесоты, которая работала с Лестером и одолевала его расспросами о брате. Мэри была изящной брюнеткой ростом 157 см с короткими кудрявыми волосами и приветливой улыбкой. На взгляд других корреспондентов, она выглядела одинаково хорошо что в форме, что в свитере, который носила без бюстгальтера. Хотя Мэри была замужем за австралийским журналистом, она довольно быстро превратилась в пассию Эрнеста, а после развода Хемингуэя с Геллхорн заняла место его четвертой жены.

Это пестрое сообщество не обошлось без шпионов. Один из них был из НКВД, и он разыскивал Хемингуэя. Об их встрече осталась очень короткая запись. В ней говорилось, что неназванный оперативный сотрудник встречался с Хемингуэем в Лондоне в июне. Откуда советские спецслужбы знали, где и когда его можно найти? Это могло быть как чистой случайностью, так и результатом кропотливого поиска. Не исключено также, что во время последней встречи в Гаване Хемингуэй дал советскому «работнику» идею, где его искать. (По существующей легенде Dorchester давно облюбовали представители пятой колонны и шпионы всех мастей{25}.) Контакт советских спецслужб с Хемингуэем вполне мог быть частью какого-нибудь плана связи, в соответствии с которым он должен был появиться в определенном месте в определенное время в определенный день недели.

Из досье НКВД следует, что эта встреча имела такой же характер, как и встреча до отъезда Хемингуэя из Гаваны. Она опять была теплой и неокончательной — советские спецслужбы зондировали доступность агента и готовность к работе, Хемингуэй отвечал охотно, но воздерживался от конкретных обязательств{26}:

Встречи с «Арго» [оперативный псевдоним Хемингуэя] в Лондоне и в Гаване проводились с целью его изучения и определения потенциала для нашей работы… «Арго» не дал нам никакой полит. информации [такое написание в оригинале], хотя он неоднократно выражал желание и готовность помогать нам.

За прошедшие четыре года характер войны против фашизма значительно изменился. Писатель продолжал симпатизировать Советскому Союзу и русскому народу, который понес огромные потери в войне с нацистами. Однако сейчас его собственная страна мобилизовалась и включилась в то, что Эйзенхауэр называл крестовым походом в Европу. Америка сдержала свое обещание стать арсеналом демократии, построив невероятное количество кораблей, самолетов и танков и поставив под ружье миллионы солдат. У Хемингуэя уже был повод гордиться своей службой на суше и на море. Но весной 1944 г. сухопутные силы США готовились вступить в схватку с немцами на полях северной Европы. Это была новая и достойная тема, о которой стоило писать, а также возможность внести свой вклад в победу без помощи НКВД.

Хемингуэй без дополнительных лекций со стороны Геллхорн понимал, что день высадки союзных войск станет поворотной точкой в войне в Европе. Он использовал все возможности, чтобы оказаться как можно ближе к месту высадки десанта. С борта 11-метровой десантной баржи писатель следил за событиями, которые разворачивались 6 июня 1944 г. у берегов Нормандии. Баржа входила в состав одной из самых крупных армад в истории: транспортные корабли и более мелкие суда, «покрывшие всю поверхность моря», как водяные жуки, «медленно приближались к побережью Франции»{27}. Неподалеку находился линкор Texas; его главные орудия изрыгали пламя и посылали снаряды размером с небольшой автомобиль в сторону утесов, возвышавшихся над пляжем с кодовым названием «Омаха». Как ни удивительно, такой обстрел не сломил немцев, и они активно стреляли по наступавшим. На берегу у самой кромки воды Хемингуэй мог видеть два полыхавших ярким пламенем американских танка, подбитых немцами.

Плацдарм «Омаха» оказался самым сложным для союзников в день высадки. План наступления в этом секторе был сорван в результате яростного сопротивления врага. Назревал хаос. Большинство танков, предназначенных для боевых действий на берегу, утонули в море, пехотные части не могли найти свои цели, а немцы в бункерах и дотах на возвышенности успешно оборонялись. В зоне прибоя и на каменистых пляжах погибло около 2000 американских солдат. Однако через сутки оставшиеся в живых сумели собраться и продвинуться вглубь побережья на 1–2 км. Они помогли создать плацдарм на континенте, который позволил американской, канадской и британской армиям в июне и июле с боями занять прибрежные провинции, а потом, в августе, двинуться на восток в направлении реки Сены и Парижа.

После высадки десанта Хемингуэй вернулся в Лондон и, наконец, получил возможность участвовать в вылетах королевских ВВС. Хотя он был теперь довольно грузным, ему все же удалось влезть в британскую военную форму с нашивкой корреспондента на погоне. Он даже умудрился нацепить спасательный жилет и кислородную маску поверх формы. В конце июня Хемингуэй участвовал в операциях против «самолетов-снарядов» V-1, неуправляемых ракет, которые немцы называли оружием возмездия и нацеливали на английские города. Как-то раз, находясь в воздухе на британском истребителе Tempest, он наблюдал, как эскадрилья американских B-25 бомбит пусковые площадки в местечке Дронкур во Франции. В другой раз, 29 июня, писатель летал над южным побережьем Англии на скоростном фанерном истребителе Mosquito, который занимался опасным делом — охотой на запущенные ракеты. В промежутках между полетами он изучал навигацию, поскольку не хотел быть простым «пассажиром, которого возят как мешок с песком». Здесь ему хотелось тоже быть полезным. Он увлекся изучением особенностей воздушной войны и стремился как можно дольше «чудесно» проводить время в королевских ВВС{28}. Сейчас он уже не вспоминал о своем прежнем отвращении к правительству ее величества из-за политики в отношении гражданской войны в Испании.

Но, независимо от желаний Хемингуэя, война на суше очень быстро стала более важной, и пришло время покинуть лондонскую базу. Редакторам из Collier’s он был нужен на земле, во Франции, там, где американские солдаты вели тяжелые бои с немцами за Нормандию и Бретань. К середине июля Хемингуэй получил аккредитацию в корреспондентском корпусе, приписанном к сухопутным силам США. Оказавшись на континенте, он не изменил своим правилам поведения в военное время. У него были три цели: помогать сражающимся, находить самые интересные сюжеты и действовать по своему усмотрению. Они-то и определили пик его карьеры в качестве военного разведчика.

Во Франции Хемингуэй подружился с командиром 4-й пехотной дивизии генерал-майором Реймондом Бартоном, жестким, лишенным сантиментов профессиональным военным, которого, впрочем, нельзя было упрекнуть в отсутствии чувства юмора или в ограниченности. (Он, например, не возражал против своего вест-пойнтовского прозвища «Табби»[8], которое сопровождало его на протяжении всей карьеры.) Бартон выделил Хемингуэю джип и водителя, роль которого обычно выполнял рядовой из штата Нью-Йорк, рыжеволосый Арчи Пелки, и позволил самостоятельно осваивать территорию Нормандии. С картами в руках и биноклями, вооруженные винтовками и гранатами, они исколесили немало мест: от небольших старинных городков вроде Вильдьё-ле-Поель, что буквально означает «город бога сковородок», где Хемингуэй спокойно наблюдал за уличными боями между немецкими и американскими солдатами, до лабиринта проселочных дорог у Сен-Пуа, где они угодили в засаду и попали под огонь немецких 88-миллиметровых противотанковых пушек, и волшебного острова Мон-Сен-Мишель с аббатством XII в., словно парящим на высоте 150 м над солончаками, где Хемингуэй отдыхал несколько дней после того, как им удалось вырваться из засады{29}.

Хемингуэй с самого начала стал информировать командование армии США обо всем, что он узнавал и видел. Кое-что в его сообщениях Бартон и другие находили полезным — возможно, это была информация, полученная от французов, а возможно, личные наблюдения. Хемингуэй хорошо знал сельские районы Франции, особенно те ее районы, по которым он разъезжал на велосипеде еще в 1920-х гг., когда жил в Париже с первой женой и сыном. Он, помимо прочего, умел подмечать особенности рельефа, имеющие большое значение во время боевых действий.

Бартон страдал язвой желудка, которая обострилась на войне из-за нервного напряжения. Однажды, когда он, вымотавшись за день, прилег, Хемингуэй тоже устроился на кровати и начал тихо рассказывать о том, где находятся немцы, «отступают они или нет, и чего от них ждать»{30}. Когда армии союзников подошли к Парижу в середине августа, Бартон счел, что у 4-й дивизии неплохие шансы первой войти в город, который был так близок сердцу Хемингуэя, и он дал писателю неофициальное разведывательное задание: поездить на джипе и поискать подходящую дорогу в Париж{31}.

Хемингуэй с готовностью согласился отправиться на восток от побережья из лесистой Нормандии в направлении более открытой местности, где поля перемежаются с рощицами в районе Шартра. Там 19 августа 1944 г. он наткнулся на два автомобиля с обнаженными до пояса французскими партизанами, вооруженными чем попало{32}. Это были бойцы-коммунисты из самого радикального левого крыла французского сопротивления, которых «частенько обвиняли в отсутствии дисциплины и чрезмерном рвении»{33}.

Взаимопонимание установилось практически мгновенно. Французским партизанам понравился крупный, энергичный американец, который говорил на их языке, и они с готовностью примкнули к нему. А он с радостью взял их под свое крыло. Это было не официальное подчинение, а нечто такое, что спонтанно возникает на поле боя. Хемингуэй настолько понравился французам, что они вскоре стали копировать его «морскую походку вразвалку… [сплевывать как он] и говорить короткими фразами… но на другом языке»{34}. Американец выпрашивал трофейное оружие в соседних дружественных частях и отыскал для своих людей некомплектную одежду в разбитом и брошенном американском грузовике. Очень скоро бойцы приоделись, довольно хорошо вооружились и стали щеголять со связками гранат на поясе и через плечо{35}.

Хемингуэй повел свой отряд в Рамбуйе, который теперь был важным пунктом, поскольку стоял на одной из дорог, ведущих к Парижу с юго-запада. Немецкий гарнизон только что покинул Рамбуйе, и между городком и передовой линией врага осталась ничейная территория. Отряд мог взять ее под контроль. Хемингуэй инстинктивно понимал, что нужно найти ближайшую американскую часть и доложить о своем местонахождении и полученной информации. Поэтому утром 20 августа 1944 г. он проехал несколько километров на запад, чтобы встретиться с руководителем спецслужбы на командном пункте 5-й дивизии на окраине освобожденного Шартра. В центре Шартра находился третий по величине в Европе готический собор, прямоугольные башни которого и арочные контрфорсы доминировали над старым городом и окрестными пшеничными полями. Однако впечатление в тот день производил не собор, а раздутые тела убитых немцев и американцев вдоль дороги, которых еще не успели похоронить.

На командном пункте писатель столкнулся с Дэвидом Брюсом, начальником УСС в Западной Европе. Даже в простой полевой форме Брюс выглядел как руководитель, которым он являлся: на голове каска, чистый китель, застегнутый на все пуговицы, знаки различия — полковничьи орлы — видны невооруженным глазом. Прямой взгляд и открытое, заинтересованное выражение лица говорили о том, что он хорошо чувствовал людей. Брюса (по его собственным словам) «очаровал… патриархальный вид» Хемингуэя, который привлекал взгляд «своей седой бородой [и] импозантным телосложением, смахивая на Бога с картин Микеланджело»{36}. На фоне этой очарованности Хемингуэю не составило труда убедить Брюса в том, что Рамбуйе может быть ключом от ворот Парижа. Вместе они могли решить одну из задач, возложенных на Брюса, — выяснить силы и намерения немцев, в частности с помощью заброски разведчиков за передовую линию на территорию, контролируемую немцами.

Днем Брюс решил прокатиться до Рамбуйе по той самой дороге, по которой Хемингуэй добирался оттуда до Шартра. Полковник ехал вдоль густого старого леса, служившего королевским охотничьим заповедником во времена монархии, затем мимо небольшого сказочного замка с округлыми башнями на каждом углу — загородного дома французских правителей, куда они убегали, когда хотели скрыться из столицы. В центре городка Брюс обнаружил «старинный отель, восхитительно обрамленный деревьями»{37}. Grand Veneur с собственным садом больше походил на большой деревенский дом, чем на отель. Деревянные ставни на многочисленных окнах четырехэтажного здания и слуховые окна на скатах крыши придавали этому месту уютный вид. Хотя название отеля намекало на принадлежность главному королевскому егерю (veneur), Grand Veneur был открыт для всех, кто мог заплатить за красивый отдых в сельской местности.

Попав в отель, Брюс без колебаний бросился в «море увлекательных дел», которые приготовили Хемингуэй и его партизаны{38}. Хемингуэй устроил в своем номере оперативный штаб и уже проделал за Брюса часть его работы. Дальше они действовали вместе. Разведывательные группы, которые они отправляли в район между Рамбуйе и Парижем, докладывали, что линии обороны там очень слабые, а это было очень важно для армий союзников, наступавших на французскую столицу. Брюс немало удивился, обнаружив в лице Хемингуэя опытного дознавателя и составителя донесений, который часами просеивал собранную информацию{39}. Однажды к Хемингуэю и Брюсу пришел партизан и попросил разрешения отлучиться из штаба — ему требовалось «15 минут на то, чтобы убить одного предателя». В те суматошные дни между оккупацией и освобождением для участников сопротивления сведение старых счетов было обычным делом. Как пишет Брюс в своих мемуарах, они дали ему разрешение и даже снабдили пистолетом{40}.

Брюс поручил Хемингуэю поддерживать порядок в Grand Veneur, и тот все устроил на свой лад. Как рассказывают, он предложил оригинальную идею — отбирать у немецких пленных брюки (теоретически у мужчины без штанов меньше желание убежать) и отправлять их на кухню чистить картошку, лук и морковь. Во время обеда хозяин отеля, чтобы унизить пленников еще сильнее, заставлял их надевать сорочки с рюшами и обслуживать победителей{41}.

Когда распространилась молва о том, что в Рамбуйе концентрируются силы для освобождения Парижа, на улицы городка «высыпала, как в новогодний вечер… довольно замызганная публика». Было там и несколько военных корреспондентов, которые допытывались, почему этим местечком управляет Хемингуэй{42}. Для поддержания порядка тот даже пускал в ход кулаки. Как писатель пояснил позднее, он заехал одному репортеру «прямо в морду» и заломил руки за спину десантнику, который «грозил всем автоматом, требуя налить ему шампанского»{43}. С точки зрения будущего дипломата Брюса, правильнее была более мягкая картина этого дня, представленная писателем Малкольмом Коули: «Эрнест… был просто обязан, довольно аккуратно для человека его телосложения, распихать эту парочку тыльной стороной руки»{44}. Но даже Брюс признавал, что писателя-разведчика заносило в Рамбуйе, когда он перебирал с выпивкой{45}.

Брюс переправлял собранные разведданные наступающим силам союзников. Одни донесения попадали прямо командирам частей, другие — по радио в УСС (у Брюса был собственный шифровальщик и радист). С одним из высокопоставленных представителей сопротивления Брюс и Хемингуэй пытались проинструктировать человека, который должен был вести первые части союзных войск в Париж. Французским командиром дивизии был офицер с большим стажем Филипп Франсуа Мари Леклерк де Отклок, который воевал с немцами без перерывов с 1939 г. Брюс обожал этого аристократа: «высокий, худощавый, статный, с суровым лицом… потрясающая фигура»{46}. Хемингуэй был менее щедрым на комплименты в одном своих донесений военного времени: он говорил, что Леклерк, без тени благодарности за их работу, обозвал все три его инструктажа непроизносимыми французскими словами и послал их «на фиг»{47}. Однако офицер разведслужбы генерала долго просидел с ними за обедом, и Брюс передал ему «детальную сводку со схемами расположения немецких сил между Рамбуйе и Парижем вдоль всех маршрутов». Брюс считал, что эта информация имела «решающее значение для… броска на Париж»{48}.

Брюс оценил вклад Хемингуэя достаточно высоко, чтобы продолжить сотрудничество с ним после событий в Рамбуйе. Вечером накануне наступления Леклерка на Париж сотрудник УСС написал карандашом на небольшом листке линованной бумаги послание, адресованное «уважаемому г-ну Хемингуэю», следующего содержания. Он, Брюс, утром отбывает в Париж. Не мог бы Хемингуэй «организовать отправку… 12 участников сопротивления, которые превосходно проявили себя на службе здесь»? Для Брюса было «важно держать их под рукой, чтобы использовать в определенных будущих целях». Внизу стояла официальная подпись: «Искренне ваш, Д. Брюс, полковник, начальник УСС, европейский ТВД»{49}. Хемингуэй сохранил эту записку точно так же, как и письмо посла Брейдена с оценкой его работы на Кубе.

Брюс и Хемингуэй в составе одной из длинных колонн грузовиков, джипов и танков двинулись 24 августа через лес в направлении Парижа. Эту поездку нельзя было назвать легкой из-за погоды — практически целый день лил дождь, и все вымокли до нитки уже через час после выступления из Рамбуйе — и из-за сопротивления остатков немецких войск. Не раз Хемингуэю и его личной армии приходилось искать укрытие (и, наверное, отстреливаться), когда враг открывал огонь из замаскированных позиций. Обычно это были танки, спрятанные в лесу, или 88-миллиметровые противотанковые пушки на доминирующих возвышенностях.

Будущий телеведущий CBS Энди Руни, в те времена репортер газеты Stars and Stripes, находился неподалеку, когда услышал выстрелы орудий. Он сразу понял, что стреляют не свои, выскочил из джипа и спрятался за придорожной насыпью, которая была достаточно высокой и могла служить укрытием. За этой же насыпью примерно в 15 м Руни увидел человека, который командовал: «Отсидимся пока здесь!» Крупный мужчина в канадской плащ-палатке и офицерской фуражке с кожаным околышем, который затем подполз к нему, оказался Хемингуэем. Вытаскивая листочки бумаги из карманов, писатель стал объяснять Руни, где находятся немцы. Хотя тот считал Хемингуэя вышедшим из подчинения корреспондентом, его поразила точность информации об опасных точках{50}.

К вечеру 24 августа Хемингуэй и Брюс добрались до города и увидели Сену, которая течет через центральную часть Парижа. Очаги сопротивления немцев и толпы ликующих людей сильно замедляли продвижение. Даже там, где противоборствующие стороны все еще палили друг в друга, парижане на улицах радостно совали в руки освободителей фрукты, цветы, ну и конечно, выпивку. «Было невозможно, — написал Брюс в своем дневнике, — отказаться [от подарков, сыпавшихся на нас] … К концу дня мы напробовались пива, сидра, белого и красного бордо, шампанского, рома, виски, коньяка, арманьяка и кальвадоса»{51}. Такая смесь могла свалить кого угодно, даже такого крепыша, как Брюс, и с наступлением темноты они с Хемингуэем решили заночевать в ближайшем доме.

Следующий день, 25 августа, оказался «на удивление солнечным»{52}. Потратив утро на то, чтобы прийти в себя, небольшая группа отправилась в 12:30 на гранд-тур по самым известным местам «города огней», начиная с Елисейских Полей, которые тянутся от Триумфальной арки до фешенебельной площади Согласия. Несмотря на то что снайперы продолжали простреливать все пространство, шесть французских ветеранов охраняли Могилу неизвестного солдата под сводами арки. Их капитан позволил американцам подняться на арку и насладиться захватывающим видом: море куполов, крыш и шпилей наверху, движущиеся и ведущие огонь танки на улицах внизу.

Позднее днем Брюс и Хемингуэй вернулись к безлюдному в тот момент дому 25 на Елисейских Полях, где в особняке Ла-Паива находился элитный Travelers Club. (Особняк был назван по имени построившей его куртизанки, жившей в XIX в.) Клуб был практически пустым, но им удалось разыскать его президента и выпить с ним шампанского. Потом, продравшись через толпу веселящихся, выпивающих и целующихся французов на Плас-де-л’Опера, они укрылись в относительно тихом отеле Ritz, почтенном заведении в центре Парижа, больше похожем на замок, который был раем в представлении Хемингуэя. (Как Хемингуэй написал однажды, «когда я представляю себе жизнь после смерти… действие неизменно происходит в парижском отеле Ritz»{53}.) Там эта пара устроилась в баре вместе с партизанами Хемингуэя, несколькими корреспондентами и подчиненными Брюса и заказала около полусотни порций мартини, которое разборчивый Брюс оценил как «не слишком хорошее»{54}. Однако ужин в отеле тем вечером с Хемингуэем и прочей свитой был превосходным: шеф-повар сделал все самое лучшее из того, что нашлось под рукой. Возможно, им досталась вырезка, припасенная для особого случая, в дополнение к обычному в военное время овощному отвару, рису и протертому шпинату с фирменным соусом, малине в ликере и вину из одного из лучших погребов в мире (который успешно пережил и оккупацию, и освобождение). После ужина присутствовавшие написали дату на меню, а потом по очереди расписались. На экземпляре, который достался военному историку Сэмюэлу Маршаллу, красовалась надпись: «Считаем, что мы взяли Париж»{55}.

Они, конечно, не «брали» Париж ни в прямом, ни в переносном смысле этого слова. Однако, если судить по большинству рассказов, они находились в авангарде, и их донесения оказались полезными из-за четких данных о расположении врага и свободных маршрутах{56}. Это был реальный вклад в освобождение французской столицы, а может, и в спасение жизней. Это была лучшая в жизни Хемингуэя разведывательная миссия. Наземные боевые действия с участием партизан очень хорошо подходили ему, пожалуй, даже лучше, чем война на море, и, уж конечно, лучше, чем война в воздухе. Другие виды разведдеятельности вроде управления организацией Crook Factory или работы на НКВД не шли ни в какое сравнение с ними. Маршалл, который видел Хемингуэя в действии неоднократно в 23–25 числах августа и кое-что понимал в военном искусстве, заключил, что тот «храбр, как дикий бык, и… на редкость здорово командует партизанами»{57}. Дэвид Брюс со своей стороны говорил, что Хемингуэй «демонстрировал редкое сочетание безрассудства и осмотрительности, подсказывающее, как воспользоваться… благоприятной возможностью, которая, если ее упустишь, больше не представится. Он был прирожденным лидером и, несмотря на сильное стремление к независимости… чрезвычайно дисциплинированным человеком»{58}.

Маршалл и Брюс не ошибались. Хемингуэй умел сколотить команду, возглавить ее и провести через дым войны. Однако он не был действующим по своему усмотрению партизанским командиром. Он поддерживал устойчивую связь с регулярными войсками и занимался общим делом с офицерами разведслужбы вроде Брюса. То, что водитель Хемингуэя говорил о радикальных французских партизанах, в полной мере относилось и к человеку, который командовал ими в августе 1944 г. Для рядового «Рыжего» Пелки они были «хорошей военной частью. Лучшей военной частью из тех, в которых я служил. Никакой [воинской] дисциплины. Должен признаться. Вечно навеселе. Должен признаться. Но очень боеспособная военная часть», такая, с хорошим командиром, где делаются дела{59}.

Глава 10. На фронте

Последние месяцы великой войны против фашизма

В начале сентября 1944 г. Хемингуэй и офицер сухопутных сил США Чарльз Ланхем разглядывали с вершины холма бельгийский город Уффализ, серые и белые дома которого располагались аккуратными рядами вокруг площади на дальнем берегу реки Урт. То, что Хемингуэй называл «крысиной гонкой… по холмистой, поросшей лесом местности», подходило к концу{1}. Союзники гнали немцев из Франции на север и восток через Бельгию в сторону бельгийско-германской границы. Американцы могли гордиться своими достижениями после высадки десанта в июне, однако война еще не закончилась.

В тот день Хемингуэй и Ланхем могли наблюдать, как отступающие немцы идут по мосту через небольшую, едва ли шире мельничного водовода, реку, которая теперь разделяла противоборствующие стороны. Чтобы держать американцев на расстоянии, немецкая артиллерия обстреливала дороги, ведущие в город. Хемингуэй и Ланхем поспорили, кто первым доберется до городской площади. Ланхем выбрал окольный путь, через лес, а Хемингуэй отправился по главной дороге со «своими» силами на двух джипах — в одном ехали французские партизаны, а в другом за рулем сидел рядовой Пелки. Мины-ловушки и поваленные деревья замедляли продвижение и, когда Хемингуэй наконец добрался до кромки воды, Ланхем уже был там, но им так и не удалось перебраться на другой берег: немцы взорвали мост.

Прошло 10 дней, а эти двое по-прежнему спорили, кто из них круче. Один раз во время обеда в старом сельском доме, устроенном в честь Хемингуэя, немецкий снаряд пробил одну стену и вылетел через другую, не разорвавшись. Большинство присутствовавших бросилось в убежище, а Хемингуэй не двинулся с места и продолжал спокойно есть. Ланхем сказал своему гостю, чтобы он спрятался или хотя бы надел каску, но тот отказался, и, пока они спорили, в стены попало еще несколько снарядов, которые удивительным образом не взорвались. Чтобы не показать себя слабаком, Ланхем тоже снял каску и принялся за еду. Остальные участники обеда — офицеры Ланхема — вернулись за стол только после того, как обстрел прекратился. Их мнения разделись: одни называли Хемингуэя и Ланхема храбрыми, другие считали это просто бравадой. Точку в споре поставил Ланхем, назвав происходящее безрассудным искушением судьбы{2}.

После взятия Парижа Хемингуэй делил свое время между французской столицей и фронтом. В городе он обосновался в отеле Ritz вместе Мэри Уэлш, американским военным корреспондентом, за которой он начал ухаживать в Лондоне весной, еще до того, как его брак с Геллхорн окончательно распался. Уэлш использовала слово «постель» для описания того, как они вернули себе радости, впервые открытые в Лондоне{3}. Хемингуэй говорил, что они теперь «любят друг друга без одежды, без вранья, без секретов, без притворства…»{4}. Попутно они помогли другим постояльцам отеля найти путь к запасам шампанского Perrier-Jouët Brut и в конечном итоге вынудили сомелье скатиться на менее известные марки. Когда Хемингуэй не был с Мэри, он обретался в передовых частях армий союзников, которые гнали немцев на их собственную территорию.

Львиную долю времени он проводил в своей любимой части — 22-м пехотном полку 4-й пехотной дивизии генерала Бартона. Ею командовал полковник Чарльз Ланхем, выпускник академии Вест-Пойнт, которого друзья звали просто «Бак». Хемингуэя тянуло к этому воину-писателю точно так же, как к Густаво Дурану во время войны в Испании. Ланхем любил сражаться и писать об этом. Он даже опубликовал несколько поэм и коротких рассказов о военной службе. На фотографиях военного времени он всего лишь капельку ниже Хемингуэя, но совсем не такой массивный. Мэри Уэлш описывала его как «энергичного, занозистого, остроумного» человека{5}. Очки придавали ему задумчивый вид. Однако это не делало его неэффективным на поле боя. Как Хемингуэй вспоминал после войны, «всегда здорово находиться рядом с человеком, который образован, ясно изъясняется [и] исключительно храбр… [В боевых условиях он] абсолютно собран, мудр, остроумен и лучшая компания на свете»{6}.

Приключения в Уффализе и во время обеда в сельском доме были ритуалами сближения. Они так и не позволили Хемингуэю и Ланхему выяснить, кто из них быстрее или храбрее, однако стали фундаментом дружбы, которая зародилась на поле боя и сохранилась на всю оставшуюся жизнь. Когда выдавались моменты отдыха после сражений, они засиживались допоздна за выпивкой и разговорами. Пользуясь возможностью узнать мнение живой легенды, Ланхем хотел обсудить вопросы литературы и поговорить о своих собственных работах. Хемингуэя намного больше интересовала тема храбрости на поле боя — то, что Ланхем впоследствии называл «чушью о сохранении достоинства в трудной ситуации»{7}. Храбрость, как Ланхем сказал Хемингуэю, это вовсе не то, «о чем здравомыслящий человек рассказывает всем подряд»{8}. Несмотря на это, писатель, который хотел сражаться, и воин, который хотел писать, нашли общий язык и подружились так сильно, как Хемингуэй не дружил больше ни с кем. В 1948 г., размышляя о войне, Хемингуэй признавал, что он никогда «ни к одному своему другу не был ближе, чем к Баку… и никого не обожал больше, чем его»{9}.

