Читать онлайн Диковинные истории бесплатно
Пассажир
Один человек, сидевший рядом со мной во время длительного ночного перелета через океан, рассказал о ночных страхах своего детства. Ему постоянно мерещился один и тот же кошмар, он кричал и в панике звал родителей.
Это случалось в долгие вечера: тихие, сумрачные часы без телеэкранов (единственными звуками были шепот радиоприемника или шелест отцовской газеты) располагали к появлению странных мыслей. Он помнил, что боялся уже начиная с полдника, несмотря на успокаивающие слова родителей.
Ему тогда было года три-четыре. Он жил в угрюмом доме на окраине небольшого города, отец, человек принципиальный и не чуждый сарказма, директорствовал в школе, мать, аптекаршу, вечно окружало облако лекарственных запахов. Была еще старшая сестра, но та, в отличие от родителей, не пыталась ему помочь. Как раз наоборот – с непонятной для него нескрываемой радостью с самого обеда напоминала брату, что ночь не за горами. И если никого из взрослых не оказывалось поблизости, пичкала его историями о вампирах, восстающих из могил мертвецах и всевозможных исчадиях ада. Но удивительное дело: ее рассказы ничуть его не пугали – он не умел бояться всех этих существ, которых все считают страшными, они ничуть его не ужасали, словно место, предназначенное для страха, было в нем уже занято, и все возможности ощущать это чувство – исчерпаны. Он слушал возбужденный голос сестры, когда та драматическим шепотом пыталась его запугать; слушал совершенно спокойно, зная, что ее истории – ничто по сравнению с той фигурой, которую он видел каждую ночь, лежа в кровати. Так что, повзрослев, он, в сущности, мог бы быть благодарен сестре, привившей ему этими историями своего рода иммунитет ко всем обычным страхам земного шара: в определенном смысле он вырос человеком бесстрашным.
Причина его страха была невыразима, он не умел найти для нее слов. Когда родители вбегали в его комнату, спрашивая, что случилось, что ему снилось, он говорил только: «он», «кто-то» или «этот». Отец зажигал свет и, убежденный в непреодолимой силе эмпирического доказательства, демонстрировал сыну угол за шкафом или место возле двери, повторяя: «Видишь, нет тут ничего, ничего тут нет». Мать действовала иначе – прижимала его к себе, окутывала стерильным аптечным ароматом и шептала: «Я с тобой, ничего не бойся».
Но он был слишком мал, чтобы страшиться зла. В сущности, ни о зле, ни о добре он пока еще не имел ни малейшего понятия. А кроме того, был слишком мал, чтобы опасаться за свою жизнь. Впрочем, есть вещи и похуже смерти, похуже тех случаев, когда вампир высасывает из тебя кровь, когда оборотень разрывает тебя на части. Детям это хорошо известно: саму смерть еще можно пережить. Худшее – то, что повторяется с определенной периодичностью, неизменное, предсказуемое, неизбежное и инертное – то, что не зависит от тебя, вцепляется клещами и тащит неведомо куда.
Итак, в своей комнате, где-то между шкафом и окном, он видел темную человеческую фигуру. Фигура стояла неподвижно. В темном пятне, за которым угадывалось лицо, тлела маленькая красная точка – кончик сигареты. Время от времени, когда сигарета вспыхивала, лицо проступало из мрака. Бледные усталые глаза смотрели на ребенка напряженно, с какой-то претензией. Густая щетина с проседью, испещренное морщинами лицо, узкие губы, словно специально созданные для того, чтобы затягиваться дымом. Мужчина стоял неподвижно, а побледневший от страха ребенок поспешно совершал свои защитные ритуалы – прятал голову под одеяло, стискивал металлическую спинку кровати и беззвучно читал молитву ангелу-хранителю, которой научила его бабушка. Но это не помогало. Молитва обращалась в крик, и на помощь прибегали родители.
Это продолжалось какое-то время, достаточно долгое, чтобы заронить в детскую душу недоверие к ночи. Но поскольку после ночи всегда наступал день и великодушно отпускал грехи всем порождениям тьмы, ребенок рос и забывал. День набирал силу, приносил все больше сюрпризов. Родители вздохнули с облегчением и вскоре тоже забыли о детских страхах сына. Они старели спокойно, в такт ежевесенним проветриваниям комнат. А тот человек из ребенка превращался в мужчину, преисполняясь уверенности, что детству не стоит придавать особого значения. Впрочем, утро и первая половина дня неизменно вытесняли из его памяти сумерки и ночь.
Лишь недавно – так он утверждал – неведомо как, незаметно, перешагнув шестидесятилетний рубеж, он однажды вечером вернулся домой усталым и понял, в чем было дело. Перед тем как лечь спать, решил выкурить сигарету и встал у окна, превращенного темной улицей в близорукое зеркало. Вспышка зажигалки на мгновение продырявила тьму, а потом огонек сигареты ненадолго осветил чье-то лицо. Из мрака проступила прежняя фигура – бледный высокий лоб, пятна глаз, полоска рта и щетина с проседью. Он моментально узнал его, тот человек ничуть не изменился. Сработала привычка – он уже набрал в легкие воздуха, чтобы закричать, – но звать было некого. Родители умерли; он остался один, детские ритуалы тоже утратили свою силу, он давно уже не верил в ангела-хранителя. Но мгновенно поняв, кого боялся когда-то так сильно, этот человек испытал подлинное облегчение. Родители, в общем, были правы – окружающий мир безопасен.
«Человек, которого ты видишь, не потому существует, что ты его видишь, а потому, что он на тебя смотрит», – заметил он в заключение этой странной истории, после чего мы погрузились в сон, убаюканные басистым урчанием двигателей.
Зеленые дети, или Описание удивительных событий на Волыни, составленное медиком Его Королевского Величества Яна Казимира Уильямом Дэвисоном
Эти события имели место весной и летом 1656 года, когда я уже не первый год находился в Польше. Я прибыл сюда несколько лет назад по приглашению Людовики Марии де Гонзага, королевы, супруги Яна Казимира, польского короля, чтобы занять пост королевского лекаря и директора королевского сада. Отклонить сие приглашение мне не позволяло высокое положение обратившихся ко мне особ, а также некоторые личные обстоятельства, кои упоминать здесь нет надобности. Отправляясь в Польшу, я волновался, ибо не был знаком с этим краем, столь удаленным от знакомого мне мира, и полагал себя неким эксцентриком, человеком, выходящим за пределы центра, в котором известно, чего можно ожидать. Я боялся чужих обычаев, жестокости восточных и северных народов, но более всего – здешней непредсказуемой атмосферы, холода и влажности. Ведь из памяти моей не изгладилась судьба моего друга Рене Декарта, что несколькими годами ранее, приглашенный шведской королевой, отправился в ее холодные северные владения – далекий Стокгольм – и там, простудившись, почил во цвете лет и интеллектуальных сил. Какая утрата для всяческих наук! Опасаясь, что и меня постигнет подобная участь, я привез из Франции несколько превосходных шуб, но в первую же зиму выяснилось, что они слишком легки и тонки для здешней погоды. Король, с которым я вскоре искренне подружился, подарил мне волчью шубу, длинную, до самых щиколоток, и я не расставался с ней с октября до апреля. Носил я ее и во время описываемого здесь путешествия, а случилось оно в марте. Знай, Читатель, что зимы в Польше, как и повсюду на севере, бывают суровы – достаточно представить себе, что до Швеции можно добраться по скованному льдами Mare Balticum[1], а на многих замерзших прудах и речках устраиваются в дни карнавала ярмарки. И поскольку сие время года длится здесь долго, а растения тогда прячутся под снегом, ботанику, по правде говоря, остается совсем мало времени для исследований. Поэтому, хочешь не хочешь, пришлось сделать объектом своего изучения людей.
Меня зовут Уильям Дэвисон, я шотландец, родом из Абердина, однако много лет прожил во Франции, где карьеру мою увенчала должность королевского ботаника и где я опубликовал свои труды. В Польше их почти никто не знал, но ко мне относились с почтением, каким бескритично дарят всех тех, кто прибывает из Франции.
Что склонило меня к тому, чтобы последовать примеру Декарта и отправиться на край Европы? На подобный вопрос нелегко ответить коротко и по существу, но поскольку эта история касается не меня и я являюсь в ней лишь свидетелем, оставлю его без ответа, полагая, что всякого читателя более привлекает сам рассказ, нежели ничтожная фигура повествователя.
Хронологически служба моя при дворе польского Короля совпала с прискорбными событиями. Казалось, все злые силы ополчились против польского королевства. Страну терзала война, опустошало шведское войско, а на востоке тревожили налеты москалей. На Руси еще раньше восстали недовольные крестьяне. Короля этого несчастного государства, словно по закону таинственной аналогии, мучили многочисленные болезни – точно так же, как его страну набеги. Приступы меланхолии он был склонен лечить вином и близкими отношениями с прекрасным полом. Противоречивая натура не давала ему усидеть на месте, хотя Король постоянно твердил, что ненавидит движение и тоскует по Варшаве, где ждет любимая жена, Людовика Мария.
Кортеж наш двигался с севера, где Его Королевское Величество находился с инспекцией, а также пытался договориться о союзе с магнатами. Туда уже дотянулись руки москалей, посягавших на независимость Речи Посполитой, и если учесть, что на западе свирепствовали шведы, можно было подумать, будто все темные силы, сговорившись, избрали польскую землю в качестве сцены жестокого военного theatrum[2].
Это было мое первое путешествие в сию дикую окраинную страну, и я начал жалеть о том, что предпринял его, едва покинув предместья Варшавы. Однако любопытство философа и ботаника все же брало верх (имело значение – не стану скрывать – также и хорошее жалованье): если бы не это, я предпочел бы остаться дома и посвятить себя спокойным исследованиям.
Тем не менее, даже в столь сложных обстоятельствах я не забывал о науке. Дело в том, что, прибыв в этот край, я заинтересовался одним местным феноменом, правда, известным на свете, но здесь особенно распространенным – достаточно пройти по любой бедной варшавской улице, чтобы лицезреть его на людских головах. Это plica polonica[3], колтун, как называют его местные жители: странное образование из спутанных, свалявшихся волос, принимающее разные формы, иной раз наподобие веревок, иной – волосяного клубка, а то будто бы косы, похожей на хвост бобра. Считалось, что колтуны представляют собой прибежище добрых и злых сил, так что их обладатели якобы предпочли бы умереть, нежели избавиться от этого украшения. По своему обыкновению я делал наброски и собрал уже множество рисунков и описаний данного явления, намереваясь после возвращения во Францию опубликовать труд на эту тему. Сей недуг под разными именами известен по всей Европе. Во Франции он, пожалуй, встречается реже всего, поскольку жители ее придают большое значение своему внешнему виду и без устали чешут волосы. В Германии plica polonica выступает под именем mahrenlocke[4], alpzopf[5] или же drutenzopf[6]. Знаю, что в Дании о ней говорят: marenlok, в Уэльсе и Англии же – elvish knot[7]. Когда однажды мне довелось ехать через Нижнюю Саксонию, я слышал, что такие волосы называли selkensteert. В Шотландии считается, что это древняя прическа язычников, некогда проживавших в Европе, распространенная среди друидов. Я также читал о том, что plica polonica в Европе появилась во время набега татар на Польшу при правлении Лешека Черного. Существует также гипотеза, что это мода, пришедшая из Индии. Я встречал предположение, будто это евреи первыми ввели обычай сплетать волосы в свалявшиеся пряди. Назорей – так называли святого мужа, во славу Всевышнего давшего обет никогда не стричься. Множество противоречивых теорий вкупе с бескрайними снегами привели к тому, что овладевшее мною поначалу интеллектуальное отупение сменилось затем творческим возбуждением, и я принялся исследовать plica polonica в каждой деревне, через которую пролегал наш путь.
В трудах сих помогал мне молодой Рычивольский, весьма способный юноша, не только служивший при мне камердинером и переводчиком, но и ассистировавший в исследованиях, а также – не стану скрывать – бывший для меня опорой в чуждом окружении.
Мы ехали верхом. Мартовская погода походила то на зимнюю, то на предвесеннюю, грязь на дорогах попеременно замерзала и оттаивала, превращаясь в чудовищную кашу, настоящее болото, куда проваливались колеса экипажей, нагруженных нашим скарбом. Стояла пронизывающая стужа, и фигуры наши напоминали меховые тюки.
В этом диком краю, болотистом и лесистом, человеческие поселения обычно расположены вдали друг от друга, так что капризничать по поводу ночлега не приходилось – мы останавливались в первой попавшейся смердящей усадебке, а однажды, когда нас задержал выпавший снег, даже заночевали в корчме! В таких случаях его величество выступал incognito, притворяясь обычным шляхтичем. Во время постоев я потчевал Короля снадобьями, которых вез с собой целую аптечку, случалось пускать на импровизированном ложе кровь, кроме того, я при всяком удобном случае устраивал королевскому телу солевые ванны.
Из всех болезней Короля наиболее зловредным я полагал тот придворный недуг, который его величество вывез якобы из Италии или Франции. Хотя видимых страданий он не доставлял и его легко было скрыть (во всяком случае, поначалу), последствия бывали очень опасны и коварны; говорили, что болезнь может перейти на голову и лишить человека рассудка. Поэтому, едва прибыв ко двору его величества, я принялся настаивать на лечении ртутью, которое должно продолжаться три недели, однако Король все не мог найти время для того, чтобы спокойно воспользоваться этим средством, во время путешествия же сей способ малоэффективен. Из прочих королевских хворей меня беспокоила подагра, хотя ее приступы было нетрудно предотвратить, ибо этот недуг являлся следствием неумеренности в еде и выпивке. С ним можно бороться при помощи поста, но в путешествии поститься трудно. Так что пользы от меня Его Королевскому Величеству было мало.
Король направлялся во Львов, а по пути встречался с местными вельможами, договариваясь с ними о поддержке и напоминая, что они являются его подданными, ибо преданность этой шляхты весьма сомнительна – она всегда печется о собственной выгоде, а не о благополучии Речи Посполитой. Нас, казалось бы, принимали достойно, потчевали щедро и с большой роскошью, но порой я чувствовал, что кое-кто здесь воспринимает Короля как просителя. И то сказать, что это за королевство, где правителя выбирают при помощи голосования! Где это видано?!
Война – явление страшное, адское, даже если бои как таковые не касаются человеческих поселений, она все же распространяется повсеместно, проникает под самую бедную стреху – голодом, болезнью, всеобщим страхом. Сердца грубеют, становятся равнодушными. Меняется сам способ мышления – каждый думает только о себе и о том, как выжить. Многие при этом ожесточаются и делаются невосприимчивы к чужому страданию. Сколько же я за это путешествие с севера во Львов насмотрелся на творимое людьми зло, сколько видел насилия, зверства, неслыханного варварства. Целые деревни сожжены, поля превращены в пустоши, повсюду торчат виселицы, словно только этому призвано служить искусство столяра – изготовлению орудий убийства и преступления. Непогребенные человеческие тела растаскивают волки с лисами. В цене лишь огонь да меч. Все это я предпочел бы забыть, но и теперь, когда я вернулся на родину и пишу сии строки, перед глазами у меня встают картины, которые невозможно отогнать.
Вести до нас доходили все более удручающие, а февральское поражение региментария Чарнецкого в битве со шведами под Голембом так подействовало на здоровье Его Величества, что в конце концов нам пришлось остановиться на два дня, чтобы Король мог в покое восстановить нервные силы, принимая эгерскую воду и травяные отвары. Казалось, королевское тело отражает все недуги Речи Посполитой, словно связанное с ней таинственным родством. После той проигранной битвы, еще прежде, чем было доставлено письмо с известием, Короля поразил приступ подагры, сопровождавшийся лихорадкой и такой ужасной болью, что мы едва сумели ее обуздать.
Примерно в двух днях пути до Луцка, когда мы миновали сожженный несколько лет назад татарами Любешов и ехали через густые влажные леса, я осознал, что нет на земле более ужасного края, и стал сожалеть, что согласился предпринять сие путешествие. Ибо меня терзало глубокое предчувствие, что домой я не вернусь и что перед этими неизбывными болотами, этим влажным лесом, низким небом, лужами, затянутыми тонким льдом и напоминавшими раны поверженного великана, все мы – неважно, одетые бедно или богато, короли, вельможи, солдаты или крестьяне, все – ничто. Мы видели обглоданные пламенем стены костела, где дикари-татары заперли и сожгли живьем жителей деревни, леса виселиц и черные пепелища с обугленными телами людей и животных. Лишь тогда я вполне постиг королевский замысел – отправиться во Львов и в эту страшную пору, когда внешние силы разрывают Речь Посполитую на части, вверить страну опеке наиболее почитаемой и прославляемой здесь Марии, Богоматери, умоляя ее тем самым о заступничестве перед богом. Поначалу я удивлялся этой сосредоточенности на богоматери. Мне не раз казалось, будто местные жители почитают некую языческую богиню и – да не прозвучат мои слова богохульством – сам бог и сын его покорно следуют вслед за Марией в ее свите. Здесь каждая часовня возведена во славу Марии, так что к ее изображениям я привык настолько, что и сам начал обращать к ней молитвы в злое вечернее время, когда, озябшие и голодные, мы располагались на ночлег, уповая в глубине души, что она правит этим краем, тогда как у нас властвует Иисус Христос. Ничего другого не оставалось, кроме как полностью довериться высшим силам.
В тот день, когда у Короля случился приступ подагры, мы остановились в имении пана Гайдамовича, луцкого подкомория. Это была деревянная усадьба, выстроенная на сухом островке среди болот, окруженная халупами дровосеков, немногочисленных крестьян и службы. Его Величество не вечерял, сразу же лег, но сон не шел, так что мне пришлось наслать его при помощи своих микстур.
Утро было настолько ясным, что вскоре после рассвета несколько вооруженных солдат из королевской свиты, желая чем-то заняться в ожидании отправления в дальнейший путь, углубились в чащу – якобы в погоне за дичью – и исчезли из виду. Мы ожидали увидеть нежную серну или фазанов, но наши охотники явились с добычей редкостной, заставившей всех нас без исключения утратить дар речи – включая заспанного Короля, который моментально пришел в себя.
Это были два ребенка, мелких и худых, бедно одетых, даже хуже, чем бедно, – в какую-то грубую холстину, рваную и грязную. Волосы у них свалялись, что привлекло мое пристальное внимание, ибо передо мной был великолепный образец plica polonica. Детей связали наподобие серн и приторочили к седлам – я опасался, не повредило ли это им и не переломали ли солдаты тонкие детские косточки. Солдаты, однако, твердили, что иначе поступить было никак нельзя, так как дети кусались и лягались.
Пока Его Величество заканчивал завтрак, после которого предполагал также выпить травяной отвар, что позволяло надеяться на улучшение его настроения, я вышел к этим детям и, приказав сперва обмыть им лица, рассмотрел вблизи, следя при этом, чтобы они меня не укусили. Если судить по росту, я бы сказал, что им около четырех и шести лет, однако, поглядев на зубы, пришел к выводу, что они старше, просто мелкие. Девочка была крупнее и сильнее, мальчик же хиленький, худосочный, хотя бойкий и подвижный. Но более всего изумила меня их кожа. Она имела странный оттенок, какого я никогда прежде не видел – то ли молодого горошка, то ли итальянских оливок. Волосы же, которые свалявшимися прядями свисали детям на лицо, были светлыми, но словно бы покрыты зеленым налетом, наподобие замшелых камней. Молодой Рычивольский сказал мне, что Зеленые дети, как мы их немедленно нарекли, – вероятно, жертвы войны, которых природа выкормила в лесу, как это порой случается, взять хотя бы историю о Ромуле и Реме. Область проявления природных сил огромна и значительно превосходит по размерам скромную человеческую делянку.
Король однажды спросил меня – мы тогда ехали через степь, из Могилева, на горизонте еще дымились подожженные деревни, на которые быстро наступал лес, – что такое природа. Согласно своему убеждению я ответил, что природа есть все, что нас окружает, исключая человеческое, то есть нас самих и творения рук наших. Король поморгал, словно стремясь убедиться в этом собственными глазами – что́ уж он увидел, того не ведаю, – и промолвил:
– Природа есть великое ничто.
Полагаю, что так видят мир глаза тех, кто вырос при дворе, глаза, привыкшие смотреть на узорчатые венецианские ткани, причудливые орнаменты турецких ковров, искусное чередование плит и мозаику. Когда взгляд их обращается ко всей сложности природы, то видит там лишь хаос и это великое ничто.
В результате каждого пожара природа отбирает то, что взял у нее человек, а также смело прихватывает и самих представителей рода людского, пытаясь вернуть их в естественное состояние. Но глядя на этих детей, можно было усомниться, существует ли в природе какой-то рай – скорее уж ад, такими они были дикими и истощенными. Его Величество необычайно заинтересовался детьми – велел приобщить их к багажу, чтобы отвезти во Львов и там подвергнуть тщательному исследованию, но в конце концов от идеи своей отказался, ибо обстоятельства внезапно изменились. Оказалось, что палец королевской стопы опух так сильно, что Его Величеству не удалось обуть сапог. Боль сильно терзала его – я видел на королевском лице капли пота. Мурашки побежали у меня по спине, когда я услыхал мучительный стон правителя этого большого государства. Об отъезде не могло быть и речи. Я уложил Его Величество у печи и приготовил компрессы, велел также выгнать из покоев всех, кто мог оказаться ненужным свидетелем болезни Короля. Когда выносили этих несчастных детей, схваченных в лесу и связанных, словно ягнят, девочка каким-то непостижимым образом вырвалась из рук слуги и бросилась к больным стопам его величества. Она принялась натирать палец своими свалявшимися волосами. Потрясенный правитель жестом приказал не мешать ей. Спустя мгновение, к изумлению Короля, боль уменьшилась, после чего он велел детей хорошенько накормить и наконец одеть по-человечески, что и было исполнено. Однако когда мы паковали вещи и когда я совершенно невинным образом протянул руку, чтобы погладить мальчика по голове, как поступают с детьми во всех странах, он укусил меня в запястье так сильно, что выступила кровь. Опасаясь какой-нибудь заразы, я направился к близлежащему ручью, чтобы промыть ранку. И там, у воды, неудачно поскользнувшись на болотистом, вязком берегу, рухнул на деревянные мостки, отчего на меня свалилась сложенная рядом поленница. Я ощутил страшную боль в ноге и взвыл как зверь. Подумал, что дела мои плохи, и потерял сознание.
Придя в себя – молодой Рычивольский похлопывал меня по щекам, – я увидал над собой потолок усадебных покоев, а вокруг обеспокоенные лица, в том числе лицо Его Величества – все они были странно вытянуты, колебались, плавали в тумане. Я понял, что у меня лихорадка и что я долгое время оставался без сознания.
– Боже мой, Дэвисон, что ж ты наделал? – склоняясь надо мной, обеспокоенно молвил Его Величество. Тщательно расчесанные кудри походного королевского парика коснулись моей груди, и даже это легкое прикосновение, казалось, причинило мне боль. Но и в такую минуту от моего внимания не укрылось, что лицо Короля прояснилось, капли пота исчезли, и он стоит передо мной в сапогах.
– Пора трогаться в путь, Дэвисон, – с тревогой произнес он.
– Без меня? – простонал я в отчаянии, содрогаясь от боли и ужаса, что останусь здесь один.
– Скоро прибудет лучший львовский лекарь…
Я зарыдал, скорее от отчаяния, чем от физических страданий.
Со слезами простился я с Его Величеством, и королевский кортеж отправился дальше. Без меня! Я остался с молодым Рычивольским, что хотя бы отчасти меня успокоило, нас обоих вверили заботам подкомория Гайдамовича. Вероятно, чтобы нам было веселее, оставили в усадьбе и Зеленых детей – возможно, надеясь как-то отвлечь меня, пока не прибудет спасение.
Оказалось, что перелом у меня двойной, к тому же весьма сложный. В одном месте кость пробила кожу, и требовалось недюжинное мастерство, чтобы привести все это в порядок. Сам я собой заняться не мог, ибо сразу терял сознание, хотя слыхал о таких лекарях, что даже ампутацию себе делали. Прежде чем тронуться, Король выслал вперед гонца с приказом немедленно отправить сюда лучшего львовского лекаря, но, по моим расчетам, тому потребовалось бы не менее двух недель, чтобы до меня добраться. Тем временем кости следовало сложить как можно скорее, так как, порази ногу в этом влажном климате гангрена, мне никогда больше не увидеть французский двор, на жизнь при котором я так сетовал и который теперь, в этот драматический момент, казался мне центром настоящего мира, утраченным раем, прекраснейшим из снов. И никогда больше не увидеть холмов Шотландии…
В течение нескольких дней я принимал средства от боли, те же, которыми пользовал Короля от подагры. Из Львова наконец прибыл гонец, но без лекаря, который был убит, попав по пути в руки татарской банды – их на здешних землях свирепствовало множество. Гонец заверил нас, что вскоре явится другой медик. Он также принес известия об обетах, которые Король, благополучно добравшийся до Львова, торжественно дал в львовском соборе, вверяя Речь Посполитую заботам Богоматери, чтобы хранила страну от шведов, москалей, Хмельницкого и всех тех, кто накинулся на Польшу, точно волки на хромую серну. Я понимал, что забот у Его Величества множество, тем приятнее было, что вместе с посыльным Король прислал мне превосходную водку, несколько бутылок рейнского вина, меховую накидку и французское мыло – которому я особенно обрадовался.
Думаю, что мир состоит из окружностей, описанных вокруг одной точки. И что точка эта, именуемая центром мира, подвижна во времени – некогда ею были Греция, Рим, Иерусалим, а теперь это, вне всяких сомнений, Франция, точнее Париж. Вокруг него можно было бы начертить эти круги при помощи циркуля. Принцип простой: чем ближе к середине, тем более все кажется настоящим и осязаемым – и чем дальше, тем сильнее мир словно бы расползается, подобно истлевшему полотну во влажном климате. И еще – этот центр будто немного приподнят над миром, так что идеи, моды, изобретения стекают с него по склонам. В первую очередь все это впитывается в ближайшие круги, потом, уже слабее, в следующие, а мест наиболее отдаленных достигает лишь малая часть содержания. Я осознал это, лежа в усадьбе подкомория Гайдамовича, затерянной среди болот, вероятно в последнем из гипотетических кругов, вдали от центра мира, одинокий, словно изгнанник Овидий в Томи. И в горячке мне виделось, что, подобно Данте в его «Божественной комедии», я мог бы написать большой труд о кругах, но не на том свете, а на этом, о кругах Европы, каждый из которых борется со своим грехом и свое несет наказание. Это была бы поистине великая комедия тайных игр, нарушаемых союзов, комедия, в которой роли меняются прямо по ходу спектакля и до конца не известно, qui pro quo[8]. Повесть о мании величия одних, о равнодушии и самовлюбленности других, об отваге и жертвенности немногих, хотя, возможно, и более многочисленных, нежели нам представляется. Героев, действующих на этой сцене, именуемой Европой, объединяла бы вовсе не религия, как некоторые полагают, – ведь религия скорее разделяет, с чем трудно поспорить, если вспомнить количество убитых по религиозным причинам, взять хотя бы нынешние войны. Их связывало бы в этой комедии нечто иное – ибо финал должен быть счастливым и благополучным – вера в здравый рассудок и разум этого великого творения божия. Бог даровал нам чувства и разум, чтобы исследовать с их помощью мир и знания свои приумножать. Европа там, где царит разум.
Такие мысли клубились в моей голове в моменты прояснения сознания. Однако в последующие дни меня большей частью терзала лихорадка, а поскольку львовский лекарь все не появлялся, хозяева, по договоренности с юным Рычивольским, взявшим на себя заботу обо мне, послали на болота за какой-то бабкой. Та, немая, явилась вместе со своим помощником и, предварительно влив в меня бутылку водки, вправила ногу и сложила сломанные кости. Все это взволнованно рассказал мне впоследствии мой молодой друг, так как сам я ничего не помнил.
Когда после этой процедуры я пришел в себя, солнце стояло уже высоко. Вскоре наступила Пасха. В Гайдамовичи приехал ксендз, чтобы отслужить в усадебной часовне праздничную службу, заодно он крестил Зеленых детей, о чем с волнением поведал мне мой друг, добавив, что в усадьбе болтают, будто причиной несчастья явилось заклятье, брошенное на меня этими существами. В такие бредни я не верил и повторять их запретил.
Как-то вечером Рычивольский привел ко мне эту девочку, она была уже чистой и опрятно одетой, к тому же вела себя совершенно спокойно. Рычивольский, с моего согласия, велел ей потереть свалявшимися прядями мою больную ногу, точно так же, как ранее королевский палец. Я зашипел от боли, которую причиняло даже легкое прикосновение волос, но мужественно все выдержал, и постепенно боль стала ослабевать и отек будто бы уменьшился. Девочка повторила эту процедуру трижды.
Через несколько дней, когда стало по-весеннему тепло, я попытался встать. Костыли, которые для меня выстругали, были очень удобными, так что я дошел до крыльца, где провел всю вторую половину дня, стосковавшись по свету и свежему воздуху. Я наблюдал за суетой в жалком хозяйстве подкомория. Усадьба была, правда, богатая и большая, но конюшни и хлева, казалось, происходили из весьма отдаленного круга цивилизации. С печалью я осознал, что застрял здесь надолго и, дабы выдержать это изгнание, должен найти себе какое-нибудь занятие, ибо только таким образом сумею не впасть в меланхолию в сем влажном болотистом краю и сохранить надежду на то, что милосердный бог рано или поздно позволит мне вернуться во Францию.
Рычивольский приводил ко мне этих диких детей, которых Гайдамовичи приютили, не зная, как с ними поступить в сей глуши, да еще во время войны, а также предполагая, что его королевское величество может рано или поздно поинтересоваться их судьбой. Детей держали запертыми на ключ в сарае, где хранилось множество вещей – как нужных, так и ненужных. Поскольку он был сколочен из плохо пригнанных досок, дети сквозь щели могли наблюдать за происходящим. Оправлялись они возле дома, присев на корточки, ели руками, с жадностью, однако мяса не признавали и выплевывали. Также не признавали они кроватей и мисок с водой. Испугавшись чего-либо, бросались на землю и, встав на четвереньки, норовили укусить, а когда их ругали, сворачивались в клубок и надолго замирали. Между собой объяснялись какими-то хриплыми звуками, а едва выглядывало солнце, сбрасывали с себя одежду и подставляли тело солнечному теплу.
Молодой Рычивольский счел, что дети развлекут и займут меня, ибо, будучи ученым, я захочу изучить их и описать, а это поможет отвлечь мысли от сломанной ноги.
Он был прав. Мне казалось, что эти маленькие странные существа испытывают своего рода угрызения совести, глядя на мою забинтованную после укуса руку и обездвиженную в лубке ногу. Со временем девочка стала мне доверять и однажды позволила более подробно себя осмотреть. Мы сидели у нагретой солнцем стены сарая. Природа ожила; неизбывный запах сырости стал менее ощутим. Я осторожно повернул лицо девочки к свету и взял в руки несколько прядей ее волос – они казались теплыми, словно бы шерстяными, понюхав их, я обнаружил, что они пахнут мхом; казалось, в них вросли какие-то лишайники. Кожа девочки, когда я рассмотрел ее вблизи, оказалась вся покрыта маленькими темно-зелеными точечками, которые я прежде, не имея возможности разглядеть внимательно, принимал за грязь. Нас с Рычивольским это очень удивило – мы решили, что в девочке есть нечто растительное. Мы предположили, что она потому раздевается и подставляет тело солнцу, что, подобно всякому растению, нуждается в солнечном свете, которым питается через кожу, а помимо него практически не нуждается в пище, довольствуясь хлебными крошками. Ее, впрочем, нарекли по-польски Середкой – словом, выговорить которое мне было трудно, но звучало которое красиво. Означает оно хлебный мякиш, так что его можно также отнести к тому, кто такой мякиш выедает из куска хлеба, оставляя корочку нетронутой.
Рычивольский, все более увлекавшийся Зелеными детьми, сказал мне, что слышал, как девочка поет. Правда, как следовало из его рассказа, это скорее походило на мурлыканье, однако свидетельствовало о том, что горло у детей нормальное, а отсутствие речи объясняется иными причинами. Я также определил, что по строению тела они ничем не отличаются от обычных детей.
– А может, мы каких-то эльфов польских поймали? – пошутил я однажды.
Молодой Рычивольский возмутился, что я принимаю его за дикаря: он, мол, в такие байки не верит.
Мнения обитателей усадьбы относительно того, как следует поступать с plica polonica, то есть колтуном, расходились. А этот к тому же был зеленым! Многие считали, что колтун есть проявление внутренней болезни, которую это образование вытягивает наружу. Если его отрезать, болезнь вернется в тело и убьет человека. Другие же, в том числе подкоморий Гайдамович, полагавший себя человеком светским, утверждали, что колтун следует срезать, поскольку он является источником вшей и прочей живности.
Однажды подкоморий даже велел принести ножницы для стрижки овец и избавиться от этих зеленоватых прядей. Мальчик в ужасе спрятался за сестру (я так думаю, что это была его сестра), но девочка повела себя смело и даже дерзко – вышла вперед, устремила на подкомория взгляд и не отводила его, пока Гайдамович не смешался. При этом горло ее издавало урчание, словно у дикого зверя, а губы раздвинулись, обнажив кончики зубов. Во взгляде девочки была какая-то инакость, словно она не знала наших порядков и смотрела на нас так, как смотрят животные – немного насквозь. С другой стороны, была в этом также неожиданная уверенность в себе, взрослая, так что на мгновение я увидел в ней не ребенка, а старуху-карлика. У всех у нас мурашки пробежали по спине, а подкоморий велел отказаться от идеи постричь детей.
К сожалению, как-то ночью, вскоре после крестин в деревянном, похожем на курятник костеле, мальчик заболел и, к нашему большому удивлению и ужасу, скоропостижно умер, что вся прислуга сочла свидетельством его дьявольского происхождения – кого же, как не черта, могла убить святая вода?! А что не сразу – что ж, зло боролось за свои права… Summa summarum[9] решили, что в судьбу Зеленых детей вмешались высшие силы.
Как раз в тот день болота вокруг усадьбы огласились странными звуками, издаваемыми то ли птицами, то ли лягушками и напоминавшими траурный оркестр. Маленькое детское тело обмыли, одели и положили на погребальные носилки. Вокруг расставили свечи. Мне как лекарю позволили по этому случаю еще раз осмотреть тело, и сердце у меня на мгновение сжалось при виде малыша. Лишь тогда, увидев обнаженным, я воспринял его как ребенка, а не какую-то диковинку, и подумал также, что, подобно всякому живому существу, это дитя, несомненно, имело мать и отца – где они теперь? Скучают ли, беспокоятся ли?
Быстро справившись с этими эмоциями, недостойными ученого медика, и внимательно осмотрев мальчика, я пришел к выводу, что ребенку, вероятно, повредило слишком раннее купание в ледяном ручье, оттого настигла его смерть. Я также пришел к выводу, что в нем нет ничего необычного, кроме цвета кожи, который приписал долгому пребыванию в лесу, среди сил природы. Видимо, кожа приспособилась к окружающей среде, ведь крылья некоторых птиц напоминают кору деревьев, а кузнечики – траву. Природа знает множество подобных соответствий. Кроме того, она устроена таким образом, что для каждого недуга существует натуральное снадобье. Об этом писал человек, являющийся для меня примером, великий Парацельс, и теперь я то же самое твердил юному Рычивольскому.
В первую же ночь тело мальчика пропало. Оказалось, что дежурившие подле него женщины, одурманенные дымом кадила, ушли после полуночи спать, а поднявшись на рассвете, обнаружили, что тело бесследно исчезло. Нас разбудили, повсюду зажгли свет, ужас и трепет обуяли всех. Слуги моментально разнесли слухи, будто маленький зеленый черт, использовав магию, лишь притворился мертвым, а когда вокруг носилок никого не было, ожил и вернулся к своим, в лес. Кто-то предположил, что он может отомстить за пленение, поэтому все бросились запирать двери на засов, усадьбу охватила паника, словно нам грозил набег татар. Середку, на удивление безучастную, в разорванной и грязной одежде, что наводило на некоторые подозрения, посадили под замок. Мы с молодым Рычивольским тщательно все осмотрели: в самой комнате на полу осталось несколько полос, словно кто-то тащил тело, а снаружи паника сделала свое дело и ничего разобрать было уже невозможно – следы затоптали. Похороны отменили, носилки убрали, а свечи спрятали в сундуки – до следующей оказии. Пусть бы только она не наступила слишком быстро! Несколько дней, как я уже говорил, мы жили в усадьбе, словно на осадном положении, но на этот раз не турок или москаль стали причиной охватившего нас страха – сей страх был каким-то диковинным, лиственно-зеленоватым, от него исходила вонь болот и лишайников. Страх липкий, бессловесный, путавший мысли и направлявший их к папоротникам, топким болотам. Насекомые, казалось, наблюдали за нами, а таинственные лесные звуки напоминали перекличку и плач. И все, слуги и господа, собирались в главной комнате, которую тут называли «светлица», где без аппетита ели скромный ужин и пили водку, но не веселья ради, а от тревоги и беспокойства.
Окрестные леса со все большей силой источали весну, которая изливалась на болота, так что вскоре те стали желтыми от цветов на толстых стеблях, водяных лилий невиданных форм и расцветок, а также от плавающих растений с большими листьями, названия которых я не знал, отчего, будучи ботаником, испытывал стыд. Молодой Рычивольский изо всех сил старался меня развлечь, но что можно придумать в этих обстоятельствах? Книг здесь у нас не было, а небольшой запас бумаги и чернил позволял разве что делать наброски растений. Все чаще мой взгляд обращался к той девочке, Середке, которая теперь, оставшись без брата, потянулась к нам. Особенно она привязалась к молодому Рычивольскому, за которым ходила неотступно – я даже заподозрил, что неверно оценил ее возраст. Попытался разглядеть в ней какие-то признаки ранней женственности, но тело было детским, худым, без каких бы то ни было округлостей. Хотя Гайдамовичи дали ей красивую одежду и сапожки, она, едва выйдя из дому, осторожно все снимала и аккуратно складывала у стены сарая. Вскоре мы начали учить Середку говорить и писать. Я рисовал и показывал ей животных, надеясь, что девочка подаст голос. Она смотрела внимательно, но у меня было ощущение, что взгляд ее скользит по поверхности бумаги, не проникая в суть. Взяв в руку уголек, девочка могла нарисовать кружок, но это ей быстро наскучило.
Здесь следует сказать несколько слов о молодом Рычивольском. Его звали Феликс, и имя очень ему подходило, ибо это был человек, ощущавший себя счастливым в любой ситуации, неизменно находившийся в хорошем настроении, исполненный, несмотря на все злоключения, добрых намерений. А злоключения были таковы: всю его семью вырезали москали – отцу распороли живот, а сестру и мать жестоко изнасиловали. Не знаю, как ему удалось сохранить рассудок, а ведь он ни разу не уронил ни слезинки, ни разу не впал в меланхолию. Он уже многому от меня научился, не напрасны оказались старания Его Величества, чтобы рядом с юношей находился хороший – если подобает так выразиться о себе – учитель. Этот светловолосый, голубоглазый человек, худощавый, некрупный, проворный, имел все шансы сделать большую карьеру, если бы не последующие события, которые мне предстоит описать. Именно молодой Рычивольский еще более меня – не способного выйти за пределы двора, отяжелевшего от польской кухни – интересовался феноменом plica polonica, который здесь, в Гайдамовичах, был неразрывно связан с Середкой.
