Читать онлайн Любовь колдуна бесплатно

Елена Арсеньева
Любовь колдуна

© Арсеньева Е., текст, 2018

© Чернова Е., иллюстрация на переплете, 2018

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2018

* * *

Есть на небесах Бог, открывающий тайны.

Книга пророка Даниила

Старая история! Но старые истории долго живут, гораздо дольше, чем это кажется с первого взгляда.

В. Каверин

Москва, 1937 год

Гроза распахнул дверь черного хода и взлетел на третий этаж.

Задохнулся, схватился за виски: кровь бешено стучала в голове. Он бежал всю дорогу. Хорошо, что от Малой Лубянки до их Фролова переулка совсем близко! Он добрался быстро.

Плохо, что так близко! Потому что те, кто преследует его, тоже будут здесь совсем скоро.

Гроза не обольщался. Тот, с кем он столкнулся, выбираясь из подвала, узнал его. Еще бы не узнать… Наверняка он вызвал помощь, и теперь за беглецом послана погоня.

А Вальтер? Среди тел, которые лежали, продырявленные пулями, на полу в подвале, Гроза не видел его тела. Впрочем, у него не было времени вглядываться в тех, кто скрыт под черными мантиями.

Но может быть, Вальтер опоздал, как опоздал он сам?! Может быть, ему посчастливилось спастись?

Мысль о том, что старинный друг, так внезапно возникший в его жизни и так резко нарушивший ее течение, заранее знал о готовящейся операции и не предупредил об опасности ни его, ни кого-то другого, Гроза отогнал.

Сейчас это не важно. Сейчас вопрос стоит о жизни или смерти.

Успела ли жена собраться? Гроза послал ей страшное известие четверть часа назад, едва выбравшись из той проклятой квартиры.

Ох, как болит голова, как жжет глаза… Чтобы спастись, он истратил слишком много сил. Еще хорошо, что не потерял сознание в том страшном подвале!

– Это странно, – пробормотал Гроза, не соображая, что говорит, о чем говорит. – Это очень странно…

Остановился, на мгновение прильнул лбом к холодной крашеной стене.

Лиза… приняла ли она его посыл? Приготовилась ли к бегству?

Сквозь грохот крови в ушах он услышал, как наверху слабо скрипнула дверь, – и тотчас ужас, которым была охвачена Лиза, накрыл его, словно темное одеяло.

Гроза тряхнул головой, чтобы освободиться, глубоко вздохнул и, цепляясь за перила, потащил себя наверх.

Дверь была приоткрыта.

Жена в легком пыльнике[1] стояла в коридоре, прижавшись к стене. Видимо, в спешке она небрежно заколола косы вокруг головы, и одна свешивалась на грудь. Лиза дрожащими пальцами теребила распустившийся конец.

Как он любил ее косы!..

Увидев, в каком состоянии Гроза, Лиза тихо вскрикнула.

Он вытер слезящиеся от боли глаза, быстро наклонился и поцеловал ее дрожащие губы. Отдельно поцеловал любимую родинку в уголке рта.

Шепнул:

– Готова? А дети?

Лиза кивнула в сторону комнаты. На краю дивана лежали два младенца, туго запеленатые в серые одеяльца. Одно перевязано голубой лентой, другое – розовой.

Голубая лента – у Сашки. Розовая – у Женечки.

Гроза слабо улыбнулся: даже сейчас Лиза оставалась верна себе! Ему приходилось видеть медиумов[2], которые и в обычной жизни ведут себя так, словно они не от мира сего. Лиза никогда не была такой. Ее педантичная аккуратность всегда и забавляла и восхищала его. Можно не сомневаться, что она сложила в сумочку все документы и деньги, не забыв ни купюры, ни монетки, а в чемодане и рюкзаке, которые стоят около дивана, тщательнейшим образом собраны взрослые и детские вещи.

Конечно же, приготовлены термос с горячей водой, мягкие салфетки, чтобы обмывать новорожденных, и бутылочки с детским питанием заграничной фирмы и несколько коробок с волшебной сухой смесью для кормления младенцев «Nestle».

У Лизы пропало молоко неделю назад, на другой день после возвращения из роддома. Кормилицу брать не решались: чужие глаза в их доме при их работе могли быть опасны. По этой же причине пришлось отказаться от няньки. Лизе одной приходилось нелегко. Детское питание приносили с молочной кухни, которая, на счастье, размещалась в торце того же дома Губонина (даже и теперь, по прошествии двадцати лет после революции, дом в обиходе называли по имени прежнего владельца), где жила семья Грозы. Однако он еще до родов жены не упускал случая с помощью знакомых из Внешторга прикупить в «Торгсине»[3] чудесную молочную муку «Nestle».

Может быть, это спасет жизнь его детям…

Лиза вдруг насторожилась:

– Поднимаются по парадной лестнице! И по черной тоже!

Гроза и сам уже почувствовал, что оба пути к отступлению отрезаны.

Метнулся к окну, глянул во двор.

Возле парадного крыльца сверкала в лунном свете лакированными боками черная «эмка». Рядом настороженно топтался шофер, не сводя глаз с парадного и держа наготове «наган».

Гроза мысленно возблагодарил Бога за то, что машину поставили именно здесь, а не около черного хода. Значит, они с Лизой проходными дворами смогут уйти на Сретенский бульвар, а там…

Поживем – увидим.

Если поживем, конечно.

– Иди сюда. – Гроза притянул жену к себе. – Приготовься. Сначала обезвредим тех, кто идет по черной лестнице. Заставишь их войти в квартиру под нами и потребовать запереть оба входа.

Лиза рванулась было к детям, но Гроза удержал ее:

– Нет. Сначала внушение. Если будешь держать на руках ребенка, будешь думать о ребенке. Не волнуйся. Как только они войдут в соседскую квартиру, они должны замереть до произнесения сигнального слова[4]. Ты знаешь какого. Соседей обездвиживаем тоже.

Взял жену за руку и глубоко вздохнул. Закрыл глаза – и сразу увидел мысленным взором этих двух низкорослых людей в кожаных куртках и милицейских фуражках.

Гроза физически ощущал волны, исходящие от него и от жены, и восхищался ее решимостью. Впервые сила Лизы была направлена не на подопытное животное с открытым сознанием, а на людей, которых она воспринимала как врагов!

И тотчас он услышал стук в дверь квартиры этажом ниже и громкий голос:

– Откройте, милиция!

– Передай мне вещи и бери детей, – шепнул он Лизе, ни на миг не отвлекаясь от того, чтобы держать напряженным луч внушения и то и дело пронзать им восприятие этих двоих.

Снизу доносились робкие голоса перепуганных соседей.

Но вот милиционеры вошли в квартиру.

Раздался скрежет ключа в замке. Путь был свободен.

Теперь не медлить!

Гроза пропустил жену на площадку, закинул рюкзак за плечо, схватил чемодан.

– Жди меня на втором этаже, – пробормотал, с трудом подавив стон: такая боль пронзила вдруг голову.

Слишком много для одного дня! Если бы не тот ужас, который пришлось испытать на Малой Лубянке, он чувствовал бы себя сейчас гораздо бодрей. Там он бросил слишком много «огня»… Там он почти исчерпал свои силы.

Нет, нельзя ослабеть!

Гроза двинулся к парадной двери, ощущая, как его качает из стороны в сторону и все плывет перед глазами.

Устал!

Но уставать он не имеет права.

Эти трое агентов, которые идут снизу… Если они умеют защищаться, если у них есть металлические сетки, которые отражают мыслительные посылы, все пропало!

Гроза внезапно вспомнил, как ему самому пришла в голову мысль использовать металл для защиты от посторонних излучений. Это было 30 июня 1918 года на заводе Михельсона. Если бы тогда им с Трапезниковым удалось совершить то, что они намеревались, вся их жизнь сложилась бы иначе. И не только их жизнь, но и жизнь всей России.

Они потерпели тогда неудачу. И сегодня эти благородные герои-идеалисты тоже потерпели неудачу…

Неужели прав был Трапезников, когда говорил о воле Времени?!

Стоп. Некогда тратить драгоценные секунды на воспоминания! Он обдумает все это позже, если останется жив.

Вот именно!

Если останется жив… А за это нужно еще побороться.

Свободной рукой Гроза крепко стиснул лоб, силясь мысленным взором разглядеть возможную преграду.

И облегченно перевел дух.

Агенты пришли без сеток! Это обычные оперативники! То, что случилось на Малой Лубянке, их не насторожило.

Ну что же, тем хуже для них.

Гроза приказал агентам замереть и стоять так, пока они не услышат сигнальное слово.

Шатаясь, преодолевая дурноту, снова пробежал к черному ходу, выскочил на площадку, захлопнул английский замок, стараясь сделать это как можно осторожней.

Почти скатился по лестнице, краем уха услышав, какая тишина царит на третьем этаже.

И тут его накрыло…

Чья-то тупая воля скомкала мозг, стиснула его с такой силой, что у Грозы от боли подкосились ноги, а в глазах взметнулась красная кровавая волна.

Кто-то вступил в бой? Может быть, Павел? Это его воля?!

Нет. Павел давно уже ни на что не способен. Единственный, кто мог бы помериться с Грозой силой внушения, – это Барченко[5]. Но Александр Васильевич никогда не стал бы с ним сражаться. А главное – он ведь арестован еще полмесяца назад. Именно его арест стал последней каплей, переполнившей чашу терпения Грозы. После этого он и начал поддаваться на уговоры Вальтера и наконец согласился встретиться с ним и с его друзьями…

Встреча должна была состояться сегодня. И вот чем она обернулась. Снова кровь резко прилила к голове. Гроза вцепился в перила, чувствуя, что вся левая сторона разом онемела.

Нет, понял он, это не какой-то могучий враг сражается против него! Это его собственный мозг взбунтовался.

– Митя! – раздался испуганный шепот жены, показавшийся оглушительным.

– Не кричи… – с трудом выдавил Гроза, но тут же едва не оглох от собственного голоса.

Хватило сил понять, что никто не кричал. Это ему кажется.

Да, плохи дела…

– Лиза, идем, – пробормотал Гроза, с ужасом ощущая, что ноги почти не слушаются, а рот ведет на сторону. – Нет, погоди… Мне плохо. Помоги.

Лиза сразу поняла, что надо делать.

Уставилась ему в глаза странно посветлевшими в сумраке подъезда зелеными глазами, но Гроза тотчас зажмурился:

– Нет, не надо, не трать свои силы. Они еще пригодятся. Я сам.

Невероятным усилием воли дал себе посыл идти.

Обогнал Лизу, побрел вперед, чуть прихрамывая.

Мозг, чудилось, плавал в горячем тумане, силы уходили с каждым шагом, воля меркла, но Гроза не мог принять помощь жены. Через несколько минут ей придется рассчитывать только на себя. Прозрение, которое раньше ускользало, вдруг открыло черную дверь, за которой стояла его, Грозы, скорая и неминуемая смерть.

Та самая, которую он когда-то видел во сне. Та самая, которая была ему предсказана седым хиромантом с Арбата…

Он забыл об этом на долгие годы, но вспомнил сейчас.

И вновь зазвучали в памяти прощальные слова Трапезникова: «Мы должны будем принять победу или поражение с одинаковым смирением, потому что такова воля Времени. Прощай, Гроза! И помни: mors meta malorum. Смерть – конец страданий!»

Да. Конец страданий. Скорей бы…

Лизу тоже убьют. И для нее смерть тоже станет спасением.

А дети?!

– Зови Марианну, – пробормотал Гроза. – Зови!

И потащился вперед, недоумевая, почему так тяжело идти. Только уже когда вышли на Тургеневскую площадь, сообразил, что мешает чемодан.

Гроза знал, что чемодан им с Лизой больше не пригодится, но потребовалось пройти еще не меньше квартала, прежде чем он нашел силы разжать непослушные пальцы.

Сзади слышались неровные шаги Лизы: она еле брела. Гроза наконец остановился, хотел что-то сказать, подбодрить ее, но не смог.

Он тупо глядел на открывшийся перед ним Сретенский бульвар. Мигала вывеска кинотеатра «Хроника», и Гроза вдруг вспомнил, что в пору его детства этот кинотеатр назывался «Гранд-электро», потом – «Фантомас», затем – «Искра», а «Хроникой» он стал только год назад, в тридцать шестом. Они с Лизой смотрели там фильм… фильм…

Больше ничего вспомнить не удалось – снова ударила в виски кровь, и Гроза упал на обочину.

Лиза неловко повалилась рядом с ним на колени, чудом не уронив детей. Вгляделась в странно скривившееся лицо мужа, заметила его неловко вывернутую руку…

И ей стало холодно от страха.

Удар! Это удар. Мозг Грозы не выдержал напряжения.

– Ли… Ли… за…

– Митя, я здесь.

Говорить он уже не мог, однако мог еще думать – думать из последних сил. Мог еще просить мысленно…

Да Лизе не надо было ничего объяснять! Если их арестуют, что ждет детей? Сашку и Женечку?

Они еще крошечные совсем. Они даже не успели запомнить своих маму и папу. Им и забывать-то нечего! Они еще беспамятны: это два чистых листка, на которых можно написать что угодно, добро или зло.

Добро?!

Какое «добро» напишут на этих листках те, от кого пытаются спастись они с Грозой?

– Митя, нам не уйти, – сказала Лиза. – Ты понимаешь?

Он издал какой-то невнятный звук, и Лиза догадалась, что сил у него осталось совсем мало.

Гроза просил бросить его, бежать, но куда она побежит с двумя младенцами? Да по ее следам будут брошены все силы НКВД! Ей не уйти.

А потом? Залитая чужой кровью стена в каком-нибудь подвале? Или лагерь, куда она попадет сумасшедшей от пыток старухой?

Но главное – дети! Их надо спасти!

«Марианна! Марианна!» – мысленно звала Лиза сестру.

Отклика не было.

Чудится, этот зов разбивается о черную стену. Марианна, да где же ты?!

– Лиза! – прохрипел Гроза. – Умираю! Нам не спастись. Пошли им сигнал. Прикажи – пусть придут и застрелят нас! Но надо позаботиться о детях…

– Да, – сказала Лиза. – Я все сделаю.

Она опустила детей на траву, наклонилась, всмотрелась в лицо мужа, положила руку на его лоб, зажмурилась – и вмиг постигла все, что он видел и что задумал в своих последних жизненных усилиях.

Лиза увидела парадный подъезд их дома, где на четвертом этаже застыли в нелепых позах три человека в черном. Их трое, да те двое, которые застряли в нижней квартире, да шофер в «эмке»…

После сигнала, который освободит их от оцепенения, они будут здесь через пять минут, это самое большее. Недолго ждать…

«Tempestas![6]» – отправила она сигнальное слово в пространство и взяла мужа за руку.

Это прикосновение придавало ему сил для того последнего дела, которое он задумал и должен был осуществить.

Лиза принимала его слабые мысленные посылы и оплетала их стальной проволокой своей воли.

Как ни странно, сейчас, на пороге смерти, она и мучительно страдала, и в то же время восторгалась той силой, которую наконец ощутила в себе. Чудилось, стоит она на каком-то огненном пороге, а перед нею замерла подвластная ей мягкая масса, из которой она может лепить что угодно. Массой этой были люди, мыслями которых она владела сейчас.

Меньше всего Лизу волновали эти шестеро убийц, которые уже бежали к ней со всех ног!

Ее заботили двое других. Те двое других – случайных, впервые увиденных ею – и то лишь мысленным зрением! – людей, которые вдруг замерли в полном недоумении перед неодолимой силой, которая свернула их с пути и лишила всех мыслей, всех целей, всех желаний, дав взамен одно: стремление исполнить ВОЛЮ.

Их с Грозой ВОЛЮ.

Лиза успела отнести детей в сторонку, положить под прикрытием куста и, стащив с плеч почти безжизненного Грозы рюкзак с пеленками и едой, поставить его рядом с детьми. Потом она открыла свою сумочку и все деньги, которые там были, затолкала в карман рюкзака.

Вернулась к Грозе, поцеловала его холодеющие губы и тихо шепнула что-то…

Он уже ничего не слышал, но Лиза знала, что прощальный порыв ее любви все же дошел до его угасающего сознания.

Потом приблизился тяжелый топот бегущих. Загремели выстрелы.

Лиза упала рядом с мужем.

Шестеро агентов внимательно осмотрели трупы Грозы и его жены, изрешеченные пулями, подобрали сумочку, валявшуюся рядом с телом Лизы, и вернулись во Фролов переулок, где оставалась машина.

Можно было подумать, что им больше нет никакого дела до убитых. А детей они вообще не заметили.

Так и должно было произойти. Агенты выполнили задачу, которую им поставили Гроза и его жена!


Случайные прохожие, слышавшие выстрелы на бульваре, старались оказаться как можно дальше от опасного места. Но в домах кое-где еще светились огни. И некоторые из жителей все же бросились к телефонам и набрали номер 02, чтобы вызвать милицию. Но никто не осмеливался и носу высунуть на улицу.

Поэтому никем не замеченными остались молодой человек и девушка, которые появились с разных сторон улицы и, двигаясь со странной, почти автоматической целеустремленностью, быстрым шагом подошли к месту убийства.

Впрочем, они тоже ничего не видели вокруг себя и словно бы не замечали трупов. Обменялись беглыми, равнодушными взглядами, а потом подошли к двум младенцам, по-прежнему крепко спящим на траве.

Мужчина взял сверток, обвязанный голубой лентой, и почти бегом скрылся в темноте.

Девушка подняла другой сверток, взглянула в лицо спящей девочки и нежно поцеловала ее в лоб. Сделала несколько шагов, но споткнулась о рюкзак.

Подхватила его, придерживая младенца одной рукой… и увидела пачку денег, торчавшую из кармана.

Брови ее напряженно нахмурились. Она твердо знала, что должна спрятать эту девочку от всех. Но как? Где?.. Девушка служила кондуктором трамвая и жила в шумном и многолюдном общежитии, где скрыть что-то было совершенно невозможно, особенно ребенка! Вдобавок, несмотря на год жизни в Москве, этот город по-прежнему оставался для нее чужим. У нее не было ни одного близкого человека, которому можно было бы доверить тайну, кто помог бы исполнить дело, которое ей поручено!

Девушка не задумывалась о том, кто оказал ей это доверие, кто дал поручение и почему для нее так важно – позаботиться о найденном младенце, о существовании которого несколько минут назад она даже не подозревала.

Она знала одно: эта малышка дороже ей всего на свете! И если понадобится отдать за нее жизнь, она это сделает без раздумий.

Нужно спрятать девочку… Нужно устроить так, чтобы никто в Москве не узнал, где она находится…

Значит, следует как можно скорее покинуть Москву.

Вдруг вдали послышались милицейские свистки.

Сколько сейчас может быть времени?

Девушка растерянно оглянулась, крепче прижав к себе ребенка, и вдруг, откуда ни возьмись, к ней пришло понимание, что сейчас одиннадцать вечера.

Так… Почти через час от Курского вокзала отправляется восьмой курьерский. В отличие от обычных поездов, которые иногда опаздывали на чудовищное количество времени, курьерские ходили строго по расписанию. Восьмой идет в Нижний Новгород… То есть в Горький, вот уже два года он зовется Горьким! Это ее родной город. Там она найдет укрытие.

Надо поспешить на вокзал. Какое счастье, что документы у нее при себе!

Девушка перекинула рюкзак через плечо и, крепко прижимая ребенка, бросилась бежать так быстро, как только могла.

Спустя несколько минут она услышала перестук лошадиных копыт и обернулась.

Ее нагоняла пролетка. Девушка вспомнила, что недавно читала в газете, будто в Москве осталось всего сорок четыре извозчика: их вытеснили трамваи и таксомоторы.

На такси, конечно, выйдет быстрей, но его нигде не было видно.

Девушка остановила пролетку и велела отвезти себя на Курский вокзал, посулив вдвое, если приедут до отправления горьковского курьерского.

– Не сомневайтесь, гражданочка! Усаживайтесь! – вскричал довольный извозчик. – Мигом долетим!

Он радостно раскрутил над головой кнут – и пролетка понеслась по пустынной в эту пору Москве. Скоро она скрылась в темноте.

В это самое время несколько постовых милиционеров с разных сторон подбежали к месту убийства, а вскоре с Колхозной площади[7], из ближайшего 18-го отделения, примчался и «Фордор»[8] с опергруппой.


Москва, 1908 год

Еще когда Митя Егоров был совсем маленьким – лет пяти, не больше, – его матушка Антонина Никифоровна отправилась на гулянье в Петровский парк. Поскольку она к тому времени уже овдовела, то пошла со своей младшей сестрой Машей. Не ради того, чтобы самой на людях показаться, а чтобы сестру в люди вывести. Ну где еще барышне из простой, но приличной семьи кавалера, а то и жениха себе найти, как не на гулянье?

Выпили у палатки сельтерской воды, съели по пирожку, а маленькому Митеньке купили петушка на палочке. Правда, он его обмусолил только, а потом уронил в грязищу.

Сестры бродили по аллеям, хихикали, поглядывали на одиноких мужчин, отворачивались от пьяных парочек… Утомившийся Митенька вскоре задремал, отяжелел, оттягивал руки, и сестры передавали его друг дружке, когда уставали.

Внезапно налетел порыв ветра, да такого сильного, что все вокруг вмиг окутало густой пылью. Казалось, не только Петровский парк, но и вся Москва, а может, даже и весь мир исчезли в налетевшей мгле. А потом разразилась страшная гроза! Грянул ливень, огромные градины избивали людей, грохотал гром и сверкала молния. Все бросились к станции конки[9], но, как назло, поблизости не оказалось ни одного вагона. Потом узнали, что лошади так испугались грома, что их даже плетьми не могли заставить двинуться с места.

Дождь неистово хлестал, в небесах что-то трещало, словно там началась артиллерийская пальба, рушились один за другим павильончики и палатки, выстроенные для народного увеселения, а издали, от деревенских домиков, доносился жуткий рев обезумевшей от страха скотины.

С треском рухнула большая береза – в нее ударила молния. Люди, которые только что прижимались к стволам, чтобы укрыться от ливневых струй и от града, бросились врассыпную – подальше от деревьев.

Антонина Никифоровна прижала к себе перепуганного орущего Митеньку и побежала куда-то, ничего не видя в клокочущей свистящей мгле. И тут снова ударила молния, да такая, что все вокруг осветилось мертвенным светом, а потом снова навалилась кромешная тьма. Но через миг она рассеялась, дождь прекратился, и Маша, метавшаяся туда-сюда в поисках сестры, увидела, что неподалеку, посреди поляны, лежат неподвижно в мокрой траве женщина и ребенок.

Тоня и Митенька.

Набежали мужики, и, как водится, ударенных молнией начали забрасывать землей, ковыряя ее руками, ножами, осколками стекла – у кого что было. Маша стояла рядом на коленях и то вопила в ужасе, то молилась.

Прибежал какой-то человек, начал кричать, что он доктор, велел прекратить забрасывать тела землей, принялся тормошить их, дуть в рот Митеньке, потом Антонине…

Но Маша сердцем чувствовала, что нет у нее больше сестры: Тоня лежала почерневшая, обожженная, платье обгорело, волосы были наполовину опалены. Митенька же выглядел как живой – только бледный, мертвенно-бледный и недвижимый.

– Толку не будет, померли, сердешные, – бубнили в толпе. – Чего их попусту тормошить? Надо бы священника позвать.

Но доктор все метался от тела к телу… И вдруг раздался истошный детский крик – это Митенька очнулся!

Маша, как стояла на коленях, так и поползла к нему, простирая руки и рыдая. Доктор, тоже стоя на коленях, передал ей дрожащего мальчика, который бестолково водил туда-сюда руками, жмуря глаза, и сказал:

– К несчастью, сестру вашу, бедняжку, я спасти не могу. Ее наповал убило. Сына она своим телом прикрыла, оттого и достался ему не весь разряд, а какая-то часть. Но ему вполне хватило. Даже не знаю, не отшибло ли ему разум, не останется ли ребенок идиотом… Но тут медицина бессильна, милая барышня, останется вам только лишь на Бога уповать, чтоб милость явил!


Бог явил-таки милость – разум у Митеньки не отшибло, хотя случившееся для него не прошло бесследно: начал он лунатить – во сне, значит, ходить. Однажды среди ночи Маша проснулась невесть почему, глядь, а племянника рядом нету. Кинулась: где он, что?! Вдруг видит: Митенька стоит на балконных перилах, да на одной ноге, а другой в воздухе туда-сюда болтает – ну сущий циркач!

Маша подкралась к нему, схватила и унесла в постель. Мальчик даже не проснулся. После этого она каждую ночь ставила таз с холодной водой возле балконной двери – чтоб Митенька, если опять начнет снобродить, в воду наступил, охолонулся и проснулся.

Маша служила горничной в богатом доме. Хозяева на лето уехали в Евпаторию – отдыхать, а Маша осталась в Москве стеречь господскую квартиру. Каждый день думала, куда после лета Митюшу девать. Пока господ нету, он никому не мешает, а когда они воротятся? Мало того что чужой ребенок у горничной прижился, да еще теперь тазы с водой по всей квартире стоят – это куда дело годится?! Господа как увидят такое, мигом не только Митю выставят, но и Машу погонят с волчьим билетом!

А девать ей Митеньку было совершенно некуда – вот разве что в приют пристроить. Да ведь жалко его, сиротинушку! Мать молнией убило, а отец (он пожарником служил) погиб, когда мальца еще и на свете не было. Вдова получала за отважного супруга пенсию, правда небольшую, восемь рублей, в то время как мужу при жизни платили в месяц немалые деньги: двадцать пять рублей! После смерти Антонины Никифоровны надо было хлопотать, чтобы пенсию на Митино имя перевели, но что для этого надо сделать, Маша не знала, поскольку была малограмотная. Она ждала, пока вернутся господа и, возможно, барин напишет нужную бумагу в управу или куда там вообще такие бумаги пишут!

А пока она водила племянника гулять на Тверскую, к пожарной каланче, возвышавшейся над домом генерал-губернатора. Такие же каланчи торчали и в других местах Москвы. На них маячили фигуры в сверкающих медных касках – дозорные. Чуть завидит дозорный дым, над каланчой поднимались кожаные сигнальные шары (а по ночам загорались фонари), обозначавшие место и силу пожара. И тогда с грохотом и треском проносились по улицам пожарные обозы, сопровождаемые звуком сигнального рога.

Наверное, Митенька и сам бы пожелал сделаться пожарным, но не было для него ничего страшнее, чем огонь… Куда лучше ремесло трубочиста: дымоходы высоких каменных московских домов то и дело забивались сажей, их необходимо было чистить. Зарабатывали трубочисты примерно как пожарные, да еще и чаевые получали по праздникам. Однако Маша, когда Митенька поделился с ней своими намерениями, воспротивилась: все горничные презирали трубочистов за вечную неотмываемую грязь. А мальчишки, завидев кого-нибудь из них на крыше, орали: «Черт, черт из трубы вылез!»

– Пригласи меня трубочист гулять в парк или в синематограф, нипочем не пойду! – решительно заявила Маша.

– И со мной не пойдешь, коли я трубочистом сделаюсь? – испугался Митенька.

– Не пойду! – покачала головой Маша.

На том его мечты о трубочистах и закончились.

Время шло, с каждым днем приближался приезд господ, и Маша все чаще тревожилась, что не удастся уговорить их оставить в квартире чужого мальчишку.

На выручку пришел швейцар Алексей Васильевич.

– Что ты попусту томишься? – сказал он ласково. – Пускай твой племянник у меня живет да пособляет по мере сил. Мне как раз помощник нужен.

– Дай бог вам здоровья, добрый вы человек, Алексей Васильевич! – воскликнула Маша и даже заплакала от радости.

Доброта Алексея Васильевича зиждилась, впрочем, на определенном интересе: он решил на Маше жениться, однако она в сторону швейцара и не глядела, видя в нем почтенного человека, можно сказать, старика (Алексей Васильевич был на тридцать лет ее старше) и мечтая о молодых вертопрахах, у которых ни ума, ни солидности – одни сапоги бутылками, плисовые пиджаки да чубы набекрень! Впрочем, Алексей Васильевич надеялся, что Митенька и станет той ниточкой, которая привяжет в нему Машу, сделавшись в свое время нерасторжимыми брачными цепями.

Швейцар Алексей Васильевич жил в каморке под лестницей. Хлопот у него было немало! Подмести, убрать мусор, разнести по квартирам почту, которую сваливал на стол в швейцарской почтальон… А двери открывать жильцам и запирать потом? А к телефону бегать то и дело да звать к аппарату тех, кому звонят? Не все же такие богатые, что могут в квартирах себе отдельный телефонный аппарат поставить, а в швейцарских он с начала двадцатого века сделался почти обыденным явлением. Конечно, Алексею Васильевичу трудновато было носиться по этажам – вот тут Митенька и пригождался. А еще был он полезен тем, что без всякого труда вскакивал в любую ночную пору, будто спать вовсе не хотел, и бежал отпирать двери запозднившимся или загулявшим жильцам. Видя его, жильцы стыдились, что не дали ребенку поспать, и давали немалые чаевые. Митенька, впрочем, не брал себе ни полушки – все отдавал Алексею Васильевичу, за что швейцар никогда не скупился ему ни на обновки, ни на лакомства.

У мальчишки были не по возрасту серьезные серые глаза, а брови, сросшиеся на переносице, придавали ему хмурый вид. Жилец из восьмого номера возьми да и скажи как-то раз в шутку:

– Ишь, насупился, словно тучка: того и гляди гроза грянет!

В это самое время ни с того ни с сего ударил гром и пошел дождь.

– Вот это да! – удивился жилец. – Да ты у нас и впрямь Гроза!

Прозвище словно прилипло… А уж после того, как Митенькина история – о том, как его чуть не убило в грозу, – постепенно сделалась известна всем жильцам, иначе его и не окликали:

– Гроза, отнеси почту в седьмой номер!

– Гроза, позови к телефону из номера пятого!

– Гроза, сбегай-ка за извозчиком!

– Гроза, скажи дворнику, чтобы дрова подал в третий номер!

Ну и тому подобное.

Так Митенька и рос. Время шло…


Москва, 1937 год

Проводник купейного вагона подозрительно покосился поверх билета, подсвечивая себе фонарем. Что у него за пассажирка такая? С виду ничего особенного: в беретике на стриженых русых волосах, в коротеньком пальтишке, из-под которого виден подол темного ситцевого платья, в баретках на босу ногу. Такие если и ездят курьерским, то в общих вагонах, а эта, ишь, в двухместное купе билет взяла… И вещи у нее не для этого новехонького вагона: на плече потертый рюкзак, у ног стоит неуклюжий фанерный чемоданчик. А на руках у пассажирочки ребенок в сером одеяльце, перевязанном розовой лентой.

Почему-то при взгляде на эту ленту проводник смягчился. Что это он, в самом деле, заедается? Девушка небось служит нянькой у зажиточных родителей: у них достало денег постараться, чтобы их собственное дитятко путешествовало с удобствами. Вот и взяли ей билет не в почтово-багажный поезд, который у каждого столба стоит, а в скорый, да еще и в купейный вагон!

Небось к бабушке ребенка везет в Горький.

На этой мысли проводник вовсе успокоился:

– Третье купе, одиннадцатое место, проходите, девушка.

Она сунула билет в карман пальтишка, подхватила свободной рукой чемоданчик и неловко, запнувшись о ковровую дорожку, вошла в вагон.

– Что? Она тоже в третьем купе? – возмущенно воскликнула, подходя к проводнику, полная дама в широкополой шляпе и светлом пыльнике с модными подкладными плечами. – Вот не повезло! Как же я буду спать ночью? Ребенок обязательно раскричится! Я хочу поменять место!

– Это уж как после отправления получится, – понимающе кивнул проводник. – Будет свободное местечко – я вас с охотой переведу.

Дама, придерживая сумочку, висевшую на лакированном ремешке через плечо, и добротный саквояж, сделала знак носильщику, который потащил в вагон большой кожаный чемодан, перехваченный ремнями. Сама она осталась ждать у вагона, недовольно сведя тонкие, как ниточки, брови и с тревогой поглядывая на очередь пассажиров: непохоже, что окажутся свободные места и ей удастся уйти из злосчастного третьего купе!

Через несколько минут вернулся носильщик. Его утомленное лицо расплылось в улыбке:

– Младенчик до чего славненький. Ну чисто цветочек.

Дама нервно сунула ему чаевые, буркнула:

– Этот цветочек, конечно, называется колокольчик! Будет всю ночь трезвонить!

И вошла в вагон.

Вскоре после отправления проводник, проверяя билеты, заглянул и в третье купе. Полная дама, уже снявшая свой пыльник и оставшаяся в цветастом крепдешиновом платье, подкрашивала губы, осторожно трогая их алой помадой в золотой трубочке, и неприязненно косилась на девушку, кормившую ребенка из бутылочки с соской. На столике стоял никелированный заграничный термос, а рядом лежала коробка с яркой картинкой и надписью: «Nestle».

Такую же коробку проводник видел год назад, когда временно работал на Северо-Кавказской железной дороге (теперь ее в Орджоникидзевскую переименовали). Дочь наркома ехала в Сочи в международном вагоне, а при ней был малый ребеночек, которого нянька всю дорогу пичкала этой самой буржуйской едой. Ох и орал он, бедняга, не желая кушать серо-белое месиво!

А эта девочка ничего, не капризничает, с большой охотой чмокает розовыми губками. Ишь, и впрямь как цветочек!

– Вы, гражданка, извините, – сказал проводник, приняв сочувственный вид, – только все купе, как нарочно, заняты под завязку.

Полная дама мученически завела глаза, но ничего, скандалить не стала, только капризным голосом спросила у соседки:

– Ребенок ваш как, спокойный?

Девушка растерянно моргнула, потом тихо ответила:

– Да, она очень спокойная.

– Не больно-то уверенно вы говорите, – проворчала дама. – Врете, конечно!

Девушка промолчала, опустила голову.

– Зовут-то как? – спросил проводник, любуясь хорошенькой малышкой с родинкой в уголке ротика.

– Меня? Ольга Зимина, – тихо ответила девушка.

– Да я про ребенка спрашиваю, – хмыкнул проводник.

– Ее зовут… – Ольга на миг запнулась, потом выпалила: – Женя ее зовут. Евгения.

Странное у нее при этом было выражение лица. Словно бы удивленное…

– Вы наши билеты проверили? – раздраженно спросила дама. – Ну и не стойте здесь, я хочу поскорей лечь.

– Может, вам чайку принести? – услужливо предложил проводник, но дама только отмахнулась.

Девушка тоже отказалась от чая.

Проводник пожелал пассажиркам спокойной ночи и ушел.

Дама отправилась в туалет, возле которого уже собралась небольшая очередь. А когда вернулась, сразу ощутила запах мокрых пеленок.

Ольга заканчивала перепеленывать своего младенца.

Дама сморщила нос и хотела было возмутиться, но, встретившись глазами с безмятежным взглядом малышки, почему-то промолчала и отвернулась к своему саквояжу.

– Мне надо переодеться, – сообщила она спустя некоторое время, когда соседка снова взяла запеленатого ребенка на руки. – Может быть, выйдете?

– Конечно, конечно, – засуетилась Ольга. – Я как раз в туалет схожу.

– Да вы оставьте девочку, я пригляжу, как же вы с ней там будете? – почувствовав неловкость, окликнула ее дама, но Ольга упрямо качнула головой:

– Нет. Ее нельзя оставлять.

– Да на здоровье, – фыркнула дама не то облегченно, не то обиженно. – Охота в туалете ребенком жонглировать – пожалуйста!

Когда Ольга через некоторое время робко заглянула в купе, шторы были уже задернуты, верхний свет выключен, а ее соседка лежала в постели. Платье она сменила на шелковый халат, разрисованный птицами. Такие халаты назывались по-японски кимоно, только Ольга об этом не знала.

Ольга осторожно положила девочку на подушку, закрыла дверь, повернула ручку и повесила на крючок свое пальтишко, до этого валявшееся скомканной кучкой.

– Хорошая у вас фигура, – вдруг усмехнулась дама, внимательно ее оглядывая при свете маленьких лампочек, горевших в изголовьях нижних полок. – Грудь, задница, талия… На зависть! Странно, что после родов ничуть не испортилась!

Ольга пробормотала, не оглядываясь:

– Да. – И прилегла рядом с девочкой, не раздеваясь, только сбросив с ног баретки.

– Вам же неудобно так спать будет, – зевнула дама, выключая свою лампочку. – Легли бы по-человечески! Хотя, похоже, уснуть вряд ли удастся. Наверняка ребенок нас ночью разбудит!

– Спокойной ночи, – тихо сказала Ольга и тоже погасила свет.

Спиной она ощущала враждебность соседки, но от спящего ребенка исходило такое чудесное, успокаивающее тепло, что Ольга не смогла сдержать улыбку. Она очень устала, но была удивительно счастливой – счастливой до слез!

Ей исполнилось тринадцать лет, когда умерла мать. С тех пор Ольга чувствовала себя страшно одинокой, никому не нужной и несчастной – до тех пор, пока отец не женился вторично. Нет, от мачехи Ольга тоже не видела ни добра, ни тепла, но у той вскоре родилась дочка, и нянчиться с маленькой Дашенькой пришлось Ольге. Она полюбила сестренку всей душой и очень быстро научилась управляться с ней не хуже мачехи. Правда, та была вечно недовольна, а потому взяла к дочке няньку. Ну и погубила этим дочку. Нянька частенько хаживала навещать родню, жившую в пригороде, а там начался тиф. Вот она и заразила всю их семью. Отец, мачеха и Ольга выжили, а нянька и маленькая Дашенька умерли. Мачеха не стеснялась пенять Ольге во всеуслышание: «Лучше б ты подохла!» А Ольга так горевала по сестренке, что и сама иной раз думала: «Да уж лучше бы я и в самом деле померла, ну кому я нужна?» Ей хотелось оказаться как можно дальше от дома, поэтому, все же закончив семилетку (из-за болезни пришлось остаться на второй год), она уехала с подружками в Москву. Говорили, там и с работой полегче, и вообще счастье свое можно найти.

И вот… В самом деле – Ольга нашла свое счастье! Вот эту девочку.

Она не задавалась вопросом, как и почему могла так стремительно, так мгновенно измениться ее жизнь, кто положил в скверике на траву эту малышку, почему рядом с ней оказался рюкзак с большими деньгами, пеленками, распашонками, едой и даже горячей водой в термосе, а главное – почему она, Ольга, ощущает неодолимую, почти физическую потребность быть с этой девочкой неотлучно, заботиться о ней и охранять ее, отдать за нее, если понадобится, жизнь. Все ее прошлое словно бы подернулось серой, почти непроницаемой завесой и отдалилось, сделалось совершенно неважным.

Сначала Ольга хотела назвать малышку Дашенькой, вспомнив покойную сестренку, но не стала. Во-первых, негоже называть ее именем умершего младенца, а во-вторых… Во-вторых, Ольга откуда-то узнала, что девочку зовут Женей.

Как, почему она узнала это?! Непонятно…

Впрочем, Ольга и не пыталась понять хоть что-то в происходящем. Действовала словно бы по чьей-то подсказке и не удивлялась, что ей везет на каждом шагу.

Вовремя подвернулся извозчик на пролетке. И билеты в кассе оказались – правда, только в самый дорогой купейный вагон, однако денег хватило и еще довольно много осталось.

Ольге не хотелось отвечать на вопросы посторонних людей. Было немного странно называть Женю своей дочкой, но при этом она понимала, что ничего иного сказать нельзя. То же самое она сообщит отцу и мачехе, когда приедет в Горький и явится домой. Наверное, они не очень обрадуются ребенку… Ну, об этом не стоит сейчас думать. Лучше попытаться уснуть, набраться сил, пока Женя спит. Может быть, она спокойно проспит до утра? Хорошо бы… А то соседка непременно устроит скандал, если Женечка закричит среди ночи!

«Спи, деточка, спи, моя маленькая. – Ольга осторожно коснулась губами нежной щечки, слегка пахнущей молоком. – Спи до утра! Будь умницей!»

И через мгновение сама заснула крепким сном.


Москва, 1937 год

«Тибетцу. Секретно. Отчет агента Нойда.

Докладываю, что этой ночью сотрудниками 2-го оперативного отдела в подвале дома на Малой Лубянке, 16, была проведена операция по устранению заговорщиков. Я не мог сообщить об этом заранее, потому что все инструкции мы получили непосредственно перед выездом из управления и отлучиться не было никакой возможности.

Подвал представляет собой помещение размером 6 на 5 с половиной метров, высота потолка 2,8 метра, окна отсутствуют, дверной проем размером 2 метра на полтора снабжен дубовой дверью, покрашенной в черный цвет, так же, как и стены комнаты. Посредине комнаты находится деревянный стол, окруженный 6 стульями (все это выкрашено в черный цвет). В центре стола – восковая скульптура (бюст) человека, чертами лица отдаленно напоминавшего Ивана Васильевича[10]. Рядом лежит портрет Ивана Васильевича на трибуне Мавзолея Ленина на Красной площади (портрет вырезан из газеты «Правда»).

На голову воскового изображения приклеены коротко состриженные человеческие волосы (черные с проседью). В полую часть бюста вложено сердце животного, предположительно козла или свиньи. Пол комнаты исчерчен латинскими буквами, расположенными в форме квадратов. В составе оперативной группы находился фотограф, который подробно запечатлел происходящее. Правда, я убежден, что пластины окажутся засвеченными после того, с чем столкнулись оперативники в конце обыска».

Тибетец, он же начальник СПЕКО[11] Глеб Иванович Бокий, читал донесение своего агента и чувствовал, как стынут пальцы рук и ног. Это было первым признаком надвигающегося припадка болезни.

«В помещении мы обнаружили 6 человек в черных одеяниях, напоминающих балахоны. Вокруг головы у всех черные повязки с латинскими буквами. Люди находились в состоянии транса и не успели оказать никакого сопротивления. Все собравшиеся устранены выстрелами из пистолетов».

Похолодевшая рука Бокия, державшая исписанный торопливым почерком листок, вдруг затряслась, да так, что остановить дрожь было невозможно. Этот тремор тоже являлся одним из проявлений болезни, которую Бокий пытался скрывать от окружающих, но от себя, конечно, скрыть не мог. Эта болезнь на латыни называлась timor mortâlis, что означало «смертельный страх». Глеб Иванович страдал этим недугом последние лет пять, и болезнь активно прогрессировала.

Бокий замечал и другие неприятные симптомы. Например, с тех пор как он начал бояться всех и каждого, его самого стали бояться меньше – причем даже сотрудники его отдела. А ведь раньше женщины едва в обморок не падали, когда товарищ Бокий вызывал кого-то из них к себе в кабинет! Да, его авторитет в Спецотделе прежде всего зиждился на животном страхе сотрудников перед ним. Для укрепления этого страха Глеб Иванович в свое время не брезговал никакими мелочами. Если теперь, после переезда всех подразделений Спецотдела на Лубянку, хозслужба обставила официальный кабинет Бокия в соответствии с «канцелярской модой» времени: непременными портретами вождей марксизма-ленинизма на стенах, внушительной казенной мебелью, тяжелыми от пыли портьерами и кожаными листьями фикусов, которые уныло гармонировали с зеленой лампой на письменном столе, – то раньше, в здании Министерства иностранных дел на Кузнецкой, Глеб Иванович сам занимался обстановкой и давал себе волю. Так, в своем кабинете он держал человеческий скелет на железном штативе, несколько пожелтевших черепов, нагло скаливших зубы в последних всепонимающих ухмылках, а также большие, стеклянные, наглухо запечатанные банки с заспиртованными в них серо-розовыми человеческими сердцами и отвратительно-белым головным мозгом.

Все эти штуковины не имели отношения к работе Спецотдела, но производили жуткое впечатление на входящих. Очень может быть, сходные ощущения испытывал обычный человек, вдруг оказавшийся в лаборатории средневекового алхимика или в пещере древнего колдуна. Вдобавок ко всему Бокий имел обыкновение чуть ли не ежедневно переставлять эти мрачные «украшения» своего кабинета, и никогда нельзя было угадать, из какого угла тебе улыбнется один из черепов, и не обнаружишь ли ты за спиной скелет, приветственно поднявший руку и согнувший ногу в колене. Придавать ему самые причудливые позы – это было одно из любимых увлечений Глеба Ивановича.

…Дрожь руки постепенно утихла, буквы перестали плясать перед глазами, и Бокий перечел эти слова: «На голову воскового изображения приклеены коротко состриженные человеческие волосы (черные с проседью)».

Итак, в подвале совершалась совершенно типичная процедура энвольтования – отдаленного магического воздействия на человека через его изображение, которое и называется вольтом. В данном случае, без всякого сомнения, объектом энвольтования являлся «Иван Васильевич».

Сам товарищ Сталин.

Бокий был поражен тем, что заговор оккультистов против вождя был раскрыт 2-м оперативным отделом, а не 9-м, который занимался не только шифровкой, дешифровкой и радиоперехватами, но как раз оккультными науками, для чего и создавался еще в 1918 году, хотя и назывался тогда иначе, и руководим был не Глебом Ивановичем Бокием, а Виктором Степановичем Артемьевым. И это не в первый раз! И снова в том же проклятом подвале на Малой Лубянке, 16!

До 1929 года там находилась лаборатория Московского отделения Ленинградского института мозга имени Бехтерева. Среди сотрудников лаборатории был некто Вадим Чеховский[12]. Он занимался опытами по гипнозу, внушению, телепатии, однако, вдобавок ко всему, был обуреваем идеей коллективного индуктора: то есть работы целой группы гипнотизеров и телепатов, которые одновременно внушают определенные приказы человеку, находящемуся в другой комнате или даже в другом помещении.

Бокий тогда только слышал об этих экспериментах, однако попасть на них не мог. Чеховский никак не шел на контакт с НКВД, и его прикрывал могучий авторитет Бехтерева[13]. Однако после того, как Бехтерев умер, за Чеховским началась почти открытая слежка, которой он, похоже, не замечал. И вот однажды в лаборатории – в том самом подвале на Малой Лубянке, 16! – накрыли сборище каких-то странных людей в черных балахонах.

Поначалу предположили, что в подвале собирались гипнотизеры, которые занимались подготовкой покушения на Сталина. Однако никаких признаков энвольтования не было обнаружено, а все участники заговора в конце концов оказались членами московского тайного ордена розенкрейцеров «Эмеш редививус». Среди них были люди серьезные и уважаемые, например, профессор Александр Чижевский[14], несколько его коллег, а также двое французских дипломатов. Однако встречались типажи с явно шизофреническими наклонностями – вроде шалого мистика Тегера[15] с его болезненным антисемитизмом. Чеховский находился где-то посередине – балансируя между гениальностью и болезнью. Как он сам объяснял на допросе, ему хотелось совместить мистический опыт православных подвижников, например, Серафима Саровского, с научными данными. Целью было осчастливить человечество прежде, чем это сделают марксисты-коммунисты.

«Эмеш редививус» разогнали, отправив в лагерь Чеховского и Тегера. За Чеховского хлопотал лично Бокий, который во время его ареста находился в служебной инспекционной поездке и об операции узнал только вернувшись. Через пять лет, самое большее, радиоинженер вышел бы на свободу, однако пытался организовать побег заключенных и был за это расстрелян. А Тегер отсидел свое и сейчас находился в ссылке в Кирове. Чижевский больше ни в какие сомнительные предприятия не совался.

И вот новый заговор оккультистов… Но куда более серьезный. И снова его раскрыли, минуя 9-й отдел.

Бокий не понимал, как вообще оперативники могли выйти на эту группу заговорщиков. Однако слова о черных с проседью волосах подсказали ответ.

На след навел Карл Паукер. Почти наверняка!

В последнее время он служил начальником охраны Сталина, а также был его личным шутом (Сталин обожал слушать анекдоты в его исполнении!) и… парикмахером. Некогда Паукер поработал в оперном театре Будапешта гримером и парикмахером, так что имел богатый опыт. Недоверчивый вождь доверчиво подставлял горло под лезвие опасной бритвы, когда ее держал в руках именно Паукер.

Если волосы, приклеенные к голове воскового «Ивана Васильевича», в самом деле принадлежали Сталину, то попасть в подвал на Малой Лубянке они могли исключительно через Паукера. Бокий знал, что 19 апреля того арестовали, и можно было не сомневаться, что на допросах с ним не церемонились. Вот он и поведал о неких персонах, интересующихся обрезками волос вождя…

Бокия снова затрясло. Если его не поставили в известность о том, что идет слежка за группой оккультистов, замышляющих убийство Сталина, это могло означать только одно: недоверие к нему.

Еще бы ему доверяли! После ареста Барченко, эксперта Спецотдела по исключительным возможностям психологии, Бокий перестал спать спокойно. Барченко обвиняли в создании тайной оккультной организации «Единое трудовое братство», которая ставила задачу психологического воздействия на руководителей партии и правительства. Однако общество это было создано еще в 1923 году! Именно тогда Барченко сумел заинтересовать и самого Бокия метафизикой и даже уговорил его вступить в это самое «Братство», которое изучало древние оккультные науки. Однако Бокию надо было курировать весь Спецотдел, и на углубленные занятия теоретическим оккультизмом у него просто не оставалось времени. Он фактически отошел от «Братства», но продолжал часто прибегать к услугам Барченко. И сейчас ему стало жутко от догадки: а что, если Барченко был как-то связан с теми заговорщиками, которых минувшей ночью положили в подвале на Малой Лубянке?!

Бокий продолжил чтение:

«После того как процедура устранения была завершена, оперативники начали обыскивать помещение и проводить опись предметов, находившихся в подвале. В эту минуту в дверь ворвался еще один человек. Судя по всему, это был член организации, опоздавший на собрание заговорщиков. Оперативники попытались его задержать, однако оказались бессильны, потому что им показалось, будто в помещении вспыхнул пожар. Пока они пытались погасить огонь, неизвестный исчез. После этого было обнаружено, что пожара в действительности не было, а группа оперативных сотрудников и агентов находилась под воздействием гипнотического внушения огромной силы. Однако на лицах многих остались термические ожоги первой степени…»

Бокий обреченно покачал головой. На такое был способен только один человек, и этот человек принадлежал к числу секретных сотрудников Спецотдела!

Эту пугающую догадку подтвердили следующие строки Нойда:

«Я узнал сотрудника 7-го отделения Спецотдела Грозу, однако не успел ничего предпринять, поскольку был поражен «огнем», как и остальные. Прошло некоторое время, прежде чем я пришел в себя, смог выбраться из подвала и отправить на квартиру Грозы агентов с заданием арестовать его и его жену, а также забрать их новорожденных детей, о возможных способностях которых я вам докладывал некоторое время назад. Самому мне пришлось вернуться в подвал, и там удалось увидеть бумаги, обнаруженные в сейфе заговорщиков. В их числе оказался список участников этого сборища, составленный по кличкам (ни одной знакомой я не встретил); список древних латинских заклинаний, обращенных к мифическим покровителям дней недели: Юпитеру, Сатурну и проч., рекомендации по созданию латинских квадратов и руководство по энвольтованию, написанное, как я предполагаю, рукой Чеховского и оставшееся не обнаруженным после его ареста в 1928 году, и тому подобные бумаги, касающиеся оккультных наук и энвольтования, ознакомиться с которыми более подробно мне не удалось, поскольку они были изъяты руководителем группы устранения.

После этого мне удалось под благовидным предлогом уйти. Я поспешил на квартиру Грозы, однако по пути встретил агентов, посланных мною для его захвата и возвращавшихся назад. Мне сразу удалось установить, что они подверглись воздействию сильнейшего внушения и не отдают себе отчет в своих поступках. Когда я спросил, где арестованные, они ответили, что получили приказ убить Грозу и его жену. Приказ они исполнили. Объяснить, кто отправил их на квартиру Грозы и кто отдал приказ его с женой уничтожить, агенты не смогли. В доказательство совершенного убийства они передали мне дамскую сумочку с двумя паспортами и детскими метриками. Однако на вопрос о самих детях агенты ничего не могли ответить.

Я спросил, где именно были убиты Гроза и его жена, и, узнав, что это произошло на Сретенском бульваре, напротив кинотеатра «Хроника», поспешил туда. К сожалению, к тому времени, как я добежал до этого места, туда уже подъехал служебный автомобиль с четырьмя сотрудниками милиции. Мне пришлось наблюдать за происходящим из-за угла. Довольно долго проводились обычные оперативные мероприятия, но за все это время я не заметил и признака, что кем-то были найдены дети Грозы. Наконец приехавшая труповозка увезла убитых, милиционеры также покинули место. Я выждал, когда разойдутся немногочисленные зеваки, и обследовал все вокруг, но также не обнаружил детей Грозы. На данный момент у меня нет никаких предположений, где они могут находиться.

Жду ваших дальнейших распоряжений.
Агент Нойд».

По пути в Горький, 1937 год

Ольга не знала, сколько времени проспала, но вдруг сон словно ножом вспороло!

Вскинулась, не сразу поняв, что это был не нож, а пронзительный детский крик.

Над изголовьем соседки вспыхнула лампочка, и Ольга с изумлением увидела в купе мужскую фигуру, которая на миг застыла, а потом рванула дверь и попыталась выскочить, но не смогла, потому что соседка подхватилась и вцепилась мужчине в спину.

Тот завалился назад и грохнулся, сильно ударившись головой о столик, не сдержав громкого вопля.

Соседка включила и верхний свет. Ольга разглядела немолодого лысоватого мужчину в форме проводника, который полулежал в проходе между полками, прижимая к себе… узкую лакированную дамскую сумочку.

– Вор! – завопила соседка. – Моя сумка! Он хотел украсть мою сумку!

В коридоре послышался шум. Из других купе выглядывали всполошенные люди, раздраженные криками. Примчался проводник этого вагона и завопил возмущенно:

– Ах ты тварь! В чужом вагоне воровать? Двери общим служебным ключом открывать?! А потом бы на меня подумали?

Пассажиры в коридоре подняли такой шум, что появился начальник поезда. Когда он понял, что произошло, принялся крыть скорчившегося на полу вора таким матом, что Ольга зажала уши, а в коридоре поднялся хохот.

Соседка, придерживая на груди халат, тоже смеялась от души, и меленькие белесые кудряшки шестимесячной завивки на ее голове весело тряслись.

Наконец начальник поезда несколько угомонился и кое-как уговорил пассажиров разойтись по своим купе, уверяя, что вор будет наказан самым строгим образом. Хозяйке вернули сумку и попросили проверить, что украдено.

Все содержимое сумки оказалось цело.

Проводник вагона вздохнул с облегчением, однако лицо начальника осталось суровым.

– Как только прибудем в Горький, пройдем в железнодорожное отделение милиции – и вы, гражданка, напишете там заявление, – сказал он. – Негодяй должен быть наказан!

– Непременно, – сказала дама. – Но уж надеюсь, что вы его и без моего заявления с работы уволите?

– Можете не сомневаться! – торжественно пообещал начальник. – Считайте, уже уволили!

Вор, доселе лежавший на полу недвижимо, проворно переменил позу и вдруг оказался стоящим на коленях перед дамой, которая поспешно прижала к груди свою сумочку, словно испугалась, что тот вырвет ее своими с мольбой протянутыми руками.

– Умоляю, гражданка! – простонал он. – Христа ради! Не надо в милицию… не погубите… семья у меня, дети малые… верите ли, бес попутал… сам не знаю, почему ума лишился…

– Лишился! – сердито передразнила дама.

– Ты, Поликанов, советский проводник, а у тебя то Христос, то бес, – рявкнул начальник поезда.

– Как это он советский проводник? – возмутилась дама. – Бывший проводник! Вы же его уволили!

– Уволить увольте, только в милицию не надо! Семью не губите! Семеро детей! – завыл вор, и на лице дамы выразилось что-то среднее между брезгливостью и жалостью.

– Иди, иди отсюда, Поликанов! – сурово велел начальник. – Надо пассажиркам дать поспать, вон, светает уже!

– И в самом деле! – кивнула дама, отчаянно зевнув. – В Горьком разберемся!

Она заперла за ушедшими дверь и схватилась за голову.

– Это ж надо же! – простонала трагически голосом. – Я молилась, чтобы Сортировку спокойно проехать – там вечно мальчишки камнями в окна скорых бросают, никакая милиция их унять не может! – а тут ворюга в купе!

И она принялась укладываться, вздыхая и причитая.

Ольга покосилась на Женю. Та лежала спокойно, только чуть причмокивала губами.

«Есть хочет!» – догадалась Ольга.

– Мне девочку покормить надо, – пробормотала она. – Извините, конечно, я быстренько…

– Да кормите, кормите! – всплеснула руками соседка. – Кормите, пеленайте, если надо. Как подумаешь, от младенцев тоже может быть толк! Я спала как убитая, даже не слышала, как он сумочку из-под подушки вытащил! Он бы мог все забрать, все деньги, вещи… если бы не закричала ваша дочка… Кормите ее хорошенько! Кстати, меня Фаиной Ивановной зовут. А фамилия – Чиляева. Будем знакомы.

– Будем, – пробормотала Ольга, наклоняясь, чтобы достать из рюкзака бутылочку, и украдкой улыбаясь.


Москва, 1914 год

Алексей Васильевич привязался к Грозе как к родному и ни за что не пожелал бы с ним расстаться, несмотря на то что Маша так и не оценила доброты швейцара и не склонялась на его ухаживания.

Более того! У Маши появился кавалер – младший приказчик из пассажа Сан-Галли на Кузнецком мосту. Магазин был немецкий, младший приказчик, само собой, тоже немчик по имени Готлиб Киршнер: рыжий, веснушчатый, голубоглазый и робкий, что дитя малое. Маша диву давалась его робости: приказчики ведь все наглые да приставучие, как его только хозяева в магазине держат? Оказалось, Готлиба держали прежде всего потому, что его матушка владела частью акций пассажа, а дядюшка служил в германском посольстве в Петербурге. Фамилия этого господина была Штольц, он недавно овдовел (жена его, итальянка, урожденная графиня Челеста, умерла вторыми родами) и часто наезжал в Москву – проведать сестру и своего сына Вернера, который жил в старой русской столице, поскольку сырой климат Петербурга был ему вреден. К роману своего племянника с русской горничной Штольц отнесся понимающе: всякому нужно в молодости перебеситься, да и фрейлейн весьма премиленькая.

Однажды Готлиб решил сводить Машу в зоосад на Пресненских прудах. Он называл его просто «зоо» и рассказывал, что в Берлине тоже есть свой зоо, очень большой и знаменитый.

Маша пожелала непременно взять с собой племянника. Тогда и Готлиб пригласил своего кузена – Вальтера Штольца. Был он двумя годами постарше Грозы, смуглый, черноглазый (удался в мать, итальянскую графиню), всем хорош, вот только задавался непомерно. У Грозы кулаки чесались отдубасить этого немчика-перчика-колбасу за его презрительные взгляды! Однако Машу огорчать не хотелось.

В конце Арбата Готлиб купил всем мороженого у уличного разносчика, который толкал им навстречу обшарпанный ящик на колесиках и голосил:

– Сахарна морожина! Кондитерска морожина!

Готлиб выбрал себе фисташковое, Маша – сливочное, Вальтер – крем-брюле, а Гроза – малиновое. Мороженщик выколупал его ложкой из металлических круглых коробов, положил на кусочки картона и дал каждому в придачу выструганную из лучины крошечную лопаточку.

– Ешьте осторожней, – предупредила Маша. – Не то язык занозите! И пошли, пошли!

– А почему? – удивился Гроза. – Давайте здесь съедим, мороженое уже капает.

Маша глазами показала на разносчика, который почему-то замешкался: дальше не ехал и исподтишка поглядывал на компанию.

– Он ждет, чтобы мы поели! – сообщила она громким шепотом. – Поели и бросили картонки и щепки. А потом их подберет, ополоснет и снова в дело пустит.

– В дело пустит? – ахнул Готлиб. – Поднимет с мостовой? Но это же негигиенично!

Маша только ухмыльнулась. Все поспешно двинулись вперед, обливаясь быстро таявшим мороженым. Разносчик проводил их обиженным взглядом и наконец отправился своей дорогой. Когда все доели, то аккуратно сломали и выбросили картонки и ложечки в большую чугунную мусорную урну.

На всякий случай.

Пройдя еще немного по Садовому кольцу, увидели сидящего на раскладной трости седого человека в поношенной «тройке» и потертых штиблетах. Рядом на земле стояла жестянка от монпасье фабрики Жукова (все называли эти конфеты лампасейками). В ней лежало несколько гривенников и двугривенных.

– Гадаю по ладони, предсказываю будущее, – пробормотал седой, когда сцепившиеся под ручку веселые Маша и Готлиб и угрюмо молчавшие мальчики миновали его.

Вальтер так и замер!

– Хиромантия? – спросил он возбужденно. – Вы в самом деле знаете хиромантию?

Оказалось, Вальтер довольно бойко болтал по-русски, хотя смешно выговаривал слова.

Седой поднял голову, и стало видно, что не так уж он и стар, даром что волосы поседели.

– Я профессор хиромантии, – важно сообщил он. – Удивительно, что вам это слово знакомо! Каким же образом?

– Мой отец этим увлекается, – ответил Вальтер. – У него есть разные книги: по хиромантии, магии, ясновидению, гипнозу…

– Приятно поговорить с образованным молодым человеком! – воскликнул седой. – Извольте вашу ладонь; потом погадаю и прочим – по гривеннику за исследование.

Вальтер умоляюще взглянул на Готлиба – тот кивнул и швырнул в жестянку гривенник.

Вальтер быстро протянул руку, и седой взял ее, расправил пальцы, всмотрелся в ладонь.

– Ого, – сказал он, чуть хмурясь, – длинный большой палец указывает на вашу непреклонную волю. Холмы Юпитера, Солнца, Сатурна плоские – вы равнодушны к искусству. Ваша жизнь будет очень долгой, но вторую половину ее чрезвычайно омрачат поиски детей.

– Каких детей? – изумился Вальтер.

– Чужих, – ответил седой, внимательно вглядываясь в него. – На вашей шее намечена морщина порока… она говорит о склонности к жестокости, готовности пойти на все ради своей цели. Не хотел бы я встретиться с вами в ваши зрелые годы!

Вальтер стоял как окаменелый. Рука его, которую выпустил седой, безвольно упала.

– Теперь вы, юноша, – с улыбкой повернулся седой к Грозе, и тот робко протянул ладонь. – Так… интересно, очень интересно! Вас ждет невероятная судьба! Вы достигнете огромного могущества, станете primo inter pares…

– Чего?! – возопил перепуганный Гроза.

– Первым среди равных, это по-латыни, – небрежно пояснил седой и продолжил: – Однако вы попадете в зависимость от очень жестоких людей. Вы обретете счастье в любви, у вас будет двое детей, но вы погибнете в расцвете сил, не дожив и до сорока. Вас убьют люди в черном.

– В черном? – фыркнул Готлиб. – Вы по ладони можете видеть цвет их одежды?

Седой, не ответив, выпустил запястье Грозы, цепко ухватил руки Готлиба и Маши и потянул к себе.

Молодые люди рванулись было прочь, но седой уже успел бросить мгновенные взгляды на их ладони и тотчас выпустил их. Лицо его омрачилось.

– Идите, – буркнул он. – Не буду я вам гадать. В один день умрете, только и скажу.

– Das ist wunderbar! Это прекрасно! – обрадовался Голиб. – В один день умерли мои дедушка и бабушка. Они крепко любили друг друга.

– Дедушка и бабушка ваши стариками небось были к тому времени, – вздохнул хиромант и отвернулся.

– Пойдемте, – пробормотала Маша. – Мне как-то страшно стало!

– Ничего, Марихен, – успокоил Готлиб, беря ее под руку и бросая в жестянку полтинник.

– Это вас не спасет, – уныло прокаркал вслед седой.

В первые минуты все почти бежали, так хотелось оказаться от него как можно дальше! Потом Маша устала, и Готлиб пошел тише; мальчики тоже замедлили ход.

– Вообще хиромантия – ерунда, – пренебрежительно проговорил Вальтер. – Мой отец ее изучает, но не очень в нее верит. Он верит только в гипноз.

– А это что еще такое? – удивился Гроза.

– Гипноз, – важно ответил Вальтер, – это такая штука, с помощью которой человека можно загипнотизировать.

– Чего?!

– Загипнотизировать – это значит посмотреть на человека, усыпить его и заставить что-то сделать. Не говоря ни слова, понимаешь? – начал объяснять Вальтер.

– Нет, – растерялся Гроза. – А ну, покажь!

Вальтер нахмурился и принялся сверлить Грозу напряженным взглядом своих черных глаз, беззвучно шевеля губами.

– Да не слышу я ничего, ты погромче скажи! – воскликнул наконец Гроза.

– Я вообще ничего не должен говорить! – рассердился Вальтер. – Я должен усыпить тебя взглядом и отдать приказ!

– Как же ты меня усыпишь, если мне спать неохота? – удивился Гроза.

– Так положено, – развел руками Вальтер.

– Ну ладно, усыпляй и приказывай! – согласился Гроза.

Снова нахмуренные брови, снова сверлящий взгляд…

Снова неудача.

– Ты для гипноза не пригоден! – заявил Вальтер.

– А давай-ка я теперь попробую! – разохотился Гроза.

– У тебя не получится, – отрезал Вальтер.

– Это еще почему?!

– У тебя глаза серые, а все гипнотизеры – черноглазые… – начал было Вальтер, но испуганно умолк: вдруг повалила им навстречу толпа с криками:

– Медведица сбежала! Спасайтесь, православные!

Среди людей мчалась большая медведица, смертельно испуганная криками и тычками, которыми награждали ее особо смелые из беглецов. Наконец это ей надоело, она испустила такой разъяренный рык, что людей словно ветром раздуло по сторонам, а перед ней остались только Готлиб с Машей да прижавшиеся к ним мальчики.

Маша толкнула племянника к себе за спину, а Вальтер метнулся вперед и с криком:

– Я ее загипнотизирую! – уставился на медведицу.

Какой-то миг мальчик и зверь сверлили друг друга глазами, потом медведица встала на задние лапы и пошла на Вальтера, тихо, сдавленно, ненавидяще рыча.

Вальтер в ужасе зажмурился, медведица пала на все четыре лапы и приготовилась броситься на него, как вдруг Гроза выскочил из-за Машиных юбок и пошел на зверя – бледный, совершенно спокойный, глядя на медведицу своими серыми глазами так, словно смотрел сквозь нее.

Вальтер пронзительно взвизгнул.

Медведица замерла, попятилась, не удержалась на лапах и нелепо завалилась на задницу, а потом вдруг повернулась, опустила голову и с воем кинулась к воротам зоопарка, откуда уже выбегали дрессировщик с кнутом и сторожа с веревками. Вязать медведицу, впрочем, не понадобилось: она рысцой промчалась к своей клетке, вбежала туда и легла на пол, уткнув морду в лапы и громко завывая, словно от боли.

Маша еле успела подхватить племянника, который вдруг начал падать, закатывая глаза.

– Чуток не погиб мальчонка! – возбужденно крикнул кто-то рядом. – Куда только полез, дуралей такой? Кабы тот, другой, не завизжал истошным голосом, конец бы ему. А так – перепугалась медведица, вот и убежала.

Люди кругом шумели, кричали, отходя от страха.

Готлиб крикнул извозчика, сунул на сиденье бесчувственного Грозу, помог сесть Маше, кое-как устроился рядом, прижимая к себе дрожащего Вальтера, и велел ехать на Арбат, где жила Маша. Все были так потрясены, что не произносили ни слова.

Вдруг Гроза пробормотал, словно в бреду:

– Огонь! Я ей крикнул, что брошу в нее огонь!

Маша залилась слезами, гладя его по голове.

Без единого слова, изредка тревожно переглядываясь, доехали до дома. Готлиб перенес Грозу в швейцарскую и уехал с Вальтером, которого по-прежнему била дрожь.

Алексей Васильевич ушам не верил, слушая Машин рассказ. Чтобы звери из зоосада убегали – да где же такое видано?!

Гроза пролежал без памяти этот день и ночь (вызванный доктор успокаивал Машу: дескать, от страха такие обмороки возможны и науке известны), потом очнулся, но никак не мог вспомнить, что произошло. Помнил, как спорили с Вальтером про гипнотизеров, помнил, как закричали и побежали вдруг люди, помнил медведицу, которая встала на задние лапы, а больше ничего.

– Ты меня защитить хотел! – ахала Маша. – Такой молодец! А что ты глаза трешь? Что это у тебя глаза красные?

– Жжет, – пожаловался Гроза.

Тут Машу позвали к господам, а швейцар начал прикладывать к глазам мальчика примочки из спитого чая. Старинное средство помогло – Гроза уснул. Спал, однако, беспокойно, бормотал одно и то же:

– Я ей крикнул, что брошу в нее огонь!

Пришел почтальон, принес газеты, письма. Гроза еще спал, и Алексей Васильевич сам начал разносить почту по квартирам. Приустал, остановился на площадке третьего этажа, да тут с «Московских ведомостей» слетела бандероль, листок развернулся, и Алексей Васильевич сразу увидел заголовок: «Как медведице морду сожгли».

Начал читать:

«Вчера в полдень из зоосада на Преснеских прудах сбежала медведица Барбара. Сторож неплотно задвинул засов, вот хитроумная зверюга и решила прогуляться. Перепугала посетителей до того, что несколько человек потом обратились к врачам, а какого-то мальчика увезли без сознания. Однако нашелся храбрец, который сунул в морду медведице что-то горящее. Что – выяснить не удалось, точно так же никто не мог описать человека, который это сделал. Создается впечатление, что никто ничего не заметил, однако факт есть факт – шерсть опалена! Конечно, очевидцы нарочно отводят подозрения от храбреца, потому что дирекция зоопарка намерена подать на него в суд за урон, нанесенный ценному зверю, которым сейчас занимается ветеринар. Однако наши симпатии, господа, отнюдь не на стороне дирекции, из-за безалаберности которой натерпелось страху столько москвичей!»

– Чудеса, да и только, – пробормотал Алексей Васильевич. – Неужто Гроза видел того, кто медведице морду поджег?! Вот очухается – надо будет его получше расспросить.

Он свернул газету, надел на нее бандероль и пошел вверх по лестнице дальше.

