Читать онлайн Американский экспресс (по мотивам повести-документа «Breakfast зимой в пять утра») бесплатно

Американский экспресс (по мотивам повести-документа «Breakfast зимой в пять утра»)

© Штемлер И. П. текст, 2000

© «Страта», 2017

* * *

В связи с ранним прибытием в Лос-Анджелес просьба к пассажирам I класса явиться на завтрак в 5 утра.

(из текста)

Америка, сэр, такая большая, что у каждого – своя Америка.

(из текста)

Удивительная страна Америка – здесь даже нищие говорят по-английски.

(из текста)

Пен-стейшен

Пенсильванский вокзал размещен в районе Седьмой авеню и Тридцатых улиц Нью-Йорка. Мое привычное представление о «каменном торте» вокзальных зданий, этих аляповатых ампирных громад, было посрамлено – Пен-стейшен вообще закинут в подвал. В подвал знаменитой спортивной арены Медисон-сквер-гарден…

Вокзал валился в преисподнюю эскалаторами и широченной лестницей. Людей, обремененных громоздким багажом, я не видел, в путь отправлялись налегке. А что перевозить? Все, что было здесь, есть и там – возить нечего.

Анфиладу просторных, как площадь, помещений занимали декоративные стилизованные повозки на колесах со стрельчатыми спицами и металлическими ободами. Груженные всевозможными товарами: бижутерией, сувенирами, дорожной снедью, всякими вкусностями. Кто только тут не продавал свой товар – индусы, китайцы, японцы, малайцы, белолицые…

Компанейские по интерьеру, «невокзальные» ресторанчики, кафе, бары, книжные магазины, банкоматы, почтовые пункты… Славные с виду молодые люди в крахмальных сорочках, отмеченных дирижерскими «кисами», в ожидании клиентов топтались подле высоких черных кресел с подставкой для ног – чистильщики обуви… И никакой толчеи – просторная площадь всех рассеивала…

В своем сером плаще я, вероятно, кажусь представителем бездомного племени «хомлес», человеком «без прописки», все богатство которого умещается в одном чемоданчике. Конечно, я лукавил, я точно знал, что никто не обращает на меня внимания, я такой же, как и все, а со своей седой шевелюрой так даже и представительнее многих. Я сейчас о другом: иногда – не часто, но иногда – я физически чувствую, что я из России. Странно. Возможно, оттого, что я сам безошибочно узнаю во встречных своих земляков, отличаю по какому-то «российскому шарму». И проецирую этот «шарм» на себя, как сейчас, в этом подземном вокзале.

Мой маршрут сложный: Нью-Йорк – Чикаго – Лос-Анджелес – Салинос. А там еще часок на машине до Монтерея, под крышу дома дочери… «Зачем тебе это? Терять трое суток, – недоумевали друзья. – Глупость! Самолет домчит тебя за пять часов напрямую, до Сан-Франциско, а оттуда до Монтерея рукой подать. И поездом в два раза дороже. В Америке не принято ездить поездом на далекие расстояния, только если особые обстоятельства. Ты будешь в вагоне один…»

Я пожимал плечами. Что в Америке не принято, я приблизительно знал, не в первый раз перелетаю через океан. А поезд выбрал, чтобы поглазеть из окна вагона, тем более есть специальные салоны со стеклянными стенами, для обзора. Нет, не такой уж я простак…

Дневной экспресс из Нью-Йорка до Чикаго целиком состоит из «сидячих» вагонов. Зато из Чикаго до Лос-Анджелеса, в вечернем поезде, меня дожидается отдельное купе первого класса в спальном вагоне…

Пустой вагон ощерился рядами кресел с вытянутыми в любопытстве спинками. Места не нумерованы, выбирай на вкус. Закинув чемодан на багажную полку, я подсел к окну.

Следом за мной вошла стайка пассажиров: две старушки, божьи одуванчики, ярко подрумяненные лица которых выражали неукротимую жажду жизни. За старушками шаркал высокий, «деревянного» склада старик, похожий своим острым, длинноносым профилем на президента Авраама Линкольна. Молодая негритянка держала под мышкой пацана, точно свернутый коврик. Малыш таращил глазенки и улыбался. Следом, посвистывая, протиснулся парень, птичья голова которого пряталась в огромные пухлые наушники. В руках он держал лыжи. Видно, его путь в Колорадо, к снегам. Стайку замыкал кондуктор – плотный черный дядька в ладной униформе с тяжелой связкой ключей на поясе.

– Что-то сегодня много пассажиров. – Хриплый голос кондуктора напомнил знаменитый тембр Луи Армстронга. – В прошлый раз мы выехали с тремя. Думал, пора закрывать дорогу.

– Ничего. В Пенсильвании набегут, – компетентно заверил «Линкольн».

– Самое время отправляться амишам в Техас, – общительно пискнула одна из старушек.

– Амиши, да, – согласился кондуктор. – На амишей только и надежда.

– Амиши свое дело знают, – поддержала беседу вторая старушенция и чихнула. В ответ на дружное «Блэс ю!» сказала, мило улыбаясь, что не надо беспокоиться, она не больна, а чихает от перемены мест и еще от волнения, что едет к своему папе, погостить.

Я представил себе этого папу. Должно быть, ему лет сто, не меньше…

В отдалении захлопнулась автоматическая входная дверь. Предметы на платформе потянулись назад – мы поехали, плавно, словно в масле.

Кондуктор принялся проверять билеты.

Взяв мой, он проговорил с уважением:

– Мистер до Чикаго.

– Мистер до Лос-Анджелеса, – поправил я. – С вами до Чикаго. Там пересадка.

На каждый маршрут выдавался специальный билет, «лос-анджелесский» я положил отдельно, на всякий случай.

– Мистер, вероятно, очень состоятельный человек, – пошутил кондуктор. – Иначе бы он летел в Лос-Анджелес самолетом.

Я со значением улыбнулся.

Кондуктор пробил компостером мой билет и сунул его в щель багажной полки, где билет торчал голубым флажком, – теперь каждый мог подойти и узнать из любопытства, куда направляется пассажир, сидящий под флажком…

Поезд катился вперед, пересчитывая светильники туннеля. Жаль, что в вагоне не слышен серебряный перезвон колокола, предупреждающего о приближении поезда. Обычно колокол звучит в туннеле или на подходе к станции – ритуал, сохранившийся со времен освоения Дикого Запада. Туннель закончится далеко за Гудзоном, в другом штате, на далекой окраине славного города Джерси-Сити. В этом городе живет моя жена, многие родственники жены, тут жила моя дочь до переезда в Калифорнию. И, в конце концов, тут живу я сам, когда приезжаю в Америку. Не раз я слышал здесь серебряный звук колокола, выплывающий из черного зева туннеля…

А пока надо мной пластался Нью-Йорк, а точнее, вздыбливался к небу. Город-Мир, город-Вселенная. Попав впервые в этот город, я испугался, физически испугался. Это произошло в 1970 году, когда я, советский турист, возвращаясь из Мексики с чемпионата мира по футболу, задержался на сутки в Нью-Йорке: что-то случилось с самолетом. Целые сутки – без сна – я бродил по Нью-Йорку, не веря сам себе. Букашкой ползал в ногах небоскребов. Запах Гудзона сравнивал с запахом Ист-ривер, другой реки, обрамляющей Манхэттен. Таращил глаза на Линкольн-центр, жевал банан у Рокфеллер-центра, столбенел от реклам Таймс-сквера, приходил в себя от жары в прохладе трехсотвосьмидесятиметрового Эмпайр-стейт-билдинга. Замирал от буйства каменно-архитектурной роскоши Гранд-Централа, старого железнодорожного вокзала – великолепного образца неоклассицизма, в самом центре города, на Парк-авеню…

И вдруг, среди этого могучего прибоя из бетонно-стеклянных громад, фантастических мостов, магазинов, памятников, музеев и театров, круглосуточно сияющих реклам, сабвея со своим особым подземным миром, красочной разноязычной людской толпой, возникла главная достопримечательность города, его «Кремль» – Центральный парк…

В 1857 году мэр Нью-Йорка одним выстрелом убил двух зайцев – успокоил безработных крикунов-ирландцев, баламутивших город, и начал обустраивать дикий север Манхэттена, обещая горожанам отдых и развлечения. Рабочие-ирландцы взялись за инструменты и отправились на заработки в северную часть Манхэттена, в ап-таун… Двадцать лет строили Центральный парк, двадцать лет!

