Читать онлайн Справедливый приговор. Дела убийц, злодеев и праведников самого знаменитого адвоката России бесплатно

Федор Никифорович Плевако
Справедливый приговор. Дела убийц, злодеев и праведников самого знаменитого адвоката России



Дело В. А. Лукашевича, обвиняемого в убийстве мачехи

Заседание Екатеринославского суда с участием присяжных заседателей в г. Екатеринославе 7-го и 8-го февраля 1880 г. под председательством Товарища Председателя А. И. Лескова.

Обвинял Товарищ Прокурора И. Д. Ревуцкий, защищал Ф. Н. Плевако.

В ночь на 25 октября 1878 г. отставной ротмистр Николай Александрович Лукашевич, в имении своего отца, дер. Лукашевке, Екатеринославской губ., несколькими выстрелами из револьвера убил свою мачеху Фанни Владимировну Лукашевич.

Фанни Владимировна была второй женою А. П. Лукашевича, у которого от первого брака было два взрослых сына — Николай и Леонид.

Вскоре после того, как Ф. В. вошла в дом Лукашевичей, в нем начинаются ссоры, и отношения всех членов семьи обостряются; старший сын Николай, к которому она относится особенно враждебно, молча сносит ее обиды; младший — Леонид — покидает Лукашевку и поселяется в Екатеринославе.

Семейная жизнь Лукашевичей с каждым днем ухудшается, и незадолго до события 25 октября 1878 г. Ф. В. покидает мужа и переезжает в Екатеринослав.

По причинам, по делу невыясненным, Леонид Александрович Лукашевич кончает жизнь самоубийством, Николай Александрович уже не в состоянии спокойно говорить о мачехе: он подозревает ее в любовной связи с погибшим братом. Самоубийство брата постоянно волнует Николая Александровича и служит всегдашней темой разговоров в Лукашевке.

В ночь на 25 октября 1878 г. в доме Лукашевичей были отец с сыном и поздно засидевшийся у них в гостях арендатор их имения Авраменко; беседа вращалась около смерти младшего Лукашевича.

Ненависть к Ф.В. и раздражение против нее Николая Александровича доходят до крайних пределов.

Вдруг поздно ночью приезжает в Лукашевку Ф. В. для объяснений с мужем. Александр Петрович старается ее удалить и предупредить встречу ее с сыном, но это ему не удается. Несколькими выстрелами из-за спины отца в мачеху Николай Александрович ее убивает.

Приглашенному врачу пришлось лишь констатировать смерть Ф. В.; вскрытием трупа установлено, что Ф. В. в момент убийства была беременна.

Николай Александрович Лукашевич обвинялся по ч. I ст. 1455 Уложения о Наказаниях, т. е. в умышленном убийстве.

Вердиктом присяжных заседателей Н. А. Лукашевич признан совершившим убийство в припадке умоисступления.

Суд постановил: считать подсудимого оправданным по суду и, согласно ст. 96 Уложения о Наказаниях, отдать его родителям или благонадежным родственникам на попечение, с обязательством иметь за ним тщательное наблюдение.

Речь в защиту Н. А. Лукашевича

Вы, вероятно, помните, гг. присяжные заседатели, что в конце обвинительного акта говорится о том, какое вы будете дело рассматривать, о каком преступлении идет речь, что там вам прочитали статью 1455. Если вы обратитесь к Уложению и посмотрите, что собственно в I части 1455 ст. заключается, какое там преступление имеется в виду, то увидите страшные слова «умышленное убийство».

Мы полагали, что с этим обвинением нам бороться не придется, и после судебного следствия, по-видимому, с этой стороны для нас был выигрыш дела.

Но только что произнесенная прокурором речь закончена тем же обвинением — обвинением в умышленном убийстве.

Конечно, для того, чтобы судить, насколько данные обвинения подготовляют к подобному приговору, надо выяснить, что за деяние, в котором обвиняют нас? Нет ли в этом отношении между нами какого-нибудь разномыслия?

Но относительно умышленного убийства ни у одного народа не было разномыслия. Умышленное убийство — это самое страшное зло, на какое только способна злая воля человека, умышленного убийцы. Я не знаю такого заблуждающегося века, я не знаю такого заблуждающегося человечества или отдельного народа, где бы на умышленного убийцу смотрели иначе. На него везде идет гнев законодателя, раздражение общества, строгий приговор суда.

И совершенно понятно. Ведь умышленный убийца — это человек, который умеет заставить в себе замолчать то естественное чувство отвращения, которое возбуждается у человека при мысли о крови, о страданиях, о смерти. Ведь умышленный убийца — это человек, которому ничего не значат стоны, просьбы и мольбы жертвы, которую он разит. Умышленный убийца — это человек, которому ничего не значит разбить те скрижали, которые имеются в сердце всякого человека и на которых написано: «не убий». Поэтому нет выше кары, как кара, преследующая подобное деяние, нет выше зла, как зло — умышленное убийство.

Но ввиду этого законодатель, суд и тысячелетняя мудрость веков давно уже выработали положение в виде математической истины, не допускающей никакого возражения, что не всякое убийство следует считать умышленным убийством, что между убийством умышленным и убийством при других условиях может быть величайшая разница, и законодатель отвел для другого убийства название запальчивого.

Запальчивое убийство — другое дело. Здесь человек не имеет времени побороться с нравственными запросами, которые мешают ему исполнить известное зло. Запальчивое убийство необыкновенно быстро появляется, мысль необыкновенно быстро переходит в действие, так сказать, разум и совесть не успевают догнать той решимости, сила которой вызывается причинами, не всегда лежащими в самом подсудимом. В самом поступке запальчивого убийцы видно бывает, от каких причин произошло убийство: произошло ли оно от внешних причин — страха, ужаса, или от причин внутренних — мести, ревности и т. п.

Мало того, запальчивым убийцею иногда бывает человек, который вовремя не мог остеречься от того зла, на которое нечаянно напал. Здесь возможны даже мотивы нравственные, мотивы похвальные. Нередко убийство совершают ввиду того, что человек раздражен силою неправды тех, против которых убийца в минуту запальчивости направляет свою преступную руку.

Многие страны, которые опередили нас своим юридическим опытом, страны, которые более нас имели примеров, более думали над вопросами права, давно выработали у себя образцовый суд, которым мы владеем только несколько лет, — многие страны с давнего времени признали между этими двумя родами убийства такую разницу, что эти два преступления существенно отделены одно от другого. В то время, когда первое рассматривается как тяжкое преступление и суд над умышленным убийцею совершается при помощи представителей общественной совести, которые всегда призываются в самых важных делах, — запальчивые преступления во многих странах рассматриваются как такие деяния, которые не колеблят сильно общественный порядок; этого рода дела разрешают судьи в малом составе, потому что здесь нет уже такой кары, которая идет на преступника умышленного.

Наш закон в этом отношении составляет некоторое исключение. Правда, и он уступил требованиям справедливости: наш закон смотрит на запальчивое убийство, как на такое преступление, которое наказывается слабее; этот род убийства рассматривается как преступление низшего порядка. Но эта разница не выражена в такой существенной форме, как это сделано в других странах. У нас запальчивых убийц приводят сюда, рассматривают вопрос об их участи при вашем участии, а вы, гг. присяжные заседатели, уже по опыту знаете, что вас призывают на дела самые важные: где одни коронные судьи затрудняются разрешить вопрос о виновности, там законодатель призывает на помощь голос общественной совести.

Объяснить подобного рода аномалию в нашем уголовном процессе очень легко: наше Уложение отстало от нашего процесса. В то время, как мы пользуемся теперь судом самой последней выработки, судом, который может поспорить с судебными учреждениями стран более культурных, наше Уложение на несколько лет старее.

Но старость не везде достойна уважения. В нашем Уложении еще осталось много такого, что не подходит к требованиям науки и нуждается в усиленной работе серьезной мысли. Наше Уложение написано в то время, когда о новых судебных учреждениях не было и помину, когда судебный процесс составлял канцелярское производство, от которого общество было совершенно удалено; когда судебные дела решались руками, слишком не подготовленными, когда, по русской пословице, работа делалась топором там, где нужен искусный резец. В то время учение такого рода, которое бы различало убийства умышленное и запальчивое, умело бы отнести данное деяние к той или другой категории, — такое учение казалось не под силу, — не под силу тем, кто редактировал Уложение и творил суд и расправу.

Вот почему законодатель дал несколько более общую форму понятию о запальчивом убийстве и не обособил это преступление такими резкими признаками, по которым оно существенно отличалось бы от преступлений тяжких. Вот почему разрешение вопроса о том, к какой категории отнести то или другое деяние, передано суду с участием представителей общественной совести.

Но ввиду строгости закона, ввиду важности преступления, называемого убийством в запальчивости, недостаточно было бы остановиться только на том, не подходит ли настоящее деяние к этой категории: это противоречило бы и тем данным, которые дало нам судебное следствие.

Вот почему я должен сказать, что одним спором о том, к какому из двух видов убийств относится настоящее деяние, я не могу ограничиться: задача моя не будет выполнена, обязанности мои будут нарушены. Я должен идти далее, и сам законодатель дает мне для этого средство.

Законодатель знает еще случай убийства, — это случай, когда от моих насильственных действий последовала чья-либо смерть, хотя в моем намерении и не было мысли нанести ее. Здесь законодатель принимает во внимание, что все-таки моя рука была причиною смерти, убийства человека, хотя мысль и не шла за этим. Такое деяние законодатель рассматривает более снисходительно, и раз признают, что, причиняя смерть, преступник не имел умысла, законодатель рассматривает это деяние как менее наказуемое, более терпимое, причем рассуждает так: здесь рука была в несогласии с головой.

Но так как за грех, который совершила рука, за неимением возможности наказать преступную руку, пощадить голову и душу, наказывают человека в целой его личности, а не какой-либо отдельный член организма, то поневоле приходится рассматривать это деяние, как более слабое, которое является продуктом лишь одной руки, без всякого участия головы.

Вот третья форма преследования со стороны законодателя за деяния, производящие насильственную смерть.

Тем не менее законодатель не мог остановиться и на этом. Правда, с большою трудностью, с большою борьбою, шаг за шагом уступая требованиям науки и опыта, законодатель должен был признать, что совершаются убийства нередко в таком состоянии, когда суду человеческому нет места, когда обвинению нет основания. Это — убийства, совершаемые в таком состоянии человеческого духа, когда воля и разум оставляют человека.

В прежнее время трудно соглашались на подобного рода суждения. В летописях старых уголовных судилищ записаны отвратительные протоколы, рассказывающие о колесовании и других тяжких наказаниях, которым подвергались сумасшедшие и безумные за то, что в сумасшествии и безумии совершали те или другие деяния.

Уступая постепенно требованиям жизни, науки и справедливости, законодательство пошло дальше. Не только тот, кто безумен или сумасшедш от рождения, кто неисцелимо болен, бывает в таком состоянии; бывают в таком состоянии и люди, доведенные до болезни обстоятельствами жизни, сложившейся под влиянием особенных условий, которые оставляют в душе те нагноения, под давлением которых человек легко отдается известному току страсти, без всякого участия разума и воли.

Это — те деяния, которые законодатель называет убийством в состоянии умоисступления и доказанного беспамятства.

При этом законодатель вовсе не карает и объясняет это тем, что человек в это время делается бессмысленным животным, человек делается просто машиной, представляет собою странную смесь, смесь разумной воли с безволием. Законодатель знает преступление, зажигательство в беспамятстве, — такое преступление, для которого нужен известный ряд действий, известная осторожность, сообразительность: как, куда и в какое время пойти, что зажечь, чем зажечь и т. д., но и в этом случае законодатель допускает доказательства совершения подобного рода деяния в умоисступлении.

Таким образом, пред нами четыре категории одного и того же преступления. К какой из этих четырех категорий отнести данное дело, — это будет служить предметом того слова, с которым в последний раз я обращусь к вам в интересах подсудимого.

Признаюсь, я немало удивляюсь тому недоверию, с каким отнесся представитель обвинения к выводам того эксперта, который по обстоятельствам дела высказал свое мнение о болезненном состоянии подсудимого в момент несчастия.

Замечательно в этом отношении устроена человеческая мысль; вообще, с развитием и образованием, каждый любит наблюдать всякий внешний факт, всякое внешнее явление природы, и истолковывать причины внешних явлений не только текущих, но и давно протекших. В грудах мусора мы находим причины нынешнего состояния земли, в той или другой форме открываем причины, действовавшие за сотни тысяч лет, а пылкое воображение заходит даже за миллионы лет.

Но когда исследуем человека, то большею частью, как только привяжем известное деяние к делу его рук, так и полагаем, что задача мысли уже окончилась, что весь вопрос уже разрешен: чья рука совершила, того воля повинна. За человеком, вне его, причин не ищем и не признаем.

Прием отчасти разумный, но только им часто злоупотребляют. Разумность его вот в чем состоит. Судебный закон, запрещающий под страхом наказания известное деяние, признает самое суждение о нем мыслимым только под одним углом зрения: человек нравственно свободен и нравственно ответствен в своих деяниях. Но когда человек расстраивается, когда его мысли и чувства идут вразлад с действиями, тогда человек вовсе не ответствен за свои деяния, ибо он не есть необходимый автор тех или других действий и совершает их с такою необходимостью, с какою совершаются внешние явления природы.

Если так, то, собственно говоря, суд и положения закона будут пустыми словами. Если мы признаем человека совершившим известное деяние в силу роковой необходимости, значит он есть та лейденская банка, в которой совершилось то или другое действие, подлежащее исследованию науки. Суд, которому надлежит разобрать, кто виновен и кто не виновен, будет взамен суждения кидать в рулетку о виновности или невиновности человека; но может ли быть речь о виновности человека, которому суждено было совершить то или другое деяние? Может быть, со временем мы узнаем и то, что теперь, по мнению одного из экспертов, находится вне власти науки, обладающей еще малым запасом опыта и наблюдений. Может быть, со временем при новом толчке метафизических, философских воззрений тот инстинкт, который живет во всех, главным образом в обществе обыкновенных практических людей, настолько восторжествует, что придется иметь счеты с каждым деянием. Пока же я считаю совершенно соответствующим требованиям времени понятие об ответственности человека, доколе действия его имеют своей подкладкой свободную волю, потому что и нравственный человек может совершить безнравственный поступок.

Но при этом надобно одно помнить, что человек — не Бог и не демон, что силы его не безграничны и он не может справиться со всякими тягостями, которые идут ему навстречу. Человеческая душа в этом отношении похожа на человеческое тело. Самый рассудительный человек, отправляясь из одной местности в другую, конечно, старается идти по прямой дороге, — идет прямо, подходит к самой цели своего путешествия; но вдруг навстречу ему буря, от которой нет возможности спрятаться; как бы человек ни был убежден в крепости своих сил, но ему остается одно — пасть на землю — и выжидать, пока буря пройдет.

Сильная буря бывает не только вне человека, но и внутри его; эту бурю представляют собою страсти, которые волнуют человека и разлагают его внутренний мир. Как бы ни был благоразумен человек, как бы он ни желал удержаться от известного зла, но если ему придется повстречаться в собственной жизни со страстями, принявшими размер бури, то разум, который идет прямо, совесть, которая содействует тому, чтобы не шататься в стороны, замолчат, если только вполне разыгралась душевная буря.

Поэтому, как в душевной области, так и в области внешней не тот благоразумен, кто не падает, несмотря ни на какую бурю, а тот благоразумен, который не позволяет себе пуститься в дальний путь в то время, когда его может застигнуть буря и засыпать ему песком глаза.

Но человек — не Бог, силы его ограничены, он должен по возможности избегать всяких душевных бурь и не насаждать в своей душе тех мелких, сорных растений, которые, развившись, могут потом человека погубить. Когда раз, по неосторожности ли человека, или под гнетущим давлением внешних причин, в душе его посеяны те или другие семена, то из семян этих, равно как из семян, брошенных в хорошую почву, совершенно естественно выходит роскошная растительность. Как вырастают деревья из семян, так точно из причин являются поступки уже помимо воли человека.

Вот ввиду этого обстоятельства в настоящее время господствует учение, что не нужно быть сумасшедшим навсегда, не нужно быть безумным навсегда, но что можно быть в состоянии невменения, в состоянии того душевного угнетения, которого не существует и прежде события, к которому не бывает возвращения и после него.

С таким случаем, как я думаю и даже убежден, в настоящее время мы имеем дело.

Чтобы понять, в каком состоянии духа и в каком состоянии нравственной ответственности был Н. А. Лукашевич в ту злополучную ночь, в которую совершилось убийство Ф. В. Лукашевич, нужно себе представить всех действующих лиц той печальной драмы, которая разыгралась в семействе Лукашевичей. В этой драме, как и во всех драмах, которые мы видим на сцене, есть главные действующие лица, есть второстепенные артисты и есть люди без слов. Главными действующими лицами в этой драме являются покойная Ф. В. Лукашевич, Н. А. Лукашевич и отец его А. П. Лукашевич. Изучая их характер, их свойства, мы найдем очень многое; мы увидим, что многое, что выполняется волей и характером отдельного человека, есть результат соединения трех взаимно противоположных, несходственных элементов, которые, однако, вместе дают сплошную картину ссор в их семейной жизни.

Эти три лица я назвал. С одним из них, подсудимым, вы, конечно, знакомы более всего, ибо ему посвящались эти дни. Для определения характера этого человека и того, как он мог поступить в злополучную минуту, мы найдем немало данных в его жизни. Но как у дерева первые ростки определяют его будущий штамб и крону, так детство и первые годы ребенка нередко влияют на образование будущего характера, — иначе немыслимо говорить о семейных чертах.

Детство Н. Лукашевича не радостное. Хотя мы здесь недостаточно подробно изучили семейную жизнь отца Лукашевича с первой его супругой, но одно оказалось несомненным, — что Н. Лукашевич очень рано был лишен родительской ласки; его увезли подальше от Екатеринослава, в Петербург; из Петербурга он отправился к немцам, в Ригу, где и закончил свое воспитание.

Потом мы встречаем его на театре войны. Про дом свой он знал так, как евреи знали, живя в Египте, про обетованную страну, — что там есть что-то кипящее млеком и медом. На самом же деле этой страны он не знал, он только мечтал о ней.

Вместе с тем он был лишен главного условия, необходимого для правильного роста, того здорового дерева, которое называется «нравственным человеком», — того условия, которое природа предоставляет с рождения всякому человеку; это — участие матери, которую Н. Лукашевич никогда не видел.

Я не думаю, что только во втором браке старика была плохая семейная жизнь. Не было ли и во время первого брака каких-нибудь печальных страниц, которые заставили мать предпочесть держать своего сына вдали от семьи?..

Но отсутствие матери едва ли может быть заменено чем-либо. Гувернантки и бонны, окружавшие его с раннего детства, едва ли могли посеять в нем какое-нибудь нежное чувство…

Затем он провел свое детство исключительно в мужской школе, в среде мальчиков, в немецком заведении. Понятно, что у него не могло образоваться той необходимой нежности и ласки, которые сообщает человеку материнское воспитание.

Таким образом велось воспитание Н. Лукашевича. Потом, когда он поступил на службу, то был уже человеком зрелым, с характером жестким. Служебная обстановка его также была чужда элементов нежности. Судьбе угодно было поставить его жизнь так, что даже общественная деятельность не приучала к нежности. Едва он успел поступить на службу, как вдруг, по стечению исторических причин, общих для всей России, ему пришлось очутиться в действующей армии, сразу стать лицом к лицу с кровью и страданиями; тут уже и речи не могло быть о развитии нежных чувств.

Там он проводит год. После — возвращается в дом, но здесь застает уже существенную перемену. В этом доме давно уже нет матери; в этом доме завелась другая женщина, на правах матери, — Фанни Владимировна, которая имеет своих детей. В доме совершенно другая обстановка. Отец, естественно, мог привязаться, по известным нравственным и физиологическим условиям, и к этой новой женщине. Но привязанность мужа к жене никогда не могла связать мачеху и пасынка тою любовью, которая лежит в самой крови, в самом факте рождения.

Поэтому привязаться к мачехе, почувствовать родственные к ней отношения он не мог. Если эта женщина не отличалась особенно высокими нравственными качествами, если она не имела с ним нравственного общения, то, конечно, отношения между ними с первого же дня должны были быть натянуты, потому что не было того сдерживающего элемента, который примиряет родственною кровью людей даже после вспышки. В то же время его волнуют совершенно другие качества мачехи…

Но школа и служба научили его такту, научили сдержанности, военная дисциплина выработала в нем терпение. Конечно, не любовью к мачехе я объясняю ту выдержку, которая являлась ответом на различные сцены. Не родственным чувством, не духом любви, не примиряющим началом руководствовался Н. Лукашевич, когда подобного рода сцены оставлял без вредных последствий и часто, уходя без обеда, оставляя на несколько часов родительский дом, бродил с ружьем по полям.

Сдержанность долго его выручала. Но сдержанность без чувства примиряющей любви представляет собою здание из досок, не сбитых гвоздями, здание крайне непрочное и весьма опасное для прикасающихся к нему. Сдержанность — это только средство угнетать волю, загонять снаружи внутрь болезненные наросты. Такт и сдержанность напоминают мне те хозяйственные распоряжения, существующие в некоторых городах, когда накопляющиеся в домах нечистоты, вместо того, чтобы вывозить за город, в самих домах закапывают в землю. Снаружи все прилично и, как будто, есть порядок; но в сущности эти нечистоты накопляются, накопляются и заражают ту почву, которая скрывала их. Таким образом, результатом сдержанности являются те горькие плоды, которые, постепенно развиваясь в душе человека, заражают весь внутренний его мир.

Заражение это было тем ужаснее, что противовеса в этой душе и со стороны не находилось. И сама Фанни Владимировна была далека от чувств ласки, дружбы; она вовсе не старалась посеять семена этих чувств в своем пасынке Николае, равно как и в прочих лицах, с которыми она проживала по нескольку времени.

Таков Н. Лукашевич в момент приезда его в родительский дом.

В родительском доме живет Фанни Владимировна. Я о ней дурного ничего не скажу и вместе с прокурором разделю мнение, что на несчастную женщину много наговорено лишнего. Но я считаю возможным пока утверждать только следующее: что у ней характер был никуда не годный. Это я знаю не только из слов домашних, но и из показаний беспристрастных посторонних свидетелей, вроде мирового судьи Ковалевского, Кисель-Загорянского, Орловского и некоторых других.

Вы помните: к кому она ни адресовалась, на всех производила одно и то же впечатление, — в натуре ее для всех заметна была какая-то раздражительность. Приезжает к одному посоветоваться, чтобы начать дело с мужем. Тот говорит: «Нельзя с мужем!..» «Ну, так с сыном!..» Очевидно, начинается дело с сыном не потому, чтобы она действительно была обижена: она начинает одно дело взамен другого, чтобы только удовлетворить известному состоянию духа.

Вы знаете от других лиц, живущих в доме, какой несдержанный характер был у ней по отношению к пасынку. Вы помните, сколько происходило печальных сцен, ярко обрисовывающих историю развития отрицательных качеств ее души…

Другой вопрос, что было причиной всех этих историй, кто был виновником в подготовлении той почвы, на которой цвели всевозможные семейные безобразия. Быть может, почва эта была подготовлена проделками ее мужа. Может быть, совершенно справедливо, что он женился на ней только для того, чтобы вместо гувернантки по условию, за известную плату, иметь гувернантку даром, к чему присоединялись еще и другие удобства. Быть может, он, не любя второй жены, не любил и детей от второго брака. Все это, может быть, правда. Сам он далеко не владел таким сердцем, которое было бы вполне застраховано от других. Нет! Нет! Это сердце ныне занимал один предмет, завтра другой…

Но если только эти факты верны, то, конечно, женщина, которая мечтала в браке найти новую, обеспеченную, мирную жизнь, не могла быть счастлива. Она не могла относиться с уважением к человеку, который изменяет обязанностям семьянина, будучи в таком возрасте, когда бы уже нужно об измене отложить всякое попечение и настоятельно думать только о том, чтобы нам не изменили по нашим преклонным летам. Отсюда рождается неуважение к мужу; а вместо чувства любви, которое проявляется иногда, каким-то придаточным обстоятельством, начинаются те неприятные столкновения, которые весьма естественны в семье, где вместо любви и верности, вместо желания долго жить-поживать, — длинный ряд неудовольствий, обманов, измен и оскорблений.

Все это неизбежно сообщило некоторую резкость ее характеру. На ту беду она была в некотором отношении счастливою матерью, т. е. слишком часто приносила детей своему мужу. У ней появилось естественное чувство материнское. Но, как совершенно справедливо заметил и представитель обвинительной власти, с рождением детей известные отрицательные качества мачехи должны были сделаться ей вполне присущими. Самые добрые качества, качества матери, любящей своих детей, обусловливали в данном случае качества злой мачехи.

К этому надобно сказать, что, кажется, была у ней еще одна привычка — привычка считать в своем доме главным лицом то лицо, которое было главным в ее жизни до выхода замуж: слишком большое значение она придавала своей матери… Видимо, она мало знала ту давнишнюю, вековую истину, что, женившись, люди оставляют отца и мать и живут самостоятельною жизнью. Таким образом, она вводила в семью еще новый элемент, которому желала дать значение. Входя в дом, она получала права, которых не имели родные первой жены. Весьма естественно, что подобные права не могли не вызвать чувства отвращения в детях от первого брака, а также и со стороны жениной родни. Вы помните, что едва только состоится примирение, немедленно пишется матери: «Приезжайте…» Здесь вы видите новую черту характера, которая обусловливала семейный раздор.

Третье действующее лицо — старик Лукашевич. Я уже сказал мимоходом, что он стар, но не весь… Кроме того, сколько видно из дела, у него есть еще одно качество, качество рисоваться своим горем. Он даже здесь на суде, когда рассказывал длинную повесть своих отношений ко второй супруге, указывал, что, когда он жаловался на свою супругу, то она была кругом виновата, а он всегда был прав. Я оставляю этот вопрос в стороне. Но должен сказать, что есть лица, которых до известной степени можно назвать страстотерпцами: они любят рассказывать о том, что много страдают, даже болеют, но никогда не страдают за тех, кому сами причиняют страдания; они даже не понимают этих страданий и не упоминают о них; свою впечатлительность они слишком высоко ценят.

Старик Лукашевич был именно таким человеком. Он помнил только то, что ему нехорошо; но что другим худо, хотя бы и по его вине, он это совершенно забывал. Он не стесняясь, здесь на суде рассказывал о своем горе, причем напирал на то, что все его горе шло от второй жены. Следовательно, он не мог делиться с нею своими страданиями, он должен был искать на стороне покровителя, такого человека, с которым мог бы поделиться своим горем.

На ту беду в семейство, по окончании войны, приезжает Н. А. Лукашевич. В доме ему представилась картина не очень радостная. Многое изменилось из прежнего с тех пор, как он помнил себя. Правда, не было такого разрушения, какое изобразили м-ль Тюрен и Гофман. Но ведь привычки детства к известному месту вызывают много святых воспоминаний; иногда тот же самый образок, переставленный на другое место, мы считаем не тем; от самых незначительных перестановок мебели картина совершенно меняется. Лукашевич почувствовал, что здесь не тот дом, о котором он мечтал: в нем пахнет чем-то чужим; вместо меду — он встречает горечь; вместо обетованной страны он попадает в египетское рабство.

Затаенные чувства отца, по-видимому, быстро раскрылись пред старшим сыном. Чтобы не сделать с ним того же, что сделал с младшим, Леонидом, отец рассказывает ему свое горе, свои страдания, причиной которых выставляет свою жену. Как он мог не верить? Может быть, и в самом деле все это так, тем более, что ему передана только одна сторона медали. Как видно, он искренно верит всему этому; он вполне сочувствует отцу, он переживает все то, что происходило в самом страдающем отце.

В это время мачеха возвращается, и начинаются постоянные сцены. Мачеха все свое раздражение переносит на пасынка. Заботясь о судьбе своих собственных детей, она возмущается тем, что человек молодой, способный работать, живет у них в доме, ест их хлеб и т. д. Вместе с тем она раздражается еще и по другим причинам. Вероятно, под впечатлением рассказов своего отца, сын как словом, так и делом везде показывал, что он принимает сторону отца. А ей казалось, что ее значение в доме умалено, что отец отдает преимущество сыну, что отец даже может подпасть под влияние сына. Неприятностям нет конца… Конечно, ей надобно было попробовать объясниться откровенно, но мы не видим к этому ни малейшей попытки…

Таким образом, душа Фанни Владимировны была совершенно закрыта для старика Лукашевича. Хотя, по рассказам свидетеля Орловского, старик Лукашевич имел прекрасные сведения в деле сельского хозяйства и, быть может, в других подобного рода отраслях знания, но он был плохой знаток человеческой души и тех педагогических обязанностей, которые лежат на всяком отце по отношению к детям. Он слишком щедрой рукой расточал перед сыном свою семейную злобу, он слишком crescen возбуждал и возбуждал сына против своей жены. Вы знаете одну из тех сцен, которые происходили в Харькове, в Одессе и которые переданы отцом сыну в том смысле, что виной всех этих сцен была Фанни Владимировна.

Но и на этом дело еще не остановилось. Александр Петрович сам раздражался на жену и естественно, что во время раздражения перетолковывал всякий факт в сторону возможно худшую. Он не остановился даже перед очень злым подозрением и указывал на тот знаменательный факт, что с отъездом Фанни Владимировны в Екатеринослав в том же городе живет Леонид, указывал на тот факт, что между ним и мачехой ведется знакомство. Он начал подозревать и, может быть, сам распространял мнение о том, что сын Леонид и жена Фанни дошли до такого порока, которым возмущается здоровое нравственное чувство.

Требовать от отца фактических доказательств сыну было трудно и даже невозможно, потому что подозрение уже засело крепко в душе его.

Вы сами хорошо знаете тот житейский факт, как часто мы любим верить всему худому, если это касается наших врагов, наших недругов, хотя бы на самом деле этого и не было.

Я думаю, что Николай Александрович под влиянием отцовских рассказов о том зле, которое совершается в семье, быть может, склонен был даже верить и этому безобразному слуху.

Я лично готов разделить с прокурором мнение, что, может быть, бедная женщина была оклеветана. Я могу подыскать другие человеческие причины, почему Леонид сошелся с мачехой: у них было общее горе, так сказать, они имели одного общего врага.

Леонид часто жаловался, что отец его обижает в средствах; как он говорил, отец, будучи его опекуном, жил на его средства, а ему отпускал необыкновенно миниатюрную долю — 30 руб. в месяц; он жаловался, что отец даже нанес ему какое-то сильное оскорбление. Во всяком случае, что-то одно из двух случилось. Но то количество денег, которое оказалось накопленным в банке, исключает возможность подозрения отца в растрате сиротских доходов, хотя большею частью опекуны пользуются сиротскими деньгами и весьма часто злоупотребляют в своих отчетах. Не допуская в данном случае растраты и злоупотреблений со стороны старика Лукашевича, как опекуна, нельзя, однако, не признать, что он действительно стеснял своего сына: он слишком урезывал его средства к жизни, так что Леонид должен был бросить школу. Таким образом, в действиях отца он видел сознательную, умышленную деятельность лица, которое мешает ему жить.

Точно так же Фанни Владимировна сознавала, что муж нарушает священнейшие права жены и необыкновенно тяжело поступает с нею.

Вот в этом общем чувстве неудовольствия к человеку, который неправ по отношению известных обязанностей: к одному — отца, к другому — супруга, могла возникнуть такая приязнь, которая обыкновенно соединяет людей преследуемых, обиженных одним и тем же сильным врагом.

Но люди часто бывают слишком подозрительны, и А. П. Лукашевич объяснял все эти отношения иначе. Объясняя их иначе, он не преминул заподозрить самую ужасную связь мачехи с пасынком. Этого рода подозрение он вселил в смущенную, уже потерявшую равновесие, больную душу Николая Александровича.

Когда подобного рода мысль была высказана ему, то я думаю, что душа его возмутилась до крайней степени. Если бы даже в первый момент, когда сведения эти были ему сообщены, он немедленно дошел до известного зла, и тогда бы человек мыслящий не отказался от изучения этой души.

Для того чтобы уяснить душу, переполненную терпением, подавленную тяжелыми сценами, которые перед нею разыгрывались, мы обыкновенно, для объяснения этих запутанных, трудных вопросов, обращаемся к мудрецам времени. Мудрец веков, один из величайших английских писателей, разработав вопрос о том, как действуют страсти, как действуют разного рода душевные состояния на людей, вывел перед нами образ человека в лице Гамлета не с такими духовными силами, с какими является совершенно обыкновенный человек, Н. А. Лукашевич; но и Гамлет, когда выяснилось, что перед его глазами совершается безнаказанно величайшее из преступлений, что мать отправила на тот свет его благородного отца, сию же минуту обличает супружескую ложь и делается убийцей матери; возбуждение это продолжает действовать и далее: через несколько времени он становится убийцею своего отчима и убивает себя.

То же самое высокое чувство, только в более минорном тоне испытывал Н. А. Лукашевич.

Перед ним восстали образы всех сцен, постигших и оскорбивших его отца в самых священных его правах. Пред ним рисовалась Фанни Владимировна, насмеявшаяся над самыми священными узами семьи. Вместе с тем он и сам являлся страдающим лицом. Страдания его возбуждались с двух сторон. С одной стороны, его волновало чувство гнева. С другой — ужасная связь между такими двумя лицами, от которых нельзя было этого ожидать.

Хотя последнее еще не доказано, но одного подозрения уже достаточно для того, чтобы задавить в человеке все помыслы свободной воли. Правда, человек в таких случаях представляется очень жалким; при этом неизбежны бывают такие явления, что человек даже не видит того, чем он возмущается. События, которые другому человеку не позволяют даже подозревать, становятся доказательством таких отношений между мачехой и пасынком, которых на самом деле, быть может, и нет.

Тем трагичнее становится это положение, что о таком подозрении ему передавали люди слишком близкие. Будучи искренно убежден в этом, при каждой новой встрече с нею он все более и более раздражался. Но это было уже раздражение больного человека: потупила глаза, заговорила неловко, явился проблеск какого-то чувства, — все это рисовалось в превратном виде. Может быть, чувство раскаяния Ф. В. заставило бы подать ей руку помощи, уговорить ее отступить от этого зла; может быть, Ф. В., ни в чем неповинная, желая разрушить подозрения своего мужа, при встрече с ним хотела открыть ему какой-то секрет, хотела указать главного виновника всех семейных несчастий, — но и это желание Ф. В., вызванное, быть может, прежними дружескими отношениями, раздражало его.

К чувству гнева присоединилось еще другое чувство, которое тот же великий писатель показал в другом герое. Это — герой, который заподозрил свою жену в супружеской неверности, который долго скрывал свое подозрение, но чем дальше продолжал скрывать в себе это сильное чувство, тем оно более развивалось, пока из человека не сделало дикого зверя. Он готов был растерзать своего врага…

В таком положении находился слабый духом Н. А. Лукашевич. Между тем, покойная Ф.В., которая как-то особенно умела вызывать к себе ненависть людей, окружавших ее, нисколько не думала о примирении с пасынком. Напротив, она систематически, искусственно старалась волновать его и для этого придумала еще новый способ — судебный процесс. В начале октября месяца Ф. В. предъявляет против Н. А. в высшей степени неосновательный иск. Она заявляет мировому судье, что пасынок оскорбил ее, ссылается на массу свидетелей. Об этом процессе узнают в окрестности. Процесс этот еще прибавил сраму и без того обесславленному семейству Лукашевича.

Прокурор указал здесь на то, что, может быть, факт оскорбления и существовал, но он только не был доказан, потому что свидетели были расположены говорить в пользу Лукашевича. Утверждать это — значит говорить: я понимаю и умею отличить истину, а мировой судья не мог понять. Но мировой судья — такая же судебная власть, власть, так же способная отличить правду от неправды, как и представитель обвинительной власти. Свидетель рассказывал здесь о том впечатлении, которое произвело это дело на вызванных судьею свидетелей: они полагали, что призваны свидетельствовать по обвинению в чем-нибудь Фанни Владимировны. Но когда им объявили, что они призваны свидетельствовать за Ф. В. о каком-то несбыточном преступлении, то они были крайне удивлены.

Итак, это дело было вызвано известной чертой характера Ф. В., и мировой судья понял его совершенно правильно. Такого рода факт на душу, зараженную уже известными чувствами, не произвел целебного действия. Это никоим образом не привело к примирению и успокоению. Но зато эта новая сцена имела несомненное влияние на последующие действия.

И вдруг к этому присоединяется еще последнее извещение — о смерти брата, отношения которого к Ф. В. уже давно волновали Н. А., заставляли его задавать себе вопрос: «правда или нет?»

В одно прекрасное утро застрелился в Екатеринославе младший брат Николая Александровича — Леонид. Я не стану говорить об отношениях братьев, потому что не обладаю достаточным материалом для того, чтобы установить, как факт безусловно верный, что отношения братьев были очень дружеские.

Но кто знает человеческую жизнь, ее условия, человеческую природу в особенности, тот не сочтет абсурдом, когда я скажу, что раздирательная сцена, произошедшая у гроба безвременно погибшего брата, много содействовала скорому появлению другого гроба в том же семействе. Нет надобности мне доказывать существование пламенной братской любви и дружбы. Смерть — это тот момент, в который даже вражда, существующая между родственниками, умолкает. Если же не было вражды, а было до известной степени равнодушие, даже внутреннее чувство злобы за тот грех, который подозревался, то все это должно было смолкнуть у гробовой доски. Уже самый гроб все это примиряет.

Брат должен был думать о мотивах самоубийства не без тех мучений совести, которые говорили о грехе, какой он сделал. Стоя у могилы безвременно погибшего, у могилы человека, во цвете лет прекратившего свою жизнь, стоя у гроба, конечно, этот человек должен был, глубоко возмутившись, отыскивать причины смерти. Чтобы найти причину, вызвавшую преждевременную смерть, необходимо было сначала определить, какого рода могли быть эти причины.

Причин внешних не было. Денежные средства его, расстроенные прежде, только что поправились. Не было у него и долгов, чтобы из самолюбия, не имея возможности удовлетворить кредиторов, покончить с собою. Может быть, боязнь предстоящей ему воинской повинности? Но из писем Леонида, которые здесь были прочитаны, мы можем прийти к заключению, что он знал жизнь и не мог не знать, что при настоящих облегченных правилах военная служба не так страшна, как это кажется. Он мог ясно понимать, что полтора года казарменной службы не были так тяжелы, чтобы предпочесть ей пулю в лоб… Может быть, он боялся быть убитым на войне? Но война кончилась, и было бы нелогично, боясь быть убитым через год, убить себя в нынешнем году.

Очевидно, такого рода мотивов не могло быть. Мотивы, должно быть, лежали во внутренних причинах, в том разобщении, в каком он находился с родительским домом. Может быть, он застрелился от тех подозрений, которые относительно него ходили по городу. Может быть, и совершенно напрасно покойный обвинялся в том зле, которое дикая молва приписывала ему. Может быть, только из-за того, что он открыто принял сторону мачехи, пользовался ее ласками, про него говорили такие вещи.

Можно еще много подобрать разных других мотивов этого самоубийства. Во всяком случае это будут мотивы гадательные: действительные мотивы были известны только ему, и он унес их с собой в могилу.

Так можно было рассуждать о мотивах самоубийства. Но брат его Н. А. не мог так рассуждать. Он жил и рассуждал под тем миросозерцанием, которое в душе его было подготовлено рассказами отца, теми рассказами, которым он вторил.

При этом я не могу не вспомнить одну сцену из того события, которого он был свидетелем. В тот день, когда труп брата поднесли под нож анатома, чтобы в нервах, застывшей крови, в разрезанном сердце отыскать то, что можно было отыскать только в душе, которая под нож анатома не дается, — в эту минуту нужно было пощадить Н. А. От высоких тонов струны лопаются на всяком инструменте. И струны человеческой души не так крепки, чтобы могли выдерживать высокие тоны…

Но даже на самых похоронах разыгралась сцена, которой верить трудно. В ту минуту, когда нужно было смолкнуть и забыться ради общего горя, его личность сильно задевают. На могиле брата ему посылают такой привет, который не мог пройти бесследно даже в здоровой душе. У гроба брата ему шлют такой привет: «И ты, подлец, пришел сюда!»

Одна эта сцена на могиле могла окончательно разорвать уже подорванную душу. Но у него оставалось одно утешение, у него было одно целебное средство, — это деревня, куда он мог уехать, откуда Ф. В. выехала навсегда, взяв с мужа обязательство платить ей известную сумму денег.

Вдруг и она едет туда. Это была непростительная ошибка с ее стороны, которая доказывает, как неосмотрительно поступала покойница, как легко она могла делать ошибки. Она едет в этот дом именно в то время, когда возмущение в доме достигает самых крайних пределов, когда стены вопиют против нее; когда не только родственники, но и чужие возбуждены и разделяют мнение о том, что в смерти Леонида она виновна. Приезд ее был необыкновенно неудачен: она как будто приехала именно для того зла, которое совершилось, для того несчастья, которое обрушилось на голову подсудимого.

Когда Н. А. возвратился в деревню после похорон, то его здоровые, крепкие нервы были уже сильно подорваны. Он постоянно ходил по комнате и не мог ничем заниматься. Его волновала исключительно несчастная судьба покойного. Кроме того, он находился под новым тяжелым впечатлением, которое испытал на могиле брата. Он привык к подобным впечатлениям, когда они получались за столом, при одних и тех же людях, до известной степени привыкших к этой обстановке. Но ведь слова, сказанные ему Ф. В. на могиле брата, были произнесены во всеуслышание, при массе окружающих посторонних людей, которые могли подумать Бог знает что.

Слова эти, быть может, роковые, в ту минуту остались без всякого ответа со стороны Н.А. В то время он еще не мог чувствовать всего значения этого ужасного привета, но такого рода чувства долго действуют и не скоро остывают.

Судьбе угодно было, чтобы Ф. В. приехала в дом поздно вечером, в тот самый момент, когда Н.А. разговаривал о смерти брата с Абраменком, когда он уже сильно волновался. В этот момент, когда шла речь о только что пережитом несчастии, рана, которая еще не зажила, которая, так сказать, затянулась легкой пленкой, вновь была расцарапана. Он вновь начал представлять себе всю историю этого самоубийства, того порядка, который довел до самоубийства его брата и всего того, что совершилось. В это время сердце его опять начало сильно биться, душа его опять стала страдать от того, что уже было пережито; но в это время он еще сильнее страдал, потому что перед ним сразу восстали образы многих сцен.

Я не знаю драмы более удачной по эффекту, нежели та, которую разыграла природа. В то время, когда Н. А. говорил Абраменке: «Больше никто, как она виновата», — в это время входит Еременко и говорит: «Фанни Владимировна приехала».

Об этом докладывают в 11 часов ночи, когда все домашние имели полное право успокоиться. Понятно, какое состояние духа должно было быть у него.

Когда здесь об этом состоянии духа спрашивали людей сведущих, то по данным науки ответ был один и тот же. В это время его аффект достиг высшей степени. Это был такой толчок человеческой природе, при котором в одно мгновение разум и воля оставляют человека: человек делается рабом всего того, что им пережито. Яд, которого так много накопилось в груди, моментально разливается по всему организму, не встречая себе ни малейшего противодействия…

Таким образом, мы покончили с главными действующими лицами и с той обстановкой, при которой они действовали.

Чтобы понять, как быстро эта сцена достигает своей развязки, мне придется сделать отступление в сторону. Нужно напомнить вам, кто были ее свидетели. Большая доля вашего внимания отдана интересному показанию свидетельницы Тюрен. Ее показание действительно интересно тем, что к каждому ее слову можно относиться без всякого доверия. И тем не менее она — самая достоверная свидетельница не только самого факта, но вообще того, что тамошняя атмосфера вырабатывала из людей посторонних.

В своем рассказе г-жа Тюрен представила целую повесть о том, что совершалось в этом доме. Правда, ей все казалось в мрачных красках, но некоторые явления она объясняла очень удачно. Г-же Тюрен все мерещились поджоги, убийства, отравления и т. п. Может быть, это особенность ее болезни, может быть, русские нервы не похожи на нервы людей тех стран, где, благодаря тесноте населения, преступления очень часто совершаются и принимают иногда такие тонкие формы, до каких наша широкая русская натура еще не доросла. Во всяком случае она все видела в темных красках, в таких красках, для названия которых нет даже слов в том языке, на котором она с нами говорила. Вероятно, она всю свою повесть охотнее сообщила бы там, где ей пришлось бы говорить на своем природном языке, без всякой подделки.

И я думаю, что в этом доме были причины, которые располагали к такому миросозерцанию людей, живущих там…

С другой стороны были люди, которые разделяли общее горе, и это было тем опаснее, что разделяли искренно. Во время ссоры, происходившей в коридоре и в той комнате, где совершилось несчастие, туда и сюда постоянно бегали те женщины, которые жили в качестве гувернанток и бонн. Г-жа Тюрен несколько раз вбегала в детскую — узнать, спят ли дети, то она опять бежит в коридор, то побежит в столовую. Каждому незначительному действию она придает значение. Когда Ф. В. начинает раздеваться, с целью остаться ночевать, г-же Тюрен представляется, что она ищет пистолет. Когда приехавшая с Ф. В. г-жа Волковникова выходит в переднюю (мы этого вопроса не разъяснили, хотя его очень легко можно было разъяснить), ей кажется, что она ходила за пистолетом, что она принесла его, или что-то вроде того.

Всему этому верить нельзя. Но поверьте же тому, что, вероятно, г-жа Тюрен первая вызвала всю эту страшную сцену.

После долгой суеты она обращается к Н.А. и говорит: «Спешите к вашему отцу, — ваша матушка, Фанни Владимировна, что-то хочет сделать ему».

Такие слова, как искра к пороху, были поднесены человеку, находившемуся в высшем состоянии аффекта, человеку, который в этот день подводил итог своим страданиям.

К несчастью, мы поздно хватились, что эксперты не слышали обвинительного акта; поэтому я не мог с достаточной ясностью рассмотреть вопрос о самих выстрелах. Между прочим здесь было сказано, что все выстрелы были сознательно направлены в цель. Но для нас не имеет особенного значения число выстрелов. Для нас важен другой вопрос — о той решимости^ с какою был сделан первый выстрел. Если вы вспомните то расстояние, на котором были произведены выстрелы, то увидите, что первая пуля была смертельна, что она положила женщину на месте, а прочие уже вошли в труп — изнизали тело уже погибшей женщины. Очевидно, человек, который производил эти посмертные выстрелы, уже не владел своей рукой. Тут был человек, который действовал в страхе того зла, которое отделило его руку от сознания, окончательно помраченного искрой — криком Тюрен и поздним приездом Ф. В. Лукашевич.

Убийство совершается мгновенно. Раздирательные сцены следуют одна за другой. Проблеск сознания, что сделано великое, ужасное зло… Он бежит заявить сельской полиции о том, что случилось. Его догоняют, берут. Он приходит в какое-то исступление, начинает рвать на себе платье. Потом это возбуждение сразу переходит в минорный тон. Сын становится на колени перед отцом и просит прощения: «Прости, отец! я убил твою жену, мою мачеху».

Отец, в свою очередь, стоя на коленях, умоляет сына не налагать на себя рук.

Может быть, эти факты, которые имели место вслед за выстрелами, не подходят под картину аффекта? Но представители науки, конечно, не откажут мне в ответе, если бы я предложил им такой категорический вопрос: все ли случаи и все ли формы душевных болезней записали они на страницах своей медицины? Можно ли признать, что изложенные по этому предмету правила никогда никаким исключениям подвергаться не могут? Наверное, представители науки скажут, что на подобные вопросы другого ответа, кроме отрицательного, быть не может. Действительно, многие факты в судебной медицине уже обобщены, но наука еще далеко не дошла до таких положений, которые бы представляли собою математические истины, по которым можно было бы заранее определить, каким логическим законом разрешается та или другая задача. Поэтому дальнейшее поведение Лукашевича, если и не вполне совпадает с тем, как обыкновенно разрешаются аффекты, все же не может служить доказательством того, что он совершил зло сознательно. Наконец, один из представителей науки обратил здесь внимание на случай, который свидетельствует о замечательной сознательности убийцы в состоянии аффекта. Это — случай, когда отец в состоянии аффекта зарезал своих детей, затем отправился в полицию заявить об этом и просил, чтобы, прежде чем его арестуют, ему подали медицинскую помощь.

Странные бывают явления в природе человека, и наука еще не сказала нам своего последнего слова. Сознание и бессознательность, воля и безволие так перепутываются в душе человека, что, сколько бы мы ни изучали ее природу, мы никогда Hfe можем сказать, что в будущем каждый отдельный факт из жизни отдельного индивидуума не представит ничего такого, что бы нам еще не было известно, еще не было нами вполне изучено…

(После трехминутной паузы). Около мертвого трупа Фанни Владимировны началось судебное следствие. Судебный следователь собирал данные о том, каким образом произошла эта смерть. Судебный следователь убедился даже в том, что мертвый труп унес не одну жизнь, что он унес с собою в могилу жизнь, еще не начавшуюся, а только зарождавшуюся. Но уже сам прокурор и обвинительная камера не признали возможным вменять в вину Лукашевичу, чтобы он знал, что мачеха его была беременна. Этот факт был вне его воли. Я даже не знаю, для чего упоминают о том, что она была беременна, если это не может иметь никакого отношения к его деянию. Я думаю, что правильно поставленная юстиция всякое случайное зло, стоящее вне нашей воли, не может выставлять на суд, доколе желает, чтобы ваш приговор был приговором чистого правосудия. И если указывают на то, какие неожиданные последствия произошли от того или другого деяния, последствия, которые были для нас самих неведомы, но от которых пострадало еще другое лицо, этим сводят современное состояние юридической науки на старые понятия, согласно которым наказание есть возмездие за содеянное зло. Между тем современное правосудие имеет более высокие задачи, его цель — не карать и не миловать, а разрешать вопросы о виновности по внутреннему убеждению и чистой совести.

Прежде чем окончить защиту, мне нужно остановиться на некоторых мелких замечаниях представителя обвинения, в речь которого вкрались несколько уродливых соображений. Со стороны обвинения вам, между прочим, было указано на то, что на настоящем следствии некоторые свидетели, преимущественно свидетели подсудимого, сознательно добавили такие события, о которых не было сказано на предварительном следствии, предполагая, что такие события, хотя их на самом деле не было, помогут подсудимому.

Я должен защитить подсудимого от подобного нарекания.

Здесь было указано на показания двух свидетелей — старика Лукашевича и г-жи Тюрен. Г-жа Тюрен прямо заявила, что некоторые события, записанные на предварительном следствии, не совпадают с тем, что она говорила. Я думаю, если принять во внимание, что следствие писано на русском языке и писано совершенно правильно, чисто русским человеком, то не будет никакого сомнения в том, что некоторые слова свидетельницы, плохо владеющей русским языком, прошли еще через цензуру судебного следователя, — он выправил мысль просто в интересах грамотности. В этом легко убедиться, если мы вспомним показание Тюрен, данное ею здесь на суде.

Но не так резки соображения г. прокурора относительно показания Тюрен, как относительно показания отца Лукашевича. Прокурор говорит, что г. Лукашевич не поместил в предварительном следствии важного факта, на который ссылается здесь на суде, — об одном из номеров той гостиницы, в котором будто бы покойная жена его имела свидание с пасынком Леонидом. Что подобного рода факт создан свидетелем, а не нами, что в этом факте ни мало не повинен подсудимый, это видно из характера нашей защиты. Едва настоящее дело, в силу закона, перешло в мои руки, как подсудимый слишком хорошо понял и узнал, что на такие сомнительные данные представитель его на суде ссылаться не будет; что представитель его на суде не возьмет на свою совесть, не будучи внутренне убежден, клеветать на покойную женщину; что в этом отношении защита ограничивается только указанием на то, что А. Лукашевич, верил ли или не верил он, говорил ли правду или клеветал на свою покойную жену, но об этом факте передал Н. Лукашевичу и таким образом пустил в его больную душу подозрение.

Во всяком случае анализ этого случая с покойными второй женой А. Лукашевича и сыном его Леонидом вовсе не входит в нашу задачу. Да это не может входить и в задачи представителя обвинения, потому что эти лица уже ушли от нашего земного суда, уже явились на суд небесный, на тот суд, который всякому воздает по делам его.

Я не буду останавливаться на других мелких соображениях представителя обвинения. Представитель обвинения, между прочим, указывает на то, что показания всех домашних свидетелей, совершенно согласные между собой, возникли на почве предварительных соглашений, что показания эти о характере покойной резко отличаются от показаний других, посторонних свидетелей относительно ее личности. Понятное дело, что подобного рода соглашения могут быть установлены только теми лицами, в интересах которых заставить свидетелей показывать на суде в ту или другую сторону.

Но у нас есть русская пословица, довольно удачно обрисовывающая характер человека, живущего в семье: «в людях — ангел, не жена; в доме с мужем — сатана». Человек, может быть дома один: может и поссориться, и подраться; но как только явится к посторонним людям, он будет совершенно другой. Чувство ли деликатности, ложный ли стыд, но во всяком случае в человеке есть какое-то чувство, которое заставляет его дома быть одним, а вне дома другим. На людях человек всегда сдерживается от тех резкостей, которыми судьба его наделила. Поэтому нет ничего удивительного, если Фанни Владимировна вне дома выказывала иногда такие качества, которых в доме никогда не проявляла.

Вот те мелкие замечания, которые я имел сделать против некоторых соображений прокурора.

Оканчивая свою обвинительную речь, прокурор опять-таки остановился на предумышленном убийстве. Отрицая в данном случае возможность убийства в запальчивости, он утверждал, что Н. Лукашевичу выгодно было оставаться в доме отца, и этим мотивировал то деяние, которое Лукашевич совершил против Фанни Владимировны. Если бы только такая цель была в деянии подсудимого, то Лукашевич, не будучи от природы совершенно лишен здравого смысла, должен бы был понимать, что хотя бы даже подобного рода деяние и совершилось, хотя бы ему и удалось удалить этим путем из дома мачеху, но и сам он в этом доме не остался бы. Когда люди прибегают к известному средству, то прежде всего думают о целесообразности этого средства. А если мы остановимся на целесообразности, то увидим, что в этом отношении прокурор безусловно проиграл свою мысль. Если подсудимому выгодно было остаться в доме из каких-то корыстных видов, то ему также было выгодно в те тяжелые дни, когда брат его лежал в гробу, быть как можно ласковее с своей мачехой, которую он считал виновницей смерти брата. От смерти брата он вдвое разбогател и должен был отказаться от всякого возмущения против мачехи. Обыкновенно, когда к таким людям переходят средства, они бывают очень рады тому, что чья-то другая рука позаботилась о благе их и увеличила их благосостояние. Таким образом, эти два основания умышленного убийства падают сами собою.

Я вначале предполагал другой способ исследования настоящего дела, способ подведения деяния подсудимого под запальчивость, и думал, что по отношению к запальчивости мне придется долго бороться с прокурором. Но прокурор сам достаточно подробно доказывал, что запальчивости здесь нет; по его мнению, здесь должно быть что-нибудь одно: или выше запальчивости, или ниже запальчивости. Таким образом, сам прокурор указал нам на невозможность подведения настоящего деяния под запальчивость и раздражение.

Тем не менее перед нами все-таки мертвое тело, которое бы не было мертвым, если бы в 1878 г. не существовало ночи на 25-е октября. Но так как эта роковая ночь была, и обстановка ее вызвала печальный поступок со стороны Н. Лукашевича, то я утверждаю, что здесь никакого умысла не было, что сама рука поднялась в то время, когда он был выведен из себя сбивающим с толку криком г-жи Тюрен, которой казалось, что отцу его грозит какая-то опасность, которая испугалась какой-то драки.

Если это так, то, хотя Н. Лукашевич поступил и неосторожно, тем не менее он не совершил преступление, а впал в преступление. Его душа, подавленная предшествующим горем, была доведена до такого состояния, которое, наконец, превысило его силы: он не перенес этого и впал в преступление. Часто у людей не его темперамента, не его закала, у людей старых, опытных, являются такие действия, которые свидетельствуют нам, что многие люди, в высшей степени достойные, по-видимому, застрахованные обстоятельствами жизни от всяких побуждений к тому или другому преступному деянию, нередко совершают преступления. И их оправдывают. И понятно: когда заберется в душу тот червь, который покоится неизвестно где и незаметно подтачивает духовные силы человека, то вдруг, моментально, существо разумное превращается в существо непонятное, — дикого зверя… Вот почему я думаю, что и в данном случае будет справедливо признать то состояние души, при котором нет места для вменения, то беспамятство, до которого человек был доведен путями, часто скрытыми от нас.

Я всегда разделяю то убеждение, что есть истинный смысл у законодателя, который менее преследует людей, совершивших известное зло, если предшествующие обстоятельства располагали к этому. Например, если в пьяном виде человек совершает преступление, то принимается во внимание, каким образом человек очутился в таком состоянии. Хотя человека в пьяном виде законодатель признает в известной степени больным, тем не менее, если человек искусственно, умышленно привел себя в такое состояние, то он карается. Если же человек постоянно находится в состоянии опьянения, то законодатель относится к нему гораздо снисходительнее.

Опьяняет душу человеческую не одно вино. Опьяняют еще и страсти: гнев, вражда, ненависть, ревность, месть и многие другие, между которыми бывают даже благородные побуждения. Поэтому нет ничего труднее, как анализировать душу и сердце человека. Здесь нужно тщательно разобрать, какое чувство закоренилось в груди, откуда это чувство явилось, когда и как оно развивалось? Конечно, рассудительный человек должен избегать стоять на такой дороге, где ему грозит какая-нибудь опасность. Но вот что бывает: иногда то или другое злое чувство искусственно развивают даже те самые лица, против которых оно направлено. В деле Лукашевича замечательно ясно обрисовалось, как это злое чувство сеяли другие: Н.А. представлял собою только почву, на которой щедрой рукой разбрасывались разного рода семена, семена того, что могло только угнетать его душу. От самого рождения он был лишен всего того, что могло бы правильно развить его душу. Наконец, после тяжелой болезни, после изнурительных походов он довольно долгое время почти на каждом шагу сталкивается с несчастной Фанни Владимировной, в которой было все, что угодно, но только не было любви, мира, не было человеческих отношений к Николаю Лукашевичу. Поэтому я думаю, что голос защитника в этом случае есть голос смысла человеческого, что я говорю не столько в интересах подсудимого, сколько в интересах правосудия. Сознавая, что на моих плечах висит судьба подсудимого, я в то же время чувствую, что на моей обязанности лежит высокая задача содействовать правильному отправлению правосудия.

Представители науки ясно сказали нам, что мы имеем дело с аффектом, причем один из них отнес, и совершенно основательно, этот аффект к аффектам высшей степени. Вы скажете, как же при совершившемся зле, при признании со стороны самого Лукашевича того факта, что он застрелил свою мачеху, каким же образом можно сказать, что он в этом не виновен? Я не стану на это возражать моими соображениями, но скажу словами одного из достойнейших представителей вашей власти — словами одного из присяжных заседателей.

Недавно, две-три недели тому назад, Петербургский окружной суд, после довольно продолжительной сессии, закончил свои занятия. Когда председатель суда благодарил присяжных этой сессии за тот труд, который они понесли, то из их среды выступил почтенный профессор Таганцев и, обратясь к суду с речью от лица своих товарищей, сказал: «Присяжные заседатели, в свою очередь, приносят признательность суду за доставление им возможности исследовать всякое дело до мелочей»… При этом профессор добавил: «Уходя из залы суда, присяжные чувствуют, что они честно исполнили свою задачу. Да не смутит суд тот факт, что мы нередко выносили оправдательные вердикты, несмотря на то, что деяния были совершены. Для того чтобы признать человека виновным, еще недостаточно одного факта, им совершенного: мы ищем в деянии его злой воли, и только тогда, когда злая воля оказывается в наличности, для нас виновность человека становится вне всякого сомнения; в противном же случае совесть не дозволяет нам обвинить человека».

Что же такое злая воля? Мне думается, злая воля — это та способность человека, тот грех человеческой души, когда, понимая зло, человек желает его сделать, когда личный или имущественный интерес стоит у человека на первом плане; когда из-за того или другого интереса человек не желает знать ничьих страданий; когда самолюбие или корысть заглушают для него стоны и мольбы жертвы; когда человек говорит себе: «в моей собственной воле предписано ему умереть, и он должен умереть».

Вот злая воля. Карайте злодеев! Но когда такой злой воли нет, — пощадите душу человека. В том или другом зле часто сквозь гниль просвечивает чистое существо. Когда вы увидите, что есть только верхушка зла, а внутри лежит здоровый зародыш души, случайно зараженной, тогда по совести вы должны освободить такую душу от злокачественных наростов, вы должны пощадить эту душу. Когда вы увидите руку, обагренную кровью, думайте, что это преступная рука; но когда под этою кровью видна белая, чистая, на преступление неспособная рука, тогда остановитесь: эта рука еще способна на человеческие дела. Если я сию минуту наткнулся на лужу крови, виновата ли моя рука? Когда другая сила, сила внешних обстоятельств натолкнет меня на зло, будет ли моя вина?

Когда перед вами предстанут люди, в исследовании жизни которых вы увидите, что в их катехизисе написано, что для личных, или даже общественных целей, они готовы на всякое убийство, — карайте их. Когда перед вами стоят люди, которые в борьбе за тот или другой принцип, задавшись известными целями, не разбирают средств, — карайте их, не останавливаясь ни на минуту. Но когда перед вами стоит человек, которого вина вот в чем: одни пришли, меч принесли; другие наточили; сама жертва пришла, подняла этот меч; нашлись и те, которые дали меч в руки, — то вы подумайте, можно ли покарать этого человека?

Таков, по обстоятельствам дела, оказывается подсудимый Н. Лукашевич.

Меч ему принес отец, точили его друзья, плохие друзья — гувернантки и бонны, которые каждую минуту приносили все необходимое, чтобы меч не затупился в его руках. Сама жертва играла с этим мечом: она не оберегалась, а когда меч был уже поднят, она сама пришла, хотя тот вовсе и не думал…

Все совершилось в одну минуту. Это не было то раздражение, при котором человек схватил оружие и пошел отыскивать жертву. Это редкий случай, что жертва сама пришла, сама искала возможности, чтобы из человека сделать зверя.

Припомните, что происходило в то время в коридоре дома Лукашевичей, припомните всю ту суету, какая там была, и скажите достойный ваш приговор. Он пишется не на теле, а на душе человека, который понесет позор.

Не могу не закончить мое последнее слово просьбой к вам, просьбой, обращенной когда-то в этом зале к другим слушателям, которые сказали одно слово, и человек был чист от суда.

Вероятно, многие из вас в часы досуга бывали в театре и видели на сцене перед собой пьесу, в которой ревнивый любовник, в диком возбуждении своих страстей, пронзает кинжалом своего врага. Вы тогда приходили в экстаз, вы аплодировали, вам это казалось таким естественным чувством: вы аплодировали не тому, кто так верно изобразил эту ужасную сцену, но тому, кто действовал в этой сцене.

И вот перед вами теперь стоит и смотрит на вас человек, который не роль играет, а со страхом ожидает вашего приговора на всю жизнь. Перед вами стоит человек, который не искал преступления, но которого преследовало преступление. Неужели для этого человека уже ничего более не осталось, кроме сурового, кроме холодного обвинительного приговора? Суровый приговор окончательно отравит его на всю жизнь. Семейство Лукашевича много пережило горя. В этом семействе весь путь испещрен кровью, труп лежал, жизнь уничтожалась.

Спросите ваш здравый смысл, будет ли суровый приговор соответствовать интересам правосудия? Посоветуйтесь об этом с вашею умиротворяющею совестью и скажите ваш справедливый приговор, — мы примем его с благодарностью..

Дело Кострубо-Карицкого, обвиняемого в краже и изгнании плода

23 июля 1868 г. живший в своем имении майор Перемешко-Галич сообщил полиции о том, что у него украдено разных процентных бумаг на сумму около 38 000 руб. Он заявил, что эти процентные бумаги вместе с другими находились в ящике письменного стола в его кабинете, что 20 июля он, не пересматривая, взял их с собой в Липецк, а по возвращении домой обнаружил недостачу в 38 тыс. руб. Ящик стола взломан не был. Ключ же, которым ящик открывался, был найден в той же комнате.

В то время, когда, по предположению Галича, произошла кража, в квартире его из посторонних находились воинский начальник Николай Кострубо-Карицкий и племянница Галича Вера Павловна Дмитриева. Относительно участия Корицкого или Дмитриевой в краже денег ни у кого подозрения не возникало.

Через 3 месяца после пропажи процентных бумаг Галич узнал, что в г. Ряжске Вера Дмитриева, назвавшись женой майора Буринской, продала одному местному купцу 2 выигрышных билета.

Допрошенная, по указанию Галича, судебным следователем, Дмитриева признала факт продажи ею в Ряжске двух билетов. Объяснить происхождение этих билетов она, ссылаясь на запамятование, отказалась. Назвалась она чужим именем потому, что не хотела, чтобы стало известно ее пребывание в это время в Ряжске. В следующем своем показании, данном через несколько дней после первого, Дмитриева дала другое объяснение, которое устанавливало участие Кострубо-Карицкого в краже денег у Галича.

Дмитриева показала, что в Ряжск она ездила ввиду приближения родов, что проданные ею билеты дал ей Карицкий, с которым она в течение 4-х лет находилась в связи, что назвалась она чужим именем тоже по его совету. Она рассказала затем о своей поездке вместе с Карицким в Москву, где ®на по его поручению меняла процентные бумаги. При всех этих поездках, связанных с наступлением родов, она постоянно получала от Карицкого различные процентные бумаги. В последний раз, когда она уезжала, Карицкий дал ей большое количество купонов и попросил ее купоны эти разменять только в Москве, в других же городах ими не пользоваться.

О краже процентных бумаг у своего дяди Галича она сообщила Карицкому. Он велел ей об этом никому не говорить.

Кострубо-Карицкий заявил, что все рассказанное о нем Дмитриевой неверно. Предварительное следствие, однако, дало как-будто некоторые указания, подтверждающие участие Карицкого в краже. Было выяснено следующее: во время предполагаемого совершения кражи Карицкий был у Галича и имел свободный доступ к письменному столу, в котором хранились деньги. Допрошенные свидетели показали: служащий под начальством Карицкого капитан Радугин — что Карицкий, действительно, вместе с Дмитриевой ездил в Москву; один из купивших у Дмитриевой билеты, — что у нее было свидетельство, выданное Карицким на поездку в Москву, и, наконец, отец Дмитриевой Павел Галич показал, что она созналась в краже процентных бумаг лишь после долгого уединенного разговора с Карицким.

