Читать онлайн Отравленные земли бесплатно

Отравленные земли

Корректор: Мария Скворцова

Выпускающий редактор: Мария Ланда

* * *

Пролог

Мы знаем: Зло существует. И ни один христианин не станет отрицать, что порой оно добирается до людей и овладевает ими, заражая как души, так и тела. Это правда; правда и то, что деяния сии Зло вершит лишь с дозволения Господа, исполняя некий Его высший план. Не тому ли доказательство – три искушения Иисуса Христа в пустыне?..

Ге́рард ван Сви́тен[1]. Трактат о существовании тёмных сил

31 марта 1755 года. Вена

Пламя свечи колыхнулось в дымчатом сумраке и замерло тёплой золотой струной. Смирения ему хватит ровно до первого сквозняка, одного из тех, какие неизбежны у нас даже по весне. На моей памяти не было в Вене марта, чтобы ветры не пробирались в дома, не прокрадывались в поисках ночлега в дымоходы и не находили дорогу в комнаты, по углам которых так удобно сворачиваться колючими зябкими клубками. Едва почуяв такого гостя, выдавая невольно его приближение, огонёк пляшет. Игривое дитя, зачем винить его в том, что ему скучно на месте, особенно в последнюю мартовскую ночь, летящую к концу? Ничего; вскоре я закончу писать и помимо погасшего фитилька оставлю ненастной ночи измаранную бумагу, собственную усталую душу и несколько свежих могил.

Огарок крошечный; свет выхватывает только верх листа; строчки получаются кривые. Но epistula, тем более adversaria non erubescit[2]. Черновик стерпит всё. Спины я давно не чувствую – затекла; скрип пера действует на нервы. Для измождённого ума любой резкий звук сродни пытке – будто вонзается под кожу. Я малодушно ищу поводы для тишины: то перо ныряет в чернильницу, то его пушистым кончиком я тянусь почесать нос – нелепая привычка с младых ногтей, помогающая сосредоточиться. Но это почти незаметные паузы; иногда я делаю более длинные и в поисках поддержки вглядываюсь в тяжёлое зеркало на дальней стене. Мужчина, ссутулившийся в отражённой черноте кабинета, – едва знакомый, слишком плечистый, со слишком хищным носом и явственной сединой в рыжине – устало, раздражённо смотрит сквозь меня. Мы не ладим в последнее время.

Нужен новый лист, чтобы уместить всего-то два завершающих предложения. Но ничего, кому важна растрата казённой бумаги? Главное – расквитаться сегодня; мне больше нечего сказать; я выполнил задачу, и даже Господь, с которым я, увы, не всегда был в ладах, признал это. Разве нет? Первый из тех, к кому мои мысли отныне обращены неустанно, подтвердил бы. Второй бы желчно усмехнулся, сказав что-нибудь вроде «Помилуйте, любезный доктор, Ему всегда мало!» А третий, вероятно, просто посоветовал бы мне хорошенько напиться, выспаться и думать забыть о вредных для здоровья философских вопросах. Что же касается императрицы – единственной, перед кем мне теперь отвечать, – она поддержала бы и гуманное суждение первого, и ироничную весёлость второго, и неловкую заботу третьего; знаю, поддержала бы и они бы очень ей понравились. Наши вкусы в отношении людей всегда совпадали, иначе едва ли я пробыл бы её другом и доверенным лицом столько лет. Скорее всего, в этих ипостасях, присовокуплённых к ипостаси её личного врача, я пробуду ещё немало. А ведь в собственных глазах я теперь предпоследний человек, которому можно доверять, и последний, с которым можно дружить. Полуживой чужак в зеркале считает так же.

Перо замирает над чернильницей; тёмные жемчужины падают с остро очинённого кончика в узкое горло. Я надолго задерживаю на них взгляд, вслушиваясь в сонную тишину: только что мне показалось… Конечно же, показалось. Прислушиваться – просто привычка; к тому, что спасает тебе жизнь в преисподней, привыкаешь поразительно скоро, и даже вековым райским покоем эту привычку потом не изжить.

За окном носится только оборванец-ветер. Вена спит, но какая-то собака или пьяный дурак неизвестно где надрывает горло, воя о своей печальной судьбе. Облегчение от почти что безмолвия тоже привычно; оно как развязавшийся узел в груди. «Кого, бога ради, ты боишься в собственном доме?» – царапается здравомыслие. И снова слова, слова… Пляшущее пламя ждёт, чем же завершится мой труд, хотя бы первая редакция.

«Таким образом, все традиционные верования в вампиров, все “доказательства” их существования, вся разрушительная способность, некогда приписанная им, есть не более чем следствия пагубного невежества жителей сопредельных империи территорий. Возблагодарим же Господа: вампиры едва ли когда-то будут ходить по Земле…»

Таковы последние слова «Трактата о существовании тёмных сил» – плода моей многонедельной работы и предшествовавшего ей длительного путешествия. А теперь прочь, прочь, прочь, едва высохнут строчки.

Листы – к краю стола, подальше, и пусть недовольно шуршат от подобного обращения. Спина ноет, ноют плечи, даже пальцы ломит. Подняться, потянуться, вдохнуть поглубже – невероятная радость; сколько же я просидел сегодня, поставив заоблачную цель закончить? С полудня, не позже, а ныне уже крадётся полночь. Полночь… Наверняка даже старательно натопленные Густавом или Типси комнаты успели остыть. И он, и она, и вся прочая прислуга прекрасно осведомлены, насколько я люблю тепло, но никто ведь не ждал, что я так уйду в работу. Даже в ходе часов мерещится насмешливая укоризна; мои ленивые, вечно отстающие механические друзья, привезённые ещё из Лейдена и плохо пережившие то путешествие, попросту не понимают, куда же я спешу. Золочёный ангел, венчающий верхушку часов, смотрит с сочувствием, и я быстро отвожу глаза: господь всемогущий, этому произведению безвкусицы не меньше двадцати лет, но именно сейчас я вижу в худом тонкоруком ангеле знакомый образ, призрака, который никогда уже, никогда…

Часы бьют. Полночь. Что-то стучит в окно. Сердце – хотя подобное неповадно старым сердцам вроде моего – ухает вниз. Тук. Тук. Тук. Золотой ангел смотрит всё так же.

Тук. Тук. Тук. Тихо. Тихо. Тихо.

Просто качаются ветки лип, стряхивая непосильно тяжёлые капли дождя. Их много здесь – степенных, благодушных деревьев, ведь дом стоит у самого Шёнбрунна; это особая почесть от императрицы, всегда желающей лицезреть мою постную физиономию поблизости. Я прожил тут немало, успел дождаться внуков – и всегда липовый стук в окна казался мне безобидным, не лишённым своеобразной естественной мелодики. А теперь? Я лихорадочно лезу за воротник, и вот уже пальцы смыкаются на тонком серебряном кресте – чужом… Спокойно. Никого. Ничего. Только дышится труднее, никак не усмирится сердце, а мысли о грелке, которую надо бы вытребовать или приготовить самому, потеряли значимость. Я слишком хорошо понимаю себя – и, пожалуй, ту псину, что воет на улице. Иногда я удивляюсь, что рассудок вообще ещё не изменил мне. Иногда страшнее не погибнуть в бою, а вернуться из него одному и не собой.

Но кое в чём я уверен – и уверенность крепнет, стоит снова коснуться листов на столе. Каким бы двуличием ни было писать и говорить то, что написано и сказано, я это сделаю – и поступлю правильно. Я больше никому не дам с этим соприкоснуться; я должен, и «Трактат» – вернейшее средство. Завтра записи лягут императрице на стол; позже будут скопированы и распространены по библиотекам страны, а выдержки – опубликованы в газетах. Я рассею мрак невежества и брошу луч истины на тёмные сказки. Я принесу мир и покой, как мне и приказали. Я дорого их купил; я ничего в этой жизни не покупал так дорого и ни в одну плату, даже когда предметами торга были гордость, успех и честь, не впивался так крепко, прежде чем отдать. Мне жаль. Мне очень, очень жаль, мой золотой ангел.

Одна тайна так и останется тайной, так вернее. В моём фундаментальном труде, скрупулёзно и снисходительно объясняющем с научной позиции мифы о Детях Ночи, есть главы, которые предназначены лишь для одной пары глаз, в общей же редакции их заменят кусочки филигранной лжи. А ещё в тексте слишком много гипотетического, о том, например, как же всё-таки победить тёмных созданий – тех самых, которых, разумеется, не существует. Простых венцев это позабавит, но в памяти засядет. Учёное сообщество сочтёт, что я старею и становлюсь падок на фольклор. Имеющие уши – услышат. А я…

Я никому не обязан объяснять, почему ношу чужой крест. Почему свою тетрадь в тиснёном сафьяновом переплёте, давнее хранилище каждодневных впечатлений, я запираю в столе, более всего опасаясь, что кто-то прочтёт тринадцать последних записей. И почему прямо сейчас я вынимаю из резного ящика обёрнутый в чёрную парчу осиновый кол.

Тук. Тук. Тук.

Тихо. Тихо. Тихо.

Сегодня я никого не убью. Надеюсь, я больше никого не убью никогда. Тьма ушла. Я победил. Мы победили.

Но я должен помнить.

1/13

Окрестности Брно, 12 февраля, прибл. полночь

Начало этого нежданного путешествия можно описать одним словом – какофония. Карета дребезжала; скрип, лязг и стук не прекращались ни на секунду, ввинчивались в виски и совершенно не давали покоя. Я устал, хотя даже не успел особо удалиться от Вены, не говоря о том, чтобы сделать что-то полезное. Дремотой я забыться не мог – непременно ударился бы обо что-нибудь головой при очередном прыжке на ухабе. Меня не занимало ни чтение, хотя для него пока хватало света, ни разглядывание природы, хотя после каменных улиц столицы она казалась мне, закоренелому городскому жителю, небывало живописной. Мимо проносились поселения, пестрящие красной черепицей; полноводные речки; густые сонные леса и невысокие горы Нижней Австрии. Всё это напоминало самоцветы, осторожно выглядывающие из бескрайней шкатулки: аквамарины, яшму, малахиты, опалы… Но даже потеряться в туманной синеве, смешанной с зеленью, и навоображать чудесных элегий, которые мог бы написать тут кто-то талантливый, мешали механические шумы. Дорогу, ещё недавно подмороженную, развезло крайне не вовремя. Впрочем, неудачно вообще сложилось разительно многое, хотя бы то, что вопреки планам я выехал один: двое младших коллег-медиков, герр Вабст и герр Га́ссер, которые должны были сопровождать меня, в последний момент погрязли в незавершённых делах и перенесли отбытие.

Настроение моё не было бесповоротно мрачным, однако я не испытывал и подъёма, что неизменно приходил прежде, стоило ветру перемен лихо повеять в мою сторону. А ведь я привык к его дуновениям с далёкой юности в Лейдене; волею судьбы я узнал многие уголки Европы, от Амстердама до Брюсселя, пока наконец не нашёл приют в Австрии. И хотя поводами были то гонения на католиков, то трещащие по швам финансы, путешествия и новые встречи разжижали и горячили мне кровь; даже сейчас, сходя по склону лет, я не скажу, что она загустела и остыла достаточно, чтобы я перестал радоваться новизне. Врачи Вены не зря говорят, как важны перемены для нашего организма, ума и духа, и пусть даже они стали повторять это за мной, как учёные птицы, правда остаётся правдой: сидящий на месте неумолимо каменеет и зарастает мхом.

Так или иначе, в послеполуденные часы омерзительной дороги я не слишком радовался. Утешало меня лишь напоминание: в целом впереди прелюбопытное путешествие – в забытый богом и малоизвестный большинству австрийцев край на востоке Моравии. Я и раньше догадывался, что по укладу места эти столь же далеки от столицы, сколь близки, например, к трансильванским территориям, полвека назад отошедшим по Карловицкому миру под нашу власть. Последние события укоренили меня в этом убеждении, да и весь двор заставили признать: Моравия ютится под лапой габсбургского льва давно, но осталась дикаркой – и далеко не в лучшем, не в невиннейшем смысле слова.

Просто удивительно, сколь двояким оказался трофей прошлых побед – тенистые чащи, вёрткие речки, нежные виноградники и невысокие, но протяжённые хребты, изглоданные тёмными пещерами. Двулико всё, что среди них прячется и творится; двулики все, кто поёт чудны́е песни, молится в церквушках, украшенных костями, и боится странных вещей. Это и не могло кончиться хорошо – такое смешение языческого мракобесия и христианского света. Впрочем, уверен, что те слухи и страхи – лишь невежественное заблуждение, я без труда докажу это, не затратив и пары недель. И, может, когда коллеги всё же присоединятся ко мне, им уже нечего будет делать.

Я снова обратил взгляд к окну и, чтобы не расточать времени, принялся собирать воедино всё, что знал как о конечном пункте, так и о цели моего предприятия. Попутно я припоминал и подстегнувшие путешествие сомнительные обстоятельства – они заслуживали повторного обмозгования. Решение было верным: маяться скукой я перестал. Ну а в нынешнюю запись я уже выношу плоды тех размышлений, пока они сравнительно свежи.

Что ж. Каменная Горка, городок на границе с Богемией. Население – едва в три сотни жителей. Глухой край среди термальных потоков, цепей разнообразного рельефа и густых смешанных лесов. Провинция, идиллическая и простодушная, не чета блестящей Вене и даже её более невзрачным сёстрам поменьше. Тихое место и наверняка очень безопасное, из тех, где никогда не происходит ничего из ряда вон. Разве не так я подумал, впервые услышав название? И не усомнился ли в собственном слухе, когда её величество, потерев кончиками пальцев лоб, продолжила:

– Всё началось с того, что в городе исчезли все собаки и кошки. А несколько последних недель жители не выходят из домов ночью, иные же теперь спят в городской часовне. Говорят, кто-то появляется с приходом темноты, мой друг. Кто-то чужой, кто… пьёт кровь. Странно, правда? Что скажете мне вы с вашей умной головой?

Я засмеялся. Императрица и император ответили тем же, засмеялись и присутствовавшие придворные. Разговор происходил в предрождественские дни, на утренней аудиенции, под пробивающимся в залу солнцем, за сладостями и крепким кофе – этим новомодным приятным веянием, занесённым османами. В такие минуты о чём только не толкуют праздные умы. Золочёные своды, свет и начищенные паркеты цивилизации в чём-то опасны: располагают потешаться над страхом, даже его воспринимая как некое пикантное дополнение к десерту. Так что услышанным мало кто впечатлился.

Весть о странностях в ещё неизвестном мне городе привёз приглашённый на празднества Йо́хан Густав Ми́школьц, наместник в тамошних территориях, бывший в Вене проездом. Чего ещё, говорил он брезгливо, ожидать от краёв, населённых частично славянами, чьи нравы и верования сильно отличны от наших. Своих детей они так запугали сказками о вампирах, что начали бояться и сами.

Это слово, «вампиры», и диалектная его вариация – «upir» – прозвучали не впервые. Мы начали вспоминать невероятные, а порой отвратительные глупости, с ним связанные: например, что в некоторых сербских и румынских поселениях и поныне мертвецам, если смерть их хоть сколь-нибудь подозрительна, «на прощание» вбивают в грудь осиновый, рябиновый или боярышниковый кол, а кому-то и рубят голову. И ещё, разумеется, всевозможные истории о многомесячной давности трупах женщин: те якобы восставали ночами; поутру перепуганные горожане вскрывали гробы и… не обнаруживали следов разложения или того хуже – замечали на щеках здоровый румянец. И чего только с такими трупами не делали иные мужчины… Тема была неаппетитная, его величество, предпочитающий «к столу» анекдоты, не преминул это отметить, но императрица с присущей ей чисто мужской прямотой шутливо укорила его:

– Как можете вы воротить нос, если речь идёт о ваших подданных?

Посерьёзнев, она прибавила:

– Это очень скверные суеверия, которые усиливают страх смерти и одновременно подрывают всякое уважение к ней. Герр Мишкольц, а как же вы это пресекаете?

Мишкольц – высокий ширококостный малый с грубым, изъеденным давней оспой лицом – в очередной раз по-лягушачьи раздулся и, бурно жестикулируя, отчитался:

– Запрещаю вскрывать могилы, ваше величество, теперь-то спуску не даём. Кладбище под постоянной охраной. Так будет, пока люди не поуспокоятся.

Говоря, он напирал на звук «а»; такое кваканье усугубляло его сходство с крупной лягушкой. Не думать об этом никогда не получалось, особенно учитывая необъяснимую любовь Мишкольца к зеленоватым камзолам. Я про себя усмехнулся.

– Здраво. – Императрица расправила плечи. Скромное ожерелье на её шее заблестело снежным серебром. – А ещё?

Сдвигая грязно-русые брови, Мишкольц поскрёб подбородок.

– Ну, разумеется, медики не дают подозрительным разговорам расползаться широко. Но по-хорошему… – кулак его раздражённо хрустнул, – всем бы этим дикарям отведать палки. Причащаться Святыми Дарами и увечить трупы сограждан, да как это? В нашем-то веке! Когда же до них доберётся ваше хвалёное Просвещение, а? Или вопрос к вам, барон?

Вот кваканье и настигло меня, и все сразу прервали сторонние беседы; многие повернулись. Пока императрица дипломатично улыбалась, я молча смотрел на Мишкольца и в который раз тщетно перебарывал укоренившееся нерасположение. Статус обязывал быть терпимым, возраст – тоже. При дворе меня прозвали Горой, и не из-за каких-либо проблем с весом. Просто у меня редки склоки: за пятьдесят с лишним лет я порядочно от них устал, так что все попытки задеть меня разбиваются о гранит этой усталости. Куда скорее я растрачу эмоции на тех, кто ищет моей помощи, чем на тех, кто ищет моей вражды.

– Вроде бы ваше имя сейчас более всего на слуху? – не отставал Мишкольц.

Вяло, не желая ввязываться в пустопорожнюю дискуссию с ничего не понимающим в масштабной политике невеждой, я ответил:

– Именно моё. Но как вам, надеюсь, ясно, наиболее глобальные вещи – такие, как всеобщее просвещение, – требуют времени. Недостаточно принять закон, чтобы люди начали ему следовать. Свет знаний, справедливости, терпимости и прочего ещё не добрался даже до иных закоулков Вены. Как вы предлагаете ему столь скоро достичь гор Моравии?

– А отчего бы вам не поехать и не попросвещать нас самому? – не унимался Мишкольц. Его, разумеется, беспокоили мой особняк, жалование и сам факт: я живу здесь, а не в глуши. – Повоевали с иезуитами[3], теперь повоюйте с вампирами! Отчего нет? Ну, или вам? – Он напустился на худого, веснушчатого доктора Гассера. Тот, явно желая провалиться сквозь землю, заёрзал на стуле. К своим тридцати он так и не приобрёл светскую броню и порой болезненно реагирует на выпады, особенно столь громогласные.

– Возможно, оттого, что нести свет в провинции – всё-таки обязанность их наместников? – одёрнул Мишкольца я. – То есть, например, ваша? Умная голова – хорошо, но она ничто без рук.

Я глянул на императрицу, немо укоряя: она, то ли забыв о рационе, то ли решив воспользоваться атакой на меня, коварно потянулась за третьим, не положенным ей пирожным с отвратительно жирными кремовыми розочками. Рука тут же печально опустилась, покоряясь моему медико-гастрономическому тиранству. Я опять посмотрел на Мишкольца. На ум пришла новая метафора:

– Здесь, в столице, мы зажигаем свечи науки и цивилизации. От вас требуется, чтобы той же Моравии доставались не только огарки. К слову, это касается всего, от знаний до финансов.

Кто-то зашептался; многие, включая Гассера, одобрительно захихикали, поняв мой намёк на слишком дорогие перстни, отъевшегося кучера, породистых лошадей и большой экипаж. Мишкольц, к его чести, не вспылил, а тоже улыбнулся углом рта, но окраску этой улыбки я определить не сумел. Возможно, в ней и сквозила жажда убийства.

– Я над этим неустанно тружусь, не сомневайтесь. И уж плоды моих-то трудов достаточно заметны без всяких там оптических приборов. Люди одеты, обуты, работают, здоровы, покорны, чтят влас…

– То есть в целом процветают, – поторопилась оборвать его императрица.

Он кивнул, приосанился, хмыкнул. И уж ему-то я мешать не стал, когда он завладел сразу несколькими пирожными с поднесённого блюда, – лишь пожалел, что он не подхватил их длинным лягушачьим языком, как комаров. Мы замолчали – точнее, он, всё столь же распалённый, заговорил с кем-то другим, давая мне передохнуть.

До сих пор раздражаюсь, вспоминая тот разговор. Я ведь знаю Мишкольца давно, невзлюбил с первой встречи, а рассуждения о масштабах Просвещения – неуклюжая попытка при императрице обвинить меня в безделье – были просто смешными. Ей-богу, будто оно, Просвещение, – срочный курьер, которому, чтоб поскорее добрался до нужных мест, можно отсыпать палок. И это притом, что науки, даже медицину, Мишкольц презирает, оставаясь упрямым реакционером и едва ли не сторонником кровопускания при любой болезни. А как убеждённо он может втолковывать, что безобидный термометр – изобретение самого дьявола! С существованием этого невежества во плоти меня примиряет лишь то, что в прошлую Османскую кампанию он спас одного моего доброго друга, вынес его, раненого, с поля битвы на своих плечах. Страха в Мишкольце нет, я никогда и не отрицал этого. Было бы ещё что-то, кроме смелости, хотя бы уважение к чужому труду.

Я неприкрыто радовался, когда три года назад Мишкольц получил новое назначение – управлять областью в Моравии и устанавливать там новые порядки. Мне казалось, он с его характером действительно мог эти порядки установить. Но увы, неплохие военные часто становятся посредственными политиками – хотя, казалось бы, кому повелевать умами в мирное время, как не тем, кто властвует над ними на войне? И всё же Мишкольц – не образец государственного деятеля: ему не хватает не только глубины, но и сердечности. Едва услышав его презрительный тон, я уверился: порядки, насаждаемые такой рукой, вряд ли найдут отклик у моравов, которым и так непонятны наши нравы. Для них мы – совершеннейшие чужаки, чистоплюйные оккупанты, существа пострашнее вампиров. Излечивать бедняг от суеверий нужно не часовыми на погостах и явно не палкой.

– …молодой священник, Бе́сик Рушке́вич. И чем ему не понравилось это нововведение? Разве не легче ему оттого, что кладбище сторожат солдаты? Но ведь он всё время твердит: это опасно. Опасно? Да наши ребята из гарнизона – золото, и…

Я опять стал прислушиваться. Мишкольц жаловался; императрица любезно внимала.

– А ещё я всё пытаюсь убедить его не пускать никого ночью в часовню. Это невозможное послабление, глупость! Каменная Горка – крохотный городок, и не так трудно дойти до собственного дома! Кто кого съест по пути?

– А что же, он, тот священник, упорствует?

– Ещё как! Ну скажите мне, спрашиваю, кто им повредит? При мне перевешали лесных и горных разбойников, зверьё в город редко забредает. И что я слышу в ответ? Он смотрит исподлобья этими своими синими глазищами и отвечает: «Вампиры!» И это он! А ведь он, говорят, тайный сын самого… – Мишкольц назвал громкую фамилию. Император несолидно хохотнул; императрица покачала головой; я, слегка знакомый с этим генералом словацкого происхождения, тоже впечатлился. – Герр Рушкевич получал богословское образование в Праге и посещал там же занятия по столь любимой бароном ван Свитеном медицине! Клянусь, этот юноша – один из самых светлых умов города. И всё же…

– Мой друг. – Императрица улыбнулась, отставляя чашку и сцепляя пухлые пальцы в замок. – Не судите его строго. Оно живёт во всех нас – тяготение к страшным сказкам; иногда мы даже хотим, чтобы нас напугали. Тем более сколько, говорите, ему? Двадцать с небольшим? В юности мы легко заражаемся даже не суждениями, а эмоциями. Так что и суеверия кажутся весомее, чем есть, если попадается правильный рассказчик. А если место дышит легендами, как Моравия, уберечься невозможно. Правда, дорогой доктор?

Она посмотрела на меня, не столько ища поддержки, сколько изнывая и желая заново втянуть меня в круг пустых речей: мучается она, пускай и я помучаюсь. О, это её коварство! Я послушно ответил со слабым смешком:

– Fortis imaginatio generat casum[4]. Насколько такая старая развалина, как я, помнит, юность как ничто другое уязвима для всяких демонов и химер. Но не вижу ничего скверного в том, что они дают этому вашему… Бесику? – неблагозвучное, нелепое иноязычное имя заставило скривиться, – герру Рушкевичу проявлять терпимость. Вампиры или нет, но пусть горожане иногда спят в часовне, у Бога под присмотром.

Мишкольц презрительно раздул ноздри и провёл рукой по буклям своего парика.

– Ваше мягкосердечие, барон, не доведёт нас до добра. Никакого порядка!

Мы так и не поспорили, и вообще вскоре разговор перевели на другое – на неизменно взволнованную Францию, на последние события при российском дворе, а затем – на кровавые столкновения поселенцев и аборигенов в колониях Нового Света; там пророчили скорую войну. Спустя час Мишкольц, которому предстояли ещё какие-то дела, покинул нас. Вскоре ушёл и я; помнится, работать в библиотеку, где меня ждало несколько наконец переведённых с арабского трудов о кожных недугах. Поразительно, но чтение огромного трактата о проказе и о том, как достойно прожил с ней короткую жизнь юный король Иерусалима Балдуин IV, быстро вернуло мне отличное расположение духа. Трагедии порой могут вдохновлять лучше самых жизнеутверждающих историй.

Увлёкшись, я забыл о пустой утренней беседе и только под вечер, уже когда камердинер запирал за мной дверь и осведомлялся по поводу ужина, вспомнил опять.

«Кто-то появляется с приходом темноты, мой друг». Темнота как раз сгущалась.

Готфрид упоённо играл на клавесине некую грузную импровизацию, и я поспешил обойти гостиную стороной. Мой старший сын, при всём уме, совершенно не хочет понимать, что музыкальный дар не ниспослан ему Господом, если Господь и правда посылает нам нечто подобное. Видимо, всё же посылает, иначе почему одни отмечены печатью Гения или хотя бы Творца, а другие вынуждены выжимать из себя унылые, вызывающие изжогу подражания Баху и Генделю, гениальным, но безнадёжно устаревшим? Да простит меня Готфрид, ему не быть музыкантом, как бы он ни пытался. Верю, рано или поздно он смирится и утвердится наконец на основном, дипломатическом поприще, где уже вполне успешен. Non omnia possumus omnes[5], дурная страсть, но молодости она простительна. В некотором роде иллюзия собственной талантливости тоже… химера? Или всё же демон?

– Отец?..

Я вздохнул и, пойманный, помедлил в дверном проёме.

– Здравствуй. Не хотел тебя отвлекать.

Готфрид, выпрямившись, размял пальцы, длинные, плотные, но поразительно женственные – нервные и белые, с отполированными ногтями. Мои дети никогда не знали тяжёлой физической работы. Порой я радовался, что, оставив бесперспективное преподавание в Лейдене и заняв место при дворе, избавил от неё домочадцев, но порой – например, в такие минуты – сожалел. Приземлённый рутинный труд отрезвляет. Что бы ни говорили о небожительстве тех, чьё поприще – искусство, по-моему, лучше им хотя бы иногда брать в руки медицинские щипцы, винтовку, лопату или топор.

– Как тебе сочинение? – без обиняков спросил Готфрид, и вытянутое, напряжённое лицо его оживилось. Собственная музыка давно осталась единственной темой, говоря на которую, он может забыть и правила хорошего тона, и привычную угрюмость.

– Хм. Я почти ничего не слышал, прости, – откликнулся я, и солнце его оживления тут же померкло. – Но… м-м-м… услышанное очень недурно. Скажи, а почему ты не на рождественском балу у Кауницев? Тебе же присылали приглашение. Твоё назначение на миссию в Брюссель во многом зависит от того, какие связи…

– Знаю, – он оборвал меня, досадливо сверкнув глазами. – Но мне захотелось сочинять. Прямо сейчас; знаешь, это никогда не может потерпеть, это как поток. Возможно, я загляну туда… Но всё-таки как тебе, поподробнее? – Речь его чуть убыстрилась. – Правда ничего? Хочешь, я сыграю с начала?

– Ничего, конечно. – Я улыбнулся, но невольно попятился. – Прости, но я устал. Мне не помешает тишина. Но ты играй, играй, упражняйся сколько нужно… а я пойду.

И я правда поскорее пошёл, терзаемый и досадой, и угрызениями совести.

«…Это же твоё время, тебе решать, на что его тратить; это твоя жизнь, тебе выбирать, какие твои иллюзии – любви, таланта или успеха – однажды рухнут и швырнут тебя на землю, поранив своими обломками». Но я как всегда промолчал. Забавно, иногда мне вообще кажется, что к моему скепсису по поводу увлечения Готфрида примешивается зависть: как человек, погружённый в работу и непрерывно кому-то нужный, сам я праздных занятий не имею. Но определённо, это не даёт мне покоя… иначе почему не имеющий отношения к вампирам разговор с сыном только что оказался мною задокументирован? Ох, Готфрид… остаётся только надеяться, что успехи служебные заменят ему успехи музыкальные и он будет счастливее, чем сейчас, когда раз за разом провожает меня – да и всех, кто опрометчиво соглашается послушать его музыку, а потом не чает сбежать, – обиженным, горящим но уже обречённо-понимающим взглядом?

Впрочем, пора вернуться к делам и темам несемейным.

За привычными мыслями о сыне мелькнула другая, косвенно связанная с утренней аудиенцией. Что-то в кваканье Мишкольца мне запомнилось, засело в мозгу. Ах да, кошки и собаки… Всё началось с того, что в том городишке не осталось кошек и собак, так? Видимо, они вспомнились мне потому, что сочинительство Готфрида непременно бы их распугало, от таких звуков бежать хочу даже я. Я вообще не ценитель музыки; из всех искусств более-менее близка мне одна живопись, игра фактур и красок в которой ярка, как жизнь. Так или иначе, смутно встревоженный непонятно чем, я в ту ночь плохо спал, много думал о всяких потусторонних глупостях и наутро постарался поскорее уйти в земные дела.

Следующие несколько недель разговоры о вампирах не прокрадывались под своды Хофбурга и Шёнбрунна. По крайней мере, императрица, видимо, понимая, что мне как учёному смешны эти пересуды, избегала их, и я был крайне благодарен. Нам и так хватало тем для обсуждения, начиная от очередного конфликта с венскими евреями и заканчивая полным нежеланием её величества в угоду собственному желудку хоть ненадолго, на полмесяца, отказаться от жирных супов и отбивных. В вопросах питания императрица – всё-таки невыносимая эпикурейка, и наша война, длящаяся десятый год, похоже, никогда не кончится. Насколько послушен её муж, настолько непобедима она, тайком от меня лакомящаяся то засахаренными фиалками, то мясным пирогом на пиве.

Мне напомнили о Каменной Горке только в феврале, и то было странное напоминание. В конце утренней аудиенции, отведя меня в сторону от прочих собравшихся в зале, её величество спросила вроде бы небрежно:

– Что, доктор, не забыли, как герр Мишкольц пугал нас сказками своего городка?

– Вне всякого сомнения, – подтвердил я, созерцая носки своих туфель и стараясь не выдать желчной иронии. – Как он, ещё воюет с вампирами и священниками?

Императрица кивнула, задумчиво опуская на подоконник свою по локоть обнажённую полную руку. Она выглядела рассеянной, и я не мог не отметить скверной перемены в цвете её лица, которая не укрылась даже под слоем белил и румян. Она тревожилась. О чём?

– С той беседы я получала от него письма трижды, – продолжила она. – Люди в Каменной Горке за время его отъезда вскрыли несколько могил и сожгли, обезглавив, ещё девять трупов сограждан. Якобы те восстали и, если бы не это… аутодафе, в вампиров обратились бы все местные покойники: заразились бы через кладбищенскую землю. Солдатам не удалось остановить надругательство… И это не всё.

Я невольно присвистнул, забыв, насколько мальчишеский этот звук и насколько неуместный. Впрочем, императрицу он слегка позабавил, она улыбнулась. «Хотя бы вы в недурном расположении духа, – читалось на её лице. – Но это ненадолго».

– Что же ещё?..

– Была вспышка смертей среди молодых горожан. Такое, конечно, случается, но для столь короткого срока цифра великовата, намного больше, чем прежде и чем в среднем по области. К одному из писем герр Мишкольц приложил заключения местных врачей; он пожелал дать мне понять, что ситуация объяснима и под контролем, однако… меня насторожили те бумаги. Я хочу, чтобы вы изучили их. Сможете забрать их в приёмной, они ждут вас у герра Крейцера. Настоятельно прошу не затягивать.

Распоряжение, да ещё столь категоричное, меня удивило. Что я мог сказать о смертях тех, кого не наблюдал при жизни? Откровенно говоря, мысль тратить на это рассчитанное по крупицам время меня не прельщала. Я постарался прощупать почву:

– И всё же… чем именно отчёты насторожили вас? Молодые люди точно так же, как старые, умирают от инфекций, затяжных простуд, пьянства…

Она непреклонно покачала головой.

– Увидите сами – и, думаю, разделите мои сомнения. Пока прибавлю одно: последнее письмо мною получено две недели назад; я немедля на него ответила. Больше Мишкольц не давал о себе знать, хотя срочный гарнизонный курьер с почтой успел доставить другую корреспонденцию из тех мест. Это беспокоит меня не меньше, чем бумаги медиков. В Моравии определённо происходит что-то, что от нас утаивают. Я этого не потерплю, от утайки до беды один шаг.

Я рассеянно вгляделся в голые деревья Шёнбруннского парка. Моя интуиция ничего не подсказывала, хотя пара прозаичных вариантов развития событий просилась сама.

– Вы думаете, наш… – я тактично опустил прозвище Лягушачий Вояка, – … друг убит в результате бунта? Те территории не слишком спокойные, но я уверен, что гарнизон, стоящий там, достаточно заботится о неприкосновенности власти. Никаких инцидентов прежде не было, Моравия не Венгрия.

– О гражданских волнениях уже знали бы в соседних областях; такие вести обычно не запаздывают. Откровенно говоря… – императрица бросила взгляд на людей, беседующих в противоположном конце залы, – я не совсем понимаю, что именно так беспокоит меня во всех этих… деталях, но они не понравились мне, ещё когда герр Мишкольц сказал о солдатах на кладбище. А ведь… – она натянуто усмехнулась, – о вампирах мы с вами слышим не впервые, и даже для газет они уже не новинка. Почему вдруг снова?

Она была права. Я сам читал заметки, где истолковывались диким образом таинственные смерти жителей румынских и сербских поселений. Две фамилии – Арнаут и Благоевич – даже запомнились мне: именно эти «вампиры», в первом случае солдат, а во втором крестьянин, убили или обратили в себе подобных наибольшее количество соседей и домочадцев. Их истории рассказывали, пересказывали, приукрашали. Пересуды о тварях, стучащих ночью в дома, а на рассвете засыпающих в заполненных кровью гробах, не сходили с языков. Даже у венской публики, обыкновенно отличавшейся тончайшим вкусом на сплетни, они стали популярны, хотя на деле «пища» была претяжёлой, тем тяжелее, что иные наивно верили в услышанное. Среди некоторых дам пошла мода на высокие воротнички и изысканные горжетки – ведь было известно, что вампиры любят кусать именно в шею. Однажды я еле убедил юную племянницу приятеля, что её двухдневная слабость вызвана женской природой, а не укусом пригрезившегося создания ночи.

Так или иначе, мистические разговоры не выходили за пределы газет и балов, а самым страшным в байках о вампирах для меня оставались изуродованные трупы ни в чём не повинных людей, якобы на кого-то напавших, и разорённые захоронения – рассадники заразы. Императрицу расстраивали подобные дикости, но прежде она боролась с ними щадящими мерами и принимала их как неизбежную часть «окультуривания» дальних областей. Но вот что-то встревожило её, и вскоре я понял, что.

Во всех медицинских отчётах, присланных Мишкольцем, стояли вариации одного и того же диагноза. Истощение. Малокровие. Слабость. Отчётов оказалось около дюжины за две недели – необычная статистика, над которой я ломал голову несколько дней, прежде чем заботы отвлекли меня. Теперь я разделял недоумение и беспокойство императрицы. Моравия – конечно, не самый богатый, но и не голодающий край.

Прошло ещё немного, и при дворе разнеслась будоражащая новость: Мишкольц не просто оставил без внимания новые вопросы и распоряжения императрицы – он необъяснимым образом исчез! Никто из правящих и военных чинов округи не мог дать по этому поводу разъяснений, все отделывались обещаниями «немедля дать знать, как его светлость вернётся». То, что императрица высказала мне осторожной догадкой, пришлось предать огласке: что-то произошло. Каменная Горка замолчала.

И вот, я собственной персоной первым отправляюсь туда. Позже, надеюсь, Гассер и Вабст всё же присоединятся ко мне. Я должен попытаться разыскать Мишкольца – при мне специальное распоряжение о содействии на имя командующего гарнизона, Брехта Вукасовича. Впрочем, это побочная цель: её величество, как и я, не сомневается, что наш старый знакомец рано или поздно объявится – и скорее рано, едва узнав, что я в городе. Главная же цель обширнее, расплывчатее и сложнее.

– Посмотрите внимательно, что там происходит, мой друг. Не жалейте ни глаз, ни времени. И возможно, когда-нибудь это поможет нам погасить огонь невежества.

– А если вдруг огонь невежества окажется огнём преисподней?

Я спросил это полушутя: преисподняя не может таиться в краю кислых вин и диких, не испорченных большим светом душ. Но глаза императрицы, казалось, потемнели; она нахмурилась. Она всегда слишком серьёзно относилась к моим словам.

– Я не стану учить вас впустую. В таком случае поступите так, как велят вам совесть и долг. – Её губы всё же дрогнули в подзуживающей, несолидной, детской улыбке. – Прихватите с собой… чего там вампиры боятся… Перец? Лаванду?

– Чеснок, ваше величество.

– Чеснок. И пару кошек.

Так она меня и напутствовала, а вскоре мы расстались.

…Карета продолжала громыхать по колдобинам. Я уже с бóльшим интересом посматривал в окно, хотя ровная голубизна воды давно не радовала глаз: реки сменились тёмными буреломами и грязно-серыми предгорьями. Небо нахмурилось, дождь настойчиво залупил по крыше. Февраль плакал во всей своей унылой красе.

Откинувшись на сиденье, я стал думать о сыне, не знающем подоплёку моей поездки. Готфрид вряд ли мог хотя бы заподозрить, что я оставил завещание, в котором на равные доли разделил имущество и поручил им с Лизхен – как старшим детям – заботу о матери, малышке Марии и Гилберте. Мой душеприказчик с большим скепсисом заверил бумагу, бросив: «Полагаю, вы переживёте меня, ваше превосходительство». Зато он пообещал, что моя благоверная об этом не узнает. Для неё, как и для Лизхен, в её-то интересном положении, поездка – не более чем сановный визит с просветительскими целями. И пусть.

Конечно, я оставил завещание просто так, pro forma: единственное, что грозит мне в путешествии, – отвратительные дороги, крутые ущелья и отсутствие нормального освещения. Ну и, может, уже по прибытии гнев горожан, которым не понравятся мои эксгумации и исследования – эти действа входят в мои планы. Два варианта смерти – от сломанной шеи или сожжения на костре, оба маловероятные. Нет, определённо, Готфрид не получит возможность беспрепятственно, без моего ворчания, музицировать с друзьями каждый день… хм, прочие домочадцы в этом вопросе излишне снисходительны. Я же… я отдохну от стонов клавесина и шума столицы. Воздух в горах чудотворнейший.

…И вот, в свете свечи, в придорожном трактире на выезде из Брно я заканчиваю эти строки и отхожу к короткому сну, необходимому не столько мне, сколько кучеру и лошадям. Завтра моё путешествие продолжится.

2/13

На пути к Белым Карпатам, 13 февраля, семь или восемь часов пополудни

Жизнь давно научила меня: если какому-либо дню суждено стать неординарным, он будет таким с первых или почти с первых минут. Так и случилось. Точнее, происшествие нельзя назвать подлинно необычным, но мне почему-то оно кажется именно таким, во всяком случае, не идёт из головы.

Под утро ко мне спустилось сновидение – мир в нём был густо-синим, а небо пронизывали острые звёздные взгляды. Дул холодный ветер; скрипели двери на широких петлях, а под видневшимися в проёме сводами церкви кто-то стоял. У него было странное лицо – осунувшееся, окровавленное, почти неразличимое, но он ободряюще улыбался мне; улыбка напоминала шрам. За спиной незнакомца светлела фреска – бледный лик Христа. В терновый венец вплетались красные розы; они ослепительно сияли.

Я хотел помочь раненому незнакомцу, но не успел сделать и шага, когда всё вокруг него вдруг запылало, а земля под моими ногами сдвинулась, задрожала, завыла, будто в её чреве гуляла буря. Двери захлопнулись прямо передо мной, резко и громко. От звука я и проснулся: оказалось, во дворе кухарка уронила чан, который несла из кладовых. Из окна я вскоре наблюдал, как, ругаясь, она собирает вывалившиеся овощи и отгоняет бродящих поблизости любопытных розоватых поросят. Утро вступило в свои права.

Воздух пах чудно; его не могла отравить даже примесь помойного амбре: отходы здесь явно сливали куда попало. Я не стал задерживаться у окна надолго, хотя вид на вызолоченные солнцем Орлицкие хребты и сверкающую изумрудами еловых макушек чащу ласкал взгляд. Горы в Моравии всё-таки совсем не как в Австрии: они ниже, зато их больше и укрыты они более густой зеленью. К тому же здесь меньше противного мокрого тумана и белых шапок, похожих на дешёвые сахарные головы. Я с удовольствием гадал, какими окажутся Моравские Ворота – ведь именно за ними находится конечная точка моего пути.

Я стал собираться. Невозможность нормально побриться из-за того, что накануне я не распорядился нагреть к утру воду, несколько удручила. Разбойничья щетина не была для меня привычным явлением, но пришлось с ней примириться. Зато здесь, в диком краю, я вдруг вспомнил об одном приятном нюансе путешествия, а именно о том, что парик – более не обязательная дань моде, а деталь, выделяющая богатого приезжего чудака; деталь ненужная, способствующая к тому же разведению совершенно лишних насекомых, кусачих и плодовитых. Поэтому я лишь тщательно прошёлся гребнем по отросшим за последнее время волосам, а раздражающий предмет туалета запрятал подальше. Я порой пренебрегаю им даже дома; императрица знает мою нелюбовь к напудренным буклям и прощает её. В общем, если парик и пригодится, то в Каменной Горке, где богачи наверняка подражают столичным нравам. Неизбежно, honoris causa[6], они зазовут императорского медика на приём в душную залу, со скучными прошлогодними беседами и ещё более скучной бог весть каких лет музыкой. Увы, в вопросах светских мероприятий провинция всегда отстаёт от столицы. Надеюсь, посещать городскую знать часто не придётся.

Еда в приюте путников оказалась более чем великолепной: тонкие блинчики, называющиеся забавным словом «палачинки» и поданные с кисловатым сливовым джемом; серый и золотистый зерновой хлеб, нежная ветчина из птицы, впечатляющие сыр и творог. Нашёлся даже недурной, хотя и грубого помола кофе. Завтракают здесь по-немецки плотно, но без вредных излишеств вроде солений и жирных колбас, что не может не радовать.

Вскоре мы тронулись в путь. Карета забралась повыше; горы любопытными детьми обступили её, и вчерашняя тряска показалась в сравнении с этой нежным покачиванием в колыбели. К тому же опять зарядил дождь, за которым не удалось увидеть Орлицкие хребты такими, какими они улыбались мне из окна. Жемчужные водопады стали мутными молочными пятнами, насыщенная зелень – тёмными сгустками торфа, заброшенные рыцарские замки – нахохленными горбатыми великанами.

Местность навевала уныние, клонило в сон, но, едва я прикрывал глаза, как снова видел горящую церковь. И почему она так запомнилась? Мне снится множество вещей, иногда совершенно невероятных. Я бывал и пиратом испанских морей, и буридановым ослом, и неким летающим созданием с Луны, в лучших традициях смелых сочинений Сирано де Бержерака. Теперь же вроде бы тривиальный кошмар никак меня не отпускал.

От тягостных мыслей меня освободила перемена погоды. Клочковатые тучи исчезли столь же быстро, сколь появились; солнце опять заиграло в верхушках деревьев, кидая на массивные ветви пригоршни сверкающих самоцветов. Оно напоминало: до весны недалеко, а в этих краях весна наступает даже раньше. Я стал глядеть в окно с огромным оживлением, высматривая наконец вожделенные замки и водопады, отмечая интересные формы гор и таинственные провалы пещер. Открывающиеся картины настраивали на благодушный лад, а человека творческого вдохновили бы на рисование, лирику или музыку не хуже, чем виденная накануне синь Нижней Австрии. Я же с моим приземлённым умом мог лишь представить, сколь целительное действие пейзажи оказали бы на многих моих беспокойных пациентов. Красота и гармония ведь лечат не хуже пилюль, микстур и припарок.

Я подумал о том, что не взял с собой ни кошек, ни чеснока, и это заставило меня лениво усмехнуться: какая неосмотрительность! Более того, на мне не было креста – неизменного спутника большинства моих знакомых, даже видных учёных мужей. Как и многие из окружения императрицы, я соблюдаю католические обряды, из-за чего прослыл при дворе человеком набожным, однако… на склоне лет я так и не могу сказать, что ревностно верую или же не верую. И хотя временами вера остаётся единственной моей опорой, в какой-то момент я по примеру многих протестантов перестал отягощать шею шнурком с золотой безделушкой. Если Бога нет, Его это не расстроит; если Он есть, не расстроит тем более, ибо едва ли найдётся Существо, которому мои мотивы были бы яснее.

За несколько часов мы проехали немало. Края в основном были безлюдными или едва заселёнными; городки и деревеньки – крохотными, с лепящимися друг к дружке лачугами. Но целых три раза безлюдье нарушалось очаровательными поселениями, успевшими стать курортными, – по-видимому, благодаря бьющим в окрестностях термальным ключам. Запах здесь стоял специфический – серный, тяжёлый, с моей точки зрения, животворный, а с точки зрения почти любой из столичных дам и подавляющей части мужчин, попросту смердливый. Когда мы ненадолго остановились – мне захотелось попробовать воду, – я обратил внимание, что даже широкая грубая физиономия моего кучера Януша несколько перекосилась. К источнику он не приблизился и отведать «полезной для печени» водицы наотрез отказался, пробормотав, что лучше на постоялом дворе полечит печень можжевеловой настойкой или сливовицей – традиционной в этих краях вариацией бренди.

Пахло действительно знатно, зато сами поселения, когда-то наверняка столь же запущенные, как всё вокруг, прихорошились, вымостили или хотя бы заровняли свои дороги. Проезжать здесь было занимательно: путь извивался вверх-вниз; постройки располагались ярусами; я мог иногда увидеть приютившийся у спуска, между двумя ущельями, хорошенький домик или нависающий над излучиной горного потока мрачный костёл. Здесь попадалась и неплохо одетая публика – всё больше старики, чахоточные девушки с гувернантками и бледные, осунувшиеся офицеры.

Вскоре я внимательно сверился с картой. Мы ухитрились быстро покрыть приличное расстояние, и до Каменной Горки оставалось где-то полдня, почти по прямому направлению. Мы уже достигли Моравских Ворот; леса стали реже; среди хвойных замелькали дубовые; всё чаще попадались бурные реки, через которые перекидывались крепкие узкие мостики. Приободрившись, я предложил остановиться на обед.

Местность снова стала малолюдной, и до ближайшего пункта, обещавшего отдых и что-то горячее, мы ехали ещё полчаса. Заведение оказалось широким и приземистым, очертаниями напоминало распластанного экзотического зверя – черепаху с мшистым панцирем округлой крыши. Потолки в трапезной зале были низкими и прокопчёнными; рисунки на стенах – как ни удивительно, с мотивами Mortis Saltatio[7] – потемнели. В помещении стоял шум; смесь нескольких гудящих наречий сразу врезалась в уши.

Януш редко составляет мне в путешествиях компанию за столом: этот добряк с трудом переносит неаппетитные медицинские беседы, которые я имею привычку вести во время еды. Сегодня он тоже немедля нашёл себе общество получше – двух конюхов и лакея; те трое сопровождали какую-то знатную особу, трапезничавшую в соседней, уединённой комнате. Я же устроился в гуще простых посетителей, в гордом одиночестве за угловым столом, и принялся изучать некое блюдо местной кухни, считавшееся здесь лучшим и с небывалой помпезностью поданное мне под аккомпанемент белёсой варёной капусты. Как оно называлось, я не запомнил, но там явно фигурировало слово «колено»[8].

Уединение не тяготило меня, а, напротив, давало хорошую возможность прислушаться и осмотреться. Посетители преимущественно были местные: просто одетые, с простыми лицами, не стесняющиеся ни крепких слов, ни зычного смеха. Лишь изредка попадался кто-то, в ком удавалось распознать заезжего – по деталям туалета, по манерам, в конце концов, по настороженному или заполошному виду.

Один из таких чужаков надолго привлёк мой скучающий взгляд – долговязый рыжий мужчина лет тридцати с будто бронзовым лицом. Этот явно неестественный тон кожи выдавал путешественника, причём по южным краям. Наряд был неброским: коричневый камзол без вышивки и отделки, серый жилет и грубая рубашка без кружева. Тем не менее он не сошёл бы за простолюдина: и жесты, и состояние рук и лица, и ухоженные пышные волосы выдавали не самое низкое положение. Посмотрев на мужчину подольше, я предположил, что он англичанин из породы обнищавших дворян-авантюристов или из той же породы голландец, мой земляк. Как и я, он сидел один и только что окончил трапезу; посуду с его стола как раз убирали.

Я хотел отвернуться, но тут незнакомец перехватил мой взгляд и поднялся. Видя, что он направляется навстречу, я поспешил улыбнуться, несколько сконфуженный: наверняка моё оценивающее рассматривание ему не понравилось. Тем не менее, приблизившись, мужчина никак этого не выказал. Тёмные, почти чёрные глаза встретились с моими.

– Вы позволите? – голос был хрипловатый, но приятный. – Знаете, давно не обедал в приличном обществе, это было дикое путешествие.

Он говорил на неплохом немецком, но я всё же рискнул пригласить его по-английски:

– Разумеется, присаживайтесь. Я тоже опасаюсь одичать.

Он без удивления кивнул, ненадолго отошёл, заказал ещё вина. После этого он, улыбаясь, уселся за мой стол и поинтересовался уже на английском:

– Значит, и вам недоставало компании, доктор?

– Пожалуй, – подтвердил я, отодвигая пустое блюдо. – В тех краях, куда я направляюсь, едва ли она у меня будет… – Тут я понял, как он назвал меня, и шутливо уточнил: – Вы угадали мою профессию по неким внешним признакам? Вы, случайно, не из штабных офицеров? Это ведь они различают шпиона чуть ли не по запаху.

Он негромко рассмеялся и изобразил задумчивость, постукивая по столешнице широкими пальцами, – на указательном левой руки не было ногтя.

– Что вы, всё проще. Нас представляли друг другу на балу у молодого ван Хелена. Но я нисколько не обижен, что вы меня не запомнили; довольно много народу жаждало тогда пожать вам руку, ваше… как вас там? Сиятельство? Превосходительство? Барон?

– Доктора достаточно, – хмыкнул я. Это презрение к титулам мне нравилось.

Присматриваясь к открытому лицу внезапного собеседника, я действительно что-то припоминал. Леопольд ван Хелен, сын моего земляка Иоганна ван Хелена, после его смерти принял управление известнейшей газетой «Венский вестник», снабжающей жителей империи новостями самого разного толка. Газета, лет тридцать назад родившаяся тощей сшивкой разрозненных заметок, непрерывно растёт и совершенствуется, обходя прочие. Многие теперь с трудом представляют без неё начало дня, и ван Хелен, славный трудолюбивый юноша, старается не ударить в грязь лицом перед теми, кто помнит его отца. В последние годы он изо всех сил обогащает содержание своего детища новыми темами; видимо, и мой знакомый незнакомец относился к пёстрому кругу редакционных агентов. Когда прозвучало имя, я вспомнил окончательно.

– Арнольд Ву́дфолл, свободный собиратель новостей. Хотя я предпочитаю итальянское avvisatori[9]. Звучит благороднее.

Я сдержал усмешку. Люди неблагородного и условно благородного происхождения, отпрыски ловких разночинцев, бастарды и им подобные нередко тяготеют к «благородно звучащим» словам; я замечаю это не впервые. Вудфолл был именно из таких, как мне подумалось. Я кивнул и внезапно припомнил одну пикантную деталь, а именно – какие конкретно материалы поставляет в газеты мой avvisatori. Если я прав, то судьба иронична.

– Не вы ли пишете всякие ужасы о чудовищах, например, вампирах? – уточнил я и получил бодрый кивок. – Вот как… вы, значит, пугаете, а мне потом лечить взволнованную душу и такое её проявление, как morbus ursi[10]!

Вудфолл снова засмеялся, пожимая плечами.

– Я не пугаю. Я предупреждаю. И между прочим, рискую жизнью, разъезжая туда-сюда и собирая мрачные секреты. К слову, не читали мой недавний отчёт о краснокожих и их одержимых шаманах? Я провёл в Новом Свете полгода и едва вернулся целым. Америка весьма опасна, тот ещё ящик Пандоры.

Я шутливо погрозил ему пальцем.

– Если тот «отчёт» столь же правдив, сколь ваши россказни о Благоевиче, который якобы покусал девять…

– Четырнадцать.

– …человек, то неудивительно, что я бросил его, едва завидев первые строчки.

Я говорил без резкости, наоборот – благодушно. Я прекрасно видел, что avvisatori так же, как и меня, забавляет спор, вечное столкновение материалистов и выдумщиков: порода газетчиков целиком принадлежит ко второму виду! Выслушав меня, Вудфолл покачал головой с видом притворно скорбным.

– Доктор, я безмерно уважаю ваши годы, научный опыт и ум, но ваше узкое мышление просто поражает. Что-то за гранью есть, разве жизнь не показала вам этого?

– Пробовала. Но она же подбрасывала элементарные объяснения совершенно невероятных вещей.

Вудфолл загадочно усмехнулся, вынул из кармана колоду карт и начал мешать их.

– Она милостиво зовёт вас в игру и даёт вам выбор веры. Выбирайте.

Я следил за его ловкими руками, за мелькавшими меж пальцев лицами дам, королей, валетов. Колода была необычная: золотые и серебряные изображения на у́гольной бумаге. Явно дорогая вещь; дорогая – и атмосферная, учитывая скалящиеся со стен скелеты. Приглядевшись, я убедился, что рубашку карт составляет орнамент из костей.

– Откуда такая диковина? – поинтересовался я. – На немецкие колоды не похоже.

Вудфолл показал мне серебристую даму, укутанную вуалью, но тут же спрятал.

– От прекрасной русской авантюристки, встреченной далеко отсюда. Она увлекалась гаданиями, тайнами и сокровищами, потом увлеклась мной. Мы славно провели время – да и разошлись каждый своей дорогой. Бабочка, огонь… Помните, как это бывает?

– Нет, – не поддался на фамильярность я. – Гадалки обычно не дарят свои колоды.

– Вместе с сердцем у них можно взять многое. – Вудфолл подмигнул, продолжая мешать карты. – Колоду, приданое, честь, если имеется… – На лице расцвела странная усмешка. – Ну не надо, не надо корчить ханжу, вам не идёт эта гримаса. Я лишь рисуюсь от скуки. Колода действительно досталась мне без насилия. Она мой давний талисман.

– А что девушка?.. – Я не мог остаться равнодушным к судьбе безымянной гадалки.

Вудфолл показал мне золотого короля, неуловимо похожего ликом на дьявола.

– Забудьте. – Тон теперь звучал сухо. – Девушка о ней и не вспоминает.

– А о вас?.. – Я заметил, как его руки дрогнули, и спохватился: к чему мне такие деликатные и наверняка пикантные детали? – А впрочем, оставьте. Мне-то какое дело.

Действительно, к чему ханжество на пустом месте? Этот тип, судя по всему, и вправду знал много необычных баек; любил и умел со смаком их преподносить. Ну а его моральные качества меня не касались, да я и не услышал ничего оскорбительного. Когда авантюрист сходится с авантюристкой, так ли очевидно, кто из них бабочка, а кто огонь? Разве мало история знает дерзких дам вроде нашумевшей Марии Пти[11] – выдававших себя за принцесс, переодевавшихся в мужчин и похищавших сокровища?

Я с усилием оторвал от карт взгляд; avvisatori тут же их убрал. Жест был шулерский: я даже не заметил, в каком кармане колода пропала.

– А что касается веры, – возобновил я прежний разговор, – я уже выбрал, равно как и вы. Вы получаете деньги за вампиров и духов, с которыми знакомите скучающую публику, а я – за то, что напоминаю ей о насущных вещах вроде зубной нити и слабительных.

Несколько секунд мы смотрели друг на друга, а потом одновременно усмехнулись, криво и понимающе; так усмехаются гвардейцы, решившие, что дуэль – всё же не лучший вариант досуга в сравнении с выпивкой. Арнольд Вудфолл, зевнув, уселся удобнее.

– Не теряться в нашем безумном мире, не качаться на его ветру – немалый талант… моё уважение. О вас, пожалуй, не зря говорят, что сбить вас с толку, равно как и сдвинуть с дороги, невозможно.

– И кто же это говорит? – заинтересовался я.

– Все, кто хоть что-то видел при дворе. Кстати, могу я уточнить, куда вы едете?

Я задумался. Моя поездка не была, что называется, incognito; императрица считала её не более чем формальной инспекцией, несмотря на все шутки, которыми сочла нужным меня напутствовать. Поэтому очень быстро я решил продолжить занятную перепалку и заявил:

– Я отправляюсь лишать вас заработка: проведу немного времени в одном городке, где объявились вампиры, и разъясню венцам, откуда же вылезают сии порождения больного воображения. Будет любопытно и самому об этом узнать.

Слова вызвали совершенно не ту реакцию, которой я ждал: Вудфолл напряжённо прищурился и глянул куда-то за моё плечо; губы его сжались.

– Значит, они наконец начали бояться…

Я обернулся, но не увидел ничего примечательного, лишь стену. На рисунке два особенно хорошо сохранившихся скелета сопровождали разодетого короля к вратам Смерти.

– Люди? Ещё как, это перешло все границы. В городке сжигают трупы, довели до того, что наместнику пришлось выставлять на кладбище солдат. Но пора наконец объяснить моравам, что они боятся только собственной тени.

Вудфолл слушал не улыбаясь; весь как-то подобрался. Я напористо продолжил:

– Знаете, на самом деле я нисколько не против этих ваших материалов; они бодрят и будоражат. Но я уверен, что вы сами понимаете: одно дело тешить страшными новеллами и статьями образованную публику и совсем другое – видеть, как суеверия сказываются на жизни тех, кто не обладает достаточным…

– Умом? – укололи меня.

– Отнюдь. Опытом. Знаниями. Не нужно иронии, я ни в коей мере не считаю людей, живущих на краю империи, глупыми. Они просто в других условиях, и некоторые вещи не поддаются их толкованию. Нужен кто-то, кто объяснит, вот и всё.

– И вы претендуете на роль этого мудреца? – Снова уголок рта Вудфолла, продолжающийся, как я только сейчас заметил, розовато-коричневым шрамом, дрогнул.

– Ни в коей мере не претендую. Просто вынужден поехать и взглянуть на «вампиров». Как говорится, лучше один раз увидеть.

Об исчезновении Мишкольца и таинственных смертях я решил всё же не упоминать.

– Славный мог бы быть материал, – оживился Вудфолл. – Жаль, я направляюсь в другое место, иначе непременно составил бы вам компанию. Это ведь здесь, поблизости?

– Да, осталось не так далеко. Каменная Горка.

Он потёр висок, что-то вспоминая.

– Не тот ли случайно городок, в котором стоит Кровоточащая часовня?

– Да, я слышал, там есть такая достопримечательность; по-моему, она же и единственная… – я усмехнулся, – помимо вампиров.

– Вот как… – Он задумчиво опустил взгляд; на лбу прорезалось несколько резких морщин. Я ждал, не зная, чем продолжить беседу. Наконец Вудфолл снова поднял на меня глаза и полюбопытствовал: – Доктор, а вы вооружились?

– Чем: кольями, серебром или кошками?

– Хотя бы распятием.

Поразительно, но его тревога выглядела искренней. Или всё же он мастерски меня разыгрывал, нагнетая страх? Я так и не решил, что думать, и потому нейтрально отшутился:

– Не бойтесь, со мной ничего не случится. Я в любом случае староват, суховат и желчен, чтобы вызвать соблазн мною подкрепиться.

– Ошибаетесь. Откуда вам знать, что кровь ценится не как иные креплёные вина?

– Выдержкой? – Я едва сдержал смех. – Чем старше, тем лучше?

– Именно, – упорствовал он с видом «ну что вы за ребёнок?».

Мне не верилось, что мы говорим об этом серьёзно; я даже всплеснул руками.

– Ну конечно, вы много повидали вампиров, вам лучше знать, что они пьют.

– Хм… кстати, интересно, сколько можно нести мне вино? – С этими словами Вудфолл резко поднялся и, пообещав вернуться, исчез в толпе.

Я остался в некоторой задумчивости. Какой же бестолковый народ эти газетчики, ни дня не проживут без того, чтобы не напустить туману! Как там сказал Мишкольц про моравов? «Своих детей они так запугали сказками, что начали бояться сами». Так и мой знакомец, видимо, поверил в собственные сочинения, а теперь пробовал заразить этим недугом и меня. Или всё-таки играл от скуки дешёвую пьеску, проверяя, насколько я впечатлителен? Вероятность этого тоже была. Вот только не того осла кусает.

Вудфолл вернулся. Тащившийся за ним худенький сын трактирщицы поставил на стол две пузатых, не самых чистых чарки, к которым я предпочёл не присматриваться. Разлив вино из глиняного кувшина, мальчишка убежал. Напоследок он бросил на нас долгий любопытный взгляд, будто мы собрались делать нечто необычное, например, превращать принесённый напиток в воду. Вудфолл шутливо погрозил сорванцу пальцем и хмыкнул.

– Выпьете со мной немного, доктор? Или я не вызываю у вас доверия?

– Отчего же, выпью. Моравские вина, говорят, отменны.

Я придвинул одну посудину к себе, но заметил, что Вудфолл смотрит в сторону, и повернулся туда. На очередном куске «пляски смерти» скелеты вели прочь из мира живых влюблённую пару. Я впервые задумался, насколько приятно трапезничать в подобной зале. Сколько лет этим стенам? Я читал, что прежде «пляски» украшали почти каждый знатный дом и многие церкви, прятались в проходных галереях и под сводами крытых мостов. Помнить о Смерти и соседствовать с ней было сознательным выбором прошлых поколений; это ныне мы старательно отгоняем её вилами. Вудфолл вернул меня к действительности:

– Жуть берёт, правда? – Он уже смотрел в упор, будто читая мои мысли.

– Так или иначе, пищеварению не способствует, хотя и презанятно.

– И напоминает о важном… – он сощурился. – Жизнь очень коротка, доктор, как бы вам подобные ни старались продлить её человечеству. К вашему возрасту она, наверное, ощущается уже как убегающая в океан река, к моему – как бешеный ключ, а у совсем молодых, лет в двадцать, – как едва берущий разгон ручеёк. Но, так или иначе, поток иссякнет. Любой поток рано или поздно иссякает. Черпайте из него, пока можете. Судя по всему, вы ещё как можете. За вас.

Мы кивнули друг другу и выпили. Белое вино оказалось действительно неплохим, хотя ничего оригинального я не уловил. Да я и не из тех, кто в одном сорте ловит нотки фруктовые, в другом – дубовые, в третьем – мармеладные, а в четвёртом – и вовсе флёр скотобойни. Подобные рассуждения знатоков порой кажутся мне игрой воображения и намёком, что питейный азарт пора умерить. Правда, тут же я вспоминаю, что всего лишь слишком приземлён. Мне легче определить болезнь по запаху изо рта, чем изысканную нотку по глотку из бокала. Если от вина не сводит язык, для меня оно уже недурное.

– Не из всякого потока можно выбраться живым. Вы так не считаете? – продолжал свою странную философскую речь avvisatori.

– Спорно. Думаю, нужно просто хорошо плавать.

Вудфолл рассмеялся очень громко, но посмотрел опять пытливо, строго, исподлобья.

– А вы умеете?

– Смею надеяться. – Я решил перевести тему. – А куда вы отправляетесь?

– Туда, откуда вы приехали, – сразу уступил он. – Давно не был в столице, не знал, что она снова заинтересовалась вампирами. Может, они сами уже там…

Поразительно, он буквально любой разговор переводил либо на что-то парадоксальное, либо на что-то мрачное. Вздохнув и залпом допив вино, я уверил его:

– Когда я уезжал несколько дней назад, там никто не пил кровь.

Вудфолл поставил на стол локти и подался ближе.

– Не все вампиры пьют кровь, доктор. Не все боятся солнца и кольев. И даже не все кем-то укушены. Но есть кое-что, благодаря чему вы всегда отличите их – и истинных, и обращённых, – как бы они ни скрывались.

– И что же это? – Не то чтобы мне было любопытно, но в разговорах с суеверными моравами сведения могли пригодиться, и я решил ими не пренебрегать. – Поразительная красота? Светящаяся кожа? Острые зубы?

– О нет… – Он выдерживал непонятную паузу. – Всё проще и сложнее. У вампиров приятный голос, тон которого не меняется даже в минуты гнева, – точно за них говорит кто-то, кто не знает гнева. У них глубокие глаза – точно сквозь зрачки тоже глядит кто-то другой, древний и мудрый, кто-то вроде… – Вудфолл небрежно кивнул на скелеты, – их Праматери. Кто-то, с кем лучше не сталкиваться.

– Такими бывают и люди, если они владеют собой, – резонно возразил я. – Не так трудно контролировать эмоции и интонации, особенно с годами. Вы действительно считаете, что всех, кто на подобное способен, нужно пронзать колом? Тогда это грозит и мне.

Он посмотрел тяжело и устало.

– Я вообще не уверен, что всех вампиров нужно убивать, доктор. Если бы вы лучше знали предмет нашей беседы, вы бы тоже засомневались.

– Пока, – я не сдержал улыбки, – я в принципе сомневаюсь в их существовании. И точно не буду ставить им диагноз по умению держать себя в руках и…

– Я говорю не о владении собой, – ровно оборвал он. – Я лишь предупреждаю вас о Бездне, которая однажды посмотрит на вас и заговорит с вами. И вы не сможете спастись.

Я озадаченно замолчал. Если наш диалог был, как я полагал, дешёвой устрашающей пьеской, то эта реплика удалась: меня пробрала дрожь. Впрочем, может, дело было скорее в толстых стенах, пляшущих на них скелетах и холодном терпком вине. Вудфолл энергично поднялся и подхватил с лавки плащ.

– Запомните мои слова. В крайнем случае – чтобы над ними потом посмеяться. А мне пора в путь. Спасибо за беседу!

– И вам спасибо. – Я уже пришёл в себя и пошутил: – Удачи в ловле чудовищ.

На том мы и расстались, попрощавшись довольно тепло. Ныне я продолжаю странствие. Клонит в сон; я чувствую себя удивительно разбитым, но пользуюсь оставшимися минутами дня, чтобы записать последние события и лишний раз их обдумать. Мне определённо есть что обдумывать. И почему-то не хочется делать это в темноте.

3/13

Каменная Горка, «Копыто», 15 февраля, около пяти часов пополудни

Запись делается post factum, в весьма неожиданных обстоятельствах и после задержки, которой я не предусмотрел, да и не смог бы. Так сложилось, что уже давно я верен ежевечернему ритуалу: заполняю эти страницы, заодно систематизируя дневные впечатления и выделяя важнейшее. К тому же лет через десять, если память будет не столь тверда, сколь я рассчитываю, записи помогут мне восстановить события прошлого. Говорят, мысли – лишь мотыльки, тогда как текст – смола, где они застывают.

Так или иначе, я пропустил, как оказалось, целый день, а за ним и второй. Первый был крайне беден на впечатления, зато второй чрезмерно ими богат.

Итак, после забавной встречи с Арнольдом Вудфоллом я продолжил путь. Через какое-то время снова начался и быстро усилился дождь; дороги, и так плохие, стали совсем отвратительными. Одна из наших лошадей повредила ногу, и пришлось свернуть с маршрута, чтобы добраться до почтовой станции – она, как мне сообщили ещё в столице, находилась перед последним нужным нам куском перевала. До этой станции я шёл пешком, опасаясь, что на слабой тяге экипаж вот-вот увязнет в грязи или завалится при неосторожном толчке. Дождь всё лил; небо скалилось белёсыми молниями; сапоги быстро превратились в болота. После этой прогулки настроение и состояние моё, и без того не блестящие, ещё ухудшились.

Едва с лошадью всё уладилось, я с огромным облегчением забрался обратно в экипаж и откинул гудящую голову на спинку сиденья. То ли я простудился, то ли еда и вино в трактире были не лучшими, – во всяком случае, самочувствие моё, хоть и не внушало опасений, разительно отличалось от дневного. Я не ощущал тошноты или рвотных позывов, а вот слабость отдавалась гулом во всём теле и словно нагревала лоб. Кости ломило, разлепить глаза было трудно – веки отекли. По симптомам угадывалась aestus febrisque[12], но я надеялся, что недомогание не более чем сиюминутно.

Повернувшись, я стал смотреть в окно, чтобы отвлечься. Тёмные, мокрые горы нависали над дорогой, по которой мы теперь двигались. Казалось, к ним можно притронуться, и эта мысль почему-то абсолютно мне не понравилась. Было в дождливом мрачном уединении что-то пугающее; даже стены экипажа начали давить. Невероятная глупость, раздражённо подумал я, что моё собственное тело меня так подводит! Могла ли природа придумать что-то хуже для человеческого рода, чем непредсказуемые атаки болезней самого туманного происхождения? Вино. Всё-таки это было вино…

В тот момент сознание покинуло меня. Вернулось оно, только когда откуда-то повеяло сквозняком, а мозолистая рука осторожно похлопала меня по щеке.

– Герр ван Свитен!

Я с усилием открыл глаза – веки опухли ещё больше, под них будто насыпали песка. Лохматая макушка Януша темнела на фоне ночного неба; на круглом лице читался ужас.

– Вы долго не отзывались, – пробасил он. – Я уже подумал… Что с вами?

Я приподнял голову – она опять загудела. Понять, сколько я проспал, было невозможно, но, видимо, мало, раз дождь не кончился. Я ответил, но, как оказалось, только пошевелил губами, сухими и шершавыми как наждак. Януш сглотнул, лихорадочно забегал взглядом по всему вокруг, а потом, решившись, выпалил:

– Герр ван Свитен, давайте поворотим назад. Мы вроде проезжали постоялый двор, да и побыстрее попасть на станцию ещё можем. Вы что-то совсем плохи.

– Ерунда, – голос наконец вернулся. – Чушь, Януш, всё пройдет. Возможно, я просто что-то не то съел. Всё-таки это чужая кухня, непривычная, жирная…

– Хотите выйти облегчиться? Помочь вам?

– Не хочу.

– Значит, не в еде дело! – с простодушной чёткостью поставили мне диагноз. – Она б уже наружу просилась, разве не так бывает? Вот я как закушу свиными ушами…

Эту прямоту я, как всегда, простил Янушу лишь потому, что помню его мальчишкой в рваных штанах, и потому, что она диктовалась тревогой. К тому же его деревенская уверенность в доскональном знании медицины, непростого предмета, коему я посвятил всю жизнь, поднимала настроение даже в столь нерадостный момент. Я улыбнулся, с усилием выдохнул и велел:

– Едем дальше, хватит болтать попусту. Нам ведь осталось…

– Часа полтора пути, герр. Но по этой мерзкой грязючке побольше.

– Так зачем возвращаться? – Я постарался улыбнуться ещё раз. – Вперёд. Дотянем.

Януш смотрел на меня с сомнением. Я повторил приказание твёрже, и он, постенав ещё немного, подчинился: помог мне сесть удобнее, набросил на ноги плед и торопливо захлопнул дверцу. Я начал снова засыпать, едва экипаж тронулся. Меня то бросало в жар, то знобило; стук копыт отстреливал в левом ухе и заставлял дёргаться, но наконец я провалился в неприятное и всё же спасительное забытьё без сновидений.

На сей раз оно продлилось долго и было очень глубоким, потому что, сколько ни стараюсь, я не могу вспомнить, как мы прибыли в Каменную Горку, где ехали и кто нас встречал. Я не помню, как меня вытаскивали из кареты, куда несли, кто нёс. Правда, ощущение дождя, заливавшего лицо, мне смутно припоминается, хотя и не говорит ни о чём конкретном. Так что проще считать, что остаток той ночи выпал у меня из сознания полностью. И последовавший за нею день, в котором иногда мелькали размытые лица, а что-то горькое обжигало губы. И ночь за этим днём. Только утро нынешнего принесло мне кое-что определённое, в частности – занятные знакомства.

Итак, я открыл глаза и сразу отметил лёгкость, с которой удалось это действие, ещё недавно причинявшее боль. Зрение было ясным; я различил невысокий деревянный потолок. Такими же непримечательными оказались медово-коричневые стены, усыпанные жёлтыми бликами солнца. Тесная комната была обставлена мебелью без резьбы, но добротно сколоченной и приятной глазу. Как я ни привык к венской роскоши, подобные дома, пахнущие смолой, воском и сухими травами, тоже были мне по душе. И тем более хорошо было очнуться здесь после… А кстати, после чего? Пошевелившись, я прислушался к собственному организму, выражавшему полную удовлетворённость происходящим: ни болей, ни головокружений, ни ощущения давящих стен. Всё осталось позади, кроме одного важного обстоятельства – я не понимал, что же со мной стряслось и где я нахожусь.

– Вы пришли в себя… как я рад. Вы нормально себя чувствуете?

Ко мне обратились по-немецки, но с чешским акцентом. Голос прозвучал рядом, и только теперь я осознал, что в помещении нахожусь не один. Такое со мной постоянно – в предметах я выискиваю какие-то ненужные мельчайшие детали и с опозданием замечаю очевидное. Вот я и не заметил молодого человека, сидевшего неподалёку от кровати с книгой на коленях. Подняв взгляд, он улыбался и не без любопытства изучал моё лицо.

