Читать онлайн Коля пишет Оле, Оля пишет Коле бесплатно

Коля пишет Оле, Оля пишет Коле

Оля и Коля

Шоссе длинным серым клинком рассекало лес, казавшийся непроходимым. Но, подъезжая к тому месту, где клинок шоссе перекрещивался с другим клинком, тоже рассекавшим лес, но более отточенным, сверкающим и широким – с уральской рекой, – шоферы и их спутники удивленно вздрагивали: непроходимые лесные заросли трубили горнами, пели и даже дискутировали на тему: «Может ли мальчик дружить с девочкой?» И только уже у самого моста стрелка, нацеленная на лес, все объясняла: «Пионерский лагерь „Сосновый бор“» было написано на ней выцветшими от солнца и дождя буквами.

Дискуссии устраивал главный редактор лагерной радиостанции «Голос в лесу» Лева Звонцов. В школе Лева тоже отвечал за радиопередачи, а заодно уж и за дружинную стенгазету… Почти все ребята давно знали друг друга: раньше они жили на Севере, где родители их построили алюминиевый завод, а потом родители переехали на Урал, чтобы строить другой алюминиевый завод, и ребята переехали тоже. Они учились в одной школе, отдыхали в одном пионерском лагере «Сосновый бор» и все знали, что лучше Левы Звонцова никто не умеет заводить разные споры и дискуссии.

У соцгородка, который строили их родители, было странное и не очень благозвучное имя: «БАЗ», что означало: «Большой алюминиевый завод». Взрослые люди были очень заняты, и у них, видно, не хватало времени придумать городу другое название. А у ребят свободного времени было побольше, особенно летом, в лагере, и Лева Звонцов по радио объявил конкурс:

  • Пионер! Поработай мозгами своими
  • И придумай для города новое имя!

В лесу, на свежем воздухе, заработали мозгами сразу двести тридцать ребят. И вот по вечерам, хрипло вторгаясь в бесконечную птичью болтовню и приливами набегающий сосновый шум, Лева Звонцов стал устраивать такие радиобеседы:

– Расскажи-ка радиослушателям, какое имя ты хочешь дать нашему городу!

– Город, который мы сами построим…

Репродуктор, черным гнездом примостившийся меж сосновых ветвей, вдруг мелко-мелко задребезжал – это Лева расхохотался в самый микрофон:

– Где ты слышал такие длинные названия?

– Не слышал. И очень хорошо: пусть будет ни на что не похоже!

– Вот именно: ни на что не похоже! Следующий! – выкрикнул Лева так, словно он был врачом и за дверью у него томилась очередь пациентов.

– Бр-ратск! – нажимая на букву «р», четко выговорил очередной участник конкурса.

– Это название уже без тебя придумали.

– Ну и что же? Тот город на Ангаре, а этот у нас.

– Ну как ты не соображаешь?.. Может возникнуть путаница: вот, например, с письмами…

– Тогда – Новый Бр-ратск!

– И тот, на Ангаре, тоже не старый.

– Тогда я подумаю…

Левин голос расположился в эфире, как у себя дома: он оценивал, поучал, делал замечания.

– Следующий! – выкрикнул Лева.

– Что ты кричишь, как в лесу? – ответил ему чуть-чуть удивленный, певучий голос, в котором не было раздраженности или ехидства, а было именно добродушное удивление лихой Левиной бесцеремонностью.

Все сразу узнали Олю Воронец.

– Мы и есть в лесу! – тут же нашелся Лева. Но, смущенно пошуршав чем-то в микрофон, добавил: – Извини. Здесь такая очередь, всем не терпится получить премию… У тебя есть предложение?

– Я предлагаю назвать так: город Крылатый!

– Немного странно… звучит, – робко, почти шепотом возразил Лева.

– Почему странно? Есть же в Казахстане город Рудный. А у нас будет город Крылатый. И это будет справедливо: алюминий-то крылатый металл – из него самолеты делают.

– Ах, так? – встрепенулся Лева. – Это очень образно! И я бы сказал – поэтично!..

– Просто точно, по-моему, будет. И справедливо.