Из последующих показаний Дмитриевой выяснились факты, послужившие причиной обвинения Кострубо-Карицкого также и в том, что он, с согласия Дмитриевой, употребил средства к изгнанию ее плода. Она объяснила, что Карицкий, узнав от нее, что ей предстоят роды, неоднократно предлагал ей различные средства для производства выкидыша. Для этой цели он обращался к докторам Дюзину и Сапожкову (оба эти лица были привлечены по этому делу в качестве обвиняемых). Сапожков, после нескольких попыток сделать ей выкидыш, от этого отказался. Тогда сам Карицкий, узнав от Сапожкова, как надо делать выкидыш и получив от него же для этой цели инструкции, у себя на квартире сделал Дмитриевой операцию, после которой у нее родился недоношенный ребенок.

Карицкий и по этому обвинению отрицал свою вину и утверждал, что с Дмитриевой в связи никогда не был и что она на него клевещет.

Свидетели отчасти подтвердили рассказ Дмитриевой и показали, что о близких отношениях Карицкого с Дмитриевой знали многие.

Врач Сапожков, отрицая свою вину, показал, что Дмитриева несколько раз просила его устроить ей выкидыш, что от нее он слышал, что беременна она от Карицкого и что после выкидыша Карицкий обещал ему достать место врача в гимназии.

Дюзин сначала признал себя виновным в том, что уговаривал Сапожкова произвести выкидыш Дмитриевой, а затем от этого объяснения отказался.

Все эти лица вместе с обвинявшейся за недонесение Кассель судились Рязанским Окружным Судом с участием присяжных заседателей с 18–27 января 1871 г.

Полковнику Николаю Кострубо-Карицкому было предъявлено обвинение в краже процентных бумаг на сумму около 38 тыс. руб. и в употреблении с ведома и согласия Дмитриевой средств для изгнания ее плода; вдова штабс-капитана Дмитриева обвинялась в укрывательстве похищенных бумаг, в именовании себя непринадлежащим ей именем и в употреблении средств для изгнания плода; врач Павел Сапожков — в употреблении средств для изгнания плода; инспектор врачебного отделения Рязанского Губернского Правления врач Дюзин — в подстрекательстве к этому преступлению; и, наконец, Елизавета Кассель в недонесении об этих преступлениях означенных лиц.

Председательствовал Родзевич. Обвинял тов. прокурора Петров. Защищал Кострубо-Карицкого — Ф. Н. Плевако; Дмитриеву — кн. А. И. Урусов; Сапожкова — Городецкий; Дюзина — Спасович и Кассель — Киревский.

На суде все подсудимые свои показания подтвердили. Кострубо-Карицкий продолжал настаивать на полной своей непричастности к тем деяниям, которые ему ставились в вину, указывал на свое высокое положение, которое не могло позволить ему совершить преступление и все объяснял желанием Дмитриевой опорочить его.

Дмитриева, сознавшись в принятии мер к вытравлению плода, подробно рассказала об участии в этом преступлении, а также в похищении денег у Галича Кострубо-Карицкого.

Защитник Дмитриевой кн. Урусов, подробно разбирая показания Дмитриевой и Карицкого, приходит к заключению, что показание Дмитриевой правдиво, что оно заслуживает полного доверия, что нет никаких оснований предполагать, что Дмитриева клевещет на Кострубо-Карицкого.

Несмотря на отсутствие прямых улик против Кострубо-Карицкого, кн. Урусов, указывая на ряд противоречий в его показаниях, на целый ряд очень тяжких косвенных улик, полагает, что Карицкий совершил как первое, так и второе преступления. Своим высоким общественным положением Кострубо-Карицкий хочет обмануть правосудие.

Речь Плевако в значительной своей части посвящена возражению кн. Урусову.

Все подсудимые были оправданы.

Речь в защиту Кострубо-Карицкого

Гг. присяжные!

Вчера внимание ваше было посвящено двум речам: речи обвинителя и речи защитника Дмитриевой, которая, по свойствам своим, была тоже обвинением против Карицкого.

По окончании этих речей, когда слово мое было отложено до другого дня, признаюсь, не без страха отпустил я вас в вашу совещательную комнату; не без страха за участь того подсудимого, который вверил мне свою защиту, оставил я вас под убийственным впечатлением обвинений, которые так беспощадно сыпались вчера на его голову.

Защитник, кончая свою речь, обращал к вам не просьбу о помиловании Дмитриевой, а требование обвинить Ка-рицкого, обвинить — во имя равенства, братства, во имя христианского милосердия, — и последние слова этой речи: «обвините, обвините его, согните его гордую голову!» провожали вас в вашу комнату, как бы стараясь проникнуть туда вслед за вами…

Это страшно!..

Но защита Карицкого не лишена еще слова, — и вот, с надеждой на свои силы, я приступаю к исполнению своей обязанности.

Я уверен, что вы не допустите укорениться в вашей совести убеждению, что после слышанных вами вчера обвинений нет надобности в дальнейшем разъяснении дела, нет возможности иными доводами, которых еще не слыхали вы, разъяснением иных обстоятельств, которые были обойдены моими противниками, подорвать цену всех их слов и соображений.

Вы поймете, почему слышанный вами вчера защитник, защищая Дмитриеву, обвинял Карицкого и вносил какую-то особенную страстность во все свои обвинительные доводы, — вы должны понять, что виновность или невинность Карицкого есть вопрос жизни или смерти для Дмитриевой…

Вы слышали речь защитника, — эта речь была особенная, исполненная нехороших слов против всех свидетелей, которые показывали в пользу Карицкого. Вы слышали, что этими свидетелями руководила трусость перед начальством, что они чуть не клятвопреступники, что на них были затрачены огромные деньги, и проч, и проч. Ослепленный страстностью борьбы, защитник Дмитриевой и во время всего судебного следствия, и в речи своей указывал вам, что свидетели говорят заданные уроки, что мы явились во всеоружии интриги и подкупа…

Я не пойду этим путем.

Здесь, в храме правосудия, единственное дело защиты должно заключаться в спокойной и бесстрастной оценке фактов, в обстоятельном разъяснении улик. Здесь не место увлечениям, — мы должны быть чужды их, мы должны отогнать от себя все недостойное дела правосудия, которому мы служим. И обвинитель и защитники одинаково специально изучают дело, хотя и смотрят на него с различных точек зрения; обвинение не выше защиты, и защита не выше обвинения, — закон признает их равноправными: все должны быть равны перед законом…

Положение мое в настоящем процессе особенно трудно, и потому я прошу вас, гг. присяжные, пожертвовать мне несколькими часами усиленного внимания. То обстоятельство, что, кроме обвинителя от правительства против моего клиента, явился еще другой обвинитель, заставляет меня и дает мне, кажется, право обратить к вам эту просьбу и просить, требовать от вас ее исполнения. Когда обвинение одного подсудимого раздается в суде из уст защитника другого, когда задушить другого — значит снять петлю с себя, — тогда начинается страстная борьба не на жизнь, а на смерть, и средства уже не разбираются.

Как бы то ни было, но эта борьба объявлена мне, и я должен вступить в нее.

Прежде всего я должен заметить, что ни обвинитель, ни защитник Дмитриевой не доказывали вам прямо виновность Карицкого в тех преступлениях, в которых обвиняется он по определению московской судебной палаты. Нет, они требовали от вас разрешения других вопросов, которые, правда, наводят на некоторые размышления, способны даже бросить тень на Карицкого, но, в смысле прямого обвинения, ничего не доказывают ни за, ни против него.

Таких вопросов поставлено было перед вами три: доказана ли связь Карицкого с Дмитриевой, доказано ли свидание их в остроге и, наконец, имела ли какие-нибудь основания Дмитриева для своей клеветы? Затем, разрешив утвердительно два первых из этих вопросов и отрицательно последний, обвинение заранее торжествовало победу.

Но я не признаю этой победы. Я не признаю себя побежденным даже и в том случае, если вы, не решаясь совсем обратно ответить на предложенные вам вопросы, допустите только иную комбинацию ответов.

В самом деле, если вы решите, что и связь и свидание Дмитриевой с Карицким доказаны, и в то же время скажете, что Дмитриева могла все-таки оклеветать его, — то и в таких ответах ваших обвинение еще не найдет для себя прямой опоры. При наличности трех фактов, о которых идет речь, перед нами встает новый, самый существенный в деле вопрос, на который еще нет ответа: достаточно ли их для обвинения, можно ли на основании только этих фактов признать Карицкого виновным? Ведь, кроме некоторых данных о связи и свидании, судебное следствие не дало нам ничего такого, на чем могло бы быть построено обвинение Карицкого. Кража денег, подговор Дюзиным Сапожкова, прокол пузыря — не имеют ни в чем подтверждения, кроме слов Дмитриевой… Несуществующий факт не может иметь доказательств, — оттого их и нет, и на них никто не указывает.

Оба обвинителя, чувствуя недостаточно крепкую почву под ногами, дают в своих речах обширное место таким соображениям, которые вовсе не идут к делу и даже не заслуживают ответа с моей стороны.

Вам говорили об особенной важности настоящего дела, о высоком положении одного из подсудимых, о друзьях и недругах его. Вам говорили, что дело это решает вопрос о силе судебной реформы, решает болезненное недоумение общества, — может ли новый суд справиться с высокопоставленными подсудимыми. Обвинитель указывал вам на положение и известность защитников, связывал с этим возможность их влияния на общественное мнение и рядом указывал на свою малоизвестность.

Унижение паче гордости, — подумали мы тогда!

Вам говорили о каких-то слухах, — что влияние сильных людей и денег коснулось даже и вас…

И все это, как венцом, покрылось последними знаменитыми словами того обвинения, которое вы слышали вчера из уст кн. Урусова. Проповедуя вам символ либерализма — великие идеи равенства и братства, он, во имя этих идей, сумел просить вас осудить Карицкого, — осудить его даже и в том случае, если против него нет основательных улик, если и плохо доказано обвинение…

Светлое учение равенства, думаю, хорошо знакомо мне, вам и всем людям: оно прожило уже тысячелетия. Но с того самого дня, когда впервые было возвещено оно на земле, и до вчерашнего, конечно, никому не удавалось сделать из него такого пристрастного, такого извращенного применения!..

Пусть же пройдут мимо вас все эти громкие, благозвучные, но недостойные фразы. Вы пришли сюда сотворить правый суд, которого ждут от вас и общество, и подсудимые. Вы не решите и не должны решать вопросов о судебной реформе, о том, быть или не быть новому суду, силен или слаб он в борьбе с подсудимыми.

Таким вопросам здесь не должно быть места.

Здесь другие вопросы: жизнь и смерть, позор и честь, свобода и несвобода…

Жизнь одного человека дороже всяких реформ, и если бы за оправданием Карицкого должен был последовать конец нового суда, то и тогда вы все-таки обязаны оправдать его, если только по совести не признаете его виновным.

Вы не обвините его, по учению равенства и братства, за то, что он стоит выше других. Вы знаете, что каково бы ни было положение человека в обществе, оно — его заслуга, его труд, пользоваться плодами которого он имеет полное право. Лишить его принадлежащих ему прав за то только, что он выработал себе высокое положение в обществе, во имя братства, несмотря на бездоказательность обвинения, приготовить ему, по-братски, позор и бесчестие, — такую просьбу могло сказать вам только ослепление, только человек, которому совершенно чуждо и неизвестно то учение, которое он здесь так старательно проповедывал. Но вы иначе понимаете это учение и ваша совесть научит вас иначе применять его к житейским вопросам…

Теперь я последую за речью товарища прокурора и постараюсь во всех подробностях разобрать ее.

Обвинитель прежде всего говорит, что ребенка Дмитриевой не Кассель бросила на мосту, а Карицкий, и как-то непонятно доказывает это тем, что ребенок оказался именно на мосту, а не под мостом, в овраге, спускаться куда было бы Карицкому опасно.

Я положительно не понимаю такого соображения и думаю, напротив, что если бы Карицкий бросил ребенка, то он бросил бы его непременно под мост. И для этого вовсе не нужно было спускаться в овраг, — ведь ребенок был мертвый, а с мертвым нечего церемониться: можно было бросить вниз и прямо с моста.

Не ясно ли, что неопытная, трусливая рука работала это дело?

И если вы припомните, что Кассель признала себя виновною в подкинутии ребенка, то, конечно, вы никоим образом не припишете это Карицкому, хотя товарищ прокурора и старается доказать противное разноречием Дмитриевой и Кассель относительно того часа, в который последовали роды.

Он спрашивает: «матери ли не знать этого часа?» Я отвечаю: Конечно, мать, лежащая в родовых муках, вряд ли имеет возможность наблюдать за часами…»

Далее, переходя к оговору Дмитриевой Карицкого относительно прорвания ей околоплодного пузыря, товарищ прокурора считает этот оговор вполне вероятным и искренним. Карицкий берет у Дмитриевой уроки, как вводить зонд в матку, — значит, это для него новое дело, и он не может знать, как оно кончится: может быть, Дмитриева даже умрет от этой операции. Но Карицкий считает лишними подобные опасения: он настолько смел, что решается проколоть пузырь в своей квартире, хотя это не трудно бы сделать и в квартире Дмитриевой, где делались и вспрыскивания, и души, где можно положить больную прямо в ее постель.

Что за нелогичность! И неужели такой оговор, такое странное показание можно не считать клеветою?!.

Из числа свидетелей более всех не понравился обвинителю Стабников, показание которого дышет правдою, хотя и служит в пользу Карицкого. Показание это точно, подробно, и вместе с ним на сцену является записка Дмитриевой, которая бросает новый, яркий свет на все дело.

Как быть? Как подорвать значение этого неумолимого факта?

Свидетеля заподозривают, его начинают сбивать и для этой цели обращаются к суду с просьбой вызвать целую массу новых свидетелей. И вот гонцы от суда рассылаются по всей Рязани и в какие-нибудь полчаса собирают толпу людей, которых суд начинает допрашивать.

Но свидетели не противоречат Стабникову, а только подтверждают его показание. Тогда показание это заносят в протокол, не скрывая намерения преследовать Стабникова за какое-то преступление…

Все это совершается перед вами; но несмотря на все это, факт, что Кассель рассказывала Стабникову о том, что прокол сделан врачом Битным, что Кассель показывала ему записку Дмитриевой, — остался неопровергнутым. Из слов Кассель, из слов жены Стабникова, вызванной в свидетельницы из числа публики, сидевшей в зале, происхождение записки еще более подтвердилось.

Действительно, г-жа Стабникова иногда разноречила с мужем, — но возможно ли помнить все мелочи в жизни, особенно, когда не знаешь, что помнить их надобно для какого-нибудь дела? А говорить, что сходство показаний всех этих свидетелей находится в связи с темными предположениями о влиянии, — было бы совершенно неуместно. Свидетели эти взяты по просьбе защитника Дмитриевой, солидарного с прокурором в обвинении Карицкого, — взяты вдруг… Не вся же Рязань закуплена Карицким! Стабников даже и вызван в суд Сапожковым. Неужели Карицкий сам не вызвал бы его, если б только он знал, что будет показывать Стабников!..

Обвинительная власть поставила перед вами вопрос о побуждениях, какие могли иметь подсудимые для совершения выкидыша. Понятно, что у Дмитриевой могли быть побуждения: скрыть беременность было ей нужно и по отношению к мужу, и по отношению к отцу, и к кругу знакомых.

Но нет этих побуждений для Карицкого!..

Теперь я должен несколько остановить ваше внимание на показаниях Галича, дяди Дмитриевой, который по делу о краже является в качестве потерпевшего лица.

Этот свидетель объяснил нам, что в июне 1868 года, когда у него в деревне ночевал Карицкий, все деньги были целы. Были они целы также и в начале, и в середине июля, т. е. до и после поездки его в Воронеж. Пропажа обнаружилась в конце июля. Галич помнит, как и когда он брал с собой деньги. Украденная пачка лежала отдельно, когда была в Липецке, в деревне же деньги лежали вместе. В июле Карицкий у Галича не был, а Дмитриева была и в деревне, и в Липецке.

Показание это дает нам капитальные факты: Карицкий был в июне, деньги при нем и после него были целы; деньги пропали в июле; пропажа случилась в Липецке. Вы, вероятно, помните, что, когда окончил Галич свое совершенно ясное показание, на него напали и целыми сотнями вопросов целый день старались сбивать несчастного старика! Всякая малейшая неточность его вызывала всеобщее изумление. Доходило до того, что фразы: «я проверял бумаги и видел, что они целы», и «я проверял пачки, вижу, что они целы, — отсюда я заключал, что все в целости», — называли противоречием, называли доказательством ничтожности слов свидетеля.

Но ведь это заходит за пределы житейской опытности, за пределы здравого рассудка. Кому придет на мысль сомневаться, что в жизни разве только незанятый ничем человек будет ежедневно перебирать все свои бумаги и деньги? Обыкновенно, если деньги лежат в пачках, то целость этих пачек ведет к заключению о целости и денег.

Свидетель, говорят, сбивался под перекрестным допросом. Еще бы не сбиться! Вместо вопросов о деле, вместо выпуклых фактов, надолго остающихся в памяти, его закидали вопросами о мелочах, которых человек не помнит и не считает нужным помнить. Путем различных подробностей, путем утомления свидетеля повторением одного и того же наконец добились каких-то неточностей, о чем и было во всеуслышание объявлено.

Но кто внимательно прислушивался к показанию Галича, тот вынес из него, конечно, то, что вынес и я, т. е. что деньги похищены не в июне, что они были целы в июле и пропали в конце этого месяца, когда Карицкого не было у Галича.

В это время там было другое лицо, — оттого-то защита Дмитриевой и стремится к невозможному усилию — момент кражи объяснить задним числом.

Предполагая в Галиче свидетеля, поющего по нотам, изготовленным Карицким, обвинители забывают, что дружба Карицкого и Галича сильна только верой в честность Карицкого, и что дружеская услуга Галича Карицкому, простирающаяся до укрывательства его вины, была бы слишком необъяснимою странностью.

Давая полную веру всем росказням Дмитриевой, товарищ прокурора требует от Карицкого ясных доказательств того, что он не ездил с нею в Москву менять украденные билеты.

Карицкий представил такое доказательство в виде свидетельства, выданного ему из канцелярии воинского начальника. Разве этого мало? Разве свидетельство это не подтверждено свидетельскими показаниями?

Но обвинители Карицкого не останавливаются ни перед чем, не пренебрегают никакими средствами: они бросают темные тени на все наши доказательства. Они оспаривают формальное свидетельство, говорят, что свидетели не могли объяснить закона, который допускает выдачу подобных справок. Кн. Урусов глумится, указывая на то, что свидетельство выдано подчиненными Карицкого своему начальнику.

Неправда! День выдачи свидетельства опровергает эту остроумную заметку: Карицкий был не воинским начальником, а обвиняемым в то время, когда было дано ему это свидетельство. А между тем свидетели совершенно ясно разъяснили, почему отсутствие Карицкого должно было оставить за собою след в делах его управления…

Что касается до вопроса о пропаже контромарок, то свидетели подтвердили этот факт, и мы видим, что обвинение обрадовалось этому: оно доказывает этим, что у Карицкого было побуждение украсть деньги.

Но, увы, контромарок пропало только на 37 руб.!..

Теперь мне следует сказать несколько слов о показании свидетеля Соколова, бухгалтера здешнего казначейства, которое, по моему крайнему убеждению, должно быть истолковано в пользу моего клиента, потому что оно изобличает само себя…

Но мне что-то дурно, и я прошу у председателя небольшого отдыха…

(После 10-минутного перерыва).

Я остановился, гг. присяжные, на показании свидетеля Соколова, продавая которому похищенные у Галича билеты, Дмитриева будто бы сказала, что билеты эти принадлежат Карицкому: так показал свидетель на суде.

Но странно, почему ни одним словом не заикнулся он об этом на предварительном следствии? Между тем, из показаний г. Соколова видно, что он хорошо понимает значение того факта, о котором свидетельствует, и потому, я думаю, если бы только этот факт был в действительности, то он, сознавая его важность, непременно показал бы о нем следователю…

И вот я снова спрашиваю: почему не сделал он этого? Не потому ли, что самого факта не было, что ничего подобного сама Дмитриева никогда не говорила ему, что показать так понадобилось теперь по каким-нибудь посторонним соображениям?..

Не подумайте, чтобы я желал вступить на тот путь, который сам осуждал в начале своей речи. Нет, я не буду кидать в свидетеля грязью, не возьму на себя права называть ложью его показание.

Притом, по моему мнению, всякое показание может быть и не лживо, и не достоверно в одно и то же время: свидетель может говорить неправду и думать, что он говорит правду, — это совершенно естественно. Он может ошибаться, может, будучи очевидцем некоторых фактов, придать к ним много новых, — таких, о которых только слышал он, и которые были восприняты его умом путем различных предположений.

Так и в настоящем случае: свидетель Соколов легко мог усвоить себе несуществующие обстоятельства и показывать во вред моему клиенту, предположив, что он виновен… И это неудивительно! В деле, которое наделало так много шума, в котором обвинение против одного подсудимого несвоевременно раздается даже из вчерашних газет, неуместно вспоминающих суд над Юрловым и Обновленским, — подобные обвинительные обстоятельства могут являться на устах свидетелей.

Но вас не должно смущать это.

Далее, в качестве улики против Карицкого, товарищ прокурора выдвигает и то обстоятельство, что в начале 1869 года, около станции Рязанской железной дороги, в снегу, найден был конверт с купонами от билетов Галича. Дмитриева находилась в это время уже под арестом, — значит, она не могла подбросить конверта, и в этом я совершенно согласен с обвинителем.

Но что же из этого? Товарищ прокурора спрашивает: кто, кроме Дмитриевой, мог подбросить купоны?.. И отвечает: конечно, тот, кто боялся оставить их у себя как улику в краже, т. е. Карицкий, ежеминутно ожидавший обыска.

Я положительно не понимаю этого соображения. Мне кажется, что если бы купоны действительно находились у Карицкого, и ему нужно было бы уничтожить этот след преступления, то достигнуть этой цели, не разъезжая подбрасывать их, он мог бы более легким способом: зимою в каждом доме, каждый день, топятся печи и камины…

Вот как несостоятельна эта улика.

Выдвигая ее, обвинение само подрывает доверие к себе: оно прибегает к натяжкам, — из этого видно, что оно доказывает невозможное или, по крайней мере, то, что не может быть доказано.

Перейдя к свиданиям в больнице и остроге, из которых первое имеет за себя действительно веские аргументы, я и здесь не могу не указать на то, что свидание острожное далеко не бесспорно.

Морозов, смотритель острога, и ключница утверждают, что его не было, и последняя свидетельница обвинителем не опровергнута. Для нее, как уже оставившей занятия в остроге, для Морозова, который уволился от должности смотрителя, нет особых причин скрывать свое упущение по службе.

Их опровергают бывшие арестанты Громов, Юдин и Яропольский.

Но, вопреки предварительному следствию, один из них показал, что не видал, а ему сказали, что был Карицкий, другие разноречат в обстоятельствах, относящихся до одежды, в какой был Карицкий, и других, правду сказать, мелочах, которые, однако, имеют свое значение.

Свидетели эти появились на предварительном следствии при странных обстоятельствах. Они сидели в одной камере вместе с десятками других арестантов. Один из них, Громов, поступает в дворянское отделение, чтобы прислуживать в камере дворянина-арестанта. Там лицо, которому он прислуживает, расспрашивает его и затем доносит, что к Дмитриевой приезжал Карицкий.

Доносчик называет из полусотни арестантов только троих, и все трое арестантов оказываются из числа таких, которые на другой день должны оставить тюрьму. Прочие оставшиеся, которых можно было бы десяток раз переспрашивать, почему-то не знают ничего об этом свидании.

Сближая эту странность с тем, что донес о свидании Карицкого не кто другой, как Сапожков, в то время находившийся под стражей, мы получаем относительно свидетельских показаний арестантов совсем иной вывод. Вывод этот делается еще более основательным, если вспомнить, что Дмитриева сама здесь опровергает единообразное показание свидетелей о часе свидания. По их словах, свидание было в 7 часов, при огне, а по ее словам, это было в 3 часа, т. е. днем.

Опровергая свидетеля Морозова, обвинитель и защитник Дмитриевой главным доводом считают показание нотариуса Соколова. Непримиримое противоречие — между ним и Морозовым.

Одно странно в показании г. Соколова: разговор Морозова с ним ограничился, по его словам, двумя фразами. Раз приходит к нему Морозов и говорит: просится у меня Карицкий к Дмитриевой. И более ничего.

Соколов не может указать по этому делу никакого разговора с Морозовым, хотя, по его словам, дело его интересовало. Морозов ему ничего более не говорил. Интересное признание Морозова им хранилось почему-то в секрете, и только благодаря особенному участию, с каким один из свидетелей заботился о ходе процесса, секрет сделался известен защитнику Дмитриевой и обнаружился на суде.

Странно, почему Морозов, ни о чем по делу Дмитриевой не разговаривавший с Соколовым, приходил к Соколову, сказал ему эти две фразы, необходимые для будущего его уличения на суде, и более никогда ни о чем не говорил. В этой странности простая причина недоверия моего к Соколову.

Свидание в больнице прокурор основывает на показании Фроловой. Но самый ее рассказ, что между Карицким и Дмитриевой, людьми, относительно говоря, состоятельными, шел спор о том, дал или не дал Карицкий Дмитриевой 10 руб. за то, чтобы она показала у следователя так, как он ей сказал, служит лучшим опровержением действительности события. Если припомним, что, по осмотру, оказалось, что замазка окна, которое, если верить Дмитриевой, отворялось для свидания, была суха, какою она не могла бы быть, если бы была недавнего употребления, то обстоятельство свидания будет далеко не достигнуто, если можно считать событие это все-таки возможным.

Вопрос, во всяком случае, — спорный и решить его я предоставляю вашей совести и убеждению, гг. присяжные.

Вот и все фактические доводы, выставленные обвинением. Как видите, будучи озарены светом защиты, они лишаются всякой силы и значения.

Более фактов нет в деле, — я покончил с ними. Теперь я должен вступить в темный лес тех обвинительных предположений, которые опираются, главным образом, на оговор Дмитриевой, имеющий вид чистосердечного сознания.

Много ли в нем чистосердечия — это мы увидим…

Была ли связь между Карицким и Дмитриевой? Вот неразрешимый вопрос, вокруг которого вращалось все судебное следствие. Дмитриева упорно настаивала на связи, — Карицкий также упорно отрицал ее.

Я, со своей стороны, не придаю большого значения разрешению того, кто из подсудимых более прав в настоящем случае; но, если угодно моим противникам, я готов даже признать существование связи, хотя и должен заявить, что судебное следствие не убедило меня в этом.

В самом деле, свидетельницы Царькова и Акулина Григорьева, т. е. прислуга Дмитриевой, и свидетельница Елена Гурковская, дочь хозяйки того дома, в котором несколько лет живет подсудимая, не дали нам решительного, категорического ответа на вопрос о связи. А между тем, от прислуги, от людей, с которыми живешь под одной крышей, мне кажется, трудно утаить подобную связь, как бы секретны ни были сношения любовников.

Никто не видал, чтобы Карицкий и Дмитриева дозволяли себе ту простоту и бесцеремонность обращения, которые допускаются между людьми близкими. Царькова показала, что иногда она уходила ночевать к матери и, по возвращении, получала от г-жи Кассель выговоры, что «вот мол тебе спокойно, а я всю ночь беспокоилась, — у нас ночевал Карицкий»…

Давая веру этому показанию, придется допустить, что несчастные любовники дожидались случая остаться наедине и провести вместе ночь до тех пор, пока их горничной придет в голову случайное желание уйти на ночь из дому. Что за странные отношения! Я не буду, да и не могу проникать в душу Царьковой, — вы сами оцените ее показание. Замечу только, что, если Дмитриева остерегалась своей горничной, то, вместо того, чтобы постоянно скрываться, она могла бы, кажется, совсем прогнать ее от себя…

Существует еще один сильный аргумент против связи: это — те близкие, родственные отношения Дмитриевой к семейству Карицкого, которых не отрицают ни мой клиент, ни сама Дмитриева. Жена Карицкого чуть ли не каждый день ездит к Дмитриевой, ухаживает за нею, целые часы просиживает у ее постели, с теплым сочувствием следя за той болезнью, виновником которой был Карицкий…

Скажите, в каком краю мы живем? Что это за Аркадия?! Жена в нежной дружбе с любовницей мужа… Естественно ли это?..

Близкие отношения свои к Карицкому Дмитриева хотела доказать, между прочим, и письмами, которые она писала к нему на «ты», как к своему «милому Николаю».

Но что за странная судьба этих писем на «ты». Одно из них, содержащее в себе упрек и весть о погибели, не доходит до Карицкого и прямо из кармана Дмитриевой попадает к следователю; другое вместо Карицкого, посылается к Каменеву, который, к сожалению, не полюбопытствовал прочесть его. Напротив, те письма, которые получаются Карицким, писаны на «вы», самым холодным и вежливым тоном.

Далее, в числе доказательств связи следуют солдаты, которых посылал Карицкий к Дмитриевой. И, наконец, право этой последней пользоваться экипажем Карицкого. Вот и все.

И все эти доказательства, повторяю, не убеждают меня в существовании связи…

Но вам говорили еще о слухах, говорили, что связь была известна всей Рязани.

Я — не рязанец, не знаю здешних сплетен и не могу судить, насколько основательны они. Но вы, быть может, признаете их за доказательство. Хорошо. Признайте существование связи, — я уже сказал, что не придаю ей никакого значения в настоящем деле.

Что же из того, что связь между Карицким и Дмитриевой действительно была?.. Если смотреть на дело беспристрастно, без предвзятой мысли во что бы то ни стало обвинить человека, то нечего было и спорить из-за этого вопроса. Неужели мужчина, находящийся в связи с женщиною, непременно участвует во всех делах своей любовницы, непременно главный виновник всех ее преступлений?

Мне возразят на это, что в противном случае, если бы подсудимый не сознавал себя виновным, — ему незачем бы было скрывать свою связь перед судом, зная, что всякое отрицание доказанного факта может служить во вред ему. Я вполне согласен с этим: отрицание подсудимым безразличных фактов, дозволительных поступков кидает тень на все его показания.

Но дело в том, что связь мужа с чужой женой, с точки зрения общественной нравственности, — вещь далеко не дозволительная; связь эта на обыкновенном языке называется преступною, и открытое признание ее, хотя бы и здесь, на суде, не могло быть безразлично для Карицкого, который имеет дома больную жену и детей, имеет, наконец, и известное общественное положение, не как подсудимый, а как человек.

Этим объясняется поведение Карицкого на суде. Может быть, он стал на ложную дорогу и, раз допустив себя до этого, все более и более сбивается с прямого пути.

Но ложь, обнаружившаяся в одном случае, еще не доказывает лжи во всем. Допустим, что Карицкий солгал в отношении связи, — разве это доказывает, что и все его показания, от первого до последнего слова, были ложью?

Нет! Оставьте за ним право не представлять собою особых совершенств и быть таким же человеком, как и все другие…

Рядом с вопросом о связи в настоящем процессе стоит другой вопрос, на который и во все время судебного следствия, и в речах с особенною силой напирали обвинители, надеясь найти в его разрешении твердую улику против Карицкого.

Это — вопрос о свидании, которое, так же как и связь, и не доказано и, как я думаю, не имеет в деле обвинения моего клиента никакого значения. *

Свидание в остроге само по себе не составляет преступления: арестанты имеют полное право видеться с родственниками, людьми близкими, знакомыми; в тюрьме, как известно, происходят сотни вполне законных свиданий. Значит, в настоящем случае весь вопрос сводится к цели и средствам свидания, к тому, что было результатом его.

Прежде всего признаем самый факт: пусть свидание в остроге совершилось, — между Карицким и Дмитриевой, как людьми когда-то близкими, оно совершенно естественно.

Но какую же цель могло иметь это свидание? Вот существенный для обвинения вопрос.

Дмитриева говорит, что Карицкий явился просить ее снять с него оговор и заставил, умолял ее, написать известную записку.

Правда ли это? Рассмотрим показание Дмитриевой.

Карицкий приходит к ней просить о снятии оговора о выкидыше, когда еще нет никаких данных у следователя для обвинения его, и ничего не предпринимает по краже, относительно которой Дмитриева уже дала показания. Карицкий торгуется с ней, предлагает 4000. Она просит 8000 руб. из числа выигранных по внутреннему пятипроцентному билету.

Но никаких 8000 руб. Дмитриева никогда не выигрывала; а так как на предварительном следствии этот факт был положительно опровергнут справкой из банка, который указал имена выигравших по 8000 руб. и в числе их Дмитриевой не было, то Дмитриева почти об этом не упоминала, и, следовательно, рассказ Дмитриевой о торге между нею и Карицким относится к области вымыслов, как и весь ее оговор.

При свидании все время сидел смотритель Морозов, а когда ему надобно было выйти, то вместо него был поставлен часовой солдат. Таким образом, если верить Дмитриевой, то Морозов допустил тайное свидание, но не допустил разговоров Дмитриевой, один на один и, уходя, поставил свидетеля — часового, чтобы сделать это свидание известным большему числу лиц.

В этой путанице подробностей я вижу дальнейшее неправдоподобие оговора. Дмитриева покончила на этом, когда давала свои объяснения суду. Далее она не шла. Замечу, что столько же подробностей свидания занесено и в обвинительный акт.

Надобно заметить, что у Дмитриевой господствует прием показывать на суде только то, что записано в обвинительном акте. Сколько бы показаний у нее ни было на предварительном следствии, но на судебном она их знать не хочет: она держится только слов, занесенных в этот акт.

Но на суде обнаружились записки, писанные ею из тюрьмы. Записки эти оказались целы в руках г-жи Кассель. Появление их было до известной степени ново. Но Дмитриева, однако, знала о них, так как муж Кассель приходил к ней и напомнил о существовании этих записок не более месяца тому назад.

Пришлось дать об них показание, и Дмитриева рассказала, что в то время, когда она виделась с Карицким в остроге, она, по просьбе его, написала их. Но так как он ей не дал денег, то она ему их не отдала, а потом отдала их смотрителю. Смотритель возил их к Карицкому, потом привез их назад, зажег спичку и сжег их при ней. А так как записки целы, то, значит, что смотритель ее обманул, — сжег вместо этих записок похожие на них бумажки.

Вот какие объяснения дает г-жа Дмитриева.

Выходит, что при свидании она не согласилась снять оговор с Карицкого, но написала, по его приказанию, записки на имя Кассель. Выходит, что Карицкий, которому нужно немедленно снять с себя оговор, опозоривающий его имя, выманивает у нее записки, которые цели своей не достигают и во все время следствия не были известны, не были представлены к делу.

Записки, которые так дорого ценятся, которые смотритель ездил продавать, которые притворно сжигаются, чтобы убедить Дмитриеву, что их нет, — записки эти вдруг гибнут в неизвестности и ими не пользуется Карицкий во время предварительного следствия, когда они могли дать иное направление делу.

Соответствует ли природе вещей, чтобы записки, при происхождении которых была, по словам кн. Урусова, разыграна глубоко задуманная иезуитская интрига, — были оставлены в тени, были вверены г-же Кассель и при малейшей ее оплошности могли перейти в руки врагов Карицкого, благодаря экономическим соображениям г-жи Кассель?

Объяснение о происхождении записок, составляющее последнюю часть показания Дмитриевой об острожном свидании, лишено всякого вероятия. А если вы разделяете со мною недоверие к слову Дмитриевой, то от этого, сначала так много обещавшего, факта, для обвинения ничего не остается.

О всех преступлениях Карицкого мы слышали только от Дмитриевой: она обвиняла его во всем, сваливала на него все, — и это называют ее сознанием, и на этом основываются все выводы и надежды обвинения!

Все обвинительные пункты против Карицкого построены на оговоре Дмитриевой, — значит, более серьезных, более основательных доказательств его несуществующих преступлений нет в деле.

Что же касается до тех соображений обвинительной власти и тех рассказов Дмитриевой, которые я возобновил в вашей памяти, то на них, собственно говоря, не стоило и останавливаться, и если вы позабудете их, то дело ничего не потеряет от этого…

Что должен я опровергать? Оговор? Но это такая слабая улика, которая почти не требует ответа. Оговор всегда служит в пользу оговаривающего и во вред оговариваемого, — это всем известно. Поэтому в старом Своде оговор никогда не был признаваем за улику.

Оговаривая Карицкого, Дмитриева перешла даже черту, отделяющую мир действительности от мира фантазии. Несуществующие выигрыши, неестественнейшие интриги изобретает она для своих целей.

Я не хочу обвинять ее, но я должен обличить ее ложь. У Карицкого в остроге она требует восемь тысяч, которые когда-то выиграла и передала ему. Он соглашается отдать четыре. Но в деле есть свидетельство государственного банка, которое положительным образом утверждает, что никаких 8 тысяч никогда Дмитриева не выигрывала. Следовательно, этот выигрыш — ложь с ее стороны, а кто лжет в одном, тот лжет и в другом, — эта ложь обличает и весь оговор Дмитриевой.

Обвинение в краже колеблется меж двух лиц: между Карицким и Дмитриевой. Повторяю, я вовсе не хочу обвинять Дмитриеву, не желаю следовать примеру ее защитника, бывшего обвинителем моего клиента, но, как защитник Карицкого, я обязан выставить перед вами некоторые факты, может быть и не совсем выгодные для Дмитриевой.

Из тех двух лиц, между которыми колеблется обвинение, одно было за 300 верст от места кражи в момент совершения ее, другое присутствовало на этом месте, в обоих вероятных пунктах, т. е. и в деревне, и в Липецке; у одного никто не видал краденой копейки в руках, другое разъезжает и разменивает краденые билеты; у одного не видно ни малейших признаков перемены денежного положения, у другого и рассказы о выигрышах, и завещание, и сверхсметные расходы — на тарантас, на мебель, на отделку чужого дома…

И кто возьмет на себя смелость, на основании одного оговора, обвинять человека, против которого нет ни одной существенной улики, в то самое время, когда целая масса улик против оговаривающего подрывает значение этого оговора?

Неужели ничего не значит то обстоятельство, что Дмитриева, вскоре после кражи, созналась в ней отцу, дяде, тетке и, наконец, Карицкому, который был призван ее родными, как близкий человек, как родственник? Сознаваясь, Дмитриева плакала, раскаивалась, умоляла о прощении, — сознание ее было искренно, все поверили ему, никто не заметил в нем ни малейшего притворства.

Напрасно защитник Дмитриевой называет отвратительною сцену этого сознания и старается подорвать в ваших глазах ее значение. Мы дорожим этой сценой, мы смотрим на нее прямо, видим ее такою, какова она есть, и считаем ее уликой против Дмитриевой. Вы видели, что отец ее, вызванный в суд в качестве свидетеля, отказался дать показание на основании закона, который дает это право близким родственникам подсудимых.

Но что означает отказ отца Дмитриевой? Неужели он уклонился бы свидетельствовать перед судом ее невинность, если бы только был убежден в этой невинности, если бы только имел хоть одно слово, хоть один факт в пользу своей дочери?

Нет! Он отказался быть свидетелем, вероятно, потому, что знал о невозможности оправдывать ее и верил, и до сих пор верит тому ее признанию в краже, которое слышал от нее три года назад…

Теперь несколько слов об оговоре Дмитриевой относительно прокола околоплодного пузыря.

Судите, насколько состоятелен этот оговор, когда ни одно свидетельское показание, ни один, хотя бы самый ничтожный, факт не подтвердили его на судебном следствии.

Сапожков и Кассель прямо заявили, что виновника прокола надо искать не между подсудимыми, и, мне кажется все мелкие обстоятельства дела подтверждают достоверность этого заявления. Сапожкову незачем укрывать Карицкого, — он никогда не отличался особою дружбою к нему; что же касается до Кассель, то о действительном виновнике выкидыша она говорила еще Стабникову, задолго до настоящего заседания. На судебном следствии они назвали имя этого виновника…

Нам остается разрешить еще один вопрос, который, видимо, интересует вас и который служил одним из краеугольных камней для обвинителей моего клиента. Вопрос, действительно, серьезный: какие побуждения, какие причины могла иметь Дмитриева для того, чтобы так нагло оклеветать Карицкого?

Отвечая на этот вопрос, я приму две точки отправления: иная причина клеветы, если была между подсудимыми связь, иная — если связи не было.

Допустим сначала последнее. Если Карицкий не имел связи с Дмитриевой, но, как близкий знакомый, как родственник, убеждал ее сознаться в краже, уверяя, что ей ничего за это не будет, что дело будет потушено, то, весьма естественно, когда не сбылось это обещание, когда она попала в острог, у ней могла явиться мысль отмстить ему. А раз закравшись в душу человека, эта мысль уже не умирает, не дает ему покоя до тех пор, пока не выполнит он ее.

И вот, Дмитриева начала оговаривать Карицкого в краже. Потом, когда она увидала, что оговор этот несостоятелен, что против Карицкого нет улик, то чувство злобы и мести заставило ее создать и новый оговор в произведении выкидыша…

Теперь допустим, что существование связи доказано: Дмитриева была любовницей Карицкого. В конце 1868 года, узнав, что она совершила преступление, кражу у дяди, Карицкий разрывает эту связь, и разрывает окончательно, — совсем перестает ездить к Дмитриевой, совсем отвертывается от нее. В этом случае оговор делается для нас еще понятнее. Нет ничего удивительного, что женщина решается жестоко отмстить человеку, которого она любила, который был отцом ее ребенка и который бросил ее в ту самую минуту, когда его помощь была для нее нужнее всего, когда погибала она, уличенная в преступлении…

И вот, Дмитриева всю себя отдает этой страсти, вся проникается ею и не разбирает более средств для того только, чтобы обвинить его, чтобы отмстить ему…

Мы можем взглянуть на дело еще и с третьей стороны, со стороны практической пользы. Вы видели, что оговор Дмитриевой не бесполезен для нее: им она выгораживает себя и все обвинение складывает на голову Карицкого. Предположите же, что она была в связи не с Карицким, а с другим лицом: допустите это предположение, — оно естественно, — и тогда все дело предстанет вам в новом, ярком свете.

Сознавшись в краже, Дмитриева попадает в острог и там, в этой академии разврата, начинает изучать теорию уголовного права. Там нет тайн, нет ничего сокровенного. Профессорам искусства она рассказывает свою жизнь, свои преступления, и ее научают оговорить Карицкого, чтобы спасти себя за его связями, за его высоким положением. Когда оговор в краже представляется недостаточным, ей говорят, что она может оговорить его в выкидыше, — оговорить, пожалуй, вместе с ним и себя, для большей достоверности, так как хуже от этого не будет. В остроге хорошо знают, что произведение выкидыша — такое преступление, за которое женщин, большею частью, оправдывают…

Теперь — продолжайте идти по пути этих предположений и будьте уверены: ни одно обстоятельство дела не станет для вас препятствием…

Не могу не заметить вам, гг. присяжные, что прошедшее Дмитриевой не настолько чисто, чтобы можно было во всем безусловно верить ей и считать ее невинною, напрасно погибающею жертвой, какою с одинаковым усердием хотят ее представить вам и обвинение и защита. Вспомните, что в связи с именем Дмитриевой, Галич говорил о краже серег у жены его, свидетель Радутин о краже часов у Карицкого…

Но в связи с именем моего клиента нет таких темных фактов: во все время судебного следствия вы не слыхали ни одного слова, ни одного намека, который бросал бы тень на это честное имя.

Вспомните, наконец, как меняла Дмитриева свои показания, — на это указывали вам все подсудимые. Не ясно ли, что от сознания, от правды, которую она сказала в 1868 году, она шла в остроге к нравственному растлению и далеко ушла вперед по этому пути, — глубоко упала нравственно…

Я попрошу г. председателя дать мне еще раз несколько минут отдыха…

(После 5-минутного перерыва).

Что я знал, что вспомнил, то сказал вам, гг. присяжные! Вы мне простите и не поставите в вину моему клиенту, если я забыл вам что-нибудь сказать.

Вы видели, какую горячую, страстную борьбу целые девять дней приходилось мне выдерживать; вы, конечно, заметили, что в борьбе этой большим числом орудий, большим числом средств располагали мои противники.

Вы видели, как велось настоящее дело: другого подобного образца не встретите вы в практике уголовного судопроизводства.

Прокурорский надзор и защита Дмитриевой не скрывали своих предубеждений против Карицкого.

Мы допускали к допросу всех свидетелей и ко всем им относились с равным беспристрастием.

Но когда являлись наши свидетели, против них все восставали, — их, не задумываясь, клеймили грязью, обвиняли в полном забвении долга и святости присяги.

Мы не платили таким же оружием, зная, что сбить всякого свидетеля легко, и думая, что честная защита никогда не решится воспользоваться вынужденными противоречиями показаний.

Мы ошиблись: все это делалось, — во имя высокого положения нашего клиента.

Ополчаясь против наших свидетелей, против наших доказательств, вызывая целую толпу новых свидетелей и из публики, и с разных концов Рязани, обвинители пользовались полною благосклонностью суда, — это вы видели. Они заявляли, что если только свидетели наши, подобно всем прочим, удалятся на ночь из суда, — все дело погибнет, все следы преступлений Карицкого сотрутся с лица земли…

При таких данных борьба час от часу становилась труднее для нас…

Теперь, слава Богу, настал конец ее. Теперь наступила ваша очередь разрешить, кто победил в этой борьбе, — разрешить наши недоумения, дать нам суд правый.

Я буду ждать вашего приговора с полным убеждением, что совесть, управляемая разумом и опытом жизни, познает истину.

Не поддавайтесь влиянию первых впечатлений: суд по инстинкту не может быть справедлив.

Лучший в мире, английский институт присяжных, перед которым склоняются все авторитеты науки, всегда руководствовался правилом — произносить обвинительный приговор над человеком только на основании строгих, точных, доказанных следствием улик, таких, которые заключали бы в себе неотразимую силу факта и убеждения.

Вы пойдете этим же путем, вы не обвините подсудимого по одному оговору женщины, меняющей показания так же легко, как и свой гардероб…

Вы не обвините Карицкого потому только, что он сильный человек, — потому, что он не склоняет своей головы перед вами и ждет от вас не милосердия, а правды.

Вам говорили, что старая теория улик, требовавшая основательных доказательств вины, более не существует; вам говорили, что если без улик вы обвините Карицкого, то сделаете великую заслугу перед обществом и перед правосудием, совершите честное дело, — покажете, что русский суд может сладить и с высокопоставленным подсудимым, что он — сила, над которою смеяться нельзя…

Так, господа! Страстности было много в этом деле.

Но где — страсти, увлечения, — там истина скрыта.

Прочь эти фразы! Не верьте легкомысленным приговорам толпы.

Обществу нужны не жертвы громких идей, а правосудие. Общество вовсе не нуждается в том, чтобы для потехи одних и на страх другим время от времени произносились обвинительные приговоры против сильных мира, хотя бы за ними и не было никакой вины…

Не поддавайтесь той теории, которая проповедует, что для полного спокойствия на земле нужно иногда звучать цепями осужденных, нужно наполнять тюрьмы жертвами и губить их из-за одной идеи правосудия…

Будьте судьями разума и совести!..

Разумно ограничив свою задачу разрешением того, что дало вам судебное следствие, отрешившись от всех страстей и увлечений, вы, оставаясь в строгих рамках судейской мудрости, правда, не понравитесь проповедникам теории равенства или теории жертв и цепей, но зато ваш честный приговор найдет себе привет и оправдание и в вашей чистой совести и в мнении общества, которого вы являетесь здесь представителями!..

Дело А. И., Н. И. и М. Д. Новохацких, обвиняемых в лишении свободы сестры, вымогательстве денежного обязательства и подлоге

Дело это слушалось в заседании Екатеринославского Окружного Суда с участием присяжных заседателей в г. Верхнеднепровске 25–27 сентября 1874 г.

Как видно из обвинительного акта, А. И. и Н. И. Новохацкие обвинялись в том, что по предварительному между собою соглашению в августе 1870 года самовольно и насильственно лишили свободы родную свою сестру Марию Новохацкую, поместив ее в Москве, на квартире у некоей Аверьяновой, где она находилась по 5-е июля 1871 г., и в том, что в августе 1869 г. угрозами и побоями заставляли брата своего Константина Новохацкого подписать невыгодное для него условие об отдаче им в аренду имения. Условие это не было, однако, подписано, благодаря вмешательству штаб-ротмистра Вейгнера.

Кроме того, Николай Иванович Новохацкий и его жена Мария Дмитриевна обвинялись в том, что 18 октября 1865 г. составили от имени Марии Ивановны Новохацкой подложный вексель на сумму 15000 руб.

Эти преступления предусмотрены ст. ст. 9, 1160, ч. 1 ст. 1540, ст. ст. 1544, 1686 и 1687 Уложения о Наказаниях.

Судебное следствие под председательством П. П. Веселовского продолжалось три дня. Обвинял товарищ прокурора Г. Э. Винклер. Защищали подсудимых присяжные поверенные Ф. Н. Плевако и М. Я. Городецкий.

Перед судом прошли 29 свидетелей. Судебное следствие, сопровождавшееся оглашением почти всех показаний, данных на предварительном следствии, нарисовало в конечном итоге следующую картину.

Потерпевшая Мария Ивановна Новохацкая после окончания в 1864 году харьковского института поселилась у своей матери Екатерины Новохацкой в ее имении. Тотчас по выходе из института у Марии Ивановны появились припадки падучей болезни, которые, от времени до времени учащаясь, продолжались до самого процесса.

Дед Марии Новохацкой, Байдак, завещал своей любимой внучке три тысячи десятин земли, находившейся в пожизненном владении ее матери, и десять тысяч рублей деньгами, помещенными на ее имя в Приказе Общественного Призрения.

Мария Новохацкая была больной и малоинтересной невестой и, если и было немало охотников жениться на ней, — их, несомненно, привлекало ее состояние.

В августе 1869 года брат Марии Новохацкой, Николай Новохацкий, возивший ее раньше для лечения в разные города юга России, поместил ее в Екатерининскую больницу в Москве. Через год он взял оттуда сестру и поселил ее в Москве же, на квартире у некоей Аверьяновой, где она прожила также около года. Жизнь Новохацкой у Аверьяновой протекала в крайне неблагоприятных условиях, и первыми ее показаниями, данными судебному следователю Бескровному была очерчена в крайне непривлекательном виде. Новохацкая занимала небольшую комнату, ее плохо кормили, из квартиры Аверьяновой не выпускали, содержали антигигиенично, никаких известий от родных она не имела ит. д.

Другой потерпевший, Константин Иванович Новохацкий, судя по многим признакам, был тоже ненормальным субъектом и страдал клептоманией. Обстоятельства, при которых он подвергся насилию со стороны братьев, достаточно изложены в речи защитника.

Такое больное, семейное дело возникло следующим образом.

До слуха местного полицейского пристава Селезнева на обеде у помещиков, соседей Новохацких, доходят разговоры о неладах в семье Новохацких, о таинственном исчезновении больной дочери Марии, получившей наследство от деда. Эти слухи, нагромождаясь один на другой, вырастают в целую историю, и уже 18 мая 1871 г. Екатеринославский Губернатор уведомляет Прокурора Окружного Суда, что в Верхнеднепровском уезде из имения дворянки Екатерины Новохацкой полтора года назад увезена старшим сыном Николаем дочь, девица Мария, которая с тех пор неизвестно где находится, несмотря на то, что имеет три тысячи десятин земли, находящейся в аренде у братьев.

Анонимное письмо, полученное г-жою Вейгнер, сестрою Навохацкой, о том, что Мария насильно помещена в Москве в доме умалишенных своими братьями, подтверждает носившиеся слухи, и в результате братьев Новохацких и жену Николая, Марию Дмитриевну, следственная власть привлекает в качестве обвиняемых.

Показания, записанные следователем со слов потерпевших, дают почву для обвинительного акта.

Впоследствии, 6 ноября 1871 г., теми же потерпевшими были поданы судебному следователю заявления о том, что они отказываются от своих первоначальных показаний.

Вердиктом присяжных заседателей все подсудимые оправданы.

Речь в защиту подсудимых

Господа присяжные заседатели!

Судя по страстности, с какой велось следствие, я думал, что мне придется спорить с обвинительною властью на каждом шагу, — спорить о приемах прений, о предметах, подлежащих вашему разрешению, о средствах борьбы.

Но я ошибся. Оказывается, что обвинение сходится с защитой во взгляде на способ ведения дела.

Напрасно страшился я, едучи сюда для защиты Новохацких, что на исход дела будет иметь влияние давно заведенная сплетня. Напрасно боялся я, что общественное мнение, сложившееся на основании непроверенных на суде слухах и разговорах, будет указываться прокуратурой как сильнейшая улика против подсудимых. Напрасно опасался я, что все усилия защиты сломить ложные улики, поколебать сомнительные сведения, уничтожить противоречивые свидетельства пропадут бесплодно под нажимом предвходящего в дело предубеждения. Совершенно согласно с долгом, лежащим на блюстителе закона, обвинитель просил вас ограничиться лишь тем, что проверено и приобретено на суде.

К этой просьбе позвольте присоединиться и мне.

Бросьте сплетни, неведомо где зарождающиеся, заражающие воздух, — бросьте их: они создаются праздношатающимся людом, которому необходимо сочинять и распространять клевету, чтобы занять свой ум и совесть подходящею работою. Немало на Руси подобных людей, этих завсегдатаев провинциальных клубов, которые, по меткому замечанию одного писателя, способны, вслед за гнусной клеветой на вас, подойти и пожать вашу руку, предложив пить за ваше здоровье.

От сплетни беззащитен человек: за стеною ему не видать чужих оскорбительных взглядов. Лишь тогда, когда прямо и гласно ему бросают обвинение и зовут на суд, он знает, в чем его подозревают и обязан доказательствами очистить свою личность от того, что считает несправедливым. Новохацкие теперь знают, в чем их подозревают. Они пришли опровергнуть обвинение и просят внимания к их слову.

План обвинительной речи я несколько изменил в своем возражении. Спорить удобно, когда ясно поставлен спорный вопрос, когда знаешь, о чем говорить и что не идет к Делу.

Не так поступило обвинение: оно собрало из дела данные, которые говорят об ошибках, об уклонении от правды, о темных сторонах быта Новохацких за их 40-летнюю жизнь, и за это предлагает обвинить их в подлоге, лишении свободы и вымогательстве обязательств у младших членов семьи.

Путь этот сложен: нам нужно уяснить сначала, в чем их обвиняют. Когда это будет выяснено, тогда видно будет, какие сведения идут к делу и что надо бросить.

Ведь если перед вами посадят обвиняемого в краже и начнут доказывать, что он не почитает отца с матерью, то будут говорить не то, что следует. Нехорошо быть мотом, нехорошо не почитать отца с матерью; но кто это делает, тот еще не вор, — его поступки кражу не доказывают. Если мы за то, что человек нехорош по другим делам, обвиним его в том, чему нет доказательств, обвиним в пылу увлечения и негодования, — мы обвиним неправосудно.

Уясним себе предметы обвинения.

Спор идет о трех преступлениях.

Обвинительный акт приписывает А. и Н. Новохацким противозаконное лишение свободы своей сестры Марьи в течение больше года времени. Здесь вам говорили, что Новохацкие насильно лишили сестру свободы; обвинительный акт выражается мягче: в нем сказано, что А. и Н. Новохацкие отвезли сестру против ее желания и без надобности в больницу, а потом взяли оттуда и поместили у Аверьяновой, у которой она прожила до освобождения, потому что братья лишили ее средств на возврат домой, не оставив денег. Физического насилия там, кажется, не было, и в этом поступке обвинение видело нравственное насилие.

Здесь была оставлена эта система обвинения, и заявлено было, что лишение свободы было насильственно.

Этот скачок обвинения не оправдывается судебным следствием, хотя понятно, зачем он сделан. Дело в том, что обвинитель не может по своему произволу карать деяния людей и подвергать их наказанию. Уложение, книга Уголовного Свода Российской Империи, — вот единственная указательница того, что запрещено. Что ею запрещено — то наказуемо; за то, что ею не запрещено, будь оно дурно, очень дурно, наказывать нельзя.

Между тем обвинение, изложенное в акте, грешит тем недостатком, что оно преследует ненаказуемое, непреступное деяние. В самом деле, ст. 1540 говорит вот что: «Кто по какой-бы то ни было причине и с каким бы то ни было намерением… самовольно и насильственно лишит кого-либо свободы, тот… приговаривается за сие…»

Ясно и просто требование закона. Но обвинение искажает его смысл и вводит новую теорию лишения свободы.

К счастью, высшее толкование принадлежит Сенату, а Сенат смотрит иначе на дело. Лишение свободы немыслимо без того, чтобы оба эти средства были в ходу со стороны лица, лишившего свободы.

Таков вывод из решения Сената 1871 г. № 712 по делу Мельмана.

Но насилия и угроз, требуемых ст. 1540, в деле Новохацких не было, и простой смысл подскажет вам, что никто этой статьи не нарушал, что все слышанные вами и подобранные в одно целое речью прокурора подробности дела требования этой статьи не удовлетворяют, и эта часть обвинения лопается, как мыльный пузырь.

Но так как в отношениях Новохацких к сестре, по сведениям предварительного и судебного следствий, есть что-то жесткое и неприятное, то позаймемся и пообсудим эти факты.

Нечего бояться подсудимых, если я напомню подробности, открою уголок их семейной жизни и неурядиц, — ведь вы обещали не обвинять невинного, не оправдывать виновного, и — сдержите слово.

Вы поймете, что, если в деле не окажется того зла, за которое поделом вору и мука, а откроются иные, может быть, и непохвальные семейные ошибки, то нельзя злоупотреблять правосудием и за малое дурное обвинять в большом преступлении.

Вспомним же сведения о быте Новохацких, только не так, как это делало обвинение, скользившее мимо хорошего и долго-долго останавливавшееся на дурном: не станем останавливаться на бородавке и морщине, составляющих недостатки лица, а бросим взгляд на всего человека, на всю его фигуру.

Концы настоящего дела лежат далеко. Недавно умерла старушка Байдакова, бабушка подсудимых. У ней была дочь — Екатерина Новохацкая, мать подсудимых. Ее прижила Байдакова еще до брака. У Екатерины Новохацкой, кроме подсудимых и потерпевших, — еще три дочери, выданные замуж. Этих сестер мы здесь допрашивали, и они сказали нам, что братья Н. и А. Новохацкие с ними обращались родственно и по-братски и что никаких притеснений никогда себе не позволяли.

Обвинение было бессильно опровергнуть эту черту семейных отношений Новохацких и старалось свободным толкованием одного из писем А. Новохацкого доказать, что подсудимые были дурны с матерью. Позднее мы оценим этот довод, а теперь прошу вас вспомнить слова самих потерпевших, Марии и Константина Новохацких, три дня постоянно отрицавших обвинение и заверявших, что не было места ни тому истязанию, ни тому притеснению, которые приписывает подсудимым обвинение. Получается черта из жизни, совсем не похожая на то, что доказывает обвинение.

У подсудимых — сестра Марья больна падучей болезнью. Болезнь эта началась еще в детстве, с испугу. Так заверяет мать ее, которой, конечно, лучше известна жизнь ее детища. Болезнь усиливалась с годами и по выходе из института достигла сильнейшего развития.

Что это за болезнь, — вы знаете. Ужасны приступы ее. Когда больного корчит судорога, похожая на предсмертную агонию, когда появляется пена у рта и — закатятся зрачки глаз, страх нападает на окружающих. Один вид болезни заражает других, пугает детей; привыкшие к страданиям доктора заявляют здесь, что даже для них невыносимы эти сцены. А этой болезнью страдала Марья Новохацкая.

Как же поступили с ней братья, — эти злодеи и разбойники, по выводам обвинительного акта? Отвернулись? Бросили на произвол?

Нет! В течение трех дней все свидетели единогласно показывали, что Александр и Николай Новохацкие (именно они из всей семьи) ездили с больной то в Екатеринослав, то в Харьков, то в Киев и Одессу, посетили всех знаменитостей южного края по части медицины и искали помощи. Не их вина, что болезнь не поддавалась усилию врачей, но их заслуга, что они ни времени, ни труда не жалели для сестры своей. И так же, как сыновья, заботилась о больной мать; у ней, говорили здесь, другого разговора с гостями не было, как расспросы о том, как бы помочь бедной дочери.

Что же обусловливает тот резкий переход, который допустили Александр и Николай Новохацкие по отношению к сестре в последнее время? Почему из братьев, так братски заботившихся о сестре (о чем умалчивает обвинение), они превратились в разбойников, в заточителей сестры своей? Из желания обобрать? Но они люди умные, самые развитые в семье своей, а Марья — девушка такая неразвитая и больная, что у ней можно взять, без всяких особых умений, всякую, какая понадобится, бумагу, сажать ее для этого в сумасшедший дом или делать то, что приписывают подсудимым по отношению к ней, было бесцельно.

Были другие поводы и другие побуждения.

Марья Новохацкая больна падучей болезнью, но рядом с этим у ней развита особая, страстная склонность — во что бы то ни стало выйти замуж. Доктора и опыт говорили, что удовлетворять это желание опасно. Иногда болезнь усиливается от брака, иногда она передается потомству.

Приходило на ум, что порядочный жених не решится связать себя с больной узами брака. А между тем сыскались женихи: то были не из числа искренно любящих девушку, искренно ищущих в ней прежде всего ее самое. То были люди, которым сама невеста была не нужна, а нужны были ее средства. То были какой-то выгнанный за пьянство писец и за тот же порок рассчитанный Новохацкими управляющий. Здесь, на суде, кроме этих двух искателей, говорили еще о третьем. Недавно, на этих днях, по словам свидетеля, когда Екатерина Новохацкая уехала из деревни, живущая у нее женщина чуть-чуть не устроила свадьбы Марьи Новохацкой с одним из служащих при имении, и только горничная девушка спасла свою госпожу от ловушки, заявив о болезни невесты священнику.

Против таких людей боролись в семье Новохацких: таких людей опасается старший брат, когда пишет, что держать сестру взаперти нельзя, но нужно спасти ее и себя.

«Спасти себя», прибавляют братья, т. е. они не желают, чтобы состояние сестры перешло к ловкому обманщику, а предпочитают лучше, чтобы оно перешло после сестры в их руки. Желание эгоистическое, себялюбивое; но кто же назовет это мошенничеством или преступлением? Пожелать, чтобы имение сестры после нее досталось им, а не какому-нибудь постороннему лицу, ищущему не невесты, а ее денег, — совершенно естественно и извинительно. А это и руководило братьями.

Вам уже известно, что муж недавно умершей Байдак, дедушка Новохацких, любил больше всех свою больную внучку Марью, которая жила с детства у него. У него было прекрасное состояние — имение Соленое, которое он пожелал оставить ей. Но так как ему в то же время хотелось обеспечить и дочь свою, мать Новохацких, Екатерину Новохацкую, то он оставил имение этой последней в пожизненное владение, а Марье — в собственность, не ранее смерти ее матери.

Из смысла завещания выходило, что в случае, если Марья Новохацкая не переживет своей матери, то и не наследует имения деда, и оно тогда поступает, как наследственное, в род Байдака. При этом, так как мать Новохацких, дочь Байдака, Екатерина, прижита им до брака со своей женой, то имение Соленое к Екатерине Новохацкой не поступит, а поступит, а перейдет в род Байдака, к его боковым родственникам. Следовательно, от случайности, переживет или не переживет Марья Новохацкая свою мать, зависело то, останется или не останется в семье Новохацких Соленое. Затем, если Соленое достанется Марье Новохацкой каким бы то ни было образом, то, принимая во внимание ее болезнь, семья решила, что она управиться с имением не сможет, и, вероятно, судьба этого имения будет та, что оно попадет в руки одному из тех женихов, который сумеет обделать дельце.

Надобно было выйти из этих двух затруднений, надо было закрепить имение за семьей, — против случайности и против происков женихов. Этого думали достичь первой сделкой, и решили, что по купчей крепости Марья Новохацкая уступить свои права матери. Такую купчую написали. В тот же день мать завещанием уступала это имение Александру и Николаю, с тем, чтобы они пожизненно, под страхом двойного взыскания, вносили сестре по 2000 руб. в год.

Обвинение вам напомнило это завещание, но оно отступило от обязанности беспристрастия, упустив из завещания пункт о выдаче 2000 руб., что дает совсем иной характер сделки. Без этого сделка похожа на своекорыстную работу, а с этим условием выясняется, что мать и братья, закрепляя за собой имение, заботились о сестре. Без имения от нее отстанут женихи, но она двумя тысячами рублей обеспечена в средствах жизни. Если и теперь кто на ней женится, то обманет ее год, другой, но у ней все же впереди останется вечный кусок хлеба.

Однако вся эта сделка оказалась негодною. Купчая крепость, которою преждевременно, до момента наступления права собственности, Марья Новохацкая продавала свое будущее наследство матери, была недействительна. Явилась необходимость другим путем добиться той же цели. На семейном совете решили, что Екатерина Новохацкая откажется от пожизненного владения. Тогда, конечно, Марья сделается собственницей. В качестве собственницы она уступит это имение по купчей крепости своей матери, и тогда дело сделано: имение за семьей Новохацких закреплялось прочно.

Но при совершившемся отказе Екатерины Новохацкой в пользу дочери от пожизненного владения до момента перепродажи имения ей же ее дочерью наступала минута самая опасная для семейства, самая интересная для искателей руки Марьи Новохацкой. До этого отказа Марья Новохацкая была только будущей наследницей Соленого, а с отказа в ее пользу она делалась собственницей этого имения. Жениться на ней в эту минуту было особенно выгодно: ждать богатства не придется, — оно уже в руках; не придется уступать доходы с имения в пользу матери, — она отреклась. Ловкий человек в это время мог быть особенно опасным для Новохацких.

И вот предпринимается поездка в Москву, поездка, в которой были две цели: лечение Марьи Новохацкой и удаление ее из опасного для нее и семейства места. Кроме этих целей — других не было.

Поездка совершилась с согласия матери, даже по прямой ее на то воле. Все родные знали, что мать приказала отвезти больную дочь.

Где же тут насилие и лишение свободы? Давно ли мать и братья не смеют лечить больную от падучей болезни без ее разрешения? С больными не советуются! А если болезнь такова, что в это время над больным может быть сделано много дурного злыми людьми, спасти от них, удалить от них больную — не право, но едва ли не долг здоровых членов семейства. Новохацкие, увозя сестру, творили не преступление, но исполняли долг и волю матери.

Но если так, то зачем они не сообщали подробного адреса ее в Москве, зачем родным и знакомым не было известно, где живет Марья Новохацкая?

Ответ на это прост. Больную удалили от искателей ее средств. Если бы они узнали, где Марья, — все усилия Новохацких пропали бы. Вот почему в письмах к матери Николай Новохацкий не пишет об адресе, а передает его уже потом, на словах, как утверждает мать. Затем и не говорится вовсе родным и знакомым о ее месте пребывания. Это для того, чтобы слух не дошел до тех, кого боятся.

Довод обвинения, что Марью Новохацкую увезли в больницу без надобности, падает перед тем фактом, что ее признали больной в Екатерининской университетской больнице в Москве. То, ведь, не какие-нибудь неизвестные медики, — то были люди науки, профессора старейшего университета на Руси: неужели же меньше обвинителя они смыслят в распознавании болезни? А возражать против добросовестности их мнения не найдется смелости ни у кого.

