Читать онлайн Исход бесплатно
Посвящается Сибилле Бедфорд
с любовью и преклонением
Благодарности
Хочу выразить признательность Джейн Вуд, которая была моим терпеливым, добрым, бдительным и самым вдохновляющим редактором на протяжении всей работы над тремя из этих четырех томов. Если бы не она, я вряд ли продвинулась бы в этом деле настолько далеко.
Генеалогическое древо семьи КАЗАЛЕТ
Предисловие
Следующее краткое вступление предназначено для тех читателей, которые не знакомы с хрониками семьи Казалет – четырьмя романами, первые три тома которых называются «Беззаботные годы», «Застывшее время» и «Смятение».
Лето 1945 года. Уильям и Китти Казалет, которых родные называют Бриг и Дюши, ведут тихую жизнь в своем поместье Хоум-Плейс в Суссексе. Бриг уже полностью ослеп. У супругов есть незамужняя дочь Рейчел и три сына – все они торгуют лесом, работая в семейной компании. Хью овдовел, Эдвард женат, но у него серьезный роман на стороне, а Руперт, которого считали пропавшим без вести во Франции со времен битвы за Дюнкерк, только что вернулся в Англию, к своей жене Зоуи.
У дочери Эдварда Луизы не ладятся дела в браке с художником-портретистом Майклом Хэдли. Их единственного сына зовут Себастьян. Брат Луизы Тедди, проходящий подготовку на базе ВВС Великобритании в Аризоне, еще не вернулся на родину вместе со своей женой-американкой.
Полли, дочь Хью, и Клэри, дочь Руперта, снимают вместе квартиру в Лондоне. Полли работает художником-оформителем интерьеров, Клэри – в литературном агентстве. Брат Полли Саймон учится в Оксфорде, брат Клэри Невилл – пока еще в школе Стоу.
Пока Руперт был на войне, Зоуи родила ему дочь Джульет.
Рейчел живет, чтобы заботиться о других, с чем зачастую нелегко смириться ее близкой подруге Марго Сидней (Сид), которая преподает игру на скрипке в Лондоне.
У жены Эдварда Вилли есть сестра Джессика Касл, она замужем за Реймондом. У них четверо детей: Анджела, помолвленная с американцем; Кристофер, который живет в фургоне со своей собакой и работает на фермера; Нора, вышедшая замуж за инвалида и превратившая дом Каслов в Суррее в интернат для тяжелораненых; и Джуди, которая все еще учится в закрытой школе.
Мисс Миллимент, домашняя учительница и гувернантка весьма преклонных лет, вынуждена поселиться у Вилли и Эдварда после их возвращения в Лондон.
У любовницы Эдварда Дианы Макинтош родился от него ребенок.
Арчи Лестрейндж, самый давний из друзей Руперта, все еще служит в Адмиралтействе, и почти все члены семьи поверяют ему свои тайны.
События «Исхода» начинаются в июле 1945 года, вскоре после возвращения Руперта в Англию.
Часть 1
1. Братья
Июль 1945 года
– …Вот я и подумала: если я задержусь до осени, вам с лихвой хватит времени, чтобы подыскать кого-нибудь. Естественно, мне не хотелось бы доставлять вам неудобства. – Сказав это, она пошарила в рукаве своего кардигана и, вытащив оттуда белый платочек с кружевами, незаметно попыталась высморкаться. В это время года ее вечно мучила аллергия.
Хью в тревоге уставился на нее.
– Да мне в жизни не найти никого хотя бы отдаленно похожего на вас.
Его комплимент ударил по ней острым камушком, и она вздрогнула: этот разговор заранее пугал именно из-за этого – его доброго отношения.
– Как говорится, незаменимых нет, верно? – отозвалась она, хоть сейчас, когда ей наконец пришлось произнести эти слова вслух, они больше не казались такими уж верными.
– Вы пробыли со мной так долго, что без вас я пропаду. – Когда она только пришла сюда, все девушки носили короткие стрижки-каре; теперь ее каре было уже седым. – Больше двадцати лет прошло, наверное. Надо же, как летит время.
– И не говорите. – Вот и это неверно, с ее точки зрения – за двадцать три года ей ни разу не пришло в голову возразить ему. Сейчас она отчетливо видела, что он расстроен: жилка сбоку у него на лбу обозначилась отчетливее, теперь в любой момент он мог начать беспокойно дотрагиваться до нее и приглаживать волосы.
– Полагаю, – сказал он, оставив в покое собственную прическу, – нет способа, которым я мог бы убедить вас передумать?
Она покачала головой.
– Понимаете, это из-за мамы. Как я уже говорила, больше она не может целыми днями обходиться без помощи.
Последовала краткая пауза, и он сообразил, что они вернулись к тому, с чего начали. Женщина придвинула поближе к нему настольный портсигар из древесины кальмии – тем утром она, как обычно, наполнила его; с одной рукой пользоваться портсигаром Хью было гораздо проще, чем затевать возню с сигаретными пачками, – и подождала, когда он вынет сигарету и прикурит от серебряной зажигалки, которую миссис Хью подарила ему в год коронации. Как раз в том году компании заказали партию древесины вяза для всех скамей аббатства: она видела одну – ту, что мистер Эдвард приобрел потом, – такая прелесть: синий бархат и золотая тесьма. Она гордилась, что это их древесину выбрали, чтобы сделать частью истории. Будет о чем вспомнить на пенсии.
– Я только хотела спросить, – сказала она, – вы не возражаете, если я помогу вам подыскать замену?
– А у вас есть кто-то на примете?
– О нет! Просто я подумала, что могла бы помочь отсеивать претенденток, приходящих на собеседование.
– Уверен, вы справитесь с этой задачей гораздо лучше меня. – В его голове запульсировала боль.
– Хотите, я открою окно?
– Откройте. Не годится ему быть наглухо запертым в такой день.
Как только она справилась со шпингалетом и подняла на несколько дюймов тяжелую раму, вместе с теплым ветерком в кабинет ворвались отрывистые, сиплые крики старика-газетчика, стоящего снизу на углу: «Спецвыпуск про выборы! Два министра покинули кабинет! Большой перевес у лейбористов! Все подробности в газете!»
– Вы не отправите Томми за газетой, мисс Пирсон? Похоже, новости неважные, но худшее лучше узнавать сразу.
Она сходила за газетой сама, так как конторский посыльный Томми сочетал хроническую неуловимость с медлительностью, которая, как однажды заметил в ее присутствии мистер Руперт, сделала бы честь двупалому ленивцу. Мне будет недоставать их всех, твердила она себе, пытаясь рассеять ужасное ощущение неминуемой потери. И это было лишь начало. Предстояли еще проводы в конторе, где все станут желать ей удачи и пить за ее здоровье, и, может быть, – даже скорее всего, – соберут деньги на прощальный подарок. А потом она дождется автобус, который в последний раз отвезет ее до станции, за двадцать минут дойдет пешком от Нью-Кросса до Лабернум-Гроув и дальше по ней, до дома восемьдесят четыре, вставит ключ в дверь, запрется изнутри – этим все и кончится. Мать всегда раздражалась из-за нее, потому что девочка родилась вне брака, да и послушанием не отличалась, о чем слышала от матери всякий раз, когда у той лопалось терпение. Само собой, выходить из дома она будет – в магазины, в библиотеку – взять им обеим книги, и, пожалуй, изредка получится сбегать в кино, хотя в тратах придется быть очень осмотрительной. Оставив работу гораздо раньше, чем собиралась, она потеряет изрядную долю пенсии, которую компания назначает всем своим работникам по выслуге лет. В любом случае ни о каких поездках и отпусках не может быть и речи, пока не решится вопрос с маминым недержанием, а это может произойти, только если она целыми днями будет за ней присматривать.
В голове мелькнуло подозрение, что последние недели мать досаждала ей нарочно, но даже думать о ней вот так было не очень-то красиво.
Когда она вернулась с газетой к мистеру Хью, стало ясно, что он опять мается мигренью. Он опустил верхние жалюзи, так что солнечный свет уже не падал на письменный стол и не играл на большом серебряном письменном приборе, которым никогда не пользовались. Мисс Пирсон положила газету поближе к нему.
– Боже правый! – сказал он. – Макмиллан и Бракен выбыли. Предсказана сенсационная победа на выборах. Бедный старина Черчилль!
– Какая жалость, ведь правда? После всего, что он для нас сделал. – С этими словами мисс Пирсон собралась уходить, но, прежде чем удалиться в комнатушку за кабинетом, где стояла печатная машинка и хранились папки, она сочла необходимым заверить, что она, конечно, останется до сентября или дольше, если с поиском подходящей замены возникнут сложности.
– Это чрезвычайно любезно с вашей стороны, мисс Пирсон. И без слов ясно, как я сожалею о том, что вы уходите.
Хоть он и улыбался ей, было видно, как ему больно.
В дамской уборной, куда она зашла ненадолго, чтобы беззвучно всплакнуть, ее молнией пронзила мысль: насколько иначе все было бы, если бы ей пришлось уйти с работы, чтобы ухаживать не за матерью, а за кем-нибудь вроде мистера Хью. Мысль нелепейшая; непонятно, как такое вообще могло прийти ей в голову.
Когда она вышла, особо деликатно прикрыв за собой дверь, как делала всегда, когда его мучали головные боли (она находила десятки способов дать понять, что знает о них, чем безмерно раздражала его раньше, но годы службы воспитали в нем равнодушие к этой ее манере), Хью бросил газету, обмяк в кресле, закрыл глаза и стал ждать, когда подействует обезболивающее. Правительство лейбористов – а дело, похоже, именно к этому идет – тревожная перспектива. Выяснилось, что в критический момент идеи и впрямь важнее людей, а это, при всем превосходстве с нравственной точки зрения, оказалось вульгарной неожиданностью. Черчилль считался – по праву – фигурой национального масштаба, его знали все: его эмоциональность, его красноречие, его бронхит, его сигары – в то время как об Эттли было известно очень мало, а большинству людей – вообще ничего. Хью думал о том, что решающим фактором должны стать голоса военных. Эти размышления прервал приход Картрайта с отчетом о состоянии грузовиков компании, внушающем серьезное беспокойство. Ремонтировать большинство машин было уже нерентабельно, при этом в обозримом будущем покупки новых автомобилей не предвиделось.
– Придется вам сделать все возможное, Картрайт.
И Картрайт, с его улыбкой скелета, представляющей собой устрашающий ряд желтоватых зубов при минимуме веселья, завершил доклад очередной жалобой насчет перекраски машин. Грузовики компании «Казалет» были синими с золотой надписью – единственными в своем роде, поскольку синяя краска быстро выцветала и требовала постоянного обновления. Картрайта раздражала необходимость тратить на это выделенные средства, особенно при нынешнем дряхлом автопарке, но Бриг еще давным-давно объявил, что грузовики должны быть синими, чтобы отличаться от другого грузового транспорта на дороге. Ни Хью, ни Эдвард не считали себя вправе изменить эту традицию, тем более что теперь их отец не мог своими глазами увидеть, чтят они ее или нет.
– По этому поводу пока ничего не предпринимайте, Картрайт. Отложите покраску, пока я не побываю у Рутсов и не выясню, нет ли у них чего-нибудь для нас.
– Если уж выбирать, сэр, то у «Седдона» машины лучше, чем у «Коммера», в смысле расходов на бензин.
– Да… верно. Дельная мысль.
Картрайт ответил на это, что он, пожалуй, пойдет, но по всем признакам уходить не собирался. Оказалось, что в ближайшем будущем должен демобилизоваться его племянник – сын брата его жены, как он объяснил. Его родные живут в Госпорте, и Картрайт только хотел спросить, не найдется ли какой-нибудь работенки на новой пристани в Саутгемптоне. Хью обещал спросить у брата, Картрайт поблагодарил – «премного вам обязан, сэр». И только потом ушел.
Укол досады и тревоги, которые Хью всегда испытывал при упоминании Саутгемптона, на этот раз оказался куда более ощутимым, поскольку совпал с новостями об уходе мисс Пирсон. Он был совсем не расположен после стольких лет привыкать к новому секретарю и вводить его в курс дела. «Ты никаких перемен не любишь, дорогой», – сказала Сибил однажды, когда он повысил на нее голос, заметив, что она по-новому разделила волосы на пробор. Господи, да если бы она сейчас была жива, пусть бы делала с волосами что угодно – он бы слова ей не сказал! Ее нет уже три года – три года и четыре месяца – и, как ему казалось, за все это время с ним случилось лишь одно: он приобрел ужасную привычку тосковать по ней. От других он слышал, что это и значит «пережить» утрату.
В этот момент ему пришлось прибегнуть к обычному средству – уверять себя, что ей хотя бы уже не больно: такой жизни для нее он не мог желать, не мог вынести. Даже к лучшему, что она умерла и оставила его, вместо того чтобы и дальше так мучиться.
Он дочитал и подписал письма, которые мисс Пирсон занесла ему перед объявлением о своем уходе. Пока он обедает, она соберет письма и разложит их по конвертам. Он позвонил ей, попросил вызвать ему такси и сообщил, что может припоздниться.
