Читать онлайн Трагедия личности бесплатно

cover

Эрик Эриксон
Трагедия личности

© Е.Длугач, М.Хорьков, Л.Бессонова, перевод, 2008

© ООО «Алгоритм-Книга», 2008

* * *

Предисловие

Американский психоаналитик Эрик Эриксон (1902–1994) – признанный лидер во многих областях психологического и философского знания. Как и многие другие последователи Фрейда, Эриксон был неудовлетворен тем, что основатель психоанализа рассматривал сознание как феномен, который испытывает диктат со стороны бессознательного и императивов культуры. Как можно говорить о трезвом и разумном поведении личности, если оно во многом обусловливается детскими страхами, вожделениями и инстинктивными импульсами, а кроме того находится под мощным воздействием социальных и родительских предрассудков. Где же, собственно, зона индивидуального и ответственного сознания?

Эриксон вводит понятие «феномена идентичности». Американский психоаналитик раскрывал идентичность в целом как процесс организации жизненного опыта в индивидуальное «Я». Он оценивал идентичность как сложное личностное образование, которое имеет многоуровневую структуру. Мир человеческий – это единая осмысленность, в основе которой лежит постоянная, трудно насыщаемая потребность человека проникнуть в собственное личностное ядро, осознать себя как индивидуальное, неповторимое существо. Человек стремится познать самого себя. Все его попытки найти в себе специфически человеческое свойство или дать автохарактеристику отражают, в конечном счете, действие механизма идентичности. Но это чувство – весьма редкий феномен. Оно – удел избранных. Пожалуй, лишь чисто теоретически можно представить себе такую личность, которая проникла в ядро собственной субъективности, постигла себя, создала внутренне устойчивый образ своей индивидуальности.

Индивид, заброшенный в мир таинственных вещей и явлений, просто не в состоянии самостоятельно осознать назначение и смысл окружающего бытия. Он нуждается в системе ориентации, которая дала бы ему возможность отождествить себя с неким признанным образцом. Вот почему огромную роль в культурологии играет проблема культурной идентичности.

В основе многих эмоциональных состояний, какими являются, например, любовь, нежность, сострадание, сочувствие, ответственность, лежит нечто такое, что неизменно предполагает взгляд не только на самого себя, но и на других. Ведь эти чувства по самому своему определению «открыты», «направлены» на иной объект. Следовательно, глубинная потребность человека состоит в том, чтобы постоянно видеть перед собой какие-то персонифицированные образцы.

Разумеется, человек, прежде всего, ищет их в ближайшем окружении. Но оно так знакомо и подчас однообразно. Иное дело – экран. Здесь творится необычный, иногда эксцентричный образ, в котором зримо воплощаются мои собственные представления о естественности, нежности, глубине чувства. Обратимся, например, к образу купринской колдуньи, созданному киноактрисой Мариной Влади (1955). Скуластая, с прозрачными глазами, она пронзила сердца миллионов людей. Образ так убедительно символизировал возвращение к естественности: вот она, босоногая, с распущенными по плечам белокурыми прядями, настоящее дитя природы…

Гораздо чаще человек – существо мятущееся, постоянно меняющее собственные представления о самом себе. Индивид живет в мире напряженных и противоречивых мотивов, стремлений и ожиданий. Ему постоянно нужна опора. Он все время пытается соотносить свое поведение с персонифицированным образом. Девочки играют в дочки-матери – это непреходящий, постоянно воспроизводимый ритуал игры. Идеал многих юношей персонифицировался в Джоне Ленноне – пусть зыбкая, но мода. Государственный чиновник стремится уподобиться вышестоящему. Кавалькады рокеров… Неформалы со своей эмблематикой… Люди пытаются выразить себя опосредованно, через систему ритуалов, стереотипов, готовых образцов.

* * *

Эриксон проводит различие между понятиями «идентичность» и «идентификация». Лингвистически, как и психологически, идентичность и идентификация имеют общий корень. Идентификация – это психологический механизм, а идентичность – результат процесса уподобления. Американский психолог показывает, что ограниченность механизма идентификации становится очевидной сразу же, как только мы предполагаем, что никакие детские идентификации, поставленные в ряд, не могут вылиться в нормально функционирующую личность. Психология полагает, что задачей психотерапии является замещение болезненных и чрезмерных идентификаций другими более желательными. Но как и любое лекарство, «более желательные» идентификации должны быть полностью подчинены новому единому гештальту, который есть нечто большее, нежели просто сумма его частей.

Дело в том, что идентификация как механизм имеет определенные ограничения. На разных стадиях развития дети идентифицируют себя с теми аспектами окружающих людей, которые производят на них наибольшее впечатление, в реальности или в воображении – не имеет большого значения. Их идентификация с родителями, например, сосредоточена на определенных переоцениваемых и болезненно воспринимаемых частей тела, способностях и внешних атрибутах роли. Более того, эти аспекты привлекательны не столько своей социальной значимостью, сколько тем, что отвечает природе детской фантазии, и этим открывают путь к более реалистическому самоутверждению.

В старшем возрасте ребенок сталкивается с понятной ему иерархией ролей; на протяжении детства это составляет круг его представлений о том, кем он может стать, когда вырастет, и уже очень маленькие дети способны к идентификации с целым рядом людей и отношений, которые затем требуют «верификации» в дальнейшей жизни. Вот почему культурные и исторические перемены могут оказать такое травмирующее влияние на формирование идентичности: они могут разрушить внутреннюю иерархию ожиданий ребенка.

В современном мире происходит процесс распада идентичности. Чем же обусловлен данный процесс? Ловушкой оказывается открытость индивида по отношению к другому. Но ведь именно через других реализуется механизм идентичности. Однако индивида, который пытается выстроить коммуникацию, ждет разочарование. Там, где он рассчитывал отыскать некое человеческое содержание, оказывается пустота. Субъекта нет, а есть только социальные роли. Социальное замещает индивидуальное. Там, где человек рассчитывал обрести подтверждение своей самотождественности, он наталкивается на безличные социальные позиции.

Идентификации подменяется процессом позиционирования, Безличное тиражируется и даже клонируется, как подметил Ж. Бодрийяр. Там, где индивид рассчитывал на встречу с субъектом, обнаруживается просто социальный статус, некое место. Оказывается, человек выступает под неким псевдонимом, что гарантирует ему после смерти получить эмблему. Противостояние индивида и социума рождает не глубинный поиск тождественности, а «коллаж идентификаций. На социальном поле вместо личности обнаруживается всего лишь знак текста, пустое имя, «0».

* * *

Эриксон вводит еще одно значимое понятие – «психологический мораторий», под которым подразумевается отсрочка, предоставленная кому-либо, кто не готов принять ответственность. Под психосоциальным мораторием Эриксон понимает запаздывание в принятии на взрослых обязанностей. Каждое общество и каждая культура устанавливает определенный мораторий для своих молодых граждан. Для большинства из них эти моратории совпадают с периодом учения и тех достижений данного периода этапа жизни, которые соответствуют ценностям общества.

Мораторий может стать периодом краж и видений, временем путешествий или работы, временем потерянной «юности» или академической жизни, временем самопожертвования или веселых шуток. Большую часть юношеской преступности Эриксон рассматривает как попытку создания психосоциального моратория.

Но мораторий не требует того, чтобы быть пережитым сознательно. С другой стороны, молодой человек может ощущать себя вполне состоявшимся и только со временем узнать, что то, к чему он относился так серьезно, было всего лишь переходным периодом. Многие «выздоровевшие» молодые люди, возможно, чувствуют полное отчуждение от «глупости», через которую они когда-то прошли.

Между тем ясно, что любые экспериментирования с идентичностью означают также игру с внутренним огнем эмоций и побуждений и содержат в себе риск попасть в социальную яму, из которой нет выхода. Бывает и так, что мораторий отсутствует: индивид слишком рано определился или его достижениям способствовали какие-то обстоятельства.

* * *

Следует отметить, что почти все психологи, обратившиеся к анализу феномена личности, отмечают сложность этого понятия, многообразие трактовок, относящихся к данной проблеме. «Ни одно понятие не отличается такой многозначностью, не допускает столь разнообразного употребления, как понятие личности», – говорил Ясперс. Можно согласиться с тем, что сколько существует теорий личности, столько имеется и ее определений.

Сложность проблемы во многом обусловлено тем, что с данным понятием связано много и других важнейших психологических терминов, в том числе «человек», индивид», «индивидуальность», «характер», «тип», «темперамент», «способности».

Рассуждая о личности, мы невольно мобилизуем весь корпус психологических знаний. Личность – универсальное понятие духовного человека. Вот почему психология личности как теоретический раздел способна охватить разные стороны всеобъемлющих представлений о человеческой психике. И в этом плане вполне закономерно, что глубокие, опирающиеся на практические наблюдения идеи Эриксона получили широкое признание и разработку в современной философии и психологии.

Павел Гуревич, доктор философских наук, доктор филологических наук

Часть 1
Драма развития
(фрагменты из книги «Жизненный цикл»)

Возрастные кризисы развития личности. Оральный садизм. Самоубийственное провоцирование

Как только ребенок покидает привычную среду обитания в организме у матери – его врожденный – и более или менее скоординированный сосущий инстинкт – встречает более или менее скоординированную готовность матери кормить его и ухаживать за ним. С этой точки зрения новорожденный любит и живет ртом. Рот для него – это фокус первого столкновения с жизнью. В психоанализе эту стадию обычно относят к оральной стадии развития.

Тем не менее очевидно, что в дополнение к преобладающему желанию поесть, у новорожденного уже существует (или появится очень скоро) чувствительность и несколько другого рода. Как только он захочет и сможет сосать все подходящие предметы, а затем и пить из них (имеется в виду бутылочка с соской. – Прим. переводчика), так вскоре он захочет и сможет следить глазами за всем, что попадает в поле его зрения. Его чувства «принимают» все, что приятно. В этом смысле можно говорить о «регистрирующей» стадии, на которой младенец восприимчив ко всему, что ему предлагают.

При этом новорожденные чувствительны и ранимы. Первый жизненный опыт должен не только поддерживать силы, он должен помогать ребенку координировать работу органов чувств, их «дыхание», «метаболизм» и «циркуляцию». Ответственны же за это только мы: родители и воспитатели. Мы обязаны следить за должным сенсорным стимулированием точно так же, как следим за режимом питания – иначе готовность к восприятию перейдет в диффузную оборону или даже в летаргию.

Теперь, когда мы выяснили, что обязательно делать для того, чтобы обеспечить ребенку безопасное существование (минимум необходимого внимания) и что делать запрещено, если мы не хотим травмировать ребенка и сделать его хронически несчастным (максимум ранней толерантной фрустрации) – встает вопрос о том, а что же желательно делать для правильного развития ребенка. Ответ на этот вопрос варьирует в широких пределах, и различные культуры активно пользуются своим исключительным правом решать, что обязательно, а что желательно. Некоторые считают, что во избежание неприятностей (скажем, чтобы не выцарапать себе глаза) ребенок до года должен быть туго спеленут – при этом его баюкают и кормят, едва он закряхтит. Другие же придерживаются того мнения, что ребенок должен свободно дрыгать ножками – и чем раньше, тем лучше – но при этом беднягу заставляют кричать до посинения, прежде чем соизволят его покормить. Все это более или менее сознательно, видимо, определяется тем, какие глобальные цели преследует данная культура.

Я слышал, как горько сокрушались старые индейцы, когда мы разрешали нашим малышам покричать, ведь считалось, что это «укрепляет легкие». «Нет ничего удивительного, что после такого тяжелого испытания белый человек столь жаждет попасть на небеса», – вздыхали они. Но те же самые индейца с гордостью рассказывали, как их дети (которых кормят грудью даже после года) получали кулаками по голове, если нечаянно прикусывали сосок; эти «добряки», в свою очередь, верили, что такое наказание «сделает из детей добрых охотников».

В кажущейся произвольности взглядов на воспитание есть немало житейской мудрости, неосознанного планирования, и очень много суеверия. В представлениях о том, что же полезно для ребенка, что было бы желательно для него сделать – есть своеобразная инстинктивная логика, зависящая от того, где, когда и кем этот ребенок станет, то есть зависящая от ориентации данного общества.

Во всяком случае, уже в самом начале жизненного пути новорожденный сталкивается с самыми принципиальными культурными модальностями. Самой ранней и самой простой является «получение», причем не в смысле «иди и возьми», а в смысле получения и восприятия того, что предлагается. Все выглядит так просто, что лишь неисправность механизма «получения» открывает нам глаза на реальную сложность процесса. Нестабильный и лишь «нащупывающий дорогу» младенческий организм учится этой модальности по мере того, как он, в зависимости от действий матери, регулирует свою готовность к «получению». Когда мать развивает и координирует способы «давания», тем самым она дает ребенку возможность совершенствовать средства «получения». Таким образом, получая «даваемое», обучаясь тому, как «заполучить» нужного в данный момент человека, новорожденный незаметно учится давать. Это ему необходимо для того чтобы отождествить себя с матерью и, в конечном итоге, превратиться из «получателя» в «давателя».

У некоторых излишне «чувствительных» индивидов, или у тех, чья ранняя фрустрация так и не была скомпенсирована, слабость первоначальной взаимной регуляции может явиться причиной нарушения нормального отношения к миру в целом, а к близким людям – в особенности.

* * *

Безусловно, поддерживать взаимность в системе мать – ребенок, можно не только на уровне оральных рецепторов. Ребенку нравится, когда ему тепло, когда его держат на руках, когда ему улыбаются, с ним беседуют, укачивают и т. п. Кроме такой «горизонтальной» компенсации (в пределах одной стадии развития) существуют «вертикальные» компенсации, возникающие на следующих этапах жизненного цикла.

В течение «второй оральной» стадии созревает более активная и более направленная форма способности ставить цели и получать затем удовольствие. Режутся первые зубы, а вместе с ними возникают приятные ощущения при откусывании и покусывании твердых предметов. Такой же активно-регистрирующий способ действия характерен и для многих других проявлений. Глаза, сначала пассивно воспринимающие все, что попадает в поле зрения, теперь могут фокусироваться на объекте, как бы «выхватывая» его из окружающего фона, и следить за ним. Подобно этому органы слуха учатся различать важнейшие звуки, локализовать их и реагировать на них, управляя изменением положения тела (например, поднимать голову или верхнюю часть туловища). Ребенок тянет ручки точно в нужном направлении, а ладошки цепко хватают необходимое. Первое появление различных специфических способностей достаточно хорошо описано в литературе, посвященной детскому развитию. Нас же больше интересует структура глобального взаимодействия с окружающим миром, изменяющегося в течение жизненного цикла. Стадию же можно рассматривать как с позиции первого появления (или первого проявления) данной способности, так и с точки зрения устойчивой интеграции некоторых психических компонент, дающих «зеленую улицу» следующему этапу развития.

На второй стадии происходит становление интерперсональных паттернов (межличностных образцов) поведения, которые содержатся в таких социальных модальностях, как «взять» и «держать». Эти модальности относятся к миру вещей, которые, хотя и преподносятся ребенку более или менее свободно, тем не менее, имеют тенденцию постоянно ускользать от него. По мере того, как ребенок учится переворачиваться, приподниматься, а затем – очень постепенно переходить в «сидячее» положение, он постоянно совершенствует механизмы хватания, держания и жевания всего, что попадает в поле его досягаемости.

Кризис второй оральной стадии с трудом поддается установлению и оценке. Складывается впечатление, что в этот момент перекрещиваются три линии развития: 1) возрастание тенденции к более активной регистрации, присвоению и наблюдению; усиление внутреннего напряжения, связанного с «прорезыванием» зубов и с другими изменениями оральной механики; 2) рост осознания себя как личности; 3) постепенное отдаление матери и возвращение ее к делам, заброшенным в период беременности и кормления. Последнее, кстати, включает в себя возобновление супружеских отношений, а стало быть, и вероятность новой беременности.

При наступлении стадии «кусания» (а вообще говоря, грудное вскармливание почти всегда этим заканчивается), ребенку приходится учиться сосать, не кусаясь – так, чтобы мать не отдергивала бы сосок в боли и ярости. Наши клинические наблюдения убедительно показывают, что эта стадия формирует некоторое чувство изначальной утраты, оставляя на всю дальнейшую жизнь горький привкус «отлучения от матери». Тем не менее, «отнятие от груди» не означает внезапную потерю всего дорогого для ребенка: и груди, которая его кормит, и мамы, которая его любит (если, конечно, не найдется женщины, которая будет любить его так же сильно). Если ребенка слишком резко лишить привычной материнской опеки, не найдя ему соответствующей замены, то (при наличии других «отягчающих» обстоятельств) это может привести к острой инфантильной депрессии[1], или – не в такой сильной форме – к хронической «мрачности», придающей депрессивный оттенок всей последующей жизни.

Но при наличии более благоприятного фона эта стадия рождает чувство разделенности и смутную – зато универсальную – ностальгию по потерянному раю.

Именно для того, чтобы противостоять ощущениям «отлучения», «разделения» и «заброшенности» – всех тех впечатлений, которые оставляют в душе след изначального недоверия – и необходимо чувство изначального доверия, неустанно воссоздающее и поддерживающее само себя.

* * *

В литературе по психиатрии можно найти ссылки на так называемый «оральный характер» личности, в котором особенно ярко проявляются неразрешенные конфликты этой стадии. Если оральный пессимизм становится доминирующим (и исключительным), то такие инфантильные страхи, как боязнь остаться ненакормленным или покинутым, вполне могут перейти в депрессивные формы страха пустоты и бесполезности. Эти страхи, в свою очередь, могут придать оральности те специфические черты ненасытности, которые в психоанализе называются оральным садизмом.

Оральный садизм – это такое состояние, в котором человек испытывает острое желание получать (и брать), причиняя боль (вред) и себе, и другим. Но встречаются также случаи орального оптимизма, когда человек все же находит пути для того, чтобы получать и давать самое необходимое в жизни. Ну, и в конце концов, существует «нормальная оральность» как субстрат любой индивидуальности, как отголосок первого жизненного периода сильной зависимости. Как правило, такая «норма» выражается вo всех наших зависимостях и ностальгиях, в нашей страсти к «обнадеживанию» или к безнадежности. Интеграция результатов оральной стадии с итогами более поздних этапов развития формирует юношескую комбинацию веры и реализма.

Патология и иррациональность оральных устремлений полностью зависят от степени их соответствия структуре личности, от того, насколько эти устремления согласуются с глобальными образцами данной культуры, и на каком межличностном уровне они проявляются.

Здесь, так же как и всегда, мы должны определить, допустимо ли считать выражение инфантильных потребностей патологическим отклонением от общей системы экономических или моральных оценок данной культуры (или нации). Можно, к примеру, упомянуть про поддерживающую веру в «счастливый случай», – традиционную прерогативу чисто американской веры в свою изобретательность и в благожелательность фортуны.

Временами создается впечатление, что эта вера переходит в крупную азартную игру или принимает форму волюнтаристического самоубийственного провоцирования Господа Бога, когда человек непрерывно доказывает, что он мало того, что равен со всеми в правах, он – лучше их всех. Точно таким же образом, приятное чувство удовлетворения, охватывающее нас (особенно в какой-то компании) при столкновении со старыми или новыми вкусовыми ощущениями, при вдыхании, втягивании, глотании и переваривании пищи, легко может перейти в общую привычку, ничего не выражающую и никоим образом не ведущую к изначальному доверию. Совершенно очевидно, что здесь требуется эпидемиологический подход к вопросу: необходимо выяснить как внешнюю «злокачественность» инфантильных проявлений в культурной жизни, так и внутреннюю – в так называемых «дурных» склонностях, в различных маниях, в чувстве ненасытности – то есть везде, где можно обнаружить слабую степень орального удовлетворения.

* * *

Говоря о развитии, невозможно обойти молчанием самую первую точку отсчета. К сожалению, о самых ранних и глубинных образованиях человеческой души нам известно так мало! И все же я льщу себя надеждой, что мы наметили основные направления изучения постоянно возникающих составляющих человеческой витальности – от момента их зарождения, через кризис плентичности до последующего послекризисного состояния.

Хотя эта глава посвящена вопросу периодизации, мы не сможем рассмотреть остальные стадии развития столь же подробно, как первую. В дополнение к непосредственно измеряемым параметрам развития, наша схема исследования включает в себя: 1) Увеличение степени либидо (расширение либидозных потребностей), и, соответственно, появление новых возможностей для удовлетворения, фрустрации и «сублимации»; 2) Pасширение социального радиуса, то есть возрастание количества людей, с которыми ребенок может контактировать на основе своих высокодифференцированных, способностей; 3) Возникновение кризиса развития, обусловленного необходимостью адаптации к новым условиям в пределах данной временной разрешенности; 4) Пробуждение чувства отчуждения, связанного с осознанием новых зависимостей и новых форм близости (в самом раннем младенчестве – чувство покинутости); 5) Формирование специфически новой психосоциальной устойчивости (в данном случае преобладание доверия над недоверием), определяющей всю дальнейшую сопротивляемость.

Как видите, это «запрещенная» схема личностных характеристик, слишком сильно зависящая от наших непосредственных целей, а именно, от способа описания ранних детских переживаний, которые способствуют, или – наоборот – препятствуют развитию будущей идентичности.

Что же мы называем самым ранним и самым недифференцированным «чувством идентичности»? Я считаю, что это чувство возникает в результате общения матери и ребенка, общения, пронизанного ощущением взаимной надежности и взаимным узнаванием. «Чувство идентичности», во всей его младенческой простоте, дает первый опыт того, что позже – когда нахлынет «настоящая» любовь – получит название чувства «благоговейного присутствия», тоска по которому никогда не покидает человека.

Отсутствие или искажение этого чувства могут опаснейшим образом ограничить способность личности к идентификации. Глобальная необходимость идентификации подготавливается всем ходом юношеского развития, требующего от подростка отказа от мира детских грез и доверчивого вступления во «взрослую» самостоятельную жизнь.

С этой точки зрения к перечисленным шести пунктам я должен добавить седьмой, а именно – вклад каждой стадии развития в становлении «главного» человеческого стремления. Уже сформированное, это стремление у взрослого человека всегда превалирует над любыми стремлениями и любыми отчуждениями зрелого возраста.

Каждая последующая стадия и каждый последующий кризис всегда соотносятся с основными институализированными устремлениями человеческой натуры по той простой причине, что жизненный цикл и система общественных установок эволюционируют совместно. Отношения между ними двоякого рода: каждое поколение привносит в свои установки осадок пережитых инфантильных потребностей и юношеских страстей, и с помощью этих установок – в свою очередь – поддерживает свою жизнестойкость – по крайней мере, пока эти установки работают.

Если я определю религию как такую систему взглядов, с помощью которой человек пытался как-то подтвердить чувство базового доверия, то тем самым я опровергну попытку отнесения религиозного мировосприятия к проявлениям ребячества или – более того – к регрессивным проявлениям, хотя ни для кого не секрет, что практика и теория религии как формы общественного института отнюдь не исключают тотального инфантилизма. Как только мы преодолеваем универсальную амнезию всех «пугающих» сторон нашего детства, то сразу же с благодарностью осознаем, что розовый флер детства сохраняется на всю оставшуюся жизнь. Доверие перерастает в веру – в жизненно важной необходимости которой человек убеждается тем или иным способом. Мне кажется, что религия является древнейшим институтом (в смысле системы взглядов. – Примеч. перев.), предназначенным для облаченного в обрядовую форму возобновления чувства доверия в виде веры.

Эта система взглядов дает точное и ясное определение чувства греха, от которого она и призвана защищать человека. Если вспомнить о том, что религиозный способ поведения включает в себя «детское» подчинение творческой силе Божьей, стоящей у колеса земной Фортуны и обеспечивающей душевный мир, то изначальная детская устойчивость и способность к инфантилизации представляются очень весомыми величинами. В пользу последнего утверждения говорит также религиозная демонстрация «малости» и зависимости, проявляющаяся в полном отсутствии саморекламы, уничижительной жестикуляции, в исповедальном признании своих ошибок и грехов и в горячей молитве о внутреннем обновлении под мудрым водительством Божьим. Все это в высшей степени стилизовано и, стало быть, переведено в область надличностного.

По мере того, как индивидуальная мольба о возвращенном доверии становится частью совместного ритуала и выражением «надежности» данного сообщества людей, индивидуальное доверие перерастает в общую веру, а индивидуальное недоверие становится общепринятым злом.

Когда религиозность теряет свою актуальность, общество находит другие формы совместного «благоговения» перед жизнью, и тогда витальность поддерживается этими общепринятыми представлениями о мировом устройстве. Поскольку о витальной силе веры и надежды, всасываемой с молоком матери, можно говорить только как о разумно устроенном мире, то лишь это и является проверенной временем гарантией осуществления самых заветных желаний вне зависимости от прочих беспорядочных побуждений и модных веяний. Ребенок, находящийся на самой ранней стадии развития, мог бы сказать о себе так: «Я – это та надежда, которую я получаю и дарю»[2].

Желание быть «самим собой». Проблема «анальности». Чувства стыда и неуверенности в себе

Психоанализ обогатил психиатрический словарь словом «анальность», которое относится к специфическому удовлетворению и специфическим желаниям, связанными с органами выделения человеческого тела. Пристальное внимание к процессам очищения организма обусловлено тем, что буквально с пеленок ребенок слышит поощрительное «хорошо», когда он удачно справляется с поставленной перед ним «глобальной» задачей. Сначала это поощрение необходимо для компенсирования некоторого дискомфорта, связанного с ежедневной работой кишечника. По мере образования более оформленного стула и совершенствования того отдела мускулатуры, который отвечает за произвольное выделение (и произвольное сдерживание), анальный опыт все более и более обогащается. При этом область применения нового подхода к «жизни» вовсе не ограничивается сфинктерами. У ребенка развивается генеральный навык – а лучше сказать, неистовое желание – волевого противопоставления сдерживания и извержения, или, в более общем виде, «держания» и «отпускания».

Важнейшее значение этой второй стадии раннего детства состоит в быстром наращивании мышечной массы, в появлении речи, а также в возникновении дифференцированной способности – или вдвойне переживаемой неспособности – соотносить между собой образцы совершенно противоположных действий, суть которых выражается антонимами «держать» – «отпускать». Здесь так же, как и во многом другом, ребенок – до сих пор столь зависимый от других – начинает проявлять свою автономную волю. Именно в это время на сцену выходят сдержанные и удовлетворенные желания, буквально раздирающие ребенка на части. Конфликтные ситуации объясняются не только тем, что детские прихоти очень часто идут вразрез с родительской волей, но и тем, что ребенок нередко неадекватен своему самому яростному побуждению.

Что касается пристойности анальных проявлений, то все зависит от того, как это вписывается в систему культурных ценностей. В некоторых примитивных и земледельческих цивилизациях родители полностью игнорируют анальное поведение и предоставляют старшим детям полную свободу руководства младшими в этом вопросе. Уступчивость же последних вполне объясняется их желанием во всем походить на взрослых.

Наша, западная, цивилизация (как, впрочем, и некоторые другие, например, японская), а особенно некоторые группы внутри ее, относятся к этой проблеме более серьезно. Век машинного производства создал идеал вышколенного, натренированного, безупречно функционирующего, всегда чистого и благоухающего тела. Кроме того, с большей или меньшей степенью предубеждения предполагается, что раннее строгое приучание к «горшку» абсолютно необходимо, так как в нашем механизированном мире, где время – деньги, эта привычка будет способствовать более эффективному образу жизни.

Таким образом, ребенок из животного, нуждающегося в дрессировке, почти мгновенно превращается в хорошо отлаженную машину – хотя совершенно очевидно, что сила воли может развиваться только очень постепенно. Во всяком случае, в нашей клинической практике очень распространены неврозы навязчивых состояний – неврозы исключительно нашего времени, при которых скудость, задержка и щепетильность в отношении любви, времени и денег вполне соответствует манере физиологических отправлений больного. Кроме того, эта сторона детского воспитания стала самой волнующей темой для дискуссий в самых широких слоях нашего населения.

* * *

Что же делает анальную проблему столь важной, а решение ее – столь трудным?

Анальная зона больше, чем какие-либо другие части человеческого тела приспособлена для настойчивого выражения некоего конфликтного импульса. Объясняется же это тем, что именно анальная зона является моделью сосуществования, а затем и взаимоисключения, двух противоположных тенденций, а именно сдерживания и выделения. Далее – сфинктеры составляют всего лишь небольшой отдел всей системы мускулатуры с ее глобальной амбивалентностью напряжения и расслабления, сужения и растяжения.

Поэтому эта стадия незаметно становится битвой за автономию. По мере того, как ребенок все крепче стоит на своих ножках, он постепенно учится выделять себя из окружающего мира и ориентироваться в понятиях «я», «мне», «мое» и «ты», «тебе», «твое». Каждой матери знакома невероятная сговорчивость ребенка в этом возрасте, но только в том случае, если он «пламенно возжелает» сделать то, что от него требуется. К сожалению, универсального рецепта для убеждения пока не существует. Ребенок, еще секунду назад так любовно прижимающийся к матери, вдруг может безжалостно оттолкнуть ее. В это же самое время в нем уживаются столь противоположные желания, как собирать вещи и разбрасывать их, беречь свои сокровища – и внезапно выбросить их из окна.

Все эти кажущиеся столь несовместимыми импульсы мы объединяем общим понятием «сдерживающе-отторгающего» образа действия. Фактически все основные модальности с одинаковым успехом могут служить для выражения как позитивного, так и негативного отношения. Следовательно, желание «держать» вполне может обернуться жестоким и разрушительным сдерживанием и воздержанием, но, с другой стороны, может сформировать паттерн «заботливого» поведения в смысле «иметь что-то» и «держаться за это». Точно так же воля к освобождению, желание «отпустить» может перейти в злокачественную форму, когда человек неспособен сдерживать свои разрушительные порывы, но, с другой стороны, может развить спокойное, ненапряженное отношение к жизни (что, пожалуй, лучше всего формулируется в оборотах типа «оставить в покое» и «не обращать внимания»). В культурном смысле эти модальности сами по себе не плохи и не хороши; их оценка полностью определяется тем, как они встраиваются в систему культурных ценностей.

Сложившаяся взаимная регуляция взрослого и ребенка подвергается новым суровым испытаниям. Если родители слишком строго или слишком рано лишают ребенка возможности свободно и постепенно приобрести навыки управления своим организмом, то они сталкиваются с удвоенным сопротивлением и удвоенным поражением. Ребенок, бессильный перед анальными инстинктами, и напуганный своими собственными ощущениями и родительским бессилием, вынужден искать удовлетворения в регрессивных или ложно-прогрессивных формах поведения. Другими словами, он возвращается к более ранним оральным привычкам, например, сосет большой палец и становится чрезмерно требовательным, своевольным и враждебно настроенным; проявляет излишний интерес к своим фекалиям (что позже перерастает в пристрастие к «грязным» словам); или претендует на полную aвтономию и способность со всем справляться самостоятельно, без посторонней помощи – что ему, конечно же, не удается.

Поэтому именно на второй стадии развития решается, каким будет личностное соотношение между миролюбием и злобным самоутверждением, между кооперацией и своеволием, между самовыражением и самоограничением. Самоконтроль и самооценка являются онтогенетическими источниками свободной воли. Предрасположенность к сомнению и чувству стыда вытекает из чувства неизбежности потери не только родительского, но и самоуправления.

Для развития чувства автономии совершенно необходимо неустанно укреплять чувство доверия. Ребенок должен твердо уяснить, что его вера в себя и в окружающий мир не может пострадать от его неистового желания настоять на своем, и только родители могут защитить ребенка в его неопытности и неосмотрительности. Окружающие должны поддерживать в ребенке желание «самому стоять на ногах», помогая ему справиться с новым для него ощущением «выставленности напоказ в глупом свете» (то есть ощущением стыда) и чувством вторичного недоверия. Это вторичное недоверие мы называем неуверенностью – неуверенностью как в себе, так и в своих руководителях.

* * *

Чувство стыда приобретается почти безболезненно, потому что наша культура характеризуется очень ранним «растворением» этой инфантильной эмоции в чувстве вины. Стыдливость предполагает осознание «взгляда со стороны» – другими словами, стыдливость предполагает самоосознание. Что-то, что должно остаться в тайне, теперь открыто всем взорам. Вот почему «стыд» так часто ассоциируется с тем состоянием, когда нас застали врасплох, ночью, а мы не одеты, и сердце у нас «уходит в пятки». Стыдливость очень часто проявляет себя в желании спрятать лицо или «провалиться сквозь землю». Предрасположенность к чувству стыда эксплуатируется во многих первобытных культурах, проповедующих «стыдливый» метод воспитания. В данном случае чувство стыда вытесняет значительно более деструктивное чувство вины, о чем мы поговорим несколько позже.

Обычай тщательно закрывать лица чадрой или вуалью, принятый у некоторых народов, уравновешивает чувство стыда, базирующееся на чувстве «малости», которое возрастает по мере того, как ребенок начинает ходить и осознавать относительность размеров предметного мира.

Слишком большая стыдливость вовсе не гарантирует появления чувства приличия, но, наоборот, может закрепиться в тайной склонности к воровству и привести к намеренному бесстыдству. Всем знакома потрясающая американская баллада об убийце, которого должны повесить на глазах у «почтенной публики». И вот он, вместо того, чтобы смертельно бояться и дрожать от стыда, начинает осыпать всех присутствующих грязными ругательствами, заканчивая каждый пассаж словами: «Проклятие вашим глазам!» Малышу частенько бывает невыносимо стыдно за свое поведение, и, наверное, если бы он обладал тем же мужеством (и тем же словарным запасом), что и этот убийца из баллады, он выразился подобным же образом. Самое неприятное заключается в том, что каждый человек (будь то взрослый или ребенок) имеет свой индивидуальный порог чувствительности, за пределами которого он начинает считать свое тело, свои желания и свои потребности недостойными и грязными, а тех, кто не испытывает таких «низменных» страстей, – абсолютно безгрешными. Иногда может случиться и так, что ребенок вообще перестает прислушиваться к мнению окружающих, считает злом единственный факт их существования и ждет не дождется, когда его оставят одного.

Эта стадия развития чревата усилением «нормативного» отчуждения детей и родителей, что, в свою очередь, может вызвать психотические и невротические расстройства. Чувствительный ребенок вполне может «зациклиться» на своем желании «ну и пусть мне будет хуже», что может привести к преждевременному развитию совестливости. Вместо неторопливого и постепенного постижения смысла вещей, дающегося в игре, ребенок проявляет яростное желание иметь все «прямо сейчас». Когда ребенок не может «разумно» отрегулировать свои отношения с родителями, он берет «верх» над ними именно с помощью этой «инфантильной одержимости» и бесконечно занудных «ритуальных» повторов. Эта сомнительная победа является моделью будущего невроза навязчивых состояний.

В юности человек, подверженный таким состояниям, обнаруживает полную неспособность противостоять своим непреодолимым желаниям. Чтобы освободиться из-под гнета навязчивости, он, наоборот, идет «на поводу» своих желаний – и, к примеру, начинает воровать. В то самое время, как подросток учится изворачиваться и выходить сухим из воды, его рано созревшая совестливость запрещает ему красть, и поэтому молодой человек встречает свой кризис идентичности привычно пристыженным, извиняющимся и дрожащим от страха, что его увидят. Кроме того, может сработать компенсаторный механизм, и подросток начнет выказывать открытое неповиновение, идеалом которого является «бесстыжая бандитская наглость»…

Неуверенность сродни стыду. Но если чувство стыда зависит от степени честности и «открытости» сознания, то неуверенность связана с наличием различных плоскостей сознания, а более всего с тем, что находится за пределами сознательного. Поскольку, хотя ребенок и не может заглянуть в глубины своего организма и разобраться в работе сфинктеров – этих носителей либидо и агрессии, при определенном внешнем влиянии эта глубинная область может стать доминирующей. Захват этого темного островка на светлом фоне остального тела может стать определяющим для того, кто посягает на чужую независимость и считает продукты выделения человеческого организма чем-то греховным (в то время как возможно совершенно нормальное и спокойное отношение к этому).

Базовое чувство неуверенности в своих неосознанных способностях является моделью навязчивых движений, а также других, более поздних и более вербальных разновидностей навязчивых состояний. Типичный пример этому – параноидальная мания преследования и постоянные поиски мифической внешней опасности. Для юности характерна глобальная неуверенность в себе и ощущение невозможности использования своего детского опыта на следующем этапе развития. Отрицание может дойти до упрямого пристрастия ко всему «низменному» и «гадкому», что, конечно, включает грязное поношение в адрес самого себя и окружающего мира.

* * *

Так какие же общественные институты призваны охранять завоевания второй стадии развития? Мне кажется, что изначальная потребность в автономности гарантируется общечеловеческими принципами права и порядка. Принципы эти действуют не только в зале суда, но и в нашей обыденной жизни, определяя права, обязанности и привилегии каждого из нас. Помочь в воспитании маленького человека, который демонстрирует супраперсональное негодование гораздо чаще, чем некую абстрактную добродетель, способно лишь чувство разумно-ограниченной автономии самих родителей. Этот вывод представляется нам исключительно важным, так как чувства неуверенности и унижения, возникающие в результате наказания и столь присущие многим детям, на самом деле являются следствием родительских фрустраций в супружеском, профессиональном и гражданском планах.

Если ребенок с детства привык к излишней свободе и автономии, а затем вдруг обнаруживает, что в реальной жизни им управляют какие-то безликие организации и машины (что на самом деле гораздо сложнее) – то, как результат этого, может наступить хроническое разочарование. В итоге, это разочарование полностью «отбивает охоту» считаться с чьей-либо автономией, в том числе и с чувством автономности собственных детей. Человек попадает во власть иррациональных страхов: он боится потерять свою «последнюю» автономию, ему всюду мерещатся враги, ограничивающие его свободу воли, и в то же время – совершенно парадоксальным образом – он боится потерять своего «ведущего» и остаться без четких директив…

Заканчивая разговор о первой стадии развития, подчеркнем, что отголоски ее сохраняются на многих иерархических уровнях существования. На языке индивидуального чувства Личности ощущения первой стадии могут быть выражены словами: «Я – это надежда, которую я получаю и дарю». Подобно этому о сущности стадии обретения автономии можно сказать так: «Я – это моя свободная воля».

Инфантильная «генитальность». Ревность и соперничество. Моральность как синоним мстительности и давления на других

После того, как ребенок утвердится в своей «самостоятельности», он должен понять, какой же именно личностью ему суждено стать. Безусловно, на этой ступени происходит глубокая идентификация с родителями – единственными, прекрасными и могущественными, хотя порой они бывают столь непонятными и даже опасными. Развитие идет по трем направлениям (которые, в конечном итоге, и обуславливают кризис данной стадии): (1) приобретение ребенком большей свободы действий и движений, а тем самым – расширение круга решаемых задач, что на субъективном уровне воспринимается как не ограниченная свобода; (2) совершенствование чувства языка, когда ребенок безостановочно задает бесчисленные вопросы, часто совершенно неверно истолковывая полученные ответы; (3) возрастание двигательной и языковой активности, позволяющей представить такое немыслимое количество новых ролей, что ребенок не может не испугаться своего собственного воображения. Тем не менее, в результате этого развития формируется чувство инициативы как фундамента реалистической целеустремленности.

Что же является критерием сохранности и «нормальности» чувства инициативы? Критерии достаточности любого из обсуждаемых нами «чувств» всегда одинаковы: при нормальном развитии ребенок выходит из очередного кризиса (с его новым отчуждением) более зрелым, все более становится «самим собой»: любящим, спокойным, трезвым в решениях – другими словами, его витальность переходит на новый виток. Более того, теперь ребенка гораздо проще привести в состояние активности; он явно обладает определенной избыточной энергией, запас которой позволяет ему достаточно быстро позабыть все прежние неудачи в погоне за освоением манящих – хотя порой опасных в своей новизне, просторов.

Итак, мы приблизились к концу третьего года жизни ребенка, когда ходьба из самостоятельного упражнения превратилась в некоторую незамечаемую данность. Безусловно, способность ходить начинает развиваться гораздо раньше этого момента, но ходьба становится автоматическим навыком только тогда, когда ребенок перестает падать, «побеждая» силы гравитации, когда он оставляет процесс собственно ходьбы в стороне и использует этот механизм не в виде цели, а в виде средства для достижения чего-то иного. Только после этого ноги из «ходячего» придатка тела превращаются, если можно так выразиться, в «часть» личности; только теперь ребенок, наряду с тем, что он умеет, делает то, что он может и хочет; только теперь ребенок воспринимает себя как «большого», «прогуливающегося взрослого». Он начинает сравнивать все вокруг и выказывает необычайную заинтересованность различиями внешнего облика и размеров окружающих его объектов, в частности – различиями половыми и возрастными. Он пытается охватить своим воображением все возможные роли, которые ему предстоят – по крайней мере, он хочет понять, что именно должно стать предметом воображения. Почти моментально ребенок соотносит это со своим собственным возрастом. В компании более старших детей или под руководством няни (бонны, воспитательницы и т. п.) он постепенно постигает тайны улицы, двора, детского сада. Обучение принимает все более навязчивые и энергичные формы; оно уводит ребенка от заданных ограничений и открывает ему будущие возможности.

Весь стиль поведения на данной стадии развития характеризуется доминированием навязчивости, определяя не только соответствующую деятельность, но даже и способ фантазирования ребенка. Это включает в себя: (1) «завоевание» окружающего пространства с помощью энергичной моторики; (2) «поглощение» нового с помощью неистребимого любопытства; (3) привлечение внимания окружающих форсированным голосом и агрессивным тоном; (4) физические атаки на других людей и (5) часто пугающие мысли о внедрении фаллоса в женскую плоть.

* * *

В теории инфантильной сексуальности все вышеизложенное относится к фаллической стадии развития. Это стадия инфантильного любопытства, генитальной возбудимости и постоянной озабоченности различными сексуальными вопросами (к примеру, явным отсутствием пениса у девочек). Конечно же, такая «генитальность» является не более чем рудиментарным намеком на будущую сексуальность: часто она даже незаметна для наблюдателя. Если не провоцировать ребенка преждевременной демонстрацией слишком уж соблазнительных сцен, если не угрожать ему всяческим «отрезанием» и «выбрасыванием», если следить за тем, чтобы детские игры не перерастали в сексуальные забавы, – то такая «генитальность» проявится лишь в форме специфически-притягательных переживаний, которые вскоре станут настолько пугающими и бессмысленными, что будут подавлены. Так формируется «латентный» – по Фрейду – период, соответствующий длительному временному интервалу, который отделяет физиологическую половую зрелость от инфантильной сексуальности (у животных часто наблюдается плавный переход одного в другое). В это же время ребенок сталкивается с тем, что в ходе его попыток представить себя то в роли матери, то в роли отца, ему постепенно доставляет большее удовольствие чувствовать себя либо отцом, сексуально связанным с матерью, либо – наоборот – матерью.

Чрезвычайно глубокие эмоциональные последствия такого инсайта, а также связанные с ним различные мифические страхи Фрейд объединил под названием Эдипового комплекса. В основе Эдипова комплекса лежит логическое развитие первой инфантильной влюбленности и первой генитальной «привязанности» мальчиков к ухаживающим за ними женщинам. При этом развивается первое по времени соперничество с теми, кто предъявляет свои сексуальные права на выбранных «прекрасных дам». В свою очередь, маленькие девочки привязываются к отцу (или к каким-либо другим лицам мужского пола) и, соответственно, ревнуют к собственной матери. Дальнейшее развитие подобных чувств может привести ко всяческим осложнениям, так как девочка полностью отрезает себе все «пути отступления» к любящей маме и превращает любое материнское неодобрение в нечто мифически опасное в тем большей степени, в какой на самом деле факт неодобрения в глубине души «заслужен».

В этом возрасте – чуть раньше или чуть позже – девочки осознают, что хотя их двигательная, духовная и интеллектуальная напористость так же сильна, как и у мальчиков (это и позволяет им быть хорошими товарищами в совместных играх), они полностью лишены основного – а именно, пениса, а вместе с ним и важнейших привилегий большинства культур. В то время как мальчики наделены столь совершенным органом, с которым у них связаны все детские представления о мужественности, клиторы девочек лишь слабо поддерживают мечты о сексуальном равенстве, и «бедные» девочки пока не имеют даже груди – этого аналогичного пенису будущему знаку «взрослости». Мысль о фаллосе, пронзающем их плоть, представляется настолько пугающей, что стремление к материнству редуцируется до различных игровых ситуаций или даже до няньченья детей. С другой стороны, в тех случаях, когда главой семьи является мать, у мальчиков может развиться чувство неадекватности, потому что как бы ни велики были его успехи вне дома, ему никогда не стать главным в семье (по сравнению с матерью или старшими сестрами). Последние же, в свою очередь, могут также усугубить неуверенность в себе, внушая мальчику мысли о том, что он и впрямь существо низшего порядка.

Там, где условия экономической и социальной жизни диктуют необходимость разграничения функций мужчины и женщины с их специфической силой и слабостью, ранняя необразованность в вопросах пола, конечно же, очень легко «врастает» в концепцию сексуальной дифференциации данной культуры. Все – и мальчики, и девочки – чрезвычайно чувствительны к любому мало-мальски убедительному обещанию того, что когда-нибудь они станут такими же, как мать или отец, а может быть, даже и лучше них; дети, как правило, очень ценят уроки «сексуального просвещения», терпеливо и понемногу проводимые с ними время от времени.