Я сразу отметил, что у юноши, примерно возраста моего сына, примечательная внешность: он красив, причём той странной красотой, которая настораживает мужчин, мало привлекает женщин, зато верующих стариков и открытых сердцем детей заставляет в необъяснимом порыве протягивать руки. Тонкие черты лица, смугловатого, как у венгерских цыган-полукровок; иссиня-чёрные вьющиеся волосы необычайной густоты; хрупкие кисти. Но больше всего внимание привлекало мягкое выражение миндалевидных глаз под довольно густыми уголками бровей. О глазах этих мне не удалось сказать, светлые они или тёмные; подходило одно слово – «яркие». Они были почти неестественно синими, и это – вместе с чёрной сутаной, подчёркивавшей худобу, – пробудило во мне неожиданное воспоминание, а затем догадку. Кивнув, я осторожно спросил:

– А вы случайно не отец… – я запнулся; на его молодость слово не ложилось, – …не глава местной церкви, не Бесик Рушкевич?

На его лице отразилось замешательство; бледные губы приоткрылись. Я не ждал, что он кивнёт; почти не сомневался, что ошибся: нет, не может глава церкви быть настолько юным, даже в такой глуши. Тем не менее почти сразу молодой человек произнёс:

– Да. Это я, – тон стал просительным, – и мне привычнее мирские обращения. Кстати, я уже знаю ваше имя, но, честно говоря, не понимаю, откуда вам известно моё.

– О вас мне немного говорили в Вене. – Я улыбнулся искренности его недоумения. – Если захотите, я расскажу. Но сначала… признайте, что у меня чуть больше права задать вопросы первым, поскольку я не понимаю, что происходит и на каком я свете.

Юноша склонил к плечу голову и отложил книгу на подоконник. Краем глаза я отметил, что это едва вышедшая «Естественная история и теория неба»[13]. Необычное, смелое чтение для священника, но расспросы о нём я всё же отодвинул как менее насущные.

– Это Каменная Горка?

– Да.

– Сколько я уже здесь?

– Вас привезли вчера на рассвете. Ваш кучер едва не повернул назад, увидев наш… – священник потупился, – убогий уклад. У нас тут даже не Брно; всё запущено; думаю, и вы неприятно удивлены.

– Нисколько, поверьте. – Я возразил искренне: обижать нового знакомого мне не хотелось, тем более дом был симпатичный. – Что со мной случилось?

– Полагаю, вы отравились в каком-нибудь трактире по пути. Вам довольно быстро полегчало, когда в вас влили травяного настоя. Его готовит одна моя прихожанка, Марта; им лечится полгорода… – Угол губ священника дрогнул в виноватой улыбке. – Прошу, не оскорбляйтесь применёнными к вам средневековыми методами, других не было. Наших медиков крайне трудно добудиться до полудня, потому что… – он сконфузился и резко замолчал, явно не желая выступать жалобщиком.

– Потому что дружны они не только с Асклепием, но и с Вакхом, верно? – Видя, как он даже покраснел, я едва сдержал смех. – Печально, но при нашем труде ожидаемо.

Эта беда провинций, идущая от скудности жизни, была мне хорошо известна, и даже в столице пьянство всегда цвело тем буйнее, чем старательнее с ним боролись. Я кивнул, объяснив себе наконец горький привкус на языке: значит, лечебные травы… Видимо, на моём лице отражалось желание услышать что-то ещё, потому что Рушкевич продолжил:

– Старая Марта живёт на отшибе, ближе к перевалу. Думаю, ваш человек стучал ко многим, но по определённым причинам… – его лицо помрачнело, – у нас не открывают двери ночью. Марта же открыла, она милосердна и неблагоразумна. Вряд ли она поняла из речи кучера что-то, кроме слова «помощь», хотя их языки и родственные. За помощью… – опять Рушкевич слабо улыбнулся, – так сложилось, что за ней, как правило, бегут ко мне. Солнце едва взошло, когда Марта постучала в мою дверь. Я решил не везти вас к кому-либо из наших врачей, а послать за ними. Но, как я, в общем-то, и ожидал…

– Мою жизнь пришлось спасать вам и той женщине?

Он кивнул, но тут же прибавил:

– Вряд ли вашей жизни что-то действительно грозило. Вам просто стоило осмотрительнее выбирать место для трапезы и знать меру.

– И тем не менее, – мало задетый наставлением, я приподнялся на подушке, – благодарю вас от всего сердца. Вы избавили меня от очень многих неприятностей, и у вас, как я успел заметить, чудесная обстановка.

Его глаза снова встретились с моими. Их открытый, пронзительный взгляд оказалось довольно трудно выдержать. Надеясь, что священник сейчас отвернётся, я предложил:

– Хотите что-нибудь спросить в ответ? Кто я, что забыл здесь?

Он продолжал на меня смотреть, и я тоже – из чистого голландского упрямства – не прерывал бессмысленного контакта. Рушкевич молчал, будто сосредоточенно в меня вчитываясь; в нём почудилось вдруг что-то детское, забавное, трогательное. Он не шевелился, я тоже замер. Так прошло секунд десять, после чего мы почти одновременно неловко засмеялись и моргнули. Юноша, запустив пальцы в волосы, наконец кивнул.

– Ваш кучер сказал, что вы медик из столицы и прибыли с инспекцией, а позже прибудут ещё двое. Но что именно вы все собираетесь инспектировать, он не уточнил.

– Вампиров, – просто отозвался я и тут же поразился перемене в его лице: оно приобрело вначале настороженный, а потом потерянный вид.

– Вот как… не совсем понимаю, – прозвучало натянуто.

– Императрице не по душе слухи об осквернении трупов, прилетающие из вашего региона, – пояснил я. – Наместник Мишкольц жаловался на это в свой последний визит, а теперь вовсе пропал без вести. Возможно, вы что-то проясните? По его словам, вы не последний человек в городе.

Священник смотрел себе под ноги. Длинные пальцы он сложил на коленях и сцепил в замок.

– Это опасные поиски, доктор, – наконец пробормотал он. – Зря вы их затеяли.

– Почему? – Я сел, упираясь ладонью в поверхность кровати.

Помедлив, Рушкевич ответил:

– Будет лучше, если вы сами это поймёте.

Я насупился. Возможно, я скучный человек, но меня никогда не удовлетворяли такие формулировки. Какого бы тумана ни пытались напустить в мою сторону, я поскорее развеиваю его твёрдым взмахом руки, непреклонно требуя деталей, больше деталей.

Рушкевич, поймав выразительный взгляд, виновато пожал плечами:

– Это… не так просто объяснить. Это нужно увидеть. И почувствовать. Понимаете?

Я не понимал и собирался попросить доступных объяснений, но в ту же секунду вдруг действительно почувствовал неладное. На моей шее висело нечто, чего там не было, когда я трясся в экипаже. Я закрыл рот и забрался рукой под расстёгнутый воротник нижней рубашки. Почти сразу пальцы нашли шнурок, а на шнурке – что-то металлическое. Вытянув это на свет, я недоумённо наклонил голову и увидел серебряный нательный крестик, очень простенький и, вне сомнения, чужой. Я вопросительно поднял глаза. Наблюдающий за мной Рушкевич подобрался, будто готовясь к драке.

– Что это? Чьё это? – настороженно уточнил я.

– Ничьё, не беспокойтесь. Пока вы здесь – ваше.

– Чушь какая-то… совершенно лишнее. – Качая головой, я принялся стягивать шнурок, но мои запястья тут же удержали. Руки священника были почти ледяными и удивительно сильными.

– Прошу, не надо. Без него не стоит показываться на наших улицах, особенно после наступления темноты. Знаю, в столице на это сейчас смотрят шире… но не тут.

– Герр Рушкевич. – Я сурово взглянул в его обеспокоенное лицо. – И вы говорите, я зря приехал? Вы тоже верите в эту ересь! Меня предупреждали, однако…

Юноша смущённо убрал руки, но когда он заговорил, голос звучал твёрдо:

– Если хотите выказать мне хоть малейшую благодарность, оставьте крест на шее.

Возразить помешало то, что я вдруг впервые обратил внимание на ладони священника: они открылись взгляду. И при всём моём медицинском опыте я вздрогнул от увиденного. Кожа была словно кожура гнилого яблока, а местами – неестественно розоватая. Застарелые ожоги разной степени тяжести; плохо зажившие волдыри, образовавшие шрамы… Откуда они у человека такой мирной профессии? Сжигал ведьм?

Рушкевич тем временем продолжил:

– Если в ближайшие дни вы не убедитесь в моей правоте, можете снять его и вдоволь надо мной посмеяться. – И снова он открыто, просто улыбнулся.

Я, продолжая думать об обнаруженном увечье, вздохнул и ненадолго сдался.

– Что ж. По рукам, если ваш сан позволяет такие ребяческие споры. А теперь, с вашего позволения, я встаю. Вы ведь не будете меня удерживать? Нарекаю себя здоровым.

С необыкновенной поспешностью Рушкевич поднялся и оправил одежду.

– Конечно. Я принесу нагретой воды и ненадолго вас покину, приводите себя в порядок спокойно. Потом я провожу вас куда пожелаете.

– Бесик… – Видя, что он направляется к двери и что последняя часть разговора выбила его из колеи, я повторил: – Спасибо за всё. И, если честно, я понятия не имею, куда мне нужно в первую очередь; таких мест слишком много. Если у вас найдётся время, побудете моим проводником? О городе мне ничего не рассказали.

Он обернулся и быстро сдул чёрные локоны со лба. Судя по прояснившемуся лицу, просьба его не обременила, а воодушевила.

– Конечно. Впрочем, наш город невелик, вы быстро научитесь тут ориентироваться.

– Благодарю. Может, так я и вашу обстановку почувствую быстрее.

Он медлил и всё не уходил. Наконец, точно решившись, он спросил:

– Вы на меня… очень сердитесь? – это прозвучало с искренней грустью.

– С чего бы? – усмехнулся я, думая о том, что странность – ещё не повод сердиться на человека. Но серьёзный повод быть начеку. Крест, загадочные речи… и эти ладони…

Священник скрылся в соседней комнате. Возвращался он лишь раз – с большим чаном воды. Когда Рушкевич ставил свою ношу, я снова невольно посмотрел на его руки, но он быстро заложил их за спину и попятился. Я понял, что пока воздержусь от расспросов.

Все мои вещи, к счастью, оказались здесь – начиная с верхней одежды, в которой я путешествовал, и заканчивая багажом. Я быстро уверился, что бумаги императрицы не потерялись, и потратил следующие полчаса, пытаясь вернуть себе пусть не столичный, но хотя бы приемлемый для австрийца вид. Я жалел о невозможности помыться, но на нагревание такого количества воды ушло бы слишком много жара и времени, поэтому я ограничился умыванием, обтиранием, чисткой зубов, расчёсыванием и бритьём, наконец избавившим меня от щетины – насколько это было возможно с затупившимся лезвием.

Совершая обыденные утренние ритуалы, я намётками выстраивал план действий. Мне нужно было наведаться в ратушу и повидать Мишкольца, если он всё же нашёлся, или того, кто исполняет его обязанности. Ещё предстояло узнать, где стоит местный гарнизон, познакомиться с Брехтом Вукасовичем и постараться расположить его к себе: исключая Лягушачьего Вояку, я неплохо нахожу с военными общий язык. Вукасовича же можно было детально расспросить о вампирах; я почти утвердился в мысли, что от Бесика Рушкевича ничего содержательного не добьюсь. Мишкольц не ошибся: химеры городских сказок не обошли этого юношу стороной; оставалось надеяться, что его рано или поздно получится переубедить. «Естественная история…», забытая на подоконнике, вселяла надежду. Также мне стоило перекинуться парой слов с медиками, чьи заключения я читал в Вене, и, наконец, заняться наиболее привычной работой – разного рода исследованиями живых и мёртвых.

In corpore[14] намеченные дела едва ли возможно было уложить в один день. А ведь предстояло ещё отыскать Януша и озаботиться крышей над головой, к тому же не стоило забывать о некоторых иных естественных потребностях вроде завтрака.

Бегло осмотрев свою одежду, я прошёл в соседнюю комнату. Помимо той, где меня положили, она оказалась единственной в этом доме, служила одновременно кабинетом, кухней и пристанищем для возможных гостей: тут я заметил стол с двумя лавками, небольшой книжный шкаф и пару старых кресел. Здесь же приютился очаг, больше похожий на знакомые мне по книжным рисункам русские печи.

Бесик Рушкевич негромко говорил с кем-то возле входа – я мельком увидел плотного мужчину с пышными усами и квадратным красноватым лицом. Закончив и прикрыв за тем человеком дверь, священник обернулся и пояснил:

– Заходил ваш собрат по профессии, Петро Капиевский. Он наконец понял, что ночью была нужна его помощь, и очень сожалеет, что не сумел её оказать.

– Вовремя, – хмыкнул я и тут же пожалел о сарказме: священник понурился.

– По крайней мере, пришёл и спросил, не нужна ли помощь теперь… – попытался он заступиться за незнакомого мне доктора. – Для человека, тяжело переживающего семейный разлад и запивающего его чем попало, это тоже неплохое достижение. Он не наш земляк; у него тяжёлый характер и неважные манеры, но доброе сердце.

– Вы поразительно терпеливы по отношению к пастве и её слабостям.

Бесик смущённо и с явной досадой закусил нижнюю губу.

– Недостаточно. Поверьте, моя натура – тоже не подарок. Впрочем… – снова он посмотрел на меня, – нужнее сказать вам о другом. Капиевский, узнав о вас, предложил вам его навестить – вечером, когда он закончит ходить по больным. Возможно, он будет полезен по вашему… делу. Я поясню, как к нему дойти, или сам провожу вас, посмотрим по обстоятельствам.

Выразив благодарность, я всё же поинтересовался:

– Не много ли времени я отниму у вас, если заберу ещё вечер? Вам наверняка нужно проводить службы, ну и заниматься другими обязанностями…

– Утренняя окончилась. В остальном же… – он расправил плечи и сложил руки за спиной, – я не один. Ничего страшного не случится, если обязанностями займутся те, кто сменит меня, когда я уеду. Здесь ждут мест двое семинаристов.

– О, так вы уезжаете?

На самом деле я не особенно удивился: о неплохих задатках этого юноши говорило каждое его слово, сама манера держаться, вопреки некоторой застенчивости. Пожалуй, я бы огорчился, если бы оказалось, что Рушкевич самоотверженно привязывает себя к крохотной провинции, не способной дать ему никакого будущего. Я уточнил:

– Мне говорили, будто вы учились в Праге и могли бы следовать моей стезёй? Так почему же я вижу вас тут и в таком положении?

– Да, именно так. Но мне нужно было вернуться и пожить здесь какое-то время. По определённым причинам, которые я не могу вам раскрыть, они… – он опять отвёл взгляд, – личные и связаны с моим происхождением.

Я кивнул, вспомнив ещё кое-что из сплетен Мишкольца. Увязать слова об именитом отце с необходимостью быть священником в Каменной Горке у меня не вышло, но я пообещал себе хорошенько обдумать всё впоследствии, когда выдастся свободное время, или же аккуратно расспросить нашего лягушачьего приятеля при встрече. Я уже собрался заговорить о другом, когда Рушкевич вдруг негромко, словно про себя, заметил:

– Мне казалось, в столице не оставляют без расспросов подобное. О Вене рассказывают как о рассаднице сплетен и пожирательнице тайн. Спасибо вам.

Оправляя манжеты, я сделал несколько шагов к нему навстречу.

– Да, в Вене любят болтать о чужих секретах и присочинять. Уверяю, о вас байки тоже есть. Но меня они интересуют мало, будьте спокойны, я слишком занят.

Священник засмеялся и тут же, спохватившись, спросил:

– Вы голодны? У меня сейчас почти ничего нет, нужно на рынок… Но можем отправиться на постоялый двор, там вы заодно договоритесь о жилье. Это не лучшее место, и всё же в сравнении с моим домом…

– Ваш дом мне очень нравится, – напомнил я.

Видимо, это прозвучало как некий намёк: Рушкевич опять помрачнел и скрестил на груди руки. Ладони его теперь скрывали довольно дорогие, явно шитые на заказ и привезённые из дальних мест тонкие перчатки.

– Простите, но не могу предложить вам его как кров. Тут тесно и неуютно, к тому же иногда ко мне приходят посреди ночи за чем-нибудь, и…

– Я понял. – Я мягко покачал головой. – Я ни о чём и не прошу, это было бы верхом наглости. Конечно же, меня устроит другое место. Я вообще неприхотлив; не стоит обманываться моими годами и титулом.

Он всё ещё хмурился, снова кусая губы и глядя под ноги. Боялся нареканий или тщетно воевал с собственным чувством такта? Скорее второе. О, эта умилительно пылкая тяга сажать кого попало себе на шею и всем уступать; лет до тридцати я сам ею страдал, горя профессией… но с возрастом она опалит душу и пройдёт, сменившись осторожной избирательностью. Не желая смущать Бесика, я спешно попросил:

– Ладно, покажите мне ваш постоялый двор. Не откажетесь перекусить со мной? Как медик надеюсь, что вы не пренебрегаете завтраком; он крайне важен.

Последнее я спросил с напускной строгостью. Рушкевич опять рассмеялся, наконец расслабляясь.

– Буду рад. Мне редко удаётся пообщаться с кем-то из столицы. Кстати… – он открыл дверь, выпуская меня на улицу, – как и большинству горожан. Так что готовьтесь: весть о вашем появлении быстро облетит знать. Она малопримечательна, но крайне общительна. С вами будут завязывать знакомства, и старательно. Берегитесь.

Шутливое предупреждение подтвердило мои собственные догадки, а дополнительно они подкрепились, пока мы добирались до «Копыта» – единственного в городе постоялого двора. Никогда ещё я не ловил столько любопытных взглядов; каждый прохожий считал долгом бросить на меня именно такой: смерить от макушки до обуви, а потом ещё ужалить в спину. Неужели я настолько выбивался из общей массы? Чем, интересно? Или все просто знают здесь всех?

Городок, как выяснилось, правда небольшой – скорее, это несколько сросшихся и едва облагородившихся деревень. Центров, точнее, людных площадей здесь три: южнее всего ратушная; на востоке рыночная, где торгуют всем подряд, от хлеба до скота, и, наконец, к краю третьей площади, в сердце города, жмётся дом Рушкевича. Отсюда же задумчиво глядит готическими окнами Кровоточащая часовня, сквозь крышу которой тянутся побеги плюща. Красота загадочного, пережившего явно не одну эпоху строения впечатлила даже меня, а ведь я нечасто восхищаюсь церквями и считаю большинство слишком помпезными, чтобы там мог жить Бог. То, что я увидел, силуэтом напоминает сказочную башню, высокую и тонкую, но с длинной пристройкой. Тёмный минерал цвета мёда, смешанного с землёй, местами покрывают оправдывающие название часовни багровые разводы. Сомневаюсь, что это кровь; вероятно, камни скрепляет некий состав, включающий красную глину, и от влажности глина эта иногда «плачет». Я не озвучил, да и не буду озвучивать своё предположение Рушкевичу. Он-то с юношеской наивностью сообщил мне, что часовня, в отличие от кладбищенского костёла Марии Магдалены, наделена душой, помнит умерших здесь мучеников во имя веры Гуса[15] и неизменно кровоточит перед бедой, а затем добавил:

– Город вырос вокруг неё. Здесь хотели возвести ещё церкви, не раз начинали, но все рушились. В конце концов обстроили это место; часовня уже не просто часовня, но мы неизменно зовём её так. И… здесь очень терпимы к вере. Думаю, вы понимаете, о чём я.

В окнах переливались витражи. Удивительно, что в диком краю, известном столкновениями католиков и гуситов, сберегли их: грустного Петра, необычную для римских канонов простоволосую Богоматерь и даже раскаивающегося Пилата – его я узнал на дальнем, выполненном в тревожных красно-золотых тонах стеклянном панно. Тонкая работа, превосходит многие виденные мной венские витражи. Сколько же ей веков?

– Часовня желает, чтобы мы были добры, – задумчиво произнёс Рушкевич.

Повторяя в дневнике эту фразу, я невольно проговариваю её и про себя. Очевидно, мне не понять тонкой духовной связи, возникающей между священником и его собором, но в том, что она действительно возникает и порой сродни любви к живому существу, я не сомневаюсь. Беспокойная филигранность всего облика Бесика Рушкевича перекликалась с мрачной стройностью Кровоточащей часовни; его глаза цветом напоминали стекло некоторых её витражей. Я не стал спорить с душеспасительным утверждением: людей не от мира сего, особенно юных, незачем выдёргивать из эфемерных облаков; позже их всё равно ждёт падение. Я лишь подумал не без иронии, как он, весь такой чистый, правильный и в образном смысле крылатый, вообще ступает по мирской грязи. Впрочем, ступал он в неё смело, судя по лужам, попадающимся нам на пути, и моя ирония была скорее благодушной.

Помимо часовни, смотреть оказалось особо не на что, разве что на статую Троицы в одном из переулков и дальние горы, похожие на россыпь бледных аметистов. Увы, у этого городка едва ли есть малейший шанс стать когда-нибудь массовым местом отдыха; ему суждено либо и дальше нищенствовать, либо рано или поздно быть заброшенным. Тем не менее во время первой прогулки узкие улицы показались мне в чём-то обаятельными и тёплыми, хотя солнце опять успело скрыться и задул холодный ветер с хребтов.

– Бесик, а у вас правда нет здесь кошек и собак? – Я спросил это, когда мы уже приближались к постоялому двору. Рушкевич, не удивившись, кивнул:

– Их и раньше было не много, а несколько месяцев назад пропали все. Это довольно странно, не даёт некоторым покоя до сих пор. Может, кого-то и растерзали лесные звери, но чтобы всех… вряд ли.

– Я слышал байки, будто они чувствуют приближение всяких… тёмных сущностей, – осторожно произнёс я. – Опасные свидетели…

На лице Бесика ничего не отразилось. Он убрал назад волосы и прибавил шагу.

– Да, так говорят. Но я не мог в этом убедиться, так как, когда животные ещё были целы, у нас никто не пил кровь.

– А сейчас пьют?

Я впервые спросил это без обиняков, решив его подловить. Юноша остановился и обжёг меня быстрым взглядом исподлобья. Тема не нравилась ему – а возможно, не будучи никем уполномоченным, он просто не знал, что может сказать без оглядки на власти, а что нет. Я, мысленно подбираясь и предчувствуя бурю, уточнил:

– Вы верите в это неспроста, разве нет? Вы что, это видели?

Ветер забрался мне за воротник, я вздрогнул. Бесик слегка пожал плечами, поморщился и наконец решился ответить:

– Я видел тех, кого провожал из этого мира. Они не выглядели поражёнными каким-либо из известных науке недугов. Ужасные кровавые следы на их шеях…

– Язвы?

– Укусы, – отрезал он и жестом указал на крепкую дверь ближней постройки.

На петлях под крышей качалась кованая вывеска с чьей-то ногой, трудно сказать, чьей: обладателем её мог быть как дьявол, так и козёл. Но копыто там определённо было. Я послушно шагнул к крыльцу. Наступление пришлось временно свернуть.

Следующий час мы провели под прокопчёнными, но довольно располагающими сводами – тут никаких «плясок смерти» не было; стены оказались просто голыми, зато из округлых, удивительно чистых окошек проникал дневной свет. Нам быстро организовали незамысловатый завтрак, состоящий из яиц с огуречным соусом, творога, тёплых кнедликов со шпиком и ветчины. Я невольно обратил внимание на наличие в тарелке чеснока и на то, что свою дольку Рушкевич брезгливо отодвинул в сторону. Я не преминул уколоть его:

– Как неосмотрительно, неужели не хотите обезопаситься?

Он улыбнулся.

– Не хочу дурно пахнуть. Я слуга Господа. Никому всё равно не выпить мою кровь.

– Не все вампиры пьют кровь.

Я бездумно повторил слова avvisatori и не ожидал, что Бесик подавится и испуганно вздрогнет. Он едва не выронил нож. Я торопливо постучал его по худой спине.

– Что вы сказали? – отдышавшись, тихо переспросил он. – Откуда вы…

– Глупость, – спешно отозвался я.

Какой казус. Приехал развеивать суеверия – и сам пугаю людей вампирами.

Священник продолжал нахохленно смотреть на меня, даже отодвинулся подальше. С искренним сочувствием я подумал, что наверняка его нервозность – следствие суеверий его необразованной паствы. Такая впечатлительность от такой ерунды… Я успокаивающе коснулся запястья Бесика. К счастью, этот жест он принял не сжимаясь в комок.

– Не обращайте внимания, – попросил я виновато. – Абсурдные шутки, я склонен к ним. Но чеснок, кстати, весьма полезен, особенно от всякой заразы.

Говоря, я снова не мог не обратить внимания на удивительный цвет его глаз. Священнику с такими глазами, наверное, легко довериться: кажется, будто через него тайны и молитвы уходят куда-нибудь в небо, а там недалеко до нужных ушей. Но сейчас в этих глазах читались тревога и почти упрёк.

Неожиданно кое-что отвлекло меня, резко вернув к насущным мыслям. За столом по соседству с нами сидели несколько мужчин. Они своё утро начали с пива и жирных колбасок, и один, самый крупный и румяный, как раз возбуждённо шептал другим:

– А тут она! Светится! Космы длинные, там эти её цветы. И зовёт. Ну я и побежал со всех ног, а ведь как хотелось… – Он недвусмысленно щёлкнул языком. – Хороша, у-у-у!

– Да, они, болтают, все такие, – тоненько поддакнул его чернявый приятель-венгр. – Хотя я не видел, а ну как и не увижу? Ночами не мотаюсь, и ты сиди, Войтех!

– Да почему вы не сожжёте её, чёрт возьми? – вмешался третий, самый старый и лучше всех одетый. Он единственный говорил без акцента и, видимо, как и я, был приезжим.

Повисло недолгое молчание. Войтех икнул и с бульканьем приложился к кружке.

– Так её уже давно сожгли-то, – осторожно подметил чернявый. – И даже…

– Вы закончили? Думаю, нам лучше идти.

Последнее резко произнёс Рушкевич. Он, услышав разговор, ещё больше помрачнел. Я тоже догадался о предмете беседы, о чём не преминул сообщить, едва мы вышли на улицу. Священник, угрюмый и напряжённый, со вздохом посоветовал:

– Не спешите с выводами. Опасность речей горожан в том, что не всегда ясно, правда это или следствие выпитого. Хотя порой разницы нет…

– А к чему склоняетесь вы? – снова попытался поймать его я.

– Повторюсь, вам лучше составить своё суждение, – уклонился он.

– Но вы поможете мне?

– А вы поверите мне? – прозвучало слишком быстро. – Вот так просто?

– Смотря, как вы будете себя вести дальше, – шутливо сказал я и опять пожалел.

Печать с трудом сдерживаемого раздражения вдруг легла на худое лицо и сделала его почти отталкивающим. Рушкевич замедлил шаг.

– И как же я веду себя сейчас, можно узнать? Мечтаю услышать свой диагноз.

Я замялся. Меня давно так не припирали к стене – возможно, потому что я и сам почти не позволял себе двояких выпадов. Если они вдруг случались, то доставались обычно тем, кто проглатывал их: либо не понимая подтекста, либо следуя светской привычке держать каменное лицо, либо опасаясь меня из-за положения. Что скрывать, в последние годы я стал довольно высокомерен и не зря в некоторых кругах слыву вредным старым брюзгой. И чтобы моим безобидным шпилькам вот так дали отпор… Рушкевич, проницательно щурясь, склонил голову к плечу, и чёрная прядь упала на его правый глаз.

– Оставим этикет, вы довольно продержались в его рамках. Я вызываю у вас сомнения, не так ли? Здраво, если вы виделись с герром Мишкольцем и предавались обычному досугу в виде словоблудия. Что он упомянул? Мою блаженность? Мою…

Я остановился как вкопанный; он тоже. Казалось, он сейчас вспыхнет. Я понимал, что не учёл его юность вкупе с обычной для провинциала недоверчивостью к чужим, а неосторожным юмором усугубил ситуацию сам. Я попытался скорее выпутаться:

– Мне казалось, мы пришли к тому, что мне неинтересны сплетни. Всё сказанное о вас, герр Рушкевич, для меня не имеет веса. Ваши собственные слова я оценю выше.

– Оцените? – повторил он и покачал головой: – Нет, герр ван Свитен. Во-первых, вы едва ли приехали оценивать меня. А во-вторых, я достаточно знаю таких, как вы, чиновников всех мастей, и уже уверился: слов тут мало; вы неизменно хотите слышать только то, что вам удобно, а прочее осмеиваете или отрицаете. Вам лучше увидеть, что у нас творится, самому, походить по грязи и только после этого решать, какие вопросы кому задать. Пусть вас уполномочила сама императрица, пусть косвенно это обязывает весь город подчиняться вашим прихотям, но я привык оказывать действенную помощь. Сейчас же она бесполезна. А вот моё время, как вы сами отметили, ценно. Мне, пожалуй, пора.

Я слегка закипел. Вот и взыграл тот самый характер «не подарок», прямой и колкий к любому менторству. Бесик теперь так явно спешил расстаться, забыв и об обещании, и об уверении, что ему есть на кого переложить дела! О эта незрелая категоричная обидчивость… она не обходит стороной даже добрых священников, какая ирония! Я еле сдержал усмешку, догадываясь, что Рушкевича она совсем разозлит. Нужно быть выше этого, решил я не без скрипа. Нужно помнить, кто я, и не устраивать склоку с облачённым в сутану ребёнком. Нейтральный ответ наконец нашёлся:

– Так окажите действенную помощь. Для начала хотя бы объясните, как попасть к герру Вукасовичу в гарнизон. Можете не провожать. Я посмотрю на что-нибудь de visu. Удовлетворю свои прихоти сам, я вполне справлюсь.

Я кривил душой; рассчитывал, что он возразит и непременно увяжется за мной, хотя бы в надежде что-то доказать. Но, к моей досаде, Бесик без колебаний кивнул, развернулся и зычно окликнул кого-то на родном языке. К нам подошёл крупный небритый мужчина неопределённых лет, только что вывалившийся из «Копыта», и что-то благодушно спросил. Бесик ответил; мужчина, почесав лысеющую, почти круглую голову, энергично закивал. Рушкевич повернулся ко мне и сухо сообщил:

– Это Лех. Лесничий. Он отвезёт вас туда и обратно.

Мужчина широко улыбнулся, показывая отсутствие пары зубов. Зато остальные, кстати, были в удивительно неплохом состоянии. Я посмотрел на священника, надеясь, что взглядом мне всё же удалось выразить сожаление. Тот, поднимая воротник, уточнил:

– Что-то не так? Вас не устроит столь скромный кучер? Золотых карет нет.

Значит, не удалось. Выбора у меня уже не было.

– Несомненно, устроит, – вяло отозвался я и мысленно послал всё к черту. В конце концов, у меня тоже давно выработалась та самая столичная привычка держать каменное лицо. – Спасибо. Надеюсь ещё вас увидеть, когда вы освободитесь.

«…И перестанете ребячиться». Но это я сумел придержать.

Рушкевич кивнул и направился прочь. Я в унынии поглядел ему вслед. Даже кипя от раздражения, я всё сильнее испытывал угрызения совести. В конце концов, меня предупредили: я еду в город, где суеверны все, кроме Мишкольца, так чего я ждал? Пусть священник заблуждался, пусть самовольно надел на меня крест, как колокольчик на барана, но вряд ли я нашёл бы союзника осведомлённее и… в общечеловеческом плане интереснее. А теперь оставалось гадать, найдутся ли у меня вообще союзники в Каменной Горке или я распугаю всех. Ведь в значительной степени размолвка с Рушкевичем была, что называется, mea culpa[16]. Я мог быть терпимее. Но слова, что все мы, первые люди государства, по факту глухи и оторваны от мира… дело в них. Что вообще знает о нас плебс? О наших попытках примирить, вылечить и накормить грызущиеся народы; о наших детях, которым не выбежать просто так поиграть на улицу; о наших головах, которые рубят иногда без вины, но всегда с позором? Я не зря колебался целый год, когда императрица пригласила меня ко двору; я знал: политика – олимп, с которого мне, простому врачу, нет возврата. Если боги-олимпийцы нередко сходились со смертными, то политикам путь в сердца людей закрыт.

С этой мрачной мыслью я пошёл за Лехом, чтобы пережить очередную трясучую поездку в открытой раздолбанной повозке. Её тягала крупная, сытая, но довольно неуклюжая гнедая кляча, по всей видимости, не знавшая в жизни кнута.

Мой временный кучер понимал только два-три слова по-немецки, и это освободило меня от необходимости вести формальную беседу. Я задумался, заранее подбирая фразы, которыми буду мириться с Рушкевичем, и поглядывая по сторонам. Дома в этой части Каменной Горки лепились один к другому, безликие улицы едва запоминались. Единственной живописной деталью были разнообразные лозы, увивающие стены и успевшие зазеленеть, густые мшистые подушки на черепице да выставленный на подоконниках пёстрый вереск. Пресытившись всем этим, я поднял голову к небу и не сдержал тоскливого вздоха. На меня обернулись с недоумением и Лех, и даже его кляча.

Предместья начались неожиданно; встречные лачуги стали редкими и вскоре пропали. Мимо теперь проскальзывали лысые рощи, неровные пустоши, низкие склоны, кривые тропы. А потом… ненадолго всё, о чём я думал, отошло на второй план.

Дорога пролегала вдоль погоста. Я увидел надгробия за искрошившейся, а местами вовсе отсутствовавшей каменной оградой. Они жались друг к другу, как и дома в городе; многие просели и опасно накренились. Я рассмотрел несколько глубоких ям, а в одном месте – следы костра. Над всем этим нависал барочный, слишком вычурный для бедных мест костёл; он казался куда менее запущенным, чем Кровоточащая часовня, белел ангелами и сиял крестами, но всё равно производил мрачное впечатление, словно жемчужная подвеска в общей могиле. Солдат у ворот не было. Зрелище заставило меня вздрогнуть во второй раз за день. Я хотел о чём-то спросить, но вспомнил, что меня не поймут. Мы проехали мимо.

Звук, которым встретил меня гарнизон, удивил – это был раскатистый лай. Едва выбравшись из своего великолепного экипажа, я увидел, как меж двух рядов домиков с замшелыми крышами ко мне трусит большая белая собака. Хвост её завивался бодрым колечком; уши стояли торчком; лапы с силой отталкивались от земли, поднимая тёмные комья. Благородный зверь, намного приятнее модных тявкающих крысёнышей, которых держит сейчас знать. Я обернулся к кучеру, и тот каркнул два непонятных слова, поведя ручищей перед собой. Я подумал, что он указывает на собаку, но ошибся.

– Он сказал: «Старая Деревня». Сюда вам нужно? Кто вы? Альберт, ну, к ноге.

Ко мне обратились по-немецки, и куда чище, чем говорил, например, Бесик или завсегдатаи «Копыта». С крыльца ближайшего дома сошёл плотный мужчина с шапкой встрёпанных тёмных волос и громадными бакенбардами. Пёс приблизился к нему, и уже вдвоём они неторопливо направились мне навстречу. Кучер встал навытяжку; я вежливо улыбнулся, представляясь и вынимая из кармана свёрнутый приказ императрицы:

– Барон Герард ван Свитен, медик из Вены. И если здесь я могу найти Брехта Вукасовича, то да, моей целью было именно это место.

Мужчина окинул меня взглядом с головы до ног и деловито кивнул.

– Вукасович перед вами. Чем могу?..

Мундира на нём не было, и я представлял его себе несколько в лучшей форме. Но выправка, широкие плечи и походка всё же намекали на военный чин, так что я мог бы и догадаться. Мы обменялись крепким рукопожатием, после чего Вукасович углубился в изучение поданной мною бумаги. Лицо его – скуластое, носатое, всё какое-то острое, но не лишённое приятности – оставалось непроницаемым, только насупились выразительные чёрные брови и пролегли морщины на бледном лбу. Я, ожидая, стал глядеть по сторонам.

Дома за спиной командующего были старые, но чинённые, дорога меж ними – расчищена. Издалека доносился запах конского навоза, слышалось ржание. Вглядываясь в тёмные макушки елей, я мог догадаться, что за домами и конюшней начинается безлюдье, которое разнообразят только возвышенности и ущелья. Гарнизон – что-то вроде форпоста перед неизвестностью. Следующие городки, деревеньки и станции – в полусутках езды, не меньше. По карте мне смутно помнилось именно так.

– Значит, будете выискивать корни суеверий и убеждать нас, что всё это чушь… – Командующий говорил медленно, не поднимая глаз. – Вовремя явились.

– Именно, – подтвердил я, пытаясь избавиться от странного ощущения: происходящее Вукасовичу не по душе, хотя он скрывает это.

– Что ж. – Он вернул бумагу и отряхнул руки так, будто она была грязная. – Хорошо. Что от меня-то требуется?

– Например, при необходимости предоставлять мне солдат в сопровождение. – Я начал с того, что казалось мне наиболее необременительным, но подтекст легко угадали.

– Чтоб раскапывать могилы и не подпускать люд, пока вы это делаете? – Вукасович хмыкнул. – Ну, та ещё идейка: бороться с осквернением трупов, оскверняя трупы.

После инцидента с Бесиком я временно запретил себе любые споры с местными и потому не стал разъяснять, чем эксгумация и вскрытие отличаются от протыкания осиновым колом, четвертования и сожжения.

– Возможно, придётся что-то раскапывать, да, – честно отозвался я. – Но не сейчас. Я предпочёл бы начать с живых и сразу задам вопрос. Я недавно проезжал кладбище и не видел там солдат, хотя герр Мишкольц упоминал, что они стоят на карауле. Где же они?

Вукасович вымученно улыбнулся. Мне всё меньше нравилось его поведение.

– Вопрос вяжется с вашим желанием начать с живых, – наконец уронил он и сделал рубленый приглашающий жест. – Ну так идёмте, я вам кое-что покажу.

Он повёл меня вглубь Старой Деревни. Всюду – на крыльцах, в проёмах, на участках – встречались солдаты. Ясно было, что здесь они обосновались прочно: перед домами сушились вещи, а местами виднелись подобия грядок, пока пустые. Командующий подтвердил мою догадку:

– Тут жили местные, но с прошлой войны мало кто вернулся. Старики перемёрли… дома стояли пустые. Вот мы и заняли их – всё лучше, чем в городе, у молодёжи меньше желания предаваться неподходящим вещам. Женщины, карты, выпивка…

Я промолчал. Вукасович, обрюзглый, потрёпанный и сонный, сам напоминал любителя излишеств. Сейчас спиртным от него, конечно, не пахло, да и рубашка была слишком неопрятной, чтобы предположить, например, что он с кем-то сожительствует. Я одёрнул себя: военная инспекция – точно не моё дело; главное, в части есть порядок и налажен быт.

Неожиданно пёс, резво перед нами трусивший, остановился и зарычал. Густая шерсть на холке вздыбилась; над ощеренной губой показались желтоватые клыки.

– Пойдём, дружище, – сказал я, огибая его и хлопая по напрягшейся спине.

– Он туда не пойдёт, – сухо ответил Вукасович.

Вспомнив разговор со священником, я уточнил:

– Это последняя оставшаяся местная собака?

– По-видимому. Так поговаривают горожане. – Командующий указал на ближний дом, дверь которого была плотно закрыта. – Сюда. – Он взялся за ручку.

В тесном душном помещении оказались несколько человек, в том числе высокий, сутулый военный медик. Они толпились над слабо освещённой фонарём койкой, где без движения лежал молодой белокурый военный. Веки его были опущены; воротник рубашки расстёгнут, видимо, чтобы облегчить рваное дыхание. Следов ранений я не видел, равно как не видел, чтобы медик, держащий коробочку с нюхательной солью, что-либо делал. Беспомощное недоумение отражалось в его больших, как у совы, водянистых глазах.

– Что у вас случилось? – негромко спросил я.

Пока мы не привлекли внимание присутствующих; они о чём-то хмуро шептались, бросая на желтоватого от фонарного света юношу нервные ломкие тени. Вукасович устало моргнул пару раз, скользнул по подчинённым взглядом и с неохотой ответил:

– Анджей Рихтер и ещё один солдат, Ференц Бвальс, как раз стояли сегодня на часах на погосте. Они вернулись на рассвете, ну, Бвальс привёз товарища… таким.

В это мгновение несчастный пришёл в себя и сипло застонал – низкий звук напоминал скорее вой ветра. Отгоняя эту нелепую ассоциацию, я уточнил:

– Обострение какой-нибудь болезни? Или… некое нападение?

– Бвальс предположил второе. А впрочем, он сам вам расскажет. Бвальс!

Люди у постели – солдаты и врач – глянули на меня. От них отделился жилистый темноволосый юноша и, подойдя, сдержанно кивнул.

– Здравствуйте. Что вам? Кто вы такой?

Мне понравился живой взгляд его карих глаз, понравились узкое решительное лицо и твёрдый чистый голос. Правда, он был бледен и то и дело зачем-то одёргивал рукава невзрачного мундира. Но он хотя бы старался совладать с собой и выглядел менее подавленным, чем другие в комнате.

– Герр доктор… – в упор глядя на юношу, заговорил Вукасович, – приехал разбираться в странностях, ну, в городе. Я решил дать ему знать о нашем инциденте. Расскажете, что вы видели или… подозреваете? Вы таким взбудораженным вернулись, чего только не болтали…

Юноша передёрнул плечами – видимо, воспоминания были свежи. Перестав наконец теребить рукава и глубоко вздохнув, он начал:

– Мы стояли всю ночь спокойно. Я начал засыпать и решил сделать по кладбищу круг, чтобы взбодриться. Анджей остался. Я отошёл далеко, когда услышал его крик, и побежал назад: думал, явилось городское дурачьё, за каким-нибудь… – он скривился, – телом.

– Часто такое случается? – Я сразу решил прояснить и это важное обстоятельство. – Что вы напрямую конфликтуете с горожанами? Пускаете в ход силу?

Вукасович, как мне показалось, зыркнул на молодого человека предостерегающе, но тот его не понял или, скорее, не пожелал понять. Колкая усмешка пробежала по губам, и, приподняв гладко выбритый острый подбородок, Бвальс небрежно кивнул.

– Не то чтобы часто… но несколько рьяных «инквизиторов» уже отведало моих сапог и приклада. Анджей жалеет их; многие в гарнизоне тоже, ну а я придерживаюсь позиции уважаемого герра Мишкольца. По-настоящему отучить от плохих вещей можно только силой. Без силы нет и никогда не будет порядка. Вы так не считаете?

Мне даже импонировала эта беззастенчивая резкость. Впрочем, за ней угадывался расчёт: Мишкольц стоял куда выше Вукасовича, и выказывание ему лояльности сулило юноше недурные перспективы. Его подход был венским… но хотя бы честным. А ещё по взгляду я видел: Бвальс говорит именно то, что думает. Философствовать с ним о гуманности и деспотизме я не собирался и потому, проигнорировав вопрос, попросил:

– Расскажите, что было дальше. Когда вы прибежали на крик товарища.

Он, никак не выдав недовольства моим отказом отвечать, кивнул.

– Перед рассветом здесь всегда туманно, я почти ничего не видел. Нашёл Анджея таким. Мне показалось, когда я приближался, он… – Бвальс замялся, – был не один. Кто-то склонялся над ним, потом исчез. Анджей был в сознании, но ничего не смог сказать, только хрипел, а глядел как-то… – Снова промедление; снова Бвальс затеребил рукав.

– Как? – Он всё не мог подобрать слова, и по наитию я подсказал: – Пусто? Как… в какую-то бездну?

И Вукасович, и Бвальс посмотрели на меня с удивлением. Солдат тут же отвернулся и взглянул на своего товарища. Лицо дрогнуло и стало совсем потерянным.

– Это неожиданное сравнение, но оно примерно описывает суть. Анджей и не узнавал меня. Хотя он мой самый близкий друг, насколько я вообще способен дружить.

Мне совершенно не нравилось, что уже во второй раз за день я прибегаю к своеобразному, выточенному специально для дешёвых газетёнок лексикону Арнольда Вудфолла, и я поспешил успокоить не то Бвальса, не то самого себя:

– Не переживайте. Случившееся – наверняка просто следствие переутомления. Может, потрясение, может, вашего друга напугало какое-то животное. Ведь вас не сменяли?

– Нет, герр. Мы простояли почти целую ночь.

Он всё смотрел на товарища, теребил левый рукав, а теперь ещё и поджимал губы. Моё объяснение явно его не удовлетворило, и Вукасовича тоже. Предложив мне следовать за ним, командующий прошёл к постели больного, опустил руку на плечо медику и, коротко представив нас друг другу, – моего коллегу звали Виктор Шпинберг – попросил:

– Покажите герру ван Свитену, что у Рихтера на шее.

Медик осторожно взялся за воротник солдата и отодвинул ткань, оголяя кожу – болезненно серую, но без каких-либо видимых увечий. Я не успел задать вопроса: удивлённые возгласы подсказали мне, что что-то не так.

– Тут были две свежие колотые ранки! – воскликнул Шпинберг, потирая веки кулаком. – Клянусь, были. – Его поддержали уверенными кивками.

Я пригляделся. Ни малейших отметин, даже воспалений. Это было очевидно, несмотря на скудное освещение.

– Почему так темно? – всё же спросил я, снимая с крюка фонарь и поднося ближе к постели. – Вы вообще его…

Потревоженный юноша открыл глаза, серо-зелёные, мутные и действительно отрешённые, и тут же опять болезненно застонал.

– Вы слышите меня? – мягко обратился к нему я. – Герр Рихтер, я…

Он попытался закрыть лицо едва подчиняющимися, трясущимися руками.

– Нет… – просипел он. Я не понимал, что его напугало и напугало ли.

– Он говорит, ему больно от яркого света, – тихо пояснил медик. – Поэтому я оставил совсем немного. Иначе он мечется. При осмотре его приходилось держать.

Это было сомнительное заявление, и я под чей-то возмущённый возглас поднёс фонарь ещё ближе. Рихтер уже не застонал, а вскрикнул, забился, тяжело повернулся набок и скорчился, продолжая заслоняться ладонями. Жёлтые отблески действительно причиняли ему страдания; мне было жаль его, но я упорно не понимал причин происходящего. Какое-то отравление? Нервное расстройство? Как с ним может быть связано освещение, тем более такое мягкое, тёплое?

– Перестаньте… пожалуйста, – донеслось до меня. Рихтер поджал колени к груди.

– Уберите фонарь. – Голос Бвальса звучал нервозно, а от того, чтобы схватить меня за плечо и попытаться оттащить, его явно удержало лишь присутствие Вукасовича. – Ему же больно. Уберите, или я вырву вам руки!

Это было сильное заявление. Впрочем, я уже сделал вывод, что столкнулся с весьма неустойчивой и гордой натурой, из которой в худшем случае вырастет подобие Мишкольца, но в лучшем может получиться неплохой генерал вроде того блистательного венгра[17], с коим Бвальс носит одно имя – Ференц.

– Поверьте, юноша. – Повернувшись, я посмотрел в его сузившиеся от ярости глаза. – Не стоит. Иначе вы очень быстро лишитесь головы.

– Да вы…

– И мне даже не придётся самому её вам рубить.

– Бвальс, молчите! – рявкнул Вукасович, но мне всё же ответили:

– Вот этим-то мы и отличаемся. – Лицо солдата хранило всё то же высокомерное выражение. – Я марать руки не боюсь. Не мучьте Анджея этим поганым фонарём. Я вас предупредил. У него всё пройдёт и без вас, а если нет, так дайте ему умереть!

– Бвальс… – опять вмешался Вукасович, но я отмахнулся: «Пусть».

Я всё равно не знал, где искать истину, и не мог впустую терзать бедного юношу. Тем более своим поведением я явно настраивал и этих местных против себя. Я уступил: аккуратно вернул фонарь на крюк, повернулся к Шпинбергу и пообещал:

– Как только разыщу своего человека, пришлю с ним хорошие успокоительные и укрепляющие капли. Они помогут герру Рихтеру поспать и восстановиться.

Несчастного перевернули на спину. Запрокинутое лицо – тонкое, почти по-девичьи нежное – оставалось всё таким же пустым, но на меня юноша глядел без злости, вопреки тому, что я сделал ему больно.

– Кто вы? – пробормотал он, когда я коснулся ладонью его лба. – Мне страшно…

Бвальс приблизился, явно решив, что «страшно» связано со мной, и готовясь в случае чего оборонять товарища. Я не препятствовал, хотя мне в последних словах виделся иной, куда более тревожный подтекст.

– Не бойтесь. Мы все здесь, чтобы вам помочь.

– Сп-пасибо… – может, он даже не понял слов, но среагировал на мягкий тон.

– Может, вы жалуетесь на что-то? – вновь воззвал я к нему, бережно ощупывая лимфатические узлы, но и тут не подмечая никаких аномальных симптомов.

Рихтер опять застонал сквозь зубы. На улице, точно в ответ, раздался собачий вой. Влажные, холодные пальцы солдата вдруг впились в мои, и он прошептал:

– Вы… вы же из столицы?.. Спасите меня… нас…

– Для этого мне нужно знать, от чего. – Я вслушался в его дыхание. Оно стало чуть ровнее, пропали хрипы. Освободившись из хватки, я вопросительно глянул на Вукасовича. – Вы можете хоть что-нибудь объяснить? Невидимые раны, все эти разговоры…

Он отстранённо скрестил на груди руки.

– Я в своём уме. На шее действительно были следы.

Бвальс, медик и низенький солдат, которого мне не представили, выжидательно молчали. И я не был уверен, что могу что-то им сказать.

Завершив короткий осмотр и не найдя ничего подозрительного, я взял с медика обещание сообщать мне о состоянии больного и собрался выйти: Вукасович уже покинул помещение. Бвальс задержал меня у двери, бесцеремонно сжав локоть. Я вопросительно обернулся. За работой я достаточно успокоился и готов был отбить любую попытку затеять ссору. Но Бвальс тоже выглядел куда смирнее, чем прежде. Возможно, он, будучи неглупым, пообещал себе не обострять бессмысленный конфликт со столичным чиновником, а возможно, наконец уверился в моих добрых намерениях.

– Пришлите что-нибудь поскорее, – глухо попросил он. – Эти ваши капли. Тут-то Сова эта всё лечит крепким. В столице наверняка медицина лучше, чем у нас.

На этот полувопрос я не ответил, лишь кивнул. Бвальс не сводил с меня глаз.

– Я ещё кое-что должен сказать. Там… – он понизил голос, – с Анджеем, кажется, была женщина. На кладбище. Красивая, молодая, черноволосая…

– Ваша знакомая?

Он опять зло поджал губы, скривился.

– Я не намекал ни на что подобное. Мы несём службу, а не бегаем на свидания.

Он весь был словно скопище острых иголок. Я торопливо уверил его:

– Поверьте, я тоже ничего не подразумевал. Так женщина была незнакомая?

– Я её не знаю. Но она же может быть вампиром. Ходят слухи…

– Неужели вы тоже… – я готов был выть. – Вы же только что уверяли…

– Я уже не знаю, чему верить, – прервал он. – Вы посмотрите на Анджея…

Я молчал, стараясь списать услышанное на эмоции. Бвальс вдруг улыбнулся, беззлобно и беспомощно, и надменное лицо сразу стало разительно располагающим.

– Впрочем, если та женщина померещилась мне так же, как всем нам – чёртовы укусы… я не удивлюсь. Я ничему уже не удивляюсь. Как же я устал, как ненавижу эти края, всё бы отдал, чтобы вырваться, да хоть на войну, не то, что бедняга Анджей…

Он говорил, и с каждым словом улыбка гасла, впрочем, на её место не возвращалась и злость. Проступало то же, что было на бледном лице его лежащего товарища, – пустота, и я не мог не пожалеть их обоих. Каково незаурядному, да и просто молодому человеку жить в такой глуши и понимать, что его силы и способности не нужны тут ровным счётом ни за чем и никому? Где, например, проявлять характер? Сторожа могилы?

Я поблагодарил Бвальса, стараясь не повторять допущенной с Рушкевичем ошибки и не использовать снисходительный тон. Моей задачей было избавить от суеверного страха горожан… а выяснилось, что избавлять от него придётся и часть гарнизона. Что ж, справимся. Я уходил, а Бвальс смотрел на меня – настороженно и безнадёжно сразу.

– Что если она вернётся за ним? За нами. Она будто смотрела мне в глаза из тумана…

– Кто?.. – Я замер в дверном проёме и недоумённо обернулся.

– Та женщина. – Он облизнул губы. – Её ведь даже не убить.

– Её нет, – отрезал я. – Она вам точно померещилась. Но за товарищем присматривайте, ему нужен покой. – С этими словами я прикрыл за собой дверь.

Вукасович сидел на корточках перед псом и гладил его, чесал за ушами, трепал по холке, что-то нежно бормоча. Белый зверь, ластясь к нему, вилял хвостом, и на носатом лице командующего читалась детская счастливая безмятежность – ровно до секунды, пока не показался я. Вукасович резко отстранился и выпрямился. Пёс обиженно ткнулся хозяину носом в запылённый сапог.

– Ну, что скажете? – тускло спросил командующий.

– Остаюсь при своём мнении. Он просто истощён и, возможно, напуган. – Я приблизился. – Никаких недугов я пока не выявил. Надеюсь, ухудшений не будет.

Вукасович скрипнул зубами, снова опуская ладонь на массивный затылок пса и зарываясь пальцами в его густую шерсть.

– У нас здесь нет проблем с пищей, герр ван Свитен. Она скромна, но её хватает, чтоб от голода не умирать. Да и у Рихтера было прекрасное…

Он произнёс «было» и осёкся. Я не прокомментировал это, хотя страшная оговорка, возможно, и имела под собой почву. Я хлопнул Вукасовича по плечу, надеясь приободрить.

– Послушайте. На его шее сейчас ничего нет. Может, это была… грязь? Укусы клопов? Комаров? Да кого угодно…

– Я видел довольно всяких ран, и меня довольно кусали разные твари, чтоб не ошибиться. – Вторая рука Вукасовича сжалась в кулак. – Прошу не выказывать сомнений в ясности моего ума или зрения. Да и мои подчинённые не идиоты.

Увы, на меня здесь готовы были срываться все. А впрочем, я понимал подавленные и агрессивные настроения, которые моё присутствие лишь накалило. От «столичных светил» провинция неизменно ждёт чудес… а я пока впустую задаю вопросы. Я поспешил кивнуть:

– Даже не сомневаюсь. Уверен, что найду объяснение, которое успокоит и вас, и меня. А сейчас пролейте мне свет кое на что ещё, прежде чем я вас покину.

– Извольте. – Он шумно выдохнул через нос. Слова его мало обнадёжили, скорее наоборот, взвинтили: вся поза выражала напряжённость.

– Герр Мишкольц здесь? А если нет, давно ли он уехал из города?

Вопросы попали в цель: Вукасович замялся, потупился, совсем как мальчишка, которого на чём-то поймали. Мне это крайне не понравилось. Насколько тревожные новости он вот-вот сообщит? Как вскоре оказалось, масштаб проблемы я не мог и предугадать. С очередным вздохом командующий ответил:

– Он не возвращался из Вены, доктор. В Каменной Горке не видели его, ну, уже… месяца два? Да, около того. Его замещает Фридрих Маркус, помощник. Головастый малый, поговорите с ним; может, он даст направление вашим действиям.

Земля буквально ушла из-под ног, но мыслями я делиться не стал. Я должен был воплощать для местных гарант спокойствия, безопасности и нормальности – и собирался это оправдать. Сдержанно поблагодарив командующего и пообещав найти наместника рано или поздно, я пошёл вдоль домов прочь. Пёс Альберт провожал меня до самой повозки. Шерсть на его загривке всё ещё стояла дыбом, а когда я забрался на облучок рядом с Лехом, Альберт неожиданно привстал, упёршись передними лапами в деревянный бок колымаги и заглянув мне в лицо. Словно просьба: «Возьми меня с собой». Пса отозвали.

Я не хотел злоупотреблять временем лесничего, потому как мог объяснил, что меня можно высадить у «Копыта». Вскоре мы попрощались, и телега со страшным грохотом уехала, оставив мне на память монотонное гудение в голове и хвою на обуви.

Почти сразу мне удачно подвернулся Януш; он, как оказалось, успел за несколько часов переделать уйму дел: хорошенько выпить, перезнакомиться со всеми на постоялом дворе, осведомиться о моей судьбе и даже притащить из дома священника багаж. Перекинувшись с ним парой слов и великодушно отпустив отдыхать, я лишь поручил ему добраться до гарнизона с медикаментами или за пару монет послать пузырьки с кем-то надёжным. Никому другому я не доверил бы выбор посыльного в первый день в чужом городе, но Януша – этого вроде бы простака-дурня – отличает поразительная способность: людей он чует с ходу, не ошибается на их счёт. Он уверил, что всё будет сделано. Я почти не сомневался: монеты он прикарманит и прогулку до Старой Деревни совершит сам.

С постоялого двора я отправился на ратушную площадь. Вялая надежда увидеть по дороге Рушкевича не оправдалась: у часовни вообще никого не было. Люди стали встречаться, только когда я заплутал в проулках и попал к рынку, шумному и источавшему причудливую смесь запахов: навоз, выпечка, пряности, кожа… Я обращал внимание на праздные лица: казалось, о пустых могилах и пропавших животных здесь не думают. Все приценивались, смеялись, торговались – и быстро забывали о моём существовании. Что ж, хоть какой-то уголок этого самобытного мирка я растревожить не успел.

Ратуша, как выяснилось, выполняет в Каменной Горке функцию всех государственных учреждений одновременно. Во всяком случае, она – одновременно и приёмная большей части чиновников, и казна, и место совещаний. Внешне это большое, белое, малопривлекательное здание, явно недавно отреставрированное, с двумя вытянутыми двухэтажными флигельками. Пожалуй, самое чистое строение из всех, что я видел, – так я подумал, поднимаясь на украшенное колоннами крыльцо и толкая дверь, на массивных створках которой вырезаны были высокие, невероятно вычурные весы.

Встретивший меня малый в линялом парике и застиранном камзоле – какой-то мелкий чин – не на шутку всполошился, разглядев предоставленную бумагу с печатью Габсбургов. Руки у него затряслись; он, запинаясь и путая немецкие слова с моравскими, предложил мне подождать, после чего ретировался с изумительной быстротой. Ему тоже не помешало бы успокоительное; жаль, я не прихватил лишний пузырёк. Может, хоть это облегчило бы моё общение с пресловутыми аборигенами?

Не дождавшись лакеев, я сбросил плащ, сел в ближайшее кресло и от скуки стал осматривать бледно-голубые с золотом стены, цветочную лепнину и интерьер. Помпезно, почти по-венски, если не считать неизбежных кусочков провинциального дурновкусия: картины сплошь фривольные, дерево и обшивка мебели местами несочетаемы. В начищенном до абсурда кольцевом канделябре горели свечи, хотя света из широких окон было ещё достаточно. Воск капнул мне на плечо; я поморщился, чуть отодвигаясь.

– Герр доктор, барон, ваше превосходительство…

Голос зашелестел близко, но я поначалу не смог даже определить, приятный он или нет, высокий или низкий – уловил только отсутствие акцента. Молодой мужчина, поражающий белизной парика и застёгнутый на все пуговицы, застыл передо мной. Длинное лицо с точёной переносицей выражало предупредительную приветливость; спина была идеально прямая; пальцы, украшенные перстнями с тёмной яшмой, – чинно и задумчиво сложены шпилем. Я улыбнулся, неторопливо вставая навстречу.

– Последнее – точно лишнее. Вы Фридрих Маркус?

Он кивнул и протянул мне руку, после чего мы снова сели. Маркус оставался таким же прямым, но как ни странно, это выглядело естественным, не нервозным. Хорошая выдержка.

– Желаете кофе? – Он вытянул ноги. Пряжки на башмаках сверкнули.

После многочисленных треволнений я был весьма не против хорошей порции этого напитка, но нетерпение заставило меня отказаться:

– Может, позже. Я предпочёл бы для начала поговорить о делах, они не терпят отлагательств. Вас извещали о моём возможном приезде и его целях?

Он стряхнул пылинку с вышитого серебром воротника и, кинув мимолётный взгляд за окно, вновь посмотрел на меня – без заискивания; казалось, оценивающе. Несмотря на весомость моего положения, помощник наместника немо демонстрировал: он здесь хозяин, а я – гость. От меня это не ускользнуло, но с отношением своим я пока не определился. Всё же меня никогда не оставляли равнодушным дворняжки с замашками породистых псов.

– Приятель из соседней области предупреждал, что возможны проверки из Вены из-за шума вокруг… – он скривился, – вампирских дел. Герр Мишкольц разделял его мнение, так что я не слишком удивлён.

Он произнёс эту фамилию крайне небрежно и непринуждённо, что возмутило меня и качнуло в сторону антипатии. Я ожидал поведения в корне противоположного – увёрток, попыток избежать любых упоминаний исчезнувшего наместника. Подумав, я решил сразу предъявить обвинения, которые поначалу собирался придержать. В конце концов, кто я, как не ревизор? Вежливость вежливостью, но здесь имеет место явная халатность, пора выяснить, чья, в каком масштабе и на каком этапе она началась. Сцепляя пальцы и складывая их на подлокотнике, я вкрадчиво заговорил:

– А вот я был весьма озадачен, узнав, что герр Мишкольц не заезжал в Каменную Горку из столицы и что полученные от него письма являются фальсификацией, по-видимому, подготовленной вами. Думаю, императрица тоже будет неприятно удивлена.

В лице моего собеседника ничего не дрогнуло: ровные полукруги бровей не приподнялись, рот не сжался, только светло-голубые глаза блеснули. Пару секунд Маркус задумчиво смотрел на меня, а потом всё столь же безмятежно ответил:

– Герр Мишкольц, как вы знаете, человек непостоянный, горячего нрава. Он уезжает развеяться довольно часто, может отсутствовать неделю, две, три. В такие периоды я замещаю его, в том числе составляю от его имени корреспонденцию. Он доверяет мне.

– Даже если это корреспонденция для самой императрицы?

Я поражался. Какая твердолобая наглость! Приближённый Марии Терезии открыто выказал недовольство, а он по-прежнему не считал своё поведение неподобающим! Его уверенность оставляла крайне неприятный осадок. Императрица, даже посмеиваясь со мной над Лягушачьим Воякой, неплохо относилась к нему и в переписке наверняка позволяла себе приятельские вещи; я по себе знал, как вольно она пишет тем, кого допустила в окружение. И эти приватные письма проходили, оказывается, через совершенно чужие руки! Я пристально посмотрел на Маркуса. Полное равнодушие; ни капли беспокойства или смущения. Эта дворняжка считала себя не то что породистой – возможно, равной псарям.

– Даже если это корреспонденция императрицы, герр ван Свитен. Тогда я решил, что не стоит тревожить её молчанием, и, видимо, решение было верным. Я изменил ему – и вот, прислали вас. Хотя я даже рад в какой-то мере: разнообразие лиц… – Он вздохнул. – Вам с ваших высот, наверное, не представить, как это утомительно – быть никем. Да ещё и в глухих краях вроде наших.

Феноменально: я не знал, что ответить. Моё обещание раскрыть обман в первом же письме в Вену вряд ли впечатлило бы этого человека. Я нахмурился. Маркус с неожиданной лёгкостью, вполне дружелюбно и даже сочувственно направил мои мысли дальше:

– Право, не стоит пугать меня. Я исполняю лишь приказ герра Мишкольца и вряд ли понесу за это ответственность, когда он вернётся. Он прекрасно знает, что делает. Жаль, если вас это не устраивает.

Вот оно что. Его неколебимость строилась на готовности во всём обвинить вышестоящего. Beata stultica![18] О, как часто я замечаю эту тлетворную безответственность в людях нижних, средних и даже высоких чинов. Однако, как подумалось мне, малый далеко пойдёт с таким самообладанием и амбициями. «Быть никем», и это слова второго лица после наместника? Я кивнул, показывая, что удовлетворён объяснением и не желаю дальнейших споров, и уточнил:

– А пропадал он когда-нибудь более чем на месяц?

После паузы Маркус ответил:

– Нет. Но рано или поздно всё случается впервые, верно? Возможно, он в Брно, возможно, в Праге или в самом Париже. Так или иначе, я присмотрю за городом, мне не привыкать. И я окажу необходимое содействие, если вы действительно… – он снисходительно улыбнулся, – избавите людей от суеверий; они приносят много проблем. Вы же слышали о том, сколько тел за последние месяцы было извлечено из могил и сожжено, а также о том, что горожане крайне неохотно выходят из домов вечером?

– Да, мне это известно.

Маркус глубоко вздохнул, устраиваясь удобнее и опуская руки на подлокотники. Широкие кружевные манжеты прикрыли его ухоженные запястья.

– Возможно, вам хотелось бы услышать, с чего именно всё началось, и составить для себя некую… линию времени? Что ж, я попробую вас просветить.

Следующие минут десять я практически не говорил, лишь слушал. В очередной раз мне рассказали о том, как однажды из города в одну ночь сгинули все кошки и собаки, кроме гарнизонного пса. Отыскать какие-либо следы животных не удалось. Вслед за этим врачи сообщили о нескольких смертях, которым предшествовал странный недуг – его сопровождали слабость, частичная или полная потеря речи, светобоязнь. Как правило, болезнь текла день или два. Поначалу смерти не вызывали подозрения: в некоторых случаях их списывали на недоедание, в некоторых – на проблемы с сердцем и лихорадку. Повреждения обычно отсутствовали, и только у одной женщины медик заметил на шее маленькие ранки. Женщину звали Ружа Полакин, и именно её после смерти стали первой видеть в городе ночью. Правда, узнавали её, в основном, по привычке носить цветы и травы в волосах, а мало ли таких чудачек?

Настолько много, что они мерещатся любителям пива… Проведя эту параллель, я постарался отогнать тревогу. Маркус прервался и опять посмотрел на меня в упор.

– Хотелось бы, чтобы дальнейшее вы не принимали как мою точку зрения. Сам я не видел ни её, ни тех, кто пришёл после.

– После? – уточнил я. – Вы подразумеваете заражённых ею?

– Да, трое мужчин умерли следом за фрау Полакин: брат мужа и два соседа. Медикам они говорили, будто она являлась к ним ночью и… целовала их, вроде того. Вчетвером они, если это они, конечно, убили ещё… человек семь, если не ошибаюсь. По крайней мере, было немало смертей при тех же обстоятельствах: истощение, быстрое угасание.

– А что случилось потом?

Маркус задумчиво потёр лоб.

– Нам не удалось решить проблему даже с гарнизоном. Люди повели себя ужасно: заставили родственников тех четверых вытащить тела из могил, проволокли «вампиров» по земле через дыру в кладбищенской ограде, обезглавили и сожгли. Тем не менее… – что-то нервозное впервые промелькнуло в его позе, – женщина якобы ещё здесь. Ружа Полакин, целая и невредимая, ночью появляется на улицах. Но, повторюсь, я едва знал её живой и не видел мёртвой. Это говорят горожане. Мне же, если честно, нечего добавить: ночами я привык спать или просиживать за бумагами.

– Вы сказали достаточно, спасибо, – ответил я. – Полагаю, я и мои коллеги, когда прибудут…

– Сюда ещё кто-то едет? – Он приподнялся, но тут же опустился обратно.

– Да, два придворных медика, помоложе меня. Изначально её величество вообще собиралась отправить только их, затем прикрепила к ним меня, а в итоге… – я развёл руками, – в столице тоже бывают проволочки. Они задержались; я не знаю, когда их ждать.

– Вижу, о нас очень тревожится большой город, в покое теперь не оставит. – В интонации мне почудилась та же горькая ирония, какую я уже подмечал, говоря с Бесиком и военными. – Мы так тронуты… может, недалеко и до перекладки дороги, ведущей сюда?

Я не нашёлся с ответом: упрёк был справедлив, а въездная дорога ужасна. Мы помолчали. Фридрих Маркус устало скрестил ноги, затянутые в такие же ослепительные, как парик, чулки, и наконец вновь подал голос:

– Ладно, барон… герр доктор. Даже пока вы здесь в одиночестве, у меня есть для вас… для нас… гипотетический план. Вы действительно можете помочь нам в сложившихся обстоятельствах. И я, разумеется, не про мощение дорог.

Это уже напоминало правильный разговор. План от главного городского чиновника, пусть требующий корректировок, вряд ли мог оказаться совсем бесполезным. Приготовившись слушать, я кивнул.

– Излагайте. У меня тоже есть мысли, буду рад их объединить.

– Вам… – начал Маркус, – стоит посмотреть на странных больных, о которых говорят наши врачи. Попытаться поставить диагноз, возможно, полечить вашими прогрессивными методами. В случае провала – исследовать тела; я не стану возражать и поговорю с герром Рушкевичем, нашим священником…

– Знаю его, – спешно вставил я, надеясь, что голос звучит нейтрально.

Маркус то ли уловил мою досаду, то ли просто заинтересовался услышанным:

– Да? Откуда же? Когда успели познакомиться? Он довольно нелюдим.

– Личные обстоятельства, чистая случайность, – отозвался я под острым взглядом. – Не имеет отношения к делу.

Мне не хотелось распространяться о подробностях, да и лишний раз прокручивать их в голове. Чем больше местных я узнавал, тем острее сожалел о ссоре. Священник вызвал у меня тёплые чувства и сам вёл себя по отношению ко мне наиболее приветливо и доверительно, не сравнить с выхолощенной вежливостью чиновников и солдат.

– Что ж, славно… – Маркус продолжал внимательно на меня смотреть, явно взяв слова на заметку. – Он ревностный церковник, зато располагает и знаниями в вашей области; он не станет чинить препятствий. Вам выпишут разрешение на эксгумацию и старых тел, хотя я сомневаюсь, что в этом будет необходимость.

– Боюсь, это вероятно. Странности творятся слишком давно.

Я всё больше склонялся к этому. Имя фрау Полакин не давало мне покоя. Хотя, если, по словам Маркуса, её уже сожгли и что-то такое говорили в «Копыте»… где искать?

– Пусть так. Собрав достаточно сведений, вы сможете как-нибудь выступить после церковной службы с… чем-то вроде доклада, разъяснить, что именно вы узнали, и растолковать причины смертей. Возможно, вам даже удастся подвести под научную основу пропажу наших животных… – он помялся, пожевал губами, – и рассказы о гуляющих мертвецах. Ведь случаи массовых иллюзий известны науке, верно?

– Да, но это более характерно для других регионов, в частности жарких…

– И всё же, – с мягким нажимом покачал головой заместитель наместника. – Кстати, вам не помешает сказать, что вы ходили ночью по городу и остались живы и здоровы.

– Я непременно поброжу, всегда совершаю перед сном прогулки.

Мои слова возымели странный эффект. Маркус порывисто подался вперёд и возразил:

– Вы меня немного не поняли, герр доктор. Сказать, что вы бродили по городу, – да. Делать это не советую. Лучше не показывайтесь на улицах после наступления темноты… – Он сделал паузу. – Не из-за вампиров. Просто чтобы какой-нибудь пугливый пьяница, задержавшийся по пути домой, не проломил вам голову, приняв вас за кровопийцу.

Повисло молчание, которое Маркус вскоре разбил натянутым смехом. Я его поддержал, но не мог избавиться от липкого, ещё не оформившегося до конца беспокойства. От меня что-то скрывают? Меня завуалированно предостерегают? Про себя я решил, что отправлюсь на ночную прогулку по городу прямо сегодня или в крайнем случае завтра.

Вскоре мы любезно распрощались. Маркус подписал мне несколько нужных бумаг, заручился обещанием обращаться по любому вопросу и пожелал удачи. Тем не менее, казалось, он избавляется от меня с небывалым облегчением. Уже в дверях он вдруг спросил:

– Много вы заметили косых взглядов, пока скитались тут?

Я покачал головой. Любопытных – да, косых – нет. После всех разговоров это казалось даже подозрительным. Маркус удовлетворённо хмыкнул, хлопнул в ладоши, будто сам себе, и ещё раз попрощался. Он ничего не объяснил.

Уходя, я чувствовал: за мной наблюдают из окна. Невольно я прокручивал в голове нашу беседу; делаю это и теперь, когда сижу в своей комнате, проводя послеобеденные часы в ожидании и записывая эти строки, прежде чем отправиться на встречу с герром Капиевским. Нет ничего важнее, чем взглянуть на вампирское дело со своей непосредственной, медицинской стороны. И, конечно, medicus medico amicus est[19].

Правда, чтобы добраться до доктора, мне нужно помириться с герром Рушкевичем. Надеюсь, это окажется проще, чем пока представляется. Так и заканчиваю – благо, долгие записи позволили мне многое обдумать и не смотреть беспрестанно на часы в ожидании новых неожиданностей. А я предчувствую, что они будут.

4/13

Каменная Горка, «Копыто», 16 февраля, три часа пополуночи

Кажется, позже, когда, одряхлев и поколебавшись в рассудке, я буду сравнивать эту запись с предыдущими, я всё равно почувствую перелом. И суть его не в том, что пишу я в три часа ночи, когда солнце ещё и не помышляет о пробуждении, а в обстоятельствах, побудивших меня избрать такое время. Руки дрожат, лоб покрывает испарина, сердце всё ещё не выровняло биения и то и дело падает. Пальцы едва удерживают перо… и всё же я попытаюсь быть последовательным, и, может, объяснение странным – нет, диким! – обстоятельствам снизойдёт ко мне или хотя бы вернётся ясность сознания? Что ж. Начну.

Итак, вчерашняя моя вечерняя трапеза проходила в угрюмом одиночестве: Януш успел обзавестись приятелями из числа конюхов и половых, так что опять обошёлся без моей компании. В «Копыте» было намного более людно и шумно, чем утром или днём. Все говорили, грохали посудой, лязгали ножами, чавкали, хлюпали, гоготали. В воздухе витали запахи горящих поленьев, мяса и тушёных овощей, а главенствовал острый аромат чеснока.

На душе было прескверно; усталый ум в основном занимали слова, которые могли, как я надеялся, вернуть местного священника на мою сторону. Я не знал даже, где искать его в такое время – служба, кажется, окончилась, не после неё ли люд так спешил промочить горло чем-нибудь горячительным и плотно закусить? Горожане выглядели умиротворёнными. У меня уже складывается впечатление, что, побывав в церкви, они обретают некое чувство защищённости и временно забывают о своих вампирах. Надо постараться это использовать. Главное, чтобы не пришлось использовать только это.

Я теперь жалел, что, увлёкшись записями, не пошёл в часовню на вечернюю службу: по крайней мере, это избавило бы меня от поисков Рушкевича. Я перехватил бы его на улице, и при прихожанах он вряд ли стал бы демонстрировать нерасположение, дабы не создавать нагнетающих настроений. Ему пришлось бы меня выслушать. Правда, я понятия не имел, что сказать. «Мне правда нужна помощь»? «Я уже хожу по грязи»? «Я вас услышу»?

От всех этих невесёлых умозаключений я нахмурил брови и вздохнул сквозь стиснутые зубы: ничего не поделаешь, дипломатия – предмет, более доступный моему юному Готфриду, нежели мне, человеку дела. Я уже велел убирать со стола, когда из толпы завсегдатаев плавно вынырнул высокий тонкий силуэт, который мне не составило труда узнать. Мои молитвы – хотя вроде бы я не молился – услышали.

– Герр Рушкевич? – Я поднял голову. – Вы, наверное, устали?