Летом, в июльскую жару, мы узнали из писем, что Варшаву отбили от шведов, и я уже надеялся, что все вернется на круги своя, а я поправлюсь достаточно, чтобы присоединиться к Его Королевскому Величеству и заняться его подагрой. Пока о подорванном здоровье Короля заботился другой лекарь, что наполняло меня тревогой. Лечение ртутью, которое я хотел применить, было еще мало распространено. Искусство врачевания в Польше не слишком развито, доктора не ведают о последних открытиях в области анатомии и аптекарских наук, уповают на какие-то древние методы, скорее из области народной мудрости, нежели являющиеся плодом тщательных изысканий. Но я бы поступился честностью, утаив убеждение, что даже при великолепнейшем дворе Людовика мало кто из медиков не является de facto[10] шарлатаном, ссылающимся на мнимые изобретения и исследования.
К сожалению, нога моя срасталась плохо, и я все еще не мог на нее наступить. Приходила та бабка – шептуха, как ее тут называли, – и натирала ослабевшие мышцы какой-то вонючей коричневой жидкостью. В это время мы получили печальную весть, что шведы снова заняли Варшаву и грабят ее немилосердно. Меня посещали мысли о милости судьбы, о том, что не случайно я оказался оставлен выздоравливать здесь, среди этих болот, что бог предназначил мне эту участь, дабы спрятать в безопасном месте от насилия, войны и человеческого безумия.
Примерно через две недели после святого Христофора, праздника, который здесь, на болотах, отмечался весьма торжественно – что понятно, поскольку этот святой перенес маленького Иисуса через воду на сухую землю, – мы впервые услышали голос Середки. Сначала она обратилась к молодому Рычивольскому, а когда тот, изумленный, спросил ее, почему она до той поры молчала, ответила, что никто ее ни о чем не спрашивал, что, в общем, было правдой, поскольку мы сразу решили, что она не умеет говорить. Я очень жалел, что плохо владею польским, ибо немедленно расспросил бы Середку о множестве вещей, но и Рычивольский понимал ее с трудом, так как она изъяснялась на каком-то местном русинском диалекте… Девочка произносила отдельные слова или короткие фразы и останавливала на нас взгляд, словно проверяя их силу или требуя от нас подтверждения. Голос у нее был словно бы чужой – низкий, точно мужской, никак не голос маленькой девочки. Когда, указывая на предмет пальцем, она говорила: «дерево», «небо», «вода», мне становилось не по себе, ибо это звучало так, будто слова, означающие сии простые элементы, имели потустороннее происхождение.
Лето было в разгаре, так что болота высохли, но никто этому особенно не радовался, поскольку это обстоятельство делало их проезжими для всех, так что Гайдамовичам постоянно угрожали набеги распоясавшихся вследствие непрестанно ведущихся войн бандитов и разбойников – в такое время трудно разобраться, кто с кем заодно и чью сторону держит. Однажды на нас напали москали; Гайдамовичу пришлось с ними договариваться и дать отступные. В другой раз мы отразили нападение шайки мародеров. Молодой Рычивольский взялся за оружие и застрелил нескольких головорезов, что все сочли большим героизмом.
В каждом пришельце я ожидал увидеть королевского посланца, мечтая, чтобы Его Величество забрал меня к себе, но ничего подобного не происходило, поскольку война продолжалась, и Король мужественно двигался вслед за своей армией, вероятно, позабыв о своем иноземном лекаре. Я бы присоединился к нему, не дожидаясь вызова, однако не мог самостоятельно даже взобраться на лошадь. Погруженный в эти печальные мысли, я наблюдал со своей скамеечки, как вокруг Середки собирались с каждым днем все более многочисленные молоденькие служанки из усадьбы, крестьянские дети, а порой и хозяйский сын и дочери Гайдамовича – и все слушали ее болтовню.
– О чем же они там совещаются? Что говорят? – расспрашивал я Рычивольского, который поначалу подслушивал, а затем стал уже открыто подсаживаться к этой странной компании. А потом, укладывая меня спать и втирая небольшими руками в заживающие раны вонючую мазь от шептухи, чье снадобье оказалось весьма действенным, все мне пересказывал.
– Она говорит, что в лесу, далеко за болотами, есть край, где луна светит так же ярко, как солнце, более тусклое, чем наше. – Пальцы Рычивольского осторожно касались моей бедной кожи, слегка массировали бедро для улучшения кровообращения. – В краю этом люди живут на деревьях, а спят в дуплах. На протяжении лунного дня они забираются на самые верхушки деревьев и там подставляют обнаженные тела луне, отчего их кожа зеленеет. Благодаря этому свету они не нуждаются в обильной пище и довольствуются лесными ягодами, грибами и орехами. А поскольку им не приходится обрабатывать землю и строить жилье, любая работа выполняется ради удовольствия. Там нет ни правителей, ни хозяев, нет крестьян и священников. Когда им нужно что-то предпринять, они собираются на одном дереве и совещаются, а затем поступают так, как порешили. Если кто-то уклоняется, его оставляют в покое – потом сам вернется. Если кто-то кому-то нравится, то остается с ним на некоторое время, а когда чувство иссякает, уходит к другому. От этого рождаются дети. Когда появляется на свет ребенок, все становятся ему родителями и все охотно нянчат. Порой, если забраться на самое высокое дерево, они могут увидеть маячащий вдали наш мир, дым сожженных деревень, почувствовать смрад сожженных тел. Тогда они побыстрее прячутся обратно в листву, ибо не желают отравлять глаза подобными картинами, а нос – подобными запахами. Яркость нашего мира их отвращает и отталкивает. Они полагают его своего рода миражом, так как ни татары, ни москали до них не добрались. Считают, что мы ненастоящие, что-то вроде дурного сна.
Как-то Рычивольский спросил Середку, верят ли они в бога.
– А что такое бог? – ответила она вопросом на вопрос.
Это всем показалось странным, но, кажется, также и привлекательным: жизнь без сознания существования бога была бы проще, не пришлось бы задаваться этими мучительными вопросами: отчего бог допускает столь чудовищные страдания всего сущего, если он добр, милосерден и всемогущ?
Однажды я велел спросить, как этот зеленый народ проводит зиму. Ответ Рычивольский принес в тот же вечер и, терзая мое злосчастное бедро, рассказывал, что зиму они вообще не замечают, ибо как только наступают первые холода, собираются в самом большом дупле самого большого дерева и там, прижавшись друг к другу словно мыши, погружаются в сон. Постепенно их тело покрывается густым мехом, защищающим от холода, а вход в дупло зарастает большими грибами, так что и снаружи они становятся невидимы. Сны у них общие, то есть если кому-то что-то снится, то другой словно бы видит это в своей голове. Поэтому они никогда не скучают. Зимой они очень тощают, поэтому, когда становится тепло и восходит первая весенняя луна, все забираются на верхушки деревьев и там целыми лунными днями подставляют лунному свету свои бледные тела, пока те не приобретут здоровый зеленый цвет. Кроме того, они умеют находить общий язык с животными, а поскольку не едят мяса и не охотятся, те дружат с ними и оказывают помощь. Кажется, даже рассказывают им свои звериные истории, что позволяет этим людям стать мудрее и лучше познать природу.
Все это показалось мне народными байками, я даже задумывался, уж не сочиняет ли эти истории сам Рычивольский, так что однажды при помощи слуги прокрался туда, чтобы подслушать Середку. Должен признать, что девочка говорила вполне бегло и смело, и все слушали ее в молчании, однако не приукрашивал ли Рычивольский каким-либо образом ее рассказы, я определить не смог. Однажды я велел спросить ее о смерти. Рычивольский принес мне следующий ответ:
– Они считают себя плодами. Человек есть плод, утверждают они, и его должны съесть животные. Поэтому своих умерших они привязывают к веткам деревьев и ждут, пока тело растерзают птицы и лесное зверье.
В середине августа, когда болота высохли еще больше, а дороги стали твердыми, появился наконец в Гайдамовичах столь долго мною ожидаемый посланец Короля. Он прибыл с удобной повозкой, несколькими вооруженными солдатами, а также письмами и подарками для меня: новой одеждой и благородными напитками. Эта королевская щедрость так меня растрогала, что я не смог сдержать слез. Радость моя была велика, ибо через несколько дней нам предстояло отправиться обратно в большой мир. Хромая и подпрыгивая, я то и дело целовал Рычивольского, наскучив этой усадьбой, спрятанной в лесах и болотах, этой гниющей листвой, этими мухами, пауками, комарами, лягушками, жуками всех мастей, вездесущей сыростью, запахом ила, густым дурманящим ароматом зелени. Все это мне уже претило. Труд о plica polonica я, в сущности, завершил и полагал, что в значительной степени развенчал мифы, связанные с этим явлением. Я также описал несколько местных растений. Чего же еще желать?
Молодой Рычивольский, однако, в отличие от меня, не радовался приближающемуся отъезду. Он вел себя беспокойно, куда-то исчезал, а вечерами только сообщал мне, что идет под липу поговорить, утверждая при этом, что ведет собственные исследования. Мне бы следовало догадаться, но я был так ошеломлен близостью отъезда, что ничего не заподозрил.
Полнолуние выпало на первые дни сентября, а я в полнолуние всегда плохо сплю. Луна поднялась над лесами и болотами, такая огромная, что могла наводить ужас. Это была одна из последних ночей перед отъездом – хотя я до этого целый день паковал свои гербарии и ощущал усталость, но уснуть не мог и ворочался с боку на бок. Мне казалось, что где-то в глубине дома я слышу какие-то шепоты, топот маленьких ног, шорох, подозрительное звяканье дверных засовов. Я думал, что мне это чудится, но утром оказалось – ничуть. Все дети и вся молодежь исчезли из усадьбы бесследно, в том числе дети подкомория, четыре девочки и мальчик – общим счетом тридцать четыре человека, все потомство местных жителей; остались только грудные младенцы… Исчез также милый Рычивольский, которого я уже видел при себе на французском дворе.
Это был страшный день для Гайдамовичей, женский плач возносился к небесам. Мысль, будто это дело татар, которые, как известно, детей берут в ясир, быстро отбросили – слишком тихо все произошло. Заподозрили происки нечистой силы. В полдень мужчины, наточив у кого что было – косы, серпы, мечи, многократно осенив себя крестным знамением, стройными рядами отправились на поиски пропавших. Однако ничего не нашли. Под вечер в лесу близ усадьбы, высоко на дереве юноши обнаружили детское тело; люди подняли страшный крик, догадавшись по савану, что это тот Зеленый мальчик, умерший весной. От него уже мало что осталось, птицы сделали свое дело.
Селение утратило все, что было свежим и юным, – утратило свое будущее. Лес стеной стоял вокруг Гайдамовичей, словно армия самого мощного королевства на земле и словно теперь именно его герольды оглашали отступление. Куда? В последний, бесконечно великий круг мира, вне сени листвы, вне пятна света, в вечную тень.
Я ожидал возвращения молодого Рычивольского еще три дня, наконец оставил ему записку: «Если вернешься, приезжай ко мне, где бы я ни был». К этому моменту все мы в Гайдамовичах поняли, что молодежь уже не вернется, что она ушла в лунный мир. Когда королевский экипаж тронулся, я плакал, но не из-за докучавшей мне боли в ноге, а от какого-то глубокого волнения. Итак, я покидал последний круг мира, его отвратительные сырые рубежи, его никем не запечатленную боль, его размытые неясные горизонты, за которыми существует лишь Великое Ничто. И снова направлялся в центр, туда, где все моментально приобретает смысл и слагается в гармоничное целое. Сегодня записываю то, что там, на рубежах, увидел, правдиво, так, как оно было, ничего не прибавляя, ничего не убавляя; и рассчитываю, что Читатель поможет мне понять, что́ там тогда произошло и что мне понять трудно, ибо периферия мира всегда оставляет на нас печать загадочного бессилия.
Банки с домашними заготовками
Когда она умерла, он устроил ей приличные похороны. Пришли все ее подруги, уродливые пожилые женщины в беретах, в пахнущих нафталином шубах с нутриевыми воротниками, из которых их головы торчали большими бледными шишками. Когда гроб на мокрых от дождя веревках съехал вниз, они принялись сдержанно всхлипывать, а потом, разбившись на группки, под куполами складных зонтиков самых неправдоподобных расцветок двинулись к автобусным остановкам.
В тот же вечер он открыл сервант, где она держала документы, и стал искать… сам не зная, что именно. Деньги. Акции. Облигации. Какой-нибудь полис «Спокойная старость», из тех, которые постоянно рекламируют по телевизору под аккомпанемент осенних сцен, полных палой листвы.
Он обнаружил лишь старые сберкнижки шестидесятых и семидесятых годов, а также партийное удостоверение отца, который благополучно умер в восемьдесят первом году, в полной уверенности, что коммунизм является порядком метафизическим и вечным. Там также лежали его детсадовские рисунки, старательно сложенные в картонную папку на резинке. Это его тронуло. Он бы никогда не подумал, что она может хранить его рисунки. Еще там хранились ее тетрадки, заполненные рецептами пикулей, маринадов и варенья. Каждый начинался с новой страницы, название было украшено робкими завитушками – кухонным воплощением эстетических потребностей. «Пикули с горчицей», «Маринованная тыква à la Диана», «Авиньонский салат», «Боровики по-креольски». Порой встречалось что-нибудь более экстравагантное: например, «Желе из яблочной шкурки» или «Аир в сахаре».
Это надоумило его спуститься в подвал. Он не был там уже много лет. Но она, его мать, любила там бывать, что его почему-то никогда не удивляло. Когда ей казалось, что он слишком громко включает телевизор во время трансляции матча, когда все более жалобные сетования не давали результата, он слышал звяканье ключей, затем звук захлопнувшейся двери, и мать исчезала на долгие благословенные часы. Тогда он мог уже беспрепятственно предаваться любимому занятию: опорожнению бесконечных банок пива и созерцанию двух групп мужчин, одетых в цветные майки и перемещающихся в погоне за мячом с одной половины стадиона на другую.
Порядок в подвале царил феноменальный. Здесь лежал маленький вытертый коврик – о да, знакомый с детства – и стояло плюшевое кресло; на нем он увидел аккуратно сложенный вязаный плед. Обнаружились здесь также торшер со столиком и несколько зачитанных до дыр книг. Однако головокружительное впечатление произвели на него полки, заставленные поблескивающими банками с домашними заготовками. На каждой была самоклеющаяся этикетка, названия, как он заметил, повторяли те, что он прочитал в тетрадях с рецептами: «Корнишоны в маринаде от пани Стаси, 1999», «Перец на закуску, 2003», «Смалец от пани Зоси». Некоторые звучали таинственно, например «Фасоль спаржевая аппертизованная» – он никак не мог вспомнить, что значит «аппертизация». Вид плотно уложенных в банку бледных грибов, разноцветных овощей и кровавых перчиков возродил в нем желание жить. Он бегло осмотрел полки, но не нашел спрятанных за рядами банок ценных бумаг или денег. Похоже, мать ничего ему не оставила.
Он расширил свое жизненное пространство за счет ее комнаты – здесь он теперь бросал грязные шмотки и складывал ящики с пивом. Время от времени приносил себе снизу коробку домашних заготовок, отработанным движением открывал одну банку за другой и вилкой выгребал содержимое. Под пиво орешки, соленая соломка с маринованным перцем или маленькими нежными, словно новорожденные младенцы, корнишонами шли отлично. Он сидел перед телевизором, созерцая свою новую жизненную ситуацию, обретенную свободу. Ему казалось, что он только что сдал выпускные экзамены, и все впереди; что начинается новая, лучшая жизнь. А ведь он был уже не мальчик, в прошлом году стукнуло пятьдесят, однако чувствовал себя молодо, точь-в-точь вчерашний школьник.
Хотя деньги от последней пенсии покойной матери потихоньку заканчивались, он счел, что время на принятие правильных решений еще есть. Пока он постепенно съест то, что она оставила ему в наследство. Покупать будет разве что хлеб и масло. И, разумеется, пиво. Потом, может, действительно поищет какую-нибудь работу, с чем она приставала к нему на протяжении последних двадцати с лишним лет. Возможно, сходит на биржу труда – для пятидесятилетнего выпускника школы вроде него наверняка что-нибудь найдется. Возможно, он даже наденет светлый костюм, старательно ею отглаженный и висящий в шкафу вместе с голубой рубашкой, и отправится в город. Если только по телевизору не будет трансляции какого-нибудь матча.
Он был свободен. Но ему немного не хватало шороха материнских тапочек, он привык к этому монотонному звуку, как правило, сопровождавшемуся ее тихим голосом: «Да оставил бы ты наконец этот телевизор, пошел бы куда-нибудь, познакомился с девушкой. Ты так и собираешься провести оставшуюся жизнь? Тебе нужна собственная квартира, вдвоем здесь тесно. Люди женятся, детей заводят, в отпуск ездят с палаткой, гостей на гриль приглашают. А ты что? Не стыдно тебе сидеть на шее у старой больной матери? Сначала твой отец, а теперь ты, все вам выстирай, выглади, в магазин сходи. Мне телевизор мешает, я спать не могу, а ты сидишь перед экраном до самого утра. Что ты там смотришь целыми ночами, как тебе не надоест?» Так она сетовала часами, в конце концов он купил себе наушники. Это был неплохой выход: она не слышала телевизор, а он – ее.
Однако теперь сделалось как-то слишком тихо. Ее комнату, прежде идеально прибранную, всю в салфеточках и сервантах, постепенно заполняли груды пустых коробок, банок, грязной одежды, к которым прибавился еще какой-то странный запах – сопревших простыней, штукатурки, тронутой языком плесени, замкнутого пространства, которое, не нарушаемое сквозняком, начинает портиться и бродить. Однажды, роясь в шкафу в поисках чистых полотенец, он обнаружил в глубине очередную батарею домашних заготовок; те стояли, упрятанные под стопки белья, прижавшиеся к моткам шерсти – партизаны, пятая баночная колонна. Он внимательно их осмотрел; от тех, подвальных, они отличались возрастом. Надписи на этикетках немного выцвели, в основном повторялись 1991 и 1992 годы, но попадались и отдельные экземпляры постарше – например, 1983 года, а один даже 1978-го. Он-то и оказался главным источником неприятного запаха. Металлическая крышка проржавела, внутрь проник воздух, одарив взамен окружающее пространство ароматом тлена. Что бы ни находилось когда-то в банке, теперь оно превратилось в коричневую массу. Он с отвращением все выбросил. Надписи на этикетках были одни и те же, вроде «Тыквы в черносмородиновом пюре» или «Черной смородины в тыквенном пюре». Плюс вконец поседевшие корнишоны. Если бы не любезная и услужливая надпись, идентифицировать содержимое многих банок было бы уже никому не под силу. Маринованные грибы превратились в мрачное загадочное желе, джемы – в черную массу, а паштеты свалялись в засушенный комок. Очередные домашние заготовки он отыскал в шкафчике для обуви и под ванной. Таились они и в тумбочке у кровати. Он был потрясен этой коллекцией. Прятала ли она еду от него или делала эти запасы для себя, рассчитывая, что сын в конце концов съедет? А может, оставила их именно ему, предполагая, что уйдет первой, – матери, согласно законам природы, умирают раньше сыновей… Может, хотела этими банками обеспечить его будущее? Он рассматривал очередные заготовки со смесью растроганности и отвращения. И наконец наткнулся на банку (в кухне, под раковиной) с надписью «Шнурки в уксусе, 2004», – это должно было его встревожить. Он смотрел на свернутые в клубок, плавающие в маринаде коричневые веревочки и черные шарики перца. Ему стало не по себе, не более того.
Он вспомнил, как мать поджидала момент, когда он снимет наушники и пойдет в ванную; тогда она поспешно выскальзывала из кухни и преграждала ему путь. «Все птенцы покидают гнезда, таков порядок вещей, родителям полагается отдых. Вся природа живет по этому закону. Так что ж ты меня мучаешь, тебе уже давно пора съехать и устроить свою жизнь», – причитала она. Когда он пытался осторожно ее обойти, хватала его за рукав, голос делался еще выше и еще писклявее: «Я заслужила спокойную старость. Дай мне, наконец, покой, я хочу отдохнуть». Однако он был уже в ванной, поворачивал ключ в замке и предавался своим мыслям. Она снова пыталась его перехватить, когда он возвращался, но гораздо менее уверенно. Потом незаметно растворялась в своей комнате, и там след ее терялся до следующего утра, когда она нарочно принималась греметь кастрюлями, чтобы его разбудить.
Но ведь известно, что матери любят своих детей; на то они и матери – чтобы любить и прощать.
Так что эти шнурки его не обеспокоили, как и губка в томатном соусе, обнаруженная затем в подвале… Банка, впрочем, была честно подписана: «Губка в томатном соусе – 2001». Он открыл, чтобы проверить, совпадает ли содержимое с надписью, и выбросил все в помойное ведро. Эти чудачества он не считал злым умыслом, предусмотрительно адресованным в будущее, ему лично. Попадались ведь и подлинные сокровища. В одной из последних банок на верхней полке в подвале оказалась вкуснейшая ветчина. У него до сих пор слюнки текли при воспоминаниях о свекле со специями, которую он обнаружил в комнате за занавеской. За два дня он проглотил несколько баночек. А на десерт выедал пальцем прямо из банки айвовое варенье.
На матч Польша – Англия он приволок из подвала целую коробку домашних заготовок. Окружил ее батареей пива. Брал из коробки, не глядя, и пожирал, едва обращая внимание на то, что ест. Одна баночка привлекла его внимание, потому что мать сделала на этикетке смешную ошибку: «Грипки маринованные, 2005». Вилкой он извлекал белые нежные шляпки, клал в рот, а те как живые проскальзывали через горло прямо в желудок. Гол, еще один, он и не заметил, как все съел.
Ночью ему пришлось встать в туалет, где он склонился над унитазом, сотрясаемый позывами к рвоте. Ему казалось, что мать стоит рядом и стенает этим своим несносным писклявым голосом, но потом он вспомнил, что она умерла. Его рвало до самого утра, но рвота не принесла облегчения. Из последних сил ему удалось вызвать «Скорую». В больнице хотели сделать пересадку печени, но не нашли донора, так что он, не приходя в сознание, умер спустя несколько дней.
Возникла проблема – некому оказалось забрать тело из морга и устроить похороны. В конце концов на призыв полиции откликнулись и занялись телом материны подруги, эти уродливые пожилые женщины в причудливых беретах. Раскрыв над могилой зонтики абсурдных расцветок, они совершили свои милосердные погребальные обряды.
Швы
Все это началось однажды утром, когда пан Б., выпутавшись из пододеяльника, посеменил, как обычно, в ванную. В последнее время он плохо спал, его ночи рассыпа́лись на мелкие кусочки, точь-в-точь как бусы покойной жены, которые он недавно обнаружил в ящике стола. Взял их в руку, истлевшая нитка порвалась, и поблекшие шарики раскатились по полу. Большую их часть найти не удалось, и с тех пор в бессонные ночи он частенько размышлял, где они ведут свое круглое бездумное существование, в каких комках пыли примостились и какие щели в полу стали им убежищем.
Утром, сидя на унитазе, он увидел, что его носки, оба, имеют по центру шов – аккуратный машинный шов, от пальцев до резинки.
Вроде бы мелочь, но его это заинтриговало. Видимо, он надевал их невнимательно и не заметил этой странности – носки со швом по всей длине, от пальцев через подъем до самой резинки. Поэтому, закончив водные процедуры, он направился прямо к шкафу, в нижнем ящике которого обитали его носки, образовавшие плотный черно-серый ком. Он выудил из него первый попавшийся носок, поднес к глазам и растянул на пальцах. Поскольку попался черный, а в комнате было темновато, ему мало что удалось разглядеть. Пришлось вернуться в спальню за очками, и лишь тогда он обнаружил, что и на этом черном носке имеется такой шов. Теперь он вытаскивал один носок за другим, заодно пытаясь разобрать их по парам – у каждого был шов, от пальцев до резинки. Похоже, что носок немыслим без этого шва, это его неотъемлемая часть, неотделимая от самого понятия носка.
Сперва он испытал злость, трудно сказать, в большей степени на себя или на эти носки. Он не знал носков с таким швом по всей длине. Да, есть поперечный шов на уровне ногтей, но остальная поверхность – гладкая. Гладкая! Он надел этот черный носок на ногу, тот выглядел странно, так что он с отвращением отшвырнул его и начал примерять другие, пока не устал и не почувствовал одышку. Никогда раньше он не замечал у носков такого шва. Как это возможно?
Пан Б. принял решение просто перестать думать о носках; в последнее время он часто так делал: то, что оказывалось ему не по силам, прятал подальше, на чердак своей памяти, говоря себе, что может без этого обойтись. Он приступил к сложному ритуалу заваривания утреннего чая, в который добавлял немного травяного сбора для профилактики простатита. Отвар дважды процеживал через ситечко. Когда все было готово, пан Б. резал хлеб и намазывал два маленьких кусочка маслом. Клубничный джем его собственного изготовления оказался испорченным – сизое око плесени взирало на него из банки провоцирующе и нагло. Так что он удовольствовался хлебом с маслом.
Проблема шва возникала еще несколько раз, но он отнесся к ней как к неизбежному злу – словно это подтекающий кран, оторвавшаяся ручка кухонного шкафчика или сломанная молния на куртке. Преодолевать подобные препятствия стало ему не под силу. Сразу после завтрака он отметил в телепрограмме то, что собирался сегодня посмотреть. Пан Б. старался плотно занять день, оставляя лишь несколько пустых часов для приготовления обеда и похода в магазин. Впрочем, ему почти никогда не удавалось приноровиться к режиму телевизионного распорядка. Он засыпал в кресле, а потом вдруг просыпался, не понимая, который час, и пытаясь при помощи телепрограммы определить, в какую часть дня угодил.
У продавщицы в угловом магазине, куда он обычно ходил, было прозвище Начальница. Крупная, солидная женщина с очень светлой кожей и ярко подведенными ниточками бровей. Он уже укладывал хлеб и банку паштета в сумку, когда что-то его толкнуло и он, будто бы невзначай, попросил носки.
– Возьмите несдавливающие, – сказала Начальница и подала ему пару коричневых носков в аккуратной упаковке.
Пан Б. начал неуклюже вертеть их в руках, пытаясь что-то разглядеть сквозь целлофан. Начальница взяла у него пакетик и ловко извлекла оттуда носки. Растянула один на ухоженной ладони с красивыми накладными ногтями и поднесла к глазам пана Б.
– Смотрите, они вообще без резинки, не сдавливают ногу и не нарушают кровообращение. В вашем возрасте… – начала она, но осеклась, видимо, решив, что о возрасте говорить не следует.
Пан Б. склонился к руке Начальницы, словно собираясь ее поцеловать.
По центру носка проходил шов.
– А без шва нет? – спросил он словно бы между прочим, оплачивая покупки.
– Как это – без шва? – спросила удивленная продавщица.
– Ну таких, совсем гладких?
– Ну что вы! Это же невозможно. Как, по-вашему, носок будет держаться?
Так что он твердо решил оставить эту проблему в покое. Человек стареет, многое ускользает от его внимания – мир несется вперед, люди постоянно придумывают что-то новое, какие-то очередные удобства. Он просто не заметил, как носки изменились. Что ж, может, это случилось уже давно. Невозможно быть в курсе всего на свете, утешал он сам себя, семеня домой. Сумка-тележка весело застучала вслед за ним, светило солнце, соседка снизу мыла окна, и ему вспомнилось, что он собирался спросить, не знает ли она кого-нибудь, кто мог бы помыть окна и в его квартире. Сейчас он видел их снаружи – серые, как и занавески. Такое ощущение, что хозяин давно умер. Он отогнал от себя эти глупые мысли и немного поболтал с соседкой.
Образы уборки и весны оставили в нем тревожное чувство, что ему тоже нужно что-нибудь сделать. Он бросил сумку в кухне и, не раздеваясь, вошел в комнату жены, где теперь спал; его комната служила складом для старых телепрограмм, коробочек, баночек от йогурта и прочих предметов, которые могли еще пригодиться.
Он бросил взгляд на не утративший очарование дамский интерьер и пришел к выводу, что все здесь так, как должно быть – занавески задернуты, легкий полумрак, кровать аккуратно застелена, только один уголок одеяла отогнут, словно пан Б. неподвижно спит. В полированном буфете стояли парадные чашки с кобальтово-золотистым узором, хрустальные рюмки и привезенный с моря барометр. Сей факт подчеркивала не оставлявшая сомнений надпись «Крыница-Морска». На тумбочке у кровати лежал его аппарат для измерения давления. Большой шкаф с противоположной стороны кровати уже многие месяцы ждал, пока пан Б. обратит на него внимание, но после смерти жены тот заглядывал туда редко и неохотно. Там по-прежнему висела одежда жены, и он много раз обещал себе разобраться с этим вопросом, но так и не собрался. И вот теперь ему в голову пришла смелая мысль – может, одарить этими вещами соседку снизу? Заодно спросит ее насчет окон.
На обед он приготовил себе спаржевый суп из пакетика, который оказался по-настоящему вкусным. На второе поджарил вчерашнюю молодую картошку, запив ее кефиром. После дремы, которая естественным образом следовала за обедом, пан Б. отправился в свою комнату и два часа добросовестно наводил порядок в старых телепрограммах, которые еженедельно относил сюда – получалось пятьдесят с лишним штук в год, всего около четырехсот номеров, сложенных несколькими кривыми пыльными стопками. Выбрасывание их было уборкой символической: пан Б. хотел таким образом обозначить начало года – ведь год начинается весной, а не с какой-то там даты в календаре, – неким очищающим актом, подобным ритуальному омовению. Ему удалось вынести все это на помойку и выбросить в желтый контейнер с надписью «бумага», после чего его тут же охватила паника – он избавлялся от части своей жизни, ампутировал свое время, свое прошлое. Пан Б. приподнялся на цыпочки и в отчаянии заглядывал внутрь, пытаясь обнаружить свои телепрограммы. Но те исчезли в темной бездне. На лестничной клетке, поднимаясь к себе, он коротко и смущенно всхлипнул, а потом ощутил слабость, которая обычно была признаком поднимающегося давления.
На следующее утро, после завтрака, когда пан Б., как обычно, принялся отмечать достойные просмотра телепрограммы, его встревожила авторучка. След, который она оставляла на бумаге, был некрасивым, коричневым. Сначала он подумал, что дело в бумаге, а потому схватил другую газету и начал раздраженно рисовать на полях кружочки, но они тоже оказались коричневыми. Он решил, что от старости или по каким-то другим причинам чернила в ручке изменили цвет. Злясь, что приходится прервать любимый ритуал, чтобы поискать какой-то другой пишущий прибор, посеменил к полированному буфету, куда они с женой всю жизнь складывали авторучки. Их набралось там великое множество, и, конечно, многие были уже ни на что не пригодны – чернила высохли, стержни забились. Некоторое время он копался в этом изобилии, наконец вытащил две горсти и вернулся к своей газете, уверенный, что найдет хотя бы одну ручку, которая пишет так, как положено: синим, черным, в крайнем случае красным или зеленым. Однако ни одна из них не оправдала его надежд. Все оставляли след отвратительного поносного цвета гнилых листьев, мастики для пола или мокрой ржавчины, который вызывал у него рвотный рефлекс. Некоторое время старый пан Б. сидел неподвижно, только руки у него слегка дрожали. Потом вскочил и с грохотом открыл бар в старой мебельной стенке, где держал документы; схватил первое попавшееся письмо, но тут же отложил: оно, как и все прочее – счета, уведомления, квитанции, – было напечатано на компьютере. Лишь когда из-под самого низа ему удалось вытащить какой-то конверт с вручную надписанным адресом, он обреченно увидел, что и здесь чернила коричневые.
Пан Б. опустился в любимое телевизионное кресло, вытянул ноги и сидел неподвижно – дышал, устремив взгляд на равнодушную белизну потолка. Лишь потом в голову ему начали приходить разные мысли, которыми он мысленно жонглировал, а затем отбрасывал:
– в чернилах авторучек содержится некое вещество, которое со временем утрачивает правильный цвет и становится коричневым;
– что-то появилось в воздухе, какой-то токсин, от которого чернила меняют цвет и становятся другими, чем раньше;
и наконец:
– проблема в его сетчатке, может, у него глаукома или катаракта, поэтому он стал иначе видеть цвета.
Однако потолок оставался белым. Старый пан Б. встал и продолжил размечать программу – не все ли равно, каким цветом это делать? Оказалось, что покажут «Тайны Второй мировой войны», а также, на «Планете», фильм о пчелах. В свое время он мечтал завести ульи.
Затем наступила очередь марок. Однажды, достав из почтового ящика письма, пан Б. замер, обнаружив, что все марки на них круглые. Зубчатые, разноцветные, размером со злотый. Его бросило в жар. Несмотря на боль в колене, он быстро поднялся по лестнице, открыл дверь и, не снимая ботинок, побежал в комнату, к бару, где хранил письма. У него закружилась голова, когда он увидел, что на всех конвертах, даже на самых старых, марки круглые.
Пан Б. сел в кресло и стал копаться в памяти, пытаясь отыскать там какой-то правильный образ марок. Ведь он в своем уме – отчего же круглые марки показались ему столь абсурдными? Может, раньше он не обращал на них внимания? Язык, сладкий вкус клея, кусочек бумаги, который его пальцы приклеивают к конверту… Письма когда-то были толстые, пухлые. Голубые конверты, проводишь языком по клеевой полоске, а потом прижимаешь пальцами, соединяя две части. Переворачиваешь и… – да, марка была квадратной. Точно. А теперь она круглая. Как это возможно? Он закрыл лицо руками и долго сидел так, под защитой пустоты, которая хранится под веками, всегда в нашем распоряжении. Потом пошел в кухню разбирать сумки с покупками.
Соседка снизу приняла его дар сдержанно. Она подозрительно поглядывала на коробку с аккуратно сложенными шелковыми блузками и свитерами. Однако ей не удалось скрыть блеснувшую в глазах алчность, когда она увидела шубу. Пан Б. повесил ее на дверь.
Когда они сели за стол и съели по кусочку пирога, запивая его чаем, старый пан Б. решился.
– Пани Стася, – начал он, драматически понизив голос.
Женщина подняла на него заинтересованный взгляд. Ее живые карие глаза тонули в омуте морщинок.
– Пани Стася, у меня тут возникла проблема… Скажите, у носков есть шов, такой, знаете, по всей длине?
Она молчала, удивленная вопросом, потом немного поерзала на стуле.
– Дорогой мой, что вы говорите? Как это – есть ли у них шов? Конечно, есть.
– И всегда был?
– Что вы имеете в виду, когда говорите «всегда был»? Разумеется, всегда.
Женщина чуть взволнованно смахнула со стола крошки пирога и пригладила рукой скатерть.
– Пани Стася, а какими чернилами пишут авторучки? – спросил он затем.
Не успела она ответить, как пан Б. нетерпеливо добавил:
– Синими, верно? Авторучки, с тех пор как их изобрели, пишут синими чернилами.
Улыбка постепенно исчезла с морщинистого лица женщины.
– Вы не волнуйтесь. Бывают еще красные и зеленые.
– Ну да, но обычно синие, правда?
– Хотите выпить? Может, по рюмке настойки?
Он хотел отказаться, потому что пить ему было нельзя, но, видимо, решил, что ситуация исключительная. И согласился.
Женщина отвернулась к мебельной стенке и достала из бара бутылку. Старательно наполнила две рюмки. Руки у нее немного дрожали. В комнате все было белым и голубым – обои в голубую полоску, белое покрывало и голубые подушки на диване. На столе стоял букет искусственных цветов, белых и голубых. Наливка наполнила рот сладостью и загнала опасные слова обратно в глубь тела.
– Скажите мне, – осторожно начал пан Б., – вам не кажется, что мир изменился? Что его словно бы, – он подбирал слова, – не ухватить?
Она снова улыбнулась, словно бы с облегчением.
– Конечно, дорогой мой, вы абсолютно правы. Время ускорилось, вот и все. То есть оно-то как раз не ускорилось, просто ум у нас уже изношен, и мы не успеваем за временем так, как прежде.
Пан Б. беспомощно покрутил головой, показывая, что не понимает.
– Знаете ли, милый мой, мы с вами напоминаем старые песочные часы. Я про это читала. В таких часах песчинки от частого пересыпания становятся более округлыми, стираются, и песок пересыпается быстрее. Старые песочные часы всегда спешат. Вы не знали? Так же и наша нервная система, она тоже уже изношена, понимаете, она устала, импульсы пролетают сквозь нее, словно через дырявое сито, поэтому нам кажется, что время течет быстрее.
– А другие вещи?
– Какие другие вещи?
– Ну, например… – он старался придумать какой-нибудь ход, но ничего не приходило ему в голову, так что он спросил прямо: – Вы слышали о прямоугольных почтовых марках?
– Как интересно, – ответила она, подливая им настойки. – Нет, никогда.
– Или о рюмках с носиком. Вот, как эти. Раньше у них не было носика…
– Но… – начала она, но он не дал ей договорить.
– …или банки, у которых крышки откручиваются по часовой стрелке, или то, что на часах вместо двенадцати теперь ноль, вот, и еще… – он умолк, слишком возмущенный, чтобы закончить фразу.
Она сидела напротив него, сложив руки на коленях, вдруг смирившись, любезная, корректная, словно бы разом лишившись всей своей энергии. Лишь чуть сморщенный лоб свидетельствовал о том, насколько ей неудобно в этой позе. Она смотрела на старика-соседа напряженно и разочарованно.
Вечером он, как обычно, лег на кровать жены, в которой спал со дня ее похорон. Натянул одеяло до кончика носа и лежал на спине, глядя в темноту и прислушиваясь к биению собственного сердца. Не спалось, так что он встал и достал из шкафа розовую ночную рубашку жены. Прижал ее к груди, из горла вырвался короткий всхлип. Рубашка помогла – сон наконец пришел и аннулировал все.
Визит
– Выключи уже меня, – попросила она. – Я устала.
Лена сидела на своей кровати, держа на коленях какую-то старую книгу, но было видно, что она не читает. Я села рядом, потому что мне сделалось ее жаль. Я смотрела на плавную линию ее худой сгорбленной спины со слегка торчащими лопатками. Она инстинктивно выпрямилась. Виски у нее были с сильной проседью, возле уха прыщ. Она потрогала его пальцем, выступила кровь. Инстинктивно я тоже поднесла руку к уху. Лена сняла маленькие жемчужные сережки и положила мне на ладонь, я спрятала их в карман. Странное чувство, неприятное, смутное: что-то не в порядке и требует ремонта. Я обняла Лену за пояс, положила голову ей на плечо и выключила. Я постаралась сделать это ласково.