В октябре началось официальное расследование его поведения в Рамбуйе, которое оторвало писателя от службы в 22-м полку и от романа с Мэри. Хемингуэй (и командиры с безупречным суждением вроде Дэвида Брюса) по-прежнему считал, что действовал правильно на пути в Париж. Впоследствии Хемингуэй не раз повторял, что заслуживает медали за разведывание наилучшего пути во французскую столицу, на котором у немцев не было сильной обороны. Он подчеркивал, что один из офицеров УСС «получил крест [За выдающиеся заслуги] за работу, сделанную мною в Рамбуйе и выложенную [французскому генералу Филиппу] Леклерку… который получил за десять центов то, что стоило не меньше $8,95»{10}. А вместо этого его призывают к ответу за поведение, неподобающее военному корреспонденту. Обвинения, выдвинутые, скорее всего, кем-то из тех журналистов, которых Хемингуэй в буквальном смысле послал в отеле Grand Veneur в августе, заключались в том, что он делал запасы оружия, командовал вооруженными формированиями и участвовал в боях за Париж. Эти пункты — все до одного справедливые — были нарушением устава вооруженных сил США, в соответствии с которым военные корреспонденты «не берут на себя командование, не могут давать указания военнослужащим и не имеют права носить оружие»{11}. Наказанием за «намеренное нарушение этих… положений устава… может быть… арест и депортация или передача дела в военный трибунал». Все это было хорошо известно американским военным корреспондентам, тем не менее от них требовали подписания соглашения, оговаривающего детали.

Не прошло и нескольких недель, как слух об обвинениях против Хемингуэя распространился настолько широко, что привлек внимание командования. В конце концов, речь шла о знаменитости, а корреспонденты, выдвинувшие обвинения, знали, как действовать, чтобы их услышали. В конечном итоге генеральному инспектору Третьей армии пришлось начать расследование, и он вызвал Хемингуэя в свой штаб, находившийся тогда во французском городе Нанси. Генеральный инспектор затребовал письменные и устные показания. Хемингуэю пришлось ответить на ряд вопросов под присягой. Не опускаясь до откровенной лжи, но и не раскрывая полной правды, он ходил вокруг да около. Много лет спустя он рассказывал об этом так: «Я отрицал и подтрунивал [на свой лад] над этим делом и упорно отпирался от всего, чем гордился»{12}.

Это было оскорбительно. Одно дело не получить признания за то, что считаешь заслуженным, и совсем другое — оказаться в центре расследования, которое может привести тебя в трибунал в зоне военных действий. Это было бесчестьем для того, кто дорожил своей репутацией храброго человека. К тому же расследование выставило напоказ неоднозначное отношение Хемингуэя к власти и закону. Его последний биограф Майкл Рейнольдс, рассматривая армейское расследование в более широком контексте, пришел к заключению, что писатель на протяжении большей части своей жизни «испытывал сильный, почти безотчетный страх перед законом, его применением и судом… Он мог шутить относительно своих показаний под присягой… однако в них не было ничего забавного», пока генеральный инспектор не прекратил расследование{13}.

В ноябре Хемингуэй вернулся в 22-й полк. К этому времени часть подошла к основной линии обороны врага вдоль германско-бельгийской границы — полосе укреплений, которую немцы называли Западным валом. На пути полка лежал Хюртгенский лес, где сеть бункеров и огневых точек сочеталась с естественными препятствиями в виде густых зарослей, глубоких лощин и рек. Хотя лес находился всего в нескольких километрах от немецкого приграничного города Ахена, к нему было очень трудно подобраться и тем более пройти через него. Там почти отсутствовали дороги, а те, что существовали в 1944 г., были по большей части узкими и разбитыми. По пути в полк Хемингуэй обратил внимание на ряд лесистых холмов с прогалинами, откуда солдату был хорошо виден противник, находившийся внизу{14}. Холод и дожди, зарядившие в конце осени 1944 г., тоже не способствовали продвижению 22-го полка.

Во время тяжелых боев с 15 ноября по 4 декабря, когда полк потерял более 2700 человек, Хемингуэй тенью следовал за Ланхемом на его командном пункте и поле боя, наблюдая за происходящим и изредка давая советы. Как-то раз они оказались в блиндаже одного из командиров батальона на передовой. Майор был совершенно измотан, и Ланхем сказал Хемингуэю, что надо бы сменить его. Хемингуэй в ответ заметил, что это делать ни к чему: над этим человеком витает дух смерти и жить ему осталось недолго. Не прошло и 10 минут, как им сообщили, что в блиндаж попал снаряд и майор погиб{15}.

Хотя и не так активно, как в Рамбуйе, Хемингуэй все равно предлагал свою помощь в критических ситуациях. Когда 22 ноября немецкая пехота атаковала командный пункт полка, Хемингуэй схватил автомат и помог отбиться. Во время другой контратаки ранним утром через несколько дней немецкие танки и пехота прорвали линию обороны полка. Командир батальона, который поднял тревогу, одной рукой отстреливался, а другой держал трубку полевого телефона. На сей раз Хемингуэй и полковник оказались не рядом, но Ланхем вызвал его, улучив мгновение в шквале боевых приказов. «Сейчас буду, ждите», — мгновенно отреагировал Хемингуэй. Чтобы добраться до Ланхема, он пробежал через просеку, где полегло немало бойцов, и оставался рядом с полковником до тех пор, пока американцы не остановили немцев и не заставили их сдаться. Для Ланхема это стало еще одним поворотным моментом в их отношениях, который он запомнил на всю жизнь. Много лет спустя он написал, что из всего оставшегося в его сердце с тех дней, ничто не было более ярким, чем память о той ночи{16}.

В глазах Ланхема и его солдат поведение Хемингуэя в Хюртгенском лесу заслуживало уважения. Прежде всего, он был хорош в компании, всегда делился запасами виски и говорил о том, что волновало его самого и интересовало других: о том, как его сын Джек пошел на службу в УСС и как его сбрасывали с парашютом на оккупированную территорию Франции, о том, как его недостойная жена Марта требовала развода, и о том, как спариваются африканские львы. Хемингуэй даже демонстрировал, как лев добивается от львицы того, чего он хочет. И, хотя его работа заключалась в подготовке репортажей о сражениях, он рисковал точно так же, как те, кто сражался. Писатель ходил за проволочные заграждения в атаку вместе с пехотой, всегда сохранял спокойствие, брался за оружие, когда приходилось вступать в бой, и не раз проявлял то самое шестое чувство, которое отличает искусных воинов от всех прочих.

В последний день их пребывания в лесу, 4 декабря, когда остатки полка, отчаянно нуждавшиеся в передышке, стали выводить в тыл, шестое чувство Хемингуэя спасло жизнь и ему самому, и его товарищам. Густой низкий туман в тот день не позволял видеть дальше чем на несколько метров вперед. Машина Хемингуэя медленно двигалась по раскисшей дороге, вместе с писателем в ней ехал корреспондент Уильям Уолтон. Неожиданно раздался звук распарываемой ткани, что это было, понял лишь Хемингуэй. Крикнув водителю Пелки «Прыгай!», он вытолкнул Уолтона в придорожную канаву и накрыл его своим телом за секунду до того, как немецкий истребитель прошил очередью их джип. Потом истребитель сделал второй заход и вновь выпустил очередь. Пули легли по центру дороги, не задев лежавших в канаве людей. Хемингуэй невозмутимо отстегнул флягу от пояса и предложил Уолтону глотнуть. Напиток отдавал металлом, но Уолтон никогда не пробовал ничего лучше. Троица поднялась, соскребла грязь с одежды и побрела мимо дымящихся обломков своей машины{17}.

Последняя вылазка Хемингуэя вместе с передовыми частями совпала с наступлением в Арденнах во второй половине декабря 1944 г. Гитлер бросил танки и пехоту — в целом около 30 дивизий — на слабо укрепленную часть фронта союзников в нескольких километрах от того места, где окапывался Ланхем со своим полком. Когда началось это последнее крупное сражение на западе, Хемингуэй находился в Париже с Мэри. Но долг опять позвал его в дорогу. Бартон, командир дивизии, сказал Хемингуэю по телефону, что это «довольно горячее шоу», такое, которое нельзя пропустить{18}. Хемингуэй считал, что он обязан отправиться на фронт и написать о происходящем.

К тому моменту, когда Хемингуэй добрался до линии фронта, немецкое наступление начало захлебываться, а его стремление снова оказаться в гуще сражений тоже стало сходить на нет. Сражения не только пьянили, но и высасывали силы, особенно зимой 1944–1945 гг., которая выдалась очень холодной, с дневной температурой не выше –10 ºС. Даже для писателя-воина это было слишком, и он принял приглашение Ланхема устроиться на его командном пункте, располагавшемся в уютном доме недалеко от города Роденбур в крошечном государстве Люксембург. Хемингуэю пришлось спать на одной большой кровати с коллегой-журналистом (правда, у каждого был собственный комплект постельного белья). У него начался жар, температура подскочила до 40 ºС, и потребовалось вмешательство полкового врача. Хемингуэй никак не мог согреться, даже в двух меховых куртках. Доктор определил, что это бронхит, и прописал покой и антибиотики{19}.

К январю 1945 г. исход войны в Европе был предопределен, как и в январе 1939 г., когда казалось, что вступление войск Франко в Мадрид всего лишь вопрос времени. Хемингуэю не надо было ждать заключительных титров на экране, чтобы понять, как закончится фильм. Ему нужно было ехать домой, чтобы привести себя в порядок, восстановить силы и начать писать. После выхода в свет романа «По ком звонит колокол» в 1940 г. у него не было серьезных публикаций (и гонораров), кроме новостных репортажей. Без новых доходов он чувствовал себя «полным банкротом»{20}.

Хемингуэй стал искать возможности отправиться домой, что было непростой задачей в начале 1945 г. Место в самолете, летящем через Атлантику, удалось получить лишь в первых числах марта. На Кубе он вновь погрузился в размышления о том, что значат для него годы войны и как лучше написать о них.

В усадьбе Finca Vigía Хемингуэй вернулся к своей привычке вставать до рассвета и в одиночестве, если не считать компанию собаки или кошки, писать несколько часов кряду за столом или стоя у высокого бюро. Обычно это были записи от руки, но иногда он пользовался пишущей машинкой. Он мог работать над книгой или просто писать письма, которые для него были другой формой литературного труда. Позже днем, когда после завтрака, а когда после обеда, Хемингуэй возвращался к столу и сочинял пространные письма, в которых нередко забывал об осторожности и давал волю мыслям. Например, 14 апреля 1945 г. он написал семь писем утром, а днем вновь вернулся к этому занятию{21}.

Хемингуэй писал любовные послания своим женам и пассиям, не забывая даже о первой жене Хэдли, и бодрые, задушевные письма сыновьям. Издателям и адвокатам он отправлял язвительные указания, а нередко и суровые критические замечания. Коротко писать Хемингуэй не умел: в одном из писем журналисту и критику Малкольму Коули о военных похождениях, которое начиналось с обещания быть кратким и неоднократно подходило к финалу, всякий раз обнаруживалось продолжение. В конечном итоге его объем вырос до четырех машинописных страниц плюс послесловие на трех рукописных страницах{22}. Казалось, Хемингуэй не хотел отпускать читателя. В целом письма того времени свидетельствовали о том, что ему отчаянно требовался духовный контакт, особенно с близкими людьми.

Практически сразу после расставания Хемингуэй начал писать Ланхему и говорить о том, как ему недостает общения с ним. 2 апреля 1945 г., «испытывая невыносимую тоску по полку», Хемингуэй написал Ланхему, что находится в «черной заднице» — так он называл депрессию{23}. И добавил, что не чувствовал себя подавленным, когда приходилось сражаться, когда шла война до победы и когда Ланхем был рядом. Через 12 дней Хемингуэй опять написал Ланхему, что он «скучает по нему и по военной части»{24}. В письмах другим он превозносил Ланхема как командира, как писателя, а больше всего как друга. Хемингуэй называл его «своим товарищем и спутником»{25} и «лучшим другом» — Ланхем отвечал на эти чувства взаимностью{26}. Вместе они прошли через огонь и воду: Хемингуэй рассказывал Максу Перкинсу, что узнал больше, когда они были с Баком вместе, чем «за всю предыдущую жизнь»{27}. Это была высшая похвала со стороны человека, который жил полной жизнью и прошел через очень многое.

Связь Хемингуэя с Ланхемом не имела никакого отношения к разведке. Война для писателя-воина, особенно на земле, была грандиозным источником впечатлений. «Говорить так нехорошо, но именно это мне нравится… больше всего»{28}. Острее всего он чувствовал, что живет, когда рисковал, когда полностью задействовал свои органы чувств, когда применял походные и боевые навыки и когда осознанно убивал фашистов. Хемингуэй получал удовольствие от того, что приносил пользу таким образом. Он также получал удовольствие от чувства товарищества, рождавшегося в бою. Многие друзья, с которыми он поддерживал связь до конца жизни, были обретены на полях сражений в Испании в 1930-х гг. и во Франции в 1944 г. — люди вроде коммуниста и кинематографиста Ивенса, разведчика-аристократа Дэвида Брюса и задумчивого солдата Ланхема. Причастность к секретам и риск встреч с представителями НКВД заставляли пульс учащаться. Для многих шпионаж был заменой участию в сражении. Но для Хемингуэя все это меркло по сравнению с участием в реальном бою, когда от мгновенного решения, шага влево или вправо или меткого выстрела зависело, останешься ты в живых или умрешь.

Ни у кого в НКВД не было таких связей с Хемингуэем, как у Ивенса, Брюса и Ланхема. Невысокий русский в потрепанной одежде, вербовщик НКВД Яков Голос принадлежал к людям такого типа, которые нравились Хемингуэю: он был предан делу партии телом и душой во времена, когда Хемингуэй сам твердо верил в общее дело (правда, в борьбу против фашизма, а не в марксизм-ленинизм). Однако Хемингуэй поддерживал связь с Голосом очень недолго, в мирное время в Нью-Йорке в 1940 и 1941 гг., а сотрудники НКВД, которые контактировали с Хемингуэем после Голоса, были неизвестными — «работниками», встречавшимися с писателем раз или два без особого результата. Когда советские спецслужбы отправили еще одного «работника» для встречи с Хемингуэем на Кубе вскоре после его возвращения из Европы в 1945 г., результаты опять были неокончательными. Однако материалы советских спецслужб говорят о том, что, пока этот «работник» не получил «срочный вызов из страны», он не терял надежды на установление хороших взаимоотношений с «Арго»{29}.

Даже если бы у сотрудника советских спецслужб и Хемингуэя было время для достижения взаимопонимания, интересы писателя теперь очень сильно отличались от тех, что существовали, когда он согласился сотрудничать с НКВД зимой 1940–1941 гг. В 1945 г. уже не нужно было искать пути борьбы с фашизмом. Вторая мировая война завершилась. Япония и Германия лежали в руинах в буквальном смысле. Армии Востока и Запада настороженно наблюдали друг за другом на равнинах центральной Европы через разделительную линию, проходящую через Германию и Австрию.

Глава 11. «Чувство омерзения»

Не война, не мир

В сентябре 1945 г., когда война завершилась окончательно и в Европе, и в Азии, Бак Ланхем смог принять давнее приглашение Хемингуэя приехать на Кубу в «любой момент любого дня любой недели любого месяца любого года»{1}. Он впервые за многие годы расстался с военной формой и вместе со своей женой Мэри провел две недели с временно холостым писателем в возлияниях и разговорах среди пальм вокруг бассейна в усадьбе Finca Vigía. Они стреляли в расположенном неподалеку тире Club de Cazadores по глиняным и живым голубям и рыбачили в Гольфстриме на Pilar{2}.

Под тропическим солнцем Ланхем казался бледным и скованным рядом с загорелым и крепким Хемингуэем, который втянул живот и выпятил грудь, позируя фотографу. Возможно, ради Ланхема писатель подпоясался трофейным немецким ремнем с надписью Gott mit uns[9] на пряжке, который он носил во Франции в 1944 г. Они наслаждались обществом друг друга сейчас точно так же, как и раньше. За разговорами о боевом прошлом и рассуждениями о будущем их отношения незаметно перестроились с военного на мирный лад. Что касается Мэри Ланхем, то здесь у писателя было не все гладко. В длинных разговорах на самые разные темы, от корриды до мировой политики и отношений полов, они постоянно оценивали друг друга. Мэри не могла не заметить враждебного настроя Хемингуэя против женщин, особенно против бывшей жены Марты Геллхорн.

Примерно за пару дней до отъезда Ланхемов домой Хемингуэй провел с ними вечер за простым деревянным столом в своей небольшой светлой столовой. Под пристальным взглядом голов оленя и газели — его охотничьих трофеев, висевших на беленых стенах, Хемингуэй начал говорить о необходимости сосуществования с Советским Союзом теперь, когда война закончена. Сидевшая всего в метре от хозяина Мэри Ланхем, возразила, что его взгляды кажутся ей «чистым примиренчеством»{3}. Это прямо ассоциировалось с британской политикой в 1938 г., которая была красной тряпкой для Хемингуэя. Он ненавидел британского премьер-министра Невилла Чемберлена за то, что тот пошел на уступки Гитлеру в Мюнхене, особенно после того, как Великобритания отказалась поддержать Испанскую Республику.

Со сверкающими глазами Хемингуэй вскочил на ноги и двинулся на Мэри, замахиваясь, чтобы плеснуть ей в лицо вином из бокала. В последнее мгновение он все же взял себя в руки и вернулся на свое место.

Он тут же извинился перед гостьей. Но дело было сделано. Мэри Ланхем и Хемингуэй так и не стали друзьями. На фото, которое Эрнест подарил Баку, когда Ланхемы уезжали домой, были лишь двое мужчин в баре Floridita без Мэри и надпись: «Баку от его лучшего друга во все времена»{4}.

С исчезновением объединявшей их угрозы Советский Союз и Запад начали пересматривать свои взаимоотношения. Хемингуэй приложил руку к этому процессу, написав предисловие к книге «Ценности свободного мира» (The Treasury of the Free World). Это был сборник эссе, написанных известными людьми, в основном левоцентристами, которые выступали в поддержку нового мирового порядка. Хемингуэй призывал американцев переосмыслить свое место в мире. Он отмечал, что Соединенные Штаты являются теперь «самой сильной державой» в обоих полушариях. Они настолько сильны, что «очень легко, если мы не научимся понимать мир и уважать права, полномочия и моральные обязательства всех других стран и людей, их сила может стать такой же опасной для мира, как и фашизм». Эти слова, написанные в сентябре 1945 г., возможно еще до визита Ланхемов, вызвали гнев у некоторых патриотических настроенных американцев{5}.

Примерно в это же время худощавый, серьезный человек по имени Игорь Гузенко, работавший в советском посольстве в Оттаве, готовился стать перебежчиком. Этот шифровальщик, рассчитывавший найти лучшую жизнь для своей семьи на Западе, решил прихватить с собой официальные телеграммы. На протяжении нескольких недель он ежедневно выносил за пазухой по несколько страниц секретных документов и прятал их у себя дома на Сомерсет-стрит, находившегося довольно далеко от жилья других работников посольства в канадской столице. Отважившись на побег 5 сентября, он сначала отправился в редакцию газеты Ottawa Journal и попытался объяснить, что говорится в телеграммах. Дежурный редактор не знал, что ему делать с возбужденным русским, который стоял перед ним и кричал: «Это война, это война, это Россия!»{6}

Гузенко вернулся в редакцию на следующий день, но, не добившись никакого результата, попытался обратиться в Королевскую канадскую конную полицию, или просто конную полицию, у которой было собственное разведуправление, но тоже впустую. Днем водитель из посольства приехал на Сомерсет-стрит и, пробарабанив в дверь несколько минут, стал кричать, чтобы Гузенко открыл. Сочувствующие соседи вызвали полицию, но она не знала, что делать в этом случае. Одна из соседок, г-жа Эллиотт, предложила напуганному семейству Гузенко укрыться в ее квартире. Около полуночи появился лично местный резидент НКВД в сопровождении трех или четырех сотрудников. Через замочную скважину Гузенко наблюдал через лестничную площадку, как они взломали дверь его квартиры и обшарили все вокруг в поисках самого перебежчика и секретных документов. Кто-то опять вызвал полицию, которая выпроводила агрессивных представителей Советов.

В конце концов стало ясно, что семейство Гузенко нуждается в защите от своего государства. На следующее утро, два дня спустя после побега, полицейские препроводили Гузенко в штаб-квартиру конной полиции, где началась его жизнь в качестве перебежчика. Прочитав телеграммы, канадцы узнали, что Советы создали в их стране во время Второй мировой войны широкую агентурную сеть, связанную с еще более широкой агентурной сетью в Соединенных Штатах и во многом похожую на ту, которая прощупывала Хемингуэя.

В начале февраля 1946 г. эта сенсационная история начала потихоньку получать огласку. Если премьер-министр Канады Макензи Кинг пытался предотвратить дальнейшую утечку с помощью успокаивающего официального заявления, то другие усматривали в деле Гузенко начало холодной войны. Кинг все еще смотрел на Советы как на военного союзника и не хотел отталкивать их от себя. Несмотря на это, к середине февраля газета The New York Times получила достаточно материалов, чтобы опубликовать на первой полосе статью о побеге «бывшего работника советского посольства», затрагивавшем удивительно большое число ученых и государственных служащих, среди которых был даже член кабинета министров{7}. История в The Times была лишь одной из множества статей о деле Гузенко, публикация которых продолжалась и в марте{8}.

Когда появилась эта новость, Хемингуэй находился в своей усадьбе Finca Vigía и напряженно работал над романом о войне. Отложив свою работу, он стал изучать материалы, связанные с Гузенко, и предложил своеобразную интерпретацию этого дела. По его словам выходило, что канадцы намеренно устроили ловушку для Советов. Он написал Ланхему, что, хотя его «нельзя отнести к профессиональному любителю русских… эта канадская провокация» вызвала у него «чувство омерзения»{9}. Хемингуэй считал операции, раскрытые Гузенко, аналогичными тому, что делает обычный военный атташе, в задачу которого входит сбор военной информации всеми способами. Это была наивная интерпретация того, чем занимались Советы, беспардонно шпионившие за своими союзниками, — вербовали агентов и крали секреты у дружественной страны. (К марту канадцы арестовали 39 подозреваемых в шпионаже, среди которых были представители самых разных слоев, от ученых-атомщиков до членов парламента.) Хемингуэй продолжал настаивать на том, что Советы просто вели себя как все государства, включая США. Американцы лицемерили, когда притворялись, что их «шокирует» поведение Советов.

Хемингуэй развивал эту тему во второй части письма. Американские правительства привычно вмешиваются во внутренние дела латиноамериканских стран с незапамятных времен. По этой причине у Соединенных Штатов нет права жаловаться, когда другая великая держава вмешивается во внутренние дела небольшого государства. Кроме того, продолжал он, это неправильно — вешать на Советы ответственность за действия каждого иностранного коммуниста. А если Великобритания и Соединенные Штаты будут и дальше клеветать на Советы, им придется защищаться, и они создадут новый Коминтерн.

Через несколько недель, 5 марта 1946 г., Уинстон Черчилль перевернул взгляд Хемингуэя с ног на голову. Находясь вместе с президентом Гарри Трумэном в небольшом университетском городке Фултон, штат Миссури, он произнес первую каноническую речь в духе холодной войны, которая ознаменовала переход от солидаризации с Советами к противодействию сталинистской агрессии{10}:

На континент от Штеттина на Балтике до Триеста на Адриатике опустился железный занавес. За этим занавесом оказались столицы древних государств Центральной и Восточной Европы… все они… находятся… в сфере советского влияния… и… контролируются Москвой… Коммунистические партии, которые были очень малочисленными во всех этих… государствах… [теперь] стремятся везде установить тоталитарный контроль…

Черчилль не забыл напомнить о «глубокой симпатии и расположении» к России, которые зародились во время войны, и заявить о твердом намерении преодолеть все различия ради достижения прочной дружбы. Однако, поскольку Советы не уважают «ничего… кроме силы», западные союзники должны быть твердыми и бдительными, если они хотят защитить себя. Нельзя допустить такого же провала, который произошел в 1930-х гг., когда Гитлер и Муссолини угрожали существовавшему порядку.

В ответ на эту речь Хемингуэй заявил в письме одному из советских поклонников, что это Черчилль, а не Сталин угрожает миру во всем мире. Народы Соединенных Штатов и Советского Союза будут жить в дружбе, писал он, «если мы постараемся понять друг друга и не будем повторять выступление Черчилля». Помимо этого, ничто не мешает дружбе наших двух стран{11}.

Через 10 дней он вновь писал о Советах: 30 июня Хемингуэй счел необходимым объяснить Ланхему, что чувствует «большое расположение к ним по старой памяти, со времен, когда нужно было действовать». Он считал, что у каждого «самого паршивого русского… столько же права на вмешательство в мире», как у любого представителя британской элиты{12}. Он напоминал Ланхему, что в мире по-прежнему существуют фашистские режимы вроде того, что установил Франко, не говоря уже о Чан Кайши, который олицетворяет «худшую форму рабства».

Хемингуэй опять открыто ссылался на гражданскую войну в Испании, когда Советы поддерживали Испанскую Республику, — дело, которое он ставил превыше всего другого. Британцы тогда отошли в сторону, защищая свои собственные интересы. Затем во время Второй мировой войны Соединенные Штаты и Советский Союз возглавили разгром Германии и Японии. Для Хемингуэя это означало, что плоды победы теперь «принадлежат нам и им», а не старым колониальным державам, не говоря уже о фашистах, которые все еще вокруг нас{13}. После войны, как Хемингуэй говорил Ланхему в 1948 г., он ожидал, что мир будет поделен между Соединенными Штатами и Советским Союзом «логичным, практичным образом». Он бы отдал Советам «всю Европу, которую они были в силах занять и удержать»{14}. Это лучше, чем борьба за сохранение Британской империи или за права нефтяных компаний.

Точно так же, как во время и после гражданской войны в Испании, Хемингуэй был готов сохранить презумпцию невиновности за Советами. У него не было ни слова критики в адрес советского руководства, и он продолжал преуменьшать значение или вообще оправдывать сталинские чистки. В написанном от руки в феврале 1947 г. черновике письма «мисс Крайпо» об Испании и коммунизме он говорил, что знает «русских очень хорошо по Испании и другим местам» и что «ни одного из тех, кто [ему] … нравился, не расстреляли». А «многие», кого он знал «и считал, что их следует расстрелять, были расстреляны». После слов о том, что он не знал о чистках в Советском Союзе в 1930-х гг., следовало признание, что Кёстлера ему читать доводилось, — «но знакомство с работой Кёстлера не убедило его, хотя сама книга превосходна»{15}.

Практически наверняка имелся в виду классический роман Артура Кёстлера «Слепящая тьма» (опубликованный в 1940 г.), который основывался на событиях, пережитых автором в Испании, когда он работал на Мюнценберга. Роман стал бестселлером и многим открыл глаза на сталинизм и чистки. Действие в нем начинается в Москве в 1938 г. и речь идет о старом большевике Рубашове, который посвятил свою жизнь революции, но был обвинен в ее предательстве. И Рубашов, и допрашивающие его следователи понимают, что правдивость обвинений не имеет ровно никакого значения — это лишь вопрос политической целесообразности. Старший следователь, старый друг, старается убедить Рубашова, что признание спасет ему жизнь. Младший следователь менее мягок. Когда Рубашов наконец уступает неизбежному и дает признательные показания, он чувствует своеобразное раскрепощение. Пережитое меняет его. Он теряет преданность партии, готовность принимать повороты партийной линии и подчиняться дисциплине. Он становится «снова человеком с эмоциями и субъективными пристрастиями»{16}.

Книга настолько задевала за живое, что партия внесла ее в список работ, запрещенных для чтения, хранения и обсуждения даже за пределами Советского Союза{17}.

Послушный коммунист и талантливый киносценарист Далтон Трамбо позднее хвастался тем, что это благодаря его усилиям «Слепящая тьма» не была экранизирована{18}. Фильмы о гестапо и его жертвах можно было снимать сколько угодно, а истории об НКВД и его жертвах экранизации не подлежали.

Показательные процессы — самая видимая часть чисток 1930-х гг. — не были секретом. Хотя истинный размах сталинских преступлений, ГУЛАГ с миллионами его жертв, долгие годы оставался за пределами гласности, процессы были фактом, широко известным на обеих сторонах Атлантики. Хемингуэю трудно было заявлять, что он не знал о них. Довольно долго в 1937 г. его друзья-коммунисты в Испании говорили мало о чем еще: «…каждый день [они] … слышали о новых арестах, сопровождавшихся невообразимыми и пугающими обвинениями… По России катилась волна террора, поглощавшая все на своем пути подобно мощному приливу»{19}. Коммунистическая пресса, в которой он публиковался время от времени, расписывала процессы в истерическом тоне, а крупнейшие американские ежедневные газеты, всегда лежавшие на его прикроватной тумбочке, писали о том же, только более спокойно. Daily Worker, например, рассказывала об одном из процессов как «о разгроме шпионского гнезда фашистов» и заявляла, что маршал Михаил Тухачевский, командир Красной армии, работал на гестапо{20}. Несколько дней спустя на первой полосе The New York Times появился более трезвый анализ событий, ставивший под вопрос нелепые обвинения в адрес советского военачальника (которые в конечном итоге оказались полностью ложными){21}.

