Читать онлайн Пой, даже если не знаешь слов бесплатно

Пой, даже если не знаешь слов

Морне, моей обожаемой Старой Утке,

и Юнис, Пулен и Номтандазо.

Вы научили меня, что если людей можно разделить по расовому признаку, то их сердца – нельзя, потому что любви безразличен цвет кожи и она способна проходить сквозь стены

1

Робин Конрад

13 июня 1976 года

Боксбург, Йоханнесбург, Южная Африка

Я соединила последние две линии “классиков” и вывела в верхнем квадрате большую цифру 10. Писать, сколько лет мне исполнится в следующий день рождения, было захватывающе и странно, ведь всем известно: когда добираешься до двузначной цифры – все, детство кончилось. Огрызок зеленого мела, без спроса позаимствованный из папиного набора для дартса, почти стерся, и бетон подъездной дорожки царапал пальцы, пока я наносила завершающие штрихи.

– Ну вот, готово. – Я встала и оглядела результат своих трудов. Всегдашнее разочарование: снова мое произведение вышло далеко не таким прекрасным, как я себе представляла.

– Просто чудесно! – объявила Кэт, как всегда прочитав мои мысли и пытаясь подбодрить меня, прежде чем я в приступе самокритики сотру “классики”.

Я улыбнулась, хотя ее мнение не очень-то считалось, мою сестру-близняшку легко приводило в восторг все, что я делала.

Кэт сказала:

– Сначала ты.

– Ладно.

Я вытащила из кармана бронзовый полуцентовик, потерла монетку на удачу, положила на ноготь большого пальца и подбросила. Монета, вращаясь, описала дугу, сверкнула на солнце и, как только она упала в первую клетку, я прыгнула, твердо вознамерившись побить рекорд.

Я успела сделать три полных круга, прежде чем монетка вылетела за пределы квадрата с цифрой 4. Мне следовало выйти из игры, но я бросила быстрый взгляд на Кэт. Сестра отвлеклась на ибиса, который громко скандалил на соседской крыше. Поскорее, пока Кэт не заметила мою оплошность, я подтолкнула монетку носком тряпочной туфли на место и продолжила прыгать.

– Как хорошо у тебя получается, – подала голос Кэт через несколько секунд, когда нагляделась на птицу и обнаружила, как я продвинулась.

Пришпоренная ее аплодисментами и подбадриваниями, я запрыгала быстрее – и не заметила вовремя, что шнурок на одной туфле развязался. На последней клетке я наступила на него и с размаху упала, ободрав коленку о шершавый бетон. Я завопила, сначала от испуга, потом от боли; именно этот звук привел каблуки маминых босоножек в поле моего зрения. На меня упала тень матери.

– О господи. Опять! – Мать нагнулась и рывком поставила меня на ноги. – Ну в кого ты такая неуклюжая!

Я приподняла окровавленное колено. Мать, увидев его, поцокала языком.

Кэт скорчилась рядом со мной, уставившись на мелкие камешки, торчавшие из ранки, и дрожала. На глазах начали закипать слезы, но я знала, что не должна плакать, если не хочу вызвать неудовольствие матери.

– Я нормально. Все нормально. – Я выдавила слабую улыбку и осторожно выпрямилась.

– Ро-обин, – вздохнула мать. – Ты ведь не станешь плакать? Сама знаешь, какая ты некрасивая, когда плачешь. – Она скосила глаза к носу и комически скривилась, иллюстрируя свои слова.

Я выдавила смешок, чего ей и хотелось.

– Не стану, – пообещала я.

Плакать на подъездной дорожке, на глазах у соседей, было бы непростительно. Мою мать очень заботило чужое мнение, предполагалось, что оно должно заботить и меня.

– Молодец. – Мать улыбнулась и поцеловала меня в макушку – награда за храбрость.

Насладиться наградой мне не удалось. Утро прорезал телефонный звонок, и этот последний момент нежности оборвался. Мать моргнула, и ласка в ее глазах сменилась раздражением.

– Пусть Мэйбл тебя отчистит, хорошо?

Едва она скрылась на кухне, как рядом раздалось подозрительное поскуливание; и точно – Кэт плакала, присев на корточки. Смотреть на сестру для меня всегда было все равно что смотреться в зеркало, но сейчас мне показалось, что стекло между моим отражением и мной исчезло и я смотрю не на свое изображение, я смотрю на себя.

Страдание, перекосившее лицо Кэт, было моим страданием. Ее голубые глаза налились моими слезами, пухлая верхняя губа дрожала. Любому, кто сомневался в существовании особой связи между близнецами, достаточно было бы увидеть, как моя сестра страдает из-за меня, чтобы уверовать в эту связь навсегда.

– Не плачь, – прошипела я. – Хочешь, чтобы мама обозвала тебя плаксой?

– Но тебе же больно!

Ах, если бы и мама это понимала!

– Давай в нашу комнату, чтобы мама тебя не увидела, – сказала я. – Выйдешь, когда полегчает. – Я заправила ей за ухо каштановую прядь.

Кэт шмыгнула носом, кивнула и, опустив голову, поспешно скрылась в доме. Я вошла минутой позже; наша служанка Мэйбл мыла на кухне посуду после завтрака. На Мэйбл была выгоревшая мятно-зеленая униформа (комбинезон, в котором ее пышному телу было тесно – ткань между пуговицами на груди натянулась), белый фартук и doek[1].

В столовой мать болтала по телефону тем беззаботным, радостным голосом, который приберегала специально для своей сестры Эдит. Я не стала лезть к ней, зная, что если попрошу разрешения поговорить с тетей, мне скажут или чтобы я не вмешивалась в разговоры взрослых, или что мне чересчур нравится звук собственного голоса и стоит быть поскромнее.

– Смотри, Мэйбл, – сказала я, поднимая колено и радуясь, что в это воскресенье у нее не выходной.

Мэйбл дернулась, увидев кровь, ее руки взметнулись ко рту, отчего мыльная пена полетела во все стороны.

– Yoh! Yoh! Yoh! Бедняжка! Такая бедняжка! – запричитала она, словно была причиной моих страданий.

Для меня эта литания была целебнее всех пластырей мира и бальзамов, немедленно наложенных на мои раны.

– Сядь. Мне надо посмотреть. – Мэйбл опустилась на колени и, морщась, осмотрела ссадину. – Я схожу за аптечкой. – Она произнесла аптешкой, у нее был сильный акцент.

Слово доставило мне огромное наслаждение – мне вообще доставлял наслаждение английский “от Мэйбл”. Мне нравилось, что у нее обычные слова звучат будто на каком-то другом языке, и мне хотелось знать, так же ли говорят ее дети (которых я никогда не видела, но знала, что они круглый год живут в Кваква[2]).

Мэйбл принесла аптечку из судомойни, снова опустилась на колени и коснулась ссадины, комок ваты казался особенно белым на фоне ее коричневой кожи. Пропитав вату оранжевым дезинфицирующим раствором, Мэйбл принялась осторожно прижимать ее к ране, бормоча утешения, когда я пыталась отстраниться от жгучей ватки.

– Бедняжка! Yoh, такая бедняжка, да? Я почти закончила. Все, уже все. Ты храбрая девочка. Харабрая девошка.

Я нежилась в ее внимании, смотрела, как она дует на мое колено, и удивлялась, как волшебно целительно ее щекотное дыхание. Убедившись, что ободранная коленка обработана, Мэйбл налепила на рану огромный пластырь и ущипнула меня за щеку.

– Чмок-чмок. – И она, вытянув губы, несколько раз поцеловала меня. Я задержала дыхание, пытаясь понять, не сегодня ли мне наконец достанется поцелуй в губы. Ее рот прошелся по моему подбородку, после чего она снова поцеловала меня в лоб. – Все, вылечили!

– Спасибо! – Я быстро обняла ее и выскочила из кухни.

Когда я выходила из задней двери, меня окликнул отец:

– Конопатик! – Он сидел в шезлонге возле переносного braai[3], стоявшего в ярком пятне солнечного света посреди бурого газона. – Принеси-ка своему старику пива.

Я снова нырнула в дом, открыла холодильник и вытащила бутылку “Касл-Лагера”. Бутылку я открыла неумело, отчего на линолеум брызнула пена, но вытирать пол я не стала. Мэйбл цыкнула мне вслед, но я знала, что она безропотно вытрет лужу.

– Вот, держи. – Я подала отцу исходящую пеной бутылку, и он тут же плеснул из нее на пробившееся за бортик гриля пламя.

– Как раз вовремя, – сказал отец, кивком показывая, чтобы я села на стул рядом с ним.

Синие глаза блеснули из-под густых волос, падавших на красивое лицо. Светлые завитки закрывали брови, а сзади волосы отросли так, что ложились на воротник рубашки. У отца были длинные ухоженные баки, которые почти сходились с пушистыми усами. Они всегда щекотались, когда я целовала отца, мне нравилось прикосновение отцовской щетины.

Я села, и он вручил мне щипцы для гриля, словно передал некую священную реликвию. Отец с серьезным видом кивнул мне, и я кивнула в ответ, показывая: я принимаю вверенную мне власть. Теперь за мясо отвечаю я.

Отец улыбнулся, когда я сунулась в дым, плывший от гриля, и тут заметил мое залепленное пластырем колено.

– Что, Конопатик, опять с кем-то воевала?

Я кивнула, и он рассмеялся. Отец часто шутил, что у него сын в теле дочери. Особенно он любил рассказывать, как я пришла домой после своего первого и единственного балетного урока, мне тогда было пять лет, в порванных колготках и с ободранными до крови ногами. Когда он спросил, как, ну как я умудрилась получить такие увечья на уроке танцев, я призналась, что упала с дерева, а на дерево я полезла, чтобы спрятаться от учительницы. Отец просто взвыл от смеха, а мать прочла мне нотацию о том, что водить меня куда-то – пустая трата денег.

Будь у отца сын, он учил бы его обращаться с braai. Если он и был разочарован тем, что я – дочь, то ни разу не заикнулся об этом, но всегда одобрял мои мальчишечьи замашки.

Кэт же была очень чувствительным ребенком и во многом – моей полной противоположностью. Ее тошнило от одного вида сырого мяса. Было бессмысленно учить ее премудростям приготовления безупречных стейков, или как держать кулак, чтобы отправить противника в нокаут, или как сохранить мяч в регби.

– Ладно. Теперь переворачивай wors[4]. Убедись, что ухватила все колбаски, и переворачивай их все вместе, иначе они слипнутся. Молодец. А теперь сдвинь отбивные в сторону, чтобы не пережарились. Ты же хочешь подрумянить их до корочки, а не спалить.

Тщательно следуя инструкциям, мне удалось приготовить мясо так, что отец остался доволен. Когда все было готово, я отнесла сковороду с мясом на стол, который Мэйбл накрыла во внутреннем дворике, выложенном плиткой. Чесночный хлеб, картофельный салат и mielies – кукурузные початки – уже стояли на столе, накрытые сеткой от мух, – я нахлобучивала ее на себя, когда играла в невесту-шпионку.

– Скажи маме, что мы уже за столом, – попросил отец, садясь.

Он не сомневался, что огромные клювастые ибисы непременно спикируют, дабы стащить мясо, – они постоянно воровали еду у собак, прямо из миски, охотились и на добычу попроворнее, вроде рыбы в декоративных прудах.

– Она говорит по телефону.

– Ну так скажи ей, чтоб заканчивала. Я хочу есть.

– Мы садимся за стол! – прокричала я от двери и снова шагнула во двор.

Только я села рядом с отцом, как из дома приплелась Кэт. Она смыла с лица все следы слез и улыбалась, когда мать села рядом с ней.

– Кто звонил? – спросил отец и потянулся за маслом и “Боврилом”[5], чтобы намазать на mielie.

– Эдит.

Отец закатил глаза.

– И чего она хотела?

– Ничего. У нее что-то с желудком, никак не проходит, и ее сняли с рейсов, пока она не придет в норму.

– Похоже, у нее тяжкий жизненный кризис? Бедняга не сможет подавать дерьмовую самолетную кормежку на дорогущих рейсах всяким снобам. Господи, да твоя сестра способна слона из мухи сделать.

– Нет никакого кризиса, Кит. При чем тут кризис? Она просто хотела поболтать.

– Скорее уж втянуть тебя в свою драму.

– Какую еще драму? – Мать повысила голос.

Кэт переводила округлившиеся глаза с отца на мать и обратно. Потом уставилась на меня. В ее глазах отчетливо читалось: сделай что-нибудь!

– Да у нее все драма. – Отец тоже повысил голос. – У нее же не бывает просто мелких проблем, у нее вечно конец света.

– Не конец света! При чем тут конец света? – Мать со стуком бросила большую ложку в миску с салатом. Она зло смотрела на отца, и вена у нее на лбу начала надуваться, что не предвещало ничего хорошего. – Господи! Почему ты вечно над ней изгаляешься? Она просто хотела…

Кто-то позвонил в дверь.

Выражение на лице у Кэт было более чем красноречивым. Спаслись!

– Бог ты мой! – Отец швырнул нож и вилку так, что они со звоном заскакали по столу. – Посмотри на часы! Что за идиот без всяких, мать его, представлений о приличиях ломится во время воскресного ланча? – Мать встала, чтобы открыть, но отец удержал ее: – Мэйбл откроет.

– Я сказала ей, что после обеда она свободна. Велела вернуться к вечеру, помыть посуду.

Когда мать скрылась в доме, отец крикнул ей вслед:

– Если это Свидетели Иеговы, скажи, чтобы убирались, или я их перестреляю. Скажи, что у меня есть большое ружье и я не боюсь пустить его в ход.

– Интересно, кто это? – спросила Кэт.

Я пожала плечами. Ружье интересовало меня больше.

Мать вернулась через несколько минут – вся красная, с двумя книжками, которые она со стуком положила на стол перед Кэт.

– Что это? – спросил отец. – Кто приходил?

– Гертруйда Беккер.

– Жена Хенни?

– Да.

– И чего она хотела?

– Пожаловаться, что Робин, кажется, развращает ее дочь.

– Что? – Отец посмотрел на меня: – Ты что натворила, конопатая?

– Не знаю.

Мать кивнула на книги:

– Ты подарила их Эльсаб?

– Не подарила. Одолжила.

– Дала почитать, – поправила меня мама.

– Да. Дала почитать.

Отец потянулся через стол и взял книги.

– “Волшебное дерево” и “Великолепная пятерка”, – прочитал он. – Книги Энид Блайтон?

– Да. По-моему, Гертруйда оскорбилась по поводу некоторых слов и недвусмысленно дала мне понять, что Робин оказывает на ее дочь дурное влияние и что она не хочет, чтобы Робин впредь играла с Эльсаб.

– Каких слов? Что эту дуру не устраивает?

Мать помолчала, потом ответила:

– Слова “члены великолепной пятерки”.

– Ты что, серьезно?

Мать кивнула:

– Да. Она сказала, что подобной мерзости не место в доме у христиан.

Отец загоготал, мать тоже засмеялась. Они просто животики надрывали, и настал мой черед в недоумении взглянуть на Кэт. Я не понимала, что их так насмешило.

Я не хотела расстраивать Эльсаб или миссис Беккер, я просто собиралась затеять собственное тайное общество, как у ребят из книжки. Хотела разгадывать запутанные дела и чтобы у нас было секретное место, хотела выдумывать экзотические пароли про булочки с кремом и корзинки с вареньем – пароли, которые никто никогда не угадает. Но увы, все девочки в нашем Витпарке, белом районе Боксбурга, были из африканеров и, насколько я могла судить, интересовались исключительно игрой в дочки-матери. Все это – готовить еду, вязать, шить, печь, присматривать за вопящими грудничками и орать на пьяных мужей, которые в ночи заявлялись домой после вечеринок на шахте, – меня не привлекало. Но мне хотелось расширить их горизонты, показать им весь тот неведомый мир, которого они себя лишали.

– Я просто хотела, чтобы она и другие девочки прочитали книжки и вступили в мою Великолепную Семерку, – сказала я. – Пока там только мы с Кэт. Нужно еще пять.

– Да пошли они. – Отец взъерошил мне волосы. – Вы вдвоем можете учредить Сладкую Парочку. А еще лучше – забудьте про девочек и играйте с мальчишками.

Мать снова закатила глаза, но хорошее настроение еще не улетучилось, и мне не хотелось испортить его жалобами, что ни один мальчик не захочет играть со мной. Мать не любила нытья и всегда говорила: не зацикливайся на плохом, надо думать о хорошем.

– Пап, а где твое большое ружье?

– В смысле?

– Большое ружье. Из которого, ты сказал, что перестреляешь Свидетелей Иеговы.

– Да я пошутил, Конопатик. Нет у меня ружья.

– А-а… – Какое разочарование! Я-то надеялась, что упоминание о ружье поможет мне заинтересовать мальчишек. – А может, тебе нужно завести ружье.

– Зачем?

– Папа Пита сказал, что черномазые падлы собираются перебить нас во сне, потому что мы слабаки. Он сказал, что если у нас нет ружей, то нас запросто нагнуть и засадить в дупло, как гомосекам.

– И когда же он такое сказал? – спросил отец.

Мать же велела мне никогда больше не произносить “падлы” и “гомосеки”.

– На днях, когда я играла с собаками. А что этим гомосекам засаживают и в какое дупло?

– На сегодня вопросов хватит.

– Но…

– Никаких “но”. – Он коротко глянул на мать, и оба снова захрюкали от смеха. – Беседа окончена.

Это было самое обычное воскресенье, как ни посмотри. Мои родители поссорились, потом помирились, потом опять поссорились, они переходили от вражды к союзничеству так гладко, что невозможно было уловить момент, когда линии пересекались и накладывались одна на другую. Кэт безупречно исполняла роль тихого дублера, чтобы я могла занять свое место в свете рампы, играя роль главной в нашей паре. Я задавала слишком много вопросов, я то и дело пробовала границы на прочность, а Мэйбл кружила, как благосклонный дух, готовый в любую минуту прийти на помощь.

Единственное отличие от других воскресений было в том – но я об этом еще не знала, – что часы уже начали отсчитывать время. Всего через три дня я потеряю трех самых важных для меня людей.

2

Бьюти Мбали

14 июня 1976 года

Транскей[6], Южная Африка

Моя дочь в опасности.

Я просыпаюсь с этой мыслью, она подгоняет меня, и я одеваюсь быстро. До рассвета еще два часа, и в хижине чернота оттенка горя. Обычно я двигаюсь в темноте, по памяти огибаю циновки, на которых спят мальчики, но сейчас мне нужен свет, чтобы закончить сборы.

В замкнутой тишине хижины спичка со скрежетом чиркает о шероховатый бок коробка, и моя тень вырастает, словно встает на молитву, когда я зажигаю свечу и ставлю ее на пол возле чемодана. Тягучий запах серы, ежедневный запах, который всегда пробуждал во мне мысль о рассвете, сейчас ощущается как дурное предзнаменование. Я дышу через рот, чтобы не чувствовать этого запаха, запаха страха.

Я двигаюсь тихо, но все же не совсем беззвучно. Наши круглые жилища полностью открыты в пределах глинобитной стены, которая отгораживает их от внешнего мира. Над нами не выгибается потолок, отделяя тростниковую крышу от саманного пола. Перегородки не разделяют общее пространство, не разводят нас по разным комнатам. Наши дома не имеют границ, как не имел когда-то границ этот мир; в то время не было ни стен, ни крыш – кроме тех, что укрывали от непогоды. Мой народ не понимает, что такое частная жизнь, и не желает ее; все мы свидетели жизни других, нам хорошо и спокойно, когда наша собственная жизнь проходит на глазах у других. Есть ли подарок дороже, чем сказать человеку: я вижу тебя, я слышу тебя, ты не одинок?

Вот почему, как бы тихо я ни двигалась, оба моих мальчика просыпаются. Квези смотрит, как я сворачиваю камышовую циновку; в его глазах отражается пламя свечи. Ему тринадцать – мое младшее дитя. Он не помнит ни того дня, десять лет назад, когда его отец ушел в Йоханнесбург добывать золото на шахте, ни жутких месяцев предшествовавшей этому засухи. Он не помнит, как постепенно опускались плечи гордого мужчины, наблюдавшего, как голодают его семья и его скот, но Квези достаточно взрослый, чтобы понимать страх от того, что еще один член твоей семьи растворяется в голодном городе.

Я улыбаюсь, чтобы приободрить его, но он не улыбается в ответ. Его худое лицо серьезно; он бессознательно тянется потрогать яркую заплатку над ухом. Рябое пятно розовой кожи в форме дерева акации, оно напоминает о давнишнем падении в огонь. По особой причине Господь наградил моего мальчика родимым пятном там, где Квези его видеть не может, зато мне отметина так и бросается в глаза. Родинка служит напоминанием, что предки дали мне с этим мальчиком второй шанс, – шанс, которого меня лишили, когда я не сумела защитить от беды Мандлу, моего первенца. Я не могу потерять еще одного ребенка.

– Мама, – шепчет Луксоло со своей циновки, напротив младшего брата. Он как в саван завернулся в серое одеяло, чтобы уберечься от утреннего холода.

– Что, сынок?

– Можно мне с тобой? – Он попросил об этом еще вчера, когда я получила письмо от брата.

Чтобы добраться сюда из Зонди, района Соуэто[7], где живет мой брат Андиль, мятый желтый конверт, на котором стоит мое имя – Бьюти Мбали, проделал длинный извилистый путь.

Наша деревня столь мала, что у нее нет даже официального названия и она не обозначена на карте Транскея, так что у нас нет почтового сообщения с деревнями, приютившимися у подножия холмов нашего бантустана. Когда письмо покинуло руки моего брата, почтовая служба по проселкам в колдобинах доставила его в Йоханнесбург, сердце Южной Африки, а потом повлекла на юг, по гудронным шоссе Трансвааля, через реку Вааль – и в Оранжевую республику[8].

Дальше оно отправилось на юг, через укрытые туманом Драконовы горы, все на юг, на юг, зигзагами по серпантинам до самого Питермарицбурга, потом свернуло на запущенные, в трещинах, дороги, которые и привели его в почтовое отделение Умтаты, столицы Транскея.

На этом путешествие письма не закончилось, ему еще предстояло переходить из рук в руки – от жены начальника почты в шотландскую миссию в Цгуну[9], что в тридцати километрах (мне бы понадобилось шесть часов, чтобы пройти их, но белой женщине хватило сорока минут в мужниной машине), к чернокожей уборщице, работающей в миссии, а потом к владельцу индийского кабачка. Последний отрезок пути письмо преодолело вместе с Ямой, девятилетним пастухом, который пробежал три километра по пыльным тропкам до моего класса, чтобы гордо вручить мне конверт.

Я не знаю, долго ли конверт одолевал путь в девятьсот километров от черного городского района до черного бантустана, чтобы принести мне предостережение, – почтовый штемпель был смазан, а Андиль, торопясь, не написал дату. Надеюсь, я не опоздаю.

– Мама, возьми меня с собой, – снова просит Луксоло.

Оспаривать мое решение заставляет его лишь страстное желание испытать себя в роли главы дома. Ни по какой другой причине он не рискнул бы на подобную непочтительность. Луксоло всего пятнадцать, но он старается исполнять в нашем доме обязанности взрослого мужчины. Он верит, что защищать женщин семьи – такая же его обязанность, как пасти скот, наше средство к существованию. Сопровождая меня в путешествии, он оградит сестру от опасностей, позаботится, чтобы мы с ней вернулись домой невредимыми.

– Ты нужен здесь, в деревне. Я найду Номсу и приведу ее домой. – Я отворачиваюсь, чтобы он не увидел тревоги в моих глазах и чтобы самой не видеть его уязвленной гордости.

Библию я укладываю последней. Черная кожаная обложка измучена за те бесконечные часы, что я баюкала книгу в руках. Я прячу письмо брата между тонкими, как надежда, страницами, хотя уже выучила наизусть самую тревожную часть письма.

Сестра, приезжай немедленно. Твоя дочь в большой опасности, я боюсь за ее жизнь. Я не могу обеспечить ей защиту. Если она останется – кто знает, что с ней случится.

Я смаргиваю видение: Андиль судорожно выводит свои каракули, чернильные брызги оседают на строчки, как пепел от пожара в veld[10], левая рука Андиля елозит, смазывая написанные слова. С видением приходит воспоминание: мать суеверно шлепает его по пальцам веткой, когда он тянется за чем-нибудь неправильной рукой. Она так и не смогла вышибить из него леворукость, как ни старалась, – так же, как не смогла загасить мою жажду знаний или мои амбиции. Так же, как я не смогла избавить Номсу от ее упрямства.

Повязав на голову doek, я влезаю в туфли. Они такие же неудобные и жесткие, как западные обычаи, которые предписывают облачаться в эту форму. Здесь, в бантустане, я всегда хожу босиком. Даже в школьном классе, где я веду уроки, мои подошвы соприкасаются с земляным полом. Но если я задумала вылазку на территорию белых, то придется надеть одежду белых.

Я расстегиваю молнию вышитого кошелька и проверяю сложенные банкноты. Как раз хватит на маршрутки и автобусы, направляющиеся на север. На обратный путь придется взять взаймы у брата, а этот долг мы едва ли можем себе позволить. Я сую мягкий кошелек в лифчик – еще одно призванное ограничивать свободу западное изобретение – и в мыслях молюсь, чтобы меня не ограбили в пути. Я чернокожая женщина, которая путешествует одна, а чернокожая женщина всегда самая легкая жертва в пищевой цепочке.

В отдалении кричит петух. Пора. Я протягиваю руки к сыновьям, и мальчики молча выбираются из постелей, чтобы обнять меня. Я прижимаю их к себе крепко-крепко, не желаю отпускать. Как много я хочу им сказать! Я хочу донести до них слово мудрости и напомнить о житейских мелочах, но не хочу пугать долгим прощанием. Проще сделать вид, что я уезжаю ненадолго и вернусь до темноты. Еще важно, чтобы Луксоло знал: я не сомневаюсь, что он сможет позаботиться и о брате, и о нашем скоте, пока меня нет; я не стану умалять его стараний наставлениями быть осторожным и внимательным. Он знает, что надо делать, и сделает это хорошо.

– Мы с Номсой скоро вернемся, – говорю я. – Не волнуйся за нас.

– А ты, мама, не волнуйся за нас. Я обо всем позабочусь. – Луксоло хмур. Он стойко выдерживает свою новую ответственность.

– Я не стану волноваться. Вы оба хорошие мальчики и скоро превратитесь в сильных мужчин.

Луксоло высвобождается и кивает, принимая комплимент. Квези не хочет отрываться от меня. Я целую его в голову, мои губы касаются родимого пятна.

– Поспите еще часок.

Луксоло и Квези послушно возвращаются на циновки, как положено хорошим мальчикам.

Закутавшись в покрывало, я выхожу в рассвет и начинаю спускаться по узкой тропе. Запахи дыма и навоза тянутся вверх, будто прощаясь со мной. В тишине сверчки трещат нестройное “пока!”. В холодном лунном свете видно мое дыхание; облачка воздуха, словно привидения, плывут передо мной, указывая дорогу, и я иду за ними, как иду за призраком моей дочери, вниз по песчаной тропинке. Мои ноги ступают там, где ее ноги прошли семь месяцев назад, когда она променяла нашу сельскую жизнь на городское образование.

Я пытаюсь вспомнить, как она выглядела в день расставания, но на ум приходит воспоминание о ней пятилетней. Наша тростниковая крыша нуждалась в починке, и мне пришлось взяться за пангу[11], чтобы нарезать длинной травы. Боясь, что дети попадут под широкое лезвие, я отправила их в крааль[12], посмотреть на родившегося ночью ягненка. Трехлетний Луксоло бежал, пытаясь поспеть за сестрой, и я занялась сбором тростника.

Когда крик прорезал пространство над полями, вспугнув стаю воробьев, я уронила пангу и кинулась со всех ног. К тому времени, как я добежала до крааля, – две женщины успели раньше меня – крик превратился в пронзительный визг. Но сквозь этот крик пробивался еще более жуткий звук; я не могла понять, что это, пока не миновала последнюю хижину.

Номса, расставив короткие ножки, стояла в позе бойца. Стояла между Луксоло и небольшим шакалом, который скалился и рычал, из пасти капала пена. Зверь был явно бешеный.

Номса потрясала кулачком; животное – странно, плечом вперед, – двигалось к ней. Номса дотянулась до камня и, прежде чем я рванулась вперед, швырнула его с такой силой, что камень угодил шакалу прямо в голову, и животное отпрыгнуло в сторону. Подобравшись к ним, я схватила обоих детей, женщины криками погнали шакала прочь. Номсу трясло от страха. Моя дочь, всего пяти лет от роду, отчаянно сражалась с хищником, защищая младшего брата. Я ожидала увидеть у нее в глазах слезы, но увидела торжество.

Я прогоняю воспоминание и пришедшую с ним тяжесть. Еще шесть километров пешком по пыльной тропинке – и я добираюсь до главной дороги возле Цгуну. Цгуну – поселок вроде нашего, он утонул в заросшей травой долине, окруженной зелеными холмами; в нем проживают несколько сотен человек. Говорят, у подножия этих холмов вырос Нельсон Мандела, так что здешней почве предназначено родить величие. И, может, ее прикосновение к моим ногам принесет мне удачу.

В Цгуну я должна сесть на первую маршрутку, которая увезет меня из-под защиты бантустана Транскей в провинцию белых людей, Наталь, на четыреста километров на северо-восток, через поля сахарного тростника и кукурузы, через Кокстад в Питермарицбург. Потом мне надо будет двинуться на север, через центральную часть страны, через Драконовы горы, а там – к Йоханнесбургу.

Путешествие уведет меня из сельской идиллии, где время остановилось, в город, основание которого подрагивает от взрывов динамита на золотых шахтах, а верхушки трясутся от гроз, разрывающих небо. Почти тысяча километров протянулась от наших мест до Соуэто нитью страха и сомнений, но я стараюсь не думать о расстоянии, держа чемодан подальше от тела, чтобы он не бил по ноге.

Я иду за утренней звездой, жду рассвета – это мое любимое время, а вот Номса больше любит закат. В Африке не бывает долгих сумерек, не бывает мягкой вечерней зари, когда день расслабленно опускается в ночь, не бывает нежного обмена любезностями между светом и тенью. Ночь падает внезапно. Если вы внимательны и не склонны к рассеянности, то можете почти физически ощутить момент, когда дневной свет выскальзывает у вас из пальцев, миг – и вы уже сжимаете чернильную гущу, которая и есть ночь южнее Сахары. Это резкий выдох дня, вздох облегчения. Восход – совсем не то, это мягкий вдох, затянувшееся действие, день словно готовится к тому, что будет. Как я сейчас должна приготовиться к тому, что ждет меня в Соуэто.

Едва я сворачиваю в долину, на извилистую тропинку, как меня окликает тонкий голосок:

– Мама!

Слово ширится в притихшей безгрешности утра, его поглощает туман, одеялом покрывающий ложе реки. Я думаю: наверное, голос пригрезился мне, наверное, я наколдовала голос дочери, который через всю страну взывает о помощи. Но я снова слышу:

– Мама!

Я оборачиваюсь, смотрю на тропу, по которой прошла, и различаю, как кто-то вприпрыжку несется ко мне. Квези двигается уверенно, как горный козлик. Несколько минут – и он уже рядом со мной, пар от нашего усиленного дыхания смешивается, когда мы поворачиваемся лицом друг к другу.

– Ты забыла еду. – Квези подает мне мешочек, в который я завернула накануне жареные mielies и куски курятины. – Проголодаешься.

Он так похож на отца – на юношу, которым был его отец до того, как золотые рудники отняли у него радость, разрушили ее, – и беспечно улыбается. Сердце у меня плавится от любви.

– Ты приведешь Номсу домой? – спрашивает он, и я киваю, потому что не могу говорить. – Ты вернешься?

Я снова киваю.

– Обещаешь, мама?

– Да. – У меня выходит задушенный всхлип, вспышка чувства, отнятая воздухом, но это обещание. Я приведу Номсу домой.

3

Робин

15 июня 1976 года

Боксбург, Йоханнесбург, Южная Африка

Что-то щекотно прокладывало путь по моей руке, но я не хотела отвлекаться от наружного наблюдения. Я не считала это что-то помехой моей сверхсекретной шпионской миссии, пока оно не остановилось, чтобы отхватить шматок моей кожи.

– Ай! – Я уронила бинокль, схватилась за мягкую плоть предплечья и обнаружила, что мною закусывает красный муравей.

Сбив его щелчком, я оглянулась. Кэт лежала на песке животом, опираясь на локти, – в такой же позе, как я.

– Посмотри, что ты натворила, – прошипела я. – Из-за тебя мы легли в гнездо красных муравьев.

Кэт глянула на массу, роившуюся под нами в песке, и посмотрела на меня, глаза ее округлились от страха.

– Извини!

– Извинения не помогут, чучело. Полюбуйся – на нас напали! Быстро, уходим, пока мальчишки не появились.

Мы отряхнулись и, пригнувшись, побежали к другой точке, наблюдательному пункту ничуть не хуже, но расположенному гораздо ближе к арене действий, чем мне хотелось бы.

Мы пробрались на место встреч мальчишек, в огромный отвал через дорогу от нашего пригорода. В поселке Витпарк селились шахтеры с близлежащей шахты Витбок, которая выделяла деньги на жилье, так что все мы жили вдоль владений шахты. После того как золото извлекали из породы, оставалась только гора песка, и это соседство было неотъемлемой частью всего шахтерского образа жизни, как говорил мой отец. Видимо, шахте недостаточно спускать людей в самое брюхо земли, жаловался он, надо еще заставить любоваться на ее кишки с собственного заднего двора.

В зимние месяцы отвал с восьмиэтажный дом казался песчаным цунами, грозившим засыпать нас с головой. Весной, когда ветер дул почти беспрерывно, на отвале вырастали чахлая трава и всклокоченные кустики, похожие на полипы, неспособные удержаться на почве, как бы яростно они за нее ни цеплялись. В эти месяцы с отвала волнами сыпал мелкий белый порошок, он покрывал дома, лужайки, машины – ничто снаружи не могло укрыться от этой напасти, – а потом проникал в оконные щели, чтобы набиться в уголки наших глаз, пока мы спали.

Смыть эту пыль могли только дожди, а летняя жара заставляла отвал мерцать, как мираж, и он становился золотым, волшебным. Именно тогда он звал к себе настойчивее всего – сирена коварно манила нас загадками своих расщелин и стволов.

Конечно, нам не разрешалось играть на отвале. Нам не разрешалось даже подходить к нему, это было строго запрещено, потому что опасно. Там регулярно случались оползни, можно было сломать шею или задохнуться насмерть. Мы пересказывали друг другу байки о детях, которые спускались в туннели и никто их больше не видел, и о призраках шахтеров, которые погибли под землей и теперь рыскали внутри отвала, обуреваемые жаждой мести. Родители предупреждали нас, что в отвале ночуют чернокожие бродяги, которым ничего не стоит убить белого ребенка. Ни одна из этих историй нас не удерживала. У кейптаунских детей была Столовая гора; у нас были породные отвалы Ист-Рэнда, где разворачивались наиболее захватывающие эпизоды нашей жизни.

– Быстро, прячься! Я их слышу, – прошипела я.

Мы нырнули в высокую траву и пригнули головы, слыша, как мальчишки пробираются по тропинке к горной выработке.

Они встречались здесь почти каждый день после школы, и мне до смерти хотелось знать, что они затевают. Их было шестеро, от восьми до двенадцати лет, и они называли себя Die Boerseun Bende, в вольном переводе – “Банда юных африканеров”. Мне отчаянно хотелось присоединиться к их группе, и я сочла, что если буду знать, какие обязанности накладывает членство в банде, то смогу хотя бы подать заявку на вступление.

Я знала, что мои шансы не особенно высоки. Мальчишки принимали меня в свои игры всего дважды: когда меня позвали быть воротцами (не вратарем, заметьте) в крикете и еще когда я по глупости согласилась испытать одно из их изобретений – на тот момент это был громадный скейтборд с ручным тормозом. Хитроумное изобретение оказалось не слишком хитроумным, о чем свидетельствуют шрамы у меня на коленях.

В обоих случаях я не показала истинного характера; чтобы явить свои блестящие достоинства, мне нужны были только правильные обстоятельства, так что я неделями пыталась дознаться, чем мальчишки занимаются, когда исчезают на отвале. Следовать за ними не получалось – мальчишки сообразили насчет моих намерений и постоянно проверяли, не иду ли я за ними. В конце концов, вдохновленная своими героями из книжки, Великолепной Семеркой, я решила устроить наблюдательный пост – лучший способ шпионить за “бандой африканеров”.

Кэт я разрешила увязаться за собой при условии, что она будет вести себя тихо и не станет ныть. Надо было бы добавить и второе условие – не прятаться в опасных для жизни укрытиях, но век живи, век учись.

Пока мы лежали, пытаясь слиться с ландшафтом, Пит Беккер шагнул с тропинки к огромному трухлявому стволу, почти целиком перекрывшему выровненную выработку. Пит был босиком, в белых шортах и зеленой трикотажной кофте для регби с длинными рукавами, остальные в его отряде были одеты так же. Мальчики-африканеры, кажется, не чувствовали холода и могли ходить босыми все зимние месяцы.

– Где всё? – спросил Пит на африкаанс.

Я понимала этот язык, потому что нас заставляли учить его в школе, а еще потому, что большинство наших соседей по шахтерскому поселку были африканерами.

– В бревне, – ответил Вутер, тоже на африкаанс. – С той стороны.

– Ну так чего ждешь? Вытаскивай.

Я решилась приподнять голову, чтобы лучше видеть, уперлась подбородком в ладонь. Отцовский бинокль (когда мы были в Дурбане, отец говорил, что рассматривает в него корабли, но на самом деле он разглядывал дамочек на пляже) оказался бесполезным: мы подобрались слишком близко.

Вутер лег на живот и сунул руку в бревно. Вытащил белый пакет и вручил его Питу. Тот достал оттуда кошку, после чего передал мешочек следующему. Кошкой называлась африканерская рогатка. Такие рогульки бывали довольно опасны, если в качестве боеприпасов использовались желуди, и смертоносны, если в ход шли камни.

– Поставь мишени, – распорядился Пит.

Один из мальчишек, Марнус, опустил на землю тяжелый на вид мешок и начал извлекать из него разнообразные пустые емкости. В основном жестянки и бутылки из-под пива “Лайон” или “Кэсл”, а также миниатюрные бутылочки из-под джина и водки “Смирнофф”.

Я открыла рот, опознав в крохотных бутылочках те, что мы выбросили. Моя тетя Эдит работала стюардессой на “Южноафриканских авиалиниях” и приносила моим родителям маленькие бутылочки с алкоголем, которые тибрила в самолетах и гостиничных номерах. Меня возмутило, что Марнус рылся в нашем мусоре.

Марнус выстроил десять бутылок и жестянок в ряд на бревне, и мальчишки заняли позиции. Тогда-то я и поняла, насколько неудачна наша диспозиция. Мы с Кэт лежали в нескольких метрах позади ствола – камни полетят точно в нашем направлении.

Я коротко глянула на Кэт и жестом велела ей пригнуться. Повторять не понадобилось: Кэт прикрыла голову руками. Настала зловещая тишина – Пит натягивал резинку рогатки, – а потом послышался дьявольский щелчок: катапульта пришла в действие. По жутковатому свисту я поняла, что камень уже в воздухе, а потом брызнули осколки – это снаряд ударил в цель. Послышались торжествующие вопли, и через несколько секунд вокруг нас уже градом сыпались камни: мальчишки вступили в игру.

К счастью, Кэт удалось избежать прямых попаданий, иначе она наверняка завизжала бы – в отличие от меня. Здоровенный голыш угодил в подошву моего takkie[13] и отскочил, еще один камень, более острый и неровный, царапнул палец. Боль была ужасная, мне понадобилась вся до капли сила воли, чтобы не заплакать, когда выступила кровь. Я не позволю какой-то ране помешать мне выполнить миссию.

Слава богу, довольно скоро мальчишки разбили все мишени, шум и пыль улеглись.

– Во что теперь будем палить? – спросил Вунтер.

– Можно посоревноваться, кто дальше выстрелит.

– Нет, скучно. Надо что-то позабористее.

– Например?

Какое-то время все молча прикидывали.

– Птицы, – предложил Пит. – Давайте стрелять по птицам.

Но птиц не было. В кои-то веки деревья и небо оказались свободны от пернатых созданий, и я была благодарна за отсрочку в исполнении приговора. Мальчишкам уже начало надоедать глазеть вверх, когда с тропинки, по которой они пришли, послышался шорох.

– Ш-ш, что это? – спросил Пит.

Шелудивая кошка впрыгнула в выработку и метнулась к бревну. Где-то поблизости залаяла собака, кошка развернулась и вздыбила шерсть, изготовившись к атаке. Она яростно зашипела, а когда преследователь не появился, юркнула в дупло.

Я поняла, что надумал Пит. Медленно подняв рогатку и прицелившись в другой конец полого бревна, откуда могла появиться кошка, он прижмурил один глаз, потуже оттянул резинку.

– Нет! – Вскочив, я сообразила, что это мой крик.

Потрясенный Пит отпустил резинку, и камень перелетел через бревно. Едва камень коснулся земли, кошка метнулась прочь, а Пит испустил вопль разочарования, еще сильнее подстегнувший несчастное животное.

Инерция гнева толкнула меня к Питу, но защищать было уже некого, а я вдруг оказалась легкой мишенью для разозленных мальчишек.

– Она шпионила за нами! – заорал Вутер, и остальные подхватили вопль, давая волю своему гневу, так и рвавшемуся наружу.

Я попыталась заговорить на их языке, понадеявшись, что это утихомирит их злость.

– Ek is nie’n sampionen nie!

Мальчишки воззрились на меня как на пациентку психушки, а потом захохотали и о чем-то наперебой заговорили. Я подумала сначала, что их развеселило мое беспардонное вранье, но тут же сообразила, что перепутала “шпионить” и “грибы” на африкаанс.

– Я хочу в вашу банду! – попыталась я перекричать их гогот.

Пита настолько возмутило это заявление, что он перестал давиться от смеха и даже перешел на английский.

– Хотшешь в наша банда? Это врятт ли. – Он говорил с твердокаменным африканерским акцентом, с раскатистыми “р”.

– Почему?

– Ты meisiekind. – Как будто быть девочкой – худшее, что с тобой может случиться. – Иди играй з другими девотшки.

– Я не хочу играть с девочками. Хочу с вами, хочу быть одним из мальчиков. – Я не стала упоминать, что его матушка запретила мне играть с его сестрой.

– Но ты же rooinek[14], – брызгая слюной, выплюнул Пит. Его тон ясно давал понять: быть из англичан даже похуже, чем быть девочкой.

Я знала, что африканеры ненавидят англичан из-за какой-то там Бурской войны, но не придавала этому большого значения. С тех пор как англичане и африканеры рвались убивать друг друга, прошло почти сто лет, и взаимная ненависть к 1976 году уже должна была бы поутихнуть, да вот, похоже, не поутихла.

Видимо, африканеры так и не смирились с поражением в войне, как не смирились с тем, что их женщины и дети оказались запертыми в первых в истории концлагерях, да еще во власти британцев. Если я что и усвоила в раннем детстве, то это что у африканеров хорошая память и они всерьез умеют затаить злобу.

– Уходи, пока я не кинул тебя этим камнем! – приказал Пит, поднимая очередной снаряд.

– Ты имеешь в виду, что хочешь кинуть камень в меня, а не зарядить мной камень и выстрелить из него.

Мальчишки вдруг разом потянулись к камням, и я поняла, что урок родной речи окончен. И бросилась бежать; пыль вздымалась вокруг, оседала на мне толстым слоем – уликой, которую обязательно надо будет смыть. Уже почти у дома, задыхаясь, сгорая от унижения, я вспомнила про Кэт. Меня чуть не линчевали – а она сидела тише воды. И что тут удивительного. Я ведь прозвала ее Трусишка Кэт.

Я подумала, не вернуться ли за ней, но сочла, что только выдам ее. Все с ней будет нормально. Никто лучше Кэт не умел обращаться в невидимку, если на нее нападала охота поиграть в прятки.

4

Бьюти

15 июня 1976 года

Питермарицбург, Южная Африка

– Сколько еще, мама? – Фелиса вздыхает и отворачивается от окошка, затуманенного ее дыханием.

Она напоминает мне Номсу, хотя пухлее, и на лице у нее выражение покорности, какого я никогда не видела у дочери. Может, из-за того, что они ровесницы, или же просто потому, что я могу думать лишь о дочери, любой пустой холст показывает мне мои воспоминания.

К девушке припал младенец, его голова покоится на подушке ее грудей, а ручки обнимают за шею – малыш висит на ней. Иногда он с неожиданной силой пинается, младенческие ножки бьют меня по животу, словно ребенок сражается со своими снами. Я завидую ему. Как бы мне хотелось уснуть. Как бы мне хотелось замедлить барабанные удары моего лихорадочно бьющегося сердца, усмирить дикий полет мыслей, которые мечутся кругами, словно летучие мыши в сумраке.

– Мы уже больше двух часов сидим здесь, – говорит Фелиса, похлопывая сына по спинке, успокаивая его, чтобы он не пробудился от собственной егозливости. – Сколько еще? Когда мы поедем дальше?

– Не знаю, девочка моя, – вздыхаю я. – С ожиданием надо смириться; если мы будем нетерпеливы, время просто потянется медленнее. – Не в первый раз я говорю ей это.

Прошло уже двадцать восемь часов с тех пор, как я смотрела на Квези, вприпрыжку спускающегося по склону холма назад, в деревню, – больше суток прошло с тех пор, как я оставила простор нашего дома ради тесных, обшарпанных маршруток, и сколько я их уже сменила. Мы стоим на обочине возле автозаправки, где-то на подъезде к Питермарицбургу, нас уже набилось в машину, как скота, но мы ждем новых пассажиров. Водитель не хочет трогаться с места, пока еще четверо пассажиров не втиснутся в хвост салона, где могут разместиться лишь двое. Так было всю дорогу – больше ожидания, чем движения.

Девушка хмуро смотрит на меня, словно я – та проблема, с которой ей нужно справиться.

– Мама, я все думаю… ты ведь на самом деле не одна из нас?

– О чем ты, моя девочка? Я родилась здесь – так же, как ты. – Мы говорим на языке коса, нашем родном языке, и обе едем из Транскея – бантустана коса. Я знаю, что смогла бы показать ей связь ее клана с моим, задав всего пару вопросов, но у меня нет сил на обычные любезности.

– Я только хочу сказать, мама, что ты не как все мы. Ты отличаешься от нас. Тем, что и как ты говоришь.

Девушка имеет в виду, что я говорю как образованная, тогда как большинство моих соплеменников не умеют написать собственное имя. Я и раньше много раз слышала это суждение – что хотя я черная, бедная и угнетаемая белыми, как и весь мой народ, но я все же иная; иногда об этом говорят с восхищением и уважением, чаще – с осуждением. Я никогда не пойму, почему мы относимся друг к другу столь пренебрежительно, почему так боимся, что один из нас поднимется над своим положением вопреки всем стараниям белого человека. Черная женщина с самого рождения отлично знает свое место, и нет нужды напоминать ей о нем.

– Я учительница, – объясняю я.

– Hayibo![15] – Фелиса улыбается. Ее забавляет мысль, что женщина – учитель. – Мой учитель был мужчина. Я доучилась до второго класса.

По ее застенчивой улыбке я понимаю, что она горда этим достижением. Девочка умудрилась задержаться в школе до девяти лет, а потому знает алфавит, умеет писать простые слова и знакома с основами арифметики. Другого образования у нее не будет.

Я глажу ее по колену – мне слишком грустно, чтобы произнести слова похвалы, которых она ждет, и меняю тему разговора:

– Зачем ты едешь в Йоханнесбург?

– Отец ребенка работает там на шахте, но денег не присылает. Я волнуюсь.

Я киваю и не говорю того, что думаю. Если эта девочка и найдет своего мужа, у него может не оказаться денег, чтобы дать ей, а вернуться домой и заботиться о ней и о ребенке он не захочет. В бантустанах нет работы для молодых мужчин, а горнодобывающая промышленность вырывает их из родной культуры, клана и обычаев. Одиннадцать месяцев в году эти люди живут и дышат в темноте под землей, и тьма эта постепенно просачивается в их души. Свои небольшие заработки они обычно тратят на женщин, азартные игры и выпивку.

– А вы, мама? Зачем вы туда едете?

– Брат написал мне о моей дочери. Она живет с его семьей в Соуэто, заканчивает школу. Кажется, в этом районе очень неспокойно – брат пишет, что она в опасности. Вот я и хочу увезти ее домой.

Девушка кивает:

– Я слышала, что это опасное и мерзкое место. Говорят, там есть подпольные кабаки, где люди напиваются, а еще танцплощадки. Азартные игры и проститутки. Я даже слышала…

Я прерываю ее и меняю тему – мне и без полного списка пороков Соуэто забот хватает.

– Хочешь, я подержу ребенка?

– Да. Спасибо, мама. – Она с благодарностью вручает мне спящего малыша и выбирается из машины, чтобы размять ноги.

Проходит еще час, и еще двое пассажиров платят мзду. Малыш просыпается, и я передаю его матери, чтобы та покормила его. Мне надо в туалет, но я не хочу потревожить старика, который спит рядом со мной. Он сложил худые ноги и руки крест-накрест, словно пытаясь занять как можно меньше места. Его ребра вздымаются и опадают, толкая меня в руку, и сухой свист – словно ветер дует в тростнике – срывается с его губ. Я уже с трудом терплю, когда он со всхрапом просыпается.

– Прошу прощения, tat’omkhulu[16], но мне придется потревожить вас.

Старик, шаркнув ногами, дает мне пройти и, когда я вылезаю из машины, касается пальцами своей шляпы.

Две длинные фуры проносятся мимо – гравий летит из-под колес – и оставляют меня в облаке выхлопных газов. За ними следует bakkie[17] с лодкой в кузове – наверное, направляется в Дурбан. Море отсюда примерно в ста километрах, и хорошо известно, что белые из Йоханнесбурга отправляются на побережье Наталя как минимум раз в году, в отпуск. Они проводят три недели, валяясь на пляже, плавая в теплом Индийском океане и ловя бесплатную рыбу, хотя могут позволить себе купить ее в магазине. Зачем они часами лежат на солнце, чтобы покоричневеть, если находят цвет нашей кожи столь неприятным, я не знаю.

Я никогда не видела океана, и мои представления о нем почерпнуты из фотографий в книгах и газетах. Я никогда не жила настолько близко к морю, чтобы собраться и поехать посмотреть на него, к тому же черным нельзя на пляж или в воду, так что в поездке к морю мало смысла. Я не умею плавать, но как приятно было бы забрести в воду по колено, ощутить соль на коже.

В одной газетной статье, что попалась мне несколько лет назад, рассказывалось о трансваальских семьях, которые на время отпуска разбивают палаточный лагерь. Наверное, им такое нравится, и это многое говорит мне о белых людях. Лишь те, кто живет в настоящих домах, кто может не бояться стихий, находят удовольствие в том, чтобы спать на улице под защитой клочка ткани.

Я с трудом пробираюсь вдоль дороги к автозаправке; с левого фланга у меня банановая плантация, по правую руку тянется поле сахарного тростника. Годовые тропические температуры в Натале благоприятны для этих культур, которые в Транскее не растут. Те части страны, где не растет ничего стоящего, отданы под бантустаны, и не случайно.

Я захожу на заправку и иду, огибая бензоколонки, к которым через равные промежутки времени подъезжают машины.

– Прости, мой мальчик, где здесь наш туалет? – спрашиваю я молодого заправщика – тот дожидается сдачи от кассира.

Он улыбается и сдвигает зажатую в зубах спичку в угол рта.

– За домом, мама, но ты не сможешь туда зайти.

– Почему?

– Сортиры уже неделю сломаны. Здешний владелец не хочет тратить деньги на ремонт.

– А вы как обходитесь?

Парень кивает на поля позади заправки и извиняется.

Я не хочу присаживаться в поле, где меня могут увидеть люди из машин. Я не хочу исполнять роль дикаря, которой от нас ожидают. Поэтому я приближаюсь к туалету для белых, встаю в тени таксофонов и наблюдаю. Две женщины выходят из кабинок, какая-то старуха, волоча ноги, проходит в дверь. Следом за ней входят две девушки; через несколько минут все выходят. Наступает временное затишье. Мочевой пузырь у меня едва не лопается. Теперь пора проскочить внутрь; если я все рассчитала правильно, меня никто не увидит.

Едва я делаю шаг к входу, как из-за угла появляются мама с дочкой. Девочке на вид лет шесть-семь, у нее кудрявые светлые волосы, которые требуют расчески. Девочка сосет большой палец – она уже выросла из этой привычки, – а мать курит. Я замираю на пороге, делая вид, что просто заблудилась. Почки пронизывает боль; я молюсь, чтобы не обмочиться.

– Мамочка, эта черная леди не зайдет же в наш туалет? – Девочка говорит с пальцем во рту, и ее речь невнятна.

– Нет. – Мать бросает сигарету на бетон, затаптывает. – Ей нельзя в наш туалет, и она это знает. – Женщина смотрит на меня, вздернув бровь.

Обе скрываются в дверях; девочка оборачивается, чтобы убедиться, что я осталась на улице. Удостоверившись, что я помню свое место, она улыбается и машет мне свободной рукой. Натужно улыбаясь, я машу в ответ.

5

Бьюти

16 июня 1976 года

Соуэто, Йоханнесбург, Южная Африка

Чтобы добраться до Соуэто, мне нужно еще двадцать два часа, два автобуса и четыре такси. Я в пути больше двух суток и за это время спала всего несколько часов. За все путешествие я не переодевалась и не нашла места, чтобы помыться или сменить белье. От меня исходит сильный запах не только собственного немытого тела, но и пота пассажиров, что прижимались ко мне в поездке.

Когда мы сворачиваем с шоссе до Йоханнесбурга, усталость сменяется любопытством. Я никогда не бывала в Соуэто, знаю о нем лишь по рассказам, и мне не терпится посмотреть, соответствует ли район своей репутации. Следуя по Олд-Почефструм-роуд, мы проезжаем больницу Барагвана, она остается слева. Это одна из самых крупных африканских больниц, которая обслуживает черное население, хотя говорят, что врачи здесь все белые. Не хотелось бы мне на собственном опыте узнать, как белый врач заботится о черной жизни в этой стране. Интересно, что перевесит: клятва спасать человеческие жизни или белые предрассудки?

Когда больница остается позади, я пытаюсь рассмотреть что-нибудь в окне, но стекло затуманено дыханием множества пассажиров. Я протираю уголок окна рукавом трикотажной кофты – и меня поражает, как же много людей снаружи. Мне говорили, что Соуэто большой, но я и представить себе не могла таких толп. Логика, а не слышанные рассказы должна была подготовить меня к его размерам.

Йоханнесбург – огромный город, здесь сотни тысяч белых людей, а белым людям нужно, чтобы черные люди работали на них. А вот чего белым людям совсем не нужно, так это чтобы те же самые черные жили рядом, угрожая их образу жизни. Так появился Соуэто. Район расположен достаточно близко к Йоханнесбургу, чтобы ездить туда на работу, но достаточно далеко, чтобы белому человеку не пришлось обонять вонь черных. И по мере того, как росла потребность в рабочей силе, – а мужчины из нашей деревни уходили искать работу в столице – рос и Соуэто.

Нигде я не видела столько себе подобных, как здесь. На улицах полно такси, машин, автобусов и пешеходов, и все лица – черные. Тележки с запряженными в них ослами, велосипедисты, тощие собаки и свободно бродящий скот с трудом прокладывают себе путь в хаосе машин. Пикап, едущий рядом с нами, битком набит клетками с цыплятами. Тут же принюхивается к утреннему воздуху оставленная без присмотра свинья.

Матери пробираются между машинами, младенцы привязаны к их спинам полотенцами или большими кусками ткани. Школьники затесались в толпу женщин в форме горничных. Мужчины в комбинезонах останавливаются поговорить с мужчинами в костюмах-тройках. Огонь горит в мангалах, на которых жарятся mielies, и разносчики нахваливают свой товар. Шлакоблочные дома втиснуты между дешевыми гостиницами, машина моет церковь, и я понимаю истинность старой пословицы: чистота действительно соседствует с благочестием. Два гигантских цилиндра устремлены в небо из плоского пейзажа – градирни электростанции Орландо.

Шум растворяет в себе все звуки. Госпел и куэла звучат на полную громкость и перекрывают грохот грузовиков, лай собак, гоняющихся за машинами, завывания гудков, предупреждения, приветствия – голоса, зовущие кого-то в этом вавилонском смешении языков; водители такси вопят в окна своих машин, зазывая пассажиров. В этой наэлектризованной атмосфере у меня расслабляются мышцы шеи и плеч. Несмотря на толчею и шум, я снова под защитой своего народа и чувствую себя в безопасности.

Это чувство длится лишь до поворота на Клипспрут-Вэлли-роуд, где у обочины сгрудились военные грузовики.

Таксист присвистывает от удивления.

– Здесь не всегда так? – спрашиваю я.

– Нет, sissi[18]. Наверное, что-то плохое творится.

Наша машина замедляет ход. Белые люди в военной форме, с большими ружьями через плечо, машут, чтобы мы проезжали. Дрожь страха охватывает меня, когда я вызываю в памяти слова из письма Андиля: “Приезжай немедленно. Твоя дочь в большой опасности, я боюсь за ее жизнь. Я не могу обеспечить ей защиту…

Я молюсь, чтобы армейские грузовики никак не были связаны с опасностью, что грозит Номсе.

Посмотрев на часы, понимаю, что она как раз ушла в школу. Я слишком долго ждала возможности увидеться с дочерью и не хочу ждать еще день, пока она вернется домой. Вместо того чтобы выйти у дома Андиля, я прошу таксиста отвезти меня прямо к школе. Если мне повезет, я увижу Номсу до того, как прозвенит звонок на первый урок. Все, чего я хочу, – это обнять свою дочь и увериться, что она в безопасности.

Мы кое-как подъезжаем к остановке у школы Моррис-Исааксон. Ворота открыты – разинуты, словно беззубый рот спящего madala[19], а этажи пустынны, за исключением нескольких бессмысленно топчущихся на месте учителей с оцепеневшими взглядами – муравьи, отделенные от своей колонии.

Я подхожу к одной из учительниц, по виду – моей ровеснице, и говорю:

– Molo[20] – Конец предписанного обычаем приветствия замирает на моих губах. Женщина так встревожена, что я не в состоянии тратить время на любезности. – Где дети, sissi?

– Andazi. Все ушли.

– Ушли? Почему?

– Они все ушли на марш.

– Марш протеста?

Женщина кивает.

– Против чего они протестуют?

– Против новой учебной программы на африкаанс. Правительство хочет, чтобы мы преподавали на африкаанс.

– А вы не знаете, где дети, где этот марш?

– Нет, но ходят слухи, что на марш вышли дети не только из нашей школы. Мы слышали, к ним присоединятся многие тысячи школьников.

Многие тысячи школьников. Я холодею от ужаса.

От группы учителей отделяется какой-то мужчина и подбегает к нам. Очки у него сверкают в утреннем свете, пиджак распахнут.

– Вдоль всей Клипспрут-Вэлли-роуд армейские грузовики.

– Армейские грузовики? – Женщина ахает.

Прежде чем мы успеваем задать вопрос, он убегает поделиться новостью с другими.

Военные грузовики и полицейские фургоны. Белое правительство готово бросить солдат против наших детей. Желудок сжимается от страха, и это мобилизует меня. Я подхватываю чемодан и выбегаю из ворот.

Вся Мпути-стрит запружена демонстрантами. Ноги у меня не гнутся, они в синяках и ссадинах после поездки; как только я прибавляю шагу, их сводит судорога. Каждый шаг заставляет меня чувствовать себя старше моих сорока девяти лет, но я иду дальше, не обращая внимания на боль.

Я догоняю, а потом и обгоняю школьников в задних рядах демонстрации, пытаюсь пробиться в центр толпы. Кто-то врезается в меня, отчего я чуть не поворачиваюсь вокруг собственной оси. Обернувшись, я вижу мальчика лет десяти, не старше.

Он улыбается, на щеках ямочки.

– Извините, мама. Я споткнулся. – Он указывает на свои развязавшиеся шнурки и отбегает в сторону, чтобы завязать их, товарищи хохочут над его неуклюжестью.

Три девочки передо мной, в юбках и носочках, берутся за руки и начинают прыгать. Юноши в ярких куртках и шляпах потрясают кулаками. Лица мальчиков лучатся надеждой, глаза сияют весельем. Может, они и протестуют на манер взрослых, но они всего лишь дети.

Холодный воздух кусает меня за голые руки, слабое зимнее солнце изо всех сил пытается проникнуть сквозь слой дыма, оставленный ночными кострами. Дым медлит в воздухе, этот запах – словно предупреждение о жестокости и смерти. Я бросаюсь от одной группы детей к другой, взгляд скользит по лицам девушек постарше, ища черты моей Номсы. Сердце дает сбой каждый раз, когда я замечаю ее профиль – гордо выпяченный подбородок, высокий лоб, – но это всякий раз оказывается не она. Взгляд прыгает с лица на лицо, а толпа тем временем все прибывает. Я покрепче перехватываю ручку чемодана.

Мы проходим через Мофоло, направляемся к Дьюб, я уже различаю школьную форму – она разного цвета и покроя. Учительница права. Тысячи учеников из других школ присоединяются к маршу. Меня несет вперед, со всех сторон меня толкают дети, которые размахивают плакатами с речевками, накорябанными вкривь и вкось: “Буры к черту” и “Африкаанс – это терроризм”. Я пытаюсь усмирить свое раздражение от того, что эти щиты закрывают от меня море молодых лиц, борюсь с желанием отпихнуть плакаты.

Приближаюсь к ребятам постарше, с виду ровесникам Номсы.

– Девочка моя, ты не знаешь Номсу Мбали?

– Мальчик мой, скажи, пожалуйста, куда мы идем?

Меня или вежливо игнорируют, или по-доброму советуют уйти.

– Мама, вас могут ранить.

– Мама, вам будет безопаснее дома.

В конце концов становится слишком шумно, чтобы что-либо расслышать, – толпа начинает петь. Припев “Masibulele ku Jesu, Ngokuba wasifela” омывает меня, по коже бегут мурашки, словно она живое существо со своими собственными чувствами. Молодые голоса текучи, их восторг струится сквозь меня. “Возблагодарим Иисуса, ибо умер Он за нас”.

Я часто пела эту песню Номсе, когда та была совсем крохой. Прошу тебя, Господи, пусть с ней все будет хорошо. У нее сердце льва, но даже лев бессилен перед ружьем белого человека.

Когда песня заканчивается, новый голос запевает другую, и толпа подхватывает, чтобы заполнить молчание: “Боже, благослови Африку. Пусть ее дух возвысится. Услышь наши молитвы. Боже, благослови нас”.

Я подпеваю. Ведь песни сопротивления в моей крови, как и в крови любого из этих детей, даже больше – я пела “Nkosi Sikelel’i Afrika” еще до того, как эти дети родились.

Вдруг передние ряды резко сбавляют ход, демонстранты сбиваются с ритма. Я в смятении пытаюсь заглянуть поверх детей, но обзор перекрывают плакаты. Слышится чей-то голос, усиленный мегафоном, но слов не разобрать из-за искажений.

Высокий юноша рядом со мной вытягивает шею, пытаясь разглядеть, что происходит.

– Ke mapolisa. Полиция, – сообщает он.

Еще один мальчик взобрался на плечи приятеля и кричит нам вниз:

– Они сооружают баррикаду. Они пытаются не дать нам пройти к месту встречи. Они хотят, чтобы мы повернули назад!

Слова его подхватываются на разных языках. Даже если бы я не понимала зулу и сото, то поняла бы звенящий в голосах гнев. У меня перехватывает дыхание, когда я замечаю два желто-синих бронетранспортера. Присутствие здесь этих страшных бронированных машин говорит больше, чем любой плакат.

Вот уже не ропот, а крики. Напряжение нарастает. Те, кто подходит сзади, утыкаются в барьер из тех, кто перед ними; все в нетерпении, все хотят продвигаться вперед. Меня подхватывает прилив. Насилие – тварь в наморднике, она бродит среди нас, и ее того и гляди спустят с поводка.

Слава богу, кто-то пытается решить дело миром. Пожалуйста, пусть его послушают.

Толпа снова приходит в движение и разделяется на реки и ручейки, обтекающие полицейскую баррикаду по дороге к средней школе Орландо Уэст-Джуниор, которая, кажется, назначена местом встречи. Вокруг меня – неясные очертания тысяч и тысяч молодых лиц. Любое из них может оказаться лицом Номсы. Ни одно из них – не лицо Номсы.

Мне кажется, что я замечаю одного из сыновей Андиля, и пытаюсь протиснуться сквозь толпу, как вдруг все резко сворачивают на Вилакази-стрит. Уровень энергии снова нарастает. Дети вскидывают кулаки и начинают кричать.

– Inkululeko ngoku! Свободу немедленно!

– Amandla! Сила!

Нас несет вперед.

И тут громкий хлопок. Скандирование переходит в пронзительные крики. В воздухе повисают кляксы кислого дыма. Какая-то емкость со стуком отскакивает от чьего-то плеча, падает передо мной. Слезоточивый газ. Я натягиваю кофту на лицо, пытаясь защитить глаза и нос. Слезы льются по щекам, и их соленая беззащитность заставляет меня разевать рот. Я слепо пячусь, пытаясь уйти от испускающей дым ядовитой жестянки. Меня толкают сзади, я по инерции ступаю вперед, падаю на другие тела и неуклюже растягиваюсь на асфальте.

Последнее, что я слышу, прежде чем мир окрашивается в черное, – выстрелы и лай. Белый человек послал против нас серебряные пули и черных тварей. Теперь нас спасет только Бог.

Придя в себя после милосердной темноты, я не слышу больше ни лая собак, ни астматического кашля винтовок. Эти звуки замерли, уступив место реквиему детских криков. Ужас и паника окружают меня, заворачивают в колючий саван. Мои глаза открыты, но я ничего не вижу. Я все еще в опасности и изо всех сил стараюсь подняться на ноги, но на плечо ложится рука и тянет меня вниз. Какой-то голос обращается ко мне, интонации настойчивы, но я не могу разобрать слов среди звуков прекрасного утра, окончившегося бойней.

Я поднимаю руку, чтобы протереть глаза, пальцы делаются влажными; странное ощущение – они словно в клейком соке листьев ikhala[21]. Я предпринимаю новую попытку вытереть лицо, теперь – рукавом, и обнаруживаю, что ткань в красных пятнах. Кое-как оттерев кровь с глаз, я снова могу видеть, но когда мир оказывается в фокусе, жалею, что не осталась слепа.

Я лежу не там, где упала, – не на середине улицы. Меня оттащили на песчаную тропинку метрах в двадцати от дороги. В воздухе стоит густой дым, люди беспорядочно мечутся, пытаясь укрыться от полицейских дубинок и собак. Некоторые – немногие – не пытаются убежать, они прорываются вперед, вооруженные бутылками и кирпичами. Они отбиваются, их лица обезображены гневом.

Ко мне протягиваются две пары рук, меня ставят на ноги, я поднимаю глаза, чтобы понять – спасена я или арестована. Это руки Ланги и Думи, сыновей моего брата; им всего тринадцать и пятнадцать, и я благодарю Господа за их спасение. Они все пытаются сказать мне что-то, но в ушах стоит такой звон, что нет никакой надежды их услышать.

И я кричу, пытаясь перекрыть шум:

– Uphi u Nomsa?

Они не слышат меня. Я подтягиваю Лангу ближе и говорю ему прямо в ухо:

– Где Номса?

– Andazi. Не знаю. – Он чуть не плачет.

Мальчик снова тянет меня за руку, желая, чтобы я шла с ними, но я не могу отвернуться от ада, открывшегося передо мной. По улице течет река крови, и в ней плывут тела детей. Они в неестественных позах, руки и ноги изогнуты под ужасными углами. Некоторые лицом вниз, тонут, а иные – на спине, открытые глаза уставились в небо; они – человечий мусор, уносимый рекой разрушения.

Потерянные ботинки, плакаты, канистры из-под слезоточивого газа, шляпы и сумки разбросаны между телами. Посреди побоища лежит мой чемодан, он кажется реликтом, дошедшим из какой-то давней эры; армия белых людей вознамерилась собирать в него жизни черных детей, словно урожай. С отчужденным интересом я вижу, что крышка отлетела, моя одежда рассыпалась, платье пропиталось кровью. Рядом валяется, раскрытая, моя Библия, запачканные страницы весело трепещут на грязном ветерке.

Видит ли все это Бог?

Думи берет меня за руку, Ланга подталкивает сзади. Я знаю, что они хотят отвести меня в безопасное место, но не могу уйти отсюда. Я отстраняю племянников и пытаюсь обрести равновесие, пробираясь к телу, которое лежит ко мне ближе всех.

Это девочка. Школьное платье изорвано и задралось сзади, видны белые трусы. Я осторожно переворачиваю ее, одергиваю платье, возвращая ей отнятое у нее человеческое достоинство. Глаза девочки открыты, она смотрит в небо. Она не видит больше ни крови, ни жестокости этого мира – к счастью, думаю я. Она видит сейчас лучший мир – тот, где поющим голосам не отвечают пули; мир, в котором безвинных детей не убивают из-за того, что кожа их того цвета, который белые люди находят оскорбительным. Пальцами я касаюсь ее век, закрываю ей глаза.

Покойся с миром, дитя мое. Отправляйся к Богу.

С этого момента я передвигаюсь от одного тела к другому. Некоторые дети еще живы, они или тяжело ранены, или слишком напуганы, чтобы встать. Они цепляются за мои руки, просят позвать маму. Я говорю им, что мама скоро придет, что мама любит их. Я произношу обещания, которые они хотят услышать, – мне хотелось бы, чтобы и Номса услышала подобное, – и стираю кровь, грязь и слезы с их лиц. Я спрашиваю имена, я становлюсь свидетельницей.

Занеле. Двенадцать лет. Кровь сочится из уха.

Гуднесс. Ее губы дрожат, ее слезы жгут мою кожу, но она еще может улыбаться.

Кайдбоун. Пятнадцать лет. Губы блестят от вазелина.

Джабу. Четырнадцать лет. Он – старший в доме после того, как отца завалило в шахте.

Фумани. Спрашивает, не ангел ли я.

Сандека. Спрашивает, не видела ли я ее младшую сестру.

Сифо. Никогда не видел своего отца.

Кляйнбой. Говорит, что опоздал в школу.

6

Робин

16 июня 1976 года

Боксбург, Йоханнесбург, Южная Африка

Я неистово крутила педали, отчаянно сражаясь за первое место. Я знала, что мой велосипед – лучший во всем районе; ни одна пара колес не сравнится с моим красным, карамельного блеска “роли-чоппером” с удлиненным сиденьем и квадратно изогнутым рулем. Мне надо только доказать, что я достойна ездить на этой машине.

Соперники шли со мной вровень, мы приближались к финишной черте. Чтобы победить, мне предстояло выложиться по полной. Я уже устала – маршрут предполагал два круга вокруг района, – но отказывалась признать себя побежденной. Второго призера не было – только первый проигравший. Я что есть сил вращала педали, ноги крутитись словно сами по себе, как крылья мельницы. Я набирала скорость, разноцветные ленточки, приделанные к ручкам, развевались на ветру, и запах разогретой резины струился вверх, приветствуя меня.

Возле почты я на волосок обошла своего ближайшего соперника, и толпа болельщиков взревела от восторга. В честь победы я отколола торжествующий проезд, встав на заднем колесе, и едва не вылетела из седла из-за камешка, попавшего под шину. Когда двадцатидюймовое колесо чуть не выскользнуло из-под меня и велосипед встал на дыбы, как испуганная лошадь, я от неожиданности забыла про фантазии. Толпы и соперники исчезли, а я медленно покатила домой в одиночестве.

Вокруг меня, кружась, словно высушенный снег, опускались хлопья пепла. Я поняла, что запах, который я приняла за запах жженой резины, на самом деле был вонью горевшего вельда. Этот запах обычен зимой, когда открытые пространства, окружавшие наш пригород, высыхали без дождей и окурок, брошенный из окна машины, мог в несколько секунд запалить сухую траву. Иногда я тревожилась, что наши дома – и наша привычная жизнь – задымятся, если пожар подберется слишком близко, но отец уверял, что пожарные машины зальют огонь задолго до того, как он сможет приблизиться к нам. Пожарная служба иногда сама устраивала контролируемые пожары.

Было около шести вечера, когда я поставила “чоппер” в гараж и направилась на кухню, где Мэйбл за глажкой слушала свою “историю”. В том году ЮАР сняла наконец запрет на телевидение, но у нас телевизора не было – отец говорил, что мы не Рокфеллеры. Так что мы слушали передачи по радио, хотя и совсем другие, чем Мэйбл. Моя любимая передача была по пятницам, в полвосьмого вечера, и называлась “Патрульные машины”, – первоклассные истории про следователей из брикстонского убойного отдела и отдела ограблений. Эти ребята расследовали преступления, которые другим оказывались не под силу.

Пульс мой учащался от одной только заставки: вой полицейской сирены, визг тормозов, яростная перестрелка и тревожные звуки трубы, после которых глубокий голос Малколма Гудлинга начинал: “Они на пустых ночных улицах… мчатся на машинах, шагают пешком… их жизнь – преступления и жестокость… они – команда «Патрульных машин»”. Я с головой погружалась в очередное расследование и не сомневалась, что стоит мне явиться в брикстонский полицейский участок, как меня примут в элитную команду “Патрульных”.

Истории, что слушала Мэйбл, оставались для меня загадкой; они все были на сото, и создавалось впечатление, будто происходит массовая драка. Когда я спрашивала Мэйбл, почему черные так кричат, она отвечала, что у них много причин сердиться, но не уточняла, что это за причины. В конце концов я своими приставаниями доводила ее саму до крика, после чего, поверив ей на слово, меняла тему.

Оставив Мэйбл с ее передачей, я спустилась в родительскую спальню. Я не знала, где Кэт, – надувшись, она отстала от меня, когда я отказалась прокатить ее на сиденье как пассажира. (Кэт было не уговорить ездить на собственном велосипеде – она боялась, что шарф попадет в спицы, она упадет и выбьет себе передние зубы, как одна девочка из нашей школы. “О боже мой, – вздыхала мама, – да у тебя и шарфа-то нет!” Но Кэт было не сбить: она каталась на велосипеде только в качестве пассажира. Для гонок пассажир помеха, так что я не всегда соглашалась прокатить сестру.)

Когда я распахнула дверь, отец сидел на кровати и шнуровал ботинки. Я уловила аромат мыла “Санлайт” и детской присыпки “Джонсонс”, которой отец припудривал ноги, чтобы резиновые сапоги не натирали, – он часами таскался в забоях вверх-вниз. Отец всегда принимал душ на шахте, смывая пот и въевшуюся угольную пыль после дня, проведенного с мужчинами, а потом возвращался, чистый и благоухающий, в наш женский дом.

– Папа! – Я пушечным ядром врезалась в него, и он рассмеялся.

– Вот это подкат, Конопатик. По-моему, у нас в семье растет регбист.

– Почему ты снова одеваешься?

– У нас с мамой сегодня вечером торжественное мероприятие.

Я зашла в ванную, где готовилась к выходу мать, обняла ее, опустила крышку унитаза и села на него как на стул. Я любила смотреть, как мать, по выражению отца, “наводит марафет”, хотя мне не нравилось, когда они уходили на свои торжественные мероприятия.

– Поторопись, Джолин. Хватит вертеться перед зеркалом. – Отец топтался под дверью ванной, пытаясь завязать темно-зеленый галстук.

– Прости, но сказать за два часа – это смешно. Если бы я знала об этом вчера, я бы пришла домой пораньше.

– Ja[22], ну извини. Должен был пойти Хенни из горноспасательной команды, но у него понос. Весь день просидел в уборной, все провонял. В конце концов okes[23] велели ему проваливать домой и засерать собственный толчок.

– Похоже, у него то же желудочное заболевание, что у Эдит.

Мать потыкала щеточкой во флакон с тушью, чтобы нанести еще один слой на липкие ресницы; папа, замерев, неотрывно глядел на нее. Мы оба замирали как загипнотизированные, глядя, как мать округляет рот буквой “О”, и порой я замечала, что мой собственный рот округляется в бессознательном подражании.

Отец покачал головой и улыбнулся:

– Когда ты так делаешь, ты похожа на престарелую золотую рыбку.

Мать завинтила тушь и бросила в отца флакончиком, тушь ударила отца в грудь, тот скорчился, будто смертельно раненный. Мать распустила узел его галустука и подтянула отца ближе, чтобы поцеловать.

– Давай я завяжу, иначе мы проторчим в этой ванной весь вечер.

Отец изучал ее лицо, пока она рассеянно занималась галстуком.

– Какая ты красивая, Джо.

Я заерзала в стыдливом удовольствии от их телячьих нежностей – в кои-то веки. Отец говорил правду: моя мать была красивая. Пышные каштановые волосы одуванчиком пушились вокруг лица, изогнутые брови, высокие скулы. Большие карие глаза матери были полной противоположностью голубым глазам отца, но мне нравилось, что у меня отцовские глаза. Еще мне хотелось бы его светлые волосы вместо своих темно-русых, но, как родители часто напоминали мне, жизнь – не сплошной праздник.

Управившись с галстуком, мать шлепком выставила отца из ванной, подобрала тушь и снова повернулась к зеркалу.

– Тебя послушать – какая разница, как я выгляжу. В этом платье нормально? Дамы уже много чего наговорили о моей работе и моей бандитке-дочери. – Она бросила на меня удрученный взгляд. – Не хочу давать им очередную тему для пересудов.

– Ты безупречна. И платье безупречно. Ну, теперь идем?

– Еще одну минутку. – Мать достала из ящичка тонкую золотую цепочку с блестящей подвеской-ониксом и застегнула ее на изящной шее. – Где Мэйбл?

– На кухне, заканчивает гладить. Я скажу ей, чтобы осталась.

Обязанности Мэйбл включали уборку, стирку, глажку, готовку и заботу о нас, детях, – обязанности, которые, как ожидалось, она будет выполнять каждый день за исключением воскресений. В будние дни она забирала нас с Кэт из школы и приглядывала за нами до возвращения родителей. Если они уходили куда-то, то само собой разумелось, что Мэйбл сидит с нами. Я никогда не слышала, чтобы родители спрашивали Мэйбл, нет ли у нее каких-то планов, – просто предполагалось, что она останется, и без дополнительной оплаты.

Отец быстро направился к кухне, я соскочила с унитаза и последовала за ним по коридору, скрипя takkies по натертому до блеска полу. Оставленная без присмотра кастрюля исходила паром на плите. Отец снял ее с конфорки, открыл заднюю дверь и позвал:

– Мэйбл?

Мэйбл что-то неразборчиво ответила. Мы вышли во двор и направились к жилищу прислуги, крошечной комнатке с отдельным туалетом, пристроенной к дому и имевшей отдельный вход. Я расслышала доносившийся изнутри голос диктора “Спрингбок Радио”: “…более двадцати тысяч чернокожих учащихся из средних школ Соуэто сегодня утром продолжали бунтовать, бесчинствуя и швыряя камни в вооруженных полицейских. Бунт начался в знак протеста против введения африкаанс в качестве языка преподавания в местных школах. Разъяренная толпа атаковала полицию, и более…”

Отец постучал в железную дверь, и радио резко умолкло. Отец толкнул дверь и переступил порог затемненной комнаты Мэйбл, я выглядывала из-за его спины. Я различила силуэт Мэйбл, стоявшей рядом с узкой кроватью. Завязывая на ходу doek, она проскользнула мимо нас. Я уловила слабый запах вазелина и нюхательного табака – запах Мэйбл.

– Сколько раз повторять – не оставляй еду на плите, если ты у себя! Не плиту оставишь, так утюг. Вот спалишь мой дом дотла – увидишь, что я с тобой сделаю.

– Да, baas[24]. Простите, baas.

– Прекрати все эти “да-baas-простите-baas”. Просто делай, что сказано. Ты хуже ребенка.

Мэйбл снова поставила кастрюлю на конфорку, включила огонь и достала из-под кухонной мойки пакет “Ивисы”. Белая кукурузная мука был основой диеты Мэйбл. Она ела кашу с томатно-луковой подливкой и овощным блюдом morogo из дикого шпината, который она собирала неподалеку, а мне, если я просила кукурузное месиво, готовила с сахаром и сливочным маслом.

– Ты тут слушала радио. Слышала, что устроили сегодня в Соуэто эти мелкие чернявые? Бегали по всему городу, швырялись булыжниками в полицейских, надевали “ожерелья” на неповинных людей, поджигали…

– А почему они надевали ожерелья на людей? – спросила я. Отец не обратил на мой вопрос внимания, так что я сделала еще одну попытку: – Ожерелье – это же здорово?

– Робин, “ожерелье” значит, что на шею человеку повесили автомобильную покрышку, а потом подожгли, чтобы человек сгорел заживо. Это не так уж и здорово.

– Baas, – сказала Мэйбл, прежде чем я успела спросить, зачем кому-то делать такие ужасные вещи, – марш был мирным, а потом полиция пришла и стала стрелять в детей. – Сообщив это кастрюле, Мэйбл насыпала белой муки в кипящую воду и потянулась за деревянной ложкой.