Предстоял обед с Рейчел – хорошо еще, что не какой-нибудь деловой обед со спиртным: такие были особенно утомительны после головных болей. Он поймал себя на мысли, что вот такие маленькие житейские поблажки стали служить ему постоянным утешением.
Встретиться они договорились в итальянском ресторанчике на Грик-стрит, выбранном за тишину и за то, что в нем, скорее всего, найдется еда, на которую согласится Рейчел. Как и Дюши, которая никогда не ела вне собственного дома, Рейчел питала глубокое недоверие к «покупной еде», которая, на ее взгляд, была либо чрезмерно сытной, либо слишком изысканной, либо представляла еще какую-то угрозу. Но в этот раз пообедать вместе предложила именно Рейчел – она все равно оставалась ночевать в Лондоне, так как собиралась на концерт вместе с Сид.
– Нам с тобой непременно надо поговорить о Хоум-Плейс, Честер-Террас и так далее, – сказала она. – Мне уже все уши прожужжали планами и намерениями, вот только у всех они разные. А в выходные нам все равно не дадут толком поговорить.
В ресторане его поприветствовала пожилая хозяйка Эдда и сообщила, что дамы ждут наверху. Направляясь к столику Рейчел, он увидел, что с ней Сид.
– Дорогой, надеюсь, ты не против. Мы с Сид вроде как договорились провести день вместе, и когда мы с ней строили планы, я совсем забыла про наш обед.
– Разумеется, нет. Очень рад вас видеть, – сердечно отозвался он. Втайне он считал Сид странноватой особой: она, кажется, не вылезала из своего мешковатого твидового костюма с рубашкой и галстуком, у нее была не по моде короткая стрижка и смуглое, как орех, лицо. Сид походила на студента-перестарка, но была самой близкой, самой давней и чуть ли не единственной подругой Рейчел, следовательно, достойной его доброжелательности.
– Я всегда причислял вас к членам нашей семьи, – добавил он и был вознагражден слабым румянцем, который проступил на озабоченном лице его сестры и сразу пропал.
– Я же тебе говорила, – обратилась она к Сид. – Мне пришлось уговаривать ее прийти. – Эти слова были адресованы ему.
– Я же знала, что вам надо обсудить семейные дела, вот и не хотела мешать. Обещаю сидеть тихо, как мышка. Ни слова не скажу.
Но как вскоре выяснилось, это было лукавство. К разговору о делах перешли не сразу: предстояло еще выбрать еду. Рейчел, придирчиво изучив меню, наконец спросила, нельзя ли приготовить ей самый простой омлет, только маленький? До этого Хью с Сид остановили свой выбор на минестроне и тушеной печенке и уже потягивали мартини, от которого Рейчел отказалась.
В ожидании заказа они курили; Хью купил для Рейчел пачку «Проплывающих облаков», зная, что они нравятся ей больше всех – после египетских, которых сейчас не достать.
– О, милый, спасибо! Но Сид чудом исхитрилась добыть где-то мою прежнюю марку – не знаю, как ей это удалось.
– Есть одно место, где она иногда бывает, – отозвалась Сид тоном человека, компенсирующего мизерность своих побед их частотой.
– Все равно возьми себе – про запас, – предложил Хью.
– Совсем меня избаловали. – Рейчел убрала сигареты в сумочку.
Принесли минестроне, Хью предложил начать с родительских проблем. Бриг рвался перебраться обратно на Честер-Террас, чтобы быть поближе к конторе, «хотя и там толку от старика будет немного», но Дюши, которая всегда терпеть не могла этот дом и называла его мрачным, запущенным и в любом случае слишком просторным для них, хотела остаться в Хоум-Плейс.
– Она и впрямь нисколько не любит Лондон, бедняжка, ей нужны ее розы и альпинарий. А еще она считает, что для внуков хуже, если им некуда приехать на каникулы. Но он там как неприкаянный – особенно теперь, когда ему уже ни прокатиться верхом, ни пострелять, ни заняться строительством… И вот они твердят о своих желаниях мне – нет бы поговорить об этом друг с другом! Так что, как видишь…
– А разве не могут они устроиться так же, как до войны? Оставили бы себе оба дома, и тогда Дюши смогла бы жить за городом, сколько пожелает.
– Нет, думаю, так не получится. Бегать по лестницам в Лондоне Айлин уже не под силу, а Бриг пообещал коттедж над гаражом миссис Криппс и Тонбриджу, когда они поженились, – нечестно было бы теперь срывать их с места. Для Честер-Террас понадобится самое меньшее трое слуг, а мне говорили, что сейчас подыскать надежных людей почти невозможно. В агентствах уверяют, что девушки больше просто не идут в служанки. – Она умолкла, потом добавила: – Ох, надеюсь, я не испортила вам удовольствие от супа – с виду он такой аппетитный.
– Хочешь попробовать? – Сид протянула ей полную ложку.
– О нет, спасибо, дорогая. Если я съем суп, ни на что другое места уже не останется.
– А как бы хотелось поступить тебе?
– Вопрос по существу, – сразу сказала Сид.
Рейчел озадачилась.
– Об этом я не думала. Наверное, как угодно, лишь бы они были счастливы.
– Хью спрашивал не об этом. А о том, чего хотелось бы тебе.
– Разве тебе не нравится в Лондоне?
– Ну, в некоторых отношениях здесь неплохо.
Пока убирали суповые тарелки, а потом несли и подавали основное блюдо, Рейчел объясняла: живи она в Лондоне, ей было бы проще проводить в конторе не два дня в неделю, а три. За два теперешних справиться с работой она просто не в состоянии. К этому времени она уже наслушалась рассказов о чужих бедах… и поделилась очередной историей злоключений – жене Уилсона пришлось лечь в больницу, а у них нет бабушек-дедушек, приглядеть за детьми некому, вдобавок их разбомбили, они живут в двух сырых подвальных комнатах; его сестра взяла бы детей, если бы не развод с мужем: тот как ушел с флота, сразу захотел жениться на девчонке, с которой познакомился на Мальте, и теперь эта сестра в таком состоянии, что впору за ней самой присматривать…
Омлет Рейчел остывал на тарелке.
– Господи, – вздохнула она, подцепив крошечный кусочек, – как я вам осточертела моими дурацкими конторскими заботами…
«Но это же не ее заботы, – мысленно возразил он, – а чужие». И на минуту задумался, как служащие конторы обходились без Рейчел раньше. Официально она занималась зарплатами, страховками и отпусками, а заодно и вела счета на канцелярию и другие мелкие расходы. Но по сути дела, она стала тем человеком, к которому все в конторе шли со своими бедами – как в работе, так и в личной жизни, – и теперь знала обо всех сотрудниках компании Казалетов гораздо больше, чем Хью или его братья.
Сид заметила:
– Но все это не имеет ровным счетом никакого отношения к тому, как хотела бы поступить ты.
Хью уловил в ее голосе резковатую нотку, он звучал почти укоризненно.
– Ну разумеется, переехать в город было бы неплохо, но нельзя принимать решения такого рода по чисто эгоистическим соображениям.
– А почему бы и нет? – После краткой и напряженной паузы Сид повторила: – Почему бы и нет, интересно? Почему чувства всех и каждого важнее, чем твои?
«Она будто бы говорит о своих собственных чувствах», – думал он, у него почему-то возникло ощущение потери почвы под ногами, и оно было не из приятных. Бедняга Рейч! Ей просто хочется, чтобы все остались довольны; нехорошо третировать ее за это. Хью заметил, что она побледнела и вовсе прекратила делать вид, что ест свой омлет.
– Знаешь, – заговорил он, – по-моему, от Честер-Террас надо отказаться. Дом чересчур велик, а недвижимость разумнее продавать, пока от нее осталось хоть что-то приличное, чтобы не пришлось тратиться на ремонт. Так, может, оставить Хоум-Плейс и подыскать квартиру для тебя и Брига, раз уж ему хочется пожить в Лондоне? Тогда и Дюши сможет остаться за городом. А для квартиры вам хватит одной домашней и одной приходящей работницы, верно?
– Квартира. Не знаю, рассматривал ли кто-нибудь из них квартиру как вариант. Бриг наверняка решит, что это убожество, а Дюши – что это беспутство. Она считает, что квартиры годятся лишь для холостяков, пока те не женились.
– Абсурд, – возразила Сид. – Сотни людей будут перебираться в квартиры, и точно так же им придется учиться готовить.
– Но не в возрасте Дюши! От человека, которому семьдесят восемь лет от роду, нельзя требовать, чтобы он учился готовить! – И после неловкой паузы Рейчел добавила: – Нет уж. Если уж на то пошло, учиться готовить буду я.
Сид с покаянным видом дотронулась до руки Рейчел.
– Touché! Но мы-то говорим о твоей жизни, разве не так?
Ее попытка привлечь Хью на свою сторону вызвала у него смутную досаду. Несмотря на обещание молчать, Сид вмешивалась в то, к чему, по его мнению, не имела никакого отношения. Он подал знак официанту принести меню и обратился к Рейчел:
– Не волнуйся, дорогая. Я поговорю с Бригом насчет замены для Честер-Террас, и мы с тобой начнем подыскивать подходящее жилье. В крайнем случае ты всегда можешь временно поселиться у меня. А пока – кто желает мороженого, или фруктовый салат, или и то и другое?
Когда Рейчел, которая сразу заявила, что больше не сможет съесть ни крошки, все-таки удалось уговорить попробовать фруктовый салат, а Хью и Сид решили взять оба десерта понемногу, и вдобавок Хью заказал всем кофе, он поднял бокал и спросил:
– За что выпьем? За мир?
Рейчел ответила:
– Думаю, надо выпить за бедного мистера Черчилля, с которым мы так скверно обошлись. Неужели никто не заметил, насколько это чудовищно – что его выставили, едва закончилась война?
– Война еще не закончена. Полагаю, предстоят еще добрых года два сражений в Японии. Справедливости ради следует сказать, что те, другие, по крайней мере привыкли управлять – во всяком случае, на уровне кабинета.
Сид сказала:
– Я за тех, других. Для перемен самое время.
– Мне кажется, большинство людей хотят вернуться к нормальной жизни, и как можно скорее, – высказался Хью.
– Вряд ли мы к чему-нибудь вернемся, – заметила Рейчел. – Думаю, все будет по-другому.
– Ты про «государство всеобщего благоденствия» и дивный новый мир?
Он увидел, как ее лицо пошло мелкой рябью морщинок, и вдруг вспомнил, как они с Эдвардом дразнили ее «мартышкой».
– Нет, я про то, что война, как мне кажется, сделала людей иными, они стали добрее друг к другу. – Она повернулась к Сид. – Ты ведь так считаешь, да? Я в том смысле, что люди стали откровеннее – особенно часто делятся рассказами о всяких ужасах, как их разбомбили, разлучили, про все эти продукты по карточкам и погибших мужчин…
– По-моему, это уже не прежние спесь и равнодушие, – сказала Сид, – но если у нас не появится лейбористское правительство, дело очень скоро дойдет и до них.
– Как тебе известно, я абсолютно ничего не смыслю в политике, но ведь обе стороны, в сущности, говорят одно и то же – или нет? Про улучшение жилищных условий, большую продолжительность образования, равную плату за равный труд…
– Такое всегда говорят.
– Мы – ничего подобного. Мы не собираемся национализировать железные дороги, угольные шахты и так далее. – Он сердито уставился на Сид. – Начнется неразбериха. А с нашей точки зрения, это означает также, что вместо отрадного количества клиентов нам предстоит иметь дело лишь с одним.
Официант принес им кофе – очень кстати, подумал Хью: ему совсем не хотелось затевать с Сид спор о политике, он боялся высказаться слишком резко и расстроить Рейчел.
Теперь заговорила она сама:
– А как намерен поступить ты? Я имею в виду, с домом. Останешься жить в нем? Эдвард и Вилли продают свои и подыскивают что-нибудь поменьше – по-моему, разумно.
Стало быть, это чтобы Эдвард мог позволить себе второе жилье и поселить там ту женщину, подумал Хью. И сказал:
– Не знаю. Я к своему привязан. Сибил говорила, что никуда бы оттуда не уехала.
Последовала краткая пауза. Потом Сид сказала, что отлучится на минутку.
– Мисс Пирсон уходит от меня, – сообщил Хью, чтобы хоть чем-нибудь отвлечь себя и Рейчел.
– Ну вот. Этого я и боялась. Ее мать стала совсем немощной. Мисс Пирсон рассказывала мне, что на прошлой неделе нашла ее лежащей на полу. Она упала, пытаясь встать с кресла, и подняться не смогла.
– Мне будет недоставать ее.
– Конечно, будет. Так ужасно для нее, ведь ей даже полную пенсию не удалось заработать. Я как раз собиралась поговорить с тобой об этом. Боюсь, ей придется тяжко.
– Она наверняка кое-что скопила, ведь она служила у нас не меньше двадцати лет.
– Вообще-то двадцать три. Но ее матери полагалась лишь крошечная вдовья пенсия, которую перестанут выплачивать после ее смерти. Кроме дома, Мьюриэл не достанется ничего, и, полагаю, к тому времени, как ее мать умрет, она сама будет уже слишком стара, чтобы снова найти работу. Тебе не кажется, что в сложившихся обстоятельствах нам следовало бы позаботиться о том, чтобы она получала полную пенсию?
