Читать онлайн Фёдор Абрамов бесплатно
Ольге Александровне Фокиной
Сотвори мир в душе и пошли его людям.
Фёдор Абрамов
© Трушин О. Д., 2021
© Издательство АО «Молодая гвардия», художественное оформление, 2021
Предисловие. Оглянуться на Фёдора Абрамова
В Фёдоре Абрамове всё сложно – и личность, и время, в которое он жил. Даже в когорте писателей-деревенщиков его фигура стоит особняком – в своём творчестве он ни разу не отступил от выбранного им направления в прозе – писать о жизни деревни, писать честно и искренне, так, как до него этого не делал никто. Оттого и неудивительно, что его «Братья и сёстры» и поныне являются одним из главных произведений послевоенной прозы, даже несмотря на то, что его имя на обширном литературном просторе уже несколько подзабыто.
Его боялись и благословляли. С ним искали дружбы и ненавидели. Он чаще был белой вороной в стае своих соплеменников, отвергая в общественной жизни то, за что ратовали другие. Он мог восстать против себя, и тогда его душа рвалась на части, уходя в глубокое пике. И это было страшно.
Его взрывная натура, суровость отпугивали многих, но когда его не стало, нашлась масса тех, кто очень хотел причислить себя к его друзьям. Он мог сказать что-то обидное в адрес своего оппонента, но потом, по воспоминаниям вологодской поэтессы Ольги Фокиной, долго мучился от этого, болел душой и в конечном итоге каялся. Он до конца своих дней не прекращал будить в себе человека и этого требовал от других. Он олицетворял собой огромный духовный мир, был феерией эмоций, страстей, в нём бурлила огромнейшая энергия творчества.
Он был горячим во всём – в писательском труде, в работе, в общении с людьми, в любви и дружбе. Ему ничего человеческое было не чуждо. Он не страдал снобизмом, но и не был открытым каждому встречному-поперечному.
Абрамов не просто жил, он создавал свою жизнь, поиском не только её смысла, но и нравственного понимания присутствия человека на земле. Вот почему его глубоко психологическая проза так близка к творениям Фёдора Достоевского и Льва Толстого, Ивана Тургенева и Николая Лескова. Читая прозу Фёдора Абрамова, как в зеркале видишь в ней отражение лучших традиций века золотой прозы. Может быть, оттого слово Фёдора Абрамова так притягательно и захватывающе.
Самую цепкую, самую тонкую характеристику личности Абрамова дал писатель Владимир Личутин в своей книге «Душа неизъяснимая: Размышления о русском народе»: «Фёдор Абрамов был росточка не особенно видного, как говорится, слегка прибит северным морозом, суховатенек, как бы припалён изнутри постоянным огнём, жиловат, с черноволосой победной головушкой, но отчего-то при виде его мне постоянно вспоминалось кремневое долговековое дерево, ибо какой-то неистрачиваемой силою веяло от мужика… Абрамов – уникальное явление в русской литературе, по всей интонации прозы он воистину народен: неисповедимыми путями он уловил ту музыку, что разлита над землёй, что роднит нацию, соединяя её в монолит, передаваясь в слове от души к душе».
Именно такой, неизъяснимой и была душа Фёдора Абрамова. Он был русским до мозга костей, от русского народа. Его талант, подобный взыгравшейся лаве, прорвавшейся на свет из глубины недр, поистине оберегал и хранил исконный русский язык.
Абрамов, чудом уцелевший в окопах войны, за свой поиск правды мог лишиться самого главного в жизни – быть услышанным читателями. Но вот заставить его молчать не мог никто. Была велика вероятность того, что всё написанное им могло остаться в столе и прийти к читателям в новую эпоху, которой он так и не увидит.
Став лауреатом Государственной премии, в душе он оставался простым крестьянином и всегда тяготел к своей малой родине, без которой не мог жить и которую воспел в своей прозе. Его привязанность к родной Верколе была потрясающе неистовой, ошеломляющей.
Его требовательность к себе, постоянно мучивший вопрос – «писатель ли я?» – были не только эталоном его глубокой нравственности, но и душевной чистоты, совести. Настолько сильно бил в нём родник требовательности к самому себе. Порой, приходя в отчаяние от несправедливого отношения к своим произведениям властей предержащих, он, негодуя, говорил, что бросит заниматься писательством, но вскоре смягчался, успокаивался. Без литературы он себя не мыслил!
Мне довелось его видеть один раз в жизни, эта встреча запомнилась навеки… Как сильно завидую я тем, кто мог с ним общаться, делить кров, быть рядом!
Он ушёл из жизни, едва перешагнув шестидесятилетний рубеж, в возрасте писательской зрелости, на пике популярности, так и не успев написать своей главной, заветной книги, к которой шёл всю жизнь. Его уход был похож на неожиданно загасшую от порыва ветра ярко горевшую свечу – он не был готов к смерти. В кругу его близких до сих пор не верят в официальную версию его кончины, десятилетиями не теряя надежды узнать правду. После написания этой книги не верю в правдивость этой версии и я. В своё время композитор Валерий Гаврилин, хорошо знавший и друживший с Фёдором Абрамовым, сказал: «Люди, говорящие правду, умирают не от болезней». Это было сказано не в адрес Абрамова, но о таких, как он.
Спустя несколько лет после его кончины страна, в которой он жил, будет уничтожена и правда Фёдора Абрамова станет никому не нужна.
Интересно, что бы он сказал о годах, когда его страна жила без него, о той новой России, которой он не увидел? О перестройке, о мрачных и хаосных 1990-х с их всерваческой демократией и приватизацией, разорившей государство донельзя, едва не приведшей к гибели самой России? Что бы он сказал об исчезновении по всей стране колхозов и совхозов, да и гибели самой «кормилицы» – русской деревни, за благополучие которой он ратовал всю сознательную жизнь? О разорённых домах культуры, библиотеках, школах, что стали закрываться в сёлах? Да и о нашем сегодняшнем непростом времени? Что бы сказал?! Но в стороне бы не остался – точно!
За годы без Абрамова выросло не одно поколение, и для многих ныне живущих он – нечто далёкое, из той безвозвратно ушедшей эпохи.
И тем не менее у Абрамова по-прежнему есть свой читатель, и в театрах, когда ставится что-то «по Абрамову», свободных мест не сыщешь. И это, без всякого сомнения, радует!
Возможно, книга, которую читатель держит в руках, могла бы быть абсолютно другой, если бы не моя встреча с Людмилой Владимировной Крутиковой-Абрамовой, вдовой писателя, одарившей меня безмерным счастьем прикоснуться к личному архиву писателя, хранящемуся в Институте русской литературы Российской академии наук (Пушкинский Дом), с доброй руки его директора Валентина Вадимовича Головина и радушия сотрудников рукописного отдела, открывших мне заветный писательский фонд Фёдора Абрамова, – Татьяны Сергеевны Царьковой, Любови Владимировны Герашко, Тамары Михайловны Вахитовой, Натальи Николаевны Лавровой.
Это и беззаветная помощь тех, кто лично знал писателя, его родственников, друзей и просто знакомых – Галины Михайловны Абрамовой, Владимира Михайловича Абрамова, Анисии Петровны Абрамовой, Игоря Петровича Золотусского, Михаила Сергеевича Глинки, Александра Ильича Рубашкина, Владимира Николаевича Войновича, Вадима Борисовича Чернышёва, Владимира Николаевича Крупина, Ольги Александровны Фокиной, Григория Петровича Калюжного, Игоря Борисовича Скляра, Натальи Валентиновны Акимовой, Сергея Афанасьевича Власова, Натальи Анатольевны Колотовой, Ивана Сергеевича Бортника, Аллы Александровны Азариной, Эдуарда Степановича Кочергина, Анатолия Дмитриевича Заболоцкого, Теймураза Резовича Эсадзе, Татьяны Кирилловны Михалковой. Это и огромный дружеский посыл в благое дело написания этой книги сотрудников Литературно-мемориального музея Ф. А. Абрамова, что на родине писателя, в Верколе, – Татьяны Ивановны Казаковой, Александры Фёдоровны Абрамовой, Нины Борисовны Никифоровой, Елены Дмитриевны Бурачкиной и многих других откликнувшихся добром, в том числе Антонины Владимировны Кузнецовой-Стонога, Татьяны Анатольевны Лихачёвой, чья посильная помощь помогла сделать эту книгу такой, какая она есть.
И тем не менее представленное жизнеописание писателя, работа над которым шла целое десятилетие, никоим образом не претендует на исключительность и безупречность. Обо всём, что оно в себя вобрало, вполне дозволительно судить и спорить, выстраивать различные версии подтверждения того или иного биографического факта и даже что-то отвергать, ставя в вину автору сию вольность в написании текста. К этому и призвано вдумчивое чтение. Не получится лишь одного – остаться равнодушным к судьбе героя, ибо она, сотканная из множества перипетий, таит в себе столько порогов и подводных течений, что с лихвой хватило бы не на одно захватывающее повествование об иных людях.
И может быть, сегодня, чтобы лучше понять нашу с вами жизнь, наше сложное время, нужно всего лишь оглянуться на Фёдора Абрамова, почитать его сочинения, поговорить душой и сердцем с героями его повестей и рассказов, и тогда в каждом из нас непременно проснётся человек, в высшей степени своего земного предназначения. Я так думаю!
Олег Трушин,
ноябрь 2020 года
Часть 1. «Я родился в деревне…»: 1920–1940
«Касьянов сын»
Фёдор Александрович Абрамов родился в деревне Веркола Пинежского уезда Архангельской губернии 29 февраля 1920 года, в ту самую зиму, когда на Пинежье отгремели последние бои Гражданской войны.
В одной из своих предвоенных биографий, датируемой 19 октября 1939 года, он пишет: «Я родился в деревне… в семье русского крестьянина. Родители до революции и после неё занимались сельским хозяйством…» И ни слова больше. Скупо. Лаконично. И вместе с тем весьма туманно. Возможно, Фёдор Александрович на тот момент действительно очень мало знал о своих предках.
Не особо заботились крестьяне о сохранении своего родословия от «корня». Семейных хроник они не вели по причине неграмотности, которая была вполне обычным явлением. Документов крестьяне не имели, да и каких-либо других важных бумаг, касаемых личности, также не было. И если бы не церковные метрики, вряд ли можно было бы к нашему времени отыскать о предках Фёдора Александровича как по отцовской линии, так и по материнской хоть какую-нибудь информацию.
К сожалению, фотографий дома в Верколе, где прошло детство Фёдора Абрамова, не сохранилось. По воспоминаниям старшей сестры писателя Марии Александровны, знаем, что были у дома «…окна на 5–8-м бревне… нижней половины. Во второй половине окна 1-го ряда были очень низко. А окна на 2-м этаже не обделаны. Во второй половине было высокое передызье (помещение перед основной избой, холодная стройка. – О. Т.). А у нас высокий тын (ограждение вокруг усадьбы. – О. Т.) был, передызья разделялись. Их передызье было выше, чем наше. Горенки не было. На поветь маленькая лестница была у нас и у них. Поветь была не разгорожена. На доме был охлупень с конём. Был дровяник и спереди дрова были наложены»1.
Не свой ли дом описывал Абрамов в повести «Деревянные кони»? «…Ах, какой это был дом! Одних только жилых помещений в нём было четыре: изба-зимовка, изба-лестница, вышка с резным балкончиком, горница боковая. А кроме них были ещё сени светлые с лестницей на крыльцо, да клеть, да поветь сажень семь в длину – на неё бывало заезжали на паре, да внизу, под поветью, двор с резными стайками и хлевами…» Утверждать не будем – не знаем.
Но сохранилась зимняя изба, являвшаяся той самой «избой-зимовкой», в которой той суровой високосной зимой и появился на свет будущий писатель. Когда рядом с ней стоял огромный дом-богатырь, то эта малая избёнка терялась среди большой усадебной постройки, «таяла» на её задворках, и свет в её небольших оконцах загорался лишь в холодное время года, когда сюда до самой Евдокии весенней перебиралась зимовать большая крестьянская семья.