Я частенько заглядывал в парк – мой приятель-американец жил напротив, в знаменитой «Дакоте», первом многоквартирном доме, построенном в 1884 году. Темно-желтый фасад дома, состоящего из нескольких блоков под остроконечными крышами, со своими эркерами, коньками, мансардными окнами, балконами повидал за свою жизнь много знаменитостей. Леонард Бернстайн написал здесь «Вестсайдскую историю». Здесь жил Джон Леннон, один из четырех знаменитых Битлов. Его пристрелил фанатик у крытого перехода, неподалеку от барельефа с изображением головы индейца, венчающего главный подъезд дома…

Признаться, я никогда не пересекал весь парк и не знаю, много ли найдется любителей прошвырнуться от Пятьдесят девятой улицы до Сто десятой. Не потому, что далеко, – в дороге много соблазнов. Стоишь и решаешь: как «вкуснее» пройти, скажем, от пруда – левым берегом, откуда открывается панорама армады небоскребов, словно растущих из гущи деревьев, или правым берегом, по аллее, проложенной в скалах и поросшей диковинным кустарником, между склоненными к зеленоватой воде высоченными деревьями. Когда разговор заходит о Нью-Йорке, я вспоминаю Центральный парк, потом уже все остальное.

Поезд уносил меня от Нью-Йорка с приличной скоростью – автомобили на параллельном шоссе заметно отставали, а американским водителям, как известно, лихости не занимать, тем более на хайвее.

Я вполне освоился в вагоне, мне тут нравилось… Кондуктор положил на подлокотник кресла плед в целлофановом пакете и подушку.

– Признаться, сэр, я никогда не был в Лос-Анджелесе, – с доверительной хрипотцой в голосе проговорил он. – Говорят, там качается земля и жить очень опасно.

– Проверим. – Я принялся разминать подушку.

– А еще я слышал, в этом Лос-Анджелесе много геев.

– Гомосеков? – уточнил я.

– Вот-вот, – кивнул кондуктор. – Говорят, Лос-Анджелес – столица таких парней.

– Проверим, – повторил я и засмеялся.

Засмеялся и кондуктор, показывая прекрасные зубы из-под пухлых лиловых губ: белые, крупные, ровные – предмет моей зависти.

Кондуктор отошел, оставив мне хорошее настроение. Вспомнился забавный случай. Бывший мой земляк Корабельников пригласил меня к себе «на ранчо», в трех часах езды от Нью-Йорка, в предгорье Аппалачей. Поутру мы пошли на речку, поглядеть, если повезет, как форель пытается пройти валуны вверх по течению, благо речка текла чуть ли не у самого порога дома. Неожиданно из леса появился мужчина средних лет в болотных сапогах. Вязаная шапчонка открывала его широкое улыбчивое лицо, засиженное веснушками. Это был Шон, ирландец, ближайший и единственный сосед Корабельникова. Тот представил меня Шону, сказал, что я приехал погостить из Нью-Йорка. Шон протянул мне широкую ладонь.

– Я знаю Нью-Йорк, – сказал он по-свойски. – Был раз, с отцом. Гусей там видел… А что, гуси там еще до сих пор бродят?

– Как вам сказать? – ответил я уклончиво. – И отцу гуси понравились?

– Не помню, – вздохнул Шон. – Отец умер. Замерз в лесу в День святого Патрика, пьяный был. Пошел капкан ставить на волков. Уснул и замерз… А то пошли ко мне. Покажу могилу отца. Памятник ему своими руками сделал. Люди из Скрентона приезжают посмотреть…

– В следующий раз придем, Шон. – Корабельников похлопал Шона по плечу. – Как мой пистолет, стреляет? – вслед соседу крикнул он и, повернувшись ко мне, пояснил. – Пистолет я ему подарил, пневматический. Шон радовался, как ребенок.

– Он и вправду ребенок, – ответил я. – Взрослый мужик. Гуси в Нью-Йорке, это ж надо… Может, его с отцом высадили в Центральном парке и там же подобрали?

Эта давняя встреча с Шоном припомнилась мне при разговоре с кондуктором вагона, который ни разу не был в Лос-Анджелесе, где «качается земля и жить опасно». Впрочем, там и впрямь зона землетрясений, и жить, признаться, небезопасно. Так ведь и в Нью-Йорке бродят гуси… кое-где.

Солнечный луч проник в купе. Я прильнул лбом к остуженному оконному стеклу, за которым, точно паста из тюбика, сплошняком выдавливались поселки, фермы, предприятия, раскрашенные четкими красками: кровля одного цвета, корпус – другого. То ли сами хозяева эстеты, то ли «Амтрак» прижучил: дескать, нечего портить вид из окон наших вагонов, люди деньги платят. Ибо в «родном» Джерси-Сити я встречал такие чумазые предприятия, словно оказался в Колпине, под Петербургом, у стен Ижорского завода. А тут все напоминает мне американо-российский концерн «Пепси-кола», что раскинул свои угодья на Пулковском шоссе, по дороге в аэропорт. Рождественская игрушка, а не промышленный комплекс…

И опять: поселки, фермы, небольшие городочки, кладбища. Уж больно зачастили кладбища: небольшие, почти плоские наделы земли, нередко без ограды, с ровными, точно поставленные на попа костяшки домино, аскетичными памятниками темно-серого цвета. Понятное дело – каждому поселению положено иметь свое кладбище, как и свою церковь… Взгляд продолжал инспектировать ландшафт… Скопища легковушек, спящих на просторных площадях, перемежались со стадами гигантских трейлеров, автобусов или целой рощей белоснежных яхт на аккуратных стеллажах, хотя никакой воды вблизи я не видел. Или стоящий крыло к крылу выводок легких одномоторных самолетиков – видно, где-то сборочный цех…

Но где люди?! Люди! Где они?! Не воскресенье ведь, не суббота, когда американский народ прыгает в автомобили и несется куда глаза глядят… Четверг сегодня, четверг! Где люди?! Одни автомобили! «А в них и люди», – догадливо заключил я.

Нью-Бронсвик, Трентон и Капитан Великих морей

Как я ни хитрил – вскидывал резко голову, тер пальцами виски, – дремота продолжала меня одолевать. И еще этот унылый, без эмоций, громкий свист, что доносился из глубины вагона. Свистун сидел в нескольких рядах от меня, тот самый парняга, что вошел в вагон с лыжами.

Погулять бы сейчас на свежем воздухе – окна вагона так закупорены, что и огонек зажигалки не дрогнет.

За окном, разрывая лесную изгородь, выпростался Нью-Бронсвик, городок штата Нью-Джерси. С непременной церковью, изящными строениями и белолицыми обитателями. Нью-Бронсвик считался «белым» городом, темнокожие в нем практически не проживали.