Через год после письма мисс Крайпо Хемингуэй показал себя более информированным в письме Ланхему. В нем он признавал проведение чисток и их истинную цель, хотя по-прежнему выражал поддержку Сталину. Он задавался вопросом, мог ли в подобных обстоятельствах «Трумэн быть лучше Сталина». Он бы сам, наверное, выглядел «еще хуже». Хемингуэй полагал, что был бы таким же жестоким, «если бы это шло на благо моей стране»{22}. Иными словами, Хемингуэй говорил о том, что Сталину приходилось проявлять жестокость для защиты Советского Союза от врагов вроде Гитлера.

Хемингуэй был не одинок в своих взглядах. Симпатия военных времен к Советам — жертве агрессии со стороны нацистов, которая вступила в бой и победила огромной ценой, — постепенно угасала. Однако дружеские чувства к бывшему союзнику все еще сохранялись. В 1946 г. многие американские публичные фигуры не были готовы прислушиваться к предупреждению Черчилля относительно железного занавеса. Даже после того, как Трумэн нехотя допустил правоту британского лидера, многие продолжали противиться такому выводу. В числе последних находились Элеонора Рузвельт и Генри Уоллес, который с 1941 по 1945 г. был вице-президентом Франклина Рузвельта, а в 1948 г. боролся с Трумэном за президентское кресло как кандидат от новой политической партии. Уоллес приводил примерно те же аргументы, что и Хемингуэй: Америке необходимо жить в дружбе с Советами; в конце концов, там живут такие же люди, как и мы. У Советского Союза есть законные потребности и устремления, как и у любого другого государства. Если мы будем враждебно относиться к ним, то они будут враждебно настроены к нам. Хемингуэй признал на свой манер сходство собственных взглядов со взглядами Уоллеса год спустя, когда написал, что тот кажется «несостоятельным, непостоянным, возможно даже немного с прибабахом; тем не менее он прав во многих вещах»{23}.

Проблема заключалась в том, что взгляды ни Хемингуэя, ни Уоллеса нельзя было назвать общепринятыми. На фоне усиления напряженности холодной войны политический центр в Америке резко сдвинулся вправо.

С 1932 г. и Белый дом, и конгресс находились под контролем демократов. Их Новый курс изменил страну невиданным доселе образом и заложил фундамент для создания чего-то вроде государства всеобщего благоденствия. В ноябре 1946 г. маятник начал движение в обратном направлении. Республиканцы взяли под контроль обе палаты конгресса и жаждали изменения баланса. Их платформа была довольно простой: пришло время восстать против ползучего рузвельтовского социализма, не говоря уже о коммунистах и относящихся к ним благосклонно либералах.

Президента Трумэна теперь вправо толкала не только ситуация за рубежом, но и республиканцы у себя дома. Советы не оставляли посягательств на центральную и даже Западную Европу. Когда Великобритания объявила, что больше не может поддерживать таких традиционных союзников, как Греция, боровшаяся в тот момент с мятежниками-коммунистами, президент решил, что Соединенные Штаты должны взять на себя эту ношу. В марте 1947 г. он уведомил конгресс, что «политика Соединенных Штатов теперь будет заключаться в поддержке свободных народов, которые противостоят порабощению» со стороны Москвы или ее ставленников{24}. Железный занавес, который Советы опустили на Европу, и расширение сети их стран-сателлитов со всей очевидностью вдохновили президента на такое заявление: «…в целом ряде стран… в последнее время были против их воли установлены тоталитарные режимы [системой, в которой] господствуют террор и угнетение, контроль над прессой и радио, выборы с заранее известными результатами и подавление личных свобод».

Эту политику стали называть «доктриной Трумэна». Ее начали проводить всего через несколько дней после развертывания программы лояльности, призванной освободить федеральное правительство от присутствия коммунистов и сочувствующих им{25}.

В такой обстановке резко активизировалась Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности. Эта комиссия, созданная в 1938 г., представляла собой собрание демократов из южных штатов, ярых расистов и консервативных республиканцев, среди которых выделялся энергичный представитель Калифорнии по имени Ричард Никсон. По уставу комиссии полагалось заниматься расследованием «подрывной и антиамериканской пропагандистской деятельности», финансируемой иностранными государствами и направленной против республики{26}. Комиссии и комитеты в конгрессе обычно создавались для сбора информации, необходимой для поддержки законодательного процесса. Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности отступала от этого правила, поскольку она служила еще и политической трибуной. Это было место, где свидетели практически не имели законных прав.

Теперь федеральное правительство получило детальную картину шпионской деятельности Советов в Соединенных Штатах в конце Второй мировой войны. Поскольку информация поступала от предателей и из расшифрованных сообщений, передать дело в суд было затруднительно. Многие свидетельства опирались на слухи — на то, что один старый коммунист говорил о другом, — или считались слишком секретными, чтобы представлять их присяжным. Правительству было ни к чему рассекречивать программу с кодовым названием «Венона» по расшифровке тысяч сообщений, которыми обменивалась резидентура НКВД в Нью-Йорке и Москва{27}. Многие из этих сообщений раскрывали агентов НКВД в администрации Рузвельта. Как результат, задачей комиссии стало информирование конгресса и американского народа о подрывной деятельности коммунистов, в том числе и о том, что она называла «советским шпионажем»{28}.

Комиссия начала с выслеживания коммунистов в Голливуде, поскольку у них были широкие возможности по распространению советской пропаганды. Осенью 1947 г. она открыла разбирательство против композитора Ханса Эйслера, который был евреем и бежал из Германии от преследования фашистов, а в Соединенных Штатах занимался тем, что писал «музыку для кинофильмов»{29}. Низенький и толстый, говоривший по-английски с сильным акцентом, Эйслер вовсе не походил на угрозу национальной безопасности. Его проблема заключалась в сочетании виновности по ассоциации — его брат был немецким коммунистом, вызывавшим подозрение у комиссии, — и собственного прошлого. Эйслер и в самом деле был коммунистом, но при этом не вел в Голливуде ничего похожего на подрывную деятельность. В 1920-х и 1930-х гг. он работал с другом Хемингуэя коммунистом Йорисом Ивенсом и писал музыку к коммунистическим песням, но звучали они в Берлине и в Москве, а не в Вашингтоне{30}:

  • На битву шагаем…
  • Мы выступаем вместе Лениным
  • За дело большевиков.

Когда Эйслер давал показания в сентябре, среди зрителей на Капитолийском холме случайно оказалась Марта Геллхорн. По ее словам, в просторном и богато украшенном зале почти никого не было в тот день, кроме небольшой группки репортеров и фотографов, которые без передышки снимали растерянного свидетеля, освещая его своими вспышками{31}. Не отличавшийся хорошей памятью и плохо владевший английским, Эйслер был легкой добычей для председателя комиссии Роберта Стиплинга, ловившего композитора на нестыковках и представлявшего его чуть ли не Карлом Марксом в музыке{32}. В конце конгрессмен-демократ от штата Миссури Джон Ранкин вынес решение, изменившее жизнь Эйслера. Он заявил, что тот приехал в Соединенные Штаты «для разжигания революции», в то время как «наши ребята гибли тысячами… чтобы сбросить гитлеровское иго»{33}.

Несколько дней спустя федеральные власти начали процедуру депортации Эйслера, однако затем разрешили ему уехать по собственной воле, если он согласится не возвращаться. В нью-йоркском аэропорту Ла-Гуардия, перед тем как сесть в самолет, летящий в Восточную Европу, Эйслер выразил сожаление в заранее подготовленном заявлении: «Я могу понять, почему в 1933 г. гитлеровские бандиты назначили цену за мою голову и вынудили меня уехать. Они олицетворяли зло того времени. Я гордился тем, что меня изгоняли. Но очень горько, когда тебя изгоняют из такой прекрасной страны под таким нелепым предлогом»{34}.

Следующие слушания, состоявшиеся в октябре 1947 г., привлекли значительно больше внимания, чем в случае Эйслера. Начиналось «самое горячее шоу в городе», участие в котором принимали уже режиссеры, кинозвезды и сценаристы, а не злополучный композитор{35}. Разбирательство против них вытеснило мировые события с первых страниц всех крупных американских газет.

К тому моменту, когда председатель в зале объявил об открытии заседания в первый день слушаний, все места были заняты, и многим зрителям пришлось стоять в проходах. Для съемки кинохроники (в зале стояли восемь или девять кинокамер) включили яркий свет — настолько яркий, что некоторым операторам и даже свидетелям пришлось надеть солнечные очки. Фейерверк выступлений начался, когда сценаристы стали объяснять, почему они позволили коммунистам оказывать влияние на содержание кинофильмов в Америке{36}. Основная группа получила известность как «Голливудская десятка», в ней все были либо действительными, либо бывшими коммунистами, включая Альву Бесси и Ринга Ларднера-младшего, знакомых Хемингуэя. Хемингуэй и Бесси познакомились на полях сражений в Испании, где писатель встречался также и с сыном Ларднера Джимом, который погиб в бою и о котором Хемингуэй трогательно отозвался в последнем слове.

Выступление «Десятки» освещалось намного шире, чем сами обвинения в подрывной деятельности. По указанию КП США ее участники устроили собственный политический спектакль{37}. Их трактовка была такой же убедительной, как и у комиссии, и не менее лукавой. Джон Хоуард Лоусон — еще один знакомый Хемингуэя — оказался самым красноречивым. Этот низкорослый и энергичный человек с карими глазами и «большим крючковатым носом» имел «собственное радикальное мнение по любому вопросу, существовавшему под солнцем»{38}. Кому-то он запомнился своей страстностью и талантом, но для большинства членов партии это был догматический сталинист и лишенный чувства юмора проводник коммунистической дисциплины{39}.

Лоусон наносил ответные удары с места свидетеля, ссылаясь на конституцию{40}:

СТРИПЛИНГ: Являетесь ли вы членом Гильдии киносценаристов?

ЛОУСОН: Любые вопросы здесь в отношении членства, политических взглядов или принадлежности…

СТРИПЛИНГ: …Вы являлись когда-либо членом Коммунистической партии?

ЛОУСОН: Я отвечаю только так, как любой американский гражданин может ответить на вопрос, который полностью попирает его права.

СТРИПЛИНГ: Иначе говоря, вы отказываетесь отвечать на этот вопрос, так?..

Лоусон: …Я и впредь буду отстаивать Билль о правах, который вы пытаетесь уничтожить.

Когда председатель приказал «убрать этого человека», охрана выпроводила Лоусона с трибуны. Кое-кто из присутствовавших засвистел, остальные зааплодировали.

В конечном итоге один продюсер, один режиссер и восемь сценаристов отказались отвечать на вопросы об их членстве в Коммунистической партии. За это их обвинили в неуважении к конгрессу подавляющим числом голосов (346 против 17) в палате представителей. Хотя многие представители республиканцев и демократов не одобряли травлю свидетелей со стороны комиссии, мало кто был готов терпеть такое представление, которое устроил Лоусон со своими тОВАРИЩами. Как результат, «Десятку» приговорили к штрафу и тюремному заключению на один год. Когда они вышли из тюрьмы, их имена внесли в так называемый черный список, который появился в ноябре 1947 г. как заявление о том, что главы студий не примут членов «Десятки» на работу, если те не отрекутся от коммунизма.

Хемингуэй очень внимательно следил за послевоенной политикой, поскольку понимал, что она означает для него. В усадьбе Finca Vigía столы были завалены газетами и журналами. В библиотеке было полно книг, посвященных разным странам и военным вопросам. Особенно писателя интересовала тема советского шпионажа и ФБР{41}. В тот год он подбирал материалы и размышлял над событиями, которые произошли между выступлением Трумэна в конгрессе в марте и осенними слушаниями Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности. Все это ему очень не нравилось. В письме Ланхему — собеседнику по переписке, перед которым он больше всего раскрывал свои взгляды на войну и политику, — Хемингуэй критиковал доктрину Трумэна, особенно идею о том, что Соединенные Штаты должны заместить его старого врага, Британскую империю, поскольку та теперь была не в состоянии отстаивать свою традиционную сферу влияния{42}.

Президентская программа лояльности нравилась Хемингуэю еще меньше, чем внешняя политика. Писатель лишь отчасти насмешливо говорил Ланхему, что эта программа ставит его, Хемингуэя, под удар как «скороспелого антифашиста»{43}. Теперь, предсказывал Хемингуэй, «в ходе нынешней охоты на ведьм», у скороспелых антифашистов одна дорога — в «концентрационные лагеря»{44}. Продолжая в том же духе, он говорил Ланхему, что, если их дружба окажется когда-нибудь компрометирующим фактом, генерал «имеет полное право отречься» от писателя. (Ланхем все-таки продолжал находиться на действительной военной службе. Его политические взгляды были в целом совершенно обычными; он имел, пожалуй, более широкий кругозор по сравнению с некоторыми собратьями-офицерами, но в общем находился намного ближе к центру, чем его лучший друг. В 1948 г. он сказал Хемингуэю, что обычно отдает предпочтение демократам, а не республиканцам, но имеет невысокое мнение об Уоллесе{45}.) По язвительному замечанию Хемингуэя, может выясниться, что он обрабатывал Ланхема и его полк «в стремлении выведать… секреты… [и] передать их в Москву». Он знал, что его считали «опасным красным» до войны. Потом, во время войны, когда он работал на американскую разведку, характеристику изменили на «заслуживающий доверия». Однако, поскольку никто официально не признавал его службу, он вполне мог подвергнуться гонениям.

В размышлениях Хемингуэя соседствовали элементы реальности и фантазии. В Америке не было никаких концентрационных лагерей для левых. «Голливудская десятка» действительно отправилась в тюрьму, но только после провоцирования комиссии. До вступления Америки в войну ФБР обращало внимание на симпатии Хемингуэя к левым. Его высказывания в поддержку Испанской Республики, в частности батальона имени Авраама Линкольна и «коммунистического комитета… в защиту испанской демократии», долгое время служили источником пополнения досье в ФБР{46}. После Перл-Харбора посольство в Гаване запросило у ФБР разрешение использовать писателя в качестве руководителя организации Crook Factory. Это заставило ФБР поближе присмотреться к Хемингуэю, который до той поры лишь провоцировал агентов бюро и жаловался на них Джойсу и Брейдену, а один раз сочинил 14-страничную писульку, где обвинял специального агента Кноблауха в симпатиях к фашистам. Лишь после того как Хемингуэй попытался выставить Кноблауха с Кубы, Гувер дал распоряжение обобщить все известное о писателе{47}. В результате в апреле 1943 г. появился полный обзор открытой и конфиденциальной информации о Хемингуэе, на основании которого был сделан вывод о том, что у бюро «нет информации, позволяющей безусловно связать его с Коммунистической партией или… подтвердить его членство в партии»{48}.

К тому времени бюро уже завело на Хемингуэя официальное досье — номер 64–23312, которое пополнялось на протяжении многих лет, когда о писателе появлялись сообщения в прессе и когда представители бюро присылали отчеты{49}. Классификационный префикс 64 обозначал «Разное за рубежом» — собирательную категорию, куда входила Куба. Значительная доля информации в досье касалась междоусобицы Crook Factory и ФБР на Кубе, а также пригодности Хемингуэя для разведывательной работы. Другие документы отражали обеспокоенность бюро в связи с тем, что Хемингуэй может критически отозваться о ФБР в одной из будущих книг. Этого Гувер всегда старался избегать. Несколько документов в досье перекликались с другими досье вроде того, что посвящалось ветеранам батальона имени Авраама Линкольна или глубокому анализу обвинений Густаво Дурана в симпатиях к коммунистам, которые считались значительно более серьезным грехом, чем «либерализм» Хемингуэя.

Досье номер 64–23312 не относилось к разряду дел о контрразведке или внутренней безопасности, а его содержание показывает, что бюро не занималось систематическим наблюдением за Хемингуэем и не вело расследования в связи с подозрениями в совершении преступлений вроде шпионажа{50}. Много лет спустя, в июле 1955 г., один из сотрудников ФБР, проверявший дела 1938 г., пришел к выводу, что «ФБР не вело никаких расследований… в отношении упомянутого лица [Хемингуэя]».{51} Бюро никогда особенно не симпатизировало и не доверяло Хемингуэю, но он глубоко заблуждался, когда в 1942 г. заявлял, что правительство США следит за ним, поскольку не верит в его благонадежность{52}. Как и у всех остальных, его почта и звонки контролировались цензурой военного времени, но никто не уделял ему особого внимания и никто не следил за ним в Нью-Йорке или в Гаване с тем, чтобы выяснить намерения.

В июне 1947 г. Хемингуэй отправился в посольство в Гаване, чтобы получить знак официального признания своей службы в военное время — медаль «Бронзовая звезда». На фотографии церемонии он запечатлен в гуаябере с длинными рукавами — украшенной вышивкой кубинской сорочке, подходящей для официальных событий. Бравый полковник в парадной форме — кителе цвета хаки с галстуком и орденскими ленточками — наклонился к нему, чтобы прикрепить медаль к гуаябере. Перед этим, скорее всего, помощник зачитал благодарность в приказе за работу военным корреспондентом во Франции после высадки союзных войск с 20 июля по 1 сентября, а потом с 6 сентября по 6 декабря, когда Хемингуэй находился в Рамбуйе с Дэвидом Брюсом и на фронте в 22-м пехотном полку после взятия Парижа{53}. В благодарности были слова о его «знании современной военной науки» и храбрости, которую Хемингуэй проявлял, «находясь под огнем в районах боевых действий» ради того, чтобы представить «читателям реальную картину тягот и побед, выпавших на долю солдата на переднем крае».

Но красивые слова не доставили радости Хемингуэю. На его лице выражение человека, который чувствует себя неловко и считает происходящее не совсем правильным. Он принимает медаль и благодарность в приказе, соответствующие ситуации, приобщает их к своим личным бумагам в усадьбе Finca Vigía и практически тут же сообщает Ланхему, что «все это дело с Бронзовой звездой выглядит очень странно». Он не знает предысторию, кто пробил это через систему и написал благодарность, но, на его взгляд, это «очень скользкое сочинение»{54}. В определенной мере проблема заключалась в том, что Хемингуэй рассчитывал на более серьезную награду, соответствующую его делам на полях сражения, вроде креста «За выдающиеся заслуги», которым щеголял один из офицеров УСС в Рамбуйе{55}. Возможно, он считал, что крест может освободить его от клейма скороспелого антифашиста, который не только подписывал воззвания и выступал с речами, но и зашел довольно далеко в сотрудничестве с НКВД.

Без креста жизнь текла дальше, как и прежде. В сентябре Хемингуэй написал Ланхему, что у него опять «черная задница [депрессия], причем в самой сильной форме» и что политические новости из Вашингтона «очень мрачные»{56}. Замечание о том, что с него хватит войны, было другой формой неодобрения все более жесткой позиции администрации Трумэна в отношении Советов{57}.

Менее чем через месяц он похвалил Геллхорн за осуждение того, как Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности обошлась с немецким композитором Эйслером. Ее статья вышла в журнале The New Republic 6 октября. Хемингуэй прочитал публикацию и объявил, что это «хорошо… Она всегда превосходна, когда борется за то, во что верит…»{58}.

В ноябре 1947 г. Хемингуэй проанализировал для Ланхема слушания по делу «Голливудской десятки». Его вывод выглядел вполне здраво: «…все это было совершенно недостойно… и коммунисты, и комиссия выглядели отвратительно лживыми»{59}. Он говорил, что у них, похоже, нелады с совестью. Дело не в том, что они были коммунистами, а в том, что они «проституировали, а не писали должным образом», т. е. строчили киносценарии, вместо того чтобы создавать серьезные произведения, а потом уже стали коммунистами ради «спасения своих душ». Это была старая песня: Хемингуэй частенько осуждал писателей, которые продались голливудским киностудиям и пожертвовали своей независимостью и художественной самобытностью.

Далее Хемингуэй рассуждал о том, что бы сделал он, если бы его вызвали в комиссию. Он бы объявил, что никогда не был коммунистом, а потом заявил бы, что члены комиссии «кажутся ему отвратительно лживыми, и произнес бы это в микрофон медленно и отчетливо»{60}. В заключение он сказал бы, что «глубоко презирает их», что его отец, дед и прадед тоже презирали бы их и что за последние 30 лет видел лишь четырех честных конгрессменов.

Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности так и не предоставила Хемингуэю возможности приехать в Вашингтон и высказаться. Впрочем, у нее все же имелось досье на писателя, которое сильно перекликалось с досье ФБР (это и понятно, учитывая тесное сотрудничество двух структур). Там было упоминание о его поддержке Испанской Республики и коммунистов, сражавшихся бок о бок с ним. Однако, как и ФБР, комиссии так и не удалось доказать, что Хемингуэй сам был коммунистом и тем более советским шпионом. Надо полагать, что именно это, а также широкая известность избавили писателя от вызова в комиссию. Одно дело — издеваться над кем-нибудь вроде Эйслера или препираться с махровым коммунистом вроде Лоусона, и другое дело — вызвать на допрос американскую легенду{61}.

Нельзя сказать, что «Голливудская десятка» тихо покинула сцену. Ее поведение во время допроса стоило ей поддержки многих умеренных представителей Голливуда. Однако немало других было готово протестовать{62}. Драматург Артур Миллер предложил размещать объявления в газетах на полную страницу, а известные писатели вроде Томаса Манна подписались под кампанией{63}. Арчибальд Маклиш, старый друг Хемингуэя, выступил против комиссии, обвинив ее в вынесении квазизаконных решений без предоставления жертвам защиты по закону. Он заявил, что комиссия подрывает дело защиты свободы больше, «чем все коммунисты на земле»{64}.

Ряд друзей пытались убедить Хемингуэя сказать свое слово. Особенно настаивал на этом Милтон Вулфф. Когда эти двое познакомились в Испании, Вулфф уже был закаленным ветераном, командовавшим батальоном имени Авраама Линкольна в составе интернациональных бригад. Хемингуэю понравился этот человек, он написал, что Вулфф был таким же «высоким, как Линкольн, таким же худощавым, как Линкольн, таким же храбрым и хорошим воином, как командиры батальонов на поле боя под Геттисбергом»{65}. Во время Второй мировой войны Вулфф служил в сухопутных силах США и в УСС, где заработал репутацию «горячего, радикального офицера, порождения депрессии и бруклинских сторонников либерализма… [а также] инакомыслящей, приносящей проблемы личности»{66}. После войны он продолжил борьбу против оставшейся фашистской державы, т. е. франкистской Испании{67}. Это был неутомимый организатор, писатель и оратор, не раз занимавший трибуну в комплексе Madison Square Garden в Нью-Йорке. Он не состоял в рядах Коммунистической партии, хотя вполне мог считаться ее членом, поскольку был на одной стороне с партией по многим вопросам и регулярно общался с ее руководителями. Его политическая активность гарантировала ему место в списках подозреваемых, которые вели ФБР и Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности{68}.

Дружба Вулффа и Хемингуэя была довольно неровной. Она началась очень хорошо в Испании, однако два года спустя Вулфф оказался в рядах леваков, которые обрушились на Хемингуэя с критикой из-за описания жестокостей республиканцев в романе «По ком звонит колокол». Хемингуэй в долгу не остался и назвал Вулффа «мерзавцем», вонзившим нож в спину друга{69}. Через несколько дней он извинился, за то что написал «такое жесткое письмо» человеку намного моложе себя. Он хотел взять свои слова обратно и желал ему удачи во всех начинаниях{70}. По одной из историй Хемингуэй предложил щедрую ссуду Вулффу, который тут же прислал ему благодарности, но добавил, что все равно считает новый роман «паршивым»{71}.

Летом 1946 г. Вулфф впервые обратился к Хемингуэю с просьбой поддержать празднование десятой годовщины создания бригады имени Авраама Линкольна и предложил Эрнесту «место председателя»{72}. Вулфф не поскупился на международный телефонный звонок — очень дорогое удовольствие в 1946 г. — и очень разочаровался, когда Хемингуэй сменил тему разговора и стал вспоминать свою удаль на полях сражений во Франции в 1944 г.{73} Чтобы Вулфф не питал иллюзий, Хемингуэй изложил свой ответ в письменной форме 26 июля и отправил его в письме: он слишком занят работой над новым романом, чтобы председательствовать на «политическом митинге», и он не подписывает письма, которые составляет не сам{74}.

В качестве компромисса Хемингуэй соглашался сделать для Вулффа запись своего последнего слова на похоронах Джима Ларднера. Свое обещание он выполнил в начале 1947 г., добавив несколько слов о том, что гордится компанией еще одного «скороспелого антифашиста» и что такую классификацию ему присвоили за слишком раннее вступление в борьбу против фашизма в Испании{75}.

Однако он больше не хотел впутываться в эти дела. В мае 1947 г. в телеграмме Вулфф просил Хемингуэя принять участие в одном-двух памятных мероприятиях в Madison Square Garden в сентябре: «Нам нужны люди, имеющие самую тесную связь с борьбой испанского народа. Хотелось бы, чтобы ты согласился»{76}. Ответа в досье нет. Хемингуэй не присутствовал на мероприятиях и в последующие годы вообще сторонился политической жизни на материке{77}.

Глава 12. Холодная война

Конец хорошим словам

«Белокурая красотка разоблачает красную шайку» — 21 июля 1948 г. аршинные заголовки нью-йоркских бульварных газет кричали о какой-то неизвестной дотоле женщине, которая вроде бы рассказала все, что ей известно о советском шпионаже в Соединенных Штатах{1}. Несколько дней спустя Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности вызвала «белокурую красотку» в Вашингтон для дачи показаний.

Информатором оказалась выпускница Вассар-колледжа по имени Элизабет Бентли. Вопреки фантазиям сочинителей заголовков, это была довольно грузная женщина, хотя ей стукнуло всего 40, с каштановыми волосами, широко расставленными глазами и высоким лбом. На слушания она явилась в темном костюме и блузке с рюшами. Из украшений на ней была нитка жемчуга, туго обхватывавшая шею. Однако эта бывшая коммунистка произвела сильное впечатление. Она, похоже, не боялась ни публики в битком набитом зале, ни гнева многих известных мужчин и женщин, обвиняемых ею в шпионаже в пользу Советов. В окружении репортеров, сидевших и стоявших везде, где только можно, «под непрерывными вспышками фотоаппаратов… под сигналы, извещающие о начале радио- и телетрансляции, мисс Бентли спокойно прошла к месту свидетеля и после принесения присяги, вытерев вспотевший от жара софитов лоб, изложила свои показания»{2}.

Число шпионов в Америке, которых она все называла и называла, было потрясающим, как и места их работы — от Белого дома до министерства финансов, госдепартамента, министерства юстиции и даже УСС, разведывательного агентства военного времени. Бентли сообщила комиссии, что сотрудник УСС по имени Данкан Ли, один из помощников генерала Донована, передавал ей информацию, которую клал в папку входящих документов для генерала, прекрасно понимая, что она пойдет в Москву.

Бентли вышла из равновесия всего раз, когда ее спросили о руководителе советской резидентуры, на которого она работала — и которого безрассудно любила. Этим человеком был Яков Голос, старый большевик, завербовавший Хемингуэя зимой 1940–1941 гг.{3}

Элизабет Бентли была агентом-посредником, доверенным оперативным сотрудником резидентуры Советов. Это означало, что она напрямую контактировала со шпионами в Америке как представитель НКВД. Она жила в Нью-Йорке и раз в две-три недели ездила поездом в Вашингтон, где встречалась со своими подопечными в ресторанах и парках. Вряд ли кто обращал внимание (не говоря уже о том, чтобы запомнить) на американку среднего возраста, сидящую за столиком в Джорджтауне, где-нибудь в районе Висконсин-авеню и N-стрит, скажем, с видным сотрудником УСС или высокопоставленным членом администрации. После встреч она складывала секретные документы в большую дамскую сумочку, а иногда и в хозяйственную сумку, если материалов было много, и отвозила их в Нью-Йорк, где передавала связнику из НКВД. С 1941 г. и вплоть до его смерти в 1943 г. все полученные ею материалы поступали к Якову Голосу, который был центральным звеном советской разведки на восточном побережье.

Бентли не только работала с Голосом, но и приглашала его в свою скромную, но уютную квартиру по адресу Барроу-стрит, 58 в Вест-Виллидж — этот адрес был намного менее престижным в 1941 г., чем полвека спустя. В ее кирпичном таунхаусе имелся камин — очень полезная вещь, когда нужно уничтожить ненужные бумаги. Голос был опытным шпионом, однако держал шифрованные записи на клочках бумаги в карманах и хранил секретные документы в сейфе World Tourist Inc., туристического агентства на Пятой авеню, где они с Бентли работали. Он делился с ней некоторыми своими секретами. Хотя они жили и работали вместе, как выразился один шутник, в «буржуазном грехе и ленинском блаженстве», на слушаниях Бентли заявила, что Голос был «очень немногословным» и рассказывал только о том, что, по его мнению, ей полагалось знать{4}.