Лена появилась у нас последней, совсем недавно, поэтому каждая из нас может ее выключить, но делаю это обычно я, перед сном. Сегодня я подумала, что хорошо поработала и могу сделать это пораньше, чтобы помочь Лене – она целый день убирала, боролась с молью в платяном шкафу, а потом ругалась с издателем. Ей наконец удалось разобраться с налогами, теперь она собиралась напечатать наши фотографии из последнего путешествия. С налогами возникли какие-то проблемы – не знаю точно какие, я не спрашиваю, мне удается в это не вникать. Я занимаюсь только теми вопросами, которые требуют принятия серьезных решений.
Утром я услышала, как Лена поет в кухне, она автоматически включается на рассвете. Характерное позвякивание тостера служило всем нам знаком, что пора вставать. Спускаясь по лестнице, я попыталась подпевать, она замолчала. Это была старая, очень старая популярная песенка, слова вспоминались сами, оторвавшись от смысла, который остался в прошлом.
Альма принесла из огорода редиску и молча уселась за стол; руки у нее были сработанные и, как всегда, грязные – их вид меня раздражал. Я всегда считала, что в том, что она делает, нет особого смысла – такую редиску можно купить, а Альму выключить. Однако присутствие Альмы каким-то странным образом упорядочивало нашу жизнь, и сознание этого заставляло меня смириться со следами земли на полу или на полотенце. Выключить Альму – сама эта мысль показалась такой абсурдной, что я улыбнулась. Альма редко обращала на меня внимание, но теперь спросила:
– А чем ты, собственно, занимаешься целыми днями? Бродишь по дому без дела. – Она раздраженно отхватила хвостик у очередной редиски.
Я просто дар речи потеряла. Чем я занимаюсь? Чем я занимаюсь?! Я сделала вид, что вопрос меня совершенно не задел, и спрятала задрожавшие руки в карманы. Чем я занимаюсь? Я, милая моя, рисую и пишу. Думаю. Анализирую. Называю. Этого мало? Зарабатываю деньги. Содержу всех нас. Нас кормят придуманные мною небылицы. Поэтому мне нужно спать и видеть сны. С точки зрения этики это вопрос спорный – что можно зарабатывать на жизнь обманом и выдумками, но людям случается делать вещи и похуже. Я всегда была врушкой, а теперь превратила это в профессию. Можно было бы сразу сказать: «Не верьте в то, что я придумываю. Не доверяйте мне». Мои нарисованные истории отражают настоящий мир, так что по-своему являются правдой. Прежде всего мне нужна свободная от проблем голова, это мне помогает – помогает ощутить цельность. Но я не стала об этом говорить, ничего не сказала, просто налила себе овощного коктейля, которым Лена потчует нас на завтрак, и пошла наверх. Я еще слышала, как Альма фыркнула и принялась дальше кастрировать редиску. Будь я столь же бестактна, как она, высказала бы, что́ думаю о ее работе, совершенно бесполезной.
Через приоткрытую дверь в детскую я увидела, как Фаня кормит Малыша грудью. Я ощутила в животе и в груди сладкую слабость, которую невозможно описать, словно в том месте, где рот ребенка касался соска Фани, мое тело не имело границ, словно этот ротик проделал во мне отверстие, соединив со всем внешним миром.
У нас есть сынок. Мы хотели, чтобы у него была темная кожа и азиатские черты лица. Оказалось, что это непросто, поскольку в последнее время на такую комбинацию большой спрос, но нам удалось. Халим красивый и умный. Для его рождения мы взяли Фаню, и теперь нас четверо: Альма, Лена, Фаня и я. В сущности, я могу сказать, что все члены нашей маленькой гомогенетической семьи реализованы и счастливы, а четыре – число, обладающее симметрией и магическим равновесием. Порой я воображаю нас крыльями древней мельницы, вращающимися вокруг единого центра, захватывающими пространство, упорядочивающими хаос времени. Мы двигаемся по общей орбите, друг за другом, заполняя весь потенциал бытия. «Запомни это», – тут же сказала я себе: есть у меня такая сорочья привычка – каждую идею я сразу тащу в гнездо и превращаю в рисунок. Вот и теперь, едва в моей голове вспыхнул образ мельницы, я готова была сразу броситься к себе в кабинет, где на столе разложены бумаги, рисунки и эскизы, если бы не трепетавшая где-то в голове неприятная мысль, мысль, которую я бы с удовольствием вытеснила или отдала другим, мысль отвлекающая и раздражающая: перед обедом должен зайти на чашку кофе наш новый сосед.
Чужой в доме. Чужие глаза, чужой запах, чужие следы на мягком ковре. Чужие микробы, которые он притащит с собой неизвестно откуда. Чужой тембр голоса, к тому же мужской, низкий, вибрирующий – заглушающий окружающее. Нам вполне хватало нашего общества и наших занятий. По вечерам мы играли в канасту и смотрели старые фильмы, потом обсуждали их за бокалом вина, выискивая нюансы мнений, которые всегда находили, хоть бы и из принципа. Хороша была также игра в бирюльки. Нам нравились игры, в основе которых лежит принцип удачи и случайности. Касаясь друг друга головами, мы склонялись над кучкой палочек, и с каждым мгновением хаос под действием наших нежных пальцев постепенно уменьшался.
Чужие нам тут не нужны. И вдруг этот новый сосед, который недавно сюда переехал и наверняка желает завязать знакомство.
Ребенок заплакал, крик его был требовательным и предостерегающим, ввинчивался в мозг.
– Успокой его, – крикнула я Фане и поняла, что сегодня до обеда поработать уже не удастся, хотя я собиралась закончить серию рисунков.
Альма сердится, Фаня сердится – весь день насмарку. Они положили перед дверью коврик, чтобы он мог вытереть ноги – ботинки наверняка окажутся грязными. Положили в туалет ароматизаторы, на случай, если, не дай бог, ему придет в голову им воспользоваться. Приготовили чашки и блюдца. Мы гадали, что́ он принесет: торт или бутылку вина. Фаня считала, что цветы. И сколько у нас пробудет. Усадить его на диван или поставить кресла напротив окна, чтобы мы его хорошо видели? Мы давно не принимали гостей, так что слегка подзабыли, как все они там выглядят. Когда постоянно смотришь на одинаковые лица, при виде чего-то нового испытываешь своего рода шок. И все другое кажется некрасивым, неловким, странным.
Гость предупредил, что придет вдвойне, так что и мы решили предстать перед ним вдвоем – разумеется, я и Лена. Фаня слишком занята ребенком, а Альма сегодня сражается с тлей.
– А что, если принять его в саду? – спросила вдруг из сада Альма. Лена с любопытством подняла на нее глаза. – Погода чудесная, все цветет.
Я поняла, что Альме хочется перед кем-нибудь похвастаться цветами, нас ей уже мало. Я выглянула в окно. Как раз расцвели пионы, и их большие буйные головы слегка покачивались в такт дуновениям ветра – если бы не тишина, могло показаться, что они поют хором.
– Почему бы и нет? – сказала я и посмотрела на нее. Я хотела увидеть ее радость. Мило, что она поинтересовалась нашим мнением. Она не обязана нас спрашивать. Я скользнула глазами по ее лицу, наши взгляды встретились и тут же отстранились друг от друга.
Принцип номер один в психофизике симметрии неизменен: не смотреть слишком долго прямо в глаза. Можно взглянуть, глянуть, посмотреть, зыркнуть, скользнуть взглядом, но ни в коем случае не вглядываться друг другу в глаза. Это нарушает наше функционирование. Эгоны зависают. Поэтому, прежде чем приобретать эгона или эгону, нужно потренироваться разговаривать, не глядя в глаза. Это основное правило. С нами такого ни разу не случалось, но, говорят, один эготон экспериментировал во время психотерапевтического сеанса с заглядыванием друг другу в глаза, в результате все эгоны зависли, и их разблокировка влетела в копеечку.
Я всегда стесняюсь своего творчества, а точнее, испытываю весьма мучительное амбивалентное чувство – желание и одновременно нежелание, чтобы его кто-нибудь увидел. Я никогда не бываю довольна, особенно текстом, подписью к рисункам. А если и бываю, то недолго; прочитанный на следующий день текст кажется неуклюжим и полным ошибок. Уж лучше картинки. Каким бы изысканным ни был язык, наш мозг преобразует его в образы. Образ вливается в наш опыт мощной волной, текст же – тоненькой струйкой. Об этом знали великие романисты, отсюда все эти связанные с образами подпорки и тонкие намеки, присобаченные к диалогам: эти «сказала она, и глаза ее засверкали от гнева», «ответил он равнодушно, поудобнее устраиваясь на диване, обитом темно-синим плюшем». Язык, слова только тогда имеют силу, когда за ними стоят образы. Я много рисую и пишу, целыми днями, в молчании и тишине, прислушиваясь к доносящимся снизу домашним звукам: топоту ножек Халима, звяканью крышек от кастрюль, шуму пылесоса, хлопанью двери на террасу, когда сквозняку удается одержать верх. Это меня успокаивает, придает уверенности движениям руки. Я работаю для детей, потому что только они читают по-настоящему. Взрослые испытывают чувство вины из-за своей логофобии и компенсируют ее покупкой книжечек дочкам да сынишкам. Я делаю неподвижные рисунки, старомодные. Иллюстрирую собственные сказки, пользуюсь тушью, устаревшей техникой, к которой теперь редко кто прибегает, поскольку она требует больших усилий, мастерства и оставляет пятна на руках. Халим, видя их, радостно улыбается и говорит, что я – пятнистая коровка. Признаюсь не без гордости, что мои сказки хорошо продаются, поэтому мы можем позволить себе держать эгонов. Благодаря этому я могу писать, рисовать и жить. Это важное сочетание: творить и жить. Больше мне ничего и не нужно.
В это время мне бы уже следовало сидеть, склонившись над листами бумаги, которые в последние месяцы принимали мои штрихи без сопротивления и навеки. Но из-за этого предстоящего визита я не могла сосредоточиться. Слышала, как Лена на первом этаже встречает курьера, который доставил большие упаковки туалетной бумаги и прокладок, бумажные полотенца, воду в бутылках и продукты. У нас семья, мы покупаем горы еды, но, слава богу, вкусы у всех схожи, хотя случаются и капризы. В данный момент немного иначе питается Фаня – пока кормит ребенка. Она пьет много чая с молоком, поскольку Альма где-то вычитала, что раньше считалось, будто чай с молоком, который тогда назывался «баваркой», улучшает лактацию. Нам с Леной кажется, что ей пора перестать кормить, но, видимо, это придает ей значимости в собственных глазах – что, в сущности, совершенно меня не удивляет, она ведь эгона для ребенка. Когда-нибудь надобность в ней отпадет, тогда придется приспособить ее к какому-то другому занятию или отключить. Альма же ест чистое мясо. Говорит, что занята физическим трудом, так что ей необходимо мясо, – такой предрассудок. После многочисленных споров мы купили инкубатор – поставили в кухне рядом с холодильником и духовками. На его полках выращивается мясо. Пробы мы покупаем наложенным платежом по каталогу, кликая мышкой нужную рубрику. Когда Альма просит сделать ей отбивную или приготовить филе, по дому разносится странный запах – приятный и одновременно отталкивающий.
Я не могла сосредоточиться на работе и снова спустилась вниз.
– Он сказал – два? – спросила я Лену, склонившуюся над тестом – в этот момент она добавляла туда орехи.
– Включи мне духовку. На двести десять градусов.
Я выполнила ее просьбу, и через минуту, когда я подливала себе кофе, тесто уже пеклось.
– Да, сказал, что два, – ответила она.
– Интересно.
– А мне – нет.
Наши диалоги всегда такие короткие. Разговор с эгоной никогда не бывает волнующим. Порой, как с Фаней, хочется развернуться и уйти еще до того, как подумаешь, что можно что-то сказать. Но есть некоторые вопросы, которые приходится решать, потому что действует принцип номер два.
Принцип номер два – это своего рода savoir-vivre[11]. Правила, определяющие, кто с кем встречается. Собственно, в одиночку никто ни на какие встречи не является. Обычно с каждой стороны в них участвуют по два или три эгона, то есть дуотон или тринитон. Чем более личный характер носит встреча, тем меньше на ней эгонов. На свидания по-прежнему ходят в одиночку. Это трудно, поэтому свидания стали редкостью. Я не пробовала. Сама мысль о том, чтобы встретиться один на один с каким-то посторонним человеком, вызывает у меня тревогу. В полицию, к врачу – идет весь эготон.
Раз он сказал – два, значит, два, понятно, как накрывать стол. Лена, посмотрев на меня, спросила:
– Накроешь?
Ровно в двенадцать он стоял на пороге – вдвойне: двое мужиков в одинаковых костюмах, что мы сразу, не сговариваясь, сочли отстойным. Лысеющий мужчина лет пятидесяти, с животиком и водянистыми голубыми глазами в старомодных очках. В руке у него была тарелка с фруктами – из разряда самых экзотических, беспрестанно модифицируемых, названий которых никто не помнит. В руке у второго – тоже. Мы такое не едим.
Мы хором, одинаковыми голосами, произнесли:
– Добрый день.
Лена надела чистую толстовку, без пятен от муки и сока. Я набросила шаль и загодя залпом выпила бокал вина для храбрости. У меня в комнате всегда припрятана бутылка, на всякий случай. Он прошел по чистому коврику к двери на террасу. Они опустились в кресла напротив куста цветущих пионов.
– О, какие красивые цветы, – сказали они одновременно.
Мы сели на диван, спиной к саду. Собственно, села я, а Лена пошла за кофе и пирогом. Я любезно повернулась к обоим, следя за тем, чтобы поровну одарять их взглядами, по очереди, ибо принцип номер три гласит, что никогда не следует ставить себя выше эгонов или отдавать предпочтение кому-либо из них и что считается хорошим тоном игнорировать разницу в статусе. Обычно это сводится к тому, что все делают вид, будто не знают, кто альфа, а кто – обычный эгон.
– Мы выращиваем цветы, – сказала я уклончиво. От вина я чувствовала себя более раскрепощенной.
На самом деле нет никакого удовольствия в том, чтобы сидеть напротив постороннего человека и пережевывать пищу. Я заранее подготовилась к стандартному набору полагающихся по ситуации вопросов, но поскольку это наш сосед, добавила еще несколько:
– Тебе здесь нравится?
– Откуда ты приехал?
– Есть ли у тебя сад?
Собственно, это все, что пришло мне в голову.
Принцип номер четыре гласит, что не следует слишком бесцеремонно расспрашивать о том, сколько эгонов проживает в эготоне. Это может быть расценено как интерес к материальному статусу, что невежливо. Понятно, что чем больше эгонов, тем более человек преуспевает, хотя не факт. Некоторые богатые и успешные люди ограничивают число эгонов, практикуя ставшее модным опрощение, возврат к естественной здоровой жизни в небольшом коллективе. В идеале это должна быть жизнь в одиночку, но настолько эксцентричных натур я не встречала.
Сосед выглядел довольно скованным, отвечал уклончиво, было видно, что он чувствует себя неуверенно и тоже не получает от этого визита ни малейшего удовольствия. Он все время покашливал, поэтому мне пришло в голову спросить его об аллергии. Оказалось, что я попала в точку, и мы заговорили о пищевой аллергии. Он сказал, что да, у них аллергия на все злаковые, шоколад, орехи и молочные продукты. Краем глаза я увидела, что Лена остановилась на пороге с шоколадно-ореховым тортом, который испекла к его приходу. Потом она попятилась и вернулась в кухню. Спустя мгновение появилась снова, с редиской, и уселась рядом со мной.
Они оба попробовали редиску, и мы немного поговорили о детях. Его очень заинтересовало, что у нас есть ребенок, они даже стали оглядываться по сторонам, словно надеялись увидеть малыша играющим где-нибудь в углу или прячущимся под столом.
Я смотрела на светлую кожу соседей, на крошечные капельки пота, выступившие у них на лбу, на светлые редеющие волосы, образующие вокруг порозовевших лиц неправильной формы ореолы. Легкие очки в металлической оправе одинаково съезжали у них на кончик носа, они поправляли их одним и тем же жестом.
Я подумала, что могла бы нарисовать его и сделать героем книги – он был бы добрым волшебником, который вечно путает заклятия и поэтому наколдовывает не то, что собирался. Я запомнила эту идею. Все свои вопросы я уже задала. Он ответил, что здесь красиво, что дом требует ремонта; спросил, не знаем ли мы какую-нибудь фирму, которая могла бы этим заняться. Дал понять, что раньше жил в центре, но ему надоел шум. Теперь он перешел в оборону. Спросил, где мы делаем покупки. Я даже не успела ответить, потому что случилось нечто беспрецедентное – в гостиную вошла Альма с тарелкой только что собранного винограда, который она сама вырастила и который не позволяла нам есть, и бутылкой рислинга. Молча поставил все на стол и села на свободный стул. Смешавшись, Лена тут же вышла, чтобы не допустить неловкой ситуации, когда мы бы оказались втройне, а он – всего лишь вдвойне. Гости тоже беспокойно заерзали. Альма без единого слова расставила рюмки и улыбнулась мне, игнорируя мой укоризненный взгляд, который ясно говорил: «Так не делают, дорогая».
– Чем ты занимаешься? – выпалила она бесцеремонно, наливая рислинг. – Лед?
Алкоголь средь бела дня! Вопрос – в лоб! – о работе. Они оба покраснели, румянец залил округлые, уже слегка обвисшие щеки и на некоторое время украсил их неприятными пятнами. Я видела, как рука того, что слева, потянулась к ладони того, что справа, словно желая поймать и ободряюще сжать. Разумеется, они этого не сделали.
– Ну… – начал тот, что слева. – Расчетные услуги.
Это прозвучало очень обтекаемо. Повисла неловкая пауза.
– А ты? – помолчав, спросил он, обращаясь ко мне.
Второй для симметрии посмотрел на Альму, которая сняла туфли и с ногами забралась в кресло. Что за faux pas![12]
– Мы – самая обычная семья.
– Я знаю, что у вас есть ребенок, – сказал правый. – Можно на него посмотреть?
Я опустила глаза, но Альму бесцеремонность гостя явно не смутила.
– Его зовут Халим. Ему три года.
На лицах обоих отобразился восторг.
– Мы мечтаем о ребенке. Уже сдали экзамены и готовим детскую, – сказали они; было ясно, что эта тема их в самом деле волнует.
– На южной стороне? – спросила Альма, снова подливая в рюмки рислинг, хотя они еще не допили.
– Нет, лучше, чтобы окна выходили на запад, чтобы утром солнце не мешало ему спать.
Я никак не могла сосредоточиться на разговоре, потому что все время наблюдала за Альмой и ее неслыханным поведением. И еще боковым зрением контролировала гостя. Они расслабились, но все равно не стоит так быстро проникаться доверием к посторонним людям. Левый сказал, что работает на крупную корпорацию и что его компьютеры нуждаются в специальном охлаждении. Правый добавил, что помещение, в котором они работают, изолировано, так что мы не должны опасаться радиации. В какой-то момент показалось, что беседа потихоньку начинает клеиться. Причиной тому, безусловно, была бесцеремонность Альмы, а может, просто рислинг. Сегодня редко можно встретить человека, с которым хочется разговаривать. Другие люди скучны, обычно они мало что могут добавить к тому, что ты и сам знаешь, а если разбираются в чем-то, о чем ты не имеешь понятия, то, как правило, тебя это не интересует, потому что не касается… Спустя мгновение разговор снова заглох. Я украдкой зевнула, но, видимо, он заметил. Они заерзали. Левый снова спросил о ребенке – можно ли его увидеть. Не дожидаясь, пока Альма ответит и брякнет какую-нибудь глупость, я сказала:
– В это время он спит.
– Понятно-понятно… Ну что вы, не будить же его… Это было бы невежливо. И вредно для малыша, – они наперебой демонстрировали хорошее воспитание.
Я чувствовала, что визит подходит к концу. Альма вытянула ноги, и я с ужасом обнаружила, что на носке у нее большая дырка, из которой выглядывает большой палец. Гость тоже это заметил – на лицах обоих снова расцвел румянец.
– Пора домой, – сказал он, смутившись, и они встали.
Я испытала невыразимое облегчение. Мы все вчетвером поклонились друг другу, и сосед вышел. Тут же появились Фаня и возмущенная Лена. Мы молча наблюдали, как исчезают за углом две одинаковые фигуры.
– Он хотел увидеть ребенка! – воскликнула я возмущенно.
Дальше мы разговаривали друг с другом мысленно. Что за бесцеремонность – во время первого визита! И до чего же он неловок. Вы заметили? Какая смешная у него лысина. Небось коллекционирует старые пластинки и развешивает на веревочках под потолком. Спец по расчетам! Так мы ему и поверили. Небось сидит на государственном пособии, работы нет, скучно. Интересно, правда ли это – насчет ребенка… Только Альма ничего не говорила. Она пошла в кухню и принялась поедать пирог прямо с противня, руками.
Следующие дни прошли хорошо, по-нашему. Альма работала в саду, а вечером пила вино и листала старые журналы по садоводству. Она сидела допоздна, тренькала на старой гитаре и оставляла после себя беспорядок. Лена, хлопоча в кухне, ворчала по этому поводу, жалуясь, что все на ней и что она больше не станет заниматься готовкой, надо взять специальную эгону. Но кулинарки лучше нее не найти. Фаня занималась Малышом – игры, занятия, прогулки; во второй половине дня мы приходили в гостиную и присоединялись к ним. Это были самые счастливые минуты за весь день – мы были настоящей дружной семьей. Ребенок еще не научился нас различать, так что ластился к нам, как к Фане, пытаясь добраться до нашей груди. Меня смущала спонтанная реакция моего тела, наших тел – внезапное соприкосновение, утрата границ, словно мы были клетками, готовыми слиться в единый организм. Тогда мы сажали ребенка между нами, четыре одинаковые склонившиеся над ним женщины, нежность улыбки, триумф единения. Запомни этот образ, наказывала я себе, запомни его как следует, чтобы потом нарисовать, перенести на бумагу, подчинить грифелю карандаша, острию пера. Именно так я работала – сначала появлялся образ, и лишь потом возникала вся история. Может, эта будет следующей.
Пока что я заканчивала другую повесть. Я работала запоем, чуть ли не по двенадцать часов в сутки, но с наслаждением. Несколько десятков страниц рисунков с лаконичными подписями. Огромный домик улитки, закрученная внутрь спираль. Внутри – королевство, тем более идеальное и счастливое, чем дальше продвигается героиня. Эта спираль не имеет конца, она ввинчивается в бесконечность, а населяющие ее жители только уменьшаются, но не становятся менее совершенными. Углубляясь туда, как раз приближаешься к бесконечности и совершенству. Мир есть домик огромной улитки, который та тащит сквозь время.
Когда я закончила, пришла Альма и молча, внимательно рассматривала каждый лист. Я видела, что она довольна. Альма обняла меня, я ощущала ее нежность и любовь. Мы дышали в унисон, тела были едины. И я почувствовала себя абсолютно счастливой.
– Дорогая, – сказала Альма. – Теперь я тебя выключу. Тебе нужно отдохнуть до следующего задания. Мы будем по тебе скучать.
Я повиновалась ее пальцам с чувством хорошо выполненного долга.
Правдивая история
Женщина упала сразу после эскалатора, прямо на мраморный пол, ударившись головой о цоколь статуи, которая представляла собой монументальную фигуру рабочей – вероятно, ткачихи, поскольку в руке у нее было веретено.
Профессор видел, как это произошло, довольно подробно, он находился в этот момент на середине ехавшего вниз эскалатора. Торопливая толпа на мгновение чуть застопорилась, два или три человека, оказавшихся ближе всего, склонились над несчастной, но тут же двинулись дальше, подталкиваемые теми, кто спешил к поездам. Можно сказать, что человеческий поток проигнорировал упавшую и устремился дальше, не изменив русла. Ноги прохожих ловко огибали лежащее тело, только порой кто-нибудь спотыкался о полу ватного пальто. Добравшись до женщины, профессор тут же присел на корточки, пытаясь на глазок определить ее состояние, насколько это способен сделать человек, не являющийся врачом. Оказалось, что это непросто, поскольку лицо женщины частично прикрывал грязный капюшон, постепенно пропитывавшийся кровью, а тело было закутано в бурые от старости и грязи тряпки, облегавшие его, словно огромные, неплотно завязанные бинты; из-под испещренной пятнами коричневой юбки торчали ноги в толстых, телесного цвета колготках и растоптанных сапогах, коричневое пальто без пуговиц было подпоясано кожаным ремнем – чересчур для лета. Профессор отодвинул капюшон. Из-под него показалось сильно окровавленное лицо, искаженное гримасой боли. Женщина тяжело дышала, ее губы шевелились – на них образовывались пузырьки слюны, смешанной с кровью.
– На помощь! – в ужасе крикнул профессор и сорвал с себя пиджак, чтобы подложить раненой под голову. Он пытался вспомнить, как звучит в этой стране слово «помощь», но все улетучилось из его памяти, даже заученное в самолете «добрый день, как поживаете». – Hilfe, help![13] – кричал он, охваченный паникой. Под головой женщины образовалась лужа крови, но человеческий поток ловко огибал ее, меняя траекторию движения. Кровавое пятно все увеличивалось, делалось все более зловещим, а искалеченное при падении тело внезапно напомнило ему полотно Мельхиора де Хондекутера, натюрморт с натуралистически изображенным охотничьим трофеем – мертвым зайцем.
Профессор, прибывший в этот холодный, ветреный и просторный город позавчера, сейчас возвращался после одинокой прогулки в отель, где должен был состояться банкет в честь закрытия конференции, на которой он выступил с докладом. Конференция была посвящена связям точных наук с искусством и литературой, а выступление профессора касалось влияния потребления животного белка на восприятие цвета. Он доказывал, что расцвет голландской живописи точно совпадает с расцветом скотоводства и резким скачком потребления высокобелковой пищи в виде молочных продуктов. Аминокислоты, содержащиеся в сыре, воздействуют на развитие определенных мозговых структур, связанных с видением цветов. Доклад был принят очень доброжелательно, можно даже сказать – с энтузиазмом. После сытного обеда, за которым завязалась дискуссия об иллюзионистской живописи, профессор выпил кофе и решил не идти вместе со всей группой в большой и знаменитый музей, где уже когда-то побывал: вместо этого он лучше самостоятельно отправится в центр города – подышит свежим воздухом и поглядит на жизнь мегаполиса.
Он шел не спеша, удлиняя свои и так длинные шаги – профессор был довольно высоким и худым, – а поскольку вдруг сделалось тепло и из-за туч выглянуло медовое солнце, сбросил пиджак и небрежно перекинул его через плечо. На улицу высыпали прогуливающиеся люди, удивленные тем, что внезапно распогодилось, их внимание привлекали витрины, заполненные фирменными товарами, которые демонстрировались остроумно и кокетливо, словно произведения искусства. Большие окна отвлекали внимание от малоинтересных и слишком ярко раскрашенных фасадов. Старая пешеходная улица напоминала скорее подиум, где люди могли наконец рассмотреть друг друга, оценить свое место по отношению к окружающим, а также убедиться, насколько хорошо они вписываются в существующий мир. За покупками ездили в другие места, в огромные торговые центры, расположенные на окраинах, но туда наш профессор не собирался. Он, как и прочие, был доволен собой, удовлетворен приездом, погодой и даже этим городом, который еще позавчера казался ему бесчеловечным и отвратительным. Теперь, когда уровень адреналина упал и он испытывал чувство хорошо выполненного долга, по всему телу разлилось блаженное тепло – он радовался солнцу, улыбался прохожим в приятной уверенности, что никто его тут не знает и что он может делать все, что угодно, хотя ничего такого не планировал. А от предвкушения, что вскоре он окажется в безопасном нутре отеля, съест что-нибудь вкусное и выпьет холодной водки, на которую здесь не скупились, профессор почувствовал себя почти счастливым.
Он сознательно не стал брать такси и решил идти в сторону метро по главной широкой улице, по которой ехали машины, обычно, впрочем, стоявшие в пробках. Время от времени между ними проскальзывал автомобиль с синей мигалкой. Профессор шел размеренным шагом, всем телом радуясь движению после долгих часов сидения в непроветриваемом помещении. На нем была белая рубашка, оттенявшая довольно эксцентричный галстук, который выбрала жена. Солнце припекало, профессор испытывал приятное чувство легкости, хотя мечты подышать во время этой прогулки свежим воздухом оказались иллюзией. Ибо над улицей витали, проникая в носы редких прохожих, выхлопные газы. На одном человеке с азиатскими чертами лица он заметил белую медицинскую маску.
Профессор уже прошел по левой стороне оживленной улицы около километра, а поскольку предварительно посмотрел по карте, что ему нужно на другую сторону, беспокойно искал «зебру». Той все не было видно, и он подумал, что под такой оживленной улицей наверняка есть подземные переходы, но они тоже не попадались. Профессор уже раздумывал, не дождаться ли просвета в потоке машин и не попробовать ли перебежать через проезжую часть, но вспомнил рассказанную во время кофе-брейка в качестве предостережения историю одного немецкого аспиранта, который несколько лет назад, как раз на подобной конференции, попытался – по-немецки доверившись установленным правилам – перейти улицу по пешеходному переходу на зеленый свет и был насмерть сбит промчавшимся на бешеной скорости автомобилем.
Итак, эту идею он отверг и продолжал терпеливо двигаться вперед, пока наконец километра через два не увидел ступени, приведшие его в подземный переход; таким образом он оказался на другой стороне улицы, где было тише и уютнее, малолюднее. Он разглядывал спешивших мимо людей. Те выглядели усталыми, загнанными, отсутствующими. Несли продукты в больших пластиковых пакетах; оттуда торчали веточки петрушки и жесткие метелки перезревшего лука. Вскоре он увидел источник этих приобретений – на пятачке сбоку был устроен рынок, где торговали овощами, фруктами и китайским ширпотребом. Только один раз он заметил тех, кто никуда не спешил: на парапете бездействовавшего фонтана сосредоточенно играли в шахматы двое стариков. Витрины магазинов были некрасивыми, цены на товарах крупно выведены толстым фломастером. Профессор пытался перевести их в более привычную валюту, но запутался и в конце концов решил, что это ему ни к чему, ведь покупать он ничего не собирается. В гостиничной лавочке он уже приобрел для жены янтарный браслет. Наверняка переплатил, но вещица показалась ему такой красивой, что он ни секунды не колебался. В наше время непросто найти предмет, который сразу придется по душе. Теперешнее хождение по магазинам больше напоминает копание в мусорной куче.
Солнце уже потихоньку клонилось к закату и вдруг залило улицы ярким светом. Фасады домов сделались багровыми, и каждой, даже самой убогой, детали теперь вторила тревожная коричневая тень, словно специально подведенная темной дымчатой тушью, какой пользовалась его жена. Профессору вдруг почудилось, что все это исполнено смысла и тайных знаков, точно в живописи Херри мет де Блеса, предмета его последних научных изысканий. К своей большой радости он констатировал, что оказался в более приятной части города, вероятно, предназначенной для туристов, потому что ему стали попадаться кафе с выставленными на улицу столиками и даже полосатые маркизы. С большим облегчением профессор сел за один из таких столиков, заказал рюмку коньяка и кофе. До банкета оставалось еще много времени, и он радовался, что может немного побыть один, вне этого многоязычного конференционного гула и вечного ощущения «откуда-я-знаю-это-лицо». Коньяк оказался превосходным. Красные лучи солнца освещали лицо профессора – мягкие, ласковые, они слегка пригревали; казалось, если бы их можно было пить, на вкус они напоминали бы наливку из шиповника. Поколебавшись мгновение, профессор заказал еще рюмку – и пачку сигарет, хотя давно уже бросил курить; но теперь ему казалось, что время отступило назад. Что он оказался в странном пространстве, где действия ничем не чреваты, следствиям не предшествуют причины и все замерло в состоянии волшебной подвешенности – тот самый момент, суть которого умеют передать лишь величайшие поэты, и лишь гениальные художники умеют найти для него подходящие краски. Профессор не умел, он был всего-навсего обычным, порядочным, хотя и неплохо образованным человеком; он мог лишь впитывать этот момент, погружаться в него – исполнившись огромного, почти невообразимого доверия. Когда он понял, что пора возвращаться, уже начало темнеть. Солнце зашло внезапно, поглощенное гигантскими контурами зданий в тысячи окон. Он понял, что опоздает, если пойдет пешком, поэтому направился прямиком к ближайшей станции метро. Поизучал довольно путаную карту, наконец понял, что от отеля его отделяют всего две станции. Купил в автомате билет и спустя мгновение оказался внутри усталой молчаливой толпы возвращавшихся с работы людей. Никто ни на кого не смотрел, механический гулкий голос называл перроны и названия станций на языке, которого он не понимал, да, собственно, и не пытался понять, настолько тот был ему чужд. Профессор остановился и стал оглядываться, пытаясь понять, в какую сторону идти, потом засомневался и вместе с толпой двинулся к эскалатору. Эта же толпа, теплая и, как ему показалось, дружелюбная, втолкнула его на бесконечно длинный эскалатор, и теперь он занудно сползал вниз, под поверхность земли, где царили топорные фигуры мраморных гигантов с атрибутами различных профессий – скульптуры, наводившие на него ужас. Он с облегчением вспомнил, что в гостинице на кровати его ждет приготовленная к банкету чистая рубашка.
Вот тогда-то, на середине эскалатора, профессор и увидел, как падает женщина, и даже услышал глухой удар ее головы о цоколь статуи. Теперь, стоя на коленях, он пытался осторожно приподнять ее голову, под которую подложил свой свернутый пиджак.
– На помощь, на помощь! – снова крикнул он в толпу – ему были видны только ноги и животы. – Вызовите, пожалуйста, «Скорую».
Ребенок, шедший за руку со взрослым, заглянул профессору через плечо, но его тут же отдернули назад. Профессор схватил какого-то мужчину за полу куртки, но тот ловко вывернулся.
– На помощь! – в отчаянии закричал профессор.
Толпа волнами перекатывалась над ними, в решимости профессора было что-то безумное, словно они с упавшей женщиной рассчитывали остановить Землю в ее вращении вокруг Солнца. У женщины вдруг начались судороги, и профессор обхватил ее, испугавшись, что она умирает. Его белая льняная сорочка была уже вся в крови, руки и лицо – тоже.
– Полиция! – воскликнул он отчаянно, и лишь после этого всем понятного слова рядом остановился какой-то мужчина, потом еще один. Однако они просто стояли, ничего не предпринимая и наблюдая за происходящим с непроницаемым выражением лица.
– Полиция, полиция! – начали повторять зеваки, толпа словно бы ускорила движение и сделалась более нервозной. Профессор сообразил, что его, склонившегося над лежащей женщиной, могут принять за убийцу. Он пытался подняться и отойти, но кто-то толкнул его, и профессор упал прямо в темное пятно крови.
Уже несколько человек наблюдали за этой сценой, когда к профессору и женщине начали протискиваться двое полицейских. Поверх формы на них были надеты светоотражающие жилеты, фантасмагорически преломлявшие лучи искусственного освещения, так что полицейские походили на ангелов, – именно так профессор их и воспринял. Женщина больше не двигалась. Профессор встал и, увидев, что весь вымазан в крови, с огромной надеждой посмотрел на стражей закона. Однако на их лицах застыла гримаса ожесточения – полицейские грозно вглядывались в него, совершенно игнорируя жертву. Профессор сразу понял, что его принимают за виновника случившегося. Видимо, так оно и было, потому что один из полицейских схватил его за руку, больно сжал, а потом заломил за спину. Профессор вскрикнул, возмущенный столь явным проявлением чудовищного недоразумения. Странно, что на раненую полицейские вообще не обращали внимания, зато у него потребовали документы – он пытался жестами объяснить, что документы в пиджаке под головой женщины. Профессор показал на нее рукой – голова женщины, повернутая набок, лежала на голом полу, пиджака и след простыл. Тем временем к ним протискивались трое крепких санитаров с носилками. Профессор видел их наголо бритые головы и мощные затылки. Глядя, как санитары раздвигают людской поток и пытаются разложить носилки, полицейский невольно ослабил железную хватку. Но толпа напирала и, наверное, поэтому профессору удалось выдернуть руку в окровавленной манжете. Санитары отпихнули профессора, он сделал шаг назад, повернулся и в необъяснимом приступе паники бросился бежать.
Сначала он петлял по подземным перронам, потом ринулся вверх по другому эскалатору, перескакивая через ступеньки и распихивая людей, которые, впрочем, и так расступались перед ним с отвращением и страхом. Они боялись крови, которая будила в них ужас. При виде ее они менялись в лице, забывая, что точно такая же течет в их собственных жилах, скрытых под самой поверхностью мягкой и беззащитной кожи. В отчаянии профессор сообразил, что кровь может представлять для него смертельную опасность. Он ничего не знал об этой женщине. Она могла быть проституткой, наркоманкой, а в ее темной крови могли клубиться миллионы вирусов СПИДа, которые через микроскопические ранки уже наверняка атаковали организм профессора. Он вспомнил, что утром стриг ногти и поранил большой палец. Взглянул на это место – оно было покрыто запекшейся кровью… Профессор бежал вверх, женщины визжали и отскакивали к стенкам эскалатора, мужчины охотно схватили бы его и разобрались по-своему, но боялись к нему прикасаться. Огромными прыжками он добрался до выхода из метро, а когда оказался на улице, первой мыслью было как можно скорее вымыться, хотя бы в ближайшем фонтане. Профессор стоял посреди сквера и в панике оглядывался. Он подумал о туалете в метро, но возвращаться категорически не хотелось. Профессор попытался поскорее сориентироваться, где он находится, и испытал глубокое облегчение, когда за крышами зданий разглядел остроконечный силуэт своего отеля. Не колеблясь ни минуты, он двинулся в том направлении – почти бегом, вытянув руки вперед, словно актер, исполняющий в детском спектакле роль привидения.
Уже стемнело. Чтобы попасть в отель, нужно было пересечь еще одну оживленную улицу. Профессор уже знал, что переход может быть далеко, поэтому предпринял безумную попытку воспользоваться тем, что из-за пробки машины в этом месте притормаживали. Дождался подходящего момента и бросился прямо под колеса автомобилей, которые или останавливались, или, яростно сигналя, пытались его объехать. Профессор хлопал по капотам окровавленными руками, отчего водители впадали в еще большую ярость. Один из них, сидевший за рулем черного «Лендровера», обладал, видимо, лучшей реакцией, чем другие, потому что, когда профессор пробегал мимо, дверь со стороны пассажира вдруг распахнулась и больно ударила его в бок. Он упал, но тут же попытался встать, понимая, что играет со смертью. Машины замедляли ход и объезжали с трудом поднимающегося окровавленного человека, а водители не скупились на ругань и проклятия. Сам не ведая как оказавшись на другой стороне, профессор подумал, что худшее позади. Оставалось только преодолеть большой сквер перед отелем, и он радостно двинулся вперед, но обнаружил, что где-то потерял ботинок. Наверное, это случилось, когда его ударила дверца «Лендровера» и он упал. Итак, профессор ковылял в одном ботинке, беспокоясь, как он теперь пойдет на банкет, ведь второй пары обуви у него с собой нет. Что ж, придется купить новые туфли. Впрочем, банкет, наверное, уже начался. Ничего не поделаешь, опоздает. Речи к его приходу уже закончатся.