В отличие от «белого» Нью-Бронсвика Трентон считался «черным» городом. Я полагал, что столица штата Нью-Джерси заслуживает того, чтобы поезд остановился наконец передохнуть. Но поезд, едва притормозив у платформы, высокомерно отправился дальше… Когда-то я уже побывал в Трентоне, на автомобиле, по пути в Филадельфию. Провинциальный городок, казалось, оккупирован пуэрториканцами и людьми из Африки. И это столица штата с населением около восьми миллионов человек! Вообще, столицы штатов, за редким исключением, – поселения пасторальные, тихие, резко контрастные: современные билдинги высятся над домами подобно лошади пастуха над овечьим стадом. Да и сама столица всей Америки – Вашингтон – город сравнительно небольшой, музейный, чиновничий. И тоже – словно взят на абордаж темнокожим людом. Вероятно, такова традиция – американцы берегут свои столицы, как дети родителей. А почему в столицах так много темнокожих? Испытывая нравственную вину перед некогда угнетенными народами, американская конституция предоставляет темнокожим режим наибольшего благоприятствования. А столицы, как известно, напичканы муниципальными учреждениями и, соблюдая закон, в первую очередь предоставляют работу темнокожему люду. Не то что частные компании – те вольны брать на работу кого хотят, кто принесет им большую пользу…

Так что и Трентону досталась такая судьба – тихий, полусонный город, составленный из мозаики старых традиционных строений и неожиданно модерновых вкраплений, над которыми возвышается монумент со статуей на вершине. «Что это?» – спросил я у встречного пуэрториканца. «Это памятник Колумбу, – ответил он, польщенный вопросом. – Там похоронен Колумб». Я усмехнулся наивной кичливости прохожего. Но, к моему изумлению, и второй трентонец, белолицый толстяк, ответил точно так же. «Верно, мистер. – Белолицему не понравилось мое недоверчивое выражение. – Тут и накрыли его плитой, а для верности поставили эту башню».

Я слышал о четырех «истинных захоронениях» Колумба – в испанской Севилье, в Генуе, на родине великого мореплавателя, и еще где-то два, не помню. Жители каждого из этих мест уверяли, что останки генуэзца покоятся именно у них. И Трентон туда же?! Не поленившись, я приблизился к основанию стелы. Бронзовая дощечка тускло извещала, что сей обелиск воздвигнут в память о Гражданской войне Севера и Юга Америки.

Метрах в тридцати, в стороне, под тенью раскидистого вяза, молодая женщина покачивала коляску с младенцем. Под пышным балдахином младенец напоминал херувима в розовом оперении. Поравнявшись, я спросил беспечно, что за памятник возвышается над славным Трентоном? «Колумбу. – Глаза женщины сияли счастьем материнства. – Там покоится великий Христофор Колумб, да благословенна будет его память».

В связи с этой забавной историей мне вспомнился другой случай…

Как-то я отправился на север штата Нью-Джерси к своему знакомому, что работал механиком в автомастерской городка Стокгольм. Названием своим городок был обязан первым здешним поселенцам-шведам. На пути к Стокгольму заблудился совсем уже пустяковый городишко Кинеллон, даже не городишко, а так, поселок коттеджей на тридцать. С сугубо белым населением. В том самом Кинеллоне мы и условились встретиться с Николаем – так звали моего знакомого. Николай хотел показать нечто удивительное… а дальше мы доберемся до Стокгольма на его машине, миль десять, не более.

Автобусом я доехал до Кинеллона к вечеру. Городок точно вымер, ни души. Что может быть тут интересного! К тому же на доме, к которому мы направились, висел замок, а табличка извещала, что Клуб путешественников закрыт. Николая это обстоятельство не смутило. Он куда-то слинял и минут через десять вернулся с пожилым американцем, внешне похожем на лорда Глинервана из кинофильма «Дети капитана Гранта»… «Глинерван» источал лучезарную улыбку, бренча связкой ключей. Ради русского он готов пренебречь отдыхом и открыть дверь клуба в неурочное время… Как так случилось – не знаю. Возможно, кто-то из великих морских путешественников и имел отношение к крошечному Кинеллону. Трудно представить этот заброшенный в глубину штата Нью-Джерси городок как «столицу покорителей океанов» – однако именно здесь разместился в старом аккуратном коттедже известный всей Америке клуб. Тихие полутемные комнаты клуба хранят бесценные реликвии: морские карты, лоции, фотографии, личные вещи, курительные трубки, компасы и многие другие предметы, принадлежавшие некогда славным мореплавателям. Почетным членом этого элитарного клуба является англичанин сэр Фрэнсис Чичестер, удививший мир кругосветным плаванием в одиночку, которое он совершил в шестьдесят пять лет. А также Джон Кондуэлл, проплывший на яхте от острова Фиджи до Панамы. И тоже в одиночку… Но более всего меня поразила биография Капитана Великих морей американца Уильяма Уиллиса, семидесятипятилетнего мореплавателя, предпринявшего три сверхдальних океанских перехода. И каких!

Первый свой поход он совершил еще «молодым», шестидесятилетним, на бальсовом плоту. Правда, не в одиночку, а с попутчиками – кошкой Макки и попугаем Икки, присутствие которых на фото придает облику аскетичного смуглолицего американца детскую чистоту. Верно подмечено – животные облагораживают. Скучать в такой компании не приходилось. Мало того что надо следить за курсом, рулем, парусом, надо еще и кормить своих попутчиков. И в шторма, и в ураганы. Спать урывками, питаться консервами и мачикой – мукой из жженой кукурузы.

Однажды, во время ловли рыбы, Уиллис свалился в океан, но успел ухватиться за леску, а акула, сопровождавшая плот, почему-то не тронула моряка. Было и такое: ремонтируя такелаж, Уиллис упал с мачты и ударился головой. Травма вскоре дала о себе знать – он… ослеп. Но судьба была милостива к моряку – через несколько дней зрение вернулось, а вскоре показался остров Самоа – конечная цель путешествия. Тогда-то Уиллис и удостоился звания Капитана Великих морей. Второе свое путешествие Уиллис предпринял в возрасте семидесяти лет. Он решил пройти весь Тихий океан от Чили до Австралии, свыше восемнадцати с половиной тысяч километров. Правда, на более надежном, стальном трехкорпусном плоту – тримаране. Одна ко конструкция оказалась слишком легкой для океанских волн. Однажды во время урагана Уиллиса швырнуло на палубу с такой силой, что он потерял сознание. Когда пришел в себя, почувствовал, что не может встать: ноги оказались парализованными. Едва дополз до каюты, как вновь потерял сознание. Очнулся спустя неделю. Превозмогая страшную боль, принялся делать физические упражнения и массаж. Постепенно восстановил чувствительность стоп и голеней. Свой семьдесят первый год рождения встретил у берегов Австралии, в августе 1964 года. Цель была достигнута. Оставалось пройти через рифы. Помогла гигантская волна, перебросившая тримаран через кораллы, швырнув его на песчаный берег… Но мореплаватель не успокаивался. «Свое семидесятипятилетие отмечу в океане». И отметил.

– Он никогда не отказывает русским туристам в посещении Клуба, – кивнул Николай на «Глинервана». – Из-за советского траулера, который спас судовые документы Капитана Великих морей. Траулер обнаружил в океане полузатопленную посудину Уиллиса, но, увы, без Капитана. Того, вероятно, смыло в океан…

Николай из Стокгольма

Наш автомобиль покинул игрушечный Кинеллон. Николай радовался моему приезду. Знакомство наше было недавним. Состоялось оно на вечеринке в доме бывшего ленинградца Леонида. Он и его жена – обаятельная и доброжелательная Клара – любили принимать гостей в своем просторном доме в престижном районе Квинса. Они жили в Америке двадцать пять лет и достигли немалого. Клара была совладелицей довольно крупной компании по установке сантехнического оборудования, а Леня – хозяином нескольких карвашей: автомоек и автомастерских. Бизнес позволял им жить на широкую ногу, принимать гостей и, что отличало многих бывших россиян от аборигенов, вкусно и обильно угощать. В их доме царила ленинградская аура. В субботние вечера дом жил особой жизнью, и быть принятым в этом доме почиталось за честь и доверие…

Честно говоря, меня удивило присутствие Николая в той компании. Среди излучающих успех людей Николай выглядел белой вороной со своим снулым морщинистым лицом, острым залубененным носиком, серыми мелкими глазами, которые, казалось, с трудом выкарабкиваются из-под бугристых век. Шершавые с виду узловатые руки с бурыми от табака ногтями в этой компании выглядели особенно неуместно. Да и костюм его – серый, помятый – будил воспоминания о фабрике имени Володарского еще хрущевского времени. Внешность деревенского мужичка, выросшего на картошке… Компания, разгоряченная танцами и вином, поначалу залезла в финскую баню, размещенную в подвале дома, потом, отчаянно веселясь, перебралась в просторные джакузи, под колкие струи воды… Николай, как и я, участия в веселье не принимал. Уронив себя в мягкое кожаное кресло, Николай потягивал пиво из банки, закидывая соленые орешки в свой лягушачий рот.