– Старик сказал бы, что это создаст опасный прецедент. Если пенсию получит она, все остальные решат, что и они вправе рассчитывать на то же самое.
– Чепуха! – Возглас прозвучал довольно резко для нее. – Ему об этом незачем знать, как и служащим.
Он присмотрелся: нехарактерное для нее свирепое выражение лица настолько не подходило ей, что он чуть не рассмеялся.
– Ты абсолютно права, само собой. Тебе удалось полностью растопить мое каменное сердце тори.
Тут-то она и улыбнулась, сморщив нос так, как всегда делала, когда хотела выразить улыбкой любовь.
– Голубчик, сердце у тебя нисколько не каменное.
Потом вернулась Сид; он попросил счет, а Рейчел сказала, что сходит пока поискать дамскую комнату.
Как только она ушла, Сид заговорила:
– Спасибо за обед, с вашей стороны было очень любезно вытерпеть мое присутствие.
Подписывая чек, он поднял голову: Сид вертела в руках пакетик сахара для кофе, и он невольно отметил, что у нее сильные, элегантные, но какие-то мужские руки.
– Видите ли, – продолжала она, – я понимаю: мне не следовало высказываться о чисто семейных, с вашей точки зрения, делах, но ведь она же никогда не дает себе ни единого шанса! И вечно беспокоится о других, а о самой себе даже не задумывается. Вот я и предложила, чтобы теперь, когда война закончилась – по крайней мере здесь, – она попыталась представить себе хоть какую-то собственную жизнь.
– Возможно, она ей не нужна.
По какой-то причине, хоть он ни в жизнь не догадался бы, почему, это довольно безобидное замечание, кажется, попало в цель. Долю секунды Сид выглядела явно ошеломленной, а потом произнесла так тихо, что он едва расслышал:
– Искренне надеюсь, что вы не правы.
Вернулась Рейчел. На улице они расстались: Хью направлялся обратно в контору, дамы вдвоем – по магазинам на Оксфорд-стрит: в «Голос его хозяина» – за пластинками, в «Бампас» за книгами – «так удобно, что они совсем рядом, практически в двух шагах». В прощальных словах чувствовался слабый оттенок взаимных извинений.
Гораздо позднее, в начале вечера, покончив с делами в конторе, он успел на автобус в семь двадцать до Ноттинг-Хилл-Гейт, пешком прошелся по Лэнсдаун-роуд до Лэдброук-Гроув, сам отпер дверь своего безмолвного дома и вспомнил слова Рейчел о том, что сердце у него отнюдь не каменное. Ему подумалось, что вопрос не столько в том, из какого материала сделано его сердце, сколько в другом – существует ли оно до сих пор. Его изнурили старания превратить острое горе в печаль, попытки жить, питаясь исключительно прошлым, даже следить, чтобы мучительные частицы ностальгии оставались достоверными (он заметил, что начинает сомневаться в мелких нюансах воспоминаний и ему сложнее вызывать их в памяти), и больше всего пугающее отсутствие того, чем можно было бы заменить это прошлое. Чувства больше не освещали настоящее; он переползал из одного дня в следующий, не надеясь, что тот будет отличаться от предыдущего. Разумеется, он сохранил способность раздражаться из-за мелких неприятностей вроде автомобиля, который вдруг отказался заводиться, или из-за того, что миссис Даунс не забрала в стирку его белье, или тревожиться – или попросту злиться? – из-за любовницы Эдварда Дианы Макинтош (знакомиться с ней он отказался наотрез). С тех самых пор, как Эдварда не удалось убедить, что с Дианой ему надо расстаться, Хью не желал даже заговаривать на подобные темы. В итоге обсуждать что-либо с Эдвардом легко и непринужденно, как в прежние времена, стало неимоверно трудно, и оба они пребывали в состоянии конфронтации по таким вопросам, как саутгемптонский проект, который Хью считал в высшей степени опрометчивым, дурацким способом пустить их средства на ветер, в чем он сумел бы убедить Эдварда, если бы не этот глубокий и личный раскол между ними. Как бы там ни было, Хью тосковал по прежнему дружескому и тесному общению с братом, и эту тоску усугубляло то, что в прежние времена затруднения как раз такого рода он смог бы разрешить, обстоятельно поговорив о них с Сибил, внимание и благоразумие которой он начал ценить еще выше теперь, когда лишился их навсегда. Он пытался беседовать с ней мысленно, но безуспешно, и тосковал по ней именно потому, что в их диалогах не мог стать ею. Он произносил свою реплику, и наступало молчание, в котором он сражался со своей неспособностью вообразить себе, как могла бы ответить она. Настолько близких отношений с Рупертом у него не было никогда, сказывались критические шесть лет разницы в возрасте. Когда Хью и Эдвард в 1914 году уехали во Францию, Руперт еще учился в школе. Когда они с Эдвардом вместе начали работать в компании, Руперт поступил в школу искусств Слейда, вознамерился стать художником и не иметь никакого отношения к семейному бизнесу. А когда и Руперту все же пришлось примкнуть к нему, это произошло после долгих колебаний и, как теперь казалось Хью, из-за желания Руперта побольше зарабатывать, чтобы угодить Зоуи. А потом, после своего чудесного возвращения – спустя долгое время, когда все уже оставили надежду (хоть и не говорили об этом вслух), – Руперт после первого прилива семейного ликования странным образом замкнулся в себе. У Хью выдался один славный вечерок в его обществе – он повез Руперта ужинать после того, как флот наконец отпустил его в отставку, а перед ужином они вдвоем выпили дома бутылку шампанского. Руперт расспрашивал о Сибил, и Хью рассказывал ему о последних днях, когда они с Сибил все говорили и говорили: как выяснили, что оба знали, что она умирает, и каждый старался оградить от этого знания другого, каким сладким стало облегчение, когда необходимость в этой скрытности уже отпала. Он помнил, как Руперт молча смотрел на него во все глаза, полные слез, и как, впервые после ее смерти, он утешился, ощутил, что заскорузлое, спекшееся горе начинает понемногу размываться от этого безмолвного и безоговорочного сочувствия. После этого разговора они отправились ужинать, и у Хью на душе стало почти легко. Но больше ничего подобного не случалось: он чувствовал в длительном отсутствии Руперта и его скрытности некую тайну, и после единственной робкой попытки прекратил расспросы. Для себя Хью решил, что после такой долгой разлуки возвращаться к обычной семейной жизни наверняка нелегко, этим и ограничился.
Были еще дети, но любовь Хью к ним уже начинали пятнать тревожность и ощущение собственной несостоятельности. Без Сибил он, кажется, пал духом. Как, например, с Полли – он почти не сомневался, что она влюбилась, он заметил это ближе к прошлому Рождеству, но ему она так ничего и не сказала и отмахивалась от его, должно быть, бестактных попыток вызвать ее на откровенность. Похоже, ни к чему хорошему это не привело: много месяцев подряд она держалась апатично, хоть и вежливо, без свойственных ей живости и задора. Он беспокоился за нее, чувствовал, что от него отгородились, боялся надоедать ей (хуже некуда, потому что, если так и есть или скоро будет, она станет уделять ему время только из жалости). Узнав, что Луиза с Майклом отказались от дома в Сент-Джонс-Вуд, он вскользь, самым небрежным тоном обронил, что Полли и Клэри в любой момент могут вновь занять свои прежние комнаты наверху, но его дочь ответила только «ужасно мило с твоей стороны, папа» и переменила разговор так, что он понял: она не вернется. В итоге его пребывание в этом доме стало бессмысленным. Он пользовался лишь своей спальней, кухней и маленькой дальней гостиной; остальные комнаты были заперты и, наверное, совсем запылились, так как миссис Даунс просто не могла управиться со всем домом за два утра в неделю, когда приходила убирать. Дому нужны работники, семья, и главное – хозяйка… Мысль о переезде ужасала его: на такое он отваживался лишь вместе с Сибил. Всякий раз переезд вместе с ней превращался в захватывающее приключение. Их первым супружеским пристанищем стала квартирка на Кланрикард-Гарденс – другое жилье они не могли себе позволить. Ничего в нем не было хорошего, в этом неудачно перестроенном этаже громадного высокого особняка с лепниной, хозяину которого понадобился источник дохода. Только чудовищно высокие потолки, фризы в наслоениях краски, здоровенные окна с раздвижными панелями, из которых вечно сквозило, и газовый счетчик для отопления, который глотал шиллинги так же прожорливо, как щелястые половицы – шпильки Сибил или пуговицы с его одежды. Полли родилась там, но вскоре после этого они перебрались в дом на Бедфорд-Гарденс. Переезд был чудесный. Собственный домик с крошечными садиками спереди и позади, с глицинией, доросшей до чугунного балкончика их спальни. Хью помнил их первую ночь в этом доме, помнил, как они впервые съели на новом месте пирог со свининой «беллами» и выпили бутылку шампанского – его привез Эдвард, когда приехал забрать Полл к ним, пока в детской идет ремонт. Хью взял неделю отпуска, и они вдвоем с Сибил красили дом, ели, сидя на полу, спали на матрасе в гостиной, пока он перестилал пол в их новой спальне. Это была одна из счастливейших недель в его жизни. В том доме родился и Саймон, и лишь когда Сибил забеременела в третий раз, они переселились туда, где Хью жил сейчас.
За раздумьями он переобулся, умылся, смешал виски с содовой и уселся послушать шестичасовые новости. Картина складывалась еще более удручающая, чем он ожидал. У Черчилля, кандидатов против которого не выдвинули ни лейбористы, ни либералы, больше четверти голосов отнял кто-то из независимых – человек, о котором Хью впервые слышал. Протянув руку, он выключил приемник. В комнате воцарилась тишина. Несколько минут он сидел, пытаясь придумать, чем бы заняться, что бы поделать, как бы отвлечься. Можно побывать в клубе, где кто-нибудь наверняка составит ему компанию за ужином, а может, и за партией в бильярд, но сегодня только и разговоров будет, что о выборах, а в перспективе повального уныния заманчивого мало. Можно позвонить Полл – можно, но он знал, что не станет. Он ограничивал себя одним звонком в неделю, чтобы не быть дочери в тягость и не лезть в ее жизнь. Саймон путешествовал со своим другом Солтером – катался на велосипедах по Корнуоллу. Лишь теперь до Хью дошло: весь последний школьный год Саймон изнурял себя учебой, только чтобы попасть в Оксфорд, потому что туда собирался Солтер. Ну а почему бы и нет? Он знал, что Сибил была бы этому только рада – отчасти, конечно, из-за отсрочки призыва, а теперь, пожалуй, ему вообще не придется воевать, даже когда его призовут. Во всяком случае, Сибил одобрила бы решение Саймона поступать в университет: образованию она придавала гораздо больше значения, чем его родные. Бриг считал его напрасной тратой времени, Эдвард ни в грош не ставил, – впрочем, он всегда терпеть не мог учебу и ликовал, когда из-за предыдущей войны ее срок для них укоротился. Стоило завести речь об университетах, Эдвард вспоминал еще довоенный оксфордский диспут, где на голосование вынесли какой-то дикий пацифистский вопрос, и это, как неоднократно утверждал Эдвард, доказывало, насколько деградировала молодежь, подразумевая, что в заведениях вроде Оксфорда юнцам только забивают головы упадническими идеями. Разумеется, начавшаяся война полностью опровергла его утверждение, но не лишила мужчин семьи Казалет убежденности, что с образованием надо закругляться как можно скорее, чтобы наконец-то началась настоящая жизнь. Саймон готовился изучать медицину, и это придавало солидность затее в целом: Дюши, Вилли и Рейчел всецело поддерживали ее, и лишь Бриг с Эдвардом молчаливо осуждали, но Хью знал: это потому, что всех Казалетов мужского пола они воспринимают как будущее семейной компании. Но Саймон в любом случае для такой работы не годился. Назавтра Хью собирался в Суссекс и заранее задумался, чем бы заняться вместе с Уиллсом, которому, как ему казалось, не на пользу шло общение преимущественно с женщинами. А сегодня из дома можно и не выходить. Он смешал себе еще выпивки и спустился в цокольный этаж, где после непродолжительных поисков обнаружил жестянку «Спама», черствый остаток буханки, из которой всю неделю делал себе утренние тосты, и пару помидоров, привезенных из Хоум-Плейс в прошлые выходные. Сгрузив все находки вместе с консервным ножом на поднос, Хью унес его обратно в гостиную. Ему не повредит тихий домашний вечерок, сказал он себе.