Хозяева Маши, которым она рассказала о случившемся, тоже прочли эту заметку. Однако поскольку Маша не упомянула о том, что твердил в бреду племянник, они только поахали, поохали да так все постепенно и забыли об этом случае.


Готлиб продолжал ухаживать за Машей, и однажды она прибежала со свидания немножко очумевшая от счастья и с порога выпалила, что Готлиб сделал ей предложение.

Алексей Васильевич вовсе пригорюнился. Гроза не знал, радоваться ему за тетушку или печалиться за дядю Лёшу. А Машин хозяин, выслушав новость, нахмурился и сказал:

– Ты девушка хорошая, Маша, потому дам тебе добрый совет: забудь про своего жениха, да поскорей.

Маша глаза так и вытаращила:

– Что это вы, барин, говорите?! Почему это – забыть?!

– А потому, – загадочно ответил хозяин, – что вчера австрийского эрцгерцога убили в Сараеве.

– В каком сарае? – окончательно растерялась Маша.

– Завтра об этом будет во всех газетах, – с сожалением поглядел на нее хозяин. – Тогда и узнаешь в каком… Вся Россия узнает!

Да, назавтра вся Россия узнала, что в сербском городе Сараеве террористом Гаврилой Принципом были убиты наследник австрийского престола Фердинанд и его жена. Спустя несколько дней Австро-Венгрия объявила войну Сербии. Союзницей Сербии была Россия, и Германия, союзница Австрии, объявила войну и ей.

– Все русские пойдут бить немцев, – заявил Алексей Васильевич, узнав об этом, – война будет народной!

Именным высочайшим указом в России была объявлена мобилизация. Штатские повально записывались в добровольцы. Митинги, которые поддерживали вступление России в войну, шли один за другим. По улицам раскатывались радостные крики манифестантов: «Ура!» К памятнику Скобелеву, героя Балканских войн, громадные толпы несли флаги и стяги, портреты государя императора и сербского короля Петра. То и дело раздавались крики: «Долой немцев, долой Австрию! Да здравствует Сербия, да здравствует Россия!»

В Охотном ряду люди потребовали зачеркнуть на вывеске ресторана название «Вена». А название гостиницы «Дрезден» сразу занавесили полотнищем.

– Как же нам нынче немцев дразнить? – спрашивал Алексей Васильевич жильцов, стараясь, чтобы это слышала Маша. – Надо бы им кличку покрепче дать!

– У немцев есть для них кличка, – ответил ему веселый жилец из восьмого номера, тот самый, что Грозу назвал когда-то Грозой. – Французы их швабами называют.

– Швабры, значит? – довольно улыбнулся швейцар. – Ну, швабры так швабры!

Кое-кто из носивших немецкие фамилии пожелал переменить их на русские. Рассказывали о том, что бывший московский градоначальник Рейнбот подал на высочайшее имя прошение о присвоении ему фамилии матери – Резвой. Ходатайство было удовлетворено. Правда, заглазно Резвого теперь дразнили урожденным Рейнботом…

– Может, и Готлибу вашему, Марья Никифоровна, пока не поздно фамилию сменить? – ехидствовал Алексей Васильевич. – Назваться Ивановым аль Петровым?

– А что ж, вот поженимся, глядишь, и назовется по мне, будет Егоровым, – спокойно отвечала Маша.

– Не грех ли за вражьего отпрыска замуж идти, когда война?! – бессильно злился швейцар.

– Ну, если государю нашему не грех быть женатым на немке, то и мне Бог простит, – следовал ответ.

Маша, гордо вскинув голову, уходила, а Алексей Васильевич шептал Грозе:

– Любовь, значит… Я б на Машеньке тоже женился, будь она хоть сто раз немкой!

– Что-то Алексей Васильевич озлобился, – печально сказала Маша племяннику. – Совсем другим человеком стал! Неохота мне тебя больше у него оставлять, да пока девать некуда. Но как сыграем с Готлибом свадьбу – сразу заберу к нам, слово даю!

Слова своего Маша не сдержала. Митингами и манифестациями дело не ограничилось: исстари недолюбливающий немчуру народ начал громить немецкие аптеки и магазины. Поскольку с 1 ноября 1914 года продажа водки, пива, портера, виноградных вин была запрещена, спирт стал отпускаться в аптеках по рецептам врача, а вино в небольших количествах можно было получить только в ресторане, то аптеки и винные лавки громили с особенным тщанием. Впрочем, доставалось и одежным магазинам: чтобы не во что было рядиться немецким шпионам!

Особенно разошлась толпа на Кузнецком мосту. Среди магазинов, разгромленных во время немецких погромов, оказался и пассаж Сан-Галли. Приказчики разбежались, но один из них, рыжий да голубоглазый, попытался защитить хозяйское добро. Его выволокли за руки, за ноги и бросили толпе на расправу. Девку – русскую потаскуху! – которая воплем вопила, что это ее жених, а потому трогать его нельзя, приложили затылком о дверь – девка пала бездыханная. А от жениха-немчика вообще пошли клочки по закоулочкам…

После Машиных похорон Алексей Васильевич слег. Гроза работал за него, с ужасом думая, что, если с дядей Лешей что-нибудь случится, он останется совсем один. И некому будет учить его в свободную минутку грамоте, выпрашивать для него у жильцов книжки и мечтать, как отправит Грозу однажды в гимназию, а там и в университет. Некому будет накрывать его одеялом по ночам, поглаживать по голове, если снились кошмары: вот несется медведица, а Гроза кричит ей: «У меня в руках огонь!» – но огонь вырывается не из его рук, а из глаз и ударяет в медведицу, так что она с воем бросается наутек, клоня обожженную морду…

Алексей Васильевич, к счастью, отлежался, выздоровел. Сначала бродил по швейцарской, еле волоча ноги, но потом разошелся, опять взялся за свои дела, однако частенько плакал жалобно по Маше, по ее молодой загубленной жизни и по своей – бесполезно пропадающей, – и тогда брала Грозу такая тоска, что хоть из дому беги. Что он и делал по вечерам.

Он очень скучал по Маше – больше, пожалуй, чем по родной матери, потому что Антонина Никифоровна погибла, когда Гроза мало что соображал, а сейчас он был уже почти большой. Иногда чудилось, будто все беды мира сошлись вокруг и заглядывают ему в глаза, злорадно усмехаясь! Было жутко. Чтобы избавиться от страха и тоски, Гроза шлялся по улицам, заглядывал в окна, неплотно завешанные портьерами…

…Вот жарко блестит на столе, накрытом крахмальной скатеркой, самовар. В вазочках и на тарелочках лежат тонко нарезанный швейцарский сыр, «Угличская» колбаса с жирком, которую называли еще «Любительской», сухая пастила палочками и слоистый мармелад, мягкая сайка, испеченная на соломе, и вкуснейший шафранный хлеб, какой можно найти только в булочной Филиппова. Нынче приходили полотеры, и в воздухе еще витает душный аромат паркетной мастики, а также розовой воды, которую напрыскали из пульверизатора для освежения воздуха…

Гроза всматривался в лица сидящих за столом, мечтая, что здесь его дом, его семья, его друзья: вот эта девушка – Маша, этот пожилой господин – Алексей Васильевич, молодой человек – Готлиб, а мальчишка – тот самый черноглазый Вальтер, который научил Грозу диковинному и непонятному, пугающему и манящему слову – «гипноз».

Однажды девушка, в которой он представлял Машу, обернулась – и Гроза разглядел ее лицо. Это оказалась необыкновенная красавица – таких можно было увидеть на открытках модного художника Сергея Соломко, которые выставлялись в витрине самых дорогих писчебумажных магазинов. Царевна Лебедь или другая девушка-птица – Соломко их много рисовал, красавиц с глазами, похожими на черные солнца! Только эта девушка была живая, она двигалась, улыбалась – и Грозу словно прибило к мостовой. Смотрел бы на нее да не насмотрелся…

Красавица наклонилась, а когда выпрямилась, на руках у нее была пушистая белая собачонка. Красавица кормила ее кусочками пастилы, сыра, колбасы – все лопала болонка, в знак благодарности норовя лизнуть свою хозяйку в щеку.

«Везет этой шавке!» – завистливо подумал Гроза.

Вдруг раздался девчоночий голосок, окликавший:

– Марианна, Марианна!

Царевна Лебедь повернула голову. Значит, это она была Марианна!

У Грозы захватило дыхание от невероятной красоты этого имени. Да, ее не могли звать иначе!

Он чуть не каждый вечер бегал, чтобы полюбоваться на Царевну Лебедь, на Марианну. И в вечер, когда портьеры были задернуты слишком плотно или она не появлялась у стола, жизнь казалась Грозе пустой и несчастной.


Москва, 1937 год

Бокий свернул листок с донесением Нойда и спрятал в карман френча. Набросил легкую шинель: июнь начинался прохладным, к тому же одним из симптомов timor mortblis был непрекращающийся озноб, – и вышел из управления. Ноги невольно понесли его по улице Кирова на Сретенский бульвар, где убили Грозу, однако он заставил себя свернуть на Кузнецкий мост и медленно прошел до Пушкинской, пытаясь успокоиться.

Получалось плохо. И когда мимо промчался автобус (с некоторых пор, к великой радости поздних гуляк, ночами по Бульварному и Садовому кольцам и главным улицам с периодичностью в двадцать минут ходили регулярные автобусы), Бокий отпрянул с таким ужасом, что самому стало стыдно.

Наконец он увидел впереди, на углу, деревянную будку телефона-автомата, но еще некоторое время постоял, озираясь.

Было четыре часа утра; на небе слегка брезжило, но улицы оставались еще совершенно пусты.

Бокий решился: вошел в будку, снял трубку, нащупал в кармане шинели монету в пятнадцать копеек, опустил ее в прорезь и ни с того ни с сего вспомнил, как еще в тысяча девятьсот двадцать четвертом году управление Московской телефонной сети отдало распоряжение телефонисткам: не давать соединения тем абонентам, которые называют их барышнями. Приветствовались обращения «гражданка» или «товарищ», но все свелось, в конце концов, к «девушке».

На счастье, с 1933 года вся Москва перешла на автоматическую телефонную связь. А то сейчас только «девушки» не хватало, которая подслушивала бы его разговор с Нойдом и потом стучала куда надо…

Домашний и служебный телефоны Бокия, конечно, стояли на прослушке еще с тридцать пятого года, как, впрочем, телефоны всего руководства НКВД и даже – что вовсе уму непостижимо! – самого Сталина. Тайное прослушивание разговоров вождя было лишь одной из тех причин, по которой бывший нарком внутренних дел и генеральный комиссар государственной безопасности Генрих Ягода слетел со своего поста. Но после его отстранения, когда первый порыв возмущения прошел, была извлечена и несомненная польза из этого опыта. Прослушка служебных телефонов осталась, а уже с августа этого года, ходили слухи, 12-й административно-хозяйственный отдел ГУГБ будет переименован в отдел опертехники, и тогда на прослушку поставят домашние телефонные аппараты всех сотрудников НКВД.

Вообще всех. Тогда не больно-то позвонишь агенту Нойду к нему домой!

Ну что ж, надо пользоваться случаем.

Бокий набрал букву Г, обозначавшую Арбатскую телефонную станцию, и пятизначный номер.

Трубку сняли немедленно, и он представил себе агента Нойда, коротающего бессонную ночь в своей квартире на улице Воровского и мучительно ждущего звонка.

Есть, значит, еще кто-то, больной timor mortâlis!

Стало немного легче.

– Ну что, Ромашов? – проговорил Глеб Иванович, называя агента по фамилии, которую знали только он, Бокий, и сам Ромашов. Еще минувшей ночью эту фамилию знали четверо. Теперь, после гибели Грозы и его жены, осталось двое. – Прочитал я твой доклад… Что ж ты наворотил, а? Что ты наделал?!

На том конце провода молчали.

– Как ты думаешь, еще кто-то из оперативников мог узнать Грозу?

– Вполне возможно, – вздохнул Ромашов. – Вполне возможно. Слухи о нем ходили, сами знаете…

– Тогда надо было застрелить его на месте! – чуть не крикнул Бокий. – Там же, во дворе!

– Я не успел, – послышался новый вздох. – Если бы я ожидал его там увидеть, если бы я мог предположить, что он в это замешан… Нас там было несколько человек, все с оружием на изготовку, но «огонь» Грозы… он неодолим.

– Был, – уточнил Бокий.

– Был, – повторил Ромашов с какой-то странной интонацией. – Был, вот именно…

– Объясни, почему ты сразу не позвонил мне, а заставил ждать, пока напишешь доклад?

– Я пытался связаться с вами, но вы до полуночи оставались на совещании.

Это была правда.

– А знаешь, что мне кажется, Ромашов? – вкрадчиво проговорил Бокий. – Мне кажется, ты хотел дать Грозе шанс спастись. Ты же знал, что он этих твоих агентов расщелкает, как орешки, да еще если жена поможет.

– Он был не в том состоянии, Глеб Иванович, чтобы их расщелкать! – запальчиво возразил Ромашов. – «Огонь», который он бросил в подвале, не только нас вывел из строя, но и, если так можно выразиться, выжег его изнутри. Он не мог далеко уйти, я это знал. Мне такое не раз приходилось наблюдать – в прошлом. А силы его жены… Ну вы же знаете, что Лиза превосходный медиум, но как индуктор довольно слаба.

– Была, – снова уточнил Бокий.

Ромашов издал какой-то звук, словно внезапно поперхнулся, потом заговорил хрипло:

– Я поступил так, как считал нужным, я считал, что так будет лучше. Предполагать, что я готов был дать Грозе шанс, – это…

Он снова поперхнулся и умолк.

Бокий слушал, как Ромашов громко дышит в трубку. Он кое-что знал об истории его отношений с Грозой и его женой и предполагал, что Ромашов все же лукавит. Возможно, он и в самом деле дал агентам задание прикончить Грозу, но не трогать женщину. Сломать потом ее сознание и выведать все, что она знала о заговоре, было бы довольно просто. Тогда у Бокия появился бы шанс оправдаться и объяснить, почему сотрудник 9-го отдела оказался в числе заговорщиков. При большой удаче можно было бы даже повернуть дело так, будто Грозу внедрили к этим оккультистам и он разрабатывал их, готовясь сдать. И сопротивление оперативникам можно было бы как-то оправдать, потому что отделы соперничали между собой и левая рука не всегда знала, что делает правая.

Впрочем, нет. Если бы Гроза был человеком Бокия среди заговорщиков, ему не было бы смысла бросаться в бегство со всем семейством.

Но! Из этой ситуации тоже есть возможность вывернуться. Например, Гроза предвидел, что его могут уничтожить, как всех прочих заговорщиков, и хотел обезопасить семью, прежде чем обратиться к Бокию за помощью…

Об этом стоит подумать. Возможно, это выход. Но Ромашову знать об этом не обязательно. Он должен чувствовать свою вину. И страх…

Какая путаница! Какая путаница! С одной стороны, Грозы вроде бы нет в списках заговорщиков. С другой стороны, там они все значились под кличками, и вполне вероятно, что где-то существуют и скоро будут обнаружены и другие списки, где все записаны полными именами и фамилиями. И Дмитрий Александрович Егоров, год рождения 1903, там значится…

Надо исходить из худшего.

И вдруг Бокия осенило.

– Где документы Егоровых? – спросил он небрежно. – У тебя еще?

– Да, конечно, – сказал Ромашов.

– Вот и подержи их у себя.

– Вам не передавать? – удивился Ромашов – и тут же замолк.

Понял. Всегда был понятлив!

Пока Бокию официально не стало известно об участии сотрудника его отдела в заговоре, он относительно чист. Письмо Ромашова было передано через конспиративный «почтовый ящик», о его существовании никто не знает, кроме них двоих. В данный момент, если взглянуть со стороны, Ромашов – виновник убийства одного из возможных заговорщиков и сокрытия данных о нем. И мотивы под эти действия можно подвести какие угодно. Или желание скомпрометировать 9-й отдел, откуда он был некогда уволен по причине профессиональной бесполезности, – или чисто личные счеты. Об их с Грозой многолетней взаимной неприязни известно всем (хотя о причинах ее никто после смерти Артемьева не знает… Может быть, за исключением самого Бокия). И вот, чтобы свести старые счеты с Грозой, Ромашов вызвал его к месту сборища заговорщиков. Ну а тот, стремясь спастись от смерти, вынужден был «бросить огонь»…

Да как угодно можно повернуть ситуацию!

Ужас понятливого агента Бокий ощущал буквально физически!

Вот и хорошо. Ничего не надо объяснять.

– Я тебе вот что скажу, – наконец проговорил Бокий, насладившись этим мучительным для Ромашова молчанием. – Тебе страшно повезло, что Гроза отшиб твоим агентам память. Оказал тебе, так сказать, последнюю услугу… Не вздумай с перепугу эти документы уничтожить. Уж об этом агенты точно помнят – о том, что их тебе передали!

– Они помнят, что передали мне дамскую сумочку, – быстро сказал Ромашов. – И не смогут доказать, что там были именно документы.

– Повезло тебе, – усмехнулся Бокий. – Повезло… И все же за твою самодеятельность придется ответить. Из-за тебя погиб единственный человек, который мог бы внести в эту историю какую-то ясность.

И тут его осенила мысль, что, возможно, оперативники так стремительно расправились с оккультистами именно потому, что никакой ясности вносить в эту историю было не нужно! Возможно, эта самая ясность оказалась бы вредна для чьего-нибудь здоровья. Возможно, за этим заговором стоит более значительная персона, чем какие-то полусумасшедшие колдуны и даже сотрудники 9-го отдела.

Эта догадка требовала внимания, спокойного внимания и всестороннего осмысления…

А разговор с Найдом пора было заканчивать.

– Ты должен свою ошибку исправить, – резко сказал Бокий. – Необходимо найти детей Грозы. У них в памяти могли бессознательно запечатлеться какие-то детали разговоров, они могли видеть тех людей, которые приходили к Грозе. Если проникнуть в их память, можно узнать очень многое. Кроме того, если они и в самом деле унаследовали хотя бы часть талантов Грозы – это не просто ничего не соображающие свидетели, но и бесценные сокровища для будущего. Ты мне на глаза лучше не показывайся, пока этих младенцев не найдешь. В них твое спасение и оправдание.

– Где же я их найду, Глеб Иванович? – ошеломленно спросил Ромашов.

Не так уж он и понятлив, оказывается!

– Мне почему-то кажется, что своими ногами они со Сретенского бульвара уйти не могли, верно? – едко усмехнулся Бокий. – Значит, их кто-то унес. Унес и скрывает. Кто? Вот и подумай, поищи. И мой тебе совет – найди их! Понял?

– Понял… – раздался в трубке тяжелый вздох.

– Не слышу ответа! – процедил Бокий сквозь зубы.

– Так точно, товарищ комиссар государственной безопасности третьего ранга![16]

Вот именно. А то распустился – Глеб Иванович да Глеб Иванович…

– Приступить немедленно!

– Есть, товарищ комиссар государственной безопасности третьего ранга! – отчеканил Ромашов.


Москва, 1916 год

Шла война; все шла да шла, никак не кончаясь. Победой что-то не пахло, и все чаще появлялись на улицах бедно одетые люди, кричавшие о том, что Россия погибнет, а потому надобно замиряться с немцами и отпускать солдат по домам. Они назывались агитаторы. Многие из них даже листовки разбрасывали с теми же призывами. Кто-то слушал их, кто-то звал полицию: агитаторов ловили и уводили.

Удлинялись очереди за хлебом; продукты вздорожали… Да вообще вздорожало все. Извозчики заламывали такие цены, что правительству пришлось вмешаться и запретить им брать с седоков больше рубля за дальние поездки. Стоимость билетов в театры, синематограф и цирк тоже сильно возросла, однако очереди в кассы, как ни странно, только увеличились, особенно в воскресный день. Люди искали хоть что-нибудь, что могло бы дать пусть недолгое забвение, что могло отвлечь от ожидания, от страшных вестей, приходивших с фронтов. Кроме того, в театральных и цирковых буфетах можно было вволю попить пива и даже вина. Правда, буфеты эти дешевизной не отличались, зато в них продавали такие лакомства, которые даже в магазинах Филиппова и Генералова, даже во французских кондитерских не сыщешь: например, пастилу в шоколаде, или пирожные под названием «Сладкая колбаса», или тянучки с орехами, или клюкву в сахаре. Все эти сладости нарочно для театров и цирков готовила одна небольшая итальянская кондитерская.

И вот как-то раз Алексей Васильевич решил сводить приунывшего в последнее время Грозу в цирк – да и самому развеяться.

Хвалили два цирка: Соломонского на Цветном бульваре и Винклера в саду «Эрмитаж». К Винклеру не удалось достать билетов – там выступали лилипуты, которые пользовались сокрушительной популярностью, и, вдобавок чревовещатель, виртуозно говоривший животом. Вся Москва как с ума по нему сошла! К Соломонскому Алексея Васильевича ноги не несли после того, как несколько лет назад он был там с Машей. Во время этого представления акробатка сорвалась с трапеции и разбилась. Маша пришла в такой ужас, что Алексей Васильевич еле живую довел ее до дому. Потом в газетах писали, что какой-то рабочий сцены, влюбленный в акробатку и отвергнутый ею, подрезал страховочный трос.

Славился также цирковой театр «Крошка» на Старой Божедомке, где частенько выступал знаменитый дрессировщик Владимир Дуров со своими свиньями, собаками, ежами, гусями, мышами, крысами и прочим зверьем и птицей. Туда и решил пойти Алексей Васильевич. Рассказывали, Дуров истинные чудеса выделывает со своими «артистами». Чаще его театр просто так и называли: «Уголок Дурова».

Места здесь были ненумерованные, поэтому лучшие занимали те, кто приходил пораньше. Алексей Васильевич это знал, так что они с Грозой явились в числе первых и уселись на превосходные места: в пятом ряду, с которого начиналось возвышение. Теперь даже самые пышные прически и затейливые шляпки дам, сидевших впереди, не могли им помешать.

Ряды постепенно заполнялись, однако два места слева и справа от Алексея Васильевича и Грозы оставались свободными, словно заговоренные. Потом Алексей Васильевич заметил вот какую странность. Подойдет человек, только рот откроет спросить, свободно ли сиденье, да тут Гроза повернет голову, глянет на него – человек и уходит искать другое место.

– Слушай, – наконец спросил озадаченный Алексей Васильевич, – они тебя пугаются, что ли?

– Ага, – весело сказал Гроза, – они мне как-то не нравятся, ну, я и говорю, что на сиденье лужа.

Алексей Васильевич поглядел на него поверх очков, потом оглядел сиденья – совершенно сухие! – и засмеялся:

– Врешь ты, шут гороховый! А чего такой бледный стал?

– Да ну, ерунда, – отмахнулся Гроза, который и в самом деле как-то очень побледнел.

Однако люди по-прежнему уходили прочь от двух свободных сидений. Алексей Васильевич нахмурился. Странно, конечно… А что, если Гроза не врет? Да ну, ерунда…

– Марианна, смотри, вон свободные места! – раздался вдруг веселый девчоночий голосок. – В пятом ряду, смотри!

И в следующую минуту мимо сидящих начали протискиваться высокая взрослая барышня и девочка лет десяти с длинными темно-русыми косами.

– Не вздумай шутки свои шутить, – прошептал Алексей Васильевич. – Ты погляди, какая красавица!

Барышня и впрямь была красоты неописуемой. Вьющиеся золотые волосы, распущенные по плечам, а глаза черные, словно у персиянки какой-нибудь. Белая скромная блузочка лишь подчеркивала яркие краски ее лица. Мужчины, мимо котороых ей следовало пройти на свободные места, поднимались и снимали шляпы.

Барышня, впрочем, шла, ни на кого не глядя, чуть поджав губы, словно не замечая, какое смятение содеяла. Зато девочка, которая пробиралась следом, рассыпала во все стороны улыбки и еще успевала бормотать по-французски:

– Мерси, мсьё, мерси, мерси…

Наконец красавица дошла до Грозы. Он как перестал дышать; услышав это удивительное имя и увидев ее, так и сидел, вылупив глаза. Ведь это была Царевна Лебедь!

– Извините, молодой человек, – сказала барышня, опустив завесу ресниц на свои несравненные очи, – не могли бы вы передвинуться? Я бы хотела, чтобы моя сестра была рядом со мной.

Гроза едва ли услышал эти слова: сидел сиднем и таращился на красавицу. Алексей Васильевич силой стащил его со стула и пересадил на другое место, слева от себя.

Гроза немедля высунулся и снова уставился на Марианну с ошалелым выражением.

– Не смотри на нее, – прошипел Алексей Васильевич уголком рта, сам, впрочем, не сводя глаз с Марианны.

– А я тебя знаю! – вдруг сказала девочка, выглядывая из-за красавицы и улыбаясь Грозе. – Я тебя видела. Ты вечерами под окошками Марианны стоишь.

Грозе почудилось, будто его жарят живьем. Люто взглянул на девчонку, однако та лишь улыбнулась в ответ:

– Не обижайся. Ты не один такой! – И хихикнула: – Спасибо, что ты хоть серенады моей кузине не пел, а то мы уже такого наслушались…

«У меня в руках огонь, – подумал Гроза, глядя на нее напряженным взглядом. – Огонь!»

По сравнению с сестрой она казалась просто уродиной. Лягушкой какой-то! Да еще глаза зеленые! Вот только русые косы были хороши. Ну и еще не бывает, конечно, у лягушки родинки на щеке, как раз около улыбающегося рта…

Гроза вдруг почувствовал, что «бросать огонь» ему совсем не хочется в эту веселую девчонку. Злость на нее улетучилась.

– Лиза, помолчи, – одернула ее Марианна. – Лучше на сцену смотри, да повнимательней.

Гроза и девочка по имени Лиза так увлеклись своими переглядками, что только сейчас заметили: уже началось выступление! Зрители аплодисментами приветствовали появление на сцене высокого дородного человека в клоунском белом костюме с пышным жабо. На голове его топорщился смешно завитый белый кок. Лицо у него было нарумянено, набелено и раскрашено так, что одна бровь казалась печально опущенной, а другая круто взлетала под самый кок. В руках он держал длинный хлыст.

Это и был знаменитый дрессировщик Владимир Дуров.

Грянули аплодисменты.

– Достопочтенная публика! – крикнул артист, раскланявшись. Голос его, точно как брови, то взлетал до писка, то понижался до баса. – Приглашаю вас на собачью свадьбу!

Тощий тапер во фраке, сидевший за побитым фортепьяно, ударил по клавишам. Сразу стало ясно, что фортепьяно расстроено до безобразия, однако это не имело никакого значения: его звуки заглушил неистовый собачий лай!

Гроза покосился на Марианну – она напряженно смотрела на сцену.

Первым из-за кулис выбежал черный пуделек в фуражечке с лакированным козырьком. За околыш была заткнута бумажная белая хризантема.

– Жених! – перекрывая общий шум, крикнул громовым голосом Дуров. – А это его шафер.

К черному пудельку подбежал другой, коричневый, тоже в фуражечке, но за околыш была заткнута не хризантема, а розовая розочка.

– Встречайте невесту! – провозгласил Дуров, и на сцену выехала коляска, запряженная двумя жирными мопсами.

В коляске сидела белая кудрявенькая болонка в веночке и фате, а следом бежала целая свора разномастных и разновеликих собачонок в цветастых юбочках или штанах.

Это было невообразимо смешно, и публика дружно расхохоталась, только Марианна попыталась что-то крикнуть, но не смогла, лишь заломила руки, и Грозе показалось, что по ее щеке скатилась слезинка.

А мопсы как ошалелые носились по сцене, едва не переворачивая коляску. Дуров подставлял свой хлыст другим собакам, и те перескакивали через него то поодиночке, то враз несколько, а когда Дуров поднимал хлыст, собаки тоже поднимались на задние лапки и кружились, будто танцевали.

Но вот Дуров убрал хлыст за спину – и собаки замерли, сели на задние лапки, подняв передние. Слаженность их движений была поразительная! Зал восхищенно зааплодировал, а когда Дуров вскинул руку, наступила тишина.

– А теперь невеста будет прощаться со своей девической жизнью! – заявил Дуров.

Зрители захлопали, засмеялись, однако Марианна вдруг вскочила и крикнула:

– Белоснежка!

Собачка-невеста повернула голову и громко, радостно залаяла. Потом она выскочила из коляски и ринулась со сцены.

– Стой! – завопил Дуров, однако болонка уже соскочила к рядам и побежала под креслами.

Одно мгновение – и Марианна, нагнувшись, подняла ее с пола, выпрямилась, прижимая к себе и целуя:

– Белоснежка! Лапушка! Радость моя!

Гроза вспомнил, что уже видел эту собачку – видел, когда подглядывал в окно Марианны.

Ну конечно! Это она лизнула свою прекрасную хозяйку в щеку, и Гроза ей тогда отчаянно позавидовал. Но как же болонка попала к Дурову?!

– Отпустите собаку, мадемуазель! – сердито приказал дрессировщик.

– Вы ее украли! – выкрикнула Марианна, но голос ее прервался от слез.

Тогда Лиза, подскочив, завопила пронзительно:

– Украли, да! Мы ее по всем зоосадам, по всем циркам искали, а это вы, значит, воришка! Как только не стыдно!

В зале поднялся шум.

Дуров какое-то мгновение молчал, потом крикнул:

– Невесту похитили! Придется Фильке жениться на другой!

Он швырнул в коляску первую попавшуюся собачонку в юбочке, туда же бросил черного пуделька и щелкнул хлыстом. Мопсы опрометью понеслись в кулису, но запутались в упряжи и опрокинули тележку. Жених с невестой бросились в разные стороны.

– Вот что происходит, когда в браке нет любви! – печально провозгласил Дуров – и зал разразился дружным хохотом.

Засмеялись даже Лиза с Марианной.

– Прекрасная мадемуазель! – крикнул Дуров со сцены. – Умоляю вас не портить представление. Иначе мне придется вернуть зрителям деньги за билеты, а я ведь жадный! Лучше удавлюсь, чем с копейкой расстанусь. Подождите, Христа ради, пока все кончится, а потом мы с вами решим полюбовно судьбу похищенной вами Филькиной невесты.

У зрителей уже не было сил хохотать – они плакали от смеха и сквозь всхлипывания просили Марианну не прерывать представление.

Наконец она кивнула и села, прижимая к себе Белоснежку.

Лиза радостно пискнула, покосилась на Грозу, почему-то погрозила ему пальцем и опять уставилась на сцену, где теперь резвились свиньи, пришедшие поздравить с именинами самую из них толстобрюхую по имени Хавронья Ромуальдовна.

Потом разыгрывали басни Крылова. Звери творили истинные чудеса, особенно в басне «Ворона и лисица». Публика ладони себе отшибла!

Под конец вышли гуси, которые плясали гопак и «камаринскую». Когда закончили плясать, Дуров взял одного гуся на руки и, прижав к себе (гусь своим оранжевым носом нежно пощипывал его за ухо), обратился к зрителям:

– Господа хорошие! Знаете ли, как зовут этого гуся? Нет? Зовут его Сократом. Я уже много лет называю так своих самых умных птиц в память об одном гусе, который был у меня когда-то в пору моей молодости. Это было изумительное существо. Истинный друг! Когда было тяжело, Сократ подходил ко мне и, склонив голову, участливо смотрел на меня. Он понимал мое настроение, разделял мои радость и страдание. Но однажды под Рождество случилась беда. Хозяин цирка не заплатил за выступление. Кормить моих питомцев было нечем. Я бросился по знакомым занимать деньги. А вернувшись, застал в цирке пирушку. Артисты ели жареного гуся. Это был Сократ.

Зал громко ахнул.

– Я никогда не ем гусятину ни на Рождество, ни в другие дни, – продолжал Дуров. – Никогда! Лучше голодать буду! Но я не хочу, чтобы мои звери голодали, а потому, достопочтенная публика, киньте, кому не жалко, хоть копейку на дополнительное питание для моих питомцев, которые так славно вас повеселили!

С этими словами Дуров пустил со сцены Сократа, навесив ему на шею маленькую корзиночку. С такими же корзиночками бросились в зал две собаки. Монеты сыпались туда дождем!

– Ну и хитрец! – воскликнул восхищенно Алексей Васильевич, опуская в корзиночку гуся пятиалтынный. – А вы, барышня, лучше идите поскорей домой со своей собачкой, – посоветовал он Марианне. – А то как бы вас не задержали да не устроили скандал!

Марианна вскочила, прижимая к себе Белоснежку, начала торопливо протискиваться к выходу, однако было поздно: Дуров уже соскочил со сцены:

– Погодите, прекрасная дама. Вы что же, собрались украсть мое животное?

– Как это ваше? – возмутилась Марианна. – Это моя собака.

– Я подобрал ее на улице, – спокойно сказал Дуров. – Она была совершенно ничья.

– Да она нечаянно убежала, когда к нам гости пришли! – воскликнула Марианна. – А мы не сразу ее хватились. Потом бросились искать, но где там… И вдруг наш сосед говорит, что видел Белоснежку на представлении! Да вы же сами понимаете, что она моя! Она меня узнала, она бросилась ко мне на руки!

– Ну, положим, это ничего не значит, – пожал плечами Дуров. – Но раз вы так говорите, я готов поверить и вернуть вам эту хорошенькую игрушку…

Люди, которые столпились вокруг (почти все остались в зале, любопытствуя узнать, чем кончится эта история), зааплодировали, однако Дуров вскинул руку – и все стихло:

– Но не даром! Я ее кормил и дрессировал в течение двух недель. Раньше это была просто миленькая собачонка, а теперь – актриса! Прима! Вы должны мне возместить затраты. Кроме того, вы сорвали мой лучший номер… Это тоже требует возмещения.

Марианна растерянно моргнула, но через минуту снова обрела свой уверенный и даже высокомерный вид:

– Да, хорошо. И сколько же вы хотите?

– Не так много. Двести рублей.

Зрители хором ахнули.

Двести рублей?!

Правильно Дуров про себя говорил, дескать, он жадный…

Нет, ну кем же это надо быть, чтобы такую сумму выложить?! Даже штабс-капитан армии получал девяносто рублей жалованья в месяц. Начальник почтово-телеграфного округа – 290. Самые богатые чиновники – депутаты Государственной думы! – получали в месяц 350 рублей. Но небось даже депутат не станет тратить на собачку больше половины жалованья!

– Да вы что, сударь?.. – пробормотала Марианна. – Да мыслимо ли такое?

– Немыслимо так немыслимо, – покладисто сказал Дуров. – Не желаете платить – собачка останется у меня. И имейте в виду, сударыня, что в саду городовой дежурит, поэтому советую удалиться без скандала!

– Да что же это такое?! – воскликнула Лиза плачущим голосом, моляще оглядываясь, словно надеялась: вдруг кто-нибудь да придет ей на помощь. Ее глаза, полные слез, встретились с глазами Грозы, и он внезапно шагнул вперед.

А Дуров был вполне убежден в своей победе. Он уже властно протянул руку к Белоснежке, как вдруг раздался мальчишеский голос:

– Дяденька…

Дуров повернулся.

На него смотрел какой-то парнишка в синей косоворотке.

– Чего тебе? – небрежно глянул на него Дуров.

И замер.

Почему-то он не смог отвести взгляд от серых глаз мальчишки. Зрачки его расширились, глаза залило чернотой. У Дурова мелькнула мысль… этот взгляд ему что-то напоминал, это было как-то связано с его работой… В то же мгновение все мысли исчезли, кроме одной: «Отдай собаку Марианне. Отдай собаку! Отдай! А то… А то я брошу тебе огонь в лицо! Чуешь? Еще хуже будет!»

Дуров зажмурился, резко помотал головой, потом робко приоткрыл глаза. Их жгло, и лицо горело.

– Что с вами? – испуганно спросил кто-то.

– Марианна, кто из вас Марианна? – пробормотал Дуров.

– Я, – отозвалась очаровательная хозяйка собачки.

– Берите свою Беляночку или как ее там, – с трудом выговорил Дуров.

– Белоснежку! – растерянно подсказала Марианна.

– Да какая разница! – буркнул Дуров, отворачиваясь и прикрывая ладонью слезящиеся глаза.

Он побрел к сцене, но вдруг услышал, как сзади тревожно загомонили люди.

Дуров медленно обернулся. Сероглазый мальчишка бессильно повис на руках немолодого человека, который испуганно бормотал:

– Гроза, ты что? Гроза?!

У Дурова сильно закружилась голова, его шатнуло, он почти упал, навалившись на железную бочку с песком, стоявшую неподалеку от сцены. Директор «Эрмитажа» настоял на том, чтобы эстрада была обставлена большими бочками с песком и с водой: бывало, что от фокусов с огнем вспыхивали то занавес, то костюмы артистов, а иной раз даже перья на шляпках дам из первого ряда.

Дуров с трудом подавил желание зарыться в этот песок горящим от боли лицом.

Спустя несколько мгновений в голове чуть прояснилось, и Дуров вдруг понял, что этот сероглазый мальчишка сделал с ним то же самое, что он сам делал со своими животными: внушил ему свою волю. Но если Дуров заставлял животных только слушаться его и делать все, что он прикажет, то мальчишка внушил ему страх! Нет, ужас, настоящий ужас!

С Дуровым однажды было такое… Один раз ему это тоже удалось… Он сам был еще мальчиком, когда на него бросился огромный пес. Стало невыносимо страшно, но он мгновенно собрал свой страх в комок и словно бы перебросил его собаке. Во всяком случае, так ему показалось. Но это произошло только один раз – потом ему всякий раз приходилось собираться с силами, очень напрягаться, чтобы внушить животным свое приказание. А с людьми у него почти ничего не получалось. Один раз заставил приятеля почесать за ухом. Но совсем даже не был уверен, что у этого приятеля и в самом деле там не зачесалось…

А этот мальчишка! Он холодно и спокойно заставил Дурова не только изменить свое намерение, да еще и напугал его! Как бы играючи!

Да что же это за сила у мальчишки?! Что за сила?!

Дуров повернулся, продолжая держаться за бочку, чтобы не упасть, и обнаружил, что зал почти опустел. Не было ни Марианны, ни ее сестры-защитницы, ни почтенного человека, который поддерживал мальчишку… И не было самого мальчишки!

Дуров кинулся вон из зала, пробежал по дорожкам сада, потом выскочил на Старую Божедомку. Завидев его в клоунском костюме, люди останавливались, преграждали дорогу, смеялись, аплодировали… Но ни следа ни красавицы Марианны с ее собачонкой, ни этого мальчишки не было.


Горький, 1937 год

Соседка подхватилась в девятом часу, когда поезд уже миновал пригород, Дзержинск:

– Чуть не проспали!

Ольга с трудом села: тело затекло – ведь она пролежала всю дорогу на левом боку.

Женечка уже проснулась: почмокивала потихоньку губами и слегка ворочалась, как бы намекая, что пора бы ее покормить и перепеленать, но не кричала – терпеливо ждала.

– В туалет очередь, – недовольно проворчала Фаина Ивановна. – Даже не умыться! Вы, конечно, молоденькая, прошлого времени уже не застали, а я вот отлично помню, как на Нижегородской дороге на полустанках близ больших городов стояли женщины с ведрами и кувшинами воды и предлагали пассажирам умыться. У Павловской и Гороховецкой платформ стояли десятки таких умывальщиц! Платили кто сколько может, однако, если бросишь медяк вместо серебра – получишь площадную брань вместо умывания.

Ольга, краем уха слушая и хлопоча над Женей, даже не заметила, как за окнами замелькала Сортировка с остовами разбитых вагонов на запасных путях и горками шлака, отсыпанными вдоль рельсов.

– Вот они, хулиганы! – крикнула Фаина Ивановна, отшатываясь от окна. – Берегитесь!

И в самом деле – на крышах старых вагонов и на горках шлака стояли мальчишки и швыряли в проходивший поезд. После Сортировки он замедлял ход, так что попасть в его окно при известной ловкости труда не составляло.

Ольга забилась в самый угол, прикрывая собой Женю, но та, как нарочно, завертелась, забилась, словно хотела во что бы то ни стало выглянуть в окно.

В это мгновение стекло задребезжало, Ольга испуганно вскрикнула, прижав к себе Женю, но оно не разбилось.

Еще несколько камней ударили в стены вагона, но вот Сортировка осталась позади, и Фаина Ивановна радостно воскликнула:

– Обошлось!

И вдруг всплеснула руками:

– Да вы только поглядите!

Ольга боязливо приподнялась и увидела, что к стеклу, покрытому трещинами, с обратной стороны как бы прилип довольно увесистый камень. Если бы он разбил стекло, их всех осыпало бы осколками! Но каким-то чудом он не влетел в окно.

– Как же он держится, не пойму?! – изумленно пробормотала Фаина Ивановна.

Женя довольно загукала.

Камень отвалился. Женя широко раскрытыми глазами уставилась на стекло, подернутое паутиной трещин.

– Померещилось, что ли? – озадаченно выдохнула Фаина Ивановна.

В купе заглянул проводник, разохался, увидев треснувшее стекло, сообщил, что нынче у него обошлось легким испугом, а во всех соседних вагонах окна крепко побили, и вышел, не забыв предупредить, что вот-вот Горький: прибывают к первой платформе.

Едва поезд остановился, как в вагон, расталкивая выходящих пассажиров, проворно заскочил высокий смуглый мужчина в мягкой шляпе и светлом костюме. Вбежал в третье купе и немедленно кинулся целовать ручки Фаине Ивановне, восклицая:

– Наконец-то! Наконец! Заждался я вас, дорогая моя, самая дорогая!

У него были очень тонкие и очень темные брови и аккуратно подбритые усики, похожие на усы главного немецкого фашиста Гитлера. Ольга подумала, что в кинокартинах почти все отрицательные персонажи носят такие усики. Например, актер Масальский, который в фильме «Цирк» играл этого, как его… Ну, который угрожал Орловой рассказать, что у нее сын негритенок… Не важно, как его фамилия, короче, у него были точно такие же усы!

Ольга подумала было, что это муж Фаины Ивановны, но тотчас отказалась от этой мысли: во-первых, мужчина гораздо моложе ее соседки по купе, а во-вторых, на «вы» мужья к женам только до Октябрьской революции обращались, сейчас такого не услышишь!

– Полно врать, товарищ Андреянов! – насмешливо отдернула руки Фаина Ивановна. – Не по мне вы соскучились, а по моим…

Но тут же она перехватила любопытный взгляд Ольги и осеклась, а потом сказала:

– Познакомьтесь-ка лучше с моей попутчицей. Кабы не она, а вернее, кабы не ее дочка, меня бы ночью ограбили, а может быть, даже и убили бы!

Андреянов так и ахнул:

– Да что вы говорите?!

Фаина Ивановна принялась повествовать о случившемся во всех подробностях. Андреянов уставился на Ольгу, высоко подняв брови, и она вдруг заметила, что они тоже подбриты, как и усики, да под ними еще и слегка припудрено, чтобы незаметны были следы бритья.

Такие брови Ольга раньше видела только у артистов и… и у педерастов, которые искали себе новых любовников в московских трамваях. Чего она только за время своей работы кондукторшей в трамвае на линии Б не нагляделась! Ну, что женщин в вагонах тискали почем зря, это само собой разумеется. Она сама лишний раз боялась отправиться народ обилечивать: ждала, пока ей деньги передадут, а не то ведь облапают всю. Рассказывали, одну девушку – не из их Краснопресненского депо, а из Петровского, что ли, – даже изнасиловали в давке, пока трамвай шел от одной остановки до другой! Ольга в это не сильно верила, но уточнять, возможно ли такое, все-таки не отваживалась.

Однако таким вот… подбритым, как этот Андреянов… на женщин было наплевать. Войдет такой, с брезгливым выражением на физиономии протиснется в самую толкучку и отведет руки назад. Трамвай качнется – подбритый и упрется в мужской передок.

Велика вероятность тычка получить или такой мат услышать, что уши повянут, но этим все нипочем! Непременно нащупают такого, кому все эти их пакостные удовольствия в охотку. И выйдут из трамвая уже вдвоем. Вот честное-пречестное слово, Ольга сама сколько раз такое видала!

Впрочем, хоть брови у Андреянова и были словно у педераста, но глаза у него оказались самые что ни на есть мужские. Даже слишком. Он на Ольгу не смотрел, а просто-таки раздевал ее – догола раздевал да еще и щупал. И это только взглядом!

Фаина Ивановна даже возмутилась:

– Вы бы поосторожней в гляделки играли, товарищ Андреянов. Олечка, наверное, к мужу едет, да?

Ольга неловко кивнула. Она собирала Женины вещички, но у нее из рук все сыпалось под этим жадным взглядом.

– К му-жу? – недоверчиво протянул Андреянов, играя глазами. – Печа-альное известие. И кому же повезло сделаться мужем такой, с позволения сказать, мила-ашки?

– Рот заткните, гражданин, – зло буркнула Ольга и отвернулась к Жене.

Злилась она больше на себя, а не на Андреянова. Таких мотылечков, которым лишь бы посидеть на цветочках, а на каких – без разницы, она во-от сколько навидалась, но никогда не смущалась от их липких взглядов и дурацких приставаний. Разве что по первости, когда только стала кондукторшей работать. Потом привыкла и в упор их не видела. А тут каждый взгляд Андреянова ее будто огнем жег!

– Получил, Толик? – захохотала Фаина Ивановна. – Это тебе не моих бессловесных курочек щупать!

Ольга этими словами чрезвычайно озадачилась. Это какие же курочки есть у Фаины Ивановны, которых Андреянов щупает?

В купе заглянул начальник поезда и попросил Фаину Ивановну выйти.

Ольга собрала вещи, взяла на руки весело гукавшую Женю.

Андреянов не переставал шарить по Ольге своими черными глазами. Вот честное-пречестное слово, словно осенние мухи по ней бегали и аж покусывали! Ольга была настороже, каждую минуту готовая дать Андреянову по морде, если вдруг полезет с пакостями, однако тот ничего – рукам воли не давал, только смотрел глаз не сводя да иногда нервно облизывал губы.

Вошла Фаина Ивановна, засмеялась:

– Меня чуть не на коленях уговаривали не заявлять в милицию на этого воришку ночного. Мол, семеро по лавкам, нужда заставила, то да сё. Да я и сама не собиралась – больно мне нужно полдня терять попусту, тем более все без толку. Сумка при мне, дурня этого из проводников и так турнут – совсем не обязательно его за решетку швырять. Пусть живет.

– Да и вообще, – поддакнул Андреянов, – в вашем курятнике гости в форме и даром не нужны, верно, Фаина Ивановна?

– Бери чемодан и иди, – спокойно посоветовала Фаина Ивановна и улыбнулась Ольге: – Собрались? Пойдемте. Товарищ Андреянов на машине, мы вас подвезем.

– Нет, – мотнула головой Ольга. – Спасибо, нет. Я на трамвае. Отсюда первый номер идет до улицы Милиционера.

– Улица Милиционера… – задумчиво повторил Андреянов. – Это же отсюда сколько остановок? Девять, кажется? Ничего себе!

– Ничего, это быстро, – пробормотала Ольга.

Можно было представить, что начнется дома, если кто-нибудь увидит ее подъезжающей на машине! Мало того что вернулась неожиданно, что с ребенком, да еще на машине! А нынче как раз последний день шестидневки, выходной[17], все дома. И ведь Андреянов, конечно, увяжется ее провожать. Чемоданчик поднесет. До дверей. И увидит, что никакого мужа у Ольги нет! Есть ругательница мачеха да больной отец.

Хотя какая Ольге разница, что о ней подумает Андреянов? Увидела она его сегодня в первый и последний раз. Пусть подвезет. На самом-то деле от трамвайной остановки до дома еще идти да идти! И денег не платить – хоть невелики деньги 25 копеек, а все же! Можно будет попросить остановить машину не на углу Ижорской, где их дом, а где-нибудь пораньше, на Белинке, возле нового Оперного театра, из-за которой восьмую линию[18] два года назад назвали улицей Оперной.

Она уже почти согласилась было, однако Андреянов, выходя из купе с громоздким чемоданом Фаины Ивановны, тихонечко причмокнул губами и игриво подмигнул – и Ольга снова мотнула головой, внезапно передумав:

– Нет. Я сама. Спасибо.

– Ну, нет так нет, – кивнула Фаина Ивановна. – Иди, Толик, иди, кому сказано! Нам еще немножко поговорить надо.

Андреянов картинно-уныло вздохнул, однако Фаина Ивановна задвинула дверь купе прямо перед его носом.

– Не обращайте на него внимания, Толик неплохой человек, только придуриваться любит, – усмехнулась она. – Он начальник большого управления, кто бы на его месте не придуривался? Слушайте… я вас еще раз поблагодарить хотела. Вашу дочку, вернее. И вы уж простите, что я вам из-за нее нагрубила сначала.

– Что вы… что вы… – залепетала Ольга, у которой никто и никогда в жизни еще не просил прощения. – Что вы такое говорите?!

Фаина Ивановна взглянула на нее со странным выражением: с жалостью, что ли?

– Слушай, я вижу, ты девушка хорошая, а если в беду попала, так ведь с кем не бывает, – проговорила она ласково, а что вдруг перешла на «ты», так это Ольге было куда привычней, чем «выканье»! – Мужа у тебя никакого нет, это дураку понятно. Да что ж? Со мной самой такое случилось в молодости. Едва не погибла, но одна добрая женщина мне помогла с голоду не умереть. С тех пор я тоже стараюсь помогать глупым девчонкам, которые увязли в своих бедах. Ты вот что, Оля… Если плохо тебе придется – ну мало ли что, денег нет, жить негде станет, просто отчаешься, – приходи ко мне, помогу. Я живу в Плотничном переулке, дом восемь. Это почти что на углу Сергиевской, то есть теперь Урицкого, тьфу, никак не запомню, – и Почайны. Вход у нас со двора, через сад. Приходи в любое время, а если меня вдруг не окажется, назови себя – домработница пропустит. Я ей скажу, что ты придешь.

– Почему вы так думаете? – изумилась Ольга.

– Да что я, жизни не видала? – снисходительно усмехнулась Фаина Ивановна и, подхватив свой саквояж и сумочку, вышла из купе.

Ольга осторожно села, прижимая к себе уснувшую Женю.

Хотелось остаться в этом уютном, чистом, богатом купе, отодвинуть в неопределенную даль встречу с родными и необходимость что-то объяснять, а главное – заботиться о завтрашнем дне. Устраиваться на работу, искать няньку для Жени… Но при одной мысли, что придется отдать девочку под присмотр кому-то другому, у Ольги сжималось сердце и начинало стучать в висках, слезы так и подкатывали к глазам! Только уверенность, что она никогда не должна покидать Женю, придавала сил!

– Гражданочка! – сунулся в дверь проводник. – Вы еще здесь? Да нас же сейчас в депо отгонят – оттуда своими ногами не выберетесь!

Ольга накинула на плечи лямки рюкзака, схватила чемоданчик и, одной рукой прижимая к себе Женю, кинулась вон из вагона.


Москва, 1937 год

Ромашов никогда не был сильным медиумом, даже в лучшие времена, а тем паче теперь, однако даже ему не составляло труда принять мысленные излучения начальника 18-го отделения милиции, в кабинете которого он сидел, а выражаясь попросту, понять, чего больше всего на свете хочет майор Савченко. Он не просто хочет – он страстно мечтает, чтобы этот невысокий кряжистый лейтенант госбезопасности, который внезапно ввалился к нему в кабинет, так же внезапно из него и вывалился бы. Но нет – сидит, щурит покрасневшие, словно обожженные глаза и не перестает нудно выспрашивать про каких-то детей, которые должны были почему-то оказаться на месте убийства неизвестных, которое произошло минувшей ночью. По званию начальник отделения был старше[19], и гость прекрасно понимал, что майор непременно выставил бы его за дверь, однако принадлежность лейтенанта к ведущему подразделению всесильного НКВД требовала от майора милиции если не полного подчинения, то беспрекословного содействия.

Стоило Ромашову упомянуть о детях, как Савченко встрепенулся:

– Если вы знаете о детях, получается, знаете, и кого там убили? А то, сами видите, у нас в деле так и значится: убийство неизвестных. – И он показал на папку, лежащую у него на столе.

Ромашов качнул головой:

– Нет, мне тоже неизвестны личности убитых. Однако есть сведения, что их видели накануне убийства с детьми на руках.

– Кто видел? – спросил Савченко.

– Некий наш сексот[20], который случайно оказался на этом месте. Затем он последовал своим путем, а когда узнал о случившемся, сообщил мне о том, что мог наблюдать, – спокойно соврал Ромашов.

– Вы абсолютно доверяете этим сведениям? – со скептическим выражением лица спросил Савченко.

– Во всяком случае, я должен их проверить.

– Ну и… – начал было Савченко, однако тотчас умолк.

Впрочем, Ромашову не составило труда догадаться, о чем хотел спросить майор: «Ну и какое вам дело до детей каких-то людей, которые, как вы уверяете, вам совершенно неизвестны? Хоть убейте, не поверю, что вы пришли ко мне из чистого милосердия!»

– Понятно, – наконец заговорил Савченко, – вам необходимо знать, куда могли подеваться дети.

– Совершенно верно, – согласился Ромашов.

Лицо Савченко приняло тоскливое выражение:

– Послушайте, вы же знаете, где находится наше отделение…

– Конечно, знаю, поскольку я именно здесь и нахожусь, – ответил Ромашов.

«Шутник хренов!» – сердито подумал Савченко и ошибся. Ромашов никогда не шутил. Того, что называется чувством юмора, ему при рождении не было отпущено ни грамма, ну а события его жизни и, разумеется, место службы к шуткам вообще никак не располагали. Он просто констатировал факт.

– Это же Колхозная площадь, это такое тырло! – воскликнул Савченко. – Здесь ни минуты спокойной. За минувшую ночь два убийства: известное вам на Сретенском, да еще почти в то же самое время в ресторане на Садовой-Самотечной, женщину зарезал ревнивый любовник и сбежал. А кто будет искать? Савченко! Восемнадцатое отделение! А днем иногда кажется, что сюда все ворье московское нарочно собирается. Конечно, ведь раньше это была Сухаревка – самое воровское толковище! Щипач на щипаче! Вздерщик на вздерщике! Лебежатник на лебежатнике! Сумочник на сумочнике! А съемщики[21]?! Цирк, да и только! Вот только что перед вашим приходом доложили: шел трамвай номер тридцать пять, в вагоне было душно, женщина открыла окошко, высунула руку… Трамвай притормозил, и в эту минуту подбежал какой-то съемщик, сорвал с руки часы и колечко – да и исчез. Видели вы такое?! И это на двадцатом году Советской власти!

– Да, недорабатывает наша милиция, – холодно произнес Ромашов, но майор немедленно огрызнулся:

– Недорабатываем исключительно из-за недостатка кадров! Часть моих людей работает в ресторане, часть разбирается с соседями этой зарезанной женщины. У меня сейчас нет лишних людей даже для того, чтобы как следует заняться установлением личности тех двух убитых на Сретенском бульваре. Надо пройти столько домов, опросить дворников, управдомов, председателей жилтовариществ! Надеюсь, конечно, подключится МУР, но пока что не подключился. А вы хотите, чтобы я бросил кого-то и на поиски новорожденных. Тогда придется проверить детские дома, родильные дома – куда обычно подкидышей девают? Надо опросить таксистов и извозчиков – вдруг детей увезли на каком-то транспорте, надо…

– Не надо, – резко сказал Ромашов, поднимаясь. – Ничего этого делать не надо, товарищ майор милиции. Продолжайте заниматься своими повседневными делами. Я уточню сообщение моего сотрудника. Если оно подтвердится, я вернусь. Если нет, значит, произошло некое кви… – Он поперхнулся, чуть не ляпнув «quid pro quo»[22]: латынь, некогда изучаемую весьма прилежно, оказалось забыть так же невозможно, как и многое другое из его прошлого! – И неловко выправился: – Кхе-кхе… некое недоразумение. Да, вот еще что… О моем появлении настоятельно прошу забыть.

– Само собой, товарищ лейтенант госбезопасности, – почти радостно ответил Савченко, чуть приподнимаясь за столом, но не затрудняясь прощально козырнуть: во-первых, фуражка лежала на столе, а к пустой голове руку, как известно, не прикладывают, а во-вторых, энкавэдэшник явился в штатском, так что обойдется, детолюбивец несчастный!

Когда Ромашов уже закрывал за собой дверь, на столе начальника зазвонил телефон, и, судя по его раздраженному: «А где я вам людей возьму для облавы? Рожу, что ли?!» – стало понятно, что «тырло» и его обитатели обрушили на майора новые хлопоты. Это не могло не радовать Ромашова, поскольку означало: Савченко и без всяких просьб забудет о его посещении и расспросах про каких-то там неведомых детей.


Москва, 1916–1917 гг.

…Когда Гроза очнулся, рядом сидел Алексей Васильевич.

– Как себя чувствуешь? – спросил он. – Почти два дня без памяти лежал – долгонько! Я доктора звал, а он говорит, что ты сам очухаешься или не очухаешься вообще. Ну, как ты?

– Да ничего, – пробормотал Гроза. – Немножко голова болит да глаза щиплет, а так ничего.

– Так же, как в прошлый раз? – спросил Алексей Васильевич.

– В какой в прошлый раз? – удивился Гроза.

– Когда медведицу прогнал. Помнишь?

Гроза покраснел:

– А ты откуда знаешь, дядя Леша? Я ничего никому не рассказывал.

– Ну, голова у меня для чего на плечах? – усмехнулся Алексей Васильевич. – Чтобы думать, правда? Вот я и думал. И вспомнил кое-что… В одна тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году – я еще совсем молодой был! – приезжала в Москву одна фокусница – мисс Анна Фэй. Я тогда служил младшим гардеробщиком в Благородном собрании, ну и пробрался хитростью на ее выступление. Краем глаза смотрел, но много чего увидел. Она умела предметы двигать только взглядом. Ей связывали руки для верности, однако на что она только посмотрит, то и начинает летать в воздухе. А ножницы сами собой фигурки из бумаги вырезали! В публике кричали, что все это подстроено, однако потом некоторых пустили на сцену – и все могли убедиться, что дело чистое, без обмана!

Гроза смотрел с интересом. Алексей Васильевич развел руками и продолжил:

– Может быть, кабы с чужих слов я это слышал, так и не поверил бы, но я видел сам. Если можно заставить взглядом предметы летать, то, наверное, можно заставить и медведицу вспять повернуть, и господина Дурова отшвырнуть, да еще передумать ему велеть! Значит, у тебя дар есть, Гроза! Дар особенного взгляда! Слышал слово такое – магнетизер?

– Нет, – качнул головой Гроза, у которого от выражения лица Алексея Васильевича дрожь по позвоночнику прошла.

– Таинственное слово! И в тебе какая-то тайна есть… Маша-покойница, царство ей небесное, – Алексей Васильевич быстро перекрестился, – рассказывала, что в тебя молния ударила. Перст Божий указующий это был, вот что такое. Отмечен ты. Даром наделен. И должен этот дар с толком использовать. Чтобы от него людям была великая польза! Понял?

– Ну да, я понял, – растерянно промямлил Гроза. – Только я сам не знаю, как это получается. Вроде бы я должен очень испугаться… или сильно захотеть чего-то…

– Ишь ты, – ухмыльнулся Алексей Васильевич. – А когда людям говорил про лужи на сиденьях, это что было? Со страху или как?

– А, ну это баловство, – весело отмахнулся Гроза. – От этого голова самую чуточку болела, я даже внимания не обращал.

В это мгновение кто-то позвонил в парадное, и Алексей Васильевич пошел открывать.

А Гроза встал, подержался за гудящую голову, пока она не перестала идти кругом, и потихоньку начал одеваться. Ему до смерти хотелось увидеть Марианну!

Может быть, она бросит случайный взгляд из окошка и заметит его. Может быть, она даже скажет ему спасибо. Хотя она, наверное, вообще не поняла, что произошло, почему Дуров вдруг передумал и отдал ей Белоснежку.

Ну и ладно, Гроза вполне обойдется без всякой благодарности. Главное – увидеть ее!

Он мчался к заветному переулку, однако с каждым шагом радость ожидания встречи с Марианной гасла, а на смену ей приходила странная печаль. Чудилось, он не приближается к ее дому, а удаляется от него!

Хотя нет, что за ерунда? Вот он, этот дом, вот эти окна… только они темны! Шторы плотно задернуты, а за рамы заткнуты билетики с надписями: «Сдается внаем». Гроза стоял совершенно растерянный, не веря глазам, все думая, что это ему мерещится, как вдруг суровый мужской голос окликнул его:

– Эй, чего надо?

Гроза оглянулся – да так и ахнул.

Городовой! Усатый, широкоплечий немолодой и суровый, в суконной гимнастерке, с револьверной кобурой на оранжевом шнуре, шашкой на боку и остроконечной бляхой на фуражке! На бляхе номер 586.

– Чего надо, спрашиваю?!

– Да так, ничего, – неровным голосом ответил Гроза. – Просто смотрю.

– А для чего тебе в чужие окна смотреть? – спросил городовой.

Гроза прикинул, удастся ли удрать. Может, и удастся, может, городовой не успеет его сцапать, а толку что? Ему надо узнать, где Марианна…

– Да я тут видал такую собачонку смешную, – промямлил Гроза. – Беленькую. Кажись, Белоснежкой ее звали. С ней гуляла барышня такая… красивая…

Он надеялся, что голос его не дрогнул при этих словах.

– А, вон как, – кивнул городовой, и Грозе показалось, что выражение его сурового усатого лица смягчилось. – Уехала барышня. Еще третьего дня.

Гроза покачнулся:

– Как уехала?! Почему? Куда?

– В Пермскую губернию, – ответил городовой. – На поселение.

– На поселение?!

Гроза ничего не понимал. На поселение ссылали политических, врагов престола, смутьянов, агитаторов и мятежников – крамольников, как их называл Алексей Васильевич. Но какая же Марианна крамольница?

– За что ее?!

– Да она тут ни при чем, – пояснил городовой с сочувственным выражением. – Отца ее сначала в тюрьму посадили, потом сослали. Он, Виктор Степаныч, господин Артемьев, человек-то хороший, я его издавна знаю, да вот шибко умственный. От большого ума и пошел по скользкой дорожке. Виданное ли дело – начал баламутить народ против царя-батюшки! Да не бывало такого, чтобы Россия без государя жила! Не бывало и не будет никогда, сколько бы ни швыряли вредных листовок и ни орали на перекрестках! Аминь! – Городовой перекрестился. – Ну и загремел Виктор Степаныч, как говорится, по Владимирке…[23] Дочка с ним уехала. А собачонку свою беленькую сестрице отдала. Двоюродной сестрице. Может, видал ее? С косами длинными, зеленоглазая такая… Лиза ее зовут. Лиза Трапезникова. Они с отцом где-то в Китай-городе живут. И велосипед, поди, свой туда же отправила.

– Какой велосипед? – тупо спросил Гроза.

– Ну такой… с двумя колесами. – Городовой покрутил перед собой руками, словно держался за руль. – Марианна-то Викторовна, что ни утро, по бульварам на своем велосипеде колесила. Для променаду. Эх, картина – умопомрачительная! – Городовой даже присвистнул от восхищения. – Волосы летят по ветру, юбка развевается, ножки, понимаешь, все на виду… – Он смущенно хмыкнул. – А позади эта собачонка несется, лает, что колокольчик заливается. Неужто не встречал никогда?!

Гроза горестно покачал головой.

– Ну, теперь уже не встретишь. Уехала она, понял?

– Понял, – ничего не соображая от горя, кивнул Гроза. – Понял…

– Ну, тогда иди отсюда, ежели понял, – посоветовал городовой.

И Гроза послушался. А что ему еще оставалось делать?

Он брел домой со страшным ощущением, что все беды мира вновь сгустились вокруг него, как было после смерти Маши.

Марианна, Царевна Лебедь! Увидит ли он ее хоть когда-нибудь?

Впереди, казалось, нет никакой радости – только тоска…


А времена менялись – менялись стремительно.

Внезапно грянула весть, что случилось невероятное: царя скинули! Государь-император, властитель и самодержец российский, отказался от своих подданных, от своей страны, отрекся от престола, да не только за себя, но и за своего сына! Россия осталась обезглавленной, растерянной. Осталась сиротой.

Гроза думал, что произошло нечто страшное, немыслимое. Так же казалось и Алексею Васильевичу. В тот день, когда пришла эта новость, он постарел лет на десять и снова слег, как после смерти Маши.

Гроза открывал и закрывал двери, мотался по дому, выполнял поручения жильцов, ухаживал за Алексеем Васильевичем, бегал в очереди за продуктами и лишь мельком замечал то, что происходило в городе.

Казалось, чуть ли не вся Москва бросила свои дела и шляется нынче где попало. Не было такой улицы, где не волновалось бы море людей! Все куда-то идут, зачем-то стоят, почему-то машут шапками, платками, что-то кричат… С вывесок снимали гербы, с присутствий удаляли не только портреты Николая Второго, но и его предков. Про бывшего царя, его семью и двор писали в газетах невообразимые гадости, особенно в «Московском листке»: разносчики выкрикивали такие заголовки, что слушать было тошно!

Однажды Гроза увидел, как по улицам провели арестованных полицейских и городовых. Они больше были не нужны: в Москве организовывалась милиция. Шли они с жалким видом, безоружные, без ремней, бляхи с шапок вырваны. Мальчишки орали вслед:

– Дядька, где твоя селедка? Уплыла? Хочешь, тебя в Москву-реку кинем? Авось поймаешь!

«Селедкой» презрительно называли шашки городовых.

Гроза вглядывался в лица арестованных, силясь высмотреть того человека, который рассказал ему о ссылке отца Марианны. Но не мог узнать – не запомнил его лица, помнил только, что бляха 586. Что это он тогда говорил?.. «Не бывало такого, чтобы Россия без государя жила, и не будет никогда, сколько бы ни швыряли вредных листовок и ни орали на перекрестках!»

Эх… Зря говорил! Вот же оно настало – безцарствие, безгосударствие! Что теперь станется со страной, с этим городовым, с самим Грозой и с Алексеем Васильевичем?

Чем дальше шло время, тем тяжелее становилось жить. Осенью ввели хлебные карточки, но хлеба по ним выдавали мало и со всякими примесями. Конечно, в магазинах можно было много чего купить, но цены там не просто кусались, а, можно сказать, грызлись! Даже в Охотном ряду, где все покупалось из первых рук и считалось выгодным, фунт[24] черного хлеба стоил 12 копеек, булка из какой-то серой муки – 17, за курицу просили девять рублей; мясо стоило чуть не три рубля за фунт, стакан молока, разбавленного водой, – 20 копеек, один соленый огурец – пятак…

А стоило подойти к магазинной витрине, как глаза и вовсе на лоб лезли: башмаки стоили 200 рублей, мужской костюм – 500–900 рублей…

Гроза и Алексей Васильевич жили теперь скудно. Чаевых от жильцов перепадало совсем мало, поручений никаких не давали, ну вот разве изредка пошлют к разносчику за газетой. Жалованья Алексею Васильевичу домохозяин больше не платил: он ведь больной лежал, работать не мог.

– Еще спасибо скажи, что оставляю тебя здесь, а не выкидываю на улицу и не беру нового швейцара, – сказал он, заглянув как-то к больному. – А то куда бы ты подался? А так… лежи покуда…

– Покуда не помру? – спросил задыхаясь Алексей Васильевич.

– Ну, так, что ли, – кивнул домохозяин, выходя.

– Ничего, Гроза, – пробормотал Алексей Васильевич, – ради тебя я постараюсь, поживу еще.

Ну, хоть о крыше над головой можно было не беспокоиться, спасибо на том. А вот деньги таяли… Чтобы заработать, Гроза решил наняться куда-нибудь. «Мальчики», слышал он, всегда нужны были в трактирах. Хорошо бы получить работу и попросить хоть сколько-нибудь денег в счет будущего жалованья. Надо хорошей еды Алексею Васильевичу купить, а то все только постная пшенная каша, от нее уже с души воротит!

Гроза дождался, пока больной уснул, и выбрался из дома.

На улицах было малолюдно, неспокойно. Где-то неподалеку постреливали…

На счастье, трактиры работали. Гроза пришел в один – его с порога погнали: нету, дескать, места. В другом долго ждал хозяина; наконец тот вышел, смерил мальчишку взглядом:

– А ну, надуй щеки!

Гроза так удивился, что послушался. А хозяин вдруг как хлестнет его сначала по правой, потом по левой щеке, да сильно!

Гроза отпрянул, отер глаза, на которых слезы выступили:

– Вы что делаете, дяденька?!

– А что? – равнодушно спросил хозяин. – Больно, что ли?

– Больно! – воскликнул Гроза.

– Ну так и ступай отсюда, коль тебе больно, – брезгливо сказал хозяин. – Ты мне не нужен. Для работы этой не годен. Знаешь, какой посетитель нынче пошел? Не только по щекам отхлещет, но еще и морду горчицей измажет да окурки жрать заставит, а ты не моги спорить, если ему так угодно. Кто денежки платит, тот любую пакость себе может позволить! Ты должен был сказать мне, что тебе не больно, что все хорошо – тогда бы я тебя взял. Понял?

Гроза кивнул.

– Иди отсюда! – махнул рукой хозяин.

Но Гроза не ушел. Он уставился в глаза хозяину и смотрел, смотрел…

– Ой, жжется! – крикнул вдруг трактирщик тонким голосом. – Ладно, бери, бери!

И сунул Грозе пятирублевку.

Тот взял ее дрожащими руками и вышел на заплетающихся ногах, чувствуя, что в любое мгновение может повалиться без чувств. В глазах рябило, колени подгибались, вдобавок тошнило до рвотных спазмов. Но надо было как-то ухитриться дойти до дому, купив по пути еще и еды.

Внезапно кто-то крепко взял его за плечо, и Гроза сквозь муть в глазах увидел смуглое мальчишеское лицо с черными изумленно вытаращенными глазами. Мальчишка был обтрепанный, тощий, выглядел как нищий с Хитрова рынка!

– Пусти, – пробормотал Гроза. – Не отдам!

Показалось, мальчишка хочет отнять деньги.