Я сам не знал, почему обратился к нему именно с этой фразой вместо любой более подходящей – возможно, из-за его невероятно понурого, изнурённого, даже больного вида. Его синие глаза расширились, брови вскинулись. Прекрасно поняв, что опять сказал что-то не то, мгновенно разозлившись и на себя, и на него, я сухо извинился:

– Впрочем, кто я, чтобы спрашивать. Что вам угодно? Или вы вообще шли не ко мне?

Священник молча сел напротив, опустил свой пронзительный взгляд и… вдруг рассмеялся, негромко, но я отчётливо услышал этот смех за вездесущим бодрым гомоном. Рушкевич снова настороженно посмотрел мне в лицо, уже почти привычно наклонил к узкому плечу голову и ответил с забавной, необъяснимо обаятельной робостью:

– Что вы, наоборот, я тронут. Но… – пальцы сцепились в замок, – я повёл себя с вами, человеком почтенного положения и возраста, словно капризный кронпринц, а вы встречаете меня участием вместо упрёка. Поразительно. Кто же из нас служит Господу?

Настала моя очередь смеяться. Как ни странно, напряжённость сразу прошла; показалось, будто мы и не ссорились. Я мирно покачал головой и пояснил:

– Мой сын вашего возраста. Могу ли я на вас злиться, когда двадцать лет словно созданы для вспышек гнева? А Господь… каждый служит Ему по-своему, пожалуй.

Бесика это не особенно утешило. Он ненадолго сомкнул ресницы и поморщился.

– Я требовал от вас, едва прибывшего столичного медика и материалиста, сиюминутного понимания, хуже того, сиюминутной веры! Я забылся. Вы вызвали у меня расположение, я слишком понадеялся, что теперь у нас что-то переменится, и… – он осёкся. – Я говорил, что вам нужно время, но не давал его по-настоящему. Простите. И ещё… конечно же, «Все чиновники глухи» – такое же глупое суждение, как «Все Петры отрекаются от друзей». Нашу чуткость ведь определяет сердце, а не то, кем мы являемся.

– А вы простите меня. – Тронутый последними словами, я кивнул и глянул на его запястья. Захотелось всё-таки спросить про ожоги, но я не решился и сказал другое: – Знаете, я побывал у герра Вукасовича и герра Маркуса и совершенно запутался, чему… скажем так, верить. Мой скепсис не поколебался, но масштаб ваших бед я явно недооценил.

Бесик заинтересованно подался вперёд.

– И как вы, поладили с ними? Они достойные люди, но… сложные. Вукасович был героем Османской войны, но сослан сюда за дуэль и давно потерял надежду выслужиться. А Маркус… он этой надеждой живёт, мечтает о Вене, но его светлость, герр Мишкольц, лишь даёт обещания походатайствовать, из года в год, а на деле совершенно не желает отпускать такую… – Бесик запнулся, заморгал в поисках формулировки.

– Такую удобную и умную собаку из своей псарни, – подсказал я, рассеянно обдумывая услышанное. – Да, это в его духе; цинично, но так работают многие.

– Так что вы сами скажете об этих двоих? – напомнил о вопросе Бесик, после того как оба мы немного посидели, молча соболезнуя «породистой дворняжке».

– Вукасович… – обобщая это и для себя, я говорил медленно, задумчиво, – огорчён и сбит с толку, оттого готов поверить в то, во что верит большинство. Это чревато последствиями: в таком случае солдаты не будут помогать мне. Маркус говорит, что не верит, но описывает всё так, будто… – осознание было неприятным, но я закончил, – …это происходит на самом деле. Например, он посоветовал мне не выходить из дома ночью, пусть и оправдал это настроениями горожан. Ещё он назвал имя некой женщины.

Бесик болезненно вздрогнул и упавшим голосом уточнил:

– Ружа Полакин?..

– Вы что, знали её лично? – изумился я. – Ах да. То-то вы так расстроились из-за того, что мы услышали утром, здесь же.

Священник с усилием вздохнул.

– Она мой старый друг и умерла несколько месяцев назад, неожиданно заболев. Довольно быстро, в полубреду, не смогла объяснить, было ли… – он запнулся.

– Нападение? – помог я с неохотой. Я уже ненавидел это слово.

Он кивнул.

– Сегодня якобы напали на часового у погоста, – произнёс я. – Женщина. Говорят, у него на шее остались некие колотые раны, но я их не увидел. Они… исчезли?

– Это хорошо, – выпалил он. Я вопросительно поднял брови. Он пояснил: – Меньше слухов. Следы укусов явно располагают к ним.

Я не мог не согласиться. Волнений Каменной Горке и так хватало. Дав себе обещание позже расспросить Рушкевича о фрау Полакин подробнее, я заговорил о другом – об эксгумациях и о возможности прочитать горожанам «лекцию» в церкви. Как Маркус и предрёк, Бесик ни против чего не возражал. Сейчас, когда острые углы меж нами сгладились, разговор тёк ровно. Впервые за день на меня не давили напряжённой настороженностью; вернулся присущий мне азарт учёного. Может, дело, в чём бы оно ни состояло, ещё сделается; может, я открою что-то новое? В конце концов, меня окружили колоритные личности и их не менее колоритные внутренние демоны.

Вскоре мы покинули постоялый двор. В домах уже зажигали свет; опускались сумерки. Небо у горизонта было рыже-медовым с резкими тёмными росчерками облаков, а над нашими головами – бархатисто-синим. Вот-вот должны были проглянуть первые звёзды.

– Я провожу вас к Капиевскому. – Бесик прервал рассказ о каком-то здании, которое мы миновали. – Но, к сожалению, не смогу участвовать в вашей беседе. Дела и молитва зовут меня. Прошу, не думайте, что это следствие нашей ссоры.

– Я не думаю, – успокоил его я. – Почему иначе я так старательно запоминаю путь? Я без труда вернусь один.

Он благодарно улыбнулся. Его глаза не отрывались от неба, и я тоже залюбовался горизонтом. Горные закаты удивительно красивы: согревают изнутри не хуже любимых в провинциях вин и настоек. Правда, на лице Рушкевича не было элегического умиротворения, только усталая тревога. Он ускорил шаг, и я, догадавшись, что он спешит и, вероятно, мёрзнет в своей сутане, последовал его примеру.

Петро Капиевский, как оказалось, живёт на одной из окраин – улицы эти уже скорее сельские, чем городские. Доктор обосновался в большом одноэтажном доме, который делит с каким-то многодетным семейством. Теперь, немного узнав его, я понимаю: так он восполняет своё одиночество. Мне жаль этого примерно моего возраста достопочтенного герра, дети которого давно разлетелись по континенту в поисках счастья, а сорокалетняя супруга скандально сбежала в Прагу, чтобы на прихваченные семейные деньги жить там с юным воздыхателем из породы голодных поэтов. По словам Бесика, Капиевский, прежде балагур и душа города, после этого замкнулся, а раз даже попытался утопиться в мелком местном водоёме. Было это давно, ныне доктор оставил мысль о самоубийстве и тонуть предпочитает в трудах, заботах, винах и настойках. Всё же верно говорят, vae soli[20].

Когда мы подошли, соседское семейство – крепкий мужчина, кругленькая женщина и трое почти одинаковых курносых девочек – сидело на левом крыльце и попивало что-то из глиняных кружек. Нас, поднимавшихся по ступеням, чтобы постучать в дверь справа, проводили пять любопытных взглядов. Малышки радостно захихикали – возможно, я чем-то их позабавил. Рушкевич ударил кулаком по рассохшейся створке, и тяжёлые переваливающиеся шаги незамедлительно послужили ответом.

– Иду, иду-у, – разобрал я и порадовался, что понимаю хоть что-то на местном.

Щёлкнула щеколда, и доктор – высокий, плечистый, чуть рыхлый и вопреки моде не сбривающий лихих усов – предстал на пороге. От него не пахло спиртным, что радовало.

– Отец наш, приветствую. – Эти слова на моравском я тоже понял, так как успел услышать, пока мы сидели в «Копыте», и попросить у Бесика перевода. – Как вы?

Капиевский говорил густым голосом, лукаво щуря маленькие, как у свиньи, но очень пристальные голубые глаза. Рушкевич смущённо усмехнулся, услышав обращение, но не заострил на нём внимания. Ещё раз обеспокоенно глянув через плечо на небо, он заговорил энергичнее – теперь я уже ничего не понимал. Доктор ответил так же непонятно, посмотрел на меня, выслушал что-то ещё и кивнул. Рушкевич улыбнулся мне.

– Проходите в дом. Спокойной ночи. Может быть, завтра я смогу вас увидеть.

Я бережно пожал его изувеченную ладонь. Осторожность была машинальной; скорее всего, ожоги давно не болели. Священник откинул со лба волосы, почти сбежал со ступеней и направился за плетень. Он ни разу не обернулся и сразу высоко поднял воротник.

– Странноватый малый, да? Но славный, люблю его по-своему. Светлая душа.

Этим Капиевский развеял мои опасения: немецким он владел неплохо, хотя и с престранным, едва ли моравским акцентом. Я кивнул и повторно поздоровался, на всякий случай представился. Доктор отступил, пропуская меня за порог, и захлопнул дверь.

Коридор не освещался: свечи и лампы здесь явно берегли. Ориентиром служил только свет из-за приоткрытой двери, ведущей, как оказалось, в захламлённый кабинет – там мерцало золотом сразу два огарка. В высоких шкафах лежали и стояли книги и сшивки листов; кое-где они соседствовали с доисторическими медицинскими инструментами. Вытянутый литотом[21] с громоздкой проржавевшей ручкой и огромный извлекатель пуль, вероятно, вынимающий их только вместе с солидными кусками плоти, окончательно убедили меня, что стоит поберечь здоровье в этом городе.

– Это вы ещё не видели пилу для ампутаций, – добродушно хохотнул Капиевский, проследив за моим взглядом. – Желаете изучить? Вон она, в углу, посветить надо…

– Благодарю, в другой раз. – Я улыбнулся и поискал глазами стул, на который можно было бы сесть, не тревожа очередную партию врачебной утвари. – Судя по пыли на этих предметах, настолько серьёзные инциденты в городе нечасты?

– Конечно, у нас довольно мирно. Разве что солдатня поцапается, но у них медик свой, хороший, если трезв. Устраивайтесь. – Капиевский кивнул в сторону потёртого кресла у очага. – Да и плащ снимите, бросьте там. Кстати, желаете выпить? Всё же время позднее.

Я никогда не понимал, почему «время позднее» так часто влечёт за собой предложение выпить, и отказался. Капиевский с сожалением вздохнул, но последовал моему примеру, буркнув: «Ну, значит, и не надо». Стул скрипнул под его весом; едва сев, доктор завозился с третьей свечой. Она загорелась, но особо не добавила помещению света. Какое-то время мы помолчали, изучая друг друга, наконец я всё-таки заговорил первым:

– Может быть, вы расскажете мне, что здесь происходит?

Капиевский подался чуть вперёд; его вроде бы рассеянный взгляд опять стал острым.

– А может, вы? – Мясистые, грубые руки он сложил на коленях.

Такая просьба была последним, чего я ожидал, и я не счёл нужным это скрывать.

– Я немного вас не понимаю. По словам герра Рушкевича, вы сами предложили мне навестить вас. И я очень рассчитывал на вашу помощь, а не на ваши вопросы.

Капиевского это сконфузило; даже его усы дёрнулись. Он поёрзал, размышляя, но, судя по последовавшему за ёрзаньем сопению, ни к чему не пришёл.

– Вы вправду приехали ради вампиров? – наконец поинтересовался он со странной интонацией: не то насмешливо, не то недоверчиво, не то с сожалением. – Люди вашего ранга ведь не заглядывают в захолустья вроде нашего из-за ерунды. В городе пустили слух, что вы инспектируете именно местную медицинскую братию и, может, дадите нам пару дельных советов по последним открытиям. Вот это было бы тоже дело, а? Я ведь именно по вашим формулам даю пациентам ртуть; то, как вы рассчитали её дозировку и придумали тот способ с растворением в спирте… – он хлопнул себя по коленям, – гениально!

– Благодарю, – рассеянно отозвался я.

Меня осенило. Косые взгляды, вот почему их пока нет. И Маркус был доволен тем, как создал мне условия для работы в сравнительном спокойствии, без оккультных вопросов. Я почувствовал к ловкому заместителю Мишкольца невольную благодарность вкупе с уважением, но одновременно – досаду. Эта «породистая дворняжка» явно хотела держать в руках слишком много нитей. Хотя бы врачей он ввести в курс дела мог. Неужели чудаковатый обитатель пыльного кабинета позвал меня из чистого любопытства и окажется бесполезен? Я вздохнул, разгладил невидимые складки на рукаве и кивнул.

– Да, меня действительно интересуют ваши странные смерти, размытые диагнозы и реакция населения на всё это. Императрица обеспокоена. Меня радует, что вы, едва ли не первый в городе, относитесь к этому столь несерьёзно и не видите достойной внимания проблемы. Но как ни парадоксально… вампиров нет, а проблема – есть.

Я говорил ровно, строго глядя ему в глаза и одновременно пытаясь определить национальность. Поляк? Венгр? А может, вовсе малоросс[22]?

– Вы что же, о ведьмовской охоте?

– Именно. Кого-то волокли через дыру в ограде, отрубали головы… немыслимо!

Он скривился, отчего вислые усы опять зашевелились, и тут же мирно кивнул:

– Извините, если что не так сказал и… как это выразиться… обесценил вашу задачу. Отнюдь. Хоть я и не особо верю в эти вампирские байки, будет славно, если вы разберётесь. В последнее время люди совсем спятили. Хотя в чём-то я их понимаю…

– Так вам есть чем мне помочь? – Я пока не терял надежды.

– Возможно, – мутно откликнулся он. – Но лучше поспрашивайте. Я же как старая корова: сам дорогу уже не найду, но если ткнуть хворостиной…

– Хорошо. С кого всё началось? Не считая животных?

Я догадывался, какое имя услышу, – и услышал.

– Ружа Полакин, – скорбно пробасил доктор. – Я сам осматривал её, меня вызвал её бедный муж. Мы славно ладили, пока он не начал с горя заливать за ворот, потом вовсе повесился… впрочем, вам это не важно. А Ружа тогда пришла с вечерней прогулки и вроде как сразу потеряла сознание, так Константин сказал. Она вскоре очнулась, но не говорила, только стонала и от свечей шарахалась… Константин подумал, что обморок, расстегнул ей ворот, а там следы. Да, я тоже их видел – как два больших укола. Когда она умерла, я осмотрел их ещё раз. Они стали пошире, я надавил пальцами… – Доктор задумчиво потёр подбородок. – Пошла кровь. Очень жидкая, тёмная какая-то… странная, иначе не скажу.

– Я вас понял, – уверил я, не желая, чтоб он слишком блуждал в поисках описаний.

– У других были подобные случаи. И у меня в последнее время ещё один. – Капиевский ещё сильнее помрачнел. – С девчушкой, дочерью местной швеи. Она жила на этой улице и дружила с моими крошками-соседками, вы их видели. Так вот, когда меня вызвали к ней, она едва дышала и очень быстро отошла. На её шейке тоже осталось это.

Рукава его несвежей рубашки были засучены до локтей, и я заметил, что руки покрылись крупной гусиной кожей. Какое-то время Капиевский молчал, а я тактично не спешил расспрашивать. Ждал я не зря. Уже ровнее он добавил:

– Кроме Ружи и Айни у меня были пациенты, внезапно ослабшие. С их кровью явно что-то творилось, и на свет они реагировали странно. Я, представляете, даже воду нашу из ближайших родников брал, проверял – думал, вдруг найду какую отраву. – Он сокрушённо развёл широкими руками. – Ничего не нашёл. Может, не хватает знаний.

Мысль о воде была, кстати, здравой и требующей развития. Я одобрил её. Капиевский улыбнулся, но тут же, опять помрачнев, понизил голос:

– Родные некоторых из тех бедняг говорили, что видели укусы или пятна, но я этого уже не заставал. Чудно́, правда? Я списывал всё на воображение, а сами смерти на истощение, но теперь как-то сомневаюсь порой…

– Слишком много воображения, – подтвердил я и пересказал случившееся с часовым на погосте. Капиевский энергично покивал.

– Гарнизонных точно не морят голодом. Вукасович ухаживает за ними, как за своими отпрысками; они единственная военная сила в этом богом забытом краю, на несколько городков вроде нашего. Нам просто повезло, что они встали здесь, у границы… – Он запнулся и цокнул языком. – А впрочем, может, и…

«…Может, и не повезло». Он не сказал этого и быстро перевёл тему, но я догадался. Сейчас, обдумывая эту мысль, я ищу в ней здравое зерно. И откуда в наших гражданах столько страха перед солдатами? Вряд ли они что-то вытворят в городе.

Мы поговорили ещё немного, но скорее отвлечённо. Наконец Капиевский спросил:

– Что вы будете делать, герр ван Свитен? Вскрывать могилы?

Я усмехнулся, просто поражаясь, насколько всех заботит именно этот аспект.

– Для начала я предпочёл бы пойти по вашим стопам и проверить местную воду. И, разумеется, просто осмотреться, оценить обстановку. Я прошу вас, если хотя бы один случай подобного, как вы сказали, истощения в ближайшее время подвернётся именно вам, пошлите за мной, вдруг я смогу чем-то помочь или хоть что-то заметить. Я живу в «Копыте».

Собственно, я пришёл, прежде всего, с целью озвучить эту просьбу и получить согласие. Заручившись им без особого труда, я стал прощаться. За окном успело окончательно стемнеть, спустилась густая синяя ночь, с подола которой подмигивали белые звёзды. Отчётливо слышалось далёкое птичье пение. Кто, интересно, населяет местные леса? Голоса не хуже соловьиных, такие нежные, звонкие, переливчатые! Я с воодушевлением предвкушал прогулку, когда Капиевский неожиданно предложил:

– Не заночуете у меня? Здесь несколько комнат; я не всё сдаю. Места хватит.

– Вам что, так понравилось моё общество? – Я не сумел скрыть недоумённой улыбки. Но широкое лицо Капиевского оставалось крайне встревоженным.

– Уже несколько темно для скитаний.

– Вы же не верите во всякую чушь, – рассмеялся я. – А мне пора. Вечера я провожу за работой и письмом и редко нарушаю это правило. Вампиры, разбойники, ненастье – меня ничего не остановит. Consuetudo, что называется, est altera natura[23].

Он продолжал стоять, перегораживая выход из кабинета. Глаза его рассеянно скользнули по моей шее.

– Крест есть, верно?

Опасения оправдались: тревожили его не разбойники. Чтобы поскорее прекратить несуразный диалог, я кивнул, вспомнив о странной прихоти Бесика, но не стал вдаваться в детали. Подумав ещё немного, Капиевский засопел, развернулся и наконец открыл дверь.

– Что ж, как знаете. Удачно добраться. Простите мою глупость, я действительно не верю, но ночи здесь в последнее время… – он неопределённо пошевелил пальцами, – угнетают. Впрочем, возможно, это следствие плохого вина, или тяжёлой пищи, или того, что жена сбежала и ей всё хоть бы хны… – И он грузно затопал вперёд.

Когда мы оказались на крыльце и птичья трель стала отчётливее, лицо доктора дрогнуло, он шумно засопел и завздыхал так, будто у него что-то болит. Его было жаль: он напоминал сейчас большого печального кабана на краю леса.

– Заливаются-то как… люблю птах, незлые безвредные твари, не то что иные люди.

– Да, красиво поют, – подтвердил я, тоже вслушиваясь. В Вене подобным себя не побалуешь, певчим птицам там неуютно. – Но и среди людей есть недурные экземпляры.

– Только не всякие поэты-музыканты, – буркнул он, явно подразумевая молодого любовника жены, а я подумал о Готфриде. – Остальных я любить ещё готов, а эти… нет. Лучше птицы. Пусть не поют даже, зато помнят добро.

– Помнят добро? – удивился я. – У птиц какая-то особая память?..

Вопрос явно поднял Капиевскому настроение и навёл на некие мысли: доктор вдруг улыбнулся так, что усы едва ли не разъехались.

– В точности так! Не знали, что ли?

Сунув в карман руку, он извлёк трубку, эмалевый коробок с табаком, а потом огниво и принялся со всем этим возиться. Я ждал, никуда не торопясь. Курение я не жаловал, но крепкий запах этого вредного излишества мне нравился, а сейчас и вовсе настраивал на мирный лад. Трубка у Капиевского была любопытная: огромных размеров, явно выточенная из вишни и с глиняной чашечкой.

– Там, где я родился, – пустив первое колечко, начал доктор, – есть сказка. Жил солдат на краю страны, служил тамошним голубым кровям: охранял границы от иноземцев, бил врага беспощадно. Долго жил, беды не знал, пока однажды не оказалось: не по душе монархам его вольный народец под боком. Не кланяется, не стелется, песни свои поёт…

– К какому это народцу принадлежал солдат? – уточнил я, но доктор, не то увлёкшись, не то не желая открываться так просто, меня не услышал.

– И стали народец изводить: то казнят вожака, обвинив в измене, то обложат мздой, то не привезут хлеб, а хлеба на границе не хватало, некогда было сеять, жизнь – война. Оголодали люди; кто озлился, а кто загрустил. Мой солдат родину любил, но псом, которого сегодня гладят, завтра пинают, жить не хотел. Не попытать ли счастья на чужбине? Не успел он это решить, а тут зима – злая, ранняя, сгубила немногие посевы, которые у граничных жителей были. Монархи решили: вот повод усмирить народец, давайте-ка урежем ему ввоз хлеба! Пусть молят! И урезали, так, что больше, чем полкуска в день, человеку не выходило. Но граничные жители молить не стали, а только пояса затянули, вольные же.

Капиевский говорил, хитро косясь на меня и взмахивая иногда трубкой; глаза блестели. Мне легко представилось, как что-то похожее он рассказывает маленьким соседкам. Дым кольцами окутывал нас; сверху, словно дамы из-за вееров, подглядывали звёзды.

– Ударили злые морозы. В Сочельник влетела к солдату в дом замёрзшая ворона с перебитым крылом. В ту зиму много птиц истребил голодающий народец. И хотя примета дурная, выгонять солдат гостью не стал, съесть не съел, а отогрел, подлечил и дал зерна из своего, рассчитанного на всю зиму, запаса. Улетела ворона. На следующий день прилетели две, да ещё синица и орёл, и солдат их тоже накормил, даже орлу поймал последнюю мышь! И становилось разных птиц всё больше, прознали про добрый дом. Подумал солдат, подумал, да и пожалел их. Понимал, что самому полкуска хлеба – ничто, а птицам – спасение. И стал потихоньку скармливать жалкие запасы им, а сам ел что придётся, вроде кореньев, или не ел вовсе.

Немного напоминало труд врача, который лечит других куда больше времени, чем живёт сам.

– Так, – Капиевский выдохнул дым через нос, – дожили до тепла. А тут новая беда: вольный народец, обиженный на голубую кровь, захотел её наказать и согласился служить врагу. Монархи узнали и прислали войска. Стала земля солдата заливаться кровью. Он-то от голода занемог, не мог воевать, только лежал и из окна смотрел, как все погибают. И думал: «Нет, это не мой уже дом». И едва он подумал это, как… дом зашатался и вроде взлетел. Солдат упал с кровати, подполз опять к окну, а там земля маленькая-маленькая и всё удаляется, зато неба много. Решил солдат: «Чертям попался!» Испугался. Заплакал.

Капиевский затянулся особенно смачно и выпустил подряд три огромных дымовых кольца. Я, заинтригованный, ждал: много ли сказок с летучими домами?

– Долго дом летел и раз – опустился. Тихо стало. Солдат собрался с силами, помолился и решил выйти на порог. Выходит… а вокруг чужбина. Горы, у крыльца бежит горячий ключ, растут фруктовые деревья – и уже плодоносят. Солдат нарвал фруктов, поел, стало ему лучше, и только тогда он обернулся на дом. А крыша вся в птицах. Сотни птиц молчат и смотрят. Понял солдат: они его сюда принесли. Взяли – и принесли. Солдат поклонился птицам, и они улетели. Так и отблагодарили его за каждое зёрнышко. Птицы помнят добро, герр ван Свитен. И работать мне раньше всегда помогала вера, что большинство людей – тоже. А вы как думаете?

– Я… – я вдруг запнулся. Я почему-то подумал о его семье. Случившееся, наверное, здорово подорвало его силы; странно, что он вообще помнил такие наивные сказки и считал возможным рассказывать их едва знакомому человеку. – Да. Думаю, я дожил до таких лет и не разочаровался в профессии благодаря тому же убеждению. И, конечно, знанию, что каждое зерно важно, даже самое небольшое.

– Мы все и есть маленькие зёрна. – Капиевский постучал по глиняной чашечке, как раз украшенной колосьями. – Но не все прорастаем, вот в чём беда. – Тут он глянул в небо и сконфузился. – Ух, задержал-то я вас своими байками. Ладно… Всего вам наилучшего.

Я хотел уверить его, что задержка оставила у меня скорее приятное впечатление, но не стал смущать. Мы простились; вскоре я спустился с крыльца. Дверь быстро захлопнулась, но я не сомневался, что за мной внимательно наблюдают из окна – огонёк свечи задержался именно там. Я обернулся пару раз и ускорил шаг. Бедный доктор. Его доконало одиночество.

Ночь была, как я и предвкушал, удивительная – тёплая и ясная, из тех, в которые влюблённые гуляют рука об руку, а старики вроде меня жалеют о несделанном. Впрочем, я редко сожалею о чём-либо, и сегодня у меня тоже не было причин – наоборот, я весьма гордился тем, сколько дел уложил в сутки. Так что я праздно и бездумно вышагивал по симпатичной улочке, с обеих сторон которой лепились старые дома, в большинстве похожие на дом Капиевского. Птичья трель лилась откуда-то издали, напоминая о том, что путешествие моё всё же славное. Моравия нежнее Вены, просыпается от зимнего сна раньше, уже даже поёт и принаряжается зеленью…

Изредка я вскидывал взгляд, и каждый раз глубокая синева неба приковывала меня. Я долго пытался вспомнить, что, кроме некоторых полотен Гверчино, она мне напоминает, и наконец вспомнил. Глаза Бесика Рушкевича и дом Кого-то, Кто слушает его молитвы.

На этой мысли какое-то движение слева привлекло моё внимание, и я рассеянно повернул голову. Вдоль дороги тянулся частокол из деревянных брусков: три острых – один тупой, и так чередовалось далеко вперёд, раз за разом, до самого поворота. Движение – осторожное, словно бы крадущееся – я уловил за оградкой. Я остановился, ища его источник. Вытянув шею, я даже заглянул в ближайший двор. Конечно, я подумал о кошках и собаках, тут же вспомнил, что их нет, и стал искать птицу: курицу, гуся, крупного ворона. Или, может, полакомиться кем-нибудь заявилась лиса? Но меня окружали тишина и неподвижность. Ни крика, ни треска веток, ни хлопанья крыльев. Я пошёл дальше, уже более чутко прислушиваясь. Дышать я как раз стал тише, но отдал себе в этом отчёт только, когда всё уже произошло.

Меня ждали дальше, на углу. И даже если сейчас я опишу увиденное, мне вряд ли удастся что-либо понять, а дыхание моё снова становится аритмичным при одной попытке занести над бумагой перо. Я не могу успокоиться. Смогу ли хоть когда-нибудь? Я должен.

…Девочка сидела на ограде – на верхушке тупого деревянного колышка. Застыла она в позе, в которой сажают обычно каменных горгулий на готических храмах: в упоре, согнув ноги, поставив перед ними руки и сгорбившись. В тусклых волосах её светлели кувшинки; платье было белым, украшенным пёстрой моравской вышивкой и слишком лёгким, даже для столь приятной ночи. Красивая девчушка. Да… пожалуй, она была красивой, несмотря на всю странность облика, настоящий белокурый ангелок. Глядя на неё, я думал о двух вещах: о том, как она удерживает равновесие на столь узкой опоре, и о том, что ей давно пора спать. Третьей мыслью было: «Она же простудится!», но это опасение поколебали виденные сегодня местные дети, носившиеся по улицам в лохмотьях и без обуви.

Наши с девочкой глаза встретились, и она приветливо улыбнулась. Рот был чем-то немного перепачкан, как и платье. Она поманила меня.

– Здравствуй, – заговорил я, подойдя почти вплотную и учтиво поклонившись. – Ты не ошиблась ли местом, где тебе нужно сейчас быть?

Наши лица находились вровень. Девочка смотрела не мигая, вероятно, не понимая немецкого, – по крайней мере, я так подумал. У неё были очень яркие белки глаз, и невольно я стал перебирать в уме болезни, которые могли к этому привести. Но я не успел найти ответа на праздный, совершенно неуместный, как я сейчас понимаю, вопрос.

Малышка сорвалась с места, как заяц, лягушка или сверчок. Стремительным прыжком она перескочила на другой кол, острый. Там она выпрямилась, не переставая улыбаться, и… да, я с точностью могу сказать, что она облизывалась – слизывала с губ что-то красноватое. Это пригвоздило меня к месту.

– Подожди. Кто ты?

О, я глупец, мне следует, пожалуй, возносить благодарные молитвы за то, что она не ответила! А тогда я смотрел, окаменев; я даже протянул руку навстречу.

Из детского горла вырвался хрип, за ним – крепкое славянское проклятье, какие мне редко приходилось слышать даже от Януша. Девочка спрыгнула в заросли травы – и снова взлетела, теперь на крышу дома, и опять молниеносно сорвалась с места, но на этот, последний раз я уже не увидел, как она опустилась. В темноте послышался шорох, будто взмах огромных крыльев. Я уже не думал, что это вспорхнула птица.

Что-то жгло мою шею. Забравшись рукой под воротник, я понял: то был шнурок креста, который дал мне Рушкевич. Нагрелся и сам крестик. Мысли мои помутились, и я в изнеможении опёрся рукой о частокол, где ещё недавно сидело нечто, порождённое то ли ночью, то ли моим воспалённым рассудком. После этого я крайне несолидно припустил во весь опор, как вспугнутое животное. Я бежал, чудом не теряя нужного направления, пока не забарабанил в дверь «Копыта», не был впущен хозяином и, без единого слова поднявшись к себе, не заперся на все замки.

Перечитывая последние строки, я задаюсь вопросом: что же это? Что со мной? Следствие недавнего отравления в пути? Или мой ум, поддавшись флёру сказок, окутавшему этот городишко, столкнул меня с одной из местных химер? О господи, может, и к лучшему, если так, ведь все иные варианты ужасны. Что ж… писать письма в Вену я по-прежнему не способен. Значит, попытаюсь отойти ко сну хотя бы ненадолго. Ясная голова ещё понадобится мне, что бы сегодня ни произошло.

Но, пожалуй, я помолюсь.

5/13

Каменная Горка, «Копыто», 16 февраля, около девяти часов утра

Сегодня начинаю непривычно, с букета впечатлений. Как светит солнце, напоминающее расплёсканный по деревянным стенам цветочный мёд! Как греют его лучи, как заливаются птицы, видимо, свившие гнёзда на крышах! Какие запахи пищи долетают сквозь щели в дверном косяке! Я проснулся на разительном подъёме, а мир сегодня удивительно дружелюбен. Ещё рано, но жизнь уже кипит. Вена просыпается медленнее, а самые блистательные её кварталы – едва не к полудню; сколько же там теряется часов. Здесь же, на самом рассвете, кажется, что впереди – уйма времени.

Перечитав запись, сделанную с перепугу в ночи, я сейчас готов смеяться в голос. Ведь по тону последних строк можно предположить, будто я поверил! Поверил, что вчера мне встретилось страшное порождение тьмы, овладевшее телом ребёнка. Можно ли принимать подобное всерьёз? Ох, вряд ли. Чем больше я вспоминаю эти её ужимки, прыжки, кривляние, то, что она даже не прикоснулась ко мне, а лишь шипела, тем сильнее укрепляюсь в подозрении, что это был не более чем розыгрыш; вероятнее всего, злая, сумасбродная выходка местных детей, прослышавших о новоприбывшем в Каменную Горку столичном человеке. Наверняка, затаившись в кустах, они от души похохотали над моей перепуганной сановитой физиономией и галопным бегством. Да, я почти слышу их смех и жалею об одном – что догадка столь запоздалая. Ох, как бы я надрал им уши!

Но как же она, маленькая бестия, выплясывала на тонких колышках, как скакала и каким страшным было её лицо! А впрочем… провинция, простой народ, а простой народ всегда перещеголяет хитростью и знать, и учёные головы. Дурить власть имущих, мстить нам за надменность и спесь – его призвание и в некоторой степени, увы, право. Но жестоко, ей-богу, жестоко. О tempora, о mores![24] Непременно упомяну этот инцидент в письме императрице, за которое вот-вот сяду. А молодых коллег попрошу предельно форсировать поездку: а ну как иначе они уже не найдут меня в здравом рассудке? Прошёл всего день в Каменной Горке, а я уже натерпелся. Я слишком стар для этой свистопляски, клянусь.

Так или иначе, я успокоен, настолько, что даже не стану вырывать страницы с прошлым потоком полуобморочной ереси. Пусть она останется как беспощадное напоминание: флёры фантазий заразны, и даже ты, человечишка, возомнивший себя светилом медицины, науки и просвещения, не защищён от того, что несёт детям Адама и Евы ночь. И я не о вампирах, а о глупых, беспочвенных, неконтролируемых страхах. Они ведь на самом деле знакомы мне не понаслышке.

До сих пор помню, например, один сон, после которого проснулся в холодном поту и не мог работать полдня. Вроде бы ничего особенного: я, как обычно, прихожу вечером домой, отдаю плащ лакею, следую в нашу гостиную, откуда слышу тяжёлые переливы музыкального камнепада… Мой сын сидит за инструментом и глядит на свои пальцы, на которых почему-то кровь, много крови. Я окликаю его, встревоженно спрашиваю, что случилось; не порезался ли он, а может, кто-то его обидел? Он поворачивает в мою сторону голову и… кричит. Просто кричит, страшно, хрипло, нечеловечески – и руки его вдруг начинают обращаться в крылья, а потом весь он – в птицу, серую, невзрачную, но, судя по огромным когтям и загнутому клюву, хищную. И вот эта птица уже, разбив стекло, вылетает в окно, а я просыпаюсь от истошного звона осколков… Ужас. Необъяснимый, нелепый ужас, но факт остаётся фактом: сердце моё так и замирало, а когда настоящий, живой Готфрид пожелал мне доброго утра да и принялся уписывать свои утренние молочные булочки и тирольский шпек, вовсе оборвалось. Святые угодники… до сих пор неприятно об этом вспоминать, хотя вряд ли это сновидение было каким-то дурным предзнаменованием, скорее, всему виной накопленная усталость.

Прервусь: слышу отдалённые шаги. Не ко мне ли? Наверняка принесли весточку из дома, пора бы Готфриду или благоверной моей написать хоть разок. Она любит слать мне вдогонку письма, да и Лизхен могла соскучиться; бремя сделало её сентиментальной. Или записка от кого-то из местных? Что бы это ни было, дела требуют меня: вот, уже стучат. Продолжу писать вечером. Такого обрывка на сегодня мне явно недостаточно.

6/13

Каменная Горка, «Копыто», 16 февраля, семь часов пополудни

Как никогда тяжело приступать к записи; я едва вовсе не изменил себе и не отказался её делать. Причины неисчислимы и фатальны. Первыми среди них стоит назвать вещи, уже поблёкшие, – ночное потрясение и утреннюю попытку отринуть его, – и насыщенность длинного дня. Он не уступает вчерашнему: так же переворачивает всё вверх дном и оставляет больше тревожных вопросов, чем обнадёживающих ответов.

Факт сей наконец сподвигает меня прервать пространные рассуждения, у которых всё равно нет стержня, и начать отчёт о сегодняшних прискорбных событиях. Это тем более важно, поскольку, скорее всего, они возымеют крайне неприятные, если не сказать чудовищные последствия. Я не знаю, чего ждать, и готовлюсь к худшему. Мой бодрый настрой тает стремительнее свечи, и то и дело я тороплю время, мысленно подгоняя коллег. Как мне не хватает армейской въедливости герра Вабста и его блистательных знаний потомственного химика; как нужен мне профессор Гассер, в обширной практике последних лет изучивший анатомию, в том числе возможные аномалии её, не хуже, а в чём-то и доскональнее меня! Впрочем, довольно. Чего нет, того нет.

Итак, прошлое моё писание прервал стук в дверь; я поспешил открыть. Со мной поздоровались, и я немало удивился, увидев сразу двух посланцев. Первый – рыжеватый солдат из гарнизона Вукасовича – сообщил, что часовой, Анджей Рихтер, которого я застал вчера в плачевном положении, на рассвете, к сожалению, скончался. Командующий просил узнать, желаю ли я ещё раз осмотреть тело и если да, то нужно ли его куда-либо везти. Прекрасно понимая, что слухи наверняка уже плодятся и тележка с трупом наделает шума, я велел подержать его в холоде, пообещал самостоятельно прибыть в Старую Деревню, но отложил визит до второй половины дня – благо он выдался промозглее, чем вчерашний, значит, тело могло подождать. Погода, даже судя лишь по цвету неба и скорости бежавших по нему лохматых тяжёлых облаков, портилась. К слову, она продолжает портиться, точно отзываясь на наши сгущающиеся неприятности.

Обстоятельство, не давшее мне сразу сорваться в гарнизон, было тревожным и объяснялось в послании, принесённом вторым гонцом, щекастым мальчишкой лет десяти. Тот вручил мне записку от Капиевского, накиданную округлым, но неразборчивым почерком. Доктор просил меня срочно прибыть к нему, взяв все имеющиеся инструменты и медикаменты, и намекал на некие ночные происшествия. Писал он явно во взвинченном состоянии: налепил клякс, порвал край листа, а лихая подпись куда-то съехала.

Одно воспоминание об улочке, над которой переливалась птичья песня, и о встрече у частокола спонтанно пробудило панику, с которой я не смог совладать ночью; я, кажется, даже вспотел. Тем не менее я, разозлившись на себя за эту иррационально трусливую реакцию, отбросил её, дал мальчику согласие и отпустил. Затем я, уточнив ответ для Вукасовича, выпроводил солдата, а сам стал спешно собираться.

Практикой собственно медицинской я здесь заниматься особо не планировал и потому инвентаря почти не брал. Кроме обычного хирургического набора щипцов, игл, скальпелей, трубок и ложек, у меня было только три увеличительных стекла разной силы, немного раствора сулемы в склянках и её же в пилюлях, блок спрессованного угля и несколько разномастных бальзамов из Лондона. Мне не составило труда взять это с собой.

Впрочем, мне почти ничего не пригодилось.

Я сразу почувствовал… да, я, человек рациональный, открыто говорю, я именно почувствовал: что-то на окраинной улочке разительно поменялось за последние часы. Что-то сгустилось в её тяжёлом воздухе – неуловимое, но неприятное. К тому же похолодало; по пути я то и дело поднимал воротник, прятал в рукавах ладони и жалел о забытых перчатках. Даже нежное кружево изморози на траве не приковывало любующийся взгляд, а вселяло беспокойство. Мир замер, истончился и стал очень, очень хрупким, точно весь состоял теперь из костей старика. Разрушить его могло любое резкое движение.

Кое-что мне удалось подметить без всяких шестых или седьмых чувств: над улицей висела поразительная тишина. Да, сегодня в верхней точке дня там было тише, чем вчера поздним вечером. Я не различал ни голосов взрослых, ни смеха детей, ни рёва домашней скотины, ни скрипа колёс чьих-нибудь телег, ни даже стонов качающихся веток. Ветер спрятался вместе с живыми существами; спряталось, казалось, всё.

Половина дома, занимаемая доктором, встретила меня пустотой; на стук в дверь никто не ответил. Но когда я уже недоумённо и сердито заозирался, Капиевский показался на противоположном крыльце – там, где намедни сидела с глиняными кружками весёлая, уставшая за день семья. Я приветствовал его; он, бледный и осунувшийся, кивнул и крикнул:

– Наконец-то! Идите-ка сюда, друже!

Приблизившись, я укоренился во впечатлении: Капиевский выглядел неважно, хотя спиртным от него по-прежнему не разило. Но седеющие волосы были не расчёсаны, рубашка совсем помята, а глаза сильно покраснели. Доктор посторонился, давая мне подняться по ступеням, и с присвистом втянул через широкий нос немного холодного уличного воздуха. Видимо, облегчения это ему не принесло. Опухшие веки изнурённо дрогнули.

– Вы не спали? – участливо спросил я, поравнявшись с ним. – Что произошло?

– Вы просили… – он хмуро повернулся спиной, – звать вас на такое. Вот я и позвал. Идёмте поскорее.

Под нашими ногами простуженно заворчали отстающие половицы. Идя через дом, довольно добротно обставленный, я отметил, что все занавески задёрнуты или полузадёрнуты, а где-то закрыты ставни. В угловой комнатушке на полу сидели две девочки, которые пугливо посмотрели на меня и прижались друг к дружке. Капиевский повёл меня дальше, пока наконец мы не оказались в одном помещении со взрослыми хозяевами дома.

Комната была детской – об этом говорили и цветные покрывальца на трёх кроватях, и светлые занавески, и разбросанные, грубо сшитые игрушки. Среди них выделялась кукла – одна-единственная, с длинными светлыми волосами из льна, с фарфоровым личиком, в модном синем платье, привезённая если и не из столицы, то из какого-нибудь немаленького города. У моей младшей такая же, правда, черноволосая. Трудно сказать, почему именно кукла приковала мой взгляд в первую минуту; впрочем, я быстро о ней забыл.

Мужчина и женщина с простоватыми, но приятными лицами стояли над кроватью, где лежала девочка – сестра двух мною только что увиденных, очень на них похожая. Девочка была неестественно бледна; серые глаза её едва поблёскивали из-под опущенных ресниц. Ужасное подозрение осенило меня, и я, взяв Капиевского за рукав, посмотрел ему в лицо.

– Это ведь не…

Но он сразу разрушил мои надежды.

– На её шее были следы. Потом исчезли. И поверьте, я был трезв.

Он сказал это тихо, но родители девочки нервно обернулись. Их погасшие взгляды мазнули по мне и, как под действием некоего магнетизма, вернулись к дочери. Я подошёл и приветствовал их на немецком, потом на всякий случай ломано на местном, но они уверили меня, что перевод не требуется. Девочка глядела в потолок. Моего появления она не заметила. Я попросил раздвинуть занавески или принести свечу, и мне ожидаемо отказали: больная плохо реагировала на свет.

Пока я щупал ей лоб и руки, мерил пульс, приподнимал голову и изучал шею, мне вкратце рассказали, как прошла ночь в этом доме. Оказалось, сёстры маленькой Марии-Кристины, Ева и Анна, к полуночи проснулись от непонятного им самим страха, вполне, впрочем, естественного для детей в тёмное время суток. Они захотели поспать у матери, что и сделали, попросившись к ней в постель. Мария идти отказалась. Мать пролепетала:

– Она никогда ничего не боялась, даже молнии!

Как моя младшая, поздняя дочь. И даже зовут их почти одинаково.

Остаток ночи ничем необычным не ознаменовался, но утром третью сестру нашли такой, какая она лежала передо мной, – белой, изнеможённой, почти онемевшей. Она произносила только несколько слов: «окно», «облака», «земля» и «кукла» – то подряд, то по отдельности. Капиевский, как и я, не обнаружил при осмотре ничего, что говорило бы о лихорадке, отравлении, травме черепа или ином недуге, способном так быстро и пагубно повлиять на состояние сознания и тела. Оба мы прекрасно помнили, что вчера вечером все три девочки одинаково цвели здоровьем и казались очень оживлёнными. Теперь же передо мной предстал мотылёк, успевший побывать в страшных сетях паука.

– Окно…

Мать девочки всхлипнула. Всякий раз, едва звучало: «Окно…», женщина шла и приоткрывала его, впуская холодный воздух, или наоборот, закрывала. Механическое действие не несло смысла, не облегчало состояние больной, но, возможно, переросло в некий ритуал: «Пока я буду делать это, она не умрёт». Мать снова медленно, как во сне, пошла притворить раму. Отец и Капиевский говорили у выхода, обречённо косясь иногда в мою сторону. Я, содрогаясь от жалости, склонился над еле дышавшей девочкой и положил ей на лоб ладонь.

– Может быть, ты поговоришь со мной, маленькая принцесса? – Я понадеялся, что немецкий язык она знает. Родители наверняка учат ему детей в надежде, что однажды те заимеют лучшую жизнь. – Я хочу с тобой познакомиться. Ты меня помнишь?

Я сомневался, что меня слышат, но девочка вдруг шире открыла огромные глаза, такие же пустые, как у Анджея Рихтера. Я различил там ту самую Бездну, которой пугал меня Вудфолл, вот только трактовал я её совсем иначе: как тень притаившейся в изголовье Смерти. Я стиснул зубы, гадая, сколько ещё она будет просто стоять, смогу ли я помешать ей. Надежды были слабы, но, оглядев моё лицо, девочка внезапно заулыбалась.

– Помню, – прошелестела она. – Вы смешной друг нашего толстого доктора.

Капиевский не выглядел толстым, скорее могучим. Впрочем, он всё равно был занят разговором и не узнал об этой забавной несправедливой инсинуации. А ещё мы не были друзьями – и едва ли когда-нибудь подружимся. Но спорить я не стал.

– Мария-Кристина… – с усилием выговорила она своё имя и добавила подаренный мной титул: – Принцесса Мария-Кристина.

Как ни странно, я часто вызываю расположение у незнакомых детей; так было всегда, и я давно не ищу тому причин. Хотя в моей физиономии мало что может располагать, не нос же, напоминающий о хищных птицах? Так или иначе, я радовался тому, что она держится в сознании, вцепляется, как может, в мой голос. Я улыбнулся в ответ и горько прошептал:

– Что же с тобой стряслось, как тебе помочь…

На самом деле я обращался не совсем к ней, не надеясь ни на какие объяснения от столь маленького ребёнка, но она вдруг приподняла подрагивавшую руку и прижала к губам пальчик. Во взгляде впервые мелькнуло что-то действительно осознанное.

– Вы славный. Я открою вам тайну. Хотите?

Лоб был холодным, но бред порой начинается и так, без высокой температуры. И всё же я кивнул, чуть наклоняясь и старательно изображая заинтригованность.

– Очень интересно послушать…

Девочка прикрыла глаза и выпалила – быстро, по-моравски глотая окончания:

– Айни. Ко мне приходила Айни. Она позвала меня с собой. Она теперь тоже принцесса – только там, не среди нас. Красивая. Совсем как моя кукла.

Слишком много слов, слишком много сил. Мария-Кристина снова захрипела, зажмурилась, хватая ртом воздух; на ресницах у неё заблестели слёзы.

– Она там больше не несчастная. Но мне так страшно идти туда… я не захотела.

На миг она открыла глаза, и – я готов был поклясться – радужки залила тёмная насыщенная синева, близкая к черноте. Тут же наваждение пропало.

– Не бойся… ничего не случится. Тебя никто не заберёт.

Но я говорил, не зная, в чём её уверяю и имею ли на это право. Когда она совсем затихла, я отстранился и вымученно, презирая сам себя, сказал:

– Я вряд ли смогу сейчас помочь. Я не понимаю, что с ней. Наблюдайте состояние, держите меня в курсе, и… мне очень жаль.

Никто не ответил, но девочка вдруг снова подала голосок:

– Пусть ко мне зайдёт священник, потом, попозже. Я… люблю его.

Мать с мольбой посмотрела на меня; ноги её подкосились.

– Доктор, может быть, всё-таки… вы же из столицы… вы…

– Я слышал, втирания ртути помогают от всего! – встрял и отец. – У нас есть! Вы…

– Не от всего, – грустно возразил я. – Более того, они часто опасны. Ни в коем случае не делайте ничего подобного. Лучше дайте ей поспать, поите горячим, чтобы ушёл озноб, и пустите сестёр: пусть попробуют развеселить её. Иногда в простоте – сила.

Не подобрав ответа, мать заплакала. А я, стоящий истуканом, так и не смог произнести очевидное: возможно, сердце – ведь нет сердец зорче детских – подсказывает малышке, что она вряд ли уже попадёт хоть на один земной молебен. Погладив спутанные волосы умирающей принцессы и оставив немного укрепляющего бальзама – скорее родителям, чем ей, – я вышел на крыльцо и едва удержался от того, чтобы привалиться к деревянной опоре. В горле стоял ком. У меня не было врачебных неудач очень, очень давно. Эти две – с юным часовым, с малюткой – усугублялись тем, что я не смог и побороться за ускользающие жизни. Я лишь смотрел, притом даже не видя; мне будто завязали глаза, и давящую повязку бессилия я осязал на своей раскалывающейся голове. Она на мне и ныне.

Капиевский вскоре присоединился ко мне на улице и аккуратно притворил дверь, – провожать нас, разумеется, не вышли. Не говоря, мы прошли вдоль дома ко второй, докторской половине, и там я опять понуро остановился. Капиевский пристально посмотрел мне в глаза. Там не читалось упрёка, одна затравленная обречённость. «Вы ничего не можете, вы и ваша Вена, а впрочем, я не удивлён» – всё, что мне предназначалось.

– Я слышал, – пробормотал он, кашлянув, – что она вам нашептала.

– Про… – я мучительно разгонял туман в рассудке, – какую-то…

– Айни. Я называл вам это имя вчера. Дочурка швеи, умерла недели полторы назад, а болела так же. У нас, правда, поговаривают… – доктор понизил голос, – будто муж матери девочку поколачивал, да и не только поколачивал… – Поняв подтекст, я с ужасом скривился. – Так что странное было дитя, неприкаянное, диковатое. Знаете, она будто не против была умирать. Я говорю ей тогда: «Ты не бойся». Она смотрит и… «Не боюсь. Это вам будет страшно». Бесёнок был тот ещё… – Он тепло усмехнулся. – Жалко… Её жена моя, язва немецкая, так любила, и я любил… знаете, какая ей больше всего нравилась сказка? Там Огненный Змей лики мертвецов надевал и по домам их близких ходил. Все дети боялись, а Айни нравилось! – Его заплывшие глаза вдруг заблестели от слёз.

– Вы ещё говорили, раны на шее были? – стараясь не замечать этого, уточнил я.

– Да. – Теперь он сосредоточенно глядел вперёд, на частокол. – С ними хоронили.

Я опять вспомнил вчерашнее возвращение – бегом, по-заячьи! – в «Копыто». Даже в безветрие это вызвало озноб. Мои нервы, решил я, совсем сдали, и то ли ещё будет. Пора самому начать пить собственные бальзамы, иначе в Вену меня повезут, лишь чтобы подвергнуть соответствующему лечению. Как можно небрежнее я поинтересовался:

– А сегодня ночью вы ничего подозрительного не слышали? Или ещё кто-нибудь?

Капиевский тоже поёжился, растёр покрасневшие руки и мотнул головой:

– Ночью тут лучше не слушать, да и не смотреть. Я не верю в вампиров, а всё равно обычно хлебну крепкого и…

«Неверюневерюневерю». Это напоминало заклинание. Заклинание или самообман. Я невольно взвился и забыл о том, что обещал себе вчера, повысил голос:

– Вы говорите, что не верите, уже не первый раз!.. – Я запнулся и повёл носом. – Но ваше поведение выдаёт обратное, а проём вашей двери натёрт чесноком. Почему?

Ненадолго повисла тишина. Я досадливо топнул по хрусткой белёсой траве.

– Смеётесь надо мной? – беззлобно, ничуть не смутившись, а только устало вздохнув, спросил Капиевский. – Милости прошу. Сам иногда смеюсь.

Я ответил отрицательно. Мне перестало быть смешно, потому что улыбавшаяся мне с частокола, облизывавшаяся окровавленная девочка – то ли красавица, то ли чудовище, – была похожа на куклу. Ту самую, которая осталась лежать в детской комнате с задёрнутыми шторами. Принцесса. Там, не среди нас.

– Пожалуйста, постарайтесь решить вопрос вашей веры поскорее, вы можете мне пригодиться, – бросил я, уже собираясь уходить.

Выпад не достиг цели – я снова налетел на человека, готового мне противостоять. Капиевский, поднявшийся на крыльцо, расправил плечи, подкрутил правый ус и остро глянул на меня сверху вниз.

– А вы-то точно решили?.. Не пора ли задуматься, хотя бы ради детей?

Я мрачно промолчал.

– И знаете… мы как-то надеялись, что это вы нам пригодитесь. – Он, не отводя взгляда, положил массивную ладонь на дверную ручку. – Поучимся у вас, послушаем… Не хотелось мне верить, что рожа-то чиновничья везде одна.

В этот миг я окончательно определился с его национальностью: действительно малоросс, более того, так называемый kosak. Это их феноменальную гордость и вольнолюбие всё время отмечают солдаты и путешественники; они не признают ни царей, ни министров, и только делом можно завоевать их доверие и расположение. Я не нуждался ни в том, ни в другом и вправе был вовсе потребовать повиновения. Но, говорят, ещё одна казачья черта – умение метко бить по уязвимым местам. Я едва не отвёл глаза, хотя напрямую провинциальный доктор меня ни в чём не упрекнул.

– Я приложу все усилия. – Я прокашлялся. – Но для этого должен понять ситуацию. Пока я делаю единственно возможное: наблюдаю. Даже если я столкнусь с тем, что будет тяжело принять… – он ждал, и мне пришлось закончить, поражаясь, как естественно это даётся, – я буду бороться. И помогу. Знаю, звучит пока расплывчато и патетично, но…

Капиевский всё так же смотрел на меня вполоборота, но теперь слегка улыбался.

– Нет, звучит недурно. Добро, побуду заодно вашими глазами, ушами… а там решим. Я же вижу: вы не бездельник, просто в тупике. Я там же. Вместе проще.

– Как птицам нести дом, – тихо кивнул я. Мне чуть полегчало. – Спасибо.

Мы попрощались вполне тепло. Напоследок Капиевский попросил:

– Увидите случайно нашего священника – умолите поскорее выкроить минутку для этого дома. Я сейчас сам пошлю за ним, но кто знает, где он.

Я кивнул. Мысль о Бесике, мелькнув в омрачённом сознании, ничего там не рассеяла. Для Рушкевича беда с девочкой будет очередным доказательством… чего? Чего, если я не знаю даже, что написать императрице, чтобы не напугать её или не рассмешить? Я не ведал, как она отреагирует на набор фактов, которые я сейчас могу ей предоставить, и уже в который раз решил забыть пока о корреспонденции. На неё всё равно не имелось времени.

Всё столь же угрюмый, я покинул Капиевского, заглянул в «Копыто» за более специфичными инструментами вроде ретрактора[25] и вскоре, отыскав скучавшего извозчика, направился в гарнизон. Путь казался ещё унылее, чем накануне, зато судьба подкинула мне не такой скверный тарантас. У него, правда, потекла крыша, едва зарядил дождь, но здесь было теплее, чем в открытой телеге. В который раз я подумал о том, что Януша стоит почаще привлекать к деловым поездкам… правда, в места с более терпимыми дорогами, чем эта – грязная, раздолбанная и смертельная для наших колёс. Размышляя так, я смотрел в окно на пустоши, рощи, потом – на кладбище, у ворот которого мокли двое солдат.

Старая Деревня, как и дом Капиевского, встретила меня подавленной тишиной. Ржание пегой лошадки, запряжённой в тарантас, прозвучало буквально громом. Намедни Бесик успел, помимо приветствий, прощаний и благодарностей, научить меня некоторым простым фразам на местном наречии, так что я смог попросить извозчика подождать меня и отвезти обратно. Тот оживлённо кивнул и даже предложил, кажется, «посильную помощь»: видно, его очень радовали внезапный заработок и сам факт собственной нужности столичному чиновнику. Я отказался. Дружелюбный светловолосый увалень, руки которого могли удержать большущую дубину, но не скальпель, едва ли помог бы мне в предстоящем деле, да и за его нервы я опасался. Посмотрит, как я вскрываю грудную клетку мертвеца, – и к вечеру я прослыву в городе, например, пожирателем сердец.

Я спрыгнул на каменистую почву. С травы давно сошла утренняя изморозь; дождь продолжал противно моросить, и сначала я решил, что именно поэтому не вижу никого возле домов. Лишь в паре-тройке окон мелькнули хмурые нечёткие лица. Солдаты не выглядывали ни чтобы поздороваться, ни чтобы прогнать меня или выяснить, что мне нужно. Даже пёс не лаял. Не пропал ли он?.. Невольно я ускорил шаг.

Что-то подсказывало, что Вукасовича стоит поискать в самом опрятном из местных домов, а значит, нужно углубиться в деревню. Но уже скоро командующий – на этот раз действительно без красавца Альберта – сам вышел мне навстречу. Он выглядел куда лучше Капиевского, только в глазах я подметил нервный блеск. Причина была мне вполне ясна.

– Ну вот и вы! – Приветствие постарались сделать более-менее миролюбивым, но звучало оно всё равно натянуто. – Хорошо, что поторопились. Не радует меня мысль долго держать здесь тело, пусть уже закопают поскорее…

Я подошёл и пожал его крепкую, горячую руку.

– Соболезную, что так случилось. – Напоминание, что и здесь я не смог ничему помешать, укололо меня, но Вукасович едва ли заметил эти эмоции. Казалось, он погружён в себя и ведёт разговор механически.

– Идёмте, провожу, – невыразительно ответил он.

Он вывел меня к дому, оборудованному под лазарет, – тому, где мы были вчера. Тёмное ближнее помещение сейчас пустовало, следующее – попросторнее, спартански скромное, уместившее сразу пять коек, – тоже. Из самой дальней, видимо, жилой комнаты выглянул гарнизонный медик Шпинберг, сонно моргнул совиными глазами, кивнул мне и снова закрыл дверь. Сопровождать нас ему явно не хотелось. Хотя он как раз мог бы быть полезен, я пока не настаивал на его ассистировании. Как и в случае с кучером, я опасался лишней паники, если вдруг обнаружу… хоть что-то неординарное.

Вукасович пересёк лазаретную часть и, взяв со стола лампу, провёл меня ещё в какое-то небольшое, заставленное заколоченными ящиками помещение – вроде кладовой. Там он открыл новую дверь, за которой начинались крутые выщербленные ступеньки вниз.

– Наверное, раньше был погреб. А мы вот так используем, – пробормотал он, качнув лампой. По стенам заметались беспокойные угловатые тени.

Ступенек было с дюжину, а, спустившись, мы оказались в маленьком, где-то шести шагов в длину и ширину холодном помещении, у одной из стен которого и лежало обёрнутое в кусок светлой материи тело.

– Часто вы так? – невольно удивился я. – Отличное место для анатомического театра…

Пропустив меня, Вукасович попятился и поднялся на одну ступеньку. Я обернулся. Вид у гарнизонного был сейчас особенно хмурый, а скудность освещения делала его заострённое дисгармоничное лицо похожим на скорбную и жуткую каменную маску.

– Знаете, доктор… – он запнулся, – редко у нас покойники залёживаются, ну и вообще. Я стараюсь, чтоб мои молодцы не болели, а уж тем более не… попадали в такие «театры» и… – Он безнадёжно махнул рукой, и мне вновь стало тошно.

Австрийская армия – как и любая армия и, в принципе, любой сложный общественный организм – всё ещё подвержена такому множеству отвратительных недугов и пороков, что иногда её победы вызывают в просвещённых кругах справедливое удивление. Наш век восторженные головы уже зовут Великим и даже Великолепным, не замечая за прогрессом непроходимой грязи, которую ещё разгребать и разгребать, вывозить и вывозить. Жестокая муштра, бюрократия, междусобойство, казнокрадство и отсталая медицина – капли в её море. Равнодушие командиров к солдатам настолько естественно, что встретить здесь, в глуши, кого-то вроде Вукасовича – с отношением отцовским – невероятно. Он ведь не красовался передо мной – опрятные, насколько возможно, дома, здоровый вид людей, некий дух братства, который я уловил даже над постелью бедного Рихтера, всё доказывали. Вукасович дорожит маленьким гарнизоном, прекрасно понимая, что не многих из этих неродовитых, не избалованных августейшим покровительством ребят ждёт лучшее будущее в лучших краях. Какая же несправедливость правит миром, какая несправедливость выбросила его незаурядных жителей на задворки!

– Я понимаю, – нейтрально сказал тогда я, склоняясь над солдатом.

Осмотр мёртвого тела, в принципе, подтвердил вчерашнее впечатление от беглого осмотра живого. Рихтер действительно не походил на человека недоедавшего или, например, злоупотреблявшего спиртным. Сложение его было нормальным, и если забыть про странно заострённые черты и скрюченные агонической судорогой пальцы, часовой казался вполне здоровым юношей. Грудная клетка и суставы не подвергались деформации, живот не имел вздутостей, в полостях тела не обнаружилось даже паразитов. Каких-либо повреждений, будь то следы якобы зубов на шее или гематомы от побоев, я тоже не нашёл. Кожа уже приобретала характерный тон, но на этом присутствие Танатоса оканчивалось.

– Вы будете его… ну, совсем потрошить? Грудь вскрывать, вынимать что-то? Могу позвать Шпинберга, пусть уже поможет, старая скотина…

Голос Вукасовича заставил меня обернуться. Гарнизонный отлучился лишь раз, за кипятком, а всё остальное время мужественно наблюдал за мной – правда, с плохо скрываемым отвращением. На окровавленный ретрактор он глядел вовсе в ужасе, как на орудие пыток. Я его понимал. Он видел наверняка немало покойников, но едва ли часто лицезрел проводимые с ними исследовательские манипуляции. Он с его старой закалкой, вероятно, считал – как и большая часть общества, – что мёртвое тело неприкосновенно даже для учёных. Иезуиты умеют накрепко вбивать подобные «истины». Обезглавить труп какого-нибудь «вампира», как делает взбесившаяся толпа, – пожалуйста, но почерпнуть из одной угасшей жизни знание для спасения других – о нет!

– Я не вижу смысла. – Я не щадил Вукасовича, я действительно сомневался. Вскрытие грудины было бы трудоёмким процессом; рёбра, особенно молодые, – материал упрямый, а даст ли это что-то? – Вчера я слушал его сердце, и оно не вызвало у меня вопросов. Вопросы у меня совершенно к другим вещам, и… – я, вздохнув, поднялся и принялся ополаскивать руки и инструменты, – полагаю, искать ответы нужно иначе. Просто похороните его. И… спасибо за содействие.

Вукасович выдохнул, закивал. Я накинул ткань на тонкое красивое лицо белокурого солдата, собрал весь свой устрашающий инвентарь и отступил. Командующий уже поднимался по ступеням, словно спеша увести меня отсюда, пока я не передумал.

– Жаль его родных, – проговорил я. – Не единственный сын в семействе, надеюсь?

– Да родных нет, кроме сестры, и та живёт с монашками. Не буду пугать бедняжку историями про нечисть… напишу, что погиб героем, ну, в стычке с местными… – Он задумался, но, похоже, никаких «местных» врагов не выдумал и нервно махнул по привычке рукой. – Да и просто вышлю его трёхмесячное жалование… и письмо последнее…

Вукасович говорил, идя ко мне спиной, держась очень прямо и крепко, до судороги сжимая левый кулак. Я ему не ответил, давая время прийти в себя. Возможно, потерю солдата он осознал лишь после моих слов: «Похороните…» Так бывает.

На улице по-прежнему моросило, но послабее, хотя небо оставалось серым и разбухшим, напоминало невскрытый нарыв. В каком-то из домов обиженно лаял пёс. Мы пошли через безмолвную деревню в сторону кучера. Вукасович чеканил шаг, успевать за ним едва удавалось.

– Совсем никого нет. – Осматриваясь, я внезапно подметил непонятную деталь. – По домам сидят?

– Да, кто будет бродить в дождь? – небрежно пожал плечами Вукасович.

Я кивнул и без паузы задал новый вопрос:

– А что же, вы не даёте им топить? Дыма над крышами что-то почти нет…

Я не ошибся в смутных подозрениях: командующий остановился как вкопанный и пристально посмотрел на меня. Он был сильно раздосадован, сжал и второй кулак. Я ждал. Наконец, негромко выругавшись по-моравски, Вукасович с неохотой признался:

– Нет многих. Ищут.

– Того, кто напал на герра Рихтера?

Он желчно, безнадёжно хмыкнул.

– Да где уж такое найти… Бвальс пропал. Он дежурил с Рихтером, когда доктор уснул, а выходит тот утром из комнаты – нет Бвальса, а сам Рихтер холодный уже. Думали, в городе юнец, может, пьёт с горя – всё-таки очень они нежно дружили. Ничего… найдём, не переживайте. Не хотел пока поднимать шума.

Я кивнул. Весть о том, что, вероятно, было просто зиждущимся на эмоциях дезертирством, мало обеспокоила меня; куда больше я насторожился из-за попытки её утаить и самого настроя Вукасовича. Взвинченный, какой-то потерянный, он казался больным. Понимал ли он вообще, на каком свете находится? Возможно, стоило предложить ему полечиться присланным мной бальзамом или просто взять выходной на сон и отдых… Но я ничего не высказал, только пожелал удачи и стал прощаться. Вукасович пробормотал, уже пожимая мне руку:

– Жаль всё-таки Рихтера… золотое сердце. Хорошо хоть священник его повидать успел… ночью приходил. – Во взгляде опять мелькнуло что-то тревожное, и я это уловил.

– Герр Рушкевич? – Я уточнил, просто чтобы протянуть разговор.

– Он, кто же ещё… Явился, обёрнутый, как в саван, в эту свою тряпку. Видимо, неудачно его разбудили, нервный был какой-то, ну, хохлился. Но Рихтеру полегчало после того, как… ну, поговорил с ним. Сказал тогда: «Как святой».

Лицо командующего всё ещё выражало некую не поддающуюся описанию и не соответствующую словам эмоцию, точно он не слышал сам себя.

– Что-то не так? – мягко поинтересовался я, подразумевая: «…с вами?». Но Вукасович, решившись, заговорил вдруг абсолютно про другое:

– Ну очень он был мрачный. Да и часто мрачный, и Альберт на него рычит. У меня от него мурашки, может… – неожиданно Вукасович как-то нехарактерно для самого себя, по-мальчишески хихикнул, – грешник я, расправы Господней страшусь да служек Его?

Разговор нравился мне всё меньше; за священника хотелось вступиться, но я понимал, что это будет странно, и просто ждал, всем видом демонстрируя жалость и понимание.

– А впрочем, все мы грешники, – уже ровно, даже буднично изрёк наконец Вукасович и отчего-то сплюнул на землю. – Да, доктор?

– Возможно, – сдержанно откликнулся я. Мне не хотелось – и не хочется – задаваться вопросом, прибавились ли две неспасённые жизни к списку моих грехов.

– Я вот стрелялся, – проговорил он, и я постарался изобразить удивление. – Знали бы, за какую чушь. Был влюблён в светлейшую императрицу, писал ей стихи, думал, как бы, ну, довести до сведения… а приятель и их осмеял, и мои чувства. «Где тебе?», говорит, а я… в лицо ударил, а потом и вызвал.

– Убили? – сочувственно спросил я.

Моя монаршая покровительница не была сердцеедкой и ветреницей, но историй о безответном рыцарском служении ей я знаю немало. Цвет аристократии и офицерства давно пресытился изнеженными, бессловесными и бездеятельными красавицами; его всё больше будоражит незаурядность. Влекомые прежде Афродитой и Персефоной тянутся теперь к Афине; в какой-то момент, едва прибыв ко двору, даже сам я попал под это суровое, холодное, дышащее скорее Марсом, чем Венерой обаяние, но благо ненадолго.

– Что вы, был бы обезглавлен, – напомнил Вукасович с невесёлым смешком. – Но ранил и порвал все связи. Знаете, меня даже не смех его покоробил, а это самое «Где тебе?», пусть оно и правда. Мне и сейчас кажется: нет хуже слов для человека, особенно молодого.

Я подумал о Бвальсе, о Маркусе и не мог не согласиться. Иногда неверие в кого-то даже хуже нежелания ему помогать; иногда помощь не нужна, а ободряющее слово – необходимо. Вукасович тем временем продолжил, переступив с ноги на ногу:

– Ну и вот. Исправляюсь. Сейчас думаю, что, может, всё и хорошо сложилось. Перестал рваться назад. Может, моё это место. Может, я нужен… – Он, похоже, опять вспомнил погибшего солдата; рот его дрогнул. – Им нужен. Чтобы не были как я.

– Судьба часто приводит нас в нужные места неисповедимыми путями, – вновь согласился я и постарался улыбнуться. – И да, вас, похоже, привела, но вряд ли как дурной пример, скорее наоборот. Мужайтесь. И держите меня в курсе происходящего здесь.

Мы попрощались. Я забирался в тарантас, а за моей спиной всё не утихал собачий лай. Казалось, я слышал его ещё долго, за скрипом колёс и хрустом камней. В окно я не выглядывал, просто смотрел перед собой и думал, думал, думал, даже не отдавая себе отчёта в предметах размышлений. Их было слишком много, и они мешали друг другу. Мелькнуло только странное желание – в чём-то исповедаться, но я поскорее его отмёл.

Вернувшись в «Копыто», я первым делом отыскал Януша и выбранил за то, что не попадается мне на глаза и отлынивает. Защищаясь, малый отпустил то же замечание о дорогах, какое приходило в голову мне самому, и поклялся впредь быть наготове по первой моей прихоти, на чём мы и расстались. Я без аппетита пообедал в полупустом зале, под заунывное бормотание и шлёпанье игральных карт. Дважды наружная дверь распахивалась; заходили гарнизонные. Они обшаривали взглядами столы и исчезали, для многих оставаясь незаметными; мне же было известно, кого они ищут, и невольно я сам стал вспоминать юношу – высокого, чернявого, болезненно вспыльчивого как порох. Мы обменялись буквально несколькими фразами; не все те фразы были любезными, и всё же… неожиданно я поймал себя на осознании: я от всей души надеюсь, что молодой гарнизонный просто сбежал. Как он сказал? «Что если она вернётся за нами…» Нет, нет, чушь.

Поднявшись к себе, я набросал записку Маркусу. Я решил пока не упоминать в череде открытий ужасную девочку на частоколе и задал лишь пару насущных вопросов о Мишкольце и Вукасовиче; ответ мне, к слову, принесли всего минут за сорок. После этого краткого послания пришла очередь письма императрице, над которым я корпел час и которое в итоге получилось неприлично расплывчатым. Я, конечно, доложил о фальсификации корреспонденции и поведал об общих впечатлениях от Каменной Горки. Но очень быстро, строке на пятой, я понял, что обнадёжить императрицу мне совершенно нечем, да и обещать скорое возвращение нет смысла. А ведь я верил, что сделаю всё за неделю, о наивный глупец! Я отложил письмо, дабы дополнить завтра, когда мысли прояснятся. Та же судьба вскоре постигла объединённое послание для отставших коллег.

Дождь продолжался. Глянув на часы, я вдруг понял, что у меня есть шанс успеть на важное мероприятие, вчера мною пропущенное. Это воодушевило меня: хоть какой-то план! Я спустился с жилого этажа и, обнаружив Януша с пивной кружкой, велел ему закладывать. Вскоре мы направлялись к той городской площади, с которой и началось моё знакомство с Каменной Горкой. Близилось время вечерней службы.

Стены кровоточили сегодня крайне обильно. Конечно, причиной тому был дождь, вымывавший из стыков глину, но как же её оказалось много! Тёмно-красное, тёкшее по медовому, оставляло гнетущее впечатление. Януш сразу перекрестился и юркнул под крышу; я же зачем-то тронул стену пальцем, провёл по ней – мокрой, шершавой и неожиданно тёплой. Алый след остался на коже, и я поймал себя на немыслимо глупом желании его лизнуть. Но две пожилые прихожанки уже посматривали на меня с суеверной тревогой, и я, быстро отказавшись от идеи и обтерев руку платком, поспешил за группкой людей в сводчатое, слабо расцвеченное закатными отблесками витражей помещение.

Должен сказать, часовня, пусть на словах католическая, мало напоминает о римских архитектурных канонах. Очень скромная, с бедным алтарём и блеклыми фресками, кое-где не сохранившимися, она являет собой типичный образец того, что мне встречалось в провинциях, не покорившихся папству. Да, здесь всё будто подчинено идеям Яна Гуса, того самого деятеля, чьё имя вместе с именем Лютера поскрипывает на зубах кое у кого из католического священства. Интересно, долго ещё это течение, в своём роде небезынтересное, продержится? Насколько же оно сильно, что его тень ощущается даже тут? Бесик сказал: «Здесь терпимы к вере…» Сегодня я примерно понял, что он подразумевал, и это пополнило список вещей, о которых императрица не услышит: сама она слишком радеет за католиков и, как порой мне кажется, хочет, чтобы они одни остались на земле.

Я успел аккурат к началу службы, которую нет нужды описывать. По обычаю и ходу она примечательна разве что одной деталью, которую я упомяну далее. В первую же очередь не могу не отметить, как поразила меня обширность внешне небольшого помещения: оно вместило полторы сотни людей! Некоторые – кому не хватило места на деревянных скамьях – стояли сзади, давая мне возможность затаиться в толпе и не привлекать внимания. Пришли даже многие солдаты.

Моя надежда оправдалась: на кафедре стоял сам Рушкевич, одетый, правда, всё так же неброско, не в расшитое парадное облачение, а в сутану. Перед службой он упомянул о двух смертях и попросил молиться об усопших – говорил он на местном, но я всё понял по именам и по тому, как изменились некоторые лица, став скорбными и испуганными. Да и сам я в который раз ощутил укол боли, поняв, что маленькой принцессы больше нет.

Священник начал тихое чтение. С пристальным вниманием я слушал его голос, разлетающийся под промозглыми сводами, бережно подхватываемый их поразительной акустикой. Служба была, к моему удивлению, частично не на латыни, и чем больше я внимал, тем мудрёнее казались мне славянские слова и конструкции. Поэтому я просто погрузился в завораживающее чужеземное звучание и попытался лучше рассмотреть лицо Бесика, бледное и отрешённое. Опасная смелость, думал я. Удивительно, что он ещё не понёс наказания. Но ведь слово Божье непросто донести до тех, кто внизу, особенно если оно облечено в умирающий древний язык. Гуситы, кажется, тоже требовали служб на родном наречии. Эти псалмы… гуситскими они, судя по вставкам на латыни, не были. Значит, кто-то адаптировал канонические. Неужели сам Рушкевич?

Когда служба кончилась, не все и не сразу устремились к выходу – а ведь подобное традиционно для Вены, где время слишком дорого, чтобы тратиться на минуты внутренней тишины. Нет, многие под сводами Кровоточащей часовни долго ещё сидели или стояли в раздумье, а кто-то поспешил к кафедре. Я подождал немного, но толпа вокруг Рушкевича не рассеивалась. Горожане буквально облепили его: кто-то, сияя, делился радостями; кто-то, вытирая слёзы, явно жаловался, – и все поголовно, казалось, хотели к нему притронуться. Понаблюдав за этим, я вышел на улицу, и там меня наконец перехватил один из тех, кого я справедливо опасался. И я говорю не о вампирах!