* * *
Опаздываем, думал Эдвард, надо было сразу сообразить, что так и будет. Всякий раз, стоило ему появиться в Саутгемптоне, всплывали непредвиденные вопросы, и сегодняшний день не был исключением. Он ездил побеседовать с парой ребят, метивших на должность помощника управляющего пристанью, и прихватил с собой Руперта, который там еще не бывал, но при этом, судя по всему, был единственным кандидатом на пост управляющего, а значит, самое время ввести его в курс дела. Эдвард думал, что просто потолкует с теми малыми, потом они хорошенько подзаправятся, и он все покажет Рупу и в целом увлечет его этим проектом. Но все сложилось иначе. Первый парень оказался никчемным – слишком много самомнения и бессмысленных непристойных шуточек – вроде хотел понравиться, но лишь вызвал неприязнь, вдобавок про свой прежний опыт работы старался помалкивать. Второй явился с опозданием, был староват, сильно нервничал, потел, каждый раз откашливался, прежде чем заговорить, зато его послужной список оказался неплох: всю войну он управлял лесопилкой для мягких пород дерева и уволился оттуда лишь потому, что демобилизовался прежний мастер. У Эдварда сложилось впечатление, что свой возраст кандидат занизил, выпытывать правду он не стал, но когда собеседование закончилось, спросил мнения Руперта.
– Пожалуй, с ним все в порядке, но справится он с этой работой или нет, я не знаю.
– Ну, выбора у нас все равно нет.
– Это сейчас его нет. Но в любой момент появятся сотни – или десятки уж точно – мужчин, ищущих работу.
– Нам нужен хоть кто-нибудь немедленно. Если только ты не хочешь заткнуть эту брешь.
– Боже упаси, даже пытаться не стану! Я же в этом ничего не смыслю. – Вид у него был ошарашенный. После паузы он добавил: – Ведь тогда придется жить здесь, правильно? А Зоуи всем сердцем рвется в Лондон.
Совсем не то ему хотелось услышать. Он знал, что Хью об этой пристани и слышать не желает, так как был категорически против нее с самого начала и оставался недоволен до сих пор, а собственная личная жизнь Эдварда слишком запутана, чтобы вести ее в такой дали от Лондона. Но занять этот пост должен был кто-то из Казалетов.
– Ну ладно, – ответил он, – утро вечера мудренее. Я хочу показать тебе, что тут и как, но сначала давай пообедаем.
Обед в отеле «Полигон» затянулся надолго. Как назло, зал был переполнен, и даже в бар, куда они зашли выпить в ожидании, пока освободится столик, набились мужчины, вдумчиво изучающие результаты выборов в раннем выпуске местной вечерней газеты. Броские заголовки без труда читались издалека: «Победа за лейбористами!», «Консерваторы разгромлены!»
– Пить особо не за что, – заметил Эдвард, когда принесли их розовый джин, но Руперт возразил, что, по его мнению, случившееся даже к лучшему. Они немного поспорили, Эдвард был шокирован.
– Отделаться от Черчилля? – повторял он. – По мне, так это полный бред и дурость. Как-никак, он ведь тащил нас на себе всю войну.
– Но война-то уже закончилась. По крайней мере, здесь.
– Те, другие, просто-напросто решили уничтожить империю и развалить экономику этим своим проклятым «государством всеобщего благоденствия». Только потому, что захотели, чтобы им все доставалось даром и ничего не пришлось отдавать взамен.
– Ну, они же довольно долго мирились с тем, что им приходится отдавать все, не получая взамен ничего.
– Право, старина, ты прямо превращаешься в какого-то красного!
– Ни в кого я не превращаюсь. Убежденным тори я никогда и не был, но это еще не значит, что я коммунист. Просто мне бы хотелось хоть немного справедливости.
– И что же ты понимаешь под «справедливостью»?
Последовала краткая пауза: его брат, похоже, сосредоточился на скручивании фольги из своей пачки «ВМС».
– Тела, – наконец произнес он. – Нет, не трупы. Я заметил это, когда служил помощником на миноносце. Мужчины обычно раздевались, когда драили палубы, или в машинном отделении, или я просто видел их, пока совершал обходы. И обратил внимание, что у большинства простых матросов тело другое по форме: плечи у́же, грудь бочонком, а ноги – колесом, тщедушный вид, жуткие зубы – ты удивился бы, узнав, сколько у них вставных. Они выглядели так, словно им не представилось ни единого шанса вырасти такими, как было задумано природой. Конечно, исключения тоже попадались – чаще всего дюжие грузчики, или докеры, или минеры, – но тех, кто жил в больших городах и работал в помещении, была чертова прорва. Я, видимо, замечал таких чаще прочих. Как бы там ни было, по сравнению с офицерами они смотрелись иначе. А мне казалось, что все мы должны выглядеть одинаково, за исключением формы. – Он взглянул на брата с краткой улыбкой, похожей на молчаливое и невеселое извинение. – Было и кое-что другое…
«Может, он расскажет мне про Францию, – думал Эдвард. – Он никогда об этом не заговаривал – ни разу».
– Другое?..
– Эм-м… ну, к примеру, если терять особо нечего, гораздо хуже, когда эту малость все-таки теряешь. Один из наших канониров во время бомбежки лишился дома. Если бы дома лишились мы, у нас ведь есть другой, верно? Или мы купили бы новый. А он потерял и дом, и мебель, и все, что было в доме.
– Такое могло случиться с кем угодно… и случалось…
– Безусловно – вот только последствия оказываются разными.
Он не собирался заводить тот самый разговор, просто выплескивал все, что наболело. Эдвард вздохнул с облегчением, когда официант явился сообщить, что их столик освободился.
Но даже когда они уселись, обслуживали их так медленно, что на пристань они вернулись лишь в четвертом часу. Эдвард решил наскоро устроить Руперту экскурсию и укатить – он обещал Диане прибыть к ужину и провести с ней вечер пятницы перед отъездом в Хоум-Плейс. Но на пристани их встретил работник, который присматривал за зданием и руководил ремонтом пилорамы, и сообщил, что Эдварда ждет окружной инспектор со списком мер противопожарной безопасности, которые необходимо предпринять. На то, чтобы пройтись по списку на месте, ушло почти три часа. Спустя некоторое время Руперт отстал от них, пообещав, что осмотрится самостоятельно.
Одновременно с ремонтом лесопилку предстояло существенно перестроить: теперь работы обойдутся гораздо дороже. Эдвард велел Тернеру, который был здесь за старшего, прислать ему копию списка, и пообещал выяснить у своего земельного инспектора, почему тот до сих пор не связался с окружным. Потом куда-то запропастился Руперт, и Эдвард, отослав кого-то на поиски, позвонил Диане, чтобы сообщить, что к ужину не успевает.
– Я все еще в Саутгемптоне. Надо еще отвезти Руперта обратно в Лондон, а уж потом к тебе – прости, милая, тут ничего не попишешь.
Она явно очень расстроилась, а когда он закончил разговор с ней и повернулся в кресле, чтобы выбросить сигарету, то увидел, что в открытых дверях кабинета стоит Руперт.
– Слушай, я понятия не имел, что задерживаю тебя. Я запросто доберусь поездом.
– Да ничего, старина. – Им овладело острое раздражение: Руперт наверняка слышал каждое его слово, а он выболтал все свои секреты разом…
– Я же не знал, что ты куда-то едешь, так что лучше подбрось меня до поезда.
Если от вокзала он помчится прямиком к Диане, то будет у нее через полтора часа…
– Ну, если тебе не важно… Только давай сначала пропустим по одной. Тут по дороге есть славное заведеньице.
Пока они пили, он рассказал Руперту про Диану – и о том, сколько уже они вместе, и о том, что в самом деле больше не испытывает к Вилли «ничего такого», и о том, что муж Дианы умер, оставив ее почти без гроша и с четырьмя детьми.
– Это же черт знает что такое, – сказал он. – Не представляю, как быть.
Оказалось, стоит только поделиться с кем-нибудь, и станет гораздо легче на душе.
– Хочешь жениться на ней?
– Да знаешь, в том-то все и дело. – И с этими словами он вдруг понял, что на самом деле хочет, да еще как. – Понимаешь, когда у кого-то от тебя ребенок…
– Ты этого не говорил…
– Разве? Собственно говоря, у нее двое почти наверняка от меня. Теперь понимаешь, каково это… чувствуешь себя в ответе… трудно просто взять и уйти, бросить ее, и тому подобное.
Руперт молчал. Эдвард уже начинал опасаться, что и он осудит его, как Хью. Думать об этом было невыносимо: ему отчаянно хотелось привлечь на свою сторону хоть кого-нибудь.
– Я же правда люблю ее, – сказал он. – А если бы не любил больше всех на свете, расстался бы с ней давным-давно. И вообще, как думаешь, каково бы ей было, если бы я просто ее бросил?
– Вряд ли Вилли было бы легче, если бы ты бросил ее. А она в курсе?
– Боже упаси, нет! Ни сном ни духом.
И так как Руперт молчал, он спросил:
– По-твоему, как я должен поступить?
– Тебе, наверное, кажется: что бы ты ни сделал, все будет неправильно.
– Точно! Вот именно.
– И видимо, она – то есть Диана – хочет за тебя замуж?
– Ну… вообще-то мы об этом не говорили, но я точно знаю, что хочет. – Он смущенно хохотнул. – Только и повторяет, что обожает меня, и тому подобное. Будешь еще? – Он заметил, что Руперт уже несколько минут пристально смотрит на дно своего стакана. Но Руперт покачал головой.
– Я так скажу: тебе просто придется выбрать что-нибудь одно.
– Ничего себе решение, да?
Руперту легко говорить, обязанность принимать решения на него в семье никогда не возлагали.
– Я тут подумал, – продолжил он, – надо бы дождаться, когда Вилли найдет дом, какой ей нравится, устроится там, ну, ты понимаешь, а уж потом и я… как-нибудь. Нам пора. Я только позвоню ей – ну, Диане – скажу, что приеду к ужину.
По пути к вокзалу он сказал:
– Я был бы рад тебя с ней познакомить.
– Ладно.
– Ты не против? Хью отказался наотрез.
– Так Хью про нее знает?
– Вроде как знает, но не желает понять ситуацию, просто прячет голову в песок, а мы с Дианой считаем, что гораздо лучше обо всем говорить честно и открыто.
– Но не с Вилли?
– Это совсем другое дело, старина, ты пойми. Не могу я обсуждать с ней такие вещи, пока сам еще не принял решение броситься в омут с головой.
Высаживая Руперта из машины, он сказал:
– Кстати, никто из остальных не знает.
Руперт ответил, что понял.
– Я правда тебе признателен за то, что отпускаешь меня вот так…
– Не то чтобы отпускаю…
– Я имею в виду, едешь поездом, так что мне не придется расстраивать Диану.
– А, это! Да я не против, мне спешить некуда.
Вечер был ясный и солнечный; Эдвард, которому солнце светило в спину, ехал на восток – поужинать и переночевать у любовницы. Эта перспектива, которая обычно вызывала у него чувства приятного волнения и беззаботности, особенно вечером накануне отдыха, теперь виделась ему с другой стороны: совершенно изолированные отсеки, в которых он ухитрялся держать две свои жизни всю войну, перестали быть непроницаемыми, чувство вины неуклонно перетекало из одного в другой. Видимо, из-за разговора с Рупертом все стало выглядеть еще более безотлагательным, чем прежде. О том, что они с Дианой не обсуждали брак, он сказал ради простоты. Хоть этого слова как такового она и не употребляла, но умудрялась подвести к теме брака любой разговор. К примеру, жить в коттедже и дальше она была просто не в состоянии. Что ж, резонно: жалкая лачуга, да еще и в захолустье, где ей безнадежно одиноко. Но что же ей делать, спрашивала она – не единожды, – не сводя прекрасных глаз с его лица. И задавала много вроде бы пустячных вопросов-ловушек о том, собирается ли Вилли и дальше жить за городом или вернется в Лондон. О продаже дома на Лэнсдаун-роуд он Диане говорить не стал, опасаясь, как бы она не сделала скоропалительных выводов. Ужасно тягостно ей, бедняжечке, от всей этой неопределенности. Но ведь и ему не легче. Ничего он не хотел сильнее, чем удобно устроить Вилли, чтобы уж больше не переживать за нее и с легким сердцем начать чудесную новую жизнь с Дианой. «Пожалуй, – подумал он, доставая свою табакерку (отличная штука, когда клюешь носом за рулем), – пожалуй, именно это и нужно ей сказать», – и решил, что скажет.
И сказал – после ужина, когда они пили бренди, и она разомлела, воскликнула: «Ах, дорогой, как чудесно!» – и с таким пониманием отнеслась к страшно запутанной проблеме с Вилли.
– Ну конечно же я понимаю! Конечно, в первую очередь ты обязан думать о ней. Мы оба должны ставить ее превыше всего, дорогой.