– А вы что же не купаетесь? – спросил я.

Николай не ответил. Даже не одарил меня взглядом. Те, кто сейчас плескался в серебристой воде, прошли суровую эмигрантскую школу – отчаяние, беспокойные ночи учебы, всевозможные превратности каждодневной жизни людей «без языка». Но выдюжили, устояли. Им и сейчас нелегко. И это веселье в джакузи у многих напускное.

– Ненавижу, – проговорил Николай. – Шваль.

Я скосил глаза и приметил у ножки его кресла бутылку водки. Наверняка Николай подливал ее содержимое в свою бездонную банку с пивом. Тут к нему подошел хозяин дома и похлопал по плечу.

– Поеду домой, – решительно проговорил Николай, вскинув лицо.

– Ну да, – ответил хозяин. – Как же артисты? Вот-вот приедут.

– А ну их в жопу! – Николай вытянул себя из кресла. – Не видел я артистов!

– Ты что? Ульянова пригласили. И, кажется, Дурова с Джигарханяном. То ли их вместе.

– Вот вместе их и в задницу…

Во многих домах удачливых эмигрантов появилась мода – собирать друзей и приглашать на эти сборы заезжих гастролеров, потоком хлынувших на заработки в Америку. Гости сбрасывались – «кто сколько сможет». Такой благотворительный вечер в пользу приглашенных артистов. А те пили-танцевали, рассказывали всякие актерские байки и расходились довольные своей судьбой. Не говоря уже о всякой эстрадной шушере, в таких благотворительных междусобойчиках можно было встретить и «классиков» драматической и оперной сцены. Импресарио, организовавшие «зарубежную гастроль», старались пристроить своих подопечных в наиболее богатый дом. Между хозяевами домов нередко даже возникало соперничество – кто какую «звезду» переманит… Меня смущали эти посиделки с российскими «звездами». Что-то было в них унизительное. Не знаю, как для самих «звезд», а для меня точно. Было стыдно. За свою страну, опустившую своих талантливых людей до состояния скоморохов. Я часто ловил на таких посиделках открыто мстительный взгляд благодетелей. Ведь в той, другой жизни многие из «звезд» и на порог не пустили бы кое-кого из них. Вот как судьба обернулась. Мне казалось, что подобное чувство томит и Николая…

Вышли мы вместе. Николай предложил подвезти меня до метро. «Успокойтесь, я совершенно трезв», – он разгадал мои мысли… Машину Николай вел уверенно и осторожно. Вскоре мы добрались до метро. Но тут Николай предложил добросить меня до дома – ночью метро работает отвратительно. Круглосуточный работяга – нью-йоркский сабвей – не отличался прилежанием. Менялись маршруты, перерывы между поездами – гигантское и старое хозяйство требовало беспрестанного ремонта и обновления, а когда, если не ночью…

– К тому же и дряни черной полно ночью в метро. – Николая, видно, тяготило наше скованное общение.

– Что-то вы не очень жалуете местную фауну, – мягко обронил я.

– Возможно. – Он засмеялся. – А чем вы занимаетесь? Впрочем, мне сказали, что вы писатель. И что вы такое написали?

Меня всегда коробил подобный тон – снисходительный, нагловатый, точно дружеская пощечина…

– Написал кое-что, – ответил я безучастно. – Фамилия моя вам ничего не скажет. Разве что названия книг, и то вряд ли. – Я переждал, распаляя любопытство своего колючего собеседника. – Романы «Таксопарк», «Универмаг», «Архив»… Еще кое-что…

Николай хлопнул ладонями по рулю автомобиля и повернул ко мне лицо.

– Так это вы?! – воскликнул он, точно выпорхнул из своей угрюмой клетки. – Я же вас читал, еще в России. Да и здесь как-то прикупил вашу книгу у Камкина, на Бродвее. «Коммерсанты» называется…

Я кивнул, скрывая злорадство. Не раз приходилось сталкиваться с такой реакцией – романы «Таксопарк», «Универмаг», «Поезд» действительно когда-то широко читались, сама публикация в журнале «Новый мир» была обречена если не на признание, то на определенную известность пренепременно.

– Что ж, придется вам подарить еще что-нибудь из своих книжек, – проговорил я. – Приедем домой и подарю. «Взгляни на дом свой, путник». О судьбах эмигрантов в Израиле.

– О евреях, – хмыкнул Николай. – Увольте. О евреях мне книг не надо. И так хватает впечатлений.

– Вы антисемит? – спросил я с каким-то усталым отстранением.

– Понимаете… Если бы встал вопрос: помочь еврею или нет – я бы не помог. А если бы: спасти еврея или нет – я бы спас. Понятно говорю?

Я пожал плечами. За долгие годы мне не часто приходилось попадать в подобную ситуацию, так уж получилось. Но вокруг стреляли. И прицельно. Но в меня не попадали. Возможно, и оттого, что я не только не скрывал своей национальной принадлежности, а наоборот, выпячивал ее, тем самым озадачивая злословщиков, а может быть, и вызывая у них уважение. Как-никак у меня была довольно серьезная группа поддержки – Христос, Маркс, Эйнштейн… И еще там по мелочам: Спиноза, Чаплин, наконец, Колумб, итальянский иудей, принявший христианство. Знаете, в бою каждый солдатик дорог… Но это так, к слову… Я чувствовал расположение к себе этого странного типа, Николая. Но это с одной стороны. С другой – я вспомнил его отношение к тем людям, что плескались в джакузи. Теперь-то мне понятно. Но ведь хозяин дома, в котором нас принимали, тоже вроде не малаец, а из племени тех, кому Николай ни за что бы не помог…

– А мы с ним старые друзья, еще со школы, – ужом проник в мои мысли Николай. – Только в его семье я чувствовал себя в безопасности. Отец мой – алкаш, ханыга, лупил меня смертным боем…

Вест-Сайд-Хайвей подманивал наш автомобиль чередой зеленых кружков светофоров. Казалось, мы вот-вот ткнемся в опасный красный сигнал, но в последний момент вспыхивал зеленый. Никто нас не обгонял. И мы никого не обгоняли. Пример классического конформизма. При такой удаче мы должны скоро добраться до Голланд-туннеля, что под Гудзоном соединял Манхэттен со штатом Нью-Джерси. Именно туда я и спешил от своего колючего соседа…

– Знаете, Николай, ваше откровение ставит меня в тупик. Но есть три выхода из положения, – произнес я. – Первый – дать вам в ухо и выйти из вашего катафалка. Второй вариант – просто выйти, без дать в ухо. И третий вариант – представить все сказанное вами как неуклюжую шутку…

Николай коротко и хрипло хохотнул.

– Мне лично по душе третий вариант, – произнес он с удовольствием. – Первые два не очень удобны – отсюда сложно выбраться, только что на такси… Нет, лучше всего третий вариант. К тому же я решил все-таки принять вашу книгу об Израиле…

– Кстати, – раздраженно прервал я, – вы в Америке наверняка по израильской визе…

– А вот и нет, – отрезал Николай. – Это долгая история… Я плавал механиком на сухогрузе. А мой дружок работал в отделе кадров порта. Он предупредил меня, что пришла на меня «телега». Кто-то стукнул, что я вожу из загранки недозволенное барахло, а главное, плохие книжки. Все произошло за пару часов до отплытия, заменить меня было некем, и капитан взял ответственность на себя: мол, вернемся из рейса, тогда и разбирайтесь. Но на берег меня не выпускал, находил повод. Когда ты под колпаком, это чувствуется, что-то внутри смещается, тяжелеет, трудно объяснить… Мы стояли на рейде в Роттердаме. Я надел жилет, прихватил документы и прыгнул в воду. А потом началась канитель: дознания, тяжба, политическое убежище… Словом, оказался в Штатах. Женился здесь, развелся. Играл в кабаках на гитаре. Пристроился в синагогу, инженером…

– Что?! – прервал я в изумлении.