Поскольку она не принимала участия в операции, связанной с Хемингуэем, ей не нужно было знать о нем, и не исключено, что она никогда не слышала его имени от Голоса. Хемингуэй, со своей стороны, вполне мог не понять, что речь на слушаниях идет о Голосе. Он не обязательно знал его под этим именем. (Голос на впервой встрече с Бентли, например, представился как «Тимми».) Фотографий этого русского практически не было, а Бентли дала детальное описание этого невысокого, необычно выглядящего человека с «поразительно голубыми глазами» и «ярко-рыжими волосами» лишь через три года{5}. Однако Хемингуэй понимал, как ее показания вписываются в более широкую политическую картину и оправдывают рвение комиссии в поисках советских шпионов, пусть даже тех, которые никогда не выдавали официальных секретов.

После того как истории о Бентли начали появляться в прессе, Хемингуэй написал 28 июля Ланхему о том, что времена изменились. «Раньше» он мог свободно обратиться к «любому русскому на самом верху», когда ему, Хемингуэю, требовалась информация, и русские делились с ним «по секрету»{6}. Однако, думая, возможно, о советском шпионе, который связывался с ним на Кубе после возвращения из Европы в 1945 г., он добавил, что «не видел ни одного русского уже больше двух лет». Причина в том, что американцы больше не доверяют коммунистам. Поскольку Америка начала с ними холодную войну, он избегает «даже простого общения». В оборонительном тоне Хемингуэй возвращается к старым темам доверия и лояльности. По его словам, он был чем-то вроде Джима Бриджера, охотника и проводника XIX в., который выполнял роль посредника между индейскими племенами и захватывавшими земли поселенцами. Ни у кого даже вопрос не возникал по поводу лояльности Бриджера — все доверяли ему, поскольку он был воплощением добросовестности. Он, Хемингуэй, старался быть «добросовестным» всю свою жизнь, видел в этом нечто «более предпочтительное… чем что-либо другое в мире».

В последующие месяцы Хемингуэй повторял это неоднократно, говоря в письмах Ланхему, что по-прежнему не верит ни во что, кроме борьбы за свою страну, когда она трубит сбор{7}. Позднее писатель обобщил все это для Ланхема в нескольких словах так: он, Эрнест Хемингуэй, никогда не был «гребаным предателем»{8}.

Представление в Вашингтоне на этом не завершилось. Бентли и еще один бывший коммунист и шпион, редактор Time Уиттакер Чемберс, продолжали указывать пальцем на американцев, которые шпионили на Советы, а названные ими люди давали отпор, жестко отвергая предъявляемые обвинения, которые ломали их карьеру и даже жизнь. Помощник министра Гарри Декстер Уайт, с которым Хемингуэй когда-то встречался в министерстве финансов и который играл определенную роль во время поездки писателя в Китай в 1941 г., предстал перед Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности 13 августа 1948 г. По его словам, он «никогда не был коммунистом и даже не помышлял о том, чтобы им стать», а его жизненные принципы «не позволяли [ему] совершать что-либо неблагонамеренное…»{9}. Как и Лоусон, он ссылался на конституцию и Билль о правах. Его кредо было «чисто американским»:

…свобода вероисповедания, свобода слова, свобода мысли, свобода печати… Я считаю эти принципы священными. Я смотрю на них как на основу нашего американского образа жизни и считаю их реалиями жизни, а не простыми словами на бумаге…

Через три дня Уайт скончался от сердечного приступа. Документы, всплывшие после его смерти, неопровержимо указывали на то, что Уайт не только передавал НКВД государственные секреты Америки, но и пытался представлять советские интересы наряду с американскими, когда работал над основами послевоенной финансовой системы. Он был одновременно и активным шпионом, и агентом влияния. Его защита строилась на преуменьшении сталинских преступлений и разглагольствовании о том, что будущее за сотрудничеством Советского Союза и Соединенных Штатов. Он мог бы также добавить, что не принимал руководящих указаний от советских спецслужб (ну или не очень-то принимал) и что сотрудничал с ними на своих условиях{10}.

Осенью 1948 г. Хемингуэй рассказал Ланхему еще кое-что о своей связи с советскими спецслужбами. Он дал понять 24 ноября, что теперь находится в опасности из-за кое-каких «эпизодических заданий», которые выполнял ради Республики во время гражданской войны в Испании. «За любое из них могут вздернуть сейчас, но, выполняя их, я никогда не предавал своей страны…»{11} Писатель намекал, что некоторые из этих «эпизодических заданий» выполнялись в интересах Советов, а не только Республики: «Я ведь всегда честно рассказывал тебе о всех своих контактах с русскими и прочими». Он повторял, что никогда не был предателем, добавляя, что знает, «где предательство, а где нет». Недавнее прошлое показало, что «инквизиторы», как он называл их (надо полагать, ФБР, в рядах которого находились католики, симпатизировавшие Франко, и Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности, которая следовала примеру ФБР), вряд ли поймут, почему писатель решил бороться с фашизмом на свой лад. Они неспособны заглянуть поглубже и осознать, что по большому счету он был благонадежным американцем «с чистыми помыслами и преданным сердцем». По этой причине ему нужно быть осторожным.

Через два дня Хемингуэй вновь написал Ланхему, на этот раз о расследовании в отношении благонадежности одного из хороших друзей, и высказал мнение, что в эти дни «любому, кто много знает, не помешает быть осторожным»{12}. А несколько недель спустя он еще усилил эту мысль, сказав Ланхему, что не хочет писать о некоторых вещах, поскольку у него нет «никакого доверия ни к почте, ни к телефону, ни к радиограммам»{13}.

Говорил ли Хемингуэй Ланхему всю правду в своих письмах? Мог ли генерал поймать писателя на слове? Ответ «Да, в известной мере» слишком туманный. В Испании, как и во Франции в 1944 г., Хемингуэй вполне мог обходить некоторые правила и играть более активную роль, чем простой иностранный корреспондент, но все, что он совершал, было во имя благого дела, т. е. антифашизма и получения того, что на его языке называлось «настоящими разведывательными данными». При этом он никогда не проявлял неблагонадежности по отношению к собственной стране. Это была правда, даже несмотря на то, что политические взгляды подводили его к опасной грани. Всегда есть вещи, которые писатель не хочет говорить своим читателям, и в этом нет ничего зазорного.

Хемингуэй опустил жизненно важный факт — то, что он встречался с представителями советских спецслужб не только для выуживания полезной информации. Это было связано не только с Испанией, а может даже, по большей части и вовсе не с ней. Зимой 1940–1941 гг., после окончания гражданской войны в Испании, он согласился тесно сотрудничать с НКВД в борьбе против фашизма и тайно встречался с советскими шпионами во время Второй мировой войны. То, что он не собирался предавать собственную страну, ничего не значило. Его связь с НКВД невозможно было оправдать, особенно в глазах Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности или ФБР — организации, которая имела на него зуб не только из-за политических взглядов, но и из-за оскорблений ее агентов в Гаване в 1942 и 1943 гг.

В результате писателя тяготило бремя двух видов — внутреннее и внешнее. О внешнем бремени, скороспелом антифашизме, Хемингуэй мог рассказать Ланхему и одному-двум друзьям. А вот внутреннее бремя его связи с НКВД было тем, о чем знали только он сам и советские спецслужбы. Он не мог поведать об этом никому. В довершение всего Хемингуэя беспокоила возможность появления какого-нибудь предателя, еще одного Гузенко или Бентли, который знает его секрет и может поделиться им с ФБР или Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности. Писатель не без оснований допускал, что бюро прослушивает его телефон и перехватывает его письма и что в один прекрасный день он может оказаться в зале перед членами комиссии. Он представлял, как отбивается от них, подобно Джону Лоусону и «Голливудской десятке», и оскорбляет конгресс, после чего работа в собственной стране становится для него невозможной.

К концу десятилетия стало ясно, что победа во Второй мировой войне так и не принесла мира. В августе 1949 г. Советский Союз провел испытание своей первой атомной бомбы и лишил Америку монополии на супероружие. Несколько месяцев спустя власть на материковом Китае перешла в руки коммунистов. Место у руля заняли Мао и Чжоу, а Чану пришлось довольствоваться властью на острове Тайвань. В 1950 г. сталинистская Северная Корея вторглась в некоммунистическую Южную Корею, начав войну, которая продолжалась до 1953 г. Борьба с красной угрозой в Америке усилилась, когда сенатор Джозеф Маккарти от штата Висконсин развернул охоту на ведьм, на фоне которой деятельность Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности казалась осторожной и профессиональной.

Маккарти, казалось, бросался обвинениями, когда ему хотелось, и мало заботился об их подкреплении убедительными фактами, лишь бы его имя не исчезало из заголовков. Самые сенсационные обвинения сенатор начал выдвигать в 1950 г. и продолжал проводить расследования и слушания до конца 1954 г. В марте 1950 г. он заявил, что «по официальным донесениям разведки» Густаво Дуран, одно время близкий друг Хемингуэя, был «оголтелым коммунистом»{14}. Это вынудило Дурана нанять адвокатов и на протяжении нескольких месяцев отстаивать свои действия до, во время и после гражданской войны в Испании. Общие друзья вроде посла Спрюилла Брейдена защищали Дурана под присягой, а процесс освещала газета The Times. Хотя его реакция осталась неизвестной, живо интересовавшийся новостями Хемингуэй наверняка следил за злоключениями Дурана{15}.

В марте 1951 г. два американских коммуниста, Юлиус и Этель Розенберг, предстали перед судом в Нью-Йорке в связи с обвинением в краже американских атомных секретов и передаче их НКВД. На этом судебном разбирательстве Элизабет Бентли сообщила, что Яков Голос — ее любовник и вербовщик Хемингуэя — тайно встречался с Юлиусом. Этот факт не был ключевым, однако он подтверждал обвинение, особенно после того, как Бентли заявила, что Коммунистическая партия США «служила исключительно интересам Москвы, будь то пропаганда, шпионаж или подрывная деятельность»{16}. Во время разбирательства Бентли продала право на публикацию своей истории журналу McCall’s. Летом журнал начал выпускать пространные выдержки из ее мемуаров с сенсационными подробностями ее жизни с Голосом: как она «оказалась в подпольной организации» с человеком, которого любила, как он завербовал ее для «спецработы», как ее «использовала красная шпионская сеть», как он умер у нее на руках в День благодарения в 1943 г.{17} Если Хемингуэй читал в то время McCall’s, ему было сложно не узнать рыжеволосого советского шпиона с голубыми глазами, которому посвящался июньский выпуск.

Парадокс заключался в том, что страхи в отношении советского шпионажа поутихли к тому времени, когда борьба с красной угрозой достигла пика. Теперь количество американцев, работавших на НКВД, было намного меньше, чем в любой период предыдущих двух десятилетий, благодаря усилиям перебежчиков вроде Бентли и правительства США, разгадавшего советские шифры{18}. Советская агентура настолько сократилась, что московский центр подумывал о реанимировании старых контактов, в число которых входил и Хемингуэй.

В 1948 г., а потом в 1950 г. центр и вашингтонская резидентура вели оживленную переписку по поводу Хемингуэя, оперативный псевдоним «Арго». Впервые Москва направила запрос по нему 8 июня 1948 г., а затем, по-видимому, не получив ответа от Вашингтона, повторила запрос 3 июля 1950 г.: «Просим установить нынешнее место пребывания „Арго“, о котором мы сообщали вам ранее…»{19} Центр выдвигал предлоги для восстановления контакта и продолжал «напоминать [Вашингтону] … что „Арго“ был привлечен к сотрудничеству на идеологической основе… „Саундом“ [Голосом], что о нем мало информации и он не проверен на практике». Москва обещала переслать материальный пароль Хемингуэя в Вашингтон «в случае необходимости»{20}. Хорошо понимая их ценность, НКВД сохранил марки, которые Хемингуэй передал Голосу в 1940 г. Предъявив этот символ, неизвестный русский мог доказать, что действительно является сотрудником НКВД.

Хемингуэй понятия не имел, что НКВД думает о нем. Восстановление контакта с советским шпионским ведомством было практически последним, чего он хотел. Он стоял на той же политической платформе, что и в 1947–1948 гг., иначе говоря, критиковал американскую внешнюю политику и воздерживался от критики Советов. У него было неоднозначное отношение к Корейской войне: сожаление, что это первая американская война с 1918 г., в которой он не участвует, — и масса вопросов в отношении стратегии и адекватности генералов, ведущих эту войну. Был ли смысл отправлять войска в Азию, когда главная угроза находилась на полях Европы? Писатель заверял Ланхема, что в случае развязывания войны в Европе он готов сражаться за свою страну, возможно как партизан, за линией фронта, подобно своему литературному герою Роберту Джордану{21}.

Охота на коммунистов дома держала его в напряжении. Хемингуэй не переставал говорить Ланхему, что для него доверие и благонадежность стоят на первом месте — это основа, качества, которые имеют смысл для человека. Писатель очень остро реагировал на любые разговоры о «предательстве, трусости, пособничестве и о хороших качествах», которые противопоставляются им{22}. Он продолжал делить мир на людей, которым можно доверять и которым нельзя. На одной стороне был он с Ланхемом, т. е. люди выше подозрений, поскольку они «не раз рисковали жизнью за свою страну». На другой стороне находились разные неблагонадежные группы: коммунисты, лицемеры и многие (но не все) агенты ФБР. К глубокому сожалению, Вашингтон не признавал его благонадежность. Хотя Хемингуэй самоотверженно работал «на сугубо конфиденциальной основе» на правительство США во время войны, как выяснилось из внутренних источников, цензоры в Майами получили распоряжение задерживать всю его корреспонденцию на две недели. По горькому признанию писателя, это была плохая награда за его службу.

Риск ради такого дела, как антифашизм, теперь в расчет не принимался. Друг Хемингуэя со времен сражений на полях Испании Милтон Вулфф не оставлял попыток заставить его поддержать и принять участие в различных мероприятиях. Весной 1950 г. Вулфф обратился к Хемингуэю с просьбой сказать «несколько слов» на митинге (возможно, против политики США в отношении Испании, где у власти находился Франко){23}. Хемингуэй в очередной раз проигнорировал его обращение — скорее всего, он тянул с ответом до тех пор, пока не стало слишком поздно. Вулффу он написал, что занят и не в состоянии помочь чем-либо. В день митинга ему пришлось сверять сотни страниц корректуры, он работал с утра до вечера и даже ночью, чтобы уложиться в срок{24}. Когда же с корректурой было покончено, он поскользнулся на ходовом мостике Pilar, наткнулся на багор — здоровенный крюк для крупной рыбы — и приземлился на «большую скобу». Результат: еще одно сотрясение мозга «в сочетании с набором других радостей» — фонтаном крови и травмой позвоночника. По словам Хемингуэя, теперь ему уже лучше и он хочет, чтобы Вулфф знал о его готовности помогать любому из Испании, кто попал в сложную ситуацию. Он упоминал врача батальона имени Линкольна, Эдди Барски, которого отправили в тюрьму за отказ отвечать на вопросы Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности. Однако он, Хемингуэй, покончил с поддержкой каких-либо «общих дел». Общие дела обычно располагают собственными ресурсами и не нуждаются в его помощи. Как бы то ни было, добавлял он, Вулфф и его товарищи «сами напросились на это». Они «обещали не сдаваться», а потом стали жаловаться, когда враги справа дали сдачи{25}.

Вулфф навсегда запомнил, как его разъярили слова о том, что они сами напросились на неприятности{26}. Ему пришлось сдерживать себя, когда он писал ответ. Митинг прошел успешно, но движение могло бы стать намного сильнее, если бы Хемингуэй поддержал его. У него был «авторитет, который привлек бы многих сбитых с толку, несмелых и „всегда полезную“ толпу»{27}. Однако «ты не пришел и не выступил, и это чертовски плохо». Вулфф хотел, чтобы Хемингуэй знал еще одно: молодой радикал всегда понимал риски, грозящие активисту. Он вовсе не жаловался на последствия своей деятельности. «Пожалуйста не сомневайся, мы поднимаем шум не из-за того, что получаем то, на что „напросились“». Они выступают потому, что происходящее с ними — всего лишь начало сползания Америки вправо.

Когда Вулфф перечитывал эти письма десятилетие спустя, они ясно показывали ему разницу между Хемингуэем, который был «полностью в борьбе» во время войны в Испании, и человеком, который выдерживал дистанцию в 1950 г., высчитывая, что он должен поддерживать, а что нет. Эта разница заставляла Вулффа «горько рыдать в глубине души»{28}. Чего Вулфф не знал, так это то, что Хемингуэй по-прежнему соглашался со многими вещами, которые отстаивал он сам. Писатель не изменил своего отношения к Франко и очень сожалел, что политики вроде охотника за красными Маккарти портят жизнь хорошим людям вроде Вулффа. Маккарти не был американским Франко, но он все равно представлял собою зло.

Через день после того, как он написал письмо Вулффу, Хемингуэй сам напросился на неприятности. Он отпечатал на машинке и подписал письмо сенатору Маккарти, затем добавил к нему постскриптум и подписал его еще раз{29}. Письмо было бессвязным и грубым, а некоторые его пассажи не имели смысла. Но суть проглядывала ясно. Для начала Хемингуэй ставил под вопрос храбрость Маккарти и его военное прошлое. «Некоторые из нас видели мертвых и считали их, а также сколько среди них Маккарти. [Мертвых] насчитывалось много, но вас [среди них] не было…» Он называл Маккарти «засранцем» и приглашал его на Кубу для боксерского поединка, чтобы разрешить разногласия между ними. Маккарти должен сразиться с ним, а не рассылать повестки с вызовом в суд. Но он, Маккарти, не «отважится сразиться даже с кроликом».

Хемингуэй, похоже, так и не отправил это письмо — подписанный экземпляр сохранился среди его бумаг{30}. Должно быть, его остановила мысль о том, что для него намного важнее писать книги, чем быть активистом, т. е. тем, кто мог попасть в черный список и потерять право публиковаться. В 1948 г. Хемингуэй сказал своему издателю Чарльзу Скрибнеру, чтобы тот не беспокоился по поводу «возможности объявления его работ подрывными». Он готов присягнуть «в любой момент», что не является и никогда не был коммунистом{31}. Три года спустя, в 1951 г., он объяснял А. Хотчнеру, худощавому, энергичному молодому писателю и редактору, который впервые появился в жизни Хемингуэя в 1948 г., что эти вещи трудны для понимания. Ему не только нужно держаться подальше от коммунистов; он также должен избегать работ, которые могут показаться подрывными. В число антифашистских работ, созданных им в 1937 г., входила «Пятая колонна», которая теперь считается «подрывной пьесой»{32}. Она не была подрывной, когда он ее написал. Однако, продолжал Хемингуэй, он не хочет оказаться «телевизионным персонажем», оправдывающимся перед «какой-нибудь комиссией», которая не верит в то, что он любит свою страну и готов сражаться за нее «против любого врага, когда угодно и где бы то ни было». Свое время он лучше посвятит созданию романов, а не выступлениям перед комиссиями.

Известно как минимум два случая, когда в 1950-х гг. Хемингуэй отвергал просьбы театров позволить им осуществить постановку «Пятой колонны»{33}. Эта повесть о деятельности контрразведчика-коммуниста, пытавшегося избавить Испанскую Республику от фашистских шпионов, была со всей очевидностью работой скороспелого антифашиста, написанной в отеле Florida под вражеским огнем да к тому же посвященной шпионажу. Если Хемингуэй хотел держаться подальше от коммунистов, то ему нужно было тем более избегать всего связанного с коммунистами-шпионами. Он знал лучше кого-либо другого, как непросто объяснить в 1950 г. все, что он делал в Испании, не говоря уже о его контактах с НКВД в 1940-х гг. А если бы он попытался представить объяснения комиссии, от него потребовали бы назвать коммунистов и сочувствовавших им, т. е. людей вроде Милтона Вулффа и Йориса Ивенса. Как Хемингуэй позднее сказал своему другу Питеру Виртелу, у него нет времени на «работу осведомителем» подобно некоторым голливудским персонам, которые одно время были его друзьями{34}. Возможно, по той же самой причине он не ответил на призыв Артура Кёстлера выступить против сталинистских гонений деятелей культуры в Восточной Европе{35}.

Книга, которую Хемингуэй опубликовал в 1950 г., определенно не была подрывной. Книга «За рекой, в тени деревьев», действие которой происходит в основном в Венеции, рассказывала о последних часах жизни американского военного, участника Второй мировой войны. Ричард Кантуэлл серьезно болен и может умереть в любой момент. Он не похож на энергичного Роберта Джордана, героя романа «По ком звонит колокол», который хочет освободить мир от фашизма. Это, скорее, сводный образ Бака Ланхема и самого Хемингуэя после сражения в Арденнах в 1945 г. Однако главный герой книги по-прежнему готов исполнять свой долг. Кантуэлл — профессиональный военный, отдающий все силы борьбе с врагами своей страны независимо от того, кто они и как он относится к ним. В одном месте речь этого вымышленного полковника очень напоминает разговор Хемингуэя с Мэри Ланхем в 1945 г. Кантуэлл говорит, что русские — «потенциальные враги. Поэтому я, как солдат, готов сражаться с ними. Но они мне очень симпатичны, и я не знаю никого, кто был бы благороднее них и более похож на нас»{36}.

Хемингуэй надеялся, что роман «За рекой, в тени деревьев» будет принят так же хорошо, как и его предыдущая книга. Однако отзывы оказались неоднозначными. Характерной была рецензия в журнале Saturday Review of Literature, где говорилось о том, что книга «вобрала в себя все худшее из его [Хемингуэя] предыдущих работ… [и] заставляет с сомнением смотреть на будущее писателя»{37}. Альфред Кейзин из The New Yorker сожалел, что «такой чудесный и честный писатель» создал «такую жалкую пародию на себя». По отзыву в журнале Time, книга показала, что Хемингуэй, некогда признанный мастер, перешагнул теперь за 50 и «исписался»{38}.

Разъяренный Хемингуэй в ответ набросал черновик письма на страницах ежедневника Warner’s Calendar of Medical History 1939 г. вроде того, что он использовал в качестве судового журнала во время операции Friendless в 1941–1942 гг. Хемингуэй просил редактора The New Yorker передать «г-ну Альфреду КЕЙЗИМУ (или КЕЙЗИНУ) … что он может засунуть (ЗАСУНУТЬ) свой отзыв себе в ЗАДНИЦУ» и предлагал прислать вазелин. В черновике одно из предложений осталось незаконченным. Оно начиналось словами: «Нет ничего позорного в защите своей страны», словно защита своей страны ставила все на свои места и нивелировала грехи от плохого языка до радикальных взглядов{39}.

После выхода в свет романа «За рекой, в тени деревьев» советские шпионы в Вашингтоне сделали подборку рецензий, которые так разозлили Хемингуэя, и отправили ее в Москву в октябре 1950 г., скорее всего для поддержания актуальности досье «Арго»/Хемингуэя. Если они и читали книгу, то не обратили внимания на пассаж о том, как сильно Кантуэлл/Хемингуэй симпатизировал русским. В Москву доложили, что «он слывет приверженцем троцкистов» и выступает «с нападками… на Советский Союз в своих статьях и памфлетах»{40}.

Ничего из этого даже отдаленно не походило на правду. После того как головорез НКВД убил сталинского соперника Троцкого в Мехико в 1940 г., троцкисты существовали в основном в коллективном воображении НКВД вместе с пониманием этого слова как обобщающего термина для врагов режима. (То же самое относилось и к слову «коммунист» в представлениях многих американцев в те времена.) Навешивание на Хемингуэя ярлыка троцкиста было одним из способов покончить с интересом к писателю навсегда. Если кто-то в НКВД и думал о Хемингуэе после 1950 г., то во всяком случае не писал об этом. Ничто не свидетельствует о том, что НКВД искал возможности вновь связаться с ним или что он опять встречался с каким-либо советским шпионом{41}. Однако воспоминания об Испании, НКВД и ФБР не оставляли писателя-шпиона до конца жизни.

Глава 13. Без свободы для маневра

Зрелый антифашист на Кубе и в Кетчуме

Весной 1958 г. Хемингуэй взял Мэри на рыбалку в плохую погоду у северного побережья Кубы. Это было необычным само по себе. Он, как правило, держал Pilar у причала, когда море было неспокойным. Мэри удивилась еще больше, увидев, что Грегорио Фуэнтес, шкипер яхты, насаживает «не слишком свежую наживку на крючки» — наживку, которая дошла до такого состояния, когда два серьезных рыбака должны были бы просто выбросить ее. Тем не менее после установки буксировочных приспособлений, создававших видимость готовности к рыбалке, Хемингуэй вывел Pilar в море и отошел от берега примерно на 15 км так, чтобы скрыться из виду{1}. Он попросил Мэри постоять за штурвалом, пока они с Грегорио не управятся с «одним дельцем».

Она видела, как они спустились вниз, открыли ящики, «перевернули кровати» и стали доставать оттуда пулеметы, винтовки, обрезы, ручные гранаты, непонятные банки и ленты с патронами — смертоносный арсенал, на котором она, ничего не подозревая, не раз спала во время морских прогулок. Теперь это добро отправлялось в море. Чтобы выбросить все это за борт, потребовалось не меньше получаса.

Хемингуэй не сказал Мэри, откуда взялись эти запасы и почему они хранились на Pilar. Позднее Грегорио утверждал, что Хемингуэй позволил ему спрятать «оружие для революционного движения» на Pilar{2}. Неужели двое мужчин избавлялись от свидетельств поддержки Кастро? Хемингуэй сообщил Мэри тогда лишь то, что склад «был добром, оставшимся со старых времен», т. е. после 1942 г., и что теперь никто не сможет воспользоваться им{3}. Когда она заикнулась, что такой склад оружия, должно быть, стоит не меньше «пары косых», он ответил туманно, что это «его вклад в революцию», и добавил: «Возможно, мы спасли несколько жизней»{4}.

Означало ли это, что он помогал финансировать движение Кастро или снабжать его оружием? Или он просто не хотел, чтобы оружие попало в руки мародеров в случае беспорядков? Но вместо объяснений этот человек, обожавший секреты и интригу и написавший потом, что его отношение к революции было «очень сложным», стребовал с Мэри клятву молчать об увиденном и больше не возвращаться к этой теме{5}.

Если роман «За рекой, в тени деревьев» был не очень подрывным, то следующая опубликованная Хемингуэем книга имела еще меньше отношения к подрывной деятельности, не говоря уже о политике и войне. Помимо этого, она принесла ему триумфальный успех. Это была повесть «Старик и море» о бедном кубинском рыбаке по имени Сантьяго, который тяжелым трудом зарабатывает себе на существование. После того, как на протяжении 84 дней он оставался без улова, ему удается поймать марлина, на борьбу с которым уходит целых три дня. Наконец он побеждает и поворачивает домой, буксируя гигантскую рыбину за собой, но в пути его добычу сжирают акулы. Когда он добирается до порта, один лишь скелет подтверждает его победу. Сантьяго/Хемингуэй говорит читателям гениальную фразу: «Человека можно уничтожить, но нельзя победить». Сантьяго принял суровый бой и одержал блестящую и достойную победу. Это грандиозная победа духа.

Кое-кому из критиков не понравилась эта притча — они сочли ее «неубедительной», а также «пресной и сентиментальной»{6}, — но на этот раз книга оказалась в буквальном смысле призером: она была удостоена Пулитцеровской премии в области литературы в 1953 г. Год спустя Хемингуэй получил Нобелевскую премию по литературе за прижизненные достижения, в числе которых была особо упомянута повесть «Старик и море». Хемингуэй на протяжении многих лет мечтал об этих двух наградах не меньше, чем о кресте «За выдающиеся заслуги». Более десятилетия назад ему собирались было присудить Пулитцеровскую премию, но тогда председатель совета, консервативный Николас Мюррей Батлер, наложил вето, поскольку посчитал роман «По ком звонит колокол» одиозным. В последующие годы писатель с грустью наблюдал, как присуждали Нобелевскую премию его конкурентам, некоторые из которых были практически неизвестны в Северной Америке. В 1953 г. нобелевским лауреатом стал Уинстон Черчилль за его книги и речи. Хемингуэй, наверное, скрипел зубами от негодования, когда старый британский империалист получил премию по литературе! Однако теперь Нобелевский комитет выбрал профессионального писателя за «его высокое мастерство в искусстве повествования, продемонстрированное недавно в повести „Старик и море“, и влияние, которое он оказал на современную прозу»{7}.