* * *
Купив билет, Руперт узнал, что следующий поезд до Лондона только через двадцать минут, и стал слоняться туда-сюда по перрону, мимо газетных киосков – закрытых – до вокзального буфета. Заглянул и туда: может, у них найдутся сигареты, а то у него заканчиваются. Не нашлось. Внутри было безнадежно запущенно и грязно, пахло пивом и угольной пылью; бледно-зеленая глянцевая краска на стенах потрескалась и вспучилась, сандвичи под толстыми стеклянными колпаками на длинном прилавке скукожились от древности. Как раз когда он гадал, отважится ли хоть кто-нибудь на такую покупку, какой-то матрос подошел и купил один с бутылкой «Басса». Руперт вышел из буфета и побрел в самый конец платформы. Стоял красивый вечер, весь в мягком золотистом сиянии и тенях мотыльковых оттенков; нет, «мотыльковых» – неудачное сравнение, вообще-то все они разноцветные. Он перестал присматриваться: он же не художник, а торговец лесом. Утверждение настолько же бессодержательное, как и вся его жизнь теперь; лучше подумать о чем-нибудь другом. И он задумался о брате, своем старшем, некогда шикарном брате, которого он считал кем-то вроде героя или как минимум человеком, способным на геройство, хотя это отношение, зародившееся, когда сам он был еще школьником во время Первой мировой войны, просто выкристаллизовалось в привычку. «Бедный старина Эдвард, – думал он теперь. – В скверную историю он вляпался. И теперь кого-нибудь да сделает несчастным, как бы ни поступил…» Вдруг Руперт обнаружил, что и об этом ему не думается. «Полагаю, в конце концов она привыкнет», – пришло ему в голову: может, он даже произнес эти слова вслух, подразумевая под «ней» Вилли. Откуда-то он знал, что Эдвард выберет тот путь, который сочтет более легким. Может, насчет легкости ошибется, но, следуя своему решению, будет считать его таковым. Однако если любое решение кого-то сделает несчастным, разве не лучше для Эдварда выбрать более трудное? Более трудное означает безоговорочно верное, он знал это, но вместе с тем знал, что зачастую верность не приносит утешения. Все-таки Эдвард много лет подряд имел и то и другое; самое время расплатиться по счетам, принять решение, выбрать что-нибудь одно. Наверняка долгие годы его жизнь была паутиной лжи, была полна отговорок, утаивания правды.
Злиться он не умел. Все негодование или осуждение в адрес Эдварда, которое он раздувал в себе, улетучивалось, едва он успевал облечь его в слова: суть не только в том, чтобы принять решение, но и жить согласно этому решению, лицом к лицу сталкиваясь с последствиями…
Как оказалось, его поезд прибыл. Не зная, долго ли состав уже стоит на станции, он поспешил войти в вагон. Руперт нашел пустое купе и пристроился в углу, чтобы подремать. Но едва закрыл глаза, как голову заполонили знакомые и беззвучные образы, которые словно ждали, чтобы ожить в его сновидениях – заговорить, повториться, воспроизвести самое важное, что случилось в последние три месяца: как Мишель откинула голову обратно на подушку после его поцелуя, а потом (в его воображении) лежала неподвижно и прислушивалась к его удаляющимся шагам. Один раз он оглянулся на дом, посмотреть, не подошла ли она к окну, но нет – не подошла. Промежуток времени, проведенный на борту, который показался тогда таким мучительным, теперь звучал почти блаженной интермедией, в которой воскресал ее образ; представляя его, Руперт мог предаваться ни с чем не смешанному горю. Ему хотелось провести ночь в Лондоне одному перед возвращением домой, но денег, взятых взаймы у капитана, хватало лишь на билет на поезд. Попросить больше он не додумался, так что шел от вокзала Ватерлоо до Чаринг-Кросса пешком. Обшарпанный и потрепанный вид Лондона вызвал у него отвращение. Он купил билет, смотрел из окна на знакомые загородные места, курил последнюю сигарету из пачки, которую дали ему на борту, и пытался представить встречу с Зоуи.
Вообразить ее он был не в состоянии. Все, что приходило ему на ум по пути к Баттлу, оказалось совершенно нежизнеспособным, не подтвердилось ни в чем. Зоуи могла проявить недовольство, обезуметь от радости, даже вообще отсутствовать; он ничего не знал, и в наименьшей степени – что в первое мгновение почувствует сам. Когда он наконец в середине дня добрался до Хоум-Плейс, ее действительно не было дома. Он вошел в старую белую калитку, откуда дорожка вела к крыльцу, и увидел мать на коленях в ее альпинарии. Как раз когда его осенило, что своим внезапным приездом он может вызвать потрясение, слишком сильное для нее, она повернула голову и увидела его. Тогда он быстро подошел, опустился на колени и обнял ее обеими руками; от выражения на ее лице у него навернулись слезы. Она безмолвно прильнула к нему, а после слегка отстранила, взяв за плечи.
– Дай-ка я на тебя посмотрю, – сказала она, смеясь чуть резковатым, судорожным, задыхающимся смехом; слезы лились по ее лицу ручьем. – Ох, милый мой мальчик!
– Так! – немного погодя спохватилась она. – Будем благоразумны. Зоуи повела Джульет в магазин в Уошингтоне. Вам ведь наверняка захочется немного побыть всем вместе, чтобы никто не беспокоил. – Она вынула из-под ремешка своих наручных часов белый носовой платочек, вытерла глаза, и он с мучительным умилением заметил клубничное пятнышко у нее на руке.
– С ней все хорошо?
Она встретилась с ним глазами, и как раз когда он заново открывал для себя привычную и простую искренность ее взгляда, он, кажется, дрогнул.
– Да, – ответила она. – Ей было очень тяжело. Я к ней так привязалась. А твоя дочь – сокровище. Не хочешь выйти встретить их?
Так он и сделал – двинулся в обратный путь от дома, потом круто вверх по дороге и на вершине холма встретился с ними у калитки в ограде их полей. Джульет сидела на калитке, Зоуи стояла рядом, и он понял, что они спорят, еще до того, как услышал, о чем речь.
– …всегда обратно ходим здесь. Даже Эллен знает, это моя самая-самая лучшая дорога…
Он ускорил шаг.
– Просто сегодня у меня нет настроения играть в тележки.
– У тебя никогда нет настроения!
Она была в алом берете, но сидела отвернувшись, он не видел ее лица.
– Вообще-то я… – начала Зоуи, а потом увидела его и застыла.
Они смотрели друг на друга во все глаза; она побелела. А когда заговорила, голос звучал испуганно, сипло и недоверчиво: «Руперт! Руперт? Руперт!» С третьим возгласом она протянула руку и коснулась его плеча.
– Да.
«Надо обнять ее», – подумал он, но не успел – она сделала шаг в сторону Джульет.
– Это твой отец, – сказала она.
Повернувшись, он увидел, что она таращится на него.
– У нее в детской есть твой снимок.
Он собирался снять ее с калитки, но, когда приблизился, она вцепилась в перекладину обеими руками.
– Ты меня поцелуешь?
Ее взгляд стал изучающим.
– Если бы у тебя была борода, я бы не стала. Из-за птиц. Как в стишках.
Она была премиленькая – Зоуи в миниатюре, с глазами Казалетов.
– Как видишь, бороды у меня нет.
Наклонившись, она влепила ему звонкий поцелуй. Ее рот был бледно-красным и просвечивающим, как кожица красной смородины. Он поцеловал ее в ответ, она отвернулась и зажмурилась.
– Хочешь слезть?
Она помотала головой и покрепче ухватилась за верхнюю перекладину калитки. Он повернулся к Зоуи: на ней был старый макинтош для прогулок верхом и зеленый легкий шарф на шее. Лицо все еще оставалось очень бледным.
– Я не хотел тебя так напугать.
– Знаю, – сразу откликнулась она. – Знаю, что не хотел.
– Будем играть? Я правда хочу в тележки. Честно, хочу.
И они все сделали так, как хотела Джульет, и за игрой дошли до поваленного дерева в лесу у дома. Потом он думал, что оба были благодарны дочери за присутствие: оно отсрочило близость или, скорее, послужило оправданием ее нехватке – он и в Зоуи чувствовал неловкость и острое смущение. В первый раз он прикоснулся к ней, когда помогал спуститься с ветки дерева после того, как она объявила конец игре. Он взял ее за руку, и она вспыхнула.
– Даже не верится… уму непостижимо… – начала она низко и сбивчиво, но ее прервала Джульет, которая рискованно забралась выше на поваленное дерево и крикнула:
– Держите меня кто-нибудь, я прыгаю!
Он подхватил ее, она, извиваясь червячком, выскользнула из его рук на землю и объявила:
– А теперь все возьмемся за руки и пойдем домой.
И они направились через лес, разделенные дочерью, которая шагала между ними. Как раз за время этой прогулки он узнал, что Сибил умерла, а отец ослеп, что Невилл в Стоу, Клэри в Лондоне, работает у литературного агента и живет у Луизы – ах да, сама Луиза вышла за портретиста Майкла Хэдли… Пока они делились семейными новостями и слушали их, натянутости между ними как будто слегка поубавилось. Арчи прелесть, сказала она, – нашел для Невилла как раз такую школу, как надо, когда тот пытался сбежать, да еще приглядывает за Клэри и Полли, приезжает на выходные и помогает взбодриться им всем. На минуту он задумался, не влюбилась ли она в Арчи, потом отмахнулся от этой мысли, как от недостойной, а когда она вернулась к нему позднее тем же вечером, обнаружил, что пугает его не что-нибудь, а собственное равнодушие… Да, когда он в первый раз вошел в дом и на него обрушились все глубоко знакомые запахи – древесного дыма, мокрого макинтоша, желтофиолей, которые Дюши каждый год ставила во вместительную вазу в холле, теплой ванили от свежевыпеченного кекса на большом столе, сейчас накрытом к чаю, – он ощутил прилив простого, приятного узнавания, смог на миг почувствовать себя дома и порадоваться этому. Он понял, что зверски голоден, едва держится, чтобы не упасть в обморок, ведь в прошлый раз он ел еще на борту, то есть, как ему казалось, немыслимо, почти невероятно давно, но стоило ему только заикнуться о том, с каким нетерпением он ждет чая, как ему тут же подали одно за другим несколько блюд. Два сваренных вкрутую яйца, «кролика по-валлийски»[1], сэндвич с курятиной, два ломтика кекса. Все это он и съел под радостными и снисходительными взглядами Дюши, Вилли, мисс Миллимент и Эллен и нарастающе завистливыми и негодующими – детей: Лидии, Уиллса – уже не малыша, а парнишки лет восьми, – Роланда и его родной дочери. Дети – вот что указало, как долго он отсутствовал. «А нам дают крутые яйца к чаю только на день рождения, – сказал кто-то из них. – Нам яиц вообще не дают. Только одно разнесчастное яичко. Раз в год», – и все в том же роде.
Именно дети засыпали его вопросами. Быть в плену – как это? Как он сбежал? А почему не сбежал раньше, как только кончилась война? Лидия желала знать, но Вилли сказала ей, что дядя устал и незачем с порога устраивать ему допросы. Он заметил, что ее волосы совсем поседели, но резко очерченные брови остались темными.
Отвлекая любопытных от себя, он спросил про Клэри и Невилла, но прежде чем ему успел ответить кто-нибудь из взрослых, Лидия сообщила:
– Голос у Невилла сломался, но, честно говоря, характер лучше не стал. Он просто ужасный, но немного по-другому. Играет на деньги, а сыграть во что-нибудь приличное с нами его не допросишься. Клэри гораздо лучше. Обязательно позвони ей, дядя Руперт, она жутко обрадуется. Она всегда считала, что ты вернешься, даже когда все остальные думали, что ты умер.
– Лидия! Не болтай чепухи!
– А я – нет. И ничего я не болтаю. – Она с вызовом уставилась на мать, но больше ничего не сказала.
Он невольно взглянул на Зоуи, сидящую рядом, но та не сводила глаз со своей пустой тарелки. И вот тогда-то на него обрушились чувства вины и нереальности – оба такие неистовые и равные по силе, что он оцепенел. Его решение задержаться во Франции на долгие месяцы, после того как он мог уехать на законных основаниях, – решение, которое в то время казалось романтично-нравственным, – теперь выглядело не чем иным, как распущенностью и блажью, крайним эгоизмом. И он даже не сумел вернуться с чистым и безраздельным сердцем…
Поезд сбавлял ход перед станцией Бейзингсток. Он надеялся, что к нему в купе никто не подсядет: немалую часть жизни он провел в надежде, что теперь его оставят в покое – не то чтобы любил одиночество, просто оно меньше выматывало. Он постоянно ощущал усталость, все думал, что хочет спать, но когда пытался, обычно лишь прокручивал в памяти мелкие, разрозненные и тревожные обрывки своей жизни. Единственным, с кем он чувствовал себя свободно, был Арчи, к которому он сейчас и направлялся. В первый же вечер в Хоум-Плейс он позвонил ему, и почему-то Арчи обрадовался («Ну и ну! Вот это да!») совершенно так, как надо, – и не вызвал у него ни чувства вины, ни ощущения ущербности или непорядочности. Это Арчи настоятельно посоветовал ему не звонить Клэри, а увидеться с ней; он же, узнав про рыбацкое судно, сразу же спросил, знают ли на флоте, что он вернулся, и когда услышал, что нет, не знают, сказал: «Ну, тогда лучше тебе приехать сразу, а я договорюсь, чтобы тебя приняли в Адмиралтействе. Имей в виду, там не обрадуются».