– О! Я знаю! Это вы, вы, барон ван Свитен, знаменитый доктор!

Так, утвердительно и бодро, пробасил мне огромный герр в парике, стоявший у толстобокого золочёного экипажа. От вида париков я настолько отвык, что надолго задержал на белой, как снежная шапка, громаде рассеянный взгляд. Тем временем мне представились:

– Михаэль Штигг. Аптекарь. Единственный в городе. Потомственный, а род ведём от самого Агриппа или как его… Решил, так сказать, завязать знакомство!

– Очень приятно, – отозвался я сдержанно. И как, как только он меня узнал?

Я хорошо представлял, как развернётся беседа… так она и развернулась. «Как вам наш городишко? Прескверный, правда? Нет? А, ну конечно, у нас своё очарование, особенно для вас, городских голов, давно не нюхавших хорошего воздуха. Как находите наши нравы? Просто дикари, но ведь все мы не без греха! Какие новости в столице? Что поделывает императрица, не собирается ли с визитом? А её многоуважаемый муж? Вы и с ним знакомы? Ах да, конечно же! А что аптечные лавки в Вене? А мою вы видели? Да, одни микстуры, да корешки, да пилюли раз в месяц по завозу, но уж чем богаты… Заезжайте, как будет у вас часок, на карты и вино. А то и бал устроим, мы умеем. Не любите балы? Устали от шума? Жаль, жаль, но что ж, понимаю, тогда просто так!» Всё это не требовало от меня особой реакции; с людьми, слышащими больше себя, чем других, обычно достаточно кивать, особенно если не хочешь, чтобы они осаждали тебя вечность.

К счастью, у меня не вытребовали точную дату визита, и я понадеялся впоследствии уклониться, сославшись на завалы неотложных дел. Штигг не был неприятным, в процессе беседы даже несколько раз пытался подсунуть мне засахаренный фундук из красивой серебряной бонбоньерки, но время и силы всё же не хотелось растрачивать на дань вежливости. Откровенно говоря, давящее чувство вины также не располагало к светским развлечениям; про себя я решил, что если и приду на какой-либо здешний бал, то уже добившись хоть каких-то рабочих результатов.

Наконец я спасся от радушного аптекаря и уже собрался на всякий случай укрыться от новых посягательств в карете, но тут же меня окликнули снова, теперь тише и церемоннее:

– Герр доктор? Добрый вечер. Вижу, вы совсем освоились.

Ко мне неторопливо подходил Фридрих Маркус, усталый и явно не без труда вынырнувший из неких размышлений. Приблизившись, он хотел поклониться, но я торопливо подал руку – так мы поздоровались впервые. Секунды две он глядел на мою ладонь не то с удивлением, не то даже смущённо, но тут же эмоция сменилась прежней невозмутимостью. Наши пальцы соприкоснулись; глаза встретились.

– Я ещё во время вашего визита изумился, как вы… – он помедлил, – неформальны. Интересная черта при ваших регалиях.

– Я всё ещё считаю главной своей регалией профессиональную деятельность, – ответил я. – А она не предполагает никакого лакейства в мою сторону.

– Лакейства… – повторил он и прикусил губу. – Вот как вы видите статусность.

Колеблясь с ответом, я приглядывался к помощнику Мишкольца и пытался определить возраст. В приёмной у меня с этим не заладилось – не то из-за его в буквальном смысле накрахмаленности, не то из-за надменности. Я, несомненно, понял, что передо мной человек молодой; старше Бесика, но младше, например, встреченного в пути англичанина. Двадцать пять? Вспомнилось услышанное вчера – о столичных мечтах Маркуса и о том, как поступает с ним Лягушачий Вояка. Сколько он уже так?..

– Вам, наверное, смешно, – с грустью проговорил вдруг Маркус. Он тоже пытливо смотрел на меня. – В приёмной я ведь не думал, что вы правда пожмёте мне руку.

– Зачем же вы её протягивали? – пряча мирную насмешку, уточнил я.

– Решил вас проверить. – Голубые глаза блеснули из-под довольно тяжёлых век.

Мальчишество, подумалось мне. Всё-таки года двадцать три, не больше… возможно, просто ранняя карьера. Скорее всего, такой безалаберный руководитель, как Мишкольц, сразу вцепился в эту умную голову, поняв, сколько задач можно туда вместить.

– И как, я прошёл проверку? – поддразнил я, но Маркус, не без лукавства на меня глянув, вдруг вкрадчиво продекламировал:

  • Бывают мухи даже в молоке;
  • Бывает, ангел надевает робу;
  • Бывает, плод Господний точит червь;
  • Бывает гром в хорошую погоду;
  • Бывает, и деревья горько плачут;
  • Бывает в жизни бег и жизнь в бегах;
  • Бывает, и бездельник что-то значит;
  • Бывает всё… но где найти себя?[26]

Я без труда узнал необычную балладу. Текст, правда, несколько отличался от привычного варианта, но был даже более метким и парадоксальным.

– Франсуа Вийон? – всё же уточнил я с улыбкой.

– Поэт, путешественник, несостоявшийся висельник и большой оригинал, – кивнул Маркус. – И никто лучше него не дал понять, что судить по первому впечатлению очень сложно, да и второго бывает мало.

– Чей перевод? – заинтересовался я, мысленно повторяя понравившиеся строки.

Маркус вдруг потупил глаза, и я убедился: тут двадцати пяти ещё нет.

– Ваш, что ли? – с некоторым даже недоверием уточнил я, и он кивнул, пробормотав намеренно небрежно:

– Знаю, несолидное занятие. Но мне тоже необходимо как-то отдыхать, а французский язык я знаю в совершенстве. Я ведь очень рассчитываю, что однажды уеду в лучшие края.

Вот он и сказал об этом прямо, и пришлось изображать неведение. Тут же я осознал одну любопытную вещь: «породистая дворняжка» не гнушалась просить протекции у непосредственного начальства, но совершенно не заискивала передо мной. Во время аудиенции Маркус держался, иначе не скажешь, нахально, а сейчас нейтрально; кроме поклона не выказал подобострастия. Откровенно говоря, это радовало; в Вене меня осаждали прихлебатели, расточавшие любезности только ради знакомства с кем-то августейшим или мелкой услуги. Здесь же уже второй недовольный положением юноша – поначалу Бвальс, теперь Маркус – явно презирал столь лёгкий путь. И именно это наводило меня на мысль по возвращении замолвить за обоих слово, если, конечно, они не доставят каких-либо неприятностей и не разочаруют меня.

– Для человека, чья голова постоянно занята серьёзными думами и делами, нет ничего лучше несолидных хобби, в разумных, конечно, пределах, – возразил я. – У меня вот, к примеру, их нет; в основном мои увлечения связаны с работой: читать о болезнях и подобное… – Маркус слушал с интересом, но углубляться я не стал. – А ваш перевод, к слову, великолепен.

– Благодарю, – отозвался он и всё же слегка поклонился, но то был скорее актёрский жест. Одновременно по некоторому напряжению мышц его вытянутого лица я догадался: только что он зевнул, героически не открыв рта и не зажмурив глаз. Изумительное искусство, которое сам я оттачивал на первых совещаниях и которое до сих пор меня выручает. – Что ж, если у вас нет новых вопросов или каких-то нареканий, вынужден откланяться. Длинный день, хотел бы либо отдохнуть, либо разобрать прошения…

– Разумеется, – кивнул я. – И я советовал бы вам отдых, потому что, когда я начну работать более продуктивно, вам не поздоровится…

Он, отступивший было и начавший поправлять парик, остро на меня посмотрел.

– Что вы имеете в виду? – в интонации, только что мягкой и человеческой, опять проступила выхолощенная накрахмаленность, а двадцать три обратились в грозные сорок.

– Всего лишь мои непрерывные отчёты и, вероятно, вопросы! – поспешил уверить я, опять на себя досадуя: расточать такие угрозы человеку, едва живому после рабочего дня.

– О, без малейших проблем. – Маркус, возможно, тоже смущённый своей резкостью, энергично закивал. – Буду ждать этого. До свидания!

На том мы и расстались; удалился он быстро, прямо и бесшумно. То, что шёл он пешком, подкупало, впрочем, вероятно, его дом просто располагался где-то неподалёку. Интересный всё-таки юноша: такие строгие манеры и такое очаровательное увлечение, лёгшее на бесспорное чувство языка и ритма. «Бывает в жизни бег и жизнь в бегах…» Надо будет как-нибудь попросить у него полный текст этой длинной баллады.

Пока я глядел Маркусу вслед, ожидание моё завершилось. Отворились массивные двери часовни, послышались голоса. Последние прихожане, вывалившись на крыльцо, попрощались с Рушкевичем, и он остался один – высокая фигура в чёрном, шатающаяся от ветра. Я окликнул его. Юноша, узнав меня, кивнул, пообещал подойти позже и опять скрылся под сводами. Минуты через три он наконец спустился по широким ступеням и пересёк площадь. К этому времени с неба снова противно заморосило, и я гостеприимно открыл перед ним дверцу кареты.

– Ну наконец-то я вас поймал. Забирайтесь, не стойте под дождём. Я хотел предложить вам со мной поужинать, вы мне как раз нужны.

Рушкевич, вздрогнув и кинув на меня настороженный взгляд из-под упавших, уже начавших намокать прядей, тут же отвёл глаза.

– Простите, но вынужден отказаться. Я успел обзавестись продуктами, точнее, мне их занесли неравнодушные соседи, и я не хотел бы…

Я запоздало осознал, что не думаю о его очевидной, естественной для положения ограниченности в средствах, и поспешил исправиться так, как счёл наиболее правильным:

– На поездку казначеи мне выдали средств больше, чем я мог бы потратить, живя месяц в Праге и еженощно ходя по кабакам. Поэтому я, разумеется, всё оплачу.

Я промахнулся. Рушкевич совсем смутился и пробормотал:

– Да? Тогда лучше бы вы пожертвовали эти деньги нашим сиротам и вдовам или на обустройство госпиталя… мы давно думаем о госпитале при церкви.

Замечание было здравым и потому даже не задело меня. Я уже сделал вывод: более всего, помимо внимания властей, Каменной Горке не хватает денежных вливаний. И, кстати, что-то подсказывает мне, что часть их стоит поискать в карманах Лягушачьего Вояки, когда он объявится. Как там сказал Маркус? Его непосредственный начальник порой «развеивается» в Париже?

– Это непременно случится, обещаю. И не только это. Мои представления о вашем городе и его бедах, скажем так, значительно расширились.

Бесик молчал, не двигался и едва заметно дрожал. Если сегодня ночью он был в гарнизоне, днём проводил службы, успел побывать у маленькой принцессы и наверняка не только у неё, – неудивительно, что его знобило от недосыпа и усталости. Так недолго и слечь. Я покачал головой и распахнул дверцу шире.

– Ну же. Не стесняйтесь. Тем более… – я постарался улыбнуться, – разговор важен, мне необходима ваша… назовём это консультацией. Вы, конечно, можете и сами пригласить меня к себе, тогда я просто закажу из «Копыта» несколько блюд и что-то горячительное, и…

Тут он покраснел – это хоть немного оживило впалые щёки – и кивнул. Края рта дрогнули в слабой улыбке.

– Боюсь, проще мне вас послушаться. Едемте.

От моего внимания не укрылась нетвёрдость, с которой священник залезал в карету, но я не решился предлагать помощь, а лишь сразу накинул ему на плечи плед, а на колени бросил пёструю, вышитую золотом подушку, которую друзья недавно привезли мне из магазина индийских товаров в Лондоне. Она была щедро украшена слонами и какими-то экзотическими растениями; Бесик недоумённо взял её и поднёс к носу.

– Как интересно пахнет… духи?

– Нет, лавандовые соцветия внутри, – пояснил я. – С ней удобно в долгом путешествии, когда всё затекает. Можете пока перевести дух, поедем самым длинным путём.

Вертя подушку в руках, Бесик посмотрел мне в лицо с неожиданно открытой, намного более живой и естественной, чем прежняя, улыбкой и искренним любопытством:

– А вы что, уже запомнили самый длинный? Когда успели?

Усмехнувшись, я устроил другую подушку под собственной шеей и понизил голос:

– У моего кучера дырявая голова. И если ему не подсказывать, он будет плутать по вашим улочкам как раз достаточно долго. – Я высунулся и велел: – Януш, трогай!

Карета поехала. Бесик рассмеялся, подложил подушку под голову и, откинувшись на неё, сразу прикрыл глаза. Пальцы, вцепившись в плед, свернули его на манер кокона. Мне вспомнилась сначала сказка Капиевского, потом – латинский афоризм о том, что aliis inserviendo ipse consumor[27]; он как нельзя лучше подходил этому юноше. Я ещё немного посмотрел на его осунувшееся лицо, потом в окно, за которым проползали лепящиеся друг к другу домики, и после недолгого молчания осторожно спросил:

– Нелёгкий был день?

– В общем-то, обычный, просто рано начался. – Ответ прозвучал обманчиво ровно. – Хотя меня и прежде поднимали среди ночи, люди ведь не планируют, когда умирать, и… – Бесик опять устало взглянул на меня, – не знаю, поняли ли вы, но в последний путь я проводил сегодня двоих. Солдата и…

– Я был у девочки, – глухо откликнулся я. – У принцессы Марии-Кристины…

«И я её не спас». Но мысль об исповеди сейчас, при виде этого болезненного лица и обессиленно вцепляющихся в плед пальцев казалась кощунственной.

– Она сказала мне, – веки Рушкевича снова опустились, ресницы задрожали, – что ей страшно. Анджей Рихтер говорил то же. Обоим почему-то казалось, что дорога в Царство Небесное им закрыта. Я как мог утешил их и ободрил, хотя…

– Они что… – перебил я, вспомнив, что слышал то же, – признавались в грехах, полагая такое? Я ещё допускаю некие прегрешения гарнизонного, но дитя…

– Едва ли. – Бесик нахмурился, закутываясь плотнее. – Вы, наверное, и сами заставали чьи-то последние минуты. Страх смерти иррационален, а представление о грехе субъективно, исходит из каких-то внутренних источников, неизвестных даже священникам.

«А впрочем, все мы грешники. Да, доктор?» Так сказал Вукасович; сейчас я даже перелистываю страницы, чтобы перечитать фрагмент нашего диалога. Хм… определённо, тема греховности в этом городе выглядит несколько острой, едва ли не острее темы безденежья. Задумавшись, я всё же услышал и следующие адресованные мне слова:

– Так или иначе, нет. Они не говорили ничего, что могло бы помочь вам в изысканиях. И вряд ли вы от кого-либо услышите подобное. Ночь не раскрывает тайн так просто.

– Уверены? – Мне было что возразить; теперь я в этом почти не сомневался. «Принцесса. Там, не у нас…» В голове зрел дикий, противоречащий всем моим убеждениям, но не лишённый смысла план.

– Да. – Он ответил коротко и стал смотреть в окно. Я хмыкнул. – Что?

– Ничего… – в последний момент я преодолел соблазн проболтаться.

– Может, это и к лучшему. – Бесик вдруг выпрямился и опять посмотрел прямо на меня; от беспокойного движения плед сполз с плеч. – Меньше всего я хочу, чтобы вы столкнулись с чем-то… – он осёкся и мотнул головой, прячась за густыми вьющимися волосами.

Я лукаво уточнил:

– Волнуетесь? Я тронут.

– Нет! – Он тут же спохватился и хлопнул себя по лбу. Я изогнул бровь: загонять это невинное создание в тупик было одно удовольствие; Бесик совсем не умел скрывать эмоций. Он, сдаваясь, вздохнул. – То есть да… Поймите меня правильно, – фразы он подбирал с трудом, – да, нам нужно вмешательство свыше. Но потрясения, которые вы можете принести, если не будете осторожны…

– Потрясения и так происходят, – прохладно напомнил я, всё-таки слегка раздражённый этой робостью. Почему все в городе так завязли в своём диком, тёмном мирке? – И больше, чем вам известно. Спуститесь на землю, так просто всё не утихнет, люди не перестанут умирать, если вы просто лишний раз за них помолитесь; причина глубже. – Увидев, как болезненно он морщится, я смягчился и уверил: – Но я обязательно со всем разберусь. Не так быстро, как рассчитывал, но…

…Но и Капиевский, и этот бедный юноша в чём-то правы, я – потрясение, и у меня есть навыки и знания, на которые тут могут рассчитывать. Оба факта пока скорее вредят мне: ссорят с местными, сбивают. Но это ненадолго. Моя голова достаточно ясна, и я всегда справлялся со сложными задачами рано или поздно, тем быстрее, чем больше людей нуждалось в этом. Обнадёживая себя подобным образом, я улыбнулся Бесику и опять накинул на него плед.

– А вы пока отдыхайте. Не думаю, что завтрашний ваш день будет многим проще сегодняшнего, как и мой.

– Звучит печально. – Но таким печальным, как поначалу, Бесик уже не выглядел. Казалось, ему приятна моя забота. – Но я уже привык, как, думаю, и вы, там, у себя…

– Город погряз в предрассудках и безумии. – Я подался к нему, ловя взгляд. – Нужно что-то с этим делать. Помогите мне найти правду. Я уже просил и прошу снова.

Я не знал, засыпает он или скрывает явственно читающееся в глазах отчаяние. Так или иначе, сейчас глаза эти гасли в тени длинных чёрных ресниц, под отёкшими веками.

– Жаль, вы пока даже не понимаете, о чём говорите и просите…

– И что вижу? Вы правы. Зато я уже знаю, что чувствую.

«…Вы все тут гибнете. Каждый по-своему».

– Мне казалось, вы учёный. – Он сонно приоткрыл глаза.

– Именно. И именно поэтому, возможно, я на той должности, которую занимаю. Разум без сердца очень беден и беспомощен, мой друг. Намного беднее и беспомощнее, чем сердце без разума.

Бесик слабо улыбнулся и, нахохливаясь, забился в угол кареты. Он не сказал на мою просьбу ни да ни нет. Я не настаивал. Остаток пути я дал ему подремать и заговорил снова, только когда нам уже накрыли стол в моей комнате. Внизу было слишком шумно, да и я догадывался, что священник не горит желанием попадаться на глаза прихожанам в такой обстановке: по соседству с картёжниками и в обществе столичного «еретика». Я надеялся, что мою предупредительность оценят и сменят гнев, а точнее, настороженность на милость. Да и сегодняшнее блюдо – запечённая утка с кнедликами и ежевичным соусом – как мне казалось, одной своей золотистой корочкой и запахом поднимало настроение.

Я не предложил Бесику вина или пива, хотя самому мне вопреки обычному состоянию хотелось чего-нибудь такого. Отгоняя соблазнительную мысль и разливая по косым глиняным посудинам гретую воду, подслащённую мёдом и креплённую травяной настойкой, я постарался улыбнуться как можно безмятежнее.

– Не могу не поинтересоваться. Когда вы уезжаете из этих краёв? И куда?

Бесик посмотрел на меня без воодушевления; тема его не вдохновила. Он выглядел посвежее, чем прежде, но ладони, обхватившие чарку, подрагивали.

– Главное – уезжаю, даже не строил пока планов. В Прагу, в Зальцбург или…

– В Вену? – тихо спросил я; мысль закралась ещё до сегодняшней встречи. – Не думали? Знаете, если вы желаете продолжить обучение по естественным наукам и по медицине в частности, я могу замолвить за вас слово в университете, как минимум одна из кафедр которого обязана существованием мне. И поверьте… – уловив нервную готовность заспорить, я прибавил: – Я предлагаю это не в обмен на тайны исповедей или дозволение вскрывать тела усопших. Тут вы мне не помеха.

Улыбка, облегчённая и благодарная, тронула губы Бесика. Она невероятно располагала; я не мог понять, почему Вукасович высказался о нём столь неприятно. Какую жуть он может навевать? Я искренне жалел его, сравнивая невольно с собственным сыном – Готфрид к тому же возрасту обзавёлся небывалой решимостью, целеустремлённостью и прекрасно видит путь, по которому собирается идти. Не то чтобы этот путь меня устраивает, но приверженность ему я уважаю. Бесик же… он напоминал изнеженное растение, которое кто-то слишком рано пересадил в глинистую, почти бесплодную землю. И хотя растение вроде бы зацвело, а в его тени прятались люди, меня не оставляло ощущение, что оно обречено. Уже заболело всем тем же, чем больны окружающие его деревья, цветы и травы.

– Я подумаю, – наконец ответил Рушкевич. – Но пока рано мечтать о подобном. Этот город держит меня. Я его не оставлю. И… я не дам ему захлебнуться, ведь вы правы. Он всё сильнее истекает кровью.

Фраза заставила меня отложить нож, которым я собирался резать утку. Я заглянул Бесику в лицо, но оно оставалось непроницаемым. Тогда я опустил глаза и зачем-то, как под наваждением, достал из кармана платок. Там должен был сохраниться след глины с церковной стены, и он вроде бы сохранился, но… рассматривая белый батист и пятно на нём, я не смог убедить себя, что это глина. Она не настолько въедается в ткань и не становится такой тёмной. И засыхает она иначе. Мне стало неуютно. Я убрал платок.

– Вы хорошо провели ночь? – вкрадчиво спросил вдруг Бесик.

Я вздрогнул. Он, ещё недавно расслабленный, смотрел теперь пронизывающе и неотступно. О эти коварные церковники, или лишь у него так получается? Сложная личность… Может, в чём-то Вукасович и прав, в конце концов, Бесика он знает куда дольше, чем я. Я выдержал этот пытливый взгляд, попросил пояснений и получил их:

– Извините, но выглядите не лучше, чем я. Будто спали так же мало и скверно.

Опять захотелось рассказать о встрече с маленькой химерой и, возможно, даже поблагодарить Рушкевича за крестик. Но в последний момент я передумал и вместо этого поспешил убедить его в полной беспочвенности домыслов:

– Мой возраст. Он просто вгоняет вас в некоторое заблуждение. Я уже довольно стар, именно потому советую поспешить с отъездом, чтобы я успел вам поспособствовать.

Слова подействовали неожиданно: Бесик, ещё сильнее побледнев, с видом хмурым и недоверчивым подался вперёд, через стол, и ненадолго сжал мои пальцы.

– Прекратите. Уверен, Господь дарует вам очень долгую жизнь, если только…

Почему-то мне подумалось, что он скажет что-то вроде: «…если уберётесь отсюда». Но это было пустое предположение, вызванное усталостью и нервами. Священник произнёс:

– …если только будете и дальше служить Ему так, как служите.

– В таком случае долгую жизнь Он должен даровать и вам. Но увы, мой опыт показывает, что долголетие, счастье и прочие приятные подарки Господь отмеряет на своих весах, не связанных с нашими хорошими или дурными поступками. Раздаются они по каким-то иным принципам.

Говоря, я смотрел на обожжённую руку Рушкевича. Кто же изувечил его ладони, за что? Перехватив взгляд, он торопливо сцепил пальцы в замок. У меня опять не хватило духу задать прямой вопрос, и он, кажется, был благодарен. Я помолчал немного, но наконец горькие слова исповеди всё же вырвались:

– И прошу, не льстите мне. Здесь моё служение никого ещё не спасло. Если бы вы видели, с какой надеждой на меня смотрела семья больной малютки… – Я не стал продолжать: был уверен, что он сам всё поймёт. Есть расхотелось окончательно.

– Именем Господа пытаться помочь людям и быть Господом – вещи всё же разные. – Бесик опять серьёзно посмотрел в мои глаза и, казалось, прочёл мысли. – Не казнитесь. Пожалуйста. Вряд ли вас утешит это, но мать Марии-Кристины сказала, что вы своими советами и ласковой беседой принесли в дом спокойствие. Девочка умерла не как иные до неё, а тихо, с улыбкой, просто сомкнув ресницы. Я видел сам.

– Но этого мало. Для меня, всегда борющегося до конца, мало.

Бесик не сводил с меня взгляда; хотелось потупить голову. Я понимал: в словах сквозит некоторая гордыня, которую сейчас осудят. Но этого не произошло.

– Увы, страдания не всегда можно пресечь, но почти всегда можно облегчить. Разве не этим тезисом руководствуется медицина? – Он разрезал один кнедлик, протянул половину мне и улыбнулся. – А чтобы бороться действительно до конца, нужны силы.

Удивительно, но от простых слов мне немного полегчало. Остаток нашей беседы уже был сугубо деловым: я наконец задумался о том, где без лишнего постороннего внимания мог бы исследовать эксгумированные трупы, и Рушкевич вспомнил о заброшенной кладбищенской сторожке. Она обветшала, но сохранила всё необходимое – крышу и четыре стены, – да и присутствие солдат могло обеспечить мне дополнительную безопасность. И всё же Бесик вкрадчиво предупредил меня напоследок:

– Осторожнее. После сегодняшнего… я не знаю, что может произойти, если вы потревожите кого-то, и я не о вампирах. Я о людях, и с оружием тоже; вам известно, сколько их здесь. Они все испуганы, ещё немного – и могут захотеть расправы хоть над кем-то. В таком случае я опасался бы именно за чужаков. Вы можете рассчитывать на свои документы, но не забывайте, что это не пули, а лишь бумаги, которые в одночасье теряют вес для рассерженной толпы. Можете рассчитывать и на герра Маркуса… но помните, что это его дом, и, вполне вероятно, он примет сторону горожан, а не вашу. Он значительно… – Рушкевич явно хотел употребить какое-то укоризненное слово, но в последний момент выбрал нейтральное, – …гибче герра Мишкольца в таких вопросах. Кстати, вы узнали, где герр Мишкольц пребывает?..

– Я не узнал о нём ничего хорошего, – вырвалась правда, но, увидев, как священник обмер, я спешно прибавил: – Впрочем, плохого тоже. Я… хм… работаю и над этим.

Над этим я не работал вовсе. И, судя по жалобному взгляду, Бесик мне не поверил.

– Ладно… – Он всё же не стал настаивать на деталях. – Просто скажите, вы внемлете мне? Я постараюсь помогать вам, чем смогу. Но будьте аккуратны.

Я поспешил уверить священника, что буду благоразумным, и он ушёл – опять слишком торопливо, едва спустились первые сумерки. Возможно, его так же, как большинство здесь, пугают ночь и что-то, что в ней таится. Забавнейший курьёз для духовного лица, якобы верящего в свою неприкосновенность для вампиров. Я бы назвал это «парадоксом Капиевского» – тот, правда, скрывает от меня (и, может, от себя) не столько страх, сколько саму веру в инфернальные явления. Я непременно об этом узнаю, если мы хоть немного сойдёмся ближе.

Теперь же я, уже немного умиротворённый, дописываю эти строки. В следующий раз напишу что-нибудь утром, если хватит сил. В уме моём окончательно созрело предприятие, которое может кое-чем обернуться или же станет пустой тратой времени и укрепит меня в скептичных воззрениях. Так или иначе, я ни в коей мере не солгал духовному лицу, милостиво разделившему со мной излишне обильный для христианина ужин. Я пока не собираюсь никого тревожить. По крайней мере, никого мёртвого.

7/13

Каменная Горка, «Копыто», 17 февраля, около полудня

Каждый истинный учёный – медик ли, философ, богослов – должен уметь вовремя признать свои заблуждения, иначе он не достоин сам себя. Мне тоже пора сделать это: гибельный водоворот обстоятельств, неожиданно раскрутившийся перед моими глазами в эту хмурую ночь, отрицает всякую возможность упорствовать. Alea iacta est[28], сказано задолго до меня. Я не совсем представляю, с чего начать и как ничего не упустить, но, главное, постараюсь избежать той сумбурности, какая характерна для позапрошлой моей записи. Ныне она уже выглядит не проявлением здравомыслия, а попыткой спасти собственный рассудок, попыткой поистине жалкой и обречённой на провал.

Что ж, приступим.

Когда Рушкевич покинул меня и со стола убрали, я, испытав неожиданное желание написать весточки домой и в особняк Лизхен, сделал это – обстоятельно и нежно; я действительно успел соскучиться по всем ближним, включая моего вредного Готфрида. Затем, поняв, что до полуночи меньше часа, я надел утеплённый плащ – дождь закончился, но по ощущениям стало куда промозглее, чем днём, – и покинул свой временный приют. У хозяина, уже выпроводившего последних посетителей, это вызвало недовольство, но останавливать меня он не решился, более того, дал запасной ключ и попросил по возвращении оставить его у стойки, под бочонком с вином. На том мы и распрощались.

Над безлюдными улицами висела тишина. В редких окнах горел свет; у большинства были закрыты даже ставни. Проходя мимо некоторых построек, я чутко улавливал запах чеснока, а где-то – благовоний. Почему-то казалось, будто жители так притаили дыхание, что слышат из-за крепких дверей каждый мой шаг. Хрусть… Хрусть… Хрусть… Снова замёрзла трава. Мне не нравился ни этот звук, ни сам факт столь лютых скачков погоды.

Мой путь был очевиден: я спешил к дому Капиевского, по запомненному кратчайшему маршруту. Я не озирался и старался даже не прислушиваться, пока не достиг знакомой улицы. Замелькали колышки ограды. Тупой-тупой-тупой. Острый. Тупой-тупой-тупой. Я помедлил на том самом месте и бездумно провёл ладонью по деревяшкам. Во дворе дома, к которому этот участок ограждения примыкал, боролись за жизнь чахлые прошлогодние посевы. Среди них торчала насаженная на палку уродливая тряпичная куколка. На куколке пестрело яркое платьице, а сделанное из мешковины лицо чем-то разрисовали, так аляповато, что оно казалось вымазанным грязью и кровью. Глаза – два невесть где найденных дырявых камешка – неприветливо смотрели на меня из-под волос, свалянных из собачьей или кошачьей шерсти. Я отвернулся и прибавил шагу.

Меня, возможно, заметили в окно: открыли ещё до того, как я стукнул в дверь. Сегодня от Капиевского разило спиртным, хотя на ногах он держался твёрдо. Задумчивый взгляд скользнул по моему лицу; доктор подчёркнуто радушно поздоровался, но ответить я не успел, равно как не успел сделать и шагу.

– Хотите? – Он сунул мне под самый нос увесистую связку чеснока.

Я, подцепив одну головку пальцами и заметив, что она прорастает зеленью, уточнил:

– Это обязательно? Я пока не голоден. Может, позже.

Капиевский облегчённо улыбнулся, повесил чеснок на вбитый в стену гвоздь и отошёл, наконец впустив меня. Мы двинулись по коридору туда, где золотилась мутная полоса света.

– Извините. Сегодняшнее, с малышкой, это… – он запнулся, шаркнул ногой. В густой черноте скрипнула ручка двери кабинета, и мы вошли. Доктор выглядел несчастным.

– Я понимаю. – Я оглядел ничуть не переменившуюся захламлённую обстановку. – Не оправдывайтесь. Должен признать, что тоже слегка нервничаю.

К тому моменту я не сомневался, что окружён людьми, в большинстве своём помутившимися рассудком, – по объективным причинам или нет, но факт. И хотя присоединяться к ним мне не хотелось, я коротко объяснил доктору свою непраздную цель. Я сам не верил тому, что говорю, а Капиевский, выслушав меня, долго сидел на стуле неподвижно, будто прирос. Толстые пальцы с обкусанными ногтями комкали край рубашки. Наконец, устало потерев лоб, доктор ответил:

– Вы спятили. Почему вам это взбрело в голову? Почему мой дом?

– Потому что это единственное место, где я сам что-то видел.

– Что-то? – вздрогнув, переспросил он. – Или кого-то?

Я не посвящал его в детали прошлой ночной прогулки, но ему хватило проницательности догадаться. Это всё упрощало. Собравшись с духом, я весомо проговорил:

– Это я и хочу понять. А вы… да просто ложитесь спать. Думаю, на самом деле вы рады, что кто-то постережёт ваш сон.

Капиевский посмотрел на меня с нескрываемым скептицизмом – какой из меня защитник? – и упрямо покачал косматой головой.

– У вас странные методы для учёного, приехавшего развеять наши суеверия.

За скептицизмом сквозило кое-что ещё. И, уловив это «кое-что» – смутную надежду, ту же, что у Бесика, Вукасовича, кажется, даже у Маркуса, – я с некоторым усилием признался в том, о чём желал бы промолчать:

– Чтобы что-либо развеивать, нужно иметь полную убеждённость, что этого нет.

– А вы лишились этой убеждённости…

Это не был вопрос, но я кивнул. Приходилось признать: в Каменной Горке скопилось слишком много такого, что колеблет мою веру, вернее, моё безверие… впрочем, не колеблет. Колебало. Теперь же… но questus antecedite[29].

Тогда же Капиевский, подумав, с тяжёлым вздохом кивнул.

– Хорошо, герр ван Свитен. В конце концов императрица наверняка будет рада узнать, что вам здесь помогают, и не забудет об этом… – Намёк я понял и кивнул. – Оставайтесь, выслеживайте, убеждайтесь, отрицайте… – Он поднялся и проследовал через кабинет к низенькой старой софе. – Ну а я прикорну здесь.

Я поспешил уверить его:

– В этом нет нужды, идите в спальню. Я не склонен тайно лазать по чужим ящикам и документам, не путайте меня с ищейкой…

Я осёкся: на широком лице Капиевского опять проступил скепсис, но тут же оно осветилось довольно приятной и уже привычной улыбкой, обнажившей крупные зубы.

– Я не опасаюсь за своё скудное благосостояние или секреты. Я просто предпочту быть к вам поближе на случай чего. Тревожно мне… мало ли…

Я не сумел отговорить его. Прежде чем лечь, он даже согрел мне пресного, но терпимого чая и предложил зачерствелого печенья, от которого я отказался. Уже минут через десять, после того как щербатая белая чашечка («След былого счастья, доктор, привезли с супругой из богемских земель, не знал ещё, что за краля!») оказалась в моих руках, с софы послышался приглушённый храп, свидетельствующий о нарождающихся, но ещё не усугублённых до предела проблемах с аортой. В остальном тишина стояла полная.

С чашкой я устроился на рассохшемся стуле у окна. Отсюда просматривались и часть голого неухоженного двора, и дорога, и дом напротив – тёмный, квёлый, похожий чем-то на больного скворца. Перед ним скалился частокол. Было пусто, ни души. Казалось, до самого утра никто не пройдёт по улице, даже Смерть больше не заглянет сегодня сюда.

Исследования, да и просто жизненный опыт, не раз доказывали мне, что капризный и сложный человеческий организм невероятно чувствителен к лишению сна и даже к малейшим его нарушениям. В отместку за чересчур долгое бодрствование и недостаточный отдых тело рано или поздно отягощает душу и разум страннейшими думами, подавленными или болезненно возбуждёнными настроениями, внезапными сомнениями в незыблемом, а в иных случаях – безосновательной mеlаnсhоliа. Подобное случилось и со мной, уже вторую ночь проводящим непонятно как. Сама природа располагала к этому: дождя не было, зато мороз крепчал; всё сильнее индевела тусклая трава, становясь нежно-кружевной. Устав от изморози, разбитой дороги и частокола, мой взгляд обратился вверх. Небо сегодня не было бархатисто-звёздным, замутилось, но осталось синим. Насыщенный и загадочный оттенок этот по-прежнему напоминал более всего цвет глаз моего нового знакомого, об отсутствии которого я вдруг пожалел.

Невольно я задумался о том, почему молодой священник Кровоточащей часовни занял столько места в моих мыслях – не меньше, чем родные дети. Первым объяснением было любопытство к человеку новому, вторым – уважение к человеку незаурядному, третьим – благодарность за хорошее отношение, а четвёртым… четвёртым была память. С огромной тоской я вспомнил о моём бедном Гансе[30] и осознал, что, сумей мы вылечить его, он достиг бы сейчас примерно возраста Бесика; их разделяло едва ли больше двух-трёх лет. Я вспомнил живую любознательность Ганса, его почти столь же яркий взгляд, умение ставить в тупик вопросами и рано сформировавшееся желание идти по моему или близкому к моему пути – врача и исследователя. Ему нравились животные… он считал, что у некоторых нам стоит поучиться выживанию, а некоторых – лучше изучить, чтобы понять механизмы регенерации. Сколько идей у него было! Как, например, он отрывал хвосты ящерицам и наблюдал скорость отрастания в разных условиях, в зависимости от пищи… Потом я вспомнил последние дни – его измождённое, изуродованное лицо. Он не успел ничего сказать нам на прощание, впрочем, ему вряд ли было что говорить, когда Смерть взяла его за руку. Я даже не уверен, что он слышал ласковые слова, которые мы шептали ему, сидя у постели. Воспоминания эти я со временем похоронил довольно глубоко, в чём помогли и младшие, и Ламбертина, и императрица, сама прекрасно знавшая, каково терять близких. Теперь же – под влиянием непогоды, одиночества и тишины – память проснулась, окрашенная, впрочем, уже не только скорбью, но и смутной тёплой надеждой. Знакомство с Бесиком Рушкевичем казалось в чём-то судьбоносным, что-то возвращающим. Я обманывал себя, идеализировал его, но проклятье… что дурного в таком обмане? У этого юноши даже нет родителей. Никого нет. Так пусть буду хотя бы я.

Мысль плавно перетекла в планирование грядущего, скоро или нет, отъезда; её я и стал крутить в голове. Я повеселел и расслабился, попивая безвкусный чай и гадая, понравится ли Бесику наша кафедра, где наконец-то, после всех моих реформ, уделяется повышенное внимание подготовке прогрессивных практикующих врачей и куда больше не суются реакционеры-фанатики. Время тянулось вяло; Капиевский, повернувшись спиной, перестал храпеть; я едва различал его дыхание. Всё было мирно, и я уже решил, что задуманное предприятие – пустая затея. Увы, моим убеждениям оставалось жить несколько минут.

Я снова почувствовал это, ещё никого не видя. Впоследствии я не смог объяснить себе, откуда появилась тень – спустилась ли с неба, вылезла из-под земли или показалась с дальнего конца дороги. Она просто прошмыгнула мимо моего окна – и вновь стало пусто, тихо, но уже не мирно. Иррациональная тревога крепла. Что-то приближалось.

Сердце застучало чаще, в то время как разум заплетающимся языком повторял: «Большая птица, это была большая птица». За спиной всё ещё сопел Капиевский; от чашки шло тепло; небо сонно нависало над домом. Откуда страх?.. Сделав глубокий вдох, я потянулся к оконной задвижке и возблагодарил Господа, что рама почти не скрипит и легко открывается. И вот… опираясь локтями о подоконник, я осторожно высунулся на улицу и наконец увидел её.

Девочка в белом платье шла вдоль стены, трогая выпуклые камни пальцами. Со спины она, худенькая и длинноволосая, узнавалась только по примеченной ещё вчера отделке на подоле. Рыжие, красные, голубые цветы – их наверняка с любовью вышила мать. Я отчётливо различал их даже в темноте; они будто врезались в глаза… впрочем, всё оно, это маленькое существо, слегка светилось. То не был успокаивающий ореол ангельского нимба или чарующий блеск пыльцы шекспировских фей. Сияние, идущее от девочки, казалось мертвенно инородным; не напоминало даже холодное мерцание звёзд и метеоров. Крест на моей груди налился жгучим предупреждающим жаром. Я остолбенел.

Девочка бесшумно ступала по подмороженной траве и не оглядывалась; никого и ничего не страшилась. Шаг за шагом – и вот она остановилась у одного из дальних окон, приподняла голову. Теперь я видел бледное личико; выражение его не было злым, скорее задумчивым. Казалось, она заблудилась; казалось, нужно выйти и помочь; казалось, у малышки нет никаких дурных намерений. Но что-то – может, свет от её кожи, может, кровь на губах, может, то, что трава не приминалась, а изморозь не хрустела под узенькими стопами, – не давало мне обмануться.

Восстановив в памяти внутренний план дома, припомнив свой путь по коридору, я понял: девочка стоит у окна детской, из которой едва ли выветрился запах смерти; детской, куда чудовищная незнакомка уже однажды нашла дорогу. Как же я надеялся в ту мучительную минуту, что две уцелевшие малышки спят сегодня с родителями или где угодно в ином месте. Так ведь было бы разумно, так должно было быть, я почти не сомневался, что прав. Но я ошибся. Может, родители выпили лишнего с горя; может, были слишком потрясены, чтобы мыслить здраво, или злы на судьбу и потому невнимательны к её знамениям… но едва гостья в белом постучала кулачком в окно, как оно открылось, и звонкий голосок радостно позвал:

– Ой, Айни! Ева, сюда, сюда!

Поразительно… вчера спонтанный страх спас малышкам жизнь, заставив искать защиты у матери. Сегодня, как и всякие несмышлёные, легкомысленные дети, они о своём страхе забыли. Может, они испугались бы, предстань перед ними отвратительное чудовище, когтистое и клыкастое… но видели-то они лишь свою маленькую подружку.

– Привет, Айни! – продолжал всё тот же голосок.

– А ты разве не мёртвая? – вторил ему другой. – А ты есть хочешь? Скорее за…

Я и теперь не представляю, что заставило меня поступить именно так. Но едва уловив первый слог простого слова «заходи!», я всем весом навалился на окно, тоже распахнул его настежь, а несчастную чайную чашку швырнул в ближайшее дерево, разбив с оглушительным дребезгом. Пусть она отвлечётся, пусть – так говорило что-то внутри меня, храброе, но безумное. Малютки из комнаты ни в коем случае не должны, не должны…

Пригласить её войти.

Такое поверье о Детях Ночи я где-то слышал или читал в запрещаемых мною же[31] трактатах. Но вспомнилось оно, только когда я уже увидел две высунувшиеся на улицу белокурые головки. Девочки ничего не понимали, сам я тоже. Но, главное, они снова были в сравнительной безопасности. Захлопнулось их окошко; я хотел закрыть и своё, а потом хорошенько всё обдумать, в очередной раз задать себе вопрос, вменяем ли я, но не успел.

Кап.

Что-то холодное и скользкое капнуло мне на шею; насекомым побежало под воротник.

Кап.

Вторая капля. Дождь? Я попятился, хватаясь за раму, чтобы потянуть её на себя. Да, точно, опять начинался ливень, – так я подумал с досадой, не придав значения кусачему, недождливому морозу на улице. В счастливом заблуждении я не пробыл и пары секунд.

Кап.

Третья капля попала мне на костяшку пальца – красная, в темноте почти чёрная, липкая. Размазывая её, поверх моей ладони нежно легла чужая рука, маленькая, холодная, худая. Легла – и сжала, намертво, с хрустом вдавливая мои пальцы в оконную раму.

Я выдохнул и сглотнул, убеждая себя, что это очередной морок, и на миг поверил сам себе. Но тут же четвёртая большая, тяжёлая капля упала на подоконник, растекаясь по нему, а против моего лица оказалось бледное, узкое детское личико. Я его узнал.

Она притаилась на стене, где-то над окном, а теперь просто свесилась – так иные сорванцы свешиваются вверх тормашками, по-обезьяньи зацепившись коленками за ветку дерева. Девочка озорно улыбалась, пытаясь подобраться ко мне поближе; невероятно длинные волосы её, чистые и густые, украшенные жёлтыми кувшинками, стелились по подоконнику. Забыв, как дышать, потеряв дар речи, я только дёргал рукой в попытках освободиться. Цепкий холод расползался от обездвиженной кисти дальше, по всему телу, крадясь к сердцу. Но худшим было другое: я не мог отвести взгляда от тёмных, глубоких глаз и осознавал, что очень хочу услышать голос, её голос, ведь он будет самым прекрасным из всех, что я слышал. Часть меня неистово боролась с этим желанием, но другая требовала, почти молила: «Заговори со мной! Заговори!» И девочка услышала. Яркие, слишком чувственные для такой крошки губы робко прошептали:

– Я замёрзла и проголодалась. Дай мне войти. У тебя есть печенье.

Хрупкие пальцы, причинявшие моей руке такую боль, разжались, и я медленно выпрямился. Мне не мешали. Ночная гостья ждала, всё так же светло и доверчиво улыбаясь, а я уже знал, что не смогу оставить её на улице. О чём я думал, принимая её за чудовище? Она такая маленькая… похожа на мою младшую дочь… и не станет причинять мне…

Грохнул выстрел – и я, подскочив, очнулся. Дурман рассеялся: лицо девочки было уродливо искажено, скалились длинные острые зубы, а сама челюсть раздалась намного шире, чем это бывает у детей и даже у собак. Получив пулю в спину, маленькое существо взвизгнуло, ощерилось и, шарахнувшись от дома, ловко приземлилось в заросли кустарника. В то же мгновение между обрывков туч появилась округлая надкушенная луна и беспощадно осветила её – злобную, стремительную, изломанную и явно давно не живую.

Выстрелили ещё раз. У частокола я увидел долговязую фигуру, но не успел рассмотреть: сзади раздался скрип, потом басистый возглас и наконец – грузный топот.

– Герр ван Свитен, что происходит?

Капиевский пыхтел, навалившись на моё плечо, но я не находил сил ответить; язык будто прилип к нёбу. Оба мы просто смотрели на залитый тусклым светом двор, где продолжал твориться не поддающийся никаким объяснениям кошмар.

Взметнулись светлые волосы: девочка сорвалась с места и опять молниеносно приземлилась – на частокол, рядом со стрелявшим в неё человеком. Прежде чем он успел среагировать, она ударила его – вроде бы легко, наотмашь, но он завалился назад. Тварь с воплем бросилась, но в этот раз противник оказался проворнее, вовремя её отшвырнул. Она обиженно зашипела, когда взметнулась его рука с какой-то деревяшкой. Мгновение – и тонкая тень, прочертив пустую просёлочную дорогу, взлетела и сгинула в темноте.

Чертыхаясь и выдыхая большие облачка пара, мужчина стал подниматься на ноги. Ещё не до конца выпрямившись, он махнул нам, крикнул что-то, и я наконец его узнал. Это был Арнольд Вудфолл, мой знакомый avvisatori.

Капиевский стучал зубами и бормотал: «Огненный Змей, тут был Змей…» Обернувшись, я понял, что он еле стоит и держится за сердце; лицо его, растеряв последние следы сонливости, посерело. Я забеспокоился, как бы его не хватил приступ.

– Вы как? Нужна помощь? Успокаивайтесь, всё позади… пока.

Пять секунд он молчал, потом с усилием глотнул воздуха и опустил руки.

– Всё хорошо, – язык заплетался. – А этот малый, он… кто… что… чёрт!

После увиденного я не был уверен в собственных словах, но всё же произнёс:

– Он не опасен. Я, пожалуй, к нему выйду и всё выясню.

– Я вас догоню, как оденусь получше. Извините…

Капиевский ещё тяжело дышал, и я понимал его панику. У самого меня сердце отстукивало неровно, а личико девочки всё время возникало перед глазами. Мой мир, стройный мир, дал фатальную трещину. Но что-то во мне будто было готово, предвосхищало это, ещё когда я только решался на безумное предприятие. Может, потому я и не лишился чувств, а ощутил лишь тусклую горечь, ту самую, какая снисходит на нас, когда самые маловероятные и печальные предположения вдруг становятся явью. Да, часть моего рассудка была готова к краху. Оставалось только понять, чем крах чреват.

Вудфолл, оставаясь у частокола, сосредоточенно проверял громоздкий пистолет – как я удивлённо заметил, револьверной системы[32]. Одетый точно как в первую нашу встречу и неколебимо спокойный, avvisatori бодро, деловито кивнул мне.

– А, всё-таки добрались. Жаль, не повернули домой. Где же я ошибся…

Пригвождённый к месту таким приветствием, я вежливо уточнил:

– С чего бы мне отказываться от служебных обязанностей?

Вудфолл убрал револьвер в кожаную кобуру, посмотрел на меня с прищуром и невинно предположил:

– По болезни? Разве вам не нездоровилось в дороге?

Догадка вспыхнула мгновенно, но была настолько отвратительной, что я поначалу потерял дар речи. Этот англичанин причастен к моему приступу? В чём выгода? Но ведь всё удивительно сходилось… Не желая верить подобному, я вопросительно начал:

– Вино в трактире…

– Надо было сыпать больше, – не дослушав, подтвердил avvisatori. – Ох. Поразительно, у вас, видимо, лошадиный организм, раз щепотки занзибарского пороха вам мало. А так и не подумаешь!

Он говорил без замешательства, тем более без стыда. Скорее он констатировал итоги каких-то наблюдений, скрупулёзно записывал их в мысленную исследовательскую тетрадь, дабы в следующий раз не ошибиться, и сожалел разве что о неудаче. Будь я помоложе и попроще воспитанием, непременно отсыпал бы этому наглому молодчику без рода-племени пару ударов по лицу, не тратя времени на формальные вызовы на дуэль, оскорбления и выяснения мотивов. Но дотошный врач взял во мне своё и сухо полюбопытствовал:

– Занзибарский порох? Что это за отрава?

– Кристаллизованная смесь вытяжек из разных интересных ингредиентов, – с охотой пояснил Вудфолл. – В основном это мелкие твари и кое-какие растения с Чёрного континента. Отличный возбудитель лихорадки, незаменим, когда нужно вывести кого-то из игры не калеча. С такой лихорадкой лежат неделю-полторы, но не умирают.

О подобных ядах я не слышал; Чёрный континент для меня всегда оставался огромной соблазнительной загадкой. Я не отказался бы изучить такое вещество и попробовать использовать в противоположных – лечебных – целях. Мысль пришла сразу, и столь же молниеносно я разозлился на себя. О чём я только думаю, когда меня одурачили словно ребёнка, нет, хуже, чем ребёнка? Старый дурень!

– Я пролежал примерно два дня, – процедил я сквозь зубы. – У меня был хороший… врач.

– Серьёзно? Как славно. Похоже, ещё и чудотворец.

Глаза Вудфолла сузились, шрам в углу рта дрогнул. Он искренне досадовал, и на миг мне даже показалось, будто avvisatori понял, что я подразумеваю Бесика. Впрочем, это было маловероятно, а если и так, – неважно. Я не представлял, сколько Вудфолл торчит в городе и не выслеживал ли меня целенаправленно. Выяснить первым делом я хотел совершенно другое. Хмуро подойдя ещё на шаг, я спросил:

– Зачем вы сделали это? Узнай императрица, что вы отравили посланное ею по срочному делу доверенное лицо…

– Она не узнает. И никто ничего не узнает. – Вудфолл перебил меня крайне мрачно, а поймав вопросительно-возмущённый взгляд, пояснил: – Выезд с перевала сегодня завалило; я последний, кто попал в Каменную Горку. Через противоположные, Малые Ворота, будет с неделю дороги, если объезжать. Солдаты соседнего гарнизона, конечно, прибудут и разберут завал, но к тому моменту… – он поколебался, – вряд ли вы с вашим любопытным носом будете ещё живы, как и большая часть местных. У вас большие неприятности, герр доктор… барон… – губы скривились, – Ваше Превосходительство. Никого вам, увы, не спасти.

Этого насмешливого тона, равно как и избыточной порции дикого бреда, я снести не смог. Вудфолл был выше, но я – шире в плечах, и жест, которым я схватил его за рубашку, получился столь резким, что avvisatori покачнулся. Пригнув его к себе, я вкрадчиво спросил:

– Что вы несёте, глупый вы юнец? Что вы вообще здесь делаете?

– Глупый юнец… – повторил он бесцветно, не предпринимая попытки освободиться и чуть скалясь. – Да… зря я хотел вас уберечь и тратил порох. Зря жалел, что Вена вот-вот лишится столь блистательного мозга. Поделом.

Тёмные глаза его не отрывались от меня. В них снова не было ни раздражения, ни стыда, ни тем более страха. Мне вспомнились слова, сказанные этим же человеком о вампирском взгляде. Бездна, из которой глядит кто-то другой; кто-то, с кем лучше не сталкиваться. Бездна, к которой нельзя приближаться, тем более бросать ей вызов. Но под разодранной рубашкой серебрился крест, как и на мне. Безошибочно догадавшись о ходе моих размышлений и наблюдений, Вудфолл вдруг со смешком одобрил их:

– Похвальная, хоть и запоздалая бдительность. Полно, любезный доктор; я предпочитаю эль и не имею ничего общего с ночными тварями, кроме, разумеется, ожерелья из их зубов, которое собираю от скуки. Надеюсь, вскоре оно пополнится.

Я выпустил его, но не отступил. Мы так и стояли, прожигая друг друга взглядами.

– Прискорбно, но вы не совсем здоровы, – наконец выдавил я.

Ухмылка avvisatori стала шире.

– Здоров как никогда. И готов к самым решительным действиям.

С этими словами он оттянул драный ворот, показывая загорелую шею. Там, на сыромятном шнурке, действительно были навешаны острые, необычайно белые, будто сахарные клыки. Я подцепил один пальцем и убедился, что он, несмотря на не слишком естественный цвет и удлинённую форму, несомненно принадлежал когда-то человеческой особи. Я с отвращением убрал руку, молча обдумывая дальнейшее поведение и несколько теряясь. Вудфолл удовлетворённо кивнул и наконец соизволил разъяснить своё появление:

– Нам нечего делить, доктор. Я здесь примерно с той же целью, что и вы: разобраться с происходящим и облечь его в удобоваримую буквенную форму, на гонорары с которой проживу весну. Только я буду писать свою статью. И судя по фазе луны… – взгляд его скользнул по небу, – я как нельзя вовремя. Осталось немного.

Я тоже поднял голову и увидел почти сформировавшийся золотистый кругляш среди тёмных, рваных, скомканных облаков. Полнолуние… до него оставалось менее недели, а человек, с которым я говорил, наверняка знал точную дату.

– Вы же ехали в Вену, – непонятно зачем напомнил я.

– И, загнав нескольких лошадей, я там побывал, – невозмутимо кивнул Вудфолл. – Правда, набегом: мне нужно было срочно попасть в Императорскую библиотеку. Ваш сын, кстати, был очень любезен, выписав мне разрешение. Дельный юноша; жаль, увлечён дурными идеями. У него не было времени написать вам, он обещал сделать это позже. Но, к слову, просил передать, что в семье всё хорошо.

Вероятно, последнее призвано было отвлечь меня от темы, но я не отвлёкся.

– Что вы искали среди моих книг? – мрачно поинтересовался я.

– Вообще-то из прошлой беседы я решил, что это совершенно не ваше дело. Но… – после паузы, в которую я подумывал о его удушении, Вудфолл вдруг примирительно приподнял ладони, – раз события складываются неожиданным образом, я, разумеется, расскажу. По древнейшим историческим текстам, собранным по всему этому региону, я уточнял примерные признаки некоего редкого события. Его мы скоро будем иметь удовольствие наблюдать, а я даже попытаюсь противодействовать. Это…

Фразы падали, как те кровавые капли за воротник, но обжигали. И, скорее всего, Вудфолл, что вполне свойственно заносчивой adolescentia[33] его поколения, упивался моим беспомощным недоумением. Ещё у меня мелькнула вдруг догадка: скорее всего, если перевал действительно завален, это произошло не случайно. Я не сомневался, что прав, но пока не доискивался до истины.

Тем временем Вудфолл произнёс кое-что на латыни, и я легко понял смысл:

– Aurora mortuorum.

Рассвет мертвецов.

Пока я осмысливал слова, которые, как сейчас понимаю, могут оказаться ересью и смертным приговором в равной степени, взгляд Вудфолла снова стал снисходительным и устремился за моё плечо.

– И вам, и вам доброго вечера, почтенный абориген! – прозвучало уже на немецком. – Прекрасная погода, правда? Как спалось?..

– Прекратите кривляться, – хмуро одёрнул его я. – Вы и так его напугали.

Капиевский брёл к нам через двор, еле передвигая ноги и то и дело озираясь. На надетом поверх мятой рубашки жилете были пятна от чая и свечного сала; на шее висела связка чеснока. Тем не менее доктор даже схватил в доме какое-то оружие; при ближайшем рассмотрении это оказалось незнакомого вида сабля – длинная, незначительно изогнутая, без гарды, зато с нитяной кисточкой на резной рукояти. Я почти не сомневался, что это казацкая шашка, страшнейший, по описаниям этнографов, рубящий клинок.

Я представил доктора и avvisatori друг другу, а дальше повисла неловкая пауза, в которой никто не знал, что делать и говорить. Вудфолл озадаченно смотрел на меня, Капиевский – тоже. Но вопрос доктора, последовавший за зычным кашлем и гулким шмыганьем носа, прозвучал как нечто само собой разумеющееся:

– Герр ван Свитен… что же вы напишете её величеству в письме?

Вудфолл усмехнулся не без злорадства и поддержал:

– Кстати, да, мне тоже интересно. Сделаете своей прекрасной даме сюрприз?

Возможно, он уже в красках воображал, как я буду раскаиваться в собственном скептицизме и просить совета, а возможно, просто мысленно набрасывал первые строки своего новостного материала. Может, рождалась у него даже не статейка, а пухленькая книжонка из тех, какие, вопреки всем запретам, тайно читают в тёмных комнатах со свечой, чтобы дрожать потом от каждого шороха. Так или иначе, я не обратил на зубоскальство этого бумагомарателя никакого внимания. Ответ у меня был, и его дала мне та же, кто наделила властью. И я запишу её приказ снова, а может, снова и снова, просто чтобы ныне убить собственное малодушие.

«– А если огонь невежества окажется огнём преисподней?

– Я не стану учить вас впустую, доктор. В таком случае поступите так, как велят вам совесть и долг».

Именно так я поступлю, как бы трудно ни было идти по дороге страхов и догадок вместо дороги доводов и опровержений. Выбора всё равно нет. Avvisatori я сказал:

– Ничего не сделано, ничего не понятно. Письма подождут.

Оба кивнули: Капиевский – растерянно, Вудфолл – с внезапным одобрением. Сейчас, заново переживая ту минуту, я окончательно понимаю, что она положила начало чему-то, что мне доселе неизвестно и перспектива чего, признаться, ужасает. Завещание уже не кажется глупостью; прощание с родными заставляет скорбеть о том, что я не нашёл для них больше нежных слов. Если бы только я представлял, на каком волоске вскоре повисну, отрезанный от них и… если бы только я мог закончить запись сейчас, хотя бы на этой печальной ноте. Но я набираюсь мужества и продолжаю.

Капиевский категорически отказался коротать остаток ночи в одиночку и уговорил нас подождать зари в его доме. Я не возражал; Вудфолл, кажется, тоже решил использовать эту возможность передохнуть. Мне хотелось многое у него незамедлительно выпытать, но по колючему взгляду я догадался: avvisatori не доверяет недалёкому местному, опасаясь, что тот поднимет на всю Каменную Горку панику и шум. Поэтому все разговоры поначалу свелись к байкам: нежданный гость, хозяйски развалившись в кресле, принялся рассказывать потрясающую чушь о своих путешествиях по Африке и Америке: о людоедских обычаях аборигенов, о сражениях с индейцами и буйволами, о реках золота и о прочем, что впечатлило провинциальную душу настолько, что славный доктор, выпив травяной настойки, вскоре уснул. Потрясения ночи окончательно его сломили; глядя на него, я испытывал немалые угрызения совести. Так или иначе… в тишине, нарушаемой глухим храпом, мы с avvisatori наконец остались вдвоём у полыхающего камина, и я снова напрягся. Наше общение пока напоминало бесконечную дуэль.

Арнольд Вудфолл не замечал моей нервозности: устало «растекался» в кресле и, опустив подбородок, таращился на раскалённые поленья. Глубокие глаза его ничего не выражали, заросшее лицо опустело. Он спал не смежая век, и мне это быстро надоело.

– Итак, мистер Вудфолл… – поколебавшись, но вняв доводам разума, я «разбудил» его. – Мы можем продолжить говорить о деле, конечно, при условии, что вы собираетесь работать со мной бок о бок, а не снова подсыпать куда-нибудь отраву. Если так, предупреждаю: в закромах у меня тоже имеется слабительное, да и не только.

Он не реагировал – лишь слушал, оценивал и, может, мысленно сдерживал смех. Пожалуй, кого-то его возраста или более горячего нрава такое презрительное молчание задело бы и спровоцировало на грубость. Но цель – прояснить хоть пару обстоятельств – была слишком важна, да и не с такими типами мне случалось договариваться за полвека жизни. Поэтому, ничего не дождавшись, я ровно продолжил:

– Упрямьтесь сколько угодно. Но судьба сложилась таким образом, мой молодой друг, если позволите так вас назвать… что я оказался в прескверной истории, имея изначально неверные представления, и вам это известно. Теперь они подвергаются серьёзным метаморфозам, но поверьте, я готов принять перемены в любом облике. Самый страшный, погубленное дитя, я уже увидел.

Вудфолл плавно повернул ко мне голову. Огненные блики тут же вплелись в его рыжие, куда более светлые, чем у меня, волосы – непослушные мальчишеские вихры на лбу. Слова возымели на avvisatori действие, но не то, которого я ждал.

– Это обличье не будет для вас самым страшным, когда вы увидите иные, – хмуро бросил он. – У страха больше лиц, чем знает христианское сознание и даже ум учёного.

Я, понимая, что спорить бессмысленно, кивнул.

– Возможно. Скорее всего. Но я готов и к этому. Если вам нужен союзник…

– Не нужен, – отрубил он, и в лице что-то дрогнуло. Я не успел прочесть эту эмоцию; она мгновенно погасла, сменившись знакомой желчной насмешкой. – Вы интересный собеседник, но прикрывать вам спину мне некогда. За своей бы…

– А вот мне союзник нужен, – проигнорировал его замечание я. – И вы годитесь на эту роль. Поверьте, кто кого будет прикрывать, ещё вопрос. А учитывая мои полномочия…

– Доктор! – Он буквально подскочил, глаза сверкнули. – Что вы несёте? Забудьте всех и всё, кто и что вас защищало. От ваших полномочий скоро не останется ничего.

– Как и от моей жизни, судя по вашей болтовне. – Я пока держал себя в руках. – Но вы говорите слишком мало, больше пытаетесь пугать. Я ничего не понимаю.

– Увиденного сегодня вам недостаточно, чтобы понять, куда вы влезли?..

– Увиденное, – мы неотрывно смотрели друг на друга, – доказало мне, что не все городские сказки – сказки. Более я ничего сказать не могу.

Слова – «рассвет мертвецов» – повторились в голове, и я замолчал. Вудфолл, опять откинувшись на мягкую потёртую спинку кресла, сомкнул рыжеватые ресницы.

– Сказка – тёмная вещь, доктор… и зачастую опасная. А худшее в ней то, что основана она всегда на неких реальных событиях. И если сказка страшна… насколько же чудовищна правда?

Мне нечего было ответить, я проигнорировал эту философию:

– Ладно. Моя вера – не предмет беседы. Одно мне безоговорочно ясно: вы предчувствуете неприятности и собираетесь с кем-то или с чем-то сражаться. Спрашиваю снова: вам нужен союзник? Я готов. Я в любом случае не отойду в сторону, один или с вами.

Опять что-то странное, сердитое промелькнуло у Вудфолла на лице, но заговорил он спустя несколько мгновений так, будто сообщал очевидное, вроде погоды:

– Знаете, когда кто-то выказывает желание мне помочь, он рано или поздно умирает. В разных путешествиях со мной были отважные мужчины и женщины; многие лучше и достойнее меня; благодаря некоторым я – глупый мальчишка, сбежавший из семьи, лишь бы не прозябать типографом, – стал тем, кто я есть. Так вот, сейчас всех их можно было бы выложить в цепочку вокруг этого дома. Тел бы хватило, если бы от них что-то осталось. Если бы их не съели каннибалы, не раздавило камнями гробниц, если бы они не погибли в зыбучих песках или топях. Я будто проклят, доктор. Только вот… дело не в этом.

Описываемое им хорошо представлялось и звучало отвратительно. Передо мной словно сидел не самодовольный молодой авантюрист, на всё глядящий свысока, а лишь мертвец, притворяющийся живым и пытающийся согреться у давно погасшего огня собственного гонора. Может, в каком-то роде так и есть? И, может, в опасении Вудфолла подпускать меня имеется здравое зерно? Я размышляю даже сейчас, когда меж нами всё решено.

– Мир… – всё так же невыразительно продолжил Вудфолл, – каким видит его просвещённое сознание нашей эпохи, и мир настоящий – тот, который остался в диких землях и под фундаментами земель окультуренных, – суть два разных мира. И иногда древний, реальный мир напоминает о себе… например, вцепляясь новому в глотку. Он вот-вот сделает это снова. Уже делает. Замечаете?

Он замолчал, пытливо глядя на меня, но я, и так слишком устрашённый, чтобы впечатлиться новыми метафорами, пожал плечами:

– Печальная позиция, имеющая, впрочем, почву. И всё же сейчас меня интересует не мир в целом, а одно конкретное место – это. И один конкретный феномен. Я учёный, мистер Вудфолл, и область моей компетенции довольно узка. Выкладывайте ваши трупы вдоль дома сколько угодно, но сначала посвятите меня в суть событий. Я приложу все усилия, чтобы это дело разрешилось благополучнее, чем… – я помедлил, – ваши обычные. Возможно, ваша проблема как раз в недостатке доверия и понимания?

Последние слова могли принять за нотацию, и я ждал колкой отповеди. Но ожесточённое лицо Вудфолла вдруг оживилось – той самой обаятельной улыбкой, которую я видел на постоялом дворе среди «плясок смерти». Avvisatori поднял руку и принялся энергично лохматить себе волосы – так он, возможно, взвешивал решение. Я ждал. Наконец он опять посмотрел на меня сквозь поднесённую ко лбу растопыренную пятерню и кивнул.

– Ладно, чёрт с вами. Будем считать, что мы в одном ковчеге, хоть и принадлежим к разным видам. Спрашивайте, и я расскажу всё, что знаю. Но вынужден предупредить: известно мне далеко не столько, сколько я надеялся узнать. Вы – а вероятно, не только вы – знатно потрудились на поприще цензуры и вместе с мусором отсеяли кое-что полезное…

– Скажите спасибо, что не всё и что я не добрался до ваших статей, – устало осадил его я, тоже прислоняясь к спинке кресла и откидывая голову. – Итак… начнём с того, что мы сегодня видели. Внешностью оно напоминало местную девочку, умершую какое-то время назад от истощения. Мне известно, что на шее у неё остались следы колотых ранок. Население города, по крайней мере, часть, считает, что её…

– Укусил вампир, – закончил Вудфолл. – Да. Вероятнее всего.

– Вчера она убила другую девочку, а кто-то, неизвестно, кто, – убил солдата. Но сегодня она… – я непроизвольно скривился, – восстала из мёртвых и явилась опять одна.

…И я надеялся, что на сей раз она ни до кого не добралась. Мы ведь её спугнули? А может, она ранена? Берут ли её пули? Потерев висок и убедившись, что следующая мысль оформилась, я осторожно поинтересовался:

– Почему так, если вампиризм, согласно донесённым до меня свед… – я осёкся и под снисходительным взглядом поправился: – …суевериям, распространяется сродни эпидемии: не то по воздуху, не то через землю? Иногда разговоры идут о десятках заражённых трупов, о целых погостах.

– Через землю… – словно про себя, до странности удовлетворённо повторил Вудфолл и тут же с видимой заинтересованностью подался навстречу. – А вы осматривали их? Последних усопших?

– Да.

– Видели на их коже следы?

– Нет. Поэтому я и не поверил в гипотезу о нападениях, ведь…

Avvisatori взмахом руки остановил меня. Смуглые пальцы вытянули из-под ворота ожерелье из клыков и задумчиво затеребили его. Так священник мог бы перебирать бусины чёток – и это вселяло в меня гнетуще-брезгливое чувство, впрочем, я его не выказал. Помедлив, Вудфолл произнёс:

– Первое, что вам стоит запомнить, – вы признаете мою правоту, если освежите в памяти заметки об Арнауте, Благоевиче и им подобных, – не все, на кого нападает вампир, уподобляются ему. Знайте: если у жертвы на шее после смерти нет следов укуса, если они пропадают ещё до агонии, значит, душа найдёт приют у Господа… ну, или ещё в каких-то приятных, безопасных местах. Если же метки – две кровавых точки – остаются, тело, увы, опасно хоронить по обычному обряду. Его действительно лучше уничтожить. Душа была… слаба, зло может воззвать к ней. Соблазнить тем, чего она желала при жизни, зачаровать красотой и всесилием посмертия… или же просто лишить воли, в африканской практике такое зовут словом nzumbe. Последний вариант даёт нам самого безобидного, плохо соображающего противника, но и подобный весьма опасен.

Сказанное разъяснило мне многое. Но главное осталось в тумане.

– Слабая душа? Что вы подразумеваете? Она совсем ребёнок. Та… то нечто.

Я говорил, а думал о своей младшей малышке, о Медвежонке, о милой Марии Терезии, крестнице императрицы. Думал – и со страхом ставил рядом с чумазой светловолосой тварью, просившей впустить её в дом.

– Что не так с её душой? Чем она могла нагрешить?

Вудфолл с грустью покачал головой:

– Оставьте христианские догматы, доктор. Да, дети чисты и априори невинны; да, Христос, кажется, говорил: «Будьте как дети». Но жизнь, а особенно жизнь в неблагополучной глубинке такова, что проще всего ломаются дети. Девочку, не видевшую особо счастья, – а вы ведь слышали, например, о том, что делали с ней в семье, – можно заворожить тьмой. Такое дитя без страха примет приглашение остаться среди живых, освободившись от оков и просто став… чем-то другим. Научившись летать. Обретя некие силы. Для неё это может даже быть…

«У тебя есть печенье». Ангельский голос и светлая улыбка. Просто ребёнок, малютка, которой не нужно бояться, не нужно, даже если она мертва… Вспомнив, как попал под эти чары, я вздрогнул и закончил сам:

– …игрой?

Я не хотел признавать подобного; звучало страшно, но Вудфолл кивнул. Судя по довольному виду, он ожидал, что объяснения дадутся труднее. Впрочем, тут же он помрачнел, явно заметив мои эмоции.

– Хорошо, что вы способны понять и принять подобные тезисы без морализаторства. Я не священник, не раздаю метки грешности и праведности, но мой оккультный опыт неоспорим. Душа сильная обычно просто покидает тело, изуродованное тьмой. Душа мятущаяся, надорванная, увы, превращается в чудовище и…

– Довольно. Я понял. Так значит… – я с усилием усмехнулся, – солдаты зря не дают обезглавливать и сжигать тела? Парадоксально.

– В некоторых случаях, – напомнил Вудфолл. – Но отнюдь не во всех. Судя по доступным мне цифрам, смертей было немало, но толпы вампиров по городу ещё не шатались. Речь идёт о единичных случаях.

– А разве не все мы в чём-то грешники? – процитировал я Вукасовича.

Я не сомневался, что Вудфолл, прожжённый циник и явный мизантроп, согласится, но он только недоумённо фыркнул.

– Кто вам сказал? Полагаю, грехи в понимании самого Бога можно перечислить по пальцам: убийство, предательство, бессердечие, прочие вещи, мешающие нам быть братьями. Это уже люди изобретают дополнительные грехи вроде науки, обжорства и беспорядочной половой жизни, – просто чтобы призывать друг друга к порядку. Так что… – он закинул ногу на ногу, – надругательство над трупами по-прежнему отвратительно. Даже если им-то, по сути, уже всё равно.

Должен сказать, мне импонировала эта позиция; я её разделял, иначе едва ли столь долго продержался бы в рядах учёных и так покусал бы иезуитов. Мы помолчали, а потом я повторил озвученное у частокола словосочетание на латыни.

– Перейдём к самому важному. Можете пояснить, что вы подразумевали под этим термином? И под… злом, тем, что заражает мёртвые тела. Откуда оно берётся?

Вудфолл какое-то время смотрел на огонь – видимо, сосредотачивался и подыскивал правильные выражения. Наконец он вздохнул и заговорил, начав издалека.

– Края Российской империи. Речь Посполитая. Румыния, Силезия… все эти земли были в своё время обильно политы кровью, а кровь… ох, доктор, кровь долго остаётся в воздухе, в воде, в прорастающих на таких землях всходах. Вспомните хотя бы Владислава Цепеша, о котором южнее любят рассказывать страшные байки. Там жили ещё многие, в чьё сердце проник тот же смрад Бездны, смрад злобы, гордыни и жажды. Многие хуже. Они просто не смогли сопротивляться; сами те края…

– Мистер Вудфолл, – тихо перебил я. – Дракула, даже если он похож на то, что о нём болтают недалёкие историки-мистики, бесчинствовал не в Моравии. И, я надеюсь, вы не станете уверять меня, что лично напоили его кофе со святой водой?

– Ха-ха. – Вудфолл слабо рассмеялся, но его глаза остались серьёзными. – Нет. Я не видел Цепеша и, более того, надеюсь, его ничто не поднимет из могилы. Я упомянул его по одной причине: отсюда до него не так далеко. Почему это произошло именно с ним, в его время? Не задумывались? Действительно ли в силу его ещё в детстве проявившейся жестокости? В силу того, что брат предал его, став любовником турецкого султана и в итоге заполучив престол Валахии? В силу ранней смерти отца, смерти насильственной? Или… – Вудфолл помедлил, – на него повлияло что-то ещё? Что-то, что лишь усугубило всё мною названное и не позволило глубоко религиозному и благородному человеку всё это пережить, пойти иным путём? Что-то, что… искусило его, сделав чудовищем, нашептало обещаний?

– Дьявол? – скептично хмыкнул я. Нить разговора ускользала, но я всеми силами цеплялся за неё. – Вы ведь о нём? Ваша Бездна – противоположность свету Господа…

Но, к моему удивлению, Вудфолл покачал головой.

– О нет, дьяволу в зверствах далеко до божьих детей. Эти места, доктор. Здесь всё стоит на мертвечине. Сюда приходили тевтонцы, здесь бесчинствовали мадьяры, гуситы убивали католиков – и наоборот, и всё следовало одно за другим, почти без перерыва. В какой-то момент земля не выдерживает. Происходят вещи ужаснее, чем просто войны, просто эпидемии и бунты. У людей массово мутится рассудок. Они становятся очень управляемыми, жестокими, а некоторые… – он опять помедлил и наконец выбрал нужное слово: – …меняются, превращаясь в кого-то другого, не все, нет, но единицы – и какие. Как там, в Валахии, над которой грязно надругались не раз – венгры, османы, сами местные царьки со своими распрями, снова османы. Как во множестве иных краёв. Это как волна, как прилив, только приливает не море, а сплошная тьма, которая влияет на всех, пусть по-разному, но знайте, она никого не щадит. А потом всё просто берёт… и стихает. На время. Скучая, люди тешат себя сказками, пока им разрешают верить, что это просто сказки.

Я молчал, сосредоточенно обдумывая услышанное и перебирая факты из моих знаний по истории, слишком обширных, чтобы зациклиться на узкой теме противостояния валахов и османов. Но я понимал: жуткая гипотеза Вудфолла имеет право на существование, даже если некоторые истории о бесчинствах того же Дракулы – домыслы его многочисленных врагов, как часто случается с августейшими персонами. Странная смерть – или исчезновение? – его молодого брата Раду Красивого домыслом не была; не были домыслом многие, пусть не все смерти, случившиеся в тех владениях в то время. Земля действительно вдоволь напиталась кровью и… могла в конце концов её исторгнуть. Моравии это тоже касалось. Заканчивая мою мысль, Вудфолл произнёс:

– Не потому ли здесь кровоточит даже церковь? Этот несчастный городок…

«Истекает кровью». Бесик сказал именно так.