Самая престижная награда в области литературы, Нобелевская премия, с легкостью заглушила всех критиков, скептиков и конкурентов, как здравствующих, так и ушедших из жизни. Друзья из разных уголков мира поздравляли его. Хемингуэй сохранил множество писем, которые текли рекой в усадьбу Finca Vigía. Шведская актриса Ингрид Бергман написала, что шведы все же «не такие уж тупоголовые», если у них хватило ума присвоить премию Хемингуэю, и подписалась: «С любовью, Мария и Ингрид». (Ингрид исполнила роль Марии, возлюбленной Роберта Джордана, в экранизированной версии романа «По ком звонит колокол».) Друг по имени Билл Аллен хвалил Хемингуэя за то, что тот показал всем «важность правды». Выдающийся кинорежиссер Джон Хьюстон, яркий оригинал и выдумщик, прислал сообщение из трех слов: «Превосходно, Папа, превосходно!»{8}

Однако Хемингуэй чувствовал себя не очень хорошо. Он не поехал в Стокгольм на церемонию вручения премии, а прислал речь, которая представляла собой печальные размышления о его жизни. Она начиналась словами: «Писатель на творческом подъеме живет в одиночестве»{9}. Если он «теряет одиночество и становится публичной фигурой, то зачастую жертвует своим творчеством». Но он всегда должен стремиться к тому, «чего еще никто не совершал, или к тому, чего другие пытались достичь, но не смогли».

Хемингуэй не преувеличивал, когда говорил Нобелевскому комитету, что не может приехать по состоянию здоровья. Он постоянно попадал в разные передряги, а в последние годы не раз травмировал голову. Тот случай на Pilar в 1950 г., о котором он рассказывал Вулффу, на самом деле был значительно серьезнее, чем признавал писатель, после как минимум пары тяжелых сотрясений мозга во время Второй мировой войны. В январе 1954 г. он за сутки пережил две авиакатастрофы в Африке. Сначала нанятый им для обзорного полета самолет совершил аварийную посадку в густой поросли неподалеку от водопада Мерчисон-Фолс в Уганде. Хемингуэй отделался легким сотрясением мозга. Затем спасательный самолет, прилетевший за ним и Мэри, по непонятной причине потерпел аварию и загорелся при взлете. Чтобы выбраться, Хемингуэю пришлось в буквальном смысле биться в дверь головой. Это серьезно усугубило предыдущую травму. В марте обследование показало, что его состояние далеко от нормы. Хемингуэй сказал Хотчнеру, который к тому моменту стал другом семьи, что «у него обнаружили разрыв почек — коллапс кишечника — серьезные повреждения печени — сильное сотрясение мозга — ожоги ног, живота, правого предплечья, левой руки, головы, губ… [и] вывих правой руки и плеча»{10}.

Хемингуэй так и не смог полностью восстановиться после этих травм. Его друзья и биографы, оглядываясь на 1954 г., говорят, что он дал начало необратимому ухудшению здоровья, которое ускорялось под влиянием травм, других заболеваний и глубокой депрессии{11}. Мысль о том, что он теряет творческие способности, не раз не давала ему спать по ночам. Бессонницу вызывали и другие страхи, на которые писатель намекал в конце 1940-х — начале 1950-х гг.: неприятности, связанные с антифашистским прошлым, опасения, что однажды ФБР придет за ним, даже невзирая на его нынешний статус нобелевского лауреата.

Практически до 1957 г. Куба была для Хемингуэя безопасной гаванью. После тяжелого пути приобретавший все более широкую известность прозаик вернулся к привычному образу жизни в усадьбе Finca Vigía, который так подходил его телу и духу в прошлом. Он по-прежнему мог писать по утрам, стоя у окна в спальне и глядя на покрытые буйной растительностью зеленые холмы, проплывать километр в бассейне после завтрака и выходить на Pilar в море в поисках марлина. Когда погода не вдохновляла и рыба не клевала, можно было податься в стрелковый клуб или посмотреть на петушиные бои в деревне. По вечерам можно было посидеть за ужином со старыми кубинскими друзьями, которые наведывались почти ежедневно, или развлечься с заезжими американцами в La Florida в центре города. Теперь там работал кондиционер, а в нише у одной из стен красовался бюст самого знаменитого посетителя. События, происходившие в Вашингтоне и Нью-Йорке, были где-то далеко, за морем. Однако Хемингуэй не всегда мог отгородиться от кубинской политической жизни, которая к концу десятилетия стала требовать все больше и больше внимания.

В марте 1952 г. бывший сержант кубинской армии Фульхенсио Батиста захватил власть на острове. Он объявил об установлении «дисциплинированной демократии». Эта фраза была ширмой для клептократии, основная политика которой заключалась в обогащении Батисты и его приближенных с одновременным умиротворением иностранных инвесторов. Соединенные Штаты были довольно хорошим союзником и основным деловым партнером. Бизнес на острове вели многочисленные американские компании. Не отставала от них и мафия, взявшая под свое покровительство казино и отели и превратившая Гавану в экзотическое место для американских туристов. Как результат, Батиста стал естественной целью для левых всех мастей, которые боролись за демократию или против империализма. Очень скоро оппозиционные группировки нацелились на свержение его режима.

Ко времени захвата власти Батистой 25-летний Фидель Кастро уже превращался в лидера, с которым следовало считаться. Этот юрист с радикальными взглядами пробовал себя во многих видах деятельности. В 1947 г. Кастро участвовал в неудачном походе против Рафаэля Трухильо, диктатора правого толка в соседней Доминиканской Республике. Хотя Хемингуэй не был знаком с Кастро до 1960 г., он поддерживал тот поход, консультируя его организаторов и, возможно, помогая им деньгами. Он писал Ланхему, что хотел бы сделать для них больше, но слишком обременен заботами о своем тяжело больном сыне Патрике{12}.

Кастро пытался бороться за место главы Республики Куба на популистской платформе и даже создал определенные проблемы режиму, прежде чем решил, что единственно верный путь к свержению Батисты — вооруженная борьба. В 1953 г. это решение привело к знаменитому штурму казарм Монкада в городе Сантьяго, который оказался тактической ошибкой, но тем не менее усилил загадочное обаяние Кастро. На суде после штурма Кастро заявил, что придет время, когда история оправдает его. Эти слова скоро превратились в лозунг на митингах.

Батиста продержал Кастро в застенках до 1955 г., когда диктатору показалось, что Кастро больше не опасен. После освобождения Кастро перебрался в Мексику для подготовки своей следующей акции. В конце 1956 г. он с небольшой группой бойцов высадился на кубинском побережье со старой американской моторной яхты Granma и направился в горы Сьерра-Маэстра в провинции Орьенте в сотнях километров к юго-востоку от Гаваны. Там Кастро устроил свой штаб и организовал «Движение 26 июля», названное так в честь того дня, когда он с соратниками штурмовал казармы Монкада.

После неудачи в самом начале, которая чуть не стоила ему жизни, Кастро стал наращивать свои силы. Он добывал оружие и боеприпасы, где только можно, и осуществлял небольшие вылазки — то устроит засаду для вражеской колонны, то захватит ненадолго какой-нибудь городок. Его тактика была нацелена не на вступление в решительное сражение, а на подрыв доверия к правительству. Батиста своими действиями лишь подыгрывал Кастро: он использовал регулярные войска и, как правило, излишне усердствовал. Правительственная авиация бомбила места предполагаемого расположения лагерей партизан, а пехотные части, наводнившие долины, пытались удержать повстанцев в горах. Пресса подвергалась жесткой цензуре. Это открывало простор для самых разных слухов, включая историю о гибели Кастро, которая появилась 3 декабря 1956 г. в газете The New York Times. Герберт Мэттьюз, работавший одно время зарубежным корреспондентом, а теперь обосновавшийся в главном офисе газеты на Таймс-сквер, подозревал, что и Кастро, и его движение по-прежнему существуют, и добивался от своего редактора разрешения поехать на Кубу и разобраться с ситуацией на месте{13}.

Дружба Мэттьюза и Хемингуэя, зародившаяся в Испании, никогда не давала трещин. Они, бывало, вместе отправлялись на фронт из отеля Florida. На взгляд Джо Норта из журнала New Masses, этот длинный и худощавый человек с высоким лбом был слишком беспристрастным, классическим репортером, не сопричастным, как Хемингуэй. Во время аварии на горной дороге в южной Испании в мае 1938 г. Норт видел двух совершенно разных людей: Хемингуэя, который выскочил из их автомобиля, схватил санитарную сумку и начал спасать жизни, — и Мэттьюза, который достал блокнот и стал перешагивать через раненых, выискивая кого-нибудь, кто в состоянии отвечать на вопросы{14}.

Норт заблуждался насчет Мэттьюза. Тот делал для Республики все, что мог, только немного иначе. Вклад репортера полностью состоял из публикаций, но он был не менее предан Республике, чем его знаменитый друг. «Пока надежда существовала, я поддерживал ее всеми силами, — размышлял он в конце войны. — Думаю, что я сражался упорнее, чем солдаты, хотя и на бумаге»{15}. Как и Хемингуэй, Мэттьюз глубоко переживал поражение Республики. Оно оставило у него в душе незаживающие раны и повлияло на все его творчество в последующие десятилетия.

После войны Мэттьюз написал об Испании целый ряд книг, получивших одобрение Хемингуэя. На обложке книги «Две войны, продолжение следует» (Two Wars and More to Come) Хемингуэй написал, что для него Мэттьюз — «самый честный, талантливый и храбрый военный корреспондент сегодняшних дней»{16}. Он был не просто коллегой. Пережитое ими в Испании породило то, что Мэттьюз называл «узами прочнее закаленной стали». Во время первого посещения Finca Vigía в 1952 г. Мэттьюз обнаружил, что «самая лучшая информация» о местной политике поступает от Хемингуэя. В последующие годы он не стеснялся обращаться к старому другу за разъяснением событий, происходящих на Кубе{17}.

Когда Мэттьюз прибыл в Гавану в феврале 1957 г., он рассчитывал найти там очередную грандиозную историю, возможно продолжение Испании, в идеале с более позитивной концовкой{18}. Для начала он обошел всю столицу, встречаясь с известными эмигрантами и осведомленными кубинцами, и только потом отправился в горы Сьерра-Маэстра. Это было рискованное предприятие. Поскольку район был окружен правительственными войсками, Мэттьюзу пришлось неоднократно договариваться на блокпостах о том, чтобы его пропустили. Но это безрассудство с лихвой окупилось, когда на лесную поляну, где он ждал, вышел высокий, харизматичный Кастро с «горящими глазами» и «окладистой бородой».

Кастро и его взгляды очаровали репортера. Пока двое мужчин попыхивали гигантскими сигарами, Кастро обрисовал свои политические цели, выставляя на первый план любовь к демократии и затушевывая связи с коммунистами, но не скрывая антиимпериалистический настрой. Мэттьюз знал, что у него в руках грандиозная сенсация. «Я первый», — записал он в своих заметках о той встрече. Когда он вернулся из похода в горы, его жена Нэнси увидела перед собой «измотанного и немытого», но «торжествующего и взволнованного» человека{19}.

В один из их последних вечеров на Кубе, скорее всего 18 февраля, Мэттьюз и Нэнси отправились в Finca Vigía на ужин со старым другом{20}. К ним присоединился еще один старый друг, семейный врач Хемингуэя Хосе Луис Эррера, нейрохирург, некогда описанный как «хрупкий [на вид] парень… с тонкими руками, какие бывают у музыкантов», у которого было немало общего с двумя американцами{21}. Этот невысокий лысеющий человек в толстых темных очках на самом деле не был хрупким. Участник гражданской войны в Испании, он не раз рисковал жизнью и здоровьем ради Республики. После войны он вернулся домой на Кубу, где продолжил лечить людей и платить взносы Коммунистической партии Кубы. В студенческие годы он подружился со своим соседом Фиделем Кастро, и эта дружба сохранилась на всю жизнь. На протяжении 1950-х гг. Эррера держал Хемингуэя в курсе происходящего с Кастро и его движением{22}.

На ужине в тот вечер Мэттьюз с трудом сдерживал себя. Он не мог не поделиться историей о своем невероятном приключении в горах. Ему вновь выпал шанс существенно помочь делу, написав о нем статью, — точно так же, как они с Хемингуэем пытались помочь в Испании. Только на этот раз справедливость могла победить. Несколько лет спустя Эррера рассказал одному из советских историков о том, что Мэттьюз поведал Хемингуэю тем вечером{23}. Прежде всего репортер подтвердил, что Кастро жив и продолжает вести борьбу из своего убежища в горах. Затем Мэттьюз охарактеризовал Кастро как человека непревзойденной решимости, который твердо держит в своих руках движение. Хорошо информированный и начитанный, он представляет серьезную угрозу для режима Батисты. По словам Мэттьюза, политические взгляды Кастро были «очень либеральными» и «левацкими»{24}.

Позднее Мэттьюз написал, что получил «благословение» от Хемингуэя, «который поддерживал меня все время». Поддержка писателя была особенно ценна для Мэттьюза, поскольку из-за репортажа о Кастро он «остался практически в одиночестве среди американских издателей и журналистов»{25}. Хемингуэй помог репортеру сформировать представление о «Движении 26 июля» еще до того, как тот начал писать что-либо о Кастро.

Сам Хемингуэй пока еще не был знаком с Кастро и знал о нем лишь по рассказам друзей вроде Эрреры{26}. Теперь писатель получил реальное описание от опытного — и надежного — репортера крупной газеты. То, что Мэттьюз говорил о Кастро, по всей видимости, пленило сердце человека, который посвятил себя борьбе против фашизма во время гражданской войны в Испании: харизматичный революционер боролся с диктатором, т. е. с тем, к кому и Мэттьюз, и Хемингуэй питали отвращение. Кастро был леваком и антиимпериалистом, но не коммунистом. Он говорил во многом то же самое о политике, что и сам Хемингуэй в последние годы. К тому же он вел партизанскую войну, которая так притягивала к себе Хемингуэя в 1930-х и 1940-х гг.

Хемингуэй даже не подозревал, что это уважение было взаимным. Кастро не просто прочитал роман «По ком звонит колокол», а тщательно проштудировал его. Как позднее он заметил, «мы взяли… [книгу] с собой в горы, и она научила нас вести партизанскую войну»{27}.

Мэттьюз поспешил в Нью-Йорк вместе с Нэнси, которая пронесла его заметки через пост охраны в гаванском аэропорту у себя под «грацией». Дома он написал ряд статей, первая из которых была помещена на самое видной место в воскресном выпуске The Times. Подзаголовок гласил, что «Кастро жив и по-прежнему сражается в горах»{28}. Вторая статья принижала роль коммунистов в противостоянии с Батистой, а третья говорила о том, что целью Кастро является не просто смещение Батисты, а глубокие социальные изменения.

Мгновенный эффект публикации был огромным, а ее последствия проявлялись «на протяжении многих месяцев и лет», оставив заметный след в истории{29}. Статьи Мэттьюза изменили образ Кастро, превратили его «из импульсивного неудачника в благородного бунтаря с широкими идеалами» и сделали «ведущей фигурой оппозиции»{30}. В одночасье репортер стал героем кубинцев, сражавшихся с Батистой, и многих американцев с левыми взглядами. Антифашист, а ныне политический активист Милтон Вулфф, поддерживавший связь с Мэттьюзом и с Хемингуэем, был не одинок, когда писал Мэттьюзу, что его статьи «разбудили долгое время остававшееся под спудом желание пойти в новый поход за чем-то стоящим»{31}. Вулфф инстинктивно проводил параллели между Испанией в 1930-х гг. и Кубой в 1950-х.

В 1957 г. Кастро воспользовался преимуществом, которое дал ему Мэттьюз. Прирожденный мастер пропаганды, он соединил свое загадочное обаяние с приземленной реальностью и добился того, что его движение стало казаться более сильным, чем оно было на самом деле. Мелкие акции, зачастую просто небольшие взрывы, не приносили большого ущерба, но держали правительство и его сторонников в напряжении. Число дезертиров из лагеря Батисты росло. Правительство продолжало отвечать жестко и безрассудно, скатываясь к массовым пыткам и убийствам. Зачастую жертвами становились невинные: солдаты Батисты убивали тех, кто жил поблизости от объектов нападения партизан, а потом демонстрировали обезображенные тела для устрашения всех остальных.

Хемингуэй ощутил на себе тяжелую руку Батисты в середине августа. Однажды рано утром его собаки забеспокоились{32}. Рене Вильярреаль, управляющий Хемингуэя, заметил, что собаки лают не так, как обычно, когда в усадьбу приходят друзья{33}. Незваными гостями оказались восемь или девять сельских полицейских в форме и с винтовками. От них разило спиртным. Хемингуэй приоткрыл дверь и спросил, что им нужно. Сержант ответил, что они ищут «одного оппозиционера». Хемингуэй заявил, что в его усадьбе нет никаких революционеров, и велел им убираться. Немного помявшись, солдаты ушли. На следующее утро около крыльца кухни нашли мертвой одну из собак писателя. Ее голова была разбита, скорее всего, прикладом винтовки. Хемингуэй немедленно отправился в местный полицейский участок, чтобы потребовать объяснения. Сержант, естественно, не признался, что это его люди убили собаку. На следующей неделе Хемингуэй рассказал эту историю газете The New York Times, которая сообщила 22 августа о горькой стороне жизни на Кубе в 1957 г. своим читателям{34}.

Почему Хемингуэй стал целью этой акции? По мнению д-ра Эрреры, постоянные посиделки у Эрнеста беспокоили местные власти. Через в общем-то тихое местечко Сан-Франциско-де-Паула то и дело проносились автомобили, полные пассажиров, в сторону усадьбы Finca Vigía. Многие гости американца были левацкими элементами. (Эррера, как коммунист, не относился к типичным друзьям Хемингуэя, который предпочитал водиться с более независимыми революционерами вроде себя.) По словам Эрреры, собрания у писателя были политическим только в том смысле, что все «неизменно высказывались по [политической] ситуации… обычной теме для разговоров в наши дни в любом месте»{35}. Однако в основном, как утверждал доктор, Хемингуэй крутил фильмы, заимствованные в американском посольстве, а потом сидел и трепался со своими гостями. Впрочем, даже это было чересчур для сельской полиции, и она заявилась в усадьбу, но Хемингуэй объяснил, что беспокоиться не о чем: единственное, чем они занимаются тайно, — это поглощают виски{36}.

Эти тревожные сигналы говорили о непрочности положения писателя на Кубе. Идеально было бы держать Батисту на расстоянии, не слишком раздражая режим и не доводя дело до депортации. В то же время Хемингуэй симпатизировал повстанцам и оказывал кое-какую помощь тем, кому доверял: он давал деньги Эррере на поддержку революционного движения, а может быть, даже помогал покупать и хранить оружие. Он не хотел слишком афишировать свои политические взгляды. Негативные последствия статуса скороспелого антифашиста запомнились ему хорошо.

Эти последствия вызвали бурную дискуссию в 1958 г., когда журнал Esquire собрался переиздать три коротких рассказа Хемингуэя о гражданской войне в Испании: «Разоблачение», «Ночь перед боем» и «Мотылек и танк». Тематика — и язык — рассказов отражала антифашистские настроения 1930-х гг. и шла вразрез с антикоммунистическими настроениями 1950-х гг. (В «Разоблачении» речь идет о выдаче старого знакомого контрразведке, а «Ночь перед боем» посвящена политическим представлениям американского солдата об Испанской Республике.) Хемингуэй позвонил с Кубы Альфреду Райсу, своему адвокату в Нью-Йорке, и потребовал опротестовать переиздание под тем предлогом, что Esquire (осуществивший первое издание) приобрел права только на однократную публикацию{37}. Писатель настаивал на том, чтобы Райс не упоминал «какие-либо политические основания»{38}.

Как человек, который никогда не упускал случая устроить тяжбу, — один из биографов Хемингуэя называл его «крайне жестким и агрессивным» — Райс в начале августа подал иск в суд штата Нью-Йорк, с тем чтобы остановить Esquire{39}. В судебных протоколах он настаивал на том, что действия журнала нанесут «огромный вред и непоправимый ущерб истцу»{40}. Райс приводил такие аргументы: «С течением времени отношение к работам автора может меняться как в благоприятном, так и в неблагоприятном направлении… Примером является изменение отношения людей… к России», наш военный союзник стал теперь «главным врагом». Намеренно или нет, Райс вторил тому, что Хемингуэй говорил Хотчнеру в 1951 г. насчет «Пятой колонны», которая превратилась в «подрывную» пьесу после начала холодной войны{41}.

Хемингуэй рассерженно обвинил Райса в том, что тот подставил его: когда репортер The Times попросил прокомментировать сказанное, писатель взорвался, заявив, что человек, которого он впоследствии назвал «продувной бестией», приписал «ему то, чего он не говорил»{42}. Хемингуэй отмежевался от Райса и сказал, что отказывается от иска: «Эти заявления сделал мой адвокат… а я позвонил ему и разнес его за это»{43}. Писателя особенно расстраивал намек на то, что причиной запрета на переиздание были его политические страхи: «…если кто-нибудь думает, что меня беспокоят чьи-то домыслы о политических последствиях моих рассказов, то он ошибается». Две недели спустя Хемингуэй поблагодарил репортера The Times, за то что тот помог представить «сфабрикованную» историю в правильном свете и рассказать об этом{44}. Иначе единственным, что осталось бы в печати, была версия Райса, которую телеграфная служба Associated Press разнесла бы «по всему миру», создав у читателей впечатление, что Хемингуэй «решил переметнуться на другую сторону, или засветиться в прессе, или сделать сразу и то и другое».

Не все поверили словам Хемингуэя. На следующий день после публикации The Times газета The Wall Street Journal отозвалась о Хемингуэе не так благосклонно. Она опубликовала 8 августа язвительную статью под заголовком «Старик и гонорар»{45}:

Писатель прошел с честью через несколько войн и никогда не беспокоился о том, что думают люди о его политических взглядах… Неправда, что писателя волнует изменение отношения общества к России в наши дни. Писателя такие вещи не касаются.

Вполне возможно, что The Wall Street Journal была недалека от истины. Письма близким друзьям в 1950-х гг. говорили о том, что их писал человек, очень чувствительный к общественному мнению в США. По более практическим соображениям его очень сильно заботило, что думают кубинские власти о его политических взглядах.

Той весной и летом борьба между Батистой и Кастро на острове не позволяла расслабиться никому. Когда Кастро призвал ко всеобщей забастовке, Батиста разрешил гражданам стрелять в забастовщиков. По слухам, Кастро в свою очередь приказал уничтожать тех руководителей, которые не присоединятся к забастовке. В результате гражданское население стало избегать появления в общественных местах; даже в крупных магазинах вроде Woolworth’s практически не было посетителей{46}. Хемингуэя беспокоили недавние похищения американцев — «новый… вид спорта», которым баловались люди Кастро. Знаменитый экспатриант мрачно шутил, что Кастро может принять у себя больше американцев Четвертого июля[10], чем американский посол, и что он, Хемингуэй, уже интересовался в посольстве, начал ли Кастро похищать агентов ФБР{47}. Мэри он сказал, что в Finca Vigía вполне могут заявиться мародеры, «когда наступит беззаконие»{48}. А стоит кому-нибудь обмолвиться о своих политических взглядах, как тут же нагрянет сельская полиция с обыском{49}. Возможно, именно по этим причинам Хемингуэй сбросил в море оружие, которое хранилось на Pilar, и оставил дома лишь несколько ружей{50}.

Поскольку жизнь на Кубе стала очень беспокойной, Мэри и Хемингуэй решили провести осень и зиму в Айдахо. Они соскучились по просторам американского Запада и надеялись, что временная смена обстановки пойдет им на пользу{51}. В августе они арендовали дом в Кетчуме, а в октябре перебрались туда. Однако Куба не выходила у Хемингуэя из головы. Он внимательно следил за происходящим на острове: насилие там не прекращалось и конца этому не было видно. В ноябре он, как никогда, достал буквально всех. «Правых там нет — обе стороны отвратительны… ситуация не слишком хорошая, а перспектива убийственная, — писал Хемингуэй своему сыну Патрику. — Наверное, надо убираться оттуда. Будущее выглядит очень мрачно…»{52}

А через несколько недель случилось невероятное. Череда побед повстанцев в конце лета и осенью 1958 г. глубоко деморализовала кубинскую армию и полицию. Батиста пришел к выводу, что победа Кастро неизбежна и что надо спасать свою шкуру, пока не поздно. Ранним утром 1 января 1959 г. он со своими приближенными погрузил награбленное на несколько самолетов DC-4 и сбежал в Доминиканскую Республику. На рассвете Куба осталась без правительства, а Гавана оказалась в буквальном смысле во власти беззакония. Толпы высыпали на улицы. То тут, то там раздавались выстрелы, мародеры врывались в отели в центре города и громили игорные столы. Кастро, находившийся за сотни километров от столицы, на другом конце острова, призвал по радио к спокойствию, водрузился на танк вместе с десятком своих сторонников и двинулся в сторону Гаваны. На всем протяжении шоссе, протянувшегося через остров, его приветствовали толпы ликующих людей. Когда он прибыл в Гавану, чествование напомнило американскому репортеру Джону Томпсону освобождение Парижа в 1944 г.{53} Однако Кастро не собирался возвращаться к порядку, существовавшему ранее; он хотел изменить кубинское общество навсегда. «Теперь начинается революция», — провозгласил он{54}.

Борьбе и сопутствовавшей ей неопределенности, казалось, пришел конец. Те, кто вроде Хемингуэя были против Батисты и поддерживали Кастро, теперь могли смотреть вперед, в будущее.

Новостные службы разыскали Хемингуэя в Айдахо и стали преследовать его в расчете получить какое-нибудь заявление. Мэри видела, что он написал на обороте открытки, прежде чем произнести это вслух: «Я верю в историческую необходимость кубинской революции и в ее долгосрочные цели»{55}. Когда во время трансляции футбольного матча Rose Bowl позвонили из редакции The Times, Мэри слышала, как Хемингуэй сказал, что он «восторгается» новостями с Кубы. Она тут же одернула его — еще слишком рано предсказывать, как будут развиваться события. Кто знает, может быть, Кастро уже формирует расстрельные команды. Хемингуэй упирался, но в конечном итоге он, как человек, привыкший к осторожности в 1950-е гг., позвонил в отдел новостей The Times и попросил заменить «восторгается» на «смотрит с надеждой»{56}.

В душе Хемингуэй более оптимистично воспринимал революцию. В символичном письме от 7 января 1959 г. своему итальянскому другу Джанфранко Иванчичу он радовался бегству Батисты и сожалел, что не смог сказать ему на прощание: «Sic transit hijo de puta»[11]{57}. Две недели спустя Хемингуэй с удовлетворением сообщал одному из друзей в издательстве Scribner’s, что «у нас все [по-прежнему] о’кей на Кубе»: в Finca Vigía ничего плохого не случилось и некоторые из его друзей вошли в правительство{58}. В начале февраля во втором письме Джанфранко он звучал еще более оптимистично и заявлял, что «все новости с Кубы позитивны»{59}. Новому правительству приходится очень трудно из-за того, что восемь сотен американских компаний вложили деньги в островное государство, а Соединенные Штаты «всеми силами» стремятся сбросить Кастро. Однако, поскольку его народ получил «реальный шанс улучшить свою жизнь впервые за все время», Хемингуэй желает Кастро успехов.

Отношение Хемингуэя не изменилось, когда он узнал, что Мэри была права насчет расстрельных команд. Революционеры практически сразу стали расправляться со своими врагами. По словам одного из жителей, «в те январские дни все только и говорили о расстреле… военных преступников», главным образом полицейских и военнослужащих армии Батисты{60}. Всего через несколько дней после побега диктатора Рауль, брат Кастро, организовал расстрел почти 70 заключенных в Сантьяго. В течение двух недель правительство разработало нечто вроде официальной процедуры в Гаване. Руби Филлипс, корреспондент The Times, которая уже не один год жила на Кубе (и подписывалась как Р. Харт Филлипс, чтобы читатели воспринимали ее всерьез), сообщила 23 января о первом показательном суде над офицерами Батисты перед толпой из 18 000 полных энтузиазма зрителей на центральном стадионе{61}.

Для тех, кто не выписывал The Times, разные новостные службы вели съемку суда. В кинотеатрах Соединенных Штатах и Великобритании любой мог посмотреть полутораминутный ролик, где демонстрировался переполненный стадион. Первый обвиняемый, майор Хесус Соса Бланко, держался спокойно и улыбался, глядя в лицо трем молодым бородатым судьям в полевой военной форме. Босоногий 12-летний мальчишка, явно проинструктированный, показал на Сосу Бланко и сказал, что этот человек убил его отца. Пока мальчишка говорил, толпа скандировала: «Убить его, убить его»{62}.