Небольшая, приземистая, словно сгорбившаяся от тяжёлой ноши, в десяток почерневших от времени венцов, рубленных в простой тёплый угол, эта изба и поныне стоит на высоком веркольском угоре, по-местному – абрамовском печище, откуда открывается вид на речной простор Пинеги, на её русло, широкое, просторное, на лесные дали, что не окинуть взором, на монастырь Святого Артемия Веркольского, что вырос много веков назад на северной русской сторонке. Поразительно, но в избе и по сей день сохранилось кольцо, притороченное к потолку, для подвешивания зыбки, в которой качали младенца Федю.
К рождению сына Фёдора у 37-летней Степаниды Павловны и 42-летнего Александра Степановича Абрамовых уже было трое сыновей – Михаил пятнадцати лет, девятилетний Николай, шестилетний Василий – и дочь Мария двух лет. Дочь Анна умерла в детстве, Мария – во младенчестве (не путать с Марией Александровной, родившейся позже – в 1918 году), и свидетелями появления на свет их младшего брата Фёдора быть не могли.
О главе семейства – Александре Степановиче Абрамове мало что известно. Не сохранилось ни одной фотокарточки, на которой был бы запечатлён младший сын веркольского крестьянина-старообрядца Степана Кирилловича Абрамова, да и сам Фёдор Александрович, вовсе не знавший и не помнивший отца, не представлял себе, как тот выглядел.
Некоторый пробел в сведениях о роде Фёдора Абрамова восполняют переписные листы Первой всеобщей переписи населения в России, состоявшейся в 1897 году. До этого года о своих крестьянских корнях можно было узнать разве что в сохранившихся ревизских сказках да из духовных росписей церковных приходов.
Так, в фондах Веркольского музея Фёдора Абрамова хранится «Родословная Абрамовых», кропотливо, по крупицам родового древа составленная Анатолием Никифоровичем Богдановым и Николаем Алексеевичем Шумиловым2, в которой приведена поколенная роспись предков Фёдора Абрамова по отцовской линии, из которой мы узнаём, что четырежды прадедом Фёдора Александровича Абрамова и родоначальником фамильной династии был черносошный крестьянин веркольской деревни Иван Абрамов, который родился в период от 1697-го до 1707-го, умер после 1745 года. Было у Ивана Абрамова пять сыновей: два Марка – Старший и Младший, Фока, Кирилл и Семён, давших впоследствии пять линий веркольско-абрамовского рода, обосновавшихся в деревнях Яковлевской, Федотовской, Верхнегорской[1].
От Марка Абрамова Младшего и пошла родовая ветвь, где в будущем суждено было появиться на свет Фёдору Абрамову.
Фамилия Абрамов довольно распространена на Руси, и не только на Русском Севере.
Взяв в помощь Толковый словарь Владимира Даля, увидим, что история фамилии Абрамов имеет глубокие корни и относит к библейскому имени Авраам – первому из трёх библейских патриархов. От этого имени было образовано множество форм – Абрамка, Абрам, Абраша… Но наиболее прижившееся, несомненно, Абрам. Эту форму имени и берут за основу, говоря о происхождении фамилии Абрамов.
Был ли в роду Абрамовых Абрам, сказать сложно. Предположим, что был. Тогда понятно, откуда такая фамилия у пращура писателя.
Возможен и другой вариант обретения фамилии. Может быть, один из дальних предков писателя служил в Архангельске у некоего Абрамова и на вопрос, где служишь, неизменно отвечал: «У Абрамова». Или иначе: «Чей ты?» – «Абрамов». Отсюда и пошла фамилия Абрамов. И тут не поспоришь!
Есть ещё один вариант – возможно, первые выходцы с фамилией Абрамов жили в деревне Абрамово, откуда и потекла по Пинежью эта фамилия. Таких примеров с фамилиями также немало. Предположений тут может быть сколько угодно.
Дедом Фёдора Абрамова по линии отца являлся крестьянин села Яковлевского Веркольского прихода Степан Кириллович Абрамов. Именно в Яковлевском и родился Александр Степанович Абрамов, его семья проживала там до 1878 года.
Мать Александра Абрамова рано скончалась, так и не дождавшись женитьбы младшего сына. Она оставила на попечение супругу ещё и двоих дочерей: «малую» дочь Параскеву четырнадцати лет да Василису, чьим братом-близнецом был сын Павел. Павел к тому времени уже имел свою семью, с которой жил в доме отца, занимая по старшинству верхнюю половину дома.
Вообще в браке у Степана Кирилловича и Афанасьи Михайловны родились шестеро детей, двое из них, сыновья Михаил и Семён, умерли во младенчестве.
В отличие от старшего брата Павла Александр вовсе не знал грамоты и, скорее всего, не пытался её познать. Может быть, причиной тому было бедственное положение семьи и приходилось много работать.
Из довольно отрывочных сведений, сохранившихся в скудных воспоминаниях об Александре Абрамове, узнаём, что до женитьбы он работал по найму в Карпогорах и Архангельске рабочим, кучером, а уж когда обзавёлся семьёй, устроился на лесозаготовки. Его семья едва сводила концы с концами, по всей видимости от того, что Александр не обладал дюжей хваткой, то есть хозяйской жилкой, чего нельзя сказать о его супруге – Степаниде Павловне, в девичестве Заварзиной, которая была младше своего мужа на пять лет.
Фамилия Заварзины, как и Абрамовы, в Веркольском приходе была обычной. Родительский дом Степаниды Заварзиной стоял в селении Прокшино, в нижнем конце Верколы у самого угорья, где комарья и мошкары пруд пруди.
Выросла Степанида Павловна в крайне бедной семье и была самой младшей из трёх сестёр. Её отец умер рано, оставив свою жену Дарью в полной нищете, без хозяйства и земельного надела. Жили милостыней, подаянием, ходили по дворам, нанимаясь на работу за гроши. Сама Степанида впоследствии рассказывала, как по весне перескакивала с проталинки на проталинку босиком – обуви-то совсем не было. Она единственная из сестёр так и не познала грамоты. Да и замуж вышла не по любви, а по нужде.
Страница метрической книги храма во имя святителя Николая Чудотворца в деревне Веркола с записью о рождении Фёдора Абрамова. Видны исправления в дате рождения. 1920 г. Публикуется впервые
После того как Александр Абрамов обзавёлся семьёй, родительский дом братья поделили поровну – каждому отмерив по этажу избы с одним входом. Александру досталась нижняя половина дома.
Особый день – 29 февраля. Касьянов день[2]. В народе не зря подмечено: на Касьяна родиться – весь век маяться. Оттого и не спешила Степанида окрестить младенца, отпуская подальше деньки от святого Касьяна. К середине марта лишь решилась. Крестины прошли в деревянном храме во имя Святителя Николая Чудотворца, что находился в самой деревне Верколе.
Март на Пинеге ещё полностью зимний, сыплют снега, дремлет под толстым льдом, убаюкиваясь под завывание метелей, река Пинега, ещё ужас как темны и дремучи ночи и лютуют крепкие морозы, заставляя кряхтеть от стужи избы, заволакивая даль леденящим туманом. С дальних пожней[3] в эту пору подбирают извозами последние стога, подсчитывая, хватит ли до молодой зелени корма скотине.
С абрамовского печища до храма путь хоть и близкий, но на угоре ветра будь здоров какие, что так и нижет. Крепко укутанного в шубу с мороза и занесла Степанида малыша в храм…
Удостоверение Фёдора Абрамова об окончании Веркольской школы 1-й ступени от 16 июня 1932 года. Публикуется впервые
По воспоминаниям самого Абрамова, его едва не нарекли Касьяном, но мать вымолила у священника, совершавшего таинство, иное имя – Фёдор. Так и записали в росписях: «Фёдор Абрамов, сын Александров, родившийся 18 марта 1920 года». Крёстным отцом младенца стал старший брат Михаил – «брат-отец», коим он, в сущности, и станет для Фёдора на всю жизнь. Вскоре после крестин он действительно заменит маленькому Фёдору отца, и кто знает, если бы не брат Михаил, стал ли бы Фёдор Абрамов писателем, обучился ли грамоте, да и вообще, жил ли на этом свете.
И тут нельзя не обратить внимания на разнящуюся дату рождения. Неужто и впрямь в метриках стояло не «29 февраля», а «18 марта»?
Безусловно, именно так и было. И этому есть бесспорное подтверждение, хотя метрические росписи о рождении за 1920 год веркольского храма Николая Чудотворца сохранились не полностью и с исправлениями. Но есть другой документ, который проливает свет на это таинство. И вообще, почему Фёдор?
После окончания четырёх классов Единой трудовой школы 1-й ступени Фёдору Абрамову было выдано удостоверение, в котором датой его рождения было отмечено 18 марта 1920 года. Документ достоин того, чтобы привести его содержание полностью:
«Предъявитель сего Абрамов Фёдор Александрович, ученик Веркольской школы 1-й ступени Архангельской губернии Карпогорского района, родивш. 18 марта 1920 года, действительно окончил четыре группы Единой трудовой школы 1-й ступени 4-х летки.
Настоящее удостоверение выдано по постановлению Школьного Совета Веркольской единой трудовой школы 1-й ступени от 1932 года июня 16 дня 1932 года.
Председатель Школьного Совета Белоусова
Заведующий Школой <неразборчиво> [подпись]
Член Школьного Совета Федоров
Секретарь Дорофеева»3.
Обратим внимание: «…родивш[ийся] 18 марта 1920 года…» Свидетельство об окончании школы 1-й ступени – единственный документ в биографии Фёдора Абрамова, где указана иная дата его рождения. Почему? Разгадка очень проста. В удостоверение об окончании школы 1-й ступени была внесена дата о рождении, имевшая место быть в церковных росписях о рождении, сделанная в день крещения. Как мы хорошо понимаем (и уже об этом говорили), в то время иных документальных подтверждений о рождении человека кроме церковных метрик просто не существовало.
С указанием даты рождения 18 марта раскрывается и тайна наречения младенца именем Фёдор.
На 18 марта попадает один из дней празднования именин Фёдора[4]. Имя Фёдор, как, впрочем, и имена Иван да Василий были всегда популярны на Руси и несли в себе ореол непредвзятой народности, открытости души, что называется, «на распашку». «Эх ты, Федя, Федя…» – говорят человеку совестливому, простоватому, готовому последнее отдать, лишь бы помочь ближнему.
Сам Абрамов во всех своих последующих биографиях указывал, естественно, лишь одну-единственную дату своего рождения – 29 февраля, о которой он знал, так как слышал о ней от матери и братьев. А в кругу друзей частенько любил повторять: «Я Касьян!» – намекая на свою причастность к непростому дню високосного календаря.
Маломощный середняк
Недолго жил Федя Абрамов при отце. Спустя год (по иным сведениям, два) после рождения сына Фёдора глава большой семьи Александр Степанович Абрамов скончался, оставив после себя нужду и пятерых детей мал мала меньше. Сыновья Михаил, Василий, Николай, Фёдор и дочь Мария осиротели.
Михаил Александрович, старший брат писателя, в автобиографии, хранящейся в личном архиве семьи Владимира Михайловича Абрамова, указал, что «…отец покоен в 1922 году». Значит, маленькому Феде на день смерти отца было два года, а не год.
Сестра Мария Александровна Абрамова в письмах Игорю Петровичу Золотусскому, вспоминая о смерти отца, сообщала: «…Отец… умер рано. Обувь была плохая, застудил ноги. Ногу отняли. Писал из больницы из Карпогор маме, чтоб обувь ребятам не отдавала в починку, сам приедет скоро и починит. И вдруг телеграмма: “Приезжайте за телом”. Была распутица, и старший брат Михаил (ему всего было 15 лет) один ездил за мёртвым отцом. Осталось нас у матери пять человек. Феде был только годик»4.