– Дмитрий, это ты? – спросил мальчишка, немного странно выговаривая слова. – Не узнал? Это я, Вальтер! Помнишь, мы ходили в зоо с Готлибом?

Гроза теперь сам ухватился за его плечо, чтобы не упасть.

– Вальтер! Помню… – выговорил с трудом. – Гипноз… медведица… помню.

– Ты что, болен? – с тревогой спросил Вальтер. – Хочешь, до дому тебя доведу?

– Доведи, – слабо кивнул Гроза. – Но сначала надо еды в Охотном ряду купить. У меня дядя Леша больной лежит.

– Я тебе помогу, – вызвался Вальтер. – Только знаешь что? Ты меня Володей зови.

– Почему? – тупо спросил Гроза.

– Потом скажу, – буркнул Вальтер. – Пошли.

Гроза смутно помнил, как они добрели до Охотного ряда, как бродили среди немногочисленных торговцев, которые поглядывали на него подозрительно и спрашивали, не заразно ли болен парнишка. Странно, что пальбы, которая то приближалась, то отдалялась, они боялись меньше, чем какой-то заразы.

Вальтер очень деловито выбирал продукты, торговался за каждую копейку, словно заправская кухарка, всю сдачу собрал и честно положил Грозе в карман тужурки. Наконец они поплелись проулками на Арбат, домой. Дороги Гроза вообще не помнил, потом выплыло из мрака испуганное лицо Алексея Васильевича, долетел голос Вальтера, который ему что-то объяснял, – и все опять ушло во мрак.

Гроза пробыл без памяти сутки; может, пролежал бы и дольше, однако очнулся от грохота. Открыл глаза и обнаружил, что лежит не на своем топчане в швейцарской, а на тюфяке, брошенном на пол в крошечном коридорчике, отделяющем швейцарскую от общего коридора в парадном. Рядом лежал очень бледный Алексей Васильевич, между ними скорчился Вальтер. Тут же стоял жестяной чайник с водой, корзинка с какой-то едой. А за стеной грозно бухало и грохотало.

– Что это? – спросил Гроза, еле шевеля пересохшими губами.

– Революция, – угрюмо буркнул Вальтер. – Бои в Москве идут.

– Крамольники против власти пошли всем скопом, – хрипло выговорил Алексей Васильевич. – Погибла Россия…

Он задремал; мальчики тихо переговаривались. Вальтер рассказал, что отец после гибели Готлиба забирал его в Петербург, а когда царя скинули, снова отправил в Москву, к сестре, в надежде, что в Москве спокойней, чем в кипящей столице. Но теперь, видно, нет в России места, где спокойно, – разве что где-нибудь в глухом лесу. Несколько дней назад в дом к тетушке Вальтера пришли страшные люди, которые называли себя большевиками, и устроили обыск. Знали, что она – немка, еще удивлялись, что ее до сих пор не выгнали из Москвы. Тетя испугалась их так, что начала кричать, мол, ее брат служит в посольстве Германии в Петербурге!

– Никакого Бурга теперь в помине нету, Петроград надо говорить, поняла? – прервал ее один из незваных гостей, а потом выпалил ей в лицо.

Она упала замертво, а Вальтер не помня себя бросился бежать. Бродил два дня, спал на Гоголевском бульваре под скамейкой. Возвращаться было страшно… Но один раз решился, прошел мимо тетушкиного дома: там сновали какие-то военные. Штаб, что ли, устроили?.. Соваться туда было смертельно опасно. И он опять ушел. Несколько дней скитался, голодал, даже воровал хлеб с лотков у булочных, обтрепался весь. Ходил по вокзалу, все думал, как пробраться к отцу, но на это надежды не было никакой: кругом стояли солдаты, даже в ящик под вагоном не залезешь, да и страшно – в ящике-то! За это время он прочно усвоил: о том, что немец, надо накрепко молчать и зваться Володей, а никаким не Вальтером. И когда увидел Митю, очень обрадовался…

– И это они еще к власти полностью не пришли! – шептал Вальтер, задыхаясь и мрачно мерцая глазами. – Просто заявились в чужой дом и убили тетю… А что будет, когда власть возьмут?! Они всех начнут прямо на улице к стенке ставить!

– Погибла Россия! – словно в бреду простонал свое неизменное Алексей Васильевич.


Горький, 1937 год

Пустота привокзальной площади Горького по сравнению с Москвой в первую минуту ошеломила Ольгу. Впрочем, и тут можно было увидеть один-два таксомотора с большими номерными знаками около ветровых стекол, ну а в извозчичьих пролетках и телегах недостатка вообще не было!

На извозчике доехать до дому – не меньше полутора рублей выложить, прикинула Ольга. Нет уж, всяко надо идти на трамвай! И она с самым неприступным видом перешла площадь, чтобы не цеплялись извозчики, а потом по улице Канавинской добежала до угла Новинской, где находилась трамвайная остановка.

Повезло, что «однёрка» подошла сразу, однако по случаю выходного дня народу в вагон набилось множество. Ольга отвыкла ездить в трамвае пассажиркой и поначалу растерялась было, но все же ей кое-как удалось протиснуться в укромный уголок и отвернуться к окну, прикрывая собой ребенка.

Кондукторша надсаживалась, требуя передать деньги за проезд. Какой-то мужик визгливо кричал, уверяя, что в этой давке нет у него возможности достать деньги, запрятанные в сапог.

– А пока на остановке стоял, чего не достал? – заорала кондукторша, и Ольга тихонько засмеялась, вспомнив, сколько раз ей самой приходилось вступать в такие пререкания. Да, не только в Москве кое-кто норовит проехать бесплатно!

Однако она и сама не могла вытащить деньги из рюкзака! На счастье, ей уступили место – с той стороны вагона, которая была обращена к автомобильной дороге.

Ольга передала кондукторше пять пятаков.

И не без удовольствия принялась смотреть в окно. Конечно, Нижний, то есть Горький, по сравнению с Москвой казался большой деревней, а все же родной город, и она порядком по нему соскучилась.

С нежностью взглянула на великолепное здание бывшего Александро-Невского собора на Стрелке. Теперь здесь разместились какие-то склады, а красоту собора изуродовали многочисленными пристройками, в которые переселили людей с окраин. Ходили слухи, что эти новые жильцы пустили на дрова иконостасы и все деревянные украшения собора. Однако прихожане смогли украдкой вынести несколько икон, в том числе икону Божьей Матери и Животворящий Крест. Вроде бы их спрятали в Высокове, в тамошней церкви, однако точно Ольга не знала.

На Стрелке, как всегда, стремились друг к дружке волны Оки и Волги, и был отчетливо виден водораздел, а потом, чуть дальше, они сходились, и вольная Волга широко разливалась в берегах.

Красота… в Москве такой реки нет! Не река, а речища!

Ольга и не заметила, как доехала до своей остановки. Отсюда до дому идти было минут двадцать, не меньше, а Ольга и проголодалась, и пить хотела, и не выспалась – словом, она не выдержала и села в весьма кстати подкатившую извозчичью пролетку, тем более что удалось сторговаться всего за двугривенный.

Ну, вот наконец и дом. Подходя к калитке, Ольга взглянула на окна второго этажа, где находилась их квартира, и удивилась: какие-то незнакомые занавески…

Неужели мачеха решила хоть как-то украсить их неказистое жилье?! Сколько себя помнила Ольга, каждая тряпочка в доме была сшита, вышита или связана мамой, великой рукодельницей. Мачеха же беспрестанно охаивала то, что осталось от ее предшественницы, однако ничего не меняла, ибо руки у нее были совершенно как крюки. К тому же она была скупа до дрожи. И вдруг – новые занавески!

– Вот те на! – раздался голос рядом, и Ольга чуть не выронила чемодан.

На нее, уперев руки в боки, смотрела соседка с первого этажа: широкая, словно баржа, и громогласная, как буксир на ночной Волге, Акулина Никодимовна – тетя Акуля, знаменитая на весь квартал ругательница. Конечно, за спиной все звали ее Акулой. Она с удовольствием обгладывала косточки и соседям, и прохожим, и знакомым, и незнакомым, и даже киногероям, воспринимая их как живых, реальных людей.

– Явилась! Ну и хватило же совести! – воскликнула тетя Акуля, глядя на Ольгу со жгучим осуждением.

Та машинально поставила чемодан и прижала к себе Женю обеими руками.

– Вот! – завопила тетя Акуля еще громче. – Как выгнал ее хахаль, так вспомнила про родимый дом, а что отца без нее хоронили, так это ничего?!

– Что? – слабо выдохнула Ольга.

– Ой, что-что! – передразнила соседка. – Будто не знаешь! Сколько тебе телеграмм Ирина Петровна слала, а ты ни ответа, ни привета!

Ольга только глазами хлопала. Мачеха слала ей телеграммы о смерти отца?!

– Я ни одной не получила, честное слово… – пролепетала она. – Папа умер… Господи! Да когда же, когда?!

– Да уже месяца четыре тому. В феврале, никак? Хотя вру – в конце января. В Марьиной Роще похоронили. Иринушка-то слезами пообливалась, а потом сменяла комнаты ваши да выехала отсюда.

– Как сменяла? Обе комнаты? А как же я?!

– А ты что? – пожала широкими плечами тетя Акуля. – Ты же в Москву подалась! Здесь ты уже выписана, ты здесь никто! Отрезанный ломоть. Управдом предупредил мачеху твою, мол, в связи со смертью мужа у вас освободилась жилищная площадь, будем вас уплотнять! Ну она, не будь дурой, поменялась с одними из Лапшихи. Им на четверых две ваши комнаты, а ей четверть дома. Все довольны.

Ольга стояла столбом.

Да что же это получается?! Отца без нее похоронили… Хоть всегда и во всем принимал он сторону властной жены и относился к дочери очень холодно, все же это был единственный Ольгин родной человек! И еще новость – мачеха переехала. Где ее теперь искать? Почему она ничего не сообщила Ольге? Не может быть, чтобы не приходили письма и телеграммы, всем в общежитии приходили, только ей нет! Может, мачеха адрес перепутала?

Нет, вдруг поняла Ольга, ничего Ирина Петровна не перепутала – она просто не писала в Москву, не слала никаких телеграмм. Ни о смерти отца, ни о переезде. Она вычеркнула Ольгу из своей жизни раз и навсегда.

– Тоже, знаешь, хороша пташка Ирина-то наша Петровна, – донесся до нее голос тети Акули. – С обменом ей знаешь кто помог? Полюбовник! Не успели отца твоего схоронить, как начал к ней похаживать какой-то… В Лапшихе, якобы, в мастерской какой-то работает. Ну, он ей и с обменом помог, и туда перевез. Теперь у них на двоих полдома! Ирина всех на новоселье сулила пригласить, да куда там! Даже адреса не оставила. Смех один – я же могла его у новых жильцов взять, кабы хотела. Ан нет, не захотела. Незваная по гостям отродясь не хаживала!

– А кто теперь в наших комнатах живет? – еле шевеля языком от навалившейся вдруг безнадежности и усталости, перебила Ольга. – Может быть, там какие-то вещи мои остались?

– Ничего не осталось! – замотала головой тетя Акуля. – Все подчистую Ирина Петровна вывезла, выгребла. Да их и дома нету, Хорошиловых-то этих. Еще с вечера собрались да отправились к родне в Кузнечиху. Только утром завтра приедут, чтоб на работу сразу.

Ольга с трудом сдерживала слезы.

Да что же это, что же?! Она теперь бездомная, так получается? Даже если она и узнает адрес мачехи, та ее на порог не пустит, это совершенно ясно… По установленному порядку, едва прибыв в другой город, человек обязан в двадцать четыре часа сдать паспорт на прописку. И куда же Ольге теперь прописываться?! Некуда. С ребенком на руках, без денег… Нет, деньги пока есть, но надолго ли их хватит? Что делать? Что делать? Не в гостиницу же идти!

Может, попроситься к тете Акуле на постой – пока не получится как-то разобраться с жильем, снять комнату? Но у соседки тесная, сырая, захламленная комнатушка окнами чуть ли не в землю. Женечке там плохо будет. К тому же тетя Акуля замучает Ольгу любопытными расспросами! Врать Ольга никогда не была горазда, а правду не скажешь.

Нет, к тете Акуле нельзя. К бывшим подружкам? Да Ольга не виделась с ними уже давно, к тому же и у Клаши, и у Мани всегда в квартирах была теснота-теснотища, жили на головах друг у друга. Куда с ребенком-то к ним?

Господа, господи…

Женечка вдруг завозилась, закряхтела, явно просыпаясь. Да, это ангел Божий, а не ребенок: не кричит, не капризничает, спит себе потихоньку, но не может же она спать без просыпу, ей в свое время хочется есть. Что же делать?!

– А папка у твоего ребеночка кто был? – в эту минуту с жадным, людоедским любопытством спросила тетя Акуля, и Ольга поняла, что не останется здесь ни на минуту! Уж лучше она сядет где-нибудь под забором в траву и там перепеленает и покормит Женю, чем отдаст себя на поживу этой тетке. И это еще скажи спасибо, что она пока одна, другие соседки не налетели!

Не говоря ни слова, Ольга повернулась и побежала по улице, повернула к Оперному театру, прикинув на ходу, что на его широком просторном крыльце будет очень удобно устроиться с Женечкой. Хотя там маячил милиционер…

Вдруг за спиной зацокали копыта и послышался громкий голос:

– А не подвезти ли тебя сызнова, мамаша?

Ольга обернулась и с изумлением увидела того же самого извозчика, который подвез ее от трамвайной остановки.

В самом деле – она покормит Женю в пролетке, немного передохнет, соберется с мыслями, решит, что делать.

– Подвезите, – пробормотала она, забираясь в пролетку.

– Куда прикажете? – спросил извозчик.

– Поехали пока по городу, – отмахнулась Ольга, торопливо разворачивая мокрые Женины пеленки.

– Покатаемся, что ли? – ухмыльнулся извозчик. – А у тебя денежки-то есть – за катание платить?

– Есть, есть! – Ольга показала трешницу. За эти деньги можно было исколесить полгорода – если в Сормово не ехать, конечно, Сормово-то далеко…

– Ну, тогда поехали, – обрадовался извозчик и понукнул лошадь.

Обмыв, перепеленав и накормив Женю, Ольга и сама подкрепилась галетами, пачка которых обнаружилась в рюкзаке, и заела яблоком, найденным там же. Поскольку Ольга ничего не ела со вчерашнего вечера, а сейчас уже перевалило за полдень, от сладких заграничных галет скоро осталась одна обертка, а от яблока – огрызок. Кто, кто положил все это в рюкзак? Кто так позаботился о Жене и о себе, словно отправлялся в дальний путь? Кому принадлежали раньше эти дорогие заграничные вещи?..

Ольга попыталась задуматься о том, что же все-таки означает появление Жени в ее жизни, откуда она взялась и как появилась на свет, однако ощутила в это мгновение такую резкую, мучительную головную боль, что стиснула виски и тихонько застонала, зажмурившись. Чудилось, на пути ее домыслов и догадок была выстроена стена, о которую те бились болезненно и бессмысленно.

В это мгновение пролетка вдруг подскочила так, что Ольга свалилась с сиденья, каким-то чудом успев подхватить Женю. Та проснулась и заплакала.

– Да ты гляди, куда едешь-то, чучело бородатое! – зашипела Ольга, успокаивая ребенка.

Извозчик обернулся с виноватым выражением:

– Да видишь ли, мамаша, тут дорогу перемащивать собрались, камней понавезли. Погоди малость, надо проверить, ободья не треснули?

Он спрыгнул наземь и побрел вокруг пролетки.

Ольга скользнула взглядом по улице, на которую завез ее извозчик.

Двухэтажные дома, окруженные просторными палисадами, стоят довольно далеко друг от друга… Сонная тишина, еле видны в свежей мураве камни старой-престарой мостовой… Сирень бушует за заборами, вырываясь там и сям на волю, куры возятся в пыли… Какая-то окраина? Но тут же взгляд Ольги скользнул по ржавой табличке на угловом доме, стоявшем несколько на отшибе: «Плотничный переулок». И цифра – 8.

Да ведь это тот самый адрес, который давала ей Фаина Ивановна!

Каким чудом Ольга здесь очутилась? Почему именно сюда доставил ее извозчик, который о Фаине Ивановне и слыхом не слыхал?! Вот так не веришь, не веришь в чудеса, а они совершаются на твоих глазах!

Конечно, можно уехать отсюда… Но куда? В термосе кончилась теплая вода, и Женю в следующий раз нечем будет помыть. Заканчиваются и чистые пеленки и подгузники. Бутылочки с молоком опустели, остались только коробки с диковинной надписью «Nestle», но что с ними делать, Ольга ведать не ведает: иностранные буквы, меленько напечатанные на коробках, ей вовек не разобрать, и не потому, что они меленькие, а потому, что иностранные!

И Ольга так устала, безумно устала… Она готова отдать жизнь за Женечку, но ребенку она нужна крепкой, сильной, а не замученной и не знающей, где голову приклонить!

Ольге не справиться одной. Им с Женей нужна помощь, нужна крыша над головой.

Фаина Ивановна предлагала помощь. Это единственный человек, к которому Ольга может сейчас обратиться!

Значит, так и надо поступить.

Она сказала извозчику, что дальше не поедет, и заплатила ему рубль, хотя это был, конечно, грабеж. Но у Ольги, во-первых, уже не было сил, чтобы торговаться, а во-вторых, все-таки именно этот извозчик ненароком помог чуду совершиться – помог Ольге найти приют.


Ольге и в голову не могло прийти, конечно, что Андреянов еще на вокзале нанял этого извозчика, чтобы тот проследил за трамваем, в который сядет девушка, вызнал ее адрес, подождал немного, и если случится так, что она куда-то решит поехать, словно невзначай попался ей на глаза и подвез бы ее к дому номер восемь в Плотничном переулке. За все это извозчику было заплачено более чем щедро – он получил аж червонец, но, понятно, взял деньги и с Ольги.

А как же? Иначе случившееся ей показалось бы очень странным! Да разве найдется извозчик, который тебя за бесплатно раскатывать будет? Конечно, нет!


Ольга выбралась из пролетки, озабоченная одним: как встретит ее Фаина Ивановна, не передумала ли проявлять гостеприимство?

Ольга обошла дом и только приблизилась к двери, как та распахнулась.

Полосатый котенок порскнул под ноги, шарахнулся с комическим испугом, скатился с крыльца и скрылся в траве.

Фаина Ивановна, облаченная в шикарное темно-зеленое кимоно с золотыми драконами и нежно-розовыми хризантемами, с головой, обвязанной такой же темно-зеленой косынкой, скрывавшей ее сожженные пергидролью кудельки, стояла на пороге, держа на отлете папироску в мундштуке. Она настолько напоминала картинку из модного роскошного заграничного журнала, что Ольга растерялась и попятилась было, но Фаина Ивановна радостно воскликнула:

– Умница, что пришла! Входи, входи скорей! Устала? Измучилась? Ничего, сейчас отдохнешь! Зина! Помогай, чего спишь?!

Прибежала немолодая, но проворная домработница, сняла с усталых Ольгиных плеч рюкзак, подхватила чемоданчик, бормоча:

– Пожалуйте во второй этаж, барышня, сей же момент я вам чайку подам, а через часик обед поспеет!

– Иди, иди, обживайся, – кивнула Фаина Ивановна, отмахивая сизый папиросный дымок, чтобы он не беспокоил притихшую Женю.

Ольга, еле передвигая ноги, потащилась вверх по лестнице, совершенно ничего не соображая от усталости, но счастливая, что нашла наконец приют.

Она уже почти поднялась на второй этаж, как вдруг раздался громкий и веселый женский смех, и молодая красавица в одной шелковой сорочке, обильно украшенной кружевами, босая, с растрепанной массой роскошных темных кудрей, вылетела на площадку. Впрочем, увидев Ольгу, она ахнула, сконфуженно улыбнулась и попятилась обратно в ту же дверь, из которой только что выскочила. Оттуда высунулась волосатая мужская рука, обхватила красавицу за талию и втянула внутрь. Послышался звучный чмок, потом дверь захлопнулась и за ней все стихло.

«Видимо, Фаина Ивановна комнаты сдает, – сонно подумала Ольга. – До чего жильцы у нее веселые!»

Она обернулась через плечо.

Фаина Ивановна по-прежнему стояла на нижней площадке и пристально смотрела на Ольгу. Странное выражение было у нее… Не то довольное, не то жалостливое, не то презрительное… Впрочем, у Ольги совершенно не было сил задумываться над этим!


Москва, 1937 год

Ромашов вышел на крыльцо отделения и сморщился, потому что солнце ударило в лицо, но еще больше от досады: поход в 18-е отделение оказался безрезультатным.

Где сейчас дети Грозы? Куда успели их спрятать родители, которые знали, что от смерти их отделяют считаные минуты? Оставили на улице или в каком-нибудь подъезде? Ну, это немедленно стало бы известно милиции от бдительных граждан. Детдома, родильные дома – то же самое: если бы подкидыши обнаружились на крыльце одного из подобных учреждений, милиция была бы оповещена немедленно. Где еще стоит искать?

И вдруг Ромашова осенило.

Марианна! Почему он забыл про Марианну? Это можно объяснить только потрясением, которое он пережил вчера, и практически бессонной ночью. Марианна – двоюродная сестра Лизы. Конечно, они почти не общались, особенно с тех пор как умер Виктор Степанович Артемьев, отец Марианны и бывший руководитель лаборатории, в которой работали Гроза и его жена, однако у Лизы не было других родственников, и в минуту отчаяния она вполне могла обратиться к Марианне, которая живет на Рождественском бульваре – всего лишь двумя кварталами дальше того места, где были убиты Гроза и его жена. Лиза, конечно, не успела бы сама отнести детей к сестре, но она могла успеть позвонить ей, а еще вернее – мысленно позвать на помощь или даже приказать прийти.

Могла! У нее бы получилось!

Ромашов знал Лизу много лет, и ему всегда казалось, что она преуменьшает свои способности. В особенно злые минуты Ромашов предпочитал думать, что Лиза старается держаться в тени, чтобы ярче блистал талант Грозы, однако, если быть справедливым, этот талант блистал и сам по себе, без всякой посторонней помощи. Скорее всего, Лиза просто не хотела, чтобы ее использовали так же, как Грозу. Она ведь не простила Артемьева, и Ромашова не простила тоже… Отчасти поэтому Артемьев перевел его в оперативный отдел, предварительно запретив упоминать кое о каких деталях и его собственной биографии, и о его отношениях с Лизой и Грозой, и вообще о многих делах давно минувших дней. «Запретить» в понимании Артемьева значило сделать мысленное внушение, нарушить которое было невозможно без произнесения сигнального слова. Собственно память Ромашова не была заблокирована: он продолжал существовать в мире своих воспоминаний, которые отнюдь не тускнели с годами, однако ни с кем не мог этими воспоминаниями поделиться, за исключением самых общих и безобидных, конечно.

Странно, что Артемьев так обошелся с человеком, который оказал ему в свое время неоценимую помощь, но при этом всячески носился с теми, кто его ненавидел: с Лизой и Грозой. Еще в далеком 1918 году Артемьев заклеймил фамилией купринского персонажа Ромашова, своего верного помощника. Этому помощнику она казалась позорной. Но прижилась навечно, так что даже мысленно он теперь так сам себя называл, хоть по-прежнему имел документы на фамилию, доставшуюся ему от родителей. Быстро изучив сущность этого человека, Глеб – Бокий тоже стал называть его так. Строго говоря, Артемьев, с его силой и возможностями, мог бы вообще заставить Лизу и Грозу забыть о том, что произошло в Сокольниках 31 августа 1918 года, тем паче, что один из них лежал тогда тяжелораненый, а Лиза была на грани безумия. Однако он этого не сделал, и единственная причина, которой Ромашов мог это объяснить, была та, что Артемьев опасался повредить их способностям. Однако для Грозы и ранение, и страшное потрясение прошли в этом смысле бесследно, а вот Лиза, Ромашов был почти уверен, сознательно стала преуменьшать свой дар, и если бы не страх, что их с Грозой разлучат, она могла бы вообще сделать вид, что лишилась всего и стала почти обычным человеком.

Каким – без всякого притворства – стал он. Ромашов…

В 1920 году Институт мозга, директор которого, Бехтерев, живо интересовался телепатией и тем, что ее порождает, командировал Барченко в Лапландию, в район Ловозера, для исследования загадочного явления, вернее, заболевания под названием «мерячение». Это явление напоминало массовый психоз, который обычно возникал во время шаманских обрядов, но иногда и совершенно неожиданно, причем не только среди местных жителей, но и среди приезжих. Люди вдруг начинали повторять движения друг друга, безоговорочно выполняли любые команды…

Барченко взял с собой Ромашова как переводчика (тот отлично знал язык лопарей), однако, конечно, рассчитывал и на его практическую помощь.

Надежды не оправдались. Лопарские шаманы называли его курас – пустой – и в открытую смеялись над его попытками казаться среди них своим. Тогда-то Ромашов окончательно понял, что все прежние способности им утрачены.

Почему? Неужели его настигла расплата?!

Постепенно Ромашов смирился с тем, что отныне он – всего лишь курас. Так что его кличка Нойд, то есть колдун, под которой он писал донесения Бокию, была всего лишь тщеславной данью прошлому. Впрочем, и сам Бокий называл себя Тибетцем в память о прошлом, когда интересовался легендарной Шамбалой и искренне верил, что может постигнуть ее чудеса и тайны…

Вдруг Ромашова сильно толкнули, и он обнаружил, что все еще топчется возле крыльца милиции, мешая тем, кто входил в дверь. Сбежал с крыльца и направился к Рождественскому бульвару, чувствуя злость, тоску и головокружение. Ну да, он забыл, когда ел. Надо зайти в какую-нибудь столовую. Поев, он хотя бы от головокружения избавится.

От прочего избавиться шансов не было никаких…

И надо появиться в отделе, конечно. Там сейчас пытаются понять, что же произошло после устранения заговорщиков. Обожженные лица сотрудников, засвеченные фотографические пластины – и никто ничего толком не может объяснить. Ромашов – мог, потому что знал, как Гроза «бросал огонь». Конечно, это было внушение в чистом виде, однако объект этого внушения не только видел самый настоящий огонь, но и какое-то время чувствовал боль, как после ожога, и даже следы на лице появлялись. А уж как горели глаза…

Он довольно долго перебирался через пути, потому что трамваи шли один за другим. Здесь сходилось не меньше полутора десятка маршрутов, и на остановках толпилось столько народу, что ограбить кого-то при желании не составляло большого труда.

Мимоходом Ромашов заглянул в грязную чайную и жадно съел три пирога с луком и яйцами, запив жидким несладким чаем.

Вышел, почувствовав себя значительно лучше.

Пройти по Сретенке Ромашову было быстрее, но здесь укладывали асфальт. Горел костер, над ним висел огромный кипящий котел, от которого исходил смрадный черный дым. Рабочие – черные, как истинные черти, закоптелые, – ворочали лопатами пузырящуюся массу в котле, раскладывали ее в меньшие котлы, а потом выливали раскаленное варево на утрамбованные участки мостовой. Мастера укатывали асфальт катушками, ползая по нему на коленях. Колени были обмотаны тряпками и лоскутами толстой кожи. Работа была, конечно, адова, да еще стояла жуткая вонища, дым, чад!

Ромашов невольно закашлялся, удивляясь, как не задыхаются рабочие.

– А между прочим, – возмущенно сообщил в пространство какой-то прохожий, тоже сердито кхекая, – я читал в газете, что в Европе асфальт варят на заводе, а потом по ночам развозят по улицам. И нет ни дыма, ни копоти!

Один из асфальтировщиков, шедший мимо с опустевшим котелком, приложил палец к ноздре, высморкался так, что содержимое его носа не угодило на штиблету недовольного гражданина только, поскольку тот оказался проворен и вовремя отпрыгнул, и лениво посоветовал:

– Вот и езжай в свою Европу. А то и на Колыму, это уж как бог даст!

Знатока европейской асфальтоукладки словно ветром сдуло, а работяга с видом победителя глянул на Ромашова. Однако тот задумчиво смотрел на огромный котел и вспоминал: когда Гроза выздоровел после ранения, он сбежал от Артемьева. Не было его чуть ли не месяц. Лиза в то время лежала в небольшой частной клинике в Гороховском переулке и ничего об этом не знала. Артемьев очень боялся, что Гроза вообще исчезнет из Москвы, однако Ромашов точно знал, что Лизу тот никогда не бросит, всегда будет где-нибудь поблизости. А еще перед самой революцией прокладывали асфальт по Садовому кольцу, и на Садовой-Черногрязской как раз остались стоять котлы, в которых теперь обитали беспризорники. Это же было в двух шагах от Гороховского переулка! И вот однажды Ромашову, которому было поручено во что бы то ни стало найти Грозу, показалось, будто тот мелькнул среди этой чумазой братии. Артемьев добился, чтобы там провели облаву. И в самом деле повезло – Гроза попался! Сообщил Артемьеву, тот тогда напрямую объявил ему: если снова сбежит, то Лиза отправится в тюрьму как дочь и пособница контрреволюционера Трапезникова, замешанного в таких делах, что одного упоминания о них хватит кого угодно к стенке поставить. И даже больную, полусумасшедшую девчонку. Гроза поклялся, что не сбежит. Собственно, именно этой угрозой расправы с Лизой Артемьев, а потом и Бокий и держали его в полном и беспрекословном повиновении. Если бы речь шла только о собственной жизни, Гроза, конечно, попытался бы сбежать, но жизнью Лизы он рисковать не мог.

– Поберегись! – заорал кто-то в самое ухо, и Ромашов шарахнулся, чуть не упал, кое-как удержался на ногах и всполошенно глянул на асфальтировщика, который волок очередной котел с раскаленной горячей массой. Застывший на месте, канувший в свои воспоминания, Ромашов мешал работе, и работяги долго хохотали вслед, когда он бросился бежать на Трубную, гоня перед собой воспоминания, которые никак не хотели его оставлять.


Москва, 1917–1918 гг.

На улице стреляли почти постоянно.

Целую неделю жили, не выходя из дома, питаясь сухарями и остатками продуктов. Сидели по-прежнему в коридорчике, где не было окон и куда не могла залететь пуля.

Однажды утром Алексей Васильевич не проснулся: тихо, спокойно отошел во сне. Гроза от горя и страха будто окаменел. Наконец сказал, что пойдет искать священника – отпеть дядю Лешу. Вальтер пошел с ним – боялся остаться один возле покойника.

Гроза знал, где живет священник: это было недалеко, – однако дом оказался пуст, окна выбиты. Две ближние церкви стояли заперты. Куда идти еще, они не знали. Спросили у какого-то человека на улице, где искать гробовщика. Тот посоветовал ловить похоронные дроги. На улицах многих прохожих побило случайными пулями, вот эти дроги и ездят там и сям, собирают мертвых. По ним-де не стреляют.

К концу дня, голодные, измученные, они все же остановили эти дроги на Волхонке и за последние деньги уговорили возчика свернуть на Арбат и забрать тело Алексея Васильевича. Его увезли в анатомический театр – Гроза не догадался спросить, где потом похоронят, а на дроги они забраться не решились: страшно было сидеть на мертвых телах! Гроза хотел идти следом, но сил не было, да и Вальтер чуть не со слезами умолял вернуться домой, не то их тоже придется похоронным дрогам подбирать: либо подстрелят, либо они просто сдохнут по пути.

Вернулись в швейцарскую, упали на пол и забылись тяжелым сном. Утром Гроза проснулся с опухшими глазами. Потрогал лицо – ему показалось, что оно покрылось соленой коркой от безудержных слез. Только во сне он и смог оплакать дядю Лешу – днем слез не было. Рыдал Гроза так горько, что даже не слышал, как всю ночь били пушки по Кремлю, по московским улицам…

Вальтер уверял, что надо куда-нибудь уходить, иначе Алексей Васильевич, непогребенный, неотпетый покойник, обязательно вернется в глухую полночную пору по их души, чтобы с собой забрать. Гроза охотно последовал бы за Алексеем Васильевичем, умерев так же, как он, во сне, тихо и спокойно, однако Вальтер здорово-таки напугал его рассказами о том, в каком виде обычно являются ожившие мертвецы и что они делают с людьми прежде, чем забрать их души.

Видеть любимого дядю Лешу в образе синюшного упыря, источающего гнилостную вонь и желающего вынуть его душу, Грозе не хотелось… Вдобавок тут явился домохозяин и выгнал мальчишек вон, настрого запретив возвращаться. Почему-то ему вбилось в голову: они, чтобы согреться, станут выламывать паркетины и жечь их в печке. То, что подобное могут содеять и квартирные жильцы, его как-то не беспокоило.

Мальчики собрали в узелки все, что оставалось от продуктов, и пошли куда глаза глядят, не ведая, где приклонят голову.

– Тебе надо было сказать, что ты ему огонь в глаза бросишь, – пробормотал уныло Вальтер, который словно забыл о том, что сам уговаривал Грозу уйти из швейцарской. – Тогда он бы нас оставил!

– Я боюсь, – тихо ответил Гроза. – Потом опять буду сутки без памяти валяться… Неизвестно, что случиться может. Ты, что ли, за мной ходить станешь?

– А почему бы нет? – с вызовом спросил Вальтер, однако черные глаза его вильнули в сторону, и Гроза понял, что на этого типа надежда плохая. Приткнулся он к Грозе случайно, держался за него только потому, что у того была крыша над головой, какие-никакие деньжата да еда, а когда всего этого не стало, Вальтер в любую минуту мог его бросить.

Ну и что? Гроза его не винил. Настали времена отчаянные…

Мальчики побрели по городу, который медленно погружался в сумерки.

Трамваи стояли там, где их застало отключение электричества, многие вагоны были прострелены, стекла выбиты. Трамвайные провода разорваны и в беспорядке валяются по улицам. Все лавки и магазины закрыты. На тротуарах – осколки и свалившаяся штукатурка.

Прохожих встречалось мало, да и те норовили пробежать по улице как можно быстрей, от подворотни к подворотне, жались к стенам и озирались. Правда, кое-где у подъездов толпились люди: вид у всех был испуганный и недоумевающий. Никто толком не знал, где, кто и почему стреляет. Всякий боялся шальной пули.

На каждом шагу попадались солдаты: у всех злые лица, свирепые взгляды. С ними шли какие-то парни – по виду самые настоящие «хитрованцы», жулики да воры, вот только теперь у них через плечо висели на веревочках винтовки, придавая им враз и жестокий, и глупый вид. Кто-то сказал, что это красногвардейцы, и к ним теперь принимают всякого, кто готов идти громить буржуев.

Кое-где на афишных тумбах болтались небрежно приклеенные листки, из которых явствовало, что в Петрограде образовано временное рабочее и крестьянское правительство, именуемое Советом народных комиссаров. Председатель совета – Владимир Ульянов (Ленин).

Повреждений в Москве оказалось – не исчислить! У Никитских ворот разбито и сожжено дотла несколько домов, остались одни полуразрушенные стены, а дома были многоэтажные, с сотнями квартир…

Когда дошли до Кремля, у Грозы невольно навернулись слезы. Крест с одной из глав Василия Блаженного сбит, сорвана верхушка башни, ближней к Москворецкому мосту, разворочены часы на Спасской башне, она кое-где поцарапана шрапнелью, наполовину разбита Никольская башня, образ Святого Николая Чудотворца уничтожен выстрелами. В самом Кремле, возможно, были разрушения еще страшнее, но у всех ворот стояла охрана – не пройти.

Гроза и Вальтер прошлялись до темноты, однако к ночи крепко похолодало, и они все же вернулись на Арбат. Больше-то податься было некуда!

Парадное стояло незапертое. Они зашли украдкой в швейцарскую, прилегли на тюфяки. И заснули так крепко, что никакие ожившие мертвецы не смогли бы их разбудить!

С утра Гроза и Вальтер были готовы к тому, что придет домохозяин и снова погонит прочь, однако он не появился ни в тот день, ни позже. Может, боялся ходить по Москве, где гремели выстрелы, а может, и самого его уже где-нибудь подстрелили… Гроза об этом так и не узнал, да и не до того ему было: предстояло выживать.


Зима грянула суровая, морозная. Несколько квартир в доме с прежних времен оставались пустые, никем не занятые. Жильцы повытаскали оттуда всю мебель, какая была, на растопку, ну и, само собой, повыломали паркет. Перила на лестнице тоже сожгли – остались одни металлические подпорки.

Город никто не чистил и не убирал: дворники словно вымерли! Москва потонула в высоченных сугробах, меж которыми змеились узкие тропки, в оттепель таявшие, а в мороз покрывавшиеся льдом.

Гроза и Вальтер кое-как очищали дорожки, по которым жильцы могли бы выбраться из их дома. Надеясь, что им за это будут хоть немного платить, однако сейчас не было денег ни у кого, да и не знали люди, какими деньгами расплачиваться: то ли «керенками», то ли «николаевскими», то ли новыми большевистскими, хотя их никто и в глаза не видел. Может, их еще и вовсе не было! Жили натуральным обменом: ты мне шубу, я тебе мешок картошки или муки… В Москву наезжали крестьяне на санях с продуктами, но менять Грозе и Вальтеру было нечего. И порою они спасались только тем, что Грозе приходилось-таки вспоминать, как он может в лицо человеку «бросить огонь».

Денег он больше не просил: только хлеба, колбасы, сала, пшенки, картошки…

Первый раз прибегнул Гроза к этому средству от крайнего голода, когда уж они с Вальтером начали побирушничать, но даже самой жалкой саватейки[25] выпросить не удавалось! Гроза как-то «бросил огонь» в одного торговца – потом два дня лежал без сил, хоть на сей раз и не терял сознания. Однако Вальтер его не покинул: дотащил до дому, ухаживал как мог. Поэтому страх, что будет он валяться где-нибудь на улице, у Грозы прошел, и не раз еще его странная, необъяснимая способность подчинять себе людей спасала их с Вальтером от голодной смерти.

Вальтер то и дело допытывался, как же это так вышло, что Гроза, сероглазый, русский (Вальтер был убежден, что талантом гипнотизерства обладают только черноглазые, причем лишь французы, немцы да итальянцы), ничего о гипнозе не знающий, никаких книжек о сверхъестественном не читавший, с учеными людьми не общавшийся, обладает такими силами?!

Вальтер и правда знал очень много для своих шестнадцати лет. Он так и сыпал непонятными словами: «медиум», «индуктор», «спиритизм», «животный магнетизм», «флюидисты», «анимисты», называл каких-то знаменитых гипнотизеров (Гроза запомнил имена Сен-Жермена, Калиостро и Месмера, другие забыл), рассказывал о древних греках и еще более древних египтянах, владевших магией… Однако все знания Вальтера не придавали никакой силы его взгляду.

– Может, у тебя в роду были итальянцы, а? – однажды спросил Вальтер с надеждой. – Вот графы Челеста – предки моей матери – были в родстве с самим Калиостро! Не помнишь имени и фамилии своего деда?

– Дед мой был Егоров, как и я, – сердито ответил Гроза. – Звали его Димитрием, и меня так же назвали. А если у меня когда-нибудь будет сын, а его назову Александром – в честь моего отца.

– Ну вот смотри: ты – Димитрий!!! – возбужденно вскричал Вальтер. – Деметриос – был такой чародей в Александрии! Ты – Димитрий Александрович, он – Деметриос Александрийский… Это не простое совпадение! Что, если ты с ним в родстве?

Гроза посмотрел на него как на сумасшедшего:

– Отвяжись, чудило!

Однако Вальтер не оставил своих расспросов и попыток понять: каким образом Гроза заставляет людей себе подчиняться?!

Гроза пытался объяснить, что именно он делает, однако слова выходили тусклые, блеклые, вроде бы похожие на правду, да не совсем… Возможно, поэтому ничего и не удавалось у Вальтера, как ни пытался он Грозе подражать, сколько ни бросал ему в лицо воображаемый огонь.

– Просто так это не получится, – решительно сказал Гроза. – Тебе не страшно, и жизнь твоя от меня не зависит. Вот чего ты на меня сейчас глаза выпучил?

– Я хочу бросить тебе в лицо огонь, чтобы ты открыл мне свой дар! – страстно воскликнул Вальтер.

– И-эх! – отмахнулся Гроза.

– Все равно ты не гипнотизер! – сердито воскликнул Вальтер. – Гипнотизер сначала усыпляет человека, а потом ему приказывает, а ты неизвестно что делаешь.

– А кто я тогда? – удивился Гроза.

– Не знаю, как назвать… – замялся Вальтер. – Ты делаешь Suggestion. Внушение. Ты внушатель? Внушитель?

Гроза долго хохотал. Потом вспомнил слово, которое однажды услышал от Алексея Васильевича, и спросил:

– А может, я магнетизер?

– Да это то же самое, что гипнотизер, – отмахнулся Вальтер.

– Да ладно, – покладисто сказал Гроза, – хоть горшком назови, только в печку не ставь! Честно говоря, усыплять ту медведицу мне было просто некогда!

Шли дни. О том, что происходило в стране, друзья узнавали на базарных площадях, где вовсю мародерствовали революционные солдаты и матросы, торгуя и выменивая на продукты вещи, которые, конечно, никак не могли им принадлежать, а были награблены, – а также из листовок, вкривь и вкось наклеенных на афишных тумбах, побитых пулями. 27 января они прочли о том, что объявлена реформа календаря: «Первый день после 31 января с/г считать не 1-м февраля, а 14-м, второй день считать 15-м и т. д.».

А когда запахло весной, в конце февраля (в начале марта, согласно новому календарю), мальчики увидели листовки, возвещавшие о том, что советское правительство переезжает из Петрограда в Москву и теперь Москва будет столицей Советской России.

Грозе было все равно, а Вальтер необычайно оживился.

– Если в Москву переедет правительство, значит, переедут и все посольства! – закричал он. – И посольство Германии – тоже! Я найду отца! И он отправит нас в Германию!

– Тебя он, может, и отправит, – хмуро сказал Гроза. – А со мной ему какого лешего возиться?

– Ну, во-первых, ты мой друг и жизнь мне, можно сказать, спас, – очень серьезно ответил Вальтер. – А кроме того, ты можешь принести пользу науке Великой Германии. У отца есть в Берлине знакомые ученые, они будут изучать те необыкновенные процессы, которые происходят в твоей голове.

Грозе от этих слов стало не по себе. Изучать необыкновенные процессы… Вдруг вскроют черепушку, вынут мозги и начнут в них ковыряться, лопоча по-немецки?.. Нет, тяни назад! Лучше уж оставаться неизученным, но живым. К тому же немцы – враги. Они против России воюют. Одно дело – дружить с Вальтером, потому что он все же старый знакомый, но совсем другое – ехать приносить пользу «Великой Германии». Еще не хватало!

– Ишь, размечтался, – буркнул Гроза неприветливо. – Ты прежде отца найди!

Сначала Вальтер как на крыльях летал от радостного ожидания, потом притих: на Сухаревке и в лавках Охотного ряда, где можно было услышать самые свежие слухи, говорили, будто посольства переезжают не в Москву, а в Воронеж, и американцы туда уже отправились. Видимо, за ними и немцы потянутся.

Вальтер приуныл. До Воронежа добраться было ничуть не проще, чем до Питера…

Минуло недели две, и вот однажды Вальтер вдруг проснулся среди ночи с криком:

– Я видел во сне отца! Видел отца! Он велел мне идти на Сухаревку и стоять возле ворот! Он туда ко мне придет!

Гроза только тяжело вздохнул:

– Это же только сон. Спать давай!

– Нет, я не буду спать! Я на Сухаревку пойду!

Вальтер вскочил, бросился к двери…

– Куда ты в такую пору пойдешь? – схватил его за руку Гроза. – На улицах стреляют. Убьют невзначай, как господина Окуневского из восьмого номера!

Кое-как Вальтер согласился подождать утра, но спать не лег и Грозе не дал: принялся в подробностях рассказывать свой сон.

Гроза не слишком-то верил в вещие сны, однако видеть Вальтера таким радостным было и самому приятно, поэтому он не перебивал. Удивительно, однако Вальтер помнил даже мелкие подробности своего сна: например, что на отце было надето длинное черное пальто с потертым и порыжелым меховым воротником; он был без шапки, его волосы разметало ветром. Вальтер также вспомнил, что из кармана его пальто торчал уголок бумаги с написанной на ней фамилией: «Трапезников».

Фамилия показалась Грозе знакомой, однако он никак не мог вспомнить, где ее слышал.

– Кто такой этот Трапезников? – спросил Гроза.

– Не знаю, – пожал плечами Вальтер.

Чем больше он радовался и преисполнялся нетерпеливым ожиданием, тем больше беспокоился Гроза: что же будет вечером, когда они вернутся в свою каморку, так и не встретив господина Штольца?

Вещие сны! Подумаешь, ерунда какая! Такая же ерунда, как и хиромантия!

И вдруг он вспомнил седого гадальщика, сидевшего на раскладной трости неподалеку от Смоленской площади, и как тот гадатель предсказал ему необыкновенную судьбу и великое могущество. Умение «бросать огонь» – это могущество, в самом деле так… И еще гадатель уверял, что Маша и Готлиб умрут в один день. Но они ведь и в самом деле умерли в один день!

Совпадение? Или в самом деле что-то есть и в хиромантии, и в вещих снах?

Ну что же, это скоро предстояло узнать.


Горький, 1937 год

Довольно скоро Ольга поняла, что комнат Фаина Ивановна не сдает и никаких жильцов в доме нет. К ночи во всех шести комнатах оставались только свои: Фаина Ивановна, прислуга Зинаида (уборщица, кухарка и прачка, при проверках фининспекции выдаваемая за дальнюю родственницу) и Ольга с Женей. Ночью здесь царила почти деревенская тишина, зато днем жизнь, прямо скажем, била ключом! В доме постоянно мелькали какие-то гости.

Чуть не каждый день приходили низенький и толстенький Семен Львович Абрамов и тощая высокая Руфина Рувимовна Кушля. Это были самые известные в Горьком закройщики. Фаина Ивановна придумывала фасоны платьев для их заказчиц. Абрамов и Кушля приносили отрезы тканей, из которых предстояло шить. Иногда вместе с закройщиками являлись и сами заказчицы. Все уходили в небольшую комнатку, где на столах лежали листы чистой бумаги, карандаши и стопки модных журналов – само собой, заграничных, новейших, за которыми Фаина Ивановна время от времени ездила в Москву, но где именно она добывала их там, хранилось в строжайшем секрете. Между прочим, именно из одной такой поездки она и возвращалась, когда оказалась в одном купе с Ольгой.

Закройщики и заказчицы перед Фаиной Ивановной благоговели, ужасно заискивали и называли ее гениальной. Она, впрочем, не спорила и только снисходительно кивала в ответ на комплименты.

– Не нужно большого ума, чтобы сшить платье по журнальной картинке, которая клиентке понравится, – говорила она. – А вот придумать такой фасон, чтобы подчеркнул ее красоту, если она красавица, или скрыл ее уродство, если она уродина, – для этого нужна голова, а в голове – фантазия.

Абрамов и Кушля угодливо кивали и жадно прижимали к себе десятки листков, изрисованных легкими, словно бы само собой летающими по бумаге карандашами Фаины Ивановны, которая и в самом деле была удивительно талантливой художницей.

– Ах, вам бы в Москву с вашей гениальностью! – как-то раз воскликнул Семен Львович, однако Кушля ткнула его в бок своим сухим кулачком так сильно, что он прикусил язык.

– Молчите, болван! – прошипела Руфина Рувимовна. – А ну как в самом деле уедет? Что мы делать без нее станем?! Да все заказчики к Сериозовой уйдут!

Сериозова была еще одна знаменитая городская закройщица, послабее, конечно, на выдумку, чем Фаина Ивановна, однако куда поизобретательней, чем Семен и Руфина.

Фаина Ивановна, впрочем, лишь усмехнулась в ответ:

– В Москву?! Нет, на меньшее, чем Париж, я не согласна! А впрочем, лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме, слыхали про такое? Вот и я предпочту остаться первой в нашей большой деревне!

Иногда заказчицы являлись к Фаине Ивановне сами по себе. Приносили отрезы дорогих тканей и требовали изысканных фасонов. Ольга диву давалась, что таким роскошно и дорого одетым дамам понадобились еще какие-то платья! И так одеты, будто киноартистки, которых она часто видела в Москве, но даже не подозревала, что и в Горьком есть женщины, которые могут позволить себе такие наряды.

А некоторые молодые красавицы приходили к Фаине Ивановне без всяких отрезов. Просто поболтать о том, какие платья они мечтают сшить. Материала еще нет, но фасончик обсудить они очень даже желают!

Фаина Ивановна с охотой соглашалась, заводила заказчиц в просторную, сплошь уставленную зеркалами примерочную и просила раздеться, чтобы как можно лучше оглядеть и обмерить фигуру.

Ольге чудилось, что она попала в рай. От нее ничего не требовалось, только присматривать за Женей, чтоб не кричала, когда в доме гости (но малышка никогда не капризничала попусту), гулять с ней да иногда последить за козой, которая паслась на склоне близлежащего оврага. Ольга очень любила присесть под деревом с ребенком на руках и блаженствовать в ароматах старых яблонь, которые расцветали во всех садах. Коза изредка взмекивала, натягивая веревку, Женя то спала, то агукала, то улыбалась Ольге… Девушка давно не ощущала такого блаженного, бездумного покоя!

Впрочем, порой он частенько нарушался.

Чуть ли не каждый вечер захаживал Андреянов. Всегда тщательно выбритый, благоухающий «Шипром», то в коверкотовом костюме, то в шевиотовой тройке, в свежих сорочках, модных полосатых галстуках…

Оказывается, Фаина Ивановна была родной сестрой покойной матери Андреянова, очень любила племянника, звала его не товарищем Андреяновым, а ласково Толиком. У нее Толик чувствовал себя как дома и никого не стеснялся.

Он не слишком удивился, обнаружив Ольгу у Фаины Ивановны, только хмыкнул довольно, а потом продолжал поглядывать на нее со странным, выжидающим интересом. И, как и раньше, у Ольги возникало ощущение, будто по ней не то жадные насекомые ползают, не то грубые руки вслепую шарят, разыскивая пуговицы на блузке, крючки на юбке, подвязки чулок…

Иногда он бормотал ей вслед что-то вроде:

– Глаза, подернутые аквамарином… Волосы, отливающие червонным золотом…

Ольга боялась даже подумать, что это имеет к ней отношение.

Впрочем, виделись они только мельком: в гостиную, где Фаина Ивановна принимала Андреянова, Ольгу не приглашали. Однако по всему дому разносился его уверенный голос.

Андреянов служил начальником горьковской конторы Гутапсбыта. Что это такое, Гутапсбыт, Ольга слабо себе представляла: это было как-то связано со снабжением, – однако, похоже, должность эта делала Андреянова всемогущим. В Богородске на кожевенном заводе ему изготовляли обувь из самого лучшего хрома, в ателье индпошива строили шевиотовые костюмы, в Оперном театре у него был годовой билет… За все это директора завода, ателье и театра получали возможность приобрести на складах Гутапсбыта легковые автомобили. Андреянов не скрывал, что выписывает себе из соцфонда как минимум по две тысячи в год на лечение и проезд на курорты. Конечно, он не забывал делиться с бухгалтером, который покрывал все его проделки. Это было несложно, поскольку его жена, которую звали Альбиной Сергеевной, и была этим бухгалтером. Правда, она оставила фамилию покойного мужа – Козлова. Чтобы не цеплялись к семейственности, как объяснял Андреянов.

– Когда-нибудь нарвешься, Толик! – предупреждала его Фаина Ивановна. – Хоть ты и великий гешефтмахер, но слетишь со своей руководящей должности как пить дать – и сильно ушибешься при этом!

Однако Андреянов только хохотал:

– Я везунчик! Сами знаете, моя дорогая тетушка! К тому же у меня ко всем ключики подобраны: людям выгодно и удобно, чтобы именно я возглавлял наш замечательный Гутапсбыт. Другой-то начальник понесговорчивей будет!

Андреянов страстно любил сцену, считал себя несостоявшимся актером, который зарыл талант в землю «во имя благ земных», как он выражался, и не пропускал спектаклей ни в Драматическом, ни в Оперном театрах. Содержание их он затем пересказывал Фаине Ивановне, которая предпочитала кинофильмы. Местные театры она глубоко презирала, зато отводила душу, когда уезжала в Москву: у нее были связи и в Большом, и в Малом, и где только не были.

По горьковским театрам Андреянов хаживал с женой, однако в дом Фаины Ивановны не приводил ее ни разу. Во всяком случае, Ольга ее не видела.

Она испытывала к Андреянову странное чувство: не то брезгливость, не то страх. Иногда он снился ей в таких жутких и в то же время распутных снах, что после них она бы молилась, прося отпустить ей невольный грех, кабы знала хоть одну молитву и кабы в этом доме водилась хоть одна икона. А все ближние церкви: и Вознесения Господня, и Сергия Радонежского, и пророка Илии – стояли закрытые.

Тень Андреянова как бы незримо нависала над Ольгой, и она предчувствовала, что спокойная, тихая, уютная жизнь ее скоро закончится.

Так оно и случилось.

Как-то, разыскивая полосатого котенка Фильку, который очень нравился Жене (она с удовольствием на него глядела, радостно агукала, смеялась и даже, кажется, тянулась погладить, причем котенок сам прикладывал голову к ее маленькой ручонке!), Ольга забрела в смежную с примерочной укромную комнату первого этажа и очень удивилась, увидев на одной из стен шторку от пола до потолка. Шторка колыхалась, и Ольга догадалась, что Филька прячется именно там. Отдернула шторку, подхватила котенка и вдруг заметила небольшое окошечко в стене, за которым легко можно было разглядеть Фаину Ивановну и ее посетительницу – молодую и очень хорошенькую кудрявую даму, которая уже сняла с себя все вещи и осталась в одной шелковой кружевной сорочке и чулках.

В тот день, когда Ольга поселилась у Фаины Ивановны, именно эта красавица со смехом выбежала из комнаты второго этажа, а потом ее затащил обратно мужчина с волосатыми руками.

– Чулки не снимайте, потом, – сказала ей Фаина Ивановна, и в этот миг ее глаза встретились с глазами Ольги, смотревшей через окошко.

Ольга думала, что хозяйка рассердится, однако та лишь усмехнулась и мотнула головой, как бы подавая Ольге знак уйти.

Та выскочила в коридор и понеслась вверх по лестнице.

В это мгновение щелкнул замок входной двери. Ольга обернулась и увидела какого-то военного, которого впустила домработница Зинаида. Нашивок Ольга не разглядела.

Военный снял фуражку, пригладил волосы, одернул гимнастерку… и прошел в ту самую комнату, откуда только что выскочила Ольга.

Зинаида заперла дверь, повернулась и увидела Ольгу, которая таращилась во все глаза, перевесившись через перила.

На лице домработницы выразилось откровенное беспокойство. Она всплеснула руками и кинулась в примерочную, а встревоженная Ольга скрылась в своей комнате.

Через несколько минут туда вошла Фаина Ивановна и расхохоталась, увидев перепуганное Ольгино лицо:

– Вот и Зина так перепугалась, что ты лишнего увидала, а я думаю, тебе уже пора узнать, где живешь. А может, и сама догадалась?

Ольга испуганно покачала головой.

– Ну, деточка, ты еще глу… наивней, чем я думала, – протянула Фаина Ивановна чуточку разочарованно и, достав из кармана мягкого суконного жакета, наброшенного на домашнее платье (в таком домашнем платье, по мнению Ольги, и в театр не стыдно было бы сходить, честное слово!), портсигар и спички, закурила, даже не позаботившись отогнать дым от Жени. Впрочем, та не беспокоилась, всецело занятая созерцанием Фильки, который устроился рядом с ней на диване и старательно вылизывался.

– Ты, конечно, думаешь, все эти дамы приходят только ради фасонов своих хорошеньких платьиц? – спросила Фаина Ивановна. – А на самом деле они приходят, чтобы поскорей снять эти платьица и дать возможность полюбоваться собой мужчинам. Для начала они остаются в рубашках, но если мужчина захочет, чтобы она и это сняла, он трижды стукнет в окошечко, через которое ты смотрела. Некоторые красотки раздеваются сразу, а некоторые хотят увидеть того, перед кем устраивают представление. Если мужчина им понравится и захочет продолжения, они вместе пойдут на второй этаж – в апартаменты. Ларочку ты, наверное, узнала. Она чаще других ко мне приходит. Очень любит разнообразие!

– Разнообразие? – пробормотала ошеломленная Ольга.

– Ну конечно! – нетерпеливо воскликнула Фаина Ивановна. – Не думаешь же ты, что она со своим постоянным любовником здесь спит?

– Спит?! – выдохнула Ольга, не веря своим ушам.

– Надо же, я, оказывается, себе в жилички попугая взяла, – хмыкнула Фаина Ивановна. – Ты небось уверена, что проститутки только по кустам на окраинах с мужиками валяются?

Проститутки?!

Здесь находят свой приют проститутки? У Фаины Ивановны притон?

Наверное, это ужасное слово невольно у Ольги все-таки вырвалось, потому что Фаина Ивановна, с насмешливым любопытством наблюдавшая за ней, только плечами пожала:

– Ах, какой кошмар, да? Позор для общества? А как думаешь, почему у меня дом в шесть комнат, а никакого уплотнения нет и не будет? Почему сюда милиция с облавой не идет? У меня в доме мастерская – так все и оформлено у фининспектора чин чинарем. И этот фининспектор знает, что если он всего лишь кашлянет в мою сторону, то не только государство перестанет ежемесячно налог получать, но и он лично – пушистого барашка в бумажке. Люди ко мне ходят только разумные. Вот приходят скучающие женушки больших чиновников, которые на работе до того утомляются, что ночью ни на что не способны, только бы свое удовольствие получить. А иной раз даже и на это не хватает силушек! Надоедает красавицам сидеть, в окошко глядеть или по магазинам шляться. На улице к мужчинам приставать стыдно и опасно. Ну не записываться же им в кружки Осоавиахима![26] Там, может, и найдешь мускулистого любовника, да ведь чужие любопытные и завидующие глаза кругом! Донесут как пить дать! А карточки мужа в закрытом распределителе терять не хочется… Но и дать волю плоти очень даже мечтается. Вот они и идут ко мне… И некоторые мужчины, особо доверенные лица, которым охота повеселиться на стороне, являются в то же самое время. Иной раз все погляделками заканчивается, но чаще парочки по взаимному согласию и к взаимному удовольствию следуют в постельку. У меня закон: никаких постоянных связей. Сегодня ты с одним, завтра с другим… А если они потом где-нибудь в театре или, скажем, в кинотеатре «Палас» встретятся – город-то у нас не слишком велик! – то сделают вид, будто впервые видятся. Люди ко мне ходят только разумные, понимают, что тайны нужно беречь, если не хотят самим себе повредить. Себя прикрывают, а заодно и меня. Здесь такие люди бывают, знала бы ты! – Фаина Ивановна озорно присвистнула. – Да хоть бы Толик, племянничек мой, который спит и видит тебя в своей постели…

Она осеклась и досадливо сморщилась, словно поняв, что сболтнула лишнего, но тотчас захохотала от души, увидев, какое очумелое выражение лица сделалось у Ольги.

– Знаю, что ты службу ищешь, – отсмеявшись, сказала Фаина Ивановна, сгребая стопку газет, в которых карандашом были отчеркнутые объявления: «В Кагановичском районе требуются ясельные сестры. Обязательно начальное образование», «Нужны уборщицы», «Ночные сторожа требуются на склад»… – Но знай: если устроишься куда-нибудь, здесь жить больше не будешь. У меня не меблированные комнаты. И ребенка забирай!

Ольге показалось, что дощатый, крашеный, нагретый солнцем пол разошелся под ее ногами. Куда она денется?! По-прежнему ни жилья, ни работы, ни одного близкого человека, кроме Фаины Ивановны!

– Да я… Да мне неловко… – залепетала она сбивчиво. – Я живу тут, ем и пью, а платить… Надо же за все платить… – Она бросилась к рюкзаку и вытащила часть денег, которые нашла рядом с Женей и которые берегла как зеницу ока. – Вот, возьмите, я за первое время могу отдать, но потом… потом как же? Надо же заработать!

– Ну и заработай, – кивнула Фаина Ивановна, без возражений принимая деньги и мгновенно, очень ловкими движениями пальцев, их пересчитав.

Должно быть, она осталась довольна суммой, потому что на лице ее мелькнула улыбка, а голос смягчился:

– Заработай, конечно! Я тебе что, не даю? Только зачем горбатиться, чужую грязь отмывать? Или горшки за детьми чужими выносить? Свой ребенок есть, за ним и присматривай! Или опять в кондукторы пойдешь? Но туда еще пробиться надо! Понаехали зубастые деревенские девки, вгрызлись в эти места, уселись своими толстенными булками на них – не сдвинешь! Да и зачем тебе это нужно? Ты же сама рассказывала, какая это проклятая работа! И грабили вас пассажиры, и хамили кто как мог, и лапали… Или, думаешь, в московских трамваях одно, а в горьковских другое? Да то же самое, если не хуже! А я тебе чистое, доходное ремесло предлагаю. У меня на все рук не хватает, а у Зинаиды, хоть она и расторопная, и умелая, и предана мне, как собака, уж больно рожа кривая. Ты же до того хорошенькая, что аж завидки берут! Пусть Зинка хозяйством занимается, а ты будешь моей помощницей. Встречать клиентов, провожать… А еще лучше, – воодушевленно воскликнула Фаина Ивановна, – сделаю тебя манекеном!

– Это как? – тупо спросила Ольга, которой мигом вообразились раскрашенные куклы из папье-маше, стоявшие в витрине универмага на углу улицы Свердлова и площади Минина. На них довольно часто менялись одежды, но иногда процесс замены платьев проходил днем – тогда картонные тетки невольно демонстрировали прохожим голые бесполые тела, а их старательно нарисованные лица выражали откровенную скуку, ничуть не замаскированную стыдливостью.

– Да просто буду не только рисовать для Семена и Руфины, а на тебе ткань подкалывать, – пожала плечами Фаина Ивановна. – Чтоб фасон был лучше виден.

– Но это же не все, что от меня потребуется, верно? – спросила Ольга, глядя в пол.

– О, да ты не так проста! – хохотнула Фаина Ивановна. – Правильно понимаешь. Толик мне – родной человек, к тому же очень много для меня сделал и еще сделает, поэтому ради него и я на многое готова пойти. Хочет он с тобой тайно встречаться здесь, у меня – почему бы и не помочь родному человечку? Ему удовольствие, а нам с тобой прямая выгода. Будешь надежно устроена, ребенок при тебе, заработаешь денег, а надоешь Андреянову – другого мужчину тебе найдем, велика забота!

Ольга нахмурилась:

– А если я не соглашусь?..

– Тогда пожалуй на улицу, – развела руками Фаина Ивановна. – И девчонку туда же. Еще и посадят за нарушение паспортного режима: ты ведь у меня без прописки живешь! Но ты же не будешь такой дурой, верно?

Ольга опустила голову:

– Можно я немножко подумаю?

– Конечно. – Фаина Ивановна пошла к двери, попутно сделав Женечке «козу». Девочка надула губы и отвернулась. – Только именно немножечко. Даю тебе ровно час. Вечером обещал Толик прийти. Так что не тяни. Тебе же надо приготовиться. Помыться, приодеться… Я тебе одолжу белье, Толик любит только черное, но тебе больше белое пойдет. Белые чулочки, белые кружева… Ну просто чистая невинность и девственность!

И она, снова расхохотавшись, вышла и прикрыла за собой дверь.


Москва, 1937 год

«Интересно, вспомнит ли меня Марианна?» – размышлял Ромашов.

Вряд ли, конечно. Пожалуй, придется пускать в ход служебное удостоверение, чтобы взглянула на его настроящие имя и фамилию. Тогда вспомнит!

А может быть, и нет… Они ведь виделись только несколько раз, да и то мельком. Вряд ли Марианна его вообще заметила! Необыкновенная красавица, при взгляде на которую у мужчин отнималось дыхание, она, чудилось, жила в каком-то особом мире. Числилась пишбарышней[27] в Кремле, однако на работе ее почти не видели: она предпочитала проводить время в «Кафе поэтов», причем не только слушала там чужие стихи, но и декламировала сама – да такие стихи, назвать которые скромными ни у кого язык бы не повернулся:

Я женщина, и нагота моя всесильна.
Вам говорит она о страсти неземной.
Я женщина, я властна и капризна –
С холодной и преступною душой[28].

А чтобы ее лучше слышали, она требовала взгромоздить на эстраду стол и взбиралась на него, высоко подняв юбку, так что было видно ее умопомрачительные точеные голые ноги до самых бедер и даже выше.

Ромашов однажды видел эту картину и слышал, как Марианна читает стихи о своей наготе. Долго потом зрелище ее бедер и звук ее голоса преследовали его в сладострастных снах, которые доводили его до исступления, несмотря на то что он был тогда влюблен в другую, безнадежно влюблен. Плотского счастья он не изведал ни с той, которую любил, ни с той, которой вожделел, – так, пробавлялся время от времени штатными и нештатными давалками, найти которых не составляло труда даже ему, несмотря на его невзрачность и полное отсутствие успеха у женщин.

Сразу после того как Марианна начала работать в Кремле, она разъехалась с отцом и получила ордер на собственное жилье: это была двухкомнатная квартира на Рождественском бульваре, в доме номер 19 – в том самом бывшем доходном доме Колесова, где еще до революции был пущен чуть ли не первый в Москве электрический пассажирский лифт. И это в годы повсеместного уплотнения жилья и возникновения коммуналок, жизнь в которых порою доводила людей до преступлений. Да вот совсем недавно Ромашов читал в газете о каком-то вопиющем случае, когда один человек не вынес, что соседская семья должна постоянно ходить через его проходную комнату, и забил их дверь, вынудив их лазить через окно – благо это происходило на первом этаже!

От таких кошмаров Марианна была избавлена. К тому же получить отдельную квартиру на бульварах – это многое значило!

Ромашов помнил, что у Артемьева тогда от злости на дочь даже обострилась язва, нажитая в ссылке. Уж он-то к получению этой роскоши был никак не причастен!

Жилье свое Марианна обставляла тем, что покупала на Смоленском рынке или на аукционах в Петровском пассаже, а там можно было приобрести по дешевке, например, мебель в стиле ампир из дворца Юсуповых (в свое время за нее было заплачено десять тысяч рублей золотом!), хорасанские ковры, фламандские гобелены, елизаветинский фарфор, цветной бахметьевский хрусталь и многое-многое другое.

У Марианны частенько собиралась московская богема, почти все – «занюханные», то есть кокаинисты, – с маниакально расширенными зрачками и впалыми ноздрями. Хозяйка тоже была кокаинистка, и ходили сплетни, будто однажды у нее на службе сделался ужасный припадок: она чуть не рехнулась от страшного зуда: ей казалось, что по телу шныряют крысы и змеи, подползают к горлу, вгрызаются в кожу… Это была довольно обычная для кокаинистов галлюцинация.

Ромашов, зная, какой строгостью отличался Артемьев, только диву давался, как он терпит подобное поведение дочери и образ ее жизни! Впрочем, у нее всегда находились покровители среди тех, кому ее отец был вынужден подчиняться, и поговаривали, что даже сам Троцкий не остался к ней равнодушен. Правда, Марианна была штучкой весьма опасной и какого угодно партийца могла скомпрометировать. Вечно шлялась по кабакам с новыми и новыми поклонниками, меняя военруков и краскомов[29] на оборотистых нэпманов.

Одно время Марианна занялась торговлей «николаевками». Этим промышляли многие «бывшие»: ведь еще в начале 20-х годов тысяча «николаевских» рублей на черном рынке стоила двадцать четыре тысячи советских! Впрочем, ВЧК быстро это прекратила, давая таким торговцам в лучшем случае по десять – пятнадцать лет лагерей, а в худшем просто ставя к стенке.

Марианна ловко избежала и «лучшего», и «худшего», однако пристрастилась к торговле антиквариатом и картинами. На аукционах в Петровском пассаже картины Поленова, Сурикова, Сомова, Айвазовского шли с молотка по дешевке, от одного до двадцати пяти рублей, а иногда их просто списывали как работы неизвестных художников, не нашедшие спроса. Кое-кто хвастался, что среди «неизвестных» художников видел Дюрера и Рафаэля.

Марианна свела знакомства с аукционистами и помогала перепродавать списанные картины своим приятелям из числа советской «аристократии» и «буржуазии». Тяга этих представителей новой жизни к осколкам жизни старой была совершенно поразительна!

Единственное, что мог сделать Артемьев, который был в самом деле честен, – это добиться увольнения дочери из секретариата Кремля. У него бы не дрогнула рука отправить ее в тюремную камеру, однако он такие вопросы не решал, а тот, кто решал, видимо, не обладал принципиальностью Виктора Степановича или был слишком очарован Марианной.

Так она и влачила свое отнюдь не жалкое, а безбедное и веселое существование, проживая то, что было заработано спекуляциями, меняя любовников, оставаясь все такой же ослепительно прекрасной, даром что уже перешагнула за сорок.

Ромашов знал, что Лиза одно время здорово ревновала к Марианне Грозу, однако тот был со своей принципиальностью вполне под стать Артемьеву и относился к легкомысленной красавице с холодным презрением.

Только подойдя к дому Марианны, Ромашов вспомнил, что не знает номера ее квартиры. Впрочем, он надеялся на соседей, которым, конечно, известно, где обитает столь экзотическое существо, как Марианна Викторовна.

Он свернул во двор: чистый, аккуратный, с песочницами, огороженными клумбами и кустами набухшей сирени, – и увидел под этой сиренью двух женщин, постарше и помоложе, плохо одетых, похожих на неряшливых домработниц, которые с огромным жаром о чем-то судачили.

– Я так и думала, что до добра это не доведет! – говорила та, что постарше.

– Все так думали, Валентина Ивановна! – соглашалась вторая.

– Здравствуйте, гражданки, – постарался Ромашов улыбнуться своим узким, напряженным ртом, которому улыбки, а тем более смех давались с большим трудом.

Женщины окинули его беглыми взглядами, сочли недостойным какого-то ни было внимания и продолжили разговор:

– Больно много она хотела, вот что я тебе скажу, Надюша!