Хемингуэй выступил в защиту судов во время интервью в начале марта с обозревателем из Сиэтла по имени Эмметт Уотсон{63}. Хемингуэй и Уотсон впервые познакомились в один из субботних вечеров в Duchin Room, комфортабельном баре курортного города Сан-Валли. Хемингуэй заприметил это место с темными панелями и бордовым декором еще в 1930-е гг., когда стал наведываться в штат Айдахо. Уотсон, находившийся там на отдыхе, разговаривал за столом с другими писателями, когда подошел Хемингуэй и уселся рядом. Уотсон был из тех журналистов, которые нравились Хемингуэю: незаурядный человек, полный упорства, профессиональный бейсболист, работавший на судостроительной верфи во время войны. Плюс ко всему у них нашлись общие знакомые, а самое главное, этот заядлый курильщик кое-что смыслил в виски. Получасовая беседа прошла в непринужденной и дружеской обстановке, но дала мало что достойного освещения в печати.

Через пару дней Уотсон вновь столкнулся с Хемингуэем на одной из улочек Сан-Валли{64}. Хемингуэй, проработавший целый день, был готов малость расслабиться. Он спросил, не составит ли Уотсон ему компанию в Ram, еще одном заведении Сан-Валли? Как случалось и раньше, в знакомой обстановке — на этот раз в европейском, альпийском, стиле — Хемингуэй был не прочь поговорить, под запись, о Кастро и Кубе. В результате он выложил восхищенному Уотсону такие подробности, которых не раскрывал никому. Почти час, потягивая скотч с соком лайма, писатель-экспатриант рассказывал «без перерыва о стране, которую он любит»{65}.

Хемингуэй говорил, что, на его взгляд, там произошла настоящая революция, а не просто смена караула. Суды — неизбежная часть революции. Отреагировав на возмущение общественности по поводу первой волны расстрелов, новое правительство стало проводить публичные суды, но критика не стихла{66}:

За границей кричат: «Шоу!» Но правительство вынуждено делать это, чтобы продемонстрировать свою власть, чтобы заставить людей уважать закон и порядок… Если правительство не расстреляет этих преступников, их все равно убьют… из мести… А это плохо, очень плохо.

Вторя Кастро, Хемингуэй говорил о надежде на то, что смертная казнь будет запрещена после завершения нынешней волны судов и расстрелов. В целом будущее выглядело оптимистично. Революция получила поддержку кубинского народа. (Единственное, чего он опасался и о чем просил Уотсона не писать, было то, что у Кастро может не хватить сил на переустройство кубинского общества{67}.) Куба — «прекрасное место для жизни», и он с радостью ждал возвращения туда.

Когда Мэри и Хемингуэй прибыли в международный аэропорт Гаваны 29 марта 1959 г., их встречали многочисленные друзья из Сан-Франциско-де-Паула — деревни, расположенной прямо за воротами усадьбы Finca Vigía. Добравшись до усадьбы, они были рады обнаружить свой «чудесный дом в целости и сохранности»{68}. На следующий день восторженный Хемингуэй продиктовал письмо своему сыну Джеку, где повторял то, что он говорил Уотсону: «Это настоящая революция. То, на что мы надеялись в Испании»{69}.

Этот второй шанс вдохновлял Хемингуэя с того самого дня, когда он вернулся домой. Куда бы он ни бросил взгляд, везде люди, казалось, упиваются вновь обретенной свободой. Куба «искрилась либертарианским задором; чувствовалось, что эта подлинная, сотворенная собственными руками революция» была кубинской, а не антиамериканской или просоветской{70}. Хемингуэй был полностью поглощен происходящим, слушал радио по три раза на дню, читал все газеты, попадавшие ему в руки, внимал (возможно, даже получая удовольствие) бесконечным выступлениям Кастро — они длились часами и, хотя посвящались в основном политике, содержали экскурсы практически во все сферы жизни{71}.

В начале апреля Хемингуэй провел несколько часов в баре La Florida за коктейлем «Папа добле» с американским драматургом Теннесси Уильямсом и британским театральным критиком и кинокритиком Кеннетом Тайненом, который оказался в городе по заданию журнала Holiday. По воспоминаниям Тайнена, в тот день кондиционер дул так сильно, что ему никак не удавалось зажечь сигарету. Уильямс (в спортивном пиджаке с серебряными пуговицами) и Хемингуэй (в белой футболке и бейсболке) мало походили друг на друга. Тайнен счел облик писателя «потрясающим»{72}. В какой-то момент к ним подошел знакомый журналист и пригласил Тайнена посмотреть на приведение в исполнение смертного приговора ночью в Эль-Морроу — старинной испанской крепости, защищавшей вход в гавань. Тайнен отказался: он был противником смертной казни, а Уильямс захотел пойти. Он сказал, что писатель должен быть свидетелем событий. Позднее Тайнен спросил Хемингуэя, что тот думает об этом, и получил такой ответ: «Есть случаи, когда разумнее промолчать, и нам никто не запрещает пользоваться этим приемом». Так или иначе, он продолжал заявлять, что Кастро совершил «хорошую революцию, настоящую революцию»{73}.

Тайнен и Уильямс вскоре спохватились, что они опаздывают на интервью с Кастро, и поспешили в Президентский дворец, вычурные чугунные ворота которого теперь охраняли парни в оливково-зеленой полевой форме{74}. Кастро отложил заседание кабинета ради того, чтобы встретиться с двумя иностранными писателями. Это произвело на них должное впечатление. В разговоре Кастро обратился к насущному вопросу — его первому полуофициальному визиту в Соединенные Штаты. Он принял приглашение выступить перед Американским обществом редакторов газет в Вашингтоне. У Кастро пока что было неоднозначное отношение к Соединенным Штатам, и он еще не решил, какую сторону принять. Визит давал возможность защитить его репутацию сторонника революционной законности и, не исключено, заложить фундамент хороших кубинско-американских отношений.

Услышав о приглашении Кастро в Соединенные Штаты, Хемингуэй предложил встретиться с кубинским лидером, чтобы подготовить его к вопросам, которые наверняка будут задавать американские репортеры и политики. Он передал это предложение через своего хорошего друга д-ра Эрреру, который по-прежнему приезжал на ужин в Finca Vigía несколько раз в месяц{75}. Кастро отказался от приглашения, но все же отправил одного из своих подчиненных послушать, что скажет Хемингуэй{76}.

Однажды поздним вечером Эррера привез журналиста по имени Эуклидес Васкес Кандела из Гаваны в усадьбу, где Хемингуэй встретил их у двери с пистолетом в кармане: времена все еще были неспокойными. Пламенный антиимпериалист Васкес Кандела не знал, как держаться со знаменитым янки, но Хемингуэй быстро успокоил своего гостя и даже очаровал его{77}.

Хемингуэй расположился с гостями в просторной гостиной в мягких креслах среди многочисленных книг писателя, охотничьих трофеев и предметов искусства. Негромкая классическая музыка создавала фон. Они пили охлажденное итальянское белое вино и закусывали орешками. Хемингуэй вытащил подготовленные им заметки и стал объяснять, как работает американская пресса, с кем надо быть осторожнее, какие вопросы актуальны. По его мнению, если Кастро хорошо преподнесет себя, он сможет получить от Соединенных Штатов все что захочет. Хемингуэй особо подчеркнул необходимость разъяснить «судебные решения против явных предателей», т. е. причины публичных судов и расстрелов, а также вопрос о влиянии коммунистов. Напоследок он проводил гостей до автомобиля и попросил Васкеса Канделу передать бородачам в Гаване, что он искренне поддерживает их революцию{78}.

Поездка кубинского лидера прошла с потрясающим успехом{79}. Помятая полевая форма и неподстриженная борода придавали 33-летнему революционеру необыкновенную самобытность. Кастро уже знал, как очаровать толпу, и говорил на «корявом, но ясном» языке, для которого даже придумали название «фидельинглиш»{80}. Находясь в Соединенных Штатах, он в буквальном смысле устанавливал контакт с каждым, кто оказывался рядом, и спокойно отвечал на большинство задаваемых вопросов. Он оставил антиимпериалистическую риторику и ловко уклонялся от обсуждения роли коммунистов в его движении. Во время выступления со сцены в Центральном парке Кастро красиво, но туманно говорил о своих политических ценностях: гуманизме и демократии. Диссонанс возникал лишь тогда, когда он встречался с официальными лицами вроде вице-президента Ричарда Никсона, которые начинали читать лекцию об опасности коммунизма{81}.

Еще одним запоминающимся моментом 1959 г. для Хемингуэя стала его летняя поездка в Испанию{82}. Писатель с довольно большой свитой ходил на корриду, о которой собирался написать в журнал Life. В июле он отпраздновал свое 60-летие в La Consula — роскошной вилле в Малаге, принадлежавшей богатому американскому экспатрианту Натану «Биллу» Дэвису, страстному любителю корриды{83}. Сады там напоминали Хемингуэю его усадьбу Finca Vigía, однако большой белый дом, построенный в 1830-х гг. для одного дипломата, был намного изысканнее, с высокими потолками и элегантными круговыми балконами на двух уровнях.

В ответ на приглашение Мэри старые друзья и родственники съехались со всех концов, чтобы принять участие в этом фантастическом событии, растянувшимся на несколько дней. Среди гостей были знаменитости и почти что знаменитости вроде Бака Ланхема и Дэвида Брюса, ныне посла, не говоря уже о выдающемся матадоре Антонио Ордоньесе и его учениках. Присутствовали даже два индийских махараджи, один из Куч-Бихара, а другой из Джайпура. Из Кетчума приехал личный врач и хороший друг писателя д-р Джордж Савье с женой Пэт. Торжество получилось веселым, однако не обошлось без омрачающих моментов. Там были танцы и музыка, фейерверки, подарки и тосты, включая посвящение от Дэвида Брюса, в котором восхвалялись «сердечность, мужественность и щедрость» писателя{84}. В то же время всем пришлось терпеть (или пытаться не обращать внимания) на выпады Хемингуэя, когда он обрушивался на гостей, даже на своего лучшего друга Ланхема. Мэри было очень трудно смириться с ужасными, бессмысленными вещами, которые он говорил ей на людях, и вниманием к молодым женщинам, которых пригласили на вечеринку по его настоянию.

Примерно через три месяца после мелодрамы в Малаге Хемингуэй съездил в Нью-Йорк, а потом вернулся на Кубу, где все еще торжествовала революционная законность. В аэропорту его опять встречала большая толпа народа. На этот раз это были не только друзья и соседи, но и репортеры, которые хотели услышать от писателя заявление. Хемингуэй сказал им, что не верит гадостям, которые «зарубежная пресса» говорит о революции, и по-прежнему поддерживает новое кубинское правительство{85}. По сообщению кубинского информационного агентства Prensa Latina, «он надеялся, что кубинцы будут считать его не янки… а таким же [как они] кубинцем», после этого писатель схватил и поцеловал кубинский флаг{86}. Он сделал все так быстро, что фотографы не успели запечатлеть этот жест и попросили повторить его. С улыбкой Хемингуэй сказал, что он писатель, а не актер, и отправился домой. Его сопровождали порядка 20 автомобилей, набитых поклонниками. Американское посольство в Гаване доложило об инциденте в Вашингтон в депеше, где с пометкой «для служебного пользования» говорилось, что «к сожалению» Хемингуэй «открыто занял позицию, которая свидетельствует либо о (1) жесткой критике своего правительства и сограждан, либо о (2) поразительной неосведомленности о развитии событий на Кубе с начала этого года»{87}.

В 1960 г., после временного пребывания в штате Айдахо, Хемингуэй и Мэри вернулись в усадьбу Finca Vigía{88}. Старый друг писателя репортер The Times Герберт Мэттьюз расценил это как «сознательный жест» в поддержку революции со стороны литератора, который был героем народа Кубы{89}. А 12 января Хемингуэй написал Ланхему о том, что продолжает верить «в историческую необходимость… революции»{90}. Он смотрит «в будущее» и ждет наступления того дня, когда Кастро сможет изменить кубинское общество к лучшему. По этой причине ему не так интересна текущая, «каждодневная» драма, которую невозможно не видеть: огромные плакаты «Куба — да, янки — нет!» по всей столице и нескончаемые радиовыступления, клеймящие Соединенный Штаты как циничного и жестокого «врага народа номер один»{91}. Казалось, будто Кастро прочитал роман-антиутопию Джорджа Оруэлла «1984» и влюбился в пассажи о тоталитарном «новоязе».

Мэттьюза с его благожелательным отношением к Кастро встретил очень радушный прием в Finca Vigía, когда он приехал туда на званый завтрак в начале или в середине марта. Хемингуэй «так обрадовался встрече с ним… что их оживленная беседа растянулась на полдня»{92}. Репортер, который оказался в изоляции и был теперь отлучен от основных периодических изданий в Америке, по-прежнему с оптимизмом смотрел на Кастро, подчеркивая, что тот уже занимается здравоохранением и образованием и что 75 % жителей поддерживают его. Проблемы, которые он предвидел в то время, были связаны не столько с делами Кастро в стране, сколько с отношением к нему в Соединенных Штатах. Хемингуэй, человек, который инструктировал помощника Кастро, как надо работать с американской прессой, не мог не согласиться с Мэттьюзом{93}.

В мае 1960 г. Хемингуэй и Кастро встретились в первый и, наверное, в последний раз{94}. Это произошло во время соревнований по рыбной ловле на приз Хемингуэя. По всей видимости, Кастро с соблюдением всех правил поймал самую большую рыбу и выиграл первый приз. Когда Хемингуэй вручал приз — большой серебряный кубок, они с Кастро пообщались несколько минут. Кастро рассказал, как он обожает роман «По ком звонит колокол» и сколько почерпнул из него{95}. Официальный фотограф сделал несколько снимков, на которых они стоят рядом и что-то говорят друг другу. Более высокий, чем Хемингуэй, Кастро в своей простой зеленой форме практически доминирует на снимках. Хемингуэй, радостный и воодушевленный, кажется стариком с его растрепанными седыми волосами и всклокоченной бородой. На левой руке у него наклеена полоска пластыря.

На следующее утро посыльный доставил комплект фотографий в Finca Vigía. Хемингуэй сделал на одном из снимков дарственную надпись: «Д-ру Фиделю Кастро… в знак дружбы». Кастро долгие годы держал этот снимок на стене своего кабинета рядом с фотографией отца{96}. Хемингуэй вставил в рамку понравившийся ему больше всего снимок и поместил его на столе в Finca Vigía среди других памятных подарков и реликвий{97}.

Не исключено, что соревнования по рыбной ловле были кульминацией кубинско-американских отношений в 1960 г. Как и Мэттьюз, Хемингуэй надеялся, что Соединенные Штаты предоставят Кубе кредит доверия. Они ждали уступок от Вашингтона больше, чем от Гаваны. Однако, когда Кастро поднимал ставку, президент Дуайт Эйзенхауэр удваивал ее. В мае Соединенные Штаты свернули оставшиеся программы помощи. В целом аполитичный Рене Вильярреаль, помощник Хемингуэя в Finca Vigía, слышал, как чертыхался по этому поводу Хемингуэй: он выдал «весь свой репертуар» оскорблений в адрес Эйзенхауэра и сказал, что его решение показало «диктаторское лицо Соединенных Штатов»{98}. Мэри не согласилась с ним, и после серьезной перепалки они отправились спать в разные спальни.

Еще хуже обстояло дело с квотой на сахар, которая гарантировала продажу основного кубинского экспортного продукта по хорошей цене Соединенным Штатам. Хемингуэй очень надеялся, что Соединенные Штаты не урежут ее. «Это был бы реальный удар. Это толкнуло бы Кубу к русским»{99}. Однако Четвертого июля — дата была выбрана неслучайно — Кастро организовал массовый антиамериканский митинг в центре Гаваны, а двумя днями позже Эйзенхауэр сократил квоту. В тот день писатель слушал радио каждые полчаса, начиная с шести утра, как будто надеялся, что новости станут более позитивными со временем{100}.

Хемингуэй понимал, что это поворотная точка. Понимали это и в американском посольстве в Гаване, которое рекомендовало американским гражданам на Кубе покинуть страну.

Посол лично сообщил Хемингуэю об этой рекомендации. Высокий, аристократичный Бонсал, еще один выпускник Йеля, настолько старомодный, что называл в мемуарах свою жену не иначе как «г-жа Филип Бонсал», был давним и отзывчивым другом писателя. Он работал в International Telephone & Telegraph Company в Гаване до прихода в госдепартамент. Хемингуэй очень любил вспоминать о том, как он в 1930-х гг. ездил с Бонсалом в отпуск в Саламанку, в Испанию{101}. Бонсал возобновил их дружеские отношения, когда стал послом вскоре после прихода Кастро к власти в 1959 г. Весной и летом 1960 г. он регулярно присутствовал на обедах в Finca Vigía.

Валери Данби-Смит, молодая секретарша Хемингуэя ирландского происхождения, присоединилась к писателю и дипломату во время одного из обедов и слышала, как Бонсал сообщил «важную, хотя и неофициальную» информацию из Вашингтона{102}. Он повторил по памяти вопрос, который посольство задавало Вашингтону в ноябре 1959 г., о знаменитом экспатрианте, выступавшем в поддержку революции{103}. Отношения между двумя странами продолжали ухудшаться. Кастро, казалось, делал все, чтобы настроить против себя правительство США, и американское руководство раздражало присутствие Хемингуэя на острове. Не мог бы он выбрать себе другое место для жительства и выступить против кубинского режима? Хемингуэй запротестовал: Finca Vigía — мой дом, а кубинцы — мои друзья и семья. Он сказал Бонсалу, что его дело писать книги, а не заниматься политикой. Кроме того, он неоднократно доказывал свою преданность, ни у кого и никогда не было причин усомниться в его верности Соединенным Штатам{104}.

Бонсал не отступал. Дипломатично, но твердо он повторял, что понимает точку зрения Хемингуэя, но другие члены правительства США — нет. «Если писатель не готов вести себя как подобает публичной персоне, могут возникнуть неприятные последствия»{105}. Данби-Смит слышала, как у Бонсала вырвалось слово «предатель». Она также помнит, что Бонсал приехал на обед на следующей неделе и вновь сказал Хемингуэю «о необходимости сделать для себя выбор между страной и домом»{106}. Дальше разговор не клеился тем вечером. Старые друзья лишь заставляли себя болтать о всякой ерунде. Валери видела в глазах Хемингуэя слезы, когда они расставались.

Бонсал коснулся больной темы, заговорив с Хемингуэем о выборе между его домом и его страной и бросив в лицо американской легенде слово «предатель». Вопрос лояльности мучил писателя уже не одно десятилетие: и во времена гражданской войны в Испании, и в тот день в Нью-Йорке, когда он согласился стать советским шпионом, и в период красной угрозы конца 1940-х — начала 1950-х гг., и тогда в 1951 г., когда Баку Ланхему было отправлено письмо со словами о том, что он, Эрнест Хемингуэй, никогда не был «гребаным предателем». Писатель даже говорил с Бонсалом практически так же, как и с Ланхемом, а позднее с Хотчнером при обсуждении этого вопроса.

Проблема заключалась не только в том, что у писателя были близкие друзья на Кубе или что он прожил в Finca Vigía дольше, чем в любом другом месте. Его держало кое-что еще: он перенес на кубинскую революцию свои нереализованные надежды в отношении Испанской Республики. События 1936–1939 гг. все так же влияли на мировоззрение Хемингуэя в 1952–1960 гг. Республика оставалась главным делом его жизни. Поддержка Кастро была эквивалентом борьбы с Франко и Гитлером в Испании. Он не сражался на Кубе так, как делал это в Испании, но был далек от бездействия, хотя и говорил друзьям и прессе о своей отстраненности от кубинской политики. Но стоило появиться реальному шансу на реализацию этих надежд, как американский посол предложил отказаться от него навсегда. Неудивительно, что Валери вроде бы видела даже слезы.

Просьба Бонсала была очень убедительной, поскольку исходила от друга и центриста, который пытался, но не мог найти общих взглядов с Кастро, все больше превращавшемся в диктатора{107}. Хемингуэю пришлось согласиться с тем, что аргумент посла имел под собой основание. Антиамериканская риторика Кастро стала чрезмерной, к тому же он угрожал американцам и американской собственности на острове. Усугубляло ситуацию и то, что в его речах время от времени проскакивали пассажи об «американцах… вроде Хемингуэя», белых воронах, поддерживавших революцию{108}. Революция никогда не конфискует их собственность{109}. По сведениям одного советского ученого, который жил и работал на Кубе, Кастро даже цитировал слова писателя в защиту революционной законности{110}.

Похвалы Кастро ставили Хемингуэя в неудобное положение. Он доверительно признался Хотчнеру, который теперь был и постоянным собеседником, и кем-то вроде бесплатного помощника, что лично Кастро не волнует его. Кастро, скорее всего, позволит Хемингуэю спокойно жить в Finca Vigía. Знаменитый писатель знал, что он служит хорошей рекламой для режима. Однако независимо от его симпатий к Кастро или надежд на то, что кубинская революция исправит недостатки Испанской Республики, он не хотел быть исключением, расхваливаемым Кастро. На вопрос Хотчнера о том, что беспокоит его больше всего, он ответил, что не может спокойно спать, когда других американцев «выгоняют пинками», а «его страну… поливают грязью»{111}.

События лета 1960 г., похоже, ускорили угасание писателя, начавшееся за несколько лет до этого. Хотчнер не мог не заметить, что Хемингуэй теряет силу — человек, который любил побоксировать, похудел, его некогда сильные руки казались «выструганными неопытным резчиком»{112}. У него появились проблемы с почками и зрением. Хуже всего, пожалуй, было то, что работалось ему намного тяжелее, чем когда-либо прежде. Рукопись о корриде, которую он готовил для журнала Life, никак не обретала форму{113}. Журналу требовалось порядка 40 страниц. У Хемингуэя получилось 688 страниц, и у него не поднималась рука сократить объем. Ему пришлось просить Хотчнера приехать на Кубу из Нью-Йорка, чтобы помочь ему. А после он всячески сопротивлялся внесению правки под нелепыми, на взгляд молодого писателя, предлогами.

25 июля Хемингуэй, Мэри и Валери сели на паром, идущий из Гаваны до Ки-Уэста. Никаких окончательных решений относительно переезда с Кубы на материк они не принимали. Более того, они собирались вернуться через несколько месяцев, а потому оставили в Finca Vigía множество ценных вещей, не говоря уже о мебели и всем прочем{114}. Хемингуэй позаботился о том, чтобы сохранить дату отъезда в тайне. Он не хотел привлекать к себе такое же внимание, как в ноябре. Больше всего ему не хотелось, чтобы кто-нибудь посчитал его отъезд выступлением против Кастро, которого он продолжал поддерживать{115}.

Во время поездки Хемингуэй чувствовал себя не в своей тарелке и беспокоился по поводу таможенных и иммиграционных процедур. Мэри слышала, как он бормотал что-то о «катастрофических последствиях нарушения закона»{116}.

Далее, уже один, Хемингуэй отправился самолетом из Ки-Уэста в Нью-Йорк, а потом в Европу, где пробыл два месяца — с августа по сентябрь. Его друзей в Испании поразило, насколько он сдал за последний год. Опираясь на свидетельства очевидцев, первый биограф Хемингуэя, Карлос Бейкер, описал их впечатления так: все они видели писателя «в разных настроениях, но никогда в таком… глубочайшем нервном расстройстве: страх, неприкаянность, апатия, подозрительность в отношении мотивов других, бессонница, чувство вины, угрызения совести и потеря памяти»{117}.

15 августа Хемингуэй написал Мэри, что опасается «полного физического и нервного срыва из-за смертельного переутомления»{118}. Это была лишь одна из множества просьб о помощи, обращенных к ней в том месяце.

Мэри и преданный Хотчнер делали все, что могли, для поддержки Хемингуэя во время нервного расстройства, которое медленно развивалось на протяжении следующего года. Встревоженный новостями из Испании, Хотчнер прилетел в Европу, чтобы быть рядом с Хемингуэем, и 8 октября вернулся вместе с ним в Нью-Йорк. Там заботу о нем взяла на себя Мэри — вместе они отправились поездом в Кетчум. К этому моменту и Хотчнер, и Мэри поняли, что самостоятельно они не могут помочь человеку, которого любят, и обратились за помощью к специалистам. Сначала они проконсультировались с психиатром в Нью-Йорке, а потом, по его рекомендации, договорились о лечении в рочестерской клинике Мейо в штате Миннесота. Во избежание огласки, в клинике предложили зарегистрировать писателя под вымышленным именем. В результате Хемингуэй под именем «Джордж Савье» (его врач в Кетчуме) отправился в закрытое отделение больницы St. Mary’s Hospital, филиала клиники Мейо, где пробыл с 30 ноября 1960 г. до 22 января 1961 г.

Основным диагнозом была депрессия, отягощенная приступами паранойи. Психиатр Хемингуэя, д-р Говард Роум, решил прибегнуть к электрошоковой терапии — методу, который в те времена нередко применялся в тяжелых случаях{119}. Хемингуэю, а может быть, Мэри вместо него пришлось письменно согласиться на такое лечение, поскольку выбора не было, особенно после консультации с д-ром Роумом и его коллегами. Во время сеансов врачи усыпляли Хемингуэя, привязывали его к операционному столу и прикрепляли электроды к вискам, чтобы пропускать ток через мозг. Через 11 или 15 сеансов депрессия вроде бы отступила, однако Хемингуэй чувствовал, что лечение привело к потере памяти. (Потеря памяти и в самом деле была обычным побочным эффектом.) Это очень беспокоило писателя, которому никогда не приходилось делать записи. Как он говорил Хотчнеру, память была его капиталом. Стоит этому капиталу пропасть, и он — банкрот{120}.

Навязчивые состояния, однако, не исчезли{121}. Некоторые из них были связаны с очевидными фактами вроде заметок об автомобильной поездке из Ки-Уэста в штат Айдахо в ноябре 1959 г., когда Хемингуэй отмечал, сколько галлонов бензина куплено, сколько миль пройдено, сколько времени потрачено. Другие же не имели никакого отношения к реальности. Так, Хемингуэя очень беспокоило, получит ли Валери Данби-Смит американскую визу (чтобы въехать в Соединенные Штаты и учиться в Нью-Йорке), а это порождало навязчивую идею о том, что Служба иммиграции и натурализации США ведет расследование против него, поскольку он финансировал Валери.

Другой навязчивой темой было ФБР. Хемингуэй считал, что ФБР следило за ним с момента его возвращения из Европы в октябре 1960 г. Любой человек не в джинсах и ковбойских сапогах казался писателю подозрительным. (По его представлениям, агенты ФБР всегда одевались как сотрудники главного офиса: в темные костюмы и белые рубашки.) В ноябре, когда они с Хотчнером проезжали мимо банка в Кетчуме, где горел свет после окончания рабочего дня, Хемингуэй не сомневался, что это федеральные агенты копаются в его банковских выписках в поисках свидетельств преступления, о котором он умолчал. Ему также казалось, что они напичкали жучками его больничную палату и автомобили. Когда Хотчнер навещал Хемингуэя в Рочестере, штат Миннесота, тот не мог свободно говорить, пока они не выходили на улицу. На вопрос, с какой стати ФБР будет интересоваться им, писатель ответил, что из-за «подозрительных книг», которые он написал, из-за того, кто его друзья и где они живут — «среди кубинских коммунистов»{122}. На Рождество, по наблюдениям Мэри, Хемингуэй уже не утверждал, что в его ванной сидит специальный агент с магнитофоном, но по-прежнему ждал от ФБР вызова на допрос{123}.

Его беспокоило даже то, что ФБР может заинтересоваться, почему он зарегистрировался в клинике Мейо под чужим именем. В начале нового года это толкнуло врача Хемингуэя на необычный шаг: он обратился в управление ФБР в Миннеаполисе за «разрешением» сказать Хемингуэю о том, что ФБР нет дела до его псевдонима{124}. Из донесения управления в Вашингтон от 13 января 1961 г. следует, что запрос врача стал полной неожиданностью для них. Это донесение было отправлено по обычным каналам связи открытым текстом без каких-либо отметок о срочности, т. е. совсем не так, как отправляются донесения по расследованиям, связанным с внутренней безопасностью. В оригинале поле для номера дела осталось пустым, а отметка о дате получения, проставленная вручную служащим в Вашингтоне, говорила о том, что послание достигло адресата через 11 дней. Управление в Миннеаполисе обязательно указало бы номер дела, если бы вело «расследование против Хемингуэя».

Поскольку они ничем не рисковали, агенты из Миннеаполиса сообщили д-ру Роуму, что у них «нет никаких возражений» в отношении его плана{125}. Доктор, надо полагать, передал это послание Хемингуэю. Однако паранойя писателя в отношении правительства не прекратилась. В середине января Хемингуэй написал Ланхему зловеще, что «настоящие разведывательные данные» (здесь у него этот термин обозначал американскую политику, лояльность и отношение к Советам), которыми он делился с генералом не один год, достаточный повод для его отправки на «виселицу»{126}.