В архиме музея писателя в Верколе есть ещё один документ, указывающий на то, сколько было лет Фёдору Абрамову, когда умер его отец. Он собственноручно написан Фёдором Абрамовым – учеником Единой трудовой школы 1-й ступени (орфография и пунктуация полностью сохранены):
«Заявление.
Прошу дать купить мне ботинки так как я неимею коженной обуви и прошу дать мне мануфактуры на верхнюю рубашку и на брюки.
Моё сознательное положение.
Маломошный середняк.
Придёт весна мне совершенно невчем идти в школу. Прошу похлопотать об обуви.
Мне тот раз недали ничего дак дайте пожалуйста мне коженную обувь к весне.
Нам хоть бы дали 2 м одни башмаки и мануфактуры.
Проситель Ф. Абрамов».
И уже внизу приписка:
«Прошу не отказать.
У меня мать больная, отец умер я ещё был 1го года».
Письмо было аккуратно сложено небольшим прямоугольником, на лицевой стороне которого карандашом (чем, впрочем, и было написано всё письмо) написано:
«Учительнице Ев. Ар. На.
[Подпись]»5.
Но здесь есть одно «но»! Фёдор Александрович в силу своего возраста не мог точно знать, сколько ему было лет, когда скончался его отец, и пояснение, что «…отец умер я ещё был 1го года», нельзя принимать буквально.
Исследовав все имеющиеся источники, проливающие хоть какой-никакой свет на год смерти Александра Степановича, всё же отдадим пальму первенства Михаилу Абрамову – «брату-отцу», ведь он был самым старшим, да и его автобиография была написана им спустя лишь немногим более десяти лет после смерти отца, и определим год кончины Александра Степановича как 1922-й.
А ещё знаем, опять-таки от Марии Абрамовой, что, когда гроб с телом отца стоял в избе перед образами, приходящие в дом женщины милостиво просили Господа, чтобы он мало́го (то есть Фёдора. – О. Т.) прибрал. На что мать отвечала: «Не умирать родился, жить». Тогда женщины решили, что Степанида, видимо, помешалась от горя6.
После кончины Александра Степановича главенство в семье принял старший сын Михаил.
Сестра Мария вспоминала: «…спасибо старшему брату, что не бросил нас, всех поднял на ноги. Некоторые ребята зарабатывают деньги, пьяные идут. Михаил идёт, обвешанный сушкой, как бусами, а то и конфет несёт»7.
И несмотря на то, что старший сын Михаил, работавший на стороне по найму, приносил в дом копейку, всё одно трудно сказать, как бы сложилась судьба семьи покойного Александра Абрамова, если бы не его вдова Степанида, не опустившая рук, выстоявшая в борьбе с «лихом», взвалившая на свои женские плечи всю заботу, все тяготы домашней работы, вместе со старшими сыновьями она работала так, что вывела своё хозяйство из бедняцкого в середняцкое.
29 февраля 1980 года Абрамов, выступая в Ленинградском доме писателя им. В. В. Маяковского на творческом вечере, посвящённом своему шестидесятилетию, так охарактеризовал своё отношение к матери: «Мама. Степанида Павловна, неграмотная крестьянка, которая с трудом умела ставить три печатные буквы. Но крепкая, неглупая, властная и работящая женщина, рано овдовевшая, но которая твёрдой и уверенной рукой повела нашу семейную ладью…»
Свою искреннюю любовь к матери Абрамов пронесёт через всю жизнь, недаром в его ленинградской квартире портрет Степаниды Павловны всегда был на видном месте, и гости писателя первым делом «встречались» с ней.
В конце жизненного пути на вопрос близких родственников, где бы ему хотелось покоиться после смерти, Фёдор Александрович ответил: «…рядом с матерью».
Не в чести земледельчество на Пинежье, и всё потому, что почва неплодородная. «Что ни выдумывай, как ни бейся – плохая земля: мало родит, и жить на ей неуютно и неутешно»8, – запишет в своём дневнике за 1932–1935 годы Михаил Пришвин, путешествуя в этих краях. И писатель был прав. От такой земли при суровом климате богатого урожая не добьёшься. Поэтому бо́льшую часть угодий крестьяне оставляли под сенокосы, которые также нещадно облагались налогом, не только денежным, но и натуральным. Себе накоси, да и государству сдай!
Первые годы советской власти на Пинежье, как и во всей Стране Советов, ознаменовались страшным голодом, пик которого пришёлся на 1921 год. По всему краю полегли от истощения тысячи людей, а по всей России почти что шесть миллионов. В эту пору пределом довольствия для многих были ломоть хлеба да несколько поленьев дров9.
Ко всему этому политика военного коммунизма усугубила и без того бедственное положение крестьян, доведя до крайней бедноты грабительской продразвёрсткой, изъятием всех излишков зерна. Изымали так, что по весне и сеять было нечем. Так за два года на Пинеге засеваемые ранее поля заросли бурьяном. Недаром в 1920 году лозунги советской власти «Хлеб – голодающему Северу», «Хлеб – армии», как и «Ты записался добровольцем?», были одними из самых популярных в агитационной кампании большевиков. Вот только хлеб этот едва доходил до «голодающего Севера».
Пожни в Верколе были по пойменным лугам и суходолам среди леса, вниз по реке Пинеге и название своё, как правило, получали по месту – Никопала, Кеврольский, Каршелда… Семья Степаниды Абрамовой ставила стога по берегам рек Хорса, Прелая (впадает в первую), Ядвий. Сенокосные луга были затаёнными, малопроветриваемыми. Поставь в таком месте большой стог, враз «загорится» – запреет сено. Оттого-то и метали не стога, а невысокие продолговатые зароды, состоящие из нескольких копёшек-стожков. Сенокос повсюду, не только на Пинежье, считался большой страдой, годовым делом. Сколько ляжет сена на поветь (сенник), так скотина и перезимует. Без сена и молока не будет, и конь с места не стронется. Оттого на сенокос ходили, как правило, несколькими семьями из разных дворов. На дальних покосах для ночлега и отдыха ставили так называемые сенные избушки, так как жить приходилось по несколько дней и работать от зари до зари. Сенокосная страда июльская, в эту пору ещё самые «пиковые» белые ночи. Для косьбы вдобавок прихватывали и самое «мёртвое» время – выходили на луг часа в два ночи.
Путь на луга был нелёгким. «…Ехали на Великую, грязь лошади на спину заливалась. Хороших сенокосных угодий не было. Всё кочки. Михаил брал всех на сенокос. А я оставалась с матерью»10, – вспоминала сестра Мария (вероятнее всего, Мария Александровна ошиблась, упомянув реку Великую, такой реки в окрестностях Верколы нет, скорее всего, она имела в виду реку Прелую. – О. Т.). Сенокос был первой серьёзной «мужицкой» работой и для маленького Феди. Но что может наработать мальчонка пяти-шести лет? «…Я с шести лет начал косить, я с шести лет начал работать…» – не единожды будет впоследствии вспоминать Абрамов в многочисленных интервью, выступлениях, подчёркивая тем самым своё «взрослое» крестьянское детство. Позаботился старший брат о малом косце – смастерил косовище под рост, взрослой-то косой-горбушей ему травину наземь не уложить!
Ко всему тому сенокосная пора всегда граничила с жатвой. И чтобы не делать два дела сразу, сенокос должен быть спорым, его старались не затягивать, и если погода позволяла, стожки ставили быстро, в несколько дней.
Но если сенокос был мужским делом, то на жатве трудились в основном женщины. «Мы с мамой оставались дома. Мама жать уходила в поле, а я, – вспоминала Мария Абрамова, – должна травы корове и овцам наносить. В лес сходить за голубикой».
Ячмень в этих местах был главной зерновой культурой. Засаживали поля, конечно, и озимой рожью, но ячмень был на Пинеге в фаворе, здесь именно он именовался житом, житником – от слова «жить». Хлебу на Севере всегда придавалось особое значение.
Раннее детство Фёдора Абрамова выпало на трудные послевоенные 1920-е годы, но тем не менее именно тогда хозяйство Степаниды Абрамовой прочно встало на ноги.
Уже к 1927 году, к моменту образования колхоза в Верколе, в хозяйстве Степаниды Павловны было:
1,22 десятины пахотной земли, с которых она ежегодно получала доход 54 рубля 24 копейки;
2,47 десятины сенокосных угодий с доходом 39 рублей 84 копейки;
одна лошадь, дающая прибыль 26 рублей;
две коровы, приносящие доход 32 рубля.
Помимо этого «благополучия», двор Степаниды Абрамовой имел за год неземельный доход в сумме 43 рубля 35 копеек. «Итого общий доход хозяйства составлял 192 рубля, а едоков в хозяйстве 6», – так и было отмечено в окладном налоговом листе.
Спустя десятилетия в своём знаменитом выступлении в концертной студии телецентра «Останкино» Абрамов взволнованно скажет: «…К 1930 году, к моменту вступления в колхоз, мы были одной из самых состоятельных семей… У нас было две коровы, две лошади (для крестьянина конь, без которого в хозяйстве было не сладить, всегда был мерилом достатка и благополучия. Лошадь стоила больших денег, и ее покупка была для семьи сродни большому празднику. – О. Т.), жеребёнок, бык, штук десять овец, и всё это сделала, сотворила наша детская колония, наша детская коммуния…»
И вот парадокс жизни: едва окрепло хозяйство Степаниды Абрамовой, взращённое руками «детской коммунии», и зажило «справно», по-середняцки, по всей Стране Советов началась непримиримая борьба с кулачеством, определённая специальной директивой ЦК ВКП(б). Началась самая что ни на есть государственная война против крестьян, живущих своим собственным трудом. Выселения, аресты, притеснения… Зажиточный крестьянин, работавший на своей земле, стал вдруг государству неугоден.
Не обошла эта беда стороной и семью Феди Абрамова. Уже совсем скоро, в короткий срок, от крепкого хозяйства Степаниды Абрамовой не останется и следа, но клеймо сына середнячки ещё долго будет преследовать Федю Абрамова, причиняя боль и страдания.
Весьма печальной и трагичной будет и судьба родного дома. Летом 1948 года его попросту распилят на дрова за долги.
Вернувшийся в 1947 году с фронта Михаил Абрамов устроится кладовщиком в местном райпо, как тогда коротко именовали районные потребительские общества. Выдача товара в долг и стала роковым для родительского дома Фёдора Абрамова. Михаил Александрович был человеком очень отзывчивым и по доброте душевной отказать в выдаче товара в долг, наверное, не мог, тем более если к нему обращается сам председатель райпо. Когда недостача обнаружилась, покупатели «в долг» отказались вернуть деньги, а Михаилу, как лицу материально ответственному, пришлось возвратить недостачу, вложив за неё… отчий дом.
Так, в виде возмещения образовавшейся недоимки в размере 375 рублей 45 копеек по решению братьев дом и был разобран, распилен и отдан в райпо на дрова.
Семья Михаила Абрамова была вынуждена перебраться к тёще – Евдокии Фёдоровне Пономарёвой, чей дом стоял ниже по угору, почти напротив старой деревенской школы.
Уже впоследствии, приезжая в Верколу, останавливаясь в доме старшего брата Михаила, Абрамов всегда приходил к опустевшей родительской усадьбе, на которой когда-то возвышался «дом с конём» его детства.
Первый ученик
На веркольском деревенском кладбище в тиши молодого сосняка есть одна одинокая, ничем не приметная с виду могилка. Над холмом – островерхий старообрядческий деревянный столбик под тесовой крышей домиком. На притороченной к нему табличке читаем:
«Заварзина Ирина Павловна.
1870–1955».
Ирина Павловна Заварзина, «тётушка Иринья», староверка, одна из старших сестёр Степаниды Павловны Абрамовой, родная тётка Фёдора Абрамова – его первый учитель грамоте и наставник в делах добросердечных.
Поборница старого обряда, имевшая особое отношение к «светописи», как тогда именовали фотографирование (бесовским делом слыло у староверов сие занятие), после себя она не оставила ни одной «карточки» со своим обликом. О том, как выглядела тётушка Иринья, поведала мне Галина Абрамова, дочь Михаила Абрамова: «маленького росточка, щупленькая, слегка с горбинкой, с желтоватым, сильно изъеденным оспинами лицом, сухими ручонками».