Ковыляя так, в одном ботинке, он добрался до застекленных дверей отеля, но здесь путь ему преградил рослый плечистый портье в ливрее, напоминающей форму войска какого-то опереточного государства. Он видел профессора несколько раз, в том числе сегодня утром, но, видимо, не узнал. Профессор не собирался отступать. Он объяснил, что живет в номере 1138 и приехал на конференцию. Непреклонный страж, сбитый с толку его беглым английским, заколебался, но решительно потребовал паспорт. И тогда профессор с ужасом осознал, что остался без пиджака, а следовательно, и без паспорта. На всякий случай он пошарил в кармане брюк, сначала заднем, потом в обоих передних, но обнаружил там лишь горсть местных монет, билет на метро и начатую упаковку жевательной резинки со вкусом лимона. Портье иронически взглянул на него, и на лице у него расцвела удовлетворенная улыбка. Он схватил профессора за шиворот, словно жулика, и, извивающегося, вывел в сквер, где дал такого пинка под зад, что тот упал и долго не мог подняться.
От боли, унижения и бессилия глаза профессора наполнились слезами – он не сумел сдержать рыдания. Он не плакал уже много лет и успел забыть, какое это может принести облегчение. От плача профессор успокоился – так сказать, плывшая по морю слез, его лодка пристала к берегу и качка прекратилась. Итак, он пришвартовался к совершенно новой неожиданной ситуации, и перед ним простирался абсолютно неведомый материк. Следовало взять себя в руки.
Сидя в потемках – в сквере было темно, как почти повсюду в этом плохо освещенном городе, – профессор размышлял, как поступить. Если бы не пропал пиджак, он мог бы позвонить, но вместе с паспортом и кредитными картами исчез также и телефон. Профессор решил пробраться на другую сторону отеля, где, по его предположениям, должен был проходить банкет. Может, там ему как-то удастся связаться с коллегами. Кое-кто из них еще не бросил курить и, наверное, выйдет на какую-нибудь террасу, балкон, а то и в сад… Он двинулся вперед, внимательно высматривая освещенные окна. Почти весь первый этаж, кроме холла, занимали рестораны, бар и конференц-залы, но большинство окон были темными. Слева профессор увидел группу молодых мужчин, столпившихся под одним из немногочисленных исправных фонарей. Они перекликались – похоже, во что-то играли. Он замер, не желая выдать своего присутствия, а потом бесшумно прокрался к стене и, прижавшись к ней, двинулся дальше. Таким манером он добрался до противоположной стороны отеля и там увидал большие освещенные застекленные стены банкетного зала.
Он был так взволнован, что снова чуть не расплакался. От стены было мало что видно, но, отступив немного в глубь сквера, поросшего здесь колючей иргой, которая недавно расцвела и издавала умопомрачительный аромат, одновременно медовый и терпко-гнилостный, профессор сумел разглядеть больше. Окутанный ароматом ирги, он рассматривал реалистическую картину, обрамленную вертикальными линиями здания и оправленную в стекло фасада. Вокруг высоких узких столиков, накрытых белыми скатертями, стояли элегантно одетые люди; они ели и разговаривали – головы склонялись друг к другу, а затем отклонялись назад, видимо, сопровождая этим жестом жизнерадостный смех, руки касались плеч собеседников, доброжелательно похлопывали их. Между столиками кружили официанты во фраках, ловкие и стройные, одна рука за спиной, в другой – поднос с напитками. Этот сдержанный в плане колористики образ показался профессору современной минималистской аллюзией на Брейгеля: занятые неизбывной суетой люди, ярмарка мелких делишек, торжество светской поверхностности… Профессор в отчаянии искал знакомые фигуры; он не был уверен, что это тот самый банкет – отель огромный, в нем могло проходить много конференций вроде той, в которой принимал участие он сам.
Он сделал шаг в сторону, чтобы понять, куда направляются те, кто отходит от столиков. На мгновение исчезнув, они появлялись затем снова в угловом помещении с застекленными внешними стенами, немного напоминавшем аквариум. Это была курительная. Там он увидел профессора Г., специалиста по платоническим и неплатоническим объектам в европейской живописи XX века. Профессор не всегда соглашался с его тезисами, но сейчас очень обрадовался коллеге. Это было первое знакомое лицо за последние несколько часов. Г. курил сигариллы, профессор знал об этом, хотя с места, где он стоял, таких деталей разглядеть не мог. Он видел только размашистые движения руки Г. и его голову, которую тот приподнимал, выпуская дым. Надо спешить, сигарилла выкуривается быстро. Профессор поспешно похромал в ту сторону и остановился напротив «аквариума», надеясь, что его заметят, но тщетно – он стоял слишком низко. Пришлось вернуться в сквер. Когда профессор наконец занял достаточно удобную позицию, Г. уже гасил сигариллу; затем, дружески приобняв коллегу, он повернулся к выходу. В отчаянии профессор схватил первый попавшийся камешек и, размахнувшись, бросил в стекло. Однако расстояние было слишком велико. Разозлившись и преисполнившись решимости, он подумал, что предпримет еще одну попытку форсировать вход, однако не сумел добраться даже до порога. Портье, занятый приветствием какой-то богато одетой, увешанной бижутерией женщины на безумных каблуках, не взглянул на него, зато вмешались двое вооруженных охранников: один из них больно заломил профессору руку (тому даже послышалось, что хрустнули суставы) и тут же с отвращением отпустил. Профессор упал и поскорее отполз в колючий кустарник. Он знал, что любой ценой должен избавиться от окровавленной рубашки и как-то умыться. Из кустов он видел, как охранники с омерзением вытирают вымазанные в крови руки, и подумал: что бы ни носила в себе женщина из метро, теперь это уже проникло в него. Чистой частью манжеты профессор вытер рот и глаза. Вспомнил, что утром видел из окна отеля фонтан, и решил его отыскать.
Поточнее сориентировавшись на местности, он составил план. Пробраться к фонтану будет нелегко – придется пересечь пятно света прожекторов, освещавших струю воды, а также миновать подозрительных типов, игравших на каменном парапете в домино или другую нехитрую игру. Однако следовало действовать. Профессор снял рубашку и спрятал ее в кустах. Его пробрал холод, по спине побежали мурашки. Стараясь держаться в тени, он на четвереньках пополз в сторону фонтана и, засомневавшись, остановился лишь там, где проходила четкая грань, разделявшая темное и светлое пространство. Он сунул туда голову и решил, что его не заметят. Сгруппировался, сделал прыжок и в несколько секунд достиг фонтана. Профессору удалось войти в воду, от холода перехватило дыхание. Он начал лихорадочно смывать с себя запекшуюся кровь, руками растирал полуобнаженное тело, наконец снял брюки, от которых вода окрасилась в красный цвет – фонтан, ритмично выпрыгивавший в небо, потемнел и в свете затейливых фонарей засиял пурпуром. Вдалеке мокрый голый человек увидел бегущих к нему ненавистных охранников, заметил также, что игроки вскочили и тоже двинулись к фонтану. Он развел руками – хотел закричать, швырнуть этот крик в огромную освещенную глыбу отеля, но стиснутое от холода горло сумело издать лишь писк или скулеж. Профессору, однако, казалось, будто он кричит, и этот крик, чистый и мощный, отражаясь от тысяч стекол, устремляется в грязное пожелтевшее небо над этим большим городом, который он призывает к порядку.
Тем временем подбежали охранники, вытащили профессора из воды и бросили на колени. Тут подоспели игроки – как было удержаться и не лягнуть хоть пару раз это озябшее и столь бесцеремонно оголившееся тело? А оно даже не застонало, безголосое и содрогающееся от холода. Мгновение они посовещались над ним, а затем, подхватив под руки, отволокли туда, где ему место.
Сердце
Супруги М. вернулись из отпуска раньше обычного. Он выглядел усталым, даже больным. На сердце М. жаловался уже давно и в последнее время спасался, пожалуй, лишь различного рода диетами, исключавшими из меню то одно, то другое – согласно очередным теориям специалистов по питанию, которые все смелее основывались на истории эволюции, теории классового общества, психоанализе и так далее. Но главным спасением господина М. была мощная энергия той заботы, которой окружала его жена.
Она была парикмахером, не какой-нибудь стилисткой причесок, дизайнером волос и уж тем более не хозяйкой «Клиники волос» или «Мануфактуры причесок». Нет, она просто стригла, подравнивала, мыла, красила и причесывала. Она работала в отличной парикмахерской в самом центре города и имела своих клиентов. К сожалению, каждый год на несколько месяцев, с ноября до апреля, она их покидала. В это время супруги М. задергивали занавески в своей квартире и отправлялись в Азию. Он, полный, хотя всегда несколько бледноватый, владел в прошлом большой преуспевающей автомобильной мастерской, но после инфаркта уже не мог вести дела, поэтому продал бизнес, деньги удачно вложил и – по словам соседей – жил на проценты. М. утверждали, что в Азии жизнь дешевле, а европейские зимы дороги и депрессивны.
– На зиму, – твердила госпожа М., накладывая краску на тонкие волосы своих постоянных клиенток, – на зиму Европу, знаете ли, следует запирать на замок. Оставить только тех, кто обслуживает оборудование и приглядывает за электростанциями. Но и они могут работать вполсилы.
Нельзя не согласиться, что это неплохая идея устройства мироздания.
Люди немного завидовали их образу жизни и всем этим путешествиям, но поскольку не видели супругов М. ежедневно, быстро о них забывали, тем паче что предпочитали не думать о тех, кто преуспел больше них. И уже к началу декабря, когда из подвалов извлекались искусственные елки, а дома украшались гирляндами, никто не вспоминал о М.
А М. тем временем снимали маленькое бунгало с дырявыми стенами и заржавевшим душем где-нибудь на Пхукете в Таиланде. Прихватив спиртовку и портативный холодильник, вели жизнь вечных туристов, столь же скучную, как все, что превращается в рутину. Подключив ноутбук к сети, они проверяли состояние счета, курс приобретенных акций, а также срок действия медицинской страховки. Их не интересовали политика и культурные события. Они не ходили в кино и в театр, хотя, конечно, кое-что проглядывали на ютубе и рассеянно осматривали местные музеи. Система буккроссинга позволяла брать книги, которые, прочитав, можно было немедленно поменять на другие, не привязываясь душой ни к фразам, ни к стилю, ни к историям.
К сожалению, состояние сердца господина М. все ухудшалось – врач даже употребил слово «трагически», – и супруги отдавали себе отчет в том, что образ жизни придется менять. Поэтому в последнюю зиму они не поехали ни на Пхукет, ни на Шри-Ланку, ни в дешевую, как постные щи, Индонезию, а отправились на самолете в одно место, название которого обязались хранить в тайне. Еще раньше они продали значительную часть акций, чтобы оплатить пребывание в современной, стерильной больнице в южном Китае, где господину М. обещали новое сердце.
Сердце доставили вовремя, соответствие тканей было идеальным, операция прошла успешно. Старое, европейское, сердце сожгли в больничном крематории, хотя жена господина М. подумывала, не сохранить ли его и не забрать ли домой. М. напоминал себе, что хотел спросить, чье это сердце и что случилось с человеком, от которого он его получил. Да, он хотел об этом спросить, но не помнил, спросил ли в конце концов и обсуждали ли они вообще донора. Какой-то разговор был, но потом речь зашла о другом. А может, он вовсе не собирался спрашивать, может, в этой больнице такие расспросы не приветствуются. Впрочем, нельзя было ожидать от него слишком многого: он был еще слаб. Чувствовал себя плохо, голова кружилась, и М. постоянно с тревогой прислушивался к биению своего нового сердца. Ему казалось, что оно стучит как-то иначе, тяжело, словно он бегом спасается от погони.
Весна по Европе распространяется волнами. Зародившись в южной Италии и Испании, она осторожно продвигается на север – неведомыми тропами, неведомыми способами. В марте достигает юга Франции и Греции, в апреле вспыхивает в Швейцарии и на Балканах, в мае расцветает в Германии и Центральной Европе, чтобы к началу июня объявиться в Скандинавии.
Господин М. чувствует себя уже хорошо. Однако ему следует быть осторожным, поэтому, выходя на улицы своего европейского города, он надевает белую медицинскую маску. Рана заживает, напоминает эскиз новой счастливой жизни, бугристый рельеф, пока существующий лишь на кальке тела. М. испытывает ощущение странной подвешенности, как случалось в детстве, когда окружающее пространство еще не было заполнено значениями и каждое событие казалось единственным и неповторимым. Вот стайка голубей срывается с газона и улетает за крыши домов, на какую-то другую площадь. Их крылья поднимают ветерок, частички пыли взмывают и снова оседают, словно солдаты, которых по ошибке слишком рано призвали на войну и тут же отпустили домой. Господин М. теперь во всем видит знаки.
Он шагает – идеально соответствующий пейзажу своего города. Мир облегает его, словно хорошо скроенный пиджак, сшитый по размеру, во имя его стопроцентного удобства. Господин М. не склонен к высокопарным эпитетам, он всегда занимался машинами, ум у него точный и прагматичный, поэтому слову «счастье» он предпочитает «удовлетворение».
Вроде бы все прошло хорошо, но через некоторое время после операции господин М. стал плохо спать. Он лежал в полусне, словно в густом желе, полном диковинных образов, призраков, далеких неясных звуков. От всего этого его охватывал страх – тем более ужасающий, что он не мог пошевелиться. Днем этот страх прятался где-то в недрах постели и оттуда следил за господином М. А ночью – снова то же самое, до самого утра. В полумраке комнаты, куда уже начинали проникать серые рассветные лучи, он вытягивал перед собой руки и раздумывал, почему, собственно, у него пять пальцев, а не шесть или четыре. Почему на свете вечно одним чего-то не хватает, а другие страдают от избытка? Почему детство продолжается так несоизмеримо долго, что потом не хватает времени на зрелость, на рефлексию и извлечение уроков из собственных ошибок? Почему люди, желая творить добро, совершают зло? И почему так трудно просто быть счастливым? Конечно, он не находил ответа на эти вопросы. Трудно сказать, когда и почему начали появляться в его жизни странные, значимые мгновения внезапного пробуждения неведомой ему прежде воли. В эти мгновения он испытывал потребность говорить: «Хочу». Его переполняла мысль, превосходящая по силе все прочие – словно часовая пружина, раскручивавшаяся внутри с тайной мощью: ничто не в состоянии было ее остановить, кроме, может, успокаивающих прикосновений жены, лекарства под названием «ксанакс» и сна, если тот приходил. «Хочу» было подобно липкой лапе, которая ни с того ни с сего вцеплялась в какую-то идею. Или мысль. Или вещь. Например, ему вдруг захотелось красок, и он совершенно не знал, как утолить этот неожиданный голод. Он купил себе альбом Марка Ротко, потому что ничего больше не нашел в ближайшем книжном магазине – элегантном и минималистически оформленном. Но то, что он увидел на страницах альбома, не могло его насытить. Взгляд скользил по блестящей поверхности репродукций и, неудовлетворенный, воспарял к небу. М. также купил жене пестрое платье, но и оно показалось ему каким-то банальным. Охотнее всего он бы сам его надел. Да, М. не скрывал этого: сам бы надел это платье. Его обуяла жажда тишины – и еще чего-то в этой тишине… неуловимого, какого-то одного звука, который бы ее оттенял, однако М. даже не умел его назвать.
В августе они уже знали, что поедут в Таиланд, в это нежное буддийское королевство, которое ассоциировалось у них с гладкостью и сладостью кокосового молока. Они уже забронировали билеты и домик, на сей раз более комфортабельный, с ванной и кухней. Вещи пока не собирали, поскольку привыкли делать это накануне отъезда; уместить то, что они собирались взять с собой, в два рюкзака и два небольших чемодана – дело нехитрое.
Но в начале сентября М. почувствовал свое непреодолимое «хочу» и теперь не вылезал из-за компьютера в бесконечных поисках одного – информации о Китае.
Через несколько дней они уже влились в просторный пыльный ландшафт буддийского южного Китая. Из окон примитивной, обставленной допотопной мебелью гостиницы увидели местный рассвет – солнце с трудом поднималось над размытым горизонтом и, преодолевая сопротивление густого грязного воздуха, ползло вверх. По широкой грунтовой дороге ехали сотни велосипедистов. Их лица казались М. одинаковыми. Они появлялись из бесчисленных домиков – маленьких, приземистых, крытых жестью. Закутанные в толстые стеганые серосиние куртки, они безмолвно двигались в одном направлении, куда-то к далеким горам.
Супруги М. арендовали старую машину и наняли переводчицу-проводника госпожу Лю, которая, неизменно с пластиковым пакетом и загадочным выражением лица, предоставляла в их распоряжение свое время и свои лингвистические способности. Она показала супругам М. немногочисленные достопримечательности этого однообразного края, зачитывая пояснения и надписи вроде: «Как излишнее ощущение блаженства предвещает приход безумия, ощущение безопасности предшествует молниеносному удару поражения». В большинстве своем эти надписи господина М. ужасали – казалось, они затрагивали каждый аспект жизни, ничто не ускользало от их внимания. Госпожа Лю на вполне приличном английском рассказывала им наиболее известные буддийские истории. А поскольку она страдала хроническим насморком, то постоянно сморкалась, отчего нос краснел, напоминая, что существуют на свете вещи банальные и тривиальные, несравнимые с таинственностью коанов и неотвратимостью кармических законов.
В самый первый день своего путешествия они оказались в маленьком храме, о котором не смогли узнать ничего, кроме того, что он древний и достоин внимания. При нем работали мастерские, где изготовляли листы рисовой бумаги, заполненные красивым каллиграфическим почерком. Несмотря на это, монастырь выглядел заброшенным и опустевшим. Только несколько мужчин сновали между зданиями, но явно не монахи, поскольку, подобно всем местным жителям, были одеты в серые стеганые куртки.
– Давным-давно, – рассказывала госпожа Лю, – жил в этом монастыре один монах, человек просвещенный и необыкновенно мудрый.
Она высморкалась в бумажный платочек и посмотрела на них так, словно умоляла о снисхождении.
– Его звали Яо. О нем говорили, будто он умеет смотреть сквозь время. Что видит очередность реинкарнаций в колесе сансары. Как-то во время своих странствий он остановился отдохнуть и увидел женщину, которая кормила грудью младенца и ела рыбу, аккуратно вынимая кости и бросая объедки бездомной собаке. А когда отощавшая собака, осмелев от неожиданной щедрости, проявляла настойчивость, женщина пинками отгоняла ее. Увидев это, монах Яо рассмеялся. Сопровождавшие его ученики взглянули на Яо с изумлением: «Учитель, отчего же ты смеешься? Здесь нет ничего смешного». – «Да, вы правы, мои ученики, – ответил монах Яо, – и все же я не смог сдержать смех. Видано ли это – пожирать тело отца, пиная одновременно собственную мать? Обгладывать скелет отца, выкармливая смертельного врага? Сколь жалкое и жестокое зрелище представляет собой колесо сансары!»
Госпожа Лю изложила эту историю с гордостью, будто ребенок, довольный тем, что выучил к празднику стишок, а потом посмотрела на М., не уверенная, что они поняли. Видимо, с туристами она всякого навидалась. Супруги улыбнулись и задумчиво покачали головами. Это успокоило госпожу Лю. Вскоре она намекнула, что пора обедать.
Они пообедали в местном ресторане, молчаливый хозяин которого нашел для них три места в углу большого зала. Поковыряли безвкусное блюдо, скользкое от картофельной муки и накачанное глутаматом натрия. М. хандрил, он никак не мог прийти в себя после смены часовых поясов – все пытался примоститься в этом мелком и поверхностном времени, окутавшем их, но не пускавшем внутрь. Он по-прежнему не понимал, зачем «хочу» привело его сюда.
Внезапно что-то вырвало его из задумчивости. И ни с того ни с сего господин М. спросил госпожу Лю о тюрьмах – есть ли какие-нибудь поблизости… Удивленная, та долго вглядывалась в его тонкие губы.
– Вы хотите посетить тюрьму? – спросила она с сарказмом, в котором звучало глубокое разочарование.
На следующий день она не пришла.
– Зачем мы сюда приехали? – жаловалась госпожа М. – Здесь холодно и некрасиво.
Господин М. не знал, что ответить. Казалось, он принюхивается, дожидаясь ветра, который разгонит вездесущую пыль и что-то изменит. На третий день они нашли в постоянно отключающемся интернете упоминание о некогда знаменитом, а ныне забытом буддийском монастыре. Господин М. не был уверен ни в чем, также и в том, что́ делать и куда ехать, но на четвертый день снова ощутил свое «хочу». Оно давило на грудину изнутри, будило беспокойство. Требовало: «Ну давай же, действуй». Стояло в горле, хотя он то и дело пытался сглотнуть. Супруги М. упаковали багаж и двинулись вперед, неотвратимо приближаясь к забытому монастырю.
Они поднимались вверх по неровным заброшенным дорогам. Пейзаж менялся, не менялись только домики с жестяными крышами, наспех сколоченные склады и неотличимые друг от друга остановки. Спутанные, переплетенные провода тянулись вдоль дороги, соединяя дома в единую сеть, но чем выше супруги М. поднимались, тем эти сплетения делались тоньше; наконец, остался всего один чахлый кабель, ведущий, подобно дороге, в горы. В какой-то момент и дорога, и кабель закончились – в этом месте М. пришлось переправиться через мелкий ручей. За ним стояло несколько зданий с изогнутыми по углам причудливыми крышами и маленькой колокольней, в которой вместо колокола висел большой латунный гонг. Они вышли из машины. Ветер принес откуда-то запах гари с едва ощутимым химическим оттенком. Это и оказался тот самый монастырь. На гравийной парковке стояла всего одна машина с местными номерами, супруги поставили свой автомобиль рядом и неуверенно двинулись к пагодам.
Вскоре выяснилось, что в монастыре нет никого, кто мог бы ими заняться и провести экскурсию. Вероятно, в сезон сюда приезжали туристы и верующие, но сейчас, видимо, было уже слишком холодно. Единственное дерево – огромное, самое большое, какое они видели за все свое пребывание в Китае, – росло в самом центре двора; то, что оно уцелело за последние сто лет, казалось чудом. Это был гинкго билоба – гордый, с мощным стволом и фантастической кроной.
Они пытались жестами объясниться со стариком, который не проявил к ним особого интереса и сразу исчез, но вскоре появился снова, вместе с другим мужчиной, молодым, в военной форме. Солдату, вероятно, было не больше семнадцати, гладкое лицо и ласковые миндалевидные глаза делали его похожим на ребенка.
– Может переводить, – сказал он на ломаном английском, указывая на себя. – Вести к учитель. Монастырь очень старый. О-о-о, какой старый. Это дерево здесь тоже священное. Монахи поливают его тем, что делают сами. – Он рассмеялся, обнажив мелкие зубы на длинных блестящих деснах. – Ну, вы понимаете, – и он начал подражать звукам опорожнения мочевого пузыря.
Оказалось, что неподалеку расположена военная часть, в которую монахи обращаются за мелкими услугами – когда нужно что-то привезти, отдать, передать… Пожилой мужчина решил, что с переводом солдат тоже вполне способен справиться. Теперь он держался в стороне, хотя порой подсказывал юноше какое-нибудь китайское слово. М. узнали, что в монастыре живут шестнадцать монахов и находится знаменитая статуя так называемого Сочувствующего Будды по имени Миле, она стоит в самом большом храме. Чтобы туда добраться, нужно пройти через храмы поменьше. И они зашагали от храма к храму, поднимаясь по каменным лестницам, разуваясь и восхищенно замирая перед каждой фигурой, не понимая того, что видят: символы, буддийские хоругви, бумажные золотисто-красные листочки, заполненные значками, которые напоминали супругам больших раздавленных пауков. Продолжалось это долго, поскольку солдат, который должен был объяснять, больше молчал, чем говорил, то и дело подыскивая слово в своем бедном словаре, а кроме того, всякий раз расшнуровывал и зашнуровывал тяжелые армейские ботинки. Не пристало солдату китайской армии ходить в незашнурованных ботинках, даже если речь идет о нескольких десятках метров, отделяющих один храм от другого. Шнуровка при этом должна быть безукоризненной, идеальной. Супруги отнеслись к этому с пониманием и вскоре назубок выучили причудливую систему протягивания шнурков через отверстия в ботинках.
Когда они наконец добрались до последнего, самого большого храма, уже начало смеркаться. Внутри выкрашенного в красный цвет деревянного здания они увидели нечто совершенно для себя неожиданное. На троне сидела вырезанная из дерева золотая фигура, кое-где потемневшая от дыма кадил. Она ничем не напоминала статуй Будды, к которым они уже привыкли за эту поездку. Перед ними был не удивительный толстяк, широко улыбающийся, грубоватый и сладострастный, а худой андрогин, небрежно закинувший правую ногу на левую, приспущенную с трона. Статуя глядела не прямо на смотрящих, как имели обыкновение другие фигуры, словно бы старавшиеся зацепить взглядом какого-нибудь верующего, а вниз, в некую точку перед своими стопами. Выражение лица у Будды было сосредоточенное, голову подпирала ладонь правой руки, локоть которой, в свою очередь, покоился на правом колене. Супругам М. показалось, что они застали бодхисатву в интимный момент раздумий, в ту самую минуту, когда он чего-то ждал – автобуса или очередной кальпы, в которой сможет совершить полное обновление. Стоявший рядом солдат вздохнул и сказал:
– Он придет. Будущее. Прекрасное будущее, когда он придет.
Госпожа М. спросила, когда это произойдет, и солдат скорчил гримасу, явно призванную показать, что подобный шмат времени разум объять не в силах.
Они зажгли кадила и медленно отвесили низкий поклон.
Когда солдат расшнуровывал ботинки, снова появился старик и повел их по тропинке куда-то вверх, за монастырь, где сквозь редкие кусты виднелись непритязательные деревянные постройки. Солдат потащился вслед за ними.
– Что это за Учитель? – пытался расспрашивать М., но членораздельного ответа получить не удалось.
– Глаз на голове, – только и повторял их случайный переводчик и таинственно качал головой.
Их приветствовал худой, седой, коротко стриженный мужчина в темно-серой стеганой куртке и серых, слишком свободных штанах. Предусмотрительная госпожа М. вручила ему коробку бельгийского шоколада, хозяин с радостью принял этот дар. Мужчины обменялись несколькими фразами – супруги М., конечно, ничего не поняли, однако не было сомнений, что речь шла о них. Они сели снаружи перед лачугой с небольшим деревянным крыльцом. На земле был сложен небольшой каменный очаг, на котором посвистывал темно-красный чайник. Хозяин заварил чай в маленьком щербатом чайничке и довольно улыбнулся. Он что-то сказал солдату, и тот сообщил М:
– Уже можете говорить. Он готов.
Супруги не поняли.
– О чем надо спрашивать?
– О чем хотите. У вас же, наверное, есть какие-то вопросы. Сюда приносить вопросы. Он все знать и все объяснить.
Супруги переглянулись. Жена молча намекала, что спрашивать должен М., ведь это из-за него они сюда приехали; а ему пришел в голову один очень простой вопрос: «Я умру?» Вопрос был глупейший, так что он не стал его задавать. М. злился на себя, что забыл обо всех своих записях и заметках, об этих состояниях неуверенности, о мыслях, которые терзали его по ночам… Тогда отозвалась его жена, она спросила человека, заваривавшего чай, кто он такой. Довольный собой солдат перевел вопрос, и тот человек сразу улыбнулся и, подкладывая дрова в огонь, что-то сказал, причем, как показалось М., реплика была длиннее обычного ответа. Спустя мгновение солдат перевел.
– Простой человек, у которого глаз на верхушке головы. Монах. Говорить, что монах с глазом на голове, но слова не иметь, чтобы ответить. Много времени не хватает. Мало времени рождается.
Господин М. собрался с мыслями и готов был задать свой первый вопрос. Ему вспомнилось сразу несколько:
– Почему на свете всего не хватает? Почему не хватает для всех?
Солдат внимательно посмотрел на него, и господину М. почудилась в нем какая-то неприязнь. Юноша что-то говорил монаху. Тот играл палочкой, разгребал пепельные угольки и тут же сгребал обратно. Спокойным голосом он произнес несколько фраз, а потом раскаленным концом палочки нарисовал в воздухе круг.
– Болит, – перевел солдат. – Каждый человек болит и каждое существо болит.
Тут он словно бы запнулся и напряженно глядел на М. и его жену, как будто желая заставить их понять эту простую проблему.
– Ничего нет, – добавил он беспомощно.
Монах покивал головой, а потом улыбнулся.
– Кто дал мне мое сердце? – спросил господин М.
– Сердце? – переспросил солдат, не понимая, что мужчина имеет в виду.
М. указал на свою грудную клетку.
– Человек, отдавший мне сердце, возможно, происходил из этих краев. У него забрали это сердце? Как мне быть? – М. решил не вдаваться в объяснения, раз тот и так все знает.
Солдат с неожиданным жаром что-то сказал монаху, тот приподнял брови. Рукой тоже указал на свое сердце. В его взгляде вдруг забрезжило сомнение. Он молчал, подливая супругам чай, имевший горький травяной вкус. Потом начал говорить, но уже не дожидаясь перевода. Он все говорил и говорил, словно что-то декламировал, словно колдовал над этим чайничком – довольно тихо, так что приходилось сидеть неподвижно, затаив дыхание, чтобы расслышать звучание отдельных слов. Вскоре господин М. расслабился. Голос монаха действовал на него успокаивающе. Солдат ерзал, ему явно было неловко, что он не выполняет свои обязанности. Юноша даже попытался робко прервать монаха, но тот остановил его жестом, словно отгонял надоедливую муху. Возможно, он был убежден, что мелодия китайского языка пробудит в пришельцах ранее дремавшие нейроны, возбудит какие-то импульсы и перевод не понадобится. Раз все мы имеем природу Будды… Но супруги М. ничего не понимали. Солдат беспомощно пожал плечами, потом начал поправлять шнурки своих армейских ботинок.
Монах закончил, угли в очаге потемнели и сделались кроваво-красными.
– Уже поздно, нам пора, – сказала госпожа М., когда поняла, что больше ничего не по-следует.
Она встала, муж неохотно последовал ее примеру.
Вниз они возвращались в темноте, ноги, обутые в лучшие ботинки для горных восхождений, скользили по склону, потому что тропинка превратилась во влажную кашу. Брюки были забрызганы серой грязью.
М. заплатили солдату больше, чем тот ожидал, и он растроганно поблагодарил, хотя был недоволен собой и смущен.
В этот вечер они молча собрали свои вещи. Ночью господина М. снова мучили кошмары, он лежал в горячем душном воздухе гостиничного номера, и ему казалось, что единственное спасение – просто смотреть в темноту. Утром супруги отправились в аэропорт, а потом дальше, туда, где в это время года было их место – в Таиланд. Остаток этой зимы они провели относительно спокойно, в основном валяясь на пляже и проверяя в интернете состояние своего счета. Весной вернулись в Европу, чтобы серьезно заняться имевшейся в их распоряжении жизнью.
Transfugium[14]
Когда она отъезжает от стоянки, авто-автомобиль задает ей несколько рутинных вопросов – в частности, желает ли она послушать музыку и какую, не нужно ли повысить или понизить температуру в салоне, использовать ли ароматизатор воздуха. Добавляет также, что в цену поездки включены разговоры на выбранную тему, и монотонным голосом начинает перечислять: «Область функционирования имплантационных медицинских страховок», «Выгодные инвестиции – рынок недвижимости в Гренландии», «Переход с двупольной системы на однопольную, затраты и прибыль», «Как бэби-дизайн стал частью эволюции», «Здоровье – антропогеронтология – перспективы развития»…
– Нет, спасибо, – отвечает она и повторяет, чтобы не осталось сомнений: – Нет. Нет.
Воцаряется благословенная тишина, хотя на мгновение у нее появляется иррациональное ощущение, что авто-автомобиль разочарованно хмыкает. С этого момента он управляется сам, через спутник, равномерно, стабильно, двигается почти бесшумно, не обгоняет, не нарушает правил, не совершает рискованных маневров, пропускает пешеходов на переходах и при помощи огромного количества всевозможных датчиков предупреждает столкновение с животными, даже такими, которые выскакивают прямо под колеса. Женщина забивается в угол и укрывается курткой, хотя ей вовсе не холодно.
Вот что ей снится:
– Смотри, – говорит старшая сестра.
Они стоят над раковиной в их старом доме; какой-то праздник, они готовят угощение.
Она смотрит на руки сестры и с ужасом видит, как те исчезают под струей воды, льющейся из крана. Размываются, растворяются, словно сделаны изо льда.
– Смотри, – говорит сестра, поднося два обрубка к глазам. – Они мне больше не нужны.
Ей снилась сестра, к которой она едет. Рената.
Это заведение находится далеко от аэропорта, так что путешествие заняло три часа. Авто-автомобиль ехал по все более сужающимся шоссе, на которых появлялись характерные желто-красные указатели с двумя буквами: TF. «F» была чуть приподнята, так что логотип напоминал лестницу, ведущую вверх – в «Transfugium» человек вступал, словно на Землю Обетованную, эту отдающую мистикой символику еще усиливали приз-матроны, на которых светились фантастические картины дикой природы. Она смотрела на них равнодушно, ничуть не впечатленная, по каким-то причинам привязанная к тому, что дарит людям город – колыхание в безопасно распланированном пространстве, сконструированном по меркам человеческого разума и человеческого тела.
Ее ждал домик, деревянный, с четырьмя спальнями и просторной гостиной, точь-в-точь как те, что обычно снимают на лето большие семьи. Камера при въезде тщательно осмотрела ее лицо, потом ворота бесшумно открылись и авто-автомобиль подъехал к самой двери. Она вышла, забрала свой немногочисленный багаж, автомобиль вежливо поблагодарил и исчез. Она на мгновение почувствовала себя виноватой, что отказалась с ним общаться и что спала в дороге, но, конечно, это было глупое чувство, как все эмофейки.
Дом оказался идеально подготовлен к ее приезду: кровати застелены, стол накрыт, холодильник полон, полотенца свежие, играет классическая музыка и стоит бутылка хорошего вина с приветствием от фирмы. Именно это она и сделала первым делом – налила себе вина.
Деревянная терраса выходила на озеро, на спокойную сейчас воду и темную полоску противоположного берега. Другие бунгало, тактично спрятанные среди деревьев, казались тихими и темными, но возле одного она увидела автомобиль, внутри горел свет. Так что ее сестра не будет одинока в эту ночь. Где-то сзади, в глубине леса высились контуры зданий центра «Transfugium», но поскольку стеклянные стены обладали способностью к оптическому камуфляжу, их присутствие можно было скорее ощутить, нежели заметить. Было тихо, пахло лесом, опавшей хвоей, грибами и с трудом верилось, что это не какая-нибудь провинциальная наркологическая больница, а один из крупнейших в мире центров трансмедицины.
После их последней встречи, несколько месяцев назад, общаться с Ренатой уже не разрешалось, хотя та находилась где-то здесь, за стенами комплекса «Transfugium», совсем близко. Она подумала, что, вероятно, теперь все равно не узнала бы сестру. Это было очень неприятное чувство – все в ней устремлялось на помощь Ренате, но приходилось сдерживаться. В прошлый приезд ее учили, как справляться с этим нерациональным аффектом, подобно тому как работают с эмофейками. Выученная назубок мантра: эмоции всегда подлинны, ложной может быть их причина. Эмоции, возбуждаемые фальшивыми причинами, столь же сильны, как те, что порождены настоящими, поэтому человек часто обманывается. Их нужно просто пережить.
Уже наступил полдень, назначенный ей час, так что, немного озябшая, она двинулась в сторону огромных корпусов. Она шла вдоль стеклянных графитовых стен, отражавших небо над верхушками деревьев. Высматривала двери или окна, какую-нибудь щель, но все казалось непрозрачным и идеально гладким, словно отлитым в единой форме. Никакого главного входа и нельзя заглянуть внутрь.
Она подошла к темной стене и сказала:
– Я здесь.
Немного постояла, чтобы Здание могло ее осмотреть и идентифицировать. «Я тебя вижу», – казалось, проговорила эта громада и впустила ее внутрь.
Профессор Хой, лечащий врач ее сестры, отвечавший за процесс transfugium, имел вид андрогинный, изящный и спортивный. Он бегом спустился к ней по ступенькам и улыбнулся почти ласково, точно подруге. Хой был в черном облегающем спортивном костюме и надвинутой на лоб шапочке. Она подумала, что Хой, возможно, женщина – голографический бейджик на рукаве с надписью «д-р Хой» никак не помогал в идентификации пола. Хой выглядел так, как выглядят богатые люди – заботящиеся о себе и своем теле, совершенном от рождения, продуманном до мельчайших деталей, умные и осознающие свое превосходство. О Хое следовало бы говорить «оно», но на самом близком ей языке, домашнем, это прозвучало бы странно, поскольку средний род испокон веку зарезервирован не для человека, а для существ нечеловеческих, словно люди как зеницу ока берегут идею полярности полов. Так что она сразу решила, что будет думать о Хое: «он». Это помогало держать дистанцию. Фамильярность ей претила.
– Ты мало спала, – сказал он заботливо.
Она посмотрела на него долгим взглядом и вдруг почувствовала, что ей совершенно не хочется с ним разговаривать. Охотнее всего она бы отвернулась и молча ушла. Она хотела произнести какие-то приветственные слова, но горло сжалось, и она не сумела извлечь ни звука. Глаза наполнились слезами. Хой внимательно посмотрел на нее.
– Сожаление – странная, совершенно нерациональная эмоция, – сказал он. – Оно уже ничего не изменит. Ничего не вернет назад. Оно из разряда тех бесплодных и тщетных чувств, от которых нет никакого толку.
У него были совершенно черные непроницаемые глаза и правильные черты лица. Он казался человеком, который знает гораздо больше, чем готов признать. Ловким. Проницательным, но, несмотря на это, эмпатичным.
– Выйдем? – Он кивнул в сторону леса и озера.
Стена раздвинулась, и они оказались на террасе, плавно переходившей в хвойный лес. Она послушно пошла за ним к берегу. Достала из кармана фотографию и молча подала ему. Они с сестрой сидят на деревянной ограде, рядом с прислоненными к ней велосипедами. Каникулы в деревне у брата матери, сорок пять лет назад. Рената, старшая, учила ее кататься на велосипеде. Ей – семь, Ренате – тринадцать. Обе смотрят в объектив, словно в будущее, прямо на тех, кто глядит на них теперь.
Хой внимательно рассматривал фотографию. Ей показалось, что снимок его растрогал.
– Многие так делают, обращаются к фотографиям, – сказал он. – Это попытка понять причины, верно? Ты ищешь причины, это естественно. Чувствуешь себя виноватой.
– Она всегда казалась такой организованной, обычной.
– У нас тут есть психологи, если хочешь…
– Нет, – сказала она. – Не нужно.
Вода несла их слова к темной части леса на другом берегу озера, куда люди доступа не имели, к так называемому Сердцу; у нее сохранились детские воспоминания, что в свое время обсуждался другой вариант – «Заповедник».