* * *

«Ходячий» период – время игры и инфантильной «генитальности» добавляет к списку основных социальных модальностей обоих полов влюбленность, сначала в детском варианте поиска любовных приключений. Смысл новой модальности как нельзя лучше выражается с помощью этой английской идиомы. В нее включены и азарт соревнования, и настойчивость в достижении цели, и радость победы. У мальчиков превалирует любовный поиск в форме лобовой атаки; у девочек же она проявляется в «расставлении любовных сетей» либо с помощью агрессивного «захвата», либо в желании сделать себя более привлекательной и желанной.

Таким образом, у ребенка закладываются предпосылки для развития мужской (или женской) инициативы, а сверх этого – определения своего сексуального облика; как то, так и другое существенным образом влияют на позитивные и негативные черты будущей личности. Бурное развитие воображения и опьянение своей возросшей физической силой приводит к тайной гигантомании. Пробуждается очень сильное чувство вины – очень странное чувство, предполагающее, что человек совершил преступление (или просто дурной поступок), которое при ближайшем рассмотрении оказывается не только несовершенным, но и просто невозможным по причине биологической абсурдности последнего. В то время как борьба за автономию в самых ярких своих проявлениях была направлена на сохранение внешнего первенства и очень часто являлась отражением бешеной ревности по отношению к младшим братьям и сестрам, инициатива связана с преждевременным соперничеством с теми, кто вследствие своего лидерства может претендовать на то, что изначально было другого.

Ревность и соперничество – опустошительные и никчемные попытки хоть как-то сохранить свои привилегии – доходят до своего логического завершения, устанавливая желаемое отношение с одним из родителей: неизбежное и в чем-то необходимое поражение приводит к появлению чувства вины и внутреннего беспокойства. Ребенок пытается скомпенсировать эти неприятные ощущения, воображая себя великаном, грозным тигром и т. д., в то же время в страхе возвращаясь в реальность. Это стадия боязни жизни, боязни «расчленения», составляющих так называемый комплекс кастрации («castration complex»). У мальчиков он проявляется в сильнейшем страхе потери пениса, а у девочек – в глубочайшей убежденности в том, что специфика их гениталий (отсутствие пениса) обуславливается наказанием за их тайные мечты и поступки.

Воспитанием инициативы занимается совесть. Ребенок теперь опасается не только «внешнего глаза», он постоянно прислушивается к «внутреннему голосу» своего самонаблюдения, саморуководства и самонаказания. Эти функции самоосознания «раскалывают» личность; возникает новое и очень сильное отчуждение ребенка от самого себя, являющееся онтогенетическим источником морали. Поскольку нас интересует человеческая витальность, не следует забывать, что излишний энтузиазм взрослых в этом вопросе может повредить как духовному, так и моральному становлению ребенка. Слишком часто совестливость маленьких детей проявляется в самых примитивных, жестоких и бескомпромиссных формах, когда ребенок полностью «зажимается» в тотальном «все-запрещении» и демонстрирует покорность значительно большую, чем та, которая от него требуется.

Такой же тип совестливости можно наблюдать в развитии сильного регрессивного недовольства родителями, которые вовсе не пытаются следовать законам совести, культивируемым в то же самое время в собственных детях. Один из глубочайших жизненных конфликтов вызывается ненавистью к родителям, служившими сначала недостижимым идеалом и эталоном совести, а затем вдруг безболезненно «ускользнувшими» от чувства греха, которое дети просто не в силах больше переносить. Таким образом, ребенок приходит к убеждению, что главное в жизни заключается не в некоей универсальной добродетели, а в деспотической власти авторитета. Подозрительность и уклончивость, присоединяющиеся к «всеохватности» (или ничтожности) суперэго высокоморального человека, представляет огромную опасность не только для него самого, но и для всех окружающих. Моральность может стать синонимом мстительности и давления на других.

* * *

Все вышеизложенное может показаться странным тем моим читателям, которые и не подозревают, какой разрушительный энергетический потенциал может быть сформирован на этой стадии развития, и как – до поры до времени находящийся в латентном состоянии – он при первой же возможности или провокации начнет вносить свой весомый вклад в арсенал внутренней деструктивности.

Употребляя слова «потенциал», «возможность», «провокация», я хочу подчеркнуть, что такой путь развития личности не может быть совместим с конструктивной «мирной инициативой», и если мы изучаем детские конфликты, отдавая себе отчет в том, какое значение имеет детство для всего человечества, мы должны это учитывать.

Если же мы склонны не замечать своеобразие феномена детства, со всеми его самыми возвышенными и самыми низменными фантазиями, то мы рискуем просмотреть извечный источник человеческого беспокойства и человеческих разногласий. Как и всегда, патологические следствия неправильного развития на данной стадии скажутся значительно позже, когда конфликтность чувства инициативы найдет свое отражение в форме истерического отрицания или в виде жесткого самоограничения, которые не дают человеку возможности жить в согласии с его внутренними способностями, чувствами и представлениями.

Среди групповых психологических последствий инициативной стадии, пожалуй, следует назвать латентную – а иногда даже «яростную» – готовность прилежно и подобострастно следовать за любым лидером, способным поставить некие имперсональные цели. Цели эти вызывают незатухающий «фаллический» энтузиазм у мужчин и жажду подчинения у женщин, и таким образом, «снимают» иррациональное чувство вины. Совершенно очевидно, что мужской идеал агрессивности своими корнями уходит в инициативную стадию развития, в конфликтное становление личности – и в неправильное решение проблемы идентификации…

Усиливающиеся разочарование и неуверенность, сопутствующие осознанию пропасти между инфантильными представлениями и реальностью «взрослого» мира, могут привести к формированию связей между чувством вины и жестокостью, представляющих большую опасность как для самого человека, так и для окружающих.

Чувство неполноценности. Опасность «неверной идентичности»

Существует некая мудрость в том, что лишь к концу периода экспансии воображения ребенок, во-первых, приобретает способность к быстрому обучению, а во-вторых, начинает взрослеть в смысле понимания сущности долга, дисциплины и исполнительности. Он все так же стремится к совместной деятельности со взрослыми – будь то конструирование или рисование, вместо привлечения к игре других ребятишек. В этом возрасте дети склонны привязываться к своим воспитателям, учителям, чужим родителям, им хочется наблюдать и имитировать всех вокруг: пожарных и полисменов, садовников, водопроводчиков и мусорщиков.

Если им везет, то хотя бы часть своей жизни они проводят около какого-нибудь хозяйственного двора, окруженные занятыми людьми и детьми различного возраста. Здесь они могут все наблюдать и во всем участвовать – по мере своих сил и способностей, а это приводит к необычайному росту инициативы. Но потом приходит пора идти в школу, и дети различных культур сталкиваются с необходимостью вызубривать сотни правил, хотя, конечно, в тех школах, где работают грамотные педагоги, этого стараются избегать.

К сожалению, очень многие приходят в педагогику не по «велению сердца», а в силу жизненных обстоятельств, и все их «профессиональное мастерство» сводится к овладению несложными методами преподавания, базирующимися на обучении ребенка простейшей орудийной технике взрослых. Такие учителя следуют избранному методу весьма скрупулезно.

* * *

Этот период таит опасность появления отчуждения ребенка от самого себя и своих установок, вследствие чего появляется так хорошо известное многим чувство неполноценности. Порой оно связано с более или менее безболезненным разрешением прежних конфликтов: ребенок может предпочитать общество матери любому, самому интересному, процессу обучения; ему может быть более приятна роль домашнего любимца в сравнении с ролью «взрослого» школьника; он может продолжать сравнивать себя с отцом – и это вызывает у него чувство вины и неполноценности.

Возможно, ребенок просто не готов к школе – или же, наоборот, сама школа не в состоянии поддержать в нем ничего из того, чему он, на его взгляд, научился «хорошо» и что вполне соответствует требованиям учителя и взглядам одноклассников. Не исключено, что ребенок обладает какими-то скрытыми задатками, которые либо пробудятся значительно позже, либо вовсе не пробудятся.

Именно по этой причине общество становится столь значимой величиной в мировосприятии ребенка, допуская его на некоторые «вспомогательные роли», подготавливающие к знакомству с реальной технологией и экономикой (иначе говоря, с культурой. – Примеч. перев.). И здесь ребенок немедленно обнаруживает, что цвет его кожи и материальное положение его семьи сказывается на его «ученической» ценности значительно сильнее, чем его желание учиться. Естественная человеческая склонность к недостойным чувствованиям может быть фатальным образом усилена, и в результате именно они станут определять развитие личности.

Хорошие учителя, пользующиеся заслуженным доверием и уважением, знают, как сочетать игру и работу, развлечения и занятия. Они могут распознать старательность, умеют поддержать в ребенке интерес, поощряя его. Они четко представляют, что детям на все требуется время; они в состоянии справиться с теми учениками, кому школа абсолютно безразлична и кто только терпит ее, не получая взамен никакого удовлетворения; они всегда победят тех, для кого учитель ничего не значит и кто ходит в школу лишь для общения со сверстниками. Кстати сказать, хорошие родители должны научить своих детей доверию к учителю – конечно, предварительно следует найти именно таких учителей. На карту поставлено не больше-не меньше, чем развитие у детей позитивной идентификации с теми, кто знает, что и как надо делать. В ходе многочисленных бесед с различными высокоодаренными людьми один из наших интервьюеров с жаром утверждал, что только учитель способен разжечь пламя скрытого таланта. Ну, а в жизни этому слишком часто противостоит глобальное пренебрежение к данному вопросу.

* * *

Факт преобладания женщин среди учителей младших классов должен быть пересмотрен, потому что он может привести к противоречию с «мужской» идентификацией неинтеллектуальных мальчиков (как если бы знание имело женскую природу, а действие – мужскую). Утверждение Бернарда Шоу, что те, кто могут, делают, а те, кто не могут, – учат, к сожалению, до сих пор слишком часто разделяется и родителями, и детьми.

Для того чтобы избежать многочисленных трудностей, присущих школьному возрасту, жизненно важно тщательно готовить и отбирать учителей. Развитие чувства неполноценности и уверенности в своем «непреходящем» несчастье, безусловно, представляет огромную опасность для личности, и «снять» эти тревожные симптомы может только учитель, знающий, как обратить внимание ребенка на то, что он делает хорошо, и умеющий разглядеть начало психопатологии. Несомненно, именно на этом пути лежит возможность предупреждения неправильных идентификаций, которые могут привести к полному «отупению» и отсутствию желания учиться.

С другой стороны, столь многообещающее чувство идентичности может преждевременно «застопориться» на желании быть не более чем «маленьким человеком», «маленьким рабочим», «маленьким помощником» – но, конечно же, это не определяет предела всех возможностей ребенка. Ну и, в конце концов, существует опасность, едва ли не самая главная, что, проучившись в школе долгие годы, ребенок так никогда и не научится получать от своей работы удовлетворение и гордиться своими профессиональными успехами…

Два противоположных основополагающих принципа американского начального образования вполне могут проиллюстрировать вклад школы в формирование идентичности. Существует традиционный взгляд на школьное обучение как преддверие «суровых жизненных испытаний», и в этом случае акцент делается на самоограничении и развитии сильного чувства долга (то есть выполнении того, что нужно сделать). Современные же педагогические концепции рассматривают школьный период как логическое продолжение естественной детской тяги к игровому обучению. В этом случае дети учатся делать необходимое только «через» нечто привлекательное и интересное. Оба этих метода «работают» не всегда и не со всеми, но в любом случае они накладывают свой отпечаток на характер ребенка.

Первый подход, доведенный до крайности, опирается на неосознанное стремление некоторых детей к полной зависимости от предписанного круга обязанностей. Такой ребенок может учить больше, чем это требуется по программе, и развить у себя непоколебимое чувство долга. Но при этом он никогда не откажется от совершенно ненужного и даже вредного самоограничения, которое позже может не только отравить существование и ему и другим, но и полностью отобьет совершенно естественное для ребенка желание учиться и работать.

Второй подход, доведенный до абсурда, не только отражается в общепринятом мнении, что дети теперь ничему не учатся, но и приводит к развитию противоречивых чувств, которые иллюстрируются знаменитым вопросом эмансипированного ребенка: «Господин учитель, надо ли нам сегодня делать то, что хочется?» Ничто лучше этой фразы не выражает готовность детей этого возраста к сдержанному, но твердому управлению, в ходе которого ребенок выясняет, что очень многим вещам просто невозможно научиться без посторонней помощи. Процесс обучения притягателен еще и потому, что новые навыки не имеют никакого отношения к игре или фантазии, а являются продуктом реальности, практики, логики. Все эти ощущения, вместе взятые, способствуют формированию символического чувства соучастия в реальном мире взрослых.

Между двумя крайними точками зрения на школьное обучение лежит бесконечное множество промежуточных вариантов, не имеющих «своего лица» и лишь считающих, что в определенном возрасте дети должны посещать школу. Социальное неравенство и отсталость методики воспитания, до сих пор создают зияющую пропасть между очень многими детьми и современной технологией, нуждающейся не столько в том, чтобы дети могли «служить» технологическому процессу, но – более императивно – в том, чтобы эта самая технология могла «служить» человечеству.

* * *

Здесь скрывается еще одна опасность для развития «неверной» идентичности. Если излишне конформный ребенок воспринимает работу как единственный критерий осмысленного существования, слишком поспешно жертвуя ей воображением и игрой, то очень скоро он придет, по выражению Маркса, к «профессиональному кретинизму», то есть просто станет рабом своей узкой специализации и ее доминантной ролевой типологии.

Мы находимся в самом центре личностных проблем – в процессе установления прочных первичных связей с орудийным и профессиональным миром, с учителями и преподавателями. Именно здесь, на пороге пубертатности, собственно детство заканчивается. И поскольку человек существо не только обучающееся, но обучающее и работающее, непосредственный вклад стадии школьного обучения в формирование чувства идентичности может быть выражен словами: «Я – это то, чему я могу научиться, чтобы работать».

Совершенно очевидно, что во все времена такой тезис не только способствовал, но в чем-то и сковывал развитие этого чувства. Другими словами, большинство людей, тем или иным способом, определяются своими профессиональными интересами, группируясь по различным признакам (возрасту, одаренности и т. д.) свято почитая эти «высшие» кланы, без которых их ежедневный труд является если не рутиной и мучением, то, во всяком случае, неадекватной самореализацией. По этой причине проблема идентичности приобретает не только психиатрический, но и исторический интерес, поскольку, если человек сможет передать машинам всю однообразную и нетворческую работу, он сможет значительно полнее использовать данную ему свободу.

Проблематика юности. субкультура ценностей. Коллективная истерия как юношеский пережиток

По мере того, как увеличивается интервал между школьным обучением и началом трудовой деятельности, юность становится все более значительным и осознанным периодом в жизни человека, включающем в себя отрезок времени между детством и зрелостью. Уже в старших классах подростки, слегка ошарашенные происходящими в них физиологическими изменениями, связанными с половым созреванием, и некоторой неопределенностью контуров стоящей перед ними «взрослой жизни», пытаются установить своеобразную юношескую субкультуру непреходящих ценностей. Они производят болезненное и несколько странное впечатление своим постоянным беспокойством о том, как они выглядят в глазах других и как это соотносится с их представлениями о себе, пытаясь хоть как-то «сбить» то, чему они учились до сих пор, со взглядами и прототипами текущего момента.

В поисках нового чувства непрерывности и тождественности, теперь включающим в себя сексуальную зрелость, некоторые подростки – прежде чем смогут «впитать» в себя все «идолы и идеалы», обуславливающие «финальную» идентичность, – вновь переживают кризисы ранних лет. Прежде всего, они нуждаются в «отсрочке» интеграции целостной личности из отдельных качеств, сформированных на стадиях детского развития. Только теперь привычное детское «домашнее» окружение заменяется на нечто огромное, расплывчатое в своих контурах и, тем не менее, невероятно требовательное, словом, подросток впервые непосредственно сталкивается с обществом. Вся юношеская проблематика вытекает из уже сформированных черт характера.

Если на самой ранней стадии смогло выработаться базовое доверие (как себе, так и другим), то юношеский период будет характеризоваться страстными поисками тех людей и тех идей, которым можно верить и которые способствуют сохранению чувства надежности. В то же самое время юность страшится глупости, слишком доверительных признаний и совершенно парадоксальным образом выражает свою потребность в вере громким и циничным недоверием.

Если на второй стадии развития ребенок научился необходимости четко определять свои желания, то в юности подросток будет искать любую возможность самостоятельно решать вопросы доступности и неизбежности долга и службы, в то же время смертельно боясь тех вынужденных ситуаций, в которых он будет выглядеть смешным или неуверенным в себе. Это также приводит к парадоксу, а именно, к тому, что подростку значительно проще вести себя абсолютно бесстыдно на глазах у старших, нежели заставить себя совершить какой-нибудь поступок, за который ему придется краснеть перед собой или перед своими сверстниками.

Если игровой период оставил после себя «в наследство» способность к неограниченному воображению, то совершенно очевидно, что подросток будет с готовностью доверяться тем своим сверстникам или тем старшим товарищам, которые смогут придать образное оформление его скрытым притязаниям. К тому же в этом случае подросток яростно возражает против любых «педантичных» ограничений его представлений о себе и всегда готов громогласно защищать свою чрезмерную амбициозность.

Ну, и в заключение хотелось бы сказать, что, если в результате школьного обучения четко наметилось желание работать, и работать хорошо, то вопрос выбора профессии начинает превалировать над вопросами материального вознаграждения и общественного положения. По этой причине многие подростки предпочитают вовсе не работать, нежели заниматься нелюбимым делом, которое, хотя и сулит успех, тем не менее не приносит никакого удовлетворения.

* * *

Всегда и везде юность – это время самоутверждения, когда кажется, что на гребне технологических, экономических или идеологических течений можно приобрести все необходимое для юношеской витальности.

Юность наименее «разрушительна» в том случае, если ее энергия, «обуздываемая» одаренностью и хорошим воспитанием, направляется в сторону углубляющегося технического прогресса. В этом случае у подростка увеличивается возможность идентификации со все большим количеством новых компетенций, он становится восприимчив к скрытой идеологичности.

Если это качество отсутствует, то мы можем столкнуться с сильной «заидеологизированностью», под которой мы подразумеваем поиски некоей инспирированной унификации традиций, технических приемов, идей и идеалов. И в самом деле, именно такая унификация создает общественный идеологический потенциал, доступный для подростка, который в силу своей страстности утверждается сверстниками, поддерживается учителями и вдохновляется примерами из жизни «замечательных людей».

С другой стороны, если молодой человек наталкивается на сильное сопротивление тем формам самовыражения, которые способствуют его развитию как личности, он начинает защищаться с неистовой животной яростью, как если бы разговор шел о его жизни. Поскольку и в самом деле – в «социальных джунглях» человеческого общества невозможно сохранить ощущение жизни без развитого чувства идентичности.

Отчуждение, возникающее на этой стадии, проявляется в форме «смущения идентичности», – как сказано в «Смерти коммивояжера» Артура Миллера: «Мне не за что ухватиться, мама, мне не за что ухватиться в этой жизни».

В тех случаях, когда такой настрой оказывается следствием предыдущих сильных сомнений в своей этнической или сексуальной идентичности или же он «присоединяется» к состоянию общей безнадежности, не обязательно даже наличие у человека острых или «пограничных» психотических состояний. По этой самой причине молодежь, поставленная в тупик невозможностью принять те социальные роли, которые навязываются им стандартами американского образа жизни, начинает тем или иным способом отказываться от общепринятой морали, бросая школу и работу, ночуя неизвестно где и ведя совершенно «непотребный» образ жизни.

В основном, все трудности связаны с неспособностью остановиться на каком-либо профессиональном выборе, что и причиняет массу хлопот. Чтобы справиться с ощущением полной потери индивидуальности, молодежь объединяется в группы, в которых происходит временная гиперидентификация, как правило, с «народными» главарями и героями. Тем не менее, на этой стадии развития влюбленность все же не исчерпывается одной лишь сексуальной заинтересованностью. Юношеская любовь в значительной степени является попыткой определения границ собственной идентичности с помощью проектирования своего смутного самоощущения на другого человека и «узнавания» себя в отраженном и, одновременно, проясняющем свете. Вот почему юношеское чувство так пристрастно к диалогам.

С другой стороны, подобное «узнавание» может быть скрыто за видимой деструктивностью. Молодые люди становятся крайне нетерпимыми и жестокими по отношению к тем, кто хоть как-то от них отличается по цвету кожи, образованию, вкусам, одаренности или даже по мелким деталям одежды и жестикуляции, что рассматривается как знак тайной принадлежности (или не принадлежности) к данной группе.

Важно понять (что, конечно, не означает однозначного примирения с любыми «выходками»), что такая нетерпимость может до некоторой степени служить защитой против потери чувства идентичности. К сожалению, все мы проходим через это, когда физиологические изменения затрагивают весь организм, когда половое созревание «бередит» нашу кровь и наше воображение, когда мы впервые испытываем физическую близость и когда грядущее встает перед нами во всей своей конфликтности и конфронтации. Подростки не только помогают друг другу пережить весь этот душевный дискомфорт, создавая свои группировки и свои стереотипы, они настойчиво испытывают себя на лояльность в условиях неизбежной борьбы различных культурных ценностей.

Готовность к таким испытаниям помогает объяснить феномен столь огромной популярности в рядах молодежи простых и жестоких тоталитарных истин – особенно в тех странах и в тех классах, где люди уже потеряли (или теряют) свою групповую принадлежность (феодальные, племенные, аграрные, национальные группы).

* * *

Мне хотелось бы отметить, что существует еще одна форма проявления инфантильных и юношеских «пережитков», состоящая в слиянии большого числа индивидуальных кризисов и доведении их до масштабов коллективной истерии. Если вдохновители такой истерии, кроме всего прочего, еще и красноречивы, то мы получаем уникальную возможность изучать их собственный «творческий» кризис, а также латентный кризис их сторонников, не только на основе своих предположений, но и на материале изучения их выступлений.

Более неуловимы те групповые сдвиги, которые лишены явного лидера. Во всяком случае, нет никакого смысла в постановке всякого рода клинических диагнозов при столкновении с иррациональностью «масс». Мне представляется совершенно невозможным клинически диагностировать истерию у молодого монашка, содрогающегося в конвульсиях, или классифицировать садизм молодого наци, командующего массовым парадом или (с таким же успехом) массовым расстрелом. Поэтому мы можем лишь указать на определенное сходство индивидуального кризиса и группового поведения и свидетельствовать, что оба феномена как-то связаны друг с другом.

Кризис интимности. Готовность к отрицанию и изоляции. любовный поединок

Самое первое, о чем следует здесь упомянуть, – это о кризисе интимности. Этот кризис возможен только при условии «правильно» сформированной идентичности, так как настоящая интимность обусловливается контрапунктным слиянием двух сложившихся личностей. Физическая близость при этом составляет только небольшую часть того, что мы имеем в виду, поскольку совершенно очевидно: сексуальные отношения лишь предвосхищают появление истинной и взаимной психосоциальной интимности с другим человеком вне зависимости от того, кем он вам приходится: другом, любовником или просто единомышленником. Молодые люди, не уверенные в себе, избегают любой межличностной интимности или же бросаются сломя голову в водоворот случайных связей, не имеющих ничего общего с реальным взаимопроникновением и самоотречением.

В тех случаях, когда человеку, находящемуся на пороге зрелости, так и не удается установить близких отношений с кем-нибудь из окружающих, опираясь исключительно на свои собственные силы, может сформироваться в высшей степени стереотипное глубокое чувство изоляции. Если данная культура благосклонно относится к таким безликим межличностным образцам поведения, человек может очень даже преуспеть в жизни, но при этом он будет глубоко переживать все перипетии своего «трудного» характера, вдвойне болезненные из-за невозможности почувствовать себя «самим собой», несмотря на уверения в обратном.

Двойником интимности является сдержанность: готовность к отрицанию, изоляции и, при необходимости, к уничтожению тех лиц (и обстоятельств), которые могут таить опасность. Следовательно, непременным следствием потребности к сдержанности явится яростное желание защищать свою «интимную» территорию от всяческих «аутсайдеров», отличающееся безумным фанатизмом и «раздуванием» мельчайших различий между «своими» и «чужими».

Такие предрассудки могут играть на руку различным политиканам, гарантирующим молодежи возможность самопожертвования и убийства по праву «сильнейших». Отголоски подобной юношеской опасности можно обнаружить в том случае, если отношения интимности, соперничества и воинственности связаны с одним и тем же человеком. Но с течением времени происходит все большая дифференциация чувства ответственности, чувства соревнования, эротического чувства и – его противоположности – чувства активного неприятия, которые в итоге становятся предметом нравственного чувства. Возникновением нравственного чувства, в корне отличного от идеологической убежденности юности и от излишнего морализма детства, знаменуется начало «взрослого» периода жизни.

* * *

Фрейда однажды спросили, как следует жить «нормальному» человеку. Видимо, от Фрейда ждали сложного и «глубокого» ответа, но он ответил весьма просто: «Lieben und arbeiten» («любить и работать»). В этом «простом» ответе скрыто очень многое; чем больше над ним задумываешься, тем, действительно, более глубокий смысл открывается. Потому что, когда Фрейд говорит «любовь», он имеет в виду как истинную интимность, так и генитальную физическую близость, когда он объединяет любовь с работой, он подразумевает глобальную творческую продуктивность, которая тем не менее не вытесняет изначальную человеческую способность любить и быть любимым.

Психоанализ выделяет «генитальность» как одно из условий достижения зрелости. «Генитальность», в частности, подразумевает способность к переживанию оргазма, что, конечно, представляет собой нечто большее, чем простое высвобождение сексуальной энергии в смысле кинсевского «выхлопа», сочетая полное мышечное расслабление с созреванием истинной интимной взаимности и «генитальной» чувствительности.

Мне кажется, что в таких терминах процесс, сущность которого мы до сих пор не понимаем, описывается вполне адекватно. Исследование «климактерической взаимности» во время оргазма представило нам множество превосходных примеров взаимной регуляции в сложнейших паттернах сексуального поведения, и это убедило нас в возможности принципиального преодоления «взвинченности» и враждебности, которые вызваны ежесекундным противостоянием мужчины и женщины, реальности и фантазии, любви и ненависти, игры и работы. Победа над своими негативными переживаниями делает сексуальность менее разрушительной, а садистический контроль своего партнера – просто ненужным.

До достижения «генитальной» зрелости сексуальная жизнь сводится к своего рода поискам самого себя в условиях «идентификационного голода»; каждый из партнеров думает только о себе; половой акт напоминает этакую «генитальную» схватку, в которой любовники бешено атакуют друг друга. Все это частично имеет место и во «взрослой» сексуальной жизни, но с течением времени эгоистические черты «растворяются» в дифференциации противоположных полов, приводя к полной поляризации в рамках совместного образа жизни. К счастью, ранние формы витальной устойчивости снабдили мужчину и женщину – двух полярных представителей рода человеческого – общим сознанием, языком, этическими нормами, и именно эта общность позволяет им так «разойтись» в последующем развитии.

Человек, в придачу к своей эротической привлекательности, в поисках новой идентичности научился «избирательности» в любви. Изоляция, типичнейшее отчуждение данной стадии, свидетельствует о неспособности переживания индивидом истинной интимности, причем дефицит ее часто усиливается страхом прекращения сексуальных отношений по причине беременности и родов. Любовь, как взаимная преданность, тем не менее, преодолевает всю антагонистическую заданность сексуальной и функциональной поляризации, и именно она становится синонимом витальной устойчивости данного периода. Любовь стоит на страже той едва уловимой, и все же всепроникающей силы культурного и личного примера, который связывает соперничество и сотрудничество, воспроизводство и зачатие в единое понятие образа жизни.

Если мы продолжим нашу сложившуюся традицию давать определения различным стадиям развития «через» афористическое определение характеристик отдельного индивида, то здесь нам придется отступить от этого правила и выразить новую идентификацию данного периода следующим образом: «Мы – это то, что мы любим».

Эволюция наделила человека способностью обучать и обучаться, поскольку зависимость и зрелость взаимно-обусловлены: зрелому человеку необходимо чувствовать, что он кому-то нужен, зрелость нужна не сама по себе, а поскольку она «заботится» о ком-то. «Воспроизводство» направлено на формирование нового поколения.

Конечно, встречаются случаи, когда вследствие тяжелой болезни или по каким-либо другим причинам, людям приходится отказаться от мысли иметь детей, но тогда они реализуют свои родительские чувства иным – творческим или альтруистическим образом. В самом деле, идея воспроизведения себе подобных включает в себя продуктивное и творческое начало, отсутствие которых указывает на наличие кризисного состояния.

Способность к самоотдаче в любовном поединке на деле ведет к развитию эго-интересов и к смешению либидо в направлении созидания нового человека. Там, где этого по той или иной причине не происходит, развивается навязчивое регрессивное стремление к псевдоинтимности, сопровождаемое чувством инертности, стагнации, скуки и убожества. Часто люди начинают культивировать эти чувства, убеждая себя в том, будто они сами виноваты во всех своих несчастьях, особенно же заметно это в случаях детской инвалидности, являющейся неиссякаемым источником «самокопания».

С другой стороны, наличие детей или желание их иметь вовсе не гарантирует истинного «воспроизводства». Многие молодые родители страдают от собственного бессилия в вопросах воспитания. Причина этого, как правило, кроется в их ранних детских переживаниях, в «неверной» идентификации с родителями, в исключительной самовлюбленности, базирующейся на излишне энергичном самовоспитании, в недостатке веры, которая так нужна ребенку для того, чтобы пробудить в нем доверие. Следовательно, природа «воспроизводства» человеческого потомства такова, что все скрытые патологические отчуждения детства и юности родителей передаются детям, порой даже в «усиленном» варианте в случае «воспитательного» поражения.

* * *

Только в пределах личностного «взросления», полного заботы о чем-то и о ком-то и адаптирующегося ко всем «взлетам и падениям» своего существования, постепенно «зреет» итог всех предыдущих стадий развития – наступает стадия целостности. Избегая более четкого определения, я, тем не менее, укажу на некоторые атрибуты этого периода. Во-первых, это все возрастающая уверенность в своем соответствии некоей «мировой гармонии», которая и проявляется в ощущении эмоциональной целостности, хранящей верность всем юношеским испытаниям и готовой не только к лидерству, но и к самоотречению. Это безусловное «принятие» жизненного опыта и мнения людей, представляющих исключительную важность в решении многих вопросов, «принятие» безо всяких оговорок. Таким образом, это означает возникновение новых, совершенно отличных от прежних, отношений с родителями, свободных от желания хотя бы в чем-нибудь изменить друг друга; это знаменует признание за каждым человеком права нести персональную ответственность за свои поступки. Это новое чувство причастности к людям самых отдаленных времен и самых различных занятий, которые на протяжении многих веков вырабатывали нормы сохранения любви и человеческого достоинства.

Объективно признавая равноценность всевозможных жизненных идеалов, человек, обладающий целостностью характера, всегда готов бороться за свое право на существование против любой – экономической или физической – угрозы. Это происходит потому, что каждая личность определяется уникальным совпадением во времени индивидуального жизненного цикла и определенной исторической эпохи; поэтому для данной личности целостность всего человечества начинается и кончается с его конкретных установок.

Клинические и антропологические наблюдения однозначно свидетельствуют о том, что в случае недостатка или отсутствия целостности развиваются чувства отвращения и отчаяния; ни судьба, ни смерть в данной ситуации не воспринимаются как естественные ограничители жизни. Отчаяние порождается порочным чувством невозможности «начать жизнь сначала» в поисках какой-то новой целостности, в то время как до самой смерти человек может, так или иначе, изменять самого себя. Отчаяние такого рода часто прячется за маской отвращения, мизантропии, хронического неудовольствия и презрения по отношению к определенным людям или взглядам – словом, того, что при отсутствии какой-либо позитивной и конструктивной альтернативы свидетельствует лишь о презрении и отвращении к себе.

Физической дряхлости предшествует пожилой возраст, способный придать целостности человеческого характера тот заключительный опыт, который позволяет по-новому охватить взглядом всю перспективу жизненного цикла. Устойчивость здесь принимает форму несколько отрешенного и все же активного взаимодействия с жизнью, граничащей со смертью. Именно такая устойчивость и зовется мудростью, сочетающей изначальную человеческую «разумность» с накопленными знаниями, зрелыми суждениями и способностью к пониманию.

Не каждому дано узнать истинную мудрость. Большинство довольствуется существующей традицией. Но к концу данного периода (и в конечном счета, жизни) человек должен сказать последнее слово, решить последнюю – предельную – задачу, а для этого ему необходимо «выйти» за пределы своей идентичности, «превзойти» свою «единственную» трагическую или трагикомическую судьбу и «влиться» в череду поколений.

Все величайшие философские и религиозные системы, имеющие дело с предельными человеческими состояниями, тем не менее всегда соотносятся с культурой и цивилизацией. В поисках трансцендентности, «умаляясь» и отрекаясь, человечество тем не менее остается «в миру». Следует добавить, что степень развития общества определяется тем содержанием, какое вкладывается им в понятие жизненного цикла, поскольку именно это содержание (или его отсутствие) должно быть заложено при воспитании последующего поколения и, следовательно, должно помочь его представителям ясно и твердо встретить свои «предельные» ситуации.

Дополнение к первой части
Юность: верность и многообразие[3]

Предметом настоящего доклада является одна весьма характерная черта юношеского возраста, которую я называю чувством Верности или способностью к Верности. Черта эта, с моей точки зрения, – не просто моральное качество, достигаемое индивидуальным усилием. Скорее, я склонен рассматривать ее как часть общих качеств человека, выработанных всей социогенетической эволюцией. Впрочем, данный тезис рассмотреть здесь целиком не представляется возможным, как и затронуть тот весьма вероятный факт, что в процессе индивидуального развития Верность не может оформляться слишком рано и не должна утрачивать своего значения ведущей силы во время кризисов юности, если, конечно, ничто не мешает адаптации человека к внешним условиям.

Продолжая перечень ограничений, замечу, что в рамках доклада невозможно также проанализировать другие стадии человеческой жизни и рассмотреть специфические силы и слабости, присущие каждому возрасту и связанные с условиями адаптации человека в мире. Мы можем лишь бросить беглый взгляд на ту стадию жизни человека, которая предшествует юности, а именно, на школьный возраст, а затем сразу обратиться к анализу юности. Я сожалею об этих объективных ограничениях, поскольку точно так же, как самого себя можно понять только со стороны, так и смысл одного этапа человеческой жизни можно понять только тогда, когда он изучается в контексте всех других этапов.

В школьный возраст, лежащий между детством и юностью, ребенок, доминантой которого до этого была игра, вступает полным готовности и желания, а также могущим обогатить себя теми рудиментарными навыками, которые создают необходимое условие для того, чтобы затем он успешно осваивал инструменты, символы и концепции культуры. Также школьный возраст застает ребенка стремящимся к реализации действенных ролей, ранее реализовавшихся через игру, дающих ему понимание возможностей технологической специализации в данной культуре. Поэтому можно было бы сказать, что Умелость – это специфическая особенность школьного возраста. Однако эта Умелость лишь фиксирует детский опыт в его высших достижениях; сам же этот опыт складывается не только в школьном возрасте, но формируется в раннем детстве в результате медленных, шаг за шагом, приобретений. И точно так же, как возраст игры завещает всем методическим действиям школьного периода качество грандиозной иллюзии, школьный возраст покидает человека, оставляя ему наивное восприятие того, «что действует».

Когда ребенок школьного возраста делает методы своими, он пытается воспринимать их как нечто самостоятельное, хотя и действующее с его помощью. Считать хорошими и воспринимать только те вещи, которые действуют, постоянно заниматься чем-то – это, вероятно, становится основным удовольствием и ценностью в этом возрасте. А поскольку технологическая специализация является одной из основных черт любой человеческой групповой, племенной, культурной системы, а также важнейшим элементом образа мира, гордость человека от освоения орудий, которые работают с природными материалами и животными, переходит на оружие, действующее уже как против других людей, так и против других существ вообще. Это может пробудить в человеке чувство холодной привлекательности оружия, а равным образом и безмерную жестокость, редко встречающуюся в животном мире, что, конечно, всегда является результатом комбинации различных обстоятельств. Среди этих обстоятельств наиболее любопытна (поскольку выходит на передний план именно в период юности) потребность человека соединять свою технологическую гордость с чувством идентичности: это двойное чувство личной самотождественности, постепенно вырастающей из детского опыта, и тождественности с другими, испытываемой при контактах с обществом.

Данная потребность также является необходимой с точки зрения эволюции человека, потребность, которую следует понять и оказывать на нее влияние при помощи планирования. Это потребность людей не быть исключительно частью природы или просто частью человечества, но чувствовать, что они принадлежат к чему-то особому (племени или нации, классу или касте, семье, профессиональному сообществу и т. д.), чьи эмблемы они охотно носят, носят с чувством гордости и убежденности, и чьи интересы они защищают (подчас с ущербом для себя) от всего чужого, враждебного, «не такого, как они». Таким образом, люди приходят к такому состоянию, когда могут использовать все свои высокоразвитые умения и навыки против других людей с систематичностью и эффективностью, гораздо более высокой, чем это возможно в состоянии предельной рациональности и цивилизованности, и делают они это с убеждением, что у них просто нет морального права вести себя как-то иначе.

* * *

Однако наша цель – не просто отметить извращенность и ущербность человеческой морали, но указать на те подлинные добродетели, которые – на юношеской стадии психологической эволюции – требуют к себе самого пристального нашего внимания и этической поддержки, ибо как антиморалисты, так и моралисты равно легко упускают из виду то, что в самой человеческой природе служит надежной опорой любой этике. Как уже отмечено, Верность и является именно такой добродетелью и качеством юношеской эго-силы; она относится к наследству, доставшемуся человеку в результате эволюции, но, как и все основные добродетели, Верность может возникать только во взаимной игре жизненной стадии с индивидуумами и социальными силами, принадлежащими к истинному сообществу.

Очевидно, здесь было бы уместно сказать о том, в каком смысле мы употребляем слово «добродетель». Это слово имеет в языке то значение некоторой внутренней силы и активного качества, которым обладает какая-либо вещь и благодаря которой ее можно описать. Например, о лекарстве или напитке, когда они утрачивают свои качества, говорят, что они «без добродетели». В этом смысле, думается мне, для обозначения некоторых качеств, движущих человеком в те или иные периоды его жизни, вполне можно использовать термин основные добродетели», из которых первейшей и самой основной является Надежда. Однако употребление этого термина для концептуализации некоего качества, возникающего во взаимной игре индивидуального развития и социальной структуры, требует от сознания опасаться «натуралистических» ошибок и крайностей. Все, что я могу сказать со своей стороны, так это то, что никакие концепции внешней среды (такие, как Umwel[4] этологов) не указывают на оптимальные, наиболее благоприятные, отношения между непроявленными возможностями и структурой внешней среды. Это не означает, однако, что следует отрицать все специальные проблемы, связанные с тем фактом, что сам человек творит свою окружающую среду, сам живет в ней и сам же судит свое поведение.

Тот очевидный факт, что молодой человек живет в поисках чего-либо или кого-либо, чему бы он мог стать преданным, просматривается в огромном разнообразии его действий, направленных на это и более или менее санкционированных обществом. Такое поведение часто кроется в странном сочетании неловкой преданности и неожиданных проявлений упрямства, иногда молодой человек скорее преданно упрям, в других случаях – скорее упрямо предан.

Тем не менее во всей кажущейся юношеской неловкости можно заметить некое стремление к постоянству в меняющихся условиях окружающей среды; оно проявляется в аккуратности применения научного или технического метода, в искренности убеждений, в доверчивости к историческим и художественным повествованиям, в стремлении строго соблюдать правила игры, в повышенной требовательности к подлинности художественной продукции (или к высокому качеству копии) и к благородству людей, в надежности даваемых обязательств.

Это стремление правильно оценить нелегко; часто оно лишь в очень слабой степени связано с самой индивидуальностью молодого человека, потому что юноша, всегда готовый ухватить и многообразие в едином принципе, и принцип в многообразии, перед тем, как остановится на чем-то одном, должен перепробовать крайности. Эти крайности, особенно в периоды идеологической нестабильности и широко распространенной маргинальности идентичности, могут включать не просто элементы протеста, но и негативные, преступные, разрушающие личность тенденции. Однако все это может проявляться и в виде моратория, некоего периода задержки, в который происходит проверка глубинных основ какой-либо истины перед тем, как вверить свои телесные и душевные силы какому-либо сегменту существующего (или грядущего) порядка.

«Лояльный» (верный) и «легальный» имеют один и тот же корень, и лингвистический, и психологический; ибо легальность, соблюдение законов, без опоры на чувство суверенного выбора и без опыта верности (лояльности) будет просто тяжким бременем. Развитие этого чувства – совместная задача последовательно развивающейся истории жизни каждого человека и этической возможности исторического процесса в целом.

* * *

Предоставим возможность великой трагедии поведать о природе кризиса, который переживает человек в рассматриваемом нами случае. Хотя это и кризис принца, но давайте не будем забывать о том, что «правящие династии», и легендарные, и исторические, олицетворяют собой одновременно и величие, и трагедию человека. Итак, перед нами принц Гамлет. Ему около двадцати лет; одни полагают, что чуть больше двадцати, другие – что чуть меньше. Мы будем считать, что ему за двадцать, он юноша, но не слишком молод, и ему уже пора расставаться со своим мораторием. Мы застаем его в период трагического конфликта, в котором он не в состоянии сделать ни одного шага, требуемого его возрастом, полом, образованием, исторической ответственностью.

Если мы хотим сделать интуицию Шекспира, проникнувшего в «возрасты человека», совершенно ясной, нам следует знать, что такого рода усилия кажутся предосудительными исследователям драмы. Они не любят, когда их предмета касается психолог. Это понятно, потому что всякий норовит интерпретировать Шекспира в свете какой-нибудь популярной, и оттого наивной, психологии (а как бы он смог сделать это по-другому?). Я же со своей стороны даже не буду пытаться отгадать загадку непостижимой натуры Гамлета, потому, что непостижимость и является его природой. Мне достаточно предупреждения самого Шекспира, представившего в лице Полония карикатурный портрет этакого горе-психиатра:

 
И вот мне кажется – иль это мозг мой
Утратил свой когда-то верный нюх
В делах правленья, – будто я наш
Источник умоисступленья принца[5].
 

Решение Гамлета играть роль сумасшедшего – это его тайна, которую публика разделяет с ним с самого начала, хотя зрителей все время не покидает чувство, что Гамлет постоянно находится на краю, и что стоит ему сделать один шаг – и он, в самом деле, впадет в то состояние, которое изображает. «Его сумасшествие, – пишет Т.-С. Элиот, – это менее чем безумие, но более чем притворство».

Если сумасшествие Гамлета «более чем притворство», то его отягчают следующие обстоятельства: меланхолия, ставшая привычкой, интровертная личность, датское происхождение, крайняя печаль и любовь. Все это вызывает регрессию в сторону эдипова комплекса, который Эрнест Джонс считает основной темой этой и всех других великих трагедий, что представляется вполне правдоподобным[6]. Это означает, что Гамлет не может простить своей матери ее недавнюю незаконную измену, поскольку, будучи ребенком, он не мог простить ей то, что она законно изменяла ему с его отцом. Но в то же самое время Гамлет не в состоянии отомстить убийце своего отца, потому что в детских фантазиях сам не раз изменял отцу и хотел убрать его с дороги. Поэтому он все время откладывает – покуда не убивает вместе с виновными и невинных – расправу над дядей, смерть которого является единственным способом освободить дух любимого отца от злой судьбы

 
… По ночам скитаться,
А днем томиться посреди огня…[7]
 

Тем не менее никто из зрителей не может отделаться от ощущения, что Гамлет – человек высокого ума, стоящий выше общепринятых мнений своего времени – всецело поглощен своим собственным прошлым и прошлым общества, к которому принадлежит.

Невозможно избежать и того предположения, что в личности Гамлета есть что-то от драматурга и актера: тогда как другие на самом деле руководят людьми и меняют ход истории, он лишь передвигает по сцене персонажи (своего рода игра в игре). Иначе говоря, когда другие действуют, он играет. Так что Гамлет мог бы удачно подойти на роль какого-нибудь лидера-неудачника, организатора пустого и бессмысленного протеста.

Мы вернемся к этой теме в другом месте. Между тем все, о чем пока шла речь, служит исключительно для подтверждения биографической точки зрения, которая концентрирует свое внимание на возрасте Гамлета и его положении молодого интеллектуала. Действительно, разве он не вернулся только что из Виттенберга, этого «очага гуманистического разложения», города, который во времена Шекспира был чем-то вроде Афин эпохи софистов (в наши дни такими центрами являются места, где изучается экзистенциализм)?

В пьесе, помимо Гамлета, перед нами предстают еще пятеро юношей, все одного с ним возраста. Все они уверены (и даже убеждены) в собственной идентичности почтительных сыновей, деятельных придворных и будущих лидеров. Однако все они сидят в моральном болоте неверности, плесень которого попала в легкие ко всем, у кого был долг верности перед «прогнившей» Данией. Все они замешаны в многочисленных интригах, которые Гамлет надеется разрушить своей собственной интригой: игрой в игре.

Мир Гамлета – это мир размытых реальностей и привязанностей. Только через игру в игре, только через сумасшествие в безумии Гамлет, актер в актере, достигает идентичности среди тех, кто лишь претендует на идентичность, – и в своей фатальной игре испытывает наивысшую верность.