От слова “полиция” у меня свело желудок: когда мы с Кэт были помладше и нам случалось плохо себя вести, Мэйбл иногда грозилась, что сейчас позвонит в полицию и нас заберут. Только так ей удавалось добиться хоть какого-то послушания, ведь что бы мы ни творили, ей не позволялось шлепать или наказывать нас, и мы это знали.

При мысли о том, что полицейские стреляли в детей, я испугалась, но прежде чем я успела спросить отца, не явится ли полиция в Боксбург, чтобы стрелять и в нас тоже, отец ответил, повысив голос:

– Им повезло, что у них вообще есть школы. И сегодня утром этим бездельникам следовало быть в школе, а не заниматься черт знает чем на улице.

Мать процокала на кухню: туфли на ремешках, высокие каблуки. Она одним движением влезла в пальто и уронила в сумочку губную помаду.

– Кто занимался черт знает чем?

– Малолетние пройдохи, которые сегодня устроили бучу. В Соуэто сопляки, всем по двенадцать-тринадцать, вышли протестовать. Из-за этих мелких дикарей пришлось звать, мать их, армию с танками и всем таким прочим. Ты не слышала вертолетов над конторой?

– Нет, в машинописном бюро стоит такой треск – ничего не слышно. А как у вас в шахте? Вы там в безопасности под землей, с этими шахтерами? Один белый на сотню черных?

Отец начал было отвечать, но его голос заглушил стук – Мэйбл колотила деревянной ложкой по кастрюле, стряхивая клейкую pap[25]. Отец слегка пихнул ее локтем, чтобы она убавила прыть.

– Говорят, нам не о чем беспокоиться, но безопасность с завтрашнего дня усилят, просто чтобы подстраховаться. Этим засранцам дай волю, и они тебе глотку перережут.

Мэйбл рывком сняла кастрюлю с плиты и выключила конфорку.

– И ты бы стал их винить? – спросила мать.

Отец бросил на нее выразительный взгляд и подождал, пока Мэйбл выйдет из кухни.

– Ты как твоя сердобольная сестрица. Сегодня черт знает какое нешуточное дело заварилось, Джолин. Говорят, таких беспорядков еще не было. Черные наглеют день ото дня, и правительство понимает, что контролировать их все труднее. А после сегодняшнего и все остальные на дыбы встанут. Неужели ты хочешь жить в стране, где негритосы гуляют как хотят, делают, мать их, что хотят, будто им дали право ни в чем себе не отказывать? Соуэто всего в пятидесяти километрах от нас. Это же ничто!

Кэт вышла из нашей комнаты, возможно привлеченная громким голосом отца, и теперь стояла рядом со мной. Она потянула меня за локоть, хотя это было необязательно – я и так знала, что она думает. Кэт пугалась, когда отец начинал так говорить. Ей чудилось, что какой-нибудь чернокожий ночью проскользнет в наш дом и убьет нас всех или, того хуже, похитит с какой-нибудь необъяснимой целью. Из того, что говорили наш отец и отец Пита, явствовало, что чернокожие опасны, хотя Мэйбл была вовсе не страшная. Я говорила Кэт, что, может, не все черные – злодеи, а только мужчины, так что она жила в постоянном страхе перед ними, хотя, говоря откровенно, она жила в страхе почти перед всем.

– Я не хочу, чтобы вы уходили. Не уходите, пожалуйста.

– С Мэйбл вам будет хорошо, не волнуйся.

– Но Кэт боится.

Мать вздохнула.

– Кэт боится или боишься ты и просто прикрываешься ею?

Я сердито глянула на Кэт, желая, чтобы она высказалась.

– Кэт боится.

– Чего?

Так как Кэт продолжала упорно молчать, не отрывая взгляда от собственных ног, я ответила за сестру:

– Она боится пожара в вельде. Что будет, если он подберется к дому?

– Я проходила мимо вельда, когда возвращалась домой. Огонь был совсем слабый и далеко, возле главной дороги. Пожарные машины уже все затушили.

– Еще она боится, что вы не вернетесь.

Мать рассмеялась:

– Что за глупости! Конечно же, мы вернемся.

– Обещаешь? – в один голос спросили мы с Кэт.

– Обещаю.

Я уже знала, что произойдет, когда настанет пора ложиться спать. Кэт ляжет в свою постель, потушит свет, притворится заснувшей, но как только решит, что я уснула, проскользнет в родительскую спальню, в их большую кровать. Только там она чувствовала себя в безопасности, когда родителей не было дома, к тому же так она первой узнавала об их возвращении.

Мать наклонилась, чтобы обнять нас на прощанье. Она сбрызнулась духами “Чарли”, и хотя я нуждалась в близости, цветочный аромат был слишком сильным, и я вывернулась. Мать подхватила ключи от машины с кухонного стола и бросила отцу. Потом повернулась к Мэйбл:

– Будем дома ближе к полуночи. Если устанешь, ложись спать на полу в большой комнате.

Я смотрела, как отец, поддерживая мать под локоток, выводит ее на крыльцо. Он послал нам воздушный поцелуй и посмотрел на Мэйбл:

– Запри все двери, Мэйбл. Сегодня страна сошла с ума.

Это было последнее, что я от него слышала.

7

Робин

16 июня 1976 года

Боксбург, Йоханнесбург, Южная Африка

В дверь заколотили около полуночи. Меня подбросило в кровати. Я была одна – как и ожидалось, Кэт прошмыгнула в родительскую спальню, как только я уснула. Я на цыпочках подошла к двери спальни и выглянула. Мэйбл, замерев, стояла в большой комнате.

– Maak die deur oop! Открывайте!

Бах, бах, бах.

Это пожарные, они пришли спасать нас. Пожар из вельда подобрался к дому, и они сейчас нас вытащат.

Прежде чем я успела сказать хоть слово, крики возобновились, на этот раз – с резким акцентом, по-английски.

– Это полиция. Мы знаем, что вы там. Открывайте!

Мэйбл дрожащей рукой поманила меня, и я кинулась ей под бок. Полиция пришла не из-за пожара. Мэйбл прижала меня к себе, а я обхватила ее руками. Четвероногим существом мы добрели до двери, Мэйбл отперла, открыла, и мы отступили, чтобы дать мужчинам пройти. Я выглянула из-за Мэйбл и увидела на улице полицейские фургоны. Мигалки освещали наш двор и окрестные дома, словно дискотечный шар, придавая знакомой улице странно праздничный вид.

Двое полицейских угрожающе замаячили в прихожей; на них были синие формы полиции ЮАР, на боку – пистолеты в кобуре. Один из полицейских был худым и высоким, с коротко стриженными рыжими волосами и бородой, закрывавшей почти все лицо и шею. Его коллега был старше, темнее лицом. Синяя фуражка, низко надвинутая на лоб, бросала глубокую тень на лицо, а золотая кокарда над козырьком вспыхивала, когда на нее падал свет.

Высокий рыжебородый полицейский был агрессивнее своего товарища, и говорил в основном он.

– Почему не открываете дверь полиции?

– Простите, baas. – Голос Мэйбл был как туго натянутый канат, на котором ее дрожащие слова пытались обрести точку опоры.

– Что ты делаешь в этом доме? Вы тут ночуете?

– Нет, baas. Мадам и baas ушли, я присматривать за ребенком.

– Пошли, мы забираем тебя в участок.

– Вы не можете оставить ребенка одного, baas.

– Она поедет с нами. – От нетерпения полицейский повысил голос.

– Но мадам и baas – они будут волноваться, когда придут домой, а ее нет.

– Мадам и baas не придут домой, – фыркнул рыжий. Ему не хватило терпения дождаться ответа Мэйбл, он явно был человеком, привыкшим, чтобы его слушались.

– Почему, baas? Где они?

– С кем ты, по-твоему, разговариваешь, а, kaffir meid?[26] Здесь я задаю вопросы. – Он ткнул Мэйбл пальцем в нос, и она вздрогнула, когда его плевок оказался у нее на щеке, хотя она и не сделала попытки стереть его.

Полицейский шагнул вперед, навис над Мэйбл. Она не отступила, не отвела глаз. Он хотел запугать ее, но она не поддавалась.

Не надо, Мэйбл, подумала я. Он хочет тебя запугать. Покажи ему, что ты испугалась.

Они так и смотрели в глаза друг другу, ни один не хотел отвести взгляд первым, и я заговорила – и чтобы отвлечь их внимание, и потому что не могла больше сдерживать этот вопрос.

– А где мама и папа? Мы поедем к ним?

Мне ответил второй полицейский, голос у него был помягче.

– Идем, идем. – Он хотел взять меня за руку, но Мэйбл отступила и потянула меня назад.

– Вы не заберете девочку.

Он ударил ее под подбородок, зубы Мэйбл клацнули, и она, пошатнувшись, повалилась на меня. Я не смогла удержать ее, и она мешком рухнула, голова стукнулась о натертый до блеска пол. Полежав так несколько секунд, поскуливая, не понимая, что произошло, она приподнялась на локтях.

– Вставай, – велел мужчина, но Мэйбл не двигалась.

Я нагнулась и попыталась ее поднять, но груз оказался мне не по силам.

– Вставай сейчас же! – рявкнул полицейский.

Я не могла ни поднять Мэйбл, ни закрыть ее своим телом – слишком мала и слишком слаба я была. И все же я продолжала теребить ее.

Мэйбл, вставай. Пожалуйста, вставай!

Меня почти накрыла паника, когда сквозь туман страха прорезался успокаивающий материнский голос: Не зацикливайся на плохом. Попытайся найти выход.

Если я не могу сдвинуть Мэйбл с места силой, то, может быть, удастся сдвинуть ее словами. Я присела на корточки и зашептала ей в ухо:

– Ну пожалуйста, Мэйбл, вставай. Пожалуйста. Пойдем – и все. Все нормально. Поедем туда вместе. Мама с папой найдут нас.

Мэйбл пару секунд смотрела на меня пустым взглядом, потом выражение ее лица прояснилось. Она кивнула и с усилием поднялась на ноги, а я сунула свою руку в ее. Полицейский нахмурился, увидев, как наши пальцы переплелись.

– Где мама и папа? – снова спросила я. – Хочу к ним.

– Ты их не увидишь, – выплюнул рыжий полицейский. – И знаешь почему?

Я помотала головой.

Полицейский кивнул на Мэйбл:

– Спроси свою приятельницу. Она тебе объяснит.

Мэйбл сжала мою руку. Я посмотрела на нее, ожидая, что она что-нибудь скажет, но Мэйбл молчала. Только сильнее стиснула мои пальцы.

– Ты их не увидишь, потому что черные подонки перерезали им горло от уха до уха. Почти головы отрезали, как цыплятам, – объявил полицейский. – Твои родители умерли.

8

Робин

17 июня 1976 года

Брикстон, Йоханнесбург, Южная Африка

Кэт!

Когда нас заталкивали в заднюю дверь полицейского фургона, я наконец подумала о сестре. Я про нее не забыла, просто из-за всего произошедшего она у меня в голове оказалась не на первом месте.

– Мэйбл, – зашептала я, – а как же Кэт?

Мэйбл моргнула, но ничего не ответила, глаза у нее были открыты, но она была похожа на лунатика.

– Кэт спала в кровати мамы и папы. Нам надо вернуться и…

– Нет. – Голос был как пустыня, невыразительный и глухой.

– Но надо сказать им…

– Нет, – повторила Мэйбл, на этот раз настойчивее.

– Но…

– Я сказала – нет!

Я впервые увидела, как Мэйбл теряет терпение. За те шесть лет, что она работала на нас, я иногда видела ее раздраженной, выбитой из колеи и нетерпеливой, но разозленной по-настоящему – никогда.

– Ты не должна говорить о ней этим людям. Слышишь? – Мэйбл яростно сверкнула на меня глазами. В выражении ее лица было что-то такое дикое, что я не решилась испытывать судьбу и просто кивнула. – Ты не должна говорить о ней! – повторила она, и я снова кивнула. Если Мэйбл считает, что Кэт безопаснее дома, то пусть моя сестра остается дома.

Твои родители умерли. Слова полицейского воткнулись в мое сознание, как крошечное лезвие.

Это не может быть правдой, просто не может – и все. Он наверняка что-то перепутал или наврал, в отчаянии думала я.

О смерти я знала только одно: это некая мистическая сила, которая забирает птенцов и хомячков, а еще людей вроде моей Умы. Смерть – это то, что случается с больными, слабыми или старыми, а мои родители не были ни первым, ни вторым, ни третьим; они были молодыми, сильными и здоровыми.

Они, наверное, все еще на своей вечеринке. Произошла путаница, только и всего.

Мой отец был шутником, готовым на многое, лишь бы посмеяться, хотя люди не всегда понимали, что он дурачится. Мать часто говорила, что не каждый поймет его извращенное чувство юмора; вот и полицейские не сказать чтобы веселились от души. Они просто не поняли, какую шутку отколол мой отец.

Конечно, они не умерли. Конечно, нет.

Столь дикие вещи даже думать было предательством. Я, тряхнув головой, прогнала дурные мысли и оглядела фургон. Вдоль бортов тянулись лавки; я села на одну, Мэйбл – напротив. Металл сиденья холодил мои обтянутые пижамными штанами ляжки. Металлическая решетка, похожая на braai[27], закрывала стекло боковых окон и задней двери.

Между нашими сиденьями и кабиной водителя стояла клетка; когда я чуть задела ее, внутри что-то заворочалось. Это оказалась немецкая овчарка, собака внезапно вскочила, и я оживилась. Я любила собак, но мне не разрешали завести свою собственную. Желая погладить собаку, я протянула руку.

– Нет. – Мэйбл шлепнула меня по ладони.

Она чуть не опоздала. Я уже умудрилась просунуть два пальца между железными прутьями, и собака среагировала быстро. Она рванулась вперед, и я отдернула руку, горячее дыхание мазнуло по запястью. Собака истерично залаяла, и я попятилась от клетки, а рыжий полицейский, обернувшись, постучал по перегородке.

Фургон с грохотом ожил, пол у меня под ногами задребезжал, и мы, накренившись, чуть не свалились на пол. Света в машине не было, лишь когда проезжали под фонарями, в черноте фургона проплывали световые арки, и с каждым сполохом света, падавшим на лицо Мэйбл, я видела, что оно раздувается буквально на глазах. На каждой выбоине нас сбрасывало с сидений, так что я пересела к Мэйбл – так мы могли поддерживать друг друга, и мне не надо было смотреть на нее.

Я решила лучше смотреть в окно, за которым тысячи крошечных красных глаз уставились на меня из темноты. Хватило секунды, чтобы понять: это тлеющие угли пожара. Мама была права. Огонь находился далеко и нам не угрожал, а пожарные машины держали его под контролем.

Еще через несколько минут я заметила, что мы проехали мимо дороги, на которую должны были свернуть, если бы нас везли в полицейский участок Боксбурга.

Куда они нас везут?

Едва этот вопрос оформился у меня в мозгу, как один из копов доложил по рации, что мы на пути в Брикстон.

Брикстон! Отдел убийств и ограблений. Нас везут к “Патрульным машинам”.

Мэйбл задрожала. Я ощутила, как она трясется. Может, замерзла? Я прижалась к ней, чтобы согреть ее своим теплом.

– Не волнуйся, – прошептала я. – “Патрульные машины” найдут маму и папу. Все будет хорошо.

Мэйбл, однако, не успокоилась – она явно знала кое-что, чего не знала я. Полицейский участок, в который нас везли, печально прославился пытками чернокожих. Слухи об этом доходили до Мэйбл, и она наверняка предчувствовала, какими будут для нее долгие часы перед рассветом. Она дрожала не переставая всю дорогу.

Потом – не знаю, сколько прошло времени, – мы прибыли в участок и вошли в большое помещение, провонявшее сигаретным дымом. Как только нас ввели, высокий полицейский куда-то утащил Мэйбл, а его напарник подвел меня к длинной деревянной лавке.

– Сиди здесь и жди меня, ладно?

– Ладно.

Я села на лавку, как было велено, ноги болтались над зеленым линолеумом. Полицейский поддернул темно-синие брюки и присел на корточки, чтобы его глаза оказались вровень с моими.

– Куда вы увели Мэйбл? – спросила я.

– Мы просто зададим ей несколько вопросов.

– Можно мне к ней?

– Нет. Никуда отсюда не уходи, хорошо?

– Хорошо.

– Ни на шаг. Сиди где сидишь.

Я кивнула в знак того, что все поняла; полицейский погладил меня по голове и встал, собираясь уйти, но снова обернулся ко мне.

– Я знаю, что тебе сейчас очень одиноко, но я хочу, чтобы ты знала: ты не одна, твои родители здесь, с тобой.

Вот и подтверждение моим догадкам!

Мама и папа здесь! Команда “Патрульных” разгадала загадку их исчезновения, и теперь мы будем вместе, до заключительных аккордов музыкального завершения радиопередачи.

Я вытянула шею и принялась крутить головой по сторонам, выглядывая родителей.

Полицейский, должно быть, понял свою ошибку и быстро внес коррективы:

– Я что хочу сказать. Твои мама и папа теперь на небесах, с Богом, они сейчас смотрят на тебя и приглядывают за тобой. Ты теперь никогда не будешь одна – они будут с тобой. Всегда.

– А где “Патрульные”?

– Кто?

– Ну те ребята из радио? Крутые детективы, которые здесь работают?

Полицейский расцвел улыбкой.

– Ag[28], да это выдумка. На самом деле этих ребят не существует. Они просто актеры, которые притворяются детективами.

И, помахав мне рукой, он ушел.

Спасительная страховка, которую я себе натянула, медленно расползалась, но я все еще отказывалась впустить в сознание мысль, что полицейские сказали правду насчет моих родителей. Моя связь с матерью и отцом была построена на вере – безоговорочной, всепоглощающей, непоколебимой вере в то, что они неуязвимы.

Если они действительно всегда знали, как лучше, если имели право водить машину, ходить на работу, пить спиртное и курить, если они могли приходить и уходить когда захотят, не спрашивая разрешения, если они могли принимать сто решений насчет моей жизни и своих собственных жизней, причем чтобы объяснить то или иное решение, им достаточно было “потому что я так сказал”, то мне приходилось верить, что они достойны этого высокого положения. Без слепой веры вся эта иллюзия детско-родительской связи рушилась, потому как – что, в сущности, есть родитель, как не бог в глазах ребенка? Я не должна была терять веру в своих богов. Так что я ждала, когда они придут и отвезут меня домой.

То и дело где-то открывалась дверь и в помещение врывались железный лязг, злобные окрики и жалобный плач. Через некоторое время добрый полицейский вернулся – проверить, как я, принес мне плед. В течение предрассветных часов полицейские приводили в приемное помещение десятки чернокожих и вталкивали их в те же двери, за которыми исчезла Мэйбл. Многие из них казались подростками, большинство – в крови.

На одной девушке были только лифчик, трусы да мужская рубашка с длинными рукавами. Рубашка с оторванными пуговицами доходила лишь до середины бедер; девочка дрожала, обхватив себя за плечи. Когда я протянула ей свой плед, она взглянула на меня дико, как бешеная собака, которую я как-то видела на мусорной куче. Несмотря на холод, кожу девушки покрывала пленка пота, блестевшая в свете люминесцентных ламп. Белесая отметина – то ли след ожога, то ли родимое пятно – тянулась от нижней губы вниз по подбородку и исчезала под воротом рубашки. От девушки плохо пахло – по´том и дымом; мне пришлось встряхнуть пледом, чтобы она поняла мое намерение. Девушка выхватила плед у меня из рук и быстро завернулась в него на манер платья, а потом ее увели.

Прошел еще час.

Проснулась ли Кэт, подумала я. Знает ли, что она в доме одна? Наверное, испугалась? Может, мама и папа уже дома, с ней. Когда они вызволят Мэйбл?

Страшно хотелось в туалет, но полицейский велел не двигаться со скамейки.

Я уже не ребенок. Еще немного, и мой возраст будет исчисляться двумя цифами. Я могу потерпеть.

Но потерпеть не получилось; влажное тепло распространилось по лавке, а воздух наполнился едким запахом мочи. Я покраснела от стыда. Моча закапала с лавки и лужей растеклась у меня под ногами – и тут в помещении появилась тетя Эдит. Она тяжело дышала, будто бежала всю дорогу. Не увидев меня, Эдит повернулась, чтобы скрыться откуда пришла.

– Эдит! – дрожащим голосом позвала я.

Она обернулась – лицо бледное, перекошенное от волнения. Бросившись ко мне, Эдит упала рядом на лавку и прижала меня к груди.

Эдит здесь. Она здесь, и теперь все будет хорошо.

Когда она наконец выпустила меня, я стала изучать ее лицо в поисках ответов. Эдит точно была человеком, на правдивость которого я могла рассчитывать. Я открыла рот, чтобы задать вопрос, но тут же закрыла, потому что увидела, что в вопросах нет нужды. Правда была в ее красных от слез глазах и распухшем носе. Правда была в беззащитном взгляде и посеревшей коже. Эдит плохо справлялась с горем, и мне вдруг совершенно расхотелось слышать правду. Еще совсем недавно мне больше всего на свете хотелось узнать правду, но сейчас я поняла, что не смогу перенести ее.

– Эдит, нам надо забрать Кэт, – пролепетала я.

– Что?

– Кэт спала в кровати мамы и папы. Она спала, когда полицейские нас забрали, не проснулась, и я хотела сказать им, чтобы ее привезли, но…

– Робин…

– Она там совсем одна, надо забрать ее…

– Робин, милая…

Не говори мне, что мама и папа умерли.

– Она испугается. Ты же ее знаешь.

Не говори мне, что мама и папа умерли.

– Она правда очень-очень испугается, нельзя, чтобы она сидела там одна, надо забрать ее. Поскорее! Мы должны ее забрать. Пойдем! Кэт будет думать, куда мы…

– Робин! – выкрикнула Эдит, схватив меня за плечи, чтобы я стояла твердо. – Кэт не существует! Кэт не существует, ты знаешь, что ее не существует. Твоей сестры не существует.

И это тоже было правдой.

9

Бьюти

17 июня 1976 года

Соуэто, Йоханнесбург, Южная Африка

Рассвет с трудом пробивается сквозь пелену дыма, которая висит над нами, словно общая печаль. Я сижу во дворе у Андиля на старом пне и приветствую день. Этот ритуал я повторяю во время каждого рассвета, сколько себя помню; сейчас он помогает мне забыть, что на мне чужая одежда, я в чужом городе, а мое дитя в опасности.

– Molo, sissi.

Андиль с двумя кружками в руках стоит у меня за спиной. Пар поднимается в холодный утренний воздух, вуалью заслоняя его лицо. Когда оно проясняется, я по мешкам под глазами брата вижу, что он спал не больше моего.

– Принес тебе чай. Три ложки сахара, как я люблю. Надеюсь, ты тоже так любишь.

Конечно, мой брат не знает, сколько сахара я кладу, потому что мужчины в нашей культуре не оказывают услуг женщинам. От доброты непривычного для брата поступка и сопровождающей его неловкости мне хочется плакать. Брат протягивает мне кружку, свою ставит на землю и уходит в дом. Через пару минут возвращается с ржавым, некогда белым садовым стулом, который ставит рядом со мной.

– Садись. Пень – это мой стул.

Еще одно проявление доброты, но брат пытается замаскировать ее, обозначая, что тут все принадлежит ему. Я знаю, что благодарность только смутит Андиля, поэтому ничего не говорю. Я пересаживаюсь и обхватываю ладонями оловянную кружку. Тепло металла действует как бальзам. Пальцы обретают чувствительность, а когда я делаю глоток, тепло льется в желудок. Сладость чая дает мне силу.

В первый раз у нас с Андилем выпало время для настоящего разговора. Вчерашний день мы провели в непрерывном движении, разрываясь в поисках Номсы. Мы были уверены, что найдем ее, надо только правильно искать. Я искала в школах и местах, где дети прятались, когда началось кровопролитие. Андиль и мальчики обходили дома друзей и одноклассников Номсы. Линдиви, жена Андиля, искала в больницах и медпунктах.

Сначала я спрашивала у каждого встречного школьника одно и то же: “Ты знаешь Номсу Мбали?”

Я ожидала, что задам этот вопрос много десятков раз, прежде чем получу хоть один утвердительный ответ, однако, к моему удивлению, мне кивали многие.

– Да, я знаю Номсу.

– Номсу Мбали, которая ходит в школу Моррис-Исааксон? Ей семнадцать лет.

– Да, мама.

– Ты знаешь, где она сейчас?

В ответ ребята качали головой и возвращались к своим разговорам.

Я попробовала добавлять еще один вопрос: “Когда ты видел ее в последний раз?”

Какая-то девочка, нахмурившись, задумалась.

– Я видела ее сегодня утром, мама. Она раздавала студентам плакаты для демонстрации.

– А потом?

– Она одна из первых вышла из ворот после сигнала собираться, и мы все пошли за ней. После Мпути-стрит, когда к нам присоединились ребята из других школ, я ее не видела.

Я расспросила множество детей, которые вспомнили то же самое, но не нашла никого, кто видел бы Номсу после столкновения с полицией. Прошел не один час после наступления темноты, прежде чем я прекратила безумно метаться из одного места в другое и заставила себя успокоиться и подумать. С головой погрузившись в поиски Номсы, я не подумала о том, что она может уже дожидаться меня в доме Андиля.

Ну конечно, она именно там. Они ее нашли, и моя девочка ждет меня дома.

До дома Андиля я добралась примерно за час; когда я открыла калитку, мальчики выбежали мне навстречу.

– Она здесь? Вы нашли ее?

Я вбежала в дом и принялась оглядывать родных, ища свою дочь. Когда надежда ушла с лица Андиля, я все поняла. Они ее не нашли. Они ждали моего возвращения, надеялись, что я приведу Номсу с собой.

Ноги у меня подкосились, и брат подхватил меня. Линдиви омывала меня холодной водой, а я, парализованная тревогой, сидела на матрасе. Я молилась, пока она стирала с моего лица засохшую кровь. Я молилась, пока она снимала с моего тела рваную одежду и натягивала на меня, как на ребенка, свою собственную ночную рубашку – через голову, поочередно поднимая мои руки и продевая их в нужные отверстия. Горький настой, который она заварила, помог мне соскользнуть в глубокий сон без сновидений, и я обрела забвение.

Теперь я восстановила силы. Я готова.

– Говори, – прошу я. – Расскажи мне все.

Андиль прочищает горло.

– Несколько недель назад ко мне пришел Ланга. Он сказал, что его кое-что тревожит и он хочет поговорить со мной наедине.

Я кивком прошу брата продолжать.

– Номса встретила его на собрании Совета учащихся Соуэто, где он и услышал о демонстрациях протеста, которые они планировали. Номса взяла с него слово хранить тайну, но когда он услышал, сколько школьников будет вовлечено в акцию, то забеспокоился. Ланга понимал, что любая демонстрация такого масштаба поднимет на ноги полицию.

– Совет учащихся? Номса – член этого совета?

– А ты не знала? – Андиль хмурится.

– Нет. Когда она упрашивала меня отпустить ее на учебу, я взяла с нее обещание, что она не станет лезть в политику, во все эти организации. Она обещала.

– Но она каждый месяц писала тебе письма. Она ничего тебе не сообщила?

– Нет, она писала, что много учится и ей очень нравится школа. – После этих моих слов Андиль хмурится еще сильнее. – Ты хочешь сказать, bhuti[29], что она лгала мне?

Андиль вздыхает и трет подбородок.

– Номса говорила, что все тебе рассказала и что ты ей разрешила.

– Значит, она обманула. Она была членом этого совета?

Андиль качает головой:

– Не просто членом, sissi, а одним из руководителей, организаторов марша. Одним из главных организаторов.

Его слова падают мне на грудь, словно камни. Вчерашние дети все, кажется, знали, кто такая Номса, слова той девушки снова зазвучали у меня в ушах: “Она одна из первых вышла из ворот после сигнала собираться, и мы все пошли за ней”. Я думала, что Номса оказалась в первых рядах по несчастливой случайности, но это не была несчастливая случайность – так было задумано. Она вела демонстрацию.

– Что было потом? – спрашиваю я.

– Ланга пытался сказать Номсе, что это опасно, но она обозвала его трусом и заявила, что родство с ним позорит ее. Она не позволит ему приходить на собрания и не станет ему впредь ничего говорить. Когда до него начали доходить школьные слухи, он снова пришел ко мне, и тогда я поговорил с ней.

– Что она сказала?

– Номса не отрицала, что они что-то затевают, но отказалась посвящать в подробности. Она вела себя дерзко, и тогда я написал тебе. Мне пришлось выбирать слова очень аккуратно – на случай, если письмо перехватит тайная полиция. Осторожность лишней не бывает.

Вела себя дерзко. Эти слова гудят у меня в ушах, а сама я пылаю от стыда при мысли, что моя дочь могла столь неуважительно разговаривать со своим дядей и защитником.

– Ночью накануне марша, во вторник, – продолжает Андиль, – Линдиви случайно услышала разговор Номсы с ее подружкой Фумлой Ндлову и поняла, что марш назначен на следующий день. Поэтому мы с Линдиви вчера не пошли на работу. Остались дома, на случай, если Ланга прав и дети в опасности, но Номса надела школьную форму, как в обычный день. Сказала, что у нее сегодня контрольная и она надеется написать ее хорошо, и мы ее отпустили. Мы не думали, что она отправится на марш. Решили, что Линдиви неправильно поняла. – Андиль опускает голову.

Из разговоров с учителями и другими родителями я уже знаю: большинство старших не имели понятия о готовящейся акции. Ранним утром, еще до восхода солнца, они выстроились в очереди на остановках в ожидании зеленых автобусов “путко”, которые должны были отвезти их на работу в город, подальше от марша – и от возможности защитить своих детей. К тому времени, когда взрослые услышали, что произошло, и стали прорываться домой, едкий дым уже стелился над горизонтом, а сотни детей были мертвы.

– Я подвел тебя, sissi. – В голосе Андиля звучит боль. – Я обещал присматривать за твоей дочерью, защищать ее – и подвел тебя. – Голос у него прерывается. – Если с ней что-нибудь случилось, я никогда себя не прощу.

10

Робин

17 июня 1976 года

Боксбург, Йоханнесбург, Южная Африка

Однажды, когда мне было шесть лет, я шпионила за взрослыми и подслушала разговор, который был не для моих ушей. Тогда-то, в минуту моего стыда, и родилась Кэт, моя сестра-близнец.

Я знала, что она плод моего воображения. На самом деле я не видела ее, она вовсе не была галлюцинацией. Напротив, чтобы вызвать ее к жизни, мне понадобилось немало времени, практики и усилий.

Поначалу для поддержания ее жизни требовались зеркала. Кэт, мое отражение, жила в зеркалах, ограниченная стеклом. Я подходила к зеркалу, обнаруживала ее, и мы вели долгие беседы, которые обрывались, стоило мне отвернуться. Но вскоре годилась уже любая отражающая поверхность. Если я ловила промельк себя в окне, луже или на свеженатертом деревянном полу – тут же появлялась Кэт. Она вышла из зеркала и последовала за мной в мир.

Поначалу родители подыгрывали мне. Отец говорил, что это признак творческого ума и что он сам в детстве разговаривал со своей собакой.

– Как здорово, что рядом две такие мордашки, – сказал он как-то, хватая меня за нос. – Ты знаешь, как я люблю твои веснушки.

В тот день у Кэт чудесным образом появился цвет лица – ни одной веснушки. Любимым лицом отца было мое, а лицо Кэт стало чистым листом.

Поведение каждой из нас определялось поведением другой: когда мне хотелось плакать, слезы проливала Кэт; когда мне требовалось быть храброй, Кэт становилась трусишкой; когда я делала что-нибудь не так, Кэт принимала вину на себя. Вскоре скучная Кэт надоела моим родителям и я стала любимицей. Невозможно быть самым любимым ребенком, если ты единственная в семье, так что Кэт всегда выполняла свое назначение, как выполнила бы его и сейчас в полицейском участке, если бы Эдит ей позволила.

– Робс, Кэт не существует! – выкрикнула Эдит. Она встряхнула меня, словно надеялась таким путем втрясти в меня немного здравого смысла. – Почему ты до сих пор делаешь вид, что она есть?

Вопрос был хороший, но не из тех, на которые я могла ответить – ни тогда, ни уж точно много лет спустя, когда я поняла наконец, насколько меня изломало стремление стать любимой. Пытаясь угодить родителям в их ожиданиях, я разобрала себя на части, чтобы изъять те, что считались неприемлемыми. Я отсекла их – гангренозные, нелюбимые аспекты моей личности – и, подобно Франкенштейну, сотворила чудовище.

Но тогда я не знала нужных слов, не могла объяснить все это Эдит, и так как она не разрешила мне использовать Кэт как ширму, которой Кэт и была, я собралась с духом и взглянула в лицо тому, от чего невозможно было больше отворачиваться.

– Мама и папа умерли. – Я постаралась выговорить эти слова буднично, пробуя их тяжесть.

Эдит взяла меня за руки и склонила голову; она кивнула, и слезы капнули на меня.

– Черные люди перерезали им горло, – добавила я.

Эдит отвела глаза, они были красными – такими же красными, как нос, из которого непривлекательно текло. Она вытащила из кармана смятую мокрую салфетку и попыталась высморкаться.

– Господи. Кто тебе это сказал?

– Полицейский, – ответила я.

– Боже мой. Прости, Робс. Я не хотела, чтобы ты узнала об этом вот так. Что еще он сказал?

– Что “Патрульные машины” не настоящие.

Эдит скривилась. Она знала, как я люблю эту программу, я заставляла Эдит слушать ее каждый раз, когда тетка приезжала в гости в выходные.

– Мэйбл тоже убили?

– Нет, – сказала Эдит. – Она где-то здесь, надо ее найти.

Как я потом узнала, Эдит планировала в этот день улететь в Китай больше чем на две недели. Вирулентный желудочный вирус, по поводу которого она звонила моей матери, отправил ее на больничный, и авиалинии заменили ее на рейсе. Я старалась не думать, что было бы, не сумей полицейские связаться с Эдит тем утром и как долго они продержали бы меня в участке. И что полицейские сделали бы с Мэйбл.

Эдит открыла сумочку и вытащила упаковку пастельного цвета салфеток. Выдернув несколько, она попыталась вручить одну салфетку мне. Я помотала головой. Эдит посмотрела сначала на салфетку, потом на меня. Казалось, она видит меня – видит по-настоящему – в первый раз с тех пор, как пришла сюда.

– Робс, я знаю, что сегодня ужасная ночь, ты, наверное, напугана до потери сознания, но я уже здесь. Тебе не нужно больше быть сильной.

Сочувствие Эдит попало прямо в узелок печали, который все рос у меня в горле, пока не вырос в опухоль настолько большую, что стало трудно глотать. Адреналин иссяк, вместе с ним рассеялся шок, оставив после себя чувство пустоты. Мои родители действительно мертвы. Не было никакой путаницы, не было дурных шуток. Эта мысль заткнула мне трахею, не давая дышать. Глаза обожгло слезами, я ждала облегчения, которое они принесут, но со слезами пришло воспоминание о словах полицейского.

– Эдит?

– Что, заяц?

– Это правда, что мама и папа на небе, что они присматривают за мной и всегда будут со мной?

Эдит пару секунд молчала, и я видела, что она обдумывает ответ. Потом она кивнула:

– Да. Правда.

Родители сейчас смотрят на меня. Они меня видят так же, как видели всегда. А потом мне пришла в голову одна встревожившая меня мысль. Спрятаться теперь негде.

Раньше, если я не могла удержаться от слез, я убегала к себе в комнату – там я могла плакать так, чтобы мать меня не увидела. Теперь я лишилась такой возможности. Теперь мама смотрит на меня постоянно, я не могу больше быть плаксой. В первый раз я позавидовала невидимости Кэт.

Эдит внимательно посмотрела на меня, чтобы понять, не понадобится ли мне все-таки салфетка, но я не пролила ни слезинки.

– Хочу к Мэйбл, – сказала я.

Эдит кивнула.

– Значит, надо привести Мэйбл к тебе.

Через час Мэйбл впихнули в приемную зону – Эдит пригрозила капитану участка, что свяжется с “Рэнд дейли мейл” и расскажет, как полицейские обошлись со мной. У нас не было времени смотреть, что там у Мэйбл с лицом, – мы бросились на улицу, морщась от резкого зимнего солнца. Когда мы убрались достаточно далеко, чтобы почувствовать себя в безопасности, Эдит замедлила шаг и повернула к стоянке. Мы обе посмотрели наконец на Мэйбл, и я открыла рот. Она выглядела куда хуже, чем ночью.

Правый глаз у Мэйбл заплыл и отливал бы густо-лиловым, будь ее кожа белой. Нос покрывала корка засохшей крови, разбитые губы вспухли. Но больше всего меня поразил вид ее волос – их я никогда раньше не видела, так как их всегда покрывал туго намотанный doek. Волосы были заплетены в тугие косички, но несколько прядей выбились и торчали.

Эдит уронила сигарету, которую готовилась закурить, и потянулась к лицу Мэйбл, но та вздрогнула и попятилась. Взгляд единственного действующего глаза, налитого кровью, метался по парковке.

– О господи, Мэйбл, что с тобой?

Мэйбл не слушала. Она повернулась к своим – ее, кажется, подбодрило то, сколько чернокожих толпится на стоянке.

– Мэйбл, я отвезу тебя в больницу. Надо показать тебя врачу.

Мэйбл помотала головой и сморщилась. Движение причинило ей боль.

– Ты ранена. Не знаю, что эти сволочи с тобой делали, но тебе нужна медицинская помощь.

– Нет, – проскрежетала Мэйбл. – Нет.

Эдит в отчаянии всплеснула руками.

– И что ты собираешься делать?

– Вернусь домой. В бантустан.

– Какой?

– Кваква.

Мне всегда нравились взрывные щелчки языка сото. Некоторые слова Мэйбл звучали так, будто пробка вылетала из бутылки шампанского, и хотя я часто пыталась подражать ей, мой язык был ленив и непокорен. Но сейчас слово, произнесенное на сото, не отозвалось во мне приятной щекоткой – только ужасом, которому нет названия.

– Это же очень далеко, а ты в таком состоянии… – Эдит собиралась продолжить препирательства, но замолчала, осознав, что без толку. Мэйбл приняла решение, и ничто ее не остановит.

Прежде чем кто-нибудь успел произнести еще что-то, я шагнула к Мэйбл и обняла ее. Обхватила за талию, ожидая, что Мэйбл притянет меня к своему могучему, утешительному теплу, но она отстранилась. Удивленная, я подняла на нее глаза. По отсутствующему выражению на лице Мэйбл я поняла, что за те долгие одинокие часы, пока ночь перетекала в день, между нами что-то изменилось.

Мэйбл всегда знала, как унять мою боль, а такой боли, как в эти минуты, я не испытывала за всю свою жизнь. Каждый раз, воображая своих родителей с перерезанным горлом, представляя, как кровь фонтаном брызжет из ран, я тоже хотела умереть. А если я не могла умереть, то единственным человеком, который мог бы утишить мое горе, была Мэйбл.

Я рванулась к ней, она не успела отступить, и я покрепче прижалась к ее животу. Я вдохнула знакомые, успокоительные запахи – вазелин, табак, мыло и лук, – но были и другие запахи, новые, и они перекрывали старые, – отвратительный резкий налет страха и пота. Мэйбл попыталась разомкнуть мои руки, но я вцепилась в нее еще крепче. Мне надо было, чтобы она позаботилась о моих ранах. Мне надо было, чтобы она поцеловала их – и все бы прошло.

Вместо этого Мэйбл резко схватила меня за запястья, скрутив кожу, и от боли я разжала пальцы. Впервые Мэйбл причинила мне боль. В несколько секунд она освободилась от меня и теперь затравленно озиралась, ища, куда сбежать.

– Мэйбл! – Я понимала, что сейчас произойдет. – Мэйбл, пожалуйста, не уходи.

Она отвернулась и смотрела в другом направлении, изучая толпу.

– Мэйбл! – Ее имя словно утрамбовало собравшееся у меня в горле отчаяние, и я с трудом сдержала слезы. – Пожалуйста, не бросай меня.

Эдит потянула меня к себе, но я вырвалась.

Когда Мэйбл отвернулась, я сделала еще одну отчаянную попытку удержать ее.

– Я люблю тебя, Мэйбл. Пожалуйста. Я не могу без тебя.

Мэйбл, не оглядываясь, зашагала к толпе, внезапно рассыпавшейся в разные стороны: на стоянку завернул полицейский фургон. В мгновение ока Мэйбл растворилась среди соплеменников, закрывших ее со всех сторон, втянувших ее в себя. Я беспомощно смотрела, как и Мэйбл исчезает из моей жизни.

11

Робин

17 июня 1976 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Эдит жила на одиннадцатом этаже высотки в центре Йовилля, пригорода Йоханнесбурга, и хотя здание было старым и облезлым, в нем ощущалось какое-то неброское благородство. Побитая временем, но гордая, высотка стояла, словно матриарх, и смотрела сверху вниз на многоквартирные дома помоложе, как смотрела на выходящих и входящих в ее двери обитателей района. Здание, которое кто-то, жестоко тосковавший по величию, назвал “Коралловый особняк”, соседствовало с густым лиственным парком с одной стороны и небольшим гастрономом – с другой.

Я в первый раз оказалась дома у Эдит, и то, что меня допустили в святая святых ее жизни, позволило сосредоточить все внимание на чем-то внешнем – в чем я так нуждалась. Инстинктивно я понимала: беспрерывный ужас последних часов способен столкнуть меня в бездну потерь, что разверзлась у меня внутри. Я подозревала, что отвлечься намного проще, чем выбраться из этой ямы.

Может, такой подход к проживанию горя и не был здоровым, но именно его Эдит дополнила “избеганием” собственного изобретения. Она не знала способов утешить горюющего ребенка. Она не знала даже, как справиться с собственными чувствами боли и утраты, так как вся ее жизнь строилась вокруг погони за удовольствиями. Эдит избавлялась от сердечных горестей или разочарований, не принимая или прорабатывая их, а отвлекаясь на алкоголь, мужчин, вечеринки и приключения. Если я в смысле эмоций была сорокой, то Эдит оказалась блестящей переливчатой вещицей. Мы, с нашими дисфункциями, отлично подходили друг другу.

– Ну вот и пришли, – пропела Эдит, отпирая дверь. – Я всегда говорила, что когда-нибудь затащу тебя к себе на пижамную вечеринку, верно? – Это было сказано с такой убежденностью, что я почти поверила в светский визит.

И спектакль начался.

– Ого, – включилась я в свою роль, словно входила в Аладдинову пещеру с сокровищами, а не в квартиру тетки.

Одну длинную стену закрывали полки, на которых теснились книги, пластинки и диковинки со всего света. Отливающие металлом сине-зеленые павлиньи перья из Индии томились в соседстве с высохшей, по-паучьи растопырившейся рыбой с Филиппин. Красные с золотом венецианские стеклянные часы безмятежно тикали рядом с гротескной глиняной статуэткой из Ганы. Я никогда не задумывалась, сколь огромен мир, пока не увидела его следы в доме Эдит. Противоположную стену покрывали афиши в рамках, настенные коврики, маски, гобелены и картины; иногда они налезали друг на дружку, словно боролись за место. Стена была лоскутным одеялом, сшитым из пульсирующих воспоминаний Эдит.

В дальнем углу комнаты, слева от большого окна, помещался тщательно изготовленный золотой купол, похожий на миниатюрную версию собора Святого Павла. Купол состоял из трех отдельных клеток, соединенных воедино, причем центральная клетка – самая большая из трех – была выше меня и венчалась великолепным навершием. Это был роскошный птичий особняк, в котором квартировал Элвис – серый попугай жако, названный в честь кумира Эдит.

Я подошла ближе, и Элвис приветствовал меня первыми строками “Одиноко ли тебе сегодня вечером?”[30], воодушевленно подныривая головой. Я потянулась к миниатюрной дверце.

– Можно его выпустить? – Я не видела Элвиса с последнего визита Эдит к нам несколько месяцев назад. Птица была при ней, сколько я себя помнила; попугая тетке подарил один из ее богатых поклонников. – Пусть сядет мне на плечо?

– Вы с Элвисом можете наверстать время потом. Я уверена – ты бы предпочла провести время с сестрой.

– С сестрой?

– Да. – Эдит улыбалась. – Я отправила за ней одного своего приятеля. Она ждет нас здесь. – Эдит отвернулась и крикнула в направлении спальни: – Кэт! Выходи!

Меня тронула и готовность Эдит сделать вид, что моя сестра существует по-настоящему, и ее способность понять, как сильно я нуждаюсь в Кэт. Это маленькое проявление доброты принесло внезапную волну благодарности – а вместе с ней жгучие слезы.

Не плачь. Не плачь. Не плачь.

Эдит пришла мне на выручку, проводив меня и Кэт в ванную, где начала наполнять огромную ванну на львиных лапах. Она взяла два разных флакона с пеной:

– Лавандовую или розовую?

– А можно обе? – Я не могла решить.

– Почему бы нет? Придумаем свой собственный состав и назовем его “О-де-Бордель”.

– Кстати, ты стоишь на Кэт, – указала я.

На самом деле Эдит ни на ком не стояла, но мне необходимо было заполнять тишину болтовней. В этом выложенном кафелем, влажном пространстве звук расширялся и, отражаясь от стен, проходил сквозь меня, заполнял мне грудь, отчего я чувствовала себя не такой опустошенной.

– Прости, Кэт, – извинилась Эдит, отступив в сторону и устроив из этого целое представление. – Так лучше?

– Да.

– Отлично! – Эдит вылила щедрую порцию из флакона под струю воды. – Ну вот. Это точно подействует. Пена, пена и еще раз пена. А я выйду, чтобы дать вам больше личного пространства, пока вы раздеваетесь. Позови меня, когда залезешь в ванну.

Я подождала, пока Эдит покинет кафельный рай, и коротко взглянула на Кэт. Она была прозрачной, больше воспоминанием, чем образом, и во мне стала нарастать паника, царапая ребра, словно птенец, пробующий крылья.

Кэт?

Неужели я и ее потеряю? Сейчас, когда я нуждаюсь в ней как никогда?

– Посмотри в зеркало, – слабо прошептала Кэт, так тихо, что я ее еле расслышала, и этот тихий голос заставил меня нервничать еще больше.

Я повернулась и посмотрела в зеркало. Там была я: цыплячья грудь, длинные темно-русые волосы, голубые глаза, нос и щеки в веснушках – бледная, с натеками лилового под глазами. Сначала отражение было мною и никем больше, но по мере того, как стекло запотевало, девочка в зеркальных веснушках начала таять – вот и все, что понадобилось, чтобы все вернулось на свои места. Девочка в зеркале была мной – и в то же время она была Кэт. Я подмигнула, и она подмигнула в ответ. Я скорчила рожу – и она скорчила рожу в ответ.

– Привет, – сказала она своим всегдашним тонким голоском.

– Привет, – сказала я, взяла ее за руку, и мы шагнули в ванну.

Привыкнув к горячей воде, мы погружались все глубже, и вот пена оказалась у нас почти над головой.

– Эдит!

Эдит вошла и подобрала с пола мою пижаму, трусы и носки.

– Отстирывать даже не собираюсь. Долой это все!

Лишь когда я вылезла из ванны, мне пришло в голову, что надеть нечего, но Эдит отказывалась извлечь из мусорного ведра мою одежду в пятнах крови и мочи. Она порылась в огромном комоде и нашла маленькую футболку.

– Держи. Должно подойти.

Футболка комически повисла на моем тощем тельце.

– Она мне велика.

– Спать – в самый раз. Представь себе, что это ночная рубашка.

– А трусы?

– Трусы? Пфф. Кто же спит в трусах? Лично я склонна обходиться без ничего.

– А одежда для Кэт? – не отставала я.

– А не придумать ли “Новое платье короля” наоборот и вообразить Кэт одетой?

Я поразмыслила.

– Ладно.

– Отлично! Я рада, что мы решили эту небольшую проблему. А теперь бегом в кровать. Я согрею для тебя молоко.

Я подождала, пока Эдит выйдет, и, вместо того чтобы лечь в постель, принялась бродить по ее спальне.

Здесь не оказалось принцессочной кровати под балдахином, как я всегда воображала, но комната все же выглядела очень женственной. Широченная двуспальная кровать с пышной резьбой в изголовье стояла напротив окна. Стены были голыми, если не считать двух заключенных в рамы живописных портретов Элвиса (кумира, а не попугая), оба в черно-белой гамме. Огромный туалетный стол занимал все пространство перед окном, сквозь которое проникало вечернее солнце, его лучи просачивались через белый тюль, чуть шевелившийся от легкого ветерка. Столешницу покрывало тонкое стекло, защищая дерево от десятков коробочек, выстроившихся шеренгами, словно армия красоты. Я никогда не видела столько всего: лаки для ногтей, патрончики губной помады, карандаши, румяна и тени, все аккуратно вставлено в специальные отделения.

Я наугад выдвинула один из ящиков и стала изучать содержимое. Ящик заполняли ровнехонько расставленные флакончики с духами, лосьонами и прочими разноцветными жидкостями, аромат которых поднимался вверх, словно благоуханные призраки. Исследование другого ящика выявило щетки для волос, бигуди и шпильки, и я провела пальцами по их острым зубцам; мне нравилось щекотное ощущение, но потом оно напомнило мне об отцовских усах, и я отдернула руку.

У матери никогда не было туалетного столика, она держала всю свою косметику в шкафчике в ванной, и я была зачарована алхимическими снадобьями и эликсирами, которые Эдит поставила на службу своей красоте. Эдит была не такой миловидной, как мать. У мамы черты были помягче, тогда как лицо Эдит казалось скорее угловатым, более вытянутым, с резкими чертами. Волосы, которые она обычно зачесывала назад, были того яркого оттенка, который она называла огненно-рыжий, а красилась она всегда с величайшим тщанием. Эдит была и творцом, и творением, а ее комната – мастерской.

Когда Эдит выключила на кухне свет, я спрыгнула с банкетки и неслышно подбежала к кровати, где уже крепко спала Кэт. Эдит присела на край кровати, дала мне стакан и смотрела, как я дую на горячее молоко. Она не сводила с меня глаз, пока я пила, и я слегка занервничала. Пальцем я подцепила пенку и всосала ее.

– Робс?

– М-м?

– Ты как? Ну, то есть, ты вряд ли нормально себя чувствуешь, но меня беспокоит, что…

– А что я завтра надену?

Я знала, что сказала бы Эдит, позволь я ей продолжать. Она собиралась спросить, почему я не плачу, а если я пущусь в объяснения, то горе мое лишь усилится. Я боялась, что не сумею подавить слезы, и меня разочаровало, что Эдит нарушила нашу негласную договоренность. Если бы мы прервали этот фарс хоть на мгновение, иллюзия рассыпалась бы и пропасть разверзлась бы снова.

Вопрос мой сработал: Эдит отвлеклась. Она хлопнула себя по лбу, вскочила и подошла к стенному шкафу.

– Чуть не забыла! Я тебе кое-что привезла, хотела отдать, как только тебя увижу.

Я поставила кружку на прикроватный столик. Я всегда любила подарки от Эдит, а после получения последнего прошло изрядно времени. Во время путешествий Эдит могла покупать всякие вещи, недоступные в ЮАР из-за санкций или цензуры. Она всегда была щедрой, а я обожала, когда меня балуют, но сейчас подарки служили великой цели отвлекать меня и дальше – я нуждалась в этом больше всего.

Эдит привстала на цыпочки и стащила с верхней полки большой пакет.

– Не помню точно, что я покупала, просто в каждом рейсе немного того, немного сего, но уверена, что кое-что пригодится. – И она поставила пакет передо мной.

– Спасибо.

Пакет был основательно набит, и я разодрала обертку. Первой оттуда выпала мягкая игрушка.

– Собака!

– Не просто собака. Это Лесси.

– Кто это – Лесси? – Я потерлась щекой о длинную шерсть.

Эдит покачала головой, удивляясь моему невежеству.

– Прости, я все время забываю, в какой изоляции мы живем без телевидения. Лесси – знаменитая собака, про нее снимают кино. Породы колли.

– Как она мне нравится! Спасибо. – Я усадила собаку рядом с собой и снова запустила руку в пакет.

– Давай просто вывалим все, – предложила Эдит, выхватила у меня пакет, перевернула, и содержимое высыпалось на одеяло. – Ладно, вот это Багз Банни, на самом деле это радиоприемник. Герой “Луни Тюнз”, – объявила она, беря пластмассового кролика с морковкой. – Он такой: “В чем дело, Док?” А это Чарли Браун, Снупи и Линус. Они из комиксов “Пинатс”. – Эдит вручила мне три мягкие игрушки, похожие на нарисованных человечков. – Я хотела привезти тебе Люси, потому что она там самая шилопопая, но ее всю распродали. О, а это, гляди-ка, часы с Микки-Маусом. Микки – диснеевский персонаж, на весь мир знаменит.

Я не знала ни одного из этих существ, как не знала, кто такой Дисней, но это не помешало мне сразу полюбить их. Я надела часы, очарованная тем, как мышиные руки двигаются, указывая время.

– Ага, помню же, что покупала одежду. – Эдит выхватила что-то из кучи. – Вот, гляди, джинсовый комбез-клеш. Видишь? Верх и низ – одно целое, а штанины смотри как расширяются. Писк моды!

– Это комбинезон?

– Нет! Комбинезоны носят фермеры, Робс. А комбез – это то, что носят модные девятилетки.

Я кивнула, но не успела рассмотреть клеши получше: мое внимание привлекли две серебристо блеснувшие штуковины, погребенные подо всем остальным.

– Что это?

– Ах да, совсем забыла! Это диско-туфли на платформе, из искусственной змеиной кожи. Нравятся?

Я уже выпрыгнула из кровати и напяливала туфли. Они оказались мне чуть великоваты, я потуже затянула застежки и выпрямилась.

– Шикарные, да? Я их купила, чтобы позлить твоего отца… – Эдит осеклась, словно ей вдруг стало больно.

Она замолчала, и от повисшей тишины я занервничала. Мне хотелось, чтобы мы продолжили болтать, потому что болтовня заполняла время. Каждая минута, проходившая без слез, мыслей или вспоминаний, была достижением, и я знала, что если накоплю достаточно таких минут, то станет легче, потому что мне ведь должно стать легче.

Эдит тряхнула головой, словно отгоняя мысли, и улыбнулась.

– Ну ладно, снимай и иди в кровать. Наденешь туфли и комбез завтра, а я одолжу у сына друзей футболку и кофту. Все равно сейчас все одинаковое, что для мальчиков, что для девочек, так что какая разница. А потом, боюсь, нам придется съездить к вам домой, взять твои вещи.

Эдит не спрашивала, что я чувствую, а я не спрашивала ее. Мы застыли каждая в своем пузыре горя, и если правда, что страдать за компанию легче, то скорбь, если ее разделить с другим, вовсе не уменьшается и не слабеет.

12

Бьюти

17 июня 1976 года

Соуэто, Йоханнесбург, Южная Африка

Едва мы запираем калитку на щеколду, как детский голос доносится из темноты дома. Высокий, точно звук свирели, голос дрожит:

– Ufuna ntoni? Что вам надо?

– Это я, папа, – отвечает Андиль шепотом, и входная дверь рывком открывается.

К нам выбегает одиннадцатилетняя Байисва. Она бросается к отцу, обхватывает его.

– Я ждала вас. Мне было страшно.

– Я уже здесь, – успокаивает Андиль, мягко расцепляя ее объятия. – Где мама?

– Она приходила домой и тут же ушла еще раз проверить больницы. Она велела никому не открывать.

Мальчики проходят в дом, мы следуем за ними.

– Почему так темно?

– Я боялась зажечь свечу, вдруг кто-нибудь увидит, что я одна. – Голос Байисвы мелко дрожит. – Я сидела на полу за дверью. Меня напугал грохот.

Непрерывный шум доносится даже сюда, до Нкоси-стрит в Зонди. Сквозь ночь прорываются приглушенные взрывы, крики. Грабежи идут по всему району, и звон бьющегося стекла стал в этом городе страданий таким же обычным, как птичьи песни на холмах моей родины. Здесь я не видела ни одной птицы и понимаю почему. Если бы Господь дал нам, людям, крылья, разве мы не улетели бы отсюда?

Я тоскую по дому, хочу вернуться в сельские места, на зеленые луга Транскея. Я скучаю по своим сыновьям, по своей хижине и школе, где я веду уроки. Мне не хватает “фить-фить” птицы umvetshana – ее свист похож на свист мальчика-пастуха, я тоскую по воздуху, который не обжигал бы гортань.

Когда мы все входим в дом, Думи ведет меня в гостиную и помогает сесть.

– Байисва, сбегай за свечами, – распоряжается Ланга, после чего поворачивается ко мне: – Ufuna into yokusela?[31]

Я принимаю его предложение, и Ланга кивает Думи:

– Принеси udadobawo[32] стакан холодной воды. – Он берет у сестры свечу и подносит к моему лицу, чтобы осмотреть рану на лбу. Порез глубокий, со вчерашнего дня он опух и снова сочится кровью. – Тетя, надо наложить швы.

– Все будет нормально. Надо только еще раз промыть и заклеить.

Ланга отодвигается, чтобы взглянуть мне в глаза.

– А вдруг рана загноится?

– Не загноится. Принеси горячей воды.

Через десять минут вода на угольной печи закипает, и мальчики начинают заниматься порезом. Ланга легко касается моей кожи лоскутом ткани, Думи следит, чтобы не капнуть на меня воском, а меня переполняет нежность к этим мальчикам – почти ровесникам моих сыновей.

Байисва режет хлеб, открывает две банки мясных консервов и по кругу передает еду на выскобленных желтых оловянных тарелках. Меня слишком мутит, чтобы есть, и я отдаю свою порцию Андилю, но он отставляет ее в сторону и снова уходит в ночь – искать жену.

Поев, дети укладываются на матрасах на полу, натягивают одеяла до самого подбородка и вскоре уже сопят. Мальчики принесли с собой в дом запах огня и распри. Им бы надо помыться, смыть с себя вонь этого дня, как и мне, но чтобы наполнить маленькую цинковую ванну, придется пять раз сходить к общественной колонке, до которой полкилометра. После чего еще час нужно будет нагревать эту воду, и тогда один из нас сможет принять еле теплую ванну. Оно того просто не стоит.

Ланга что-то бормочет во сне, и я с тревогой думаю, какие сны посетят мальчиков в эту и во все следующие ночи. Дети не должны видеть того, что увидели сегодня эти дети, – тьму человеческих душ, бесконечную способность ненавидеть.

Я провела последние сорок часов, разыскивая дочь везде, где только можно, но это все равно что искать призрак. Она ни следа не оставила, ничего, кроме той лжи, что наговорила мне за последние несколько месяцев. Мне больно признать, сколь широко простирается ее обман, но я должна быть честна с собой, даже если моя дочь не сочла меня достойной правды.

Теперь я попробую поспать несколько часов, а когда проснусь, то умоюсь и снова отправлюсь на поиски.

13

Робин

18 июня 1976 года

Боксбург, Йоханнесбург, Южная Африка

Через два дня после смерти моих родителей – два дня непрерывной болтовни, во время которой мы с Эдит переливали из пустого в порожнее, – мы совершили единственную нашу с ней поездку в дом моего детства.

Бордовое с голубым покрывало лежало на полу в большой комнате – там, где его бросила Мэйбл, а покрывала с моей кровати лежали там, где их бросила я. Следы ботинок на полу в прихожей там, где полицейские притащили в нашу жизнь мерзость и страдания.

Эдит была очень внимательна, ловя малейший признак того, что я не справляюсь, но я была еще бдительнее. Если родители способны наблюдать за мной в местах, где они никогда не бывали, вроде полицейского участка или квартиры Эдит, то уж в своем собственном доме отследят меня наверняка. Я не могла рисковать и не расслаблялась ни на секунду.

Мне так хотелось войти в их комнату, открыть шкафы, вдохнуть их особые запахи, полежать на их кровати, прильнув к их подушкам. Сколько раз я искала там утешения, когда ночные кошмары будили меня и ужас не давал уснуть снова! Если мама и папа видят меня сейчас, то, может, им нетрудно будет сделать шаг, протянуть руку и прикоснуться ко мне?

Я вернулась мыслями к ночи их смерти, когда мама обняла меня в последний раз. Знай я, что это объятие последнее, я бы не отпустила ее, я бы притянула маму к себе и повисла на ней, я бы срослась с ее кожей, чтобы мы стали неразлучны. Когда воспоминание о том, как беспечно я вывернулась из ее объятий, поднялось, обернувшись упреком, из носа предательски потекло – предвестие слез, – и я с абсолютной ясностью поняла, что если останусь в комнате родителей дольше двух секунд, то меня затопит. И еще поняла, что нужно сделать.

Пробегу как можно быстрее и заберу ее.

Я сняла свои диско-туфли на платформе.

– Я с тобой, – сказала Кэт, тоже потянувшись снять туфли.

– Нет, жди меня здесь. – Я сделала глубокий вдох и пулей бросилась в родительскую ванную. Мамина тушь оказалась именно там – на столике, где мать ее оставила. Я схватила розово-зеленый цилиндрик и не решалась выдохнуть, пока снова не оказалась за дверью.

Эдит, варившая кофе на кухне, услышала мой торопливый топот.

– Робс! Все нормально?

– Да! Нормально!

– Точно?

– Да!

Я сунула тушь в карман комбеза, потом передумала заниматься сборами в новом наряде, сняла его вместе с одолженными футболкой и кофтой и переоделась в вельветовые джинсы и рубашку с длинным рукавом. Как хорошо было снова надеть белье. Теперь, когда тушь переместилась в мой карман, я смогла расслабиться, успокоить дыхание и приступить к делу.

Пока я собирала чемоданы и набивала мешки для мусора всем подряд, от вьетнамок до старых обувных коробок, в которых я держала своих шелкопрядов, Эдит в маленькой гостиной курила одну сигарету за другой, стараясь не попадаться мне на пути. Ей нелегко было находиться здесь, но она стоически терпела. Она не пыталась больше нарушить наш пакт, ни разу не заплакала передо мной – кроме тех, первых минут в полицейском участке. Эдит нацепила на лицо улыбку и прикрывала слова нервозной веселостью. Я старалась делать то же самое. Чем больше времени проходило, тем легче мне это давалось.

Вещи уже громоздились кучей, и Эдит в несколько приемов перенесла их в машину; она даже разыграла небольшое представление, делая вид, что переносит пожитки Кэт вместе с моими.

– Это последнее. – Я выкатила велосипед из гаража.

Эдит рассеянно подняла взгляд от сумки, которую заталкивала на заднее сиденье, и удивленно воззрилась на велосипед.

– Велик?

Я кивнула.

– Но, Робс, машина и так набита под завязку. Куда мы его денем?

Я пожала плечами.

– На крышу? Папа всегда находил место для всего. Он говорил, что для этого и придумали веревки.

Эдит почесала голову, поочередно глядя то на велосипед, то на крышу машины.

– Можно бы, если бы у машины была нормальная крыша. А у этой изогнутая, видишь? Он свалится.

Я уставилась на нее. Она же не думает, что я брошу свой велосипед?

– И потом, Робс, городские улицы – не то же, что пригород. По Йобургу колесить небезопасно. Тебя может сбить автобус, или еще что случится. Водители носятся как ошпаренные кошки.

У меня задрожали губы.

– Ладно. Может, оставим его пока в гараже, а потом приедем за ним? Когда машина будет пустая и мы сможем уместить его?

– Честное слово?

– Конечно.

– Ладно. – Я закатила велосипед обратно, быстро поцеловала сиденье и прошептала, что скоро вернусь, пусть не боится.

Когда все было готово, Эдит заперла дверь запасным ключом, который мать дала ей на случай непредвиденных обстоятельств, и я направилась к комнате Мэйбл под настойчивую трескотню Кэт:

– А вдруг она вернулась и прячется, потому что боится полицейских?

Я тронула дверь, но она оказалась заперта.

– Она не могла нас бросить. Не могла – и все.

Я заглянула в замочную скважину. Никакого движения внутри.

Кэт никак не хотела принять доказательств того, что нас покинули, и хотела подождать – на случай, если Мэйбл вернется попозже, но я сказала ей, что нам пора. Мы повернулись, чтобы идти к машине, – и увидели, что у наших ворот собралась группка ребят. Они нерешительно перетаптывались, тут были почти все из Die Boerseun Bende, а также Эльсаб и Пит.

Необыкновенно важный, Пит стоял чуть впереди всей компании, держа что-то в руках. Школьную форму он сменил на обычную одежду, на нем были темно-серые гольфы и оттертые добела takkies. Необычное зрелище: чаще всего дети африканеров бегали босиком. Белокурые волосы были влажными и расчесаны на косой пробор, словно Пит собрался на торжественный прием.

Обычно Пит проходил в наш сад без церемоний, так что теперь меня удивила его нерешительность; наконец я вспомнила, что он не знаком с Эдит, потому, наверное, не уверен в благожелательном приеме. Культура африканеров была занятной смесью формальностей и учтивости, бескультурья, граничащего с хамством, и изысканной вежливости. Они могли быть грубыми, как наждак, – и в следующую минуту стать ослепительно галантными и обходительными.

Эдит взглянула на меня, ожидая объяснения.

– Это Пит. Его папа работает… – я остановилась, чтобы исправиться, – работал с моим.

Эдит кивнула, протянула мне руку, и мы вместе подошли к калитке. Ребята замерли по стойке смирно, глядя на Пита и явно ожидая, что он выступит их представителем. Почти все явились босыми, и пыль покрывала их ноги. Они уставились в землю, и я не могла видеть выражения их лиц. Никто не хотел смотреть мне в глаза.

Пит передал блюдо из жаропрочного стекла мальчику, стоявшему позади него, нагнулся подтянуть гольфы и снова взял блюдо.

– Здравствуйте, Tannie[33], – обратился он к Эдит, одной рукой прижимая блюдо к груди, а вторую протянув для официального приветствия.

Эдит пожала его маленькую ладонь.

Пит вспыхнул, и его большие оттопыренные уши сделались почти пунцовыми.

– Я очень рад встречать Tannie. Мое имя Беккер, Петрус Беккер, и мы жить через дорога.

Я знала, что Пит не любит говорить по-английски, и меня тронуло, что он готов на жестокое смущение, так и сяк коверкая наш язык, хотя мог бы не теряя лица говорить на родном. Его усилия были так очевидны, что мне захотелось обнять его, но вместо этого я обняла себя.

Эдит поздоровалась с ним и представилась по имени, без всяких “Tannie” или “тетя”. В группке за Питом послышалось удивленное бормотание, он обернулся и шикнул на приятелей. Когда с формальностями со взрослым было покончено, Пит повернулся ко мне. У него были поразительные темно-синие глаза, обрамленные длинными белесыми ресницами. Этот контраст сбивал с толку.

– Привет, Робин. – Он вставил “х” в мое имя, разделив его на два. Роб Хин. – Ма приготовила для тебя рагу, – пробормотал он и протянул блюдо через забор. – Это мясо blouwildebees[34], очень lekker[35].

Я сказала “спасибо” и неловко приняла блюдо. Я понятия не имела, кто такой blouwildebees, но предположила, что это какое-то несчастное животное, убитое во время охоты. Дома у Пита было полно трофеев, доказывавших охотничье мастерство хозяев. Головами зверей были увешаны все стены в гостиной и столовой, а шкуры зебр и леопардов служили коврами. Все эти мертвые глаза, следившие за каждым твоим движением, наполняли меня жутью. В доме проживали два белых бультерьера, и я спрашивала себя, не пополнят ли в один прекрасный день и их головы этот кошмарный настенный зверинец.

Питу, кажется, не терпелось договорить и убраться, и он продолжил:

– Мы очень сожалеть, когда услышать о что случилось. С твои ма и па. – Выражение искренней печали совсем не шло его веснушчатому лицу. – Они были хорошие люди и не заслужили, чтобы их убили негритосы.

Однажды я слышала, как отец Пита распространяется насчет того, почему нельзя доверять негритосам, и самая веская причина заключалась в том, что они устроили в XIX веке. Дингаан, правитель зулусов, пригласил буров и Пита Ретифа, предводителя фуртреккеров[36], в зулусский королевский крааль, на праздник в честь договора, который они только что подписали. Буры, доверяя хозяевам и по просьбе Дингаана, явились без оружия. Когда праздник был в разгаре, Дингаан вскочил, крича: “Bambani abathakathi!”, что, вероятно, по-зулусски значило “Хватайте белых!”, и всех буров перебили.

Речь папаши Пита меня тогда взбесила, потому что он произнес ее в присутствии их черной служанки, Саартъе, которая кивала на все, что он говорил. Однако всем было известно, что Беккеры доверяли Саартъе дом со всем содержимым каждый раз, когда уезжали в отпуск в Дурбан. Еще она хвалилась перед всеми служанками района тем, насколько больше ей платят и как семья о ней заботится. Когда я потом заговорила об этом с Питом, он не понял, что вызвало мое недоумение. Лишь пожал плечами и сказал: “Саартъе не черномазая. Она часть наша семья”.

– Спасибо за рагу, – сказала Эдит. – Выглядит великолепно. Передай, пожалуйста, маме нашу благодарность за этот прекрасный жест.

– Ja, я передать, Tannie. Она еще говорить, что сожалеть. Они приходить на похороны, и она печь пироги на них.

Явно довольный тем, как он исполнил свой долг, Пит снова пожал руку Эдит. Потом повернулся и еле заметным кивком скомандовал своей ватаге следовать за ним.

Улица готовилась к одной из вечерних партий в крикет, уличным фонарям предстояло стать прожекторами, когда стемнеет. Железная урна встала посреди дороги вместо настоящих воротцев, и бита уже прислонилась к ней в ожидании игрока. Отвал возвышался над этой картиной, вбирая в себя свет, и казалось, что он испускает золотое сияние. Пит сбросил ботинки, стащил гольфы и начал делить мальчишек на две команды. Девочек отправили сидеть под деревьями, где они могли быть азартными наблюдательницами, криками подбадривая братьев, кузенов или мальчиков, которым втайне симпатизировали. Вратарь занял свое место за урной, и Пит взял клюшку, подав сигнал боулеру противников, что он готов к первому мячу.

Когда игра началась, я подумала, что если бы жизнь была справедливой, то на вечеринку позвали бы отца Пита, Хенни, а не моего папу, и его родители оказались бы убитыми вместо моих. Но папа и мама были правы. Жизнь несправедлива, и меня поражало, насколько все осталось таким же, как прежде. Лишь мой мир искорежило до неузнаваемости.

14

Бьюти

18 июня 1976 года

Соуэто, Йоханнесбург, Южная Африка

Уже два дня Соуэто в огне, а я все еще не знаю, где Номса, не знаю даже, жива ли она.

Сейчас пятница, стемнело, мужчины из коммуны собрались в доме Андиля, чтобы обменяться новостями. Они постарались не привлекать к себе внимания и являлись по одному, с десятиминутными перерывами. Полиция относится к собраниям нервно и не задумываясь арестует всех, кого заподозрит в проведении собрания с целью составить заговор против правительства.

Линдиви и дети ушли. Я тоже должна была бы уйти, но слишком измотана, чтобы провести вечер за беседами с семейством Линдиви в Мидоулэндс[37]. Женщине не место в комнате, полной мужчин, но они закрыли глаза на мое вторжение, потому что я – гостья в доме своего брата и потому что моя дочь – среди пропавших.

Дым кольцами поднимается из трубок, набитых табаком; кое-кто из мужчин время от времени делает глоток пива из принесенной с собой бутылки. Кислая вонь – сильнее пота – заполняет комнату; мне предложили немного пива из сорго, но от запаха umqombothi[38] к горлу подкатывает тошнота. Единственный свет исходит от трубок, кончиков сигарет и нескольких свечек, которые я зажгла в стороне от елозящих ног и жестикулирующих рук.

– Примечательно, что восстала именно молодежь, – произносит Одва в своей речитативной манере, – ведь все – для них. – Одва вырос с нами, в нашей деревне в Транскее, он обожает звук собственного голоса.

Сосед Андиля, Мадода, соглашается:

– Все эти годы мы боролись за то, чтобы наши дети обрели будущее в нашей стране.

– Будущее!

– Да здравствует свобода! – восклицают другие.

Я готова проклясть свободу, если за нее придется заплатить кровью моего первенца. Когда Номса семь месяцев назад ушла из-под защиты нашей хижины, я не хотела, чтобы она покидала нас. Номса с самого рождения была особенной, даром, пожалованным мне предками. Она выжила во время наводнения, когда река унесла и скот, и ее любимого брата Мандлу. Она на коленях у старших слушала поэтические сказания imbongi[39] о наших сражениях и наших победах. Ее глаза загорались огнем отмщения, и это пугало меня. Я не хотела, чтобы она сражалась.

Я хотела, чтобы она осталась дома, с братьями и со мной. Я не хотела, чтобы она следом за отцом отправилась в Йоханнесбург, потому что боялась, что назад она, как и он, вернется в гробу. Я хотела удержать ее в безопасности, но безопасность для Номсы всегда была тюрьмой. Я всю жизнь пыталась запереть ее дома, но она говорила, что я запираю ее от мира. И я уступила. Я позволила Номсе уехать в этот город учиться – в ответ на обещание, что она не ввяжется ни во что опасное, но мне следовало знать, что она лжет. Единственное, против чего оказалась бессильна моя воительница, – это ее собственная яростная натура.

Теперь Соуэто в осаде. Патрули на броневиках, огонь дотла спалил дома, а вонь слезоточивого газа не дает забыть, что против нас ведется война. Вертолеты кружат над головой; они – хищные птицы войны, что высматривают человеческую падаль, а пламя насилия, словно пожар в вельде, охватило весь район.

– Я слышал, тайная полиция охотится на лидеров восстания, – говорит Одва.

– Пусть роются в темноте, точно слепые свиньи, пусть пытаются унюхать запах наших героев. Они никогда их не найдут.

Одва продолжает, не замечая попыток Мадоды напомнить о моем присутствии:

– Говорят, их утащили в какие-то тайные места, где их пытают и…

Андиль обрывает его, и я благодарна брату.

– Ходят слухи, что многих спасли и прячут, выжидают, чтобы переправить через границу, в Родезию, Мозамбик, Анголу и Ботсвану, в изгнание.

Я всей душой надеюсь, что Номса среди спасенных. Если нет – мы найдем ее в морге.

Одва поворачивается ко мне:

– Ты должна гордиться. – Он поправляет очки и кивает, чтобы подчеркнуть важность своих слов. – Ты должна очень гордиться Номсой. Круги от здешней акции разойдутся по всей стране. – Голос у него то возвышается, то опадает, словно у священника в церкви. – Народ пробуждается, он готов сопротивляться благодаря тому, что сделали наши дети. – Одва говорит “наши дети”, хотя у него нет детей, но я не указываю ему на это.

– Это правда, – вступает Ксолани. Он живет через три дома от моего брата, его сыновья принимали участие в марше, и оба вернулись невредимыми. – Во всех провинциях молодежь борется за то, чтобы страна перестала быть покорной. Мятежи вспыхивают повсюду, и, говорят, многие из нашего народа восприняли восстание как призыв взяться за оружие.

– Время разговоров закончилось! – восклицает другой мужчина, ударяя кулаком по ладони. – Теперь мы будем говорить кулаками и копьями!

– Ножом и огнем!

– Может быть, теперь нас услышат!

Мужчины воодушевляются, и Андиль встает:

– Давайте немного потише.

Голоса становятся приглушенней, но страсть в них не гаснет.

Мне неуместно говорить на этом собрании. Но даже если бы я имела право голоса, нет смысла указывать собравшимся мужчинам, что я не приемлю насилия. Мы – реликты ушедшей эпохи, те, кто поддерживает идею ненасильственного сопротивления. Молодежь не верит, что кроткие наследуют землю. Они твердят, что бороться надо с оружием в руках, ибо это единственный способ свергнуть белое меньшинство, которое силой удерживает черное большинство в цепях.

Но какой будет свобода, добытая ценой крови? И что потом? Когда мы в гневе отнимем жизни у наших врагов, разве не станем мы теми, против кого сражались, теми, кто был жесток с нами? Если мы однажды познаем вкус победы, разожмут ли наши бойцы кулаки, чтобы жить в мире, или станут искать очередного конфликта? Мне невыносимо думать, что все мы станем убийцами, что белые, что черные, и что нам никогда не смыть кровь с наших рук. Я молюсь, чтобы оказаться неправой.

Молодые заводят песню из тех, которым аккомпанемент – стук барабанов, она заставляет мое сердце биться быстрее. Но как бы я ни хотела петь с ними – я не знаю слов. Может быть, это и значит стареть: ты должна позволить молодым петь их собственные песни.

15

Бьюти

19 июня 1976 года

Соуэто, Йоханнесбург, Южная Африка

Когда до меня дошли слухи о случившемся в церкви, я решила, что это ошибка. Как бы ни было жестоко белое правительство, в голове не укладывалось, что полицейские могут загнать ищущих спасения детей в церковь, ворваться следом и открыть по ним огонь.

И все же – вот я сижу на скамье в церкви Матери Божьей в Роквилле, самой большой римско-католической церкви Южной Африки, а вокруг меня – свидетельства того, что три дня назад здесь состоялось избиение младенцев. Мраморный алтарь треснул до середины, деревянная статуя Христа раскололась, кирпичи раскрошены. Шесть женщин, стоя на четвереньках, вооруженные ведрами воды и щетками, пытаются оттереть кровь с пола.

Как может правительство апартеида объявлять себя верующими людьми? Как могут они утверждать, что ЮАР – христианская страна, если полицейские здесь способны на убийство в церкви? Кем надо быть, чтобы стрелять в перепуганных детей в доме Господа?

Я надеялась найти здесь ответы, но вместо этого нашла то, в чем нуждалась гораздо больше, – я нашла убежище. Вот почему я медлю под островерхой крышей в струящемся снаружи свете, пытаясь обрести покой в центре военных действий.

Здесь есть на что посмотреть, но больше всего мой взгляд притягивает Черная Мадонна. Прекрасная черная Дева Мария держит черного младенца Христа, над головами у обоих нимбы. Какая удивительная мысль – что Мессия мог быть черным, но это просто сказка. Будь Христос черным, мы, дети Африки, наверное, не страдали бы так, как страдаем.

Я начинаю молиться.

Господи, прошу Тебя, удали от меня ненависть. Гнев есть яд, направленный на себя, и я хочу избавиться от этой заразы.

– Ваш ребенок был среди раненых?

Голос выдергивает меня из молитвы. Мы, сидящие здесь, в основном молчим, обретая утешение в молчаливом чувстве единения. Я поворачиваюсь к заговорившей со мной женщине. Она моложе меня, как и другие собравшиеся здесь матери. Так бывает, если ты одна из тех немногих, кто предпочел получить образование раньше, чем создать семью. Женщина держит на коленях фотографию девочки, на вид – лет двенадцати, и я не могу оторвать от нее глаз.

– Я не знаю, – говорю я. – Мою дочь до сих пор еще не нашли.

– В какой школе она училась?

– Моррис-Исааксон.

– А возраст?

– Семнадцать. – Я стараюсь не показать надежды.

Этой женщине интересно, и она завела разговор, только и всего.

– Как ее зовут?

– Номса Мбали. – Надежда все сильнее, вдруг имя станет ключом, что высвободит новости, которые изольются из уст этой женщины.

Женщина молчит, как будто задумавшись. Наконец качает головой: нет. Я встаю, собираясь уйти, ничего нет удивительного в том, что я не узнала ничего нового, но я и не разочарована, однако женщина вдруг хватает меня за руку:

– Вам надо сходить к моей соседке, Нотандо Ндлову. Ее дочь Фумла – ровесница вашей и ходила в ту же школу. Ее тоже не могут найти. Вдруг Нотандо что-то знает?

16

Робин

20 июня 1976 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Через несколько дней после того, как Пит и соседские ребята исчезли из виду в заднем окне машины Эдит, ландшафт моей жизни изменился столь радикально, что я стала в нем чужестранкой.

У меня больше не было ни своей комнаты, ни своей ванной; отныне мы с Эдит делили ее спальню, а также ее кровать. Эдит постаралась освободить в шкафу место для моих пожитков, но это оказалось нелегким делом, поскольку шкафы Эдит трещали по швам от одежды, обуви, сумочек и аксессуаров.

Я ухитрилась занять крошечное, но собственное место – в тайник в основании туалетного столика Эдит я положила мамину тушь. Только это место и было полностью моим – мне не нужно было делить его с Эдит или Кэт.

Эдит решила не пускать меня в школу, “пока пыль не осядет”, а я не стала спорить – мне удалось то, о чем большинство детей только мечтает. Мне не приходило в голову, что поскольку Эдит жила в Йовилле, центральном районе города, в нескольких милях от Боксбурга, я попросту не смогла бы ходить в свою начальную школу, – школу, которую я счастливо посещала и которую воспринимала как нечто само собой разумеющееся последние три с половиной года. В классе у меня были друзья, и знай я, что больше не увижу их и даже не смогу попрощаться, я бы проявила упорство.

Нет школы – нет и занятий после уроков. Со спортом у меня всегда обстояло неважно, так что угрызений совести по поводу того, что я могу подвести какую-нибудь спортивную команду, я не чувствовала. А вот возможность ходить в библиотеку я очень ценила, и розовый абонемент был одним из моих самых драгоценных сокровищ. Мысль о том, что отныне мне недоступна библиотека, где я могла часами рыться на полках, вгоняла меня в тоску.

А еще книги всегда помогали мне понять, как устроен мир, и давали ответы, когда я нуждалась в них.

– Эдит?

– М-м?