«Справедливо» – это было любимое Олино слово. Правда, частенько она прибавляла к нему коротенькое отрицание «не». «Это несправедливо!» – спокойно заявляла Оля своим глубоким, певучим голосом. И тут же вступала в борьбу за справедливость.

Девочки были влюблены в Олю Воронец. Прошлым летом Оля носила косы, и в волосах у ее подруг тоже мелькали разноцветные ленточки. Этой весной, перед лагерем, она постриглась, и подруги ее мигом, без сожаления распрощались со своими косами. Оля чуть-чуть заикалась, и девочки, сами того не замечая, тоже начали слегка растягивать гласные буквы и изящно, еле заметно, как это делала Оля, спотыкаться, словно приседать, на некоторых словах.

Оля редко сердилась. Главным образом тогда, когда встречалась ей на пути какая-нибудь нечестность, неправда, и девочки тоже старались быть отчаянно принципиальными.

И еще Оля сердилась, даже приходила в неожиданную ярость, когда ее называли красивой. В прошлом году начальник лагеря водил по «Сосновому бору» какую-то делегацию и все время восклицал: «А вот это наша волейбольная площадка! А вот это наша читальня! А вот это наш радиоузел!..»

– А вот это наша красавица! – гордо объявил он, увидев издали Олю Воронец.

Делегация защелкала фотоаппаратами, но на пленку попал, должно быть, лишь Олин затылок: в ответ на слова начальника девочка неучтиво повернулась спиной к гостям и быстро скрылась за деревьями.

В начале августа у лагеря испортилось настроение: стало известно, что в первый день сентября Оля не придет в школу вместе со всеми своими подружками, что, вернувшись из лагеря, она уедет очень-очень далеко. Ее отец был геологом. Он отыскал на Урале горную породу, которая была необходимым сырьем для алюминиевого завода, а теперь уезжал искать еще что-то на Север, за Полярный круг.

И только один человек в лагере был рад предстоящему Олиному отъезду – это был Коля Незлобин, по прозвищу Колька Свистун. Он любил переговариваться с птицами, к ребятам обращался коротко и грубовато: «Эй, ты!.. Слушай-ка!» – а с птицами беседовал ласково и безошибочно узнавал их голоса.

Но не за это прозвали его Свистуном. А за то, что как-то однажды, в прошлом году, он неожиданно для всех пообещал написать хорошие стихи к родительскому дню, а написал плохие, и родителей пришлось приветствовать в прозе. Правда, стихов этих не видел никто, кроме Оли Воронец. Она должна была читать их в начале концерта самодеятельности, но в последний момент читать отказалась, заявив, что стихи никуда не годятся.

Это Оля первая сказала Кольке: «Эх ты, Свистун!..» А он в ответ прозвал ее Вороной: это, кажется, была единственная птица, которую он не любил.

Никто, кроме Кольки, Олю Вороной не называл, а к нему прозвище Свистун приклеилось так прочно, словно было с рождения вписано в метрику.

Из всех споров, которые время от времени затевал по радио и в стенгазете Лева Звонцов, он больше всего любил дискуссию на тему: «Может ли мальчик дружить с девочкой?» И хотя всем было уже давно ясно, что мальчик дружить с девочкой может, Лева затевал это обсуждение минимум два раза в году – зимой и летом. В этом году любимая Левина дискуссия сразу стала затухать: спора не получалось. Тогда Лева выпустил к микрофону Кольку Свистуна, и тот громко, уверенно заявил, что девчонки – предательницы.

Все поняли, кого он имеет в виду, и дружно бросились Оле на помощь. «Ишь ты, молчаливый-молчаливый, а разговорился!.. Высказался!» – верещали по радио девочки. Лева Звонцов только успевал радостно включать и выключать микрофон: дискуссия разгорелась с невиданной силой.

А Колька ничего не отвечал. Он снова мрачно помалкивал… Все считали, что вообще он любит переговариваться с птицами потому, что ему нечего рассказать о себе, нечего сказать людям. Но на самом деле ему было бы что рассказать, если б только он захотел…

О чем бы он мог рассказать…

Отец проектировал алюминиевые заводы, но, когда поднимались их корпуса, нигде – ни на кирпиче, ни на крыше, ни на трубе – не было написано, что тут есть частица и его, отцовского, труда. К тому же Колькиных приятелей по двору вообще не пускали на территорию завода, и они не могли удостовериться в том, что отец занят большим и важным делом. А то, что без Колькиной мамы дворовая волейбольная команда не может сражаться со своими противниками, знали все.