– Больно много, это уж верно!

Ромашов знал, что некрасив, невзрачен и не производит приятного впечатления на людей вообще, а на женщин в частности. Одет он был очень просто, к тому же ходил в штатском. Форма, конечно, выглядела внушительно, однако Ромашову казалось, что именно форма делает его сущим уродом. Приземистым, широкоплечим, несуразным уродом! Польза состояла только в том, что фуражка прикрывала полысевшую голову да затеняла глаза – эти его нелепые глаза!

Ах да, форма была полезна еще тем, что волей-неволей заставляла людей быть внимательными к ее носителю. Окажись он сейчас в форме, эти две досужие болтушки перед ним во фрунт бы вытянулись!

– Я ищу Марианну Викторовну Артемьеву, да не знаю номера ее квартиры, – перебил Ромашов.

Женщины захлопнули рты и пару секунд испуганно таращились друг на друга, а потом разом повернулись к Ромашову. Они вряд ли были похожи друг на дружку, однако смесь страха и любопытства сделала их почти близнецами.

– А вы с какой целью интересуетесь? – осторожно спросила та, что постарше, по имени Валентина Ивановна.

– Да-да! – пискнула младшая, Надюша.

– А вы с какой целью интересуетесь? – холодно повторил Ромашов.

– Да с такой!.. – запальчиво выкрикнула Надюша, воинственно подавшись было к Ромашову своим тощеньким тельцем, облаченным в линялое платьишко и свалявшуюся кофту с неуклюжими латками на локтях, однако Валентина Ивановна схватила ее за один из этих локтей и прошептала:

– Он подозрительный! Нам же сказали: если кто подозрительный будет про нее спрашивать…

Само собой, этот шепот предназначался одной лишь Надюше, однако вышло так, что Валентину Ивановну услышали не только Надюша и «подозрительный» Ромашов (для слуха которого это вовсе не предназначалось!), но и какой-то очень курносый человек в кепке и мешковато сидевшем поношенном пиджаке, вдруг вышедший из подъезда…


Москва, 1918 год

Чуть забрезжил рассвет, мальчики размочили в холодной воде последние сухари, поели и пошли на рынок.

Солнце неохотно проглядывало сквозь мутные облака. Затоптанная мостовая хрустела под ногами от изобилия подсолнечной шелухи.

Сухаревские ворота находились на пересечении Садового кольца и Сретенки. Гроза всегда восхищался высокой, увенчанной шатром башней в центре ворот. Сейчас, в нежном свете вдруг проглянувшего солнца, она казалась сказочной, розовой, необыкновенно красивой. Вот только шпиль с двуглавым орлом, венчавшим ее вершину, был сброшен.

Гроза вспомнил, как Алексей Васильевич рассказывал легенду, которая с этим орлом была связана: дескать, в восемьсот двенадцатом году, как раз перед вступлением Наполеона в Москву, какой-то ястреб запутался в этом шпиле, еле живой вырвался. Ну и в народе говорили: вот так же и Наполеон запутается в когтях русского орла и еле живой уйдет! Что и сбылось на самом деле…

Вальтер тоже таращился на башню.

– Говорят, в ней колдуны жили, – пробормотал он зачарованно. – И там хранился перстень царя Соломона с надписью «Sator». Но в этом слове скрыта целая надпись: «Sator arepo tenet opera rotas».

– Какой еще ротас?! – удивился Гроза.

– Не ротас, а сатор! – назидательно поправил Вальтер. – Ну, это такая волшебная надпись: ее с какого конца не прочтешь, одно и то же получается: «Sator arepo tenet opera rotas». Понял?

– И что это значит? – спросил Гроза.

– Никому не известно! – понизив голос, сообщил Вальтер. – Но это магические слова! Я читал, что их писали на бортах судов еще в Древнем Риме, потому что такая надпись защищала от враждебного колдовства, отравленного воздуха, желудочных колик и заразных болезней.

Гроза пренебрежительно усмехнулся:

– Ерунда все это. Лучше пошли твоего отца искать.

Обежали ворота кругом, однако Вальтер так и не увидел отца. И снова обежали, и опять, и еще раз…

– С какой стороны ворот он стоял? – спросил Гроза, видя, как Вальтер бледнеет от разочарования. – Где часы? Или с противоположной? Помнишь?

– Нет, – покачал головой Вальтер.

– Надо же, фамилию на письме помнишь, а где отец стоял – нет, – удивился Гроза.

В эту минуту какая-то баба вдруг завопила совсем рядом:

– Лизавета! Вон мужик картошку привез, пошли туда!

Лизавета! Лиза!!!

Пронзительный голос, чудилось, ввинтился в уши, вонзился в мозг – и Гроза вдруг вспомнил, где слышал эту странную фамилию: Трапезников.

Городовой! Городовой, бляха номер 586, говорил, что фамилия зеленоглазой девчонки Лизы, двоюродной сестры прекрасной Марианны, – Трапезникова! И живет она где-то в Китай-городе.

Как же это Гроза не вспомнил о ней раньше? Ведь после революции все политические ссыльные возвращались домой! Может быть, и Марианна вернулась вместе с отцом? Прежняя ее квартира по-прежнему стояла необитаемая, стекла, как и во многих домах, были повыбиты. Но вдруг Марианна остановилась у Лизы?..

Гроза уже готов был немедленно мчаться на розыски, однако образумился. Где ее искать-то в Китай-городе? Там улиц множество: Никольская, Ильинка, Солянка, Варварка… Не станешь же бродить по ним и криком кричать, звать Трапезниковых. Больно Марианне это надо! Кто он ей? Никто. Да и как бросить Вальтера, который от нетерпеливого ожидания уже сам не свой?

Мартовский день выдался ветреным, студеным. Солнце скрылось, пошел снег.

Хотелось есть. Неподалеку разносчик продавал пироги, и мальчишки все чаще поглядывали на него. Но не приближались: ни гроша в кармане, а что самое страшное, ходили слухи, будто на пироги теперь идет мерзлая собачина и кошатина, которую подбирали по сугробам, а то и… человечина!

Потом подошли трое красногвардейцев да и отняли у разносчика все пироги, пригрозив винтовками. Еще и пинков надавали!

Знать, им все равно было, что жрать, пусть и человечину.

Время шло…

Вальтер осунулся, глаза ввалились.

Мальчики бегали вокруг ворот снова и снова, однако высокого простоволосого мужчину в черном пальто с порыжелым воротником так и не видели.

– Он придет, – упрямо твердил Вальтер. – Придет!

Гроза уныло кивнул. Его знобило сильней и сильней с каждой минутой. Мысли путались. Он все злее ругал себя за то, что не разубедил Вальтера в нелепости его сна, потащился с ним сюда. Ну нет, нету здесь никакого человека в черном пальто! Вон стоит под воротами какой-то мужчина в нагольном полушубке, мотоциклетной фуражке, низко надвинутой на лоб, в смазных сапогах; сунул руки в карманы, голову втянул в плечи, озирается затравленно.

Что-то в нем есть недоброе. Ишь, какой взгляд пронзительный!

Странный звук послышался рядом. Гроза повернул голову.

Это громко всхлипнул Вальтер. По его щеке скатилась слезинка.

Гроза с жалостью отвел глаза.

Значит, понял Вальтер наконец, что сон – это всего только сон, что напрасно они сюда пришли, что надо возвращаться на Арбат, в холодную каморку, где нет ни крошки еды.

Но Вальтер вдруг вскрикнул:

– Фати![30] – И бросился к человеку в полушубке.

Тот крепко обнял его и быстро зашагал прочь, не отпуская Вальтера.

– Валь… – испуганно вскрикнул было Гроза, потом спохватился, что это немецкое имя нельзя произносить, позвал было: – Володя! – Но голос сорвался.

Он закашлялся, согнувшись, а когда выпрямился, мужчины уже не было. Гроза выбежал на другую сторону ворот… Черный автомобиль умчался вдаль.

Вальтера увезли на нем! Тот человек в полушубке был отец Вальтера! Значит, сон и впрямь оказался вещим! Штольц пришел за сыном к Сухаревым воротам!

Правда, не было на нем черного пальто, но мало ли почему он нахлобучил этот полушубок и фуражку: может быть, чтобы в толпе не выделяться, чтобы не цеплялись к нему красногвардейцы.

Вальтер нашел отца, а он, Гроза, остался один. Как же ему жить, совсем одинокому? Даже смерть дяди Лёши оказалось возможно перенести только потому, что рядом был Вальтер. А теперь…

Медленно, ссутулясь, побрел он к Арбату.

Вальтер даже не вспомнил о Грозе, даже не оглянулся! А ведь обещал взять его с собой! Нет, Грозе было по-прежнему неохота тащиться в какую-то Великую Германию, но как же Вальтер мог вот так уехать и даже слова не сказал?

Конечно, ведь родной отец нашелся. Может быть, Гроза тоже забыл бы обо всем на свете, кабы нашелся его родной отец. Явился бы и сказал: «Это все вранье, не погиб я при пожаре, а долго лежал без памяти, но теперь все вспомнил и за тобой пришел!»

Как жить одному? Гроза теперь не может добывать еду, «бросая огонь». Упадет и подохнет на дороге. Сейчас одному никак… Приюты все закрыты, беспризорные сироты, говорят, идут в воровские шайки или сами в стаи сбиваются, живут в подвалах, днями шарят по базарам, ночами совершают набеги, грабят случайных прохожих и дома…

Ладно, у Грозы хотя бы есть где спать. Прийти в швейцарскую, лечь на тощий тюфячок, свернуться калачиком и уснуть…

Может, завтра голова лучше соображать будет?

Ох, как бил озноб! Как со всех сторон задувало!

Застудился он, вот что. Голова горит, виски ломит…

Гроза скорчился, согнулся в три погибели, пошел, жмурясь от ветра, который с каждой минутой становился, чудилось, все сильней.

Вдруг налетел на какого-то человека, который быстро шагал ему навстречу, и уткнулся в его черное пальто.

Человек схватил его за плечи, встряхнул:

– Смотри, куда идешь, шкет!

И зашагал дальше, пытаясь прикрыть порыжелым воротником взлохмаченную седую голову.

Что-то выпало из его кармана, какая-то сложенная вчетверо бумажка.

Гроза рассеянно оглянулся, хотел позвать, но человек уже исчез за углом.

Гроза пнул бумажку: это оказалось потертое, замызганное, видимо, давнее письмо… Оно взлетело и легло, развернувшись той стороной, на которой был написан адрес. Чернильный карандаш расплылся, однако Гроза смог прочитать: «Господину Трапезникову, Москва, Солянка, доходный дом МКО[31], строение 2, в собственные руки».

Гроза только ахнул…

Этот человек! Именно так Вальтер описывал своего приснившегося отца! В черном пальто, простоволосый… И воротник порыжелый!

Значит, от Сухаревских ворот Вальтера забрал не отец?! А кто? И что с ним теперь будет?

Разговоры о том, что на пироги теперь идет не только кошатина и собачина, но и человечина, вдруг вспомнились Грозе…

Да ну, ерунда! Вальтер ведь закричал: «Фати!», он сам к тому, в полушубке, бросился. Так что о нем можно не беспокоиться. Ему всяко лучше, чем Грозе. И накормят, и в тепле спать положат, а не на пол голодного швырнут…

Гроза побрел дальше, комкая листок, и вдруг его как дернуло: да что же он, болван?! Фамилия на письме! Фамилия-то на письме была – Трапезников!

Та же фамилия, которая приснилась Вальтеру. И человек одет так же, как приснилось Вальтеру! Наверное, он видел сразу два сна, только они перепутались, вот и запомнил что-то из одного, а что-то из другого.

Удивительно! Сущие чудеса!

Стоп. Трапезникова – это фамилия Лизы…

Гроза развернул бумажку. Солянка – так ведь она в Китай-городе! И городовой рассказывал, что Трапезниковы в Китай-городе живут…

Ну и Вальтер! Мало того что для себя вещий сон увидал, так еще и Грозе подсобил.

Значит, нужно идти на Солянку. Прямо сейчас!

И он побрел – уже из последних сил.

Если бы Гроза вернулся на Арбат, жизнь его, вероятно, сложилась бы совсем иначе. Трижды из Денежного переулка, где в бывшем доме текстильного промышленника Берга расположилось теперь посольство Германии, приезжал черный автомобиль. Вальтер во что бы то ни стало хотел помочь другу. Да и Штольц-старший, которого очень заинтересовал рассказ сына о мальчике, владеющем удивительным даром внушения, тоже надеялся его разыскать…

Спустя три дня Штольцы, так и не дождавшись Грозы, кружным путем, через Финляндию, уехали в Берлин.


Горький, 1937 год

– С ума сойти… – пробормотала Фаина Ивановна, изумленно глядя на племянника, который стоял перед ней разлохмаченный, босой, в распахнутой рубашке. Слава богу, хоть штаны сподобился надеть да застегнуть! – Эка я угадала с белым-то бельем! Она оказалась девушкой?!

– Так точно, – кивнул Андреянов, который выглядел несколько озадаченным, а впрочем, очень довольным. – Кто бы мог знать, что я заполучу такое сокровище! Это же первая девственница в моей жизни! Альбина-то Сергеевна моя была вдовой, когда я на ней женился, так что цветок ее невинности сорвал не я. А теперь вдруг… воистину, не знаешь, где найдешь, где потеряешь! Так что я доволен, я безмерно доволен, тетушка! Оленька спит, я на первый раз оставил ее в покое, ведь теперь-то она от меня никуда не денется. Вот только ее ребенок! – Андреянов досадливо сморщился. – Этот ребенок нам страшно мешал. Были мгновения, когда я разрывался между желанием наслаждения и желанием придушить это отродье. Оно начинало пищать в самые неподходящие моменты и мешало Ольге всецело отдаться страсти.

Фаина Ивановна с иронией приподняла брови. Она диву давалась, глядя на племянника! Неужто этот завзятый потаскун, разборчивый и переборчивый знаток женщин, настолько ослеплен какой-то простенькой московской кондукторшей, что не замечает очевидного: Ольга к нему мало сказать равнодушна – она его на дух не переносит, а в постель с ним легла только потому, что иначе никак нельзя было. Знала: Фаина Ивановна и в самом деле выставит ее из дому без всякого сожаления.

А что такого? Она отблагодарила Ольгу – предоставила ей возможность изменить свою унылую судьбу. И та оказалась умницей: согласилась, воспользовалась удачным случаем!

Однако тут же Фаина Ивановна нахмурилась. Она не сомневалась, что Ольга окажется не слишком опытной любовницей, но чтобы та оставалась еще девушкой… И откуда, ну откуда у нее тогда взялся ребенок?! Ребенок, снабженный таким богатым «приданым», какого Фаине Ивановне видеть еще не приходилось. В ценах она отлично разбиралась и понимала, сколько могла стоить эта тонкая бязь пеленок, и батист распашонок, и кружева, которыми они были обшиты… да их еще где-то раздобыть надо, такие тряпки! А термос, сделанный в Германии? А швейцарская детская еда?! А деньги, которые были у Ольги… На что ж иначе она ехала из Москвы в спальном вагоне, скажите на милость?!

Откуда все это взялось?

Сначала Фаина Ивановна полагала, что девчонкой в столице увлекся какой-нибудь высокопоставленный товарищ с хорошей получкой, видимо, имевший доступ и в закрытые распределители, и в Торгсин. Ну а когда Ольга забеременела и родила, он побоялся осложнений с женой или с партийной организацией, а может быть, с ними обеими, ну и спровадил свою любушку подальше.

Но теперь выходила совершенно другая история… Чей это ребенок? Как он попал к Ольге? Она его что, в капусте нашла? Ну да, а рядом валялся рюкзак, битком набитый вещами и деньгами!

Чепуха.

Тогда что? Уж не украла ли Ольга эту девочку?..

Такое вполне могло случиться! Скажем, Ольгу взяли нянькой к младенцу, родившемуся в семье какого-то ответработника, а она вдруг рассорилась с хозяевами, обиделась на них и решила отомстить. Ну и сбежала…

А что? Каких только историй не бывает на свете!

Еще в ту давнюю пору, когда Фаина Ивановна была совсем молода, один из ее родственников, служивший в важном чине, сошел с ума, узнав, что четырнадцать лет они с женой растили и воспитывали не родную дочь, а дочку кормилицы! Наняли, как тогда сплошь и рядом водилось, к своей новорожденной малышке беременную бабу, которая, чтобы получить это место, пообещала собственного ребенка, как только он появится на свет, сдать в Воспитательный дом. Когда настало время отнимать хозяйскую малышку от груди, кормилица предложила остаться при девочке нянькой. Чиновник и жена его согласились, потому что не могли нахвалиться тем усердием, с каким та ухаживала за девочкой. Миновали годы, и вот нянька по пьяной лавочке возьми да и сболтни горничной, что тогда, давно, она поменяла местами младенцев и оставила в семье у чиновника свою дочь, а его дитя снесла в Воспитательный дом. Горничная мигом сообщила об этом господам. Те не больно-то поверили, но все же отправились в Воспитательный дом. И увидели девушку, как две капли воды похожую на жену чиновника! Свою родную мать… Но только внешнее сходство их и роднило. Увидав свое дитя косноязычным, дурно воспитанным, неряшливым и забитым, чиновник повредился в уме. Жена его умерла с горя, не в силах пережить такой «подарок судьбы»…

А не устроила ли и Ольга чего-то подобного? Может быть, именно поэтому она не осталась у родителей, а насчет смерти отца и отъезда мачехи просто наврала Фаине Ивановне? А на самом деле она просто боялась, что москвичи узнают домашний адрес и по нему отыщут и ее, и дитя?

Сбиваясь от волнения и путаясь в словах, Фаина Ивановна поведала свои сомнения племяннику.

Андреянов озабоченно нахмурился.

– Соглашусь, тетушка, – сказал он, и это столь редкое в его устах «тетушка» (обычно Андреянов называл Фаину Ивановну по имени-отчеству, что при чужих, что при своих, что в приватной беседе) сразу показало ей, насколько он озабочен.

– По-хорошему гнать эту побродяжку надо, – с ненавистью процедила Фаина Ивановна. – Гнать вон! Вместе с ребенком! А то станут ее искать, да к нам заявятся. Тогда не оберешься неприятностей!

– Эй, эй! – погрозил ей Андреянов. – Зачем так уж зверски? Ты что, не понимаешь, что она вызнала слишком много твоих секретов? Выгонишь ее вон – она из мести донесет. Тогда еще больше неприятностей огребешь.

– Так что ж мне, отравить ее вместе с девчонкой? – всплеснула руками жутко перепуганная Фаина Ивановна.

– Ну, ты скажешь! – воздев руки, несколько театрально ужаснулся Андреянов. – Поумней надо сделать дело. Похитрей. Может быть, Ольга уже и сама не рада, что украла девчонку и взвалила на себя столько хлопот. Может быть, она даже рада будет от нее избавиться…

– Девчонка – не кутенок, в ведре не утопишь. Разве что в выгребную яму кинуть, – проворчала Фаина Ивановна, заранее передернувшись, потому что прекрасно понимала: если они с Анатолием сойдутся на этом решении, исполнять задуманное придется ей. А кому еще?! Андреянов – чистоплюй из чистоплюев, он еще в обморок шлепнется, а Зинку, пусть даже и преданную до кончиков ногтей, в такие дела посвящать опасно. Ногти, как известно, можно и состричь, а у всякой преданности есть предел, четко отмеряемый или суммой в тридцать сребреников, или страхом. Проще говоря, даже Зинку кто-нибудь может запугать или подкупить. Нет уж, лучше сделать все по-тихому, самим…

То, что Фаина Ивановна замышляла убийство невинного ребенка и уже продумывала его детали, то есть воспринимала это как дело вполне решенное и уже почти свершившееся, ни в малой малости ее не смущало. На малых детей она вообще привыкла смотреть как на помеху! Дело в том, что некоторое время назад, прежде чем набросить на свое откровенное сводничество флёр некоей благопристойности и начать вовсю осторожничать, Фаина Ивановна славилась среди местных гулящих девок как непревзойденная абортмахерша. Имя Фаины Чиляевой передавалась из уст в уста среди определенной публики с почтительным придыханием, и даже, чего там скрывать, особы, гордо именующие себя мужними женами и приличными женщинами, к ней, бывало, обращались. Однако сколько веревочке ни виться, конец все равно будет. Начиная с 1920 года, когда в РСФСР были узаконены аборты, делать их дозволялось только врачам и только в больницах. Фаина Ивановна брала за риск дорого, но у нее никто и никогда не умер ни во время самого аборта, ни от его последствий, что порою случалось у легальных гинекологов. От клиенток у нее отбою не было. А значит, водились и немалые деньги. И вот однажды один из «собратьев по ремеслу» на нее донес… До сих пор больно вспоминать, сколько стоило откупиться! Чемоданчик с чистым бельишком и мешок с сухарями стояли у Фаины Ивановны тогда наготове… совсем было шло дело к суду и этапу! Однако все обошлось одним испугом – хоть и не слишком-то легким, однако обошлось. С тех пор Фаина Ивановна абортмахерство прекратила – и из осторожности, и потому, что в 1936 году аборты вообще запретили делать даже в больницах, а нарываться на неприятности она больше не хотела. Вот и устроила дом свиданий под вывеской модельного ателье.

Однако, если можно изменить вывеску, душу не изменишь. А душа у Фаины Ивановны Чиляевой была совершенно беспощадная…

Тут она очнулась от своих жестко-расчетливых мыслей, услышав голос Андреянова:

– Помнишь Васильева из пароходства? Ну, он и жена его в прошлом году были на именинах Альбины Сергеевны. Они ей какой-то родней приходятся.

Фаина Ивановна нахмурилась. В этом весь ее племянник! Вечно норовит вырулить из неприятной темы!

– Да при чем тут вообще Васильев?! – раздраженно воскликнула Фаина Ивановна, мысленно уже выбрав в округе подходящую к делу выгребную яму – само собой, подальше от своего дома!

– Очень даже притом, – значительно сказал Андреянов. – Альбина Сергеевна днями рассказывала, что жена Васильева на грани помешательства. У них недавно родился ребенок, да в больнице же и умер от какой-то родовой травмы.

Фаина Ивановна всегда быстро соображала. Напряженно прищурилась и уставилась на племянника:

– Где они живут?

– Угол Фигнер и Мистровской.

– Нет, – покачала головой Фаина Ивановна. – Это слишком близко. Ольга может туда случайно забрести.

– Да ерунда! – небрежно пожал плечами Андреянов. – К тому времени девчонка так изменится, что ее и родная мать не узнает, не то что какая-то случайная нянька!

– Нет, – повторила Фаина Ивановна. – Слишком близко.

– Тогда куда? В детский приют на Монастырской площади, угол Ильинской?

– Краснофлотской, – поправила Фаина Ивановна.

Все старые нижегородцы, ныне горьковчане, никак не могли привыкнуть к новым названиям переименованных улиц и знай то сами на них спотыкались, то поправляли друг друга. Двойные названия даже писали в газетных объявлениях, например, об обмене квартир: «Меняю комнату (15 метров, есть удобства, каменный дом) на ул. Пискунова (б. Осыпная) и две комнаты в деревянном доме на ул. Карла Маркса (б. Вознесенская) на две комнаты с удобствами в Свердловском районе».

– Нет, Краснофлотская – это тоже слишком близко, – продолжала она. – Куда-нибудь в Гордеевку ее надо сплавить, а еще лучше в Сормово, на Автозавод… Подальше, словом!

Андреянов недовольно поморщился, представив, сколько хлопот ему предстоит, а потом решил, что отправит шофера – и дело с концом.

Хотя… Если шофер проболтается, неприятностей не оберешься. До жены, не дай бог, дойдет. А если жена заодно и бухгалтер, посвященный во все твои дела, с ней лучше не ссориться. Конечно, Альбина Сергеевна покладисто смотрит на частые отлучки мужа из дому, но если вдруг разнесутся слухи о каком-то ребенке, даже ее ледяное терпение может растаять!

Ладно, сейчас главное – сговориться с теткой, а потом он придумает, как это дело обделать побыстрей и понезаметней. И Андреянов покладисто кивнул:

– Хорошо, так и поступим.

– Отлично… – протянула Фаина Ивановна. – Только надо будет маковым молоком, что ли, напоить девчонку, чтоб крик не подняла, когда ее уносить будем.

– И нужно, чтобы Ольга в это время тоже спала, – подсказал Андреянов. – И вообще, лучше устроить как-то так, чтобы девчонку будто бы украли. Цыгане, что ли…

– Да и очень запросто! – встрепенулась Фаина Ивановна. – Зинаида говорила, они в овраге костры жгут. Я еще велела ей присматривать, чтобы не шлялись тут всякие гадалки, да козу чтоб заперла в сарае, пока эти воры не уберутся.

– Цыгане, тетушка, коней крадут, а не коз! – хохотнул Андреянов. – А козу необходимо пасти. Там, где всегда… И Ольга, если не ошибаюсь, за ней иногда присматривала. Так что если она при этом заснет, а в это время девчонка вдруг исчезнет, нашей красавице не на кого будет пенять, только на себя. Ну, поищет, не найдет – и успокоится!

– Успокоится, – кивнула Фаина Ивановна и достала из кармана жакета портсигар. – Никуда не денется!


Москва, 1937

Незнакомец мигом оценил ситуацию и с настороженным видом шагнул к Ромашову:

– Позвольте ваши документы, гражданин.

Ромашов помедлил.

– Документы у вас в порядке? – принял еще более настороженный вид курносый.

Само собой, документы у Ромашова были в порядке, однако после посещения 18-го отделения милиции ему не очень хотелось трясти ими направо и налево. Он предпочел бы оставаться инкогнито.

Курносый насторожился уж вовсе в крайней степени и даже сунул руку под борт своего мешковатого пиджака.

Ромашов очень хорошо знал этот жест. Обычно это делают для того, чтобы выхватить пистолет. У него у самого был пистолет во внутреннем кармане куртки – небольшой удобный «ТК»[32]. У курносого во внутреннем кармане лежал, очевидно, «наган», поэтому он и вынужден носить такой громоздкий пиджак.

В чем дело? Что происходит? С каких это пор обычный вопрос об адресе женщины вызывает такую реакцию у ее соседей и…

И в ту же минуту Ромашов понял, что происходит. Перед ним не сосед Марианны, а милиционер в штатском, оперативник!

«В ресторане на Садовой Самотечной женщину зарезал ревнивый любовник и сбежал, – словно бы зазвучал в его ушах усталый и сердитый голос майора Савченко. – Часть моих людей работает в ресторане, часть разбирается с соседями этой женщины…»

Вот те на! Да ведь это именно Марианну Артемьеву убил ревнивый любовник за полчаса до того, как посланные Ромашовым агенты расстреляли Грозу и его жену! А еще это значит, что Лиза никак не могла отдать Марианне детей. В то время как она звонила своей двоюродной сестре или мысленно звала ее на помощь, та была уже мертва.

Ромашов словно бы воочию увидел Марианну, ее волшебные черные глаза, буйное золото волос, дерзкий алый рот, услышал ее волнующий, порочный голос: испытал мгновенный ужас – но не от известия о смерти этой несравненной красавицы и владычицы его юношеских сновидений, а оттого, что теперь он совершенно не знает, где могут находиться дети Грозы и как их найти.

«Бамбуковое положение!» – как выразился бы отец Марианны.

Вот уж правда, что…

– Документы! – совсем уж свирепо рявкнул курносый оперативник и выхватил пистолет.

– Я – лейтенант госбезопасности, – сказал Ромашов. – Сейчас предъявлю служебное удостоверение.

И он сделал неосторожное движение, собираясь достать удостоверение из внутреннего кармана куртки.

– Руки вверх! – крикнул оперативник, приставляя пистолет к голове Ромашова и сноровисто охлопывая его грудь свободной рукой. – Ага!

И выдернул из-под борта куртки «ТК».

Валентина Ивановна и Надюша дружно ахнули.

– Руки подними, я сказал! – рявкнул ретивый милиционер.

«Как бы этот идиот не пристрелил меня от избытка служебного рвения! – подумал зло Ромашов. – Потом же обделается, когда все же увидит мое удостоверение. Или сам с перепугу застрелится!»

На лице милиционера выразилось несказанное изумление.

– Что ты сказал? – прошипел он с ненавистью. – Что ты сказал?!

– Ничего, – с искренним недоумением ответил Ромашов. – Я молчал.

– Вы слышали, что он сказал?! – заорал милиционер, поворачиваясь к Валентине Ивановне и Надюше, но те испуганно отшатнулись и заголосили:

– Ничего мы не слышали! Ничего!

– Да вы что, сговорились?! – яростно крикнул милиционер, и Ромашов невольно пожалел майора Савченко, который должен работать с такими нервными, да еще страдающими галлюцинациями сотрудниками.

И вдруг его поразила мысль, заставившая оцепенеть. Но она была слишком невероятна, чтобы в нее поверить. Этого просто не могло быть! Чтобы через столько лет… Через столько лет он вдруг вновь обрел то, чего некогда лишился?!

Надо было проверить догадку, которая могла бы изменить всю его судьбу, однако Ромашов вдруг ужасно испугался, что ничего не получится, и никак не мог заставить себя попробовать снова.

В эту минуту снова распахнулась дверь подъезда, и вышел немолодой хмурый человек – тоже в штатском, тоже в поношенном и мешковатом, однако с таким острым, цепким взглядом, что сразу угадывался милиционер, но, во-первых, старший по званию, а во-вторых, не взбалмошный идиот, как тот, курносый, а опытный, выдержанный и умный.

– Иди сюда, Пал Палыч, – азартно крикнул курносый.

Ромашов криво усмехнулся.

Пал Палыч, надо же…

Да. Бывает.

– Ты что к человеку пристал, Серегин? – спросил Пал Палыч миролюбиво.

– А вот что! – крикнул тот, показывая ромашовский «ТК».

– Документы предъявите, – попросил Пал Палыч, внимательно разглядывая Ромашова, но вдруг нахмурился, махнул Серегину: – Отставить! Я его знаю. Извините, товарищ лейтенант госбезопасности.

Сзади раздался какой-то треск.

Пал Палыч громко прыснул.

Ромашов обернулся и увидел Валентину Ивановну и Нюшу, спешно исчезавших из пределов видимости, – только сирень, через которую они спасались бегством, сердито трещала им вслед.

Он взглянул на Серегина и понял, что тот отчаянно завидует беглянкам. Он бы сейчас тоже не прочь… в кусты…

«Уже обделался, или это еще впереди?» – зло подумал Ромашов.

Серегин отпрянул с искаженным лицом.

– Вам товарищ майор рассказал про это убийство? – спросил Пал Палыч, и Ромашов понял, почему тот его узнал: это ведь именно Пал Палыч толкнул Ромашова, когда он стоял на крыльце отделения, а потом, наверное, оперативник зашел к своему начальнику – ну, Савченко и рассказал, кто его навещал.

Да, недолго майор держал слово! Впрочем, все равно пришлось бы удостоверение предъявлять…

А теперь надо уходить. Делать здесь больше нечего.

– Я когда-то знал отца гражданки Артемьевой, – сухо сказал Ромашов. – Вот и зашел узнать, как и что. След какой-нибудь есть?

– Да куча следов, – с досадой бросил Пал Палыч. – К ней столько мужиков таскалось, что не сосчитать. Всех за нос водила. Ну, найдем убийцу, конечно, спору нет.

– Конечно, – согласился Ромашов. – Спору нет! Удачи. Я пойду.

– Вы уж извините, если что не так, – с неловкостью сказал Пал Палыч. – Серегин у нас человек новый, его из Тамбова перевели. Очень старается, ну и… – Он смущенно кхекнул, развел руками.

Серегин стоял будто окаменелый, опустив глаза и поджав губы. Лица на нем не было. Было какое-то белое смазанное пятно, из которого торчало подобие очищенной картошки – его курносый нос.

– Да уж, как старается – это я видел, – холодно кивнул Ромашов. – Оружие мне отдайте.

Серегин деревянно вытянул руку с ромашовским «ТК».

«А вот арестовать его сейчас за попытку обезоружить сотрудника НКВД», – подумал Ромашов, пряча пистолет.

Серегин отпрянул и замер с вытаращенными глазами, издав какой-то задушенный стон.

– Не надо, товарищ лейтенант госбезопасности, – прохрипел Пал Палыч, – он же не знал…

Ромашов окинул обоих взглядом.

– Не пойму, о чем это вы, – бросил он напоследок – и ушел.

Зайдя за угол, привалился к стене дома. Его трясло, холодный пот выступил на лбу. Дело было вовсе не в тех неприятных минутах, пока он стоял под прицелом, хотя испугаться ретивого дурака Серегина мог кто угодно.

Он справился со страхом, но не удавалось справиться с надеждой!

«Неужели все вернулось? – думал смятенно. – Неужели вернулось все… нет, не все, но хоть что-то из того, чем я владел раньше? Погибли Гроза и Лиза, и это меня освободило, и я снова… Надо попробовать. Надо попробовать!»

Ромашов огляделся. К нему приближалась тоненькая девушка лет семнадцати, в полосатой футболочке, узкой юбке и выбеленных мелом тапочках, – шла, ежась от ветерка, радостно встречая чуть ли не первый по-настоящему теплый весенний день, шла, слабо улыбаясь, и мысли ее были где-то… где-то далеко…

Ромашов был почти невменяем от желания проверить догадку.

О чем бы таком подумать, чтобы она не могла сделать безразличный вид, чтобы ее так и вздернуло от этой его мысли!

Грязное ее проймет. Точно.

«Сука, куда бежишь, пошли ко мне, поваляемся…» – И все в таком же роде, самое мерзкое, самое сальное, самое оскорбительное!

Он думал и представлял эту чистенькую девочку распростертой прямо здесь, на тротуаре, и он делал с ней, что хотел, крича от возбуждения и наслаждения…

Девушка прошла мимо, даже не покосившись на Ромашова, и ее нежное белое личико осталось не обагренным краской жгучего стыда, а взгляд – таким же отрешенным и мечтательным.

Она ничего не услышала! Он не смог! Ничего не получилось!

Ромашов чувствовал стыд и отвращение к себе, как будто и в самом деле был с ней в постели, но позорно оскандалился.

Что это значит? Почему получилось там и не получается здесь?!

Худо было ему на душе, так худо, но когда вспомнилось, что Марианну убили, а он не знает, куда кинуться в поисках пропавших детей Грозы, да еще сегодня надо непременно явиться на службу, стало просто невыносимо.


Москва, 1918 год

В голову били чем-то тяжелым. Гроза вздрогнул от боли, попытался открыть глаза, но не смог. Постепенно понял, что бьют не молотом, а голосом. Голос был басистый, тяжелый, веский:

– Скоро этот режим падет! Предрекаю не я один! Ульянов – ничтожество. Просто встал во главе этой шайки.

– Не согласен, что Ульянов-Ленин – ничтожество, – произнес кто-то более мягким голосом. – Следует признать, что и он, и Троцкий – люди недюжинные. Идут к своей цели напролом, не пренебрегая никакими средствами. Если это и нахалы, то не рядовые, своего рода гении политического нахальства.

– Нахалы? Воля ваша, слишком уж вы осторожны в выражениях, Николай Александрович! – загремел уже не так размеренно бас. – Атаманы разбойников и убийц! А ваш к ним пиетет вызван, конечно, влиянием вашего свояка, этого товарища Артемьева? Кажется, он достиг в своей должности степеней известных?

– Мы с Артемьевым не видаемся, – неприязненно ответил тот, кого назвали Николаем Александровичем. – Он и с самого нашего знакомства был мне совершенно чужд: уже и тогда он пытался, так сказать, contra aquam remigare[33] и агитировал против государя. А теперь он мне еще пуще враг! Он жесток, у него cor plumbeum![34] Если мы сойдемся друг против друга, мне не ждать пощады.

– Однако в вашем доме находила приют его дочь, эта кокотка-большевичка, как ее… Марианна, кажется?

Марианна?!

Гроза подскочил, открыл глаза.

И на миг даже о Марианне забыл, обнаружив себя в незнакомой комнатушке – низенькой, тесной, со скошенным потолком, с окошком, задернутым белыми шторками. Освещалась комнатушка лишь лампадкой под иконой, однако Гроза смог разглядеть небольшой стол с придвинутым к нему стулом. Над столом висела полка, уставленная книгами. В углу теснился узенький комод; над ним мерцало зеркало. Кровать, на которой полусидел Гроза, довершала обстановку.

Дверь была приоткрыта – оттуда и доносились громкие мужские голоса, перебивавшие друг друга.

Что-то тяжелое вдруг вскочило на кровать – Гроза чуть не завопил со страху. Оказалось, здоровенный черный кот! Плюхнулся в ногах, сверкнул зелеными глазами, зажмурился и замурлыкал, засыпая.

– Да что ж такое? – прошептал ошеломленный Гроза. – Где это я? Как я здесь оказался?!

Он напряг память. Сухаревка, мартовский день, Вальтер нашел отца, страх одиночества… Черное пальто какого-то высокого мужчины, с которым столкнулся Гроза… Письмо на снегу, фамилия «Трапезников» и адрес… Еще Гроза помнил, как повернулся и побрел по адресу, – а все остальное словно бы замело той мартовской вьюгой, которая пронизывала его насквозь.

Гроза решил встать, откинул одеяло и обнаружил, что на него надета длинная рубаха с завязками у горла и кальсоны. Все было ему велико, но рукава рубахи аккуратно подвернуты, как и штанины. И на ноги оказались напялены толстые, мягкие, вязанные из козьей шерсти, умопомрачительно теплые носки.

– Да куда ж я попал?! – воскликнул Гроза, но вдруг услышал, как за дверью поскрипывают половицы.

Кто-то шел к нему!

Гроза опрокинулся обратно на постель, потащил на себя одеяло, чтобы укрыться с головой и потихоньку подглядывать за человеком, который сюда войдет. Однако спрятаться под одеяло не удавалось: кот намертво придавил его край и уступать не собирался.

Как раз перед тем, как дверь открылась, Гроза плюхнулся на подушку, зажмурился, замер. Кот выбрал именно этот момент, чтобы подскочить с возмущенным мявом и удрать из комнаты.

– Тимофей! – раздался веселый громкий шепот. – Ты меня чуть с ног не сбил!

Гроза приоткрыл один глаз.

В дверях стояла девочка, держала свечу, аккуратно прикрывая пламя ладонью.

Гроза видел только маленький круглый подбородок и кружевной воротничок ее блузы или платья, остальное терялось в тени.

Девочка вошла, плотно закрыла дверь. Голоса мужчин словно отдалились, теперь они были едва слышны. Девочка осторожно наклонила свечу к Грозе и вскрикнула: воск капнул на его рубаху. Больно не было, но Гроза от неожиданности так и дернулся.

– Ага! – сказала девочка весело. – Я так и знала, что ты наконец-то проснулся.

Притворяться было глупо. Гроза открыл глаза.

– Слава богу, – улыбнулась девочка. – Три дня без памяти, да еще жар у тебя был – это ужас как нас напугало! Боялись, тиф. А ты, наверное, сильно замерз? Но я сразу на улицу выскочила, когда ты меня позвал! А ты лежал без памяти на нашем крыльце. Я тебя сразу вспомнила! Но как ты меня нашел?

Гроза слушал, как она тараторит, тупо смотрел на нее и моргал.

– Ты что, ничего не помнишь? – обеспокоенно взглянула на него девочка. – А меня помнишь?

Она подняла свечу повыше, и огонек отразился в больших зеленых глазах. Гроза увидел аккуратно заплетенные длинные русые косы, родинку возле улыбающихся губ…

Его даже в дрожь бросило от изумления!

– Это ты? Ты… тебя зовут Лиза Трапезникова?

– Ну да, конечно, – кивнула она, ставя свечку на комод и садясь на край кровати. – А тебя зовут Гроза. Странное имя, да? А кстати, почему тебя так зовут?

Теперь он мог разглядеть, что Лиза одета в просторную белую блузу и юбку в складочку. На блузу была наброшена меховая душегрейка без рукавов, на ногах какие-то мягкие чуни, которые делали ее шаги бесшумными. И если бы не заскрипели предательски половицы, Гроза не услышал бы, как она подкралась.

Он разглядывал Лизу – и воспоминания постепенно возвращались к нему.

Да, он в тот день добрался-таки до Солянки. Метельные вихри взвивались вокруг… Он разглядел на стене, покореженной пулями октябрьских боев, старорежимную жестяную табличку с надписью: «Домъ МКО, строенье 2».

Куда идти дальше, Гроза не знал. В каком номере живет Трапезников?

Электрический звонок, которым можно было вызвать швейцара, оказался выдран начисто. Окна нижнего этажа заколочены досками. Гроза попытался открыть дверь, но не смог. Он начал стучать, но руки его вдруг сделались так слабы, что еле двигались. Ноги подкашивались. Он привалился к двери и хрипло выдавил:

– Господин Трапезников… Марианна…

Однако Гроза и сам не слышал звука своего голоса. Он чувствовал себя слабым, как никогда. Наверное, заболел…

Он закрыл глаза, и вдруг лицо зеленоглазой девчонки возникло перед ним. Он вспомнил, как хотел напугать ее в театре «Крошка», как пытался бросить ей в лицо огонь, а потом раздумал. И вдруг, сам не зная почему, он позвал ее – не издавая ни звука, не шевеля губами, позвал всей силой души:

– Лиза! Лиза Трапезникова! Это я, Гроза! Выйди на крыльцо! Помоги мне!

От этого мысленного зова кровь вскипела в висках, боль стиснула голову и сердце, чудилось, остановилось.

Больше он не помнил ничего.

– Как же ты могла меня услышать? – недоверчиво спросил Гроза. – Я ведь кричал… не вслух.

– А показалось, ты орешь мне прямо в ухо! – усмехнулась Лиза. – Я даже сама закричала от неожиданности.

– Да ты что, я вообще ни слова не сказал, – изумленно пробормотал Гроза. – Я только подумал…

– Папа говорит, что я отличный медиум, – ответила Лиза.

– Кто? – не понял Гроза.

– Ну, я умею слышать мысли, – небрежно отмахнулась она.

– Как это? – тупо спросил Гроза.

Лиза пояснила:

– Ты думаешь, а я тебя слышу. Все очень просто. И тогда услышала твой мысленный крик. Мы с папой сразу побежали вниз, открыли дверь и увидели, что ты лежишь на крыльце. Я говорю: «Папа, да это же тот самый мальчик, про которого я тебе рассказывала!» И он на тебя посмотрел и тоже тебя узнал!

– Как узнал? – озадаченно спросил Гроза. – Он же меня ни разу не видел!

– Да ты же с ним столкнулся на улице! – воскликнула Лиза. – Забыл? И когда мы тебя подобрали на крыльце, в руке у тебя было письмо, ему адресованное! Наверное, он его уронил, а ты подобрал? Да? То есть ты пришел письмо вернуть? Но почему ты звал меня? Ты знал, что я тут живу? Откуда?

Она просто завалила Грозу своими вопросами, он еле дышал под их грудой!

– Мне сказал один городовой, – пробормотал он. – Я… мы… мы встретились около вашего дома, а там окна были завешаны и билетик с надписью: «Сдается внаем». Городовой спросил, чего я туда заглядываю, а я сказал, что видел тут собачку беленькую, ну, он и говорит, что хозяина сослали в Пермь, а дочка с ним уехала. А собачку отдала своей двоюродной сестре, Лизе Трапезниковой. Ну и…

Гроза запнулся, потому что не знал, что дальше говорить. Даже самому себе он не мог бы объяснить, почему, отчаянно желая увидеть Марианну, позвал на помощь Лизу?!

– А где она? – пробурчал Гроза.

– Кто? – хмуро спросила Лиза.

– Белоснежка ваша. Собачка.

– У Марианны, конечно, где же еще? – фыркнула Лиза. – А что?

– Ну так просто, посмотреть на нее хотел, – буркнул Гроза, чувствуя ужасную тоску.

– Ах вот что… – странным, насморочным каким-то голосом ответила Лиза. – На самом деле ты сюда пришел искать Марианну, так? А никакую не Белоснежку… Но Марианны здесь нет! Она сюда вообще не приходит! Она с большевиками связалась, так же, как дядя Витя, ее отец! Они в Питере живут, и Белоснежку туда же увезли!

– В Питер уехала? – растерянно пролепетал Гроза. – Совсем?..

– Совсем! – едко бросила Лиза. – И что ты теперь сделаешь? Сбежишь отсюда? Пойдешь ее искать? В Питер будешь пробираться?

– Кто это тут собрался в Питер? – раздался вдруг мягкий мужской голос.

Гроза и Лиза повернулись к двери, которая распахнулась, и на пороге появился какой-то человек с лампой в руках.

Он поставил лампу на комод рядом со свечой, подкрутил фитиль – и в комнате стало совсем светло.

Гроза ошеломленно разглядывал вошедшего. Он был очень высокий, довольно сутулый, с длинными седыми волосами и аккуратной бородкой.

– Все ушли? – спросила Лиза.

– К счастью, – усмехнулся седой. – Не то дошло бы до рукопашной.

Он засмеялся, но этот смех был недобрым.

Гроза насторожился.

Седой подошел поближе и наклонился над ним.

– Меня зовут Николай Александрович Трапезников, – сказал он. – А ты, насколько я понимаю, и есть Гроза nobilis?

– Какой? – тупо спросил тот.

– По-латыни – знаменитый, – весело объяснил Николай Александрович. – Известный, достославный, многократно прославленный.

– Я никакой не знаменитый, – промямлил Гроза, пытаясь вспомнить, где мог видеть Трапезникова раньше. Ну, что врезался в него, когда бежал с Сухаревки, это само собой, но было еще что-то.

Николай Александрович поглядел на него, сузив глаза, и вдруг у Грозы в сознании словно прошли одна за другой какие-то картины – в точности как в волшебном фонаре[35]!

Арбат, Маша, Готлиб, Вальтер, а еще – седой человек, примостившийся на раскладной трости. Он держит Грозу за руку, водит пальцем по его ладони и бормочет: «Так… Интересная ладонь! Вас ждет невероятная судьба! Вы достигнете огромного могущества… Но попадете в зависимость от очень жестоких людей. Вы обретете счастье в любви. У вас будет двое детей, но вы погибнете в расцвете сил, не дожив и до сорока. Вас убьют люди в черном».

Гроза взглянул на свою ладонь, потом на Николая Александровича:

– Это были вы?! Там, на Арбате?! Вы гадали по руке!

– Отлично! – похлопал в ладоши Трапезников, и Гроза увидел на его пальце тяжелый бронзовый перстень с какими-то буковками, вырезанными на печатке. – Ты принял мою подсказку! Оказывается, ты не только индуктор, но и медиум. То, что ты наделен мощными способностями к телепатии и внушению, мы с Лизой уже обнаружили. Однако надо развивать управление ими, а также навыки защиты от чужого воздействия. Излишне восприимчивый мозг может здорово подвести своего обладателя!

Гроза растерянно моргал. То, о чем говорил Николай Александрович Трапезников, напомнило ему разговоры с Вальтером. Почему всякие странные люди слетаются к Грозе, словно мухи на мед?!

– Да потому, что ты и сам странный человек, – усмехнулся Николай Александрович, и Гроза замер в недоумении: он что, вслух это сказал? Или Трапезников… прочитал его мысли? В самом деле?!

В это мгновение Гроза краем глаза заметил, что приоткрытая дверь чуть дрогнула. Может быть, кот вернулся?

– И ты привлекаешь подобных себе, – продолжал Николай Александрович, и Гроза снова взглянул на него. – Как говорится, рыбак рыбака видит издалека. Нас на самом деле довольно много – тех, кто обладает необыкновенными способностями. Другое дело, что много званых, да мало избранных! Мало тех, кто умеет этими способностями пользоваться, то есть извлекать из них пользу – для себя и для других. Сейчас твой дар – буйство! Стихия! Как огонь, который может опалить и того, кто его зажег, если этот человек не сможет вовремя отстраниться. Вот так же и ты должен научиться защищаться от того огня, который бросаешь.

– Откуда вы знаете? – изумился Гроза.

– Кое-что рассказала дочь, – Николай Александрович положил руку на плечо Лизы, – но больше всего сведений я почерпнул из твоего бреда. Кстати, кто такой этот Вальтер, которого ты так часто звал? Твой друг? Не тот ли мальчик, ладонь которого меня так напугала и на шее которого я разглядел линию убийства?

– Вальтер не убийца! – сердито сказал Гроза. – Вы ошиблись!

– Хиромантия – одно из моих серьезных увлечений, – улыбнулся Николай Александрович. – Я очень много практиковался, притворяясь уличным хиромантом-гадателем. Поверь, ошибка исключена! Даже на ладони у новорожденного можно различить эти волшебные линии, которые рассказывают о его будущем! Другое дело, что линии жизни иногда могут изменять свое начертание, а значит, будет меняться и предсказанная судьба… Ну вот скажи, разве я ошибся насчет участи той милой пары, которая была с вами? – исподлобья глянул на него Трапезников.

– Откуда вы знаете? – прохрипел испуганный Гроза.

– Из твоего бреда, – вздохнул Николай Александрович. – Оттуда же!

– Я что же, вам про всю свою жизнь разболтал?! – ужаснулся Гроза.

– Ну, всю не всю… – Трапезников развел руками и глянул на него из-под завесы своих седых растрепанных волос.

Перед глазами Грозы словно вспышка промелькнула! На невыразимо краткий миг он увидел себя, лежащего на этой самой же кровати в этой же самой комнате, и Трапезникова, который стоит, наклонившись над ним, охватив его лоб своими длинными пальцами…

Картина исчезла, но ощущение прохладных пальцев на лбу не проходило.

– Вы у меня все выпытали! – прошептал Гроза. – Вы меня заставили все это рассказать! Пока я лежал без памяти, вы…

– Ты ему говорила об этом? – резко обернулся Николай Александрович к Лизе.

Она отпрянула:

– Что ты, папа?! Как можно?!

– А Павел? – подозрительно спросил Трапезников.

Показалось, или дверь снова дрогнула?

– Да он Павла еще и вовсе не видел! – обиженно воскликнула Лиза.

– Правда? – Николай Александрович быстро поворачивал голову от Грозы к дочери, пристально всматривался в их глаза: – Это правда?

– Правда, – кивнул Гроза, не отводя взгляда. – Я не знаю никакого Павла. Мне никто ничего не говорил, я сам догадался, что вы…

– Вернее, увидел! – торжествующе перебил его Николай Александрович. – Ты это увидел в моих воспоминаниях!.. Пока ты еще не научился пользоваться своим даром, но я могу очень далеко провести тебя по этому пути. Ты согласен?

Гроза не знал, что ответить, его била дрожь, как вдруг Лиза чуть наклонилась и осторожно взяла его за руку.

В тот же миг неизъяснимое спокойствие снизошло в душу Грозы, и он шепнул:

– Да, я согласен.

– Отлично! – радостно воскликнул Николай Александрович. – Bonum factum![36] Я очень рад! Ты об этом не пожалеешь, Гроза! А теперь… – Он обернулся к двери: – Входи, входи, Павел, хватит подслушивать!

Гроза с любопытством уставился на дверь.

Вошел мальчик лет пятнадцати. Он был невысокий, но кряжистый, с очень яркими, словно бы эмалевыми синими глазами, черными волосами, гладко обливающими голову, узким, напряженным ртом и такими резкими чертами лица, что они казались вырезанными из дерева.

– Познакомьтесь, молодые господа, – торжественно провозгласил Николай Александрович. – Это мой воспитанник и ученик Павел Мец.

– Пейвэ Мец! – строптиво перебил его мальчик.

– Мы предпочитаем называть его Павлом, потому что так привычней, – пояснил Николай Александрович, успокаивающе кладя руку на его широкое плечо. – Пейвэ – имя лапландское, или, как у нас говорят, лопарское. Между прочим, так в Лапландии зовут бога солнца. А Мец – имя владыки леса. Так что ты с Павлом особо не шути, понял? Он носит имена двух божеств! Лапландцы чуть ли не все колдуны. В их краях было такое ужасное место – Похъёла, где жила самая могущественная ведьма – старуха Лоухи, повелительница бурь и ветров. Да, к слову, о лапландцах-чародеях даже Шекспир упоминает в «Комедии ошибок»! – И Николай Александрович торжественно произнес: – «Не сомневаюсь я, что это все проделки чародейства, что много здесь лапландских колдунов!» Павел унаследовал от своих предков немалые таланты, он…

– Я телепат, – снова перебил Трапезникова мальчишка с эмалевыми глазами.

Гроза растерянно моргал. Лапландия! Шекспир!! Телепат!!! А это что за штука?! Он даже от Вальтера такого слова не слышал!

Павел заметил его растерянность и презрительно ухмыльнулся. А потом его яркие глаза так и впились в глаза Грозы. В этом взгляде было что-то не просто дерзкое, но даже наглое: он словно руки пытался засунуть в душу Грозе!

Очень захотелось швырнуть ему в лицо «огонь», однако Гроза не собирался начинать свою новую жизнь с ссоры. Он быстро опустил глаза, словно отсекая от себя и этого заносчивого мальчишку, и его намерения, потом снова посмотрел на него и заметил, что взгляд нового знакомого заметался, стал неуверенным.

Ну что ж, пришло время Грозе презрительно усмехаться! Однако он не стал.

– Дмитрий Егоров, – выпалил он, подражая Павлу. – Я гипнотизер!

– Слово «гипнос» означает сон, – презрительно бросил Павел. – А ты не усыпляешь! Какой же ты гипнотизер?!

Гроза растерялся. То же самое и Вальтер говорил…

– Угомонись, Павел, – негромко сказал Трапезников. – Гипноз – это прежде всего внушение. И совсем не обязательно посредством погружения объекта в сон. Гроза – яркий представитель тех, кто посылает настолько сильный приказ объекту, что может обойтись без его усыпления. Так что… он все же гипнотизер.

Павел недовольно поджал губы.


Горький, 1937 год

Голову ломило нестерпимо. Хотелось стиснуть ее руками и свернуться калачиком где-нибудь в уголке, чтобы никто не мешал прийти в себя. Но сердце болело еще сильнее, чем голова, и именно эта боль заставляла Ольгу держаться на ногах, говорить с людьми, спрашивать, искать… Искать существо, которое было стержнем и смыслом ее жизни, существо, без которого она чувствовала себя несчастной, неуверенной, подавленной, испуганной. Этим существом была Женя. И она пропала!

Ольга не могла понять, как это она сморилась сном настолько, что даже не слышала, как неизвестный человек забрал Женю. Подкрался к задремавшей женщине и унес ее безмятежно спавшее дитя! И Женя не вскрикнула, даже не пискнула. Ольга услышала бы, конечно, услышала бы, если бы малышка подала голос. Но Женя сразу после кормления уснула накрепко, да и у самой Ольги глаза словно бы склеились, едва она присела в тени на мягкую траву. Казалось, вот только что смежила веки – и вдруг подхватилась, огляделась испуганно… И почувствовала ужас, которого не испытывала никогда раньше.

Она потеряла своего ребенка… Ей была доверена Женечка… Она была единственной радостью, и теперь впереди только ужас, ужас и пустота!

Напрасно было выспрашивать у Фаины Ивановны и Зинаиды, известно ли им хоть что-то. Обе только небрежно пожали плечами да бросили вскользь, что видели какую-то чумазую цыганку как раз в то время, когда Ольга находилась с Женей на лужайке. Фаина Ивановна и ее домработница были уверены, что именно она забрала ребенка.

– Почему же вы не вышли? Почему не прогнали ее? – в отчаянии закричала Ольга.

Обе поглядели равнодушно:

– Да откуда мы знали, что ты свою девчонку проспишь?

Она опрометью кинулась в овраг, где две или три ночи подряд горели цыганские костры. Однако там остались только черные выжженные проплешины среди вытоптанной травы.

Цыгане исчезли. И с ними исчезла Женя…

Ольга вернулась ни с чем.

– В милицию… – бормотала она. – Я пойду в милицию…

– В милицию? – насторожилась Фаина Ивановна. – Ну-ну… А когда тебя спросят, откуда ты взяла ребенка, что скажешь?

Ольга оторопела. Значит, они не поверили, что Женя ее дочь… Конечно! Кого Ольга собиралась обмануть? Мужчину, который лишил ее девственности, и его хитрющую тетку?

Где взяла ребенка… Ольга даже себе не могла ответить на этот вопрос. То есть она помнила обочину Сретенки, лежащий на траве аккуратный сверток, перевязанный розовой лентой… Но если так, получалось, она просто-напросто нашла в кустах чужого ребенка и присвоила его?

Сама Ольга всем существом своим знала и чувствовала, что дело обстоит иначе, что Женя ей кем-то поручена, – более того, их жизни и судьбы неразрывно связаны, они должны быть всегда вместе! – но как она сумеет объяснить это незнакомым людям, если даже себе не может объяснить?!

Ольге все сделалось безразлично, все немило, ненужно. Фаина Ивановна пыталась как-то утешить, твердила, мол, нет худа без добра, теперь Ольга не будет так связана, теперь заживет в свое удовольствие… Ольга не понимала, о чем вообще идет речь, о каком удовольствии. Она совершенно не знала, что делать. Словно в поисках какого-то утешения, припала к Жениным вещам, перебирала их, снова и снова задаваясь вопросом, кто собрал их так заботливо, словно снаряжал ребенка в дальний нелегкий путь… В котором девочку должна была сопровождать Ольга Зимина.

И не выполнила свой долг…

Как теперь жить?!

И над этими вещами Ольга вдруг принялась плакать, да так отчаянно, что эти рыдания совершенно лишили ее сил. Вдруг забылась крепким сном, уткнувшись лицом в распашонки и пеленки, и внезапно выплыло из каких-то туманных бездн женское лицо, окруженное волной темно-русых волос. На щеке у женщины была родинка – рядом с печально сжатым ртом. Эту женщину Ольга совершенно точно никогда раньше не видела, однако в разлете темных тонких бровей почудилось что-то знакомое, и в нежном очерке губ – тоже. И эта родинка – точно такая, как у Жени…

Незнакомка настойчиво смотрела на Ольгу, губы ее не шевелились, однако Ольга отчетливо расслышала глубокий, грудной голос: «Найди ее! Найди и больше не расставайся с ней! Она близко! Иди и найди мою дочь!»

Ольга вскинулась.

Рядом с ней, свернувшись клубком, крепко спал котенок Филька.

Было раннее утро. Рассвет едва брезжил.

Дом еще спал, даже Зинаида не начинала колготиться на кухне.

Ольга взглянула на вещи Жени, к которым прижималась во сне, словно к теплому, живому существу, и слабо улыбнулась.

Безнадежность и страх, терзавшие ее накануне, исчезли.

Она аккуратно сложила рубашонки-распашонки в рюкзак, сунув туда же оставшиеся деньги. Старый фанерный чемоданчик, куда убрала свои вещи, поставила в угол.

Сейчас он ей только помешает. Может быть, Ольга за ним когда-нибудь вернется, если найдет Женю. А если нет… ей никакие вещи больше не понадобятся, потому что все равно жизни ей не будет!

Филька проснулся и таращился встревоженно. Разинул розовую пасть, зевнул, спрыгнул с кровати и принялся тереться об Ольгины ноги.

Она шикнула котенку, надела пальто: утра стояли прохладные! – перекинула через плечо лямку рюкзака и, держа в руках баретки, осторожно вышла из комнаты. Спустилась по лестнице и свернула на кухню. Не хотелось возиться с входной дверью – еще громыхнет невзначай засов! Она сама не понимала, почему должна уйти именно сейчас и почему должна сохранить свой уход в тайне! Но знала, что должна поступить именно так.

Открыла окно и выбралась из него в укромный закуток между забором и улицей.

Следом что-то легко шумнуло. Ольга испуганно оглянулась и увидела Фильку, который выпрыгнул вслед за ней из окна.

Ну, его можно не бояться…

Она обулась, сделала несколько шагов и оглянулась. Филька мчался вслед. Когда Ольга приостановилась, он забежал вперед и принялся жаться к ее ногам, глядя снизу вверх и жалобно мяукая, словно просил взять его с собой.

Ольга вспомнила, как ластился Филька к Жене, как она улыбалась при виде его, и не выдержала: подхватила котенка на руки и спрятала на груди.

Филька приткнул влажный нос к ее шее и громко замурлыкал.

– Ну, бежим! – шепнула ему Ольга и в самом деле понеслась со всех ног.

Путь, который предстояло преодолеть, был словно бы прочерчен перед ней. Однако Ольга боялась, что кто-нибудь из соседей, невзначай глянув в окно, увидит, как она уходит с рюкзаком, примет за воровку и поднимет шум. Поэтому пошла не вверх по переулку, к мосту через овраг, а вниз, к Лыковой дамбе, затем поднялась по ней на улицу Свердлова и, перебежав ее, по Октябрьской, вдоль трамвайной линии, через Черный пруд, вышла на Ошарскую. Сначала хотела сократить путь – пробежать извилистой тропкой, протоптанной между низенькими домишками, – однако собаки проснулись и стали побрехивать, поэтому Ольга смирила сердце, которое от нетерпения готово было выскочить из груди, и прошла в обход – улицей Фигнер до поворота на Мистровскую.

Здесь, почти на углу, стоял в глубине небольшого садика каменный особнячок. Ольге почудилось нечто-то сказочное в его очертаниях и в белых и бледно-сиреневых душистых облаках, реявших над ним.

Подкралась к калитке низкого забора, прислушалась… и задрожала, услышав детский плач, доносившийся из дома.

Этот голос она узнала бы среди тысяч!

«Я нашла ее», – мысленно сказала Ольга кому-то – себе? А может быть, кому-то еще?..

Ее трясло от нетерпения, однако все же удалось уговорить себя не врываться в дом очертя голову и не пугать людей, у которых оказалась Женя. Нужно было убедить их, что Ольга должна быть с ней. Рядом с ней! Всегда!

Но поступить надо очень хитро… нужно придумать предлог…

Да вот же он, предлог! Пригрелся у нее на груди и сонно мурлычет!

Ольга опустила Фильку на землю и осторожно пропихнула его под калитку.

– Иди к Женечке, – шепнула она. – Найди ее!

Котенок сначала растерянно оглянулся, потом вдруг поднял голову, распушил усы и насторожился. И, подняв хвост трубой, помчался к крыльцу!

Ольга подсматривала в щель, которую нашла в калитке, решив до времени не показываться, хотя крики Жени разрывали сердце. До смерти хотелось как можно скорей схватить ее, прижать к себе, успокоить… Дрожь нетерпения так и пробирала, однако Ольга боялась все испортить спешкой, спугнуть удачу.

Филька потерся около крыльца, поцарапал дверь, потом огляделся как бы в задумчивости, и, перескочив на завалинку, двинулся туда, откуда крики Женечки раздавались громче всего: к приотворенному окну. И замяукал.

В то же мгновение крики Женечки прекратились.

Ольга перестала дышать.

– Что такое? – донесся до нее усталый голос.

Окно распахнулось. Светловолосый мужчина лет тридцати в полосатой пижамной куртке высунулся наружу и только ахнул, когда Филька с несусветным проворством перескочил через подоконник в комнату.

– Брысь! – закричал хозяин дома, отпрянув от окна, однако тут же до Ольги долетел женский голос:

– Не прогоняй его! Она успокоилась!

И в самом деле – Женя умолкла.

Так… теперь настало время действовать Ольге!


Москва, 1937 год

По пути на службу Ромашов, конечно, не удержался: еще раз попробовал передать свои мысли другому человеку. На сей раз он выбрал продавщицу кваса. Выпил кружку в ларьке на углу Рождественки и Кузнецкого моста и молча сообщил тетке в неряшливом, мокром от рыжей квасной пены халате, что это пойло прокисло и лучше бы она вернула покупателю деньги, если не хочет большого скандала. Продавщица на него даже не взглянула, а только широко зевнула наполовину беззубым ртом и принялась пересчитывать на прилавке мокрую, липкую мелочь.

Не удалось…

На город опускалась жара, и голову словно бы закутывали в плотный душный кокон. Ромашов вздохнул с облегчением, когда вошел наконец в управление. Здесь всегда было прохладно. Он отметился у дежурного, поднялся на свой этаж и узнал, что начальник 2-го отдела Николаев-Журид отбыл на совещание в Кремль и вряд ли скоро вернется.

Потом Ромашов заглянул в уборную и с наслаждением умылся. Пришел к себе, старательно утираясь носовым платком.

Соседа по кабинету на месте не было, и Ромашов минут пять посидел с закрытыми глазами, отдыхая.

Шел всего лишь одиннадцатый час утра, однако он чувствовал себя как после тяжелого рабочего дня. Предстояло писать отчет об операции. Он знал, что именно этим сейчас заняты все агенты, задействованные в ней, чтобы начальник мог потом свести все воедино и составить собственное представление о том, что происходило на Малой Лубянке.

Ромашову всегда сложно давались письменные отчеты, а сейчас и вовсе дело не шло. Он почеркал пером по бумаге, с облегчением обнаружил, что чернильница пуста, и устроил себе маленький перерыв: открыл книжный шкаф, достал бутылку фиолетовых чернил и наполнил свою непроливайку – самую обычную, школьную.

На столе у его соседа громоздилась тяжелая чернильница из граненого стекла. Ромашову в АХЧ тоже предлагали такую, но он отказался: у этой чернильницы было слишком широкое горло, и в ней часто тонули мухи. С мая по сентябрь, стоило открыть окна, как в них врывались мухи и со странной, роковой целеустремленностью летели к чернильницам. В невзрачную непроливайку Ромашова шальная муха тоже, бывало, вползала и не могла выползти, но лишь изредка, а вот красивая стеклянная чернильница продолжала оставаться местом массовых самоубийств. Случалось, впрочем, что полуутонувшая муха каким-то чудом выпархивала из губительной жидкости, и тогда на столе оставалось множество мелких кляксочек, при виде которых хозяин стола страшно бранился. Искупавшаяся в чернилах муха все равно скоро подыхала, и ее сухой фиолетовый труп обнаруживался среди бумаг. Тогда сосед Ромашова клялся немедленно пойти в АХЧ и чернильницу поменять. Однако непроливаек на балансе учреждения не было: свою Ромашов купил сам в писчебумажном магазине, а у соседа то ли руки не доходили, то ли ноги его не доносили, то ли денег было жалко.

Ставя бутылку с чернилами обратно в глубину шкафа, Ромашов увидел среди книг толстый справочник «Вся Москва за 1936 год».

Где-то он сегодня уже слышал про этот справочник… Ах да, его упоминал возмущенный майор милиции Савченко: мол, в поисках детей этих двух убитых на Сретенском бульваре придется невесть сколько детских и родильных домов проверить, поскольку на крылечках именно этих заведений обычно обнаруживаются подкидыши.

Ромашов представил себе неизвестного человека, который появляется на месте убийства Грозы и его жены, подбирает детей и скрывается с ними. Человек этот виделся ему худощавым, довольно молодым, не старше тридцати, русоволосым, темноглазым, с усталым лицом…

Почему-то это лицо рисовалось Ромашову необычайно явственно.

Глупости. Вполне возможно, человек был пузатым, коротконогим живчиком.

Но каким бы ни был этот незнакомец, почему он не оставил детей до приезда милиции? Ну, предположим, он наблюдал расстрел Грозы и Лизы, испугался, что убийцы вернутся и прикончат малышей. И решил их спасти. Куда он их понес?!

Да куда угодно! В обе стороны по бульварам, в сторону Кремля или в Замоскворечье… А там совершенно другие отделения милиции. И если подкидыши где-то обнаружились, то об этом сообщили… куда?

Ромашов перелистал справочник и открыл страницу 67: «Отделения милиции».

Ох… Глаза разбежались! 1-е на Пятницкой, 46-е на Маросейке, 5-е в Большом Знаменском переулке, 26-е в Лялином переулке, 28-е на Ново-Басманной…

Ромашов подумал, что приказ Бокия так или иначе все равно придется исполнять. И пока нет соседа, нужно этим заняться.

Этот неизвестный, который подобрал детей, мог не пешком пойти, а уехать на извозчике или на такси. Таксистов проверить просто – в таксопарках точно скажут, кто именно работал в ту ночь. С извозчиками будет сложнее… Кстати, если неизвестный в самом деле не унес детей, а увез, он мог отправиться с ними невесть куда, на любую окраину Москвы, в Коломенское, в Сокольники…

В Сокольники, черт их бы их подрал, эти ненавистные Сокольники!

Ромашов выругался, потом взялся за телефон и обзвонил все пятьдесят с лишним отделений московской милиции, задавая один и тот же вопрос и получая один и тот же ответ – нет. Никто ничего не знал и не слышал.

Ну что ж, решил Ромашов, теперь следует пойти от обратного. Предположим, детей в самом деле подкинули на ступеньки детдома или роддома, а тамошнее начальство по какой-то причине не сообщило в милицию. Скажем, по обыкновенной халатности. В детдоме детей просто приняли, в роддоме – тоже, а потом закрутились и забыли сообщить о них куда следует.

Представить такое было сложно, однако это хоть как-то объясняло загадочное исчезновение новорожденных. Однако Ромашову не раз приходила мысль и о том, что у Грозы мог оказаться какой-то знакомый, как-то верный друг, которому тот и поручил своих детей, чтобы их надежно скрыли… Однако искать этого друга было тем же самым, что искать иголку в стоге сена.

Гоня от себя мысль, что этими безумными поисками неизвестного друга неизвестно где, возможно, все же придется заниматься, Ромашов взял лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу и принялся писать, заглядывая в справочник:

«Родильные дома. Роддом Бауманского района, ул. Бакунина, 85 (150 коек). Тел. Е3-53-83. Главврач Волков Я.И. Дзержинский район. Роддом им. Ногиной, Институтский п., 1 (116 коек). Тел. 5-57-11. Главврач Гофман А.И. Пролетарский родильный дом, 3-я Мещанская ул., 61/2…»

И так далее, пока не составил список всех родильных домов Москвы.

Потом Ромашов взялся за детские дома. Их оказалось в столице тридцать шесть. Да, если попытаться все их обойти, это займет кучу времени… Можно, конечно, обзвонить, однако работники роддомов – это вам не милиционеры, они и соврут – недорого возьмут!