Куба, которая занимала очень много места в новостях в начале 1961 г., всегда была объектом внимания Хемингуэя, несмотря на его состояние. Мэттьюз написал Хемингуэю 2 января о чувстве горечи, которое у него вызывает ситуация на острове. Он сожалел о «перегибах, связи с коммунизмом и диком антиамериканизме революции»{127}. Тем не менее, по его мнению, «кое-что… [в] этой революции очень ценно, и это ни в коем случае нельзя терять». Администрация Эйзенхауэра была явно не согласна с этим и на следующий день разорвала дипломатические отношения. Возникшая в результате неопределенность не давала Хемингуэю покоя. Он написал 16-го Ланхему, что они с Мэри могут «потерять на Кубе все», а «могут и не потерять»{128}. Это был намек на то, что Советы могут заступиться за него. Но даже такого намека «чересчур много для письма, поэтому никому не рассказывай об этом, как и о многом другом, о чем мы помним, но не пишем»{129}.

Уже в начале года среди кубинских эмигрантов и американских журналистов стали ходить слухи о том, что президенты Эйзенхауэр и Кеннеди (который вступил в должность 20 января 1961 г.) планируют какую-то акцию против Кастро. Мэттьюз, обеспокоенный тем, что Хемингуэй не сможет переварить его предыдущее письмо — на копии, сделанной под копирку, в его архивах стоит рукописная пометка «Слишком болен, чтобы прочесть его. Г. М.», — 20 февраля снова написал Хемингуэю. Его «конечно, расстраивает развитие событий на Кубе», и он подозревает, что Хемингуэй и Мэри расстраиваются еще сильнее. Тем не менее он надеется, что ЦРУ не уничтожит революцию, — здесь Мэттьюз снова использовал слово «ценная». Даже если бы операция ЦРУ удалась, «это был бы тот случай, когда для исцеления пациента его убивают»{130}.

К этому моменту было почти невозможно остановить операцию Zapata — план по свержению Кастро, разработанный в последний год пребывания у власти администрации Эйзенхауэра. Ранним утром 17 апреля 1961 г. группа экипированных и обученных ЦРУ кубинских беженцев высадилась на южном побережье Кубы. В 11:00 того же дня представитель Кубы в ООН заявил, что «на Кубу этим утром вторглись наемники… [оснащенные] … Соединенными Штатами»{131}. Интервенты, около 1400 человек, сражались храбро, но ничего не могли сделать против сил Кастро, которые быстро мобилизовались для отражения атаки. Уже 20 апреля Кастро объявил о победе по кубинскому радио{132}. The Times напечатала его заявление на следующий день.

На протяжении недели так называемого вторжения в заливе Свиней американские газеты по всей стране выходили «с заголовками на всю страницу, под которыми обычно публикуют новости о президентских выборах и общенациональных катастрофах»{133}. Хемингуэй и Мэри также слушали репортажи по радио и телевидению. По воспоминаниям Мэри, они «пришли в ужас» от выбора места высадки — топкой полоски земли, больше подходящей для охоты на уток, а не для боевых действий. В остальном же, как она написала, «личные проблемы затмевали нашу обеспокоенность в связи с грядущим провалом»{134}.

О какой обеспокоенности идет речь? Относительно того, что Соединенные Штаты выбрали плохое место для высадки? Или относительно того, что у Кастро слишком сильная поддержка (по оценкам Мэри и Мэттьюза, порядка 75 %) среди кубинского населения? Ланхем считал, что он знает ответ. Три недели спустя он написал Хемингуэю, что он, Бак, понимает, насколько горько такому «старому вояке», как Эрнест, читать о «подобной тупости», и добавил, что Кастро, как ни прискорбно, оказывается хуже Батисты{135}.

Ланхем, похоже, полагал, что шансы на приемлемый для Хемингуэя исход очень малы. Победа поддержанного США вторжения поставила бы его в неудобное положение: он критиковал Соединенные Штаты за действия в духе «великой державы» XIX в. и недобрососедское поведение в Латинской Америке. Существовал также риск возврата к эпохе Батисты. Победа Кастро была для него ничем не лучше. Антиамериканизм Кастро наверняка усилился бы еще больше, а Хемингуэй, хотя он и любил Кубу, не смог бы пойти против своей страны. Это был выбор, перед которым он стоял и раньше, сначала в Испании, а потом во время Второй мировой войны и горького мира, который последовал за ней. Возможно, он прокручивал в голове слова Бонсала о предательстве и чувствовал в очередной раз всю связанную с ними боль.

Мэри надеялась, что собственные проблемы Хемингуэя не дадут ему слишком задумываться над вторжением. Время, однако, показало, что и то и другое может прекрасно соседствовать{136}. Во вторник, на второй день вторжения, Хемингуэй набросал письмо своему издателю, где говорил, что пытался, но не смог отредактировать воспоминания о жизни в Париже в 1920-х гг. (работа, которая превратилась в роман «Праздник, который всегда с тобой»); после возвращения из Миннесоты все, за что он брался, только ухудшало дело{137}. Это была не жалоба, а признание поражения. Хемингуэй просто не мог больше заниматься работой, которая поддерживала его. «Грядущий провал» в заливе Свиней был еще одним поражением, причем практически таким же горьким. Писатель понимал, что никогда не сможет вернуться домой, пройти под сейбой у входа в особняк, вывести Pilar из бухты мимо старой испанской крепости или провести остаток дня с друзьями в баре La Florida, потягивая коктейль «Папа добле». Не сможет он и поддерживать революцию, которая, несмотря на все ее недостатки, по-прежнему была для него важной победой над правыми. Это был конец старой заветной мечты, зародившейся в Испании.

Простого способа облегчить эти переживания не существовало. Когда Мэри спустилась вниз утром в пятницу, 21 апреля, она увидела Хемингуэя в гостиной с любимым ружьем в руках и два патрона рядом на подоконнике{138}. На протяжении полутора часов она тихо говорила с ним о том, чем они могут заняться: поехать в Мексику, побывать еще раз в Париже и даже отправиться в Африку на сафари. После того как пришел хороший друг и семейный доктор Савье, чтобы померить давление Хемингуэя, им удалось уговорить Хемингуэя опустить ружье. Они отвезли его в местную больницу, а потом договорились с клиникой Мейо о еще одном курсе электрошоковой терапии в закрытом отделении. По пути в клинику он пытался покончить с собой не менее двух раз. В аэропорту Каспера, штат Вайоминг, он пошел прямо на вращающийся пропеллер самолета.

В конце июня врач Хемингуэя в Мейо решил, что пациент готов к возвращению домой{139}. Мэри подозревала, что ее муж просто упросил психиатра выписать его. Он не раз довольно ясно намекал, что собирается свести счеты с жизнью, например в письме, написанном в начале месяца Рене Вильярреалю, его кубинскому «сыну», который следил за порядком в усадьбе Finca Vigía. Хемингуэй говорил, что у него практически «кончился бензин». Осталась лишь тень того, чем он был раньше. У него пропало «даже желание читать» — занятие, которое он «любил больше всего». «Писать, — говорил он, — намного труднее»{140}. Хемингуэй просил Рене присматривать за его кошками и собаками, а также за «горячо любимой Finca Vigía» и уверял, что, как бы ни повернулась жизнь, папа всегда будет помнить о нем.

Несмотря на предчувствия, Мэри и Джордж Браун, боксер из Нью-Йорка, друживший с писателем не одно десятилетие, забрали Хемингуэя из клиники и поехали с ним в Кетчум. Они добрались до места в пятницу, 30 июня.

Теплым солнечным утром в субботу, 1 июля, Хемингуэй упросил Брауна прогуляться с ним по невысоким холмам к северу от дома, что было довольно сложно ньюйоркцу в его городских ботиночках. Потом эти двое объехали город, заглядывая к старым друзьям. Они нашли д-ра Савье в его кабинете в больнице, а вот охотник Дон Андерсон отсутствовал в Сан-Валли. Другой любитель прогулок и рыболов Чак Аткинсон вернулся домой до захода солнца и проболтал с Хемингуэем целый час на крыльце{141}. Как Мэри рассказывала Ланхему, однажды днем Хемингуэй стал перечитывать последнее письмо отставного генерала{142}. Бак сообщал новости об общих друзьях, но в основном говорил Эрнесту о том, как он беспокоится о своем старом товарище по оружию и желает ему улучшения самочувствия{143}.

Вечером Хемингуэй пригласил Брауна и Мэри на ужин в известном ресторане Christiania в центре города, где они устроились за столиком в углу, откуда было видно всех присутствовавших. В разгар ужина Хемингуэй посмотрел на соседний столик и поинтересовался у официантки, что за люди сидят там. По ее мнению, это были торговцы из соседнего города Туин-Фолс.

Хемингуэй возразил: «Только не в субботу». Официантка пожала плечами, а Хемингуэй объяснил, понизив голос: «Они из ФБР»{144}.

На следующее утро Мэри проснулась от резкого звука, словно кто-то захлопнул два ящика, один за другим, и пошла посмотреть, в чем дело. Она обнаружила Хемингуэя мертвым в вестибюле гостиной, где его обезоружили в апреле. Он встал раньше всех, потихоньку спустился вниз и из одной из своих двустволок покончил с тем, что осталось от великого американского писателя, беззаветно боровшегося за то, во что он верил.

Эпилог

Скрытые издержки

После того как новость разлетелась, появилась масса домыслов о смерти Хемингуэя{1}. Никто из посторонних, не говоря уже о близких писателю людях, не верил в историю Мэри о том, что это был несчастный случай во время чистки ружья. Хемингуэй имел дело с оружием всю свою жизнь. Мог ли человек, который не раз смотрел в лицо опасности — он был на фронтах трех войн, — вот так, по чистой случайности, погибнуть у себя дома? Эмметт Уотсон, журналист из Сиэтла, решил докопаться до правды.

Когда Уотсон добрался до Кетчума, у него возникло ощущение, что «все журналисты на земле собрались там» для освещения похорон. В компании с еще одним репортером он бродил по Кетчуму так, словно это был его родной город, избегая встреч с известными гражданами и опрашивая всех остальных — «от барменов до… приятелей по охоте, горничных, официанток и машинисток» — в поисках истины{2}. «Смерть Хемингуэя — это самоубийство» — под таким заголовком вышла газета Seattle Post-Intelligencer 7 июля. Детали, опубликованные в ней, должны были положить конец спорам{3}.

Однако Уотсон не мог объяснить, почему человек, всегда демонстрировавший нам волю к жизни — он любил повторять: Il faut d’abord durer[12], — добровольно покинул этот мир.

Его многочисленные друзья и читатели начали искать факты, которые помогли бы пролить свет на причины смерти Хемингуэя. Могла ли это быть неизлечимая болезнь, что-нибудь редкое вроде гемохроматоза? Не было ли у него старой военной раны, которая не заживала? А может, все дело в плохих отношениях с Мэри или в финансовых проблемах? И как повлияла на писателя потеря усадьбы Finca Vigía?

Со временем все сошлись на одном: никакой отдельно взятый фактор не мог привести этого в высшей степени талантливого человека к самоубийству{4}. Все оказалось намного сложнее. Депрессия, которую он называл «черной задницей», преследовала его на протяжении значительной части жизни и становилась лишь глубже. Начавшееся как примитивное удовольствие пьянство стало привычкой, мучительной страстью. Старость наступила рано — и очень резко — из-за многочисленных травм, которые он перенес с 1920-х гг. Кубинская революция, воспринимавшаяся поначалу как свежий ветер, обернулась еще одним удручающим событием. К 1961 г. практически не осталось надежды на возврат к жизни на Кубе и даже на простое посещение горячо любимой Finca Vigía.

Писатель не мог больше полагаться на свою память. До сих пор воспоминания наполняли его и обретали новую жизнь в коротких рассказах и романах. Но электрошоковая терапия в клинике Мейо сделала его заторможенным и отняла ясность мысли, которой он славился. Лишенный воспоминаний, он сомневался, что вообще сможет писать.

В 2011 г., на пятидесятую годовщину, Аарон Хотчнер открыл новый раунд спекуляций вокруг смерти Хемингуэя. Этот значительно более молодой, но близкий друг писателя, свидетель событий в последние месяцы жизни Хемингуэя, выдвинул еще одну теорию под названием «Хемингуэй как объект травли со стороны ФБР»{5}. После обобщения хорошо известных объяснений Хотчнер сконцентрировал внимание на депрессии и паранойе, которые были неотъемлемой частью жизни писателя в 1950-е гг. Хотчнер писал о биографах, характеризовавших опасения Хемингуэя в отношении ФБР как бредовые представления, и о досье, которое ФБР раскрыло в 1980-х гг. в ответ на запрос в соответствии с законом о свободе информации.

По словам Хотчнера, досье показывает, что Хемингуэй не слишком заблуждался в отношении бюро. Первые записи в нем датируются 1942 г. и относятся к организации Crook Factory и охоте на фашистов на Кубе во время войны. Хотчнер считает, что ФБР не забыло о Хемингуэе и после войны: «Все последующие годы агенты писали отчеты о его деятельности и прослушивали его телефоны. Наблюдение не прекращалось и во время его пребывания в больнице St. Mary’s»{6}. ФБР могло прослушивать телефон за пределами его палаты, если уж на то пошло. Хотчнер приходит к выводу, что Хемингуэй ощущал наблюдение за собой и что это «усиливало его мучения и стало одной из причин самоубийства»{7}.

Сейчас очевидно, что Хотчнер понимал психическое состояние Хемингуэя лучше, чем намерения бюро. Тщательное изучение досье ФБР показывает, что наблюдение за Хемингуэем никогда не велось{8}. Первый шаг сделало вовсе не ФБР — досье было заведено в результате решения посла использовать Хемингуэя в качестве руководителя непрофессиональной контрразведывательной организации. Посольство объявило о своих планах, а бюро отреагировало на это. Гувер прежде всего хотел знать биографические данные писателя, а потом всеми силами стремился избежать неприятных сюрпризов, которые могли бросить тень на его собственную организацию.

В последующие годы бюро эпизодически собирало информацию о Хемингуэе, которая сама шла в руки иногда от самого писателя, а иногда от других ведомств вроде Госдепартамента. Источником нескольких записей были газеты. Один или два отчета поступили от тайных осведомителей, которые сталкивались с Хемингуэем в обществе и докладывали о своих впечатлениях сотрудникам Гувера. Кое-что в их сообщениях заставило директора подозревать, что Хемингуэй работает над книгой, выставляющей его и агентов ФБР в дурном свете. Однако он не подозревал Хемингуэя ни в каких преступлениях, а бюро не проводило никаких расследований его деятельности. Агенты ФБР не прослушивали его телефоны, не перлюстрировали почту и не следили за ним. В 1961 г. врач Хемингуэя сообщил ФБР о состоянии своего пациента, они не сами разнюхали об этом{9}.

Бюро всегда смотрело на Хемингуэя не как на коммуниста, а как на бескомпромиссного антифашиста. После его смерти Мэри пыталась убедиться, что такое отношение не изменилось. В 1964 г., когда кубинская почта выпустила памятную марку в честь Хемингуэя, Мэри попросила журналиста Квентина Рейнольдса сообщить об этом Гуверу. Она хотела проинформировать его, что никто из родственников не давал разрешения на выпуск марки и не поддерживает кубинскую революцию. Хемингуэй приветствовал Кастро за то, что тот выгнал диктатора Батисту. Но «он не был близко знаком с Кастро. Мэри [говорила], что он встретился с Кастро на рыбалке и разговаривал с ним всего пять минут — точка»{10}. Гувер принял эту информацию безоговорочно, о чем говорит подписанная им заметка в досье, его последнее известное высказывание по делу: «Насколько я знаю Хемингуэя, он вряд ли симпатизировал коммунистам. Он был бесцеремонным, жестким парнем и всегда на стороне обездоленных»{11}.

Как бы бюро ни относилось к Хемингуэю, Хотчнер прав в том, что оно очень беспокоило писателя. Гувер и его агенты мало что знали о «подрывной» деятельности Хемингуэя в прошлом и были в полном неведении относительно его встреч с представителями НКВД. Они вовсе не травили Хемингуэя. Однако писатель не мог забыть, на что он пошел ради дела своей жизни, особенно свою разновидность антифашизма и поддержку Кастро, и опасался, что бюро обратит внимание на его действия. Навязчивое беспокойство относительно слежки усугубило депрессию и осложнило течение болезни в конце жизни. Он не мог успокоиться, «зная», что федеральные агенты могут в любой момент арестовать его за преступления, которые были не такими уж мнимыми.

Этот прирожденный бунтовщик ненавидел власть, которую они представляли. Хемингуэй, который был на стороне обездоленных, выступал против всех, кто (как он считал) играл роль инструмента подавления. С 1937 г. и до самого конца своей жизни он делал все возможное для борьбы с фашизмом, особенно с его опасными проявлениями в Европе. Это была наихудшая форма власти, которая не только подавляла обездоленных, но и душила искусство. Воинствующий писатель выступал против американских и британских политиков, которые не разделяли его взглядов, и усматривал следы фашизма в таких американских институтах, как ФБР и Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности. На Кубе он страстно поддерживал революционеров, боровшихся с существующим порядком, и вновь видел, что у его собственного государства другие интересы.

Хемингуэя особенно возмущало вмешательство в его личную жизнь. С 1942 г. этот по своему характеру заговорщик подозревал, что находится под наблюдением. Он давал решительный отпор, когда казалось, что ФБР противодействует его делам в Crook Factory, и негодовал, когда военная цензура в Майами читала его почту. В 1944 г. он с трудом заставил себя отвечать генеральному инспектору армии, который допытывался, действительно ли Хемингуэй сражался в Рамбуйе, вместо того чтобы выполнять обязанности репортера. Для него было невыносимо лгать по поводу фактов, указывавших на то, что он участвовал в боевых действиях, а не просто наблюдал.

В первые годы холодной войны беспокойство по поводу контроля со стороны государства усилилось настолько, что Хемингуэй дважды думал, прежде чем написать или опубликовать что-либо. Человек, который «честно и бесстрашно» воспроизводил «суровый образ эпохи» в 1930-х гг., в 1950-х стал заниматься самоцензурой{12}.

Хемингуэй говорил, что государство следит за ним из-за неблагонадежности, поскольку считает его «скороспелым антифашистом». Он никогда не упоминал о более веской причине, по которой за ним могли следить: согласии скороспелого антифашиста работать на НКВД. То, что он фактически никогда не шпионил в пользу Советов, не имело значения. В годы маккартизма хороших людей привлекали к ответу за гораздо меньшие прегрешения. Писатель не без основания опасался, что этот секрет может разрушить его карьеру.

Писатель, как Хемингуэй сказал Нобелевскому комитету, живет в одиночестве. К этому он мог бы добавить, что секреты делают писателя еще более одиноким. Чтобы облегчить бремя, нужно было поделиться им с кем-нибудь, но он, сомнений почти нет, не решался на это. Он никогда не раскрывал всю правду в письмах Ланхему, которому доверял больше всего, еще меньше говорил Геллхорн, Мэри и Хотчнеру, а для федерального правительства и публики был полностью закрыт. Цена самоизоляции, утаивания своего секрета оказалась ужасной: опасения обернулись навязчивыми идеями и бредом.

Могла ли эта глава биографии Хемингуэя завершиться иначе? Многие бывшие коммунисты вроде Кёстлера открыто повернулись спиной к «богу, который не оправдал ожидания»{13}. Не раз американцы, которые шпионили на НКВД, добровольно приходили в ближайшее отделение ФБР и рассказывали агентам все, что они знали, а после этого выступали против товарища Сталина. Некоторые воспринимали это как очищение, выход из ситуации. Но Хемингуэй не мог отречься от коммунизма, поскольку не был коммунистом, и не мог представить, как передать сложную историю его отношений с НКВД, чтобы она имела смысл для тех, кто хотел слушать. Кроме того, характер не позволял ему предать бывших союзников: он ненавидел стукачей и перебежчиков.

Посол Бонсал предлагал ему выход летом 1960 г.: вернуться в Соединенные Штаты и выступить против кастровских перегибов. Это оправдало бы его в глазах Америки. Но такой вариант тоже был практически неприемлемым. Хемингуэй не предал кубинскую революцию. Он дольше других американцев питал надежды на светлое будущее и не мог заставить себя осудить вождя повстанцев, который держал в своем вещмешке книгу «По ком звонит колокол» и сверг ультраправого диктатора.

Хемингуэй не слишком распространялся перед Бонсалом во время их последней встречи в Finca Vigía. Он обмолвился лишь о своей любви к Америке и привязанности к Кубе. Несмотря на ясное понимание того, о чем говорит посол, он не стал объяснять, что и дальше собирается жить по собственным правилам, как делал на протяжении большей части своей жизни. Именно жизнь по собственным правилам позволила ему создать замечательное, новаторское художественное наследие. Он практически в одиночку изменил взгляды американцев на мир и описал, что они видят и чувствуют.

Жизнь по собственным правилам открывала перед ним возможность идти на риски, связанные не только с писательским трудом. С 1937 по 1960 г. Хемингуэй активно участвовал в политике и разведывательной деятельности сначала в интересах Испанской Республики, а потом Советов и собственной страны во время Второй мировой войны. После начала холодной войны он снизил свою политическую активность в Америке, но определенно не остался пассивным наблюдателем событий на Кубе в 1950-х гг.

С того самого дня в 1935 г., когда он увидел тела ветеранов, разбросанные по побережью Флориды, политический Хемингуэй был практически таким же активным, как и Хемингуэй литературный. По большей части он работал в соответствии со своими представлениями и делал то, что считал нужным, используя подходящие возможности, как это было при встрече с вербовщиком НКВД в 1940 г. Писатель полагал, что может проводить собственную внешнюю политику. Как и другие сильные люди, которые стали шпионами, он верил, что ему удастся управлять отношениями с советскими — и американскими — спецслужбами. Но он оказался правым лишь отчасти. На удивление способный к этой своей второй сфере деятельности, Хемингуэй не был таким экспертом, каким считал себя. Безусловный профессионал во всем, что касалось писательской работы, в политике и разведывательной сфере он действовал как одаренный, но самоуверенный любитель. Он так и не остановился вовремя, чтобы оценить скрытые издержки тайных приключений, за которые потом пришлось расплачиваться.

Источники информации

Основные источники

Веб-сайт ФБР

File Number 64–23312 (Ernest Hemingway), in vault.fbi.gov

Президентская библиотека Франклина Рузвельта

Henry Morgenthau, Jr., Diaries

Президентская библиотека Джона Кеннеди

Ernest Hemingway Collection

Библиотека и архив Гуверовского института, Стэнфордский университет

J. Arthur Duff Papers

Joseph Freeman Papers

Myers G. Lowman Papers

Библиотека Конгресса США

A. E. Hotchner Papers

Alexander Vassiliev Papers

Archibald MacLeish Papers

Communist International Archives

Philip W. Bonsal Papers

Архивная служба Корпуса морской пехоты, Квонтико, штат Вирджиния

John W. Thomason, Jr., Personnel File

Национальный архив I, Вашингтон, округ Колумбия

HUAC Files, Records of the House of Representatives (RG 233)

Национальный архив II, Колледж-Парк, штат Мэриленд

Alexander Orlov Papers

Department of the Treasury Records (RG 56)

FBI Records (RG 65)

OSS Records (RG 226)

U. S. Navy Records (RG 38)

Department of State Records (RG 59)

Национальный архив, Кью, Англия

Gustav Regler Personal File, Records of the Security Service

Нью-Йоркская публичная библиотека

Hemingway Legal Files

Принстонский университет

Библиотека Файрстоуна, собрания редких книг и специальных изданий

Carlos Baker Papers (C0365)

Charles T. Lanham Papers (C0305)

Lanham-Hemingway Papers (C0067)

Scribner’s Sons Archive (C0101)

Библиотека Мадда, собрания редких книг и специальных изданий

Charles T. Lanham Papers (MC081)

Библиотека редких книг и рукописей, Колумбийский университет, Нью-Йорк

Herbert L. Matthews Papers

Spruille Braden Papers

Музей Роальда Даля и его историй, графство Бакингемшир, Англия

Roald Dahl Correspondence

Специальные собрания сочинений, библиотека Джорджтаунского университета, Вашингтон, округ Колумбия

Edward P. Gazur Papers

Тамиментская библиотека, Нью-Йоркский университет

Milton Wolff Papers

Библиотека Калифорнийского университета, Сан-Диего

Southworth Spanish Civil War Collection

Историческое общество Вирджинии, Ричмонд

David K. E. Bruce Papers

Библиотека редких книг и рукописей, Йельский университет

Robert Joyce Papers

Книги и статьи

Aaron, Daniel. Writers on the Left. New York: Avon, 1961.

Aldrich, Nelson W., ed. George, Being George. New York: Random House, 2008.

Andrew, Christopher, and Vasili Mitrokhin. The Sword and the Shield. New York: Basic Books, 2001.

Baker, Carlos. Ernest Hemingway: A Life Story. New York: Scribner, 1969.

—, ed. Ernest Hemingway: Selected Letters. New York: Macmillan, 1989.

Bentley, Elizabeth. Out of Bondage. New York: Ivy, 1988.

Bentley, Eric, ed. Thirty Years of Treason: Excerpts from Hearings Before the House Committee on Un-American Activities 1938–1968. New York: Thunder’s Mouth Press, 1971.

Bessie, Alvah. Men in Battle. New York: Chandler & Sharp, 1975.

Bessie, Dan, ed. Alvah Bessie’s Spanish Civil War Notebooks. Lexington: University Press of Kentucky, 2002.

Billingsley, Kenneth Lloyd. «Hollywood’s Missing Movies: Why American Films Have Ignored Life Under Communism». Reason, June 2000.

—. Hollywood Party: How Communism Seduced the American Film Industry in the 1930s and 1940s. Roseville, CA: Forum, 2000.

Brack, Fred. «Emmett Watson Reminisces». Seattle Post-Intelligencer, October 21, 1981.

Braden, Spruille. Diplomats and Demagogues: The Memoirs of Spruille Braden. New Rochelle, NY: Arlington House, 1971.

Bradley, Mark A. A Very Principled Boy: The Life of Duncan Lee, Red Spy and Cold Warrior. New York: Basic Books, 2014.

Brasch, James D. «Hemingway’s Doctor: José Luis Herrera Sotolongo Remembers Ernest Hemingway». Journal of Modern Literature 13, no. 2 (July 1986).

Brasch, James D., and Joseph Sigman. Hemingway’s Library: A Composite Record. Boston: JFK Library Electronic Edition, 2000.

Brian, Denis. The True Gen. New York: Grove, 1988.

Briggs, Ellis O. Proud Servant: Memoirs of a Career Ambassador. Kent, OH: Kent State University Press, 1998.

—. Shots Heard Around the World. New York: Viking, 1957.

Bruccoli, Matthew J., ed. Conversations with Ernest Hemingway. Jackson, MS, and London: University Press of Mississippi, 1986.

—, ed. Hemingway and the Mechanism of Fame. Columbia: University of South Carolina Press, 2006.

—, ed. The Only Thing That Counts: The Ernest Hemingway — Maxwell Perkins Correspondence. New York: Scribner’s, 1996.

Capa, Robert. Slightly Out of Focus. New York: Random House, 1999.

Carpenter, Iris. No Woman’s World. Boston: Houghton Mifflin, 1946.

Carr, Virginia S. Dos Passos: A Life. New York: Doubleday, 1984.

Carroll, Peter N., and James D. Fernandez, eds. Facing Fascism: New York & the Spanish Civil War. New York: NYU Press, 2007.

Carroll, Peter N. The Odyssey of the Abraham Lincoln Brigade: Americans in the Spanish Civil War. Stanford, CA: Stanford University Press, 1994.

Castro, Fidel, and Ignacio Ramonet. Fidel Castro: My Life: A Spoken Autobiography. New York: Scribner, 2008.

Chamberlin, Brewster. The Hemingway Log. Lawrence: University Press of Kansas, 2015.

Charney, David L. «True Psychology of the Insider Spy». Intelligencer 18, no. 1 (Fall/Winter 2010).

Churchill, Winston S. The Second World War. New York: Houghton Mifflin, 1959.

Cockburn, Claud. I, Claud. London: Penguin, 1967.

Conant, Jennet. The Irregulars: Roald Dahl and the British Spy Ring in Wartime Washington. New York: Simon & Schuster, 2008.

Conquest, Robert. The Great Terror: A Reassessment. New York: Oxford University Press, 2008.

Copeland, Miles. The Game Player. London: Aurum Press, 1989.

Costello, John, and Oleg Tsarev. Deadly Illusions: The KGB Orlov Dossier. New York: Crown Books, 1993.