Его отчужденность – это размытость идентичности. Эта отчужденность от существования обрела воплощение в знаменитых монологах. Гамлет отчуждается от того, чтобы быть человеком, от того, чтобы быть мужчиной: «Из людей меня не радует ни один; нет, также и ни одна…»[8]

Он отчуждается от любви и продолжения рода: «Я говорю, у нас не будет больше браков…»[9]

Он отчуждается от судеб своей страны, «хоть я здесь родился и свыкся с нравами…»[10].

Так же, подобно нашей «отчужденной» молодежи, он отстраняется от человека, который чрезмерно строго соблюдает нормы своего времени, который «перенял всего лишь современную погудку и внешние приемы обхождения»[11], и описывает его с позиции «отчужденного».

И все же навязчивое и трагическое стремление Гамлета к Верности прорывается через все препоны. Такова же сущность и исторического Гамлета, той древней фольклорной модели героя, существовавшей задолго до того, как ее осовременил и увековечил Шекспир:

«Он не хотел, чтобы его считали склонным к какой-либо лжи, и желал всегда быть чуждым любой неправде, поэтому он смешал прямоту и хитрость так, что, хотя его слова никогда не покидала истина, в них не было ничего, что бы на истину указывало и выдавало бы, сколь тонка его проницательность»[12].

Общая размытость истины у Гамлета и здесь, и в трагедии – основная тема. Ее отголоски звучат даже в словах наставления Полония своему сыну:

 
Но главное: будь верен сам себе;
Тогда, как вслед за днем бывает ночь,
Ты не изменишь и другим[13].
 

Но это также и тема самых страстных излияний самого Гамлета, делающих его сумасшествие всего лишь приложением к его величию. Он питает отвращение к общепринятому притворству и защищает подлинность чувств:

 
Мне кажется? Нет, есть. Я не хочу
Того, что кажется. Ни плащ мой темный,
Ни эти мрачные одежды, мать,
Ни бурный стон стесненного дыханья,
Нет, ни очей поток многообильный,
Ни горем удрученные черты
И все обличья, виды, знаки скорби
Не выразят меня; в них только то,
Что кажется и может быть игрою;
То, что во мне, правдивей, чем игра;
А это все – наряд и мишура[14].
 

Он стремится к тому, что по-настоящему понимают лишь избранные – к «добропорядочному приему»:

«Я слышал, как ты однажды читал монолог, но только он никогда не игрался; а если это и было, то не больше одного раза; потому что пьеса, я помню, не понравилась толпе… но это была – как я ее воспринял и другие, чье суждение в подобных делах погромче моего, – отличная пьеса, хорошо распределенная по сценам, построенная столь же просто, сколь и умело. Я помню, кто-то сказал, что стихи не приправлены для того, чтобы сделать содержание вкусным, а речи не содержат ничего такого, что обличало бы автора в вычурности, и называл это добропорядочным приемом…»[15]

С фанатичной настойчивостью Гамлет стремится к чистоте формы и точности воспроизводства:

«…Пусть ваше собственное разумение будет вашим наставником; сообразуйте действие с речью, речь с действием; причем особенно наблюдайте, чтобы не переступать простоты природы; ибо все, что так преувеличено, противно назначению лицедейства, чья цель как прежде, так и теперь была и есть – держать как бы зеркало перед природой: являть добродетели ее же черты, спеси – ее же облик, а всякому веку и сословию – его подобие и отпечаток».

И, наконец, пылкое (даже чрезмерно пылкое) признание неподдельности характера его друга:

 
Едва мой дух стал выбирать свободно
И различать людей, его избранье
Отметило тебя; ты человек,
Который и в страданиях не страждет
И с равной благодарностью приемлет
Гнев и дары судьбы; благословен,
Чьи кровь и разум так отрадно слиты,
Что он не дудка в пальцах у Фортуны,
На нем играющей. Будь человек
Не раб страстей, – и я его замкну
В средине сердца, в самом сердце сердца,
Как и тебя. Достаточно об этом[16].
 

Таков Гамлет в Гамлете. Он соединяет в себе актера, интеллектуала, юношу и невротика. Слова являются его лучшими делами, и поэтому он может со всей определенностью сказать, что не способен жить и что его верность неминуемо несет гибель всем тем, кого он любит. В конце он совершает именно то, что пытался отвергнуть, даже понимая, что его этическое чувство не в состоянии примириться с его негативной идентичностью сумасшедшего мстителя. Так внутренняя реальность и историческая актуальность заставляют трагического человека отвергнуть позитивную идентичность, для которой, казалось, он был специально избран. Конечно, зрители не могут не чувствовать в полной искренности Гамлета элемент обреченности. В конце он обращается «умирающим голосом» к своей противоположности, победоносному молодому Фортинбрасу, который высоко отзывается о Гамлете:

 
Будь призван он, пример бы он явил
Высокоцарственный…[17]
 

Конец этой одинокой юности отмечен звоном церемониальных фанфар, громким и пустым. Гамлета, вместе со знаками его королевского происхождения, несут избранные пэры. Хоронят особого человека, обостренно человечного, – и в то же время члена своего сословия.

Быть членом своего сословия, как мы уже говорили, – важный элемент человеческой потребности в личной и коллективной идентичностях, которые, в каком-то смысле, являются и псевдоидентичностями. Они обретают, хотя и преходящую, полноту в величайшие моменты культурной идентичности и общественного совершенства человека, и каждая такая традиция идентичности и совершенства указывает на то, каким человек может быть, как будто он и в самом деле может быть одновременно всем тем, что от него хотят. Утопия нашей эпохи предсказывает, что человек будущего будет единой сущностью в едином мире, что он будет обладать универсальной идентичностью, которая заменит довлеющие над ним иллюзорные суперидентичности, что он будет жить в системе международной этики, которая придет на смену всем моральным системам, основанным на суеверии, запрете, подавлении.

Каким бы ни было политическое устройство, на котором, как считают, будет основываться данная утопия, мы, со своей стороны, лишь обратим внимание на порядок возрастных человеческих качеств, возникающих в виде потенциальных сил в различные периоды жизни человека и указывающих на взаимозависимость людей в структуре общественной жизни.

В юности возникает эго-сила; она возникает из взаимного утверждения личности и общества, в том смысле, что общество признает юную индивидуальность как наделенную физической энергией, а та, в свою очередь, тоже признает общество в качестве жизненного процесса, который вызывает к себе лояльность, если принимает юношу, или преданность, если привлекает к себе юношу, или доверие, если отвечает его запросам.

* * *

Давайте вернемся к истокам возникновения той комбинации подвижности, дисциплинирующей энергии, иррациональности и храбрости, которая относится к наиболее интересным и загадочным феноменам жизненного цикла. Загадка, мы должны это сразу отметить, является сущностью данного явления. Ибо единство личности, чтобы оно стало в самом деле единством, должно быть уникальным, а деятельность каждого нового поколения, чтобы она могла принести реальные плоды, должна быть непредсказуемой.

Из трех источников энергии нового поколения физическое развитие легче всего измерить и проще всего изучить, хотя вклад этого фактора в появление агрессивных тенденций понят еще недостаточно. Юношеские способности к пониманию и познанию могут быть изучены экспериментально и результаты исследований плановым методом внедрены в образование, однако отношение молодых к идеологическим образам при этом все же останется менее известным. Наконец, половое созревание при более поздних сроках вступления во взрослую жизнь также является источником необыкновенной энергии, но в то же время может стать и источником неустойчивости личности, сопровождаемой глубокой фрустрацией.

Созрев физически для продолжения рода, молодой человек еще неспособен любить так, как могут любить друг друга лишь две идентичности; неспособен он и должным образом исполнять родительские обязанности. Два пола, несомненно, имеют в этом свои отличия, точно так же, как отличается один человек от другого. Различные общества предоставляют различные условия и санкции, в рамках которых отдельные люди выражают свой потенциал – и свое могущество.

Но то, что я назвал психосоциальным мораторием, неким образованием, неким более или менее продолжительным периодом между наступлением половой зрелости и началом ответственной взрослой жизни, кажется, должно неминуемо возникать в процессе развития человека при любых условиях. Как и всякий мораторий, в какой бы период развития человека он ни наступал, задержка взрослости может, при определенных обстоятельствах, развиваться до очень сильной, даже роковой степени. Поэтому она принадлежит к числу особых человеческих достижений, точнее, к числу особых слабостей среди этих достижений.

Какими бы ни были правила частичных разрешений и запретов, характеризующих добрачную сексуальную жизнь в различных культурах – будь это повышенная половая активность без каких-либо обязательств, или эротические связи без половой близости, или строгое и полное воздержание – развитие эго использует психосексуальные силы юного человека для повышения чувства стиля и формирования идентичности. И в этом тоже человек нисколько не похож на животное: даже там, где общество поощряет половую близость, это делается в особой стилизованной манере.

С другой стороны, с биологической точки зрения, половой акт – это акт продолжения рода, а в сексуальной ситуации, которая не ведет к продолжению рода и длительной связи, есть элемент психобиологической неудовлетворенности, которую можно удовлетворить с другими людьми, к чему может привести любое частичное воздержание (и это в тот период, когда складываются столь благоприятные условия для формирования идентичности!).

Для женщины, несомненно, эта неудовлетворенность имеет гораздо большее значение, вследствие ее гораздо большей, чем у мужчины, вовлеченности, физиологической и эмоциональной, в половой акт как в первую ступень процесса продолжения рода, о чем ей постоянно напоминают ее месячные циклы.

Разнообразные помехи, встречающиеся на пути полного полового созревания юного человека, имеют для мужчины, когда он решает важную для него проблему планов на будущее, весьма глубокие последствия. Из них наиболее известен регрессивный возврат той ранней стадии психосексуальности, которая предшествует эмоциональному покою первых школьных лет, то есть, инфантильной генитальной и локомоторной стадии, с ее тенденцией к аутоэротическим манипуляциям, фантазиям и играм. Но в юности аутоэротизм, фантазии и игривость чрезвычайно усиливаются за счет генитальной потенции и локомоторной зрелости и дополняются тем, что мы будем называть новой исторической перспективой юного сознания.

Наиболее распространенная форма выражения неудовлетворенности юноши – это жажда движения, либо в форме «двигаться куда-то», либо – «стремиться за чем-то», либо – «бегать вокруг». Сюда же относится поиск надлежащего движения: в серьезной работе, спорте, захватывающих танцах, бесхитростных Wanderschaf[18], увлечениях быстрыми животными и машинами. Данное стремление находит выражение и в участии юноши в «движениях» своего времени (будь то шествия местных общин, парады или идеологические кампании), во всем, что только подходит к его желанию чувствовать себя и «движущимся», и чем-то важным в этом движении, причем движение должно иметь перспективу в будущем. Ясно, что общество предоставляет ряд ритуальных комбинаций идеологических перспектив и форм движений (танцы, спорт, парады, демонстрации, разгульные праздники), целью которых является включение молодых в исполнение их исторических задач. Когда общество оказывается неспособным делать это, данные структуры образуют собственные комбинации, в виде небольших групп, занятых какими-то своими играми: благодушной глупостью, жестокими выходками, войной с законом. Таким образом, ни на какой другой стадии жизненного цикла надежда обрести себя и опасность потерять себя столь тесно не связаны друг с другом, как в юности.

* * *

В связи с движением нам следует сказать о двух великих промышленных достижениях: автомобиле и кинематографе. Автомобиль, несомненно, – это душа и символ нашей технологии и ее совершенства, и он является целью и мечтой для большинства современной молодежи. Однако в связи с проблемой юношеской незрелости необходимо понять и то, что как машины, так и кино дают возможность тем, кто склонен к пассивности, иллюзию активного движения.

Много пишут и о частых кражах автомобилей молодыми людьми (почему-то общество никак не может понять, что автомобильная кража – это тоже элемент приобретательской психологии), хотя в большинстве случаев молодые люди крадут машины не ради обладания ими, а ради возбуждения, которое им доставляет езда, дающая реальные возможности быстро нестись прочь. Впрочем, хотя при этом юношу целиком охватывает чувство двигательного всемогущества, его потребность в движении активном часто останется неудовлетворенной.

Так же и кинематограф, причем в гораздо большей степени, предоставляет возможность сидящему зрителю, возбуждая его эмоции, двигаться быстро и неистово в искусственном визуальном поле, постоянно сталкиваясь со сценами насилия и сексуального обладания – и все это без малейшего усилия ума, воображения или воли со стороны смотрящего.

Я специально подчеркиваю данный дисбаланс в юношеском опыте, потому что, по моему мнению, он объясняет новые виды взрывов протеста молодежи и отмечает ее стремление к новым видам господства. Опасность подвергнуться этому дисбалансу в гораздо меньшей степени присуща той части молодежи, которая активно занимается техникой, стремясь освоить ее достижения и идентифицировать себя с процессом появления новых изобретений, усовершенствования производства, овладения машинной технологией, и это открывает перед юношей новые и безграничные возможности применения своих способностей. Однако когда молодежь ущемлена в участии в техническом развитии и не имеет технического опыта, то это неминуемо вызывает взрыв, порыве бунтарского характера; когда она лишена возможности пользоваться дарами технического прогресса, это вызывает у нее чувство отстраненности от современного мира, которое продолжается до тех пор, покуда технология общества и не технологическое сознание молодежи не приходят к некоторому согласию.

Когнитивные задатки, развиваясь в течение первой половины второго десятилетия жизни, оснащают стоящие перед юностью цели мощнейшим средством для их реализации. Ж. Пиаже называет достижения в познании, которыми обладает подросток примерно к пятнадцати годам, «формальными операциями». Это означает, что молодой человек способен теперь гипотетическими размышлять о возможных вариациях и потенциальных отношениях, причем размышлять исключительно в мысли, независимо от наличия необходимых для этого конкретных условий. Как замечает по этому поводу Джером С. Брюнер, ребенок теперь может «вызывать в своем воображении в виде системы все виды альтернативных возможностей, могущих существовать в какое угодно время»[19]. Такая когнитивная ориентация отнюдь не отрицает, а, наоборот, поощряет потребность молодой личности в развитии чувства идентичности, ибо среди всех возможных и воображаемых отношений она должна выбрать ряд достаточно четко определенных личностных, профессиональных, сексуальных и идеологических обязательств.

Здесь снова поляризуются верность и многообразие. При этом оба явления одинаково важны и взаимно поддерживают существование друг друга: верность без чувства многообразия может стать одержимостью и надоедливостью; разнообразие без чувства верности – простым релятивизмом.

* * *

Таким образом, чувство эго-идентичности становится в период юности более необходимым (и более проблематичным), когда взору предстает широкий набор возможных идентичностей. Термин «идентичность» используется в наше время с поразительной легковесностью; по этому поводу я могу лишь заметить, что реальный предмет на самом деле очень сложен. Эго-идентичность лишь частично сознательна; в большей же степени она – подсознательна. Она представляет собой психологический процесс, отражающий разнообразные социальные процессы. Кризис эго-идентичности происходит в юности, но нарастает в течение всего детства и постоянно напоминает о себе в периоды кризисов последующих лет. Поэтому столь много значит для юного существа творение чувства тождественности, единства личности, как его ощущает каждый человек и понимают другие люди, то есть в виде существующего во времени постоянства, в виде непреложного исторического факта.

Следовательно, первая опасность юношеского возраста – это замешательство, запутанность идентичности, которые могут выражаться в виде чрезмерно затягивающихся мораториев (Гамлет – наиболее яркий пример этого); в виде постоянно повторяющихся попыток положить конец мораторию посредством внезапного выбора, то есть, поиграв с историческими возможностями, затем отказаться от определенного непреложного обязательства, которое к тому времени уже существует; иногда даже в виде сильной регрессивной патологии, которую мы ниже собираемся проиллюстрировать на конкретных примерах. Поэтому главным итогом этой, как и любой другой стадии развития человека, является активное, избирающее эго-существо, ответственное перед собой и способное быть ответственным в рамках социальной структуры, которая, в свою очередь, предоставляет каждой возрастной группе то место, в котором эта группа нуждается – место, в занятии которого определенной возрастной группой нуждается и сама социальная структура.

В одном из писем к Оливеру Уэнделлу Холмсу Уильям Джеймс говорит о своем желании «вновь креститься» в своих друзьях – и в этих словах он выражает так много всего, что связано с прямыми требованиями социального опыта и социальных потребности юноши. Начиная с середины второго десятилетия жизни способность мышления и сила воображения обогащаются благодаря личностям, в которые юноша теперь способен глубоко погружаться. Юноша любит и ненавидит в людях то, что они «олицетворяют», и выбирает их потому, что находит в них что-то важное, совершая свой выбор путем приобщения к тому в этих личностях, что зачастую гораздо больше, нежели «ты» и «я». Мы слышали признание Гамлета в любви своему другу Горацио, признание, резко прерванное словами «достаточно об этом». Таким образом, перед нами некая новая реальность, ради которой человек желает переродиться при помощи тех и благодаря тем, кого он избирает в качестве новых родителей и подлинных современников.

Этот обоюдный выбор, хотя и связанный зачастую с той же средой, что окружала юношу в детстве, и поэтому часто интерпретируемый как восстание против этой среды и бегство от нее, на самом деле служит выражением новой перспективы, которую я назвал «исторической» – в одном из тех утраченных значений этого древнего и ставшего очень специальным слова, которое временами просто необходимо для выражения специфики новых смыслов. Под «исторической перспективой» я понимаю нечто, что каждый человек как бы заново развивает в период своей юности. Это явление состоит в чувстве непреложности важнейших событий и часто связано с обостренной потребностью понимать сразу и целиком, какой ряд событий в реальном мире и в мышлении определяет поведение других людей и почему это так. Как известно, ряд психологов, таких, как Пиаже, признают за юношей способность оценить, что любой процесс можно понять только тогда, когда он прослеживается мысленно и, таким образом, делается обратимым в сознании. Не будет противоречием сказать, что тот, кто приходит к пониманию данной обратимости, постигает и то, что в реальности, среди всех событий, о которых можно помыслить, некоторые жестко определены, зависимы друг от друга и наступают с исторической неизбежностью, происходят ли они (с точки зрения человека) заслуженно или незаслуженно, преднамеренно или непреднамеренно.

Юное существо, поэтому, чувствительно к любому воздействию, которое безнадежно определено событиями, происходившими до этого в жизни и в истории. С психологической точки зрения это может означать, что необратимые детские идентификации будут лишать молодого человека собственной идентичности; исторически же это значит, что данные, блокирующие личность силы способны помешать социальной группе обрести свою общую историческую идентичность. На основании этого юноша часто отрицает родителей и авторитеты, стремится свести их до уровня вещей, не имеющих на него влияния. Это сопровождается поиском личностей и движений, которые провозглашают, или кажется, что провозглашают, что способны предсказывать необратимое, как бы забегая во времени вперед – и, таким образом, делая необратимое обратимым.

Это, кстати, объясняет, почему молодежь легко воспринимает мифологические и идеологические учения, способные предсказывать развитие вселенной и ход истории. Ибо даже разумный, практичный юноша считает, что лучше обосновываться в рамках как можно более широкой структуры, ибо так он может быть преданным тому, чем занимается, одновременно зная (или предполагая на базе того, что ему внушили), что и в каких случаях означает объект его преданности. Именно так «истинные» идеологии проверяются ходом истории – проверяются, конечно, на определенное время. Ибо если идеология оказывается способной вдохновить молодых, то они делают предсказанную данной идеологией грядущую историю более чем истинной.

* * *

Отмечая, что в сознании юноши люди «означают», я вовсе не склонен чрезмерно подчеркивать идеологическую определенность этих «значений». Отбор значимых личностей может иметь место только в системе закрепленных образов поведения, таких, как школа или работа, а также в рамках приверженности какому-либо религиозному или идеологическому учению. Однако методы данного отбора могут варьироваться от банальных приятия или неприятия до опасной игры на грани психического здоровья и закона. События же, в общем, взаимно возрастающие и взаимно оправдывающие друг друга, тоже воспринимаются в качестве индивидуальностей, могущих быть чем-то гораздо большим, нежели это кажется.

Представители мира взрослых, вовлеченные в такой процесс, могут оказаться сторонниками и воплощениями того или иного профессионального мастерства, научной школы, более или менее убедительной истины, более или менее приемлемого типа справедливости или стандарта искусственной правдивости, более или менее подходящего способа достижения личностной неподдельности. В сознании молодых эти люди становятся представителями некой элиты, независимо от того, выглядят ли они так же в глазах семьи, общества или полиции.

Выбор может быть рискованным, но для некоторых молодых опасность – необходимая составляющая их опыта. Выбор главного всегда связан с риском, и если молодой человек не сумеет связать себя с этим риском, то не сможет обязать себя принять и сохранить подлинные ценности. В этом состоит один из ведущих механизмов психологической эволюции. Главный факт то есть такой, в котором верность обретает поле для своего проявления, – это здесь сам человек, этакий, так сказать, птенец природы, готовый опробовать свои крылья и занять свое взрослое место в экологической системе.

Представляет ли собой в пору юности это поле проявления полный конформизм или крайнюю отстраненность, самоотдачу или протест, нам следует всегда помнить о том, что человеку необходимо реагировать (реагировать наиболее интенсивно именно в юности) на многообразие условий. В рамках психосоциальной эволюции мы можем приписывать весьма различный смысл как склонному к идиосинкразии индивидуалисту, так и конформисту, в зависимости от различия исторических условий. Ибо здоровый индивидуализм и преданная отстраненность несут в себе протест и стремление служить некой целостности, которую необходимо восстановить, иначе без нее может сойти на нет вся психосоциальная эволюция. Таким образом, адаптация человека к обществу всегда предполагает своих беглецов и бунтарей, которые отказываются приспосабливаться к тому, что часто именуют, придавая этому замечательному сочетанию дурное звучание апологетического и фаталистического понятия, «условиями человеческого существования».

Отстраненность и формирование идентичности у крайних индивидуалистов часто связаны с невротическими и психотическими симптомами или, по крайней мере, с затянувшимся изоляционным мораторием на вступление в прочные отношения с другими людьми, от которого страдают все, кто в период юности чувствует себя отчужденным. В «Молодом Лютере» я предпринял попытку поместить подобные страдания незаурядного молодого человека в контекст его величия и места в истории.

* * *

Однако не наша цель обсуждать вопрос, который для многих молодых является самым насущным и на который нам, со своей стороны, всего труднее ответить, а именно: какова связь между одаренностью и неврозом. С другой стороны, мы просто обязаны охарактеризовать специфическую природу юношеской психопатологии, или, говоря более конкретно, отметить огромное влияние феномена верности на психопатологию молодого человека.

В классическом случае психопатологии в данной возрастной группе, а именно в опубликованном Фрейдом описании его встречи с восемнадцатилетней девушкой, страдающей «petite hysterie»[20]. Интересно вспомнить, что в конце лечения Фрейда привело в замешательство то, «какого рода помощь» хотела получить от него девушка. Он связал с ней свою интерпретацию структуры невротического расстройства девушки, интерпретацию, ставшую центральной темой этой классической публикации о психосексуальных факторах в развитии истерии. Эти клинические записи Фрейда остаются на удивление свежими даже спустя десятилетия, но сегодня данный случай ясно показывает психологическую сконцентрированность девушки на вопросах верности. Действительно, можно сказать, нисколько не преувеличивая, что социальную историю больной характеризуют три момента: сексуальная неверность со стороны одного из самых важных в ее жизни взрослых; вероломство отца девушки, которое было причиной, ускорившей развитие заболевания; странная тенденция со стороны всех взрослых, окружавших девушку, делать ее доверенным лицом в своих делах без достаточного внимания к ее проблемам, без признания того, что способствовало развитию ее болезни.

Фрейд, конечно, концентрирует свое внимание на других вещах, вскрывая, словно некий психохирург, символический смысл симптомов девушки и всей истории вообще; но, как всегда, он сообщает и много интересных данных, лежащих на периферии его интересов. Так, среди сведений, которые привели его в замешательство, Фрейд сообщает, что его пациентка была «почти уверена в том, что все считают ее человеком, который просто много фантазирует» и выдумывает условия, делающие ее больной. Там же он пишет, что девушка «с беспокойством все время пыталась удостовериться, до конца ли я искренен с ней» – или так же вероломен, как ее отец. Когда, в конце концов, она отказалась от аналитика и его анализа «ради конфронтации с окружающими ее взрослыми и их тайнами, которые она знает», Фрейд посчитал это актом мести по отношению к взрослым и к нему тоже; и эта часть интерпретации хорошо укладывается в общую схему его интерпретации.

Тем не менее, как мы теперь можем увидеть, в этом настойчивом требовании исторической правды есть нечто большее, чем просто отрицание внутренней правды – особенно в юном существе. Ибо вопрос, к какому типу молодым людям причислить себя, причислить необратимо – к правдивым или к обманщикам, к слабым или к бунтарям – является в их сознании вопросом первостепенной важности. Столь же важен для них и вопрос, правильно или неправильно они поступают, не принимая условия, которые делают их слабее: он важен в качестве инсайта в отношении того, что из себя вообще может представлять структура их слабости.

Другими словами, они настаивают на том, что смысл их слабости становится постижимым в переформулировке исторической истины, как она является в их собственных инсайдах и искажениях, но не в связи с понятиями окружающего мира, в отношении которых им бы хотелось, чтобы те «были возвращены к разуму» (как сформулировал это отец Доры, когда привел ее к Фрейду).

Несомненно, Дора была истеричкой, и симптомы ее болезни имеют психосексуальное происхождение. Но сексуальная природа ее расстройства и поводов, непосредственно спровоцировавших его, не должна заслонять от нас тот факт, что и другого рода измены, семейные и общественные, заставляют молодых людей регрессировать на более ранние стадии своего развития, и происходит это разными путями.

Способность же к такому явно регрессивному и симптоматичному образованию появляется только с наступлением юности: только когда укрепляется историческая функция сознания, могут становится заметными и значимые подавленности, заметными в такой степени, что они могут вызвать последующие симптоматические образования и деформацию характера. Глубина регрессии определяет природу патологии и характер терапии, которую здесь надлежит задействовать. Однако существует некая патогномическая картина, которой обладают все болезненные молодые люди и которая ясно просматривается в описании Фрейдом общего состояния Доры. Эта картина в первую очередь характеризуется отказом от исторического течения времени и попыткой ретроспективного вызова, что сопровождается переоценкой родительского влияния перед лицом новой истины, реализация которой относится к будущему, в котором молодой человек освободится от родительской опеки.

* * *

Итак, болезненный юноша постепенно прекращает пробные вылазки в будущее; его болезненный мораторий находит конец в самом себе и, таким образом, перестает быть мораторием (Дора страдала от «taedium vitae»[21], которое, возможно, не было целиком подлинным, писал Фрейд). Именно по этой причине смерть и самоубийство могут быть в период юности столь привлекательны – имеется в виду беспричинное стремление к самоубийству (или к убийству) – ибо смерть в этом случае должна завершать историю жизни еще до того, как она соединилась с другими жизнями в непреклонном обязательстве. (Родители Доры обнаружили «письмо, в котором говорилось, что их дочь собирается уйти из жизни, потому что больше не может ее продолжать. Однако отец девушки… в конце концов выяснил, что у нее нет серьезных намерений покончить жизнь самоубийством».) Существует также и социальная изоляция, исключающая всякое чувство солидарности и могущая привести к изоляции снобистской, которая ищет компании, но не друзей (Дора, «пытаясь отвергнуть социальные связи», была «недоступной», «недружелюбной»). Энергия отрицания, которая сопровождает первые шаги формирования идентичности (у некоторых молодых людей она может привести к внезапному импульсу уничтожать все вокруг), у невротиков направляется на самого себя («Дора не была довольна ни собой, ни своей семьей»).

Отвергнутая самость, в свою очередь, становится не в состоянии дать пристанище верности и, вследствие этого, страшится любви и сексуальных контактов. Заторможенность в работе, часто сопровождающая данную психологическую картину (Дора страдала «утомлением и отсутствием концентрации»), на самом деле является задержкой в выборе карьеры, в том смысле, что любая усиленная работа по выработке мастерства или совершенствованию метода предполагает тесную привязанность человека к определенной роли и статусу, на которую недвусмысленно намекает его деятельность; здесь, таким образом, всякий мораторий опять сходит на нет. Там где формируются фрагментарные идентичности, они отличаются высоким самосознанием и сразу попадают в состояние испытания (так, очевидно, и Дора защищала свое желание быть интеллектуальной женщиной). Это сознание идентичности представляет собой странную смесь, в которой преобладает чувство превосходства, граничащее с мегаломанией («Я – велик,» – сказал один из моих пациентов), при помощи которого больной пытается убедить себя в том, что на самом деле он очень хорош для своего общества либо для своего исторического периода, хотя в той же степени этот человек убеждает себя в том, что он – никто.

* * *

Мы вкратце обрисовали наиболее очевидные социальные симптомы юношеской психопатологии, частично отметив, что, помимо сложной структуры специфических симптомов, в картине, представляющей каждую стадию заболевания, существует выражение психологической доминанты. Оно настолько открыто, настолько очевидно, что иногда удивляешься, зачем пациент привирает, рассказывая столь простую правду, или рассказывает правду, хотя, кажется, должен был бы лгать.

Между тем, представленный обзор также служит сравнением изолированного больного юноши с теми молодыми людьми, которые пытаются разрешить свое сомнение во взрослых посредством вступления в тайные группировки и банды. Фрейд обнаружил, что «психоневрозы – это, так сказать, обратная сторона перверсий», и это означает, что невротики страдают от подавления тенденций, перверсии которых стремятся «ожить». Есть что-то общее в том, что изолированные болезненные юноши пытаются решить удалением ото всего то, что члены тайных группировок и банд стараются решать посредством скрытности.

Если мы теперь обратимся к этой последней форме юношеской патологии, то отказ от необратимости исторического времени, кажется, находит здесь выражение в иллюзии клики или банды считать себя организацией с традициями и этикой, которые, по ее мнению, принадлежат только ей. Псевдоисторический характер подобных обществ отражается в таких названиях, как «навахи», «святые», «эдуардианцы». Однако их провокационное поведение встречает сопротивление общества, с некоторой долей бессильного гнева, когда группировки в самом деле отваживаются на крайности, и с повышенным любопытством, граничащим с фобией, которое сопровождается злобным преследованием, когда эти «тайные общества» на самом деле – не более чем чудаки, не имеющие какой-либо определенной цели.

Псевдосоциетальный характер данных групп проявляется в их социальном паразитизме, а их псевдопротест – в конформизме, который в действительности определяет их поведение. А кажущееся непоколебимым внутреннее чувство правды, несомненно, следует отнести на счет внутренней истинности мотиваций, которые лучше всего можно понять с помощью небольшого сравнения мук изолированного молодого человека с временными успехами, которые получает член группировки от простого факта своей принадлежности к псевдообществу. Временная размытость вызывает у изолированного юноши неспособность прямо сказать себе, что его карьера «зависит» от его повышенного внимания к таким «занятиям», как воровство, разрушение, борьба, смерть, различные извращения или наркомания, которыми он увлекается под влиянием минуты и тотчас от них отказывается. Ориентация на данные «занятия» также сказывается в заторможенности действий. Группировка же всегда чем-то «занята», даже если ее члены всего лишь «слоняются без дела». Отсутствие у последних какой бы то ни было готовности содрогнуться от чувства стыда при обвинении в свой адрес часто считается признаком полной гибели личности, тогда как на самом деле это всего лишь эмблема, признак особости «существ», к которым одинокий изолированный юноша (по большей части маргинальный в экономическом и этическом отношениях) отнес бы себя гораздо охотнее, чем к обществу, которое, по его мнению, ждет – не дождется, чтобы обвинить молодого человека в каком-нибудь преступлении, а затем обещать ему все условия для реабилитации.

Что же касается чувства бисексуальности, которым мучается изолированный юноша, или его незрелой потребности любить, то член группировки своим участием в социальной патологии делает ясный и четкий выбор: он – мужчина без ревности, она – женщина без чувственности; или и тот, и другая – извращенцы. В любом случае, они отстраняются от функции продолжения рода и создают особую сексуальную псевдокультуру. Кроме того, они все же признают авторитеты, хотя только среди тех, кто к ним примыкает, отвергая остальной социальный мир, тогда как изолированный юноша отрицает существование как таковое, существование всего вообще, в том числе и самого себя.

* * *

Важность данного сравнительного описания, реальность которого можно заметить в большинстве случаев, заключается в том, что изолированный больной юноша обладает бессильным, но страстным желанием, которое истинно для него; член группировки обладает таким же желанием, но оно истинно уже для его группы, для принятых в ней условностей и кодов поведения. Говоря так, я вовсе не собираюсь отрицать, что первый болен, как показывают его физические и душевные симптомы, а второй может легко оказаться на прямой дорожке, ведущей к преступлению, как показывают его действия в этом направлении, становящиеся со временем все более и более необратимыми. Однако и теория, и терапия не смогут понять этот механизм, если не поймут потребность молодого человека в верности (в ее приятии и отдаче), а особенно, если в каждом действии этого молодого человека авторитеты от терапии станут видеть лишь будущего преступника или своего пожизненного пациента.

Я пытался проследить феноменологию данной потребности на примере Доры. Что же касается юных правонарушителей, я могу лишь процитировать один из тех редких газетных репортажей, который достаточно подробно описывает все отмеченные мною и задействованные здесь элементы. Кай Т. Эриксон и я использовали этот пример в качестве введения к своей статье «Конфирмация правонарушителя».

«СУДЬЯ ИЗМЕНЯЕТ ПРИГОВОР НА ИСПРАВИТЕЛЬНЫЙ СРОК В ВИДЕ ДОРОЖНЫХ РАБОТ.

УИЛМИНГТОН, СЕВЕРНАЯ ДАКОТА. Один самоуверенный молодой человек, носящий зауженные брюки и стрижку «авианосец», отправлен сегодня на шесть месяцев на работы в дорожную бригаду.

Майкл А. Джонс, 20 лет, из Уилмингтона, был приговорен судьей Эдвином Джеем Робертсом-младшим к уплате 25 долларов за рискованные действия на автомобиле, которые могли вызвать аварию, но оказался не в состоянии сразу целиком выплатить эту сумму.

«Представляю, как ты несся сломя голову в своих зауженных брюках и с «авианосцем» на голове, – сказал Робертс, начисляя сумму штрафа. – В следующий раз ты будешь ехать так же и, я предсказываю, угодишь на пять лет в тюрьму».

Когда Джонс вновь пришел к судье, чтобы полностью уплатить штраф, их разговор случайно услышал стажер Гидеон Смит, который тут же сказал судье, сколь опасны эти самоуверенные молодцы и какой ущерб они наносят.

«Я хочу, чтобы вы знали: я – не преступник», – прервал его Джонс.

И тут судья громко сказал судебному исполнителю: «Я изменяю этот приговор на шесть месяцев дорожных работ».

Я процитировал здесь эту заметку, чтобы добавить к ней следующую интерпретацию: судья воспринял данное правонарушение (которое ничем не отличалось от множества других, подобных ему) и слова молодого человека как оскорбление достоинства властей, хотя они в данном случае могут быть лишь отчаянным «историческим» вызовом, попыткой показать, что у молодого человека еще не до конца сформировалась по-настоящему антисоциальная идентичность, и что у него есть еще достаточно воли и потенциальной верности, с которой, при должной работе, можно многое сделать.

Но то, что сделали с этими задатками молодой человек и судья, было скорее наложением на ситуацию клейма необратимости и обреченности. Я говорю «было скорее», потому что не знаю подробностей дела; но нам известно о повышенной склонности к совершению преступлений у молодых людей, которых в годы формирования у них идентичности общество вынуждает вступать в тесные контакты с преступниками.

Наконец, невозможно не упомянуть и о том, что иногда полуподпольные политические силы разных мастей могут использовать и используют юношескую потребность в верности, как и накопленное в их душах недовольство, особенно тех молодых людей, которые лишены привязанности к своей семье и обществу. В таких случаях обществу может помочь социальное омоложение, которое избавит от социальной патологии, точно так же, как у отдельных людей одаренность в какой-либо области может избавить от невроза, хотя и связана с ним. Однако, все это очень важные проблемы, и о них невозможно говорить коротко. В любом случае, наше внимание сосредоточено в первую очередь на том, что конкретные случаи психопатологии молодых предполагают те же основания, которые, как мы обнаружили, действуют и в аспектах эволюции и развития данного этапа жизни.

* * *

Подведем итоги. Верность, когда полностью созревает, является силой дисциплинированной преданности. Она приобретается через вовлеченность юноши в такие виды опыта, как открытие сущности времени, к которому ему надлежит присоединиться в качестве хранителя традиции, практика и новатора в области технологии, обновителя этики, бунтаря, стремящегося уничтожить все пережитки прошлого, а также человека, который выполняет свои обязанности перед обществом. Таков потенциал юности в сфере психосоциальной эволюции. И хотя это может звучать некоторой рационализацией, подтверждающей высокопарную иллюзию молодых относительно самим себя, их самооправдание, замаскированное под преданность, или даже оправдывающей их стремление к слепому разрушению, тем не менее, данный тезис помогает познать ту ужасную пустоту, которая сопровождает как этот, так и всякий другой механизм адаптации человека, особенно если его эксцессы встречают со стороны общества лишь моральное осуждение, а не нравственное руководство.

С другой стороны, наше понимание этих процессов не сводит «клиническую» редукцию юношеских феноменов к уровню их детских предшественников и к подчеркиванию строгой дихотомии двигательных и познавательных механизмов. Развитие юноши заключает в ceбe новую схему процессов идентификации, в которой задействованы как важные для молодого человека люди, так и идеологические силы, придающие индивидуальной жизни значимость посредством включения ее в жизнь общины и в ход истории, а также с помощью уз общинной солидарности.

Таким образом, в период юности история жизни переплетается с историей вообще: в ней молодые люди утверждают свои идентичности, а общества вновь возрождаются в жизненном стиле, который избирает молодежь. Данный процесс также подразумевает оформление в качестве судьбоносного пережитка юношеских типов мышления, играющих важную роль для дальнейших исторических и идеологических перспектив развития человека.

Исторические процессы, несомненно, затрагивают существо человека уже в детстве. Добрые и злые образы, моральные прототипы, которыми руководствуются родители при воспитании детей, производят борьбу вокруг утверждения культурного и национального, которым придают дополнительную окраску сказки и семейные предания, предрассудки и сплетни, и даже простые «уроки» овладения родным языком. Историки вообще уделяют данным явлениям мало внимания. Они описывают лишь видимые проявления, явную борьбу автономных исторических идей, пренебрегая тем фактом, что идеи обогащаются смыслом в жизни конкретных поколений, и каждый раз как бы заново рождаются на свет в опыте ежедневного исторического сознания молодых.

Таким образом, именно в период юности начинает развиваться то чувство исторической необратимости, которое может привести к тому, что, по нашему мнению, допустимо называть крайним историческим отчуждением. Оно сводит на нет страстный поиск подлинного смысла, как индивидуальной истории жизни, так и коллективной истории, отыскание законов уместности, которые соединяют в единое целое реальность и принцип, событие и процесс. Однако это отчуждение также сводит на нет и легкую беззаботность тех молодых, которые отрицают собственную жизненную потребность развивать и культивировать в себе историческое сознание и совесть.

Чтобы войти в исторический процесс, каждое поколение молодых должно обрести идентичность, созвучную с ее детством и с идеологическим обещанием предшествующей истории. Но в юности схемы зависимости от детства начинают постепенно меняться. Также и взрослые уже больше не обладают абсолютным правом учить молодых смыслу жизни, и индивидуальной, и коллективной. Именно молодежь теперь своими откликами и действиями рассказывает старшим, имеет ли жизнь, как старшие представляют ее младшим, какой-либо смысл. Именно молодые пробуждают в старшем поколении энергию признать тех, кто признает их, и, вследствие этого, обновиться и как бы возродиться, а, может быть, даже отважиться на реформы или протест.

Здесь я не собираюсь рассматривать те институты, которые принимают участие в создании ретроспективной и перспективной мифологии, определяющей историческую ориентацию молодежи. Ясно, что создатели всех мифов – религиозных, политических, художественных, научных, литературных – вносят свой вклад в творение смысла истории, который молодежь более или менее сознательно воспринимает и на который она более или менее сознательно реагирует. Сегодня к этим мифотворческим факторам нам следует прибавить, по крайней мере, для США, психиатрию; что же касается всего мира, то в нем решающее место среди этих факторов занимает пресса, заставляющая лидеров творить историю открыто и воспринимать репортажи как факт огромной исторической важности.

* * *

Выше я говорил о Гамлете как о лидере-неудачнике. Но его драма включает все те условия, в которых возникают и вполне успешные идеологические лидеры, которые, являясь людьми, только что вышедшими из юношеского возраста, создают свою харизму на базе противоречий периода юности. Люди, душа которых глубоко конфликтна, они, между тем, обладают невероятной одаренностью и часто добиваются необыкновенного успеха, предлагая в качестве механизма разрешения кризиса целого поколения механизм разрешения собственного кризиса – причем, всегда делая это, как замечал Вудро Вильсон: «с любовью к активности в невероятных масштабах», всегда чувствуя, что их собственная жизнь должна стать мерилом и образцом жизни всех, всегда с убеждением, что то, что они чувствовали, будучи молодыми, было бедствием, катастрофой, потрясением, короче, неким откровением, которое должны с ними разделить и все их поколение, и все люди вообще.

Все их смирение при мысли об избранничестве неспособно избавить их от желания вселенской власти. «Через пятьдесят лет, – писал Кьеркегор в записках о своем духовном одиночестве, – весь мир прочтет мой дневник». Несомненно, он чувствовал, что грядущая доминанта массовых идеологий выдвинет на передний план его заботу об отдельной человеческой душе, он предчувствовал экзистенциализм.

Нам следует рассмотреть также и вопрос (к которому я обращался в своей работе о молодом Лютере), как именно появляются идеологические лидеры: чувствуют ли они сперва свою власть, а затем начинают испытывать душевные муки, или сначала испытывают душевные муки, а затем стремятся к тому, чтобы оказывать влияние на весь мир. Их ответы на условия среды в кризисные моменты часто позволяют предположить, что в них скрыта идентичность, гораздо более больная, чем у всех описанных нами типов болезненных людей. Они чувствуют опасность новых видов вооружений и природных процессов, вызванных неправильным отношением человека к природе; их тревожит то, что типично для современной им жизни; они испытывают экзистенциальный страх перед ограниченностью своего эго, временами усиливающийся, особенно в условиях дезинтеграции суперидентичностей, и обостряющийся в период юности.

Разве не предполагает все это особого, если не сказать странного, чувства избранности, чтобы так исключительно воспринимать окружающий мир и участвовать в нем? Разве отнюдь не предположителен, но, в самом деле, реален и легко различим тот факт, что среди наиболее страстных идеологов много не до конца сформировавшихся, в качестве идентичностей, юношей, возлагающих на свои идеи исцеление своего шаткого эго, свою победу над силами существования и истории, но также и переносящих на эти идеи патологию своей глубочайшей изоляции, беззащитность своих вечно юношеских эго – и свой страх перед успокоенностью взрослой жизни? «Подпольный человек» Достоевского считает, что жить после сорока не стоит. Отсюда, и исторически, и психологически, становится понятным тот факт, что многие выдающиеся люди не хотели становиться родителями, если только в зрелые годы не утрачивали стремления быть лидерами.

* * *

Ясно, что сегодня идеологические потребности всех юношей, за исключением интеллектуалов, ориентированных на гуманистическую традицию, начинают все больше переориентироваться с идеологии на технологию: то, что действует, и является, по большому счету, благом. По всей видимости, худшие проявления этой тенденции нашли свое воплощение в фашизме. Однако в технологической суперидентичности обретает плоть и кровь не только фашизм, но и «американская мечта», и марксистская революция. Если конкуренция двух последних идеалов будет вовремя остановлена и не произойдет взаимного уничтожения, то это станет возможным потому, что новое человечество, видя, что обрело способность уничтожать и создавать по своей воле все, что захочет, сфокусирует свое сознание (как мужское, так и женское) на этической проблеме, связанной с деятельностью разных поколений людей – и сделает ее гораздо более важной, чем вопросы производства, власти и идеологии.

Что касается последней, то в прошлом различные идейные течения уже не раз подвергались влиянию этической коррективы; однако, необходимо, чтобы этика полностью трансформировала как идеологию, так и технологию. Величайшим событием, причем уже сейчас, должно стать следующее: человеку, на основе нравственности, без какой-либо моралистической самодеструкции, следует решиться не делать то-то и то-то, хотя вообще-то он может легко это сделать.

Морализаторство рано или поздно устаревает. Нравственность не устаревает никогда. Это, кажется, хорошо заметно в потребности идентичности и верности, возрождающейся в каждом новом поколении. При помощи новейших средств исследования можно показать, что моральность в моралистическом чувстве определена предрассудками и иррациональными внутренними механизмами, которые сильно засоряют нравственные легкие всех поколений. Моральность может приносить пользу только там, где над ней преобладает нравственность. Именно эту мудрость всегда пытались донести до людей многочисленные слова о нравственности в разных языках мира. И действительно, человек всегда крепко цепляется за эти слова, даже если не совсем хорошо понял их смысл и до неузнаваемости извратил их своими поступками.

Тем не менее, в древней мудрости есть много такого, что могло бы вполне стать сегодня знанием. Если в ближайшем будущем люди будут объединяться в то, что должно стать идентичностью всего человечества, они смогут легко обнаружить, что первым исходным общим языком может быть лишь язык науки и технологии. Это, в свою очередь, поможет им понять предрассудки своей традиционной морали и даже побудить побыстрее пройти исторический период, во время которого они должны будут вместо своей больной исторической идентичности использовать пустую суперидентичность неонационализма.