– А ты не могла бы отвести меня в библиотеку? Ну пожалуйста!

– В библиотеку? Но здесь же полно книг. – Эдит повела рукой в направлении полок, где теснились ее туристические книжки.

Я не знала, как сказать ей, что эти книги могут мне пригодиться, только если я соберусь в кругосветное путешествие, но я оказалась в новой реальности, без родителей, и отчаянно нуждалась в чем-то, за что можно ухватиться.

– Вообще-то я не люблю книжки с картинками, – сказала я вместо этого.

– Книжки с картинками? – У Эдит сделался оскорбленный вид. – Это не книжки с картинками. Это путеводители, составленные лучшими писателями-путешественниками и фотографами в мире.

Я поняла, что если надеюсь получить желаемое, то должна подыграть, привести Эдит в хорошее настроение. Я пошла вдоль полок, вытаскивая книги, пролистывая их и громко вздыхая каждые несколько минут. Наконец Эдит спросила, в чем дело.

– Красивые книги, – заверила я ее. – Только в них, кажется, про сирот ничего нет.

– Про сирот, а? Так вот про что ты ищешь?

Я кивнула.

– Ладно, я поняла. Обещаю: скоро мы пойдем в библиотеку.

Мне хотелось обследовать новую среду обитания, но Кэт была против вылазок. Мы выросли в Витпарке, крохотном захолустном пригороде, где никогда ничего не случалось. Кэт никак не могла привыкнуть к жизни в большом городе. Шум и гам, постоянное движение, вой сирен, вонь мусора, скопления многоэтажных домов выше породных отвалов – все это было для нее чересчур. Тысячи людей разного цвета кожи, роившиеся на улицах, словно муравьи, пугали Кэт, и я решила побыть с ней дома.

Всю первую неделю Эдит отвечала на бесконечные звонки от руководства шахты, извещавшего ее о ходе расследования. Полиция пришла к мысли, что убийство не было личным, моего отца не выбирали специально. Эдит удовлетворили заверения полицейских, а меня – нет. Я видела, какое лицо было у нашего садовника, когда отец обозвал его “никчемным негритосом, у которого мозгов меньше, чем у мула”, – тот повыдергал хризантемы, приняв их за сорняки. Я не знала, как отец разговаривал с чернокожими на работе, но если так же, как с садовником, то нетрудно понять, что они его ненавидели.

Когда я изложила свои сомнения Эдит, та сказала, что в тот день черные учинили беспорядки в Соуэто и убийства происходили по всей стране, что началась революция.

– Твоим маме с папой ужасно, ужасно не повезло, Робс. Они оказались в плохом месте в плохое время. Полиция изо всех сил старается поймать убийц.

После того как я узнала правду о “Патрульных машинах” и после своего собственного чудовищного опыта с полицией я не слишком верила в способность полицейских найти убийц моих родителей.

– Мы можем поехать туда, где погибли мама с папой?

– Зачем? Хочешь положить цветы?

– Цветы? Нет, я хочу поискать ключи.

– Ключи?

– Да, что-нибудь, оставленное убийцами. Мы найдем улики и поймаем преступников.

Эдит вздохнула:

– Например?

– Например, много чего. Платок с вышитой монограммой, зажигалка с гравировкой, визитная карточка, редкий сигарный пепел или монокль, изготовленный по особому заказу.

– Заяц, ты ведь понимаешь, что мы не в Англии и на дворе не девятнадцатый век?

Но нет, я не понимала ее скептицизма, в книжках сыщики то и дело находили подобные улики, о чем я и сообщила Эдит.

– Робс, люди, которые убили твоих родителей, – почти наверняка нищие, необразованные и не могут позволить себе ни носовых платков, ни сигар, ни моноклей.

– Ага. – Я повертела эту мысль так и сяк. – Но там могут быть отпечатки резиновых сапог очень большого размера или особый сорт нюхательного табака, который употребляют лишь немногие шахтеры.

– Хм, это уже получше, но полиция и так обыскала место преступления.

– Вдруг они что-то упустили? И если ты отвезешь меня туда, я возьму увеличительное стекло…

– Нет, Робин! Это не игра и не то, про что рассказывают по радио или в книжках. Это реальная жизнь. Те люди опасны, а ты – ребенок.

– Но…

– Никаких “но”! Ты это от меня нечасто слышишь, потому что когда я говорю “нет”, то напоминаю себе собственную мать и, если честно, терпеть этого не могу, но, боюсь, тут я должна проявить настойчивость. Предоставим профессионалам искать убийц и ни в коем случае не станем совать нос в это дело. Ты меня поняла?

Я что-то невнятно пробубнила.

– Я спрашиваю, ты меня поняла?

– Да, – вздохнула я. – Я тебя поняла.

Помимо информации о расследовании шахтерское начальство сообщило, что касса взаимопомощи готова организовать похороны и покрыть расходы; Эдит согласилась, что это самое малое, что они могут сделать. Женщина из кассы взаимопомощи, представившаяся как миссис ван дер Вальт, позвонила поздно вечером, чтобы обсудить организацию похорон. Она говорила так громко, что Эдит отвела трубку от уха, и я слышала каждое слово, произнесенное этой женщиной.

– Может быть, начнем с выбора гимнов? Большинство любит “Великую благодать”, но я неравнодушна к “Разрушилось утро”.

– Кит и Джолин не были религиозны, – сказала Эдит, – а сама я агностик. Вы не могли бы вместо гимнов включить “Плач в часовне” Пресли?

Судя по голосу, миссис ван дер Вальт была скандализована.

– Церковь – не место для рок-н-ролла!

– Прошу прощения, но у Пресли много религиозных песен, госпела!

– Ag, это еще хуже рок-н-ролла. Вы же не станете недооценивать зло, заложенное в музыке черно

Эдит прервала ее:

– Слушайте, не берите в голову. Запустите, что вам больше нравится, что угодно, кроме “Господь пастырь мой”.

Когда Эдит и моя мама были маленькими, у них в доме обретались две служанки, которые щипали и шлепали девочек, если бывали уверены, что это сойдет им с рук. Девиц этих звали Гуднесс и Мерси; Эдит говорила, что каждый божий день она едва не визжала от одной только мысли о них и уверена, что моя мать чувствовала то же самое.

Покончив с музыкой, они перешли к цветам.

– Что вы думаете о желтых розах в церкви? Они выглядят весело, и Джолин их любила, – предложила Эдит.

– Но желтый – не цвет скорби! Я думаю, лучше выбрать белые лилии.

– Не понимаю, зачем вы вообще взяли на себя труд советоваться со мной. – Эдит накручивала провод на указательный палец.

– Я просто пытаюсь помочь, миссис Вон…

– Мисс. Мисс Вон.

Я не слышала, что говорила после этого миссис ван дер Вальт, потому что она понизила голос настолько, что Эдит пришлось снова поднести трубку к уху. Некоторое время она молча слушала, а потом раздраженно воскликнула:

– Разумеется, Робин будет на церемонии. Она же их дочь!

Последовали еще несколько секунд молчания. Судя по поднятым бровям Эдит и глубокой морщине, перерезавшей лоб, услышанное ей не понравилось. Она начала постукивать длинными ногтями по столу, глубоко затянулась сигаретой. Наконец у нее кончилось терпение.

– Мне наплевать на ваше “детям не место на похоронах”. Она дочь убитых, их единственный ребенок, и я не стану – слышите? – не стану мешать ей прощаться с родителями. Бедной девочке и так пришлось пройти через суровое испытание, и не дать ей возможности попрощаться с родителями – дикость. Она будет там, и если честно, вы можете засунуть свои ханжеские возражения прямо в свою толстую голландскую задницу!

Эдит швырнула трубку на рычаг, и Элвис завопил: “В толстую голландскую задницу! В толстую голландскую задницу!”

Тетка затянулась в последний раз, яростно раздавила окурок и велела мне одеваться – пойдем за покупками, готовиться к церемонии.

– Господи, откуда в людях столько консерватизма и чопорности! Ну мы им покажем, правда? Явимся в самом ярком, мать его, желтом, какой только найдем. В жопу миссис ван дер Вальт и ее слонов в посудной лавке.

Мне не понравилось про желтые наряды – слишком похоже на мою школьную форму, но при упоминании о слонах я воспрянула духом.

– Думаешь, она их приведет? – спросила я.

– Кого?

– Слонов. Думаешь, миссис ван дер Вальт приведет в церковь слонов?

Эдит на секунду замолчала, а потом рассмеялась:

– Заяц, со смеху с тобой помрешь.

Я сомневалась, что это так уж смешно, однако с надеждами на слонов не распрощалась.

17

Бьюти

21 июня 1976 года

Соуэто, Йоханнесбург, Южная Африка

Моим глазам нужно какое-то время, чтобы привыкнуть к темноте в комнате. Сначала, после ярко освещенного двора, я вижу только круги света, но потом гало выцветают и на их месте проявляются лица – встревоженные. Они образуют круг и обращены к двери, через которую я вошла; они словно несут стражу.

Я догадываюсь, что прервала какой-то разговор, касающийся меня, – когда я переступаю порог, в комнате воцаряется тишина. Необычная для африканцев. Мы говорим, говорим и смеемся. Наши голоса всегда наслаиваются один на другой; даже в скорби мы говорим, стенаем, поем погребальные песни. Молчание чуждо нам – молчание для белого мужчины, но не для черной женщины, – так что это дурной знак, если при твоем появлении десятки голосов глохнут в гортанях.

Я традиционно приветствую собравшихся – Molweni[40], после чего прохожу в комнату, прямо к хозяйке дома, Нотандо Ндлову, матери тоже пропавшей девочки.

Когда женщина в церкви произнесла имя девочки, оно показалось мне знакомым. Возвращаясь в дом брата, я припомнила наш с ним разговор утром после восстания, он тогда помянул подружку Номсы. Андиль подтвердил, что Фумла Ндлову – лучшая подруга Номсы и что она тоже исчезла. Ее нет ни в больницах, ни дома у других детей.

Я приветствую Нотандо Ндлову и представляюсь:

– Molo. Igama lam ndingu Beauty[41].

– Ndiyakwazi[42].

Я хочу взять ее за руку, подержать в своей, но она протягивает мне какой-то бумажный клочок, зажатый в ладони. Я поднимаю листок, чтобы на него упал свет из окна, – это фотография миловидной девушки лет семнадцати со светлым родимым пятном, стекающим от губы на шею. Девушка улыбается, губы сжаты, словно она стесняется своих зубов, но в глазах светится смех.

Прежде чем я успеваю сказать Нотандо, что ее дочь красива и что я не успокоюсь, пока мы не найдем девочек, полный страдания стон проносится по комнате. Все глаза обращаются в угол, где темнота особенно плотная, свет туда почти не проникает. Я вглядываюсь во мрак и различаю очертания тела, лежащего на матрасе на полу; человек укрыт одеялами и все же мелко дрожит. Из-под вороха тряпья снова раздается стон, на этот раз громче, и я перевожу взгляд на хозяйку, надеясь получить объяснение.

– Это Сифо, сын моей подруги Лунгиле. Полицейские ранили его в ногу.

Я подхожу к постели, сдвигаю одеяла, чтобы увидеть лицо мальчика. Я так и думала.

– Ему больно.

Я вздрагиваю от неожиданности – я не заметила мальчика, сидящего по другую сторону постели; неподвижный, как статуя, он прислонился к стене. Он поразительно похож на мальчика, лежащего на матрасе. Они словно отражения друг друга.

– Ты его брат?

Мальчик кивает:

– Мы близнецы.

На вид мальчикам лет тринадцать. У них все еще ангельски припухлые лица детей, но голос ломкий, вот-вот готовый обратиться в мужской.

– Как тебя зовут?

– Асанда. Я должен был там быть, с ним, защищать его.

– Вы потеряли друг друга?

– Нет, я не пошел на марш. Считал, что слишком опасно, но он меня не послушал. Решил пойти, его в это втянули. – Помолчав недолго, Асанда продолжает: – Я все время представляю, как его ранили, как он лежал на улице, как истекал кровью. Он был совсем один, а близнецам нельзя быть поодиночке. – Голос мальчика отяжелел от боли и раскаяния. – Я должен был там быть, – повторяет он.

– Он не был один.

– Откуда вы знаете?

– С ним была я.

Я сразу узнала этого мальчика. Он был одним из тех, с кем я говорила – там, в кровавой реке.

– Вы? Вы были с ним?

Меня не обижает его недоверие. Я и сама не верю, что была там. Это как сон.

– Да, я искала свою дочь. Искала ее, а нашла его. Он сказал, что его зовут Сифо, я держала его за руку и гладила его лоб. Он говорил, что никогда не видел своего отца, а я говорила ему, что мама любит его и скоро придет.

Мальчик начинает беззвучно плакать, и я поворачиваюсь к женщинам. Мне понятно, что он не хочет, чтобы я видела его слезы.

– Полиция приказала персоналу во всех больницах докладывать о каждом, кто обратится с пулевым ранением, – говорит Нотандо. – Вот почему нельзя отвезти его в больницу. Сюда его принесли, потому что дом Лунгиле слишком далеко.

– Я слышала, что врачи отказываются доносить, – отвечаю я. Кладу руку на лоб раненого мальчика. В нем жар ста огней. – Ему нужна медицинская помощь.

– Ты думаешь, полиция не вломится в больницу, не выдернет детей из коек? Думаешь, белым врачам можно доверять?

Ее слова – отражение мысли, что посетила меня, когда маршрутка, на которой я прибыла в Соуэто, ехала мимо больницы Барагвана.

Мальчик снова громко стонет, глаза у него закатываются.

– Возможно, у ребенка заражение, надо, чтобы его осмотрел врач.

– Здесь был nyanga[43]. Он удалил пулю и наложил припарку.

– Припарка не действует. У мальчика жар.

– Мы заварили травы, которые оставил nyanga. Даем их каждый час.

– Сколько этого настоя вы уже влили в него?

Нотандо отводит глаза, подтверждая мои подозрения.

– Если вы не отвезете мальчика в больницу, он умрет до наступления ночи.

Слова скрежещут песком у меня во рту, но я должна сказать правду.

– И кто в этом будет виноват?

Какая-то женщина бросается к постели. Представлять ее необязательно, я понимаю, что это Лунгиле, мать мальчика.

– Если он умрет, в этом будет виновна твоя дочь. Это она заставила наших детей пойти туда. Кровь на ее руках, а ты не остановила ее. В его смерти ты будешь виновата не меньше Номсы.

Женщина права. Если правда, что дети расплачиваются за грехи отцов, то за грехи детей должна расплатиться мать – вдесятеро.

18

Робин

22 июня 1976 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Эдит вручила мне свежевыстиранные футболку и кофту:

– Отнеси это Голдманам из триста второй квартиры, скажи Моррису и его маме спасибо – это они их тебе одолжили.

– А ты не можешь сходить со мной?

– Не-ет, я собираюсь помокнуть в ванне часок, почитать последнюю Джеки Коллинз.

– Как называется?

– “Мир полон разведенных женщин”.

– Можно я потом почитаю?

– Тебе еще рановато.

– А когда будет не рановато?

– Мы вернемся к этому разговору, когда тебе исполнится тринадцать и я буду учить тебя женским хитростям, например, как набивать лифчик.

Я сморщила нос. Лифчик? Ни за что!

– Ну пошли, Кэт, – позвала я, направляясь к двери.

– Нет, Кэт оставь здесь.

– Почему?

Эдит вздохнула:

– Робс, я пыталась тебя понять, честно пыталась, но не выросла ли ты уже из воображаемых подружек?

– Она не подружка, она моя сестра.

– Верное замечание, но ты еще не выросла из воображаемых сестер?

Я приняла возражение, а потом, вспомнив нелестное замечание, которое отец однажды отпустил по поводу одержимости Эдит легендой рок-н-ролла, спросила:

– А ты не выросла из воображаемых ухажеров?

– Да, тут ты меня поймала. Туше! – Эдит рассмеялась, но тут же снова посерьезнела. – Я просто все думаю, почему… В смысле, откуда она появилась. Насколько я помню, однажды на уик-энд я приехала к вам и никакой Кэт не было, а потом, когда я в следующий раз увидела тебя, она раз – и появилась. Было… было ли что-то, что заставило ее появиться?

Я вспомнила разговор Эдит и матери, который однажды подслушала, – тот, что радикально изменил мой собственный взгляд на себя, вспомнила удивление на лице матери, когда через неделю Кэт родилась – уже выросшей. Мать сначала испугалась, потом ее это слегка веселило, раздражение пришло позже, когда проявилась истинная природа Кэт.

– Нет, – соврала я. – Она просто решила прийти. Почему ей сейчас со мной нельзя?

– Потому что надо ограничить объем безумия, которое демонстрируешь людям при первой встрече. Первое впечатление – самое важное. Напустишь на них свою сестру потом, когда они узнают тебя получше.

Я вздохнула и повернулась к Кэт:

– Я ненадолго, ладно?

– Понимаю. – Кэт улыбнулась и кивнула. Это было так обычно для нее.

– Пока.

Тщетно прождав лифт, я решила спускаться пешком. На площадке третьего этажа сидел какой-то мальчик и удрученно разглядывал содержимое пластмассового судка, стоящего у него на коленях. Заглянув мальчику через плечо, я увидела нечто поблескивающее, коричневые кубики, – выглядело не слишком аппетитно. Да и пахло так себе. Крекеры и столовый нож лежали на салфетке справа от мальчика, слева громоздился большой бугристый рюкзак.

– Что это?

Мальчик дернулся, и я обогнула его, стараясь не наступить на его имущество. Подняв на меня взгляд, слишком усталый для столь юной души, он сказал:

– Мой ланч.

– А почему ты ешь здесь?

В ответ мальчик пожал плечами.

– Что это?

– Печенка с луком.

– Выглядит ужасно.

– Маринованная селедка еще хуже.

Я понятия не имела, что такое маринованная селедка, но звучало просто омерзительно.

– И ты собираешься это есть?

– Не знаю. Можно бы выбросить, но есть хочется. – Он помешал содержимое судка, словно ожидал, что оно волшебным образом обратится в мороженое.

– Если хочешь, я могу добыть тебе арахисовое масло и сэндвич с вареньем.

– Правда? – Мальчик просиял.

Я вздохнула:

– Не могу же я бросить тебя умирать от голода.

Из слов Эдит я знала, что Моррису Голдману одиннадцать лет. Значит, он был двумя годами старше меня, хотя выглядел двумя годами младше. С оливковой кожей, неловкий, буйная копна волос черной меренгой завершала его и так какой-то всклокоченный вид. На Моррисе были длинные коричневые брюки, словно он собрался в церковь, белоснежная футболка (такая же, как та, что я принесла вернуть) и кожаные сандалии.

Моррис не только странно выглядел – он еще и говорил странным гулким голосом. При взгляде на Морриса казалось, что он сейчас застрекочет, как сверчок, но его тощая грудь порождала такой низкий гул, что разговаривать шепотом с ним было попросту невозможно. А умение нашептывать секреты значилось первым пунктом в списке требований, которые я предъявляла друзьям, – наряду с их принадлежностью к девочкам. Моррис с треском проваливался по обоим пунктам, но я решила, что не мне быть слишком разборчивой.

– Хочешь дружить со мной?

Он улыбнулся и кивнул:

– У меня нет друзей, так что ты будешь моим единственным другом.

– У тебя нет друзей?

– Ну, мама – мой друг, так что, наверное, один есть. Папа говорит, что не может быть моим другом, потому что он мой папа и командир в семье, и я должен уважать его.

– А в школе? Там у тебя нет друзей?

– Я не хожу в школу. Учусь дома.

– Почему?

– Один мальчик в классе как-то обозвал меня жиденышем и христоубийцей, и родители забрали меня из школы. Папа говорит, что школы в этой стране – рассадники фашистов.

Слова, слетавшие с губ Морриса, были мне неведомы.

– Кто такие фашисты?

– Не знаю точно. Наверное, что-то навроде крыс. Папа терпеть не может крыс.

Я крыс в школе не видела, но не собиралась спорить с отцом Морриса.

– А родственники? У тебя нет двоюродных братьев или сестер, с которыми можно дружить?

– У меня двое двоюродных, одному двенадцать, другому шестнадцать. Они живут в Кейптауне, я вижу их только на каникулах, но они не хотят со мной дружить. Говорят, что я чокнутый.

– Ну и ну. А я думала, это у меня дела плохи.

– Потому что у тебя родители умерли?

– Кто тебе сказал?

Моррис пожал плечами:

– Слышал, как родители говорили. – Он протянул мне руку для церемонного пожатия. – Меня зовут Моррис.

– Я знаю.

– Если хочешь, зови меня Морри.

– А я Робин.

– Да, я слышал, но решил, что ослышался.

– Почему?

– Потому что Робинами зовут мальчиков.

– Вот уж нет!

– Вот уж да. Робин Гуд – парень.

– Кто этот Робин Гуд?

– Один малый, который грабил богатых и раздавал добычу бедным.

– Зачем?

Моррис поскреб в голове.

– Не знаю.

– Он, наверное, дурак. Воровать плохо, это каждый знает. Вы что, дружите?

– Нет, конечно. Я же сказал, у меня нет друзей.

– А, да. Извини.

– Короче, у него было твое дурацкое имя.

– Это девочковое имя!

– Гои такие странные.

Чтобы не доставлять ему удовольствие еще одним вопросом, я сделала вид, что согласна.

– Дураки эти гои. Пошли.

Морри закрыл судок крышкой и забросил рюкзак на плечи. Что бы там ни было в этом рюкзаке, оно наверняка весило тонну, потому что Морри слегка пошатнулся, восстановил равновесие и последовал за мной. Войдя в квартиру, мы прокричали Эдит, которая уже лежала в ванне, что пришли. Кэт была в гостиной; она улыбнулась мне, а я подмигнула ей в ответ. Поняв, что сейчас она не нужна мне, Кэт помахала рукой и скрылась в спальне.

Морри перевернул контейнер над мусорным ведром и вытряхнул печенку. Какое-то время он смотрел на коричневую массу, покрывшую месиво белой овсянки, которую Эдит спалила сегодня утром, затем сбросил с плеч рюкзак. Вытащил из него какой-то громоздкий предмет и принялся вертеть, разглядывая со всех сторон.

– Что это?

– Кодак ЕК6.

– Чего?

– Моментальный фотоаппарат.

Я впечатлилась, хотя решила этого не показывать.

– Откуда он у тебя?

– Дедушка подарил, в конце декабря. Дал его Эдит, и она его привезла из Америки.

– На Рождество?

– Нет, точно не на Рождество! Просто на окончание декабря. – Морри прекратил вертеть аппарат и сердито уставился на меня, чтобы убедиться, что я ухватила суть.

– Ну ладно.

– Дедушка фотограф, он учит меня фотографирать, говорит, что гения надо взращивать с младых ногтей. – Морри прицепил что-то на фотоаппарат, снова повернулся к мусорному ведру и открыл крышку. Потом поднес квадратный серебристый аппарат к лицу и посмотрел в видоискатель, явно разглядывая мусор.

– Что ты делаешь?

– Хочу сфотографировать.

– Вот эту мерзкую гадость?

– Да.

– Но зачем? Почему бы не сфотографировать что-нибудь красивое?

У отца был фотоаппарат, папа снимал с большим разбором: закаты, ряды туманных гор и принаряженную маму. И часто повторял, что пленка – удовольствие дорогое и надо быть на сто процентов уверенным, что снимаешь что-то красивое, прежде чем нажать кнопку; иногда он заставлял нас с мамой позировать по полчаса, пока у нас челюсти не заболят от улыбок. Только когда картинка удовлетворяла его, он щелкал кнопкой.

– Мой зайде говорит…

– Твой кто?

– Дедушка. Он говорит, что этот мир – гнусное место, и наша задача – фиксировать его уродство.

Я подумала, что его дедушка точно чокнутый, но Морри так увлекся фотографированием отвратительного содержимого ведра, что я решила воздержаться от комментария в адрес его родственника. Яркая вспышка озарила кухню, а потом из нижней части фотоаппарата вылез какой-то квадратик. Морри выдернул его и помахал картонкой в воздухе, после чего аккуратно положил на свободный участок стола. К этому времени я уже разложила веером несколько кусков хлеба, и Морри поглядывал на них так, словно умер и попал на небеса.

– Ты готовишь кошерное? – спросил он.

– Конечно! Как все.

Морри, видимо, удовлетворился этим ответом и сел, глядя на меня и ожидая, что я буду его обслуживать. Но я как-никак была племянницей Эдит, она меня кое-чему уже научила.

– Делай себе сэндвич сам! Я тебе не конкубина.

– Кто это – конкубина?

Это слово я слышала от Эдит, она часто говорила его моему отцу, но что оно означает, я понятия не имела, но не признаваться же в этом. Поэтому я закатила глаза, испустила вздох и ответила:.

– Такой маленький зверек, который стреляется в людей иголками. Все же это знают.

– А… – Если Морри и не вполне понял, какое отношение стреляющий иглами зверь имеет к бутербродам, то никак этого не показал. Он занялся изготовлением сэндвича, залезая одним ножом то в арахисовое масло, то в банку с джемом, перемешивая одно с другим.

Покончив с едой, Морри взял картонку, вылезшую из фотоаппарата, и подставил под свет, разглядывая. Он обращался с этой штукой как со священной реликвией, на лице было написано благоговение.

– Смотри. – Он протянул фотографию мне.

– Уже проявилась? У моего папы это обычно занимало две недели.

– Я же сказал – это моментальный фотоаппарат.

– Мусор, – констатировала я, поглядев на снимок.

Моррис вздохнул:

– Кругом одни критики.

19

Бьюти

23 июня 1976 года

Соуэто, Йоханнесбург, Южная Африка

Сегодня восемнадцатый день рождения Номсы, но вместо того, чтобы праздновать ее рождение, мы с Андилем стоим перед полицейским моргом, ожидая, что сейчас нас позовут на опознание. Мы ждем перед уродливым кирпичным фасадом этого здания с четырех утра, и, несмотря на ранний час, мы не первые: перед нами с десяток семей, не меньше.

Легкий морозец. Я накинула на голову два покрывала, обмотала ими плечи – и все равно дрожу, от холода и ужаса. Кто-то развел костер в железном чане, пламя стреляет, и по лицам стоящих вокруг меня людей мечутся тени. Мы похожи на бедные проклятые души, сосланные в ад, страдать. А может, мы и правда в аду.

Андиль отходит от меня, чтобы поговорить с женщиной, стоящей в очереди впереди. Я узнаю ее. Нотандо Ндлову пришла искать свою дочь, Фумлу. У нас с ней есть хоть какая-то надежда, потрепанная, как изношенное покрывало, но за нее все же можно уцепиться – и это больше, чем есть у Лунгиле. Я слышала, что ее сын Сифо умер. Как мне хотелось ошибаться, когда я глядела на этого мальчика и чувствовала, как выгорает его жизнь. Я не могу смотреть в глаза Нотандо. Я не могу видеть му´ку в них и отворачиваюсь, ожидая, когда вернется Андиль.

Он приносит уже известное мне:

– Брат Сифо, Асанда, многих расспрашивал. Он сказал Нотандо, что с Номсой и Фумлой все время видели какого-то мужчину.

– Какого мужчину?

– Он не знает. То ли из Африканского национального конгресса, то ли из Панафриканского конгресса. Он с марта не появлялся на людях. Асанда говорит, что этот человек живет в Мофоло. Мы пошлем кого-нибудь проверить.

Я киваю, стараясь не показывать своей надежды.

Через несколько часов после рассвета по очереди прокатывается тихий гул, и Андиль кладет руку мне на плечо. Морг вот-вот откроется. Скоро мы узнаем, лежит ли тело Номсы среди тех, что ждут опознания.

Дверь открывается, и голос изнутри кричит:

– Заходить по одной семье. Ждите, когда вас позовут.

Еще только девять утра, а мы ждем уже пять часов. Очередь теперь такая длинная, что заворачивается вокруг здания. День будет долгий.

Первая семья входит внутрь. Очередь движется медленно, люди в первых рядах не пытаются расспрашивать выходящих из дверей морга. Слова не нужны. Одни матери рыдают, их глаза ничего не видят от ужаса и нежелания поверить в случившееся. Другие молчат – потрясение от потери слишком велико. Иных надо вести под руки. Ноги не держат этих женщин – столь тяжек груз осознания, что их дети никогда уже не вернутся домой, никогда. Нотандо выходит из морга с сухими глазами. Она смотрит на Андиля и качает головой: Фумлы среди тел нет.

Когда подходит наша очередь, Андиль обхватывает меня за плечи, но я мягко сбрасываю его руку. Я хочу держаться с достоинством. Я вхожу и направляюсь к стойке. За стеклом стоит, склонив голову, белый полицейский. Я кашляю, но он не смотрит на меня. Делает вид, будто меня тут нет.

– Доброе утро, сэр, меня зовут…

Не поднимая головы, мужчина вскидывает руку:

– Я к вам еще не обратился. Ждите, когда освобожусь. – Он качает головой и бормочет: – Geen fokken maniere, hierdie kaffirs[44].

Я молчу. Полицейский что-то пишет на листе, неторопливо выводит слова. Выдерживает паузы между предложениями, и хотя я читаю вверх ногами, но вижу, что три слова он написал с ошибками. Я не решаюсь поправить его. Часы на стене отсчитывают минуту, потом еще две; полицейский продолжает водить ручкой по бумаге со скоростью улитки. Наконец документ, видимо, готов; полицейский тянется к штемпелю, и еще минута уходит на печать и подпись.

Наконец он со вздохом кладет листок в папку. Поднимает глаза, хотя упорно не встречается со мной взглядом. Смотрит поверх моей головы.

– Имя?

– Бьюти Мбали.

– Кого ищете?

– Номсу Мбали. Она моя…

Он снова поднимает руку. Извлекает из ящика стола еще один лист бумаги и начинает писать. Черные волоски на бледных костяшках топорщатся, как паучьи лапки. Проходит немало времени, прежде чем он снова поднимает глаза:

– Возраст?

– Мой?

– Да нет же! Возраст пропавшей.

– Восемнадцать лет.

– Пол?

– Женский.

– Внешность?

– Черные волосы, карие глаза…

Он фыркает:

– Ja, ja. Да вы тут все такие. Мы знаем, что она черная, окей? Во что была одета? Особые приметы – шрамы, родинки?

– На ней была школьная форма. Серая юбка, белая рубашка, серая безрукавка. Гольфы, черные туфли, – быстро перечисляет Андиль.

– Еще серебряные сережки-гвоздики, – добавляю я, зная, что Номса никогда не снимала серьги. – И на шее серебряный крест на цепочке.

– Ладно, сядьте вон там. Мы позовем вас, если найдем кого-нибудь, кто подходит под описание.

Мы отходим к стене и садимся на оранжевые пластмассовые стулья. Ждем. Каждая минута оборачивается вечностью. Я слышала, как миссионеры-католики говорили о месте под названием “чистилище”. Именно так я его себе и представляла.

Через полчаса дверь открывается и входит высокий мужчина в военной форме. Начищенные черные ботинки скрипят по полу. Он кивком велит мне следовать за ним:

– Идемте, мы нашли девушку, которая подходит под описание.

Комната и все вокруг дрожит, размывается перед глазами. Пол уходит из-под ног. Я плыву над полом, над этой уродливой комнатой с ее уродливыми стульями, над собой, Андилем и человеком в форме. Потолок удерживает меня в ловушке, я ударяюсь головой о его широкую белизну, и мне хочется прогрызть в нем дыру. Я хочу улететь отсюда.

– Идемте! Поживее!

Нетерпеливый окрик мужчины в форме возвращает меня в мое тело, и хотя голова отчаянно кружится, я встаю, и Андиль поднимается следом.

– Нет, только она! – рявкает мужчина.

Он уже повернулся и идет назад, к двери. Андиль протестующе восклицает, но я глажу его по руке и киваю на стул, чтобы брат снова сел. Следую за человеком в форме по длинному, ярко освещенному коридору, пропахшему хлоркой. Мои туфли скрипят по полу, и я стараюсь сосредоточиться на этом звуке, чтобы не чувствовать боли, которая растет и ширится в груди. Солдат открывает еще одну дверь, и я вхожу следом за ним.

Я никогда не бывала в морге. В деревне мы сами подготавливаем мертвецов к погребению, проводим ритуалы umkhapho. Я не знаю, чего ожидать, но только не этих бесконечных столов с десятками тел, занимающих каждый дюйм поверхности. Столы сдвинуты так близко друг к другу, что кажутся одной огромной кроватью, на которой спят мертвые.

Мужчина протискивается среди столов, бурча что-то про африканок, жирные черные задницы которых уж точно не пролезут в эти узкие проходы. Он оборачивается и впервые смотрит на меня. Затем кивает, видимо удовлетворенный тем, что моя черная задница способна без проблем протиснуться следом за ним. Наконец он останавливается перед столом и знаком велит мне приблизиться.

Я стараюсь не смотреть на соседние столы и сосредоточиваюсь на очертаниях тела под белой простыней. Я не верю, что под ней Номса, моя единственная дочь, дитя, которое принесло столько света и радости в мою жизнь. Неужели она может быть мертва? Неужели я никогда больше не увижу ее улыбки? Не порадуюсь больше проворству ее мысли во время спора со мной, не притворюсь, что недовольна ее дерзостью по отношению к матери? Если она умерла, я никогда не увижу, как она станет женой. Не увижу, как растет ее живот, в котором зреет ее дитя. Неужели я не буду наблюдать ее жизнь, не разделю ее радостей и торжества, не утешу в ее горестях?..

Я не готова, но человеку в форме все равно. Он тянет простыню, и я начинаю бормотать молитву – и Богу, и предкам. На серебряные серьги-гвоздики падает свет, колени мои слабеют, и я отвожу глаза. Делаю глубокий вдох, не обращая внимания на резкую боль в груди, и заставляю себя посмотреть на лицо.

Я мелко, прерывисто выдыхаю. Эта девушка – дочь. Но не моя.

20

Робин

23 июня 1976 года

Боксбург, Йоханнесбург, Южная Африка

Отпевание проходило в аскетичной боксбургской церкви. Мужчины явились в рубашках с длинными рукавами, в костюмах и галстуках, они нервно ежились в пиджаках, купленных еще на свадьбу. Пуговицы едва удерживались под напором животов, ставших куда круглее, чем десять лет назад.

На женщинах были платья темных тонов, и от трения полиэстера в воздухе потрескивало статическое электричество. Но больше, чем от синтетики, в воздухе искрило от скандала, сгустившегося при появлении Эдит – в подсолнухово-желтом приталенном брючном костюме, с сумочкой и шпильками в тон. Голову венчала желтая шляпка-таблетка с вуалькой, обрамленной желтым кантом. Смотреть на Эдит было все равно что смотреть на солнце.

На мне был сарафан в желтый горошек. Желтая лента красовалась в волосах, завитых локонами, которые спутывались, если тряхнуть головой. Желтой обуви к моему наряду мы не нашли, но блестящие черные туфли с ремешками и белые носки с оборочкой смотрелись очень нарядно. Так как южноафриканская зима была в разгаре, сарафан оказался совсем не по погоде, пришлось дополнить его трикотажной кофтой с длинными рукавами. Еще Эдит заставила меня взять изящный желтый зонтик – не слушая моих возражений, что на небе ни облачка, а если облачко и появится, в церкви все равно дождь не пойдет. Эдит объяснила, что зонтик – аксессуар, необходимый исключительно для красоты, и пообещала, что я смогу пофехтовать им, если мне станет скучно.

Мы прибыли ровно к началу службы, потому что Эдит хотела, чтобы наше появление произвело эффект.

– Какой смысл тратить столько денег на наряды, если мы не дадим всем и каждому возможности полюбоваться на них?

Мы двинулись по красной дорожке, покрывавшей проход до отказа заполненной церкви, под нарастающий ропот прихожан. Гул взволнованно катился за нами и угас лишь после того, как мы сели. Эдит тепло улыбалась в ответ на осуждающие взгляды, и я поняла, что тетка не разделяет маниакальной тревоги моей матери насчет того, что люди подумают. Эдит была шикарна и совершенно спокойна.

Я не могла сама выбрать, что надеть, поскольку Эдит задумала использовать меня в качестве оружия в своей “войне против подавления чувств”, но я знала, что отца разозлил бы мой смехотворно девчачий наряд. Только благодаря Кэт я смогла хоть частично проявить собственную волю – я одела Кэт в джинсы, takkies и красно-белую безрукавку игрока в рэгби, потому что “Трансвааль” была папиной любимой командой в Кубке Карри[45].

Какой-то мужчина с сияющей лысиной и пухлым лицом херувима помахал нам с передней скамьи:

– Эди! Перебирайся сюда, я занял вам местечко.

Одет он был безукоризненно – костюм-тройка, и ни одна пуговица не выказывала желания отлететь.

– Робин, – сказала Эдит, садясь рядом с ним, – это мой друг Виктор.

Виктор потянулся через Эдит, чтобы пожать мне руку.

– Дружочек мой, я так сочувствую тебе! Прими, пожалуйста, мои сердечные соболезнования.

У Виктора были добрые глаза орехового цвета; он мягко сжал мою руку. Мне стало интересно – а вдруг он парень Эдит; я внимательно следила, не примутся ли они целоваться, не возьмутся ли за руки, но они просто наклонились друг к другу и зашептались, хотя я все равно прекрасно слышала.

– Как она держится?

– По-моему, нормально. Трудно сказать.

– А ты, Эди, как ты сама?

– Прихватила фляжку. Этим все сказано.

– Узнаю тебя, – заметил Виктор. Он помолчал, потом снова наклонился к Эдит: – У тебя нет чувства, что едва ты переступишь порог церкви, как тебя поразит огонь небесный?

Эдит рассмеялась, и я поняла, чего добивался Виктор. Наверное, он был ее лучшим другом, потому что он не вилял перед ней хвостом и не пытался научить уму-разуму.

– Майкл придет? – спросил он, вытягивая шею, вглядываясь в задние ряды.

– Нет.

– Почему?

– Он в Китае, но даже и будь здесь, вряд ли донжуаны имеют привычку являться на похороны родственников их любовниц.

Эдит понизила голос так, что я перестала разбирать слова, потому решила оглядеться. Церковь была вместительная. До сих пор я не бывала в помещениях больше школьного холла, а церковь была намного просторнее. В воздухе пахло хвойным полиролем и цветами.

Костлявая женщина, обряженная с ног до головы в черное, порысила к нашему месту. У женщины были поросячьи глазки, а тонкогубый рот неодобрительно кривился. Она напомнила мне неумелые раскраски моих одноклассников – оранжевая помада сильно вылезала за контуры губ.

– Доброе утро, мисс Вон. Я миссис ван дер Вальт, я только хотела сообщить вам, что мы задержали службу до вашего приезда. И мы готовы начать.

– А где слоны? – спросила Кэт. – Эдит говорила, что тут будут слоны.

– Не знаю, – ответила я. – Потом спросим.

В этот момент маленькая женщина за огромным органом, занимавшим почти всю стену, заиграла незнакомую мелодию. В панике я дернула Эдит за брючину.

– Что такое?

– Я не знаю этой песни. Мы в школе не учили.

– Когда не знаешь, что делать, Робс, делай как я. Пой, даже если не знаешь слов.

Мелодия ускорилась, и паства восприняла это как знак медленно повернуться назад, мы с Кэт тоже обернулись. Слава богу, никто не пел – это была такая песня, без слов, – и я сосредоточилась на происходящем. Толпа мужчин медленно двигалась по проходу, неся на плечах явно тяжелые большие деревянные ящики, украшенные медью. На ящиках лежали венки из лилий, и когда процессия проходила мимо, я вдохнула приторный аромат.

Я узнала некоторых мужчин, покряхтывавших под тяжестью груза, и помахала им, но никто в ответ мне не помахал. Только оom[46] Хенни, папа Пита, тот самый, что должен был пойти на вечеринку тем вечером, подмигнул, проходя мимо. За ним шли оom Ханс, оom Вилли и дядя Чарлз, все они работали с папой на шахте. Еще я узнала мистера Мюррея и мистера Кларка из маминой конторы, но детей в церкви не было. Мы с Кэт – единственные.

Когда мужчины с трудом опустили ящики на две опоры, Кэт потянула меня за рукав.

– Что там, в ящиках? – спросила она.

Я пожала плечами и обернулась к Эдит, чтобы повторить вопрос.

– В каких ящиках? – не поняла Эдит.

– В тех. – Я кивнула на ящики.

– Это не ящики, Робс, это гробы. – Глаза у Эдит расширились.

– Гробы? – Я повертела слово так и сяк, пытаясь уразуметь его смысл.

Я никогда не бывала на поминальной службе, а поскольку телевизора у нас дома не имелось, я не видела похороны и в фильмах. И вдруг в голове будто что-то щелкнуло.

Родители не позволяли мне слушать страшные радиопередачи и отправляли в постель до того, как они начинались, но когда мать с отцом куда-нибудь уходили, то Мэйбл разрешала мне задержаться у радиоприемника. Мне запомнилась одна передача, где рассказывали про мужчину, которого по ошибке признали мертвым и похоронили заживо. Картина, как он скребет изнутри крышку гроба и зовет на помощь, в последующие недели преследовала меня в кошмарах.

Я глянула на гробы, потом на Кэт. Выражение ужаса на ее лице свидетельствовало о том, что ей пришла в голову та же мысль.

В этих ящиках – мои родители.

Эдит развернулась ко мне всем телом, взяла меня за руки, наклонилась и зашептала:

– Мы говорили об этом, помнишь? Когда ходили по магазинам? Я сказала, что мы покупаем наряды для церковной службы, чтобы ты могла проститься с родителями.

– Да, но ты не говорила, что они в гробах. – Мой голос прозвучал пронзительно.

Эдит шикнула, хотя орган все еще заглушал все звуки.

– Разумеется, они в гробах. Людей кладут в гробы, прежде чем закопать в землю. Я думала, ты это знаешь.

– Их нельзя закапывать в землю, – яростно прошептала Кэт.

Я донесла ее мысль до Эдит.

– А вдруг они еще живы, как тот парень из радиопередачи? Которого закопали заживо?

Эдит стиснула мои ладони, и я попыталась выдернуть руки. Я видела, что тетка испугана, – должно быть, тоже осознала, что ужасная ошибка не исключена.

– Надо достать их оттуда. Тебя послушают, ведь ты взрослая.

Наше энергичное перешептывание уже привлекло внимание сидевших рядом, даже органистка неодобрительно оглядывалась.

Перестань дубасить по клавишам, подумала я, зыркнув на нее в ответ. Я своих мыслей не слышу, а мне надо составить план. Как я могу это сделать, если ты гремишь на всю церковь?

Гробы наконец установили на подставках ровно, один возле другого, и мужчины потянулись на свои места. Oom Хенни послал мне воздушный поцелуй, садясь рядом с женой, tannie Гертруйдой. Она водянисто улыбнулась мне и еле заметно приподняла руку, но я не помахала в ответ.

Ты сказала маме, что я – дурное влияние. Сказала, что мне нельзя больше играть с Эльсабой.

Миссис ван дер Вальт суетилась возле гробов, поправляла венки, стирала следы рук с полированного дерева. Я пихнула Эдит локтем, чтобы она наконец предприняла хоть что-то, и она, приставив ладони к моему уху, чтобы слышала только я, зашептала:

– Робс, они больше не живые. Их уже нет, в гробах только тела. Когда люди умирают – их хоронят. Клянусь тебе, они там не живые.

К этому моменту музыка утихла окончательно и из придела вышел высокий пузатый человек, в черной пиджачной паре, из расстегнутого пиджака выпирало брюхо, нависая над брючным ремнем. В руках человек держал громадную Библию в черной обложке, золотой обрез в любое другое время зачаровал бы меня, но сейчас отвлекаться было нельзя.

Пока священник приветствовал собравшихся, Эдит о чем-то шепталась с Виктором, и я запаниковала: вдруг наш разговор окончен? Я снова дернула ее:

– Ты их видела? Своими собственными глазами?

– Ш-ш-ш! – прошипела женщина, сидевшая сзади.

Не обращая на нее внимания, я гнула свое:

– Если ты скажешь, что видела их мертвыми, я тебе поверю.

– Ш-ш-ш, – снова прошипели сзади.

Виктор развернулся к женщине:

– Хоронят ее родителей, так что пусть говорит сколько хочет! Только попробуйте еще раз шикнуть. Будете шипеть из места, куда солнечный свет не достает. Ясно вам?

Священник уже громко вещал, делая между фразами долгие мучительные паузы:

– Ной пробудился от пьяного беспамятства, узнал, что сотворил с ним младший сын, и сказал он тогда: “Будь проклят Ханаан! Да будет он последним из рабов своих братьев!” Так проклял Бог Ханаана, сына Хама, и благословил он Иафета. Библия ясно говорит нам, почему мы, белые, – благословенные потомки Иафета, а черные – проклятые потомки Хама. Они “низшие из рабов”. Поэтому убийство двух благословенных детей Божьих, Кита и Джолин, совершенное руками рабов, особенно гнусно в глазах Господа.

Я не могла уловить никакого смысла в словах священника, но большинство вовсю согласно кивали головами. Я же знала только одно: нельзя, чтобы Эдит отвлеклась.

– Ты их видела? – почти выкрикнула я.

Вопрос мой прокатился по церкви, и от неожиданности священник уронил Библию. В ужасе он уставился на меня, и собравшиеся точно по команде тоже вперились в меня взглядами.

Рука Эдит взметнулась к лицу, будто хотела поймать падающую шляпку, я увидела, что глаза тетки закрыты.

– Нет, Робин, я их не видела.

Я подумала, не перейти ли снова на шепот, но в церкви стояла такая тишина, что я слышала, как бьется мое сердце, кровь стучала в ушах, со всех сторон несся скрип лавок, на которых елозили прихожане, желавшие получше разглядеть, что происходит.

– Тогда почему ты так уверена? В той передаче все тоже были уверены, а потом тот человек проснулся и…

Эдит вздохнула:

– Робс, чего ты от меня хочешь?

– Нам надо убедиться, – сказала Кэт. – Скажи ей!

Я набрала в грудь воздуху и объявила одновременно Кэт и себе:

– Мы должны открыть гробы и посмотреть.

В церкви как будто все разом глубоко вдохнули. Неизвестно чьи голоса забормотали что-то, но тут же умолкли.

– Если мы откроем гробы, я загляну в них и скажу тебе, что мама и папа умерли, ты разрешишь нам продолжить службу?

Я обдумала предложение. Не соврет ли мне Эдит? Конечно, ей хочется, чтобы похороны шли своим чередом, но не позволит же она похоронить свою сестру заживо, лишь бы утихомирить меня. Я сомневалась, что это соображение распространяется и на моего отца, принимая во внимание отношение Эдит к нему, но ведь будь он жив, то уж так бы разорался, что я наверняка бы его услышала.

– Что думаешь? – спросила Кэт.

– Думаю, мы можем ей верить.

– Тогда ладно. Давай.

Я снова повернулась к Эдит и торжественно кивнула.

– Обещаешь, что после этого позволишь нам похоронить их? – повторила вопрос Эдит.

– Обещаю.

Эдит медленно поднялась и повернулась лицом к пастве. Она откашлялась и громко, отчетливо произнесла:

– Мне страшно неловко доставлять лишние хлопоты, но, боюсь, нам придется открыть гробы. Буквально на минуту, а потом мы сможем продолжить.

После церемонии, когда роившиеся на ступенях прихожане начали постепенно расходиться, подойдя напоследок с изъявлениями соболезнования, Эдит отвела меня в сторонку.

– Виктор отвезет тебя домой.

– Почему Виктор?

– Я вспомнила, что мне надо еще кое-куда забежать.

– Я с тобой.

– Нет, заяц, не сейчас. Это дело я должна сделать одна, ладно? Я постараюсь недолго.

Виктор протянул мне руку. Ладонь у него была мягче, чем у папы, совсем без мозолей; я позволила ему отвести меня к зеленому “ягуару”. Когда я обернулась, гробы грузили в задний отсек странной на вид черной машины; полированное дерево поблескивало в солнечном свете.

– Куда их увозят?

– Гм… ну… – Виктор искал слова, которые не расстроили бы меня, и я по его лицу видела, что его раздирают противоречивые чувств. – Их везут на кладбище, Робин. – Он произнес это через силу, но так мягко, что у меня трепыхнулось сердце.

– Их закопают в землю, – проговорила Кэт дрожащим голосом.

Я решилась бросить на нее взгляд в зеркало заднего вида. Кэт кусала кулак, давя всхлипы. Мне не понравилась ее бледность, то, как выделяются на лице глаза в красных полукружьях.

– Как ты, Робин? – спросил Виктор, снова беря меня за руку. – Эди велела не говорить тебе правду, но по мне, от лжи будет только хуже. Верно?

Я кивнула.

– Их положат в землю, – сказала Кэт.

– Знаю, – прошептала я, – но мы обещали Эдит, помнишь?

– Да, но…

– Не думай об этом, – прошептала я. – Просто не думай об этом.

К тому времени я уже решила, что лучший способ справиться – не зацикливаться, как учила мама; по моим тогдашним представлениям, мы могли или удержаться на плаву, или утонуть. Позже, когда я выросла и прочитала учебники по психологии, я с удивлением обнаружила, что целый раздел этой науки посвящен моим тогдашним переживаниям. Мое горе не было непостижимой черной дырой, как мне казалось.

Специалисты уже сформулировали пять стадий горя: отрицание, гнев, торг, депрессия и принятие, но меня тогда затягивало в водоворот бурлящей скорби, и мое девятилетнее “я” понятия не имело о механизмах адаптации или о проживании боли, которые помогли бы мне вылезти на другой берег, научили бы снова дышать.

Я понимала только одно: если поглядывать на потерю краешком глаза, если удерживать ее на периферии, не глядеть ей в лицо, если ходить кругами, вместо того чтобы собраться с силами и двинуться прямо на нее, то я сумею удержать Кэт от слез. И я делала все ради этой цели, не забывала о ней ни на миг. Если я справлюсь с опустошением Кэт, то справлюсь и со своим.

Когда мы отъезжали от церкви, мимо нас скользнуло лицо Эдит. Она ехала в своем “жуке”, в колонне машин, направляющихся в противоположную сторону. Эдит сняла шляпку-таблетку, с губ свисала незажженная сигарета. Слезы текли по ее лицу. Я прижала руку к стеклу – желая коснуться ее, страстно желая вытереть ей слезы, – но Эдит уехала.

По дороге домой Виктор завернул за мороженым в “Милки-лейн” в Хиллброу. Я проталкивала в себя шоколадный пломбир, улыбаясь дурацким шуткам Виктора. Виктор, как и Эдит, явно был непривычен к детям и изо всех сил старался развеселить меня. В ответ я любезно притворялась, что старания его успешны.

Когда мы вернулись домой, Кэт исчезла, как всегда исчезала, когда мне хотелось быть центром внимания. Мне нравилось думать, что у нее есть собственная тайная жизнь, волшебная, куда мне доступа нет, и я старалась не чувствовать себя виноватой, когда она вдруг переставала существовать. Не я прогоняла ее – она сама чувствовала, когда она нужна, а когда нет.

– Ну, во что хочешь поиграть? – спросил Виктор, когда я притащила в гостиную все свои игры. – Домино, “Змеи и лестницы”, шашки, “Старая дева”?

– “Змеи и лестницы”?

– Отличный выбор! И – строго между нами – ты, может быть, захочешь избавиться от “Старой девы”. Мне кажется, Эдит сочтет оскорбительным для своих феминистских взглядов держать ее в доме.

Мы сыграли одну партию, потом вторую; часы все тикали, и наконец предвечернее солнце тихо ушло, погрузив нас в полумрак. Я учила Виктора играть в “подбери карту”, когда Эдит вернулась. Выглядела она ужасно – тушь потекла, губная помада стерлась, – но она больше не плакала. Элвис спикировал со своего насеста на верхней полке и запорхал вокруг нее, пронзительно выкрикивая приветствия.

Ужин прошел вяло, мы ковыряли киш, приготовленный Виктором. Взрослые общались при помощи взглядов, поднятых бровей и пожатия плеч, и я знала, что как только я уйду спать, они наконец заговорят. Я попросила разрешения выйти из-за стола, сказав, что устала.

Когда Эдит через полчаса зашла проведать меня – оранжевый огонек сигареты словно путеводная звезда в темноте, – я притворилась, что сплю, дышала ровно и пыталась придать лицу умиротворенность. После ее ухода я выждала несколько минут, а потом осторожно откинула одеяло, тихо вылезла из кровати и на цыпочках подкралась к двери; Кэт следовала за мной по пятам. Мы сели в темноте, притаившись между дверью и прикроватным столиком Эдит, чтобы нас не было видно, если кто-нибудь из взрослых пойдет в ванную.

Голоса Эдит и Виктора звучали приглушенно, и мне приходилось напрягать слух, чтобы уловить, о чем они говорят. Какое-то время они обменивались банальностями, потом замолчали. Тишину прервало звяканье стекла и щелканье зажигалки Эдит. Когда я уже подумала, что они оба заснули, Виктор заговорил:

– Ну рассказывай. Как все прошло?

Эдит рассмеялась – безрадостный звук, продребезжавший в тишине квартиры.

– Господи, это было ужасно. Ужасно! Никогда не думала, что увижу, как мою младшую сестренку опускают в землю, понимаешь? Я всегда думала, что сама умру молодой. Слава богу, наши родители до этого не дожили. – Эдит вздохнула. – Слава богу, что ты был там и забрал Робин, иначе я не смогла бы поехать на кладбище. Зря я взяла ее на службу, да?

– Нет, Эди, нет. Нет, если Робин сама туда хотела.

– Я даже не спросила ее, чего она хочет! – выкрикнула Эдит. – Просто ненавижу, когда мной помыкают, ненавижу, когда мне говорят, что делать, особенно такие, как эта тупая сука-африканерша со своими соболезнованиями. Некоторые из них просто из кожи вон лезли, чтобы превратить жизнь Джолин в ад, и мне хотелось немножко пнуть их в ответ, так что я просто сказала, что Робин придет, – и она пришла. Господи, да я нахрен испортила ей все, да?

– Нет, нет, – успокаивающе забормотал Виктор. – Ты сделала то, что считала правильным. Сделала все, что могла сделать.

– Ну, очевидно, я ошиблась.

Виктор вздохнул.

– Какие еще распоряжения надо сделать?

– Шахта уже нашла замену Киту, и новый начальник смены хочет переехать в их дом, так что я сказала им, пусть, нахрен, выносят вещи самостоятельно. Нам хотя бы не придется туда возвращаться. Вряд ли я смогу провести Робин через это испытание.

– Что собираешься делать? Двигаться дальше?

– Боже мой, Вик, я не знаю. Правда не знаю. Я никогда не хотела мужа, детей и всей этой муры. Не при моем образе жизни заводить ребенка. Я чаще не дома, чем дома, и мне это нравится.

– А еще кто-нибудь может ее взять? Я знаю, что ваши предки умерли, но нет ли кого-нибудь с той стороны семьи?

– Нет. Я ее единственная родственница.

– И как ты будешь устраиваться?

– У них была страховка, и это поможет, но я не знаю, как быть с работой. Робс слишком маленькая, одну дома надолго ее не оставишь, а надеяться мне не на кого. Полная херня, не знаю, что с этим делать.

Кэт придвинулась ближе ко мне:

– Она нас куда-нибудь отошлет.

– Нет, не отошлет.

– Она не хочет, чтобы мы жили с ней. Ты сама слышала.

Мне вдруг расхотелось слушать дальше. Я снова забралась в постель. Хорошо, что я не собиралась плакать, потому что, подозреваю, если бы я начала, то плакала бы до бесконечности. Через пару минут я снова вылезла из кровати и направилась к тайнику. Протянула руку и вытащила тушь, ставшую моей самой большой драгоценностью, а потом снова свернулась в кровати, прижимая флакончик к груди.

Кэт положила ладонь на мою руку. Мы обе черпали силы в вещице, которой касалась наша мать.

21

Робин

24 июня 1976 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

В дверь постучали, и я открыла, думая, что это, наверное, Морри пришел расспросить про похороны. Он хотел тоже пойти, сфотографировать службу, но мама ему не разрешила, сказала, что похороны – не то событие, которое хочется увековечить.

Но за дверью оказался не Морри. На пороге стояла женщина с большим носом-клювом, с тяжелыми веками; длинный острый подбородок, выпиравший вперед, казался еще более выступающим из-за коротко стриженных седых волос. На строгом лице не было и следа косметики, даже губной помады; единственное украшение – золотая подвеска на цепочке.

– Здравствуй. – Женщина улыбнулась. – Эдит Вон дома?

– Нет, – сказала я и только потом вспомнила, что нельзя признаваться чужим, что ты дома одна. – Она просто вышла в магазин, скоро придет.

– Ты, наверное, Робин, – предположила женщина. – Дочка Кита и Джолин. А я – tannie Вильгельмина.

Она говорила с африканерским акцентом, и хотя он был гораздо слабее, чем у Пита, но все равно проглядывал, как шерсть грубой вязки сквозь шелк. Женщина не походила ни на кого из маминых или папиных знакомых или на кого-то, кто был на похоронах.

– Да, я Робин. – Я не собиралась приглашать ее войти. Даже если она знала моих родителей, для меня она все-таки чужая.

– Как ты, liefling?[47] Все это gemors[48], наверное, очень тебя огорчает, ne? – Она потянулась и взяла мое лицо в ладони, ища знаки, подтвердившие бы ее предположение, что я не справляюсь со всей этой “неразберихой”.

– Ja, – согласилась я.

– Значит, ты сейчас живешь здесь, с тетей? Сестрой твоей мамы?

Я кивнула.

– Она тебе нравится?

Я пожала плечами.

– Давай же, – подбодрила женщина, – можешь мне рассказать.

– Она хорошая. Разрешила мне выпить бренди и кока-колу на Рождество, – доверительно сообщила я.

– Liewe hemel! Regtig?[49]

– Правда. И обещала показать, как набивать лифчик, когда мне исполнится тринадцать.

Прежде чем я успела сказать что-нибудь еще, кто-то кашлянул за спиной Вильгельмины, она отступила в сторону, и я увидела Эдит.

– Вы ко мне? – спросила тетка.

– Здравствуйте! Вы, должно быть, миссис Вон. – Женщина выставила руку для пожатия.

– Мизз Вон. – Эдит потянула ззз в конце. – Я не была замужем. А вы кто, позвольте спросить? И почему расспрашиваете обо мне мою племянницу?

Женщина залилась краской.

– Меня зовут Вильгельмина Лабашагне, я из Комитета по охране детства, Йоханнесбург.

Рядом со мной вдруг выросла Кэт. Ее глаза округлились от страха.

– Я тебе говорила, – зашептала она. – Говорила тебе, что мы не нужны Эдит. Эта женщина пришла забрать нас!

– Охрана детства? – спросила Эдит.

– Да, нас уведомляют, когда возникают ситуации, подобные этой, и мы стараемся быть полезными, предоставляя поддержку новой семейной ячейке. – Вильгельмина подчеркнула слова “ситуации” и “полезными”, и они вдруг зазвучали угрожающе.

– Хм. – Эдит, кажется, была настроена скептически, как и мы с Кэт. – Вы стараетесь быть полезными или просто суете нос в чужие дела?

– Я квалифицированный социальный работник, мисс Вон, а также дипломированная медсестра, а не местная сплетница и любительница подсматривать в замочную скважину.

– Не вижу особой разницы. Всегда думала, что в соцработники идут люди особого склада, у которых своей жизни нет. Иначе почему их так заботит чужая жизнь? – Эдит не стала ждать ответа. – А теперь будьте так любезны, позвольте мне войти в мой собственный дом.

Вильгельмина быстро отступила.

– В следующий раз я бы советовала вам позвонить и назначить встречу, вместо того чтобы заявляться просто так. До свидания.

Прежде чем Эдит закрыла дверь перед носом у Вильгельмины, я успела заметить выражение, появившееся у той на лице. Грубая отповедь Эдит явно не вызвала у гостьи добрых чувств.

Эдит немного подождала, прислонившись к двери и слушая, как удаляются шаги Вильгельмины, а потом взялась за дело.

– Черт! – воскликнула она, бросаясь к шеренге пустых винных бутылок и переполненным пепельницам, которые выстроились на журнальном столике с вечера. – Надо было убрать их нахрен, когда Виктор ушел, но я так устала, а потом сегодня утром голова слишком болела, чтобы прибираться. Поэтому я и пошла в магазин. За таблетками от головной боли.

Эдит понесла бутылки на кухню, громыхнуло мусорное ведро.

– Господи! А если бы она это увидела?

– Я боюсь ту леди, – сказала Кэт.

– А я не боюсь, – ответила я. Но это, конечно, было неправдой.

22

Бьюти

7 июля 1976 года

Хаутон, Йоханнесбург, Южная Африка

Нужную улицу в богатом пригороде Хаутон я сумела найти гораздо позже, чем планировала. Солнце уже садится, и я злюсь на себя за то, что так долго искала адрес, записанный на мятой бумажке, которую мне передали под столом в Соуэто несколько дней назад. Это адрес Белого Ангела – женщины, которая помогает черным найти тех, кто скрывается от тайной полиции. Шепчутся, что она за нас и помогла десяткам наших – тем, кому понадобилось исчезнуть.

Дом в Мофоло, про который мальчик рассказал Нотандо, оказался пуст, а мужчина, которого в последний раз видели с Номсой и Фумлой, исчез. Его простыл и след, и Белый Ангел – моя единственная надежда.

Меня предупредили, что полицейские патрулируют этот район по ночам, чтобы защитить богатых белых от нищих черных, особенно после того, что произошло в Соуэто. Говорили, что белым стало неспокойно в их королевских кроватях, за высокими заборами их особняков: они знают, что черные взбунтовались в районе, до которого от их утопии меньше тридцати километров. Кажется, они чувствуют себя в большей безопасности, зная, что люди с оружием защитят их от врага, который за оградами их домов, но я спрашиваю себя, не боятся ли они того врага, что внутри.

А как же горничные, садовники, кухарки и няни? Как же все те чернокожие, в которых они так отчаянно нуждаются, чтобы содержать свои большие дома в чистоте, а щегольские машины – отполированными до блеска? Как же персонал, который спит в крошечных каморках для прислуги? Неужели они думают, что скудное жалованье, дурное обращение и вчерашние объедки купят преданность слуг? Даже самый глупый mampara[50] знает, что если держать собаку впроголодь и бить ее, то рано или поздно животное набросится на хозяина.

Пробираясь по улице, которая вся – безупречно ухоженные лужайки и пышные сады, я надеюсь, что форма, в которую я одета, поможет мне выглядеть так, будто у меня есть право здесь находиться. Форму я одолжила у подруги Линдиви. Поверх нескольких слоев трикотажа натянула бледно-голубое платье с застежкой спереди и дополнила его белым фартуком и doek. Как хорошо, что Номса не видит меня сейчас.

Зажигаются уличные фонари, белые катят по домам в своих блестящих машинах. Я прохожу мимо нескольких мужчин, по виду – садовников, и здороваюсь с каждым по обычаю. “Molo. Unjani?”[51] Один из мужчин откликается, говорит, что ему не удалось устроиться жить во владениях нанимателя, так что он направляется домой, в Соуэто. Я желаю ему безопасного путешествия. “Hamba kakuhle”[52].

Метрах в двухстах от цели я слышу визг автомобильных покрышек – машина едет слишком быстро. Угрожающий пронзительный звук хищной птицы на охоте. Я оборачиваюсь, и у меня перехватывает горло: это страшный желтый фургон kwela-kwela[53], о которых меня предупреждали, – на таких полиция ездит проверять пропуска в зону для белых. У меня нет выданного полицией разрешения покинуть бантустан Транскей. Я в Йоханнесбурге нелегально. Если меня задержат, то арестуют.

Фургон останавливается рядом с садовником, с которым я несколько минут назад поздоровалась. Из машины выпрыгивает полицейский, за ним выскальзывает черная собака. Полицейский светит садовнику фонариком в глаза. Его голос слышен по всей улице, но точных слов я не могу разобрать. Мне и не нужно, я знаю, что полицейский требует у садовника пропуск.

Я прибавляю шагу. Надеюсь, бедняга задержит полицейских настолько, что я успею попасть за ворота, прежде чем фургон нагонит меня, но вот хлопают дверцы и мотор набирает обороты. Наверное, садовник быстро предъявил действующий пропуск, а теперь полицейские направляются ко мне. Сегодня мне не повезет.

Мне хочется побежать, ворота так близко – и все же недосягаемы. Остается всего десять метров, когда фургон с визгом тормозит рядом, дверцы снова открываются. Боль в груди, которая ослабла в последние несколько дней, внезапно просыпается.

– А ну стой. Пропуск! – Приказ звучит на африкаанс, я понимаю этот язык, но останавливаюсь и оборачиваюсь медленно. Поднимаю руки и делаю вид, что не знаю этого языка.

Мне в лицо суют фонарик, и я отшатываюсь от яркого света. Полицейский переходит на английский и повторяет требование, и я пожимаю плечами, снова разыгрывая непонимание. Полицейский зовет кого-то в фургоне; задняя дверь открывается и на этот раз выпускает чернокожего полицейского, который присоединяется к нам.

Я слышала об этих людях, которые носят презренную форму угнетателей и работают на полицию. Людях, что размахивают дубинками, но чье настоящее оружие много опаснее винтовок: слова, произнесенные на нашем языке, оборачиваются против нас, их используют, чтобы угнетать и унижать нас. Предатели, которые за жилье и хорошее жалованье продали свои души белому дьяволу. Я слышала, что в день восстания некоторые из полицейских, стрелявших в толпу, были черными; при мысли о таком предательстве меня всю переворачивает.

Следом за черным полицейским из фургона выпрыгивает собака; приближаясь ко мне, она начинает рычать, и я вопреки здравому смыслу опускаю глаза. При виде ее больших белых зубов, оскаленных в рыке, я снова переношусь в день восстания в Соуэто, и мне приходится подавить острое желание повернуться и побежать. Я заставляю себя оторвать взгляд от собаки и снова взглянуть на черного полицейского.

– Где твой пропуск? – спрашивает он на сото.

Я не отвечаю, и он повторяет вопрос на коса.

Мне хочется плюнуть ему в лицо, но я слишком напугана. Если меня арестуют, я не смогу спасти Номсу. Поэтому я смотрю полицейскому в глаза и тихо спрашиваю:

– Гордится ли тобой твоя мать?

Потом я поворачиваюсь к белому полицейскому и обращаюсь к нему по-английски:

– Я работаю в этом доме, baas, а пропуск забыла у себя в комнате.

Полицейский выглядит удивленным, но, прежде чем он успевает что-нибудь ответить, черный полицейский, разозленный моим неуважением, произносит:

– Ты знаешь, что должна держать пропуск при себе постоянно.

– Я только ненадолго вышла в магазин. Не думала, что он мне понадобится.

– Врешь. Если ты ходила в магазин, sissi, то в какой именно? И где твои сумки?

– Я тебе не сестра, иуда, и я не нашла, что искала, поэтому ничего не купила.

Белый полицейский начинает что-то говорить, но замолкает на полуслове – ворота вдруг открываются. Кровь леденеет у меня в жилах. Вот и конец спектаклю. Я надеялась, что мне разрешат зайти во владение и я попробую сбежать другим путем, пока полицейские будут дожидаться, что я вернусь с пропуском. Но кто бы сейчас ни вышел из ворот – он подтвердит, что я здесь не работаю.

Из ворот выходит черный охранник; он скромно приветствует полицейских. При виде собаки он пугается, особенно когда она начинает лаять, но с улыбкой обращается к белому полицейскому, который, кажется, главный.

– Добрый вечер, baas. Могу я помочь вам решить затруднение?

– Не лезь не в свое дело, если не хочешь, чтобы тебя тоже арестовали.

– Вaas, эта леди работает здесь. Она служанка моей мадам, которая послала ее в магазин.

Надежда во мне оживает. Охранник, наверное, слышал наш разговор, стоя за воротами, и понял, что я хочу сделать.

– И где ее пропуск? Твоя мадам должна знать, что черным нельзя находиться на улице без пропуска.

Прежде чем охранник успевает ответить, нас всех освещают приближающиеся фары, и какая-то машина сбрасывает скорость перед поворотом на подъездную дорожку. Охранник приветственно поднимает руку и делает шаг к машине, но полицейская собака снова рычит, и он замирает. Я чувствую на своей руке горячее дыхание пса. Интересно, сколько раз животное пробовало на вкус человеческую плоть.

Окошки машины опускаются; в салоне два человека. Немолодой белый мужчина сидит за рулем, светловолосая женщина – на пассажирском сиденье. Она наклоняется вперед, желая заговорить, но мужчина кладет руку ей на колено, и она, кажется, понимает: это указание молчать.

– Добрый вечер, господа. Вечеринка у нас на подъездной дорожке? Чудесно. Мы приглашены? – Тон у мужчины жизнерадостный, будто он шутит с приятелем. – Что мы сегодня можем сделать для наших друзей в синем?

У мужчины импозантный вид, и говорит он на изысканном английском, в котором слышится что-то иностранное. Он улыбается, и от его дружелюбия белый полицейский расслабляется, плечи уже не так напряжены. Положив руку на крышу машины, он смотрит на водителя.

– Добрый вечер, сэр. Прошу прощения за беспокойство, но у вашей служанки нет при себе пропуска, и нам следует арестовать ее. – Угрожающие нотки исчезли из его голоса без следа. Полицейский явно смотрит на водителя как на старшего по положению и не хочет его сердить.

Пожилой человек переводит взгляд на меня, и я снова пугаюсь, вот сейчас меня выведут на чистую воду. Однако человек улыбается и сочувственно качает головой.

– Да, боюсь, Дора не слишком умна. Вы же сами знаете, что это за люди.

Полицейский смеется и кивает в знак согласия.

Глядя на меня, старик со значением говорит:

– Дора, отправляйся к себе. Шума из-за тебя уже достаточно. – Потом переводит взгляд на полицейского: – Может, зайдете на минутку? Мне ужасно неловко, что мы доставили вам столько хлопот, и я уверен, мы сможем предложить вам небольшую компенсацию.

Охранник берет меня за руку и тянет в ворота. Полицейский улыбается и снимает фуражку в знак уважения к пожилому человеку, после чего поворачивается к черному полицейскому и велит тому ждать в фургоне.

Когда меня потом представят Мэгги – Белому Ангелу – и ее мужу Эндрю, они расскажут мне, как бутылка импортного французского бренди и пачка сигарет “Техас Плейн” послужили платой за мою свободу.

Теперь я в доме белых людей, в логове льва. Я в самом центре вражеской территории – и все же я чувствую себя в безопасности.

23

Робин

С 1 по 22 июля 1976 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

После похорон моих родителей Эдит взяла неделю отпуска, по окончании которой предприняла вторую попытку разобраться с положением вещей. Но сколько бы она ни прикидывала, цифры означали, что у нее теперь на одного ребенка больше, чем до этого, и что карьера не одобряет нерешенных проблем.

Каникулы уже начались, так что школу я пока не пропускала. К тому времени я уже знала, что буду ходить в новую школу в нескольких кварталах от моего нового дома, и хотя, когда я думала о переменах, ладони у меня делались липкими, я ничего не говорила, учитывая, что Эдит и сама места себе не находила.

Первого июля она уволилась, и поначалу приятели из авиакомпании звонили, чтобы выразить соболезнования и сказать слова поддержки. Эдит отвечала бодро, заверяя их, что у нее все отлично и что она надеется найти “нормальную” работу. Должно быть, она их одурачила, потому что звонки почти прекратились. Она почти одурачила даже меня. Первый звонок-признак того, что все не так уж “в ажуре”, как настаивала Эдит, прозвучал после очередного телефонного разговора.

– Алло? – ответила Эдит обычным громким голосом, который стал тише, когда она услышала, кто звонит. – А, Майкл. Это ты. Подожди минутку? – Эдит прикрыла трубку ладонью и прошептала: – Робс, поди сюда.

Я подошла, Элвис спикировал мне на плечо и теперь пощипывал мочку уха.

Эдит кивнула на кошелек, лежавший на краю стола:

– Может, займешься чем-нибудь полезным? Возьми деньги, сходи за молоком и хлебом.

– Сама? – Я пока еще не решалась выходить из дому одна.

– Это совершенно безопасно. Всего несколько шагов вниз по улице.

– А Элвису можно со мной?

– Нет, ты знаешь правила. Ему нельзя на улицу.

Я протянула Элвису два пальца, и он перешагнул на них. Пальцы с когтями крепко сомкнулись вокруг моих в жестком, странно успокоительном объятии, и я перенесла птицу на подлокотник дивана.

Кэт не нужно было объяснять, как она нужна мне во время первого поручения Эдит. Когда я доставала монетки из кошелька, Кэт уже топталась у двери. Вернулись мы через десять минут, переполненные адреналином, но гордые от того, что справились с задачей. Эдит уже переоделась в хорошенькое голубое платье мини, зачесала волосы в “бабетту” на макушке и обновила макияж. Элвис был водворен в клетку, откуда теперь пронзительно выкрикивал: “Элвис покинул здание! Элвис покинул здание!”[54]

Эдит закурила, наклонилась и выдула на птицу струю дыма.

– Дьявол под прикрытием![55] – заверещал Элвис.

– Ну-ну, хватит выпендриваться.

– Не будь жестока! Не будь жестока к сердцу, оно правдиво[56], – взмолился Элвис.

– Это, знаешь ли, французские сигареты. – Эдит продемонстрировала попугаю пачку “Голуаз”. – Очень дорогие. Сказал бы спасибо, что я с тобой поделилась.

– Дьявол под прикрытием!

– Пошли. – Эдит подтолкнула меня к дверям, едва дав мне положить молоко и хлеб. – Мне надо по делу, Рейчел пока приглядит за тобой.

– Кто это – Рейчел?

– Миссис Голдман, мама Морри.

– Но я хочу с тобой.

– Со мной нельзя. Не сейчас. И я уверена, тебе гораздо интереснее будет с Морри. Вы, кажется, отлично спелись.

– Ладно. Пошли, Кэт. – Я поманила Кэт, чтобы она шла за нами.

– Нет, Кэт оставь здесь. Я уверена, она сумеет занять себя.

– Но…

– Никаких “но”. С твоей стороны будет невежливо трепаться с пустым местом, пока Голдманы пытаются не сесть на твою сестру, которая, кстати, путается под ногами, и хорошо бы ей научиться поживее убираться с дороги.

Эдит захлопнула дверь и крикнула: “Пока, Кэт!” – подчеркнув прощальные слова поворотом ключа в замке.

На третьем этаже миниатюрная женщина с темными кудрявыми волосами открыла на наш стук и пригласила войти. Она послала Эдит воздушный поцелуй и взяла меня за подбородок:

– Ну-у, какое личико! Грустнее свет не знал. Такая беда.

Я не знала, что на это ответить, и просто улыбнулась.

– А какая храбрая! Посмотрите только! Улыбается сквозь слезы. Страдает молча. – Женщина убрала руку и выпрямилась. – Иди посиди с бойчиком[57]. Я выйду с Эдит, у меня запись к парикмахеру, но ты не волнуйся. Если тебе что-нибудь понадобится, пока меня нет, – мистер Голдман дома. Пока, ребята!

– Пока. – Я вздохнула и села рядом с Морри, который читал “Остров сокровищ”.

– Библиотечная? – спросила я.

– Нет, буббе[58] подарила.

– Кто?

– Бабушка.

– О. – Я никогда не скучала особо по бабушкам и дедушкам, пока не осознала, скольких подарков лишилась. – А книжки Энид Блайтон у тебя есть?

– Нет.

– А книжки про сирот?

– Нет, но у меня есть пять книг Уиларда Прайса, про приключения. – Он вытащил из-под дивана какую-то книгу и вручил мне: – Вот эта моя любимая.

Я взглянула на устрашающе зеленую обложку, на которой двое мальчиков к чему-то себя привязывали.

– Приключения каннибалов? – Я пробежала глазами аннотацию. – Охотники за головами и каннибалы? Фу. Книги для мальчиков – такая гадость!

– Фе!

– Может, хватит говорить дурацкие слова?

– Не будь нуднице!

– Вот опять! Говоришь слова, которых вообще не бывает. – У детей так мало власти, поэтому они пытаются захватывать превосходство и самоутвердиться где только можно. Я сообразила, что Морри бросается в меня голдманизмами своей матери – просто чтобы продемонстрировать, что знает больше меня.

– Это не дурацкие слова, – сказал он. – Это язык моей семьи.

– У семьи Голдман собственный язык?

– Не только у моей семьи. У всех нас.

– У кого – всех?

– У евреев.

– Ливреев?

– Не ливреи. Евреи. – Он по слогам произнес это слово. – Я еврей.

Я понятия не имела, что еще за “еврей”, но голос у Морри был такой грустный, что я поняла – это что-то по-настоящему плохое.

– Ой, как жаль!

– Чего?

– Что ты еврей.

– Почему?

– Звучит как-то… страшно.

Морри кивнул:

– Так и есть. Мой народ подвергали гонениям не один век.

– Что значит “подвергали гонениям”?

– Не знаю точно. По-моему, это значит, что никто не звал нас на вечеринки.

– Вот ужас-то!

– Ага. И еще нам надо делать обрезание.

– А что это?

– Это когда ребе отрезает крайнюю плоть.

– А крайняя плоть – это что?

– Ну это на писюне.

Услышанное дало мне богатую пищу для размышлений. Чтобы разобраться, следовало вернуться назад.

– Значит, этот язык со смешными словами – еврейский?

– Нет, это идиш.

С минуту я обдумывала слова Морри.

– Значит, твой народ происходит из Идишландии?

– Идишландии? С чего ты взяла?

– Эдит побывала почти во всех странах мира, – объявила я. – Она говорит, что финны говорят по-фински и живут в Финляндии. Наверное, и со всеми так.

Морри, кажется, впечатлили мои познания.

– Я спрошу у папы, но я почти уверен, что мы живем в Южной Африке.

Я запуталась. Если евреи живут в Южной Африке, значит, я тоже еврейка? Мне вдруг расхотелось продолжать дискуссию. Я подозревала, что Морри только делает вид, будто знает все на свете, а на самом деле бо´льшую часть своих познаний он вынес из родительских разговоров, а теперь просто выпендривается, повторяя то, что слышал.

Морри вдруг встал и сунул мне “Остров сокровищ”:

– Вот, можешь почитать. Там не так много каннибалов. А я хочу кое-что сфотографировать.

Я притворялась, что читаю, но на самом деле наблюдала, как Морри фотографирует дохлого жука, изношенные ботинки и отключенное от сети радио. В квартире были куда более приятные для фотографирования вещи, и я отложила книгу, чтобы рассмотреть их получше.

На каждом дверном косяке висели странные, но красивые прямоугольные украшения, закрепленные под углом, и я задумалась, трудно ли было мистеру Голдману приделывать их наискось.

Повсюду были развешаны черно-белые фотографии в богатых рамках, и я останавливалась перед каждой. На одних снимках был Морри, на других – какие-то старики, я решила, что это его дедушки и бабушки. Обнаружила я и свадебное фото родителей Морри, на ней мистер Голдман был в странной шапочке не больше блинчика. Тут внимание мое переключилось на подсвечники, я взяла один в руки и выронила, из спальни тотчас выскочил мистер Голдман:

– Что разбилось?

Морри указал на стеклянные осколки у меня под ногами:

– Вот. Она просто клютц![59]

– Простите, пожалуйста, – заикаясь, извинилась я. – Я такая неуклюжая. Все это говорят. Надо глазами смотреть, а не руками. – Все-таки следовало взять с собой Кэт, будь она здесь, я могла бы свалить вину на нее.

– Так, не двигайся с места, пока я не уберу, – велел мистер Голдман, вовсе не сердито, и пока он подбирал осколки, я смогла хорошенько рассмотреть его.

Это был маленький человек с соломенно-рыжими волосами и такой россыпью веснушек, что по сравнению с ним у меня веснушек не было вовсе. Лицо почти закрывали большие квадратные очки с толстыми стеклами, одет он был в длинную зеленую кофту, но никакой шапочки я не обнаружила.

Когда мистер Голдман снова скрылся у себя, я спросила у Морри про шапочку.

– Это не шапочка, а ермолка. Их носят евреи-мужчины.

– А ты почему не носишь?

– Буду когда-нибудь. Когда пойду в шуль[60].

Прежде чем я успела спросить, что такое шуль, в дверь постучали. И прошло-то меньше часа, а Эдит уже вернулась.

– Ладно, пошли, – бесцеремонно велела она. – Пока, Морри.

Я недовольно топала следом за теткой вверх по лестнице. Мне вовсе не улыбалось провести остаток дня в четырех стенах.

– Может, сходим в библиотеку? Ты говорила, что я могу выписать абонемент.

– Не сегодня, Робин. В другой раз, хорошо?

– Ты и в прошлый раз так говорила. Тогда давай заберем мой велосипед.

Эдит вздохнула.

– Ты не можешь пока поиграть с Элвисом? А если тебе так уж нужны книжки, почитай вот эти.

Эдит наугад вытащила несколько путеводителей с полки и ссыпала на диван, после чего направилась к клетке Элвиса и открыла дверцу. Попугай радостно заверещал: “Спасибо! Спасибо!” – выпрыгнул из клетки и взлетел на свое любимое место, край верхней полки.

Эдит вынула ведерко для льда из бара и удалилась с ним на кухню. Вернувшись с полным льда ведерком, она со стуком водрузила его на столик и налила себе скотча. Опрокинув стаканчик одним духом, она скривилась. После чего принялась выдергивать заколки из волос и швырять их на стол с такой яростью, с какой другие швыряют перчатку в лицо врагу. Потом сбросила туфли и налила себе еще скотча; щипцами для льда она пренебрегла, пустив в ход пальцы.