– Что там? – спросила она, помолчав. Она много раз задумывалась, в самом ли деле этот человек верит во все, что говорит и делает, или просто успешно продает новый товар, в который превратилось transfugium.
– Дикий мир. Без людей. Мы не можем его увидеть, потому что мы – люди. Мы сами от него отделились и теперь, чтобы туда вернуться, должны измениться. Я не могу увидеть то, частью чего не являюсь. Мы – узники самих себя. Это парадокс. Любопытная гносеологическая перспектива, а также фатальная ошибка эволюции: человек всегда видит только самого себя.
Его телеграфный стиль вдруг вызвал в ней раздражение. Короткие простые фразы – точно учитель, разговаривающий с ребенком.
– Мне все это непонятно. Я могла бы стать ею тысячу раз. Смотреть ее глазами. Мыслить ее мозгом… – ей пришлось взять себя в руки, потому что она начала его передразнивать, – но я все равно не понимаю, как это происходит. Как можно захотеть чего-то подобного… – она не могла подобрать слов, – …противного природе.
Она отвернулась от доктора, пытаясь скрыть слезы, вызванные глубоким возмущением, хотя думала, что проработала проблему и сегодня будет свободна от эмоций. Внезапно ей показалось, что Хой тихо рассмеялся. Она повернулась к нему, испытывая еще большее раздражение, однако врач лишь покашливал, закуривая полезную сигарету, так что она заговорила снова, все быстрее и громче:
– Я здесь только потому, что никто больше из родственников не захотел заняться организацией всего этого. Я – ее сестра. Родители – старики и мало что в этом смыслят. Дети приняли ее решение за чистую монету, во всяком случае дочь. Сын от всего этого отстранился. Он испытывает только боль. Я взяла это на себя, но я этого не понимаю. И, честно говоря, не хочу понимать. Мне наплевать. Я приехала все оформить.
Злость действовала на нее благотворно, прибавляла сил и уверенности, но доктор Хой, стройный азиат с непроницаемым лицом, все равно смотрел с выражением, которое можно было бы определить как ласковое высокомерие.
– Ты имеешь право на гнев и разочарование. С их помощью ты защищаешься. Защищаешь свою интегральность, – продолжал он умничать, это было невыносимо.
– Отвяжись, – сказала она беззвучно, отвернувшись к озеру. И пошла вдоль берега – от вида бликов на поверхности воды, стены леса на той стороне и большого чистого неба ее злость постепенно таяла. Она почувствовала исходящий от воды покой и даже преддверие чудесного безразличия, как когда она впервые уехала из дома и решила не возвращаться. Сидела в автобусе и мысленно твердила: «Я никому ничего не должна, потому что люди отвечают за свой выбор».
– Как человек может хотеть перестать быть собой? – спросила она у идущего следом Хоя. – Это самоубийство. В определенном смысле вы совершаете по ее просьбе эвтаназию.
Хой схватил ее за руку и заставил остановиться. Он снял шапочку, теперь лицо выглядело еще более женственным. Над их головами прошуршали крылья солнечного вертолета.
– Западный человек убежден, что катастрофически и радикально отличается от других людей, от других существ, что он исключителен, трагичен. Он также говорит о «заброшенности в мир», об отчаянии, одиночестве. Он склонен к истерии, к самоумерщвлению. А ведь это не более чем превращение маленького различия в большую драму. Почему надо считать, будто пропасть между человеком и миром более значима и важна, нежели пропасть между двумя другими видами бытия? Ты понимаешь, о чем я? Почему, с точки зрения философии, пропасть между тобой и этой лиственницей более значима, чем пропасть между этой лиственницей и, скажем, тем дятлом?
– Потому что я – человек, – ответила она, не задумываясь.
Он печально покивал, словно предвидел, что они друг друга не поймут.
– Помнишь Овидия? Он это предчувствовал. – Продолжая рассуждать, Хой сел на ограждение. За спиной у него было озеро. – Метаморфозы никогда не основывались на внешнем различии. Так же и с transfugium: оно акцентирует сходство. В плане эволюции мы по-прежнему шимпанзе, ежи и лиственницы, все это мы носим в себе. И в любой момент можем к этому обратиться. Мы не отделены от этого какими-то непреодолимыми пропастями. Нас отделяют друг от друга лишь фуги, мелкие зазоры бытия. Unus mundus. Мир един.
Все это она слышала уже много раз, но почему-то эти аргументы ее не убеждали. Она считала, что они слишком абстрактны. Предпочитала спрашивать: болезнен ли процесс transfugium? Ощущает ли сестра одиночество? Что это значит – что процесс совершается в силовом поле? До самого ли конца человек осознает себя? Остается ли он собой? А если ее сестра передумает? Что тогда? Она уже несколько раз была близка к панике, ей казалось, что сестру нужно спасать силой, похитить, а потом запереть дома и заставить жить как все, нормально, как это происходило сотни, тысячи, миллионы раз – каждый в своей нише, на своем месте. Она попрощалась с Ренатой полгода назад, здесь, в парке. Встреча была спокойной и деловитой, почти безмолвной. Сестра передала ей нотариально заверенные документы, со множеством подписей и официальных голограмм, а потом еще вручила кулон – каплю из горного хрусталя на цепочке, единственное украшение, которое она носила. В следующее мгновение, когда Рената шла в сторону корпусов «Transfugium», ее сестра, державшая в руке кулон, почувствовала приступ удушья, как бывает, когда осознаешь необратимость происходящего. Она смотрела Ренате вслед и надеялась, что та обернется, что, может, даже передумает, вернется. Но нет, ничего такого не случилось – она увидела только спину сестры и темные двери, которые бесшумно сомкнулись, образовав черную непрозрачную поверхность.
– Она все еще здесь? Где?
Хой показал рукой на здание «Transfugium».
– Да, она уже готова.
Ей не нравился Хой, хотя они разговаривали уже не первый раз. Она знала, что этот человек не сумеет ее утешить, хотя он умен, сердечен и даже заботлив. Инстинктивно чувствовала его высокомерие, не знала, о чем он на самом деле думает. Хой повторял то, что написано в Брошюре, словно не желал тратить время на поиск других форм объяснения процесса. Экземпляр «Метаморфоз» Овидия лежал у кровати, словно Библия в номере отеля. Красивое издание, стилизованное под старину, иллюстрированное гравюрами, напоминало книгу девятнадцатого века и, вероятно, было призвано пробуждать ностальгию по чему-то давнему, естественному и основательному, успокаивать. Она несколько раз читала в Брошюре, что в мире не существует никаких постоянных однородных субстанций, мир представляет собой поток противоборствующих сил и отношений. Каждое существо обладает волей, которая позволяет ему жить. Реальность состоит из накладывающихся друг на друга, переплетающихся волями миллиардов существ. Некоторые из них сложны и пластичны, другие бессильны и фаталистичны. В таком мире многое, чего прежде и представить себе было нельзя, делается возможным, а границы оказываются иллюзорны. Сегодняшняя медицина способна преодолевать подобного рода эфемерные водоразделы.
– Пойдемте обратно, – проговорила она, потому что ей хотелось поскорее закончить этот разговор. – Мне холодно.
Она испытывала легкое раздражение, напоминавшее зуд. Ей претил менторский, претенциозный тон Хоя. Раздражало его совершенство. Он взглянул на нее снисходительно, попрощался и сказал, что присоединится к ним ночью.
Они обе вели обычную жизнь. Росли в счастливом доме. Родители любили друг друга, пока, сосредоточенные на своей прогрессирующей старости, совсем не перестали разговаривать. Трагедии и драмы – среднестатистические. Здоровье – под контролем. Дети, две дочери – удачные. Разница между ними шесть лет – достаточно маленькая, чтобы иметь общую комнату, и достаточно большая, чтобы слушать разную музыку и не обмениваться модными одежками. Между сестрами образовалась пустота, непреодолимая. Они присматривались друг к другу с любопытством, с симпатией, испытывая своего рода привязанность, которую легко спутать с любовью, но, в сущности, их мало что связывало, и каждая шла своей дорогой.
Они были сводными сестрами. Каждый из родителей внес в супружеский союз свой багаж: она принадлежала матери, а сестра – отцу. Им с самого начала дали понять, что они должны подружиться и таким образом помочь взрослым. Поставили задачу: принять участие в создании дружной семьи, которую они – обладавшие схожим чувством долга – успешно выполнили. Ей было шесть, Ренате – двенадцать. Биологическая мать Ренаты умерла так рано, что девочка ее не помнила, а потому, вероятно, сразу приняла и полюбила новую. Поводов для капризов не было. Она, младшая, была горда, что у нее появилась старшая сестра. Она восхищалась Ренатой, ее книгами, музыкой, засушенной лягушкой, поздним возвращением со дня рождения подруги в странном состоянии, которое она приняла за болезнь и которое оказалось обычным следствием злоупотребления алкоголем. Она помнила, как сестра читала по ночам, и свет экрана делал ее лицо похожим на маску.
Рената уехала из дома сразу после окончания школы и исчезла в большом городе на несколько лет, навещая родных только по праздникам. Она изучала космическую инженерию, для которой, как потом оказалось, парадоксальным образом не требовалось покидать дом и смотреть на небо. После вуза она большую часть времени проводила перед монитором, изучая какие-то графики и цифры и добавляя к ним свои. Эта работа оплачивалась хорошо и стабильно. Рената забеременела и поселилась вместе с таким же молчаливым, как она сама, инженером, специалистом по очистке воды в далеких странах. Он часто уезжал, но жили они дружно, во всяком случае, так это выглядело со стороны. Купили дом на юге, завели ульи и дикий сад. Однажды пожар уничтожил пасеку, но они ее возродили. Она помнит, как Рената плакала в телефон из-за этих пчел. Это был единственный раз, когда она плакала. По сравнению с ее собственным хаосом жизнь Ренаты выглядела аккуратной гравиевой дорожкой. Она навещала сестру редко, и та запомнилась ей в спортивном костюме, с повязкой на волосах – Рената с упорством маньяка бегала на длинные дистанции по пересеченной местности.
Она приняла душ, сварила кофе и уселась на ступеньки террасы – еще раз полюбоваться озером. Поверхность воды притягивала взгляд, но при этом не предлагала ничего, на чем он мог бы сосредоточиться, так что разум упорно соскальзывал в прошлое. В последние месяцы она постоянно пыталась найти в жизни Ренаты какую-то поворотную точку, признак начала изменений, источник первой мысли о transfugium. Был ли это нервный срыв, возможно, какое-то событие, переживание, о котором они, все ее близкие, не подозревали? Когда это случилось? Она путалась в мелких воспоминаниях, образы прошлого маячили перед глазами. Может, причины имеют природу пыли: отдельные частички незаметны, но в больших количествах образуют густой фаталистический туман. Образ первый. Они стоят перед зеркалом и, задрав платья до бедер, сравнивают свои ноги. Она с удовлетворением отмечает, что у нее ноги более стройные, чем у старшей сестры, – длиннее, изящнее. Рената признает ее правоту; потом они, в одних трусиках, прыгают по дивану. Образ второй. Вместе с другими девочками они бегут наперегонки по школьному стадиону, дистанция шестьдесят метров. Рената не останавливается на финише, как все, а бежит дальше, обегает по периметру весь стадион. Образ третий. Они на море, закапывают друг друга в песок. Рената лежит закопанная почти целый день, не хочет вылезать. Видно только едва заметное движение песка, когда она дышит. Вечером оказывается, что у нее обгорело на солнце лицо.
Где этот момент, который объяснял бы происходящее сейчас? Должно быть какое-то начало, завязь перемены, начальная точка, некая мысль, травматическое происшествие, изменение, вызванное книгой, музыкой из миллиона файлов, которые они постоянно посылали друг другу, зная, что в космосе не хватит времени, чтобы все это послушать. Она мысленно просматривала все эти события, обрывки ситуаций. Отец когда-то сказал, что Рената, кода родилась, плакала так долго, что у нее воспалилось горло.
Что касается меню, она положилась на симпатичного мужчину трудноопределимого возраста, с красивым кирпичным цветом кожи, который приятно оттенял белизну одежды. Она попросила посоветовать ей закуски. Он делал это шутливо, словно помогал готовить девичник. Его веселье вызвало у нее раздражение.
– Это будет что-то вроде поминок, – сказала она с каким-то даже удовлетворением. И сарказмом.
Он посмотрел на нее сердечно и, как ей показалось, сочувственно.
– Поминки, свадьба… Еда – всегда радость.
Пирожные были пузатыми, разноцветными, разложены на подносах по цветам, словно коробочки с красками. Растроганная этим изобилием, она показывала пальцем и пыталась выбрать между розовым и лавандовым, между малиновым и черносмородиновым и какао. Еще кремовая прослойка – золотисто-зеленая, пурпурная. Пирожные были такими искусственными, такими человеческими. Мужчина с кирпичным лицом покивал.
– Вы попробуйте. Может, вкус вам что-нибудь подскажет.
– Простите. Я никогда не умела делать выбор.
Он протянул ей меню.
– Это касается только незначительных вещей. Когда мы хотим чего-то по-настоящему, сомнения исчезают.
Она без особой уверенности согласилась и вытерла нос. Он показал ей список закусок и с гордостью произнес:
– Излишне добавлять, что мясо экологически чистое, выращено в собственных инкубаторах.
Она видела перед рестораном поименные, в натуральную величину, памятники животным – донорам тканей – коровам, свиньям, курам, уткам и гусям. Ей запомнилось имя коровы – Аделя. Она бросила беспомощный взгляд на длинный список блюд и посмотрела на ресторатора. Его темные глаза глядели на нее тепло, с интересом.
– Можно я вас обниму? – спросила она внезапно.
– Конечно, – сказал он, совершенно не удивленный, словно эта услуга также входила в прейскурант.
И обнял ее. От него исходил банальный запах ополаскивателя для белья.
Вскоре официанты начали готовить гостиную и террасу к скромному торжеству. Принесли коробки с бутербродами и салатами. Ловкие руки раскладывали по тарелкам фрукты.
Когда официанты ушли, как раз начало садиться солнце, и она увидела необычную картину – верхушки деревьев густого северного леса загорелись апельсиновым светом, словно огромные канделябры, отражающиеся в воде озера. Опускалась ночь. Она видела, как темнота выбирается из-под корней деревьев, из-под камней лесной подстилки, как ее источает глубина озера. Края силуэтов вдруг стали более четкими, словно все вещи стремились еще раз осознать собственное существование, прежде чем их скроет мрак. Свечи деревьев погасли, и вдруг откуда-то нахлынул, предваряя ночь, холодный воздух, так что она набросила куртку и пошла к воде. Огонек ее полезной сигареты горел в темноте – она подумала, что его наверняка видно с того берега и кто-нибудь, обладающий хорошим зрением, может наблюдать за его движением к губам и обратно. Если кто-нибудь вообще на нее смотрит.
Потом позвонил Мальчик. Так его называли в семье – Мальчик, хотя ему было уже под сорок. Сын ее сестры Ренаты. Оказывается, он не приедет. Говорил племянник бессвязно, вероятно, успел выпить.
– Хватит уже мучить ее и всех нас, – тихо ответила она на его агрессивное бормотание. – Ты ведешь себя как капризный ребенок. Ты ничего не сделал, никак не помог. – Она чувствовала, что заводится, что злость растет с каждой секундой. – Свалил все на меня, хотя ты ее сын. Я оформляла документы, я навещала ее здесь, я разговаривала с врачами, а теперь должна заниматься этими чертовыми пирожными. Знаешь что? Ты маленький жалкий поганец.
Она отшвырнула телефон, который упал на подстилку из хвои.
Она поклевала что-то из закусок и ждала, сидя на террасе. Темная жирная линия того берега привлекала ее взгляд, но там ничего не происходило. Линия леса, отражавшаяся в озере, легкие морщинки на воде. Она увидела двух огромных птиц, которые покружили над деревьями и исчезли.
Как-то она навестила Ренату, дети тогда были еще маленькими, – и ей показалось, что сестра погасла. Вид у нее был, как обычно, ухоженный, одета хорошо, небольшое гибкое тело чуть оплыло, а черты словно бы размылись. Она больше не бегала. Быстрым решительным шагом совершала долгие прогулки. Возвращалась потная, разгоряченная и вставала под душ. Сестра никогда не отличалась излишней словоохотливостью. Но на этот раз Рената вообще ничего не рассказывала, не хотела говорить о себе. Она редко улыбалась и, казалось, совершенно утратила чувство юмора. Все свое время она теперь посвящала саду и детям, Мальчику и Ханне, которых возила в школу и на всякие занятия. Пакеты для завтраков, коробочки для ланча и так далее – мама всегда к вашим услугам. Детский запах в доме, специфический, липкий, душный. Запах тюрьмы. Комнаты всегда стерильно убранные, практично обставленные, светлые. Ее муж, спокойный, молчаливый, появлялся вечером и исчезал утром, но видно было, что они близкие люди. Возможно, у них был особый способ понимать друг друга, не нарушая своего одиночества. Когда она, младшая сестра, изредка приезжала к ним в гости, они сидели после обеда на светлом диване, стараясь не испачкать обивку кофе или чаем. Сидели, забившись в противоположные углы, обсуждая дела, проплывавшие мимо, словно информационная строка в телевизионных новостях: у Ханны в июне экзамены; согласно контракту, муж должен на некоторое время уехать за границу; есть разные способы экономить воду для полива; согласно последним научным исследованиям, никотин способствует долголетию. Они общались, словно герои комиксов, при помощи «облачков», зависавших над ними в воздухе, а затем рассеивавшихся, как дым от полезных сигарет – гарантии долгой жизни. Она взирала на упорядоченную жизнь Ренаты с удовлетворением, может, даже с долей зависти – сама постоянно находясь в движении, в работе, среди множества людей, – но, вернувшись в свой хаос, испытывала облегчение.
Потом что-то произошло, это совпало с отъездом детей и смертью мужа, заболевшего кошмарным раком, словно какие-то мрачные силы вынесли ему приговор за никому не ведомые грехи. Когда она увидела сестру через несколько лет, та жила уже одна. Купила маленький домик на краю леса, с огородом. Сначала выращивала там овощи, потом огород заглох. Она перестала ухаживать за собой, красить волосы, теперь они спускались на плечи седоватой фатой. Чем больше делалось этих белых волос (а ведь ей едва исполнилось сорок), тем темнее казалось ее лицо. Загорелое, здоровое. Светлые глаза глядели испытующе, опасливо. Она отводила глаза, словно боялась, что через них кто-нибудь сумеет заглянуть внутрь нее и увидит там… Что? Что там можно было увидеть?
Они провели вместе два дня, готовили, сидели на скамейке в запущенном саду. Она заметила, что сестра занята собственными мыслями и оживляется лишь при виде собак, – у нее было три больших пса, похожих на волков, они не спускали с Ренаты глаз. Ей, гостье, было в их присутствии не по себе. Собаки глядели на нее изучающе, словно разбирались во всех нюансах ситуации.
В почти пустой гостиной висел домашний экран, озарявший помещение нежным серым светом. Она не сразу поняла, что на нем за картинка. Подумала, что это графическая абстракция, но подойдя поближе, распознала реалистические детали. Это был зимний пейзаж, вид сверху. Склоны гор, поросшие северным лесом; ели казались запятыми, хаотически разбросанными по белому листу. По просторной опушке двигались маленькие фигурки. Животные шли вдоль края леса, одно за другим, на равном расстоянии друг от друга, черные четкие силуэты – словно племя индейцев в поисках лучшего пристанища. Вереница уходила за пределы кадра и снова появлялась на противоположной стороне экрана. И так без конца.
– Это две стаи волков, объединившиеся на зиму, – сказала подошедшая сзади Рената и вдруг, к большому удивлению сестры, положила голову ей на плечо. – Посмотри, в каком порядке они идут.
Она вгляделась. Фигурки животных вовсе не были одинаковыми. Те, что спереди, оказались более мелкими и более сгорбленными. И расстояния между волками отличались.
– Все идут след в след за волчицей, это вожак стаи. За ней – самые слабые, – объясняла Рената, прижавшись к сестре, не глядя на картину, словно знала ее наизусть, до мельчайших деталей. – Старики задают темп всей стае, иначе они отстали бы и погибли. Потом самые сильные самцы, на случай, если стая подвергнется нападению. Это воины. За ними – самки и молодняк, женщины и дети – этих больше всего. А в конце – видишь этого одинокого волка? – Дальше всего отстоящий от остальных, он явно замыкал процессию, пересекавшую пустошь. – Свободные электроны. Чудаки. Для них тоже есть место в стае.
– А я думала, это собаки, – сказала она.
– Волка и собаку перепутать невозможно. – Рената отстранилась и подошла поближе к картине, чтобы показать сестре детали. – Волк крупнее, у него длиннее ноги, больше голова и массивнее шея. Смотри, тут хорошо видно. Хвост у волка более пушистый.
– А твои собаки?
– Волкособы, помесь. Но они не волки. Больше всего отличается взгляд. Собака смотрит разумно, вопросительно, преданно, а у волка взгляд совершенно другой – безразличный, но внимательный. От него пробирает дрожь.
Заговорив о волках, Рената явно оживилась.
Потом они вместе возились на кухне, выпили немного вина. Это был последний раз, когда они виделись у Ренаты дома. Она запомнила их прощание на пороге.
– Знаешь, животные мастерски распознают желания, – сказала вдруг Рената, словно заканчивая какой-то разговор, которого на самом деле не было. – Мы могли бы учиться этому у них, если бы такое вообще пришло нам в голову. Будь у тебя такая способность, ты бы знала, что я хочу сделать и почему. И приняла бы это спокойно, без малейшей тревоги.
Но тогда она вообще не поняла, что имеет в виду старшая сестра.
Когда стемнело, приехали родители с Ханной. Лицо матери – бледное и встревоженное. Казалось, она все время стискивает губы, словно твердит самой себе: «Потерпи немного, придется еще чуть-чуть помучиться». Однако это не было связано с решением Ренаты. У матери всегда было такое выражение лица. Она носила его как форму. Заявляла с его помощью: «Просьба обращаться только по действительно важным вопросам». Отец в последнее время производил впечатление человека совершенно оторванного от мира, трудно было понять, что он на самом деле чувствует и чувствует ли вообще. Порой он принимался ни с того ни с сего насвистывать в такт какой-то своей внутренней жизни, куда никто по-настоящему не имел доступа. Единственным, кого он замечал, была жена.
– Когда это должно случиться? – спросила пожилая женщина, едва они вошли. Спросила так деловито, словно речь шла о какой-то неприятной процедуре, которую нужно перетерпеть ради того, чтобы потом стало лучше.
Она передвигалась при помощи ходунков.
– На рассвете. Солнце встает очень рано, – ответила дочь и помогла матери преодолеть ступеньки.
Ханна была хорошей внучкой, она разложила в комнате их вещи, которых было немного (всего одна ночь), вечером приготовила травяной отвар. После ужина, который они съели практически молча, мать уселась, выпрямив спину, в руках она держала открытую на первой странице информационную брошюру. Она выучила ее почти наизусть, но по-прежнему не могла этого понять.
– Я только хочу уточнить, – спросила она раздраженным тоном. – Это что-то вроде того, как отдают свое тело для исследования? Так, как это сделали мои родители, да? Тело во имя науки.
Младшая дочь подбирала слова, чтобы ответить, но – кажется – не была уверена, что мать захочет ее выслушать. Вопрос был явно риторический.
– Она умерла, – сказал отец и похлопал жену по руке, после чего потянулся к лежащему на столике пестрому журналу и быстро перелистал разноцветные страницы. Рената не знала, что́ он чувствовал. Теперь, больной деменцией, он сделался самым загадочным существом на свете. Белку ей было бы понять легче, чем собственного отца.
– Мы ее еще увидим? – процедила мать. – Ее еще можно как-нибудь… ну… обнять?
– Я тебе говорила, что нет, – ответила внучка. – Мы уже прощались с ней зимой, несколько месяцев назад.
– Тогда зачем она нас снова позвала? – спросил дедушка.
– Она никого не звала. Она уходит, а мы хотим увидеть, как это произойдет, – ответила младшая дочь.
– Это обязательно? – буркнул отец.
Мальчик, однако, появился. Он прибыл на старомодном авто-мотоцикле, облаченный в черный блестящий костюм, распространяя запах алкоголя. Сын Ренаты недавно развелся. Семья сидела на террасе, уже успев превратить часть цветных пирожных в разноцветные крошки, которые завтра склюют птицы. Мальчик снял шлем.
– К чему весь этот цирк? – сказал он. – К чему весь этот паноптикум, этот таинственный центр, похожий на психбольницу, которой он, по всей видимости, и является? Психушка. Все вы психи и позволили втянуть себя в безумную затею.
Мальчик бросил шлем и пошел в сторону озера. Никто не произнес ни слова.
– Спя-ти-ли вы все! – прокричал он из темноты.
Начали съезжаться гости, она встречала их, словно хозяйка банкета. Сперва Марго, подруга Ренаты, со своим партнером, потом двое пожилых мужчин, которые оказались соседями сестры.
Сразу после полуночи вынырнул из темноты доктор Хой, как всегда в черном спортивном костюме и облегающей шапочке. Он вручил семье документы: паспорт, нотариально заверенные распоряжения, результаты исследования и Карту согласия. Сел за стол, словно сам факт его существования давал ему право чувствовать себя приглашенным, и сказал, что любит на это смотреть. Что это подобно космической симфонии – возвращение хаотически разбросанных элементов на свое место.
В этот момент ботинки Мальчика застучали по деревянной террасе, и она испугалась, что племянник снова устроит скандал. Хотя, собственно, она ждала этого, скандала, некоего события, которое вернет мир на круги своя. Может, Мальчик опрокинет эти столики и разобьет бутылки с вином. Может, превратит в кашу остатки волшебно разноцветных пирожных. Она бы его поняла. Он боялся точно так же, как она сама. Но нет. Он молча поднялся на террасу, налил себе вина и повернулся к озеру. Она заметила, что племянник поседел и плохо выглядит.
Она стояла, прислонившись к деревянной стене, и курила. Видела, как Ханна вполголоса разговаривает с бабушкой, как похлопывает ее по худым ладоням, покрытым темными печеночными пятнами. Марго что-то подогревала на кухне, отец рассматривал старые фотографии Ренаты, а когда он уснул над ними, Ханна забрала снимки.
С террасы до нее доносились обрывки разговоров гостей, обеспокоенных или, наоборот, расслабленных и довольных. В центре неизменно находился доктор Хой. Она слышала фрагменты каких-то споров и голос Хоя, на мгновение выделившийся из обычного светского гула. Кто-то ему возразил, но ответная реплика растворилась в общем гаме.
Потом боковым зрением она заметила темные силуэты Мальчика и Ханны на фоне светлого озера – приникшие друг к другу тела брата и сестры.
Небо на востоке начало сереть. Сделалось холодно. Пронесся появившийся откуда-то ветерок, но, видимо, только затем, чтобы сморщить гладь озера, которое теперь казалось кратером, заполненным пеплом.
– Это великое мгновение. Начинается, – сказал доктор Хой. – Смотрите.
Вот как это выглядело.
Со стороны здания «Transfugium» на озеро выплыл плот. Скорее даже обычная платформа. Дистанционно управляемая, она двигалась в направлении другого берега, туда, куда нельзя приставать людям. К Сердцу. Сперва было видно только движение и полосы беспокойной воды, но когда небо еще посветлело и отразилось в воде, они отчетливо увидали ее. Зверь, стоявший спокойно, словно статуя, наклонив голову. Волк.
Зверь обернулся и мгновение смотрел исподлобья в их сторону, потом его полностью поглотила тень того берега.
Гора Всех Святых
В Цюрих прилетели вовремя, но самолету пришлось долго кружить над аэродромом, поскольку летное поле засыпал снег и нужно было дождаться, пока медлительные, но ловкие машины его расчистят. В момент посадки снежные тучи расступились, и на пылающем оранжевом небе мы увидели множество конденсационных полос, которые пересекались, образуя на небе гигантскую клетку – словно сам господь приглашал нас сыграть с ним в крестики- нолики.
Встречавший меня водитель, державший в руках крышку от обувной коробки, где была выведена моя фамилия, сразу предупредил:
– Мне придется отвезти вас в пансионат – дорога в Институт полностью засыпана. Не проехать.
Он говорил на таком странном диалекте, что я едва его понимала. Мне казалось, что я что-то не так услышала. Ведь была весна, восьмое мая.
– Все перевернулось с ног на голову. Смотрите, – ставя мой багаж в машину, он указал на темнеющее небо. – Говорят, этим нас и травят, выпускают из самолетов газы, которые воздействуют на наше подсознание.
Я покивала. Расчерченный небосклон действительно вселял тревогу.
До места мы добрались поздно ночью; повсюду были пробки, машины буксовали и со скоростью черепах ползли по мокрому снегу. На обочинах образовалась вязкая каша. В городе вовсю работали снегоочистительные машины, но дальше, на горной дороге, куда мы осторожно въехали, оказывается, никто ничего не чистил. Шофер судорожно вцепился в руль, выставив голову вперед, а его большой орлиный нос обозначал направление, словно нос корабля, на котором мы плыли к порту по морю влажного мрака.
Я оказалась здесь, поскольку подписала контракт. Моей задачей было обследовать группу подростков при помощи теста, который я сама придумала и который на протяжении трех с лишним десятилетий оставался уникальным и пользовался большой популярностью среди коллег – психологов развития.
Сумма, которую мне предложили за работу, была огромной. Увидев ее в договоре, я решила, что это опечатка. При этом я обязывалась соблюдать конфиденциальность. Офис фирмы, которая предложила мне провести исследование, находился в Цюрихе, а ее название ничего мне не говорило. Однако не могу сказать, что я соблазнилась исключительно деньгами. Имелись и другие причины.
К моему удивлению, «пансионат» оказался гостевыми комнатами в старом темном монастыре у подножья гор. Натриевые лампы проливали густой свет на страдавшие от снега каштаны, которые уже расцвели и теперь, придавленные белыми подушками, выглядели так, будто подверглись непонятному, абсурдному насилию. Водитель провел меня к боковому входу, внес по лестнице чемодан. В дверях комнаты торчал ключ.
– Все уже оформлено. Постарайтесь выспаться. Завтра я за вами приеду, – сказал носатый шофер. – Завтрак – у вас в холодильнике, а в десять часов сестры пьют кофе.
Я смогла заснуть только приняв таблетку – и снова оказалась в своей любимой временно́й дыре, куда, словно в вымощенное птичьим пухом гнездо, проваливалась в полной гармонии со своим телом. Так я тренировалась в несуществовании с тех пор, как заболела.
Назавтра в десять утра я стала свидетельницей самого странного кофейного ритуала из всех, какие наблюдала за свою жизнь. Итак, я оказалась в огромном помещении, посреди которого стоял большой, массивный деревянный стол, хранивший следы многовекового использования, а вокруг него сидели шесть старых женщин в монашеском облачении. Когда я вошла, они приподняли головы. Они сидели по три с каждой стороны, из-за одинаковой одежды казалось, что и черты их лиц также схожи. Седьмая сестра, подвижная и энергичная, в надетом на рясу полосатом фартуке, поставила на стол большой кофейник, вытерла ладони о фартук и, протягивая навстречу костлявые руки, пошла ко мне.
Она приветствовала меня немного слишком громко, что – как я позже поняла – не было случайностью: большинство из этих пожилых женщин плохо слышали. Она представила меня и быстро перечислила имена монашек – необычные. Самая старшая звалась Беатрикс. Были еще Ингеборг, Тамар и Шарлотта, а также Изидора и Цезарина. Тамар приковывала взгляд своей неподвижностью. Она была подобна статуэтке древней богини. Сидела в инвалидной коляске, большая, полная, с красивым бледным лицом, выраставшим из облаченного в рясу тела. Мне казалось, что она смотрит сквозь меня, словно видит за моей спиной некое обширное пространство. Она уже, должно быть, принадлежала к тому стойкому племени, которое совершает внутренние прогулки во времени по долинам памяти, воспринимая окружающих как попавшую в глаз назойливую соринку.
Удивленная, я разглядывала большой светлый зал, разделенный на столовую и кухню: там стояли мощные многоконфорочные газовые плиты с духовками и хлебопечь, а на стенах висели огромные сковородки и полки с кастрюлями. Под окном царили раковины для мытья посуды, несколько штук в ряд, как на задах фабричной столовой. Столешницы обиты жестью, многое сделано не из пластика, а из металла, причем части скреплены выпуклыми винтами, совсем как на судне капитана Немо. Царившая здесь стерильная чистота сразу наводила на мысли о старинной лаборатории и докторе Франкенштейне с его рискованными экспериментами. Современными в этом помещении были лишь разноцветные контейнеры для сортировки мусора.
Сестра Шарлотта объяснила мне, что этой большой кухней, в сущности, уже давно никто не пользуется, сестры готовят себе на маленькой газовой плите или заказывают еду в одном из городских ресторанов. Сестра Анна, женщина в фартуке, оказавшаяся настоятельницей, добавила, что в шестидесятые годы, когда она здесь появилась, в монастыре было шестьдесят сестер с разных концов Европы.
– Когда-то здесь пекли хлеб. Еще мы делали сыр, пятнадцатикилограммовые головы. А теперь – для семерых – делать сыр и печь хлеб невыгодно… – начала сестра Шарлотта, словно собираясь поведать мне длинную историю.
– Для восьмерых! Нас восемь, – с оптимизмом продолжила сестра Анна. – Навещайте нас, пока будете там, – она указала подбородком в непонятном направлении, – на горе. Они тоже наши. Есть короткая дорога через пастбища, полчаса ходу.
Теперь кофейник переходил из рук в руки, и в чашки темным ручейком, от которого исходил пар, лился кофе. Потом ладони монашек энергично потянулись за порционными сливками. Старческие пальцы осторожно отгибали фольгу и вливали сливки в кофе. Затем отрывали фольгу и клали ее на язык, словно алюминиевую облатку. Язык ловко, одним движением возвращал фольге чистоту и безупречный блеск. Затем этот старательный язык обращался к пластиковой чашечке, чтобы извлечь из нее оставшиеся капельки жидкости. Сестры вылизывали сливки с удовольствием, ловкими, привычными и сотни раз повторенными движениями. Теперь следовало отделить от пластикового стаканчика бумажную полоску с названием. Ногти сестер безошибочно находили то место, где она была приклеена, и торжествующе срывали. В результате всех этих процедур перед каждой сестрой оказывалось три вида вторичного сырья: пластик, бумага и алюминий.
– Мы заботимся об окружающей среде. Мы, люди, – исключительный вид, и нам, если так пойдет и дальше, грозит вымирание, – сказала сестра Анна и заговорщицки подмигнула мне.
Одна из сестер захихикала:
– Вы правы, сестра, каждый год по одной, все четко, как в аптеке.
Старательно копируя их действия, я не заметила, как в кухню почти беззвучно вошла восьмая женщина и уселась рядом со мной. Лишь когда она пошевелилась, я повернулась и увидела молоденькую девушку в такой же рясе, как у пожилых монахинь. У нее была смуглая кожа, молодость которой оттеняли бледные старческие лица – словно на этой картинке ее рисовали последней, открыв новую коробку с красками.
– Это наша сестра Свати, – с явной гордостью представила ее настоятельница.
Девушка улыбнулась всем вместе и никому в отдельности, встала и начала раскладывать мусор по цветным контейнерам.
Я была благодарна настоятельнице, что она приняла меня здесь как старую знакомую. Зазвонил мобильник, и она начала вытаскивать из кармана всевозможные предметы: ключи, леденцы, блокнот, пластинку таблеток… Аппарат оказался старой «Нокией», можно сказать – допотопной.
– Да, – сказала она в телефон на том же странном диалекте. – Спасибо.
И, обратившись ко мне:
– Водитель тебя уже ждет, детка.
Я послушно позволила проводить себя по лабиринту старого здания к выходу, жалея о недопитом кофе. На улице меня ослепило майское солнце; прежде чем сесть в машину, я мгновение прислушивалась к концерту таяния снега. Отовсюду падали тяжелые капли: они стучали по крыше, по лестнице, по оконным стеклам, по листьям деревьев. Под ногами у нас образовалась бодрая речка, обращавшая эксцентричность снега в банальность воды и уносившая ее вниз, к озеру. Не знаю, почему, я подумала тогда, что все эти старые женщины в рясах с достоинством ожидают смерти. А я мечусь.
– У вас тут прекрасные условия для работы, взгляните, – сказала мне Дани, директор программы исследования. Она говорила по-английски с итальянским акцентом, хотя черты ее лица наводили на мысль о каких-то индейских, а может, дальневосточных предках. – Здесь будет ваш кабинет, чтобы попасть на работу, не придется даже выходить на улицу. – Она улыбнулась. Рядом с ней стоял мужчина в клетчатой рубашке, которая обтягивала уже наметившееся брюшко. – Это Виктор, руководитель программы.
Она сказала, что неподалеку проходит туристическая трасса и можно без особых усилий всего за три часа подняться на вершину величественной горы, которая, заметная отовсюду, заставляет думать, будто ты все еще находишься в долине.
Институт занимал современный бетонный корпус, в облике которого преобладали прямые линии. Алюминиевые ленты поддерживали огромные стеклянные плоскости, которые отражали неправильные формы природы, смягчая строгий силуэт здания. За ним стояло еще одно, большое, построенное, вероятно, в начале XX века и удивительно напоминавшее школу, тем более что рядом я заметила стадион, на котором играла в мяч группа подростков.
Я ощутила усталость, вероятно, из-за разреженного воздуха, а может, просто потому, что в последнее время постоянно чувствовала себя усталой. Я попросила проводить меня в комнату, где мне предстояло прожить несколько недель. Я нуждалась в послеобеденном отдыхе. Усталость накатывала около двух часов дня, я ощущала сонливость и тяжесть. Казалось, будто день переживает кризис, впадает в депрессию и не может от нее оправиться до самого вечера. Потом, около семи, снова начинает с трудом копошиться и бредет по направлению к полуночи.
Я не создала семью, не построила дом, не посадила дерево, все свое время посвятив работе, вечным исследованиям и сложным статистическим процедурам, которым всегда доверяла больше, нежели собственным чувствам. Самым крупным моим достижением является разработка психологического теста, при помощи которого можно исследовать психологические характеристики in statu nascendi, то есть еще не сформированные, не составившие систему, какую представляет собой зрелая личность взрослого человека. Мой «Тест на тенденции развития» быстро получил признание во всем мире и широко использовался. Благодаря ему я стала знаменита, получила звание профессора и жила себе спокойно, постоянно усовершенствуя детали процедур. Время показало, что ТТР дает процент верных прогнозов выше среднего и с его помощью можно с большой долей вероятности предсказать, каким станет человек и каков окажется вектор его развития.
Я никогда не думала, что всю жизнь буду делать одно и то же, заниматься одним делом. Мне казалось, что я – натура беспокойная, быстро загораюсь и быстро гасну. Интересно, если бы меня саму в детстве можно было обследовать с помощью моего теста, чтобы определить, кем я стану, – показал бы он, что я окажусь неутомимым, упорным глашатаем одной идеи, педантичным мастером одного инструмента?