Cowley, Malcolm. The Dream of the Golden Mountains: Remembering the 1930s. New York: Penguin, 1981.

Craig, R. Bruce. Treasonable Doubt: The Harry Dexter White Spy Case. Lawrence: University Press of Kansas, 2004.

DeFazio III, Albert J., ed. «Dear Papa, Dear Hotch»: The Correspondence of Ernest Hemingway and A. E. Hotchner. Columbia: University of Missouri Press, 2005.

de la Mora, Constancia. In Place of Splendor. New York: Harcourt, Brace, 1939.

del Vayo, Julio Alvarez. Give Me Combat: The Memoirs of Julio Alvarez del Vayo. Boston: Little, Brown, 1973.

DePalma, Anthony. The Man Who Invented Fidel: Castro, Cuba, and Herbert L. Matthews of the New York Times. New York: PublicAffairs, 2006.

Donaldson, Scott. Archibald MacLeish: An American Life. Boston and New York: Houghton Mifflin, 1992.

Donovan, Robert J. Conflict and Crisis: The Presidency of Harry S Truman, 1945–1948. New York: Norton, 1971.

Dmytryk, Edward. Odd Man Out: A Memoir of the Hollywood Ten. Carbondale: Southern Illinois University Press, 1996.

Dubois, Jules. Fidel Castro: Rebel, Liberator, or Dictator? New York: Bobbs-Merrill, 1959.

Eakin, Hugh. «Stalin’s Reading List». New York Times, April 17, 2005.

Eby, Cecil B. Comrades and Commissars: The Lincoln Battalion in the Spanish Civil War. University Park: Pennsylvania State University Press, 2007.

Ehrenburg, Ilya. Memoirs: 1921–1941. Cleveland and New York: World, 1964.

Fensch, Thomas. Behind Islands in the Stream: Hemingway, Cuba, the FBI, and the Crook Factory. New York: iUniverse, 2009.

Franqui, Carlos. Family Portrait with Fidel. New York: Vintage, 1985.

Fuentes, Norberto. Hemingway in Cuba. Secaucus, NJ: Lyle Stuart, 1984.

Fuller, Robert. «Hemingway at Rambouillet». Hemingway Review 33, no. 2 (Spring 2014).

Gazur, Edward P. Alexander Orlov: The FBI’s KGB General. New York: Carroll & Graf, 2001.

Gellhorn, Martha. «Cry Shame». New Republic, October 6, 1947.

—. Travels with Myself and Another. New York: Penguin, 2001.

Gerogiannis, Nicholas, ed. Ernest Hemingway: 88 Poems. New York and London: Harcourt, Brace, Jovanovich, 1979.

Gingrich, Arnold. Nothing But People: The Early Days at Esquire. New York: Crown, 1978.

Glantz, David M., and Jonathan House. When Titans Clashed: How the Red Army Stopped Hitler. Lawrence: University Press of Kansas, 1995.

Goodman, Walter. The Committee: The Extraordinary Career of the House Committee on Un-American Activities. New York: Farrar, Straus, 1968.

Grimes, Larry, and Bickford Sylvester, eds. Hemingway, Cuba, and the Cuban Works. Kent, OH: Kent State University Press, 2014.

Groth, John. Studio: Europe. New York: Vanguard, 1945.

Gurney, Jason. Crusade in Spain. London: Faber & Faber, 1974.

Haberkern, E., and Arthur Lipow, eds. Neither Capitalism nor Socialism: Theories of Bureaucratic Collectivism. Alameda, CA: Center for Socialist History, 2008.

Hailey, Jean R. «Maj. Gen. Charles Lanham Dies». Washington Post, July 22, 1978.

Haines, Gerald K., and David A. Langbart. Unlocking the Files of the FBI: A Guide to Its Records and Classification System. Wilmington, DE: Scholarly Resources, 1993.

Haynes, John Earl, Harvey Klehr, and Alexander Vassiliev. Spies: The Rise and Fall of the KGB in America. New Haven, CT: Yale University Press, 2009.

Hemingway, Ernest. The Fifth Column. New York: Simon & Schuster, 1969.

—. The Green Hills of Africa. New York: Scribner, 1935.

—. «‘I Saw Murder Done in Spain’ — Hemingway’s Lost Report». Chicago Tribune, November 29, 1982.

—, ed. Men at War: The Best War Stories of All Time. New York: Crown, 1942.

—. «Who Killed the Vets?» New Masses, September 17, 1935.

Hemingway, Ernest, et al. Somebody Had to Do Something: A Memorial to James Phillips Lardner. Los Angeles: James Lardner Memorial Fund, 1939.

Hemingway, Gregory H. Papa: A Personal Memoir. Boston: Houghton Mifflin, 1976.

Hemingway, Leicester. My Brother, Ernest Hemingway. Sarasota, FL: Pineapple Press, 1996.

Hemingway, Leicester, and Anthony Jenkinson. «A Caribbean Snoop Cruise». Reader’s Digest 37 (1940).

Hemingway, Mary Welsh. How It Was. New York: Ballantine, 1977.

Hemingway, Valerie. Running with the Bulls: My Years with the Hemingways. New York: Ballantine, 2005.

Hendrickson, Paul. Hemingway’s Boat: Everything He Loved in Life, and Lost. New York: Knopf, 2011.

Herbst, Josephine. The Starched Blue Sky of Spain. New York: HarperCollins, 1991.

Hickam, Homer H., Jr. Torpedo Junction: U-Boat War off America’s East Coast, 1942. Annapolis, MD: Naval Institute Press, 1996.

Hicks, Granville. Where We Came Out. New York: Viking, 1954.

Hochschild, Adam. Spain in Our Hearts: Americans in the Spanish Civil War, 1936–1939. Houghton Mifflin, 2016.

Horne, Gerald. The Final Victim of the Blacklist: John Howard Lawson, Dean of the Hollywood Ten. Berkeley: University of California Press, 2006.

Hotchner, A. E. Hemingway and His World. New York and Paris: Vendome Press, 1989.

______. «Hemingway, Hounded by the Feds». New York Times Magazine, July 11, 2011.

—. Hemingway in Love: His Own Story. New York: St. Martin’s Press, 2015.

—. Papa Hemingway. New York: Random House, 1966.

Isaacson, Walter, and Evan Thomas. The Wise Men. New York: Touchstone, 1986.

Jenkinson, Sir Anthony. America Came My Way. London: Arthur Barker, 1936.

—. Where Seldom a Gun Is Heard. London: Arthur Barker, 1937.

Kale, Verna. Ernest Hemingway. London: Reaktion Books, 2016.

Kert, Bernice. The Hemingway Women: Those Who Loved Him — The Wives and Others. New York: Norton, 1983.

Kessler, Lauren. Clever Girl: Elizabeth Bentley, the Spy Who Ushered in the McCarthy Era. New York: Perennial, 2003.

Knight, Amy. How the Cold War Began: The Igor Gouzenko Affair and the Hunt for Soviet Spies. New York: Carroll & Graf, 2006.

Knightley, Philip. The Master Spy: The Story of Kim Philby. New York: Knopf, 1989.

Koch, Stephen. The Breaking Point: Hemingway, Dos Passos, and the Murder of José Robles. New York: Counterpoint, 2005.

—. Double Lives: Spies and Writers in the Secret Soviet War of Ideas against the West. New York: Free Press, 1994.

Koestler, Arthur. Invisible Writing: The Second Volume of an Autobiography, 1932–1940. New York: Stein & Day, 1984.

—. Spanish Testament. London: Gollancz, 1937.

Kowalski, Daniel. Stalin and the Spanish Civil War. New York: Columbia University Press, 2004.

Langer, Eleanor. Josephine Herbst. Boston: Northeastern University Press, 1994.

Lankford, Nelson. The Last American Aristocrat: The Biography of Ambassador David K. E. Bruce. Boston: Little, Brown, 1996.

—, ed. OSS Against the Reich: The World War II Diaries of Colonel David K. E. Bruce. Kent, OH: Kent State University Press, 1991.

Lash, Joseph P. Eleanor: The Years Alone. New York: Norton, 1972.

Leighton, Frances S. «Letters from Hemingway; Unadulterated, Uninhibited — and Unpublishable». American Weekly, May 12, 1963.

Levin, Elizabetha. «In Their Time: The Riddle behind the Epistolary Friendship between Ernest Hemingway and Ivan Kashkin». Hemingway Review 32, no. 2 (2013).

Luddington, Townsend, ed. The 14th Chronicle: Letters and Diaries of John Dos Passos. New York: Gambit, 1973.

Lynn, Kenneth S. Hemingway. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1995.

Marshall, S. L. A. Bringing Up the Rear. San Francisco: Presidio Press, 1979.

Matthews, Herbert L. Castro: A Political Biography. London: Penguin, 1969.

—. «Castro Is Still Alive and Still Fighting in the Mountains». New York Times, February 24, 1957.

—. The Cuban Story. New York: George Braziller, 1961.

—. Education of a Correspondent. New York: Harcourt, Brace, 1946.

—. Two Wars and More to Come. New York: Carrick & Evans, 1938.

—. A World in Revolution: A Newspaperman’s Memoir. New York: Scribner, 1971.

Matthews, Nancie. «Journey to Sierra Maestra: Wife’s Version». Times Talk 10, no. 7 (March 1957).

McGilligan, Patrick, and Paul Buhle. Tender Comrades: A Backstory of the Hollywood Blacklist. New York: St. Martin’s, 1971.

Mellow, James R. Hemingway: A Life Without Consequences. Boston: Houghton Mifflin, 1992.

Merriman, Marion, and Warren Lerude. American Commander in Spain: Robert Hale Merriman and the Abraham Lincoln Brigade. Reno: University of Nevada Press, 1986.

Meyers, Jeffrey. Hemingway: A Biography. New York: DaCapo, 1999.

—. Hemingway: Life into Art. New York: Cooper Square, 2000.

—. «The Hemingways: An American Tragedy». Virginia Quarterly Review, Spring 1999.

Mickelson, Erik D. «Seattle By and By: The Life and Times of Emmett Watson». M. A. Dissertation, University of Montana, 2002.

Moorehead, Caroline. Gellhorn: A Twentieth-Century Life. New York: Henry Holt, 2004.

—, ed. Selected Letters of Martha Gellhorn. New York: Henry Holt, 2006.

Moreira, Peter. Hemingway on the China Front: His WWII Spy Mission with Martha Gellhorn. Washington, DC: Potomac Books, 2007.

Mort, Terry. The Hemingway Patrols. New York: Scribner, 2009.

National Security Agency and Central Intelligence Agency. Venona: Soviet Espionage and the American Response, 1939–1957. Washington, DC: NSA and CIA, 1996.

North, Joseph. No Men Are Strangers. New York: International, 1968.

Olmstead, Kathryn S. Red Spy Queen: A Biography of Elizabeth Bentley. Chapel Hill: University of North Carolina Press, 2002.

O’Rourke, Sean. Grace Under Pressure: The Life of Evan Shipman. Boston: Harvardwood, 2010.

Paporov, Yuri. Hemingway en Cuba. Mexico City and Madrid: Siglo Veintiuno Editores, 1993.

Phillips, R. Hart. The Cuban Dilemma. New York: Ivan Obolensky, 1962.

Pleshakov, Constantine. Stalin’s Folly. Boston: Houghton Mifflin, 2005.

Preston, Paul. We Saw Spain Die. London: Constable, 2009.

Price, Ruth. The Lives of Agnes Smedley. Oxford: Oxford University Press, 2005.

Radosh, Ronald, Mary R. Habeck, and Grigory Sevostianov, eds. Spain Betrayed: The Soviet Union in the Spanish Civil War. New Haven, CT, and London: Yale University Press, 2001.

Radosh, Ronald, and Allis Radosh. Red Star over Hollywood. San Francisco: Encounter Books, 2005.

Rasenberger, Jim. The Brilliant Disaster: JFK, Castro, and America’s Doomed Invasion of Cuba’s Bay of Pigs. New York: Scribner, 2011.

Regler, Gustav. Das grosse Beispiel. 1940; reprint, Cologne, Germany: Kiepenhauer & Witsch, n.d.

—. Dokumente und Analysen. Saarbrücken, Germany: Saarbrücker Druckerei und Verlag, 1985.

—. The Great Crusade. New York: Longman, Green, 1940.

—. The Owl of Minerva. New York: Farrar, Straus, 1960.

Reynolds, Michael S. Hemingway: The Final Years. New York: Norton, 1999.

Reynolds, Nicholas. «A Spy Who Made His Own Way: Ernest Hemingway, Wartime Spy». Studies in Intelligence 56, no. 2 Extracts (June 2012).

Robinson, Daniel. «‘My True Occupation Is That of a Writer’: Hemingway’s Passport Correspondence». Hemingway Review 24, no. 2 (Fall 2005).

Romerstein, Herbert, and Eric Breindel. The Venona Secrets: Exposing Soviet Espionage and America’s Traitors. Washington, DC: Regnery, 2000.

Rooney, Andy. My War. New York: PublicAffairs, 2000.

Sanders, David. «Ernest Hemingway’s Spanish Civil War Experience». American Quarterly 12, no. 2 (1960).

Sbardellati, John. J. Edgar Hoover Goes to the Movies: The FBI and the Origins of Hollywood’s Cold War. Ithaca, NY: Cornell University Press, 2012.

Scammell, Michael. Koestler. New York: Random House, 2009.

Schoonover, Thomas D. Hitler’s Man in Havana. Lexington: University Press of Kentucky, 2008.

Schoots, Hans. Living Dangerously: A Biography of Joris Ivens. Amsterdam: Amsterdam University Press, 2000.

Scott, Phil. Hemingway’s Hurricane. New York: McGraw-Hill, 2006.

Setlowe, Rick. «Hemingway and Hollywood: For Whom the Camera Rolled». Los Angeles Times, October 14, 1979.

Sigal, Clancy. Hemingway Lives! Why Reading Ernest Hemingway Matters Today. New York and London: OR Books, 2013.

Smedley, Agnes. China Correspondent. London and Boston: Pandora, 1984.

Smith, Richard Harris. OSS: The Secret History of America’s First Intelligence Agency. Berkeley: University of California Press, 1981.

Stein, Jacob A. «General Buck Lanham, Ernest Hemingway, and That Woman in Venice». Washington Lawyer, January 2003.

Stoneback, H. R. «Hemingway’s Happiest Summer — ‘The Wildest, Most Beautiful, Wonderful Time Ever Ever’ or, The Liberation of France and Hemingway». North Dakota Quarterly 64, no. 3 (Summer 1997).

Straight, Michael. After Long Silence. New York: Norton, 1983.

Sweet, Matthew. The West End Front. London: Faber & Faber, 2011.

Szurek, Alexander. The Shattered Dream. Boulder, CO: East European Monographs, 1989.

Tannenhaus, Sam. Whittaker Chambers: A Biography. New York: Random House, 1997.

Thomas, Hugh. The Spanish Civil War. Revised by the author. New York: Modern Library, 2001.

Thompson, Hunter S. «What Lured Hemingway to Ketchum?» National Observer, May 25, 1964.

Tierney, Dominic. FDR and the Spanish Civil War. Durham, NC: Duke University Press, 2007.

Tuchman, Barbara W. Practicing History. New York: Knopf, 1981.

Turner, Martha Anne. The World of John W. Thomason, USMC. Austin, TX: Eakin Press, 1984.

Tynan, Kathleen, ed. Kenneth Tynan Letters. New York: Random House, 1994.

Tynan, Kenneth. «A Visit to Havana». Holiday 27, no. 2 (February 1960): 50–58.

—. Right & Left. London: Longmans, 1967.

U. S. House of Representatives. This Is Your House Committee on Un-American Activities. Washington, DC: U. S. Government Printing Office, 1954.

Vernon, Alex. Hemingway’s Second War: Bearing Witness to the Spanish Civil War. Ames: University of Iowa Press, 2011.

Viertel, Peter. Dangerous Friends: At Large with Huston and Hemingway in the 1950s. New York: Doubleday, 1992.

Villarreal, René, and Raúl Villarreal. Hemingway’s Cuban Son: Reflections on the Writer by His Longtime Majordomo. Kent, OH: Kent State University Press, 2009.

Watson, Emmett. My Life in Print. Seattle: Lesser Seattle, 1993.

Watson, William B. «Investigating Hemingway: The Novel». North Dakota Quarterly 60, no. 1 (Winter 1991).

—. «Investigating Hemingway: The Story». North Dakota Quarterly 59, no. 1 (Winter 1991).

—. «Investigating Hemingway: The Trip». North Dakota Quarterly 59, no. 3 (Summer 1991).

—. «Joris Ivens and the Communists: Bringing Hemingway Into the Spanish Civil War». Hemingway Review 18, no. 2 (Fall 1990).

Weinstein, Allen, and Alexander Vassiliev. The Haunted Wood. New York: Modern Library, 1999.

Wheelock, John H., ed. Editor to Author: The Letters of Maxwell E. Perkins. New York: Scribner’s, 1950.

White, Theodore H. In Search of History. New York: Harper & Row, 1978.

White, William, ed. By-Line: Ernest Hemingway. New York: Touchstone, 1967.

Wilmers, Mary-Kay. The Eitingons: A Twentieth-Century Story. London: Faber & Faber, 2010.

Wyden, Peter. The Passionate War: The Narrative History of the Spanish Civil War. New York: Simon & Schuster, 1983.

Zheng, Kaimei. «Hemingway in China». North Dakota Quarterly 70, no. 4 (2003).

Благодарности

Во время вручения Нобелевской премии в 1954 г. Хемингуэй напомнил нам, что писатель живет в одиночестве, изредка «скрашиваемом» писательскими организациями. Для гения, который создавал художественные произведения, это особенно справедливо. Он опирался на свое воображение и словесное мастерство и творил главным образом в голове в буквальном смысле. Тот, кто не входит в когорту гениев и посвящает себя документальной прозе, тоже довольно долго находится наедине с собой. Однако ему нужно отыскивать факты, посещать места, где их можно найти, общаться с учеными, архивариусами, библиотекарями, редакторами и другими исследователями, не говоря уже об агентах и друзьях. Во время моего путешествия меня сопровождало множество людей, и я рад возможности поблагодарить их.

В самом начале со мною был Марк Брэдли, мой давний друг и коллега-историк. Мне посчастливилось оказаться в его команде читателей, когда он писал о Данкане Ли, потомке Роберта Ли, шпионившем на Советы. Я очень многому научился тогда и с точки зрения предмета исследования, и с точки зрения процесса работы над книгой. Марк оказал очень ценную помощь, когда я пустился в это предприятие, и мне никогда не отблагодарить его в полной мере. Тони Хайли, директор музея ЦРУ, не только терпел, но и поощрял мои исследования. На мой взгляд, на этой планете не может быть лучшего директора музея. Джилл Хьюз помогла мне сформировать первые пять глав, которые я использовал для рекламы книги.

На первом заседании Общества Хемингуэя с моим участием в Петоски, штат Мичиган, в 2012 г., где я представил свои первые, предварительные находки, присутствовала Джин Джесперсен Бартоломью. У нас завязался разговор, переросший в электронную переписку, а потом в литературное партнерство. Очень скоро выяснилось, что она — превосходный человек. Давняя исследовательница творчества Хемингуэя и его поклонница, она стала незаменимым другом, читателем и редактором, тем, кого я называл «ДжМакс» с намеком на отношения Хемингуэя и Макса Перкинса.

Другие исследователи с готовностью вели со мною переписку и делились источниками информации: Дэниел Робинсон любезно прислал мне релизы, выпущенные в соответствии с законом о свободе информации, которые не мог найти никто в правительстве; Ханс Шутс переписывался со мной о Йорисе Ивенсе; Джеффри Мейерс поделился результатами своей работы об адвокате Хемингуэя; Джоэл Кристенсон информировал меня об истории американского посольства в Гаване. Кеннет Рэнделл, основатель музея Второй мировой войны в Бостоне, прислал мне копии полезных писем из своей коллекции. В Библиотеке конгресса Джон Хейнс обсуждал источники «Шпионов», своей грандиозной книги о советском шпионаже в Америке, и указал мне направление поиска коллекций, где могли быть документы о Хемингуэе. В Национальном архиве Уильям Дэвис оказался великолепным знатоком материалов Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности. На протяжении всей работы над книгой мой хороший друг Хейден Пик был бесценным источником информации в сфере разведывательной деятельности.

Табардьеры — писатели, собирающиеся за круглым столом в отеле Tabard Inn в центре Вашингтона, — скрашивали мое авторское одиночество в последние два года. Мы читали и критиковали работы друг друга, давали советы и предлагали поддержку. Искренне благодарю за это Кэрол Мейерс, Даниэль Полен и Кимберли Уилсон. Они не покидали меня во время довольно нудного поиска литературного агента. С подачи Даниэль я обратился в агентство RossYoon, которое стало моей командой. Эндрю Саймон включил рукопись в свою программу, Анна Спроул-Латимер установила нужные контакты, а Говард Юн взял меня под свое крыло. Для своих писателей Говард делает все: он и доктор, и коуч, и продавец, и редактор, и учитель. Два других друга, Ричард Бэнгс и Энтони Винси, терпеливо выслушивали мои сумасбродные дополнения к книге и великодушно делились контактами из своих картотек.

Мне невероятно повезло с друзьями, которые читали и критиковали рукопись, они указали на массу недочетов. Среди них были Томми Санктон, Пол Невин, Сэмюэл Купер-Уолл, Билл Фостер, Энн Тодд и моя сестра Мэри Джейн Милтнер. С Сэмом мы больше года работали в одном офисе, и он всегда с готовностью слушал меня и давал мудрые советы. Энн участвовала в формулировании названия книги. Замечательный экспат/писатель/редактор Эбби Расмински работала со мной над последней, самой сложной частью книги — введением.

Результаты ложились на стол ответственному редактору издательства William Morrow Питеру Хаббарду, перед которым я в вечном долгу за терпеливое и профессиональное сопровождение автора и рукописи на протяжении всего издательского процесса. Благодаря его умению, а также заботе помощника редактора Ника Амфлетта, производственного редактора Дэвида Палмера и литературного сотрудника Тома Питониака эта книга получилась намного лучше, чем была бы без них. Вместе с Джиной Ланци старший директор по медиасвязям Шарин Розенблум с энтузиазмом продвигали этот проект с первого дня нашего знакомства.

В конце 2015 г. мой друг Кристи Миллер пригласила меня на заседание Вашингтонской биографической группы — замечательной организации, от которой я уже очень многое узнал. То же самое можно сказать и о профессоре Сандре Айстарс и ее студентах в Школе права Университета Джорджа Мейсона. Еще одна группа поддержки собиралась в CoworkCafé в Арлингтоне, штат Вирджиния, где я провел не один час, занимаясь доработкой рукописи.

Персонал Президентской библиотеки Джона Кеннеди, где хранится коллекция фотографий Эрнеста Хемингуэя, оказал мне очень большую помощь. В первый же день Ханна Герман провела для меня экскурсию по залу, посвященному исследованию творчества Хемингуэя (это место декорировано точно так же, как гостиная писателя на Кубе), и экспозиции памятных вещей — это позволило мне сразу же взять правильный тон в исследовании. В последующие визиты работники библиотеки внимательно выслушивали мои идеи и обращали мое внимание на конкретные источники. Стивен Плоткин, Майкл Десмонд, Лори Остин, Джессика Грин и Коннор Андерсон очень облегчили мне работу.

Когда дело доходит до исследования, никто не может превзойти Мэри Эллен Кортеллини, которая прочесывала сеть в поисках крупиц полезной информации. То же можно сказать и об Аннетт Амерман в архивной службе Корпуса морской пехоты. Мой хороший друг Ник Уэлч любезно искал подтверждения идеям в Национальном архиве в Лондоне, как и Кэти и Пегги Линдси в Историческом обществе Вирджинии в Ричмонде. Еще один старый друг, д-р Сэмюэл Йелин Забицки, помогал с подбором фактов о Мехико в 1942 г.

Было бы непростительно не упомянуть многочисленных исследователей творчества Хемингуэя, на чьи работы я опираюсь. Первый биограф, профессор Карлос Бейкер из Принстона, заложил фундамент для всех нас в своем глубоком исследовании, проведенном еще во времена, когда воспоминания были свежи. Из последователей Бейкера наиболее полезными для меня оказались работы Джеффри Мейера и Майкла Рейнольдса (он не мой родственник, увы). Очень подробная хронология жизни Хемингуэя, составленная Брюстером Чемберлином, всегда была у меня под рукой, когда я работал. И практически ежедневно я обращался к журналу The Hemingway Review, авторам которого выражаю глубокую признательность.

Общество Хемингуэя предоставляло значительную научную поддержку в режиме онлайн и при личном общении, за что я очень признателен ему. Даг Миллер, администратор фонда Pan Am Foundation, тоже был очень любезен. Я вел с ним весьма продуктивную переписку о золотых днях ведущей американской авиакомпании.

Как бывшему сотруднику, пишущему о разведке, мне пришлось представить рукопись в ЦРУ, с тем чтобы там проверили, не раскрываются ли в ней секретные материалы. Я хотел бы поблагодарить Совет по анализу публикаций за тесный контакт во время этой процедуры. По настоянию совета я привожу следующую стандартную оговорку:

«Эта [книга] не является официальным информационным релизом ЦРУ. Все заявления о фактах, мнениях и аналитических выводах принадлежат автору и не отражают официальной позиции или взглядов ЦРУ или какого-либо другого агентства правительства США. Ничто в тексте не должно рассматриваться как прямое или косвенное засвидетельствование правительством США подлинности информации или подтверждение взглядов автора со стороны ЦРУ. Этот материал проверялся исключительно на наличие в нем секретной информации».

Ну и наконец, надо сказать о ситуации дома. Никакую книгу о Хемингуэе нельзя считать полной без слов о том, как сочинительство изменяет писателей, когда они работают. Бывает, что они в это время буквально впадают в безумие. Я снимаю шляпу и низко кланяюсь моей жене Бекки, за то что она так мужественно выдержала этот процесс.

И еще одно замечание. Все возможные ошибки в представлении фактов или их интерпретации являются моими и только моими.

Разрешения

За разрешение использовать фотографии и текст я должен поблагодарить следующие организации:

Pan Am Foundation за фото Хемингуэя на рейсе Pan Am; Getty Images за фотографию Макэвоя; Corbis Images за фотографию Беттманна; Tamiment Library за фотографии из собрания Авраама Линкольна; Nederlands Fotomuseum за фото Фернхута.

Примечания

Введение

Глава 1. Пробуждение. Когда море опустошило землю

Глава 2. Писатель и комиссар. Война в Испании

Глава 3. Возвращение в Испанию. Идти до конца

Глава 4. Колокол звонит по Республике. Хемингуэй свидетельствует

Глава 5. Секретное досье. НКВД раскрывает свои карты

Глава 6. Быть шпионом или не быть. Китай и тяготы войны

Глава 7. Антифашистская организация Crook Factory. Тайная война на суше

Глава 8. Pilar и война на море. Секретный агент своего правительства

Глава 9. Путь в Париж. Храбр, как дикий бык

Глава 10. На фронте. Последние месяцы великой войны против фашизма

Глава 11. «Чувство омерзения». Не война, не мир

Глава 12. Холодная война. Конец хорошим словам

Глава 13. Без свободы для маневра. Зрелый антифашист на Кубе и в Кетчуме

Эпилог: скрытые издержки

Над книгой работали

Переводчик Вячеслав Ионов

Руководитель проекта А. Шувалова

Корректоры И. Астапкина, О. Сметанникова

Компьютерная верстка А. Фоминов

Арт-директор Ю. Буга

Фото на обложке Getty Images

1 Джон Фостер Даллес (1988–1959) — выпускник Принстонского университета, госсекретарь США при президенте Эйзенхауэре. — Прим. пер.
2 Я использую аббревиатуру НКВД во всей книге независимо от того, какое название эта организация носила в тот или иной период.
3 Молодые откормленные мясные голуби. — Прим. пер.
4 Пассионария (La Pasionaria) — прозвище Долорес Ибаррури. — Прим. пер.
5 Бенедикт Арнольд — генерал-майор, участник войны за независимость США, который позднее перешел на сторону Великобритании. — Прим. пер.
6 Алоха — распространенное гавайское приветствие. — Прим. пер.
7 Вулфи — прозвище Уинстона Геста. — Прим. пер.
8 Tubby (англ.) — толстяк. — Прим. пер.
9 Gott mit uns (нем.) — с нами Бог. — Прим. пер.
10 Четвертое июля — распространенное название главного государственного праздника в США, Дня независимости. — Прим. пер.
11 Sic transit hijo de puta (лат. + исп.) — здесь: «Заслуженный конец для сукина сына». — Прим. пер.
12 Il faut d’abord durer (франц.) — Главное, продолжать жить. — Прим. пер.
Teleserial Book