Я перевела глаза на книгу, лежащую у меня на коленях, и сделала вид, будто рассматриваю ее. От повисшей тишины меня одолело беспокойство.

– Эдит?

– М-м?

– Ты знаешь, что Морри делали урезание?

Эдит не ответила.

– Это значит, что крабик откусил ему бескрайнюю плоть и у Морри больше нет писюна. Как думаешь, он отрастет снова?

– М-м.

Я не успокаивалась и, желая разговорить ее, задала еще один вопрос, ответ на который действительно хотела услышать.

– Кто такой Майкл?

Эдит выловила из стакана кубик льда, сунула в рот и с хрустом разгрызла, после чего ответила:

– Никто. Майкл – это полное никто.

Подхватив бутылку за горлышко, Эдит ушла с ней в спальню и захлопнула за собой дверь. Больше в тот вечер она не появлялась.

Кэт материализовалась из тени и свернулась рядом со мной.

– Робин?

– М-м?

– Мне одиноко.

– Не грусти. Я здесь.

– Я скучаю по маме и папе.

– Знаю. Я тоже.

– И по Мэйбл скучаю.

Я кивнула, у меня сжалось горло.

– Я тоже скучаю по Мэйбл.

– А помнишь, когда…

– Давай не думать об этом. Только хуже будет. Вот, – сказала я, – хочешь посмотреть со мной книжки?

Через несколько часов мы уснули на диване; вокруг нас были рассыпаны путеводители, а Элвис тихо пощелкивал нам со своего насеста.

На следующей неделе у Эдит было первое собеседование. Ее скудный завтрак состоял из большой чашки кофе (без сахара и молока) и единственного вареного яйца с тостом без масла. Поев, она отправилась в спальню одеваться.

– Займись делом, заяц, поставь пластинку, – крикнула она мне, скрывшись за дверью.

Я подошла к полке, где хранились ее пластинки, и несколько минут перебирала их, после чего вытащила конверт, на котором мужчина, скрестив ноги, сидел в чем-то навроде гигантского пузыря. Вытащив пластинку из конверта и держа ее за торцы, как учил меня отец, чтобы не заляпать жирными отпечатками, положила на вертушку. Осторожно опустила иглу, и в ушах прозвучал голос отца: “Конопатик, поцарапать пластинку – последнее дело. После этого ее можно только выбросить”.

Несколько секунд слышались лишь поскрипывания, потом игла добралась до первой дорожки, комнату заполнило гитарное вступление. Sugar man[61]

Рука Эдит, возникшая будто из ниоткуда, протянулась над моим плечом и резко дернула иглу вверх, наверняка поцарапав пластинку.

– Не эту, Робс. Родригес хорош, если хочешь разомлеть, ну ты понимаешь, о чем я. – Она свела вместе большой и указательный пальцы и задумчиво поднесла их к губам. – Сегодня нам нужно что-нибудь оптимистичное. – Поставив пластинку Пресли, сделала звук погромче и вернулась в спальню, где продолжила рыться в шкафу.

С величайшим тщанием Эдит выбрала наряд – безупречный, подобрала к нему туфли и сумочку – завершающие штрихи. Разложила все на кровати, добавила туда же белье и села в халате к туалетному столику, где целую вечность завивала волосы, зачесывала их, красила ногти и “рисовала лицо”.

Уже одетая, я сидела на кровати и рассматривала Эдит в зеркале, а в голове вертелась странная мысль: если бы я переиграла те последние минуты с матерью, когда наши с ней отражения были наедине, то, может, зеркальная Эдит каким-то волшебным образом смогла бы превратиться в маму. Когда Эдит наносила тушь, я с замиранием сердца следила, не округлит ли она рот так же, как это делала мать; мои губы уже изготовились повторить букву “О”. Но Эдит рот не округлила, и я почувствовала себя обманутой.

Одевшись и накрасившись, Эдит подошла к буфету, нырнула в его недра и вытащила большой, украшенный изысканной резьбой ящик. Она аккуратно поставила ящик на туалетный столик и открыла крышку. Звук потек из ящика, как джинн из бутылки, а с ним – запах “Шанель № 5”, любимый запах Эдит.

– Что это за песня?

– “Зеленые рукава”[62]. Милая, хотя и слегка плаксивая.

В большом ящике-шкатулке прятались другие ящички – несколько десятков ящичков, каждый был с крошечной золотой ручкой; Эдит принялась выдвигать их один за другим, и я увидела, что изнутри ящички выстланы розовой замшей и что-то там переливается. Несметные сокровища. Я, забыв обо всем, потянулась к шкатулке. Гладкий лак, бархатистая мягкость и холодный блеск драгоценных камней будто заворожили меня, пальцы зудели от непреодолимого желания коснуться этих волшебных поверхностей.

Но, прежде чем я успела до чего-то дотронуться, Эдит жестко произнесла:

– Нет!

Я отдернула руку словно ошпаренная.

– Извини.

– Это единственная запретная зона. Можешь играть с моей косметикой, с моей одеждой, с чем хочешь – но ты не должна даже притрагиваться к моим украшениям. Ты поняла?

– Да.

– Некоторые из этих вещей имеют огромную сентиментальную ценность, и их ничто не заменит. Когда-нибудь, когда ты вырастешь, а меня больше не будет, они станут твоими, но дай мне честное слово, что до тех пор не притронешься ни к этому ящику, ни к тому, что в нем.

– Честное слово.

– Вот и хорошо. Умница.

Эдит извлекла из коробки нитку жемчуга и жемчужный браслет, скользнула по ним пальцем. Закрыла ящик, вернула его на место и велела:

– Идем.

Когда мы уже стояли в дверях, зазвонил телефон. Эдит бросила взгляд на часы и, вздохнув, рывком сняла трубку.

– Алло, это Эдит. – Она немного послушала, потом нетерпеливо дернула бровью. – Вильгельмина, боюсь, сейчас не очень подходящее время, я как раз ухожу.

Вильгельмина? Желудок у меня скрутило в узел.

– Вы хотите назначить время для визита?

Я машинально сунула большой палец в рот и впилась в ноготь, слушая этот односторонний диалог. Кэт, стоя по другую сторону от Эдит, проделала то же самое.

– Понимаю. Боюсь, вам придется перезвонить в другое время. Если я опоздаю на собеседование, вы будете в этом виноваты, а вы, я думаю, согласитесь, что хорошо оплачиваемая работа весьма желательна для меня как для законного опекуна Робин. Салют!

Эдит с наслаждением грохнула трубкой о телефон.

– Катись колбаской. Идем, Робин.

Мы направились к желтому “жуку” Эдит – без Кэт, которую снова оставили дома, и я пообещала вести себя пристойно. Я прихватила с собой книжку (один из путеводителей Эдит, так как в библиотеку мы так и не выбрались) и рассчитывала использовать ее как прикрытие, чтобы иметь возможность подслушивать со своего места. Должность была административная, и беседовать Эдит предстояло со старшим референтом.

– Доброе утро. Вы, наверное, Эдит, рада познакомиться. Меня зовут Харриет.

Женщина была гораздо старше Эдит, и, может, старомодной толстухой ее и нельзя было назвать, но одета была точно безвкусно, да и выглядела неряшливо. Волосы с незакрашенными седыми корнями стянуты в тугой узел, лицо почти без косметики. Коротко стриженные ногти не блестят. Женщина широко улыбнулась и вежливым жестом пригласила Эдит проходить, но когда Эдит зацокала в указанном направлении, приветливая маска соскользнула с лица Харриет и я увидела что-то похожее на презрение. Общение с матерью отлично развило у меня чувствительность к знакам, и я поняла: эта женщина уже все решила насчет Эдит. Она не возьмет на работу человека, одетого лучше, чем она, а у молодой нарядной женщины шансов точно никаких.

Эдит, кажется, не уловила ее зависти и всю дорогу домой возбужденно болтала.

– Отлично все прошло, а? Харриет вроде милая, думаю, я произвела хорошее впечатление. Ты слышала, как она восторгалась моим опытом на авиалиниях? Я думала, он сработает против меня, но она, кажется, проглотила мои слова, что сфера обслуживания – это почти то же самое. Как думаешь, трудно будет освоить стенографию?

Эдит была удивлена, даже обижена, когда Харриет так и не перезвонила, а я не знала, как сказать тетке, что она, как и моя мать, – экзотическая орхидея в поле с ромашками и ей еще не раз придется страдать из-за этого. Следующие несколько собеседований прошли по той же схеме; получив с десяток отказов, Эдит сменила Пресли на Дина Мартина и стала одеваться не так тщательно. Но это не увеличило ее шансов – наоборот, стало еще хуже. Женщины, проводившие собеседование, кажется, инстинктивно понимали: Эдит отчаянно нуждается в шансе, в который тут же вцепится, и, подобно фениксу, восстанет из пепла.

Ближе всего к успеху Эдит была в тот единственный раз, когда с ней беседовал мужчина. Он задал несколько вопросов, заглянул в резюме – и объявил, что она принята. Эдит была в восторге – до того момента, когда работодатель предложил ей встретиться вечерком в “Президент-отеле” на Элофф-стрит, чтобы отметить это дело. Я следила за ходом собеседования, повернувшись к ним спиной, так что слышала только громкий шлепок. Я резко обернулась: Эдит уже выходила из кабинета, хозяин которого сидел, схватившись за щеку.

После этого Эдит перестала болтать по телефону с друзьями, даже с Виктором, а когда я пожаловалась, что мне все время приходится врать ему насчет того, что ее нет дома, то она и вовсе сняла телефон со стены. Я почувствовала облегчение при мысли, что телефон больше не станет звонить – а значит, Вильгельмина не сможет назначить время для своего визита. Кэт тоже расслабилась, когда телефон умолк.

Как-то раз Эдит начала день с бренди – налила себе “на глоток”, сдобрив льдом и имбирным элем. Через час повторила. После еще двух порций “глоток” был забыт, а заодно и лед с элем, стакан до середины наполнился чистым бренди. На шестой порции Эдит стащила с полок все свои путеводители, рассыпала их по полу и заговорила с ними, как с давно потерянными друзьями.

Она прощалась со всеми экзотическими местами, в которые летала и частью которых стала – с местами, ритмы которых стучали в ее крови. Она оплакивала не только жизнь моей матери, но и свою собственную – жизнь, которую она рисовала в воображении, но которая оказалась для нее недостижимой. Ее тоска пропитывала все.

Теперь Эдит ночами шаталась по квартире, а днем спала, она перестала снимать ночную сорочку или застилать кровать.

– Какой смысл? Никакого, я же никуда не собираюсь.

– Может, у тебя будет еще собеседование, – нерешительно предположила я.

– Хватит с меня собеседований! Сколько еще раз женщине могут объявить, что она не нужна? Важно уметь вовремя поставить точку.

Втайне я чувствовала облегчение. Мне невыносимо было видеть вечные разочарования Эдит, и я знала, что когда-нибудь она возненавидит меня за то, что я стала свидетельницей ее жизненного краха.

Через несколько дней после того, как у Эдит начался запой, я заметила, что Кэт ковыряет кожу там, где раньше были ногти. Мы уже изгрызли ногти до основания, и капли крови, как от булавочных уколов, усеивали воспаленные кончики пальцев, будто целая армия крыс кусала нас за пальцы, пока мы спим. Кэт бросала на Эдит пугливые взгляды, на пальцах считая выпитые стаканы, пока число не переваливало за количество пальцев на обеих руках. После этого считать принималась я, пусть и не столь добросовестно.

Сколько я ни убеждала Кэт, что все будет хорошо, она воображала все новые и новые напасти, которые сулило нам будущее.

– Если так пойдет и дальше, нас рано или поздно заберут отсюда, – говорила Кэт.

– Нет, не заберут, – отвечала я, стараясь, чтобы мой голос звучал сердито и так, словно мне надоела эта тема. О некотором лучше было не говорить вслух, и мне хотелось, чтобы Кэт выучила, когда следует держать язык за зубами.

– Нет, заберут. Если она и дальше будет пить и не найдет работы, мы останемся без денег. А если мы останемся без денег, это значит, что мы бедные, а если мы бедные, то не сможем платить за квартиру. Если нас выгонят отсюда, мы станем жить на улице, потому что бездомные на улице живут, и нас отправят в приют. А вдруг та соцработница вот-вот заявится? Если она увидит Эдит такой, она и дожидаться не станет, когда мы превратимся в бродяг, а заберет нас сразу.

Мне хотелось, чтобы Кэт замолчала. Не обращать внимания на ее бесконечную болтовню об опасностях, на неостановимый поток ее самых глубинных, самых темных страхов становилось все труднее.

– Надо составить план, – с деланым воодушевлением объявила я.

– План в том, чтобы Эдит никому нас не отдала и чтобы Вильгельмина нас не забрала.

– Это не план! Это цель! А план в том, как нам этого добиться.

– Ну и что за план?

– Ты можешь помолчать минутку, дать мне подумать?

В наставшей блаженной тишине я сходила за карандашом и листом бумаги. Я видела, как мать составляет планы: семейный бюджет, что нам надо собрать и подготовить для отпуска, как организовать званый ужин. Я была уверена, что тоже управлюсь, потому что, проходясь по своим планам, мама объясняла мне каждый шаг, подчеркивая, как важно всегда все держать под контролем.

– Ну ладно. – Я пососала розовый ластик на конце карандаша. – Из-за чего наше житье здесь может прекратиться?

– Из-за Эдит, разумеется, – мрачно буркнула Кэт. – И Вильгельмины.

– Вильгельмина – ерунда, – соврала я. – Если она опять явится, мы просто сделаем вид, что нас нет дома. Она не сможет забрать нас, если не попадет в квартиру, так что насчет нее не беспокойся. Что может заставить Эдит отдать нас?

– Мне кажется, мы ей не нужны, – дрожащим голосом сказала Кэт. – Мне кажется, она взяла нас только потому, что у нас нет других родственников.

– Тогда все просто. Мы устроим так, что станем ей нужны.

– Ладно. – Кэт просветлела. – Она все время говорит тебе “займись делом”, вот мы и займемся.

– Да, но каким?

– Может, наливать ей бренди?

– Не будь дурочкой, – сказала я. – Мы не хотим, чтобы она столько пила, помнишь?

– Да. А если разбавлять бренди?

– Отлично! – Я видела, как мать проделывала такое с отцом на приемах, которые устраивало руководство шахты, и это работало. – Что еще?

– Мы можем готовить ей завтрак. И красить ей ногти.

– И набирать ей ванну с пеной…

– …чтобы ей захотелось вылезти из кровати.

– Точно! – Я даже устала записывать наши идеи.

– Еще мы можем говорить ей, что она красивая.

– Она обрадуется!

– И мы должны себя вести тихо-тихо, чтобы не раздражать ее.

– Ее раздражаешь только ты.

– Извини, я не хотела.

– Надо попробовать развеселить ее.

– Как?

– Ну, она любит картинки, – я кивнула на стены, – можно нарисовать ей что-нибудь смешное.

– А еще можно рассказывать ей анекдоты.

– Устраивать концерты, петь и танцевать, как Элвис.

Некоторое время мы сидели молча, силясь придумать что-нибудь еще.

– Вот бы нам найти работу, – вздохнула Кэт. – Тогда у нее были бы деньги.

– Так давай найдем!

– Как?

– Ну мы же видели, как она печатает всякую хреноту для резюме на машинке, а машинка у нее под кроватью. Возьми какое-нибудь и сочиним резюме для меня.

– А я как же?

– Нельзя нанять на работу воображаемого человека.

– Можно, если это воображаемая работа.

– И попробуй купить что-нибудь на воображаемые деньги.

– Ладно, извини. Ты права. Ничего не выйдет. А ты думаешь, если ты найдешь работу, это правда поможет?

Я так думала. Депрессия и запои Эдит произрастали из ее фиаско в поисках работы. Если мы найдем работу и поможем платить за все необходимое, она бросит пить, развеселится и жить сразу станет легче.

– Да, – сказала я. – Точно поможет.

24

Бьюти

23 июля 1976 года

Хаутон, Йоханнесбург, Южная Африка

В окно струится свет предвечернего солнца, пылинки танцуют в воздухе. Моя спальня в отдельно стоящем доме на задах владения Мэгги больше, чем вся моя хижина в Транскее; она больше даже, чем классная комната, в которой я учу тридцать детей. Никогда прежде не видела я такой роскоши.

К комнате примыкает купальня с ванной, где могут поместиться четыре человека. Чтобы наполнить ее, не нужно десять раз ходить к реке с ведрами, а потом нести их несколько миль до дома. Чтобы нагреть воду, не нужен огонь. Надо всего-навсего открыть кран и подождать несколько минут, пока ванна наполнится. Неудивительно, что белые люди всегда такие чистые. Если бы я жила так, то принимала бы ванну не реже двух раз в день.

В комнате четыре стула, туалетный столик, письменный стол и встроенный буфет. Двуспальная кровать, на которой я лежала ночью, поражаясь ее громадности, могла бы принять всю мою семью. Комната украшена обоями и картинами, белый ковер с коротким ворсом щекочет мне ступни. Вдоль улицы за окном тянутся ряды палисандровых деревьев. Ах, если бы они цвели, тогда бы над оградой плыли, как облака, гроздья цвета лаванды.

Сейчас я сижу на солнце, наслаждаюсь теплом, словно ящерица, и читаю книгу доктора Мартина Лютера Кинга “Почему мы не можем ждать”. У Мэгги обширное собрание запрещенных книг, и я получила привилегию впитывать ту философию и литературу, доступ к которой правительство апартеида у меня отняло.

Слова доктора Кинга особенно трогают меня, потому что они созвучны моим чувствам: “Мы не колеблясь назвали наше движение армией. Но это особая армия: у нее нет боеприпасов – есть искренность, нет военной формы – но есть целеустремленность, нет оружия, кроме веры, и нет валюты, кроме совести”.

Будь Номса рядом, я показала бы ей этот отрывок, который так отвечает моей вере в ненасильственное сопротивление, и она наверняка бы ответила, что доктора Кинга восемь лет назад – он года не дожил до своего сорокалетия – убила пуля, и пуля эта была выпущена из оружия белого человека. У меня в ушах так и звучит ее голос: “Может, если бы он взялся за оружие и выстрелил первым, то остался бы жив и продолжил борьбу”.

Наш воображаемый диалог прерывается: кто-то стучит в дверь. Кгомотсо, молодой человек, который состоит у Мэгги на какой-то загадочной должности, сообщает, что есть новости о Номсе. Мэгги только что вернулась с работы и хотела бы видеть меня в своем кабинете. Я уже три недели живу в ее “невидимом хозяйстве” и знаю, что Мэгги имеет в виду не тот большой, выходящий на улицу кабинет на первом этаже, не тот, чьи стены увешаны дорогими картинами Пирнифа[63] с видами Высокого вельда. Этот громадный кабинет – исключительно для видимости, оттуда удалено все, что может вызвать подозрения. Он оборудован мини-баром, набитым исключительно импортным бренди, тростниковым ромом и виски, которые предпочитают местные полицейские.

Но я проскальзываю в секретный кабинет на задах дома, на втором этаже, в него ведет дверь из библиотеки, замаскированная под книжные полки. Мэгги еще не пришла, и у меня есть несколько минут, чтобы попытаться успокоиться. Единственное, чего я боюсь больше, чем новостей от Мэгги, – это вообще не получать новостей.

Кабинет просто крошечный по сравнению с остальными помещениями в этом доме, он походит на длинную узкую ванную. Здесь нет окон и потому нет естественного света, но комната ярко освещена благодаря трем потолочным светильникам. Больше всего места занимает письменный стол, вдоль стен вытянулись книжные стеллажи по пояс, над которыми висят десятки фотографий в рамках.

Я не сажусь, стараясь успокоить дыхание, рассматриваю снимки. Сначала уже полюбившиеся фотографии. На одной Мэгги, совсем еще молодая, сидит рядом с находящейся сейчас в изгнании сочинительницей песен Мириам Макеба[64]. Обе в переливчатых вечерних платьях, Мириам, запрокинув голову, хохочет во весь рот. Одна рука Мамы Африки покоится на ноге Мэгги, жест ласки и приязни, – я никогда не видела, чтобы черная женщина столь ненавязчиво выражала их белой женщине. На другом фото Эндрю стоит рядом с мужем Мириам, музыкантом Хью Масекелой[65]. На Эндрю залихватски сдвинутая шляпа, одна рука приобнимает Хью за плечи.

Двигаясь вдоль стены, я скольжу взглядом по десяткам фотографий, которые, обнаружь их полиция, могли бы стать причиной для немедленного ареста моих хозяев, и суд даже не понадобился бы. Неожиданно замечаю фотографию, которой прежде не видела. На ней молодая Мэгги стоит рядом с высоким, красивым чернокожим мужчиной, на вид лет тридцати или сорока. У него очень коротко стриженные волосы, аккуратная бородка подчеркивает приятные черты лица. Человек кажется знакомым, но я не могу понять, кто это. Наверное, какой-нибудь американский актер или политик.

– Мне тоже нравится эта фотография, – говорит Мэгги, входя в комнату. – Одна из моих любимых.

– Кто это?

– Это Холилала Мандела. – Мэгги, кажется, удивлена моим незнанием.

Я снова смотрю на фотографию.

– Вы имеете в виду Нельсона Манделу?

– Родители назвали его не Нельсоном, но – да, это он.

– Его разве не отец назвал Нельсоном?

– Нет. Видимо, когда он был ребенком, белый учитель не мог выговорить его имя на коса и дал ему английское имя Нельсон, оно и приклеилось. Полагаю, и с вами произошло похожее.

– Нет. Моя мать считала, что если дать мне африканское имя, то ничего хорошего не выйдет. Что тогда я смогу надеяться лишь стать служанкой в каком-нибудь зажиточном белом доме. И она назвала меня Бьюти, чтобы для моих будущих нанимателей имя не представляло трудностей и наводило на приятные мысли.

– Как гордилась, наверное, ваша мама, когда вы продолжили учиться, поступили в университет, стали учительницей. Вы посещали Форт-Хейр, верно?

– Да. Я закончила университет в пятьдесят третьем, за шесть лет до того, как черным перекрыли путь к среднему и высшему образованию. Моя мать об этом не узнала. Умерла раньше. – Я снова поворачиваюсь к фотографии. – Деревня, где он вырос, рядом с моей. Я много о нем слышала, великие истории о великом человеке, но никогда не видела его.

– И это понятно, ведь печатать его изображения запрещено. Правительство именно того и добивается.

Я отхожу от фотографии и сажусь напротив Мэгги.

– Как унизительно узнавать о герое моего народа от белого человека.

– Меня бесит, что вас лишают возможности узнать о нем больше.

– Вы знаете, что означает “Холилала”?

– Нет, и почему-то мне не приходило в голову спросить у него.

– Это значит “хулиган”.

Мэгги смеется.

– Ну, таков он и есть, так что имя ему очень подходит. Вот видите! Теперь и вы меня кое-чему научили.

– Когда сделали эту фотографию?

Мэгги снова переводит взгляд на снимок.

– Много лет назад, задолго до суда в Ривонии[66]. Мне, наверное, было столько, сколько вам сейчас. Меня познакомила с ним Альбертина Сисулу[67], моя подруга. Он очень харизматичный человек. Стоять рядом с ним все равно что попасть в электрическую бурю. Он так страстно боролся за освобождение своего народа, так хотел принести жертву. Не могу сказать вам, насколько он воодушевлял меня. – Мэгги переводит взгляд с фотографии на меня. – Мы с Эндрю делаем все ради его освобождения. И вашего тоже.

– Я не верю, что это когда-нибудь произойдет.

– Вы должны верить, Бьюти, должны непременно. Иначе – что еще остается?

– Скажите, Мэгги, когда у нас будет та свобода, за которую вы боретесь, кто поведет нас? Кто не даст нам вести себя со свободой, как ребенок с новой игрушкой, пока мы ее не сломаем?

Голубые глаза Мэгги блеснули.

– Кто-то великий, Бьюти, кто-то вроде Нельсона Манделы. Мы заслуживаем, чтобы нашим лидером стал человек, подобный ему.

– Он уже немолод. И кто сменит его?

– Другой великий человек.

Я качаю головой:

– Великих людей так мало. Именно это и делает их великими. К тому же меня беспокоит, что власть может сотворить с нами.

– Что вы имеете в виду?

– Как говорится, “власть развращает, абсолютная власть развращает абсолютно”[68]. Я не верю в утопию. Утопий не бывает, и, боюсь, попытка угнаться за мечтой приведет нас лишь к разочарованию. – Я больше не могу ждать, мне хочется скорее услышать новости о Номсе. – Что с Номсой?

Мне уже известно, насколько обширна конспиративная сеть Мэгги и как далеко она простирается. Сведения поступают от шпионов, государственных служащих, полицейских, социальных работников, членов Черного Пояса[69], журналистов и членов крупных организаций. Большинство работают под вымышленными именами и не знают друг друга в лицо – чтобы снизить риск. Мэгги говорит, однако, что самую ценную информацию добывает ее невидимая армия – черные служанки, садовники и няни, работающие на высокопоставленных людей; их высокомерные хозяева не верят, что черный персонал в состоянии понять или использовать информацию, которая может к ним попасть.

– Да, – говорит Мэгги. – Наводка на того человека из Мофоло оказалась полезной. Его кодовое имя Лихорадка, и мои источники сообщают, что Номса и Фумла с ним. Они еще не покинули страну. Похоже, они будут прятаться в Венде до тех пор, пока не смогут без лишнего риска пересечь границу с Родезией.

– Прекрасная новость. – Я уже приготовилась к худшему. – Номса невредима?

– Она была ранена во время восстания в прошлом месяце. Глубокий порез в нижней части лица, но рану удалось зашить, все заживет. В остальном она в добром здравии.

– Какое облегчение!

– К сожалению, есть и тревожные новости.

– Какие же?

– Говорят, что как только она пересечет границу, ее пошлют в лагерь УС, на обучение.

– Лагерь УС?

– Простите, я забыла, что вам все это сравнительно в новинку. УС – это сокращение от Umkhonto we Sizwe, или “Копье нации”, как его еще называют. Это вооруженное крыло Африканского национального конгресса, они организуют в африканских странах военные лагеря, где обучают агентов[70].

– Кого обучают?

– Боевиков. Кажется, Номса и ее подруга тоже записались. Вероятно, Лихорадка – вербовщик, и вот он туда их забирает. В военный тренировочный лагерь.

На мое сердце словно обрушились всей своей тяжестью Драконовы горы. Правительство запретило “Копье нации” как террористическую организацию, и если ее члены попадаются, то из них пытками выбивают информацию, а потом расстреливают. В лагере Номсу научат убивать гражданских, а значит, за ней ежечасно станет охотиться, как за диким зверем, тайная полиция белого правительства, которая не успокоится, пока не убьет Номсу.

– Надо забрать ее оттуда. Надо спасти ее, пока не поздно.

– Мы не можем этого сделать. Бьюти, есть еще одна проблема. Посерьезнее.

– Какая?

– Мой осведомитель в полиции шепнул мне, что кто-то донес на нас. Скоро за этим домом установят наблюдение. Единственное, что не дает агентам ворваться сюда и арестовать нас всех немедленно, – это авторитет, которым Эндрю пользуется в международном сообществе.

– Сколько у нас времени?

– День-два, не больше, а потом за нас возьмутся всерьез. Мы выработали план для всех, кто здесь живет, и прямо сейчас, пока мы говорим, они перебираются отсюда, но мой контакт не готов предоставить вам документы вроде тех, которые у него есть для всех остальных. За ним наблюдают, ему приходится быть осторожным.

– Бумаги меня не волнуют. Мы должны найти Номсу до того, как она пересечет границу.

– Мы не сможем найти ее, если вас схватят и бросят в тюрьму. Вам нужен действующий пропуск. Для вас это единственная возможность оставаться в Йоханнесбурге, пока мы пытаемся вернуть Номсу. Я отправила своих людей поискать вам место служанки, чтобы у вас были действующие документы. Но надо переместить вас в безопасное место, пока шумиха не уляжется.

– Я могу жить у Андиля в Соуэто.

– Слишком опасно. За семьями организаторов марша пристально следят – на случай, если бунтовщики вернутся. Вы – новое лицо, которое возбудит подозрения полиции.

– Прошу вас, Мэгги, прошу: скажите, где моя дочь.

– Боюсь, что не могу сделать этого, Бьюти. Простите, но для вас перемещаться по стране крайне опасно, а подвергать вас риску я не готова. Мои люди приглядывают за Номсой. Сейчас она в безопасности, а если куда-то двинется, мы об этом узнаем. А тем временем…

На телефоне, стоящем на столе, загорается лампочка: Мэгги звонят. Звонка здесь нет, его убрали, чтобы из кабинета не было слышно ни звука. У этого телефона специальная линия и номер, к которому имеют доступ очень немногие. Мэгги снимает трубку, несколько минут слушает, а потом возвращает трубку на рычажки.

– Все хуже, чем мы думали. Полиция уже едет. Вам надо выбираться отсюда. Торопитесь!

Мэгги вызывает Кгомотсо, тот влетает в комнату. Мэгги кивает ему, и он понимает этот знак. Что бы ни случилось, они готовы, и он знает, что делать. Мэгги уже набирает другой номер и кричит мне, пока Кгомотсо тянет меня прочь из комнаты:

– Поговорим потом!

Снизу раздается крик, кто-то колотит в дверь.

– Черт. – Мэгги снова со стуком бросает трубку. – Назад, оба! Я запру вас здесь. И ни звука.

Дверь за ней захлопывается. Сердце мое стучит глухо, как шаги на могиле.

25

Робин

23 июля 1976 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Мы с Кэт выволокли пишущую машинку (нежно-голубую “Оливетти” с белыми клавишами) из-под кровати Эдит и водрузили ее на обеденный стол, рядом с огромным словарем, который Эдит использовала как дверной упор.

До этого мы успели быстренько пробежаться по району в поисках возможной работы, и две позиции привлекли наше внимание. Мистер Пападопулос из закусочной, где подавалась рыба с картошкой, и парикмахерша в двух кварталах от нас выставили в окнах объявления “Требуется помощник”, и мы сочли, что я отлично подойду для обоих мест.

Мое первое заявление о приеме на работу, после часа, проведенного в трудах, выглядело так:

Уважаемый мистер Попадопалус Пупадопалис,

Я слышала, что вам нужен помощник в закусочную, где рыба и картошка. Я знаю, что кроме рыбы вы делаете финики, которые не финские люди, а большой изюм. Эдит говорит, что финские люди говорят “этта”, пьют водку и одеваются как сутенеры.

Я подхожу для этой работы, потому что:

1. Мой папа брал меня на Ваальское водохранилище и я поймала карпа на веточку с кашей, потому что не люблю трогать червяков. Я буду ловить вам рыбу каждый день и ни одного червяка не убью.

2. Я люблю картошку.

3. Я смогу пропускать школу потому что моя сестра-близнец Кэт будет притворяться, что она – это я.

4. Если у вас нет денег вы можете платить мне едой, вином, лаком для ногтей и губной помадой.

5. Я прилежный работник и не стану прятаться на дереве, не упаду оттуда и у меня не пойдет кровь как тогда, с балетным уроком.

6. Я умею говорить по-гречески, потому что меня научила Эдит. Я умею говорить “фила му то коло”[71]. Не уверена, что написала правильно потому что этих слов нет у Эдит в словаре. Может быть это плохие слова потому что Эдит смеялась, когда говорила их.

Пожалуйста, возьмите меня на работу. Мы не хотим, чтобы нас забрали потому что мы бедные и нам негде жить.

Спасибо и пусть у вас все будет хорошо.

Робин Конрад

Впечатлившись результатами своего труда, мы решили перепечатать заявление без ошибок, но потом подумали, что это займет слишком много времени. Вместо этого мы приступили ко второму заявлению.

Уважаемая милая леди из парикмахерского заведения,

Вы ищете парикмахера, а я люблю волосы. Мы как Джон и Пол из “Битлз”. Созданы друг для друга.

Мой папа состриг много волос и я знаю, как это делать. Еще я знаю, как надевать большую миску, чтобы челку ровно подстричь. Я вас научу.

Я надеюсь, что вы объясните мне про черепаху и волосы[72] потому что глупость же, что волосы могут бегать быстрее черепахи, у волос нету ног. Может, это волшебные волосы?

Вы должны платить мне деньгами, потому что мы не можем кормиться остриженными волосами.

Ваш друг с волосами

Робин Конрад

Эдит, сжимая ладонями лоб, вывалилась из своей комнаты, когда мы уже топали прочь.

– Что за грохот? Ты ремонт здесь затеяла?

Надо было срочно что-то придумать.

– Мы с Кэт пишем рассказ, чтобы нам было что почитать.

– Великолепно. Я не сказать, как рада за вас обеих. Только не могли бы вы вести себя чуточку потише? У меня голова раскалывается.

Когда Эдит снова скрылась у себя, прихватив бутылку вина и таблетки, мы с Кэт решили, что заявления надо отнести прямо сейчас, пока не наняли других людей. Воздержавшись от takkies и безрукавок – на случай, если тур в спальню за ними возбудит в Эдит подозрения насчет наших намерений, – мы на цыпочках прокрались к двери и пустились в путь босиком, в джинсах и футболках.

Почти сразу я пожалела об этом: на улице сильно похолодало, ледяной ветер дул по всей Рейли-стрит. Стылый бетонный тротуар вытянул то немногое тепло, что у меня оставалось, и из носа потекло. Вытереть нос было нечем (салфеток нет, рукава футболки короткие, а от Кэт никакого толку), так что я пошмыгала и постаралась управиться рукой.

Эдит не раз говорила мне, что первое впечатление – самое важное, вот почему необходимо показать себя с лучшей стороны, когда встречаешься с кем-нибудь в первый раз. Глядя на свое отражение в окне магазина, я понимала, что мои грязные босые ноги, посиневшая, усыпанная огромными пупырьями кожа и размазанные под носом сопли никак не выставят меня с лучшей стороны, но я слишком замерзла, чтобы беспокоиться об этом.

Я вбегала в магазины, бросала заявление на прилавок и пулей вылетала на улицу. За неимением лучшего я надеялась произвести впечатление человека быстрого и эффективного. Убедившись, что заявления доставлены, мы с Кэт кинулись назад, к дому. Мне хотелось отогреться, пока мы дорабатываем наш план.

У подъезда мы столкнулись с Морри, который как раз выходил со своим фотоаппаратом на улицу.

– Привет, – прогудел он. – Где была?

– Просто на улицу ходила. А ты куда?

– В магазин, фотографировать негрские шары. Хочешь со мной?

– А что это?

– Такие круглые черные конфеты, они становятся белыми, когда их сосешь. Если положить в рот пару штук, от них лицо раздуется, вот так. – Морри надул щеки и выпучил глаза, пытаясь увлечь меня, но я не видела, в чем очарование конфет, от которых выглядишь уродом. – Они в вазочке на прилавке, и иногда на них садятся мухи. Хочешь посмотреть?

– Ого. Нет, спасибо. – Я обошла его, чтобы нажать кнопку лифта, он двинулся за мной.

– А ты чем собираешься заняться?

– Если тебе так уж надо знать, нам необходимо разработать сверхсекретный план.

– Нам? Класс!

– Не с тобой!

– Но ты сказала “нам”.

“Нам” сорвалось у меня с языка. Я не хотела упоминать Кэт, но теперь, когда Морри привязался, я поняла, что, кажется, настало время дать волю безумию, от которого Эдит меня предостерегала. Если Морри и правда хочет со мной дружить, ему надо знать, во что он ввязывается.

– “Мы” – это я и моя сестра.

– Я не знал, что у тебя есть сестра.

– Она стоит прямо рядом с тобой.

Морри огляделся, на минуту смутился, а потом улыбнулся:

– Здорово. Воображаемая сестра!

Я тоже улыбнулась. Он выдержал первое испытание.

– Я могу помочь с планом, – предложил он, входя с нами в лифт.

– Как?

– Ну, сначала ты расскажешь мне, что это за план, а потом я смогу…

– Тш-ш! – Я зажала ему рот рукой.

Громкий стук я услышала еще до того, как мы доехали до нашего этажа, и сразу поняла: это не к добру. Переполняемая дурными предчувствиями, я выползла из лифта и двинулась по коридору, знаками показывая Морри, чтобы шел следом молча. Завернув за угол, я вытянула шею. У нашей двери стоял кто-то низенький. Лицо было повернуто в профиль, отчего крючковатый нос и выступающий подбородок выглядели как нарисованные. На шее посверкивала золотая подвеска.

– Это та страшная леди, – сказала Кэт.

И верно: это была Вильгельмина, и она дубасила в дверь нашей квартиры как сто чертей.

– Робин? Ты там? Открой, пожалуйста! (Бах, бах, бах.) Мисс Вон? Вы не можете и впредь избегать меня. Я звонила, но линия была постоянно занята, и вы вынудили меня явиться без договоренности.

– А вдруг Эдит откроет дверь? – У Кэт был испуганный вид.

– Она же не настолько дура, – прошептала я в ответ, хотя и не была вполне уверена в этом.

– Она может открыть, просто чтобы накричать на Вильгельмину.

– Не откроет, не бойся.

Тут Морри и решил присоединиться к молчаливому диалогу между мной и Кэт. Его голос прозвучал как сирена:

– Что говорит твоя сестра?

При этих трубных звуках соцработница резко обернулась и заметила нас.

– Робин? – Она сделала несколько шагов по направлению к нам.

– Бежим! – завопила я Кэт, но она, опередив меня, уже неслась к лестнице. Мне пришлось толкнуть Морри, а то перелетела бы через него.

26

Бьюти

23 июля 1976 года

Хаутон, Йоханнесбург, Южная Африка

Сначала не слышно ничего, кроме нашего дыхания. Спрятаться негде, эта крошечная комнатка – наше единственное убежище, и Кгомотсо садится в кресло Мэгги. Пожав плечами, он приглашает меня сесть напротив. Мы можем только ждать, но я предпочитаю ждать стоя.

Фотографии и книги меня уже не интересуют. Мне невыносимо смотреть на счастливые лица в рамках или на тома под ними. Мои мысли, словно рой красных муравьев, в непрестанном движении, они пожирают все на своем пути. Только бы не дать им вырваться наружу.

Мне хочется узнать историю Кгомотсо, узнать, как он оказался в этой комнате со мной, но я слишком напугана, чтобы говорить. На сегодняшний день нас в “невидимом хозяйстве” семеро – тех, кто так или иначе помогает Мэгги и Эндрю. Нам всем грозит арест, хотя я подозреваю, что Кгомотсо подвергается наибольшей опасности.

Мы не должны разглашать сведения о себе – таково неписаное правило. То, чего мы не знаем, не может быть использовано против других, если из нас станут выбивать информацию пытками. Кгомотсо находится здесь дольше остальных, на нем функции охранника. Молодой человек лет двадцати с небольшим, не старше, он амбициозен и энергичен. Он борется за то, во что верит, – совсем как Номса.

Я возвращаюсь мыслями к тому дню, когда родилась дочь. Моему мужу Силумко тогда еще не надо было покидать деревню, чтобы вместе с другими молодыми сильными мужчинами работать на золотых шахтах. Последние два дня Силумко пас скот, и я ждала его назад до наступления ночи. У меня начались схватки, они оказались скоротечны, не такие затяжные, какими обычно бывают, по рассказам женщин. Младенец рвался выйти из-под защиты моего чрева, я даже не успела позвать повитуху, как Номса вырвалась на свободу, на саманный пол.

Номса не закричала, вообще не издала ни звука, и я поняла: что-то не так. Узы жизни обвились вокруг ее шеи, не давая дышать, не давая принять дар воздуха, который ждал возможности наполнить ее легкие. Я потянулась к панге[73] и освободила свое дитя от связавших нас уз. Я спрашиваю себя: не необходимостью ли перерезать пуповину, чтобы окончательно отделить мать от ее ребенка, природа напоминает нам, что мы больше не единое целое, пришла пора учиться расставанию. И если так, то научается ли расставанию какая-нибудь мать по-настоящему?

Думать о Номсе все равно что подбрасывать поленья в огонь, чью прожорливость можно утолить лишь болезненными воспоминаниями, и мысли о Номсе наводят меня на мысли о ее отце. Не его ли смерть, произошедшая два года назад, запалила гнев дочери и заставила ее двинуться на северо-восток? Не его ли смерть оказалась той магнитной стрелкой, что привела Номсу в Йоханнесбург, дабы отомстить за гибель отца?

Еще я думаю о своих сыновьях, Луксоло и Квези, за которыми сейчас присматривают старшие из нашего племени. Я всегда говорила, что не допущу, чтобы моих детей растил кто-то другой, – но посмотрите на меня сейчас: один ребенок в земле, второй в бегах от полиции, а еще двое – на другом конце страны, и нет рядом матери, которая позаботилась бы о них.

Голоса снаружи вторгаются в мои мысли, и я машинально гашу свет. Сначала там бормочут, словно жужжит целый рой мух, но потом, когда говорящие подходят ближе, в этом жужжании можно разобрать отдельные приглушенные слова.

– А это, как видите, библиотека. Можете проверить за занавесками, если думаете, что там кто-то прячется. – В голосе Мэгги нет и следа страха.

– В этом нет нужды, миссис Фелдман, но если вы не против, мы хотели бы взглянуть на ваши книги.

Я удивлена: полицейский говорит на английском, а не на африкаанс.

– Конечно, не против. Вы не найдете ничего нежелательного. Это законопослушный дом, здесь живут в страхе Божьем.

– Лоуренс, снимите книги с этой полки. Надо убедиться, что за ними ничего не спрятано.

В комнате слишком темно, чтобы поймать взгляд Кгомотсо, но я спрашиваю себя, напуган ли он так же, как я. Знают ли полицейские о кабинете, который скрыт за книжными полками? Ищут ли они, как попасть в него? Книги со стуком валятся на пол.

– Неужели это так необходимо? Некоторые книги довольно дорогие. Нельзя ли обращаться с ними побережнее?

Грохот прекращается. Проходит еще несколько минут; я уверена – весь мир слышит, как бьется мое исполненное страха сердце.

– Ну вот, теперь вы все сняли, – произносит Мэгги. – Как видите, ни за книгами, ни за картинами нет скрытых сейфов. Если хотите, я покажу вам те два, которые у нас точно есть.

Голоса советуются; наконец принято решение произвести досмотр на нижнем этаже. От облегчения у меня уже немножко плывет в голове, как вдруг другой голос говорит:

– Погодите-ка, хочу еще раз взглянуть на эти полки.

Меня охватывает дрожь. Я не представляю себе, как Мэгги удается сохранять самообладание под пристальными взглядами этих людей. Громкий стук пугает меня настолько, что я едва не вскрикиваю. Кгомотсо встает со стула и медленно идет ко мне, как-то ориентируясь в темноте. Он обнимает меня, позволяя спрятать лицо у него на груди. Удары его сердца словно молот, бьющий по грудной клетке. Снова грохот, потом еще и еще – будто кто-то изо всех сил колотит по полкам.

– От всей души надеюсь, что вы сумеете отчитаться, какой ущерб нанесли моей собственности. Я составлю опись испорченного имущества, после чего мы направим счет в ваш участок.

Наконец удары прекращаются и голоса удаляются. Я не в силах оторваться от Кгомотсо. Он обнимает меня, и я благодарна за поддержку – ноги меня больше не держат. Когда силы возвращаются, я позволяю ему довести меня до кресла.

Через несколько часов я начинаю беспокоиться, что не смогу больше сдерживать мочевой пузырь, какое будет унижение – освободить его на глазах у молодого мужчины. Вспоминается моя поездка до Йоханнесбурга и инцидент в туалете Питермарицбурга, но, прежде чем я успеваю разобраться с жалом забытого было стыда, дверь открывается. На пороге стоит Мэгги – освещенная сзади, она походит на ангела мщения. Щелкает выключатель, и я моргаю. Мэгги бледна, но улыбается.

– Вам повезло. Все разбежались еще до приезда полицейских, они не нашли ничего, что могли бы нам предъявить. Идемте, надо вывести отсюда вас обоих, прежде чем полиция найдет предлог вернуться.

27

Робин

С 23 по 27 июля 1976 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Морри, Кэт и я неслись вверх по лестнице запасного выхода, и эхо от нашего топота прыгало между стенами.

– Кто это? – прокричал Морри.

– Заткнись и беги! – крикнула я в ответ.

Мы уже одолели два пролета, когда внизу хлопнула дверь.

– Робин! – позвала Вильгельмина где-то позади нас.

Мы помчались по коридору четырнадцатого этажа. По обе стороны тянулись пожарные лестницы, и я рассчитала, что мы можем затеять игру в кошки-мышки, бегая вверх и вниз. Вильгельмина, полноватая и неспортивная, и так уже задыхалась. Она не смогла бы долго преследовать нас, даже зная, в каком направлении мы убежали.

В следующие десять минут мы носились туда-сюда по семи этажам, стараясь при этом не оказаться у нашей квартиры на одиннадцатом этаже – вдруг Вильгельмина вернулась туда.

– Почему мы не можем спрятаться у вас? – спросила я.

– Отец заперся от меня, – сконфуженно признался Морри. – У него важная встреча, и он сказал, что я буду отвлекать постоянными вспышками. Может, на улицу?

– А вдруг она именно на это и рассчитывает и поджидает внизу?

– Точно. Тогда давай в подвал? Там только кладовки, и туда никто не ходит, кроме Джорджа. Самое то, чтобы спрятаться.

Спрашивать, кто такой Джордж, было некогда, а придумать план получше я не могла, так что мы начали осторожно спускаться, прислушиваясь, не гонится ли за нами Вильгельмина. Оказавшись в подвале, мы постояли в лабиринте проходов, восстанавливая дыхание. Прошло еще двадцать минут, и каждую минуту отмеряла на моих часах рука Микки-Мауса. Я уже решила, что прошло достаточно времени и Вельгельмина оставила нас в покое, как вдруг лифт заурчал. Кто-то ехал вниз.

Думать было некогда. Я схватилась за ручку ближайшей двери, и, о чудо, дверь открылась. Лишь когда мы ввалились внутрь, я заметила, что там кто-то есть. За дверью оказался коричневого цвета старик, который курил странно пахнувшую сигарету; увидев нас, он, кажется, удивился не меньше моего.

Я взглянула на его руки, обтянутые коричневой кожей, и подумала, не приставляли ли они нож к горлу белого человека. От этой мысли ледяная дрожь пробежала по спине. Я повернулась, чтобы выскочить, и тут Морри заговорил:

– Джордж! Здоро´во! Запри дверь, быстрее!

Ему не пришлось повторять, старик оказался прытким для своего возраста. Он подскочил, забренчал ключами на связке, прицепленной к его ремню. Лишь когда ключ повернулся в замке, я позволила себе снова начать дышать. Тренькнул лифт, послышался шорох разъезжающихся дверей.

– Ш-ш, – сказала я, и старик кивнул, затаптывая на полу свою сладкую сигарету.

– Свет, – буркнул он, указывая на выключатель у меня над головой.

Я щелкнула выключателем. Мы погрузились во тьму.

Всякие сомнения в том, что на лифте приехала именно Вильгельмина, быстро улетучились, когда ее голос выкрикнул мое имя:

– Робин? Ты здесь? Робин, выйди, пожалуйста. Я хочу помочь тебе.

В темноте звуки казались еще громче. Мы услышали шаги и тяжелое дыхание – Вильгельмина прошла мимо двери. Протикали еще несколько минут, тишину нарушали шарканье и бряканье: Вильгельмина методично дергала все двери.

Паника нарастала.

У нас нет времени выработать план. Если Вильгельмина нас найдет, она заставит нас открыть дверь квартиры и увидит, в каком кошмарном состоянии Эдит.

Я знала, что тоже выгляжу ужасно, грязная и запущенная, как уличные оборвыши, про которых я слышала по радио в истории про мальчика по имени Оливер. Кэт выглядела ненамного лучше.

Если Вильгельмина изловит нас, вот таких, да еще увидит Эдит в стельку пьяной, она точно заберет нас. Я не могу этого допустить.

Вильгельмина подбиралась все ближе. После погони ее мучила одышка, и от каждого ее придыхания у меня холод бежал по спине. Ожидая, когда она доберется до нашей двери, я начала грызть пальцы.

Она нас найдет. Она уже почти здесь.

А потом ее сипение волшебным образом затихло. Я прислушалась, но ничего не услышала. За дверью было тихо.

Она ушла! Убралась!

И тут ручку нашей двери дернули вниз. В темноте мне было ее не видно, но я услышала скрип. Я старалась не дышать; наконец Вильгельмина отпустила ручку и ушла.

Не знаю, сколько прошло времени. Сладкий мускусный запах сигареты пропитывал помещение, и голова у меня стала тяжелой. Я устала, мне хотелось спать, и я, должно быть, задремала, но проснулась от вспышки света, за которой последовала вторая. Мне на миг показалось, что это молния, но потом я вспомнила, что мы под землей и окон здесь нет.

Снова мигнул свет; старик улыбался мне щербатой улыбкой.

– Джииззуз, мастер Морри и маленькая мизз спасли Кинг Джорджа, – просипел он. – Если бы его застукали, когда он курил шмаль, то точно выкинули отсюда.

У него был странный пришепетывающий выговор, да еще на чудно´й смеси английского и африкаанс и он произносил “с” как “з”: джиззуз, мизз. Словно москит жужжал о себе в третьем лице.

Мне слишком хотелось спать, чтобы объяснять, что на самом деле это он спас меня; я едва смогла кивнуть и улыбнуться в ответ. Морри был увлечен сушкой фотографий, которые только что сделал.

– Кинг Джордж рад знакомству с маленькой мизз. – Старик протянул мне руку, и я пожала ее после всего лишь очень короткого колебания. – Всякий друг мастера Морри – друг Кинг Джорджа.

– Меня зовут Робин, – сказала я и указала рядом с собой: – А это Кэт.

Кинг Джордж захихикал и кивнул.

– Забористая шмаль, да. Кинг Джордж тоже видит всякую хрень. Это вот кенгуру. – И он указал куда-то рядом с собой.

– А это моя конкубина! – И Морри со смехом приобнял воздух.

Я против воли заметила, что кожа у Кинг Джорджа странного оттенка. Слишком светлая для черного и слишком темная для белого, я никак не могла сообразить почему. Мне хотелось спросить у него, как так получилось – был ли он сначала черным, а потом побледнел, или родился белым, а потом стал темнеть и темнеть, – но я не могла удержать эту мысль, чтобы толком сформулировать. Мистер Клоппер, учитель из моей старой школы, как-то сказал, что все чернокожие хотят быть белыми, потому что по глупости верят, будто все белые богаты и счастливы только из-за цвета своей кожи. Он говорил, что они используют всевозможные осветлители, чтобы стать белыми, и мы смеялись – вот дураки эти чернокожие! Может, что-то подобное случилось и с Кинг Джорджем.

Когда мы с Кэт наконец попрощались с Морри и вернулись к нашей квартире, под дверь была подсунута записка, настоятельно призывавшая Эдит позвонить Вильгельмине. Мы ее смяли и выбросили. Быстро заглянув в комнату Эдит, мы удостоверились, что она проспала весь шум и гам и продолжает громко храпеть. Мне вдруг до смерти захотелось есть; прикончив последние четыре куска черствого хлеба, мы с Кэт свернулись на диване и уснули.

План по приведению Эдит в веселое расположение духа мы начали осуществлять на следующий день. Для начала я нарисовала ей несколько глупых картинок, в основном изобразив “привратниц ада”, как она взяла за обыкновение называть женщин, проводивших с ней собеседования. Ни один из этих рисунков, даже те, на которых женщины изображались с дьявольскими рогами на голове и заостренными хвостами, торчащими прямо из зада, не заставил Эдит улыбнуться. В попытке отвлечь ее от уныния я долго расспрашивала ее об украшениях, а потом даже притворилась больной. Все зря. Эдит просто высыпала мне в глотку “Дедушкин порошок от головной боли”, сопроводив снадобье полной ложкой сиропа от кашля. От этого угощения меня замутило, и я поклялась себе никогда больше не применять подобную тактику.

Нам с Кэт пришлось проявить изобретательность с едой, которую мы готовили для Эдит. Единственное, за чем она выползала на улицу, было спиртное, и, как в детском стишке про Матушку Хафф, пустым оказался наш шкаф. Смесь из пикулей и недоваренных спагетти, которую мы изготовили на завтрак, была отвергнута; та же участь постигла оладьи из рисовых хлопьев с томатным соусом, которые мы подали на ужин. Мы дважды пытались выманить Эдит из спальни, наполняя ванну с разными ароматами, но каждый раз вода впустую стыла, пока не превращалась в мутное болотце.

Никакие комплименты не могли развеселить Эдит, и наши дурацкие шутки тоже провалились.

Моей единственной компанией, не считая Кэт, был Элвис, и даже он, казалось, погрузился в тоску. Он терял перья – сначала по одному-два, потом целыми пучками; пел он теперь только “Не плачь, папочка”[74]. От этой песни Эдит вздыхала еще печальнее и наливала себе еще больше спиртного. Как-то мы врубили пластинку Пресли и принялись вихлять бедрами и вытягивать губы, как делает Элвис, – видели это в кинотеатре, но Эдит выбралась из комнаты, оглядела меня, воскликнула: “Господи, спаси и сохрани!” – и вернулась в постель.

И хотя мы провалились по всем пунктам, беспокойство за Эдит, составление планов и наблюдения, как ухудшается ее состояние по мере увеличения потребляемого алкоголя, позволили нам отвлечься от собственной боли. К тому времени я в попытке договориться с горем разработала сложную систему разрешений и запретов. Говорить о своей грусти или показывать эту грусть было нельзя, ведь нас могли услышать и увидеть родители.

– Просто думай счастливые мысли, – сказала я Кэт в тот день, когда нам было особенно одиноко, и она расплакалась.

– Я и думаю счастливые, – всхлипнула она.

– Какие?

– Как мама читала нам истории перед сном, и говорила смешными голосами, и разрешала нам отвечать смешными голосами.

– Это хорошо. А помнишь, как папа сажал меня на колени, ручкой соединял мои веснушки и называл созвездия, которые сумел найти?

– Помню. Мне тогда хотелось, чтобы у меня тоже были веснушки.

– Если ты думаешь о хороших временах, почему ты плачешь?

– Мне грустно вспоминать хорошие времена.

Я поняла, что слишком счастливые воспоминания ведут к тоске и безнадежности, поэтому вспоминать следует умеренно счастливое. Это было как качаться на доске, слишком большой груз на том или другом конце эмоционального спектра мог перевесить. Следовало устроить так, чтобы Кэт пребывала в устойчивом равновесии. Поэтому умеренно счастливые воспоминания и стали разрешенными к трансляции – семейные трапезы, поездки куда-нибудь, как мы сажали в саду рассаду.

– А помнишь, когда Мэйбл…

– Мы не говорим про Мэйбл, – напоминала я. – От этого ты тоже плачешь! – Мне приходилось быть сверхбдительной.

Даже когда я пыталась не дать Кэт заплакать, я понимала, насколько нелогично действую. Для моих родителей она так и осталась невидимой, так что ее слезы и не считались. Считались только мои слезы; только мои слезы надо было контролировать, вытирать и сдерживать. Если на то пошло, Кэт нужно было плакать – лить слезы и горевать за нас обеих, потому что, когда Кэт плакала, ужасная тяжесть у меня в груди немного рассасывалась. Но я не могла смотреть, как она плачет.

Я начала выходить из квартиры одна, без Кэт. Мамина тушь всегда была со мной, куда бы я ни направлялась, с ней я чувствовала себя храбрее, словно до тех пор, пока она у меня в кармане, ничего плохого со мной не случится.

Я даже решилась ходить в парк, сидеть там на качелях, или в бакалейную лавочку – купить конфет. Хозяин Мистер Абдул смотрел на меня грустными глазами – Эдит рассказала ему про моих родителей, и он разрешил мне записывать покупки на счет Эдит, хотя, подозреваю, он так и не взял с нее деньги за конфеты.

Мистер Абдул не был белым, но не был и черным. Коричневым, как Кинг Джордж, он тоже не был, и это сбивало меня с толку. Если люди не принимают правильного цвета, как узнать, кого надо бояться?

Как-то после обеда парикмахерша Тина, увидев, что я прохожу мимо, поманила меня в салон.

– Я получила твое заявление о работе, Робин, – сказала она. – Прости, я не могу нанять тебя, хотя ты бы показала класс! Но мне нужен кто-то с опытом побольше и знающий парикмахерское дело хоть немного. Но, может, я тебя подстригу? Бесплатно?

– Ладно, – сказала я.

Меня никогда еще не стригли в парикмахерской, отец всегда стриг меня сам – дома, в ванной.

– Спасибо. Только не делайте ничего с челкой.

– Но она скоро совсем отрастет и будет закрывать глаза.

– Мне так нравится. – На самом деле мне просто не хотелось, чтобы она трогала челку, подстриженную отцом.

Тина проворно вымыла мне голову, я пересела к зеркалу – на две подушки, которые подняли меня до нужной высоты, – и почувствовала, как Тина проводит пальцами по моим волосам. Ее движения напомнили мне отцовские руки, и я перенеслась в тот последний раз, когда он велел мне сесть на скамеечку для ног, а сам устроился за мной на краю ванны.

– Зажмурься, Конопатик, – велел он и обрызгал мне волосы водой; облачко из пульверизатора осело на меня, как вздох. Зубцы гребня защекотали кожу: отец мягко расчесывал узелки. – Не открывай глаза. – И он нахлобучил мне на голову глубокую миску.

Холодные ножницы коснулись затылка – отец вел лезвиями вдоль края миски. Пощелкиванье ножниц звучало колыбельной, убаюкивая. Пряди волос падали мне в раскрытые ладони, лежащие на коленях, и я представляла себе, что в ладони ложится снег. Я соскользнула в сон и проснулась от того, что отец сильно дул мне в лицо, убирая короткие волоски, застрявшие на ресницах.

От воспоминания об отце – о запахе его воды после бритья и мятной жвачки, о его крепком теле, прижавшемся ко мне сзади, – стало невыносимо грустно, и предательские слезы защипали глаза.

Я должна выбраться отсюда.

– Я забыла! У меня же совсем нет времени. – Я спрыгнула с кресла. – Мне надо домой.

Тина что-то кричала вслед, когда я выбегала из салона, с мокрых волос капало, но я не обернулась.

Мистер Пападопулос, когда я зашла к нему проверить, прочитал ли он мое заявление, сказал, что не имеет права нанимать на работу детей, но настаивает, чтобы я взяла в подарок газетный кулек с рыбой и картошкой. Еще он деликатно попросил меня никогда не повторять ту греческую фразу, которой Эдит меня научила. Наверное, это были очень, очень скверные слова. Безработная, я была для Эдит совершенно бесполезна, и последние наши с Кэт планы провалились.

Однажды – когда меня уже тошнило от путеводителей Эдит, нытья Кэт и постоянных опасений, что явится соцработница, – я взяла из тумбочки Эдит немного мелочи и села в автобус, идущий до городской библиотеки Йоханнесбурга. Сойдя, как сказал мне водитель, на углу Коммишенер-стрит и Симмондс-стрит, я немного побродила возле огромного здания с колоннами, набираясь храбрости, чтобы войти.

В библиотеке я довольно быстро нашла детский отдел и двинулась вдоль бесконечных рядов, ведя пальцем по корешкам и вдыхая легкий запах пыли. Я вытаскивала с полок книги, отыскивала своих любимых авторов, излюбленных героев и обожаемые истории и складывала тома один на другой, пока руки у меня не заболели от тяжести. Затем нашла пустой стол и сгрузила все на него, готовая к тому, чего все это время желала, – с головой погрузиться в чтение. Не знаю, как долго я так просидела, но, листая страницы, читая отрывки оттуда и отсюда, я забыла свои печаль и одиночество.

Я больше не грустила – я улыбалась смешным выходкам Мунфейс и народца из “Волшебного дерева”, радовалась тому, как Секретная Семерка распутала очередное дело; я забыла, что смех – обратная сторона чувства вины за украденные моменты счастья.

Перевернув последнюю страницу последней книги, я вспомнила главную причину, по которой хотела попасть в библиотеку. Я не знала, где что искать, а шкафы с карточками пугали меня, и я решила попросить помощи у библиотекарши.

Когда я подошла к стойке, библиотекарша разговаривала с какой-то пожилой леди, рядом с которой стояла большая картонная коробка. Дамы, похоже, прощались. Я постояла около них несколько минут, и библиотекарша, извинившись перед собеседницей, наконец повернулась ко мне:

– Тебе помочь?

– Здравствуйте. Помогите мне, пожалуйста, найти кое-какие книжки.

– Я сейчас занята, но если ты подойдешь попозже…

– Все в порядке, Карен. Я ей помогу. Это по моей части, – сказала пожилая.

– Но вы уже уходите.

– Это будет моя последняя охота за книгами. Я только оставлю свое имущество здесь, если не возражаете.

Светлые волосы доходили ей до подбородка, а добрые глаза, голубые, с фиолетовым отливом, внимательно смотрели на меня. Женщина улыбнулась и протянула руку:

– Ну, здравствуй. Меня зовут Мэгги, я заведующая библиотекой.

– Здравствуйте. Я Робин. – Я застенчиво пожала ее руку.

– Рада познакомиться. Итак, какие книги ты ищешь?

– Про сирот.

– Про сирот? Ну что же, ты выбрала хорошую тему, тут есть прекрасные классические книги. Присядь, а я поищу что-нибудь для тебя.

Я вернулась за свой стол и наблюдала, как Мэгги двигается меж стеллажей, вынимая книгу то с одной полки, то с другой, и переходит дальше. Она точно знала, где что стоит.

– Смотри, – сказала она, подходя ко мне, со стуком опустила стопку книг на стол и села напротив, с шутливым вздохом попытавшись поудобнее устроиться на детском стульчике.

– Вот. У нас тут: “Тайный сад”, “Хейди”, “Маленькая принцесса”, “Дети из товарного вагона”, “Пеппи Длинныйчулок”, “Энн из Зеленых Крыш”, “Книга джунглей”, “Золушка” и “Питер Пен” для начала. Хочешь взять их почитать?

– Да, но я только недавно переехала. Я была записана в библиотеку в Боксбурге, а в эту – нет.

– Ага. Ну, мы можем тебя записать. Пойдем к стойке, я дам тебе формуляр. Надо только, чтобы его подписали твои родители.

Я кивнула, горя желанием угодить, и тут это обрушилось на меня.

У меня нет родителей. У меня нет мамы, у меня нет папы, они больше никогда не заполнят никаких формуляров.

Все, что у меня есть в этом мире, – это запойная тетка и воображаемая сестра. Они моя дырявая страховка, что отделяет меня от бездны, осенняя паутинка, за которую я уцепилась. И вот – словно из ниоткуда – на меня обрушилась сокрушительная тяжесть горя.

Мама и папа умерли, а умереть означает, что ты не вернешься. Они обещали вернуться. Мама обещала – обещала! – но они не вернулись и не вернутся уже никогда.

Все недели, что я притворялась, заполняла тишину болтовней и убеждала себя не думать о случившемся, – все эти недели пошли прахом, потому что они вели меня к этой минуте, и сейчас у меня разрывалось сердце. В панике я обернулась на Кэт. Только она знала, как глубок колодец нашего горя и как горьки на вкус наши слезы. Только она знала, насколько ядовито отрицание, как стирает оно тебя до сырого мяса. Кэт нужна была мне, чтобы выразить нашу боль, – она бы плакала за нас обеих, а я бы утешала ее. Но Кэт нигде не было.

Без нее, клапана безопасности в котле моих чувств, выкатилась первая слеза, за ней вторая. Меня потрясло, до чего же они горячие и мокрые, и я поднесла руки к глазам в попытке остановить поток.

Не плачь, не плачь, не плачь.

Уже поднося руки к глазам, я сознавала тщетность этого жеста – с таким же успехом я могла грозить кулаками морю, чтобы остановить бьющиеся о берег волны. И я сделала то, чего не делала все шесть недель, минувшие после смерти родителей, – сдалась и погрузилась в свое горе. Я всхлипывала и не могла остановиться, как напуганный и покинутый ребенок, которым я и была.

Мэгги напугало мое горе, хлынувшее так внезапно.

– О господи. О боже мой, – забормотала она. – Что случилось? Робин, что с тобой? – Она ласково попробовала заставить меня поднять голову, чтобы заглянуть мне в глаза, но я еще сильнее прижала ладони к лицу.

Вдруг вспомнились слова матери: “Ты такая некрасивая, когда плачешь”.

– Робин, позволь, пожалуйста, посмотреть на тебя, – попросила Мэгги. – Посмотри на меня, пожалуйста, и скажи, что случилось?

– Нет, – заикаясь, выговорила я. – Не смотрите на меня.

– Почему? Почему нет?

– Потому что я некрасивая!

– Но это неправда! Ты красивая. Красивая маленькая девочка. – Мэгги произнесла это с такой уверенностью, с такой искренностью, что я почти поверила ей. Мне так хотелось верить ей, проникнуться ее убежденностью.

Я осмелилась поднять голову.

– Ну вот, уже лучше. Гораздо лучше. Какая ты хорошенькая!

Я улыбнулась сквозь слезы.

– Ну а теперь не расскажешь мне, что стряслось?

Я хлюпнула, вытерла рукавом нос, из которого текло, и заговорила. Мэгги то и дело прерывала меня, мягко напоминая, чтобы я дышала поглубже, а то ей не слышно моих слов; я заглатывала воздух и снова принималась говорить. Мэгги держала меня за руки, ласково сжимая пальцы, пока я, икая, передавала свою историю; я рассказала Мэгги почти все – с момента прибытия полиции до того утра, когда я наткнулась на Эдит, лежавшую пьяной на нашей кровати. Ее форма стюардессы “Южноафриканских авиалиний” валялась на одеяле, а поверху, словно конфетти, были рассыпаны фотографии моей матери.

– Вот я плачу, – задыхаясь, выговорила я. – А мне плакать нельзя.

– Почему же?

Я дрожала между вдохами-выдохами.

– Потому что родители смотрят на меня, а мама всегда говорила, чтобы я не была ревой, и теперь она подумает, что я не люблю ее, потому что веду себя как младенец.

Мэгги снова принялась ласково подбадривать меня, и я рассказала, как не плакала после смерти родителей, как изо всех сил старалась соответствовать идеалу, который пыталась сделать из меня мать – до того, как ее убили; как я разрешила Кэт плакать за нас обеих, потому что она была невидимой для матери.

– А когда все это случилось, Робин? – спросила Мэгги. – Давно?

– Сорок один день назад, – сказала я. – Это было сорок один день назад. – Даже отрицая случившееся и постоянно твердя – “не думай об этом, не думай”, я продолжала считать дни.

Мэгги смотрела на меня с огромным сочувствием.

– Милая, милая моя, твоя мама ни за что не хотела бы, чтобы ты не плакала.

– Она… не хотела бы?

– Конечно, нет. Ты оказалась в особых обстоятельствах, их нельзя сравнивать с тем, как ты упала и оцарапала руку, хотя я, например, думаю, что хорошенько поплакать и пару раз выругаться, если ты поранилась, – это то, что нужно. – Мэгги дала мне время осознать эту мысль и продолжила: – Мы с твоей мамой расходимся по этому пункту, но я ни минуты не сомневаюсь, что мы с ней были бы единодушны вот в чем: когда умирает любимый человек, бывает невыносимо больно, душевная боль намного сильнее, чем от любой раны, и вдесятеро больнее, если погибли оба твоих родителя, да еще при таких ужасных обстоятельствах. И лучший – единственный – способ выразить боль и показать им, как ты их любишь, – это плакать.

– Правда?

– Правда! Даже не сомневайся. Я знаю, что твоя мама ни в коем случае не осудила бы твои слезы, потому что они исходят из источника глубокой-глубокой любви. Она обрадовалась бы, увидев эти слезы, потому что они показывают, как сильно ты тоскуешь по ней. И твой папа – тоже.

Как же я нуждалась в разрешении плакать! Мэгги обнимала меня, пока рыдания сотрясали все мое тело до самого нутра. Мэгги гладила меня по голове и так сильно прижимала к груди, что мое лицо как щитом было укрыто от любопытных взглядов прочих посетителей. Она не шикала на меня, даже когда мои рыдания эхом прокатились между стеллажами и дальше, в фойе.

Кончилось тем, что от безудержных рыданий и судорог у меня пошла носом кровь – такого раньше не случалось. Я вывернулась из объятий Мэгги, завопив при виде отвратительных малиновых пятен, расплывшихся по ее кремовой блузке. Мэгги прервала мои извинения, велев запрокинуть голову и зажимать нос. Запрокинув голову, я постаралась выпрямиться, не исторгая из себя кровавый водопад, и проследила за Мэгги, которая шла через библиотечные залы и по коридору.

– Потолок надо обмахнуть, – сказала я тонким, гнусавым голосом, когда Мэгги вернулась.

Мэгги рассмеялась и предложила мне лечь на пол. Она принесла салфетки, я скрутила их в шарики и затолкала в ноздри. Мэгги спросила у меня телефон Эдит, а потом и адрес – когда я объяснила ей, каким образом телефон оказался снятым со стены. Завернув меня в кофту, Мэгги отправилась заварить мне чашку сладкого чая, утверждая, что сладкий чай – противоядие от всего. Через несколько минут я уже спала, и это был самый крепкий сон за последние несколько недель.

Я проснулась от непонятной тряски. Мне казалось, что я проспала несколько лет. За окнами было темно, оранжевая луна почти касалась крыш. Я заерзала и обнаружила, что меня держит Эдит и что она несет меня к машине. Я хотела заговорить, но она тихо шикнула.

– Все будет хорошо. Спи, – прошептала она.

В лунном свете я видела, что лицо у Эдит заплаканное. Я потянулась к карману и мигом успокоилась, нащупав утешительные контуры маминой туши.

Я так и не узнала, что произошло тем вечером между Мэгги и Эдит и как Мэгги удалось заставить Эдит протрезветь и приехать в библиотеку. Знаю только, что именно Мэгги привела в нашу жизнь Бьюти, – и с того самого дня все изменилось.

28

Робин

1 августа 1976 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Стук повторился – костяшки ударялись о дерево все громче и агрессивнее, – и пульс у меня подскочил. Тук, тук, тук. Тук, тук, тук. Ведь только полицейские и соцработники – люди, которые хотят забрать тебя из дома, – заявляют о своем приходе таким вот образом.

Я привстала с дивана, но Эдит коснулась моего колена, показывая, чтобы я снова села.

Тук, тук, тук.

– Мисс Вон! Откройте немедленно!

Эдит улыбнулась и прижала палец к губам.

– Если понадобится, я выломаю дверь. Я имею право находиться здесь и не допущу, чтобы меня не впускали.

Тук, тук, тук.

Эдит медленно встала и продефилировала к двери, выждала еще нескольких ударов – и рывком распахнула дверь, заставив разъяренную, с пылающим лицом Вильгельмину замереть с воздетым кулаком.

– Ну и ну, кажется, кое-кому стоит не забывать о хороших манерах. Разве так гостям следует заявлять о своем прибытии? О прибытии, насчет которого не было договоренности, должна заметить. Но прошу вас, входите – иначе, кажется, вы меня убьете.

Вильгельмина опустила кулак, сердито зыркнула на Эдит и бочком протиснулась в квартиру, словно приглашение войти возбудило в ней подозрения. Не успела она переступить порог, как Элвис заметался в клетке и заверещал: “Дьявол под прикрытием! Дьявол под прикрытием!”

Вильгельмина заозиралась, чтобы определить источник оскорблений; заметив попугая, она снова повернулась к Эдит:

– My magtig![75] Я звонила, звонила, но линия постоянно занята. Я знаю, что вы отключили телефон, не отрицайте.

Эдит кивнула на телефон. Трубка покоилась на рычаге так безмятежно, словно понятия не имела, почему вокруг нее разгорелся весь этот сыр-бор.

– Как видите, телефон на месте. Может, вы все это время набирали не тот номер?

– Ничего подобного! И я приходила дважды, но вы не открыли дверь.

– И вас при этом не посещала мысль, что никого нет? Боже ты мой, вы, кажется, привыкли иметь дело с людьми, которые при вашем появлении разбегаются и прячутся кто куда, иначе откуда такие мысли? – Эдит повернулась ко мне: – Разве мы не открыли бы дверь, будь мы дома? Разве не так поступают хорошо воспитанные люди?

– Так, – с энтузиазмом кивнула я, стараясь не встречаться глазами с Кэт.

– Ты видела меня, когда я приходила, и убежала, – обвинила меня Вильгельмина.

Эдит вскинула брови:

– Робин, это правда?

– Нет.

– Вот видите! Должно быть, вы перепугали своим появлением еще какого-нибудь несчастного ребенка. Не хотите ли присесть? Могу я предложить вам чаю или кофе? Печенья, может быть?

Вильгельмина отмахнулась от предложения Эдит и вытянула шею, пытаясь заглянуть в спальню, глаза ее подозрительно сузились. Все сверкало – Эдит незадолго до ее прихода с остервенением отдраила квартиру. Раковина, в которой прежде громоздились заросшие плесенью тарелки, была отмыта, пол и мебель освобождены от книг, пластинок и одежды, а затхлый прокуренный воздух изгнан из комнат. Даже клетка Элвиса стараниями Эдит сияла.

– Вильгельмина, вы что-то ищете? Пентаграмму? Алтарь для человеческих жертвоприношений? Может, порнографию? Я-то всем этим не увлекаюсь, но если оно по вашей части, не смущайтесь. Я никому не скажу.

Вильгельмина залилась краской, по шее снизу вверх поползли, будто ядовитый плющ, ужасные пятна.

– Я имею право наносить визиты, чтобы убедиться, что ребенок живет в безопасных условиях. Меня здесь интересует только ребенок.

– Господи боже! – Эдит притворилась растерянной. – Вы, кажется, не поговорили со своим шефом, прежде чем ввалиться сюда?

– С шефом?

– Да, с мистером Грёневальдом. Милейший мужчина – и довольно привлекательный, добавлю от себя. Я уверена, он завидный жених, а вы женщина одинокая… говоря “одинокая”, я исхожу из… – Эдит окинула презрительным взглядом темно-синий брючный костюм Вильгельмины и ее скучные туфли без каблука. – Во всяком случае, вам вполне простительно было бы слегка втрескаться в него.

Вильгельмина покраснела еще больше, и я внезапно ощутила укол сочувствия.

– Я виделась с ним в пятницу, – продолжала Эдит, – отволокла ему тонну документов, которые, по моим представлениям, ему могли понадобиться. Завещание Кита и Джолин, в котором они высказали пожелание, чтобы я была опекуншей Робин, свидетельства о смерти, характеристики от разных людей, мои финансовые документы, свидетельство о школьной регистрации Робин и так далее.

– Но у вас нет работы, – запинаясь, проговорила Вильгельмина. – Без постоянной работы вы вряд ли сможете…

– Как же, у меня очень даже есть работа, и довольно хорошо оплачиваемая. Моя новая должность – секретарь заведующего отделением в “Фолькскас-банке”. У мистера Грёневальда все мои документы уже есть, но если чего-то не хватает, пожалуйста, попросите его связаться со мной, и я все привезу на следующей неделе. Когда мы встретимся за ужином.

Казалось, злость Вильгельмины испарилась в мгновение ока. Весь ее боевой пыл увял, и она из воинственного противника превратилась в соперника, уже потерпевшего поражение. Вильгельмина безропотно пошла к двери, когда Эдит через две минуты выпроваживала ее, и не обернулась, даже когда Элвис заверещал из клетки: “Шевели жирной голландской задницей! Шевели жирной голландской задницей!”

Я сказала себе: нечего сочувствовать личности, которая хотела забрать меня от Эдит.

В тот же день, позже, Эдит выплыла из спальни и хлопнула в ладоши.

– Окей, заяц. Мне сейчас придется попросить тебя отложить все и сесть вот сюда.

Эдит похлопала по дивану рядом с собой, и я закрыла раскраску и сложила карандаши в коробку. Кэт осталась сидеть за столом, закусив нижнюю губу, – она сосредоточенно работала над изображением дракона.

Элвис устроился на плече Эдит. Красные перья его хвоста соответствовали цвету ее блузы, он теребил нефритовую сережку хозяйки и наслаждался вниманием. Попугай явно был на седьмом небе от счастья, что хозяйка снова стала прежней и ее пугающее молчание сменилось привычным – громкой руганью и хриплым ласковым шепотом. Эдит легонько коснулась губами его клюва и указательным пальцем почесала попугаю голову, после чего водворила его в клетку.

“Не будь жестока к сердцу, оно правдиво”, – огорченно попросил Элвис.

Эдит закрыла дверцу.

– Ах, милый, давай без этого. Ты же знаешь, я не выношу мужчин-нытиков. – Эдит сходила на кухню и вернулась с сырной корочкой. Просунув корочку сквозь прутья клетки, она промурлыкала: – Ну как? Теперь доволен?

“Спасибо, спасибо”. – Элвис спрыгнул с жердочки на пол и принялся пировать.

Солнце недавно зашло, и комната погрузилась в мрачную темноту. Эдит включила свет и задернула шторы, после чего вернулась на диван, сев на этот раз возле подлокотника, а не рядом со мной. Она откашлялась, посмотрела на свои руки, открыла рот, ничего не произнесла и снова закрыла.

Сказав, что хочет пить, Эдит встала и предложила принести мне что-нибудь холодное. Я согласилась, хотя на самом деле мне ничего не хотелось. Я знала: лучше дать Эдит столько времени, сколько ей нужно, чтобы сосредоточиться, собраться с мыслями.

Пока я ждала ее, изучая произведения искусства на противоположной стене, мой взгляд задержался на ярко расшитом мексиканском ковре. На нем были изображены сценки из домашней жизни: двое взрослых и ребенок стоят перед домом; мать и отец работают в саду; ребенок играет в мяч; солнце заключает в круг пару, держащуюся за руки. Коврик был моим любимым, не только из-за ярких цветов – ярко-оранжевый, красный, желтый и синий, – но и потому, что на нем была семья.

Последние несколько дней оказались перегружены чувствами. Разговор с Мэгги в библиотеке словно вскрыл гнойник; все болезнетворные эмоции – грусть и гнев, горе и чувство одиночества – наконец вышли наружу. Они излились из меня со слезами, а перестав плакать, я запрокинула голову и напихала в ноздри салфеток, чтобы следом из меня не вытекла кровь. Как будто мое тело решило, что одних слез недостаточно – оно скорбело и кровью.

Как-то я рылась в пластинках Эдит и наткнулась на альбом Долли Партон с песней о моей матери – “Джолин”. До этого я слышала ее только однажды (отец был завзятым битломаном и терпеть не мог кантри и вестерн, так что не стал бы ставить эту песню дома), и я помню, как покраснела мать, когда какой-то мужчина приветствовал ее этой пьяной серенадой на шахтерском braai, в то время как его жена взирала на это с каменным лицом.

Сначала я слушала песню, просто чтобы вспомнить слова. Потом, когда слова вспомнились, я стала проигрывать пластинку еще и еще, мой голос вместе с хором поднимался до крещендо, я выпевала душу, следуя за Долли.

И неважно, что это песня о женщине, совсем непохожей на мою мать. Неважно и то, что эта песня о женщине, отнявшей мужчину у другой женщины. Я была захвачена ею, и каким облегчением стала для меня возможность провыть имя матери – под предлогом, что я пою песню.

Скорбь по отцу оставила на мне более яркую отметину. В буквальном смысле. Я нашла фиолетовый фломастер в ящике прикроватного столика Эдит и уселась за ее туалетный столик, глядя на свое отражение. Я порылась в памяти, чтобы удостовериться, что помню правильно, и воссоздала созвездия, которые отец находил в моих веснушках: Большую Медведицу (похожую на воздушного змея, за которым тянется веревка), Южный Крест (его нарисовать проще всего) и Пояс Ориона (для него требовалось больше всего веснушек). Тогда я еще не знала, что зеркало все переворачивает, и не обратила внимания, что фломастер несмываемый. Но потом-то я узнала, что устроила бог знает что, и понадобилось два дня ожесточенно оттирать лицо, чтобы убрать с него карту звездного неба.

– О господи. Ты похожа на пожирателя фиолетовых людей[76] из той песни! – воскликнула, увидев меня, Эдит.

– Я рисовала созвездия, как папа мне показывал.

Все это время Кэт с сухими глазами или молча ошивалась где-то по углам, или сидела рядом, держа меня за руку, – в зависимости от того, хотелось мне компании или нет. Пока я плакала, Эдит заваривала чай, и с каждой пролитой мною слезой, с каждой выпитой ею чашкой она выбиралась из своей собственной пропасти. Пьянство прекратилось, Эдит снова отвечала на звонки друзей. Возобновились долгие ритуалы перед зеркалом. Потрясения от вида возродившейся прежней Эдит оказалось достаточно, чтобы высушить мои слезы. Пока я истекала скорбью, Эдит выстроила дамбу, перегородив поток жалости к себе.

Она свозила меня на могилу родителей, но только после того, как спросила, хочу ли я съездить туда, где закопаны в гробах мои родители. Ей явно хотелось избежать еще одной сцены, и она желала убедиться, выдержу ли я. Когда я сказала, что выдержу, мы забрались в ее машину и предприняли короткую поездку на кладбище Уэст-Парк, где покоились мама с папой – по настоянию Эдит, рядом с моими бабушкой и дедушкой.