Тётушке Иринье было уже 50 лет, когда появился на свет её младший племянник, Фёдор. Одиноко жившей в своём маленьком прокшинском домике, что стоял на краю деревни, для неё, «Христовой невесты» – старой девы, так и не познавшей материнского счастья, племянники заменили детей, и она их с огромной любовью опекала. Ирина Павловна пережила свою младшую сестру Степаниду на восемь лет и окончила свой век в почтенных преклонных годах, оставаясь, по сути, для Фёдора Абрамова второй матерью. В одном из автобиографических рассказов «Слон голубоглазый» писатель вывел её образ: «…Тётушка Иринья, набожная старая дева с изрытым оспой лицом, которая всю жизнь за гроши да за спасибо обшивала чуть ли не всю деревню… Я брёл к тётушке Иринье, которая жила на краю деревни в немудрёном, с маленькими старинными околенками домишке… И вот только у тётушки Ириньи я мог отдышаться и выговориться, сполна выплакать своё неутешное детское горе…»; «…Великая праведница… Единственная, может быть, святая, которую я в своей жизни встречал на земле. От рук этой тётушки Ириньи – она в отличие от матери была большой книгочейшей – я впервые вкусил духовной пищи…» – признался Фёдор Абрамов, выступая 29 февраля 1980 года в Ленинградском доме писателя им. В. В. Маяковского11.
Так, с первым духовным наставлением «тётушки Ириньи» и тягой к каждодневному труду, доставшейся от матери, восьмилетний Федя Абрамов переступил порог школы.
Невелик путь от Абрамовского угора до того места, где стояла первая в жизни Феди Абрамова альма-матер – всего-то несколько минут ходьбы. Детвора поспешает на занятия – и в Федин дом заглянут. «Мать ухватом тычет на полатях Фёдора, чтоб вставал»12 и в школу со всеми бежал.
Деревянная, одноэтажная и не такая уж и просторная, всего-то в несколько комнат, школа, построенная в 1877 году по ходатайству настоятеля Артемиево-Веркольского монастыря игумена Феодосия как церковно-приходская, после 1917 года стала именоваться Единой трудовой школой 1-й ступени.
Был у веркольской школы и свой «филиал» – дом Гавриила Петровича Ставрова, что стоял на взгорье у самой развилки дорог, ближе к нижнему концу деревни. Из-за большого количества учеников четвёртый класс был размещён на втором этаже дома, куда и приходил Федя Абрамов в свой последний веркольский учебный год.
Кто был первым учителем Феди Абрамова? На этот счёт мнения расходятся. К моменту поступления Фёдора Абрамова в первый класс школа уже была многокомплектная, с большим количеством учеников, и, соответственно, имелся уже и определённый штат учителей.
Вероятнее всего, в школе 1-й ступени Федю Абрамова «обучали» наукам несколько учителей, но лишь одну из них в одном из своих многочисленных выступлений он называет первой учительницей. Это Надежда Николаевна Кошкина, в замужестве Ржаницына, энергичная, бойкая, сама-то старше своих учеников всего на пять-шесть лет.
Надежда Николаевна работала в Веркольской школе не столь продолжительный срок, не очень-то много о ней известно, но как чуткий педагог уже в столь молодом возрасте она сумела привить своим ученикам, по выражению Фёдора Александровича, «любовь к слову, пониманию красоты и силы его…»13.
Последние годы жизни Надежда Николаевна Ржаницына жила в Москве.
30 октября 1974 года на сцене любимовской «Таганки» в очередной раз шли «Деревянные кони». И в этот вечер среди многочисленных зрителей была и Надежда Николаевна. Уже после спектакля, спустя несколько дней, на адрес Ленинградского отделения Союза писателей (настоящего абрамовского адреса она не знала) она написала своему бывшему ученику (даже обмолвившись об этом факте), а теперь знаменитому писателю, восторженное письмо о просмотренном спектакле:
«10 февраля 1974 года.
Уважаемый Фёдор Александрович.
Извините, что я буду отнимать у Вас время… Была на постановке “Деревянные кони”. Очень ярко всё представилось перед моими глазами, хотя прошло уже достаточно времени, как я уехала из тех мест, что Вы описываете. Мне довелось работать в ранней юности, в период организации колхозов в 1930–1932 годах в Верколе…»
Много чего рассказала Надежда Николаевна в этом многостраничном письме своему бывшему ученику, ставшему столь известным, но вот о своей работе в школе почти ни слова. Написала лишь, что у неё в третьем классе учился один из детей раскулаченных Ставровых – Коля да что она бывала в монастыре, когда там открывали школу для детей коммунаров…
Может быть, именно после этого письма и состоялась встреча писателя с школьной учительницей в её небольшой столичной квартире, в которую благодарный ученик явился с огромным букетом цветов.
Фёдор Абрамов неохотно рассказывал о своей ранней школьной поре. Вероятно, не хотел память будоражить. А может, как говаривали в старину, и «слова к губам не липли», ведь в сложное время коллективизации в школу пошёл, а в документах как середняцкий сын значился, без пяти минут «кулак». Возможно, упрекать не упрекали, но и особо по головке не гладили. А может и ещё что! Кто ж теперь скажет.
Так какой была начальная школа Фёдора Абрамова?
Переполненность класса учениками, теснота не пугала никого, в школу шли как на праздник. За парты, предназначенные на двоих, умудрялись усаживаться четверо, и тем, кто находился не у выхода, приходилось изрядно потрудиться, чтобы выйти к доске.
Федя Абрамов, хоть и небольшого росточка был, худенький, и то за партой не умещался: «…сидит, ноги все на выход. Тетрадь поперёк парты», – вспоминала одна из одноклассниц Фёдора Абрамова, Ксения Алексеевна Минина14.
Чернильное перо за номером 86 было на вес золота, на каждого ученика присылали. А писали на чём придётся – чистых листов вдоволь не было, а уж про тетради и вовсе говорить нечего. Те, кто мог, канцелярские журналы доставали, а порой в уже исписанных между строк писали. Шли в дело и жёлтые газетные листы, и тонкая махорочная бумага, на которой, казалось бы, и вовсе написать было ничего невозможно – чернила тотчас просачивались на оборот листа.
Да и самих чернил в достатке не было. «Чернила таблетками были. То в четвертушке, то в пол-литровой разводила сторожиха Фёкла Захаровна, – вспоминала всё та же Ксения Алексеевна, – повыше поставит, чтобы запрели, а потом давала их дежурному, и он следил, чтобы у всех чернила были».
«Фирменных» чернил не всем хватало, оттого и изловчились изготовлять их из брусники, черники, сажи да из луковой кожуры… где-то под горой находили жёлтые красящие камни, размешивали их в воде «до густоты сметаны». На листе красиво получалось – буквы оранжевые, рельефные. А когда тетрадь была исписана, то можно было попросту строчки взять и с листа осыпать, и он вновь становился чистым, к письму готовым.
Карандашей и тех хороших не было, «…расклеивались на два желобка от первого прикосновения ножа. Поэтому всегда они были крепко-накрепко обмотаны нитками»15.
Федя Абрамов уже на первых порах сразу стал выделяться из числа своих сверстников. Ему как-то сразу стали хорошо даваться все предметы без исключения. Во всём успевал. Его школьные сочинения приводили в изумление всех, кто их читал, и было в них уже что-то особенное, крепкое в восприятии увиденного, ещё детское, но уже с искоркой твёрдого писательского слова. «…Мы восхищались, обсуждали и в шутку пророчили ему будущее. Умел он написать много и содержательно, интересно было читать, – рассказывала Наталья Ивановна Дорофеева, одна из тогдашних учительниц Веркольской школы 1-й ступени. – У меня и сейчас стоит перед глазами этот небольшого роста, коренастенький, с чёрными волосами и глазами мальчик»16.
Его лидерство среди одноклассников «началки» было замечено не только учителями, но и самими учениками. Порой не по-детски серьёзный, он занимался весьма ответственными делами, как, скажем, состоял «главным в хозкомиссии» по распределению продуктов между учениками, отвечая в ней за сбор денег. И это в свои едва с хвостиком десять лет!
Но и пора детства давала о себе знать. Пусть в короткие минуты перемен, минуты малого отдыха нехитрые детские забавы брали верх над ранней «взрослостью», и Федя Абрамов, как и все обычные мальчишки, заряжая своей энергией, отводил душу в играх. И, может быть, это самое детство и просыпалось-то в маленьком Феде только в школе, замирая в обычной домашней обстановке, где нужно было помогать уже «сорвавшейся» в работе матери, сестре и братьям, семье, хоть и вырвавшейся в середняцкое хозяйство. Ну а раз середняцкая, так и отношение к ней соответствующее. И не счесть, сколько раз малец Федя Абрамов испытал на себе это самое «отношение», сколько раз был «бит» вот этим самым пресловутым середнячеством, тая прилюдно в себе слёзы.
А в чём ходил в школу этот самый «середняцкий сын», можно видеть из чудом сохранившихся заявлений, написанных на листах школьных тетрадей, потёртых, пожелтевших от времени:
«В Веркольский с/совет
от ученика III группы I ступени
Абрамова Фёдора
Александровича
Заявление
Прошу настоящим разрешить купить мне ботинки.
Так как мне не который раз не дали ничего.
Когда придёт весна мне совершенно не в чем ходить в школу. И ещё прошу дать мануфактуры материи на рубашку и штаны.
Социально моё положение маломощный середняк.
13 марта 1931 года.
Проситель Ф. Абрамов»17.
«В Веркольский с/совет
От уч-ка Абрамова Фёдора
Александровича
Заявление
Прошу разрешить мне купить ботинки или сапоги. Так как я не имею коженной обуви. Тот раз мне не нашли ботинки, и мне не выдали так что <неразборчиво> же взять.
Придёт тёплое время мне совершенно не в чем ходить в школу.
Прошу не отказать моего ответа.
7/IV-31 года»18.
Что тут можно добавить к образу ученика-«середняка» Феди Абрамова?
16 июня 1932 года двенадцатилетний выпускник Федя Абрамов держал в руках свой первый документ об образовании – «Удостоверение № 1» об окончании Единой трудовой школы 1-й ступени. Желание учиться дальше брало верх, но школы 2-й ступени в Верколе ещё не было.
Школа-семилетка появится в августе 1932 года в братском корпусе к этому времени уже закрытого Артемиево-Веркольского монастыря и будет называться Веркольской школой колхозной молодёжи. Так в Верколе появится школа за рекой, которая просуществует многие десятилетия.
Открытие новой школы и для лучшего ученика школы 1-й ступени Фёдора Абрамова было нескрываемой радостью. Можно было жить дома, помогать матери, сестре, а дорога в монастырь была ему уже давно знакома.
Но случилось то, о чём он даже не мог и подумать. Его, Фёдора Абрамова, отличника, первым получившего удостоверение об окончании школы 1-й ступени, в новую веркольскую школу-семилетку… не приняли. Его попросту не включили в списки, так как его семья принадлежала к иной «прослойке» общества – середнячеству, а мест в классе было ограничено. Дети «красных партизан», коммунары, бедняки – в первую очередь, а тех, кто показал отличную учёбу в школе 1-й ступени, жаждал учиться, но не был в «обойме пролетариата», не взяли. «…И это была страшная, горькая обида ребёнку, для которого ученье было всё», – откровенно скажет Абрамов на останкинской встрече 30 октября 1981 года.
Пять месяцев Федя Абрамов не учился в школе. Лишь в доме тётушки Ириньи он мог утешить своё детское горе, порождённое несправедливостью. В рассказе «Слон голубоглазый» Абрамов так вспомнит о той горькой странице своей биографии: «…Один-единственный человек понимал, утешал и поддерживал меня, – скажет потом он не единожды о своей дорогой тётушке. – Пять месяцев изо дня в день я ходил ночевать к ней. Днём было легче. Днём я немного забывался на колхозной работе, в домашних делах, – а где спастись, куда убежать от отчаяния вечером, в кромешную осеннюю темень? <…> Брёл по задворью, по глухим закоулкам, чтобы никого не встретить, никого не видеть и не слышать. Нелёгкое было время, корёжила жизнь людей, как огонь бересту, – и как было не сорвать свою злость, не отвести душу хотя бы и на малом ребёнке?»