– Отсюда пропали все домашние животные, – сообщил я. – Вам это известно?

Вудфолл посмотрел в окно, на розовеющее небо, и мрачно кивнул.

– Слышал в «Копыте». Не удивлён; часто всё начинается именно с этого. Во-первых, питомцы могут предупредить хозяев, так как более чувствительны к подобным феноменам и реагируют на них раньше. А во-вторых, земли и тьма в них… как бы пробуют силу.

Я молчал: мне казалось, он не договорил.

– Затем, – Вудфолл сцепил пальцы и хрустнул ими, – земли обычно вкладывают свою силу в человека, выбирают… посланников, притом чаще всего живых. – Он опять глянул на меня. – Вчерашние смерти и даже январские ведь не первые, верно? Вас направили именно сюда не просто так; данные свидетельствуют об обратном.

– Да. – Я подозревал, что знает он и так побольше меня, но подтвердил: – Длится это не месяц, не два. Впервые о Каменной Горке я услышал в рождественские праздники, и к тому моменту события уже набирали обороты.

Вудфолл нервно щёлкнул языком.

– Значит, кто-то заражён давно. И нам необходимо его отыскать.

– Есть подсказки, как отличить такого… избранного?

Avvisatori уныло мотнул головой.

– Нет. Это может быть кто угодно: от загадочного чужака вроде меня или вас до самого безобидного городского нищего. А если, не дай бог, кто-то сильный, с властью…

Неприятное предположение буквально поразило меня громом, заставило похолодеть и заспорить с самим собой, но всё же я поделился:

– Не знаю, в курсе ли вы, но здешний наместник скрывается. Его заместитель ведёт себя дерзко, несколько… не по статусу. Оба факта вызывают у меня вопросы. А у вас?

Вудфолл потёр руки и улыбнулся.

– Да! Что ж. Уже неплохо, есть с чего начинать… Скоро и начнём.

Он опять нырнул в раздумья. Я пока не стал более его расспрашивать – не потому, что не желал узнать что-то ещё, просто мыслей накопилось слишком много. Я выстраивал дальнейшие планы, отбрасывал их один за другим и злился на себя. Что делать? Видно, со вскрытиями лучше не медлить. Вудфолл, прочитавший мне такую лекцию о тёмных существах, в действительности знал маловато и об их анатомии – чем она отличается от человеческой, – и о методах борьбы, помимо кольев и пуль. А если я что-то обнаружу? Если есть… например, противоядие? Кулаков мало; мне не понравилось сражение, в которое avvisatori ввязался: ребёнок его чуть не покалечил, и это учитывая, что Вудфолл – крепкий боеспособный мужчина! Многие ли в городе обладают его силой и ловкостью?

– Я планирую исследовать эти трупы, – произнёс я. Вудфолл, судя по свешенной набок голове и приоткрытому рту, начавший задрёмывать, вздрогнул.

– А?..

– Трупы, – терпеливо повторил я. – Заражённые и, как вы говорите, «чистые». Должны быть какие-то косвенные признаки. Что-то в крови, костях, коже…

– Попробуйте, – осоловело моргая и зевая, он всё же не упустил суть моих слов. – Главное, поспешите. Зло хорошо заметает следы. Увы, тут я вам не подскажу…

– Ничего, – уверил я. – Конечно, жаль, здесь нет герра Иоганна Гассера, вы о нём наверняка слышали, это знаменитый венский профессор. Он даже досуга не знает лучше, чем анатомический театр. Тело – главный предмет его исследований, и он наверняка…

Вудфолл устало, но цепко глядел на меня со своего места. И судя по выражению глаз, он без труда понял, почему я резко осёкся.

– Мне кажется, в эти неприятности ввязалось и так уже достаточно неподготовленных людей. Пожалейте хотя бы коллег, раз не пожалели себя.

Я кивнул, с тоской размышляя о рано себя показавшем тёзке моего покойного сына, о тридцатидвухлетнем мужчине, которого я всегда уважал и которого кое-чему научил, а теперь вступил в пору, когда сам консультируюсь с ним, более прогрессивным и голодным до знаний. Действительно, моё заявление было нелепым. Как бы я пережил гибель молодых докторов, как бы пережил вообще чью-либо гибель в кровавом водовороте, так внезапно меня затянувшем? Это я стар, это мне стыдновато трястись за свою поношенную, пусть и не лишённую ценности шкуру. Нет… я молюсь об одном: чтобы в столице меня хватились не слишком быстро. Ведь разговор с Вудфоллом, как оказалось, был лишь началом кошмара. Этот кошмар – последнее, что мне осталось описать на сегодня. Я снова набираюсь мужества и продолжаю.

Мы разбудили Капиевского. Вудфолл в присущей ему бесцеремонной манере вытряс из полусонного доктора обещание молчать о сегодняшней ночи, и мы скомканно распрощались. Мой новообретённый спутник хотел позавтракать; я его желания не разделял, но необходимость чем-то подкрепиться, хотя бы кофе, понимал. На всякий случай осмотревшись и не найдя во дворе никаких следов недавних треволнений, мы направились по ещё не проснувшейся улочке назад, к центру Каменной Горки.

Мы задержались на площади с часовней, которая сейчас почти не кровоточила – лишь приветливо играла на солнце медовым песчаником. Я в очередной раз полюбовался ею; Вудфолл, судя по поджавшимся губам, сделал какие-то выводы, о которых я не спросил. Мы пошли дальше, прислушиваясь и озираясь. Всё было мирно. А уже скоро заспанный хозяин двора, растолкав своего мальчишку и жену, обеспечивал нам трапезу. Но мы не успели приступить к завтраку – впрочем, как, полагаю, и многие в городке.

Вряд ли я когда-либо узнаю, кто разнёс весть, вернее, призыв, но кто-то его разнёс, и вот, сквозь открытую дверь мы с avvisatori увидели, как валит прочь народ. Мужчины, женщины, дети – все двигались в одном направлении, но для службы было рановато. Встревоженные, мы присоединились к толпе, теряясь в догадках: пожар, большая пьяная драка, а может, кто-нибудь пропал в ущельях? Что привлекло столько любопытных?

Вокруг галдели так, что я не разбирал ни слова. Тем более говорили в основном на местном; изредка в него вкраплялась немецкая речь, но и её искажали невозможные, ни на что не похожие диалектизмы. Потому я просто шёл, слушая, как дрожит земля, ощущая, как колеблется воздух, пронизанный необъяснимым напряжением. Это могло бы быть паломничество, мог бы быть крестный ход… но это было кое-что другое. Вскоре я узнал направление, по которому раньше только ездил. Горожане шли на кладбище.

Когда они достигли его, солдат, если те и стояли на страже, уже смели. Все, кто смог прийти, пришли, и наступали друг другу на пятки, и тесно жались, и грудились в гомонящую массу, сквозь которую мы с Вудфоллом старательно продирались, чтобы что-то понять, хотя мой спутник, кажется, и так многое понял. По крайней мере, в какой-то момент, нахмурившись и сжав мой рукав, он вкрадчиво шепнул:

– Не смейте вмешиваться, что бы ни увидели. Не сегодня.

Вскоре я понял суть предостережения и оценил его своевременность. Мне очень хотелось вмешаться; я до сих пор раскаиваюсь из-за того, что остался в стороне. Да, возможно, я пострадал бы, но… но как такое возможно в цивилизованном обществе? А впрочем, вспоминая услышанный ночью рассказ, слово это лучше забыть. Древний мир, мир реальный действительно вырвался наружу. Вырвался и бесчинствует.

…Когда мы пробрались вперёд, омерзительное действо уже началось. Горожане раскопали несколько могил и выложили тела в ряд на росистой траве. Я видел здесь солдата, видел несчастную принцессу, кожа которой уже пошла кое-где пятнами, видел тех, кого не знал, – четыре трупа… Крайней в ряду лежала она – я узнал её по белому платью с вышивкой и босым ножкам, по пышным сияющим волосам и не тронутому тлением лицу. Она была последней и казалась живой; даже на впалых щеках играл румянец, а яркие губы приоткрылись, будто в сладком сне. Когда я сказал об этом, Вудфолл равнодушно кивнул.

– Прежде чем лечь в гробы, они обмывают друг друга лунной водой… в следующую ночь это делает их ещё сильнее.

Дочь швеи единственная выглядела так пугающе противоестественно; прочие шестеро казались обычными трупами разной степени давности. Разложение выдавали и внешние изменения, и запах, и облепившие одно тело жирные светлые личинки. Но всё это не остановило, не вразумило никого.

Толпа сомкнулась, не пропуская кого-то из близких усопших. Отдалённые крики, мольбы и плач этих несчастных, не способных остановить надругательство, я явственно различал, и меня мутило от дикой нереалистичности происходящего. Не владея собой, я в запрещающем жесте простёр руку; Вудфолл резко, прежде чем кто-то бы обернулся, перехватил её и опустил, рыкнув: «Вы слышали?» А несколько дюжих мужчин – могильщиков или лесорубов – уже под одобрительный гвалт заносили топоры.

Один за другим трупы обезглавливали, потом протыкали кольями. Лязги лезвий и хрусты рёбер сопровождались радостными возгласами из толпы. Лица, напряжённо исказившиеся, временами скалившиеся, слились в многоглазое, многоротое чудовище, лишённое рассудка. Я не удивился, заметив в стороне доктора Капиевского и неподалёку – Вукасовича. Я видел даже Маркуса без парика – или похожего на него хорошо одетого человека. Возможно, я и обознался, ведь поблизости вообще не было знати, а если и была, то в задних рядах. Никто не вмешивался. И это безнаказанное бесчинство простого люда, который суть кровь и плоть любого народа, делало всё страшнее. Вудфолл не ошибся: зло заметало следы, изощрённо и виртуозно. Я опоздал.

– Анджей! Пожалуйста! Не надо, не…

Из толпы вылетела вдруг хорошо одетая девушка с барашками каштановых локонов, бросилась к телу белокурого Рихтера, но Лех, занёсший над юношей топор, не глядя отвесил ей затрещину. Девушка немного отлетела и упала навзничь; несколько пар рук схватили её за волосы и потащили назад, в гущу. «Шлюха! Нечистая!» – прошипел кто-то, и я снова услышал удар, но его сразу заглушили новый лязг топора и хруст шеи. К девушке на помощь ринулся Вукасович, а за ним и Капиевский; оба пропали в толпе.

В дикой картине, написанной кричащими красками на огромном полотне мёрзлой земли, не хватало одной фигуры; она, к моей тревоге, опаздывала. Я надеялся на её авторитет, на некие разумные аргументы и действия. Но, видя крепнущее возбуждение горожан, я быстро осознал, что и для здешнего священника, тем более такого робкого, молодого, слабого, вмешательство в кошмарное аутодафе будет чревато гибелью. Я стал молиться, чтобы он не явился вообще, но он пришёл, точнее, его буквально приволокли прихожане. Произошло это позже, когда среди всех цветов безумия самым ярким стал рыжий: тела сложили, чем-то облили, принесли поленьев и растопки и разожгли костёр.

Бесик Рушкевич, оставив своих мрачных спутников, продрался сквозь толпу рядом с нами и остолбенел. Я, сделав шаг навстречу, ухватил его за холодное, дрожащее запястье. Он тяжело дышал, с ужасом и отвращением глядя вперёд; ноздри его подёргивались, конечно же, реагируя на запах. Пока этот запах почему-то более всего напоминал даже не палёное, а печёное мясо, и в первый миг, уловив его, я почувствовал самое противоестественное, что мог почувствовать в этих обстоятельствах, – голод. Но тут же его сменила тошнота, с которой я тщетно боролся вот уже несколько минут.

– Что здесь происходит? – пробормотал Бесик. – Опять? Нет…

Я подумал, что, случись это день назад, да что там, полдня назад, я потребовал бы у священника использовать власть и остановить зверство или полез бы к горожанам сам вопреки всем предупреждениям. Теперь я не знал, чего и от кого требовать; оглушённый и потрясённый, я просто сжимал кулак. Я видел: тело дочери швеи, чужой принцессы, горит так же, как прочие, заполняя воздух горькой вонью жжёных волос. И разум в очередной раз спросил меня, не была ли минувшая ночь сном. Если так, то почему, почему я стою?

– Ваше пре… герр ван Свитен… – священник покачнулся, точно готовый упасть в обморок или на колени передо мной. – Пожалуйста, не дайте им… Они меня…

Я ничего не понял, а закончить Бесик не успел. Ему что-то крикнули, и он испуганно замотал головой. Я не разобрал, что ему сказали, но неожиданно, просто по тому, как стали повторять слова другие, как задвигалась расступающаяся толпа, как несколько человек перекрестились, догадался. Сердце упало, злость вскипела сильнее. Но я был беспомощен.

– Я не хочу, – выдохнул Рушкевич и закашлялся: ветер принёс дым, становящийся всё зловоннее и плотнее, в нашу сторону. – Я уже делал это, нет, нет, хватит… – Он закрылся рукавом. – Пожалуйста…

Я отвёл глаза. Тело солдата, лежавшее к нам ближе всех, всё никак не занималось – лишь в белокурых волосах плясали и потрескивали колкие оранжевые искры. Я стиснул зубы. Я ненавидел себя и стоявшего с невозмутимым видом, заложившего за спину руки Арнольда Вудфолла. Но я твёрдо сказал Рушкевичу:

– Лучше не спорьте. Мы не должны никого сейчас провоцировать. Идите.

И на моих глазах, на глазах просвещённого столичного медика и поборника суеверий, по моему негласному разрешению священник Кровоточащей часовни подошёл и благословил костёр, где сгорало то, что я должен был победить. Толпа-чудовище снова лихорадочно, злобно заликовала. Огонь, точно заколдованный, бодрее взметнулся к небу и охватил уже все трупы. Бесик отступил ко мне; голова поникла; опять подогнулись колени. Поддерживая его под руку, отводя падающие на бескровное лицо волосы, я постарался улыбнуться. У меня не вышло, и я, принимая предельно спокойный вид, сказал:

– Полно. Вы же обмолвились, что делали это раньше.

– Они никогда не сжигали детей. – Рушкевич схватил ртом побольше воздуха, но это не помогло, он продолжал дрожать. – Это жестоко. Глупо. Отвратительно. А после молитв они будут говорить мне о своих хороших поступках последних дней, о любви к ближним и Господу, благодарить меня за спасение их душ…

Его глаза блестели; я врал себе, что виной тому дым и вонь. Чем я мог его утешить? Пообещать, что императрица обо всём узнает и запретит подобные экзекуции?.. В ту же минуту я вдруг заметил: Арнольд Вудфолл пристально, мрачно смотрит на Бесика; смотрит так, что крепнет абсурдное желание закрыть его от взгляда и поинтересоваться, какого чёрта. Но я сделал другое – мирно, надеясь, что неприязнь мне почудилась, познакомил их:

– Герр Рушкевич, это герр Вудфолл, мой приятель. Его тоже крайне интересуют ваши суеверия, и он огромный… специалист в теме.

Они кивнули друг другу. Под очередным беззастенчивым взглядом сверху вниз Бесик ссутулился; блеклая приветливая улыбка его мгновенно увяла; он опять мотнул головой, прячась за волосами и чуть заметно от нас пятясь. Впрочем, avvisatori быстро потерял к нему интерес, отвернулся к костру и не отрывался от зрелища, пока всё не кончилось и толпа не начала расходиться. Горожане собирались на службу. На прощание священник сказал мне:

– Лучше не приходите сегодня. Я… утешу, укорю и успокою их как смогу.

Рушкевич был сейчас особенно плох; цвет кожи казался совсем нездоровым, сероватым, как у умирающего Рихтера. Под глазами темнели круги, голос и сами губы, сухие и обветренные, дрожали. Ему срочно нужно отсюда убираться, подумал я и даже не понял, что подразумеваю: кладбище или город. Сколько можно? Хватит. Хватит с него этих войн веры и разума, хватит experimentum crucis[34].

– Разумеется. Найду чем заняться. – Я кивнул и окинул взглядом костёл, лупоглазо таращившийся на пепелище ажурными окнами. Забавно, но он сразу показался – и продолжает казаться мне – каким-то придатком к городку, глиняным болванчиком. Вероятно, когда его строили, там предполагалось отпевать усопших. Функция так и осталась единственной, часовенка не отдаёт все прочие. Почему?..

– Доктор, вы в порядке? – Вопрос заставил меня вздрогнуть и очнуться.

– Конечно. – Поворачиваясь к Рушкевичу, я не сумел скрыть удивления. – Это ведь… – шутка звучала неважно, но я решил разбавить уныние, – не меня сегодня сожгли.

Вудфолл громко гоготнул и даже топнул, но Бесик ничуть не развеселился.

– Мне жаль, что вы это наблюдали. Знаю, мне нет прощения, я должен бы бороться…

Я наконец понял, к чему он ведёт, чего опасается, и поспешил развеять эти мысли:

– Не вы это придумали. И поверьте, никому не нужно, чтобы вас убили за неповиновение и паства осталась бы без вашей светлой головы. Я не упомяну в докладах, что вы что-то… – я поморщился, – благословляли, вы не понесёте наказания. Особенно учитывая, что вы обещали мне помогать. Не тревожьтесь.

– Вы не понимаете. – Он печально посмотрел мне в глаза. – Я уже наказан.

С этим я был согласен: жизнь здесь, да ещё под таким грузом, весьма походила на каторгу. И я в который раз пообещал себе, что для этого юноши она скоро кончится. Я буду очень настойчив и не приму отказа, если… когда придёт время возвращаться в Вену. Такие задатки и ум, такая открытая людям душа не должны пропадать во мраке.

– Поверьте, – я коснулся его плеча, – пока вы не сжигаете живых людей, всё в порядке. А сжигать живых вы не позволите.

Если, конечно, хватит сил и смелости, в чём я немного сомневался.

– Не позволю, – с тяжёлой решимостью кивнул он, хотя я не задавал ему вопроса. – Если попытаются, то пусть первым сожгут меня.

– Занятная мысль… – пробормотал Вудфолл и хмыкнул.

Я не стал его одёргивать, не хотел даже вникать в нелепые слова. Бесик же, погружающийся в невесёлые раздумья, кажется, вовсе ничего не слышал. Он ещё раз попрощался и поспешил прочь, к сидящей у ограды девушке с каштановыми кудрями. Он поднял её за руки, отряхнул и быстро благословил. Она кулаками, как ребёнок, вытерла слёзы. Они обменялись парой фраз – и вот она улыбнулась разбитыми губами, попыталась поцеловать Рушкевичу руку, но он не дал, а только сам поцеловал её в лоб. Ещё пара фраз – и Бесик, словно обугленный в своём чёрном одеянии, быстро растворился в толпе.

– Становится интереснее! – Вудфолл поднял указательный палец. – Чувствуете?

Я чувствовал только амбре горелых тел, невероятную усталость и дурноту, но не стал ничем из этого делиться. С avvisatori мы, почти не разговаривая, вернулись на постоялый двор и разошлись по комнатам для отдыха. Мой сон был недолгим; его быстро оборвали суматошные, жуткие, окрашенные огнём и кровью видения, и всё, что осталось, – проклиная белый свет, сесть за записи. Сейчас, глядя на рождённые моим пером строки, я задаюсь вопросом: смогу ли я отныне вообще когда-нибудь нормально спать?

8/13

Каменная Горка, «Копыто», 20 февраля, шесть часов пополудни

Должен признаться, не испытываю особых сожалений по поводу того, что прервал записи на три дня, хотя недавно обещал себе не пропускать ни одного. Увы, если бы я скрупулёзно расписал впечатления последнего времени, получилось бы просто объёмистое, мутное, ни о чём не говорящее повествование. Оно едва ли имело бы какую-то ценность, помимо научной, да и ту скорее для моих молодых коллег, чем для меня впоследствии.

Туда вошло бы немного прямой медицинской практики: за минувшие дни весь город выведал о моём приезде и стал пользоваться им, так что мне случилось и вправить несколько костей, и вынуть пару пуль, и даже помочь принять одни сложные роды с рассечением близнецов. Туда также вошла бы уйма «оккультных» проб, ошибок и формальностей вроде проверки воды и почвы, которую я провёл и которая ничего не подсказала. Разумеется, мне ещё придётся сесть за подобную писанину, когда настанет время бумаг официальных; ныне же я лишь обобщу всё, что представляет хоть какой-то личный интерес, а заодно оправдаю долгую тишину почти непрерывной занятостью. Я ведь действительно был занят.

Итак, после страшных и показательных событий на погосте Каменная Горка неожиданно окуталась благоденственной тишиной. Тишина эта проявила себя во всём, даже в погоде: ушли тучи, накануне казавшиеся нерассеиваемыми; солнце начало приятно, по-весеннему греть; изморозь по утрам очаровывала кристальной хрупкостью. Но, конечно же, погода была не главной переменой в городке; главным были спокойные лица, которые я видел, и мирные разговоры, которые слышал. Всё… кончилось? Я не смею озвучивать это, боясь спугнуть, но ничего неординарного не произошло ни вечером 17-го, ни ночью, ни следующим вечером и следующей ночью, ни ночью на 20-е, и более мне не сообщали ни об одном больном, слёгшем без видимых причин от истощения.

Я знаю это точно, так как уже при помощи Капиевского свёл знакомство с другими городскими врачами. Они оказались будто скроены по одному лекалу: приятные общительные люди с размытыми взглядами на происходящее, колеблющимися между мистицизмом и скепсисом. Конечно, ничего из услышанного от Вудфолла или увиденного воочию я до их сведения не довёл, а на исполненные любопытства вопросы ответил, что действительно прибыл разобраться в том, что за пределами региона окрестили «hysteria lamia»[35], и заодно составить представление о состоянии местной медицины, дабы впоследствии милостью императрицы принять меры по его улучшению. Новые знакомые удовлетворились сполна и охотно предоставили мне кое-какие методологические и статистические данные, которые непременно пригодятся, когда я займусь общими, а не вампирскими проблемами этих территорий. Таким образом, вокруг меня по-прежнему нет шума, если исключить пару обстоятельств, которые я приведу ниже, – и надеюсь, так продлится ещё долго. Ведь, учитывая умонастроения горожан, было бы досадно оказаться следующим на кладбищенском костре.

Затишье, к счастью, устраивает и Вудфолла, с которым мы практически не видимся: avvisatori либо часами что-то пишет в комнате, либо просиживает в трапезном помещении «Копыта», подпаивая и слушая завсегдатаев, либо исследует окрестности, не обнаруживая, впрочем, ничего интересного – или по упрямству натуры не делясь находками. Его личность здорово интригует меня; мотивы и планы остаются загадкой, но увы, выбирать не приходится. Доверяет ли он мне больше, чем я ему? Ignoramus et ignorabimus – не знаю и, возможно, не скоро узнаю. Пока это не имеет значения, у меня достаточно своих дел.

Зато с avvisatori мы посещаем большую часть церковных служб, правда, по разным причинам. Я тревожусь о физическом и душевном состоянии герра Рушкевича: с каждой встречей он кажется всё более нездоровым, хотя то, как он обращается к Господу и как в целом держится, по-прежнему необъяснимо завораживает не только паству, но и меня. Что касается Вудфолла… часто я ловлю его пристальный взгляд, устремлённый на священника, и слышу что-нибудь вроде «Любопытная личность. Крайне любопытная…»

Вудфолл произносит это с неясной интонацией – не то cum quodam fastidio[36], не то жалостливо, не то изумлённо. Так он мог бы реагировать, например, на котёнка, отличающегося каким-нибудь особенным уродством вроде наличия двух голов или недоразвитых, слабеньких крыльев. Ну а если Бесик подходит пообщаться, avvisatori остаётся неизменно снисходительным и равнодушным, больше молчит. Пару раз, когда я, раздражённый таким отношением, задавал прямые вопросы о причинах, Вудфолл качал головой: «Поживём – увидим». Ясно одно, священник интересует его, и я не удивлюсь, если в ближайшее время узнаю, что avvisatori за ним следит. Пока я стараюсь не надумывать лишнего. Повторюсь, часть меня трусливо и вероломно надеется, что всё, случившееся до 17-го числа, позади и вскоре предстанет досадным помутнением рассудка, наложившимся на скорбные обстоятельства. Я радуюсь каждому благому знамению.

Я не писал всё это время не только дневника, но и весточек родным или промежуточных отчётов императрице. Это не имело смысла: Вудфолл прав, перевал, через который проходила единственная пригодная для кареты дорога, завален; об этом доложили из ютившихся ближе к тем местам селений. Случайность это или не зря я что-то заподозрил? Не причастен ли к завалу сам доблестный англичанин? Огромный вопрос. Так или иначе, в Вену от меня успело уйти одно письмо, да и то под сомнением. Молюсь, чтобы императрица не тревожилась – беспокойства ей вредны – и чтобы не тревожила моих домашних. Впрочем, ей свойственна потрясающая жизнестойкость; она не впадёт так просто в отчаяние и тем более не станет сеять его. Если бы не печальный факт пропажи Мишкольца, о котором, кстати, по-прежнему ни слуху ни духу, она, вероятно, вообще не придала бы значения моему долгому молчанию: решила бы, что я увлёкся местными красотами, кухней, знакомствами и своим трудом. Все мы люди, и всё возможно в таком краю, как Моравия.

Возвращаюсь к конкретике. Часть вчерашнего дня и половину сегодняшнего я провёл всё на том же печальном кладбище, в заброшенной сторожке, уйдя в исследования трупов. С трудом, после долгих разговоров с местными медиками, мне удалось поднять из глубин их нетвёрдой памяти имена несчастных, обстоятельства чьей смерти напоминали недавние, но кто каким-то чудом избежал последнего и более ранних аутодафе. С ещё большим трудом, надавив на Вукасовича, позиция которого по вампирскому вопросу всё ближе смещается к дикарской (sic!), я вытребовал пару солдат в помощь, а перед этим добился последнего нужного разрешения на эксгумацию – от Рушкевича.

Наверное, не всякое духовное лицо в глуши подписало бы такую бумагу после произошедшего намедни действа с костром. Но Бесик, как и обещал, подписал её без колебаний и даже выказал желание ассистировать мне на каком-нибудь вскрытии. Таким поступком он добился не одного косого взгляда прихожан в свою сторону; не поддержали его и семинаристы. Но тревожиться ещё и об этом рано: авторитет священника слишком велик, и можно надеяться, что бóльшая часть населения всё-таки примет его поступки как общее благо, в конце концов, паству именно потому зовут паствой. Да и, будь иначе, мне размозжили бы голову ещё на подходе к кладбищенской ограде.

Мероприятие, на которое я возлагал надежды, увы, оказалось бесплодным: в поднятых гробах лежали обычные двух-шестинедельные покойники, исследование которых не дало ничего, кроме въевшейся в меня привычной вони и знакомства с местными насекомыми – личинками, мокрицами, жуками и, разумеется, червями мучнистого и коричневого цветов. Зато большим открытием для меня стали хладнокровие и аккуратность Бесика, действительно помогавшего мне сегодня перед утренней службой. Я не мог не оценить: он отлично управляется с инструментами и, чтобы, например, сделать нужные надрезы, ему даже не требуются пространные анатомические указания, какие обычно приходится расточать студентам. Брезгливость же у него отсутствует напрочь.

– Вы хорошо учились в Праге, – похвалил его я, когда ему пришло время уходить. – Много работали в анатомическом театре?

– Да, очень, – кивнул он, обмывая и вытирая руки. – Мне это нравилось.

– Парадоксально, учитывая, на что вы в итоге перешли… – На самом деле радикальная смена интересов, да ещё и называемая временной, удивляла меня со дня знакомства, но я не решался подступиться к теме. – Большая часть церковников до сих пор не очень-то лояльна к прогрессивной медицине. Боюсь, узнав, что вы рвётесь обратно на эту стезю, они предадут вас какой-нибудь анафеме.

– Пусть, – ровно ответил Бесик. Возможно, он не понял моего завуалированного вопроса, а возможно, изобразил непонимание. – Знаете, порой мне кажется, что Бог не в церковных таинствах и у Него определённо нет… любимцев? Его любовь не может зависеть от сана или частоты молитв. Я верю: что бы я ни выбрал, Он останется со мной. А вы?..

Со мной ли Бог? Удивительно, но этим вопросом я прежде задавался, лишь сталкиваясь с бедами, например, когда потерял сына. Эгоистичное свойство человеческой натуры – в горестях своих винить некие высшие силы, зато за радости петь дифирамбы самим себе. Не зная, что ответить, я предпочёл всё же ободрить его:

– Est deus in nobis[37]. Так говорили ещё древние.

Рушкевич улыбнулся, помолчал немного и вдруг признался:

– К слову, меня интересовала именно ваша тема – поиск аномалий, отличающих людей от… не совсем людей. В пражские анатомические театры попадали порой якобы всевозможные колдуны, и я работал с их трупами. Профессора поощряли этот интерес.

– Почему вы углублялись в такое? – изумился я. – Знаю, вы склонны к мистицизму, но тема далеко не самая академичная.

Он, непривычно одетый в простую рубашку и жилет, принялся оправлять длинноватые рукава. Мне в лицо он больше не смотрел, вероятно, решив, что я его осуждаю.

– Я… надеялся, что это можно как-то вылечить.

Между нами повисла пауза.

– И?.. – облизнув губы, поинтересовался наконец я.

– В какой-то момент я сделал вывод, что нельзя, – грустно отозвался Бесик. – И теперь, раз успехов не добились даже вы, делаю снова.

– Я ещё попытаюсь. – Сохраняя вполне бодрый настрой, я улыбнулся ему. – В конце концов мне нужно прикрепить к отчёту побольше материалов. А вам, наверное…

– Пора, я… – начал он, осёкся и вдруг покачнулся.

Судя по закатившимся, а потом закрывшимся глазам, это была не просто секундная слабость. Благо священник стоял близко, и я успел поддержать его, иначе он мог при падении удариться и разбить о край стола голову. Но, видимо, я неосторожно сжал его хрупкие плечи слишком крепко – он, тут же очнувшись и сдавленно зашипев, вырвался, буквально оттолкнул меня, отшатнулся. В мутном от слёз взгляде вспыхнуло такое страдание, что кровь застыла у меня в жилах.

– Боже, простите…

Мы произнесли это разом и замолчали. Я не двигался, боясь ещё как-то навредить, а Бесик медленно, с трудом, выпрямлял спину. Тишина сгущалась. Тревожась всё больше, я неотрывно наблюдал за ним. Он очень тяжело дышал и поджимал обескровленные губы; отведённой в сторону рукой тщетно искал хоть какую-то опору, шаря по воздуху.

– У вас… – я кивнул на его обожжённые ладони и опять удержался от вопроса, на который не имел права, – есть что-то ещё? Старая травма плечевого пояса, или рёбер, или…

– Да, вроде того, – отрывисто кивнул он.

«Откуда?..» Но и это осталось непроизнесённым.

– Простите, – повторил я. – Может, вам нужна помощь? Что-то неправильно срослось? Я могу посмотреть? У меня большой опыт в хир…

– Нет, что вы. – Он смахнул слёзы; во взгляд возвращалось мягкое спокойствие. – И это я должен извиняться. Вокруг меня слишком много людей в последние годы: я вообще побаиваюсь прикосновений, даже дружеских.

– Ах вот оно что. – Это я понимал, замечал подобное за старшей дочерью: в девичестве той не слишком нравились даже галантные поцелуи ручек от кавалеров. – Что ж, буду знать. Но, – я посерьёзнел, – обморок с вами случился ещё до того, как я вас поймал, верно? Это дурной симптом. Вам надо больше отдыхать.

Точно в подтверждение моих слов он опустил голову и принялся исступлённо тереть глаза, потом виски. Руки у него подрагивали.

– Да… пожалуй.

– Обещайте мне, – я вздохнул, борясь с непрошеной жалостью, – что хотя бы сегодняшнюю вечернюю службу проведёт за вас герр Хертц или герр Ондраш. А вы пораньше ляжете спать.

Он поднял глаза; я принял строгий вид. Похоже, Бесика это не впечатлило, потому что он опять слабо заулыбался. На ногах он пока держался, что утешало.

– Я подумаю. Благодарю. Мне действительно пора.

Он сам протянул мне руку, показывая, что его нетерпимость к прикосновениям всё же не тотальна, и покинул сторожку. Завершать работу мне предстояло в одиночку, и вскоре я окончательно убедился, что зря потратил время. Исследования не дали ничего, разве что неоднократно подтвердилась концепция Вудфолла о ранах на шее: кожа осматриваемых, несмотря на значительно изменившееся состояние, явно не хранила следов укусов. Впрочем, подтверждать подобное нужды не было, ибо я видел достаточно. В итоге меня взяла лютая досада, и сладить с ней никак не удалось. Оставалось только покориться и поискать иное поле медицинской деятельности.

Оставив трупы на попечение могильщиков и добравшись до выхода с кладбища, я задержался у ворот. Здесь стояли мрачные часовые, которые, уловив идущее от меня амбре, переглянулись. Один смачно плюнул на землю, второй постучал по ней штыком и перекрестился. Я мог понять их поведение, понимал также, что не вправе злиться, и как можно миролюбивее спросил:

– Не приходили сюда по мою душу?

Ближний малый, широкоплечий и с переломанным когда-то носом, покачал головой.

– Никак нет, ваше превосходительство. Священник вроде как пояснил, что вы орудуете во благо, хотя и трудно поверить, что мёртвых можно во благо тревожить.

Второй солдат, потоньше и пониже, со следами перенесённой в детстве оспы на впалых щеках, осторожно спросил:

– А что же, раз вы их поднимали, они сами-то снова не встанут?

Умилённый этой наивностью, я рассмеялся и покачал головой.

– Нет. И вообще всё это глупость. Мёртвые встают значительно реже, чем кажется.

«Но иногда…»

– А девчонка-то встала, так в городе говорят, – пробасил первый солдат. – Её видели. И ещё кого-то. Женщину с цветами в волосах и вроде как…

Они внезапно замялись. Один стал неловко сворачивать самокрутку; второй всё таращился на меня, потирая острый нос. Что они не договорили? Неожиданная мысль заставила меня, придав интонации побольше небрежности, уточнить:

– А ваш сослуживец… герр Бвальс… он, кстати, нашёлся?

Бумажка выпала у солдата из руки. Он опять переглянулся с товарищем – и теперь оба уставились на меня. Я всё понял, даже прежде чем прозвучало:

– Нет, ваше превосходительство, ищем.

Это они сказали хором и вроде бы спокойно; крупный солдат, кивнув на карету и Януша, ожидавшего поодаль, добавил:

– А вы, если закончили, лучше езжайте. Всё-таки… не нравится людям, когда на кладбище много живых шатается.

Крайне неумелая попытка прервать зашедший не в то русло разговор, но мне волей-неволей пришлось уступить. Я опасался, что стоит проявить характер – и Вукасович вовсе более не даст мне людей, наплевав на заверенный печатью Габсбургов приказ и чем-нибудь ловко отговорившись; настроение его скакало. Я кивнул и попрощался. Идя к экипажу, я спиной ощущал нервные взгляды солдат. Напоследок я услышал сдавленный шёпот:

– Смердит-то как… будто сам мертвяк.

Как ни неприятно, замечание было справедливым и ныне приобретает особую значимость, учитывая, что сегодня мне прислали настойчивое приглашение Штигги. Я не желал его принимать, но настоял получивший такое же Вудфолл. Ему до раздражения нравится фанфаронствовать и будить любопытство, но так и быть, я потворствую сегодня его мальчишеской прихоти и отработаю отвратительную повинность. Остаётся надеяться, что от запаха гнили я отмылся, и достать из глубин багажа если не парик, превратившийся, наверное, в облезлую коровью лепёшку, то хотя бы парижский парфюм.

Я напишу ещё вечером, если визит даст моему уму хоть какую-то пищу и не затянется. Но какая же все эти вечера vanitas vanitatum[38]!

9/13

Каменная Горка, «Копыто», 21 февраля, около десяти часов утра

Обстоятельства сложились так, что запись я вновь делаю, не понимая, на каком я свете. В любом случае я приложу все силы к тому, чтобы сохранить рассудок и упорядочить произошедшее как на бумаге, так и в голове. Может, после довольно долгого сна, который я себе позволил, избежать впадения в абсурд всё же удастся.

Начну с того, что, едва закончив вчерашний, более чем формальный отчёт, я быстро побрился, облачился в наиболее опрятную из привезённой одежды и облился французской мерзостью, с моей точки зрения смердящей посильнее покойников. Даже без парика, просто с расчёсанными, подвитыми и напудренными волосами, вид у меня от этих ухищрений сразу стал какой-то неестественный, будто я влез в чужую шкуру. А ведь примерно так, да ещё во внушительных бинетах[39], я годами являлся в Хофбург, таким отражался в серебряных зеркалах, таким присутствовал на балах, в университете, театрах и соборах. Мне никогда не нравились гардеробно-косметические излишества высшего общества, но я смирялся с ними, оправдывая тем, что свет, как и любой организм, функционирует по своим законам и имеет свой набор внешних признаков. А тут обилие непрактичных, чисто декоративных деталей, даже в отделке камзола и рубашки, вдруг показалось мне как никогда чуждым, смешным, и я, наклонив голову, даже смахнул часть пудры с волос в цирюльный таз. За этим занятием меня и застал Арнольд Вудфолл, представший в привычном облике, какой благоверная моя зовёт обыкновенно «оторви и брось». Единственное, что поменялось, – рубашку ему либо заштопали, либо он сменил её на запасную, да ещё причесался и почистил башмаки.

– Доктор, будьте осторожны, – с порога напутствовал он.

– О чём вы? – проворчал я, распрямляясь и отряхиваясь.

– Близится ночь… – туманно бросил Вудфолл, и мне захотелось хорошенько его стукнуть. – Она всегда несёт правду.

– Вы чего-то ждёте? – стараясь говорить мирно, уточнил я.

– Луна растёт. – Он всё так же юлил. Я будто голыми руками ловил угря или ещё какую-нибудь вёрткую рыбу. – Скоро многие уже не смогут скрываться.

Я вздохнул, отмахнулся и, кинув на себя последний раздосадованно-недоумённый взгляд в зеркало, последовал к выходу. Как ни странно, острый на язык avvisatori ничего не сказал ни про пудру, ни про запах духов, ни про кружевные манжеты, и скоро мы, сев в мою карету, отправились по указанному адресу.

Как я и ожидал, Штигги обосновались в центре, на улочке между Кровоточащей часовней и ратушной площадью. Дом у них более чем внушительный; на фоне других выглядит настоящим дворцом, хотя в Вене выглядел бы тем, чем и является, – безвкусным гнездом разбогатевшего бюргера, непонятно как получившего титул. Здесь же расписанный фресками фасад, золочёный герб над добротными резными дверями, высокая крыша, сторожащие её сфинксы и две островерхие башенки на манер кошачьих ушей – всё призвано кричать о достатке, гостеприимстве и, конечно, просвещённости хозяев. Впрочем, сдержанная розовато-песочная отделка и вольготно расползшийся по стенам плющ придают особняку необъяснимое провинциальное очарование.

Все окна светились, а на крыльце, вытянувшись в струнки, ждали расфранченные лакеи и сама хозяйка дома, высокая, в противоположность мужу худосочная, в расшитом зелёными самоцветами платье. На камнях играло свечное пламя, а причёска – устаревший пышный фонтанж[40] – возвышалась над фрау Штигг почти на голову. Дама напоминала какую-то лесную волшебницу и, как оказалось, ждала именно нас; прочих гостей остались встречать только лакеи. Выслушав любезности, фрау Штигг защебетала молодым голосом, который не слишком вязался с увядшим лицом, и поскорее пригласила нас в щедро украшенный огромными, почти хофбургскими зеркалами холл. Сумерки уже сгущались, но обильный свечной свет немного рассеивал тревогу.

Ради знакомства со столичными гостями аптекарь собрал всё общество, которое считал приличным. Здесь были как мелкие аристократы, так и обеспеченные торговцы с жёнами; был кругленький болтливый почтмейстер; были несколько врачей, правда, без Капиевского, и затесался владелец жалкой, едва насчитывавшей два листа, газетёнки. Приехали ещё многие, с кем в месте менее диком меня вряд ли стали бы сводить; я даже не запомнил должностей и имён. Маркус на сборище не заглянул, и вообще чиновников можно было посчитать по пальцам: они, вероятно, пресытились рабочим общением с моей персоной. Зато среди гостей выделялись несколько молодых солдат приятной наружности. Вукасович отсутствовал и, как я с удивлением выяснил, вообще был «не охотник до балов, ханжа».

Знакомство состоялось – и, кстати, было не обременительным, довольно милым. Вудфолл и вовсе мгновенно попал в окружение прелестных девиц, для которых его выправка, простолюдинский загар, блеск глаз и лихие, но тонкие шуточки были что огонь для мотыльков. Юные создания увлекли и его, и прочих потенциальных кавалеров в самую просторную залу: там приглашённые музыканты играли что-то, что в столице звучало с полдюжины лет назад, но молодёжи, любившей танцы, вполне годилось. Я же остался с более почтенным обществом в аляповатом салоне, заставленном похожими на грустных осликов креслами и колченогими игровыми столами.

Удивительно, но говорили со мной не о том, чего я ожидал, – не о вампирах; тема мало у кого будила интерес. Спрашивали о столице: о тамошней моде, пикантных историях в высших кругах, популярных лошадиных и собачьих породах, театральных постановках, немало – о моих служебных делах. На главный и, видимо, спорный вопрос мужской половины собравшихся – действительно ли её величество по-прежнему куда главнее его величества – я без колебаний ответил утвердительно, и женщины восторжествовали. Я стал объяснять, какую роль в таком раскладе сыграла небезызвестная Sanctio Pragmatica[41]. Меня, окружив, слушали с нарастающим любопытством. Беседа проходила ровно, была не лишена приятности – уютная, нечопорная, разбавляемая смешками и фривольными замечаниями из разряда «Жена, значит, голова, а муж… он что же, шея?» Затем мы поговорили о припарках и моих исследованиях в области дозировки сулемы, ещё немного – о живописи… и, наконец, ко мне почти потеряли интерес. Многие гости разошлись к столам и заговорили о своём; другие начали играть в какое-то местное подобие марьяжа; третьи вышли подышать воздухом в расположенный на заднем дворе скромный садик. Меня какое-то время развлекал сам герр Штигг – занятными с его точки зрения медицинскими байками о пиявках и уринотерапии. Потом в прохладной столовой накрыли по-провинциальному обильный ужин, к которому присоединилась раскрасневшаяся, оживлённая танцами и флиртом молодёжь. Вудфолл казался до неприличия безмятежным, сиял разнеженным самодовольством. Я только усмехался про себя: быстро же он забыл собственные мрачные предупреждения и отдался трём бесхитростным эпикурейским заповедям: ede, bibi, lude[42].

– Ну и где же ваши тайны ночи? – спросил я, ненадолго задержав его рядом с собой.

– Всему, всему своё время, – отозвался он, не без восторга созерцая поверх моего плеча громадного зайца, окружённого красной капустой и тремя видами кнедликов.

Это была лишь одна из диковин; запечённые утки и рёбрышки на досках не уступали ей. Блюда, живописные, божественные, но по-моравски тяжёлые, очень странно соседствовали с золочёной посудой и тончайшим хрусталём бокалов, графинов и полоскательниц, с белоснежными скатертями и изумрудными дорожками. Несомненный парадокс провинции – тяга в знатных трапезах соединять разнузданность трактира и неуклюжий лоск дворца.

– Не думал, что вы такой адепт балов, – поддразнил Вудфолла я.

Он невозмутимо рассмеялся, откинув растрёпанную голову.

– Моя жизнь очень зыбка, доктор, как финансово, так и в целом. У меня бывают недели голода и дни, когда я не уверен, что завтра наступит. В отличие от… – благо он опустил презрительное «вас», – многих, я никогда не знал даже малейшей стабильности, да особо к ней и не стремился. Так что, осудите меня за низменные животные радости? – Он развязно схватил с блюда кнедлик и отправил в рот.

– Не осужу, – мирно уверил я, но всё же напомнил: – Не кичитесь и не заблуждайтесь. Если вы думаете, будто я не знал рисков и неудач…

– Знали, – с набитым ртом откликнулся avvisatori, заглотил кнедлик и понизил тон. – Я много о вас вызнал: и про то, как вас травили за веру, и про то, как из-за неё запретили преподавать, и про вспышки оспы, с которыми вы имели дело и в которых…

Он осёкся. Но я очень хорошо понял, о ком именно он чуть не сказал.

– Не будем об этом, хорошо? – Наверное, моё лицо изменилось, потому что Вудфолл вдруг сконфузился и поспешил скрыть это за усмешкой:

– А в целом, доктор, вряд ли обязательно постоянно рисковать жизнью, чтобы уметь ею наслаждаться. Вот вы умеете?

– Даже не знаю. В некоторой степени, но недостаточно, наверное…

– Учитесь! – назидательно откликнулся он и направился к своему месту, в гуще девиц и солдат. – Учиться никогда не поздно, всему. А по мне так обидно будет, например, погибнуть в бою, не отведав такой зайчатины.

Тут было не поспорить. Я рассмеялся, про себя невольно восхитившись этим подходом. Наслаждаюсь ли я жизнью или просто живу? Ещё один вопрос, который я никогда не ворошил. Поразительно, сколько вопросов всякие новые знакомцы – Петро Капиевский, Бесик, эта пародия на графа Сен-Жермена[43] – во мне будят на шестом десятке!

После трапезы, когда уже все собрались в одной зале и желающим подали кофе, хозяйка предложила в дополнение к разговорам неожиданное увеселение. По властному жесту её холёной руки одна из дочерей, худенькая и робкая, села за клавесин. Вторая – старше, намного красивее, с беспокойными пронзительными глазами дикого оленёнка – встала подле сестры, и все сразу примолкли. Как оказалось, София – так звали эту девушку, утянутую тугим корсетом, – славится чарующим, унаследованным от матери и даже ещё более прекрасным голосом. И она сочла большой честью спеть для нас. Вудфолл обаятельно ей заулыбался и подмигнул; я тоже не стал возражать. Пусть музыка не среди моих страстей, но, пожалуй, я немного по ней соскучился.

«Оленёнок» действительно спела, причём не на моравском, не на французском и даже не на какой-нибудь их кошмарной провинциальной смеси. Нет, под сводами залы звучал один из очень старых южно-немецких диалектов, где я понял только часть слов. Но я не мог не отметить: голосовые данные фройляйн Штигг, равно как и её свежее личико, достойны если и не венской, то пражской оперной сцены точно. О, это талант, несомненный талант.

Песня была выразительной и щемящей. Пока я слушал, мною овладела тоска, связанная не столько даже с мотивом, сколько с разбуженными мыслями – о доме, о Вене и о музыке. Вдруг вспомнился один эпизод: как совсем юный Готфрид впервые поставил меня, да и всех нас, перед фактом, что музыка – часть его жизни. Тогда он торжественно созвал семью в гостиную, уселся за инструмент, сообщил, что сейчас мы откроем его с новой стороны… и обрушил на наши головы нечто настолько тягомотное, напыщенное и невнятное, что большую часть «концерта» мы с Ламбертиной беспомощно переглядывались, Лизхен зевала в кружевной веер, а Мари и Гилберт, словно обезьянки, на пару корчили брату в спину рожи. Когда Готфрид закончил, мы ему поаплодировали, и жена даже нашла пару тёплых слов. Спать я шёл, не зная, куда деть глаза, а поутру первой моей мыслью было: «О боже, мой сын бездарен», а продолжением: «…и не понимает этого». Я не питал иллюзий о неогранённом алмазе: заниматься Готфрид начал намного раньше, просто никогда прежде не играл для нас. Я даже не смел позже просить его не играть вообще ни для кого или, по крайней мере, играть только чужие сочинения, но, видимо, к этому он пришёл сам: импровизировал только дома. Как бы там ни было… я долго не мог поверить, что мой способный к языкам и наделённый незаурядным стратегическим умом сын – несчастное создание, пытающееся говорить голосом нот. Пытающееся, увы, тщетно, мрачнеющее от этого с каждым днём. Каково это – когда некое желание непрерывно грызёт изнутри, но ты никогда не сможешь осуществить его? И в противоположность моему бедному упрямцу – этот Оленёнок, маленькая богиня, поющая так, будто родилась для триумфов.

Закончив, девушка – после продолжительных оваций – сама подошла к нам с avvisatori и робко взяла меня за руку, заглядывая в лицо.

– Вы загрустили…

– Немного, и то лишь потому, что вы растрогали меня, – спешно уверил её я, отбрасывая пустые размышления. – А скажите-ка, о чём вы пели?

– О!.. – Она оживилась и охотно пояснила: – Баллада называется «Выйди, сердце моё». Это история о фройляйн, чей возлюбленный ушёл на войну с османами и там погиб. Но она продолжала ждать его, и он вернулся однажды ночной тенью, и звёздное небо навсегда поселилось в его глазах… – она с мечтательным видом, определённо призванным впечатлить Вудфолла, заправила за ухо тугой тёмный локон, – и он увел её за собой в таинственное королевство. И более их никто не видел. Так романтично и грустно…

– М-да, впечатляет. – Avvisatori, казалось, еле подавил зевок, но более никак выдать своё отвратительное воспитание, к счастью, не успел.

Девушка, поникнув, сказала мне:

– Я как-то пела это для моей бедной Барбары. Как она? Я знаю, вы ходите к ней…

– Всё ещё не очень хорошо, – с грустью отозвался я. – Зато сегодня поела и встала после моего массажа ног, и мы немного прогулялись по двору. Чудесная девушка: знаете, от меня после исследований, наверное, разило мертвечиной, а она ничего не выказала.

Барбарой Дворжак звали ту самую несчастную, на которую обрушила жестокость кладбищенская толпа. Дочь местного финансиста, она, как я понял, тайно находилась в романтической связи с покойным Анджеем Рихтером. На аутодафе, когда бедняжка не выдержала надругательства над возлюбленным, связь открылась и городу, и семье. Барбару заклеймили как «невесту вампира» и, несмотря на заступничество Бесика, по пути в церковь закидали камнями и навозом. Телесно она не слишком пострадала, но душа её надломилась; два дня она пролежала без движения, отказываясь от пищи и воды и только плача. Я иногда действительно навещал её, даже сегодня. Я постепенно перестаю опасаться за её состояние, но давать ложную надежду верной подруге не стал.

– Да, она святая, – прошептала София, и в голосе зазвенели слёзы. – И вы тоже…

Словами она обезоружила меня, но, к счастью, мне не пришлось искать ответ.

– Вижу, вам понравилось! – рядом появилась мать Софии, гордая настолько, что зарумянились бледные щёки. Оленёнок торопливо улыбнулась. – Моё сокровище частенько выбирает печальные и пугающие сюжеты, но этот у неё любимый. – Обмахнув веером бюст, фрау Штигг по-девичьи хихикнула: – Представляете, Софи столь любит его, что пару раз ночами ей уже мерещился некий темноволосый красавец в окне! Конечно, как честная девушка, она его не впускала, да и не могло ничего такого быть, но всё же…

– Мама! – Оленёнок залилась очаровательным сердитым румянцем. – Разве господам из столицы это интересно? Не выставляй меня дурочкой!

Вудфолл многообещающе хмыкнул и хлопнул в ладоши. Дрожь пробежала у меня по спине, но я, не поворачиваясь к avvisatori, поспешил выдавить улыбку и шутливо напутствовать обеих хозяек дома:

– Последнее – самое правильное. Фантазия есть фантазия, но не нужно открывать незнакомцам окно, какими бы красивыми они ни казались. Вдруг… – я вовремя себя одёрнул и нашёл прозаичную замену слову «вампиры», – разбойники?

Девушка кивнула. Она всё ещё смущалась и грустила, в то время как несколько окруживших нас гостей умилялись по поводу услышанной истории и расспрашивали подробности. Воспользовавшись этим, я всё же обернулся на своего невольного компаньона. Вудфолл, стоя подле меня, не улыбался; более того, он весь подобрался, как большая вышколенная борзая, и я полностью его понимал… понимал ровно до момента, пока avvisatori вдруг не спросил, испытующе глянув Софии Штигг в глаза:

– Скажите! А не был ли гость в окне похож на местного священника?

Я поперхнулся воздухом. Какая несусветная чушь! Кулаки явственно хрустнули, и уже в который раз мне захотелось хорошенько надрать Вудфоллу уши – а ведь я никогда не бил даже собственных детей, считая любые телесные наказания не менее вредными и разрушительными, чем излишнее баловство. Собравшись, выдохнув и разжав руки, я скрестил их на груди и ограничился лаконичным замечанием на латыни:

– Parturiunt montes, nascitur ridiculus mus.[44]

Некоторые меня поняли и засмеялись; другие вряд ли, но засмеялись тоже. Засмеялась и фройляйн Штигг, окинув Вудфолла взглядом, полным нескрываемого удивления:

– Что вы, герр. Если даже там, возле моего окна, и вправду кто-то был, то не наш священник. Он очень красив, но у него… – она чуть слышно вздохнула, краснея сильнее, – наверняка много более значимых дел, да и как можно… ему же это запрещено!

– После таких подозрений, – хохотнул её отец, привлечённый беседой и выросший рядом с нами, – в вашей профессии, герр Вудфолл, уже не приходится сомневаться. Но поверьте на слово, существа благочестивее Бесика Рушкевича в нашем захолустье не сыскать. Да он ото всех шарахается, и так было ещё до принятия сана! Вряд ли ему вообще известно, с какой стороны подходят к фройляйн. Бедный мальчик…

Вудфолл улыбнулся, но его глаза хранили насторожённое выражение. На меня он не смотрел, и я тоже предпочёл отвернуться. Мой взгляд, конечно, не застила кровавая пелена, но я был недалёк от этого и сам не до конца понимал причины столь бурного гнева. Впрочем, нет… понимал. Понимал, и от этого становилось всё сквернее. Мой самообман продолжался, а после утреннего блестящего вскрытия, и проникновенного разговора, и страшного болезненного обморока Бесика достиг уже едва контролируемых пределов. Я желал помочь ему, желал защитить и представить не мог, что защищать придётся ещё и от этого небритого зубоскалящего мужлана с мозгами набекрень. Что он может удумать?

– Славно я вас потешил… правда? – полюбопытствовал тем временем avvisatori, подмигивая обществу. – Конечно же, я шучу, я всегда шучу о серьёзном, так проще…

Все согласились, и только я хмуро промолчал. Вечер продолжился; снова зажурчали мирные, полусонные, малосодержательные разговоры, перемежаемые шлёпаньем карт и звоном кофейной посуды. Я едва это вытерпел.

Бурю я обрушил на Вудфолла, едва мы, распрощавшись со Штиггами, сели в карету. Конечно, на этот раз, в отличие от инцидента у Капиевского, я не распускал рук – просто, едва преодолев площадь у часовни и свернув в переулок, приказал Янушу остановиться и развернулся к своему спутнику. Тот и бровью не повёл, когда я рявкнул:

– Что это было? Вы соображали, что несли?

Вудфолл не задал уточняющих вопросов, укрепив меня в мысли, что подобное он предугадал и заранее вооружился подходящими ответами. Это не могло не раздосадовать, но отступать было поздно. Едва он равнодушно изрёк: «Гипотеза», я снова напустился на него не хуже бойцового петуха, какими лет двести назад тешились курфюрсты на пиршествах:

– В городе, где неизвестные твари убивают кого попало, вы бросаете тень на человека не то что невинного, но на оплот покоя, единственного защитника горожан! Пусть даже в шутку! Вы видели, что сделали с несчастной девчушкой Дворжак, вы хотите, чтобы это повторилось с ним? Ваше отвратительное, глупое canina facundia[45] меня…

– Защитник… – протянул avvisatori и знакомо цокнул языком. – Любезный доктор, а присмотритесь-ка к этому защитнику, к которому вы по каким-то причинам столь воспылали нежными чувствами. На досуге.

– Вы не поверите, но я и так делаю это регулярно. И вижу качества, которых… – я знал, что намёк поймут, и допустил его сознательно, – иной молодёжи не хватает. Я, знаете ли, отвратительно схожусь с представителями новых поколений, не всегда понимаю ваши ценности и устремления, но тут…

Вудфолл, хмыкнув, демонстративно закинул ногу на ногу.

– Можно всё-таки узнать, что заставляет вас испытывать к герру Рушкевичу такую слепую симпатию? Нет… – его глаза сузились, – мне прекрасно известно, что в столице – и не только там, да что там, со времён Рима – для иных уважаемых господ святое дело окружать себя красивыми одарёнными юношами, брать их под патронаж, нежнейше заботиться, ну и задним числом…

Я хотел схватить его за ворот, а может, распахнув дверцу, вышвырнуть из кареты на мостовую, но вовремя вспомнил бессмертные слова из «Прометеева огня». Iuppiter iratus ergo nefas[46]. Удивительно, сколько спасительной отрезвляющей мудрости припасли для нас древние, речь ведь, кажется, о II веке! Цитата эта, сродни прохладному дуновению, заставила меня остаться неподвижным, и именно спокойствие дало подметить, как avvisatori подобрался, как ждёт реакции. Ему с самого начала нравилось играть со мной, раздражать меня, превращать в того, кем я совсем не хотел и не хочу становиться, – в склочного старика, потерявшего где-то и зубы, и последние мозги. Я криво усмехнулся: нет, не на того напал; и то, и другое ещё при мне.

– О, так у вас вопросы к моим моральным устоям, Вудфолл? Поясните, какое они имеют значение в нашем предприятии? Вопроса, откуда берутся подобные подозрения, даже не задаю: гнусь – всё-таки ваша профессия, ваш хлеб, не так ли? По прибытии в Вену можете поинтересоваться у кого-нибудь из моих врагов – людей особо наблюдательных и нетерпимых, – насколько часто я развращаю юношей ради мелких сладострастных удовольствий. Но даже их ответ вас, боюсь, разочарует. – Этого было мало; я продолжил: – И главное, мой вам совет на будущее, уж уважьте седины. Если вы не способны и не склонны привязываться к ближним, не мерьте всех по себе. Вы пока нужны мне, и я прощу броски грязью, но другие, особенно в кругах, к которым вы так рвётесь, не потерпят.

Надолго повисла тяжёлая тишина. Я не собирался на полном серьёзе обсуждать свои мотивы, не собирался размениваться на лишние проявления чувств, не собирался усугублять ссору – просто хотел раз и навсегда показать, что не потерплю от этого молодчика никакой двоякости в отношении тех, кто мне симпатичен. Меня поняли: Арнольд Вудфолл наконец кивнул. Судя по смягчившемуся тону и понурому виду, он временно сдался.

– Хорошо. Допустим, я позволил себе лишнее. Я и сам понимаю: вы проявляете участие к этому… юноше искренне, так, как никто никогда не… – он запнулся; шрам в углу рта дрогнул, – неважно. Но я всё же прошу вас, доктор, не теряйте объективности. Загляните повнимательнее в его глаза. Что вы там обычно видите?

Я поджал губы, ответ мне не нравился.

– Я вижу, что у него непростое прошлое. И что он очень глубоко верит.

Лицо Вудфолла приняло до странности скорбное, почти жалостливое выражение, но тут же он упрямо отчеканил:

– Дракула тоже был человеком самой искренней веры и ничуть не опасался солнца.

Доводу ощутимо не хватало весомости. Я опять вскипел.

– Никто не доказал, что Дракула действительно был вампиром. И хватит всюду поминать его. Уверен, в гробу он уже натёр себе бока.

Вудфолл поправил воротник и ничего не ответил. Поразительная, ослиная твердолобость! И всё же я постарался больше не взрываться и прояснить ситуацию, в конце концов, с логикой у avvisatori проблем не было; он мог меня услышать. Должен был.

– Вы подозреваете Бесика Рушкевича потому, что его руки обожжены? – спросил я. – Или потому, что он боится темноты?

В глазах Вудфолла загорелось удивление. Он тихо засмеялся, окончательно сбивая меня с толку, а потом пробормотал:

– Так вот оно что…

Я подождал и быстро получил снисходительное пояснение:

– Полагаете, герр Рушкевич старается поскорее скрыться с заходом солнца, потому что он боится? Нет, доктор. Он не боится. По крайней мере, не того, о чём вы думаете.

Подоплёка была ясна, но я уже не разозлился. Я кое-что вспомнил и прервал его:

– Ладно, Вудфолл. Довольно чуши. Вот вам сухой факт: герр Рушкевич выходит на улицу после наступления темноты, выходит в человеческом облике, на что бы вы ни намекали. Гарнизонные подтвердят: он никого не кусал, исповедуя солдата ночью.

…Но вскоре Анджей Рихтер умер, а Ференц Бвальс пропал – и что-то с этой пропажей нечисто. Обескураженный, я на всякий случай не стал продолжать. Конечно, это совпадение ничего не меняло в моём отношении к Бесику; у меня имелись ещё контраргументы. Впрочем, всё равно Вудфолл наверняка нашёл бы, что ответить. Поразмыслив, я решил не тратить сил, но он, явно войдя в азарт, вдруг подзуживающе щёлкнул пальцами.

– А попробуйте выманить вашего святошу на улицу сегодня. Нет! Прямо сейчас поедемте к нему и попробуем вместе. После этого мы с вами снова поговорим.

Он выглядел слишком уверенным, раздражающе уверенным. Я готов был скрипеть зубами, но знал, как это вредит их эмали. Поэтому я окончательно овладел собой, плюнул на дальнейшую болтовню, высунулся в окно и отдал Янушу пару распоряжений.

Карета повернула. Промозглые улицы встречали нас синей сумеречной тишиной. Вудфолл сидел с ухмылкой; руки он выжидательно сложил шпилем. Но невозмутимость и торжество несколько сошли с загорелой физиономии, когда лошади не остановились там, где темнел силуэт часовни, а направились дальше, вглубь центральных переулков.

– Не совсем понимаю, доктор, – наконец изрёк avvisatori. – Заблудились?

Я сел, зеркально повторив его позу.

– Нет, разумеется. Что непонятного, мой молодой друг? Вы ведь слышали рассказ фройляйн Штигг? Так вот, мы едем караулить загадочного воздыхателя к её окну.

– Чёрт, да с чего вы решили… – Он принялся тереть щетину.

– С того, что это куда разумнее, чем отнимать у городского священника и так-то жалкие крупицы сна по вашим пустякам. Я что, зря упросил его сегодня лечь пораньше? Ему неможется в последние дни, я волнуюсь о нём.

Вудфолл зыркнул на меня с состраданием и в который раз поверг в бешенство. Его попытки намекнуть на мою наивность и беспомощность никак не прекращались. Подавив эмоции, пожав плечами и приняв максимально отстранённый вид, я уточнил:

– Надеюсь, привычный набор у вас с собой?

Он фыркнул, но, как показалось, теперь с долей одобрения. По крайней мере, больше он не стал возражать, лишь пробормотал:

– Ладно. Это тоже недурной план. Попробуем.

«Привычный набор» его был скромным: фляга святой воды из Иерусалима; резное (вероятно, осиновое или боярышниковое) распятие с заточенным нижним концом, несколько кольев и пистолет – бесполезный, работающий по отношению к вампирам скорее как пугач против птиц. Меня тоже ещё в день встречи снабдили двумя кольями, которые я, к счастью, пока не применил, но с собой исправно таскал.

Мы вернулись к дому Штиггов, в котором постепенно гасли окна, и затаились в ближнем проулке. Отсюда особенно массивными казались прилёгшие на крыше сфинксы. Карету я отпустил: лишние свидетели возможным кошмарам были ни к чему, да и шума застоявшиеся пугливые лошади производили многовато. Януш с видимой неохотой повиновался. К слову, как выяснилось немногим позже, храбрости ему хватило, только чтобы вернуться к Кровоточащей часовне и уснуть там на лавке. Наше имущество он безответственно бросил перед входом, за что мы пренеприятно поплатились.

…К отбытию кареты нам с avvisatori удалось установить относительное перемирие. Имя Рушкевича более не произносилось, но думать я не переставал; всё перебирал в памяти мелкие, вроде бы незначительные детали – слова Вукасовича, собственные слова священника, его взгляды, шрамы… Деталей было много; ни одна ничего не подтверждала, но и не опровергала. И всё же я раз за разом твердил себе: Бесик просто не может быть одним из этих хотя бы потому, что он жив, носит крест и читает молитвы. Я уже не приводил в качестве аргумента доброту его сердца… Но моё – ныло, ноет и теперь.

Он явился спустя час бесплодного ожидания, когда я успел устать от едких взглядов Вудфолла и решить, что ошибся в опасениях. Юноша – к облегчению моему, конечно же, не Бесик, – возник из сгустка теней меж дальними домами, стремительно скользнул по мостовой и ловчее кошки взобрался по тонким побегам плюща на стене. Пока он ещё находился внизу, я его узнал, и, к ужасу моему, это оказался приятель покойного Рихтера, Бвальс – бледный, в рваном мундире, грязный и мало похожий на себя прежнего. Поджарая фигура его, как и фигура устрашающей девочки, слегка светилась, а луна делала это свечение текучим и мерцающим.

Вудфолл выстрелил ещё до того, как солдат постучал Софии Штигг в окно. Тело обрушилось вниз. В первый миг я даже подумал, что мы ошиблись и помешали обычному свиданию, но прямо в падении Бвальс гибко распрямился, метнулся в сторону и, оттолкнувшись словно бы просто от ветра, бросился на нас. Вудфолл шагнул вперёд, выхватил распятие и, хищно ухмыляясь, выставил на манер щита. Едва завидев его, юноша зашипел и снова непостижимым образом, не касаясь земли, изменил направление полёта. Он скользнул над нашими головами и прильнул к стене. Взгляд его, тёмная пустота, встретился с моим, и там промелькнуло узнавание.

– Ещё живы… – прошелестел он.

Вопреки попытке Вудфолла удержать меня я сделал шаг навстречу и вскинулся. Бвальс не двигался, огромный серо-чёрный мотылёк на песочно-розовом камне.

– Бога ради, что с вами стряслось? – воззвал я. – О вас тревожатся! Вы…

Я осёкся. Он больше не глядел мне в лицо, он глядел на мою шею.

– Не стоит, право. Я сделал выбор. – Губы, неестественно яркие, мягко улыбнулись. – Перед рассветом. Я выбрал стать лучше. Сильнее всех.

– Лучше? – Жестом я не дал Вудфоллу вмешаться. Непонятно откуда пришла иллюзия, будто я в силах что-то донести до этого безумца. – За кем вы пошли? За кем?! Оно… чем бы ни было… погубило вашего друга! Помните? Думаете, вас не тронет?

По лицу, похудевшему и заострившемуся, прошла судорога, но тут же туда вернулось упрямое, гордое, горькое спокойствие.

– Я надеялся, что мы будем вместе под растущей луной, но Анджей устрашился. Впрочем, кто знает, может, я ещё верну его… когда у Бога не будет больше власти. Скоро.

От слов меня пробрал озноб. Или снова поднялся ветер? Раздался щелчок – Вудфолл, потеряв терпение, уже из-за моего плеча целил в солдата из револьвера. Но прежде чем avvisatori нажал бы на спуск, Бвальс взмыл на крышу особняка, протяжно лязгнул ногтями по спине одной из скульптур-сфинксов и оттуда кинул на нас последний горящий взгляд. Вероятно, он, будучи сравнительно неопытным вампиром, ещё опасался многих вещей, и это спасло нас от нападения. Вудфолл выстрелил, но мимо: «поранил» сфинкса, осыпал нас каменной крошкой. Огромными прыжками с трубы на трубу Бвальс помчался прочь. Avvisatori приглушённо выругался и рванул вдогонку.

Поначалу мы преследовали силуэт, то и дело возникавший на фоне ясного неба и ослепительной луны, но постепенно потеряли его из виду и запыхались. Наверное, мы, бестолково метавшиеся по городу, представляли из себя лёгкую добычу, однако ни одна тварь не снизошла до нас. Так, в тщетных поисках, мы скоротали немало времени. До проблесков рассвета оставалось не более полутора часов, когда Вудфолл неожиданно окликнул меня и предложил:

– Что ж, раз ваш план провалился… хотите, я покажу вам кое-что интересное?

– Надеюсь, – напряжённо произнёс я, – это не касается той темы.

– Вашего сановитого приятеля? – Глаза Вудфолла сверкнули. – Не знаю. Не могу обещать, возможно, и нет, увидим. Ну так что, идёмте?

Я подозревал, что он, упорствуя в ереси, всё же поведёт меня к часовне, но туда мы не завернули. Avvisatori двинулся в ином направлении, в том, куда мы тоже ходили не раз, прочь от центра, к улице, где жил Капиевский, – но мимо его невзрачного дома, мимо частокола. Мы прошли всю улицу, потом – ту, в которую она переходила, ещё более запущенную. В конце эта вторая улица нырнула вниз и изогнулась; впереди зажурчала речушка, заросшая по берегам густым ольшаником. Вудфолл, осмотревшись, начал осторожно спускаться с откоса и жестом велел следовать за ним. Я по-прежнему не понимал, что его привлекло, но решил пока не допытываться, а воспринимать происходящее как бесполезное любование окрестностями. О, если бы я только представлял!..

Держась вдоль неровного русла, мы шли довольно долго; всё это время вода журчала то тише, то громче. В воздухе витал запах мокрой земли и разливалось отдалённое пение птиц. Река капризно петляла, но вскоре я уже представлял себе примерное направление: бежит она в сторону погоста. Мои догадки подтвердились, когда спустя минут двадцать вдали замаячили пологий холм и косая ограда, в которой зияло несколько проломов. Костёл едва виднелся с этой точки обзора, торчала лишь тонкая щеголеватая башенка. Мы прошли ещё немного. У подножья холма кустарник поредел, а река разлилась в озерцо. На тёмной поверхности светлели крупные, похожие на подушки листья и нежные венчики жёлтых кувшинок. Зрелище удивило меня: казалось, для цветов, любых, ещё слишком холодно. Впрочем, возможно на дне озерца притаились тёплые ключи, делавшие произрастание прихотливых красавиц более приятным? Моравия славится термальными источниками.

Avvisatori остановился, я тоже. Он прошептал: «Скоро»; мы присели, не раздвигая веток, и стали смотреть вперёд сквозь едва пробивающуюся листву. Я по-прежнему задавался вопросом, что я здесь делаю, на что трачу время, которое с медицинской точки зрения правильнее отдать сну. Мне не пришлось гадать долго.

Из-за мутно-синего облака в очередной раз выглянула пополневшая за последние несколько суток луна. Её золотистые, как деревенское масло, блики легли на водную гладь, и та беспокойно задышала, просыпаясь от глубокого сна. А потом две тени спустились с неба. То, что произошло дальше, так и стоит у меня перед глазами.

Молодая женщина и юноша медленно подошли к воде там, где не было цветов. Его я знал – то был Бвальс, бледный, с окровавленными ртом и руками; её же видел впервые, но тоже узнал – или мне показалось, что узнал, разом вспомнив всё о ней слышанное. Чёрные длинные волосы, украшенные всё теми же кувшинками, белое одеяние, босые ноги… Лицо Ружи Полакин было спокойно и чисто, только из уголка полных губ сбегала струйка крови; грязное лицо юноши выражало оживление, напоминавшее скорее болезненное возбуждение. Так выглядят те, кто побывал на волоске от гибели. И те, кто в шаге от неё.

Женщина присела у озера и быстро освежила кожу, на которой тут же заиграл чарующий румянец. Потом, черпнув ещё воды, она нежно потянула юношу к себе. Он не противился, сам подался вперёд, когда тонкие, белые, как лебединое перо, ладони стали осторожно омывать его лоб, виски, скулы. В движениях было что-то завораживающее даже для стороннего наблюдателя, и, поймав себя на этом, я спешно ущипнул собственную руку. А она всё продолжала, омывая уже рот Ференца Бвальса, как если бы ухаживала за мальчишкой, запачкавшимся шоколадом. Кровь не стекала с водой – она исчезала, будто истаивая в лунном свете. Солдат не двигался, неотрывно глядел на женщину, и я понимал, что выражает этот взгляд. Жажда, жажда неудержимая, овладевала им всё сильнее – и заставила наконец сбросить оцепенение, потянуться навстречу, что-то горячо прошептать.

Новая улыбка появилась на красивом лице женщины. Обе всё ещё влажных ладони легли Бвальсу на плечи, скользнули ниже, потянулись к его поясу. Когда яркие губы прижались к раскрывшимся в удивлении губам, Ружа Полакин не закрыла глаз. Вудфолл рядом со мной скривился и прошептал:

– Жаль, нам не подобраться незаметно. Какой был бы удобный момент!..

Тем временем она, не прерывая поцелуя – вроде бы неглубокого, не страстного, – сама взяла Бвальса за руки и опустила обе его ладони на свою округлую, проступавшую под одеянием грудь; затем приподняла белый подол, оголяя бёдра. Подавшись вплотную, она погрузила одну руку в тёмные волосы юноши, заставила его наклонить голову и приникла к шее, кусая или целуя. Вторая рука скользнула меж прильнувших друг к другу тел – и Бвальс содрогнулся, и вот уже сжал мёртвую красавицу в лихорадочных объятиях. Женщина что-то промурлыкала, улыбнулась, гибко приподнялась, а спустя мгновение опустилась. Она замерла, потом выгнулась, откидывая голову, наконец – стала двигаться, поначалу плавно, потом быстрее. Она была очень гармонична, истинное ребро Адама с полотен Дюрера и Кранаха. Я отчётливо видел линию слегка выступавшего позвоночника и полукружья ягодиц, на которые легла одна рука Бвальса, в то время как вторая быстро, лихорадочно ослабляла белоснежный ворот, оголяла тёмные твердые соски, пощипывая их, сжимая, гладя. Юноша сбивчиво, часто дышал; хриплые стоны его напоминали рычание.

Всю пронзительную, пусть и несколько языческую естественность сцены рушило одно: женщина, в отличие от юноши, не стонала, не закрывала глаз, то и дело устремляла холодный взор на луну. Это обращало простой акт плотской любви в ещё один ритуал, в котором она верховенствовала от начала и до конца. Это не околдовывало, как бывает с откровенными гравюрами и полотнами, а будило смутное беспокойство и желание скорее отвернуться, а то и отмыться. Вудфолл подтвердил мою мысль, с усмешкой заявив:

– Немало мужчин были бы не против обратиться подобным образом. Больше у юнца нет дороги обратно. С ним будут проблемы, даже если убить. Вот же чертовщина.