– Инженером. Отоплением ведал и текущим ремонтом. Насмотрелся я там на вашего брата, если честно.

– Как же так, в синагогу… – не снимал я подозрений.

– Сказал, что еврей. Из России. Известное дело – из России, значит, не обрезан и языка не знает. Сошло… Но тут жена моя, курва, подножку подставила, донесла, что не еврей я вовсе. Зла была на меня, что пить я стал… Она тоже пригубить любила. Только свое пила, пасхальное, «Манишевич». Сироп, а не вино. От этого «Манишевича» меня воротило… Словом, бросила меня, со своим сошлась. Еврейцы всегда к своим тянутся, всем известно…

Бетонный чулок Голланд-туннеля процеживал сквозь себя автомобильное стадо. В два ряда. С выходом в другом штате. Теперь главное – не прозевать развилку. Дорога, что справа, выведет на Торнпайк, бесконечный хайвей: въедешь и, считай, пропал, придется гнать до ближайшей развилки не одну милю. Нам же надо взять левее, на Кеннеди-бульвар…

– Знаю, знаю. В тех местах жил дружок мой, бывший москвич. Интереснейший был господин. Тоже писатель. О Столыпине книгу сочинил. И кстати, в архивах работал, Солженицыну материал надыбывал. Частенько в Вермонт ездил, отвозил. Жаль, умер. От рака. Курил по-страшному…

– Серебренников, что ли? Саша? – проговорил я. – Так мы с ним на одном этаже обитали, на пятнадцатом.

– Ну?! – удивился Николай. – Так я знаю тот дом…

С той встречи прошло достаточно много времени. И вдруг звонок из какого-то городишка Стокгольма, затерянного на севере штата Нью-Джерси, с приглашением погостить. Вот я и отправился через Кинеллон…

– Человеку, которого не носило в океанских штормах, невозможно представить степень мужества Капитана Великих морей, – проговорил Николай.

– Полагаю, что и в этих местах необходимо мужество.

По обе стороны от пустынного шоссе тянулся приятный для глаз, но совершенно дикий, необжитой пейзаж. Изредка к обочине шоссе подбегали какие-то дорожные знаки, чтобы через мгновение вновь скрыться, точно вспугнутые случайным автомобилем. На мой вопрос, долго ли Николай искал этот Стокгольм, тот ответил, что весьма долго. Правда, есть и другая дорога, более американская, но ему нравится ездить здесь… За время, что мы не виделись, Николай ничуть не изменился. Даже костюм на нем был прежний – мятый, старомодный, какой-то советский…

– К тому же в этом Стокгольме нет черных, – добавил Николай. – При виде черных у меня появляется сыпь.

– Вероятно, и нет евреев, – съязвил я.

– Евреи есть везде, – серьезно ответил Николай. – Мой хозяин – румынский еврей. Видно, человечество без них не может. Как без своей тени. Бороться с этим бесполезно, все равно что ссать против ветра.

Я провел в этом Стокгольме два дня. И за все время не встретил ни одного шведа. Может быть, они свои фамилии изменили на американский лад.

Эдди Уайт – парень из Южного Бронкса

Откинув плед, я выбрался из кресла. С каким наслаждением я бы прихлопнул свистуна его лыжами, что без толку лежат на полке. Вагон катил гладко, без тряски и качаний. «Рельсы уложены бесстыковые», – решил я. – Пригодились знания, почерпнутые мной в бытность проводником. Давно это происходило, в начале восьмидесятых. Верный своему методу, я, приступая к роману «Поезд», устроился на работу проводником пассажирского вагона. И опыт забавно-греховной службы, приобретенный реальным участием в советской еще железнодорожной жизни, я надеялся, будет небесполезным в поездке по Америке…

Я шел вдоль вагонного коридора с улыбкой бывалого американца. Старушка, что собралась к папе, лопотала со своей спутницей. Заметив меня, обе бабушки дружно помахали сжатыми кулачками, похожими на две сырые пельмешки. «Президент Линкольн» буркнул мне: «Как дела?», не отводя глаз от лэптопа, лежавшего на его вздыбленных коленях. Мой ответ его интересовал так же, как меня его вопрос. Свистун, казалось, медитирует, чуть приподняв меленькое личико и прикрыв глаза. Его губы, собранные в куриную гузку, истово трудились. Если бы мой взгляд материализовался, от свистуна осталась бы пыль. Ноль внимания! Свист с неукротимостью пули сшибал рокот колес…

Поверх развернутого газетного листа теплели черные глаза под коротким тусклым козырьком фуражки. Я приблизился. Кондуктор сложил газету и спросил, не требуется ли какая-нибудь помощь. Общительно расположившись на соседнем кресле, я принялся растолковывать кондуктору, что приехал из России, где очень верят в приметы. Если кто-нибудь свистит в помещении, то можно высвистать для себя большие неприятности. Кондуктор понимающе кивнул и сказал, что у американцев тоже есть приметы: если сурок Вилли в Пенсильвании вылезет из норки в полдень второго февраля и тень его спрячется в норку, то предстоит довольно прохладное лето. Я ответил, что с сурком все понятно, а когда в вагоне свистят, то нельзя заснуть. На что кондуктор простодушно выразил уверенность, что к ночи пассажир устанет и свистеть прекратит. К тому же существует Первая поправка Конституции, которая гарантирует гражданам свободу слова. «Да, но не свободу свиста», – слабо возразил я. Кондуктор подумал, отложил газету, поднялся и направился к свистуну. Вскоре над гвардейской спинкой кресла выплыла взлохмаченная голова парня. Порыскав глазами, он увидел меня и, подняв руку в салюте, завопил: «Горбачефф!» – и сел на место.

Воротился кондуктор. Его лицо источало удовольствие от улаженного конфликта. У чернокожего человека довольство проявляется как-то искреннее, по-детски, довольство источают все составляющие лица: нос, губы, щеки, глаза, даже уши. В нашем доме, в Джерси-Сити, проживают разные люди – белые, желтые, черные. Но почему-то с особой теплотой мне вспоминаются черные соседи. В то же время на улице, в общественных местах многие чернокожие весьма агрессивны. Обладая непривычно резкими и громкими голосами, они нередко эпатируют окружающих, вызывая у них раздражение. Говорят, это свойственно чернокожим жителям Нью-Йорка и других северных штатов, на юге они гораздо мягче. Не знаю… вот доберусь до Калифорнии, увижу. Я еще вернусь к расовым взаимоотношениям, как и к национальным. Одно мне ясно – не стоило Всевышнему горячиться и рушить Вавилонскую башню. Его добрый замысел был не так понят земным воинством…

Кондуктора звали Эдди Уайтом. Парень из Южного Бронкса, гордость семьи, в которой из поколения в поколение все служили мукомолами; вероятно этим и можно было объяснить фамилию Уайт, что означало – Белый. Забавно. Представить только курьезность ситуаций, когда его, иссиня-черного человека, окликали: «Эй, Белый!», люди же не знали, что он из мукомолов. На своей кондукторской должности «черно-белый» Эдди получает кучу денег (сколько – это секрет) плюс массу всяких льгот и бенефитов как работник железнодорожного транспорта. Когда он выйдет на пенсию, то все семейство может не огорчаться – на страже интересов стоит профсоюз и Конституция…

Под задранной брючиной Эдди, поверх черного носка, на черной коже ноги необычно светлая наколка замысловатого рисунка. Мое признание в том, что я когда-то тоже имел отношение к железнодорожному братству, вызвало у Эдди чувство цеховой солидарности. Он тронул мое колено мягкой ладонью и сказал, что это очень хорошо, что лучшей работы Бог не придумал, – каких только людей он не повидал за одиннадцать лет службы. Однажды в его поезде ехал Майкл Джордан, правда, в другом вагоне, но Эдди ходил на него смотреть. Как?! Я не знаю Джордана? Лицо Эдди выразило недоумение, грозившее перейти в неприязнь. К счастью, я вспомнил – это великий баскетболист всех времен и народов, из чернокожих. Эдди подобрел… И мистер Буш был его пассажиром, конечно, после своего президентства. Эдди его сразу узнал…

Я тоже постарался не ударить лицом в грязь. Правда, мне не очень везло со знаменитыми людьми. Зато сколько я перевидал за время службы безбилетников, спекулянтов, ревизоров-взяточников, карточных шулеров, вагонных проституток и просто ловкачей. Это привело Эдди в некоторое замешательство. Что значит «безбилетников»? Если пассажир не успел купить билет у кассира на вокзале, то Эдди мог продать ему билет прямо в вагоне, правда, чуть дороже. А ревизоры! Зачем компании держать ревизоров? Кого проверять? Его, Эдди? Будет он рисковать своей работой!