Но тяга к учению неистово брала верх, и в какой-то момент Федя Абрамов понял, что в новую школу его всё одно не возьмут, а может, кто и посоветовал: «Поезжай к брату Николаю» в Кушкопалу, что уже отделился от материнского двора и, женившись, ушёл в зятья. А ещё в Кушкопале жила средняя сестра Степаниды Павловны – Александра, в замужестве Кокорина, очень напоминавшая своим обликом и манерами тётушку Иринью. В её доме Федя прожил некоторое время.
В конце осени 1932 года Федя Абрамов поступает в пятый класс Кушкопальской пятилетки.
Переезд в Кушкопалу стал первым длительным отъездом Фёдора из родного дома. Уж неизвестно, каким уговорам поддалась тогда Степанида Павловна, разрешая «оторвать» от родного крова младшего сына, да вот только пришлось ей с этим смириться. Кто знает, может быть, тётушка Иринья подсобила, уговорила младшую сестру отпустить Федю в пятый класс, видя неуёмные страдания последнего.
Быстро пролетел кушкопальский школьный год Феди Абрамова. Год взросления и возмужания, первой серьёзной оторванности от родительского дома, год окончания первого класса 2-й школьной ступени. Половина школьных лет уже была за плечами, и ему уже шёл четырнадцатый год.
В Кушкопальской школе не было шестого класса, и после её окончания продолжить обучение можно было только в Карпогорах. О Веркольской школе колхозной молодёжи Федя даже не думал. Ко времени окончания Фёдором пятого класса его средний брат Василий, «брат-друг», как он его называл, уже работал в должности инспектора общеобразовательных школ Карпогорского районного отдела народного образования и жил в Карпогорах, снимая верхнюю половину дома, принадлежащего местным жителям Беляевым. Впоследствии Абрамов вспоминал, что брат Василий и его супруга Ульяна были очень добры к нему и «много сделали для того, чтобы я встал на ноги… чтобы я первый в нашей семье и один из самых первых в деревне получил высшее образование»19.
В одном из своих писем, обращённых к Степаниде Павловне и сестре Маше, отправленном из Карпогор 13 октября 1934 года, Василий Абрамов сообщал:
«…Федюшка (так ласково в семье называли Фёдора. – О. Т.) ходит в школу, учится здесь хорошо. Меня слушает. Об Вас очень соскучился, хочет домой, в каникулы приедет обязательно… Федюшке купили брюки за 14 р.75 коп. в кооперативе…»
С супругой Василия Ульяной, сначала работавшей в той же должности, что и муж, в Карпогорском роно, а затем учителем, Фёдор быстро нашёл общий язык. Умная, степенная, добрая, искренняя, она сразу полюбилась Фёдору. Он мог часами разговаривать с ней о литературе (Ульяна была большим книгочеем и страстной поклонницей творчества Сергея Есенина), бесконечно слушать её изумительную игру на гитаре. Целых два года она преподавала в классе, где обучался Федя математике, а в конце жизни (последние годы жизни она проживала у своей дочери Ольги в подмосковном Воскресенске, но не порывала связей с родиной рано ушедшего из жизни супруга, часто приезжала в Верколу) оставила воспоминания о том периоде жизни Фёдора Абрамова:
«Федя учился хорошо не только по математике, но и по всем предметам. Если нужно было для уяснения нового материала уделить на уроке больше времени, чем обычно, то я спрашивала для повторения старого материала лучших учеников. Не было мне стыдно за Федю. Он всегда отвечал хорошо и в школе относился и обращался ко мне как к учителю, а не как к члену семьи.
Федя в школе был очень активным. Он и в комсомоле вожак, и в учкоме (тогда были учкомы. – О. Т.) руководил, и в самодеятельности впереди…»20
Особенный след в жизни писателя оставил учитель Карпогорской школы Алексей Фёдорович Калинцев. Простой учитель, немолодой человек, в котором всех его учеников «поражали феноменальные по тем далёким временам знания, поражала неистощимая и в то же время спокойная, целенаправленная энергия, поражал даже самый внешний вид его, всегда подтянутого, собранного, праздничного». Так пронзительно и душевно напишет в своей статье о любимом карпогорском Учителе (слово «учитель» было написано с прописной буквы) Фёдор Абрамов в своей небольшой статье «Никогда не забуду первую встречу с Учителем», опубликованную в газете «Комсомольская правда» 10 февраля 1976 года:
«Он не шёл, он шествовал по снежному утоптанному тротуару… в поскрипывающих на морозе ботинках с калошами, в тёмной фетровой шляпе с приподнятыми полями, в посверкивающем пенсне на красном от стужи лице, и все, кто попадался ему навстречу, все кланялись ему, а старики даже шапки с головы снимали, и он всякий раз, слегка дотрагиваясь до шляпы рукой в кожаной перчатке, отвечал: “Доброго здоровья! Доброго здоровья!” <…> Он вёл у нас и ботанику, и зоологию, и химию, и астрономию, и геологию, и географию, и даже немецкий язык (на обложке одной из своих немногочисленных сохранившихся школьных тетрадей карпогорского периода Фёдор Абрамов, словно ещё раз увековечивая память о любимом учителе, написал: «Немецкий язык преподавал А. Ф. Калинцев». – О. Т.). Немецкий язык он выучил самостоятельно, уже будучи стариком, выучил с единственной целью, чтобы дать нам, первым выпускникам школы, хоть какое-то представление об иностранном языке… Чтобы понять, что это был за труд для нашего учителя, я должен заметить, что ему нелегко было выставлять даже отметки в классном журнале. Стараясь, поражённая ревматизмом рука его тряслась… И вот как, когда, каким образом этот полуинвалид-старик мог написать конспект очередного раздела учебника, который мы проходили, да ещё не в одном экземпляре, а в двух-трёх, да с рисунками?..»
Но Карпогорская школа была семилеткой, и Федя Абрамов после окончания её последнего класса принимает решение поступить в Архангельский строительный техникум.
Почётная грамота № 7 от 9 июня 1935 года, выданная Феде Абрамову «за отличные успехи в учебной работе и примерное поведение, достойное советского школьника», ещё раз подчёркивала старания и желание учиться. И всё же его «середнячество» документально и тут не будет утеряно – в справке № 7/1206 от 12 июня 1935 года, выданной председателем Веркольского сельского совета, необходимой для поступления в техникум для продолжения учёбы, опять-таки будет значиться:
«…выдана Абрамову Фёдору Александровичу в том, что он действительно с 1920.29.02 года рождения, социальное положение середняк колхозник. Избирательных прав сам и родители не лишён и не лишался…»21
Как же прилипло к нему это проклятое середнячество – ни отмыть, ни отскрести! В третью его школу прошмыгнуло! Зачем писали, непонятно. Да какое середнячество?! Мать в 1935 году уже не работала в колхозе по причине сильной болезни, что получила, надорвавшись от работы, старшая сестра Мария была уже студенткой Емецкого педагогического техникума, а при колхозных делах оставались лишь братья Михаил да Николай, да и у тех уже были к этому времени свои семьи. О каком середнячестве Феди Абрамова писал председатель Веркольского сельского совета в сей справке, вообще непонятно. Но тем не менее, как говорят в народе, «что написано пером, того не вырубишь топором». Такая справка и пошла в Архангельский строительный техникум. Но и это ещё не всё!
По сему видно, что сбор документов для поступления был весьма серьёзным. Всё необходимое собрано, вместе с заявлением с просьбой допустить к студенческим испытаниям было отправлено по нужному адресу.
Ответ директора техникума не заставил себя долго ждать.
«22.06.1935. Ф. А. Абрамову.
Ваши документы получены, хорошие документы. Приезжайте на испытание к 25 августа, с парохода прямо в общежитие, где найдёте и постельные принадлежности, и пр. необходимое. Поедет ещё Хрипинов, вместе приезжайте. Анкету можно прислать почтой, можно привезти с собой.
[Подпись]»22.
Но для выезда на учёбу в Архангельск нужен был паспорт. Выдавали паспорта в Карпогорском отделении милиции, но и туда нужны были соответствующие документы. 10 августа 1935 года Федя Абрамов получает из Веркольского сельского совета справку, в которой значилось, что «он действительно 29.02.1920 года рождения, по социальному положению середняк колхозник» и «выдано на предмет получения паспорта»23.
Однако с техникумом отчего-то не заладилось: то ли с паспортом случилась какая загвоздка (неизвестно, выдали тогда ему паспорт или нет), то ли потому, что к 1 сентября 1935 года в Карпогорской школе утвердили десятилетку. Фёдор Абрамов отозвал документы из приёмной комиссии техникума и вновь передал их в школу, поступив в восьмой класс.
Федя Абрамов был заметен в делах не только учебных, но и в общественных. О разносторонности его интересов, об умении организовать досуг впоследствии повествовали многие знакомые по учёбе в Карпогорах. В этом контексте невозможно не упомянуть воспоминания Ульяны Абрамовой, на чьих глазах, как учителя, так и члена семьи, происходило становление личности племянника. Ульяна Александровна в своё время привезла тетрадь с записями о карпогорском периоде жизни Фёдора Абрамова в Верколу, в семью Владимира Михайловича Абрамова. Но оттуда, понимая ценность всего в ней изложенного, её вскоре передали в созданный в Верколе музей писателя, где она поныне и хранится.
Фёдор Абрамов словно искал себя, пытаясь обнаружить именно тот самый яркий задаток мастерства, данный ему свыше, и воплотить его в жизнь с полным размахом и силой. Ходил в походы, был активистом общественной, комсомольской жизни школы, состоял в учебном комитете, любил музыку, участвовал в драматическом кружке школы и даже сыграл Самозванца в «Борисе Годунове» и Алеко в «Цыганах», хорошо рисовал (его рисунки не единожды представлялись на школьных и районных выставках), очень любил поэзию и даже сам занимался стихосложением, «да и нравилось ему это… [и] получалось». И даже пытался опубликовать свои вирши в каком-то журнале, «а из журнала ему книжку прислали… о том, как стихи писать не надо»24.
И может быть, развив в себе поэтический дар, которым, безусловно, обладал, Фёдор Абрамов стал бы знаменитым поэтом.
Примечательна оценка его лирических изысканий, данная Ульяной Александровной: «В районной газете появилось его первое и, пожалуй, последнее стихотворение (не помню его названия и содержания, но стихотворение, на мой взгляд, удачное)». Скорее всего, Ульяна Александровна имела в виду стихотворение «Серго Орджоникидзе», опубликованное в газете «Лесной фронт» № 15 за 1937 год. Ещё им была написана поэма «Испанка», прочитанная на районной художественной олимпиаде и даже попавшая под обсуждение: «По форме и ритму… неплохое, но в содержании имеется несколько неточностей. И следует учесть Феде в дальнейшем, чтоб не только гнаться за формой, слогом… Писать сначала небольшие произведения легче. А способность и талант у Феди имеется к писательской работе…»25
Судьба этой поэмы весьма трагична. По сведениям Ульяны Абрамовой, рукопись «Испанки» некоторое время хранилась у неё, но летом 1938 года перед отъездом в Ленинград Фёдор её «просто сжёг в печи», словно не желая оставлять о ней и следа, «перешагнув» свои «младые» творения, подведя под ними столь жирную черту.
Все ранние, несовершенные абрамовские творения есть отправная точка в его писательской судьбе. Но Фёдор Александрович предпочёл никогда о них не говорить и уж тем более не вести от них «отсчёт» своей работы в литературе. И в этом есть ещё одна врождённая черта Фёдора Абрамова – исключительная требовательность к самому себе, которая, к слову, уберегла его от многих пороков, чем так богата творческая среда, и, в частности, от гнетущего душу тщеславия.