Когда Марью Новохацкую взяли из больницы, домашние меры еще не были кончены. Везти ее домой было рано. Ее поместили у Аверьяновой.

Обстановка была небогата. Но это не вина братьев. Мать, уступившая дочери Соленое, все же считала себя хозяйкой имения и на себя тратила доходы. Будучи человеком старого покроя, отличаясь замеченной здесь скупостью, она мало давала на содержание дочери. Брат Николай поместил ее по этим скудным средствам. Он мог бы прибавить своих, но, если он этого не сделал по скупости, унаследованной от матери, то он сурово, но не беззаконно поступил.

Об этом месте пребывания родные не знали. Но где закон, обязывающий давать им знание о месте жительства их родственника? Мать знала, — матери писалось чуть не в каждом письме о здоровье дочери; мать оставалась спокойной и доверяющей своим детям судьбу их сестры. Братья даже друг с другом меняются сведениями о сестре. Неужели так выражается преступление?

Небогата была квартира Марьи, — но ведь это зависело от средств, даваемых матерью. Небогат был гардероб; но вы слыхали протокол осмотра: и белья и платья было довольно. Просто, небогато все, но Новохацкие все и здесь одеты просто, и крайне ненарядно. Гардероба этого не стало, и Марью Новохацкую водят в одном платье только тогда, когда она живет у Бескровного.

Марью Новохацкую не пускали одну из дому у Аверьяновой, но ведь и у Бескровного ее не пускали одну даже на свидание к родной сестре. Почему же дозволенное Бескровному обращается в преступление для других. Бескровный, по-человечески заботясь о больной, не позволял ей этого… Но позвольте думать, что мать и братья с большим правом и с большей искренностью могут решить, что’ дозволительно и что опасно для их больной дочери и сестры. Бескровный по отношению к Марье Новохацкой был следователем, — не больше.

По закону он обязан преследовать тех, кто нарушает чужие права. Вне закона у него нет побуждений быть особо внимательным к этой женщине. Но, тверже и глубже писанного закона, иной закон господствует в душе человека, — закон права и родственных уз: он переживет писанную правду, он — вечен.

Да будет же позволено сказать, что сердце матери и братьев надежнее забот Бескровного, и уверять, что мать — убийца здоровья и свободы своей дочери, что она и братья хотели терзать ее, это — слишком много приписывать Бескровному, слишком сильно клеветать на человеческую природу.

Нет, мать и братья боролись с болезнью и с врагами семьи и сестры. Они удалили больную из опасного места. Этим-то искателям принадлежит почин дела. Вы слыхали, что оно началось с анонимных писем. Когда Марью Новохацкую увезли в Москву лечить, кто-то писал на имя жены Вейгнера, что Новохацкую увезли в сумасшедший дом. При этом в письме писалось прямо: «спасите ее 3000 десятин, ее имение от рук братьев».

Пристав произвел дознание. Дознание дало только тот результат, что Марьи Новохацкой в деревне нет. Сплетня заботившихся о целости ее имения лиц создала остальное, создала небывалые московские ужасы, и — началось дело.

А между тем, не удали ее, и она — жена первого проходимца, имение ее — в руках первого плута, и все это было бы запечатлено формальностью и печатью внешней справедливости. Совершилось бы возмутительное мошенничество, и жизнь больной была бы загублена для корыстной цели обманщика, из брака сделавшего выгодную аферу.

Вот против чего сознательно боролась семья, вот кого бессознательно берет под свое покровительство обвинение. Усвой обвинение эту точку зрения и отрекись от предвзятого намерения обвинить во что бы то ни стало, а не разрешить спорный вопрос о виновности, — и ему было бы ясно, что для обирания Марьи Новохацкой не нужно было больницы: обобрать ее было легче под шум московских удовольствий и среди богатой, непривычной для нее обстановки. Было бы ясно, что молчание о ее жительстве — мера против искателей. Было бы ясно, что по окончании сделки о Соленом имение перешло бы к матери, Марья возвратилась бы домой; но, не будучи обладательницей 3000 десятин, она не была бы лакомым куском для женихов и покойно вела бы дни свои. Было бы ясно, что жизнь у Аверьяновой не была лишением свободы. Лишить свободы без замка или стражей нельзя. А Марья не сидела под замком, и Аверьянова ее не держала силой, ибо она тогда была бы преступницей и сидела бы на скамье подсудимых, а она суду не предана и свободна.

Правда, здесь ее назвали публичной женщиной, чтобы показать, кому вверили больную. Но против этого я не стану даже возражать. За что оскорбили честное имя? За что позором заклеймили человека? Я не допускаю подобного забвения обязанностей со стороны обвинителя, убежден, что он не решится повторить этого имени, и думаю, что жестокое, несправедливое слово сгоряча сорвалось с языка, вопреки серьезному желанию прокурора.

Обвинение останавливается на показании Марьи Новохацкой. Вы слыхали его: она любит братьев, не жалуется на них. Не этому показанию, а другому, на предварительном следствии данному, просило вас верить обвинение. Почему? Потому что сестра, хотя и потерпевшая, говорит оно, склонна говорить в пользу брата.

Верю. Но если так, то чем же объяснить полную злобы и жестокосердия речь ее, записанную тогда? Ведь и тогда она была сестрой. Значит, не ее, не ее язык читаем мы в протоколе!..

Прокурор дал нам объяснение, что следователь Бескровный 12 лет был здесь известен за лучшего деятеля суда.

Разгадка найдена. Местный житель, — он был охвачен, сдавлен местною сплетнею, величавшей себя общественным мнением. Как следователь, он уже видел преступление там, где оно предполагалось.

Вопросы и протоколы всюду носят следы предвзятости, и только сознательные ответы способны не сбиться с дороги.

Не такова Марья Новохацкая. Она легко могла быть увлечена на тот ответ, который уже предвходит в вопросы. Ее неразвязная речь, ее с трудом понимаемые и бессвязные ответы, — то ли это, что мы читаем в ее протоколах?

Нет!

То — речь живая, бойкая, связная. А по замечанию г-на Орлова, бывшего прокурора Одесской Палаты, она не может выражаться связно, она почти слабоумная. Значит, вопросы, диктуемые следователю заранее убежденной мыслью, сбивали на ответ, какого ему желалось. Плохо высказанный ответ толковался предубежденным следователем так, как, по его убеждению, было дело.

Припомните, что следователь записал даже рассказ о том, что Александр и Николай Новохацкие били бабушку Байдакову и сажали в погреб, требуя денег. Все со смехом и негодованием отвергают эту клевету; Марья Новохацкая решительно оспаривает возможность такого показания, — все, все решительно делают то же; а между тем в протоколе Бескровного красуется такая сцена!

Жаль, что оставлена система допросов, где на одной стороне пишутся вопросы следователя, а на другой ответы. Тогда легко видно было бы, как предвзятость вопросов влияла на ответы. Тогда мы увидели бы, как совершенно добросовестно, под влиянием поспешно сложившихся убеждений, Бескровный мог и себя и людей ввести в заблуждение. А таких мест в деле немало…

Покончив с общими для подсудимых вопросами, я должен обратиться к моей задаче, которая состоит в защите интересов Александра Ивановича Новохацкого. Как бы вы ни посмотрели на это дело, было ли оно преступно или не было, но вас спросят об участии каждого из обвиняемых в этом деле.

Что же собрано против Александра Новохацкого? А вот что: сама прокуратура не спорит, что отвез в Москву Марью Новохацкую Николай Иванович Новохацкий по поручению матери. Александр Иванович в этом не принимал участия. Сама прокуратура, ссылаясь на письма Александра Ивановича Новохацкого, доказывала только то, что Александр Иванович, заботясь о семейном деле, писал, что, по его мнению, единственное средство избавиться от врага — пока отвезти Марью Ивановну куда-нибудь подальше. Ни слова, ни намека, что это «подальше» — должно быть заточение. Он даже говорит в одном из писем, что постоянно держать сестру взаперти нельзя.

Затем, само обвинение не отрицает того факта, что Александр Иванович Новохацкий даже не знал, до возбуждения дела, где живет Марья Ивановна.

Переведем дух. Не правда ли, что выводы из фактов непонятны?

Каким образом человека, не знающего, как в Москве обращаются с Марьей Ивановной, можно винить в том, как с ней обращались? Каким образом человек, который дозволяет только удалить сестру свою из места опасности, может быть обвинен в преступном лишении свободы?..

Далее: когда началось дело о заточении сестры, Александр Иванович приехал к Марье Ивановне, чтобы осведомиться о том, насколько основательно возводилось обвинение. Если бы Александром было действительно дознано, что здесь совершается преступление, то он не стал бы оглашать это событие перед мировым судьею, а он просил судью исследовать образ жизни и обстановку своей сестры.

К этому же моменту относится письмо Александра Ивановича к матери: не имея причины не доверять Николаю Ивановичу, он сообщает матери, что Марья Ивановна живет хорошо, со слов и из писем Николая Ивановича. Вот все, что есть в деле относящегося до моего клиента по вопросу о заточении.

Обвинение утверждает, что А. И. Новохацкий получил из приказа общественного призрения деньги сестры, в количестве 20000 руб. Где доказательства? Говорят, что видели доверенность сестры на этот предмет. Но разве доверенность — доказательство? Если я даю доверенность на покупку дома, это не значит, что дом уже куплен. Так и здесь. Доверенность даже не помечена на полях цифрой, что обыкновенно бывает, когда она представлена в присутствие, где на основании ее ведется какое-либо дело. А это знак, что она не была предъявляема.

Да если бы обвинение желало серьезно убедиться, получал ли Александр Новохацкий деньги из Приказа, оно бы предложило следователю навести справку. Но оно само отвернулось от возможности раскрыть истину и решается здесь обвинять в бездоказательном проступке.

Деньги эти никогда Александр Новохацкий не брал — так он утверждает — и это правда, потому что обвинение не возражает тем, чем возразить (если бы могло) обязано: безусловным доказательством, справкой из Приказа, справкой, которая всегда к услугам прокуратуры и которая положила бы конец всяким слухам.

Желание, разделяемое и матерью, спасти сестру от несчастного брака — братский долг, а не тирания или стеснение. Пока существует закон, что воля родителей имеет значение при совершении брака, пока существует в обычаях нашей земли обязанность родителей и старших заботиться об устройстве счастья члена семьи, пока дорожат благословением и волею матери при вступлении в брак, до тех пор обвинение не смеет упрекать семью за ее вмешательство в супружеский вопрос Марьи Новохацкой.

Вычеркните статью из Свода, вырвите обычай из правовых убеждений страны, тогда ставьте в вину им их заботу, а пока, — братья, везущие больную сестру на излечение, мать, желающая счастья дочери и препятствующая безумному браку, — не злодеи, и подсудимым место не здесь, а там, среди добрых сограждан, в стороне от сплетников…

Второе дело важнее первого. Из семейной ссоры создано преступление ужасное. Этой ссоры, перешедшей в потасовку, я не отвергаю.

Но во что обратило ее тяготеющее над Новохацкими предубеждение?

Говорят, что они вымогали у брата арендный контракт, побоями и истязаниями насилуя его волю. По закону такое деяние приравнивается к грабежу. Неужели же было место и повод к такому злодейству?

Константин Новохацкий, предполагаемый потерпевший, — младший брат в семье. Это — личность характерная: он и теперь едва умеет говорить; с детства он был недаровит, наука не далась ему. Рядом с простоватостью, по свидетельству матери и сестер, у него развилась страсть к воровству: он брал мелочь у своих, брал и у чужих (вспомните бритвы Бескровного, кажется отца следователя).

Вот, наконец, он стащил у матери 800 руб. Правда, он уверяет, что стащил потому, что считал ее должной ему эту сумму за раздел, но он не отвергает, что взял тайно.

Обвинитель ставит в вину Новохацким, что они заставили брата сознаться в похищении, и отстаивает право Константина Новохацкого на эти деньги.

Но обвинению менее всего уместно возводить проступок в право.

Не разделяя такого учения, Новохацкие оскорбились. Досадно иметь дело с похитителем, еще досаднее, когда это — свой человек, брат. Сознание, что он порочит семью, бесчестит фамилию, — раздражает.

Под таким чувством братья преследуют Константина. Для разбоя в чужом доме ловить своего брата Новохацкие не стали бы. Константин жил у Александра Новохацкого десять лет в его доме: вот где ловко и тайно могли они, если хотели бы, обобрать брата; но у него там ничего не взято, а только ему давались бесплатно и квартира и стол.

Драка случилась на глазах всех. Разбой, как всякое преступление, ищет тайны. О разбое ограбленный заявил бы, а об этой ссоре Константин ничего не заявлял, и она сделалась предметом дела только тогда, когда Константин показывал, как свидетель, по делу сестры. Тогда следователь открыл особое производство, и в протоколе его из уст Константина полилось тяжелое обвинение в разбое.

Здесь мы слыхали его братски мягкое, хотя едва понятное, слово. Ничего похожего на его речь в предварительном следствии, ничего схожего с тем, что там записано, нет.

Скажут, что здесь он говорил ложь, у Бескровного говорил правду.

Господа! Константин, — вы сами видели, — малоумная личность. Умных лжесвидетелей изобличает перекрестный допрос, с ним ли не сладили бы, если он говорит неправду?

Сам закон говорит, что судебное следствие есть проверка предварительного, сам закон допускает увлечение, пристрастие, ошибку, неправду в предварительном следствии… Протоколы Бескровного оправдывают соображения законодателя. Семейная ссора, обыденный грех многих семейств, возведена в разбой! Зачем арендный контракт, когда еще старый не кончился? Какая громадная выгода — вместо 1 руб. за десятину заплатить по 75 коп., где всего 800 десятин?!. Ведь это 200 руб. в год! Из-за этого-то станут насиловать побоями брата в присутствии нескольких лиц?

Где доказательства, что подобный контракт писался, когда потерпевший не утверждает этого, а говорит, что его звали к матери, чтобы там написать контракт. Между тем, сами подсудимые говорят другое: они говорят, что с него требовалась расписка, что он дозволяет, в случае повторения кражи, подвергнуть его мерам домашнего исправления.

Им не верят и ссылаются на то, что во время драки Вейгнер кричал, что у него в доме разбой.

Да кто из нас не слыхивал, что в обыденной жизни буяна обзывают разбойником, потасовку обзывают разбоем?!

Слабо обвинение, если ищет в случайно сорвавшемся во время драки слове юридического определения события! Односторонна и ложна привычка всякий приписываемый подсудимому факт истолковывать самыми худшими для него предположениями. Драка возводится в насилие, клочок бумаги — в невыгодный контракт, ссора — в принуждение к выдаче обязательства. С такой логикой всякого покупающего нож надо считать за приготовляющегося к убийству, всякого гуляющего ночью с фонарем — за поджигателя.

Мне кажется, что человечество не заслужило такого приема… Только те, кто потерял веру в нравственную природу людей, те, кто, не проповедуя материализма, как догмы, на самом деле, в действительной жизни, заражены практическими выводами этого учения и между природой бешеного зверя и природой человека не видят разницы, — только такие люди приписывают человеку все самое дурное, самое зверское и не могут подобрать других мотивов для наших действий, кроме неразборчивого на средства эгоизма и захвата чужого, не разбирая пути и прав своей жертвы. Только при этом пессимизме, при этом человекоунижении понятно то мнение, которое мы здесь слыхали при обсуждении действий Новохацких.

Здесь, указав вам, что Александр Новохацкий проехал Москвой, когда в больнице лежала его сестра, и не навестил ее, говорили, что этим одним доказывается жестокость брата с сестрой.

Вы слыхали, когда и зачем он проезжал Москвой? В Петербурге разрешалось бракоразводное дело Александра Новохацкого, исход которого был ему важен. Не он нарушил брачную верность, не его обрекали на безбрачие. Нет, ему готовилась свобода от нарушенных брачных уз, а эту свободу он искал для того, чтобы отдать ее той девушке, которую любил, которая ждала его здесь, чтобы сделаться его женой.

В чаду любви, в ожидании счастья, в ожидании ласки любимого существа, позвольте человеку хотя несколько дней забыть о всех, кроме себя, позвольте позабыть ему, что, кроме тех, кого он любит, есть кто-нибудь на свете, кроме того места, где решается его судьба, есть что-нибудь на свете, и томиться всякой минутой, отдаляющей его от счастья…

Перейдем к подлогу. Доказан ли он?

Марья Новохацкая здесь, по желанию присяжных, обозревала вексель и признала его. Что она могла выдать его в Кишиневе, что она там была, — это доказывается ее показаниями и здесь и на предварительном следствии: поездку в Кишинев она не отвергала. Подорожная на ее имя подтверждает эту поездку независимо от ее слов.

Экспертиза дала вывод за нас. Я ссылаюсь на мнение эксперта-учителя, человека, призванного обращать внимание на почерки. Что же касается до секретарей, то это — не эксперты: нынешний день он секретарь, завтра — нет; ныне вы его не считаете экспертом, завтра он поступит в секретари, и вы его признаете сведущим человеком. Очевидно, что на такую экспертизу положиться нельзя: качество эксперта здесь чисто формальное.

Происхождение векселя объяснено естественно. Перед поездкой за границу Николаю Ивановичу Новохацкому надо было денег, а их не было. Взят был безденежный вексель, чтобы дисконтировать его с своим бланком. Марья Ивановна одолжила брата этим векселем. Вот почему она на предварительном следствии даже показывала, что она ссудила брата 15000 руб. Дать вексель для дисконта — это одолжение, ссуда.

Если бы вексель был подложен, его бы беречь не стали, а здесь мы видим, что во время следствия Николай Новохацкий отдает его на сбережение Романову, которому и прежде отдавал ценные бумаги. Отдавая, Николай Новохацкий не скрывал, что это его документ, а собственной рукой надписал на конверте, что посылается пакет от такого-то.

Вексель писан и явлен у маклера в 1865 году. Подлога без цели не бывает. Если бы делали подлог, нуждаясь в деньгах, его бы не держали без употребления, а вексель лежал шесть лет, пока его не представил Романов следователю.

Что же за удовольствие составить подложный вексель и хранить его у себя?

Очевидно, что это не подлог.

Вексель явлен. Значит, он записан в книге маклера и там еще раз подписан. Отчего же следователь не вытребовал этой книги? Тогда бы было видно, что маклер удостоверил личность векселедержательницы, и если вексель подложен, то следовало привлечь и его.

Но следователь чувствовал, что книга опровергнет обвинение, что маклер докажет самоличность Марьи Новохацкой и разобьет неосновательное обвинение.

Беспристрастие требует, однако, иного приема: оно требует стремиться к истине, а не отворачиваться от нее.

Не представляя доказательств, когда их можно достать и взвесить, обвинение само себя обрекло на недоказанность…

Вот очерк дела. И этих данных было достаточно прокуратуре, чтобы вторгнуться в семью Новохацких, разделить членов ее на злодеев и обиженных…

Спасите, воскликнуло оно, указывая на Марью и Константина, этих несчастных от подобных людей!

А на это обвинительное слово откликались слова матери подсудимых и, будто бы, потерпевших: я — мать их, все они одинаково дороги мне, одних другим я не дам в жертву, но по правде и по сердцу я уверяю, что подсудимые не виноваты, что они равно достойны любви моей.

Режет ухо жестокое возражение с трибуны прокурора, что мать изменила голосу природы и выдает одних детей на жертву другим.

Слабый и неразвитый брат, Константин, больная душой и телом сестра, Марья, каким-то чудом собрали свои последние силы и проговорили: мы любим братьев, прощаем обиды, отвергаем обвинение; а оно — это обвинение заткнув уши от этих из сердца исходящих криков, просило вас не верить им и засудить сидящих перед вами, неповинно привлеченных, братьев Новохацких…

В семью надо вторгаться осторожно, и осторожно обсуждать совершающиеся там явления. Многое, что кажется преступным, там не только дозволительно, но и обязательно. Кто смеет поднять голос и заметить мне о моей неправоте, когда я так или иначе распоряжаюсь своими собственными интересами? Но то же замечание из уст отца или матери я выслушаю благоговейно.

Преступно лишить человека свободы на день, на час, на минуту, но отцовская мера против непокорного не подлежит осуждению.

Не законами, писанными людьми, а иными, от века существующими в душе людей нравственными убеждениями обеспечена семья от распадения.

Пока семья не зовет вас на помощь, не трогайте ее покоя.

Любовь матери и ее оправдывающее детей слово — лучшая порука, что там не совершилось насилия.

Тысячами обвинительных речей не докажется, что подсудимые истязали и мучили своих единокровных, когда эти, названные потерпевшими, лица просят не защиты, не охраны, а мира, союза и неразрывного единения с оторванными от них членами их семьи.

Все усилия доказать, что мать в сообщничестве с одними теснит несчастную дочь, останутся напрасными перед одной из таких сцен, какую мы видели сегодня: обвинение обзывало мать злодейкой своей дочери, а эта дочь в это время покоилась на груди у матери…

Обвинение зовет подсудимых преступниками и просит вырвать у них сестру и брата, а они, эти обиженные, если вы осудите подсудимых, уйдут отсюда не с кликами радости, а с воплями отчаяния.

Правосудие вносит мир и господство права над неправдой, а обвинение подсудимых лишит потерпевших и мира и сознания своей правоты.

Осужденные будут силою своих страданий мучить совесть тех, за кого они напрасно потерпели.

Проклятие, а не благословение услышат оставшиеся дома члены семьи из уст матери за то, что из-за них у ней отняли ее детей.

Зато поднимут голову те, кто из-за кулис начал всю эту историю, объявят свое имя авторы анонимных писем и вновь примутся за свои гнусные замыслы. Лишенные заступников, старших, опытных братьев, к кому, как не к этим проходимцам в руки попадут нравственно слабые личности, Марья и Константин Новохацкие?!

Неужели же это — желанная цель дела?!.

Отцы, мужья, братья! Вы лучше нас знаете мир семейных отношений!

Житейски благоразумно оценив поступки Новохацких, вы выделите из числа преступлений обычные неурядицы в семейной жизни средних по развитию людей, — тем паче вы откажетесь признать за проступки добрые намерения, имевшие в виду добрые цели, если эти намерения иногда воплощались в грубую форму первобытной дисциплины.

Ваше сердце научит вас обрести истину в массе переданных фактов, а Тот, кого вы призывали, обещаясь рассудить дело по совести, наставит вас на путь правды.

Настоящее дело — поле для святой, всепримиряющей, миротворящей работы.

Тяжело, вопреки свидетельству внутреннего чувства, осуждать неизобличаемого, но легко и радостно снять с ближнего тяжесть незаслуженного обвинения.

Эту радость вы испытаете и теперь, когда своим «нет» прекратите долговременное и напрасное горе, тяготеющее на ожидающих вашего правосудного слова подсудимых!..

Дело Булах, обвиняемой в причинении с корыстной целью расстройства умственных способностей Мазуриной

В январе 1881 года до прокурорского надзора г. Ржева дошли сведения, что живущая в учрежденном на ее средства духовном училище потомственная почетная гражданка девица Анна Васильевна Мазурина лишена свободы начальницей училища Н. А. Булах, что помещается Мазурина в комнате, имеющей сообщение лишь с квартирой Булах, никуда оттуда не выходит, не бывает даже в церкви и бане, доступа к ней почти никто не имеет, а те, кому приходится случайно видеть главную учредительницу училища, поражаются ее бессмысленным и неряшливым видом.

Судебный следователь, прибывший в училище, нашел Мазурину в состоянии, близком к идиотизму.

Находившийся при осмотре врач, принимая во внимание, между прочим, то обстоятельство, что во время своей бессвязной речи Мазурина не отрывает глаз от взора Булах, заключил, что больная находится под сильнейшим влиянием последней, что воля ее вполне подавлена, и что, если Мазурину отделить от этого влияния и оказать ей медицинскую помощь, — ее умственное состояние может быть до некоторой степени улучшено.

Предварительным следствием по этому делу обнаружены следующие факты.

А. В. Мазурина родилась в Москве в 1843 году, детство свое провела в монастыре с болезненной матерью-вдовой. По смерти матери круглая сирота поступила под опеку родных и перешла жить в дом бабушки своей А. М. Зевакиной.

В 1861 году Мазурина получает в свои руки весьма значительный наследственный капитал в размере 514 426 р., а в 1863 году внезапно тайно скрывается из дома бабушки вместе со своей гувернанткой Булах, захватив часть своих капиталов и драгоценные вещи. Потом оказывается, что они обе живут во Ржеве, где у Булах есть родные.

По мнению знавших Мазурину людей, побег ее объяснялся исключительно влиянием Булах, которая, с одной стороны, приобрела любовь питомицы, во всем ей угождая, а с другой, принимая личину угодливости, всячески старалась перессорить девушку с родными.

Во Ржеве гувернантка тотчас же отстраняет от Мазуриной всякое постороннее влияние, — даже портниха не видит девушки и шьет ей платья по старым образцам. Родных, делающих попытку видеть Мазурину, Булах приказывает выгонять. Протоиерей Попов, старик, удален от знакомства с Мазуриной, после того, как в разговоре наедине предложил ей жениха. В то же время Булах внушает своей питомице мысль готовиться к монастырю, советует надеть черное платье.

В 1864 году Мазурина уже дает Булах доверенность на замену билетов Коммерческого Банка и Сохранной Казны другими билетами, а лавки свои в Москве около этого же времени продает при посредстве племянника Булах. С этих пор у Булах и близких ей людей начинают появляться дома быстрорастущие вклады в банках.

В 1865 году Булах и Мазурина учреждают духовное училище, потом приют для призрения детей, — на все это тратится 170 тыс. Начальницей училища делается Булах…

Летом 1869 года ржевская благотворительница выезжает в Тверь. Цель поездки — формальная передача мазуринских капиталов Булах и поступление в монастырь. Деньги передаются, у Мазуриной остается лишь 5000 р.

Из Твери Мазурина уезжает путешествовать по монастырям, ища, где бы остаться навсегда. Вскоре она, однако, возвращается в Ржев: жизнь в монастырях ей не нравится, — в ней много несимпатичного. Но затем девушка опять начинает странствия по разным монастырям, а в 1871 году едет «с благословения» все той же Булах миссионерствовать на Алтай. В Томске она селится в женском монастыре, но и там думает лишь о возвращении во Ржев. Однако на ее письма об этом Булах отвечает отказом — пишет, что в училище нет помещения для Мазуриной.

Находясь в крайности, Мазурина в 1873 году выезжает в Ржев с женой есаула Буяновой. Приезд, очевидно, неприятен Булах. Буянову немедленно удаляют: ее не допускают даже проститься с Мазуриной. Вернувшись в Томск, Буянова пишет Мазуриной письмо, но ответа не получает.

С этих пор бывшая богачка начинает вести уединенный и странный образ жизни, не занимается делами, не одевается и, наконец, впадает в состояние слабоумия. Даже для случайно встречающихся с ней людей заметен упадок ее физических и нравственных сил от недостатка общества, чистого воздуха, движения и каких бы то ни было занятий; одна Булах, по-видимому, не обращает на это внимания и не дает больной никакой медицинской помощи. Лица, могущие обнаружить болезненное состояние Мазуриной, особенно люди влиятельные, не могут во время посещений училища добиться разрешения видеть главную учредительницу его. Люди, обнаружившие поползновение войти в какие-либо сношения с Мазуриной, удаляются, а порой и прямо преследуются Булах. Так, начальнице приюта Волковой отказывают от должности за то, что в отсутствие Булах она вошла к Мазуриной.

Так идет дело до января 1881 года, когда было возбуждено уголовное расследование по поводу отношений Булах и Мазуриной.

Как только удалось отделить Мазурину от Булах и дать ей лучшее помещение, здоровье пострадавшей, видимо, начинает улучшаться. Она, как дитя, радуется удобствам жизни, прилично одевается, ищет общества, у нее, наконец, появляются признаки сознания, речь приобретает более осмысленности. Из слов ее можно заключить, что она вовсе не была расположена к тому образу жизни, какой вела под влиянием Булах, и не выходила никуда, только боясь эпидемий, которыми ее постоянно пугали.

Под влиянием тоски, одиночества, бездействия и советов своей наставницы, утверждавшей, что смерть есть переход к лучшей жизни, который всякий человек вправе устроить себе сам, Мазурина не раз помышляла о самоубийстве, но не знала, как это сделать.

Булах — вдова небогатого врача, бывшая крепостная, воспитанная за счет помещицы, до поступления к Мазуриной ничего не имела. В 1881 году у бывшей гувернантки оказывается до 400 000 руб. в банке, которые она спешит вынуть, как только возбуждается против нее дело.

Зато у Мазуриной при следствии оказывается почти полное отсутствие даже носильного белья.

Врачи, свидетельствовавшие потерпевшую, нашли, что она находится в состоянии неизлечимого постепенно развивавшегося слабоумия — результат ее продолжительного одиночного заключения и полного бездействия умственных способностей. Из всех способностей у Мазуриной сохранилась только память. Сравнительно хорошо одаренная от природы, немного робкая, застенчивая и нелюдимая, девушка прожила бы, вероятно, счастливой и здоровой, не будь хорошо рассчитанных действий Булах, развивших в ней чувство полной несамостоятельности, желание свою слабую волю подчинить воле другого лица, которое и навязало Мазуриной образ жизни и цели, чуждые ее натуре. Не случись перемены обстановки, Мазурина прожила бы недолго.

Над личностью и имуществом потерпевшей учреждена опека.

Судебные заседания по этому делу происходили 18,19, 20,21, 22 и 23 мая 1884 г. в Москве под председательством Председателя Московского Окружного Суда В. Н. Лаврова. Обвинял прокурор Московской судебной палаты С. С. Гончаров. Гражданскими истцами со стороны опеки явились присяжные поверенные Ф. Н. Плевако и С. В. Щелкан. Защищал подсудимую присяжный поверенный П. А. Швейцеров. Потерпевшая Мазурина на суд не явилась.

На решении присяжных заседателей поставлен вопрос о виновности Булах в том, что, подчинив слабую от природы волю Мазуриной всецело своей воле, а затем, достигнув передачи последнею ей, Булах, большей части своего состояния, она в 1873 году, живя в Ржеве с Мазуриной и заметив в ней предрасположение к психической болезни, с намерением нанести вред здоровью Мазуриной, как физический, так и нравственный, окружала ее в течение семи с лишним лет вредной обстановкой, чем заведомо довела к 1881 году до полного расстройства умственных способностей, выразившегося в состоянии неизлечимого слабоумия.

Присяжные ответили на этот вопрос утвердительно, не дав подсудимой даже снисхождения.

Суд приговорил: подсудимую Булах, лишив всех прав состояния, сослать в не столь отдаленные места Сибири на поселение.

Гражданский иск предоставлено рассмотреть гражданскому суду.

Речь гражданского истца в защиту интересов опеки А. В. Мазуриной

Господа судьи и господа присяжные заседатели!

Есть на свете больная и жалкая слабоумная девушка — А. В. Мазурина, Бог знает зачем коротающая ни себе, ни людям ненужную жизнь.

Есть на свете другая женщина, — она перед вами, — почтенного вида и преклонных лет, которой, казалось, не след и сидеть на скамье позора, на скамье отверженников общества.

А между тем, судьбе угодно было связать общей нитью эти две противоположные натуры.

Замечательная энергия, завидная сила воли этой и бессилие и безволие той — дали место драме, реальностью ужасов и страданий превосходящей сотни созданий фантазии сердцеведов, по которым мы изучаем внутренний мир человека.

У этой драмы до сегодня недоставало только эпилога. Какой он будет — трагический или комический, с победой добра в конце концов или же с вакхическим смехом торжествующего и безнаказанного порока, — это досочините вы и напишите нам на том листе, который, по окончании наших прений, вручит вам руководящая вами и нами судебная коллегия.

Наша драма разыгрывалась во многих уголках России, но самый главный момент ее, на который вы обратили особое внимание, происходил в Ржеве. В этом городе есть два выдающихся благотворительных заведения, воздвигнутые на средства Мазуриной, но управлявшиеся Булах. В одном из этих заведений есть небольшая, сомнительной опрятности, комната, которую следовало бы сохранить как исторический памятник растления нравов. Знаете ли что это? Это — единственное убежище и то данное нехотя Булах Мазуриной, созидательнице этих домов, когда она, нищая и больная, постучалась у ворот, прося корки хлеба и крова для ночлега…

Главные деятели драмы вам уже названы. Отметим выдающиеся черты их.

Мазурина — дочь и наследница богатого отца; в детстве она не выдавалась особо сильными способностями, но и не была обижена судьбой. Она была молода, сильна надеждами юности, у ней был, — правда, небольшой, — умишко, который ждал только опытных рук для своего развития.

Булах от воспитателей и мужа не получила богатого наследства, но за то ей было много дано судьбой. Она много знала, могла этим знанием добывать себе честный кусок хлеба.

И они встретились.

Настало время учения, родственники Мазуриной пригласили к ней подсудимую. Началась священная связь воспитательницы и питомицы: эта учила, та училась.

И вот, когда курс учения кончился и данный Богом талант Мазуриной дошел до того предела, который соответствовал взглядам руководительницы, она, гордая своим успехом, потребовала плату, выплатив которую, ученица осталась нищей…

Что же она взяла и что дала?

Было у Мазуриной прекрасное состояние, обеспечивавшее спокойную жизнь, — его взяла Булах, взяла до последней крохи. У Мазуриной были молодые силы и умишко — их не взяла Булах, потому что в уме не нуждалась, — у нее своего довольно, как гордо заявила она в своем литературном труде, вчера здесь прочитанном, — а молодые силы не передаются от лица к лицу. Но эти силы и этот ум мешали Булах, — и она растоптала, уничтожила их; а когда довела ее до потери разума, этого образа божества, когда довела ее до состояния мумии, мычащей наподобие человека, разбила, растоптала живую душу, — она признала курс учения законченным, а себя — правомерной и законной обладательницей того, чего не нужно более ее воспитаннице…

Опытная, глубоко проникающая в жизнь, Булах знала, что мир завистлив к быстрому обогащению, что, как пес, лающий на татя, пробирающегося к чужой сокровищнице, огрызается мир на всякое незаконное присвоение чужого. Она бросила этому миру подачку, — бросила два куска, в образе двух, чужими руками созданных, заведений любви и милости, и пока, обнюхивая и смакуя добычу, мир прервал свое ворчание, — одетая в тогу благотворительности, окруженная почетом, Булах не дремала: казнохранилища Мазуриной опустели, а у Булах, — и не только у нее, но и у всех ее присноблизких, — воздвигнулись богатые хоромы, а в них закрома… И наполнила она их казной через край, захватив, без всяких прав, чужое добро, чужое достояние.

История этого превращения богатой питомицы в нищую, а бедной гувернантки в богачку и составляет преимущественное содержание дела. В обвинительной речи прокурора эта история освещена лучами света правды подзаконной, и мы видим, какую длинную, слишком длинную и черную, тень кидали от себя факты из жизни подсудимой.

Теперь очередь за мной, теперь меня послушайте, пришедшего ходатайствовать за разбитое и больное существо…

Я пришел с более смиренной целью: добиваться с вашей помощью того, чтобы в годы будущей печали и отчаяния несчастной жертвы закон обязал эту женщину из того, что она еще не прожила или не сумела схоронить от власти, — дать хотя бы ничтожные средства для борьбы с нищетой и голодом жертве своего бессердечия. Идя к этой цели, я, может быть, во многом разойдусь с представителем обвинения. Не смущайтесь: это не противоречие. Мы идем с ним к одной цели, по одному направлению. Но, сохраняя за собою свободу мнения, я не хочу отказаться от права всякого человека — определять прямую и кратчайшую линию, идущую к данной точке, своим глазом и своим разумением.

Итак, вот положение, которого я буду держаться и в чем хочу вас убедить: Булах не с момента встречи с Мазуриной задумала преступление. Ряд эгоистических предприятий ее и в Москве, и даже в Ржеве, вплоть до захвата состояния Мазуриной, будучи рядом безнравственных действий, истекающих из ее характера и взгляда на цель жизни, — не был преступлением в смысле закона. Преступление началось с возврата Мазуриной из Сибири, когда для обеспечения себе приобретенного положения и средств Булах увидела, что ей полезно не допускать к Мазуриной посторонних, держать ее безвыездно в Ржеве и, в особенности, не только не заботиться о ее выздоровлении от ясно обрисовавшегося душевного недуга, но и способствовать ему идти к своему довершению.

Развивая эти положения, я не буду вновь перечислять перед вами оглашенные здесь факты дела. Я думаю, что судебный оратор, говорящий перед присяжными, и не должен этого делать: вы ведь недаром и не бесцельно здесь сидели; летопись событий повторялась преимущественно для вас, и ваше соборное единомыслие и память, конечно, лучше нас сохранили виденное и слышанное. Мое дело, на основании вам известного, дать общие взгляды. Если же взгляды не будут противоречить тому, что было, вы их примете, вы им поверите. Но если мои взгляды будут основаны на произведении моей фантазии, на фактах несуществующих, вы поднимете в недоумении свое чело и скажете мне: «Равви! Что это?»… И отвергнете мое слово.

Точно так же я не буду стараться ввести в мои слова вывод из всей совокупности фактов. Масса сведений, нам сообщенных, поразительна, но она не вся идет к делу; попытка воспользоваться ими всеми была бы даже ошибочной. Подобно скульптору, стоящему перед глыбой мрамора, адвокат должен угадать, какое цельное, говорящее уму и сердцу, живое, жизненное создание воспроизвести из данного материала, и, угадав, смело своим резцом отсекать ненужное как массу мертвой материи.

Во имя положения, мной поддерживаемого, я прошу вас из разных периодов совместной жизни Булах и Мазуриной удержать пока имеющее несомненное значение, — то, что вы сейчас услышите. Я постараюсь зато вашему вниманию дать материалы, не заимствованные из спорных источников; я возьму только такие обстоятельства, которые не отвергают обе стороны или которые, как очевидные истины, не вызывали даже и попытки сомнения.

В московской жизни деятелей нашего процесса запомните черты, рисующие раннюю молодость Мазуриной.

Ребенок рано лишился отца и, живя с матерью, конечно, сохранил в себе впечатления, оставленные ему ею.

Мать ее была женщина веры, любви и отречения. Богатая вдова, имевшая возможность окружить себя благами мира, она уходит в монастырь, отрекается от богатства, как от греха, и, в тиши кельи, молитвой и милостыней наполняет жизнь.

Девочка впитала в себя взгляды матери: на всю жизнь осталось в ее душе неуничтожимое, перешедшее из мысли в ощущение, связанное с ее натурой, мнение, что богатство — тягость, долг Богу, который мы должны отдать через руки нищих. Дитя, когда оно было уже круглой сиротой и когда неравенство состояний являлось ей лишь в образе ее с ее богатой родней, а с другой стороны — в образе бедной и нуждающейся прислуги, любило утешать последнюю словами: «Когда вырасту и буду хозяйкой, я не стану держать вас так, — я дам вам много, много…»

Ребенок сохранил и другую черту материнскую — нелюбовь к блеску и роскоши. Сама она без ропота переносит те неудобства, которые впервые испытала у бабушки.

Но все это отходит на второй план при воспоминании об одной черте детства: у ребенка было любящее сердце, то сердце, которое самой природой награждается способностью нести радость и счастье тем, к кому оно стремится, а с другой стороны — до поры до времени ограничивается в выборе предмета любви. Детское сердце еще не знает ни той любви, которая вспыхивает с летами, сверстниками страстей, ни той, которой болеют за все человечество. Детское сердце способно любить и довольствоваться любовью к тому, кто дал ему жизнь и питает его.

Но, рано потерявшая отца и мать, круглая сирота тщетно носила эту свежую силу в сердце: ее не к кому было применить и некому было отдать. Дитя привязалось бы к бабушке, но эта последняя, принявшая ребенка в дом не с первых дней его появления на свет и, к тому же, по натуре холодная женщина, не сумела привязать к себе ребенка: сердце, искавшее любви, было одиноко и рвалось к другому сердцу.

И вот в эту-то пору ребенок поступает на руки Булах. Его доселе не удовлетворенное ласками прислуги сердце кидается навстречу новому лицу; а это лицо, путем исполнения долга учительницы и воспитательницы, захватывает все затребы молодой души.

Пусть Булах руководило здесь только расчетливое и вместе отчетливое исполнение своей службы, пусть любовь и сердечность отсутствовали: ребенку этого не понять. Предубеждение, что инстинкт открывает дитяти теплоту или сухость тех, кто его ласкает, — неверно. Чистые сердцем всюду видят то же согласие между делом и намерением, какое живет и в их душе…

Теперь рядом поставим Булах и по отдельным чертам, уцелевшим от ее прошлого, восстановим и ее облик.

Оставшись вдовой и поместившись в Москве для приискания занятий, Булах сразу сказалась натурой, ищущей прежде всего выгоднейшего приложения своего труда: стоило ей дать сравнительно более, чем получала она в данном месте, она переходила на новое. Нельзя же предполагать, чтобы в том, доселе почтенном московском купеческом семействе, где ее застает г-н Филиппов, она была обделена или дурно содержима. Это была, одним словом, натура, ищущая, где лучше ей жить, и для этого пренебрегающая привычками и привязанностями.

Если же, уподобясь историкам и социологам, объяснять настоящее, пользуясь указаниями прошлого, и наоборот, то из последующих данных, припомнив гордый и властный, не знающий сострадания и прощения характер Булах, мы можем сказать, что, поступив к Мазуриной, подсудимая не руководилась желанием более ей подходящего места: поддаваясь временно необходимости — «мелким бесом унижаясь пред родней Мазуриной» — обеспечивать себе прочность положения, Булах не желала и не могла далее оставаться в бездействии, а всякий момент времени, когда это могло представиться надежным, она стремилась устранить принижающие ее препятствия и достигнуть высшей роли сравнительно с ролью наемной и вечно зависящей от каприза родственников Мазуриной интеллигентной слуги дома.

Ее положению угрожает ворчливость няньки, — она отдаляет от нее питомку, ей опасно возможное в будущем родственное сближение бабушки с подрастающей внучкой, — она взаимно возбуждает их друг против друга. Нетребовательной девушке она внушает мысли, благодаря которым та заявляет и, при посредстве опекунши княгини Оболенской, достигает перемены помещения, отдельного хозяйства, и будто бы необходимой для девушки самостоятельности.

Но и этого мало. Московская жизнь даже и в лучшей обстановке делается неудовлетворительной для девочки, — она уезжает во Ржев.

Кому же нужно было бежать из Москвы? Г-же Булах или Мазуриной?

Я утверждаю, что это нужно было Булах.

Вот мои аргументы.

Из всех уголков России избирается Ржев, город, с которым у Мазуриной не было никакой связи. У Булах — наоборот: там ее свойственники, ее сын; туда посылала она Советные письма, приглашая помочь побегу. Для Мазуриной, полной любви и желания посещать святыни веры, Москва могла быть сменена Питером, Киевом, но не Ржевом. Ни исторической святыней, ни широтой жизни общественной Ржев не выдается среди городов России.

Бежала ли туда Мазурина, ища свободы, удобств жизни?

Нет! Ни та обстановка, в которой нашли ее в 1881 году, ни та, в которой она жила в шестидесятых, — не лучше, а хуже позднейшей московской обстановки.

А свобода? Да когда же в Москве стесняли так девушку, как стесняли ее во Ржеве! Возьмите всю совокупность свидетельских показаний — и останется в итоге, что видеться с Мазуриной было нелегко, писать ей — значило терять даром время.

Увезти туда Мазурину, уговорить ее там поселиться — был прямой расчет для Булах: этим расчетом связь с Москвой разрывалась, уничтожалась возможность потерять место по домашним соображениям Мазуринской родни.

Следует взять во внимание и то, что богатство и возраст девушки делали ее в начале 60-х годов предметом искательств для брачного союза. Найдется муж, увезет жену и вытеснит из сердца привязанность к гувернантке.

Бегство Мазуриной из Москвы было уместно, пока ее теснили, в год же ее отъезда она пользовалась наибольшей самостоятельностью. А для Булах это было подходящим временем: теперь Мазурина получила деньги и не обязана никому давать отчет; теперь вместо роли зависимой гувернантки она чувствовала наступившую новую пору, — пору руководительницы богатой и независимой девушки, пору, лучше которой пока ничего и не желала Булах, но зато и не желала потерять того, что приобретено…

Теперь последуем за ними во Ржев.

Нет никакого сомнения, что хорошо изучившая почву Булах понимала, что как бы ни была податлива ее питомица, но нельзя забирать власть над ней далее пределов упругости личности.

Прибавьте к тому и то, что Булах, еще недавно бедная труженица, при переходе к достатку имела сравнительно неширокий идеал удобства. Только достигнув одной ступени и свыкнувшись с ней, она мечтала о лучшей и делала шаг далее. Это общий закон.

Прилагая этот общий закон к событиям, становится понятным, что первый период ржевской жизни не мог быть полной подавленностью Мазуриной: надо было фактами поддержать авторитет совета ехать именно сюда; надо было здесь дать пищу наклонности Мазуриной — благотворить и любить нуждающееся и страждущее человечество. Отсюда ей дают указания на способ благотворения и сосредоточивают на устройстве двух широко задуманных учреждений любви и милосердия. При этом Булах, еще стремящаяся только к прочному сожительству с Мазуриной, как к теплому и почетному месту, не идет далее совета сделать и ее номинальной участницей жертвования, а вместе учредительницей и пожизненной распорядительницей воздвигаемых заведений.

Личные цели ее пока еще умеренны: все ограничивается тем, что местная портниха получает заказ на платья более богатые для нее и менее богатые для Мазуриной, да одной парой новых сапог стало продаваться более во Ржеве, потому что до той поры шатавшийся без дела, одетый в старое платье и дырявые штиблеты сын Булах, Николай Егорович, вдруг стал одеваться и обуваться прилично и, досель нуждавшийся в 5 к., чем уплатить долг за бритье цирульнику, стал заказывать новые одежды и даже модный халат для своего обихода.

Вскоре, однако, податливость Мазуриной, считавшей Булах за высший образец того, к чему она стремится, а с другой — ее дальнейшие благочестивые намерения принудили задуматься Булах и дали толчок следующему шагу — из роли подруги-руководительницы в роль властной распорядительницы судьбой покорной ученицы-подруги.

Дело в том, что Мазурина, создавшая дома призрения для ржевских бедных девушек, обеспечившая их, имела большую часть своего имущества еще нетронутой. Но эта натура не могла остановиться на полдороге в своих намерениях и одной частью своих дел отрицать другую. Коли деньги — грех, коли добро и милость — долг и потребность души, то она хотела отвернуться от всего греха и исполнять долг до предела ее сил. Денег много, а бедных на Руси еще больше: значит, надо ехать, смотреть, искать и благотворить.

Вот этого-то и не захотела Булах. Мазурина уедет, уедут с ней ее средства, а Булах ничего более не приобретет, кроме того, что уже есть, что уже пригляделось, что только раззадорило аппетит.

Булах пошла далее.

Отпустить Мазурину, значит — отпустить ту имущественную силу, около которой тепло и уютно жилось Булах. Податливая под чужую волю, впечатлительная и доверчивая, Мазурина встретит новых людей, новые нужды и другим отдаст то, что так ценно в ней, — ее богатство.

И вот, рядом советов и решений, Мазурина убеждается в том, что лучшего помещения для денег, лучшей гарантии, что они будут отданы на добро, как в передаче их всех на руки Булах, — нет.

И Мазурина отдает, уверенная, что этим обеспечен переход их на добрые цели, что надежный поверенный ее намерений остается при деле, а она может, оставив себе только умеренную долю, — всего 5000 руб. на всю жизнь, — ехать и искать места полного душевного покоя; если же встретится ей надобность в деньгах, для себя или для бедных, ей стоит сказать — хранительница выполнит ее волю.

Деньги переданы. Мазурина соблюдает все формы, какие необходимы, а Булах осведомляется у одного из своих родственников, сильного в знании законов, достаточно ли крепки формы перехода к ней имущества Мазуриной. Перечитываются статьи закона, пересматриваются документы, предусматриваются случаи, при которых возможно возвращение дара. Только укрывает Булах на семейном совете, что дар этот оставляет дарительницу нищей, укрывает, что дарительница, не чая души в своей воспитательнице, делает не то, что хочет, а то, что ей советуют.

Словом, возбуждены и разрешены были все вопросы формы и права, а не было и помина о том, что вопросы справедливости и морали требуют и своего участия в деле и ответа на них.

Однако мнение юриста-свойственника, что дар возвращается в случае доказанной неблагодарности, а может быть, и боязнь мнений света, где Булах заняла и положение и уважение, заставляют ее прибегнуть к старому, давно практикуемому приему искусственного обеления своего не совсем хорошего для самой себя поступка.

Она, — если допустить, что странная молва, о которой говорил г-н Филиппов, и подтверждающая эту молву мука, тяготившая душу покойного святителя, митрополита Филофея, имели основание, — она, говорю, припутывает к делу местного архипастыря, — дарит ему не лично, но как епархиальному начальнику на нужды церкви 30 000 руб.

Это маневр тех, кто знает за собой грех, — они любят становиться за людьми чистыми и их достоинствами прикрывать свои проступки: смотрите, не я одна, но и святитель не побоялся взять из этого источника, — значит, дело чисто и поступок праведен… Но это старый, избитый способ, и в наше время вы никого им не обманете!

Отдавая деньги, Мазурина уезжает.

Но, прежде чем мы ее встретим еще в Ржеве, остановимся на данном периоде жизни: мне нужно убедить вас, что, уезжая, Мазурина не дарила, а только препоручила свои деньги, как фонд своих будущих целей.

Вот мои доказательства по этой части моих утверждений:

1) Весь строй души Мазуриной — ее неизменные, даже позднейшим слабоумием непоколебленные основы ее взглядов на богатство доказывают, что дарение состояния одной личности было бы противоречием ее природе.

2) Письма Мазуриной свидетельствуют о том, что дара не было.

3) Несвязные речи периода слабоумия оставляют впечатление, что денег она не отчуждала от себя.

С детства привыкнув тяготиться деньгами, как грехом, с детства стремившаяся ими утешить горе страждущих, глубоко убежденная, что и Булах живет и согрета той же любовью и теми же помыслами, Мазурина не поверила бы, если бы услыхала, что Булах стремится к личному обогащению. Дать все свое 300-тысячное состояние ей одной, перенести на нее тот грех и ту тяжесть, которые мучили ее, она не могла, не впадая в непримиримое противоречие. Булах не возьмет, обидится, оскорбится такой черной неблагодарностью. Деньги могут быть на руках Булах только для передачи бедным: ведь они и взяты от них…

Позднее, уже совсем безумная, она продолжала лепетать: «Мужички бедны, мы им должны давать, это — их»… Более здоровая, она поступила так, как говорила, и кассу бедных отдать в дар хотя бы подруге, отдать для богатой и роскошной жизни для Мазуриной было так же невозможно, как взять и утаить чужое.

Вспомните письма Мазуриной, писанные после совершения дара: есть ли намеки на радость, испытываемую тем, что любимая воспитательница награждена до возможности жить на широкую ногу и утопать в блаженстве? Есть ли заочные мечтания о той обстановке, в которой может жить теперь царственно одаренная подруга-руководительница?

Нет! Мазурина пишет о своем вечном долге перед потерявшей на нее время воспитательницей, извиняется за причиненные беспокойства, мечтает о Ржеве и просится туда; зовет Булах к себе на краткое свидание и опять извиняется, что ее беспокоит.

Так не пишут к тому, кто награжден до возможности комфорта и кого не стеснят расходы, вызываемые краткосрочной поездкой на свидание к своему щедрому дарителю…

Наконец, о том, что дара не было, свидетельствуют в полубреде и в минуты ослабления душевного недуга слова, высказываемые Мазуриной. Она говорит о деньгах, что они — ее деньги и их надо взять; иногда она говорит, что их не надо трогать, потому что Булах знает, что с ними делать, что их — 200 000 руб., что они целы.

Не бойтесь прислушаться порой и к бреду больной: разрушенный человеческий организм, как старые руины древнего храма, своими остатками иногда красноречивее свидетельствуют об истине, чем живые и здоровые люди. Здоровый человек, имея свободу воли, может сознательно извращать истину; больной и безумный, если его язык беспрестанно повторяет одно и то же, как мертвый своей смертельной раной, не давая сознательного ответа, дает путь к уразумению правды…

А допустив, что под наружными формами дара скрывалось препоручение денег на добрые цели, мы совершенно ясно поймем и повод к преступлению, совершенному Булах по возвращении Мазуриной из Сибири, и необходимость его для нее.

Киевского периода, жизни в Сибири, воспроизведенной показанием Буяновой, — всего этого нечего повторять. Лучше отдадим себе отчет, каким образом могло случиться, что г-жа Булах вдруг изменила свое отношение к Мазуриной и отпустила последнюю.

Дело просто: все, что привлекало Булах к ее ученице, ее сила, — в руках у ней: Булах богата, сильна; теперь люди, вновь приблизившие к себе Мазурину, возьмут у Булах то, что она выносила как бремя, а то, что ей нужно, — деньги, — в ее руках: крепко держит она их. Устои надежны, осмотрены и одобрены советами людей, сведущих в законе…

Вдали отыскивающая себе место успокоения, девушка, полная и теперь веры и любви к своей учительнице, едва ли переменит образ мыслей. Булах, зная ее безвольной, еще не знает, что эта слабость характера — плод душевного недуга. Она уверена, что Мазурина спокойна, что деньги ее пойдут на добро, и не заикнется о них. А там, среди скитаний и аскетических трудов, глядь, и кончит свое земное странствование, надломленное существование… Тогда конец всему, конец сомнениям и заботам…

Но судьбе угодно было поразить г-жу Булах неожиданностью, спутавшей все ее расчеты.

В 70-х годах, в одно прекрасное утро, к воротам одного из Мазуринских богоугодных заведений подъехала телега, а в ней сидела Мазурина с какой-то женщиной. Долго, долго не видели бедные люди своей благотворительницы и, увидав ее, с криком: «Вот мать наша приехала!» бросились к ней навстречу.

Бросились с теми же приветствиями и прислужники дома, ничем ей не обязанные, но благоговевшие перед ее добротой. Одна Булах, пораженная, встречает ее сухо, нерадостно; друзья и враги Булах не проронили ни одного слова здесь, из которого можно было заключить о ласке, поцелуях и объятиях…

Когда к нам неожиданно является друг и близкий из дальнего странствия, когда он своим приходом приносит нам счастье и наслаждение, все и все, что способствовало этому другу вернуться к нам, все и все нам дорого, нам любезно. Ямщик, слуга, послуживший ему, в этот час нам близок, приятен…

А г-жа Булах? Как приняла она Буянову, 4000 верст проехавшую, чтобы помочь Мазуриной доехать до Ржева?

Она не удостаивает ее слова, она сажает ее с прислугой, она обрезывает всякую копейку, возвращая ей дорожные издержки, — да и это дает только потому, что наутро считает долгом выпроводить Буянову вон из города.

А Мазурина? Ее вместо радостной встречи ждет здесь суровая доля; ей, со властью былого времени, запрещается свидеться даже с той, которая оказала ей услугу. Ни во что считает Булах тот стыд, который она вызвала у Мазуриной, не смевшей исполнить простого долга гостеприимства перед той, кого звала она, надеясь вознаградить ее ласками, как своими, так и своей подруги-воспитательницы…

Но что же делать с Мазуриной?

Этот вопрос должна была задать себе Булах.

Выгнать вон ни на что более ненужную нищую? Но что будут говорить в городе, в печати? Ведь девушку знают все, ведь заступятся за нее! Кто знает, может быть, родственники заговорят о возврате дара? Найдется человек, — не один же Т. И. Филиппов имеет добрую душу, — возбудит дело. А Булах дорожит репутацией, дающей ей положение и обеспечивающей ее от неосторожных покушений заподозрить ее в нечистых способах обогащения.

Нет, отпускать Мазурину нельзя. Там, далеко, в Сибири и в Киеве, — другое дело: там Мазурина безопасна.

Но у девушки нашлась энергия выдержать долгий путь и вернуться во Ржев; более отпускать ее бесцельно.

Остается одно — держать ее около себя. Для этого не нужно тюрьмы: без гроша в кармане, без достаточной силы, чтобы не смутиться властью Булах, Мазурина будет опять покорна, как рабыня. Не нужно будет теперь и ухаживать за ней: она ничего более дать не может.

И приговор произнесен: свобода сношений с миром, с теми самыми детьми, которые воспитываются на средства Мазуриной, с отцами их, с подчиненными, — все устранено с удвоенной строгостью.

А между тем возвратившаяся из Сибири Мазурина привезла зерно болезни, которое быстро дало рост под давлением на ее душу обстоятельств, перевернувших в ее глазах все ее миросозерцание.

Она увидала, что вместо ласки, дружбы, о которой она так долго и постоянно мечтала и писала, ее окатили холодностью бессердечия; идеал благотворения, верная хранительница ее казны, посвященной на добро, оказалась эгоисткой, скрягой, отказывающей ей в нищенской подачке, изгоняющей из дому ее подругу и открыто завладевшей в свою пользу и в пользу детей своих благами, данными ей с другой целью.

Все перепуталось в голове Мазуриной, а ее умственные и нравственные силы и без того были утомлены: до сих пор, отрекшаяся от всего, она жила в Ржеве, хоть скудно, но — необходимое у ней было; Киев и Сибирь впервые познакомили ее с тернистым путем отречения на самом деле: она не раскаивалась, не отступала, но она падала, уставала и разбила свои незакаленные в труде силы…

Удар, нанесенный на ослабевшие силы, само собой, еще легче в конце пошатнул их.

Мазурина заболевает. Род ее болезни становится очевидным. Умной ли женщине, как Булах, не заметить этого?

И она заметила, но не вопросом, как помочь несчастной, занялся ее ум: что делать, чтобы не упустить своих выгод, — вот что теперь было на очереди.

Еще опаснее, чем прежде было, еще опаснее стало отпустить Мазурину: ее отдадут в больницу, учредят опеку и… поколеблют то положение, которое завоевано Булах.

Самой отправить ее в подходящее заведение — тот же результат: опека, иски о возврате подаренного… К чему же было столько трудиться? Неужели отдать назад взятое, отдать деньги?

А для г-жи Булах деньги — все: божество и сила. Ведь и здесь, на суде, и всем поведением своим не дает ли она знать, что, в противоположность библейскому Иову, она не блага и сокровища отдает, чтобы соблюсти душу, но, наоборот, она лучше отдаст и отдает себя на распятие, но зато скрывает то, что ей всего дороже, — награбленное богатство; скрывает так, что едва ли соединенные усилия суда и власти что-нибудь отымут у нее.

Остается держать, держать девушку, удесятерив те меры разобщения, которые принесли плоды и прежде: пусть никто не знает о ней ничего, пусть не доходят до властей и родичей соблазнительные слухи о ее болезни.

Относительно низших по положению издаются строгие повеления: не допускать, гнать, сменять за попытку свиданий; а в отношении сильных пускается хитрость и дерзость: тщетно стараются проникнуть к Мазуриной духовники, учителя. Изгоняются и отступают архиереи и губернаторы. А когда один из архипастырей во что бы то ни стало хочет увидать аскетку-благотворительницу, Булах становится между ним и дверью и озадачивает его своими каноническими познаниями: «Отец, — говорила она ему, — девушка больна и полураздета, а кормчая не дозволяет монаху видеть обнаженное женское тело!»

Болезнь Мазуриной могла быть задержана, дать или обратный ход, к лучшему, или, медленнее развиваясь, на многие годы сохранить в ней разумные человеческие способности.

Но, если сношения с миром прерваны, родственники устранены и, видимо, примирились с этим, — к чему стремиться к здоровью, а следовательно, и к такому состоянию Мазуриной, когда она может требовать назад своего или, если и не требовать, то сознательно укорять ее, Булах, за измену делу? Пусть идет своей дорогой разрушающий девушку недуг. Не мешать, а, наоборот, очищать ему путь, чтобы шел он торжественно и быстро к полной победе над своей добычей — вот что стало мечтой и делом Булах.

Я боюсь верить более убийственным замыслам Булах, но зато в данном поступке убеждаюсь рядом мыслей и выводов из слышанного нами.

Когда дело шло о захвате состояния Мазуриной, сколько трудов на соблюдение форм и обрядов закона, сколько семейных советов употребила Булах!

А когда заболела Мазурина, когда наступил долг позаботиться о ней, пригласить тех, кто силой науки мог бы помешать враждебным силам недуга, — хоть бы одно слово в Питер и тому же советнику своему по делам, чтобы он указал сведущих людей, чтобы обратиться к их помощи!

Сколько заботливости и мер для того, чтобы злоприобретенное закрепить за своей семьей; сколько решительных мер, чтобы остаться безнаказанной, когда началось дело, спасти деньги от иска опеки Мазуриной, мер с точки зрения цели разумных, действительных!

А когда заболела Мазурина, у Булах не промелькнуло мысли, что нужна медицинская помощь, что обстановка, в какой живет та, — убийственна, нравственная атмосфера — невыносима. Не умела сама ухаживать — вспомнила бы, что есть дома для подобных больных; не хотела сама — дала бы знать родству, которое и теперь своим попечением утешило и, видимо, уменьшило болезнь несчастной.

Наоборот, систематично, бездушно соединено все, что сокращает период разрушения больного ума, устранено все, что, питая и поддерживая силы, отдаляет конечную гибель.

Что у Булах в душе не жило ни малейшего чувства к Мазуриной — этому ряд очевиднейших доказательств: обобрав до нищенства девушку, возвратила ли она ей, в ее настоящем положении, хоть частицу?

Нет!

Душа растоптанного существа и ее муки для Булах — ничто. Сотни тысяч, и не сотни тысяч, а один рубль, — для нее выше и священнее прав загубленной личности.

А если настоящее таково, то не ясно ли, что тем же чувством руководствовалась эта женщина и в те 7 лет, когда рядом с ней стонала и медленно таяла ее ученица? Не ясно ли, что боязнь потерять приобретенное и уменьшить его хоть бы на малую долю руководила волею Булах, и она сознательно шла к быстрой и желанной развязке, терпя Мазурину около себя лишь из расчета, чтобы не выпустить в свет улику против своего бездушного эгоизма?

Зло, знающее, что закон и право не одобрят его, не выставляется наружу, а действует тайно, скрытно. Для того же, чтобы достигнуть преступных целей в данном случае, вовсе не нужны были явные и грандиозные меры. Здоровье Мазуриной разрушилось путем постепенного устранения противодействующих мер: люди неопытные могли не замечать их…

Великий поэт Англии Мильтон говорит, что сатанинская природа такова, что она может сократиться до булавочной головки и носить целый ад зла в груди своей…

Так и поступала эта женщина.

Ее хитрый ум обошел не одних прислужников того дома, где жила Мазурина: люди умные, законоведы, успокаивали ее, говоря, что в ее поступках нет предусмотренного законом преступления.

Может быть, Булах и вам станет говорить про то же. Не идите на этот опасный путь не принадлежащих вам вопросов!

Вас спросят не о том, преступны ли дела этой женщины; вас спросят, творила ли она то, что ей приписывается, и творя, была ли нравственно повинна. Если дела ее и ее вина в них, вами установленная, однако, просмотрены законом — суд освободит ее, а если ошибется суд, силу закона восстановит Сенат.

Ваша же задача, судьи совести, — вменить в вину человеку его дела, если они не могли быть совершены без злой и преступно настроенной воли.

Если суд поставит перед вами человека, обвиняемого в том, что он ложными обещаниями вступить в брак довел девушку до самоубийства, и если спросят вас, виноват ли он, что обманул ее, вам нечего рыться в книгах закона для того, чтобы сказать, что он виновен в обмане.

Другое дело — судьи: их дело, получив ваш ответ, справиться, как наказуемо то, что совершил обманщик. Найдя ответ, что деяние ненаказуемо, суд отпустит виновного, и пусть отпустит: это — вина не ваша и не судей, — вина закона или его государственное соображение, что факт ненаказуем.

Вы же, обвиняя, не нарушите вашей обязанности, ибо суд совести тогда и свят, когда руководствуется при оценке людей и их поступков чистыми побуждениями нравственного чувства, вменяя злой воле ее зло и освобождая волю, если она не водилась, совершая ошибку, целями преступными и человеконенавистными.

Обратите внимание и на то, что довести человека до безумия можно намеренным употреблением вредных средств и намеренным устранением полезного: я и мой брат, мы — два злодея, желаем довести до безумия две жертвы: я даю своей жертве сильнодействующие средства, а брат мой томит своего врага голодом, и, когда тот мучится им, он ставит около него хлеб, но мешает ему взять его… Муки голода сводят с ума и этого человека. Я употреблял средство, брат — мешал жертве пользоваться необходимым для жизнями оба достигли одного результата. Неужели же вы разделите нас: одного сочтете виновным, а другого безнаказанно простите? Всякая мера делания или воздержания от дела, направленная к достижению той или другой цели, есть способ добиться ее…

Но не довольно ли? Не думает ли эта женщина, что надежда на возврат ею взятого руководит по преимуществу нами и теми, кто взял из рук Булах загубленную душу?

О, вы жестоко ошибаетесь, г-жа Булах! Все наши права, все наши средства, которые были, мы бы кинули вам в лицо за то, чтобы вы отдали невозвратно погибшее, — за нашу молодость, силу, душу и разум! Их вы взяли и зверски растерзали человека.

Знаете ли вы, что у нас отнято? Слыхали ли вы, что есть горе и есть страдания, пред которыми смертный час — ничтожный удар, для которых гроб — райская отрада?

Когда пресекается жизнь, преждевременно отнятая злодейской рукой, у жертвы, — если за гранью земного существования нас ждет не ложное обетование веры, — есть мир новый, лучшего бытия. И эта вера утешает тех, кто теряет дорогих сердцу!

А безумный? Какая скорбь для его друзей созерцать, как образ разумного создания на их глазах превращается в юродствующее, скотоподобное существо! Какое отчаяние для веры в бессмертное и духовное достоинство личности, когда вчерашний наш брат по разуму и чувству здесь, в мире очевидности, перестает быть человеком, не переставая быть чем-то.

А если безумный иногда на минуту возвращается к сознанию, или, наконец, от частных переходов от боли к моментальному просветлению, в быстробегущие мгновения последнего, знает, что оно преходяще? Какую адскую муку должен он испытывать!

Помните у Шекспира сцену тени отца с сыном, Гамлетом?

На краткий срок уходит он из мира небытия в мир живых недежд, чувств и упований. Он спешит скорей-скорей насладиться созерцанием любимого сына и сказать ему все то, что тяготит его душу… Но вот поет петух, утренний, предрассветный ветерок возвещает наступление восхода солнца, и тень спешит назад, в ужасный мир небытия и сени смертной…

Не то же ли и с безумными? Заговорить вновь человеческим языком, зажить человеческим чувством и знать, что сейчас, сейчас опять — возврат в пучину, худшую смерти, шаг назад из царства разума и духа в царство неразумного и скотского прозябания!