Вечером того же дня мы втроем отправились в городок, собираясь поужинать в ресторане, большие окна которого выходили прямо на озеро, обеспечивая гостей умиротворяющим видом на темную воду, освещенную городскими огнями. Эта мерцающая бездна постоянно отвлекала мой взгляд от собеседников. Мы ели груши с медом и горгонзолой, а потом ризотто с трюфелями, самое дорогое блюдо в меню. Белое вино тоже было превосходным. Виктор говорил больше всех, и его низкий голос заглушал – к счастью – доносившуюся откуда-то навязчивую музыку, механическую и безличную. Он жаловался, что нам не хватает харизматических личностей, что люди стали слишком обычными и им недостает сил радикально изменить мир. Его клетчатый живот полировал край стола. Дани разговаривала со мной любезно-уважительно с едва заметной примесью милой фамильярности. Она наклонялась ко мне через стол, а кисти ее шали ласкали края тарелки, грозя угодить в растопленную горгонзолу. Конечно, я расспрашивала о детях, которых предстояло обследовать. Кто они и почему их хотят подвергнуть тесту? И в чем заключается «наша программа» – хотя на самом деле в тот момент меня это не слишком волновало. Мы разговаривали, да, но больше всего меня занимал вкус крошечных, размером со спичечную головку, кусочков трюфелей. Детей собрали сюда на три месяца, в так называемую горную школу, которая в процессе обучения и игр исследует их способности. Все они усыновленные, сообщили мне, а программа заключается в анализе влияния социального капитала на развитие личности (сказал он) и/или влияния всего спектра меняющихся факторов окружающей среды на будущие профессиональные достижения (сказала она). Передо мной стоит простая задача: провести тест в максимально развернутом виде. Им нужны точные профили и прогноз на будущее. Исследования представляют собой частную инициативу. Спонсоры получили все необходимые разрешения, программа рассчитана не на один год и пока засекречена. Я кивала, притворяясь, что слушаю и запоминаю, хотя на самом деле смаковала трюфели. У меня было ощущение, что с тех пор, как я заболела, мой орган вкуса расслоился и каждую вещь воспринимает по отдельности: грибы, кусочки пшеничных макарон, оливковое масло, пармезан, хрупкие кусочки чеснока… Что блюда как целое исчезли – есть только свободные сочетания ингредиентов.
– Спасибо, что ты, такая знаменитость, согласилась лично приехать сюда, – поблагодарила меня Дани, и мы чокнулись.
Мы вели любезно-ленивую беседу, наслаждаясь едой, пока вино не развязало нам языки. Я сказала, что любая идея предвидения будущего рождает в людях любопытство и одновременно огромное иррациональное сопротивление. Она также вызывает беспокойство сродни клаустрофобии, безусловно являющееся тем же страхом перед фатумом, с которым человечество борется еще со времен Эдипа. В сущности, люди не желают знать будущее.
Еще я сказала, что хороший психометрический инструмент подобен гениально сконструированной ловушке. Попав в нее, психика чем больше мечется, тем больше оставляет следов. Сегодня мы знаем, что человек при рождении начинен всевозможными потенциалами, и взросление заключается вовсе не в их развитии и обучении, а скорее в отсечении возможностей, одной за другой. В конце концов из дикого буйного растения мы превращаемся в своего рода бонсай – уменьшенную, подстриженную и урезанную миниатюру потенциального себя. Мой тест отличается от других тем, что исследует не то, что мы получаем в процессе развития, а то, что утрачиваем. Наши возможности постепенно ограничиваются, но благодаря этому легче предвидеть, кем мы станем.
На протяжении всей моей научной карьеры меня постоянно высмеивали, унижали, подозревали в увлечении парапсихологией и даже в подделке результатов. Видимо, отсюда моя подозрительность и стремление мгновенно переходить в наступление. Я первым делом нападаю и провоцирую, а потом отступаю, удрученная тем, что натворила. Больше всего меня бесят обвинения в иррациональности. Почти все научные открытия поначалу кажутся нерациональными, поскольку рациональность обозначает границы познания; чтобы их преодолеть, зачастую следует отрешиться от рациональности и броситься в темные пучины неисследованного – именно ради того, чтобы фрагмент за фрагментом рационализировать его и объяснить. Во время мирового турне я каждую лекцию о своем тесте начинала со слов: «Да, знаю, что вашей реакцией будут раздражение и злость, но человеческую жизнь можно предсказать. Для этого имеются соответствующие инструменты». В зале повисала напряженная тишина.
Когда мы вошли в зал, дети были заняты какой-то игрой, заключавшейся в разыгрывании сценок. Еще из коридора мы услышали взрывы смеха. Они с трудом заставили себя отвлечься и поздороваться. Я была примерно в возрасте их бабушек, что сразу установило между нами приязненную дистанцию. Они не пытались войти в доверие. Одна смелая девочка, некрупная и очень решительная, задала мне несколько вопросов. Откуда я? На каком языке говорила моя мама? Первый ли раз я в Швейцарии? Насколько сильно загрязнено место, в котором я живу? Есть ли у меня собака или кошка? В чем заключаются исследования? Не будет ли скучно?
Я полька, отвечала я по порядку. Мама говорила по-польски. В Швейцарии я была уже несколько раз, меня хорошо знают в Бернском университете. Загрязнение сильное, но все же не такое, как в том городе, из которого я уехала. Особенно зимой, когда наше Северное полушарие многократно увеличивает производство смога. В деревне, где я живу, нет необходимости носить маску. В исследованиях нет ничего неприятного. Проведем несколько компьютерных тестов, касающихся повседневной жизни – например, того, что вы любите, а чего не любите, и так далее. Еще вам покажут странные трехмерные фигуры, и надо будет сказать, на что они похожи. Некоторые обследования предусматривают использование современной аппаратуры, это не больно, разве что иногда щекотно. Скука уж точно никому не грозит. Несколько ночей вы будете спать в специальной шапочке, это мониторинг сна. Некоторые вопросы могут показаться очень личными, но мы, исследователи, обязуемся соблюдать полную конфиденциальность. Поэтому я прошу вас всегда быть максимально откровенными. Часть исследования включает в себя решение задач, это похоже на игру. Уверяю вас, что мы отлично проведем время. Да, у меня была собака, но она умерла несколько лет назад, и с тех пор я больше не хочу заводить животных.
– Вы не думали ее клонировать? – спросила та смышленая девочка, которую, как выяснилось, звали Мири.
Я не знала, что ответить. Я об этом не думала.
– Говорят, в Китае это в порядке вещей, – сказал высокий парень с узким смуглым лицом.
Вопрос о собаке вызвал короткую беспорядочную дискуссию, а потом дети, видимо, решили, что предварительный ритуал взаимных любезностей закончен, и вернулись к игре. Они позволили нам принять в ней участие – это был, насколько я поняла, вариант нашего «крокодила», когда нужно при помощи языка тела, без слов, сообщить какую-то информацию. Мы играли, не делясь на команды, каждый за себя, в одиночку. Мне ничего не удалось угадать. Дети зашифровывали фрагменты каких-то игр, фильмов – ничего этого я не знала. Они были с другой планеты, мыслили быстро, ассоциативно, аллюзии отсылали к совершенно чуждым мне мирам.
Я наблюдала за ними с удовольствием, с каким смотришь на все гладкое, молодое, упругое, приятное взору, близкое к источнику жизни. Прелестная диковатость того, чьи границы еще не очерчены. Ничто в них еще не деформировалось, не окостенело, не покрылось панцирем – организм радостно движется вперед, вверх, возбужденный маячащей вдали вершиной.
Сегодня, припоминая ту сцену, я отчетливо вижу, что в памяти у меня остались Тьерри и Мири. Тьерри – высокий, смуглый, с тяжелыми веками, всегда словно бы скучающий, отсутствующий. И Мири – миниатюрная, сконцентрированная на себе, словно сжатая пружина. Я также наблюдала за близнецами. Когда входишь в помещение, где находится больше одной пары однояйцевых близнецов, сразу возникает странное ощущение нереальности. Так произошло и со мной. Первая пара: мальчики, сидящие далеко друг от друга, это были Джулиан и Макс – оба плотные, темноглазые, с курчавыми черными волосами и крупными руками. Дальше: две высокие блондинки, Амелия и Джулия – одинаково одетые, сосредоточенные и хорошо воспитанные, сидели рядышком, так, что их руки соприкасались. Я смотрела на них как завороженная, невольно отыскивая отличия. Другие, например, Вито и Отто, делали все, чтобы не быть похожими друг на друга: у одного на голове короткий «ежик», другой отпустил длинные волосы, один – в черной рубашке и брюках, другой – в шортах и пестрой футболке. Я не сразу поняла, что это близнецы, и поймала себя на том, что изумленно таращусь на них. Мальчики улыбнулись – вероятно, привыкли к подобной реакции. Рядом с Мири сидела Ханна, высокая семнадцатилетняя девушка, обладавшая фигурой модели и красотой андрогина. Она почти не участвовала в игре и едва заметно улыбалась, словно мыслями была далеко отсюда. Высокий стройный Адриан – гиперактивный, нервный, лидер – все угадывал первым и мешал играть другим. И Эва, которая каким-то материнским тоном утихомиривала его, пытаясь навести порядок. Ребята как ребята, такие найдутся в любом молодежном лагере.
На следующий день я начала первую часть обследования, посвященную психоневрологическим параметрам, довольно рутинную. Простые тесты на память и наблюдательность. Кубики, укладываемые в определенном порядке, распознавание странных рисунков, одним глазом, другим глазом. Как я и обещала, им понравилось. Вечером, когда я обрабатывала данные на своем компьютере, зашел Виктор и сказал:
– Я лишь хочу напомнить, что ты подписала обязательство соблюдать конфиденциальность. Только наши носители информации. Собственные использовать запрещается.
Это привело меня в раздражение. Показалось невежливым.
Когда потом я курила на террасе свой ежедневный косяк, обеспокоенное лицо Виктора снова замаячило на пороге.
– Это легально, по рецепту, – объяснила я.
Я подала ему папиросу, он затянулся, глубоко и умело. Задержал дым во рту, прищурился, словно готовясь к новому ощущению резкости, картинке с волшебно размытыми контурами.
– Вы выбрали меня только потому, что мне осталось уже недолго? В этом причина? Лучшая гарантия сохранения тайны, верно? Молчание – это могила.
Виктор выпустил немного дыма, остальной проглотил. Сначала упорно смотрел в пол, словно я уличила его во лжи, едва он успел сообразить, что соврать. Потом сменил тему. Сказал, что предсказание будущего человека на основании какого-то теста, по его мнению, оскорбляет здравый рассудок. Но будучи лояльным сотрудником Института и представителем заказчика исследования, он не станет выражать свои сомнения.
– Скажи мне, что это за исследования? – спросила я.
– Даже если бы я знал, не смог бы тебе сказать. Просто смирись с этим. Делай свое дело и дыши свежим швейцарским воздухом. Это пойдет тебе на пользу.
Мне показалось, что таким образом Виктор подтвердил, что знает о моей болезни. Больше он ничего не говорил, только сосредоточенно курил косяк.
– Как пройти отсюда в монастырь? – спросила я, помолчав.
Не сказав ни слова, он вытащил блокнот и нарисовал мне короткий путь.
В самом деле, путь вниз, к монастырю, был совсем коротким, всего двадцать минут быстрым шагом, зигзагами, между пастбищами. Нужно было пройти через несколько ворот для скота и пару раз протиснуться мимо электрических оград. Я еще задержалась, здороваясь с лошадьми: ошеломленные весенним солнцем, они неподвижно стояли в тающем снегу, словно созерцая сей климатический парадокс и делая своими большими медлительными мозгами какие-то выводы.
Сестра Анна встретила меня в белом фартуке – они со Свати занимались уборкой. На скамейках в коридоре стояли коробки с документами. Сестры стирали с них пыль и укладывали на тележку, чтобы увезти в подвал. Настоятельница с облегчением бросила это занятие и покатала меня на новеньком лифте. Мы несколько раз проехали туда-сюда, преодолевая один этаж, из жилой части монастыря в часовню. Две освещенные кнопки – вверх и вниз – напоминали, что, в сущности, у нас не такие большие возможности для выбора, как кажется, и что сознание этого должно принести нам облегчение.
Потом сестра Анна провела меня к клаузуре и, взмахнув руками, показала, где стояла решетка, некогда обозначавшая границу миров.
– Мы сидели здесь, а там стояли те, кто нас навещал. Священник тоже исповедовал нас сквозь эту решетку, и с гостями мы разговаривали через нее, представляешь? Еще в шестидесятые годы так было. Мы чувствовали себя зверями в господнем зоопарке. Каждый год фотограф делал снимок, тоже через решетку.
Она показала мне висящие вплотную друг к другу, оправленные в тонкие рамки фотографии, на каждой из которых позировала группа женщин в рясах. Одни сидели, другие стояли сзади. В центре мать настоятельница, которая каким-то чудом всегда выглядела немного крупнее, немного солиднее. Переплетения решетки делили на части некоторые тела, хотя фотограф явно старался сделать так, чтобы прутья не пересекали лицо. Чем глубже я, шагая по коридору, погружалась в прошлое, тем больше на фотографиях было монашек и тем внушительнее смотрелись рясы и покрывала. Они захватывали пространство таким образом, что женские лица казались зернышками риса, рассыпанными на темно-синей скатерти. Я разглядывала уже не существующие лица и завидовала каждой из этих женщин, пережившей в своей жизни один особый день – день, когда с ней заговорил господь, сказав, что желает, чтобы она служила только ему. Я никогда не была религиозна и ни разу даже в малой степени не ощутила метафизического присутствия всевышнего.
Монастырь был основан в 1611 году, когда в эту горную долину близ небольшой деревни прибыли с севера две сестры-капуцинки. У них имелось разрешение от папы римского и поддержка среди местной знати. За два года им удалось собрать деньги, и весной 1613 года началось строительство. Сначала появилось небольшое здание, где жили сестры и находилась хозяйственная часть, которая стремительно разрасталась. Спустя сто лет вся окружающая территория, долина и окрестные леса уже принадлежали монахиням. Вокруг монастыря вырос городок, вместе с которым они образовывали единую экономическую систему. Благодаря удачному местоположению – на берегу озера, близ дорог – торговля процветала и жители богатели.
Устав позволял некоторым монахиням, которые назывались внешними сестрами, довольно активно контактировать с миром; другие, внутренние, не покидали клаузуру и лишь изредка появлялись за решеткой, словно непредсказуемый, мистический фактор в этой извечной игре в крестики-нолики. Сестры-затворницы до кончиков чепцов были погружены в неустанную молитву, их губы шевелились, тела истово приникали к каменным плитам часовни, вытянувшись крестом, беззащитные перед потоком милосердия, которое обеспечивало этому месту в горах неизменную удачу в торговле, а монахиням – приумножение имущества ордена. Может, именно на этих погруженных в молитву внутренних сестрах и отдыхало заключенное в треугольный разлом небес божественное око, то самое, что позже украсило долларовую банкноту.
Внешние сестры вели дела, их пальцы были испачканы чернилами, в которые они макали перья, вписывая в кондуиты очередную доставку яиц, мяса, полотна или высчитывая зарплату рабочим, строящим новое здание приюта, или сапожникам, тачающим монахиням ботинки. Сестра Анна рассказывала обо всем этом так, как рассказывают о родственниках – увлеченно, любовно, прощая предкам грехи мелочности и излишней меркантильности. Монастырь разрастался, словно процветающее предприятие, и постепенно захватил территорию вниз до самого озера. Падение монашеского рода произошло лишь в XX веке, после войны. Городу становилось все более тесно, требовались новые земли под виллы и публичные здания, люди утрачивали веру. Начиная с 1968 года в монастыре не появилось ни одной новой монахини, не считая, конечно, Свати. К 1990 году, когда настоятельницей стала сестра Анна, их было тридцать семь человек.
Огромная монастырская собственность таяла – часть пришлось распродать – и сегодня, в сущности, ограничивается одним зданием, где живут сестры. Остальную землю сдали в аренду нескольким крестьянам под пастбища для коров. Садом занимается хозяин магазина экологических продуктов, в обмен на овощи и молоко сестры позволяют ему использовать название монастыря в целях рекламы. Оказалось, впрочем, что они слишком поздно осознали возможности, которые дает небескорыстное благословение монастырских рецептур. Сей пирог уже давно поделили между собой бенедиктинцы, цистерсы, бонифратеры и прочие, которые, предвосхитив возможную конкуренцию, в порыве мужской солидарности вытеснили монахинь с рынка. Не удалось превратить монастырь и в прибыльный кооператив. Отдельное здание при соборе отдали начальной школе, а в маленьком домике со стороны сада теперь хостел, находящийся в ведении города. За деньги, вырученные за аренду, сестры в прошлом году обзавелись стеклянным лифтом на второй этаж – ходить по узкой каменой лестнице им становилось все труднее. Теперь несколько раз в день можно увидеть, как монахини толпятся в стеклянной клетке, преодолевая несколько метров, отделяющие их от часовни.
Рассказывая все это, настоятельница показывала мне закоулки монастыря. Я шла за ней, ощущая аромат ее рясы – она пахла нутром шкафа, где годами висят мешочки с лавандой. Испытывая блаженное чувство безопасности, я готова была дать себя уговорить и остаться здесь на все отпущенное мне время, вместо того чтобы прикладывать к детским головам электроды. Мне казалось, что воздух вокруг сестры Анны вибрирует, словно ее окружает теплый ореол. Настоятельница могла бы собирать его и закатывать в банки – на их продаже наверняка можно было бы заработать состояние.
Настоятельница быстро шла по чистым, пахнущим мастикой коридорам с многочисленными дверями, бельэтажами, нишами, где стояли полированные статуи святых. Я быстро потеряла ориентацию в этом лабиринте. Мне запомнилась галерея портретов предков, сестер-настоятельниц, походивших друг на друга, словно клоны, и надпись над входом во внутреннюю часовню, выгравированная жирным готическим шрифтом: «Wie geschrieben stehet: Der erste Mensch Adam ist gemacht mit einer Seele die dem Leib ein thierlich leben gibt und der letzte Adam mit deinem Geist der da lebendig macht»[15]. Пол под нашими ногами скрипел, а руки касались отполированных хребтов перил и дверных ручек, за долгие годы сроднившихся с ладонями.
Мы вдруг оказались на втором этаже – это было что-то вроде больших антресолей. Деревянный пол, стертый до голых досок, а может, никогда и не крашенный. Здесь сушили белье, а между развешанными пододеяльниками и простынями я увидела сестер Беатрикс и Ингеборг. Они сидели с иголками в руках и пришивали оторвавшиеся во время стирки пуговицы. Выкрученные артритом пальцы мужественно сражались с игольными ушками.
– Salve[16], девочки, – сказала сестра Анна. – Познакомим ее с Окси, а?
Старые монахини оживились, а дряхлая Беатрикс по-девичьи взвизгнула. Настоятельница подошла к обычной белой занавеске и жестом фокусника откинула ее, демонстрируя то, что скрывалось позади.
– Опля! – воскликнула она.
Моему взору предстала небольшая ниша, а в ней какое-то существо, фигура явно человеческая, хотя скорченная и все же не совсем человеческая. Я в ужасе отпрянула. Сестра засмеялась, довольная произведенным эффектом. Она явно привыкла к таким реакциям, и они ее забавляли.
– Это наш Окси, – сказала она, глядя на меня испытующе и торжествующе одновременно.
– Боже мой, – вздохнула я по-польски. Надо полагать, выражение лица у меня было озадаченное, потому что сестры расхохотались.
В нише находилось человеческое тело, а точнее, обтянутый кожей скелет, мумия, покойник, поставленный стоймя и красиво убранный. Оправившись от потрясения, я стала замечать детали. Сестры за моей спиной продолжали хихикать.
Скелет был весь в украшениях ручной работы, вязаных и плетеных. В глазницы вставлены крупные полудрагоценные камни, а лысый череп прикрыт нарядной шапочкой, связанной крючком из ниток и расшитой бусинами. На шее повязан вышитый платок из тонкого батиста, когда-то, вероятно, снежно-белый, теперь посеревший, похожий на клубок грязного осеннего тумана. Высохшая кожа проглядывала из-под одежды, поверх которой был милосердно накинут длинный узорчатый жакет восемнадцатого века. Изумительный серебристо-пепельный орнамент напоминал морозную роспись на стеклах. Из рукавов торчали кружевные манжеты, которые почти полностью скрывали когтистые ладони в расползающихся нитяных митенках. Митенках! Вывернутые ноги, обтянутые белыми чулками, обуты в сморщенные туфли, чьи металлические пряжки также украшали полудрагоценные камни.
Есть принцип, который мы всегда неукоснительно соблюдаем – исследователь не должен слишком втягиваться в отношения с объектом исследования. Меня этот принцип вполне устраивал. С ребятами я виделась только во время тестирований. Молодые люди очень тщательно выполняли задания. Послушные детки. Только на проективных тестах, когда нужно было дать волю воображению, у некоторых из них возникли проблемы с пониманием задачи. Затем следовала серия тестов с отслеживанием мозговых волн, а поскольку мы исследовали их и во время сна, в каждой комнате пришлось установить соответствующее оборудование. Больше недели я вообще не выходила на улицу и наблюдала расцвет лета лишь со своей террасы, затягиваясь приносящей облегчение травкой. Ко мне стал довольно регулярно наведываться Виктор, так что запасы моего лекарства стремительно заканчивались.
Во время одной из наших многочисленных бесед Виктор сказал мне, что монастырю грозит закрытие «по биологическим причинам», и рассказал о Свати.
Сестра Анна со своей чудесной детской наивностью где-то вычитала, будто в Индии по-прежнему жива святость – не сметенная ветрами истории и дымом Освенцима. Мы сидели на балконе моей комнаты, отдыхая после транспортировки аппаратуры. Виктор посмотрел на кончик тлеющего косяка и стал терзаться угрызениями совести:
– Нельзя, правда, нельзя постоянно курить за твой счет. Для тебя это лекарство, а для меня – удовольствие в чистом виде.
Я пожала плечами.
– Но почему Индия? Откуда она это взяла?
– Ну, это я ей сказал, – помолчав, признался он. – Сказал, что если где-то и есть подлинная духовность, то наверняка в Индии. Что бог перебрался в Индию.
– И ты в это веришь? – бросила я машинально. Выпущенная мною струйка дыма образовала красивый шарик.
– Конечно, нет. Я просто хотел ее успокоить какой-нибудь доброй мыслью. Однако не учел, что она предпочитает действовать, а не размышлять. И вот Анна, одна-одинешенька, в возрасте семидесяти с лишним лет, отправилась в Индию, чтобы найти там монахиню для своего монастыря.
Я тут же представила себе сестру Анну в серой летней рясе, стоящую у мечети в Дели, среди гомона рикш, бездомных собак, священных коров, в пыли и грязи. Мне совершенно не было смешно, марихуана меня давно уже не веселила. Но Виктор хохотал.
– Она объехала множество монастырей, сотни километров в поисках послушниц, желающих перебраться в Европу. И ей удалось разыскать одну праведницу, Свати. Ты только подумай! Везти монахиню из Индии!!!
На следующий день у меня на столе лежали папки с личными делами детей – аккуратными, лаконичными и необычными. Мне требовались кое-какие данные, и я попросила Виктора предоставить мне такую информацию. Папки сразу показались мне странными, потому что вместо имен и фамилий на них были наклейки с символами: «Hl 1.2.2» или «JhC 1.1.2/JhC 1.1.1» и так далее. Я в изумлении смотрела на них – сведения явно не предназначены для моих глаз, Виктор принес их по ошибке. Я не понимала значения этих шифров. Помимо биологических параметров, там были геномические таблицы и графики, которые ничего мне не говорили. Я пыталась идентифицировать своих подопечных, но не могла ни с чем связать эти графики и таблицы – видимо, они описывали реальность на другом уровне, более абстрактном. Да уж, Виктор перепутал документы, это совсем не то, чего я ждала. Я хотела было отнести эти папки в его кабинет, но вдруг, подчинившись внезапному импульсу, вернулась и выписала диковинные шифры на поля старой газеты. Потом мне пришло в голову, что хорошо бы переписать также даты рождения детей. Кабинет Виктора был пуст, я положила папки на стол. Ветер в открытых окнах шевелил металлические планки жалюзи, и это напоминало хор цикад.
Утром следующего дня я получила по внутренней сети то, о чем просила – биографические данные и данные социально-бытовых обследований. Названия файлов включали имя и фамилию. Тьерри Б., родился 2.12.2000. Опекуны – швейцарцы, небольшой город. Он – педагог в школе, она – библиотекарь. Аллергик. Подробное описание исследований мозга, выявлена небольшая эпилепсия. Группа крови. Основные психологические тесты. Дневник, который вели приемные родители, подробный, но малоинтересный. Дислексия. Детальное описание ортодонтического аппарата. Образцы почерка. Фотография. Школьные сочинения. Обычный ребенок, постоянно и тщательно обследуемый врачами. Никакой информации о биологических родителях. Мири Ц., 21.03.2001 – то же самое. Точные таблицы веса и роста. Какая-то кожная болезнь – фотографии, диагнозы и так далее. Приемные родители: средний класс, мелкий предприниматель и художница. Детские рисунки. Множество ссылок на какие-то другие документы, старательно пронумерованных, классифицированных. Близнецы Жюль и Макс, дата рождения 9.09.2001. Из Баварии. Приемные родители: предприниматели, владельцы текстильного производства, высший средний класс. Упоминаются какие-то осложнения при родах, отсюда низкий показатель по шкале Апгар у обоих. У Жюля исключительный музыкальный слух, музыкальная школа. Макс в возрасте семи лет пережил несчастный случай – попал под машину, сложный перелом ноги, музыкальные способности средние.
Я машинально взглянула на свои вчерашние пометки на полях газеты и нашла дату рождения близнецов, рядом с которой были указаны два шифра: Fr 1.1.2 и Fr 1.1.1, теперь идентифицировать детей ничего не стоило.
Адриан Т., родился 29.05.2000, шифр – Jn 1.2.1. Из Лозанны. Приемные родители: служащие. Мальчик был не в ладах с законом. Социально-бытовое обследование. Полицейский рапорт. Речь шла о проникновении в бассейн, порче оборудования. Есть братья и сестры.
Эва Р., шифр Hl 1.1.1. Приемные родители развелись, когда ей было девять. Воспитывается матерью, учительницей. Прекрасно учится, играет в баскетбол. Интересуется кино. Пишет стихи. Музыкально одарена. Лечилась от юношеского ревматоидного артрита.
Я поспешно просматривала отчеты, удивленная их скрупулезностью, тем, что маленькие, насчитывавшие десяток с небольшим лет жизни исследовались в столь многих аспектах, словно этих детей готовили в шпионы, гении или революционеры.
Сестра Анна позволила мне сфотографировать Окси – каждую деталь его увековеченного в распаде тела. В городке, в магазине косметики, я напечатала фотографии и повесила над своим письменным столом. Теперь достаточно было поднять глаза, чтобы полюбоваться мастерством многих поколений монахинь, которые с детской доверчивостью осваивали каждый квадратный сантиметр трупа, пытаясь сокрыть ужас смерти. Пуговица. Кружево. Мережка. Декоративный шов, аппликация, помпончик, манжет, воротничок, кармашек, воротничок, складка, блестка, бусинка. Отчаянные свидетельства жизни.
В аптеке мне пришлось дожидаться своего лекарства несколько дней, так что я по своим каналам отыскала местного дилера и купила несколько доз. Марихуана оказалась крепкой, пришлось смешать ее с табаком. После химио-терапии боли почти исчезли, но остался страх перед ними, притаившимися где-то внутри, словно скрученные металлические пружины, готовые в любой миг распрямиться и разорвать тело на части. Когда я курила, они превращались в бумажный серпантин, а мир наполнялся знаками: далекие друг от друга предметы, казалось, посылали друг другу какие-то особые сообщения и сигналы, обнаруживали смыслы, входили во взаимоотношения. Все понимающе подмигивало друг другу. Это было очень питательное состояние мира, им можно наесться досыта. Я прошла две химиотерапии, перестала спать. Собственное тело мне не повиновалось: единственной сохранившейся в нем силой был страх. Врач сказал: от трех месяцев до трех лет. Я знала, что лучше чем-нибудь заняться, потому сюда и приехала; не только ради денег, хотя в моей ситуации они помогают продлить жизнь. Тестирование не требовало от меня идеального самочувствия. Я могла проводить обследование едва ли не на автомате.
Теперь каждое утро, пока дети были в школе, я вставала пораньше и отправлялась вниз, в монастырь. В какой-то из этих дней, в конце мая, я увидела сидящую в одиночестве на ограде стадиона Мири. Она сказала, что у нее месячные и она освобождена от гимнастики. Мне запомнилось, что она была одета во все синее – синие джинсы, синяя рубашка и синие кеды. Я не знала, что сказать. Просто подошла к ней.
– Вы выглядите печальной, – обратилась она ко мне немного вызывающе. – Все время, даже когда улыбаетесь.
Она поймала меня на месте преступления – во время одинокой прогулки я сняла с лица светскую маску уверенности в себе. Я смотрела на ее компактное, легкое, словно бы птичье тело, ловко соскочившее с ограды, – казалось, оно ничего не весит. Мири сказала, что ей уже хочется домой. Что она скучает по родителям и по собаке. Там у нее своя комната, а здесь приходится жить с Эвой. Ей всегда хотелось иметь брата или сестру, но теперь она видит, что другие люди ей мешают.
– Вы нас обследуете, что-то ищете. Мы тоже гадаем, зачем нас сюда привезли. У меня высокий IQ, и я умею делать выводы. Подозреваю, что это как-то связано с тем, что нас усыновили. Может, мы носители какого-то гена. Вы нас наблюдаете – и что? Вы замечаете в нас что-то странное? Что у меня общего с ними? Ничего.
Она немного проводила меня, и мы поговорили о школе. Мири училась музыке, играла на скрипке. Она рассказала кое-что интересное: что ей нравятся дни траура – а такие случаются все чаще из-за климатических катастроф или терактов, – потому что тогда по радио передают только печальную музыку. Часто бывает так, что все ее раздражает и кажется, будто мира слишком много, а эти мрачные дни – своего рода передышка. Людям следует немного задумываться о себе. Она любит Генделя, особенно его Largo, которое пела когда-то Лиза Джеррард. И песни Малера – об умерших детях.
Я невольно усмехнулась. Меланхолическая барышня.
– И поэтому тебя тянет ко мне?
Она немного прогулялась со мной вниз, до того места, где паслись лошади. На ходу срывала верхушки травинок и бросала в воздух мягкие, еще не созревшие семена.
– У вас парик, правда? – сказала она вдруг, не глядя на меня. – Вы больны. Вы умираете.
Ее слова были подобны удару в грудь. Я почувствовала, как глаза наполняются слезами, отвернулась и поспешно, уже одна, пошла вниз, к монастырю.
Первая половина дня, которую я проводила в монастыре, действовала на меня умиротворяюще. Я чувствовала себя хорошо в обществе этих спокойных и примирившихся с жизнью женщин. Дряхлые пальцы сестер, которые за кофе сортировали миниатюрные отходы, возвращали миру порядок. Так и меня однажды, уже скоро, какие-то Пальцы разберут на составные части, и все, из чего я состою, вернется на свои места. Окончательный ресайклинг. От порции сливок для кофе после этого отпускающего грехи ритуала остаются фрагменты, никак не связанные друг с другом, они разрознены и относятся к разным категориям. Куда деваются вкус и консистенция? Где то, что они только что образовывали сообща, так слиянно?
Мы сидели в кухне, где сестра Анна отвечала на мои вопросы, сопровождая рассказ многочисленными отступлениями. Никогда нельзя было знать заранее, куда заведут нас переплетенные друг с другом сюжеты ее памяти. Мне вспоминалась мама, которая говорила так же – пространно, многосюжетно, меандрически… чудесный недуг старых женщин, набрасывание на мир повествования, словно огромного покрывала. Молчаливое присутствие других сестер, всегда занятых какими-то мелкими хлопотами, заставляло меня воспринимать их как гарантов правды, бухгалтеров времени.
Вся информация об Окси была записана в монастырской хронике. По моей просьбе сестра Анна согласилась наконец отыскать нужный том и раскрыла его на столе, за которым сестры пили по утрам кофе. Она нашла точную дату: 28 февраля 1629 года.
В тот день монахини и все жители города высыпали на южную дорогу, ожидая возвращения посланцев из Рима. Перед самыми сумерками из-за горы показалась небольшая процессия всадников, а за ними деревянная телега: под пестрой тканью, мокрой и забрызганной грязью, лежал привязанный кожаными ремнями гроб. Рваные гирлянды тянулись по мокрому снегу, всадники устали и озябли. Жители во главе с бургомистром и специально приглашенным епископом символически передали святому ключ от города, мальчики в белых стихарях пели приветственный гимн, который долго разучивали к этому дню, и – поскольку происходило все это в месяц холодный и неуютный, и не было цветов, чтобы достойно встретить столь поразительный дар, – бросали под колеса телеги еловые веточки.
В тот же вечер отслужили торжественную мессу, после чего объявили, что святого Оксентия можно будет увидеть в ближайшее воскресенье после службы, то есть через три дня. До этого сестры должны устроить реликвии на новом месте и привести в порядок после изнурительного путешествия.
Картина, открывшаяся сестрам, была ужасна. С любопытством заглянув внутрь гроба, монахини инстинктивно отпрянули. Чего они ожидали? В какие чудесные одеяния облачило их воображение тело этого мученика, о котором они никогда раньше не слыхали? Что ожидали увидеть бедные капуцинки, зябшие в плохо обогреваемых кельях, в митенках, натянутых на потрескавшиеся ладони, в толстых шерстяных чулках под рясами?
Глухой вздох разочарования пронесся под сводами часовни. Ибо святой Оксентий представлял собой обычный труп, правда, уже хорошо подсохший и даже по-своему опрятный, но его ощерившиеся зубы и пустые глазницы все еще могли вызывать ужас или, во всяком случае, отвращение.
Сестра Анна сказала, что трех дней монахиням не хватило. С той поры на протяжении трех столетий очередные поколения сестер заботились о теле покойника. Они приручили его чудовищность уменьшительным именем, шуточками и украшениями. Сама она в молодости еще вязала ему манжеты, потому что предыдущие успели истлеть от старости. Это был последний элемент одежды святого, который заменили сестры. Свати, несмотря на обет послушания, отказалась чинить одежду мумии, и сестра Анна признала ее право не делать этого.
Вернувшись к себе, я залезла в интернет. Когда в XVI веке в Риме началось бурное строительство, в котлованах, рывшихся под фундаменты новых домов, очень часто обнаруживались катакомбы, а в них – человеческие тела. Оказалось, что Рим, подобно всякому древнему городу, стоит на могилах, так что кирки рабочих пробивали своды склепов, и туда впервые за многие сотни лет проникал солнечный свет. Люди начали самостоятельно исследовать катакомбы, а их пылкое воображение окружало подземелья таинственными историями. Ведь кто еще мог там покоиться, если не христианские мученики?
Аккуратненько уложенные на полках умершие напоминали ценные товары, бутылки с отборным вином, с годами приобретающие особые достоинства. Мертвым уже не мешает энтропия времени, его деструктивный аспект, превращающий человеческие лица в черепа, а тела – в скелеты. Совсем наоборот, высыхая и истлевая, тело переходит в некое высшее измерение, делается более элегантным и уже не вызывает такого отвращения, как разлагающийся труп, наоборот: став мумией, пробуждает восхищение и почтение.
Открытие некрополий обернулось большой проблемой. Извлеченные оттуда останки пытались перезахоранивать на современных кладбищах, но их было слишком много – красивых, хорошо сохранившихся мумифицированных тел и аккуратных скелетов, не утративших ни одной косточки и уложенных в красивые позы. Глаз очень быстро привык к такого рода картинам, а потом – так уж свойственно человеку – начал различать останки и некоторые выделять – так сказать, наиболее приятные взору, наиболее гармоничные, лучше всего сохранившиеся; а от открытия специфической красоты отдельных экземпляров – два шага до придания им исключительной ценности. В одном из писем папа римский, суровый и мрачный Григорий XIII, размышлял над этим бесконечным изобилием мертвецов: «Такое чувство, будто все это войско вышло из-под земли в сии трудные времена, а мы, вместо того чтобы возблагодарить за эту услугу, снова заталкиваем его во мрак могилы. В сей тяжкий для подлинной веры час, когда еретики угрожают нам со всех сторон и не помогают ни меч, ни огонь, в борьбе с омерзительной лютеранской ересью умершие могут также поддержать нас…» Следуя заключенной в этих словах идее, один из папских чиновников (кто именно – точно неизвестно; предположительно это был приближенный к папе падре Вердиани, отлично чуявший, на чем можно нагреть руки) нашел работу для тысяч умерших. Вскоре была создана специальная канцелярия, куда пригласили перспективных, способных и обладавших богатым воображением семинаристов. К работе привлекли также целую армию молчаливых и смиренных монахинь, терпеливо очищавших останки от того, что осело на них за минувшие века. Все работы держались в строгой тайне.
Святые выходили в мир уже готовыми, аккуратно уложенными в скромные гробы, освобожденными от пыли, паутины, травы и земли, опрятно прикрытыми чистым полотном. Каждого снабжали карточкой с именем и происхождением, подробным изложением биографии и обстоятельствами мученичества, а также указанием атрибута и территории посмертного действия мученика, определявшего, о какого рода заступничестве можно его просить, какие молитвы к нему обращать. Каждый святой имел свои атрибуты и свою область действия, подобно сегодняшним героям компьютерных игр. Один придавал отваги, другой приносил счастье. Один заступался за пьяниц, другой боролся с грызунами…
Заказов со всех концов Европы не пришлось долго ждать. Каждое прошение папе, каждое обращение к его верховной священной власти содержало также просьбу прислать реликвию святого в обмен на небольшое пожертвование. Такая реликвия сразу поднимала статус разграбленных церквей, возрождавшихся после насилия протестантов, привлекала народ под своды святого места и позволяла приобщиться к ореолу мученической святости, напомнить, что мир земной – ничто в сравнении с Царствием Небесным. А также что: memento mori.
Работа над святыми римскими мучениками продолжалась долгие годы. Сотрудники канцелярии – смышленые фантазеры-семинаристы – шли дальше и становились нунциями и кардиналами, исполненные смирения монахини умирали, испуская тихий вздох, папы погружались в Лету, сменяя друг друга, словно листочки в календаре: Сикст, Урбан, Григорий, Иннокентий, Климент, Леон, Павел и снова Григорий, вплоть до папы Урбана VIII. В 1629 году канцелярия по работе со святыми еще существовала, а для повышения качества труда писцов снабдили вспомогательными таблицами и списками. Это было сделано для того, чтобы методы пыток, виды смерти, обстоятельства, имена и атрибуты не повторялись слишком часто.