Ромашов нахмурился, размышляя. Ближайшие к Сретенскому бульвару роддома – вот этот, записанный самый первым, на улице Бакунина, а еще – имени Грауэрмана, на Большой Молчановке, 5/3. Он находился недалеко от того дома, где жил Ромашов на улице Воровского. Можно будет сегодня, возвращаясь с работы, зайти туда и спросить, не подкидывали ли к ним двоих новорожденных детей.

Детей Грозы…


Москва, 1918 год

В апреле Николай Александрович объявил, что пора переезжать на дачу. Она находилась в Сокольниках, и раньше туда можно было добраться трамваем. Однако в нынешние времена трамваи если и ходили, то лишь внутри Садового кольца. И поди еще впихнись туда! Иногда дождаться их было просто невозможно: новая власть использовала трамваи для перевозки дров и грузов. Да и вагоны никто не ремонтировал: они то и дело застревали на путях, а вытащить их и освободить дорогу – это было целое дело. Раньше в Сокольники и обратно два раза в день ходила также и «линейка»[37], на которой перевозили домашние вещи. Теперь пришлось нанять ломовика. Зато на его телегу можно было погрузить не только узлы с одеждой и постелью, мешки с продуктами, ящики с посудой, связки книг, но и посадить Нюшу – Лизину няньку, которая вырастила ее после ранней смерти матери. Еще на подводе установили белые медицинские весы с платформой. Николай Александрович нипочем не хотел объяснить, зачем они нужны. Павел и Лиза знали, но фасонили – молчали и хихикали над любопытством Грозы.

Сам Николай Александрович, Лиза, Павел и Гроза поместились в пролетке. Лиза держала на коленях завязанную платком корзинку с котом Тимофеем. Он никаких хлопот не доставлял: влез в корзинку, свернулся клубком, уснул и проснулся только в Сокольниках.

Переезд на дачу влетел Трапезникову в изрядную копеечку. Только чтобы довезти от Трубной площади до Сухаревской – за какие-то полторы версты[38] с небольшим! – извозчики теперь просили десять рублей, то есть поездка в Сокольники – почти восемь верст! – вышла бы совершенно разорительной. Однако этот извозчик оказался знакомым еще с прежних времен – согласился поехать за тридцать рублей. Ну и ломовик еще свое запросил…

Впрочем, Николай Александрович не жаловался. Судя по всему, был он человек довольно зажиточный благодаря своей профессии, которая называлась совершенно диковинно: психотерапевт-консультант.

– Помню, когда побывал я в молодые годы в Италии, – с улыбкой рассказывал Николай Александрович, – узнал, что существует там некая профессия, называемая консолатриче, а по-русски говоря – утешительница[39]. Занимаются этим делом обычно почтенные женщины, имеющие большой жизненный опыт. Они выслушают несчастного влюбленного, или покинутую жену, или ничтожного бедняка, или тяжелобольного – и воистину утешат этого человека разговорами о том, что в мире множество людей еще несчастней его, приведут тому кучу примеров, а потом раскинут карты, да так ловко, что впереди у этого человека непременно окажется счастье и удача, а также отличное здоровье. Добиваются отличных результатов, несмотря на то что всего-навсего слушают страдальца и утешают его. Вот и мою профессию можно к тому же свести: я тоже своего рода утешитель! За добрый, умный совет и утешение люди готовы заплатить немало. На гонорары и живем!

Переезд назначили на Лазареву субботу, 14 апреля (ныне ставшее 27-м), чтобы провести Вербное воскресенье на даче, да там и Пасху встретить. Николай Александрович невесело вспоминал, что всегда в этот день они с Лизой и Павлом ходили на Красную площадь и в Кремль, где устраивали крестный ход и народные гулянья, а теперь на Красной площади вечные толпы освобожденного пролетариата. А Кремль заперт и строго охраняется латышскими стрелками, потому что там живут Ленин, Свердлов и прочие красные вожди. Но еще хуже, что велено в среду Страстной недели устроить праздник Первого мая! Кощунство, истинное кощунство…

Гроза слушал вполуха – больше глазел по сторонам. Погода стояла чудесная, было очень тепло, кое-где на припеке даже трава зеленела.

С тех пор как снег растаял, новые власти начали выгонять «буржуев» на трудовую повинность (раза два и Трапезникову пришлось выходить!) и благодаря этому слегка привели улицы в порядок. Больших следов разрушений было не видно; развороченные взрывами и пушечными ядрами мостовые подзалатали, насыпав туда щебенку, а кое-где и замостив. Однако все равно у Москвы был вид потрепанный, словно бы испуганный – как, впрочем, и у прохожих. Все куда-то спешили, словно забыли, что по улицам можно ходить и неспешно, прогуливаясь. По сравнению с прошлым временем явно стало больше автомобилей и пацанвы самого чумазого вида. Мальчишки эти звались беспризорниками. Раньше они обитали все больше на Хитровке, а теперь расселились по всему городу, особенно много их угнездилось на окраинах, где они ночевали, а днем выходили в центр – добывать пропитание и развлекаться, задирая прохожих.

Когда пролетка остановилась, пропуская грузовики, Гроза увидел, как чумазый до неразличимости черт лица беспризорник швырнул дохлую кошку в идущую по улице женщину в трауре. Она истошно завопила и метнулась за помощью к двум солдатам, курившим поблизости. Те, впрочем, только расхохотались и отвернулись, дружески помахав беспризорнику и посоветовав ему и впредь «крушить буржуев». Женщина, плача, убежала со всех ног, видимо, испугавшись, что беспризорник немедленно начнет воплощать в жизнь этот совет.

Мальчишка прокричал ей вслед отвратительное ругательство и сделал неприличный жест Павлу и Грозе, которые таращились на него из пролетки. Гроза ощутил неодолимое желание «бросить огонь» в этого пакостника, однако Лиза, которая сразу угадала его намерение по напряженному взгляду и словно бы заострившемуся от злости лицу, схватила его за руку, да и Трапезников строго покачал головой, как бы говоря: «Нельзя».

Он вообще строго-настрого запретил Грозе «бросать огонь» до тех пор, пока он не научится делать это без ущерба для своего здоровья. Собственно, этим обучением Гроза и был занят то время, которое прожил в квартире на Солянке. Николай Александрович не уставал втолковывать Грозе и Павлу, что они должны вступать в телепатическую связь или применять гипноз только в состоянии хорошего физического самочувствия и полного эмоционального спокойствия. То есть следовало прежде всего научиться владеть собой, своей яростью, злобой, ненавистью.

– Той силой, которую ты используешь, можно дом поджечь, а не просто человека подчинить, – объяснял Николай Александрович. – Ты должен соразмерять ее – пускать на волю столько, сколько нужно для каждого конкретного случая. Отмерить, скажем, полфунта – и не больше! Иначе ты обессиливаешь самого себя и становишься легкой добычей для противника. Найти punctum saliens[40] своего противника и ударить точно туда! А чтобы правильно рассчитывать свои силы и отдавать ровно столько своей мощи, сколько нужно, ты должен первым делом выучиться оценивать противника. С первого взгляда понимать, что человек собой представляет и какое воздействие ты должен на него произвести. Одного достаточно напугать, другого – подчинить своей власти, а третьего просто убедить. Все дело в том, чтобы человек ощутил влияние твоей мысли, а не ожог. Ожог – это только для самых крайних случаев, когда нужно жизнь спасти!

Грозе, впрочем, пока приходилось нелегко. Он помнил, что в тот день в театре «Крошка», перед тем как встретиться с Марианной и Лизой, он играючи, как бы в шутку, внушал людям, что сиденья рядом с ним и Алексеем Васильевичем мокрые и туда садиться не нужно. И это не причиняло ему боли, не обессиливало его. Это была веселая игра, потому что в людях, которые норовили сесть на эти сиденья, он не видел врагов. Поэтому было легко просто-напросто заморочить им головы и отправить восвояси. Но во всех других случаях: пытался ли он остановить медведицу, убедить Дурова вернуть Белоснежку или приказать какому-нибудь торговцу отдать ему мешок с картошкой или капустой, – он видел перед собой именно врагов, а потому тратил на внушение слишком много сил. Не просил их, а боролся с ними!

То есть выходило, что он может владеть своим даром только в хорошем расположении духа, когда спокоен. Но как научиться сохранять это спокойствие?!

– Тебе поможет элементал, – сказал однажды Николай Александрович. – Он сделает за тебя все самое трудное.

– Кто такой элементал? – спросил Гроза.

Павел пренебрежительно фыркнул. Он не упускал случая подчеркнуть, что знает больше Грозы.

– Двенадцать лет тому назад, – начал Николай Александрович, который любил к каждому объяснению подходить обстоятельно и издалека, – я был на лекциях великого мага, гипнотизера, телепата и ученого – доктора Папюса. Настоящее его имя – Жерар Анкосс, но весь оккультный мир знает его под именем Папюса. Я специально съездил в Петербург, чтобы послушать его! Нечего и говорить, что его произведения входят в число моих настольных книг. Его руководство по практической магии – бесценное сокровище для всех, кто хочет развить и отточить свои сверхъестественные способности. Папюс пишет…

Трапезников на миг задумался, а потом процитировал по памяти (он часто приводил большие цитаты из своих любимых книг, не сбиваясь ни в одном слове, что приводило Грозу в состояние ошалелого восторга, потому что самому ему еще только предстояло развивать память, для чего Николай Александрович давал ему особые упражнения):

– «Делая внушение на срок, мы закладываем в импульсивный центр субъекта зерно некоего динамического существа. Это динамическое существо будет действовать изнутри наружу, следовательно, оно не чувство, ибо существенной особенностью чувства является действие снаружи внутрь. Это идея, которую воля гипнотизера одаряет специальным динамизмом и в виде зародыша вкладывает в импульсивное существо субъекта, чтобы она активно проявила заключенную в ней духовную силу, приведя в действие соответствующий центр. Оккультисты и маги называют эти эфемерные динамические существа, создаваемые человеческой волей, – элементарными существами, или элементалами».

– Таким образом, – продолжал Николай Александрович, – элементал – это часть жизненной силы, которая выходит из гипнотизера и действует на расстоянии. Элементал – это твой шпион, это работник, который исполняет твои приказания, работает вместо тебя. Когда ты научишься посылать его к человеку с определенным заданием, ты вполне овладеешь техникой гипноза, безопасного для тебя и неодолимого для твоих объектов. Причем это касается не только внушения на срок, но и исполнения мгновенного задания: к примеру, напугать.

– А что такое внушение на срок? – спросил Гроза.

– Это значит, что ты даешь задание своему элементалу начать действовать в определенное время.

– А как он будет знать, что это время наступило?

– Для этого существуют особые сигнальные слова. Ты внушаешь, например, что человек должен на определенный срок забыть некую тайну – совершенно забыть, начисто! – но все вспомнить, услышав слово… Ну, к примеру, слово «петух». Если твое внушение подействовало, ты можешь как угодно выведывать эту тайну, хоть, условно говоря, огнем этого беднягу жечь! – и это ему не помешает. Но стоит кому-то чуть слышно шепнуть: «Петух!» – и он откроет глаза.

– А если кто-то другой случайно скажет: «Петух!», что будет? – спросил Гроза.

– Это зависит от воли гипнотизера. Он может отправить элементала, который послушается только его, а может и такого, которому важен сам смысл сигнального слова. Понимаешь? Тогда тайна откроется любому.

– Какая это власть… какая сила! – пробормотал ошеломленный, восхищенный Гроза.

– Великая власть, великая сила, но… – Николай Александрович предостерегающе погрозил пальцем: – Но нельзя использовать ее во вред! Можно совершить страшный грех. Величайшие оккультисты прошлого, которых люди несведущие называли магами, колдунами и волшебниками, умели делать внушение на отсроченную смерть. Элементал, этот spiritus-sicarius, дух-убийца, мог дремать в сознании обреченного сколь угодно долгий срок, однако в один прекрасный, вернее, ужасный миг произносилось сигнальное слово – и обреченный или умирал на месте, или совершал самоубийство. Это запретное могущество.

– А если нужно уничтожить врага? – горячо спросил Гроза. – Если нужно уничтожить человека, который жесток, страшен, который… из-за которого вся страна…

– Я понимаю, о чем и о ком ты говоришь, – прервал его Трапезников. – Я понимаю твои чувства. Поверь, если бы я обладал такой мощью внушения, как эти баснословные маги, я бы уже давно избавил Россию от ее губителей. Но, к великому моему сожалению, я не владею этими навыками. Я даже не смог переубедить своего бывшего друга, мужа моей сестры Артемьева… Да и никто из мне известных, ныне живущих оккультистов, не обладает такими силами. Наши отдельные излучения слишком маломощны. Вот если бы мы однажды собрались все вместе – кто знает, что могло бы произойти! Но… увы, в товарищах согласья нет, как сказал бы Иван Андреевич Крылов. – Лицо Трапезникова омрачилось, но тут же он взял себя в руки и сказал: – А молодым и начинающим оккультистам лучше пока не отягощать себя мечтаниями, а учиться.

Кроме всего прочего, Трапезников обучал Грозу и Павла отдавать мысленные приказы, не глядя людям в глаза, даже стоя у них за спиной! Это он называл непрямым или отдаленным внушением.

У Павла мыслепередача получалась, как всегда, прекрасно, однако воздействия на объект он не мог добиться.

Для Грозы это тоже оказалось непостижимым… Впрочем, Трапезников собирался заниматься развитием этих навыков и на даче, так что времени впереди было достаточно.

… – Господи! – воскликнула вдруг Лиза с таким ужасом в голосе, что все повернулись туда, куда смотрела она.

И оторопели!

Навстречу медленно двигался открытый черный «Кадиллак», в которых разъезжало только самое высокое большевистское начальство. В автомобиле сидели несколько мужчин в черных и коричневых кожанках, которые теперь стали самой модной одеждой. Они повернули голову и хохотали, наблюдая за велосипедисткой, которая нагоняла автомобиль.

Это была девушка с великолепными светлыми, золотистыми волосами, отметенными ветром назад. На ней была такая же кожаная тужурка, как на мужчинах в автомобиле, и пышная красная юбка. Юбка развевалась, позволяя видеть ноги до колен: ноги в белых чулках и коротких сапожках из отличной телячьей кожи. А вслед за велосипедом неслась, как угорелая, белая лохматая собачка, заглушая своим звонким лаем рокот автомобильного мотора.

Вскоре и автомобиль, и велосипедистка с собачкой исчезли за углом.

Гроза таращился вслед, не веря глазам.

Да ведь это же Марианна! Марианна с Белоснежкой!

Марианна в Москве?! Но Лиза говорила…

Может быть, она не знала, что ее сестра вернулась из Петрограда?

Он обернулся и наткнулся на презрительный взгляд Лизы:

– Ну что? Побежишь за ней? Глаза заблестели! Давай я скажу тебе, где она живет, чтобы ты мог потоптаться под ее окнами? – выкрикнула она запальчиво. – Хотя нет, тебя туда не пустят, ведь она живет в Кремле! Служит пишбарышней в секретариате у большевиков.

– Красота редко сочетается с мудростью, это еще древними подмечено, – пробормотал Николай Александрович. – А впрочем, женщина всегда изменчива и непостоянна, что тоже констатировано века назад!

– Папа, да перестань! – взвизгнула Лиза. – Вечно ты за нее заступаешься!

– Я заступаюсь? – опешил Николай Александрович. – Да я только сказал…

– А эти, в автомобиле, знаешь кто? – перебила Лиза, снова повернувшись к Грозе. – Комиссары! И Виктор Степанович Артемьев среди них. Отец Марианны. Он ее и пристроил в секретариат.

– Ты говорила, она в Петрограде, – пробормотал Гроза.

– Вернулась еще в марте, когда все новое правительство в Москву перебралось, – буркнула Лиза.

– Значит, ты соврала мне…

– Да! – вызывающе бросила Лиза. – Нарочно соврала! Мне про нее и говорить противно! Мы с ними не знаемся! Они изменники и предатели! Их всех немцы подкупили, чтобы Россию погубить! Если хочешь – давай беги за ней, только к нам потом не возвращайся!

– Тихо, тихо, – одернул ее отец. – Успокойся. Да, товарищ Артемьев – это воистину obscura persona[41]! Ведь все свои немалые, весьма немалые оккультные таланты он употребил на благо этого кровавого чудовища по имени Революция.

– Артемьев тоже оккультист? Несмотря на то что комиссар? – недоверчиво спросил Павел. – Но ведь комиссары все безбожники… атеисты…

– Все средства хороши для того, чтобы овладеть сознанием народа, – зло ответил Трапезников. – Артемьев сейчас собирает под свои знамена моих бывших коллег. Академик Бехтерев – я ведь учился у него! – работает на них! Все силы его Психоневрологического института трудятся на революцию. Ну что ж, ему пообещали исполнить его заветную мечту: создать Институт по изучению мозга и психической деятельности! От прежних властей он не мог этого добиться, вот и поддался соблазну… Прав, прав был великий Овидий, сказавший некогда: «Дары пленяют людей и богов!» Да и Александр Васильевич Барченко стал с большевиками сотрудничать. Несравненный хиромант, оккультист, писатель! А Бернард Кажинский с его биологической радиосвязью?! А Владимир Дуров, гениальный дрессировщик?! Накануне войны он обучал дельфинов размещать на днищах вражеских кораблей мины! И что теперь? Он тоже с большевиками! Он в фаворе у новой власти! Подобно своим собачкам, стал большим мастером вилять хвостом перед сильными. Его опыты с внушением животным большевики собираются использовать в своих целях. Звали и меня в свою шайку, но я никогда не буду трудиться на пользу этих чудовищ.

Гроза не был так категорично настроен против новой власти, а потому с недоумением посмотрел на Николая Александровича.

Трапезников мрачно покачал головой и продолжил:

– Ни к чему хорошему это не приведет. Настанет время, когда вся Россия покорно склонит спину, подавленная психологической обработкой, которую начали проводить с ней большевики, чтобы подавить в народе всякий протест и заставить его обожествлять красных вождей, как народы Древнего Египта обожествляли своих фараонов. Египетские жрецы владели техникой массового внушения в совершенстве! Барченко и Кажинский изучали эти методики. И теперь он отдаст их большевикам… Но я и сам не стану этим заниматься, и не допущу, чтобы ваши светлые способности приносили пользу убийцам России.

Трапезников обвел полубезумным взглядом трех ребят, которые смотрели на него потрясенно, испуганно. И попытался успокаивающе улыбнуться:

– Ничего! Мы еще боремся! Я не один! Есть люди, которые…

И вдруг осекся, потер лоб, сдвинув на затылок шляпу.

– Я сейчас сказал вам то, чего, пожалуй, говорить не следовало. Бросил в запальчивости… Я просто не способен даже думать спокойно о том, что могучие способности человеческой психики могут быть поставлены на службу людям, которые уничтожают нашу страну. Мы пытаемся сопротивляться, да, но вы должны молчать об этом. Понятно? Иначе погибнет очень много хороших людей. И в их числе – я, хотя меня, возможно, назвать хорошим человеком и нельзя.

– Папа, ты самый лучший, – пробормотала Лиза, прижимаясь в нему. – Мы тебя ни за что не выдадим, ни я, ни Павел, правда?

Молчаливый, насупленный Павел сосредоточенно кивнул.

– А ты? – Она непримиримо взглянула на Грозу.

Николай Александрович тоже смотрел на него. Этот взгляд коснулся лица Грозы и словно бы растекся по нему… Потом расползся по телу и сковал движения. Затем Гроза почувствовал, что прохладные пальцы Николая Александровича касаются его лба. При этом Гроза видел, что Трапезников сидит неподвижно.

От этого ощущения чужих пальцев в своей голове стало так больно и страшно, что он не выдержал. Сильно тряхнул головой, освобождаясь, резко провел по лицу рукой, сдирая невидимую пелену. Сразу стало легче дышать.

Николай Александрович отпрянул и чуть не свалился с сиденья пролетки.

– Не надо, – буркнул Гроза. – Вы что? Я никому ничего не скажу. И в мыслях такого не было, сами небось поняли.

– Понял, – кивнул Николай Александрович. Вид у него был потрясенный. – Гроза, ты…

Вдруг он протянул руку и ласково погладил Грозу по плечу:

– Когда-нибудь я буду гордиться, что ты был моим учеником!

Гроза смущенно пожал плечами. Он отразил попытку Николая Александровича завладеть его сознанием настолько легко, что чувствовал себя каким-то обманщиком.

Покосился на Лизу и Павла. Лиза очень старательно проверяла, как там чувствует себя в корзинке Тимофей. А Павел смотрел на Грозу исподлобья, мрачно – даже яркие синие глаза его потемнели.

Когда их взгляды встретились, Павел отвернулся.


Москва, 1937 год

Отчет Ромашов написал, однако сдавать его не стал. Решил завтра доработать. Сходил в столовую, пообедал, потом узнал, что начальник отдела так и не вернулся из Кремля. Сосед по кабинету тоже не появился, и Ромашов решил уйти. Листки с адресами родильных и детских домов он спрятал в карман.

– Я должен уйти – проверить один адрес, – объяснил дежурному. Тот безразлично кивнул.

Ноги сами понесли Ромашова на Сретенский бульвар. Множество прохожих как ни в чем не бывало шли мимо места, где погибли Гроза и Лиза. О событиях прошлой ночи ничто не напоминало постороннему равнодушному глазу!

Ромашов покосился в ту сторону и зашагал по улице Кирова, потом по Новой Басманной, по Спартаковской и, наконец, вышел на улицу Бакунина, 85, к родильному дому.

Взглянул на часы.

Путь занял 52 минуты.

В эту минуту к роддому подъехало такси, из которого выскочил широкоплечий кавторанг[42] с огромным букетом оранжерейных роз. Сунул букет под мышку, словно банный веник, сорвал фуражку, обтер носовым платком раскрасневшееся потное лицо, запихнул платок в карман, выхватил из-под мышки букет, расправил его и ринулся на крыльцо. За ним крепкий матрос волок огромную авоську, из которой торчали горлышки шампанских бутылок и углы конфетных коробок.

В эту минуту распахнулась дверь, вышла рыженькая угрюмая нянечка и встала, придерживая створки. Появился высокий молодой доктор с завернутым в голубое одеяльце ребенком на руках.

Вслед за доктором шла очень красивая черноволосая женщина в белом платье, которое болталось на ней, как на вешалке, смешно топорщась на животе.

Ромашов догадался, что это то самое платье, которое она носила, пока была беременная. Сейчас стала тонкая, как спица, а раньше была – ого!

Увидев моряка, красавица схватилась за платье и выразительно растянула его в разные стороны. Глаза ее метали молнии.

– Алекс-с-сандр-р-р! – не то просвистела, не то прорычала она низким от возмущения голосом. – Ты это видишь?! Я же просила привезти мне приличную одежду!

– Тамара! – воскликнул кавторанг и рухнул на колени прямо на ступеньки, простирая вперед букет. – Царица моего сердца! Прости! Но я даже на квартиру не успел заехать! Прямо с самолета! Да какая разница, в каком ты платье! Ты все равно прекрасней всех! И ты родила мне сына!

– Вообще-то я думала, что родила сына нам, – надувшись, буркнула Тамара, выделив последнее слово.

– Звезда моя, – прочувствованно произнес кавторанг. – Конечно! Конечно! Но где он? Где?!

Пружинисто привскочив, он кинулся к жене, обнял.

– Любовь моя! – кричал темпераментный кавторанг. – Где он? Покажи мне его!

– Да вот же ваш сын, товарищ Морозов, – с напряженной, какой-то неестественной улыбкой проговорил доктор. – Вот он! – И протянул капитану аккуратненький сверточек.

– Сашка! – восторженно простонал кавторанг. – Санька! Сан Саныч Морозов!

При виде его обалделого лица Ромашов досадливо сморщился: он не любил детей, и наблюдать, как военный человек, вдобавок в форме, вдруг растекся лужей при виде какого-то кусочка мяса, было противно. Вообще в этой сцене чувствовалось что-то театральное: уж слишком красивой оказалась женщина и слишком эффектным – этот моряк. Прямо как в кино!

Минут через пять капитан все же освоился со своей новой ролью и вполне уверенно унес новорожденного сына в автомобиль. Его жена раздавала бутылки и коробки, долго трясла руку доктора, у которого с лица не сходила все та же напряженная улыбка. Потом она сунула в карман нянечкиного халата какой-то маленький сверточек, но лицо той оставалось по-прежнему угрюмым, хотя там, конечно, были деньги.

Ромашов предпочел сделать вид, что ничего не заметил.

Когда прекрасная Тамара наконец села в такси и счастливое семейство укатило восвояси, Ромашов поднялся по ступенькам и, миновав рыжую нянечку, которая все еще придерживала дверь, с каким-то странным выражением косясь на доктора, задумчиво смотревшего вслед автомобилю, спросил у него:

– Где я могу найти главврача, товарища… – Он мысленно перелистал свои записи: – Товарища Волкова?

– Его вызвали на совещание в горздрав, – сказал доктор, снимая шапочку и утирая худое лицо, которое почему-то показалось очень знакомым Ромашову. – А вы что хотели, товарищ?

Ромашов показал удостоверение и представился.

Лицо доктора на миг напряглось, но тотчас вновь стало спокойным.

Лицо санитарки на миг оживилось, но тотчас вновь стало угрюмым.

– Меня интересует судьба двух новорожденных детей, которые могли попасть в ваш родильный дом минувшей ночью, – сообщил Ромашов.

– Да у нас тут сплошь новорожденные, – усмехнулся врач. – Они попадают, как вы говорите, в наш роддом круглосуточно. Кого аисты принесут, кого в капусте найдут…

Он устало засмеялся и оглянулся на рыженькую санитарку, как бы ожидая, что она засмеется тоже. Девушка с усилием изобразила улыбку, но ненадолго.

– Я не вполне точно выразился, – пояснил Ромашов. – Этих детей могли подкинуть.

– Сразу двоих? – удивился доктор.

– Возможно, – сказал Ромашов. – Это только мое предположение. А кто из врачей дежурил минувшей ночью?

– Да я, – пожал плечами доктор.

– Ваша фамилия?

– Виктор Панкратов.

Ромашов слегка поморщился. Он не любил это имя – Виктор. Так звали Артемьева.

«Да забудь ты все это, в конце концов!» – приказал он себе.

– Значит, вы дежурили, товарищ Панкратов… – задумчиво повторил Ромашов.

– Ну да, – подтвердил тот. – И могу вас заверить, что никого на крыльце не находил, никаких подкинутых детей. Вот и Галя дежурила. – Он кивнул на санитарку. – Она еще с вечера заступила, а я попозже пришел. У нас тут сейчас со сменами такая чехарда!

Ромашов знал, что некоторых людей хлебом не корми, только дай пожаловаться кому угодно, пусть даже первому встречному, на жизнь, на службу, на дирекцию, на график работы…

Вообще-то можно было уходить, но Ромашов был человеком педантичным. Поэтому он спросил, когда вернется главврач. Услышал в ответ, что этого никто не знает, и сказал, что завтра ему позвонит.

– Конечно, как хотите, – пожал плечами доктор Панкратов и скрылся в коридоре, а рыженькая санитарка так и осталась стоять, придерживая входную дверь и глядя вслед доктору не то тоскливо, не то злобно.

Впрочем, это Ромашову было совершенно неинтересно. Поэтому он прошел по Новой Басманной до Садового кольца, там сел в троллейбус «Б» и доехал до площади Восстания, откуда поспешил к Большой Молчановской, где находился роддом номер 7 Грауэрмана, названный так по имени врача-акушера, который первым возглавил этот роддом, открытый в бывшем военном госпитале.

Строго говоря, роддом размещался в двух зданиях: по Большой Молчановской в домах 5 и 7. В доме пятом рожали, а из седьмого выписывали. Даже Ромашов, уж на что он был неизмеримо далек от вопросов материнства и детства, слышал, что попасть сюда мечтают очень многие, да немногим это удается.

Прежде чем попасть к главврачу (очень важному и очень толстому Гофману), Ромашову пришлось долго ходить по разным коридорам, потом ждать в приемной, предъявлять удостоверение… И это все для того, чтобы услышать барственное:

– У нас не приют, молодой человек, у нас родовспомогательное учреждение!

Насколько Ромашов понял, эти слова означали, что никаких подкидышей здесь не видели и ничего о них не слышали.

Итак, он опять потерял кучу времени… Во всяком случае, эти два роддома можно вычеркнуть из списка.

Ромашов достал из кармана листок со своими записями и карандаш и только сейчас спохватился, что неподалеку, в Еропкинском и Малом Ржевском переулках, находятся два детских дома – номер 37 и номер 38. Пришлось идти туда, искать начальство, задавать тот же самый вопрос и выслушивать тот же самый ответ: нет.


Москва, Сокольники, 1918 год

На лето Трапезников снимал пристройку в доме бывшего учителя сельской школы, давно удалившегося на покой и оставшегося в полюбившихся ему Сокольниках. Дом стоял почти на пересечении 1-го Сокольничего Лучевого просека с Поперечным просеком, который, никогда не забывала упомянуть Лиза, раньше назывался 1-й Сокольничий проспект. Ездили сюда, по Лизиным словам, сколько она себя помнила, поэтому в трех небольших комнатах их ждали и раскладные парусиновые кровати, и табуретки, и столы, и даже диваны. Готовили отдельно – в летней кухоньке. Тимофей, судя по всему, это место любил: как приехали, канул в лес и возвращался лишь изредка, всегда сытый и благостный. Но даже эти краткие визиты наводили панику на мышей – в доме их и помину не было!

В одной комнате, совсем крошечной, разместился Николай Александрович, в другой, чуть побольше, Гроза и Павел, в третьей, точно такой же, – Лиза и Нюша, а четвертая служила и гостиной, и кабинетом, и классной комнатой, и столовой – смотря по надобности. Впрочем, чаще накрывали стол на просторной веранде.

На полках Николай Александрович расставил книги, привезенные из города. В основном они были на иностранных языках, Гроза мог только фамилии с трудом разобрать, да и они все были незнакомые. Долго всматривался в одну из них – Cagliostro, пока наконец не сообразил, что это – тот самый Калиостро, о котором ему говорил Вальтер, – и обрадовался, как старому другу. Правда, название книги «Maçonnerie Egyptienne»[43] так и осталось неразгаданным. Было здесь и несколько трудов Бехтерева: «Основы учения о функциях мозга», «Объективная психология», «Внушение и его роль в общественной жизни». Эту последнюю Николай Александрович вручил Грозе с наказом обязательно прочитать за лето.

– Что будет непонятно, выписывай, помечай страницу, где возникают вопросы. Потом все это мы с тобой подробно разберем.

– Но Бехтерев ведь служит большевикам! – воскликнул тот. – Вы сами говорили!

– Эта книга издана еще в 1908 году, – сказал Николай Александрович, – и принадлежит тому времени, когда Владимир Михайлович истинно служил России. Гений остается гением, даже если совершает злодейство… Словом, представь, что тот Бехтерев, который написал эту книгу, умер. И читай, нет, изучай!

Гроза открыл книгу и пробежал глазами первые строки первой главы:

«В настоящую пору так много вообще говорят о физической заразе при посредстве «живого контагия» (contagium vivum) или т. н. микробов, что, на мой взгляд, нелишне вспомнить и о «психическом контагие» («contagium psychicum»), приводящем к психической заразе, микробы которой хотя и не видимы под микроскопом, но тем не менее подобно настоящим физическим микробам действуют везде и всюду и передаются чрез слова, жесты и движения окружающих лиц, чрез книги, газеты и пр., словом, где бы мы ни находились, в окружающем нас обществе мы подвергаемся уже действию психических микробов и, следовательно, находимся в опасности быть психически зараженными»[44].

Грозе стало жутко: почудилось, он стоит перед огромной горой, смотрит на вершину, которая теряется в облаках, и собирается на нее взобраться. Не понял почти ни слова! Да уж, ведь раньше он зачитывался «Пещерой Лейхтвейса»[45], Конан Дойлом да Майн Ридом, книжки которых приносил ему дядя Лёша от жильца из седьмого номера, а это… Это не просто книжка, а НАУЧНЫЙ ТРУД! Ну, раз велено прочитать – прочитает, конечно… Если только мозги не свернутся, как скисшее молоко, от переизбытка ума.

Жизнь дачная отличалась от городской только лишь тем, что жили теснее да много времени проводили на воздухе. Каждый день продолжались уроки: отрабатывали навыки телепатии и гипноза, а также занимались латынью. Учили не только сам язык, но и названия различных растений по-латыни. Во время прогулок в лес Николай Александрович эти растения показывал, заставлял ребят запоминать и вид, и латинское название.

– Латынь – это язык мудрецов! – говорил Трапезников и добавлял, понизив голос: – И язык магии, язык таинственных заклятий. И то и другое вам пригодится.

Поэтому – учитесь!

Грозе приходилось труднее всех: ведь Павел уже занимался латынью в гимназии, а Лизу отец учил с самого детства, однако, к его изумлению, этот мертвый, загадочный язык давался ему необыкновенно легко. И довольно скоро ему начал проясняться смысл тех загадочных выражений, которые так любил употреблять Николай Александрович.

– Наш Гроза растет на глазах! – твердил Трапезников и обещал, что, когда вернутся в город, он обязательно отправит Грозу в гимназию и заставит приналечь на иностранные языки, к которым у того явные способности.

И, как в городе, каждый день с утра «развивали мастерство», как называл занятия Николай Александрович.

Учились вещам, которые Грозе раньше казались непостижимыми! И все же он пытался с закрытыми глазами угадывать цвета предметов, только касаясь их пальцами. Николай Александрович обещал, что при развитии этого навыка можно будет определять содержание текста на страницах закрытых книг. Правда, на это могут уйти месяцы, но главное – упорство. И вера в себя.

Каждое утро делали гимнастику – особенную, дыхательную. С помощью этих упражнений Николай Александрович учил, как увеличить и уменьшить свой вес. Потом результаты проверяли. Так вот зачем на подводе везли белые весы!

Николай Александрович учил на слух определять характер незнакомого человека – только по голосу, не видя его самого. Для этого ходили по другим дачам, по крестьянским домам и спрашивали дорогу. Один спрашивал, другой должен был стоять с закрытыми глазами. «Объекты» были знакомы Николаю Александровичу, он знал, что это за люди, и потом проверял результаты той оценки, которую давали ребята. У Лизы получалось лучше всех.

– Надо воспринимать не столько слова и звук голоса, сколько те вибрации, которые от человека исходят! – поучала она, чуточку важничая.

– Лиза – прирожденный медиум, – снова и снова повторял Николай Александрович, – она наделена особой психологической чуткостью и восприимчивостью.

Гроза и Павел худо-бедно тоже справлялись с этими заданиями, но им требовалась серьезная настройка на объекты – порой она занимала слишком много времени, человек успевал уже уйти.

Погода шаталась от несусветной жары к похолоданию или проливным дождям, и тогда по большей части дачники теснились на веранде, гоняя комаров или устраивая дымокуры из ромашки и дикой гвоздики. Правда, потом у всех болели головы и сны ночью снились дичайшие. Николай Александрович, впрочем, велел каждому эти сны записывать в особые тетрадки, однако Гроза поутру лишь попусту напрягал память: не мог вспомнить ничегошеньки. Его тетрадка оставалась пустой. Ну а Лиза и Павел прилежно скрипели перышками, особенно Павел усердствовал. Гроза подозревал, что он привирает и сны свои сочиняет, однако Николай Александрович относился к этим записям очень серьезно и находил время наедине обсудить их и с Павлом, и с Лизой. Когда Гроза говорил, что опять ничего не смог вспомнить или ему ничего не снилось, Николай Александрович только поднимал вопросительно брови и задумывался, но Грозу не бранил, только бормотал себе под нос:

– Странно, странно…

Но вот однажды дымокур оказался какой-то особенно едкий, так что голова разболелась сильней обычного, однако той ночью приснился Грозе сон необыкновенно четкий и ясный до изумления!

Увидел он человека, который лежал на обочине. Вроде бы это была Сретенка, однако какая-то другая, изменившаяся! На фасаде здания на противоположной стороне улицы яркими огнями мелькало непонятное слово «Хроника», и Гроза вдруг сообразил: да ведь это синематограф «Гранд-электро»! Какая еще «Хроника»?!

Он с трудом отвел глаза от сияющей вывески, огляделся и ахнул. Рядом с тем человеком он увидел женщину. Она тоже лежала неподвижно, темные косы разлетелись, и еще какая-то черная лента змеилась по траве… Гроза не сразу понял, что это кровь. Женщина была убита, и тот человек… он тоже был мертв: Гроза разглядел его пробитый пулей лоб. Показалось, что он уже видел этого человека раньше, да и длинные косы женщины о чем-то напомнили ему…

Он испуганно огляделся и вдруг заметил в стороне, под кустами, два седых свертка, очень похожих на запеленатых младенцев.

Дети? Они живы или тоже убиты?! Гроза хотел приблизиться к детям, однако в эту минуту его отвлекло какое-то движение. Он увидел нескольких мужчин в черном, которые уходили прочь от скверика. Они держали в руках пистолеты, и Гроза понял, что именно из этого оружия были убиты тот мужчина и та женщина, которые показались ему такими знакомыми. Он повернулся, чтобы еще раз взглянуть на них и на детей, однако вся картина вдруг заколебалась и исчезла.

Гроза проснулся.

Уже занимался рассвет.

Он вышел на веранду, прихватив одеяло, свою тетрадку и карандаш, сел там за стол, накинул на плечи одеяло, потому что было так прохладно, что даже комары попрятались, и записал свой сон. Записал просто для себя, чтобы не забыть ни единой мелочи, вплоть до этого странного слова «Хроника» вместо вывески «Гранд-электро». Он не собирался показывать эту запись Николаю Александровичу, однако внезапно услышал за спиной шаги.

Резко обернулся. К нему шел Николай Александрович в пижаме и накинутой на нее суконной куртке.

Ежась от утренней прохлады, он быстро пробежал глазами по строчкам, написанным Грозой.

– Неужели так подействовал лавр? – пробормотал Николай Александрович с туманным выражением и, спустившись с веранды в садик, принялся задумчиво бродить по дорожкам, не замечая, что его домашние чувяки промокли от росы.

Гроза оторопело следил за ним. Потом вдруг вспомнил слова, слышанные им от Трапезникова во время занятий: о древнегреческой предсказательнице пифии, восседающей в своем треножнике, вдыхая аромат лавровых листьев.

Так вот почему вчера был такой едкий дымокур… Николай Александрович бросил в огонь листья лавра! Как же странно они подействовали на Грозу! А на других?

Он осторожно повыспросил Павла и Лизу, но оказалось, что ни тот, ни другая никаких снов в эту ночь вообще не видели.

– А ты? Ты видел? – спросила Лиза.

Гроза посмотрел на нее и вдруг понял, почему ему казались такими знакомыми косы убитой женщины… Понял, где видел мужчину, лежащего на траве с простреленным лбом.

Это был он сам – только старше на много лет! А женщина, а ее косы…

– Ну, ты что-нибудь видел? Расскажи? – не отставала Лиза.

Гроза отвел глаза и покачал головой.

Он мог бы рассказать ей о чем угодно, только не о том, что в этом сне видел их обоих – убитыми.


Горький, 1937 год

Ольга осторожно подергала калитку.

Щеколда задребезжала.

Из дому никто не вышел, зато Женя снова подняла крик.

Ольга нетерпеливо зашарила по калитке и обнаружила веревку. Дернула за нее – зазвонил колокольчик, да так громко, что из окна снова высунулся тот же мужчина и крикнул сердито:

– Кто вы? Что вам нужно?

– Кто это? – раздался встревоженный женский голос, и к окну приблизилась растрепанная женщина в халате, наброшенном на ночную рубашку.

На руках незнакомка держала Женю! Однако та размахивала ручонками, высовывая их из неумело завернутой пеленки, и кричала, кричала…

Больше всего на свете Ольге захотелось броситься к ней, выхватить из этих неловких рук, прижать к себе, успокоить, но ей словно бы кто-то положил руку на плечо и шепнул: «Не спеши!»

– Извините, – проговорила она и чуть не задохнулась от счастья, заметив, что Женя мгновенно притихла и повернула голову на звук ее голоса. – Мой котенок… Он забежал в ваш двор, я видела. Ой, какая хорошенькая у вас девочка… И как она плакала! Может быть, у нее животик болит? Если вспучило, надо погладить по часовой стрелке несколько раз. И не забыть давать срыгнуть после кормления.

– У вас есть дети? – спросила женщина, подходя к окну.

Она была некрасивая, да вдобавок явно измученная бессонной ночью, которую провела с орущим ребенком на руках.

Зачем украли чужое дитя, если не умеете с ним обращаться?!

Нет, они не похожи на воров, эти двое… Взять да и спросить прямо: «Как к вам попал мой ребенок?»

Нельзя!

– Своих детей у меня нету, – сказала Ольга. – Но я в Москве долгое время нянькой служила в одной хорошей семье, да потом хозяева уехали за границу работать, вот я домой и вернулась. Хотите, я вашу девочку подержу? А вы отдохнёте. Не беспокойтесь, я хорошо с детьми управляюсь…

Она надеялась, что сейчас женщина пойдет к окну, перегнется через подоконник и подаст ей Женечку. И тогда…

«Что тогда? – словно бы спросил ее тот же голос, который она уже слышала недавно во сне. – Схватишь ее и бросишься бежать? Но куда ты денешься? На что ты обречешь мою дочь? Ей нужен дом, ей нужен покой… Ты должна остаться с ней здесь, а не забирать ее отсюда!»

Голос этот звучал настолько отчетливо, что Ольга с трудом подавила желание обернуться. Но она прекрасно знала, что за спиной никого нет.

Хозяева переглянулись, словно бессловесно советуясь. Мужчина кивнул, и женщина с явным облегчением повернулась к Ольге:

– Поможете, правда? Да вы входите, входите… Щеколду поднимите и идите. Василий, открой дверь, пожалуйста.

Ольга не заставила себя упрашивать! Не чуя ног пробежала по садовой дорожке, взлетела на крыльцо – и чуть не умерла от нетерпения, пока та не распахнулась.

– Проходите, – пригласил хозяин.

Усталые, отекшие от бессонницы мужские глаза скользнули по ее лицу, фигуре, и хозяин дома вдруг покраснел, кашлянул смущенно…

Ольга, впрочем, едва обратила на него внимание: сразу прошла в большую, чистую, хорошо обставленную комнату (даже на первый, беглый взгляд ее поразило количество книг в двух больших застекленных шкафах и картины на стенах) и приняла Женю с рук женщины, которая облегченно вздохнула:

– Господи, как же я устала… Я до того обрадовалась, когда эта девочка оказалась у нас, я и сейчас счастлива, но мы не сомкнули глаз всю ночь, а теперь она сразу успокоилась! Сразу видно, что у вас большой опыт!

– Так это что, не ваша родная дочь? – от души надеясь, что не перебирает с изумлением, спросила Ольга. – Ну надо же, а на вас похожа!

Странно – она почти не лукавила. Хоть эту незнакомую женщину с ее мягким, каким-то словно бы неопределенным лицом можно было – и то с натяжкой! – назвать всего лишь довольно привлекательной, а Женя отличалась уже и теперь четкими, словно точеными чертами, в которых безошибочно угадывалась будущая редкостная красота, тем не менее их что-то делало и впрямь похожими. То ли тонкие брови, разлетавшиеся от переносицы, то ли слегка вздернутые носы, то ли ясные серые глаза, но всего больше – общее выражение доброты и нежности, неосознанной нежности ко всему на свете, которое заставляет даже о дурнушке сказать: «Ну до чего же она милая!»

– Меня Анастасией Степановной зовут, а вас как? – вдруг спохватилась женщина, протягивая Ольге руку. И тотчас спохватилась: – Нет, нет, держите девочку, не уроните!

– Не уроню, – усмехнулась та и, ловко перехватив Женю, которая тыкалась губками в ее шею, подала руку хозяйке:

– Ольга Зимина.

Рука Анастасии Степановны была мягкая, теплая, ласковая, но сильная.

А пожатие ее мужа оказалось очень осторожным.

– Васильев, – представился он. – Василий Васильевич меня зовут. Легко запомнить.

– Легко, – кивнула Ольга, отворачиваясь от его внимательного взгляда. – Знаете, по-моему, ваша девочка кушать хочет.

– Да я не представляю, чем ее накормить! – почти в отчаянии воскликнула Анастасия Степановна.

Вопросы так и рвались у Ольги с языка, но прежде всего следовало и в самом деле накормить Женю. Пока, видимо, радость от привычных рук, привычного запаха и голоса Ольги заглушила голод, но ведь она не ела почти сутки!

– У вас наверняка есть соседки, которые держат коз, – быстро сказала Ольга. – Надо к ним поскорей сбегать и купить свежего молока. Именно козьего! Оно легче коровьего, хорошо для детского желудка. Если его развести водой и сварить жиденькую манную кашку, девочка обязательно поест. Я знаю, я сама не раз так делала, – добавила она, и это было правдой: ведь содержимое чудесных коробок с надписью «Nestle» быстро иссякло, так что ей пришлось кормить Женечку так, как некогда кормили младшую сестренку Ольги: легкой кашкой на разбавленном козьем молоке.

Васильевы переглянулись.

– Тетя Груня! – воскликнула Анастасия Степановна. – У нее есть коза!

– Тогда надо прямо сейчас к ней пойти, – посоветовала Ольга. – С утра как раз доят коз. Да поскорей идите! Очень уж девочка ваша кушать хочет.

Васильев замешкался было, нерешительно поглядывая на Ольгу, но жена воскликнула:

– Да что же ты стоишь, Вася? Беги! Бидончик возьми на кухне!

Васильев выскочил из комнаты. За дверью что-то забренчало, упало, покатилось, потом заскрипели ступеньки, быстрые шаги протопали по дорожке, звякнула калитка…

Женя снова забеспокоилась.

Ольга схватила стоящую на комоде бутылочку с соской, потрогала губами: сладковатая водичка! – и вложила в розовый ротик. Женя начала сосать – без особого удовольствия, конечно, однако словно понимая: лучше хоть что-то, чем совсем ничего.

– Наверное, удивляетесь, что я так беспомощна с ребенком, – пробормотала Анастасия Степановна, и в голосе ее зазвучали виноватые, униженные нотки. – Вы правильно угадали: это не наша дочка…

Она всхлипнула и сердито смахнула слезы:

– Свою родную дочь я живой даже и не видела: она погибла при родах. Я сама собиралась ее кормить, молока у меня много было, я потом чуть от грудницы не умерла. Но с этой малышкой… я просто растерялась от неожиданности! Обычного молока она не пила, только водичку сладенькую, но это же не еда… Молочные кухни все еще закрыты, вдобавок туда только с направлением из детской консультации можно попасть! А девочка у нас уже поздним вечером появилась. Мы так обрадовались, когда нашли ее, но вдруг она с голоду умрет?!

– Если раздобудем козьего молока, не умрет, – улыбнулась Ольга и решилась наконец задать вопрос, который так и донимал ее: – Вы девочку в детском доме взяли, наверное? Только почему же говорите, что растерялись от неожиданности?

– Да в том-то и дело, что не брали мы ее в детдоме! – сконфуженно призналась Анастасия Степановна. – Я все никак не решалась туда пойти и выбрать кого-нибудь… будто дети – это товар какой-то. Их ангелы приносят… – проговорила она умиленно и тут же встревоженно взглянула на Ольгу покрасневшими глазами: – Вы не думайте, я атеистка, просто так… привычно с языка слетает иногда.

– Да, конечно, – кивнула Ольга. – У всех слетает! У меня тоже, сплошь и рядом.

Наивность и доверчивость новой знакомой были очень трогательны, однако Ольга все-таки держалась настороже: как к этой женщине попала Женя?!

– Понимаете, – продолжала Анастасия Степановна, – я никак не могла забеременеть, а когда получилось, думаю: это дар Божий! Хотела дочку назвать Дариной. Но она умерла, я была как потерянная – и вдруг вчера вечером… Понимаете, мы даже и не подозревали ничего! Муж в своем кабинете работал, я в гостиной на рояле играла. Вдруг слышим – колокольчик у калитки просто разрывается! Мы выглянули, а там один наш знакомый стоит и кричит: «Василий! Анастасия Степановна! Да что же это такое, у вас младенец у калитки валяется!»

Ольга вздрогнула. Она чувствовала: эта женщина говорит правду, она не замешана в краже ребенка. Неужели и впрямь: ребенка унес случайный человек, может быть, те же цыгане, да испугались неприятностей и бросили у порога первого попавшегося дома?

Ничего себе – первого попавшегося! Да от оврага сюда полчаса ходу, не менее, причем людными улицами!

Здесь что-то не то… Может быть, Ольга когда-нибудь узнает, кто украл Женечку, но сейчас важнее другое. Нужно во что бы то ни стало остаться рядом с ней!

– Мы кинулись из дому, – продолжала Анастасия Степановна, – и правда: прямо на земле лежит спящая крошечная девочка! Я ее схватила, чуть с ума от счастья не сошла: это же опять дар небесный, подарок мне! – а потом как-то все из рук стало валиться… Ой, Василий бежит, смотрите!

И впрямь – по садовой дорожке летел, бережно неся перед собой бидончик, Василий Васильевич: такой растрепанный, добродушный и счастливый, что Анастасия Степановна и Ольга переглянулись и вдруг принялись хохотать, будто давние подружки.

Впрочем, Анастасия Степановна тотчас прервала смех и с мольбой взглянула на Ольгу:

– Вы не уйдете еще какое-то время? Поможете? Я боюсь, что не справлюсь…

Ольга чуть не вскрикнула от радости, но все же кое-как смогла сдержаться:

– Отчего же не помочь? И девочка такая хорошенькая, одно удовольствие с такой понянчиться. Пока она спит, но скоро опять проголодается. Надо скорей кашку ей приготовить!

Женю уложили на большую кровать, Анастасия Степановна проводила Ольгу на кухню, Василий Васильевич сам разжег примус, и все время, пока возилась с кашей, а потом осторожно кормила и в самом деле очень быстро проснувшуюся и требовательно закричавшую Женю, Ольга замечала, как супруги внимательно рассматривают ее – и то и дело обмениваются взглядами, словно неслышно переговариваются. Она знала, чувствовала, что именно они неслышно обсуждают, и едва сдерживала волнение, которое могло бы показаться им странным.

– Ольга, вы говорите, у вас тут родственники есть, в Горьком? – как бы между делом спросил Василий Васильевич.

– Вернее, были, – ответила она, надеясь, что ее новые знакомые решат: голос у нее дрожит от горечи, а не от неодолимого напряжения. – Отец умер, а мачеха мне об этом даже не сообщила. Втихаря переписала на себя наши комнаты – да и выгнала меня вон. Я собрала кое-какие вещички и ушла. А по пути ко мне котенок пристал. Такой же бездомный, как я…

«До чего же лихо я вру!» – не то ужаснулась, не то обрадовалась Ольга.

– А работа у вас есть? – вкрадчиво проговорила Анастасия Степановна.

– Еще не успела я работу найти, – покачала головой Ольга, продолжая удивляться, сколько проторенной оказалась дорожка той лжи, на которую она ступила. – Мне бы хотелось опять няней устроиться, а в дороге у меня сумочку украли… В ней была рекомендация от прежних хозяев и трудовая книжка. Без них не берут.

– Да какая еще рекомендация вам нужна?! – всплеснула руками Анастасия Степановна. – Стоит только увидеть, как вы с ребенком обращаетесь, и сразу ясно, что вы свое дело знаете, вам можно доверять!

– Спасибо на добром слове, – улыбнулась Ольга, снова укладывая на кровать Женю, уснувшую по-настоящему крепким, сытым сном. – Ну, я пойду, наверное? А то ворвалась… хозяйничаю тут у вас…

– Как пойдете? – схватила ее за руку Анастасия Степановна, и на ее усталом, осунувшемся лице выразился истинный ужас. – Вася, Вася, ну скажи ей! Скажи!

– Ольга, вам нужна работа, а нам нужен кто-то, чтобы помогать управляться с ребенком, – выпалил Василий Васильевич. – Что девочку, что вас нам Господь послал, не иначе! У нас свободная комната есть. Мы ее хотели детской сделать – так она и будет детской! Устроитесь там вместе с малышкой. Пропишем вас, так что не беспокойтесь ни о чем. Насчет жалованья договоримся, вы не сомневайтесь! Да, и котенок ваш пусть остается, хорошо?

Ольга слабо улыбнулась. Хоть именно этого она и ждала всем сердцем, всем существом своим, но все же не вполне еще верила, что все вышло именно так, как она надеялась и мечтала. Растерянно кивнула:

– Спасибо вам… Спасибо большое!

– Это вам спасибо! – вскричала Анастасия Степановна. – Вы нас просто спасаете!

– А главного я не спросила, – улыбнулась Ольга. – Как зовут вашу девочку?

Васильевы растерянно переглянулись. Похоже, они даже не успели об этом подумать!

– Я думала, может быть, тоже Дариной ее назвать, – тихо сказала Анастасия Степановна. – Но я слышала, что это дурная примета – назвать ребенка именем недавно умершего.

– Дурная, в самом деле, дурная, – горячо подхватила Ольга.

– Мы, когда рождения ребенка ждали, все спорили, как назвать, если родится девочка, – вспомнил Василий Васильевич. – Жена хотела Дариной, а я – Евгенией. Тогда вышло по ее. Так может быть, теперь…

– Как вы думаете, Оля? – робко взглянула на нее Анастасия Степановна. – Хорошее имя?

Ольга ничего не сказала, только кивнула. Боялась – если заговорит, то просто разрыдается от счастья…


Москва, 1937 год

За Ромашовым пришли ночью.

За всеми всегда приходили ночью. В том числе и за теми, кто сам служил в НКВД и даже ГУГБ. Никто не задавался вопросом: за что? Объяснят там, куда отвезут. При этом ты узнаешь о себе очень много нового!..

Ромашов видел в окно черную «эмку» у подъезда и знал, что сейчас очень многие его соседи замерли около своих окон и гадают, в чью дверь позвонят и кого увезут на сей раз. Ромашов был уверен, что это пришли за ним, и не ошибся.

Раздался звонок.

– Кто там? – спросил он, поспешно натягивая галифе и едва справляясь с судорогой, стиснувшей горло.

Незнакомый голос вежливо назвал его по имени-отчеству и добавил:

– У меня к вам поручение от товарища комиссара госбезопасности третьего ранга.

В первую минуту Ромашов подумал о Бокии. Но нет, Бокий никак не мог бы послать сюда своего порученца. Свои отношения с Ромашовым он держал в строжайшем секрете. Да и по имени-отчеству его никогда не называл, только Ромашовым или Нойдом. Конечно, речь идет о Николаеве-Журиде, начальнике оперативного отдела!

А еще, скорей всего, речь ни о ком не идет. Это просто предлог для того, чтобы заставить его открыть дверь. Хотя обычно, кажется, говорят: «Вам телеграмма». Может быть, ему так не сказали, потому что знают: он один как перст и ждать ему телеграммы совершенно неоткуда.

Ромашов глубоко вздохнул, включил свет в прихожей и повернул рукоятку английского замка.

На пороге стоял незнакомый молодой человек с петлицами сержанта госбезопасности и двумя красными нарукавными «галками»[46].

Ромашов удивился.

Сержант был один, и, насколько можно было видеть, никто не прятался на площадке. Не исключено, конечно, что другие агенты затаились этажом ниже или выше. Или и там, и там.

Он с трудом подавил желание вытянуть шею и заглянуть в лестничный пролет.

– Мне надо собраться, – сказал Ромашов, вернее, попытался сказать. В глазах сержанта мелькнуло понимание, что его появление неправильно понято, и он поспешил уточнить:

– Товарищ лейтенант госбезопасности, вам придется поехать в морг для опознания.

Так это не арест?!

В первое мгновение Ромашов почувствовал такое облегчение, что у него даже ноги задрожали. Потом стало стыдно, что он стоит перед этим сержантом в нательной рубахе и босиком. Хотя спасибо, что хоть штаны сообразил надеть! И тут наконец-то вернулась способность соображать, и он догадался, кого ему придется опознавать в морге…

Когда Ромашов только взглянул на эти два голых неподвижных тела, лежавших на белых мраморных столах, ему показалось, что это какие-то незнакомые мужчина и женщина, которых зачем-то принесли в это промерзлое, гнусно воняющее формалином помещение. Он ведь никогда не видел Грозу и Лизу раздетыми, а их лица сейчас были изуродованы пулями. Однако он все-таки узнал Грозу по сросшимся, словно бы постоянно нахмуренным бровям, а Лизу по родинке в уголке рта и темно-русым косам.

Показалось ему, или волосы Лизы в самом деле потускнели после смерти? Ромашов старательно разглядывал их, стараясь не смотреть на сведенное предсмертной судорогой лицо и покрытое ранами тело, и чувствовал, как во рту копится мерзкая слюна, имевшая привкус не то железа, не то крови. Голова вдруг пошла медленным, тошнотворным кругом…

Врач заметил его состояние, взял за плечи и подтолкнул к ведру, стоявшему в углу, а потом, когда Ромашова вывернуло и он наконец перестал дергаться над ведром, дал марлевую салфетку – утереться, да еще поднес к его носу ватку, пахнущую нашатырем.

Из глаз Ромашова брызнули слезы, но на них никто не обратил внимания, а сам он не мог бы сказать, плачет из-за нашатыря или все же оплакивает этих двоих, к гибели которых он был причастен. Или правильнее сказать – в гибели которых он был виновен?

Мысль о том, что один из этих трупов – Лиза, не укладывалась в голове. Что касается Грозы… Было, да, было время, когда Ромашов ненавидел Грозу так, что искренне желал ему смерти, однако сейчас не ощущал ничего: ни радости победы, ни горечи поражения, – ничего, кроме пустоты и озноба, который все усиливался, так что Ромашов буквально стучал зубами, когда подтверждал, что видит перед собой Егорова Дмитрия Александровича и его жену, Егорову Елизавету Николаевну.

Потом, выйдя из анатомического театра, отдышавшись на свежем воздухе и несколько собравшись с силами, он вяло удивился, что на опознание привезли именно его, знавшего Егоровых много лет назад, сотрудника другого подразделения, чья работа почти не пересекалась с их работой, а не кого-нибудь из 9-го отдела. Мелькнула мысль, что агенты, посланные им за Грозой, все же вспомнили, кто отдал им этот приказ, и теперь за него крепко возьмутся… но тотчас Ромашов догадался, что вызвали его именно потому, что он работает не у Бокия. Да-да, именно по этой причине он был доставлен на опознание тайно, среди ночи. И этим, можно не сомневаться, дело не кончится…

Сержант отвез его домой и сообщил, что товарищ комиссар госбезопасности третьего ранга будет ждать его в своем служебном кабинете ровно в девять часов на оперативном совещании. Легко было догадаться, что оно окажется посвящено операции на Малой Лубянке, которую еще не разбирали со всеми ее участниками, как очень любил делать начальник 2-го отдела.

Он снова не ошибся…


Москва, Сокольники, 1918 год

Совсем так же, как раньше, в городе, и на дачу к Николаю Александровичу приезжали люди, привозили городские новости, порою даже успевая раньше газет. От гостей узнали, что второго, то есть пятнадцатого мая, в полночь по московскому времени вся Россия должна поставить стрелку часов на час вперед и отныне исчислять время не по петроградскому, а по московскому меридиану. Гости же сообщили, что появились первые распоряжения о перемене названий московских улиц. Пресня Большая будет именоваться Красной Пресней, Горбатый мост – Мостом 1905 года, Немецкая улица – улицей Баумана и так далее.

Впрочем, гости являлись вовсе не для сообщения совдеповских новостей, а для каких-то секретных разговоров с Трапезниковым.

Когда они приезжали и усаживались в «кабинете», ребят из дому выставляли. В хорошую погоду они уходили в лес – собирали землянику, которой в этом году уродилось невероятное количество. Местные жители уверяли, что и клубники в садах будет немерено. В дождливую погоду приходилось просить приюта у хозяина – старого учителя Викентия Илларионовича Кузьмина. Он преподавал ботанику, а потому все его комнаты были уставлены полками с книгами. Однако здесь были не только иностранные книги с непонятными именами, но и – во множестве! – книги русских писателей.

Как только приходили к Кузьмину, Лиза немедленно выбирала себе какую-нибудь книжку и утыкалась в нее, устроившись в уголке дивана. Павел тоже брал книгу и садился поблизости. А Гроза вгрызался во «Внушение» Бехтерева, которое всюду таскал с собой и читал, читал, читал до помутнения в глазах, до даже отвращения – и при этом против воли восхищаясь гениальностью этого человека, который так легко, просто и свободно рассуждал о величайших тайнах человеческого разума, а главное, разъясняет ему, что происходит, когда он, например, «бросает огонь». Внушения! Для всего этого использовались разные виды и способы внушения!

А когда в голове начинало мутиться от переизбытка мудрости, Гроза исподтишка поглядывал на Павла, который только делал вид, что читает, а сам не сводил глаз с Лизы.

Если бы Гроза не знал, что Николай Александрович строго-настрого, под страхом изгнания из дома, запретил всем троим практиковаться в отработке своих способностей друг на друге не во время занятий под его руководством, он бы решил, что Павел пытается передать Лизе свои мысли, таким напряженным и страстным делался взгляд его ярко-синих глаз, так заострялось лицо, так стискивались губы… даже пот выступал на лбу! Но Лиза, которая на занятиях воспринимала любой мысленный посыл с необыкновенной легкостью и точностью, сейчас была словно отгорожена незримой стеной от взглядов Павла и продолжала самозабвенно читать. Однако стоило Грозе посмотреть на нее, как ресницы ее опущенных в книгу глаз начинали подрагивать, легкая краска заливала бледное лицо, а пальцы нервно теребили косу.

При виде этих беспокойных пальцев Гроза сам начинал почему-то беспокоиться, мысли путались. Он откладывал «Внушение» и принимался бродить по комнатам, бездумно проводя пальцем по корешкам книг на полках или разглядывая картины, висящие на стенах. Все они были написаны покойной женой Викентия Илларионовича и назывались натюрмортами. Это красивое слово, как выяснилось, имело весьма зловещее значение – «мертвая природа», однако ничего зловещего в разнообразных букетах, изображенных на картинах, не было. Совершенно напротив – они действовали на Грозу необыкновенно успокаивающе. Стоило углубиться в их созерцание, как проходила даже злость на Павла, который осмеливался так нагло елозить своими эмалевыми гляделками по Лизе, словно хотел рассмотреть, что там у нее под скромным ситцевым платьем!

Иногда Гроза мечтал выпросить у Викентия Илларионовича хоть один натюрморт, когда они будут уезжать из Сокольников, чтобы повесить его в той комнатушке на Солянке, которую он делил с Павлом.

Как-то раз он зашел в кладовку, заставленную всякой хозяйственной рухлядью, в том числе сломанными мольбертами и неоконченными картинами, чтобы получше рассмотреть одну из них, как вдруг услышал голоса, слабо доносящиеся из-за стены, из-за криво висевшего на гвозде подрамника с натянутым на нем холстом. Гроза безотчетно сдвинул подрамник и сразу гораздо отчетливей услышал, как кто-то возбужденно говорит:

– Даже Максим Горький в «Новой жизни» пишет, что грабят изумительно, артистически. Вот послушайте! – Зашуршала газета, потом снова зазвучал тот же голос: – «Грабят церкви, военные музеи, продают пушки и винтовки, разворовывают интендантские запасы, грабят дворцы бывших великих князей, расхищается все, что можно расхитить, продается все, что можно продать, в Феодосии солдаты даже людьми торгуют: привезли с Кавказа турчанок, армянок, курдок и продают их по двадцать пять рублей за штуку. Это очень «самобытно», и мы можем гордиться – ничего подобного не было даже в эпоху Великой французской революции».

– Да, воистину – издохла совесть! – печально ответил Николай Александрович, и Гроза даже вздрогнул, настолько явственно прозвучал его голос.

Он сообразил, что в стене, отделяющей кладовку Викентия Илларионовича от «кабинета», видимо, есть какая-то щель, и он сейчас слышит разговор Трапезникова с его гостями.

– Однако, господа, – продолжал Николай Александрович, – мы собрались не за тем, чтобы в тысячный раз перемывать кости большевикам, а чтобы сосредоточиться на нашем плане. Я по-прежнему стою за убийство этого антихриста Ленина, поскольку убежден: не будет Ленина – зачахнет вся его свора! Но, кажется, я остаюсь в меньшинстве. Вы по-прежнему делаете ставку на мятеж. Ну что же… я вынужден подчиниться. Сколько времени осталось?

– Все планируется начать двадцать четвертого июня, то есть, извините, шестого июля. Осталась всего неделя… И вы правы, Николай Александрович: вы остаетесь в меньшинстве, – последовал ответ.

– Ну что же, – ответил Трапезников. – Но я, с вашего позволения, господин Салин, все-таки приступлю к работе с Дорой.

– Это еще зачем? – насторожился его собеседник.

– Затем, что я не верю в успех мятежа, – спокойно проговорил Николай Александрович. – Я не верю в успех какого-либо благого дела, в основе которого лежит сакральная жертва. Вернее, такое дело не может называться благим. Вы задумали убийство безвинного человека – этим вы уподобляетесь нашим врагам-большевикам.

– Вы с собой спорите, Николай Александрович! Жалеете безвинного человека, а сами стоите за убийство! – раздался издевательский смешок Салина.

– Не делайте вид, что вы меня не понимаете! – резко возразил Трапезников. – Есть разница между убийством Ленина, вождя и вдохновителя всей этой своры, и принесением в жертву Мирбаха только ради того, чтобы уничтожить Брестский мир и спровоцировать Германию на продолжение войны. Это принесет России новые страдания, неужели вы не понимаете?!

– На все воля Божия, – ответил Салин. – Лучше скажите: вы с нами или против нас?

– Я дал клятву и, значит, сделаю все, что в моих силах, для поддержки вашего плана, однако не сомневаюсь: вы обречены на провал. И вы, лично вы, тоже обречены. Предупреждаю вас, Станислав Прокопьевич, – на вашей руке появился знак близкой смерти. Вы должны одуматься, остановиться!

Голос Трапезникова сорвался.

– Вы мне еще про facies Hippocratica[47] расскажите, – презрительно хохотнул тот, кого назвали Салиным. – Вы просто старая кликуша, Трапезников, вы утратили хватку. Вы слишком верите в свои оккультные силы! Я же верю в силу оружия и пропаганды. Огнем, мечом и словом мы своего достигнем! А вы тешитесь иллюзиями. Дора почти слепая. Она не способна попасть в цель! Вы это понимаете?

– Я ей помогу, – сказал Николай Александрович. – У нее есть главное – готовность совершить великое дело.

– И погибнуть при этом, верно? – ухмыльнулся его собеседник. – Так что без сакральной жертвы и здесь не обойдется. Вы себя окончательно запутали! Ну, засим прощайте, Николай Александрович!

Раздались удаляющиеся шаги.

– Больше мы его не увидим, – обреченно проговорил Трапезников. – Он ушел на смерть… Ну что же, это его выбор. Пожалуйста, привезите в следующий раз сюда Дору!

– Хорошо, конечно, как скажете, – ответил тот самый голос, который читал статью Горького. Теперь, однако, он звучал испуганно…

– Гроза, ты где?

Он оглянулся, вздрогнув. В дверях стояла Лиза с книжкой в руках.

– Что ты здесь делаешь?

Гроза так и вспыхнул. Если сейчас возобновится разговор за стеной, Лиза поймет, что он подслушивал ее отца! А если до Николая Александровича донесутся их голоса?!

Он быстро поправил подрамник на стене, буквально вытолкал Лизу из кладовки и закрыл за собой дверь.

– Ты что? Да ты что? – засмеялась она. – Ну скажи, что ты там делал?

– Картину смотрел, – буркнул Гроза.

– Врешь! Мечтал? О чем? Или о ком? Конечно, как всегда, о Марианне?

Голос Лизы стал презрительным.

– Вот дурочка, – растерянно пробормотал Гроза. – Да и в мыслях не было.

Он не врал. Марианна, которая мчалась на своем велосипеде, счастливая, хохочущая, сопровождаемая черным автомобилем с комиссарами, вылетела из его сердца почти в то же мгновение, когда скрылась за углом. А с тех пор как приснился тот сон, Гроза не переставал размышлять о том, что его жизнь и смерть будут связаны с Лизой. Мысли об этом и восхищали, и смущали, и пугали его.

– Если хочешь знать, я думал о…

Ах, какой надеждой вспыхнули ее зеленые глаза!

– О ком? – шепнула Лиза.

Гроза был готов сказать: «О тебе!» – однако услышал легкие, крадущиеся шаги. Это Павел приближался! Он не должен догадаться, не должен узнать…

Гроза опустил глаза и принял равнодушный вид.

– Что вы здесь делаете? – подозрительно спросил Павел.

– Я хотела показать Грозе одну повесть, – спокойно ответила Лиза и открыла книгу, которую держала в другой руке, заложив в нее палец. – У него же не получается непрямое внушение, ну, без взгляда в глаза. А здесь написано…

– Что за книга? – Павел нагнулся, чтобы взглянуть на обложку. – Куприн? «Олеся»? Что за ерунда! Какое отношение Куприн имел к гипнозу?! Всего-навсего писатель…

– Ты ведь не читал эту повесть, зачем же споришь? – обидчиво взглянула на него Лиза. – А в нем говорится об одной девушке, которая обладала необыкновенными способностями. Сверхъестественными! Ее в деревне даже считали из-за этого ведьмой! И вы только послушайте, что пишет Куприн!

Она начала читать:

– «Я пошел вперед, очень заинтересованный опытом, чувствуя за своей спиной напряженный взгляд Олеси. Но, пройдя около двадцати шагов, я вдруг споткнулся на совсем ровном месте и упал ничком.

– Идите, идите! – закричала Олеся. – Не оборачивайтесь! Это ничего, до свадьбы заживет… Держитесь крепче за землю, когда будете падать.

Я пошел дальше. Еще десять шагов, и я вторично растянулся во весь рост.

Олеся громко захохотала и захлопала в ладоши.

– Ну что? Довольны? – крикнула она, сверкая своими белыми зубами. – Верите теперь? Ничего, ничего!.. Полетели не вверх, а вниз.