Подсудимая, вы знали, что вы делали, но вы сознательно принесли право ближнего на его жизнь в жертву вашей ненасытной жажде обогащения. И мы, пораженные глубиной вас охватившего порока, не боимся прегрешения, призывая закон отмщения на вашу голову!

И нам дадут его, дадут перед вашим удивленным взором!..

Знаю я, что непонятно вам все то, что совершается, и — торжествую, ибо это начало казни вашего злобного духа!

Вы жили упованием, что сила — в богатстве, вы думали, как говорит поэт, что «перед златом гнется копье стальное правосудия», и вдруг, — о, чудное зрелище! — вы, владетельница несметного достояния — на скамье позора! Вас не спасли ни лживый почет, ни сила ваших связей!

А она, — нищая и обезличенная, не могущая промолвить слова, стоит перед вами, как личность, имеющая право, правда, не сама, — ей, благодаря вам, этого уже не придется сделать, — но стоит, представляемая мной, пришедшим говорить за нее.

А меня слушают и о бедной заботятся и закон, который вы хотели обойти, и прокурор, не жалевший труда, и судьи, внимательно исследующие событие. Рассудить вас с какой-то ничтожностью, на ваш взгляд, пришли люди общества и терпеливо отдают труд и время, считая вашей жертвой равноправное со всеми человеческое существо! Еще час-другой, и раздастся слово правосудия, которого вы не ожидали…

Расставаясь с местом и уступая его тем, кто будет говорить после меня, я хочу бросить еще одно последнее, сравнительное, соображение по делу.

Десять лет тому назад, в этом самом здании, под этими самыми сводами, на эту самую скамью была приведена женщина, облеченная в черные одежды и обличаемая в черных поступках.

То была — игуменья Митрофания.

Духовная гордыня внушила ей мысль дать учрежденной ею общине, бесспорно благому делу, размеры, превосходящие ее средства. Она не остановилась, и подлогами хотела дополнить то, чего недоставало.

Ваши предшественники, сидевшие на ваших местах, спросили у совести и во время ее велений осудили нечистое дело.

Знаете ли, что поступки Булах во сто крат хуже и нравственно гаже поступков Митрофании?

Там дурно понятое человеколюбие и извращенные благочестивые цели натолкнули ее на преступление, а здесь — само благочестие эксплуатировалось как орудие для хищнических захватов.

Там, правда, крали, но краденым, по скудости ума и сухости сердца, думали угодить Богу, воздвигая алтари. Здесь — строили храм молитвы и милости на чужие средства, чтобы в притворах его, заманив свою жертву, растерзать ее!

Далее еще не шло человеческое лицемерие!..

Дадите ли вы право гражданства этому способу наживы?

Не думаю!

Нет, вы отторгнете зло; вы произнесете суд, который будет отражением нравственного миросозерцания вас и того общества, которого вы плоть от плоти и кровь от крови.

Во имя этого общества, во имя правды и справедливости, в которых оно нуждается, я молю вас: воздвигните попранное право, подайте руку обиженной, защитите сирую и убогую.

Да воскреснет закон в вашем приговоре и да расточатся враги его, явные и тайные, дерзкие и, как крот под землей, подкапывающиеся под его истину.

А нечестивые дела, о которых нам свидетельствовали, и те, нечистые руки, ими же зло совершено и внесено в мир, от негодующего на неправду людскую мановения вашей властной руки, как исчезает дым, да исчезнут!..

Дело братьев Бострем, обвиняемых в ограблении присяжного поверенного Гольдсмита и вымогательстве у него документов

В сентябре 1874 года в семью Оскара Бострем присяжный поверенный Гольдсмит, случайный знакомый брата Оскара, Александра Бострем, поместил на воспитание ребенка.

Гольдсмит, навещая ребенка, стал часто бывать в квартире Бострем.

Молодая жена Оскара Бострем через некоторое время после принятия на воспитание ребенка Гольдсмита стала жаловаться своему мужу, что Гольдсмит ухаживает за ней и даже предлагает ей сожительство, обещая за это всевозможные блага.

24 ноября 1874 г. Гольдсмит, по его показанию, явился, как это он часто делал, в квартиру Бострем. Едва он туда вошел, как братья Бострем напали на него и, сильно избив, потребовали, чтобы он выдал вексель в 5000 руб. Гольдсмит выдал им вексель, но в тот же день заявил об этом судебному следователю, сообщив при этом, что, кроме векселя, братья Бострем угрозами же заставили его выдать долговую расписку в 1000 руб. и во время драки из бывших у него 7000 руб. похитили две тысячи.

Оскар Бострем не отрицал факта избиения Гольдсмита и получения от него векселя в 5000 руб. Он рассказал, что в этот день по приходе Гольдсмита он вместе со своим братом Александром потребовал от него выдачи векселя в 5000 руб. Сделал он это с той целью, чтобы проучить Гольдсмита за его постоянные приставания к его жене. Вексель они взяли с Гольдсмита, кроме того, в целях обеспечения таким способом ребенка Гольдсмита. Расписку же в 1000 руб. Гольдсмит выдал сам для того, чтобы вексель не был тогда же предъявлен ко взысканию. 2000 руб. ни он, ни его брат у Гольдсмита не похищали.

Гольдсмит, напротив, объяснил, что, по его мнению, вымогательство Бостремом векселя, расписки и похищение 2000 руб. сделаны исключительно с целью обогатиться на его счет; нападение на него было для него совершенной неожиданностью.

В дальнейших объяснениях Гольдсмит указал на то, что за г-жей Бострем он никогда не ухаживал; что ездил он к Бострем только для того, чтобы проведать ребенка; что в комнаты г-жи Бострем заходил редко и то только тогда, когда г-жа Бострем приглашала его туда и, под предлогом необходимости произвести различные расходы на ребенка, часто просила у него денег.

Все домашние Бострема подтвердили рассказ Оскара Бострем о постоянных, для всех очевидных ухаживаниях Гольдсмита за женой Бострема. Никаких доказательств того, что Бострем похитили у Гольдсмита 2000 р., кроме собственного показания последнего, обнаружено не было.

Братья Бострем были преданы Московскому Окружному Суду с участием присяжных заседателей.

Председательствовал председатель суда Загоскин. Поверенным гражданского истца выступил Громницкий.

Защищали: Оскара Бострема — Ф. Н. Плевако, Александра Бострем — кандидат прав Высоцкий.

Вердиктом присяжных братья Бострем были признаны по Суду оправданными.

Речь в защиту обвиняемого Оскара Бострем

Защитнику, прежде всего, необходимо постараться приобрести доверие к себе. Доверие приобретается основательностью речи; но бывают речи основательные, которым, однако, нет веры: это бывает тогда, когда явится подозрение, что человек говорит не то, что хочет его сердце, — сердце в разладе с умом.

Подобное подозрение могло явиться у вас, господа присяжные, против меня, защитника, потому что Гольдсмит в начале заседания заявил, что я собирался быть поверенным его, как гражданского истца.

Но я очень счастлив, что не искал, где глубже, где лучше, где больше дают: это видно из того, что я, слава Богу, защищаю по назначению от суда и, следовательно, никакого личного интереса, кроме душевного, сердечного расположения, в переходе из одного лагеря в другой не имел.

Поэтому я полагаю, что вы отнесетесь ко мне с доверием настолько, насколько этого будет заслуживать внутренняя правда моих слов.

В настоящем деле, что ни шаг, то трудности. На скамье потерпевшего сидит наш товарищ, присяжный поверенный, призвание которого защищать подсудимых, защищать истину и говорить на суде только правду.

После этого не положить ли уже оружие?! Если присяжный поверенный Гольдсмит говорит, что с ним поступили так-то, то не правда ли все, что он говорит от первого и до последнего слова, не делаю ли я большой ошибки против сословия, к которому принадлежу, что решаюсь доказывать возможность неправды в словах потерпевшего лица?

Господа, я не думаю, что делаю ошибку: только гнилым корпорациям, гнилым сословиям свойственна такая идея, чтобы непременно отстаивать поступки своих членов, не подвергать их критике, не подвергать суду.

Всякое же сословие, которое вмещает в себе членов, достойных доброго имени, не боится предстать перед судом, не боится слова правды…

Итак, нимало не стесняясь тем, что предо мной в качестве потерпевшего лица стоит товарищ по сословию, я скажу: я вам не дам более веры, чем каждому человеку, явившемуся на суд поддерживать свои жалобы; если вы не подтвердите их, я сочту себя не только вправе, но и обязанным не верить вам, потому что во имя высоких человеческих интересов нельзя доверять тому, чего не докажет жалобщик.

Нет сословия, звания, в котором человек не мог бы сказать такой вещи, которая оказалась бы неправдой, даже в том случае, когда он сам полагает, что говорит правду…

Подсудимые обвиняются в преступлении, которое по закону приравнено к разбою.

Но деятельность подсудимых, их общественное положение прежде всего противоречат всем известной характеристике разбойника: они только что начали жить, жили честным трудом, между тем, как имели возможность запускать свои лапы в чужое добро, если бы не были люди нравственные.

Если положение, воспитание, средства, которые они имели к жизни, не могли предохранить их от соблазна на чужую собственность, то по крайней мере, их ум, образование дают основание ожидать, чтобы средства, избранные ими для достижения корыстной цели, соответствовали их уму, развитию. Между тем все обстоятельства дела указывают на то, что это — или невинные люди, или наивнейшие нарушители чужой собственности.

Хотя товарищ прокурора отказался от одного из обвинений, взведенных на подсудимых, именно от обвинения в ограблении подсудимыми 2000 руб., но гражданский истец все-таки приводит два соображения в подкрепление этого обвинения: во-первых, он смело и свободно заявляет, что можно назвать участницами грабежа и разбоя двух честных женщин, против которых не представлено никакого пятна, заявляет только потому, что женщины эти не были обысканы, и во-вторых, — гражданский истец указывает на то, что один из подсудимых имел возможность до обыска сходить на Никольскую улицу…

Но если бы подсудимые действительно желали скрыть что-нибудь, то они скорее должны были бы позаботиться скрыть вне дома не деньги, а документы, потому что принадлежность документов видна, деньги же, приобретенные честным трудом и приобретенные преступлением, по внешнему виду не отличаются друг от друга.

Итак, по поводу ограбления 2000 р. противная сторона не представила никаких доказательств; за отсутствием данных она только бросает тень на людей честных, имя которых должно пользоваться уважением с большим правом, чем имя тех, кто возбудил настоящее дело…

Переходя к другому обвинению, — к обвинению подсудимых в вымогательстве обязательств, защитник счел нужным выяснить понятие нашего закона об этом преступлении.

Так называемое вымогательство обязательств у другого лица путем насилия или угроз по нашему закону относится к преступлениям, направленным против имущества другого лица. Конечная цель такого преступления — что-нибудь приобрести: угрозы, побои, насилие рассматриваются здесь как средства. Если я встречаю на улице человека, бью его и говорю, что буду бить до тех пор, пока он не отдаст мне своих часов, то я совершаю грабеж; но если чедрвек отправился к своему приятелю за двумя вещами — получить долг и, кстати, поссориться за неаккуратность, приходит к нему, видит на столе деньги, хватает их: «Ты мне должен, я не хочу ждать судебного решения и беру эти деньги», — здесь будет только самоуправство, а не грабеж.

Если с противной стороны будет сказано резкое слово, если я в ответ также скажу резкое слово и затем выйдет брань и драка, то, хотя здесь, как и в грабеже, были одинаково драка и перевод имущества от одной стороны к другой, но ни один серьезный юрист не станет утверждать, что тут и там было одинаковое деяние.

Это мнение имеет за себя такой авторитет, пред которым должен преклониться авторитет каждого суда. Именно, в 1869 году до кассационного Сената, как видно из решения его № 327, доходило дело, в котором возникал такой вопрос: не следует ли считать грабежом переход имущества от одного лица к другому, когда в это же время между лицами случалась драка, хотя бы эта драка и не была средством для вымогательства имущества.

Сенат признал, что грабежом называется только такое деяние, в котором насилие, побои, угрозы, — все это было затеяно для того, чтобы добиться приобретения имущества; если же одно из другого не вытекает, как следствие из причины, — тогда нет грабежа.

На основании этих соображений легко разрешить вопрос о вымогательстве.

Если обязательство выдано путем угроз, вследствие боязни, обиды действием, то тогда обязательство выдано через вымогательство; но если между двумя лицами по поводу семейных или других обстоятельств происходила ссора, драка, если оскорбленное лицо наносит побои другому не для того, чтобы взять вексель, а чтобы проучить оскорбителя, и если обязательство предложено не как последствие побоев, а как плата, чтобы я не обращался к законной власти и не оглашал действительных событий, — тогда угроз и вымогательства не было.

Посмотрим, при каких обстоятельствах происходило столкновение Бострем и Гольдсмита.

Как я уже сказал, подсудимые не занимались по ремеслу деяниями, им приписываемыми, — прошлое их безупречно. Здесь была оглашена только одна печальная сцена из их семейной жизни, печальная не в том смысле, чтобы существовал разлад в семье, а в том, что явился внешний враг, разрушитель семейного счастья.

Факты, которые мы выслушали здесь, заставляют меня согласиться с обвинительною властью относительно того, каким образом развилось настоящее дело.

Я не стану говорить о том, откуда г-н Гольдсмит привез ребенка; может быть, тот факт, по поводу которого заявлялись разные темные предположения, свидетельствует о Гольдсмите, напротив, с хорошей стороны, — человек, который, имея к тому возможность, не бросает ребенка на произвол судьбы, а воспитывает его, не достоин порицания: он исполняет только священный долг природы.

Но этот факт свидетельствует об одном, — что у почтенного нашего товарища, который здесь является гражданским истцом, были легкие воззрения на семейные отношения. Это — его дело: он за это отвечает перед судом собственной совести…

Но каково людям, к которым в дом он войдет и будет проповедовать те же легкие воззрения?!.

Есть люди, которые имеют полное право смотреть гораздо строже на семейные отношения, и идеи, разрушающие семейный союз, не должны проникать в их дом…

Я нисколько не сомневаюсь, что первоначально г-н Гольдсмит посещал господ Бострем с одною только целью, — с целью устроить ребенка, и никак не больше.

Но вот факт, который нельзя отвергать: мать этого ребенка умерла, а молодая женщина, только что вышедшая замуж, взяла на себя обязанность второй матери.

У матери — разные обязанности. Почему же не распространить эти обязанности на даму, которая была так любезна, что взяла на себя воспитание ребенка?..

И вот г-н Гольдсмит начинает разговор, не верить которому я не имею права, потому что, хотя его сообщает жена подсудимого, в нем столько внутренней правды, что не верить этому невозможно.

Г-н Гольдсмит спрашивает Елизавету Александровну Бострем: любит ли она своего мужа?

Очень удачно, с большим тактом задан вопрос!..

Но здесь, по-видимому, встретилось противодействие: жена любит мужа… любит человека бедного, живет в нужде.

Тогда, имея в виду, что блага мира всем дороги, г-н Гольдсмит указывает ей на возможность изменить свое положение. А так как она любит мужа, то лучшим средством для этого представляется приискать мужу хорошее место.

Женщина, любящая мужа, могла задуматься над этим предложением, потому что есть женщины, готовые жертвовать всем, даже жизнью, для человека, которого они любят.

Первый шаг сделан — представлена прелесть богатства.

Но у женщин, даже у тех, которых может прельщать богатство, есть еще другая, более дорогая, вещь: честь, целомудрие…

Нужно разбить и эту брешь.

Что такое честь?

Доброе имя перед общественным мнением и, в особенности, перед своим мужем.

Но ведь только четыре стены будут свидетелями наших отношений, говорит обольститель, а стены — немы: не бойтесь, они никогда не изменят…

Но и этого мало: честная женщина должна колебаться, в особенности, когда не любовь влечет к человеку, а человек этот средствами старается сбить ее с долга.

«Чего же вы боитесь? Вы знаете, что людская природа так устроена, что некоторые грехи, совершенные женщиной по выходе честною замуж, могут быть прикрыты?!.»

Я сомневаюсь, чтобы 18-летняя женщина, 5 месяцев вышедшая замуж, могла так ловко лгать, передавать так естественно историю, которая известна всем нам, — как обманывают мужчины честных женщин!..

Елизавета Александровна, как порядочная женщина, обратилась с жалобой к мужу.

И здесь является естественный факт: ее оскорбила та вольность, которую позволил Гольдсмит, поцеловав руку.

Но муж благоразумнее ее и говорит: здесь нет ничего дурного — может быть, это сделано из чувства благодарности за твои заботы о ребенке!.. Известно, что в некоторых классах общества целование руки женщины считается только вежливостью… Заводить из-за этого историю — преждевременно, говорит муж.

Но Гольдсмит счел долгом идти кверху и от руки добрался до шеи…

Этот факт — движение к шее — также был передан мужу.

Муж не нашел в лексиконе света такого обыкновения, чтобы можно было целовать шею посторонней женщины, и он решился отомстить.

Разбойничьи, грабительские идеи начинаются так человеку нужны деньги, и он обдумывает, где бы достать их.

Здесь же на первом плане желание не достать денег, а как бы наказать человека, отучить от известного дома.

Есть пословица, что известных людей можно добить не дубьем, а рублем…

И действительно, в наш девятнадцатый век, век меркантильных интересов, рублем можно задеть всякого за живое.

Почему же не наказать рублем человека, который считал в деньгах все величие, желал даже обольстить ими женщину, наказать не потому, чтобы для нас был дорог рубль, а чтобы показать, что нельзя вторгаться в чужой мир безнаказанно?!..

Обыкновенно разбойник, вор, задумав разбойничать, воровать, идет на место преступления; здесь же предполагаемые разбойники и грабители остаются дома, а жертва приезжает к ним.

Жертва эта входит в кабинет и начинает разговор.

Как этот разговор перешел в драку и как появились обязательства — история темная, которую может разъяснить Гольдсмит, а если его объяснения недостаточны, то — подсудимые.

По утверждению Гольдсмита, на него напали подсудимые, потребовали подписания обязательств и тут же вытащили 2000 руб.

Неправдоподобность этого последнего заявления ввиду того, что 4000 руб. остались целыми в кармане, когда грабители обшаривали свою жертву, достаточно разъяснена обвинительною властью, так что едва ли вы можете дать какую-нибудь веру этому заявлению об ограблении 2000 руб.

Это заявление Гольдсмита дает мне право сказать: нельзя губить целую жизнь подсудимых на основании слов такого недостоверного свидетеля, которому верить отказываются даже во имя здравого смысла.

Значит, Гольдсмит — недостоверный свидетель события…

Обратимся к другому источнику — к показаниям братьев Бострем.

Они говорят, что между ними и Гольдсмитом происходила драка, драка вследствие оскорбления, нанесенного Гольдсмитом жене одного из Бострем. Дело началось из-за этого. Цели приобрести во что бы то ни стало денежное обязательство у них не было. Обязательство это появляется как путь к соглашению, — чтобы г-н Гольдсмит не был опозорен публично, чтобы до сведения лиц, от которых зависело его положение, не было доведено об обстоятельствах, его компрометирующих.

На это указывают, между прочим, следующие факты: обыкновенно получение обязательства есть последнее действие грабежа, насилия, и потерпевшее лицо сопротивляется до последней степени.

Здесь же происходит предварительно спокойный разговор о замене одного обязательства другим, и обнаруживаются до того добрые отношения, что Гольдсмит находит даже нужным успокоить господ Бострем, боясь, что они раздумают воспользоваться документами: я, говорит Гольдсмит, дал им документ и успокаивал их, что деньги отдам.

Для чего делалось это?

Для того, чтобы явиться к следователю и накрыть противников.

Года два назад наше общественное мнение сильно возмущено было подобными фактами: известные чины полиции, узнав, что такое-то лицо желает совершить преступление, вместо того, чтобы остановить его на приготовлении или на покушении, выжидали, пока совершится преступление, чтобы накрыть преступника и получить похвалу, награду.

Почтенный наш товарищ не принадлежит к этому сословию — он не нуждается в какой бы то ни было награде; но у него была другая цель: он желал отомстить людям, которые подрались с ним.

Он дает им денежное обязательство, но боится, чтобы они не раздумали, и поэтому старается успокоить их, чтобы они, — например, но совету жен, — не отказались от злого дела.

Ей богу, мне кажется, что, если здесь совершено было преступление, то совершению его усердно помогало само потерпевшее лицо…

Затем защитник перешел к изложению доказательств того, что между г-ном Гольдсмитом и женой Оскара Бострема действительно существовали те отношения, о которых упоминается выше.

Об этих отношениях показывают: Елизавета Александровна Бострем и кухарка Матрена Федоровна.

Гражданский истец не доверяет г-же Бострем, потому что она, как существо, очень близкое своему мужу, готова показать в пользу него неправду.

Не верьте ей, — говорит гражданский истец, если она плачет; не верьте, если в ее голосе слышится правдивость; не верьте даже тогда, когда ваше сердце начинает верить.

Но источник правды есть сердце; если ваше сердце говорит вам, что такой-то человек говорит правду, то, значит, так и есть… Отказаться от этого — значит, отказаться от очевидной истины…

Затем противная сторона говорит: не верьте кухарке, что для нее показались подозрительными продолжительные свидания Гольдсмита с Елизаветою Бострем, потому что разве свидание кума с кумой — вещь редкая?..

Я не спорю, что кум с кумой могут видеться, но когда эти свидания очень часты, то у нас даже есть пословица, что они опасны.

Если бы кума молчала, то наше сомнение разрешилось бы в пользу Гольдсмита; но ввиду заявления Елизаветы Бострем следует думать, что, кроме духовного родства, в отношениях Гольдсмита к куме было еще нечто другое. По свойству человеческой природы всегда возможен переход из мира духовного немного к миру реальному, и вот этот-то реальный мир и выяснился в том факте, который видела кухарка.

Противная сторона ссылается на кормилицу, которая действительно, говорит, что Гольдсмит никогда не бывал более пяти минут у г-жи Бострем.

Но вы припомните, что кормилица — чешка, которой не с кем слова было перемолвить; вероятно, она была поставлена в такие условия, что весьма редко выходила из своей комнаты и потому не могла знать, подолгу ли оставался г-н Гольдсмит у г-жи Бострем.

Но, если действительно со стороны Гольдсмита было ухаживание за женой Оскара Бострема, то взятие с него денежного обязательства не есть ли факт нравственно безобразный, ради которого нужно отвернуться от подсудимых, и не доказывает ли этот факт преступления, в котором обвиняют Бострема?

Повторив, что в деянии подсудимых нельзя видеть корыстную цель, потому что первым побудительным мотивом и целью этого деяния не было получения от Гольдсмита денежного документа, защитник задался вопросом: самый факт взятия векселя, заемного письма всегда ли указывает на корысть?

Не всегда: например, жена живет несчастливо с мужем, и последний, хотя согласился жить врозь, но все-таки иногда приходит к ней, мучает ее, и, если с такого мужа будет взято обязательство в 15–20 тыс., с тем, что, как скоро он нарушит свое обещание не приходить к жене, то обязательство будет представлено ко взысканию, — в таком случае нет корыстной цели, потому что здесь обязательство служит средством только для другой более отдаленной цели.

Точно так же и в настоящем деле, если согласиться с подсудимыми, что документ был взят для того, чтобы отказаться от преследования Гольдсмита по суду и перед общественным мнением путем оглашения известных фактов, то здесь нельзя видеть корысть, а — месть илй приобретение документа по добровольному соглашению…

Но не приняла ли здесь месть форму чрезвычайно нелепую, отталкивающую?

Действительно, скверно бесчестье оценивать на деньги. Но когда семейство торжествует, когда человек, покушавшийся разрушить семейный союз со стыдом выгнан из дома, — тогда нет такого желания мести, которое требовало бы другой, более благородной формы, а есть только желание, чтобы тот, кто пытался нарушить мир в семье, тяжело поплатился за свою попытку.

Вот это-то обстоятельство, — что покушение на честь жены его не удалось, и примеряет с личностью Бострема.

Здесь не было вымогательства, а было получение документа безденежного, без всякой валюты.

Подсудимые считали этот документ до того законным, что, когда явился следователь, они добровольно представили его: они, конечно, этого не сделали бы, если бы считали, что приобрели документ путем незаконным, путем насилия.

Документ явился результатом соглашения: или будут оглашены такие-то факты, или должен быть представлен такой-то выкуп: при этом уголовный, преступный характер, приписываемый деянию подсудимых, сам собою падает.

Правда, если люди расправляются с другими, сами приискивают меру удовлетворения, играют в одно и то же время роль и оскорбленных, и обвинителей, и судей, то такое самоуправство нетерпимо.

Но в данном случае событие совершилось при таких обстоятельствах, которые заставляют относиться к нему более мягко.

В самом деле, в этой семейной драме, в драме между мужем оскорбленной женщины и лицом, которое желало быть обольстителем, кто был истинно потерпевший и кто нападал на самое дорогое сокровище?

Конечно, ни на одну минуту вы не остановитесь в выборе, и этот выбор, разумеется, падет не на тех, кто сидят на скамье подсудимых.

Подсудимый Оскар Бострем только за 5 месяцев до события женился и женился на девушке 18 лет, которая вышла по любви за человека, не имеющего ничего, кроме трудового рубля.

Образовав семейный мир, этот человек только что начал наслаждаться, когда в его дом явился нежданный друг в лице потерпевшего от преступления.

Этот нежданный друг, вместо того, чтобы, благодаря высшему развитию, стоять за соблюдение долга и нравственного закона, старался разрушить семью. Целое семейное счастье, с радостями мужа и жены, отца и детей, этот человек хотел принести в жертву минутного сладострастия, минутного удовлетворения своей потребности, погубить навсегда, безвозвратно, — потому что павшая и затем раскаявшаяся жена никакими слезами не заставит мужа позабыть оскорбление, нанесенное ему.

Если же люди узнали, что в их дом под видом друга вошел обольститель и если против этого обольстителя приняты меры, которые немного не сошлись с требованиями закона, то такие люди, ввиду страшного несчастия, которое угрожало им, заслуживают той доли внимания и участия, какого заслуживает человек, когда он в бедствии ополчается на своих врагов…

Дело супругов Замятниных, обвиняемых в вымогательстве векселей

13 марта 1881 г. в Козьмодемьянске, в своей квартире купец Семен Замятнин путем угрозы убийством, с револьвером в руках, заставил казанского купца Устина Курбатова подписать в свою пользу 4 векселя на сумму 100 000 руб.

В дом Замятнина Курбатов явился к его жене Марии Алексеевне по делу о поставке последней дров для своего пароходства.

Еще до 13 марта проездом из Нижнего Новгорода, постоянного места своего жительства, в Ирбит Курбатов заезжал к Замятиным, но не видел их и оставил записку, что заедет на обратном пути в Нижний.

С Замятиной Курбатов и раньше имел торговые дела. После смерти первого мужа Замятиной между ней и Курбатовым установились близкие отношения. Со вторым мужем Замятиной Курбатов познакомился впервые 13 марта 1881 г.

Когда Курбатов явился к Замятиным, им прежде всего была заключена с Замятиной сделка о поставке дров, по которой он вручил Замятиной в задаток 3000 руб.

После предложенного чая Замятнин пригласил Курбатова из зала в другую комнату и здесь, вынув из кармана револьвер, заявил ему, что за существовавшие между ним и женой Замятнина отношения пришло время расплатиться. Продолжая держать револьвер в руке и угрожая смертью, Замятнин заставил Курбатова подписать сначала два векселя по 25 000 руб., затем один в 50 000 руб., а оставшиеся при нем вексельные бланки еще на 150 000 руб. он тут же уничтожил, заявив, что удовлетворяется векселями на выданную им сумму, хотя раньше собирался требовать их на 250 000 руб.

Угрозой мести Замятнин потребовал от Курбатова молчания обо всем происшедшем между ними.

Очень взволнованный этим Курбатов немедленно уехал к себе домой. По приезде своем из Петербурга, куда он должен был немедленно выехать, он сообщил обо всем происшедшем прокурору.

Тогда же Курбатов узнал, что подписанные им Замятнину векселя уже представлены последним к учету в Волжско-Камском банке.

Спрошенная обо всем этом Замятнина рассказала следующее.

Во время своего вдовства она сблизилась с Курбатовым. Еще за 4 года до этого случая, в 1877 году, Курбатов, в виде подарка, выдал ей 4 векселя по 25 000 руб. каждый и затем ежегодно векселя эти возобновлял.

В этот приезд Курбатова в Козьмодемьянск ее муж Семен Замятнин, знавший о бывших ее отношениях к Курбатову и о подарке, который последний сделал ей, предложил Курбатову уплатить по векселям деньги. Курбатов сказал, что у него с собой денег нет, и на означенную в прежних векселях сумму написал новые векселя.

По поводу показания Курбатова Замятнина заявила, что он говорит неправду для того, чтобы не платить по выданным им векселям.

Общественное положение Курбатова, его очень значительное состояние, отзывы о нем людей как о крупном благотворителе, не позволили думать, что Курбатов говорит неправду, и С. Замятнин был привлечен к ответственности за получение от Курбатова векселей путем угроз, а его жена — за пособничество в этом преступлении.

Добытые следствием обстоятельства, заключение экспертизы о том, что подписи на векселях сделаны человеком, находившимся в волнении, показания домашних Замятиных, что им ничего не было известно о пребывании в их доме Курбатова, что приезд его был обставлен какою-то таинственностью, — объяснения Замятиной не подтвердили.

Замятины судились в г. Козьмодемьянске выездной сессией Казанского Окружного Суда с участием присяжных заседателей 7–9 июня 1882 г.

Подсудимых защищал присяжный поверенный Н. П. Шубинский.

Гражданский иск со стороны Курбатова поддерживал Ф. Н. Плевако.

Присяжные заседатели, признав доказанным факт вынужденного получения Замятиными с Курбатова на 100 000 руб. векселей, по вопросу о виновности в этом преступлении Замятиных ответили отрицательно.

Окружной Суд постановил: признать С. и М. Замятиных по суду оправданными, а векселя, выданные Курбатовым, уничтожить.

Речь в защиту интересов гражданского истца Курбатова

Шестнадцать лет я — адвокат.

Профессия дает нам известные привычки, которые идут от нашего труда. Как у кузнеца от работы остаются следы на его мозолистых руках, так и у нас, защитников, защитительная жилка всегда остается нашим свойством не потому, что мы хотим отрицать всякую правду и строгость, но потому, что мы видим в подсудимых по преимуществу людей, которым мы сострадаем, прощаем и о которых мы сожалеем.

Годы закаливают нас в этой привычке…

Рядом с ними к нам приходят и другие люди, которые жалуются на преступников, подсудимых и говорят: «Они нас обидели, защитите нас, просим вашего содействия: у нас нет других защитников, нам не к кому обратиться».

Кроме нас, защитников, для прямой защиты их от обидчиков законом не создано иного класса. При нашей привычке защищать, при нашей привычке к снисхождению мы встречаемся с необходимостью требовать восстановления нарушенных прав, отнятия из их рук того, что они захватили.

Если ко мне является человек, у которого сняли с плеч кафтан, я действую таким образом, чтобы возвратить похищенное; но если этот же человек требует наказания преступника, то его заявление кажется мне еще недостаточным.

Как же примирить это?

Очень легко!

Нужно только уметь поставить пределы того чувства к подсудимому, о котором я говорил, и чувства справедливости к тому человеку, который страдает.

Заявляют иск разного рода люди: иные хлопочут о том только, чтобы выиграть свой иск, иногда даже несправедливый. Защита, готовая клеветать, явиться пособником такого человека, — позорна и нечестна.

Наоборот — нет выше задачи, как защищать невинно потерпевшего…

Но есть противоположный класс потерпевших, где сила смеется над всем.

Когда приходят к нам обиженные люди и говорят, что у них силой отняли то, что им принадлежало, что им негде искать защиты, — тогда указываешь им на Бога; но они отвечают, что там — пустое место, вот туг нужно уличить, покарать преступника, доказать ему, что насилие — презренно, потому что нарушает человеческие права…

Бывают еще третьего сорта дела, когда, под влиянием гнева, вражды и других житейских обстоятельств, человек порой совершит преступление, а потом сам не может додуматься, как он его совершил; дело поправлять поздно, и вот, из чувства самосохранения, он начинает отпираться. Может быть, он не прочь возвратить несправедливо отнятое, но боится дать улики обвинению.

Тогда он начинает давать невероятные показания, говорит неправду; между тем потерпевший — страдает, интересы его — нарушены… Тут мы будем вполне правы, защищая эти интересы, но не будем правы, если захотим карать обвиняемого.

Для меня безразлично, останется ли обвиняемый в этом городе или будет сослан. Позор подсудимого для интересов Курбатова не имеет значения.

Вся наша просьба заключается в том, чтобы вы рассудили, законны ли те документы, которые находились в руках Замятнина, — выданы ли они добровольно, как всякий честный акт, или же взяты силой из рук того, кому имущество принадлежало.

Задача поверенного гражданского истца заключается в удовлетворении его гражданского иска, и только в этих пределах я буду разъяснять перед вами настоящее дело.

Вопрос, как вы знаете, поставлен ребром. Приходит человек и говорит нам: «Меня обманули — заставили силой и угрозами подписать векселя… Прошу признать их недействительными».

Приходит также другой и говорит: «Документы — мои собственные; я получил их в обмен на старые документы».

Выступает жена и говорит: «Эти документы — законные; получив от Курбатова, я передала их мужу, правда, я денег ему не давала, не трудилась для него, но когда-то он оставил у меня документов на 100 тыс. в благодарность за то, что проводил у меня время, отдыхал от забот… Теперь я с ним рассталась и вышла замуж».

Вот задача, которую я должен объяснить вам и решить вопрос, который в глубине вашей совести, верно, уже явился.

Для разъяснения дела я прошу вашего внимания, прошу вас мысленно отправиться в тот дом, куда мы сегодня с вами ходили.

Я увидел этот дом в первый раз; увидел обстановку человека обеспеченного, достаток которого начался не сегодня, не вчера, а, вероятно, уже давно. Во всей этой обстановке видна женщина не нуждающаяся, имеющая в руках довольно средств, чтобы жить Спокойно, не выпрашивая, не унижая себя до того, чтобы продавать кому-нибудь свою честь за более или менее значительное вознаграждение.

Без сомнения, на такую продажу Мария Алексеевна нравственно не была способна.

Как мы видим из всей ее прежней жизни, она после смерти первого мужа вела торговые дела, пользовалась всеобщим уважением, считалась женщиной достаточной. Когда же она погрешила против известных правил нравственности, что говорит: «Я получила от Курбатова документов на 100 тыс.»?

Нам нужно рассмотреть, правда ли, что такой факт был.

Мария Алексеевна говорит, что она серьезно полюбила Курбатова, что между ними были отношения настолько короткие, что должны были перейти в брак; в ожидании его они не были слишком сдержанны и позволили себе отношения очень близкие. Мария Алексеевна говорит, что эти отношения не оглашались, но что Курбатов бывал у нее, что она появлялась с ним у знакомых, каталась на его лошадях, бывала в театре в его ложе.

Курбатов этих отношений не отрицает.

Но смотрел ли он на Марию Алексеевну как на будущую жену? Это обстоятельство нужно проверить.

Обращаю ваше внимание на один факт: люди этого романа, по крайней мере один из них, не были молоды в начале своего знакомства: если Мария Алексеевна была не старше 25 лет, то Курбатов приближался уже к 50-летнему возрасту.

Молодой человек, встретив женщину, которая ему понравилась, хотя бы эта женщина была и легкого несколько поведения, имеет достаточно мужества, чтобы не стать к ней в неловкие отношения.

Но этого возраста люди, встретясь с женщиной, не так легко поддаются впечатлению, не так легко забываются.

Поэтому, если Мария Алексеевна говорит, что она серьезно полюбила Курбатова, я все же думаю, что до замужества было далеко; он все-таки оставался для нее чужим человеком, который не решился бы ввести ее в свой семейный круг.

Если бы отношения между ними не дошли до известной степени короткости, то в словах Марии Алексеевны было бы много правды; разбивать эту правду пришлось бы с большим трудом.

Но раз она говорит, что «спозналась с ним», то такой человек, как Курбатов, после этого нелегко изменяется. Женщина, которая имела полную свободу идти с ним к венцу и которая отдалась ему до свадьбы, — такая женщина, прежде чем он решится назвать ее своей женой, всегда заставит подумать: если она легко отдалась мне, то почем знать, как жила до встречи со мной? Молодой человек, если полюбит женщину, то не задумается жениться на ней, каково бы ни было ее прошлое; пожилой же — не скоро на это решится.

Раз Мария Алексеевна не отрицает своих близких отношений к Курбатову — она сама себе произносит приговор, она созналась, что о будущем браке он с нею не говорил. И действительно, в отношениях их мы подтверждения этому не находим.

Правда, он приглашал ее к себе, они вместе посещали общих знакомых…

Здесь были свидетели, которыми мы могли проверить эти слова.

Так, свидетель Четвергов показал, что Мария Алексеевна была у него на вечере в числе других знакомых. Но они бывали не вместе, не как жених с невестой, — это вещи разные. Другое дело, если бы Курбатов, приехав с Марией Алексеевной, прямо сказал, что это — его объявленная невеста, если бы он приводом ее оглашал их будущий брак; но мы знаем, что этого не было.

Из свидетельских показаний видно, что, судя по их обращению, никто не подозревал их близких отношений. Напротив, при известных отношениях приличие наружно соблюдается тем строже, чем свободнее они внутри.

Объяснения Замятниной, что Курбатов хотел вступить с ней в брак, лишены всякого основания. Это подтверждается показаниями близких знакомых Курбатова, которые ничего об этом не слыхали. То обстоятельство, что Мария Алексеевна бывала в ложе у Курбатова, посещение общих знакомых, объясняется, в сущности, весьма просто: Мария Алексеевна вела свои торговые дела настолько крупно, настолько видно, была такой значительной негоцианткой известного торгового дела, что поэтому, конечно, входила в сношения со многими лицами купечества, которые смотрели на нее как на одну из своих добрых знакомых. Может быть, при этом Мария Алексеевна отличалась некоторой свободой в разговорах, свободой в своих приятельских отношениях — такой долей свободы, при которой женщину все-таки не стесняются принимать в обществе. Благодаря тому, что она часто бывала в обществе, где мог быть и Курбатов, последний легко мог пригласить ее бывать с ним в театре…

Итак, установив положение, что никакого вопроса о будущем браке не было, можно ли допустить факт подарка 100 тыс.?

На этот вопрос я отвечу отрицательно.

Здесь я встречусь с одним положением, для меня не совсем приятным: мне придется утверждать, что в этом важном вопросе Мария Алексеевна говорит неправду. Если бы она говорила правду, то не могло бы и быть настоящего дела; если же допустить, что она говорит неправду здесь, то вы можете не поверить ей во всем остальном и вообще смотреть на нее другими глазами.

Здесь мы находим и объяснение, почему по поводу этого признания она позволяет себе говорить неправду.

Замятнин — ее муж; вряд ли прав г-н прокурор, говоря, что Мария Алексеевна раскаивается в том, что вышла за него замуж; вероятно, он остался для нее самым дорогим человеком: дорогому человеку нужно подать руку, ему нужна помощь, его нужно выручить, а для этого следует не противоречить ему, и вот — самый близкий человек, жена, поет ему в унисон.

По моему мнению, этого нельзя ставить ей в вину. Если посторонний человек совершает преступление, закон обязывает нас заявить об этом, а если кто-нибудь докажет, что не заявили, то нас предают суду; но если брат, отец, жена позволят себе до известной степени укрывать близкого человека, то у закона рука не поднимается наказывать их за это: он знает, какая страшная мука видеть, как пропадает близкий человек.

Таким образом, Мария Алексеевна своим рассказом только прикрывает грех своего мужа. Ста тысяч рублей Курбатов ей дать не мог.

Прежде всего не мог он сделать этого потому, что она лучше тех женщин, которым платят деньги. Плохую услугу оказывают те, которые уверяют, что Курбатов заплатил ей за их отношения. Я уже указал, что Замятина стоит на такой высоте, которая не позволяет женщине падать до продажи своей любви и ласки. Я утверждаю, что, довольная своим личным состоянием, она не могла дойти до такого положения, когда прежде, чем отдаться человеку, с ним условливаются о вознаграждении, заставляют его покупать любовь! К чести самой Марии Алексеевны, я не могу этого допустить!..

Но если даже Курбатов и смотрел бы на свои отношения к Марии Алексеевне как на подлежащие оплате, то даже и тогда он не мог бы дать за них такого чудовищного вознаграждения: за такие деньги покупаются женщины известного рода, любви которых добиваются многие, когда одни лица стараются перебить любовь у других, одним словом — такие деньги платят за модный товар. Это имеет известное значение тогда, когда мужчина во что бы то ни стало хочет сделать женщину своей, — тогда не жалеют денег, тогда действительно платят сотни тысяч…

Платят деньги еще и в других случаях: когда последствием отношений к женщине являются дети; тогда, чтобы не поставить женщину в трудное положение, чтобы дать ей возможность не зависеть от других, чтобы дать возможность воспитывать детей, порядочные люди платят большие деньги.

Но мы знаем, что Мария Алексеевна умела устроить свои отношения к Курбатову таким образом, что даже самые приближенные к ней люди отрицали существование этих отношений; знаем также, что никаких последствий этих отношений не осталось, и, следовательно, видим, что Курбатов не имел никакого основания выдать ей за прошлую связь 100 тыс. руб.

Если допустить, что векселя на эту сумму были ей выданы несколько лет тому назад и потом, после ее брака с Замятиным, были переданы ее мужу, то, мне кажется, нашелся бы случай обнаружить эти векселя, когда отношения между Курбатовым и Замятниной прекратились, когда он, по ее словам, охладел к ней: она, оскорбленная холодностью, могла бы обнаружить векселя.

Между тем до 13 марта никто о них ничего не знает…

Получив их по бланковой надписи, Замятнин по наступлении срока мог ими воспользоваться. Раз ему показалось неловким обнаружить векселя раньше и предъявить их до истечения срока, когда никто не знал о существовании их, то почему он нашел возможным после 13 марта представить их к учету в банк? Ему легче было сделать это раньше, пока векселя не были еще просрочены, или же требовать, чтобы Курбатов уплатил ему по этим векселям деньги, если они самому ему были нужны.

Ничего этого сделано не было. Вот почему я думаю, что выдача документов на 100 тыс. руб. ничем не доказана.

Если векселя, как показывает Замятнин, уже несколько лет находились у них, то неужели бы не нашлось ни одного свидетеля, который бы об этом знал? Мы видели, что между приказчиками у Замятиных были такие, которым дела их были очень хорошо известны, — один из них даже высчитывал наизусть, сколько, на какой пристани находится пятериков замятнинских дров. Неужели не нашлось никого, кто знал бы что-нибудь об этих документах? В какой-нибудь книге они были бы записаны!..

А между тем нигде о них не упоминается…

Таким образом, фактических доказательств, что эти документы существовали, нигде нет.

Обратите внимание на показание потерпевшего Курбатова, сравните его с показаниями Замятнина и решите: которому из этих показаний больше верить?

Неправду можно говорить и со скамьи свидетелей, и со скамьи подсудимых. Но когда слова потерпевшего находят себе подтверждение, а слова подсудимого не находят, когда характер показания первого таков, что ему можно верить, когда ему нет надобности кривить совестью, то очевидно, чьи слова заслуживают большего доверия.

Для Курбатова, получающего 250 тыс. ежегодного дохода, потерять 100 тыс. не значит лишиться состояния: ради чего же человек мог бы покривить душой?

Курбатов жертвует большие суммы на благотворительные учреждения. Понятное дело, что для человека с таким имущественным положением что-нибудь да значит его честное имя: он не стал бы им жертвовать для того, чтобы спасти крохи из своего состояния!

Если противоречия в фактах нет; если о документах нигде не заявлялось во все время, когда, по показанию Замятнина, они находились у его жены; если документы эти находились под спудом, — то будьте уверены, что они не существовали, и если на доске значилось, что тут находятся векселя, то под доской было пустое место!

Я объясняю показания Марии Алексеевны о векселях только желанием спасти мужа…

Перехожу к вопросу: доказана ли вынужденная выдача векселей 13 марта 1881 г.?

Пред этим числом, по обычаю предшествовавших лет, Курбатов, отправляясь из Нижнего в Ирбит, дорогой заехал в Козьмодемьянск к Замятиной. Посещение это не имело в себе ничего чрезвычайного, небывалого: он часто заезжал к ней и прежде, так как Козьмодемьянск находится на пути из Нижнего в Казань.

Курбатов приезжает поздно ночью, приходит в дом Замятниных, прямо в контору, и просит разбудить супругов Замятиных; на ответ, что они спят и их видеть нельзя, он пишет записку, что заедет на обратном пути из Ирбита и привезет деньги за покупку дров.

С этого времени Замятиным делается известным, что торговые отношения с Курбатовым не прекращены и что на днях нужно ожидать его обратно.

Вернулся он 13 марта, так как несколько времени жил в Казани. Ирбитская ярмарка кончается в конце февраля, так что в первых числах марта можно было ожидать Курбатова в Козьмодемьянске. Так, в 1881 году он приехал туда 5 марта, — мог приехать и раньше.

В то время, как он был в Ирбите, в последних числах января, в нижегородском казначействе совершается крупная покупка вексельных бланков — на 250 тыс. — покупка настолько необычная, особенно ввиду глухой поры, в феврале месяце, что продавец этих бумаг, свидетель Благосмыслов, запомнил эту покупку.

Кто был человек, купивший эти бланки, долгое время оставалось неизвестным, пока Благосмыслов не указал на Замятина.

Вернувшись 13 марта из Ирбита, Курбатов, согласно обещанию, зашел к Замятиным и на этот раз был бесспорно принят обычным порядком — новостью было только то, что в этот свой приезд он в первый раз увидел супруга Марии Алексеевны; затем дал ей задаток за дрова 3 тыс. руб., и после этого муж ее вступает с ним в разговор весьма пикантного свойства, из которого видно, что он знает о прошлых отношениях Курбатова к жене.

Результатом этого разговора является подпись векселей. Векселя подписаны 13 марта, а текст же показывает — 2-го.

Что же это значит?

Замятин говорит, что выставил это число по примеру прежних лет, и по его желанию Курбатов написал расписку, что векселя от 2 марта подписаны 13 марта.

Затем, обманутый таким образом, Курбатов распростился, вышел и тотчас же уехал в Нижний.

Замятину, в тот же день уехавшему в Нижний, понадобились деньги, и он отправился в банк, чтобы учесть векселя.

Так как вы много раз слышали все эти подробности, то я прошу позволения не распространяться о них.

Из осмотра книги Никольских номеров в Казани видно, что Курбатов был 5 марта в Казани, следовательно, не мог быть 2 марта в Козьмодемьянске. Это подрывает веру к словам Замятнина, и то обстоятельство, что векселя, подписанные 13 марта, действительно помечены 2 марта, согласно и с показаниями Курбатова.

Экспертиза текста векселей доказала, что он отличается особенно тщательным и старательным письмом и написан орфографически правильно, без одной ошибки; между тем как по сравнении этих векселей с письмом, писанным рукой Замятнина, эксперты нашли, что он не умеет правильно писать и делает много ошибок: чтобы писать безошибочно, нужно иметь в голове известные правила правописания, а человек, ничему не учившийся, не может писать грамотно. В полчаса научиться грамоте невозможно, следовательно, текст векселей не мог быть писан Замятиным без посторонней помощи или без того, чтобы он откуда-нибудь их списывал.

Но такого объяснения Замятнин нам не давал. Быть может, он дал бы его теперь, но это было бы слишком поздно: он не ждал выстрела с этой стороны и не приготовил ответа; мы замечаем, что на неожиданные вопросы Замятнин не умеет отвечать.

Векселя были написаны на разные сроки и немедленно учтены.

Прошу обратить внимание на следующее обстоятельство: если на другой день по приезде в Нижний Замятину настолько понадобились деньги, что он идет в банк учитывать векселя, то спрашивается: какое имел он основание ожидать от Курбатова уплаты по старым векселям? Если мне нет надобности в деньгах, я могу не оглашать неисправность должника и брать новый вексель; но раз мне самому деньги нужны и вексель просрочен, то это далеко некоммерческий расчет — согласиться на отсрочку платежа, и учитывать векселя в банке.

Притом, мог ли Замятнин войти в какую-нибудь сделку с Курбатовым? Припомните, что векселя были даны Замятину как талон за позор жены; следовательно, он решается торговать позором жены; раз этот человек напоминает ему ошибку жены, может подсмеяться над ней, вызвать краску стыда в ее лице, то с таким человеком сделки не заключают, такому человеку векселей не переписывают: раз мне самому деньги нужны, то я ждать не стану 13 марта, если вексель был от 2 марта, а попросту предъявлю просроченный вексель.

Ясно, что Замятнин 2 марта векселей не имел, иначе он предъявил бы их в срок; между тем он до того времени никакому нотариусу об этих векселях не заявлял.

Отсюда я вывожу заключение о несправедливости его показания.

Раз вы признаете, что векселя были безденежные, для меня не важно, с пистолетом в руке или без него сделано принуждение: отягчение участи подсудимого не входит в интересы Курбатова.

Для меня также не важно проверять, хотел или нет Замятнин лишить жизни Курбатова, или это была одна угроза.

Я только утверждаю, что векселя — результат какого-то насилия, так как до 13 марта их у Замятнина не было.

Насилие, которому подвергся Курбатов со стороны Замятнина, меньше всего может быть объяснено ревностью. Ревность человеку свойственна. Человека, который был причиной измены жены, который опозорил семейный мир, поселил среди супругов вечный разлад, обыкновенные натуры встречают с ненавистью: ревность свойственна мужскому сердцу: я дорожу всякой лаской любимой женщины, я не хочу делиться ею, я всю, всю хотел бы взять ее себе!

В такой ревности, которая проявляется потемнением всех сил духовных, человек совершает страшные деяния: она появляется мгновенно и заглушает собою все другие чувства.

Но та ревность будет плохая, где, ревнуя соперника, мы в то же время заключаем сделки в свою пользу; та ревность будет плохая, которая замолчит, если ее прикрыть вексельным листом на более или менее значительную сумму: это уже будет не ревность — это хуже позора, который себе позволила жена!..

Ревнивец не скажет жене: я за твой позор удовлетворен векселями… Он не будет ценить честь жены на деньги!..

Ошибка Замятнина — в его нравственной неразвитости, в том, что, примирив в душе своей противоположные чувства, он только огласил прошлое своей жены, и теперь это отражается не только на ней, но и на всей их семье, начиная с маленьких детей.

Без сомнения, Замятнин теперь сознает свою ошибку и страдает в душе…

Я бы желал, чтобы это внутреннее страдание было для него единственным наказанием…

Из объяснений Курбатова я пришел к искреннему убеждению, что подарка в 100 тыс. руб. не было, что никаких векселей не было и что 13 марта они произошли насильственно. Этот вопрос вам будет предложен, и я попрошу вашего правдивого разрешения.

Думаю, что фактически вопрос этот доказан, что все вы убеждены в неправильности векселей и что вопрос этот следует разрешить согласно с моим ходатайством.

Факты неопровержимы, и их отвергать бесполезно. Смею думать, что векселям этим произнесен смертный приговор, что деньги никогда не получатся из той могилы, откуда не смогут извлечь их поверенные целого света.

В этом отношении я ничего не боюсь, но мне было бы больно, если бы, внутренне сознавая, что векселя неправильны, руководствуясь каким-нибудь посторонним побуждением, вы ответили на этот вопрос отрицательно, потому что суд есть самое светлое учреждение нашей страны: суд помогает человеку сознавать свою ошибку, не дает ему эту ошибку довести до конца; заставляя его ответить за те поступки, которые он уже совершил, не покровительствует ему, однако, в преступных деяниях и прощает человека, достойного милости.

Факты отвергать нельзя: снятой головы к плечам не приставишь.

В делах подлога, в делах насилия, если мы видим, что подсудимый, действительно, желает воспользоваться неправильными документами, — отвергая факт, присяжные как бы говорят: позволяем тебе подложные акты считать за настоящие, благославляем на такие поступки, весь твой нравственный грех принимаем на свою совесть!

Дорожа судом, где я провожу свою жизнь, мне было бы больно встретиться с подобными фактами.

Пределы нам даны, я их не касался: к великому моему счастью, я имел право не касаться уложения о наказаниях; я шел дальше — я указывал вам факты, значительно смягчающие вину подсудимого.

Если нет свидетелей преступления и если по вашему нравственному убеждению обвинять человека в подлоге документов нельзя, то никто не может лишать вас принадлежащего вам права помиловать его.

Если бы явилось сомнение относительно того, точно ли все так произошло, как нам говорят, то, я думаю, нужно поставить вопрос таким образом: если сомнительно, как произошли эти неправильные документы, то зачем отягощать свою совесть сомнением? Зачем не оказать милость такому человеку?..

Председатель в своем последнем слове, вероятно, скажет вам, что всякое сомнение толкуется в пользу подсудимого. При таком положении дела вам легко быть справедливыми, не позволив только человеку взять то, что ему не принадлежит.

Документы эти можно рассматривать как грех: смерть греху, но оставьте жизнь грешнику!

Простите человека, который обвиняется: пусть в его пользу говорит то положение, в котором он находился все это время, то страдание, которое ему пришлось вынести!..

Оканчивая мое обвинительное слово, я жду вашего решения. Думаю, что вы сознаете, что дело правосудия есть дело великое. Надеюсь, что мне, как вашему собрату по стране, не придется краснеть за вас, что вы сознаете, что нужно давать руку помощи упавшему, поднять грешника кающегося, оказывать милость страждущему…

Но, милуя грешника, не давайте ему пользоваться плодами греха!..

Дело Первушиных, обвиняемых в уничтожении духовного завещания

В июле 1866 года в г. Александрове Владимирской губернии, в собственном доме медленно умирал престарелый Григорий Андреевич Первушин, 1-й гильдии александровский купец, откупщик-миллионер. Толпа родственников наполняла дом умирающего. Среди них были старший сын Первушина — Иван, младший — Григорий и дочь Александра.

Дочь откупщика и оба его сына были богато наделены им за несколько лет до смерти. Оба сына, сами уже к тому времени богатые откупщики, вели каждый свое дело. Григорий жил при отце, Иван отдельно — в Ростове.

Ко времени смертельной болезни старика у него осталась лишь незначительная часть состояния — дом в Александрове и тысяч 18 рублей в процентных бумагах: такая ценность отцова имущества казалась братьям с высоты их миллионов «сущими пустяками», как выразился один из них на суде.

Тем не менее вот что произошло из-за этого имущества.

5 июля 1866 г. Иван Григорьевич Первушин уехал по делам из Александрова в Ростов. На другой день после его отъезда, 6 июля, в его отсутствие, было составлено и надлежащим порядком подписано домашнее духовное завещание, согласно которому умирающий старик из особенной любви к находящимся при нем дочери Александре и сыну Григорию завещал первой дом в Александрове, а второму — оставшийся капитал.

Сбивчивые и во многом противоречивые показания свидетелей и объяснение обвиняемого устанавливают, что духовное завещание это было составлено, вероятно, по инициативе Александры Первушиной и, во всяком случае, при деятельном участии ее и Григория Григорьевича.

11 июля вернулся в Александров Иван Григорьевич Первушин. Узнав о состоявшемся в его отсутствие духовном завещании, он очень взволновался и хотел было идти к умирающему отцу объясниться. По его мнению, отец был всегда к нему расположен более, чем к брату Григорию, и для него было непонятно, как мог старик обойти его, более, по его мнению, заслуживавшего той «особенной любви», о которой говорилось в завещании.

Александра очень испугалась намерений брата и уговорила его не идти к отцу, сама же, попросив у брата Григория хранившееся у него завещание, отнесла его Ивану Григорьевичу.

Здесь — одна ли, или при содействии своего брата Ивана, — она разорвала завещание, о чем и сказала брату Григорию. Тот заявил об этом в Александровское Уездное Полицейское У правление.

Когда вслед затем наведался в дом Первушиных александровский уездный исправник, желая уговорить братьев «покончить дело домашним порядком», он застал старика Первушина уже в гробу.

Заявлению Григория был дан ход, и в результате долгой процедуры 60-летний Иван и 38-летняя Александра Первушины были преданы суду по обвинению в преступлении, предусмотренном ст. 1657 Уложения о Наказаниях, а Григорий Первушин вступил в дело в качестве гражданского истца.

Дело было рассмотрено 14 и 15 декабря 1871 г. Владимирским Окружным Судом с участием присяжных заседателей.

Председательствовал товарищ председателя Арцимович. Обвинял товарищ прокурора Петров. Защищали: Ивана Первушина — присяжный поверенный Бениславский, а Александру Первушину — присяжный поверенный В. А. Капеллер.

Гражданский иск Григория Первушина поддерживал Ф. Н. Плевако.

Присяжные заседатели на вопрос о доказанности того, что Андреем Первушиным было составлено завещание, распределявшее имущество между Григорием и Александрой Первушиными, ответили утвердительно.

На вопрос о доказанности того, что завещание это было истреблено 11 июля 1866 г. — отрицательно. Вопросы о виновности подсудимых оставлены без ответа, почему последние были признаны по суду оправданными.

Речь в защиту интересов гражданского истца

Господа судьи, господа присяжные заседатели!

Все мы призваны поработать в настоящем деле: вы — решить его, мы — содействовать вам в этом.

В ряду сторон, — я говорю о себе, о прокуроре и о защите, — на мне, как на поверенном гражданского истца, лежит задача доказать, что совершился факт разрыва завещания, — от признания которого зависят имущественные права моего верителя.

Дальше этой задачи я не пойду: я не буду прибавлять со своей стороны никаких отягчающих участь подсудимых доводов и соображений. В настоящем деле, более чем когда-либо, не следует ходить дальше пределов, предоставленных истцу: в настоящем деле, наряду с законом, совесть указывает на эти пределы.

В самом деле, настоящий процесс — из ряда вон. Дело антипатично с первого взгляда: брат ведет брата на суд, родной родному готовит участь, какую не всякий враг захочет приготовить врагу своему.

Против этого говорит нравственное чувство. Конечно, преступление дблжно преследовать: это слово закона, о котором напоминают его печатные своды. Но еще глубже и сильнее голос нравственного закона, — что когда правонарушение совершил свой, близкий человек, член одной семьи, то мы должны прощать, отпускать ему неправду.

Голос, напоминающий об этом законе, так силен и очевиден, что пред ним преклонилось само государство: оно, как известно, преследуя преступления в интересе общественном, оставляет без последствий многие виды закононарушений, когда их совершили друг против друга члены семьи и когда потерпевшие не желают преследования.

Но если дело так антипатично, то зачем же, вы спросите, служитель закона, призванный по обязанности и праву своей профессии защищать подсудимых, отстаивать невиновность лиц, привлеченных к суду ревнивою бдительностью прокурорской власти, — зачем он покинул тот лагерь, где легче, теплее, где задача человечнее, и стал отстаивать дело, за которое его могут ожидать упреки и осуждения?

Ответом на это будут дальнейшие слова мои.

Мы стали здесь потому, что не целей осуждения желаем мы, не к ним стремится мой веритель. Я убежден, что печальные последствия процесса его бы испугали; позднее раскаяние мучило бы его совесть; верующий человек, — он ежеминутно слышал бы голос карающего Бога: «Что ты сделал, ты убил брата своего!»

Брат обвиняемого ищет только права, самовольно нарушенного произволом старшего брата. Он ищет восстановления завещания, которым покойный отец его засвидетельствовал перед светом первенство младшего брата в чувстве родительской любви и благословил его теми незначительными крохами своего достояния, которые дороги не как ценность, а как дар, как знак любви, как предмет семейной гордости одаренного.

Корыстной цели в деянии моего клиента нельзя видеть, как ее нет и в деянии обвиняемых: братья Первушины считают свое состояние миллионами, а имущество завещанное — старый отцовский дом и другие вещи — стоят много-много 10 тыс. руб., а по заявлению защиты — менее 5 тыс.

Искать разрешения поводов настоящего дела следует именно в самолюбии и семейных интересах, в том желании удержать за собою знаки отцовского благословения, которое свойственно людям, сохранившим во всей целости семейные привязанности.

При этом взгляде на дело антипатичность его пропадает.

В лице обвинителя и обвиняемого вы видите лишь двух спорящих об отцовском благословении сыновей, придающих значение, дорожащих памятью и волей покойного.

Вы будете так смотреть на это дело и отбросите чувство антипатии к брату, начавшему процесс, когда примите во внимание, что он не искал уголовного суда, не хотел вести брата на скамью позорную. Это уже форма нашего суда, нашего судопроизводства, по которой доказывать, что лицо изорвало духовное завещание, нельзя иначе, как в порядке уголовного суда; это уже закон сделал, а не потерпевший, что обвиняемый предан суду; у потерпевшего — одна цель: доказать, что было завещание, содержание которого такое-то.

Если это так, то вправе ли вы будете отвернуться от требования потерпевшего, вправе ли отвергать тот факт, от существования которого зависят не ценные, а дорогие по воспоминаниям права истца?

Я утверждаю, что вы этого сделать не вправе.

Из предметов, подлежащих вашему суду, первый — это факт совершившийся, второй — это виновность лица, совершившего этот факт. Вы решаете их по совести, т. е. по правде.

Поэтому, если вы видите, что факт совершился, вы поступаете против совести, если скажете, что он не совершился. Отвергнуть его вы вправе лишь тогда, когда его не было, когда сомнительно его существование.

Но, признавая факт, вы не признаете еще виновности, ибо между ними нет необходимой связи. Для виновности ваша совесть имеет иную меру: она мерит силу воли, обстоятельства, среди которых действовала эта воля, и степень зла в этой воле, когда она совершала то или другое дело.

Поэтому, если совесть ваша — против виновности, не думайте, что тогда вы должны отвергнуть факт: вы должны отвергнуть лишь виновность. Приговор по совести не может быть в противоречии с очевидной истиной, и тот, кого нельзя признать виновным в деянии, воспрещенном законом, но им совершенном, должен быть признан незлонамеренным деятелем факта, который им совершен…

Переходя затем к фактической части речи, поверенный гражданского истца указал на те свидетельские показания, которыми подтвердился факт составления завещания и его уничтожения. Он обратил внимание присяжных на рассказ подсудимой Александры Первушиной об этом событии и доказывал, что появление завещания, составленного в интересе Григория и Александры Первушиных, детей покойного Андрея Первушина, живших с ним, легко объясняется этим фактом сожительства.

Живя с отцом, — продолжал он, — и тем имея случай в последнее время постоянно оказывать мелкие услуги и знаки внимания к умирающему старику, Григорий и Александра Первушины могли этим нравственно влиять на волю старика и дать ему повод к составлению в их пользу завещания.

Утверждая, что было завещание и что оно уничтожено волею Ивана Первушина, поверенный гражданского истца просил признать этот факт.

Далее признания этого факта, — продолжал гражданский истец, — я ничего не желаю, да и не вправе искать. Отстаивая интересы моего доверителя и стесняя себя в праве поступаться его интересами, обоснованными на завещательной воле покойного, я, однако, думаю, что и за пределами этих прав не прекращаются интересы его. Интерес семьи, интерес каждого из ее членов, это — свобода и оправдание брата и сестры Первушиных; подобный вердикт был бы великим нравственным благом для семьи.

Поэтому, если сейчас, в настоящую минуту, увлеченный заблуждением ума и давно накопившейся желчью от семейного спора, Григорий Первушин не сознает важности для себя этого семейного интереса, то мы не должны обращать на это внимания.

Адвокат служит правосудию, но никогда не будет орудием мести и вражды. И если в душе его верителя еще гнездится неостывшая досада на брата — адвокат ее не знает, ее не слышит.

Единственный интерес — о котором можно говорить в суде, не оскорбляя его святости, это — восстановление воли покойного, признание, что эта воля была высказана так или иначе. Вот все, чего мы желаем.

Но так как этот интерес все же преходящий, так как он выразился в форме передачи имущества любимому сыну, то он стал внешним, учитываемым.

Правда, цена его ничтожна, — малый ребенок сосчитает его: вес и мера его незначительны. Поэтому было бы несправедливо, взволновалось бы чувство, если бы для достижения этого интереса пришлось заплатить такой дорогой ценой, как потеря брата и сестры, и я от имени моего верителя прошу возвратить ему не только то, чего он домогается, но равно и то, что дороже этих благ, — возвратить ему брата и сестру.

Повторяю, что, может быть, сию минуту, слова мои не гармонируют с настроением души моего клиента; может быть, слово осуждения готово сойти с языка его, — но что до этого за дело!

Так врачу у постели больного, когда он совершает операцию, тяжелую, но необходимую для спасения жизни, приходится слышать неодобрение, — иногда, отчаянный крик брани…

Значение дела выяснится: придет время — и в спасении брата и сестры увидит мой клиент осуществление высших интересов в своем нравственном хозяйстве.

Я кончаю.

Как адвокат моего клиента, я прошу признать те права, которые мы отстаиваем; как человек, как член семьи, знакомый с ее интересами и привязанностями, прошу вынести приговор, который был бы встречен радостным чувством оправданных, а не криком отчаяния осужденных…

Дело Горнштейна и других, обвиняемых в поджоге

Дело это слушалось в заседании Смоленского Окружного Суда с участием присяжных заседателей на выездной сессии в г. Ельне. Председательствует Председатель Суда Мушкетов.

Защищают Горнштейна Ф. Н. Плевако и В. А. Александров.

Дело заключается в следующем.

В ночь на 6 января 1901 г. близ станции Ельня сгорел лесной склад Горнштейна. Пожар начался сразу в нескольких местах.

Ночевавшие около склада рабочие видели, как в самом начале пожара с места его стремительно бежали двое людей, впоследствии признанные свидетелями в лице Горнштейна и его приказчика Рудницкого.

Эти обстоятельства заставили предположить поджог.

Имущество Горнштейна до этого случая горело уже два раза. Застраховано оно было в Московском страховом обществе в 39 000 руб. Срок страхования кончался 5 января 1901 г. Подавший в Страховое общество заявление о пожаре Горнштейн указал, что пожар начался в 12 час. ночи.

Допрошенные по этому делу свидетели не установили фактов, которые бы исключали сомнение в виновности Горнштейна и служивших у него Рудницкого и Темкина. Обвинение основывалось на том, что у Горнштейна уже не в первый раз сгорает имущество и он уже не в первый раз получает страховую премию, что, по показанию свидетелей, он со своими приказчиками бежал с места пожара, что без поджога нельзя объяснить того, что склад загорелся сразу в трех местах.

Присяжные оправдали всех трех обвиняемых.

Речь в защиту подсудимого Горнштейна

Господа судьи и присяжные заседатели!

В делах о преступлениях, называемых тяжкими преступлениями, закон, вверенный в руки надежных его хранителей, не терпит внесения жалости…

Правда, и при наличии таких преступлений защитники часто обращаются к вам с просьбой о милости, но при решении настоящего дела я прошу у вас лишь соблюдения трех условий: законности, здравого смысла и совести.