– Проблемы? – потерев веки, переспросил я, но тут же вспомнил: Ружу Полакин, по заверениям местных, уже сжигали. И всё же вот она, во плоти. – А впрочем, не объясняйте. Бедный юноша…

Но, говоря, я ловил себя на малодушной радости: ведь это не Бесик; не он неумолимо, с каждым движением нежных женских бёдер, с каждым протяжным стоном обращается в чудовище. Что же касается Бвальса… проклятье! Мне не нужно было задаваться вопросом «почему?». Его нрав, пылкие привязанности и столь же пылкие антипатии… я сомневался во многих тезисах Вудфолла, но один обрёл подтверждение: тьма, чем бы ни являлась, выбирала людей особого склада – гордых, горящих или сгорающих. До Рихтера она не добралась, а здесь нашла лазейку. «Стать лучше. Сильнее всех…»

Всё кончилось. Двое отстранились друг от друга и привели в порядок одежду. Женщина ласково погладила юношу по щеке, что-то шепнув, – кажется, напутствие, потому что Бвальс кивнул. И снова оба взмыли в небо. Луну прикрыли тучи. Я не удивился – ночное светило вполне могло устыдиться увиденного.

Вудфолл ожидал, что и другие вампиры явятся к воде, но когда спустя пятнадцать минут не явился никто, я предложил выдвинуться в «Копыто». Первой причиной моей спешки были опасения, что наше отсутствие опять привлечёт внимание хозяев постоялого двора, вторая лежала глубже и саднила болью бесчестного подозрения. Avvisatori уступил – он уже зевал во весь рот и едва ли горел желанием возобновлять охоту или слежку.

Ключ был у меня с собой, и мы беспрепятственно вернулись. Небо над городом оставалось тёмным и звёздным, разве что горизонт немного посветлел. Мы попрощались. Я подождал, пока стихнут шаги Вудфолла за стеной, – комната его рядом с моей, – зажёг свечу, создавая видимость, что работаю над записями, и снова вышел на улицу. Меня начал особенно нестерпимо бить озноб – видимо, сказывался недосып.

Мой путь был короток: ноги несли меня к Кровоточащей часовне, темневшей огромным, как длань Господа, силуэтом. У крыльца я увидел своих лошадей; мне показалось, что что-то с ними не так, но я не стал приближаться, равно как и искать Януша. Другое гнало меня вперёд; я спешил успокоить самого себя или же низвергнуть в отчаяние. Я пересёк площадь и оказался перед нужным мне маленьким, чистым, увитым каким-то растением домом. Здесь я ненадолго замер, глядя на горевшую в тёмном проёме окна свечу и гадая, что ещё увижу. В доме явно не спали.

Я приблизился к двери и занёс руку, но решимости постучать мне недостало. Тогда я медленно прошёл вдоль стены и остановился подле окна, вдохнул поглубже и наконец осторожно в него посмотрел. Мне казалось, я был хоть чуть-чуть готов. Но я не был.

Бесик стоял на коленях перед распятием и молился. Он мучительно горбился; казалось, сейчас замертво рухнет на пол; его не меньше, чем меня, била дрожь. Бледное, искажённое лицо его было всё окровавлено, как и руки, между которых он сжал крестик. Особенно обильно кровь текла с губ. Я развернулся и, едва держась на ногах, пошёл прочь.

На сей раз я приблизился к лошадям. Одна была мертва: всё-таки не выдержала поездку, а может, кто-то из недовольных моим присутствием горожан намеренно убил её. Я отступил, хотя вторая моя бедная клячонка перепуганно металась в упряжке и хрипела; ей не нравилась огромная лужа крови, натекавшая из-под разбитой головы первой. Ничего… это дело Януша, разберусь завтра. Пока оцепенелый разум просил об одном: скорее убраться. Казалось, если я не сделаю этого, то упаду без чувств. Такое я испытывал один раз в жизни.

Уходя, я заметил, что стены дома Господа снова кровоточат, и мазнул по ближайшему камню дрожащими пальцами. Вкус был солоноватый с железным оттенком – вкус горя и смертельного ужаса. Я прибавил шагу. Когда один-единственный раз я обернулся, свет в окне священника причинил мне почти физическую боль.

Я ничего не рассказал Вудфоллу и не взялся сразу писать сюда, ибо это была бы совсем иная по тону и содержанию запись. Я заставил себя лечь и проспал семь часов, как мертвец, без сновидений. Сегодня я не собираюсь никуда выходить, скажусь больным, пока снова не настанет ночь и я не сделаю то, что теперь представляется мне единственно верным, единственно необходимым. Жребий брошен. Я не могу иначе.

Об этом я сюда ещё напишу, пока же заканчиваю. Моя душа – а я окончательно отверг все учения, отрицающие существование души, – блуждает в темноте.

И темнота вокруг меня сгущается, хотя солнце достигло верхней точки.

10/13

Каменная Горка, «Копыто», 22 февраля, около двух часов пополуночи

Итак, моё обещание исполнено с лихвой, а моя душа… что ж, она всё так же блуждает в потёмках, но потёмки уже иного рода. Не случайно ведь сказано Авиценной: Maniae infinitae sunt species[47]. Какая овладела мной? Пока скажу одно: хотя в заголовке рука привычно вывела название постоялого двора, пишу я, находясь совсем в ином месте, и на чужой бумаге, чужим пером. Позже надеюсь исправить досадную, порождённую усталостью неточность, но ныне разум мой, ища успокоения, летит вперёд и ради этого – парадоксально! – возвращается на полдня назад.

Утро началось так, как я и наметил, – в бездействии. Но вскоре его прервали: стали объявляться посланцы с новостями. Выполняя свой долг, городские медики докладывали о новых занемогших; я даже про себя старался не называть несчастных укушенными. Одна была старуха, двое – подгулявшие молодые выпивохи, последняя – видавшая виды обитательница борделя. У всех я успел увидеть алые точки на шеях, но после короткого наблюдения следы исчезли. Мне нечем было утешить больных; я лишь делал им компрессы и давал успокоительные, от которых они засыпали и, возможно, умрут впоследствии – или уже умерли – менее мучительно. Как и в случае с девочкой и солдатом, признавать беспомощность было тяжело. Провожали меня с пустыми лицами, и пустота эта множилась в моей столь же опустошённой душе. Перед глазами то и дело возникала ночная картина: Бесик, молящийся с окровавленным ртом. Немой вопрос – Господу ли?.. – терзал меня.

Вудфолл, которого я встретил за трапезой, посматривал на меня настороженно, но не лез. Когда я осведомился о его планах, он сообщил, что будет писать заметки, а ввечеру наведается в бордель – «в отличие от вас, герр доктор, с личными целями». Возможно, он ждал, что я пристыжу его, и я это сделал, чем вызвал нескончаемый, впрочем, ничуть меня не впечатливший поток острот.

– А что продолжите делать вы? – уточнил Вудфолл на прощание. – Хандрить?..

– Моему возрасту это свойственно, – мрачно отшутился я. – Может, обернусь саваном и доползу до кладбища. Надо же гулять.

Avvisatori с любопытством прищурился, а потом вдруг заиграл бровями:

– Может, со мной на вечерний досуг? – Углы губ разъехались, и мой взгляд опять приковался к розоватому завитку шрама. – Это полезно для тонуса, не верю, что вы не знаете. Вы что же, монах?

– Вы второй раз высказываете предположения, которые очень удивили бы мою супругу и четверых детей. – Всё-таки я слегка развеселился, даже принял его колкий тон. – Как врач скажу, что да, периодические плотские увеселения полезны, а вот ртуть, которой лечится потом сифилис, – отнюдь. Будьте осторожнее с местными… кем вы интересуетесь? – Я вернул вчерашнюю инсинуацию, а Вудфолл невозмутимо просветил меня:

– В провинциальных борделях, как правило, держат только дам. И меня они устроят, я довольно всеяден, особенно в темноте.

– Не шутите так громко, а то вас проткнут колом, – одёрнул его я. Впрочем, нас никто не слушал, да и говорили мы на английском. Вудфолл, довольный собой, удалился.

День поначалу мучительно тянулся, потом, напротив, полетел. Решив не баюкать свою хандру бездействием, я пошёл по пациентам, а последней навестил Барбару Дворжак, чуть поднявшую мне настроение своим здоровым румянцем. Всё-таки правильно говорят: собственную скорбь можно вылечить только делами во благо других. Моя не лечилась, но хотя бы приумолкла, когда я опять повёл фройляйн Дворжак гулять.

После полудня мы с avvisatori всё же встретились и отправились на кладбище, где обыскали несколько склепов, смутно надеясь обнаружить тех, с кем столкнулись вчера. Успеха мы не добились – только извозились в пыли, насмотрелись на уродливые изыски могильной скульптуры и от двиганья монументальных плит начали валиться с ног. Часовые у ворот провожали нас взглядами, далёкими от дружеских. Я на прощание спросил их, не нашёлся ли Бвальс, и вновь получил отрицательный ответ. О том, что ночью Бвальса видели мы, я решил пока не распространяться, не представляя, как подать эту новость.

Одолженная в «Копыте» лошадь, заменившая мою бедолагу, с непривычки плохо тянула в паре, и тащились мы и туда, и обратно медленно, подскакивая на каждом ухабе. Вудфолл сопровождал это смачным чертыханием, я же не находил себе места среди тревожных мыслей, и тряска в сравнении с ними была ерундой. В какой-то момент обратной дороги я понял, что не могу так больше, что молчание загоняет меня слишком глубоко в чертоги собственного разума. Я, просто чтобы отвлечься, произнёс:

– Вудфолл, мне тут кое-что вспомнилось.

– Полезное? – Он повернулся ко мне.

– Не слишком, – разочаровал его я. – Ваша первая инсинуация. Ещё не в отношении герра Рушкевича, а в отношении моего сына.

– Я и его успел оскорбить? – Avvisatori потёр щетину, которая, казалось, росла не по дням, а по часам. – А я молодец.

Я устало хмыкнул. Мне было не до ёрничанья.

– Вы упоминали дурные идеи, которыми Готфрид увлекается, если я не путаю.

– Ах, это! – Он поскучнел. – Бога ради. Я смирился с вашей слепотой касательно… – наткнувшись на красноречивый взгляд, он стушевался, – но то, что ваш собственный сын тяготеет к масонству[48]

Тут он меня не удивил.

– Я осведомлён. Они, по-вашему, так же опасны, как вампиры? У меня не вызывают доверия мистические общества, но эти пока сравнительно безобидны.

– Это секта, – ровно отрезал он. – А не общество. Чем скорее это увидят, тем лучше.

Карета в который раз подпрыгнула. Я едва усидел на месте.

– Мне кажется, вы резки. Сами они считают себя преемниками рыцарей…

– Рыцари не размывали веру: богу богово, а архитекторам – архитекторово[49].

– Терпимость к вере – неплохая вещь, – осторожно возразил я.

– Несомненно, – кивнул он. – Но если Богом «ордена» может быть кто угодно, надевший маску Архитектора… с его членами и случиться может что угодно, верно? Боги вряд ли будут работать дружной командой, защищая столь разнокалиберную, ветреную паству. Древнее человечество не зря считало, что они крайне ревнивы.

Тут было не поспорить. Я сам уповал – и то редко – на единственного Бога. Последние события наглядно показали: Он способен и готов меня защитить.

– Не говоря уже о том, что рыцари рубили мечом, а не кололи циркулем. – Avvisatori поморщился. – Вы знаете, как эти «добрые братья» расправляются с отступниками? Разнообразно, но, так или иначе, следов обычно не найти.

– Они что же, и на вас охотятся? – Я пошутил, но попал в цель.

Откидываясь на сиденье удобнее, Вудфолл потёр шрам в углу рта.

– Скажем так, когда я отказался к ним присоединиться, мне стали поступать выразительные просьбы больше врать в статьях. Впрочем, если смотреть глобально, я опасаюсь всех, кто сбивается в стайки. А если в стайки сбиваются люди влиятельные, это опасно вдвойне. По многим причинам, и возможность исподтишка устроить революцию – даже не самая страшная.

– Что же страшнее?

Вудфолл рассеянно посмотрел в окно, за которым проносились нахохленные домики.

– Тьма тянется к тем, кто глядит в неё. Более всего – именно к ним. Любое тайное общество – прежде всего сборище зарвавшихся душ. Масонов интересуют не только, – как они заявляют, – созидательность и благотворительность, но и запретные секреты. Они постоянно что-то ищут, творят вроде бы безобидные ритуалы, хранят в библиотеках книги, которые вы изымаете, а ещё они крепко связаны между собой. Для тёмных сил это привлекательно, согласны? – Он привычным жестом взъерошил свои жёсткие вихры. – А теперь представьте, что бешеная собака перекусает всю свою стаю. Что вы получите?

Пару секунд меж нами висела тишина.

– Стаю бешеных собак.

– Именно. И кстати, как бы нам без всяких масонов не получить её здесь… – Он поколебался, но, испытующе на меня зыркнув, всё же произнёс: – Доктор, нам очень нужно найти того, кто заразился первым. Найти и уничтожить.

Слова отозвались болезненно, и снова захотелось спорить, спорить до хрипоты, ведь я не мог не понять, на что он намекает. Я сдержался и лаконично уверил:

– Найдём.

До постоялого двора мы опять молчали; мне не терпелось разойтись. К счастью, по возвращении оказалось, что меня дожидается посланник Маркуса и что сам нынешний глава города жаждет увидеться. Это удивляло: прежде «породистая дворняжка» прилагала все усилия, чтобы избежать лишнего общения, долго игнорировала даже мои ноты протеста по поводу кладбищенского аутодафе. Лишь с огромным опозданием Маркус прислал мутную записку, в которой клялся, что не имел выбора, кроме как «потворствовать дикости, пока она не переросла в бунт». Этим он, с одной стороны, фактически обелил себя как возможный вампир, а с другой, моя мысль способствовать его карьере потухла.

Поглядев на часы, я согласился нанести визит в Ратушу и уже скоро сидел в знакомой приёмной, в то время как застёгнутый на все пуговицы молодой человек расположился напротив. Он принялся задавать вопросы о сделанных мной заключениях, а я – рассуждать о низком качестве местной пищи и отсталости медицины. Я понимал, что, по-хорошему, нужно встревожить Маркуса, а не успокоить, но делать это сейчас, когда мы, ко всему прочему, отрезаны от цивилизованной части империи, было рискованно. Едва горожане осозна́ют, что их сказки намного страшнее и реальнее, чем кажется, они перестанут сжигать мёртвых. Скорее всего, они действительно начнут сжигать живых, и им помогут те, кто должен быть моей опорой, – солдаты и чиновники. Гибкий Маркус не станет мешать. Породистая дворняжка остаётся дворняжкой: в случае чего всегда затеряется в толпе своих.

Поэтому, вместо того чтобы сгущать краски, я пообещал спустя два или три дня устроить ту самую разоблачающую суеверия auditoria в церкви, после которой горожане перестанут бесчинствовать. Я понятия не имел, как исполню обещание, но я его дал. Помощник наместника удовлетворился, рассыпался в благодарностях и пожелал успехов, но мне не понравилось косвенное подтверждение моих опасений, которое он выказал дальше:

– В последнее время всё совсем скверно по обстановке. Не хотелось бы, чтобы это связывали с появлением голландцев, англичан… вообще чужих. Здесь и солдат неважно терпят. У нас специфичные места, есть чего бояться. Совершенно реальных вещей.

Его голубые глаза требовательно буравили меня, но я ровно кивнул.

– Не беспокойтесь. Сделаю всё, что в моих силах.

– Жаль, – он побарабанил пальцами по подлокотнику, – что ваши коллеги так и не прибыли. Этот ужасный завал…

– Да, несвоевременно, – покивал я, не понимая, к чему он так нагнетает.

– Если что-то вдруг случится, никто из столицы даже не успеет вмешаться. – Он вздохнул. – Вспоминая, как поздно хватились герра Мишкольца…

– А что может случиться такого, что потребуется срочное вмешательство Вены?

Он молча покачивал ногой, обтянутой белоснежным чулком. Казалось, он думает о своём и забыл про меня. В целом он выглядел менее уверенным, чем на первой аудиенции. Я слегка жалел его: при всех несомненных амбициях ему всё же не хватило опыта, чтобы удержать в повиновении полудикий город. Я даже перестал злиться на него за уступки суеверным людям. Наверняка он опасался за свою жизнь, а возможно, – хотя мы не обсуждали это, – подозревал, что исчезновение Мишкольца связано именно с непокладистостью последнего. А что если он прав? И что в случае беды может сделать против целого города мальчик, забавляющийся на досуге переводами французских баллад?

– Я не знаю… – прозвучало натянуто. – Просто мне тревожно. И я вижу, вам тоже. Наверное, вы бы уехали… – взгляд опять обратился на меня, – если бы могли, если бы нашлась тайная тропа или ещё что-то? Ну… хотя бы на какое-то время? Собраться с мыслями, проконсультироваться… вряд ли вы ждали такого.

Я снова видел это – коленопреклонённый священник, окровавленными губами целующий крестик. Видел – и действительно хотел назад в Вену, к ясности, к реальности, к родным детям, не все из которых оправдывали мои ожидания, но, по крайней мере, я всё о них знал. Впрочем, столь малодушной была только часть меня, другая прохладно возразила:

– Отнюдь. – Я глянул на часы и поднялся с кресла. – Могу обещать, что никуда не уеду, пока во всём не разберусь. Я имею в виду как сами суеверия, так и их причины и следствия. К тому же тут есть больные, которых я наблюдаю и не могу никому доверить, вроде фройляйн Дворжак.

– Вот как… – Маркус встал мне навстречу. По губам его блуждала теперь задумчивая, блеклая, как и он сам, улыбка. – Что ж, ценю это. А то, знаете, мы привыкли к равнодушию столицы. До вас не докричишься, пока не случится настоящая беда. Несправедливо… Хотя что я, справедливость в принципе заканчивается за стенами дворцов.

– Вы почерпнули это убеждение у вашего начальника? – не сдержался я. – Можно узнать, какие ещё у вас мысли по этому поводу?

Речи звучали не то чтобы революционно, но желчно для такого возраста. «Собачья» ассоциация укрепилась: для Маркуса я был каким-нибудь сенбернаром или барбетом, без особой пользы вторгшимся в его владения и огласившим их раздражающим лаем. И ему, наверное, стоило немалых трудов держаться со мной корректно.

  • – Мой принц, безумцы правду знают;
  • Что жизнь похитит, смерть вернёт;
  • Предателей не выбирают;
  • А крик слышнее в Рождество,[50] –

процитировав, видимо, ещё один свой блестящий перевод, Маркус беззлобно, но и безрадостно рассмеялся. – О, что вы. У герра Мишкольца я почерпнул два навыка: «подай» и «принеси», в идеях же мы разошлись. Он любит жаловаться, но в действительности скорее доволен, когда не лезут в его дела, не поучают…

Это я знал сам. Подумалось, что с прямым как палка Лягушачьим Воякой этому юноше тяжело. Каково, гордо зовясь заместителем, быть пажом? Тяжелее ли было ему тогда, чем сейчас? Трудно сказать. Увы, помочь я пока мог лишь ободрениями:

– Просто знайте: вас услышали. И… благо я уже не один, у меня есть союзники.

– Вы магнетичная личность, я подметил это сразу. – Маркус грациозно прошёлся до окна, встал в проёме и уставился на румянящееся небо. – С кем поладили?

Я не видел смысла это обсуждать, особенно из-за Бесика, и отговорился:

– С удивительно многими. Даже с таким сложным человеком, как гарнизонный командующий, оказалось возможно договориться.

– Поразительно. – Маркус полуобернулся. – И достойно восхищения. А… что вы скажете в целом? О Каменной Горке? Так, неофициально…

«Она всё сильнее истекает кровью», – шепнул тот, чей голос причинял боль.

– Здесь больше света, чем тьмы, – ровно проговорил я.

– И… – на опускающееся солнце наползла туча; Маркус развернулся ко мне всем корпусом, и красные блики вдруг заиграли на его плечах, – где же вы видите свет?

– В людях.

– Lux in tenebris? – блеснул он.

– Скорее ex tenebris. И… прежде всего, clari viri. У вас их много.

Светлые личности. Произнося это, я окончательно принял решение, которое, возможно, было гибельным, но висело надо мной с минувшей ночи. Вспомнилось: в недавний вечер Капиевский пересказал нам с avvisatori ещё один казачий сюжет, о том самом Огненном Змее, которого прежде упоминал. Сказка была о славном есауле (так зовутся у казаков вожаки). В какой-то момент есаул стал плохо спать и тяжело просыпаться, а в его землях стали часто болеть и умирать женщины. Не связав эти факты, он начал охотиться на обычного «обидчика» славянок, Огненного Змея, и всё не мог поймать. Только его сын однажды понял: в Змея обращается сам есаул, кем-то проклятый. Юноша отверг мысль убить отца, отправился искать ему целительную воду и нашёл, вопреки всем испытаниям. Сказка была образчиком настоящего мужества. Я не знал, что происходит с Бесиком, но просто отвернуться от него не мог.

Маркус опять скупо улыбнулся, а потом… отвесил мне неглубокий, но выразительный поклон, от которого затрепетали напудренные букли у висков.

– Что ж. В добрый час. – Глаза его глядели всё так же пытливо. – Или даже ave, Caesar[51]… Впрочем, вряд ли кому-то придётся умирать.

Я не разделял его надежд, но не стал спорить. Мы попрощались.

Я вернулся на постоялый двор и разложил по карманам нужные вещи – колья были среди них. После этого я отворил окно, впуская в комнату сквозняк, сел в кресло и погрузился в раздумья. Налитое кровью солнце скрывалось за горизонтом; усталое небо всё теряло и теряло краски; в высшей его точке распускала щупальца звёздная синева. Прекрасный горный закат… сегодня это было тяжёлое, очень тяжёлое зрелище.

Окаменев телом и остекленев взглядом, я думал о семье – как о живых её членах, так и об умерших; думал об императрице, до которой точно уже долетели и моё первое-последнее письмо, и весть о завале в местах, куда я отбыл. Начала ли она всё-таки беспокоиться? Созывает ли помощь, торопит ли коллег? Или, как и неизменно, полагает, что меня мало что остановит, точно не такая мелочь, как груда камней? О мой любимый друг, моя госпожа, моя вечная девочка, знала бы она, какие беды на меня обрушились, как я собираюсь вот-вот, прямо сейчас, забыв о седине и собственной значимости, сигануть в них и, возможно, не вынырнуть. Кто позаботится о ней, о принцах и принцессах в таком случае? Кто будет следить, чтобы она не переедала? Кто, в конце концов, предупредит её, что огонь невежества действительно оказался огнём преисподней и может распространиться дальше, чем на один городок? Но я уже решил. Я не мог иначе. Собираясь, я лишь оставил письмо, абстрактно адресованное «Тем в Хофбурге, кому нужно знать правду», и второе – «Семье, которая, надеюсь, меня простит».

Тем временем Арнольд Вудфолл вернулся из борделя – пропахший дешёвыми парфюмами, лохматый, исцелованный, исцарапанный и искусанный, но едва ли вампирами. Он помедлил на пороге, приветствовал меня и нетвёрдо проследовал к себе, ором требуя какого-нибудь слугу, так как едва мог даже разуться. Таким он уже пару раз приходил из тех мест, и я не удивился. Молодость… насколько же она может разниться у разных людей. Gaudeamus igitur, juvenes dum sumus![52]

Наконец окончательно стемнело, и я вышел, уверив хозяина, что эксперимента ради заночую в Кровоточащей часовне. На сей раз я даже не взял ключ. Я не был уверен, что вернусь вообще, по крайней мере, живым, так зачем?

Небо было синее и чистое, как в первую ночь, когда я ещё мог принять чудовищ за химер. Я постоянно обращал вверх взгляд, пока шёл к площади, и тщетно пытался сосчитать крупные белёсые звёзды. Сейчас я понимаю, что молился, хотя трудно сказать, о чём конкретно. Сегодня я, к слову, пропустил все церковные службы: не нашёл в себе воли посмотреть на Рушкевича, тем более с ним заговорить. Думаю, люди, идущие к закату лет, часто теряют её – волю что-то делать – хотя бы временно. А уж после подобных-то потрясений… Но перед Рубиконом я не мог колебаться дольше.

В доме священника не было света, и поначалу я ощутил облегчение, решив: он спит. Или всё-таки ушёл? На охоту? Не тратя времени на пустые догадки, я внимательнее всмотрелся в очертания обшарпанного, укутанного молодой ползучей зеленью фасада. Нет, свеча в окне всё же горела, но только крошечный огарок – чтобы не привлекать внимания. Справившись с собой, я поднялся на крыльцо и тихо подошёл к входной двери.

На первый стук не ответили, равно как и на второй, дольше, и на третий, снова короткий и осторожный. Правда, вскоре я уловил смутный скрип, и это заставило стучать ещё и ещё, всё настойчивее и громче. Пару раз я ударил дверь носком сапога. В доме больше не двигались – и всё же я не сомневался, что шум не был обманом сознания, что Бесик здесь. Я ударил вновь – дверь заходила ходуном, заскрипели петли – и позвал:

– Герр Рушкевич!

Снова движение, скрип, потом пронзительная тишина. Я стукнул по двери ещё раз, подумал, что со стороны это похоже на попытки безнадёжного пьяницы вломиться среди ночи в пивную, но это меня не остановило. Я опять ударил по доскам ногой. Наконец, заколебавшись или испугавшись, священник ответил мне:

– Доктор! Я не могу сейчас вас впустить. Простите. Я занят!..

Голос был глухой, а ответ, оборванный хриплым кашлем, ненадолго сбил меня с толку: как поступить? Что, если «занят» – это «убиваю кого-то» или «умираю»? И вместо того чтобы подчиниться правилам этикета и уйти, я забарабанил в дверь снова.

– Позвольте мне помочь! Вы больны?

После промедления прозвучало «да», за ним – спешное «нет». Я ударил в дверь опять.

– Уходите, герр ван Свитен!

Но я стучал, и стучал, и стучал, понимая, что ещё чуть-чуть – и кто-то либо выйдет из соседних домов, либо бросит в меня горшком, либо старенькая дверь слетит с петель. Впрочем, ничего произойти не успело. Я скорее ощутил спиной, чем заметил, как уползла за облако луна, а потом послышались приближающиеся нетвёрдые шаги.

Щелчок – и дверь открылась, но на пороге никого не было; на меня дохнула густая, вязкая, безмолвная пустота. Я всмотрелся в очертания предметов обстановки, казавшихся неузнаваемыми и нереалистичными, чудовищно искажёнными и изломанными, точно остовы древних зверей. Наконец мой взгляд упёрся в спасительно тёплое пятнышко свечи у окна. Огонёк дрожал, вместе с неровным светом отдавая миру весь свой страх.

– Можете зайти, но лучше не нужно, – прозвучало откуда-то из угла.

Я решительно шагнул в комнату, захлопнул дверь, лязгнул щеколдой. От неаккуратного движения в это же мгновение погасла и так-то чахлая свечка. В комнате, заполонённой не то мебелью, не то доисторическими скелетами, стало совсем темно.

Сердце моё теперь реагирует на темноту совсем не так, как всего-то неделю назад, и сразу зашлось неуёмным боем. Это было слышно в горле, слышно в висках, и… я точно знал, что слышу не только я, что тот, кто затаился поблизости, различает стук трепещущей жизни ещё явственнее. Красный стук.

Ко мне приближались медленными, осторожными шагами. Напрочь дезориентированный, я не мог определить, откуда идут. Половицы скрипели, казалось, со всех сторон сразу – тихонько, почти сонливо, но неумолимо. Ближе. Ближе.

– Герр Рушкевич? – позвал я.

Нарастающий скрип был ответом. Теперь я различал и дыхание – молодое, ровное, но с необъяснимыми сипами, как если бы его что-то затрудняло.

– Бесик…

Шаги ещё немного приблизились и замерли; опять повисло безмолвие. Откуда-то – видимо, из щели в окне – дуло; сквозняк шевелил волосы. Я глубоко вздохнул. Я никак не мог вернуть полного самообладания, но, поразительно, крохотная и глупая часть моего разума не переставала надеяться, что я делаю лишь оскорбительную глупость, над которой впоследствии посмеюсь, и священник посмеётся со мной. Пусть так, пусть даже он не посмеётся, а обидится… И вот, более-менее собравшись, я с расстановкой произнёс:

– Я всё о вас знаю, Бесик. И я хочу помочь.

Удар обрушился в мгновение, когда я начал разворачиваться, – и только поэтому пришёлся в плечо. Он был небывало сильным; уверен, что крепко сложенный Вудфолл не смог бы атаковать, как этот худощавый юноша, вдруг оказавшийся почти вплотную. А ещё на взметнувшейся бледной руке священника, кажется, были когти.

Всё это я осознал за секунду, отлетая к стене и ударяясь об неё затылком. Перед глазами поплыли рваные цветные круги, но я удержался в сознании, потому что, пропутешествовав довольно много и перевидав на своём веку уйму покалечившихся наездников, знал, как избегать наиболее критичных падений. Было больно, но я почти мгновенно выпрямился, подобрался. Я не достал кольев заранее; может, время полезть за ними пришло, но тут я наконец явственно рассмотрел знакомый силуэт и ужаснулся метаморфозе. Мои руки просто опустились.

Казалось, Бесик ещё больше похудел и вытянулся, но узкие плечи его, обычно гордо расправленные, сгорбились, а изящные запястья выглядели непропорциональными из-за когтей. Он не светился, как сожжённая девочка или двое у воды, но всё же я отчётливо различал его бледное лицо и белки лихорадочно блестящих, едва не горящих глаз. Он стоял на месте и тоже смотрел на меня. Узнавал ли?..

– Прочь! – глухо велел он. – Убирайтесь, я сказал! Пока можете!

Узнавал. И сопротивлялся. Дверь, повинуясь какой-то неосязаемой силе, затряслась, но не открылась: щеколда держала её крепко. Я сам отрезал себе все пути.

– Уходите! – всё так же, не двигаясь, потребовал священник. – Прошу!

Дыхание его становилось всё рванее; он трясся, как душевнобольной или, хуже, как бешеная собака, так сказал Вудфолл? Я потёр затылок – волосы слиплись от крови; она всё сочилась, натекала под ворот. Вытерев о плащ руку, я глянул на Бесика так твёрдо, как только мог. Труднее, чем смотреть в это застывшее несчастное лицо, труднее, чем терпеть недовольное нытьё в черепе, было одно – не обращать внимания на опасно заколовшее сердце. Собрался умереть вот так, ничего не сделав? Развалина… Облизнув губы, я произнёс:

– Я не уйду. Вы не останетесь с этим в одиночестве. Боже, да почему вы…

Издав страшное подобие воя, он снова кинулся вперёд, и хотя я был готов, это мало помогло. Холодная рука впилась в мою шею, сдавила её, и Бесик подался навстречу – теперь я видел острые, очень острые сахарно-белые клыки, с которых разве что не капала слюна. И… каким бы жутким ни было происходящее, я рад был не обнаружить на этих зубах, на губах, на руках Бесика алых следов.

Он зашипел, внимательно глядя уже не мне в глаза, а на моё горло. Сомневаюсь, что в ту минуту я для него существовал; остался только звук – ток крови, сходный с бегом ключа глубоко под землёй. Священник ощерился сильнее и навис надо мной. Казалось, больше он вовсе не принадлежит себе, но глаза… в глазах не было Бездны, как у Бвальса, лишь всё та же захлёбывающаяся, живая витражная синева. И она молила о помощи.

– Бесик, – хрипло позвал я снова. – Вы всё ещё здесь. Настоящий. Я знаю.

Мне не ответили, но левая рука Рушкевича, удерживавшая моё плечо, дрогнула и соскользнула. Она наткнулась на ворот рубашки, под которым прятался крест. Что-то сверкнуло белым, прожгло мрак, и прозвучал страшный вопль. Бесик отпрянул. Выпрямившись, я увидел, что он сжался у противоположной стены, на полу, и закрывает лицо ладонями. Священник не двигался; я мог бы подумать, что он без чувств, но его продолжало трясти. Пальцы, зарывшиеся в волосы, белели – так рожки лунного серпа пробиваются сквозь густые чёрные тучи. Эти тонкие, словно отмеченные некоей печатью благородства руки всегда приковывали мой взгляд, а уродливые когти показались вдруг не более чем проявлением какого-то пагубного недуга, с которым я должен, просто обязан справиться. Но чтобы справиться с болезнью, нужно хотя бы подойти к больному.

– Мой бедный друг…

Я двинулся навстречу. Вместе с болью в голове и уколами в груди я ощущал усиливающееся жжение креста. Шаг за шагом. Ближе. Вопреки всему. Я откуда-то знал: меня защищают, но не эта уверенность толкала меня вперёд; скорее наоборот: высшие силы, понимая, что, окровавленный и едва живой от горя и ужаса, я всё равно не отступлюсь, сдались и замерли у меня за плечами. Я не представлял, осознаёт ли их присутствие Бесик, но он вдруг сгорбился на полу сильнее.

– Не… не надо, я опасен…

– Нет. – Я замер над ним. – Не настолько.

– Настолько!.. – Слово было скорее стоном. – Если бы вы знали, если бы…

Я ещё раз назвал священника по имени, но он не откликнулся. Тогда я плавно присел рядом и отвёл его запястья от лица. Оно всё ещё напоминало маску, но выражало только неописуемое мучение, то, которое я уже видел.

– Простите… простите меня.

Он прохрипел это и покачнулся. Я поддержал его, обнял и притянул к себе. Я вдруг вспомнил, как в кладбищенской сторожке он поспешно вырвался от меня, и наконец понял, почему. Он боялся не прикосновений малознакомых людей, а явственного, слишком близкого стука моей крови; он осознавал, что может не сдержаться. Как говорил Вудфолл в нашу первую встречу? Старая кровь сродни креплёному вину…

Мне было жутко, но я не мог его отпустить. В памяти моей жила ночь, когда точно так же я не разжимал рук, удерживая в лихорадочном объятии сына. Ганс уже не дышал, и страшнее самого понимания непоправимой утраты было отвратительное осознание: мой ум – независимо от моей же пронзённой дюжиной ножей души – пытается отмечать, сколько же градусов с каждой минутой теряет остывающий труп. Видимо, так я спасался от сумасшествия. Теперь же я погружался в него глубже, различая то ли сипы, то ли всхлипы, но не пытаясь ни приглядываться, ни прислушиваться, – лишь легонько перебирая волосы у Бесика на затылке. Он, пусть искалеченный и изуродованный, был жив. И я почти проклинал себя за то, что этот простой факт примиряет меня с реальностью.

– Вы ненавидите меня? – раздалось у моей груди. Бесик не поднимал головы, говорил он так, точно окончательно сорвал горло.

– Нет, разумеется. – Я был вполне честен. – Но вам придётся объясниться…

– Вам лучше уехать, – прервал он.

– Этого не будет. – Я взял его за плечи, отстранил и заглянул наконец в лицо. Сухие глаза лихорадочно горели. Нет… вряд ли он плакал, поддавшись слабости, – скорее какая-то боль продолжала мучить его изнутри, мешая дышать. – Всё слишком запуталось.

– Сильнее, чем вы думаете. – Он вздохнул. – Молю, не берите на себя лишнего. Вы вообще не должны были подвергаться этому ужасу. Я молился за вас, я делал всё, чтобы не оступиться и не навредить вам, но я так жалок…

– Бесик, – оборвал я, стараясь изобразить хотя бы подобие улыбки. Мне не нравились его хрипы, не нравилось, как убыстряется речь. Если одержимость и жажда преследовали его приступами, то было не подгадать, сколько до следующего. – Это трогательно, и я это ценю, но мне сейчас не нужны от вас молитвы и сожаления. Мне нужна ваша логика. Ваш ясный ум. Пожалуйста… – Снова я провёл рукой по его волосам и помог подняться. – Постарайтесь сосредоточиться.

Его глаза расширились, и я едва не устыдился своей чёрствости. И вдруг он робко, но искренне, даже с восхищением, улыбнулся.

– Господи, вы во всём остаётесь собой. Даже в столкновениях с такими чудовищами, как я. Хорошо, я… я сделаю или расскажу всё, что вы велите.

Священник уже мог двигаться, и я довёл его до скамьи у стола. Признаюсь, мне по-прежнему жутко было находиться рядом и гадать, вцепятся ли в меня зубами, но я сел и, наконец выпустив Бесика, положил ладонь на его плечо.

– Вы не чудовище, перестаньте. Я… наконец начинаю что-то понимать.

Рука его дёрнулась, и я машинально отпрянул, но скрюченные когтистые пальцы потянулись не ко мне. Они схватили что-то со стола и судорожно стиснули. Это оказался нательный крестик, такой же, как Рушкевич повесил на меня. Стоило металлу соприкоснуться с кожей, как по комнате пошёл знакомый тошнотворный запах палёной плоти. Бесик всё сдавливал и сдавливал крест меж ладоней, и позже я увидел, как на этом месте пузырятся волдыри, свежие волдыри поверх старых ожогов. Тогда же я ощущал лишь смрад, которого не могло, просто не могло быть… как и многого здесь описанного.

Мной овладело дикое желание вырвать крест у Бесика, но он не позволил и попросил:

– Зажгите новую свечу. В шкафу ещё есть.

Вскоре комната осветилась золотом; предметы обрели узнаваемость, и я пристальнее рассмотрел Бесика. Да… его облик отличался от дневного. Белое лицо, необыкновенно яркие губы, глаза, сияющие ночной глубиной… Во всей фигуре, вроде бы хрупкой, читалась странная хищная статность. Священник, днём напоминавший ангела, теперь пугал, но помимо воли своей я вспоминал, глядя на него, и то, что наблюдал накануне у воды. В его обличье была непередаваемая мистическая красота; та, что, видимо, и должна влечь оба пола, как свет мотыльков. Влечь и губить.

– Это… всегда? – Всё, что я смог спросить, борясь с собственными мыслями. Рушкевич устало покачал головой.

– Около семи ночей в месяц. В остальные незаметно, я даже не снимаю креста, хотя всё равно стараюсь не выходить. Если есть возможность, оставляю всё на семинаристов и сбегаю в леса или пещеры. Нужно было сделать так и на этот раз…

Меловая или даже снежная белизна кожи Бесика вызывала ужас, но я переборол себя и вновь опустил руку ему на плечо.

– Вы совладали с собой. Это удивительно. Жаль, вчера не сумели…

Он взглянул на меня с недоумённым страхом, и я торопливо пояснил:

– Я видел вас в окно. В крови.

Он потупил голову.

– Ах, это… Я расскажу. Я готов рассказать всё, а позже вы можете наконец меня убить. Пусть лучше вы. Ведь ваш англичанин тоже обо всём догадывается.

Да. Очередные пассажи Вудфолла, звучавшие для меня полной чушью, оказались реальностью, но… лишь на какую-то часть, другая по-прежнему скрывалась в потёмках. Мои пальцы непроизвольно сжались.

– Не думайте ни об англичанине, ни о чём-либо другом. Я повторю ещё не раз, герр Рушкевич: я хочу помочь, но для этого должен узнать больше.

Губы Бесика приоткрылись. Клыкастая усмешка была скорбной и незнакомой, а насколько жуткой – не передать. Я терпеливо ожидал. И он решился.

– Тогда слушайте.

Рассказ я записываю по памяти, не сокращая и не искажая. Когда-нибудь, может, я перестану верить в него и назову себя изощрённым мастером готических сказок. Сейчас же каждое слово отпечаталось в рассудке; детали головоломки, соединившись с подкинутыми Вудфоллом, наконец показали невероятный рисунок. Одну уродливую картину, за рамки которой пока не выбрался никто.

* * *

«Да, мой друг. Теперь, когда волею судьбы вы вовлечены в то, от чего вас так старались огородить, я вынужден открыть вам ещё одну тайну; тайну, причиняющую мне страдания на протяжении почти всей жизни. Вы поймёте, почему с наступлением темноты я оставляю часовню открытой, а свои двери запираю наглухо; почему нередко отворачиваю лицо. Следы на моих ладонях тоже перестанут вас удивлять; вы, пожалуй, сочтёте, что это меньшее, чем я поплатился. Знаете, доктор, нет человека, чьего осуждения я боюсь сейчас сильнее, чем вашего. Но вы стали мне очень важны, и я не смею молчать, особенно если правда что-то вам подскажет. Не знаю, можете ли вы спасти город, но уверен: я не могу.

Я начну издалека и скажу, что мифы об этих созданиях, о вампирах, очень древние, намного древнее печально известного правителя Валахии. В разных частях мира, даже в разных частях одних земель, они отличаются. Но почти все, у народов наших краёв и соседних, сходны в одном: страшные порождения ночи, обрывающие десятки жизней, не плодятся. Сердца их не бьются, кровь застыла, а значит, они не могут зачать или родить ребёнка. Если бы так и было, как просто оказалось бы их истребить… Но вампиры многолики. Сильнейшие из них – вовсе не мертвецы, а живые, получившие долгую, слишком долгую жизнь, практически бессмертие. Как? Их отравила кровавая земля, и это страшнейшее из возможных обращений, намного хуже простого укуса. Вы слышали о подобном? От англичанина? Что ж, тогда я добавлю немногое.

Знаете… есть территории, пребывание на которых дурно сказывается на определённых людях. До сих пор они не знают, почему именно их Господь обрёк на подобный недуг – периодическую жажду крови и, что хуже, – жестокости. Битв более чудовищных, чем требует война. Страшных казней и пыток. Это необъяснимая одержимость, которая прорывается и исчезает неожиданно, в моменты которой заостряются зубы, а тело и ум обретают удивительную силу. Это сложно скрыть. Это страшно, но это несёт невероятную удачу и опьяняющее ощущение собственного совершенства и превосходства: именно оно подменяет человечность. Это… кара за грехи предков, мистическая болезнь и искушение одновременно, доктор, и, если не обуздывать это день за днём, то со временем оно захватит полностью, уподобит тем, от кого я прячу в часовне горожан; уподобит той, кого сожгли на ваших глазах. Ночные твари. Это более низкая ступень в их… простите, придётся говорить «в нашей»… иерархии. На эту ступень легко упасть, на ней же оказываются обращённые, если с обратившими их не связывают кровное родство или сердечные узы. С неё редко поднимаются. Если бессмертные живые вампиры сродни князьям, то эти – воины и чернь.

Отравленным был мой отец, граф А. H., – я знаю его по рассказам, слышал, что это крайне незаурядная личность, до сих пор блистающая и на войне, и в политике. Вы наверняка знакомы с ним хотя бы поверхностно, и вы никогда ни в чём его не заподозрите: он не нуждается в крови постоянно, не боится солнца и делает всё, чтобы не вредить лишний раз человеческому роду. Во время какой-то из ранних кампаний он оказался в Валахии, в одном из мест, где сама земля, вода, воздух – всё пропитано давней смертью. Да, это были земли Цепеша, те, по которым прошли османы и где он кроваво мстил им. Некоторые считают его одним из этих созданий, может, справедливо, а может, нет, но так или иначе смерть знатно пировала в тех краях. Смерть ходила там и заглядывала в лица. Эти земли постепенно отравили моего отца, наверняка отравили и кого-то ещё из его сослуживцев. В Моравию он прибыл уже не совсем человеком – и тогда встретил и полюбил мою мать. Её трудно было не полюбить: в Каменной Горке она слыла первой красавицей.

Она ответила взаимностью, но едва отец, только-только учившийся бороться со своим недугом, открыл правду, всё рухнуло. Она не выдала его, но принять не смогла. Это было трудное расставание: отец ведь мечтал, как увезёт её в столицу, как даст богатую жизнь, не похожую на всё, что я знаю. Он готов был даже обратить её в себе подобную, он мог это сделать, но она отвергла и прогнала его. От горя он серьёзно заболел – представьте, тьма не защищает вас даже от такой, казалось бы, простой вещи, как нервное истощение и несчастье. Ему пришлось уехать, а мать уже ждала меня. Не хочу думать, желала ли она, пыталась ли оборвать бремя, понимала ли, что вынашивает. Она дала мне появиться на свет. Я казался нормальным, мать возблагодарила Господа и всеми силами скрывала от меня моё происхождение, мою суть. До семи лет ей это удавалось. Я рос обычным, был крещён. Я жил в неведении и любви.

Как всё открылось, я помню очень хорошо. Ясный вечер; мать попросила меня загнать в птичник гусей и кур, которые разбрелись по двору. Я взял хворостину и пошёл к ним; то была одна из привычных моих обязанностей. Всё казалось обычным: птицы кудахтали и гоготали, теряя перья; я смеялся над их неловкой хлопотливостью, но вот… в какую-то минуту что-то внутри меня сжалось, а потом вспыхнуло. Ум помутился. Я не осознал, как бросился за одной из птиц, за самым старым нашим гусём. Я не осознал и когда поймал его, и когда впился зубами в шею, и когда он забился. Меня привёл в чувство только окрик матери; тут же я поднял голову и провёл языком по своим зубам. Они были странно острыми. Солнце только что зашло.

Я благодарен матери за то, что она не стала щадить меня и ждать, пока я подрасту: к такому всё равно не подготовишься. Она объяснила всё, так доступно, как могла, и я понял. Она плакала, я тоже… мы молились. В ту же ночь впервые я ощутил тяжесть и жжение крестика. Мать предложила снять его, когда увидела на моей груди след-клеймо – тогда едва наметившийся; сейчас он столь же отчётлив, сколь ожоги на руках. Я не посмел; мне казалось, Бог – единственный, кто у меня остался. Но Он смилостивился, и мать не прогнала меня, как когда-то отца. В юности она хотела, чтобы чудовища были как можно дальше. Оказалось, одно живёт в её доме. И она не смогла меня предать.

С того дня многое поменялось. Более я не мог пересечь порога часовни; что-то отбрасывало меня раз за разом, хотя я не нападал на людей и обходился кровью животных. Даже эти убийства причиняли мне боль, а мужества свести счёты с жизнью недоставало, хотя это был бы самый простой путь. Но у меня была надежда… крест обжигал лишь в самые страшные ночи, перед полнолунием. Он остался, помимо молитв, единственной нитью, связующей меня с Господом. И эта нить не порвалась, даже когда в четырнадцать лет я всё же попробовал человеческую кровь – кровь лесного разбойника. Прежде, до того как герр Мишкольц навёл порядок, они часто заявлялись в город; грабили, насиловали и крали детей; мы очень их боялись. На такого я и налетел в чаще – точнее, он, решив, что я заблудился и у меня есть деньги, напал и поплатился. Его кровь напоминала гниль, но я с собой не совладал. Я убил его. Меня ещё не научили пить так, чтобы жертва не умирала, а лишь на время слабела. К счастью, я не способен обращать людей в себе подобных и не несу хотя бы этой опасности. Так что, молю, верьте: то, что творится ныне, не смог бы сделать я.

Время шло; я продолжал жить и отчаянно мечтал уехать. В Каменной Горке все у всех на виду; я устал страшиться слухов, расправы или наихудшего – что опять убью невинного. Наконец мы накопили денег, и мать отпустила меня учиться в Прагу. Я выбрал стезёй богословие, я хотел снова найти путь к Богу, а с ним исцеление. Но в свободные часы я изучал и курс медицинских наук. Моя тяга к ним была даже сильнее, а ещё, как я уже признавался, мне казалось, эти знания помогут понять, откуда пришла скверна. Жаль, я так и не обрёл неметафизической подсказки. Я по-прежнему верю, что недуг этот – искушение или наказание. Печать ошибок со времён Каина.

В Праге оказалось проще скрываться; я затерялся среди студентов, проводивших вечера над книгами. Я не пытался посещать службы, не имел близких знакомств. В ночи, когда недуг рвался наружу, я запирался. Именно тогда я сумел уменьшить зависимость от человеческой крови; приучил себя почаще обходиться, например, свиной. Увы, это вылилось в приступы невероятных болей, от которых я ничего не соображал и становился опаснее. Пришлось смириться: хотя бы раз в пару месяцев человеческая кровь мне необходима.

Тогда же в небольшом кругу моих приятелей появился юноша из одного знатного рода – имя вам не нужно. Венгр по происхождению, он был таким же, как я, но по причине более чудовищной: собственная мать обратила его, когда он лежал при смерти с поздней оспой. В отличие от меня, он не тяготился своей участью и ждал каждой луны; его опьяняли сила, сладострастная красота и кровь. Он считал вампиров высшими существами, сродни тёмным ангелам, и не скрывал этого. Боюсь, сейчас, по прошествии лет, он уже пал до ночной твари, хотя мне ничего не известно о его судьбе. Приятель снисходительно отнёсся к тому, что я рвусь в церковники, но не переубеждал – жалел, считая юродивым. Именно он открыл мне тайны, что вы вынуждены выслушивать; он же научил пить кровь, не лишая жизни: наиболее безопасный и простой способ добиться этого – укус не в шею, а в ту точку на запястье, где явственнее всего пульс. И этот же человек своей гордыней, цинизмом и склонностью очаровывать и развращать всех, кто тянулся к нему, зародил во мне желание бороться ещё отчаяннее. Так что я многим обязан ему.

Окончив обучение, я вернулся в Каменную Горку. Мой предшественник был стар, завершал непростой труд по адаптации латинских текстов. Он угасал. Я знал, что, если стану его помощником и произведу хорошее впечатление, он подаст прошение о преемничестве. В городках вроде нашего назначения происходят обычно так, ведь из цивилизованных мест сюда едут неохотно. Два семинариста, как сейчас, невиданная редкость.

Часовня всё ещё не пускала меня под своды. Раз за разом ночью я являлся к ней – и отступал. Поначалу я не мог даже подняться по ступеням: меня отбрасывало, а стены особенно страшно кровоточили, не то оплакивая меня, не то страдая от причиняемой одним моим присутствием боли. Но через полмесяца я преодолел первую, затем – вторую ступень. К осени я смог взяться за ручку двери; я думал, всё позади. Но тут же мою ладонь обожгло, и вскоре она вся покрылась волдырями; то же произошло со второй рукой. Я продолжал приходить каждую ночь. В конце концов надо мной вновь сжалились. Я попал на утреннюю службу впервые за много лет.

Всё то время, искупая зло, которое совершил и, возможно, ещё совершу, я немного практиковал как врач. Теперь же я решился поговорить со священником. Отец Кржевиц проявил невероятную доброту; его даже не удивило моё желание принять сан – как раз умерла моя бедная мать, и он решил, что я горюю и отягощён страхом смерти. Я стал помогать ему, потом сменил – и остаюсь на посту, несмотря на скверну, что владеет мной. Если бы хоть кто-то узнал… вампир-священник в Кровоточащей часовне. Я никогда не поверил бы.

Вы спросите, кто становится моими несчастными жертвами в часы, когда я не владею собой? Я отвечу то, что вас испугает и заставит усомниться в моём чистосердечии. Но почти каждый месяц – да, именно так! – меня спасала Ружа Полакин, бедная молодая женщина, которую первой увидели пьющей кровь. Мы были знакомы с детства; я любил её как старшую сестру, потом – как большее. Я бежал в Прагу не только от своих страхов, но и от этих чувств. Когда я вернулся, её уже отдали замуж, но близость наших душ не исчезла. У меня не было друга преданнее. У меня вообще не было больше друзей.

Ружа раскрыла мою тайну в страшную ночь. Снова скверна рвалась из меня, исказила мой облик, как сейчас, и я, истерзанный пустой борьбой, шёл по безлюдной улице. Я очень хотел умереть и понимал, что брошусь на первого, кого увижу, – или, достигнув окраины города, наконец сигану в реку. Но я не успел. У рынка я увидел мальчика примерно того возраста, в котором мне открылась правда. Он потерялся, был испуган и сам ринулся ко мне с мольбой о помощи. То, что в ту минуту во мне кипело, не поддавалось молитвам и доводам. Я схватил его за руки; я был одержим как никогда, но тут посмотрел в его глаза. Они… были, наверное, как мои собственные в миг первого убийства, убийства всего-то птицы. И я поборол себя. Почти все вампиры, даже полукровки, обладают способностью к гипнотизму, хотя у меня она действует лишь на детей и животных. Я усыпил мальчика и хорошенько к нему присмотрелся. Это был Карлуш, Ружин младший брат.

Путь был страшен. Я держал на руках это маленькое тело и чувствовал всем существом биение сердца. «На что похожа кровь детей?», – думало чудовище, и я содрогался. Наконец я постучал в Ружину дверь, и она сама отворила мне – Константин, её супруг, ещё не вернулся с охоты; видимо, заночевал в лесу. Я объяснил, что Карлуш заблудился, а я случайно нашёл его. Я держался в тени, прятал лицо за воротником. Ружа видела только мои глаза, но, наверное, и в них что-то горело, я ведь уже едва стоял от боли. Вы не представляете, на что похожа жажда чужой крови, доктор. Это не голод. Это сродни тому, что ваша собственная кровь обращается в смешанную с песком землю; вы весь – ком сухой бесплодной земли, а каждый шаг или вздох – удар кирки, раскалывающий вас надвое.

«Ты бледный, – сказала Ружа. – Зайди, погрейся, я напою тебя молоком». Я не хотел, я боялся не совладать с собой, но она затащила меня в комнату и наконец увидела отчётливо. Она не закричала. Она была очень храброй, моя Ружа.

Я сдался её мольбам. Я рассказал ей самое важное в своей истории, уверил, что обычно не опасен, и пообещал более никогда не тревожить… но неожиданно она подняла рукав и протянула мне запястье. Она сказала: «Я верю». Сказала: «Ты меня не обидишь». Сказала: «Это меньшее из возможных зол». И воля изменила мне.

Так повторялось каждый месяц. После моих укусов Ружа спала дольше обычного и чувствовала себя вялой. Я внимательно за ней наблюдал, но она не собиралась болеть или умирать. Напротив, после такого сна она небывало хорошела, в шутку сравнивая его с чудодейственными зельями и молодильными яблоками. А ещё она хранила мой секрет, и мне тоже стало чуть легче с ним жить. Но тревожное раскаяние мучило меня.

В последний раз, этой зимой, я решился избавить её от «кровавой повинности» и всячески избегал. Благо и она реже бывала на службах; их с Константином наняли для предпраздничной работы: его в конюшнях, а её – в кладовых ратуши. Всё шло хорошо, но в ночь полнолуния я задержался в церкви, и луна застала меня на ступенях. Свет принёс привычную боль; я упал на колени, думая о том, что не могу, больше так не могу… Здесь Ружа нашла меня и, как обычно, дала руку. Я с собой не справился, но потом попросил, нет, велел отступиться. Я не мог истязать её вечно, я уже ненавидел сам себя. «Сколько же ещё тебе бороться с тьмой?» – грустно спросила она. Так мы и расстались, а потом… спустя полтора дня она умерла. Поначалу я винил себя, но моего укуса на запястье не было видно, а вот на шее… на шее остались следы, мне не принадлежавшие, такие глубокие, что казались чёрными. Кровь из них, к слову, сочилась жидкая, тоже едва ли не чёрная; это удивило и доктора Капиевского; он наверняка об этом упоминал. Я вообще не понимаю, что это.

Уже мёртвая, Ружа появилась в городе и совершила несколько убийств. На моих глазах её тело обезглавили и сожгли, но она вернулась, возвращается снова и снова. Я не знаю, что произошло с ней, но клянусь, доктор, я причинял ей не то зло, которое смогло бы её погубить. По крайней мере… я верю в это. Если я ошибаюсь, мне незачем жить».

Бесик закончил, и мы какое-то время молчали. Он смотрел перед собой; крест уже был на его шее. Я чувствовал: металл не перестаёт жечь. Трудно сказать, чем диктовалось это эмпатическое ощущение; ещё недавно оно показалось бы мне чушью. Но сейчас я знал, что прав; что священнику, пришедшему отчасти в себя, всё равно больно. Не так ли средневековые монахи, укрепляя дух и усмиряя плоть, стегали себя плетьми? Мне было невероятно жаль Бесика, но я не решался на утешения, вряд ли он желал их. Так что в ответ на горячую грустную исповедь я лишь вкратце пересказал то, что слышал от Вудфолла. Бесик утомлённо, без удивления кивнул.

– Это почти повторяет слова моего приятеля; он в красках рассказывал о рассветах мертвецов; многие считают, один из самых великих случился незадолго до Ночной атаки[53] Цепеша. Тогда жертв были тысячи. Но боже, если бы я знал, что делать, если бы…

– Мы поймём, – мягко успокоил его я. – Поверьте, когда где-то собирается хотя бы три светлых головы, которые знают достаточно о каком-то явлении, явление уже не останется безнаказанным. Может быть, вы слышали…

И не знаю, зачем, я процитировал ему народную потешку, довольно популярную в Англии и добравшуюся уже дальше. Глупые строчки о трёх мудрецах в одном тазу, родом откуда-то из Готэма[54]. Бесик засмеялся, и я засмеялся в ответ, но тут же веселье моё омрачилось: я кое-что вспомнил. Набравшись решимости, я произнёс:

– Вчера вы были в крови. Сегодня я осматривал четверых укушенных. Кого…

Бесик смущённо покачал головой и, опять потупившись, перебил:

– Никого из них, клянусь.

– Был кто-то ещё? Кто не обращался к медикам?

– Можно… – он запнулся, – сказать и так.

Я не знал, что и думать, но Бесик пояснил свои слова, всё так же не глядя на меня:

– Ваша серая кобыла. Простите, пожалуйста. Я не хотел убивать её; крупные животные обычно переносят укусы в шею лучше людей, но, наверное, она испугалась.

Я снова едва не рассмеялся от облегчения. Мне было жаль старую лошадь, но жертва оказалась малой; катастрофы не произошло: на месте бедняги не оказался, например, мой дурень Януш или любой другой человек. Я уверил, что прощаю. Бесик продолжил:

– Я пережил два полнолуния: в одно уезжал, в другое запирался. Это должно стать третьим без человеческой крови, но… – он облизнул губы, – я чувствую, что, как и когда-то в Праге, могу не выдержать. Я боюсь. Мне хватило бы глотка, но после смерти Ружи я не пойду на это; я только молюсь, но, как вы видели… – Глаза его блеснули. – Я же чуть не убил вас. Я неуправляем, я теряю человеческий облик. Я не…

– Всего глоток? Тогда у меня есть мысль, как вам помочь.

Она была дикой, эта мысль; на такое решился бы только истинный учёный – тот, кто знает, сколь часто эксперимент неотделим от риска. Но я давно вошёл в безумные ряды жрецов Афины и Гекаты и теперь, закатав рукав рубашки до локтя, протянул руку Бесику. Мне почти не было жутко; смесь желания облегчить его мучения и профессионального любопытства вытеснила страх. На что похож подобный… процесс?

– Что вы хотите? – Священник глядел с искренним недоумением.

– Я надеюсь, после моей едкой крови вам не придётся промывать желудок?

Он наконец меня понял и отшатнулся. Глаза расширились от удивления, потом оно сменилось стыдом, потом – буквально гневом. Кулаки сжались.

– Этого не будет. – Он едва не задохнулся. – Как вам вообще могло…

– Бесик, – мягко прервал я. – Вам плохо. И будет хуже. Вы сказали, вам нужно мало, и вы точно знаете, что не можете никого обращать. Так в чём же…

Он ударил по столу кулаком, вскочил, но пошатнулся от резкого движения, явно всколыхнувшего дурноту. Я удержал его и насильно усадил назад.

– Лучше умереть… – сбивчиво зашептал он, опять опуская голову, занавешиваясь волосами. Голос дрожал. – Это надо было сделать давно, давно… Вы не понимаете: это унизительно для меня; неизвестно, безопасно ли для вас! Я не прощу себя, если…

Пытаясь различить за тяжёлыми прядями его лицо, я покачал головой.

– Если это поможет вам не мучиться и ни на кого не кидаться, то я настаиваю. Ту женщину едва ли убили вы. Даже если предположить, что многократный укус в запястье действует как однократный в шею… – я помедлил, заметив, как исказились его черты, – даже если, хотя это сомнительно… я не планирую занимать место фрау Полакин. В Вене у вас не будет проблем с небольшими дозами крови. Мы проводим с ней опыты в университете… правда, тайно; как вы помните, Ватикан это запретил[55].

– В Вене, – эхом повторил он. – Неужели после всего вы не передумали?

– Нет. – Я не колебался ни секунды. – Напротив, укрепился в желании забрать вас отсюда любой ценой. Если, конечно, сейчас вы будете слушаться.

– Но…

Слабо улыбаясь, я оборвал:

– Дождёмся, пока ваш рассудок вновь откажет и вы попробуете убить меня? Прошу вас… убеждать кого-то принять лекарство – от такого я устал и дома. Давайте просто поскорее оставим хотя бы эту проблему позади и облегчим ваши страдания. – Кое-что вспомнив, я понизил голос: – Разве не этим тезисом руководствуется медицина?

Мы ещё поспорили, и наконец я победил. Бесик придвинулся ближе; пальцы одной его руки нервозно сжали мои; вторая кисть, бледная и узкая, невесомо легла на внутреннюю сторону локтя. Какое-то время он просто смотрел снизу вверх в мои глаза, видимо, ожидая, что я всё-таки отступлюсь, но я отвечал столь же прямым взглядом. Тогда, сделав глубокий вдох, он начал наклонять голову. Волосы опять упали вперёд, но я успел заметить: глаза вспыхнули; робкая благодарность сменилась жаждой. Бесик снова слушал алый стук и тонул в нём, но я верил: сейчас он не сорвётся. Честнее сказать, я молился об этом, ведь за пазухой у меня на случай чего был кол. Смог бы я его использовать, пойди что-то не так? Предпочитаю не задумываться.

Трудно описать, что я в те мгновения ощущал на физическом и эмоциональном уровне. В целом это сравнимо с нашими допотопными экспериментами по трансфузии, когда кровь переливают при помощи серебряной трубки или гусиного пера: то же покалывание и онемение, то же полное непонимание происходящего. Но было и некое иное чувство, приятно расслаблявшее и кружившее голову. Я почти не боялся, то ли потому, что доверял, то ли потому что процесс подразумевал подобие транса. Так или иначе, я спокойно смотрел на застывшее, полузакрытое прядями лицо; на то, как Бесик недвижно склонился передо мной в подобии вассального поцелуя. Голова моя была пустой. Казалось, минуло много времени, но, как потом выяснилось, не прошло и минуты. Рушкевич торопливо отстранился. На его зубах остался слабый алый след, несравнимый с увиденным вчера ужасом.

Две ранки на моей коже затянулись секунд за сорок, зато – удивительно! – черты Бесика мгновенно стали ближе к привычным дневным: смягчились, на лице вместо болезненной напряжённости проступила обычная усталость.

– Вам лучше? – ласково спросил я, растирая руку и украдкой изучая её на предмет хоть каких-нибудь мистических или физиологических перемен.

Он кивнул, но тут же покачал головой. По взгляду я понял, что у меня собираются снова просить прощения, и поспешил это предотвратить:

– Довольно. Лягте и отдохните, попробуйте пережить остаток ночи во сне.

Он потёр глаза, но тут же, пересилив себя, пробормотал:

– Нет, я лучше провожу вас. Ночью не надо ходить в одиночку, и…

– Поверьте, судьба складывается так, что самое интересное в вашем городе я обнаруживаю именно ночью и в одиночестве, так что провожатые мне не нужны. Впрочем… – вспомнив, что отказался от хозяйского ключа и не могу вернуться в «Копыто» без шума, я быстро нашёл вариант: – Давайте я останусь и понаблюдаю ваше состояние.

– Со мной ничего не случится, – уверил он. – Теперь точно.

– Вот и славно. А сколько было споров!

Он старательно избегал моего взгляда. Я не знал, как уверить его, что всё в порядке, и только настойчиво повторил:

– Я вас посторожу. Вам нужно отдохнуть, а мне, как вы, думаю, понимаете, – собраться с мыслями. Потом я, может, вздремну здесь. Но если что, зовите. Ладно?

Более он не посмел или не смог спорить. Ноги плохо держали его, и на этот раз я помог ему добраться до постели, снять облачение и лечь. Когда он, облегчая дыхание, расстегнул ворот рубашки, я мельком увидел крестообразный ожог, даже отчётливее тех, что остались на ладонях. Поразительная цена веры. Или верности? Вопрос терзает меня и сейчас. Бог едва ли мог отвергнуть такую душу, пусть даже осквернённую. Не был ли причиной столь мучительной анафемы скорее накопленный в кровоточащих стенах людской страх перед тьмой? И собственный страх Бесика, все догматы об абсолютизме чистоты? Впрочем, я не теолог; более того, мне тяжело думать об этом. Одно я знаю: эти шрамы мне уже не забыть.

Бесик забылся сном быстро, не прошло и минуты. Смотреть на него было уже менее страшно, и всё же я – чисто из медицинского любопытства – потрогал лоб и измерил пульс, взявшись за тонкую кисть. И то и другое было скорее как у лихорадочного больного, чем как у мертвеца. Пока я не знаю, какие выводы из этого сделать, но определённо в будущем наблюдения мне пригодятся, и я задокументирую их подробнее. Пусть это цинично – к естественной дружеской заботе примешивать некие эмпирические потуги – но я не вижу причин им не идти рука об руку. Чем бы ни была эта болезнь, я изучу её и попытаюсь помочь, а для этого должен отбросить сентиментальность.

Выходя из спальни и оставляя дверь приоткрытой, я оглянулся на пороге и ещё раз посмотрел на молодого священника – недвижного и расслабленного, чуть отвернувшего голову. Мне вновь вспомнилась ночь у смертного ложа Ганса, последняя. И я почувствовал радость оттого, что эта не стала такой же.

При гаснущей свече я заканчиваю писать. Всё же Бесик прав, и некоторая слабость, как после пары дней голодания, мною ощущается. Решусь ли я вздремнуть по соседству с вампиром? В конце концов, я никогда не гнушался самых диких опытов. Посмотрим, чем окончится этот.

11/13

Каменная Горка, «Копыто», 22 февраля, прибл. два часа пополудни

Не стоило даже краем сознания надеяться, что худшее позади. То была наивная надежда; её следовало задушить в зародыше, но человеческой природе подобное зачастую не свойственно. Увы, ныне, когда страшная пружина отпущена; когда я не уверен, будет ли следующая запись и успею ли я окончить эту, сетования пусты. Только и остаётся: contra spem spero[56].

Итак, после предыдущих измышлений я действительно задремал, даже не вставая из-за стола, а просто уронив на него голову. Удивительно, но мне было удобно: я не видел снов, не ощущал собственного тела – просто провалился в тёплое забытьё. Давно я так хорошо, крепко, пусть и мало, не спал. Укусы, похоже, имеют эффект сродни снотворному.

Звук, разбудивший меня, был столь неожиданным, что показался не более чем продолжением сна. Поначалу я тщетно выталкивал его из сознания, пытаясь удержаться в зыбких объятиях Морфея, но, вместо того чтобы исчезнуть, звук стал громче и требовательнее. Я со стоном оторвал от стола голову, прислушался. Мне не почудилось: это был собачий лай, к которому примешивались стук и крики:

– Герр ван Свитен! – Дверь задребезжала под градом ударов. – Доктор!

Голос я узнал мгновенно. В дом ломился Арнольд Вудфолл.

Вскоре я отодвинул засов и открыл. Avvisatori стоял на крыльце, держа за ошейник вырывающуюся, продолжающую лаять белую собаку, которую я легко вспомнил.

– Альберт! – окликнул я. – Молчать!

Пёс утих и сел. Вудфолл перевёл удивлённый взгляд с него на меня.

– Чем обязан?.. – хмуро поинтересовался я, потирая лоб. – Что же вы так орёте…

– Хотел бы я сам это знать. Пёс прибежал в «Копыто» и разбудил меня, когда скрёбся в вашу дверь. Ну а я уже догадывался, где вас искать, да и… – Avvisatori попытался заглянуть за моё плечо. – Священник мёртв? Мне очень жаль, нет, правда.

Я непроизвольно сжал кулак, но быстро успокоился и покачал головой.

– Всё оказалось несколько сложнее, чем вы… мы себе представляли. Пройдите.

Вудфолл сделал было шаг через порог, но собака заартачилась, ощерилась, снова залаяла и рванулась. Avvisatori зажал ей пасть, и я попросил его подождать.

– И, пожалуйста, не размахивайте кольями, что бы ни увидели через пять минут.

Я вернулся в смежную комнату, подошёл к постели и наклонился над Бесиком. На миг у меня возникло острое желание оставить его в покое, не будить, не вмешивать в нечто, что неотвратимо и незаметно приближалось к городу. Разве недостаточно ему собственных бед и борьбы с ними? Но он вряд ли впоследствии был бы мне благодарен. Вздохнув, я похлопал его по щеке и шепнул на ухо:

– Вставайте. Кажется, произошло что-то нехорошее.

Священник моментально распахнул глаза и сел, удерживая меня за воротник.

– Что… – Другой рукой он уже нашаривал одеяние. – Кто-то погиб?..

Я сам не понимал, почему появление пса так меня встревожило, и не решился ничего предполагать. Подождав, пока Бесик оденется, я молча поманил его за собой. Сейчас, с приближением зари, у него был свежий, отдохнувший и почти нормальный вид. Он ровно поздоровался, но Вудфолл с его опытным взглядом всё равно запустил свободную руку за пазуху. Я встал между ними и настойчиво повторил:

– Давайте-ка без глупостей. Я же предупреждал, тут все друзья.

Бесик, горько усмехнувшись и поравнявшись со мной, покачал головой.

– Не стоит думать обо мне так скверно, герр Вудфолл. Если Господь привёл вас в мой дом, значит, Он привёл вас за моей помощью, не так ли?

Avvisatori, щурясь, оглядел его тонкий, открытый сейчас для удара силуэт. Колебание длилось не более пяти секунд. Вздохнув и в знак доверия продемонстрировав пустую ладонь, Вудфолл кивнул.

– Что ж. Надеюсь, вы умеете переубеждать быстро.

Бесик не успел ответить: пёс опять заволновался, всё упорнее пытаясь ослабить хватку и гавкнуть. Вудфолл посмотрел на морду, выражающую что-то среднее между ужасом и скорбью, – если только животные могут ужасаться и скорбеть, – и предложил:

– Идёмте за ним. Учитывая, сколько необъяснимого происходит вокруг, мне уже не кажется абсурдом прислушаться к последней местной собаке.

Бесик отыскал верёвку; Вудфолл сделал подобие поводка. После этого мы перестали удерживать пса, и тот, словно почувствовав, что ему готовы довериться, тихо заскулил, а затем побежал с площади прочь, уже не лая. Ему больше не требовалось привлекать ничьё внимание, и он этого не делал.

Пока мы шли, Бесик, поднявший до самых глаз воротник, рассказывал Вудфоллу свою историю, ту часть, которая была на настоящий момент значимой. Теперь он говорил отрывисто и безэмоционально, словно о ком-то чужом, и тем не менее avvisatori, по-видимому, впечатлился. Он ободряюще положил руку священнику на плечо и извинился.

– Так сколько же вы так живёте, получается? Почти шестнадцать лет?

– Примерно, – отозвался Бесик.

– Поразительно! – Вудфолл хлопнул себя по лбу. – Вот что значит: век живи… Я, можете себе представить, «вычислил» вашего почтенного родителя и полдюжины людей, побывавших в той же валашской кампании, а ещё есть в светском обществе один неумеренно отважный авантюрист-мистик, граф Сен-Жермен… к какой ступени принадлежит он, не скажу, но, возможно, у него ваш же феномен.

Я вспомнил, как в мыслях сравнивал самого Вудфолла – обычного человека! – с этой небанальной персоной, и усмехнулся, но вмешиваться не стал, захотелось послушать дальше. Avvisatori продолжал держать руку на плече Бесика и серьёзно его рассматривать.

– Я вот к чему, послушайте… вы держитесь так, будто поставили на себе крест, но зря. С этим… – в словах он явно путался, – с этим живут, иногда даже живут блестяще.

Я едва верил ушам: неужели утешения и ободрения? Мне казалось, многоуважаемый господин Вудфолл чёрств как крокодил и не способен на них в принципе, а уж чтобы расточать объекту своей обычной охоты?.. Бесик смутился, вздохнул, но думал он о другом.

– Мне не нужно жить блестяще. Я бы хотел просто жить, никому не боясь навредить своим… – он не стал заканчивать. – Просто жить.

– Дружище, иные люди бывают хуже чудовищ, – уверил его avvisatori. – Все мы опасны и умеем непоправимо вредить. Но ваше желание мне очень нравится…

Взгляд его выражал мягкое участие, за которым, однако, читалось и обоснованное недоумение. После короткого молчания Вудфолл осторожно вернулся к насущным темам:

– Итак. Если вы не в числе тех, кто творит в городе зло, если тьма выбрала не вас своей дланью, то на кого обрушилась эта участь и где…

Он осёкся. Какая-то мысль озарила его, впрочем, «озарила» – слово неверное, потому что лицо окаменело; брови сдвинулись.

– Та девушка… – тихо произнёс Вудфолл. – Ваш друг… она не просто жертва, не просто ночная тварь. Она…

Бесик, насторожившись, напомнил:

– Я не кусал её в шею, я не способен обращать. К тому же она была чиста, добра…

– Нет, нет! – Avvisatori снова задумался. – Но то, что она проходила через это неоднократно, всё же… возможно, как зараза, которая проникает в тебя раз за разом, но которой, к сожалению, не переболеть единожды. Можно предположить, что она… копится, так, доктор? У неё есть некий период развития, так это зовут? Инкубация? А потом она притягивает себе подобное, маленькая тьма влечёт большую?

Я кивнул. Как ни печально, ход наших мыслей совпадал. Бесик глядел на нас с недоумением, но следом проступало уже отчаяние, а я всё сильнее ужасался. Мне вспомнилась отмеченная им деталь – после укусов Ружа Полакин хорошела. Женщина у озера была просто невероятной, божественной… Как хитра и зла судьба: казалось бы, все недуги, как оспа, должны уродовать, выдавая свою суть! Но вампиризм подолгу таит свою гибельность, одаривая больных красотой.

– Бесик, – взглядом попросив Вудфолла дать мне слово, начал я. – Боюсь, это вероятно. Конечно, вы не обращали её, но ваш ежемесячный ритуал… может, вы интуитивно опасались его не зря; он ослабил её, сыграл роль, когда началось что-то другое. Точно ли она могла спастись от… – я запнулся, подбирая слова, и в итоге произнёс то, чего произносить не хотел, – Бездны? Ваши укусы, настоящий укус от кого-то особенно сильного… Пусть она умерла чистой душой, но, вероятно, тело её подверглось некоей mutatio и стало идеальным сосудом для… того, что нам противостоит. Это ненаучно, но увы.

Бесик застыл, и мы остановили пса. Священник покачнулся; взгляд его, беспомощный и пустой, заметался, точно Ружа Полакин была где-то поблизости.

– Не может быть, нет… – но голос надломился.

– Вы не виноваты. – Вудфолл вздохнул, тоже осматриваясь. Мы уже были на самой окраине города. – Конечно же, нет. И сама она, полагаю, тоже.

– А вы же говорили, зло выбирает чаще живых помощников, – вспомнил вдруг я.

Вудфолл кивнул. Он выглядел озадаченным.

– Это в гипотезу не вписывается; воскрешённые трупы – обычно недолговечный, так сказать, расходный материал; я уверен, например, что тот солдат пока жив; так он полезнее. Но то, что тело фрау Полакин сожгли, а она продолжает являться, увы, серьёзное подтверждение. Я недостаточно осведомлён о рассвете мёртвых, но знаю точно: лишь посланники становятся неуязвимыми для большинства человеческих орудий и остаются таковыми, пока всё не закончится. Вероятно, девушку укусил кто-то, выбранный ранее; кто-то, кому дали даже больше сил, чем таким, как Сен-Жермен. Это объясняет чёрные раны: вампиры из мною виденных подобных не оставляют. У нас явно не рядовой случай.