На могилах лежали маленькие венки, без имен: до установки могильных плит должен был пройти год. Я думала, что там, где зарыты в землю тела мамы и папы, я почувствую себя ближе к ним, но рядом со свежими холмиками не ощутила и намека на их присутствие. Я хотела заплакать, ведь Мэгги объяснила, что слезы – это способ показать родителям свою любовь, но не смогла выжать из себя ни капли. Кэт тоже проявила удивительный стоицизм.

Эдит вернулась из кухни со стаканом кока-колы и поставила его на поднос с моей стороны стола. Потом села напротив, держа в одной руке зажженную сигарету и наполненный до середины бокал вина – в другой. Я настороженно уставилась на бокал.

– Солнце уже зашло. Я вполне имею право на бокал вина, так что нечего смотреть на меня как солдат на вошь. Даже Ной в Библии пил вино. Ты слышала, что говорил тот поп во время своей жалкой речи на отпевании?

Я не ответила. Эдит демонстративно отпила вина и продолжила:

– Нам с тобой надо поговорить, и, думаю, я должна начать с извинений.

Я ждала.

– Я немного сошла с рельсов и наверняка напугала тебя. Прости меня. Я знаю, какими трудными для тебя были последние недели. Это все из-за того, что у меня нет ответов. Я знаю, что когда ты ребенок, то тебе кажется, будто взрослые все знают, но мы не знаем все. Не совсем все. Я понимаю, умерли твои родители. Но твоя мама была моей сестрой, и хотя я не особо любила твоего отца, он был ее мужем, и я не желала ему смерти, тем более такой. – Теперь, когда слова пришли, Эдит будто не могла остановить их. – Это, конечно, плохо, но и мне пришлось отказаться от своей работы, своей свободы…

– Я тебе не нужна. – Я не собиралась произносить этого, но слова зародились в гнойной ране моей боли и вырвались сами собой. Я не могла горевать по родителям, не приняв ужасного чувства отверженности.

– Откуда у тебя такие мысли? – Эдит покраснела.

– Ты взяла меня к себе только потому, что у меня нет других родственников. Если бы меня можно было кому-нибудь отдать, ты бы отдала.

– Неправда.

– Правда. Я слышала, как ты говорила Виктору.

Эдит затянулась, пальцы дрожали, и выражение ее лица изменилось, затвердело, стало как будто решительным. Буркнув “Черт!”, Эдит взяла бокал и вышла на кухню, где наполнила его доверху.

– Хочешь еще колы? – крикнула она.

– Нет, спасибо.

Эдит вернулась и сделала основательный глоток из бокала.

– Ладно. Раз уж мы говорим по-честному, я на самом деле не хотела тебя брать к себе.

Вот. Она призналась. Я думала, мне станет легче от правды и от сознания собственной правоты, но я ошибалась. Эдит увидела, как у меня задрожала нижняя губа, и придвинулась ко мне. Обхватив мои руки, она подождала, пока я не подниму на нее глаза, и только потом продолжила:

– Но все не совсем так. Не тебя я не хотела брать. Я не хотела брать на себя ответственность за ребенка, ответственность стать родителем. Я вообще никогда не хотела детей, даже своих собственных, и вдруг я обнаружила, что должна вести себя как мать, заботиться о ребенке… Мой самый страшный кошмар стал явью. Да, мне этого совсем не хотелось. Но тебя… тебя мне хотелось взять к себе. Понимаешь разницу?

Я обдумала услышанное. Разницу я вроде как понимала.

– Это как на ярмарке с каруселями. Хочешь съесть гору сахарной ваты, но не хочешь, чтобы тебя потом вырвало?

Эдит рассмеялась.

– Немножко да. Если совсем честно, я до смерти боюсь навредить тебе. Как будто мне дали чудесное дитя – умное, смешное, чудесное дитя, – а я понятия не имею, как тебя растить, не поломав, понимаешь? К тебе не прилагалась инструкция.

Я улыбнулась.

– Папа никогда не читал инструкций. Он говорил, что гораздо интереснее самому додуматься, что и как.

– Да уж, в этом весь твой отец. Ему понадобилось умереть, чтобы дать мне понять, что у нас с ним есть что-то общее.

– У вас общее – я.

– Это правда. Святая правда.

Мы с ней посидели в тишине, лишь Элвис шуршал перьями, прихорашиваясь.

Эдит снова заговорила:

– Дело обстоит так. Мне, чтобы растить тебя должным образом и свести к минимуму вред, который я тебе, сама того не сознавая, причиню, нужны две вещи. Во-первых, доход. Во-вторых, душевное равновесие. Добыть первое вроде не так уж трудно, но у меня, кажется, нет опыта и знаний, чтобы служить в какой-нибудь конторе. И если честно, слава богу, потому что я не смогла бы выполнять всю эту работу, не умирая понемножку каждый день. Ты можешь меня понять?

– Но ты говорила, что нашла место секретарши!

– Ах, это! – фыркнула Эдит. – Вранье для Вильгельмины.

– Ты же сказала, что отвезла документы ее шефу.

– Отвезла. Весьма официального вида документы, спасибо одному моему другу, он сделал мне большое одолжение. Но для душевного равновесия мне нужно снова стать стюардессой. Я люблю путешествовать, люблю свободу. Это моя жизнь, это я сама, и если отнять эту работу у меня, я превращусь в нечто бесполезное.

Эдит закурила еще одну сигарету и тут же положила ее в пепельницу. Кажется, мы приблизились к главной теме разговора.

– Мне, наверное, осталось всего пять лет, потом я стану слишком старой для полетов, так что я должна использовать оставшееся время по полной. – Эдит взглянула на меня, и я кивнула. – Но проблема в том, что я не смогу летать, если мне надо приглядывать за тобой.

– Я могу летать с тобой.

– Эх, заяц, мне бы этого хотелось, но… Ты со следующей недели пойдешь в школу, и мне нельзя брать тебя с собой, да если бы и можно было, ребенку нужна стабильность. Это даже я понимаю.

– Так что ты собираешься сделать? Отдать меня куда-нибудь? – Мой голос дрогнул. Мы читали про приюты, и я знала: мы с Кэт лучше сбежим, чем согласимся там жить.

– Конечно, нет! Выкинь это из головы немедленно. Слушай меня, Робс: ты моя, а я твоя. Что бы ни случилось с этой минуты, как бы мы ни доводили друг дружку, мы приклеены друг к другу, окей? Ты не сможешь от меня избавиться.

Я вытерла выкатившиеся из глаз слезы и кивнула.

– Но чтобы присматривать за тобой, мне нужна помощь. Я ограничу свои рейсы как смогу, но меня все равно подолгу не будет дома. Значит, мне надо найти кого-то, кто будет присматривать за тобой, пока меня нет.

– Виктор может присмотреть за мной. Мне нравится Виктор.

– Да, Виктор – это прелесть что такое, – улыбнулась Эдит, – но, боюсь, не выйдет. Виктор работает, у него свой дом, и он не сможет сидеть с тобой здесь, а то, что ты увидела бы у него в доме, поверь мне, навредило бы тебе больше, чем сумела бы я.

– А что я там увидела бы?

– Не бери в голову. Мы уходим от темы. Я уже нашла человека, который сможет присмотреть за тобой. Точнее, Мэгги из библиотеки нашла человека, который может присмотреть за тобой.

– Кто это? – При упоминании Мэгги я воодушевилась.

– Одна черная дама. – Эдит нервно улыбнулась.

– Мэйбл?

– Нет, не Мэйбл, заяц, Мэйбл вернулась к себе на родину, и вряд ли мы ее увидим.

– Ты нашла другую служанку?

– Я понимаю, что это звучит именно так, но на самом деле она вовсе не служанка. Она не как другие черные женщины, которых ты видела, и очень важно, чтобы мы не обращались с ней как с прислугой. Она закончила университет еще до того, как черным разрешили учиться только в школе, она невероятно умна. По правде сказать, она слишком хороша для этой работы, но это неважно. Думай о ней как о дуэнье.

– Это кто?

– Ну, это значит, что она будет жить здесь, пока меня нет, и заботиться о тебе.

– Но я не хочу, чтобы кто-то еще обо мне заботился.

– Это временное решение, пока я не придумаю что-нибудь получше. Давай просто попробуем.

– Но у нас нет комнаты для прислуги. Где она будет спать?

– У меня в комнате. На моей кровати.

– Но там же сплю я.

– Да, я знаю. Мне бы хотелось, чтобы у нас было побольше места, но сейчас – его нет. Мы сделаем перестановку и выгородим тебе отдельную комнату. Ну как?

– Почему нельзя, чтобы я спала у тебя, а она здесь, в большой комнате?

– Потому что она взрослый человек и делает нам большое одолжение.

– Но она черная. Черным нельзя спать в одном доме с нами. Они спят в другом месте, у себя.

– Обычно – да, но это не обычная ситуация. Придется пойти на некоторые уступки, но я правда думаю, что у нас получится. Когда я в рейсе, эта женщина будет жить здесь и присматривать за тобой, а когда я вернусь, то присматривать за тобой буду сама. У меня появится возможность зарабатывать и делать то, что я люблю, а о тебе будут заботиться как следует.

– Я не хочу черную маму. Я хочу тебя.

Эдит нахмурилась.

– Я уже сказала – это не насовсем, только на время, потом посмотрим…

Она не успела договорить, зазвонил телефон. Я сняла трубку.

– Алло?

Низкий голос попросил к телефону Эдит. Я повернулась к ней, прикрыла трубку рукой и прошептала:

– Какой-то мужчина.

Эдит взяла трубку, я вернулась за стол к Кэт и навострила уши.

– Вы их нашли? – Безупречно выщипанные брови Эдит удивленно подскочили. – Обоих?

Мужской голос в трубке бубнил что-то неразборчивое, поэтому пришлось ориентироваться на реплики Эдит, чтобы получить больше информации.

– А как же третий? Мне сказали, что, по словам свидетелей, с места преступления убегали трое.

После ответа мужчины на лице Эдит появилось скептическое выражение.

– Когда, по-вашему, начнется суд?

Я увидела, что Эдит нахмурилась. Мужчина все еще говорил, но она прервала его:

– Погодите, погодите секунду. Что значит “суда не будет”? Мы хотим, чтобы правосудие свершилось, это важно…

Голос продолжил гудеть, и Эдит быстро взглянула на меня. Я в ответ выжидательно уставилась на нее.

– Умерли в следственном изоляторе в Брикстоне? Как? – Эдит начала постукивать ногтями по столу, потом удивленно воскликнула: – Оба? С обоими произошел насчастный случай в полицейской камере? Как, скажите на милость, такое могло случиться?

Больше мне ничего и не надо было слышать.

29

Бьюти

1 августа 1976 года

Мелвилл, Йоханнесбург, Южная Африка

Теперь у меня больше имущества, чем полтора месяца назад, когда я приехала в Соуэто. Тогда у меня был с собой только чемоданчик с кое-какой одеждой и Библия. Я думала, путешествие будет коротким и окончится скорым возвращением в Транскей с Номсой, – а оно кончилось тем, что жалкое содержимое моего чемодана разлетелось по полю побоища. Я не смогла в тот день собрать вещи, так как не хотела призвать зло в свою жизнь. Я выбросила даже ту одежду, которая была на мне. Как наивна я была, думая, что несчастье можно выбросить и что беда не явится без предупреждения.

Мэгги дала мне все новое, а в тот вечер, когда я перебралась из хаутонского особняка на эту явочную квартиру в Мелвилле, мне вручили еще один подарок.

– Вот. Я хотела бы, чтобы у вас было вот это. – И Мэгги протянула мне бархатную коробочку.

Я открыла коробочку и увидела серебряную подвеску на цепочке. Я поднесла вещицу к свету – это было изображение святого, несущего дитя через воды к безопасному берегу.

– Я хотела подарить вам золотого святого Христофора, но по опыту знаю, что дорогие подарки могут привлечь нежелательное внимание, – сказала Мэгги. – Я дарю такую подвеску моим соратникам по сопротивлению – людям, чьей дружбой особенно дорожу.

– Спасибо, Мэгги. – Меня тронула ее искренность. – Вы мудро выбрали металл. Я никогда не приняла бы золото.

– Из-за его цены?

– Из-за того, что мои знакомые надрывались и забивали легкие пылью, роя землю в поисках золота. Нет такой вещи, цена которой была бы выше цены человеческой жизни.

– Как вы правы. Не верится, что эта мысль мне самой не приходила в голову. Переверните, – попросила Мэгги.

Я перевернула подвеску. На обратной стороне было выгравировано одно-единственное слово: “Верь”. Я попросила Мэгги помочь мне с цепочкой и, когда снова повернулась, Мэгги обняла меня. Я ответила тем же, и наши объятия были полны любви.

– Я выйду на связь, как только добуду вам документы. После этого мы устроим встречу с Номсой.

Но я уже полторы недели на явочной квартире, разведка Мэгги упустила след Номсы. Пока люди Мэгги изо всех сил старались увернуться от тайной полиции, Номса уехала с той небольшой фермы, и след ее затерялся. Мэгги уверена, что рано или поздно кто-нибудь из разведчиков что-нибудь узнает, но я не могу сидеть и ждать.

Я завожу дружбу со всеми, с кем вхожу в контакт, веду собственные розыски по менее официальным каналам. То, что я слышу, ввергает меня в тревогу. Говорят, что мужчина, с которым сейчас Номса, этот Лихорадка Нгубане, опасный человек, жестокий, склонный к алкоголю и наркотикам, что он подторговывает тем и другим, как и краденым оружием. Говорят, он охотится на юных девушек и, более того, содержит бордель. Желание вырвать из его лап свою дочь сжигает меня.

Через пять дней я покину явочную квартиру и официально приступлю к работе, которую нашла Мэгги, а это позволит мне получить штамп в пропуск. С моих плеч упала большая тяжесть – теперь я могу без страха передвигаться между Йоханнесбургом и Транскеем. Если поиски Номсы заставят меня задержаться в городе на неопределенное время, я хочу иногда возвращаться домой – взглянуть на сыновей, уверить их, что непеременно привезу их сестру.

Хотя я теперь считаюсь служанкой, я не буду заниматься тяжелым трудом, как многие наши несчастные сестры. Моя нанимательница по имени Эдит – белая женщина, и хотя ее и сравнивать нельзя с Мэгги, она не из тех мадам, что заставляют нас надрываться, делая за них работу. Эдит втихую оставляет свою почти дочь на мое попечительство, а сама уезжает по работе, она осознает, сколь огромную ответственность взваливаю я на себя. Мы понимаем друг друга, и пока она очень уважительна со мной. Прежде гордость не позволила бы мне пойти в служанки, но сейчас я сбросила с себя гордость, как змея сбрасывает кожу.

Погода меняется. Задули ветра, и я по запаху понимаю, что дожди уже в пути. Скоро время сажать mielis и тыкву, и я молюсь, чтобы мы с Номсой оказались дома в нужный срок, чтобы посеять семена. Я послушаюсь совета Мэгги и буду верить.

30

Робин

2 августа 1976 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Эдит сидела в большой комнате с той черной женщиной. Они не то чтобы шептались, но говорили тихо, чтобы я ничего не смогла разобрать из ванной. Я разыграла представление, спустив воду и трижды основательно пшикнув освежителем.

Видели? Я не прячусь тут, чтобы подслушивать ваши разговоры, мне и правда есть чем заняться!

Когда я вошла в гостиную, Эдит вскинула голову и изобразила деловитость.

– Ну что же, оставлю вас вдвоем, познакомиться. Бьюти, у меня встреча в авиакомпании, мы утверждаем мой график полетов, а потом мне надо купить все необходимое – завтра Робин идет в школу. Вернусь к ужину, захвачу что-нибудь вкусное, если вы захотите присоединиться к нам. Подумываю о свиных отбивных.

– Прошу прощения, Эдит, но я не ем свинину.

– Да, конечно, простите, я забыла, что у вас это не принято. Мэйбл тоже не ела свинину, да, Робин?

– Угм.

Я устроилась за столом напротив Бьюти, откуда могла присмотреться к ней. Бьюти была старше Мэйбл, я заметила несколько седых завитков, выбившихся из-под doek. Лицо более изможденное и резкое, чем у Мэйбл. И не полная, как Мэйбл, а сухопарая. Заглянув украдкой под стол, я увидела на ее ногах черные лодочки, а не шлепанцы, которые Мэйбл носила дома; чулки сморщились на подъеме, словно кожа, которая ей велика. Бьюти выглядела усталой, но у нее были умные, зоркие глаза. От их взгляда мне делалось не по себе.

Эдит чмокнула меня в щеку и выдала мне инструкции, как себя вести, после чего направилась к двери. У порога она обернулась к Бьюти:

– Мэгги говорила, что до пятницы, когда я уеду, вы поживете у друга. Кровать Робин и перегородку доставят в четверг, и я уже купила постельное белье. Мы все успеем устроить, так что не беспокойтесь. Я очень рада, что вы смогли уделить нам время еще до пятницы.

Закрывая дверь, Эдит послала мне воздушный поцелуй.

В комнате воцарилась тишина. Бьюти скованно сидела, все еще сжимая маленький саквояж, и оглядывала комнату. Тикали часы.

– Она вроде милая, – сказала Кэт.

– Мэйбл тоже была милая, – напомнила я.

– Да, мы любили Мэйбл, – согласилась Кэт.

– Она нас бросила. – Я дала Кэт почувствовать ту боль, которую сама чувствовала в то утро, бесконечную беспомощность и отчаяние. Я заставила ее вспомнить, каково это – смотреть, как кто-то, кого ты любишь, уходит от тебя, даже не оглянувшись. – Хочешь почувствовать то же самое в день, когда уйдет Бьюти?

– Нет, – прошептала Кэт.

– Хорошо.

В животе у меня заурчало, и я посмотрела на Бьюти:

– Что вы приготовите мне на завтрак?

Взгляд Бьюти переместился от стены с сокровищами на мое лицо. Она изучала меня так долго, что мне сделалось неуютно, и я почувствовала облегчение, когда она наконец заговорила.

– А что ты обычно ешь?

– “Джангл Оутс” или “Малтабеллу”[77].

– Тогда это будет и сегодня. Я позову, когда будет готово.

– Хорошо.

Я спрыгнула со стула, радуясь, что есть повод сбежать. Присутствие Бьюти, даже недолгое, вызвало у меня столько воспоминаний о Мэйбл, что я не знала, как с ними справиться. Я каждый день училась оплакивать родителей, узнавала сотни способов выразить свою тоску по ним, но моя боль от того, что Мэйбл ушла от меня по собственной воле, была раной, которую еще только предстояло промыть и перевязать.

Кэт последовала за мной в спальню, где в шкафу висела новая школьная форма. Платье в бело-синюю клетку казалось мне чудесным. Одно только избавление от мерзкой коричнево-желтой формы, которую я носила в старой школе, компенсировало то, что мне придется заводить новых друзей и иметь дело с новыми учителями. Я надела форму и стала разглядывать свое отражение в высоком зеркале Эдит, это отвлекло меня от бабочек, что трепыхались в животе.

– Почему мне нельзя с тобой в школу? – спросила Кэт.

– Может, и можно. Я еще не решила. Зависит от того, как все пойдет. – Я хотела сказать (и необязательно вслух), что все зависит от того, подружусь я с кем-нибудь или нет.

– Как ты завтра причешешься?

– Еще не знаю. А ты что думаешь?

Мы прикинули несколько практичных стилей и решили, что два хвостика или один на макушке вполне подойдут, когда Бьюти позвала меня.

Я прошла к столу, отодвинула стул, и тут Бьюти заметила мое платье.

– Что это на тебе?

– Новая школьная форма. – Я уже готова была сесть, но Бьюти положила руку мне на плечо:

– Пожалуйста, сними, прежде чем начнешь есть.

– Почему?

– Потому что ты можешь испачкать ее.

– Не испачкаю.

– Но…

– Я сказала, что не испачкаю.

Я села и принялась за еду.

Бьюти со своей миской овсянки села напротив. Я зорко наблюдала за ней. Миска выглядела как простая глиняная плошка, моя мать ни за что не потерпела бы такую, но я ничего не сказала. Бьюти пахла не как Мэйбл, ее речь тоже была другой, она отчетливее выговаривала слова, ее английский был как из книжек.

Мне так не хватает Мэйбл-инглиш. Мне так не хватает Мэйбл.

– А где завтрак для Кэт? – спросила я, чтобы прервать молчание и отвлечь себя от грустных мыслей.

– Я поставила тарелку перед ней. Разве не видишь?

Эдит, вероятно, рассказала Бьюти про Кэт, и это было досадно. Бьюти подлаживается ко мне или хочет надо мной посмеяться?

– Почему вы не носите форму?

– Потому что я не служанка.

– Хм. А выглядите как служанка.

– И как же выглядят служанки?

– Как вы. Черная женщина. А если вы не служанка, то кто?

– Я учительница.

– Черных учителей не бывает.

– В твоей школе, конечно, не бывает. Я учу черных детей.

– Черные дети ходят в школу?

– Да, у них есть свои школы.

– В Кваква?

Бьюти, кажется, удивили и мой вопрос, и мое почти приличное произношение. Она улыбнулась мне – в первый раз.

– Ты знаешь про Кваква?

– Там живет Мэйбл.

Она кивнула:

– Я работаю в школе в Транскее.

– А если вы правда учительница, то почему вы сейчас здесь со мной?

– Пришлось задержаться в Йоханнесбурге, а для этого нужен пропуск. А чтобы иметь пропуск, я должна иметь работу.

Я знала про пропуска – видела у Мэйбл – и попросила мать дать и мне такой, потому что пропуск выглядел важно и официально, но мама сказала, что белому человеку пропуск не нужен, мне это показалось ужасно обидным.

– А зачем вам оставаться в Йоханнесбурге?

– Пропала моя дочь, и мне надо найти ее.

– Она сбежала из дома?

Однажды, когда мне было четыре года, я сбежала из дома. Набила пластмассовый чемодан книжками с картинками и объявила Мэйбл, что ухожу. Она простилась со мной и дала сэндвич – на случай, если я проголодаюсь в пути. Потом я три квартала волокла за собой чемодан, а Мэйбл шла следом. Чемодан сломался, книжки рассыпались, и я велела Мэйбл подобрать их, а потом направилась обратно домой, решив, что убегать из дома – дело слишком хлопотное.

– Нет, она не сбежала.

Мне хотелось докопаться до сути того, что случилось с ее дочерью, но по каменному лицу Бьюти я поняла, что ни на один вопрос она больше не ответит. Придется спросить Эдит.

– Тогда почему вы не нашли здесь место учителя?

– Я пыталась, но здесь для учителей нет работы.

– О. – Мы снова замолчали, я придумывала, что бы сказать. Мой взгляд упал на ее голую руку. – Если у вас есть ребенок, то почему вы не замужем?

– Я была замужем.

Я демонстративно смотрела на ее безымянный палец.

– Замужние дамы носят золотые кольца с бриллиантами. – Единственным украшением Бьюти была серебряная цепочка с чем-то вроде медальона.

Бьюти вздохнула.

– Золотые кольца с бриллиантами носят белые женщины. Черные женщины отдают своих мужей, чтобы те добывали золото и бриллианты для этих колец.

– Мой отец работал на золотой шахте.

– Мой муж тоже работал на золотой шахте.

– О! Интересно, они знали друг друга? Может, он тоже был “малый” моего папы?

Бьюти мрачно улыбнулась:

– Когда мой муж умер, ему было сорок девять лет. Не мальчишка.

Я уже приготовилась объяснить Бьюти, что все черные, кто работает под землей, называются “малыми”, – точно так же, как “малыми” зовут садовников, – но она выглядела такой рассерженной, что я оставила эту тему.

Бьюти поднялась. Потянулась к моей тарелке, но я придвинула ее к себе – я любила вылизать тарелку дочиста. Когда я двигала тарелку, ложка упала, и клякса овсянки шлепнулась мне прямо на юбку школьного платья. Я тут же затерла испачканное место, не желая, чтобы Бьюти это увидела. Она ушла в кухню, вымыла свои миску и ложку и поставила их в сушилку. Когда она вернулась, Элвис пронзительно кричал в накрытой покрывалом клетке.

Эдит забыла снять тряпку, и Элвис обиженно верещал: “Элвис покинул здание! Элвис покинул здание!” – сообщал, что пора избавить его от темноты.

– Что это? – Бьюти схватилась за грудь, уставясь на огромную клетку, скрытую покрывалом.

– Это Элвис.

– Что это – Элвис?

– Элвис – не “что”. Элвис – “кто”.

– И кто это?

– Элвис – попугай Эдит. Серый жако, она назвала его в честь Элвиса Пресли. – Бьюти непонимающе смотрела на меня, и я пояснила: – Элвис. Знаете? Который Король?

– Король? Англии?

– Не-ет! Король рок-н-ролла! Ну и ну, а еще говорите, что учительница. – Я подошла к клетке и стянула покрывало.

Элвис поднырнул головой и выдал свое обычное “Спасибо! Спасибо!”. Я заметила, что в его чашке пусто.

– Вам надо дать ему семечек. Он хочет есть.

– Hayibo! Говорящая птица. – Бьюти открыла рот и не сводила глаз с клетки.

– Да, и вам надо покормить его.

– Нет. Я не буду иметь никаких дел с говорящей птицей.

– Почему?

– Это неестественно. Разговаривают только люди.

– Ну и глупо. – Я вздохнула. – Ладно, я его покормлю. Он все равно не любит черных. – Я достала из тумбы жестянку с семечками и насыпала в чашку Элвиса, тщательно очистив ее перед этим от шелухи, как учила меня Эдит.

– Почему?

– Что “почему”?

– Почему эта птица не любит черных?

– Потому что черные убивают белых.

– Ты думаешь, белые не убивают черных?

– Не убивают.

– А те люди, которых арестовала полиция, те, про которых сказали, что они убили твоих мать и отца, – как, по-твоему, они умерли?

– Эдит сказала, что они выпали из окна полицейского участка в Брикстоне. Это был несчастный случай.

Бьюти хмыкнула.

– Да, сейчас многие черные по несчастливой случайности выпадают из окон.

Я не нашлась, что на это ответить.

– Ты испачкала форменное платье, – заметила Бьюти, кивнув на бурое пятно, размазанное по бело-синей клетке.

– Да ничего. Мне так даже больше нравится, – соврала я.

Закончив с Элвисом, я удрала в комнату, сняла платье и изучила повреждения. Пятно выглядело отвратительно.

– Как от какашки, – заметила Кэт.

– Вижу! – взвыла я. – Как его отчистить?

– Попробовать отстирать?

Мы подождали. Бьюти открывала и закрывала шкафчики, потом включила радио, и мы шмыгнули в ванную. Я сунула в сток затычку, налила полную раковину воды и погрузила в нее половину платья. Взяла кусок желтого мыла “Санлайт” и потерла им пятно.

– Ничего не получается, – констатировала Кэт.

Я потерла мылом крепче и решила не смывать, чтобы оно получше подействовало. Забрала платье с собой в комнату, не обращая внимания на отметившие мой путь ручейки, и положила в ногах кровати. Немного почитала, а потом проверила, как там платье.

– Еще хуже стало!

Желтое мыло застыло коркой. Я попробовала отскрести его ногтями, но оно словно приклеилось. Я смяла платье и комом зашвырнула под кровать.

– Пошли.

– Куда?

– Куда-нибудь. В парк, погулять.

– А платье как же?

– Потом что-нибудь придумаю.

Когда я через несколько часов вернулась, обеспокоенная тем, что Эдит скажет про платье, Бьюти сидела в столовой – склонилась над тетрадью и что-то писала. Мне стало любопытно, что в той тетрадке и не пишет ли Бьюти про меня. Бьюти ничего не сказала, она вообще никак не дала понять, что заметила мое возвращение, но когда я зашла в спальню, то увидела, что мое платье выстирано, выглажено и аккуратно висит в гардеробе Эдит.

Я выглянула из спальни, стараясь, чтобы Бьюти не заметила меня, потому что не знала, надо ли что-нибудь говорить. Бьюти улыбалась. Я с удивлением поняла, что тоже улыбаюсь.

31

Робин

С 6 по 30 августа 1976 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Первая смена Эдит должна была продолжаться неделю, но каким-то образом растянулась на шесть.

– Прости, Робин. – Ее голос пробился через треск линии после первых долгих девяти дней отсутствия. – Возникли проблемы с фюзеляжем, и обратный рейс пришлось отложить. А потом Мойра заболела, а раз уж я все равно в Нью-Йорке, меня попросили заменить ее. Я вернусь на следующей неделе, честное слово.

Это обещание – подобно большинству обещаний Эдит, как мне еще предстояло узнать, – ни о чем не говорило и оставляло Эдит множество лазеек. Если других людей клятвы связывали, то Эдит по отношению к своим была истинным Гудини, она умудрялась вывернуться из их пут, предоставив тебе соображать, как ей удалось проделать этот трюк.

Следующий телефонный звонок раздался через пятнадцать дней.

– Мне пришлось согласиться еще на один рейс. Ничего нельзя было поделать, Робс. Я не в том положении, чтобы диктовать начальству свои “хочу – не хочу”. В любом случае у Бьюти, кажется, все под контролем. Как ты там? Хорошо себя ведешь?

– Да. – Я не считала, что регулярные стычки с Бьюти – это плохое поведение.

– Как в школе?

– Отлично.

– Подружилась с кем-нибудь?

– Да.

– Помнишь, что я тебе говорила? Никому не рассказывай про Бьюти!

– Я никому и не рассказываю, – ответила я, – но люди уже что-то подозревают.

Это было правдой. Каждая неделя без Эдит оказывалась еще одной неделей, когда соседи встречали меня только с Бьюти, и это, конечно, разжигало в них любопытство. Однажды вечером, когда у нас кончились деньги, которые Эдит оставила на неделю (она ведь уезжала лишь на неделю), Бьюти после восьми вечера спустилась к Голдманам попросить хлеба, чтобы завтра сделать мне сэндвичи в школу. На обратном пути Бьюти столкнулась со старым мистером Финлеем, проживавшим тремя этажами ниже. Я прислушалась, стоя у дверей, где дожидалась возвращения Бьюти.

– Ты что здесь делаешь? – потребовал ответа мистер Финлей, последовавший за Бьюти.

– Я здесь работаю, – ответила та – любезно, но твердо.

– Ты как себя ведешь, а? Не слышу “baas”!

Я дернулась. К тому времени я уже знала Бьюти достаточно хорошо, чтобы понимать: расшаркиваться она не будет.

– Я здесь работаю, сэр, – повторила Бьюти.

– Но тебе запрещено находиться здесь так поздно. А помещений для прислуги в этом доме нет.

К счастью, в этот момент их нагнала миссис Голдман.

– Добрый вечер, Ангус.

– Добрый, Рейчел. Ты не знаешь, почему негритоска оказалась в доме вечером? И где Эдит?

– Она больна, лежит в постели.

– Чем больна?

– Это женское.

Здорово! Хитроумный ход!

– А. Но что…

– Я попросила служанку остаться на ночь, присмотреть за Эдит и девочкой.

– Разве пучеглазым можно…

– Пучеглазым?

Он засмеялся, и какой же это был мерзкий звук.

– Поэт я. Пучеглазый-черномазый.

– Какая изысканная шутка.

Он, должно быть, уловил сарказм в голосе миссис Голдман, потому что снова пошел в наступление:

– Негритосам не позволено спать в этом доме! Мы не в деревне какой живем!

– Не будь нудником, Ангус. Она не будет спать. Она будет ночь напролет сидеть у постели больной. Она что, в пижаме собирается на ночной девичник?

– Но…

– Я не могу присмотреть за Эдит, Ангус. У меня был тяжелый день, я устала. Если только ты сам не захочешь подняться к Эдит и ночь напролет хлопотать о ее яичниках…

– Нет. Ладно, проехали! – Ворчание мистера Финлея затихало по мере того, как он ретировался к себе. – Что жиды, что черномазые… все одинаковы.

Я с облегчением выдохнула, когда миссис Голдман и Бьюти вошли в квартиру.

– Миссис Голдман, – спросила я, – что такое жид?

Она презрительно махнула рукой:

– Это плохое слово, бубела, которым дураки называют евреев. Не забивай себе голову оскорблениями. Забывай их, как только услышишь, и запоминай лучше ласковые слова. – Она повернулась к Бьюти и раскрыла кошелек: – Простите, не подумала сразу. На одном хлебе вы до возвращения Эдит не продержитесь. Вот, возьмите, и если нужно больше, дайте мне знать. – Она положила кучку смятых купюр на столик, а не в руки Бьюти, чтобы той не надо было хлопать в ладоши и приседать в реверансе, как должны делать черные, получая что-то от белых.

– Спасибо, миссис Голдман, – сказала Бьюти.

– Рейчел. Иначе я начну звать вас миссис Мбали.

Бьюти улыбнулась, и мы обе пожелали миссис Голдман спокойной ночи.

После этого случая Бьюти старалась не выходить из квартиры после пяти часов, чтобы впредь подобного не происходило. Осторожность соблюдала не только она, ко мне это тоже относилось. Я не соврала Эдит насчет того, что завела друзей, но это была очень поверхностная дружба, ведь мне следовало держать дистанцию. С меня взяли клятву хранить тайну о том, как устроено наше житье, и я никому не должна была рассказывать (даже если бы мне дали честное-пречестное слово), что Бьюти живет у нас в квартире и присматривает за мной, пока Эдит в отъезде. Эту информацию Эдит из всего дома доверила только родителям Морри, Голдманам, потому что, по ее словам, они ее друзья и не расисты, но она просто в паранойю впадала, думая, что про Бьюти дознается еще кто-нибудь. И пусть мне хотелось пригласить своих новых друзей к нам домой поиграть, но чтобы Эдит отправили в тюрьму, если полиция прознает про Бьюти, мне не хотелось совсем. Так что я держала рот на замке.

Необходимость постоянно следить за тем, что говорю, привела к тому, что я не могла быть самой собой. Приходилось продумывать каждую фразу, прежде чем произнести ее, – вдруг неосторожно скажу что-то такое, что заинтересует полицию? Моя постоянная неуверенность стала стеной между мной и моими новыми друзьями.

Но хотя бы в школе все шло легко, и когда я после часов, проведенных в прилежных ученических трудах, выходила за школьные ворота, меня ждала там Бьюти. Вот это не вызывало никаких подозрений – большинство девочек забирали из школы служанки, так что мне не надо было объяснять ее присутствие. Я бурчала в ответ на приветствие Бьюти, отдавала ей школьную сумку и шествовала впереди нее всю дорогу, притворяясь, что не имею к ней никакого отношения.

Элвис все еще нервировал Бьюти, и я, переступив порог квартиры, тут же торопилась открыть его клетку. После чего делала вид, будто не знаю, как водворить его обратно, и Элвис с шумом носился по всей комнате, заставляя Бьюти приседать и отшатываться. Элвис не только пугал ее, но и раздражал своей привычкой гадить повсюду, так что Бьюти вынуждена была не расставаться с тряпкой. Он был очень эффективным оружием в перьях.

В первые несколько дней после отъезда Эдит я демонстративно протирала сиденье унитаза и драила ванну в знак протеста против того, чтобы делить их с Бьюти, но она на мои манипуляции с желтыми резиновыми перчатками и “Хэнди Энди” никак не реагировала, и я забросила эту дополнительную работу. То же самое произошло с посудой и столовыми приборами – я лишь удостоилась похвалы Бьюти за столь тщательное соблюдение личной гигиены.

К тому же сколько бы я ни рассматривала ванну и чашки с тарелками, я не видела, чтобы они хоть как-то менялись после того, как их использовала Бьюти. Она брала посуду в руки, но она не тускнела и не покрывалась пятнами. Меня это сбивало с толку, ведь мать настолько ревностно следила, чтобы Мэйбл не пользовалась нашими вещами, что я не сомневалась – она их пачкает как-то особенно, так что потом ничем не отчистить.

Но если на посуде Бьюти не оставляла отметин, то на мои отношения с Кэт она определенно наложила отпечаток. Теперь я беседовала с Кэт, только если мы оставались одни, после того как заподозрила, что Бьюти – единственная, кто предпочитает Кэт, а не меня. Один разговор особенно отчетливо указал на это.

– Когда Эдит вернется? – спросила как-то Кэт, когда мы сидели в столовой за столом и делали мои уроки.

– Не знаю. Она говорит, через несколько дней.

– Но прошло уже на полторы недели больше, чем она обещала.

– Знаю. Она говорит, что не может ничего поделать и что вернется, как только сможет.

– А вдруг она не вернется?

– Да что ты как маленькая! Эдит обязательно вернется! Почему не вернется, если обещала?

– Мама обещала…

– Я знаю, что мама обещала вернуться в тот вечер и что они не вернулись. Знаю! Но это не значит, что с Эдит случится то же самое.

Бьюти строчила что-то в своей тетради, пока мы с Кэт говорили, и мне в голову не приходило, что она что-то слышит. Но она вдруг кашлянула и сказала:

– Понимаешь, страх – это не слабость.

– Что?

– Не нужно кричать на сестру из-за того, что она боится. Страх делает нас людьми, а преодоление страха показывает нашу силу.

– Храбрые люди не боятся.

– Я с тобой не согласна. Я думаю, что храбрецы очень даже боятся, а сильными их делает то, что они признают свою слабость, учатся принимать ее и действуют ей вопреки.

– Но Кэт вечно чего-нибудь боится.

– Как и я. – Бьюти улыбнулась. – Как большинство из нас.

Меня выбило из колеи, что она не насмехалась над Кэт, как все остальные взрослые в моей жизни. Я не хотела слишком привязываться к Бьюти, но и не желала, чтобы она любила Кэт больше, чем меня. Поэтому я закусила губу и ни словом не откомментировала, как часто она говорит по телефону, хотя моя мать разрешала Мэйбл пользоваться нашим телефоном раз в сто лет, и то не больше одной-двух минут.

Если Бьюти не готовила мне еду, не помогала с уроками или не заботилась обо мне как-то еще, то она либо разговаривала по телефону, либо что-то писала в своем дневнике. Большинство разговоров она вела на коса, и я не понимала ни слова, но из тех разговоров, что велись на английском, было ясно, что все звонки связаны с поисками ее дочери. Я не жаловалась, даже если звонок будил меня посреди ночи.

Несколько раз я пыталась прочитать, что пишет Бьюти в своем дневнике, но она, заметив мой интерес, перестала оставлять тетрадь на виду. Я тайком порылась в шкафчике Бьюти, в ее чемодане, но дневника не нашла и поняла, что Бьюти прячет его намеренно.

Ее поиски Номсы меня никак не трогали, но однажды Бьюти не пришла к школьным воротам, и меня завертело в водовороте паники. Когда Бьюти так и не появилась, я поспешила домой одна. Ключ у меня имелся, я ворвалась в квартиру – только чтобы увидеть, что и дома ее нет. Слезы уже закипали на глазах, когда, задыхаясь, вошла Бьюти.

– Вот ты где.

– Ага. – Я отвернулась, чтобы она не увидела мои красные глаза.

– Прости, что не встретила тебя после занятий.

– Да ладно.

Ей что-то сообщили о дочери, когда она, отведя меня в школу, вернулась домой. Позвонили, и она тут же ушла на встречу.

– Все затянулось дольше, чем я рассчитывала.

Я смахнула слезы, не желая, чтобы Бьюти увидела, как она меня напугала.

– Все нормально. Я даже не заметила, что тебя там не было.

И я отправилась на поиски Кинг Джорджа – не потому что мне особенно нравилось его общество, а потому что он не нравился Бьюти. Та твердила, что он пьяница и наркоман и мне надо держаться от него подальше. Если я отправлюсь к нему, то она наверняка разозлится – по запаху его сладких папиросок, исходящему от моей одежды, она сразу поймет, где я была. Навестив Кинг Джорджа и вернувшись домой, я остаток вечера игнорировала Бьюти.

На следующее утро я проснулась с больным горлом, но на уроке рисования мы должны были делать марионеток, так что я отправилась в школу, не обращая внимания на боль. После обеда вялость взяла меня в оборот уже всерьез. Поднялась температура, я с трудом глотала.

Едва только я вышла за школьные ворота, Бьюти бросилась ко мне:

– Что с тобой?

– Горло болит.

Божественно прохладная рука легла на мой лоб.

– Какой горячий!

Мне хотелось заплакать. Бьюти забрала у меня сумку, забросила себе за плечо и взяла меня за руку.

– Давай пойдем домой очень медленно, а там ты приляжешь.

– Я не хочу ложиться в постель!

И все же лечь мне пришлось.

32

Бьюти

1 сентября 1976 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

На девочку напала какая-то сыпь. Пятна переползают с лица на шею, тянутся по груди и спине, спускаются к пупку и отправляются в путешествие по ногам. На ощупь сыпь жесткая, как кора дерева, а цветом красновато-пурпурная, как цветок протеи, особенно во впадинах горла и подмышек.

Лицо у девочки пылает, и белое кольцо вокруг губ особенно бросается в глаза. Она горячая, очень горячая, а распухший язык покрыт чем-то белым. Она не может ни говорить, ни есть. Ей больно глотать. Все лицо у нее мокрое от слез, но она не жалуется. Сердце разрывается из-за нее.

Я не могу не думать, что она – ребенок без матери, а я – мать без своих детей. Теперь-то я знаю, до каких размеров может раздуться любовь и какую великую боль она причиняет, когда ей некуда излиться. Словно грудное молоко, она должна иметь выход; она может питать, только если изливается. Разве имеет значение, что эта девочка – не моя? Разве имеет значение, что она белая? Разве имеет значение, что ее язык не может охватить звуков моей речи, если мои руки могут обхватить ее? Нет, это ничего не значит.

Инфекция, как рассвет, красновато расходится по всей ее коже, но я не могу отвести девочку к врачу. Черная женщина, явившаяся с белым ребенком в белую больницу, тотчас возбудит подозрения. То же самое произойдет, если я попытаюсь отвести ее в больницу Баргавана в Соуэто. Мои руки связаны тайной.

Первым делом я подумала про Рейчел Голдман. Рейчел живет в этом же доме и сможет отвезти Робин в больницу, где при их появлении не будут вопросительно вздергивать брови. Я уже набираю ее номер – и тут вспоминаю, что они на неделю уехали в Кейптаун, праздновать бар-мицву племянника. Кладу трубку и стараюсь не паниковать. Рейчел – мой контакт на крайний случай, и теперь, когда ее нет, я не знаю, что делать. Робин надо показать врачу. Температура у нее почти такая же высокая, как у того мальчика в Соуэто, а он прожил всего два дня.

Думай. Ты должна что-то придумать.

Эдит оставила номер для связи, но на звонок ответит кто-нибудь из авиакомпании, я не могу связаться с Эдит напрямую. Я могу только оставить сообщение и ждать, когда она перезвонит. Кто знает, сколько пройдет времени?

Из спальни Эдит, где лежит Робин, доносится жалобный стон, и я бросаюсь к девочке. Волосы у нее мокрые от пота, глаза закрыты. На ней ничего, кроме трусиков, и все же она продолжает отпихивать воображаемое одеяло, так ей жарко. Воздух слишком тяжел для ее кожи, и я разгоняю его взмахами веера, пытаясь сделать его полегче, чтобы он крался над ней на цыпочках.

В кухне набираю кастрюлю воды и высыпаю в нее лед из морозилки. Тороплюсь с кастрюлей в комнату, погружаю в воду белое махровое полотенце и мягко прижимаю его к лицу Робин. Она вздыхает. Я делаю это снова и снова, десятки, сотни раз я прижимаю влажную ткань к наждаку ее кожи. Через два часа девочка еще горячее прежнего.

Я должна придумать выход. Что же делать?

И тут меня озаряет. Мэгги. Почему я сразу о ней не вспомнила?

Дрожащим пальцем набираю ее номер, затем повторяю, потому что ошиблась с последней цифрой. Не дыша, слушаю, как устанавливается соединение, и начинаю дышать, только когда слышу наконец первый гудок. Второй гудок, третий, я считаю, и паника моя нарастает. После восьмого гудка я опустошена пониманием, что никого нет дома.

К кому теперь?

Я уже готовлюсь положить трубку, но тут из динамика доносится гулкий голос, и я рывком подношу трубку к уху.

– Мэгги? Мэгги, это вы?

– Нет, Мэгги, к сожалению, нет дома. Простите, кто звонит?

Я узнаю голос: это муж Мэгги.

– Эндрю! Это Бьюти Мбали. Я знаю, что не должна звонить вам, простите, что беспокою, но мне необходимо поговорить с Мэгги. Про Робин, ту девочку. Она больна, очень больна, и я не знаю, что делать. Прошу вас, я…

– Бьюти? Это вы? Боже мой, я ничего не разобрал. Кто, вы говорите, заболел?

Я повторяю, заставляя себя говорить медленно. Эндрю расспрашивает про симптомы, его спокойный голос вселяет надежду.

– Мэгги кое-куда выскочила, но вы не волнуйтесь. Она скоро вернется и, я уверен, перезвонит, как только войдет. А вы пока продолжайте делать что делаете, – кажется, вы держите все под контролем. Мы пришлем любую необходимую помощь.

Не успеваю я присесть на край постели Робин, как звонит телефон, и я вскакиваю.

– Алло? Мэгги?

– Бьюти? – Голос мужской, но это не Эндрю. Голос незнакомый.

– Да. Я слушаю вас.

– Я знаю, где Номса. Я дам вам адрес, но вы должны прийти немедленно.

Номса. Потрясение от того, что я слышу ее имя, лишает меня дара речи. Номса.

Наконец-то. После всех этих месяцев!

Я тянусь за ручкой и бумагой и уже готова попросить продиктовать адрес, но тут вспоминаю… Робин. Я не могу оставить ее.

– Кто это?

– Вам не нужно этого знать. Приходите сейчас же – и все. Адрес…

– Я не могу прийти сейчас. У меня чрезвычайные обстоятельства, и…

– Я думал, вы любите свою дочь. Думал, вы хотите найти ее.

– Люблю. Хочу, но…

Короткие гудки.

Я не могу в это поверить. После стольких месяцев неизвестности – наконец-то новости, и именно сейчас я связана по рукам и ногам. Я едва успеваю вернуть трубку на место, как телефон звонит вновь. На этот раз это Мэгги; она говорит, что уже отправила ко мне человека.

– Судя по вашим словам, у Робин скарлатина, симптомы сходятся, и ей нужен пенициллин. Врача, к которому я обычно обращаюсь, нет в стране, но я знаю человека с медицинским прошлым. Держитесь. Она скоро будет.

Я возвращаюсь в спальню и снова беру полотенце. Не знаю, помогает ли это девочке, но манипуляции с полотенцем позволяют занять себя, не сойти с ума, бесконечно думая о том, что упустила возможность найти Номсу. Я снова и снова опускаю полотенце то в холодную воду, то на пылающую лихорадкой кожу Робин и молюсь.

Наконец в дверь стучат.

Спасибо тебе, Господи. Помощь пришла.

Я распахиваю дверь. На пороге стоит белая женщина. Со странным выражением на лице она силится заглянуть мне через плечо, а когда я отступаю в сторону, чтобы дать ей войти, пожимает мне руку.

– Вы, наверное, Бьюти. Меня прислала Мэгги.

Удивленно смотрит на мое мокрое от слез лицо.

– Ag, не плачьте, пожалуйста. Все будет хорошо! – Она крепче стискивает мою ладонь.

– Спасибо, что пришли, – говорю я. – Спасибо.

– Где девочка?

– В спальне.

Женщина быстро проходит мимо меня и останавливается на пороге спальни, глядя на Робин.

– Да, это определенно скарлатина, – говорит она, и теперь я слышу его – африканерский акцент.

В обычных обстоятельствах он заставил бы меня насторожиться, но эта женщина – друг Мэгги, и я знаю, что могу доверять ей. Она оборачивается, и свет падает на подвеску у нее на шее. Это золотой святой Христофор – из тех, что Мэгги дарит тем, кого особенно ценит. Я знаю, что если перевернуть подвеску, то на обратной стороне окажется одно-единственное слово – “Верь”. И я верю, я верю. Эта женщина спасет Робин, я это знаю.

Женщина достает из кармана градусник и подходит к кровати.

Робин открывает глаза и, кажется, на мгновение приходит в себя. Она смотрит на женщину – и начинает кричать и метаться.

– Нет, нет! – Робин вытягивает руку и толкает женщину в грудь. – Не ты. Не ты. – Девочка отчаянно пытается отодвинуться от женщины, с мольбой переводит взгляд на меня: – Пожалуйста. Помоги. Нет.

– Простите, – говорю я женщине. – Не понимаю, что с ней. Наверное, она бредит.

Женщина хмыкает и показывает, чтобы я придержала девочке руки. Я смыкаю пальцы на запястьях Робин и пытаюсь уложить ее руки за голову, на подушку, но Робин сопротивляется. Она вырывается, не знаю, откуда у нее столько сил, она борется со мной, в ее воинственности – моя дочь. Робин так похожа на Номсу, что у меня перехватывает дыхание. Как я раньше этого не видела? Наконец после долгих метаний нам вдвоем удается удержать ее, и Робин затихает на подушке. Сопротивление ушло из нее.

Женщина сует градусник в приоткрытый рот девочки.

– Сорок один. My magtig, это очень высокая температура. Боюсь, могут начаться судороги. – Она кладет градусник и поворачивается ко мне: – Где Эдит?

Я удивлена, что она знает имя Эдит. Мэгги в подобных случаях ограничивает информацию – по ее словам, люди не смогут рассказать о том, чего не знают.

– Мэгги говорила вам про Эдит?

– Нет. Она сказала только, что какой-то девочке нужна медицинская помощь и что сиделка – черная женщина. Но я виделась с Эдит и Робин раньше.

Прежде чем я успеваю спросить женщину о подробностях этой встречи, она смотрит на часы и встает:

– К сожалению, я не могу остаться – у меня встреча в суде, мне пора. – Она роется в сумочке, вытаскивает пузырек с каким-то желтым лекарством и передает мне. – Давайте ей этот сироп каждые восемь часов. Не допускайте обезвоживания. Я сейчас сделаю ей укол, который поможет удерживать жидкость. Продолжайте холодные компрессы и каждые несколько часов – прохладные ванны. Если мы собьем температуру, худшее будет позади.

Укол сделан, мы снова у двери, и я беру женщину за руки.

– Вы не сказали, как вас зовут.

– Вильгельмина.

– Спасибо вам, Вильгельмина. Спасибо за то, что вы сделали для нас. Я никогда не забуду вашей доброты. Надеюсь когда-нибудь увидеть вас снова и отдать этот долг.

– Не беспокойтесь, – отвечает она, – увидите. Я обязательно вернусь.

33

Робин

С 1 по 7 сентября 1976 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Все такое мутное, будто смотришь через дымку в пустыне. Бьюти была со мной, расплывчатая темная фигура, а потом куда-то пропала. Я сморгнула, чтобы яснее видеть, но стало только хуже. Белый потолок, мигающий свет, трепещущий тюль на окне – вот и все, что я видела; мне удалось повернуть голову – на горизонте переливалось лицо Элвиса, но его быстро затянуло чернотой.

Когда я открыла глаза в следующий раз, рядом сидела Мэйбл, хотя ведь она бросила меня в полицейском участке после гибели моих родителей. Но сейчас она сидела рядом, негромко напевая, склонялась надо мной с чем-то мокрым и белым в руке. Облако, она прикладывала к моему лицу облако, и это было чудесно.

Только потом это оказалась совсем не Мэйбл, а кто-то другой, с такой же темной кожей. Что-то поблескивало у женщины на шее и касалось моих губ всякий раз, как она наклонялась. Вверх-вниз, вверх-вниз.

Когда зрение немного прояснилось, я увидела круг с каким-то огромным человеком, который переносил через воду ребенка. Великан шептал, что все будет хорошо. Его ледяное дыхание скользнуло по моим губам, когда он наклонился поцеловать меня, а потом ушел, и Мэйбл тоже ушла, и это было невыносимо. Мэйбл покинула меня. Мэйбл, которую я так любила, которая называла меня своей белой девочкой и которая зацеловывала меня всю – везде, кроме губ, – Мэйбл ушла и не обернулась. Каждый раз, когда я вспоминала, как она уходит, у меня начинали течь слезы и картинка размывалась, растворялась, а потом я приходила в себя и Мэйбл покидала меня снова и снова.

– Мамочка, – прошептала я.

Я хочу к тебе, мамочка. Пожалуйста, вернись. Я буду сильной, честное слово. Я не буду больше плакать, буду улыбаться, буду хорошей, и ты меня полюбишь. Ты не станешь жалеть, что я не родилась мертвой, что не я была моей настоящей сестрой – той, что так и не родилась.

В лихорадочных видениях мне снова было шесть лет, я пряталась за диваном, сидела тихо, как мышка, быстро выглядывая и подслушивая разговоры взрослых. Эдит и моя мать потягивали вино, и сигаретный дым валил у них из ноздрей и изо рта, делая их похожими на рассерженных драконов. Мать курила, только когда Эдит приходила в гости.

– Господи, как же тебе везет. Какая у тебя интересная жизнь, – сказала мать.

– Это не везение, дорогая. Это называется “контрацепция”. Я тебе говорила: бросишь учиться и выскочишь замуж за шахтера – ничего хорошего не жди. Если бы ты меня послушалась, то была бы вольной как ветер стюардессой и мы с тобой вдвоем облетели бы весь мир, как собирались.

Мать застонала.

– Знаю! Не топчись по больному. Я не собиралась беременеть.

– Были способы решить этот вопрос, но теперь-то что плакать. Робин классная, – несколько завистливо сказала Эдит.

– Знаю, но она настолько дочь своего отца… Два сапога пара, вечно объединяются против меня, заставляют меня чувствовать себя на обочине жизни. – Мать немного помолчала и добавила: – Иногда я думаю, что сестра Робин, та, которую я потеряла… она, может, была бы моей девочкой. Похожей на меня.

– Мини-Джолин? – Эдит рассмеялась. – Какой ужас! Одной тебя за глаза, вот уж спасибо!

– Я вполне ничего! И я знала бы, как обращаться с тем, кто похож на меня. Материнство – это и так тяжело, а тут еще чувство, что породила чужака. Как будто мне подсунули подменыша, неправильного, не того ребенка.

Я не неправильный ребенок, мамочка, я могу быть правильным ребенком. Я буду совсем как ты, и ты меня полюбишь.

Мэйбл. Мамочка. Великан. Они приходили и уходили, приходили и уходили, их появления и исчезновения, словно приливы, накатывались на меня волнами, но ни одна волна не несла с собой прохлады.

Со мной была Кэт; она близко наклонилась, приникла ко мне, провалилась сквозь преграду из моей кожи и наконец свернулась калачиком прямо во мне. Она была моей сестрой-близнецом, той, что умерла, той, которую хотела (по ее словам) моя мать, и я вернула ее к жизни, моими стараниями она, словно Лазарь, восстала из мертвых. Но мать все равно не слишком хотела ее.

Где же облако? Куда оно ушло?

Я хотела поискать облако, но мир снова заволокло пеленой.

Позже – не знаю точно когда – они снова пришли, великан и малыш, они подходили все ближе, пока не коснулись моих губ: благословение. Прижавшиеся к моей коже, они дарили прохладу, но одеты в этот раз они были в золото, а не серебро. Подняв глаза, я узнала белое лицо, маячившее надо мной, и кровь у меня в жилах заледенела.

Это она – женщина, которая хочет забрать меня! Нет!

Я постаралась не разжимать зубов, чтобы она не могла навредить мне, но я была слишком слаба. Я звала Мэйбл-Бьюти на помощь, но она приняла сторону плохой женщины и держала меня за руки. Женщина впихнула мне в рот кинжал, и я приготовилась умереть.

Кэт проснулась и скорчилась у меня в животе, а потом пролезла в сердце, чтобы спрятаться. Она мне не помогла бы, а я была слишком больна, чтобы помочь себе.

Папа, где ты? Спаси меня. Спаси.

Когда соцработница, сделав мне инъекцию яда, ушла, золотого великана и младенца она забрала с собой. Снова вернулась Мэйбл-Бьюти с прохладным облаком.

– Скоро приедет Эдит, – прошептала она. – Скоро.

Ложь. Я не хочу, чтобы меня и дальше кормили ложью.

Великая ложь серебряными змейками струилась во мне, раскаленными добела чешуйками они терлись о кожу изнутри, вызывая жар и зуд. Мэйбл-Бьюти ложками вливала в меня ложь и пыталась заставить проглотить ее.

– Хватит вранья! Не хочу больше. Хватит змей!

Но они снова и снова шептали мне что-то своими раздвоенными языками.

– Робин, – сказала Бьюти, когда я выбила ложку с ложью у нее из рук. – Девочка моя, я скажу тебе правду.

– Скажешь?

– Да, я честно отвечу на твои вопросы. Обещаю. Но взамен дай мне напоить тебя этим лекарством, правдой. Оно прогонит змей и ложь. Проглоти лекарство – и я скажу тебе правду.

– Хорошо, – прошептала я. – Хорошо. – И открыла рот.

Мои родители правда на небе?

Я не знаю этого наверняка.

Они правда все время смотрят на меня?

Не знаю, но думаю, что это не так.

Моих родителей закопали в землю живыми?

Нет.

Черные люди убивают белых людей?

Да.

Белые люди убивают черных людей?

Да.

Я поеду домой забрать свой велосипед?

Нет.

Эдит отдаст меня куда-нибудь?

Нет.

Кто-нибудь заберет меня?

Не знаю.

Моя мама любила меня?

Да, хотя и не так, как тебе хотелось бы.

Это правда, что я убила свою сестру до ее рождения?

Нет. Твоей сестре не суждено было прийти в этот мир.

Правда, что все черные люди плохие?

Нет.

Правда, что все черные люди хорошие?

Нет.

Мэйбл вернется?

Нет.

Эдит любит меня?

Да.

Ты любишь меня?

Да.

Ты любишь Кэт больше, чем меня?

Нет. Я люблю вас одинаково, потому что вы две половинки, которые составляют целое.

Настанет день, когда ты покинешь меня?

Да.

Кэт вылезла из моего нутра и улеглась рядом со мной. Мы лежали на боку, глядя друг на друга.

– Змейки уползают, – прошептала она. – Тебе станет лучше.

– Знаю.

Я и сама это чувствовала. Змеи не могли жить в сердце правды, потому что правда – неудобное место для жизни. Змейки, извиваясь, поползли прочь, унося с собой жар. Мне вспомнились слова Бьюти.

Я люблю вас одинаково, потому что вы две половинки, которые составляют целое.

И тогда я поняла, что´ должна сделать, чтобы исцелиться и начать жить по правде.

– Кэт?

– Тебе необязательно говорить это вслух. Я знаю.

Я посмотрела на нее, мою сестру. Она была лучшей частью меня и худшей частью меня. Я потянулась к ней, она ко мне, мы переплели пальцы.

– Я буду очень-очень скучать по тебе.

После этого говорить было уже нечего. Кэт стерла слезы с моих щек, потому что она и была моими слезами, моими щеками, а потом ушла. Она оставила после себя не пустоту, не отсутствие – она оставила по себе полноту, которой я до сего момента не знала. Я ощущала себя цельной и завершенной, словно меня наконец – наконец – стало столько, сколько должно быть.

34

Бьюти

9 сентября 1976 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Проходит неделя. Тот мужчина больше не звонит, сколько я ни молюсь об этом.

Вильгельмина, однако, сдержала слово и вернулась проведать Робин. Обрадованная тем, что температура у девочки снизилась, а кожа более или менее нормального цвета, она принимает мое предложение выпить чашку чая.

– Пенициллин сослужил хорошую службу, – говорит Вильгельмина. – А вы прекрасно выхаживали ее, Бьюти. Вы зарываете в землю свое призвание. Вы были бы замечательной сиделкой.

– Спасибо, Вильгельмина. Вы благодаря этому и познакомились с Эдит и Робин? Лечили кого-то?

– Нет. Вообще я социальный работник, а в прошлом ухаживала за больными. Несколько месяцев назад мне позвонил аноним и сообщил, что Эдит – неважный опекун, и я попыталась разобраться с жалобой. Так я с ними и познакомилась.

Она начинает рассказывать об отношениях с Эдит и Робин, кульминацией которых стала рекомендация оставить их в покое: Эдит сообщила об усилиях Вильгельмины ее боссу, заявив, что “эта женщина” настроена против нее лично.

– Она представила документы, доказательства, что она занята полный рабочий день на офисной работе, но я поняла, что это какая-то мутная история. Какая женщина может бросить ребенка и бегать по своим холерным делам? А?

Я холодею, и моя благодарность обращается в страх. Теперь, когда женщина оказала Робин медицинскую помощь, она узнала про обман Эдит и заберет девочку?

Что я наделала?

Вильгельмина видит мою тревогу и фыркает.

– Не беспокойтесь, я не скажу и не предприму ничего как должностное лицо. По крайней мере, пока не буду вынуждена что-то сделать, поскольку обязана действовать в интересах ребенка. Если Эдит знает Мэгги, а Мэгги одобряет этот образ жизни, то я должна уважать его, даже если сама эта хабалка мне несимпатична. Но я буду очень внимательно следить за тем, как идут дела.

Она касается подвески со святым Христофором на моей шее.

– Мы члены маленького клуба, Бьюти. Как хорошо знать, что есть и другие. Иногда мне кажется, что есть только я. Regtig[78]. Уверена, с вами тоже такое бывает.

Мы сидим, неторопливо пьем чай и делимся своими историями. Я не знаю, что это за женщина, но доверяю ей, хотя она белая и африканер и даже представляет угрозу для Робин и Эдит из-за своей профессии. Но она друг Мэгги, и она спасла жизнь Робин. Этого мне достаточно.

Я рассказываю ей, что разыскиваю дочь, а она мне – о своей работе в социальной службе, которая дает ей законное основание бывать в Соуэто и помогать Мэгги, прикрываясь официальными делами. Она немного говорит на коса и сото – ее научил дедушка-африканер, который, по ее словам, был яростным противником апартеида.

Я никогда не слышала об африканерах, которые боролись бы со своим собственным народом, чтобы защищать мой, и говорю ей об этом.

– Похоже, он очень храбрый человек.

– Jinne tog, ja[79]. Он таким и был. По-настоящему храбрым. Но умер при весьма подозрительных обстоятельствах, тогда-то я и поняла, что храбрость может быть опасным делом. Иногда носить маску бывает эффективнее.

Допив чай, Вильгельмина поднимается.

– Робин повезло. Я буду спать спокойно, зная, что вы с ней. Так гораздо лучше, чем в детском доме. И мне кажется, мы с вами станем хорошими друзьями.

Когда я протягиваю руку, прощаясь, Вильгельмина отстраняет ее и обнимает меня. Я не могу говорить и просто обнимаю ее в ответ. Меня переполняют чувства. Теперь я знаю – иногда друзей можно найти в самых поразительных местах и под самой неожиданной личиной.

35

Бьюти

20 декабря 1976 года

Транскей, Южная Африка

Песчаной тропкой я взбираюсь на холм, ноги мои босы, и я наслаждаюсь теплом, идущим от земли. Эта почва возвращает меня мне – более чем что-либо еще. В здешнем песке мои корни.

Войдя в деревню, откуда уехала так давно, я приветствую своих сыновей, притягиваю их к себе, а потом сбрасываю туфли. Моя западная одежда сложена и убрана. Я заворачиваюсь в традиционное покрывало цвета охры, какие носят все женщины в деревне. Для меня стало ритуалом по возвращении домой сбрасывать с себя колючий город и погружаться в знакомые ритмы моего народа.

Иногда в Йоханнесбурге, пытаясь рассмотреть звезды, я старалась расслышать голоса предков. Думаю, что так делают все мои соплеменники, вот почему мы продолжаем жить как встарь.

По дороге наверх я останавливаюсь под um Nqwane[80] передохнуть от летнего солнца в тени. Сыновья уже на холме: взбежали наперегонки. Они не двигаются – ждут меня, как заведено обычаем. Жаркий ветерок шевелит листья, но не охлаждает. Я вдыхаю сладкий аромат травы и нагретой земли, смотрю вниз на долину, и сердце мое расширяется – так я люблю этот вид.

Поля высокого, похожего на перья проса окружают деревню, стебли клонятся под теплым ветром, волнуясь, колышась, – точно волны пробегают по сверкающей меди. Извилистые дорожки петляют между деревней и кукурузными полями, на огороженных пастбищах пасется скот. Белый дым струится из очагов ярких, похожих на ульи хижин, сливаясь в единое облако и обозначая место, где живут люди; женщины и дети роятся между рондавелями[81] – кто занят работой, кто просто болтает с друзьями.

Я оглядываю родные места, и душа моя радуется впервые за долгие недели. Я рада променять электричество, водопровод и канализацию большого города на сельскую местность, где воду надо носить от реки, а готовить на открытом огне, где сгустившиеся тени может разогнать только пламя свечи. Это место, где время остановилось.

Здесь нет часов, здесь нет ощущения срочности, заставляющей каждого торопиться куда-то. Здесь время отмеряется путешествием солнца и луны по небу, здесь нет чужих – только те, кого я знаю всю свою жизнь. После первых же ночей, проведенных на циновке на глинобитном полу, отступает боль в спине, которую я заработала, беспокойно вертясь на тряском мягком матрасе. Как хорошо оказаться дома – хотя бы ненадолго.

Я поворачиваюсь и продолжаю путь к вершине. Достигнув кладбища, я направляюсь к могилам, которые навещаю в каждый приезд. Опускаюсь на колени рядом с ними, не обращая внимания на острые камни, которые вонзаются в колени, и начинаю собирать раскатившиеся камешки в пирамиды. Я начинаю с могилы своего первенца, Мандлы, после чего перехожу к могиле мужа, Силумко. Я смахиваю насекомых и пыль с простых надгробий, с их скупых надписей:

МАНДЛА МБАЛИ 04.09.1959–08.11.1965 и СИЛУМКО МБАЛИ 06.08.1925–19.04.1974

Уход за могилами – молитва для моих рук, этими движениями тело делится горем, когда слов недостаточно.

Закончив, я по извилистой тропке спускаюсь к дереву, где ждут мальчики.

– Мама, – говорит Квези, – когда ты вернешься насовсем?

Луксоло бросает на него сердитый взгляд. Они явно уже все обсудили, и Луксоло, должно быть, велел младшему брату не задавать этот вопрос. Я смотрю на лица мальчиков – как они изменились оба, какими серьезными стали за те полгода, что меня не было. Квези потерял последний детский жирок, тени пробиваются над губами и на подбородке. Лицо Луксоло затвердело, стало мужским. Челюсти у него всегда сжаты, он скуп на улыбку; взрослые заботы уже врезались в его черты.

Я вздыхаю. Пропустила момент их взросления. Пока я была в Йоханнесбурге, тщетно пытаясь отыскать их сестру, мои сыновья облачились в зрелость; мне следовало быть здесь, чтобы видеть их превращение из детей в мужчин. Ни тот ни другой еще не прошли ритуал ulwaluko[82], который сделал бы их мужчинами в глазах племени, но после всего, что выпало на их долю, я не считаю их мальчиками.

– Я обещала вам, что приведу Номсу домой, – говорю я. – И я не могу вернуться без нее.

Я надеюсь только, что, когда этот день настанет, он настанет не для того, чтобы мы положили Номсу рядом с ее отцом и братом. Я не хочу приходить еще к одной могиле.

36

Робин

25 декабря 1976 года

Мелвилл, Йоханнесбург, Южная Африка

– Эдит говорит – ты не ее парень, потому что ты гей.

Я сидела в гостиной у Виктора на кушетке, обтянутой штофом цвета шампанского. (Сначала я назвала ее золотым диваном и тут же развалилась, но Виктор велел мне сесть прямо.) Элвис сидел в клетке-переноске рядом со мной, мои вещи все еще были свалены в прихожей, где их бесцеремонно бросила Эдит.

На мне были ярко-оранжевые бархатные шорты “горячая штучка”, дополненные белой водолазкой без рукавов и шнурованными белыми сапогами по колено. Определение “горячие” подходило шортам как нельзя лучше: хотя они едва прикрывали мой зад, бархат в сочетании с тридцатиградусной жарой делал их неудобными, в них было жарко. Предполагалось, что наряд должен включать в себя еще белый берет, но я потеряла его в спешке, когда мы мчались из квартиры Эдит в дом Виктора. Эдит позвонили из авиакомпании, и она объявила, что планы изменились.

Эдит купила “горячие” шорты и сапожки во время своего последнего визита в Нью-Йорк и сказала, что это писк моды. Мне в первый раз выпал случай надеть их, потому что Бьюти запрещала мне выходить в таком виде, говорила, что я выгляжу как малолетняя принститутка. Я хотела посмотреть это слово в словаре, но Морри объяснил мне, что принститутки – это принцессы, которые учатся в институте. Не знаю, что так не понравилось Бьюти, но я, уважая ее мнение, нарядилась в шорты и сапоги только сегодня, потому что Рождество, да и Эдит настояла. Виктор, как всегда, был тщательно принаряжен, его сиреневая “федора” безупречно сочеталась по цвету с галстуком-бабочкой и носками.

– Я не знаю, что такое “гей”, – продолжала я, – поэтому посмотрела в словаре.

Виктор рассмеялся, но как-то нервно.

– И что там написано?

– Что “гей!” – это восклицание. Я ничего не поняла и снова попросила Эдит объяснить.

– И?

– Она сказала, что у вас с ней не может быть любви, потому что ты гомосексуал.

– И да и нет. Я очень люблю Эдит, но вряд ли смог бы быть ее парнем, даже если бы не был геем. Только не говори ей, что я это сказал.

– Она говорит, гомосексуалы – это мужчины, у которых бывают половые размножения с другими мужчинами.

– Ну, строго говоря, размножения там нет, но это определенно… э-э… секс.

– Эдит говорит, мне нельзя никому об этом рассказывать, потому что это незаконно и тебя могут посадить в тюрьму.

– Это верно. Законы просто драконовские, согласна?

– Что значит “драконовские”?

– Очень жестокие.

– Как апартеид?

– Точно.

– И про Бьюти нельзя никому говорить. Если узнают, что она живет с нами и присматривает за мной, ее тоже могут отправить в тюрьму.

Виктор изогнул бровь.

– Сколько же у тебя секретов, и все надо хранить! Огромная ответственность для девятилетки.

– Мне десять будет в следующем месяце.

– Тем не менее.

– Да все нормально. Мне нетрудно хранить секреты.

Я оглядела гостиную. Комнаты красивее я еще не видала. Высоко над нами висела хрустальная люстра, и все поверхности, включая стены и пол, были покрыты роскошными тканями, в которые хотелось завернуться и лечь спать.

– Либераче[83] – твой парень? – спросила я.

– Либераче? Нет, с чего ты взяла?

– Потому что Эдит говорит, что твой дом выглядит как сцена из влажных снов Либераче.

Виктор поперхнулся шампанским.

– Прошу прощения, – извинился он, промокая подбородок.

– Что такое “влажный сон”? – не унималась я.

– Э-э… ну… А ты сама как думаешь?

– Это когда ты спишь и видишь сны, а кто-то льет на тебя воду?

– Вот ты сама и догадалась.

– О-о, какая у тебя елка! – Я только теперь заметила елку в столовой и вскочила, чтобы рассмотреть это чудо получше.

Ничего подобного я еще не видела. Елка была высокой, но не особо раскидистой, на каждой черной, перекрученной и завитой ветке из кованого металла гнездилось множество стеклянных подсвечников, изготовленных в форме звезды, в них мерцало пламя маленьких свечек, и светильники казались падающими звездами, сгорающими изнутри.

– Предполагается, что это авангард, – заметил Виктор. – Не уверен, что мне нравится. Надеюсь, со временем она станет мне милее.

Это дерево не имело ничего общего с традиционной рождественской елкой, которую обычно наряжали родители, но мне вспомнились ритуалы, которым мы следовали каждый праздник, сколько я себя помнила. Искусственную канадскую ель следовало выволочь из хранилища в гараже; потом начинались судорожные поиски металлической крестовины, пока кто-нибудь не вспоминал, что она сломалась года два назад. Тогда отец отыскивал пустой цветочный горшок, оборачивал его рождественской бумагой и насыпал в горшок земли из сада, после чего елку втыкали в горшок и ставили в углу большой комнаты.

Распутывание электрической гирлянды всегда бывало наиболее взрывоопасным моментом процесса, и если он проходил не как надо, то дальнейшее украшение елки откладывалось на день или два, пока мы не остывали настолько, чтобы продолжить.

– Что за черт? – вопрошал отец каждый декабрь, борясь с узлами. – Кто ее убирал в прошлом году?

– Ты и убирал, Кит, – всегда отвечала мать.

– Быть такого не может. Я бы убедился, что провода свернуты как следует. Это же какое-то, мать его, гнездище.

Если гирлянду удавалось распутать так, чтобы не разбить при этом с десяток лампочек, и если отцу не приходилось резать ее и потом соединять провода заново, мы накручивали ее на елку и переходили к следующей стадии – навешиванию мишуры. Обычно это бывала моя вторая любимая часть процесса, мне нравилась шелковистость блестящих нитей, но они таили в себе не меньше напряжения, чем лампочки.

– А где все остальное? – спросил как-то отец, держа в руках два паршивеньких “дождика”.

– Больше нет, – ответила я, заглянув в мешок.

– Что значит “больше нет”? У нас должно быть не меньше десятка этих веников. Где серебряные и золотые?

Я не решилась сказать, что взяла мишуру без разрешения, чтобы украсить костюм ангела в рождественском утреннике, а потом накромсала на блестки для рождественских открыток, которые мы делали в классе. Я просто пожала плечами, отец почесал голову и пробормотал, что чешуйницы – сущее наказание. В тот год новогодней елке основательно не хватало шика.

Елочные украшения всегда являлись на сцену предпоследними; развешивать их следовало в строго определенном порядке.

– Сначала шары, – говорила мать. – Золотые, потом серебряные, потом красные и зеленые.

Я лезла за золотым санта-клаусом, но мать отталкивала мои руки.

– Сейчас – шары. Потом звезды. Потом карамельные трости. Потом ангелы. В самом конце – санта-клаусы.

Спорить с ней было бесполезно, и горе тому, кто повесил бы слишком много одинаковых украшений в одном месте или оставил пустым другое. Наконец, когда все было размещено в точном соответствии с предписаниями, наставал черед огромной звезды. Отец поднимал меня вверх, подхватив под мышки, и я насаживала ее прямо на верхушку елки.

– Молодчина, Конопатик! А теперь будем надеяться, что слухи о том, что Санта-Клауса арестовали за кражу в магазине, оказались ложными!

В нынешнем декабре я ничего этого не делала. Эдит не ставила елку, а ее единственной уступкой стали красные и зеленые ликеры и разноцветные рюмочки.

– Ты очень скучаешь по ним, да? – тихо спросил Виктор.

Я кивнула, потому что не могла сказать вслух.

Виктор вздохнул, а потом заговорил фальшивым праздничным голосом:

– Ну… а что принес тебе Санта-Клаус?

– Санты не существует, Виктор, но Эдит подарила мне одежду и пластинки, а Бьюти – вот это. Красиво, правда?

Я подошла к Виктору, открыла крошечную застежку на медальоне-сердечке и показала черно-белые фотографии внутри: папино лицо слева, мамино – справа.

– Фотографии с их свадьбы. Бьюти их получила от Эдит.

– Очень красиво. Какой продуманный подарок.

Тут я вспомнила, что Эдит попросила меня передать Виктору подарок. Я убежала к своему собранному второпях чемодану и вытащила оттуда серебряную коробочку, перевязанную серебристыми лентами.

– Вот. Это тебе.

– Спасибо! Но это правда лишнее. – Виктор положил коробочку рядом с собой.

– Нет, открой ее. Уже Рождество, ждать не надо. – Явное нежелание Виктора открывать коробочку я приписала тому, что его страшат все эти ленты. – Давай я тебе помогу их развязать.

Я схватила коробочку и занялась распутыванием узлов. Управившись с ленточками, я отбросила крышку и запустила руку внутрь; пальцы наткнулись на что-то жесткое и холодное.

– Наручники? Ты что, полицейский?

– Дай-ка. – Виктор выхватил у меня коробку, прежде чем я успела порыться в ней поосновательнее. – Робин, надеюсь, ты не обидишься вопросу: тебе удобно в таком наряде? Я вижу, ты то и дело подтягиваешь шорты.

– “Горячие” шорты, – поправила я.

– Да. Горячие шорты. Может, хочешь переодеться во что-нибудь поудобнее?

– Да! Очень!

– Прекрасно. Поднимайся наверх, будешь жить в гостевой комнате. Вторая дверь налево. А я пока устрою Элвиса здесь, внизу.

В столовой я заметила, что стол уже накрыт на двенадцать персон. Искрились хрустальные бокалы, начищенные столовые приборы замерли среди фарфора. В конце стола стоял белый пластиковый стул, второпях придвинутый под углом между двумя другими мягкими стульями. Он был единственным уродливым предметом в безупречной комнате, полной безупречных вещей.

Виктор увидел, что я заглянула в комнату.

– Это твое место. Я еще не все расставил, но ты будешь сидеть рядом со мной, во главе стола.

До этого момента я ужасно жалела себя: мое первое Рождество с Эдит оказалось испорченным из-за того, что Эдит вызвали на работу. Мы планировали подняться на крышу и весь день загорать, слушая записи “Бони М”. Я научила Элвиса петь Feliz Navidad[84], а Эдит купила маленький надувной бассейн для малышей, разрисованный рыбками, и сказала, что мы можем превратить его в джакузи. Морозильник уже был набит шампанским, колой и мороженым, но тут зазвонил телефон.

Когда по комнате поплыл божественный аромат жареной курицы, меня вдруг осенило: Эдит сгрузила меня Виктору, не озаботясь его собственными планами на Рождество. В сиротстве это худшее – не знать, когда тебя ждут и ждут ли вообще.

– Виктор, я испортила тебе Рождество? – Мне надо было задать этот вопрос.

– Нет, конечно!

– Похоже, к тебе на шикарный ланч придет много народу.

– Ну да, но чем больше, тем веселее. Юная леди, для меня честь принимать вас у себя в гостях. А теперь брысь наверх, переодеваться. Гости могут явиться в любой момент. Спускайся, когда будешь готова.

– Ладно.

Я забрала свой чемодан и поскакала вверх по ступенькам искать свою комнату. Она оказалась большой и красивой, но самым лучшим было то, что она вся принадлежала мне, не нужно ее ни с кем делить. Стены покрыты шелковистыми обоями в красно-белых завитках, по гигантской двуспальной кровати разбросаны круглые пухлые подушки. Я взобралась на кровать и попрыгала, как на батуте, но от этого только стало еще жарче, так что пришлось прекратить.

Я стащила с себя “горячие” штанишки и сапоги и порылась в чемодане в поисках любимых джинсовых шортов и футболки с надписью “Свободу Нельсону Манделе” – Эдит подарила мне ее на Рождество. Переоделась, посмотрелась в зеркало, и тут мне пришло в голову, что я выгляжу слишком обычно. Виктор приложил столько усилий, чтобы все было безупречно, и мне тоже захотелось выглядеть безупречно; он не пожалеет, что я оказалась на его вечеринке.

Я распаковала еще несколько полученных утром подарков и стала один за другим разглядывать их, чтобы понять, что может подойти. После долгих раздумий я остановилась на красной вельветовой мини-юбке и дополнила ее белыми сапогами и белой водолазкой, которые было сняла. В юбке было попрохладнее, вельвет пропускал намного больше воздуха, чем “горячие” шорты. Волосы у меня очень отросли, челка стала такой длинной, что закрывала глаза и свисала чуть ли не до подбородка, поэтому я зачесала ее назад и прижала красными солнечными очками в форме сердечек.

Я выглядела хорошо, но все же чего-то не хватало, и через несколько минут я сообразила, чего именно. Эдит всегда сильно красилась, и мама по особым случаям тоже подкрашивалась ярче обычного. Я решила, что праздник у Виктора определенно стоит рассматривать как особый случай. Клубничный блеск для губ лег без труда, хотя я дважды слизывала его, потому что он был очень вкусный. Накраситься маминой тушью оказалось сложнее, щеточка так и норовила коварно ткнуть в глаз. К тому же тушь превратилась в комки. Стоило мне пошире открыть глаза, как она размазалась, а когда я попыталась вытереть черные потеки, то размазалась еще больше.

Пока я приводила себя в порядок, дверной звонок то и дело звонил, и Элвис каждый раз передразнивал его. Голоса и чудесные запахи плыли вверх по лестнице, и мне не хотелось пропустить веселье, так что я бросила вытирать размазавшуюся тушь и пошла на голоса вниз, в столовую. Мое торжественное появление заставило двенадцать мужчин умолкнуть и разом повернуться.

– Вот и она!

– Сногсшибательна!

– Бог мой, сапоги – просто отпад.

– Какие классные очки!

– О-о, панда-стиль! Последняя мода?

Виктор подозвал меня к себе, смочил салфетку водой и осторожно стер лишнюю тушь.

– Друзья, это Робин. Эдит – ее тетя.

Мне понравилось, как он сказал. Не “она – племянница Эдит”, а “Эдит – ее тетя”, как будто важно было знать именно про меня. Потом Виктор провел меня по комнате и представил каждому из гостей.

Мужчины все были хорошо одеты и красивы и совсем не похожи на здоровяков, с которыми отец работал на шахте. Они преувеличенно церемонно здоровались со мной, некоторые целовали мне руку, некоторые целовали в щеку. Я пыталась запомнить всех по именам: Клод (расстегнутая рубашка, густые волосы на груди), Себастьян (перманентная завивка), Джонатан (темные очки, как у Джона Леннона), Йохан (африканер, пурпурный жилет с узором “турецкие огурцы”), Кристоф (тоже африканер, без усов), Ханс (усы), Жак (лысый), Самсон (пахнет лосьоном для загара), Гордон (очень широкие лацканы), Ник (ковбойские сапоги) и Шейн (рыжий).