Но люди должны также отказаться и от большинства идеологий современного, «хорошо устроенного» мира, понять, что это всего лишь церемониальные маски, служащие для запугивания или привлечения внимания. Целью должно стать не создание новой идеологии, а универсальная этика, независимая от универсальной технологической цивилизации. На это способны лишь такие мужчины и женщины, которые не являются ни помешанными на идеологии юношами, ни зацикленными на морализаторстве стариками, и которые знают, что из поколения в поколение проверкой того, что ты делаешь, является та любовь, с которой ты это делаешь. Если у человечества вообще есть какой-либо шанс, то он, видимо, в том, чтобы люди стали более отзывчивыми, более способными к реальному делу и более благоговейно трепетными, чем все мифы, обращены ли они в прошлое или в будущее. Иначе говоря, шанс состоит в исторической реальности, которую, наконец, будет создавать исключительно нравственность.

Часть 2
Жизнь перед лицом смерти
(из лекции «Человеческая сила и цикл поколений»)[22]

У психоаналитика есть все основания проявлять сдержанность в разговоре о человеческой добродетели, ибо, если он будет говорить об этом легкомысленно, могут возникнуть подозрения в пренебрежении очевидной обязанностью ежедневных наблюдений, знакомящих его с «возделанной почвой, из которой гордо произрастают наши добродетели». Его можно упрекнуть в пренебрежении указанием Фрейда, согласно которому, ценности сознания могут получить надежную переоценку только в том случае, если твердо признана ценность бессознательных и иррациональных сил.

И все же само развитие психоаналитической мысли, ее сегодняшняя озабоченность «силой эго» предполагают пересмотр человеческой силы не в смысле благородства и честности, как это культивируется этикой, но в смысле «врожденной силы». Я уверен, что у психоаналитиков, выслушивающих жизнеописания в течение более полувека, сложился «неофициальный» образ сил, присущих индивидуальному жизненному циклу и последовательности поколений. Я подразумеваю при этом те приятные случаи, когда мы можем согласиться, что пациенту действительно стало лучше – не так, как предлагается в анкетах «заметно лучше» или «несколько лучше», а существенным образом.

Исчезновение симптомов упоминается здесь лишь мимоходом, а решающим критерием является увеличение силы и продолжительности концентрации пациента на делах, любовь ли это, работа, быт, дружба или общественная деятельность. И в самом деле, мы уходим от систематического рассмотрения человеческой силы. Например, мы признаем внутреннюю связь между самыми ранними и глубокими умственными расстройствами и полной потерей основного вида надежды, или между отношением импульсивных и компульсивных, принудительных симптомов и основным слабоволием. И все же мы не задаемся вопросом о том, каковы же генетические и динамические детерминанты состояния надежды или состояния контролируемой силы воли.

По существу, мы вымученно пытаемся выразить то, что мы ценим, используя двойное отрицание: человек, о котором мы бы сказали, что он здоров, относительно устойчив к регрессии, или несколько более свободен от регрессии, или менее подвержен противоречиям, чем можно ожидать. И все же мы знаем, что в здоровом состоянии или состоянии умственной и эмоциональной ясности вступает в действие процесс упорядочивания, который не укладывается в самый полный список отрицаний. Часть этого процесса мы называем «синтезом эго» и под этим обозначением мы постепенно накапливаем новые наблюдения.

Но мы знаем также, что иногда у некоторых людей он наделен в полной мере качеством, которое мы могли бы назвать как «оживленное» или «одухотворенное». Конечно, я не буду пытаться это классифицировать. Но я утверждаю, что, не признав его существования, мы не сможем сделать правильного описания ни наилучших моментов душевного равновесия человека, ни его глубочайшей трагедии.

В последующем я собираюсь исследовать источники, а затем эволюционные причины основных человеческих качеств, которые назову добродетелями. Выбор такого названия объясняется отчасти тем, что форма множественного числа «strengths» (силы) кажется мне некрасивой, но в основном из-за того, что слово «добродетель» (virtue) подходит лучше всего. В латинском языке добродетель означала мужественность, это предполагает сочетание по меньшей мере силы, сдержанности и храбрости, хотя мы, конечно, сомневаемся, следует ли относить мужественность к безусловным добродетелям мира, прежде всего потому, что на женственность может быть возложена большая доля в спасении гуманности от climactis (критический период) и разрушительных стремлений мужчины.

Но в древнеанглийском языке слово «virtue» было наделено особым значением, которое здесь как раз уместно. Оно означало неотъемлемую силу или действенность и использовалось, например, для указания на неуменьшившуюся крепость хорошо сохранившихся лекарств и вин. Сила и дух значили когда-то одно и то же, и не только в смысле силы, присущей спиртным налиткам (Англ. spirit «дух» и spiritus «алкоголь». – Примеч. перев). Тогда вопрос можно сформулировать так: «Какая добродетель «выходит» из человека, когда он теряет силу, которая у него в сознании, и благодаря какой силе человек приобретает одушевленность и одухотворенность, без которых его основы морали становятся просто морализаторством, а этика теряет свои качества?»

«Добродетелью» я буду называть определенные человеческие качества силы, и я буду соотносить их с тем процессом, в котором может поэтапно развиваться сила эго и передаваться от поколения к поколению.

Кажущимся парадоксом человеческой жизни является коллективная способность человека создавать свою собственную среду, хотя каждый индивид рождается в обнаженной уязвимости, которая переходит в длительный период инфантильной зависимости. Однако слабость новорожденного относительна. Пока новорожденный еще не достиг какой-либо степени овладения физическим миром, он наделен наружностью и реакциями, требующими заботливой нежности взрослых, заставляющими их внимательно относиться к его потребностям, вызывающим участие у тех, с кем связано его благополучие, и способствующими активной заботе взрослых. Я повторяю слова «заботливый», «участие», «забота» не с целью создания поэтического эффекта, но для того, чтобы подчеркнуть тот основополагающий факт, что в жизни вообще и в человеческой жизни, в частности, уязвимость новорожденного и мягкость невинной потребности в заботе сами по себе обладают силой. Как бы ни были беззащитны младенцы, в их распоряжении есть матери, для защиты матерей существуют семьи, общества поддерживают институт семьи, а традиции обеспечивают культурную преемственность системам ухода и воспитания. И все это необходимо ребенку для человеческого развития, так как его окружение должно обеспечить ту внешнюю целостность и преемственность, которые, подобно второй утробе, позволяют ребенку поэтапно развить свои отдельные способности и объединить их в серии психосоциальных кризисов.

В последние годы предметом внимания психиатрии стало взаимоотношение «мать – ребенок» и на него возлагалось все бремя ответственности за умственное здоровье и развитие человека. Такое сосредоточение на самых ранних стадиях развития, похоже, нашло поддержку в молодой науке этологии, анализирующей врожденный механизм, при помощи которого у животных мать и детеныш вырабатывают друг у друга поведение, необходимое для выживания детеныша и, таким образом, вида. Однако настоящее этологическое сравнение должно сопоставлять первый период жизни животного (например, период развития в гнезде у некоторых птиц) со всем периодом развития человека, включая юность. Дело в том, что психосоциальное выживание человека гарантируется только жизненными добродетелями, развивающимися во взаимодействии последовательных и совпадающих во времени поколений, живущих вместе в организованных сообществах.

Жизнь вместе значит здесь больше, чем случайная близость. Она означает «взаимное проникновение» этапов жизни отдельных людей, взаимодействие с этапами жизни других, которые двигают его по мере того, как он двигает их. Поэтому в последние годы я пытался описать весь жизненный цикл как интегрированный психосоциальный феномен вместо того, чтобы использовать подход, который (по аналогии с телеологией) можно было бы назвать «оригинологаческим», то есть попытку выводить значение развития прежде всего из реконструкции жизни ребенка.

* * *

Когда дело доходит до перечисления основных добродетелей, с которыми люди идут и ведут по жизни других, то сначала возникает соблазн образовать новые слова от латинских корней. Латынь всегда предполагает знание и ясность, тогда как у повседневных слов есть бесчисленное множество смысловых оттенков. Описанные ими добродетели для оптимистов звучат как радостные и легкие достоинства, а для пессимистов как идеалистические претензии. И все же, когда мы подходим к явлениям, более близким к эго, повседневные слова живого языка, отшлифованные от употребления многими поколениями, более пригодны в качестве основы для рассуждений.

Поэтому я буду говорить здесь о Надежде, Воле, Целеустремленности и Умении, как о рудиментах добродетели, развившейся в детстве; о Верности, как о юношеской добродетели и о Любви, Заботе и Мудрости, как центральных добродетелях зрелого возраста.

При всей их кажущейся бессвязности эти качества зависят друг от друга. Воля не может выработаться, пока не обеспечена надежда, и любовь не может стать взаимной, пока не получит своего подтверждения верность. Кроме того, каждая добродетель и ее место в перечне добродетелей тесно взаимосвязаны с другими областями развития человека, такими, как фазы психосексуального развития, которые так глубоко исследуются в психоаналитической литературе и психосоциальные кризисы и фазы познавательного развития. Эти перечни я должен принять без доказательств, так как я ограничиваюсь параллельным графиком развивающихся добродетелей.

Если мы припишем здоровому ребенку зачатки Надежды, то, конечно, будет трудно указать критерии для этого состояния и еще труднее измерить его. И все же, тот, кто видел не надеющегося ребенка, видел то, чего на самом деле нет. Надежда – это и самая ранняя и самая необходимая добродетель, неотделимая от состояния жизни. Некоторые называют это глубочайшее свойство доверием, и я считаю веру самым положительным психосоциальным отношением, но для поддержания жизни должна оставаться надежда, даже когда иссякает доверие, угасает вера. Клиницистам известно, что взрослый человек, потерявший всякую надежду, регрессирует до такого безжизненного состояния, которое еще может выдержать организм. Но в сущности даже развитой надежды есть что-то такое, что делает ее самым детским из всех качеств эго, а ее подтверждение в наибольшей мере зависит от милости судьбы, поэтому религиозное чувство побуждает взрослых к восстановлению надежды в периодической просительной и, в известной мере, ребяческой молитве, обращенной к невидимым всемогущим силам.

Ничто в человеческой жизни, однако, не гарантируется изначально, если это не проходит проверку при встрече товарищей в благоприятном социальном окружении. Улыбка ребенка вызывает надежду у взрослого и, вызвав у него улыбку, заставляет его передать надежду, но это, конечно, лишь физиогномическая деталь, указывающая на то, что ребенок своим доверчивым поиском опыта и уверенности пробуждает в дающем силу, которую он, в свою очередь, готов и испытывает потребность пробудить и укрепить опытом взаимности.

Надежда изначально основывается на первых встречах новорожденного с заслуживающими доверия материнскими лицами, которые реагируют на его потребность в поглощении и контакте с теплыми и успокаивающими пеленками и дают пищу, которую приятно принимать и легко усваивать, и которые не дают ему испытывать чувства неудовлетворения из-за получения слишком мало и слишком поздно. Это далеко не просто инстинктивное или инстинктуальное дело. Биологическому материнству требуется, по меньшей мере, три связующих звена с социальным опытом: прошлый опыт матери, когда за ней самой ухаживала ее мать, понятие материнства, которое разделяется с заслуживающими доверия окружающими людьми, и всеохватывающий образ мира, связующий прошлое, настоящее и будущее в убедительную систему провидения. Только тогда мать может что-то дать ребенку.

Надежда проверяется комбинацией опытов в «доисторической» эпохе индивида, времени до освоения речи и вербальной памяти. И психоанализ, и генетическая психология считают центральной в этот период роста безопасную «апперцепцию объекта». Психологи подразумевают под этим способность воспринимать постоянное качество мира вещей, тогда как психоаналитики свободно говорят о первом объекте любви, т. е. об опыте заботящегося человека, как связного существа, отвечающего на физические и эмоциональные потребности ожидаемым образом, и поэтому заслуживает доверия и лицо, которое узнают в ответ на узнавание. Эти два вида объекта являются первым знанием, первой проверкой и, таким образом, основой надежды.

Надежда, установленная когда-то как основное качество опыта, остается независимой от подтверждаемости «надежд», потому что в природе развития человека заложено то, что конкретные надежды, когда ожидаемое событие будет проходить, будут заменяться рядом более отдаленных надежд. Постепенное расширение кругозора активного опыта ребенка обеспечивает на каждом этапе такие стоящие подтверждения, что они инспирируют новые надежды. В то же время ребенок развивает большую способность к самоотречению одновременно со способностью переносить несбывшиеся надежды на лучшие виды на будущее, он учится мечтать о вообразимом и ожидать того, что обещает оказаться возможным. Таким образом, развивающаяся надежда не только сохраняется перед лицом изменившихся фактов, она, оказывается, способна изменять факты, как говорят о вере, что она может двигать горы.

С эволюционной точки зрения представляется, что надежда должна помогать человеку приблизиться к той степени укорененности, которой обладает животный мир, когда набор инстинктов и окружающая среда, начиная с материнской реакции, подтверждают друг друга, если только индивида или вид не постигает катастрофа. Для человеческого дитя его мать является природой. Она должна быть тем исходным подтверждением, которое позже будет приходить от других и более широких фрагментов действительности. Все самоподтверждения поэтому начинаются в том внутреннем свете мира матери и ребенка, который в образе Мадонны передан таким необыкновенным и спокойным, и, конечно, такой свет должен сиять сквозь хаос многих кризисов, кризисов развития и случайных кризисов.

* * *

Во изменение некоторых первых формулировок. Надежда – это постоянная вера в достижимость пламенных желаний, несмотря на темные побуждения и страсти, отмечающие начало существования. Надежда – это онтогенетическая основа веры, и она питается верой взрослых, которая охватывает различные виды заботы.

Исключительное состояние надежды, переведенное в различные воображаемые миры, было бы раем в природе, утопией в общественной действительности и небом в загробной жизни. У индивида, здесь и сейчас, это означало бы адаптивный оптимум, ибо истинная надежда неумолимо ведет к конфликтам между быстро развивающейся собственной волей и волей других, из которых должны возникнуть зачатки воли. По мере того, как ощущения и мышцы ребенка ухватываются за возможность более активного опыта, перед ним встает двойная потребность в самоконтроле и приеме контроля от других. Проявлять волю означает не быть своевольным, а постепенно приобретать все возрастающую силу рассудка и принятия решений в применении побуждений. Человек должен научиться желать того, что может быть, отвергать как не заслуживающее желания то, чего быть не может, и верить, что то, чего он пожелал – неизбежно.

В этом, вне всякого сомнения, источник происхождения трудного вопроса о свободной воле, который человек, как всегда, пытается решать логически и теологически. Фактом является то, что ни один человек не может жить, эго оставаться целым без надежды и воли. Даже человек философского склада, чувствующий потребность пересмотреть основы, на которых он стоит, и подвергающий сомнению и надежду, и волю, как нечто иллюзорное, ощущает несколько более реальным акт волеизъявления при самой постановке вопроса, а когда человек предпочитает уступать свое чувство желания неизбежного богам и вождям, он пылко наделяет их тем, в чем отказывает себе.

Рудименты воли требуются по аналогии со всеми основными качествами, когда эго объединяет опыт из областей, как будто бы удаленных друг от друга: осознание и внимание, манипуляция, вербализация и передвижение. Тренировка взаимоисключающих сфинктеров (кольцевидных мышц), может стать центром борьбы за внутренний и внешний контроль, которая идет во всей мышечной системе, в его двойном исполнении: индивидуальной координации и общественном руководстве. Чувство поражения (из-за недостаточной или избыточной тренировки) может привести к глубокому стыду и навязчивому сомнению: действительно ли желалось то, что сделано, или сделано то, что желалось.

Однако если воля надежно встроена в раннее развитие эго, она сохраняет признаки ограниченной возможности, так как взрослеющий индивид постепенно приобретает знание того, что можно ожидать ему и что могут ожидать от него. Часто терпящий поражение, он, тем не менее, учится принимать экзистенциальный парадокс принятия решений, которые, как ему известно, «где-то в глубине» будут предопределяться событиями, поскольку принятие решений – это часть определяющего качества, неотделимого от жизни. Сила эго зависит, кроме всего прочего, от чувства принятого деятельного участия в цепи неизбежных событий.

С маленькими желаниями (если можно так выразиться) дело обстоит так же, как с меньшими надеждами. Они и в самом деле не кажутся заслуживающими сокрушения, когда наступает момент проверки, если только есть достаточно времени для роста и развития нового, и если ожидаемая реальность оказывается лучше и интереснее фантазии.

Поэтому Воля – это нерушимая решимость осуществить свободный выбор, а также самоотречение, несмотря на неизбежный опыт стыда и сомнения в детстве. Воля – это основа для восприятия закона и необходимости, корни ее лежат в рассудительности родителей, направляемых духом закона.

Социальная проблема воли заключена в словах «добрая воля». Добрая воля других зависит, очевидно, от взаимного ограничения желаний. Именно на втором-третьем году ребенок должен уступать новичкам. Задача рассудительных родителей теперь, уважая привилегии сильных, защищать права слабых. Они постепенно прививают меру самоконтроля ребенку, который учится управлять своеволием, проявляет необходимую готовность и обменивается доброй волей. Но, в конце концов, представление ребенка о самом себе окажется расколотым подобно тому, как остается оно расколотым у человека на всю оставшуюся жизнь.

Так же, как идеальный (мы бы сказали, «предпротиворечивый») образ любящей матери принес представление ребенка о самом себе, как отражение признания ребенка своим и хорошим, противоречиво любимый образ контролирующего родителя соответствует противоречиво любимому «я» или, скорее, «множеству я». Отныне способные и бессильные, любящие и сердящиеся, цельные и противоречащие себе «я» будут частью оснащения человека: поистине психическое впадение в немилость. По причине этого внутреннего раскола только рассудительные родители, ощущающие себя частью вполне справедливого общественного и мирового порядка, могут передать целительное чувство справедливости.

* * *

Третья жизненная добродетель – Целеустремленность. Принимая само собой разумеющимися правила представления, мы теперь можем быть более краткими: целеустремленность – это смелость преследовать значимые цели.

При затянувшейся незрелости инфантильного человека, ему свойственно развивать рудименты воли в ситуациях, в которых он не вполне знает, что ему нужно и почему, что делает его своеволие временами почти отчаянным. К тому же он должен развить в «простой» фантазии и проявить рудименты целеустремленности: временную перспективу, дающую направление и концентрацию согласованному стремлению.

То, что человек начинал как играющий ребенок, оставляет, однако, отпечаток актерской и ролевой игры даже в том, что он считает высшими ценностями. Он, будучи взрослым, видит их происходящими в картинах его прошлого, их он проецирует на большее и более совершенное будущее, их он разыгрывает в обрядовом настоящем с одетыми в форму актерами в ритуальных ситуациях…

Как нам назвать следующую добродетель? К тому, что я имею в виду, ближе всего подходит Умение. И все же нетрудно согласиться, что качество, которым наделено все живое, все-таки должно иметь вторичный кризис на одном из этапов жизненного цикла. Чувство умения, во всяком случае, характеризует то, что, в конце концов, становится мастерством. Конечно, со времени его «изгнания из рая» человек всегда был склонен отвергать труд, считая его нудным и рабским, и признавать самыми счастливыми тех, кто может выбирать: работать или не работать. Фактом, однако, является то, что человек должен учиться работать, как только его ум и способности готовы, чтобы их «пустить в дело» с тем, чтобы сила эго не атрофировалась.

В процессе эволюции сложилось так, что человек, когда он достигает возраста обучения основным элементам технологии культуры, является самым неприспособленным из животных. Рудименты надежды, воли и целеустремленности рисуют будущее лишь со смутно представляемым кругом задач. Теперь ребенку необходимо показать основные способы, ведущие к соответствию техническому образу жизни, ибо (вопреки современным апостолам инфантильного Эроса) в инфантильной сексуальности нет и следа умения… В детстве мимолетное приложение инстинктуальной энергии в эротических возможностях велико и часто существенно, но ее выход в удовлетворение и завершенность крайне ограничены. В таком случае понятен смысл того, что период психосексуальной латентности позволяет человеку развить инструментальные возможности тела, сознания и мира вещей и отложить дальнейшее развитие по сексуальной и сенсуальной осям до тех пор, пока они не станут частью большей области социальной ответственности.

В школе может оказаться так: то, что «работает» в формировании мысли и неиспользовании физической координации, «работает» и в случаях сотрудничества. Все культуры поэтому встречают эту стадию предложением обучения поддающимся совершенствованию умениям, ведущим к практической пользе и прочным достижениям. Все культуры также обладают своей логикой и своими «истинами», которым можно научиться путем упражнения, практики и ритуала. Там, где грамотность – это общая основа для будущей специализации, правила грамматики и алгебры, конечно, образуют более абстрактную демонстрацию творений реальности. Поэтому рудименты умения и рассудительности готовят ребенка к будущему ощущению мастерства, без которого не может быть «сильного эго». Без него человек чувствует себя уступающим в оснащении и способности соответствовать своим возможностям, все увеличивающемуся радиусу подвластной реальности.

Ребенок на этом этапе готов к разным специализациям и с большой охотой будет учиться тому характеру производства, который уже вошел в его ожидания на уровне идеальных примеров, реальных или мифических, и который теперь предстает перед ним в лице учителей-взрослых или сотрудничающих сверстников.

Именно так индивид развивает на каждом этапе значительное продвижение в эволюции человека путем присоединения большей части его культуры. В этом случае его развивающиеся способности позволяют ему понять основные данные технологии и элементы объяснения, которые дают возможность обучить методам.

Следовательно, умение – это свободное упражнение в ловкости и уме при выполнении заданий, не тронутое инфантильной неполноценностью. Это основа сотрудничества в технологиях, и, в свою очередь, она основывается на логике инструментов и приемов.

* * *

Следующая добродетель – Верность. Когда в период полового развития человека созревает его сексуальность, он еще не готов быть супругом или родителем. В самом деле, это серьезный вопрос – делает ли человека ранняя свобода в прямом использовании его сексуальности более свободным как личность в качестве гаранта свободы других. Во всяком случае, равновесию этого молодого человека решительно угрожает двойная неуверенность в недавно созревшем сексуальном механизме, который нужно держать в состоянии ожидания во всех или некоторых из его функций, пока он готовится занять свое место в мире взрослых. Его вытекающая отсюда импульсивность, перемежающаяся с принудительным ограничением, хорошо известна и подробно описана. Во всем этом, однако, за внутренней согласованностью и прочным набором ценностей можно распознать «идеологические» искания, и я бы назвал данное качество эго, которое появляется начиная с юности, Верностью.

Bepность – это способность сохранять преданность, которая свободно избирается, несмотря на неизбежные противоречия системы ценностей.

Это краеугольный камень личности, и она получает вдохновение от подтверждающих идеологий и товарищей.

В юности такая истина проверяет себя несколькими способами: высокое чувство долга, точности и правдивости в пределах реальности: чувство правдивости как в искренности, так и в убеждении, качество подлинности, как в достоверности, свойство преданности, «приверженности», честность по отношению к правилам игры, и, наконец, все, что имеется в виду под привязанностью – свободно даваемая, но обязывающая клятва, роковым образом предусматривающая проклятие, которое постигает отступников.

Когда Гамлет, эмоциональная жертва вероломства своих королевских родителей, ставит вопрос: «Быть или не быть?», он демонстрирует на словах и на деле, что для него «быть» возможно лишь при условии сохранения верности (себе, любви, короне), а остальное – это смерть. Культуры, общества и религии предлагают юноше в виде духовной пищи некоторую истину в обрядах, в ритуалах подтверждения в качестве члена тотема, клана или веры, нации или класса, которые отныне должны быть его сверхсемьей. В настоящее время мы также обнаруживаем могущественные идеологии, которые требуют и получают верность (и, если требуется, раннюю смерть) от молодых.

Кроме всего прочего юноше необходимо подтверждение со стороны взрослых и сверстников. Личность обязана своей эволюционной и исторической значимостью тому факту, что пока социальным группам людей, не составляющим уже вид в природе, но не представляющим еще человечества в истории, потребовалось почувствовать с тщеславием или уверенностью, что они какого-то особого вида, который обещает каждому индивидууму участие в группе избранных.

Племенная, национальная или классовая группа требует, однако, чтобы человек считал все иное враждебным, и по крайней мере некоторые люди стали считать других врагами, относясь к ним с немотивированной жестокостью, которая отсутствует в животном мире. Во всяком случае, потребность в принадлежности к группе более высокого статуса вкупе с гордостью технологией заставили человека эксплуатировать и уничтожать себе подобных с абсолютным спокойствием. Какого бы уровня технологии ни достиг человек, он может скатиться до архаической погони с отмщением: он может охотиться на людей другой расы, нации или класса, он может порабощать их в массовом порядке, торговать ими, лишая имущества и свободы, убивать их в «мясорубках» или хладнокровно планировать их массовое уничтожение.

Пожалуй, еще более удивительно, что он может относиться к своим собственным детям как к «чужим», как к «почве», которую нужно засадить своими ценностями, как к животным, которых нужно выдрессировать, держа в руке кнут, как к собственности, которой можно распоряжаться, как к дешевой рабочей силе, которую можно эксплуатировать.

Все это, в разное время соответствовало характеру технологии настолько самодовольной, что даже благородные люди не могли позволить себе поступить иначе без того, чтобы их сочли предателями некоего превосходства или нарушителями солидарности. В нашу эпоху безграничной технологической экспансии, поэтому, вопрос будет в том, что человек может позволить себе и решить не использовать, не изобретать и не эксплуатировать – и все же сохранить свою личность.

В наше время идеологии берут верх там, где отступает религия, представляя себя (кроме других, более практических притязаний) в качестве исторических перспектив, к которым следует обращать индивидуальную веру и коллективное доверие. Как и религии, они противопоставляют угрожающему чувству отчуждения положительный ритуал и утвердительную догму и суровый и жестокий запрет на отчужденность в своих собственных порядках или в стане врагов. Они, не колеблясь, сочетают магию с техникой, усиливая звучание Одного Голоса, вещающего из ночи, и увеличивая и тиражируя Одно Лицо в центре внимания массовых сборищ.

Однако наиболее уместен в настоящей связи способ, которым идеологии увязывают догмы с новыми научно-техническими разработками. Должно быть очевидно, что наука и техника в наше время обеспечивают самую непосредственную форму проверки тем, кто хочет и способен работать и, кроме всего прочего, налаживать работу.

* * *

То, что Любовь – это величайшая из человеческих добродетелей и фактически главная добродетель вселенной, факт настолько общепризнанный, что имеет смысл еще раз рассмотреть ее эволюционную первопричину и определить, почему любовь здесь приписывается определенному этапу и определенному кризису в разворачивающемся цикле человеческой жизни. Разве любовь не связывает вместе каждый этап? Существует, разумеется, много форм любви, от удобной и озабоченной привязанности младенца к его матери до страстной и отчаянной влюбленности юноши, но любовь в эволюционном и обобщающем смысле – это, я уверен, преобразование любви, полученной на предъюношеском этапе жизни, в заботу, отдаваемую другим в зрелом возрасте.

Важным должен быть тот эволюционный факт, что человек сверх и выше сексуальности вырабатывает избирательность любви. Думаю, это проявляется во взаимности супругов и партнеров в их общей идентичности ради взаимной верификации через опыт обретения себя в другом, при потере себя.

Позвольте мне здесь специально подчеркнуть, что идентичность укрепляется, когда может реализовать все предоставляемые для этого шансы. По этой причине любовь, в своем истинном смысле, предполагает как идентичность, так и верность. Хотя можно показать, что многие формы любви действуют в образовании различных добродетелей, важно осознать, что только окончание периода юности дает возможность развития этой близости, самоотверженности взаимной привязанности, которая закрепляет любовь во взаимном обязательстве. Таким образом, интимная любовь – это страж неуловимой и все же всепроникающей силы в психосоциальной эволюции: силы культурного и личного стиля, который дает и требует признания в общих видах деятельности, гарантирует индивидуальную идентичность во взаимной близости и объединяет в «образ жизни» отношения воспроизводства и деторождения.

Любовь недавно ставшего взрослым человека, кроме всего прочего – это активная избирательная любовь, независимо от методов матримониального отбора, независимо от того, является ли этот отбор предварительным условием для близких отношений, или выбор совершается в процессе постепенного развития близких отношений. В любом случае, проблема состоит в переходе от опыта получения заботы в окружении родителей, в котором ребенок вырос, к новому, взрослому виду привязанности, который активно избирается и культивируется как обоюдное участие.

Слово «afliation» (привязанность. – Примеч. перев.) буквально означает «усыновление» – и, в самом деле, в дружбе и партнерстве люди, недавно ставшие взрослыми, становятся друг другу сыновьями, но сыновьями по свободному выбору, который проверяет долгую надежду на родство внекровных (кровосмесительных) связей. Отныне сила эго зависит от привязанности к другим, кто также готов и способен принимать участие в деле заботы о потомстве, пропитании и воспитании.

Сексуальность взрослых характеризуется участием половых органов, способностью к полному и взаимному выполнению полового акта. Огромная сила подтверждения охватывает это слияние тел и темпераментов после опасно долгого детства, которое, как подробно описано было в ходе изучения неврозов, может сильно нарушить способность к психосексуальной взаимности. Фрейд отмечал, что половая зрелость сама по себе гарантирует это сочетание (ни приобретение, ни поддержание которого, ни в коем случае не легко) интеллектуальной ясности, сексуальной взаимности и заботливой любви, которая закрепляет человека в действительности его обязанностей.

До сих пор мы еще ничего не сказали о различиях между полами, и на этот раз данное пренебрежение оправдано. Именно в раннем зрелом возрасте биологические различия между полами – а я верю, что они имеют решающее значение с самого начала – проходят свой психосоциальный кризис и имеют результатом поляризацию двух полов в совместном стиле жизни. Ранее установленные добродетели играют для такой поляризации и стиля подготовительную роль точно так же, как все физические силы и познавательные способности, развивающиеся до и во время периода юношества.

Умение как таковое представляет собой межполовую добродетель, так же, как и верность. Можно доказать положение, согласно которому эволюционная первопричина объясняет, почему различия пола не будут полностью разделять полы, пока умение и верность не позволят стать их разделению полярным, т. е. делением взаимного усиления опыта и распределения труда в стилизованной схеме любви и заботы. Такая первопричина человеческого развития будет также предполагать, что полы в меньшей степени различны по отношению к возможностям и добродетелям, которые способствуют общению и сотрудничеству, но различия наибольшие там, где расхождение существенно, т. е. в сочетаниях истории любви и разделенных функций воспроизводства. Можно сказать, что полы наиболее схожи в поступках эго, которые – будучи самыми близкими к сознанию, языку и этике – должны служить и для того, чтобы интегрировать факт сексуальной взаимности и двухполюсности.

Любовь, таким образом, – это взаимность преданности, всегда подавляющая антагонизмы, свойственные разделенности функций. Она пропитывает близость людей и поэтому является основой этических отношений.

* * *

Забота – это качество, существенное для психосоциальной эволюции, так как мы представляем собой обучающий вид. Животные также инстинктивно подталкивают свой молодняк к проявлению того, что готово к выходу наружу, и, конечно, некоторых животных человек может научить некоторым трюкам и командам. Однако только человек может и должен проявлять заботу во времени периодов детства многих поколений, объединенных в хозяйства и сообщества. По мере того, как человек передает зачатки воли, надежды, целеустремленности и умения, он сообщает значение телесному опыту ребенка, передает логику, выходящую далеко за пределы используемых при обучении слов, и постепенно рисует определенный образ мира и стиль товарищества.

Все это необходимо, чтобы завершить в лице человека аналогию с основной этологической ситуацией между родителем и детенышем у животных. Только все это вместе взятое позволяет провести сравнение отношений, возникающее у нас с отношением гусыни и гусенка в примере этолога. Как только мы улавливаем взаимосвязь этапов жизни человека, мы понимаем, что взрослый человек устроен таким образом, что он нуждается в том, чтобы быть нужным, чтобы не страдать от ментальной деформации самоприятия, при котором он сам становится своим ребенком и любимцем. Поэтому я постулировал существование инстинктуальной и психосоциальной стадии воспроизводства за пределами стадии генитальной. Отцовство и материнство – это для большинства первый и для многих первичный случай порождения. И все же увековечение человечества бросает вызов генеративной изобретательности разного рода деятелей и мыслителей. Человек нуждается в обучении, и не только для peaлизации своей личности, но потому, что жизнь фактов поддерживается, когда о них рассказывают, логики – когда она демонстрируется, правды – когда о ней заявляют открыто. Таким образом, страсть к обучению не ограничивается рамками учительской профессии. Каждому взрослому человеку знакомо ощущение удовлетворения от объяснения того, что ему дорогого, и понимания со стороны пытливого ума.

Забота – это постоянно расширяющееся участие в том, что создано любовью, необходимостью или случаем, она преодолевает амбивалентность, следуя необратимым обязательствам.

Создание человеком заботливых богов – это не только выражение его настоятельной инфантильной потребности в том, чтобы о нем заботились, но также проекция на сверхчеловеческую силу идеала эго. Эта сила должна быть достаточно мощной, чтобы управлять (или, по крайней мере, прощать) склонность у человека к свободному распространению результатов труда с порождением событий и условий, которые, как всегда, оказываются выше него.

Однако очевидно, что человек должен теперь учиться принимать ответственность, предоставленную ему эволюцией и историей, и учиться управлять и планомерно ограничивать свою способность к неограниченному распространению, изобретению и экспансии. Здесь я подчеркнуто упоминаю женщин, говоря о мужчинах, ибо готовность женщины к заботе прочнее закреплена в ее теле, которое представляет собой как бы морфологический образец заботы, это одновременно и защищающее жилище, и источник пищи.

Современный мужчина, вынужденный ограничить свою плодовитость, склонен рассматривать вопрос участия в производстве потомства как решаемый технической возможностью сделать сознательный выбор в деле оплодотворения. К такому выбору мужчины должны быть подготовлены. И все же такая «безопасная» история любви, если ее сопровождает простое уклонение от зачатия потомства и отрицание воспроизводства, может у некоторых быть источником такого же сильного напряжения, как и само отрицание половых сношений. Вполне может возникнуть специфический комплекс вины от игры с «огнем созидания». Поэтому важно, чтобы управление продолжением рода руководилось не только признанием психосексуальных потребностей человека, но и универсальным чувством генеративной ответственности по отношению ко всем людям, которые появляются на свет. Это будет включать в себя (помимо средств предохранения) совместную гарантию каждому ребенку возможности такого развития, которое мы здесь описали.

* * *

Приближаясь к последней стадии, мы осознаем тот факт, что наша цивилизация на самом деле не содержит понятия всей жизни, как цивилизации Востока: «На службе – конфуцианец, в отставке – даосист». Так как наш образ мира – это улица с односторонним движением к безостановочному прогрессу, который прерывают только большие и малые катастрофы, наши жизни должны представлять собой улицы с односторонним движением к успеху – и внезапному забвению.

И все же, если мы говорим о цикле жизни, мы в действительности подразумеваем два цикла в одном: цикл одного поколения, заканчивающийся в следующем, и цикл индивидуальной жизни, подходящий к концу. Если цикл во многих отношениях возвращается к своему собственному началу так, что самые старые становятся снова, как дети, вопрос состоит в том, есть ли это возврат к детоподобию, осененному мудростью или ограниченной детскостью. Это важно не только в пределах цикла индивидуальной жизни, но также в пределах цикла поколений, ибо жизненный уклад может только ослабеть, если свидетельство повседневной жизни подтверждает затянувшуюся последнюю фазу человека как утвержденный период детскости. Любой промежуток цикла, прожитый без полного смысла в начале, в середине или конце, ставит под угрозу ощущение жизни и смысл смерти у всех, чьи стадии жизни переплетаются.

Индивидуальность здесь находит свою последнюю проверку, а именно – существование человека у входа в ту долину, которую он должен пересечь в одиночку. Я не готов обсуждать психологию «последней заботы». Но в заключение своего очерка я не могу избавиться от ощущения, что описанный порядок предполагает экзистенциальную завершенность великого Ничто и актуальность цикла поколений. Ведь если в цикле жизни есть какая-либо ответственность, это должно быть то, чем одно поколение обязано следующему, та сила, которая позволяет ему по-своему встретить последние заботы – не поддаваясь истощающей нищете или невротическим расстройствам, вызванным эмоциональной эксплуатацией.

Каждое поколение должно найти мудрость веков в форме своей собственной мудрости. Сила у старых принимает форму мудрости во всех ее значениях – от зрелых «хитростей» до богатства знания и освобождения от временной относительности.

Мудрость, таким образом, – это особое участие в самой жизни перед лицом самой смерти.

Только такая целостность может уравнять отчаяние знания того, что ограниченная жизнь подходит к осознаваемому завершению, только такая целостность может переступить мелкое отвращение от законченного и пройденного чувства, от отчаяния, от наступления периода относительной беспомощности, которые отмечают конец, как они отмечали начало.

Конечно, есть лидеры и мыслители, которые провели долгие продуктивные жизни на должностях, на которых мудрость важна и востребована. Есть те, кто чувствует себя проверенным в многочисленном и сильном потомстве. Но они также, в конце концов, присоединяются к престарелым, ограниченным своим сужающимся пространством-временем, в котором лишь несколько вещей в своей самодостаточной форме издают последний шепот подтверждения.

Часть 3
Бремя идентичности: индивидуальное и историческое
(из цикла лекций «Инсайт и ответственность»)

Идентичность и утрата корней в наше время[23]

Психическое здоровье людей, оторванных от своих домов, от работы, от страны и вынужденных эмигрировать, неоднократно становилось предметом специального интереса международных заседаний. Будучи сам иммигрантом (подобно столь многим моим соотечественникам и большинству их отцов и дедов), я могу начать с признания в своего рода каждодневной патологии. Кому из нас не доводилось обнаружить себя насвистывающим или мурлыкающим какую-нибудь мелодию, сначала безотчетно, а затем с навязчивостью, вызывая тем самым состояние тихого помешательства – как у себя, так и у соседей. Зачастую мы можем избавить себя (и других) от такого рода тирании только после того, как ясно осознаем идею, заключенную в этой мелодии.

Последние несколько недель меня преследовала симфония Дворжака «Из Нового Света», и когда я остановился и вслушался, оказалось несложным понять, что я готовлю себя к тому моменту, когда буду должен говорить об идентичности и утрате корней. Симфония «Из Нового Света» – сочетание американских просторов и европейских долин – служила светлым утешением на фоне угрызений совести и симптомов, сопровождавших мою собственную эмиграцию. Но в еще большей степени, думаю, она должна была подтвердить мой статус американского иммигранта. Этот термин вскоре после моего переезда уступил место термину «беженец» – так же как термины «поселенец» или «пионер» уже стали легендарными, на их место пришли «мигрант» и «скиталец».

Маленькая приставка «in-» имеет особое значение в терминологии трансмиграции: она может полностью менять суть дела. Так, в современном Израиле термин «вбирающая» («ingathering») иммиграция может заключать в себе обещание материнского приема, перспективу для того, кто приезжает сюда сознательно, что он пустит новые корни в новой почве, и новая идентичность поддерживается деятельным желанием принимающей страны ассимилировать его. Независимый и обоюдный выбор – вот общее содержание симфонии «Из Нового Света»: независимый выбор того, кто решается на переселение, и обоюдный выбор вновь прибывшего и прежних поселенцев. Тем не менее ясно, что эта симфония с точки зрения жестоких и сложных фактов всей иммиграции является к тому же исторической идиллией. Я думаю, что навязчивые мелодии зачастую суть анахронические сказки.

Итак, сначала несколько слов о проблеме того, как принимается решение переселиться. Дэниэл Лернер недавно провел опрос среди турецких крестьян, куда бы они предпочли направиться, если бы были вынуждены эмигрировать. У многих из них вызвала ужас даже сама мысль о выборе: это было бы «хуже смерти», говорили они. Ранние американские переселенцы, тем не менее, принимали это единственное отчаянное решение вырвать себя, так сказать, с корнем – решение, которое, в конце концов, заставляло их создавать новый «образ жизни», т. е. новые источники и структуры личной и производственной энергии и новую идеологическую ориентацию. Они выбирали перемену, чтобы пересадить живыми старые корни, а потом неизбежно обретали новые корни в самой Перемене. Они использовали случай, а потом были вынуждены преклоняться перед Случаем даже там, где безграничные возможности для немногих означали беспросветность и забвение для остальных. Они создали новую элиту из людей того типа, который соответствовал этому новому миру.

С приближением Второй мировой войны новый термин «беженец» стал преобладающим и, я бы сказал, обозначил новые отношения не только среди теперь уже оседлых американцев, но и среди новоприбывших. Пройдя через невероятные опасности или едва избежав таковых перед отъездом, большинство беженцев, тем не менее, по прибытии в Америку имели в своем распоряжении все возможности выбора и все шансы, которые были у более ранних переселенцев, и даже гораздо больше. Все же многие из них поначалу противились погружению в футуристическую идеологию иммиграции, продолжая упорно цепляться за мир, который отверг их. Некоторые яростно утверждали, будто они располагают секретной информацией о том, что нацисты имеют свой плацдарм в Техасе и уже формируют батальоны СС. Загнанные в угол беспощадной истиной о том, что единственной альтернативой их эмиграции было бы их уничтожение от рук соотечественников, они научились вносить в свою жизнь необходимый элемент гонения, без которого она была бы непрогнозируемой и тем самым в каком-то смысле менее безопасной.

В этом и в некоторых других отношениях многие из нас на собственном опыте познакомились с симптомами, сопровождающими потерю корней и переселение. Теперь наша задача – помочь прояснить некоторые универсальные психические механизмы, задействованные в процессе адаптации мигранта. Однако я не могу внести свой вклад в решение этих вопросов, не упомянув о тех, кто так и не присоединился к нам в эмиграции, – о мертвых. Даже самые плохие условия эмиграции все же сохранили бы им жизнь и проблеск надежды на возможное человеческое отношение. Но им было отказано в самой возможности бегства, и создаваемая нами модель человека непременно должна включать в себя тот ад, который стал для них последним земным испытанием.

* * *

Переселение, как все катастрофы и общественные кризисы, порождает новые болезненные образы мира и, по-видимому, требует неожиданного принятия новых и часто временных идентичностей. Что движет мигрантом и каковы мотивы этого, каким образом его лишают или он сам себя лишает родины, каким транспортом он был выслан или по своему выбору прибыл с родины на место назначения, наконец, каким образом он был вынужден или как ему удалось оставаться в изоляции, или, напротив, он оказался сразу принят и включил себя в новое окружение, – все это важные ситуационные факторы. Однако сами по себе они не объясняют второго круга факторов, определенного Зигмундом Фрейдом. Фрейд говорит о душевном механизме «превращения пассивного в активное», – механизме главном для сохранения индивидуальности человека, так как он дает ему возможность в этом мире борющихся сил сохранить или вновь обрести индивидуальную позицию, характеризующуюся концентрированностью, цельностью и инициативой. Можно полагать, что это и есть атрибуты идентичности.

Вот фраза, считающаяся типичной для первых американских поселенцев: «Если ты видишь дым, поднимающийся из трубы твоего соседа, значит, пора идти дальше». Она иллюстрирует упорное приучение к модели деятельной власти над изначально непреодолимой и диктующей свои условия судьбой: не ждать, а идти по своей воле. Психологическим дополнением к этому – пусть даже в своем внешнем проявлении прямо противоположным – служит замечание, сделанное мне одним старым евреем-хасидом на улицах Иерусалима. «Американец?» – спросил он. Я кивнул, и он посмотрел мне в глаза с сочувствием, почти жалостью: «Мы знаем, где мы живем, здесь мы и останемся».

Итак, можно чувствовать себя хозяином положения, как спасаясь бегством, так и оставаясь на месте; можно даже (как выразилась Луиза Пински о некоторых молодых людях в европейском подполье) «скрываясь, оставаться хозяином положения». С другой стороны, вы можете почувствовать, что лишены корней, если вам не позволено вести непрерывную бродячую жизнь, как видно на примере уцелевших индейцев Великих американских равнин, которые были вынуждены отказаться от кочевой жизни в собственной прерии. Когда, спустя много времени, правительство поселило их в каркасные дома, они обратились за разрешением жить в трейлерах. Когда же им не позволили разъезжать где им вздумается, они обнаружили в своем поведении и речи то самое неуловимое торможение, как при замедленной съемке, которое типично для личности в состоянии депрессии и которое доктор Бэйкис подметил у заключенных в лагерях для интернированных. Племенная идентичность этих кочевых охотников обнаруживает свои корни в постоянном движении.

«Комплекс пациента» к тому же, есть условие бездеятельности. Agens (тот, кто действует) противоположен patiens (тот, над кем совершается действие), и мы используем здесь это противопоставление для того, чтобы придать дополнительное значение таким терминам, как «пассивное» и «активное», и избавить их от сопутствующих пар типа «агрессивное» и «покорное», «мужское» и «женское». В таком случае patiens означало бы состояние подверженности изнутри или снаружи воздействию превосходящих сил, которые невозможно преодолеть без продолжительной настойчивости или энергичной помощи, несущей избавление; тогда как agens приобретает значение внутреннего состояния, когда предпринятая инициатива не пресекается, а получает развитие, служа тому, что явилось ее причиной. Вы сразу увидите, что состояние agens и есть то, что все клиенты, или пациенты, в группе или поодиночке ищут наугад и нуждаются в нашей помощи, чтобы найти. Но ясно также, что мы говорим не о прямой, очевидной активности, а о внутреннем состоянии, которое мы принципиально определяем как состояние активной напряженности «эго».