И точно, не обрадовались. Он выехал следующим утром, Арчи встретил его у входа в Уайтхолл и проводил к некоему офицеру командования по фамилии Брук-Колдуэлл, настроенному явно враждебно. Пришлось объяснять все по порядку. Почему он не связался ни с одной из британских служб, до сих пор находящихся во Франции? Зачем ждал так долго? Какого черта он затеял и кем себя возомнил? Кто прятал его все эти годы? Она состояла в маки? МИ-6 что-нибудь известно о ней? Почему она не пыталась переправить его? Нигде она не состояла, ответил он. Ну что ж, это можно проверить, что мы и сделаем. Хорошо еще, сурово заключил его собеседник, что капитан-лейтенант Лестрейндж смог подтвердить вашу личность. Он уже прочитал соответствующее боевое донесение, представленное капитаном Руперта, так что признал первую часть его рассказа убедительной. Но причины отсрочки своего возвращения он еще не объяснил, ведь так? Неумолимый взгляд из-под разросшихся черными кустами бровей. Они личные, эти причины, сэр, наконец признался Руперт. Капитан Брук-Колдуэлл фыркнул.
– Личные причины на нашей службе – дело десятое, о чем, я уверен, вы прекрасно осведомлены.
Да, это он знал.
– Жду вас здесь с рапортом через два дня. На выходе справьтесь у моего секретаря, в какое время мне удобно.
Он вышел, отчетливо чувствуя себя униженным. Арчи по своей инициативе снабдил его временной продуктовой карточкой, дал ему денег, договорился о встрече с Клэри у него в квартире.
– Она часто приходит ко мне ужинать, так что не удивится. Я поищу какой-нибудь еды, или, если хочешь, можешь сводить ее перекусить куда-нибудь.
– А как же ты?
– О, я вам глаза мозолить не буду – это проще простого. Гораздо лучше, если ты безраздельно достанешься ей. Она это заслужила, да еще как.
Довольно-таки омерзительный обед они съели в кафе у Лестер-сквер. Арчи поспешил обратно на службу, пообещав освободиться к пяти; остаток дня Руперт был предоставлен сам себе. Часа два он болтался без дела и ужасался, видя, в каком состоянии Лондон. Мешки с песком, заколоченные досками окна, замызганные здания, облупившаяся краска – во всем этом чувствовались запущенность и упадок. Люди на улицах выглядели серо и неряшливо, с усталым видом они терпеливо ждали автобусы в беспорядочных очередях на остановках. Кондукторами работали женщины, одетые в брючные костюмы из жесткой темно-синей саржи. Очереди пугали его: в автобусы он решил не садиться. Там и сям попадался плакат, который он уже видел на вокзале: «А вам в самом деле обязательно ехать?», и другой: «За беспечную болтовню люди платят жизнью», и третий, который просто призывал: «Копай ради Победы!», и он невольно думал, что все они уже слегка устарели.
Он шел пешком – через Трафальгарскую площадь, на север по Хеймаркет, затем по Пикадилли. Тамошнюю церковь разбомбили; сквозь разрушенные стены проросли вербейник и якобея. У него появилась смутная мысль, не купить ли что-нибудь в подарок Клэри, только он не мог придумать что. Пять лет назад он бы даже не сомневался, но теперь… брешь между пятнадцатью и двадцатью годами огромна; он не имел ни малейшего понятия, чего бы ей хотелось или могло понравиться – надо было спросить за обедом у Арчи. Он пытался купить ей в одном из магазинов на Джермин-стрит мужскую рубашку, но когда наконец выбрал одну – в широкую розовую и белую полоску – оказалось, что ему ее не продадут, потому что у него нет талонов на одежду.
– Я надолго уезжал, – объяснил он продавцу – глубокому старику, который взглянул на него поверх очков-половинок в золотой оправе, и тот отозвался:
– Да уж, сэр, боюсь, неприятная выходит история. Хотите, я отложу эту рубашку для вас, пока вы не раздобудете талоны?
– Лучше не надо. Не знаю, положены ли они мне.
Он брел по улице, пока ему не попались канцелярские товары. Надо купить ей авторучку. Она всегда их любила. А когда он выбрал одну, то подумал, что к ней не помешал бы пузырек чернил. Она всегда любила коричневые чернила – он помнил, как она говорила: «От них моя писанина выглядит симпатичной, старинной и прочно сидящей на бумаге». Задумавшись, пишет ли она до сих пор рассказы, он ощутил, как шевельнулся в нем смутный страх, и испугался, что может в каком-то смысле не оправдать ее ожиданий. До сих пор в воссоединении с родными Руперт едва ли добился блистательных успехов и с облегчением отправился сегодня утром в Лондон после натужной и нервной близости накануне вечером. Он так боялся, что с Зоуи у него ничего не получится, что не отважился прикоснуться к ней. С прежней Зоуи это сразу повлекло бы за собой пылкие объяснения, требования, мелкие обольстительные неопрятности – он помнил, как, будто сами собой, съезжали с ее плеч широкие белые атласные ленты бретелек, как выскальзывали из прически гребни… Но пойти по такому пути он не посмел.
После ужина их оставили вдвоем в гостиной. Пока Дюши играла по его просьбе, он переворачивал ноты. А теперь в нерешительности стоял у рояля и смотрел в противоположный угол комнаты на нее, свою жену. Сидя в большом кресле с искусно заплатанной и зашитой обивкой, она шила что-то белое, муслиновое и пышное – как оказалось, летнее платье для Джульет. Она была в бледно-зеленой рубашке, по сравнению с которой зелень ее глаз казалась темнее, с серебряной цепочки на шее свисало бирюзовое сердечко. Должно быть, она почувствовала его взгляд, потому что подняла голову, и оба они заговорили одновременно. И оба остановились, не закончив и уступая друг другу.
– Я только думала спросить, не хочешь ли ты виски.
– Нет, спасибо.
Он уже выпил перед ужином в компании отца и обнаружил, что вкус к виски утратил.
– А ты что собирался сказать?
– А, да я хотел узнать, как тебе Пипетт.
Эта история всплыла за ужином, но в то время Зоуи, как и за весь вечер, почти ни слова не проронила.
– Я с ним так и не увиделась. Когда он приезжал, я как раз гостила у мамы. На острове Уайт. Она до сих пор живет у своей подруги Мод Уиттинг.
– И как она, твоя мама?
– В общем-то совсем неплохо.
Последовала короткая пауза. Потом он спросил:
– Наши всегда ложатся спать так рано, как сегодня?
– Обычно нет. По-моему, они пытались проявить деликатность.
По ее робкой улыбке он догадался, что она привыкла к лишениям, унынию, отсутствию хоть какого-нибудь просвета. У него вырвалось:
– Тебе пришлось гораздо труднее. – Он придвинул скамеечку поближе, чтобы сесть лицом к ней. – Даже после того, как ты получила весточку. Должно быть, ты решила, что я погиб. Но не знала наверняка. Было, наверное, так… тяжко. Мне очень жаль.
– Ничего нельзя было поделать. И ты не виноват. Ни в чем.
Он увидел, как дрожат ее руки, складывающие белый муслин.
Она сказала:
– Твои родные относились ко мне замечательно. Особенно твоя мама. И у меня была Джульет. – Она быстро взглянула на него и отвела глаза. – Каким шоком стало увидеть, как ты идешь ко мне по дороге. До сих пор не верю в тебя. То есть в то, что ты вернулся.
– И мне это кажется невероятным.
– А как же.
И снова они дошли до полной остановки. Изнеможение окатило его, как волна-убийца.
– Пойдем спать?
– Пожалуй, надо бы. – Она положила шитье на стол.
Он протянул руку, чтобы помочь ей встать, и заметил легкий румянец: она была бледнее, чем ему помнилось, рука оказалась ледяной.
– Время, – сказал он. – Нам обоим нужно время, чтобы снова привыкнуть друг к другу, тебе не кажется?
Но в спальне – на удивление неизменившейся, с выцветшими обоями в чудовищных несуществующих птицах – предстояло еще раздеться в бескомпромиссном присутствии маленькой двуспальной кровати. У нее не осталось какой-нибудь его пижамы? Осталось: почти все они перешли к Невиллу, но одну она сохранила. Одежда, в которой он приехал, – бумажные брюки, рыбацкий свитер отца Миш, заношенная рубашка, которую она выстирала, залатала и отутюжила к его отъезду, – теперь была сброшена за ненадобностью. Он раздевался, пока Зоуи ходила в ванную, – скомкал рубашку, поднес к лицу, чтобы воскресить в памяти жаркий, перечный, печеный запах, который расплывался по просторной кухне, когда Миш гладила… Вытерев рубашкой глаза, он положил ее на стул, куда всегда складывал свою одежду.
Зоуи вернулась, уже успев переодеться – в старенькое кимоно персикового оттенка, которое Бриг подарил ей много лет назад, сразу после их свадьбы. Чуть ли не украдкой положив свою одежду на второй стул, она направилась к туалетному столику, чтобы распустить волосы. Обычно, как он помнил, с этого начинался длинный ежевечерний ритуал, когда она очищала лицо лосьоном, мазала его каким-то кремом, три минуты расчесывала волосы, втирала в руки другой особый лосьон, который заказывала в аптеке, снимала украшения, – и ему казалось, что все это тянется целую вечность. Он направился в ванную.
И она тоже осталась прежней. Та же темно-зеленая краска, та же ванна на когтистых лапах, с зеленоватыми пятнами от подтекающих кранов, с подоконником, заставленным стаканами в следах засохшей пасты, с мятыми тюбиками «Филлипс Дентал Магнезии». Новой была складная сушилка, увешанная влажными полотенцами. По привычке он открыл окно, с которого уже сняли затемнение. Легкий ветерок освежил его. Вдали от Зоуи, пусть даже всего на несколько минут, он смог наконец задуматься о ней и только теперь понял, что в ее присутствии замыкается в скорлупе вины, не в силах сосредоточиться ни на чем, кроме собственных реакций. Она стеснялась его, сомневалась в нем и была не уверена в себе. Всякий бы подумал, наблюдая за ними со стороны, что после такой долгой вынужденной разлуки встреча должна стать счастливой развязкой, где есть место лишь радости и облегчению. Ему вспомнилась бородатая шутка офицеров с миноносца об одном матросе, который написал домой: «Почаще бывай на свежем воздухе, потому что, когда я вернусь, тебе уже не видать ничего, кроме потолка спальни». Воссоединения семей считались поводом для безудержного секса и ликования. Он закрыл окно. «Я был влюблен в нее, – думал он. – Она красива, тут ничто не изменилось, она мать моей дочери, и она целых пять лет ждала, когда я вернусь. Как угодно, но я должен справиться». Но едва он принял это последнее решение, как вспомнил, что ему оно не в новинку: оно закладывалось в браке с давних пор, годами оставалось невысказанным, пока он не ушел.
Когда он вернулся в спальню, она лежала на своей стороне постели, отвернувшись от него: она казалась спящей, и он, благодарный за этот обман, поцеловал ее холодную щеку и потушил свет…
* * *
Привычки подолгу ходить пешком, особенно по мощеным тротуарам, он не имел. У него ныли ноги: от английской кожи он тоже отвык, слишком уж долго пришлось носить парусиновые туфли. Он решил вернуться по Джермин-стрит и через Сент-Джеймс к парку, найти там скамейку и посидеть.
Клэри. Когда Арчи сказал: «она это заслужила, да еще как», ему вдруг вспомнилось, как Клэри, упав на кровать ничком, плакала навзрыд, потому что он увозил Зоуи отдыхать во Францию. Он присел рядом и попытался утешить ее – ведь это всего на две недели. «Две недели! А по мне, ничего подобного. Ты просто говоришь так, чтобы было терпимо». Он повернул ее лицом к себе. Как часто он вспоминал ее лицо – в веснушках и слезах, обычно чумазое, потому что она вечно размазывала слезы по нему. Как часто он вспоминал ее глаза, потемневшие от дерзости и горя. «Откуда мне знать, что ты вообще вернешься?» – всхлипнула она в тот раз. Когда он вернулся, она дичилась, дулась, не реагировала на него, пока ему не удалось каким-то чудом сломать лед и рассмешить ее. И тогда она кинулась к нему в объятия и выпалила: «Прости, что я так на тебе висю». А через несколько дней упрекнула его: «Папа, надо было поправить меня, чтобы не говорила «висю». Ты же прекрасно знаешь, что надо говорить «висну». Какой ты иногда ненадежный, и помощи у тебя не допросишься». Она ревновала к Невиллу, ревновала к Зоуи. Интересно, ревнует ли теперь к Джульет. Его не покидало стремление оберегать ее: из трех девочек только у нее колени постоянно были содраны, волосы – вечно спутаны, только она неизменно проливала что-нибудь на новое платье или рвала старое, под ее обгрызенными ногтями всегда красовалась черная кайма, щербины на месте выпавших молочных зубов у нее всегда выглядели комично, как и громоздкие проволочные скобки на заново выросших зубах. Ей не досталось ни толики эффектной красоты Луизы или утонченной элегантности Полли. Он знал также, что у Эллен, которая во всех прочих отношениях служила ему надежной опорой, в любимцах ходит Невилл, а Клэри она всегда считала трудным ребенком, и хотя исправно выполняла все обязанности няни, родительской любви к ней не проявляла; Клэри целиком и полностью зависела в этом отношении от него. И он, валяясь в канаве с адской болью в ноге и безо всякой надежды на побег вместе с Пипеттом, нацарапал записку для Зоуи, а потом еще одну, маленькую, – для Клэри, как единственное, чем мог ее утешить. Но в то время она была еще ребенком; дети многое перерастают, ведь она же ни разу не упомянула при нем о своей матери после того, как Изобел умерла. Может, он и теперь покажется ей незнакомым чужаком… Он растерялся. Если уж речь зашла о перерастании – том самом, на которое, как он заметил, многие возлагают надежду, – интересно, как оно применимо к нему самому. Сколько времени ему понадобится, чтобы переболеть разлукой с Миш? Он думал, что труднее всего будет принять решение расстаться с ней, и, как теперь понял, он рассчитывал, что наградой за это решение будет то, что осуществить его на практике окажется легче, чем он ожидал. Так считать он продолжал даже на борту. И думал, что, очутившись дома, сумеет вписаться в колею своей прежней жизни, а добродетель правильно принятого решения послужит ему опорой. Но не тут-то было: выяснилось, что это особенно трудно в ситуациях, о которых он даже не подозревал, – вроде необходимости делить ложе со знакомым и вместе с тем чужим человеком. В часы, проведенные без нее, его влечение к Миш просто становилось более мучительным. Вмешалась и нравственность: ни действовать, ни даже испытывать чувства по отношению к одной из них он не мог, чтобы не нанести ущерб какого-либо рода другой – по крайней мере, так ему начинало казаться. А как только он уйдет с флота, от него будут ждать возвращения в семейный бизнес, за время отсутствия в котором ему стало ясно, что к этому делу у него не лежит душа. Но разве он мог рассчитывать, что Зоуи согласится на состояние полного безденежья, если он снова решит заняться преподаванием или попробует себя в торговле картинами? Он думал, что перерастет и желание быть художником, но теперь этот способ справиться с желаниями казался ему недостойным и неубедительным.