Виктор позвонил в колокольчик, и все двинулись к своим местам. Йохан пошел вокруг стола, наливая всем шампанского, а мне налил сидра в рюмочку, похожую на винный бокал для феи.

– Чуть-чуть. Не напивайся, ладно? – Его африканерский акцент звучал очень мягко, казалось, что Йохан не говорит, а напевает.

Трапеза из семи блюд заняла три часа, это был какой-то конвейер еды, и он двигался без остановки. Фаршированные половинки авокадо. Холодный свекольный суп. Салат “Цезарь”. Крабовые котлетки. Лимонный шербет. Курица, жаренная с картошкой и овощами четырех видов. Сырная тарелка и крем-брюле. Это был самый богатый пир в моей жизни, и каждый раз, когда я думала, что не вмещу очередной кусок, я просто ждала минут десять, после чего готова была двигаться дальше.

Разговор во время трапезы не умолкал, но мне не казалось, что я должна в нем участвовать. Я с удовольствием просто сидела и слушала, как он жужжит вокруг меня, как вырываются на свободу фразы на английском и африкаанс, как слова парят над головой, словно воздушные змеи на ветру.

– Какая гадость, что “Ол Блэкс”[85] вышли в этом году на поле. Если бы “Спрингбокс” отстранили от международных соревнований, стало бы ясно, что положение дел меняется…

– У Джереми на днях были проблемы с полицией. Какая-то жалоба от одного из соседей. Вопрос моральных ценностей, вроде того…

– Я знал про цензуру, я просто не понимал, насколько все плохо. Зарубежная пресса пишет обо всем, что здесь творится, а мы глухи и слепы…

– Откуда у тебя этот рецепт? Крабовые котлетки просто божественны.

После того как последнее блюдо было съедено и убраны тарелки, мы перебрались в гостиную, столпились вокруг фортепиано и стали выкрикивать пожелания.

Виктор исполнил несколько каверов рождественских гимнов, а потом заявки пошли на более современные мелодии. Йохан попросил “Лолу” группы “Кинкс”, и я слушала, как они пели, пытаясь разобрать слова. Я ничего не понимала, кроме слова “Лола”, которое увлеченно распевала в припеве. В начале следующего куплета, когда я уже начала было подпевать с закрытым ртом, справа от меня раздался громкий звон, оконное стекло разлетелось на сотни мелких кинжалов.

Все закричали, нас осыпало дождем из осколков, но Йохан кричал громче всех – что-то большое и твердое ударило его в голову. Только что он стоял рядом со мной, положив руку мне на плечо, – и вот уже лежит на полу, схватившись за висок. Пока все, присев, отползали с линии огня, а Виктор пробирался к Йохану, я протянула руку к снаряду, упавшему на пол рядом со мной.

Это оказался кирпич с привязанной бумажкой. Кто-то большими печатными буквами написал на ней “Сдохните, уроды”. Вокруг меня снова загудели голоса – все обсуждали, что полицию вызывать бесполезно, и строили догадки насчет возможности второй атаки. Я сжимала в одной руке кирпич, в другой – ладонь Йохана. Я будто онемела. Я не знала, что и как говорить в мире, где ненавидят людей, где на них нападают за то, что они не того цвета, говорят не на том языке, поклоняются не тому богу и любят не как положено; в мире, где общепринятым языком была ненависть, и кирпичи – единственными словами.

37

Бьюти

4 января 1977 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

– Вот, я заварила тебе чай, как ты любишь. – Робин ставит передо мной на подставку дымящуюся кружку, и я улыбаюсь слабой, но благодарной улыбкой.

Я вернулась всего полчаса назад, и хотя Эдит велела Робин не приставать ко мне с расспросами, девочка не может сдержаться. Я никогда еще не видела такого любопытного ребенка со столь ненасытной жаждой знаний. И хотя я устала после долгого путешествия, мне не трудно отвечать на ее вопросы – я люблю говорить о Транскее и своей семье. Так я чувствую себя ближе к жизни, жить которой, боюсь, мне больше не суждено.

Подав мне чай, Робин садится рядом и проводит пальцем по шелковистой ткани моего платья. Пальцы Робин бледны на его темном фоне.

– Как прошло твое Рождество? – спрашивает она.

– Это было благословенное время, спасибо. Как хорошо повидать сыновей!

– Ты отдала им мою фотографию?

Я улыбаюсь и поднимаю кружку, чтобы сделать глоток чая. Я обещала этой девочке говорить только правду, но и не хочу задевать ее чувств, признаваясь, что не собиралась показывать ее подарок. Я держу фотографию в своей Библии, здесь ей лучше, чем в руках двух оставленных мальчиков, обиженных тем, что мать променяла их на белого ребенка.

От вопросов Робин меня избавляет то, что она неспособна долго ждать и тут же перескакивает на следующую мысль, посетившую ее.

– Йохана отправили в больницу, накладывать швы.

– Кто такой Йохан?

Девочка объясняет, что это друг Виктора и что он был ранен, когда кто-то швырнул кирпич в окно. Я спрашиваю себя, где была Эдит во время этого тяжкого испытания, – предполагалось, что она проведет праздники с девочкой, но, прежде чем я успеваю спросить, мысли Робин снова сменили направление.

– Эдит говорила – Силумко умер от болезни Тайсона? У моего папы тоже брали анализы на Тайсона.

– Это называется “пневмокониоз”, – исправляю я ее. – Он бывает, если вдыхать под землей породную пыль. Твой отец должен был регулярно проходить осмотр, потому что это обычная шахтерская болезнь. А черных шахтеров никогда не проверяли.

– Ты очень сильно грустишь? Скучаешь по Силумко?

– Да, мне очень его не хватает. – Это правда, хотя на самом деле все сложнее. Я обнаружила, к своему удивлению, что горе – процесс, который со временем становится тяжелее, а не легче.

В первые недели после смерти Мандлы и Силумко моя потеря была слишком велика, слишком сильна, чтобы принять ее целиком. В эти, самые первые дни я едва могла наметить свое горе, проследить его контуры, пытаясь свыкнуться с его громадностью. Я изучала его, как карту мира, на которой есть лишь наметки – границы, основные города, океаны и самые крупные реки; карта моей потери поначалу была размытой, бескрайней абстракцией, с которой мне предстояло свыкнуться. Лишь после того, как я изучила границы своего горя, я смогла двинуться дальше, в горы и долины, я поднималась на пики и преодолевала перевалы своего отчаяния. И когда я пересекла их – со вздохом облегчения, думая, что одолела тягчайшие, – тогда только сумела прийти к правде о потерях, к той части, о которой никто не предупреждает: горе – это обособленный город, выстроенный на вершине холма и окруженный каменными стенами. Это крепость, обитателем которой ты будешь до конца жизни, до конца жизни ты станешь ходить по улицам, ведущим в тупики. Хитрость в том, чтобы прекратить попытки сбежать и вместо этого постараться сделать эту крепость своим домом.

Я знаю, что однажды Робин сама это поймет, но сейчас придется слишком много всего объяснять, поэтому я просто говорю:

– Я всегда буду тосковать по нему. Силумко был хорошим человеком. Очень хорошим.

У девочки озадаченный вид, я беру ее за руку, мягко сжимаю:

– Он правда был хорошим. Я знаю – тебе трудно понять это после того, что случилось с твоими мамой и папой. Я знаю, ты думаешь, что все черные мужчины плохие, но это не так. Мой муж был добрым и порядочным человеком, и мои сыновья, когда вырастут, тоже станут хорошими людьми. – Я глажу ее ладонь большим пальцем. – У хороших людей бывает разный цвет кожи, и говорят они на множестве разных языков – так же, как плохие. И иногда хорошие люди делают плохие вещи, а иногда плохие вещи – единственное, что люди умеют делать. Когда-нибудь ты сама все это поймешь.

Птица издает хриплый крик со своего насеста на верхней полке, и я встаю, чтобы покормить ее. Я перестала бояться попугая за время болезни Робин, когда заботиться о нем могла только я, а дома, в Транскее, я с удивлением поняла, что мне не хватает его вечной болтовни и рулад.

– Не беспокойся. Я сама. – Робин сажает Элвиса в клетку, насыпает ему семечек и наливает воды в поилку, после чего снова садится рядом со мной. – Почему ты не плачешь, если так тоскуешь по Силумко? Тебе же можно. Иногда, когда плачешь, становится легче.

– Если не видишь чего-то своими глазами, моя девочка, это не значит, что этого не происходит. Конечно, я плачу, но плачу наедине с собой.

– О.

Я вздыхаю.

– Правда в том, что я начала оплакивать его очень давно. Задолго до того, как он умер.

– Как это?

– Силумко уехал в Йоханнесбург, на шахты, десять лет назад, и все это время я видела его лишь четыре недели в году, когда его отпускали домой. Уже тогда я понимала, что он не тот человек, за которого я вышла замуж, и я тосковала по тому, прежнему.

– А каким он был?

– Он все еще был Силумко, но уже не был Силумко. Понимаешь?

Девочка мотает головой, и я пытаюсь объяснить:

– Тот Силумко, которого я полюбила много лет назад, был красивым молодым мужчиной с улыбкой, как месяц. Из тех, кто не любит, когда его держат взаперти. Счастливее всего он бывал, когда уходил, иногда на несколько недель, искать лучшие пастбища для скота. В такие дни он спал на земле, среди овец, и единственным его покрывалом было ночное небо.

– А когда он уходил, ты не скучала по нему?

– Скучала, но не слишком, потому что знала: он счастлив. Мы оба были счастливы в те годы, наши дети были маленькими, уклад нашей жизни был традиционным. Но потом Мандла утонул в реке, а после этого пошли засухи, мы потеряли своих последних овец, и Силумко пришлось покинуть деревню и отправиться в Йоханнесбург. – Я замолкаю – убедиться, что девочка слушает. Очень важно, чтобы она все поняла. – Только представь: тебя лишают полей, вольного воздуха и синего неба и загоняют в шахту, на километр под землю. Тяжко работать по шестнадцать часов в день, в темноте и тесноте, при постоянной опасности обвалов и взрывов. Вот тогда я и потеряла Силумко, потому что он сам себя потерял. Впервые я оплакала его уже тогда.

Горло у меня сжимается, я тянусь к кружке, делаю глоток и опускаю ее на подставку.

– В первые несколько лет, когда его до восхода солнца втискивали в клеть с другими шахтерами, он надеялся не увидеть на копре сову, потому что сова – вестница смерти, и увидеть ее – дурной знак. Но позже сова стала для него надеждой.

– Почему?

– Потому что умереть ему было бы легче, чем жить в таких ужасных условиях.

Робин ежится.

– Не понимаю, почему он так ненавидел шахту. Мой папа работал на шахте и ничего особо плохого не рассказывал.

– Где был твой отец после работы, Робин?

– Дома.

– К кому он приходил домой?

– Ко мне и к маме.

Я стараюсь быть терпеливой.

– Силумко не мог прийти домой, к своей семье. Ему приходилось оставаться в шахтерском общежитии, в ужасных условиях, делить комнату, туалеты и прочие удобства с сотней других мужчин.

– Ого. Моему папе такое бы не понравилось.

– А сколько зарабатывал твой отец?

– Не знаю.

– Но ведь достаточно, чтобы вы жили в своем доме, имели машину, покупали одежду и еду?

– Не знаю.

– А твой папа был начальником или рабочим, которому указывают, что делать?

– Начальником, – гордо говорит Робин.

Я объясняю Робин, как мало зарабатывал Силумко и насколько условия, в которых он работал, отличались от условий, в которых работал ее отец. Я хочу, чтобы она поняла: двое мужчин могут быть в одном и том же месте, делать одно и то же, носить одну и ту же одежду – и существовать при этом в разных мирах. По серьезному лицу Робин видно: она понимает, – по крайней мере, понимает хоть что-то. Я беспокоюсь, что рассказываю ей слишком много, что она еще слишком мала, но ведь я обещала, что буду с ней честной.

Звонит телефон, из спальни к нему спешит Эдит.

– Бьюти, это вас. – Она протягивает мне трубку.

Я медленно подхожу к телефону. Мышцы одеревенели.

– Алло?

Это снова тот неизвестный мужчина.

– Встречаемся за домом через десять минут. На этот раз – никаких отговорок, – произносит он, после чего следуют короткие гудки.

– Эдит, – говорю я, – мне надо идти.

Белый фургон выворачивает из-за угла и тормозит рядом со мной. На боку большими красными буквами по трафарету написано: “Установка сантехники”.

Из машины выпрыгивает чернокожий мужчина, высокий и мускулистый, направляется прямо ко мне. Оглядев парковку и удостоверившись, что нас никто не видит, он вытаскивает из кармана лоскут черной ткани:

– Наденьте.

Я беру лоскут, встряхиваю. Это повязка на глаза.

– Кто вы?

– Надевайте. Живее! – Его глаза быстро обшаривают парковку. Вдруг он увидит что-то, что его спугнет, и он уедет без меня?

Я затягиваю полоску ткани у себя на затылке, так, чтобы ноздри остались свободными. Мужчина хватает меня за руку и толкает к фургону:

– Залезайте. Осторожнее голову.

Наклонившись, я лезу в фургон и ощупью нахожу сиденье. Я не знаю, ни кто этот человек, ни куда он меня везет, но я отчаянно хочу найти свою дочь. Я поеду куда угодно и сделаю что угодно, если это поможет мне отыскать ее.

Повязка падает, моему взгляду открывается пустая комната без окон. Единственный свет исходит от лампы, стоящей в углу на полу. На нее наброшен красный шарф, и у комнаты такой вид, словно здесь совершилось жестокое преступление. Я сижу на стуле с прямой спинкой, лицом к единственному (кроме моего стула) предмету мебели – двухместному кожаному дивану. В комнате душно и жарко, застоявшийся воздух обволакивает меня, словно лицемерные объятия, и мне хочется стряхнуть его.

Мужчина выходит у меня из-за спины и садится на диван. На боку у него кобура с пистолетом, и от вида оружия меня пробирает дрожь. Мужчина вытаскивает из кармана штанов пачку табака, из кармана рубашки – трубку и начинает набивать ее, не сводя с меня глаз.

– Где…

Вскинув руку, он обрывает меня. Я умолкаю. Мы будем говорить, когда он закончит набивать трубку. Когда трубка готова и дым вишневого табака наполняет воздух, мужчина готов поговорить.

– Вам известно, что вы становитесь помехой?

Все мои надежды растоптаны. Этот мужчина здесь не для того, чтобы помочь мне.

– Вы со своими бесконечными расспросами – как муха цеце. Все кусает, кусает, злит всех. Мои люди жалуются, что вы стоите у них на пути.

– Все, чего я хочу, – это найти свою дочь.

– А что, если ваша дочь не хочет, чтобы вы ее нашли?

– Тогда пусть сама скажет мне об этом.

– А что, если она не желает разговаривать с вами?

– Если она сама мне это скажет, я смирюсь.

Мужчина пренебрежительно цыкает, словно хочет извлечь застрявший между зубами и мешающий ему кусочек мяса.

– Ваши вопросы могут попасть не в те уши и подвергнуть опасности и вашу дочь, и всех нас. Прекратите делать то, что вы делаете. Вы никому не поможете.

Мне наконец становится ясно, кто этот человек.

– Вы Лихорадка Нгубане, – говорю я, пытаясь не допустить страх в свой голос.

Он, кажется, не рад, что я знаю, как его зовут, но не подтверждает и не опровергает мое предположение.

– И это вы не пускаете мою дочь ко мне.

– Похоже, вы запутались, sissi. Ваши враги – белые люди.

– Мне никто не враг, bhuti, кроме тех, кто не пускает ко мне мою дочь.

– Никто не удерживает вашу дочь. Она сделала выбор, и вы должны уважать ее решение.

– Если она уважает свое решение, она должна иметь смелость сообщить мне о нем.

– Вы зря тратите время. Ее нет в стране.

– Тогда я подожду, когда она вернется.

– Если вернется.

– Не “если”, а когда. Это вопрос времени. Вы отсылаете их обучаться, чтобы они, вернувшись, могли сражаться за вас.

– За всех нас.

Меня передергивает.

– Я буду ждать.

– Я думал, вы умнее. Я думал, вы слышите голос разума, но вижу, что ошибался. Сегодня я говорю с вами по-хорошему в последний раз. Если вы продолжите создавать трудности и задавать вопросы, я перестану быть любезным.

– Вы угрожаете мне?

– Думайте как хотите. Просто уйдите с моей дороги.

38

Робин

14 января 1977 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

В день моего рождения, когда мне исполнилось десять лет, к вечеру меня никто не поздравил.

Я не сказала о дне рождения ни учителям, ни друзьям, потому что они стали бы спрашивать, почему я не принесла в школу пирог и никого не позвала в гости. Эдит была в рейсе, и я не знала, известно ли Бьюти, сколь великий сегодня день. Если она не в курсе, то и хорошо, сегодняшнее утро будет самым обычным. Я постаралась ускользнуть в школу, пока Бьюти была в ванной. Мне не хватало Кэт. Я бы поздравила ее, а она – меня, отпраздновали бы с ней вдвоем.

После уроков Бьюти не ждала меня у ворот школы, и я, перепугавшись, бежала всю дорогу до дома, чтобы обнаружить на кухонном столе записку.

Дорогая Робин,

Я ушла в магазин. Пожалуйста, будь дома к шести часам вечера, мы займемся твоим домашним заданием.

Обнимаю,

Бьюти

Никаких поздравлений, и мои подозрения подтвердились: Эдит забыла про мой день рождения сама и забыла сказать о нем Бьюти.

После обеда я отправилась отрабатывать сыскные навыки – надо было подготовиться к следующему разу, когда Бьюти удалится на поиски Номсы. Бьюти не знала, что в тот вечер, когда ей позвонили, я неслышно последовала за ней. Открывая дверь подъезда, я заметила возле Бьюти белый фургон с надписью “Установка сантехники”.

Не выходя наружу, я наблюдала в приоткрытую дверь. Какой-то черный протягивал Бьюти нечто вроде лоскута ткани, Бьюти переводила взгляд с мужчины на лоскут, словно обдумывала, как поступить. Через мгновение она кивнула и завязала полоской ткани глаза. Этот черный мужчина заставил ее стать слепой.

Потом он довел Бьюти до задней дверцы фургона. Пока он, закрыв за ней двери, шел к водительскому месту, я с трудом подавляла в себе сильнейшее желание кинуться к фургону. Если правильно рассчитать, то я успею открыть заднюю дверь и запрыгнуть внутрь до того, как машина тронется с места. Бьюти не было с нами в ту ночь, когда полицейские загнали нас с Мэйбл в фургон, и она не знала, что если тебе завязывают глаза и куда-то увозят, это не к добру. Бьюти нуждалась в защите, и мне отчаянно хотелось защитить ее.

Но потом я подумала про Эдит, которая ждет меня и встревожится, если я не вернусь; секундного колебания оказалось достаточно, чтобы я опоздала. Фургон тронулся, и мне оставалось только смотреть на желтый номерной знак. Черные буквы и цифры все быстрее удалялись от меня. ВВМ676Т. Я закрыла дверь и поднялась в квартиру.

Я предала Бьюти. Члены Секретной Семерки и Великолепной Пятерки не стали бы колебаться, уж они-то запрыгнули бы в фургон! В следующий раз я должна быть расторопнее, а для этого следовало потренироваться в сыщицких навыках.

Тренировки я начала с того, что принялась останавливать на улице случайно выбранных людей.

– Где вы были вечером четвертого января? – спросила я пожилую даму в очках с неправдоподобно толстыми стеклами.

Она моргнула, словно пытаясь удостовериться, что я настоящая, после чего покачала головой и пошла дальше.

– Вы не помните, дней десять назад здесь не бродили какие-нибудь подозрительные типы? – Такой вопрос я задала следующим трем встречным, и все они сказали, что не помнят.

Когда какой-то устрашающего вида мужчина велел мне не совать нос в его дела, я решила опрашивать только знакомых мне подозреваемых.

Мистер Абдул, стоявший за кассой в своем магазине, сузил глаза, словно припоминая, и сказал:

– Вечер четвертого января? Ну как же. Я был в магазине, работал, я всегда работаю, никогда не отдыхаю. И здесь вечно слоняются подозрительные типы, хотят стащить у меня что-нибудь.

Мистер Пападопулос задумался, заворачивая в газету картошку соломкой, с которой капал уксус.

– Больше недели прошло. Откуда я помню? Подозрительные личности, говоришь? Единственная подозрительная личность – моя теща. Про убийство Кеннеди слышала? Спроси ее, где она была в тот день.

Специальным тайным шифром я сделала пометку в записной книжке, собираясь последовать его совету. Однако вскоре поняла, что мой тайный шифр настолько тайный, что я сама не могу его расшифровать, так что пришлось делать записи и на обычном языке.

Тина-парикмахерша сказала, что отправилась в тот день к своему парню.

– Разумеется, двуличный сукин сын кувыркался с этой шлюхой Лиззи, но правильнее ее звать Слиззи. Слава богу, избавилась я от обоих, и знаешь почему? Они заслуживают друг друга, и к тому же…

– Ага! Вон он, мой подозреваемый, – сказала я, просто чтобы поскорее убраться.

В “Коралловый особняк” я вернулась в шесть вечера, тоскуя от одной только мысли, что никто не ждет меня в пустой квартире. Поэтому я спустилась в подвал, навестить Кинг Джорджа, которого нашла в его каморке. Я постучалась, прокричала свое имя, и он крикнул в ответ, чтобы я входила.

Кинг Джордж уже закончил работу, но форму уборщика – синюю хлопчатобумажную рубашку с красной полосой на манжетах и синие же брюки – еще не снял. От него пахло табаком и полиролью, он возился с кожаными накладками на колени, в которых целыми днями драил полы.

Спартанская обстановка клетушки была все та же: узкая кровать и один-единственный стул. Вдоль стены тянулась веревка, с которой свисали одежда и полотенце. Но что-то все-таки изменилось, и мне понадобилось время, чтобы понять: теперь на стене висели приклеенные скотчем рисунки. Десятки чудесных рисунков карандашом или углем на всевозможных обрывках бумаги. Большинство – лица, но попадались и морские виды, и городские сценки.

– Это ты все нарисовал?

– Ja. – Кинг Джордж застенчиво улыбнулся.

Выяснилось, что свои рисунки он хранит обычно в коробке, но тут решил вывесить, превратить каморку в галерею. Он любит всякий красивый kak[86].

Я скользила взглядом по портретам и остановилась на уличной сценке: старинный автомобиль припаркован возле магазина.

– Что это?

– Дом.

Я разобрала название магазина.

– Ты жил в винном магазине?

– Ja, в заднем комната.

– Хм. – Я продолжила разглядывать рисунки, снова остановилась – перед изображением красивой девушки.

– Ух ты. Кто это?

– Кинг Джорджа жена.

– Твоя жена? Вот эта девушка? – Я не хотела, чтобы мои слова прозвучали уничижительно, но мне казалось просто невероятным, что этот почти беззубый старик женат на такой молодой красивой женщине.

Кинг Джордж внимательно изучал мое лицо.

– Jinne[87], да маленькая мисс сегодня такой dikbek[88]. Что случился?

Я тяжело вздохнула.

– У меня сегодня день рождения, а всем наплевать. – Я хотела сказать “насрать”, но не смогла заставить себя выговорить это слово.

– Маленький мисс, наверное, lekker[89] что он знает, когда у ней день рождения.

– А ты разве не знаешь, когда родился?

– Нет, маленький мисс. Ма Кинг Джорджа была slapgat[90] и не пометил тот день в Библии, а белый ouballie[91] к тому времени уже был с другой gat skoon[92].

Услышанное меня потрясло.

– Твой отец был белым, а мать черной? Никогда про такое не слышала. Разве так бывает?

– Кинг Джордж – klonkie.

– Что это значит?

– Он цветной.

– О… – Это объясняло странный цвет его кожи и почему он не выглядел ни черным, ни белым.

– Ja, и klonkies в этой стране moerse[93] тяжело. Белые ненавидят их, потому что в них черная кровь, а черные ненавидят их, потому что в них белая кровь. Оu sommer[94] все не гладко.

– Поэтому ты так смешно разговариваешь?

– Э, не будь нахал. Мы все так говорим, которые klonkies с Kaapse[95].

Я вытаращилась на него, и Кинг Джордж объяснил, что он родом из Кейптауна и что так разговаривают все цветные из Шестого округа. Взмахом руки он указал на свои рисунки, и я поняла, что все эти лица и сценки – из его прошлого.

– Тогда почему ты в Йобурге?

– Однажды Gatte велели klonkies жить в Квартира, die gat kant[96] Кейптауна[97]. Кинг Джордж не хотел жить в Квартира, так что он погрузил свои sommer alles[98] на тачку и отправился в Джойс.

– Ого. – Из сказанного я поняла, что полиция выкинула всех жителей Шестого округа в некое место, называемое Квартиры, но Кинг Джордж решил перебраться в Йоханнесбург.

– У тебя есть машина?

– Зачем так geskok[99], маленький мисс? Мне нужна тачка, чтобы делать дело.

– Тебе нужна машина, чтобы работать уборщиком? – Это показалось мне очень странным. Уборщики мыли окна, натирали паркетные полы и медную фурнитуру, выносили мусор и регулировали огонь в котельных. Ни для чего этого машина не требовалась.

– Уборщик – это дневной работа Кинг Джорджа. А настоящий бабки приходит от ночной работа.

– О, и что это за работа?

– Неважно.

– А где твоя жена?

Насмешливое выражение на лице Кинг Джорджа вдруг сменилось печальным; это продолжалось всего несколько секунд, а потом Кинг Джордж сменил тему:

– Какой kak, что всем плевать на день рождения маленький мисс. Иди к Кинг Джорджу. Он тебя drukkie[100].

– Нет, спасибо.

– Jinne, маленький мисс вдруг заболела расизмом? Не хочет, чтобы ее drukkie цветной?

– Я не расистка. Просто от тебя пахнет, я поэтому не хочу с тобой обниматься. Когда ты в последний раз мылся или брызгался дезодорантом?

– Дезодорант и мыло стоят деньги, маленький мисс.

Я повернулась, чтобы уйти, но он позвал меня:

– Заходи еще навестить Кинг Джорджа, а? Только не будь такая woes[101] в следующий раз.

– Ладно. – Я решила, что хуже мой день рождения уже не станет, так что пора закругляться и отправляться домой.

Везде было темно – значит, Бьюти еще не вернулась, и я еще больше пала духом. Я щелкнула выключателем, и тут, казалось, из ниоткуда – из ванной, из спальни, из-за дивана – раздались аплодисменты и крики: “Сюрприз!”

Почти все, кто так много значил для меня, собрались в одной комнате: Бьюти (широко улыбаясь), Морри (волосы еще больше встрепаны), мистер и миссис Голдман (в руках подарки), Виктор (в аквамариновой “бабочке”, потому что я как-то сказала ему, что аквамариновый – мой любимый цвет), Йохан (швы уже сняли), Вильгельмина (больше не злодейка!) и Мэгги (теперь не только мой ангел-хранитель). Черный, белый, гомосексуалист, гетеросексуал, христианин, еврей, англичанин, африканер, взрослый, ребенок, мужчина, женщина – мы собрались вместе, но все эти ярлыки перечеркивало слово, определявшее каждого, кто был в этой комнате. Друг.

Поздно вечером, когда праздник утих, Морри извлек фотоаппарат и принялся щелкать затвором, хотя снимал он не пирог, не подарки и даже не меня. Он фотографировал окурки в пепельнице, брошенную на пол оберточную бумагу и сдувшийся шарик. Однако ему не дали остаться один на один с его нездоровым увлечением всякой тоскливой скукотой. Я попыталась убедить его сфотографировать что-нибудь повеселее, ко мне присоединились Виктор с Йоханом.

Йохан прочистил горло, пока Морри наставлял камеру на клочок диванной обивки.

– Добрый вечер, молодой человек. Меня зовут Йохан. Рад знакомству. Могу я спросить вас о ваших намерениях относительно нашей прекрасной Робин?

Я застонала.

– Добрый вечер, сэр. Меня зовут Морри, и я парень Робин. – Морри положил фотоаппарат, вытер ладони о штаны и пожал руку Йохану.

– Он не мой парень! – У меня по шее поползли пятна.

– Разве? – Морри как будто обиделся.

– Нет, ты просто парень и мой друг.

– Eina[102], вот досада. – Йохан подмигнул.

– Но мы столько времени проводим вместе, нам нравится одно и то же, и ты вечно указываешь мне, что делать. Это значит, что у нас отношения, – настаивал Морри.

– Да?

– Да. Я даже принес тебе подарок, на который потратил кучу карманных денег. И раз ты не моя девушка, я не уверен, что отдам его тебе.

Морри вытащил подарок из рюкзака. Что-то квадратное и довольно толстое, наверняка книга. Мне все же хотелось его получить.

– Ну ладно, ладно. Я твоя девушка. Давай подарок.

– Я рад, что ваши затруднения разрешилась, – заметил Виктор.

Морри вручил мне сверток, и я сорвала оберточную бумагу. Это и правда оказалась книга! Я прочитала на обложке: “Приключения крутых ребят”.

– Там про братьев-детективов. Тебе понравится, – заверил Морри.

– Спасибо.

– А поцеловать?

– Не дави на меня. Я же сказала, что я твоя девушка!

В отличие от других девочек, я не рвалась ходить с кем-то под ручку. Насколько я могла судить по своим родителям, а потом по Эдит и Майклу, состоять в отношениях не так уж здорово. Мне нравился Морри, и мне не хотелось с ним ссориться, а я не сомневалась, что ссоры начнутся, если мы станем парой.

– Моррис, нам пора, – объявил мистер Голдман.

Он был в своей всегдашней зеленой вязаной кофте, и хотя Морри пытался убедить меня, что у его отца целых семь совершенно одинаковых кофт, я ответила, что не вчера родилась.

– А можно остаться еще немножко? – спросил Морри.

– Нет, бойчик, – сказала миссис Голдман. – Ты не доделал уроки, потому что помогал Бьюти с приготовлениями, а твоему отцу тоже есть чем заняться.

Мистер Голдман всегда был дома. Я думала, что он безработный, но Морри объяснил, что его отец ведет бухгалтерскую отчетность для нескольких местных фирм, прямо из квартиры. Мне случалось видеть множество серьезных с виду папок в комнате, которую Морри называл кабинетом, и у его отца имелась счетная машина, изрыгавшая полоски свернутой в рулон бумаги с цифрами, так что в надомную бухгалтерию я верила больше, чем в истории про семь кофт.

– Попрощайся, – велел мистер Голдман.

– Всем пока. Спокойной ночи, Робин.

Я пожелала Голдманам спокойной ночи, поблагодарила их за то, что пришли, и мы остались в гостиной втроем – с Виктором и Йоханом. Из кухни доносились приглушенные голоса Мэгги, Вильгельмины и Бьюти. Возбужденный Элвис угомонился и теперь прыгал от тарелки к тарелке, поклевывая остатки пирога.

Я подошла к Йохану и потрогала его лоб.

– Больно?

– Нет, все нормально. Как думаешь, я теперь выгляжу мужиком? – Он шутил, но я-то помнила страх, слезы, его голову у меня на коленях, пока мы неслись в больницу.

– Полицейские поймали того, кто это сделал?

– Робин, мы не вызывали полицию. – Виктор покачал головой.

– Почему? Это же преступление – швырять кирпичи в окно, разбивать людям головы?

– Да, но если обратиться в полицию, все еще больше усложнится, а мы этого не хотим.

– Вы разве не боитесь, что это снова произойдет?

Йохан завопил:

– Ха! Пусть только попробуют!

А Виктор сказал:

– Нет.

– Но они такие гады. Их же надо наказать!

– Все не так просто, – сказал Виктор.

– Почему?

– Потому что закон считает гадами нас и наверняка встанет на сторону нападавших.

– Тогда почему вы не уедете? – спросила я. – Поселитесь в другом месте, и никто на вас не нападет.

– Нельзя всю жизнь бегать от громил, потому что громилы везде. Иногда надо защищать свою жизнь, смотреть в лицо своим страхам, а не пытаться убежать от них.

– Значит, им это сойдет с рук? Им ничего не будет?

– Необязательно, – заметил Йохан. – Карму никто не отменял.

– Карму? Что это?

– Это система верований, – объяснил Виктор, – которая гласит, что, когда ты причиняешь людям зло и остаешься безнаказанным, справедливость обязательно восторжествует, потому что тогда зло вернется к тебе и плохое случится с тобой.

Как же мне хотелось верить, что это правда.

39

Бьюти

14 января 1977 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Робин сидит с Виктором и Йоханом, подъедает остатки пирога, испеченного Вильгельминой. Глаза у нее сияют, она смеется, когда Йохан, лизнув ложечку, приклеивает ее к носу. Так славно видеть ее счастливой, я рада, что вечеринка-сюрприз удалась. Поворачиваюсь к Мэгги, которая все еще хмурится. Я поставила ее в трудное положение, и теперь мне неловко.

– Эти парни из военных лагерей – огромная часть моей разведывательной сети, Бьюти. Я очень тесно работаю с ними, потому что у нас одна цель…

– Их способ достижения цели весьма отличается от вашего.

– Я знаю, но в настоящий момент нам надо держаться вместе. А они дали понять, что их совсем не радует ваше вмешательство. Они утверждают, что Номса решила присоединиться к Umkhonto we Sizwe и что она знает, во что ввязалась. Вам надо смириться и перестать мутить воду.

– Почему они не могут привести Номсу? Почему они не могут показать мне мою дочь, чтобы она сама сказала мне, что счастлива и не хочет возвращаться домой? Если она скажет мне, что никакие мои слова и действия не заставят ее переменить решение, я отнесусь к нему с уважением. Но угрозы заставляют меня думать, что ее удерживают против воли.

– Нет, ее не удерживают. Нельзя заставить человека захотеть пройти военную выучку или участвовать в акции. У боевиков сильная мотивация, они верят в то, что делают. Вам не могут показать Номсу только потому, что она в Родезии.

– Это они так говорят.

Мэгги вздыхает.

– Вы не могли бы слегка умерить пыл? Я поговорю с шишками из военного лагеря. Я постоянно держу руку на пульсе, Бьюти, и знаю, что процесс движется медленно, вам надо запастись терпением. Если вы все время будете возникать у них на пути, это не поможет ни нам, ни Номсе.

Я не выражаю согласия, а Мэгги, не заметив моего молчания, извиняется и выходит проститься с Робин и остальными гостями. Я остаюсь с Вильгельминой, которая весь вечер была необычно тихой. В ее внешности что-то изменилось, и я не сразу понимаю, что именно. Она подкрасила губы и уложила волосы.

– Как мило ты сегодня выглядишь, – говорю я, и она заливается краской. Я мягко поддразниваю ее: – Это для вечеринки Робин или для мужчины?

Вильгельмина краснеет еще больше.

– Для мужчины, если тебе так уж надо знать, – шепчет она и в смущении отводит глаза. Потом случайно замечает, как Виктор и Йохан беседуют с Робин, и я с удивлением вижу, как на ее лице проступает отвращение.

– Вильгельмина, из всех людей я меньше всего заподозрила бы в нетерпимости тебя.

– В каком смысле?

– Твое отвращение к этим двоим слишком явно. Я полагала, ты считаешь, что преследовать людей за гомосексуальность так же плохо, как преследовать людей из-за черной кожи.

– Ag, прошу тебя, мой брат гомосексуалист, так что не вижу тут проблемы. Они мне не нравятся просто потому, что близко дружат с Эдит. Это говорит не в их пользу. Ее нет на дне рождения девочки, а ведь это первый ее день рождения с тех пор, как у бедняжки погибли родители. Siestog![103] Можно подумать, она не могла немного изменить график, чтобы сегодня оказаться дома.

Я едва заметно улыбаюсь. Нет никакой возможности защитить Эдит от Вильгельмины, и наоборот. Я смирилась с тем, что эти женщины ненавидят друг друга. Но для них обеих главное – Робин, а все остальное мне не интересно.

– Были еще звонки насчет нас? – спрашиваю я.

– Последний – месяц назад, мужчина, – как всегда, не представился.

– Мистер Финлей, – догадываюсь я. – Наверняка он.

– Я сказала ему, что неоднократно наносила визит Эдит и каждый раз она была дома. Сказала, что ты не ночуешь в этой квартире.

– Будем надеяться, звонки прекратятся.

– Еще я сказала, что если он продолжит выказывать нездоровый интерес к маленькой девочке, то мы будем вынуждены начать в его отношении расследование, потому что извращенцы хуже черных, которые спят в квартире белых. Думаю, на него именно это подействовало.

Вильгельмина смеется, и я смеюсь вместе с ней. Я рада, что она на моей стороне. Мне спокойнее спится, когда Вильгельмина приглядывает за нами и держит полицию на расстоянии.

– А как насчет моего дела?

Вильгельмина ерзает.

– Ты же знаешь, меня коробит, когда я делаю что-то у Мэгги за спиной.

– Мы ничего не делаем у нее за спиной. Мы только собираем информацию, как и она сама.

– Тогда почему ты не можешь просто подождать, когда она сама тебе скажет?

– Мне кажется, она говорит мне не все.

– Мэгги действует в твоих интересах. Ты сама это знаешь. – Вильгельмина вздыхает, избегая смотреть мне в глаза.

Я беру ее за руку:

– Я знаю это, но я также знаю, что Мэгги приходится соблюдать осторожность, чтобы не наступить кому-нибудь на хвост. Она смотрит на все с точки зрения политики, я это понимаю. Но речь о моей дочери, Вильгельмина. Номса мой ребенок, и мне надо знать наверняка, что она в безопасности.

Вильгельмина снова вздыхает.

– Вильгельмина, прошу тебя. Просто держи глаза и уши открытыми и, прежде чем идти к Мэгги, загляни ко мне. Это все, о чем я тебя прошу. Как друга.

Вильгельмина ничего не отвечает, но сжимает в ответ мою руку.

40

Бьюти

11 февраля 1977 года

Хиллброу, Йоханнесбург, Южная Африка

На моих часах 23.23. Часы приходится наклонить, чтобы увидеть, куда указывают стрелки, – неоновая вывеска через дорогу отражается в стекле. Осталось семь минут, потом я покину эту комнату, пересеку улицу и встречусь с посланником.

Неделю назад под дверь подсунули записку с адресом в Хиллброу, по которому я должна явиться.

Я слышал, что вы разыскиваете Номсу. Нам надо встретиться. Приходите в пятницу, 11 февраля. Приходите одна. Будьте на месте ровно в семь часов вечера, поднимитесь в квартиру № 206 на втором этаже. Дверь будет открыта. Запритесь, как только войдете. Оставайтесь в квартире до 23.30. Полиция безопасности закончит обход к 23.00 и не вернется до полуночи. В 23.30 покиньте квартиру и перейдите улицу. Через дорогу расположен ночной клуб. Не входите через главный вход. Обойдите здание до тупика на задах и спуститесь по ступенькам. Увидите синюю дверь рядом с мусорными баками. Постучите два раза, пауза, и еще три раза. Я буду ждать.

За последние восемь месяцев я задала столько вопросов и сообщила подробности о себе стольким людям, что не могу даже предположить, результатом какого моего вопроса стала эта записка. Я уговариваю себя, что ничего опасного для меня нет. Будь это Лихорадка, он не стал бы звать меня в многолюдный район Йоханнесбурга в пятницу вечером, чтобы убить.

Капли дождя разбиваются о стекло. Я смотрю на двери ночного клуба с тех пор, как пришла сюда, и дождь трижды начинался и заканчивался. Как и указал автор письма, полицейские фургоны проехали по улице в 22.45, выискивая черных, которые остались на улице после наступления комендантского часа. С тех пор вижу только многочисленные машины, подъезжающие к клубу, чтобы высадить пассажиров.

Одиннадцать тридцать. Пора. Я выхожу из квартиры, спускаюсь, проверяю улицу – все ли спокойно – и выхожу из здания. Натягиваю на опущенную голову капюшон плаща и под дождем пересекаю улицу. Неоновая вывеска мигает розовым, отражаясь в лужах; когда я приближаюсь к входу в клуб, в ночь выплескивается громкое диско. Я узнаю песню – это популярная мелодия, которую Робин на днях слушала по радио.

– Специальное предложение ко Дню святого Валентина. Сегодня для дам вход бесплатный, – говорит у входа массивный мужчина, обращаясь к компании белых женщин, жмущихся под навесом. – До полуночи напитки за полцены.

– Черт, нам лучше пошевеливаться. Накупим, сколько успеем до двенадцати, – говорит одна из женщин.

На женщинах короткие юбки и туфли на платформе – как у Робин. Я знаю хотя бы, что Робин в безопасности, пока меня нет, – она сегодня ночует у Голдманов. Я ступаю на бордюр – и тут еще одна машина высаживает на тротуар новую порцию девиц.

– Давайте в клуб, цыпочки. Я только найду место для тачки, – раздается им вслед мужской голос. – Привет, бро, – обращается он к охраннику у входа. – Есть тут местечко, куда отогнать лайбу?

Не поднимая головы, я ныряю в проулок. Найти синюю дверь просто, и я стучу, используя специальный код. Ничего не происходит. Я стою минуту, две – никакого ответа. Я давлю на ручку, но дверь заперта. Что-то стукает рядом, и пульс у меня подскакивает. У меня нет законных оснований находиться здесь после наступления комендантского часа, и если меня поймает полиция, я отправлюсь в тюрьму.

Я снова стучу, и на этот раз дверь распахивается. Я делаю шаг вперед – и вот я в большой дымной кухне. Рамы с винными и пивными бокалами громоздятся у стены, мусорные баки переполнены бумажными тарелками и объедками. Молодой чернокожий, открывший мне, возвращается к огромной раковине.

– Вы похожи на нее. – Он кричит, чтобы перекричать музыку.

– Как вас зовут, bhuti?

– Никаких имен. Так безопаснее.

Он невысокий и худощавый, но жилистый, как боксер в легком весе. Голова у него обрита, лицо украшает бородка.

– Это вы прислали мне записку?

– Да. У нас мало времени. Я пробуду тут один всего полчаса, потом ко мне присоединится другой мойщик. Лучше, чтобы он вас не видел.

Музыка наверху гремит так, что пол вибрирует. С моего плаща уже натекла лужица. Я снимаю плащ и обвожу помещение взглядом, ища швабру.

– В углу, – говорит мужчина, словно прочитав мои мысли.

Я иду за шваброй. Мне кажется, что он скажет мне больше, если мы оба будем чем-нибудь заняты. Если он займется мытьем бокалов, а я стану вытирать пол, нам не нужно будет смотреть друг на друга. Разговор пойдет легче.

– Откуда вы узнали, где меня найти? – спрашиваю я, возя тряпкой по луже.

– Вы уже давно задаете очень много вопросов. Многие знают, где вас искать.

– А почему со мной связались именно вы?

– Меня восхищает ваша настойчивость. Вот бы моя мать так обо мне заботилась. – Он замолкает; я чувствую, что это не все, и жду. Молодой человек меня не разочаровывает. – Номса много говорила о вас. Мне хотелось посмотреть на женщину, которая дала жизнь столь великому борцу.

– А где она вам это говорила?

– В военном лагере.

– Вы проходили обучение вместе с ней? Как боец?

– Да. – Он прекращает мыть посуду, вытирает руки о фартук и тянется к пачке сигарет, лежащей на разделочном столе рядом. Закуривает и возвращается к мытью бокалов, сигарета свисает у него из губ.

– Вы больше не боец?

– Я закончил обучение. Теперь жду приказа.

Мне хочется спросить, в чем может заключаться этот приказ, но мне одинаково хочется и знать, и не знать этого.

– С ней все в порядке? С моей дочерью?

– Да.

– Она не пострадала?

– Что значит “не пострадала”? Мы все пострадали. Все мы. Поэтому мы и сражаемся.

– Но она здорова и невредима?

– Ваша дочь – один из самых сильных и отважных людей, каких мне доводилось встречать. – Что-то в голосе молодого человека указывает на нечто большее, чем просто восхищение. Может быть, этот юноша влюблен в Номсу.

– Она все еще с Лихорадкой Нгубане?

– И да и нет. – Отвращение в его голосе – ответ на мой вопрос. – Он то здесь, то уезжает.

Подобные вопросы могут заставить юношу замолчать, и я меняю тему:

– Вы сказали – она говорила обо мне. Что именно?

– Что вы образованная женщина, учительница, и что она восхищается вами.

– Она выбрала странный способ выразить восхищение. – Горечь против моей воли вползает в мой голос.

– Если она делает то, что вам непонятно, это не означает, что она не любит вас.

– Любовь – это одно. Доверие и честность – другое. Надо быть честным с человеком, которого уважаешь.

– Может быть, ваша проблема именно в этом.

– Что вы хотите сказать?

– Я не сомневаюсь, что вы хорошая женщина, но сама ваша праведность может быть причиной, по которой Номса не откровенна с вами. Грешные уши больше склонны прощать, чем святые.

Его слова ранят меня до глубины души, потому что я знаю: это правда.

– Где она?

– Я не для того хотел встретиться с вами, чтобы рассказывать, где она. Скажу только, что Номса там, где хочет быть. С ней люди, похожие на нее, революционеры, которые хотят изменить историю нашей страны.

– Хотите сказать – террористы вроде вас с Номсой? – Я не успеваю прикусить язык.

– Нет, я хочу сказать – борцы за свободу вроде нас. Вы должны гордиться Номсой. Ваша дочь – герой. Как жаль, что вы этого не видите.

Я уже во дворе, когда мое внимание привлекает шелест крыльев; чужеродный звук в городской среде. Похолодев, я замечаю, как огромная сова пикирует на мусорный бак рядом со мной. Наверное, для нее это отличное место охоты, город кишит мышами и крысами.

Сова, сжавшись, готовится взлететь, и я замираю. Желтые глаза птицы не мигая смотрят на меня, и я вспоминаю, что говорил мой муж Силумко.

Совы – вестницы смерти. Увидеть их – дурной знак.

Я разворачиваюсь и бегу прочь.

41

Робин

19 марта 1977 года

Йоханнесбург, Южная Африка

Я ответила на звонок, потому что сидела к телефону ближе. Мы только что поужинали, и я делала уроки за обеденным столом; Бьюти сидела на диване, ее вязальные спицы щелкали друг о дружку, и комок шерсти постепенно таял.

– Алло? Робин? – Судя по голосу, человек на том конце был взбудоражен.

– Да. Кто это?

– Это Вильгельмина. Мне надо поговорить с Бьюти.

– Вот послушайте. – Я прочистила горло. – Molo. Unjani?[104] – Бьюти учила меня языку коса, это был ее подарок мне на день рождения, и я хваталась за каждую возможность попрактиковаться.

– Очень хорошо, liefling[105], но ты не могла бы отдать трубку Бьюти?

Я вздохнула. Взрослые иногда такие скучные!

– Вы хотите, чтобы я просто дала ей трубку или чтобы я позвала ее к телефону?

– Jinne[106], Робин, не сейчас. Сейчас не до шуток. Просто позови ее!

– Для шуток всегда есть время, Вилли. – “Вилли” было последнее прозвище, которое я ей дала, но оно ей не особо нравилось.

– Cколько раз я просила не называть меня так? Это мужское имя! А теперь бегом зови Бьюти!

Я повернулась, чтобы позвать Бьюти, но она уже стояла рядом со мной, протянув руку. Я передала ей трубку, но отходить не спешила.

– Алло… В Соуэто? Откуда ты знаешь? Час, отлично… Я буду ждать тебя за домом. Пока.

– Зачем она звонила?

– Мне надо будет уйти сегодня вечером.

– С Вилли?

– Да.

– Из-за Номсы?

– Может быть. Это мы и должны выяснить.

– В Соуэто?

– Да.

– А можно мне с тобой? Ну пожалуйста!

– Мы не можем взять тебя в Соуэто.

– Но…

– Робин, милая, послушай. Для белого ребенка в этом районе слишком опасно. Это не обсуждается.

– Но Вилли же белая.

– Она взрослая, работает в Соуэто, и ее там знают. С ней все будет нормально, но ребенок – это подозрительно.

– Но…

– Я сказала – нет, и на этом все.

Я готова была спорить и дальше, но тут мне в голову пришла одна мысль.

– Ну ладно, хорошо. Ты, наверное, хочешь, чтобы я на вечер пошла к Морри?

– Да, спасибо, что все поняла. Спустись, пожалуйста, к Рейчел, спроси, могут ли они оставить тебя на ночь. Я не знаю, когда мы вернемся.

– Ладно, – вздохнула я и направилась к двери, напустив на лицо мрачное выражение, – именно этого Бьюти и ожидала. Голова у меня шла кругом.

– А что мне за это будет? – спросил Морри, когда я полчаса спустя изложила ему план в подробностях.

– Ты поможешь другу, который просит тебя об услуге.

– Просишь ты меня о том, чтобы я соврал матери, а у меня из-за этого может быть куча неприятностей. А еще ты просишь меня пролить мою священную еврейскую кровь. Мне нужна компенсация поощутимее, чем “поможешь другу”.

Я застонала. Вилли вот-вот появится, а к этому времени все должно быть в лучшем виде.

– Ну хорошо, хорошо, и чего ты хочешь?

– Десять поцелуев.

– Десять? Это чересчур!

– Плюс ты должна будешь держать меня за руку, когда мы на людях, и не корчить рожи у меня за спиной, когда я говорю, что ты моя девушка.

– Ф-фу. Согласна. – Мне не хотелось принимать такие грабительские условия, но времени на споры не оставалось. Придумаю потом, как отвертеться.

– А еще скажешь моей маме, что долго и усердно думала и пришла к мысли принять иудаизм.

– Это еще почему?

– Потому что мама говорит, чтобы мы не слишком увлекались друг другом. Мне надо жениться на еврейке, а ты безбожница, и хорошей жены из тебя не выйдет.

– А что мне надо сделать, чтобы стать еврейкой?

– Не знаю точно. Наверное, выучить идиш и варить суп с клецками.

Вечно болтаясь у Голдманов, я и так уже освоила идиш лучше некуда, а суп с клецками я любила.

– Ну ладно.

– Отлично. Сделка заключена.

– Но если ты все испортишь, сделка аннулируется.

– Не испорчу.

– Не забудь, ты выбегаешь, только когда она начнет задом выезжать с парковочного места…

– Да помню, помню. Не напутаю.

– Надеюсь, что не напутаешь. Увидимся внизу.

И я убежала, а то вдруг он потребует первый из десяти поцелуев немедленно. Я была уже у двери, когда миссис Голдман вышла из кухни.

– Робин, солнце, я и не слышала, как ты вошла.

– Я только забежала одолжить ручку, – соврала я.

– Позаимствовать. “Позаимствовать ручку”.

– Да, точно. Позаимствовать ручку, – согласилась я. – Миссис Голдман!

– Да, солнце?

– Я хочу принять людо-изм. Ну, пока!

– Она сказала – все нормально. Я могу у них остаться, – доложила я, направляясь к двери с раздутой, в спешке собранной тканевой сумкой. – До завтра.

– Сначала поди сюда, – позвала Бьюти из кухни, где заваривала чай в термосе.

Внутри у меня все сжалось. Если она откроет сумку, игра окончена. Бьюти точно не примет театральный бинокль Эдит, мешочек с сухарями, черную ваксу, шапку-балаклаву, перчатки и дневник наружного наблюдения за пижаму и зубную щетку.

– Зачем? – Я постаралась, чтобы мой голос не прозвучал виновато.

– С тобой все в порядке?

– Конечно! – с энтузиазмом выкрикнула я. – Почему со мной что-то должно быть не в порядке? – И для верности дополнила ответ улыбкой во все имеющиеся у меня зубы.

Не заглядывай в сумку. Только не заглядывай в сумку.

– Я думала, ты огорчишься. Из-за того, что тебя оставляют дома.

Ах да! Я допустила ошибку, не изобразив угрюмость, и Бьюти тут же что-то заподозрила.

– Я хочу с тобой, но если ты решила не брать меня, упрашивать не буду. – Злость получилась не очень, но это, кажется, успокоило Бьюти.

Она подошла обнять меня.

– Я не беру тебя с собой ради твоей же безопасности.

– Ну ладно. Как скажешь. – Я наполовину лицемерно обняла Бьюти и снова двинулась к двери. – Sala kakuhle. Ube namathamsanqa.

Пусть у вас все получится. Удачи.

Бьюти улыбнулась.

– Hamba kakuhle, – ответила она.

Оставайся в здравии.

Но я, конечно, не собиралась нигде оставаться.

Я заняла позицию на парковке, спрятавшись за желтым “фордом-эскорт”; периодически я выглядывала из-за багажника, выискивая пикап Вилли. Кузов ее пикапа был крытый, и что там внутри, снаружи было не разглядеть. Вилли вечно возила припасы туда-сюда, и я рассчитывала, что если в пикапе, как всегда, полно всякой всячины, то я легко спрячусь между коробками, так что она не увидит меня в зеркало заднего вида.

Морри нигде не было. Я не понимала, это он так ловко спрятался, просто опаздывает или вовсе струсил. Доискиваться до истины не было времени – bakkie как раз с ревом завернул на парковку и, взвизгнув шинами, остановился у задней двери. Вилли посигналила, и дверь открылась. Вышла Бьюти и направилась к пассажирскому сиденью.

Когда Бьюти села, машина заскрипела – это Вилли переключила на задний ход, пикап попятился. Пора было начинать представление. Если Морри рассчитал время неправильно, то он или погибнет, или явится слишком поздно, и все пропало.

Кузов уже находился в каких-то дюймах от моего укрытия, дверца так и приглашала распахнуть ее. Коробка скоростей снова протестующе заскрипела; когда первая передача наконец включилась и bakkie дернулся вперед, возник Морри – вынырнул из ниоткуда прямо перед машиной. Раздался громкий удар – это он хлопнул рукой по капоту, – и фургон резко встал.

Морри издал крик, от которого кровь застыла у меня в жилах, и я чуть не уронила сумку. Мой друг или был прирожденным актером, или вправду серьезно ранен. Обе дверцы распахнулись, Бьюти и Вилли вывалились из машины и бросились к Морри. Тут я прокралась вперед и аккуратно повернула ручку задней дверцы. Я попросила Морри шуметь как можно громче, чтобы замаскировать любые звуки, которые могут меня выдать, и теперь он выкладывался по полной.

– О боже! Больно! Как больно! Что это за свет в конце тоннеля? Неужели я умер?

Ручка отказывалась поворачиваться. Я сильнее потянула ее вниз, но она не поддавалась.

Морри продолжал завывать, и пронзительный голос Вилли усилил какофонию.

– My magtig, я тебя не видела! Боже мой, я не видела, откуда ты взялся. Как ты? Можешь встать?

Я дернула ручку изо всех сил. Не получается. Если Вилли заперла дверцу, остается только отменить план. Я выглянула из-за машины и с облегчением увидела, что Морри встает. Бьюти поддерживала страдальца, отряхивая его.

– Сколько пальцев я показываю? – спросила Вилли. – Где-нибудь кровь? Как ты думаешь, у тебя ничего не сломано?

Время утекало. В последней отчаянной попытке я дернула ручку вверх, а не вниз, замок немедленно поддался, и дверца отворилась. Я залезла внутрь, согнулась и потянула дверь, она закрылась. Удача была на моей стороне – кузов оказался забит коробками и бугристыми мусорными мешками. Я заползла поглубже и устроила себе гнездышко. Все сработало отлично.

– Sjoe[107], посмотри, у меня руки до сих пор дрожат.

Голос Вильгельмины доносился до меня через приоткрытое окошко в перегородке, отделявшей кузов от кабины.

– Смотри на дорогу, – посоветовала Бьюти.

– My magtig! Я думала, что убила ребенка. Ты не видела, откуда он вылетел?

– Нет, и я думаю, что так и происходят несчастные случаи. Но с ним-то все в порядке. Не отвлекайся от дороги.

– Тебе не кажется, что следовало отвести его к маме?

– Он сказал, что с ним все в порядке. Я поговорю с ней потом.

Солнце уже село, и свет фар ехавших за нами машин волнами проходил по крыше пикапа.

– Что ты выяснила? – спросила Бьюти.

Вильгельмина прерывисто вздохнула и ответила:

– Один из моих контактов две ночи назад был в нелегальном баре в Мидоулэндсе. Как называются такие места?

– Шалман.

– Да, в шалмане, и слышал там разговор о трех женщинах-бойцах, которые прибыли из учебного лагеря. О таком обычно судачат, потому что женщины-бойцы – это необычно.

– А куда мы едем?

– В тот шалман. По словам моего агента, из разговоров выходило, что женщины собираются скрываться там несколько дней. Надо посмотреть, нет ли среди них Номсы.

– Ты говорила об этом Мэгги?

– Нет еще. Решила повременить.

– Спасибо, Вильгельмина.

– Ag, да не за что. Надеюсь только, что мы ее найдем.

– Ты не сможешь зайти в шалман со мной.

– Я все продумала. Остановлюсь в нескольких кварталах, возле дома одной нашей сотрудницы из приюта. Она знает, что я приеду. Постарайся только обернуться поскорее.

Машина остановилась, мотор умолк.

– Смотри – дом, что справа. Кабак называется “У Жирняги Бум-Бум”. Притворись обычной выпивохой, потому что, если начнешь задавать вопросы, о тебе тут же сообщат, и Жирняга выкинет тебя, потому как расспросы вредят бизнесу.

– Понимаю, – сказала Бьюти.

– Хорошо, что сегодня суббота, народу много, легче смешаться с толпой. Мфо говорил, что вернется увидеться с тобой. Сядь к нему и делай вид, что ты тоже учитель.

– Я и есть учитель.

– Ag, ты поняла, что я имею в виду. Если ты будешь сидеть с ним, это будет выглядеть не так подозрительно, как если женщина сидит одна. У него довольно светлая кожа, и он носит очки. На нем будет синий галстук, так что ты его узнаешь. Я сказала ему, что тебя зовут Пейшенс.

– Пейшенс?

– Чем тебе не нравится “Пейшенс”? Терпение есть добродетель, сама знаешь. Я просто не хочу, чтобы до Мэгги дошло, что ты продолжаешь задавать вопросы, так что фальшивое имя – хорошая идея. Увидимся, когда вернешься. А я загляну к Гертруде, скажу, что я здесь.

– Спасибо, Вильгельмина. Спасибо тебе за все.

– Ag, да не за что. Удачи.

Хлопнула одна дверь, потом другая. Я предположила, что Бьюти направилась в таинственный шалман, а Вильгельмина – в дом своей знакомой. У меня появился шанс незаметно выбраться из машины и последовать за Бьюти так, чтобы Вильгельмина меня не увидела.

Я подползла к боковому окошку и со скрипом открыла его, чтобы выглянуть. Похоже, мы остановились на короткой подъездной дорожке – назад уходила грунтовая дорога. К счастью, на улице никого не было – значит, мне не придется ждать, когда путь окажется свободен, ведь тогда я могут потерять Бьюти. Остаться одной на улицах Соуэто, в этом страшном месте, о котором я столько слышала, мне вовсе не хотелось.

Я пошарила в сумке. Мазаться черной ваксой не было времени, я натянула на голову черную шапку с прорезями для глаз, а на руки – черные перчатки. Белый ребенок в Соуэто бросался бы в глаза, а так я надеялась сделаться невидимкой. Сунув в карман мешочек с сухариками, я осторожно выбралась из машины.

И тут раздался грохот, я оцепенела, решив, что в меня уже стреляют, но это Вильгельмина колотила в дверь. Она снова грохнула кулаком, и дверь открылась. Воспользовавшись голосами как шумовым прикрытием, я закрыла заднюю дверцу пикапа, прошмыгнула по подъездной дорожке и дальше, на улицу. Фонари здесь не горели, но светила полная луна, и я увидела, как силуэт Бьюти исчезает за углом в конце улицы. Я пустилась за ней, оставляя за собой цепочку из сухарных крошек – чтобы найти дорогу назад.

Единственное окно в доме, куда вошла Бьюти, оказалось в дальнем конце стены. Маленькое и узкое, оно находилось ужасно высоко, под самой жестяной крышей. Надо найти, на что встать, иначе мне не дотянуться. От двери, в которую то входили, то выходили какие-то люди, окошка не было видно.

Я оглядела земляной двор в поисках лестницы или какой-нибудь тумбы, и хотя забит он был не хуже обычной свалки – ржавые кровати, автомобильные запчасти, непонятные железяки, – я не смогла высмотреть ничего, что помогло бы мне взобраться к окну. Но я продолжала искать и у стены уличного нужника наткнулась на груду ящиков из-под пива и больших бидонов.

Если встать на бидон, подняться на цыпочках, то может получиться.

Музыка и смех, доносившиеся изнутри, заглушали шум, с которым я, пыхтя, волокла пустой бидон к стене. Понадобилось немало времени, чтобы пробраться по лабиринту из мусора. От усилий я вспотела, шерстяная шапка колола лицо, и я с трудом подавляла искушение сдернуть ее. Поставив наконец бидон у стены, я взобралась на него. И хотя я старательно тянулась на цыпочках, добраться до окошка не сумела. Требовалась подставка повыше.

И вот, исследуя закоулки двора, я увидела его – белый фургон с красной надписью “Установка сантехники”. Он стоял в самом темном углу, прятался в тени. Я посмотрела на номер. ВВМ676Т. Та самая машина, на которой мужчина увез Бьюти, завязав ей глаза.

Что он здесь делает? Приехал, потому что знал, что Бьюти тоже здесь будет?

Бьюти не рассказывала мне, куда ездила, а я не спрашивала, иначе пришлось бы признаться, что я шпионила за ней. Но я сразу поняла, что это плохой человек и то, что он отирается рядом с нами, тоже плохо. Он меня пугал.

Я обогнула фургон и обнаружила калитку – она вела на другой участок, а по ту сторону забора высилась груда кирпичей. Я откинула щеколду и шмыгнула в калитку. За три ходки я притащила шесть кирпичей, поминутно замирая и прислушиваясь. После чего заперла калитку. Кирпичи, уложенные на крышку бидона в два яруса, решили проблему – я залезла на бидон и смогла наконец заглянуть в окно.

42

Бьюти

19 марта 1977 года

Соуэто, Йоханнесбург, Южная Африка

Темное закопченное помещение. Стены цвета авокадо кажутся черными по углам, куда не достает свет от свечей. Сигаретный дым висит туманом. Я прохожу через дымное марево, несколько голов поворачиваются мне вслед. Меня окидывают быстрым взглядом и так же быстро теряют интерес, что меня вполне устраивает. Людей тут предостаточно, но я не вижу никого, кто соответствовал бы описанию Мфо.

Надо выбрать, где сесть. Диваны в углу кажутся слишком уютными, и если я сяду на один из них, то моя напряженная поза будет бросаться в глаза. Пивные ящики, служащие табуретами у низкого стола, явно неудобны, да и на таких обычно сидят молодые мужчины, играют в карты и кости. Я выбираю один из нормальных столов у стены и сажусь так, чтобы видеть дверь.

Белая свеча воткнута в зеленую винную бутылку. От пламени исходит легкий, почти незаметный жар. Свеча не враждебна, как подожженные магазины или полицейские машины; она не обращается в дым, подобно мечтам. По помещению гуляет сквозняк, и крошечное пламя изгибается. Оно танцует томно, почти чувственно вокруг фитиля – пятнышко огня словно подрагивает в такт моему медленно бьющемуся сердцу. Зрелище завораживает: оранжевое, золотое, желтое, синее и зеленое пламя, и пурпурный всплеск – в самом сердце; кончик огня то рвется вверх, в мольбе, то опадает в торжественном “аллилуйя”. Я смотрю на усики дыма, а пламя пожирает само себя.

– Sawubona, mama[108]. – Из грез меня выдергивает молодая женщина.

Она говорит на зулу, но я понимаю ее. Все наши языки накладываются друг на друга, словно слои тумана на горных вершинах.

– Добрый вечер, дитя мое.

– Что будете пить сегодня вечером, мама?

– Боюсь, я не из тех, кто что-то пьет. Я просто жду друга.

– Все, кто приходит в “Бум-Бум”, что-то пьют, мама. Иначе Жирняга укажет вам на дверь.

– В таком случае – что у вас есть?

– Вино, джин, виски, бренди, umqombothi[109]

Я прерываю ее речитатив:

– Тогда маленький стакан umqombothi.

Девушка смеется.

– Жирняга – большая женщина, мама, и верит в большие стаканы. Здесь ничего маленького не найдешь.

Африканское домашнее пиво нелегально так же, как нелегален сам шалман, потому что правительство хочет зарабатывать деньги на государственной продаже пива в государственных пивных. Доход от продажи пива идет в государственную казну, так что я не хочу пить это пиво из принципа. Многие считают, что правительство апартеида не запрещает африканцам пить алкоголь, потому что жалеет чернокожего и позволяет ему это единственное удовольствие. Но на деле государство поощряет пьянство в пригородах, потому что знает: если подавляемые и эксплуатируемые тратят свои тяжким трудом заработанные гроши на выпивку, их легче контролировать и держать в узде.

Молодая женщина возвращается с сорговым пивом, вытирает стол, ставит стакан. В эту минуту от проигрывателя в углу раскручивается знакомый свирельный мотив: Элиас и его группа “Зиг Заг Джайв Флют” начинают “Том Харк”. Я пробую кислое пиво, и ноги мои сами собой притопывают под столом. Когда Долли Ратебе запевает “Мидоулэндс”, я уже выпила полстакана и расслабилась.

Через некоторое время какой-то мужчина в синем галстуке останавливается у моего стола и смотрит на меня сверху вниз:

– Пейшенс?

Я почти уже помотала головой, как вдруг вспоминаю, что это мое фальшивое имя. У мужчины светлая кожа, он в очках – точно как Вильгельмина его описала.

– Мфо?

Он улыбается и выдвигает стул.

– Простите, что опоздал, но мне пришлось проделать долгий путь, чтобы добраться сюда. Tsotsis[110] рыщут стаями – сегодня субботний вечер, все идут домой с заработком за неделю.

– Я рада, что вы добрались без приключений. Простите, что я пью. Без заказа мне не разрешили бы тут сидеть.

– Я закажу то же самое, а потом расскажу вам все, что знаю.

Когда Мфо приносят пиво, он наклоняется ко мне и начинает вполголоса излагать свою историю. В помещении шумно, мне хотелось бы, чтобы он говорил погромче, но он опасается, что нас могут подслушать. Мфо рассказывает, как две ночи назад был в этом заведении и до него долетел разговор о женщинах из военного лагеря.

– Вильгельмина просила меня держать ухо востро на случай, если будут говорить о чем-то таком. Вы ищете одну из этих женщин?

Я киваю и выгибаю спину, которую свело от напряжения, – я почти окаменела, слушая рассказ Мфо. Я уже готова задать вопрос, как вдруг фигура за спиной Мфо привлекает мое внимание. Это одна из официанток. И она копия девушки с фотографии, которую показывала мне Нотандо Ндлову через несколько дней после восстания. Это лучшая подруга Номсы, Фумла. Я уверена.

Сердце мое бухает как барабан, я несколько раз глубоко вдыхаю и выдыхаю, чтобы успокоиться. Если эта девушка вернулась из лагеря, то, может, с ней вернулась и Номса. Если эта девушка сегодня вечером здесь, в одном помещении со мной, то здесь может оказаться и моя дочь. После девяти месяцев поисков я наконец близка к тому, чтобы найти Номсу, и у меня голова кружится от мысли, что, возможно, я сейчас увижу дочь.

Я встаю так резко, что опрокидываю стул, и он со стуком падает на пол. Я не задерживаюсь, чтобы поднять его. Я боюсь выпустить девушку из поля зрения, она исчезнет. Не обращая внимания на встревоженные лица, обернувшиеся на шум, я пробираюсь к Фумле. Лавирую между столами, огибаю клиентов и пустые стулья.

Когда до девушки остается всего несколько шагов, какой-то мужчина встает и загораживает дорогу. Он пытается просунуть руки в рукава куртки, но по его расхлябанным движениям ясно, что он очень пьян. Я жду секунду, другую, но когда Фумла поворачивается, явно намереваясь уйти, я касаюсь спины мужчины:

– Простите, bhuti, мне надо пройти.

Мужчина поворачивается ко мне и прищуривается:

– А куда вы так спешите?

– Мне надо кое с кем поговорить.

Он все еще сражается с курткой, сует руку не в тот рукав, и сквозь мельтешения куртки я вижу, что Фумла и вправду уходит. Нельзя упускать ее. В отчаянии я хватаю мужчину за лацкан, и он отшатывается.

– Сука! – сипит он, пытается уцепиться за стол и роняет свечу.

Я решительно протискиваюсь мимо.

Фумла уже готова выскользнуть за дверь, но я успеваю придержать ее за руку. Она оборачивается, хмурится. Но, обнаружив, что это вовсе не перебравший пива мужчина, смягчается.

– Да, мама? Что вы хотите? – Она улыбается.

– Фумла?

Ее улыбка становится растерянной.

– Нет, мама. Меня зовут Зинзи.

– Нет, вы Фумла. Вы лучшая подруга Номсы. Я вас узнала. – Мой голос становится громче.

Девушка мотает головой:

– Вы ошиблись. Я не знаю Номсы. Уходите.

– Но…

– Сейчас же. Уходите, мама. Прошу вас.

Из проигрывателя печальный, хриплый напев Мириам Макебы призывает: “Khawuleza, mama. Khawuleza”. Торопись, мама, торопись. Не дай им поймать себя.

43

Робин

19 марта 1977 года

Соуэто, Йоханнесбург, Южная Африка

Глядя в окошко со своего наблюдательного пункта на бидоне, я увидела, как Бьюти схватила за руку одну из официанток. Девушка обернулась, и я заметила белую отметину, протянувшуюся от нижней губы по подбородку к шее. На миг вспыхнуло и погасло воспоминание.

Я уже видела эту девушку. Но где? И когда?

Поначалу девушка улыбалась Бьюти, но улыбка быстро увяла, девушка сделала шаг назад и помотала головой. Она настойчиво не соглашалась с тем, что говорила Бьюти.

Какой-то мужчина внезапно выскочил из-за стола, резко качнулся к Бьюти и махнул рукой прямо ей в лицо. Было похоже, что он кричит на нее. К счастью, другой мужчина, с которым Бьюти сидела, – наверное, тот самый Мфо – бросился ей на выручку и оттащил скандалиста. Во время этой неразберихи девушка ускользнула. Я видела, как она нырнула в боковую дверь. Что же такого сказала ей Бьюти, чем так напугала?

Не успела девушка исчезнуть, как на маленькую сцену в глубине помещения вышла настоящая гигантша, замотанная в яркую материю, голову ее венчал красный тюрбан. Ее появление встретили приветственными криками, клиенты наперебой звали ее к себе. Но исполинша лишь едва взмахнула рукой, все ее внимание было сосредоточено на Бьюти и двух мужчинах, рядом с ней.

После недолгой дискуссии Бьюти и Мфо вернулись за свой столик; женщина велела высоченному дылде выпроводить пьяного. Потом она принялась бродить по залу, останавливаясь у некоторых столиков, чтобы поболтать. Бьюти явно ждала возвращения девушки – она все поглядывала мимо Мфо, на дверь.

Я задумалась, нет ли на другой стороне дома еще одного окна, во вторую комнату. Я спрыгнула с бидона, надеясь, что мне не придется волочь его с собой. Завернула за угол и обнаружила целых два окна, смотревших на задний двор. И располагались они на нормальной высоте, так что бидон мне не понадобился. Пригнувшись, я перебежала двор и заглянула в первое окно.

Комната походила на бар – вдоль стен ящики с бутылками. Почти все помещение занимали два длинных стола; официантки то и дело подхватывали и уносили стаканы, которые проворно наполняли трое мужчин. Девушки с белой отметиной в комнате не было. Я прокралась ко второму окну. Девушка прислонилась к закрытой двери. В комнате она была не одна – рядом с ней стоял мужчина.

Я сразу узнала его. Это был тот высокий здоровяк, что заставил Бьюти завязать глаза, а потом посадил в свой фургон и увез. Мужчина держал девушку за руку выше локтя, как будто не давая ей уйти. Свет отражался от чего-то блестящего у него на боку. Пистолет в кобуре. Глаза у девушки были большие и круглые, словно от страха, у нее явно начиналась паника. Я судорожно соображала, что предпринять, как вдруг чья-то рука схватила меня сзади. Я развернулась – надо мной нависал черный великан, тот самый, что вывел пьяного.

– Ufuna ntoni?[111] – рявкнул он.

Я вывернула ладонь, и моя перчатка осталась у него в руке. Мужчина смотрел на мою белую кожу, и на лице у него был написан ужас. Воспользовавшись моментом, я изо всех сил пнула его по голени и бросилась бежать так, словно за мной гнались все собаки преисподней. Хотя одна собака и в самом деле гналась – та самая шавка, что слопала всю мою тропку из хлебных крошек, а теперь явно желала выяснить, не припасено ли в моих карманах еще чего.

Я ухитрилась найти дорогу даже без крошек и пробралась в пикап без особых проблем. Избавиться от брехливой собаки оказалось сложнее. Собака лаяла не умолкая, и вскоре дверь дома открылась.

– Кто здесь? – Это Вильгельмина вышла проверить, что за шум. Я забыла закрыть боковое окошко пикапа и теперь боялась, что Вилли его заметит.

С минуту или две ей никто не отвечал. Собака угомонилась – наверное, ее спугнул голос Вилли. Я надеялась, что Вилли вернется в дом и не станет подходить к машине, и тут появилась Бьюти. Вовремя я вернулась.

– Ты видела Мфо? – спросила Вилли.

– Да. Он…

Не успела Бьюти ответить, как из темноты донесся еще один голос.

Какая-то девушка, задыхаясь, говорила на коса. Я не могла разобрать слов, но голос звучал очень настойчиво.

– Фумла? – спросила Бьюти.

Девушка начала было говорить, но тут же замолчала.

– Это мой друг, Вильгельмина. Можешь говорить при ней. – Бьюти говорила по-английски, и девушка, к счастью, тоже переключилась на английский.

– Но она белая.

– Так что же, моя девочка? Я доверяю ей.

Возникла пауза, потом девушка снова заговорила:

– Прошу прощения за то, что произошло там, но Мама Жирняга не любит, когда мы называем себя настоящими именами, и запрещает отвлекаться на работе на личные дела. Мне нужна эта работа, я не хочу, чтобы меня уволили.

– Прошу тебя, моя девочка, скажи, что знаешь, где Номса. Мне известно, что много месяцев назад вы вместе с ней пересекли границу, чтобы вступить в Umkhonto we Sizwe, а теперь вернулись. Она вернулась с тобой?

– Нет, мама. Мы с Номсой действительно перебрались в Родезию вместе, чтобы поступить в военный лагерь, но через четыре месяца я поняла, что с меня довольно. Было слишком тяжело – вечно бег, муштра, мы мало спали. Я уставала, голодала. – Она помолчала, потом добавила потише: – Я оказалась слабой и решила уйти из лагеря. Мне разрешили вернуться.

– А Номса? – спросила Вилли.

– Номса сильная, намного сильнее меня. И храбрая как лев. Она хотела стать бойцом. Она не собиралась возвращаться.

– Она еще в Родезии?

– Не знаю. Мы больше не виделись, и никто из тех, кто прошел через лагерь, мне ничего не скажет, потому что не доверяют.

– А тот мужчина? – спросила Бьюти.

– Какой?

– Тот, высокий. По прозвищу Лихорадка. Ты знаешь, где он?

– Нет, мама. Я думаю, он в лагере, с Номсой и другими бойцами.

Пять минут спустя Бьюти и Вилли снова сидели в машине, мотор заурчал, и мы пустились в обратный путь.

Я не могла понять, почему Фумла солгала Бьюти насчет Лихорадки. Может, она просто боится его? Но ее ложь меня успокоила. Я не хотела, чтобы Бьюти приближалась к Лихорадке, от этого плохого человека лучше держаться подальше.

Наверное, я уснула, убаюканная тряской, потому что вдруг поняла – машина стоит возле нашего дома.

– Спасибо, Вильгельмина. Без тебя я бы не справилась, – говорила Бьюти.

– Ag, да ладно. Я рада, что мы не зря скатались туда.

– Пойдем выпьем кофе.

– Нет-нет. Не я же глушила пиво ночь напролет, – рассмеялась Вилли.

Бьюти тоже засмеялась.

– До Уэст-Рэнд путь неблизкий. Чашка кофе тебя взбодрит.

– Ну хорошо. Разве что одну чашку.

Когда они скрылись в подъезде, я выпрыгнула из машины и тихонько поднялась на третий этаж, к квартире Морри. Слава богу, он оставил дверь незапертой, как мы и договаривались; войдя, я заперла ее и на цыпочках прокралась в комнату. Морри спал на полу, одеяло на его узкой кровати было откинуто – ждало меня.

Наклонившись, я поцеловала Морри. Он не проснулся. Один есть, осталось девять.

44

Бьюти

22 марта 1977 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Телефон звонит за минуту до полуночи. Я еще не сплю – делаю записи в дневнике, но хватаю трубку сразу, чтобы звонки не разбудили Робин.

– Алло?

– Перестань делать то, что ты делаешь.

– Алло! Кто это?

– Прекрати задавать вопросы, или он сотворит с тобой что-нибудь ужасное. – Голос женский, едва слышный.

– Номса? Это ты?

– Нет.

– Тогда скажи мне, где Номса. Пожалуйста.

– Остановись. Или она не сможет больше защищать тебя.

Короткие гудки.

45

Робин

5 мая 1977 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Холодным майским днем, когда зима стала уже не просто обещанием, мы с Морри сидели на огромном дубе в парке. Это было наше обычное место после школы; я любила, привалившись к толстому стволу, вытянуть ноги на четвертой ветке сверху. Я обожала зависнуть так – уже не на земле, но еще и не в небе, я парила между двумя стихиями, а покров из листьев удерживал небо.

Я уронила завернутые в фольгу сэндвичи с архисовым маслом Морри, который сидел на ветке подо мной.

– Передай блинцес с творогом.

Мы часто обменивались едой, а с тех пор как я пристрастилась к еврейским блинчикам, переход в людоизм казался мне выгодным делом.

– А откуда у тебя ланч? – удивился Морри.

После того как мне стукнуло десять, я объявила, что уже взрослая и могу возвращаться из школы с друзьями, так что Бьюти больше не приходила к школьным воротам. Теперь она поджидала меня в парке, чтобы вручить еду и забрать у меня ранец. Мы с Морри часок-другой носились по парку, а потом отправлялись домой.

– Ей сегодня пришлось уйти, и она отдала мне сэндвичи утром.

– Куда она пошла?

– Не знаю.

– Какой-то ты так себе детектив.

– Но я же не могла ее выслеживать вместо школы! – запротестовала я.

– Да, но могла ее расспросить, и все.

– Я спрашивала, но она напустила туману.

– По-твоему, это имеет отношение к Номсе?

– Не знаю. Может быть.

Мы расправились с едой, и я вытащила одну из своих книжек про Секретную Семерку, а Морри достал из сумки фотоаппарат.

– Я видел дохлую крысу вон там, хочу ее заснять. – Он повесил фотоаппарат себе на шею и полез вниз.

Я даже отвечать не стала. Никакие мои слова не могли сподвигнуть Морри фотографировать цветы, закаты или еще что-нибудь мало-мальски красивое. Через какое-то время я взглянула на руки Микки-Мауса – пора домой. Собрав вещи, я слезла с дерева и присоединилась к Морри, который ждал меня внизу. Спрыгнув, я обнаружила, что мой ранец, лежавший меж корней, исчез.

– Где мой ранец?

Морри ухмыльнулся:

– Ну, раз ты так любишь загадки и так обожаешь свою Секретную Семерку, чего бы тебе самой не вычислить, где он?

Я быстро огляделась. Вряд ли ленивый Морри утащил мою тяжелую сумку далеко. В ближайших кустах что-то темнело, но, вместо того чтобы сразу кинуться туда, я притворилась, будто исследую отпечатки подошв в пыли: улики. У Морри вытянулось лицо, когда “отпечатки” привели меня прямо к тайнику.

– Преступление раскрыто! – завопила я.

– Да ладно, это легкое преступление. Детектив, тоже мне. – Морри в последнее время стал язвительным – наверное, потому, что я не торопилась выполнять условие насчет десяти поцелуев.

– Извини, – сказала я, – но когда ты в последний раз проникал в машину так, чтобы тебя никто не заметил? И когда ты в последний раз сумел подсмотреть все, что не предназначалось для твоих глаз? У меня есть хоть какая-то хуцпа![112]

– Это не считается. Ты всего-навсего таскалась за ними. Ты же не выяснила, где Номса!

– Но я видела, как тот человек, Лихорадка, угрожал девушке. Я знаю больше Бьюти, потому что Бьюти думает – он с Номсой.

– А ты даже не сказала ей об этом, так какой толк от твоих великих знаний?

– Ты знаешь, почему я ей ничего не сказала! Никто не знает, что я там была, а если узнают, у меня будут большие неприятности!

Это была формальная причина, но в действительности я ничего не рассказала Бьюти из-за страшного Лихорадки. Я боялась, что он сделает Бьюти что-нибудь плохое, если она дознается, что та девушка, Фумла, солгала, и снова начнет задавать вопросы.

– Ты хоть помнишь, откуда знаешь ту девушку?

– Нет, но я вспомню.