Переселенцев можно разделить на тех, кто побуждаем внутриличностными конфликтами или не поддающимися контролю стимулами (Getriebenen, ведомые), и тех, кто был оторван от родной почвы и дома (Vertriebenen, изгнанные). Их одинаковые симптомы выдают общую ситуацию в их «эго», которое лишилось деятельной власти и питательного изменения общинной жизни. Таким образом, на одном конце этого ряда находятся побуждаемые неуправляемыми импульсами: они тоже чувствуют дискомфорт и неустроенность. В середине – те, кто действует под принуждением внутренних мотивов: они «преследуют сами себя». На другом конце этого ряда – арестованные, вытесненные и изгнанные преследующими силами. Симптомы, характерные для всех этих категорий жертв временно или хронически, демонстрируют, как «эго», пытаясь приспособиться к превосходящим его по силе обстоятельствам, без колебаний вооружается против могучих, непреодолимых, враждебных сил, формируя из них общий образ врага для того, чтобы создать объединенную защиту.

Таким образом, внешний преследователь обретает союзника в скрытом внутреннем преследователе, чтобы создать усиливающееся чувство бесполезности любых усилий там, где ситуация требовала бы изобретательности и решительности. Внутренний комплекс вины будет принят как нечто безжалостное, что должно бы быть и могло бы быть отброшено и подчинено. Обычное недомогание оборачивается самообвинением в том, что ты сам покинул страну, из которой в действительности тебя изгнали. Другими словами, заговор воли истории и судьбы одного человека сводит на нет способность «эго» к инициативе.

Во всем этом, однако, мы усматриваем следы потребности личности (потребности, лежащей в основе функционирования «эго») испытывать судьбу как что-то такое, что человек выбирает и по отношению к чему он активен, даже если на деле это означает быть выбранным или принужденным, побуждаемым или добровольно принимающим уничтожение или преследования и изгнание.

Уверен, что особенно ясно мы можем наблюдать это в тех, кто оказался в числе перемещенных лиц и распространил ошибочный образ преследователя даже на людей, стремящихся их реабилитировать. Если вы забыли, что такое доверие, вы можете быть вынуждены культивировать активное недоверие и упрямо утверждать, что все против вас.

Таким образом, проблемы «комплекса пациента», обусловленные внешними и внутренними условиями, частично совпадают, и я смею утверждать, что они также совпадают в вопросе идентичности. Однако этот термин очень широко используется в области подобных исследований и потому так же важно оговорить, что он не включает в себя, как и установить, что он может означать в нашем контексте.

* * *

При рассмотрении проблемы идентичности я использовал термины «целостность» и «тотальность». Оба они означают «целое», но следует подчеркнуть разницу между ними. «Целостность» имеет в качестве дополнительного соответствия сочетание элементов, подчас совсем разных, которые являются составной частью полноценного сообщества или организации. Эта идея наиболее ярко выражена в таких понятиях, как чистосердечность, целомудрие, здравомыслие и им подобных. Как гештальт, образ тотальности делает акцент на глубокой, органичной и развивающейся взаимной зависимости между разнообразными функциями и частями внутри целого, границы которого открыты и изменчивы. Целостность, напротив, вызывает гештальт, в котором значима абсолютная граница, т. е. дано некое произвольное очертание, и все, что находится внутри него, не может оказаться снаружи, а находящееся снаружи никогда не окажется внутри, все, что входит в целостность, входит в нее абсолютно; все, что из нее исключено, исключено тоже абсолютно, и неважно, является ли подобная категория логической и стремятся ли эти части друг к другу.

Итак, я предлагаю вам подумать над проблемой психологической потребности в такой целостности, которая не требует дальнейшего выбора или замены, даже если эта потребность подразумевает отказ от весьма желательной тотальности. Сформулируем кратко: когда жизнь человека, случайно или из-за каких-то сбоев в развитии, теряет необходимую тотальность, он перестраивает себя и мир, прибегая к помощи того, что можно назвать целостностью. Было бы мудро воздержатся от вывода, что это механизм регрессии или инфантилизма. На самом деле это – альтернативный, пусть и более примитивный, способ решения жизненных проблем, и следовательно, в некоторых ситуациях он представляет известную ценность для приспособления и выживания. Несомненно, он относится к сфере психологии нормального человека.

Однако настоящая идентичность зависит от той поддержки, которую человек черпает из коллективного чувства идентичности, характеризующего значимые для него социальные группы: его класс, его нацию, его культуру. Страх лишиться идентичности в значительной степени содействует смеси справедливости и преступления, которая в условиях тоталитарного режима оказывается подходящей средой для организации террора и основания целой индустрии уничтожения.

Так замыкается порочный круг. Ведь даже там, где тоталитарное преступление, кажется, в самом деле оборачивается успехом и ростом благосостояния, тоталитаристская ориентация не может привести к той относительной тотальности жизненного опыта, которая лежит в основе как личности, так и культуры. Равным образом, те, которые преодолевают образ преследователя, не могут достичь спокойствия простыми актами справедливой мести, с помощью которых они пытаются уничтожить вместе с преступниками саму память о преступлении. Если учитывать средства уничтожения, которые будут в распоряжении лидеров будущего, наша историческая память явно нуждается в более ответственной оценке зла, которое угрожает человечеству всякий раз, когда новые поколения отказываются от всякой другой идентичности, кроме идентичности самоутверждения через отречение от всего.

Далее, ключом к проблеме идентичности (что видно из самого термина) является способность «эго» сохранять самотождественность и неразрывную целостность, несмотря на многочисленные перемены судьбы. Но судьба всегда сочетает изменения внутреннего состояния, являющиеся результатом следующих друг за другом периодов жизни, с изменениями в социальной среде, в исторической ситуации. Идентичность означает также своего рода эластичность сущностно важных структур в процессе перемен. Таким образом, хотя это может показаться странным, необходимо, чтобы прочно утвердившаяся идентичность претерпевала радикальные изменения, ибо такая идентичность содержит в себе базовые ценности, общие для разных культур. Здесь мы можем вспомнить о ценностно значимых для польского крестьянина идеях семьи, труда и религии, относительно нетронутыми перенесенных в городские кварталы и на сталелитейные заводы Питтсбурга, с болотистых и плодородных равнин Польши в дымные и производительные современные промышленные центры. Или вспомним о «примитивной» исключительной приверженности йеменцев к Книге книг, как к связующему звену между древностью и современным миром литературы, и о важном замечании Бен-Давида, что больше шансов влиться в израильское общество у тех иммигрантов, которые привозят с собой хорошо интегрированный образ «своего Я» и идентичность со своей социальной группой. Эти примеры также подтверждают, что идентичность не есть закрытая внутренняя система, невосприимчивая к изменениям, но скорее – психологический процесс, который сохраняет какие-то существенно важные как для отдельной личности, так и для общества особенности.

* * *

Опасность любого периода крупномасштабной неукорененности и переселения состоит в том, что этот внешний кризис нарушает иерархию кризиса развития и внесенные в нее коррективы у слишком большого числа отдельных людей и у целых поколений, а также в том, что человек теряет именно те корни, которые особенно прочно должны быть внедрены в принципиально значимые жизненные циклы. Истинные корни человека питает последовательная смена поколений, и он теряет свои стержневые корни там, где разрывается эволюция его как общественной личности, а не в покидаемой им стране…

Тот «комплекс пациента», который вызван утратой корней из-за внешних причин, и тот, который имеет психические мотивы, тесно примыкают к области активного «самовыкорчевывания». Это характерно как для беспомощных, но любящих приключения людей, так и для духовно беспокойных и при случае действительно творческих личностей – деятелей восстановления.

Однако, тем, кто выставляет напоказ позицию аутсайдера ради собственного удовольствия, я бы рекомендовал осознать глубокую мысль Альбера Камю, создавшего непревзойденный в наше время литературный образ экзистенциального состояния человека – «l’etranger» («посторонний»). Но жить с философией «постороннего» – одна из альтернатив зрелого человека, незрелая личность должна обрести родную почву в реальной работе и реальной любви.

Именно Камю напомнил нашей молодежи об «этой стороне человека, которая всегда должна быть защищена». И молодежь – настолько, насколько это не обязывает к воинственным идеологиям – пытается защитить эту сущность многими парадоксальными и противоречивыми способами, с головой бросаясь в работу или, напротив, ничего не делая, отвергая всякий психоанализ или, наоборот, заходя в нем слишком далеко. Не всегда понятно, но, тем не менее, зачастую верно, что таким способом молодые отказываются быть лояльными к устаревшим основам морали для того, чтобы проявить лояльность к некоей смутно угадываемой этике.

В нашей стране некоторая часть интеллектуальной молодежи становится добычей своего рода смеси европейского экзистенциализма и восточной философии, которая, по-видимому, дает запоздалое идейное обоснование доморощенному индивидуализму. Неважно, каким образом мистицизм или монашество в этих культурах укоренились в мирских интересах и нравственных системах тех или иных эпох и стран. И все же, в любую историческую эпоху для того, чтобы потерять идентичность, надо было сначала обладать ею; и для того, чтобы оставить позади определенные этические вопросы, надо было включить их в свой опыт, не оставить их в стороне.

Медитативное монашество в своем высшем проявлении, признавало все мироздание; его забота об уже существующем выражалась в благотворном труде, в ответственности за пути преодоления обыденности и в возложенных на себя обязательствах не производить того, о чем невозможно или нежелательно заботиться.

Сравнивая с этой нравственной позицией позицию наших литературных торговцев частичным обращением из одной веры в другую и занятиями мистицизмом в свободное время, я нахожу их скорее одержимыми своей персоной, нежели свободными от нее. Ведь тот, кто действительно сознает «ту сторону человека, которая всегда должна быть защищена», очевидно, обязан принять на себя ответственность перед теми, с кем он разделяет и в ком он приумножает человеческое существование, а не отрекаться, сознательно или по ошибке, от этой стороны. Так не следует ли предоставить им возможность достигнуть их «конечной цели», не искаженной невротической утратой корней?

* * *

В заключении позвольте мне обратиться к используемой нами «растительной» терминологии в том, что касается «корней» человека, а именно в образе человека как существа, врастающего в какую-либо землю, поддерживаемого корнями и получающего органическое питание от экологически ограниченного мира.

Можно ли говорить об утрате корней по отношению к любой исторической эпохе? Другим временам известны великие и бедственные переселения; и как человек позднего Средневековья чувствовал, что его мир неузнаваемо изменился с появлением печатного станка и пороха, бубонной чумы и завоевания семи морей, так и мы видим, что наш гораздо более обширный мир расширяется и, тем не менее, стремительно сжимается посредством радиосвязи и ядерного оружия, психического напряжения и покорения космоса.

Не является ли ностальгическое подчеркивание роли корней реакцией на своеобразное и созидательное изменение жизни, первоначально связанной с землей и «местечком», происшедшее в начале современной эпохи? До тех пор, пока человек включает свой жизненный цикл в естественные циклы той части природы, которую он привык эксплуатировать, он способен сохранять чувство причастности (паразитической или симбиотической?) к корням, которые он возделывает. Сложившийся в результате этого образ укорененности и роста содействовал (как всякий интегрированный образ) некоторому простому чувству собственного достоинства и красоты, но он также поощрял особые формы жестокости и испорченности, которые впоследствии были игнорированы романтически настроенными поборниками «возвращения к корням».

Суммируем те внутренние отстранения, которые присущи онтогенезу человека как личности, – настолько присущи, что возникшее в зрелом возрасте состояние утраты корней, покинутости или изолированности оказывается лишь эхом того, что ему давно знакомо. Можно предположить, что такой отзвук личностного прошлого в суровые времена способен побудить человека принять несправедливые страдания и считать гонения частью «человеческого бытия». Но это также означает, что мы не вычеркнем из памяти несправедливость и гонения до тех пор, пока не поймем внутреннюю склонность человека преследовать самого себя и, таким образом, идентифицировать себя с преследователем.

Подытоживая, скажем, что человек способен чувствовать себя лишенным внутренних корней на любой ступени своего развития как отдельной личности. Это начинается в раннем возрасте, ибо едва человек научится узнавать знакомое лицо (исходный пункт закладываемого в личности доверия), как он в страхе понимает, что есть незнакомое, чужое лицо – не отвечающее, обращенное в сторону, затененное и хмурое лицо. Именно здесь, как считают психоаналитики, берет начало необъяснимая склонность человека считать, что он причина того, что лицо, которое могло обернуться к нему, теперь повернуто прочь.

Некоторые другие биологические виды также переживают моменты напряженного признания (например, «обряды» и танцы некоторых птиц), которые устанавливают или подтверждают близость видов или биологического происхождения. Но у людей все это является частью отличающегося высокой степенью индивидуализированности столкновения взглядов, выражений лиц или умов. Поэтому, характеризуя начальную стадию всей индивидуальности, это остается, вместе с тем и конечной целью желаний человека: «ведь тогда я буду знать точно так же, как знают меня».

Однако на этом тернистом пути не раз случается, что человек понимает, что ни он не знает, ни его не знают, что он не имеет лица и не узнает его. Это случается в периоды утраты корней, вновь переживаемой и в эмиграции, и в состоянии психоза.

Другая утрата корней – это осознание своего разоблаченного «я», из-за которого человек становится аутсайдером в отношении самого себя. С этого момента он уже никогда не является всецело самим собой и никогда полностью не уподобляется «им». Временами, он будет пытаться целиком стать самим собой, отождествляя себя со своими бунтарскими импульсами; или попробует полностью отождествить себя с другими, подчиняясь их законам; или же – и то, и другое, в результате чего он уже не будет доверять ни себе, ни другим.

Развитие сознания может дать ощущение определенности и ясности и направить инициативу в проверенных и плодотворных направлениях. Но оно может привести и к «плохому сознанию», «das schlechte Gewissen», – термин, оставляющий на удивление неясным, имеется в виду осознание негодности или же негодное осознание. Во всяком случае, это часть «формирования того «супер-эго», которое превращает человека в его собственное внутреннее «я» и, хуже того, нередко – в своего бессознательного судью. Возникающие в результате этого запреты и подавление можно обозначить термином «отчуждение», ибо они делают наиболее сокровенные желания и воспоминания человека чуждыми ему.

Многое из того, что мы приписываем патологическому состоянию тревоги и экзистенциальному ужасу, в действительности есть всего лишь характерная для человека форма страха. Подобно тому, как животное для того, чтобы выжить, чутко исследует все вокруг себя с помощью органов чувств, приспособленных к соответствующей окружающей среде, человек должен внимательно изучать свою внутреннюю и внешнюю среду для определения границ допустимой активности и перспектив идентичности.

* * *

Чувствует ли человек себя «как дома» в одних обстоятельствах больше, чем в других? Романтическое томление и развлекательное путешествие заставляют нас переоценивать внутреннюю уверенность, так же как и внешнюю безопасность прошедших лет или нездешней обстановки. Но это выглядит, как если бы человек всегда был оторван от природы и от своего внутреннего мира и всегда пытался, и время от времени успешно, сделать свое невыносимое положение пригодным для жизни и благоприятным. Нет причины настаивать на том, что технологический мир как таковой ослабляет внутренние ресурсы адаптации, которые фактически могут быть пополнены благодаря желанию и изобретательности человеческого рода.

Был ли отчужден человек-охотник? В Северной Калифорнии мне довелось видеть, как индейцы племени юрок заклинали лосося. Со слезами они уверяли свою жертву, что они не хотят причинить зло его духу, что они съедают только его тело, которого он может лишиться без вреда для себя, что они позволят его чешуе вернуться вниз по реке в океан, откуда он пришел, так что из нее смогут вырасти новые лососи и вновь попасть в сети. Это, конечно, настоящая магия, отражающая глубокую тайну природы, а именно – размножение лосося. Но интонация и содержание заклинаний не оставляют сомнений в том, что в такой ситуации человек комбинирует образы онтогенетического отчуждения от «предка-кормильца» и страх племени, что, погрузившись в одни молитвы, они упустят приходящую извне пищу.

Возьмем земледельца. Дикие суеверия крестьян убеждают нас, что природа в их воображении представлена не только как доброжелательная мать и привычное жилище, но также как коварный враг, которого можно усмирить невыносимо тяжелым трудом или ублажить искусными обрядами.

Внутренние страхи коммерческого мира уже знакомы нам. Тот, кто покупает и продает, ссужает деньги и получает их в уплату долга, вскоре начинает видеть конкурентов, товар и рабов во всем – в самом себе, в своих женщинах, в своих детях. До такой степени он становится бесчеловечным и теряет всякую способность сочувствия.

Наконец, в промышленном мире человек превращает и других, и самого себя в винтики и механизмы, подобные тем, что он видит в машинах, которые возят его. Очевидно, что здесь человек оказывается в тупике существования его как биологического вида, ибо он совершенствует механизм самоуничтожения и слепо гордится этим.

Итак, где-то посередине между эксплуатацией природы и эксплуатацией самого себя торгующим и механизированным человеком занимает место грандиозная трансформация, которая изначально стала объектом пристрастного внимания Маркса: создание посредника между человеком и природой. И нам представляется, что сегодняшний технологический мир близок к тому, чтобы создать такие виды отчуждения, которые невозможно вообразить. Однако все это не должно затушевывать универсальность проблемы технического отчуждения, которое началось с созданием орудий труда и эволюцией обладающего самосознанием мозга на заре человечества.

Не следует упускать из виду тот факт, что работники умственного труда, которые отделяют знания и образованность от того, что они называют отчужденной слепотой механизированных масс, временами почти впадают в самообман. Умственному труду присуще свое техническое отчуждение, использующее на свой лад методы, которые должны вызвать чувство вины даже там, где преследования кажутся не представляющими опасности для жизни и безобидными. Это – методика аналитического разложения бытия на словесные фрагменты, абстрагирования бытия в идеи, экспериментального изучения действительности тем, кто естественным образом получил власть над существующей технологией. Неудивительно, что работник умственного труда чувствует отчуждение вокруг себя. Вопрос лишь в том, насколько он сумеет достичь равновесия с теми силами, которые он изучает, эксплуатирует и порицает.

Поиск корней, таким образом, принял постоянно обновляющиеся формы в эпохи торговли и промышленности. Стремление коммерсанта увидеть в колебаниях рынка закономерность по аналогии с природными циклами содействовало созданию своего рода коммерческого гения, но во многих вселило чувство беспомощности перед лицом бесчеловечного и безбожного случая. Попытка индустриального человека отождествить себя с машиной, как будто это новое тотемное животное, втягивает его в бесконечное наращивание трудоспособности, а также ставит перед вопросом, что же остается от «идентичности» человека, когда сделаны все корректировки.

Таким образом, беспокойство о неизменных корнях идентичности человека может быть так свойственно поколению эпохи жестоких перемен, как широко распространенное чувство вины было присуще эпохе земледелия, технологии природы, покоренной силой.

Эволюция и эго

Течение Дарвина и психоанализ Фрейда последовательно сосредоточились на том, что в обиходе считается «низшей природой»: происхождение и эволюция вида гомо от дочеловеческого животного состояния, развитие цивилизованного человека от ступеней первобытности и варварства и эволюция отдельного человека от этапа младенчества. Они показали отношение повседневной иррациональности рационального человека к безумию и выявили склонность политика к анархии толпы. Каждое из этих прозрений сначала столкнулось с высмеиванием и неверием, но вскоре приобрело форму современного мифа. Массовое сознание (сюда относятся специалисты в небиологических дисциплинах) связало теорию Дарвина с борьбой за выживание «не на жизнь, а на смерть», в которой корона мироздания достанется тому, кого Т.-Г. Хаксли назвал «гладиаторным» типом человека.

Точно так же массовое сознание (а сюда относятся ученые, не знакомые с достижениями психоанализа) грубо упростило теорию Фрейда о внутреннем конфликте. Оно цепляется за раннюю формулировку конфликта и представляет его как внутреннюю борьбу не на жизнь, а на смерть между голодными инстинктами (безличное «Оно») и жестоким сознанием (моралистическое «Сверх-Я»).

Таким образом, моральные альтернативы, по всей видимости подразумевающиеся в открытиях Дарвина и Фрейда, были переиграны – как будто человечество мстило этим бесстрашным людям, навязывая им роль трагических священнослужителей культа, сталкивающихся с «низшей природой», природой, которую можно было встречать теперь с моралистической насмешкой или приятием, которое вскоре все оправдало. Этот двойной миф внутренней и внешней борьбы до смерти помешал и биологии, и психоанализу подойти к пониманию вопроса о силе человека. Все же, если бы будущее человека зависело только от его высокомерного сознания, оно наверняка закончилось бы массовым самоистреблением всего вида – во имя высочайших принципов.

Ho проблема состоит не только в популяризации. Научная (и этическая) необходимость хладнокровного рассмотрения отверженного происхождения человека и его «низшей природы» привела самого исследователя к непригодному дуализму. Дж. Дж. Симпсон в заключение изданной им книги «Поведение и Эволюция» ссылается на очерк Роу и Фридмана об эволюции человеческого поведения: «После всего вышесказанного мы – кто будет в этом сомневаться? – сексуальные, агрессивные и жадные; в заключение отмечу с сожалением, что Фридман и Роу намеренно выпустили из этого перечня черту, наилучшим образом проиллюстрированную содержанием книги и самим фактом ее существования, – исследовательское любопытство»[24].

Это наделяет приматов характером ребенка, реконструированным по клиническому опыту. Таким образом (как полагает Симпсон), они, похоже, забывают о себе и исключают из эволюции то, что они делают, когда пишут об эволюции. Здесь они следуют традиции, которая также характеризует психоанализ. Фрейдова модель человека состоит, прежде всего, из процессов, которые он наблюдал, когда с такой первобытной храбростью он смотрел на себя, как он смотрел на своих пациентов, но в модели не было места любопытствующему, рассудительному наблюдателю. Науку, мораль и самого себя Фрейд «принимал как само собой разумеющееся».

* * *

Да, и Дарвин, и Фрейд предоставили нам средство переоценки самого сознания, которое Дарвин видел «гораздо более важным… из всех различий между человеком и ниже стоящими животными», но считал, что оно целиком привязано к «благосостоянию племени – не вида и не от дельного члена племени». И не кто иной, как Фрейд, выявил инстинктуальную грубость и племенную жестокость в значительной части этики человека. История после Фрейда и Дарвина в полной мере проиллюстрировала ограничения и опасности племенного сознания, особенно когда оно обладает современной технологией.

Джулиан Хаксли блестяще резюмировал вопрос в конце своей «Цыганской лекции»: «Особенные трудности, связанные с нашим индивидуальным моральным приспособлением, происходят из-за нашей истории эволюции. Подобно нашей продолжительной беспомощности в детстве, нашим склонностям к грыже и свищам, нашим трудностям, когда мы учимся ходить, это все сознание нашего развития от обезьяньих предков. После того, как мы осознаем, что примитивное сверх-я – это просто замена механизма развития, и оно предназначено для того, чтобы быть постоянной центральной опорой нашей морали не более, чем наш embryonic motochord предназначен для того, чтобы быть постоянной центральной опорой нашего скелета, мы не будем воспринимать его предписания слишком серьезно (разве они не толковались часто как подлинный Глас Божий?) и будем считать его замену несколько более рациональным и менее жестоким механизмом центральной этической проблемы, предстающей перед каждым человеком»[25].

Этот взгляд также хорошо подготовлен тем аспектом учения Фрейда, который не всколыхнул воображения других ученых, как его теория инстинкта; я имею в виду его эго-психологию.

Понятие эго по Фрейду так же старо, как сам психоанализ, и перенесено из тех дней Фрейда, когда он занимался физиологией. Сначала Фрейд, затем Анна Фрейд, и, наконец, Хайнц Гартман много работали над оформлением данной концепции.

Психологи продолжают относиться к области психоанализа как связанной, прежде всего, с «аффективным», а биологи предпочитают считать, что психоанализ связан только с сексуальным или, в лучшем случае, «эмоциональным». Я думаю, очевидно, что шок, вызванный первыми фрейдовскими систематизациями дихотомии инстинкта и сверх-я, проходил так медленно и с таким эмоциональным противоречием, что позднейшие мысли Фрейда просто не дошли до внимания большинства ученых.

И даже когда психоаналитическое понятие эго распространилось, оно оказалось немедленно втянуто в систему представления о «низшей природе» человека и в расхожее значение эго, а именно – напыщенное «я». Так, историк религии в одном из наших лучших академических журналов мог предположить, что психоаналитическое изучение кризиса личности Лютера имело целью показать, что Лютер начал Реформацию просто «для удовлетворения своего эго». До такой степени расхожее представление об «эго» как о названии чувства тщеславия самодельного «я» современного человека (ненадежное чувство, подверженное внезапным упадкам из-за уколов судьбы и сплетен) проникло в лексикон даже образованных людей. Но оно, оказывается, обозначает противоположность психоаналитическому значению; поэтому для всех, кроме узких специалистов, все еще необходимо пояснять, чем эго не является.

Психоаналитическое значение эго определяет его как внутрипсихический регулятор, который организует опыт и охраняет такую организацию и от преждевременного столкновения с посторонними силами, и от чрезмерного давления со стороны самонадеянного знания.

Но это также означает, что мотивы, так же как чувства, мысли и поступки, часто связаны гораздо сильнее, чем он может (и должен) осознавать. Эго в психоанализе, таким образом, аналогично тому, чем оно было в философии в первом значении: селективный, интегрирующий, последовательный и постоянный фактор, занимающий центральное место в формировании личности.

Таким образом, психоанализ, хотя и сосредотачивал сперва свое внимание на инстинктивных силах человека (распознаваемых в клинических симптомах и универсальной символике, в снах и мифах, на этапах онтогенеза и эволюции видов), никогда не прекращал работу во второй области исследования, а именно – в области той «согласованной организации умственных процессов», которая в этом котле сил и побуждений обеспечивает меру индивидуальности, интеллекта и целостности.

Изменилась только мера меры. Первоначальный страх внутренних конфликтов, мотивирующих человека, делал его эго похожим на трогательного примиренца между «Оно», которое держит монополию над всеми силами инстинктов «животной природы» человека, и «Сверх-Я», которое может призвать к поддержке со стороны всезнающих священников и всеобъемлющих институтов. Неудивительно, что в свое время эго представлялось Фрейду всадником, который вынужден направлять коня туда, куда хочет конь. Однако постепенное изучение человеческого эго, хранителя индивидуальности, выявило, что оно является внутренним «органом», который позволяет человеку увязать два великих эволюционных достижения, его внутренний мир и его социальное планирование.

Постепенно в эго начали видеть орган активного мастерства не только в защите неприкосновенности человека от избыточного раздражения извне организма или со стороны среды, но и в интеграции приспособительных сил личности с расширяющимися возможностями «ожидаемой» среды. Эго, таким образом, – это хранитель значимого опыта, опыта достаточно индивидуального, чтобы сохранять единство личности, и оно обладает достаточной приспособляемостью, чтобы освоить значительный участок реальности с ощущением, в этом мире слепых и непредсказуемых сил, пребывания в активном состоянии.

* * *

Должен заметить, что по прошествии многих лет я стал менее нетерпимым к расхожему непониманию термина «эго», ибо за ним кроется, как это часто бывает в фольклоре, более глубокая истина. Согласно представлению, эго можно понимать как хранителя индивидуальности человека, т. е. его неделимости. Но среди других индивидуальностей, равно неделимых, эго должно хранить и действительно хранит некоторые прерогативы, без которых человек не может позволить себе обходиться и которые поэтому он будет хранить с тайными иллюзиями (подобными тем, которые выявляются в его снах и мечтах), и теми коллективными иллюзиями, которые часто направляют его историю. Некоторые из этих прерогатив – это чувство полноты, чувство единства времени и пространства и чувство свободы выбора.

Человек увенчал всемогущих королей и создал всезнающих богов, наделив их всем тем эгоизмом, без которого индивид не может обойтись; центральным положением в ярких событиях, ощущением того, что он сам пожелал и создал свою судьбу, уверенностью в вечности и бессмертии, убежденностью в способности узнать секрет жизни, ощущением способности обладать полным знанием о происходящих повсюду событиях и о влиянии, которое оказывает желание что-либо изменить.

Для восстановления этой необходимости эгоизма в своем собственном маленьком «я» человек также нашел средства (вдохновительные, художественные, наркотические), чтобы находиться «вне себя», чтобы почувствовать себя чем-то большим, чем он есть на самом деле. При всем должном уважении я вижу недавний пример этого неистребимого внутреннего желания у последователей Дарвина, которые настаивают на том, что человек теперь, когда он осознает себя частью эволюции и может научиться управлять ею в какой-то мере посредством этого осознания, становится венцом и целью эволюции, а не существом, с которого довольно уже того, что он восстановит то, что разрушил и натворил в том крохотном и темном уголке, который он, в лучшем случае, может знать.

Сталкиваясь с одним из обычных апофеозов человека со стороны строгого во всех прочих отношениях ученого, я вспоминаю замечание женщины, с которой мы вместе учились, выразившей глубину нашей тьмы прямо, как это свойственно женщинам. Ее кавалер высказал вслух мысль, что жизнь – это, конечно, странная штука. Последовала пауза, которую он принял за проникновенное согласие. Но она спокойно спросила: «… по сравнению с чем?»

Если «сверх-я» сохранило мораль человека, но поработило его, эго более гибко дает ему меру человеческого равновесия, но не без опасных иллюзий – и, должен добавить, разрушительной ярости, которая сопровождает их падение.

Но где в животной природе предтеча человеческого эго? Человек всегда пытался проецировать то, что он называет своей собственной «животной природой», т. е. его деление «оно – сверх-я» на животных, сравнивая, например, свою жадность с тем, как едят собаки, или ярость с яростью тигра. Многие «бестиарии» (борцы с дикими зверями) приписывают животным худшие пороки и конфликты человека. Один из недавно изданных календарей описывает средневековый взгляд, согласно которому лев никогда не переедает, а «когда он чувствует, что может переесть, он кладет себе лапу в пасть, чтобы остановить себя».

Итак, здесь человек так же приписывает льву внутренний мир, в котором он осознает запретное желание и активно останавливает себя, чтобы не «поддаться», как наше сознание борется с желанием. С другой стороны, наше бесконечное противоречие ведет к тому, что мы видим самые возвышенные добродетели в образе животных: мы храбры как львы, кротки как ягнята и видим в спокойном взгляде темноглазой красавицы таинственные глаза оленихи.

Что мы не приписываем животным и обычно с удивлением обнаруживаем в статьях и кинофильмах, сделанных в их естественной среде обитания – это определенное встроенное равновесие, ограничение и дисциплину в своей экологической нише выживания и деятельности. Для аналогии с тем, что мы называем «эго», нам, может быть, придется рассмотреть определенное чистое самоограничение и избирательную дисциплину в жизни даже самых «диких» животных: встроенный регулятор, предотвращающий (или «подавляющий) излишние кровавые убийства, неуместные проявления сексуальности, бессмысленную ярость и приносящую вред панику, регулятор, который допускает отдых и игру наряду с готовностью к нападению в состоянии голода или для отражения агрессии.

Подобным образом различные виды животных пользуются совместно средой обитания с минимумом взаимного вмешательства или раздражения, причем каждый думает о своей нише окружающей среды, если и пока жизненные интересы не начинают пересекаться. Таким образом, состояние приспособленного животного определяется тем, что мы могли бы назвать экологической целостностью.

Однако для человека, чтобы «дожить» на его уровне до приспособительного единства животного, требуется взаимная регуляция внутренней мотивации и технико-социальное изобретательство, которых он, по всей видимости, достигает лишь в славные, но непродолжительные периоды своей жизни. Но для новой ли славы или просто для выживания он должен теперь занять свое место в более осознанной последовательности поколений своей психосоциальной вселенной. Мы не должны ни на миг забывать, что до сих пор в своей истории человек реализовал план своих возможностей только фрагментарно. Этому есть много причин. История регистрирует триумфы совершенства, достигнутого в определенных эрах и регионах, и предоставляет нам примеры человеческой способности, преходящие и все же оставшиеся в формах и словах, в которых они полностью сохраняются.

Таким образом, мы признаем совершенство гармоничного роста в греческом выражении совершенного тела и превосходного ума – гармонию, контрапунктом которой являются трагедия и смерть Сократа. Мы признаем совершенство милосердия в словах Христа и святого Франциска в страстную неделю. И мы видим появление технологического и организационного совершенства нашего времени, достигающего звезд и готовящего общечеловеческую трагедию.

* * *

Взаимосвязанные этапы детства и взрослости являются, как мы убеждаемся в заключение, настоящей системой смены и воспроизводства поколений.

То, что начинается у отдельного ребенка в виде надежды, приобретает в зрелом выражении форму веры, чувство высшей уверенности, не обязательно зависящее от тех или иных свидетельств, или причин, за исключением тех случаев, когда эти формы самоподтверждения становятся частью образа жизни, увязывающего технологию, науку и новые источники тождественности в связный образ мира.

Очевидно, что в течение длиннейшего периода известной истории религия монополизировала традиционную формулировку и ритуальное восстановление веры. Она проницательно играла на самых детских потребностях человека, не только предлагая вечные гарантии благосклонности всеведущей силы (если ее должным образом умиротворить), но и с помощью магических слов и имеющих значение жестов, успокаивающих звуков и усыпляющих запахов, воссоздавая мир ребенка. Это привело к утверждению, что религия использует ради своего собственного политического упрочения самые детские стремления человека.

Это она, несомненно, делает. И все же, на пике своей исторической миссии, она сыграла другую, соответствующую роль, а именно – предоставление согласованно го выражения потребности взрослого человека обеспечить молодых и слабых надеждой, поддерживающей образ мира. Здесь нельзя забывать, что религиозные образы мира содержали по меньшей мере одно признание (а это больше, на что мог претендовать радикальный рационализм до появления психоанализа) бесконечного отчуждения – от себя и от других, – которое является человеческим уделом. Наряду с запасом надежды на первом этапе передается также неизбежное отчуждение, а именно – чувство угрожающего отделения от образца, возможная потеря надежды и неуверенность, просветлеет ли «темный лик» снова от признания и милосердия.

Воля, в свою очередь, зреет с тем, чтобы стать преобладающим характером эго над силой контролируемого побуждения. Такая сила воли, однако, должна присоединяться к воле других таким образом, чтобы побуждение оставалось мощным и неистощимым даже когда человек ограничивается добровольным самоотречением и готовым повиновением.

Институт, который «увековечивает» такую рассудительность, – это закон. Рассудительность, которая управляет тренировкой воли маленьких индивидов в ее детском выражении, применяется человеком и как общественное требование привносится в институты, которые охраняют традиционное и поддерживают баланс лидерства и последователей, привилегии и обязанности добровольного действия и принуждения. В пользу его величества закона организованный человек отказывается от характера с остатками упрямства в себе и в других, наполовину надеясь и наполовину боясь, что он может сам ускользнуть, совершая мелкие нарушения, по одному за раз, даже наблюдая соседей с принужденной праведностью.

Его величество закон, с другой стороны, полагается на интерпретацию, а двойственная решительность и противоречивое послушание уменьшаются с каждым днем. Эти институты также страдают от прошлого – от полигенетического прошлого, которое в критическое время пыталось изъять «вечный» принцип из потока времени и преобразовать его в свод законов, сформулированных так, чтобы предусмотреть случайности в будущем, возможно и онтогенетическое прошлое, общее для всех граждан, а именно – их «обучение закону» в детстве и всем его несовершенствам.

Научились ли они, когда были детьми, верить в справедливость, потому что восхищаться рассудительностью и любить праведность, или научились ненавидеть упрямство других, закон является теперь требованием силы эго. Эмоции, а также социальная логика будут участвовать в поддержании равновесия привилегий, обязательств и запретов.

Зависимость любого института от обновления посредством эмоционального вклада поколений привносит с собой устойчивую двойную опасность. Как индивид в неистовом поиске первых подающих надежду отношений может остановиться, потерявшись в заблуждениях и пристрастиях, так и религии, теряя связи с живой этикой, могут регрессировать до принятия иллюзорных и пагубных обещаний или пустой фантазии. И подобно индивиду, который при столкновении его детского обучения в условиях домашнего закона и порядка может стать «компульсивным», т. е. избыточно контролируемым и связанным с механизмами внутреннего контроля, организованный закон может стать механизмом, использующим букву, чтобы подчинить дух, который следовало защищать. Здесь можно говорить о «больных» институтах, но только до тех пор, пока указываются механизмы приспособления, увязшие в простом повторении, и пока не допускается предположение, что психиатрическое просвещение как таковое излечит общество…

Исследование может заставить сделать преждевременное заключение относительно большой области, детали которой остаются еще недоступными для более систематических подходов. Но «далекая перспектива» может прояснить, где мы вообще находимся. Мне кажется несомненным, что теория, которая должна «перейти от данных психопатологии к обычной психологии», призвана дополнить наблюдения детства перспективой взрослого возраста, дополнить теорию либидо концепцией других источников энергии и усилить понятие эго проникновением в природу социальных институтов.

Попытку построить общий план человеческой силы, однако, можно упрекнуть в пренебрежении разнообразием факторов в приверженности фетишу омертвевших норм и подрыве индивида, как героя или бунтаря, аскета или просто личности, единственной в своем роде. Процессы жизни будут всегда вести к большему разнообразию, чем мы можем представить с нашими озарениями, курсами лечения и стремлениями.

Так же обстоит дело и с реакцией человека на изменение условий. В процессах социогенетического изменения мы можем приписать широкое значение идиосинкразическому индивиду и уклонисту, так же, как и послушному конформисту. Настоящее приспособление, однако, поддерживается с помощью лояльности бунтарей, которые отказываются подстроиться под «условия» и стараются поддерживать недовольство в служении восстанавливаемой целостности, без которой психосоциальная эволюция и все ее институты будут обречены. Когда Камю говорит, что вера – это грех, он делает это в такой форме и в таком контексте, которые заставляют предположить, что он «заботится» о возрождении и восстановлении веры вне любых компромиссов, на которые, будучи ребенком, он был вынужден пойти.

* * *

Где мы находимся? В наше время можно впервые рассматривать один человеческий вид с одной общей технологией и на одной планете, окруженной «открытым космосом». Природа истории должна измениться. Она больше не может оставаться хроникой высоких свершений самых развитых цивилизаций, их исчезновения и замены. Для совместного выживания необходимо, чтобы человек представлял новые этические альтернативы, подходящие для вновь развивающихся, а также переразвившихся систем и тождеств. Более универсальный стандарт совершенства будет более реалистично служить связующим звеном между внутренним и внешним миром человека, чем компромиссы, вытекающие из власти моральных абсолютов; он будет признавать ответственность каждого индивида за потенциалы всех поколений и всех поколений за каждого индивида, и это более одушевленный способ, чем тот, который давали прежние системы этики.

Как мы убедились, индивидуальное эго может быть сильным только через взаимную гарантию силы, данную и полученную всеми, чьи жизненные циклы совпадают. Какие бы ни были у человека шансы преодолеть свои ограничения, его эго, по всей видимости, зависит от его прежней способности в его одном-единственном жизненном цикле быть полностью включенным в последовательность поколений.

Таким образом, изучение этих чудес повседневной жизни кажется необходимым для оценки процесса, в котором человек участвует, сотрудников, с которыми он работает, и силы, на которую он может рассчитывать, когда пытается придать более одностороннее направление своему будущему курсу.

Психическая реальность и историческая действительность[26]

Среди историй о фрейдовском доаналитическом периоде, которые приобретают мифологические очертания, есть рассказ о том, как однажды Шарко на одном из своих вечерних приемов во время профессионального разговора об истерии у женщин «вдруг выпалил с большим оживлением: «Но в подобных случаях это всегда женская природа, всегда… всегда… всегда…» Помню, как я остолбенел от изумления и спросил себя: «Ну, если он об этом знает, почему никогда так не говорил?» … Вскоре это впечатление забылось, анатомия мозга поглотила весь мой интерес»[27].

С тех пор психоаналитическое просвещение завершило свой полный цикл и что-что, а сексуальность никогда не остается неупомянутой на вечерних приемах. Наследники радикального учения несут двойную ношу: они должны сообща освоить то, что основатель учения сделал в одиночку, и в то же время двигаться вперед, не успокаиваясь достигнутыми успехами. Время от времени они могут спрашивать себя, чего они достигли и о чем они говорят «с большим оживлением», не будучи убежденными, что это и есть момент открытия.

Одним из таких моментов, я полагаю, является наше знание о психической силе человека. Все мы слышали, как психоаналитики (включая нас самих) в частных беседах или в моменты непринужденного обсуждения в клинике с удивлением описывают случай выздоровления какого-либо пациента. Такие случаи часто трудно классифицировать, потому что они оказываются результатом неожиданных столкновений с «запредельным миром» и с возможностями, лежащими за пределами теоретических предсказаний.

Во время беседы в узком кругу Анна Фрейд заметила, что дети, которые чувствуют, что их любят, становятся красивее. Неужели либидо, полушутя заметили беседующие, «перепрыгивает от одного человека к другому?» Так или иначе, наша теория внутренней психической экономии не раскрывает нам, какая энергия преобразует весь облик человека и повышает его жизненный тонус. Не является ли это существенным ограничением психоанализа? Можно ли выстроить концепцию человека, взяв его во фрагменте острого внутреннего конфликта, который он либо уже преодолел, либо готовится преодолеть?

Откровенно говоря, я не знаю, соглашусь ли я с такими ограничениями или встану на точку зрения всестороннего рассмотрения, но у меня такое впечатление, что результатом нашей нерешительной и двусмысленной концепции реальности является неумение объяснить важные свойства адаптивного и продуктивного действия в их отношении к важному феномену силы эго.

Что мы имеем в виду, когда говорим о познаваемости объективной реальности? Гартман сформулировал принцип реальности как «тенденцию принимать в расчет адаптивным образом… все то, что мы считаем реальным свойством объекта или ситуации»[28]; психоаналитическое значение термина «реальность» было снова сформулировано Гансом Ловальдом[29], как «мир вещей, реально существующих во внешнем мире». Критерии реальности, по Фрейду, это (как не без критики указал Гартман) «критерии науки, или, вернее, то, что находит свое наиболее ясное выражение в науке… которая признает «объективным» то, что можно проверить определенными методами».

Формулировки четко гласят, что психоаналитический метод, по самой своей сути, способствует успешному приспособлению человека, помогая ему воспринимать факты и мотивы «как они есть», т. е. так, как они представляются рациональному взгляду. Правда, Гартман указал и на ограниченность такого рационализма в отношении адаптивности человека: «Не существует простой связи между объективностью инсайта и степенью адаптивности соответствующего действия»[30]. И в самом деле, радикальный рационализм может привести к такой сильной озабоченности, что человек окажется перед дилеммой многоножки, которая не смогла бы передвигаться, если бы ее попросили внимательно следить, какой из ее ножек надо сделать следующий шаг.

Если Гартман идет от мышления, внимания, суждения к рассмотрению действия, то он следует психоаналитическому пониманию реальности, хотя и значительно его расширяет. Он вводит такие понятия, как «действие относительно реальности», «действие в отношении к реальности» и «действие во внешнем мире».

Может быть, наше привычное представление об окружающей человека действительности как о «внешнем мире» более чем любая другая деталь подтверждает тот факт, что мир интуитивного и активного соучастия, составляющий основную часть нашей сознательной жизни, все еще остается для нашей теории чужой территорией. Это выражение более чем что-либо напоминает картезианскую смирительную рубашку, в которую мы поместили нашу модель человека, ибо в наших описаниях он только тогда соответствует себе, когда мы его рассматриваем в горизонтальном положении, как лежащего навзничь ребенка, или распластанного пациента, или как самого Декарта, возлежащего в кровати и мыслящего весь огромный мир.

Я верю, что мы сможем развязать эту смирительную рубашку только тогда, когда выделим из нашей концепции реальности одну из самых неясных ее составляющих, а именно – актуальность как действительность, верифицируемую непосредственным погружением и взаимодействием. Немецкое слово wirkliebkei, часто трактуемое во фрейдовском варианте как Realitat, действительно объединяет Wirkung, т. е. деятельность и действительность с реальностью. В работах Фрейда по метапсихологии есть загадочная сноска, указывающая, что «далее следует пояснение, разграничивающее проверку по отношению к реальности и проверку по отношению к непосредственности»[31]. В оригинале фрейдовскому термину «immediacy» (непосредственность) соответствует «Actualitat». Редактор «Стандартного издания» заявляет, что ссылки на это, похоже, нигде больше нет, и что сноска могла быть «еще одной ссылкой на отсутствующую работу».

* * *

Не буду гадать, какое разграничение имел в виду Фрейд столько лет тому назад. Я только могу поставить проблему так, как я вижу ее в настоящее время. Термин «actuality» поразит нас разнообразием звучания в зависимости от того, каким словарем мы будем пользоваться – большим или маленьким. Чем короче толкование, тем ближе значение слов actual (действительный) и real (реальный). «Actuality», таким образом, может служить для обозначения феноменальной реальности, что и в лингвистическом значении звучит как пребывать, присутствовать, протекать, непосредственно быть. Именно в глаголах «to activate» (активизировать) и «to actuate» (приводить в действие) это значение сохранилось лучше всего, потому что то, что приводит в действие, «сообщает движение», «наделено активными свойствами».

Я намерен произвести наибольшее лингвистическое разграничение, и заявляю, что мы должны определить их правильное соотношение – иногда почти совпадающее, иногда прямо противоположное – и что феноменальная реальность должна быть с помощью психоаналитического метода очищена от искажений и иллюзий, а значение reality как actuality освобождено от применения его в значении защитно-оборонительного «действования». В данном случае reality (повторяю) – это мир феноменальных явлений, воспринимаемых с минимумом условностей и максимумом привычных событий, отражающих определенный уровень техники и культуры, тогда как actuality – это мир участия, общий с другими участниками при минимальном защитном маневрировании и максимальной взаимной активации.