Федя Абрамов был не только первым в учёбе, но и первым в журнальном списке класса. Он словно задавал тон, «на Абрамова» равнялись – и так было все годы его обучения в Карпогорской школе. Ни на один миг Абрамов не сдавал этих позиций, напротив, лишь улучшал их. Его требовательность к себе и другим, упорство в отстаивании собственного мнения порой ставили в тупик и учителей. Он мог «раскусить» школьную задачу по математике так, как считал нужным, и эту «особенность» своего решения ещё и втолковать учителю. Об этом свидетельствуют его школьные тетради, где наряду с красными чернилами учительских замечаний всё исчёркано расчётами Фёдора, доказывавшего свою правоту.
Его сердечная, пронизывающая душу доброта уже в школьные годы не знала границ. Сам он частенько без лишнего «гроша за душой», живущий на «братово содержание», мог, не спрашиваясь брата Василия, запросто поделиться рублём с кем-нибудь из одноклассников, пребывающих в нужде. И подтверждением тому всё те же школьные тетради, где на последнем листе одной из них, «для памяти» с припиской «мои должники», указано несколько фамилий одноклассников, «одолживших» у Фёдора деньги.
Учительница Карпогорской школы Павла Фёдоровна Фофонова вспоминала, что Фёдор Абрамов, придя в школу, «…был… маленьким, худеньким, очень скромным мальчиком. Одевался так же, как и все. Но его сразу заметили, так как он учился хорошо. Фёдор активно участвовал в пионерских и комсомольских делах. Любил читать стихи со сцены, много увлекался художественной литературой».
Одноклассник Абрамова Александр Диомидович Новиков вспоминал, что в Пушкинские дни, а в 1937 году по всей стране отмечалось столетие со дня гибели Александра Сергеевича Пушкина, «…чуть ли не все драматические произведения поэта “через сцену пропустили”. Десятиклассник Фёдор Абрамов читал стихи, играл Гришку-самозванца в отрывке из “Бориса Годунова”». Вспоминал, как «в старших классах вдвоём с Абрамовым готовили в селе ворошиловских стрелков, ходили вместе на стрельбище, получили значки Осоавиахима и ГТО…»26.
Школе тогда даже была выделена Пушкинская стипендия и её присудили Феде Абрамову.
Но ещё раньше, в седьмом классе, Фёдор Абрамов при Карпогорском районном обществе Красного Креста сдал все нормы на значок «Готов к санитарной обороне» (ГСО) и ему были вручены удостоверение № 4 от 24 октября 1935 года и значок ГСО № 30923227. Фёдор Абрамов вновь стал одним из первых из числа учащихся Карпогорской школы, кто удостоился значка ГСО, особое положение о котором было утверждено ЦИК СССР 20 февраля 1934 года.
1938-й стал не только годом окончания школы Фёдором Абрамовым, но и годом глубоких потрясений, которых он ещё не мог в полной мере осмыслить. Последовав за суровым 1937-м, этот год ещё туже затянул гордиев узел мнимой борьбы с «врагами народа». В стране один за другим шли политические процессы. «Карающий меч диктатуры пролетариата» – НКВД – упорно делал своё дело.
И вот эта беда добралась до Карпогорской средней школы. Весной 1938 года был арестован любимый всеми учениками, да что учениками, уважаемый всем карпогорским людом Алексей Фёдорович Калинцев. «Не уберегли, не уберегли мы, пинежане, своего учителя, – скажет многими годами позже уже с большой трибуны писатель Фёдор Абрамов. – Он пал жертвой подлой клеветы и наветов…» Перевернули обыском всю квартиру, изъяли самое ценное – книги, что могло очернить его как «врага-троцкиста», и увели, увели в ночь накануне его экзамена в десятом выпускном, когда Карпогоры ещё спали. А потом его, «ревматоидного, полуинвалида-старика», продержав больше месяца в едва отапливаемой сырой камере Карпогорского отдела НКВД, солнечным июньским днём в числе других арестованных отправили этапом в Архангельск. И его ученики, для которых он жил, старался работать и которых безумно любил, бежали за уходящим арестантским этапом, провожая дорогого им учителя. И в числе этой самой ребятни, отгоняемой конвоем, был и Фёдор Абрамов. «…ни один сукин сын не заступился за старика… Это было ранним июньским утром… вдруг в утренней тишине зазвякало, заскрипело железо. Глянул – а из ворот энкавэдэ выводят арестованных. Все на один манер. Все грязные, бородатые, серые. А Павлина Фёдоровича он всё же узнал. По выходке. Горделиво, с поднятой головой шёл…» – так поведает о том ужасном июньском утре Фёдор Абрамов в своей повести «Поездка в прошлое». Лишь имя «Алексей» изменит на «Павлина», а всё остальное так, как память сохранила. «…И мы даже не знаем, где и как окончил он свои дни», – напишет Фёдор Александрович. Получив по статье 58, часть 1, пункт 10 Уголовного кодекса семь лет с поражением в избирательных правах на три года, любимый учитель Феди Абрамова умрёт в Архангельской тюрьме зимой 1941 года и будет похоронен в безымянной могиле тюремного кладбища в районе нынешней Соломбалы.
19 июня 1938 года для Фёдора Абрамова отзвенел последний школьный звонок. Карпогорская средняя школа № 1 прощалась со своим первым вышедшим из её стен десятым классом. Как по такому случаю и положено, собралось многолюдное торжественное заседание. Говорили речи. Горячо аплодировали выступавшим. Дали слово и первому ученику школы. Волновался Фёдор, выступая, или нет, не знаем, но то, что сказал, известно, и самое главное, обещал, что «учиться в вузе будет только на “отлично”». А потом было и шумное застолье, и танцы, на которые догадались пригласить девчонок из других классов, так как своих было всего три, и затянувшееся гулянье, закончившееся далеко за полночь.
Уже на следующий день после отгремевшего выпускного директор школы Николай Павлович Смирнов вручил Фёдору Абрамову аттестат зрелости, где по всем семнадцати предметам и поведению стояла оценка «отлично». Вместе с аттестатом вручили «Похвальную грамоту № 1», на которой было начертано: «За отличные успехи и примерное поведение». Это был особый, как бы теперь сказали, «красный» аттестат, открывающий дорогу для поступления в любое учебное заведение без экзаменов. На нём так и было написано:
«На основании постановления Совета народных комиссаров СССР и Центрального Комитета ВКП(б) от 3/IX 1935 г. Абрамов Фёдор Александрович пользуется правом поступления в высшую школу без вступительных экзаменов».
Гордый, с аттестатом об окончании средней школы на руках, вернулся Федя Абрамов в родительский дом. Можно только представить, как он торжествовал, показывая матери и тётушке Иринье документ, как восторженно делился своими впечатлениями от поездки в Архангельск, куда его отправили как лучшего ученика и где он первый раз в своей жизни был в настоящем театре и смотрел «Евгения Онегина»…
Быстро, словно один день, в делах и заботах пролетело последнее, в общем-то ещё школьное, но уже рубежное веркольское лето Феди Абрамова. Старался успеть везде – покосить сено, похлопотать на огороде, помочь в домашних делах матери и брату, что жил под крышей родительского дома, поиграть с его годовалой дочкой Галиной и, конечно же, поговорить «по душам» с тётушкой Ириньей в её малой прокшинской избёнке.
Портрет Пушкина, нарисованный Фёдором Абрамовым в 1937 году в школьной тетради. Публикуется впервые
Аттестат Фёдора Абрамова, выданный после окончания Карпогорской средней школы. 1938 г. Публикуется впервые
Но и погулять после танцев в деревенском клубе до поздних петухов, коротая лёгкие сумерки белых ночей, со своими сверстниками Фёдор был весьма не прочь.
Юношеская пора – время первой влюблённости, такой, что ещё похожа на тесную дружбу, но уже с оттенком привязанности и искренней чувственности. Не обошла она стороной и Фёдора Абрамова. С именем Нины Гурьевой, одной из учениц Карпогорской школы, и связано то самое первое чувство абрамовской любви к женщине.
Нина была одной из трёх сестёр Гурьевых: Мария (в 1942 году она умрёт от туберкулёза, и об этой трагедии Фёдор Абрамов узнает из фронтового письма брата Василия, от 4 января 1943 года) и Тамара были одноклассницами Фёдора. Нина Гурьева была на год младше, симпатия между ними зародилась, когда Фёдор ещё учился в девятом классе.
О их чувствах упоминает в письме Абрамову, написанному много лет спустя – 22 июля 1974 года, некая Александра Кошкина (её девичью фамилию мы точно, к сожалению, не знаем; по всей видимости, это Мамылова, во втором браке – Земцовская, жена Михаила Земцовского, друга Абрамова), в старости проживавшая в городе Василькове Киевской области. Она хорошо знала Абрамова по Карпогорской школе и в ту пору питала к нему «безответные» чувства: «…У тебя самого была любовь. Я ревностно наблюдала за вами, самое обидное было, когда после танцев, идя домой, вы по одиночке сворачивали около фотографии и дальше шли “задами”…»28
Здесь непременно стоит отметить, что Александра действительно очень любила Фёдора и долгое время надеялась на его предложение о замужестве.
В своём письме Абрамову она так и пишет: «Мне исполнилось 22 года. Познакомилась с Кошкиным. Сделал предложение. Мама сказала, чего ждать тебе Абрамова. Не возьмёт, даже писем не пишет. Для меня было бы самым большим ударом, если б ты женился раньше, чем я выйду замуж. Ты приехал после нашей последней встречи через два года, у меня был ребёнок. Не сказал ни слова и ушёл! У меня была такая пустота…»
Можно предположить, что между Александрой Мамыловой (?) и Фёдором Абрамовым в юности всё же были взаимные чувства, но по какой-то причине их пути разминулись.
А вот увлечённость Ниной Гурьевой была у Абрамова куда серьёзнее, иначе время не сохранило бы двух Нининых писем. Нам неизвестно, насколько активной была их переписка, но то, что он ей отвечал, – это точно, об этом Гурьева сама пишет. И эти пожелтевшие от времени, затёртые письма Нины, одно из них вовсе карандашное, исписаны ещё неуверенным девчачьим почерком, не всегда придерживаясь разлинованных строк.
«Здравствуй, Фёдор!
Я не знала, что ты уедешь раньше 20, ты мне не сказал. Сердиться же на тебя я, пожалуй, не сержусь. Ну да это не важно. Но всё-таки ты извини меня, если это моя вина, что мы не смогли встретиться в последний день. Прошу. Живу ничего. День на горке катаемся, а вечер в клубе. Там собирается много народа – танцуют до восхода солнца, часов до 1–2, а то и позже. После танцев ходят гуляют, а мы идём с девчатами спать. Кто с кем ходит, я не знаю.
Сейчас жду Марусю, она должна скоро приехать, её отпустят 1 июня, а Тамара ещё долго не приедет.
Нового ничего нет.
Когда ты уехал, мне очень было скучно, и ещё скучнее, когда уехала Валя в лагерь.
Теперь же не так скучно, всё с девушками, даже сплю, ко мне всегда приходят ночевать человека три-четыре.
Мамылова Ш. получила от Земцовского письмо. Она мне всё говорила. Больше ничего не знаю.
Сейчас мама и папа ушли в Покшеньгу, мы одни, шалим.
Пиши. Пока всё. По-прежнему люблю.
Н. Гурьева. 28.VI.37 г.
Извини за почерк и извини за то, что долго не давала ответа.
Получила твоё письмо 24.VI.37 г.».
И вот второе письмо. Когда оно написано, непонятно – дата отсутствует. Явно, что между пишущим и адресатом была размолвка. Возможно, это уже одно из более поздних писем Нины, а может быть, и просто записка, переданная кем-то адресату:
«Федя!
Ты видишь недовольство и какую-то грусть во мне.
Я всем довольна – и тобой, и нашей дружбой.