– Как ты это сделала? – с удивлением спросил я, отряхиваясь от приставших к моей одежде веточек и сухих травинок. – Это не секрет?

– Вовсе не секрет. Я вам с удовольствием расскажу. Только боюсь, что, пожалуй, вы не поймете… Не сумею я объяснить…

Я действительно не совсем понял ее. Но, если не ошибаюсь, этот своеобразный фокус состоит в том, что она, идя за мною следом шаг за шагом, нога в ногу, и неотступно глядя на меня, в то же время старается подражать каждому, самому малейшему моему движению, так сказать, отождествляет себя со мною. Пройдя таким образом несколько шагов, она начинает мысленно воображать на некотором расстоянии впереди меня веревку, протянутую поперек дороги на аршин от земли. В ту минуту, когда я должен прикоснуться ногой к этой воображаемой веревке, Олеся вдруг делает падающее движение, и тогда, по ее словам, самый крепкий человек должен непременно упасть… Только много времени спустя я вспомнил сбивчивое объяснение Олеси, когда читал отчет доктора Шарко об опытах, произведенных им над двумя пациентками Сальпетриера, профессиональными колдуньями, страдавшими истерией. И я был очень удивлен, узнав, что французские колдуньи из простонародья прибегали в подобных случаях совершенно к той же сноровке, какую пускала в ход хорошенькая полесская ведьма».

– Понятно? – с торжеством закончила Лиза. – Никакая не ерунда, а очень толковый совет! Правда, Гроза?

Тот кивнул, вдруг сообразив, что не понял ни одного слова, прочитанного Лизой. Он просто слушал ее голос, просто смотрел на нее…

– Эй, друзья, вы где? – раздался голос Трапезникова, и он вошел в комнату.

– Папа, смотри, что я нашла у Куприна! – Лиза бросилась к нему.

– Да, толково, – кивнул Николай Александрович, быстро просмотрев страницу. – А я ведь и не знал об этой повести… «Поединок» читал, «Штабс-капитан Рыбников», «Суламифь»… Великие произведения!

– А мне «Поединок» ужасно не понравился, – сказала Лиза. – Да ладно, он тут ни при чем. Папа, давай сейчас попробуем этот способ непрямого гипноза, который в «Олесе» описан! Вдруг у Грозы получится?!

– Ну что же, попробуем, – согласился отец, – только не на улице: там мокрым-мокрехонько после дождя, – а на веранде. Между прочим, этот способ: уподобление себя объекту в любых мелочах поведения – во всех случаях очень хорошо помогает настроиться на внушение и подчинение объекта своей воле. Он видит сходство с собой и подсознательно начинает испытывать расположение к человеку, который подобен ему, а значит, не враг, значит, ему можно доверять и без сопротивления принимать исходящие от него посылы.

– А твои гости уже уехали? – безмятежно спросила Лиза.

Трапезников кивнул, и Гроза увидел, как его лицо вдруг свело судорогой глубокого страдания. Но тотчас Николай Александрович стал прежним – спокойным, внимательным…

Как ни странно, сцена из Куприна, не раз потом перечитанная, и в самом деле помогла Грозе освоить непрямое внушение! Однако даже на радостях он не мог забыть о подслушанном разговоре.


Горький, 1937 год

Василий Васильевич Васильев служил в речном пароходстве на какой-то руководящей должности. Ольга толком не знала, на какой, да это ее и не интересовало. Анастасия Степановна была учительницей в школе для взрослых: на курсах ликвидации безграмотности. Курсы эти для краткости назывались ликбезы и работали даже летом, когда во всех школах уже начинались каникулы. На занятия Анастасия Степановна уходила только вечером, а днем готовилась к ним, читала, играла на рояле, занималась небольшим садиком. Она была искусной рукодельницей и не только сама шила свои скромные, но красивые платья, но из двух своих старых мигом смастерила Жене новые распашонки, а Ольге – отличное платье и кофточку. У той ведь ничего не было, кроме юбки да полосатой футболки, в которых она сбежала от Фаины Ивановны. Ну и еще пальто; однако погода установилась теплая, про пальто можно было на время забыть.

Еще Анастасия Степановна отыскала в шкафу босоножки, которые были ей малы, и отдала Ольге: почти совсем новые босоножки! И Ольга, с облегчением отставив осточертевшие баретки, немедленно эти босоножки надела и теперь то и знай на них любовалась, потому что такой красоты она в жизни не нашивала. Подобные туфельки она видела в Москве, в витринах магазинов на Кузнецком мосту, однако товары в тех магазинах были отнюдь не по ее деньгам, ну а по талонам, то есть гораздо дешевле, разрешалось приобрести только что-то вроде ее бареток, глядя на которые невозможно было понять, предназначены они для женщин или для мальчиков.

Кроме того, Ольга получила первое месячное жалованье (ей определили 150 рублей в месяц[48], и это при том, что она жила на всем готовом и ни за еду, ни за квартиру с нее не высчитывали!) и обновила свое заношенное, застиранное бельишко. Но сначала в универмаге на Дзержинского купила малюсенький флакончик духов «Ландыш серебристый»: в последнее время парфюмерии стали выпускать гораздо больше, и она очень подешевела. Как давно у Ольги не было никаких духов! У Анастасии Степановны на туалетном столике стояли и «Красная Москва», и «Белая сирень», и «Персидская сирень», и «Красный мак»… Когда Ольга зашла в бельевой отдел, то сразу обратила внимание на чулки: обычные нитяные, фильдекосовые да фильдеперсовые[49] (эти были самые дорогие!). Однако таких белых, тончайших, будто газовых, с кружевными подвязками, которые давала ей Фаина Ивановна в тот достопамятный вечер, в магазине не продавали…

И тогда чуть ли не впервые Ольга вспомнила все, что с ней случилось, вспомнила Андреянова… И содрогнулась душой и телом от смутных ощущений, которые остались у нее об их встрече. Она тогда много выпила, сильно опьянела и очень хотела спать, однако так и не избавилась от скованности и страха перед мужским телом – таким настойчивым и неугомонным.

Конечно, она не была совсем уж наивной простушкой и кое-что знала об отношениях мужчин и женщин. С детства помнила недовольство мачехи отцом, который был «бревном со слишком маленьким сучком». Даже без четкого понимания смысла слов слышать это Ольге было ужасно, унизительно, стыдно, с тех пор она и невзлюбила даже разговоры «про это дело», особенно когда поселилась в общежитии трамвайного депо. Нравы там царили ну до того свободные, что ночной приход парня в комнату к девушке никого не смущал. Главное, чтобы пьянки по ночам не заводили и драки не затевали. Сколько раз Ольге приходилось просыпаться от скрипа соседней кровати или прерывистых вздохов, а то и от громких стонов! Соседки смеялись над ее замкнутостью и застенчивостью, их дружки предлагали привести приятеля и для нее, однако Ольга угрюмо качала головой и бурчала: «Вам же замуж идти, а на распробованных кто женится?!» На нее обиделись, прозвали Монашкой и отстали.

Ольга только порадовалась, что осталась в одиночестве. Все, что она знала о плотской любви, было противно… Таким оно осталось и после первого постельного опыта в ее жизни. Она отдалась Андреянову не из страсти, а из страха, что лишится крыши над головой, она пошла на это ради Жени (ради нее Ольга еще и не на то бы пошла!), однако ни мгновения удовольствия или возбуждения рядом с ним не испытала. И вот теперь, в новой своей жизни, она частенько думала, что и впрямь: все, что ни делается, делается к лучшему!

Если бы Женю не украли и не подкинули к Васильевым, пришлось бы снова ложиться в постель с Андреяновым… Почему-то он остался ею очень доволен – это Ольга смутно запомнила. А вот она радостно забыла о нем, едва покинула Фаину Ивановну, – и не вспоминала до того дня, как загляделась в магазине на чулки.

И как-то враз, как-то вдруг, мгновенно, испортилось то чудесное, блаженное настроение, в котором пребывала Ольга все эти дни, с тех пор как поселилась у Васильевых, замутилось спокойствие ее души, будто осенний ветер в разгар лета налетел на тихий пруд и поднял со дна песчаную колючую муть. Ольга вдруг страшно встревожилась: как там Женечка, которая осталась под присмотром Аси?

Анастасия Степановна очень хотела, чтобы Ольга называла ее только так, Асей, и даже не прочь была бы перейти на «ты», однако Ольге было как-то странно называть хозяина не по имени-отчеству, а с хозяйкой фамильярничать! Поэтому она обращалась к Анастасии Степановне по-прежнему, но мысленно именовала эту странную чету «Ася и Вася».

В этом не было насмешки, только ласка и любовь. Она восхищалась своими хозяевами!

Слово «интеллигенция» Ольга, конечно, часто слышала и знала, что оно означает, однако впервые встретилась, так сказать, лицом к лицу с ее представителями, которые теперь чаще назывались «служащими». Васильевы не походили ни на ее семью, ни на московских знакомых из трамвайного депо, ни на Фаину Ивановну с ее Анатолием, ни даже на учителей из школы, где она училась. Рядом с Асей и Васей ей порой вспоминались некоторые пассажиры трамвая, которые никогда не оскорбляли кондукторшу и вагоновожатого, не вступали в свары с другими пассажирами, какая толкотня бы ни царила в вагоне, и умудрялись вести себя вежливо и спокойно, даже если обнаруживали руку воришки у себя в кармане.

Такие люди с каждым разговаривали с особым, добродушным и уважительным выражением – так, словно видели в нем нечто большее, нечто лучшее, нежели то, что он сподобился выставить на свет божий. Ольге казалось, будто они наделяют каждого несуществующими, воображаемыми, прекрасными чертами, которые ему вовсе не свойственны, однако эти интеллигенты очень хотят, чтобы он ими обладал.

Уж ее-то Ася и Вася определенно наделяли множеством великолепных черт и, вполне возможно, видели в ней другого человека! В этом Ольга не сомневалась.

Они были поразительно добры и доверчивы. У них не возникло никаких, ну ни малейших подозрений ни насчет тех странных обстоятельств, при которых Ольга появилась в их доме, ни насчет удивительной привязанности, которую начала к ней испытывать Женя с первой же минуты встречи. Они приписали это опытности Ольги и только простодушно радовались тому, как повезло, что им по чистой случайности досталась такая превосходная нянька – причем именно в то время, когда она оказалась как нельзя более кстати!

Ольга изо всех сил старалась не обмануть их доверие и отблагодарить за бесконечную доброту к ней, за эти тихие домашние вечера, когда в открытые окна вливались запахи садов и веяло вечерней прохладой. Василий Васильевич брал скрипку, Анастасия Степановна аккомпанировала ему на рояле, а Женя засыпала на руках у Ольги…

Однако не все было так безоблачно в ее новой жизни…

У Васильевых имелась приходящая домработница, которая убирала дом и готовила. Это была суетливая женщина лет сорока по имени Серафима Петровна – настолько разговорчивая, что ее так и подмывало назвать болтливой. Она таяла от восторга, когда добросердечная хозяйка называла ее Симочкой и непременно отвечала бы ей тем же, зовя Асенькой, однако этого ей не предложили… Что очень польстило Ольге.

Уважая Симочку и ценя ее труд, Ася все-таки пыталась держаться от нее на расстоянии. То же самое старалась делать и Ольга.

Еще бы! Своим бесцеремонным желанием непременно сунуть нос в чужие дела Симочка напомнила ей тетю Акулю, бывшую соседку. Уже одно это заставило держаться с кухаркой настороженно и по большей части помалкивать. А когда Симочка начала с охотой рассказывать ей о хозяевах, Ольга поняла: эта особа и о ней будет сплетничать направо и налево, и малейший порыв откровенности может навлечь на нее беду. От Аси можно было отговориться тем, что ей не хочется вспоминать о неприятном прошлом – Ася такие тонкости понимала и уважала! – однако Симочке они были неведомы, она все готова была перемолоть жерновами своего ненасытного любопытства. Поэтому Ольга отмалчивалась в ответ на настойчивые расспросы Симочки и даже прежнего домашнего адреса своего Ольга не называла. Кто знает, возьмет да потащится туда Симочка, чтобы как можно больше узнать о новой няньке, которая словно с неба свалилась!

Само собой, о пребывании в доме Фаины Ивановны Чиляевой она молчала еще старательней!

В самом деле, Ольга всерьез опасалась, что неугомонное любопытство Симочки может ей очень сильно повредить в глазах ее новых хозяев, которых она успела искренне полюбить. Единственное, в чем она была совершенно согласна с Симочкой, – это в том, что и Вася, и Ася были не от мира сего, жить «как все люди» совершенно не умели, а потому о них следовало заботиться.

Для Симочки это означало – совать всюду нос и беспрестанно, хоть и в самой заискивающей интонации, указывать, что у нее в доме не так, а что не этак. Ася должна была видеть, какая Симочка приметливая, расторопная, хлопотливая – и вообще, неоцененное сокровище.

А Ольга помалкивала, облегчая жизнь Аси, как могла, беря на себя совершенно все хлопоты о малышке. Ася даже стала беспокоиться, что Женя вообще не привыкнет любить приемных родителей, если день и ночь будет проводить только с нянькой.

Между прочим, беспокойство ее было не напрасным: Женя с охотой шла на руки к «мамочке» и «папочке», только если Ольга находилась в этой же комнате. Стоило ей выйти за дверь, как Женя начинала недовольно хныкать, а то и поднимала крик, что очень огорчало Асю.

А вот на руки к Симочке Женя не шла вообще, ни в какую! Напрасно та сюсюкала, напевала, даже приплясывала перед ней, хлопала в ладоши и делала «козу»: Женя дичилась, куксилась и отворачивалась с выражением такого неподдельного, почти трагического отчаяния на своем хорошеньком личике, что и Ольга, и Ася с Васей начинали невольно хохотать. Тогда Симочка уходила на кухню, тая обиду и ворча: «Ишь, барыню из себя строит! Баре все к стенке встали, вот так-то!»

Постепенно Ольга, повинуясь настойчивым просьбам Аси, начала уходить из дому не меньше чем на час, чтобы девочка привыкла к «мамочке». Для Ольги это время было мучительным: она себя чувствовала вдали от Жени совершенно потерянной, сразу начинали мерещиться всякие ужасы, к тому же она очень боялась встретиться с Фаиной Ивановной или с кем-то из ее знакомых, Зинаидой или закройщиками. Пуще смерти боялась она встречи с Андреяновым, а потому предпочитала не шататься по городу, а считать минуты, посиживая где-нибудь в тенистом уголке с книжкой.

Раньше, пока была жива мать, Ольга не выпускала из рук библиотечных книг, но мачеха всяческие «пустые забавы» ненавидела, а после семилетки и вовсе стало не до чтения. Сейчас же она снова пристрастилась к книгам, да и трудно было не читать в этом доме, где все проводили большую часть времени, уткнувшись в книжку. Собственно говоря, это ведь в первый раз в свободную минуту она пошла в магазин, а не уселась читать!

Беспокойство усиливалось с каждым мгновением. Схватив сверток с покупками, Ольга помчалась к выходу из универмага так быстро, что милиционер, дежуривший на крыльце, с грозным видом шагнул наперерез: решил, наверное, что воровка дает деру. Пришлось предъявить ему чек, который Ольга, по счастью, не выбросила, а то поди, в самом деле, докажи, что ничего ты не украла, а купила на честно заработанные деньги!

От универмага до дому напрямик было совсем недалеко, тем более – до задней калитки во двор. Здесь находился небольшой огородик, которым в свободную минуту занимался Василий Васильевич. Ольга с удивлением узнала, что он вырос в деревне и очень любил землю. Цветы в палисаднике он предоставил жене, а в огороде возился сам. Правда, свободного времени у него было маловато: вот и сейчас Ольга заметила, что некоторые грядки уже пересыхают. Особенно несчастным выглядел лук, и она решила непременно полить его ближе к вечеру, если, конечно, у самого Василия Васильевича руки не дойдут.

Можно было бы, конечно, полить и сейчас, благо у крыльца стояла кадка с дождевой водой, рядом – две полные, приготовленные лейки, а грядки с луком находились в тенечке, однако Ольга побоялась испачкать свои чудесные босоножки и решила переобуться в старые галоши, валявшиеся под лестницей.

Но дело было не только в босоножках! Даже не зная почему, Ольга хотела войти в дом незаметно.

Узенький коридорчик вел из-под лестницы в большую комнату, которую Симочка называла «зало», а Вася и Ася – гостиной. Ольге очень нравилось это слово! В нем тоже было что-то удивительно интеллигентное – как, впрочем, во всем облике этого дома.

Сейчас в гостиной было пусто. Из кухни доносился тоненький голосок Симочки, которая, немилосердно фальшивя, распевала романсы.

Когда Ася ставила на патефон пластинку с романсами в исполнении Тамары Церетели или пела сама, выходило очень красиво, заслушаться можно, а от Симочкиного писклявого вокала только смех разбирал. Ольга еле сдержалась, чтобы не расхохотаться. Ей показалось, что даже Владимир Ильич Ленин на фотографическом портрете, висящем в парадном углу, с трудом сдерживает смех: он так лукаво поглядывал! А вот товарищ Сталин смотрел недовольно и даже сурово: наверное, осуждал Симочкино пение.

Однако надо было все-таки найти Женю! Ольга прокралась через гостиную и выглянула в сад. Там никого не оказалось. Ольга уже всерьез встревожилась и на цыпочках пошла наверх. Заглянула в детскую – пусто! Уже не таясь, влетела в хозяйскую спальню и замерла на пороге: Ася лежала на кровати, а на животе у нее устроилась Женя. Они обе крепко спали, даже не услышав, как она распахнула дверь. Только подросший и отъевшийся Филька, свернувшийся под боком у Аси, на миг поднял голову и снова уснул.

Ну и ну! До чего хорошо поладили Ася и Женечка! Никаких криков, полное спокойствие!

Ольга почувствовала даже некоторую ревность, однако тут же устыдилась. Не желая мешать, вышла из комнаты, осторожно прикрыла за собой дверь и начала спускаться по лестнице, не боясь, что скрип ступенек будет слышен в кухне: все заглушало Симочкино самозабвенное пение.

В это мгновение зазвонил телефон. Ольга снова метнулась наверх, понимая, что Симочка сейчас прибежит в «зало»: она страшно любила отвечать на звонки, правда, кричала в трубку так громко, словно собеседник ее находился на другом конце города, а то и дальше.

– Алё! Алё! – заорала Симочка, и Ольга с беспокойством подумала, что теперь Ася и Женя непременно проснутся. – Алё! Кто говорит? – И вдруг завопила уж вовсе пронзительно: – Ах! Анатолий Николаевич! Миленький вы наш! Вернулись? Как я рада! Когда в гости припожалуете? Я к вашему приходу пирог со стерлядкой испеку, как вы любите!

Ольга с трудом подавила смех. Судя по всему, Симочка говорила с самым прекрасным человеком на земле: из голоса ее так и сочился приторный сироп, она даже с хозяином так не угодничала.

Однако следующие слова заставили Ольгу насторожиться:

– Да, прижилась девчонка, теперь вы ее и не узнаете! Была козявочка, а теперь выровнялась, окрепла. Вот только крикливая – спасу нет! С одной нянькой и успокаивается, а без нее орет и у Асеньки, и у меня, аж голова трещит! Что?..

Симочка помолчала, слушая собеседника, а потом радостно воскликнула:

– Макового молочка, говорите? Да я сегодня так и сделала! Нянька куда-то ушла, а у Асеньки уже руки отваливались девчонку тетешкать. У меня уши просто разрывались от ее криков. Ну, я взяла маку да надавила ей в кашку. И Асеньке тоже, чтобы отдохнула. Вот они и спят теперь как убитые.

Что?! В первую минуту Ольге показалось, что она ослышалась. Вот же тварь! Одурманивать ребенка маком! И бедную Асю заодно! Чтоб отдохнула, главное! Ишь, нашлась заботливая! Понятно, почему Ася с Женей не проснулись ни от Ольгиного появления, ни от телефонного звонка, понятно, почему Симочка болтает так безбоязненно!

Рванулась было вниз, чтобы… она сама не знала, что готова была сделать сейчас с Симочкой, однако замерла, услышав дальнейшие слова:

– Да кто ее знает, что за нянька. Невесть откуда взялась. О себе молчком молчит. Асеньке сказала, якобы с родней перессорилась, ее из дому выгнали. Чуть ли не без трусов явилась! Все до последней тряпочки у Асеньки клянчит. Не была бы рыжая, я б сказала, что цыганка! Девчонка только ее и признает, только ее и видит, как привороженная. Асенька рассказывала, никак не могла Женьку успокоить, пока эта девка не появилась вместе со своим котенком… Я ее прямо ненавижу, терпеть не могу… Что?.. Женька кто такая?

Да девчонку так назвали. Почему? Откуда же мне знать почему! Как няньку звать? Ольгой. Может, и врет, конечно, что Ольга и что фамилия ей Зимина. Алё! Алё! Анатолий Николаевич! Анатолий Николаевич! Алё!

Симочка еще некоторое время поалёкала и подула в трубку, однако разговор почему-то прервался. И она вновь запела, направившись на кухню:

Он виноват, но если б он
Задумал бы вернуться снова…

Однако допеть ей не удалось: Ольга слетела с лестницы и набросилась на Симочку:

– Так, значит, ты решила Женю травить маковым молочком? Голова у тебя трещит?! Уши у тебя ломит?! Я вот сейчас так тебе вломлю, что башка твоя дурная вовсе треснет, дрянь!

– Чего ты, чего ты? – заверещала Симочка, отмахиваясь от нее кухонным полотенцем и чуть ли не крестясь, перепуганная мгновенным превращением всегда тихой, застенчивой няньки в сущую ведьму, бранившуюся похлеще базарной торговки, у которой украли весь товар. Скрюченными пальцами Ольга тянулась к Симочкиным волосам, и выражение лица у нее было такое, будто она готова безжалостно вырвать их все! – Чего ты, чего?!

– Того, что если Женя от этого молочка заболеет, я тебя просто убью, поняла? Вот пусть только Анастасия Степановна проснется, я ей немедленно все расскажу! – пригрозила Ольга. – Такую кухарку-отравительницу гнать надо поганой метлой!

Симочку так и перекосило от ужаса. Понятное дело: даже тишайшая и добрейшая «Асенька» не простит ее за такие проделки! У нее даже колени подогнулись, и Ольге на миг почудилось, что Симочка сейчас рухнет ей в ноги с мольбами о молчании, однако… Однако с лица Симочки внезапно слинял испуг, а вместо него появилась некая смесь ехидства и торжества.

– Расскажи, расскажи! – ухмыльнулась она. – Я тоже кое-что могу про тебя рассказать!

– Интересно что? – спросила Ольга, сразу насторожившись, однако стараясь не показать виду, что встревожилась.

– Да уж есть чего рассказать! – покивала Симочка. – Можешь не сомневаться!

Ольга и не сомневалась: в самом деле, есть, что о ней рассказать. Немало вранья нагородила она, чтобы попасть в этот дом! И если Симочка, к примеру, каким-то образом встретилась с тетей Акулей и вызнала, что работала Ольга вовсе не нянькой, а трамвайной кондукторшей… Это само собой, конечно, не преступление, но зачем было врать? Зачем было скрывать правду о себе? Это вызовет у хозяев недоверие к ней. А что, если Симочка проведала о жизни Ольги у Чиляевой? Да нет, нет, этого не может быть, каким образом она узнала бы?!

А Симочка, которой, видимо, очень хотелось повергнуть в прах ненавистную няньку, торжествующе воскликнула:

– Думаешь, я не догадалась, что ты Васильевым своего собственного выблядка подбросила? Небось родила от какого-то богатого да женатого, он тебе деньги давал, чтобы ты тряпки девчонке дорогие покупала. Видела я эти пеленочки-распашоночки! Такие только в Торгсине достать можно! А потом жена его прознала про ваши шашни да и устроила такой скандал, что ты из своей Москвы бегом убежала! Вернулась сюда, приперлась к родне, а там тебя и знать не хотят! Ну ты и решила устроиться: и девчонку к хорошим людям подсунула, чтоб кормили-поили да растили, и сама при ней пристроилась!

Ольга так и обмерла. Ей было, конечно, невдомек, что примерно к тем же выводам относительно нее пришла в свое время Фаина Ивановна, да она об этом сейчас и не думала: проклинала себя за глупость и неосторожность. Как она могла забыть о том, что взяла с собой некоторые Женины вещи, найденные тогда, в Москве? Как могла не подумать, что Симочка запросто может сунуть нос в этот рюкзак? Какая глупость была – положить его под кровать и забыть? Ведь Симочка убирает в доме, лезет во все углы, а в аккуратности ей не откажешь!

Конечно, можно было бы соврать, что эти вещи у нее остались на память от прежней воспитанницы, но это глупо. Даже доверчивая Ася вряд ли поверит. И сразу вспомнит внезапное появление Ольги именно тогда, когда она была так нужна, и доверие к ней Жени с самого первого мгновения, и… И ведь ничего не докажешь, потому что правду о Женином появлении Ольга не могла объяснить никому на свете… Даже себе. Она просто принимала это как нечто вполне естественное и жизненно необходимое, но кто еще поймет ее?!

– Что, онемела? – с победительной интонацией ухмыльнулась Симочка. – Так что сама выбирай: или так и будешь молчать, или полетишь отсюда со свистом… Вместе с Женькой своей.

Ольге очень хотелось крикнуть, что Васильевы не поверят, что не откажутся от Жени… но она не сказала ни слова. Кто знает?.. Если они поверят Симочке, если будут убеждены, что нагло обмануты, что настоящая мать Жени жива, – кто знает, как они поступят?!

Когда Василий Васильевич ходил с ней в отделение милиции, чтобы ее прописали, он даже внимания не обратил, что у Ольги вместо московской прописки была только справка из общежития. Из общежития, а не из какой-то там московской квартиры, где она якобы служила нянькой! Ему даже в голову не пришло что-то проверять. Васильевы безоговорочно доверяли Ольге…

Куда она денется, если ее выставят? На работу с маленьким ребенком не устроишься. Вернуться к Фаине Ивановне, согласиться спать с Андреяновым, а потом, может быть, и с другими мужчинами? Но еще неизвестно, захотят ли принять ее обратно! А самое главное – кем в доме Чиляевой может вырасти Женя?! Кроме того, Ольга не сомневалась, что, рано или поздно, темные делишки Фаины Ивановны выйдут наружу, ее притон накроет милиция, а все, кто окажется в доме, будут сочтены сообщниками. Как бы не угодить в тюрьму! Женя тогда попадет в детский дом…

От одной мысли об этом Ольга едва не разрыдалась! И в эту минуту полного отчаяния и растерянности она вдруг услышала Женин требовательный крик, раздавшийся наверху. И сонный голос Аси:

– Оля! Ты вернулась?

Они проснулись! Мерзкое питье не повредило им!

Ольга бросилась к лестнице, однако ее остановил вкрадчивый голосок Симочки:

– Ну так как же? Донесешь на меня?

– На первый раз промолчу, – буркнула Ольга, не оборачиваясь.

– Ну и я промолчу, – с явным облегчением ответила Симочка и пошла на кухню, вновь заведя пронзительно:

Он виноват, но если б он
Задумал бы вернуться снова…
Забыла б горе я, как сон,
Не упрекнув его ни словом.
Ах! так говорите мне о нем,
Так говорите мне о нем!

А Ольга помчалась наверх, перемахивая через ступеньки, чувствуя себя предательницей и давая себе слово впредь следить, внимательно следить за Симочкой, а еще – пробраться на кухню и выбросить весь запас мака, чтобы у пакостной кухарки впредь не возникло искушения им воспользоваться. И нельзя больше никуда уходить, нельзя оставлять Женю без своего присмотра! Самой же спокойней будет!

Она и не подозревала, что ценой молчания купила себе спокойствие совсем ненадолго – всего лишь до нынешнего вечера.


Москва, 1937 год

Всем в отделе было известно, что Николаев-Журид во время партийной чистки 1921 года был исключен из РКП(б) как «интеллигент и чуждый элемент». Правда, в январе 1935-го, после убийства Кирова, когда в Ленинграде сменили все чекистское руководство, Николаев-Журид был восстановлен в партии и переведен из Ростова-на-Дону заместителем начальника УНКВД Ленинградской области. В конце ноября 1936 года новый нарком госбезопасности Ежов, сменивший Ягоду, поставил Николаева-Журида начальником оперативного (2-го) отдела ГУГБ НКВД. Он явно наслаждался и должностью, и работой, поэтому взял за правило вести подробный разбор каждой проведенной операции – особенно если она заканчивалась таким безусловным успехом, как эта.

Среди собравшихся Ромашов, кроме агентов, с которыми он был вместе на Малой Лубянке и с лиц которых уже исчезли следы последнего «огня» Грозы, обнаружил и посторонних: во-первых, Бокия, а во-вторых, Исаака Ильича Шапиро, совсем недавно назначенного заместителем начальника Секретариата НКВД СССР. Впрочем, к частой смене лиц в начальственных кабинетах все давно привыкли, и Ромашов, взглянув в бледное, пожелтевшее, изможденное лицо Бокия, вдруг подумал, что Глеб Иванович – единственный, пожалуй, кто столь долго сидит в своем кресле…

«Интересно, знает ли он, что я ночью был в морге на опознании?» – подумал Ромашов и только сейчас спохватился, что он до сих пор не доложил об этом Бокию, хотя Тибетец вправе был ожидать от своего агента Нойда немедленного сообщения по каналу конспиративной связи, который был между ними установлен. О таком событии следовало докладывать немедленно! А он-то…

Не успел? Забыл? Не захотел?

Верно и то, и другое, и третье.

«И он, конечно, ждет от меня результатов по этим пропавшим детям Грозы, – не без раздражения подумал Ромашов, – а я два дня был занят докладными записками по этому делу на Малой Лубянке…»

Бокий, доселе черкавший что-то в своем блокноте, внезапно вскинул голову и встревоженно, недоумевающе уставился на Ромашова.

Тот поспешно отвел глаза, но наткнулся на взгляд Николаева-Журида. Начальник отдела тоже смотрел на него со странным выражением.

– Вы что-то сказали? – спросил он осторожно.

– Никак нет, товарищ комиссар госбезопасности третьего ранга, – привскочил Ромашов со своего места.

– Да садитесь, – махнул рукой Николаев-Журид. – Странно. Я отчетливо слышал, как вы говорили о каких-то пропавших детях.

Ромашов только и мог что покачал головой и рухнул на стул.

– Никак нет, товарищ комиссар госбезопасности третьего ранга, – еле выдавил он.

– Не пора ли приступить к делу, товарищи? – недовольно подал голос Шапиро, и Николаев-Журид поднялся, перестав наконец подозрительно разглядывать Ромашова.

– Товарищи, – заговорил Николаев-Журид, – начну издалека, чтобы не упустить никаких деталей. Вам хорошо известно, что бывший начальник ГУГБ, бывший нарком связи Ягода был двадцать восьмого марта сего года арестован НКВД. Начато расследование его преступлений. Поскольку следствие еще идет, я не стану перечислять все факты, которые привели к ниспровержению этого колосса на глиняных ногах. К слову сказать, в честь заслуг Ягоды за руководство строительством Беломорканала его подхалимами и лизоблюдами на последнем шлюзе канала был воздвигнут памятник в виде тридцатиметровой пятиконечной звезды, внутри которой находился гигантский бронзовый бюст упомянутого деятеля… Не зря товарищ Сталин выразился о Ягоде следующим образом: «Маршальского звания[50] ему мало, так он, потеряв остатки партийной скромности, захотел большего. Памятник себе воздвиг «нерукотворный»!» Воистину колосс на глиняных ногах!

Среди собравшихся пронесся некий шелест, который при желании можно было истолковать как восхищение остроумием Сталина, а при желании – как возмущение преступной наглостью Ягоды. Но Ромашов ни на что не обращал внимания.

«Что произошло?! Неужели это получилось снова? Он услышал меня? И Бокий тоже услышал?!» – жгла Ромашова догадка, однако он почувствовал не радость, как тогда, возле дома покойной Марианны, а страх.

Его способности к нему вернулись, понял Ромашов, однако лишь отчасти. Он не может по собственной воле передавать свои мысли конкретному человеку – они сами, вырвавшись на свободу, как бы блуждают в пространстве. Но если несколько дней назад, около дома Марианны, их перехватывали все случайно оказавшиеся рядом люди, то здесь услышали только двое.

Почему именно они?.. Случайно? Возможно. Или Николаев-Журид принял мысли через Бокия? А Бокий внезапно оказался и медиумом, и индуктором одновременно? С чего вдруг? Не с того ли, что ему страшно, это видно, что страшно, и страх сделал его особенно восприимчивым? Кроме того, он, люто завидуя тем сотрудникам своего отдела, которые обладали хотя бы маломальскими оккультными способностями, изо всех сил старался развивать их у себя. Он был постоянно настроен на некую мистическую, потустороннюю волну, вот и принял невольный посыл.

Ромашов вспомнил, как Артемьев сказал однажды: «Кому-то неведомая сила перешла по наследству, как Лизе или Павлу, кого-то ткнул Господь своим указующим перстом, как Грозу, но я в жизни своей не слышал, чтобы кто-то обрел эту силу, изучая правила внушения, гипноза или передачи мысли на расстоянии! Да ведь и правил таких не существует, а если кто-то говорит, будто они есть, он просто лжет».

Правил для овладения оккультной силой и в самом деле не существовало, но с помощью некоторых особых упражнений можно было ее развить, сделать послушной, управляемой, готовой прийти на помощь именно тогда, когда необходимо. Для начала – в любом случае! – нужно было сосредоточиться на том человеке, на которого намеревался воздействовать оккультист. Однако сосредоточиться у Ромашова пока не получилось: ни с той девушкой в футболке, возле дома Марианны, не получилось, ни потом – сколько он ни пытался телепатировать разным людям. Вот и сейчас все произошло само собой.

Нет, это недопустимо! Нужно остановить этот бесконтрольный полет мыслей! Перестать думать, перестать немедленно… Однако Ромашов ничего не мог с собой поделать. Он почувствовал, что вспотел, но сию же минуту тело его стало липким и холодным от страха.

До чего он еще додумается?! Чем это кончится для него?!


Москва, Сокольники, 1918 год

Шестого июля и в ночь на седьмое из Москвы доносилась пушечная и ружейная стрельба, а рано утром послышались и пулеметные очереди. Лиза, Павел и Нюша гадали, что еще случилось, а Гроза исподтишка поглядывал на Николая Александровича.

Шестого июля, судя по подслушанным разговорам, что-то должно было произойти – и произошло. Но что?

Трапезников нервничал. Ни свет ни заря сел на велосипед и помчался к старой почте, куда почти ежедневно привозили из Москвы газеты.

Газеты, впрочем, не вышли. Приходилось питаться слухами.

– Говорят, в Москве эсеровский мятеж, – скупо сообщил Николай Александрович, вернувшись. – Убит немецкий посол Мирбах, эсеры заняли почтамт и телефонную станцию. Кажется, арестован Дзержинский. Больше ничего не знаю.

– Папа, они победят? – Лиза вцепилась в его рукав, с надеждой заглянула в глаза. – А, папа? Победят большевиков?

– Нет, – буркнул Трапезников, угрюмо уходя в лес. Впрочем, он скоро вернулся: грянул ливень, да с градом! Даже Тимофей примчался в дом и залег под диваном в гостиной – обсыхать и вылизываться.

Занятий в этот день не проводили: Николай Александрович любых разговоров избегал. В лес было не сунуться, поэтому ребята сидели у Викентия Илларионовича и читали.

Отложив на время «Внушение и его роль в общественной жизни», от которого иногда уже начинало подташнивать, Гроза начал перебирать книги. Среди прочих оказался томик Шекспира, и Гроза нахмурился, увидев его. Теперь это имя не приводило его в изумление: более того, недавно он прочитал трагедию «Отелло»! Случилось это после того, как у Бехтерева он наткнулся на такие слова:

«В отдельных случаях внушение действительно встречает сопротивление со стороны человека, которого оно имеет в виду, и тем не менее оно проникает в сознание, как паразит, после известной борьбы почти насильственным способом.

Один из прекрасных примеров внушения, проникающего в сознание после известной борьбы, представляет внушение со стороны Яго на Отелло, который первоначально встречает это внушение сильным сопротивлением, но затем постепенно поддается ему, когда «яд ревности» начинает совершать в душе Отелло свою губительную работу. Так же и некоторые из внушений, производимых в гипнозе, иногда встречаются с известным противодействием со стороны гипнотизируемого лица. Особенно часто это случается с лицами, которым внушают произвести поступок, противоречащий их нравственным убеждениям».

Чтобы толком понять, о чем идет речь, Грозе и пришлось прочитать «Отелло».

Пьеса его удручила порядочной глупостью и излишней доверчивостью несчастного мавра, который был заранее настроен на несчастья, а потому и стал легкой добычей для подлого Яго.

Больше читать Шекспира и расстраиваться из-за его неразумных героев Грозе не хотелось, поэтому он перебирал книжки писателя Куприна, почему-то уверовав, что теперь в каждом его произведении обязательно отыщет какие-нибудь полезные советы по внушению, гипнозу или телепатии (значение этого слова – передача мыслей на расстоянии – теперь было ему хорошо знакомо, и в телепатии он показывал, судя по похвалам Николая Александровича, изрядные успехи!).

Название книги «Поединок» сулило массу интересного, однако обмануло: в нем шла речь не о схватке двух оккультистов, как надеялся Гроза, а о какой-то бессмысленной дуэли из-за довольно противной женщины по имени Шурочка. Книжка «Белый пудель» навеяла такие воспоминания, что Гроза поскорей закрыл ее. Главный герой «Чудесного доктора» по фамилии Пирогов показался ему очень похожим на Трапезникова. Пирогов спас семью Мерцаловых, а Трапезников – Грозу!

Наконец дошла очередь до «Гранатового браслета». Речь в повести шла только о любви. Но Гроза не отложил ее – наоборот, воровато оглянувшись на Лизу, сунул тоненькую брошюрку между страниц «Внушения» и начал поспешно читать.

История сама по себе сначала показалась ему дурацкой и слезливой, однако в каких же удивительных, проникновенных, восхитительных словах она была изложена! Порою Гроза не вполне хорошо понимал, о чем идет речь, но даже эти непонятные слова завораживали его: «Вот сейчас я вам покажу в нежных звуках жизнь, которая покорно и радостно обрекла себя на мучения, страдания и смерть. Ни жалобы, ни упрека, ни боли самолюбия я не знал. Я перед тобою – одна молитва: «Да святится имя твое».

Он листал страницу за страницей, и сердце то и дело восторженно сжималось, когда взгляд находил слова, невероятно точно и бесспорно рисующие мир чувств, мир любви, миг первой встречи: «И вот среди разговора взгляды наши встретились, между нами пробежала искра, подобная электрической, и я почувствовал, что влюбился сразу – пламенно и бесповоротно».

Странным образом эта история чужой, непонятной, мертвой любви произвела на Грозу потрясающее впечатление! Словно бы он поговорил с каким-то мудрым человеком, который, подобно тому, как Николай Александрович линии рук, растолковал Грозе все тонкости его переживаний, страданий, мечтаний и надежд.

Значит, что? Сладкий, ошалелый морок, который охватывал его при мыслях о Марианне, – это была любовь? Точно такая же безнадежная, беззаветная, тайная любовь, которую бедняга Желтков испытывал к княгине Вере Николаевне?

Нет, не такая же… Есть, оказывается, нечто сильнее женского очарования, сильнее желания подчиниться этому очарованию. Гроза не мог любить человека, находившегося в стане врага! Выходит, ему легче было перенести равнодушие Марианны, чем ее предательство. Когда он вспоминал ее красоту сейчас, ничто не трепетало в его душе, не волновалось. Он сделался равнодушен к Марианне, и это равнодушие, словно холодный, беспощадный свет, проникло в самые тайные глубины его памяти и высветило вдруг Лизу – Лизу, которая улыбалась ему там, в театре «Крошка», мерцая своими удивительными зелеными глазами, и родинка вздрагивала в уголке ее губ…

Как же он не понял сразу?! Да ведь он влюбился в Лизу с первого взгляда, однако ослепительная красота Марианны одурманила его и мешала это понять.

Да, Гроза в театре «совершил подвиг во имя прекрасной дамы», правильно Лиза говорила, но ведь он бросился совершать его только после того, как именно она взглянула на него своими полными слез глазами и словно взмолилась: «Помоги!» Ради нее Гроза послал в бой против Дурова все свои силы… Только не понимал этого: очарование Марианны словно отняло у него разум.

Марианна-то даже не посмотрела на него ни разу! Она и не подозревала, что ее жизненный путь – как это у Куприна? Гроза быстро листал страницы – что ее жизненный путь «…пересекла именно такая любовь, которой грезят женщины и на которую неспособны больше мужчины».

Теперь ей этого уже не узнать.

Но и от Лизы ему приходилось скрывать свои чувства: «Любовь должна быть трагедией. Величайшей тайной в мире! Никакие жизненные удобства, расчеты и компромиссы не должны ее касаться».

Лиза к нему неравнодушна – Гроза это знал, да она и не скрывала. Но если они в самом деле влюбятся друг в друга и дадут волю любви, то рано или поздно поженятся. И тогда Лиза погибнет вместе с ним. И возможно, погибнут их дети! Значит, он не должен показать Лизе свое истинное отношение. Все, покончено с этими тайными переглядками и словно бы случайными касаниями рук! Для Желткова счастье княгини Веры Николаевны было превыше всего, превыше его собственных страданий. Вот так же должен поступить и Гроза. Все скрывать – ради самой Лизы и ее счастья.

Все-таки Куприн ошибается, когда пишет: «Разве он виноват в любви и разве можно управлять таким чувством, как любовь, – чувством, которое до сих пор еще не нашло себе истолкователя».

В любви, конечно, никто не виноват, это правда. Но управлять этим чувством можно! Особенно если это делается ради спасения жизни любимого человека. Если Гроза способен иногда властвовать над людьми, их поведением, то уж самим собой он как-нибудь сможет владеть! Он внушит себе, что равнодушен к Лизе, что ее просто не существует для него! И она никогда не узнает, что, может быть, ее «жизненный путь пересекла настоящая, самоотверженная, истинная любовь».

Гроза отнес «Гранатовый браслет» на место и принялся рассеянно перебирать книги. Но он не замечал ни названий их, ни имен авторов: руки его действовали машинально, а пальцы дрожали. Мгновенное умиление своей самоотверженностью сменилось такой беспросветной тоской, что в полном смысле слова помутилось в глазах. И тут же вспыхнула надежда: «А что, если мой сон был просто сном?! Разве можно видеть во сне такое далекое будущее? Вот Вальтер – да, он увидел, как за ним пришел его отец. Это понятно. Это сбылось на следующий день. А мой сон… может быть, это ерунда, и я понапрасну откажусь от Лизы?» Но тут же он вспомнил ту встречу на Арбате, и седого хироманта, который смотрит на его ладонь и бормочет: «У вас будет двое детей, но вы погибнете в расцвете сил – не дожив и до сорока. Вас убьют люди в черном».

Значит, ему тоже приснился вещий сон. Двое детей и люди в черном – Гроза видел их!

Однако Николай Александрович уверял, что иногда линии на руке меняются – и меняется судьба… И если Гроза не даст воли своим чувствам к Лизе, он спасет ей жизнь! Изменит ее судьбу! А вот изменится ли его собственная судьба – это его сейчас не слишком-то волновало.

Целые сутки громыхали до ночи пушки, им вторили пулеметы.

На другой день Трапезников снова вскочил на велосипед с утра пораньше и вернулся с газетами: конечно, только с большевистскими, «Правдой» и «Известиями».

В них писали, что разбитые банды восставших против Советской власти левых эсеров разбегаются по окрестностям, убегают вожди этой авантюры. Приняты меры к поимке и задержанию дерзнувших восстать против Советской власти, прежде всего всех членов ЦК партии левых эсеров. Сообщалось, что уже арестовано несколько сотен человек. Отмечалась беззаветная преданность латышских стрелков.

Спустя неделю объявили о расстрелах вождей мятежа. Со всей страны поступали сообщения о том, что эсеров арестовывают и уничтожают.

На даче все приуныли, притихли. Лиза по просьбе Нюши на велосипеде съездила в местный храм и поставила свечку за упокой всех мятежных душ.

– И еще одну поставь отдельно – за раба Божия Станислава Прокопьевича Салина, – мрачно добавил Трапезников, и Лиза перекрестилась со слезами на глазах. Похоже, она знала, о ком идет речь.

Гроза тоже знал.

Да, Трапезников не ошибся в предсказаниях! На руке Салина он и в самом деле увидел смертный знак…

Павел порывался поехать с Лизой, однако велосипед был только один, и Лиза решительно отказалась сидеть на раме.

Павел обиделся, Гроза обрадовался…

Только Лиза уехала, около дома остановилась пролетка. В ней сидели двое. Одного – немолодого мужчину – Гроза не раз видел и в московской квартире Трапезниковых, да и здесь, на даче. У него была смешная фамилия – Дог, и он в самом деле напоминал большого ленивого дога с этими его обвисшими брылами и красноватыми глазами. Вдобавок он был истинно по-собачьи предан Николаю Александровичу. Звали его Леонидом Францевичем, однако заглазно все в доме, даже Нюша, называли его просто Догом.

Был Дог очень высокий, худой, одежда болталась на нем, да и вообще одевался он весьма небрежно. А дама, которая прибыла с ним, оказалась, словно нарочно, очень маленького роста, едва до плеча ему, но одета была так, словно никакой революции нет и в помине, а она собралась в театр. Шляпа с перьями, восхитительное шелковое платье… Что оно восхитительно, даже Гроза понимал!

Лицо ее под полями шляпы казалось таинственным и недобрым, но красивым и странным. Странность была в выражении ее продолговатых темно-карих глаз с опущенными уголками. Они были какими-то неуверенными… Эта дама то пристально, напряженно всматривалась в предметы и людей, находящиеся перед ней, то глаза ее затуманивались и начинали бегать по сторонам с растерянным и даже потерянным выражением.

Грозу почему-то дрожь пробрала, стоило только представить, что она взглянет на него этими своими странными, не то слепыми, не то зрячими глазами. В ней, несмотря на яркую красоту и роскошную одежду, было что-то невыносимо зловещее! Поэтому он незаметно отступил за угол дома. Но даже сюда долетал запах крепких духов, который сопровождал даму, словно шлейф. Запах был и приятным, и раздражающим враз… Перед Грозой вдруг возникла картина, забытая картина из прошлого: они с Машей стоят у подъезда, Алексей Васильевич открывает дверь перед дамой, живущей в восьмом номере, она проходит, окутанная душистым облаком аромата цветущих лилий, и Маша восторженно шепчет вслед:

– Это одеколон «Лила Флёри»! Самый дорогой!

Незнакомка, прибывшая к Трапезникову, тоже пользовалась одеколоном «Лила Флёри». Но Гроза удивился не столько тому, что вспомнил это название, которое слышал без малого десять лет назад, а тому, что, оказывается, ароматы могут оживлять память и вызывать из прошлого такие картины, которые считались давно и прочно забытыми.

Николай Александрович тем временем подошел к пролетке, помог даме выйти, поцеловал ей руку и тихо сказал:

– У вас и правда очень плохо со зрением…

– Да, – сказала женщина, рассеянно озираясь. У нее был неприятный, визгливый выговор местечковой еврейки. – Когда меня арестовывали в Киеве, взорвался ящик с бомбами. Меня отбросило взрывом, я была изранена, но уцелела. Только вот стала слепнуть. Но, между прочим, благодаря этой слепоте, которая то обрушивалась на меня, то отступала, мой пожизненный срок каторги сократили до двадцати лет. Впрочем, потом грянула Февральская революция, и я вышла на свободу.

– Я сделаю все, что в моих силах, лишь бы вам помочь, – сказал Николай Александрович. – Даже не сомневайтесь. Рад вас видеть вновь, Данни… простите, как вас по батюшке?

– Называйте меня просто товарищем, – проговорила женщина и взяла его под руку. – Большевики извратили это слово, но мне оно привычно. На каторге в Нерчинске мы друг друга только так и называли. Для вас я товарищ Дора.

Гроза чуть не ахнул. Значит, именно об этой женщине говорили Трапезников с покойным Салиным? Это она должна осуществить убийство… Убийство Ленина!

Неужели такое возможно?!

– Пойдемте в мой кабинет, – сказал Трапезников. – Павел, где Гроза?

– Наверное, в лес пошел, – послышался ответ.

– Вот и ты часок погуляй, – посоветовал Николай Александрович, помогая даме подняться на крыльцо.

Гроза из-за угла наблюдал за Павлом, который поозирался и поплелся со двора к лесу. Тогда Гроза незаметно проскользнул в дом Викентия Илларионовича.

Старый учитель, как всегда после обеда, похрапывал на кровати, прикрывшись тужуркой. Гроза прокрался в кладовку, притворил за собой дверь, сдвинул картину и приник ухом к стене…

Впрочем, ничего особенно нового он не услышал. Товарищ Дора подтвердила, что готова совершить покушение на Ленина.

– А вас не смущает, что вы убьете брата вашего бывшего любовника? – серьезно спросил Трапезников. – Всем известно, что прошлым летом в Евпатории вы с ним почти не расставались!

– Я вас умоляю, – фыркнула товарищ Дора. – С Дмитрием Ильичем мы давным-давно простились, а Владимир Ильич никогда не вызывал у меня ничего, кроме отвращения. Этой революцией я осталась недовольна. Встретила ее отрицательно. Большевики – заговорщики. Захватили власть без согласия народа. Я стояла за Учредительное собрание и сейчас стою за него. Меня ничто не остановит. Поэтому продолжим.

– Дату акции мы определим позднее, – сказал Николай Александрович. – Вас нужно как следует подготовить, позаниматься серьезней стрельбой, а главное – узнать, где будет выступать Ленин, чтобы к нему можно было подобраться как можно ближе.

– Это мы берем на себя, – перебила его товарищ Дора. – Мы следим за всеми его выступлениями, за каждым шагом. Другое дело, что сейчас, после шестого июля, его усиленно охраняют. Но ему это не нравится. Надо только подождать, пока у него кончится терпение и он откажется от охраны.

– Хорошо, придется довериться вашим товарищам, – согласился Николай Александрович. – Но сюда больше не приезжайте: теперь увидимся на моей московской квартире. Куда более естественно будут выглядеть мои визиты в собственный дом, чем ваши наезды на мою дачу. О первой встрече сообщу через Кузьмина. Он дружен с местным телеграфистом и протелефонирует вам с почты. А теперь я попробую поработать с вашими глазами, выяснить закономерность наступления этой периодической слепоты. Смотрите, пожалуйста, сюда…

Дальше Гроза не слушал.

Николай Александрович сказал, что дату следующей встречи сообщит через Кузьмина?! То есть через Викентия Илларионовича? Того самого, который спит в соседней комнате? Что же произойдет, если Кузьмин сейчас проснется и застанет Грозу притаившимся в кладовке?! А вдруг ему известно о «слуховом устройстве» между этой кладовкой и дачным кабинетом Трапезникова?!

Гроза на цыпочках выбрался из дома, перемахнул через забор и помчался в лес, стараясь оказаться как можно дальше отсюда, да поскорей. Если даже Викентий Илларионович вдруг проснулся и заметил, как Гроза мелькнул через комнату, пусть думает, что это ему приснилось!


Горький, 1937 год

Симочка с угодливой улыбкой подавала на стол, назойливо бормоча что-то насчет новомодной приправы под названием кетчуп, о которой теперь пишут во всех газетах: дескать, на столе у каждой хозяйки должен стоять томатный кетчуп производства «Главконсерва». Василий Васильевич на мгновение оторвался от сложенной вчетверо газеты и буркнул, что в столовой пароходства он этот самый кетчуп пробовал и нашел редкой гадостью.

– Не пойму, чего это меня так в сон тянет? – пробормотала Ася, прикрываясь ладошкой и зевая.

Симочка воровато покосилась на приотворенную дверь ванной комнаты, где Ольга купала Женю.

Увидев в первый раз эту заботливо обустроенную ванную с колонкой, которую можно было растопить когда угодно и вволю намыться в горячей воде, Ольга просто онемела. Даже у Чиляевой не было ничего подобного! Сама Фаина Ивановна любила ходить в баню – вернее, ездила туда на такси, аж на улицу Новую. Ольга раньше раз в неделю посещала сначала с мамой, а потом и с мачехой, баню на Ковалихе – это было ближе к их дому. Но в общежитии в Москве она постепенно привыкла наспех мыться в тазиках да ведерках. В тазике и Женю купала, когда поселилась у Чиляевой. А здесь, у Васильевых, взрослые мылись в большой эмалированной ванне, а для Жени немедленно купили небольшую цинковую – специальную, детскую. Девочка очень полюбила купаться, весело плескалась в воде, смеялась, агукала, даже вроде бы напевала что-то, однако сейчас тоже, как и Ася, беспрестанно зевала и похныкивала: хотела спать.

Наконец Ольга завернула Женю в большую банную простыню, вынесла из ванной, подала «родителям» – поцеловать на ночь – и пошла наверх, в детскую: укладывать спать.

Филька, весь день где-то носившийся, немедленно явился и помчался по лестнице впереди – хвост трубой.

В комнате он мигом улегся на Ольгину постель – в ногах, свернулся клубком и замурлыкал.

Ольга думала, что Женя уснет, едва коснувшись головой подушки, но ничуть не бывало: та лежала тихо, сосредоточенно глядя перед собой поблескивающими в полутьме глазами. Казалось, она о чем-то напряженно думает, и внезапно что-то по-взрослому озабоченное проступило в ее чертах. Она перевела взгляд на Ольгу и вдруг потянулась маленькой ручкой к ее руке.

– Что ты, милая? – ласково спросила Ольга, наклоняясь и целуя крошечные пальчики.

Женя вздрогнула, нахмурилась, покосилась на распахнутое окно, затянутое марлей от мух и комаров. Ольга услышала, как брякнула щеколда садовой калитки, потом раздались чьи-то быстрые, уверенные шаги по дорожке.

Ольга удивилась. Ни разу за то время, которое она провела у Васильевых, к ним не приходили гости, да еще вечером! Вася и Ася жили достаточно замкнуто, что, между прочим, очень нравилось Ольге. Кто бы это мог быть так поздно?

Женя вновь посмотрела ей в глаза, сжала пальчиками ее палец – и у Ольги вдруг стало так тяжело на душе, словно ей сообщили какую-то неприятную новость.

Заскрипели ступеньки, потом кто-то стукнул в дверь. И почти сразу раздался восторженный возглас Симочки:

– Ах! Миленький вы наш! Радость-то какая! Анатолий Николаевич!

Филька вдруг насторожился, поднял голову.

Ольга сообразила, что пришел тот самый человек, с которым Симочка сегодня так умиленно болтала по телефону. Ольга не испытывала к нему добрых чувств, ведь он посоветовал опоить Женю маковым молоком. Предположим, Симочка и сама додумалась это сотворить, однако зачем вообще такие вредные советы давать?! Впрочем, Ольга заранее невзлюбила бы любого, кто был по нраву Симочке.

Гость прошел в столовую, послышались оживленные голоса хозяев. Судя по всему, это был свой человек в доме.

Женя еще крепче сжала ее палец, и Ольга услышала шаги Аси, которая поднималась по лестнице.

Дверь детской осторожно приоткрылась:

– Оля, Женечка уснула?

Филька опрометью выскочил из комнаты, Ася засмеялась вслед:

– Чего испугался?

Женя лежала тихо, словно затаившись, и Ольга собралась сказать, что она уже спит, однако Ася шагнула вперед и увидела, что глаза девочки открыты.

– О, как хорошо, что она еще не уснула! – воскликнула радостно, видимо, совершенно забыв про сонливость. – Пришел один наш дальний родственник, тот самый, который нашел Женечку возле нашей калитки. Он долгое время пробыл в командировке в Москве и вот теперь зашел проведать свою находку. Они с Васей поднимутся сюда на минуточку, хорошо? Мы быстро-быстро, только глянуть на Женю – и все.

Она вернулась к двери и крикнула:

– Вася, Анатолий Николаевич, идите!

Вслед за этим Ася щелкнула выключателем – Ольга едва успела прикрыть Женины глаза ладонью от внезапно вспыхнувшего яркого света, – и в комнату вошли Васильев и еще один человек, при виде которого у Ольги перехватило дыхание.

– Ну вот, Анатолий Николаевич, посмотрите на нашу доченьку, – радостно ворковала Ася, подводя гостя к колыбели. – Какую красавицу вы для нас нашли, верно?

– В самом деле красавица, – пробормотал тот, уставившись на Ольгу.

– А это ее нянюшка, Оленька. Малышку вы вечером нашли, а поутру Оля пришла. Как нарочно!

– Как нарочно, – кивнул тот, по-прежнему не сводя с Ольги ищущего, шарящего, словно бы под одежду проникающего взгляда темных глаз.

Она не могла и слова молвить от ужаса и отвращения. Ведь это был не кто иной, как Андреянов!

Анатолий Николаевич… Ну да, Ольга не знала его отчества, ведь Фаина Ивановна звала племянника просто Толиком…

И внезапно все стало ясно, до такой степени ясно, что у Ольги даже голова закружилась! В тот день, когда исчезла Женя, они обе с Ольгой зевали, клевали носами, а потом и вовсе заснули на траве. И Ольге даже в голову не пришло, что их чем-то опоили… Уж не маковым ли молочком, как сегодня опоили Женю и Асю? Потом Ольга проснулась, а Женю кто-то унес. Цыгане, сказала Фаина Ивановна. Как бы не так! Ее унес Андреянов. Унес сюда, к Васильевым, и разыграл сцену случайной находки. Если они хорошо знакомы, даже дальние родственники, он, конечно, не мог не знать, как Ася страдает из-за смерти дочери. Вот и решил убить двух зайцев: и Женю пристроить, и родне помочь. Ну что ж, надо сказать ему спасибо, что не бросил под каким-нибудь придорожным кустиком, а то и вовсе не утопил в Волге!

– Да я погляжу, девочка у вас чувствует себя превосходно, как в родном доме, прижилась, похорошела! – проговорил Андреянов, даже не взглянув на Женю, но не спуская глаз с Ольги, которой слышалась издевка в каждом его слове.

Вася и Ася ничего не замечали, пытаясь развеселить девочку, которая куксилась и отворачивалась, явно недовольная тем, что происходит, и Ольга точно знала: если полугодовалые дети способны ненавидеть, то Женя ненавидит Андреянова так же, как она сама!

– Я просто счастлив, что благодаря мне у вас появилась такая восхитительная красавица, – сказал Андреянов, снова и снова обжигая Ольгу взглядами. – Теперь буду к вам почаще приходить, чтобы на нее полюбоваться. Ах ты моя прелесть, ах ты моя лапушка… – протянул он с такой интонацией, что Васильев поднял голову и растерянно взглянул на гостя, однако Андреянов в это мгновение проворно наклонился над Жениной кроваткой.

А вот Ольга не успела отвернуться, не успела скрыть отвращение к этому человеку, не успела скрыть свой страх и ненависть, и все это Васильев мог заметить в ее лице, мог заметить и слезы, внезапно закипевшие в глазах…

Ольга тотчас отошла к окну, принялась поправлять шторы, однако, когда она оглянулась, Василий Васильевич продолжал смотреть на нее.

Ольге стало не по себе. На ее счастье, Женя сменила хныканье на крик, и Ася испуганно оттащила Андреянова от кроватки:

– У нашей доченьки строгий режим, она по часам ложится, по часам встает, так что не будем его нарушать. Пойдемте, Анатолий Николаевич, расскажете, как там, в Москве.

– Да ничего там нет интересного, – с явной неохотой сказал Андреянов, исподтишка косясь на Ольгу. – Все только про одно говорят: как же сразу врагов этих не распознали, презренных шпионов, и как же хорошо, что наконец-то их расстреляли.

В ярко освещенной комнате словно вмиг стемнело…

– Тухачевский, Якир, Уборевич… – пробормотала Ася. – Трудно поверить, что в них так ошибались! Я же помню, помню, как славили Тухачевского! Еще совсем недавно в «Горьковской коммуне» писали, что в его честь хотят улицу назвать в Сталинском районе! А теперь…

– В этих названиях в честь кого-то очень много превеселых курьезов случается! – хохотнул Андреянов, явно желая развеять мрачное настроение, которое сам же и навеял. – Мне сегодня рассказали, что именем профессора Батунина, которого чрезвычайно уважают и персонал, и больные кожно-венерологической клиники, назвали одну из палат клиники.

– Врете вы все, Анатолий Николаевич! – воскликнула Ася, вмиг перейдя от печали к веселью. – Быть того не может!

– Отчего же? Подхалимы на многое способны, – буркнул Василий Васильевич. – Ладно, не будем мешать ребенку спать. Пойдемте вниз.

– Пойдемте! – покладисто согласился Андреянов. – Я привез чудесного вина из Москвы. Выпьем – и споем, споем! Я так соскучился по нашим вечерам пения!

– Оля, можно? – опасливо спросила Анастасия Степановна. – Мы Женечке не помешаем? У Анатолия Николаевича чудный голос!

– Кстати, если ребенок не будет спать, зовите меня, я прекрасно умею петь колыбельные песни! – подхватил Андреянов, и Ольгу так и ударило воспоминанием: Андреянов возится на ней, жарко дышит, а откуда-то издалека, словно бы сквозь пелену, доносится плач Жени, и Андреянов, приподняв голову, напевает с издевкой: «Спи, моя радость, усни!» – а потом до боли впивается Ольге в губы своим жадным ртом…

Тошнота подкатила к горлу.

Что она могла сказать? Хотелось крикнуть: «Гоните его прочь, он врет вам!» Но разве она сама не врала еще хуже – каждым своим словом?

– Она сама уснет, – пробормотала Ольга, опуская глаза, но чувствуя жар взгляда Андреянова. А с другой стороны на нее поглядывал Василий Васильевич, и Ольга почувствовала, что тот озадачен. И только Ася ничего не замечала, тянула Андреянова вниз, и вот наконец все ушли, и Ольга без сил опустилась прямо на пол около кроватки Жени.

Та глубоко, словно бы с облегчением, вздохнула, закрыла глаза и мигом уснула, а Ольга подождала немного и крадучись, обходя гостиную, проскользнула на кухню, где металась разгоряченная от счастья Симочка, и там в уголке, потихоньку, торопливо поела, страшно боясь, что ее позовут к общему столу.

Нет, обошлось.

Так же украдкой она вернулась в детскую, а вслед прокрался Филька. Итак, он тоже испугался Андреянова!

Филька запрыгнул на свое обычное местечко на Ольгиной кровати, а она долго не могла уснуть, слушая, как Василий Васильевич играет на скрипке, Ася – на рояле, а Андреянов поет:

Отвори потихоньку калитку
И войди в тихий садик, как тень.
Не забудь потемнее накидку…

Ольге казалось, Андреянов издевается над ней каждым словом этого романса, каждым звуком своего томного, подчеркнуто-томного голоса… Кто-то мог бы счесть ее излишне самонадеянной, однако она знала: там, где другие слышат лишь красивые стихи, она слышит настойчивый призыв любовника, слышит требование тайного свидания – и главное, уверенность Андреянова в том, что оно непременно состоится.

Ее била нервная дрожь. Ольга до смерти боялась этого красивого, развязного, распутного человека, от которого могла ждать только неприятностей. Ольга чувствовала, что Андреянов не оставит ее в покое. Этим романсом он предупреждал ее, что совершенно уверен: рано или поздно она «отворит потихоньку калитку» для него, и то, что он с ней сотворил в доме Фаины Ивановны Чиляевой, произойдет снова. Андреянов не примет отказа, даже самого категоричного, и не поймет его причины. Он не знает, что Ольга существует не сама по себе, а ради Жени, ради того, чтобы присматривать за ней всю жизнь. Все прочее для нее не имеет значения.

Ольга вспомнила, как они с подружками, гуляя по Верхне-Волжской набережной или по Свердловке, засматривались на симпатичных парней и мечтали о любви. Теперь никакие тайные мечты не тревожили сердце Ольги. Оно было полно только Женей.


…Этот вечер, казалось, будет длиться вечно, так надолго засиделся Андреянов. Видимо, вина он привез немало! Ольга уже стала бояться, что он никуда не уйдет, останется ночевать у Васильевых, а потом, когда хозяева уснут, полезет к ней. Однако, на счастье, Андреянов все же собрался наконец уходить.

Запозднившаяся по случаю гостя Симочка мыла посуду, бренча на весь дом, Ася убирала со стола: до Ольги доносился стук ее каблучков, – а Васильев и Андреянов вышли в сад и остановились, судя по тому, что негромкие голоса их были прекрасно слышны, как раз под окном детской.

Сквозь марлю проник легкий табачный дымок.

Василий Васильевич не курил, значит, это Андреянов.

Ольга взглянула на Женю сквозь плетеный бок ее кроватки. Девочка спокойно спала. Ольга прилегла было снова, однако вдруг поднялась с постели и осторожно подошла к окну. Встала сбоку, прислушалась.

До нее долетел вкрадчивый голос Андреянова:

– Слушай, Василий, весь вечер хотел тебя спросить…

Андреянов приостановился, затягиваясь, и Ольга так и обмерла, боясь, что он заведет разговор о ней, однако речь пошла о другом:

– Весь вечер хотел тебя спросить: ты Юрку Ходакова помнишь?

– Как не помнить, мы же родственники, – ответил Василий Васильевич. Голос его звучал настороженно. – Дальние, конечно, седьмая вода на киселе, только через Асю, но все же… А почему ты спрашиваешь?

– Почему, почему… – буркнул Андреянов. – Потому что мы тоже родственники через мою Альбину Сергеевну, а Ходаков на «Тимирязеве» служил. Слышал небось, что наш теплоход близ Алжира потопили?

– Кто ж не слышал! – угрюмо проговорил Василий Васильевич.

В самом деле, эту историю обсуждали все и везде: в очередях за продуктами, на улицах, даже у соседки тети Груни, к которой Ольга регулярно бегала за молоком. После обсуждения расстрела затаившихся врагов народа это была самая популярная тема! Само собой, говорили о случившемся и у Васильевых. Все газеты перепечатали заметку о том, что советский теплоход «Тимирязев», следовавший из английского порта Кардиф в Порт-Саид, был потоплен двумя торпедами с подводной лодки в 120 километрах от алжирского побережья. Экипаж спасся на двух шлюпках, которые были взяты на буксир местными рыболовами и приведены в порт Делис.

– Ну и что ты об этом думаешь? – настороженно спросил Андреянов.

– А что тут думать? – ответил Васильев. – Людей жалко. Страху натерпелись…

– И еще больше натерпятся, – мрачно предрек Андреянов. – Не знаю, обратил ты внимание или нет, но в статье о «Тимирязеве» есть такие строки: «Советское правительство проводит расследование всех обстоятельств этого гнусного преступления для принятия ответных решений».

– Ну и чего ты к этим строчкам прицепился? – спросил Васильев.

– А что тут можно расследовать? – воскликнул было Андреянов, но тут же снова понизил голос: – Корабль потонул, неведомая подлодка уплыла. А из людей, когда те домой вернутся, душу вынут. Не навели ли сами на цель и почему не погибли вместе с судном, спасая народно-хозяйственный груз, а главное, не успели ли их в этом Делисе завербовать французские, английские, американские, японские и какие-нибудь еще империалисты. А заодно начнут тягать их знакомых. Знаешь же, как у нас заведено… Поганой метлой всех подряд.

Тут он заговорил так тихо, что Ольга едва могла расслышать следующие слова:

– В Москве слышал, что у Тучахевских арестованы все. Вообще вся семья! Мать арестовали, жену, дочь, обоих братьев с женами, четырех сестер, мужей троих из них, племянницу… Одна сестра успела отречься от опального братца и приняла новую фамилию, Ростова, кажется, ее не тронули. Остальных, конечно, к стенке поставят или сошлют.

– А, вот ты к чему клонишь, – вздохнул Василий Васильевич. – Ну, знаешь, Юрка Ходаков не маршал Тухачевский, а мы с тобой не его братья.

– И все-таки, – значительно произнес Андреянов, – посмотри, нет ли в доме чего лишнего. Он ведь ходил в загранрейсы, мог что-то привезти тебе или Асе…

– Ты о чем? – усмехнулся Василий Васильевич. – Мы виделись последний раз года два назад!

– Обвинения в шпионаже не имеют срока давности, слыхал? – раздраженно прервал его Андреянов. – Если докажут, что Юрка был завербован, если докажут, что лодку на теплоход навели, – а доказать, сам понимаешь, можно все, что угодно, было бы желание или указание сверху! – так вот, если это случится, тут пойдут такие клочки по закоулочкам, что припомнят не только встречу два года назад, но и как вас одна нянька в одном корыте купала.

– Да никто нас с Юркой в одном корыте не купал, ты что, спятил? – воскликнул Васильев не то зло, не то насмешливо. – Никакая нянька!

– А кстати, о няньке, – вдруг воскликнул Андреянов. – О вашей няньке. С какого неба она свалилась? Ты ей доверяешь?

– Оля для нас родной человек, – сдержанно ответил Васильев. – Без нее мы бы с ребенком не справились.

– Ну-ну, – протянул Андреянов. – Смотри сам… Впустил в дом чужого человека, ничего о ней не знаешь…

– А ты знаешь? – вдруг впрямую спросил Василий Васильевич. – Видел я, как ты на нее пялился.

– Показалось, – равнодушно ответил Андреянов. – Очень она похожа на девку, которую я видел в одном нехорошем месте. Вот и пялился. Но нет, не она!

– А где ты ее видел? – насторожился Василий Васильевич. – На улице Воробьева, что ли? Возле «розового дома»? Ты на это намекаешь?

Ольга почувствовала, что у нее вдруг похолодели пальцы. На улице имени Воробьева, первого чекиста города, находилось управление НКВД. Располагалось оно в старинном особнячке, выкрашенном в розовый цвет, потому и называлось так.

– С ума сошел? – искренне удивился Андреянов. – И в мыслях такое не держал. Похожа на одну шлюху, только и всего.

У Ольги замерло сердце.