Взаимная активация – вот суть дела; поскольку сила человеческого эго, используя разнообразные средства проверки реальности, шаг за шагом включается в сеть взаимовлияний, индивид приводит в действие других, даже если он сам приводится в действие, и наделяется активными свойствами, даже если он сам наделяет ими других. Это действительность эго; являясь преимущественно предсознательной и бессознательной, она должна изучаться психоаналитическими методами.

И все же действительности actualities могут быть общими, как и реальности realities. Члены одной возрастной группы обладают аналогичными сочетаниями возможностей и ресурсов, а члены разных возрастных групп зависят друг от друга по причине взаимной активации дополнительных сил эго. Здесь исследования «внешних» условий и «внутренних» сходятся в одном фокусе. Можно рассматривать актуальность, ограничившись определенной ступенью развития индивида, либо его личными обстоятельствами, или историческими и политическими процессами, фактически я буду говорить обо всех них.

Концепция активации имеет непосредственное отношение к последним доминантным интересам позднего Давида Рапопорта, оставившего нам работу, в которой он развязывает клубок противоречившие формулировок различных значений терминов «активность» и «пассивность», для того, чтобы дать определение активному и пассивному состояниям эго. Активное состояние эго ведет к интегрированному действию, тогда как пассивное состояние характеризуется «беспомощностью перед лицом побуждающей потребности» и «параличом… контроля»[32]. Интересно, не лучше ли было бы оставить термин «пассивность» для определения других явлений и говорить о бездеятельности эго как о такого рода пассивности, которая составляет для него существенную опасность. Пассивность может быть и активной адаптацией, в то время как бездеятельность приводит к параличу. В любом случае для эго чрезвычайно важно сохранять активное состояние не просто путем компромиссов с реальностью, а путем избирательного вовлечения в актуальность.

* * *

Существует много причин, по которым молодой человек начинает выражать активную озабоченность правдой, – он одержим, изменчив и претенциозен, и в то же время, беззащитен в смысле Анны Фрейд, но постепенно он приходит к уместным решениям и продуктивным соглашениям. Он может начать делать личную ставку на точность, правдивость и достоверность, на честность, искренность и надежность людей, методов или идей. Я уже где-то постулировал «верность» как сущность всех этих видов озабоченности.

В юности новые побуждения должны находить санкционированный выход или держаться под запретом, и поскольку мощный дикий регрессивный импульс должен чем-то сдерживаться, совершенно необходимо для эго в этот период давать клятву в появляющейся и зреющей верности. Это и происходит в обществах, которые ради своего обновления должны получать от своей молодежи с помощью различных видов «конформаций» (структур) клятву в особого рода верности в форме идеологического соглашения.

Пиаже и Инхельдер, изучая мыслительные процессы у подростков путем постановки перед ними экспериментальных задач, признали тот факт, что в юношеском возрасте зреют и «гипотетический», и «дедуктивный» способы мышления. Так, подросток, прежде чем начать манипулировать находящимся перед ним материалом (что предподросток делает неуверенно), ждет и представляет себе возможные результаты, даже засиживается после эксперимента, пытаясь отыскать правду за известными результатами. Эта способность формирует, я думаю, базис для дальнейшего развития в позднем юношеском периоде исторической перспективы, которая не только расширяет пространство для воображаемых спекуляций по поводу того, что могло бы произойти в прошлом, но и способствует умению выбрать несколько альтернатив из огромного числа возможных при «тотальных» поисках простых путей.

Молодежь в то же время охвачена невозможностью освободиться от необратимости детской идентификации, неискоренимости тайных грехов и «стесненных» социальных условий, а также озабочена вопросом свободы в самых острых проявлениях. Там, где чувство роковой предопределенности превалирует, поиск причин этого немедленно становится идеологическим, вопреки интеллектуальному подходу. То, что нам кажется простым толкованием, для молодежи приобретает форму законных положений.

Использование знаний той иной ступени жизни не просто тренировка ума, эти знания дают новую модель верификации, которая расширяет видение индивида в целом. Мы знаем, что в патологии определенные виды психопатических оговорок и чисто психотического отрицания должны находить свое объяснение в юношеских переживаниях. Только тот, кто понимает необратимый характер исторической правды, может пытаться ее обойти или отступить от нее.

Я уже упоминал о верности и указывал, что считаю ее всеохватывающим качеством, созревающим в пору юности. В другом случае я называл это качество добродетелью и хотел бы коротко поделиться с вами теми соображениями, которые побудили психоаналитика к употреблению такого слова.

Добродетель послужила различным целям в разных системах ценностей. Римляне подразумевали под ней то, что делает человека человеком, а христианство – то, что придавало дух мужчинам и душевность женщинам. Она проявлялась в таких качествах, как суровость и стойкость, кротость, сострадание и самоотверженность. Но она всегда означала всеохватывающую силу, силу действенную, не только сияющую, но и «согревающую и отдающую тепло».

Я ввел это слово в оборот, чтобы подчеркнуть, что обеспечить действенность любой ценности может лишь сила, лежащая в ее основе, что сила «индивида» развивается из взаимодействия структур личности и общества, и что она, как и все человеческие возможности, проявляется на ступенях развития, т. е. на ступенях изменения условий.

Поэтому верность не может сформироваться до ступени юности по ряду причин (психологических, когнитивных, психосоциальных и психосексуальных), о которых я не буду здесь говорить. В то же время и по тем же причинам она должна сформироваться в юности, чтобы оградить эго от чрезмерно разрушительного кризиса и длительного расстройства. Таким образом, добродетель встроена в программу развития индивида так же, как в основную структуру любого общественного порядка, поскольку они сформировались вместе.

* * *

[Обратимся теперь] к методологическим проблемам и к разнообразию исторических процессов, которые неизбежно становятся предметом нашего интереса. История – все еще та область, которой психоанализ уделяет мало внимания, хотя психоаналитики и обращаются к прошлому, чтобы проверить свои способы реконструкции. Но мы не можем больше придерживаться одностороннего подхода, выражающегося в привычке объяснять поведение лидеров или масс их детством. В «Молодом Лютере» я описал детство и юность Лютера и показал, что реформатор и его детство, так же, как и детство и реформаторство тех, кто воспринял эти реформы и объединился в едином историческом деянии, являются результатом определенного, соответствующего эпохе стиля адаптации и реадаптации.

Но расстояние между историей и клиникой огромное, и оно не уменьшится ни по размеру, ни по содержанию, если рассматривать историю как гигантскую психиатрическую больницу. Я перефразирую здесь заявление одного лондонского критика, который недавно, делая обзор лондонской сцены, воскликнул, что история превратилась в палату умалишенного драматурга. Он говорит о пьесе, в которой такие исторические личности, как Т. И. Лоуренс и Мартин Лютер, были представлены не как вдохновенные и деятельные люди, какими они были в исторической действительности, а как слабые душевнобольные, которые действительно периодически испытывали сильные невротические страдания в связи с трагедией истории.

Изучение даже одного человека, которого все считали великим, достаточно для того, чтобы понять других из этой же категории. В Гарварде мы изучали биографии многих реформаторов и новаторов в идеологии. Основой их активности (как мы обнаружили) является инфантильный «счет, который надо оплатить», или, как они сами объясняют, некое проклятие» с которым они живут и которое необходимо искупить. Такие люди, как Лютер, Ганди или Kьepкeгop, нисколько не сомневаются, рассказывая о своих проклятиях в дневниках и публичных выступлениях.

У Лютера, например, проклятием была патернальная жестокость, исходила ли она от отца, или учителей, или Рима. У Ганди это была смерть отца, или, вернее, убеждение в том, что это он довел его до такого конца; у Кьеркегора это было странное проклятие, соединяющее его судьбу с тайной порочностью его отца. В каждом из этих случаев отцы так привязывали к себе своих сыновей, что открытый протест или ненависть становились невозможными. В то же время они как бы внушали своим детям, что они им необходимы, что они избраны ими, и это выливалось в ощущение высшего предназначения и долга, хотя и эти же самые сыновья прошли в детстве и в юности через ощущения одиночества, слабости, физической ущербности, застенчивости и трусливости.

С уверенностью мы можем найти аналогичные темы кроме этих примеров: на ум приходят, к примеру, Вильсон или Элеонора Рузвельт – великий новатор в деле приобщения женщин к общественной активности. Таких людей объединяет сильный, не по годам развитый ум в детстве, обычно они выглядят старше своих лет. Им присуще одновременно и чрезмерное ощущение никчемности, и преждевременное внимание к «мировым проблемам». В юности они пытаются избавиться от этого с помощью общепринятых способов: Лютер пел, Ганди танцевал, Кьеркегор пил – все это был короткий, но пагубный период их жизни. Однако затем раннее ощущение своей избранности приводит их к убеждению, что они ответственны за все человечество, если не за все сущее, и они подвергаются «великому самоотречению», которое, в свою очередь, освобождает их (как сказал Вильсон) «для любви к великим делам».

Многое из того, что здесь описано, может относиться и к людям с причудами. Можно еще добавить, что таких мужчин и женщин отличают необыкновенная энергия тела, редкая концентрация ума, полная отдача души, что помогает им преодолевать испытания, ошибки, избегать катастрофы, а, кроме того, помогает выждать наиболее благоприятное для них время, когда они находят публичных почитателей, которые их находят и выдвигают.

Именно в связи с этим, теории наподобие психосоциальной концепции личности становятся инструментом исторического познания. Не буду повторять здесь такие ее динамические составляющие, как «здравый смысл» или глубинные пласты бессознательного. В контексте исторической действительности это сумма всех образов, идей и сил, которые, грубо говоря, заставляют человека (и народ) ощущать себя «особенными» и действовать «особенно», что в исторической терминологии означает действовать так, как велит им их «я». И поэтому же признаку мы можем определить причины, заставляющие отдельные личности и народы ощущать, что они предают свою сущность и упускают «свое» время.

Есть в истории периоды, когда образуется пространственный вакуум, когда внезапно всех охватывает чувство отчужденности. Наше время схоже со временем Лютера состоянием отчужденности, содержащим в себе такие элементы, как чувство страха, вызванное изобретениями и открытиями (включая оружие), радикально расширившими и изменившими пространственно-временную картину мира, ощущение тревоги, вызванное разрушением ряда институтов, являвшихся в прошлом якорем спасения для элиты, страх экзистенциального вакуума.

Именно в такие времена конфликтные характеры лидеров и их одаренность «раскрывали себя с наибольшей силой», а лидеров их современники находили по аналогии, собственной конфликтностью и соответствующей неудовлетворенностью. В моем исследовании о Лютере я хотел показать через некоторые детали, как, благодаря чтению своих лекций по Псалмам он приходит к своего рода самоизлечению, к раскрытию, пусть и запоздавшему, своей индивидуальности и к тому, что он решается обещать соотечественникам обновленное христианство, уходящее корнями в теологию Павла и «смыкающееся» с политическими, технологическими и экономическими достижениями его времени.

Разрастающееся желание создать то, чего еще нет и сокрушить то, что кажется чужеродным и опасным для личности, указывает на состояние ее глубокого кризиса. Неспособность преодолеть родовую и идеологическую ограниченность не только становится препятствием на пути изменяющихся событий, но приводит к панике и резне.

Очевидно, психоанализ объясняет «горячие» войны лучше, чем «холодные», и именно поэтому в поисках возможных рычагов психоаналитического исследования истории мы выбрали людей, наделенных страстями, оставивших о себе записи в дневниках, в признаниях, людей, которые в своих исторических деяниях отличались «горячностью» духа и идеологическими конфликтами. Нас могут осудить за то, что мы предпочли для изучения порывистых людей, наделенных обостренным чувством откровения (как Вильсон, например), и отказались от анализа тех, кто принимает исторические решения, кто вырабатывает холодные и объективные суждения, кто отличается дисциплиной коллективного труда, кто создает инструкции и обеспечивает безопасность пользования передовой технологией.

Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что порыв (откровения) и историческое решение существуют в одном континууме, т. е. решения, которые приводят к неожиданным и крутым переменам, прячутся в судьбах лидеров и ведомых. Дело в том, что историческая действительность – это попытка создать будущий порядок из беспорядка прошлого. По-настоящему крупными решениями являются такие, в которых лидер или лидирующая группа, по каким-либо мотивам избранная встать во главе, созидает такое будущее, которое представляет собой сочетание его (или их) собственного прошлого и на этой основе создает концепцию правды в действии.

Правда в действии создает нестабильность действительности и чревата безграничными возможностями. Как сказал однажды Ганди (цитирую по памяти): «Говорят, политика и религия – две разные сферы. Но я без тени сомнения и с полным смирением заявляю, что те, кто говорит так, не знают что такое религия». Но за этим последовали страшные религиозные мятежи, поколебавшие принципы ненасилия садистским беззаконием толпы в беспрецедентном масштабе.

Не было ли влияние Ганди обусловлено силой харизматического откровения, а то, что случилось, – гигантским несчастным случаем, объясняемым моральной неустойчивостью человека? Сам Ганди никогда не принял бы такого вердикта, а в доказательство своей верности религии и политике он продолжал соблюдать пост даже тогда, когда его последователи предали его…

* * *

Возможно, пора перейти от роковых стечений обстоятельств к исследованию политических событий с точки зрения психологических закономерностей. Совершая это, мы только дотронемся до истории, но дотронемся с помощью исторических средств – подход, который Фрейд впервые применил к невротическим случаям жизни, считавшимся до него простыми фрагментами связного значения.

Опыт психоаналитика – это опыт изучения одной истории болезни за другой, что помогает проследить, как интегративные силы пациента дезактивируются фрагментами прошлого, которые навязывают себя, но все же отказываются трансформироваться, растворяться в будущем. Это такие фрагменты, как навязчивые воспоминания, нерастраченная энергия, неуспокоенные страхи, незавершенные отношения, тревоги, нереализованные способности, нераскрывшаяся индивидуальность, подав ленные духовные потребности. Изучение (в историях болезней, жизнеописаниях и биографиях) ступеней кризиса индивидуального развития, при котором происходит сильнейшая блокировка нетрансформированного прошлого, привело к тому, что психоаналитики в последние годы научились находить механизмы реактивации и восстановления внутреннего равновесия, как в индивидуальных, так и в социальных факторах.

Предполагаю, что потенциальным вкладом психоанализа в изучение исторических процессов должно стать выяснение тех острых, внутренне неосознаваемых препятствий, которые сложились в прошлом и требуют своего разрешения в настоящем. Они составят тот материал, который можно назвать психоисторической действительностью, состоящей из исторических фактов и сил ожиданий и опасений индивидов. Такие внутренние психические переживания заполняют историческое пространство-время определенного народа. И то, что требует выхода в личной жизни – в истории людей, определяет и будущую историю. Таким образом, историческая действительность также указывает на то, какими ресурсами обладает трансформация прошлого в будущее и полное в нем совпадение.

Историческое решение также представляет некий темный момент в исторической действительности. Здесь силы того, кто издает решение и тех, кто его принимает и выполняет, сливаются вместе. Чтобы понять это, историки и психоаналитики должны научиться в полной мере учитывать тот факт, что если жизнь каждого подчинена некоей всеобщей логике, то и жизнь всех, кто живет независимо в данном историческом периоде, также подчинена некоей исторической логике. Это подтверждается теми формами и образами, с помощью которых человек идентифицирует себя с другими, идентифицирует себя с лидерами и лидеров с собой и отличает своих противников и врагов.

Все это содержится в предшествующих событиях детства и в идентификациях себя с первыми противниками в своей личной жизни. Каждое новое начинание в последующей жизни, каждая новая привязанность и увлечение прячутся в детских структурах наших образов и переживаний, где все короли и лидеры: отцы или старшие братья, а весь мир и все идеи – матери. Это мы должны и принять на веру, и подвергать проверке и обновлению, поскольку в каждом возрасте вырабатываются свои формы взаимодействия. То, что воспринимается одновременно многими, может отличаться от того, что воспринимают отдельные личности. Эти различия влияют на согласованность действий, имеющих политическую значимость.

Поскольку нации и отдельные личности являются разными системами, то каждый начальный, или предрациональный период, должен рассматриваться с точки зрения его двойной природы: как наделенный свойствами, приобретенными в личной жизни, так и тем, что дают ему общество и общественные институты.

Поэтому и психоисторическая действительность также должна содержать два компонента: влияние исторических изменений на судьбу отдельного индивида и влияние тех ценностей, которые складываются в ходе исторических изменений и становятся ведущими в данном обществе в данный исторический период.

Настоящий лидер интуитивно определяет желания масс, их готовность действовать в определенном направлении и свою способность представить себя в определенной ситуации как некий жизненно важный фактор (личное обаяние, имидж, стиль). Успех многих важных решений зависит от этих двух моментов. Пытаясь понять положение лидера, мы должны знать те реалии, с которыми он сталкивается в данный момент, то, что влияет на него и что помогает ему вдохновить своих последователей и делать их способными к решимости. Как известно, решимость должна мобилизовать внутренние ресурсы, и слабость в этом деле может привести к крупным разрушениям личностей, потере адаптивных механизмов, что, в свою очередь, дает волю (как у групп, так и у индивидов) иррациональной ярости, ожидающей только первого выстрела.

Признать силу этих выводов, относящихся к психоисторической действительности, означает попытку не только понять, как в какой-то отдельный момент индивиды начинают искажать реальность, как возникает угроза регрессии с местью, но также и проследить, насколько готовы они в своей действительности преодолеть остатки прошлого и, мобилизовав себя, выработать более рациональный взгляд, позволяющий соединить себя с другими для решительных свершений.

Теории не становятся вернее от того, что подгоняются под какие-либо обстоятельства, более того, это чревато пагубными последствиями, что и должно удерживать нас от поспешных теоретических выводов. Но нельзя не учитывать и тот факт, что меняющиеся исторические условия вызывают у нас пугающее чувство концептуальной неподготовленности. В конце Первой мировой войны Фрейд высказал надежду, что после кровавой бойни Эрос провозгласит свою исцеляющую и примиряющую власть. Сегодня – это смертельно отравленный Эрос, бредущий вслед за катастрофой.

Зная это, многие становятся пламенными патриотами, и это естественное право и обязанность каждого, кто начинает ощущать, что настало его время. Нас в данном случае интересует только использование понятий психоанализа применительно к политической действительности. Здесь большинство из нас чувствуют себя подавленными не только из-за апатии, которая присуща и другим профессиям, но и из-за нашего особого проникновения в природу человека. Дело в том, что условия, при которых можно проанализировать внутреннюю динамику, оказываются диаметрально противоположными тем, при которых принимаются или начинают оказывать влияние политические решения; противоположными означает в первом случае – это условия наблюдения и действия, во втором – условия самоанализа и решимости. Возможно, здесь заложен первый шаг на пути к познанию продолжающейся истории (современной истории).

Нам часто говорят, что практикующие врачи, часами выслушивающие жизнеописания, способны составить мнение о том, как исторические изменения влияют на индивидов. Мы сами удивляемся, когда потрясенные сообщениями о зловещих событиях в мире, слушаем «свободные» ассоциации наших пациентов, погруженных в психическую реальность и легко лавирующих в проблемах мирового сообщества. Не ускользнул от нас и тот факт, что только небольшое число пациентов или студентов, привыкших за многие годы к психоаналитической ситуации, возвращаются к действительности с чувством усилившегося знакомства с ней. Многие сразу оказываются перегруженными домашними делами, работой, профессиональными и гражданскими проблемами, и потому вынуждены накладывать психическую реальность на историческую. Сталкиваясь с политическими событиями, они пытаются распространить ощущения психической реальности на историческую, срывая маски, отрицая всякого рода защиту, и все это с полным пренебрежением к общепринятым устоям.

* * *

Позвольте сделать несколько заключительных замечаний относительно применения психоаналитического метода к современной истории. Как уже отмечалось, мы исходим из понимания того, что та действительность, в пределах которой психоаналитический метод может изменять человека, примерно так же далека от ситуации принятия и выполнения решения, как могут далеко друг от друга находиться обстоятельства жизни двух разных людей. Психоанализ, как клинический метод, имеет встроенный регулятор, который не позволяет ни пациенту, ни психоаналитику вносить значительные изменения без достаточной ретро- и интроспекции, с тем, чтобы и толкование, и предвидение, и предсказание основывались на исчерпывающем и достоверном анализе происшедшего. Психоанализ, таким образом, «работает» только в регулируемой обстановке, где он служит устранению невротических расстройств, восстановлению природных задатков и, возможно, освобождению гения, который знает, как принимать решения.

На мой взгляд, я объяснил, как психоаналитический метод можно применить к пониманию массового сопротивления целых народов тем изменениям, которых они жаждали, и к которым они еще не совсем готовы. Само решение, реализуя эту историческую готовность, должно стать тотальным ответом на высшее требование «времени», заключая в себе сознательные и бессознательные, личные и общественные реакции в едином взаимодействии. Такое психологическое состояние несет в себе мало положительного, а иногда даже вредит или препятствует политическому или организационному решению, о чем мы знаем благодаря тем трудностям, которые нам пришлось испытать, когда мы хотели организовать психоаналитическое обучение при условиях, отличающихся от тех, при которых мы гордились своей работой в подполье в полном смысле этого слова.

Мы теперь также имеем свою историю, и как организация, и как важный элемент западной культуры, и нас не должно удивлять то, что мы столкнулись лицом к лицу с проблемой нашей истории в то время, когда мы, вместе с другими гуманистами, подошли к необходимости изучения исторических процессов. Новые идеи, новые течения, новые страны – все они действуют так, как будто хотят сместить историю.

Иметь историю, однако, означает не только наследовать трагическую вину, но и отвечать за ошибки прошлого. К примеру, наши первые данные об инфантильной сексуальности привели к сексуальным излишествам и артистическому воображению, не говоря уже о терминологии самосознания, которую сегодня нам хотелось бы подальше запрятать, и мы разделяли и разделяем вину за те мысленные утопии, в которых история вытесняется под властью инфантильной сексуальности.

Мы не можем поэтому отмахнуться от главной задачи нашего времени, задачи, которую мы помогли сформулировать и которая состоит в том, что участие в исторической действительности должно быть более сознательным и потому более ответственным, чем у предшествующего нам поколения…

Следует признать, однако, что мы не завершили нашей работы в наиболее существенном моменте для понимания истории, а именно, как мы объясняем агрессию и разрушение. Для многих, к примеру, необычным кажется наше объяснение «инстинкта смерти», излагаемое на междисциплинарных дискуссиях одновременно и как состояние воинственности, и как паралич миролюбия.

Занимаясь реальностью больных, мы склонны диагностировать как иррациональные, а, следовательно, нездоровые или даже «душевнобольные», дорациональные или арациональные типы мышления здоровых людей. Аналогия между душевной болезнью человека и иррациональностью масс может, однако, легко привести к заблуждению без систематического выяснения различий между внутренним состоянием душевнобольных и социальными условиями, приводящими массы к иррациональности. Вопрос в том, как иррациональность сосуществует наряду с предрациональными и рациональными мыслительными процессами, и это как у здоровых людей, так и на уровне «признанных» институтов, именно это сочетание способствует потере адаптивности и затемняет причины многих просчетов.

Предрациональные механизмы мышления (такие, как проекция и интроекция) совершенно необходимы, и человек (здоровый человек) опирается на них не только в состоянии иррациональности, но и тогда, когда испытывает недостаток информации и мотивации для более рационального мышления, а особенно, когда охвачен яростью, которая присуща состоянию адаптивной неспособности. Тот факт, что ярость, проявляемая лидерами, может ими же сдерживаться по соображениям долга и положения, говорит о том, что ее неосмысленность не лежит в природе безумия. Избавлением от нее может быть лидерство, компетентное в вопросах политики и достаточно просвещенное, чтобы понимать гибкое использование нерационального способа мышления.

* * *

В заключение: психоаналитический взгляд на вещи помогает психоаналитику выделить в мертвом прошлом такие симптомы, которые проявляются в живом будущем, выявить глубинные корни враждебных тенденций. Такой взгляд на вещи, в совокупности с историческими фактами, составляет ткань современной истории, и от историков и исторически мыслящих политиков потребуются соответствующие усилия, чтобы определить наиболее известные им события как «комплексы» современной истории.

Во фрагментарном и разрозненном виде эти усилия уже прослеживаются, примером может стать книга Джорджа Кеннана «Россия и Запад при Ленине и Сталине», в которой автор представляет рассматриваемую проблему, как пограничную между психологией и политикой, а именно – он считает, что требования его соотечественников предать суду поверженных врагов привели к состоянию холодной войны.

Вопрос заключается в том, смогут ли психоаналитики и историки навести мост между психической и исторической действительностью и вместе объяснить не только то, являются ли, и почему являются, мнения и действия лидеров или отдельных личностей иррациональными, – но также и то, какие альтернативы наиболее приемлемы в исторической действительности; не только то, какие суждения кажутся более безопасными, но и то, какие возможности обещают большую стабильность и безопасность. Коллективная, так же как и индивидуальная адаптивность поддерживается не только правильным рациональным пониманием, но и «спонсируется» действием.

Я обозначил (как мне это представляется) значение того, что я назвал действительностью как в истории жизни, так и в истории. Эпистемологи, находящиеся среди вас, без сомнения пришли к заключению, что «реальность» совпадает с тем, что я приписал здесь действительности. Но я надеюсь, что не напрасно отнял у вас время, настаивая на необходимости более обдуманного и систематического рассмотрения этого вопроса.

Золотое правило[33]

Моей основной установкой является Золотое правило, гласящее, что с другими следует поступать (или не поступать) так, как ты хочешь, чтобы поступали (или не поступали) с тобой. Те, кто изучает этику систематично, часто пренебрежительно относятся к этому слишком простому прародителю гораздо более логичных принципов: Бернард Шоу нашел в нем легкую мишень для своего остроумия: «Не делай другому того, что ты хочешь, чтобы делали тебе, – предупреждал он, – ибо вкусы другого могут отличаться от твоих». И все же это правило обозначило таинственное совпадение опыта древних людей, разделенных океанами и эпохами, и легло в основу наиболее памятных изречений многих мыслителей.

Золотое правило явно имеет отношение к одному из основных парадоксов человеческого существования. Каждый человек воспринимает себя как отдельное тело, как обладающую самосознанием индивидуальность, как носителя космического сознания и как бесспорно смертного; и все же он живет в этом мире и как некая реальность, которую другие также воспринимают и оценивают, и как некая действительность, в пределах которой он несет ответственность за неразрывно связанные между собой поступки. В индийских священных книгах это известно как идея Кармы.

Для отождествления собственного интереса с интересом другого Правило поочередно применяет метод предостережения: «Не поступай так, как ты не хочешь, чтобы поступали с тобой» – и побуждения: «Поступай так, как ты хотел бы, чтобы поступали с тобой». Соотносясь с психологией, одни версии Правила полагаются, как минимум, на разумный эгоизм, тогда как другие обращаются к максимуму – альтруистическому сочувствию. Следует добавить, что формулировка: «Не делай другим того, что, если было бы сделано тебе, причинило бы тебе боль» – рассчитана на уровень маленького ребенка, который перестает щипаться, если получает ответные щипки. Более зрелое понимание содержится в высказывании: «Истинно верует тот, кто возлюбил брата своего как самого себя».

Однако никакие версии Правила не обязывают нас столь безусловно как версия Упанишад: «Тот, кто видит все существующее в себе самом и себя самого во всем существующем» – и христианское правило: «Возлюби ближнего своего как самого себя». Именно они предлагают нам истинную любовь и истинное знание самих себя. Фрейд, конечно, искусно разнес в пух и прах эту христианскую максиму как совершенно иллюзорную, тем самым с иронией отказавшись от того просветления, которое действительно несет максима – и которого, как я надеюсь показать, мог действительно достичь его метод.

Я не стану (ибо это было бы мне не по силам) прослеживать все версии Правила в разных мировых религиях. Без сомнения, переведенные на английский, все они в чем-то уподобились версиям Библии. Все же лежащая в их основе формула кажется универсальной, и она вновь и вновь проглядывает в огромном числе наиболее чтимых изречений, принадлежащих нашей цивилизации, от молитвы Св. Франциска до кантовского морального императива и простого политического кредо Линкольна: «Подобно тому, как я не могу быть рабом, я не могу быть хозяином».

Варианты Правила, разумеется, служили материалом много численных дискуссий по вопросам этики, оценивавших здравость логики каждого из них и измерявших степень заложенного в них потенциала нравственного благородства. Область моих исследований – клиническое изучение жизненного цикла человека, – предполагает, что я воздержусь от обсуждения как его логических достоинств, так и его духовной ценности, а вместо этого отмечу различия между моральной и этической восприимчивостью в соответствии с этапами развития совести человека.

Словарь, который в первую очередь призван избавить нас от двусмысленности, только запутывает: нравственность и этика определены и как синонимы, и как антонимы друг друга. Другими словами, это одно и то же – с небольшой разницей, которую я и намерен подчеркнуть. Ведь ясно, что тот, кто знает, что именно является законным, а что – нет, что – морально, а что – аморально, отнюдь не обязательно знает, что является этичным. Высокоморальные люди могут поступать неэтично, тогда как совершение этичным человеком безнравственных поступков неизбежно становится причиной трагедии.

Я бы предложил считать, что нравственные правила поведения основываются на страхе, что потенциальные угрозы осуществятся. Это могут быть внешние угрозы покинутости, наказания и публичного разоблачения или угрожающее внутреннее чувство вины, стыда или изоляции. В любом случае обоснование подчинения правилу не слишком ясно; с этой угрозой стоит считаться. Этические правила, по моему мнению, напротив, основаны на идеалах, к которым стремятся сознательно, с готовностью принимая какую-либо формулу блага, определение совершенства и некую перспективу самореализации. Возможно, такая дифференциация не согласуется с существующими определениями, но она подтверждается наблюдением за человеческим развитием.

* * *

Итак, вот мое первое утверждение: нравственное и этическое чувства различаются своей психологической динамикой, так как нравственное чувство развивается на более раннем, более незрелом уровне. Это не значит, что нравственного чувства можно, так сказать, «избежать». Наоборот, все то, что наслаивается в сознании взрослого, прежде постепенно развивалось в растущем ребенке, и все главные шаги к осознанию того, что считать хорошим поведением в данном культурном универсуме, так или иначе, соотносятся с различными периодами созревания личности. Но все они необходимы друг другу.

Реакция на нравоучительную интонацию развивается рано, и многие взрослые пугаются, когда ненамеренно доводят детей до слез только потому, что в их голосе прозвучало гораздо большее осуждение, чем то, которое они хотели выразить. Все же маленький ребенок, столь стесненный напряженностью этого момента, должен каким-то образом понять границы, отмеченные словом «нельзя». Что ж, у культур есть некоторая относительная свобода в том, каким образом подчеркнуть добродетель того, кто не грешит, или порочность совершающего проступки. Но неизбежен вывод, что детей можно заставить почувствовать зло и что взрослые продолжают видеть зло в ком-нибудь другом и в своих детях долгое время спустя после приговора здравого суждения. Марк Твен однажды определил человека как «животное, которое краснеет от стыда».

Психоаналитические наблюдения впервые установили психологическую основу того, что уже было известно восточным мыслителям, а именно, что радикальное деление на добро и зло может быть признаком душевной болезни. Они проследили нравственные колебания и эксцессы взрослого в обратном направлении, до периода детства, когда чувства вины и стыда только пробуждаются и ими легко злоупотребить. Наукой это явление было названо «Сверх-Я», которое перекрывает «Я», на всю жизнь, сохраняя в человеке детскую подчиненность ограничивающей воле старших. Голос «Сверх-Я» отнюдь не всегда жесток и насмешлив, но он легко становится таким всякий раз, когда нарушается ненадежное равновесие, называемое «чистой совестью»; тогда этот внутренний надзиратель обнажает свое тайное оружие: жгучий стыд и угрызения совести.

Нам, как изучающим последовательное развитие индивидуальных неврозов и коллективных отклонений, следует спросить себя, имеют ли чрезмерные чувства вины и стыда своей причиной давление родительских и общественных методов воспитания, угрозу лишиться расположения, телесное наказание, публичный позор или все это лишь усиливает их. А возможно, они уже превратились в установку на самоотчуждение, ставшую частью, и в некоторой степени необходимой частью, эволюционного наследия человека?

Для всех нас очевидно, что склонность человека к нравственным поступкам не развивается без наличия некоторого постоянного сомнения в себе и некоторого поистине ужасного – даже если он большей частью подавлен – гнева на все, что подкрепляет такое сомнение. Таким образом, «низшее» в человеке склонно проявляться под маской «высшего». Иррациональные и дорациональные сочетания добродетели, сомнения и гнева вновь возникают во взрослом в тех злокачественных формах ханжества и предрассудков, которые можно назвать страстью к морализированию. Во имя высоких нравственных принципов могут быть допущены осмеяние, пытка и массовое уничтожение. Несомненно, следует заключить, что Золотое правило предназначалось для защиты человека не только от открытого нападения его врагов, но также и от ханжества его друзей.

* * *

Чтобы этот взгляд, несмотря на свидетельства истории, не казался слишком «клиническим», обратимся к трудам эволюционистов, которые в последние десятилетия подключились к психоанализу, признав «Сверх-Я» эволюционным фактом – и опасностью. Таким образом, эволюционный принцип включил в себя принцип развития.

Уоддингтон даже доходит до утверждения, что ригидность, негибкость «Сверх-Я», возможно, является для человеческого рода дополнительным средством адаптации, подобным мощным панцирям вымерших динозавров. В менее впечатляющем сравнении он уподобляет «Сверх-Я» «утонченной адаптации некоторых паразитов, способных жить на теле только определенного «хозяина».

Представляя его книгу «Этическое животное», я должен отметить, что его терминология противоречит моей. Он называет пробуждение нравственности в детстве склонностью к «этицизированию», тогда как я, скорее, назвал бы это извлечением уроков. Подобно многим психологам, изучающим животных, он останавливается на аналогии между маленьким ребенком и молодым животным, вместо того, чтобы сравнить (что мне кажется необходимым) молодое животное с человеком, еще не достигшим зрелости, то есть включить в сравнение и период юности.

Здесь я должен внести поправку в мое первое утверждение о «развитии», поскольку между развитием нравственных тенденций человека в детстве и этических способностей в зрелом возрасте находится период юности, когда человек воспринимает универсальную идею блага в идеологических терминах. Молодежь становится готова – пусть даже после жестоких приступов регресса нравственности – представить себе более универсальные принципы наивысшего человеческого блага. Молодой человек учится осознавать непрерывное течение времени, предвидеть будущее в последовательности событий, воспринимать идеи и признавать идеалы, – короче говоря, занимать некую идейную позицию, к которой маленький ребенок умственно еще не подготовлен. Следовательно, в юности человек приближается к этическим взглядам, но они еще легко изменяются под воздействием импульсивной оценки и излишней рационализации. Поэтому верно, что и для юности, и для детства могут быть выделены пункты пути человека к зрелости, и что они могут оказаться пунктами, определяющими как преждевременную зрелость, так и будущий регресс.

Нравственное чувство, со всем его совершенством и всеми искажениями, было неотъемлемой частью эволюции человека, тогда как чувство идеологического обновления пропитывало его революции как пророческим идеализмом, так и пагубным фанатизмом. Молодого человека, при всей его тонкой восприимчивости идеального, легко привлечь посулами несбыточного золотого века и обмануть обещанием новой и исключительной идентичности.

Настоящее этическое чувство молодого человека, в конечном счете, включает в себя моральное ограничение и видение идеала и даже идет дальше, поскольку настаивает на конкретных обязательствах перед теми глубоко личными отношениями и общением, связанным с работой, посредством которых человек надеется прожить жизнь продуктивно и в достатке.

Но юность порождает свои собственные опасности. Она добавляет к ханжеству моралистов и к фанатическому отрицанию идеологами любой непохожести «защиту территории» тем, кто захватил и «застолбил» свой надел на земле и ищет надежных гарантий безопасности в сверхидентичности организаций. Таким образом, то, что Золотое правило в своем высшем проявлении пыталось распространить на всех, на все племена и народы, касты и классы, нравственные правила и идеологии последовательно сделали вновь ограниченным, надменно, суеверно и злобно отвергая положение о необходимости ответной этики по отношению к «посторонним».

* * *

Если я так серьезно подчеркнул злокачественные последствия медленного взросления человека, то сделал это не для того, чтобы впасть в своего рода догматический пессимизм, который слишком легко порождается клинической практикой и часто ведет лишь к опасной неконтактности. Мне известно, что моральные, идеологические и этические пристрастия человека могут достичь – и при случае уже достигли – благородной интеграции в отдельных личностях и группах, как терпимых, так и жестоких, как гибких, так и непоколебимых, как мудрых, так и покорных. Помимо всего прочего, люди всегда выказывали смутное осознание своих лучших возможностей, отдавая должное тем безупречным вождям, которые учили простейшим и всеобщим принципам единого человечества.

Но люди всегда и предавали таких вождей на якобы моральных и идеологических основаниях, так же как сейчас они готовят потенциальное предательство человеческого наследия, руководствуясь научными и технологическими мотивами, во имя того, что считается благом только потому, что может быть использовано, – и не важно, к чему оно приведет.

Тем не менее нельзя выделить в человеке только «положительное» или только «отрицательное». Шаг за шагом они идут вместе: морализирование и нравственное послушание, фанатизм и идейные убеждения, жесткий консерватизм и зрелая этика. Социогенетическая эволюция человека вот-вот достигнет кризиса в полном смысле слова, некоего распутья, предлагающего одну дорогу к гибели, а другую – к выздоровлению и дальнейшему росту.

Умеющий искусно извращать удовольствия и безжалостно использовать силу человек – это животное, научившееся выживать «как получится», размножаться без достаточного количества пищи, вырастать здоровым, так и не достигнув зрелости личности, жить в довольстве, но без определенной цели, делать гениальные, но бессмысленные открытия и убивать без нужды.

Но процессы социогенетической эволюции, кроме того, кажется, обещают новый гуманизм, принятие человеком (выступающим в качестве как продукта, так и производителя, и обладающим самосознанием инструмента последующей эволюции) обязательств руководствоваться в своих плановых действиях и избранных самоограничениях своими знаниями и интуицией. При подобных попытках может оказаться очень важным научиться понимать и держать под контролем различия между нравственными правилами ребенка, идеологией молодого человека и этикой взрослого. Каждое из них необходимо для последующего, но эффективно лишь в том случае, если в итоге они комбинируются в ту мудрость, которая, как формулирует это Уоддингтон, «успешно выполняет функцию посредничества в эволюционном прогрессе».

Однако в тот момент, когда хочется закончить спор всеобщим предписанием, что нам надлежит делать, хорошо бы вспомнить замечание Блейка, что общее благо легко становится добычей «негодяя, лицемера и льстеца», и что тот, кто намерен совершить нечто доброе, должен быть добродетелен в каждом своем поступке. Разумеется, я говорил пока только об эволюционном принципе и принципе развития, в соответствии с которым склонность к этике развивается в личности как часть способности к адаптации, грубо отвергнутой эволюцией. И все же, чтобы развиваться в отдельной личности, этика должна воспроизводиться в последовательной смене поколений и благодаря ей; опять-таки, этот вопрос полностью отражен и систематизирован, можно сказать, стал обычным в традиции индуизма. Теперь мне следует рассказать об этом подробнее.

* * *

Позвольте мне начать издалека. Давайте рассмотрим ученого в его отношениях с животными и предположим (в Индии такое предположение не будет странным), что животные, в свою очередь, могут занимать место, близкое к месту «другого», о котором говорит Правило. Если среди вас есть психологи, то им наверняка знакомо имя профессора Гарри Харлоу и его исследования развития в среде обезьян явления, названного им привязанностью[34]. Он провел некоторые тонкие экспериментальные и фотографические работы, пробуя на материале лабораторных обезьян «контролировать замену матери». Он отбирал детенышей у самок через несколько часов после рождения, помещал их отдельно и оставлял их с «матерями», сделанными из проволоки, металла, дерева и махровой ткани.

Резиновый сосок где-то в средней части манекена выделял по каплям молоко, а вся эта хитроумная конструкция подогревалась электричеством до температуры тела.

Под контролем были все «переменные» положения этой «мамы»: количество покачиваний, температура «кожи» и точный наклон материнского тела, необходимый для того, чтобы испуганная обезьянка почувствовала себя в безопасности. Спустя годы, когда этот метод был представлен как исследование развития чувства привязанности среди обезьян, ученый не мог скрыть свои колебания, является ли эта очевидная любовь маленьких животных к манекену действительно привязанностью, свойственной обезьянам, или же фетишистской привычкой к неодушевленным объектам. Разумеется, по мере того как проводились эти эксперименты, обезьяны становились все здоровее и значительно легче обучались техническим навыкам, чем менее развитые обезьяны, выращенные обыкновенными самками: но в итоге они стали, как говорит Харлоу, «психотиками». Они бездеятельно сидели, их взгляд был безучастным, а некоторые делали нечто пугающее: если их пытались расшевелить, они начинали кусать самих себя и расцарапывали свое тело до крови. У них не было опыта восприятия «другого» – будь то мать, партнер, детеныш или враг. Лишь незначительная часть самок дала потомство, и лишь одна из них попыталась заботиться о своих детенышах.

Но наука – удивительная вещь. Теперь, поскольку экспериментальным путем успешно выведены обезьяны-«психотики», мы можем уверять самих себя, что, наконец, получили научное подтверждение теории о том, что глубокие нарушения связи «мать – ребенок» являются причиной психозов человека.

Я начал издалека, но мой рассказ подтверждает, что демонстрация результатов методики профессора Харлоу незабываема. В то же время эти опыты подводят нас к той границе, где мы осознаем, что научный подход к живым существам по своим концепциям и методике должен представлять собой изучение нормального хода жизни, а не избирательного вымирания. Я понял это так: можно изучать природу чего-либо, производя над ним опыты, но действительно узнать что-нибудь о том, что составляет сущность живых существ, возможно, лишь делая что-то вместе с ними или для них.

Здесь вспоминается работа Конрада Лоренца, и проводимые им и другими исследования «жизни в окружающей среде», суть которых состояла в том, что жизненный цикл некоторых отдельных животных становится частью той среды, в которой протекает цикл жизни самого наблюдателя, изучающего, таким образом, как свою роль, так и роль этих животных и подключающего свою изобретательность к решению задач, возникающих в ходе этого сложного естественнонаучного исследования.

Можно также вспомнить львицу Эльзу, выращенную как приемыш в семье Адамсонов в Кении. В этом случае замена матери не была умышленной. Миссис Адамсон и ее муж понимали, что должны отпустить подросшую Эльзу назад, в буш, и все закончилось благополучно: в буше Эльза нашла себе партнера и родила детенышей: тем не менее, время от времени она «навещала» вместе со львятами своих приемных родителей. В нашем случае мы не можем не удивляться врожденному «нравственному» чувству, заставлявшему Эльзу реагировать – и реагировать в действительно критических ситуациях – на слова: «Нельзя, Эльза, нельзя», если эти слова произносили люди, которым она доверяла. И все же, даже обладая этой «врожденной» реакцией, основанной на «нравственном» чувстве, и сохранив доверие к приемным родителям (которое она передала своим детенышам), она не утратила способность жить как дикий лев. Ее партнер, однако, никогда не появлялся, он явно не слишком интересовался своим семейством.

Суть этой и подобных историй в том, что наше обычное от ношение к тому, что мы называем «зверями» в природе и «инстинктивным» или «живущем в подсознании» «зверем» в нас самих, могло быть сильно искажено тысячелетиями предубеждений и что здесь, вероятно, таятся возможности примирения даже в нашей «животной сущности», если только мы научимся заботиться о природе так же, как научились управлять ею. Сегодня мы можем научить обезьяну, как говорит Библия, «есть плоть своей руки», так же как можем позволить «вождям, не знающим дороги» ввергнуть человечество в «геенну огненную». И все же кажется вполне вероятным, что наши дети вырастут для того, чтобы вести «вместе тельца, льва и агнца» – в природе и в самих себе…

Следует добавить еще одно утверждение к сказанному нами о развитии, поколениях и взаимной зависимости. Оно заключено в термине «активировать», и я назвал бы это принципом активного выбора. Наиболее благоговейно, как мне кажется, его выразил св. Франциск в своей молитве: «Да будет так, чтобы мне не позволено было стремиться получить утешение так же, как утешить самому; быть понятым так же, как понимать; быть любимым так же, как любить; ибо мы получаем, отдавая». Подобное принятие на себя инициативы в любви, разумеется, содержится в увещевании: «возлюби ближнего твоего». Я думаю, что эти слова психологически достоверны, так как лишь тот, кто выбирает конфликт и (сознательно или бессознательно) установку на действие и отдачу, скорее, чем при установке на требование и зависимость, сумеет выжать из этого конфликта все, что тот может дать.

* * *

Итак, имея в виду эти заключения, я попытаюсь сформулировать мое понимание Золотого правила. Я неохотно обращаюсь к этому вопросу, ведь потребовались тысячелетия и многочисленные лингвистические ухищрения, чтобы перевести это Правило из одной эпохи в другую и с одного языка на другой, так что в лучшем случае все только опять запутается каким-либо иным образом.

Я стал бы на сторону общего направления, центр которого – в любой деятельности или занятиях, которые, по словам Уильяма Джеймса, дают человеку чувство «значительно более глубоко и напряженно деятельного и живого» бытия. В нем, обещает Джеймс, каждый найдет свое «подлинное Я», но, должен добавить, он также по опыту узнает, что действительно полезные деяния усиливают взаимную зависимость между тем, кто совершает действие, и «другим», – взаимную зависимость, которая усиливает как первого, так и второго.