Но зачем я грущу? Может, не довольна дружбой с тобой? Нет, я бы никогда не порвала её. Может быть, я жалею, что отдала тебе свою любовь? Нет, нет, я люблю тебя, очень люблю, и больше мне ничего не надо.
Зачем я так робко люблю?
Может быть, я ревную?
Нет, ревновать – значит унижать и тебя, и себя.
Я люблю тебя первого и последнего, но не побоюсь и сказать, что я тебя не люблю, если это будет надо.
Лыжи будут.
Нина Г.
Извини за неопрятность письма».
Всю свою жизнь Нина Гурьева хранила школьное фото, подаренное ей Федей Абрамовым, на которой они были сфотографированы вместе. На оборотной стороне её даритель красивым, ещё не испорченным писательским трудом почерком написал:
«Вспомни нашу бурную юношескую память
и любовь в Карпогорах.
15. IX.37 г. Фёдор Абрамов».
И она помнила.
Студент
Филологический факультет Ленинградского университета, по всей видимости, был мечтой Фёдора Абрамова. Сразу же после окончания школы он подал документы в уже начавшую работать приёмную комиссию с заявлением зачислить на филологический факультет на отделение русского языка и литературы. Все необходимые документы Фёдор отправил почтой и спустя положенное время получил ответное письмо о зачислении в университет.
А в конце августа 1938 года Федя Абрамов и ещё двое выпускников Карпогорской школы – Валентина Завернина и Михаил Земцовский – на лодке по родной Пинеге отправились на учёбу. Их общий путь лежал до Архангельска, а Фёдору предстояло ехать дальше – в Ленинград (так вспоминала Валентина Завернина).
Здание филфака находилось на Университетской набережной Невы, в старинном здании Дворца императора Петра II, выстроенного при Марте Скавронской, больше известной под именем императрицы Екатерины I. Невысокое, словно «растёкшееся» по набережной, с небольшими оконцами петровской поры, оно мало походило на шумное учебное заведение. Причём, и это будет уместно отметить, 1938 год был всего лишь вторым годом существования филологического факультета, который был образован годом раньше путем слияния существовавших на тот момент литературного и лингвистического факультетов.
Фёдор Абрамов ровным счётом почти ничего не написал о своей студенческой поре, а то, что есть, – малые штрихи, из которых вряд ли можно составить портрет Абрамова-студента. Не написал, наверное, потому, что университет и война слились в его восприятии в единое целое. Не желал ещё раз пропускать сквозь душу и сердце имена друзей, чьи жизни оборвала война.
В своём выступлении на встрече выпускников филфака в 1978 году Фёдор Александрович с грустью отметит: «…Как много незаурядных работников науки и культуры дал наш курс. Но ведь лучшие из нас – и мы это хорошо знаем – остались там, на полях сражений. Леонид Сокольский, Анатолий Новожилов, Семён Рогинский, Александр Матвеев, Иван Маркин, Николай Лямкин, Андрей Штейнер, Олег Долгополов…» Удивительно, но он всю свою жизнь помнил их поимённо – тех, с кем пришёл постигать азы филологии и с кем шагнул в пекло войны, навстречу смерти.
На филфаке Фёдор Абрамов был зачислен в восьмую группу отделения русского языка и литературы – «русскую группу», как её называли студенты и преподаватели.
Выросшему в глубоко патриархальной семье, где труд с утра до ночи всегда был на первом месте, Абрамову городская среда, в которой ему предстояло жить и учиться, должна была казаться чуждой. По своей сути, всё так и было, да и он сам этого впоследствии не скрывал. В ранних черновиках к рассказу «Белая лошадь» он отметил: «…Я чувствовал себя неполноценным, второсортным. <…> …я, ещё недавно первый ученик, тут был сереньким неинтересным воробышком… Один крестьянин на весь курс…»
Сокурсник и однополчанин Фёдора Абрамова, Моисей Каган, в будущем известный учёный-искусствовед, в своих воспоминаниях характеризует Абрамова как паренька «…с характерным для Русского Севера говорком, походкой вразвалку, отсутствием того уровня культуры, который отличал окружавших его ребят – ленинградских аборигенов, выросших в интеллигентных семьях, говоривших на иностранных языках, знавших собрания Эрмитажа и Русского музея, завсегдатаев театров и филармонических концертов. Фёдор явно комплексовал в этой среде и старался скрыть это, нарочито усиливая свои социальные приметы… Однако нехитрые эти приметы не только легко разгадывались молодыми людьми, читавшими Достоевского и Горького, но и производили не запланированный автором эффект – по той простой причине, что в абрамовском комиковании, в рассказываемых им сказочках, прибаутках, частушках, в самом звучании его речи и её интонационном строе ярко выделялся талант – талант актёра, рассказчика, фольклорного сказителя, а за всем этим угадывался человеческий талант – нравственная сила, душевная чистота, потребность дружбы и любви, искренняя эмоциональность, острый, пронзительный ум и скрепляющий всё это воедино юмор – сочный, красочный, истинно крестьянский»29.
Жадный до учёбы, Фёдор Абрамов заражал сокурсников своим огромным трудолюбием и усидчивостью. «…Мы видели усердного сокурсника, всегда необыкновенно тщательно готовящегося к семинарам, и не для того, как мыслят студенты, чтобы сдать, а для того, чтобы знать… – вспоминала Ирина Васильева, одногруппница Фёдора Абрамова. – Выглядел среди нас взрослым, серьёзным и, если можно так сказать, солидным. Он не допускал ни в чём небрежности, был аккуратен и собран…»30
Уже нет в Питере того старого доходного дома, что стоял на улице Добролюбова, 6, в котором располагалось одно из университетских общежитий, «приютивших» Федю Абрамова. Уезжая на учёбу в Ленинград, Фёдор Абрамов понимал, что, покидая родную Верколу не на день-два, а на долгие месяцы, он меняет пусть и нелёгкую, но привычную для него деревенскую жизнь на незнакомую суету большого города. Теперь нужно было жить в иных условиях, без матери и братьев, надеясь на самого себя. Учёба, подготовка к занятиям отнимали почти всё время. «…Я весь был в зубрёжке. Я хотел всё сделать, что положено по программе, и не успевал. Учёба – самая тяжёлая работа», – писал он в набросках всё к той же «Белой лошади». И это слова человека, у которого за плечами было непростое, «взрослое трудовое детство», безотцовщина. «Я жил одиночкой… Я не мог позволить себе и рубля выбросить: у меня всё было рассчитано. 130 р. <…> И на эти 130 я должен был кормиться, одеваться (в значительной мере), платить за общежитие. Платить за трамвай. Ходил “в лыжной куртке” и “о, страшные довоенные зимы…” Как я мёрз! И ещё за это платил!»
Был ли Фёдор Абрамов в ранние довоенные студенческие годы окружён друзьями?
С кем делил кров в университетской общаге и кому мог доверить свои самые сокровенные думы? Из его тогдашних сокурсников по восьмой группе филфака никто не оставил такого рода воспоминаний, да и сам Фёдор Александрович не отметил того в своих произведениях.
Абрамов наверняка был очень разборчив в личном общении, да и комплекс деревенского парня давал о себе знать. Но это было не главное. Уже тогда он знал себе цену. И это был нисколько не выплеск показного высокомерия, надуманности, эгоизма, это был просто склад его характера, которому свойственны такие черты, как трудолюбие, умение достигать поставленной цели. Он был чужд всякой напускной мишуры, чванства, вычурности и, по словам Тамары Головановой, учившейся в параллельной группе, мог по необходимости меткой, с ехидцей, репликой возвратить «на грешную землю не в меру воспаривших романтиков». На студенческих посиделках он вряд ли находился в центре внимания, скорее всего, он был просто молчаливым наблюдателем происходящего.
А друзья у Фёдора Абрамова, несомненно, были. Он, вероятно, сближался с такими же любознательными, стремящимися к знаниям молодыми людьми, чьи интересы пересекались с его собственными. Среди того, что влекло и тревожило Абрамова и его товарищей, главный приоритет принадлежал литературе. Поэтому нет ничего странного в том, что казавшийся неразговорчивым Фёдор, несколько сторонящийся ленинградской студенческой городской «богемы», всё-таки находил с ней общий язык.
И вот двое из них – Израиль Рогинский, которого все на курсе звали Семёном, и Леонид Сокольский… Первому он фактически посвятил рассказ «Белая лошадь». Со вторым сфотографировался на память 14 июля 1941 года – в день зачисления в ополчение. Тогда никто не подозревал, что жизни этих молодых людей на самом их взлёте уже осенью заберёт война.
Рогинский – хоть и ленинградец, не вкусивший общаговской жизни, но внешне не выделялся. По словам Абрамова, за три года учёбы «ничего другого, кроме вытертой чёрной вельветки», на нём никто не видел. Сокольский жил с Фёдором в одной «общаге», и может быть, даже в одной комнате. Леонид был обычный, невыделяющийся. Сеня, наоборот, – манерный, знавший себе цену, порой докучавший Абрамову своими «умными» шуточками в его адрес и каждый раз устраивавший после получения стипендии кутёж «в общежитии или у кого-нибудь на квартире». Рогинский был «с задатками большого артиста», чтец, «собиравший полный зал слушателей», выступавший даже на ленинградском радио. Разные по характерунту, скорее всего, и по восприятию окружающего их студенческого мирка, они были явными антиподами, но это нисколько не мешало Фёдору общаться с ними на их «ноте», говорить о вещах для них знакомых и близких.
Сказать, к кому из них больше тяготел Фёдор Абрамов, нельзя, скорее всего ни к кому. У него был свой внутренний мир, и раскрываться ему всё же не хотелось. И для многих городских жителей он вообще оставался непонятен. Необычной была его пинежская «гово́ря» с необычным оканьем и нараспев, которая на всю жизнь врезалась в его речь и зачастую была предметом шуток и подковырок. Хотелось ли тогда Абрамову или нет, но его крестьянская натура «хлестала» через край в облике, манерах и, как это ни покажется странным, отношении к занятиям. Ведь учёба была для него смыслом пребывания в университете. Он приехал в чуждый для него город именно за знаниями. И, вовсе не обладая приспособляемостью, Абрамов всячески старался встать «в строй» с этой самой городской студенческой элитой. И это получалось. Его не отталкивали и даже временами приглашали в компании, и он с удовольствием приходил. Может быть, приходил больше из вежливости, чем из желания просто так скоротать время, которое мог потратить на свою «зубрёжку». Он ни в коей мере не был завсегдатаем студенческих посиделок, устраиваемых у кого-нибудь дома, с бо́льшим удовольствием он выезжал «за компанию» за город, например в Царское Село – своеобразную мекку поэзии. В натуре Фёдора Абрамова напрочь отсутствовало стремление привлекать к себе внимание по «пустому» делу. По словам Тамары Головановой, Абрамов «всем существом своим противостоял укладу и быту – в том числе литературному быту – городской, отчасти богемной среды, благополучию и весёлой жизни молодёжи…». О том, что он не «вписывается» в общую окружающую его студенческую, как бы теперь сказали, «тусовку», Абрамов прекрасно понимал и сам. «Я ведь и тогда был такой… вы меня не видели, вы были – элита», – и в шутку, и всерьёз уже впоследствии признавался писатель. Уже спустя годы многие сокурсники Абрамова по филфаку довоенного периода честно признавались, что на тот момент действительно не замечали Фёдора и не были с ним знакомы. Можно допустить, что Абрамов своей внешней, я бы даже сказал, несколько показной мрачноватостью, которая, к слову, сохранилась у него на всю жизнь, не обладая пустой «развязностью» языка, мог попросту отталкивать от себя сверстников. И это, в общем-то, шло ему на пользу, «хранило» его время для занятий, отгораживало от ненужных поверхностных знакомств. Со многими сокурсниками Абрамов познакомился лишь в строю университетского отряда ополчения в июле 1941 года.