Колькину маму никто по имени-отчеству не величал, все, даже ребята, называли ее просто Лелей… «Вот придет наша Леля с работы, мы вам покажем!» – кричали они волейболистам соседнего двора. И Колька ходил гордый, будто это он сам умел гасить так, что все игроки по ту сторону сетки боязливо приседали на корточки; будто он сам умел принимать труднейшие мячи, а подавал так, что мяч стремительным черным ядром пролетал в нескольких миллиметрах над сеткой, чудом умудряясь не задеть ее.

Мама выбегала во двор в узких спортивных брюках и в тенниске. Болельщики встречали ее нетерпеливым гулом радости, но она прежде всего разыскивала Кольку и усаживала его в самый первый ряд зрителей: на садовую скамейку, на забор или прямо на траву… И тут уж Колька сидел скромно, строго, не выражая своего торжества, а только изредка обменивался взглядами с мамой, которая, казалось, молча спрашивала его: «Ну, как? Ты доволен мною?»

Это было давно, в далеком северном городе, откуда Колька уже уехал, но он помнил все очень ясно и знал, что не забудет этого никогда…

Отец был намного старше мамы. Он не умел играть в волейбол, плавать диковинным стилем баттерфляй и бегать на лыжах так хорошо, как умела мама. И мама почему-то не заставляла его учиться всему этому. Но зато она научила его тоже ходить в спортивной майке с распахнутым воротом, долго гулять перед сном и делать по утрам гимнастику (она вытаскивала на середину комнаты сразу три коврика – для себя, для отца и, совсем маленький, для Кольки.

А еще она научила отца судить волейбольные матчи. И когда отец со свистком во рту усаживался сбоку возле сетки, он тоже казался Кольке, а может быть, и всем остальным, совсем молодым человеком. И его в те минуты тоже хотелось называть просто по имени… Хотя никто его все же так не называл.

Зато вслед за мамой все уважительно именовали его: «О, справедливейший из справедливых!» И папин свисток был для спортсменов законом. Возвращаясь домой после волейбольного сражения или вечерней прогулки, отец часто говорил маме: «Мне снова легко дышится… Снова легко!» И это было очень важно для отца, потому что у него была бронхиальная астма.

Ну, а дома судьей была мама. Она никогда не давала громкого свистка, никогда не напоминала вслух о правилах жизни, но отец и Колька всегда весело и добровольно подчинялись ее решениям, потому что эти решения были справедливы. Мама тоже часто повторяла: «Это справедливо!» Или: «Это несправедливо!» И Колька сейчас злился на Олю Воронец еще и за то, что она, как ему казалось, присвоила любимое мамино слово.

Мама работала воспитательницей в детском саду. И маленький Колька был у нее в группе. Иногда он обижался, что к остальным пятнадцати малышам мама была так же внимательна, как и к нему. А может быть, даже еще внимательнее. Когда однажды он разревелся по этой причине, мама высоко подняла его и, серьезно глядя ему в глаза, сказала: «У меня нет никого роднее тебя. И не будет. Запомни это». Колька успокоился. И запомнил.

В детском саду он не раз слышал, как мамаши упрашивали директора: «Переведите ребят в группу к Леле. Она такая добрая, умная и хорошенькая…» То что маму называли доброй и умной, было очень приятно. А слово «хорошенькая» не нравилось Кольке. «Она не хорошенькая, а хорошая!» – про себя возражал он, не понимая, что слово это относилось не к маме, а только к ее лицу – юному, озорному и действительно очень хорошенькому.

Однажды летом отца стали душить частые приступы астмы: климат далекого северного города стал опасным союзником папиной болезни.

«Я увезу тебя к самым лучшим врачам: к реке, к свежему воздуху… И они вылечат тебя! – сказала мама. – Мы заберемся в глушь и будем жить там, как робинзоны!»

Втроем они ехали поездом, потом на грузовике, потом шли немножко пешком – и забрались туда, где воздух был сухим, а природа именно такой, какую долгие годы прописывали отцу доктора, приговаривая: «Но все это, конечно, недостижимый идеал. Поэтому обратимся-ка лучше к таблеткам и каплям!»