Назавтра сестра Анна рассказала мне, что в свое время с изумлением услышала биографию святого из одной церкви, расположенной в нескольких сотнях километров от монастыря. Ей вдруг стало обидно, потому что история жизни и мученичества того чужого святого, кажется, по имени Риус, поразительно напоминала судьбу их Оксентия. Видимо, авторам не хватило фантазии. А еще Анна в свое время наткнулась на один труд, созданный уже в XX веке и освещавший феномен римских святых мучеников с сугубо научной точки зрения; так вот, в нем говорилось, что можно заметить сменявшие друг друга на протяжении этих десятилетий своеобразные моды. Например, в конце XVI века в течение нескольких лет появилось множество святых, насаженных язычниками на кол, и всякий раз описание мук было реалистичным и живописным, а литературный талант анонимного папского чиновника заставлял читателя содрогнуться от ужаса. В этот же период святые-женщины страдали главным образом от отрезания груди, которая потом становилась их атрибутом. Обычно они держали ее перед собой на подносе. Во второй половине XVII века особой популярностью пользовалась декапитация. Отрезанная голова волшебным образом находила тело своего бывшего обладателя и столь же волшебным образом с ним срасталась.
– Ты ведь психолог, – сказала настоятельница, – так что должна хорошо понимать их – тех, кто сочинял истории мученичества. Даже в придумывании самых чудовищных ужасов пишущий непременно найдет для себя толику удовольствия, верно?
Я ответила, что целительно уже само осознание существования области мира худшего, нежели тот, что стал нашим уделом.
– Уже одно это должно побуждать нас к тому, чтобы испытывать величайшую невыразимую благодарность Творцу, – подытожила сестра Анна.
Кроме того, со временем святые стали получать все более экзотические имена, видимо, потому, что список популярных и широко распространенных был уже исчерпан. Так начали появляться святые Осианы, Магденции, Амартии, Ангустии, Виоланты, а среди мужчин – Абгоренций, Милруппо, Квинтиллион, а также святой Оксентий, который ранней весной 1629 года и достался монастырю.
– А вы не знаете, чем они там занимаются? – спросила я сестру Анну, указывая рукой на видневшееся высоко наверху здание Института, в очередной раз спустившись в монастырь.
Сестры слыхали, что там проводятся какие-то важные исследования. Это все.
Мы складывали белье тем способом, что распространен во всем мире, везде, где существуют пододеяльники, наволочки и простыни, где существуют одеяла, подушки и ночные рубашки: стояли друг напротив друга и растягивали наискосок большие прямоугольники льняной и хлопчатобумажной ткани, чтобы вернуть им форму после стирки. Сообща мы быстро установили последовательность: сперва наискосок, потом сложить по бокам и быстрыми, короткими рывками вытянуть, затем сложить пополам и снова наискосок, и наконец, сделав друг навстречу другу несколько шагов, сложить ткань аккуратным прямоугольником. И все сначала.
– Мы догадываемся, в чем дело, но догадываться и знать – не одно и то же, – сестра Анна всегда говорила о себе во множественном числе, после стольких лет пребывания в монастыре ее идентичность сделалась коллективной. – Не волнуйся, дорогая, – добавила она, и это прозвучало почти ласково. – Церковь всегда тяготеет к добру.
Окси глядел на нас своими глазами из полудрагоценных камней, которые были вставлены в глазницы, выстеленные уже совершенно выцветшим шелком, изображавшим веки. Брови из темно-красных драгоценных камней, казалось, приподнялись в холодном, исполненном недоверия удивлении.
По ночам интернет невольно выводил меня на иные тропы, еще более живописные – посмертных историй святых, а точнее, их земных останков, поклонения пальцам, щиколоткам, пучкам волос, извлеченным из тел сердцам, отрезанным головам. Четвертованный святой Войцех, разосланный церквям и монастырям в качестве реликвии. Кровь святого Януария, которая регулярно переживала таинственные химические перевоплощения, меняя состояние и свойства. А также кражи святых тел, разделение останков на реликвии, чудесным образом множившиеся сердца, ладони и даже крайняя плоть маленького Иисуса – sacrum preputium. На сайте аукционов в архиве было много предложений частей тел святых. А первое, что мне открылось, была рака с останками Иоанна Капистрана, которую предлагали приобрести на сайте Alegro.pl за 680 злотых.
В конце концов я отыскала нашего героя из сушильной: святой Оксентий мученик, дрессировщик львов, которых во времена Нерона кормили христианами. Однажды ночью лев заговорил с ним человеческим голосом. Это был голос самого Иисуса Христа. Не написано, что́ сказал лев голосом Христа, но утром Оксентий обратился в христианскую веру, выпустил львов в лес за городом, а сам был пойман. Прежде палач, он стал жертвой. Львов тоже поймали, и Оксентия вместе с другими христианами бросили им на съедение. Львы, однако, не тронули своего бывшего хозяина, поэтому люди Нерона его зарезали, а львов закололи мечами. После смерти тело Оксентия выкрали христиане и тайно похоронили в катакомбах.
– Я стояла перед гостиницей и боялась сделать шаг, – сказала сестра Анна.
Мы сидели в большой пустой кухне, другие сестры уже ушли, тщательно рассортированные отходы тоже исчезли. Она присела на подоконник и выглядела удивительно молодо.
– Было жарко и влажно, как часто в Индии. Легкая ряса для путешествий липла к телу. Я чувствовала себя словно парализованной, ибо все, что я видела, вызывало во мне ужас, – Анна на мгновение умолкла, подбирая слова. – Масштабы нищеты, отчаянная борьба за выживание, жестокость. Собаки, коровы, люди, рикши со смуглыми свирепыми лицами, калеки-попрошайки. Мне казалось, что всех этих существ одарили жизнью насильно, вопреки их воле, что они обречены на жизнь, словно жизнь эта есть упадок и возмездие.
Она отвернулась от окна, а потом сказала, не глядя на меня:
– Думаю, что совершила там величайший грех, и не уверена, что он мне отпущен, хотя я его искупила. Священник, который меня исповедовал, видимо, не понял, что́ я ему сказала. – Она смотрела в окно. – Там не было никакой обещанной мне святости. Я не нашла ничего, что могло бы оправдать всю эту боль. Я увидела мир механический, биологический, словно муравейник, организованный по определенным правилам, бессмысленным и непоследовательным. Я открыла там нечто страшное. Да простит меня Господь. – Лишь теперь она посмотрела на меня, словно искала поддержки. – Я вернулась в отель и просидела там целый день. Я даже молиться не могла. На следующий день, как мы договаривались, приехали сестры из монастыря за городом и забрали меня к себе. Мы ехали через иссохшее оранжевое пространство, покрытое мусором и мертвыми деревьями. Мы молчали, сестры, видимо, понимали мое состояние. Может, они и сами когда-то прошли через это. В какой-то момент я увидела тянущиеся до горизонта маленькие холмики, расположенные на расстоянии полутора десятков метров друг от друга. Сестры сказали, что это кладбище священных коров, но я не поняла. Попросила повторить. Они объяснили, что сюда неприкасаемые привозят останки священных коров, чтобы не загрязнять город. Оставляют их прямо под палящим солнцем, и природа делает свое дело. Я попросила остановиться и, потрясенная, пошла к холмикам. Я ожидала увидеть высохшие на солнце останки, кожу и кости. Однако, подойдя, я увидела другое: скрученные, полупереваренные полиэтиленовые мешки с еще различимыми названиями фирм, веревки, резинки, крышечки, стаканчики. Желудочный сок был не в состоянии справиться с новомодной человеческой химией. Коровы съедали мусор и носили его, не переваренный, в своих желудках. Это то, что остается от коров, – было мне сказано. Тело исчезает, съеденное насекомыми и хищниками. Остается вечное. Мусор.
Я попрощалась с сестрами за несколько дней до отъезда. Предстояло еще разобрать бумаги, отключить аппаратуру и сделать суммирующие расчеты. Последний кадр в монастыре, который я запомнила: старые женщины, столпившиеся в стеклянной коробке лифта, который везет их на службу, босховские жительницы рая, совершающие путешествие на тот свет, на край времени.
Когда, возвращаясь в Институт, я шла по межам вверх, у меня в голове возникла ясная и простая мысль, четкий ответ на вопрос, который так меня мучил и который все игнорировали: что это за исследования, в которых я принимаю участие, словно послушный, хорошо оплаченный наемник. Идея была одновременно простая и безумная, так что скорее всего я мыслила верно. Мне вспомнился невинный вопрос Мири в первый день: «А вы не думали его клонировать? Говорят, в Китае это обычное дело».
Я разложила перед собой личные дела детей и закурила. Я смотрела на их даты рождения, где были указаны время и место, словно в исследование входило также составление гороскопа. Впрочем, и это не исключено. Под каждой датой и фамилией я подписала таинственные шифры.
Обследование было закончено, профили готовы, я ждала последних результатов, которые имеют вид графиков – десяток линий прогнозов, более или менее правдоподобных. Компьютер пересчитывал характеристики, а потом нанизывал их на созданные им системы координат. Основной график, таким образом, напоминал деревья с более и менее пышными кронами. Самые толстые, лучше всего прорисованные, и являлись наиболее правдоподобными. Я повидала немало деревьев, напоминавших разлапистые баобабы с сотнями веточек-возможностей. Видела и такие, в которых доминировала одна толстая ветвь. Дети – красивые и мудрые человеческие дети, превращенные в деревья.
Я просматривала файлы, упорядочивая группы данных, и вдруг почувствовала боль, ту самую, хорошо знакомую, время от времени напоминавшую о себе, словно бдительный стражник. И на границе боли, прежде чем наступило долгожданное облегчение, файлы и символы, даты и шифры, обозначавшие обследуемых подростков, и надпись над входом в часовню, и улыбка Дани, и черный кусочек трюфеля, и озабоченные глаза Мири, спрашивавшей об умершей собаке, – все это прокатилось по моей голове, словно комок липкого снега, прихватывая по пути все встречное, увеличиваясь и разбухая. Все прояснилось. У меня только не было уверенности в том, что означают цифры после букв – быть может, количество попыток или какие-то версии эксперимента. Мири – Kl 1.2.1, Жюль – Fr 1.1.1 и Макс – FR 1.1.2, Ханна – Chl 1.1.1, Амелия и Джулия – Hd 1.2.2 и Hd1.2.1, Эва – Tr 1.1.1, Вито и Отто – JhC 1.1.2 / JhC1.1.1, Адриан – Jk 1.2.1, Тьерри – JN 1.1.1.
Все очень просто.
Святая Клара Ассизская – тело без следов распада, с середины XIX века выставленное в хрустальной витрине в базилике св. Клары. Большой выбор реликвий, хорошо сохранившиеся светлые волосы. Святой Франциск – скелет в хорошем состоянии, в базилике св. Франциска в Ассизи. Ядвига Силезская – также хорошо сохранившийся скелет, реликвии, рассылавшиеся краковской курией, кость безымянного пальца в костеле на территории западной Польши. Обломок кости святой Хильдегарды. Фрагменты тела святой Терезы, так называемая Маленькая Тереза, постоянно странствующая по свету. И еще три случая, которые я не сумела идентифицировать, но собиралась сделать это, пару раз кликнув мышкой. У меня было ощущение, что в игре в «крестики-нолики» я только что вывела аккуратный нолик.
Утром вещи уже были собраны, и я позвонила тому таксисту, что привез меня сюда больше месяца назад. Поджидая его перед школой, я увидела сидевшую на заборе Мири. Она улыбнулась, я подошла к ней. Я молчала, от волнения не в силах вымолвить ни слова, только смотрела на ее встревоженное, невинное девичье лицо, которое покрывал румянец.
– Клара? – произнесла я наконец почти беззвучно.
Она вовсе не удивилась, когда, мгновение поколебавшись, я взяла ее ладони и приложила к своему лбу. Лишь спустя несколько секунд она поняла, в чем дело, и коснулась также моих глаз и ушей, а потом положила обе руки на мое сердце, которое нуждалось в них более всего.
Календарь человеческих празднеств
Зима. Серые дни
Массажист Илон знает тело Монодикоса лучше всего. Он – мастер. Человек незаменимый. Знает каждый квадратный сантиметр его тела и, вытянув руки перед собой, сумел бы воспроизвести это тело пальцами, создать эфемерный фантом из касаний, легких, нежных похлопываний, улучшающих кровообращение. Точно знает, где какой из шрамов расположен, и знает этапы их заживания, знает, где были разорваны сухожилия и достаточно ли хорошо они срослись, в каком месте появились кровоподтеки и рассосались ли, знает каждое уплотнение, каждый шов, каждый след от перелома, каждую группу мышц – это его поле, которое Илон с величайшим тщанием обрабатывает уже двадцать четыре года. До него этим занимался отец. Он также знает, что рано или поздно утратит это поле, поскольку у него нет сына, которому можно было бы его передать.
Но у Илона есть дочь.
Недавно ее привела домой полиция. С тех пор Массажист Илон ежедневно проверял, во сколько Ореста возвращается, старательно ее обнюхивал, а однажды заставил сделать тест на наркотики. Тест ничего не показал. Проблемы Оресты были другого рода. Вероятно, девушка страдала каким-то видом гневной депрессии, что можно было бы списать на гормональные бури переходного возраста.
По отношению к дочери Илон испытывал огромное, застарелое и все более усиливающееся чувство вины. Но не потому, что не сумел предотвратить болезнь, а затем смерть ее матери. И не потому, что уделял дочери слишком мало времени и даже если не работал и бывал дома, то все равно не знал, как с ней разговаривать и что он вообще может ей сказать, если бы такой разговор состоялся. Дело было не в этом. Массажист Илон просто жалел, что она вообще появилась на свет, ибо скорее всего ее не ждало в жизни ничего хорошего. Именно так он и думал и очень жалел, что ее породил, что им с женой пришла в голову эта идея – завести ребенка. Ореста была его недосмотром, грехом.
Ей исполнилось шестнадцать, однако выглядела Ореста еще девочкой. У нее были длинные вьющиеся волосы и отцовское лицо, что не делало ее большой красавицей. Илон беспокоился о будущем дочери и, хотя хорошо знал, что она не сможет продолжить его дело, обучал профессии. Но девушка, прямо скажем, отнюдь не горела желанием этому учиться.
Как-то она пришла из школы немного раньше, когда он уже выходил из дому, и сказала:
– Илон, сегодня у меня переночует моя подруга.
Он испугался. Взглянул на квартиру глазами гостя – было очевидно, что здесь не прибрано и темно. Пока Илон, не возразив дочери, искал запасные ключи, ему еще сообщили, что подругу зовут Филиппа и они с Орестой знакомы несколько месяцев.
Вечером, увидев ее, Илон удивился. Ему показалось, что Филиппа гораздо старше, чем утверждает, это зрелая женщина, чего не могла скрыть даже ее мальчишеская фигура. Здороваясь, девушки поцеловали друг друга в губы, Илону Филиппа протянула руку. Посмотрела ему в глаза, коротко, но настолько пристально, что он отвел взгляд. Потом, щебеча, они исчезли в комнате Оресты. Когда Илон встал утром, там еще было тихо.
Путь от дома до работы занимал у Массажиста Илона двадцать минут пешком. Сначала он шел по берегу сильно загрязненной реки, с тихим рокотом катившей свои темные гневные воды. Потом переходил через мост, где каждый день устраивали демонстрации люди, унаследовавшие какой-то давний протест – никто из прохожих уже не помнил, в чем там было дело. Они стояли молча, заклеив рот черной лентой, с утра до обеда, потом, после перерыва, являлась вторая смена.
За мостом располагался правительственный район; сюда пускали только по пропускам. Здесь было почти пусто, городской шум рассеивался в мощенных брусчаткой переулках, деформировался, цепляясь за оборванные карнизы, отражался в подъездах и странным эхом отзывался в просторных дворах.
Порой Массажиста Илона посещало тревожное чувство, будто лужи и пятна на штукатурке как-то связаны друг с другом, перекликаются, играя формами, общаются, сплетничают о людях – жителях этого темного города. Кроме того, ему постоянно бросались в глаза какие-то ремонтные бригады, что-то приводившие в порядок. Когда они включали сварочные аппараты, на мгновение становилось красиво – искры сыпались в разные стороны, а ржавые лужи подхватывали их сверкание и на мгновение высвечивали его на своих экранах.
Илон не умел бездельничать, так что, едва оказавшись в своем королевстве, немедленно начинал налаживать оборудование, смешивать масла, готовить мази. Порой он просто наводил порядок, недовольный тем, что уборщики не отличаются надлежащей аккуратностью. Весной, в Серые дни, Илон трудился достаточно напряженно – общий массаж делался дважды в день, утром и вечером. Плюс массаж стоп и иглоукалывание. В эти периоды он работал с ассистентом, которого специально назначил ему рекон. Кроме того, несколько дней назад Илон принял решение использовать так называемые токи Плесси, изобретенные в прошлом десятилетии сотрудником Университета и необычайно эффективно стимулировавшие соединительные ткани. После каждого массажа следовало нанести мельчайшие изменения на карту-тело. Вечером он подготавливал инструменты на следующий день.
По традиции в конце каждого сезона инструменты убирали в специальные металлические ящики. Поэтому утро Массажиста Илона сразу после Великого дня каждый год начиналось одинаково – с откручивания заржавевших винтов сейфов, где хранились инструменты для того или иного периода. От агрессивной влажности винты ржавели, и с них сыпался темно-красный порошок. Когда Илон был маленьким мальчиком, он говорил отцу, который занимался тем же, чем теперь и он сам, будто у винтов идет кровь. Его отец был реконом-массажистом на протяжении тридцати восьми лет, до своей смерти, когда – согласно традиции – его место унаследовал Илон. К сожалению, он, отец дочери, вынужден будет передать свою профессию другому человеку. Это Альдо, сын одного из реконов, юноша, следует признать, способный. Илон терпеливо обучал его, но сердце переполняла боль, постепенно входившая в привычку.
Итак, ржавчина сыпалась на пальцы, мелкая пыль оседала на рукаве. Металлические сейфы ржавели, и дверцы плохо прилегали к стенке. Когда-то сейфы делали из пластика, но его съели специально выращенные бактерии. Поначалу их запустили в моря, где они должны были способствовать распаду пластикового мусора, но со временем бактерии вышли на сушу и уничтожили весь пластик на свете. От синтетических предметов остались истлевшие скелеты, фантом человеческой цивилизации. Люди вернулись к металлу, тем более что с бактериями так и не удалось совладать. Металла, однако, постоянно не хватало, и стоил он дорого, поэтому, где можно, его заменили каучуком и деревом. Но сейфы Массажиста Илона были сделаны из превосходного металла, что не спасло их от вездесущей ржавчины. Другую трудность представляло то, что винты имели полукруглые головки. За долгие годы они стерлись, щели стали слишком мелкими, поэтому закручивать и откручивать их было подлинным мучением.
Период сразу после Великого дня – время хирургов и ортопедов, диагностика переломов и ушибов, безотлагательная помощь в наиболее неотложных случаях. Наложить гипс на переломы, укрепить иммунитет. Подробные обследования мозга и сердца, проверка состава крови. Не допустить критической ситуации, как, например, двенадцать лет назад, когда Монодикос заболел метаболическим ацидозом. Вспыхнула паника. Несколько зловещих дней Илон наблюдал за усилиями врачей и ничем не мог помочь.
Каждый день проводился короткий инструктаж всего коллектива, включавшего самых разных специалистов. Илон общался с фармацевтами, ему нравился их образ мышления: уверенность, будто от всего найдется какое-нибудь лекарство и нет безвыходных ситуаций. Он часто заглядывал к ним – там варили, протирали, смешивали. Запах драгоценного пчелиного воска смешивался у него в носу с ароматом мяты и эвкалипта, когда он склонялся над чаном, в котором готовились компрессы. Больше всего Илона интересовали шрамы. Порой столь грубые и глубокие, что не позволяли его всезнающим рукам добраться до мышц. Приходилось лавировать, как корабль меж скал. Некоторые места, такие как ладони и предплечья, представляли собой сплошной, так до конца и не заживший шрам. Поэтому Илон упражнялся на карте-теле, сделанной из самой лучшей резины, на которую скрупулезно наносил мельчайшие детали тела Монодикоса; при помощи этой модели он тренировал каждый элемент тщательно продуманного массажа.
Дома – о чем никто не знал, кроме, разумеется, Оресты – у него имелась еще одна карта-тело, нелегальная. Он держал ее на веранде, где была устроена мастерская, прикрывал одеялом, однако человеческие контуры все равно угадывались, пробуждая в нем чувство вины. Настоящее, живое тело Монодикоса находилось в Дворцовом подземелье, в специальном кондиционируемом и постоянно стерилизуемом помещении, возрождалось там под специальными лампами, подключенное к капельницам, окруженное всей необходимой аппаратурой. Личная нелегальная карта-тело в доме Массажиста Илона была идеальным фантомом. Он получил ее от отца и из года в год совершенствовал. Илон проводил над резиновой фигурой ежедневно по несколько часов, терпеливо нанося на нее каждое изменение, воспроизводя каждый квадратный сантиметр реального тела. Карта-тело представляла собой манекен, сделанный из мягкой резины, когда-то очень податливой и упругой, а теперь, увы, начавшей крошиться и трескаться. На ощупь резина напоминала человеческое тело, вроде бы нежное, но оказывающее ощутимое сопротивление. Когда Илон доставал карту-тело и помещал ее на массажный стол, у него было ощущение, будто он участвует в каком-то ритуале, совершает действие сакральное, не повседневное. С этим странным чувством легче было смириться, чем бороться, так что, положив манекен на стол и открыв миру его резиновую наготу, Илон отступал на шаг и отвешивал что-то вроде поспешного поклона. Предварительно он, разумеется, совершал такой же ритуал очищения, как перед настоящим телом Монодикоса. Илон знал, что это абсурд, но процедура помогала сконцентрироваться, он словно бы весь сосредотачивался в своих ладонях. Раньше, чтобы отогнать печаль – он не помнил, было ли это вскоре после смерти жены или гораздо позже, когда он перестал о ней думать, хотя осадок меланхолии остался в нем навсегда, – Илон проводил долгие тихие часы, моделируя лицо Монодикоса; ему удалось воспроизвести удлиненные черты, большие глаза и длинный нежный нос, облик одновременно человеческий и нечеловеческий. Он отдавал себе отчет в том, что совершает богохульство. Когда Илон работал над шрамами, он закрывал лицо Монодикоса шерстяным шарфом в черно-желтую полоску. Карту-тело он хранил для Оресты, чтобы та могла тренироваться. А лицо сделал для себя, чтобы всегда испытывать беспокойство и сознавать, к чему причастен.
В это печальное Серое время, когда влажность проникала повсюду и под ее воздействием ржавели все винты, засовы, соединения и спайки, отношения с дочерью обычно возвращались к норме, теперь, возможно, также благодаря Филиппе, которая все чаще оставалась у них ночевать. Ореста с недавних пор начала приходить к нему на веранду – молча наблюдала за подготовкой инструментов и нанесением информации на карту-тело.
Она всегда помогала отцу очищать от ржавчины винты и ящики. Тогда он украдкой разглядывал ее руки – годятся ли они. Да, вполне. У Оресты были большие ладони с красивыми ногтями. Пальцы не очень худые, это очень хорошо. Зато крепкие, уверенные. Всегда теплые.
Однако инструменты он предпочитал чистить сам. Старательно полировал каждую деталь, вплоть до самых мельчайших. У него имелись старые электроды для стимуляции мышц, растяжки, эспандеры, прорезиненные подкладки, вулканические камни для разогрева позвоночника и множество других аксессуаров, используемых при массаже. Он получил их от отца и вскоре собирался передать Альдо. Дочь лишь подавала ему тряпки, открывала баночки с пастой. Максимум – изредка протирала водой с уксусом поверхность подкладок. Разговаривали они при этом мало. Илон видел, что Оресте быстро надоедает стирать наждачной бумагой ржавчину, результат вездесущей влажности.
– Ореста, иди потренируемся, – постоянно уговаривал он ее. Порой при этом Илон не мог удержаться, чтобы не положить руку дочери на плечо в естественном властном жесте, свидетельствовавшем о том, что, в конце концов, он ее отец и несет за нее ответственность.
– Зачем? Времени жалко, – отвечала она обычно.
На этот раз она послушно встала, но не затем, чтобы тренироваться. Ореста повернулась к нему и – как бывало раньше, в детстве – положила голову ему на грудь. Илон замер, удивленный и растроганный.
– Папа, как это закончится? Это же не может продолжаться вечно, – спрашивала она, уткнувшись в его рубашку, ребра, грудную клетку, не глядя в лицо.
Сердце Илона дрогнуло.
Она спрашивала его об этом много раз. На этот вопрос он никогда не отвечал.
Девочка подошла к карте-телу и сдвинула полотенце, которое упало на пол, открыв огромное количество значков на животе и груди. Множество линий, кружков, зигзагов, заштрихованных областей. Это напоминало карту военных действий. Благодаря тому, что Илон использовал разноцветные карандаши, было отчетливо видно, как прогрессирует энтропия.
– Что это? – спросила Ореста, показывая на заштрихованную серым цветом область размером с половину ладони. – Снова удар мечом?
Илон радовался, что дочь помнит термины, которым он ее учил.
– Нет, это немая область, – ответил он, не глядя на нее. – Добрых несколько лет назад.
Он не все ей рассказывал. Например, не сказал о том, что произошло пять лет назад, когда целых три дня жизненные функции Монодикоса возвращались и снова угасали, с каждым разом делаясь все слабее. Не помогли четыре реанимации, очень мощные. Потом была эмболия, и пришлось оперировать мертвое тело в надежде, что оно проснется. Тогда, пять лет назад, возвращение оказалось особенно внезапным, мозг снова был поврежден, весьма серьезно, а потом возник правосторонний паралич, захвативший и лицо – это очень заметно. Все пошло не так.
– То есть здесь потеряна чувствительность, да? Нервы повреждены? – спросила Ореста.
Отец подтвердил.
– Прикрой его.
Илон посмотрел на дочь. Пока она разглядывала куклу и водила пальцем по линиям, которыми та была изрисована, на гладких щеках Оресты выступил румянец. Темные волосы закрывали половину лица. Илон вдруг понял, что растроган. Никого он не любил так, как Оресту. Он сглотнул.
– Ну ладно, начнем сначала. Я буду заниматься с тобой каждый день. – Он отложил тряпочку и подошел к дочери. – Покажи ладони.
Она инстинктивно вытянула их вперед. Илон крепко схватил их, немного помял, а потом приложил к своим губам и дунул. Ореста выдернула руки, смущенная этим неожиданным порывом нежности.
– У тебя прекрасные руки: крепкие, сильные и теплые. Ты сильная и умная. Умеешь визуализировать прикосновение, с таким воображением ты будешь делать прекрасные карты.
– Папа, не надо… Мне это отвратительно. – Ореста отвернулась и остановилась у дверей, словно собиралась выйти; задумавшись на мгновение, она добавила: – Мне отвратительно то, что ты делаешь.
Ранняя весна
Он появился триста двенадцать лет назад. Говорят, были и другие, хотя большинству людей сложно представить себе этих других. Такие же, как он? Как это возможно? Ведь он только один. Монодикос. Исключительный, Единственный, Полный, Целый-целехонький, как рассказывали о нем детям, которые с тех пор росли с ощущением собственного несовершенства и неполноты. Не существует множественного числа от имени Монодикос. Каким-то образом эта единственность была условием сакральности, так что о других умалчивали. Будь еще и другие, люди исповедовали бы политеизм, какую-то примитивную и инфантильную веру в то, что чудо может быть всеобщим, что может быть умножено. Однако в этом случае чудо перестает быть чудом. Поэтому о других не говорили.
Он пришел, когда в нем более всего нуждались, когда катастрофа с пластиком уничтожила не только дома, фабрики и больницы. Она также оспорила некоторые понятия. Дело уничтожения довершила война. Падавшие спутники напоминали нацеленные на Землю ракеты, кинжалы. Люди забывали слова, их не хватало, ими невозможно было пользоваться, а следовательно, невозможно описать ту часть мира, которая уходила в небытие, а раз нельзя было ее описать, то о ней переставали думать. А переставая думать, забывали. Простой способ потренироваться в несуществовании.
Все полагали, что он пришел в ответ на их мольбы, услышал их зов. В гимне, который поют в праздничное время, говорится, что «тогда отворились врата ада», а потом долго обсуждалось, есть ли слово, определяющее противоположность ада, – но нет, такого слова не было. Во всяком случае, никто его не помнил. У Илона ад всегда ассоциировался с винтами в ящике, и он представлял себе, что эти врата ада открывались с жутким скрежетом, подобно его ящикам с инструментами, только их скрежет разносился по всему миру. Монодикос пришел, и, в сущности, – так считает массажист Илон – мы не должны рассуждать о том, были с ним другие или нет, и городить всю эту чепуху – откуда да как. Это тема, на которую могут рассуждать подростки, взрослому порядочному человеку подобные споры ни к чему.
Он появился и позволил себя поймать, отдался в руки людей. С тех пор зло в мире остановилось. Во всяком случае, все в это поверили.
Ореста в последнее время редко бывала дома. Илон заходил в ее комнату и стоял там, разглядывая вещи дочери: книги, ночную рубашку, перекинутую через спинку старого стула, щетку с поблескивавшими на ней волосками. Смотрел на плюшевую желтую собаку, которую Ореста назвала Пирожок, – она тогда едва научилась говорить, на туалетный столик, где она старательно расставила материну косметику – высохшую помаду в деревянных патрончиках, пустые флакончики от духов, чей запах уже давно распался на атомы. Водил взглядом по полкам с ее все еще детскими книгами – иллюстрированными приключениями сказочных героев и розовых принцесс. Как-то среди школьных учебников он обнаружил пачку брошюр в красных обложках с неаккуратно напечатанным текстом. Одна из них называлась «Мир в ожидании изменений. Философия мягкой революции». Илон открыл ее, взгляд привлек форзац, куда Ореста карандашом выписала фразы, после каждой из которых стоял вопросительный знак. Илон невольно запомнил их, злясь на собственную память, которая с тех пор не давала ему покоя.
«Раз мир сотворен по человеческим меркам, почему мы чувствуем, что не можем с ним совладать? Почему естественное кажется нам ужасным или постыдным? Откуда мы знаем, что хорошо, а что плохо? Откуда в нас способность судить столь сурово? Почему мир – это мир отсутствия? Почему всегда не хватает – еды, денег, счастья? Почему существует жестокость? Ведь этому нет никакого рационального объяснения… Почему мы умеем смотреть на себя, словно на постороннего человека? Один ли и тот же это глаз – который смотрит и который себя видит? Кто мы такие, откуда взялись? Кто такой Монодикос? Хороший ли Монодикос? Почему он такой слабый и позволяет делать с собой все это? Спасен ли наш мир?»
Илон разглядывал ее все еще детский почерк с плавными вытянутыми хвостиками «д» и «у». Они каплями свисали со строк, словно все эти вопросы должны были раствориться и дождем стечь вниз.
Однажды ночью Илон вернулся поздно и увидел, что у Оресты еще горит свет. Он тихо постучался. Дочь быстро погасила лампу и притворилась спящей. Он не стал делать вид, что поверил, вошел и сел рядом с ней на кровать. Откинул волосы с лица дочери. Ему захотелось ответить на все ее вопросы, ответить так, как получится, но Илон опасался, что тогда станет ясно – он копался в ее вещах.
– Это экономика спасения, – сказал Илон. – За все хорошее приходится расплачиваться. Сами мы не умели ни познать эти законы, ни использовать их. У нас были плохие бухгалтеры, мыслящие узко и не слишком компетентные. За добро следует платить. Таков весь смысл этой экономики: простой и правильный, на протяжении трехсот двенадцати лет себя оправдывавший. Поэтому каждый год во время величайшего мрака наступает Великий день и то, что ему предшествует. Понимаешь?
Она не открыла глаз, когда он говорил, но веки ее трепетали. Помолчав, Ореста сказала:
– Папа, Филиппа немного поживет у нас. Она будет спать в моей комнате.
Доверительная атмосфера, которую он пытался создать, моментально рассеялась.
– Я рекон и не могу принимать под своей крышей людей с улицы.
– Папа, это всего на несколько дней, максимум на неделю или две. Ей некуда идти. Муж ее бил. Отобрал у нее ребенка.
Илон встал, совершенно обескураженный этим неожиданным вторжением внешнего мира в свой дом.
– Откуда ты вообще ее знаешь? Это неподходящая подруга для тебя.
Ореста фыркнула.
– Я свободный человек. И потом, это и моя квартира, она досталась мне от мамы, – бросила девушка и отвернулась к стене.
Весна. Явление миру
В этом году Явление было достаточно скромным. Из-за проливных дождей торжество состоялось во Дворце, под присмотром камер. Устроили только телетрансляцию, в которой Монодикос, наряженный в праздничные одежды, по-прежнему был Форосом, Несущим в Будущее. Открытые руки и грудная клетка сверкали, и никто бы не догадался, что это результат нескольких часов работы гримеров. Не менее красивое, характерное лицо Монодикоса выглядело великолепно. Впрочем, камеры держались от него на почтительном расстоянии.
Илон, стоявший вместе с Альдо в студии, гордился результатами своей работы. Монодикос еще не ходил, но его позвоночник был в хорошем состоянии, и сломанная плечевая кость срослась на удивление быстро. Сразу после церемонии Явления его отвезли во Дворец, и Илон в этот день больше не терзал тело Монодикоса массажами. Тот смог поужинать в одиночестве.
Илон, тоже в одиночестве, возвращался домой. Люди выходили на улицу, бледные после Серых дней зимы, – делали покупки, на лотках появились первые весенние цветы. Начинался долгожданный фестиваль, большой радостный праздник еды и питья, праздник любви, деторождения и планов на будущее. Явление было возвращением мира на круги своя, призванное убедить людей, что все идет так, как должно.
Он медленно шагал, разглядывая город и испытывая чувство глубокого удовлетворения, это переживание всегда спасало его от меланхолии. Дождь смывал вездесущую ржавчину и образовывал маленькие красные ручейки, которые, подчиняясь инстинкту, упорно стремились соединиться с рекой. На мосту по случаю праздника не было протестующих демонстрантов, отчего тот показался Илону странно одиноким. Он купил свежих овощей и привядшую веточку цветущей форзиции. С тех пор как готовить у них в доме стала Филиппа, он больше не ходил за продуктами – оставлял на столе деньги, которые в руках двух женщин чудесным образом превращались в пищу. Что сегодня придумает Филиппа, существует ли вообще блюдо, которое она не умеет готовить? Чаще всего они оставляли ему еду в холодильнике, потому что возвращался он поздно. А возвращался Илон поздно, потому что не хотел сидеть с ними за столом. Ему не нравилось присутствие Филиппы, казалось, будто она неумело притворяется другим человеком, имитирует чужую жизнь, словно мотылек, несущий на своих крылышках узор коры давно исчезнувшего дерева.
Илон думал только об одном – о теле Монодикоса.
У Монодикоса коричневатая сухая кожа, особенно на голенях и плечах. Шершавая, плохо поддающаяся воздействию самых лучших увлажнителей. Некоторые из этих смесей были изготовлены специально для него в дворцовой лаборатории, вся команда фармацевтов работала на кожу Монодикоса и ежегодно предлагала ему новые составы. Его стройное изуродованное тело лежало, распластанное на столе со множеством датчиков. Он дышал ровно, тридцать три раза в минуту во время сна и сорок – когда не спал. Илон хорошо знал этот ритм. Услышав его, он моментально успокаивался, впадал в состояние, которое можно назвать близким к медитативному.
На следующий день они принялись за работу.
– Подай мне масло, – сказал он шепотом, обернувшись к Альдо.
Юноша аккуратно налил в ладонь Илона несколько капель масла. Ноздри ощутили его сильный резкий запах. Спина Монодикоса пошевелилась, словно тот делал глубокий вдох. Альдо смотрел на руки учителя, взволнованно следил за его ладонями, его пальцами, за филигранными движениями, вызывавшими тончайшие целебные вибрации. Он был смышленым и хорошо подготовился к будущей профессии в институте, где четыре года изучал физиотерапию. Альдо знал по-гречески название каждой мышцы, вплоть до мельчайших. Время от времени Илон украдкой поглядывал на него, подпитываясь его восхищением. Он старался полюбить Альдо как сына, ибо знал, что без такой любви не сумеет передать ему самое важное в их работе, то странное нежное чувство, которое внезапно появляется откуда-то из недр тела и делает все наше «я» готовым к утрате границ. Речь идет о сочувствии. Без него никому помочь нельзя. Альдо им обладал, он был не только очень способным, но и тонко чувствующим человеком, однако сейчас Илон предпочел бы видеть на его месте Оресту.
– Смотри, – продолжил Массажист Илон, обращаясь к ученику, – массаж стабилизирует время, потому что только время тела – подлинное. Его так легко повредить. Если бы не массажисты, мир погрузился бы в хаос.
Монодикос был сегодня спокоен и расслаблен; может, под воздействием вина, поданного ко вчерашнему ужину. Наверное, он уснул. Илон никогда не разговаривал во время массажа, Монодикос тоже этого не любил. Когда-то, во времена отца, ему включали музыку. Но потом перестали. Илон знал, что Монодикос почти оглох, когда двадцать пять лет назад его сильно ударили по голове. Вся височная кость пошла трещинами, а ее осколки повредили мозг. Операция шла долго, привезли мощные микроскопы, специалисты соединяли нервные волокна тоньше волоса. С той поры Монодикос не разговаривал. Обследование показало, что мозг полностью восстановлен, но, несмотря на это, Монодикос даже не пытался говорить, словно утратил интерес к общению с окружающими. Давным-давно, в первый год своей службы, Илон слышал его голос, но уже забыл, как он звучит. Помнил только, что тот показался ему несколько хрипловатым, так он это для себя определил, но на самом деле Илон не мог сказать, что знает, какой у Монодикоса голос.
Альдо продолжал с восторгом взирать на руки Массажиста Илона, рекона, мастера реабилитации, чье место он унаследует, и знал, что скоро ему предстоит повторить всю очередность прикосновений, поглаживаний и прижиманий на карте-теле. Илон тихо говорил:
– Смотри, что я делаю, смотри, как одним движением стараюсь проникнуть немного глубже, под поверхность кожи, к мышцам. Я могу на ощупь отличить энергию самой мышцы и ее прикрепления, они разные. Смотри, вот эта мышца слегка вибрирует, каждая по-своему, а прикрепление – нет. Это связано с сосудами, которые несут кровь. Кровь – чудесное изобретение, Альдо. – Илон откашлялся и понизил голос до едва слышного шепота, он говорил теперь почти одними губами. – У него немного иной состав крови, она переносит значительно больше кислорода, пальцами это тоже можно почувствовать.
– Почувствовать этот кислород?
– Нет, не кислород. Ты сам когда-нибудь увидишь, это тело словно бы обладает большей волей, мощью. Увидишь.
Юноша замолчал. Позже, работая с картой-телом, Илон вернулся к проблеме крови:
– Около сорока лет назад было проведено очень подробное исследование его крови. Мы знаем ее состав, но не вполне понимаем, что он означает. Она не слишком сильно отличается от крови каждого из нас, и все же там слишком много кислорода, нам бы она не подошла. Думаю, что, будь это возможно, мы бы ею воспользовались. – Илон немного отодвинулся, чтобы юноша мог лучше видеть его движения. – И будь у нее какие-нибудь целебные свойства, мы бы ухаживали за ним ради крови, – добавил он внезапно и сам испугался того, что сказал.