Бесспорно, преступление — вещь нетерпимая, и мы должны быть очень благодарны власти, стремящейся его пресечь и покарать.

Но смею думать, что в стремлении своем и люди, и власть часто ошибаются…

А потому необходимо, чтобы при решении вопроса о преступлении мы не заходили слишком далеко в рвении, часто влекущем за собой ошибки.

А тот случай, который надлежит вам обсудить, есть несомненно случай излишнего рвения власти.

Сейчас я познакомлю вас с законной точкой зрения на возникающий в настоящем деле вопрос, и если я погрешу против этой законной точки зрения, то здесь есть кому меня исправить…

Закон карает только злых людей… Но ведь их очень много!..

Поэтому карает он их только тогда, когда они сделают незаконное дело.

Если же человек обнаружит только намерение совершить что-нибудь, но не осуществит своего намерения, то закон не тронет его. Не тронет даже тогда, когда случайные, не зависящие от человека и его воли обстоятельства, помешают ему совершить проступок.

Закон прикоснется к человеку только тогда, когда намерение его перейдет в злое дело.

Я объясню это на примере.

Предположим, что я получаю телеграмму, в которой написано, что мой управляющий застраховал какую-либо мою постройку. Пользуясь удобным случаем, я сжигаю ее. А через полчаса получаю письмо, из которого вижу, что в телеграмму вкралась ошибка и управляющий сообщал, что он не успел застраховать постройку…

Я несомненно обнаружил злое намерение; я сжег постройку с преступной целью; но обстоятельства помешали этой цели осуществиться, и никто меня пальцем не тронет.

Только тогда, когда я затрагиваю чужие интересы, — только тогда совершаю я преступление.

Что же мы встречаем здесь?

Обвинительный акт начинается, — и следствие ничего против этого не возражает, — с того, что человек с корыстной целью поджег склад, хотя страховой полис за 2 часа до пожара потерял свою силу.

Налицо был незастрахованный склад, уничтожением которого убыток мог быть нанесен только карману самого Горнштейна.

Все это чувствуют и прекрасно сознают, а поэтому представляют всевозможные доводы, чтобы доказать, что все-таки Горн штейн сделал зло другому.

Пытаются применить к нему ст. 1612 Уложения о наказаниях, основываясь на единственном факте — выдаче в. некоторых случаях вознаграждения в течение трех дней по окончании срока страховки.

Но припомните, что агенты общества говорят: выдаем, когда хотим… Это уже — не право на вознаграждение, это — милость…

Поджигатели такого рода похожи на матерей, уродующих своих детей в надежде получить побольше милостыни…

Я понимаю дилемму: я поджигаю, — мне должны заплатить. Но здесь платить никто не был должен, здесь можно было рассчитывать только на подачку. Прошу вас обратить внимание на эту особенность, имеющую для подсудимого огромное значение.

Ваше дело сказать правду, — и мы ее требуем от вас!

Скажите: когда совершился факт поджога?

Вы должны ответить, что после окончания срока действия полиса.

Здесь нет преступления, караемого ст. 1612 Уложения о наказаниях, — здесь наказание лежит в самом преступлении, как это имеет место при самоубийстве.

В уголовном праве, — в той науке, которой мы руководствуемся, — такое преступление называется преступлением над негодным предметом.

Вот вам пример.

Идет человек с самыми злыми намерениями: идет, положим, взорвать на воздух кого-нибудь… Совершает взрыв, и вдруг узнает, что тот человек, по отношению к которому он собирался совершить страшное преступление, накануне умер.

Его, быть может, накажут за стрельбу в публичном месте, за разрушение какой-нибудь кибитки, но его не накажут за лишение жизни.

Далее: я — человек, которому сказали, что ему заплатили вчера жалование фальшивыми деньгами. Но мне нужны деньги, и я решаюсь идти их менять. А потом оказывается, что дали мне самые настоящие деньги.

В душе я — преступник: я имел твердое намерение разменять фальшивые деньги, но я — преступник только в душе, — я только душу себе испортил, только ее загрязнил…

Точно такое преступление приписывается Горнштейну.

Промежуток времени здесь не важен: два ли часа, две ли минуты прошло по окончании срока страховки, это — безразлично; довольно того, что срок права на получение вознаграждения кончился.

Если бы даже Горнштейн думал совершить поджог, имел самое твердое намерение сделать это, — все равно он не наказуем.

Но было ли здесь намерение?

Пожар возникает тотчас после окончания страховки. Я думаю, нужно быть безумным, чтобы совершить поджог в такое время. И кажется мне, что преступник легко мог додуматься до того, что уж если идти на преступление, так идти в такой день, когда не будет возникать сомнений… Ведь не ребенок же он?!..

Обвинитель находит подтверждение своим положениям, ссылаясь на неоднократные случаи пожара, бывшие у Горнштейна. Нам говорят, что в этом видна какая-то политика.

Но, господа, если видеть в этом политику, то ведь нельзя же забывать и об уме, а приемы предполагаемого преступника прямо нелепы.

Обратите внимание на завод, сгоревший в Лапине. Этот завод был передан на особых условиях: расплата производилась векселями. До окончания расплаты Горнштейн оставался собственником завода. Переход его мог совершиться только по уплате всей суммы долга. При таких условиях страховое общество не должно было выдавать вознаграждение. Наш кассационный суд по делу Крылова с казной — по делу, любопытному, между прочим, тем, что пришлось подавать девять кассационных жалоб, прежде чем суд удовлетворил мое требование, — разъяснил, что арендатор может страховать постройки…

Я думаю, что лучше жечь тогда, когда спора о праве нет…

Но иду далее.

Говорят, склад был застрахован на короткое время. Но вы, может быть, знаете, что значит страховка на короткое время? Есть ведь целый ряд таких владений, которые страхуются только на опасное в пожарном отношении время, и лесные склады страхуют, обыкновенно, только на летнее время…

Вообще, что касается до поджога, то нет улик, которые нужно было бы разбирать: так легко их опровергнуть.

Я приведу только одно соображение.

Неужели вор станет пробираться в дом в тот момент, когда по улице идет многолюдное шествие!.. Так и в нашем случае. Уж если кто сделал поджог, так несомненно человек чужой. Невероятно, чтобы хозяин, задумавший совершить поджог со своими приказчиками, не сказал им, что нужно его устроить в такой-то благоприятный момент, а ждал бы стечения обстоятельств, вроде настоящего: это уж спорт!..

Вдумайтесь в настоящее дело и не забывайте, что нам не дано права исправлять людей: мы можем наказывать только запрещенное законом деяние. Запрещенным оно будет только тогда, когда касается чужого имущества; то или иное действие над собственным имуществом подлежит наказанию только в том случае, если затрагивает одновременно интересы других лиц.

Здесь этого нет.

Перед нами — поджог, совершенный в надежде на милость страхового общества, на подачку с его стороны.

Но мы знаем по опыту, что общество, раз только усомнится, заподозрит что-нибудь неладное, — вознаграждения не выдаст. А ведь здесь — несколько пожаров на протяжении одного-двух лет; естественно, что у общества может явиться подозрение и милости оно не проявит…

При таких условиях ни один разумный человек не стал бы совершать поджога!

Вот, соображая все это, я и обращаюсь к вам.

Не пользуйтесь бесконтрольной властью сокрушить человека только потому, что он предан вашей власти: этим правом нужно пользоваться осмотрительно!..

Есть, правда, у подсудимого одна страшная улика, — улика, разбить которую можно только обращением к вашему сердцу: перед вами на месте подсудимого сидит не просто преступник, но преступник-еврей!..

Страна наша — страна разноплеменная. Не все национальности в ней, к сожалению, пользуются равноправием: его племя, вольно или невольно, отвечает за чужие грехи.

И вот часто всякое сомнение по отношению к еврею переходит в убеждение!..

В жизни мы часто грешим легким суждением. Но когда вы делаетесь судьями, вы должны высоко поднять голову над всеми предрассудками, над всеми предвзятыми мнениями!..

Ведь когда правосудие будет национальным, лучше не жить человеку на свете. Ведь правосудие — это последнее прибежище человека, последняя его защита…

Если вас захотят ограбить на большой дороге, вы можете выйти на грабителя с пистолетом: против насилия вы можете защищаться с оружием в руках…

Но если проповедник в церкви подымает против вас свой голос, тогда самое честное, самое святое, что остается у человека, — это правосудие!..

И если мы будем судить за преступление не Ивана и Петра, совершивших его, а их родственников, и только за то, что они — их родственники, это будет не суд…

Часто говорят, что евреи обвешивают…

Но что, если мы будем обвешивать… на правосудии?!..

Моя гордость, гордость русского человека, не позволяет мне вам говорить об этом…

Я не поклонник преклонения перед угнетенной национальностью только потому, что она угнетена: я слишком русский человек!..

И моя горячая любовь к русскому человеку, моя вера в него не позволяют подумать о том, чтобы вы могли… обвесить на правосудии…

И стыдно бы мне было, стыдно сидеть рядом с вами, если бы вы сделали это!..

Дело А. Ф. Мордвина-Щодро и князя А. Д. Оболенского, обвиняемых в растрате 16 лошадей

21 мая 1891 г. по претензии кредиторов штаб-ротмистра Мордвина-Щодро судебным приставом Московского окружного суда была описана его скаковая конюшня, состоявшая из 16 лошадей.

Представлявшие ценность в несколько десятков тысяч рублей, лошади эти были оценены в 1600 руб. и, с согласия кредиторов, сданы на хранение князю Оболенскому.

Ко дню, назначенному для продажи лошадей, 11 июля того же года, ни одной из отданных на хранение Оболенскому лошадей в конюшне не оказалось.

Князь Оболенский заявил, что ввиду окончания срока аренды конюшни он должен был освободить ее: часть описанных лошадей он отправил в Петербург на скачки, другую — в деревню.

Впоследствии оказалось, что все арестованные лошади проданы Мордвиным-Щодро с ведома Оболенского. Продажа производилась с согласия кредиторов, одновременно с удовлетворением их долгов.

Мордвин-Щодро и Оболенский показали, что они произвели продажу лошадей для того, чтобы на вырученные деньги покончить мирно с кредиторами. И действительно, большинство кредиторов подтвердили, что за время с июля по сентябрь 1891 г. они рассчитались с Мордвин-Щодро. От многих кредиторов представлены были расписки о полном удовлетворении их претензий к Мордвин-Щодро.

Обвинение было возбуждено поверенным одного из кредиторов.

Обвинитель и поверенный гражданского истца считали обвинение с формальной стороны вполне доказанным. Они указали, что оба обвиняемых люди с плохим прошлым, что оба они уже были объявлены несостоятельными должниками, что князь Оболенский до этого судился по делу о злоупотреблениях в Кронштадтом банке и что они не могли не знать преступного характера своих действий.

Следует заметить, что по делу о злоупотреблениях в Кронштадском банке князь Оболенский был оправдан.

На основании всего этого Мордвин-Щодро и князь Оболенский были преданы Московскому окружному суду с участием присяжных заседателей. Заседание происходило 26–27 мая 1895 г.

Председательствовал товарищ председателя суда А. М. Бобрищев-Пушкин. Обвинял товарищ прокурора Иогансон. Гражданский иск поддерживал присяжный поверенный Козловский.

Защищали: Мордвина-Щодро — Н. П. Шубинский,

князя Оболенского — Ф. Н. Плевако.

После очень непродолжительного совещания присяжные заседатели обоих подсудимых оправдали.

Речь в защиту князя А. Д. Оболенского

Господа присяжные заседатели!

Вам предложат высказать судебное мнение в форме ответов на вопросы, соответствующие предъявленному к господам Мордвин-Щодро и князю Оболенскому обвинению.

Исполнить свою обязанность по разуму и совести вы сможете только в таком случае, если вам переданы данные дела так, как следует, и высказано, при оценке фактов дела, правильное мнение о свойстве их.

Но когда судьи, от которых требуют ответа, не были очевидцами события, а должны судить о нем по работам, посвященным исследованию его лицами, к тому законом уполномоченными, то условие истины стоит в зависимости не только от события, которое судят, но и от приемов, которые употреблены при восстановлении перед судьями действительности.

Точно так же, когда от судей требуют не только ответа на вопросы о событии, но и о нравственной оценке его и его деятелей, большое значение приобретает прием, к которому обращаются лица, в облегчение вашего труда предлагающие вам свои воззрения и основания к ним.

Мой сотоварищ по делу занялся восстановлением события, нас занимающего, и, в меру своего разумения, внес те поправки, которые, кажется нам, приближают исторический рассказ к действительному ходу дела.

Я сначала займусь другим: я прослежу, правильны ли были приемы противников при летописной и критической работе, посвященной деятельности подсудимых. Делаю это потому, что, раз обнаружится, что приемы не согласовались с требованиями, предъявляемыми к работе, имеющей в целях своих истину, а в результате — вероятнейшее к ней приближение, тогда мы смело можем отвергнуть выводы неточного исследования и даже нравственно обязаны воздержаться от согласия с ними.

Простая справка с памятью о том, что здесь было, укажет нам на крупную ошибку обвинения в этом отношении.

Припомните: обвинительный акт возвещал вам, что дело идет о том, что описанные по долгам Мордвина-Щодро его лошади, сданные на хранение князю Оболенскому, не оказались налицо к 11 июля 1891 г. в той конюшне, где они стояли в момент описи; затем, в сентябре того же года, лошади, гласно распродаваемые Мордвиным-Щодро разным лицам, были ли, вопреки воле кредиторов, растрачены или нет? Было ли здесь то уголовное деяние, которое преследует закон, как растрату, или не было?

И вот, разрешая этот вопрос, обвинение и во время следствия и сейчас, в обвинительной речи, сочло целесообразным ввести в дело такие подробности: оно дало вам понять, что Мордвин-Щодро был недавно судим по обвинению в растрате облигаций своей тещи, что эти облигации были в руках князя Оболенского несмотря на то, что они Щодро не принадлежали, и не были возвращены, когда Щодро трепетал за свою судьбу, боясь ответственности.

Но при этом обвинение не обмолвилось, что князь Оболенский, как известно обвинителю, не был привлекаем к делу, как человек, в этом деле ничего противозаконного не сделавший. Обвинение не сочло нужным заметить, что и предположение о виновности Щодро или было отвергнуто представителями общественной совести, т. е. законными судьями дела, или, в признанных фактах, оказалось, по авторитетному мнению высшего суда в России, деянием, законом не воспрещенным, как не заключающим в себе качеств преступления.

Обвинитель, направляя свое слово против князя Оболенского, выразился, что князю давно известно, чем уголовный закон грозит за растрату, ибо князь опытен в уголовном законе благодаря делу Кронштадского банка.

Впечатление, на которое рассчитывали, понятно: князь-де не в первый раз сидит на скамье подсудимых, и это должно быть ему поставлено в счет.

Правда, господин председатель остановил господина обвинителя, но слово и облеченная в слово мысль коснулись вас, тем обязывая меня на отпор явно неправильному приему.

Говоря о Кронштадтском банке, обвинитель должен был, по требованию долга, упомянуть и о том, что князь оправдан, следовательно, обвинение было ошибочно, и если этот прискорбный факт должен быть кому поставлен в невыгодный счет, то не неповинному и напрасно привлеченному, а в счет привлекшим его, как веское доказательство возможности со стороны обвинителей жестоко ошибаться, несмотря на искренность своих взглядов.

Упоминалось здесь и о двукратной несостоятельности Щодро, о несостоятельности моего клиента, князя Оболенского, имевшей начало в 80-х годах.

Но тогда следовало сказать и о причинах прекращения первой несостоятельности и о судьбе несостоятельности князя Оболенского.

Прекращенная несостоятельность свидетельствует, по общему порядку, что должник покончил свои счета или уплатил свои долги: поконченная несостоятельность частью есть доказательство того, что должник вышел из несчастия, его постигшего, тем, что погасил претензии, а не прибегнул к конкурсному производству, как к средству отделаться от кредиторов путем грошовых дивидендов.

Говорилось о несостоятельности князя Оболенского, а не говорилось о причине ее, столь извинительной, благодаря побуждениям, которые заставили князя броситься в подряды во время восточной войны и потерять, благодаря несвойственности его положению и характеру коммерческих дел, все свое состояние и на всю жизнь затянуться в сети долговых пут.

Это ли прием для правильного освещения спорного вопроса?…

Не будет ли правильнее счесть эти посторонние спорному делу факты за тот напускной туман, который мешает духовному оку судьи усвоить предметы в их истинном облике и который, извращая прямой путь лучей света, идущих от предмета к зрительной способности исследователя, рисует их в неестественной и уродливой наличности.

А между тем редкое дело так просто, как настоящее, и так несложны те обстоятельства, над которыми надо подумать, чтобы оценить их и определить нравственную и законную пригодность их.

Следует объяснить вам, что со времени нового суда наступил новый порядок взыскания долгов, отличный от прежнего, полицейского. Многочисленный штат полиции заменен единоличным мероприятием судебного пристава, у которого нет под властью низших служителей и нет казенных помещений для хранения арестованного имущества должника. Пришлось закону допустить особливую форму охраны имущества, в интересе кредиторов, — через хранителя — частное лицо.

Легкость правонарушения, при злонамеренности хранителя, стоящего в соблазнительной близости и в головокружительном властвовании над чужим имуществом, обусловливает возможность правонарушений. Охраняя интересы кредиторов, как законных требователей, закон поспешил, кроме имущественного взыскания, пригрозить правонарушителю уголовной карой.

В действующем до издания нового устава судопроизводства законе уголовном не было статьи; предусматривавшей данный случай в его особом виде, но в деянии, составляющем акт злой воли, направленной на попрание чужого права, преступны не особливые, а напротив, те общие, отталкивающие от него добрую волю, черты, которые присущи преступлениям, наносящим однородный вред потерпевшим. И закон сослался в случаях, требующих преследования за растрату хранимого, на статью Уложения, запрещающую растрату вообще.

Отсюда следует, что случай, имевший место в данном разе, должен рассматриваться при помощи понятия о растрате чужого имущества вопреки воле хозяина. Деяния вменяются в вину с большей или меньшей степенью строгости или снисхождения в зависимости от наличности обстоятельств, при которых растрата и присвоение или свидетельствует о преступности намерений, или об извинительности побуждений.

Данный случай весь сводится вот к чему: князь принял, — по просьбе ли взыскателей, по своей ли просьбе к ним, — это все равно, — на хранение от судебного пристава скаковую конюшню Щодро, описанную за долги и оцененную для продажи, по неопытности взыскателей, всего в 1600 руб., при ценности имущества, по сознанию обвинителя и гражданского истца, в несколько десятков тысяч. Лошади, числом 16, были помещены в конюшне Бардина, причем хранителю не было дано денег для уплаты за помещение и прокорм. Срок содержания лошадей (время, оплаченное хозяину помещения) истекал в первых числах июля, а продажа была назначена на 11 июля.

В день продажи лошади были уведены из помещения, и пристав не мог произвести торга. Но перед глазами пристава была бумага хранителя, что лошади живы, целы и здоровы, но уведены частью в Царское Село на скачки, частью в деревню, за неимением средств на уплату за помещение.

Известие не вызвало ни со стороны взыскателей, ни со стороны пристава, опасения, что лошади растрачены, и на самом деле, по фактам, на которые ссылаются сами обвинитель и гражданский истец, лошади до сентября продаваемы не были. Следовательно, в июле был увод лошадей из помещения, но не растрата их, ибо в сентябре они были целы, и до сентября целость их не вызывала сомнения.

В сентябре Щодро начинает продавать лошадей, а князь ему не препятствует, и в сентябре, — точнее, в самом конце сентября, — взыскатель Казимиров делает заявление приставу, обусловившее запрос пристава князю и сообщение прокурору о том, что совершилась растрата.

Время от июля по сентябрь отмечается лихорадочной заботой князя, направленной к тому, чтобы продажи с аукциона не было, и к ходатайству перед кредиторами о том, чтобы было дозволено арест снять и лошадей продать по вольной цене. С июля по сентябрь получается, — при частичной уплате долга, или переписке векселей, — или письменное удостоверение, или словесное, которое князю казалось достаточным для прекращения взыскания. Затем лошади продаются Мордвиным-Щодро.

Установлен и тот факт, что заявлений приставу, вызвавших с его стороны снятие ареста, в деле нет, и формальная обязанность князя, как хранителя, формально прекращена не была.

Изложенное, — это так ясно для самого непосредственного созерцания, — указывало на рамки спора.

Надо было выяснить: были ли даны кредиторами те посредственные и непосредственные согласия на отложение торгов и на вольную продажу лошадей, о которых говорит князь? И если согласия были, то в исчерпывающем ли волю всех кредиторов количестве?

Если воля шла ото всех, то достаточно ли этого, и не имело ли отсутствие формального распоряжения пристава о снятии ареста значение достаточное, чтобы превратить факт в преступление?

Между тем, обвинительная сторона, давшая место чуждому элементу, не разрешающему спорного вопроса, слишком мало остановилась «на едином на потребу» и слишком легко проскользнула по месту действительного боевого пункта. Обвинение не потрудилось продумать настоящее значение тех шероховатых мест в поступках князя Оболенского и Мордвина-Щодро, которые только внешним видом сходны со злостными поступками, но с большим правом могут быть объяснены в духе безобидном и примирительном.

То заботливое и тревожное участие, которое принимал князь в деле Щодро объясняется тем, что по общему, отметившему самую истину, убеждению, с которым я спорить не хочу, ибо это было бы неправдой, — князь был весь в нравственном долгу перед Щодро, обусловленном дружескими до самозабвения выручками, какими, как доказано обвинением и защитой Щодро, последний старался помочь князю после бед и разорений, нанесенных ему неудачей подряда во время турецкой войны.

Щодро угрожало конечное разорение. Его дорогая конюшня, существования которой он не скрывал от публики, была описана и оценена нелепо: по 100 руб. за кровную, скаковую лошадь.

По установившимся в джентльменских кружках обычаям, — а члены беговых и скаковых обществ не чужды качествам этих кружков, — на аукцион не пойдут пользоваться несчастьем сочлена настоящие знатоки и ценители лошадей. Придут аукционисты и те темные барышники, которые умеют безнаказанно обращать публичную продажу в место открытых сделок на понижение, платя ничтожные цены за продаваемое и оплачивая халтурами и отходными мнимое отступление торгующихся от повышения цен.

Все знают, что даже аукционы судебные не в силах бороться с силой зла, и утверждать, что аукцион, благодаря конкуренции покупателей, возвышает цену продаваемого до высшей цифры — значит свидетельствоваться в своей наивности.

Нет, недаром люди залезают в долги, платят чудовищные проценты, чтобы достать денег на отсрочку, когда им грозит аукцион. Будьте уверены, что, продавайся с аукциона, по описи судебного пристава, Дрезденская галерея, то, чего доброго, спустят за сотни рублей Сикстинскую Мадонну…

Князю, как сведущему в конском деле человеку, во что бы то ни стало хотелось, чтобы ужасного аукциона не было. И я не могу не заявить, что увод лошадей в Царское Село и деревню, прикрытый формальным правом хранителя выводить лошадей из одного помещения в другое, когда в старом помещении держать их не на что или невыгодно, для меня представляется одной из мер сорвать аукцион и тем дать возможность Щодро не потерять лошадей за гроши, но выручить сколь возможно больше, что равно выгодно и для должника, и для кредиторов.

Поступок не правомерный, но не преступный, как не преступны многие приемы, неправильные, но не воспрещенные, и последствием которых может быть лишь то или другое хозяйственное мероприятие.

К концу сентября дело меняется. От большинства кредиторов получили расписки и заявления в учинении расчета с ними; многие, — и этому нельзя не верить, — словесно разрешили князю изъять лошадей из-под описи и ареста в их интересе.

То и другое несомненно существовало.

Первое положение князь доказывал, прося огласить расписки и заявления кредиторов. Ему в этом было отказано. Формальные условия процесса, по мнению суда, его обязывали к отказу.

Не ожидая такого отношения к письменным документам, подтверждающим окончание расчетов и выводимое отсюда разрешение на вольную продажу, князь не озаботился пригласить свидетелей по этим собственно обстоятельствам. Но ведь чего-нибудь да стоит та твердость, с какой князь утверждал содержание поданных кредиторами бумаг, и не боялся проверки слов своих письменными документами, а, напротив, страстно желал проверки.

Да если бы и не было этих письменных доказательств, то сила вещей должна была бы вас убедить в том, что кредиторы удовлетворены и согласие их было, что и развязывало руки должнику и хранителю, считавшим свои обязанности, — хранить свое в интересе должников, — конченными, за расчетами с ними. Кредиторы, будто бы пострадавшие от деяния, нарушившего их интересы, отсутствуют, ничего не ищут. Если бы они были обмануты и обижены, они были бы здесь.

Наличный гражданский истец, по его собственному слову, пришел ходатайствовать не за них. Явившиеся в качестве свидетелей кредиторы ни о каком обмане их не свидетельствуют, на нерасчет с ними не жалуются.

Правда, вопреки их взгляду на дело и на свои интересы, обвинитель силится их и вас убедить, что они обижены и не удовлетворены, но кредиторы — люди совершеннолетние, правоспособные и очень ловкие в своих практических делах. Они, когда их обидят, прибегнут к помощи прокуратуры, но когда они обсуждают свои гражданские интересы, они в ее опеке не нуждаются. Поверьте мне, что в этих вопросах они практичнее и сообразительнее нас, и в помощи и руководстве ни по своей воле, ни по слову закона не нуждаются.

У обвинения и так масса благородного дела: зло жизни, называемое преступлением, так часто, что для интересов общественных важно, чтобы наши охранители не разбрасывались на такие дела, не утруждали себя такой опекой там, где люди сами лучше разберутся в своем интересе…

Согласие было дано. Кроме того, на что ссылался князь, оно должно быть признано и в отношении к тем кредиторам, которые не оставили следов ни своего согласия, ни своего несогласия.

Раз кредиторы были людьми, занимающимися преимущественно денежными операциями, оттененными в некоторых случаях тяжелыми выкладками, то такие люди, для которых всего важнее взять больше в своем интересе, не могли допустить аукциона, зная, что на аукционе лошади пойдут за бесценок и выручка не покроет их номинального долга. Лошадиных охотников не было, следовательно, они, по неподготовке к лошадиному барышничеству, сами покупать лошадей не пошли бы. Их собственный интерес требовал недопущения аукциона.

А если так, то что же сделано? А вот что: деяние, которого лучше бы не делать, потому что в нем похвального нет ничего, но в котором не найдешь достаточно злой воли, чтобы обратить его в преступление…

Подсудимые, довольствуясь фактически выраженной волей кредиторов, — притом настоящих кредиторов, а не Казимирова, который, как это ясно из показания Миронова, был только поверенным, — не озаботились оформить положение дела и слишком понадеялись на факты, еще не подкрепленные формой.

С ними случилось нечто подобное такому казусу: получается телеграмма, что я умер. Судебный пристав описывает мою квартиру и загоняет мою семью в две комнатки, обесцененные выносом всего моего имущества в запечатанные комнаты.

Но известие ложно. Я приехал и, вместе с семьей, радуясь прекращенной печали, не дожидаясь прибытия пристава или долгодневного распоряжения о снятии печатей, ломаю наложенные ошибочно печати.

Формально здесь совершился слом печатей, но неужели здесь то преступление, которое имел в виду закон, охраняя печати, наложенные в интересе разумного общественного интереса? Такого идолопоклонения форме, как в данном случае, лишенной всяческого значения и по существу, и по целям, имевшимся при описании имущества умершего — едва ли желает закон. Нельзя же считать законные предписания за сети, разбросанные в надежде улова ротозеев, а не в целях уловления злых людей?

По прекрасному выражению одного из выдающихся учителей нашего дела, закон — не силки, а барьер, чтобы гражданин не поскользнулся и не упал.

Если бы обвинение осторожнее было в выводах, поражающих обвиняемых, оно не стало бы извлекать из фактов такие выводы, которые берутся как возможные, а не как необходимые.

Оно, помня, что единственное препятствие к снятию описи и ареста с имения Щодро, имевшееся в виду к 25 сентября, было в заявлениях и мероприятиях Казимирова, должно было бы припомнить, что Казимиров, как это видно из показания Миронова и расписок, им к делу предъявленных, получил извещение, что вся претензия уплачена и ему велено было возвратить все листы на Щодро. Он возвратил один исполнительный лист, а другой, под предлогом, что он у судебного пристава, оставил у себя, обещая, как и следовало поверенному, возвратить его, раз доверитель приказывает.

Князь, имея записку о прекращении претензии хозяином ее, Мироновым, во всей сумме, считал дело законченным, а Казимиров, оставив исполнительный лист у себя, тогда, когда князь спешил дать Шодро весть, что вольная продажа разрешена, заявил об исчезновении лошадей.

Не ясно ли, что не князь, а Казимиров делал крупную ошибку против закона, предъявляя требование по удовлетворенному листу и подводя Оболенского и Мордвина под уголовщину тогда, когда знал наверное, что лошади за уплатой долга освобождены, и лишь формальная принадлежность исполнительного листа ему, Казимирову, может придать делу вид уголовного деяния и открыть для его интересов особые, широкие горизонты.

Я кончил. Располагая теми данными, какие нам давали условия процесса, я оспорил те факты и выводы, которые относятся к вопросам настоящего дела. Я бессилен был спорить лишь с теми посторонними обстоятельствами, которых не ожидал и которые усилили свое значение, явившись в моменты, лишающие нас средств опровержения.

Идет дело о растрате лошадей Щодро, при попустительстве хранителя, а чуть не за полчаса до дела вызывают свидетеля сообщить гнетущие подробности, бросающие на Щодро и на князя подозрение в другом деянии, которое по отношению к Щодро отвергнуто судом, а по отношению к князю никогда не возбуждало подозрения. Чуть не за полчаса извлекаются вещественные доказательства из другого дела и бьют по нас…

Конечно, требования обвинителя опирались на формальное право и не могли быть отвергнуты судом. Но, думается мне, что, вверяя меч на защиту закона своему «оку», государство считало, что хранитель сам соблюдет те правила рыцарской морали, которые требуют условий равноправия в борьбе и битвы на равном оружии.

Суд — не война. Там, озабоченная сокрушением вражьей дерзости, величием и славой Отечества, государственная власть возводит в подвиг все меры, от мин и подкопов до засад и вылазок, которыми разумный военачальник сокрушает неприятеля и охраняет жизнь вверенных ему защитников Отечества.

Но в судебном бою — другие условия: подсудимый — сын своей страны и, может быть, наш несчастный, может быть, еще гонимый брат. Закон столь же думает о нем, сколь и о необходимости кары действительному злодею.

Отсюда его забота о даровании подсудимому всех средств оправдания, отсюда его милосердие, растворяющее строгость кары.

Процесс принимает вид не истребления, а поединка между охраной закона и охраной личной чести.

Допускаемые в бою мины и засады, вылазки и диверсии, здесь не у места: здесь они нарушают чувство меры.

И если я прав, что это чувство не было вполне удовлетворено в настоящем деле, и чаша обвинения имела лишние гири, то да найдут подсудимые в вашем спокойном и чуждом предубеждения житейском благоразумии и в вашей общей способности к различению добра и зла и к оценке человеческих поступков по их внутренним достоинствам и недостаткам — ту желанную добавочную гирю, которая восстановит нарушенное равновесие.

Дело Ф. И. Мельницкого по обвинению в растрате казенных денег и М. Ф. Литвинова в преступлении по должности

3 ноября 1881 г. казначей московского воспитательного дома коллежский асессор Ф. И. Мельницкий получил из Московской конторы Государственного банка 339 000 руб. на содержание воспитательного дома и, уложив из них 337 000 руб. в кожаный саквояж, отправился пешком в Купеческий банк, чтобы внести туда деньги на текущий счет воспитательного дома. На половине пути он почувствовал себя дурно и присел. Когда он через несколько минут пришел в себя, саквояж с деньгами, бывший при нем, исчез. Взволнованный, он явился к прокурору Судебной Палаты и, рассказав ему обо всем происшедшем с ним, просил арестовать себя.

Высокое общественное положение Мельницкого в городе Корчеве, где он до службы в воспитательном доме 4 года по единогласному избранию гласных был председателем земской управы, одиннадцатилетняя служба в должности казначея в воспитательном доме, материальная обеспеченность Мельницкого, его почтенный возраст, — все это не оставляло сомнения в том, что Мельницкого постигло несчастье.

Тем не менее, ввиду значительности суммы похищенного была произведена тщательная проверка заявления Мельницкого и обследовано поведение Мельницкого за все время его службы.

Было установлено, что Мельницкий, когда ему представлялась возможность обогащения, не останавливался для этого перед сомнительными средствами, что Мельницкий не всегда правильно записывал проходившие через его руки суммы.

Было обнаружено, что Мельницкий из находившихся под его ответственностью сумм часть присвоил, что Мельницкий через своего сослуживца Литвинова продавал нахолившиеся в кассе воспитательного дома облигации, принадлежащие приюту принца Ольденбургского. Эти растраты Мельницкий пополнил.

Вместе с этим раскрылась растрата 5000 руб. из сумм, принадлежащих воспитательному дому. Мельницкий периодически получал от директора воспитательного дома деньги для раздачи их служащим. Перед 3 ноября он получил 5307 р. 79 к., записал их в расход, но не роздал.

Мельницкий объяснил, что заимствования из сумм, хранившихся в кассе воспитательного дома, им действительно производились, но делал он это для того, чтобы оказать услугу находящимся в затруднительном положении своим сослуживцам, и всегда взятые суммы возвращал.

В это время большим материальным достатком Мельницкий не обладал. Дом его был заложен, имевшиеся у пего 500 десятин земли служили обеспечением исполнения им казначейской обязанности по воспитательному дому и не могли быть проданы, все остальное имущество представляло незначительную ценность. Покрыть растраты собственными деньгами Мельницкий не мог, и являлось естественным предположение, что якобы украденные у него деньги он присвоил себе.

Несомненность присвоения Мельницким денег подтверждалась следующими фактами.

До этого случая Мельницкий не брал из Государственного банка деньги для перенесения их на текущий счет в Купеческий банк, так как суммы воспитательного дома постоянно оставались в Государственном банке на текущем счету Купеческого и выбирались только по мере надобности; и в этот день кассир Государственного банка, как это делалось обыкновенно, заготовил для Мельницкого перевод на Купеческий банк, но Мельницкий сказал ему, что он желает получить деньги; затем, вопреки правилам Учреждения и Ведомства Императрицы Марии, согласно которым лицо, получающее из какого-либо учреждения деньги, должно быть сопровождаемо счетчиком, Мельницкий на этот раз, получив деньги, сопровождавшего его счетчика отпустил.

Кроме того, Мельницкий, куда-то, очевидно, торопясь, не просчитал всех денег, против своего обыкновения, с довольно большою тяжестью отправился в Купеческий банк пешком, избрав к тому же самый неудобный путь. Наконец, по показанию счетчиков Государственного банка, Мельницкий вышел оттуда с деньгами в час дня, а с заявленйем к прокурору палаты явился после 3-х часов, в то время как пройденное им расстояние медленным шагом можно было пройти в один час.

По всем этим обстоятельствам Мельницкий дал очень сбивчивые и неясные показания. По его словам, деньги он взял из банка потому, что в этот день он поздно явился в Государственный банк и не мог уже получить перевода, а счетчика он отпустил потому, что не знал правила о том, что счетчик должен сопровождать казначея при получении денег.

Кроме Мельницкого, к следствию был привлечен и счетчик Литвинов. Он обвинялся в том, что, зная о своей обязанности сопровождать казначея при получении денег, на этот раз обязанности своей не исполнил.

Дело по обвинению Мельницкого и Литвинова слушалось в Московской судебной палате с участием присяжных заседателей 4–8 ноября 1882 г.

Председательствовал член палаты Терновский при членах палаты Воеводском и Орловском.

Обвинял прокурор палаты Гончаров.

Поверенными со стороны воспитательного дома были присяжные поверенные Плевако и Шмаков; со стороны учреждений Императрицы Марии: юрисконсульт — тайный советник Колесов.

Защищали присяжный поверенный Курилов (Мельницкого) и отставной поручик Миллер (Литвинова).

Вердиктом присяжных заседателей Мельницкий в приписываемом ему преступлении был признан виновным и приговором палаты присужден к лишению всех особенных прав и к ссылке на житье в Томскую губернию.

Литвинов признан невиновным.

Обнаруженные впоследствии факты подтвердили правильность вердикта присяжных: уже после осуждения Мельницкого присвоенные им деньги были найдены у его детей и других близких родственников.

Речь в защиту интересов гражданского истца — московского воспитательного дома

Здесь выяснилась внешняя, строгая церковная дисциплина Мельницкого: он постится, почитает праздники, соблюдает обычаи.

Но та вера, которая мощно влияет на нравственное настроение человека, — есть вера не внешняя, а внутренняя.

Обрядность царила в эпоху рождения Богочеловека в иудействе, но когда же более низко, чем в то время, падало нравственно еврейство?! Недаром к нему обращен упрек, сравнивающий его с роскошным гробом, вмещающим в себе издающий зловоние, разлагающийся труп…

Внешне верующий — не лицемер: он верит в существование Того, Кому молится, но духа его не разумеет.

Так, внешней верой можно объяснить почти комические явления жизни: похитители чужого, говорят, раз в году, под один из больших праздников, служат молебны, призывая помощь небесную на свои дела; так, балерины и певицы нередко, выступая перед публикой в сладострастном па или с шутливо-фривольной песенкой, набожно крестятся перед выходом на подмостки…

Полное невежество первых, простота и наивность последних, есть результат их внешней веры.

Мельницкий плакал у прокурора…

Говорят, что это доказательство его невинности.

Но это не так.

Заявляя о потере, он знал, что ему не вдруг поверят и начнут дело; что, во всяком случае, обнаружится, что он 25 000 взял для пополнения прежних грехов; что карьера его в этот день убита, что жизнь кончена.

Волнение, охватившее человека в такую минуту, могло вызвать слезы. Плачут даже убийцы, когда им приходится нести повинную и навсегда разрывать с прошлым…

Прокурорский надзор ошибочно привлекал других лиц. Были аресты.

Конечно, желательно, чтобы рядом с рвением в пресле-1 довании росло во властях и уважение к свободе и личности граждан; но ошибки власти, самое большее, ведут к ответственности ее за свои промахи, и отсюда нельзя вывести логического заключения, что за это следует оставить без удовлетворения законные интересы потерпевших от преступления…

Мельницкий присвоил чужое.

Закон и совесть не с одинаковой строгостью карают разные виды похищения. Давно похищение средств, принадлежащих христианским храмам, карается строже, — как святотатство.

Не к числу ли святотатств следует отнести и подобный поступок.

Храмы молитв и песнопений — не все, что нужно для веры. Вера любви и братства требует иных алтарей. Воспитательные дома, где мы призреваем отверженных без вины, приюты, где мы даем средства осиротелым детям павших воинов — разве это не храмы деятельной любви к ближнему?..

Но рядом с нищетой, на меже между ней и богатством, стоят миллионы людей, не нищих, но живущих заработком дня, пока сильна рука, пока видит глаз, пока мыслит мозг. Болезнь случайная, безработица, арест и т. п., — и труженик — кандидат в нищету.

Борясь против этого, люди додумались до самопомощи, до ссудных касс, потребительных обществ. Это — не храмы богатства…

Мельницкому вверены были интересы и тех, и других учреждений. Он безжалостно растоптал их, все принеся в жертву своему эгоизму.

За этот-то интерес, за эти-то храмы деятельного христианского общения людей я предстательствую.

Может быть, я и все мы, его обвиняющие, заблуждаемся; может быть, факты так злополучно собрались на несчастном…

Тогда я желаю вам (оратор обращается к защите) всякого успеха и всяческой силы, желаю полного торжества невинности!

Но трудно вам будет сдвинуть с места тот вопросительный знак, который стоит над вашим клиентом, над его нравственной ценностью, над его человеческим достоинством!..

Вторая речь по тому же делу: возражение защите

Я отниму у вас 10 минут, но зато можете успокоиться: моим словом закончится сезон обвинительных речей.

Я дорожу вашим доверием к моему слову, а потому буду защищать себя против подрывающих его общих взглядов защитника.

Ко мне не относится упрек в том, что я речь вел не против Мельницкого, обвиняя кого-то другого, а не его.

Я обвинял того Мельницкого, который 3 ноября получил наши деньги, но не донес их; того Мельницкого, который говорит, что он деньги потерял, но против которого зловеще собрались факты и могущественно управомочивают к обвинительному заключению.

Я обвиняю того Мельницкого, которому вчера пожелал, в лице его защитника, успеха в борьбе, если это — факты несчастия, а не свидетели его преступления.

Мне поставили в упрек то противоречие, которое я допускаю или намеренно обхожу. Если Мельницкий присвоил 300 тыс., прикрываясь несчастьем, потерей, то почему он оставил в воспитательном доме улики в других своих поступках и, таким образом, делал бесцельным свое усилие замаскировать свое последнее преступление?

Отвечаю: в план Мельницкого не входило бить на верное оправдание. Совершенное правонарушение по приюту и ссудо-сберегательной кассе уже висело над ним. Средств прикрыть их не было. Только суммы воспитательного дома давали ресурсы к этому. Надо было дожидаться дня, когда они пройдут через его руки.

Но взять только то, что нужно на пополнение касс, значит, снять с себя одну и надеть другую петлю. Все равно, растрата обнаружится, и он погибнет. Так уж ответить, но и себя не забыть: семь бед, один ответ!

Но зачем же тогда пополнение?..

Без пополнения растрата была бы очевидней, а с пополнением — потеря выигрывает в достоверности, и рассчитанное необнаружение старых грехов давало надежду на успех плана…

Меня упрекают, что я обвиняю Мельницкого без улик, а на основании подбора фактов, предшествовавших преступлению. Такие факты, говорит защитник, из любой сотни лиц приведут 50 на скамью подсудимых.

Да, приведут, если в одно и то же время будут налицо 50 преступлений, требующих для объяснения своего бытия 50 злых воль.

Какие бы улики сейчас ни были на каждом из граждан данного города, их не тронут.

Но если сейчас в десяти местах города одновременно вспыхнут десять пожаров, несомненно преступного свойства, — десять преступников среди нас предполагаются, и сомнительные факты из жизни десяти лиц, житейской логикой связанные с данными пожарами, обратятся в неотразимые улики…

Я изучал жизнь Мельницкого 3 ноября и в дни предшествующие. Я прошел мимо трех фактов, которые не имеют генетической связи с поступком. Но в растратах по приюту и кассе, в ожидании внезапной ревизии, в поступках Мельницкого 3 ноября, в их несходстве с поступками, сопровождавшими прежние получки крупных сумм, в их необходимости для задуманного присвоения денег — я увидел объяснение вопроса.

Приходя к этому выводу, я руководился той аксиомой здравого смысла, которая ищет позднейшему факту причину в предшествовавших событиях; той аксиомой, которая заставляет применять к фактам человеческой жизни то же изречение, которое философ высказывает о движениях физического мира: «Вся наша жизнь насквозь — сплошная причинность».

Несколько слов, сказанных древним мыслителем Цицероном, в его, кажется, «De natura deorum», навели когда-то Гуттенберга на идею книгопечатания. Не наведут ли эти слова и вас на веру в мой способ доказательства?

Доказывая, что мир управляется божественной силой, Цицерон говорит: «Если бы взять и нарезать из дерева громадное количество букв и затем кидать их кучами на пол, — буквы падали бы в беспорядке и ничего бы собою не выражали. Но если бы вы пришли и увидали их сложенными в такой порядок, что они составляли бы целую речь, образцовое произведение ораторского искусства, — вы бы ни за что не допустили тут случая, а искали бы Творца этой речи и крепко бы были убеждены в Его существовании».

Воспользуйтесь этой мыслью в данном случае.

Если вы видите, что отдельные, от общего порядка отступающие поступки Мельницкого 3 ноября слагаются в такую стройную систему действий, при предположении, что исчезновение денег есть преступление; если вы видите, что случайности составляют части целого плана, — тогда невольно в том, от кого зависят эти случайности, разум подсказывает видеть и виновника плана!..

Мне поставили в упрек, что я коснулся и той, дорогой для подсудимого черты его личности, которую назвал «внешним христианством».

Но я счел себя вправе это сделать.

Мне надо было доказать, что внешнее, обрядовое исполнение веры не противоречит дурно настроенному духу, что дух возвышается от усвоения внутренних требований веры.

Я счел себя вправе на это, так как для меня христианство — не система привилегированной метафизики, а нечто более святое, и в этой области я могу распознаться…

Теперь несколько слов о Литвинове: о нём вчера я не упоминал вам.

К нему также предъявлен иск. От обвинения его отказалась прокуратура. Я не хочу оставить в долгу перед ним то учреждение, которое его привлекло.

Позвольте же сказать несколько слов не против него, а за него…

Здесь указали на замечательное совпадение в его жизни: 8 ноября, в его именины, прошлым годом его арестовали, — 8 ноября вы и судите его.

По стародавнему обычаю, в именины дарят хлебом-солью. Прошлым годом Воспитательный дом поднес ему хлеб-соль в виде первого блина: комом засел он в горле обвиняемого.

Но старый солдат стоит на своем и ждет подарка, и сегодняшний день в антрактах он не раз обращался ко мне с вопросом: скоро ли его отпустят домой?..

Это не от меня зависит, и я не могу ему дарить того, чего не имею; но зато, вместо того пятиалтынного, каким когда-то наградил другого счетчика Мельницкий, я подарю ему небывалую сумму: я дарю ему те 307 000 руб., которые мы с него ищем…

Но журавль в небе не то, что синица в руках: старому служаке этого мало…

И вот я попрошу вас за него, — небольшой, но серьезной картинкой заканчивая мое слово.

К Иерусалимскому храму, вскоре после завершения земной жизни Христа, подходили верховные проповедники его учения.

У дверей они встретили хромого нищего…

Может быть, это был старый римский легионарий, потерявший здоровье, борясь за независимость тех немногих уголков земли, куда укрылась свобода человечества от всепоглощающей завоевательной политики цезаризма…

Он увидел проходящих и попросил — «на чаек», как сказал бы Шекспир, но нам, маленьким людям, анахронизм воспрещается и мы скажем: «на хлеб и воду».

Сильные духом, были бедны деньгами учители любви.

— Сребра и злата мы не имеем, но что имеем, то даем: встань и ходи, — сказали они…

Прошли века.

Сегодня эта картинка насильно напрашивается на мой язык, наталкивая на уподобление…

В храме правосудия идет служба. Вы — верховные служители в нем: в руках ваших и жизнь, и смерть.

В храм приведен Литвинов, старый ветеран, Николаевский солдат, защитник Севастополя.

Как истый русский герой, он вернулся домой с регалиями на груди и нищенской сумой за спиною.

За честный труд принялся, но чужие ошибки привели его на скамью подсудимых.

Он обращается к вам с просьбою…

Скажите и вы ему в ответ те же слова, какие были сказаны в ответ на просьбу библейского хромца: «Сребра и злата нет в нашей власти, но что имеем, то даем — встань и уходи отсюда!..»

Дело Маруева, обвиняемого в подлоге

20 января 1868 г. уголовное отделение Московского Окружного Суда с участием присяжных заседателей слушало дело дворянина Александра Маруева, обвинявшегося в подложном составлении повесток от имени конкурсного управления по делам Немцова и в подложном написании бланков на векселях, принадлежащих мещанину Храмкову.

Существенные обстоятельства дела в том освещении, какое придается им обвинительным актом, сводятся к следующему.

Лебедянская купчиха Глафира Неронова обратилась в конкурсное управление над имуществом умершего Немцова с просьбой удовлетворить ее долговые требования в размере 12 450 руб.

Председателем конкурса в то время был мещанин Храмков.

Письмоводитель конкурса, Александр Маруев, заявил Нероновой, что деньги у председателя имеются и что их можно получить, если Неронова уплатит ему, Маруеву, 500 руб.

Под влиянием этого требования тогда же Маруеву были даны, по просьбе Нероновой, Расторгуевым 75 руб., Ивановым 100 руб., да сверх того Маруев в квартире своей, при Иванове, принудил ее написать на его имя сохранную расписку в 350 руб. и показал Иванову журнал на выдачу Нероновой денег. Тут же Иванов получил от Маруева повестку, которой вызывали Неронову к председателю конкурса за получением денег.

Когда в назначенный день Неронова и Иванов явились в конкурс, то председатель Храмков вырвал из рук ее повестку и объявил, что это ошибка и что денег в конкурсе нет.

Почти то же самое повторилось с тайным советником Рюминым. Маруев принес ему повестки, которыми его приглашали в конкурс за получением денег, но когда Рюмин пришел к Храмкову, то председатель конкурса заявил, чтобы повесток к нему не посылать, денег в конкурсе нет, и кто писал повестки, ему неизвестно.

Привлеченный к формальному допросу Храмков дал такие показания:

1) все деньги, поступившие в конкурс, истрачены на содержание самого конкурса; 2) журнала на выдачу денег купчихе Нероновой никогда не составлялось; 3) Неронова, действительно, приходила в конкурс 28 мая с неизвестным человеком, но повестки у нее он не видел и не брал, а просто сообщил, что никаких денег в конкурсе не имеется; 4) что касается до прошения Рюмина, то заключения конкурса о выдаче ему денег и процентов ни разу не было.

Об остальных обстоятельствах дела Храмков рекомендовал узнать у Маруева.

Привлеченный к допросу Маруев показал судебному следователю, что две повестки на имя Рюмина, находящиеся при деле, писаны им; подпись же председателя Храмкова на обеих повестках сделана не его рукою, и кем она сделана, он не знает; повесток ни Рюмину, ни Нероновой он лично не носил, 23 и 24 июля 1864 г. Рюмина ни в конторе, ни дома у него не было и приходо-расходной книги ему не показывал.

Повестки Иванову он также никакой не давал, денег от Расторгуева 75 руб., от Иванова 100 руб. и от Нероновой сохранной расписки на 350 руб. не брал.

Представленный Храмковым клочок бумажки, на котором на одной стороне написано: Московский мещанин Николай Андреев Храмков и на другой — председатель Храмков, им не писан, и он не помнит, хвалился ли он Храмкову, что может подписать под его руку.

Свидетель Рюмин показал, что повестки от конкурса ему несомненно были присланы, но кем они были доставлены, он твердо не помнит. Приходо-расходную книгу конкурса приносил к нему сам Маруев, сам предложил ему устроить выдачу денег и просил за это благодарности.

Кроме только что изложенного, Маруев обвинялся еще в том, что подделал руку Храмкова на 4 векселях и предъявил их ко взысканию.

Дело было приблизительно так. Поверенный Маруева предъявил к векселедателям Скутарлеевым и Козыреву 4 векселя на 600 руб., перешедшие к Маруеву по бланковой надписи мещанина Храмкова.

Относительно этих векселей Храмков заявил спор, доказывая, что векселя эти принадлежат ему и поручены были им Маруеву для предъявления ко взысканию, но он сделал под ними фальшивые бланковые надписи и представил ко взысканию от своего имени, почему магистрат требовал, чтобы Управа благочиния распорядилась произвести следствие о подлогах векселей.

Дело было передано судебному следователю, которому Храмков показал, что он передал Маруеву 4 векселя с прошением, написанным в управу благочиния, поручив Маруеву лишь подать прошение и векселя, а Маруев поступил иначе: прошение уничтожил, подделал бланковую надпись и подал векселя от своего имени.

Таково было первоначальное показание Храмкова. Затем он с каждым разом все далее и далее отступал от него. Два раза он подавал следователю новые прошения и на допросе по поводу подачи последнего объявления Храмков утверждал категорически, что бланки на векселях были подписаны им самим. Подавая свое первое прошение, в котором он обвинял Маруева в подлоге, он запамятовал, что бланки были написаны им.

Приглашенные следственной властью эсперты признали, что почерк, которым написаны бланки на векселях, тождествен с почерком, которым написан клочок бумаги, представленный Храмковым, как писанный под его руку Маруевым, и с почерком, которым подписаны повестки, находящиеся при деле, но при этом следует обратить внимание на то, что бланковые надписи на векселях писаны разными почерками и что почерк, которым надписаны бланковые надписи на трех векселях, с почерком Храмкова тождественны.

Присяжные заседатели вынесли подсудимому обвинительный вердикт по всем, поставленным на их разрешение вопросам.

Суд приговорил Маруева к ссылке на житье в Томскую губернию с лишением всех особых прав и преимуществ.

Подсудимого защищал кандидат на судебные должности Ф. Н. Плевако.

Нижеприводимая речь первая по времени из сохранившихся речей Ф. Н. Плевако и, вероятно, одна из первых, произнесенных им в уголовном суде.

Речь в защиту обвиняемого Маруева

Господа присяжные!

Для подсудимого настала решительная минута: вопрос его чести, его жизни отдан на суд ваш.

Вследствие обвинений, брошенных на него разными лицами, вследствие некоторого согласия в этих обвинениях, давно он уже лишен свободы, давно заключен в тюрьму, — эту школу всякого порока, тем более опасную, чем впечатлительней, моложе ее воспитанник.

Но обвинение еще не признак виновности подсудимого. И на честную душу может быть подано, сгруппировано самое поразительное обвинение: самая лживая клевета, пока не обсудится, не обследуется, может быть так же стройна, так же логична, как и добросовестное заявление о совершении преступления.

И было время, — наше счастье, что оно прошедшее время, — когда, запасись такое обвинение узаконенным числом свидетелей или сбивчивостью оробевшего или подгулявшего, не ожидая допроса, подсудимого, и далеко от родной стороны приходилось ему раскаиваться в своей робости или носить в сердце чувство недоверия к человеческому правосудию.

Не то теперь!

Вы, представители общественной совести, судите согражданина; перед вами являются — обвинитель со всеми доказательствами, защита — со всеми аргументами, и тогда только, все выслушав, все обсудив, вы произносите ваше совестливое решение.

Наше дело — дело лиц, посвятивших себя изучению предстоящего процесса, обратить ваше внимание на те обстоятельства, над которыми следует призадуматься, на те обстоятельства, которые имеют важное значение для обвинения и защиты…

Приступаю к выполнению моей задачи, как я ее поставил себе.

Прокурорская власть приписывает Маруеву два преступления. Она утверждает, что Маруев составил подложные повестки конкурсного управления, что такие повестки с целью обмануть известных лиц он вручил им и этим способом выманил у них известную сумму денег; он же, Маруев, написал на векселях Храмкова подложные бланки, чтобы присвоить себе следующую в пользу Храмкова сумму.

Вот существо обвинения.

Чем оно держится, на чем основано?

Тут много слабых мест, над которыми я прошу вас подумать.

Первое, о чем следует поразмыслить, это вот что: есть ли конкурс присутственное место? Придает ли закон всем бумагам его — значение исходящих от правительства бумаг?

Государство дает санкцию и власть, именуя их правительственными учреждениями, только таким местам и лицам, которые необходимы для него, как органы его жизни. На них закон смотрит так, что полагает существование их для государства необходимым всякую минуту, а потому они существуют непрерывно. Для этого в особой книге законов, называемой «Учреждения», они все поименованы, всякому месту и лицу даны задачи, указан круг деятельности. Бумаги их, как акты, исходящие от воли верховной власти, как акты, которыми граждане должны руководствоваться в своей деятельности, имеют важное значение; а потому всякий подлог в них, всякое принуждение граждан к каким-либо обязательствам во имя воли, выраженной в подложной правительственной бумаге, должно быть строго наказано. Этого требует уважение к власти, этого требует уважение к свободе гражданской.

Конкурс никогда не мог иметь значения и важности присутственного места. Это — собрание поверенных кредиторов, которое только для кредиторов имеет значение как бы присутственного места в тесном кругу их претензий к несостоятельному.

Всякое место, всякое лицо, именуемые органами правительства, имеют своим существенным признаком власть над обществом, подчиняются уже только иерархически старшим местам и лицам. Общество имеет над ними только право общественного мнения.

Не таков конкурс. Его подчиненные — кредиторы должника суть вместе с тем и его начальство. Конкурс подлинен общему собранию, конкурс действует по предположению, что его деятельность одобряется теми, чьи дела он ведет.

Правительство требует от своих органов той черты деятельности, какая прилична им, как государственным учреждениям; но без желания кредиторов оно не поверяет деятельность конкурсов. Значения выше комиссии, основанной для имущественных расчетов нескольких частных лиц, конкурс не имеет.

Слова ст. 1910,XI тома не оправдывают обвинительной власти.

Слова закона говорят о значении конкурса по отношению к кредиторам, ему вверившимся, но н$ о значении конкурса в системе правительственных учреждений; и о договоре говорится, что он есть закон для договорившихся, но это не значит, что нарушитель договора равен нарушителю закона, — это значит только то, что договор для обязавшихся так же силен, как закон для обязавшихся законом, т е. всех граждан.

Но вообразите себе лицо, дурно отзывающееся о законе, и лицо в таком же отношении к договору, — и по судьбе этих лиц можете судить о различии закона действительного и договора, имеющего значение закона.

Представьте себе судей перед зеркалом, отправляющих правосудие, и шумную малотолковую коллегию кураторов, и сознайтесь, что нельзя допустить мысли, чтобы эти оба учреждения были одинаково органами власти, правительственными местами.

Целое сословие лиц, которым дано даже особое имя — конкурсантов, захватили в свои руки эту область; всякий адвокат, дорожащий своим добрым именем, чуждается принять на себя участие в этом учреждении; правительство спешит вырвать судьбу должника, судьбу кредиторов от произвола конкурсного производства. Готовятся законы, изготовляются проекты.

Словом, ни по смыслу законов, ни по внутренней организации, ни по фактическому состоянию своему, — конкурсу и всякой его бумаге, — а особенно бумагам, не имеющим значения бумаг, определяющих имущественное право, — нельзя придать значения бумаги, исходящей от правительства.

Конечно, если бы дело шло о подложном журнале, журнале, которым присуждается кому-либо какое-либо право, можно было бы говорить еще о подлоге акта с целью воспользоваться чужой собственностью; но что касается до повестки, которая ни более ни менее как приглашение явиться куда-либо, которая не заключает в себе укрепления за кем-либо какого-либо права, то подлог в ней, по моему мнению, может быть низведен до простого подлога в чужой подписи, в бумаге, не имеющей никакого гражданского характера.

Я нахожу теперь своевременным приступить к вопросу: что дало следствие для обвинения Маруева?

Слышали мы свидетелей, видели акты, слушали заключение экспертов.

Обвинительница Неронова спрошена без присяги. Закон допускает основательное сомнение к словам лиц, потерпевших от преступления. Останемся верны этому Взгляду, тем более, что показание ее противоречиво, особенно если сравнивать его с показанием Иванова.

Одна говорит: я дала деньги, когда мне показали, что журнал подписан; другой — что подписанного журнала Нероновой Маруев не показывал. Неронова говорит, что она сама не получала повестки у Ростовцева; Иванов — что она сама получила, и отрицает ее показания о том, что он ей передал. Теперь Неронова уверяет, что она лично дала деньги Маруеву, но в 1865 году показала, что деньги дал Маруеву Иванов; а Иванов тогда и теперь говорит, что денег не давал.

Чтобы избегнуть противоречий, мы даем им очные ставки, но дело не поправляется. Они не отзываются запамятованием, а один приписывает другому то, что другой, со своей стороны, приписывает первому. И это о самом важном обстоятельстве. Неронова настаивает, что повестка была ей доставлена, а Иванов — что она сама получила.

Так сильны противоречия, так взаимно уничтожают они себя в самых существенных вопросах! Какая может быть к ним вера?!

Я отрицаю достоверность не только показаний Нероновой, но и Иванова.

Правда, Иванов — присяжный свидетель. Но присяга его, заставляя меня отклонить всякое сомнение в его недостоверности, в намеренной неправде, не мешает мне, на основании его противоречий, не верить в его впечатлительность к событиям, в его отчетливое, разумное сознание того, что случилось около него. Никакая присяга не даст человеку больше памяти, лучшей способности, чем какие даны ему природой.

И я поэтому считаю себя вправе заметить, что Иванов не может быть свидетелем, опасным для участия подсудимого.

По поводу повестки г-на Рюмина мне приходится недоумевать от слов господина товарища прокурора. На чем основано его уверение, что повестка № 321 получена Рюминым лично? Здесь при вас много раз заявлял Рюмин, что он не уверен, чтобы повестка была им получена лично.

Соглашаясь с г-ном товарищем прокурора, что положение г-на Рюмина таково, что исключает всякую возможность недоверия к его показанию, я прошу вас обратить внимание на его слова, сказанные и не один раз повторенные перед вами. Его показание, что Маруев был у него с бумагами, чего не отвергает и обвиняемый, дало г-ну товарищу прокурора основание заключить, что Маруев приносил и фальшивые журналы; но опять, — по каким данным?!

На мои вопросы г-н Рюмин ответил, что книг и журналов он не помнит и не знает, приносили к нему подписанные журналы или проекты их?

Предложили мы вопрос Храмкову. Зная, что’ такое конкурс, мы спросили его о внутреннем состоянии конкурса.

Беспорядочно велся он; в товарищах — неурядица; журналы рвутся; по поводу их идут дела в губернском правлении; претензии не рассмотрены несколько лет; деньги все израсходованы на конкурс.

Разве из этого описания конкурса можно вывести убеждение, что повестки только потому, что они не согласны в нумерах с нумерами исходящего алфавита, несомненно подложны? Разве при этой медленности конкурса есть повод сомневаться, что к Рюмину Маруев являлся с проектами удовлетворения кредиторов? Мало того, из записи Маруева Храмкову от 30 мая видно, что Маруеву поручено было заготовить дело для общего собрания.

Следовательно, заготовление им повесток было вещью естественной.

Против меня можно заметить: зачем же в повестках говорится о получении денег, когда их быть не могло?

Это объясняется формализмом. Ко дню, когда назначается общее собрание, вызываются все кредиторы. Цель вызова — согласно взаимному отношению кредиторских претензий разделить имеющуюся сумму. До дня, пока не рассмотрится правильность расходов, сделанных конкурсом, сумма прихода есть достояние конкурсной массы, а кредиторы, по общему правйлу, суть претенденты на эту сумму.

Вот объяснение, почему в повестках упоминалось о получении денег.

Что касается до векселей Храмкова, то вы слышали его собственные показания. Не доверять им нельзя, нельзя потому, что всякое сомнение устранено экспертами. Он и эксперты признали руку за его.

В делах, где нужно специальное знание, голос эксперта — авторитет, и мне в высшей степени непонятно, как можно было господину товарищу прокурора давать так мало цены их показанию. Его предположение, что Храмков отказался от показания, повидавшись с Маруевым и упрошенный им* есть предположение и только. За то же, что подписи эти принадлежат самому Храмкову, — голос экспертов. Выбор невозможен.

О векселях — довольно. Но показания Храмкова для меня важны: он способен был оклеветать Маруева, он приписывает Маруеву и подпись на лоскутке бумаги, которая, по словам экспертов, принадлежит Храмкову. При такой недостоверности Храмкова товарищ прокурора, однако, находит возможным верить Храмкову, когда он отрекается от подписей под повестками, верить ему, несмотря на то, что сходство в известной степени признается, и что во всяком случае эксперты отрицают сходство этих подписей с рукою Маруева.

Еще одно соображение: если бы Маруев хотел передать Рюмину фальшивые повестки, то, конечно, скрыл бы свою руку. Но на повестках обыкновенная, нимало не измененная рука Маруева. Это дает веру словам его о назначении повесток, — что они были запасные.

Преступнику свойственно скрывать концы в воду. Здесь же, если это подлог, — самовольное обречение себя на погибель.

Спор о подлоге — не признак подлога: не каждый ли день наши гражданские дела начинаются рядом споров о них. Это — болезнь наша. Старый процесс, где нелишними были всякие средства, затягивающие дело, приучили нас, — и вот чем можно объяснить дело Храмкова. Этим же объясняется, быть может, и дело Нероновой.

Бросая беглый взгляд на дело, приходишь к убеждению, что сомнения и сомнения выносятся из всех свидетельских показаний. Взаимное противоречие Нероновой и Иванова, отказ от всяких обвиняющих показаний со стороны Рюмина, внутренняя несостоятельность Храмкова — вот материал обвинения.

Сверх того мы читали, что показал Щитунин, умерший уже свидетель. Сомневался и он, Маруев ли ему принес повестку. Останемся верны и мы этому сомнению.

Но, кроме свидетелей, мы слышали экспертов. Они чужды интересам дела, их голос авторитетный. Но что они говорят? Они приписывают подписи Храмкову, они отрицают сходство руки Маруева с этими подписями.

Итак, только два убеждения можно вынести из дела: или подсудимый невиновен, или виновность сомнительна.

Но то и другое ведет к необходимости оправдания.

Третьего рода убеждение, думаем, невозможно. И можно ожидать, что с вашим приговором кончится для подсудимого неволя и засияет ряд светлых, свободных дней…

Дело Росковшенко и других, обвиняемых в подлоге векселей

26 июня 1883 г. в Одессе кредиторам товарища прокурора Одесского Окружного суда В. Росковшенко, собравшимся в его квартире, по его приглашению, стало известно, что Росковшенко из Одессы скрылся.

Немедленно после этого они стали обращать обязательства Росковшенко ко взысканию, и тогда же обнаружилось, что векселя, учтенные Росковшенко, подложны.

Всего подложных векселей оказалось на сумму около 20 тыс. руб. Все векселя находились в руках ростовщиков, которые и явились истцами по настоящему делу.

В. Росковшенко, товарищ прокурора Одесского Окружного суда, был переведен из Витебска. Кругом в долгах, он, по переводе в Одессу, на некоторое время был оставлен своими кредиторами, но, когда последние узнали, что он женился и занимает видное место по службе, они стали требовать от Росковшенко уплаты.

Скрывая свои долги от жены, он для оправдания их стал заключать займы у одесских ростовщиков, и затем все с той же целью расплатиться, будучи не в состоянии получать векселя для учета своих знакомых, стал учитывать подложные векселя.

В этих векселях были подделаны подписи товарища председателя Одесского Окружного суда В. Пащенко и инженера Лишина. Оба они были хорошими знакомыми Росковшенко и сами давали на его векселях подписи, с тем, чтобы Росковшенко мог их учитывать. По наступлении сроков векселя должны были возвращаться, и, действительно, Росковшенко их возвращал, но, как оказалось впоследствии, он снимал с них копии и вновь учитывал.

Вместе с Росковшенко суду, как пособники преступления, были преданы мещане М. Вульфсон и Моргулис.

Дело по обвинению Росковшенко слушалось в Кишиневском Окружном суде с участием присяжных заседателей с 25–27 октября 1885 г. Председательствовал товарищ председателя Зубов. Обвинял товарищ прокурора Дымчевский, Росковшенко защищал Ф. Н. Плевако.

На суде выяснилось, к каким сделкам приходилось прибегать Росковшенко для того, чтобы платить свои долги. Ему приходилось платить чудовищные проценты под угрозой своих кредиторов-ростовщиков обратить обязательства ко взысканию. Все сделки происходили при участии Вульфсона.