Неугомонность Фёдора Абрамова в учёбе, его непреходящее стремление быть первым не давали сбоя и в делах университетских. Немецкий, латинский (особенно знание первого сыграет для Абрамова добрую службу в его военной биографии, он знал немецкий на «отлично» и практически безукоризненно мог перевести любой текст), филологические науки, философия, история и многое другое, что давалось по программе курса, – всё было подвластно этому студенту из далёкой архангельской глубинки. Обладая феноменальной памятью, он быстро заучивал материал и при ответе всегда был на высоте.
Уже на первом курсе Фёдор Абрамов выбился по учёбе в лидеры и ему одному деканатом филфака было разрешено сдать итоговые экзамены за курс. Он блестяще сдал их, каждый раз выходя из экзаменационной аудитории с неизменным «отлично» в зачётной книжке. И как награда за досрочное окончание первого курса – уехать в родную Верколу, в самый разгар сенокосной страды и огородных забот, в пору грибов и ягод! Это будет его предпоследнее мирное лето, ознаменовавшееся тем, что в этот приезд в Верколу он сделает набросок первого рассказа, который закончит спустя 41 год. Речь идёт о рассказе «Самая счастливая», под которым будет поставлена сдвоенная дата создания – «1939–1980».
Каковым изначально должен быть сюжет первого абрамовского рассказа, сказать теперь сложно. Нам неизвестны ни его замысел, ни, конечно же, финал 1939 года. Начиная повествовать о судьбе бабки Окульки, которую мать двенадцатилетней девчушкой «в монастырь свела» на работу, Абрамов, конечно, не мог тогда предположить, что закончит этот рассказ возвращением её мужа и всех троих сыновей целыми и невредимыми с войны, на которой окажется сам. Вероятнее всего, и название самого рассказа появилось уже значительно позже, а не в 1939-м. А тогда, в своём первоначальном варианте, это был, вероятнее всего, просто набросок, своего рода зарисовка одной, в общем-то немудрёной житейской истории.
Кто мог стать прообразом доброй души – бабки Окульки-монастырки, нам неизвестно. Не исключено, что это была история какой-нибудь его близкой родственницы и Фёдору захотелось сохранить её воспоминания. Может быть, это была одна из тех ярких пинежских сказительниц, с которой беседовал студент Абрамов, записывая частушки? Ведь этим летом, отрабатывая обязательную для студентов-филологов практику, он с огромным усердием собирал этот уникальный самобытный материал, разъезжая по окрестным деревням, да и в самой Верколе побеседовал не с одним жителем. О том, что Фёдор Абрамов собирает частушки, знали даже его веркольско-карпогорские друзья. Так, в своём уже упоминавшемся письме Александра Кошкина вспоминает: «…Я когда приехала, Миша Абрамов сказал, что Абрамов (Фёдор. – О. Т.) был на каникулах и уехал в Карпогоры. Когда приехала домой, ты заходил записывать, какие я знаю, частушки…»
Так или иначе чудом сохранённая в деревенских «важных» бумагах абрамовского родительского дома, а потом ещё «путавшаяся» в документах, что хранились в доме брата Михаила, «Самая счастливая» всё же обрела свою настоящую литературную судьбу в цикле коротких рассказов-миниатюр «Трава-мурава». Насколько сильно переработал Абрамов начало рассказа, нам также неизвестно, но думается, что порядком. Но сделал это так, что даже самый взыскательный читатель не сыщет умело сокрытого писателем «временно́го» интервала, словно рассказ был написан разом.
Впоследствии Фёдор Абрамов нисколько не выделял этот рассказ из общей массы написанного, не упоминал о нём в своих интервью и уж ни в коей мере не говорил о нём как о первой работе в своей литературной деятельности. Но сам по себе этот рассказ уникален прежде всего тем, что его начал писать Федя Абрамов – едва взявшийся за перо молодой человек, а закончил уже маститый писатель, увенчанный ореолом читательского признания.
Именно в эти первые студенческие годы Фёдор Абрамов начинает «прирастать» душой к творчеству Михаила Шолохова. «Донские рассказы», «Тихий Дон» не просто потрясали Абрамова чистотой, яркостью, лиричностью слова, искусным описанием природы, но и самой темой, которая была ему очень близка. В жизни донских казаков, их нехитрого быта, тяжёлого труда от восхода до заката он видел жизнь крестьян своей родной северной деревни. И может быть, у Абрамова уже тогда зародилась мысль рассказать о судьбах крестьян, среди которых он вырос, о Верколе и о многом другом, что было близко ему и знакомо. Но как это сделать, с высоты своих юношеских лет, он, конечно, не знал. И лишь жизненный опыт и время помогут ему в будущем осилить этот труд.
Ни первый курс университета, ни год жизни в Ленинграде не изменят натуры Феди Абрамова. Он по-прежнему будет оставаться пареньком «из деревни», никоим образом не скрывая своего происхождения. Он по-прежнему не принимал город, его суету, неразмеренность, «душные» каменные кварталы, но и без него уже не мог. Всё так же не любил шумных студенческих компаний, но если звали, то неизменно приходил, держась по-особому, можно сказать, «по-абрамовски». «…В этой компании он чувствовал себя не очень уютно…» – вспоминала однокурсница Тамара Голованова о встрече у неё на квартире Нового, 1940 года. Фёдор не был любимцем группы, не блистал на студенческих посиделках повышенным красноречием, но к его слову неизменно прислушивались, с ним считались. Впечатляли его не по годам серьёзность, внутренняя собранность, аккуратность (эти черты характера сохранятся на всю жизнь), и эта юношеская «солидность» возвышала его над другими.
Впрочем, Фёдор Абрамов был неплохим, даже захватывающим рассказчиком, порой манерным, знающим цену слову. Мог поддержать разговор и сам рассказать то, чего не знали окружающие. Обладая хорошим слухом, он любил и понимал музыку, с удовольствием слушал Александра Вертинского, Ивана Козловского, Петра Лещенко… Любил поэзию и на университетских студенческих литературных самодеятельных вечерах приходил в восторг от выступлений Рогинского, уже сумевшего записать собственные пластинки на студии звукозаписи, действовавшей при Ленинградском техникуме сценического искусства.
Посещал он и общества молодых поэтов, создание которых было, впрочем, в духе того времени, где читались весьма неплохие стихотворения собственного сочинения о времени, о себе, о патриотизме, о любви. О любви, несомненно, больше. Кого же в юности не влечёт эта тема?! Писал ли сам Фёдор Абрамов стихи, нам неизвестно. Вероятнее всего нет. Случалось, приходил и на постановки студенческого драматического кружка и с восхищением наблюдал за игрой своих же однокашников. Но вот сам в таких постановках замечен не был. Почему? Наверное, видел иной уровень мастерства намного выше своего карпогорского «драматического» опыта.
Студенческие будни Фёдора Абрамова скрашивались нечастыми весточками из дома, письмами матери, написанными сестрой Марией или братом Михаилом, который в конце января 1940 года возглавил веркольский колхоз «Лесоруб» и был его председателем до ухода на фронт в августе 1941 года. И всё так же большим подспорьем к студенческой стипендии была «копейка», присланная братьями. По-прежнему приходилось экономить, отказывая себе во многом.
Он, как и после первого курса, с нетерпением ждал лета, когда окажется в Верколе, в Карпогорах, увидит мать и окунётся в дела, столь знакомые ему с детства. Вновь будет записывать частушки и сказы. Его «фольклорная» практика после первого курса была высоко оценена на факультете, и он решит продолжить эту работу. «Ещё до войны, студентом, записывал я сказки на своём Пинежье. Раз попалась старуха – день записываю, два записываю, три – всё сказывает…» – вспомнит Абрамов о том времени в рассказе «Сколько на Пинеге сказок», помещённом в цикл миниатюр «Трава-мурава».
Быстро, в трудах и заботах пролетело последнее предгрозовое лето. Оно действительно могло стать для Фёдора Абрамова последним в полном смысле этого слова – «студенческие каникулы» 1941 года он уже встретит в окопах под Ленинградом.
Рассказывая о предвоенном годе в жизни Фёдора Абрамова, остановимся ещё на одном случившемся тогда событии. Он влюбился. Нет, речь идёт вовсе не о Нине Гурьевой, но, как это ни парадоксально, его любимой вновь стала… Нина. В раннем, ещё военном дневнике Абрамов заметит будто бы в шутку, а может, и сожалея: «…ох, и везёт мне на Нинок», – и, наверное, будет по-своему прав. Заглядывая вперёд, это можно назвать пророчеством.
Нина Левкович. Коренная ленинградка с Большой Московской. Она жила с матерью Яникой Леонтьевной Левкович в доме 11, в обычной тесной ленинградской коммуналке, в квартире под номером 6. Были ли у неё братья, сёстры, кто её отец, мы не знаем. Но имя Нины Левкович Фёдор Абрамов не единожды упоминает в дневнике, например в записи от 10 мая 1945 года.
Знакомство с Ниной, вероятнее всего, произошло на одном из студенческих вечеров, куда она могла прийти, скажем, вместе с подругой. А почему бы и нет? По крайней мере где и как они встретились, документальных сведений нет, впрочем, не существует и их «обильной» довоенной переписки, которой, может быть, и не было. Они жили тогда в одном городе и могли довольно часто видеться.
Чем она понравилась Фёдору и чем её очаровал с виду мрачновато-серьёзный, не особо разговорчивый студент – неизвестно. Она даже не была студенткой университета, училась в каком-то техникуме и, по всей видимости, как и Фёдор, в компании не блистала. Может быть, этим и взяла! Скромностью и простотой, ненавязчивостью в общении, пониманием. Только молодые люди, быстро познакомившись, уже не отпускали друг друга из виду. Вскоре Нина познакомила его и со своей мамой. Затем о существовании Нины Левкович узнали и близкие Фёдора.
Как сложились бы их отношения, если бы не война, гадать не будем. Вот только именно она – Нина Левкович в июле 1941 года проводит Фёдора Абрамова в народное ополчение и в сентябре этого же года получит от него последнюю фронтовую весточку. Фёдор, предчувствуя, что, вероятнее всего, погибнет в предстоящем бою, трогательно попрощается с ней, уже не надеясь получить ответа. Это будет обычная почтовая открытка, отправленная Абрамовым на имя Нининой матери на их домашний адрес, где на обороте карандашом уверенным абрамовским почерком будет написано:
«Дорогая Нина!
Это, вероятно, моё последнее письмо.
На днях начнём решающую операцию. Я нахожусь на самом серьёзном участке фронта. Живётся очень скверно: не говоря уже о самом положении, у меня нет ни одного товарища, с кем бы можно было отвести хоть душу. Однако я по-прежнему придерживаюсь старых взглядов – моё место на фронте!
Мне хотелось бы о многом поговорить с тобой, но всё, всё решительно перепуталось. Война гудит, будто гром по мне. Но помни, будете праздновать победу, вспомните тогда нас. Мы были уж не так плохи. Передай мой привет Мике Кагану. О Володьке ничего не знаю. Жив ли он? Скверно. Напиши пару слов моим родным.
Прощай, голубоглазая!
Федя».
На открытке оттиск штампа полевой почты с датой «28.11.41» (именно в этот день Фёдор Абрамов получит второе, тяжёлое ранение. – О. Т.), а на штампе почтового отделения в Ленинграде, куда была доставлена открытка, – «30.11.1941».
Мика Каган, которого упоминает Абрамов в письме, по всей видимости, есть Моисей Каган, однополчанин Абрамова, и он, судя по всему, хорошо знал Нину Левкович.
Возможно, что Нина навещала Фёдора в госпитале после его первого ранения, куда он попал вместе с Микой Каганом. Кто знает? Ведь ни прямых, ни косвенных подтверждений этому нет, но и опровергнуть данное предположение, судя по написанному Абрамовым Нине, мы также не можем.
После второго ранения связь Фёдора Абрамова с Ниной прервётся, но он о ней не забывал и ждал встречи. Будучи офицером Смерша, очутившись по службе в блокадном Ленинграде поздней осенью 1943 года, Абрамов помчится на Большую Московскую, 11, но дверь ему никто не откроет. У Нины Левкович с её мамой уже будет другой адрес…