– Извините, сэр, я не совсем беру в толк. Что такое «спекулянты»? Торговцы без лайсенса? Так это забота налоговой полиции, сэр…

Сдается мне, что Эдди обиделся: его солидную профессию, гордость всей семьи из Южного Бронкса, я пытаюсь подвести к какому-то криминалу…

– Красивая у тебя татуировка, Эдди. – Я опустил взгляд к ноге парня.

– О да, – просиял Эдди.

Люди многое могут простить другим, если те замечают предмет их гордости, а американцы относятся к похвальбе искренне, как дети.

– Я рисовал свое тату в Филадельфии. Вы были в Филадельфии, сэр?

– Да, приходилось.

– Это лучший город, который я видел, сэр. Там живет мой брат Майкл. Он коп, сэр. В Южном Бронксе он стал бы мукомолом, как все Уайты, а в Филадельфии он – полицейский… И как вам наша Филадельфия?

Я поднял большой палец и прищелкнул языком. Мне и впрямь нравилась Филадельфия, я не лукавил. Само звучание слова пробуждало нежный и романтичный отклик. Как и слово «Пенсильвания», штат, в котором Филадельфия значилась второй столицей.

Первой столицей, в соответствии со странностями американского административного деления, значился «заштатный» городок Гаррисберг с населением в пятьдесят тысяч жителей.

Давно это было, более трехсот лет тому назад, во времена английского короля Карла II. Легкомыслие и праздность монарха так пропахали казну, что пришлось залезть в кабалу, одолжить денег у собственного адмирала сэра Артура Пенна. Тот хоть и слыл рубаха-парнем, боевым адмиралом, принесшим своему королю остров Ямайку, но по натуре был человеком бережливым, знавшим счет деньгам. В то же время сын адмирала Уильям Пенн, пытливый молодой человек, слыл личностью свободолюбивой, независимой и, по тем временам, считался «диссидентом» – он симпатизировал идеям квакерства. Квакеры задавали обществу задачу, не признавая канонического богослужения и церковных традиций. Они полагали, что человек должен следовать своему «внутреннему озарению». А раз так, то и службу в армии, налоги и прочие гражданские обязанности перед королевской властью квакеры не признавали. Вольнодумство упоительно, сладостно искушение быть не таким, как все. Особенно это настроение захватило студентов Оксфорда, среди которых был и юный Уильям. В конце концов его турнули из университета и пригрозили каталажкой. В знак протеста Уильям Пенн свалил «за бугор», где и закончил образование. Рассудив, что родина забыла его прегрешения, Уильям возвратился в Англию, где его «тепленьким», прямо с пристани, отправили в Тауэр. В темнице, на казенных харчах, Уильям принялся совершенствовать свои знания экономики и еще больше проникся идеей создания справедливого демократического сообщества людей. В то же время он пылко уверял своих дознавателей, что навсегда покончил с баловством. Покаяние Уильяма возымело действие – король велел выпустить баламута из Тауэра и, влекомый порывом добродетели, пожаловал сыну своего доблестного адмирала землю в далекой заморской колонии… в счет денежного долга перед папашей Уильяма.

Как бы то ни было, Уильям отправился в свои владения. Но не один, а с группой единоверцев-квакеров. Королевский надел оказался довольно щедрым – просторная земля, вздыбленная могучей грядой Аппалачей, поросшая густым лесом – сельвой, отныне славила имя владельца: Пенсильвания… К свободным квакерам потянулся разномастный люд, в основном из душной, пронизанной враждой Европы: немцы, шведы, французы, шотландцы организовали свои поселения. Но это уже были другие люди. Точно первые зерна новой, совершенно особой поросли, что в дальнейшем поднялась на этой благословенной земле. Явление, над которым мне и хочется в дальнейшем поразмышлять. Почему именно Пенсильвания явилась очагом американской демократии? Вероятно, тут знаковую роль сыграла и сама личность Уильяма Пенна. Расширяя свои владения, он сумел не нажить врагов в лице воинственных ирокезов, своих южных соседей, и северных, не менее воинственных краснокожих племени делавер. Не в пример белолицым из штатов Мэриленд и Каролина, настроившим против себя аборигенов, сэр Уильям Пенн скупал земли «по-честному», закрепляя покупку соглашением о равноправии индейцев и неукоснительно выполняя все пункты договора. Этот принцип был основан не только на личной порядочности Уильяма, но еще и на религиозной философии квакеров, краеугольным камнем которой был отказ от ношения оружия. Что, как ни странно, находило понимание у воинственных краснокожих. А закрепляла мир веротерпимость квакеров – они уважали религию аборигенов, проводили мягкую законодательную политику, чего нельзя было сказать о белолицых нуворишах из Мэриленда и Каролины…

В 1682 году Уильям Пенн основал Филадельфию. Столь романтичное название, возможно, навеяно древнегреческими Дельфами. Или памятью о святом мученике Филадельфе, окончившем жизнь на раскаленной металлической решетке… Тем самым Уильям как бы предвосхитил свою хоть и не столь трагическую, но не менее печальную судьбу.

Влекомый сердечным порывом, Уильям возвратился в Англию, где к тому времени произошел переворот, – королевский дом Стюартов низложен сторонниками принца Оранского, радикальными ревнителями устоев церкви. Покровитель квакеров Уильям Пенн им как бельмо на глазу. Уильям вновь попал в кутузку, откуда со временем его вызволил новый король Вильгельм III, человек более либеральных взглядов. Не испытывая судьбу, Уильям возвратился в Пенсильванию, а там… его бывшие соратники порешили всей Ассамблеей, что их лендлорд Уильям Пенн не в меру мягок, – слишком много свобод и по части налогов, и по части законопослушания могут довести штат до разора. Ассамблея своей властью ограничила права Уильяма Пенна и подвела лендлорда к банкротству. Уильям возвратился в Англию и… вновь попал в Тауэр, теперь уже как несостоятельный должник. Там его, бедолагу, и разбил паралич. Впрямь, всякое добро наказуемо! В 1718 году Уильям Пенн умер, оставив миру звенящую страну Пенсильванию и нежную на слух Филадельфию, которой судьба предопределила стать первой столицей будущего могучего государства, городом, в котором были подписаны два самых важных документа американской истории – Декларация независимости и Конституция. Неспроста неофициальное название Пенсильвании – Штат краеугольного камня; воистину Пенсильвания – мать американской демократии.