Большинство свидетелей и те лица, от имени которых выдавались векселя, охарактеризовали Росковшенко как человека, сделавшегося жертвой ростовщиков.

Еще до суда все кредиторы Росковшенко были удовлетворены.

В своей речи прокурор, отказавшись от обвинения Моргулиса, всю тяжесть ответственности за преступления возложил на Росковшенко, как на бывшего представителя власти, которая должна оборонять общество от преступлений.

Председатель в своем резюме подчеркнул выводы обвинителя и указал, что нет в деле оснований для оказания снисхождения Росковшенко.

Присяжные заседатели оправдали Моргулиса и Росковшенко и признали виновным лишь Вульфсона.

Речь в защиту Росковшенко

Господа судьи!

Того, что видели и слышали вы здесь, того, что выяснено показаниями свидетелей и чистосердечным признанием самого подсудимого, было бы совершенно достаточно для суда формального. Преступление совершилось, факты бесспорно установлены — и все тут.

Но законодатель, отдавая человека на ваш суд, на суд общественной совести, суд общественного мнения, имел в виду другие цели. Он хотел, чтобы вы оценили по достоинству все мельчайшие детали, мельчайшие обстоятельства, сопровождавшие преступление.

Обвинение напирает на то, что Росковшенко занимал такой пост; обвинение негодует при виде того, что человек одной и той же рукой писал обвинительные акты и делал фальшивые векселя.

Но, господа, прежде всего я прошу вас отрешиться от того сознания, что вы судите надворного советника, товарища прокурора. Человек приходит в мир не в мундире, не с регалиями, а в своей обыкновенной коже; он является на свет с одинаковым расположением к добру и злу и, если оказывается, что одно из этих начал победило, то для вас, судей совести, представляется трудная задача рассмотреть обстановку жизни данного субъекта, оценить обстоятельства, сопровождавшие борьбу его со злом и затем падение.

Как только в основание своих суждений вы положите такой принцип, то нет ни малейшего сомнения, что в дальнейшем мои взгляды не будут расходиться с вашими.

Я, господа судьи, понимаю негодование, я понимаю весь ужас обвинителя при виде того, что один из наших братьев по корпорации, один из членов нашей семьи, пал так низко; но здесь я позволю себе для иллюстрации рассказать весьма интересный анекдот.

В Англии во время борьбы против табака жил чрезвычайно талантливый проповедник; его пламенные речи, его неотразимая логика действовали на слушателей подавляющим образом.

Раз как-то он особенно красноречиво восставал против нюхательного табака; многочисленные слушатели благоговейно внимали ему и до глубины души проникались теми убеждениями, какие приводил оратор; но вдруг, в самую патетическую минуту, когда напряжение публики достигло высших размеров, проповедник торопливо вынул из кармана табакерку и — понюхал из нее!..

Что станете делать: человек создан таким образом, что ни корпоративные особенности, ни мундир не изменяют его, и публика рассматривает его только с точки зрения человеческой природы.

Я защищаю не преступника, я защищаю несчастного человека, стыд и слезы которого вы видели здесь. Я понимаю это отчаяние, понимаю эти слезы.

Чем он был раньше, чем стал теперь, и какой долгий, бесконечно долгий путь терзаний и ужасающих мучений прошел он!

Историю его жизни вы знаете уже. Молодой, талантливый человек (он работал в одной из московских газет), он прошел ту счастливую школу, где люди рано научаются отличать левую сторону от правой.

Но он был увлекающийся человек; увлечение — не достоинство, но и не недостаток… В Витебске он увлекся одной женщиной, отдавая ей все; когда же страсти охладели, то он не хотел бросить жертву своего увлечения на произвол судьбы: не имея денег, он гарантировал эту женщину векселями.

Это был первый ком, превратившийся потом в гигантскую лавину.

Приехав в Одессу, Росковшенко не избавился от витебских кредиторов; они, как вы слышали здесь, постоянно наезжали к нему в гости, они его преследовали, не давали ему минуты отдохнуть. К несчастью Росковшенко, в Одессе на его долю выпало большое счастье: он влюбился в женщину, которая отвечала ему тем же и которая согласилась разделить с ним жизнь.

Тут, господа, говорили, что ввиду именно этой женитьбы Росковшенко мог рассчитаться с кредиторами; но ведь мы знаем хорошо, что женихи меньше всего любят рассуждать о своих долгах в гостиной невесты… Конечно, он мог объявить себя несостоятельным, и было бы дело суда определить, какого свойства эта несостоятельность; однако он этого не сделал, не решился сделать, быть может, вследствие предстоящей женитьбы, а после о подобной идее и речи не могло быть.

Между тем кредиторы, пронюхав о том, что их клиент сделался женихом богатой невесты, наступали все больше и больше; приходилось прибегать к новым займам, приходилось уплачивать громадные проценты, выдавать новые векселя.

Но вот он, наконец, женился.

Свидетель Пащенко говорит, что он советовал ему обратиться к жене, рассказать все откровенно.

«Только не это!» — восклицает Росковшенко.

И для меня понятно подобное чувство: легко ли объявить любимой женщине, что мы разорены, что у нас ничего нет, что если ты предполагала обрести со мной счастье, покой, благоденствие, то жестоко ошиблась в том, — я принес в твой дом несчастье, разорение, нищету!

О, господа, немного найдется людей, которые решились бы на подобную вещь: лучше преступление, лучше смерть, но только не это.

А тут еще ребенок, маленькая Оля, которую он обожает, — а иногда эти годовалые глаза так выразительно смотрят!..

И вот, в критическую минуту, когда дела приняли ужасный оборот, — ему предложили дать подпись на фальшивом векселе Лишина. Минута колебания, ужас, а затем страшная решимость…

Где есть человек, способный оценить по достоинству те нравственные мучения, то состояние вечного гнета, вечного страха, какие выносил Росковшенко с того рокового момента? Он думал, что раз прибегнув к подобному средству, он снимет с себя петлю, но ошибся. Труден первый шаг. Кто летит по наклонной плоскости, тот не может уже остановиться: всякая попытка сдержаться неминуемо повлечет за собой падение.

Росковшенко пал, а вокруг него все шло своим чередом: кредиторы не унимались; они сразу поняли, в чем дело, и сообразно с обстоятельствами работали. Трудно, господа, допустить, чтобы столько людей, у которых Росковшенко одолжался под учет фальшивых векселей, не знали этого, особенно в том случае, когда каждую минуту предоставлялась возможность проверить факты. Ведь ростовщик, раз-два не получив своих денег от бланконадписателя, неминуемо должен был обратиться к векселедателям, тем более, что они — люди хорошо известные в городе и живут тут же в 20 шагах. Как хотите, но я с этим не соглашусь.

Напротив того, я убежден, что деньги давались не под учет фальшивых векселей, а под залог головы Росковшенко! Ростовщики знали, что векселя подложные, но они знали также, что учитывающий их — муж богатой жены, что в случае чего она ответит всем своим состоянием. Судебная хроника хорошо знакома с подобными приемами…

Обвинитель говорит, что продолжительность времени, в течение которого совершалось преступление, доказывает напряжение злой воли, доказывает глубокую развращенность подсудимого.

Нисколько: здесь одна и та же петля лишь все больше и больше затягивалась.

Да, наконец, против кого же была направлена злая воля? Лишин и Пащенко не пострадали, ростовщики с лихвою получили свое.

Закон карает злую волю, но для него вовсе не безразлично знать, кто в данном случае является пострадавшим субъектом. Росковшенко мог делать подлог, мог набивать карман и затем ликовать. Так нет же — он поступает иначе, он борется, изворачивается и при первой возможности оплачивает долги, — все равно, какие бы они ни были.

Все данные дела от начала до конца доказывают это. Ни один свидетель, ни один кредитор не обмолвились ни единым словом против Росковшенко. Даже свидетель Пащенко, показание которого вовсе не обличает симпатий к подсудимому, когда дошло дело до подложных векселей и до обнаружения им преступления, здесь, перед вами, как бы оправдывался, как бы извинялся.

И это понятно, потому что все чувствуют, что Росковшенко — не злодей, не преступник, а несчастный человек.

Для нас образ действий г-на Пащенко вполне понятен: он вместе с Лишиным не согласился замять поднятую ими историю только потому, что они боялись новых векселей; боялись того, что их может всплыть целая масса и тогда, пожалуй, пришлось бы поплатиться.

Росковшенко, между тем, все делал для того, чтобы поправить зло.

Он — не из тех фарисеев, которые на глазах света корчат добродетельные рожи, а за спиною совершают преступления.

Он — тот мытарь, который с отвращением вступил на ужасную дорогу и пал под ударами жестокой судьбы; он до конца борется, борется для того, чтобы спасти свою честь.

Сам закон, строго карающий подобные преступления, делает различие между человеком, воспользовавшимся плодами своей преступной деятельности, и тем, который ничем не поживился. По закону, например, строго карается чиновник, совершивший растрату казенного добра; но пусть этот самый чиновник за пять минут до произнесения приговора пополнит растрату, наказание ему уменьшается до minimum’a.

Закон только не мог регламентировать, не мог предвидеть всех возможных в жизни случаев. Определив общее значение подлога, определив наказание за него, закон суждения о существе преступления, о тех последствиях, какие оно вызвало, предоставил на разрешение судей совести.

Возьмем два-три примера.

Составление подложного духовного завещания с корыстной целью, денежных документов, векселей и т. п. по закону признается подлогом и, несомненно, заслуживает строгой кары.

Ну, а если я, например, принимаю к себе гувернантку, молодую девицу, у которой весьма странное имя — Голендуха (бывают такие случаи), и эта гувернантка, по странному кокетству или по чему-либо другому, делает в своем метрическом свидетельстве подчистку, прописывая вместо Голендухи другое более поэтическое имя — что скажете вы на это? Ведь закон с формальной стороны не делает различия; он, как первый, так и второй случай признает подлогом, определяя за него строгое наказание.

Или вот еще пример: дама 30 лет исправляет в метрике свои года, уменьшая их (известно ведь, что дамы в таком возрасте любят уменьшать свои года), — неужели же вы и здесь признаете подлог и сурово накажете «преступницу»?

Я думаю, что нет.

Положим, что приведенные мною примеры не совсем подходят к данному случаю, но между деяниями Росковшенко и этими есть нечто аналогичное.

Росковшенко точно так же не извлекал выгоды из своих преступлений. Пользовались другие, — пользовались кредиторы, которые сознательно давали себя обманывать, чтобы только человеческую душу держать в залоге! Современные ростовщики, это — те пиявки, которые сосут вас; они хуже кредиторов Древнего Рима, бросавших своих должников в тюрьмы, физически мучивших их: наши ростовщики, это — те шейлоки, которые за долг берут фунт человеческого мяса…

Печально было бы положение закона, печально было бы положение суда, призванного охранять интересы подобных людей…

Кредиторы Росковшенко получили все, всех; лихвою, подлоги же подсудимого имеют до крайности оригинальный характер: имущество его перешло в чужие руки, жена — нищая, ребенок — нищий, он сам, опозоренный и униженный, сидит перед вами на скамье подсудимых…

Остались пока неоплаченными такие долги, как например, Ольги Кусенко. Но вы, господа, видели уже, какого рода эти долги. С Росковшенко на одну и ту же сумму, бессовестно увеличенную, берут два обязательства.

Присяжный поверенный Шишманов знает, в чем дело, и, когда к нему обращается его постоянный клиент Ольга Кусенко с просьбою предъявить иск, то Шишманов, человек, очевидно, безусловно честный, отказывается вести подобное дело. Тогда Ольга Кусенко, раздраженная и негодующая, бросает своего «благодетеля», как она его всегда называла, и обращается к г-ну Митрофану Городецкому… С редким рвением и редкой горячностью последний ведет дело и ведет его настолько энергично, что несчастного Росковшенко прижимают к стене…

Господа, вы видели здесь всех «потерпевших», вы видели, что они все довольны, все ублаготворены, все получили свое; но тут забыли одного гражданского истца, — забыли лишь одно существо, которое пострадало: забыли дочурку Росковшенко, его маленькую Олю, — только она, и она одна осталась обиженной, она одна имеет право иска!..

Нельзя в регламент вписать, что ты не ешь, когда есть хочется. Обвинитель не придает никакого значения частным интересам наряду с общественным благом, — он предлагает жертвовать ими ради этих последних.

Но ведь я, кажется, доказал, что пострадавшими в данном случае являются только члены семьи Росковшенко, — больше потерпевших нет; сам он достаточно наказан, так неужели же мы во имя какой-то отвлеченной справедливости до конца станем убивать человека?..

Обвинитель, далее, не придает ни малейшего значения той нравственной борьбе, какую вынес подсудимый, — он даже смеется над его слезами, над слезами горя, отчаяния и стыда. Но нельзя издеваться даже над человеком, сидящим на скамье подсудимых, и небезопасно — над тем, который не сидит на ней… (Здесь председатель останавливает защитника заявлением, что никто не позволил себе издеваться над подсудимым).

Подчиняюсь… Тем лучше! Я очень рад, что из уст председателя встречаю опровержение того, что мне, по-видимому, послышалось…

Итак, вы, значит, видели совершенно искренние слезы, а в Писании сказано есть: «блаженны плачущие — они утешатся!..»

Дело Гаврилова и Беклемишева, обвиняемых в подделке билетов Государственного Казначейства

В мае и июне 1865 г. в Харькове и других городах Харьковской губерний обнаружено было обращение в большом количестве поддельных государственных серий. В самом начале расследования этого преступления было установлено, что главным сбытчиком серии был Иоахим Щипчинский, живший в городе Изюме Харьковской губернии. Тогда же было раскрыто место приготовления серий — деревня Варваровка Изюмского уезда. В этой деревне были найдены необходимые для приготовления серий машины. В ней одно время тайно проживал Щипчинский.

Щипчинский, изобличенный в подделке серий, сознался, и как на участников этого преступления указал на целый ряд лиц, которые были преданы суду. Среди них не было ни Гаврилова, ни Беклемишева.

Впервые указание на их роль в подделке серий было сделано арестованным и затем судившимся по этому делу изюмским предводителем дворянства Солнцевым. Он, рассказывая о виновниках преступления, Гаврилова и Беклемишева выдвинул как вдохновителей и главных деятелей этого преступления.

По его оговору дело о Гаврилове было в рассмотрении дореформенных судебных мест и доходило до Государственного Совета, который и признал его невиновным, и это мнение Совета утвердил Государь. И только впоследствии, когда явились обстоятельства, очень серьезно уличавшие Гаврилова и Беклемишева в приписывавшемся им преступлении, они были переданы Харьковскому Окружному суду с участием присяжных заседателей.

Такими обстоятельствами явились прежде всего показания лиц, уже обвиненных по этому делу.

Еще за 3 года до раскрытия преступления один из осужденных, Битам, писал, что готовится преступление — подделка государственных билетов и что его душой является Гаврилов.

Другие обвиняемые, Гудков и Зебе, рассказали, что еще во время нахождения их под стражей, в тюрьме, до слушания дела, Гаврилов и Беклемишев подкупили их, чтобы они их не оговаривали. Этот рассказ нашел себе подтверждение в целом ряде фактов.

Кроме показаний обвиняемых, в деле были установлены сношения Гаврилова и Беклемишева со многими лицами, осужденными по делу о подделке серий. Было доказано рядом письменных документов, что Гаврилов и Беклемишев участвовали в покупке машин, в посылке для этой цели денег, в совместных совещаниях по вопросу о подделке серий.

Сами машины найдены были в амбаре в имении Гаврилова.

По этим данным Гаврилов был привлечен в качестве обвиняемого в подделке серий.

На судебном следствии было установлено, что Гаврилов был человеком очень состоятельным, что ему предстояла большая карьера и что никаких побудительных причин к совершению означенного преступления у него быть не могло.

Дело о Гаврилове и Беклемишеве слушалось в Харьковском Окружном суде с участием присяжных заседателей с 14–23 декабря 1872 г., через 7 лет после совершения преступления.

Председательствовал товарищ председателя В. И. Анненков. Обвинение поддерживал товарищ прокурора Монастырский. Защищали: Беклемишева — присяжный поверенный Громницкий; Гаврилова — помощник присяжного поверенного Анненков и Ф. Н. Плевако.

Присяжные заседатели обоих подсудимых признали виновными в приписываемом им преступлении и дали им снисхождение.

На основании этого вердикта суд приговорил П. С. Гаврилова и А. И. Беклемишева к лишению всех прав состояния и к ссылке в каторжные работы на 4 года каждого, постановив ходатайствовать перед Его Императорским Величеством о замене этого наказания лишением особенных прав и ссылке в Иркутскую губернию.

Речь в защиту Гаврилова

Господа судьи и господа присяжные заседатели!

По естественному праву, которое принято нашим законом, подсудимый, прежде чем вы произнесете приговор о его вине или невинности, может требовать, чтобы избранная им защита указала вам в деле на все те данные, которые или оправдывают его, или значительно ослабляют те основания, доводы и улики, которые только что вы изволили выслушать в обвинительной речи господина прокурора.

Только в этих пределах слово защитника и будет верно своему назначению. Только в этих пределах он исполнит то, чего ожидает от него общество и чего вправе ожидать и сам подсудимый.

Думается, что, по крайней мере, не ко мне относится предвидение прокурорского надзора, что защита будет, ввиду болезни и тяжких страданий подсудимого, а также и других причин, взывать к вам о невменении того преступного деяния, за которое подсудимый предан в настоящее время вашему суду. И болезни, и тяжкие страдания имеют значение смягчающих обстоятельств, и если защита указывает на них, как на таковые, то все-таки она остается на почве закона, и мы упрека на себя в этом отношении не принимаем; о болезнях же и страданиях, как о причине невменения, вы от меня, господа присяжные, не услышите.

Всякая защита, правильно исполняющая свое призвание, должна указать на доводы двух родов. Первого рода доводы — те, которые она лично выносит из дела, в которых лично убеждена.

Но бывают случаи, что, независимо от этого, один и тот же ряд фактов указывает на два вывода: конечно, при этом, один — более вероятный и другой — менее вероятный, а между тем один из них полезнее для подсудимого. Тогда защита, независимо от того, убеждена она или не убеждена в этом выводе, должна не упустить его из внимания, ибо ее главная цель — содействовать, по возможности, правильному произнесению приговора, а для этого необходимо всестороннее рассмотрение предмета.

Вот чем ограничивается право защиты и чем исчерпывается ее обязанность перед подсудимым.

Обращаясь к делу в этих пределах, я пойду немного не тем путем, как обвинение. Обвинение начинает свой путь от момента, когда возникает преступление, со времени, когда зародилась преступная идея. Затем оно рассматривает, как приготовили людей для этого и, вообще, как приступили к нему, как после этого преступники пользовались плодами этого преступления, затем, как это преступление обнаружилось, как люди потерялись, стали трусить и разбежались, как после этого пошло следствие, как во время следствия виновные давали те и другие показания, желая избегнуть той участи, которая им грозила, и достигнуть более благоприятных для себя результатов при постановке приговора.

Этот путь противоречит приему, которым успешно разрешается задача, предложенная человеку: этот путь идет от неизвестного к известному.

В самом деле, как узнать, когда возникла идея или преступный замысел по настоящему делу? Этого не разрешить, пока не узнаешь многого, что совершилось позднее.

В эту минуту, когда мы сидим в суде, может быть, в этом городе возникает ряд самых преступных замыслов, но их нам не узнать, как бы ни были бдительны чиновники, охраняющие безопасность. Когда же умысел переходит в дело, когда мысль дает движение рукам, языку, тогда становится известным задуманное, с этого момента открывается поле деятельности властям, предупреждающим и карающим, и от самой лучшей администрации мы не вправе требовать ничего более.

А если это так, то об умысле, об идее преступления мы можем заключать и догадываться, когда уже изучили внешнее проявление зла, когда познакомились с ним по известным фактам, — только тогда мы можем переходить и к неизвестному и не наделать неосновательных предположений и промахов.

В данном деле правосудие натолкнулось на преступление именно в таком же порядке. Только тогда, когда появились в обращении фальшивые серии, когда лица, в руки которых они попали, донесли о их фальшивости, — только тогда правосудие и общество узнали о шайке преступников, окружавших нас, узнали затем о месте фабрикации, об участвующих лицах и получили возможность заглянуть в то отдаленное or правосудия время, когда мысль о преступлении возникла у злодеев.

Пойдем и мы исследовать это дело с момента появления серий и только тогда, когда факт преступления будет изучен, перейдем к тому, что предшествовало выпуску фальшивых денег, — к работе, приготовлению и идее, и к тому, что следовало за совершившимся злом, — сокрытию следов преступления и к манере, как держали себя лица, участвовавшие и заподозренные.

Само собой разумеется, вы согласитесь со мной, что преступление, вроде настоящего, не совершается бесцельно, не бывает искусством ради искусства. Вор крадет не потому, чтобы ему нравилась кража, а потому, что ему нравится покраденное. В деле подделки бумаг виновники решаются на опасное занятие не из артистического желания добиться искусства сделать копию равной настоящему образцу, не из соревнования с мастерами комиссии заготовления государственных бумаг, а ради той выгоды, которую они надеются получить, ради обогащения без труда и законного основания, ради благ мира, к которым им даст доступ фальшивая бумажка, принятая за настоящую.

В мае и июне месяцах 1865 года появляются в обращении серии фальшивой фабрикации. Одна из них попала в руки Мессерова. Попала ли она к нему от Беклемишева, а к Беклемишеву случайно, — это разъяснит вам его защитник. Я напоминаю все прежние случаи: серии у городского головы Быстровского, серии, найденные у г-на Житинского, заложенные учреждению, от имени которого перед вами — гражданский истец… Путь, каким дошли до них серии, известен. Все они сходятся в руках Щипчинского, чего не отвергает и он. Следствие, несмотря на тщательность изысканий, на сильные средства, которыми оно располагало, несмотря на то, что сведения ему доставлены даже из-за пределов России, например из Рима, несмотря на продолжительный период времени, какой прошел с начала дела по настоящий час, — не представило ни одной фальшивой бумаги варваровской работы, которая была бы пущена в обращение моим клиентом или прошла бы через его руки.

Итак, Гаврилов не несет на себе подозрения в сбыте ни одной фальшивой серии. Сбываемые Щипчинским, они не касались его. А если это так, то для полного, законченного представления о преступлении, в котором обвиняют Гаврилова, недостает важного условия, — недостает того, для чего преступление делается, недостает пользования плодами своего дела.

Этими соображениями я добиваюсь не смягчения участи подсудимого, не воспользовавшегося своим преступлением, — нет: я думаю, что этот довод — отсутствие доказательств, что серии были в руках Гаврилова и выпускались из его рук— дает основание предполагать, что Гаврилов был к деланию фальшивых монет в Варваровке непричастен.

Где появляются серии? В Харькове и Изюме. Около Изюма живет Гаврилов, в Изюме — Щипчинский.

По общему правилу, подтверждаемому наблюдением, преступник, если он дорожит той местностью, где живет, если крепко связан с ней и нелегко ему с ней расстаться, из чувства самоохранения, для отклонения подозрения, сбывает где-нибудь далеко плоды своего преступления. Так, фальшивые деньги, изготовлявшиеся в притонах около Москвы шайками, ныне побежденными правосудием, сбывались на ярмарках на востоке России. Преступник знает, что рано ли, поздно ли, мнимое достоинство денежных знаков открывается, и люди припоминают, кто и когда им дал их; вот почему ему важно быть далеко от места сбыта, чтобы путь затерялся для исследования.

Если бы Гаврилов сам приготовлял серии и пользовался плодами этого дела, он бы никоим образом в Изюме не сбывал их; а сбывало бы их такое лицо, которое, будучи преступно, в то же время не было бы привязано к той местности, не имело особенных причин там оставаться, — это был человек гулевой, которому все равно, где бы ни быть, — нынче в Харькове, завтра где-нибудь в другом месте. Таким человеком по характеру, по бездолжности, по отсутствию средств к жизни, является Щипчинский.

Посмотрим, какие в деле имеются данные для обвинения Гаврилова в участии его в самом делании этих бумаг? Факт, что фальшивые серии делались в Варваровке, — в селении, стоящем на пути из Бахмута в Харьков, — признан. Но ни один из допрошенных подсудимых, ранее осужденных по этому делу, несмотря на свой оговор Гаврилова, — ни Солнцев, ни Щипчинский, ни Зебе, никто другой, не подтвердили ни единым словом, а напротив, положительно отвергнули, что Гаврилов приезжал в Варваровку, тогда как они весьма подробны в прочих своих показаниях.

Отсутствие Гаврилова на том месте, где совершается преступление, может объясниться другим мотивом, мотивом тоже довольно вероятным, — мотивом, что всякое лицо, имеющее средства приобрести плоды преступления путем загребания жара чужими руками, не станет сам пребывать на опасном месте, — мотивом, который совместен с понятием об осторожности того преступника, который задумал известное деяние.

Если этот мотив принять, то надо же провести его по всему делу.

Но обвинение само постоянно указывает на отсутствие осторожности в Гаврилове. Обвинение находит два раза машины в доме Гаврилова, видит, что деньги посланы в Одессу Масленникову для покупки машины Гавриловым же, и, веря этим документам, выставляет их как доказательство, что Гаврилов принимал участие. Если таков Гаврилов, то тогда соображения обвинителя о том, что в Варваровке Гаврилов не был из предосторожности, идет вразрез с характером этого же самого лица во время покупки средств преступления, с характером чересчур открытым и откровенным.

Есть только один документ и одно показание, которые могут считаться обвинительной властью уликой.

Из показания оговорщика Зебе видно, что в Варваровке сначала делали 50-рублевые бумажки, и, когда делание их не удалось, тогда Щипчинский едет в Харьков советоваться с Беклемишевым о том, чтобы 50-рублевые бумажки отложить в сторону и заняться сериями, на что нужно было получить его разрешение. К этому времени относят телеграмму, в которой Беклемишев дает знать в Бахмут Гаврилову, что в Варваровке дело о подделке улажено, но самому Гаврилову не советует ехать в Варваровку, и затем уже говорит о посторонних вещах.

Если бы была такая телеграмма, которою бы уведомлялся Гаврилов о невыезде в Варваровку, тогда это был бы факт решительный, несомненный. Но такой телеграммы в самом деле нет.

Вот текст, на который ссылаются: «Был Щигров, улажено, куда-то не ездит, повидайтесь с Соболевым. Номер косилки».

Сама по себе телеграмма не дает никакого понятия о своем содержании и не может вести ни к какому выводу. Тогда прибегают к толкованию. Не маги или книжники, а те же оговорщики, Гудков, Зебе и пр., берут на себя роль толковников.

И вот что происходит: Зебе утверждает, что Щипчинский ездил к Беклемишеву советоваться о сериях. Беклемишев это отвергает. Слова Беклемишева подтверждает Щипчинский. Чтобы опровергнуть Щипчинского и Беклемишева, Зебе опирается на телеграмму и с авторитетом утверждает, что «Щигров» значит Щипчинский; «дело улажено», — значит вместо ассигнаций будут делать серии.

То же мнение поддерживают ученые Гудков и Солнцев. Между ними, как настоящими учеными, кроме общего мнения, есть и разногласие. Гудков и Зебе слово «Соболев» переводят словом «Шахов», а Солнцев видит в этом свою собственную фамилию. Мнение авторитетное и под рукой Гудкова, Зебе и Солнцева из телеграммы создается страшная улика, подтверждающая оговор Зебе.

Но я позволю себе усомниться в силе этой улики и обращу ваше внимание на то, что сразу роняет цену ее. Оговор Зебе не подтвердился Щипчинским, отвергнут Беклемишевым и не может быть признан достоверным. Он нуждается в подтверждении. Телеграмма не имеет положительного смысла; вместо нее нам предлагают другой текст, созданный Зебе и Гудковым и измененный Солнцевым. Она, поэтому, еще более нуждается в разъяснении. И вам предлагают недостоверный оговор подтвердить изобретенным текстом телеграммы, а недостоверность толкования телеграммы подтвердить шатким оговором Зебе. А ведь недостоверное положение, сколько ни подтверждай ссылкой на недостоверное же доказательство, все-таки будет недостоверно.

Веру в эти два положения подрывает обстоятельство в высшей степени интересное. Я говорю о количестве серий. Щипчинский считает их на 70 тыс. руб. Гудков когда-то доводил эту цифру до 200 тыс. руб. Ему ли, печатнику, не знать этого? А между тем он потом согласился, что серий было не более чем на 70 тыс. руб. По показанию Солнцева останавливаемся на 22 тыс. руб., а по количеству обнаруженных в обороте бумаг играет роль цифра 9500 руб.

Вот какая разноголосица в показаниях лиц, на которых строится обвинение, вот какая достоверность! Она подрывает веру в достоинство того материала, из которого обвинение строит свое здание. А этим исчерпывается все, чем располагает обвинитель для доказательства, что Гаврилов принимал участие в подделке.

Перейдем к дальнейшему.

Насколько вяжется с этим предположение, что Гаврилов был тем не менее душою дела, что он приобретал людей и средства, для предприятия необходимые?

Разберем это.

В 1862 году некто Виттан, человек, рассчитывавший, наверное, получить место следователя, задался задачей, помимо административной и судебной власти, расследовать какое-нибудь знаменитое уголовное дело. По словам его, он на собственный счет содержал штат шпионов, при помощи которых все и всё были ему известны.

Благодаря своей энергии, он, как говорит, наконец, обогатился сведением, что в 1862 году Гаврилов задумал то преступление, за которое вы его ныне судите. Как подобает доброму гражданину, он доводит об этом до сведения властей. Дознание, однако, ничем не кончилось, — не подтвердилось.

Но бесследно оно не пропало: тень брошена на Гаврилова, определился и характер Виттана. Благодаря всему этому, если в будущем в доме Гаврилова нашли бы одну фальшивую монету, а у Виттана окажется их 500 штук, то и тогда не усомнятся, что Гаврилов — подделыватель, сбытчик, а у Виттана собрана целая коллекция, как улика против Гаврилова.

Этот Виттан, хотя бумага, поданная им губернатору, и изображает его преследователем зла, на практике, однако, играет в другую игру. Живя в Ростове-на Дону, он, по словам Гудкова и Зебе, приглашает их подделывать фальшивые деньги, находит лучшим самому испробовать то дело, которое он только что преследовал. Решиться страшно, но у него есть выход. Его не заподозрят, — ведь у него есть официальное заявление, что он преследует, а не совершает это зло.

Гудков соглашается. Он живет на квартире, за которую платит Виттан. Он платит и за Юрченко, — за другого подговоренного работника. Гудков утверждает, что при этом Виттан уже говорил о Гаврилове, как настоящем хозяине дела; значит, Гаврилов должен был тратить деньги и на содержание Гудкова с компанией.

Несмотря на то, что Гудков знает до мельчайших подробностей ход дела, он не указал, и следствие, по его словам, не обнаружило ни одной посылки денег к Виттану от Гаврилова за этот период времени.

В августе 1863 года Виттан, поддерживая мысль, что Гудков и Зебе приглашены Гавриловым, едет в Бахмут, в город, где живет Коротков, где фигурирует Спесивцев. Туда же еще прежде едут Гудков и Юрченко, сопровождаемые Спесивцевым. Они не едут прямо к Гаврилову, а ждут Виттана. Дождавшись, едут в Копанки и там останавливаются на постоялом дворе. Остановиться там было нетрудно, в глаза не кидалось: большая дорога, в селе — станция и большой постоялый двор, останавливайся, сколько душе угодно.

Что же делают они там?

Виттан утверждал, что он приторговывал аренду у Гаврилова. Это объяснение, поддерживаемое Гавриловым, оправдывается несколькими свидетельскими показаниями. Люди давали Виттану дроги ездить смотреть имение, слышали от него, что он взял Абазовку в аренду. Хотел ли в самом деле Виттан арендовать — это другой вопрос; но он приезжал говорить об аренде. Он и сам допускает, что аренда маскировала иную цель, — желание наблюдать за Гавриловым, а мы, изучив его деятельность ростовскую, можем допустить, что и здесь предполагалось второе упражнение в роли мнимого доносчика.

Предположить, что Виттан приезжал для преступных переговоров, — труднее. Виттан доносил на Гаврилова, Гаврилов мог знать это и, конечно, счел бы за ловушку союз со своим доносчиком. Если же Виттан приезжал для делового, хозяйственного разговора, то не было причины бояться его, не принять его.

Преступный характер свидания Виттана с Гавриловым предполагает Гудков. Подкрепляется его показание рассказом о его собственном свидании с Гавриловым. Если верить Гудкову, то Гаврилов, несмотря на то, что первый раз в жизни видел его и Юрченко у себя, фамильярно, как добрый знакомый, встретил их и прямо, вместо всякого приветствия, спросил их, хорошо ли они сумеют сделать 50рублевые. В тот же день, продолжает Гудков, Гаврилов ходил с ними охотиться и вел переговоры, гуляя с ружьем по лесу, где бы выстроить тут дом для фабрикации.

Здесь много неестественного. Не говоря, что люди разного положения и развития вряд ли, если бы хотели, сумели в час знакомства сойтись, как свои, — неправдоподобно, чтобы, не узнав человека, так откровенно его спрашивали о щекотливом деле, об умении подделывать деньги: при самом ничтожном градусе осторожности человек не решится на это. Охота в лесу богатого помещика с ремесленниками, при понятиях того времени, показалась бы странной, загадочной выходкой. И думается мне, что ни этой охоты втроем, ни искания в лесу удобного места для постройки не было.

Сотоварищ мой по защите указал вам, что лес этот, имевший едва 150 десятин, окаймленный дорогами, насквозь был виден едущими мимо людьми. Тут хорошо было бы какому-нибудь фарисею устроить молельню, чтобы всему свету видны были его добродетели, но здание для фальшивых денег выстроить, вероятно, не пришло бы в голову и самому недалекому человеку.

Относительно этой же охоты Гудков припомнил обстоятельство, по-видимому, маловажное, но убедительное. Он назвал ружье, которым охотился. Управляющий Гаврилова на очной ставке доказывал, что ружей в Копанках даже не держали, а держали их в Бахмуте. Но Гудков настаивал, твердостью подкупая слушателя, подробностью описания оружия, убеждая в своей правоте.

Загадка разрешается легко: никто не отвергает, что Гудков жил у Гаврилова в бахмутском доме. Там ему было время ознакомиться с коллекцией ружей Гаврилова. А разузнаешь их устройство, ничего не стоит воображением перенести их куда угодно.

Сотоварищ мой уже обратил ваше внимание на странное совпадение отъезда Гудкова и Юрченко от Гаврилова тогда, когда машины прибыли из Одессы. Тут-то бы Гаврилову, если он приобрел машины, держать рабочих, а вышло наоборот. Гудков уехал в Харьков и Воронеж, знаменуя этим, что он жил у Гаврилова, пока ему негде было жить, нечего делать, и уехал тогда от него, когда ему приготовили рабдту приобретатели машин в Одессе.

В то время, когда Гудков живет у Гаврилова, в Одессу посылаются деньги. Посылку приписывают Гаврилову, а назначением денег считают покупку машин.

Защита, обращая внимание на это, не может не указать вам на факты следующего рода.

Виттан доносит на Гаврилова, однако и приглашает к себе подделывателей, их везет в Копанки, их устраивает у Гаврилова, и пока они там или, лучше, пока нет машин, оставляет их там. Спесивцев с Коротковым, несомненным участником его в деле, едут в Харьков, а оттуда с Виттаном отправляются в Одессу, где к ним присоединяется Масленников, отправляются для приобретения машин.

В покупке машин предполагается решительное участие Гаврилова, выразившееся ссудой капитала. Но это предположение встречает отпор вот в чем.

Машины, по словам Масленникова и свидетеля, — продавца-литографа, куплены в конце 1863 года. Между тем деньги, приписываемые Гаврилову, отсылались в 1864 году, начиная с 19 марта, кончая первыми числами апреля, как об этом свидетельствуют почтовые сведения.

Оговорщики, приписывая покупку машин на средства Гаврилова, сами же утверждают, что на покупку дано Коротковым 2000 руб. (слова Гудкова), Солнцевым — 1000 руб., Щипчинским — 500 руб., денег этих совершенно достаточно, ибо машины, которые мы видели, будучи подержанными, не стоят более 1000 или 1500 руб. Куда же и зачем было требовать 500 руб. от Беклемишева, брать 3000 руб. от Гаврилова (Гудков говорит, что 3000 руб. Гаврилов дал Виттану в Харькове) и еще от него же получать в Одессе в 1864 году до 2000 руб.?

Четыре посылки денег в Одессу приписывают Гаврилову. Почтовые сведения говорят, что три посылки шли от Рощина (принятое Гудковым имя). Но что нужды? Гудков говорит, что это посылки Гаврилова. Слова Гудкова подтверждает четвертая посылка: она подана Носовым от имени Гаврилова. Таким образом, заключает обвинитель, хотя три раза Гаврилов скрытничал, но в четвертый раз назвался своим именем и обнаружил свое участие.

Но вывод, сделанный прокурором, непоследователен.

Если Гаврилов находил нужным скрывать посылку от своего имени денег, то зачем же он в четвертый раз отступил от плана? Если же посылка денег в Одессу не была опасна, так что Гаврилов мог послать от своего имени, то нет разумной причины для первых посылок пользоваться чужим именем.

Не вернее ли будет, что Гудков пересылал под именем, которое он сам себе приписывает, деньги?

Где он брал их? Я сближаю в вашей памяти два факта: Коротков, участник в деле, жил в Бахмуте в это время, Коротков дал на дело 2000 руб., и к этой сумме приближается итог посылок в Одессу. Оставалось, для безопасности, отклонить подозрение от себя. Гаврилов, по плану Виттана, был таким человеком. Деньги посылаются через Носова, близкого Гаврилову человека, бывшего его крепостного. К этому человеку Коротков вхож, и ему легко было воспользоваться услугой Носова, сказав ему, что «твой барин велел услать этот пакет». В почтамте же не могло возникнуть затруднения, — там не проверяют личности отправителя, а только получателя. Машины куплены и отправлены на имя Носова, того самого Носова, который посылал сомнительную гавриловскую денежную посылку. На перепутьи машины побывали в Копанках. Здесь их не прятали, не скрывали. Они открыто стояли на возах. Не видать никаких мер предосторожности, которые бы принимал Гаврилов и которые давали бы нам право заключать, что Гаврилов знал назначение вещей и опасался чужого любопытства. Из Копанок машины едут в Бахмут. Кто и где хранил их в Бахмуте, это не относится до Гаврилова, и мы займемся теперь одновременно с путешествием машин историей сближения и тех переговоров участников варваровского учреждения, которые в это время начались и деятельно велись между членами товарищества.

Гудков, как вы знаете, уехал от Гаврилова, когда прибыли машины; несколько времени он прожил у матери в Воронеже. Наступило время действия, и его вызвали. Он говорит, что вызвали его телеграммой и неподписанным письмом, присланным ему Гавриловым.

Письма этого нет, как вообще многих важных документов, известных дословно Гудкову, но почему-то не сохранившихся. Остановимся на телеграмме.

Она Гавриловым не подписана, однако настаивают, что она — его. Эксперты видят в ней сходство с рукой Гаврилова, но при этом заявляют и о намеренном искажении руки и сходстве ее также с рукой Милевского.

Значение экспертизы учителей чистописания вам объяснил прокурор. Я присоединяюсь к этому мнению. Тем более оснований не доверять экспертизе, что их мнение о намеренном изменении руки не вяжется с обстоятельствами дела. Если Гаврилов хотел скрыть свое участие, то при близости его с домом Милевского он мог просить написать ее кого-нибудь из этого дома. Содержание телеграммы обыденно и просто, и бояться было нечего. Телеграмма подписана «Херсонским». Имя это, по свидетельству оговорщиков, носил Виттан. Значит, она ему и принадлежала.

Но обвинению необходимо доказывать, что сзывал людей в Харьков Гаврилов, и оно допускает произвольно, что на этот раз именем Херсонского подписался Гаврилов. Когда соберется много других данных против Гаврилова, обвинение не будет ему приписывать этой фамилии, но теперь, в этот момент, еще ничего нет против него, так отчего же не отнести к нему этой телеграммы.

Гудков приезжает в Харьков. Не застал Гаврилова и идет к Беклемишеву. Там было совещание. Я не стану на этом останавливаться: защита Беклемишева разберет, был ли Гудков у Беклемишева и было ли совещание. Отрицая то и другое, я попрошу вас припомнить несогласие Гудкова и Солнцева по этому обстоятельству и противоречие их в том, был ли Щипчинский при совещании.

Затем Гаврилов, принимающий в телеграммах чужое имя, не подписывающийся в письмах к Гудкову, везет Гудкова с собой до Бахмута, когда уже решено место и время подделки.

Я эту поездку не отвергаю, но обращу на нее внимание, как на довод за то, что Гаврилов оттого не опасался ехать по дороге, где его все знали, с Гудковым, что не знал ни затей, ни дела, на какое решился Гудков с товарищами.

Гудков в Ростове; он сманивает Зебе — другого оговорщика; Зебе от Гаврилова не получал приглашения, но приглашен его именем. Чтобы уехать, надо предлог; придумано написать письмо на немецком языке от родителей и прислать его к Зебе: он покажет хозяину и уедет. Пишут письмо и отсылают его с эстафетой Гаврилову, чтобы он переписал его и прислал от имени родителей Зебе.

Письмо, говорят, было прислано. Но опять-таки нет его в наличности, и мы не можем судить о достоверности рассказа, что его писал Гаврилов.

Что же касается денег, то указывают на то, что 300 руб. присланы; а что присылка эта имела соотношение с приглашением Зебе, ссылаются на телеграмму, которую Гудков писал Гаврилову: «Товар куплен, недостает 300 руб.».

Телеграмма эта в переводе, сделанном Гудковым, значит: Зебе согласился на наем, нужно 300 руб.

Все это объяснено, но не обращено внимания вот на что: телеграмма послана 2 февраля 1865 г., а деньги, посылку которых не отвергает Гаврилов, объясняя ее поручением Гудкову купить железа в Ростове, — отправлены 30 января. Допустив связь телеграммы и посылки денег, приходится сказать, что бывают иногда следствия прежде причин; но с этим согласиться трудно.

Этим исчерпывается все, чем обвинение располагает по вопросу о приготовлении Гавриловым средств и людей для дела.

Самое дело не удалось, — серии вышли плохи; компания распалась, развела другие преступления, и люди рассеялись.

Какими данными запаслось следствие по участию Гаврилова в этом периоде дела? Об этом мы будем говорить после небольшого перерыва времени, о чем я прошу господина председателя.

Объявлен перерыв на полчаса.

По возобновлении заседания защитник продолжал.

В привозе машин в Копанки, увозе в Варваровку и в обратном доставлении из Варваровки в Копанки, после неудачной подделки, господин прокурор находит наибольший запас данных против Гаврилова.

Не могу согласиться, чтобы и тут не было натянутых и поверхностных выводов.

Да, машины останавливались в Копанках, но без всякой опаски и таинственности. Так не поступил бы Гаврилов, если бы знал, что это за вещи и зачем их везут.

Вещи эти, даже без участия Гаврилова, отправлял управляющий Богданович, он же принимал их и выдавал билеты в принятии извозчикам. При второй отправке вещей в Копанки, уже из Варваровки, они шли с письмом Щипчинского, просившего дать ему возможность перегрузить их в Копанках; принимая их, Гаврилов открыто выдал квитанцию в приеме.

Если бы Гаврилов знал, что делается в Варваровке, если бы он был руководителем, он бы лучше других имел сведения, что компания распалась, что ходит слух о подделке, и самое главное, не распорядился бы в своем имении складывать улики преступления. Так всегда поступают действительно виновные. Вот, Солнцев, участник дела, когда к нему попала часть машин, поспешил скорее отделаться и услал их туда же, в Копанки…

Когда правосудие обнаруживает преступление, страх и чувство самосохранения дают известный характер жизни и поступкам участников злого дела. Нет таких личностей, которым бы не изменило тогда спокойствие духа.

И в настоящем деле случилось то же. Скрылся из Варваровки Щипчинский, скрылись Зебе, Гудков и проч.; один Гаврилов остается спокоен. На пути к побегу Щипчинский заезжает к нему, но и такой случай не нарушает обычного порядка жизни подсудимого. Свидетель Деревянников, живший в это время у Гаврилова, не замечает ни волнения, ни беспокойства, ни секретных переговоров Гаврилова с Щипчинским. Щипчинского берут, Солнцева арестовывают — значит, будет раскрыто все дело; но Гаврилов и тогда остается у себя в имении, так же в имении, как и до ареста этих личностей. Не изменился он и тогда, когда Солнцев делает признание и оговоры. Действительно, прошло несколько времени, и Солнцев снял с Гаврилова обвинение.

Вот те выдающиеся факты настоящего дела и те выводы, которые, вытекая из сопоставления известных нам обстоятельств дела, говорят в пользу подсудимого.

Кроме фактов внешних, задаваясь вопросом, совершил ли подсудимый то деяние, которое ему приписывают, — необходимо обратить внимание на внутреннюю сторону, на нравственные качества обвиняемого, надо посмотреть, насколько способен подсудимый к тому делу, о котором идет речь.

Прокуратура предвидела, что мы обратимся к этой стороне дела, и на этот раз не ошиблась; но она назвала этот материал ненадежным, назвала его «областью предположений» в противоположность «фактической почве», на которой она исключительно остановилась.

Против этого я спорю со всею силою убеждения.

Внутренний мир человека — это такой же факт, как и внешние деяния. Движение человеческой мысли и науки в области права шли именно к тому, чтобы в суждении о человеческих поступках давалось преобладание этому внутреннему миру.

20—30 лет честной безукоризненной жизни человека должны заставить задуматься, быть осторожнее к показаниям, которыми приписывается обвиняемому дело, настолько темное, что решиться на него можно было бы лишь при испорченности нрава. Как-то не вяжется одно с другим!

То же мы видим и здесь.

Прошлое Гаврилова более чем безупречно. Вам читали отзыв лиц, перед глазами которых проходила домашняя и общественная жизнь подсудимого. Ответьте мне: Гаврилов, как его изображают отзывы, похож ли на Гаврилова, каким его изображает обвинение?

Впрочем, отзывов всех было подано до 50, а, по заявлению защиты, читалось их три-четыре; может быть, это — лучшие отзывы, а другие на них не похожи?

Совсем нет.

Отзывы одинаковы, я вам это сейчас докажу.

Кроме отзывов, читанных по нашему заявлению, читался один по выбору прокуратуры. Очевидно, что, преследуя цель, противоположную цели подсудимого, прокуратура взяла наиболее неблагоприятный отзыв. И что же? Отзыв Филимонова говорит то же самое. В нем только есть некоторые подробности, вызванные миросозерцанием автора. Так, автор лучшим качеством человека считает «привычку не беречь денег и держать их не запертыми» и хвалит за это Гаврилова.

Я не останавливаюсь на отзывах дворян и купцов, людей, равных с ним по богатству, равных по сословным преимуществам. Я обращу внимание ваше на крестьянские отзывы. Крестьяне, не его крестьяне, а окрестные, заявляют, что не было лучшего посредника, не было добрее человека, чем он: он тратил свое, чтобы улучшить их быт. Он познакомил их с благом, им дарованным «положением», настолько осязательно, что, по его почину, они день 19 февраля, день свободы, ежегодно празднуют общественной молитвой.

И против этого человека, который, насколько мог, содействовал развитию и благосостоянию низшего сословия, теперь собрались улики, обвиняющие его в преступлении — подделке государственных бумаг, сбыт которых всегда рассчитывается на эту же массу простонародья.

Уликой против Гаврилова, уликой, образовавшейся после, но изменившей взгляд на все дело, считают «подкуп свидетелей и соучастников». Перейдем к этому и мы. На первых порах нас поражает масса противоречий и неправды, сказанных Гудковым и товарищами. Чуть ли не все начальство тюрьмы обвиняется им: и доктора, и фельдшера. На его показаниях основан вывод обвинения, что даже тюремный священник занимался не пастырской деятельностью, а переговорами и подкупом.

Но нам известно, что ни начальство, ни служащие при больнице в самом деле суду не преданы, ибо высшая, обвинительная камера не нашла возможным довериться показаниям, с полной верой принимаемым прокурором. Обвинительная камера расходится и в другом с прокуратурой: иной, кроме пастырской деятельности, она не усмотрела в отношениях священника к подсудимым.

Что касается до Гудкова и Зебе, как лиц, оговаривавших Гаврилова и бравших назад оговоры, то прежде всего надо заметить, что тюремная жизнь давно сделала из поступков, им приписываемых, источник денежных выгод. Там нередко создаются оговоры, чтобы за снятие их взять выкуп, — и за правду, и за неправду. Когда сделан оговор и снят, и при снятии оговора играли роль деньги, то еще нельзя судить: оговор или снятие оговора ложны, и куплена правда или неправда. Вопрос разрешается иными обстоятельствами.

Подтверждают подкуп, указывая на то, что Гудков и Зебе жили роскошно в тюрьме, что жизнь их была так хороша, что и на воле лучше не бывает. Но нам известно, что, кроме Гудкова и Зебе, Виттан и Щипчинский были участниками дела: их слово могло быть не менее важно для Гаврилова, как слово Гудкова и Зебе, значит, и им бы следовало жить так же хорошо. Но ни они, никто другой не указывают на роскошь в жизни этих подсудимых. Между тем Гудков и Зебе все-таки раз оговорили Гаврилова, снятие оговора достоверными их еще не делало; тогда как Щипчинский и Виттан, и особенно первый, не меняя своих показаний, должны были показаться Гаврилову более надежными помощниками.

Но есть свидетели того, что Гудков жил хорошо. Где же средства? Средства эти ему давала должность арестантского старосты, должность прибыльная, если досталась ловкому человеку…

Гудков, настаивая на подкуп, говорит, что за снятие оговора назначено было 10 000 руб. Деньги не были отданы, а ограничились одним обещанием. «Я верил его слову, — говорит Гудков, — я жил у Гаврилова прежде и знал его хорошо». Если Гудков, живя у Гаврилова, вынес впечатление, что последний настолько честный человек, что ему можно поверить на слово 10 000 руб., и если он ему после на слово поверил, то значит, что мнение Гудкова о Гаврилове осталось одинаковым, неизменным.

Но Гудков же говорит, что, однако, в бане, когда ему палач принес водки от имени Гаврилова, он не стал ее пить, потому что слышал кое-что о Спесивцеве и других. Если это правда, то значит Гудков уже не считал Гаврилова человеком хорошим и, следовательно, вряд ли на слово ему поверил бы 10 000 руб.; если же поверил на слово, то не значит ли это, что свидание в бане изобретено Гудковым и что вообще Гудков способен на изобретательность.

Более правдивый Зебе поддерживает оговор Гудкова, однако нигде не указывает на то, чтобы Гаврилов вел переговоры лично с ним: все делалось через Гудкова, значит, достоинство его показаний держится и падает вместе с достоинством показаний Гудкова, от которого он все слышал. Обвинение ссылается на записку, которой Гаврилов просил у сестры присылки 515 руб., как на несомненное вещественное доказательство подкупа. На что, мол, Гаврилову в остроге деньги?

Мы хорошо знаем происхождение этой записки. Когда она была писана Гавриловым сестре, она его спросила: не 15 ли рублей он просит? Она изумилась сумме 500 руб. Значит, Гаврилову в острог деньги не посылались, если требование 500 руб. изумило его сестру. А на 500 руб. подкупа нельзя было сделать, ведь, по показанию Гудкова и прочих, один он по 200–300 руб. проживал в месяц, да сверх того, жили роскошно друзья и подруги Гудкова.

Обвинение утверждает, что всех сериистов содержал Гаврилов через свою сестру Тимченкову; подтверждает это книжкой Тимченковой, где нашли расход в 20 руб. с пометкой «Сантор», «Санжер.»; утверждают, что это значит «Санторжецкому 20 руб.», а Санторжецкий — арестант, повар, который кормил подсудимых по делу серии. Но на самом деле никакого Санторжецкого в остроге не было, а был Свенторжецкий; в то же время на свете жил некто Санжеревский, хозяин бахмутской квартиры Гаврилова, которому, как он здесь показал, Тимченкова раз платила от 25 до 30 руб. за брата, когда он уже содержался в остроге. Платеж этот ему памятен, потому что она всего раз ему и заплатила. Тимченкова говорит, что этот платеж и был занесен в ее книжку.

Ей не верят. Но я думаю, что «Светоржецкий» нельзя писать через «Санторжецкий» и что Тимченкова совершенно верно объявила, что эксперты совершенно неверно читали ее руку. Выводы прокурора уже и потому неверны, что на 20 руб. Свенторжецкий бы не прокормил целую семью преступников, а между тем в той же книжке нет других выдач на имя этого арестанта.

У Тимченковой в книжке нашли расход в 300 руб. и около него слово «Трущобы». Она объяснила, что купила роман Крестовского «Трущобы» и заплатила 6 руб., а рядом поставила 300 руб., истраченные на какой-то наряд. Обвинение не верит и, руководясь уроками Гудкова и Зебе, свободно истолковывающих телеграммы и письма, без их помощи на этот раз, решает, что «Трущобы 300 руб.», — это значит; «израсходовано на острог 300 руб.».

Опровергать можно выводы; но я не знаю, как и чем опровергать изобретения…

Найдены черновые бумаги, копии тех, которые поданы Коротковым, Гудковым и Зебе в уголовную палату. Нашли заметки и поправки, и опять заподозрили участие Гаврилова. Как еще не задавались вопросом: чьей рукой проведены на этих бумагах черточки и знаки препинания? Экспертиза, вероятно, и тут нашла бы сходство и изменение. Обращаю внимание ваше на то, что поправки относятся, большею частью, к тем местам бумаг, где указывают обстоятельства, не имеющие влияния на судьбу Гаврилова; обращаю ваше внимание на то, что нахождение этих бумаг у Гаврилова вовсе не странно. В остроге не всегда строги. Арестанты все знают друг про друга; и если один из арестантов подает бумагу, затрагивающую интересы другого, поверьте, этот другой узнает и, если бумага эта важна для него, открывает ему надежду на лучшее, он сумеет достать и ознакомиться с ней.

Прокурор обещал построить все обвинение не на оговорах, — он сам разделяет мнение, что оговорщик — свидетель недостоверный, — а на вещественных доказательствах. Но какие же это доказательства? Прошение Короткова, бумага Гудкова, непонятные телеграммы и несуществующая острожная и доострожная переписка. Они ничего не объясняют. Сделались они материалом обвинения только тогда, когда тот же Гудков и компания дали им толкование и воспроизвели текст, как им было угодно.

Итак, что бы обвинитель ни говорил, а масса доказательств, им предложенных вам, и вся сильнейшая аргументация его — все это тяготеет к оговору, все держится смелостью Гудкова, а по нем уже Зебе и прочими.

Но правосудие не должно быть безразлично к материалу, которым оно пользуется. Вы услышите от председателя, что закон обращает внимание на качество свидетелей и обязывает напомнить вам об этом. Закон дает возможность отводить от присяги людей, близких к потерпевшим от преступления, считая их недостоверными свидетелями. Еще менее достоверен тот, кто называет себя потерпевшим. Слово его, чтобы дать движение уголовному делу, о котором он свидетельствует, должно быть подтверждено другими. Еще более оснований не доверять подсудимым по тому же делу, когда они обвиняют друг друга. Соблазна много снять вину с себя, перенося ее на чужую голову или разделяя ее с другими. В настоящем деле подсудимые обвинены, им назначены каторжные работы. Как ни дурны арестантские роты, но все же они — лучше каторги, и, желая отдалить от себя грозное наказание, не были ли Коротков и другие податливы на искушение ложными оговорами в подкупе замедлить свою отправку в места назначения…

Таковы оговорщики. Прокуратура поэтому сама чувствовала нетвердость основанного на их оговоре обвинения и искала опоры во внешних для дела данных. Предугадывая, что защите придется пользоваться вместо фактов посторонними обстоятельствами, что она будет ссылаться на жизнь подсудимых до обвинения, на их общественное положение, она, однако, сама прегрешила еще более нашего. Смелое, уверенное в своих силах обвинение — на материале, разъясняющем данный случай, составило бы свои выводы: мелочи и сторонние вопросы только тормозили бы ему путь, и оно отвергнуло бы их. Но не так бывает, не так случилось и здесь. Вас призвали, и вам сказано, что вы призваны судить Гаврилова и Беклемишева за подделку серий; но вместо этого здесь шло также следствие о смерти Спесивцева и Карпова. Опираясь на то, что повешенный Спесивцев найден с слабой петлей, что он повесился после того, как заявил желание сознаться; опираясь на то, что и Карпов оказался отравленным, когда собирался сознаться, хотя о сознании того и другого нет указаний, — намекают, что известная рука поработала над этими несчастными.

Но, господа присяжные, смерть того и другого были явны, и правосудие, однако, не заподозрило ни Гаврилова, ни Беклемишева. К чему же это делать? Если к тому, чтобы вы, подозревая насильственную смерть несчастных, тем с большим негодованием отнеслись к подсудимым, то это уже будет — не суд: обвинительный приговор будет не результатом исследования, а результатом искусственно возбужденного инстинкта мести против подсудимого. А приписывая смерть Спесивцева и Карпова чужой руке без всякого повода и основания, не наносим ли мы оскорбления и без того несчастным. Преступно против нравственного закона самоубийство, но к нему прибегали нередко те лица, которые, хотя и впали в преступление, совершили какое-либо страшное зло, но совесть у которых еще не потеряна и мучает, и терзает их. Потеряв свою честь, стыдясь показаться перед глазами света, тяготясь злом, ими совершенным, люди решаются покончить с собой. Их смерть — грех и несчастье, ко она же знак того, что они не равнодушны были к доброму и честному имени и, прегрешив против закона, много и тяжело страдали. Данных, которые дали бы нам право сказать, что Спесивцев и Карпов убиты чужою рукой, нет, и мы не смеем тревожить их могильного покоя, отнимая от них последнее доказательство их неполного нравственного падения.

Не знаю, убедило ли вас соображение прокурора о смерти Спесивцева и Карпова, но оно понравилось Короткову. Он заявил, что и его хотели отравить. Свидетель достоверный, отчего же и не поверить? Только свидетель этот, будучи осужден за подделку, внушает недоверие: он утверждает, что он невинно осужден и ничего не знает, но что тем не менее его подкупали и хотели отравить. Ничего-то не знающий человек чем мог быть опасен?..

Я забыл, исследуя возможность для Гаврилова того преступления, которое ему приписывают, обратить ваше внимание на побудительные причины к нему.

Специальная цель подделки — обогащение. Толчком может служить нужда, которая приводится Солнцевым, как причина, вовлекшая его в дело, которая видна и по отношению к Карпову и Щипчинскому.

Гаврилов и здесь был не в тех обстоятельствах: он был богат, у него, вы слышали, было более 10 тысяч десятин земли, незаложенной, свободной. На богатство его указывает и звание предводителя дворянства. Конечно, предводителем избирают иногда тороватых, которых не отличишь от богатых; но зато такие лица попадают нередко из предводителей в долговую. Гаврилов, неся обязанность, на него возложенную сословием, не разорился, не задолжал. Он потерял имение свое уже после, по иным несчастным обстоятельствам.

Мне заметят, что имение его было в споре. Но спор этот был только фиктивный. Завещание, по которому мать его думала завладеть имением, было написано с нарушением форм и, очевидно, было недействительно. Какое же побуждение было к подделке? Надо, чтобы между добром, которого ждут от преступления, и злом, в каком находятся до него, была бы ощутительная разница. Для бедных и запутанных в делах людей это побуждение очевидно, но надо было слишком много благ, слишком мало риску, чтобы с 30-тысячного годового дохода решиться на подделку бумаг.

Сотни лиц, против которых собирается гроза улик, появляются здесь, и многие из них, разрешенные приговором, уходят свободными. Закон преклоняется перед этим актом правосудия, потому что опыт времени научил его, что иногда и против неповинного лица слагается масса обвиняющих его обстоятельств.

Вам предстоит разрешение недоумения по настоящему делу. Много данных, много сил у обвинения — я не спорю; но нет недостатка на иные выводы и у подсудимого. Сообразите же все это, припомните, что те же улики и оговоры были уже в виду судов. Суды обвинили Гаврилова. Когда же дело дошло до верховного учреждения, до Государственного Совета, который по прежнему порядку мог являться и законодательным, и судебным учреждением, то у членов его, как у судей, явилось сомнение в силе улик, и они не взяли на свою судейскую совесть обвинения против моего клиента. А после этого разве открыто что-нибудь новое? Данные остались те же.

А подкуп? Но подкупом называется — если даже допустить, что сотоварищи по несчастью пользовались помощью Гаврилова, — подкупом называется дача средств под условием говорить неправду: «На тебе деньги, ступай, говори неправду». Кто же, кроме Гудкова, этого достовернейшего свидетеля обвинения, слышал, знал, беседовал и условливался с Гавриловым о подкупе? Не вернее ли, что на вопросы ревностной комиссии, которая принялась за дело горячо, арестанты показывали одно, а когда переведены были в тюрьму, отделались от ее влияния, то показывали то, что находили сообразным с делом. И так они продолжали до того времени, пока состоялся приговор; тогда же, чтобы избежать, отдалить наказание, они вернулись к старым оговорам.

Этому предположению дает подкрепление и тот факт, названный обвинением уликой, — факт, что из арестантских рот Гудков посылал к Гаврилову, прося у него 5 руб. Простая просьба, даже искренняя, прямо указывает, что, кроме просьбы, иного основания требовать с Гаврилова денег у Гудкова не было. А если верить Гудкову, то в это время наступал платеж 10 000 руб.; если бы это было так, то у Гудкова это выразилось бы в письме и ином, более решительном тоне.

Вот что дает нам настоящее дело. Многим располагает обвинение, но и подсудимому есть на что указать. Так много сомнительного, так недостоверны лица, которым верит прокуратура, что обвинение становится вопросом. И, может быть, настоящие концы этого дела покоятся в той бумаге, которую в 1862 году Виттан подал властям. Может быть, это его усилиями, правда, не вполне удавшимися, правосудие сведено на ложный путь. Может быть, не лишено достоверности слово подсудимого, что он невинен.

Я не могу сказать ничего более: я — человек, сужу по-человечески, по внешним фактам, а душу его я не знаю.

Но и от меня, и от вас ничего более не потребуется, и вы должны постановить приговор по тем данным, которые вы изучили. Ваше убеждение должно создаться не беспричинно, а на основании того, что предложено вам обвинением и защитой. Если данные шатки, если показания не внушают доверия, следует вынести оправдание подсудимому. Это не моя просьба, это голос закона.

Председатель, отпуская вас в вашу совещательную комнату, ознакомит вас с требованием закона. Для меня важно только указать вам руководящие начала его.

Закон наш не жесток к подсудимому: он не забывает прав его и не лишает его средств оправдания. Закон не желает обвинения подсудимого во что бы то ни стало: им оставлена теория, требующая для страха подданных сильных и частых обвинений, — он хочет осуждения только тех, чья вина несомненна, всякие же сомнения он требует принять в пользу подсудимого. Закону важнее, чтобы суд был строг к доказательствам и не жесток к подсудимым. Закону одинаково дороги интересы как обвинения, так и оправдания. Никогда не принесет он основательности судебных решений в жертву минутному интересу обвинения того или другого лица.

Строгости в суждении — вот чего я прошу у вас, другой просьбы вы не услышите от меня. Я не подумаю настаивать на том, что годы страданий искупили вину: это будет уже просьба о пощаде, а пощады просят провинившиеся. Это будет уже просьба о милости; но защита, оставаясь верна долгу гражданина, не может вас просить о том, на что вы не имеете права. Вам не дано миловать, да нет и надобности настаивать на этом. Право миловать принадлежит иной, выше вас стоящей власти, перед которой еще не оставалась тщетной ни одна из просьб, отыскивающих милосердия.

Но тот же закон, который не дал вам права помилования, требует, чтобы осуждение произносилось только тогда, когда доказана основательность обвинения.

Теперь я окончу слово мое, и подсудимый останется один перед вами, томительно переживая минуты неведения, ожидая вашего слова.

Не будьте строги без пользы, не будьте жестоки!

Если то, что вы видели здесь, убедило вас, крепко убедило в его виновности, скажите: «Виновен».

Но если от вас требуют грозного приговора, не представив данных, которым бы вы могли ввериться без всякого сомнения, вы скажете, вы должны вынести — оправдание.

Судите же!

Молю Небо, чтобы приговор ваш, удовлетворяя высшим требованиям закона, в то же время был полон наитием того любвеобильного правосудия, сущность которого состоит в том, что, веруя в лучшие стороны нашей природы, суд до последней крайности, до последней возможности сомневается в человеческом падении.

Только этот взгляд истинен, только он верен, только в нем отражается возможно полно та небесная правда, которой жаждет человеческое сердце!

Дело братьев Александра и Ивана Поповых, обвиняемых в мошенничестве

В 1878 году в Москве купец А. Попов, учредив торговый дом под фирмой «А. Попов и К°», стал производить торговлю чаем в этикетках, сходных с этикетками известной уже в то время чайной фирмы «Братья К. и С. Поповы».

По ходатайству торгового дома «Братья К. и С. Поповы» департамент торговли и мануфактур разрешил ему употребление нового рисунка на этикетках. Тогда и «Торговый Дом А. Попов» соответственно изменил рисунки на своих этикетках.

После этого торговый дом «К. и С. Поповы» был превращен в товарищество чайной торговли «К. и С. Поповы» и, согласно новому названию, были изменены и этикетки. Братья А. и И. Поповы не замедлили внести в рисунки своих этикеток соответственное изменение.

Этикетки торгового дома и товарищества оказались настолько сходными, что чаи «К. и С. Поповы» смешивались с чаями «А. и И. Поповы», и вследствие очень дурного качества последних установившаяся слава чайной фирмы «К. и С. Поповы» стала падать.

По указанию товарищества «К. и С. Поповы» было установлено, что чай торгового дома «А. и И. Поповы» приготовляется смешением настоящего чая с капорской травой, в доказательство чего было представлено письменное требование торгового дома «А. и И. Поповы» к М. Ботину о высылке значительного количества капорской травы.

Было, кроме того, установлено, что торговый дом «Братья А. и И. Поповы» производил торговлю и другими предметами, пользуясь для этого такими же средствами, как и при продаже чая, — придавая им внешнюю форму такого же фабриката одной из известных фирм.

Ввиду этого братья Александр и Иван Поповы и Матвей Ботин были преданы московскому окружному суду с участием присяжных заседателей.

Заседание происходило с 4–7 мая 1888 г. Председательствовал товарищ председателя Лавров. Обвинял товарищ прокурора Горнштейн. Гражданский иск товарищества «К. и С. Поповы» поддерживал Ф. Н. Плевако. Защищали: братьев Александра и Ивана Поповых присяжные поверенные В. Высоцкий и Н. П. Карабчевский; Ботина — помощник присяжного поверенного В. Курлов.