– Да нет, не может быть! – негодующе воскликнул Василий Васильевич. – Оля – воплощенная скромность.

– Наверняка я ошибся, – согласился Андреянов.

– Меня в связи с этой историей потопления «Тимирязева» совсем другое беспокоит, – перевел разговор Василий Васильевич. – Тут нас заставили в пароходстве собрание провести, на котором внесли предложение: два процента зарплаты отчислять на постройку нового теплохода «Тимирязев». В ответ на провокационную вылазку империалистов!

– Понимаю! – ухмыльнулся Андреянов. – Поддержали предложение, конечно, единогласно?

– А то! – вздохнул Василий Васильевич. – Когда голосовали, руки вверх так тянули, аж из плеч вырывали! А с собрания расходились с кислыми физиономиями. Понять не могу: на каждом шагу кричим, какое у нас богатое и могущественное государство, а теплоход построить без того, чтобы людей не обирать, не способны? Ведь все эти беспрестанные займы тянут и тянут из кармана у людей. Ну ладно, мы с Асей еще можем себе это позволить, а как посмотришь на остальных…

– Альбина Сергеевна рассказывала, во время моей командировки в нашем ЖАКТе[51] собрание устроили, – сообщил Андреянов. – Все, как водится, с удовлетворением встретили постановление правительства о выпуске нового займа на укрепление обороноспособности страны. Еще и просили ускорить выпуск займа: всем ЖАКТом, дескать, подпишемся! А потом в точности, как ты выразился: расходились с кислыми физиономиями…

– И никто рта не откроет, – уныло вздохнул Василий Васильевич.

– Толку-то? – фыркнул Андреянов. – А главное, кому охота себя и свою семью под монастырь подводить?! Ты же знаешь, в нашем народе воспитана чудовищная страсть к доносительству. Хлебом не корми – только дай донос написать, вплоть до самого нелепейшего. Мне в Москве порассказывали, как народишко, бывает, разоряется. С соседом, который лампочку в общей кухне вовремя не ввернул, поссорился, – и немедля показывает достижения государства в деле ликвидации неграмотности, садится за стол и бойко скрипит перышком! И ведь верят этим доносам там, куда их пишут! Верят! По самым нелепым обвинениям людей берут, а только потом начинают разбираться. А к тому времени, пока разберутся, беднягу уже лесиной где-нибудь пришибет или вагонеткой в шахте придавит… В нашем городе то же самое, особенно с июня, когда Кагановича первым секретарем обкома поставили. Слышал, что в пединституте творится?

– Кто ж не слышал, – вздохнул Васильев.

– На самом деле, – проговорил Андреянов так тихо, что Ольга едва расслышала его голос, – ты, Вася, единственный, с кем я могу об этом говорить, не опасаясь, что предашь, что донесешь. И ты меня можешь не опасаться! Просто надо же хоть иногда выговориться, верно?

– Еще как надо, – согласился Васильев. – Я даже Асе не все могу сказать.

– Аналогично, – тяжело вздохнул Андреянов. – Ну ладно, мне пора. Девчонка твоя мне очень понравилась! Буду теперь захаживать, чтобы с ней поближе стать.

– Она такая же моя, как и твоя, – благодарно сказал Василий Васильевич.

– Хотелось бы, ох как хотелось! – протянул Андреянов, и через минуту стукнула калитка. Этот звук означал, что гость – наконец! – ушел.

Ольга перевела дыхание. Последние слова Андреянова снова заставили ее насторожиться. Ничего хорошего от него ждать не приходилось, это она чувствовала!


Москва, 1937 год

Ромашов стиснул виски до боли, словно пытался раздавить голову, расплющить свой предательский мозг, невероятным усилием заставляя себя вслушаться в слова Николаева-Журида:

– Сейчас обелиск с бюстом бывшего наркома снесли вместе со скалой, на которой он был установлен. Однако последствия его вредительской деятельности «снести» оказалось не так просто. За долгие годы пребывания на своем ответственном посту Ягода спелся с троцкистским охвостьем, готовившим антиправительственный заговор. Под покровительством Ягоды Соринсон, Паукер и Волович сформировали из двухсот учащихся школ ОГПУ особую усиленную роту, куда отбирали наиболее рослых и физически сильных курсантов. Их готовили к ведению боевых действий в городских условиях и внутри правительственных зданий. Заговорщики хотели ввести усиленную роту боевиков в Кремль при содействии его коменданта Ткалуна и арестовать или убить Сталина. Впрочем, этим Ягода не ограничивался. Он свел знакомство с атташе германского посольства Вальтером Штольцем. Это сын Франца-Ульриха Штольца, одного из основоположников «Общества Туле», активного деятеля Аненербе[52], который числится в секретной службе Адольфа Гитлера, является одним из его советников и подогревает в фюрере его увлечение оккультными науками.

Ромашов украдкой поднял голову, бросил мгновенный взгляд на Бокия – и его поразило выражение настороженности и затаенного страха, с которым тот слушал Николаева-Журида. Так смотрит безоружный человек на противника, который наставил на него пистолет, и видно, как его палец медленно сгибается на спусковом крючке.

Ромашов однажды видел это выражение на лице Грозы, когда он вот так же смотрел в черное дуло пистолета, а палец Артемьева медленно сгибался на спусковом крючке… Но нет, на лице Грозы тогда не было страха, а было только горе, неизбывное горе!

Ромашов мотнул головой, отгоняя ненужные мысли, и снова перевел взгляд на Николаева-Журида.

– Сын господина Штольца разделяет его увлечения, – продолжал тот. – Появившись в нашей стране около полугода назад, он не терял времени. Нам еще предстоит выяснить, каким образом и через кого он свел знакомство с затаившимися недобитками «Всероссийского альянса анархистов»[53] и разных прочих мистиков, тамплиеров, служителей «Ордена света», розенкрейцеров и, как выразился бы наш великий пролетарский поэт Маяковский, разной прочей швали. Есть основания предполагать, что связующим звеном послужил один из наиболее секретных сотрудников 9-го отдела Дмитрий Егоров, более известный как Гроза.

А вот и выстрел грянул…

Бокий покачнулся на своем стуле, и можно было подумать, что он сейчас упадет, однако он вскочил, устремив взгляд налившихся кровью глаз на Николаева-Журида.

– Садитесь, товарищ Бокий, – спокойно проговорил тот. И, поскольку тот продолжал стоять, повторил с нажимом: – Садитесь же!

Бокий снова упал на стул, на миг зажмурился, а потом перевел взгляд на Ромашова. В его глазах было обещание неминуемой мести.

«Он уверен, что это я выдал его! – в панике подумал Ромашов. – Но ведь я ни слова… я…»

– Продолжая то, что не успел довести до конца Ягода, Штольц-младший создал общество заговорщиков, которое намеревалось нанести оккультный удар по товарищу Сталину. Товарищ Бокий не даст соврать: НКВД не единожды приходилось встречаться с этим сбродом, вознамерившимся с помощью гнусных поповских предрассудков искоренить наш новый строй и его вождя. Однако никогда еще никто из наших сотрудников не участвовал в настолько мракобесном заговоре. Все участники сборища были уничтожены. Однако и Вальтер Штольц, и предатель Гроза опоздали к началу действа и оказались около дома, когда операция по уничтожению заговорщиков уже началась. Гроза оказал сопротивление при задержании, однако все же был позднее убит. Штольц, видимо, почуял неладное или, очень возможно, стал свидетелем сопротивления Грозы. Так или иначе, он по чужим документам уехал ночным курьерским в Ленинград, а утром уже был на борту торгового парохода, уходившего в Гамбург. Сведения о его бегстве поступили к нам слишком поздно, потому что посольство всячески прикрывало его отъезд и продолжает объяснять его служебной необходимостью, а не какими-то другими причинами.

«Так, значит, Гроза – предатель?! – изумленно думал Ромашов. – Как он смог связаться с этим Штольцем? Каким образом они свели знакомство? Никогда бы не подумал, что он может предать… Хотя что такое участие в антиправительственном заговоре, как не предательство и измена Родине? И не важно, участвуют в этом свои, доморощенные оккультисты, или какой-то немчик по имени Вальтер Штольц. Стоп! – Его даже в пот бросило от внезапной догадки. – А что, если именно этот Штольц причастен к исчезновению детей Грозы?! Тогда их надо искать в германском посольстве. Хотя надо срочно проверить, возможно, вместе со Штольцем этим же вечером уехала в Ленинград, чтобы потом пересесть на гамбургский рейс, какая-нибудь женщина с двумя детьми?! А я, дурак, топтался там, на Сретенском бульваре, потом зря терял время, искал их…»

– Товарищи, – вернул его к действительности голос Николаева-Журида, – я вынужден прервать наше совещание. Мы обязательно завершим обсуждение операции, однако сейчас я попрошу всех удалиться. А вас троих, – он указал глазами на Шапиро, Бокия и Ромашова, – я попрошу задержаться.

Кабинет мгновенно опустел. На лице Шапиро было написано нескрываемое недоумение, на лице Бокия… Да нет, у Бокия вообще не было лица. Мертвые глаза, намертво стиснутый рот, судорожно сжатые кулаки…

«Они снова услышали меня! – только сейчас дошло до Ромашова. – Я пропал! Я погиб!»

– Возможно, – сказал Николаев-Журид, пристально глядя на него. – Но, возможно, и нет. Этот вопрос мы решим позднее, а пока я хотел бы услышать от вас и товарища Бокия о детях Грозы, а также о подробностях его гибели. Все, что вам известно, – и побыстрей. И не вздумайте попусту морочить мне голову! – строго взглянул он на Ромашова. – Я и так был весьма озадачен, прослушав ваши телефонные звонки по отделениям милиции с требованием сообщить о каких-то двух подкидышах. Жду объяснений!


Москва, Сокольники, 1918 год

Весь июль ели клубнику и так объелись ею, что в конце концов уже смотреть на нее не могли. Летом восемнадцатого года это был самый дешевый продукт – вроде подсолнечных семечек. И не только в Сокольниках, но даже в Москве.

О том, как живет Москва, рассказывал Николай Александрович, который наезжал туда довольно часто, пользуясь тем, что с относительной регулярностью начали ходить линейки. Он привозил газеты, слухи, сплетни.

В Москве собирались сносить памятник Скобелеву, а вместо него возводить памятник Карлу Марксу. Еще большевики намерены поставить монументы Стеньке Разину, Энгельсу, Бебелю, Жоресу, Лассалю, Спартаку, Марату, Робеспьеру, Дантону, Гарибальди и пятнадцати русским писателям.

– Какая смесь! – возмущался Николай Александрович. – Толстой и Робеспьер, Достоевский и Марат, Некрасов и Дантон! Что тут сказать? Ничего, и осталось только, как говорят на Востоке, положить в рот палец изумления!

Трапезников рассказал, что Ярославль, знаменитый своими древними храмами, почти разрушен беспощадной артиллерийской стрельбой во время подавления там эсеровского мятежа. Почти всю Россию охватила холера, от нее мрут сотнями в день. Цены на базаре стали просто бешеные: за фунт черного хлеба уже приходилось платить десять рублей, за фунт сливочного масла – тридцать пять; одно яйцо стоило полтора рубля штука, а кружка молока – два пятьдесят, за яблоки просили от 70 копеек до десяти рублей за штуку; арбузов, конечно, совсем не было – отрезана «арбузная» страна от Москвы…

Закончив очередной рассказ, Николай Александрович мрачно бормотал:

– Вот уж воистину: cotidie est deterior posterior dies![54]

Однажды Трапезников приехал сам не свой и с порога крикнул, что убит император Николай Александрович. И, привалившись к стене, заплакал, повторяя сквозь слезы: «Он был моим ровесником! Он России служил, а его за это убили!»

– В «Правде», конечно, без конца твердят давно известную и всем надоевшую легенду о «кровавости» нашего несчастного императора, – сказал Николай Александрович, немного успокоившись. – И уверяют, что у русских рабочих и крестьян есть только одно желание: вбить хороший осиновый кол в эту могилу. А по моему простодушному мнению, к нему вполне можно применить шекспировские слова: «В жизни высшее он званье человека – заслужил». В его предках было больше «царя», чем человека, а в нем больше «человека», чем царя. Вечная ему память! И никто не помешает мне молиться за упокой его души!

Лиза снова поехала на велосипеде в церковь – поставить свечку на помин убиенного императора Николая Александровича, – однако двери храма оказались заперты. Поговаривали, что церковь нарочно приказали закрыть, чтобы не ставили свечки за упокой души несчастного царя.

– Чего же еще ожидать от этих тварей! – с ненавистью воскликнул Трапезников.

– Папа как-то изменился, – сказала Лиза, когда Николай Александрович уехал в очередной раз. – Он никогда не обращал внимания на то, что творится вокруг. Жил только своей работой. Что там делается в Москве, в России – его совершенно не интересовало, особенно летом: его с дачи совершенно невозможно было заставить уехать. А теперь он в Москву постоянно ездит, и вообще…

Гроза был уверен, что Николай Александрович так часто наезжает в Москву, чтобы готовить Дору к покушению на Ленина, но, конечно, он раньше язык бы себе откусил, чем проболтался об этом.

– Так ведь жизнь как переменилась, – вздохнула Нюша, подававшая на стол. – Крутиться надо, со всех сторон осматриваться. А то сожрут! Вот барин и ездит по делам.

– Я бы тоже хотел наконец в Москву перебраться, – буркнул Павел. – Надоело тут сидеть. И учеба наша как-то застопорилась, Николаю Александровичу вроде бы и не до нас. Сам твердит все время: «Otia non ditescunt!»[55] – а мы что делаем, как не проводим праздно время? Надоело. Хочу в Москву!

– Ну, милок, – сказала Нюша, – за чем дело стало? Не по нраву тут – поезжай в Москву! Тебя, чай, хоромы там ждут, скатерти-самобранки настелены. Поезжай, голубчик!

– Нюша, так нехорошо говорить! – испуганно воскликнула Лиза.

– Нехорошо неблагодарным быть, вот что нехорошо, – отрезала Нюша. – Гордыни в тебе много, Пейвэ или как тебя там! Гордыня тебя погубит! – бросила она напоследок и вышла из комнаты, унося опустевшую супницу.

Павел покраснел так, что Грозе показалось, будто из его щек кровь брызнет, а эмалевые синие глаза даже слезами подернулись.

– Не обижайся, Павлик, – смущенно пробормотала Лиза. – Нюша сразу взрывается, когда против папы что-то говорят. Даже если я с ним спорю, она меня поедом ест.

Павел запальчиво блеснул на нее глазами и явно собирался брякнуть какую-нибудь гадость, но тут вмешался Гроза.

– А я поедом ем кашу, – весело сообщил он. – И она очень вкусная, между прочим!

Лиза засмеялась и уткнулась в свою тарелку.

Павел повозил, повозил ложкой, поерзал, поерзал на стуле, словно раздумывал, не убраться ли гордо прочь, но потом поуспокоился и тоже стал есть.

Гроза уже знал, что Павел сирота. Он был родом из Кандалакши; после смерти родителей еще в раннем детстве попал к дальним родственникам отца в Гельсингфорс[56], у них выучился грамоте и даже в гимназию ходил. С этими людьми был дружен Трапезников, у них и познакомился с Пейвэ. Однако приемные родители мальчика вскоре тоже погибли: утонули, отправившись кататься по морю и угодив во внезапно грянувший шторм. Тогда его и забрал к себе Николай Александрович, который давно заметил его попытки общаться с людьми без помощи слов – только усилием мысли. Конечно, далеко не все могли эти посылы воспринимать: например, приемные родители Павла ничего «не слышали», – однако Трапезников «слышал» и надеялся, что Павел может принести большую пользу телепатической науке, если обучится управлять своим талантом.

Павел жил в Москве уже три года, много читал, занимался с редким упорством и в гимназии, и дома с репетиторами, налегал на русский язык, отчего говорил совершенно чисто и правильно, – и очень старательно развивал свои способности. Николай Александрович никогда не подчеркивал, что Павел всего лишь воспитанник, уделял ему много внимания. Однако Гроза сразу заметил, что в доме к Павлу относятся со скрытым холодком. Лиза и Николай Александрович это старались скрывать, но в самой их подчеркнутой сердечности таилось притворство. Ну а Нюша Павла откровенно терпеть не могла: всегда называла только настоящим именем – Пейвэ, как бы напоминая, что он, во-первых, в доме чужой, а во-вторых, не русский: «лопата», как шептала она иногда сердито, стараясь, впрочем, чтобы не услышали Николай Александрович и Лиза.

Конечно, Гроза тоже был чужой, однако Нюша полюбила его сразу и относилась к нему даже мягче, чем к Лизе, которую держала в строгости, хотя та и была ей дороже всех на свете.

На Солянке Грозу поселили в комнату, которую раньше занимал один Павел. Вряд ли ему это понравилось, однако хватило ума не перечить Трапезникову! Но свое недовольство Павел выказывал тем, что просто угрюмо молчал все время, пока они были в комнате вместе. Гроза вспоминал Вальтера. С тем было легко и просто и молчать, и болтать. Павел же его раздражал!

Павел раздражал своим всезнайством и назойливым желанием доказать, что он умнее, начитаннее, талантливее. Ну ладно, книжек он и правда прочитал больше, чем Гроза, можно даже сказать, что проглотил! И телепатом он был отменным: четко формулировал мысли, которые хотел передать медиуму, транслировал их неторопливо, доходчиво. Гроза тоже легко воспринимал их на занятиях. Однако это была именно всего лишь передача, а не внушение! Павел не мог подчинить себе сознание и поведение собеседника – он был не более чем передатчиком, неким сообщающим устройством.

– Ты должен передавать приказы, а не просьбы! – терпеливо объяснял Николай Александрович. – Приказы, которым невозможно противиться. Ты оставляешь медиуму свободу выбора, а то время как он должен лишиться своей воли и действовать так, как хочешь ты! Вспомни про элементал! Отправь его действовать и отдай ему приказ!

Павел старался, но у него не получалось.

– Попытайся формулировать свой приказ не словом, а образом, – настойчиво советовал Николай Александрович. – Смотри: Гроза отдает приказ, угрожая «бросить огонь». Этот образ вынуждает человека подчиниться. Страх – самый сильный довод!

Павел старался: это было видно по его лицу, которое искажалось порой пугающими, порой такими смешными гримасами, что Гроза и Лиза едва удерживались от хохота, но толку было мало. Мысли передавал, приказы – нет.

Именно поэтому он отчаянно завидовал Грозе.

И, чтобы хоть как-то взять над ним верх, частенько хвастался своим происхождением, уверяя, что его дед, которого тоже звали Пэйве Мец, был нойдом – шаманом, колдуном, уроженцем Сонгельского погоста:[57] одним из тех, кто обладал способностями вынимать из живых животных сердце или печень, проникнуть в разум людей! По словам деда, он видел просторный коридор, по которому мог пройти, приблизиться к человеку и сделать с ним все, что хотел… Еще Павел очень любил рассказывать, что именно его дед избавил свой погост от бессмертного вэрр-юкгэ – кровопийцы.

– Как увидит вэрр-юкгэ где-нибудь человека спящего, сейчас его цап зубами за горло! – таинственно шептал Павел. – Перегрызет и кровь пьет. Наконец заметили это люди и утопили его в Чертовой ламбине[58]. А он опять из воды вышел. Бросили в реку – и она его не приняла, назад живого выбросила. Думали, думали как им вэрр-юкгэ избыть… Позвали финна-колдуна. «Заройте, – говорит финн, – его живого в землю!» Зарыли – а наутро глядь, голова уж поверх земли. Тогда позвали моего деда – нойда. Он сказал: «Один только огонь может взять этого злодея!» Вырыли кровопийцу, а он живехонек. Разминает руки да зубами щелкает, горло кому перегрызть норовит. Тогда его заперли в сруб и сожгли! Вот какой был мой дед! Вот от кого я унаследовал свой дар. А ты, Гроза, ничего про себя рассказать не можешь! Наверное, в твоем роду никаких колдунов не было. Ну, поразило тебя молнией – а твоя-то какая в этом заслуга? Ты уж лучше в грозу под деревьями не стой, а то опять шарахнет. Вдруг молния назад свой дар заберет?

– Молния не ростовщик, не взаймы дает, – насмешливо отвечал Гроза, а сам думал растерянно: «А ведь и правда, ничего я о своих дедах не знаю! Отец, матушка и тетя Маша ничего мне рассказать о них не успели – рано померли. Может быть, и в самом деле был кто-то в нашей родове колдуном, может быть, дело не только в молнии!»

Николай Александрович таких разговоров Павла терпеть не мог, резко обрывал его:

– Довольно хвастать тем, в чем нет твоих заслуг!

Впрочем, Гроза знал: Трапезников тоже не сомневался в том, что сверхъестественные способности достаются человеку в наследство от предков. Однажды он рассказал:

– Матушка моя, Евгения Дмитриевна Трапезникова, в девичестве Всеславская, владела настолько необычным даром, что и я, и Лиза по сравнению с ней самые заурядные люди. Она оставила дневник, который я берегу как зеницу ока. Она умерла, когда я был еще молод, не женат, Лизы, конечно, и в помине не было, однако матушка предсказала ее рождение и даже его обстоятельства, а также просила ни в коем случае не называть девочку в ее честь – Евгенией. Сказала, что это имя пригодится для ее будущей внучки. Матушка также предрекала, что у Лизы еще все впереди, ее способности разовьются необыкновенно. Хотелось бы это увидеть…

– А как же иначе? Конечно, увидите! – убежденно сказал Гроза, однако Николай Александрович загадочно улыбнулся и продолжал:

– А что касаемо тебя, Гроза, не сомневаюсь, что твой дар тоже передан тебе по наследству. Но неизвестно, проявился бы он или нет, если бы тебя не поразила молния. Думаю, многие люди обладают непостижимым даром, но и ведать о нем не ведают. Живут не призванными высшей силой! Для тебя именно гроза сыграла роль божьего перста. Не зря наши предки-славяне так почитали бога-громовника… Это он призвал тебя к служению. Так что твое дело – учиться, работать, чтобы небеса не разочаровались в тебе!

После такой беседы Павел больше не хвастал и не задирался. А Гроза чувствовал, что Николай Александрович относится к нему куда более дружески, куда теплее и заботливее, чем к Павлу.

А что до Лизы… Любому человеку с глазами и с пониманием с первого взгляда было понятно, что Павел влюблен в нее, однако гордыня – та самая, о которой говорила Нюша! – заставляла его порой вести себя по отношению к Лизе не просто равнодушно, но даже пренебрежительно. И только ее удивительно мягкий характер не давал то и дело вспыхивать ссорам между ними.

Странно: к Грозе она относилась далеко не так покладисто и всегда готова была задираться и спорить. А между тем он почти не сомневался, что Лиза в него влюблена, а к Павлу совершенно равнодушна. Может быть, просто жалеет его, но не больше. И хоть сам Гроза Павла недолюбливал – именно из-за его высокомерия, порой доходящего до наглости! – он тоже его жалел, а потому старался свести к шутке любую его выходку. К счастью, у Павла хватало ума быстро взять себя в руки и успокоиться, а потом даже посмеяться вместе со всеми.

Но вот в чем Гроза был с ним совершенно согласен, так это в том, что занятия они из-за поездок Николая Александровича в Москву совершенно забросили!

…Однако внезапно все переменилось. В середине августа Николай Александрович перестал ездить в Москву так часто, как прежде: больше времени проводил на даче, возобновил прежние занятия с ребятами и даже стал обучать их новым навыкам.

Началось это обучение довольно странно: с чистки дачного чердака. Оттуда вынесли старую рухлядь, копившуюся десятилетия. Викентий Илларионович только жалостливо охал, хотя вещи были совершенно бесполезные: худые кастрюли и горшки, сломанные стулья, заплесневелая одежда «времен очаковских и покоренья Крыма», как выразился Трапезников. Оставили только три стула, продавленное вольтеровское кресло[59] и колченогий уродливый стол.

Николай Александрович попросил Грозу, который умел управляться с гвоздями и молотком, поправить ножку. Тот нашел и прибил снизу небольшой брусок. Теперь стол не качался.

В одной замшелой коробке оказалась высушенная змеиная кожа – настолько сухая, хрупкая, что могла рассыпаться в любое мгновение. Нюша порывалась выбросить мерзкую находку, однако Николай Александрович почему-то не позволил. Сказал торжественно: «Это змеиный выползень!», собственноручно обтер коробку от пыли и унес к себе в кабинет.

Затем Нюша с помощью ребят навела на чердаке чистоту, вымыла треснувшее стекло небольшого окошка, которое так заросло пылью, что через него ничего нельзя было разглядеть. Впрочем, по мнению Грозы, на это было напрасно потрачено время, потому что Николай Александрович немедленно задернул окошко черной шторкой. Вообще все углы, стены и даже крыша преобразившегося чердака были затянуты черным, и Гроза вспомнил, что в последнее время Николай Александрович раза три возвращался из Москвы с какими-то старательно упакованными свертками, которые тотчас уносил в свою комнату. Уж не привозил ли он куски этой черной ткани?

– Что за пугающие декорации! – воскликнула Лиза, когда Николай Александрович пригласил ребят подняться туда. – Зачем? Что все это значит?

На чердаке теперь можно было хоть что-то разглядеть только с помощью свечей, которые горели по углам стола, тоже застеленного черным. Посреди стола стояла какая-то тускло мерцающая круглая чаша, вроде бы бронзовая.

– Да ведь это же наша курильница, из дому! Та, которую тебе привез из Египта Николай Александрович Гумилев! – изумленно воскликнула Лиза.

– Узнала? – усмехнулся Трапезников. – Помнишь, что он тогда читал?

– Конечно! – И Лиза нараспев, медленно произнесла:

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далеко, далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Вдали он подобен цветным парусам корабля,
И бег его плавен, как радостный птичий полет.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот…

Гроза покачнулся. Эти изумительные слова и голос Лизы словно бы вонзались ему в сердце, подобно тому, как вонзались порожденные «Гранатовым браслетом» откровения.

Он вдруг осознал, что мир огромен, а он ничего еще не видел и не знает… Однако это не ввело его в уныние, а наполнило счастьем: сколько еще открытий впереди. И главное из этих открытий – любовь…

Странным образом эти стихи вдруг успокоили Грозу, утешили в тоске, которая подспудно мучила его постоянно, хотя он старался скрывать ее даже от самого себя. «Это был только сон! – убежденно подумал Гроза. – Обыкновенный сон! И Николай Александрович сам сказал, что линии на руке могут изменяться! Брось думать о смерти – живи!»

– Чепуха, – недовольно буркнул Павел. – Терпеть не могу стихов, особенно таких.

– А какие ты можешь терпеть? – насмешливо спросила Лиза.

– Ну… не знаю, – замялся Павел. – Никакие. Мы что, пришли в этот склеп стишки декламировать?

– Нет, мы пришли сюда на урок, – спокойно сообщил Николай Александрович. – Взгляните-ка!

Он повел рукой, и все, приглядевшись, увидели, что в кресле спит Тимофей.

– Ой, Тимоша! – обрадовалась Лиза.

Кот, привыкший к вольготной дачной жизни, давно не появлялся в доме, она соскучилась и сейчас бросилась к нему, схватила, затормошила, однако Тимофей свисал из ее рук, словно толстый мохнатый мешок, и нипочем не желал просыпаться.

– Что с ним? – встревожилась Лиза.

Николай Александрович подошел, забрал кота и снова положил в кресло:

– Ничего особенного. Я погрузил Тимофея в сон. Но могу прекратить этот сон, сказав сигнальное слово. Однако ваша задача – разбудить его без этого слова. Да, разбудить окажется трудно. Но возможно. Вспомните все наши уроки. Сосредоточьтесь. Призовите на помощь всю силу вашего воображения. Не забудьте, что fortis imaginatio generat casum[60]. Лиза, начинай ты, – велел Николай Александрович. – А вы оба встаньте вот здесь, – указал он Грозе и Павлу на угол. – Вы можете смотреть на кота. Но ни взгляда на индуктора, ни слова, ни звука!

Грозу так и тянуло посмотреть на Лизу, однако он помнил о запрете и таращился на Тимофея, благо глаза уже привыкли к сумраку, царившему на чердаке. Кот не шевелился, только раза два вдруг громко замурлыкал и снова затих.

– Достаточно, – сказал наконец Николай Александрович. – Немного ты добилась, однако то, что до Тимофея все же долетел твой приказ, бесспорно. Уже неплохо, особенно для тебя: все-таки ты медиум, а не индуктор. Ну что ж, suum cuique![61] Надеюсь, юноши лучше справятся с задачей. Павел, начинай.

Лиза встала рядом с Грозой, Павел вышел на середину комнаты.

Гроза покосился на Лизу. Она даже зажмурилась, чтобы не мешать Павлу. Николай Александрович внимательно следил за поведением Тимофея и ни на что больше не обращал внимания.

Гроза набрался смелости и осторожно взял Лизу за руку. Пальцы ее дрогнули, словно в испуге, и вдруг жарко сплелись с его пальцами. Он ощутил восторг, какого не испытывал никогда в жизни. И внезапно до него долетел ее шепот: «Я тебя люблю!»

Грозу словно молнией вновь ударило! Он резко повернул голову, вгляделся в закрытые глаза Лизы, в ее сомкнутые губы и понял, что слышал не шепот ее, а шелест ее мыслей.

Лиза передала ему свои мысли! Значит, она может быть не только медиумом! Или… или Гроза прочел эти мысли только потому, что предназначались для него одного?

Он едва не задохнулся от счастья и сквозь блаженный звон в ушах не сразу расслышал голос Николая Александровича:

– Павел, достаточно. Все, довольно!

Лиза резко выдернула пальцы из пальцев Грозы, и он, кажется, даже в темноте увидел, как горят ее щеки.

Наверное, подумала, что отец говорит «довольно» не только Павлу, но и ей!

– Очень неплохо, однако ошибки те же, – продолжал между тем Николай Александрович. – Кот слышал твой мысленный приказ, это было видно по тому, что он ворочался, но ты оставлял ему свободу выбора. Он выбрал более сильное повеление – уснуть. Мое!

– Конечно, – сварливо пробурчал Павел, – вы наш учитель, вы старше, а значит, сильнее.

– Борода не делает мудрецом! – хохотнул Трапезников. – Мой приказ оказался сильнее твоего, а мы должны добиться обратного. Теперь ты, Гроза.

Николай Александрович велел ему встать на середину комнаты.

«А вдруг Павел встанет на мое место и тоже возьмет Лизу за руку?» – подумал Гроза и почувствовал, что сейчас больше всего на свете хочет обернуться и оттащить Павла от Лизы. Но Николай Александрович сердито прикрикнул:

– Не отвлекайся! Помни об элементале и о punctum saliens!

«Что такое punctum saliens? – в ужасе подумал Гроза. – Я забыл… Ах да, «трепещущая точка»! Ну и где она у этого несчастного кота?!»

Он не мог сосредоточиться. Его словно разрывало между Тимофеем и теми двумя, оставшимися за его спиной.

Николай Александрович стоял очень близко, и Гроза понимал, что тот не даст ему обернуться и посмотреть, что делает Павел. Картина его короткопалой руки, вцепившейся в тонкие пальцы Лизы, словно бы прожигала воображение и множилась, множилась… Чудилось, будто вокруг стоит несколько Павлов и все тянутся к Лизе!

– Гроза! – нетерпеливо понукнул Николай Александрович.

«Разбудить Тимофея! – сообразил Гроза. – Я должен напугать его, чтобы он проснулся! Его вырвет из гипнотического сна только страх смерти! Страх огня… пожара…»

И тотчас же он забыл про кота: снова образы Павлов, множества Павлов заполонили его сознание!

– Прочь! – крикнул Гроза в ярости, полный одного стремления: отогнать всех их от Лизы.

В то же мгновение страшная слабость охватила его. Услышал возмущенный мяв Тимофея, потом короткий вскрик Павла, потом завизжала Лиза… Гроза вдруг увидел себя стоящим среди множества разбросанных по полу огненных шариков, от которых вот-вот займется пламенем чердак, а там и весь дом может вспыхнуть!

Тимофей подскочил в кресле, глаза его на миг вспыхнули жутковатым зеленым огнем, снова дико заорал и опять рухнул в кресло, задергался, словно в агонии…

– Mūs! – выкрикнул Николай Александрович.

Так вот каким было сигнальное слово, догадался Гроза. «Мышь» по-латыни!

Тимофей свалился с кресла, промчался мимо Грозы, задрав хвост трубой, ударился всем телом в дверь, начал безумно царапать ее когтями. Лиза кинулась к двери, распахнула ее – кот вырвался вон, скатился по лестнице, ударяясь о ступеньки, словно мяч.

Где-то внизу испуганно вскрикнула Нюша:

– Изыди, сила нечистая!

Страшным усилием воли Гроза удержал себя на пороге потери сознания и, простирая в стороны руки, приказал себе прекратить бросать огонь.

Под ногтями жгло. Он чувствовал, как огонь втягивается в его пальцы, откуда только что был извергнут.

И внезапно слабость прошла, только ноги чуть подрагивали. Он ощущал холодное торжество и гордость. Было чем гордиться! Он смог не только разбросать огонь, но и собрать его и при этом сохранить сознание! Значит, он все же кое-чему научился! Значит, уроки Трапезникова не прошли напрасно!

«А вот если бы я сосредоточился на элементале и punctum saliens, я бы сжег Тимофея дотла!» – подумал Гроза и даже взмок от испуга. И зажмурился, пытаясь освоиться с догадкой: ему показалось, что вокруг много Павлов, что все его силы распределились по этим воображаемым соперникам, поэтому и удалось сохранить сознание… Хотя Тимофею, конечно, досталось!

Значит, при надобности он может сражаться с несколькими противниками одновременно?!

– Гроза! – бросилась к нему Лиза, и у него задрожали колени. – Ты как себя чувствуешь? Пойдемте, пойдемте отсюда, здесь так душно и гарью пахнет!

Вышли, причем Грозу с одной стороны поддерживал Николай Александрович, а с другой – Лиза. Павел молча брел позади.

В гостиной Гроза упал на диван. Лиза села рядом и с вызовом взглянула на отца.

Тот растерянно моргнул, потом обернулся к Павлу, который стоял с деревянным лицом, стиснув зубы так, что казалось, будто у него рта вовсе нет. Вздохнул и сказал с улыбкой:

– Браво, Гроза. Я понимаю, что произошло некое quid pro quo[62], и неведомо, когда к нам теперь вернется перепуганный Тимофей, но результат превзошел мои ожидания. Я очень доволен. С завтрашнего дня мы начнем заниматься коллективным направленным внушением.

– Что? – спросил Гроза, у которого все еще звенело в ушах. – Что это значит?

Павел фыркнул с уничтожающим презрением, однако Лиза положила свою руку на руку Грозы, а Николай Александрович спокойно пояснил:

– Это значит, что вы вдвоем с Павлом будете добиваться одной и той же цели. У Лизы будет другая задача.

– Я готова, – засмеялась Лиза, – но, папочка, давайте работать где угодно, только не на этом ужасном черном чердаке. Вообще зачем ты там такую обстановку создал, я не понимаю.

– Нет, мы с Грозой и Павлом будем работать именно на чердаке, – покачал головой Трапезников. – Ты тоже заходи туда как можно чаще. Вы должны привыкнуть к этому месту, чтобы его мрачные вибрации не отвлекали вас, а помогали. А помощь понадобится! Помощь места, времени, свечей, растений, ароматов… Потому что внушения, к которым мы отныне перейдем, будут относиться к разряду практической магии.

– Магия? – удивился Гроза. – Но это ведь… колдовство!

– Нет, это всего лишь искусство вызывать изменения окружающего мира простым усилием воли, – спокойно ответил Трапезников.

– То есть мы, значит, теперь маги? – восторженно воскликнул Павел.

– Пока еще нет, но, надеюсь, станете ими, – кивнул Николай Александрович.


Горький, 1937 год

Как-то раз Симочка оживленно заметила:

– Что-то Анатолий Николаевич к нам зачастил!

Ольга кивнула, торопливо жуя. Из-за чуть ли не ежевечерних визитов Андреянова ужинать ей приходилось поспешно и украдкой. И она все время боялась: вдруг в те минуты, пока она ест, Андреянов незаметно для хозяев проникнет в детскую и опять куда-нибудь утащит Женю?

Конечно, это была сущая ерунда, но Ольга ничего не могла поделать, так пугал ее этот человек.

Может быть, ее хозяева, при всем их самом что ни на есть дружеском отношении к Андреянову, были не слишком-то довольны, что теперь почти каждый вечер приходится проводить в его компании, за вином (Андреянов не являлся без бутылки), песнопениями да откровенными и длинными разговорами за чтением газет, но виду не подавали, потому что вечера получались все же очень веселыми. Ольга, при всей своей ненависти к Андреянову, иногда просто заслушивалась! Он умел как-то так поговорить на любую, самую серьезную тему, что волей-неволей становилось смешно. Например, разворачивая «Правду», он непременно прочитывал лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» как «Пролетарии всех стран, берегите свой карман!» – а потом забавно ужасался и приговаривал: «Политически извиняюсь за политическую ошибку!» Читая статьи, он непременно выговаривал слово «эксплуатация» и ему подобные через «о», так что получалось «эскплОатация», «эскплОататор», «эксплОатировать» и «эксплОатируемые массы». В газетах частенько печатали стихи на политические темы, так вот Андреянов умел выискать в них самые нелепые строки и прочитать с таким выражением, что Василий Васильевич сдавленно кашлял, сдерживая смех, а бедная Ася начинала хохотать как сумасшедшая.

Однако иногда Андреянов шутил слишком рискованно. Даже опасно! Как-то Василий Васильевич с негодованием сообщил, что целый день не мог дозвониться на речные пристани вниз по Волге. Оказалось, связи нет, потому что хулиганы там и сям срезают телефонные провода! Трактористы привязывают ими бороны к прицепам, а иные умельцы делают гвозди, которые продают по спекулятивным ценам.

– Ну что ты возмущаешься, Вася? – усмехнулся Андреянов. – Лучше пусть из проволоки делают, чем из людей, как один знаменитый поэт советовал. Говорят, на Беломорканале целыми ящиками такие гвозди пакуют…

Хозяева промолчали. Потом Ася села за рояль, заиграла какую-то бравурную мелодию – на этом разговор и закончился.

Андреянов вскоре ушел, однако Ольга, по обыкновению, стоя у окна, заметила, что Василий Васильевич уже не откровенничает с ним в саду, а норовит поскорей проводить до калитки. Похоже, Андреянов уже изрядно поднадоел ему и даже милейшей Асе! А откровенности, до которых он доходил в разговорах, даже пугали.

И Ольга невольно вспомнила, как Андреянов сказал недавно, мол, доверяет Василию Васильевичу, потому что уверен: тот не предаст, не донесет. Но зачем вообще вести такие разговоры, которые могут для человека плохо кончиться? Неужто больше не о чем умным людям беседовать, неужто всякие посиделки нужно непременно сводить к чтению газет и насмешкам над ними?

Она так задумалась, что совсем забыла про Симочку. А напрасно!

– А я вот знаю, с чего это Анатолий Николаевич ходит сюда да ходит, – вдруг заявила та, и Ольга от ужаса перед этой догадливостью даже вилку чуть не выронила. Вдруг глазастая и пронырливая Симочка и впрямь заметила неладное?! Однако следующие слова изрядно ее изумили: – Привязался накрепко он к Женьке. Небось жалеет, что Асеньке и Васеньке ее отдал, а не себе забрал. У них-то детей нету, у Анатолия Николаевича с Альбиной Сергеевной, что-то там не в порядке то ли у нее по женской части, то ли у него по мужской… Хотя, – немедленно возразила сама себе Симочка, – у такого мужчины ничего не в порядке быть никак не может! Она, конечно, виновата, что детей нету. А ему, видать, малышей хочется, вот и прикипел всем сердцем к девочке.

Вообразить Андреянова, «прикипевшего сердцем» к какому бы то ни было ребенку, тем более к Женечке, на которую он еще у Чиляевой косился не иначе как с плохо скрываемым раздражением, Ольга решительно не могла. Но что, если Симочка на сей раз оказалась права? Надо сказать, Андреянов во время своих визитов и впрямь непременно пытался с Женей поиграть (напрасно, между прочим, потому что она немедленно начинала хныкать, а то и вовсе поднимала крик); принес как-то раз большой отрез отличнейшей бязи на пеленки; живо интересовался, режутся ли у нее зубки, не болит ли животик, дают ли ей витамин D, о котором пишут сейчас во всех газетах как об отличнейшем средстве против рахита… Однако она слишком привыкла бояться, вот и находилась в постоянном ожидании чего-то дурного. Кроме того, Женя в его присутствии так раздражалась, что Ольга понимала: ребенок всем своим младенческим существом тоже терпеть не может Андреянова.

…В тот вечер, едва стукнула калитка, Ольга мигом почувствовала неладное.

Филька испуганно порскнул под диван.

Ольга хотела было спрятаться куда-нибудь, однако никого из хозяев как раз не было дома (Ася уже ушла на занятия в свою вечернюю школу, а Васильев еще не вернулся с работы), Андреянову показалось бы подозрительным, что дом пуст, но не заперт, он начал бы ходить из комнаты в комнату, и Ольге совсем не хотелось, чтобы он застал ее дрожащей от страха в каком-нибудь уголке. Поэтому она осталась внизу, в гостиной, держа на руках Женю и стараясь сохранить самое что ни есть спокойное выражение лица. Однако спокойствие это мигом треснуло, как первый ледок под тяжелыми шагами, когда Андреянов, чуть войдя и увидев Ольгу, ухмыльнулся и спросил:

– Как же ты нашла девчонку, а? Никто, кроме меня, не знал, куда я ее пристроил. Неужели случайно?! Ну и ну… Права была тетушка, нужно было ее в Сормово увезти или хотя бы в Гордеевку.

Вот, значит, как?! Верны были Ольгины догадки! Это именно Андреянов украл тогда Женю. И даже не стыдится в этом признаться! Ну и сволочь же он…

– Да я ее где угодно бы нашла, – процедила Ольга, глядя на него с ненавистью.

– И даже в выгребной яме? – полюбопытствовал он, круто изогнув тонкую, подбритую бровь.

– Что?! – опешила Ольга.

– Да так, ничего, плохая шутка, – отмахнулся Андреянов. Танцующей походкой проходя к роялю (Ася всегда держала его открытым), начал постукивать по клавишам одним пальцем, тихонько напевая:

– Жил-был у бабушки серенький козлик…

Женя повернула голову и взглянула на Андреянова исподлобья.

– Нравится? – спросил тот весело и снова стукнул было по клавише, однако вдруг вскрикнул, затряс кистью:

– Черт… руку свело!

Женя отвернулась от него и зевнула.

Андреянов опустил руку – видимо, стало полегче.

– Положи девчонку, видишь, спать хочет, – сказал он. – Давай поговорим.

– Не о чем нам говорить, – буркнула Ольга, отвернувшись от него и шагнув к лестнице, однако Андреянов проворно схватил ее за локоть:

– Есть о чем!

Женя подняла голову.

Андреянов отдернул руку:

– Да что такое? Опять судорога!

Ольга снова направилась к лестнице, однако Андреянов загородил дорогу:

– Боишься меня? Ну и дура! Что за жизнь ты себе устроила?! А все могло быть иначе! Вместо того чтобы чужой девчонке пеленки стирать…

– Она не чужая! – возразила Ольга.

– Ну да, еще скажи, что она твоя дочь, – хохотнул Андреянов. – Я же помню кровь на простынях… А ты вспоминаешь эти милые минутки? Во сне их видишь?

Тошнота подкатила к горлу Ольги, до смерти захотелось оказаться как можно дальше от этого отвратительного человека! Эх, и дура она, зачем осталась в доме, надо было сбежать через заднюю дверь, а оттуда на огород!

Ольга резко отвернулась от Андреянова, однако он опять оказался перед ней:

– Да положи ты эту проклятую девчонку! Иди ко мне!

Ольга попятилась, крепче прижав Женю к себе.

– Ладно, – сказал Андреянов, криво улыбнувшись. – Не хочешь по-хорошему – давай по-плохому. Я ведь могу все рассказать твоим хозяевам… о том, как ты жила-поживала у моей тетушки и как давала там всем посетителям… зарабатывая деньги! Была платной проституткой. Если я об этом расскажу, ты лишишься всего. Васильевы выгонят тебя вон. К Женьке уж точно больше не подпустят! А я тебе предлагаю иногда спать со мной, ничего не теряя. У тебя же бывает свободное время? Будешь прибегать ко мне на службу, у меня в кабинете роскошный кожаный диван… А сейчас давай поднимемся к тебе. До смерти хочу тебя, ну не мучай мужчину!

Андреянов шагнул к Ольге, но она отпрянула, хрипло выкрикнула что-то, захлебнувшись ненавистью.

Женя на ее руках завертелась, взглянула на Андреянова в упор. В то же мгновение ноги у него подогнулись, и он начал падать, заваливаясь назад, на дверь… которая в это мгновение распахнулась, и Василий Васильевич успел подхватить приятеля:

– Что такое? Что с тобой?

Андреянов с трудом выпрямился, растерянно озираясь, как бы не понимая, что здесь произошло:

– Голова… закружилась…

Он делал руками странные движения, как бы силясь поймать равновесие, лицо его было очень бледно и имело бессмысленное выражение.

Женя отвернулась, зевнула, опустила головку на Ольгино плечо и засопела ровно, спокойно, внезапно уснув, словно от крайней усталости.

Лицо Андреянова порозовело, он перестал шататься и утвердился на ногах.

– Ничего себе, шуточки… – пробормотал он, глядя на Ольгу чуть ли не с ужасом. – Что со мной такое? Что ты со мной сделала, шлюха паршивая?

– Анатолий! – воскликнул Васильев ошеломленно. – Что ты говоришь?!

– То, что слышал, – тяжело дыша, прохрипел Андреянов. – Я тебе говорил, что она похожа на одну знакомую проститутку? Ну так это она и есть! Смотри, как бы она твою дочку сифилисом не заразила, эта нянька!

Голос у него сорвался. Андреянов закашлялся и бросился прочь.

Ольга бросилась было к лестнице, не помня себя от ужаса и стыда, однако Васильев окликнул ее:

– Подождите. Объясните, что здесь происходило?

Он смотрел хмуро, мрачно, недоверчиво.

Ольга еле смогла ответить, так перехватило от страха горло:

– Анатолий Николаевич ко мне… приставал, но я его оттолкнула, он чуть не упал, а тут вы вошли…

– Поня-ятно, – протянул Васильев, и лицо его внезапно просветлело, засияли глаза: – Значит, он со злости все это наговорил?!

Ольга слабо кивнула.

– Это хорошо, – с облегчением сказала Василий Васильевич. – Мы с женой вам так доверяем, вы для нас как родная, а для меня… а я… – Он помолчал, а потом тихо, совсем тихо произнес: – Вы не представляете, Оля, как тяжело мне, лично мне было бы, если бы это оказалось правдой. Ведь тогда мы вынуждены были бы с вами расстаться! – И воскликнул с надеждой: – Но ведь это неправда, так, Оленька? Мы не расстанемся?!

Ольга только и могла, что снова кивнула. Страшно было поднять на него глаза – а вдруг и на лице написана та же нежность, которая только что прозвучала в его голосе?! Нежность – и любовь…

А как же Ася?!

Ольга, пряча глаза, бросилась наверх, в детскую.

Женя крепко спала на ее руках.

Филька, как всегда, задрав пышный хвост, обогнал ее и промчался вверх по ступенькам.


Москва, 1937 год

Изменения грянули в одночасье. Явились как-то июньским утром сотрудники 9-го отдела ГУГБ на службу, а их ждет новость: начальником у них теперь будет Исаак Ильич Шапиро, бывший заместитель начальника Секретариата НКВД СССР. Глеб же Иванович Бокий арестован. Немедленно стало известно и то, что говорилось в постановлении на арест: Бокий – троцкист и член контрреволюционной масонской организации «Единое трудовое братство», занимавшейся шпионажем в пользу Англии, а также руководитель антисоветского спиритического кружка, где проводились сеансы, на которых предсказывалось будущее. Инкриминировалась ему также подготовка покушения на Сталина.

В кулуарах управления уже знали, что на Малой Лубянке несколько дней назад разгромили гнездо оккультистов-заговорщиков, ну и, конечно, ходили слухи, что если Бокий сам там не присутствовал, то вместо себя посылал для энвольтования вождя своего самого доверенного секретного агента по кличке Гроза.

В самом 9-м отделе все как воды в рот набрали и случившееся вообще не обсуждали. Можно было ожидать, что во главе отдела встанет заместитель Бокия, Федор Иванович Эйхманс, бывший начальником 3-го отделения 9-го отдела. Это отделение обеспечивало криптографию во всех подразделениях ГУГБ, а также организовывало шифрованную связь с заграничными представительствами СССР. Однако в начальственное кресло воссел далекий от забот отдела Шапиро, и нетрудно было угадать, что дни Эйхманса тоже сочтены.

2-й же оперативный отдел был слишком занят повседневными делами и отработкой следов, оставшихся после разгрома оккультистов на Малой Лубянке, чтобы всерьез озаботиться тем, что там происходит в 9-м отделе. Да и на своих за недостатком времени мало обращали внимания. И никого особо не удивило, что после совещания у Николаева-Журида лейтенант госбезопасности Ромашов в служебных кабинетах почти не появляется. Было известно, что он работает по какому-то особому заданию самостоятельно, даже без привлечения агентов-помощников.

Работает – ну и пусть работает.

Что касается Ромашова, то он, конечно, от помощников не отказался бы, поскольку работа ему предстояла адова, как выразился бы Маяковский, которого так уважал Николаев-Журид. Предстояло проверить 36 детских домов и 14 домов родильных. Да, он продолжал искать детей Грозы, однако делал это теперь не тайно для Бокия, а вполне официально и по поручению своего непосредственного начальства.


Оказалось, что воображение Николая Галактионовича Николаева-Журида отнюдь не покрылось пылью кабинетной работы, и он пришел в совершенный восторг от того, что воспринял мысленный посыл Ромашова, да так четко, словно был самым настоящим медиумом.

С одной стороны, принадлежность к коммунистической партии и приверженность материалистическому взгляду на мир заставляли его настороженно относиться к тому, что любимый им Маяковский называл «в мозгах вывих». С другой стороны, сам товарищ Сталин всегда живо интересовался деятельностью Спецотдела…

Особенно популярен был Спецотдел в ту пору, когда с ним вовсю сотрудничали такие феноменальные личности, как Барченко, Кажинский, Дуров[63] и великий Бехтерев, и они все вместе разрабатывали методику массированного воздействия на сознание трудящихся масс Советской России и всего СССР. Это воздействие – фактически массовый гипноз на расстоянии – и проводилось с утра до вечера с помощью громкоговорителей, которые были установлены практически во всех населенных пунктах страны. Трансляция концертов, лекций, радиоспектаклей, выпусков новостей велась с учетом необходимых звуковых регистров, то есть тщательно выверенного чередования сверхвысоких и ультранизких звуков, воспринимаемых не слухом, а подкоркой мозга, и подсознание человека таким образом готовилось к восприятию необходимых установок. После этого начинались сами установки. Дикторские тексты мало того что были перенасыщены откровенной политически направленной лексикой, но и строились особым образом: в них вставлялись сигнальные слова и выражения, которые – после соответствующей ультразвуковой атаки на человеческий мозг! – формировали желание беспрекословно подчиняться директивным лозунгам. Массированная радиообработка населения СССР дала великолепные результаты, однако, само собой, на достигнутом останавливаться никто не собирался.

Но ряды сотрудников отдела и консультантов редели… Кто был уже тайно обезврежен, как Бехтерев и Дуров. Кто-то арестован и фактически приговорен, как Барченко. Некоторые прошли мощную психологическую обработку и получили запрет под страхом смерти на любое касательство к работе отдела, как, например, Кажинский (он со своими разработками радиоуправляемого оружия был слишком ценен, чтобы его уничтожить!)… Судьба большинства действующих сотрудников была тоже предрешена. Эйхманс – само собой, ведущий сотрудник его службы и изобретатель многих шифров Крамфус, заведующий лабораторией экспертизы Гоппиус, лаборантка и бывшая белоэмигрантка Шишелова и многие прочие будут взяты со дня на день и практически незамедлительно поставлены к стенке.

Николаев-Журид прекрасно понимал: какую бы высокую интеллектуальную ценность ни представляли собой эти люди, они были всего лишь людьми, а значит, страдали обычными человеческими слабостями: тщеславием, жаждой власти, завистью, жадностью, в конце концов. Они могли однажды счесть, что их недооценивают, что их знания заслуживают лучшего применения и вознаграждения, они могли возжаждать перемены ролей и власти над теми, кто руководил их работой и диктовал условия, цели и задачи этой работы… Да они могли вообще счесть эти цели и задачи ошибочными!

Периодические партийные «чистки» и вообще регулярное уничтожение тех, кто знал слишком много, а потому мог повернуть эти знания против власти, Николаев-Журид считал закономерным и необходимым. Вполне возможно, что однажды и его «вычистят» не только из партии, но и из жизни. Спастись от этого можно только одним способом: беспрекословным следованием руководящей линии партии и готовностью исполнять все приказы, исходящие сверху. Николаев-Журид, так же, как и Шапиро, являлся преданным кадром нового наркома НКВД Ежова и вполне доверял выбранному им курсу. Массовое перетряхивание сверху донизу всего 9-го отдела было необходимо, однако работу его прекращать никто не собирался. И следовало думать не только о настоящем, но и о будущем.

Беседуя с Ромашовым, который был с начальником оперативного отдела вполне откровенен, всецело сдал ему Бокия и открыл все его замыслы относительно поиска детей Грозы, Николаев-Журид поинтересовался, откуда вообще брались сотрудники отдела в те времена, когда и самого отдела-то еще практически не было.

Ромашов рассказал, что Артемьев привлекал некоторых криптографов, которые служили в Третьем отделении императорской полиции и остались живы после революции. Вспомнил он также, как Артемьев и его немногочисленные помощники буквально по улицам разыскивали людей, обладающих мало-мальскими оккультными способностями.

В Москве всегда было много всевозможных знахарей, шаманов, чревовещателей, гадателей по рукам, фокусников, медиумов, гипнотизеров и спиритуалов. О них всегда ходили таинственные слухи – вот по этим слухам их и выискивали.

Большинство из этих людей были, конечно, в самом деле шарлатанами, однако встречались и весьма ценные личности, которых брали на работу в отдел, но сначала их проверяли Артемьев и Барченко, для чего у него существовала особая лаборатория под названием «черная комната».

Однажды привели некоего Константина Варламова – одноглазого и лысого, как бильярдный шар, босого пророка в рясе из мешковины, который носил при себе гладкий камешек с дыркой, называемый «куриный бог», глядел в нее, взяв человека за руку, и предсказывал ему будущее. Конечно, пророчества на десять или двадцать лет вперед проверить было никак невозможно, однако то, что он предсказывал на ближайшие дни, сбывалось удивительно точно. Например, Артемьеву он сообщил, что через два дня его дочь пойдет раздетая по улице. Артемьев, который знал, в каком виде Марианна декламирует стихи в «Кафе поэтов», помрачнел, ибо ничуть не сомневался, что она вполне может продефилировать по улицам в голом виде. Он встретился с Марианной и пригрозил, что если она позволит себе очередную непристойную пакость, то он, ее отец, застрелит ее, и ему плевать, что с ним после этого будет. Марианна струхнула не на шутку и поклялась вести себя прилично. А это происходило в январскую стужу 1920 года. И вот среди бела дня какие-то удалые беспризорники сорвали с нее шубу, угрожая ножом, а заодно велели снять роскошное шелковое платье, так что Марианна и впрямь какое-то время бежала по улицам в одной сорочке, практически раздетая, заливаясь слезами от мороза и страха: что с ней сделает отец?!

Артемьев не стал ее винить, а Варламов сделался одним из первых сотрудников создаваемого на ходу Спецотдела.

В те далекие годы близ 45-й Тверской-Ямской находился пустырь, называемый Рыковка. Прозвали его так потому, что на нем собирались своры одичавших, оголодавших собак, которые нападали на прохожих. Даже если по пустырю шло несколько человек, собаки злобно огрызались, а порою, когда зимний холод и голод заставляли их и вовсе свирепеть, могли и вцепиться в одного из тех, кто шел с краю. Однако на краю пустыря в покосившейся халабуде жил человек лет сорока по прозвищу Пиратка. Почему его так называли, никто не знал, – возможно, потому, что это была очень распространенная собачья кличка, а этот Пиратка был истинным властелином собачьего мира. Не то что бы он подкармливал псов – частенько ему и самому есть было нечего, – однако стоило ему появиться и глянуть сердито да что-то неразборчиво прошептать, как псы не просто разбегались – это было бы еще полдела! – а смиренно ложились и даже клубком сворачивались. Поглядеть на такие чудеса, впрочем, удавалось только случайно, потому что досужей публики Пиратка на дух не переносил и мог не только отказаться провожать таких праздных зрителей через овраг, но и, наоборот, мог натравить собак! Артемьев его долго уламывал встретиться с Дуровым и улестил только тем, что посулил подкармливать собачью свору. Барченко признал у Пиратки большой талант внушения на расстоянии, однако в Спецотдел его заманить не удалось. Пиратка так у Дурова и прижился. И долго работал с ним, пока не помер.

Как-то по улицам принялся шляться предсказатель конца света, который сообщал, что видит высунувшуюся из облаков руку со стиснутый кулаком, которым рука сначала всем грозит, а потом разворачивает пергамент с надписью: «Россию скоро ждет небывалый вселенский мор!» Ромашов рассказал об этом Артемьеву. Лиза, которая при этом присутствовала, ужасно возмутилась и сообщила, что в библиотеке ее покойного отца имелась книга про Савонаролу[64], и там был описан совершенно такой же случай, приключившийся с этим неистовым флорентийцем. Правда, надпись на свитке гласила, что небывалый вселенский мор ждет не Россию, а Италию. Артемьев сначала расхохотался, а потом сказал, что хочет познакомиться с таким образованным обманщиком поближе. Предсказатель оказался бывшим профессором-биологом Шварцем, который в свое время ставил опыты по передаче мыслей на расстоянии. Он истосковался по работе и охотно согласился сотрудничать со Спецотделом, заодно назвав своих лучших учеников, некоторых из которых Артемьеву тоже удалось привлечь к работе…

Выслушав рассказ Ромашова, Николаев-Журид усмехнулся. Прошли те времена, когда сотрудников секретных отделов подбирали буквально в подворотнях! Теперь-то ими могли стать только члены РКП(б) или преданные советской власти беспартийные, за которых поручилось не менее двух ответственных членов партии. И вообще, с 1926 года подбор лиц, ведущих секретное делопроизводство, вело ОГПУ. Однако дети Грозы не шли у него из головы. Они были уникальными экземплярами человеческой породы – потомки двух выдающихся оккультистов! – и, конечно, могли бы стать особо ценными сотрудниками… если, разумеется, у них обнаружатся способности родителей хотя бы в некоторой степени. Именно поэтому Николаев-Журид, посовещавшись с новым начальником 9-го отдела Шапиро, приказал Ромашову продолжать делать то, что ему поручил Бокий: искать детей Грозы.


Москва, Сокольники, 1918 год

Несколько дней подряд Лиза по утрам куда-то уезжала на велосипеде. Куда – не говорила, и Николай Александрович взял с Грозы и Павла клятву, что они не будут узнавать у нее, куда она ездит. Никаким образом: ни расспрашивая, ни проникая в ее сознание.

– Это может повредить не только ей, но и всей России, – очень серьезно сказал Трапезников. – А чтобы любопытство не вводило вас в искушение, я предпринял кое-какие меры. Я внушил вам несколько сигнальных слов, связанных с тем, чем занимается сейчас Лиза. При малейшей попытке проникнуть в ее сознание вы будете ощущать сильную головную боль. Поверьте на слово!

Само собой, Гроза сначала не поверил. Трапезников учил: если желаешь узнать то, что от тебя скрыто, ты должен позволить этому желанию завладеть всем твоим существом! Гроза позволил было, однако и в самом деле: стоило ему только лишь попытаться настроиться на Лизу и задать ей мысленный вопрос, как виски словно прострелило! Видимо, начал действовать один из тех элементалей отсроченного внушения, о которых ему рассказывал в свое время Николай Александрович.

Повторять опыт желания не возникало. Судя по тому, как однажды схватился за голову и громко застонал Павел, его тоже донимало любопытство, но, похоже, и он получил удар по сознанию и предпочел больше не лезть куда не надо.

Очевидно, оберегать свои мысли от связи с Грозой и Павлом изо всех сил старалась и Лиза, потому что она никогда не смотрела им в глаза и вообще держалась отчужденно. Вернувшись в полдень и пообедав, она сразу шла на половину Викентия Илларионовича и там отдыхала. Вечером уезжала снова и возвращалась уже в темноте.

«Избегает меня!» – мрачно думал Гроза. Он был страшно обижен – не столько недоверием Николая Александровича, сколько замкнутостью Лизы. Вспоминал, как жарко сплелись их пальцы на чердаке, как она потом сидела рядом с ним на диване, касаясь его бедра, плеча своим телом… Теперь это казалось чем-то немыслимым.

Может быть, Лиза раскаивалась в том, что тогда дала себе волю? Гроза не знал. Запрещал себе вспоминать те изумительные минуты, но это плохо получалось.

Гроза и Павел всю первую половину дня проводили на чердаке. Они уже привыкли работать в этом черном, мрачном обрамлении, как нельзя лучше подходящем к ежедневному заданию Трапезникова. Задание это оказалось неожиданным и пугающим. Гроза и Павел должны были посылать губительные вибрации живым организмам. То есть они учились убивать усилием мысли.

Выслушав задание в первый раз, Гроза и Павел украдкой переглянулись. Оба в эту минуту подумали об одном и том же: кого они будут учиться убивать усилием мысли? На прежних уроках отрабатывали полученные навыки друг на друге. Тимофей оказался единственным «посторонним» объектом. Неужели Трапезников принудит их убить ни в чем не повинного кота?! Или… или учитель вознамерился заставить Грозу и Павла уничтожить друг друга?

В это мгновение Николай Александрович угрюмо усмехнулся:

– Ну, кота мне дочка никогда не простит. А что касаемо прочего, не для этого я тратил на вас столько сил, чтобы заказать панихиду! – И мальчики поняли, что Трапезников угадал их мысли.

Они беспокоились напрасно: объектами убийственных излучений их мыслей стали растения. Трапезников выкапывал на огороде позади дома картофельные кусты, пересаживал их в большие цветочные горшки и приносил на чердак. Нюша страшно ворчала, Викентий Илларионович смущенно покашливал, жалея пропадающий урожай, но Трапезникову было совершенно безразлично их недовольство.

После отъезда Лизы по утрам начиналась работа. Трапезников учил Грозу и Павла концентрации ненависти в том элементале, который каждый из них отправлял в punctum saliens – «трепещущую точку» растения.

К сожалению, с идеей коллективного внушения скоро пришлось расстаться. Слишком ясно стало с первых же сеансов, что мыслительные усилия Павла не оставляли следов на растении и даже мешали Грозе. У Грозы результаты были лучше, однако и ему не удавалось погубить весь картофельный куст. Можно было обнаружить почерневший лист, подгнивший клубень, однако само растение оставалось хоть и раненым, но живым.

– Неплохой результат, однако это не то, что нужно мне! – повторял Трапезников, а Гроза оправдывался:

– Да я никак не могу найти, где у него эта самая «трепещущая точка»! Чувствую ее везде: в стебле, листьях, клубнях, черешках… Вот и получается ни то ни сё.

– Ничего, – сказал Николай Александрович. – День ото дня будет получаться все лучше. Кроме того, спешу тебя успокоить: у человека punctum saliens определить легче.

Ничего себе, успокоил…

– Мы будем убивать людей?! – в один голос вскричали Павел и Гроза.

– Молюсь, чтобы этого не понадобилось, – серьезно ответил Николай Александрович, – однако ничего нельзя исключать!

Павел взглянул на него неожиданно заблестевшими, азартными глазами…

Занятия продолжались, причем чем дальше, тем больше увлекали Павла. Он стал необычайно сосредоточенным и даже гулять теперь уходил отдельно от Грозы. Иногда возвращаясь очень поздно и поглядывая на Грозу и Николая Александровича с каким-то странным, затаенным выражением, словно узнал что-то, неведомое им. А наутро работал с особенным ожесточенным старанием, и это начало давать результаты. Возможно, он повторял утренние уроки по вечерам в одиночестве. Уверенности в своих силах у него появлялось все больше. Листья на кустах, с которыми он работал на чердаке, никли, обвисали однако пока лишь на то время, когда находились под воздействием свирепых посылов Павла. А вот у Грозы упоминание о том, что, возможно, придется убивать людей, отбило всякую охоту вырабатывать навыки уничтожения.

– Этак Павел скоро тебя обойдет! – часто повторял Трапезников, надеясь пробудить тщеславие Грозы, но толку не было.


В один из дней в самом конце августа Трапезникову с утра принесли телеграмму. У него сделалось странное выражение лица, когда он ее читал, какое-то обреченное… Впрочем, он ничего никому не сказал, и день пошел своим чередом: Лиза уехала, Гроза и Павел поднялись на чердак. Но после обеда, когда Лиза вернулась, Николай Александрович вдруг попросил Павла съездить на почту.

– Я совсем забыл, что мне нужно отправить три очень важных письма в Москву, – пояснил Трапезников. – Сделай милость, Павел, окажи услугу. Но смотри, чтобы на почте в это время не оказалось никаких «товарищей». Ну, ты понимаешь. Если там будут посторонние, лучше не входи, подожди. Если задержишься, не страшно – главное, сделай, как я прошу.

– Конечно, – ответил Павел, сразу приняв заносчивый вид и явно гордясь, что такое важное поручение Трапезников доверил именно ему, а не Грозе. – Я все сделаю как надо.

– А ты, Гроза, пойдешь в лес, – продолжал Николай Александрович. – За цветами.

Павел презрительно ухмыльнулся. Гроза растерянно хлопнул глазами.

– Мне нужна Glechyma hederocea, – сказал Николай Александрович. – Помнишь, что это значит?

– Будра плющевидная, которую в народе зовут ползучкой, или собачьей мятой, – отчеканил Гроза, как на уроке латыни.

– Прекрасно. Мне нужны будут корни и листья самых свежих, крепких растений. Собери десятка полтора, чтобы было из чего выбрать для порошка проклятия. Собственно, мне также понадобится земля с кладбища, но я ее приготовил заранее. Есть у меня и сера, и кайенский перец, и змеиная кожа.

Гроза мигом вспомнил найденный на чердаке омерзительно сухой, выцветший змеиный выползень.

Сера? Собачья мята? Земля с кладбища?! И вдобавок – змеиная кожа!

Ах да, еще кайенский перец… и все это для порошка проклятия…

Павел жадно смотрел на Трапезникова:

– Это… это для…

– Когда я сочту нужным вам все объяснить, друзья мои, я это непременно сделаю, – с легкой насмешкой проговорил тот.

Гроза взглянул на Николая Александровича с сомнением. Не верилось, что все это говорится всерьез, настолько был он весел и оживлен. А Лизу, казалось, ничуть не удивили слова отца.

Павел взглянул на нее и вдруг насторожился.

– А Лиза? – спросил он с откровенной ревностью. – Она тоже пойдет в лес с Грозой?

– Нам с Лизой предстоит очень серьезный разговор, – строго ответил Николай Александрович. – И он не предназначен для чужих ушей. А теперь за дело, господа!

Павел поджал губы, но спорить не стал. Накачал шины велосипеда и уехал.

Гроза побрел по улице.

Он чувствовал себя несколько обиженным. Понятно, что Николай Александрович просто-напросто хотел удалить их с Павлом из дома на время разговора с Лизой. Но зачем такие сложности? Как будто нельзя было просто попросить их уйти!

Ну ладно. Ему дано поручение – и он его исполнит.

Значит, Glechyma hederocea…

Гроза никогда не замечал, что этой травы с кругленькими, как бы кружевными лепестками и мелкими лиловыми цветочками вокруг так много. Ее можно было увидеть чуть ли не под каждым забором. Однако он не стал собирать ее при дороге – прошел в лесок. Лето уже заканчивалось, а он только сейчас заметил, как чудесно в лесу… Да, чудесно, чудесно просто бродить, смотреть, как трава стелется под ноги, ощущать тишину, затаившуюся между белых березовых стволов, вдыхать тонкие лесные запахи, еще полные жизни и зрелости, хотя к ним уже примешивался пряный аромат увядания. Первые золотые пряди мелькали в березовой листве, цветы никли от тяжести собственной перезрелой красоты, кроваво краснел шиповник… Вдруг пронесся студеный ветерок, упали первые капли дождя…

Странное ощущение было у Грозы! Казалось, будто жизнь приближается к неведомому рубежу.

Эта телеграмма, которая пришла утром… Она что-то значила… Но что?

Гроза взволнованно выдрал целую охапку собачьей мяты, почти не глядя, что делает, и поспешил домой.

Лиза и Николай Александрович еще не выходили из кабинета.

Гроза сел на террасе, рассеянно перебирая траву и не зная, что с ней делать.

Появилась Нюша:

– Давай траву вымою, Митенька. – Она всегда называла его только по имени, говоря, что прозвище его больно страшное. – Да и посушить ее потом надо чуток, чтобы годная к делу была.

– Откуда ты знаешь? – удивился Гроза.

– Эх, милый ты мой! – вздохнула нянька. – Я ж сколько лет у нашего барина служу… Небось всякому научилась. Только вот колдовать не умею. Все, что у меня было, Евгения Дмитриевна отняла.

– Кто? – изумился Гроза. Но тут же вспомнил: – Ах да, Евгения Дмитриевна! Это бабушка Лизина, да? Николай Александрович рассказывал, она обладала великой силой.

– Награбила она себе великой силы, вот что я тебе скажу, – буркнула Нюша и тут же взмолилась: – Ох, Митенька, забудь, что я тебе сказала, это тайна, да и дело прошлое, такое давнее, что, может, и не было ничего.

Она ушла, унося в подоле охапку Glechyma hederocea.

Время тянулось нестерпимо медленно. Лиза и ее отец не появлялись.