Таким образом, «тот, кто совершает действие» и «другой» – соучастники в одном деле. В свете человеческого развития это означает, что совершающий действие активирует все черты, соответствующие его возрасту, периоду развития и положению, так же как он активирует в другом черты, соответствующие возрасту, периоду развития и положению того. Понятое таким образом Правило говорит, что лучше сделать другому то, что, усиливая его, усилит и тебя, – то есть то, что даст развитие его лучшим возможностям, так же как и твоим.

Такое прочтение Правила, очевидно, достаточно, когда касается отношений родителя и ребенка. Но действительно ли уникальность положения каждого из них, которая так долго служила нам в качестве модели, имеет какие-то смысловые аналогии в других ситуациях, когда уникальность обусловлена разделенной функцией?

Возвращаясь к деталям, я попробую внести свою поправку в проблему различия деятельности двух полов. До сих пор я не останавливался подробно на различии полов, этом наиболее важном объекте психоаналитических рассуждений. Многое в этом по-своему захватывающем аспекте жизни в последние годы стало стереотипным в теоретических дискуссиях. В этом, среди прочего, следует винить психоаналитический термин «объект любви», ибо слово «объект», употребленное Фрейдом в его теории, было чересчур буквально воспринято многими его друзьями и большинством его врагов, так что морализаторы с готовностью истолковали временные определения человека как его высшие «ценности». Дело в том, что Фрейд чисто умозрительно, используя научный язык своего времени, указал, что энергия внутренних побуждений имеет «объект». Но, разумеется, он никогда не утверждал, что мужчина или женщина должны относиться друг к другу как к объектам, на которых держится их сексуальная идиосинкразия.

Вместо этого его главная теория генитальности, объединяющая борьбу сексуального влечения и любви, указывает на один из основных видов взаимной зависимости, при которой потенция и возможности партнера активизируются тогда, когда сам он активизирует потенцию и возможности другого. Теория Фрейда подразумевает, что мужчина тем более становится мужчиной, чем более он делает женщину женщиной, и наоборот, – потому что только два по-своему различных существа могут усилить каждый свою уникальность друг для друга.

«Генитальный» человек, в понимании Фрейда, более склонен действовать в соответствии с кантовским толкованием Золотого правила, согласно которому он скорее поступит так, чтобы рассматривать человечность «в себе или в другом всегда как цель и никогда как только лишь средство». Однако Фрейд дополняет этот этический принцип методологией, открывающей нашему исследованию и нашему влиянию источник внутренних побуждений, ибо они дают сияющий жар нашим силам и тлеющий, дымный огонь – нашим слабостям.

* * *

Я не могу закончить разговор о проблеме двух полов, не сказав об уникальной роли женщин. Можно задаться отличным вопросом, не подразумевает ли Правило в своей древнейшей форме, что женщины как партнеры включены в этот «золотой договор». Сегодняшнее изучение жизни все же оставляет совершенно нерешенной проблему, какое место принадлежит женщинам в том, что составляет сердцевину образа мужчины как мужчины. Действительно, женщинам предоставлено равенство в политических правах, а их умственные и нравственные способности признаны такими же, как у мужчин. Но чего женщины никогда не добьются, отчасти из-за того, что им и в голову не приходит требовать этого, – это равного права быть действительно уникальными и использовать с трудом завоеванные права в той сфере человеческой эволюции, которая и так безраздельно принадлежит им. К примеру, Запад может многому научиться, взяв за образец сохранившуюся в своей цельности женственность современной индийской женщины.

Но сегодня существует всеобщее чувство, что появляется новый феминизм как часть всеохватывающего гуманизма. Это соответствует растущему убеждению (довольно противоречивому, как кажется), что будущее человечества не может зависеть только от мужчин, зато, возможно, в немалой степени зависит от роковой «замены матери», вышедшей из-под контроля технологического человека. Обсуждение этой проблемы всегда встречает сопротивление мужчин и женщин, смертельно боящихся, что подчеркивание уникальных особенностей пола может вновь заострить внимание на вопросе их неравенства. И в самом деле, изучение биографий подтверждает далеко идущее сходство мужчин и женщин постольку, поскольку они отражают математическую структуру вселенной, организацию логической мысли и структуру языка.

Но подобное изучение также наводит на мысль, что, в то время как мальчики и девочки сходным образом думают, поступают и говорят, в действительности, они не одинаково воспринимают свои тела (и, следовательно, весь мир). Я попытался продемонстрировать это, указав на половые различия при структурировании пространства в играх детей[35]. Но я допускаю, что идея уникальности каждого пола будет принята без доказательств и что «различие», провозглашенное обильно цитируемым французом, заключается не только в анатомической приспособленности к взаимному сексуальному удовлетворению, но является психобиологическим различием, основным для двух фундаментальных образов жизни, отцовского и материнского. С внесенными поправками, Золотое правило означает, что один пол подчеркивает уникальность другого, оно также подразумевает, что каждый, чтобы стать действительно уникальным, зависит в не меньшей степени от равно уникального партнера.

* * *

В заключение позвольте мне посвятить несколько минут вопросу не только этическому, но также политическому и экономическому: «Правилу» Ганди.

В Ахмедабаде мне представился случай посетить ашрам Ганди за рекой Сабармати, как раз незадолго до этого я понял, что в Ахмедабаде произошло священное и, тем не менее, в высшей степени реальное событие, прекрасно иллюстрирующие все, что я пытаюсь сейчас сказать. Ясно, что я имею в виду руководство Ганди локаутом и забастовкой ткачей в 1918 году и его первую публичную голодовку. Это событие широко известно в истории промышленных отношений во всем мире, но едва знакомо образованным индийцам. И все же я уверен, что только в Ахмедабаде, среди еще живых свидетелей и неумирающих установлений, возможно осознать «присутствие» этого события как имевшего прочный успех «эксперимента» в местных промышленных отношениях, повлиявшего на индийскую политику и, кроме того, представляющего новый тип конфликта в разделенных человеческих функциях.

Мы не будем рассматривать здесь детали забастовки и ее урегулирования. Как обычно, она началась с вопроса об оплате труда. Также я не стану говорить о политически и экономически ограниченной пригодности ахмедабадского эксперимента для других промышленных областей в Индии и за ее пределами. Нас здесь интересует то, что Ганди, с момента своего вступления в борьбу, рассматривал ее не как благоприятный случай для максимального обоюдного принуждения, разрешающегося в обычном компромиссе, но как возможность для всех – рабочих, хозяев и для него самого – «подняться над существующими условиями».

Утопический характер принципов, к которым он решил обратиться, способен понять только тот, кто может ощутимо представить все убожество условий жизни рабочих, скрытую панику, царившую в рядах местных владельцев фабрик (безумно озабоченных конкуренцией с Британией) и имевшийся у Ганди еще небольшой в ту пору опыт руководства массами в Индии. Призраки поражения, насилия и коррупции сопутствовали тем «высоким» словам, которые я готов процитировать. Но для Ганди любая имеющая смысл борьба должна была «преобразовать духовную жизнь народа». Ганди ежедневно беседовал с рабочими под знаменитой Акацией за средневековыми Шахпурскими воротами. Он изучил их безнадежное положение, и, тем не менее, убеждал рабочих не обращать внимание на угрозы и обещания хозяев фабрик, которые, как все «имущие», боялись разнузданной дерзости и насилия со стороны «неимущих».

Он знал, что они боятся также и его, поскольку они дали понять, что, возможно, примут его условия, но только если сам он пообещает покинуть страну навсегда. Но он остался, чтобы доказать, что лишь праведник может «защитить благо рабочих, в то же время обеспечивая благо работодателей» – двум борющимся сторонам, представленным сестрой и братом, Анасуябехн и Амбалал Сарабхаи. Под Акацией Ганди провозгласил принцип, который в чем-то перекликается с отредактированным нами Правилом: «Справедлив лишь тот образ действий, который не наносит вреда ни одной из конфликтующих сторон». Под «вредом» он подразумевает – и его каждодневные заявления не оставляют никаких сомнений на этот счет – неразделимое сочетание экономического ущерба, социального унижения, потери самоуважения и скрытой мести.

Ни одна сторона не смогла легко принять этот принцип. Когда же рабочие уже были готовы сдаться, Ганди неожиданно объявил голодовку. Некоторые из его друзей, как он и предполагал, сочли это «глупым, недостойным мужчины или того хуже», а некоторые тяжело переживали. Но Ганди сказал рабочим: «Я хочу показать вам, что не заигрываю с вами». Он был, как мы бы сказали, исполнен решимости, и это, как и последующие события, немедленно возвысило проблему совести одного человека до вопроса национального значения. В своих ежедневных обращениях Ганди всячески подчеркивает те изначальные духовные основы, без которых предмет спора не может быть «добродетельным», а именно – волю, соединенную со справедливостью, цель – с дисциплиной, уважение к любому труду и правдивость. Но он также знал (и говорил об этом), что у этих толп неграмотных мужчин и женщин, недавно прибывших из деревни, но уже подвергшихся пролетаризации, нет достаточной нравственной основы или социальной солидарности, чтобы оставаться верными принципам, не имея сильного руководителя.

«Вы еще должны научиться, как и когда следует давать клятву», – говорил он им, то есть, клятва и бесповоротная решимость пока еще были привилегией и обязанностью руководителя. В конце концов, этот конфликт был улажен не без некоторых уступок со стороны Ганди, чтобы сохранить престиж каждого из участников конфликта, но с действительным принятием решения, изначально предложенного Ганди.

Я не призываю понять весь комплекс побуждений и причудливый ход мыслей Ганди, в чем-то противоречащих западной строгости в принципиальных вопросах и, полагаю, в чем-то странных и для индийских наблюдателей. Я могу также усмотреть в действиях Ганди отеческую заботу, которая, возможно, сейчас уже «устарела». Но его величественная простота и безоглядное участие в этом «эксперименте» заставили и рабочих, и хозяев почитать его. И сам он с забавным благоговением говорил: «Прежде мне не доводилось вступать в такую схватку», ибо обе стороны бесспорно обрели зрелость, подняв трудовые отношения в Ахмедабаде на новый и надежный уровень. Позвольте мне привести лишь тот факт, что в 1950 г. число членов Ахмедабадской трудовой организации текстильщиков составляло одну двадцатую от общего числа членов профсоюзов Индии, но именно на нее приходилось 80 проц. общих расходов на благотворительность.

Таким образом, это исключительное историческое событие выявляет нечто существенное в духовной основе человека вообще, в традиционной индийской духовной основе и вместе с тем в силе личного преображения самого Ганди. Как мне кажется, чудо ахмедабадского эксперимента имело не только настоящий успех и обрело крепость во время дней разгула насилия, которое после великого раздела разрушило так много мостов солидарности, но, помимо всего прочего, породило дух, который направлен за пределы этого события.

* * *

Напоследок я скажу несколько слов о том, что является и еще долго будет являться зловещим пределом мира, в котором мы все учимся и работаем, – о международной ситуации. Тут мы не можем позволить себе долгое время жить, разделяя личную, профессиональную и политическую этику, – разделение, подвергающее опасности ту самую жизнь, которую наши профессии обязаны сохранять в целости, – и, тем самым, разрубая саму ткань нашего личного бытия. Только в наше время и именно в нашем поколении мы с жестокой внезапностью приблизились к осознанию того, что было самоочевидно уже давно, а именно – к тому, что во всей предыдущей истории Правило в любом виде спокойно сосуществовало с войной. Вооруженный до зубов воин, настроенный обойтись с другим так, как, по его мнению, другой готов обойтись с ним, не замечал этического противоречия между Правилом и своей воинской идеологией. В сущности, он не отказывал своему противнику в уважении, которое, в свою очередь, надеялся получить в ответ. Это непрочное сосуществование этики и войны, видимо, изживает себя в наше время. Даже воинственно настроенный ум, возможно, немало испугается за свою историческую идентичность, когда неограниченное кровопролитие придет на смену обдуманным военным действиям. Каков же истинный смысл Золотого правила ядерного века, как кажется, говорящего даже «сражающемуся человеку»: «Не задевай других, пока ты не уверен, что сможешь так же наверняка уничтожить их, как они могут уничтожить тебя»?

Можно, однако, теряться в догадках, что поможет выйти из тупика, в котором оказались нравственные правила международных отношений, – отважный протест, острое разоблачение или пророческое предупреждение – предупреждение о катастрофе столь глобальной, что большинство людей не заметят ее, как не замечают свою смерть и научились не замечать приевшиеся предсказания ада. Очевидно, что лишь ориентация на этические законы, направленность к энергичному сотрудничеству могут избавить нас от необходимости заботиться о своей защите с помощью оружия. Мы живем в то время, когда (при том, что стало возможным уничтожение всего человечества) мы можем впервые задуматься о всечеловеческой идентичности, о действительно универсальной этике, подобной той, которую подготовили мировые религии, гуманизм и некоторые философы. Однако этику нельзя создать искусственно. Она может возникнуть лишь из основанного на знании и вдохновении поиска всеобщей человеческой идентичности, которая, ввиду новых технологий и нового образа мира, становится не только возможной, но и обязательной. И опять-таки, все, что я могу здесь вам предложить, является вариацией нашей основной темы.

Все, что было сказано об отношениях родителя и ребенка, мужчины и женщины, приложимо к взаимоотношениям наций друг с другом. Сегодня нации характеризуются разными стадиями своего политического, технологического и экономического преобразования. При этих условиях, сверхразвитым нациям совсем легко поверить, что нации должны применять по отношению друг к другу благородный образовательный или врачебный подход.

Тем не менее, суть того, что я собираюсь сказать, не в том, чтобы подчеркнуть неравенство, а в том, чтобы относиться с уважением к уникальности различий исторического развития. Таким образом, настолько, насколько нация осознает себя как коллективную личность, она, возможно, научится видеть свою задачу в сохранении взаимной зависимости в международных отношениях.

Дополнение к третьей части
Женственность и внутреннее пространство[36]

Существует множество экономических и практических оснований для более глубокого изучения положения женщины в современном мире. Но существует также и ряд связанных с этим более тонких и не явно выраженных причин. Всеобщая ядерная угроза, прорыв в открытый космос и постоянно прогрессирующая система глобальной коммуникации – все это указывает на тотальные изменения в сфере географического пространства и исторического времени, и, таким образом, эти факторы настоятельно требуют изменения очертаний половой идентичности в рамках нового образа человека.

Я не собираюсь здесь пускаться в подробное описание связей и противоречий между двумя полами в прежде принятых понятиях войны и мира между ними. Это тема отдельного исторического исследования, которое еще предстоит написать и, более того, обнаружить сначала сам предмет. Но ясно, что опасность сотворенного мужчинами яда, невидимо, по капле, проникающего из внешнего пространства в само существо младенцев в утробах женщин, неожиданно привело одно из главных занятий мужчин, а именно, «решимость» постоянно вступать в конфликт посредством периодических, с каждым разом все более крупных и разрушительных войн, к его естественным пределам.

Доминанта мужской идентичности базируется на основе того, «что действует» и что мужчина может сделать, неважно, способствует это созиданию или разрушению. По этой причине явная необходимость пожертвовать некоторыми возможными достижениями технологического прогресса и политической гегемонии ради простого сохранения человечества отнюдь не является попыткой усугубить мужское чувство идентичности. Возможно, если женщины смогут обрести решимость публично выразить то, что они всегда стояли и стоят за частное в эволюции и истории (реализм в ведении домашнего хозяйства, ответственность за воспитание детей, умение сохранять мир и призвание к целительству), они смогут должным образом присоединить к этому и силу этического сдерживания политики в самом широком смысле этого слова, силу поистине вненациональную.

На это, я думаю, многие мужчины и женщины надеются открыто и, еще больше, тайно. Но их надежда наталкивается на доминирующие тенденции нашей технологической цивилизации, а также, в равной степени, на глубокое внутреннее противодействие. Мужчина, создавший сам себя, «даруя» женщине возможность относительной эмансипации, способен, в качестве модели, на которую следует равняться, руководствоваться исключительно своим собственным образом человека, сотворившего себя, и максимум свободы, которую, с этой точки зрения, может получить женщина, заключается, кажется в том, чтобы стремиться к некоторому успеху в карьере, к стандартизированному потреблению и к энергичной деятельности по созданию и поддержанию домашнего хозяйства, состоящего из одной-единственной семьи.

Таким образом, женщина различными способами обретает свое место в рамках типологий и космологии, на культивирование и обожествление которых имеют право исключительно одни мужчины. Другими словами, даже тогда, когда равноправие почти достигается, оно отнюдь, не ведет к равенству, и равные права нисколько не способствуют обеспечению равной представленности, в смысле того, как глубочайшие устремления женщин находят выражение в их общественном влиянии или в их действительной роли в политическом действе.

Перед лицом гигантской односторонности, грозящей превратить человека в раба своей триумфальной технологии, нынешние споры, которые ведут как женщины, так и мужчины, споры о том, может ли женщина, а если может, то как, стать «в полном смысле человеком», на самом деле предстают какой-то космической пародией и являются чем-то вроде ностальгии по прошлым богам, на которых нельзя не взирать без чувства юмора. Сам вопрос о том, что женщине надлежит стать «в полном смысле человеком», и о том, что кто-то обладает правом даровать ей это качество, убедительно демонстрирует, что дискуссия о мужских и женских элементах, заложенных в потенциале человеческой природы, должна основываться на более фундаментальных принципах.

Однако, приближаясь к ним, невозможно не принимать в расчет определенные эмоциональные реакции или противодействия, скрытые за фасадом описанных споров. Мы все наблюдали тот факт, что кажется почти невозможным обсуждать вопрос о женской природе или женском воспитании без того, чтобы не встать «за» или «против» лозунгов все той же эмансипации. Моралистический пыл обладает способностью переживать изменившиеся условия, а феминистская подозрительность недоброжелательно относится к любой мужской попытке помочь определить, в чем состоит уникальность женственности, так что, подчеркивая уникальность женщины, мужчина сразу попадает под подозрение, что на самом деле его слова намекают на врожденное неравенство женщин.

Тем не менее, кажется, многим женщинам удивительно сложно высказать ясно свои наиболее глубокие ощущения и найти правильные слова для того, что является для них наиболее важным и актуальным, не говоря об этом чересчур много или слишком мало, не прибегая к вызову или к апологии. Некоторые женщины, внимательно наблюдающие за действительностью и думающие живо и глубоко, похоже, не обладают достаточным мужеством ума, потому что стыдятся некоего предела конфронтации, в котором обнаружится, что они лишены «реального» ума. Даже успешное соревнование мужчин и женщин в академической сфере во многом не способно исправить сложившуюся ситуацию. Женщины все еще склонны быстро ретироваться на «свое место» всякий раз, когда чувствуют себя неуместно.

Большой проблемой также представляются отношения лидеров женского движения друг с другом и со своими последовательницами. Насколько я могу судить, женщины-«лидеры» вообще очень часто склонны руководить или оказывая сильное давление, или слишком моралистично, или жестко (словно они заранее соглашаются с тем положением, что только яркие и жесткие женщины могут считаться думающими), вместо того, чтобы постараться узнать, что хочет сказать и что собирается отстаивать масса женщин, лишенных возможности что-то решать, и дать им шанс высказаться, и, таким образом, понять, с помощью чего они в самом деле могут обрести стремление добиться равного с мужчинами участия в мировых делах.

С другой стороны, нерешительность одних мужчин найти ответственный отклик на новый «феминистский» бум и чрезмерно возбужденная реакция на него других требуют объяснения на многих уровнях. Несомненно, мужчинам присуще благородное стремление во что бы то ни стало сохранить сексуальную полярность, жизненную напряженность и сущностное различие между полами, которые, как они опасаются, могут быть утрачены при чрезмерных похожести, равноправии и равенстве или, по крайней мере, при чрезмерных разговорах на эту тему.

Кроме того, защитному механизму мужчин (здесь мы не должны забывать и о самых образованных из них) свойственна многогранность. Когда мужчины испытывают страсть, они стремятся пробудить в ответ именно страсть, а не симпатию и сопереживание. Когда же они не испытывают страсти, то им бывает сложно пробудить и чувство взаимной симпатии, особенно там, где это чувство предполагает необходимость видеть другого в самом себе и самого себя в другом и где, таким образом, страх перед размытостью очертаний друг друга грозит уничтожить как радость от ощущения инаковости, так и симпатию к чему-то близкому. Это наводит на мысль, что там, где доминирующие идентичности зависят от своих доминант, этим доминантам трудно обрести реальное равенство.

И, наконец, там, где кто-либо испытывает чувство опасности, угрозы или загнанности в угол, трудно быть абсолютно объективным.

Для всего сказанного существуют психологические основания, уходящие корнями в далекое прошлое. Есть темы столь странные, что рационально настроенные мужчины предпочитают игнорировать их, при приближении к ним сразу уходя в сторону. Среди этих тем – физиологические изменения и эмоциональные вызовы того обыденного чуда, каким являются беременность и рождение детей, которые тревожат каждого человека в детстве, юности и, вообще, в любом возрасте. Описывая культуры и исторические периоды, мужчина показывает это чудо лишь частично, да и то лишь когда возникает необходимость. Он по привычке приписывает выживание человека горделивой связанности мужских структур, забывая тот простой факт, что покуда каждая такая структура проверяется на прочность и многие из них погибают, женщины ежедневно оказываются в ситуации, когда необходимо поддерживать основы жизни, восстанавливать и производить на свет самих восстановителей.

Новый баланс Мужского и Женского, Отцовского и Материнского, очевидно, предвещает не только современные перемены в отношении двух полов друг с другом, но также и более широкую осведомленность, которая распространится вместе с достижениями в науке, технологии и подлинном постижении человеком самого себя. Однако современное состояние дискуссии требует сначала признание того факта, что, скорее, двойственность и двусмысленность, сложившиеся издревле в отношениях между полами, со временем только усугубляются, а не сглаживаются какими бы то ни было попытками найти частичное разрешение этой проблемы.

* * *

Существует и еще одно важное соображение, которое необходимо высказать перед началом рассуждений о предмете, столь неполно определенном, хотя всегда остающимся чрезвычайно актуальным. Каждый исследователь всегда начинает, и должен начинать, с того места, где он всего прочнее стоит, то есть, где он чувствует, что находится на своем поле, и что его работа способствует прояснению предмета, как он его видит, независимо от того, так ли это на самом деле. Но всякий раз, пускаясь в свои исследования, он все же опасается замечаний наподобие того, что дал один фермер из Вермонта какому-то водителю, спрашивавшему у него о дороге: «Если бы я захотел поехать туда, куда едете вы, я бы поехал не отсюда».

Итак, о том, где же собственно нахожусь я и откуда должен начать свое рассуждение. Любой исследователь психического развития человека и психоаналитик-практик знает, что стадией жизни, решающей в возникновении целостной женской идентичности, является переход от юности к взрослому состоянию, когда молодая женщина, несмотря на свою карьеру, отказывается от заботы, которую она получала в семье родителей, чтобы отдать себя любви к чужому человеку и заботе о нем и своих детях, рожденных от него.

Я уже отмечал, что ментальная и эмоциональная способность к верности, к ее приятию и отдаче, отмечает завершение периода юности, тогда как взрослое состояние начинается со способности принимать и отдавать любовь и заботу. Ибо сила поколений (под этим я понимаю базисное состояние, лежащее в основе всего многообразия ценностных систем человека) зависит от процесса, в котором молодые люди обоих полов обретают свои индивидуальные идентичности, сплавляют их во взаимной близости, любви и браке, наделяют новой жизненной силой старые традиции и вместе творят, «порождают», новое поколение. В этом процессе развившиеся ранее половые различия и склонности окончательно поляризуются, поскольку они должны стать частью общей деятельности производства и воспроизводства, которая определяет взрослое состояние.

Но как зависят отличительные особенности формирования идентичности женщин от того факта, что в их телесном строении есть «внутреннее пространство», которому предназначено произвести на свет потомство избранных этими женщинами мужчин, и от их биологической, психологической и этической обязанности заботиться о детях? Не является склонность к этой обязанности (независимо от того, соединена ли она с карьерой, и даже от того, реализуется или нет она в реальном материнстве) основной проблемой женской верности?

Психоаналитическая психология женщин, однако, «начинает не отсюда». В соответствии со своей оригинологической ориентацией, то есть, стремлением искать смысл предмета в его происхождении, она начинает с самых ранних опытов дифференциации, в основном реконструируемых на примере женщин-пациенток, у которых возникают проблемы в связи с их женственностью и тем постоянным неравенством, на которое, как им кажется, они постоянно обречены. Так как психоаналитический метод мог быть применен только в работе с больными, независимо от того, взрослые они или дети, то он был с необходимостью принят в клинических наблюдениях в качестве исходной точки для исследования того, как маленькая девочка, получая сведения о половых различиях, может узнавать о них как о факте, который она наблюдает, может исследовать их визуально или осязательно, может чувствовать от этого большое удовольствие или неприятное напряжение, или может, с помощью сознания и воображения, догадаться или почувствовать, каково ее собственное строение.

Но, думаю, будет справедливым сказать, что психоаналитический взгляд на женственность находится под сильным влиянием того факта, что первые и основные наблюдения в этой теории были сделаны клиницистами, чьей задачей было понять характер болезни и найти пути лечения, а также от того, что они с необходимостью должны были изучать в своей работе женскую душу с мужским характером сопереживания и пожертвовать тем, что требовал этос просвещения души, а именно, «приятием реальности». В соответствии с этой исторической позицией при реконструкции жизненных историй маленьких девочек они в первую очередь стремились проследить, что те могли увидеть или понять (то есть, что есть у мальчиков и чего лишены девочки), и построить на этом «инфантильные сексуальные теории» с далеко идущими выводами.

С этой точки зрения, тот наиболее очевидный факт, именно, что дети обоих полов рано или поздно «узнают» о том, что один пол лишен пениса, на месте которого находится какое-то похожее на рану отверстие, этот факт кладется в основу понимания женской природы и воспитания. Однако, с адаптивной точки зрения, кажется неразумным предполагать, что наблюдение и переживание, кроме моментов острого, но временного, беспокойства, могут быть сфокусированы исключительно на том, что у ребенка отсутствует. Девочка в любых условиях жизни, кроме разве что слишком урбанизированных, имеет возможность ясно наблюдать, на примере старших девушек и женщин, а также самок животных, что существует внутреннее телесное пространство, наделенное производительным потенциалом и таящим в себе определенные опасности.

Здесь возникают мысли не только о беременности и рождении детей, но и о вскармливании и о всех выпуклостях женской анатомии, предполагающих полноту, теплоту и дородность. Интересно, например, пугает ли девочек наблюдение различных симптомов беременности или менструации, как это, определенно, пугает мальчиков, или же они просто присоединяют эти наблюдения к числу других рудиментов женской идентичности – если, конечно, они не «защищены» от случайного постижения всеобщности данных естественных явлений и их значения.

В настоящее время не вызывает сомнений, что на различных этапах детства наблюдаемые ребенком данные будут интерпретироваться им посредством доступных ему когнитивных механизмов, пониматься по аналогии с органами, с которыми главным образом связан его опыт и наделяться качествами, которые, по его мнению, в этом органе преобладают. Сны, мифы и культы свидетельствуют о том, что для обоих полов вагина была и остается тесно связанной с образами пожирающего рта и очищенного сфинктера, помимо ассоциаций с кровоточащей раной.

Однако кумулятивный опыт мужчины и женщины не может, по моему мнению, полностью зависеть от болезненных аналогий и фантазий. Сенсорная реальность и логическое осмысление женщиной данной ей формы тела посредством кинестетического опыта и серии воспоминаний о том, что доставляет ей определенные ощущения, и, в рамках всего этого, существование некоего продуктивного внутреннего пространства, безопасно помещенного в центр ее женского тела, обладают, как я склонен думать, большей актуальностью, нежели внешний орган, которого она лишена.

И если я начинаю именно отсюда, то это потому, что надеюсь, что будущее определение половых различий должно, наконец, вобрать в себя все постфрейдистские открытия, дабы не впасть в соблазн подавленностей и отрицаний дофрейдовских времен.

* * *

Позвольте мне рассказать здесь об одном наблюдении, которое поможет сделать мою точку зрения более понятной, а именно о нижеследующем известном наблюдении за играми детей. Эти дети, калифорнийские мальчики и девочки в возрасте десяти, одиннадцати и двенадцати лет, дважды в год приходили в «Лабораторию управления» Калифорнийского университета, где их измеряли, брали у них интервью и проводили с ними эксперименты. Следует отдать должное женскому гению директора лаборатории, Джин Уолкер Макфарлейн, что в течение более чем двух десятков лет дети (и их родители) не только регулярно приходили в этот исследовательский центр, но и откровенно делились своими мыслями, делая это с большим «пылом» (если употребить излюбленное слово Джин Макфарлейн).

Это означает, что дети выражали признательность за то, что, как растущими индивидуальностями, ими интересуются, и поэтому охотно раскрывали свой внутренний мир, демонстрируя то, что (как они сами с убеждением говорили) было бы полезно знать другим и что может им пригодиться.

Прежде чем присоединиться к этому калифорнийскому исследованию, я занимался вопросами интерпретации игрового поведения – невербальным подходом, который помогал мне понимать то, что мои самые маленькие пациенты не могли выразить словами. Поэтому было решено, что в этом исследовании я буду получать от каждого ребенка ряд игровых конструкций и затем сравнивать их форму и контекст с другими данными. В течение двух лет я трижды встречался со 150-ю мальчиками и 150-ю девочками и предлагал им, с помощью разложенных на столе игрушек, сконструировать какую-нибудь «сценку», одну – в каждое посещение. Игрушки были простыми: семья, несколько фигурок в форме (полицейские, летчик, индеец, монах и т. п.), дикие и домашние животные, игрушечная мебель, машинки – и кроме этого я давал детям большое число деталей конструктора.

Детей просили представить, что стол – это павильон киностудии, что игрушки – это актеры и декорации, и что сами они – режиссеры фильма. Они должны были представить на столе «яркую сцену из художественного фильма», а затем рассказать о ней. Этот рассказ записывался, сцена фотографировалась, и детей благодарили. Следует также заметить, что никакой «интерпретации» сразу не давалось.

Затем наблюдатель сравнивал эти индивидуальные конструкции с биографическими данными за десять лет, стремясь увидеть, не дают ли они какого-нибудь ключа к определению основных детерминант внутреннего развития ребенка. В целом эта методика оказалась удачной, однако здесь она не является предметом нашего главного интереса. Описанный эксперимент также сделал возможным сравнение всех игровых конструкций друг с другом.

Несколько детей отнеслись к поставленной перед ними задаче с каким-то презрением, как к занятию, не совсем достойному молодого человека, перешагнувшего десятилетний рубеж, но все же большинство этих смышленых и отзывчивых отроков в испачканных джинсах и ярких платьицах охотно брались за работу, с рвением и удовольствием, характерным для всех учащихся. И как только они вовлекались в нее, поставленная задача полностью овладевала ими и подчиняла всю их деятельность.

Вскоре стало очевидным, что среди составленных картин преобладали пространственные композиции.

Только половина их представляла собой действительно «яркие сцены», и совсем немногие имели какое-то отношение к кинофильмам. Рассказанные детьми истории были по большей части короткими и не шли ни в какое сравнение с тематическим богатством, которое демонстрировали устные тесты.

Но забота и (рискнем сказать) эстетическая ответственность, с которой дети отбирали элементы конструктора и игрушки и затем располагали их, руководствуясь глубоким чувством пространственной композиции, были поразительны. В конце у них, кажется, появлялось внутреннее ощущение того, что «все в порядке», что вызывало чувство завершенности и, словно выходя из какого-то бессловесного состояния, они поворачивались ко мне и говорили: «Теперь я готов (готова)», – что значит: теперь я готов (готова) рассказать, что все это означает.

Меня более всего интересовало наблюдение не только образных тем, но также и пространственных конфигураций в их соотношении со стадиями жизненного цикла вообще и с формами невротического напряжения, встречающимися в период, предшествующий половому созреванию, в частности. Таким образом, половые различия первоначально не были в фокусе моих интересов. Свое внимание я сосредотачивал на том, насколько близко конструкции располагались от края стола или от стены, у которой стоял стол, насколько они возвышались над поверхностью стола или оставались на ее уровне, насколько детали были разбросаны или располагались все в одном месте. То, что все это что-то «рассказывало» о ребенке, построившем композицию – хорошо известный секрет всех «проэктивных методик». Их мы, однако, также не имеем возможности обсуждать здесь.

Вскоре мне стало совершенно ясно, что при анализе детских игровых конструкций я должен обязательно принимать во внимание тот факт, что девочки и мальчики по-разному использовали пространство, и что определенные конфигурации, часто встречавшиеся в конструкциях одного пола, редко фигурировали в построениях другого.

Различия сами по себе были настолько простыми, что поначалу казались чем-то само собой разумеющимся. Со временем для них нашлось и краткое условное обозначение: девочки представляли внутреннее, а мальчики – внешнее пространство.

Это отмеченное мною различие было столь элементарным, что и другие наблюдатели, как только видели фотографии детских конструкций, не зная о поле ребенка (и, конечно, ничего не зная о моих соображениях о возможных трактовках этих различий), могли сразу их рассортировать по доминирующим в них конфигурациям, отмеченным мною, и, что любопытно, демонстрируя ту же статистическую картину. Эти независимые рейтинги показали, что более чем две трети конфигураций, названных мною впоследствии «мужскими», встречались в сценках, представленных мальчиками, а более чем две трети «женских» конфигураций – в конструкциях девочек.

Здесь я опускаю свои замечания о чертах, характерных для атипичных сцен как у мальчиков, так и у девочек. Типичным же является следующее: сцена девочки – это внутреннее помещение дома, представленное или определенным образом расставленной мебелью, без окружающих ее стен, или простой оградой из конструктора. В сцене девочки люди и животные находятся главным образом внутри этого внутреннего пространства или ограды и преимущественно в статических (сидя или стоя) позах.

Ограды девочек состоят из низких стен, то есть, высотой всего лишь в один блок конструктора, но зато с тщательно отделанным входом. Эти внутренние помещения домов, со стенами и без, по большей части, выглядят удивительно мирно. Часто маленькая девочка в сцене играла на пианино. В ряде случаев, однако, во внутреннее помещение вторгались дикие животные или люди, представляющие опасность. Однако эта идея вторжения не вела к возведению защитных стен или запиранию дверей. Скорее, наоборот, большинство вторжений несут на себе элемент юмора и радостного возбуждения.

Сцены мальчиков – это или дома с мощными стенами, или фасады с выступами, конусообразной или цилиндрической формы, изображающими архитектурные украшения или пушки. Много высоких башен, и преобладают сцены, изображающие внешнее пространство. В конструкциях мальчиков большинство людей и животных располагаются вне ограды или здания, в них много самодвижущихся объектов и животных, которые к тому же движутся по улицам и перекресткам. Встречаются тщательно продуманные автомобильные столкновения, но есть также и транспортные развязки, а, кроме того, машины, арестованные полицией. Хотя в конфигурациях мальчиков преобладают высокие постройки, в них присутствует большая доля игры с опасностью катастрофы или разрушения; что касается руин, то они встречались только в конструкциях мальчиков.

Таким образом, мужские и женские пространства определялись, соответственно, высокими постройками, их разрушением, сильным движением, его регулированием или арестом транспортных средств и статическими внутренними пространствами, открытыми или слегка прикрытыми, отличающимися мирным характером или вторжением извне. Кому-то может показаться странным, а кому-то – само собой разумеющимся, что эти половые различия в организации игровых сцен, кажется, имеют некоторую параллель с морфологией генитальной дифференциации: в случае с мужчиной, внешний орган, способный к эрекции и проникновению внутрь, служащий для организации тока подвижной спермы; в случае с женщиной, внутренние органы, через проход ведущие к статичной ожидающей яйцеклетке. Возникает вопрос: что в этом действительно удивительного, что здесь слишком очевидно и, в любом случае, что все это сообщает нам о двух полах?

С тех пор как я полтора десятилетия назад впервые представил эти данные на суд исследователей, работающих в разных областях, стандартные интерпретации описанных фактов не изменились ни на йоту. Существует, конечно, и ироничная реакция: мол, нет ничего удивительного, что психоаналитик стремится прочесть в данных такого рода дурные старые символы. И в самом деле, более чем полстолетия назад Фрейд заметил, что «дом – это единственный регулярно встречающийся в снах символ человеческого тела». Однако, существует определенная методологическая разница между появлением символа в снах и конфигурацией, созданной в реальном пространстве. Тем не менее, чисто психоаналитическое или соматическое объяснение полагает, что представленные сцены отражают сосредоточенность подростка на собственных половых органах.

Чисто «социальная» интерпретация, с другой стороны, отрицает необходимость видеть нечто символическое или соматическое в данных конфигурациях. Само собой разумеется, мальчикам нравятся внешне пространства, а девочкам – внутренние помещения, или, по крайней мере, они видят свои социально значимые роли в связи с внутренними помещениями дома или в связи с внешними просторами, где есть место для приключений, с тихой женской любовью к семье и детям или с высокими мужскими устремлениями.

Можно постараться согласовать обе интерпретации – до какого-то момента. Действительно, поскольку социальная роль ассоциируется с физическим строением, то она так и будет выражаться в игровой или творческой деятельности. И, несомненно, в условиях чрезмерной напряженности или сосредоточенности на какой-либо части тела, эта часть может сознательно изображаться в каких-либо игровых построениях: на этом основана игровая терапия. Защитники анатомической или социальной интерпретации по-своему в равной степени правы, особенно если они настаивают на том, что никаким возможным объяснением брезговать нельзя. Однако это не дает ни той, ни другой стороне исключительного права трактовок.

Чистая интерпретация в понятиях социальных ролей оставляет многие вопросы без ответа. Если мальчики размышляют главным образом о своих настоящих или будущих ролях, то почему, например, их любимой игрушкой является полицейский и почему так часто встречается сцена, где он останавливает движение транспорта? Если мужественная активность во внешнем пространстве является детерминантой в сценах мальчиков, то почему нет ни одной сцены, где были бы представлены спортивные состязания? (Спортивные соревнования изобразила лишь одна бойкая девочка.)

Почему любовь девочек к домашней жизни не выразилась в высоких стенах и запертых дверях, служащих гарантами интимности и безопасности? И в самом ли деле игра на пианино в окружении своей семьи представляет то, чем эти девочки (некоторые из них являются страстными наездницами и все, в будущем, хотят водить автомобиль) собираются преимущественно заниматься или, по крайней мере, думают, что могут рассчитывать на это? Таким образом, чувство опасности мальчиков во внешнем пространстве и любезность девочек во внутреннем пространстве в ответ на просьбу представить какую-нибудь яркую киносцену, намекающие на какие-то динамические состояния и острые конфликты, не объясняются теорией, построенной на основе простого соединения культурных и ментальных ролей.

Мне бы хотелось предложить более целостную интерпретацию, согласно которой между полами существует глубокое различие в опыте восприятия строения человеческого тела. Акцент здесь делается на предрасположенности и склонности, а не на исключительной способности, ибо оба пола (при всех других различиях в созревании и сознании) охотно учатся подражать пространственной модели друг друга. Далее, положение, что каждый пол погружен в ту или иную пространственную систему, не является для нашей концепции определяющим, скорее, оно предполагает, что в контекстах, не являющихся подражательными или состязательными, эти модели «подходят более естественно» к естественным основаниям, с необходимостью выражающим наш интерес.

Наблюдаемый в детстве пространственный феномен затем находит воплощение в двух принципах организации пространства, соответствующих мужскому и женскому принципам строения тела. Они могут приобретать особую важность в препубертатный период, впрочем, так же, как и на других стадиях развития, однако, они остаются важными в течение всей жизни для точного представления половых ролей в пространственно-временных координатах культуры. Подобную интерпретацию нельзя, конечно, «доказать» на основании одного единственного, описанного выше, наблюдения. Вопрос состоит в том, соответствует ли оно наблюдениям пространственного поведения в другой среде и на других этапах жизни, сможет ли оно стать подлинной частью теории развития, и, наконец, объединяет ли оно другие половые различия, свойственные мужской и женской структурам и функциям, в более стройную систему.

С другой стороны, оно не должно вступать в противоречие с тем фактом, что другие среды наблюдения, используемые для тестирования мужского и женского поведения, могут показать лишь немного либо вообще никаких половых отличий в области психики, имеющих функцию согласования вербальных и когнитивных элементов структуры, свойственных математической природе вселенной и вербальных элементов культурных традиций. Это согласование, на самом деле, может иметь в качестве своей главной функции коррекцию того, что дифференцирует опыт обоих полов, даже если оно, помимо этого, корректирует и интуиции, распределяющие людей по другим классам.

Дети из Беркли, Калифорния, создававшие игровые конструкции, еще приведут нас к ряду пространственных наблюдений, особенно относительно женского развития и мировоззрения. О мужчинах же я в данной работе расскажу не много: их достижения в овладении географическим пространством и научными знаниями и в распространении идей громко заявляют сами о себе и подтверждают традиционные мужские ценности.

Итак, я оставляю в стороне игровые построения мальчиков из Беркли. Разве на мировой сцене мы не наблюдаем необычайно одаренное, но в чем-то по-мальчишески детское человечество, увлеченно играющее в историю и технологию и создающее какую-то мужскую структуру, столь же простую (хотя с технологической точки зрения и сложную), как игровые построения подростков? Разве мы не замечаем, что темы игрового микрокосма мальчиков доминируют во все распространяющемся пространстве человечества: те же высота, скорость и стремление проникнуть в новые сферы; те же столкновения, взрывы – и мировая суперполиция? Между тем, женщины, обретая свою идентичность в заботе, связанной со строением их тела и потребностями их потомства, кажется, считают само собой разумеющимся, что внешнее мировое пространство принадлежит мужчинам.

* * *

Прежде чем идти далее, я должен обратиться к своему старому утверждению, что наблюдения, о которых сообщают, но которых «не ожидают, кажется, подтверждают нечто давно ожидаемое». Они способствуют прояснению многих сомнений, связанных с более ранними психоаналитическими теориями женственности. Многие первоначальные психоаналитические заключения о природе женственности находились под влиянием концепции так называемой генитальной травмы, то есть, внезапного узнавания маленькой девочкой того, что у нее нет, и никогда не будет пениса.

Предполагаемое преобладание чувства зависти у женщин, предположение, что будущий ребенок является для женщины замещением пениса, предположение, что девочка обращается от матери к отцу потому, что обнаруживает, что мать лишила пениса не только ее, но и себя; наконец, женская предрасположенность к приятию мужской агрессивности ради удовлетворения своей «пассивно-мазохистской» ориентации – все это основано на идее «травмы» и уже давно приобрело вид детально разработанных объяснений женственности.

Все эти качества в той или иной степени присущи всем женщинам, что снова и снова демонстрирует психоанализ. Однако всегда необходимо помнить, что специальный метод в условиях, которые сам же и создает, делает какие-либо истины особенно истинными, в данном случае это касается слишком вольной ассоциации скрытых обид с репрессивными травмами. Эти истины носят характер частичных истин в рамках нормативной теории женского развития, в которой они могут иметь место, чтобы соподчинять более раннюю доминанту производящих внутренних пространств.

Это влечет за собой перенос теоретического акцента проблемы утраты внешнего органа на чувство внутреннего жизненного потенциала; с ненавистного презрения к матери на солидарность с ней и другими женщинами; с «пассивного» восприятия мужской активности на целенаправленное и осведомленное занятие деятельностью, связанной с тем, что женщина обладает яйцеклеткой, маткой и вагиной; с мазохистского удовлетворения болью на способность переносить (и понимать) боль, как весьма значимый аспект человеческого опыта вообще и роли женщины в частности.

Все это присуще женщине «в полном смысле женственной», как признают в том числе и такие известные авторы, как Элен Дойч, хотя их терминология и связана преимущественно с таким психопатологическим понятием, как «мазохизм» – словом, происходящим от имени писателя австрийского происхождения[37], рассказавшего в своих сочинениях об этом виде извращения, имеющего сексуальное происхождение и удовлетворяемого посредством переживания боли (тогда как тенденция причинять боль ради сексуального удовлетворения названа по имени маркиза де Сада).

После того, как все вышеописанное стало очевидным, многие прежде разрозненные данные выстроились в единую систему. Однако клиницисту необходимо постоянно спрашивать себя, какому типу мышления может соответствовать такая терминология и такая теория развития, и почему ее принимали многие известные женщины-клиницисты. По моему мнению, это мышление восходит не только к психиатрическим началам психоанализа, но также и к исходному аналитико-атомистическому методу, которым пользуется психоанализ. В естественных науках наша способность мыслить атомистически точно соответствует природе исследуемой материи и, таким образом, приводит к ее адекватному постижению. Но когда мы применяем атомистическое мышление по отношению к человеку, то разрываем его на изолированные фрагменты, вместо того, чтобы вычленить в нем элементы, из которых он, как целое, состоит.

Действительно, когда мы смотрим на человека, находящегося в состоянии патологии, то он и в самом деле уже разорван в себе на фрагменты, так что в психиатрии атомизирующее мышление и в самом деле может столкнуться с феноменом разделенности на фрагменты; однако, оно совершает большую ошибку, рассматривая эти фрагменты как атомы.