Воспоминание мотыльком трепыхалось в голове, но в руки не давалось. При мысли о Фумле мне каждый раз вспоминался запах пота и дыма, но я никак не могла связать его с конкретным событием.

– Смирись. Твоя слежка ни к чему не привела. Эрго, ты – не настоящий детектив.

– “Эрго”? Нельзя ни с того ни с сего выдумать слово.

– Это настоящее слово.

– Нет, не настоящее. Хватит читать своего дурацкого “Властелина колец”. А то видишь везде этих мерзких огров.

– Не огров, а орков.

– Орки-шморки. Ты просто злишься, потому что мне Секретная Семерка нравится больше, чем Крутые Ребята, которые, кстати, все дураки.

– Во-первых, что еще за “шморки”? Кто тут выдумывает слова? А во-вторых, это был подарок, а ты даже не поцеловала меня за него.

– А-а, я так и знала. Знала, что ты злишься из-за поцелуя.

– Вообще-то десяти поцелуев.

– Осталось всего девять, – поправила я.

– Как это?

– Проехали. – Я не готова была сказать Морри, что поцеловала его, когда он спал.

– Да неважно. Спорим, что ты не сможешь распутать настоящее преступление?

– Какое настоящее преступление?

– Ну… когда пропадет что-нибудь по-настоящему ценное.

– Спорим, что смогу.

– Спорим, что нет.

46

Робин

8 мая 1977 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Эдит внесла в комнату чемодан, и я похолодела. Я знала, что, вернувшись домой, она исполняет ритуал – прежде всего, достать свои украшения, полюбоваться на них, убрать и только потом распаковаться и наполнить ванну. Я топталась под дверью.

Пожалуйста, отвлекись на что-нибудь, не доставай шкатулку.

Я грызла ногти, пытаясь сообразить, что она сейчас делает.

Все мои надежды рассыпались в прах, когда дверь шкафа открылась и комнату наполнил знакомый перезвон “Зеленых рукавов”. Эта печальная мелодия всегда трогала меня, но сейчас она звучала зловеще, и я бросилась в спальню в отчаянной попытке отвлечь внимание Эдит.

– Как полет, Эдит? Знаменитости на этот раз были?

Эдит медленно повернулась ко мне. На ее лице застыло недоверие. У меня свело живот.

Вот, сейчас начнется! Она с меня шкуру сдерет заживо.

– Робин!

– Что?

– Ты играла с моей шкатулкой?

Настал момент истины. Я понимала, что если отвечу честно, то у меня будут большие неприятности. Украшения Эдит были табу, мне не разрешалось играть с ними, даже когда Эдит была дома. Но с технической точки зрения взяла их не я, так что мне даже не пришлось врать.

– Нет.

– Точно?

– Я не брала!

Эдит изучала мое лицо, и я приказала себе не покраснеть. Эдит подошла к кровати и села, похлопала по кровати рядом с собой:

– Иди сюда, садись.

– Зачем? Мне надо кое-что…

– Робин!

Я тяжело вздохнула.

– Хорошо. – Волоча ноги, я одолела несколько метров и плюхнулась на кровать рядом с ней. – Что?

– Робин, это очень важно. Я хочу, чтобы ты отвечала мне абсолютно честно. Сказала правду, даже если она неприятная.

Мне захотелось указать Эдит на ее лицемерие, напомнить, сколько раз она лгала мне, но я понимала, что так наверняка буду выглядеть виноватой, поэтому я просто кивнула.

– Ты взяла мои украшения?

Я знала, что мешкать с ответом нельзя. Надо смотреть ей в глаза и отвечать без запинки.

– Нет.

– Точно? Абсолютно точно?

– Да.

Эдит допрашивала не того подозреваемого и задавала не те вопросы. Детектив из нее вышел бы никудышный.

– Ну ладно. Позови, пожалуйста, Бьюти.

– Бьюти?

– Да. А потом выйди и закрой дверь.

– Но зачем…

– Пожалуйста, хотя бы раз сделай, как я прошу.

Что лучше – продолжать болтать ни о чем или сразу покаяться? Нет ничего мучительнее, чем оттягивать гарантированное наказание.

– Сейчас же!

Я коротко глянула на Эдит, сидевшую с убитым видом, и вылетела за дверь.

Господи, как же выиграть время? Морри забрал украшения два дня назад, оставив мне записку с требованием выкупа и подсказками, где он спрятал похищенное. Теперь-то я понимала, как ошиблась, показав ему шкатулку. Я бы не сделала этого, если бы он не подначивал меня, не дразнил, что он-то знает комбинацию отцовского сейфа, а вот Эдит мне явно не доверяет, иначе сказала бы, где шкатулка. И я как маленькая поддалась и привела его прямо к сокровищам Эдит.

Два дня я пыталась найти украшения, следуя подсказкам, но то ли Морри оказался бестолковым подсказчиком, то ли Секретная Семерка умела разгадывать загадки получше меня. Накануне вечером я упрашивала Морри просто отдать мне украшения, пока Эдит не вернулась, но мои мольбы были встречены словами: “Только если ты признаешь, что Энид Блайтон пишет дурацкие истории для девчонок и они никак не научат тебя расследовать преступления. И что Крутые Ребята и «Властелин колец» гораздо лучше”. Разумеется, я не могла на это пойти.

Тогда Морри хитро улыбнулся и пригладил шевелюру.

– Ладно, будем торговаться. Я верну тебе украшения, если ты вернешь мне десять поцелуев, которые ты мне должна. Прямо сейчас.

– Ну уж нет!

И украшения остались ненайденными.

Бьюти я обнаружила на кухне, она стояла у разделочного стола в окружении банок и пакетов. Покрытый сахарной глазурью шоколадный торт был сдвинут в сторону, чтобы освободить место для работы. Я взвизгнула, мигом забыв о своих трудностях, и подбежала к торту, намереваясь подцепить пальцем немного глазури.

Бьюти шлепнула меня по руке и рассмеялась.

– Не тронь. Это на потом.

Торты нечасто попадали к нам в дом из-за вечных диет Эдит – на работе ее регулярно взвешивали. Последний раз я ела торт на своем дне рождения.

– А по какому поводу у нас торт?

– У меня сегодня день рождения.

Внутри у меня все упало. Я знала, каково это – когда никто не помнит про твой праздник.

– Правда? А сколько тебе лет?

– Пятьдесят.

– Ого, это же очень, очень много. С днем рождения, Бьюти! – Я скверно чувствовала себя из-за того, что у меня не было для нее подарка, особенно учитывая, какие чудесные подарки вручила мне она – и на Рождество, и на день рождения. Я решила, что преподнесу ей подарок потом.

– Uthini “с днем рождения” ngesi-Xhosa? – спросила я, желая знать, как поздравить ее на коса.

Бьюти улыбнулась.

– Ты говоришь на коса все лучше. Надо сказать: Min’emnandi yokuzalwa.

– Min’emnandi yokuzalwa! – повторила я и обняла ее.

– Спасибо, – сказала Бьюти. Вернувшись к поваренной книге, она начала медленно водить указательным пальцем по странице. Там, похоже, излагался рецепт жареной курицы с хрустящей золотистой картошкой. У меня заурчало в желудке. Ужин обещал быть великолепным.

– Робин! – позвала меня из спальни Эдит, и я вспомнила, зачем пришла на кухню.

– Бьюти, Эдит зовет тебя.

– Скажи ей, что я занята, готовлю ужин.

– Но она тебя зовет. Сейчас.

Бьюти отложила книгу и направилась в комнату Эдит. Я хотела последовать за ней, хотела сказать Эдит, что у Бьюти сегодня день рождения, но Эдит меня не впустила. Я ненавидела, когда меня оставляли за бортом, и Эдит это знала. Я мрачно глянула на нее.

– Но я хотела сказать тебе, что…

– Выйди.

Я протопала прочь, но остановилась сразу за дверью, задержав дыхание.

– Не просто за дверь, Робин! Иди к себе в комнату.

– Это не комната, сама знаешь. Если ты собираешься отправлять меня в мою комнату, мне нужны настоящие дверь и стены, а не перегородка.

– Без разговоров!

Я обиженно фыркнула и, уйдя за перегородку, повалилась на кровать. Убедившись, что дверь спальни закрылась, я на цыпочках прокралась назад и приложила ухо к замочной скважине.

– Как хорошо, что вы вернулись, Эдит. Я готовлю особенный…

– Бьюти, я собираюсь задать вам вопрос только один раз и хочу, чтобы вы были полностью честны со мной. Вы не знаете, что с моими украшениями?

– О каких украшениях вы говорите?

– Два кольца, одно с сапфиром и одно с изумрудом. Сережки с бриллиантами и нефритовое ожерелье. Где они?

– А как выглядят кольца, Эдит?

– Я же сказала – с сапфиром и с изумрудом.

– Кольцо с синим и кольцо с зеленым?

– Да.

– Я видела их, когда вы их носили, но где они сейчас, не знаю. Куда вы их положили?

– Туда же, куда кладу всегда, когда уезжаю. – Эдит повысила голос, она почти кричала. – Я положила их в свою шкатулку. Но, как видите, их здесь нет. И я хочу знать, где они.

– Я не знаю, Эдит. После вашего отъезда я их не видела. Вы не брали их с собой?

– Нет, не брала. – Эдит уже кричала: – Бьюти, куда вы дели мои украшения?

– Вы думаете, я украла ваши украшения?

– Ну, когда я уезжала, они были здесь, а теперь их нет. Сюда влез грабитель, о котором вы забыли мне рассказать?

– Нет, грабителей не было.

– Тогда я вынуждена прийти к единственному логическому заключению. Вы меня обворовали.

Настало долгое молчание, потом Бьюти ответила:

– Вы не спрашивали Робин, может быть, она видела кольца?

– Конечно, спрашивала, и она сказала, что не трогала их. Она знает, что ей нельзя их трогать. Бьюти, не могу поверить, что вы способны меня обворовать. После всего, через что мы прошли.

– Эдит, я…

– Я не разрешаю вам больше называть меня “Эдит”. Это было предложение дружбы. А друзья не крадут у друзей.

– Мадам, – сказала Бьюти, вложив в это слово максимум презрения, – я у вас ничего не украла. Я никогда в жизни ни у кого ничего не украла. Я не tsotsi.

– Я плачу вам целое состояние по сравнению с другими служанками…

– Потому что я не прислуга, мадам.

– Если вам нужны были деньги, почему вы не попросили меня, я бы…

– Мне нужны только те деньги, которые я зарабатываю. Я у вас ничего не брала. И говорю вам об этом в последний раз.

– Я вижу, наш разговор ни к чему не ведет. Если бы вы были честны со мной, я могла бы простить вас, но такой лжи я не потерплю.

– Вы собираетесь прощать меня? – Бьюти словно не верила собственным ушам.

– Я знаю, вы считаете меня заложницей, ведь я так в вас нуждаюсь, но я не дам приюта предателю и вору. Вы не оставляете мне выбора, мне придется вас уволить. Думаю, вам лучше всего уйти немедленно. Единственное, что удерживает меня от заявления в полицию, – это ваши отношения с Мэгги, то, насколько высоко она вас ценит, и то, что вы небезразличны Робин.

Дверь распахнулась, я отскочила в сторону, Бьюти пронеслась мимо меня. Сделав несколько широких шагов, она остановилась. Она не обернулась, просто стояла спиной ко мне и ждала. Мне хотелось просить у нее прощения, рассказать ей правду, которую она наверняка и так уже подозревала, но слова упрямо отказывались выходить.

Бьюти подождала еще немного. Я так и не заговорила, и ее гордо расправленные плечи слегка поникли. Теперь ее силуэт выражал не праведный гнев, а глубокую обиду. И причиной того, что стоявшая передо мной гордая женщина выглядела сломленной, была я.

– Бьюти, – позвала я, и она в ответ качнулась ко мне. Но я ничего больше не сказала, слова рассыпались в прах у меня во рту, и Бьюти ушла на кухню. Сумку она собрала еще раньше, ожидая прибытия Эдит.

Я услышала, как Бьюти закрыла поваренную книгу и стала убирать продукты с разделочного стола. Когда стук открываемых и закрываемых шкафчиков наконец смолк, я вышла из своего укрытия под дверью Эдит и увидела, как Бьюти, подхватив сумку, направляется к двери. Простое движение – она поднесла руку к лицу – сломало мое молчание.

Я знала язык печали, мое тело говорило на нем много раз, и я знала, как Бьюти стыдится слез, как не хочет плакать. Неважно, что разный цвет кожи разделял нас больше, чем протянувшийся между нами промежуток в сорок лет, – в Бьюти я узнавала себя, она была как я. Мы были такими разными – и такими похожими, именно в ее слезах я узнала общую для нас обеих принадлежность к роду человеческому.

У меня тогда не было слов, чтобы выразить свои чувства, но какая-то часть меня понимала, что слезы не белые и не черные; они – ртуть горя, и их соль одинаково приправляет боль всех людей. Именно это чувство родства наконец вывело меня из бездействия.

– Эдит! – закричала я, и слова рванулись из груди. – Бьюти не брала твои украшения! Это я! И у нее сегодня день рождения. Ей пятьдесят лет!

Потом я бросилась к Бьюти и обхватила ее за пояс.

– Ndicela uxolo. Ndiyakuthanda. Ungandishiyi. Прости меня. Я люблю тебя. Не покидай меня.

Некоторые прощания мягки и неизбежны, как закат, иные врезаются в тебя сбоку, словно столкновение, которого ты не увидел. Некоторые прощания – это школьные громилы, против которых ты бессилен, а другие отмечают конец отношений, потому что ты решил: с меня хватит. Некоторые разрывают тебе сердце, нанося тебе еще одну, очередную рану, а другие отпускают тебя на свободу.

В течение своей жизни я прошла через все эти прощания, но в тот майский день 1977 года мне было всего десять, а я уже перенесла их немало. Так что я призналась во всем и сдалась на милость победителя.

Бьюти простила меня быстрее, чем я того заслуживала, – может быть, потому, что чувствовала, насколько я травмирована и насколько нуждаюсь в ее прощении. Морри, осознав, какие последствия имели его действия, немедленно попросил прощения у нее и у Эдит и отдал все, что припрятал, после чего поплелся к рассерженным родителям. Бьюти и его простила не задумываясь.

Однако прошла не одна неделя, прежде чем она простила Эдит или хотя бы прекратила обращаться к ней с подчеркнутым “мадам”. Эдит стойко сносила наказание. Месяц спустя она хоть с опозданием, но учинила именинную вечеринку для Бьюти и пригласила на празднество Морри, его родителей, Мэгги и Виктора. Она так стремилась заслужить прощение Бьюти, что позвала даже Вильгельмину. Эдит была неважной кухаркой и угощение изготовила кошмарное, а из пирога вышел пшик, но никто ничего не сказал. Эдит тоже оставила комментарии при себе, когда Вильгельмина сходила к своему пикапу и принесла запасной пирог, который испекла просто на всякий случай.

Бьюти со сдержанной улыбкой открывала скромные подарки, но улыбка растворилась в слезах, когда она развернула мой подарок. Это был рисунок – я нарисовала Бьюти и Номсу, держащихся за руки, а Эдит вставила рисунок в рамку. Я изобразила Номсу принцессой-воительницей, потому что Бьюти говорила, что никого отважнее она не знает. А я знала – хоть никогда и не говорила об этом, – откуда у Номсы ее отвага.

Несмотря на все напасти, мы, трое, стали семьей, и хотя это была, наверное, самая необычная семья за всю историю страны, она стала для меня всем, и я готова была сражаться за нее.

47

Бьюти

16 июня 1977 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Сегодня 16 июня 1977 года. Прошел год с того дня, как погибли родители Робин, и год со дня исчезновения Номсы. Мы – брошенные, Робин и я, и последний год нашей жизни был наполнен горем и ожиданием. Почему невидимые ноши и пытки, подобные этим, тяжелее всего нести и мучительнее всего выносить?

Эдит снова улетела. Когда сгущаются вечерние тени, мы с Робин устраиваем в гостиной два маленьких алтаря наших воспоминаний. Каждая из нас расчищает по столику, потом мы ставим их перед собой и принимаемся за работу.

Первым делом Робин кладет на свой алтарь черно-белую фотографию родителей, сделанную в день свадьбы. Они стоят перед трехэтажным тортом, на верхушке которого – маленькие пластмассовые жених с невестой. Отец Робин в одной руке держит нож, а в другой – кусок торта и с нежностью кормит мать Робин. От того дня осталось всего пять фотографий, и эта – одна из них.

Рядом с фотографией Робин кладет мамину тушь, а также медальон, который я подарила ей на Рождество; она открывает крышку, и ее родители смотрят на нас из сердечек. Робин критически оглядывает собранное, после чего принимается перебирать коллекцию пластинок Эдит в поисках записей, которые нравились ее родителям. Она добавляет на алтарь две пластинки “Битлз” и альбом Долли Партон с песней “Джолин”.

– Все еще не очень, да? – спрашивает Робин и, прежде чем я успеваю ответить, направляется к туалетному столику Эдит. Возвращается она с флакончиком духов “Чарли” – после смерти сестры Эдит перестала душиться ими. – Моя мама часто ими душилась. – Робин нюхает духи, грустно улыбается и ставит флакончик на алтарь, к остальным предметам.

У меня всего одна фотография Номсы. Это групповой снимок – пятнадцать школьников и я стоим перед лачужкой, которая служит в нашей деревне школой. Фотографию сделал когда-то один русский профессор социологии (он изучал образование в бантустанах при апартеиде), и через год снимок пришел по почте – профессор прислал мне его, как и обещал.

Номса – одна из старших учениц, она стоит в последнем ряду, слишком серьезная для четырнадцатилетней девочки. Ее лицо чуть в тени, и черты трудно различить. Я помещаю фотографию в центр стола, прислонив ее к стакану.

Потом я добавляю на алтарь письмо, написанное Номсой за месяц до марша. Письмо все еще в затертом конверте. Мне не нужно доставать его – я и так помню каждое слово. Видеть скачущий почерк Номсы всегда потрясение. Все равно что случайно заметить, как она переходит многолюдную улицу, и сердце у меня начинает биться быстрее. Еще я добавляю рисунок в рамке, на котором Робин изобразила меня и Номсу, – подарок девочки мне на день рождения – и тряпичную куклу, с которой Номса играла, когда была совсем маленькой.

– Что еще принести? – спрашивает Робин.

– Мне кажется, больше ничего не надо. Достаточно.

– Нет, подожди. Мама любила яблоки. – С этими словами Робин бежит на кухню и выбирает яблоко из корзины с фруктами. – Вот, – говорит она, возвращаясь, – ей понравится.

Когда Робин кладет яблоко на алтарь, попугай тут же пикирует со своего насеста и принимается клевать яблоко. “Птичке ням. Птичке ням-ням”.

Робин сгоняет его:

– Хватит, Элвис. Это не тебе! Хватит.

Попугай вспархивает на стул, но через мгновение возвращается. От хлопанья его крыльев с алтаря сыплются реликвии.

– Убери яблоко, – мягко говорю я. – У тебя и без него достаточно.

Вернувшись из кухни, Робин с серьезным выражением лица осматривает свой стол. Она тревожится из-за незавершенности алтаря, и я уже готова еще раз ободрить ее, когда она говорит:

– Мне бы хотелось что-нибудь и в память о Мэйбл.

Она нечасто говорит о Мэйбл, их прежней служанке, и это напоминает мне, сколь много потеряла эта девочка за столь малый промежуток времени.

– Ты можешь просто подумать о ней, – советую я.

Робин кивает, но тут же снова хмурится:

– Ну и ладно.

– Правда, все очень хорошо. Вещи не нужны, важно, чтобы ты помнила…

– Нет! Мэйбл не отняли у меня, как отняли моих родителей. Она сама решила уйти. Это совсем другое.

Как же изранена эта девочка. Исцелится ли она когда-нибудь?

– Хорошо. Что дальше? – спрашивает Робин.

Я ставлю на каждый алтарь по белой свече в стаканчике и зажигаю, мы купили их для этого случая. Свечи ароматические, и запах жасмина поднимается нам навстречу.

– Возьмемся за руки? – спрашиваю я, и Робин кивает. – Может, хочешь что-нибудь сказать?

Она бросает на меня тревожный взгляд:

– Речь?

– Не речь, нет. Просто несколько слов, от души. То, что ты хотела бы сказать о родителях.

Робин некоторое время обдумывает мои слова, потом кивает:

– Я после тебя.

– Тогда я хочу помолиться за них, – говорю я, и она снова кивает, закрыв глаза. Я глаз не закрываю, чтобы видеть, что мои слова не причинят ей еще больше боли. – Отец наш небесный, – начинаю я, – мы молимся за души твоих безвременно ушедших детей, Кита и Джолин.

Робин вздрагивает, когда я произношу имена ее родителей.

– Что с тобой? – спрашиваю я.

– Ничего.

– Что-то не так. Можешь сказать мне.

Робин молчит, и мне приходится добиваться от нее объяснений уговорами.

– Помнишь насчет честности, Робин, о чем мы условились? Я обещала тебе говорить только правду, тебе не кажется, что было бы справедливо, если бы ты тоже говорила мне правду?

Робин с тудом сглатывает.

– Просто так странно слышать, как ты произносишь их имена.

– Почему?

– Раньше никто из чернокожих не звал их по именам. Всегда говорили “baas” или “мадам”. Папе не понравилось бы. Он бы сказал, что это “наглость”, велел бы такому человеку поучиться вежливости.

В первый раз я размышляю, что подумали бы родители Робин о нашем с Эдит соглашении; что почувствовали, узнай они, что их единственного ребенка растит черная женщина, которая пользуется тем же туалетом, столовыми приборами и посудой, что и их дочь, и которая, в отличие от Мэйбл, не признает приказов белого ребенка.

Словно прочитав мои мысли, Робин спрашивает:

– Как ты думаешь, на небесах люди меняются?

– Что ты имеешь в виду?

– Как по-твоему, на небесах они забыли про цвет кожи, про невидимых червяков, которые есть только у особых людей, о том, кто тут главный, и что наглость, а что – нет?

Я понимаю, о чем Робин спрашивает на самом деле. Она хочет знать, сделали ли небеса ее родителей благодарными за то, что об их дочке заботится черная женщина, или же моя раса и в загробной жизни остается для них проблемой. Она хочет знать, делится ли небо на небо для белых и небо для черных и может ли Бог по молитве определить цвет молящегося, чтобы знать, чья молитва важна, а на чью не стоит обращать внимания.

– Мне кажется… – Я умолкаю, тщательно подбираю слова, которые ободрят ее. Этот ребенок придавлен тревогами, и я хочу хоть немного облегчить ее ношу. – Я думаю, что на небесах люди забывают все, что тревожило их при жизни. Они там счастливы, когда счастливы мы здесь. Для них важно, что происходит с нами. Все, чего хотят твои родители, – это видеть, что ты счастлива, что тебя любят и заботятся о тебе. Остальное для них не имеет значения.

Робин медленно кивает, укладывая эти слова у себя в голове.

– Может, скажешь что-нибудь сама, вместо моих молитв? – предлагаю я.

Робин кашляет, смотрит в потолок. Не найдя там вдохновения, поворачивает голову к алтарю, с которого на нее смотрят лица ее родителей.

– Мама и папа, я очень скучаю по вам. Жалко, что у меня мало ваших фотографий, иногда мне трудно вспомнить ваши лица, а когда я не могу их вспомнить, мне бывает плохо. – Голос ее срывается, и она сглатывает. – Я надеюсь, что вы еще помните, как я выгляжу, и что у вас на небе есть мои фотографии. – Девочка поворачивается ко мне за ободрением, и я киваю ей. – Я хочу, чтобы вы знали: я счастлива и обо мне очень хорошо заботятся. Поэтому вы тоже будьте счастливы. Я очень вас люблю.

Мы молчим.

– Ты будешь молиться за Номсу? – наконец спрашивает Робин.

– Да, но без слов, мысленно.

– Ладно, тогда я тоже скажу что-нибудь мыслями.

Я склоняю голову и думаю о своей дочери. Мои чувства противоречивы, и я знаю, что и молитва моя будет противоречива.

Номса, я горжусь тобой, ведь ты защищаешь свой народ и сражаешься за правду, и все же мне стыдно за тебя, ведь ты присоединилась к боевикам и собираешься причинять вред другим. Я так люблю тебя за то, что ты борец, за пламя, которое не угасает в твоей душе, – пламя, которое так многие из нас потеряли, – и все же я сержусь на тебя за твое предательство.

Я сержусь и на себя: когда я отпускала тебя в Соуэто, мне следовало быть дальновиднее. Мне следовало знать плоть от плоти своей и понимать: ты не сможешь сопротивляться призывам к оружию. И сейчас я прошу у тебя прощения за то, что я оставила тебя и не увидела опасности, которой ты не могла видеть. Прости меня, дитя мое. Прошу тебя, вернись домой.

Я говорю себе, что у меня хотя бы есть надежда. Робин знает, что ее родители не вернутся к ней никогда, ей лишь остается попрощаться с ними. Я же не стану прощаться, не предам надежды, потому что она – все, что у меня осталось. Лишь благодаря надежде бьется мое разбитое сердце.

48

Бьюти

1 августа 1977 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Письмо подсунули под дверь.

Сидевшая на диване Робин кинулась к двери и распахнула ее. В коридоре никого не было.

На голубом конверте значилось мое имя, и Робин отдала письмо мне. Я отложила вязание и открыла конверт.

Ты не послушалась. Мне казалось, что ты умнее.

Мне известно, что вчера вечером ты встречалась с товарищем Машонгве в парке в Браамфонтейн. Больше он ни с кем не встретится – из-за тебя. Теперь довольна?

Это последнее предупреждение. Прекрати задавать вопросы и возвращайся в Транскей.

Отныне даже Номса тебя не спасет.

По коже пробегает озноб при мысли о том, что за дверью несколько минут назад, возможно, стоял Лихорадка – всего в нескольких шагах от Робин. Если то, что он сказал об Эдварде Машонгве, с которым я действительно встречалась накануне, правда, то и моя жизнь может быть в опасности. Это не пустые угрозы.

Я думаю о мужчине в шляпе, который взял у меня письмо в парке, как он нервно озирался по сторонам. Прежде чем опустить письмо в карман, он погладил меня по руке и пообещал:

– Я обязательно передам письмо Номсе, когда вернусь в лагерь. – Он не сообщил мне ничего, не сказал, где именно Номса. – Я верен своим соратникам и не стану никого больше посвящать в это рискованное дело.

– Тогда почему вы мне помогаете? Почему вообще согласились передать письмо?

– Я из тех, кто считает, что женщине не место в армии. Женщины-бойцы никогда не сравнятся с мужчинами, к тому же они отвлекают. Так что я действую из эгоистических побуждений. Что бы ни содержалось в письме, надеюсь, оно убедит Номсу вернуться домой, где ей и место.

Когда мы расходились, я спиной ощутила чей-то колючий взгляд. Обернулась посмотреть, не идет ли за мной Эдвард, но он уже исчез. Я медленно огляделась, но никого не увидела, и тогда я подняла глаза вверх. На нижней ветке большого дуба сидела сова.

Она была меньше той, что я видела в Хиллброу, и в темноте очертания птицы были размыты, глаза светились оранжевым в лунном свете. Я повернулась, чтобы бежать, и сова сорвалась в ночь. Что же случилось с Эдвардом? Мне не понравился этот человек, но я не желала ему зла. Письмо наверняка не дошло до моей дочери.

– От кого это? – спрашивает Робин, заглядывая мне через плечо. – Про что там?

– Просто записка от друга, о встрече.

– А. – И девочка возвращается к своей книге.

Я пыталась не обращать внимания на угрозы, но больше не могу. Совы кажутся таким же дурным знаком, вестниками смерти, как записки и телефонные звонки. Все это время я думала, что совы предсказывают смерть Номсы. Теперь я знаю: они предупреждают меня о моей собственной смерти.

Пора мне привести дела в порядок – на случай, если со мной что-нибудь случится. Я открываю одну из последних страниц своего дневника и начинаю:

Робин, моя дорогая девочка…

49

Робин

17–28 августа 1977 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Я раскрыла книгу и придавила ее тарелкой, стараясь не капнуть кашей на страницы. Бьюти не разрешала мне читать за едой, но сейчас она меняла в спальне постельное белье. Эдит сегодня утром возвращалась домой после трехнедельного отсутствия, и я надеялась увидеть ее до того, как уйду в школу.

Я уже встала, чтобы отнести тарелку на кухню, когда в замке повернулся ключ. Я заторопилась на кухню, чтобы освободить руки, мне хотелось забрать у Эдит чемодан. Но когда я метнулась к двери, меня поразил вид тетки. Лицо бледное и какое-то потрясенное.

– Эдит?.. – Эдит сфокусировала взгляд на мне, но продолжала молчать. – Эдит, что стряслось? – испуганно спросила я.

Она моргнула и медленно покачала головой, словно не веря.

– Он умер.

– Кто?

– Элвис.

Я оглянулась на клетку. Элвис сидел там – я сама его туда посадила перед завтраком. И пронзительно верещал, приветствуя Эдит.

– Нет же. С ним все в порядке!

– Правда? – Эдит оживилась.

Я энергично кивнула и отступила в сторону, чтобы она увидела Элвиса.

– Вот он, видишь? Не умер совсем.

Лицо Эдит сморщилось.

– Не он. Настоящий Элвис. Король. Я только что слышала по радио, но надеялась, что это утка, как тогда, про Пола Маккартни. Говорят, это случилось вчера.

В этот момент из спальни появилась Бьюти. Она, должно быть, услышала достаточно, чтобы понять, что что-то не так. Она взяла Эдит за руку и повела к столу. Я закрыла дверь, внесла чемодан в комнату, выпустила Элвиса и села рядом с Эдит.

– Он был единственным мужчиной, которого я любила по-настоящему, – прошептала Эдит.

– О ком вы? – спросила Бьюти.

– Об Элвисе, – шепотом пояснила я.

Бьюти покосилась на попугая; тот устроился на стуле Эдит и пощипывал ее за ухо. Бьюти вопросительно посмотрела на меня. Я покачала головой, подошла к пластинкам Эдит, вытащила несколько альбомов и показала их Бьюти.

Бьюти перевела взгляд с конвертов на Эдит:

– Умер вот этот человек?

Эдит скорбно кивнула, и слезинка скатилась у нее по щеке. Она встала, чтобы налить себе выпить.

– Вы его знали? – спросила Бьюти.

Эдит снова кивнула, стоя возле барного шкафчика.

– Да. Я знала об Элвисе все, что можно было узнать. Я была его величайшей поклонницей.

Бьюти сделала еще одну попытку:

– Но вы когда-нибудь встречались с ним?

Эдит вернулась к столу и села, сжимая в руке стакан с виски. Она печально покачала головой.

– А теперь и не встречусь.

Бьюти хмыкнула и встала.

– Hayibo. Белые люди такие странные. – Она забрала у Эдит стакан и отнесла его на кухню. – Робин, тебе пора в школу. Ты уже опаздываешь. Эдит, хватит плакать из-за мужчины, которого вы никогда не встречали, идите умойтесь. Из школы прислали документы. Мне надо, чтобы вы их подписали, а еще нам надо кое-что обсудить, прежде чем я уйду. И кто-нибудь – верните эту птицу в клетку.

Прошла примерно неделя. Как-то я с головой погрузилась в книжные приключения, но тут чей-то кашель вернул меня в реальность – в парк, где я, привалившись к дубу, читала в ожидании Морри.

Я подняла голову. В нескольких шагах от меня стояла какая-то чернокожая девушка. От линии волос до левого уха тянулся выпуклый лиловатый шрам шириной почти с палец, он пересекал левую бровь. Из-за этого шрама девушка казалась почти некрасивой, но только почти. Очень худая, даже тощая, она все же выглядела сильной и мускулистой. Я сразу поняла, что это не служанка, девушка была одета по-западному, а не в форменное платье и doek; волосы заплетены в африканские косички.

– Что читаешь? – Она говорила тихо, почти шепотом.

Я подняла книжку, показывая обложку.

– “Энн из Зеленых Крыш”. Вы читали? – Наконец-то у меня есть возможность обсудить с кем-то эту чудесную книгу. Девушка молча покачала головой. Я энергично принялась рассказывать: – Она тоже сирота, и у нее тоже много веснушек, которые ее бесят. Это одна из моих любимых книг, потому что героиня похожа на меня.

Девушка все молчала, наша беседа начала становиться несколько односторонней.

– А у вас какая любимая книга?

– О людях вроде меня книг не пишут.

Печально. У каждого человека должна быть книга, в которой он бы узнал себя.

– А у черных бывают веснушки? – спросила я, не зная, что еще сказать. – Может, их просто не видно, потому что они темные и кожа тоже темная? Вот если бы у черных были белые веснушки, да?

Девушка, кажется, не хотела говорить о веснушках, и я зашла с другой стороны.

– Как вас зовут?

Она быстро оглянулась и выговорила свое имя, делясь тайной.

– Номса.

– Номса? – Сердце застучало у меня в груди как отбойный молоток. – Вы дочь Бьюти?

Она кивнула.

Я отшвырнула книгу и вскочила. Бьюти столько рассказывала мне о ней, что я как будто сама ее знала; она была как настоящая сестра. Я шагнула вперед, желая обнять девушку, но она резко вытянула руку, удержав меня на расстоянии:

– Не трогай меня.

Я взглянула на руку и заметила, что она дрожит. Я посмотрела девушке в лицо. Она на меня не смотрела, взгляд метался по парку.

– Я Робин, – пояснила я. – Бьюти живет с…

– Я знаю, кто ты, – оборвала меня Номса. – Я следила.

От этого нового обстоятельства у меня мурашки побежали по коже. Пока я читала детективы и играла в детские игры, Номса выслеживала меня по-настоящему. Мое желторотое восхищение сменилось преклонением перед героиней.

– Где моя мать? Она сегодня опаздывает.

Обычно Бьюти приносила нам с Морри ланч в парк, но сегодня она не придет. Перед моим уходом в школу Бьюти сказала, что ее подруга уехала в Транскей хоронить своего ребенка, которого укусила змея, и ей нужна помощь – убраться в доме ее работодателя. Эта Доротея боялась потерять работу и надеялась, что если она найдет себе замену, то мадам будет меньше сердиться из-за ее отъезда. Бьюти собиралась вернуться домой к шести вечера, и в школу она меня отправила уже с ланчем, он был в сумке Морри.

Я рассказала об этом Номсе и поразилась отчаянию, исказившему ее лицо. Казалось, девушка вот-вот заплачет. Бьюти всегда описывала ее как сильную личность, и я не думала, что боец так легко скуксится из-за ерунды.

– Все нормально, не волнуйтесь. Можно ведь пойти к нам, подождать ее дома. Вечером она вернется, и вы ее увидите.

Номса хмыкнула – моя глупость была ей очевидна. Она снова бросила несколько вороватых взглядов на парк.

– Я не могу ждать.

Я буквально видела, как мечутся ее мысли.

– А вы не можете прийти завтра? Я постараюсь сделать так, чтобы Бьюти обязательно пришла.

– Ты что, не слышала? Я не могу приходить, когда тебе удобно.

Голос ее звучал зло, и я вдруг испугалась. Что делать, я не понимала. Мне хотелось помочь Номсе, она такая напряженная, такая нервная, и если я снова скажу что-то не то, то распсихуется еще больше.

Через пару мгновений Номса, казалось, приняла решение.

– Мне нужна ручка и бумага. Быстро. – Она указала на мой ранец.

– У меня только карандаши. Нам еще не разрешают писать ручками…

– Быстрее!

Я дала ей карандаш и один из своих учебников; Номса прислонила его к дереву и стала писать. Я смотрела. Написав слово, она поднимала глаза и озиралась, после чего снова принималась писать. Пока Номса была занята, я во все глаза разглядывала ее и только теперь заметила, что левая нога у нее забинтована.

– Что у вас с ногой?

Номса шикнула, и я молчала, пока она не закончила. К этому времени ее паранойя передалась и мне, я тоже беспрестанно озиралась. Полицейских машин видно не было, и я с облегчением сообщила об этом. Я надеялась, что Номса оценит мою полезность. Но она вырвала лист из книги, сложила и бросила мне:

– Вот, отдай моей матери. Скажи ей, что я буду здесь в воскресенье, в два часа. – Она оглядела парк и прибавила: – Проследи, чтобы записка попала к ней. Это очень важно. Пусть не опаздывает. Воскресенье, два часа. И никому не говори, что ты меня видела. Даже своему маленькому ухажеру.

Номса повернулась и похромала прочь из парка, по направлению к Роки-стрит. Она даже не попрощалась, а я не стала кричать ей вслед, что Морри мне никакой не ухажер. Уж очень злой был голос у Номсы, и я решила, что не надо к ней приставать.

Оглядываясь снова и снова, я не могла понять, что так пугало Номсу – в парке совершенно точно не было полицейских, только несколько людей в обычной одежде. Через минуту прибежал Морри.

Легок на помине.

Морри махал в воздухе снимком, чтобы просушить; фотоаппарат болтался у него на шее.

– Это кто был? – спросил он.

– Кто?

– Та дама.

– А, это. Она просто заблудилась и спрашивала дорогу.

– А это что? – Морри указал на бумажку в моей руке.

– Ничего. Дурацкая записка от одной девочки из школы, – сказала я. Желая сменить тему, я спросила: – А что ты сфотографировал?

– Тебя и ее. – Морри протянул мне снимок. – У тебя был несчастный вид, а я пытаюсь запечатлеть негативные эмоции. Мой дедушка говорит, я уже могу переходить к одушевленным объектам.

Я взяла фотографию, но смотреть на нее не стала.

– Ты принес мой ланч?

Морри хлопнул себя по лбу:

– Забыл! Подожди здесь, я сейчас. – Он повернулся и убежал.

Как только он скрылся из виду, я быстро огляделась, чтобы убедиться, что в парке нет полицейских, и взглянула на фотографию. На ней отчетливо были видны мы с Номсой. Я не могла допустить, чтобы у Морри остался компромат, и опустила снимок в карман платья, а потом развернула записку. Там было несколько абзацев на коса, написанных торопливым скачущим почерком. Я разобрала всего несколько слов: “мама” и “я люблю тебя”; остальное с таким же успехом могло считаться иероглифами.

Я тщательно сложила записку, радуясь, что и фотография, и записка остались у меня в качестве доказательства. Встреча была настолько фантастической, а Номса вела себя так странно, что если бы не улики, я решила бы, что все придумала.

Бьюти вернулась домой в начале седьмого. Я сидела за столом в столовой, делала уроки, и Бьюти присоединилась ко мне – она явно рада была присесть на несколько минут. Я поставила одну из пластинок с куэлой, из тех, что Эдит привезла для Бьюти из Америки. Она учила меня танцевать под африканскую музыку, и я стала больше слушать пластинок Бьюти, чем Эдит, хотя Бьюти предупредила меня, чтобы я включала записи очень тихо, иначе кто-нибудь подслушает, что у нас есть запрещенные пластинки.

– Molo, makhulu, – сказала я. Здравствуй, бабушка.

– Molo, mtwana, – ответила Бьюти. Здравствуй, дитя мое.

– Thandiswa, – напомнила я ей. Я попросила Бьюти дать мне имя на коса, и она выбрала Thandiswa, потому что это значит “тот, кого любят”.

– Molo, Thandiswa, – исправилась Бьюти.

– Unjani, makhulu? – Как ты, бабушка?

– Ewe, Thandiswa. Sikhona![113] – Тут Бьюти переключилась на английский: – Как прошел день?

– Отлично.

– Как в школе?

– Тоже отлично.

Бьюти долго смотрела на меня.

– Все в порядке?

– Да.

– Были какие-то сложности из-за того, что я не дома?

– Нет, все нормально.

Бьюти вздохнула:

– Ну хорошо. Я хочу принять ванну, а потом буду готовить ужин.

– Ладно. – Я кивнула, стараясь не встречаться с ней взглядом.

Когда вода перестала шуметь и я уверилась, что Бьюти легла в ванну, я тайком вытащила письмо и фотографию из-под матраса и спрятала их в своем тайнике в туалетном столике Эдит. Себе я сказала, что еще только вторник и у меня целых пять дней, чтобы передать Бьюти письмо и фотографию вместе с инструкциями от Номсы, но вообще-то, как только возбуждение выветрилось и мне стали ясны намерения Номсы, я приняла решение.

Номса явно скрывалась от тайной полиции и явилась в парк, чтобы забрать Бьюти. Наверняка она собирается вместе с ней вернуться в Транскей, потому что Бьюти всегда говорила, что там Номса будет в безопасности. Не было другого объяснения внезапному появлению Номсы, ее странному поведению и желанию поскорее увидеть Бьюти, после того как она год скрывалась неизвестно где.

Это решение далось мне проще, чем я думала; воскресенье, два часа дня настали и прошли. Бьюти, не сознававшая значимости этого дня и того, что ее блудная дочь находится меньше чем в квартале от нее, провела эти часы, присматривая за мной и Морри в квартире Голдманов, пока родители Морри ездили на дневной сеанс в кино “Маркет” в Ньютауне. Я объявила, что хочу провести воскресенье у Голдманов, потому что они недавно купили телевизор, но на самом деле мне хотелось устроить так, чтобы нас не оказалось в квартире Эдит, если Номса явится туда искать Бьюти.

Всю следующую неделю я ждала стука в дверь или телефонного звонка, которые отнимут у меня Бьюти, но они так и не прозвучали. Я перестала ходить в парк и притворилась больной, чтобы вовсе не выходить из дома. Все это время я следила за Бьюти, и радость от того, что Номса не добралась до нее, заглушала чувство вины.

Если Номса печется о Бьюти так же, как я, если она действительно хочет быть с ней, она бы нашла способ с ней связаться. Она бы не сдалась так легко. Кто упорнее сражается, тот и любит Бьюти больше.

50

Бьюти

10–20 сентября 1977 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

– Бьюти, хочешь чаю? – спрашивает Робин.

– Нет, девочка моя, спасибо.

– Хочешь послушать какую-нибудь историю по моему приемнику “Багз Банни”?

– Мне хочется просто посидеть в тишине, но спасибо.

Робин уходит на кухню и открывает воду.

– Что ты там делаешь? – кричу я.

– Мою посуду.

– Оставь. Я завтра помою.

– Нет, все нормально. Мне нравится помогать тебе, – говорит она.

Закончив с мытьем тарелок, Робин скрывается в спальне и возвращается с моими шлепанцами:

– Может, переобуешься?

У меня не хватает духу сказать ей, что шлепанцы – слишком жарко в такой вечер. Я позволяю ей надеть мне на ноги шлепанцы и хлопаю по дивану рядом с собой. Робин садится, я притягиваю ее к себе и целую в макушку.

– Ты слишком добра ко мне, – говорю я.

Она молчит. Только придвигается ближе и прижимается ко мне. Я спрашиваю себя, что делают сейчас мои мальчики. Спрашиваю себя, скучают ли они по мне так же, как я по ним.

У девочки под глазами темные тени, похожие на синяки. У нее утомленный вид, ногти снова обгрызены – так же, как когда я увидела ее в первый раз. Она говорит, что больна и чтобы я не отправляла ее в школу, но у нее точно нет ни температуры, ни каких-либо признаков болезни – только бессонница и тревога.

– Что-нибудь не так, моя девочка? Тебя что-то тревожит?

– Нет, со мной все в порядке. – Она улыбается.

В дверь стучат, и я встаю, чтобы открыть, но Робин тянет меня назад:

– Не обращай внимания. Мы никого не ждем. – Она встревоженно переводит взгляд с двери на меня.

– Моя девочка, дай мне посмотреть, кто там. – Нежданные гости заставляют меня тревожиться. Лихорадка уже являлся сюда; может прийти и еще раз.

Кто бы там ни был, он стучит еще раз.

– Нет, правда, – говорит Робин. – Вряд ли там что-то хорошее. Давай просто сделаем вид, что нас нет дома.

– Робин, открой. Я знаю, что ты дома, – доносится голос из-за двери.

Это Морри. Когда я открываю дверь, он стоит там, насупленный, обиженный и сердитый.

– Здравствуй, Бьюти. – Он шагает мимо меня и обращается к Робин: – Ты куда делась? Почему больше не ходишь в парк?

Робин пожимает плечами:

– Занята была.

– Чем?

– Разным. Я дома, с Бьюти. – Она виновато смотрит на меня.

– Ну ладно, тогда я с тобой. – Морри направляется к дивану. – У меня пара новых фотографий, хочу показать тебе.

Робин преграждает ему путь:

– В другой раз, ладно?

Морри сердито взмахивает руками.

– Когда?

– Может, на следующей неделе.

– Честное слово?

Робин кивает. Когда Морри уходит, она садится рядом со мной и кладет голову мне на плечо.

51

Робин

29 сентября 1977 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

Говорят, беда не приходит одна, так что мне, наверное, следовало догадаться, что это начало конца. Первое несчастье произошло, когда Морри убедил меня покинуть Бьюти и квартиру.

Мы провели вторую половину дня в библиотеке, пополняя наши книжные запасы.

– А не рановато тебе? – нахмурилась библиотекарша, когда я протянула ей книги, чтобы она записала их. – Это для взрослых.

Я сунула “Объявлено убийство” Агаты Кристи в стопку детских книг, надеясь, что библиотекарша ее не заметит.

– Это для ее тети, – заторопился Морри. – Она попросила Робин взять книгу и для нее. – Он стоял рядом со мной, его книги записывала другая библиотекарша.

Библиотекарша после минутного размышления сделала пометку на странице оформления.

– На этот раз выдам, но скажи тете, чтобы впредь приходила за книгами сама.

– Хорошо. Спасибо. – Я хранила каменное выражение, пока мы не вышли из библиотеки, но, оказавшись на крыльце, испустила театральный вздох, рассмеялась и поблагодарила Морри за сообразительность.

– Да какие проблемы. И приятно видеть, как ты улыбаешься, для разнообразия. Только хорошо бы ты рассказала мне, что случилось.

– Да ничего не случилось, говорю же. Поцеловать тебя в доказательство?

– О-о! Теперь я точно знаю: что-то не так.

Мы сели в автобус, и Морри передал наши билеты. Устроившись на сиденье, я положила книги себе на колени и потянулась к карману. К тому времени это уже было рефлекторное действие, такое же естественное, как дышать, и я оцепенела, ничего в кармане не обнаружив. Я заерзала и вывернула карман наизнанку, чтобы убедиться, что он действительно пустой, – он был пуст. Я ощупала карманчик рубашки – тоже ничего.

Морри нахмурился:

– Что такое? Что ты ищешь?

Я нагнулась в проход, надеясь увидеть промельк розового и зеленого; ничего не увидев, я заглянула под сиденье.

– Что, Робин? Что ты потеряла?

– Ее тушь. – Этих слов хватило, дальнейшие объяснения не требовались.

– Пошли, – сказал Морри.

Мы выпрыгнули из автобуса и двинулись по нашим следам до самого входа в библиотеку. Внутри мы разделились и обыскали все отделы, даже те, в которые не заглядывали, а потом поменялись, чтобы перепроверить. Мы ничего не нашли. Через час ожесточенных поисков паника, которую я пыталась контролировать, выплеснулась наружу, я судорожно дышала. Тюбик туши был последней ниточкой, связывавшей меня с матерью и той жизнью, которой я жила до смерти родителей. Ничем нельзя было его заменить, и вот он пропал.

Я направилась к выходу, на свежий воздух, но и на улице было так же душно-сперто, как в помещении. Я села на ступеньки и заплакала.

Морри притащился, сел рядом и обнял меня.

– Давай положи голову мне на плечо.

Я попробовала, но у меня быстро затекла шея – голова оказалась слишком низко. Морри гладил меня по волосам, шептал ласковые слова, пока я не прекратила икать, а слезы не иссякли. Тогда Морри вытащил из кармана носовой платок и велел мне высморкаться.

Стоило мне закрыть дверь квартиры, как зазвонил телефон.

– Алло?

Ответом мне был стон страдающего от боли животного. Сердце у меня забилось быстрее.

– Алло? Кто это?

В каждом пропущенном или оборвавшемся звонке мне чудилась Номса. Вдруг и сейчас это она?

– Робин? – Голос дрожал, но определенно был мужской.

– Да. Кто это?

– Йохан.

– Йохан? Что случилось?

Он что-то неразличимо произнес – скорее выдохнул, и я попросила повторить.

– Виктор в больнице, – выговорил наконец он.

– Что с ним? Попал в аварию?

– Нет… Его избили.

– Кто? – Но я, конечно, и так все поняла.

Я вслушивалась в прерывистое дыхание, потом Йохан шумно и протяжно вдохнул и выдохнул.

– Мы не знаем. Их было четверо, не меньше. Может, те же люди, что и на Рождество. Он в очень плохом состоянии, Робин. В очень плохом. Они бросили его полумертвого на подъездной дорожке, а потом помочились на него, все. Можешь себе это представить? Что за звери такие?

Такие, что швыряют кирпичи в окна людям, поющим возле пианино.

– Я звоню узнать, как мне связаться с Эдит, сообщить ей об этом.

Я потянулась к записной книжке Бьюти и продиктовала номер Йохану, объяснив, что ему придется оставить Эдит сообщение, чтобы она перезвонила. Я пообещала передать его слова Эдит, если она прежде позвонит нам.

– В какой он больнице? Я могу его навестить?

– Он в Йобург-Джен[114], но детей в отделение интенсивной терапии не пускают.

– Пожалуйста, скажи ему… скажи ему… – Но, прежде чем я успела придумать слова, он повесил трубку.

– Что случилось? – Бьюти стояла на пороге, держа в руках сумку с покупками.

Я открыла рот, чтобы заговорить, но не сумела. И я просто расплакалась.

– Иди сюда, моя девочка. – Бьюти протянула руки, и я бросилась к ней. – Что-нибудь с Эдит?

– Нет, – всхлипнула я. – Это Виктор, он в больнице.

Тут к нам постучали, в дверь просунулось лицо Морри:

– Робин? Эдит хочет с тобой поговорить. Она позвонила моей маме, и я сказал, что сбегаю за тобой.

Я взглянула на Бьюти.

– Иди, девочка. Беги. Расскажи ей про Виктора.

– А что с Виктором? – спросил Морри.

Я приросла к месту. Я не хотела оставлять Бьюти.

– Робин? – нажал на меня Морри.

– Иди, моя девочка.

И я, глупая, ушла.

Когда я вернулась после долгого разговора с Эдит, Бьюти не оказалось ни в гостиной, ни в кухне.

– Бьюти?

Ответа не было, и я заглянула в спальню. Бьюти стояла спиной к двери – я видела ее отражение в большом зеркале Эдит – и что-то держала в руках. Что-то, похожее на листок бумаги. Сердце у меня подскочило к горлу. Глаза обежали комнату – спрятанная мной фотография лежала рядом с дневником Бьюти.

Бьюти медленно повернулась, и я увидела, что руки у нее дрожат.

– Откуда у тебя это?

Я, не в силах смотреть на нее, опустила глаза.

– Робин! – Бьюти повысила голос. – Где ты это взяла?

Я сглотнула, пытаясь увлажнить рот.

– Номса дала.

– Фотографию сделали тогда же?

Я кивнула.

– Когда это было?

У меня задрожали губы, и мне пришлось несколько раз прокашляться, прежде чем я смогла заговорить.

– Она приходила в парк с месяц назад, искала тебя, но ты тогда не пришла – ты помогала подруге, не знаю, помнишь ли, – и она попросила у меня бумагу, написать тебе письмо.

Бьюти закрыла глаза, и я догадалась, что она пытается осознать услышанное.

– Но я не понимаю. Что письмо делает в тайнике? Почему ты не сказала мне, что видела ее?

– Номса увезла бы тебя обратно в Транскей. А я не хотела потерять тебя. Хотела, чтобы ты осталась со мной.

Бьюти смотрела на меня все тем же странным взглядом. Ладонь ее поднялась к груди, начала медленно, круговыми движениями, растирать около сердца.

– Прости меня, Бьюти. Я должна была сказать тебе, но я знала, что если скажу, ты уедешь с ней в Транскей. Она сможет без тебя, а я нет. Она взрослая, умеет жить сама. Я не смогу без тебя. Я люблю тебя.

Бьюти смотрела на меня, словно не узнавала, ее лицо напоминало маску. Она сделала мелкий вдох, потом еще один, поглубже, плечи у нее поднимались и опускались – она пыталась вдохнуть побольше воздуха. Но как бы глубоко она ни втягивала воздух, вдохнуть у нее, кажется, не получалось, и глаза Бьюти в панике расширились. Правая рука перестала растирать грудь и метнулась к горлу, пальцы сомкнулись на подвеске со святым Христофором. Бьюти потянула цепочку, желая освободить шею от всего, что могло помешать воздуху дойти до легких. Цепочка лопнула, но Бьюти все равно широко разевала рот, пытаясь глотнуть кислорода.

– Бьюти? – Я приросла к месту, не зная, как ей помочь.

Лицо Бьюти вдруг исказилось от боли, она зажмурилась, застонала, скорчилась, и крик замер у нее на губах, когда она повалилась на пол. Я подскочила к ней, попыталась поднять, ухватив под мышки и изо всех сил потянув вверх, но она была слишком тяжелой.

– Бьюти? Бьюти! – приговаривала я, опустившись на колени и поглаживая ее по щеке. Кожа под моими пальцами была как бумажная салфетка. – Бьюти, скажи что-нибудь, пожалуйста. Прости меня. Пожалуйста, пусть с тобой все будет хорошо. Пожалуйста. Прости меня.

Бьюти не шевелилась, не открывала глаза, зато рот у нее приоткрылся, нижняя челюсть отвисла. Я бросилась к телефону, набрала номер, по которому мне было велено звонить, если случится что-нибудь непредвиденное.

– Пожалуйста, приезжайте поскорее, – заговорила я, как только мне ответили. – Бьюти упала и никак не очнется!

Спокойный голос спросил у меня адрес, а потом – кто такая Бьюти.

Я было назвала ее своей makhulu, но вовремя спохватилась.

– Это моя бабушка, – сказала я. – Пожалуйста, поскорее!

Повесив трубку, я снова кинулась к Бьюти. Она лежала неподвижно, кожа у нее сделалась какой-то сизой, будто побелела.

– Не умирай, пожалуйста, – шептала я, стоя рядом с ней на коленях и держа ее за руку. Святой Христофор выкатился из ее разжавшейся руки в мою ладонь. Я сжала руку Бьюти, подвеска оказалась между нашими пальцами, но ответного пожатия не было. – Держись. “Скорая” уже едет.

Бьюти вдруг дернулась, рвота выплеснулась изо рта и потекла по щеке. Она закашлялась и издала такой звук, словно подавилась, и я быстро повернула ее голову набок, чтобы рвоте было куда стекать. Масса собралась лужицей возле подбородка Бьюти и впиталась в ковер. Я вскочила, бросила подвеску на подушку и стянула с кровати покрывало, чтобы вытереть лицо Бьюти. Я вытирала, вытирала и шептала, что люблю ее и что все будет хорошо. Часть рвоты попала Бьюти на грудь, я вытерла и там, а потом склонилась над ней и поцеловала в липкий лоб.

Не знаю, как долго я так просидела, шепча над Бьюти, – мне казалось, что несколько часов, – но наконец за дверью квартиры послышалось движение. Я бросилась открывать, прежде чем успели постучать. За дверью стояли двое мужчин, я схватила за руку того, кто был впереди, и потащила его в спальню. К тому времени я уже плакала, всхлипывала от страха, раскаяния, от чувства облегчения и чувства вины. Я не могла говорить и просто указала на Бьюти, веря, что мужчина знает, что делать.

Однако, вместо того чтобы взяться за дело, мужчина посмотрел на Бьюти и нахмурился. Он легонько пихнул Бьюти ногой, и носок блестящего черного ботинка ткнулся ей в ребра.

– Кто это?

– Спасите ее, – заплакала я. – Пожалуйста, спасите. – Слова выходили с писком и взвизгом.

– Но где твоя бабушка? Про которую ты говорила по телефону?

Я несколько раз судорожно, глубоко вдохнула, чтобы говорить внятно.

– Вот она. Это Бьюти.

Второй мужчина протиснулся в комнату, его движения замедляла большая тяжелая сумка. Я знала: что бы в ней ни находилось – оно спасет Бьюти.

– Пожалуйста, скорее! Помогите ей.

– Но она черная, – заметил первый мужчина, все еще стоя над Бьюти и ничего не предпринимая.

– Это та самая женщина? – недоверчиво спросил второй.

– А ты еще кого-то здесь видишь?

Второй мужчина со стуком уронил сумку и вышел из комнаты. Когда он вернулся, вся его энергичность улетучилась.

– Пошли, здесь больше никого нет. Идем.

– Куда вы? Почему вы ей не поможете? Сделайте что-нибудь! – умоляла я; ринувшись к сумке, я вцепилась в молнию.

– Прекрати! – Меня шлепнули по руке и отобрали сумку.

Они повернулись, чтобы уйти, и я одним прыжком оказалась у них на пути, загородив выход из спальни.

– Нет. Вы ей не помогли. Вы должны помочь ей.

– Мы не отвечаем на звонки для черных, девочка. Не задерживай нас. – С этими словами меня отодвинули от двери, и врачи ушли, не оглянувшись и оставив дверь в квартиру открытой.

Я снова кинулась к Бьюти, склонилась над ней.

– Бьюти?

Она лежала все так же неподвижно, я даже не могла разобрать, дышит она или нет.

Тогда я выбежала из квартиры и кинулась вниз, до самой квартиры Голдманов выкрикивая: “Помогите! Помогите, пожалуйста!”

Миссис Голдман открыла дверь еще до того, как я до нее добежала.

– Робин, что стряслось?

– Там Бьюти! – выпалила я. – Скорее!

– Что, что случилось?

– Да пойдемте же! – Я повернулась и кинулась назад.

У меня за спиной раздался голос миссис Голдман:

– Энтони! Идем скорее, там что-то случилось.

Я не стала ждать, чтобы удостовериться, что они идут за мной. Прыгая через две ступеньки, я преодолела все этажи и завернула за угол. На пороге нашей квартиры стоял, заглядывая в открытую дверь, мистер Финлей.

– Из-за чего шум? Что происходит? – требовательно вопросил он.

– Ничего, – выдохнула я, пытаясь протиснуться мимо него.

– А ну-ка не ври! Что-то случилось, и ты давай рассказывай что.

Я хотела нырнуть под его руку, загородившую дверной проем, но он выставил колено и не пустил меня.

– Пропустите, мистер Финлей. Пожалуйста, пропустите меня.

– Не пущу, пока не скажешь, в чем дело.

– Мистер Финлей, вы не могли бы просто…

– Что-то с черномазой сукой? Я с самого начала знал, что от нее будут проблемы, но меня никто не слушал. Каких дел наделала эта пучеглазая? Надо вызвать полицию?

Гнев вскипел во мне, циклон раскаленной добела ярости. Черномазая сука. Как он смеет обзывать так Бьюти? Как смеет этот гад говорить о Бьюти так?

– Тебе известно, почему Бог сделал их коричневыми, а? – продолжал он. – Чтобы они выглядели тем, что они есть. Никчемные куски дерьма, которые…

Прежде чем он успел договорить, я бросилась на него, нагнув голову, как регбист, изготовившийся к схватке за мяч. Моя макушка врезалась ему в живот – будто камень угодил в миску с желе, – и мистер Финлей заорал. Пока он стоял там, шатаясь и разевая рот, я отстыковалась от него, отступила на несколько шагов и снова бросилась на приступ. На этот раз я сбила его с ног, опрокинула на пол. Он приземлился на коврик, издав “у-уф”, а я тут же прыгнула на него сверху, придавила к полу. Несколько раз я ударила его в брюхо, и мой большой палец был плотно прижат к кулаку, а не спрятан в нем – в точности как учил меня папа.

– Помогите! Кто-нибудь, снимите с меня эту психопатку!

Появились мистер и миссис Голдман и остолбенели, онемели от увиденного.

– Не смей. Говорить. Так. О Бьюти. – Каждое слово я сопровождала ударом кулака в живот.

Чья-то рука схватила меня за шиворот и потащила назад; в остервенении от того, что не могу дотянуться до гада, я принялась лягаться, целясь в мистера Финлея, который скорчился, прикрывая голову руками.

– Что здесь происходит? – вопросил мистер Голдман, оттаскивая меня подальше.

– Этот бешеный сученыш напал на меня, вот что происходит.

– Робин?

– Он сказал… сказал… – И тут я осознала, что Бьюти все еще лежит там, в спальне. – Идемте!

Я схватила мистера Голдмана за руку и потащила за собой, оставив миссис Голдман поднимать мистера Финлея на ноги.

– Она тут!

– Что случилось? – спросил он, присев на корточки рядом с Бьюти и прикоснувшись двумя пальцами к ее шее.

– Ей стало трудно дышать, она начала тереть грудь, и… потом ей стало больно… и она упала, а врачи из “скорой помощи” не захотели забирать ее… сделайте что-нибудь.

У меня за спиной кто-то ахнул.

– Энтони? Она… – И миссис Голдман осеклась.

– Она жива. Мы должны отправить ее в больницу.

– Я позвоню в “скорую”. – Миссис Голдман направилась было к телефону, но мистер Голдман остановил ее, пересказав мои слова.

Он нагнулся, подсунул одну руку под ноги Бьюги, а другую – под ее спину и поднял, словно ковшом. Бьюти обвисла у него на руках, как марионетка с перерезанными нитками.

– Слава господу, не тяжелая. – Мистер Голдман, пыхтя, повернулся так, чтобы пронести Бьюти через дверной проем, не ранив ее. – Рейчел, возьми ключи от машины и жди меня внизу. Я отвезу ее в Бара.

Миссис Голдман побежала вниз, а мы на лифте спустились на парковку. Лицо у мистера Голдмана покраснело от натуги, пока он нес Бьюти, толстые жилы вздулись на шее и на лбу, пока он грузил ее в синий “рамблер-хорнет”. Дверцы были незаперты, я открыла заднюю слева и отступила с дороги, давая мистеру Голдману нагнуться и положить Бьюти на сиденье. Затем бросилась к противоположной дверце, забралась внутрь и положила голову Бьюти себе на колени, как на подушку.

Когда мистер Голдман закрывал дверцы, прибежала миссис Голдман с ключами.

– Оставайся здесь, дождись Морри из магазина, – распорядился мистер Голдман.

Мотор с ревом ожил, покрышки взвизгнули, когда мы, набирая скорость, выезжали из гаража. Я посмотрела в боковое окно. Миссис Голдман стояла, прижав ладонь ко рту, ее глаза были полны слез.

52

Робин

2 октября 1977 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

После сердечного приступа Бьюти пролетело три дня. Она так и не пришла в сознание после операции, но была жива.

По дороге из Йовилля в Соуэто я баюкала голову Бьюти у себя на коленях, придерживала, чтобы не мотало на крутых поворотах. Я не чувствовала движения, не чувствовала, как мягко поднимается и опускается ее грудная клетка, доказывая, что Бьюти еще дышит, я отказывалась верить, что она умирает. Я всю дорогу говорила с ней, убеждая, что все будет хорошо, что я люблю ее и что пусть она держится.

Как только мы прибыли в больницу Барагвана, там поднялась суматоха, санитары и медсестры бросились вытаскивать Бьюти из машины, уложили на каталку и куда-то повезли. Меня охранник не пустил.

– Пожалуйста, пропустите. Пожалуйста! Мне надо за ней, дайте мне пройти!

– Дальше можно только медицинскому персоналу.

От злости я пнула стену, больно ушибла большой палец. Успокоившись настолько, чтобы сориентироваться в обстановке, я заметила комнату ожидания и направилась туда, намереваясь быть как можно ближе к Бьюти. Едва я села, как появился мистер Голдман и взял меня за руку:

– Вставай, Робин. Пойдем.

– Но я хочу остаться с Бьюти.

– Нас к ней не пустят, и, думаю, новости будут только через несколько часов.

– Я подожду здесь.

Мистер Голдман огляделся. Его взгляд скользнул по другим ожидающим. Мы были здесь единственными белыми, и это привлекало внимание, точно полная луна в темном небе. Мужчина, сидевший через три стула от нас, прижимал ко лбу словно бы запачканную ржавчиной футболку. Разорванная рубашка другого открывала бок с неровно повисшим лоскутом кожи. Двое мужчин, сидевших напротив него, о чем-то говорили злыми голосами. Один из них, поймав мой взгляд, хрустнул пальцами и свирепо уставился на меня в ответ. Поодаль сидел пьяный, выкрикивая непристойности.

– Здесь ждать опасно. Поедем домой, а новости узнаем по телефону.

– Но…

– Идем, Робин.

Протестовать не имело смысла. Когда мы подъехали к нашему дому, я побежала к себе, крикнув мистеру Голдману, что соберу одежду и еще кое-что для ночевки. Но первым делом я подобрала дневник Бьюти, письмо Номсы, фотографию и цепочку со святым Христофором. Все это я уложила в ранец, а сверху запихала одежду и туалетные принадлежности. Меня мучило смутное беспокойство, что я не взяла что-то важное. Я перепроверила, но чувство никуда не делось.

Я постаралась не обращать на него внимания и только когда закрывала дверь, поняла, что же не давало мне покоя. Надо было разгадать, как Бьюти отыскала мой тайник. Я вернулась в квартиру и опустилась на колени возле туалетного столика Эдит. Мое тайное отделение было открыто, все его содержимое исчезло. Бессмыслица какая-то. Откуда Бьюти узнала, где искать, как поняла, что я вообще что-то прячу? Я нагнулась ниже и осмотрела еще один ящик, прямо над моим. Легонько надавила на фанеру, и открылась ниша, по размеру подходившая для дневника Бьюти. Она вовсе не искала мой тайник, она просто хотела спрятать дневник в свой.

Я провела бессонную ночь, слушая, как Морри похрапывает на полу. Мне казалось, я глаз не сомкнула, и вот уже миссис Голдман разбудила меня. Она звонила в больницу, и ей сообщили, что Бьюти перевели из хирургического отделения. Вероятно, ее состояние стабилизировалось.

– Мы можем навестить ее?

– Увы, солнце. Говорят, что к ней пускают только членов семьи.

– Но я член семьи! Она моя бабушка. Вы им это сказали?

– Боюсь, убедить врачей нам будет нелегко. Но я обещаю, что буду звонить и узнавать, как идут дела.

Меня огорчала эта зависимость от телефонных звонков (тем более что нам отвечали только, что состояние Бьюти стабильно), поэтому я пришла в возбуждение, когда позвонила Вилли. Она сказала, что пустила в ход свои связи среди сиделок и сумела пробиться в палату Бьюти. А после визита в больницу Вилли примчалась к нам с новостями.

– Ничего нельзя сказать, пока она не придет в себя окончательно, – говорила она, сидя со мной на диване у Голдманов, – но врачи беспокоятся, потому что она уже должна бы очнуться. My magtig, не понимаю. Бьюти всегда была бойцом, а теперь словно сама не хочет приходить в сознание. – Вилли звякнула чашкой о блюдце, ставя их на стол, и промокнула платком опухшие от слез глаза.

Она выглядела странно, словно слезы по щекам текли черные, и я ляпнула первое, что пришло мне в голову:

– Вы накрасились?

Вили вспыхнула и, проигнорировав мой вопрос, задала вместо ответа свой:

– Ты можешь рассказать мне еще раз, что здесь произошло?

– Вы накрасились для мистера Грёневальда, вашего босса? Вы подумали, что раз ему нравится Эдит, а она красится, значит вам тоже надо накраситься?

– Робин! Выкладывай, что случилось.

Я куснула большой палец с обглоданным ногтем.

– Я же все рассказала! Морри позвал меня к телефону. Я спустилась, поговорила по телефону с Эдит, рассказала ей про Виктора. Она сказала, что позвонит Йохану, и мы попрощались. Когда я вернулась, Бьюти не было ни в кухне, ни в гостиной, а когда я вошла в спальню, Бьюти сильно-сильно дышала ртом, а потом упала.

– А до этого ничего не было? Ей никто не звонил? Или, может, случилось что-то, что ее расстроило? Не было плохих новостей?

– Да я же говорила! Она расстроилась из-за того звонка Йохана.

– Ja, я знаю, но других новостей не было? Про Номсу?

Я затрясла головой, не доверяя своему языку.

Вилли вздохнула:

– Значит, это определенно из-за того звонка. – Она высморкалась и взглянула на миссис Голдман: – Были какие-нибудь вести о Викторе?

– Да, хоть тут новости хорошие. Его перевели из интенсивной терапии. Мы с Робин туда съездим. Надеюсь, он уже окреп для свидания с ней.

– Вот это чудесно, да, Робин? Это тебя немного приободрит, liefie?[115] Только не рассказывай Виктору про Бьюти, ладно? Мы ведь не хотим его расстраивать.

Я кивнула. Не хватало только довести до сердечного приступа еще кого-нибудь.

– Почему такое случается? – спросила я.

– Какое “такое”?

– Почему избивают добрых людей вроде Виктора, почему у чудесных людей вроде Бьюти бывают сердечные приступы?

– Ag, liefie, – сказала Вилли, – нам этого не понять. Пути Господни неисповедимы.

– Заяц, это я. – Голос у Эдит в телефонной трубке в тот день был такой, словно она запыхалась. – Я только что узнала про Бьюти. В голове не укладывается, что это произошло сразу после ужаса с Виктором. С тобой все в порядке?

Со мной не все было в порядке, но я не решалась заговорить, боясь заплакать.

– Алло? Ты там?

– Да, я здесь. – Я шмыгнула носом.

– Ты не волнуйся, я договорилась с мистером и миссис Голдман, чтобы они пока позаботились о тебе, и…

– Ты еще не возвращаешься?

Эдит вздохнула:

– Нет, я…

– Тебя никогда не бывает здесь, когда ты мне нужна. Тебя никогда не бывает, когда случается плохое. Тебя никогда нет рядом!

Каким облегчением было найти наконец мишень для всей моей злости и боли, кого-то, кого можно обвинить. В том, что случилось с Бьюти, виновата не только я, – если бы Эдит находилась дома, если бы она сделала меня главным в своей жизни, а не сдавала с рук на руки, как в игре “Передай посылку”, ничего бы не случилось.

– Ну, Робин.

– Я хочу быть с тобой.

– Ребенок, ты знаешь, что я была бы с тобой, если бы могла. Но Голдманы…

– Я не хочу с ними! Я хочу с тобой!

– Ну-ну. Не суди меня строго, ладно? Я и так уже взяла больше выходных, чем можно, и мне со всей ясностью дали понять, что если и дальше так продолжится, я потеряю работу.

– Ненавижу тебя, и работу твою ненавижу.

Я с грохотом швырнула трубку на рычаг и яростно сморгнула горячие слезы. Эдит не приедет домой, потому что работа для нее важнее меня. Никогда еще я не чувствовала себя такой одинокой – оставшись теперь и без Бьюти.

Йохан провел меня к одноместной палате и подтолкнул, чтобы я вошла.

– Оставайся там сколько хочешь. Я буду снаружи, подожду врача, расспрошу, что нового.

Мне не хотелось, чтобы он уходил, но я не знала, как объяснить, что боюсь оставаться один на один с Виктором. Поэтому я посмотрела, как Йохан, скрипя туфлями по блестящему полу, удаляется, а потом сделала несколько осторожных шагов к кровати.

То, что там лежало, никак не походило на Виктора. Все лицо было опухшим и в синяках, нос и скулы слились в один гигантский лиловый ландшафт с лунными кратерами. С челюстью тоже было что-то не то – она была намного больше чем раньше, а за лопнувшими, распухшими губами угадывалась пустота. Голова обмотана бинтами, трубочки с какой-то прозрачной жидкостью воткнуты в руки. На кровати лежал не Виктор, там покоилось какое-то чудовище, от его близости меня замутило, закружилась голова. Писк и мигание приборчиков только усиливали ощущение ночного кошмара.

Я уже готова была отступить назад и отвернуться, когда веки чудища затрепетали и глаза открылись. Взгляд мотыльком пометался по палате, а потом обнаружил мое лицо и остановился на нем. Это были не глаза, а кровавая рана, их будто сшили красными нитками, и все же это, без сомнения, были карие глаза Виктора. Даже затуманенные болью, они светились добротой, и я со страхом увидела, как они набухают слезами.

– Не плачь, пожалуйста, – прошептала я. – Это я. Робин.

Я просунула ладонь между трубками, воткнутыми в верхнюю часть его руки, чтобы кончики его пальцев коснулись моих. Пальцы его шевельнулись, и он легчайшим движением сжал мою руку, а я сжала его.

Мне хотелось стереть слезы, бежавшие по его щекам, но я уже знала, что можно стереть доказательства боли, но не саму боль, а мне хотелось удалить именно ее. Чтобы не смущать его, я жалко улыбнулась и дала волю собственным слезам.

Виктор был изломан так, что я не верила своим глазам. Одна нога в гипсе и подвешена к подъемнику, рука – тоже. Под одеялом, натянутым до подмышек, он был, похоже, без одежды – густые черные волосы курчавились на груди, сразу от расцвеченной синяками шеи. Потерявший форму подбородок зарос щетиной, кровь запеклась в верхнем завитке уха.

Тебе следовало послушаться меня и уехать. Побыть трусом и сбежать, потому что тогда тебя бы не избили и ты не лежал бы здесь в таком кошмарном виде, мучась от боли.

Рассматривая его раны, я заметила кое-что еще. Горная цепь костяшек на руке распухла, открытые раны на каждом гребне уже затягивались коркой. Мне вспомнилась одна ночь, когда отец ввалился в дом после вечеринки на шахте, – вечеринки, куда женщин не приглашали. Из своей спальни я видела, как мать открыла рот при виде его окровавленных рук. Она стала обвинять отца, что он пил ром, отчего всегда становится агрессивным и лезет в драку. Руки Виктора выглядели так же, как руки моего отца в ту ночь.

Виктор дал отпор нападавшим.

Следом пришло воспоминание о беседе в вечер моего дня рождения. Смотреть своим страхам в лицо лучше, чем пытаться убежать от них, сказал тогда Виктор.

Он прав. Вместо того чтобы взглянуть в лицо своему страху потерять Бьюти, я пыталась убежать от него. Вместо того чтобы принять вызов неведомого будущего и взглянуть в лицо жизни без Бьюти, какой бы она ни оказалась, я соврала и спрятала доказательства возвращения Номсы, а потом я сбежала, и бежала, и бежала. Но убежать от своих страхов невозможно, потому что страх – такое дело: он тень, которую не стряхнуть, он всегда в отличной форме, он быстрый и всегда будет таким, он отстает от тебя лишь на долю секунды.

Тем вечером Виктор сказал кое-что еще – то, что последние несколько дней саднило на периферии моего сознания, не давая покоя. Карма – это когда ты делаешь плохое людям, а потом плохое происходит с тобой в ответ, в наказание.

От этого внезапного прозрения у меня перехватило дыхание. Во всем случившемся – потерялась мамина тушь, избили Виктора, сердечный приступ у Бьюти – виновата я сама. В тот день, когда я решила спрятать письмо Номсы, я поступила по-настоящему плохо, и карма позаботилась о наказании.

Я уговорила себя, что поступаю правильно, пытаясь удержать Бьюти, но это не имело значения. Как ничего не значила и моя уверенность, что Номса нуждается в Бьюти меньше, чем я. Моему поступку попросту нет оправдания. Разве моих родителей и Мэйбл не отняли у меня, разве я не прошла через боль? Разве не знаю я лучше всех, каково это – потерять того, кого любишь больше всего на свете? И все-таки я не дала Бьюти и Номсе встретиться. А ведь я понимала со всей ясностью, что больше всего в этой жизни Бьюти хочет найти свою дочь, но сделала все, чтобы этого не произошло.

Эдит не виновата в случившемся. Что с того, что ее вечно нет дома. И дело вовсе не в неисповедимости путей Господних, как считает Вилли. Я просто искала того, на кого можно переложить вину, – а вся вина только на мне. И Виктор, и Бьюти борются сейчас за жизнь, потому что я совершила непростительный поступок и понесла справедливое наказание.

Сквозь навалившиеся чувство вины и тяжесть ответственности за случившееся пробилась мысль.

Если это произошло из-за меня, то мне надо все исправить, и тогда все станет хорошо.

Я вдруг отчетливо поняла, что именно должна сделать.

53

Робин

3 октября 1977 года

Йовилль, Йоханнесбург, Южная Африка

– Значит, – заключила я, – я должна найти Номсу и привести ее к Бьюти.

Мы с Морри сидели у него в спальне на полу. Я только что посвятила его во все, рассказала правду о том, как стала причиной сердечного приступа Бьюти, и в подробностях описала день, когда приходила Номса.

Морри бережно держал на коленях письмо Номсы и фотографию, которую сделал в тот день, – доказательства моего предательства. Подвеску со святым Христофором я повесила на новую цепочку, потому что не сумела починить цепочку Бьюти. Подвеска висела рядом с медальоном-сердечком, который Бьюти подарила мне на Рождество, – тем самым, с фотографиями моих родителей, – и от этого мне казалось, что все самое важное я всегда ношу у сердца. Это чувство придавало мне смелости.

Пока я говорила, Морри молчал. У него только глаза все округлялись с каждым новым моим признанием.

– Скажи что-нибудь! – взмолилась я, взяла фотографию и уставилась на нее, чтобы не видеть потрясения на его лице. Захочет ли он и дальше быть моим парнем, ведь теперь он знает, какой я ужасный человек?

– Как ты собираешься найти Номсу, если Бьюти, Мэгги и Вилли все вместе искали ее больше года – и не нашли? – спросил Морри.

– Не знаю, – вздохнула я. – Но я не могу сидеть сложа руки.

Я смотрела на фотографию, всей душой желая, чтобы можно было вернуться в тот день и прожить его заново. Если бы только я могла сделать все по-другому! Как стыдно было смотреть на себя и Номсу – Морри словно поймал один из худших моментов моей жизни и пришпилил его к фотографии навеки как доказательство того, какое я чудовище.

– Кто-то же знает, где она. Может, Мэгги?

– Может быть. – В голосе Морри было сомнение.

Я все еще не решалась посмотреть на него, мой взгляд приклеился к фотографии. Всматриваться в Номсу я тоже не имела сил, поэтому изучала все вокруг на снимке: огромный дуб, мой школьный ранец, подъемные краны вдали, а в глубине фотографии – черная женщина в бликах солнца.

– Я думаю, тебе больше повезет с письмом, – предположил Морри. – Готов поспорить, оно подскажет нам, где Номса.

– Хм-м. – Я сосредоточенно всматривалась в женщину на фотографии, даже поднесла снимок к глазам, чтобы получше рассмотреть. Пятна, которые я приняла за блики солнца, взялись непонятно откуда – женщина ведь стояла в тени.

– Нам просто надо найти кого-нибудь, кто знает коса, пусть переведет письмо. – Морри продолжал говорить о записке.

– Хм-м. – И тут я поняла, что за отметины вижу. – Смотри, Морри! – завопила я, тыча в снимок. – Я только заметила! Видишь девушку в сторонке, с пятнами солнца на лице?

– Это называется “блики”, а не “пятна”, но да, вижу. А что с ней?

– Это не солнце, это белое родимое пятно. Может, не родимое, какое-то другое. Девушка из того шалмана! Подруга Номсы.

– Та, что сказала, что не знает, где Номса? – Морри внимательнее уставился на фотографию.

– Да. Но она была с Номсой в парке, так что наверняка знает, где Номса сейчас.

– А с чего бы ей говорить правду тебе, если она соврала Бьюти?

Ну да, Морри прав. С чего бы этой девушке говорить мне, где Номса, если она солгала Бьюти насчет того человека, Лихорадки? С чего бы…

Тут у меня в голове щелкнуло, и я наконец – наконец-то! – вспомнила, где видела эту девушку в первый раз. Знание, которое все это время оставалось недосягаемым, сверкнуло в мозгу чередой ярких образов: полицейский участок, полуголая девушка обхватила себя за плечи, изорванная мужская рубашка едва прикрывает ее, запах пота и дыма, белая рука протягивает плед, черная – берет.

– Может быть, она скажет мне, потому что, – я вскочила на ноги, – потому что однажды я сделала для нее кое-что хорошее, будем надеяться, что она помнит это и сделает что-нибудь хорошее для меня.

Я нашла Кинг Джорджа на обычном месте – в чулане, курящим сладкую сигарету.

– Куда маленький мисс хочет, чтобы Кинг Джордж ее отвозил?

– В Мидоулэндс, в Соуэто, – повторила я. – В шалман.

– В шалман? А маленький мисс не рановато шалманиться?

– Это срочно, Кинг Джордж. Прошу тебя. Бьюти в больнице, она может умереть, надо найти ее дочь, чтобы Бьюти поправилась, и… – В страхе я начала бессвязно бормотать.

Я сунула руку в ранец, пошарила между дневником Бьюти и всем, что я туда напихала, и вытащила горсть купюр; это были последние деньги из тех, что Эдит оставила нам в банке из-под печенья, когда уезжала, и я взяла их все. Еще я разломала собственную свинью-копилку и натрясла полную косметичку монет.

– Вот, – сказала я и сунула деньги Кинг Джорджу, – у меня есть деньги. Я тебе заплачу. Ну пожалуйста, отвези меня туда.

Кинг Джордж взглянул на деньги, лежавшие у него в ладони, и присвистнул.

– Джиззуз! Откуда у маленький мисс столько денег? Она ограбил банк?

Я помотала головой, но, прежде чем успела что-нибудь ответить, Кинг Джордж пихнул деньги мне в руку. Мне хотелось завопить от отчаяния и злости: он отказывался помочь.