Доктора, к сожалению, не были знакомы с мамой и не знали, что она умела делать «достижимым» все, что нужно было отцу и Кольке.

Раньше дома, по вечерам, мамино возвращение с работы мигом преображало все: утолялся голод, комната становилась уютной и чистой… И если мама задерживалась, Колька и отец чувствовали себя какими-то удивительно неустроенными, словно сидели на вокзале в ожидании поезда, который опаздывал и неизвестно когда должен был прийти.

То было дома, в городской квартире… А тут, на берегу реки, мама вдруг проявила такие способности, каких даже Колька с отцом от нее не ожидали. Отец по утрам планировал предстоящий день отдыха, а мама смеялась: «Эх ты, мой проектировщик! Теоретик мой неисправимый!..» И разжигала печку в домике лесника или даже костер прямо в лесу и варила суп, картошку, кипятила молоко. Отец загорел, посвежел, забыл про свои лекарства. «Теперь мы с вами три богатыря!» – говорила мама. А сама вдруг однажды вечером легла на бок, побледнела и, увидев испуганное Колькино лицо, заулыбалась как-то неестественно, трудно, через силу. Колька внезапно почувствовал, что выражение «земля уходит из-под ног», которое он иногда слышал от взрослых, – это не выдумка, не фантазия, не преувеличение: ноги его подкашивались от волнения и он не ощущал под собой твердого дощатого пола, на котором стоял еще минуту назад.

Пожилой лесник, отец и Колька на брезентовой плащ-палатке несли маму в деревню, что была в пяти километрах: к домику лесника нельзя было подъехать даже на телеге. Мама все время держала Кольку за руку (не отца, не лесника, а только его, – Колька навсегда запомнил это!). Она то и дело, быть может почти бессознательно, повторяла: «Ничего… Не волнуйтесь, пожалуйста. Не волнуйтесь…» И только изредка спрашивала: «Еще долго? Еще долго?..» А они, все трое, молчали.

И Колька думал о том, что отец, когда ему было плохо, становился по-детски растерянным и, казалось, хотел переложить на окружающих свои страдания или хотя бы поделиться с ними своею болью, а мама все время пыталась снять с их плеч тяжесть, и страх, и волнение. «Не волнуйтесь, пожалуйста. Не волнуйтесь…»

В лесу быстро темнело. Идти было трудно. И все то, что еще утром, еще днем казалось таким прекрасным, таким заманчивым – непроходимые заросли, глухое переплетение ветвей, – все это сейчас было враждебно и ненавистно Кольке. «Еще долго? Еще далеко?..» – спрашивала мама.

Из деревни они позвонили в райцентр, что был за двадцать пять километров, в больницу. «Скорая помощь» добиралась из райцентра целую вечность, хотя по часам выходило, что ехала она всего около часа.

Молодой человек в белом халате, очень строгий и неразговорчивый, даже не поздоровавшись, стал сразу осматривать маму. А потом коротко сообщил: «Аппендицит». Садясь в белую машину с красным крестом впереди, на круглом фонаре, он произнес еще два слова: «Надо успеть». Отец тоже сел в машину. И она умчалась. А Колька даже не догадался сказать, чтобы и его тоже взяли с собой, что он тоже хочет вместе с мамой…

Он стоял возле сельсовета, рядом с пожилым лесником, все время мысленно повторял последние мамины слова, тоже обращенные не к отцу, не к врачу в белом халате и не к пожилому леснику в резиновых сапогах, а только к нему, к Кольке, к нему одному на всем белом свете:

– Все будет хорошо. Аппендицит – это ерунда. От этого не умирают…

* * *

Мама умерла. Это было давно, в тот год, когда Колька еще только собирался на свой самый первый школьный урок. А теперь он уже был в шестом классе…

Прошли годы. Но и сейчас каждый день Колька вспоминал строгого молодого человека в белом халате и короткую фразу: «Надо успеть». Почему же они не успели?..

Странная, непонятная людям привычка появилась у Кольки – почти у каждого нового знакомого он спрашивал: «У вас был аппендицит?» – «Был, – отвечали некоторые. – Вырезали. Чепуховая операция!»