Возвращаясь на автобусе вместе с Арчи к нему домой, он сумел признаться, что нервничает из-за встречи с Клэри.
– Тебе не кажется, что нам стоило бы провести вечер втроем? Просто она, похоже, знает тебя гораздо лучше.
– По-моему, ей следует предоставить право выбора. – И Арчи после паузы спросил: – Каково это было – вернуться домой?
– Да ты знаешь… очень странно. Не совсем так, как я ожидал. – Он помолчал и добавил: – Удивительно вернуться к уже готовой пятилетней дочери.
– Вот уж точно.
Во время очередной паузы Руперт заметил, как старательно Арчи избегает упоминаний о Зоуи.
– Я не знал, что выбрать ей в подарок. И в конце концов купил ручку. Как думаешь, подойдет?
– Даже не сомневаюсь. Она любит все в таком роде.
– До сих пор пишет?
– Старается скрывать, но скорее всего, да. Во время войны она вела для тебя дневник. Чтобы ты прочитал, когда вернешься. Знаешь, она ведь всегда была убеждена, что так и будет.
Открывая своим ключом дверь большого, довольно угрюмого здания из красного кирпича, Арчи сказал:
– Пожалуй, лучше тебе дождаться, когда она заговорит про свой дневник сама.
Квартира Арчи была невелика, зато с балконом, выходящим в сторону квадратного сквера, где в тот момент буйно цвели боярышник, сирень и ракитник.
– В каком часу она придет?
– Прямо после работы. Между половиной седьмого и семью. Хочешь виски?
– Нет, спасибо.
– Тогда джин. Кажется, у меня где-то еще оставался. А, нет – это водка. Она вроде как вошла в моду из-за наших русских союзников. Можно пить водку со льдом, водку с тоником или просто водку. Но я бы не советовал: стоит ей чуть нагреться, как у нее появляется маслянистый привкус.
– Думаю, водка со льдом будет в самый раз. – На самом деле он так не думал, но ощущал усталость и надеялся, что спиртное поможет ему встряхнуться.
Арчи, похоже, почувствовал его нервозность, потому что с жаром заговорил о предстоящих выборах, распаде коалиции и политике партии.
– В палате их не видно и не слышно, – говорил он. – Честно говоря, я думаю, было бы лучше, если бы они дождались, когда мы добьем Японию.
– Не хочешь поговорить про Францию? – спросил он несколько минут спустя, когда убедился, что отклика на разговоры о политике ему не дождаться.
– Не сейчас.
«И, наверное, вообще никогда», – мысленно добавил Руперт, а потом задумался, отважится ли он когда-нибудь признаться в этом хотя бы в разговоре с Арчи.
Арчи сказал:
– Когда в дверь позвонят, я сам подойду и открою. Для нее потрясение будет невероятным. Хорошо бы как-нибудь предупредить ее заранее.
– Послушать тебя, так я прямо катастрофа.
– Нет, я не об этом. Потрясения бывают самыми разными.
Когда в дверь позвонили – наконец-то, – оба вскочили, и Руперт вдруг понял, что и Арчи на взводе. Залпом допив водку, он быстро захромал к двери, но перед ней остановился.
– Эм-м… Еще одно. Она в самом деле… переживала за тебя. Ей… ну ладно. – Он пожал плечами и вышел. Сбивчивые шаги удалились по лестнице, ненадолго стало тихо. Руперт поднялся и направился к балкону, дальнему от двери. И услышал голоса, Арчи и ее, а потом – как Арчи говорит: «Тут для вас небольшой сюрприз», и ее ответ: «Ох, Арчи! Еще один? Нет, не стану я угадывать, что это, потому что в прошлый раз, когда вы нашли для меня то, что я назвала, это было задолго до… ну, понимаете, о чем я…»
В комнате она увидела его, застыла неподвижно и молча и вдруг, будто подброшенная пружиной, кинулась к нему в объятия.
– Я плачу только потому, что так рада, – объяснила она несколько минут спустя. – Вечно я из-за всего лью слезы.
– И раньше вечно лила.
– Правда? – Она стояла перед ним – ростом почти с него, поглаживая его по плечам мелкими нервными движениями. Смотреть ей в глаза было все равно что на солнце. – Ведь правда, ужасно было бы, – продолжала она, и он понял, что она упивается игрой воображения, – окажись ты ненастоящим? Если бы я просто тебя выдумала?
– Ужасно. Клэри, милая, я соскучился по тебе.
– Знаю. Я получила твою записку – про то, что ты думал обо мне каждый день. От этого многое изменилось. О, папа, вот ты и здесь! Может, присядем? У меня такое чувство, что я сейчас не выдержу.
Арчи оставил стакан для нее на столике у дивана и скрылся.
– Наверное, ушел в ванную. Он подолгу сидит там с кроссвордами, – сказала она.
Они сели на диван.
– Дай-ка я тебя рассмотрю как следует, – сказал он. – Как же ты выросла.
– Вверх – да, – согласилась она. – Но не в остальные стороны. Не то что другие. Луиза теперь красавица, так все говорят, а Полл такая хорошенькая и изящная. Обе они особенные, а я стала просто гусеницей покрупнее – или молью по сравнению с бабочками.
Он смотрел на нее. Ее лицо похудело, но все еще было округлым, а теперь и раскрасневшимся от возбуждения и полосатым от слез, слипшиеся мокрые ресницы говорили о любви с откровенностью, поразившей его почти до боли.
– Это самый радостный день в моей жизни, – сказала она.
– У тебя глаза точь-в-точь как у твоей матери.
– Ты этого мне никогда не говорил. – Она попыталась улыбнуться, но губы дрожали.
– Вижу, ты все свои веснушки растеряла.
– Ну, папа! Знаешь ведь, что они только к лету высыпают вовсю.
Он ободряюще сжал ей руку.
– Жду не дождусь, когда снова увижу их.
За остаток первого вечера, проведенного вместе с ней и с Арчи, которого они насилу уговорили составить им компанию, Руперт заметил и то, как она выросла, и то, как остро она истосковалась по нему: последнее открылось ему косвенно, в ее рассказах и расспросах. Когда Пипетт добрался до Хоум-Плейс и описал свой путь на запад, она поняла: многое из того, что она видела о нем в воображении, было взаправду.
– Не просто приключения, – пояснила она, – а даже какие именно.
– После «Дня Д», – спустя некоторое время сказала она, – я думала, что ты вот-вот вернешься. Глупо это было, наверное, да?
Но она сразу же почувствовала, что вновь ступает на опасную почву: до этого она уже спрашивала, почему он не вернулся пораньше и что с ним случилось, а когда он ответил, что это слишком длинная история, сейчас не до нее, она сразу же прекратила допытываться; старая Клэри, точнее, наоборот, более юная, неумолимо продолжала бы допрос, но в тот первый вечер она, похоже, сразу поняла, что говорить об этом ему не хочется…
И этим, размышлял он сейчас, сидя в поезде по пути в Лондон, к Арчи, ее поведение разительно отличалось от действий Адмиралтейства и остальной семьи. Адмиралтейство, конечно, было в своем праве: до него с запозданием дошло, как скверно он поступил с их точки зрения, и что четыре года изоляции и пылкой близости вызвали в нем сбой ощущений действительности и ценностей. Значимость незаметно приобрели совсем другие вещи: стремление спасти свою шкуру переросло в непрестанную тревогу за Миш – если бы выяснилось, что она укрывает его, ее бы расстреляли. Они обустроили несколько тайников, он с настороженностью дикого зверя замечал любые признаки движения вблизи фермы, улавливал шум мотоцикла или любого другого мотора задолго до Миш. Потому что немцы нет-нет да и наведывались к ним и на другие фермы за едой. Они забирали кур, яйца, фрукты, если было – масло, а однажды, в тот раз, о котором Миш потом вспоминала, захлебываясь яростью, отняли одну из ее трех свиней. Иногда за все изъятое щепетильно расплачивались, иногда нет. Но помимо главной заботы – как остаться в живых – в то время в его жизни было еще две составляющих: каждая возникла из безысходности и за неимением альтернативы, и обе постепенно завладели им полностью. Рисованием он занялся потому, что у него не нашлось дел не то что получше, но и вообще никаких. У нее хранился блокнот с тонкой линованной бумагой, на которой она изредка писала письма родным – своей сестре в Руан, тетке в монастырь близ Байё. Линии просматривались даже с чистой стороны листов, но к этому он вскоре привык. Он начал с набросков интерьера кухни – большой, вмещающей всю жизнь, которая проходила под крышей дома, кроме сна. Там Мишель и готовила, и стирала, и гладила, и зашивала, и упаковывала яйца, кур, кроликов – двух последних живьем, – чтобы продать их на рынке, куда ездила каждые две недели. В сезон она раскладывала собранные фрукты: свежие – по круглым корзинам, консервированные – по банкам, связывала в пучки зелень и все прочее, что растила на продажу, готовила товар к перевозке на своем велосипеде с прицепленной к нему деревянной тележкой. Там, в кухне, он проводил почти все время, бездельничал, если только она не поручала ему сделать что-нибудь, но постоянно был начеку, готовясь к бегству. Первые рисунки стали просто приятным способом отвлечься, но вскоре он заметил, что относится к ним более серьезно, придирчиво и ответственно: сперва он понял, что отвык и разучился, спустя некоторое время – что прошли годы с тех пор, как он хоть что-нибудь рисовал, не испытывая смутного чувства вины за потакание своим прихотям (Зоуи всегда раздражалась, когда он тратил хотя бы толику свободного времени на то, что она называла его «художествами»). А теперь он мог рисовать, сколько хотел. И Мишель, едва поняла, что для него это не просто развлечение от скуки, чего только ни делала, чтобы раздобыть ему материалы – в основном бумагу, иногда карандаши, а однажды – уголь для рисования. Все это она покупала по случаю в базарные дни – выбирать там не из чего, говорила она, только то, что нужно ученикам местной школы, но однажды она вернулась с коробочкой акварели.
Второй составляющей, которая занимала его помыслы, была, конечно, Мишель. Впервые он лег с ней в постель через четыре месяца после появления на ферме. Из-за откровенной похоти и утешения, которое она дарила. У них выдался плохой день: утром оказалось, что коза пала по неизвестной причине, и это была катастрофа, так как козленка, которого она недавно принесла, теперь предстояло выкормить из рожка драгоценным коровьим молоком. Мишель испереживалась, не в силах понять, отчего сдохла коза. Она привела козленка в кухню, привязала его в углу, и пока они мастерили из лоскута замши подобие вымени, снаружи хлопнула дверца машины и послышались мужские голоса. Прятаться в замаскированный подпол ему было уже некогда – для этого понадобилось бы разбирать половицы, не хватало времени и сбежать в амбар на сеновал. Она указала в сторону лестницы, он одолел ее как раз в тот момент, когда в дверь заколотили. Подняться на чердак по второй лестнице – хлипкой, приставной, – он не решился, чтобы не выдать себя шумом. Дверь в ее спальню была открыта, однако ножки большой кровати оказались высокими, покрывало – недостаточно длинным, чтобы прикрыть прячущегося. Не оставалось ничего, кроме как встать за открытой дверью и молиться Богу, чтобы при обыске дома никто не додумался заглянуть за нее. «Во всем происходящем есть некий оттенок мрачного фарса», – думал он, а потом услышал, как они уезжают, но даже тогда, как учила Мишель, медлил спуститься, пока она не позвала его.