– Придержи баксы, маленький мисс.

Я заскулила и повернулась к выходу. Как я отыщу Номсу, если не могу даже добраться до Соуэто? Вилли ни за что на свете не повезет меня в тот кабак, а мистер Голдман не захотел даже посидеть в комнате ожидания в больнице, так что в Соуэто он точно не поедет. Мэгги и ее муж бежали в Лондон после того, как полиция снова явилась к ним в дом с обыском. Автобусы для белых в Соуэто не ходили, и Кинг Джордж был моей единственной надеждой добраться туда.

Когда мои пальцы уже коснулись дверной ручки, Кинг Джордж сказал:

– Погоди! Куда идет маленький мисс?

– Ты сказал, что не станешь мне помогать, и мне надо придумать другой план.

– Кинг Джордж не говорил, что не помогать маленький мисс. Он сказал не брать денег. Маленький мисс не нужно платить Кинг Джордж. Друзья mos[116] помогать друзьям в трудную минуту.

– Так ты отвезешь меня туда? – спросила я с надеждой.

– Ja, если это mos так много значит для маленький мисс.

– Спасибо! Спасибо, спасибо тебе большущее! – Я бросилась к нему и обняла изо всех сил.

– Jinne, теперь ты заставляешь ou[117] пожалеть, что он на неделе не намыл себя мылом.

– А маленький мисс на сто процентов уверен, что никто не посылает копов за Кинг Джордж, искать маленький мисс?

Я высунула голову из-под наброшенного на меня покрывала – я пряталась на заднем сиденье.

– Не волнуйся. Морри меня прикрывает.

Мы сказали Голдманам, что я неважно себя чувствую и хочу пораньше лечь спать. Миссис Голдман весь день была занята подготовкой к Суккоту, так что ей было не до нас. По плану Морри должен был дождаться, когда я выскользну из дома, а потом напихать подушек под одеяло и выключить свет. Когда родители вернутся из синагоги, он станет “проведывать меня” каждый час, так что подозрений у миссис Голдман не возникнет.

– Хаарашо. В какой шалман едет Кинг Джордж?

– “Жирняга Бум Бум”.

– Jinne, да, маленький мисс, Кинг Джордж знать этот шалман, когда бывать jong![118] Кинг Джодж smaaks[119] заведение Мамы Жирняги. Такой большой женщина. Lekker vettetje![120] Кинг Джордж не сможет обнять целиком эту therrie[121], Кинг Джордж такой нравится.

Я снова сунула голову под грязное одеяло, оставив дырочку, чтобы дышать. Дышала я ртом – одеяло было такое вонючее, что в горле бурлило, как при рвоте. Фонари уже зажглись, и над головой проносились тошнотворно желтые вспышки. Кинг Джордж включил радио, оно зашипело помехами. Кинг Джордж несколько раз шлепнул по нему, но радио так и не заработало.

– Ag, ладно. Кинг Джордж тогда sommer[122] споет. Маленький мисс smaaks. Вот слушай. – Он несколько раз прочистил горло, сделал паузу, еще раз откашлялся и очень громко затянул какую-то дикую песню.

Я минуту или две слушала исключительно из вежливости, но в конце концов не выдержала.

– Хватит! Хватит шуметь!

– Шуметь? Jinne, Кинг Джордж не шумит. Кинг Джордж поет опера. Маленький мисс не нравится?

Я не знала, что такое опера, но если эти вопли мартовского кота были оперой, то она мне не понравилась.

– Нет, это ужас что такое. И смысла никакого. Таких слов не бывает.

– Ja, бывают. Это “Нессум Дорма”, mos очень знаменитый опера Пуччини. Шикарный kak на итальянском.

– А песен на нормальном языке ты не знаешь?

– Ja, маленький мисс. Кинг Джордж считает, что классическая музыка lekker, но он умеет петь и anner[123] песни.

С этими словами он разразился собственной интерпретацией Pretty Belinda[124].

Он кромсал слова вдоль и поперек, и я завопила, поправляя:

– Не “водочный” сарай, а “лодочный” сарай.

– Лодочный сарай? Это что еще за kak?

– Сарай, в котором лодки.

– Nee, fok[125]. Таких слов точно не бывает, маленький мисс. Зачем лодкам сарай.

– Это водочных сараев не бывает.

– Ja, бывает. Это сарай, где водки.

Кинг Джорджа было не убедить, так что я бросила свои попытки и стала тихонько подтягивать. На плаву меня держала мысль, что я наконец хоть как-то пытаюсь уменьшить вред, который причинила.

– Fokkit![126] – Песня Кинг Джорджа внезапно прервалась, ругательство прозвучало почти панически.

– Что? В чем дело?

– Заграждение на выезд. Гора копов. Быстро, на пол. Натяни одеяло на маленький мисс как следовает, хаарашо.

Я сделала, как велено, и, борясь с тошнотой, поплотнее укуталась в одеяло. Кинг Джордж протянул руку и наугад погладил мою голову, чтобы убедиться, что она закрыта. Потом он принялся бросать что попало с пассажирского сиденья на меня и заднее сиденье. Вскоре я была закидана мешаниной из бутылок, оберток, газет и прочего мусора, Кинг Джордж словно вознамерился превратить меня в живую помойку.

– Пусть маленький мисс сидит тихо-тихо. Маленький мисс находят в эта машина – и Кинг Джорджу будет moer-toe[127].

Продолжая ругаться, он сбросил скорость и, должно быть, закурил – я учуяла дым. Не сладкий, как от его всегдашних сигарет, пахло обычными сигаретами – вроде тех, что курила Эдит. Машина сначала медленно ползла, потом вовсе остановилась, заскрипело опускаемое окошко. Внутрь упал луч света – наверное, он был ярким, я различила его даже сквозь одеяло.

– Добрый вечер, сэр, как у вас сегодня дела?

– Съезжай на обочину и жди там.

– Слушаюсь, сэр. Кинг Джордж сделает, как ему сказали.

Кинг Джордж обращался к полицейскому тошнотворно сиропным голосом, но, как только мы отъехали, снова принялся ругаться. Я услышала в его голосе страх, и мне самой сделалось страшно. Различила я и другие звуки: отрывистые голоса, шорох проносящихся по шоссе машин, автомобильные гудки и вой сирен, лай собак. Прошло несколько минут; ничего не происходило. Я с трудом держалась, изнывая от желания узнать, что там снаружи.

– Что там…

– Ш-ш!

Через несколько секунд чей-то голос велел Кинг Джорджу выйти из машины. Дверца скрипнула, открываясь, и хлопнула, закрываясь. Через окрытое окно мне был слышен последовавший затем диалог.

– Добрый вечер, сэр.

– Где твой пропуск?

– Э-э, сэр. Цветным mos не нужен пропуск. Jinne, они же не такие низкие, как негритосы.

– А ты цветной?

– Да, сэр, цветной. Разве сэр никода не видели цветного? Кинг Джордж знает, что в старом добром Трансваале не так много klonkies, птмушта они все живут в Кейпе. Сэр ездили в Кейп? Lekker горы и kwaai[128] пляжи, но про пляжи Кинг Джордж точно не знает, птмушта klonkies нельзя садиться на blerrie[129] песок ихними коричневыми gatte[130]. Только белым. Но сэру тама mos понравится. Сэр умеете плавать?

– Доказательства, что ты цветной?

– Доказательства, сэр? Разве сэр не видите кожу Кинг Джорджа? Он как жидкий кофе с много молоко, разве сэр не видите? Где фонарик? Кинг Джордж может посветить на свой кожа, чтобы сэр lekker увидели.

– Чья машина?

– Это машина Кинг Джордж. Сэр нравится? Ей всего двадцать лет. Девяносто тыщ на спидометре, но он обнуляется на ста тыщ. Обнулялось уже три раза. Skadonk[131], но она возит Кинг Джорджа, куда ему нужно.

– Я хочу видеть твои документы и водительские права.

– Да, сэр. Кинг Джордж сейчас достанет их из машина.

Хруст гравия, и дверца снова скрипнула. Я услышала, как Кинг Джордж открывает бардачок, и понадеялась, что там все же поопрятнее, чем в остальной машине, иначе поиски будут длиться вечно. Пока Кинг Джордж рылся в бардачке, у меня над головой внезапно сверкнул яркий свет; светили прямо на одеяло, и я закрыла глаза. Полицейский водил фонариком по заднему сиденью.

– Это что за дерьмо навалено?

Я попыталась задержать дыхание, опасаясь, что коп увидит, как одеяло шевелится.

– Этот kak? Это же просто мусор. Кинг Джордж надо бы прибраться, но он vuilgat[132]. Вот бумаги, сэр. Кинг Джордж нашел.

Свет мигнул, и я услышала, как шуршат документы в руках у полицейского.

– Куда направляешься?

– В Эльдорадо-Парк, там живет Кинг Джордж. Но сначала он быстро draai[133] к одной леди, если сэр так уж надо знать правду. Но сэр пусть не беспокоится, эта therrie тоже klonkies! Кинг Джордж знает закон о защите нравственности, он не станет совать свою коричневую палку в белую или черную дырку. Кинг Джорджу надо навещать свою stukkie[134] раз в неделю, с geld[135] и подарками, иначе эта stukkie найдет себе другого мужчину. Сэр знает, каковы эти therries. Сэр такой приятный ou, наверняка имеет несколько stukkies у самого…

– Слушай, не неси мне тут всякую хрень. Я тебе не приятель, понял? Заткнись и делай, как велено. Открой багажник.

– Хаарашо, сэр. Извините, сэр.

Ключ повернулся, щелкнул замок. Багажник открылся.

– Как сэр видите, просто другой kak. Jammer[136] за gemors[137]

– Еще раз повторять не стану. Заткнись.

– Хаарашо, сэр.

Я услышала кряхтение, вещи переворачивали. Наконец багажник закрыли.

– Это все, сэр? Кинг Джордж может ехать?

– Нет. Я хочу осмотреть заднее сиденье.

Я заледенела, от страха меня трясло так, что кровь зашумела в ушах.

– Заднее сиденье? Но Кинг Джордж говорил сэр, что там просто полно kak

– Без разговоров! Я хочу осмотреть заднее сиденье. Уйди с дороги.

– Но…

– Еще раз тронешь меня – клянусь богом, я тебе все пальцы переломаю.

– Простите. Простите, сэр.

– Шаг назад.

Сердце у меня стучало так громко, что я была уверена – полицейский слышит его. Я попыталась замедлить дыхание и стала делать мелкие вдохи. Ручка возле моего уха застонала, и дверь открылась; внутрь хлынул благословенный прохладный воздух. Я ждала, что сейчас с меня сорвут одеяло, но все словно замерло. Наконец сиденье за моей головой вздохнуло под какой-то тяжестью, виниловая обшивка издала такой звук, словно кто-то пукнул.

Полицейский сидел так близко, что я чувствовала запах его воды после бритья, такой сильный, что даже сквозь вонь одеяла я чуяла странную смесь специй и мускуса. У меня засвербило в носу. Потом раздался стук, что-то жесткое опустилось рядом с моей головой, и я вздрогнула.

– Что это?

– Что, сэр?

– Вот это движение. Что-то пошевелилось.

– Правда? Fokkit, Кинг Джордж думал, что избавился.

– От чего?

– От вот такой большая крыса. Зубы длинный, как нож. Кинг Джордж проверял ее несколько раз, старался skop[138] ее dood[139].

– Нет, не думаю. Что под этим…

Ночь вдруг разорвал звук выстрела, и полицейский выругался. Совсем рядом раздался крик “Стоять!”, потом новые выстрелы.

– Спустить собаку! – приказал кто-то.

Полицейский снова выругался, хлопнула дверца.

Началась неразбериха: кричали люди, лаяли собаки, визг шин, вой сирен. Судя по всему, кто-то сбежал, пытаясь уйти от преследователей через шоссе. Прежде чем я успела сообразить, что именно происходит, взревел мотор и мы попятились задним ходом.

– Господи, Кинг Джордж чуть не kakked в штаны.

Мы с ревом понеслись вперед. Похоже, у полиции и без погони за нами было полно хлопот. Я быстро вылезла из своего укрытия, страстно желая избавиться от крысы.

54

Робин

3 октября 1977 года

Соуэто, Йоханнесбург, Южная Африка

– Вон она!

Я так обрадовалась, увидев Фумлу, что чуть не свалилась с плеч Кинг Джорджа. Он подсадил меня, чтобы я могла заглянуть в окно, не подтаскивая бидон.

– Та девушка, с которой должна поговорить маленький мисс?

– Да.

Что бы я делала, если бы Фумла не работала сегодня ночью? Я просто не подумала об этом заранее.

– Хаарашо. Кинг Джордж зайдет туда и скажет, что маленький мисс надо говорить с ней.

Я уже готова была спрыгнуть, но тут кое-что привлекло мое внимание. Я взвыла от злости и разочарования и чуть не свернула Кинг Джорджу ухо коленом.

– Eina![140]

– Извини!

– Klim af![141] – скомандовал он.

Я повиновалась и спрыгнула. Кинг Джордж потирал ухо, морщась от боли.

– Извини!

– Все нормально. А теперь скажи Кинг Джордж, в чем проблема.

– Я увидела там того человека. Который завязал Бьюти глаза, а потом заставил Фумлу соврать. Я думаю, Фумла его боится, поэтому не будет говорить со мной, пока он там. Надо вызвать ее сюда.

– Хаарашо. Как его зовут и как он выглядит?

Я дала Кинг Джорджу подробное описание и объяснила, где сидит Лихорадка. Кинг Джордж помял свое морщинистое старое лицо и несколько раз кивнул.

– Ладно. Хаарашо. Кинг Джордж думает, что сумеет. Но ему понадобится фонд.

– Фонд?

– Баксы, – пояснил он, потирая большой и указательный пальцы. – Бабки. Зелень. Geld.

– А, тебе нужны деньги?

– Ja, но не для Кинг Джордж. Кинг Джордж потратит их на своего нового chommie[142].

– А кто твой новый друг?

– Тот ou внутри. Лихорадка.

– Но он же не твой друг!

– Пока нет, но после пары стаканов он им станет. – Кинг Джордж подмигнул.

– Ну ладно. – Я положила ранец на землю, расстегнула и протянула деньги, которые Кинг Джордж раньше отказался взять.

– А теперь пусть маленький мисс найдет lekker pozzie, спрячется и ждет, хаарашо? Кинг Джорджу нужно время, бухло и, может, немножко погудеть, чтобы его колдовство сработало. Когда девушка выйдет сюда – будет считаться, что все безопасно. Ладно? До этого маленький мисс пусть не высовывайся.

– Ладно. Удачи!

Я направилась через двор, заваленный железяками, к дальнему забору, где в прошлый раз обнаружила калитку. Там темно, растут деревья, так что меня там не увидят, если только не станут искать. И что важнее всего – оттуда я смогу увидеть, когда выйдет Фумла. Я оглянулась. Кинг Джордж расправил плечи, сунул руки в карманы штанов и неспешно пошагал внутрь.

Полчаса спустя я все еще сидела, привалившись к ограде и уткнув подбородок в колени. Металлическая проволока начинала впиваться в тело, и я ощущала каждый ромбик сетки, оставляющий отпечаток на моей спине.

Стоял теплый весенний вечер, над головой висела половинка луны. Небо было безоблачным, и я подняла глаза, пытаясь различить созвездия сквозь ветки, но звезд увидела не так много. То ли лунный свет был слишком ярким, то ли дым пригорода слишком густым, но все, что я смогла рассмотреть, – это огни самолета, пролетавшего в это время над городом. Глядя на огоньки, я подумала об Эдит, но быстро прогнала эти мысли. Эдит ясно дала понять, что предпочла мне свою работу, и с этой болью я разберусь потом.

Внезапный взрыв смеха вырвал меня из раздумий, я посмотрела на крыльцо, из заведения вышли три человека. Музыка выплеснулась за ними в ночь, словно отставшие от компании призраки, и я слушала, как голоса удаляются и замирают, пока не остался только стрекот сверчков.

К тому времени мне ужасно хотелось пи´сать, и я пробралась за персиковое дерево, где и присела на корточки. Ничего не получалось целую вечность, я никак не могла расслабиться, а когда наконец дело пошло, струя брызнула с такой силой, что капли оросили голые лодыжки. Я вытащила из ранца салфетку и вытерлась. Потом снова заняла наблюдательную позицию.

Надо было захватить с собой сэнвдич. Или шоколадку.

Последний раз я ела дома, и от запаха мяса и лука, жарящихся где-то рядом на углях, у меня заурчало в животе. Я определенно не была здесь единственным голодным существом; собака, которая подъела дорожку из хлебных крошек, когда я приезжала в Соуэто в прошлый раз, внезапно возникла рядом со мной, словно ее приманили мои мысли о еде. Она обнюхала меня и мой ранец, но, поняв, что толку от меня никакого, разочарованно заскулила. Радуясь компании, я хотела погладить собаку, но она метнулась прочь, и я снова осталась в одиночестве.

Прошло еще минут пятнадцать, я уже поклевывала носом, как вдруг в чувство меня привел громкий голос.

– Там, откуда оно берется, его гораздо больше, chommie. И бухло отменное. Не то что kakk dagga[143], которое продают на автозаправках. Им до смерти можно отравиться.

Кинг Джордж неловко приобнимал за плечи какого-то высокого мужчину. Оба, пошатываясь, направились к машинам, и когда они проходили под фонарем, я увидела, что высокий мужчина – это Лихорадка. Оба залезли в белый фургон – тот, в котором на моих глазах Лихорадка в первый раз увез Бьюти, – и уехали.

Прежде чем я успела испугаться, что Кинг Джордж оставил меня одну, задняя дверь открылась и оттуда кто-то вышел. Это была Фумла. Она нервно огляделась и сделала несколько осторожных шагов по направлению ко мне, после чего остановилась и прислушалась. Несколько мгновений она стояла неподвижно, настороженно выжидая.

– Molo, – прошептала она. – Ufuna ntoni?[144]

Я вышла из своего укрытия в серебряный свет луны. Голова Фумлы резко повернулась в мою сторону, глаза девушки расширились, белки сверкнули. По потрясению, написанному на ее лице, я поняла, что Кинг Джордж не подготовил ее к тому, кого она увидит. Фумла могла ожидать чего угодно, только не белую девочку.

– Здравствуйте. Я Робин. А вы – Фумла.

Фумла снова огляделась, словно разыскивая того, кто над ней так подшутил. Я испугалась, что она сейчас развернется и уйдет искать Кинг Джорджа, чтобы потребовать у него объяснений. У меня была заготовлена целая речь, но сердце в груди стучало, как будто кто-то бухал кулаком в дверь, и я смогла только пролепетать:

– Мне нужна ваша помощь, чтобы найти Номсу.

– Номсу? – Глаза девушки сузились.

– Да, Номсу Мбали.

– Что ты знаешь о Номсе? – Фумла шагнула вперед, она с подозрением разглядывала меня. Не успела я ни о чем спросить, как она сделала еще шаг и схватила меня за руку. – Ты! Ты та девочка, которая была в парке. Та, с которой говорила Номса, та, за которой присматривает ее мать.

– Да. – Я кивнула, почувствовав облегчение от того, что она знает, кто я.

– Она хотела увидеться с матерью, поговорить с ней, но ее мать так и не пришла.

– Да.

Мне было больно. Я не могла придумать подходящий ответ, а ее пальцы сжимали мое запястье, как тиски.

– Почему ее мать не пришла?

Я не приготовилась к тому, чтобы объяснять Фумле положение вещей. Я думала, мне достаточно будет сказать, что Номса нужна Бьюти, а потом – если придется – я расскажу Номсе правду о своем проступке. Я пыталась освободиться от хватки, и слова застряли у меня в горле.

– Почему ее матери там не было? – снова требовательно спросила Фумла. Я не ответила, и ее свободная рука взлетела ко рту, словно в голову Фумле пришла тревожная мысль. – Ты говорила кому-нибудь, что видела Номсу?

– Нет.

– Кому-нибудь донесла? Что видела ее? – Она трясла меня за плечо. – Да?

– Нет.

Эта девушка пугала меня. Ее гнев был столь сильным, что граничил с ненавистью. Я ничего ей не сделала, с чего ей меня ненавидеть?

– Ты привела сюда полицию? – Теперь в ее голосе прозвучала паника, свистящая настойчивость, от которой мне снова захотелось в туалет.

– Что? Нет!

– Как ты сюда попала? Кто тебя привел?

– Я приехала с Кинг Джорджем, он…

– Что с матерью Номсы? Где она?

– Она… она в больнице, – пробормотала я.

– Из-за тебя?

Ее обвинение застало меня врасплох. Откуда она знает о моей вине, ведь никто не знал, что винить следует меня? Откуда она узнала мой самый мрачный секрет, если я посвятила в него только Морри?

– Да, но…

– Ты не найдешь Номсу, слышишь? Маленькая шпионка! Все вы, белые, одинаковые, вероломство у вас в крови с самого рождения.

И вдруг от ее слов, произнесенных с такой яростью, у меня в голове что-то будто щелкнуло.

– Нет, Фумла, ты не понимаешь…

– Я не понимаю? Почему же? Потому что я необразованна? Потому что я дикарь, который не в состоянии понимать так, как понимает белый человек? Я все отлично понимаю. А теперь вон отсюда! Уходи, пока я не позвала охрану.

Она мрачно уставилась на меня. Я не повернулась и не убежала, и Фумла шагнула к двери кабака.

– Ладно, позову охранников, и ты объяснишь, что ты здесь делаешь и зачем задаешь вопросы.

Все говорило мне – беги. И я побежала – но не от опасности. Я побежала прямо на нее.

55

Робин

3 октября 1977 года

Соуэто, Йоханнесбург, Южная Африка

Я оказалась у двери через несколько ударов сердца после того, как дверь с грохотом захлопнулась. Я взялась за ручку, хотя была уверена, что Фумла заперла дверь изнутри, оставив меня на улице. Но дверь открылась безо всякого сопротивления, и я едва не упала от неожиданности. Восстановив равновесие, я бросилась по коридору за Фумлой, которая была уже в дальнем его конце. Из боковой двери вдруг вышла официантка с подносом и едва сумела увернуться от столкновения.

– Извините!

Убедившись, что стаканы и бутылки устояли на подносе, а не разлетелись с дребезгом по всему полу, я заторопилась дальше – только, чтобы увидеть, как Фумла исчезает. Догнать ее в безопасности пустого коридора не удалось, она открыла дверь в главный зал, полный людей. Ничего не оставалось, как последовать за ней.

Хорошо было бы, конечно, проскользнуть туда невидимкой, вжаться в стену, но надеяться, что на меня никто не обратит внимания, было глупо. Здешние посетители наверняка много чего повидали в жизни, но появление десятилетней белой девочки в нелегальном шалмане для черных сродни визиту инопланетянина.

Сидевший ближе всех к двери молодой мужчина удивленно взглянул на меня, и глаза его тотчас расширились, а рот приоткрылся. Двое мужчин постарше за соседним столом выразили свое удивление куда громче – изумленными криками, привлекшими внимание всей прочей компании. Сегодня в заведении было посвободнее, чем в тот день, когда сюда приходила Бьюти, зал был полон едва ли на четверть, и вскоре все посетители гурьбой собрались вокруг меня.

Кое-кто тянул шею, другие проталкивались вперед, чтобы получше рассмотреть меня. Крутившаяся на проигрывателе пластинка внезапно остановилась, напев свирели стих, игла заскрежетала – это один из официантов резко оборвал музыку. Со всех сторон неслось враждебное бормотание, но его почти заглушало мое ставшее вдруг оглушительным дыхание.

– Видите! – крикнул кто-то из сумрака. – Я же говорил, что пару недель назад видел здесь белого ребенка, а все гоготали, что я ужрался до беспамятства. А вот она! Вот белый ребенок!

Фумла, не обращая внимания на крики, высматривала кого-то в зале. Я знала, кого она ищет. Как же хорошо, что Кинг Джордж выманил Лихорадку отсюда.

– Фумла, прошу тебя! Пожалуйста, выслушай меня, я объясню.

В зале стало тихо, все глаза были устремлены на нас.

Фумла разразилась потоком сердитых слов на коса, которых я не поняла, уж слишком быстро она говорила. В толпе снова заворчали. В зале было не продохнуть от табачного дыма, он незаметно прокрался в меня и застрял в горле. Мне и так было страшно в комнате, полной черных, а от удушающего дымного тумана я и вовсе распсиховалась. Я неловко переступила с ноги на ногу, takkies приклеились к чему-то липкому на полу.

В зале было жарко, явно не для джинсов и кофты, но я понимала, что нельзя замечать все эти мелочи; если я хочу хотя бы попытаться донести свои чувства до Фумлы, то должна сосредоточиться на словах. Но, прежде чем я снова взмолилась, у меня над головой грянуло:

– Что здесь происходит?

Я обернулась. Надо мной нависала огромная женщина в тюрбане, одна рука упирается в широченное бедро, на лице недоверие пополам с изумлением.

– Мама Жирняга, – выдавила я.

Женщина моргнула от удивления, ее блестящие губы искривились в улыбке.

– Ну, моя дорогая, похоже, я в невыгодном положении в своем собственном кабаке. У меня тут такая неожиданная гостья, знает, кто я такая, а ведь мы не были официально представлены друг другу. – Женщина подалась ко мне, колыхнувшись всей своей массой, протянула руку, и с десяток браслетов звякнули на запястье. – Ну что же, давай сделаем это как подобает. Я Мама Жирняга, Королева шалмана в этом в высшей степени изысканном обществе. А ты, моя милая, кто?

– Я Робин. Робин Конрад. Рада знакомству, ваше величество.

Я пожала протянутую руку и только потом вспомнила, что перед особой королевской крови надо сделать реверанс. Отпустив руку Мамы Жирняги, я низко присела и склонила голову. В толпе захихикали.

Мама Жирняга рассмеялась, и валики под ее подбородком затряслись.

– “Ваше величество”, слышали? Это дитя знает, как вести себя в присутствии особ королевской крови.

Снова раздались смешки, но я к ним не присоединилась, потому что не поняла шутки.

– А теперь объясни, что белый ребенок делает в моем королевстве?

– Я пришла поговорить с Фумлой, Королева Жирняга.

Женщина перевела взгляд с меня на Фумлу и нахмурилась.

– Зинзи, – со значением произнесла она, и я вспомнила, что Фумлу тут зовут иначе, – объяснись, пожалуйста.

Фумла заговорила на коса, но ее речь снова оказалась слишком стремительной, чтобы я что-то поняла. Но что бы она ни говорила, ее слова рябью волнения пробежали по залу, раздались выкрики. Мама Жирняга подняла руки, словно дирижируя оркестром, и все тотчас успокоились. Она повернулась ко мне:

– Зинзи обвиняет тебя в том, что ты шпионка, работаешь на полицию безопасности. Это правда?

– Нет, Королева Жирняга, это неправда.

– Врешь! – Фумла снова переключилась на английский. – Ты сама сказала, что явилась сюда, чтобы найти Номсу и что ты уже отправила ее мать в больницу.

Толпа вздохнула как один человек. Даже Королева Жирняга помрачнела, и я быстро заговорила, пока она не настроилась против меня:

– Да. Но я ищу Номсу не потому, что я шпионка или из полиции. И я не как другие белые.

В зале снова засмеялись, Фумла презрительно фыркнула.

– Смешно. Потому что ты ничем не отличаешься от других белых. Ты белый ребенок, привыкший добиваться своего, ты решила, что можешь заявиться в наш район и выставлять требования, как обычно делаешь у себя дома. Ты думаешь – мы здесь твои слуги, но мы не слуги.

Кто-то отпустил ехидное замечание в мой адрес, кто-то одобрил слова Фумлы.

– Нет! – выкрикнула я дрожащим голосом в полном отчаянии. – Нет, я правда так не думаю. Я докажу, что я – как ты! – Я принялась ожесточенно стаскивать кофту. Оказавшись в одной футболке, я повернулась кругом, чтобы все рассмотрели ее как следует.

– Видите? Здесь написано “Свободу Нельсону Манделе”, а вот на спине его портрет. Меня могут арестовать за эту футболку, но мне все равно. – Я лихорадочно вспоминала все, что Бьюти мне рассказывала о нем, пусть видят, что я все знаю об их герое. – Холилала хороший человек, борец за свободу, он не должен сидеть в тюрьме до конца своей жизни. Я надеюсь, что однажды он возглавит страну и примирит нас, чтобы мы могли жить вместе как равные.

В толпе поднялся ропот согласия. Воспользовавшись заминкой, я быстро подошла к проигрывателю.

– Эта пластинка играла, перед тем как музыка остановилась? Это “Мева” Споука Масияне[145]. У меня дома есть такая. Бьюти научила меня танцевать под куэлу.

Я опустила иглу на пластинку, и звуки свирели успокоили меня, наполнили надеждой. Я оглядела зал в поисках партнера, но взрослые мужчины меня пугали. Вдруг с облегчением я заметила мальчика, который выглядел ненамного старше меня. Он привалился к стене, у его ног стояли швабра и ведро.

– Ungathanda ukudansa?[146] – И я протянула ему руку.

Мальчик растерянно огляделся, и несколько человек засвистели и выкрикнули что-то ободряющее. Тогда он пожал плечами, выступил вперед и церемонно принял мою руку. Он притопнул, начиная танец, и вот мы уже качались, колени расслаблены, руки извиваются. Куэла – это наполовину рок-н-ролл, наполовину джайв, и определенные моменты в танце надо подчеркивать, щелкая пальцами или взмахивая рукой. Даже когда мы разделялись и двигались по отдельности, ритм продолжал связывать нас, мы в унисон сгибали и выбрасывали вперед ноги, наши бедра и плечи раскачивались в такт. Чудесная музыка жила и пульсировала во мне, и когда я улыбалась мальчику, то он улыбался в ответ.

Публика нас оценила, и пока мы выделывали па, кружась друг с другом, скручиваясь и поворачиваясь, наклоняясь и раскачиваясь, многие вскочили и принялись хлопать. Они хлопали и ритмично припевали, свистели и отбивали ритм ногами; лиц я не могла разглядеть, но я видела улыбки. Но вот песня замерла, я едва дышала, однако внутри меня все ликовало; мой партнер поклонился мне, и я поклонилась ему в ответ.

Когда аплодисменты стихли, я взглянула на Фумлу, надеясь, что произвела впечатление и на нее, но она лишь раздраженно тряхнула головой.

– Значит, у тебя футболка с Нельсоном Манделой и ты немного знаешь коса. Ты выучила один из наших танцев. Ты просто дрессированная обезьянка. Ну и что?

Все мое воодушевление испарилось.

Я не завоевала ее. Что мне еще сделать?

Я поднесла руку к медальону, что делала бессознательно, когда нервничала, и мои пальцы вместо медальона коснулись подвески Бьюти. Это придало мне надежды. И я схватила ее, поднимая к свету:

– Видишь? Это подвеска со святым Христофором, моей gogo[147] Бьюти ее подарила Мэгги, Белый Ангел. Мэгги белая, но она сражается за свободу черных. Видишь слово на обороте? Тут написано “Верь”, поэтому что Мэгги говорит – мы должны верить, что однажды черные станут свободными. Мэгги мой друг, а она не стала бы дружить с плохим человеком, просто не стала бы!

– Ты знаешь Белого Ангела? – Маму Жирнягу мои слова, похоже, впечатлили.

– Да, – кивнула я. – Знаю.

Ропот усилился, но его прорезал голос Фумлы:

– Девочка, ты делаешь вид, что одна из нас, но ты не одна из нас. И никогда не будешь. У меня нет причин верить тебе. Что ты здесь делаешь? Зачем тебе Номса?

От этого вопроса все мое фанфаронство рассеялось. У меня не было больше никаких идей. Не осталось никаких хитростей, ничего не осталось в моем репертуаре, я ничего не могла предъявить Фумле, чтобы убедить ее: я хороший человек. И хотя я была раздавлена осознанием своего провала, но поняла, что причина в том, что я солгала Фумле, а она разглядела мою ложь.

Я вовсе не хороший человек. Я не тот, кто не причинит черному боль. Не я ли ранила Бьюти больнее всего?

Я лицемерка и самозванка – вот правда, какую я могу предъявить о себе. Но прежде мне в голову не приходило, что придется говорить правду вот так, в месте, полном народу, перед людьми, которые станут судить меня жестко, без милосердия, а мне лишь останется надеяться на их доброту, потому что их прощения я не заслуживаю.

И я сделала так, как говорил мне Виктор. Я взглянула в лицо своему страху – страху быть нелюбимой, я обнажила свой стыд и открыла свою самую темную тайну.

Я рассказала правду.

– Бьюти не встретилась с Номсой, потому что я не передала ей письмо.

– Громче, девочка, – велела Королева Жирняга, и я с усилием отогнала страх, сжавший мне горло.

Я смотрела прямо на Фумлу, чтобы она видела – теперь я честна. Я надеялась, что она откроет свое сердце перед моей беспомощностью – после того, как мое удальство потерпело поражение.

– Бьюти не встретилась с Номсой, потому что я не отдала ей письмо. Я его спрятала и не сказала Бьюти, что видела Номсу, потому что я не хотела, чтобы Бьюти вернулась с ней в Транскей.

Я заплакала. Мне было так стыдно от собственного признания, да и сил бороться со слезами попросту не осталось. Я знала, что мое лицо сделалось уродливым, но, судорожно всхлипывая, я продолжала говорить, твердая в своем намерении выложить всю правду, даже самую ужасную.

– Моих родителей убили в день восстания в Соуэто, в тот день, когда исчезла Номса. Их убили черные, после вечеринки. Мой отец был начальником смены на шахте. Говорят, убийцы не знали моего отца, но я не знаю, правда ли это. Мой папа был хорошим папой, и я его очень любила, и он любил меня, но он не всегда хорошо относился к черным. – Я чувствовала себя предательницей, говоря так о папе, но это было правдой, а я приняла решение быть честной до конца. – После их смерти меня отправили жить к моей тете, но ей этого не очень хотелось, она не готова была присматривать за мной. Я не хотела, чтобы меня сдали в приют, а когда к нам пришла Бьюти и стала присматривать за мной, я снова почувствовала себя в безопасности. Она… – Я замолчала, пытаясь вдохнуть поглубже, из-за слез мне было трудно дышать. – Она присматривала за мной, и она полюбила меня, а это все, чего я хотела, – чтобы кто-нибудь меня любил и был со мной. И когда появилась Номса, я не захотела, чтобы Бьюти уехала к себе домой, в Транскей. Поэтому я ей ничего не сказала. А потом она нашла письмо Номсы и у нее случился сердечный приступ.

Фумла открыла рот, но я не замолчала.

– И Бьюти может умереть, а я не хочу, чтобы она умерла, не повидав Номсу, ведь только из-за нее она со мной и оставалась. Не ради меня на самом деле, хотя я говорила себе, что ради меня. Она всегда была честной и говорила, что когда-нибудь меня покинет. Она оставалась, только чтобы найти Номсу, и теперь я должна привести Номсу к ней. Это единственный способ все исправить.

Я замолчала. В зале стояла мертвая тишина. Единственным звуком был скрип иголки, которая все царапала и царапала диск, из пластинки выжали всю музыку – так же, как признание выжало из меня все чувства.

Фумла затрясла головой, словно расставляя мысли по местам.

– Почему я должна тебе верить? Откуда я знаю – вдруг это ловушка, а как только Номса явится в больницу, ее арестуют?

В толпе согласно заворчали.

– Фумла, я знаю, ты мне не веришь, но когда-то я тебе помогла. Неужели ты не поможешь мне сейчас?

– Ты? Помогла мне? – Ее лицо снова ожесточилось.

– Да, разве не помнишь?

Фумла пренебрежительно щелкнула языком.

– И когда это было?

– В ночь восстания, в полицейском участке в Брикстоне. Я была там из-за того, что случилось с моими родителями, сидела в приемной, а ты вошла, на тебе почти ничего не было, только рваная рубашка и белье, и…

– Ты дала мне одеяло, чтобы прикрыться.

– Да.

Ее лицо смягчилось.

– Это правда была ты?

– Да, – выдавила я. – И я надеялась, что теперь ты поможешь мне.

Фумла молчала. Я видела, что ее раздирают противоречивые чувства, и затаила дыхание. Молчание тянулось вечность.

Наконец Фумла ответила:

– Прости, но нет. Я не могу тебе помочь.

Я не могла поверить, что снова подвела Бьюти.

56

Робин

3 октября 1977 года

Соуэто, Йоханнесбург, Южная Африка

Когда я выбежала из заведения, на парковке никого не было, и я обрадовалась, обнаружив машину Кинг Джорджа незапертой. Сев на пассажирское место, я захлопнула дверцу. Кинг Джордж сказал, что историю о гигантской крысе он выдумал, чтобы отпугнуть копа, но я не была в этом так уж уверена. Подобрав ноги под себя, я прижала к груди ранец.

Меня придавило разочарование. Я так надеялась, что Фумла поможет, и теперь пребывала в растерянности, не зная, что делать дальше. Без помощи Фумлы я не могла связаться с Номсой. Оставалось только сдаться.

Минуты тянулись, из шалмана снова доносилась музыка. Интересно, как долго ждать Кинг Джорджа? Мне хотелось домой, забраться в постель и забыть навсегда и эту ночь, и свое прилюдное унижение. Веки начали сами собой закрываться, но я пыталась не заснуть, потому что спать в таком месте было делом небезопасным.

Радио так и не поймало никакой станции; я пожалела, что не захватила с собой книгу, она бы отвлекла, не дала заснуть, но единственным чтением в моем ранце были письмо Номсы и дневник Бьюти. Я вытащила дневник. Усилия понять слова на коса хотя бы какое-то время не позволят провалиться в сон.

Я пролистала первые страницы, поняв только горстку слов – недостаточно, чтобы добыть хоть какой-то смысл, а потом бегло просмотрела остальное. От страниц, заполненных хорошо знакомым мне почерком, сделалось так невыносимо грустно, что я быстро долистала дневник и захлопнула. И тут же открыла снова – что-то царапнуло взгляд на последней странице. Она была исписана по-английски. И более того, это оказалось письмо ко мне.

Робин, моя дорогая девочка,

Я очутилась на перекрестке и должна принять решение: сдаться или продолжать борьбу. Сдаться и отойти в сторону – значит гарантировать свою безопасность. Продожать борьбу – почти наверняка подвергнуть себя серьезной угрозе.

Я всегда думала, что в нашей семье борец – Номса. Я смотрела, как она, сжав кулаки, сворачивала горы, вступая в сражения, и я спрашивала себя, откуда в ней этот огонь, эта страсть. Силумко, мой муж, был храбрым человеком, но он не был борцом. Я думала, что, может, эта черта передалась ей от моего отца или от отца моего отца – они оба были упрямцами, всегда добивались своего.

И только теперь, когда мне пятьдесят, я впервые поняла, что человек, на которого походит Номса, – я сама. И вот, оказавшись на распутье, я понимаю: сдаться – плохой выбор. Если бы я сражалась за самое себя, то, возможно, и отступила бы. Мы всегда гораздо охотнее сдаемся, когда речь идет о нас, чем когда дело касается тех, кого мы любим. Но я сражаюсь не за себя. Я сражаюсь за Номсу, за ее безопасность и будущее.

Моя дочь молода, ей всего девятнадцать лет, у нее впереди целая жизнь. Когда она повзрослеет, получит образование, узнает жизнь, – если тогда она решит продолжить борьбу, я с уважением отнесусь к ее выбору, каким бы отвратительным он мне ни казался. Но сейчас она слишком юная, чтобы понимать возможные последствия своих поступков. Ее сбил с пути человек, которому она доверяет, – человек без моральных ориентиров, он использует ее как оружие. Я с этим не смирюсь. Не смирюсь, что он использует мою дочь как заложницу, что она для него лишь инструмент.

Мне все равно, сколько еще раз мне повторят, что Номса там, где хочет быть, и какой она хороший солдат. Я знаю свою дочь. Я знаю, что под гневом и агрессией бьется сердце, которое умеет отличить хорошее от плохого; совесть, которой придется иметь дело с последствиями взрывов на вокзалах и в городских зданиях; сердце, которое спросит, насколько этично причинять вред безвинным людям ради политических целей.

Когда я, получив письмо от брата, покидала Транскей, я обещала сыновьям, что приведу их сестру домой. Я привыкла выполнять обещания. Но теперь, когда я решила двигаться дальше, велика вероятность того, что со мной что-нибудь случится. Не стоит говорить тебе, кто стоял бы за моим исчезновением. Я не хочу подвергать тебя опасности, просить восстановить справедливость, да и какое дело полиции еще до одной черной женщины, пропавшей без вести.

Я пишу это письмо в своем дневнике, потому что знаю: если я исчезну, ты будешь искать ключ к разгадке случившегося со мной. Я не сомневаюсь, что ты найдешь мой дневник и письмо. Это единственные страницы, написанные по-английски.

Хочу заверить тебя: если однажды утром ты проснешься, а меня нет – знай, что я ушла не по своей воле. У меня сердце разрывается, когда я думаю, что однажды ты будешь ждать моего возвращения – и не дождешься, и решишь, что вот и я покинула тебя, не попрощавшись и не сдержав своих обещаний. Такого не случится никогда.

Ты так напоминаешь мне Номсу, что иногда мне кажется, что Бог забрал у меня одну дочь, но дал вместо нее другую. Ты тоже борец – как и мы, женщины Мбали. Размышляя о том, как много жизнь отняла у тебя в столь юном возрасте, я не устаю дивиться твоей силе и жизнестойкости. Отвага, которую ты выказала, впустив меня в свою жизнь и позволив мне любить тебя – и, осмелюсь сказать, полюбив меня в ответ, – говорит о твоем мужестве, Робин. Я не считаю, что смелость в том, чтобы взять в руки оружие или принести куда-нибудь бомбу. Смелость – это открыть себя возможным потерям и разочарованиям, даже если слишком хорошо знаешь, как больно они ранят.

Я вижу в тебе благородство. Я вижу в твоем будущем великие дела. Ты вырастешь и станешь женщиной с сильным стержнем, и я горжусь, что знаю тебя и что разделила с тобой твой путь. Никогда не сомневайся в своей силе и в том, что ты достойна любви.

Я очень люблю тебя. В этом тоже не сомневайся.

Бьюти

Это было вовсе не письмо. Это Бьюти раскрыла мне объятия – каждое слово исцеляло своей нежностью, слова были поцелуями, врачующими мои раны. В ушах звучал голос Бьюти, и он подтолкнул меня к решению. Я не сдамся, потому что я борец, потом что Бьюти верит в меня, даже если я этого не заслуживаю. Я столько раз подводила ее, что не могу – не должна – подвести снова.

Я вернусь в шалман и снова поговорю с Фумлой. На этот раз я не приму от нее отказ. Мне все равно, придется ли мне унижаться, изобьет ли она меня, встанет ли толпа на ее сторону. Мы бьемся за тех, кого любим, – мы не сдаемся, вот что написала Бьюти. И я заставлю Фумлу сказать, где Номса, потому что не смогу уважать себя, если не исправлю того, что натворила.

Дверца вдруг засопротивлялась, когда я попыталась открыть ее. Я так увлеклась дневником, что не заметила человека снаружи.

К стеклу прижалось лицо. Я испуганно отшатнулась.

– Я тебя ищу.

Я поняла, что это мальчик, с которым я танцевала. Я опустила стекло.

– Это ты, – глупо сказала я. – Зачем ты меня ищешь?

– Хочу помочь.

– Правда?

Он кивнул.

Я ничего не понимала. Моим единственным шансом была Фумла, потому что однажды я помогла ей и надеялась, что она поможет мне в ответ. Этого мальчика я не знала – никогда не видела до сегодняшнего дня, – и он ничего не был мне должен.

– Но… почему?

– Я видел Бьюти. Когда умирал мой брат. Она пыталась заставить мою мать и ее подруг отвезти Сифо в больницу, но они ее не послушали. – Мальчик недолго помолчал, потом продолжил: – Бьюти была добра к моему брату. Она нашла Сифо на дороге в тот день, когда полиция расстреляла демонстрацию. Он истекал кровью, ему было страшно, и она сидела с ним, успокаивала его. Я так и не поблагодарил ее за это. И если она хочет найти свою дочь, я ей помогу.

– Твой брат умер?

– Да. Мы были близнецами.

Я хотела сказать, что и у меня была сестра-близнец и что она тоже умерла, но я знала, что его потеря куда больше моей.

– Сочувствую тебе.

– Спасибо.

– Но ты же просто ребенок, как и я. Как ты можешь помочь?

– После восстания я всех расспрашивал, а еще следил за человеком, с которым была Номса.

– За Лихорадкой?

– Да. – Голос его был тверд.

– И что ты о нем знаешь?

– Ты приехала очень вовремя. Еще один день – и ты бы их упустила.

– Почему?

– Их поездку пришлось отложить, поэтому они отъезжают только завтра.

– Какую поездку?

– Лихорадка и Номса летят в Москву.

– Это где?

– В Советском Союзе.

– Это какой-то бантустан?

– Нет, это страна очень далеко отсюда. Там поддерживают борцов за коммунизм.

– А почему поездку отложили? Что случилось?

– О ней пронюхала тайная полиция. Кто-то стукнул полицейским, и те пришли к Лихорадке, как раз когда все уже было готово к отъезду.

– Кто-то?

– Я, – признался он, чуть помешкав.

Я раскрыла рот.

– Но ты же черный. Как ты можешь доносить полиции на кого-то из своего народа?

– Лихорадка – гад. Он завербовал для участия в марше школьников, совсем еще детей. Он знал, что это опасно, знал, что произойдет, – но ему было наплевать, их жизни для него ничего не стоили. Я сам видел, как он угрожал моему брату расправой, если тот не присоединится к маршу. Если бы не Лихорадка, мой брат сейчас был бы жив. – Мальчик сердито глянул на меня, готовый к спору. Но спорить я не стала, и он продолжил: – Лихорадке и Номсе удалось сбежать до того, как появилась полиция, и они, к счастью, не дознались, кто о них сообщил.

Теперь-то я понимала паранойю Фумлы и ее уверенность в том, что я хочу найти Номсу только затем, чтобы сдать ее полиции, а история с Бьюти в больнице – ловушка, чтобы заманить Номсу к поджидающим ее агентам. И понятно, что Фумла за день до отъезда подруги ни за что не раскроет, где та прячется, – особенно девчонке, которой совершенно не доверяет.

– После этого, – продолжал мальчик, – Лихорадка отложил отъезд, пока не станет безопасно. Я узнал, что они уезжают завтра.

– Поэтому ты и работаешь здесь? Чтобы следить за людьми и добывать информацию?

– Нет, мне нужны деньги, чтобы помогать матери. Детей никто не замечает, считается, что мы ничего не можем, и люди говорят при мне вещи, которых в другое время не сказали бы. Ну и выпивка развязывает языки.

– Ты хорошо говоришь по-английски.

Его лицо расцвело в широкой улыбке.

– Спасибо. Я учил английский не только в школе. Знать другие языки очень важно.

Я кивнула.

– А я учу коса, но мне далеко до тебя. Может, когда-нибудь я тоже буду хорошо говорить.

Раздался звон разбившейся бутылки, и мы разом повернулись на звук. Никого.

– Так ты поможешь передать Номсе пару слов? – спросила я.

– Нет.

Внутри у меня все упало. Я ведь знала, что все это слишком хорошо, чтобы оказаться правдой.

– Я сделаю больше, – сказал мальчик. – Я скажу тебе, где она, и ты сама все ей передашь.

– Правда?

Мальчик кивнул, снова оглянулся и сказал:

– Можно я сначала спрошу у тебя кое-что?

– Конечно. Что хочешь!

– Почему вы, белые, ненавидите нас?

Нас разделяла закрытая автомобильная дверца. Я открыла ее, вылезла и встала напротив мальчика.

– Как тебя зовут? – Только сейчас я сообразила, что имени своего он не назвал.

– Асанда. Прости, если этот вопрос обидел тебя, Робин, просто ты первый белый человек, с которым я разговариваю. Я обещал себе, что задам этот вопрос, когда появится возможность.

– Я бы рада ответить тебе, Асанда, но если честно – я не знаю ответа. Я сама много раз пыталась это понять, но я просто хожу по кругу. Сначала я думала – это потому, что черные убивают белых, но потом оказалось, что и белые убивают черных. Мне говорили, что черные – ленивые и глупые, что они грязные и у них червяки, которых нет у нас, но все это тоже неправда. А сколько тебе лет?

– Четырнадцать.

– Видишь? У тебя уже есть работа, ты работаешь допоздна, а утром идешь в школу. Ты тяжко трудишься, чтобы учиться, и ты очень умный. А Бьюти… Бьюти – самая лучшая, добрая и умная из всех, кого я встречала, и она – черная. – Я покачала головой. – Может, это потому, что белые нуждаются в черных, и это ставит вас в положение сильных, а нас это пугает. Или, может быть, просто потому, что людям нужно кого-то ненавидеть, а плохо относиться к людям проще, если сказать себе, что они на тебя не похожи.

– Обещай мне кое-что.

– Что?

– Обещай, что когда вырастешь, то не станешь одной из них.

– Одной из кого?

– Тех белых, которые ненавидят нас. Когда вырастешь, не забывай, насколько мы похожи – ты и я. Обещаешь?

Он говорил правду: мы были похожи. У меня было гораздо больше общего с Асандой, чем с другими моими знакомыми. Мы оба любили куэлу, любили танцевать. У нас обоих были близнецы, которых мы потеряли, и оба мы шпионили за людьми и изображали сыщиков. Нам обоим нравилось учить языки, и мы оба уважали Бьюти и хотели воздать ей по справедливости. Каждый из нас пытался по-своему исправить что-то в своей жизни. В другое время, в другом месте мы с Асандой могли бы стать лучшими друзьями; в другое время он мог бы стать моим парнем.

– Я никогда не стану такой.

Асанда был выше меня, и мне пришось встать на цыпочки, чтобы прижаться губами к его щеке. Белое на черном – чтобы скрепить обещание.

57

Робин

3 октября 1977 года

Соуэто, Йоханнесбург, Южная Африка

– Рули прямо! – завопила я, когда машина вильнула. – Ты нас угробишь.

– Это бесполезно, – пробормотал Кинг Джордж. – Кинг Джордж видит три дороги там, где должна быть один. – Он попробовал зажмурить один глаз, потом другой, но лучше от этого не стало.

Когда он наконец вернулся, я набросилась на него с криком, что мы должны следовать за Лихорадкой, куда бы он ни направлялся. Теперь нас отделяла от Лихорадки всего пара сотен метров, и я видела, что машину он ведет ненамного лучше, чем Кинг Джордж. Фургон ехал зигзагами.

– Ну прости. Кинг Джордж так окосел в первый раз. Вот что шесть косяков и восемь стаканов хороший пива делают.

– Смотри, куда едешь! Мы не можем упустить его.

– Зачем мы едем за ним, маленький мисс? Он mos опасный ou, который носит большой ружье. Он любит убивать mense[148]. Он сам говорил Кинг Джордж.

– Он приведет нас к Номсе. Осторожнее! – На дорогу вышла коза. Мы вильнули, чтобы не сбить ее, и она исчезла из света фар так же быстро, как возникла.

– Может, маленький мисс возьмет руль, а Кинг Джордж будет нажимать на педали?

– Ладно, хуже, чем ты, я вести не смогу. Подвинься. – Я перебралась к нему на колени. – Давай!

К счастью, Лихорадка ехал медленно, а Кинг Джордж был в состоянии относительно правильно выполнять мои указания тормозить или прибавлять скорость. Поворачивать руль оказалось гораздо тяжелее, чем я представляла.

Мы проследовали за Лихорадкой через лабиринт улиц, спустились в глубокий болотистый вельд, а потом поднялись в район, выстроенный на скалах. Без приключений мы проехали мимо нескольких машин, хотя одна из них засигналила, когда фургон увело на встречную полосу. Наконец Лихорадка свернул направо, во двор, и остановился.

– Тормози! – взвизгнула я, и Кинг Джордж послушался.

Я выключила фары.

Лихорадка открыл дверцу фургона и, пошатываясь, вылез. Он согнулся, постоял так, потом побрел за дом.

– Приехали? – спросил Кинг Джордж.

– Да, это дом-обманка.

– Э? Дом-обманка?

– Да, Асанда сказал, что Лихорадка оставляет машину здесь, а потом обходит дом – делает вид, что заходит в него. Если бы тайная полиция следила за ним, они бы штурмовали этот дом, но он пустой и набит чем-то вроде бомб.

– Господи! А куда он идет на самом деле?

– Он перепрыгивает через заднюю стену, которой отсюда не видно, а потом направляется в настоящий, другой дом, метров двести-триста вниз по дороге. Асанда описал его мне.

– Кинг Джордж тока приляжет на заднем сиденье, даст глазам отдохнуть klein biettje[149]. Маленький мисс подождет, пока он проснется, и потом уйдет, хаарашо?

Через несколько секунд он захрапел. Я опустила окошко, чтобы впустить свежего воздуха. От алкогольных паров, смешанных с вонью грязной машины, мутило. Прождав пять долгих минут, я выбралась из машины и направилась к дому. Войдя во двор, я минутку постояла под прикрытием фургона, а потом бросилась к задней стене, о которой говорил Асанда. К счастью, она оказалась низкой, мне удалось перелезть через нее без затруднений.

На той стороне был пустырь, я пересекла его, держа курс на группу из трех домов, которую описал Асанда. Подойдя к первому дому, я разглядела номер – 21, поняла, что у цели, и скорчилась в тени. Вокруг стояла тишина, и, посидев несколько минут, я решилась двинуться дальше. В доме или не горел свет, или там попросту не было электричества. Окна остальных домов на этой улице тоже не светились.

Лихорадка жил в шлакоблочном доме с железной крышей, как у многих домов в Соуэто. Дом имел форму небольшого прямоугольника – наверняка спальня в конце коридора, а гостиная с кухней выходят на улицу. Ванная была отдельным строением на задах участка. В отличие от заведения Мамы Жирняги двор был совершенно пуст, ни деревьев, ни сваленного мусора – спрятаться негде.

Я решила рискнуть и пробежала к единственному выходящему на улицу окну. Попыталась заглянуть в комнату, но там было черным-черно, и все, что я увидела, – это собственное перепуганное лицо, таращившееся на меня из стекла. Внезапная вспышка так напугала меня, что я шарахнулась назад и приземлилась на пятую точку. В окне появился круг света, и я поняла, что это пламя спички, которой чиркнули, чтобы зажечь свечу. Я поднялась и снова заглянула внутрь. В нескольких футах от меня стояла Номса в ночной рубашке. Лихорадки рядом с ней не было.

Убедившись, что Номса одна, – она села на диван с книгой, рядом мерцала свеча – я постучала в стекло. Голова Номсы дернулась. В два шага девушка оказалась у окна. Она увидела мое лицо, и глаза ее округлились. Я прижала палец к губам, поманила ее на улицу и бросилась назад, надеясь, что Номса последует за мной.

От забора я увидела появившуюся на улице фигуру. Я кинулась к машине и помигала фарами. В развевающейся ночной рубашке она бросилась через пустырь. Я открыла дверцу со стороны водителя.

Номса заглянула в темноту салона, заметила отключившегося Кинг Джорджа, но, решив, что он не представляет особой опасности, скользнула внутрь.

– Робин? Что ты здесь делаешь? Кто это?

– Друг, он привез меня сюда.

– Откуда ты узнала, где меня искать? За тобой следили? – Я увидела в лунном свете, что правый глаз у нее опух. Похоже, недавно ее кто-то ударил.

– Никто за нами не следил. Это долгая история, сейчас нет времени рассказывать. Я приехала, чтобы отвезти тебя к Бьюти.

– К Бьюти?

– Да. Она в больнице Барагвана. У нее был сердечный приступ.

Номса замерла.

– Сердечный приступ? Когда?

– Несколько дней назад. Она жива, но ей никак не становится лучше. Нельзя терять времени.

Новость не подстегнула Номсу, как я того ожидала. Она не бросилась действовать, не согласилась, что нельзя терять ни минуты. Напротив – опустила голову и вздохнула.

– Мама не хочет меня видеть.

– Хочет, я знаю!

– Нет. Она не пришла встретиться со мной. Это ее выбор, я должна уважать его. Если я сейчас приду, ее состояние может ухудшиться…

– Я не отдала ей письмо! – выпалила я.

– Что?

– Не отдала. Я его спрятала, потому что не хотела, чтобы ты отняла у меня Бьюти и увезла в Транскей. Но она его нашла в моем тайнике и прочитала, оттого у нее и случился приступ. Вот. – Я порылась в ранце, вытащила письмо и отдала Номсе. – Видишь? Оно до сих пор у меня.

Номса взяла письмо, даже в темноте я увидела, как блеснули у нее глаза.

– Она не получила мое письмо? Потому и не пришла?

– Да.

Номса какое-то время молчала.

– Ты решила, что я увезу Бьюти в Транскей?

– Да. Зачем еще тебе хотеть с ней встретиться?

– Ты не знаешь, что в том письме?

– Нет. Я учусь говорить на коса, но читать не очень умею. А что? О чем это письмо?

Если Номса и не думала забирать Бьюти, зачем тогда она приходила?

Номса развернула письмо и начала читать тихим, странно невыразительным голосом:

Дорогая мама,

Мне надо тебя увидеть.

Я решила уехать в Советский Союз, чтобы завершить подготовку. Попасть в число избранных – большая честь, но я знаю, что в стремлении стать сильным бойцом мне придется полностью отказаться и от тебя, и от всего, чему ты меня учила. Есть вещи, которые придется сделать, ужасные вещи; погибнет множество людей. Несколько акций, в которых я уже участвовала, не дают мне спать по ночам и заставляют задаваться вопросом, кто я и кем становлюсь. Больше всего я боюсь, что однажды проснусь человеком, которого ты не узнаешь, или того хуже – человеком, которого ты не сможешь любить.

Номса прервалась, я неотрывно смотрела на нее. По лицу девушки ползли слезы, она нетерпеливо смахнула их и продолжила читать:

За мной следят мои же соратники. Они подозрительны и сомневаются в моей преданности, потому что я имела наивность поделиться с ними своими сомнениями. Предателей убивают, поэтому во время встречи нам придется быть очень осторожными.

Если ты не придешь, я буду знать, что ты отступилась от меня, и обвинять тебя не стану. Тогда я уеду в Москву без колебаний, потому что если ты считаешь, что меня уже нельзя спасти, то я соглашусь с тобой и пойду дальше по дороге, которую выбрала год назад.

Я люблю тебя.

Номса

Когда Номса замолчала, я тоже заплакала. Все это время я ошибалась. Все мое вранье с целью удержать Бьюти было впустую – Номса не собиралась увозить ее.

– И когда она не пришла, ты решила, что она больше тебя не любит?

Номса всхлипнула. Говорить она не могла, просто кивнула.

– Прости меня, Номса. Она пришла бы тогда в парк, если бы не я. Если бы я отдала ей письмо, ее ничто бы не остановило. Ничто. Я во всем виновата.

Номса подняла на меня мокрые глаза, и я увидела, что она заблудилась, запуталась, что ей нужен якорь, за который она смогла бы уцепиться, – ее мать. Было очевидно, что ее так и раздирает изнутри, и, сколько ни пытается, найти решение она не в силах.

– Ты правда так думаешь? – спросила Номса. – Что она пришла бы?

– Да, я точно знаю!

Я быстро достала из ранца дневник Бьюти. Я предполагала, что Бьюти записывала, как ищет Номсу, рассказывала, как любит дочь, что никогда не отступится от нее. И я помнила, что Бьюти написала в своем письме ко мне. Что она знает свою дочь достаточно хорошо и понимает: Номса наверняка мучается, хорошо ли она поступает, правое ли ее дело.

– Вот.

– Что это?

– Дневник твоей мамы. Там все, что тебе надо знать. Все, чего хотела Бьюти, – это найти тебя.

Номса смотрела на дневник, словно боялась открыть его. Наверное, ей казалось, что покуда не знаешь содержания, еще можно верить, что дневник подтвердит все, в чем ты так отчаянно нуждаешься. Или думала, что дневник лишь сделает больнее. Потом пролистала страницы.

– Много написано.

– Да. Дневник ты можешь почитать позже. Сейчас нам надо ехать.

– Куда?

– В больницу. Неужели не понимаешь? Еще не поздно.

– В каком смысле?

– Ты хотела поговорить с матерью до отъезда, и ты еще не уехала. Если… если Бьюти еще жива… если она очнулась… тогда ничего не поздно. Ты увидишь ее, поговоришь с ней, спросишь совета, и она скажет тебе, как правильно поступить…

Я умолкла. Мои слова не произвели на нее никакого впечатления. У Номсы был все тот же печальный вид поверженного человека.

– Что?

– Слишком поздно.

– Нет, нет. Не поздно. Она жива, я знаю, что жива, и…

– Я вышла замуж за Лихорадку.

– Что?

– Не встретившись с матерью, я решила, что она отвернулась от меня. А Лихорадка был рядом. И заботился обо мне. В день марша он спас меня от полиции, спрятал в надежном месте. Обеспечил лечение, а потом вытащил Фумлу из тюрьмы. Он единственный оставался со мной все это время, и… – Ее голос сорвался.

– Но… но… Лихорадка плохой человек. Он заставил Фумлу соврать, из-за него она не сказала твоей матери, где ты. И он завязал Бьюти глаза и увез ее куда-то, но не к тебе.

– Он хотел защитить меня. Говорил, что мать своими поисками создает проблемы, что ее расспросы привлекут внимание охранки. Говорил, что если я встречусь с ней, то попросту приведу полицию прямо к нашей двери.

– Но если ты считала, что видеться с ней опасно… почему… почему тогда ты все же пришла в парк?

– Я была в отчаянии и рискнула, потому что некоторые вещи заставили меня засомневаться в правильности того, что мы делаем. Лихорадка заставил меня… – Номса осеклась, нетерпеливо тряхнула головой и продолжила: – Я делала страшные вещи и начала спрашивать себя, правильно ли все это. Лихорадка говорил, что правильно и что мы вынуждены так поступать, но я сомневалась. И хотела увидеть маму, потому что она точно сказала бы мне правду.

Да, Бьюти всегда говорила правду.

– Лихорадка знал, что ты в тот день пошла увидеться с Бьюти?

Номса покачала головой.

– Так вот кого ты боялась. Не полиции, а Лихорадки. Он тебя бьет.

Номса помотала головой, но спорить не стала.

– Мне пора возвращаться, – сказала она. – Если он заметил, что я ушла…

– Нет! – Я схватила ее за руку. – Нет. Нам надо в больницу, пока он не пришел в себя.

– Нет, я не могу.

– Номса, это знак, разве ты не видишь?

– Какой знак?

– Ты еще не уехала. А должна была сегодня быть в этой Москве. Я спрятала письмо, но Бьюти все равно его нашла. Все это произошло, чтобы задержать тебя, чтобы ты успела увидеть Бьюти. И я нашла тебя именно сегодня. А ведь если бы я приехала завтра, то тебя не застала бы. Это судьба так решила – чтобы я нашла тебя сегодня. Понимаешь? И судьба велит тебе повидаться с Бьюти. Прошу тебя, Номса. Поехали.

Номса не шевелилась. Просто сидела и смотрела на меня с непроницаемым лицом.

Думай, Робин. Думай. Ты должна достучаться до нее.

Я расстегнула цепочку и протянула ей. Подвеска со святым Христофором, которую подарили Бьюти за смелость и отвагу, привела ее ко мне; украшение провело меня через испытание моей болезнью. Я надеялась, что оно придаст силы и Номсе.

– Это принадлежит Бьюти. Она хотела бы, чтобы это оказалось у тебя. Номса, прошу тебя, не дай ей умереть, не повидав тебя. Пожалуйста.

Номса взяла цепочку и уставилась на серебряную подвеску.

– Я…

Чей-то крик прорезал ночь. Мы разом вскинули головы. Лихорадка стоял всего в сотне метров от нас, прямо перед домом. Он чем-то размахивал, выкрикивая гневные тирады на коса.

– Надо было спрятать. – Номса напряглась рядом со мной.

– Спрятать что? – Но я и сама уже увидела.

В руках у Лихорадки было ружье, и он навел ствол на нас. На ногах он стоял некрепко, но все пытался найти точку опоры.

– О господи. Он нас убьет, он…

И только я это осознала, как из дула вырвалась вспышка огня и рядом раздался сильный хлопок. Лихорадка пошатнулся и тяжело отступил назад, но тут же обрел равновесие. Расставив ноги, он снова прицелился.

– Номса! Давай… – Заканчивать фразу мне не пришлось. Мотор взревел: Номса повернула ключ в зажигании.

Пока Номса сдавала задним ходом, Лихорадка выстрелил еще раз и снова не попал. Мы неслись задом на пугающей скорости.

– Ты умеешь водить? – глупо спросила я. Мне в голову не приходило, что черная женщина умеет водить машину.

Номса не ответила. Она задом развернулась, шины взвизгнули, грохнул новый выстрел. Кинг Джордж всхрапнул сзади, но не проснулся. Я уловила за боковым стеклом движение. Лихорадка пытался нагнать нас.

– Быстрее! Быстрее!

Номса переключилась на первую скорость, хотела прибавить газу, машина заглохла. Номса выругалась и повернула ключ. Мотор не отреагировал.

Лихорадка уже почти нагнал нас. И хотя он больше спотыкался, чем бежал, нас разделяло не более пятидесяти метров.

– Номса, быстрее!

Она снова повернула ключ. Машина издала болезненный звук и замолчала. Я уже видела бешеные глаза и лицо в бусинах пота. Я в панике начала поднимать стекло, которое опустила, чтобы впустить свежего воздуха.

– Сука! – вопил Лихорадка. – Сука ты, Номса!

– Ну давай же…

Мотор наконец завелся. Он рыкнул раз, другой, и машина, взревев, ожила.

Я охнула от облегчения.

– Давай, давай!

Номса нажала на газ, мы рванулись вперед – и вдруг к машине из темноты протянулись две руки. Длинные пальцы Лихорадки скользнули в приоткрытое окошко. Вцепились в него и надавили так сильно, что стекло снова поехало вниз.

Завопив от ужаса, я ударила его по костяшкам. Но Лихорадка вцепился намертво. И тогда я принялась лупить изо всех сил. Наконец его пальцы разжались. Я испустила торжествующий вопль, но тут внутрь нырнула рука и ухватила меня за шиворот. Лихорадка дернул меня к себе, моя голова врезалась в стекло. Я даже закричать не могла, меня душила моя собственная кофта. Наугад я ткнула куда-то кулаком, но не попала. Рука сжимала меня все сильнее, перед глазами поплыло, сгустилась чернота.

И тут нога, возникшая, кажется, из ниоткуда, из недр машины, пнула Лихорадку в голову. Он выпустил меня, и воздух ворвался в мои легкие.

– С тобой все хаарашо, маленький мисс?

Я кивнула, горло саднило так, что я не могла говорить.

– Держись. – Номса погладила меня по коленке.

Мы понеслись через ночь, и на один дивный миг, когда мы, преодолевая какое-то препятствие, взмыли в воздух, я поняла, что значит летать.

58

Робин

4 октября 1977 года

Соуэто, Йоханнесбург, Южная Африка

Рассвет затаил дыхание, и я наконец нашла правильное окно.

Когда мы прибыли в Бара, Номса убедила сиделок пропустить ее к матери, хотя до начала времени посещения оставалось несколько часов. Они согласились – наверное, их подкупило отчаяние Номсы, босой, в ночной рубашке; у нее был вид человека, которого унесло в море, и сиделки сумели распознать утопающую.

Прежде чем Номсу провели в палату Бьюти, она успела сказать мне, что палата на первом этаже в отделении С. После этого я полчаса шмыгала от окна к окну, пока Кинг Джордж спал на парковке. Я уже начинала сомневаться, что отыщу нужное окно, когда наконец нашла Номсу. В окно я видела кровать, и хотя я смогла рассмотреть только контуры человека под одеялом, я поняла, что это Бьюти. Губы у Номсы шевелились. Мое сердце взлетело от радости, точно воздушный шарик. Бьюти очнулась и увидела Номсу!

Я смотрела на них, и какая-то часть меня желала, чтобы я стояла у постели рядом с Номсой, мне столько всего нужно было сказать Бьюти. Попросить прощения за все свои ужасные поступки, сказать, как сильно я ее люблю, сказать, что своей любовью она спасла меня и вывела из лабиринта, когда мне уже казалось, что я заблудилась в нем навеки, и еще сказать, что никогда не прощу себя за ту боль, что я причинила ей и Номсе. И наконец, я бы спросила, сможет ли она найти в своем огромном сердце тропинку, которая приведет ее к прощению.

Я пыталась найти слова, чтобы выразить то, что меня переполняло; я поняла, что такое любовь, поняла, что ее нельзя держать в заточении, что любовь заключенного не может пролиться на тюремщика, даже если ты заперт в стеклянной клетке и не замечаешь стен своей тюрьмы. Я хотела, чтобы Бьюти знала: теперь я понимаю, что человек может подарить тебе свою любовь, только если он свободен, а потому я навсегда освобождаю Бьюти от ее обязательств по отношению ко мне.

Но больше всего я хотела, чтобы Бьюти поняла, насколько изменили меня те пятнадцать месяцев, что я провела с ней. Во тьме моего горя она взяла меня за руку и пошла со мной через ад. Она принесла любовь, жизнь и краски в мой мир, и я никогда больше не буду видеть вещи только черными или только белыми. Она помогла мне осознать, что жизнь – это не рассказ со счастливым концом. И чем больше я об этом думала, тем глубже становилось осознание: если у рассказа счастливый конец, то он просто еще не закончен.

Я так боялась, что Бьюти уедет, а потому сделала все, чтобы этого не произошло. Пытаясь убежать от своих страхов, я лишь раззадорила их, пытаясь удержать Бьюти, я ее потеряла, а пытаясь сохранить все, я теперь вынуждена со всем расстаться. Мне хотелось, чтобы Бьюти узнала это и много чего еще, но сейчас время принадлежало им, а не мне. Я и так слишком сильно пролезла в их жизни.

Сейчас мне следовало отступить в тень, чтобы мать и дочь написали собственную историю, и мне от всей души хотелось, чтобы у этой истории был счастливый конец, ну или хотя бы не слишком печальный. Я в последний раз взглянула на мать, которая не сдалась, и на дочь, которая нашла дорогу домой. И во мне нарастала надежда, что мы, несовершенные существа, способны отыскать дорогу к другим несовершенным существам благодаря силе несовершенного чувства, которое мы зовем любовью.

Я не знала, что таит в себе будущее. Я не знала, что история, в которой мы с Бьюти оказались вместе, еще далека от завершения, как не знала и того, что извилистые тропинки наших жизней – моей, Бьюти и Номсы – не раз еще пересекутся и перепутаются так, что их будет не распутать. Но это уже совсем другая история.

Поэтому я оставила вдвоем мать и дочь, которые сплели пальцы, и направилась к машине, где храпел Кинг Джордж. Солнце к тому времени уже поднялось, и вдали сияли шахтовые отвалы Йоханнесбурга. Утро было тихим – стрекот сверчков да шум машин, проносящихся по шоссе. Сонная луна задержалась в небе, не желая уходить, как и я.

Тишину прорезал крик:

– Робин!

На какой-то безумный миг мне показалось – а вдруг это Бьюти поднялась с постели. Надежда иногда порождает безумные мысли. Но я узнала голос, ошибки не было, я знала, что за фигура бежит через парковку. Эдит. За ней спешили остальные члены спасательной команды – семейство Голдман. Я повернулась и зажмурилась от яркого солнца.

Эдит бежала, смеясь и плача одновременно. И я, раскинув руки, кинулась ей навстречу. Она налетела на меня, схватила, завертела – солнце, больница и улица слились.

– Робин, маленькая моя. С тобой все в порядке. Ох, слава богу, с тобой все в порядке.

А со мной и правда было все в порядке, потому что Эдит все-таки вернулась. Пришла, чтобы забрать меня домой.

1 Платок (нидерл., африкаанс).
2 Бантустан (резервация для чернокожего населения во времена апартеида, формально они даже считались независимыми) на юго-востоке Оранжевой провинции, ЮАР. Название Кваква означает “белее белого” – из-за цвета холмов. – Здесь и далее примеч. перев. и ред.
3 Гриль (африкаанс).
4 Сосиски, колбаски (африкаанс).
5 Густой мясной экстракт.
6 Республика Транскей, бывший автономный регион банту у восточного побережья ЮАР.
7 Соуэто – район на окраине Йоханнесбурга, скопление поселков, во время апартеида там принудительно жило черное население города.
8 Оранжевая республика (сейчас Оранжевая провинция) была основана голландскими поселенцами-бурами, впоследствии вошла в Британскую империю, в эпоху апартеида на ее территории был создан небольшой бантустан Кваква (в настоящее время часть провинции Фри-Стейт).
9 Цгуну (Qunu) – деревня в Восточно-Капской провинции (ЮАР). В ней вырос и провел последние годы жизни Нельсон Мандела (1918–2013), президент ЮАР после падения апартеида.
10 Вельд (нидерл.) – засушливые поля в Южной Африке, в долине между реками Лимпопо и Вааль, ступенями они с одной стороны поднимаются к Драконовым горам, а с другой спускаются к пустыне Калахари.
11 Разновидность мачете, распространенная среди бантуязычных племен Африки.
12 Загон для скота.
13 От tekkie – спортивные туфли (африкаанс).
14 От английского redneck (деревенщина); в Южной Африке так называют всех, кто говорит на английском языке.
15 Здесь: “Да ладно!” – возглас недоверия (зулу).
16 Отец, уважаемый (коса).
17 Пикап (африкаанс).
18 Сестра (коса).
19 Старик (коса).
20 Привет (коса).
21 Алоэ (коса).
22 Да (африкаанс).
23 Здесь: ребята (южно-афр. англ.); oke – сокращ. от bloke – парень (англ.).
24 Хозяин (нидерл.).
25 Кашица, месиво (нидерл.).
26 Черномазая девка (африкаанс).
27 Решетка для гриля или барбекю (африкаанс).
28 Ах (африкаанс).
29 Брат (коса).
30 Песня Лу Хэндмана и Роя Терка (Are You Lonesome Tonight?, 1926), ставшая знаменитой в исполнении Элвиса Пресли (1960).
31 Не хотите ли пить? (коса)
32 Тетушке (коса).
33 Тетя (африкаанс).
34 Голубой гну (африкаанс).
35 Вкусное (африкаанс).
36 Капские голландцы, покинувшие британскую колонию и в 1830-х годах продвигавшиеся на север Африки.
37 Пригород Йоханнесбурга.
38 Южноафриканское домашнее пиво из кукурузы и сорго с низким содержанием алкоголя (обычно менее 3 %), имеет душный, кислый запах.
39 Сказитель (зулу, коса).
40 Привет (коса).
41 Привет, меня зовут Бьюти (коса).
42 Я знаю (коса).
43 Ведун, знахарь (банту).
44 Никакого, нахрен, понятия у этих черномазых (африкаанс).
45 Чемпионат по регби среди сборных команд ЮАР.
46 Дядя (африкаанс).
47 Милая (африкаанс).
48 Неразбериха, сумятица (африкаанс).
49 Боже милосердный! Правда? (африкаанс)
50 Дурачок (южно-афр. англ., сленг).
51 Привет. Как поживаете? (коса)
52 До свидания (коса).
53 По названию жанра уличной музыки. Восклицанием “куэла-куэла” уличные музыканты часто предупреждали о прибытии полиции посетителей подпольных питейных заведений
54 Этой фразой (Elvis has left the building!) ведущий концертов Элвиса Пресли давал поклонникам понять, что ждать выхода певца больше не стоит.
55 Песня Элвиса Пресли (Devil in disguise).
56 Песня Элвиса Пресли и строка из нее (Don’t be cruel. Don’t be cruel to a heart that’s so true).
57 От boytshik (амер. идиш): boy + мальчик.
58 От bobe, бабушка (идиш).
59 Неуклюжая (идиш).
60 Школа (идиш).
61 Песня Сиксто Родригеса, американского музыканта, в 1970-е мало известного на родине, но чрезвычайно популярного в ЮАР.
62 Английская народная песня, датируемая XVI веком, упоминается у Шекспира.
63 Якоб Хендрик Пирниф, южноафриканский пейзажист (1886–1957).
64 Мириам Макеба (1932–2008) – южноафриканская джазовая певица, борец за гражданские права, ее называли Мама Африка, в 1969-м ее лишили гражданства ЮАР после выступления в ООН против апартеида.
65 Хью Рамаполо Масекела (1939–2018) – южноафриканский джазовый музыкант, “отец южноафриканского джаза”, в 1960-м вынужденно покинул страну.
66 Судебный процесс над десятью лидерами Африканского национального конгресса в 1963–1964 гг., в результате которого Нельсона Манделу приговорили к пожизненному заключению; в тюрьме он провел 27 лет.
67 Альбертина Сисулу (1918–2011) – активистка движения против апартеида, жена Уотлета Сисулу, лидера Африканского национального конгресса, и мать Линдиве Сисулу (сейчас министр в правительстве ЮАР); в народе ее называли Мама Сисулу.
68 Афоризм Джона Дальберга-Актона, английского историка и политика.
69 Южноафриканская правозащитная организация, основанная белыми женщинами в 1950-х годах; протестовала против лишения цветного населения гражданских прав.
70 После падения апартеида подразделение “Копье нации” интегрировалось в вооруженные силы ЮАР.
71 Поцелуй меня в задницу (греч.).
72 Tortoise hair – оттенок краски для волос.
73 Нож с широким лезвием.
74 Песня кантри-музыканта Мака Дэвиса (1959, Don’t Cry Daddy) из репертуара Элвиса Пресли.
75 Боже мой! (африкаанс)
76 Purple people eater, песня Шеба Вули, в 1958 году возглавившая хит-парады во многих англоязычных странах. В песне поется об инопланетном существе, спустившемся на Землю и питающемся фиолетовыми людьми.
77 Готовые завтраки южноафриканского продовольственного гиганта Tiger Brands.
78 Правда (африкаанс).
79 Ох, да (африкаанс).
80 Эритрина, коралловое дерево (коса).
81 От rondavelle (фр.) – круглый дом, традиционное жилище у народов банту.
82 Обрезание (коса).
83 Владзи Валентино Либераче, американский пианист-виртуоз, известный, в числе прочего, своими экстравагантными сценическими нарядами.
84 “Счастливого Рождества” – песня Хосе Фелисиано, один из музыкальных символов Рождества в США и странах Латинской Америки.
85 Новозеландская команда по регби. Двадцать пять африканских стран протестовали против ее приезда в ЮАР, видя в нем поддержку режима апартеида, и в знак протеста бойкотировали Олимпийские игры 1976 года.
86 Мусор, дерьмо (африкаанс).
87 Господи (африкаанс).
88 Сердитый (африкаанс).
89 Здесь: хорошо (африкаанс).
90 Ленивая (африкаанс).
91 Папаша (африкаанс).
92 Свежая задница (африкаанс).
93 Охренеть, адски (африкаанс).
94 Просто (африкаанс).
95 Мыс (африкаанс), имеется в виду мыс Кейп-Пойнт.
96 В заднице (африкаанс).
97 По решению правительства в 1965 году из Шестого округа (населенного преимущественно цветными) были насильственно выселены около 60 000 черных и цветных жителей.
98 Имущество (африкаанс).
99 Сильно удивляться (африкаанс).
100 Обнимать (африкаанс).
101 Дикая, бешеная (африкаанс).
102 Ой (африкаанс).
103 Вот жалость! (африкаанс)
104 Здравствуйте. Как поживаете? (коса)
105 Милая (африкаанс).
106 Господи (африкаанс).
107 Уф (африкаанс).
108 Добрый вечер, мама (зулу).
109 Домашнее пиво (коса, зулу).
110 Бандиты (южно-афр. англ.)
111 Что тебе надо? (зулу)
112 Дерзость (идиш).
113 Да, Тандисва. Хорошо! (коса)
114 Johannesburg General Hospital – крупная йоханнесбургская больница общего профиля.
115 Милая (африкаанс).
116 Действительно (африкаанс).
117 Парень (африкаанс).
118 Молодой (африкаанс).
119 Нравится (африкаанс).
120 Хорошая толстуха (африкаанс).
121 Девчушка (африкаанс).
122 Просто (африкаанс).
123 Другие (искаж. африкаанс).
124 “Красотка Белинда” (1969) – хит английского музыканта Криса Эндрюса.
125 Здесь: да нахер (африкаанс).
126 Здесь: блядь! (африкаанс, искаженное английское fuck it)
127 Хана, конец (африкаанс).
128 Классный (африкаанс).
129 Чертов (африкаанс).
130 Задницы (африкаанс).
131 Развалюха (африкаанс).
132 Неряха (африкаанс).
133 Завернет (африкаанс).
134 Подружка (африкаанс).
135 Деньги (африкаанс).
136 Прошу прощения (африкаанс).
137 Беспорядок (африкаанс).
138 Бить (африкаанс).
139 Мертвый (африкаанс).
140 Ой! (африкаанс)
141 Слезай (африкаанс).
142 Друг (африкаанс).
143 Дерьмовой пойло (африкаанс).
144 Здравствуйте… Что вам нужно? (коса)
145 Йоханнес “Споук” Масияне (1933–1972) – южноафриканский музыкант, который вывел народную музыку “куэла” на большую сцену, в 1960-х он получил международное признание, а куэла стала популярна в мире.
146 Не хочешь потанцевать? (коса)
147 Бабушка (свати).
148 Людей (африкаанс).
149 Немножко (африкаанс).
Teleserial Book