В психоанализе, постоянно повторяем мы, подбадривая самим себя (и используя этот довод в качестве аргумента против наших оппонентов), человеческая природа может быть изучена наилучшим образом в состоянии, частичной разорванности или, по крайней мере, заметного конфликта, потому что – как мы говорили – всякий конфликт ярко очерчивает границу и высвечивает силы, которые сталкиваются на данной границе. Как об этом говорил сам Фрейд, структура кристалла становится видимой только тогда, когда кристалл разбит. Но кристалл, с одной стороны, и организм или личность человека, с другой, значительно отличаются друг от друга, ибо первый – неодушевлен, а вторые представляют собой органическое целое, которое невозможно разделить на части без уничтожения этой целостности.

Эго, в психоаналитическом смысле охранителя внутренней преемственности, покуда оно пребывает в состоянии патологий, более или менее неактивно; иначе говоря, оно утрачивает свою способность организовывать личность и опыт человека и связывать их в совместной деятельности с другими эго. До какой степени иррациональные защитные механизмы человека «легче изучать» в состоянии конфликта и изоляции, до такой степени трудно рассмотреть эго в живом взаимодействии с другими людьми. Тем не менее, я не считаю, что мы можем полностью реконструировать нормальные функции эго, исходя из понимания его расстройств, точно также, как мы не можем считать все жизненные конфликты конфликтами невротическими.

Здесь следует дать характеристику постфрейдистской позиции: комплексы и конфликты, не обнаруженные психоанализом при его первых попытках проникнуть в человеческую природу, признаются существующими; они представляют собой постоянную угрозу стать доминирующими в развитии человека и в периоды его жизненных кризисов. Но свежесть и полнота опыта и новые благоприятные возможности, возникающие в процессе разрешения кризиса, могут, в дальнейшей жизни, преодолеть все травмы и защитные реакции…

Чтобы проиллюстрировать это, позвольте мне вкратце остановиться на часто повторяемом утверждении, что маленькая девочка на определенной стадии развития «обращается» к своему отцу, тогда как на всех предыдущих стадиях она была привязана главным образом к матери. В самом деле, Фрейд разглядел здесь только то, что некое теоретическое «либидо» обращается с одного «объекта» на другой; эта теория одно время полностью удовлетворяла научным запросам, поскольку отсылала к единственному (простому и в принципе) измеримому превращению энергии. Но если рассматривать данное явление с точки зрения развития, то следует заметить, что девочка обращается к своему отцу в то время, когда она уже представляет собой совершенно другую личность, нежели тогда, когда была полностью зависимой от матери.

В нормальных условиях от своей матери, однажды и на всю жизнь, она обучилась природе «объектных отношений». Отношения же девочки с отцом имеют совершенно другую основу; они становятся особенно важными тогда, когда девочка уже научилась полностью доверять своей матери и не нуждается в перепроверке базисных отношений. Теперь она может развить новую форму любви: к существу, которое, в свою очередь, готово ответить или должно ответить на зарождающуюся и пробуждающуюся в ней женственность.

Таким образом, весь этот процесс имеет гораздо больше аспектов, нежели это может быть обнаружено на основании положения, что девочка обращает свое либидо с матери на отца. Действительно, данный переход можно реконструировать в качестве изолированного «механизма» только тогда, когда эго перестает быть неактивным в своей способности реорганизовывать опыт в соответствии с эмоциональным, физическим и когнитивным созреванием; только тогда можно будет сказать, что девочка обращается к своему отцу, потому что она разочаровывается в своей матери, вместо того, чтобы считать, что девочке кажется, будто мать не хочет дать ей пенис.

Теперь, несомненно, некоторые старые разочарования и новые ожидания начинают играть заметную роль во всех изменениях, ведущих девочку от старых к новым формам личности или деятельности, но при любом здоровом изменении свежие благоприятные возможности новых отношений будут обязательно переживать рецидивы старых разочарований.

Несомненно, новые достижения создают условия для новых разочарований, ибо внутренняя производительная роль, отмеченная нами и существующая у девочек в рудиментарной форме, может вызвать у маленьких женщин фантазии, под давлением которых образуются репрессии и фрустрации – например, когда они думают, что дочь не может родить детей от своего отца.

Несомненно также, что само существование внутреннего производительного пространства вызывает у женщин особое чувство одиночества, страх быть незаполненной или лишиться каких-то сокровищ, не осуществиться и зачахнуть. Все это, не в меньшей степени, чем порывы и разочарования маленькой «Электры», имеет судьбоносные следствия в развитии человека и всего человечества. Поэтому нам представляется столь важным не впадать при интерпретации данных чувств в ошибку, считая их полностью зависимыми от предполагаемой обиды девочки, вызванной тем, что она не мальчик или что ее искалечили.

Теперь становится ясно, в каком смысле игровые конструкции детей были неожиданными и все же ожидались.

Неожиданным оказалось доминирование во всем игровом пространстве половых различий – доминирование «сфер» активности полов, далеко отстоящих от попыток какого-либо просто символического выражения половых органов. Данными, которые «ожидались», помимо всего прочего, оказались неклинические и невербальные подтверждения наличия у девочек глубоких впечатлений, связанных с важностью «внутреннего пространства» в течение всего жизненного цикла женщины, жизненные истории девочек, за которыми наблюдали в «Лаборатории управления», без данного предположения теряют смысл, впрочем, точно так же, как и истории женщин-пациенток всех возрастов. Ибо следует заметить, что клинические наблюдения показали, что женский опыт «внутреннего пространства» находится в центре расстройства женщины, даже являясь истинным центром ее потенциальной самореализации.

Чувство пустоты – это женская форма проклятия; временами оно известно и мужчинам, живущим активной внутренней жизнью (о них мы поговорим ниже), но для всех женщин – это стандартное переживание. Быть оставленной означает для нее очутиться в состоянии пустоты, лишиться полнокровной жизни, теплоты сердца, энергии бытия. Сколь глубоко это чувство может охватывать существо женщины, многие мужчины могут себе представить, и это может вызвать у них как неосознанный ужас, так и отказ понимать происходящее. Подобное состояние может переживаться женщиной во время каждой менструации; это словно плач женщины, молящей Небеса даровать ей ребенка; и эта боль периодически зарубцовывается во время менопаузы.

С клинической точки зрения, это переживание «пустоты» представляется столь очевидным, что многие поколения клиницистов с полным основанием не обращали на него никакого внимания. Странно, что хотя первобытный человек окружал это состояние женщины воздержанием под страшными клятвами и магическими очистительными ритуалами, просвещенный цивилизованный человек, охваченный технологической гордостью, способен относиться к нему только с позиции той интерпретации, что страдающая женщина прежде всего будто бы хочет того, чем обладают мужчины, а именно, их внешнего оформления пола и традиционного успеха во «внешнем» пространстве. Постоянно твердят о том, что подобная зависть присуща всем женщинам, а в некоторых культурах принимает особо острые формы; но объяснение ее в мужских понятиях или утверждение, что появление ее фатально предопределено, а компенсировать ее можно лишь путем реализации женщины в мужских сферах (на невзрачных и второстепенных ролях), нисколько не помогают женщинам обрести свое собственное место в современном мире, ибо превращают женственность в компенсационный невроз, характеризуемый острым настойчивым желанием быть «восстановленной».

* * *

Данную тему я собираюсь далее развивать по двум направлениям. Я подробно остановлюсь на том факте, что в психоанализе мы не уделяем должного внимания структурам воспроизводства, основанным на половой морфологии, а также попытаюсь рассмотреть предположение, что эти структуры воспроизводства, в различной степени, определяют каждое состояние возбуждения и вдохновения и, если они связаны со всеми другими структурами, придают силу и значимость всем видам опыта человека и их взаимодействию друг с другом.

Выделяя центральное место модальностям воспроизводства, я, на первый взгляд, тоже повторяю часто доходивший в психоаналитической теории до одержимости акцент на сексуальных символах и игнорирую тот факт, что женщины, как, впрочем, и мужчины, обладают организмом, созданным для деятельности, далекой от половой, и большую часть времени занятым именно ею. Однако, покуда и сексуальная репрессия, и сексуальная мономания изолируют сексуальность от целостной системы человеческой деятельности, мы должны быть заинтересованы в том, как половые различия, однажды воспринятые как данность, интегрированы в эту деятельность. Между тем, половые различия, вне поляризации жизненных стилей и максимизации взаимного наслаждения (теперь более чем когда бы то ни было далекого от функции воспроизводства), никоим образом не соответствуют морфологии воспроизводства. Тем не менее, кажется, такие, довольно бесстыдные исследования внутреннего пространства, какие теперь проводятся с помощью медицинских средств в области сексуального поведения людей в Сент-Луисе, демонстрируют решительную вовлеченность органов воспроизводства в удовольствия, связанные со всеми видами полового поведения.

Если «внутреннее пространство» является столь всеобъемлющим образованием, то, по-видимому, оно должно занимать видное место среди эволюционных начал социальной организации. Здесь мы также можем привести множество данных визуального наблюдения.

Фильмы, снятые в Африке Уошбурном и де Фором[38], наглядно демонстрируют морфологию основ организации обезьян-бабуинов. Все стадо, кочующее в поисках пищи на определенной территории, организовано таким образом, чтобы сохранять в своих рамках внутреннее оберегаемое пространство, состоящее из самок, вынашивающих в своих телах будущее потомство или вскармливающих своих детенышей.

Это пространство со всех сторон окружено сильными самцами, которые постоянно смотрят по сторонам, ведя стадо к предполагаемой пище и охраняя его от возможной опасности. В мирное время сильные самцы также защищают «внутренний круг» беременных или кормящих самок от проникновения в него относительно слабых и более докучливых самцов. Как только возникает какая-либо опасность, все стадо останавливается и самоорганизуется в виде внутреннего безопасного пространства и внешнего пространства обороны. В центре сидят беременные самки и самки с новорожденными детенышами. По краям располагаются самцы, лучше всего умеющие сражаться или отпугивать хищников.

Эти фильмы поразили меня не только своей красотой и талантом, с которым они сняты, но и потому, что в структуре показанного в них обезьяньего стада я смог обнаружить аналог игровых конструкций детей из Беркли. Более того, картины о бабуинах помогли нам продвинуться на шаг вперед. Какими бы ни были морфологические различия между телесным строением, питанием и поведением самок и самцов бабуинов, они всегда адаптированы к их задачам охраны и защиты различных концентрических пространств: от матки до определенной охраняемой территории. Таким образом, морфологические тенденции точно «соответствуют» потребностям животных и поэтому образуют основу их социальной организация.

Особо следует подчеркнуть тот факт, что даже среди бабуинов самые воинственные самцы образуют нечто вроде «рыцарства», что позволяет самкам иметь более слабые члены тела и быть менее приспособленными для схваток с хищниками. Таким образом, как при дочеловеческих, так и при человеческих формах существования, данная формула предполагает, что там и тогда, где и когда о самке можно сказать, что она «слабее» самца, имеет место явление, которое следует оценивать не на основе сравнительных тестов, оценивающих отдельные мускулы, способности или черты, но по тому, какова функциональная связанность всех их с целостным организмом, который, в свою очередь, связан с более общей экологией разделенных функций.

Человеческое общество и технология, несомненно, уже преодолели эволюционную организацию, создав множество условий, как для триумфов культурной адаптации, так и для дурной физической и ментальной адаптации… Но когда мы говорим о биологически данных силе и слабости женщины, нам все же, вероятно, следует принять в качестве меры всех различий биологическую основу половой дифференциации. И здесь верным критерием может послужить производительное внутреннее пространство женщины, независимо от того, позволяют ли ей условия или нет полностью или частично организовывать свою жизнь вокруг него.

По крайней мере, многие из фиксируемых черт в длинном перечне «врожденных» различий между мужчина ми и женщинами могут, как кажется, иметь значимую функцию в системе экологии, построенной, как и экология всех млекопитающих, на факте, что человеческий зародыш должен определенное число месяцев вынашиваться в теле женщины и что новорожденный должен вскармливаться или, по крайней мере, первоначально воспитываться в женском мире, представленном в первую очередь матерью (с ее осознанным материнством), которой в той или иной степени помогают другие женщины.

Таким образом, существуют годы особой женской работы. Это объясняет тот факт, что маленькая девочка, будущая носительница яйцеклетки и обладательница материнских способностей, стремится сохранять свою жизнь более осознанно и является более выносливым, чем мальчик, созданием, конечно, тоже страдающим от мелких недугов, но более стойким в отношении смертельных для мужчин болезней (например, заболеваний сердца), и, кроме того, настроенным на долгую жизнь.

Далее, это объясняет также и тот факт, что у девочек раньше, чем у мальчиков, появляется способность концентрации на деталях, непосредственно связанных в пространстве и времени, что приводит к более раннему появлению у них и способности распределять все видимое, осязаемое и слышимое по степени значимости. На указанные детали девочка реагирует более живо, более лично и с большим чувством. Однако чем более достижим или достигаем какой-то объект, тем быстрее она теряет к нему интерес, вновь готовая с прежней силой реагировать на все, что ее привлечет.

То, что все это сущностно важно для «биологической» задачи реагировать на меняющиеся потребности других, особенно слабых и больных, понятно и без особых объяснений; не должно оно, в данном контексте, казаться и демонстрацией некоего прискорбного неравенства, связанного с тем, что в использовании главных мускулов женщины демонстрируют меньше силы, скорости и координации. Маленькая девочка учится также довольствоваться ограниченным кругом деятельности и выказывает меньше сопротивления контролю над собой и меньше импульсивности того вида, который впоследствии приводит мальчиков и мужчин к «правонарушениям». Все указанные, а равным образом и другие, более очевидные, половые «различия» можно легко обнаружить в описанных нами игровых конструкциях.

* * *

Ясно, что большая часть базисной схемы, выше названной женской, в определенной степени присуща и всем мужчинам, а особенно мужчинам одаренным или больным. Внутренняя жизнь, характерная для художественно одаренных и творческих мужчин, несомненно, также компенсирует их биологическое существо как мужчин, помогая им специализироваться на том внутреннем и чувствительном существовании (немецкое innigkeit), которое обычно приписывают женщинам. Они склонны к циклическим перепадам настроения, когда вынашивают идеи, готовя их к осуществлению и претворению в жизнь.

Отличие состоит в том, что в женщинах эта базисная схема существует в рамках наиболее оптимального построения, так что у различных культур есть все основания воспитывать ее у большинства женщин, как для коллективного выживания, так и для индивидуальной реализации женщины. Немного бывает смысла, когда, обсуждая базисные половые различия, ссылаются на отдельные отклонения или достижения (или на то и другое сразу) выдающихся мужчин или женщин, без целостного описания их многогранных личностей, особых конфликтов и комплексных жизненных историй. С другой стороны, и это также следует подчеркнуть (особенно для постпуританской цивилизации, продолжающей проповедовать о предопределенности различных типов индивидуальностей), последовательно сменяемые стадии жизни предоставляют растущим и созревающим индивидуальностям большую свободу действий для вольных вариаций в рамках одной и той же самости.

Например, в жизни женщины тоже есть особая юношеская стадия, которую я называю психосоциальным мораторием, некий санкционированный обществом период отсрочки исполнения молодым человеком взрослых обязанностей. Взрослая девушка и молодая женщина, в отличие от маленькой девочки и зрелой женщины, может в этот период быть относительно свободной от тирании внутреннего пространства. Действительно, она может активно вторгаться во «внешнее пространство», проявляя упорство и настойчивость, которые часто кажутся какими-то гермафродитическими, если не «мужскими» в полном смысле слова. Специальные амбулаторные измерения показали, что меняется и ее пространственное поведение, чему многие общества противодействуют с помощью особых правил поведения для девушек.

Однако там, где нравы позволяют, молодая девушка пытается примерить на себе огромное разнообразие всех возможных идентификаций с мужчинами, словно бы экспериментирует с опытом существа, которое является ее противоположностью и главным предметом притяжения – это кажущееся противоречие затем превращается в полярность и сексуальной, и личной жизни. Но и во всем этом внутреннее пространство все равно остается центральным для субъективного опыта, хотя открыто оно проявляется только в упорной и избирательной привлекательности; неважно, привлекает ли молодая женщина к себе других людей своим магнетическим внутренним миром, вызывающей внешностью или драматическим сочетанием того и другого – она в любом случае избирательно манит к себе тех, кто к ней стремится.

Молодые женщины часто задаются вопросом, могут ли они «обрести идентичность» до того, как узнают, за кого выйдут замуж и ради кого будут создавать дом и семью. Считая само собой разумеющимся тот факт, что нечто в идентичности молодой женщины должно быть открытым для особенностей мужчины, с которым она соединит свою судьбу и от которого родит детей, я думаю, что многое в ее идентичности уже определено ее видом привлекательности и избирательной природой ее поисков мужчины (или мужчин), который (или которые), как она хочет, добивались бы ее.

Это, конечно, всего лишь психосексуальный аспект ее идентичности, и женщина может долго откладывать его осуществление, занимаясь тем временем профессиональной и гражданской деятельностью и развивая себя как личность, пробуя все возможные роли своего времени. Незаурядные обаяние и блеск, которые молодые женщины демонстрируют при занятии разнообразными видами деятельности, отдаляющими их от будущей функции деторождения – это один из тех эстетических феноменов, которые кажутся воплощением всех целей и устремлений и поэтому становятся символами чистого и совершенного бытия; именно поэтому молодая женщина, в искусстве разных эпох, служила зримым воплощением идеалов и идей и являлась для творческого мужчины музой, анимой и энигмой (загадкой).

Teм не менее, не хотелось бы наделять скрытым смыслом то, что, кажется, имеет свой собственный смысл, и полагать, что внутреннее пространство молчаливо присутствует во всем женском. Истинный мораторий должен иметь достаточно времени для развития и завершения: женственность наступает тогда, когда привлекательность и опыт сменяются выбором того, что наилучшим образом подходит внутреннему пространству женщины, подходит совершенно и «навсегда».

Таким образом, только всеобщий конфигурационный подход – соматический, исторический, индивидуальный – может помочь нам увидеть различия в функционировании и обретении опыта, увидеть в контексте, а не изолированно и не посредством бессмысленного сопоставления. Женщина не является «более пассивной», чем мужчина, просто потому, что ее центральная биологическая функция заставляет или побуждает ее быть активной, с помощью способов, созвучных ее внутренним телесным процессам, или потому, что она может быть одарена определенным ощущением интимности и сильными чувствами, или потому, что она может сделать выбор в пользу обитания в защищенном внутреннем круге, где сможет расцвести ее материнство.

Не является она и «более мазохистским» существом, чем мужчина, потому что воспринимает свои внутренние периодические циклы как должное, вдобавок к болям деторождения, которые трактуются в Библии, как вечное наказание за грехопадение Евы, а в интерпретации писателей типа де Бовуар считаются «враждебным элементом в теле самой женщины». При соединении вместе феноменов сексуальной жизни и материнства становится ясно, что знание боли превращает женщину в «страдалицу», в смысле гораздо более глубоком, чем это обычно считают в связи с испытываемыми ею маленькими недомоганиями. Женщина – это создание, которое «принимает боль», чтобы понять страдание и научиться облегчать его, а также научить других необходимости переносить неотвратимую боль. Поэтому «мазохисткой» женщина является только тогда, когда использует боль извращенно или мстит за нее, но это означает, что она отступает от женских функций, а отнюдь не проникает в них глубже. Точно так же, женщина становится патологически пассивной только тогда, когда слишком пассивна в сфере приложения своей энергии и в личностной интеграции, которая включает и ее отношение к чисто женской деятельности.

Впрочем, нельзя не привести один аргумент, который, на первый взгляд, опровергает все сказанное. Женщина во все эпохи (крайней мере, патриархальные) полностью отдавала себя исполнению ролей, связанных с эксплуатацией ее мазохистских наклонностей: она позволяла держать себя взаперти и не оказывала сопротивления мужчинам, позволяла обращать себя в рабство и забавляться с собой, как с игрушкой, позволяла превращать себя в проститутку и эксплуатировать, получая, однако, от всего этого лишь то, что мы в психопатологии называем «вторичными приобретениями» ложной доминанты.

В действительности, тем не менее, этот факт можно вполне исчерпывающе объяснить, но лишь используя новый вид биокультурной истории, который (я на это очень надеюсь) сможет впервые преодолеть то предубеждение, что женщина всегда должна быть, или будет, тем, чем она является в настоящее время или чем была при определенных исторических условиях.

* * *

Итак, говорю ли я, что «анатомия – это судьба»? Да, она является судьбой, поскольку определяет не только вид и способы реализации физиологических функций и их пределы, но также, в значительной степени, и контуры личности. Базисные модальности женских обязанностей и поведения, естественно, также отражают основную структуру ее тела. В другом контексте я уже идентифицировал «включенность» в качестве доминирующей модальности уже на ранних этапах жизни человека и в игре детей. Мы можем упомянуть о существовании на разных уровнях в рамках пассивной женской способности склонности к активному включению, приятию, «приобретению и обладанию» – но также к упорству и сдержанности одновременно.

Женщина может быть крайне избирательной, ища покровительства, и постоянно чувствовать его, не испытывая при этом дискриминации. То, что она должна находиться под покровительством, означает, что ей необходимо полагаться на покровительство – и поэтому она может с полным основанием требовать его. Несомненно, женщина также обладает проникающим органом – питающими сосцами – и ее желание помогать другим, может поэтому стать навязчивым и подавляющим. Здесь также могут случаться различные перегибы и нездоровые уклонения, о которых постоянно вспоминают многие мужчины, а равным образом и женщины, когда они рассуждают об уникальных потенциалах женственности.

Между тем, как уже замечено, бессмысленно спрашивать, в самом ли деле в каком-либо из названных аспектов женщина «превосходит» мужчину; но имеет смысл задаваться вопросом, сколь велико потенциальное многообразие женщины в рамках ее женственности и как она его реализует на том или ином этапе своей жизни, в тех или иных исторических или экономических условиях.

Здесь я еще раз напоминаю о физиологических основах, которые нельзя ни отрицать, ни чрезмерно выпячивать. Ибо человеческое существо, помимо обладания телом, представляет собой нечто соединяющее в себе неделимую личность и определенного члена какой-либо группы. В этом смысле изречение Наполеона, что история – это судьба, которому, как мне кажется, Фрейд стремился противопоставить свое высказывание, что судьба определена анатомией (часто просто необходимо знать, каким изречениям человек пытается противопоставить свои самые односторонние из высказываний), также представляется очень важным. Другими словами, анатомия, история и личность – это наша единая судьба.

Мужчины, конечно, могут брать на себя и разделять некоторые чисто женские заботы: каждый пол обладает способностью чувствовать заботы другого пола и выражать его интересы. Ибо точно так же, как реальные женщины таят в себе вполне правомерную, но равным образом и компенсационную, мужественность, так и реальные мужчины могут обладать качествами, свойственными материнству – если это позволяют всесильные нравы.

При исследовании связей между биологией и историей на ум приходит один чрезвычайно любопытный исторический пример, в котором женщины возвысили свои производительные функции над жизнью, при которой их мужчины, кажется, представляли из себя полное ничто.

Этот пример приобретал для меня особую важность два раза, когда я участвовал в конференциях, проводившихся на Карибах, и изучал там семейные структуры, преобладающие на этих островах. У священников были все основания не одобрять, а у антропологов – эксплуатировать в своих интересах, систему карибской семейной жизни, которая интерпретировалась по-разному: то как чисто африканская, то как ведущая происхождение от времен плантационного рабства в Америке и распространившаяся с северного побережья Бразилии через Карибский архипелаг вплоть до юго-восточных районов современных Соединенных Штатов. Плантации были сельскохозяйственными предприятиями, принадлежавшими благородным господам и управляемыми ими, людьми, чья культурная и экономическая идентичность имеет свои корни в супрарегиональном высшем классе. На них работали рабы, то есть, люди, которые были простыми орудиями, используемыми там и тогда, где в этом возникала необходимость, и поэтому у них часто не было никаких шансов стать главами своих семей и общин. Таким образом, женщины оставались с потомством от разных мужчин, которые не могли дать им ни пропитания, ни защиты, ни какой-либо идентичности, помимо чувства забитых и бесправных существ.

Вытекающая отсюда семейная система описывается в литературе в понятиях очень неясных: как «сексуальные услуги» между людьми, которых невозможно назвать никак иначе, кроме как «любовники»; как «максимальная нестабильность» в половой жизни молодых девушек, которые часто были вынуждены «передавать» заботу о своем потомстве собственным матерям; говорится также о матерях и бабушках, которые определяют «стандартизированную манеру взаимной активности», мало соответствующую критериям, необходимым для того, чтобы назвать группу людей семьей. Поэтому эти группы следует называть «домохозяйствами»: единым поселением, в котором живут люди, имеющие общий стол и управляемые «матрифокально»[39]; последнее слово подчеркивает грандиозную роль в этих группах всемогущих бабушек, заставляющих своих дочерей оставлять им детей на воспитание или, по крайней мере, жить с ними во время вынашивания детей.

Материнство, таким образом, становится общинной жизнью, и там, где священники находили мало морали или не находили никакой морали вообще, а случайные наблюдатели видели мало традиций или констатировали полное их отсутствие, имела место закономерность, что матери и бабушки вынуждены были становиться отцами и дедами, в том смысле, что они, и только они, оказывали некоторое продолжительное влияние, выражавшееся в новой системе правил, устанавливаемых вместо экономических обязательств мужчин, являющихся отцами детей. Они устанавливали правила воздержания от инцеста. Кроме того, как мне кажется, они образовывали единственную суперидентичность, существовавшую у рабов в период рабства, а именно, полагая, что ценным является любой ребенок, независимо от того, кто его родители.

Хорошо известно, как много маленьких белых джентльменов испытывали глубокую признательность необычайному усердию, с которым о них заботились их няни-негритянки: «мэмми» южных штатов США, креольские «дас» или бразильские «бабас». Эта феноменальная заботливость расистами воспринимается как врожденное чувство рабства; она критикуется моралистами как чрезмерный африканский сенсуализм и боготворится как истинная женственность белыми беглянками из мира «континентальных» женщин. Тем не менее, в основе этого материализма можно увидеть грандиозный жест человеческой адаптации, давший Карибскому региону (теперь упорно ищущему политическую и экономическую систему, наиболее соответствующую своей культуре) одновременно обещание позитивной женской идентичности и угрозу негативности мужской, ибо тот факт, что идентичность зависит от одного лишь рождения, несомненно, ослабляет экономические усилия многих мужчин.

Огромное историческое значение данного явления можно видеть на примере жизни Симона Боливара. Этот «освободитель Южной Америки» родился в прибрежном регионе Венесуэлы, к которому краем примыкает великий Карибский архипелаг. Когда в 1827 году Боливар освободил Каракас и входил в него с триумфом, в толпе он узнал негритянку Иполиту, свою кормилицу. Тогда он сошел с коня и «бросился в объятия заплакавшей от радости негритянки». А двумя годами ранее Боливар писал сестре: «Я вкладываю в конверт и письмо моей матери Иполите; дай ей все, в чем она нуждается, поделись с ней всем, что имеешь, словно она моя настоящая мать; ее молоко вскормило меня, и я не знаю никакого другого отца (!), кроме нее».

Какими бы ни были личные причины привязанности Боливара к Иполите (в девятилетнем возрасте он потерял мать и т. д.) биографическая важность этого факта еще более окрепла благодаря исторической значимости того факта, что Боливар смог легко использовать свои отношения с кормилицей как существенный пропагандистский элемент в рамках той особой идеологии расы и происхождения, которой он обязан распространению своей харизмы на всем континенте, им освобождаемом – освобождаемом от своих же предков.

Впрочем, этот континент нас в данном случае не интересует. Что же касается Карибского региона, матрифокальная схема объясняет здесь многие явные дисбалансы между крайней доверчивостью и слабостью инициативы, которые могут эксплуатировать как местные диктаторы, так и иностранный капитал, и в которых теперь заинтересованы как прежние колониальные хозяева, так и эмансипированные лидеры разнообразных островных группировок. Зная это, мы можем легко понять, почему группа бородатых мужчин и юнцов, пришедшая к власти на одном из островов[40], представляет собой абсолютно новый тип мужчин, стремящихся доказать, что карибский мужчина может заслужить уважение как в производстве, так и в рождении нового поколения, без какого-либо участия «континентальных» лидеров или владельцев.

Данная трансформация пестрого островного региона во внутреннее пространство, созданное женщиной, представляет собой почти клинический случай, к которому следует подходить с осторожностью. И, тем не менее, это всего лишь один пример из той неофициальной истории, которую следовало бы написать для всех регионов и эпох: это история областей и поместий, рынков и империй; это история тихого женского созидания, сохраняющего и возрождающего, которое совершенно не принимает в расчет официальная история. Некоторые явления в современной историографии, такие, как попытки подробно описать обыденную атмосферу в данной местности в данную историческую эпоху, кажется, свидетельствуют о растущем понимании необходимости, если так можно сказать, интегрированной истории.

* * *

Главный вопрос состоит в том, под силу ли какой-либо одной научной области учесть все данные, чтобы выстроить на их основе действительно значимую концепцию о подлинных различиях между полами. Мы говорим об анатомических, исторических и психологических фактах, однако, должно быть совершенно ясно, что установление фактов во многом зависит от методов различных наук, а эти методы совершенно не учитывают живейшие взаимосвязи между данными различных дисциплин. Человек, в одно и то же время, представляет собой и соматически организованную структуру, и личность, и социальную единицу.

Избегая идентификации перечисленных структур с научными дисциплинами, которые их изучают, позвольте мне называть их Сома, Психе и Полис; возможно, это послужит лучшему осознанию новых областей исследования, таких, как уже существующая психосоматика или психополитика, которая, несомненно, еще появится. Каждой из упомянутых структур присуща определенная целостность, а, кроме того, каждая из них требует некоторой свободы для осуществления наилучшего, или, по крайней мере, наиболее возможного в данных условиях, выбора, хотя человек живет одновременно во всех трех структурах и должен действовать, несмотря на их постоянную взаимоисключаемость и их «вечные» противоречия.

Сома – это принцип организма, живущего своей жизнью. Но женская Сома – не просто нечто в женском обличье, одевающееся в постоянно, в соответствии с модой, меняющиеся наряды; она имеет функцию посредника в эволюции, как генетической, так и социогенетической, с помощью которой женщина творит в каждом ребенке соматическую (сексуальную и сенсорную) основу для его физической, культурной и индивидуальной идентичности. Эту миссию, как только зачат ребенок, неминуемо исполняет любая женщина. В этом состоит уникальная женская «работа». Но ни одна женщина не живет, да и не может жить, исключительно в рамках этой, хотя и довольно обширной, соматической сферы. Современный мир предоставляет ей широчайшие возможности выбора, планирования или даже отказа от своего соматического назначения, причем, она может делать это более осмысленно и ответственно. Таким образом, женщина может и должна, принимать решения или даже избегать их принятия, поступая как гражданин, работник и, конечно, как личность.

В сфере Психе мы уже обсуждали ее организующий принцип, называемый эго. Именно в эго индивидуализированный опыт обретает свой организующий центр, поскольку эго – это страж целостности личности. Эго-образование занимает срединное положение между соматическим и личным опытом и политической деятельностью в самом широком смысле этого слова. Психологический механизм их взаимодействия является общим для обоих полов – именно этот факт делает возможным сознательную коммуникацию, постоянное взаимопонимание и социальную организацию. Воинственный индивидуализм и уравниловка низводят эту основу индивидуальности до уровня, где она кажется свободной как от соматических, так и от социальных различий. Но разумней было бы всегда учитывать, что активная сила эго, а особенно идентичность в рамках индивидуальности, нуждаются и в энергии соматического развития, и в социальной организации, и активно используют их для своего формирования.

Таким образом, представляется совершенно несомненным, что женщина, кем бы она ни была еще, никогда не перестает быть женщиной, когда творит уникальные отношения между своей индивидуальностью, своим соматическим бытием и своим социальным потенциалом; этот очевидный факт требует, чтобы женская идентичность изучалась и определялась бы, исходя из ее собственного строения и содержания.

Сферу гражданской деятельности я называю Полисом, поскольку хочу этим подчеркнуть, что в современных условиях она разрослась до пределов того, что мы называем «городской жизнью». Современные средства коммуникации способствуют тому, чтобы эта общественная жизнь становилась еще более обширной – если не глобальной. В этой сфере можно наблюдать, что женщины уже разделяют близкую мужчинам интеллектуальную ориентацию, их занятия и лидерство. Но и в этой сфере также влияние женщин не может полностью актуализироваться, покуда оно не станет отражением, без какой-либо апологии, фактов «внутреннего пространства», потенциала и потребностей женской психики. И все же совершенно невозможно предсказать, какие задачи и роли, возможности и профессии привлекут женщин, которые больше не станут просто копировать занятия мужчин в экономической и политической областях, но научатся придумывать свои собственные виды деятельности. Подобная революционная переоценка может даже привести к открытию того, что занятия, ныне называемые мужскими, заставляют современных мужчин вступать между собой не в человеческие, а в какие-то механистические отношения.

Далее, должно быть совершено ясно, что я использую свои дефиниции, основанные на факте решающей важности для женщины ее производящего внутреннего пространства, не для того, чтобы подновить старое стремление мужчин «обречь» всякую женщину на постоянное материнство и умалить ее равенство с ними как индивидуальности и ее равные с ними права в области гражданских отношений. Но поскольку женщина никогда не перестает быть женщиной, свои перспективные цели она может видеть только в тех видах деятельности, которые учитывают и включают в себя ее естественные структуры. Истинно эмансипированная женщина, как я склонен думать, скорее всего, откажется принимать в качестве меры своего равноправия полное равенство с более «активными», но своим склонностям, мужчинами, даже тогда, или, именно тогда, когда станет совершенно очевидным, что во многих сферах деятельности она способна превосходить мужчину. Истинное равенство может быть только там, где оно предполагает право быть уникальной созидающей личностью.

Большинство верифицируемых половых различий (помимо тех, что относятся к половой сфере и органам воспроизводства) устанавливают для каждого пола только лишь широкую область возможных подходов и видов деятельности, «наиболее естественно подходящих» для большей части лиц, к нему относящихся, то есть, свойственных им предрасположений, пристрастий и склонностей. Многие из них, конечно, могут быть неизвестны конкретным людям или как бы заново открываться ими, когда они прилагают большие или меньшие усилия по их овладению или когда у них внезапно открывается ранее неведомый им талант.

Всем этим не следует пренебрегать; в условиях постоянно расширяющегося выбора, предоставляемого женщине развивающейся технологией и просвещением, главный вопрос состоит в том, сколь многие и какие именно части своих врожденных склонностей женщина будущего сочтет для себя самыми естественными, чтобы их сохранять и культивировать – «естественными» в том смысле, что их можно интегрировать и сделать постоянным элементом в сфере трех базисных аспектов, о которых шла речь выше.

Далее, как тело, женщина проходит через разнообразные жизненные стадии, на каждой из которых она тесно связана с жизнями других людей, чье телесное существование (и чем дальше, тем больше это определяется ее собственным выбором) зависит от ее телесного бытия. Но как работник, так сказать, в области, построенной по математическим законам, женщина, как и мужчина, должна удовлетворять критериям, которые, очевидно, являются общими для обоих полов или, лучше сказать, не принимают в расчет ни тот, ни другой пол. Наконец, как индивидуальная личность, женщина использует свои (биологически данные) наклонности и свои (технологически и политически данные) возможности, чтобы принимать такие решения, которые помогли бы сделать ее жизнь более цельной и осмысленной без ущерба как для материнства, так и для общественной жизни. Вопрос заключается в том, как эти три сферы жизни могут обогатить друг друга – конечно, это возможно не без некоторых конфликтов и трений, но, тем не менее, все же на основе общей цели.

* * *

В заключении постараемся определить одну из границ женской активности: к примеру, природа инженерной и научной деятельности, хотя и далека от того, чтобы принимать в расчет половые различия работников, все же располагается на периферии интимных задач женственности и материнства. Я. совершенно уверен, что созданные женщинами компьютеры не смогут стать воплощением «женской логики» (хотя я и не могу сказать, насколько вообще основательно мое предположение, потому что женщин совершенно не интересует изобретение компьютеров), логика компьютеров имеет, более или менее, супрасексуальный характер. Но о чем бы ни спрашивали или, наоборот, не спрашивали компьютеры, в чем бы им ни доверяли или не доверяли при принятии жизненно важных решений – я склонен думать, что и в этой области хорошо подготовленные женщины смогут внести свой вклад в новое понимание разнообразного приложения научного мышления к гуманитарным задачам.

Но мне бы хотелось заглянуть еще дальше. Знаем ли мы на самом деле (да и можем ли мы это знать?), что произойдет с наукой или любой другой сферой деятельности, если (и когда) женщины будут представлены в ней в подлинном смысле слова – не в лице отдельных выдающихся исключений, но в виде широкой научной элиты? В самом ли деле научное творчество столь безличностно и в такой высокой степени обусловлено методом, что личность в научной деятельности не играет никакой роли? Если мы считаем, что женщина никогда не перестает быть женщиной, даже если становится блестящим ученым и профессионалом и особенно когда она возвышается над всеми послаблениями и уступками, которые ей оказывают как женщине, то станем ли мы отрицать, что в науке могут существовать области (иногда располагающиеся на периферии, а иногда и в самой сердцевине каких-то конкретных научных задач), где женское видение и женская способность творить могут продвинуть данную сферу знаний далеко вперед, и не просто к новым законам верификации, но и к новым областям исследования и к новым открытиям? Я полагаю, что такая возможность может быть подтверждена или опровергнута, только если (и когда) женщины будут должным образом представлены в различных науках, так что у них появится повод задуматься о своих целях и роли в науке и сосредоточить свои силы на чем-то неизведанном.

Главное положение моей концепции состоит в том, что там, где рушатся все ограничения, у женщин появляются возможности для развития задатков, данных им биологически и анатомически. Женщина может, в новых областях деятельности, сбалансировать неуемное стремление мужчины распространить свои владения как можно дальше на все возможные внешние пространства с помощью национальной и технологической экспансии (до рубежа, где встает реальная угроза истребления всех живых существ), делая акцент на таких разнообразных вариантах оказания и приятия заботы, которые помогли бы развитию должного уважения к каждому младенцу, рожденному в среде человечества, умеющего планировать свою жизнь. На пути к новой системе взаимоотношений между полами, которая приведет к изменению всех условий жизни людей, несомненно, будет существовать много сложностей, но это не оправдывает предубеждений, которыми охвачена половина человечества, что следует отказаться от планирования этих будущих отношений и принятия должного решения, особенно в то время, когда другая половина людей, охваченная идеями эскалации и ускорения технологического прогресса, уже завела нас и наших детей в гигантский провал, где мы и живем, со всем нашим изобилием.

Новая сила адаптации всегда развивается в исторические эпохи, когда существует взаимовлияние эмансипированной индивидуальной энергии и потенциала нового технического и социального порядка. Новые поколения обретаю теперь свою жизненность в полной мере в непрерывном процессе обретения новых свобод посредством развивающейся технологии и исторического видения. В этих условиях также становится сильнее и личностный синтез, а вместе с ним возрастает и чувство человечности, которое будут также чувствовать и дети, даже если в сфере материнства потребуется новая система отношений. Социальная изобретательность и новые знания смогут помочь планировать необходимые изменения в обществе на основе существующих в этом обществе ценностей. Ибо без учета этих ценностей наука о поведении способна предложить очень немного.

Таким образом, у нас есть все основания надеяться, что в специфической женской творческой деятельности есть нечто, что ожидает лишь прояснения отношений женщины к мужественности (в том числе и своей собственной), чтобы принять на себя свою долю лидерства в тех судьбоносных человеческих делах, которые так долго находились исключительно в руках одаренных и энергичных мужчин, хотя часто и в руках мужчин, чья жажда власти при определенных обстоятельствах превращалась в грубое самовозвеличивание.

К сказанному можно лишь добавить, что высшее бытие человека часто обретает реальные очертания как бесконечность, начинающаяся там, где заканчивается мужское завоевание внешних пространств, и царящая там, где с необходимостью признается «еще какое-то» всемогущее и всеведущее Бытие. Высшее, тем не менее, можно также обрести и в Непосредственном, которое и является преимущественным владением женщины и ее обращенного на внутренний мир сознания.

Примечания

1

R. A. Spits. Hospitalism. Te Psychoanalytic Study of the Child, 1:53–74. New York: International Universities Press, 1945.

Вернуться

2

Одним из главнейших недостатков приведенной здесь схемы является тот дополнительный смысл, который вносится в чувство доверия (и во все прочие «позитивные» чувства) и может рассматриваться, как достижение, возникающее на той или иной стадии развития. И в самом деле, многие писатели настолько преуспели в своей пристрастности к «шкале достижений», что просто легкомысленно отбросили все негативные потенции (изначальное недоверие и т. п.), которые не только «контрапунктируют» позитивные потенции на протяжении всей жизни, но просто необходимы в психосоциальном плане. Личность, лишенная изначального недоверия, так же нежизнеспособна, как и лишенная доверия.

Реальным достижением каждой стадии является достижение определенного соотношения негативного и позитивного, и в случае позитивной направленности ребенок может встретить свой очередной кризис в витальной «предрасположенности». Мысль о том, что приобретенная в определенный момент времени «позитивность» совершенно непроницаема для новых внутренних конфликтов и внешних пертурбаций, является проекцией на ось детского развития той идеологии успеха, которая в столь высокой степени, ставшей просто опасной, пронизывает многие наши личные и общественные представления. – Прим. авт.

Вернуться

3

Доклад на семинаре в Теминенте в мае 1961 года. Перевод М. Хорькова по изданию: Erik H. Erikson. Youth: Fidelity and Divers //Te Challende of Youth, ed. Вy Erik H. Erikson. Garden Sity, New York, Anchor Boors, 1965. P. 1—28.

Вернуться

4

Окружающая среда (нем.).

Вернуться

5

Шекспир У. Гамлет, принц Датский. Акт II. Сцена 2. (Здесь и далее перевод М. Лозинского).

Вернуться

6

Ernest Jones. Hamlet and Oedipus. New York: Doudleday, Anchor. 1949.

Вернуться

7

Шекспир У. Гамлет. Акт I. Сцена 1.

Вернуться

8

Шекспир У. Гамлет. Акт II. Сцена 2.

Вернуться

9

Там же. Акт III. Сцена 1.

Вернуться

10

Там же. Акт I. Сцена 4.

Вернуться

11

Там же. Акт V. Сцена 2.

Вернуться

12

Saxo Grammaticis. Danish History. Dy Ekton, 1894 (цит. по Jonts, op. cit., p. 163–164).

Вернуться

13

Шекспир У. Гамлет. Акт I. Сцена 3.

Вернуться

14

Там же. Сцена 2.

Вернуться

15

Шекспир У. Гамлет. Акт II. Сцена 2.

Вернуться

16

Шекспир У. Гамлет. Акт III. Сцена 2.

Вернуться

17

Там же. Акт V. Сцена 2.

Вернуться

18

Странствия (нем.).

Вернуться

19

Jerome S. Brunes. Te Process of Education. Camdridge: Harvard University Press,1960.

Вернуться

20

Маленькая истерия (фр.).

Вернуться

21

Неприятие жизни (лат.)

Вернуться

22

В данной лекции фокус сдвигается с внутренних и внешних опасностей развития эго к тем основным человеческим силам, которые развились с затянувшимся детством человека, с его установками и традициями. – Примеч. автора. Перевод лекции – Е. Овсянникова.

Вернуться

23

Перевод Е. Балышевой.

Вернуться

24

A. Roe and L. Z. Freedman. «Evolution and Human Behavior». Yale University Press, 1958.

Вернуться

25

T. H. Huxley and J. S. Huxley. Touchstone for Ethics. New York: Harper, 1947.

Вернуться

26

Перевод Л. Бессоновой

Вернуться

27

Sigmund Freud.On the History of the Psychoanalytic Movement. London: Hogarth Press, 1957.

Вернуться

28

H. Hartmann. On Rational and Irrational Actions. Psycho analysis and the Social Sciences, Vol. I. New York: International Universities Press, 1947.

Вернуться

29

H. Loewald. Ego and Reality. International Journal of Psychoanalysis, 32:10–18, 1951.

Вернуться

30

H. Hartmann. Notes of the Reality Principle. Te Psychoanalitic Study of the Child, Vol. XI. New York: International Universities Press, 1956.

Вернуться

31

Sigmund Freud. A Metapsychological Supplement to the Teory of Dreams. Standard edition, 14:217–235. London: Hogarth; Press, 1957.

Вернуться

32

David Rapоport. Some Metapsychological Considerations Concerning Activity and Passivity. Unpublished manuscript (1953).

Вернуться

33

Из лекции «Золотое правило в свете нового инсайта». Перевод Е. В. Балышевой.

Вернуться

34

H. F. Harlow and M. K. Harlow. A Study of Animal Afection. Te Journal of the American Museum of Natural History, Vol.70, No. 10, 1961.

Вернуться

35

Erik H. Erikson. Sex Diferences in the Play Constructions of Pre-Adolescents. Discussions in Child Development, World Health Organisation, Vol.III. New York: International Universities Press, 1958.

Вернуться

36

Перевод М. Хорькова.

Вернуться

37

Леопольд фон Захер-Мазох (1836–1895). – Примеч. перев.

Вернуться

38

Три фильма, снятые в Кении в 1959 году: «Baboon Behavior», «Baboon Social Organization», «Baboon Ecology». – Примеч. авт.

Вернуться

39

Матрифокальная семья состоит из женщины и ребенка при отсутствующем отце. – Примеч ред.

Вернуться

40

Имеется в виду Куба, где в 1959 году произошла революция под руководством Фиделя Кастро. – Примеч. перев.

Вернуться

Teleserial Book