И снова одна и та же неотвязная мысль рвала его сердце: «А если бы больница оказалась ближе? А если бы дорога в лесу была проходимее? Может быть, мама и сейчас была бы тут, рядом… И он слышал бы ее голос: „У меня нет никого роднее тебя. И не будет“».

То далекое лето, поначалу такое солнечное и беспечное, неотступно стояло перед его глазами и никак не хотело становиться воспоминанием…

Дупло старого дуба

Начальник лагеря очень любил принимать делегации. Тогда в любую жару он появлялся среди душного леса в темном костюме и при галстуке. Как экскурсовод, ходил он с вытянутым вперед указательным пальцем, объясняя, что беседка называется беседкой, а библиотека – библиотекой; похлопывал по плечу всех встречных ребят, хотя в остальные дни еле с ними здоровался, и тоном во все вникающего отца родного невпопад задавал вопросы: «Ну, как прошла линейка? Что было на совете лагеря?»

«Линейка» и «совет лагеря» – это были те немногие пионерские термины, которые он знал наизусть. Почти никто из ребят не помнил его имени-отчества, а все так прямо и называли – начальником. Он, казалось, был твердо убежден, что пионерлагерь для того главным образом и существует, чтобы его можно было показывать комиссиям из завкома и постройкома да разным любопытным туристам.

Оля не любила начальника лагеря. И однажды, когда руководство из постройкома оглядело все лагерные объекты, когда начальник лагеря утомленно произнес свою любимую фразу: «Вот так мы и живем!», а руководство благодарно ответило ему: «Хорошо живете!», Оля неожиданно для всех вмешалась в разговор:

– И все это сделал наш Феликс!

– Кто-кто? – подчеркивая свое особое внимание к «голосу детей», заинтересовалось руководство. – Пионер? Как его фамилия?

– Нет, это наш старший вожатый… Феликс! Мы его по фамилии не называем.

Начальник лагеря побледнел, а руководство что-то поспешно записало в блокнот, на обложке которого, как успели разглядеть все замечающие ребята, было золотом выгравировано: «Делегату профсоюзной конференции».

Феликс тоже не любил начальника и работал в пионерлагере только потому, что не хотел на целое лето расставаться с ребятами, которых знал уже три с лишним года: в школе у них он был старшим пионервожатым.

Еще мальчишкой в Крыму Феликс наткнулся на мину, и ему оторвало правую руку.

«Эхо войны!» – говорил он, поглаживая свой пустой рукав, заправленный за пояс.

Ребята слагали легенды о его левой руке: он мог с ее помощью вскарабкаться на вершину любой, даже самой высокой сосны; сколько угодно раз переплыть широчайшую реку; превратить в подкову кусок самого твердого металла, и еще многое, многое другое…

Кольке Свистуну казалось, что характер Феликса был чем-то неуловимо похож на характер мамы: старший вожатый не любил перекладывать на плечи окружающих свои заботы и никому не жаловался на то, как это трудно целые дни проводить в школе, да еще учиться заочно на третьем курсе пединститута, да еще быть начальником городского штаба дружинников. Впрочем, Колька находил мамины черты у всех хороших людей, которые встречались ему на пути.

Да, много разных дел было у Феликса, но ребята больше всего гордились тем, что их вожатый стал главным дружинником в городе. Они рассказывали, что Феликс отважно и хладнокровно «одной левой», как говорили они, распутывал самые жуткие и загадочные преступления, которых, конечно, не смог бы разоблачить ни один Шерлок Холмс в мире.

По вечерам, когда таинственно, как заговорщики, переговаривались сосны, а заросли, окружавшие лагерь, были полны тихих, приглушенных шорохов, девочки, поеживаясь, просили Феликса поведать о том, как он расправлялся с бандитами и другими особо опасными преступниками.

«Извините… Я, конечно, очень виноват перед вами, но у нас в городе нет бандитов, – тоже таинственным полушепотом, в тон девочкам, ответил однажды вожатый. – И „особо опасных“ нету. Не потому, что наш городок еще маленький, а потому, что новый. И все в нем должно быть по-новому. И будет, вот увидите!»

Teleserial Book