Поезд втянул себя в черный зев туннеля, где разместился вокзал. Рядом с платформой мерцает табличка «Тридцатая-стрит». Припоминаю, что где-то в районе этих улиц в Филадельфии проживает мой ленинградский приятель, кандидат биологических наук Арнольд Данкевич. Точнее, он в Ленинграде был таковым, а здесь – мистер Арни Дан, эмигрант. Я как-то побывал у него в гостях, в темноватой, как-то нелепо вытянутой квартире, где Арнольд обосновался со своей женой. У жены был странный, спотыкающийся смех, подобный клекоту гальки, когда волны стаскивают ее в море, и немигающий взгляд блестящих зеленоватых глаз наркоманки. Арнольд уехал из России отчасти потому, что хотел вырвать жену из привычной ей обстановки. Еще у Арнольда были дети. Трое – две девочки и мальчик. Старшая дочь не отличалась особой щепетильностью и жила довольно легко, многие это знали. Но Арнольд относился к слабостям дочери с печальным юмором. На вопрос знакомых, выдает ли он свою старшую замуж, Арнольд отвечал: «Выдаем понемногу». Вторая дочь после окончания Геологического института устроилась в зоопарк – присматривать за хищными птицами. Она разносила по клеткам еду, которую с трудом добывало зоопарковское начальство в скудные времена начала девяностых годов. А когда и вовсе прижало с кормами, Ира – так звали девицу – выпустила на волю каких-то экзотических птиц. До суда дело не дошло, родители замяли, но шума было много. Сын Арнольда – глазастый, худющий студент Холодильного института – был нездоров. Возможно, в нем дремала наследственность, и случайная сигарета с наркотой нарушила хрупкую генную цепь его биологии – сыном овладело тихое помешательство. Оставив учебу, он часами мог рассматривать какую-нибудь загогулину на подоконнике. Болезнь углублялась. В России лечиться было сложно…

Мы бродили по аккуратным тенистым улицам Филадельфии. Я вслушивался в знакомый тембр голоса, пытаясь проникнуть в смысл того, что говорил мой стародавний приятель. Увы, проблемы Арнольда меня мало интересовали. У меня другая жизнь, я прибыл сюда из другой планетной системы… Арнольд получает пенсию, жена получала пенсию. Им вполне хватало на безбедное существование и даже на путешествие в Европу. Девочки устроили свою жизнь. Старшая вышла замуж за американца, владельца химчистки. Сын, пройдя курс лечения, вполне здоров, поступил в полицию переводчиком, благо русскоязычный криминал повышает рейтинг в статистике уголовных преступлений, работы хватает.

– Он так хорошо освоил английский? – рассеянно спросил я, поглощенный созерцанием города.

– Он здесь уже девять лет. – В голосе Арнольда скользнула обида, он уловил мое равнодушие к судьбе старого приятеля; ему было невдомек, что я сейчас пребывал во власти чар Филадельфии.

Шаги вязли в деревенской тишине улицы, с обеих сторон выложенной, словно бордюром, изящными коттеджами, обрамленными буйной растительностью. Я нередко встречал подобные пасторальные уголки в современных городах-муравейниках, даже в Нью-Йорке много таких неожиданных заповедников…

В нескольких кварталах отсюда раскинулось внешне ничем не примечательное строение… известное всему миру. Дворец независимости. За двести с лишним лет, минувших с тех горячих денечков, о дворце столько написано, что ничего нового не скажешь. Одно то, что в этом здании была оглашена Декларация независимости и принята Конституция – два краеугольных камня Великой страны, – говорит само за себя. Декларация независимости, составленная Томасом Джефферсоном, провозгласила, что все люди земли, независимо от расы, цвета кожи, вероисповедания, равны между собой и каждый имеет неотъемлемое право на жизнь, свободу и поиски счастья. Это священное право скрепил подписями Конституционный конвент в 1787 году. Однако сама Конституция вступила в силу в 1789 году. Два года понадобилось американскому народу, чтобы убедиться в справедливости законов юного государства. И за двести лет существования страны в Конституцию ввели всего двадцать шесть поправок, точнее, двадцать четыре: так, одной поправкой вводили «сухой закон», а другой – его отменили. За двести лет!..

– Можем пройти с тобой к Франклин-корту, – предложил Арнольд. – К сожалению, дом Франклина не сохранился, но есть красивый сад, музей.

Я пожал плечами: зачем идти, если дом не сохранился?

– К тому же Франклин украшает лишь стодолларовую купюру, – пошутил я. – Не то что президент Кливленд, тот пластается на тысячедолларовой.

– Ты когда-нибудь видел тысячедолларовую?

– Видел, – по-мальчишески взбодрился я. – Хвастанул один. На Брайтоне, в ресторане…

– Стало быть, ты видел в Америке больше меня, – оборвал Арнольд и натянуто улыбнулся. Вздохнул и добавил: – Я жалею, что приехал, не мое это занятие – эмиграция.

– А есть специалисты в этом деле?

– Есть, – кивнул Арнольд. – Они упиваются решением задач, что ежечасно подбрасывает эмигрантская судьба. Переезжают из штата в штат, меняют квартиры, работу, шастают на какие-то курсы, срывают социальные льготы… Я же человек лабораторный, тяжелый, как старый осциллограф. Моя атмосфера – кисловатый запах лабораторий института на Васильевском острове.

– Нет уже твоих лабораторий, – вставил я. – И института нет. На его месте то ли казино, то ли банк. А бывшие твои коллеги промышляют кто чем. Не удивляюсь, когда вижу ночью у мусорного бака какого-нибудь классного специалиста. Ты вовремя рванул сюда, приятель.

– Нелепая страна Россия, – вздохнул Арнольд. – Вся ее история – злая кутерьма. Да и Америка тоже хороша, я тебе скажу.

Арнольд умолк, борясь с искушением вновь вернуться к разговору, с которого и началась наша встреча. Мне не хотелось слушать его унылое сетование. Он говорил о том, что его, классного специалиста, не берут на работу. По возрасту! Опасаются, что придется вскоре оплачивать пенсию. Не понимают, что за годы, пока еще Арнольда держат ноги, он с лихвой покроет все затраты на пенсию. Ведь ему только стукнуло пятьдесят лет… «Я пришел к менеджеру и стал приседать. Прямо в кабинете. Когда распечатал четвертый десяток, менеджер сказал: “Вот и хорошо. Теперь я уверен, что у вас хватит сил покинуть мой кабинет”».

Возобновлять этот разговор не было желания. Встреча тяготила нас обоих. Фразы перемежались все более долгими паузами. А ведь там, в Ленинграде, в другой жизни, общение было легким и вызывало взаимную симпатию. Да, мы разошлись, отделились. Каждого из нас не только не волновали проблемы другого, эти проблемы нас раздражали.

Я был околдован осенней Филадельфией. Четко спланированные прямые улицы, заложенные еще Уильямом Пенном, наверняка явились предтечей планировки многих американских городов, придав стране как бы общее выражение лица. Что особенно подчеркивали небоскребы. Их аскетичные высоченные тела словно завершали фразу улиц частоколом восклицательных знаков.

Мы шли по Третьей улице. На углу Элбоу-стрит Арнольд придержал мой локоть и кивнул в сторону дома, чем-то похожего на коттедж, что после войны строили пленные немцы в Ленинграде. За стеклом витрины красовались обнаженные телеса манекенов, покрытые цветной татуировкой. Световая реклама оповещала о выставке «Искусство татуировки» – несколько специализированных фирм демонстрировали желающим свое профессиональное мастерство, что, признаться, меня озадачило. С детских лет я был убежден, что этим занятием промышляют кустари-одиночки.

Помню ассирийца Джалала, чье убогое хозяйство размещалось в дырявом сарае у Черногородского моста в городе моего детства Баку. Вечерами мы, мальчишки, подкрадывались к ветхим стенам сарая и, затаив дыхание, наблюдали, как под вопли клиентов, которым ассириец вгонял под кожу иглы, проявлялся волшебный рисунок… Уже в другой, взрослой жизни при виде изощренной татуировки я вспоминал соседского пацана Вовчика-Жиртреста, на обширных телесах которого ассириец в полной мере проявил свое мастерство. Но не это будоражило мою память. Сестра Жиртреста была первой, кто пробудил во мне любопытство к таинствам противоположного пола. После недолгих уговоров она охотно демонстрировала онемевшим от собственной храбрости дворовым соплякам свое «таинство», едва поросшее черным руном. Мы пялили глазенапы на этот каракулевый рай с такой силой, что, обрети наш взгляд материальность, в том самом месте оказалось бы сквозное треугольное отверстие. Серп луны покрывал наши лица могильным светом. Ладони становились влажными. Тщедушные тела сковывало вожделение… Но вот ее пальцы отпускали подол платья – занавес падал, представление заканчивалось. Вовчик обходил зрителей, держа в руке пустую консервную банку. Монетки серебристой килькой ныряли на жестяное дно. Ради этого спектакля пацаны голодали весь школьный день, собирая денежку, что выдавалась на завтрак: булку с кусочком желе-повидла или с белесой долькой волглого буйволиного масла… Наивные родители полагали, что аист, приносящий детей, еще продолжает летать над нашими головами, в то время как их благовоспитанные чада, укрывшись от родительских глаз на пустыре за школой, занимались измерением длины своих тощих пиписек. Вовчик-Жиртрест при любом составе соревнующихся занимал последнее место, даже при беглом и ленивом взгляде. И свой позорный недостаток Вовчик пытался перекрыть посещением сарая ассирийца Джалала, а потом и демонстрацией таинств собственной сестры.