Присяжные заседатели признали виновными Александра Попова и Матвея Ботина в приписывавшемся им преступлении, дав им обоим снисхождение. Иван Попов был признан невиновным. Окружной суд приговорил Александра Попова к лишению особенных прав и к ссылке на житье в Томскую губернию; Матвея Ботина, ввиду признания присяжными заседателями размера выгоды им от преступного действия не превышающим 300 руб., — к заключению в тюрьме на 2 месяца.

Речь поверенного гражданского истца

Товарищество «К. и С. Поповы», как вам известно, по почтенному прошлому и по личным достоинствам своего теперешнего состава, принадлежит к тем промышленным фирмам, которые делают честь торговому сословию своей страны.

Долговременный почет развивает в лицах, им пользующихся, — особенно, если этот почет заслужен, — тонкое понимание того интеллектуального блага, которое в добром имени и почете заключается. Для таких натур, — независимо от более осязаемых и всем понятных побуждений искать защиты своего нарушенного подрывом их торгового дела права, — для таких натур, говорю я, тяжело переносить упреки в нерадении и неохранении славы и чести, ими унаследованной.

И вот, когда на поверку оказывается, что упреки идут не без основания, опираются на факты, а между тем эти факты — плод грубого и злонамеренного подкопа со стороны неразборчивого торгашества, простительно и понятно стремление положить предел злу, понятно ополчение против недругов.

Но хотя мы теперь в положении боевом, хотя против нас готовятся удары сильные и, по всей вероятности, меткие, я хочу отступиться от прививаемой боевой тактикой привычки тянуть во что бы то ни стало в свою сторону, рассчитывая на подобный же прием и со стороны соперников и на то, что вы, судьи, восстановите истину, отсекая крайности наших мнений.

Более вдумчивое отношение к задачам сторон на суде убедило меня, что применять механический закон диагонали сил к живому делу правды не следует: две крайности не намечают верного пути, а дают двумя вероятностями больше, что исследователь попадает на путь недолжный.

Я хочу верить, что живое чувство справедливости может угадать и в одном робком голосе более правды, чем в десятках громких и ловких голосов, извращающих ее…

В настоящем деле, как и в большинстве дел, требующих вашего решения, собраны факты, значение которых не общепризнанно. Предстоит по отношению к ним выйти из состояния неизвестности и установить определенное мнение.

Но задача этим не кончается.

За внешними фактами — чаем, травой, ящиками, за их движением по направлению от складов, как за мускульными движениями ног человеческих, лежит вопрос о том, куда и зачем это движение предпринимается. Траву могли везти в склад по ошибке, и ошибка могла заключаться только в том, что ее мало привезли; от склада могли отвезти траву, как нежелательную, и могли отводить отвозом глаза менее подозрительной власти.

Этикетки, которыми А. и И. Поповы украшали свой чай, могли быть только подражанием малограмотного грамотному, могли быть случайным совпадением существенных букв — инициалов одного предприятия с не менее существенными инициалами имени другой фирмы…

Словом сказать, судебной власти удалось найти в помещении А. и И. Поповых, предназначенном для чайного дела, присутствие подмеси капорки. Сведущие люди установили, что этот сорт травы не имеет на рынке никакого употребления, ни к чему не пригоден и получает свое значение лишь в подпольных сферах промышленности. Кажется, достаточно твердо установлено и то, что Ботин и Хохлов ставили этот продукт именно этому торговому дому.

Я могу смело принять эти факты как непоколебимые. Будь сомнение в этих фактах, обвинителю и нам пришлось бы согласиться, что дело шатко. Фактическую почву надо устанавливать осторожно: фактические вопросы, это та область, где нет места догадкам, где каждый обвинительный штрих, как цена крови, должен быть куплен дорогой ценой.

Но раз факт установлен, то значение факта в общей экономии жизни данного лица мы можем устанавливать смелее: ведь закон, правосудие и суд имеют смысл и право на свое существование только потому, что в нашей жизни так много схожего, что по образу и подобию своей обычной, чаще всего случающейся нормы, мы можем без страха судить о других. Придумайте, поищите в вашей памяти схожие случаи: зачем честному торговцу в своем помещении иметь, зачем приобретать внушительную массу материала, из которого фабрикуется подделка того самого товара, которым он торгует?

Опыты? Но вы видели здесь, что для опытов достаточно щепотки травы. Мысль тем лучше сосредоточивается над вопросом, чем менее ненужного хлама окружает его оболочку…

Но всякий спор о причине нахождения капорской травы в складе А. и И. Поповых уничтожается, благодаря красноречивому комментарию, даваемому местом нахождения.

Стоит перейти из складов чая и капорки, и длинные переходы прямо вводят вас в особые отделения, где в миниатюре вся Европа имела своих неаккредитованных представителей: вот английское мятное масло, вот лаки, вот приютился оподельдок, вот и касторовое масло. Тут неведомо для себя работают иностранцы, работает даже прибывший с того света Алякритский.

Очевидно, мы присутствуем в лаборатории современного Фауста, заключившего союз с Мефистофелем…

Во всяком деловом отношении, в особенности промышленном столкновении, частные удобства и неудобства, слабые и сильные стороны правил и установлений, ограждающих отношения, сказываются во времени. Если мы хотим знать, в данном случае, что значит в торговле фирма и какое зло наносится воспроизведением и подражанием этикетке существующей давно фирмы, мы должны обратиться к опыту стран, где крупные торговые обороты ведутся веками, где и охрана интересов, и подкоп под них богаты многолетним опытом. Позвольте мне познакомить вас в этом отношении с богатой, глубокомысленной практикой французских судов. При заманчивости, какие имеют произведения известных фирм Франции для всемирного рынка, легкомыслие и злоумышление давно старались вводить в заблуждение публику и сбывать, вместо настоящих, фабрикованные продукты.

И вот как строго и справедливо отнеслись к подобным проделкам французские суды. Они признали, что сбыт товара своего, не снискавшего к себе доверия на рынке, под чужим этикетом, есть деяние, равное мошенничеству и воровству.

Таким ложным знаменем они признали не только случаи полного воспроизведения чужого имени или знака, но и всякое внешнее действие, где имеется в виду недобросовестно ввести покупателя в обман, а себе приобрести незаконную выгоду. По мнению их, даже пользование своим именем, если при этом видно намерение не напоминать о себе, а рассчитывать на сходство своего имени с именем, приобретшим заслуженную репутацию, есть деяние наказуемое и наносящее ущерб чужому законному праву.

Свой взгляд на вышеизложенное оратор иллюстрирует далее примерами из жизни известнейших французских фирм.

Некто Bardou приобрел себе большую известность папиросной бумагой с клеймом J < > В. Подметив сходство знака <> с буквой О, публика стала называть бумагу JOB.

Другой торговец пустил в продажу свою бумагу также под маркой JOB и защищался против предъявленного к нему иска тем соображением, что название JOB получилось лишь благодаря заблуждению публики, марка же Bardou не JOB, a JoB.

Но суд признал его подделывателем.

Тогда обвиняемый подыскивает себе компаньона по имени JOB и продолжает торговать под этой маркой, но новый вердикт приговаривает его к штрафу в 5000 франков одновременно и на будущее время по 100 франков за каждую открытую подделку.

Осуждая виновных, ввиду их недобросовестного образа действий и старания ввести суд в обман, суд заканчивает свой приговор словами: «Правосудие, охраняя честную и законную торговлю, не может не порицать тех средств, к каким прибегают некоторые торговцы с целью привлечь к себе покупателей».

Та же доктрина будет уместна и в тех случаях, где торговец рядом со своей фамилией ставит фамилию жены, тождественную с названием какой-либо громкой фирмы, если только суд из существа дела убедится, что смешение двух фирм было возможно. Самым простым примером может служить та обыкновенная мошенническая уловка, когда одну фамилию или слово пишут крошечными буквами, а другое рядом — крупными, чтобы оно бросалось в глаза. Так что весь вопрос будет заключаться не в праве, а в намерении, которое, бесспорно, подлежит неограниченному усмотрению судьи.

Другой пример.

В процессе Chartreus подделыватель настоящего ликера «Elexir de la Chartreuse» оправдывался тем, что он с помощью магнетизма проник в свойства монастырского ликера и фабрикует ликер совершенно с тем одинаковый и называть его иначе он не может, ибо это значило бы неправильно обозначить истинные его свойства; что открыл он торговлю в Chartreus; что он не называет свой продукт «Liqueurs de la Chartreuse ou de la grande Chartreuse», a — «Liqueurs, fabriquees a la Pierre de Chartreuse», где и основана фирма; что его этикет отличается двумя медалями и, наконец, что фамилия его там вся прописана.

Но уголовный трибунал нашел: 1) относительно права — закон должен быть толкуем в следующем смысле: преступление налицо во всех тех случаях, когда прибавка, убавление или какая бы то ни была порча могут иметь своим последствием смешение новых продуктов с прежде бывшими и составляющими частную собственность; 2) относительно факта, что, без сомнения, право на имя R. Р. Chartreus не принадлежит безразлично каждому собственнику; что название, присвоенное ими ликеру и внесенное в реестр, составляет нечто отдельное от самого ликера; что, стало быть, никто, ни прямо, ни косвенно, права их в этом отношении нарушить не может; что никто не может ни делать, ни публиковать, ни писать что-либо, могущее вызвать смешение; что таково всегдашнее применение закона и что в данном случае и коммерческий суд, и Гренобльская палата, и исправительный суд в Лионе совершенно правильно поступили, признав, что совершенное тождество не необходимо: достаточно, если клеймо, печать, этикет или виньетка могут ввести публику в заблуждение, убыточное для собственника предмета…

Еще случай, хотя и грубой подделки: некто с целью воспользоваться фирмой Petit, пишет на вывеске au gagne petit («с малым барышом»), — но это «аи gagne» можно открыть лишь при усиленно внимательном всматривании…

В этом отношении закон предоставляет судье полнейшую свободу оценки. Судья должен иметь в виду «намерение, с которым совершалось действие», — а это намерение раскрывается из той цели, которую преследовал виновник, — из результатов, к которым он стремился, и, наконец, из тех предосторожностей, которыми он обставлял свое дело и которые, как заметил один суд, нередко выдают обман старательностью скрыть его.

Не нужно, чтобы подделка была грубая или полная. Довольно, если можно смешать поддельное с настоящим и если это смешение старались создать.

Известна громкая репутация одеколона Jean Marie Farina. Один фабрикант принял фамилию Antoine Farina и считал себя в безопасности за разницей имени, но по жалобе Jean Marie был приговорен к тюрьме.

Еще резкий пример: Торговый Дом Veuve Cliquot et Pousardin de Rheims снискал большую известность своим шампанским. Некто Fisse подыскивает себе в Париже компаньона по имени Cliquot, в лице агента страхового общества, вступает с ним в мнимое товарищество под фирмой Cliquot et С°. Управление делами фирмы вручается приказчику Frantz в качестве простого вкладчика с правом сбывать застоявшиеся в их винных погребах вина (Fisse — тоже виноторговец) под громкой маркой… Cliquot продолжает служить агентом страхового общества.

Cliquot et Pousardin предъявляет к Fisse, Cliquot et Frantz иск о воспрещении последним продавать вино под маркой Cliquot. Реймский коммерческий суд не решается опорочить товарищеский договор и отказывает в иске. Но Парижский апелляционный суд уничтожает контракт ввиду того, что: 1) из представленных к делу документов, и в особенности из того обстоятельства, что Louis Cliquot не живет в Реймсе, где находится фирма, что он не коммерсант, что во время заключения компанейского договора он не мог внести капитал в коммерческое предприятие, и, наконец, из его положения в деле явствует, что A. Cliquot был приглашен в товарищество только ради своего имени и в надежде, что при помощи этого последнего новая фирма воспользуется кредитом, открытым дому Veuve Cliquot et Pousardin; точно так же очевидно, что лишь ради этого имя Cliquot фигурирует на пробках бутылок и помещено в названии новой фирмы; 2) такая мнимая спекуляция с вышеуказанной целью наносит ущерб интересам дома Cliquot et Pousardin и потому должна быть прекращена, и хотя Cliquiot не лишен права пользоваться своим именем с торговыми целями, но он не может ссужать им других лиц и доставлять им с помощью обыкновенной уступки своего права коммерческий кредит, которым пользуется ныне фирма вдовы Cliquot.

Кассационная жалоба ответчиков была оставлена судом без последствий.

Такой же пример представляет процесс Moreaux, где точно так же суд удовлетворил требование истцов ввиду недобросовестности и обманного характера сделки.

Там, где суд видел перед собой серьезную ассоциацию, он предоставлял компаньонам выбирать для фирмы любое из их имен, но под условием, чтобы такой выбор не служил скрытому желанию отбить покупателей у одноименного, но более старого торгового дома.

Так, в деле Roederer et С° суд предписал младшей фирме писать перед словом Reoderer имя Theophile буквами одной формы и одного размера с первым словом и прибавить еще таким же почерком: «maison fondee en 1864».

Итак, попытки подделки этикета преследуются, и суд в одном случае, констатируя факт, что лицо, чье имя пишется на вывеске новой фирмы, само в деле не участвует, капитал в него не вложило, а ведет свое особое комиссионерское дело где-то на юге Франции, заставил фирму вычеркнуть его наименование из этикета. В другом случае, где новая фирма располагала товарищем, имеющим общую фамилию с владельцем знаменитой фирмы и имя, начинающееся одной и той же буквой, заставил подробно обозначать, что эта фирма — новая и что ее глава есть младший представитель знаменитой фамилии.

И нельзя не приветствовать этих решений.

Если бы достаточно было исковеркать более или менее фамилию, чтобы очутиться вне запрещений, налагаемых законами, чтобы избегнуть всякого удовлетворения, всякой кары, то и закон стал бы вскоре мертвою буквой, а самая постыдная конкуренция не знала бы границ.

Суды не опасались нарушить волю закона, а в твердом намерении ее выполнить отсылали в тюрьму лиц, которые снабжали свои этикеты рисунками, похожими на употребляемые известными фирмами, или воспроизводили их вполне, кроме имени, заменяя его другим созвучным, например, вместо Александр — Алексапетр и т. п.

Я утверждаю, что и наш закон охраняет не этикет от буквального воспроизведения, а охраняет право от всякой недобросовестной подделки под него. Если преступно настроенная воля достигает своей цели менее утонченным способом, благодаря малограмотности страны, то и этот способ, как достаточный для злого умысла, должен быть достаточным и для кары его.

А Поповы, А. и И., это именно и делали. Под этикетами, схожими с фирмой К. и С. Поповых, они сбывали свой низкопробный и вредный чай.

Сбывая, они достигали разом двух целей.

Вы знаете, что чай капорский они мешали только в поддельную обертку, а под литерами А. и И. они сбывали чай, равный цене, а иногда и лучший, чем позволяла цена.

Маневр ясен. Этикет давал подмеси сбыт и барыш — сбытчику, а дурное свойство чая под этим этикетом роняло доверие к фирме, именем которой они злоупотребляли. А рядом с дурным чаем предлагался чай доброкачественный под настоящей оберткой А. и И., чтобы покупатель знал, что на смену дискредитированной фирмы появляется новая, хорошая фирма с доброкачественным чаем.

Неужели же это недостойно порицания?!

А если достойно порицания, то поверьте, что распространение вами на новые нежеланные явления карательных мер закона едва ли сочтется за нарушение границ, положенных законом.

Законодатель, помоществуемый вашей опытностью, видя ваши усилия в борьбе со злом в его новых путях, вместе с вами не позволит преступлению уходить безнаказанным только потому, что оно придумает для одной и той же цели, для одного и того же результата несколько видоизмененную форму…

От вас мы ожидаем, что вы не дадите злу пересилить правду и отстоите ее от хитроумных способов, на которые так изобретательна нажива…

Дело об искусственных авариях в Керченском проливе (Франческо и др.)

Керчь-Еникальский пролив был очень мелок и вследствие этого для прохода больших судов неудобен. Пароходы приходилось перегружать, но, несмотря на это, были частые случаи посадки пароходов на мель. Для устранения такого неудобства, вредно отражавшегося на интересах русской торговли, Керчь-Еникальский пролив в 1876 году был правительством значительно углублен путем устройства канала.

Преследуемая при этом правительством цель не была, однако, достигнута, так как аварии и посадки судов на мель продолжались и даже чаще, чем до устройства канала.

Последнее обстоятельство в связи с состоянием погоды, временем дня и при условии существования одной только конторы по спасанию и перегрузке больших английских судов навело следственную власть на мысль о существовании правильно организованной шайки, которая искусственно устраивала аварии с целью извлекать для себя доходы.

Следствием было установлено, что организатором и душой такой шайки был Александр Франческо, служивший вначале матросом на каботажных судах, затем кухарем и, наконец, цеховым лоцманом.

Еще до устройства канала Франческо обзавелся лодками для перегрузки судов и путем всяких операций приобрел значительные средства, что побудило его к расширению своих операций. С этой целью он привлек к делу лиц с видным общественным положением. В числе последних был и великобританский вице-консул Иосиф Колледж, наживший до занятия этой должности состояние на всяких темных делах. Участие Колледжа являлось особенно важным, так как все контракты по спасению и перегрузкам ставших на мель английских судов заключались в его конторе; этим, между прочим, объясняется и то, что жертвой шайки были только английские суда.

Очень важным также являлось участие начальника лоцманского цеха А. Прасолова, по указаниям которого все члены цеха, узнавая из великобританского консульства об ожидаемых английских судах, переставляли бакены с таким расчетом, чтобы суда садились на мель; либо, будучи сами приглашены для проводки судна, сажали его на мель. Вызывавшиеся затем Франческо пароходы своими действиями умышленно увеличивали только аварию судна. Являлась необходимость заключать договор с Франческо о спасении судна, и для этого приходилось ездить в контору Колледжа.

Таким образом все действия шайки были сосредоточены в английском консульстве.

Так как для компании Франческо было чрезвычайно важно участие карантинного начальства, то к делу был также привлечен и помощник капитана над портом Михайлопуло.

Кроме всех этих лиц в состав компании вошли еще следующие лица: английский подданный Иван Подесто, греческий подданный Анастасий Мурато, купец Константин Зворано, приказчики Спиро, Кефала, Коруано, члены лоцманского цеха и др.

В отношении распределения прибылей между членами компании соблюдалась строгая последовательность, размер дивиденда каждого пайщика соответствовал положению его в деле: Франческо и Колледж получали более всех, менее их получали Зворано и Коруано, Мурато же, Падесто и Кефало получали только жалованье.

Совокупность всех данных, добытых следствием, привела к следующим выводам:

1) что в конце 1870-х и в начале 80-х годов в Керчи возникло преступное сообщество, имеющее целью путем умышленной посадки на мель в канале и в проливе английских судов и создания искусственных, ложных аварий достигнуть материальных выгод;

2) что во главе этого сообщества стояли, в качестве начальных его составителей, купец А. Франческо и скрывшийся великобританский подданный И. Колледж, которые руководили действиями остальных членов шайки и распоряжались теми операциями ее, ради которых она была составлена;

3) что членами этого сообщества были: купец Константин Зворано, греческие подданные Спиро, Кефала и Анастасий Мурато и великобританский подданный И. Подеста;

4) что помощник капитана над Керченским портом, коллежский асессор Михайлопуло и бывший начальник Керчь-Еникальского лоцманского цеха Прасолов, зная о существовании вышеупомянутого сообщества и его преступных целях, доставляли ему средства к достижению этих целей, смотря по обстоятельствам, бездействием или превышением власти;

5) что все цеховые лоцманы еникальского цеха, зная о существовании сообщества и его целях, также оказывали ему непосредственное содействие, выражавшееся в том, что за получаемое от шайки вознаграждение они умышленно сажали на мели поручаемые их управлению английские суда и переставляли входные на канале бакены с целью посадки тех судов, шкипера коих принимали сами на себя управление ими во время следования по каналу, и

6) что некоторые, не привлеченные к настоящему делу шкипера английских судов, также принимали участие в деятельности шайки, умышленно сажая на мель и заграждения в канале и проливе вверенные их управлению суда за получаемое от членов шайки вознаграждение.

Вследствие изложенного обвиняются:

1) Керченский 2-й гильдии купец А. И. Франческо, 42-х лет, в том, что в конце 1879 или в начале 1880 гг. в г. Керчи, совместно с другими лицами, составил преступное сообщество или шайку, с целью повреждения, путем умышленной посадки на мель в Керчь-Еникальском канале и проливе иностранных судов, для извлечения из сих умышленных аварий противозаконных выгод, посредством спасения тех судов и их грузов.

2) Керченский 2-й гильдии купец К. Зворано, 50 лет, греческий подданный С. Кефала, 32-х лет, и А. Мурато, 33-х лет, и английский подданный Подесто, 58 лет, — в том, что в конце 1879 или в начале 1880 гг. вступили с корыстной целью в составившееся в Керчи упомянутое выше преступное сообщество или шайку, зная о его целях и в качестве членов таковой содействовали достижению этих целей.

3) Помощник капитана над керченским портом коллежский асессор К. Михайлопуло, 70 лет, и бывший начальник еникальского лоцманского цеха, капитан 2-го разряда А. Прасолов, 57 лет, в том, что тогда же и там же, зная о существовании вышеуказанной шайки и ее целях, не только не противодействовали достижению этих целей, но вопреки своим служебным обязанностям, из корыстных или иных личных видов, доставляли ей средства для совершения предположенных ею преступлений: Михайлопуло — тем, что допускал членов шайки в допросное отделение керченского карантина для свидания со шкиперами прибывавших в Керченский порт иностранных судов, а Прасолов — тем, что, зная о преступных деяниях подчиненных ему лоцманов еникальского цеха, не только не принимал никаких мер к прекращению их злоупотреблений, но явно им покровительствовал и даже исключал из цеха тех лоцманов, которые действовали не в интересах вышеуказанной шайки.

4) Тот же А. Прасолов еще и в том, что, состоя начальником Керчь-Еникальского лоцманского цеха, при определении на службу подчиненных ему лоцманов того цеха, требовал и получал с них незаконные поборы.

5) Лоцмана еникальского лоцманского цеха мещанина Атманаки, 42 лет, Богданов, 45, Барнасузов, 37, Влахов, 49, Вальянопуло, 37, Чуприн, 39, Ткаченко, 35, Кацадаки, 37, Атманаки, 56, Васильев, 33, Коцик, 45, Дракопуло, 43, Бехливанов, 52, Попов, 28, Ефимов, 42, Пекарников, 31, Костюков, 27, Манераки, 52, Туфекчи, 39, Метакса, 42, Кушнарев, 28, Анищук, 40, Панаиоти, 29, Врето, 59, Деспотули, 63, Кантаржи, 34, Бурилин, 39, Пиченевский, 34, Николаев, 57, Зак, 34, Радити, 27, Петров, 62, и сын губернского секретаря Виноградов, 45 лет, — в том, что, зная о существовании указанной выше шайки и ее целях, в качестве членов ее, из корыстных или иных личных видов, содействовали осуществлению предположенных ею злодеяний тем: а) что умышленно ставили на мель в канале проводимые ими английские суда и б) что перемещали поставленные по распоряжению надлежащей власти, для безопасности мореплавания, предостерегательные знаки, ограждавшие вход в Еникальский канал, с целью причинить крушение тем судам, которые решились бы следовать по тому каналу без их содействия.

6) Те же Франческо, Зворано, Подесто, Кефала и Мурато — в том, что, состоя членами описанной выше шайки и в видах более успешного достижения ею целей, посредством убеждений или подкупа, склоняли перечисленных в предыдущем пункте лоцманов еникальского цеха к перемещению поставленных по распоряжению надлежащей власти, для безопасности мореплавания, предостерегательных знаков, ограждавших вход в Еникальский канал, для крушения иностранных судов, следовавших по тому каналу.

7) Тот же Виноградов — в том, что, в качестве члена вышеописанной шайки, в мае или июне 1881 года, приняв по званию лоцмана команду английского парохода «Сольвай» при следовании его через Еникальский канал, с целью создания аварии того парохода умышленно поставил его на мель.

8) Тот же И.Атманаки — в том, что, в качестве члена описанной выше шайки, в октябре 1881 года, приняв по званию цехового лоцмана команду английского парохода «Амбрук», при следовании его через Еникальский канал, с целью создания аварий того парохода умышленно управлял им так, что он неминуемо должен был стать на мель, причем намерение это не исполнил по обстоятельствам, от воли его не зависевшим.

9) Те же: А. Франческо, К Зворано, И. Подесто, С. Кефала, А. Мурато — в том, что, состоя членами описанного выше преступного сообщества, в конце 1879 и в начале 1880 гг., в виде создания аварий, с корыстной целью, при посредстве и содействии других лиц по предварительному с ними соглашению, умышленно посадили на мель в Керчь-Еникальском канале и проливе английские пароходы «Сольвай», «Ашорук», «Стефанотис», «Трегена», «Ларполь», «Дора-Тулли», «Селинен», «Нора» и многие другие, каковые пароходы потерпели от этих умышленных посадок повреждения.

А посему все эти лица были преданы суду одесского окружного суда с участием присяжных заседателей.

Слушание дела началось в Одесском Окружном Суде под председательством товарища председателя П.А. Крижанского 10 декабря, а кончилось 20 декабря 1885 г.

Присяжные заседатели вынесли всем подсудимым оправдательный вердикт.

Речь в защиту подсудимого Франческо

Господа присяжные заседатели!

Я попрошу у вас немного внимания: я буду говорить один только час и несколько минут и надеюсь, что за это время мне удастся передать вам всю сущность моих мыслей и чувств, вызванных во мне настоящим делом.

Все, что я скажу вам, вы, конечно, выслушаете с глубоким вниманием: я не сомневаюсь в этом потому, что это — ваш долг, долг, состоящий в том, чтобы прежде, чем произнести свой беспристрастный приговор, разделить свой слух поровну, отдав одну половину обвинению, а другую — защите.

Но чтобы исполнить свою задачу в возможно короткое время, я позволю себе поставить, выражаясь хорошо знакомыми нам терминами, так сказать, бакены и вехи, которые будут облегчать мне мой путь.

Я выскажу свой взгляд на обязанности защиты, взгляд, который будет моей отправной точкой.

Защитник не должен искать новых данных, не должен стараться выставлять перед вами дело в новом виде, и этим самым возбуждать в вас чувство недовольства. Защитник должен руководствоваться теми же нравственными убеждениями, какими руководствуетесь и вы.

И я, конечно, не буду проповедовать перед вами, что вольный грех не наказуем: вы не услышите от меня восхваления того, что по естественному чувству человека считается преступлением, беззаконием. Я не предложу вам, чтобы вы своим приговором расчистили путь людям порочным и вредным для общества.

Я не хочу, чтобы ваш приговор шел вразрез с теми великими нравственными идеями, которыми вы руководствуетесь. Я хочу, чтобы вы беспристрастно высказали ваше мнение.

Но вы должны помнить, что от вас требуется мнение решительное. Если бы вы его писали, то я сказал бы, что концом вашего пера острее, чем мечом, вы касаетесь души человека.

Не могу скрыть от вас, что, когда я слушал здесь весь этот прошедший перед вами устный материал, я волновался.

Воспитанный в понятиях, что клятва перед Крестом и святым Евангелием — священна, я болел душой, видя все то, что здесь происходило.

Мы видели, как здесь отказывались от своих слов простые люди. Неужели же, думал я, русская земля так оскудела верой и доброй нравственностью, что даже простолюдин не считает преступлением нарушить клятву, данную перед Крестом и святым Евангелием?

Я понимаю, что мог найтись один, другой человек, не боящийся преступить клятву; но перед нами прошли не один, не два и не десять…

И вот я задумался.

Если поверить обвинению, которое утверждает, что все, что они говорили здесь, — лживо, то где же порука в том, что на предварительном следствии они говорили правду? Ведь здесь они клялись!

Страшно — верить здесь, а еще страшнее — там…

Все предварительное следствие есть материал, по которому мы можем судить, как чувствовали свидетели, когда их допрашивали.

Представьте себе, что в известном городе живут люди, из которых каждый занимается своей работой.

И вот возникает какое-то грандиозное, но еще таинственное дело, к которому привлекают без разбора, — берут и сильного, и слабого, и на весь город наводят и ужас, и страх.

Сегодня призвали Зворано в качестве свидетеля, а завтра он уже в тюрьме, как подсудимый, и есть опасение, что это может случиться со всяким.

Под влиянием страха нетрудно столкнуться с истиной даже людям обыкновенной порядочности…

Это первое.

Далее, мы должны рассмотреть, насколько бескорыстны были те побуждения, которые дали ход этому делу.

Я должен сказать прямо, что совершенно убежден в порядочности и бескорыстии следователя и чистоте его намерений и не хочу заподозрить ни на одну минуту.

Но нужно помнить, что едва ли лучи света, исходящего от истины, когда-либо доходят к нам в чистом виде: прежде чем прийти к нам, они проходят сквозь известную призму и преломляются в ней.

Итак, посмотрим, откуда началось это дело.

Мы видели здесь свидетеля Гунченко, который занимался негласным расследованием и добыл значительную часть материала.

Но кто такой этот Гунченко?

С одной стороны, он служил и старался угодить властям, рассчитывая, может быть, на похвалу и поощрение; с другой — хлопотал, и притом успешно, получить награду от заинтересованных страховых обществ.

Так в этом состоят его бескорыстные побуждения?!.

Были тут еще и другие обстоятельства, которых не должно бы быть в видах открытия истины.

Еще при самом начале дела были допущены гражданские истцы. По закону, они должны быть допущены уже только на суде, когда закончено собирание материала; пока же еще не собран точный материал, гражданские истцы представляются орудием, опасным для правосудия.

Но тогда, во время возникновения настоящего дела, это еще не было разъяснено. И вот, благодаря, может быть, именно этим чисто личным и корыстным побуждениям, дело доходит до того, что судебную власть прямо дурачат, над нею прямо смеются.

Вспомните комическое положение, в которое поставил судебную власть умерший свидетель Муссури. Он сообщает массу данных, клонящихся к обвинению, следователь с радостью сейчас же записывает. В его рассказе даже ни разу не встречается так часто упоминаемая в других показаниях фраза: «Нет, господин следователь, вы меня не так поняли».

Но вот он к своему рассказу прибавил еще какую-то греческую подпись, а следователь, не обратив на нее внимания, не потрудился даже перевести ее.

А между тем в этой фразе было отречение: Муссури подписал то, что показал в прошлом году!

Это, конечно, недосмотр. Может быть, следователь не знал греческого языка?

Нет, он знал греческий язык. Посмотрите, каким прекрасным русским языком записаны у него показания трех свидетелей, которые говорили здесь по-русски, как говорят попугаи, заучившие несколько слов…

Словом, материал, предоставленный нам предварительным следствием, это — какая-то разорванная и притом плохо написанная книга, читая которую, я никак не мог доискаться смысла…

Но как же было дело? Судебное решение — это не простое житейское решение: его нельзя отложить до тех пор, пока соберется более точный материал. Во что бы то ни стало его, это решение, надо высказать. И я думаю, что у нас найдется особенный материал, который не станет противоречить себе ни с присягой, ни без присяги, ни без Креста и Евангелия, ни перед Крестом и Евангелием.

Это — материал обеспеченный. В материале этом цифры и камни играют огромную роль, и свидетель, сказавший, что о злоупотреблениях в Керченском проливе «говорят не только люди, но и камни», сказал больше, чем думал сказать.

В Керчи издавна велась торговля с иностранными судами, но условия были неблагоприятны, пролив был слишком мелок, и нужны были лоцманы и перегрузчики.

Правительство принимает меры и углубляет канал.

Едва это совершилось, как оказало уже на все дело свое влияние: суда стали строиться больше и глубже сидящие, изменяется самая конструкция их и т. п.

Вследствие расширения торговли и перегрузка принимает формы обширного капиталистического производства, входит в свои права борьба за существование, причем сильный побеждает слабого. Мы можем не одобрять это явление с точки зрения нравственной, но должны признать его естественность.

И вот, едва успели прорыть канал, как основания для зависти и злобы уже налицо. Таков источник тех слухов и толков, которые послужили основанием для этого дела.

Но было и другое явление: здесь говорили много о том, что именно со времени прорытия канала начинаются учащенные посадки пароходов на мель. Это походит на то, как если бы сказали, что в городе, где нет никакой эпидемии, вдруг стал умирать народ.

Да, это странное явление! Но, может быть, вы припомните те неблагоприятные свойства канала, о которых говорили здесь свидетели, вспомните о ходатайствах Агищева и об исправлении канала.

Это уменьшает число необъяснимых посадок, но это еще не все объясняет. Тут есть еще остаток, который нужно исследовать, и только тогда, когда будет исследован последний остаток, можно будет сказать, что и самый предмет исследования — таков: в этом, кажется, метод позитивной науки.

Обратимся к статистическому методу.

Нам говорят, что с появлением на сцену следователя вдруг всякие посадки прекращаются. Но никто не представляет нам точных доказательств этого, а, напротив, мы видим, что аварии были и в 1883 и 1884 годах. Это раз. Уже, значит, нужно скинуть известное число из 52 случаев посадок.

Но из 52 случаев немало было и без аварий, — придется еще кое-что скинуть.

И вот уже в статистических данных мы видим не такое сильное колебание, как это кажется.

Далее: в прежнее время случаи перегрузки до входа в канал не считались авариями. Колледж дает закону новое толкование: авариями начинают считать перегрузки и в канале. Понятное дело, что некоторые капитаны, держащиеся старого взгляда, не могут сразу согласиться с новым, и вот именно этим объясняется показание Праута: Праут никак не хочет согласиться с этим толкованием.

Но как бы то ни было, а новый взгляд, высказанный английским вице-консулом и агентом «Ллойда» Колледжем, создал соблазн насчет страховых обществ. И вот мы видим, что в книгах страховых обществ там, где в сущности были перегрузки, говорится об авариях.

Вот и еще приходится кое-что скинуть с 52-х, и таким образом расчет товарища прокурора оказывается не совсем точным.

Предварительное следствие шло своим чередом, а слухи в обществе — своим; а раз послышался слух, уже говорят, что что-нибудь да есть.

И вот в обыденных разговорах начинают говорить о какой-то шайке.

Но нужно различать шайку юридическую и шайку житейскую.

Возьмем такой пример: молодые люди подвыпили и безобразничают. Вон собралась их целая шайка. Это шайка — житейская.

Здесь было так. Были в Керчи прежде мелкие дела, теперь образовались крупные, явились предприниматели, которые стали, так сказать, командирами цен; как убитым конкурентам не назвать их «шайкой»! Ведь говорим же мы: «шайка капиталистов» или «железнодорожная шайка»?!

Нет ничего удивительного, что конкуренты предпочитают войти в союз, а раз вошли в союз, образуется стачка. Они понимали, что стоит им только соединиться, чтобы назначать за перегрузку цены, какие хотят.

Здесь говорили много о том, что была опасность для русской торговли. Не видно этого из дела! Капитаны платили, и все-таки пароходы продолжали проходить во множестве. Цены, действительно, были доведены до maximum’a и, несомненно, что это было злоупотребление с точки зрения нравов, но не с уголовной.

Переходим к положению дел в карантине.

Мы видим на каждом шагу, что человек самого демократического образа мыслей тем не менее принимает простого человека в передней, а даму — в гостиной…

Не то же ли самое было в карантине? Михайлопуло, как человек чиновный, с известными привычками, людей достаточных допускает туда, где сам проводит время, а более простых принимает в передней. Что здесь преступного?

Я не отрицаю, что здесь могла получиться для него выгода, но эта выгода всегда уже сама собою вытекала, и это совершенно понятно.

С чисто нравственной точки зрения это, конечно, несправедливо. Но представьте, что по одному и тому же делу и к одной и той же цели — один, достаточный, стремится по железной дороге, а другой, бедняк, — плетется пешком. Это сплошь и рядом бывает, и это тоже несправедливо, но не преступно, — это не запрещенное деяние.

Колледж в Керчи в особенном положении. Приезжает английский шкипер, который не говорит по-русски: естественно, что он идет к Колледжу.

Говорят, что шкиперов заставляли насильно принимать те или другие условия. Но неужели, если бы это было так, не нашелся бы между ними ни один, который огласил бы это?

Но такого не нашлось, однако. Надо предположить, что здесь не было того, что здесь называли разбойничеством, а была лишь простая торговля.

Допустим, что у Колледжа шли переговоры о пасадке на мель. Но ведь на это бесчестное дело не всякий же согласится; нельзя же допустить, чтобы такое дело не всплыло наружу. Но ни один из шкиперов ни здесь, ни в своем отечестве не обмолвится об этом ни одним словом.

Что же это? Только догадка!

Немалую роль играло здесь и такое обстоятельство: для «шайки» и для товарищества внешние признаки существуют одни и те же. И вот мы под законную форму подводили все, что нам захотелось.

Уж если бы в самом деле это была шайка, то Франческо, конечно, согласился бы вступить в нее за большой куш. Что за расчет рисковать из-за пустяков?!

Между тем, из расчетных книг мы видим, что барыш у него оставался обыкновенный — какие-то рубли, а сотни остались там. Колледж брал себе львиную долю, а ему давал или очень мало, или расплачивался расписками, по которым он и поныне ничего не получил.

Нет, если бы это была, шайка, то члены ее делились бы поровну. Если Колледж и шкипера понимали, что совершают преступление, то именно Франческо им вовсе не расчет было принимать в свое сообщество. Франческо живет в России, где действуют известные законы, он, конечно, потребовал бы от них в виде самосохранения, чтобы ему указали на какие-нибудь законные формы.

Нет, если у них была шайка, то они делили барыш между собой, а Франческо только уплачивали что следовало. Если это было злодеяние, то ведь злодеяние всегда ищет тайны. Сами они были гарантированы. Они совершили свое злодеяние в стране чужой, имея возможность всегда убежать, а Франческо был дома, над ним висели законы его страны, и вот этот самый Франческо вступит в такую «шайку» ради наименьшей доли, которая ему доставалась?

Если это была шайка, то не русская, а английская шайка. Не мое дело обвинять Колледжа и шкиперов. Но мы это допустим. Скажите же, разве кто-нибудь из свидетелей присутствовал при том, как он входил в соглашение с этой «шайкой» или слышал его преступные разговоры с ними?

Нет, говорили только о торговых отношениях, о сближении. А когда нет неопровержимых данных, то нужно брать наиболее благоприятное объяснение. Этого требует голос справедливости. И вот оно.

В Керчи его видели с этими людьми, видели, что он ведет с ними дела и, называя их «шайкой», называли так наравне с этим и тех, кто соприкасался с ними. Отсюда — заблуждение, в которое было введено общество.

Да зачем здесь говорить о шайке? Всякий интерес собирает людей без всякого соглашения.

Я приведу пример.

Не знаю, как здесь, а у нас в столице так водится. Где-нибудь в доме появится покойник, и вот пономарь идет к гробовщику и сообщает ему, что в таком-то доме нужен гроб, можно заработать, за что получит маленький доход. Тут не было никакого соглашения, а только общий интерес.

Контрабандисты продают товар на рынке — это преступление; а обыкновенные люди приходят покупать этот товар, потому что хотят купить подешевле. Они не соглашались и, конечно, не участвуют в преступлении.

Около бойкого места все ходят без всякого соглашения. Это может повести и к сообществу — могут явиться и преступные средства, но из этого не следует, что и в данном случае непременно было так.

Дело это блистает отсутствием надлежащих доказательств. Где эти все лоцмана и шкипера, участвовавшие в посадках, приведите их к нам, и они, может быть, докажут, что крушений не было.

Франческо обвиняется в привлечении к шайке и лоцманов. Но в таком случае зачем же он платил им по 100 руб.? Если он состоял с ними в сообществе, имеющем целью умышленную посадку, — зачем же он платил им за благополучный провод?

Да платил он потому, что был обыкновенный грузоотправитель.

Спрашивается, почему он платил сравнительно большую сумму — 100 руб.? Да очень просто. Его дела шли лучше, чем других, он получал больше и считал своим долгом платить больше.

Если бы допустить, что лоцманский цех подкупался, то плата была бы не 100 руб., а гораздо более: за такое преступление, как перенесение бакенов, это была бы ничтожная плата.

Тут следует остановиться и на этом обвинении — в перенесении бакенов.

Зачем, спрашивается, нужно было это перенесение? Ведь, по закону, без лоцмана нельзя провести судно. Но если подкуплен лоцманский цех, то вместо того, чтобы переносить бакены для пилотов, не лучше ли было бы наложить безусловный запрет на этих пилотов, так чтобы без лоцмана в самом деле не проводилось ни одно судно?

Говорят, что Франческо был душою дела. Это строго наказуемое данное, но решительно не обладающее какой бы то ни было ощутительной доказательностью.

Где то видимое помещение «души»? Покажите мне его! Ведь раз Франческо — душа дела, нужно, чтобы были ясны нити, связующие его с другими. Если бы было доказано, что лоцмана по вечерам ходили к нему, если бы было доказано, что лоцман после свидания с ним вдруг стал богат и пр., — ну, тогда была бы понятна связь между ними. Но ничего этого нет, и здесь все связано не духом Франческо, а духом подозрительности и предвзятости.

Надо отличать годный материал от негодного. Разве могут общие теории заменить точные доказательства? А нам вместо этих точных доказательств говорят о «пагубном влиянии на русскую торговлю».

Но дело в том, господа присяжные заседатели, что, принимая во внимание интересы торговли или не принимая, — все равно вы должны решить дело справедливо. При отправлении правосудия, при решении судьбы живого человека вы, конечно, не станете справляться, упадет ли или подымется завтра от вашего решения курс русской валюты…

Говорили о том, что за все заплатит русский мужик. Вникал я в дело и этого не видел: ничем это не доказано.

Потерпели английские страховые общества, но и они взяли назад свой иск, может быть, убедившись в его несправедливости, или, как говорили здесь, «не доверяя русскому правосудию».

Что за обида! Я не взошел бы на трибуну, если бы хоть на минуту разделил это мнение.

Если бы англичане считали своих шкиперов виновными, они преследовали бы их в своей стране, но те живут на свободе. За них же несут на своих плечах обвинение вот эти люди. А что, если вы их обвините, и вдруг через 3–4 месяца англичане скажут, что Колледж невиновен!

Защита председательствует перед вами, господа присяжные заседатели, и надеется выйти победоносной.

Я, конечно, не смею утверждать, что в Керчи было царство добродетели. Я понимаю, что конкуренция там переходила границы нравственного, но она не переходила законных границ.

Быть может, все эти люди и знали, что там происходят противозаконные дела, но между ними не нашлось человека, столь мужественного, чтобы донести об этом.

Это все равно, как иной человек везет какой-нибудь преступный предмет, не зная, что это за предмет, и думает: «Ой, хороша ли моя кладь».

А все-таки везет!

Ведь он именно, а никто другой совершает преступление…

И разве вы его обвините?!

Дело Саввы Ивановича Мамонтова и других, обвиняемых в злоупотреблениях в обществе Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги

Дело это рассмотрено в заседаниях Московского окружного суда с участием присяжных заседателей 23–31 июля 1900 г. под председательством Н. В. Давыдова.

Суду преданы следующие лица: коммерции советник Савва Иванович Мамонтов, потомственный почетный гражданин Николай Иванович Мамонтов, поручик запаса гвардейской кавалерии Сергей Саввич Мамонтов, потомственный почетный гражданин Всеволод Саввич Мамонтов, дворянин Константин Дмитриевич Арцыбушев и потомственный почетный гражданин Михаил Федорович Кривошеин.

Обвиняли: товарищ прокурора палаты П. И. Курлов и товарищ прокурора суда В. В. Цубербиллер.

Представителями интересов гражданских истцов выступили: от Управления казенных железных дорог — присяжный поверенный М. П. Домерщиков и П. Е. Рейнбот и от В. В. Третьякова — В. В. Быховский.

Защищали: К. Д. Арцыбушева — Н. П. Карабчевский, М. Ф. Кривошеина — Н. П. Шубинский, С. С. и В. С. Мамонтовых — М. М. Багриновский, Н. И. Мамонтова — В. А. Маклаков и С. И. Мамонтова — Ф. Н. Плевако.

Центральною фигурою этого дела является С. И. Мамонтов.

С. И. Мамонтов, бессменно в течение 20-ти лет избираемый председателем Правления общества Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги, состоял одновременно и главным пайщиком товарищества Невского механического завода, штат служащих в котором был заполнен его ставленниками.

Общество Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги заказывало паровозы и другие части подвижного состава поездов на Невском заводе.

Таким образом, оба предприятия, и железнодорожное, и завод, находились в непосредственном заведывании С. И. Мамонтова.

В 1899 году, ввиду дошедших до министерства финансов слухов о крайне стесненном денежном положении Мамонтовых, министром было поручено чиновнику особых поручений Хитрово произвести ревизию в правлении акционерного общества Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги.

В это время, т. е. в 1899 году, общество получило право постройки рельсового пути от Вятки до С.-Петербурга и было накануне преобразования в грандиозное предприятие Северных железных дорог.

Ревизия Хитрово обнаружила крупные недочеты и злоупотребления. 30 июля 1899 г. старое правление вышло в отставку, а 31 июля во главе общества стало новое правление в составе председателя Хитрово и членов — присяжного поверенного Шайкевича и Грачева.

Новое правление, состоящее из упомянутых лиц, ознакомившись с делопроизводством, нашло, что прежнее правление, во главе с С. И. Мамонтовым, перевело из кассы железной дороги в кассу завода около 9 000 000 руб. под видом аванса под заказы, которые или были уже оплачены, или же не были даже предназначены к выполнению.

Получаемые авансы, составившие в итоге 9 000 000 руб., завод в свою очередь переводил Мамонтовым, которым постановлением правления общества был открыт кредит под паи завода по их номинальной стоимости, превышавшей действительную на 70 %.

Кроме того, новое правление обнаружило целую систему другого рода авансов — получение крупных сумм членами правления «под отчет», якобы «на нужды предприятия». Этими авансами прежнее правление пользовалось в таких громадных размерах, что размер растраченных С. И. Мамонтовым авансов этой категории достиг 750 000 руб., а Кривошеиным — 150 000 руб..

Кроме того, С. И. Мамонтов обвинялся в растрате ренты на 400 000 руб., отданной ему В. В. Третьяковым по договору для взноса залогов по контрактам с казной.

Предварительное следствие подтвердило фактические данные этих злоупотреблений, в результате чего московскому окружному суду с участием присяжных заседателей преданы были:

1) Савва, Николай и Всеволод Мамонтовы и Арцыбушев по обвинению в том, что, состоя: С. Мамонтов — председателем правления общества Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги, Н. Мамонтов и Арцыбушев — директорами того же правления, а В. Мамонтов — с 1896 года исправляя должность директора сего правления, сознательно нарушая доверие означенного общества, в течение нескольких лет, до первой половины 1899 г. включительно, из принадлежавших обществу Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги сумм передали товариществу Невского завода под видом выдач вперед под заказы, сделанные заводу железной дорогой, в действительности полностью уже оплаченные, несколько миллионов рублей, причем 20 июля 1898 г. часть образовавшегося таким образом долга товарищества Невского завода обществу железной дороги в размере свыше 6 000 000 руб. перевели на С. и Н. Мамонтовых, для чего открыли им у общества Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги многомиллионный кредит, в обеспечение которого приняли от них по нарицательной стоимости на 6 000 000 руб. не имевшие этой ценности паи товарищества Невского завода и всем тем причинили обществу Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги убыток свыше трехсот рублей.

2) Сергей Мамонтов — в том, что, исправляя с 1895 года должность директора правления общества Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги, вместе с другими лицами сознательно нарушая доверие означенного общества в течение нескольких лет, до первой половины 1899 года включительно, из принадлежавших обществу Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги капиталов передал товариществу Невского завода под видом выдач вперед под заказы, данные заводу железной дорогой, в действительности полностью уже оплаченные, несколько миллионов рублей, чем и причинил обществу Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги убыток на сумму свыше трехсот рублей.

3) Савва Мамонтов — в том, что, состоя председателем правления общества Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги, в нарушение доверия акционеров этого общества, пользуясь своим служебным в нем положением, в 1898 и 1899 годах под предлогом производства расходов на нужды названного общества, получил из кассы правления общества 763 000 руб. и из кассы состоявшего при правлении коммерческого отдела 40 000 руб., и деньги эти в сумме свыше трехсот рублей самовольно израсходовал на свои личные надобности.

4) Кривошеин — в том, что, занимая при правлении общества Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги должность начальника коммерческого отдела, в 1897 и 1898 годах, имея в своем распоряжении для расходов на нужды означенного общества его деньги в размере 370 000 руб., часть их на сумму свыше трехсот рублей по назначению не употребил, а самовольно обратил в свою пользу и израсходовал на свои личные надобности.

5) Савва, Н. и В. Мамонтовы и Арцыбушев — в том, что, состоя первый — председателем, а последние — директорами правления общества Московско-Ярославской железной дороги, сознательно нарушая доверие акционеров этого общества, из капиталов его, без всякой в интересах общества надобности, под предлогом производства расходов на его нужды, в течение нескольких лет по 25 июля 1897 г. выдавали значительные суммы не находившемуся на службе общества коллежскому регистратору Игнатьеву, чем причинили обществу убыток в размере свыше трехсот рублей.

6) Арцыбушев, Н., Сергей и В. Мамонтовы — в том, что первые двое, состоя директорами правления общества Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги, а последние, исправляя эту должность, в нарушение доверия акционеров названного общества, умышленно, под предлогом производства расходов на нужды общества, из средств его в 1898 и 1899 годах выдали денежные суммы председателю правления С. Мамонтову и тем, ввиду невозвращения С. Мамонтовым этих денег, причинили обществу убыток на сумму свыше трехсот рублей.

7) Савва, Н., В. Мамонтовы и Арцыбушев — в том, что, состоя на должностях, первый — председателя, а последние — директоров правления общества Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги, в нарушение доверия акционеров, не установив должного порядка отчетности в состоявшем при правлении коммерческом отделе, без всякой в интересах общества надобности, из средств его, в 1897 и 1898 годах, выдали начальнику означенного отдела Кривошеину для расходов на нужды общества денежные суммы и тем, ввиду невозвращения их Кривошеиным, причинили обществу убыток на сумму свыше трехсот рублей.

8) Арцыбушев — в том, что, состоя директором правления общества Московско-Ярославско-Архангельской железной дороги, в силу предоставленной ему доверием общества власти, в нарушение этого доверия, воспользовался уплатой за его счет подведомственным ему коммерческим отделом 35 000 руб. и денег этих по принадлежности не возвратил, чем причинил обществу убыток на сумму свыше трехсот рублей.

9) Савва Мамонтов — в том, что, получив от дворянина Владимира Владимировича Третьякова, по заключенному с ним 21 декабря 1896 г. нотариальному договору, срок действия которого был по нотариальному же договору продолжен по 23 декабря 1899 г., принадлежавшие Третьякову 80 свидетельств государственной четырехпроцентной ренты, на 5000 руб. каждая, за № 251–302 серии 183 и за № 1323–1350 серии 182, всего на сумму 400 000 руб. с правом пользоваться этими ценностями исключительно для взноса их в правительственные учреждения залогом по контрактам с казной, в том же 1896 году самовольно обратил эти процентные бумаги в свою собственность и израсходовал на свои личные надобности.

Все эти преступления предусмотрены в отношении С. И., В. С. и С. С. Мамонтовых и Арцыбушева — ст. 1198 Уложения о наказаниях, кроме того, в отношении С. И. Мамонтова — ст. ст. 1199, 1681 Уложения о наказаниях, а в отношении Кривошеина — ст. 1681 Уложения о наказаниях.

На все вопросы о фактах совершения преступлений присяжные заседатели вынесли утвердительный ответ. По вопросам о виновности — ответили отрицательно. Таким образом, все подсудимые были оправданы.

Речь в защиту С. И. Мамонтова

Над семьею Мамонтовых оправдалось старое русское изречение: «От царской тюрьмы да от нищенской сумы не открещивайся».

Все, казалось, сулило благополучие этой семье: и богатые средства, и воспитание в холе да в воле. Савву Ивановича Бог не обделил умом, душу вложил широкую, энергичную, отзывчивую, а что же мы видим?

Некогда — во всей Руси ведомое имя, а теперь — разорение, падение, осмеяние, обвинение, — вот удел главы семейства, печаль которого усугубляется тем, что, по его вине, здесь делят с ним его страшную судьбу его дети и, как сын, преданный ему брат.

В своевольном хищении миллионов обвиняют этого человека, но ведь хищение и присвоение оставляют следы: или прошлое его полно безумной роскоши, или настоящее — неправедной корысти. А мы знаем, что никто, от обвинения до самого злобно настроенного свидетеля, не указал на это.

Когда же, отыскивая присвоенное, судебная власть с быстротой, вызываемой важностью дела, вошла в его дом и стала искать незаконно награбленное богатство, она нашла 50 руб. в кармане, вышедший из употребления железнодорожный билет, стомарковую немецкую ассигнацию, да записку, где он, под влиянием надвигающейся грозы, говорит о чем-то страшном, к счастью, не сбывшемся в его намерениях.

Изучим эту трагическую историю, постараемся уразуметь начало и конец ее.

Фамилия Мамонтовых — старая купеческая фамилия, члены которой давно ведомы, как люди, умевшие жить и жить давать другим.

Савва Иванович — сын известного деятеля, сотоварища Чижова, Федора Васильевича, — человека не без следа, и славного следа, прожившего в мире: имя Чижова ведомо и в мире финансов, и в науке.

Савва Иванович был учеником и любимцем этого человека. От отца и Чижова он унаследовал, среди других добрых сторон своего духа, страстную любовь к Северу, к родному, позабытому, русскому Северу, и мечтой его было послужить этому краю, связать его путями с центром России, приблизить к московскому рынку бесполезно гибнущие богатства и оживить спящие силы далекого края.

Дело это уже осуществилось его отцом и Чижовым: уже коротенькая линия, вышедшая из Москвы и дошедшая до Сергиевой лавры, пробилась к Ростову, Ярославлю. Открывались далекие горизонты.

Но прежде, чем войти в дело, Савва Иванович, тогда еще полный юношеских сил, получает огненное крещение в деле железнодорожного хозяйства на юге России.

Надо было построить Донецкую дорогу. Русская финансовая власть устала от того способа созидания рельсовых путей, который практиковался дотоле. Свидетель Лосев заронил своим показанием, дышащим знанием, точностью и умелым обобщением фактов, в нашу память дорогие сведения об этом моменте деятельности Саввы Ивановича.

До той поры царил концессионный тип хозяйства, постройка с наибольшими воспособлениями из средств казны, при стремлении выполнить работу с наименьшим расходом, удовлетворить минимальные требования подряда. Это — то хозяйство, которое создало русских крезов — Мекков, Дервизов, Поляковых, — хозяйство, давшее возможность не только заправилам, но и их споспешникам возможность коротать свои дни в роскошных палаццо на набережной Невы, на Ривьере или близ ласкающих волн Средиземного моря.

Савва Иванович выполнил работу иным путем: руководимый уроками Чижова и заработав законную долю прибыли, похоронил удачным примером старое, нерусское хозяйство, заслужил восторженное одобрение от имущих власть и заботящихся об интересах страны; в своем первом самостоятельном деле он исполнял работу, одушевляясь не только величиной прибыли, но еще более того — значением данной ему работы, ее будущей судьбой.

Припомните слова свидетеля: он мог удовлетворить подряд, положить рельсы меньшего, более дешевого типа, но он верил в развитие движения на Дону и, не обязанный договором, ставил рельсы, которые вынесут большее движение, принесут пользу — тогда, когда его дело уже будет сдано и когда выгоды прочной постройки будут принадлежать не ему.

Отчетливость работы он предпочитал лишней выгоде.

Заручившись этим успехом, Савва Иванович принимает бразды правления на Ярославской дороге. Я сказал уже, что это был еще небольшой путь. И хозяйство велось на нем скромно, несмело. Считались только с наличным движением и бюджет составляли помножением копеечной выгоды от пассажирского билета на число богомольцев, выходивших за Крестовскую заставу. Мамонтов внес новый прием. Дорога должна оживить край, ширь ее будущих работ — в прямой зависимости от разветвлений, которыми она прорежет забытый север и привьет его к полносильному центру, к богатому югу, к столицам и к путям, связующим Русь с мировыми рынками. Дорога пробивается к Вологде, переносясь через широкую Волгу, соревнуясь с водным путем, устремляется с востока на Кострому, с запада на Рыбинск. Рисуются дальние планы… Белое море… Питер… Вятка…

И никто в это время не мешал Савве Ивановичу. Он стоял во главе дела, стоял бессменно, единогласно избираемый не кучкой подставных акционеров, артельщиков с чужими акциями, а получавший свое место и свою власть вольной волей крупнейших акционеров (мелких-то там и не было) — акционеров, ворочающих миллионами, совершеннолетних, не нуждающихся для накопления своих богатств ни в чьей опеке, не исключая опеки прокурорского надзора. Эти люди верили ему, верили в его планы, верили в его звезду, видели в наличных фактах результаты своей веры: 150-рублевые акции в его руках росли в 200,250 и 400-рублевые, ибо приносили удивительные, из года в год возраставшие дивиденды, прямо обусловленные ростом движения, ростом деятельности, не обслуживаемой, а вызванной к жизни стальными путями и призывным свистком паровоза.

И делается это дело, и достигаются эти успехи той особенностью природы Саввы Ивановича, которая позднее обусловила его несчастье.

Вы знаете, что он воспитан в школе широкой предпринимательской деятельности, но деятельности, прежде всего одухотворенной идеей общественной пользы, успеха и славы русского дела. Рядом с этим он человек общих идей, принципиальных вопросов, но не их детального выполнения.

Люди этого типа думают, что и окружающие одухотворены тем же духом и верят в тех, кто словом или делом разделяет их взгляды. Прибавьте к этому несомненную художественность натуры Саввы Ивановича: над холодным рассудком, над расчленяющим и сочетающим понятия разумом у него берет верх воображение, мечта и греза. Будущее у нас, обыкновенных людей, представляется в неясных образах, скорее в виде возможностей того или другого результата нашей преднамеренной деятельности, в виде удач или неудач задуманного… У него не так: задуманное силой воображения воплощается в ясный, неотличимый от действительности образ, мечта реализуется в осуществленное, победоносное, подавляющее жалкую действительность бытие… Ему странны, ему жалки те, кто так слепы, что не видят того, что стоит перед их очами… Сам он стоял бы в противоречии с самим собой, если бы отвернулся от этих образов в сторону трусливой наличности.

И вот человеку с этими задатками в себе, с успехом в законченном деле на Дону, с неперестающим успехом в развитии Ярославской дороги, представился случай стать лицом к лицу с новым независимым предприятием — с Невским заводом.

Начало этого дела вы знаете. Закончив Донское дело с прибылями в несколько сот тысяч рублей, он, по совету сотрудника своего Титова, приобретает гибнущее дело Невского механического завода. На заводе этом изготовлялись паровозы и предметы оборудования движения на дорогах. Там же могли быть выполнены и работы по заказам министерства морского. К заводу в моменты падения протягивались уже руки охотников покупать за бесценок гибнущие дела. Мамонтов увлекся мыслью оставить это дело в русских руках, вверил делу все свои средства и, веря делу, привлек туда капиталы самых близких его сердцу людей: родни и друзей своих.

Мы понимаем его веру и его замыслы. Паровозное дело в России — дело относительно новое. Тут мы — в зависимости от иностранного исполнителя заказа. Свидетели здесь вам говорили, что с иностранными заказами бывает то, что полтора года ждешь паровоза и в ожидании тормозишь движение. А ведь дорога без орудий движения — что тело Адама до одушевления его членов разумной душой. Как же не побороться за попытку создать тут же, в родной стране, бок о бок со своим детищем — Ярославской дорогой — свое дело и снять иго зависимости? Как допустить сюда хозяйничать неведомые, может быть, инородные силы, которые тут заведут колонию труда, ничего общего с нашими интересами не имеющую?..

А в заводе есть еще одна отрасль, послужить которой значит послужить уже не местному или частному интересу — торговому делу, а послужить интересу государственному: завод может исполнять заказы, обусловленные надобностью русского военного флота. Неужели же и это отдать в неведомые руки? Кто знает? Быть может, во всей своей яркости перед мечтательно настроенной душой Саввы Ивановича носились картины того времени, когда в ряду славных русских твердынь, защищающих отечество, будут мелькать и вышедшие из его мастерской миноносцы и суда, и послужат делу русской славы и русского интереса и в морях, и в океанах, и здесь в Европе, и там далеко, где в эти минуты льется русская кровь за дело мира и правды…

Он отдался новому делу. Он вручил его людям, в которых он верил и которым он должен был верить, когда они вводили свои приемы в порученное ими предприятие.

Первая польза, которую можно было ожидать от завода, — это была польза для вверенной Мамонтову дороги. Сам — хозяин завода и сам — хозяин Ярославской дороги, он надеялся, что его заводское дело снабдит железную дорогу своими работами, старательно исполненными и на более выгодных условиях.

И действительно, никто не упрекает даже первых работ, по первым заказам, в непригодности и браковке. Свидетели сказали, что была только одна неудовлетворительная сторона, это — несоответствие типа паровозов (по образцам южных дорог) потребностям северных дорог, работающих по преимуществу дровами. А что касается до цены, то работы шли по ценам ниже того, во что они обходились заводу, чем открывался счет убытков, впоследствии разросшийся в громадную цифру.

Но с этими убытками можно было мириться; это были убытки борьбы за существование, борьбы, имеющей целью привлечь доверие к делу, которое считалось до перехода к настоящим владельцам за гибнувшее. Нужно было только обеспечить в будущем и прилив заказов и удовлетворительное выполнение их.

Но для этого недоставало оборотных средств. Савва Мамонтов решается поддержать дело авансами за сделанные заказы. Эти первые шаги не заключают в себе ничего незаконного. Авансы даются всюду. Дать своему заводу аванс — непредосудительно: веря в себя и в дело, с большим спокойствием вверяешь ему авансы, потому что не носишь в душе сомнения в возврате или отработке этих сумм. Да у Саввы Ивановича в этот момент дела не могло быть и раздвоения интересов: ведь он стоял во главе дела, между прочим, и как крупный акционер. Интересы дороги были и его интересами. Завод и дорога были для него, что две руки у моего тела: они равно мне дороги, и боль, причиняемая любой из них, мне одинаково тяжела.

Когда ему указано было, что будущее завода, как обширнейшей мастерской паровозов, обусловлено переделкой и заменой старых орудий производства новыми, стоящими много денег, он усилил или согласился на усиление авансов. Ведь в это время у него строилась дорога к Белому морю и созревала завершающая его цели мысль о линии Вятка — Петербург, линии, которая сопровождалась переменой устава, образованием громадного дела «Северных Дорог» и обещала в будущем несметные выгоды, покрывающие расходную статью, вызываемую линией Архангельской, линией, по преимуществу идейной, преследующей великие указанные выше цели, но цели, уходящие в далекое будущее, а пока требующие жертв и расходов.

А когда будет дана Вятка, когда понадобятся сотни, если не тысячи паровозов для нужд Севера и понадобятся многомиллионные работы на изготовление прочих принадлежностей движения, тогда скажется все значение Невского завода: он превратится в громаднейшую собственную мастерскую будущего Общества Северных дорог, сбережет не одну сотню тысяч акционерам Общества, и тогда поймут, о чем думал и во что верил Савва Мамонтов, вверяя авансы заводу в счет его будущего заработка.

Но пока оборудовался завод и авансы имели или совершенно законное основание, или только форму излишнего доверия, не вызывая ни малейшего чувства брезгливости к принятой мере, новость дела, излишнее увлечение в погоне за приобретением заказов, между прочим заказов морского министерства, неудачный выбор людей во главу технического надзора, — все это обусловливало убытки. Цены не соответствовали ценам других заводов, а недостача в оборудовании и в людях, знающих дело, увеличивала стоимость заказа для самого завода. Ущербы приняли угрожающий вид.

Вот в этот-то момент Савва Иванович делает ту ошибку, которая привела его в суд. Он видит, что за заводом накопился значительный долг. Требование этого долга поведет к ликвидации, причем, по примеру всех случаев понудительной продажи, имущество пойдет за гроши и кредиторы потеряют свои деньги. Ярославская дорога понесет ущерб — первый ущерб при его хозяйничании, а между тем его можно избежать.

История крупных финансовых затруднений и счастливых выходов из них вам известна. Вовремя поддержанный, поколебленный временными неудачами банкирский дом или многомиллионное промышленное дело избегают краха и спасаются сами и спасают связанных с собой клиентов. Незначительный толчок роняет мощную силу, если он нанесен в момент, когда она пошатнулась. Савва Иванович знал это.

Но лучше потерять меньше, чем терять больше. Правда. Но обвиняемый верил, что в круг линии Ярославской дороги введется линия Вятка, обусловливающая такую массу заказов, что завод сможет отработать кредиты. А Вятка — это не праздная мечта, это действительно намеченный путь, который, как вы знаете, и был дан обществу Северных дорог, и взят назад только тогда, когда задолженность завода Ярославской дороге и вызванные этим затруднения последней побудили высшее правительство к чрезвычайной мере во избежание дальнейших осложнений.

А рядом с Вяткой надежды Саввы Ивановича обосновывались и приспособлением завода к нуждам флота. Давались заказы, исполненные работы удовлетворяли требованиям, завод в этом отношении был снабжен средствами исполнения. Ожидался заказ не на один миллион из тех 90 000 000 руб., которые ассигнованы на поднятие русских морских сил. Можно было со спокойной совестью верить в жизненные соки должника, временно застоявшиеся, и поддержкой его, пожалуй, и рискованной, спасти от краха и вернуть суммы, вверенные ему до этого момента.

Савва Иванович поскользнулся, завода не поднял, Ярославской дороге нанес ущерб. Но рассудите, что же тут было? Преступление хищника или ошибка расчета? Грабеж или промах? Намерение вредить Ярославской дороге или страстное желание спасти ее интересы? Истребление вверенных сил или проигранное сражение, начатое полководцем, убежденным, что он принял бой в интересах отечества?

Сожаления заслуживает и тот растратчик, который, видя гибнущие интересы свои и своих ближних, иногда неосторожно хватает чужие, на руках его находящиеся средства, хватает незаконно, но с одной, как страсть безумная, его охватившею мыслью — спасти себя и, победив беду, внести в кассу законного владельца на минуту позаимствованные чужие средства. Жалко потерявшего рассудок игрока, проигравшего нечаянно чужие деньги и, в страстном желании спасти свою честь, делающего новые и новые ставки, кладущего на карту последнее платье, ведь он не хочет отнять, он не хочет раздеться!

А здесь — не то. Хорошо или дурно — избранный путь имел в виду выручить отпущенные в долг деньги. Ведь подъем заводов, обессиленных неудачами прежних лет, в самом радужном будущем только возвращал ущербы Ярославской дороги, — о возврате сумм, внесенных в дело из средств Саввы Ивановича и близких ему людей, нечего было и думать.