Бесик безжизненно кивнул. Я понимал его: возможно, с причастностью своей юношеской любви к творимым в городе бесчинствам он смирился ещё до моего приезда, но видеть в Руже Полакин сердцевину зла… Он не глядел на нас, и мы больше не решались с ним заговаривать. Чтобы хоть на что-то отвлечься, я требовательно спросил у Вудфолла:

– Что означает «пока всё не закончится»? Чем ещё вы нас пугаете?

Мы двинулись по одной из окраинных улиц. Вудфолл молчал, напряжённо следя за белоснежным силуэтом пса в паре метров от нас. Где-то каркнул ворон. И наконец голос avvisatori раздался в тишине, нарушаемой только хрусткими шагами по мёрзлой земле:

– Пока люди не заплатят за то, что творили веками, меч будет разить их, не выбирая правых и виноватых. Земля ведь всё помнит не хуже Неба. – Усмешка заставила его шрам дёрнуться. – Напоминает содержание римских проповедей, верно, любезный доктор?

Я понял суть остроты, но вступать в теологический спор с avvisatori, принадлежащим к англиканской церкви и глубоко презирающим католицизм, необходимости не видел.

– Почти любых проповедей… – тихо возразил Бесик. Я был ему благодарен.

К счастью, разговор прервало то, что мы начали узнавать направление, в котором двигались. Домов становилось всё меньше; вскоре позади остались последние лачуги, и вот мы выбрались на разбитую дорогу, змеившуюся мимо пустошей, оврагов, рощиц. Пёс бежал уверенно, и было нетрудно догадаться: он спешит в гарнизон. Беспокойство моё – да и, кажется, не только моё – усилилось. Мы ускорили шаг.

Когда впереди замаячило кладбище, Вудфолл вынул распятие, а Бесику в руки сунул кол. Я за своим не полез, лишь с особым вниманием приглядывался теперь к проломанной ограде. Казалось, каждый мой нерв напряжён, а зрение и слух обострились до феноменального предела. Я действительно ждал чего угодно, откуда угодно.

У ворот не было часовых – очередной дурной знак. Мне, правда, померещился силуэт, мелькнувший меж склепов, и я помедлил, но никого не рассмотрел. Мы двинулись вперёд плечом к плечу, но опасались напрасно: ночные жители этих мест ещё были на кровавой охоте. Даже пёс оставался спокойным – вернее, его тревожило что-то, о чём мы пока не догадывались, но новых угроз он явно не видел. Зато, торопя нас, верёвку он натягивал всё сильнее – едва не до треска.

Кладбище мы миновали благополучно, и снова дорога стала однообразной. Иногда я бросал взгляд на усыпанное звёздами небо и прикидывал, сколько сейчас может быть времени: карманные часы я забыл на столе у Бесика. Скорее всего, близилось к семи; в таком случае у ночи оставалось около получаса, прежде чем солнце заявит о своём возвращении.

Наконец мы достигли Старой Деревни, и здесь выдержка изменила нашему четвероногому провожатому. Едва ступив на дорогу меж домов, – я сразу заметил, что все двери распахнуты, но из труб не идёт дым, – Альберт задрал морду, взвыл, а потом жалобно, призывно залаял. Точно испуганные раскатистым звуком, облака неуклюже поползли к востоку, оголяя совсем округлившуюся, болезненно белую с кровавой окантовкой луну. Она беспощадно высветила то, что укрепило мою тревогу.

Старая Деревня выглядела нежилой, ровно настолько, насколько казалась мне полной жизни при первом приезде. А ведь вроде бы ничего не поменялось: всё так же ржали в отдалении лошади, сушились вещи – ветерок полоскал подолы и рукава рубашек, штанины, простыни. Вряд ли отсюда ушли давно, во всяком случае, костерок, на котором сжигали мусор, искрил, тлел, и это был единственный источник дыма. Вудфолл поспешил затоптать его, после чего мы, продолжив путь, заглянули в несколько домов.

Там также всё свидетельствовало о том, что ещё недавно солдаты никуда не собирались: где-то попадались карты на столах, где-то – остатки пищи или приготовленная для мытья вода, где-то – разобранные постели и снятая верхняя одежда. Avvisatori с поразительной ловкостью отыскал оружие и деньги – всё лежало в незаметных неопытному (моему, к примеру!) глазу тайниках, под половицами, в стенных нишах. Мы уверились: солдаты не взяли ничего, когда уходили. Впрочем… уходили ли?

Между тем пёс сбежал, и какое-то время мы тщетно выкликали его по имени. Альберт не вернулся, однако вскоре мы нашли его сами: он скрёбся в дом, где гарнизонные устроили лазарет и где я ещё сравнительно недавно осматривал труп Анджея Рихтера. Дверь, единственная во всём поселении, была наглухо заперта.

Я попытался заглянуть в окна – из проёмов на меня посмотрела кромешная темнота. Несколько раз я стукнул в стекло и окликнул Шпинберга, но без результата. В конце концов мы просто высадили проклятую дверь и зашли.

Всё тот же вязкий сумрак гнездился внутри, но, к счастью, лампа обнаружилась на крюке у самого входа. Вспыхнувший свет вернул нам – напряжённым, бессознательно жавшимся друг к другу, едва ли не забывшим, что мы мужчины, – некоторую уверенность. Мы осмотрелись. В лазаретных помещениях было пусто, никого не обнаружилось и в каморке медика. Кровать была разобрана и взбита; на подушке лежала раскрытая книга, а в изножье – остывающая грелка. Тем не менее свеча не горела, и было так же промозгло, как и всюду. Когда здесь в последний раз топили?

Пёс истошно залаял за стеной, и мы проследовали к нему, в подобие кладовой. Ящики по-прежнему громоздились здесь: в некоторых держали порох, в других – уголь, в третьих что-то, что я не опознал, но, кажется, детали амуниции. Альберт уже не просто скрёбся – он бросался на дверь всей своей мощной грудиной; из пасти рвались звуки настолько громкие, что воздух почти дребезжал. Бесик дёрнул медную ручку, потом попытался её повернуть. Было заперто. Пёс всё заходился. Посовещавшись, мы выбили и эту дверь. Стены буквально содрогнулись, и оставалось надеяться, что шум никого не привлёк.

С крутых ступеней повеяло холодом. Мы сразу увидели, что там, внизу, что-то светлеет. Раздавшийся через пару секунд стон подтвердил мои опасения.

Брехт Вукасович лежал навзничь на том же месте, где когда-то – тело Рихтера. Командующий был бледен, но ещё жив; хрипел и кашлял; тёмные глаза, полуприкрытые набрякшими веками, стыло смотрели сквозь нас. Тем не менее сознание частично вернулось к нему, когда пёс, взвизгивая, бухнулся рядом и принялся лизать отёкшее лицо. Вукасович тщетно попытался приподняться на локте. Его взгляд выцепил среди трёх лиц моё.

– Барон… – Тут он узнал священника, даже потянулся навстречу. – И вы… моя собака больше не боится вас, да? Я был не прав, да?..

Едва ли он в полной мере понимал свои слова, но спросить почему-то казалось ему важным. Бесик ровно кивнул. Опустившись рядом с командующим, я принялся осматривать его и не нашёл ни единого увечья. Всё становилось яснее и яснее по мере того, как я подбирался к горлу, но в моей голове просто не могла уложиться правда.

– Что здесь случилось? – надеясь услышать не то, что заподозрил, спросил я.

Avvisatori и священник тоже присели рядом. Вукасович закрыл глаза.

– Бвальс вернулся. Сказал, что в городе беспорядки и вам нужна помощь. Он был, ну, какой-то странный, и Альберт… мой Альберт раньше так любил его, а теперь… – командующий жадно схватил ртом немного затхлого воздуха и снова захрипел, – …бедные мои ребята… все ушли? Все? Вы знаете, куда их потащили и зачем? Они меня не слушали…

Я понимал, что спрашивает он о солдатах, и мне нелегко было подтвердить то, о чём этот несчастный человек, видимо, думал всё время, что пролежал здесь запертый. Мне также не хватило бесчеловечности добавить, что солдаты исчезли, не успев вооружиться, – вероятно, им просто не дали, уведя так, как мог бы увести зачарованных детей гамельнский Крысолов. Я лишь кивнул. Страдание исказило острые черты Вукасовича; небритый подбородок затрясся. Я вдруг подумал, что так дрожит обыкновенно зоб у гуся, которого прибрали к рождественскому ужину. Это была отвратительная ассоциация.

– Она была с ним… сказала, что вернётся за мной… ну, чтобы я её ждал…

– Кто? – нервно спросил Рушкевич. Как и я, он, скорее всего, угадал ответ.

Вукасович беспокойно пошевелил рукой, попытался её поднять – наверняка чтобы пощупать горло, на котором алел яркий след укуса. Рука со стуком упала.

– Женщина, – морщась, произнёс он. – Она поцеловала меня и оставила… – он извлёк из-под расстёгнутого мундира увядшую кувшинку, – это. Она обещала что-то сделать, чтобы я стал как Бвальс и сама она, особенным, и я… было так больно, страшно, но, может… тогда я найду своих ребят? Я сказал, что я дождусь… я себя не помнил…

Пёс заскулил. Мы с Вудфоллом молча переглянулись. Я спросил:

– Это очень серьёзно? Можем ли мы как-то помешать?

Я знал, что avvisatori, скорее всего, покачает головой, и он сделал это, прибавив: «Поздно. Подобное согласие запускает обращение». Глаза командующего снова открылись и на этот раз впились в лицо Бесика.

– Но я только сейчас понимаю… Я вас прошу, вы же можете…

Бесик участливо наклонился, готовый слушать. Я не сомневался, что прозвучит просьба об отпущении грехов; это было бы ожидаемо, но Вукасович прохрипел:

– Она меня… ну, как отравила, эта прекрасная женщина, откуда бы она ни была, я ведь понимаю. – Речь учащалась, становилась невнятнее. – Да и я виноват, я ребят не уберёг, я сдался, и я за всё ещё расплачусь, но поскорее бы, и…

Бесик понял всё раньше меня и потерял дар речи. Его подрагивающая рука потянулась перекрестить гарнизонного, но тот, мотнув головой и где-то отыскав силы, впился в бледную кисть мёртвой хваткой, впился, даже не заметив острых когтей, – впрочем, у самого него уже отрастали такие же. Бесик беспомощно зашевелил губами. Грудь командующего лихорадочно поднялась; прозвучал почти вопль:

– Не дамся! – И уже тише Вукасович прибавил: – Пусть меня судит вся ангельская братия или братия чертей, плевать. Да только я буду знать: всё, что я сделал, я сделал… живым, ну, в своём уме, по своей воле. Понимаете? Они же войной могут пойти, они…

Бесик с испугом посмотрел на меня, и, ценой огромного усилия, я кивнул; Вудфолл тоже. Вукасович улыбнулся, всё ещё глядя лишь на священника.

– Вы всё сделаете, я знаю. А потом молитесь за меня. Я не был вам другом, и на службы ваши не ходил, и чего только не надумывал, но…

Он осёкся и беспокойно прислушался. Вскинул голову и пёс; острые уши его дёрнулись. Да и мне почудился шум наверху – впрочем, вероятно, то был морок, следствие потрясения и усталости: ничего не происходило, только становилось всё промозглее. На всякий случай я встал и, вынув кол, поднялся по лестнице. Мне совсем не хотелось, чтобы кто-то запер нас в этой могиле и истребил одного за другим. Впрочем, в свете последних ужасов простое истребление было последним, чего стоило опасаться.

Со своего места я видел, как пёс чуть переполз и положил голову подле головы хозяина. Видел, как, сказав ещё две-три успокаивающих фразы и Absolvo te[57], Бесик начал вливать в рот Вукасовича святую воду из протянутой Вудфоллом фляги. Сам avvisatori в это время заряжал пистолет, не свой, а найденный поодаль, тот, на который Вукасович указал ему. Видимо, это оружие командующий схватил, ещё не подозревая, какая опасность настигла Старую Деревню.

По знаку Вудфолла Бесик притянул пса к себе и прикрыл ему уши. Грохнул выстрел, и тесное помещение быстро заполнил запах пороха. Потерев глаза, я заставил себя взглянуть вниз. Avvisatori стрелял почти в упор, так что размозжил верхнюю часть головы несчастного гарнизонного. Едва дым чуть рассеялся, Вудфолл проделал второе действие, которое я наблюдал на погосте: с необычайной сноровкой пробил крепкую грудную клетку Вукасовича деревянным колом. Я явственно услышал хруст рёбер и различил, как труп дёрнулся. Лицо Вудфолла хранило замкнутое, сосредоточенное выражение. В завершение он велел Бесику влить в приоткрытый рот ещё святой воды. Она уже не достигла бы желудка, да и от головы мало что осталось, но что-то подсказывало мне, что предосторожность имела смысл. Командующий теперь мог быть спокоен: ему не вернуться.

Бесик, белый и окровавленный, стал, склонив голову, молиться. Вудфолл резко встал, поднялся по ступенькам, поравнялся со мной и привалился к дверному косяку. Он подрастерял бравость, побледнел, уголки его губ подрагивали. Он казался сейчас очень молодым и измученным. «Грязная работа» явно подорвала его силы.

– Я назвал бы это профессионализмом. – Посмотрев на него искоса, я натянуто улыбнулся, но на улыбку не ответили. – Всё ведь прошло как нужно?

– Такие уже не ходят. – Avvisatori взъерошил свои волосы. Поблекли даже они.

– Спасибо вам. Я понимаю, что приятного мало. И вряд ли справился бы сам.

Я похлопал его по спине, и он внезапно не стал отстраняться. Вот только тёмные глаза совсем застыли, и, движимый невольным любопытством, я спросил:

– Часто вы проделывали подобное?

– С десяток раз, – хрипло отозвался он после недолгой тишины. – Отравленные ведь всюду, хорошо маскируются, но часто не способны с собой совладать. Жаль их…

Я посмотрел на Бесика. Тот не поднимал глаз. Молитва звучала шёпотом.

– Но ведь он ещё борется.

Avvisatori нахмурился.

– Подобных, боюсь, всё-таки меньше, чем сорвавшихся. Исключение лишь подтверждает правило; жаль, я не скажу этого на латыни, как вы любите.

Что-то угнетало его; чем-то он не хотел делиться, но я всё же спросил, был ли это страх за свою жизнь или жалость к покойному командующему. Видимо, стоило промолчать: углы губ Вудфолла дрогнули в отталкивающей усмешке, и он с горечью уставился прямо мне в глаза. Заговорил он понизив голос и на английском.

– В какой-то мере я и вправду пекусь о себе, но не столько о жизни, сколько о памяти. В Южной Америке я так же пронзил колом, а затем распял маленького туземца, который спас меня от укуса змеи, следовал за мной два месяца в поисках затерянного города и которого я мнил уже почти сыном, мечтая отдать в Лондоне в школу. В землях же Святых, тех, что так жаждали крестоносцы, мне пришлось однажды убить прекраснейшую гадалку и оккультистку, о которой я так легкомысленно отозвался вам однажды. Вместе мы искали священную книгу в руинах монастыря, в той самой пустыне, где Иисус столкнулся с самим Дьяволом, – но в Иерусалим я вернулся один. И мальчик, и моя любимая подверглись действию сил, сходных со здешними, и сейчас, вспоминая это и многое другое, я заново сознаю, как дорого платят обычно мои спутники и как опрометчиво я втянул во всё вас. А ведь поначалу, когда я был молод, я… – Он прервал свою удивительно эмоциональную речь и отвернулся, кивнул на Бесика. – Если я и скажу это, то разве что ему. Он поймёт. А вам я не стану больше дурить голову. Простите.

– Вот как вы это зовёте, дурить голову?

Он усмехнулся знакомо, лихо и фальшиво. Надтреснутая броня снова окрепла, и, принимая такой выбор, я кивнул и крепко сжал его плечо. В ту дикую минуту я понял avvisatori чуть лучше, во всяком случае, ощутил некое подобие понимания, которое, впрочем, не стоило лишний раз выказывать. Вудфолл опять взъерошил свои волосы, мотнул головой и пробормотал, обращаясь скорее сам к себе:

– А впрочем, ему и без меня достаточно грехов. – Он возвысил голос. – Герр Рушкевич, довольно, поспешите! И возьмите собаку, она нам пригодится.

Но мы не сумели прихватить с собой Альберта: в короткие минуты, пока Бесик провожал душу командующего к небу, пёс умер. Голова его, массивная и тяжёлая, осталась покоиться у хозяина на окровавленной груди, совсем рядом с торчавшим оттуда колом. Испугал ли пса выстрел, последующее действо с пробиванием рёбер, или же звериное сердце, как нередко пишут об этом виде домашних друзей, действительно разорвалось от горя, мне неизвестно, и чем больше я вспоминаю ту картину – два мертвеца рядом, в холодной тишине подземелья, – тем меньше стараюсь гадать. Amor est dolor. Любовь – даже если это всего-то любовь верной собаки – вечное страдание.

Уже светало, когда мы покинули дом. Уходя из деревни, мы позакрывали двери и на всякий случай задали корма лошадям. Откровенно говоря, никто из нас представления не имел, что делать дальше, и, посоветовавшись, мы решили не раздумывать над этим самостоятельно. Вудфолл предложил поднять на ноги Фридриха Маркуса, что мы и попытались сделать, как только утро окончательно вступит в свои права.

Молодого главы Каменной Горки не оказалось ни в его доме в центре, ни в ратуше. Других мест для поиска мы не придумали; лакей предположил, что хозяин уехал форсировать разбор горного завала, по крайней мере, имелись такие планы. Я уже собрался оставить Маркусу записку, но Вудфолл неожиданно остановил меня, всё просчитав заново и решив, что такое стечение обстоятельств нам пока только на руку.

– Подумайте, – шепнул он мне, – а не заинтересует ли эту умную голову, откуда нам столько известно? Да и можем ли мы доказать, что весь гарнизон стал полчищем кровопийц? Мы не видели ни одного солдата ни живым, ни мёртвым. Выглядит всё так, будто мы просто пришли и убили командующего.

– А если недомолвки опять обернутся скверно? – возразил я. – Возможно, предупреди мы гарнизон насчёт обращения Бвальса…

– А под вечер он бы явился, живой и разве что потрёпанный? – Вудфолл мрачно посмотрел в светлое небо. – Доктор, мне тоже жаль солдат, но они всё равно бы с ним ушли, не вняв нашим предупреждениям. Слово чужака – ничто против слова товарища. А правда, особенно страшная, плохо переваривается без аргументов.

Слова отражали всю суть моей поездки в Каменную Горку: долго же я «переваривал» правду. Скорбно подумав об этом, я кивнул. Итак, в городе мы, судя по всему, остались без надёжных союзников, без кого-то, кто мог уполномочить нас на те или иные действия, а тем более что-то подсказать. Печать Габсбургов? Я уже не верил в её спасительную силу. А мой ум увяз в непрерывных потрясениях и, как мне казалось, здорово притупился.

Мы сговорились разойтись: Бесик – для утренней службы, мы – для недолгого сна. Встречу мы назначили после трёх часов в «Копыте». Ныне до этой встречи минут двадцать, и я жду её с нетерпением, мне неуютно одному. Вероятно, мы направимся на кладбище и ещё раз обыщем склепы. Если всё вправду произошло так, как внушают нам страшнейшие опасения, там не могли не появиться новые обитатели. И в таком количестве их не спрячешь.

Тяжело признаваться в подобном… но я снова думаю о том, сколь странно поступила со мной судьба, повергнув в обстоятельства, испытывающие на прочность всякий материализм, всякую добротно выстроенную картину мира и даже всякую веру. Я не из слепых фанатиков… не потому ли несчастный священник с клеймом-крестом на груди всё не даёт мне покоя? Мы ничего не знаем не то что о многих вещных составляющих нашего мира; мы ничего не знаем и о Том, Кому воздвигаем храмы и молимся. Иногда Он совершает страшные, необъяснимые, парадоксальные поступки, и, когда я пытаюсь решить, что скажу императрице – если вернусь, – в моей голове только зияющая пустота и маленькая лакуна, заполненная ужасом. Я сделаю всё, чтобы ужас не вышел за пределы лакуны, чего бы мне это ни стоило. Но, боже… Metus, dolor, mors ac formidines[58] кишат вокруг подобно стервятникам. Скорее бы уехать.

12/13

Брно, «Злата Морава», 14 марта, три часа пополудни

Много же прошло со дня, когда я описал здесь гибель Брехта Вукасовича, в глубине души сомневаясь, что запись не последняя. Я почти прощался с жизнью, однако всё сложилось совсем не так, как я ожидал. Ныне ничто уже не мешает мне вернуться в Вену; можно даже сказать, вернуться триумфально, но я так этого и не сделал, сославшись на схватившую меня болезнь, а официальные хлопоты препоручив добравшимся до меня коллегам. Впрочем, сегодня я наконец отправляюсь в путь: слишком ласковыми и тревожными были последние письма из столицы. Медленно, но верно они возвращают меня к жизни. Хотя бы то немногое, что от меня осталось.

Nihil est difficilius, quam magnо dоlоrе pаriа vеrbа rеpеrirе[59]. Откровенно говоря, поначалу я малодушно собирался оставить произошедшее без освещения в каком-либо письменном виде, а может, вовсе испепелить последние десять записей дневника; вычеркнуть их, как наш изворотливый рассудок вычёркивает особенно тяжёлые воспоминания. Более того, один взгляд на истрёпанный переплёт до сих пор причиняет мне боль, и, может, правильным было бы просто написать, что «рассвет мёртвых» в конечном счёте так и не случился или даже, что всё мною ранее засвидетельствованное было засвидетельствовано в горячке, ведь все мы бываем безумны. Но я понимаю, каким кощунством и, главное, каким предательством это будет. Так что я набираюсь мужества и возвращаюсь в проклятый день 22 февраля.

Арнольд Вудфолл и Бесик Рушкевич постучали в мою дверь спустя минут десять после того, как я завершил предыдущую запись. Бесик не пробыл с нами долго, сказал, что встречи с ним настоятельно требует вернувшийся Маркус. Священник обещал при случае завуалированно намекнуть на произошедшее с солдатами, сославшись на отсутствие последних во время утренней и дневной служб. Я был категорически против, чтобы он брал это на себя; солидарный со мной Вудфолл уточнил: «Только при случае». Мы расстались, сговорившись снова встретиться вечером, в часовне.

Мы с avvisatori, наскоро перекусив, тоже покинули «Копыто», где было, как всегда, людно и, казалось, царило умиротворение. Сейчас я понимаю: оно было не более чем затишьем перед бурей, таким же, как на улице, где небо приобрело особенно красивый лазурный оттенок и где лишь изредка над головой проплывали тоненькие полоски облаков.

Вудфолл за время отдыха приободрился, но я ни о чём не спрашивал. Возможно, он успел перекинуться с Бесиком парой слов о своих грехах и облегчить душу, а возможно, выдумал какой-нибудь новый план кампании. В карете мы ехали, почти не разговаривая, думая каждый о своём. Avvisatori перебирал чёрную колоду, подолгу вглядываясь в лица дам и королей, а я смотрел в окно. Солнце начинало нещадно для февраля припекать, и такое тепло – безветренное, знойное, затхлое – не радовало, а наоборот, тревожило.

Мы быстро добрались до кладбища, где снова подолгу осматривали едва ли не каждый камень, спускались во все склепы. Вылезая на свет божий в очередной раз, я заметил, что скучающий могильщик, темноволосый детина лет двадцати, сидя у нагретой стены костёла с былинкой в зубах, следит за нами. Взгляд его не был злым, впрочем, и дружелюбным тоже; там читалось бесцветное любопытство, с каким он мог бы наблюдать за жуками.

– Он растрезвонит, что мы опять толклись здесь, – мрачно предсказал Вудфолл. – И тогда мы попляшем.

Мы добрели до сторожки и покрутились там, не обнаружив, впрочем, ничего, кроме хирургического ножа, забытого мной в прошлый раз. Когда мы вышли, могильщик грелся на солнце ближе, не на месте, где сидел раньше. Мы с Вудфоллом уставились на него уже вдвоём, в открытую, и avvisatori принялся засучивать рукава своей грязновато-бежевой рубашки. Малый лениво поднялся, а вскоре и ретировался, скрывшись за костёлом, сонно взиравшим на нас глазами упитанных скульптурных ангелов.

Мы пошли в противоположную сторону, продолжая пустые поиски. Стрижи беспокойно метались туда-сюда, тусклая прошлогодняя трава приминалась под ногами, густея и зеленея по мере продвижения вглубь кладбища. В конце концов мы оказались на самом его краю, на макушке холма, под которым плескалось озерцо. Казалось, с момента, как я видел его в прошлый раз, оно гуще заросло кувшинками; их сочные листья напоминали уже не кофейные блюдца, а самые настоящие сервировочные тарелки. Воду было видно лишь у дальнего берега, там, где умывались вампиры. Это казалось странным. Довод о тёплых ключах не выдерживал критики, учитывая, что озеро затеняли холм и кустарник, да к тому же оно пополнялось речной водой. Но делиться мыслью я не стал; мы с avvisatori сошли к берегу и какое-то время постояли, слушая сонный плеск, а потом вернулись наверх. Мы не перекинулись за это время и дюжиной фраз. Сейчас я сознаю, что оба мы находились в напряжённом оцепенении, предчувствовали… но ни один не ведал, что. Огибая костёл, я снова поискал могильщика. Он куда-то сгинул.

– Уродливое здание… – пробормотал Вудфолл, зыркнув на светлую башенку.

– Да, мне тоже ближе классицизм и готика. Барокко порой просто нелепо.

Этим наш угрюмый диалог ограничился. Увы – или к счастью – мы не подумали заглянуть в костёл. Впрочем, я спешу и, дабы не нарушать хронологию, ныне добавлю лишь, что Бог в выборе жилищ зачастую столь же странен, сколь в распоряжении судьбами. И ничего порой нет хуже и опаснее церкви, которую Он покинул.

С кладбища мы направились в Старую Деревню. Я сомневался, ехать ли туда, учитывая обстоятельства, но Вудфолл настоял. Ему хотелось проверить тело Вукасовича и напоить лошадей, которые наверняка уже рвались из стойл, если вовсе не разбежались. Avvisatori оказался недалёк от истины: лошадей мы не нашли, равно как не нашли ни ружей, ни формы, ни упряжи. Всё это, ещё вчера брошенное на своих местах, куда-то исчезло.

– Воры из города? – тихо спросил я. – Лесные разбойники?

Вудфолл сосредоточенно изучал землю под ногами. Один раз он уже опустился на четвереньки, но только досадливо цокнул языком: различить на высохшей почве какие-нибудь свежие следы оказалось трудно даже для этого опытного авантюриста. Не было ни навоза, ни предметов, которые хоть как-то указали бы направление движения солдат.

– Возможно, – наконец неопределённо ответил avvisatori и прибавил: – Надеюсь.

Единственным, что мы нашли на прежнем месте, было тело командующего; верный пёс лежал рядом. Вудфолл обошёл обоих по кругу, потрогал кол, принюхался. Выражение досады не сходило с его лица.

– Живой, точно… – наконец раздосадованно произнёс он.

– Что? – с недоверием переспросил я.

– Я изначально был прав. Если всё это не происки лесных бродяг, значит, замешан живой человек из города, а то и несколько. Ведь мы уходили на рассвете. Солдаты, если им не повезло, как Бвальсу, не смогли бы взять вещи сами. Да и зачем бы…

Мне в голову пришла – точнее, запоздало и робко вернулась – обнадёживающая, хоть и малорациональная мысль:

– А всё-таки что, если они просто обманули нас? Дезертировали, испугавшись происходящего? Сначала разведали путь, а потом вернулись, взяли лошадей и ушли через дальние перевалы, которые ведут не к Брно, а к границе региона?

Мы с Вудфоллом внимательно посмотрели друг на друга. Он не стал острить по поводу моей оптимистичной наивности и некомпетентности в следопытстве, а лишь слабо вздохнул.

– Это было бы лучшим раскладом. Но маловероятно.

Я понимал, что он прав: испуганные люди не уходят ночью, когда страх торжествует над всем и когда ночь и есть суть страха. Да и на что я надеялся, когда умирающий Вукасович упоминал Бвальса и женщину? То, что она действительно была здесь, выдавала и увядшая кувшинка на полу.

В понуром молчании мы вернулись в город. Было время службы. Казалось, темнеть начало слишком рано по сравнению с вечером накануне, но я не придал этому особого значения, списав на возможный скорый дождь.

Часовня выглядела особенно древней и высокой в лучах заходящего солнца, а стены её, к моему отвращению, были почти полностью багровыми. Кровь текла сегодня и по паперти, добиралась до верхней ступени лестницы; отдельные подтёки ползли ниже. По крови шли; казалось, горожане вовсе не замечают, чем пачкают обувь; босые ребятишки – и те ступали спокойно, пересмеиваясь и шушукаясь. Шуршали и шлёпали по крови длинные женские платья, роскошные и бедные; подолы промокали, окрашивались багрянцем, а уже на полу церкви оставляли полосы, напоминавшие следы огромных змей.

Я остановился на крыльце и опустил глаза. Мне стало вдруг интересно, куда же утекает большая часть этой полуинфернальной жидкости, если пространство вокруг часовни совершенно чистое. Я заметил между кладкой и плитами широкие щели. Ниже, под фундаментом, скорее всего, были когда-то катакомбы или просто склады. Так или иначе, я представил, как может выглядеть это промозглое обагрённое подземелье, но не испытал страха, а только…

Меня о чём-то резко спросили, но я едва услышал.

…Понимание. Да, я понимал, что лишь часовня удерживает город от того, чтобы он действительно не захлебнулся в крови. Удерживает или… в поисках ответа я по привычке возвёл очи горе. Верхнее башенное окно-розетка, как и прочие, было витражным; там сиял нежный венец из алых роз. Странно, подумалось мне: здешние витражи все хранят библейские сюжеты, а наверху кто-то поместил обычные цветы, горящие закатом в чьих-то бледных ладонях. Хотя о мистичности красной розы вряд ли говорят просто так.

Вопрос повторили, не на немецком, но я угадал что-то вроде «Вы проходите?», а Вудфолл подтвердил. Я кивнул старику, кинувшему на нас раздражённый взгляд из-под почти сросшихся бровей. Avvisatori потянул меня вперёд и, едва мы ступили под прохладные тёмные своды, тревожно спросил по-английски:

– Что с вами? О чём задумались?

– У меня есть догадка, где начался ваш рассвет. Это невозможно ни с теологической, ни с научной точки зрения, но всё же… – Я опять глянул под ноги. Цепочка детских следов, тянувшихся вперёд, была ослепительно красной. – Нет, подождём герра Рушкевича.

Вудфолл кивнул, ничего не уточняя. Мы встали в толпе, и я сразу поймал несколько взглядов – косых, опасливо-злых, тех, которых опасался в первые дни пребывания здесь и которых тогда не было. Как запоздало они появились…

Служба началась, но вёл её не Бесик, а Лукаш Ондраш, худой семинарист с сальными русыми кудрями. Гнусавый голос звучал слабее, монотоннее, не вознося усталую душу к ангелам, а действуя как пытка водой. Ондраш говорил, как и всегда здесь, не на немецком, однако по напряжённому тону, а также по узнанным словам и именам я вдруг осознал: проповедь юноша начинает с того, что упоминает Нечистого, слуг его и необходимость поостеречься, поберечь бессмертные души, всюду искать врагов Господа. Слова, полные слепой ненависти, усилили беспокойство, которое и так клубилось в моём сердце. Судя по лицу Вудфолла, понимавшего местный язык лучше, тревога настигла и его. Обоим нам хотелось уйти, но сомкнувшаяся толпа напоминала даже не густой лес, а терновые кущи из самых страшных кошмаров грешников: слишком много рук и глаз. Не стоило совершать демонстративных поступков, как и в принципе делать резких движений. Я лишь понадеялся, что, например, Барбара Дворжак не пришла: «невесте вампира» было бы здесь опасно.

Дальше служба пошла обыденно, но в этой обыденности звенела фальшь. Было ли дело в кровавых следах, острых взглядах или в том, что небо темнело с каждой минутой? Да, во всём этом, но, главное, – в отсутствии Бесика. Он не мог без причин оставить паству в такой тревожный день и не мог пренебречь назначенной нам встречей.

Когда все выходили – сегодня валом, к кафедре не пошёл почти никто, – я заметил Фридриха Маркуса. Молодой человек был в парике, одет совсем по-венски, подтянут, прям. На секунду я остолбенел: мне показалось, что он очень похож на Готфрида, похож неуловимо и необъяснимо, не чертами. Но наваждение исчезло, стоило моему собственному голосу приветливо прозвучать в заполненном гулким гомоном пространстве:

– Герр Маркус! Добрый вечер.

Помощник Мишкольца остановился и дождался нас. Глянув на Вудфолла, он сощурился, а тонкие ноздри дрогнули, точно уловив неприятный запах. Тем не менее тут же колючесть сменилась нейтральностью, а мне Маркус даже улыбнулся.

– Доктор, а я как раз думал о вас. Как ваши научные и инспекционные успехи?

– Собственно, как и вчера, когда мы имели беседу, – не преминул напомнить я. – Почти ничего не изменилось.

Я здорово кривил душой, и он будто это учуял; ноздри опять затрепетали. Впрочем, тут же губы сложились ещё в одну слабую, сочувственную улыбку.

– Жаль, я надеялся на подвижки. Хотя простора для открытий ещё достаточно.

Люди шли и шли мимо, многие посматривали на нас. Я сделал вдох и спросил:

– Не знаете, где герр Рушкевич? Он не собирался сегодня пропускать службу.

Тогда я не понял, почему ощутил при этих словах не просто новую волну тревоги, но беспросветный ужас, необоснованный в этих стенах. Ныне знаю: судьба пыталась смягчить удар, предупреждала, что в следующий раз я увижу священника в самых плачевных обстоятельствах… впрочем, всему свой час. Ожидаемо, мой ум всё ещё мне не верен, так хочет выдернуть поскорее все ядовитые иголки воспоминаний, но если бы это было возможно…

На мой вопрос Маркус только пожал плечами.

– Не знаю, герр ван Свитен. Может, его планы изменились? – Он досадливо оглянулся на семинариста. – Уверен, вы скоро увидитесь. Куда он отсюда денется?

– Такими темпами отсюда не денется никто и никуда, – пробормотал Вудфолл.

Маркус его услышал: бровь приподнялась, но комментариев не последовало. Вместо этого заместитель наместника, уверившись, что нам нечего ему сообщить, попрощался:

– Простите, дела не ждут. Слуги народа трудятся дольше народа.

– И не жалеют сил… – сказал avvisatori.

Его удостоили рассеянным кивком. Маркус пожал мне руку и пошёл прочь, но вдруг, вспомнив что-то, остановился и даже вернулся на несколько шагов.

– Доктор, кстати… то есть некстати, но всё же окажите честь.

– Да? – удивлённо отозвался я, всматриваясь в его до странности возбуждённое лицо. В глазах горел то ли энтузиазм, то ли лёгкий страх, то ли всё вместе; так или иначе, они перестали быть надменно-холодными. – Что с вами, нездоровится?

– О нет, благодарю. – Он сцепил пальцы, хрустнул ими, потом плавно заложил руки за спину. – Это у вас печальный вид, если честно. Могу я попробовать отвлечь вас от забот и настроить на более философский лад?

– Нам сейчас эта философия… – открыл было рот Вудфолл, но я его остановил.

Казалось, вопреки внешней уверенности Маркус, как и я, не в равновесии. Вероятно, Бесик сказал ему что-то не слишком аккуратно и взвинтил, а скорее всего, проницательный молодой политик просто не мог не заметить общегородской напряжённости. Возможно, в праздном разговоре со мной он найдёт успокоение, а чуть позже мы наконец сможем плодотворно всё обсудить на холодную, свежую голову? После того, конечно, как отыщется Бесик. Например, утром.

– Попробуйте, – согласился я добродушно. – Буду даже благодарен.

– Я работаю сейчас над сложным переводом Вийона, и у меня, кажется, получился вчера крайне удачный фрагмент. Послушаете?

Вудфолл заскрежетал зубами. Мне тоже такая трата времени не совсем нравилась, но, в конце концов, уйдёт минуты две. Тем более выбираемые Маркусом вещи обычно метки. Вдруг и мне станет чуть легче, прояснится разум? Поэзия бывает панацеей. Я кивнул.

  • Я Рок, и мне подвластны короли,
  • Герои, что смирили твердь земли.
  • Я лик свой отвернула – Троя пала;
  • Помпея, Ганнибала – всех не стало.
  • А помнишь ты великолепный Рим?
  • Так вспомни же и то, что стало с ним.
  • Был Цезарь; на него нашёлся Брут.
  • Ножи пронзили сердце – и текут
  • По мрамору кровавые потоки.
  • Я поражу семью и одиноких.
  • Сожгу, развею прахом, утоплю…
  • Так сдайся же – или пойдёшь ко дну.

Надежды на успокоение не оправдались: Маркус взял «Балладу судьбы», один из самых мрачных и символичных текстов французского висельника. И хотя перевод был великолепен, он дышал тайной угрозой, о чём я и сказал. Маркус буквально расцвёл:

– Я настолько воздействовал на вашу душу, о Цезарь? Польщён!

– Я никогда не мнил себя Цезарем, а вы зовёте меня так уже не впервые…

– Зато я всегда хотел быть Цезарем, – заявил Вудфолл с усмешкой и пару раз хлопнул в ладоши. – Aut Caesar, aut nihil![60] А выходит у вас правда недурно.

– Да я обретаю поклонников, очаровательно… – Маркус не сводил с нас глаз. – Иронично складываются обстоятельства, раньше никого это не интересовало.

– Попробуйте почитать герру Рушкевичу; он очень образованный юноша, – рассеянно посоветовал я, всерьёз раненный услышанной от Вудфолла корявой латынью.

– И многогранный, насколько я понимаю… нужно бы присмотреться к нему.

– Думаю, да. – Я решил пока не упоминать о планах увезти Бесика в Вену как можно скорее: догадывался, что рвущуюся туда «породистую дворняжку» это скорее расстроит, чем обрадует. – И вообще, герр Маркус. – Язык опередил мысль. – Не сочтите за навязчивую старческую бестактность, но мне кажется, вам очень нужны друзья.

Я тут же устыдился: всё-таки вряд ли я имел на подобные заявления право. Мне ли не знать, что иным людям, погружённым, например, в заоблачные идеи и амбиции, друзья не только не нужны, но и помеха? Огонь сердец они подпитывают иначе, не видя потребности в чьём-то плече, разделённой по-братски бутылке вина и философско-лиричной беседе. Подобный выбор я никогда не осуждал и теперь удивился сам на себя. Возможно, душу мою размягчили все те незаурядные личности, что меня окружили; даже к Вудфоллу, сейчас едва ли не закатывающему глаза рядом, я проникался всё большей симпатией.

– Простите, – поспешил прибавить я, но на лице помощника наместника не было ни обиды, ни раздражения, ни насмешки. Я вообще не мог понять, что там читается; ближе всего это примыкало к любопытству.

– Вы продолжаете меня изумлять, – сказал он. – Но, наверное, вы в чём-то правы. Я не отказался бы от незаурядных друзей, жаль, здесь с ними негусто.

– Возможно, надо получше присмотреться? – развязно подмигнул avvisatori, и я поспешил сгладить эту фамильярность уточнением:

– Что значит «незаурядных»? В чём-то незауряден каждый человек.

– Правильно, – согласился Маркус и продемонстрировал нам свои перстни с тёмной яшмой, украшающие оба средних пальца. – Но самоцветы не стоит помещать в одну оправу со стеклом. Хотя не спорю, иные красивые стёклышки могут сойти и за алмазы.

При словах этих он стрельнул глазами в Вудфолла, уставшего изображать страдания и стоящего уже с невозмутимым видом. Я мысленно посмеялся: «Двадцать три, не больше, точно». В двадцать три не мнить себя самоцветом и не ошибаться порой в людях даже странно. Высокомерие – грех юности и старости; как же хорош период от третьего до шестого десятка, когда оно притихает, потерявшись в золотой середине жизненного опыта.

– Что ж, тогда удачи вам в ваших поисках… алмазов, – напутствовал я. Маркус, полирующий перстень отворотом камзола, отозвался с негромким смешком:

– О, верю, что однажды их будет в избытке. Благодарю!

Вудфолл легонько пихнул меня, и я поспешил всё же попрощаться с помощником наместника. Невзирая на шутливый финал беседы, сердце ныло. Интуиция продолжала тыкать меня в рёбра вилами, обойдя в своём рвении всех выдуманных человечеством чертей. Жаль, как и всякая тревожная особа, она нагнетала, но не давала подсказок.

– Мне он не нравится, этот поэт-чистюля, – прошипел Вудфолл брезгливо. – Я бы не повернулся к нему спиной.

Я уже не знал, нравится ли мне хоть кто-то в городе, и утомлённо отмахнулся. Голова гудела. Место в ней находилось только мыслям о нашем пропавшем друге.

Мы дошли до дома Бесика, некоторое время стучали в дверь – и снова я ловил взгляды прохожих, взгляды из окон, взгляды отовсюду: «Кто вы?», «Что вам?», «Убирайтесь!» Наконец avvisatori сдался и, сойдя с крыльца первым, покачал головой:

– Будем надеяться, что он найдёт нас сам, и облегчим задачу: идёмте-ка на постоялый двор. Туда, по крайней мере, первым делом залетают слухи.

Мы вернулись в «Копыто». К тому времени почти стемнело, но луна ещё не вышла. Я отказался ужинать, и Вудфолл, не желая скучать, громогласно принялся созывать тех, с кем вечерами привык выпивать и травить байки. На лестнице, обернувшись в последний раз, я отметил: вопреки обыкновению, откликаются неохотно, подсаживаются настороженно, а многие вовсе делают вид, что не слышат. Я заколебался, не остаться ли, но быстро передумал, решив, что avvisatori с его крепкими кулаками и подвешенным языком вряд ли даст себя в обиду. Мне же нужна была тишина, чтобы стряхнуть тревогу и подумать.

Когда я шёл по коридору жилого этажа, грянул гром, но, глянув в узенькое окошко, я не увидел дождя. Грохотало вдалеке, за чёрно-зелёной изломанной линией лесистых гор. Небо было сливово-сизым, а в самом-самом низу пока плясал багрянец. Это небо влипло в мою память, как многоножка в вязкую смолу; я вижу его до сих пор. Каждую ночь.

Дверь открылась без ключа, но я, решив, что комнату просто в моё отсутствие убирали, не насторожился, только чуть замедлил шаг. Впрочем, через мгновение я огорошенно замер, не веря глазам, заморгал, и в итоге у меня вырвалось всего одно слово:

– Вы?

В кресле подле стола, где я обычно писал, сидел Йохан Мишкольц. Даже без свечи я видел, что это именно он: узнавал и рыхлое лицо, и зелёный сюртук, и полноватые икры. Наместник, которого я занёс в списки сбежавших, а затем – в списки мёртвых, внезапно объявился, каким-то образом нашёл меня – и теперь с ходу, без приветствий, заявил:

– Едва узнал, что вы здесь – и пулей. Лично, так сказать, приветствовать правую, левую – или какую? – руку императрицы. Сбылось ведь моё предсказание: приехали, сами снизошли до нашей глуши!

Он произнёс это с нагло-любезной интонацией, скользкие шутки были привычны, а вот голос звучал сипловато. Я стоял на месте. Меня нетерпеливо подозвали:

– Ну же, доктор. Заходите, что вы как неродной? Это вроде бы я гость…

– Моё почтение, герр Мишкольц, – отмер я. – Сейчас, надо зажечь свечу…

Я старался говорить ровно и всё приглядывался к массивной фигуре, откинувшейся на спинку кресла. Что-то было не так, а вскоре я понял, что именно: Мишкольц промок насквозь, будто упал в речку или ещё что-нибудь в этом роде. Проходя к ящикам комода, я не преминул посочувствовать и поинтересоваться о причинах. Мне безмятежно ответили:

– За горами ливень. Скоро и здесь будет.

– За горами?..

Спиной я чувствовал: он смотрит на меня, неотрывно, и более всего мне хотелось обернуться, чтобы в этом удостовериться. Встреча казалась какой-то ирреальной и… неправильной, точно дилетантски написанная вставка в и без того посредственную постановку. Тем не менее стоило учесть фактор моих расшатанных нервов – прогрессирующую привычку дёргаться от каждого чиха из-за каждого куста. Только напоминание о ней помогло мне принять приветливый, естественный вид.

– За горами, – кивнул Мишкольц. Его «аканье» куда-то пропало.

– Так значит, перевал…

Мой вопрос угадали:

– Ребятки его почти разобрали. Вы ещё можете уехать.

Свеча выпала из моей руки обратно в ящик и раскололась надвое. Мишкольц сказал «ещё», а не «уже». Что он подразумевал? Я снова взял свечу, потянулся за огнивом и…

– Не зажигайте, доктор. Зачем она? Глаза что-то болят, устал.

Я стоял неподвижно. Меня начинало колотить, точно это я попал под дождь.

– Положите свечу, доктор, – настойчиво повторил наместник.

Пальцы опять разжались; я до конца не понял, по моей ли воле. Стараясь не надумывать и держась за единственную опору – свои полномочия, – я обернулся, пристально посмотрел на Мишкольца сверху вниз и спросил:

– Где вы были всё это время? Мы беспокоились.

Вязкая улыбочка пошла по грубому лицу, точно глупый ребёнок спросил, стоит ли Земля на китах или сразу на черепахе. Я расправил плечи и поджал губы, готовый высказать всё, что думаю о таких гримасах, но мне не пришлось.

– На водах, – мирно отозвался Мишкольц, зевая. – Срочно потребовалось подлечиться. Вы, доктора, разве не любите болтать, что нет ничего живительнее воды? Аquа vitае! Вы правы, правы. Хороша тут у нас водичка, вам бы попробовать… чудеса творит!

И он засмеялся – визгливо и булькающе, похрюкивая. Я помнил его смех другим.

– Это был неосмотрительный отъезд. – Хватаясь за осыпающуюся прямо под пальцами действительность, я говорил то, что не несло смысла, но хотя бы помогало мне оставаться в здравом уме, оставаться собой – столичным чиновником, титулованным лицом, ревизором, отчитывающим подчинённого. – В городе произошло в ваше отсутствие много пренеприятных инцидентов, ваш заместитель самовольничает…

Говоря, я смотрел на ноги Мишкольца. Было темно, но, казалось, вокруг его туфель натекают илистые лужи. Я убедил себя, что это игра теней, и подумал, что ненормированный сон рано или поздно совсем погубит меня.

– Маркус? – Мишкольц пожал плечами. – О нет, он умнейшая голова. Не тревожьтесь, ваши инциденты позади, виновного поймали. Гарнизон идёт в город. Слышите? Лошадушки цок-цок… прямо от храма. Ну… который настоящий!

Он опять засмеялся. Тогда я даже не понял, что он имел в виду, и возразил:

– Гарнизон пропал. Речь либо о массовом дезертирстве, либо…

Это слетело с языка, прежде чем я подумал об осторожности, и одновременно с тем, как я действительно услышал отдалённый стук копыт и ржание. Я недоумённо осёкся. Смех оборвался; Мишкольц медленно поднялся и, хрустнув плечами, выпрямился. Я стоял в оцепенении и всё смотрел на его ноги, на плотные клочья чёрного ила на носках башмаков.

– Уезжайте, доктор, – веско повторил он. – Вы не нужны. Виновный найден.

– Виновный? – Я был окончательно сбит с толку; только недовольство этим притупляло крепнущий иррациональный страх. – Герр Мишкольц, я приехал восстанавливать в той или иной форме справедливость и бороться с суевериями, но это ни в коей мере не подразумевало охоту на ведьм или…

Наместник закашлялся – надсадно, буквально чахоточно, а затем согнулся, поднёс ко рту ладонь и опять всё кашлял, кашлял, кашлял; щёки его ходили ходуном, точно горло жабы. Я с нелепой обречённой заворожённостью ждал, а мой ужас рос, по мере того как ноздри всё яснее улавливали некий сладковато-болотный смрад. Трудно сказать, шёл ли он с улиц, из коридора или от человека – уже не человека, – с которым я беседовал.

– Доктор, город волнуется. И это вы его взволновали. Я зря тут здоровье подрывал?

Мишкольц произнёс это хрипло, что-то отхаркнул и выпрямился. «Чем-то» оказалась жёлтая кувшинка, в которой копошились чёрные жуки; к лепесткам пристали красно-серые ошмётки. Я поборол лёгкую дурноту и желание отступить. Цветок протянули мне на ладони.

– Я никуда не уеду, – чётко произнёс я, не впервые, и это был уже не мой выбор.

Говоря, я схватил свечу, зажёг и в то же мгновение понял, что багровая полоска с неба пропала; оно окончательно потемнело, надвинулось, прильнуло к окну. Почти сразу Мишкольц, которого я теперь явственно видел, бросился на меня. С сумраком исчез скрывавший его обличье морок; стало ясно, что много времени он провёл под водой, что кожа его изменила цвет, взбухла и отслаивается. Но главным были всё те же, уже знакомые, клыки, правда, не сахарно-белые, а гнилые. Они ощерились в оскале.

Я вовремя шарахнулся вбок, и Мишкольц с грохотом снёс комод. Развернувшись и занеся когтистую руку, он ринулся снова, неуклюже, зато стремительно. На этот раз он задел меня и ударом в живот отшвырнул, но я, чудом не потеряв равновесие, выхватил из-за пазухи кол, выставил вперёд и замер. Нас разделяло шагов шесть.

– Вам давали шанс, – забормотал Мишкольц. – Давали ведь, давали, не хотели преждевременного шума… Надо было раньше, раньше всё взрывать, чтоб ноги вашей…

Блестящие, налитые кровью глаза не отрывались от меня, и я осознавал, что, скорее всего, это конец. Слабость сковывала мышцы, паника туманила разум. Я не был дураком и понимал: у меня едва ли хватит сноровки справиться даже с этим существом, порядочно уступающим в силе тем, кого я видел раньше. Мишкольц улыбнулся. У него были отвратительно синие, раздувшиеся, больше не смыкающиеся до конца губы.

– А впрочем, к лучшему. Вы никогда мне не нравились. Может, хоть на вкус…

Точно в такт моим лихорадочным мыслям, на улице усиливался цокот; к нему добавлялись зычные голоса и барабанный бой. Я ждал. Как мог я готовился к броску, и бросок произошёл, но меня так и не достиг.

Когда Мишкольц грузно рухнул посреди комнаты лицом вниз, я не сразу увидел, что в затылок его воткнулся большой томагавк с костяной рукоятью. Зато Вудфолла, замершего в дверях, я узнал мгновенно. Avvisatori подскочил и, выдрав своё орудие, обрушил Мишкольцу на шею. Хрустнули позвоночные хрящи. Ещё тремя ударами он отделил голову от тела, а затем пнул; разумеется, покатилась она прямиком к моим ногам. Avvisatori отдышался, осмотрелся и, убедившись, что я впечатлён таким подвигом, бросил:

– Достаточно бесед с подчинёнными? Уходим.

– Что проис… – Первые несколько шагов навстречу дались мне с трудом.

– Сейчас явятся гости, – Вудфолл водрузил окровавленный топор на пояс, – а выпивки на всех не хватит. И Большой Белый Джо не поможет.

Здравый смысл посоветовал отложить расспросы о том, почему у томагавка есть имя, и я послушно бросился за Вудфоллом вон из комнаты. Тот остановил меня, когда я хотел привычно свернуть направо, к лестнице, по которой поднимался.

– Через главный вход уже нельзя.

По ступеням топали. На улице стреляли. Вудфолл потянул меня за манжету в противоположный конец коридора; его рука была обжигающе горячей.

– Люди убеждены, что это мы.

Он ничего не уточнил, но смысл угадывался легко. Мы миновали поворот, проскочили на чёрную лестницу, а оттуда – в каморку, где, видимо, сушили и крахмалили бельё. Сейчас тут болтались голые верёвки да громоздились несколько корзин и стиральная доска. Вудфолл споткнулся, замер, потом заметался, вертя головой.

– Чёрт, чёрт, чёрт!

Я в изнеможении опёрся о стену и сумел, точнее, почти сумел задать лишь один вопрос:

– Они же не приходят до ночи. А Мишкольц…

– Сегодня многое иначе, доктор, – оборвал Вудфолл. – Слишком многое. Вплоть до того, что гарнизон обращён весь, до единой души. Слышите марш?

– А герр Рушкевич не появлялся?.. – спохватился я.

Мне не понравился ответный взгляд. Avvisatori закусил губу, выругался и молча рванулся к окну; дёрнул раму, распахнул её, высунулся едва ли не по пояс и вскоре втянул в помещение особенно толстую, почти как корабельный канат, верёвку.

– Должна выдержать, – критически её осмотрев, бросил он. – Скажите, вы…

– Справлюсь, – без слов понял я. – Староват, но не безнадёжен.

Ужас и ступор были столь сильны, что я уже ни капли не пёкся о своих костях. Может, поэтому мы оба беспрепятственно спустились со второго этажа на несколько мешков с помоями, которые не успели увезти к выгребной яме. Здесь, в этом зловонном убежище, мы с avvisatori прижались к стене, переводя дух и напряжённо прислушиваясь.

Крики, цокот и ржание близились. Было ясно: если выглянуть из-за угла, мы увидим и собирающуюся толпу горожан, и тех, кто скоро к ней присоединится, – солдат. Мишкольц что-то говорил про «настоящий храм»… Я вопросительно глянул на Вудфолла:

– Вы можете чуть лучше объяснить, что происходит?

– Люди боятся чужаков, – коротко отозвался Вудфолл. – С чужаками вернулась беда. Сегодня они избавятся и от чужаков, и от вампира, которого поймали. Так мне сказал один из немногих, кому это кажется чушью, – сын местного писаря. Он заметил солдат, когда прибирался на могиле матери… его насторожило, что они выходили из того уродливого костёла и спешили вниз по холму, что пропадали в озере один за другим, будто оно бездонно, и не возвращались. Ему повезло убежать живым.

Половину потока вроде бы нужных сведений я проигнорировал: несколько слов дали ужасную подсказку, и я переспросил:

– Вампира, которого поймали…

Вудфолл тяжело вздохнул и указал в сторону площади.

– Боюсь, именно так.

Я развернулся – и не смог вовремя призвать себя к спокойствию; в висках будто ударил гром. Я ринулся вперёд, но Вудфолл предусмотрительно ухватил меня за плечо.

– Вы не поможете, доктор. Я не знаю, что делать, но знаю, что сделают они. Для рассвета нужно ещё одно…

Он не произнёс слова, однако я понял. Ещё одно преступление. Deos manes placari victimis humanis[61]. Тем временем вышла луна и осветила происходящее ещё ярче.

Бесика везли в большой железной клетке; вокруг ехали конные гарнизонные. У всех были влажные волосы; промокли насквозь лошади; и у людей, и у животных горели глаза. Дробный цокот нарастал, крепнул, сливался с гулом толпы. Как во сне, горожане следовали за мёртвыми военными, в которых явно видели защиту, и скандировали одно:

– Скверна!

Бесик не двигался. Он стоял у двери клетки, трясся и бессмысленно смотрел вдаль. Вид его с наступлением ночи снова переменился, хотя не так заметно, как вчера. Но когти, зубы, заострившиеся черты – всё меняло его, настолько, что паства с бранью швыряла в клетку камни, от которых священник не загораживался. Он пребывал в прострации, вызванной, возможно, потрясением, и, казалось, вот-вот упадёт без чувств. Очередной булыжник рассёк ему щёку. Я бросился вперёд снова. Вудфолл уже просто висел на мне, умоляя:

– Подождите! Скорее всего, они двинутся к погосту, может, там…

– Или к часовне. – Я и сам взял себя в руки. – И лучше поторопиться.

Говоря, я смотрел на медлительную, степенную, даже зрелищную – благодаря тому, что некоторые несли факелы, – процессию. Возглавлял её не кто иной, как Фридрих Маркус, тоже на лошади, на белоснежной. Облик его не нёс почти никаких инфернальных перемен; я не сомневался: Маркус жив, в биологическом смысле жив, по-прежнему человек. Я вспомнил, как ныло моё сердце в церкви, и едва не захохотал. Как очевидно. Как глупо.

– Сжечь. Очистимся и помолимся! – зычно прокричал он; блеснули белые клыки.

Ещё недавно их не было; недавно эти губы декламировали мне стихи. «Предателей не выбирают», – сказал Маркус однажды. Вот что это значило. Породистая дворняжка смеялась надо мной, предупреждала: «На Цезаря нашёлся Брут». Какая самонадеянность.

Бесик не среагировал на крик, только сжался, когда семинаристы где-то позади начали читать псалмы, а толпа зашлась рёвом. Люди не понимали, что на лошадях сидят мертвецы, а человек впереди мало от них отличается, хоть его сердце бьётся. Горожане безропотно и привычно двигались к Кровоточащей часовне, уверенные, что найдут спасение. Я же… я начинал догадываться, что они там найдут после очищения, купленного молодой, праведной и так отданной городу жизнью.

– Рассвет начнётся прямо там.

Вудфолл, белый как полотно, кивнул.

– Нужно вмешаться.

Он посмотрел на меня, явно собираясь спросить: «Как?», но не успел. Всё решили за нас. Хорошим ли был этот поворот?.. Не могу ответить до сих пор. Fortuna caeca est[62].

В воздухе что-то просвистело, а потом ближний к клетке солдат повалился с лошади. Ещё свист – и упал второй. Падая, оба рассыпа́лись в прах, и некоторые, видя это, недоумённо замирали, но другие продолжали идти, давили замешкавшихся. Мы с avvisatori вышли чуть вперёд, вскинулись, пытаясь рассмотреть, кто стреляет. Гарнизонные начали бестолково палить по окнам. Они не взлетали и не пускали в ход зубы; почти сразу я понял, почему. Морок нормальности, наверное, трудно было держать, и подобные действия поколебали бы его; только сумрак, общее безумие и пленник в клетке не давали ему развеяться. Пролетели ещё несколько стрел, но мимо – в лошадей. Те рассыпались, а солдаты, ударившись оземь, вскочили. Мы проследили, куда целят их винтовки, и наконец увидели фигуру, мелькнувшую в окне аптечной лавки. Почти сразу человек скрылся.

Спустя несколько секунд мы с Вудфоллом уже, пряча лица, огибали толпу. Мы успели пересечь площадь, в то время как из распахнувшихся дверей «Копыта» вывалила новая группка горожан, не нашедших нас в комнатах. Толпа пополнилась и ускорилась, увозя Бесика. Солдаты по-прежнему палили по всем подряд окнам, не особенно глядя по сторонам и, вероятно, не особенно соображая. Прежде чем кто-то разглядел бы нас, мы влетели в лавку, грохнули дверью и без сил рухнули на пол. В нос ударил запах валерианы. Мой мечущийся взгляд поймал среди очертаний утвари огромную банку с пиявками и бессмысленно на ней замер. Из оцепенения меня вывел оклик:

– Герр ван Свитен, герр Вудфолл!

Я не ошибся. Перед нами стоял Петро Капиевский. В его опущенной руке был арбалет, а на ремне через пояс – что-то вроде короткого колчана.

– Осиновые… – изумлённо прошептал avvisatori, с усилием вставая.

– И боярышниковые, – кивнул доктор. – Древесина из святых мест.

– Откуда вы… откуда у вас… вы стреляете, как… – Вудфолл кажется, слишком запыхался, чтобы задавать внятные вопросы, только хватал воздух ртом.

Капиевский, помогая мне подняться, невозмутимо удовлетворил его любопытство:

– Я же не сразу сюда перебрался. Повоевал по молодости, не с кровопийцами, да глаз намётан. А штуку заказал у кузнеца. Как поговаривают? Предупреждён, значит вооружён.

– Жил солдат, бил врага, – тихо сказал я, глядя ему в глаза и понимая, что у меня нет иных слов, чтобы выразить уважение. – А потом благодаря птицам нашёл новый дом?

– Примерно! – хохотнул он. Вудфолл озадаченно потёр щетину. – И взял в жёны прелестную белокурую немочку лет шестнадцати, и дом ей построил, а она… а-а-а!

Доктор махнул рукой. При нём, кстати, была и знакомая шашка, а вот от чесночного ожерелья он отказался, зато сильно пах спиртным. Вудфолл, что-то вспомнив, поморщился.

– Я заказал себе здесь такой же арбалет, едва приехал, но не успели сделать…

Капиевский пожал плечами и нервно дёрнул себя за ус.

– Вряд ли вы уже его получите, друже. Думаю, Маркус с самого начала всё решил так обстряпать. Вот всегда меня настораживал, а теперь доигрались: в инквизиторы подался. Да ещё поэтишка, тьфу! Все они…

Avvisatori в упор глянул на широкое простодушное лицо Капиевского.

– Он один из них. Обращённый без укуса и смерти, отравленный и…

– Или просто спятил, – недоверчиво махнул рукой доктор. – А вот остальные… эти, на лошадях… они что, правда? Покойники? Похожи!

Мы молчали, ответ был очевиден. Доктор размашисто перекрестился – рука его тряслась. Наконец, с трудом совладав с собой, Капиевский предложил:

– Выйдем через чёрный, до часовни добежим проулками… надо помочь мальчику. И пусть он тоже… – голос дрогнул, – не дело это, чтобы одни упыри другого жгли, да ещё перед святой христианской церковью. И…

– Рушкевич не упырь, – произнёс Вудфолл резко, даже зло. Он уже спешил к дальней двери, мимо прилавков с банками и связками трав. – А вот после того, как его сожгут, упыри полезут отовсюду, и солнце не поможет. Каменная Горка исчезнет, и это в лучшем случае. Мы ведь не знаем, что у Маркуса на уме… вряд ли он здесь остановится.

Капиевский побрёл за ним, тревожно бормоча:

– А вы зря столько по кладбищу ходили, примелькались там. Вас следующими спалят, если выловят! Ох, вот я знал… знал, что грохнет что-нибудь, не помру я спокойно!

Мне не хотелось этого слушать; я больше не мог бездействовать. Перед мысленным взором стоял Бесик, в которого паства швыряла камнями. Но оставить кое-что без внимания я не имел права, я ведь отвечал не за себя одного. У двери я удержал avvisatori, а Капиевскому преградил путь. Встав между ними, я решительно произнёс:

– У меня есть сомнения, что вам стоит в это вмешиваться.

Вудфолл издал губами такой звук, будто дразнил коня, и вытаращился на меня.

– Издеваетесь? Я всегда вмешиваюсь. Это моё призвание, а представляете, какие будут материалы? Это вас я бы запер в каком-нибудь шкафу, пока всё не…

Я махнул на него рукой: сомнений в подобной реакции и не было.

– В шкафу сидите сами. Я приехал помочь и сделаю это, неважно, кто мой враг. – Я перевёл взгляд на Капиевского. – Ну а вы? Я же вижу, вы сбиты с толку и опасаетесь. Спасибо, но вам точно не обязательно идти с нами.

Секунды три меж нами висела тишина, потом Капиевский шмыгнул носом.

– А куда мне идти? – Усы его вдруг задрожали. – Доктор… это вы завтра махнёте в свою Вену, а вы, господин газетчик, куда ветер понесёт. А я тут живу, тут.

– Мы спасём ваш дом! – Вудфолл сверкнул в полумраке нервным оскалом. Похоже, мы сошлись в опасениях. – Для чего вам рисковать? Оставайтесь. У вас никакого государственного долга нет, нет и блажи.

– Сказка есть… – Капиевский будто не слышал. Мы запротестовали, но доктор пообещал: – Я коротенько, бесноватые как раз отойдут подальше, а вы проверяйте-ка пока амуницию или переводите дух. Бежать придётся во всю мочь, останавливаться не выйдет.

Мы с avvisatori переглянулись и уступили, в словах была логика. Под стихающий уличный гул Капиевский прислонился к конторке и начал считать стрелы в колчане, бережно перебирая их толстыми пальцами.

– Жил казак. Молодой, зато характерник – так у нас зовутся добрые колдуны. И услышал он от перелётных птиц, будто за рекой война, страшная. Пожалел жителей. Узнал, где река, – и в путь. Добрался. Река бурная, будто заговорённая. Шипит: «Не пущу!» И как ни колдует казак, не может перебраться: ни волны развести, ни путь осушить. Сел казак на откосе, задумался. Ничего не придумав, решил подкрепиться. Разложил припасы. Тут подходит грустная старуха, просит кусок хлеба. Хромая, жёлтая… страшная, да ещё в пыли. Казак её пожалел: «Садись, мать, что моё, то твоё». Поели, помолчали. И тут старуха говорит: «За добро предостерегу тебя, хоть не должна. Я не нищенка, я – Смерть твоя, уже рядом вот хожу. И скоро я тебя заберу, если сейчас не поедешь домой. Уезжай».

Вспомнилась строфа, прочтённая Маркусом, тоже о предостережении Судьбы. Я устало зажмурился, пытаясь разогнать тревожные ассоциации. Сердце зашлось; теперь я, пожалуй, радовался, что могу передохнуть хоть пару минут перед марш-броском. Рядом щёлкало: Вудфолл возился с пистолетом и многочисленными вещами на поясе.

– «Не поеду, – ответил колдун, хотя испугался. – Люди в беде. Подскажи-ка лучше, как реку одолеть, и давай пока распрощаемся». Вздохнула старуха, посмотрела на колдуна да на его коня, шепнула: «Всё у тебя уже есть». И исчезла, но грустная беззубая гримаса осталась висеть в воздухе. Подумал казак – и сообразил. Вскочил на коня, разогнался и перескочил реку. Войну он остановил. Врагов прогнал. Но у тех был свой колдун, который характерника смертельно ранил. И явилась за ним Смерть. Спросила: «Ну что, пропала буйна голова? Жить мог, радоваться, деток завести…». Казак возразил: «А у здешних людей никогда бы ни детей, ни радости не было, сверни я от реки. Разве хорошо?» Смерть улыбнулась, дала ему руку и убила одним касанием, чтоб не мучился. И исчезла, только улыбка осталась висеть в воздухе.

– И где вы всё это берёте… – Вудфолл присвистнул. – Мне нравится!

Капиевский рассмеялся и первым пошёл опять к двери.

– Так и я. Если чужие за дом стоят, что я, откажусь? С Богом, Он у нас один!

Так славный доктор стал третьим в нашем подобии отряда, и это примиряло нас с тем, что, вероятно, он не совсем понимает, что в действительности творится. Ведомый духом своего полудикого народа, он просто взял оружие и пошёл против толпы; на него не подействовала сила, лишившая всех рассудка и превратившая в смертельно опасное стадо. Сейчас, оборачиваясь, я понимаю: маленькое зерно из первой его сказки перевесило чашу, незначительно, но перевесило, исключив хотя бы некоторые из череды последующих ужасных событий. И как я благодарен…

Мы побежали проулками, которых я не знал и которые мне не запомнились. Дома сливались в полосу черноты; ещё чернее были разве что провалы окон. Путь оказался короче избранного толпой; площади мы достигли вовремя.

Там складывали костёр и водружали на него невесть откуда притащенный столб. Всё те же псалмы, пустые, не поднимавшие в сердце ничего, кроме отвращения, звучали под звёздным небом. Я прекрасно понимал, почему священные слова не действуют на тварей, наблюдающих с лошадей за тем, как растёт груда дров и растопки. Более того, солдаты улыбались, переглядываясь, а Бвальс гарцевал среди них, от Маркуса по правую руку. Обиженный волчонок и породистая дворняжка. Один жаждал силы, второй – власти. И оба готовы были платить чем угодно.

Бесик сидел, прижавшись к двери клетки лбом, всё так же ни на что не реагируя. Бешеную толпу не особенно удерживали, и некоторые продолжали швырять камни, а некоторые пытались ткнуть меж прутьев палкой или колом. Маркусу только на руку было, чтобы люди служили живым щитом от кого-нибудь вроде нас; он вряд ли не знал, что нас не поймали. Да, похоже, он всё просчитал, от самого камнепада на перевале, а может, и раньше. Запоздало я осознал, что в некоторой степени погубил Вукасовича, ведь когда молодой чиновник поинтересовался, с кем же я подружился в городе, я бросил формальную фразу, где, однако, упомянул именно командующего… Прочих и меня самого Маркус настиг позже.

Капиевский сделал нам знак ждать и забежал в калитку ближнего дома. С небывалым для его комплекции проворством доктор влез по приставленной к крыше лесенке на самый верх, неуклюже проковылял по черепице и, заняв позицию у трубы, вскинул арбалет. Расстояние было достаточным. Доктор снова стал метко стрелять по солдатам. Они падали и обращались в прах один за другим.

Под этим прикрытием мы с avvisatori ринулись в толпу. Вудфолл вскинул пистолет, а мне отдал туземный топорик, удивительно легко лёгший в ладонь. Во второй моей руке был кол, и подумать только, что жалкой неделей ранее я счёл бы происходящее дурным сном… Сном, но уже не дурным, а кошмарным, это видится мне и теперь, и если бы это было сном, даже болезнью, но увы… Credo quia absurdum[63].

Никогда я не делал подобного, но некий инстинкт, видимо, с первым глотком воздуха вдыхаемый Природой во всех Её детенышей, не дал мне растеряться. Как оказалось, многие люди пугливы; им хватает угрожающего взмаха оружием, чтобы уступили дорогу. Если я всё же бил, то метил по плечам, рукам и ногам, избегая головы, груди и горла, а вот Вудфолл никого не щадил. Ему было без разницы, попадался живой или мёртвый, мужчина или женщина: пистолет решительно грохал, а готовя следующий выстрел, avvisatori ухитрялся в эту паузу действовать локтем или кулаком. В конце концов мы стали двигаться спина к спине – я прикрывал, пока он досыпал пороха или пополнял барабан. Нам постоянно приходилось смещаться из стороны в сторону – солдаты, которые не отвлеклись на Капиевского, палили по нам и пока не попадали лишь чудом, зато убивали постоянно кого-то из одурманенных горожан. Трупы стелились за нами ковром, а иногда преграждали путь.

У самой повозки с клеткой avvisatori отступил и велел:

– Вперёд. Вытаскивайте его, а я прикрою.

– Может, лучше наоборот? Вы ловчее…

– Не хочу пулю в спину. – Пробивая очередную голову, он улыбнулся. Улыбка эта запомнилась мне; впоследствии я осознал, сколь нетипично мягкой она была, и до сих пор корю себя за то, что в тот миг она, как и слова, меня уязвила. Мне также ясно, что Вудфолл с его опытом в передрягах уже понимал, какую судьбу выбирает. Я, увы, нет.

– Как знаете. Постараюсь!

Я полез вверх и почти не глядя ударил топориком по замку на железной двери. Она распахнулась, я рывком заставил Бесика подняться и потянул за собой. Он не противился, мало напоминая в эту жуткую минуту живого человека. Не сделав и шагу, он упал. Я обхватил его за плечи, неосмотрительно роняя оружие Вудфолла, впился в прутья и чудом удержал равновесие. Благо хотя бы кол остался при мне.

– Бесик…

Замутнённые глаза уставились на меня, но ответа не было. Переборов себя, я дал ему затрещину, слишком нервную, резкую, рассёкшую губу и заставившую голову мотнуться.

– Вы слышите меня? – Мысленно прося прощения, я мягко встряхнул его. – Соберитесь, умоляю! Бежим.

Вслед за этим я услышал взбешённые вопли, несколько выстрелов, истошное конское ржание и глянул вниз. Вудфолла замыкали в кольцо. Пистолет его уже не подавал голоса – либо кончился порох, либо возможность раз за разом подсыпать его, одновременно защищаясь. Avvisatori теперь действовал распятием и ножом, дико вертясь, как собака, ловящая собственный хвост, и не давая никому подойти. Точно ощутив мой полный ужаса взгляд, он задрал голову и прокричал:

– Быстрее отсюда! Доктор! Уходите и тащите его прочь, иначе!..

В него попали пулей – в левое плечо. Он пошатнулся, выронил кол и снова кого-то ударил, и ещё раз, более на нас не оглядываясь. Я готов был броситься на выручку, но не успевал: avvisatori вместе с кровавым людским морем относило всё дальше; к нему уже неслись, давя горожан и вскидывая ружья, конники. Одного прошила арбалетная стрела; вторая почти сразу подстраховала нас с Бесиком, пытающихся слезть. И проклиная себя, проклиная всё, с размаху всаживая кол в горло третьего солдата, я потянул священника в противоположную от Вудфолла сторону.

К счастью, Бесик уже не висел на мне мёртвым грузом, как полминуты назад. Он пытался помочь, обрушивая на кого-то удары, пуская в ход то когти, то кол, вручённый накануне. Но он всё время испуганно оборачивался, и наконец помимо воли я тоже оглянулся ещё раз. Толпа сомкнулась вокруг Вудфолла и почти скрыла его, только жилистая рука с распятием всё ещё раз за разом на кого-то обрушивалась. По ней ударили прикладом. Она опустилась. Вопли стали рыками. Бесик метнулся назад; я его удержал. Расчищая нам путь, едва соображая от дикого шума и понимая, что предал сам себя, я рванулся прочь.

Толпа была вязкой как топь; в ней всё чаще попадались мертвецы. Один, мною опрокинутый, до зверской боли впился мне в ногу и разодрал её; другой едва не проломил голову, но его пронзил колом Бесик. Среди прочих сам я расправился со Шпинбергом, из уха которого – я не мог не заметить – торчала окровавленная жёлтая кувшинка.

Всё это время я пробивался вперёд, движимый одной мыслью – дальше от кострища, дальше от столба. Но неожиданно я осознал, что это знаменует более страшное – ближе к часовне, ближе, ещё ближе… Я отчётливо видел: по стенам течёт так, что заливает витражи, булькает на камнях мостовой. Запах крови лез в ноздри. Я инстинктивно замедлился, пытаясь сменить направление.

– Нет… туда нам нельзя.

Я едва выдавил это; я очень устал и еле стоял на ногах. Снова пришлось вспомнить, что я давно не юнец, а вскоре перестану зваться и мужчиной, превратившись в старика. Бесик замахнулся колом, ударил кого-то и, пробив последний заслон, ступил на первую ступеньку. Я колебался. Он обернулся.

– Это единственное место, где они не властны.

– Не сегодня! – возразил я, вспоминая опасения Вудфолла и свои предчувствия.

Бесик дёрнул меня за собой.

– Поверьте! Я знаю…

Я не верил. Но я вдруг подумал, что лучше умереть внутри Господнего дома, чем на его пороге. Мы поднялись; на крыльце я оглянулся. Конечно, не стоило делать этого.