Чтобы занять себя, Гроза решил зайти к Викентию Илларионовичу. Хозяина дома не оказалось, но это было хорошо: говорить ни с кем не хотелось. Гроза побродил у книжных полок, ощущая почти неодолимое желание пробраться в кладовку и послушать, о чем говорят Николай Александрович и Лиза. Он боролся с собой изо всех сил, взывал к своей совести и стыдил себя, но так и не смог победить любопытство.

Однако дверь кладовочки оказалась заперта. Гроза посмотрел на нее недоумевающе. Наружная щеколда не задвинута, а дверь не открывается, как будто кто-то заперся там изнутри.

Заперся и подслушивает разговор Трапезникова и Лизы…

Неужели Викентий Илларионович?..

Гроза схватился за ручку двери, но дернуть не успел: на крыльце послышались шаги.

Гроза выскочил в коридор, да так и остолбенел: в дом входил не кто иной, как Викентий Илларионович.

– А ты что здесь делаешь?! – удивился он.

– Зашел книжки посмотреть, – буркнул Гроза, оглядываясь. – А потом показалось, будто кто-то есть в кладовке.

– В кладовке? – нахмурился Викентий Илларионович. – Что за ерунда? Кому там быть? А главное – зачем?

Объяснить это Грозе было трудно. Как признаться, что ему известно о щели в стене? А если знал об этом, почему не сообщил ни хозяину, ни Трапезникову?

– Мне послышался шум, – буркнул он. – Хотел посмотреть, что там такое, а дверь изнутри заперта.

– Голубчик, – усмехнулся Викентий Илларионович, – как она может быть заперта? Ведь с той стороны нет ни крючка, ни задвижки. Невозможно запереться.

Он обогнул Грозу и подошел к двери. Толкнул – и та легко распахнулась.

– Ну что? – обернулся Викентий Илларионович. – Заперта?

– Вот это да… – пробормотал Гроза ошарашенно.

– Может быть, ты ее на себя тянул? – предположил Викентий Илларионович.

– Не помню… – пожал Гроза плечами.

– Митенька! – донесся с улицы голос Нюши. – Тебя Николай Александрович кличут!

Дверь, кладовка, Викентий Илларионович – все было забыто. Гроза вылетел вон, даже не простившись с хозяином.


Горький, 1937 год

Заснула Ольга в тот вечер как убитая, однако вскинулась, когда луна воровато заглянула в окно и словно бы прикоснулась к ресницам.

Женя по-прежнему спала, дышала тихо, едва слышно, и чему-то улыбалась. Один раз промурлыкала что-то, и Филька мурлыкнул тоже, словно в ответ.

Ольга тихо лежала, глядя на голубоватую от лунного света марлю в оконном проеме, и вспоминала свой сон. Ей снилось, будто она пишет письмо под диктовку высокой темноволосой женщины с родинкой на щеке. Ольга помнила ее прекрасное лицо! Эта женщина уже виделась ей однажды – после того как Андреянов украл Женю. Именно благодаря этому сну Ольге удалось так скоро найти свою ненаглядную девочку. Благодаря наставлениям этой женщины! И теперь она должна была поступить точно так же – послушаться ее совета. Впрочем, нет, это был не совет, не просьба – это был приказ, непререкаемый приказ. Ольга знала: она должна выполнить его, потому что от этого зависела ее судьба, а главное, судьба Жени.

Наверное, спала она совсем недолго, потому что внизу еще не угомонились хозяева: слышно было, как Ася рассказывает мужу о своих учениках, восхищается каким-то шестидесятилетним стариком, который притворился, будто ему еще пятьдесят (в школы ликбеза принимали только до этого возраста), да так старательно взялся за учебу, что обошел всю молодежь! Васильев молчал – впрочем, он и прежде слушал излияния восторженной Аси без слов, как будто постоянно думал о чем-то своем. Ольге и раньше так казалось, когда она наблюдала за этой семейной парой со стороны, а сейчас ей вдруг почудилось, что она стоит между ними, но видит ее на этом месте только Василий Васильевич, а для Аси она по-прежнему то находится в детской и возится с Женечкой, то изредка цапается с Симочкой, то помогает самой Асе… Для нее Ольга, как и прежде, всего лишь нянька, нянька Жени – ну и отчасти самой Аси, потому что именно Ольга заботится о том, чтобы платья хозяйки всегда были выстираны и выглажены, петли на чулках подняты (учителям запрещалось приходить в школу с голыми ногами, только в чулках, а они же рвутся безбожно, денег на покупку новых не напасешься… На счастье, Ольга научилась замечательно штопать чулки нитяные, а на фильдекосовых и фильдеперсовых поднимать петли самым обыкновенным вязальным крючком, только очень тоненьким), варит яйца в легонький «мешочек», а не как Симочка, которая признавала только переваренные в несъедобную крутизну, печет необыкновенно вкусное печенье, каждое утро бегает в молочную кухню за едой для Жени, следит, чтобы обложки на Асиных учебниках были подклеены, а проверенные тетрадки не перепутаны с непроверенными… А еще Ольга как-то так стирает носки Василия Васильевича, что неприятный запах из них уходит надолго, и воротнички его рубашек под ее присмотром никогда не засаливаются… И Ася не замечала, как смотрит ее муж на Ольгу – украдкой, конечно, и от обеих женщин, и даже от себя самого, – не слышала, как старается он пореже говорить с Ольгой, потому что голос его предательски вздрагивает, не догадывалась, почему он так подолгу меряет шагами небольшой садик, вместо того чтобы идти спать… Шагает, шагает, порою забывая об осторожности и жадно вглядываясь в оконный проем во втором этаже, надеясь, что там мелькнет гибкий силуэт…

Ольга вздохнула. Она знала: если исполнит то, что приказала приснившаяся женщина, это разрушит жизнь семьи Васильевых… Заботясь о собственной безопасности, она причинит непоправимый вред тем, кто принял ее как родную и кого она полюбила как родных… Но сейчас собственная безопасность, а значит, безопасность Жени были для нее превыше всего. Если не остановить Андреянова, он не утихомирится до тех пор, пока не добьется ее изгнания из этого дома. Ладно, пусть бы он рассказал только об их отношениях… Но он способен на самую грязную клевету! Ася доверчива, как дитя, ее легко можно убедить не только в самом хорошем, но и самом плохом. И, при всей своей мягкости, она может быть тверда, как камень. Добьется у мужа, чтобы выгнал Ольгу вон, и тот выгонит! И ее больше не подпустят к Жене…

При одной мысли об этом сердце Ольги скручивалось в болезненный, пульсирующий, причиняющий невероятные страдания ком. И снова, снова возникало перед глазами строгое и прекрасное лицо темноволосой женщины, ее непреклонный взгляд встречался со взглядом Ольги, ее негромкий властный голос повторял: «Ты должна опередить Андреянова! Ты должна охранять мою дочь! Ты должна спасти себя!»

Ольга прислушалась, привстала в постели; потом подошла к окну, осторожно отодвинула край занавески. Должно быть, она долгое время пролежала в бессонных раздумьях: луна ушла за облака, в саду воцарилась глухая тьма, а дом затих.

Хозяева уснули. Ольга холодно представила себе Василия Васильевича, лежащего рядом с Асей. Кого обнимал он перед тем, как уснуть? Свою милую, нежную, добрую жену или воображаемую Ольгу? А может быть, просто-напросто отвернулся от Аси и уснул, томимый желанием – столь же неодолимым, неутоленным и преступным, как желание Андреянова? Ненавистного Андреянова…

Ольга торопливо пригладила волосы, набросила платье. Если бы она могла видеть сейчас свое лицо, то, наверное, не узнала бы себя: глаза мрачно темнели, черты заострились, рот свело судорогой злобной усмешки. Она предвкушала не только обеспечение собственной – а главное, Жениной! – безопасности. Она предвкушала сладость мести человеку, который причинил ей такие духовные и физические мучения, который затмил ее жизнь мрачной тучей страха.

Женя дышала тихо-тихо. Филька открыл один глаз и сразу снова закрыл. Похоже было, что он ободряюще подмигнул Ольге.

Она усмехнулась и вышла из детской. Спускалась она очень осторожно, стараясь не наступать на скрипучие ступеньки, которые успела узнать наперечет.

Внизу Ольга прокралась в кабинет хозяина, ощупью завесила окна, опасаясь случайного соседского любопытства, потом нашарила маленькую настольную лампочку и включила ее.

На краю письменного стола лежали тетрадки, принесенные Асей из школы: обычно она проверяла домашние задания в кабинете мужа, устроившись на краешке его большого стола. Ольга быстро перелистала тетрадки, из серединки одной вырвала двойной листок, села за стол и обмакнула ручку в чернильницу.

Вот так же сидела она во сне и быстро писала под диктовку темноволосой женщины… Она помнила все, что надо было написать, почти слово в слово! Хорошая память, которой Ольга всегда славилась и которая помогала ей учиться на «отлично» в школе, а потом быстро запоминать остановки на всех многочисленных трамвайных маршрутах, на которых ей приходилось работать, пригодилась.

Наконец письмо было написано. Ольга сложила листки вчетверо, написала адрес: Горький, ул. Воробьева, дом 1, НКВД.

Впрочем, адрес был написан просто на всякий случай. Она не собиралась доверить такое важное дело, как избавление от своего смертельного врага, неорганизованности горьковских почтальонов, на которых чуть ли не во всех газетах ежедневно жаловались все кому не лень. Чаще почтальонов, кажется, бранили только церковников, которые с каждым днем усиливали свою губительную религиозную пропаганду среди молодежи! Поэтому Ольга, наведя порядок в кабинете и раздернув шторы, чтобы ни у кого не возникло даже мысли, что она здесь побывала, вышла в прихожую, сунула ноги в какие-то Асины спортивные тапочки, валявшиеся под вешалкой, и выскользнула на крыльцо.

Стояла кромешная тьма, даже луна спряталась за тучкой, но это было на руку Ольге. Вновь к ней явилось то же ощущение, которое она уже испытала, когда искала Женю: будто путь для нее прочерчен невидимой рукой на незримой карте – самый краткий путь к тому страшному месту, куда она собиралась отнести свое письмо. Мало того что она опасалась халатности почты – не хотела, чтобы между ней и отмщением ненавистному человеку стоял кто-то еще!

Ольге чудилось, ее покрыл некий незримый плащ: ни одна из многочисленных окрестных собак не взбрехнула, даже цепью не звякнула, когда она пробегала мимо, и не шумнул ни камушек, и ни доска не загремела на деревянных тротуарах, хотя они все были расшатаны и провалены до того, что и средь бела дня легко можно было ноги в них переломать.

И вот наконец она вышла на улицу Воробьева – Воробьевку, как ее без всякой почтительности именовали в народе. Такой же непочтительности подверглась и главная улица – имени Свердлова, которую называли только Свердловкой. А может быть, дело было вовсе не в непочтительности, а просто горьковчане – бывшие нижегородцы! – таким образом отдавали некую дань памяти тем временам, когда Свердловка звалась Большой Покровкой, а Воробьевка – Покровкой Малой…

Около «розового дома», который упоминали в разговорах, только понизив голос и даже озираясь, как будто в самом его наименовании таилась некая опасность, горел бессонный фонарь и стоял часовой у ворот. Подходя к почтовому ящику, висевшему возле этих ворот (это был не простой ящик – он предназначался именно для таких же тайных ночных доносов, как тот, который принесла сейчас Ольга), она перехватила хмурый, мрачный взгляд этого часового. Бросив письмо, она с облегчением вытерла руки о юбку и увидела какого-то низкорослого худощавого мужчину, который тоже поспешно опустил свое письмо в ящик и довольно ощерился в улыбке, взглянув на Ольгу как на сообщницу. Однако она зыркнула неприязненно и отвела глаза. Ей было противно смотреть на этого гнусного доносчика, который хотел сломать кому-то судьбу, уничтожить какого-то человека – возможно, просто из зависти или чтобы свести с ним счеты, и совесть его ничуть не отягощает…

То, что она сама тоже хочет уничтожить совершенно определенного человека, Ольгу ничуть не смущало, и собственная совесть нимало ее не отягощала! И ей даже в голову не пришло, что в глазах часового, который так хмуро и мрачно глянул на нее, и она, и этот человек мазаны одним миром: они оба доносчики!

Ничего-то часовой не знает, ничего не понимает…

Домой Ольга вернулась тем же путем, так же незаметно и бесшумно прокралась к себе. Когда наклонилась над Женей, та открыла глаза и улыбнулась, но тут же уснула вновь, а Филька еще долго смотрел на Ольгу: она видела в темноте, как светятся его зеленые глаза, и думала, что Филька, очень даже может быть, знает, что она делала, куда ходила и зачем. Почему-то Ольге казалось, что в отличие от того часового Филька одобряет ее… Она чувствовала, что есть какая-то непостижимая связь между ее сновидениями, Женей и зеленым одобрительным блеском Филькиных глаз в ночи, но объяснить это даже для себя не могла.

Наконец Ольга легла, блаженно потянулась в постели и тотчас заснула крепким, блаженным сном человека, который только что избавил себя и самое дорогое свое существо от страшной опасности.


Москва, 1937 год

Проверка показала: детей Грозы Вальтер Штольц с собой не увозил. Проводник поезда, которым он уехал в Ленинград, его вспомнил и заверил, что Штольц был один. Никаких женщин с двумя новорожденными в поезде в тот вечер не было. Не заметили детей и на пароходе…

Этот эффектный след оборвался, и на долю Ромашова досталась сплошная нудная текучка. Скоро у него уже в глазах рябило от вывесок этих родильных и детских домов, а лица тамошнего начальства слились в общую массу. Но дело постепенно подходило к концу.

И вот все пункты его списка были вычеркнуты и, с большей или меньшей степенью раздражительности, помечены буквой «Н», что, само собой понятно, означало «нет».

Сокольнический район Ромашов оставлял напоследок – особенно детдом № 26, который находился на Поперечном просеке, 35. Он даже пытался дозвониться туда, но то ли не в порядке была линия, то ли просто трубку никто не брал. Короче говоря, приходилось все же собраться с силами и поехать в Сокольники. Ромашов внимательно изучил трамвайные маршруты и с облегчением понял, что если поедет на трамваях номер 4 или 43, то ему удастся не оказаться на пересечении Поперечного просека и 1-го Лучевого просека, где когда-то стоял дом Викентия Илларионовича Кузьмина. Конечно, следовало бы давно забыть все это, тем более что тот дом давно сгорел…

Ромашов забыл прошлое, но иногда оно вспоминалось – причем вспоминалось мучительно.

И вот с самого утра он, не заходя на службу, сел на площади Восстания на «четверку», поднявшись по привычке в первый вагон. Этот вагон всегда оказывался переполнен, а второй оставался пустым. Велось это с тех времен, когда трамваи с прицепами были в Москве еще в новинку, и люди боялись, что второй вагон отцепится. Привычка садиться в первый вагон оказалась весьма живучей у многих, и Ромашов стоял полдороги, прежде чем стало посвободней. Наконец через шестнадцать остановок сошел в Богородском. В обход, плутая во всех этих просеках, аллеях и валах, дошел до приземистого разлапистого домишки, до такой степени напоминавшего дом Кузьмина, что Ромашов выругался сквозь зубы, а потом свернул в убогонький магазинчик и купил пачку папирос «Север» и спички.

Он почти никогда не курил, ненавидя привкус табака, который долго жил во рту, но иногда именно это помогало перебить еще более мерзкий привкус жизни.

За домом находился сад, из которого доносились детские голоса. Очевидно, там гуляли воспитанники.

Ромашов шагнул на крыльцо, вошел в коридор, в котором сильно пахло гороховым супом, подавил рвотный спазм (гороховый суп он ненавидел еще больше, чем табак) и сделал несколько шагов по коридору, пытаясь отыскать дверь с табличкой «Заведующий» или «Директор», как вдруг замер, услышав отчаянное женское рыдание.

– Галя, да тише ты! – испуганно воскликнула другая женщина. – Хватит себя изводить, что толку? Пошли его туда, откуда не возвращаются, найди себе другого и живи спокойно. Сколько раз можно тебе об этом говорить?!

– Мне не нужен другой, – еще более отчаянно прорыдала Галя. – Я без него жить не могу! Убила бы, когда увидела, как он с этой Тамаркой заигрывает!

Ромашов дернул углом рта. Его не удивило сочетание слов «жить не могу» и «убила бы». Они совершенно не были взаимоисключающими – наоборот, прекрасно дополняли одно другое. Он и сам в свое время пробирался между этими Сциллой и Харибдой, клонясь то к одному чудовищу, то к другому, а потому преисполнился чем-то вроде сочувствия к этой несчастной Гале и приостановился, ожидая продолжения разговора.

– Хватит дергаться! – убеждала подруга Гали. – Теперь-то ее уже нет, чего ж тебя разбирает?

– Ты что, не понимаешь, Клава? – чуть ли не взвизгнула Галя. – Это у нас в роддоме ее нет, а из Москвы-то она никуда не делась! – Бедняга умолкала, словно набираясь сил, и вдруг взвыла: – Я сама видела, как он возле ее дома стоит, на окошки смотрит! Она не так далеко от меня живет, тоже на Спартаковской, в желтом доме возле Елоховской церкви.

– Ты следила за ним, что ли? – догадалась Клава. – Ну, Галка, ты совсем одурела. Какую-то девичью гордость надо все же иметь…

– Девичья гордость – она у девок, – невесело усмехнулась Галя. – А я ж не девка. Все ему отдала, все, что было. А он… Ты, дескать, больше не надобна, есть и получше! Конечно, получше, она кавторангова жена, а я кто? У нее трусы заграничные, маникюр и на руках, и на ногах…

– Иди ты! – изумилась Клава. – Неужто и на ногах покрашены ногти?!

– Покрашены! – с горькой обидой выкрикнула Галя. – Знаешь, я сразу поняла, что тут дело добром не кончится, еще когда ее только привезли. Ох, как она тяжело рожала, ох, как орала… Страшная была, а он знай прыгает вокруг.

– Галь, – укоризненно сказала Клава, – ну ты чего так-то? Она не человек, что ли?

– Ладно тебе! – огрызнулась Галя. – А когда ребеночек ее помер, я думала, у Вити у самого сердце разорвется!

– Что значит помер?! – изумилась Клава. – Ты ж рассказывала, как за ней муж приезжал, как забрал ее с ребенком, как вам конфет дали и шампанского, да еще деньжат в карман сунули, а теперь говоришь, что…

– Да нет, – перебила ее Галя поспешно. – Я сказала – чуть не помер! Я уж думала, всё, конец ему, а потом Витя его откачал, оживил!

– Как оживил? – с любопытством спросила Клава.

– Да откуда мне знать? – буркнула Галя. – Я не видела, меня при том не было. Ну ладно, сестричка, мне пора. Спасибо, что дала выплакаться. Я как с тобой поговорю, так на душе полегче становится.

– Да что ж, чай, родные, – ласково сказала Клава. – Но ты, милка моя, все же подумай: может, тебе и правда к нам перейти работать, пока место свободно? А то с ума там сойдешь от этой своей любви. Отвязалась бы ты от него. Ну, не хочет мужик, так что поделаешь?

– А раньше хотел?! – запальчиво вскричала Галя. – Ничего, захочет! Он меня еще плохо знает! Он думает, меня можно поиметь и в комод покласть? – Она так и выразилась: «покласть». – Я вот ему скажу… если не захочет вернуться, я ж такое могу ему устроить, Витеньке моему… что его за такие-то дела к стеночке поставят!

– Галя! – в отчаянии воззвала Клава. – Да отвяжись ты от него!

– Не могу! – так же отчаянно воскликнула Галя, потом раздался звук ее торопливых шагов, и она с силой толкнулась в дверь.

На счастье Ромашова, дверь открывалась вовнутрь, и он не получил удар по лбу. Так что пока Галя сообразила дернуть дверь к себе, он успел попятиться и сделать вид, что вовсе и не подслушивал, а вот только что, сей момент, здесь оказался.

– Ой! – вскрикнула Галя от неожиданности, бросив на Ромашова испуганный взгляд. – Вы чего здесь стоите? Вы кто?

Ромашов не удивился, что девушка его не узнала. Привык, что не производил на женщин никакого впечатления! А вот он ее сразу узнал. Это была та самая рыженькая санитарка, которую он видел несколько дней назад на крыльце роддома на Бакунинской. Там ему пришлось наблюдать весьма яркую сцену… Ну просто как в кино, подумал он тогда, вот и запомнил ее действующих лиц и даже эту девушку. Впрочем, Ромашов узнал ее сейчас только по рыжим волосам: физиономия у нее оказалась зареванной до безобразия.

Галя протиснулась мимо Ромашова и сделала попытку убежать, однако он проворно поймал ее за руку.

– Минуточку, – холодно проговорил Ромашов. – Я тут по делу. Разыскиваю двух младенцев, пропавших три дня назад. Возможно, они были подкинуты в один из детских домов. Можете что-нибудь об этом сказать?

– Вы из милиции, что ли? – осторожно спросила тут же появившаяся Клава, аккуратная толстушка в синем рабочем халате, очень похожая на Галю, только совершенно не зареванная и даже хорошенькая.

Ромашов кивнул, решив не вдаваться в детали. Попросят показать документы – покажет. А сейчас ему нужно было поскорей отделаться от Клавы. Он уже знал, что здесь искать нечего, а вот рассказ Гали его очень заинтересовал… очень!

– Двоих младенцев нам не подкидывали, – решительно заявила Клава. – И вообще нисколько не подкидывали! Ни разъединого!

– Хорошо, – покладисто согласился Ромашов. – Спасибо за помощь. Тогда до свидания.

– Слушайте, а ведь это вы приходили… – вдруг воскликнула Галя, уставившись на него распухшими, покрасневшими глазами, но тотчас в них выразился ужас – и она умолкла, даже рот рукой прихлопнула.

– Что я? – невинно спросил Ромашов. – Куда я приходил?

– Никуда, – буркнула Галя и, с силой вырвавшись от него, бросилась вон из коридора.

– До свидания, – повторил Ромашов, кивнув Клаве, и неторопливо направился к выходу.

С крыльца он сразу увидел Галю, которая со всех ног мчалась к трамвайной остановке, то и дело испуганно оглядываясь.

Ромашов нарочно постоял на крыльце и закурил, делая вид, что ее персона его вовсе не интересует. На самом деле он чувствовал, как все внутри у него дрожит от предвкушения удачи.

В разговоре, который Ромашов невольно подслушал, не было ничего особенного. Наверное, в родильных домах всякое случается. Ребенок родился бездыханным, его вернули к жизни… Даже бабки деревенские, бывает, проделывают такие чудеса, что ж говорить о врачах, тем более – представителях передовой советской медицины? Вроде бы совершенно не с чего Ромашову было делать стойку. Однако он не сомневался, что напал на след.

Дети Грозы оказались в ту ночь в родильном доме на Бакунинской! Сейчас один из них – мальчик – отдан в семью каперанга Морозова вместо его собственного умершего ребенка. Где девочка, предстояло еще поискать… Может быть, она тоже попала в другую семью. Ничего! Ее судьбу он тоже выяснит. Ведь теперь он точно знал, у кого спросить об этом. Знал, кто принес детей в роддом. А еще он знал, почему ему показалось таким знакомым лицо доктора Панкратова. Потому что именно это лицо он увидел в своем смутном видении, когда представлял себе незнакомца, забравшего детей Грозы!

Тогда Ромашов счел это чушью, бредом. До чего он дошел! До чего его довели! Он отвык быть телепатом. Отвык ощущать свою силу.

А между тем…

Он зажмурился от счастья. Все-таки к нему и впрямь возвращается былое, причем возвращается, оказываясь даже более щедрым, чем раньше! Пусть он пока не может управлять своими телепатическими способностями, зато теперь у него возникают видения.

Пророческие видения!

Еще мгновение Ромашов постоял на крыльце, не то смеясь, не то плача от счастья, а потом смахнул пелену с глаз и чуть ли не вприпрыжку бросился догонять Галю.


Москва, Сокольники, 1918 год

Лиза и Николай Александрович ждали Грозу на веранде.

– Гроза… – робко проговорила Лиза. – Ты не мог бы пойти со мной в сад? Я хочу тебе кое-что сказать.

И, не дожидаясь ответа, она спустилась со ступенек и пошла по садовой дорожке.

Николай Александрович молча смотрел ей вслед. Потом покачал головой и вернулся в дом.

Гроза пошел за Лизой.

Он озадачился этой неожиданной просьбой. Однако так чудесно было оказаться рядом с Лизой после долгих дней, когда она его откровенно избегала и даже старалась не смотреть ему в глаза, что Гроза просто наслаждался этим мгновением, забыв о раненой гордости, накопившихся обидах и недоумениях.

Лиза резко остановилась – Гроза чуть не налетел на нее. Повернулась и пробормотала, не поднимая глаз:

– Знаешь, что было в утренней телеграмме?

– Откуда же?! – изумился он. – А ты знаешь?

Она кивнула:

– Там написано: «Завтра с утра Леонид навестит Моисея, так что к вечеру нам может понадобиться ваша помощь».

– Да? – растерялся Гроза. – А что это значит?

– Это значит, что завтра начнутся события, к которым мы готовились.

– Какие события? – насторожился Гроза.

– Пока не могу тебе сказать, – огорченно шепнула Лиза. – Отец все объяснит завтра. А пока… Подожди немножко.

И с этими словами она взяла его за руку. Пальцы их мигом сплелись так же жарко, как сплетались на чердаке.

Гроза с восторгом отдался тому блаженству, которое охватило его и о котором он так долго и так отчаянно мечтал.

– Завтра будет очень тяжелый день, – проговорила Лиза тихо. – Никто не знает, чем он закончится… Возможно, дойдет до… До того, что тебе придется участвовать в бою.

Голос ее дрогнул.

– Ты боишься? – понял Гроза. – Но я уверен, что смогу любого стрелка заставить промахнуться. Не до меткой стрельбы, когда в тебя огонь летит.

– Возможно, это будет бой не с солдатами или чекистами.

Пальцы Лизы задрожали, Гроза сжал их чуть сильнее и проговорил:

– Ты имеешь в виду, что нам придется сражаться с такими же, как мы? С другими оккультистами?

– Да, только они могут оказаться куда сильнее, чем мы. Тебе трудно даже представить, что человека можно убить мгновенным излучением своей духовной силы, убить с помощью гипноза или телепатии, ты к этому не готов. А они готовы! У них уже есть опыт уничтожения людей! И они не остановятся ни перед чем, чтобы победить. Ты знаешь, что у меня нет способностей к внушению, то есть я могу рассчитывать только на защиту другого человека. На твою защиту! Ты ведь защитишь меня, если что-то случится? – с мольбой воскликнула Лиза, поднимая к Грозе бледное, какое-то особенно бледное в вечерней темноте, призрачно-белое лицо.

Грозе до смерти захотелось поцеловать ее, но он не осмелился и только сказал глухим от волнения голосом:

– Ты же знаешь, что я жизнь за тебя отдам.

У него даже мурашки по спине прошли от искренности этих слов. Он сам не понимал, как они вообще вырвались – прямо из сердца! – как он смог ответить Лизе настолько откровенно. Это ведь было почти объяснение в любви!

А впрочем, что в этом такого? Он ведь услышал тогда, на чердаке, ее признание!

Гроза думал, Лиза смутится, однако она спросила с отчаянной надеждой:

– А за Россию? Ты сможешь защитить ее? Отдать ей все силы? Даже жизнь? Зачем ты учился все это время, как ты думаешь? Для чего?

Гроза все смотрел, смотрел в ее лицо, мысленно отмечая линию напряженно сошедшихся бровей, трепет ресниц над опущенными глазами (почему-то Лиза по-прежнему отводила их, словно по привычке опасалась встретиться с ним взглядом), дрожь родинки в углу дрожащих губ – и впервые в жизни размышлял о том, ради чего в самом-то деле он учится у Трапезникова. Конечно, само совершенствование своих способностей и овладение другими навыками были для него очень важной целью. Но он никогда не задумывался, к чему все-таки приложит в конце концов свои силы.

К достижению особого могущества? А могущество нужно зачем? Чтобы стать богатым? Добиться власти?

Гроза не знал.

Сколько себя помнил, он жил как живется, принимал свой дар как некую почти обыденную данность, подчиняясь власти обстоятельств и используя свой талант по воле этих обстоятельств. В его понимании грозовой разряд, который убил его мать и пробудил дремлющие в нем силы, был столь же неожиданным и судьбоносным, как встреча с Трапезниковым. Молния пробудила к жизни его дар. Трапезников научил управлять им.

Но ради чего?! В чем состоит та священная жертва, к которой потребует его бог-громовник?..

Неведомо, до чего додумался бы Гроза, если бы Лиза вдруг не шагнула вперед и не прижалась к нему. Ее тонкие руки обняли его, и показалось, будто его обвили стебли каких-то ароматных цветов. Он отчетливо ощутил запах этих цветов – почему-то очень тревожный, тяжелый, даже опасный… И еще ему почудился запах свинца.

Он обнял Лизу, уткнулся в ее гладко причесанную голову, закрыл глаза, чувствуя себя таким счастливым, как никогда в жизни.

Однако внезапно тревога стиснула ему сердце. Лиза дрожала всем телом, однако это не была дрожь того любовного волнения, которая сотрясала его самого.

«Она дрожит от страха!» – вдруг понял Гроза. И еще понял, почему Лиза прятала от него глаза. Не хотела, чтобы он догадался об этом страхе!

Да, она и в самом деле не могла сдержать ужас. Волны этого ужаса исходили от нее и накрывали Грозу с головой!

Он прижал Лизу как мог крепко, чтобы успокоить ее и успокоиться самому, однако вдруг обнаружил, что они находятся не в темном сонном саду, а в летнем тире, освещенном солнцем.

В воздухе витал особый, душноватый, отдающий свинцом запах пороха. На особых стойках были расставлены ружья, а над ними висели пистолеты. На прилавке стояла подставка для стрельбы с упора. А напротив можно было разглядеть многочисленные мишени: зайцев-барабанщиков, балерин в пышных юбочках из папиросной бумаги, рыболовов с удочками, а также множество бутылок, которые двигались на бесконечной ленте.

Около прилавка стояла Лиза. Да-да, Лиза, которую Гроза – он знал это совершенно точно! – в эту минуту держал в объятиях. Он догадался, что это объятие помогло ему проникнуть в ее мысли, минуя те запреты, которые выставил на пути его чрезмерного любопытства Трапезников.

В руке у Лизы был небольшой самозарядный пистолет. Гроза неважно разбирался в оружии и не знал, какова его марка, однако это был именно пистолет, а не револьвер с вращающимся барабаном. Спокойно, словно бы небрежно, чуть прищурившись, Лиза выпускала пулю за пулей, и каждый раз попадала в цель. Зайцы-барабанщики начинали отбивать дробь, балерины смешно дергали ножками, рыболовы вскидывали удочки с прицепленными к ним картонными рыбами. А бутылки разбивались вдребезги.

Расстреляв всю обойму, Лиза положила пистолет на прилавок и, не оборачиваясь, протянула назад руку. Откуда-то выступил тощий высокий человек с обвисшими щеками. Гроза узнал его: это был Дог, приятель Николая Александровича, так давно не появлявшийся на даче, что Гроза почти забыл о его существовании. Дог подал Лизе другой пистолет – уже заряженный.

Она взяла его так же не глядя, всматриваясь в самую сложную мишень. Это был фонтанчик. На его струе лежал легонький целлулоидный шарик. Вода вертела его, то подбрасывая, то опуская.

Лиза водила стволом за шариком, тщательно прицеливаясь. Гроза подумал, что это совершенно невозможно – попасть в такую мишень! Но вот внезапно грянул выстрел, и шарик разлетелся вдребезги.

Раздались аплодисменты.

– Браво, Елизавета Николаевна! – воскликнул Дог. – Я в свое время просаживал кучу денег, чтобы попасть в такой шарик, и то из ружья, а вы из «браунинга», да с первого выстрела… Не зря каждый день руку набивали! Большевистскому вождю конец придет, не сомневаюсь!

«Большевистскому вождю? – вздрогнул Гроза. – Что это значит?! Лиза будет стрелять в Ленина?! Трапезникову не удалось подготовить эту, как ее… Дору, и он решил отправить туда Лизу? Но ведь это верная гибель!»

– Да, теперь и я не сомневаюсь, что не промахнусь, – перебил его мысли женский голос, и из тени выступила не кто иная, как товарищ Дора.

Она подошла к Лизе и крепко обняла ее. Это выглядело забавно: Лиза была довольно высокая и тонкая, а Дора – маленькая и полная.

И только тут до Грозы дошло, почему ему показался таким тягостным аромат, исходивший от Лизы. Это был пугающий запах одеколона «Лила Флёри» и не менее пугающий запах пороха.

Лиза скованно улыбнулась и вдруг чихнула.

– Не можете привыкнуть к моему одеколону? – усмехнулась товарищ Дора.

– Я не люблю запаха лилий, – неприветливо ответила Лиза, – их сажают на могилах.

После этих слов перед глазами Грозы сгустился какой-то туман, который, впрочем, мгновенно рассеялся, и он понял, что Лиза отстранилась от него.

– Ну вот, – шепнула она. – Я почувствовала, что все рассказала тебе. Какая же у тебя сила! Я не произнесла ни слова, а ты уже все знаешь!

– Я знаю, но ничего не понимаю, – пробормотал Гроза, растерянный, испуганный, ошарашенный.

– Речь идет об убийстве Ленина, – сказала Лиза, напряженно глядя ему в глаза. – Эта женщина – ее зовут Дора – будет в него стрелять. Однако она плохо видит, к тому же ее часто поражает внезапная слепота. А она не должна промахнуться! Я буду помогать ей.

– Нет, – выдохнул Гроза, – я тебя не пущу! Ты никуда не пойдешь! Или я пойду с тобой! Мы должны быть вместе!

– Мы будем вместе, – кивнула Лиза. – Мой отец, я и ты. Мы поможем Доре убить Ленина. Большевики потеряют своего вождя, и Россия станет свободной.

На другой день, 30 августа, в два часа пополудни из Москвы примчался на лихаче Дог и прямиком бросился к Трапезникову, не обратив никакого внимания на сидевших на террасе ребят и даже не ответив, когда они поздоровались.

Спустя несколько минут Николай Александрович выглянул и пригласил Грозу и Лизу пройти к нему.

Павел поднялся было следом, однако Трапезников качнул головой:

– Ты пока свободен. Займись чем-нибудь. Погуляй или навести Викентия Илларионовича.

– Да он, я видел, по грибы пошел, – растерянно пробормотал Павел.

– Ну вот и ты тоже пойди по грибы. Или просто посиди у него дома и почитай, – уже нетерпеливо велел Трапезников и снова поманил за собой Грозу и Лизу: – Быстрей, друзья мои, быстрей, время не ждет!

Дог нервно мерил шагами маленькую комнатку.

Николай Александрович сказал:

– В десять часов утра в Петрограде убит Моисей Урицкий, председатель Петроградской ЧК. Убит членом эсеровской партии Леонидом Каннегисером.

«Завтра с утра Леонид навестит Моисея, так что к вечеру нам может понадобиться ваша помощь», – вспомнил Гроза.

Так вот о чем шла речь!

– По всей Москве в шесть вечера начнутся митинги с участием высших большевистских чиновников, – продолжал Николай Александрович. – Ленин поедет на завод Льва Михельсона, в Замоскворечье. Это грандиозная удача. Ведь как раз туда направлена товарищ Дора! В помощь ей отряжен матрос-эсер Новиков.

– Как это – удача? – настороженно спросил Гроза. – То есть вы не были уверены, что…

– Эсеры наметили такой план действий: город разбивается территориально на четыре части, назначаются четыре исполнителя. В часы, когда идут митинги, ответственный исполнитель дежурит в условленном месте; на каждом сколько-нибудь крупном митинге обязательно присутствует кто-нибудь из боевиков. Как только Ленин отправляется на какой-либо митинг, боевик, который там дежурит, сообщает ответственному исполнителю; тот немедленно является на митинг для выполнения акта. Исполнителями были намечены, кроме товарища Доры, еще три человека, – ответил Николай Александрович, чем поверг Грозу в еще большее недоумение.

– Но что было бы, если бы Ленин отправился на другой митинг? – спросил Гроза. – Вы приложили столько сил, готовя Дору… А как же с другими? Они ведь могли бы потерпеть неудачу…

– Неужели ты думаешь, что я один мечтаю спасти нашу страну от этого безумия под названием «большевизм»? – невесело усмехнулся Трапезников. – С каждым из героев-смертников – я назову их именно так, ибо они по своей воле идут на смерть! – работали ведущие оккультисты Москвы и Петербурга, которые нарочно приехали для этой работы сюда. Кажется, все приехали, кроме Бокия, но он тоже теперь с чекистами… – Николай Александрович брезгливо передернулся и продолжал: – Мы трудились изо всех сил, чтобы укрепить их дух и руку, усилить меткость глаза. Само собой, мы опасались провала, поэтому не афишировали это и старались не встречаться чаще, чем необходимо. Я предлагал в момент совершения покушения объединить наши усилия – для увеличения силы воздействия. Однако мы решили встретиться потом, если что-то пойдет не так, и ударить по врагу, как говорят артиллеристы, залповым огнем.

Трапезников перевел дыхание, нервно потер руки и продолжил:

– Впрочем, перейдем к делу! Ленин – по зодиакальному гороскопу Телец. Нынче пятница. Это благоприятный день для Тельцов. Нам может помочь то, что сейчас время убывающей Луны, а Марс находится в созвездии Овена, за Солнцем. Это усиливает опасность огнестрельных ранений для Тельца. Конечно, движется Марс слишком стремительно, это плохо… Но, надеюсь, нам ничто не помешает. До шести часов есть время все подготовить. Мы с вами и с Леонидом Францевичем немедленно уезжаем в Москву.

– В Москву? – в один голос спросили Лиза и Гроза.

– Да, – кивнул Николай Александрович. – Мне необходим помощник. Лиза, насколько я понимаю, рассказала тебе о своих занятиях в тире?

Гроза кивнул.

– Ты понимаешь, мы делали это для того, чтобы она могла поддержать Дору в самый ответственный момент. У Доры огромное желание действовать и полная готовность пожертвовать собой, однако у нее не столь твердая рука, а глаза вообще могут ее подвести в самый неожиданный момент. Я изо всех сил старался помочь ей и все же не вполне уверен в ее силах. Если бы болезнь ее глаз носила психический характер, я бы ее исцелил. Однако это телесное заболевание… Если что-то пойдет не так, ее действиями будет руководить Лиза. Моя дочь, как нам всем известно, превосходный медиум, однако довольно слабый индуктор. Я опасаюсь, что Дора может не услышать ее подсказок. И вот что мне пришло в голову… Когда люди хотят, чтобы их голоса звучали громче, они используют некое устройство, известное еще со времен Средневековья и называемое рупором. То есть усилителем голоса.

Николай Александрович взял со стола листок бумаги, свернул конусом и поднес к губам.

– Видел такую штуку, Гроза?

Тот пожал плечами:

– Может, и не видел, зато я понял, к чему вы ведете. Хотите, чтобы я стал этим рупором, усилителем голоса Лизы? Внушал Доре, что делать, если она вдруг ослепнет или растеряется?

– Нет, – качнул головой Трапезников. – Рупором буду я. А ты будешь наблюдателем и, в случае необходимости, передатчиком. Тебе придется находиться на заводе Михельсона и держаться неподалеку от Доры.

Гроза растерянно оглянулся на Лизу.

– Я понимаю, что это опасно, – осторожно проговорил Николай Александрович. – Я бы с удовольствием поменялся с тобой местами. Однако это значило бы обречь акцию на провал. У меня есть сведения, что мой свояк Артемьев может оказаться среди охраны Ленина.

– Артемьев – это отец Марианны, – сухо уточнила Лиза, и Николай Александрович посмотрел на нее как-то очень внимательно.

– Я помню, – так же сухо ответил Гроза, и Трапезников перевел взгляд на него:

– До него, похоже, дошли слухи о приезде оккультистов в Москву, а каждого из нас он знает отлично. Само собой, Артемьев ни в чем не уверен, поэтому будет держаться в стороне и наблюдать. Тебя он не знает в лицо. Ты будешь в безопасности. Только если… Если случится что-то неожиданное и кому-то понадобится защита, тебе придется пустить в ход все свои силы.

– Кому-то – это Доре? – спросил Гроза.

– Нет. Дора сделала свой выбор. Она готова погибнуть, она хочет принести себя в жертву и войти в историю как убийца Ленина. Я дал ей слово, что не буду помогать ей спастись. Так что тебе, возможно, придется защищать кого-то другого… например, нас с Лизой. Если дойдет до открытой схватки, я приду на помощь, однако, возможно, какое-то время тебе придется сражаться одному. Именно поэтому я выбрал тебя, а не Павла, который в последнее время показывал большие успехи – в отличие от тебя. Ты с этим справишься, а Павел – нет, несмотря на всю свою многократно прославляемую наследственность.

В его голосе прозвучала едкая насмешка.

– Это первый довод в твою пользу, а второй, – продолжал Николай Александрович, – второй заключается в том, что мне нужен для этой работы человек, которому безоговорочно доверяю не только я, но и моя дочь. Мне показалось, что между вами установилось некое… взаимопонимание, скажем так. Я прав?

– Да, – с вызовом бросила Лиза.

Гроза молча кивнул.

Дог почему-то вздохнул.

– Итак, – провозгласил Трапезников, – мы выезжаем немедленно.


Горький, 1937 год

Спустя два дня, когда хозяева еще не вернулись с работы, а Ольга сидела с Женей в саду, на расстеленном одеяле, забавляя ее деревянными зверушками, которых накупил у базарного умельца Василий Васильевич, кто-то вдруг закричал через забор:

– Асенька! Василий Васильевич!

Чья-то черноволосая голова едва видна была за невысокой калиткой. Ольга сначала подумала, что это какая-то девочка, однако та билась в калитку с недетской силой, почему-то дергая ее на себя, хотя та открывалась внутрь. И все звала, звала:

– Ася! Василий Васильевич! Откройте же!

– Толкните калитку! – крикнула Ольга наконец, и в незапертую калитку буквально ввалилась черноволосая женщина – очень маленького роста, но чрезвычайно полная (о таких говорят: «Поперек себя шире!»). Подложенные по-модному высокие плечи габардинового пиджака делали ее фигуру еще осанистей. Сразу было видно, что костюм сшит у прекрасного портного, так же, как и крепдешиновая нежно-розовая блузка с маленьким круглым воротничком и пуговичками, обтянутыми тканью, однако он имел какой-то растерзанный вид, был перепачкан известью, а один рукав почти оторван. Отломан был и каблук у одной туфли – очень высокий каблук, отчего женщина двигалась неровной, ковыляющей походкой. Густые и кучерявые, словно черная проволока, волосы женщины были заплетены в косы и уложены вокруг головы, однако сейчас прическа покосилась, съезжала на лоб, и женщина то и дело, словно шляпу на затылок, сдвигала ее тупым и в то же время ожесточенным жестом.

Женя зажмурилась – она всегда так жмурилась, когда чего-то пугалась, – и Ольга взяла ее на руки, успокаивая и в то же время искоса, настороженно поглядывая на женщину.

– Ася! Василий! – вскричала та вновь, отчаянно заводя очень черные, странно блестящие глаза и кривя рот с размазанной ярко-красной помадой.

«Как ее только милиция не остановила, когда она по улицам шла? – испуганно подумала Ольга. – Сумасшедшая, что ли? В таком-то виде…»

Наконец незнакомка заметила ее и Женю, но лишь мельком и крикнула:

– Где Васильевы? Где они?

– Никого из хозяев дома нету, – ответила Ольга. – Может быть, в дом войдете, подождете их?

Вместо ответа женщина всплеснула руками и вдруг тяжело грянулась наземь. Головой она угодила в клумбу с заботливо высаженными Асей бархатцами, а ногами лежала на дорожке.

Ольга усадила Женю на одеяло – та захныкала было недовольно, однако тут же успокоилась, зачарованно уставившись на кузнечика, который очень вовремя выскочил из травы и приземлился на одеяло прямо перед девочкой.

– Не трогай его! – торопливо предупредила Ольга и кинулась к бочке с дождевой водой. Набрала воды в консервную банку и принялась осторожно брызгать в бледное лицо.

Вообще эта женщина могла бы считаться красавицей, кабы не была толста до необъятности и не имела в лице выражения некоей неукротимой свирепости, которая не исчезла, даже несмотря на обморок.

Вода не помогла; тогда Ольга вдруг вспомнила, как приводили в сознание одну пассажирку в Москве, которая не выдержала трамвайной давки и упала в обморок. Было так тесно, что она даже не упала, а просто навалилась на соседей, которым и попятиться-то было некуда. Начали было кричать: «Воды, воды!» – однако где ж ее взять в трамвае-то? Тогда какой-то старичок в больших очках, стоявший рядом с этой женщиной, своими необычайно сильными, сухими пальцами начал быстро растирать ей руки, а потом вдруг стиснул мочки ушей и принялся теребить их. Через несколько мгновений женщина открыла глаза, обрела сознание и даже начала возмущаться, что ушам больно!

Очень кстати вспомнив этот диковинный способ, Ольга собралась было растирать мочки ушей незнакомки, лежащей перед ней на дорожке, однако только сейчас заметила в них увесистые золотые серьги с рубинами. Тронешь эти серьги, женщина очнется и еще решит, что ее грабят! Тогда Ольга начала с силой тереть ее ладони, разминать пальцы – и о чудо: женщина открыла большие черные глаза. Сначала они были мутными, потом прояснились, а потом налились слезами, и она жалобно спросила:

– Где Ася и Василий?

Ответить Ольга не успела – брякнула калитка, и раздался изумленный голос Василия Васильевича:

– Альбина? Что с вами? Что случилось?!

– Боже мой, Алечка, – вторила ему Ася, всплескивая руками, – Алечка, миленькая…

Женщина приподнялась на локтях и с трудом выдавила:

– Анатолий арестован. Сегодня…

И разрыдалась.

– Почему, за что?! – простонала Ася, бледнея так, что Ольга испугалась, не пришлось бы и ее в чувство приводить!

Она поднялась с колен и на всякий случай подошла поближе к Асе. Та машинально оперлась на ее руку.

– Так… – пробормотал Василий Васильевич угрюмо. – Арестован! Доболтался!

И только сейчас до Ольги дошло, что перед ней та самая Альбина Сергеевна, которую частенько упоминал Андреянов. И что Анатолий, который арестован, – это он и есть!

Арестован Андреянов…

Почему?!

Да ей ли не знать!

Каждое слово, неосторожно брошенное им в доме Фаины Ивановны Чиляевой, вся его досужая, хвастливая болтовня о растратах, приписках, подлогах, взятках была изложена ею той роковой ночью в письме. При этом Ольга старалась не коснуться ни одной из его бесед с Василием Васильевичем. У Андреянова ни в коем случае не должно было возникнуть даже тени подозрения насчет того, кто написал на него донос!

И вот результат этого…

Ольгу пробрал озноб. Она беспомощно оглянулась – и взгляд ее упал на Женю. Та лежала на животе, а перед ней сидел кузнечик – наверное, тот же самый, который недавно запрыгнул на ее одеяло и которого Ольга запретила трогать. Женя и не трогала – просто-напросто сосредоточенно таращилась на него. А кузнечик прыгал перед ней. Прыгал и прыгал, приземляясь точно на то же место…

– Ой, господи! – изумленно воскликнула Ольга.

Женя повернула голову и посмотрел на нее. Кузнечик замер на одеяле, а потом огромным прыжком сиганул в траву.

Женя повернула голову, обнаружила побег, недовольно надула губы, но тут же засмеялась.

Ольга растерянно провела рукой по глазам…

– Уму непостижимо, – донесся до нее в это мгновение рыдающий голос Альбины Сергеевны, – кто мог донести? Все были куплены, все подмазаны, всем было выгодно, чтобы Толик оставался на своем месте! И вот… Сегодня на всех складах Гутапсбыта были повальные обыски. А сейчас, наверное, поехали к нам домой. Я убежала, когда они пошли в бухгалтерию. Через окно вылезла со второго этажа! Васенька, Василий Васильевич, спасите меня! Ася, спаси меня, спрячь! Мы же родня!

Голос ее сорвался на крик.

– Алечка, – всхлипнула Ася, заливаясь слезами, – но ты же ни в чем не виновата!

Ольга поджала губы. Не виновата?.. Как бы не так! Она вспомнила возбужденный, полупьяный шепот Андреянова, когда они лежали вместе в постели, о том, что он выгодно женат на главной бухгалтерше своего Гутапсбыта, человеке полезном и верном, посвященным во все его тайны и нерушимо хранящем их… Однако сущим бревном в постели.

– Тяжело без любви жену канителить, – с тяжелым вздохом говорил тогда Андреянов, – и не встанет у тебя, когда ей надо, и сладости никакой. Оттого я и таскался по «курочкам» теткиным, но теперь, когда встретил тебя, все пойдет иначе…

Ольге не хотелось вспоминать, что было потом. Кто знает, может быть, если бы не то отвращение, которым наполнил ее тело и душу Андреянов, она могла бы пожалеть и его, и его жену…

– Смотрите! – перебил ее мысли истерический вопль Альбины Сергеевны, и Ольга вскинула голову.

Какие-то высокие тени маячили за калиткой… Солнце било в спину входящим, и Ольга различала только три сплошь черные фигуры, как-то медленно, слишком медленно вплывающие в сад.

Впрочем, ей так показалось только в первое мгновение. Люди в форме вошли быстро, потребовали предъявить документы.

У Василия Васильевича паспорт лежал во внутреннем кармане пиджака, у Аси – в портфеле, Ольге пришлось опрометью сбегать на второй этаж и выдернуть паспорт из чемоданчика, каждое мгновение боясь услышать Женин плач, однако девочка молчала, и, когда Ольга снова вылетела во двор, она спокойно спала.

Впрочем, на ее паспорт почти не обратили внимания. Двое высоких мужчин поддерживали под руки бессильно обвисшую Альбину Сергеевну; Ася хотела броситься к ней, но третий остановил ее, небрежно выставив ладонь, и сказал:

– Не вмешивайтесь, гражданочка.

– Как же не вмешиваться? – зарыдала Ася. – Она же моя сестра… двоюродная, то есть троюродная…

Человек ухмыльнулся и равнодушно сказал Василию Васильевичу:

– Супругу свою построже держите. Надо уже научиться врагов выявлять! Даже среди родственников!

Ася шарахнулась от него так стремительно, что, наверное, упала бы, не подхвати ее Ольга. Ася затряслась в мелком жалобном плаче.

Подошел Василий Васильевич, обнял жену, но как-то так вышло, что он приобнял и Ольгу. Ася припала к мужу и зарыдала в голос. С другой стороны к нему припала Ольга и тоже расплакалась. Василий Васильевич, прикрывая женщин, повернулся спиной к агентам, которые увели, вернее, уволокли почти бесчувственную Альбину Сергеевну.


…Раннее утро. Улицы еще пустынны. Только дворники вышли поливать тротуары. Увертываясь от брызг, разлетающихся от их шлангов, Ольга добежала до Откоса и посмотрела вниз.

…На площади Минина стояла толстая круглая тумба, оклеенная со всех сторон афишами, и Ольга несколько раз обошла вокруг, читая их. В Летнем театре – выступления Игоря Ильинского, в помещении театра Оперы и балета – гастроли Сталинградского театра Музыкальной комедии, в клубе имени Свердлова – новый звуковой фильм «Депутат Балтики», Горьковский драматический театр открывает летний сезон спектаклем «Петр Первый», а в Госцирке – сегодня и ежедневно! – показывает всевозможные чудеса единственная в СССР женщина-иллюзионист Клео Поротти со своими ассистентами-лилипутами. Выступают также групповые акробаты, эквилибристы, канатоходцы, да еще какие-то «бронзовые люди» и даже «люди-небоскребы».

Ольга вспомнила, как мама водила ее в цирк-шапито возле ярмарки, и подумала: «Как хорошо бы сходить в цирк с Женечкой! Хотя она мала еще, не поймет ничего! Года через три…»

Что будет с ними года через три? Неведомо! Хоть бы все шло хорошо и спокойно! Однако, почему-то была уверена Ольга, впереди ждет какая-то беда…

Девушка резко помотала головой, отгоняя недобрые предчувствия, и снова пошла к рынку.

Надо не забыть купить ливер: Симочка собралась напечь пирожков. Завтра Васильевы отплывают на пароходе в путешествие по Волге. Аж до Астрахани плыть хотят! У Василия Васильевича эта поездка с какой-то инспекцией, он же в Волжском пароходстве служит, ну и решил взять с собой Асю, у которой наконец-то закончились занятия в школе для взрослых и все учителя радостно разбежались по отпускам. Василий Васильевич – это вам не Андреянов, который вечно норовил за госсчет проехаться! Василий Васильевич жене купил путевку за свои деньги!

Вот счастье! Вот счастье-то! Вдвоем с Женей две недели! Только вдвоем! Симочка на это время отпросилась в отпуск, что очень порадовало Ольгу. Они ведь по-прежнему не выносили друг друга и держали, как пишут в газетах, вооруженный нейтралитет – и то лишь потому, что обе опасались при хозяевах выставлять на вид взаимную неприязнь.

Предвкушая, как замечательно станут они с Женечкой проводить время, размышляя, какие забавы для нее придумает, Ольга добежала по Свердловке до главных ворот Мытного рынка, вошла – и сразу ее оглушили крики многочисленных продавцов, спор покупателей из-за цены, лай рыночных собак…

Ольга прошла мимо прилавков, отмечая, что за какой-то месяц цены на Мытном рынке резко снизились. Килограмм помидоров стоил шесть рублей – теперь рубль восемьдесят, капусты – три рубля, а теперь всего шестьдесят копеек, огурцов – два рубля, теперь семьдесят копеек. И все из-за отличного урожая, которым было отмечено в Поволжье лето 1937 года!

Ольга набрала полные сетки яблок, морковки, луку, сложила в прихваченные из дому банки смородину да малину, ну и, конечно, ливер не забыла, и, неся авоськи только что не в зубах, потащила все это к дому.

Она шла по улице Милиционера, которая была ей знакома с детства, когда звалась Ошарской, и привычно опускала голову, избегая глядеть по сторонам, чтобы не встретиться со знакомыми. Горький – не сильно большой город, особенно в его верхней части, – однако можно было только диву даваться, что Ольга никого из этих знакомых ни разу не повстречала. Совсем неподалеку, на улице Максима Горького, издавна именовавшейся попросту Ковалихой и переименованной потому, что здесь стоял дом, где некогда жил знаменитый писатель, жили и Ольгины школьные подруги, но она ни разу не увиделась с ними. Совершенно ничего из жизни минувшей не имело касательства к жизни нынешней, и Ольге иногда всерьез чудилось, что она очутилась в совершенно чужом городе, где не была прежде ни единого разу!

Она боком пробиралась по шаткому деревянному тротуарчику и уже почти дошла до угла улицы Загорского, где стоял дом Васильевых, как вдруг почудилось, будто стрела вонзилась в сердце. Стрелой этой был крик Жени, долетевший до нее!

Ольга ринулась вперед и сумки сами выпали из рук, потому что Ольга увидела черную машину у забора Васильевых.

Яблоки покатились в разные стороны, Ольга чуть не упала, поскользнувшись на раздавленной ягоде, но бежала, бежала, не чуя ног, и мигом оказалась около калитки.

Три человека в форме пытались ее открыть, старательно теребя щеколду. Со стороны их действия казались совершенно бессмысленными, настолько неподвижными были их лица и остекленевшие глаза. А щеколда, которая сдвигалась легким прикосновением, как будто застряла в пазах: не сдвинуть ее с места!

Из кухонного окна на этих троих смотрела Симочка, вытаращив глаза и прижав ко рту полотенце, словно пыталась затолкать внутрь рвущийся из горла крик. На крыльце стоял бледный Василий Васильевич, одной рукой ухватившись за перила, словно ноги его не держали, а другой поглаживая по голове такую же бледную Асю, которая неуклюже плюхнулась на ступеньки и беспомощно пыталась утихомирить орущую во все горло Женю, а девочка билась в ее руках, неотрывно глядя на чужих людей, безуспешно пытавшихся войти в палисадник.

Ольга, легко опершись о заборчик и перемахнув через него, кинулась к Асе и выхватила у нее Женю. Та несколько раз еще истерически крикнула, а потом вдруг залилась тихими, жалобными слезами и припала к Ольгиному плечу.

Ольга прижимала к себе дрожащего ребенка, сама то и дело вздрагивая, и ей казалось, что теперь, когда Женя перестала кричать и отвела глаза от непрошеных гостей, с них, да и словно бы со всего мира, сдернули некую мутноватую пелену. Все краски обрели четкость, движения незнакомых людей стали точны, с их лиц исчезло выражение бестолковой растерянности, но появилось особенное выражение, враз сочетающее ожесточенность и равнодушие.

Один за другим они вошли в калитку, и первый, очень худой, лет тридцати на вид, поблескивающий темными угрюмыми глазами, проговорил:

– Гражданин Васильев? Собирайтесь. Вам придется пройти с нами.

От самого звука его голоса, от ледяного выражения глаз, вообще от нахлынувшего ужаса у Ольги зазвенело в ушах, в голове помутилось, она с трудом удержалась на ногах, прижимая к себе Женю, а вот Ася как сидела на крыльце, так и запрокинулась на спину, бессильно обмякла, стукнувшись головой о ступеньки, и вдруг съехала, покатилась по ним, пока не оказалась нелепо, словно тряпичная кукла, валяющейся на земле…

И Ольга вспомнила, что точно так же несколько дней назад валялась тут Альбина Сергеевна, мужа которой она, Ольга, отправила под арест!


Москва, 1937 год

Вдали, около будочки диспетчера, уже стояли трамвайные вагоны, и Ромашову показалось, что Галя сейчас вскочит в один из них и уедет. Конечно, ничего страшного в этом не было, он знал, где искать эту девушку, но ковать железо требовалось, пока горячо, а она сейчас была в том состоянии, что из нее можно было все что угодно выковать…

Однако повезло – Галя замешкалась, перебираясь через лужу, а трамвай в это время отошел. Она с досадой махнула рукой и пошла осторожнее, по самому краешку лужи.

– Ничего, – сказал Ромашов, догоняя ее и идя следом, – это была «четверка», а вам лучше на сорок третий сесть.

Галя обернулась к нему и зло фыркнула:

– Это почему?

– Ну так ведь он же как раз на Бауманскую идет, – пояснил Ромашов. – Вам же, наверное, на работу надо? Или вы нынче не дежурите? А доктор Панкратов дежурит?

Галя побледнела так и покачнулась, что, не подхвати Ромашов ее под локоть, она упала бы в грязь.

– Вы чего? – прохрипела Галя, тщетно пытаясь вырваться. – Вам чего надо?

– Мне надо, чтобы вы рассказали мне о проделках доктора Панкратова, – невозмутимо проговорил Ромашов. – О том, как он подменил мертвого ребенка кавторанга Морозова и его жены Тамары подкидышем, которого тайно принес в роддом. И еще мне надо узнать о судьбе другого младенца, которого принес Панкратов. О судьбе девочки.

– Он никакой девочки не приносил! – испуганно возопила Галя. – Он только…

Она осеклась, побледнела еще больше, и ее рука так обмякла в руке Ромашова, будто рыженькая санитарка изготовилась немедленно грянуться в обморок.

– Он только мальчика принес, – продолжил Ромашов. – Понятно… И что? Ну, рассказывайте! Что он намеревался с ним сделать? Сообщить в милицию? Ну так и сообщал бы! Почему он этого не сделал? Почему подменил ребенка Морозовых? И куда он дел мертвого младенца, которого родила Тамара Морозова? Кстати, а она-то в курсе происшедшего?

Галя молчала, только шевелила губами, и ее глаза казались сплошь черными от расширившихся в безумном испуге зрачков.

– Вы… вы… врете, – прошлепала она дрожащими губами. – Я ничего не знаю…

– Я слышал ваш разговор с сестрой, – сказал Ромашов для того, чтобы Галя наконец поняла: запираться бессмысленно, и бросила зря тратить время.

Нетерпение сжигало его, тем более что он уже знал ответ на главный вопрос, и сейчас хотел только услышать подробности.

Однако его слова подействовали на Галю самым неожиданным образом: достигший наивысшей степени страх придал ей силы, она вырвалась и бросилась бежать в зеленые заросли, обступившие дорогу.

От ее рывка Ромашов потерял равновесие и упал на одно колено в грязь. Он рухнул бы плашмя, если бы не успел уткнуться в землю обеими руками, однако забрызгался с ног до головы, и брюки на колене мигом промокли.

Капли грязи, попавшие на лицо, чудилось, прожгли кожу, словно это была кислота, и не только кожу, но и пробуравили череп. Приступ ярости охватил его и лишил разума. Он вскочил и погнался за Галей, которая отбежала уже довольно далеко.

Диспетчер трамвайной станции высунулась из своей будочки и с любопытством смотрела им вслед, но Ромашов этого не заметил.

Галя оказалась быстроногой, и потребовалось некоторое время, чтобы догнать ее, хотя было нелепо и подумать, что она сможет скрыться от Ромашова, эта глупая перепуганная девка. Однако она бежала все быстрей, петляя, глубже и глубже забирая в рощицу и приближаясь к дачным домикам, близость которых можно было угадать по собачьему лаю и запаху дыма, тянущегося из труб.

Ромашов мельком вспомнил, что раньше здесь были не сквозные рощицы, а настоящий лесок. Проредили его и застроили, видимо, уже в последние годы – много, много позже того времени, когда здесь, бывало, гуляли Гроза, Лиза и Павел Мец, смеясь, болтая, ревнуя, завидуя, любя и ненавидя…

Отгоняя эти всегда болезненные воспоминания, он мотнул головой так сильно, что заломило шею, а перед глазами прошла темная пелена.

Когда тьма рассеялась, Ромашов увидел, что расстояние между ним и Галей увеличилось.

Вот дура. Что, надеется пропасть бесследно? Он ведь знает, где она работает, знает, где работает ее сестра Клава, и из этой сестры он вытрясет и фамилию влюбленной и болтливой Гали, и ее адрес, а если Клава попробует запираться, она вообще пожалеет, что на белый свет родилась!

Внезапно Галя обернулась, крикнула на бегу:

– Не троньте Клаву! Она не виновата! – И понеслась дальше еще скорей.

Ага! Она услышала его мысли!

Ромашов радостно взвизгнул, и Галя от неожиданности резко вильнула в сторону, а потом вдруг сделала какое-то неловкое падающее движение – и рухнула наземь.

Добегая до Гали, Ромашов мог думать только о том, чтобы схватить ее прежде, чем она поднимется, однако девушка оставалась лежать неподвижно, зарывшись лицом в траву.

Ромашову почудилось нечто неестественное в ее позе. И вот он разглядел, что нога Гали, обутая в коричневую баретку, наполовину серую от грязи, с присохшими травинками, зацепилась за вывернутый из земли корень, тянувшийся к большому пню – старому, но отнюдь не трухлявому. Именно на этот пень она и угодила головой с разбегу.

Наверное, удар пришелся в висок, потому что Галя лежала со смирным выражением, приоткрытые глаза ее были неподвижны, а из угла рта сочилась струйка крови.

Понадобилось какое-то время, чтобы Ромашов осознал: погибла свидетельница, которая могла ему не просто много рассказать, но и помочь припереть к стенке доктора Панкратова, и это он, он, Ромашов, загнал ее до смерти…

Все еще не веря, он приподнял труп, встряхнул, тихо, но отчетливо матерясь.

Что делать?!

Потом первый страх прошел.

Никто не знает, как это вышло, никто ничего не видел. Ромашов может, конечно, пойти в местное отделение милиции и заявить, что случайно наткнулся на труп в лесу, но видно, что Галя погибла вот только что, а потом ведь есть ее сестра, которая расскажет, что Галя очень испугалась именно того человека, который и сообщил о ее смерти…

Нет, надо быть полным идиотом, чтобы самому на себя донести. Лучше уйти, да поскорей. Но сначала постараться, чтобы на Галин труп не наткнулся какой-нибудь досужий дачник, которому взбредет в голову прогуляться по рощице.

Самое разумное – это спрятать труп.

Ромашов взялся за тело, чтобы согнуть его, и внезапно испытал странное, ни с чем не сравнимое ощущение. Ему показалось, что живая энергия, которая несколько мгновений назад покинула тело Гали и еще не развеялась в окружающем пространстве, с радостной готовностью проникла через его руки в его тело, заставив кровь резвей пробежать по венам, быстрей забиться сердце, сообщив остроту мыслям и при этом словно бы изменив его душу. Странным образом он сейчас воочию, как бы несколько со стороны, наблюдал это абстрактное понятие – собственной души, – но при этом оно было воплощено в конкретный образ заблудившегося в лесу темноволосого мальчика с очень синими глазами, одетого во что-то белое, чистое – вроде длинной бесформенной неподшитой рубахи. Глядя в синие, как будто эмалевые глаза этого ребенка, наблюдая его мучительные корчи – казалось, он пытается сорвать с себя это белоснежное одеяние, которое мешает ему, однако испытывает страх, – Ромашов вдруг вспомнил, что подобное видение являлось ему во сне однажды, очень давно… В одну из последних ночей августа 1918 года, когда изменилась вся его жизнь, и не только его. Однако тот давний сон, хотя и был очень страшен, длился недолго: это был всего лишь пугающий промельк, который почти сразу исчез и который Ромашов вычеркнул из памяти так же, как и многое другое. Сейчас видение не напугало, а обрадовало его, наполнило новой силой, и он с умилением наблюдал, как мальчишка, не сняв рубахи, все же умудрился вывернуть ее наизнанку, и с изнанки она оказалась мутно-серой, испещренной черными пятнами, словно бы забрызганными грязью.

Ромашов перевел дыхание – видение исчезло, и он почувствовал небывалый прилив сил и бодрости, а разум его просветлел. Он понял, что жизненные силы Гали перешли к нему, увеличив его силы и обогатив его память всем тем, о чем помнила она. Этих ее воспоминаний было слишком много – Ромашов воспринимал их как ворох бумаг, в беспорядке сваленных на столе. Проворно отсортировав ненужное, что-то о покупке новых чулок, плате за комнату, ссоре с завхозом роддома из-за потерянного, а может быть, украденного – в такие подробности Ромашов не углублялся – нового цинкового ведра и прочую повседневную чушь, он оставил лишь то, что было связано с доктором Панкратовым, причем начиная именно с той ночи, когда Панкратов принес в роддом запеленатого в серое одеялко и перевязанного голубой лентой младенца и, таясь от всех, спрятал его в пустой палате…

Ромашов постоял, пытаясь утихомирить разбушевавшееся сердце. Мысль о том, что Гроза своей смертью освободил его от многолетних оков, не оставляла.

– Если бы я раньше знал, я бы тебя раньше прикончил, тварь, – сказал он, удивляясь тому, как свободно и спокойно звучит его голос.

И все же мысль о том, что со смертью Грозы была связана и смерть Лизы, он постарался отогнать.

…Руки у Ромашова слегка дрожали, ветки и охапки травы, которыми он забрасывал тело Гали, то и дело вываливались.

Наконец трупа не стало видно. Он может тут пролежать невесть сколько времени, если бродячие собаки не разворошат схорон.

Ромашов отряхнул руки, потом попытался почистить одежду.

Грязь уже подсохла, и ему кое-как удалось привести брюки и пиджак в приличный вид.

«Еще в трамвае потом немножко ототру», – подумал деловито Ромашов. Постоял немного, пытаясь сориентироваться, как можно побыстрей пройти к остановке, чтобы не тащиться опять по дорожной грязи, и вдруг кто-то тронул его за плечо.


…Ромашов так и подскочил. В буквальном смысле. Он ощутил, как подошвы его сапог оторвались от земли, а потом снова уткнулись в нее.

В прыжке обернулся.

Перед ним стояла женщина в синем рабочем халатике, рыжие разлохмаченные волосы окружали бледное лицо.

Ромашов узнал Клаву.

Сколько же времени она тут стояла, наблюдая за ним, пока он прятал труп ее сестры? Неужели он ничего не чувствовал? Или она подошла только что, а он ощутил ее испуганный взгляд как прикосновение?

– Это снова вы? – изумленно спросила Клава. – А я думала, вы с Галей уехали.

Значит, она ничего не видела! Повезло. Очень повезло!

– А, с этой девушкой, которая была у вас? – проговорил Ромашов, надеясь, что голос его звучит не слишком фальшиво. – Она, вроде, на трамвай пошла. А я вот… прогуливаюсь.

– Да нет, – качнула головой Клава, – я была на остановке, диспетчер сказала, что она не приходила. Диспетчер Галю знает, она же часто ко мне приезжает… Диспетчер сказала, Галя в лес побежала…

Она так и ела Ромашова глазами!

– Ну, я ее не видел, – раздраженно буркнул он. – Может, она решила подышать свежим воздухом и на другую остановку пошла. Чего вы на меня уставились? Говорю же, я ее не видел!

Клава отвела глаза, огляделась и вдруг вздрогнула, уставившись в одну точку. Лицо ее резко побледнело.

– Что там? – вдруг спросила она низким голосом. – Что там такое?

Ромашов обернулся и увидел, куда уставилась Клава.

Из-под груды травы и веток предательски торчала нога Гали – та самая, которой она зацепилась за корень. Перепачканная грязью баретка…

Как Ромашов мог ее не заметить?!

Клава, протягивая вперед руки и странно сгибаясь, прошла мимо Ромашова и, сделав несколько валких шагов, упала на колени рядом с кучей травы и веток, под которой лежало мертвое тело ее сестры.

– Галочка! – крикнула она тонким голосом и начала проворно раскидывать ветки и траву, которыми та была только что засыпана.

Ромашов покачал головой и, достав пистолет, толкнул Клаву вперед – так, что она упала на не разворошенную до конца кучу, и с силой ударил рукояткой пистолета чуть ниже затылка.

Потом он взял убитую за шиворот, подтащил повыше, согнул ей ноги и снова принялся ломать ветки, рвать траву и забрасывать тела, но уже более тщательно, чем в первый раз.

Однако