Спектакли эти придавали нашей детской щенячьей жизни определенную взрослость, приобщая каким-то образом к романтике войны, что в те далекие годы бушевала вдали от тылового города моего детства. Познание женщины и военная доблесть распаляли мальчишеское воображение. Меня тянуло в кровать, в мою тяжелую самодельную раскладушку, устойчивость которой придавали грубо сколоченные доски. Раскладушка хранилась в коридоре, и, чтобы привести ее в надлежащее состояние, надо было изрядно потрудиться. Грязно-зеленый брезент покрывался душным комковатым матрацем и тяжелой твердой подушкой. Так готовилось ложе моих первых похотливо-романтических грез… Сюжет был прост и сладок. Возвращение с войны, в орденах и славе. Встреча с сестрой Вовчика. Праздничный обед: сельдь с картошкой в мундире, кукурузные лепешки, суп с чечевицей, кисель из алычи – и, наконец, главное, из-за чего и выстраивался весь спектакль: жаркие объятия на пудовом матраце. Так, самостоятельно, без теоретиков психоанализа, учений Фрейда и Павлова, я приходил к понятию первичности сознания. Сила воображения переносила меня в самые сладкие и сокровенные обстоятельства. И даже по нескольку раз за ночь, пока, вконец измочаленный, я не засыпал, обняв тяжелую подушку, истово выполнявшую роль сестры Жиртреста. Иногда кино прерывал голос соседа, окна которого выходили в коридор. «Что ты там скрипишь на своей раскладушке? – ворчал сосед. – Хулиган такой. Все расскажу твоей маме». Но не рассказывал. Боялся. Вообще-то я был тихим и послушным мальчиком. Но, когда находило, становился отчаянным «головорезом», как дружно определяли меня пуганые жильцы дома № 51 по Островской улице города Баку…

Кстати, Филадельфия расположена на одной параллели с городом моего детства. И это незримое единение непостижимым образом рисовалось в моем восприятии обилием солнца, деревьев, уличной тишиной. Бульвар вдоль реки Делавер виделся далеким приморским бульваром, что вобрал в себя часть моего детства. А затруханный сарай штукаря – татуировщика Джалала – загадочно принял облик бывшего дансинга «Возрождение». Просторное помещение клубилось разукрашенными телами, словно под накинутой сетью. Сквозь цветные узоры можно было разглядеть черную, желтую, белую кожу людей разных рас и национальностей. Женщины, мужчины, подростки бродили по залам, разглядывая друг друга, глазея на развешанные вдоль стен образцы работ лучших татуировщиков знаменитых фирм «Аутеник», «Боди графикс», «Электрик артс»… Обсуждали тончайшие нюансы ремесла флэш-художников. Особо часто произносили имя Билла Фанка, сына легендарного татуировщика Эдди-филадельфийца. Билл владел всеми жанрами флэш-художников. Как классикой – цветы, птицы, якоря, так и композициями сложнейших сюжетов, очерченных черным, с трехцветной основой и серой отмывкой, что придавало его работам особый объемный эффект. Немалое значение имела и техника исполнения. Рисунок наносится одной электроиглой с растушевкой от черного до светло-серого…

В разрисованной толпе мы с Арнольдом чувствовали себя не совсем уютно. И тут в шумной разноголосице я расслышал раздраженный женский вопль. Дама в строгом темном платье тыкала в грудь какого-то мальчугана: «Что это такое, что это такое?!» – «Твой портрет, мама, – лепетал мальчуган, круглое лицо которого расплывалось в улыбке. – С твоей фотографии!» – «За каким дьяволом это тебе понадобилось, дурак?!» – Дама обескураженно вскинула руки на итальянский манер. «Это мой подарок тебе на день рождения, мама!» – В распахнутой джинсовой куртке на груди мальчугана красовалась наколка размером в блюдце – женское лицо в ореоле роскошного розового орнамента. «А это что такое?!» – «Это облака, мама. Ты точно Мадонна. Неужели тебе не нравится, мама?» – огорчился мальчуган. «Да что же тут может нравиться, кретин? Весь в своего отца!»

Амиши и молокане

Проводник поезда Нью-Йорк – Чикаго, парень из Южного Бронкса, мистер Эдди Уайт смотрел на меня кошачьими зрачками, которые чернели в центре голубоватых, густо опутанных красными прожилками, выпученных глаз. Гордый своей татуировкой на ноге, гордый за своего брата, филадельфийского копа, гордый за свою Филадельфию, гордый за свою Америку.

– Скоро станция Ланкастер. Там подсядут амиши. Они часто садятся в Ланкастере и едут до Чикаго в это время года. А в России есть амиши?

Я покачал головой – нет, в России нет амишей. Но в России и без того хватает разных сект. К примеру – молокане. Но амишей нет… Я не стал распространяться на эту тему – Эдди все равно не возьмет в толк, кто такие молокане, хотя молокане и в Америке есть. А кого в Америке нет?

– Вы знаете, кто такие амиши? – допытывался Эдди.

Я уже знал кое-что об амишах, был в их деревне в штате Нью-Джерси. Мельком, проездом, вечером. Благо, небо было светлое – кое-что рассмотрел. Дело в том, что амиши не очень жалуют достижения цивилизации: электричество, радио, тем более – телевизор, дьявольское изобретение для передачи человеческого изображения. Рассказывали, что у них, у амишей, дома составлены без гвоздей, крепятся всякими деревянными клиньями и шпонками, пуговиц амиши тоже не признают: штаны держатся на петлях и крючках. Даже телеги – основной транспорт амишей – без металлических деталей. Вокруг носятся автомобили, летают самолеты, мерцают экраны компьютеров – амиши крепки в своей вере…

Секта менонитов, во главе с Яковом Амоном, покинула Европу в конце семнадцатого века, когда в Старом Свете возникла тенденция единения церкви с государством, что шло вразрез с учением менонитов. Само же учение основано в начале пятнадцатого века голландским проповедником Мено Симонсом. Словом, рутинная история духовного протеста, подобная истории квакеров, тех же российских молокан да и десятка прочих сект, созданных, большей частью, благодаря честолюбию лидеров…

Городок Ланкастер плоской узбекской тюбетейкой лежал на пенсильванской равнине. Припомнилось имя голливудской кинозвезды Берта Ланкастера – возможно, он из этих мест…

Проем окна законопатило черными круглыми пятнами – мужчины в широких шляпах выстроились вдоль перрона. Позади, в белоснежных чепцах и в строгих, мышиного цвета, платьях стояли женщины, словно сошедшие с полотен «малых голландцев». Амиши! Поезд остановился. Мощно ухнула пневматическая дверь. В вагон вошли амиши. Точно тролли из знаменитых скандинавских саг. Впереди важно ступал низкорослый розовощекий старичок в черной шляпе, в черном сюртуке и с толстой черной палкой в руках. Пухлые гладкие щеки накатывались на широкую седую бороду. Следом шел «тролль» помоложе, но тоже с бородой под вислым лиловым носом… Вагон наполнился клекотом и суетой пассажиров, занимающих свои места.

Teleserial Book