С возвышения я хорошо различал крышу, которую выбрал оборонным пунктом Капиевский. На неё лезли отовсюду; доктор избавлялся от последних стрел, а когда они кончились, рубанул кого-то шашкой. В следующее мгновение в него выстрелили с лошади, и он неуклюже махнул руками, прежде чем рухнуть на черепицу – то ли она, то ли кости задребезжали; казалось, я вычленил этот звук в месиве других, хотя расстояние было огромным. Падая, доктор улыбнулся в пустоту, а может, то была гримаса боли. Я предпочёл бы думать о втором, но, вновь и вновь вспоминая бесконечные истории о храбрецах неведомого края, Запорожской Сечи, я понимаю: девизом этого обманчиво несуразного человека, в какой-то момент выбравшего участь не вольного казака, а оседлого медика, вполне могло быть: Aut vincere, aut mori[64].

Мы вбежали в часовню, захлопнули двери и задвинули засов до того, как толпа осознала, что не все враги уничтожены. Мы прислонились к стене и впервые осознанно посмотрели друг на друга в холодной пустоте, пахнущей пылью, кровью и камнем.

– Как вы? – спросил я, хотя голоса своего не узнавал.

Бесик сжал руки у груди и не ответил. Свечи, хаотично горевшие в разных уголках помещения, кидали на бледное лицо ломкие тени.

– Вам, наверное, нужно… – я протянул запястье, – восстановить…

– Нет, никогда, не после того, что с ними, там!.. – Он в гневе оттолкнул мою руку, хотя я различил острый блеск глаз. Конечно, он хотел крови, но что-то в нём за эти часы, кажется, сломалось. Снова. Он ненавидел себя, и я не мог здесь помочь.

– Как знаете, – под хриплый всхлип отозвался я и лишь погладил его по волосам.

На пару секунд он сжал мои пальцы, потом отступил и пошёл вперёд меж скамей – медленно, шатаясь, как вчера, после того как приступ отпустил его. Ноги у него заплетались.

– Маркус обманул меня… – прохрипел он. – Запер, пока не стемнело, а потом…

– Я понял. Не вините себя. Главное, вы целы.

Всё так же оцепенело стоя, думая о Вудфолле и Капиевском, я смотрел на худую спину под рваной чёрной сутаной. Меня тошнило, кружилась голова, и я наконец успокоился достаточно, чтобы осознать, сколько раз меня ранили удачно – в плечо, в ногу, в лопатку; глубокие ссадины жглись на виске, животе и запястье. Но отдельные очаги боли были ничем в сравнении с осознанием: всё, похоже, кончено.

– Вы понимаете, что происходит? – тускло спросил я.

Бесик оглянулся. К моему удивлению, он кивнул.

– То, о чём мы вчера говорили, та сила… она выведет свои порождения из этих дверей и уничтожит или заразит уже весь город, а потом пойдёт по стране, так вы считаете?

– Примерно, – вздохнул я, осматривая окровавленные витражи. – Вот только почему? Откуда у этого места такая сила, здесь… может, лежит что-то важное?

– Кто-то, – поправил он и постучал ногой по полу. – Крипта. Там, под камнями, похоронены монахи-гуситы. Могил нет, но всем известно, что церковь в прошлом их…

Я вздрогнул. Ответ стал очевиден, стоило вспомнить ожоги самого Бесика и страшную участь Дракулы, но всё-таки я спросил:

– Разве может какая-либо сила поднять праведников и обратить в чудовищ? Они ведь не как кто-либо, кого мы знаем. Они были сродни мученикам.

Бесик посмотрел в мои глаза с мягкой горечью, и я кивнул сам. Бвальс сказал: «…когда у Бога не будет больше власти». Вот что он имел в виду. Бесик вздохнул, прошёл дальше и опустился на колени перед алтарём – бедным, украшенным лишь блеклой фреской, деревянным распятием в человеческий рост и несколькими букетами можжевеловых ветвей. Здесь тоже горели свечи. Во вьющихся волосах заиграли золото и синева.

– То, что здесь происходит с живыми и мёртвыми, – продолжение того, что все пытаются забыть. Этого скопилось столько, что кровь наверняка залила всю крипту.

Я вспомнил щели меж камней, красные следы на полу, скользкие взгляды и вопросы. Вспомнил побитую камнями Барбару, изнасилованную маленькую Айни, крик: «Сжечь!» и то, как толпа в унисон вторила: «Скверна!» Да… Бесик был почти наверняка прав. И, как и avvisatori, я не сомневался: когда нечто выйдет из часовни, это не остановит сияние солнца, даже если мы доживём до рассвета. Сегодня будет так и никак иначе.

Я подошёл и сжал плечо Бесика. Я хотел опуститься рядом, но не успел: в двери начали ломиться. Пока они не поддавались. Я наклонился и спросил:

– Что можно сделать? Я не дал убить вас, но это всё, на что я был способен. Последнее преступление не совершено. Ведь так?

Бесик не ответил. Он сложил руки и сжал между ними крестик. Я ощутил запах жжёной плоти, от которого дурнота усилилась, и осознал, что не посмею помешать. В горле встал ком. Я вдруг всё понял. Господь милосердный… Он собирался молиться за город, бесновавшийся снаружи. За каждого, кто бросался на двери, чтобы достать своего пастыря и сжечь; за каждого, кто сделал жизнь своих ближних столь невыносимой, что после смерти те стали чудовищами; за самих чудовищ. Молиться за живых и за мёртвых, и, может, тогда…

– Это так самоотверженно, так в вашем духе… но на что же вы рассчитываете? Позвольте избавить вас от иллюзий. Послушайте старших.

Не было ни скрипа петель, ни скрежета засова. Чуть повернув голову, я понял, что двери по-прежнему заперты; целы окна. Я развернулся корпусом. На одной из дальних скамей устроился Фридрих Маркус. Под моим взглядом он поднялся, неторопливо заложил руки за спину и пошёл вперёд, шепча – но голос каким-то образом разносился всюду:

  • Святого нимб сиял, как день,
  • А край плаща лобзала чернь,
  • И пел осанну всяк, кто знал,
  • Но тьма дохнула – он пропал.
  • Ничто не вечно в этой тьме;
  • Здесь принц и нищий наравне.
  • Святой поник, узнал он страх.
  • Ну что ж, теперь и он лишь прах.[65]

Невероятная поэзия звучала беспощадным приговором. Венская одежда Маркуса, даже чулки, не были забрызганы кровью или грязью; парик сиял снежной белизной, а лицо хранило привычно спокойное выражение, то самое, с которым он впервые встретил меня в Ратуше. Ни капли гнева или торжества, почти завораживающее достоинство. Та самая Бездна в глазах. Она оказалась так похожа на простую мальчишескую гордыню…

– Приятно, что вы, как всегда, в гуще событий, доктор, и ищете моей компании, но весьма неблагоразумно. Зато у вас наконец есть время поблагодарить меня за то, что ваши столичные коллеги сюда так и не попали… не хотите?

Я холодно, выжидающе молчал. Маркус улыбнулся.

– Вам также будет приятно узнать, что, если в ближайшие дни они всё же почтят присутствием наш край, вы сможете обсудить с ними медицинские аспекты своих изысканий и… приобщить ко всему, что пережили? Дать испытать это на себе?

Подтекст был ясен. Я похолодел, вообразив описываемое им. Как герр Гассер и герр Вабст приедут в уютный городок, где все будут очень приветливы. Как я встречу их и уверю, что ничего страшного не произошло, а было только обострение суеверий. Как они расскажут новости о семье, которая более не будет значить для меня ничего; как я помогу им устроиться на постоялом дворе, а ночью постучу в двери комнат. Конечно же, коллеги – мой гениальный бывший ученик и славный сын моего друга-химика – меня пригласят.

– Вы будете великолепны, – почти пропел Маркус, читая мои мысли. Он поднял руку, и вены его, прежде скрытые кружевным рукавом рубашки, все почернели. – Пожалуй, я рад, что вы уцелели и что не сбежали, когда я предлагал; породу, так сказать, нужно приумножать хорошими особями, а не кем попало вроде горячеголовой солдатни. Ваш ум… если ещё немного вас омолодить… вам не хватает молодости, я вижу, в вас столько азарта, страсти, силы. Вам понравится. О, кстати, хотите… – Маркус опять пристально уставился на Бесика, – оставим его вам? Я придумаю, как с ним управиться…

Внутри меня всё закипало и леденело одновременно; я понимал, что ещё чуть-чуть – и начну трястись. Я брезгливо думал о том, что молящийся Бесик слышит всю эту грязь, что, наверное, он напуган, а я не могу сделать ничего, потому что не в силах предсказать поведение нашего противника. Стоит ли его провоцировать? Я сглотнул и поскорее отрезал:

– Я не стану чудовищем, каким бы манипуляциям вы меня ни подвергли.

Я вовсе не был уверен, я лишь надеялся, что укус или иной ритуал обращения меня просто убьёт. Я никогда не считал себя по-настоящему, в традиционном понимании хорошим человеком и в ответ услышал именно то, чего в глубине души опасался. Это не было истиной в последней инстанции, но в тёмной церкви, лицом к лицу с сияющим монстром, под сбивчивый шёпот священника, звучало именно так.

– Поверите ли, – Маркус лениво бросил руку вниз, и она вернула себе нормальный цвет, – многие, например, многоуважаемый герр Мишкольц, пока его топили в реке, так думали. И поверите ли… – он прищурился, – станете. Ещё как, даже без особых усилий, учитывая вашу самоуверенность, презрение к рамкам и вполне справедливую убеждённость, что уж вы-то знаете, куда повернуть этот мир. Мы с вами очень похожи…

– Вы ошибаетесь. Vade retro![66]

– Посмотрим. – На первое он пожал плечами, на второе – смеясь, шагнул ближе. – Но для начала лучше разобраться со всякими досадными помехами…

Я выхватил кол, встал перед Бесиком, но воздержался от цветастых угроз, на которые горазды действующие лица героических поэм. Я просто замер, даже не принимая атакующего положения. Я стоял и смотрел на этого подающего надежды чиновника, на вроде бы безобидного юношу с литературным талантом, на «умную голову» и «породистую дворняжку», не понимая, не веря в реальность нашего разговора.

– Зачем вы делаете это? – в отчаянии вырвалось у меня.

– Я больше не хочу быть никем. – Он, казалось, собирался обойти меня по кругу, но передумал, остановился. – Вы тоже не хотели, я ведь знаю.

– Я никогда бы не…

– Не смешите вашим «бы». – Он опять улыбнулся, теперь желчно. – Вы не я. У вас была уйма возможностей побороться, судьба отметила вас с рождения, забросив в прогрессивную Голландию и окружив любовью учителей и покровителей, а я…

«Вам просто повезло, а мне нет, и потому я получу своё как сумею». Расхожее самоутешение, опасная ступенька по лестнице порока – и приговор. В тоне Маркуса сквозила боль, но, увы, не борьба. Как и Ференц Бвальс, он всё решил, а теперь решало то, что овладело им. Я попытался достучаться в последний раз:

– Помилуйте. Вы молоды, умны, вы в нескольких сутках пути от Вены, вы…

– Расскажите это другим, – отрезал он. Губы впервые дрогнули. – Думаете… эта жаба писал вам доклады? Всё делал я. Думаете, его милостью нам доставались хоть какие-то вложения? Только те, что я выдирал из его лап! Думаете, он делал что-то, кроме как пил с солдатнёй, водил девиц и драл налоги? А впрочем… – вернулось спокойствие. – О да. Делал. Наглядно показывал мне, почему и он, и те, кто его прислал, достойны наказания.

– Поверьте, мы знаем, что… – я запнулся, – покойный герр Мишкольц не был образцовым руководителем. Многого он не понимал, не умел и делал по-военному, но…

Но при нём пропали разбойники, из-за которых люди годами боялись ходить в лес и загуливаться. Отреставрировали многие здания и вымостили хотя бы часть улиц. Штигг получил разрешение открыть аптеку, а рынок стал регулярным, и там не переводились продукты, несмотря на время года. Я не успел сказать этого; Маркус перебил меня.

– Да вы хотя бы знаете, как это, – он вскинул теперь обе руки; вены опять почернели, словно уголь, и запульсировали, – пришло ко мне и освободило меня?

– Нет, – выдавил я. – Но я знаю, что это не свобода.

Маркус облизнул губы и ненадолго смежил веки. Он словно колебался, спорить или нет, но всё же не стал и ровнее, глуше заговорил:

– Мишкольц с весны был добр ко мне как никогда прежде – может, потому, что я тогда потерял родителей; оба разбились по пути из Брно. Ему невыгодна была моя хандра; он от неё устал и начал раз за разом повторять: «Надо вас развеять!» В августе он сказал уже прямо, что на Рождество возьмёт меня в столицу и введёт наконец в высший свет, сделает всё, о чём я просил. Конечно, если мы хорошо поработаем; сбор урожая в окрестностях пройдёт без проблем; люди аккуратно выплатят налоги и прочее, прочее. Он и прежде раздавал обещания… – Маркус вздохнул. – Но в этот год убедительнее, а я был доверчивее. Я правда взбодрился и вообразил всё в красках; по осени стал собираться; я… – тень стыда мелькнула на лице, и тут же оно окаменело, – я заказал несколько камзолов, парик, новые чулки, обувь и верхнее платье на ту долю жалования, которую прежде каждый месяц отдавал на будущий госпиталь. Я почувствовал себя премерзко, потому что был едва ли не единственным крупным жертвователем в этот «фонд», а одеждой никогда не интересовался, но столица есть столица. И вот время подошло…

– Вы к нам не приехали, – тихо сказал очевидное я.

Маркус скривился, будто некто, засевший в его же нутре, вырывал ему зубы.

– Конечно. Мишкольц внезапно обрушил на меня список невыполнимых поручений вроде «найти пропавших животных», да вдобавок обвинил, что на гардероб я взял деньги из госпитальных. Мы решили недоразумение, хотя вряд ли вы не понимаете, кто, если не я, мог запустить туда руку: только он сам. Он вскоре уехал, заявив, что я, если со всем справлюсь и захочу, могу присоединиться позже. Я уже не хотел; был так оплёван, что мечтал о зиме без него. Но в тот же день… – тьма вен запульсировала до ряби в моих глазах, – я обнаружил занятную вещь – пропажу переводов из рабочего ящика. Тогда меня интересовали куртуазные, романтичные баллады Вийона; с ними я и воевал; Мишкольц был моим слушателем. Вскоре нашлась записка о том, что он «одолжил» стихи, чтобы показать знакомым дамам, и страшно благодарен. Я сразу догадался: он припишет себе не только перевод, но, возможно, и авторство. Когда я работал с сонетами Шекспира, он уже так делал, одалживал малоизвестные, чтобы пойти в бордель или на бал не с пустыми руками…

Маркус замолчал и поднял голову, вглядываясь в окровавленные витражи. Гримаса исчезла; на губах заиграла прежняя ледяная улыбка. Вокруг вспыхнуло больше свечей.

– И вот, я надел всё, в чём воображал себя перед императрицей. Я стоял у зеркала, смотрел в него и пытался представить себя через сорок лет. Почему-то представлялось, что кроме морщин, сутулости и старческой вони не прибавится ничего: на мне будет тот же, только поеденный, камзол; сзади – та же безвкусная мебель из прошлого века, а на зеркале – та же пыль. И от понимания, что так и будет, а изменить я ничего не смогу, я вдруг закричал, а стекло зазвенело. – Руки его опустились, тьма схлынула к кончикам пальцев. – И вот тогда со мной заговорили, ласково и уверенно, как с заблудившимся ребёнком. Зеркало стало чёрным, я подался к нему, слушая историю Бездны… а очнулся уже другим. И знал, что делать. Знаю и теперь. И сделаю.

Злость его почти осязалась – молодая, острая и бесповоротно загнившая. Живое тело – мёртвая душа. Немыслимое сочетание выбивало последнюю почву из-под ног.

– Мне жаль, – прошептал я. – Но вот вы накажете нас и… что?

Маркус широко улыбнулся. Я и так догадывался, что он скажет.

– И наконец наведу порядок. Шаг за шагом, но я доберусь всюду. Ваша императрица станет моей рабыней; вам оставлю честь бросить её к моим ногам. Впрочем, хватит. Ружа! – Он опять вскинул голову и смягчил интонацию. – Дорогая моя девочка! Вернись ко мне, поздоровайся с гостями. Или попрощайся, как пожелаешь.

Раздался шелест, запахло цветами. Женщина появилась как из ниоткуда – спланировала с потолка, плавно приземлилась и, улыбаясь, звонко, нежно позвала:

– Бесик! Я скучала. Можно я умою твое лицо? Славной холодной водой… той, возле которой когда-то поцеловала тебя на прощание. Помнишь? Я хочу поцеловать тебя вновь…

Плечи Бесика дрогнули; он запнулся, но не остановился. Я приподнял руку с колом.

– Никто из вас к нему не приблизится. – Я шагнул ближе.

Женщина зеркально повторила мой шаг, встала напротив. Я ещё отчётливее, чем прежде, видел, как пронзительно, порочно она красива: чёрные густые волосы змеились по плечам, достигая поясницы; алые губы, даже не улыбаясь, являли собой удивительно влекущее зрелище. Ярко-зелёные глаза смотрели в мои – призывно, нежно и одновременно словно с игривым детским любопытством.

– Вы верите в меня, доктор? Теперь верите? А то вы были так занудны…

– Невоспитанная девчонка! – укорил её Маркус, глухо смеясь. – Что за манеры!

– Ах да! – Она сделала нелепый реверанс. А потом сбросила саван и, обнажённая, осталась стоять на белой ткани, как на снегу. Безупречная и бесстыдная, ничего, кроме цветов в волосах. – Верите? Так – верите? – И она раскинула сияющие руки.

Как загипнотизированный, я кивнул, но тут же прибавил, опуская голову:

– Равно как верю, что ты чудовищный мираж и ты обречена.

Маркус опять усмехнулся и выразительно поаплодировал; Ружа Полакин – то, что когда-то было ею – гордо не отвела глаз, буркнув: «Старый баран». Дрогнули её ресницы; она заговорила ровно и чарующе, снова взывая не ко мне, а к Бесику:

– Если ты отвергаешь меня, то я просто на прощание скажу тебе спасибо. Я всего лишь спасала тебя, но за это тьма возжелала меня и поцеловала… – она нежно кивнула Маркусу, – избранными устами, пока я собирала омелу. Если бы не ты, я не была бы готова; это ты, ты был орудием, а я только сейчас, сейчас довершу твоё…

– Не слушайте! – воскликнул я, зная, как это может подействовать. – Это ложь! С вами говорит осквернённый труп, фрау Полакин давно здесь нет и никогда бы не было! Она принесла слишком много жертв и молится о вас с небес!

Двое захохотали, громче и громче, страшно и мелодично. Но священник всё молился, хотя в голос его прорвалось сдавленное рыдание. Каково ему было слышать подтверждение того, в чём он и так себя обвинил? Я обернулся. Бесик не менял положения, как окаменел, и мне показалось… впрочем, тогда я решил, что мне действительно кажется, и опять поднял кол, обращая взгляд на стоявшее совсем рядом прекрасное, нетленное чудовище.

– Ружа Полакин умерла. Он не слышит тебя, кем бы… чем бы ты ни была.

Всё та же Бездна смеялась из её глаз. Погасла ближняя свеча; со звоном разбился витраж – тот, где баюкала младенца простоволосая Богоматерь. Дочь ночи отошла и вложила свою ладонь в руку Маркуса, как сделала бы при венчании. Он сказал:

– Тогда оставайтесь глухими. Вы уже проиграли, пара минут ничего не решит.

Они обратили лица друг к другу и улыбнулись, являя собой страшное подобие Адама и Лилит. Рядом с молочно-белой покойницей Маркус казался почти смуглым, и я вдруг острее осознал всю кощунственность гибельного замысла. То, что топило город в крови, выбрало посланниками две противоположных сущности – живое и мёртвое – и обоим дало войти в дом, где Господь должен защищать первых от вторых.

– Мы скоро вернёмся, – пообещал Маркус так учтиво, будто отлучался во время бала. – Да, двое грешников вместо одного праведника – не лучшая замена, но сойдёт. Вы щедро разбросались союзниками, доктор, даже удивительно при ваших высокопарных речах о дружбе… Ах да, всё время забываю, что вы ещё и политик и знаете в шахматных жертвах толк. Благодарю. И, кстати, не печальтесь: если от их трупов осталось хоть что-нибудь пригодное, к утру вы встретитесь.

Слова проникли в самое моё сердце; оно сжалось, а потом заполнило всю грудину. Если бы с годами я вовсе не растерял способность плакать, наверное, заплакал бы отчаянно, как ребёнок. Да, я спас Бесика, мы втроём делали всё, чтобы спасти Бесика… но двое из нас просто заняли его место, и нет более вообще никакого «мы». Я ухватился за спинку скамьи, лишь бы устоять. Ноги дрожали, голову сдавило тисками.

– Правильно. Кайтесь! Кайтесь, уважаемый Цезарь, те ножи предназначались вам!

Маркус топнул ногой. Пол между ним и мной вдруг провалился, осыпаясь ровным кругом, открывая крипту. Я отступил, не столько из страха упасть, сколько от хлынувшего наружу едкого смрада. Он оказался невыносимым. На дне была первая городская пропажа – десятки трупов кошек и собак, обильно политых кровью. Свечи и лампады теперь горели достаточно ярко, чтобы я рассмотрел даже самых маленьких животных: блестящие глаза, застывшие морды, косточки и хрящи, пробившиеся сквозь облезший мех.

Посланники исчезли. Если бы я мог надеяться, что они рухнули в ад, но я был недостаточно наивен! Я недвижно стоял перед зиявшей могилой, сознавая, что это начало, а животные – торф для иных всходов. А потом я обернулся и вновь не поверил глазам.

– Бесик?..

Силуэт его начинал окутываться ореолом. Первые признаки этого я заметил, ещё когда Маркус пытался сломить его волю; мне померещился едва различимый нимб возле темени, а ныне возник уже кокон, и кокон этот трудно было принять за оптический обман. Бледное сияние, от которого вверх змеились тонкие линии, согревало. Как заворожённый, я приблизился к алтарю, опустился на колени рядом с Бесиком и заглянул в его сосредоточенное, измученное лицо. Я словно смотрел на фреску. Он не открывал глаз, вряд ли сознавая, что с ним что-то происходит. Губы едва шевелились, точно он шептал, а на самом деле голос становился громогласнее и громогласнее, вскоре и вовсе поглотил все звуки с улицы. Я вдруг задумался… горожане слышат? Слышат эту молитву, настоящую, столь отличную от пустого бормотания семинаристов, предавших своего учителя?

Какое-то время всё так и продолжалось; этого мне хватило, чтобы немного прийти в себя, прислушаться. Иногда Бесик произносил имена, и некоторых из упоминаемых им я знал. Потом звуки снова теряли смысл, оставляя лишь чувство защищённости. Свечение ширилось – оно вобрало и меня; я ощутил лёгкое покалывание на коже, превратившееся в подобие объятия. Раны перестали ныть, отчаяние сменила надежда. Я почти поверил, что если продержаться до рассвета, ничего плохого не произойдёт, мы… он, мой храбрый друг… победит. И так наверняка случилось, но в ином, более справедливом мире.

Они появились в минуту, когда в речи Бесика я разобрал имена, по новой всколыхнувшие боль: он молился о Капиевском и Вудфолле. Я не понимал фраз, но плечи священника затряслись, и, не в силах вынести этого, я отвернулся, встал, заскользил взором по фрескам, по полу и… даже вопль застрял в горле – так омерзительно было зрелище.

Они поднялись из крипты, принеся ещё больше смрада, и уже не напоминали просто мертвецов. У́гольные тени с неразличимыми чертами дико заметались по тому пространству церкви, где не было охранительного света; их становилось всё больше; они отпочковывались друг от друга и постоянно росли. Они кричали – крик был смесью людского и птичьего. Они бились о стены, ощупывали их длинными руками – прикосновения оставляли следы, похожие на копоть. Крылья – нетопыриные крылья! – лупили по воздуху. Иногда какая-нибудь тварь яростно пыталась пробиться сквозь сияние, распространявшееся от алтаря, врезалась в невидимые преграды и шарахалась. Другие скреблись в двери и окна, но я видел: все выходы из часовни тоже светятся, пусть и слабее.

Бесик сбился и покачнулся, силы явно изменяли ему. Вернувшись, я обхватил его за плечи, помог удержаться на ногах. Он дрожал, но не прерывался, и я не сомневался, что он чувствует каждое произносимое слово, пропускает их через себя и что-то с ними отдаёт. Прошло столько времени, но это всё ещё не было механическое, бездумное начитывание псалмов. Это был стон и зов. Была soli Deo gloria.[67]

– Держитесь… – зашептал я ему на ухо, – я с вами, вы справитесь, а потом мы покинем это место. Завтра же. Вы забудете это как сон. Клянусь. Будете учиться, заведёте друзей, нахлобучите дурацкий парик. Вы полюбите наш город, а он – вас…

Я не знал, услышали ли меня, – глаза Бесика просто снова закрылись, а сияние ещё разрослось. Я стоял всё так же, на коленях, удерживая его, загораживая и задыхаясь сразу от двух удушливых запахов – гнили из крипты и жжёной плоти от ладоней, сжимавших крест. И, не разжимая губ, я тоже молился – за него.

Возвращаясь туда и заново переживая ту ночь, я не могу ответить на множество вопросов. Это естественно в подобных обстоятельствах, но ведь от меня ускользает даже ответ на самый простой. Сколько прошло времени? Сколько Бесик простоял один, сколько – со мной, сколько твари рвались наружу? И сколько на улице то ли слушали, то ли спали, то ли гибли, но так и не догадывались, что нужно тоже молиться? Сколько?..

Так или иначе, я погрузился в оцепенение и потерял минутам счёт. Когда я приподнял голову и снова посмотрел вокруг, небо за окровавленными стёклами уже бледнело. Даже сквозь марево было видно: скоро заря, и это не просто заря. Я окончательно понял, что, если пережить восход солнца, дальше всё действительно вернётся на круги своя, пойдёт вопреки мрачным пророчествам, ведь в них не было места спасителям; все спасители должны были сгореть на костре. Никто не говорил мне этого прямо или косвенно, но я был незыблемо уверен – равно как и в том, что происходящее есть поединок, последний шанс, который дало что-то великое и гневное. И поединок, как и почти всегда, вёл за всех кто-то один.

Рядом по-прежнему звучали святые слова, но я заметил то, чего предпочёл бы не замечать: свечение ослабевало, особенно у окон и дверей. Бесик устал, а я не мог даже поддержать его, не то что заменить. Я снова зашептал ему что-то ободряющее, как уже несколько раз, и он впервые ненадолго на меня посмотрел, а потом отстранился, поднялся и пошёл от алтаря прочь. Я сделал то же, отстать хоть немного казалось невозможным.

Я не понимал, куда и зачем он, шатаясь, движется, но он всё продолжал молиться, а золотой свет следовал за нами и окружал нас большим воздушным колоколом. Бесик достиг ближайшей стены и опрокинул подсвечник. Тот упал; языки огня расползлись в ослепительное жадное пятно. Твари забесновались сильнее, а Бесик пошёл дальше. Он опрокидывал, не гася, все источники пламени, которые встречал на пути. Несколько свечей он сбросил вниз, в крипту, – и её пространство запылало, так быстро, будто вместо пропитанных кровью разлагающихся трупов там было масло. Когда я посмотрел в ту сторону ещё раз, то понял: это Геенна. Настоящая, разверстая прямо посреди церкви.

– Что вы делаете? – прошептал я в пустоту.

Но он всё шёл и опрокидывал лампады и свечи, а последнюю взял. И он молился, не переставал молиться, а создания вокруг уже не голосили – они орали, и всё больше их пыталось пробиться к нам, тряся бледную преграду. Бесик вернулся на прежнее место и поджёг алтарь. Огонь с шипением впился в еловые иглы, начал лизать пол – каменный, сырой, но тоже будто политый чем-то горючим. На моих глазах он охватил и распятие – над нами нависал теперь пылающий яростный крест.

– Бесик! – Я попытался остановить его. Он покачал головой.

Поднимался дым. Его запах приглушил другие, а потом и вытеснил их. Огонь ширился, с удовольствием лакомился скамьями и книгами, но пока щедро оставлял проход посередине свободным. Хватал он и тварей, одну за другой, легко, будто то ли они не были бесплотными сгустками вековой тьмы, то ли пламя не было привычным людским другом, с древних времен гревшим их и помогавшим готовить пищу. Кого призвали молитвой и с кем этот Кто-то теперь бился? Бесик улыбнулся и неожиданно взял меня за руку, будто успокаивая; другая сжала крестик в кулак. Распятие всё ярче пылало над нами.

Голос Бесика снова окреп. Наши пальцы переплелись; несмотря на нараставший жар, кисть священника была совсем холодной. Его глаза посмотрели в мои, губы дрогнули, и… в молитве я услышал слово, которого не могло и не должно было там быть.

– Уходите.

– Нет.

Более он со мной не говорил – высвободил руку и повёл ею за плечо, повторяя просьбу уже без слов. Я покачал головой.

– Это безумие… одумайтесь, пожалуйста.

Ещё одна тварь кинулась на кокон. Она не пробила его, но сделала что-то, отчего он раскололся пополам, и меня отбросило назад, прямо по проходу. Бесик улыбнулся и стал снова называть в своей молитве имена.

Ламбертина. Елизавета. Готфрид. Гилберт. Мария.

Имена моей жены и детей. И я подчинился.

В моей жизни было невероятно много ветвящихся направлений, которые определяли судьбу. В жизни каждого такие бывают, и не только в моменты важные – накануне брака, войны, переезда или знакомства с будущим наставником. Иногда развилки настигают там, где ты их не ждёшь: уступишь или не уступишь в мелком споре, рождающем большую истину; купишь или не купишь вещь, которая случайно спасёт тебе жизнь; улыбнёшься или не улыбнёшься тому, кому улыбка нужна. И когда всё только-только кончилось, я убеждён был, что неверно выбрал «ветку»; я корил себя и потому не писал сюда. Ничего не изменилось, кроме одного. Я по-прежнему корю себя, но сознаю, что развилки у меня не было. Я ничего не решал. Не мог. Я даже не уверен, что в ту ужасную ночь хоть что-то решал Господь. Он всё взвалил на одни плечи. Как же Он любит это делать.

…Выбегая из Кровоточащей часовни, я обернулся, чтобы увидеть высокий силуэт и синие глаза, смотрящие на меня в упор. Лицо Бесика было белым, осунувшимся, в крови и копоти. Но он улыбался мне, растягивая разбитые, искусанные губы. За его спиной светлела фреска – бледный печальный Христос, а рядом, держа руку на худом плече священника, дрожал золотистый призрак – я узнал Ружу Полакин, но не ту, что искушала нас в черноте ночи: лик был ясен и спокоен, в волосах вместо кувшинок виднелись розы. Бесик молился. Я услышал своё собственное имя. То было видение из давнего сна, и я понял, что не прощу себя, если не вернусь. Но я не успел: двери распахнулись, дав чему-то вытолкнуть меня прочь, и тут же захлопнулись. Над головой вспыхнуло ясное, пока ещё звёздное, но уже блеклое небо. Витражи часовни светились золотом. Со стен исчезла вся кровь.

Створки не поддавались, сколько я ни дёргал ручки, сколько ни бился и ни выкрикивал имя. Сорвав голос, расшибив кулаки и наконец сдавшись, я отвернулся и сделал пару шагов вперёд. С самого начала я ждал пули, или камня, или вампира, который ринулся бы на меня и оборвал мои мучения, но не было ни этого, ни даже каких-либо звуков. Пустая, страшная в своей внезапности тишина окутала площадь. Оглядевшись, я понял её природу.

Там и тут высились горки пепла и костей, среди которых поблёскивали железные предметы – пряжки, пуговицы, какие-то элементы оружия, подковы и детали сбруи. Возле одной горки я нашёл записную книжку, испещрённую знакомыми стихотворными строками, и с отвращением швырнул назад. «Породистую дворняжку» в смерти уравняли с теми, над кем она так хотела возвышаться. Её не удостоили даже королевской кары.

«Ну что ж, теперь и он лишь прах».

Увиденное безошибочно подсказало: когда всё началось, золотой свет просочился наружу и первыми изничтожил чудовищ именно там – либо потому что Бесик хотел защитить горожан больше, чем себя, либо потому что новообращённые солдаты и даже Маркус были намного слабее того, что вылезло из крипты. Так или иначе, ни одного вампира не было поблизости, лишь трупы – растоптанные, раздавленные, пронзённые кольями.

Живые сидели все в одинаковых позах, напоминая заспиртованных детёнышей из музеев уродливых диковин. Люди поджимали к груди колени, прятали лица и прикрывали головы. Паства. Огромное стадо, ещё недавно бессмысленно готовое уничтожать, искоренять, сжигать… спасаться. Я коснулся плеча Михаэля Штигга; тот не шевельнулся. Если бы аптекарь не дышал – хрипло, с присвистом, – я решил бы, что он мёртв. Но на самом деле все они просто слушали приглушённую молитву; здесь казалось, что шепчет её сама земля. Может, в каком-то смысле так и было.

Тело Капиевского я обнаружил на ограде; два длинных металлических штыря выходили из груди. Одутловатое лицо доктора хранило привычно спокойное, полусонное выражение, значит, я мог надеяться, что, падая с крыши, он уже умер и не успел ощутить ещё и этой, последней боли. Он не заслужил её, а впрочем, он вовсе не заслужил пустой, пусть и героической, смерти. Я подумал о его вольной родине, о том, как мало мы, в общем-то, говорили не о делах, и о его разбросанных по континенту, живущих в Брно, Варшаве и Полтаве детях, по которым он гордо, сдержанно, но мучительно скучал.

– Ave ac vale[68], – шепнул я. – Пропала буйна голова.

То, что осталось от Вудфолла, я опознал только по особым посеребрённым набойкам на сапогах и по валявшемуся поблизости ожерелью из вампирских зубов. Его я поднял и поскорее спрятал, как спрятал и арбалет доктора – когда снял Капиевского со штырей и положил на мостовую. Avvisatori, видимо, рвала взбесившаяся толпа; кто-то проехался по нему лошадью… деформированный череп, сломанный нос, сплошное месиво плоти и хрящей вместо привычных насмешливых, дерзких черт… я близок был к безумию: мне чудилось, будто труп улыбается, немо ободряя меня. Даже правая, переломанная в двух местах рука его была приподнята в ужасном подобии приветственного жеста. Я аккуратно сложил её вместе со второй на груди и, не узнавая своего голоса, напутствовал в ответ: Aut Caesar, aut nihil. Арнольд Вудфолл определённо был Цезарем, больше, чем я.

Какое-то время я стоял над моими мёртвыми друзьями – иного слова я для них не искал и никогда не стану, хотя вместе мы одолели смешную в масштабах жизни часть пути, крохотный отрезок, за который дружба обычно не рождается. Я думал о том, что нужно помолиться… но ни слова не могло сорваться с губ. В груди всё перехватило, сдавило и не отпускало, и хотелось либо чтобы хоть кто-то сжалился надо мной и убил меня, либо сделать то же, что сделала толпа, – сесть в позу зародыша и слушать молитву земли. Но я этого не сделал. Я не был с ними. Не был ни с кем, даже с собой.

Небо светлело, а часовня полыхала изнутри, и к золотым всполохам Господнего света всё больше прибавлялось рыжих вспышек очищающего пламени. Оно по-прежнему ловило и карало тварей, что пытались вырваться наружу и приумножить ужасы прошлого ужасами будущего. Я безнадежно подумал вдруг о том, что… всё пустое.

Зло ведь бессмертно. Оно существовало и будет существовать всегда, как тень Добра, как то, в борьбе с чем оно раскрывает суть и обретает новые смыслы. Змей, давший людям не лучшую, но новую дорогу, братоубийство Каина, три искушения Христа и предательство Иуды… чьи были все эти умыслы, чьи дозволения? Не выходит ли, что подобное будет подстерегать род человеческий на протяжении всего его несчастного существования? Не выходит ли, что Зло было изначально, до Шести Дней, задумано тем самым добрым Творцом, что вообще всё это – часть колоссального жестокого опыта, который Он проводит, сидя не в трепетно обрисованном Блаженным Августином Небесном Граде, а в некоем подобии Венского университета или, хуже того, анатомического театра, забитого трупами грешников и праведников?

Я вскинул голову. Звёзды, тая на глазах, не отвечали. Я поднял подрагивающую окровавленную руку и сначала простёр её, насколько мог, а потом сжал в кулак. В жесте не было ни отчаяния, ни угрозы – чистое сумасшествие. Последняя звезда погасла, и я разжал пальцы. Луна ушла.

Мне казалось, я готов к тому, что произойдёт дальше, но я ошибался. Как и все, я, наверное, вскрикнул, когда начало всходить солнце, оборвалась молитва и древнее массивное тело Кровоточащей часовни содрогнулось. Под землёй разнёсся гул, а может, стон или рычание, и камни мостовой пошли волнами; некоторые стали взрываться; другие – проваливаться. Кучи пепла рассыпались и пропадали. Люди оставались на местах, их ничто не задевало, точно каждого защищал теперь уже свой невидимый кокон. Такой был и вокруг меня. Я пошёл обратно к крыльцу. Я ещё на что-то надеялся, я не мог иначе.

Часовня содрогнулась в последний раз. Я уверен был, что сейчас она обвалится, но она устояла; только разом вылетели все витражи, включая верхний. Вместе с этим последним стеклом на паперть упало тело в чёрной сутане, полуобгоревшее, но ещё живое. Звон осколков, точно щадя меня, приглушил мягкий, неотвратимый стук костей.

Я не могу сказать, сколько рёбер Бесик сломал в падении, да и сомневаюсь, что именно эта травма стала смертельной – смертельным было всё, что случилось ранее. Более-менее ясно я, бросаясь к нему, понимал одно: всё действительно кончено, ведь двери церкви почти сразу распахнулись, и ни одной твари не вырвалось оттуда. Цел был каменный пол, пропала крипта – только сгорели скамьи и исчезли фрески. Церковь устояла, но это не имело значения. Самое значимое – своего священника – Кровоточащая часовня потеряла.

Поначалу я не решался даже прикоснуться к нему, потому что не имел представления, как лучше обращаться с таким раненым. Тут не справился бы никакой хирург, и страшно сказать – возможно, не справился бы святой целитель. Я просто опустился рядом и всмотрелся в бледное лицо, осторожно стёр с него копоть и кровь, отвёл со лба дымящиеся волосы и позвал:

– Я здесь… слышите меня?

Он открыл всё столь же пронзительные глаза и улыбнулся мне, робко потянулся навстречу. Я попытался чуть-чуть его приподнять, и он не поморщился от боли. Вероятно, он просто уже практически ничего не ощущал. С огромным усилием он произнёс:

– Спасибо вам. – Из угла рта потекла кровь.

– Вы уверились? – Я склонился ближе. – Правда? Вы не погубили вашу подругу… Она пришла к вам. Настоящая.

– Она никогда меня не оставляла. И вы…

– Я оставил.

Но он покачал головой, вряд ли утешая меня. Он действительно в это верил.

Люди позади нас начинали вставать, с ужасом озираться, подходить. Они таращились на меня и на священника, напоминавшего в моих руках подстреленную птицу. Я ничего не объяснял, но кто-то вдруг начал плакать, и постепенно звук подхватили, не только дети и женщины, но и мужчины. Десятки испуганных, потрясённых, едва ли понимавших хоть что-то людей плакали перед церковью, из которой едва не вырвались их собственные грехи. Грехи, которые они, не ведая того, приумножили – и будут приумножать вечно.

Небо становилось всё ярче.

13/13

Брно, «Злата Морава», 15 марта, час пополудни

Вчера силы неожиданно изменили мне, и запись, которую я хотел продолжить после короткого перерыва, окончилась обмороком. Придётся завершить её сегодня, пока закладывают карету. Кстати, я благодарю Господа за то, что в проклятую ночь Януш зверски напился и проспал в свинарнике до зари, а его храп наверняка слился с хрюканьем местных обитателей. Если бы он, пусть не намеренно, а по тёмному умыслу, примешался к толпе тех, кто истязал и убивал моих друзей, я едва ли смог бы вынести дальнейшее сосуществование с ним даже в минимальной близости. Ныне же я терпеливо сношу его заботу, ведь он видит, что в последние недели со мной что-то неладно, и старается быть предупредительным.

О случившемся в городе Януш ничего не подозревает, а впрочем, это забылось и некоторыми из тех, кто был трезв. За его рассудок я спокоен, намного спокойнее, чем за собственный. Поразительная ирония, но все его потери в Каменной Горке свелись к монетам за выпивку и одной серой кобыле, о которой он искренне скорбит, а подаренную мне замену из ратушной конюшни нещадно проклинает за бестолковость. Впрочем, Януш молод, работает на меня с удовольствием, а значит, ещё не раз появится в записях. Пора перестать бежать от себя. Vivе mеmоr. Живя, помни. Так говорю я себе.

В то утро у Бесика хватило сил на просьбу – странную, с моей точки зрения абсурдную, но для него, видимо, важнейшую. Он попросил меня отвезти его – или, если так сложится, его тело – в ближайший из горных городков и попытаться занести там в любой храм. Он хотел точно знать, что искупил всё, в чём себя винил, ведь много лет он не входил ни в одну церковь, кроме Кровоточащей часовни. При других обстоятельствах я не пошёл бы на это безумие. Но я уже по возможности осмотрел его и окончательно понял, что ни полная неподвижность, ни даже если бы рядом по волшебству могли оказаться лучшие венские врачи, негласным сеnturiо которых являюсь, к сожалению, я, – ничто не помогло бы с повреждениями, которые Бесик получил. Двигаться он почти не мог, дышать тоже. Его смерть была только вопросом времени, а его периодически возвращающаяся ясность рассудка – проявлением жалости и благодарности Высших Сил, в которых я всё яснее видел не Милостивого Отца, но Бесчеловечного Учёного. Я согласился.

Это был непростой путь, учитывая кошмарную дорогу и мои тщетные попытки не сделать Бесику хуже. Он лежал головой на моих коленях и смотрел на меня, то проваливаясь в забытьё, то упрямо и мужественно пытаясь с ним бороться. Когда это удавалось, он просил что-нибудь рассказывать ему – о Вене, о том, что я изучаю и чем занимаюсь в университете, или о моей семье. Мне хотелось молчать, но я говорил.

– Что… не так с вашим старшим сыном? – проницательно спросил он в какой-то момент. – Вы нехотя о нём рассказываете.

– Он не похож на меня, – всё, что я мог ответить.

«Он не похож на вас» – то, что не должен был произносить.

– А на кого похож?..

На Фридриха Маркуса, теперь я мог ответить уверенно. На человека, который, несмотря на поверхностность знакомства, навсегда останется для меня достойным damnatio memoriae – проклятья памяти[69]. Разумеется, у него была заслуживающая сочувствия история, как и у всех незаурядных аристократов из провинции, у всех юношей, которым хватает таланта, но не хватает зубов и сил пробиться выше, у всех умных чиновников, над которыми стоят бездарные начальники. Но сколь велики должны быть ненависть и жажда, чтобы древнее зло пустило в тебе корни и разрослось до таких масштабов? Несчастливы многие. Судьбой обласканы единицы. Но чудовищами становятся далеко не все.

– Я не знаю, – ответил я и, понимая, что, вопреки всем странным ассоциациям, это правда, добавил: – Это не значит, что я не люблю его. Очень люблю. И более того, уверен, что он станет великим, пусть не в том, к чему лежит его душа…

Я осёкся. Бесик улыбался. Я понял: ему достаточно было слов о том, что Готфрида я люблю. К чему тратить немногие минуты, что у нас остались, на разговоры о величии? Я вспомнил услышанное в часовне. «Мы с вами очень похожи…» Маркус был прав. И может, черты, которые отталкивали меня в нём и сыне, на деле были тем, чего я даже на старости лет не желал замечать в себе? Величие… величие… я говорил о величии Бесику, у которого вот-вот не будет даже просто жизни: солнца, дыхания, прикосновений, разговоров. Ничего.

– Простите. – Карету тряхнуло, и я бережно придержал его за плечи. Он начинал дрожать от озноба, хотя было душно. Плохой знак.

– За что? – прохрипел он. Я уже не стал его отпускать, пытаясь греть.

– За всё. – Слова терялись; я задавался вопросом, почему же Небо гоняет меня по кругу, возвращает в давнюю ночь, напоминает о Гансе и опять, опять отнимает.

– Вы очень хороший человек, – шепнул Бесик. – Помните об этом. Это не просто – любить тех, кто постоянно рядом. И нормально – сомневаться.

Он забылся. Я ещё не знал, что только что закончился последний наш разговор. Мы добрались до ближайшего поселения – за Старой Деревней, ещё за перевалом и за горным потоком. Там я занёс Бесика в маленькую церковку, более напоминавшую пряничный домик – нелюбимое, но в этом исполнении не лишённое красоты, а главное, живости барокко. Мы попали внутрь беспрепятственно, а местный священник счёл, что Бесик – несчастная жертва оползня. Почтенный, внушительного вида рыжий старец предложил отслужить за него молебен и отпустить ему грехи, но не успел: под чужими сводами мой друг, которого я полюбил как сына, сильнее, чем сына, сильнее, чем многих, кого знал за всю жизнь, скончался. Обратно в Каменную Горку я привёз уже его остывающее тело – его голова точно так же лежала на моих коленях, но веки были сомкнуты. Я плохо помню тот путь, но, кажется, я снова говорил с ним – о Вене, об императрице, о его невероятных способностях к медицине. Мне никто не отвечал.

Всё это произошло на следующий день, а вскоре на погосте появилось четыре свежих могилы. Брехт Вукасович. Петро Капиевский. Арнольд Вудфолл. Бесик Рушкевич. Могилы были рядом; такое решение принял я как человек «наиболее близкий усопшим». Трудно сказать, почему Вольдемар Шпорк, помощник Маркуса, к слову, приятный, хотя и рябой малый, безошибочно определил так именно меня. Но он определил и даже хотел выделить из казны средства, которых я, впрочем, не принял, оплатив всё из своего кармана. Когда похоронный обряд завершили, юный Шпорк долго стоял со мной на ветру, задумчиво смотрел на мёрзлую землю и без конца повторял:

– Хоть бы всё успокоилось…

Казалось, он, в отличие от большинства, помнит случившееся, и помнит не как угар, в котором хотели сжечь священника, а как что-то иное. Иначе почему он ни капли не удивился, ни убедившись, что в гарнизон никто не вернётся, ни увидев, что кладбищенское озеро очистилось от кувшинок, ни когда, возвращаясь с погоста и проезжая часовню, мы нашли на месте падения Бесика несколько выросших меж камней багровых роз? Он только покачал головой и стал тереть лоб, а потом перекрестился и повторил свою фразу.

Он не ошибся в надеждах: в городе стало спокойно. Ко времени, как герр Гассер и герр Вабст наконец присоединились ко мне, никто уже не стучал ночами в чужие окна, никого не находили наутро странно больным. Люди умирали исключительно от горячки, переедания, пневмонии или после случайной драки. Удостоверившись в этом (оканчивая старые дела и начиная новые, я провёл там ещё недели две, после чего бросил коллег), я написал несколько писем императрице, где подробно отчитался о произошедшем, а именно о:

– в среднем прескверном состоянии здоровья и нравов местного населения: массовом малокровии, истощении, повальном невежестве;

– несоблюдении условий захоронения трупов, ведущем ко всевозможным, зачастую пугающим аномалиям разложения;

– явлениях народного помешательства и бунта, свидетелем которых мне пришлось быть;

– необходимости поставить во главе местной церкви священника, столь же образованного и достойного, сколь ныне (в результате неудачного падения) покойный;

– том, что местонахождение Йохана Мишкольца мне до сих пор не известно и у меня есть подозрение, что османские шпионы могли пожелать расквитаться с ним;

– массовом дезертирстве целого гарнизона и о том, что некоторые в городе считают, будто гарнизон обратился в отряд мертвецов, а потом был уничтожен Господней рукой;

– пагубном пристрастии моравов к выпивке, искажающем их восприятие объективной реальности.

Пунктов было ещё много, около двадцати, и императрицу они удовлетворили – точнее, так мне показалось, о наивный я дурак! Ведь в последнем ответном письме, которое я получил намедни, была приписка особенным, нежным, почерком, который она почти не использовала и которым неизменно ввергала подданных ближнего круга в ужас.

«Я жду Вас с нетерпением, мой бесценный друг, чтобы услышать…»

Последнего слова не было, но я понял: «правду». И я расскажу, ибо нет правителя умнее и проницательнее, чем моя бесценная, и нет женщины, которая лучше неё поймёт, почему из маленького городка я возвращаюсь с ранами, которые вряд ли успеют зажить за тот срок жизни, что мне остался. Раны невидимы; медик вроде меня должен бы отрицать их существование, но я не могу. Зря говорят, будто с годами отмирает не только наша плоть, но и способность обострённо, на пределе, радоваться и скорбеть. Может, радости это и касается, она блекнет, как наши волосы и глаза, но от горечи, увы, мы не защищены ни в каком возрасте. Имена погибших друзей всё время звучат в моей голове; лица стоят перед внутренним взором. Закономерность эта – необыкновеннейших, лучших забирают первыми – несправедлива, и тем страшнее сознавать её, когда никак не можешь на неё повлиять. Я не могу. Да и никто не может. И даже понимая это умом, не выпуская из памяти водоворот обстоятельств, против которых я оказался бессилен, я продолжаю, продолжаю винить себя. Двое из тех, кто погиб, защищая Каменную Горку, были совсем молоды, не успели завести семей, не оставили никого, кто хоть отдалённо напоминал бы о них, был бы их продолжением. Третий оставил, но нрав его, склад ума, небывалое жизнелюбие – всё обещало ему ещё много добрых поступков при жизни и спокойную смерть в кресле у огня. И вот, их всех нет, а я остался – я, который и так успел довольно; я, у которого четверо прекрасных – что бы я ни говорил о Готфриде, прекрасных! – детей. Почему решено так? Видимо, мне суждено гадать до конца дней. Слишком многое напоминает мне о друзьях, и порой память так тяжела, что я, как ребёнок, начинаю воображать иные развития событий, где все живы, и проваливаться в них. Впрочем, я сам тащу эти воспоминания и иллюзии за собой, как кандалы. Но это лучшие из кандалов, какие мы можем носить.

От Капиевского мне остались на память арбалет и обломок стрелы – следы мужества, которого я не ждал. Этот милейший человек никогда не вызывал у меня презрения, как у моего английского знакомца, но пора признаться: я не воспринимал Капиевского серьёзно и вряд ли воспринял бы, не повернись всё так, как повернулось. Бедный доктор, бедный старый вояка… Его вертлявая и ветреная жена, кстати, внезапно прикатив, не дала мне взять на память щербатую чашку, одну из тех, откуда мы когда-то давно пили чай. С ней мы столкнулись в доме и расстались недружелюбно. Благо хотя бы Кася, старшая дочь, приехавшая к могиле отца с мужем-юристом, оказалась милее и приятнее. Ей я, не вдаваясь в мистические подробности, рассказал, что отец погиб героем… возможно, зря: Кася долго плакала и повторяла на плохом немецком: «Папенька всегда, всегда был таким».

От Вудфолла у меня ожерелье из клыков и неопубликованные материалы, которые я планирую анонимно передать ван Хелену, дабы потешить напоследок австрийскую публику. Это будут лучшие статьи avvisatori, не сомневаюсь, особенно учитывая, что я дополнил их и разбавил реальными подробностями из собственных записей. Просматривая немногочисленные вещи и бумаги Вудфолла, я без удивления узнал, что псевдонимов у него около дюжины, осталось лишь путём несложных логических изысканий выявить, под каким его знает «Венский вестник». Хотел бы я знать, настоящим ли именем он мне назвался, но вряд ли это возможно, да и к лучшему, что похоронил я его так. Именно под именем «Арнольд Вудфолл» стремительная, упрямая душа незаурядного авантюриста обрела покой. Ведь она обрела его, о чём я могу судить по коротенькой записке, которую avvisatori, будучи пьяным или в приступе сентиментальности, оставил на моё имя и сунул в томик Свифта. Она короткая, и она в какой-то момент стала ещё одним ножом, бесповоротно изувечившим меня.

Герард, дружище. Я не называл тебя так, потому что мы не успели побрататься, да и, боюсь, в скором времени ты так поседеешь, что подобное обращение будет предосудительным даже для мужлана вроде меня. Ты, наверное, часто на меня злишься, да? Не злись. Мы не закадычные приятели, но, поверишь ли, я надеюсь, что станем. Да, я не святой с золотым сердцем. Но ты тоже.

Есть одно, что я почему-то хочу донести до тебя (в случае смерти, конечно, если ты это найдёшь). Наверное, это тебя отвратит от меня, но плевать, плевать, плевать; ложь отвращает сильнее. А я здорово солгал тебе в ту ночь в гарнизоне, и раньше, в трактире.

Помнишь разговоры о моих замечательных компаньонах, чьими трупами теперь можно мостить двор? Не просто так они лишились жизни. В первых путешествиях я, озлобленный и жаждущий побед блудный сын, совершенно не знал цену верности. Собственная семья обидела меня, и я решил не верить в семью вовсе, в чём и преуспел. «Бери и не отдавай» – таков был мой девиз. Я предавал одного за другим своих спутников. На них проверялись ловушки и яды, их я галантно пропускал вперёд, чтобы неизвестная опасность убила их и пощадила меня. Я ненавидел сентиментальности. Ненавидел я и делиться, ни сокровищами, ни славой. А потом я полюбил. Девушку в Иерусалиме. И мальчика в Америке. Оба раза судьба наказала меня, отняв их; они умирали, а я оставался. Это ты знаешь.

В третий раз я полюбил тебя – как мог бы любить отца или дядю, а может, занудного старшего братца – если бы хоть кто-то из моей родни не лупил меня почём зря, призывая к порядку и благочестию; не жёг моих рассказов и не гнал в шею моих уличных друзей. Почему-то я уверен: ты не такой. И я очень надеюсь, что в конце – а конец будет, я чую – всё наконец случится наоборот: я буду мёртв, а ты будешь читать эти строчки. Но это если судьба решит меня всё-таки прибрать, конечно, так-то она неравнодушна ко мне.

Кто знает… священнику я уже исповедался, ну а ты так или иначе живи и будь счастлив, нельзя вечно ходить с такой постной физиономией.

Ещё увидимся где-нибудь когда-нибудь. Надеюсь, не в аду, хотя кто знает?

Буду скучать.

Avvisatori

Именно строки о Вудфолле займут здесь, в тринадцатой записи, в последней её части, больше всего места. Бесик… о нём мне добавить нечего, ибо боль не выпускает слова наружу, став суровейшим тюремщиком, и я лишь говорю, что в Брно я увёз – и довезу до Вены – подаренный им крест, розу и кусочек витража Кровоточащей часовни, а за собой оставляю спокойный город. Действительно тихий, но тихий благостно и мирно, а не как города-призраки, которые встречаются иногда на длинных пустых дорогах. Пусть всё здесь будет хорошо, хотя бы в память о подвигах и мучениях, о потерях и очищении, о молитве Земли. И пусть прекрасные мои фройляйн, София Штигг и Барбара Дворжак, да и все незаурядные люди хорошо здесь живут или – если только пожелают – вырвутся в большой мир. Никого и нигде нельзя держать, если силы и мечты заставляют его беспокойно метаться. Это я знал всегда, а теперь понял ещё лучше. Нерастраченные силы и несбывшиеся мечты обращаются самой разрушительной злобой.

Что дальше? Мы с императрицей решим. Ну а ныне мне пора в путь, в ужасную тряску и дождь. И может, теперь, когда совесть моя очищена, я наконец усну спокойно. Даже увечья от кольев, ножей и зубов затянулись, перестали будить меня по ночам, кроме одного, на ноге, – там остался странный шрам, более похожий на цепь чёрных родимых пятен. Но неважно. Неважно… вряд ли когда-нибудь рана эта убьёт меня, скорее всего, я забуду о ней. Ведь я буду помнить слишком много другого.

Эпилог

31 марта 1755 года. Вена

Тогда, в середине марта, едва приехав, я и начал писать длинную, немыслимо закрученную и скучную работу со столь же длинным названием, и работа эта призвана была успокоить всех, успокоить и окончательно уверить:

«Вампиров нет».

Без маленькой приписки:

«Сейчас. Их время прошло. Но оно может вернуться».

Это подтверждала и статистика: с завершением моей моравской инспекции панические рапорты о якобы нападениях чудовищ сначала стали реже, а потом вовсе прекратились. Это напоминало постепенное иссякание некоего источника; это оно и было. Отравленные земли успокоились и погрузились в сон. Долгий ли? Зависит от многого. В веках мы оставили немало жестокости, это всегда будет нам откликаться – большими и маленькими волнами тьмы из Бездны, чуткой к малейшему дуновению кровавого ветерка. Может, поэтому стоит постараться хотя бы по мере сил избежать войн? Быть лучше, добрее, мудрее, терпимее? Этому учат нас с древних времён, но мы почти никогда не слышим.

Я это знаю, знает и императрица, от которой всегда трудно было что-то утаить. Но более об этом пока не должен узнать почти никто. Для общества это «блестящий пример торжества просвещения над суевериями», победа науки, великой и прозорливой. А ещё для общества это моя победа. Очередная. И мне так жаль, что три святых для меня имени остались для этого общества пустым звуком.

Я знаю кое-что ещё, что не решился донести даже до нашей мудрой правительницы, ни до кого – и, может, не донесу никогда. Это «кое-что» не больше сойки в руках, умещается в одной фразе покойного Арнольда Вудфолла.

«Не все вампиры пьют кровь».

У Зла сотни лиц, и некоторые крайне приятны. Поэтому я теперь неизменно внимательно смотрю в глаза и прислушиваюсь к голосам людей, с которыми знакомлюсь; говорят, я стал немного нервным, но объясняют это закатом лет. И поэтому мне не нравятся многие вещи вокруг. Многие взгляды. Даже взгляд моего Готфрида, так часто с сумрачной сосредоточенностью склоняющегося над клавесином, рождая очередную уродливую дисгармоничную сонату. Взгляд с затаённым блеском… и голос. У него чарующий голос, который очень располагает и притягивает молодёжь. Но Готфрид не бывал в отравленных землях. Готфрид делает добро тем, чьим талантом восхищён, а минуты его желчной зависти, по крайней мере, демонстрируемой открыто, случаются всё реже. И Готфрид, когда я вернулся, первым, даже раньше Лизхен, бросился мне на шею, прошептав: «Братья предсказывали, что ты не вернёшься, а я молился, хотя не верю, давно не верю…» Бесик прав: его трудно любить. Но я не перестану. В день приезда я попросил его сыграть мне пару свежих сочинений и слушал их до полуночи. Я ещё сказал ему: «Пожалуйста, не отказывайся от этого». Я вдруг как никогда понял, что хочу, чтобы он жил так, как ему вздумается, ведь жизнь очень хрупка.

У меня появилась ещё привычка теребить серебряный крестик, сжимать его, прикрывая глаза. «Бедный старый грешник», – говорят некоторые; другие отчего-то отходят подальше. Им не нравится простой, не по статусу, крест, точно тень того, кто надел его мне на шею, маячит рядом. Тонкая синеглазая тень и две других, ещё более плотных и явственных.

…За окном дождь. С глубоким вздохом я снова перечитываю последние строки.

«Таким образом, все традиционные верования в вампиров, все “доказательства” их существования, вся разрушительная способность, некогда приписанная им, есть не более чем следствия пагубного невежества жителей сопредельных империи территорий. Возблагодарим же Господа: вампиры едва ли когда-то будут ходить по Земле…»

Несколько слов не будут дописаны. Но их существование приходится признать.

«…снова. По крайней мере, в ближайшую сотню лет».

Спасибо тем, кто вычеркнул их своей кровью и остался позади. Спасибо им.

12 апреля 1766 года

Путь лежит на юг. Доктор Герард ван Свитен и его отъевшийся, заматеревший кучер скучают на почтовой станции в маленьком, пропахшем жареным мясом, дымом и пивом трактире. Януш, как всегда, нашёл достойное (конюхи, и только конюхи!) общество для игры: из угла слышатся смешки, подзуживания и шлёпанье карт. Доктор сидит один.

Он часто предпочитает одиночество в последние годы, хотя его компанейская веселость и находит выходы, если общества не избежать никак. Но сейчас он пользуется тем, что таких же ожидающих мало, и рассматривает немногих, которые есть. В голове пусто, сердце покалывает, нога ноет, но всё терпимо.

Чаще всего взгляд цепляется к занятной компании с чашками грога: расфранченный мужчина и двое рыжеватых, без париков, ребят. Серьёзная кудрявая девочка лет тринадцати пишет на листочке; мужчина строго, поджав губы, за этим следит. Младший мальчишка, настоящая юла, то и дело соскакивает со стула, корчит миру рожи, убегает и возвращается. Доктор наблюдает. Мальчишка похож на беспокойного птенца. В конце концов, когда, вскакивая в который раз, он едва не роняет чашку, мужчина – отец? – прикрикивает, и сын покорно садится, поджимает губы в такой же гримасе, сутулится.

Прохладные серые глаза встречают взгляд доктора надменным вопросом: «Что угодно?», но тут же узнавание – императорского медика многие в просвещённых кругах знают в лицо – заставляет отца семейства выдавить подобострастную улыбку и принять самый мирный вид. Зрительный контакт обрывается; доктор морщится. На своих детей, большинство из которых отличались крайне живым нравом, он почти не повышал голоса, не повышает и на внуков. Ребёнок, вопреки заблуждениям, лучше понимает речь, чем крик; он всё-таки не собака и не лошадь – да и те покладистее, если не повышать голос. А двое бедняжек по соседству, может, даже считают такое обращение нормальным. Отвратительно. Отвратительно и… всё равно. На самом деле ему абсолютно всё равно; им владеет апатия, которая неизменно наваливается во время долгих ожиданий и будит память. Благо от неё можно спастись.

Среди багажа доктора – кожаный несессер с рукоятями-змейками, подарок одного из приезжавших ко двору итальянцев, мастеров подобных вещиц. Там почти ничего, но в путешествиях несессер часто где-то под рукой. Доктор ставит его перед собой на стол и открывает замок. На мягкой подкладке блестит светлое дерево арбалета; серебрится заказанный у ювелира медальон, в рамке которого портрет синеглазого юноши, и белеют острые зубы на сыромятном шнурке. Пальцы плавно проводят по рукояти оружия и цепочке, пересчитывают клыки, как чётки. Машинально. Привычно. Тринадцать.

– Герр!

Быстрым движением доктор захлопывает крышку. Подскочивший мальчик смущённо осекается, но тут же с любопытством заглядывает через плечо и заканчивает:

– А что там у вас было?

Как глупо получилось. А ещё запоздало приходит понимание: и мальчишка, и девчонка, и их отец доктору знакомы; встречались, даже не раз, при дворе – на балах и концертах. Все трое занимаются музыкой; мальчик, по слухам, сочиняет с трёх или пяти лет. И именно этот юный вундеркинд, чьим талантом так восхищается Готфрид, прямо сейчас переминается с ноги на ногу рядом.

– Ерунда всякая на память… – приходится ответить. – Старики и не такое собирают.

Тонкие непропорциональные пальцы трогают рукоять-змейку и тут же отдёргиваются, но не брезгливо, а с другим, совсем неожиданным оттенком чувства.

– Это не ерунда, герр, это…

Пока ребёнок думает, доктор рассматривает его вблизи. Нездорово бледный, явно перенёс недавно оспу, но в целом лицо приятное: носик с горбинкой, живые голубые глаза, мягкие вьющиеся волосы. И движения – то ли птица, то ли бельчонок – располагают к себе, заставляют улыбнуться, а оспинки ещё пройдут.

– Вы взяли это в Волшебной стране, да?

По позвоночнику бежит озноб; немного не хватает воздуха. Доктор знает, что не справился с лицом, что глаза расширились, потому что перед ними уже темнеет. А мальчишка как ни в чём не бывало продолжает:

– Мне так показалось. Она… обычно прямо за спиной, но прячется, если обернуться. Там счастье. Мы с сестрой часто там играем… играли раньше…

В голосе что-то безнадёжное, слишком взрослое для едва разменянных десяти лет. Жаль его, не менее жаль себя, ведь что-то заставляет обернуться, посмотреть, что же там, за спиной, а там – пустой стол, на котором пивные кружки. Четыре.

Долгое ожидание потому всегда мучительно, что хорошо представляется, как оно могло бы лететь. Если бы Арнольд Вудфолл, как когда-то в трактире с пляшущими скелетами, травил абсурдные байки. Если бы Бесик Рушкевич изучал рядом книги по медицине. Если бы Петро Капиевский жаловался на «ту вредную немецкую квочку, которую принял когда-то за человека и, дурак, женился». Но стол пуст. Там просто сидела какая-то счастливая дружеская компания, а теперь ушла.

Доктор глубоко вздыхает и прогоняет все эти мысли. Он провалился в них, а подумать стоило бы о другом: бедный ребёнок. Насколько же он одинок, что выдумывает такое? Ни Лизхен, ни Готфрид, ни Гилберт, ни Мари в десятилетнем возрасте уже не верили ни в какие воображаемые страны: у них было слишком много других увлечений; им хватало любви и внимания.

– Почти, малыш. – Получается улыбнуться. – Всё возможно, верю.

Удивительно, как светлеет от простых слов лицо этого юного дарования.

– Здорово. Значит, она правда есть и мы её не выдумали…

Кажется, мальчик поболтал бы о чём-нибудь ещё, но за плечом уже отец, и взгляд его не обещает ничего хорошего.

– Вольфганг? Зачем ты мешаешь чужому отдыху? Доброго дня, простите, прошу, простите, мой сын иногда напрочь забывает этикет…

Отталкивающий. Жеманный. Весь будто из потускневшего металла. Пальцы сжимают воротник сына, как если бы схватили за шкирку щенка. Рядом крайне неприятно находиться, да и, в общем-то, уже пора, лошадей обещали в течение пятнадцати минут. Так что, выслушав формальные извинения и уверив обеспокоенного родителя маленькой юлы, что всё нормально, доктор поднимается с места.

– До свидания, герр… Моцарт, верно? Может, ещё увижу вас в столице. Пока, малыш.

Мальчик обеспокоенно и одновременно восторженно глядит снизу вверх.

Удивительно, как иногда жизненно необходимо находить даже мелкие, косвенные подтверждения чудесам, в которые мы слепо верим. Для юного Моцарта подтверждением стали необычные памятные предметы на дне чужого несессера, а для доктора, который уже не знает, сколько ему осталось жить, – четыре пустые кружки за спиной.

Кто знает? Может, однажды в этом или любом другом трактире за таким столом он будет сидеть не один. Может, бесчеловечный Опыт, в который он уверовал, когда рядом плакали люди и содрогалась от боли Кровоточащая часовня, чуть менее бесчеловечен и даёт вторые шансы тем, кто их заслуживает. Может, близящийся, уже почти осязаемый и давно переставший страшить его конец истории – только начало другой.

Пальцы теребят крест под тёплым шарфом. Синеглазая тень и две другие всё ещё где-то рядом. И они улыбаются, не отступая ни на шаг.

Lectori benevolo salutem[70]

1 Герард ван Свитен (1700, Лейден – 1772, Вена) – учёный голландского происхождения, барон. С 1740-х гг. – придворный врач Марии Терезии и хранитель Императорской библиотеки.
2 «Черновик не краснеет» (искажённое «Бумага не краснеет»). Здесь и далее цитируются латинские крылатые выражения. Их использование было характерно для речи доктора ван Свитена.
3 Ван Свитен первым смог вывести медицину и образование из подчинения церкви, в частности ордену иезуитов, таким образом положив конец многим средневековым пережиткам и запретам. Именно при нём обе эти сферы стали в значительной степени «светскими» и получили возможность свободно развиваться.
4 Сильное воображение создаёт событие.
5 Не на всё мы способны.
6 Почёта ради.
7 «Пляска смерти» (dance macabre) – аллегорический сюжет живописи Средневековья, воплощающий идею бренности человеческого бытия: персонифицированная Смерть ведёт к могиле пляшущих представителей всех слоёв общества – знать, духовенство, купцов, крестьян.
8 Печено вепрево колено (Pеčеné vеpřоvé kоlеnо) – запечённая свиная рулька по-чешски.
9 Слово, примерно с XVI века обозначавшее в Венеции корреспондента в современном понимании.
10 Медвежья болезнь.
11 Мария Пти (1665–1720) – авантюристка. Держала игорный дом в Париже, затем, переодевшись мужчиной, отправилась с чрезвычайным послом короля в Персию. После смерти посла возглавила делегацию и продолжила миссию. С почестями была принята при дворе шаха, добилась многих выгодных для Франции решений. По возвращении была арестована и предана суду, но затем оправдана. Поздняя судьба неизвестна.
12 Лихорадка.
13 Труд Иммануила Канта, где впервые излагается гипотеза происхождения Солнечной системы из гигантской газовой туманности. Книга вышла анонимно, но для учёного сообщества авторство было очевидно.
14 В общей сложности, в целом.
15 Ян Гус – национальный герой чешского народа, проповедник, мыслитель, идеолог чешской Реформации. Принял мученическую смерть, как и множество его последователей.
16 Моя вина.
17 Граф Ференц Надашди-Фогарашфёльд – генерал-фельдмаршал австрийской армии, бан Хорватии, участник войны за Австрийское наследство и за Силезию.
18 Блаженная глупость!
19 Врач врачу друг.
20 Горе одинокому!
21 В XVIII веке – прибор для извлечения камней из мочевого пузыря.
22 Доктор подразумевает жителей юго-западной части Российской империи, вероятнее всего, конкретно Запорожской Сечи. В немецком языке эта народность обозначается словом «klеinrussеn» (малые русины).
23 Привычка – вторая натура.
24 О времена, о нравы!
25 Ретрактор – хирургический инструмент, применяющийся для разведения краёв кожи, мышц, костных или других тканей с целью обеспечения необходимого доступа к оперируемому органу. Конструкция ретрактора состоит из управляющего механизма и нескольких раскрываемых на различную ширину и фиксируемых «лепестков».
26 Цитируется «Баллада примет» Ф. Вийона. Перевод автора.
27 Светя другим, сгораю сам (Николас ван Тюльп).
28 Жребий брошен.
29 Я забегаю вперёд.
30 Иоганн ван Свитен, второй сын доктора, скончался от оспы в возрасте пятнадцати лет.
31 Одной из обязанностей Герарда ван Свитена была цензура, в частности он «отсеивал» значительную часть оккультной и эзотерической литературы.
32 Хотя револьверы вошли в широкий обиход только после 1836 года и прочно связаны с именем С. Кольта, конструкция подобных пистолетов существовала с XVI века. Правда, изготовление качественного и безопасного барабанного механизма было дорогим и сложным, а непрерывная стрельба всё равно не обеспечивалась: необходимо было после каждого выстрела подсыпать порох на полку. Тем не менее даже это позволяло значительно ускорить стрельбу.
33 Молодёжи.
34 Проба крестом, решающий опыт.
35 Вампирская истерия.
36 Несколько брезгливо.
37 Бог в нас.
38 Суета сует.
39 Бинет – парик с крупными буклями, уложенными рядами; сзади заканчивался либо косичкой, либо хвостом.
40 Фонтанж, модный высокий хвост, получил название в честь фаворитки Людовика XIV Анжелики де Руссиль-Фонтанж. Во время очередной охоты она нечаянно растрепала локоны и, чтобы волосы не мешали ей, подвязала их куском кружева. Причёска понравилась королю, который попросил свою фаворитку всегда носить её.
41 Прагматическая санкция – закон о престолонаследии, принятый императором Священной Римской империи Карлом VI 19 апреля 1713 года. Согласно этому закону, устанавливался порядок, по которому земли Габсбургов, в случае отсутствия у императора сыновей, переходили к его дочерям.
42 Ешь, пей, веселись.
43 Граф Сен-Жерме́н – авантюрист эпохи Просвещения, путешественник, алхимик и оккультист. Происхождение графа, его настоящее имя и дата рождения неизвестны. Владел почти всеми европейскими языками, а также арабским и древнееврейским. Был тайным агентом нескольких европейских монархов; по некоторым свидетельствам, превращал свинец в золото и владел секретом бессмертия.
44 Гора родила мышь.
45 Собачье красноречие (об острой и злой манере говорить).
46 Юпитер, ты злишься, значит, ты не прав.
47 Разновидности безумия бесконечны.
48 Готфрид ван Свитен, в более зрелом возрасте прослывший меценатом и покровителем музыкантов, действительно примкнул к масонской ложе и способствовал вхождению туда Моцарта. По некоторым версиям, масоны (из мистических мотивов) или лично младший ван Свитен (из мотива зависти) впоследствии совершили его убийство.
49 Одна из базовых идей масонства – то, что Богом член братства может признавать любую высшую сущность, а абстрактно Бог обобщается до титула Великий Архитектор.
50 Цитируется «Баллада пословиц» Ф. Вийона. Перевод автора.
51 Полностью звучит как Ave, Caesar, morituri te salutant – «Здравствуй, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя».
52 Будем же веселиться, пока мы молоды.
53 В результате «Ночной атаки» 17 июня 1462 года, во главе всего 7000 воинов, Дракула заставил отступить вторгнувшуюся в Валахию 100-тысячную османскую армию султана Мехмеда II. В войне он применял «тактику выжженной земли». Чтобы нагнать страха на турецких солдат, всех пленных по его приказу казнили сажанием на кол.
54 Английская потешка, впоследствии увековеченная в сборнике «Стишки Матушки Гусыни». Перевод автора.Три мудреца уселись в тазИ вышли в море как-то раз.Не будь посудина с дырой,Подольше длился бы сказ мой.
55 Эксперименты по переливанию крови получили наибольшее развитие в конце XVII века. Увы, они приносили наряду с успешными результатами целый ряд неудач. Это привело к тому, что во Франции в 1670 году был принят закон о запрещении трансфузии. За ним последовал и запрет Ватикана (1675 год).
56 Без надежды надеюсь.
57 Отпускаю тебе грехи.
58 Страх, боль, смерть и ужас.
59 Ничего нет труднее, чем найти в большом горе подходящие слова.
60 Или Цезарь, или ничто.
61 Тени умерших требуют умилостивить богов человеческими жертвами.
62 Судьба слепа.
63 Верую, ибо абсурдно (Тертуллиан).
64 Победить или умереть.
65 Цитируется «Баллада на старофранцузском» Ф. Вийона. Перевод автора.
66 Изыди.
67 Одному Богу слава.
68 Здравствуй и прощай.
69 Форма посмертного наказания, применявшаяся в Древнем Риме к узурпаторам власти, участникам заговоров, запятнавшим себя императорам. Любые материальные свидетельства о существовании преступника – статуи, настенные и надгробные надписи, упоминания в законах и летописях – подлежали уничтожению, чтобы стереть память об умершем. Могли быть уничтожены и все члены семьи преступника.
70 Привет благосклонному читателю (старинная формула авторского этикета).
Teleserial Book