И делал он все это не тайно. Каждый шаг, каждое распоряжение записано, перерыва следов от его воли к делу нет ни на йоту. Цифры записаны в книги, и назначение их там отмечено с общедоступной ясностью.

Хозяева дела, избравшие Мамонтова и три десятилетия переизбиравшие его, все знали или могли знать. Ведь не дети, не полуграмотные вкладчики лопнувших банков, акционеры-избиратели вроде Джамгарова, Грачевых, Солодовникова. Эти люди видели плоды власти Мамонтова и верили в удачу его планов. Если бы эта ошибка была против их положительных намерений, они удержали бы его. Жаль, что обвинители вовремя не подали им совета. Может быть, они тогда согласились бы на пресечение кредитов и на списывание со счета неотработанных авансов; они, по указанию обвинителей, лишили бы Савву Мамонтова его места, как хищника и грабителя, занявшего место с целью погубить ярославское железнодорожное дело.

Но отучневшие на доходы дороги и сгорбившиеся от труда отрезать купоны и считать дивиденды, щедрой рукой приносимые им дорогой, нуждающиеся в чужом совете, названные акционеры рассуждали иначе: они видели, что дорога крепнет, растет, развивает движение до размеров, какие не снились им. Малоумные, они не понимали, что Савва Иванович разоряет их! Факты так очевидны для беспристрастного наблюдения коронного обвинения и гражданского добровольца: 150-рублевые акции вырастают до 600, до 700 руб., вырастают до 900 руб. (но последняя цена обусловливается иными соображениями, о которых я скажу после), дивиденды с 19 руб. достигают 40 руб., составляя чуть не учетверенную в общем итоге капитальную сумму.

Разорение, разорение… Но общеупотребительная логика, которой не только учит нас книга в школе, но которая срослась с нашим умом, если он не потерял спокойствия, говорила хозяевам дела другое. Она говорила им, что дело их в руках смелых, но удачных. Они, палец о палец не ударяя, пожинали плоды смелых планов Саввы Ивановича… и не хотели никого, кроме его, во главе дела. Другой, может быть, не ошибся бы на заводском деле, но другой, может быть, и теперь бы давал им грошовые дивиденды и держал бы акции на их первоначальной оценке. Подсчитайте, было ли бы это выгодно акционерам…

Вот почему они действовали не так, как им рекомендуется задним числом. Их мнение расходится с мнением обвинения: оно осуждает их в непонимании своего интереса, в подчинении своих дел хищнику! Если так, то прежде чем начать уголовное дело, следовало бы этих несчастных, не понимающих своих выгод, отправить в губернское правление и освидетельствовать в умственных способностях, чтобы спасти их капиталы.

Но не беспокойтесь о них. Солодовниковы, Джамгаровы, Грачевы умеют блюсти свои интересы и извлекать из всякой силы то, что увеличивает их достатки. Они не мешали человеку дела, опытом изведав его способности, не мешали смельчаку, ощущая результаты его удачных замыслов, они не сомневались в продуктивности его мероприятий, в целесообразности его расходов из подотчетных сумм на поездки. Люди жизни, они, подобно свидетелю Лосеву, знали, что, прежде чем приобрести известную линию, иногда надо огромными негласными сделками откупиться от аппетитов конкурентов, они знали, что время очистило от подозрений в забвении долга людей, служащих в местах, заведующих железнодорожным хозяйством, но еще живы в столице те частные, сановитые ходатаи, которые дорого продают свое «замолвить слово», те генералы не у дел, которых коснулась и обессмертила наша литература, способные если не сделать что-нибудь, то — повредить, легши поперек дороги, если не сдвинешь их с пути, подав им необходимую и дорогостоящую помощь.

Когда дела приняли угрожающее положение, когда закралось сомнение в ум Мамонтова о способности заправил на заводе справиться с задачей, пришлось поступиться своими заветными мечтами и попытаться передать дело иностранцам. Сколько, думается мне, бессонных ночей, сколько болезненных перебоев в сердце испытал Савва Иванович, когда, в отмену всего пережитого, пришлось ему впервые постучаться в двери к иностранцу-капиталисту.

Приходилось это и потом, когда впервые выслушал при одном из таких же визитов Савва Иванович лекцию о благодетельном учреждении синдиката, и хотя на душе его было неосторожное, противоуставное дело авансов, а все же дрогнул он перед сущностью ему предложенного соучастия.

Вот ко времени этой поездки или обращения к иностранцам, кажется, и относится здесь мало освещенный факт двойственности баланса Невского завода с наличностью, отраженной в книгах. Говорят, что у завода каждый год были убытки громадные, миллионные, а отчет общего собрания показывал их в скромных цифрах, иногда утверждал и небольшую пользу. Если это так, то замечу, что раз показывался убыток, то безразлично, был ли убыток в рубль или в миллионы. Дивиденда уже не выдавалось. Если же выдавался дивиденд в год мнимой пользы, то это незаконно. Но, кажется — другой защитник, занятый больше меня цифрами, докажет вам, что Савва Иванович только расписался в дивиденде, а взял его другой пайщик, и что эта сумма списана с личного счета Саввы Ивановича.

Если это так, то никакой преступной цели здесь не было, а было неумение составлять два счета с особливой целью в каждом.

Дело в том, что убытки Невского завода обусловливались не соотношением между материальными затратами и продажной ценой произведений, а массой убытков от прежней задолженности и несоответствием стоимости заказа со стоимостью производства, по неверной расценке при заказе. Выходило, что завод в данный год, вычитая расходы производства из цены заказа, имел или прибыль, или меньший убыток, обусловленный недостатком оборотных средств и недостатком в людях, но на баланс ложился бременем тяготеющий долг. Завод, значит, сам по себе оправдывал свое существование или свое упорство в существовании, но хозяин нес ущербы от наложенных платежей. А завод надо продавать. Кто же даст цену за завод, который рекомендует себя как пропасть? Вот и надо было выделить заводское дело с точки зрения соотношения его расхода и прихода без влияния на это тех пассивов, которые на приобретателя не перейдут.

Позвольте мою мысль иллюстрировать примером. У меня есть дом: обошелся он в 10 000 руб. и доходу дает тысячу рублей. Но я на постройку занял семь тысяч у одного из тех капиталистов, которым приходится посылать деньги-проценты или просить отсрочки телеграммами в Олонецкую губернию. Плачу ему этих процентов 1400 руб. Выходит: что ни год — убытка 400 руб… Но значит ли это, что самый дом есть дело, приносящее убыток? Продавая его, я говорю, купите вещь, приносящую 1000 руб. дохода, и говорю правду, ибо тот, кто купит и даст десять тысяч, которые у меня будут фондом покрытия моего долга, купит вещь, дающую десять процентов дохода. Надо различать доходность дела от доходности хозяина, обремененного платежами, не обусловливающимися наличной деятельностью предприятия.

На оценку вины Саввы Мамонтова влияет вопрос о количестве убытка, который им наносился дороге в момент авансирования и в момент, когда дорога выручала долг продажей паев. Вам известно, что паи проданы по 30 за рубль их нарицательной стоимости: разница образовала убыток. Мы говорим, что убыток этот не верен, ибо правление дороги, с г-ном Хитрово во главе, продешевило и не проявило достаточной заботливости в ограждении интересов вверенного им дела. Словом, завод стоит несравненно дороже. А ведь если бы было выручено все сполна, то вся вина приняла бы почти формальный характер.

Эта часть дела — самая суть процесса. Мы утверждаем, что продажею заводских паев по 30 % продавцы добровольно расстались с возможностью выручить более подходящую цифру: ведь было же соглашение с бельгийцами, в легендарности которого никто не упрекал Савву Ивановича, — многомиллионное предложение.

Как же это случилось?

А вот как. Получили предложение оценить с точки зрения покупателя Невский завод господа Дрейер и Калашников, кстати, ныне заседающие в новом заводском управлении. Исполняя поручение начальства, они громаднейшее предприятие осмотрели будто бы во всех частях в три или четыре дня, да, кажется, и осматривал их один г-н Дрейер. Они составили счет, по которому выходит, что больше 30 % дать нельзя.

Г-н Дрейер, делая это заключение, был тогда еще в добром расположении духа. Сначала был он и здесь таким же и стоял на той же цифре. Вы помните этого свидетеля, властно, крикливо отвечавшего на законный перекрестный допрос моих товарищей. Когда же ряд вопросов или, может быть, некоторая страстность их ему не понравилась, то он заявил, что и два миллиона за семь давать не следовало, ибо завод, по его настоящему положению, и ни копейки не стоил (в смысле додач за паи).

Удивительный свидетель-эксперт! Или он не берег казны и бросил даром два миллиона, поскольку его мнение было решающим, или он очень сердит: раздражился, — и на два миллиона хочет оштрафовать нас.

Недоумеваю. Разве помириться на мысли, что обессмертившаяся героиня в пьесе великого писателя, замоскворецкая купчиха, различавшая обыкновенные миллионы от особливых, маленьких, не умерла еще!..

Нет, я не верю этому неустойчивому свидетелю и обязан ему не верить. Спорный вопрос о ценности этого завода, к счастью для нас, имеет ответ, произнесенный сведущими людьми не того узкого кругозора, каким руководился г-н Дрейер. Судом, по моей просьбе, допущено здесь удовлетворение нашего законного требования огласить точное содержание документа высокой важности: журнала «Совещания» о приобретении заводов в казну. Вот что мы там читаем: «вмешательство в управление делами товарищества вполне обеспечивает дальнейшее существование завода, серьезное значение которого, в особенности для государственного судостроения, не подлежит сомнению.

По заявлению вице-адмирала Тыртова, завод этот в течение последних 6 лет исполнял большие заказы морского министерства с ассигнованием 90 000 000 руб. на государственное судостроение; на нем, главным образом, сосредоточена постройка минных и других судов небольшого размера, а также мелких механизмов и паровых котлов, для чего товариществом произведены были значительные затраты на оборудование завода новыми машинами и станками, и в настоящее время он может успешно соперничать с иностранными заводами.

Вполне удовлетворительное состояние завода в смысле его оборудования и продуктивности засвидетельствовано также действительным тайным советником князем Хилковым и тайным советником бароном Икскулем, по мнению которого происходившие на заводе неурядицы объясняются не неудовлетворительным состоянием завода, а недостатком оборотных средств и слабой организацией управления, обусловливаемой частой переменой директоров.

Как могло случиться такое противоречие между мнением о благосостоянии заводов и недостатке их лишь оборотными средствами и людьми, высказанное умами, способными и призванными решать государственно-хозяйственные вопросы, — и умом человека, имя которого, быть может, впервые огласилось дальше той конторки, где он нес свою службу?

Да полно, все ли эти три дня он осматривал завод? Судя по созерцательному характеру его заключения, которое не требовало обмера и осмотра, не уделил ли он часть своего делового времени на уединение в каком-нибудь, во всяком случае отдаленном от завода клубе, ресторане, где удобно думать о порученном деле, но откуда не видать даже заборов и труб оцениваемого здания…

Странное свидетельство! Особая точка зрения!.. Новоустроенный завод оценивается ниже действительности на несколько миллионов, когда с его стоимости, несмотря на новизну и образцовое, выдерживающее конкуренцию с иностранными предприятиями состояние, сделан уже общий бухгалтерский список.

Люди дела свидетельствуют о нахождении того, что отрицает г-н Дрейер. Как ни больно, но свидетель, в ревностном умалении действительности, напомнил, только в сторону отрицания, прием бессмертного продавца, который, продавая свое имение, говорил покупателю: и это — мое, и что дальше — мое, и то мое, что там, дальше, чего не видать отсюда…

В увлечении услужить начальству свидетель, видимо, боялся переплатить, думая, что государственная казна заинтересована, подобно покупщикам с молотка, купить на грош пятаков. Нет, ни высокое положение казны, как государственного хозяина, ни политика ее заправил никогда не руководились этим началом. Казна даст больше частного лица, потому что лишний рубль в карман частному лицу — это усиление его же полезной производительности, но выгадывать на вынужденной продаже, но пользоваться стесненным положением продавца — этой черты не было и не будет в практике казенного хозяйства.

Я крепко убежден, что состояние заводов соответствует тому, что мы читаем в журнале совещания и верю в полнейшую обоснованность мнения лиц, подписавших его.

Не идолопоклоннический страх перед сильными мира диктует мне эти слова, не трепет перед саном, — да они и не нуждаются в этом, — а простая, свободная критика фактов. О состоянии заводов, о готовности их к выполнению не только железнодорожных, но и морских заказов, о важном значении их в будущем говорят лица, компетентности которых не только вверены, но компетентности которых обязаны своим состоянием обширные отрасли государственного хозяйства, именно в тех областях, которые связаны с глубоким знанием машиностроительного и судостроительного дела.

Мне может сказать обвинение: вы подрываете следственный материал, вы умаляете значение свидетеля, показание которого так полно и подробно записано в предварительных актах следствия, что не верить их положительному содержанию нельзя.

Нет, господа, бумага предварительного следствия и обвинительный акт прокурора, на актах следствия обоснованный, свидетельствуют только о том, что следователь делал свое дело, т. е. точно отмечал показания свидетелей, а прокурор точно вывел из них надлежащие выводы.

Но только здесь, на суде, расценивается вами истинная годность свидетеля. Ведь свидетель, как и потерпевший, потерпевший, как и привлеченный, могут быть под влиянием всевозможных впечатлений и состояний духа, когда слова их, по намерению правдивые, в самом деле только плод душевных движений, иногда своекорыстного пристрастия к своему интересу и т. п.

Попутно надо остановить ваше внимание на происхождении паев на 6 000 000 руб. в руках Саввы и Николая Мамонтовых.

Говорят о безденежном получении ими этих паев. Это мнение — просто результат малого знакомства с бытовыми условиями промышленности.

Невский завод всем достоянием своим обеспечивал долг Ярославской дороге. Но как реализовать этот долг, раз дорога нуждается в возврате денег? В кассе наличности мало… Предъявить иск и с молотка продать завод? На многомиллионную покупку (тогда казна еще не заявляла своего согласия на покупку) немного охотников, потому что немного людей со свободными миллионами. Публичная продажа может бросить завод за ничто в руки покупателя, предложившего самую скромную, до неприличия скромную цифру.

Сходите в дни торгов в кредитные учреждения, и вы увидите, как буквально за рубль, надбавленный к оценке, пропадают миллионные здания неисправных должников.

Продать завод? Но охлаждение иностранцев, замечаемое в последние годы, объясняет временную неудачу этой попытки. Оставалось одно: превратить долг завода дороге, как имущество, пошедшее на оборудование его и на выдержку в неудачные годы, балансируемую ожидаемыми выгодами от будущих морских и железнодорожных заказов, в паевое дело. Паевой выпуск правительство разрешило. Что же? Выпускать на 6 миллионов бумаг на биржу? Это — удар, отражающийся на всех делах. Только медленным сбытом, по мере подъема завода, можно привлечь капиталы. И вот поступают так: дорога списывает долг с завода, а завод валюту этого долга, как цену стоимости завода в его позднейшем состоянии, оплачивает паями тому лицу, которое за него уплатит долг дороге. Долг этот принимают Мамонтовы и за это получают паи. Паи эти они сейчас же вносят в ту самую кассу Ярославской дороги, перед которой обязываются погасить долг.

Цель всего этого: спокойное, без публичной продажи, реализование ценности завода, вырученными, по партиям проданными, паями, которые, как обеспечение долга, лежат в сундуке дороги и выдаются только по представлении вырученной за партию цены.

С точки зрения обвинения, которое соглашается с Дрейером в оценке завода, выходит, что завод всего долга своей стоимостью не покроет. Тогда ведь разницы нет, получит ли дорога по векселям завода неполное удовлетворение, равное выручке из продажи, получит ли эту выручку частью по векселям, частью по паям — в итоге, в сумме стоимости завода.

Справедливость требует сказать, что новое правление ничего не сделало в интересах дороги. Упрекая старое правление, не следовало бы новому с большой заботливостью отчуждать обеспечительные ценности. Но делалось другое, недостаточно красивое.

Вы помните: к Савве Ивановичу едет г-н Хитрово и достигает того, чтобы он заявил его кандидатом в председатели нового правления, даже опирается на ценз из акций, которые ему любезно вручает Савва Иванович, а он принимает от него.

Хорош прием. Невольно скажешь, что иногда действительно носимые фамилии напоминают манеру старых писателей давать прозвище своим персонажам по основной черте их характера: Правдины, Скалозубы, Стародумы…

Время возникновения нового правления знаменательно. В это время разрешается вопрос о Вятской дороге. Впервые устав дороги меняется. Выпустятся новые акции. Старые получат право на получение новых по шести на одну. В мире биржи и спекуляции оживление. Акции поднимаются, несмотря на слухи о задолженности и неудаче по постройке Архангельской линии.

В это знаменательное время, в неясных контурах обрисовываются новые деятели, по-видимому, решившие, что страдное время работ по устройству северных путей прошло и приближается-жатва. Савву Ивановича приглашают вступить в синдикат; его акции выкупаются от банка, который, будучи мало осведомлен в железнодорожном деле, тяготится портфелем (акции Саввы Ивановича лежали в банке для Внешней торговли): они переходят по солидной стоимости в Международный банк. Приходится Савве Ивановичу вести разговор о синдикате, знакомиться с деятелем, с фамилией не на «ов», к каким он привык в своем северном районе. Услужливый юрист, тоже с фамилией не на «ов», а на «вич», не помню его фамилии (в это время подсудимый Савва Мамонтов поправляет защитника, громко напоминая фамилию Шайкевича), — пишет условие сделки: полторы тысячи акций должны перейти в портфель Международного банка не в залог, а в собственность.

Все спутывается… Будущая дорога перейдет в руки деятелей, которым чужда идея спасти ошибку старого путем солидарности между заводом и дорогой. Для них завод — только неисправный должник, стоящий столько, сколько можно выручить от продажи его с молотка. Мечты Саввы Ивановича лопаются. Его мероприятия, из которых он тайны не делал, которые все занесены в книги, напечатаны в балансах и утверждены своевременно общими собраниями, объявляются сплошным рядом преступлений, и человека, которого восторженно благодарили за 25-летнюю службу акционеры, получившие по несколько сот рублей на акцию дивиденда, которые аплодировали его смелым планам, — теперь, при первой неудаче, сбившей с акций лишь биржевую спекуляционную цену и спустившей ее до цифры в 500 руб. (почти вчетверо против номинальных 150), бросаются, под предводительством г-на Хитрово, в камеру прокурора…

Сибирское дело — особенное дело. На него набросился Савва Иванович не по своей воле. Здесь говорили, что принять это дело его просили очень большие люди. А просьбы эти — хуже приказаний. Не исполнишь приказания, накажут тебя по ст. 29 Устава для мировых судей — и все. Но просьба, не исполненная Цросьба, оставляет более глубокий след, изменяет мнение о человеке, решает его нравственную оценку у сильнейших людей. Толкала его на это и его жажда не отдавать дел в инородные руки, заманчивая перспектива оживить умершее дело и блеснуть русской сметкой.

Надо всем, конечно, господствовала надежда найти новый источник для получения в кассу дороги ошибочно истраченных сумм. И это дело он внес в книги дороги и не скрыл от акционеров… И тут не было ни одного зявления или критического запроса…

Остается сказать о третьяковской ссуде.

Я утверждаю, что это был заем, прикрытый формой ссуды. Ведь в это время дела Мамонтова уже были трудны. Знаменитый маклер Шульц не мог этого не знать. Г-н Шульц не мог не знать, что у самого Мамонтова нет казенных подрядов. Это было просто подражанием тому, как прежде, чтобы увеличить ответственность должника, давали ему деньги под вымышленную сохранную расписку, грозя обвинением в растрате, если он в срок не уплатит процентов или капитала.

Здесь все налицо для этого предположения. Юноша Третьяков верил Шульцу. Этот последний брал гласный договор о ссуде беспроцентной и сейчас же сопровождал ее тайным договором о процентах сверх купонов. Когда защитники интересов г-на Третьякова подавали жалобу, то они представили договор беспроцентный и позабыли о приложениях.

Шульц знал, что он дает деньги не Мамонтову. Перед выдачей 400 000 руб. он встретился на Ильинке со свидетелем Альбертом, тогда деятелем Невского завода, и крикнул ему: «Я вам приготовил уйму денег». Нужна была только рука и голова Саввы Ивановича.

Как долг, мы его не отвергаем: он должен быть возмещен из арестованного имущества, какое успел сберечь к судному дню когда-то богатый, кредитоспособный Савва Иванович…

Исчерпав материалы следствия, обвинитель возбуждал наше гражданское негодование против подсудимых указанием на удар русскому кредиту за границей, на затруднения и ущербы казны, на страду за чужие грехи бедного русского крестьянина, который в лице казны отплачивается за их грехи.

Иностранцы — не дети и знают лучше нас, что и в более сильных промышленных странах совершаются отдельные крахи, но они, как песчинка на мече, не извращают общего состояния страны.

Казна оборудовала Ярославскую дорогу оборотным капиталом. Но оборотный капитал, внесенный в приобретенную дорогу, не есть расход, а только видоизменение ценности. Обменивая осенью свои деньги на семена и работу, которые мне нужны в моем имении, я не беднею, а только в чаянии грядущего урожая заменяю металл трудом и семенами.

А о народе лучше бы не говорить. Казна купила имение-дорогу за ее действительную цену; приобретая вместе и право иска, казна, конечно, как благоразумный хозяин, не ценила иска на разоренных людей выше стоимости заарестованного имущества.

Народ? Серых людей в числе хозяев-акционеров мы не встречали на общих собраниях Ярославской дороги. Солодовниковы, Грачевы, Джамгаровы и подобные им в лаптях не ходят, а преспокойно выбирают проценты на капитализованные доходы и на учетверенную плату, данную им за акции казной. А если не так, если они вам кажутся нищими и разоренными и удовлетворить их надо нашей карой, — что ж, подайте Христа ради им!..

Я не возношу на пьедестал Савву Ивановича. Он — не герой, не образец. Но я оспариваю обвинение в том, что он умышленный хищник чужого.

Ущербы его ошибок — не плоды преступления. Он погиб от нетерпения тех, кто быстро пожинали плоды его удач, но были слабопамятны, когда пошатнулся подсудимый.

Я утверждаю, что быстрота продажи имущества и смутное время ликвидации не выяснило настоящей цены и не ввело в оценку Невского завода той идеальной ценности, какую имеет всякое дело, если оно вовремя и на месте потребностей рынка.

Правда, против моего последнего воззрения авторитет г-на Дрейера.

Господа, значение и ценность завода, связанные с его значением, нам засвидетельствовали авторитеты, участвовавшие в совещании.

Если в своей вере ошибался Савва Мамонтов, если вместе с ним ошибаюсь и я, а прав только г-н Дрейер, то, припоминая, что противный взглядам г-на Дрейера вывод звучит в мнениях господ Тыртова, князя Хилкова и статс-секретаря Витте, я лучше ошибусь с ними, нежели доверюсь свидетелю г-ну Дрейеру…

Возражение обвинителям

Если бы Мамонтовым не помешали — все их грехи были бы забыты и Россия обогатилась бы и новыми путями сообщения, и прекрасными заводами, которые в русских руках служили бы государству.

Упрек, брошенный мне прокурором, — упрек в том, что здесь, на судебном следствии, произнесены были неуместные и неосторожные слова, — этот упрек несправедлив.

Между положением прокурора и защитника — громадная разница.

За прокурором стоит молчаливый, холодный, незыблемый закон, а за спинами защитника — живые люди.

Они полагаются на своих защитников, взбираются к ним на плечи, и…страшно поскользнуться с такой ношей!

Если я сказал лишнее слово, я сам должен держать и ответ: на меня негодование, но ни одной стрелы — туда!..

Несомненно, что завод в тяжелую минуту продан с убытком. Увлекся ли Савва Иванович, или это была ошибка человеческого расчета, во всяком случае, убытки — результат не умысла, а несчастья…

Русское правительство никогда не желало купить рубль за грош. Просто выбор Дрейера был неудачен. Этот человек — преданный казне, что и говорить. Но Дрейер считает ценность имущества только по его убыточности, забывая другие условия…

В торговом деле много значит известность предприятия, его возраст. Газета, просуществовавшая один год с убытком в 20 тысяч, по мнению Дрейера, будет дешевле той, которая, просуществовав 5 лет, дает 50 тысяч убытка. Земледелец, вспахавший землю с осени и засеявший, по мнению Дрейера, будет беднее того, который сохранил в кармане 20 руб., оставив землю без обработки.

Люди, более Дрейера понимавшие, говорили, что завод, это — дело, нужное русскому народу…

Неправильно далее толкование обвинителями слова «умысел». Ведь перед присяжными заседателями судятся не дела, а люди: что можно требовать от людей, имеющих 10 талантов, того нельзя требовать от человека, имеющего один талант…

Закон властен во всем, но он говорит присяжным: «Судите». Это потому, что он считает себя лишь формальной истиной, а вам, судьи, предоставляет искать и найти жизненную правду.

В книге, в святость которой мы все верим, — в Новом Завете, сказано, что приидет некогда суд общий, на котором Судия будет судить, «зане Он Сын человеческий».

И вы рассудите по-человечески!

Здесь нет героев, но нет и преступников.

Сказалась ли в Савве Ивановиче преступность по распоряжению чижовскими капиталами, которыми он был бесконтрольным распорядителем? Газеты нападали на него, кричали, что капиталы пропали. И что же оказалось?!

Он выгодной операцией утроил эти капиталы и создал то дело, благодаря которому Кострома теперь по постановке промышленного образования может соперничать с любым уголком Европы…

Сюда явились Лазаревы и обвиняют Мамонтова в том, что жалование рабочим на Ярославской дороге платилось маленькое.

Однако там рабочие жили по 20 лет и по 2 тысячи человек подписывались под адресом. Это оттого, что к рабочим относились по-человечески, не возносились над ними, не углубляли пропасти…

Говорят, что в Америке прислуга берет меньше жалованья, если по условию она может не снимать шляпы перед хозяином…

Московские лакеи ходят в таких же сюртуках, как мы, однако крестьяне не любят отсылать своих детей в Москву…

Человеческое достоинство, человеческое отношение — дороже рубля…

Вручаю вам судьбу подсудимых. Судите, но отнесите часть беды на дух времени, дух наживы, заставляющий ненавидеть удачных соперников, заставляющий вырывать друг у друга добро.

В наше время мало работать — надо псом сидеть над своею работой.

Если верить духу времени, то — «горе побежденным!»

Но пусть это мерзкое выражение повторяют язычники, хотя бы по метрике они числились православными или реформаторами.

А мы скажем: «Пощада несчастным!»…

Дело Московского ссудного коммерческого банка

Заседание Московской судебной палаты 2—24 октября 1876 г. под председательством П. А. Дейера.

Обвиняли товарищ прокурора П. Н. Обнинский и А. М. Симонов.

Защищали: Струсберга — Спиро; Полянского — Харитонов и Курилов; Ландау — Куперник, Борисовского, Ленивова и Вишнякова — Ф. Н. Плевако; остальных — Рихтер, Пржевальский, Вульферт, Капеллер, Ясинский, Шайкевич, Геннерт и др.

Московский ссудный коммерческий банк оказался в 1875 году не в состоянии удовлетворить своих вкладчиков. Возникшее после этого следствие обнаружило в ряду других злоупотреблений и неправильностей выдачу 7-миллионной ссуды Беттелю-Генри Струсбергу под обеспечение процентных бумаг, не котировавшихся даже на бирже. Струсберг должен был банку 7 миллионов рублей, чего, однако, в его личном счете не значилось, а вся сумма этого долга разнесена была в ежедневных балансах по разным статьям — несогласно с книгами банка.

На разрешение присяжных заседателей было поставлено 127 вопросов, содержание которых сводится к тому, что директора банка Ландау и Полянский, приняв от Струсберга денежные подарки, выдали ему незаконную ссуду в 7 миллионов рублей, что Струсберг путем подкупа склонил их к выдаче незаконной ссуды, воспользовался их заведомо преступными действиями и денег не возвратил и что Ляндау и Полянский составляли после обнаружения дефицита в кассе ложные отчеты о состоянии счетов банка на 1 октября 1875 г.

Члены же Совета банка обвинялись в том, что, узнав в первых числах октября 1875 года о неверном составлении отчетов, скрывали от публики состояние дел банка, что имело последствием вовлечение третьих лиц в невыгодные сделки, а равно дало возможность некоторым вкладчикам из их среды получения вкладов полным рублем. Кроме того, члены Совета банка обвинялись в том, что распродавали принадлежащие им акции, чем также содействовали расхищению кассы.

Ответами присяжных заседателей признаны неверность и подложность отчетов о состоянии счетов банка за 1875–1876 годы, составленных Полянским и Ландау, а также подкуп Струсбергом директоров банка.

Вовлечение членами Совета третьих лиц в невыгодные сделки также признано, но остальные пункты обвинения отвергнуты.

На основании этого вердикта приговорены: к лишению всех особых прав и ссылке в Томскую и Олонецкую губернии — Полянский, Ландау, Струсберг и Борисовский; Шумахер приговорен лишь к аресту на один месяц.

Остальные подсудимые члены Совета банка — Лажечников, Милиоти, Лямин, Сорокоумовский, Крестовников, Редер, Гивартовский, Волков, Вишняков, Грачев, Ленивов, Корзинкин, Прен, Граббе, Бостанжогло и Ильин — оправданы.

Речь в защиту Борисовского, Ленивова и Вишнякова

Господа присяжные заседатели!

Ввиду продолжительности настоящего процесса с моей стороны было бы совершенно лишним повторять то, что уже было сказано, и тем отнимать у вас понапрасну время.

Но тем не менее есть вещи, о которых я только первый начну говорить и о которых до сих пор еще не было сказано, не потому, что они не приходили на память другим, а потому, что их тщательно скрывали…

Настоящее дело представляется замечательным и обращающим на себя внимание публики потому, что сидящие здесь на скамьях подсудимых 14 человек, принадлежащие к именитым гражданам Москвы и пользовавшиеся до сих пор всеобщим доверием и уважением, вдруг оказались мошенниками, ворами и грабителями.

Следовательно, вся задача присяжных заседателей, особенно трудная, состоит в том, чтобы разрешить вопрос о том, действительно ли право обвинение, которое бросило всей Москве перчатку и сказало: ваши излюбленные, именитые граждане, ваши городские головы на взгляд прокурорского надзора суть грабители, воры и мошенники: вы не умеете отличать хороших людей от дурных.

Таким образом, теперь нужно обращаться к их превосходительству и спрашивать: кто хорош и кто дурен…

Поставленный мною вопрос заслуживает полнейшего внимания, и потому считаю нужным остановиться на нем подробно. Может быть, я проговорю час, два и более и надеюсь, что вы выслушаете меня с полным вниманием. Я думаю, что честные люди никогда не вменят в вину подсудимому то, что защитник его не умел сообразоваться со временем и не пощадил вашего терпения.

Действительно, стоит остановиться на настоящем деле, потому что мы видим, что люди, которым мы с удовольствием подавали руку, которые защищали интерес общества, вдруг превратились в каторжников, в кандидатов в острог.

Поэтому если у вас даже пропадет лишний час, слушая меня, то это принесет великую пользу…

Повторяю, до сих пор вам еще не сказали всего, потому что тщательно скрывали то, что оправдывает подсудимых. До сих пор вам представляли только то, что чернило людей, которых я и вы считали еще вчера честными людьми. До настоящего дела вы бы не поверили тому, кто сказал бы вам, что Борисовский — вор, Лямин — мошенник, Шумахер — грабитель.

Но ныне не только обвинение, но целая масса гражданских истцов тешатся над ними безо всякой надобности и разражаются ругательствами. Они говорят: смотрите, это — воры, это — мошенники, это — такие люди, каких еще не было на свете.

Мне кажется, что следует относиться к этим людям со всею справедливостью. На этих скамьях сидели убийцы, государственные преступники, но и к ним никогда не относились с такими ругательствами, и до последней минуты объявления приговора мы слышали только слова: «подсудимый, обвиняемый». Никогда еще ни представители прокурорского надзора, ни гражданские истцы не кричали до вашего приговора: воры, мошенники, грабители, никогда еще в подсудимых не кидали грязью, как в настоящем деле. Ныне в первый раз храм правосудия огласился такими криками, и ныне стало стыдно за тех, которые принадлежат к одному с нами сословию, как нам стало стыдно, что они так скоро позабыли ту школу, из которой они вышли вместе с нами.

Два дня говорили здесь гражданские истцы, целый день говорили представители обвинения, — но улик они не разобрали. Вы постоянно слышали здесь только одно: «семь миллионов, семь миллионов, два миллиона, пятнадцать тысяч». Происходит не суд над человеком, а гражданский иск в 7 000 000 руб. — рассматривается требование гражданских истцов.

Но для гражданских истцов вас не оторвали бы от домашнего очага, вы не сидели бы три недели, и не было бы собрано сотни свидетелей. Задача ваша состоит в том, чтобы судить человеческую душу, разобрать, как она дошла до настоящего положения, рассмотреть, как эти люди, у которых есть средства к жизни, которые пользуются всеобщим почетом и уважением, дошли до того, что целой шайкой в 15 человек решились на обманы, подлоги и мошенничества. Для того чтобы совершить подобные преступления, надо, чтобы при своем рождении человек был со всеми пороками. Мы видим здесь людей, которые прожили по пятидесяти лет и которые могут сказать тем, которые так чернят их: «Посчитаемся прошлым, кто из нас больше принес пользы», — и тогда пришлось бы краснеть не подсудимым, а тем, которые по недостатку собственных достоинств желают корить людей, прежде чем вы произнесете свой приговор…

Подсудимые, которых я защищаю: Борисовский, Ленивов и Вишняков, обвиняются в трех преступлениях.

Первое обвинение состоит в том, что подсудимые, с целью не потерять дивиденда на акциях банка, не подвергнуться ответственности за нарушение § 11 Устава банка и скрыть от публики критическое положение дел, подложно составили отчеты за 1873 и 1874 годы и достигли утверждения их общими акционерными собраниями. Вот первое зло, первое ужасное преступление, которое приписывается им и которое ставит их на одну доску с ворами.

Второе, не менее гнусное деяние, которое им приписывается, состоит в том, что члены совета, за исключением Волкова и Сорокоумовского, знали о дурном положении дел, не закрыли банка до 11 октября и воспользовались этим временем для того, чтобы мошенническим образом сбыть свои акции.

Вот два ужасных преступления, в которых обвиняются подсудимые. Если они будут признаны виновными в этих преступлениях, то они уйдут отсюда нравственно убитыми, честное имя их будет отнято навсегда, они будут жить фиктивной жизнью…

Есть еще третье преступление, которое состоит в том, что они нерадиво относились к своим обязанностям, вследствие чего в банке были сделаны неправильности, и результатом этого было то, что у них под руками вынули 7 000 000 руб., которые перешли к Струсбергу. Я должен сказать, что это даже не преступление, а только проступок. Оправдаете ли вы или обвините их в этом проступке, честное имя их не замарается. Каждый человек может иногда недостаточно ревниво относиться к своему долгу, может иногда не совсем строго исполнять возложенные на него обязанности, ввиду желания сохранить несколько лишних часов для отдыха, — он может не исполнять того, что возлагает на него закон.

Это последнее обвинение не страшно, потому что нет ни одного человека, находящегося в этой зале, который бы мог сказать, что все обязанности, которые возложены на него законом, в точности им исполнены.

Закон, например, говорит, что когда кончится следствие по делу, то через семь дней должен быть составлен обвинительный акт. Я вызову лучшего представителя судебного ведомства, и пусть он скажет, исполняется ли этот закон. Нет, мы знаем, что по нескольку месяцев лежат дела в палате, и нередко бывает, что подсудимый появляется на скамье подсудимых через год или через два.

Поэтому люди, у которых в глазах бревно, не должны указывать на спицу, которую они заметили в глазах ближнего.

Я указал вам на три преступления, в которых обвиняются подсудимые. Защищая трех подсудимых, я имел бы право сказать три речи, но скажу только одну, и вместо того чтобы разделить ее по личностям, я разделю ее по предметам обвинений. Сначала я посмотрю, можно ли обвинять подсудимых в подлоге, потом перейду к вопросу о том, можно ли признать их виновными в нерадении при исполнении своих обязанностей, и, наконец, займусь вопросом о том, можно ли их считать хищниками и грабителями кассы банка.

Подсудимых обвиняют в подлоге, в составлении подложных отчетов в 1873 и 1874 годах. Человек не делает зла без цели: непременно нужна какая-нибудь цель. Никто не совершает преступлений для удовольствия, потому что во всяком случае покойные кресла в кабинете гораздо лучше, нежели та скамья, на которой теперь сидят обвиняемые.

По словам обвинения, члены совета совершили подлог с целью не потерять дивиденда на акции банка. Мы знаем, что у большинства членов совета было по 50 акций. Если бы дивиденд был 6 %, то им приходилось получить по 600 руб., а если бы дивиденд был 8 %, то они получили бы на свои акции 800 руб.

Я спрашиваю теперь: мыслимо ли, чтобы такие лица, как Лямин, Корзинкин и Бостанжогло, могли решиться па подлог только из-за того, чтобы вместо 600 рублей получить 800, т. е. из-за 200 руб.?

Правда, что в числе обвиняемых есть два крупных акционера, Борисовский и Корзинкин. У Борисовского было 460 акций. Следовательно, если бы дивиденд был не 6 %, а 8 %, то на каждую акцию пришлось бы получить лишнего 4 руб., а на все — с лишком полторы тысячи рублей. Как бы худо ни думали о Борисовском, но 1500 руб. не такая сумма, которой он мог бы соблазниться, а эти 1500 руб. он мог бы получить и без подлога…

Затем у них есть еще возможность получать лишние деньги. Вы помните содержание устава, который здесь читался. В нем сказано, что члены совета не получают никакого вознаграждения до тех пор, пока дивиденд не будет выше 8 %. Поэтому если бы члены совета хотели совершить подлог, то они для того, чтобы получить вознаграждение, показали бы в отчете дивиденд в 10 или 12 %, между тем они этого не делают.

Многие скажут, что ведь все-таки можно получить барыш и 1500 руб. Я должен заметить здесь, что тот, кто владеет хотя бы одной акцией, поймет, что если действительный доход на акцию 6 %, а он берет 8 %, то он сам себя обманывает, потому что кладет себе в карман то, что лежит в основном капитале. Если бы у товарища прокурора было такое основание, что они сами получили 8 %, а прочим лицам дали 6 %, то тут была бы еще почва для обвинения. Между тем в данном случае этого не было: взяв на себя обязанность обвинять людей, нужно глубоко знать их жизнь.

Таким образом, я утверждаю, что неестественно допустить, чтобы 15 членов совета решились на подлог только из-за того, чтобы получить на свои акции лишних 200 руб.

Но в обвинительном акте указана еще другая цель совершения подлога, а именно та, чтобы не подвергнуться ответственности, за нарушение § 11, п. i Устава банка. В этом пункте сказано, что банку запрещается покупка бумаг более чем на 600 000 руб.

Но обвинение забывает, что в отчете покупка все-таки была записана цифрой большей, чем устав разрешает. Где же логика и справедливость? Мы думали, что эти силы должны быть господствующими на суде, но настоящий процесс доказывает, что какие-то третьи силы, а не эти, господствуют здесь, отстраняя и логику, и справедливость, как вещи, для них непригодные.

Обвинение умолчало здесь об одной вещи, а именно скрыто то, что происходило прежде, чем отчет был представлен совету для проверки перед 12 членами совета.

Обвинение говорит, что был составлен подложный отчет. Здесь было торжественно доказано, что отчет составлен к 20 марта. А между тем правление еще за 3 месяца до этого, в ведомости о состоянии счетов на 1 января, все указанные в отчете неверности уже напечатало. Значит, оно уже к 1 января ввело в книги эти неверности.

Обвинение умолчало об этом обстоятельстве, как будто бы оно не имеет никакого значения.

Затем, что же называется подложным отчетом? Обвинение говорит, что напечатано неверно состояние счетов. По уставу, совет должен сверить предложенный ему отчет с книгами; он и сравнивает их с книгами, и само обвинение не отвергало того, что книги эти верны с отчетами. Поэтому если отчет согласен с книгами, которые ведутся неправильно, то нельзя сказать, чтобы отчет был подложный: не верны книги, которых совет не ведет.

Я уже сказал вам, господа присяжные заседатели, что немыслимо допустить, чтобы члены совета могли составить подложный отчет, так как они не достигали бы этим указанных в обвинительном акте целей.

Затем можно допустить еще третью цель составления подложных отчетов. Цель эта могла состоять в том, что члены совета хотели скрыть перед обществом недостатки тех лиц, которым они вверили управление делами банка, что они хотели скрыть ошибки Ландау и Полянского, дабы им не сказали в общем собрании, каких людей они рекомендуют.

Допустим эту цель. На это ответ ясен.

Если бы, например, купец хотел прикрыть в отчете грех своего приказчика, то на другой день он спустил бы его со двора. Между тем в настоящем случае мы видим, что приказчики эти остаются на своих местах. Мы знаем, что Ландау было сделано только замечание, что он ведет рискованные операции, что от этих операций банк может потерпеть убытки, и отдают его под власть человека, в которого верила вся Москва, — именно под власть Полянского, каким мы знали его в то время.

Но есть еще другие, высшие соображения, есть иные доводы, которые сильнее фактов могут убедить вас, что подлог со стороны совета немыслим.

Если, например, приведут к вам заслуженного полководца, который совершал великие дела, и вдруг найдут в книгах неправильность, состоящую, для примера, в том, что в книгах показано, что на покупку сапог для нижних чинов его армии истрачено 9 руб., а за них в действительности заплачено только 8 руб., то неужели же этот факт может служить основанием к обвинению этого полководца в краже? Не доказывает ли это, что человек, будучи чист и не запятнан, недосмотрел и что здесь скорее была или ошибка, или непонимание дела?

Но когда посадили сюда 15 именитых граждан Москвы, то, указав только на некоторые лица, прямо решили, что если существуют неточности, то, значит, совет виноват в подлоге, й не обратили внимания на тот вопрос, который невольно приходит в голову мыслящего человека: как эти 15 человек могли согласиться на ненужный им подлог?

Представьте себе заседание совета: сидят люди, известные своей честностью и пользующиеся всеобщим уважением, и к ним входит Полянский с неправильным отчетом и прямо предлагает совершить преступление! Да ведь для того, чтобы решиться открыть им глаза, сказать, что здесь подлог, и звать их в сообщники, надо быть вполне уверенным в том, что находишься среди таких людей, с которыми можно говорить о краже или о подлоге. Даже и дурной человек, когда он идет к такому же дурному человеку, чтобы предложить ему совершить преступление, побоится сделать прямо предложение совершить преступление. Между тем, в настоящем случае 15 именитых граждан точно из удовольствия соглашаются, по мнению обвинения, совершить подлог.

Но, господа, род человеческий не от дьявола происходит, чтобы человек совершал преступления с удовольствием; род человеческий имеет в душе своей семена добрые, указывающие на его божественную природу…

Разве прошлое этих людей таково, что обвинение могло сказать, что они похожи на людей, способных по первому предложению совершить преступление? Это не какие-нибудь откупщики, не какие-нибудь концессионеры, не такие люди, которые закрывают свое зло золотыми мешками и наживают деньги подкупами сильных мира сего, зная, по словам одного древнего владыки, что нет такой крепости, которая бы не сдалась перед ослом, навьюченным золотым мешком…

Все эти люди жили между нами, мы все знаем их, мы все знали их прошлое, знали, что они всегда занимались коммерческими делами, и не знаем ни одного из таких предприятий, служивших общественной пользе, за которые бы они не брались. Мы знаем, что всякий желал иметь с ними дело, и во всей Москве не найдется ни одного торговца, который сказал бы, что они не пользовались кредитом и когда-нибудь нарушили то доверие, которое им оказывалось.

Такие люди, сидевшие в 1873 и 1874 годах в Ссудном банке, представлялись такой силой, с которой говорить о подлогах надо было осторожно. Общество понимает это очень хорошо. Прокурорский надзор пишет обвинительный акт в 120 листов, называет этих людей мошенниками и грабителями, и общество в то же время выбирает их своими представителями и поручает им свои интересы. Ведь Купеческий банк в Москве — самый прочный банк, пользуется отличной репутацией, и дела его идут прекрасно, а между тем пора бы этому банку испортиться, потому что там служат те обвиняемые, которые сидят теперь перед вами.

Но у общества есть великий инстинкт, сравнительно с которым книжная мудрость обвинения есть прах, есть капля в море, тьма перед светом.

Таким образом, я утверждаю, не было им надобности, не было нравственной возможности совершить какой-либо подлог. Над этим вопросом поработали уже другие мои товарищи. По их усилиям вы видите, что недаром мы решились нападать на экспертов, недаром мы решились поднять свой голос. Мы пришли сюда не для того, чтобы молча смотреть, как совершается судебное следствие. Мы готовились к делу честно; каждая страница дела, каждое слово было нами разобрано, потому что мы старались в каждой странице, в каждой букве, в каждом слове отыскать все, что возможно, для разъяснения дела. Мы изучили дело, знаем его хорошо и потому не молчим здесь.

Мы спрашивали экспертов: почему они считают подлогом перенос бумаг на счет корреспондентов?

Нам сказали эксперты, что если бумага куплена, но находится не в банке, то неправильно записывать ее на счет корреспондентов.

Мы возразили и думаем, что наше возражение крепко. Дело в том, что для купца едва ли вразумительно, что находящаяся не в руках бумага может быть занесена в наличную книгу. Житейское торговое воззрение здесь не сойдется с конторским. И об этом вопросе надо было спросить не бухгалтера, а банкиров. Нет сомнения, что вызванные эксперты Дуфнер и Лазарев — очень хорошие бухгалтеры и знают, куда нужно занести ту или иную бумагу. Но банкирских дел они не знают.

Я приведу следующий пример: у многих купцов есть счетчики, которые прекрасно ведут книги. Но такого счетчика хозяин никогда не пригласит посоветоваться о том, какую лучше купить пшеницу, украинскую или казанскую…

В настоящем же деле то же самое: вызывают бухгалтеров Дуфнера и Лазарева, знающих счетную часть, а между тем требуют от них ответов на вопросы, касающиеся банковских операций. Прежде чем вызывать эксперта, надо знать, зачем его вызывают. Есть люди, которые знают банковское дело лучше, чем господа Дуфнер и Лазарев. Так, например, в Киевском университете есть профессор Бунге, пользующийся большим авторитетом, который в одном из своих трудов говорит, что такие выражения, как «условные выгоды, специальные счета» и, в особенности, «счета корреспондентов», чрезвычайно растяжимы и что под последний термин могут быть подведены какие угодно операции.

Банковское дело не так просто, и случается, что лучшие бухгалтеры иногда не знают, в какую из книг следует записать известную статью, по ее специальности требующую знания товароведения и теории банковских дел. Если бы после того, что вы выслушали здесь, вас попросили в банк и спросили, куда нужно записать бумаги, находящиеся у корреспондентов: в счет наличного или в счет корреспондентов, то у вас явилась бы простая русская сметка, что то, что в чужом кармане, то своим не пиши. Если вы теперь признаете, что отчет — не дело членов совета^ то вам сейчас же делается ясным, что для них нет никакого резона проводить этот отчет в общем собрании так или иначе. Общее собрание само по себе, как бы оно составлено ни было, не составляет преступления.

В обвинительном акте, в той его части, где говорится о подложных отчетах, указывается на то, что Борисовский являлся в собрание с большим количеством голосов против того, на которое он имел право. Эта часть обвинения не подведена ни под какую статью закона. Да такой статьи и не существует, и невозможно допустить узаконения о том, что владелец акций не может раздавать их другим лицам. Мы знаем, что многие общества не могут составить общего собрания вследствие того, что не является необходимое число акционеров, или все акции — у немногих лиц. Кому неизвестно, например, что все акции Козловской железной дороги находятся в одних руках, а нужно 40 голосов для того, чтобы составить общее собрание; и вот для этого-то владелец акций отделяет часть их другим лицам.

Но как бы общее собрание ни было составлено, важно то, какая цель достигается им. Если бы было доказано, что в общем собрании Борисовский достигал какой-либо цели, то тогда можно бы было еще сказать что-нибудь по этому поводу. Но ведь вы знаете, что Борисовский был учредителем и мог оставаться в своей должности три года, т. е. до 1875 года. Для Ленивова также не было никакого интереса в составлении общего собрания, так как он был единогласно выбран в члены совета. Несмотря на то, что сам обвинитель прекрасно сознает, что общее собрание не может считаться преступлением, здесь сообщаются разные мелочи. Например, говорят: посмотрите, в общее собрание пришли дети Борисовского, на них переведены акции.

Но обвинительная власть забывает, что отец есть единственный представитель своих детей. Обвинительная власть скрыла, что отец малолетних не нуждается в указах опеки, чтобы действовать от их имени. Против подсудимых собирают только всякую грязь, но не хотят представить то, что их оправдывало бы…

Председатель. Я прошу вас быть воздержанным в своих выражениях.

Плевако. Я воздержусь.

Прокурорский надзор цитировал здесь статьи устава уголовного судопроизводства, которыми он хотел объяснить причину, вследствие которой обвинитель отправился к прокурору Судебной Палаты после того, как у него был Шумахер. Но этот устав не был прочитан весь. В нем есть одна статья, которая гласит, что в своей обвинительной речи прокурор должен собирать не только обстоятельства обвинения, но и обстоятельства, которые оправдывают обвиняемого, и что он не должен быть односторонним в своем обвинении. Этот великий принцип, проведенный в наших законах, был ли соблюден теми, которые здесь сидят? Справедливо ли это? Я укажу лишь на то, что в течение 20 дней прокурорским надзором приводились только такие обстоятельства, которые имели целью очернить подсудимых…

Но об этом я скажу еще, когда перейду ко второму отделу. Теперь первый отдел кончен. Из всего мною сказанного вы видите, что для совершения подлога не было никакой цели и подсудимым совершать его не было никакой надобности. Учение об общих собраниях появилось в таком необдуманном виде только благодаря тому, что обвинительной власти приходится представлять обвинение по всем предметам. Здесь, в судах, возбуждаются вопросы и финансовые, и экономические, и нравственные, но на суд вызывается не экономист, не финансист, а все тот же прокурор должен выносить все на своих плечах. Понятно после этого, что нередко в обвинительном акте выставляется за истину то, от чего завтра же сама обвинительная власть отказывается…

Итак, я сказал, что составление таких общих собраний, на которые указывает обвинитель, не может считаться преступлением. Очевидно, что без перевода акций на других лиц и не могло бы состояться общего собрания.

Обвинитель говорит, что перевод акций на других лиц делался с той целью, чтобы не допустить в общее собрание других акционеров. Но ведь всех акций было 15 000, из которых, по мнению обвинителя, 6000 находилось в руках обвиняемых, их родственников и знакомых. Но отчего же не являлись в общее собрание те, у кого были остальные 9000 акций?!

Говорят, что нельзя было подавать голоса и что всегда большинство голосов принадлежало родственникам и знакомым членов совета, присланных с известной целью. Но это неверно. Я укажу здесь на свидетелей Стулова и Курочкина, которые сказали, что когда они отправлялись в собрание, то Борисовский никому никаких поручений не давал. Таким образом, Борисовский и другие не имели никакой выгоды в том, что в общем собрании подавали голоса лица, которым были переданы акции членами совета.

Последствием того, что Борисовский, Ленивов и Вишняков безвозмездно служили в банке, теперь является следующее: у Борисовского было на 200 000 акций, теперь они не стоят ни копейки; Вишняков и Ленивов потеряли часть своих денег, и теперь их же называют грабителями и мошенниками.

Но ведь грабители и мошенники наживаются, а в настоящем случае мы не видим, чтобы кто-нибудь из обвиняемых нажился от крушения банка…

Я сказал вам, господа присяжные заседатели, что второе обвинение в нерадении, существенно отличается от обвинения в мошенничестве и подлогах. Весь вопрос заключается лишь в том, достаточно ли внимательно члены совета исполняли возложенные на них обязанности, все ли они сделали со своей стороны, что должен сделать честный человек, стоящий во главе учреждения, которому вверены деньги, принадлежащие разным лицам, или же сделали слишком мало; все ли они сделали для того, чтобы они могли сказать: нас обманули, и потому мы были не в состоянии предупредить несчастье, — или же они недостаточно зорко следили за делом и тем навлекли бесчисленные бедствия.

Припомните, что обвинение ни одним словом, ни в обвинительном акте, ни на судебном следствии, не считает членов совета прикосновенными к струсберговским операциям и не считает, что акцепты выдавались с ведома совета. Словом сказать, обвинение говорит только то: вы так плохо исполняли свое дело, что, за спиною у вас и не спросясь вас, люди выкинули из вашего сундука 7 000 000 общественных денег и отдали их Струсбергу. Далее этого обвинение не решается идти и не набрасывает на членов совета другого обвинения.

Разберем теперь, насколько право обвинение и насколько правы мы.

Обвинительный акт говорит, что все подсудимые, сидящие здесь, будучи обязаны по уставу банка управлять его делами, снабжают директора-распорядителя подробными инструкциями по исполнению всех возложенных на него обязанностей: ревизовать действие правления и поверять кассу банка, определять товары и процентные бумаги, под залог коих могут быть произведены ссуды, подробно рассматривать вопросы по операциям, выходящим из ряда текущих, и наблюдать за размером покупки и продажи бумаг, правительством не гарантированных, — некоторых из этих обязанностей вовсе не исполняли, а к другим относились до крайности нерадиво.

Некоторые вопросы мы здесь устраним, так как обвинитель не коснулся их, и они, очевидно, совершенно уничтожены, судебным следствием. Так, например, по вопросу о том, будто бы члены совета не снабжали директора-распорядителя подробной инструкцией, здесь был прочитан журнал совета от 5 декабря 1871 г., в котором сказано, что такая инструкция была дана директору-распорядителю. Очевидно, что здесь была допущена в обвинительном акте ошибка, так как инструкция была дана и ею руководствовались.

Затем в уставе мы не находим указания на то, что инструкция должна быть даваема каждый год. Открылся банк, написана инструкция, которая оказалась удовлетворительной, и затем уже нет надобности давать другую инструкцию.

Я пропущу пока вторую, указанную в обвинительном акте, обязанность членов совета ревизовать действия правления, и упомяну об обязанности их поверять кассу банка.

При всех ревизиях, даже при тех, которые производились, по мнению обвинительной власти, нерадиво, все-таки касса поверялась, и всегда касса была цела, и в нецелости кассы члены совета не обвиняются.

Далее обвинение говорит, что члены совета должны были определять товары и процентные бумаги, под залог коих могут быть производимы ссуды.

Здесь был прочитан целый ряд журналов совета, в которых сказано, под какие бумаги можно давать ссуду. Затем, на основании устава, определение размера ссуд зависит не от правления, которое обязано только не давать больше 90 % по биржевой цене. Здесь было указано вам на то, — * и это не опровергнуто обвинительной властью, — что во всех банках при входе висит на стене таблица, из которой каждый являющийся в банк может видеть, какие бумаги принимаются и какая ссуда выдается по ним.

Далее обвинение говорит, что члены совета обязаны были подробно рассматривать вопросы по операциям, выходящим из ряда текущих. Когда правление признало струсберговские операции выходящими из ряда текущих и сообщило об этом совету, то он нашел первую операцию настолько выгодной, что разрешил правлению приостановиться ликвидацией иностранного отделения и предложенную правлением сделку разрешил совершить. Затем, совет бессилен рассуждать о делах, когда правление не сообщает ему о них и не говорит, что есть дела, выходящие из ряда текущих. Совет может быть признан виновным в нерадении лишь в том случае, если бы было доказано, что правление вносило на рассмотрение совета известную операцию, а совет отказался от ее рассмотрения и сказал: делайте, как знаете. Но мы знаем, что когда правление входило в совет с докладом, то он никогда не оставлял его без рассмотрения и давал свое заключение по этому докладу.

Затем, хорошо ли или дурно рассуждал совет, — об этом вы не можете судить, так как это дело умственных способностей. Здесь судят за нарушение устава, а не за то, умно или неумно рассуждал совет.

Итак, эти мелкие обвинения совершенно опровергнуты.

Существуют еще два вопроса, самые спорные, самые страстные в данном деле. Вопросы эти состоят в следующем: могли ли члены совета, по общему наблюдению, лежащему на них, усмотреть операции Струсберга и должны ли они были их усмотреть при ревизиях, при которых совет только и может рассматривать делопроизводство правления, — достаточно ли хорошо производились эти ревизии и столько ли раз, сколько требуется по уставу.

Если они ревизовали не столько раз, сколько следует, то, конечно, тут есть вина. Если они ревизовали так, что операций Струсберга нельзя было бы обойти, но они сами зажмурили глаза от истины, — то они виноваты. Но если все делалось так, что самый ретивый член не мог заметить обмана, если все подготовлялось к ревизии так, что они не могли усмотреть неправильностей, то они не могут считаться виновными.

Собирая все, что здесь происходило в течение трех недель, обвинительная власть видит со стороны членов совета нерадение. Обвинитель говорит членам совета: вы сами сознавали, что иностранное отделение никуда не годится, вы сами хотели его ликвидировать и после этого все-таки разрешили ему продолжать операции.

Здесь, очевидно, обвинитель недостаточно ясно понимает коммерческую суть дела. Он полагает, что коммерческие учреждения имеют сходство с судебными, которые, постановив известное решение, не вправе его отменить. В коммерческом деле — совсем другое. В прошлом году покупать пеньку было невыгодно, и члены совета могли постановить запретить правлению выдавать ссуду под пеньку. Но если затем в следующем году оказывается, что пенька стоит в хорошей цене, то члены совета, ввиду того, что этот товар исправился, могли дать правлению разрешение выдавать ссуду под этот товар. Ведь иностранное отделение было закрыто не вследствие того, что в нем происходили беспорядки, а вследствие того, что Ландау завел новое дело, арбитражное, и стал делать операции, которых большинство членов совета не понимало.

Члены совета рассуждали совершенно правильно, таким образом: подчиненный тогда у меня в руках, когда я знаю то дело, которое находится в его заведовании; когда же он умнее меня, когда он больше меня смыслит и заводит такие дела, которые он понимает лучше, нежели я, то тут не может быть над ним надлежащего наблюдения. Я убежден, что все 15 членов совета могли приходить к Ландау ежедневно, и Ландау под самым их носом мог обделывать с немецкими корреспондентами какие угодно дела. Ландау, ведущий дела по новым операциям, заводящий какие-то срочные тратты, иностранные переводы и т. п., был похож на медика, который говорит о болезни по-латыни, стоя около больного. Он может говорить, что угодно, а больной все-таки ничего не поймет.

Но члены совета исполняли свою обязанность тем, что рассуждали так. Зачем мы будем иметь дело, для нас непонятное, зачем мы будем отдавать в руки человека такое производство, в котором ничего не смыслим? Вот причина, почему та партия членов совета, которые называются торговцами и которые не вели дел за границей, естественно стали думать о том, нельзя ли закрыть иностранное отделение, и действительно постановили ликвидировать его дела.

В это время Ландау является с новой сделкой Струсберга. Я думаю, что, разрешая эту сделку, члены совета вовсе не входили в противоречие со своим прежним постановлением. Правда, они не понимали дел иностранного отделения, но предложенная сделка не носила такого характера. Это было дело, понятное всякому простому смертному, и оно состоит в следующем: купец имеет за границей вагоны и ставит их на русскую железную дорогу; затем они привезутся в Россию, и когда сдадутся на железную дорогу, которая примет их, когда пришлют накладные, то под этот товар просят дать денег до расчета. Тут всякий человек поймет, что можно дать ссуду.

Говорят, что нужно было остановиться выдачей ссуды, потому что дела Струсберга находились в это время не в хорошем положении.

Правда, личный кредит можно оказывать только человеку надежному, но под залог можно дать деньги и человеку ненадежному. Самый надежный человек может иногда не заплатить по личному кредиту; но коль скоро деньги даны вод залог, то даже самый нечестный человек отдаст их, потому что не захочет, чтобы пропал залог.

Поэтому, когда членам совета была предложена новая сделка со Струсбергом, то они видели в ней прямую выгоду и не могли предвидеть, чтобы на ней можно было что-нибудь потерять: выданные деньги они получат от русского железнодорожного общества, ссуда должна быть выдана тогда, когда пришлют накладные, удостоверяющие в принятии товара, квитанции в наших руках, следовательно, мы владельцы вагонов, а потому можем дать под них по б00 руб.

Вот сделка, которую разрешили члены совета и которая впоследствии совершилась. Я утверждаю, что члены совета поступили вполне правильно, и в этой сделке нет никакой вины.

Но после этой сделки г-н Ландау пошел далее и стал губить банк. Здесь одни доказывали, что сделка эта носит на еебе характер уголовного преступления, а другие говорили, что здесь обыкновенная коммерческая сделка. Здесь важно то, что Ландау должен был хорошо понимать, что купцы поверили Струсбергу под вагоны, лично же ему кредита не дадут. Поэтому для Ландау было важно то, что последующие сделки были скрыты, и, действительно, они скрывались от членов совета.

Я прошу вас припомнить то обстоятельство, что все семь счетов Струсберга начаты после ревизии 16 мая. Только два счета записаны были в книги так, что при ревизии 16 мая ревизоры должны были увидеть их. Но относительно этих счетов существует сомнение в том отношении, записаны ли они своевременно или несвоевременно.

Впрочем, один из них, бесспорно, записан несвоевременно. Ревизия была 16 мая, а счет этот был записан 19 мая, т. е. в то время, когда Шютта, который должен был занести этот счет в книгу, не было в Москве.

Затем существует счет от 10 апреля, который ревизоры должны были увидеть. Но относительно этого счета существует следующее сомнение: он записан 10 апреля, а письмо, вследствие которого возник этот счет, было от 23 апреля. Таким образом, счет этот записан несвоевременно.

Но если один счет записывается несвоевременно, то отчего же не предположить, что и другой счет был записан несвоевременно, а именно два месяца спустя. Почему 16 мая не записан счет separato-conto? Потому что он не был разрешен, а между тем ревизоры налегают на этот счет. Я повторяю, что коль скоро скрыли один счет, то весьма естественно допустить, что скрывали и другие счета.

Затем все прочие счета состоялись после 16 мая, так что ревизовавшие 16 мая не могли их видеть, и в этом они нисколько не виноваты. Следующая затем ревизия была 28 сентября.

Теперь является вопрос о том, не должны ли были члены совета в промежуток времени от 16 мая до 28 сентября, в силу общего наблюдения, знать, что совершается в стенах банка? Здесь я считаю нужным обратиться к Уставу банка. В нем говорится, что члены совета служат безвозмездно. В этом отношении Ссудный банк отличается от Промышленного и Учетного банков. В этих банках все находится в руках совета и членов правления нанимают там, как бухгалтеров или кассиров. В этих банках члены совета делают все то, что в Коммерческом ссудном банке делало правление. Членам совета Коммерческого банка говорят: наблюдайте только вообще, мы вас мучить не будем, собирайтесь только один раз в месяц. Естественно, что человек, который по закону может являться только один раз в месяц, не может быть подвергнут ответственности за то, что совет не собирался чаще. Положим, что, действительно, члены совета бывали в банке весьма часто и каждый день приходили то Борисовский, то Лямин, то Ленивое, — но они не могли составить собою совета.

Может быть, обвинение скажет, что все равно, если бы пришел даже и один, то он должен посмотреть, как идут дела банка.

Но на это я должен заметить, что в уставе банка не сказано, чтобы отдельный член совета мог вмешиваться в дела банка собственной своей властью. Если бы какой-нибудь член совета явился к Ландау и потребовал от него сведений по его операциям, то Ландау мог бы сказать: я вас не знаю, как отдельный человек, вы предо мною ничего не значите, — пусть соберется совет.

Это очень понятно. У нас существуют различные судебные инстанции: окружной суд, судебная палата, мировой съезд. В целом составе мировой съезд властен спросить у мирового судьи отчет, и судья обязан его дать. Но если к мировому судье явится отдельный член съезда и попросит его показать делопроизводство, то судья вправе со своей стороны попросить оставить его в покое и не обязан показывать ему свое делопроизводство. Точно такой же порядок применим и к членам совета.

Говорят, что каждый член совета мог наблюдать за делами. Но в уставе об этом ничего не сказано. Следовательно, нельзя требовать от членов совета, чтобы они чаще смотрели балансы и книги, чтобы они чаще требовали сведения о каждой крупной сделке и чтобы ни одна крупная сделка не могла возникнуть без их разрешения.

Мы спрашивали здесь свидетеля Найденова о том, каким образом совет может наблюдать за всеми действиями правления. Г-н Найденов объяснил нам, что на членов совета не возложено такой обязанности, что они должны наблюдать в том смысле, чтобы ежеминутно стоять у кассы. После крушения банка грозил всеобщий кризис, потому что лица, принадлежащие к купеческому сословию, хотели выйти из всех банков. Они говорили следующее: служа безвозмездно и будучи обязаны собираться только один раз в месяц, как можем мы знать, что совершается в банке во время нашего отсутствия? Если производить поверку каждый день, то членам совета нужно быть и в кассе, и в учетном отделении, и в иностранном отделении. Обо всем этом нам говорил свидетель Найденов. При этом свидетель сказал еще, что общее наблюдение состоит в том, что члены совета решают только общие вопросы и судят об операциях после их совершения по тому, что им подается в виде отчета, и они смотрят, согласен ли отчет с действиями правления, причем дают правлению некоторые указания насчет общего хода дел.

Вслед за показанием Найденова защита обратилась к суду с просьбой о том, чтобы было прочитано удостоверение министра финансов относительно того, как следует понимать устав. Но суд отказался от прочтения этой бумаги.

Не ваше дело, господа присяжные заседатели, разрешать наши пререкания с судом: есть другая власть, более высшая, которая разрешает пререкания между судом и защитой. Но вы — суд по совести, а суд по совести придает каждому факту свое значение, едва его существование дает себя знать. Скажете ли вы теперь, что этой министерской бумаги нет, когда защита требовала ее прочтения и когда суд отказал нам в прочтении ее? Нам не говорили, что такой бумаги нет, что ее вовсе не было написано, а сказали только, что министр финансов, как эксперт, должен был сам явиться на суд, если же он не явился, то бумага эта не может быть прочитана. Но все-таки существует тот факт, что министр понимает устав так, как он мною был объяснен.

Во всех уставах сказано, что всякое сомнение, возникающее при толковании этого устава, разрешается министром финансов, который в этом отношении представляется высшею властью. Да это и понятно, потому что устав банка есть специальный закон. Устав кредитный есть тоже закон специальный, который может быть разъясняем и дополняем только лицом, знающим финансовую часть. Точно так же и медицинский устав есть закон специальный, который может быть разъяснен только теми лицами, которые принадлежат к медицинскому сословию.

Итак, я говорил, что посредством общего наблюдения ничего сделать нель