Юноша беспокойно взглянул на него, а потом притворился, что ничего не слышал. Отвел глаза.
Илон хорошо знал, чем вызвана тревога Альдо, он бы и сам предпочел об этом не думать. Пока не запретили связанные с Монодикосом медицинские эксперименты, люди верили, что сыворотка из его крови способна излечить от всех болезней. Но после смены власти эксперименты были прекращены, и, честно говоря, Илон воспринял это с облегчением. Теперь вообще не считается, будто Монодикос имеет тело, хотя при этом все основано на Теле Монодикоса. Так же, как не говорится, что у него кровотечение – говорится: он «покраснел», его не бьют – до него «дотрагиваются», он не ломает ногу, а имеет «треснувшую конечность». Таким образом, Илон, реконы и фармацевты были подобны тайной секте, которая занималась тем, чье существование окутано туманом. Невозможно себе представить, чтобы СМИ обсуждали, например, состояние печени Нашего Брата Монодикоса, Фороса, Несущего в Будущее.
Когда они обедали в большой пустой столовой Клиники, Илон украдкой разглядывал Альдо, потому что ему пришла в голову безумная мысль познакомить его с Орестой. Став его женой, она получила бы доступ в Клинику, они могли бы работать вместе. Альдо был младше Оресты и казался совсем мальчиком… Все равно что сватать детей.
Он протянул руку через стол и показал Альдо свою ладонь. Она еще хранила память о прикосновении Монодикоса. Монодикос всегда благодарил его таким образом – касался пальцами его руки. Еще минут десять Илон чувствовал это место словно после легкого удара током. Кончиком пальца Альдо робко дотронулся до ладони Илона и, вероятно, ощутил легкую вибрацию, потому что поднял глаза на учителя – во взгляде его читались изумление и почтение. Альдо, принимавший участие в массаже лишь в качестве ассистента и наблюдателя, еще не имел права касаться Монодикоса, он только стоял поблизости, вытягивая шею, чтобы увидеть как можно больше. Юноша напоминал Илону его самого – много лет назад, когда он так же ассистировал отцу.
Отец Илона был создателем теории связи памяти с телом – концепции, теперь уже прочно усвоенной массажистами. Но еще тридцать лет назад эту идею, разумеется, сочли шарлатанством. Отец утверждал, что стимуляция каждого сантиметра тела приводит к возбуждению памяти, которой обладает только этот конкретный фрагмент, и что на поверхности тела есть точки, активирующие волны воспоминаний. Он исследовал это на сотнях людей и создал многомерную карту, потому что открыл, что сенсоры памяти находятся не только в поверхностном слое, но также в слоях более глубоких, поэтому модель кожной памяти должна быть многомерной.
Со временем сделалось общепризнанным фактом, что тело сохраняет память о пережитых событиях и опыте, хранит их в себе, словно в архиве. Никто уже не отрицает ни очевидные достижения науки под названием сомология, ни фундаментальный закон, названный именем отца Илона, Тео: чем глубже слои мышц тела и чем они ближе к солнечному сплетению, тем старше воспоминания. Сегодня врачи, особенно массажисты и психотерапевты, повсеместно пользовались картами тела, зная, что при помощи нажатия на соответствующие точки и их массажа можно высвободить любые, даже самые незначительные воспоминания.
Отец Илона работал таким образом с Монодикосом. Тогда Монодикос еще говорил. Но что услышал Тео, какие у Монодикоса были воспоминания? Отец делал какие-то записи, но наверняка не оставил их сыну. Может, они были уничтожены? Может, уже и не надо, чтобы кто-либо знал, откуда взялся Монодикос и кем он был. Может, лучше вообще не задавать себе этот вопрос, потому что у него не должно быть никакого прошлого. История Монодикоса начинается с того дня, когда его нашли в пустыне – триста двенадцать лет назад.
Но Массажист Илон на своей личной карте-теле, той, которая лежала под покрывалом на веранде, той, которая досталась ему от Тео, той, которую унаследует однажды Ореста, видел, что́ оставил ему отец: океан знаков, лишенных содержания, всевозможные комбинации – от альфы до омеги.
Весна
Весной Филиппа окончательно переселилась к ним. В ванной сушилось ее белье, вид которого всегда смущал Илона. В холодильнике у нее была своя полка, на которой стояли контейнеры с антигистаминной едой. На рассвете Филиппа уходила на работу (Илон до сих пор не знал, чем она занимается, женщина неизменно уклонялась от ответа). Виделись они редко, раз в неделю, в выходной, когда все вместе обедали. Ореста успокоилась, хорошо училась, через год должна была сдать экзамены, после которых собиралась продолжить образование на более высоком уровне, но девочкам требовалось больше баллов, чем мальчикам, и для них всегда не хватало мест. Однако Илон надеялся, что его статус поможет ей получить возможность учиться дальше. Что он сделал для этого? Решился и попросил о протекции главного рекона. Тот понимающе покивал. Вроде бы он был настроен доброжелательно. Лишь его жесты выдавали едва заметное чувство превосходства: у него-то самого трое сыновей – все они готовятся стать реконами, а один в будущем займет отцовскую должность.
Илон видел главного рекона почти ежедневно. Высокий мужчина с седой бородой, никогда не проявлявший никаких эмоций. У них у всех теперь было много работы, потому что, как выяснилось, Монодикос в этом году хуже приходил в себя, раны не заживали так быстро, как прежде. Главный рекон велел провести подробное обследование. Подозревали инфекцию, но не знали, как ее лечить. Вообще до сих пор никто не осознавал, что у Монодикоса может быть какая-то инфекция. Илон старался массировать очень нежно. Порой он так боялся дотронуться до этого исхудавшего искалеченного тела, что ограничивался обычным успокаивающим поглаживанием. Сейчас фармацевты изобрели новые компрессы из северного мха, который оказывает регенерирующее и стимулирующее действие. Каждое утро они превращали Монодикоса в темно-зеленую замшелую статую, перед которой ставили мисочки с ароматическими эссенциями, способствующими излечению. Илон всю весну дорисовывал на своей карте-теле новые значки. Там, где Тео таинственно начертал «детство-вода», его сын Илон дописывал – «порванная двуглавая мышца», там, где значилось «вид черных солнц», добавлял «порванное ахиллово сухожилие», под маленькой надписью «мать» (со знаком вопроса) – «кровоподтек над ягодицами» (сильный, фиолетовый, заживавший несколько месяцев и все еще не исчезнувший), рядом со словами «попутчики», «белый рассвет над океаном», «посадка» – «сломанные кости пясти левой ладони», «вывих голеностопного сустава», «раздробление коленной чашечки», «внутреннее кровотечение» (для этого у него имелся специальный значок), «повреждение поджелудочной железы». Скоро резиновая фигура полностью скроется под этими рунами боли.
В последние годы Возвращение систематически запаздывало, но незначительно, на секунды. Это очень беспокоило реконов, хотя во время ежегодных трансляций в Великий день, когда камеры всего мира, нацеленные на ладони Монодикоса, ждали первого движения его пальцев, это казалось незаметным. Осознавали ли это запаздывание толпы зрителей по всему миру? Илон полагал, что нет, официально никто ничего не замечал. А если даже и замечал, об этом не разрешили бы говорить и публично не объявили бы. Впрочем, люди были слишком сосредоточены на ожидавшей их в холодильниках еде, на свечах, готовых зажечься от одной обычной спички, на настраивании инструментов, чтобы в семейном кругу сыграть и спеть наконец: «Пришел гость в наш скромный дом». Только реконы отдавали себе отчет в затянувшихся мгновениях, в слабости первых нервных импульсов, измерявшихся тончайшей аппаратурой, полной медных проводков и ламп. Илон боялся, что однажды ничего не получится и Явление не состоится. И это наверняка будет означать конец света. Похоже, он был человеком грешным и маловерным. Ведь тем не менее – под воздействием одного и того же чуда, совершающегося ежегодно на протяжении трехсот двенадцати лет, – Монодикос, Форос, Несущий в Будущее просыпался. С этого момента Массажист Илон практически не покидал свое рабочее место. Это продолжалось все время Сейры, когда царили порядок, сытость и довольство, а Монодикос благодаря усилиям целой армии реконов возрождался к жизни.
Летнее солнцестояние. Гармония
Согласно ритуалу, Время Гармонии начиналось с прогулки по городу, единственной в году. Прогулка выглядела естественной и спонтанной, но на самом деле была тщательно подготовлена. Тактично, на расстоянии, за небольшой процессией следили переодетые в штатское полицейские. Внутри фургончик с надписью «Цветы» был оборудован как суперсовременная «Скорая». Немного дальше стоял большой автобус с затемненными стеклами, битком набитый солдатами.
Они вышли немного раньше, перед самым обедом – Монодикос в инвалидной коляске и рассредоточившаяся вокруг свита, – чтобы не упустить прекрасное летнее солнце, поскольку после обеда метеорологи прогнозировали красный дождь. Коляску толкал сам главный рекон; следом незаметно двигалась охрана. Илон и Альдо тоже шли в этой гудящей толпе, чуть позади. Со своего места Илон видел широкую спину Монодикоса и его голову, прикрытую капюшоном. Большие солнцезащитные очки наполовину закрывали небольшое узкое лицо.
Маршрут, как и каждый год, пролегал через базар. Люди ждали здесь с раннего утра, хотя демонстрировать симпатию запрещалось. Не разрешалось подходить ближе, но они все равно протискивались вперед, атмосфера делалась более свободной; присутствие Монодикоса всегда оказывало такое воздействие – рядом с ним улучшалось настроение, росло доверие, все ощущали легкое возбуждение. Моно, Наш Брат, отвечал улыбкой из-под капюшона – немного кривой и болезненной. Капюшон не все скрывал. Люди через охранников подавали Монодикосу мелкие подарки – букетики цветов, шоколадки, старинного облысевшего мишку. Главный рекон отбирал у него эти вещи и передавал назад, где они исчезали в саквояжах охраны.
Илон пользовался возможностью и потихоньку поучал юного взволнованного Альдо:
– Видишь, как хорошо он держит голову, вчера я помассировал ему затылок – и сразу есть результат. Массаж в это время года должен быть легким, расслабляющим, потому что мышцы уже в норме, а под кожей даже появился тоненький слой жира, отчего она делается мягкой и увлажненной…
Так он говорил, но Альдо слушал вполуха. Он вытягивал шею, чтобы разглядеть за толпой происходящее впереди. А там что-то произошло, потому что вся процессия остановилась.
Монодикос всегда останавливался возле лотка с футболками, где устраивали небольшой показ мод. Избранные продавцы, те, что регулярно платили налоги и слыли добропорядочными гражданами, надевали футболки и дефилировали перед Монодикосом, демонстрируя наиболее остроумные надписи. Он, чуть исподлобья, водил за ними глазами. Его ум несколько отличался от человеческого. Был более склонен к синтезу. Возможно, поэтому ему нравился такой странный вид СМИ – футболки вместо газет и лаконичных теленовостей. На них был представлен весь мир с его проблемами, все в максимально сжатой форме, с долей иронии и сарказма – лучших приправ. Те футболки, на которых Монодикос останавливал взгляд, входили в моду, их продажи взлетали вверх. Стало традицией, что в конце концов через нерешительную (или расчетливую) охрану продирались молодые люди и тоже вступали на этот подиум, но надписи на их юных худосочных грудных клетках уже не смешили. Они требовали прекращения периферийных войн, восстановления правопорядка, равноправия женщин, противостояния экологической катастрофе, этой захватившей мир кислой ржавчине. Обычно все кончалось благополучно, молодежь аккуратно оттесняли, коляска с Монодикосом двигалась дальше, между лотков, к площади, где его на мгновение оставляли одного, окружив почти незаметным кордоном. Он сидел там в одиночестве, в своей коляске, один перед городом и небом, словно люди демонстрировали его космосу: мол, вот он – жив, существует.
Далее маршрут пролегал вдоль реки, процессия двигалась по набережной и там снова на некоторое время останавливалась, потому что Монодикос любил смотреть на воду. Илон помнил, что, когда он начинал работать, Монодикос, который еще кое-как ходил, имел обыкновение вставать и подходить к самому берегу, так что вода омывала ему кончики ботинок. Он мог долго стоять, точно загипнотизированный бликами на воде, вглядываясь в игру ветра, который, сам будучи незримой причиной, вызывал осязаемый результат в виде волн. Якобы когда-то Монодикос сказал (когда он еще говорил), что движение волн есть модель мудрости. Что бы это ни значило.
Теперь Монодикос уже не вставал с инвалидного кресла. Его голова немного склонилась набок, и Илон даже испугался, что тот уснул. Это было бы недобрым знаком – такая дневная сонливость. Может, в организме Моно непорядок с электролитами, забеспокоился он, и по телу разлилось новое неприятное чувство, которое посещало его все чаще, – глухой гул паники.
Главный рекон тоже заметил склоненную голову Монодикоса и велел возвращаться. Процессия неловко перестроилась, коляска развернулась и двинулась в Клинику коротким путем, напрямик, через давно заброшенные дворцовые сады, припорошенные красной пылью, в которой от кресла оставалась двойная колея. Илон знал, что должен быть начеку, хотя обычно хватало капельницы и небольшого отдыха. Так или иначе, Илон и Альдо ждали у подготовленного к любому повороту событий стола, среди открытых бутылочек с маслами, в полной готовности, в глубокой преданности. Наверное, достаточно некоторое время поносить ортопедический воротник, как в прошлом году. Все будет хорошо.
Илона всегда удивляла нечеловеческая доверчивость Монодикоса, то, как спонтанно, полностью, с надеждой он отдавал себя в руки людей – что бы ни случилось. Человек в этой ситуации оказывался беспомощным – ошеломленный собственным всемогуществом и все же слабый. Порой Илон даже не мог сдержать рыданий. Это было подобно кашлю – его организм давился оказанным ему доверием, словно сосуд, а ведь чем-то вроде сосуда он и являлся, не мог вынести такого количества ласкового добра, которое в него вливалось, – того и гляди лопнет под его напором.
Тело Монодикоса обладало огромным потенциалом самоизлечения. Они, эта армия реконов, только помогали ему в этом. Так обстояли дела.
Когда ночью Илон наконец возвращался домой и, стоя под душем, смотрел на свое сорокадвухлетнее тело, он старался не сравнивать его с тем. Его тело было обычным, человеческим. Явно одноразовым.
Осеннее равноденствие. Жеребьевка Достойных
Присутствие Филиппы, в сущности, не доставляло никаких хлопот. Девушка уходила утром и возвращалась вечером. Он видел в ванной ее зубную щетку и дешевый крем для лица. Как-то раз Илон вернулся домой в тот момент, когда они с Орестой ужинали, так что он присоединился к ним и съел почти весь свой любимый салат.
– Филиппа приготовила, – хвалила Ореста подругу.
Филиппа говорила мало и только бросала на него короткие испытующие взгляды, в которых смешивались восхищение и неприязнь. Он вообще не знал, о чем может думать эта чужая женщина, которая по милости Оресты вошла в его жизнь. И уж точно не был уверен в том, что́ она чувствует. Филиппа очень мало рассказывала о своей работе – в конце концов выяснилось, что она работает в городской библиотеке, – а о своей семейной жизни не говорила вовсе. Однажды Илон спросил ее об этом, довольно тактично, по своему обыкновению, но она опустила глаза и надолго замолчала. Он подумал, что эта тема сродни «немой области» на теле Монодикоса – отграниченная от прочих, вытесненная в невыразимое. Больше он таких вопросов не задавал.
По телевизору сейчас постоянно показывали предварительную жеребьевку Достойнейших. Те, кто прошел – несколько десятков человек, – примут участие в главной жеребьевке: «Счастливый билет». Главная жеребьевка проводится в конце сентября, когда мир остывает после убийственной летней жары, которую вскоре сменят беспросветные дожди. Жеребьевка транслировалась по всем каналам. Потом, в День серьезности, когда второй раз в году длина дня становилась равна длине ночи, выбирали шестерых Достойнейших из Достойнейших: они образовывали Стигму. Символ Стигмы – лигатура двух древних букв, напоминающая серп или крюк, – виднелась сейчас повсюду, начиная с футболок, поздравительных открыток и реклам и кончая кружками. Биографии Достойнейших обсуждались и дискутировались во всех подробностях, а их лица уже через две недели становились более узнаваемы, чем лица всевозможных «звезд». Стигма немедленно удалялась в трехмесячное затворничество, чтобы, достигнув идеального очищения, совершить ритуал.
В сущности, Илону хорошо жилось рядом с двумя женщинами: в ванной пахло косметикой, кухонный стол всегда был чисто вытерт, а еда убрана в холодильник, да и дом благодаря их голосам ожил. Они говорили с ним, задавали обычные вопросы о хлебе, аппетите, погоде, планах. Вечером, когда, усталый и встревоженный, он возвращался из Клиники, девушки звали его выпить пива или чаю, садились напротив Илона – рядышком, соприкасаясь локтями – и вглядывались в него с едва сдерживаемым любопытством. У него было ощущение, что из Оресты окончательно испарилась прежняя печаль, а бунт перегорел. Теперь она чаще шутила с отцом, раскованная, румяная. Илон любил смотреть на дочь, когда она была в таком настроении. Чувствовал, что между ними устанавливается новая связь. Старался не показывать, насколько она важна для него. Филиппа и Ореста, конечно, хотели, чтобы Илон рассказывал им о той жизни, которую знал изнутри, о самом сокровенном механизме мира. То, что этим интересовалась дочь, сначала его удивило, а потом восхитило, он ощутил собственную значимость. Итак, Илон рассказывал, а они задавали вопросы, каждый из которых начинался со слов: «Правда ли, что…»
Сначала они спросили про пол.
Илон принадлежал к числу тех посвященных, которые хорошо знали, что некорректно – во всех отношениях – говорить о Монодикосе «он». Он нуждался в каком-то специальном слове, специальном местоимении, и непонятно, почему такового до сих пор не изобрели. Вероятно, потому, что в языке вообще не хватало слов для именования его, Монодикоса: можно было разве что воспользоваться большой буквой в местоимении или определением вроде «Несущий в Будущее», столь метафоричным и абстрагированным, что, по сути, лишенным всякого смысла. Никакие слова не способны выразить чудо его существования.
Ходило поверье, хотя об этом все же не говорили вслух, что каждые восемьдесят-девяносто лет Монодикос меняет пол – не полностью, но этот параметр варьируется во времени. Илон слышал об этом от отца, который, однако, не видел этого собственными глазами, а тоже слышал – пятьдесят лет назад – от своего отца, точнее, отчима, главного рекона. Отчиму же рассказывал об этом его предшественник, ставший свидетелем процесса волнообразной смены пола. Тогда Монодикос был чем-то вроде женщины, «чем-то вроде», поскольку о нем все равно говорили «он», точно человеческий разум отказывался принять идею Нашей Сестры вместо Нашего Брата. Илон когда-то видел старые рисунки – когда еще разрешалось рисовать тело Монодикоса и когда над ним велись исследования. Вопрос пола неизменно опускался. Оставались слухи. Теперь, когда Илон ежедневно, порой по много часов подряд, рассматривал тело Монодикоса – худое, измученное, больное тело, которому следовало как можно быстрее вернуть хорошую форму, – он вообще не думал о поле. Отличие Монодикоса от людей очевидно, но трудно сравнивать его с кем бы то ни было. Илон не любил эту тему. Он всегда воспринимал пол как абстрактное дополнение, категорию поверхностную и, в сущности, малозначимую. Тем более что у него была дочь. Возможно, будь у него сын, он мыслил бы иначе. Илон уклонился от ответа, но заметил в глазах девушек разочарование.
– Правда ли, что помимо того, что существует специальная комиссия, констатирующая его смерть, в ведущие клиники мира также посылают сканы его мозга? – спросила Филиппа.
– Как выглядит его смерть? Откуда вы знаете, что он умер? – добавила Ореста.
Илон подробно объяснял им всю сложную процедуру, желая сгладить впечатление, испорченное отсутствием ответа на предыдущий вопрос. Смерть констатируют главный рекон и международная экспертная комиссия. Они объявляют это городу и небу, и тогда отключаются все СМИ. Сорок часов Монодикос не живет. Прекращаются все функции, в том числе мозга, появляются даже трупные пятна, после которых надолго остаются синяки, требующие потом специальных усилий – его, Массажиста Илона. Потом – это всем известно – между сороковым и сорок четвертым часом Монодикос возвращается к жизни.
Во время его монолога Филиппа беспокойно пошевелилась.
– В детстве я думала, что это просто такая метафора. Что на самом деле этого не происходит.
Илон улыбнулся и сделал глоток пива. Как и все прочее, оно отдавало металлом.
– Ты когда-нибудь видел это возвращение? Как это выглядит?
– Ты же видела по телевизору, – ответил он.
Все видели это по телевизору. Констатировав смерть и объявив о ней, СМИ отключают на тридцать шесть часов. Никаких передач. Это Галене – Затишье. Люди сидят по домам, в полутьме, при свечах. Ничего не работает, весь транспорт стоит. Все закрыто. Кто-то говорил ему, что множество людей сходят в эти часы с ума, психиатрические лечебницы переполнены. Приостанавливается действие законов, чем многие пользуются, словно забывая, что по прошествии Галене каждое преступление, совершенное в это время, будет наказано вдвое более сурово. Люди делают странные вещи. Пьют. Изменяют. Принимают решения, о которых потом сожалеют. Кончают с собой – чудовищно возрастает число самоубийств. Это ежегодная попытка несуществования, мир утрачивает свои свойства, и жизнь зависает – все должно полностью обновиться, чтобы она двинулась дальше. Если бы не Монодикос, Наш Брат, Обновляющий Мир, образовалась бы пустота. На тридцать шестом часу включаются телеэкраны, и камеры показывают только одну картинку – ладони Монодикоса. Все напряженно ждут, когда наконец шевельнется палец, когда он дрогнет, ждут малейшего движения Монодикоса. Мир замирает, хотя все знают, что́ произойдет. Каждый с детства помнит эти несколько часов, когда включенные в каждой квартире экраны показывают один-единственный кадр: ладони, покоящиеся на черном крепе, бледные, с длинными пальцами. Время ожидания. Дети скучают, не понимая, почему нельзя баловаться, почему нельзя повисеть на турнике вниз головой или поиграть в настольную игру, хотя бы такую невинную и простую, как крестики-нолики. Родители проверяют, хорошо ли застывает в холодильнике заливное из свиных ножек, замариновались ли огурцы – скоро их разложат по тарелкам в качестве закуски перед главным праздничным блюдом. Глядят в свежевымытые окна на короткие зимние сумерки, зажигающие оранжевым светом грязное зарево городов. Возвращаются из кухни в комнату и расставляют на столе тарелки. Смотрят на часы, прихорашиваются. Лампы не горят, единственный источник света – желто-голубое мерцание экранов, так что человеческие квартиры выглядят так, словно погрузились на дно флуоресцирующего моря. Кто первым в семье заметит на экране телевизора движение пальцев, едва заметную дрожь, тот – таково поверье – будет удачлив весь следующий год.
Филиппа достала откуда-то бутылку красного вина и разлила по кружкам, потому что рюмок в доме Илона и Оресты не было. Илон расслабился, расстегнул жилет. Филиппа подперла голову ладонью и вглядывалась в него с выражением, которое он принял за восхищение.
– И все так, как показывают по телевизору? – спросила она. Филиппа имела в виду: оживает ли Монодикос, начиная с пальцев, а потом в эфире слышен стук его сердца? А почему не показывают его лицо?
Ореста добавила:
– Я всегда жалела, что все это настолько неживописно, что не играют фанфары, не зажигается свет.
Илон улыбнулся. Он не проводил это время дома с семьей. В этот момент все реконы дежурят, все готово и в мрачных помещениях Клиники дожидается звонка, который всегда звучит так, словно возвещает о катастрофе. Тогда они срываются с мест и бегут на свои посты. Великий День, называемый Эйнай – словом, взятым из древнего языка и означающим «Я есть», – для них выглядел иначе, чем в этой прямой трансляции. Беспомощное тело, следы ран, запавшие глаза и виски, холод кожи и дыхание, которое вдруг возникает в этой мертвой оболочке. Дрожь пальцев, нервные импульсы, оживание крови, которая внезапно разгоняется и начинает течь. Когда заканчивалась трансляция, у них взвывала сирена, с треском загорался свет в коридорах, и кровать с телом Монодикоса бегом везли в Реанимационный зал. Когда она проезжала по ярко освещенным переходам, многие реконы опускались на колени и прятали лица в ладонях. Другие стояли с опущенными головами, выражая свою человеческую беспомощность. Это правда, оживание не было живописным процессом, как хотелось бы того Оресте. Монодикос, подключенный к человеческой аппаратуре, возвращался к жизни медленно, но неудержимо. Жизнь появлялась в виде мелких импульсов в мозгу, минут через десять присоединялось сердце, сперва один удар, потом еще, наконец наступал момент, когда оно начинало биться мерно, четко. Ночью все каналы передавали этот ритм, ничего больше, только это бум-бум-бум воскресающего сердца. Тогда на всей земле наступала тишина, до самого рассвета, когда огромный взрыв радости приветствовал возродившийся мир.
– Хотя, – тут Илон заколебался, но искушение выдать кому-нибудь этот секрет, высказать его наконец, было слишком велико, – в этом году транслировали сердцебиение, записанное в прошлом.
Не дожидаясь вопроса «Почему?», он добавил:
– Потому что нынешнее было настолько слабым и неритмичным, что не годилось для трансляции.
Филиппа подлила ему еще вина. Илону оно нравилось, он уже много лет такого не пил.
– Я вижу это вблизи на протяжении уже двадцати четырех лет и повторяю, что в этом нет ничего радостного, – продолжал Илон, расслабившись, – и что жизнь возвращается неохотно, со скрипом. Каждый год я боюсь: вдруг на этот раз не удастся, вдруг наступит конец, и тем не менее двадцать четыре раза я видел, что это происходит на самом деле. Вы тоже испытываете странное чувство оцепенения, у вас тоже мурашки бегут по коже? Я думаю, у всех так… Всех людей на свете охватывает сомнение: а вдруг на этот раз не получится? Ведь это чудо, а чудо имеет право быть капризным и может не повториться. Но все удается. Хотя, в сущности, до сих пор никто не знает, как это происходит.
После вина, к которому он не привык, Илон почувствовал прилив безотчетной сентиментальности, и глаза его наполнились слезами. Смутившись горячей волны чувств, он вздохнул. Оперся о стол и хотел было встать, чтобы пойти спать, но Филиппа неожиданно накрыла ладонью его руку и шепнула:
– Посидите с нами.
Илон вдруг понял, что что-то не так. Почувствовал, что эти две женщины чего-то от него хотят и что вот-вот наступит момент, когда он узнает, в чем дело, хотя не готов к этому. Ему захотелось уйти.
– Я не должен с вами обсуждать такие вещи, это нездоровый интерес. Таков порядок нашего мира, другого не будет.
– Возможен и другой порядок, – тихо отозвалась Филиппа.
Он взял со стол свои очки и встал. Ореста встала перед ним:
– Илон, у нас есть идея – отдать его обратно, туда, откуда он взялся.
Илон не понял, что она говорит.
– У кого это «у нас»?
– Спокойно, – сказала Филиппа. – Спокойно, Илон, мы маленькая организация, группа…
Постепенно до него дошел смысл ее слов. Илон почувствовал, как кровь приливает к лицу, как оно краснеет. Его организм начал готовиться к какой-то воображаемой борьбе, мысли разбежались в стороны, и он не мог их собрать.
– Те, что унаследовали протест? – помолчав, спросил он иронически. Это была единственная реакция, на какую он был способен. Сарказм. Он почувствовал, что его обманули, предали.
– Мы действуем, руководствуясь разумом и сердцем, – сказала Филиппа, пристально глядя ему в глаза.
У Илона перед глазами возникли ядовито-красные обложки брошюрок Оресты.
– Это ты дуришь ей голову! – воскликнул он, схватил Филиппу за плечи и потряс; она не сопротивлялась, словно кукла, маленькая, хрупкая. С грохотом упал стул. – Ты заворожила мою дочь, чтобы добраться до меня, чтобы подговорить ее на преступление.
– Успокойся, Илон. Это не преступление, это обычное сочувствие к другому человеку.
Илон отпустил ее.
– Он не человек, он больше, чем человек. Таков порядок вещей, – сказал Илон, дрожа от возмущения. – Весь мир основан на этом порядке. Он бессмертен, его смерть не окончательна, это факт. Без него воцарился бы хаос. Так уже однажды случилось, никто не хочет, чтобы те времена вернулись. Нужно чем-то жертвовать, чтобы жить спокойно.
Филиппа, стоявшая перед ним, вдруг выпрямилась и сжала кулаки. В этот момент она показалась ему смертельно опасной. О да, это существо просто притворялось тем, кем вовсе не является.
– Ты такой же, как все остальные. Что ты знаешь о мире, о живых людях?! Ты только поддерживаешь в хорошей форме жертву, которую вы храните в теплице, чтобы тебе подобные могли убивать ее во имя вечной традиции. Ты такой же убийца, как они, хотя тебе кажется, что ты его спасаешь.
Илон ударил Филиппу по лицу. Ореста глядела на него широко раскрытыми глазами.
– Иди отсюда, – сказал он Филиппе и повернулся к ней спиной.
Через несколько мгновений хлопнула дверь.
Ореста побежала в свою комнату и начала поспешно собираться. В открытую дверь Илон видел, как она на мгновение замерла посреди комнаты, прижимая к лицу красную футболку Филиппы. Он отступил, смущенный и потрясенный.
Переход
Илон подошел к календарю, прилепленному магнитом к проржавевшему холодильнику, и, жуя сухой бутерброд, разглядывал две разноцветные спирали, изображавшие год. Первая начиналась с темной середины зимы, которую знаменовал Великий день, когда Моно возвращался к миру, и с этого момента отдельные дни, нанизанные на нить времени, раскручивались до Серых дней в начале весны, когда он снова обретал здоровье. Потом наступало Явление во время весеннего равноденствия, после которого весной и светом расцветала Сейра, именуемая также Порядком. Это было время равновесия и покоя, аквамариновая пора, когда природа пробуждалась к жизни, а деревья покрывались листьями. Она продолжалась вплоть до радостных дней летнего солнцестояния и времени Гармонии. С солнцестояния начинался новый круг, зеркальное отражение предыдущего, однако он, в отличие от того, постепенно сворачивался и темнел. Начало осени, День серьезности, жеребьевка Достойнейших были вратами мрака, дни коричневели; казалось, время ржавеет и поддается вечному действию коррозии, которая оспаривает единство материи и разделяет ее на элементы, чтобы затем превратить в прах. Переход и Затишье, называемое на древнем языке Галене, – несколько черных дней, стиснутых в середине второго круга календаря, его мрачное ядро, вместилище тьмы.
Была середина зимы. День перед Переходом. Уже много лет не шел снег, было влажно и ветрено, темные тучи мчались низко над крышами домов, и казалось, будто антенны на крышах вспарывают им брюха, из которых вместо снега сыплется ржавчина. Но это было сытое время; внизу, под пораненными тучами шла подготовка, на рынках городов устанавливались потрескивавшие на ветру конструкции с огромными экранами. Люди делали последние покупки, и, несмотря на усилия торговцев, некоторые полки уже опустели. Битком набиты пабы и бары, поскольку в этот период полагалось хотя бы раз напиться. Илон шел мимо словоохотливых, возбужденных от алкоголя мужчин, распивавших пиво за выставленными на улицу барными стойками. Наиболее популярной темой разговоров были Достойнейшие – они уже с сентября готовились к своей роли. В этом году не выпало на какую-нибудь известную личность. В прошлом году в числе Достойнейших оказался знаменитый актер, и кое-кто кривился, что жеребьевка, мол, нечестная. Но ведь машина выбирала по всей планете среди мужчин с безупречной репутацией старше сорока. Почему выбор не мог пасть на известного актера? Теперь избранники судьбы садились на строгую диету и предавались специальной медитации. Их лица мелькали во всех новостных программах и во всех газетах.
Проходя мимо магазина, Илон на мгновение заколебался, не зайти ли. Сегодня нужно было поесть, досыта наесться перед трехдневным постом. Люди ели жирные блюда, много яиц, забивали ягнят и поросят. Съедали все, что лежало в холодильнике, на полках кладовых. Опустошали банки меда. У людей подлинно религиозных холодильники должны были оставаться пустыми на все три дня Галене, так что запасы уносили в подвалы и прятали у менее правоверных соседей.
Оставшись один, Илон перестал готовить дома, питался в столовой в Клинике. С тех пор как ушла Ореста, его холодильник оставался пуст, словно он постоянно жил в исполненной ожидания тишине. Внутри стояла только баночка коричневой от старости горчицы.
Он сразу пошел в душ. Лежал в красноватой от ржавчины воде и разглядывал торчащие из воды худые колени. У него был ревматизм, колени опухли, болели.
Накануне они с главным реконом посетили место, где шла подготовка к Переходу. Проверяли камни. Вымытые и дезинфицированные, извлеченные из обитых изнутри материей шкатулок, где их хранили весь год, они казались кусками чернейшего угля. Каждый весил от 340 до 810 граммов. У них были острые грани. Когда Илон проводил по ним пальцем, ему всегда делалось не по себе. Наготове все медицинское оборудование, эластичные бинты, нити, иглы и шприцы, комплекты хирургических инструментов, автоклавы, бутылки с дезинфицирующей жидкостью, антибиотиками, баночки с мазью, стойки для капельниц и сами капельницы в стеклянных сосудах. Внимательный, пронзительный взгляд главного рекона подмечал каждую деталь. Илон следовал за ним, решительно шагавшим впереди, стараясь воспринимать все как музейную экспозицию.
Сегодня он под предлогом приступа ревматизма пораньше ушел домой. Однако скоро пора было возвращаться – завтра день Перехода. Илон пытался как-то успокоиться. Купание его всегда умиротворяло и приносило облегчение коленям.
Кто-то позвонил в дверь и, не дожидаясь приглашения, вошел внутрь. Илон подскочил – он был уверен, что вернулась Ореста. Перед глазами у него возникла подзабытая картина: его дочь стоит посреди комнаты и нюхает застиранную красную футболку Филиппы. Илон поморгал, пытаясь прогнать этот образ. Он больше не чувствовал ни гнева, ни смущения. Зато его охватывала все большая, невыносимая печаль, что он навсегда потерял дочь. Он боялся этой печали – боялся, что может каким-то образом заразить ею Монодикоса, что тот почувствует, как она стекает с кончиков пальцев массажиста в его священное бессмертное тело. Он ощущал эту печаль как болезнь.
Илон поднялся, чтобы взять полотенце и встретить дочь.
Однако послышались чужие мужские голоса, и через мгновение дверь ванной открылась. На пороге стоял главный рекон, за ним еще несколько стражников, которых Илон знал только в лицо.
– Где он, Илон?
Илон не понял. Подумал, что его спрашивают об Оресте.
– Оденься, – сказал главный рекон и стоял, глядя на обнаженное тело Илона – взволнованный, тот закутался в полотенце.
– Мы уже много лет знаем, что у тебя есть собственная карта-тело, мы пришли за ней.
Илон задрожал. Он стучал зубами то ли от холода, то ли от ужаса. Слышал, как стражники бесцеремонно вышли на веранду. Слышал, как упал ящик с инструментами, потом до него донесся звук битого стекла. Главный рекон смотрел в потолок, пока Илон натягивал на себя одежду.
– Я не сделал ничего плохого, – сказал массажист дрожащим голосом. – Я просто тренировался на нем, совершенствовал пальцы. Никто об этом не знает.
– Мы знаем. Этого достаточно.
Главный рекон закрыл дверь и остановился перед перепуганным Илоном. Они были одного роста, смотрели друг другу в глаза. Илону показалось, что во взгляде главного рекона сквозит презрение, и он опустил глаза.
– Он исчез.
Илон не сразу понял, что ему говорят. Он заметил, какое бледное лицо у главного рекона, белое как бумага. Редкая борода казалась диковинной коллекцией отдельных волосков, беспорядочно прикрепленных к коже. Илон догадался, что главный рекон боится.
– Ты поедешь с нами. Мы должны вести себя так, будто ничего не случилось.
Стражники завернули карту-тело в снятое с кровати Оресты одеяло и понесли, словно ковер, по лестнице на улицу. Там они встали шпалером, и карта-тело оказалась в военном автомобиле. Во второй автомобиль сели главный рекон и Илон, еще застегивавший пуговицы пальто. Улицы были пусты, небо на западе покраснело.
– Как это случилось? – спросил Илон.
– Тонкая работа. Лифт, подкупленный стражник, который тоже исчез. И еще несколько человек, к сожалению, из числа самых доверенных. Мы ведем следствие, – бросил главный рекон в пространство, не глядя на него.
Илона бросило в жар, он весь трясся, руки дрожали.
– Оденете его так, как Монодикоса, резина мягкая, напоминает человеческое тело, пропорции верные. Пускай кто-нибудь сделает этой кукле самый лучший макияж. Я сейчас приду. Пустим прошлогоднюю запись.
Илон понял, что́ они собираются сделать – подменить телевизионную трансляцию и мистифицировать миллиарды зрителей.
– Но… – начал он, не зная, собственно, против чего хочет протестовать. Все это показалось ему ужасным.
Конечно, он подумал об Оресте и о том, что никогда больше ее не увидит. Илон попытался представить себе то место, где она сейчас находится, но все его беспокойство и внимание были сосредоточены на Монодикосе – ведь он не знает другой жизни, а его миром более трехсот лет являются только стерильные помещения Клиники. Он постоянно принимает лекарства, он на специальной диете, его изуродованному телу требуются травяные ванны. Ему нужно делать капельницы и проверять кровь. Илон ощутил отчаяние, подобное панике, сжимавшей легкие, но сделал несколько глубоких вдохов и взял себя в руки.
Автомобиль проезжал через мост, на котором снова протестовали люди, заклеившие рот черным скотчем. Никто не обращал на них внимания. Они уже тоже начали собираться домой – праздновать. Убирали в сумки черные платки, сворачивали транспаранты. Почти из каждого окна обшарпанных печальных домов сочился бледный свет телеэкранов. Люди уже ждали трансляцию. Главный рекон сказал:
– Все должно пройти, как всегда. Достойнейшие бросят камни в карту-тело, так же, как обычно в Монодикоса.
– А потом? Что будет потом? – Илон не мог поверить в то, что слышал.
– Ничего. Будет то же, что и всегда. А мы найдем его и накажем террористов, – ответил главный рекон с неожиданной для этого достойного старца злобой.
Когда они въезжали во двор Клиники, Илон продолжал дрожащими пальцами застегивать пуговицы поспешно накинутого пальто. У него было неприятное ощущение, что темнота опустилась быстрее обычного. Даже окна Клиники, всегда ярко сиявшие, теперь выглядели пожелтевшими и тусклыми, как и весь город, чьи контуры размывались во мраке. Тьма сгущалась быстро, и казалось, что на сей раз – неотвратимо.