Она стояла у открытой двери кухни, глядя, как оседает пыль на проселочной дороге, ведущей к шоссе. Потом отошла к раковине и сплюнула зубчик чеснока, который до тех пор жевала. Он знал, что она всегда сует в рот чеснок, когда приезжают немцы. «Не по нраву им», – объяснила она в первый раз. Они нагрянули втроем: офицер, его шофер и еще один, как ей показалось, эсэсовец – он единственный из всех мало-мальски говорил по-французски. Ее засыпали обычными вопросами: кто еще живет здесь, на ферме? Как же тогда она справляется одна? Что приносит ферма и так далее. Разговор вышел долгий, объяснила она, потому что с немцами она всегда прикидывалась дурочкой. Не понимала, чего от нее хотят, давала нелепые ответы. Затем она напустилась на него, заявила, что это его дело – слушать, кто идет, а у нее и без того забот полно. Он сдуру промямлил в свое оправдание, что у машины мотор не такой громкий, и тогда она сорвалась. На чем бы они ни прикатили, они могли убить нас, выпалила она; неужели ему не хватает ума понять даже это? Немцы в машинах особенно опасны – это офицеры, они командуют. А если он даже слушать не удосуживается, пусть сидит все время в погребе – все равно пользы от него ни на грош, только ей лишние тревоги. Остаток дня она не говорила с ним и не глядела на него, раздраженно гремела посудой, поставила на стол миску супа для него, но сама есть не стала, и ему казалось, что ее невнятные упреки, обращенные к козленку, предназначались для него. День был чернее некуда, потому что утром выяснилось, что миноносец отплыл без него. Вечером, когда она позвала его вниз, он увидел на столе бутылку кальвадоса и два стакана. Она умылась и уложила волосы аккуратным узлом на макушке (когда приходили немцы, она распустила и растрепала их, чтобы выглядеть нарочито неряшливо). На ее вопрос, не хочет ли он выпить, он ответил – да, очень. Она налила ему и себе и придвинула ему пачку «Голуаз», вытащив одну сигарету для себя, и он, давая ей прикурить, сказал, что подумал и решил: оставаться здесь ему не следует. И куда же он пойдет? Попробует пробраться на какую-нибудь лодку в Конкарно. Ни на какую лодку он не проберется. Уже известно, что кто-то удрал таким способом, теперь немцы проверяют все лодки перед выходом из гавани. Не попасть ему на лодку. Оба помолчали. Потом он сказал, что как бы там ни вышло с лодкой, а уйти ему придется. Почему? Потому что это просто нечестно по отношению к ней. Не будь его здесь, ей ничто не угрожало бы, не пришлось бы поминутно тревожиться. Любого просить о таком – это чересчур, а тем более… – он помнил, как запнулся в этом месте – совершенно чужого человека.
Она долго смотрела на него с выражением, которое он не сумел разгадать. Чужого, значит, наконец повторила она. Вы четыре месяца здесь прожили – хорош чужой! Да нет, он совсем не это имел в виду. Просто ему кажется, что он не вправе подвергать ее опасности.
Эти слова она пропустила мимо ушей; все потому, что он англичанин, вот ему и кажется, что она чужая. Англичане холодные, так всегда говорили, а сама она до сих пор с англичанами не сталкивалась. Они сидели за столом один напротив другого. Она плотнее закуталась в черную шерстяную шаль и скрестила руки. Так или иначе, сказала она, если он и вправду уйдет, то недалеко. Его французский не так хорош, чтобы сойти за местного, документов у него нет, вдобавок известно, что он был как-то связан с ней – или же это очень быстро выяснится, когда его сцапают. Этого он не понял, но когда начал расспрашивать, она объяснила: хоть об этом и не говорили в открытую, слухи все равно поползли. И потом, ее взяли на заметку после того, как убили Жан-Поля. Немцы дотошно ведут такой учет. Так-то, закончила она. Так-то! Она пожала плечами и плеснула в стаканы еще кальвадоса. Он подумал, что ему бросили вызов, и растерялся, застеснялся своей беспомощности. До него вдруг дошло: хоть он и глубоко признателен ей, она ему не нравится. Отчуждение внушала горечь, тлеющее в ней раздражение. «Проклятая нога, – думал он. – Если бы не она, сейчас меня не было бы здесь, я мог бы уже быть дома». А потом случилось нечто странное, чему впоследствии он не мог дать объяснения. На секунду он стал ею, или, по крайней мере, его собственные чувства, реакции, потребности, тревоги рассеялись и сменились принадлежащими ей. Одинокая, она заботилась о своих родителях до самой их смерти, ее мужчину, а вместе с ним и будущий брак и детей грубо отняло у нее убийство, над которым не имело власти правосудие, и ей осталось лишь заниматься как мужской, так и женской работой в этой глуши. Все знали: враги насилуют одиноких женщин. Эта возможность – вероятность – сохранялась всякий раз, когда они являлись сюда. Сегодня она пережила этот страх. Она помогла бежать Пипетту, она приютила Руперта: ни то, ни другое не принесло ей ни малейшей выгоды. Сегодня она накричала на него, заявила, что прислушиваться к машинам, подъезжающим к ферме, – его дело, и была совершенно права. Он потерял бдительность, вдобавок заявил, что должен уйти, и назвал ее чужой – и то и другое звучало холодно и оскорбительно.
– Извините, что я назвал вас чужим человеком. Мне жаль, что мой французский настолько плох. Простите, что решил уйти, не задумываясь, какими будут последствия для вас…
Он взял ее за руку, а она закрыла ему рот.
– Хватит! Вы сказали достаточно.
Она улыбалась – он не помнил, чтобы когда-нибудь прежде видел на ее лице улыбку, в темных глазах читались и цинизм, и нежность. Они стали другими людьми.
Когда тем вечером после ужина – кролика, тушенного с яблоками и луком, – они заперли двери на засовы, покормили козленка и направились наверх, она схватила его за руку и втащила в свою комнату. Он обнял ее и поцеловал маленький красный рот.
– Много чеснока, – сказала она, а он возразил, что он же не проклятый бош, просто холодный англичанин. Она снова улыбнулась. – Я вас согрею, – пообещала она.
Месяцами он видел ее в пышной черной юбке, зачастую с передником поверх нее, в толстом рыбацком свитере, блузках из плотного ситца, в шали, а при виде ее обнаженного тела у него перехватило дыхание. Высокие груди сосками врозь, неожиданно тонкая талия, ниже – крутые изгибы бедер, руки и ноги мускулистые и округлые, запястья и щиколотки изящные и тонкие – откровение, изумительное и потрясающее.
Даже сейчас, сидя в пыльном вагоне, он ощутил, что его тело отозвалось на воспоминания о том, как он увидел ее впервые.
После той первой ночи они перестали говорить друг другу «вы», «мадам» и «месье», но прошло еще несколько месяцев, прежде чем оба осознали, что случилось с ними.
На этом ему пришлось остановиться – дальше начиналась боль, понимание, что с ней у него не может быть будущего, что когда-нибудь этому прекрасному уединению придет конец, и чем ближе они станут, тем бесповоротнее придется расстаться. В начале их разлуки, на борту и первые несколько дней после, он думал, что должен, обязан изгнать все мысли о ней; теперь же понимал, насколько трудно удерживаться от них больше нескольких часов подряд. Не легче становилось и от его отношений с Зоуи, которые, как думал он теперь, приобрели оттенок настороженной любезности двух людей, застрявших между этажами в лифте, стали чем-то вроде тревожного ожидания в чистилище, из которого, по-видимому, ни один из них не в состоянии выбраться.
Возможно, думал он, ему полегчает, если он выговорится: он определится, лучше поймет, как теперь быть. И человеком, которому он выговорится, станет Арчи.
2. Девушки
Август 1945 года
– Я уже жалею, что мы вообще его позвали. Теперь он съест всю нашу еду и будет проситься в кино. И красить, скорее всего, вообще не умеет.
– Поручим ему что полегче.
– Представляешь, он спросил, заплатим ли мы ему за работу. И это мой родной брат!
– Ой, Клэри, да он же просто пошутил. Сосиски готовы?
– Наверное. Не вечно же им торчать в кастрюле.
– Если ты возьмешь на себя картошку, я их проверю.
У нее уже ныли руки, а в картошке все еще было полным-полно комков.
– Полл, ты же говорила, что добавишь в пюре сливочное масло и молоко.
– Не выйдет. Масло мы доели, а маргарин нам понадобится, чтобы завтра сделать бутерброды для Невилла и для нас. И молока осталось всего полпинты. Придется нам отказаться от «Грейп Натс» на завтрак.
– И жевать черные тосты с ярко-желтым маргарином.
– Не обязательно черные – главное, не спускать глаз с гриля.
– Сдается мне, – сказала Клэри, когда они уже разложили сосиски с комковатым пюре и уселись за тесный кухонный столик, – готовка удается, только если ничем другим не занимаешься. Как миссис Криппс.
– Надеюсь, со временем и мы научимся как следует. И продуктов прибавится.
– Это когда еще будет. Тысячи немцев умирают с голоду.
– Ноэль говорит, что все те запасы провизии, которые могли бы достаться нам, отправляют им, потому и нормы по карточкам урезают, а не повышают. Говорит, в любую минуту могут ввести карточки на хлеб.
– Ну вот… – Декларации Ноэля, работодателя Клэри, в которые она верила как в прописные истины, оказывались неизменно мрачными. – Хорошо еще, у нас есть свое жилье.
– Да. Как думаешь, здесь когда-нибудь перестанет так странно вонять или мы просто принюхаемся и привыкнем?
– Мы избавимся от запаха. Здесь будет чудесно, когда мы закончим.
«Жилье» представляло собой шесть комнат, по две на каждом этаже небольшого дома восемнадцатого века в переулке у Бейкер-стрит. Внизу разместилась бакалея, в подвале – неизведанные территории, где бакалейщики, братья Грин, ощипывали и потрошили птицу. Перья долетали до второго этажа вместе с их паленой вонью, которая вносила свою лепту в общий душок этого места, отдающего сыростью и гнилью. Комнаты были в отвратительном состоянии, когда достались им, – штукатурка крошилась, старая краска отслаивалась от оконных переплетов. Неизвестно кто нацарапал безграмотные надписи там и сям на стенах и дверях. «Весь дом гнеёт», – гласила одна, а другие уверяли: «Беснадежная дыра», «Сыро и грязьно», и все в таком же духе. По сути дела, чистая правда, но шесть комнат за сто пятьдесят фунтов в год казались выгодным предложением и единственным жильем, которое они могли себе позволить. Родные помогали. Отец Полли подарил им кокосовые циновки для трех лестничных площадок, Дюши пожертвовала большой кусок старого коврового покрытия из дома на Честер-Террас, чтобы разрезать его по размеру комнат. Клэри взяла себе второй этаж, Полли третий, а самый верхний оставили для кухни и столовой. Уборная помещалась в этаком коридорчике, пристроенном к зданию сзади, в который, как оказалось, можно, хоть и с трудом, впихнуть крошечную ванну. Так и сделали, а в кухне поставили раковину. С рук купили кухонную газовую плиту и три подержанных газовых обогревателя для гостиных и столовой. Заплатили за то, чтобы им заново оштукатурили и выровняли стены, на которых выбоин насчитывалось особенно много. Оставалась только отделка. Полли, которая теперь работала в маленькой компании, занимающейся интерьерами, заявила, что стены обязательно надо оклеить обоями и что она может раздобыть их с небольшой скидкой. Клэри, которая вообще не доверяла собственному вкусу, оставляла такие решения на усмотрение Полли. Но перед оклейкой предстояли еще малярные работы, и уж с ними-то пришлось справляться своими силами. Стоял теплый августовский вечер, заканчивалась пятница, они сидели за столом, а в открытое окно с перекошенной подъемной рамой залетал бурый от уличной пыли воздух.
– Поесть больше ничего нет?
– Что-то вроде тушеных яблок. Я почистила их, нарезала и поставила на огонь в кастрюльке, только воды налила побольше, чтобы не пригорели, как в прошлый раз.
Полли убрала тарелки из-под сосисок и разложила яблоки в миски, из которых они ели хлопья на завтрак.
– Ну как, ничего?
– Вполне. Кисловато немножко. – Клэри промолчала о том, что в яблоках попадаются какие-то обрезки ногтей, но Полли сама объяснила, что вырезать сердцевину яблока так, чтобы от него хоть что-то уцелело, труднее, чем кажется. – У Луизы дома есть специальный нож, чтобы вырезать из яблок сердцевину, – сказала она. – Пожалуй, надо и нам такой завести.
– Кажется, мы готовим все хуже и хуже.
– А по-моему, нет. Дело просто в том, что мы вынуждены готовить постоянно. А кухарка у нас вряд ли когда-нибудь появится. Ноэль говорит, что общество уже никогда не станет прежним.
– Как до войны? Посмотришь на мою работу, так кажется, что все будет в точности как раньше. Меня то и дело посылают в огромные дома, где хозяева устраивают кухни в цокольном этаже, чтобы прислуге не приходилось далеко ходить.
– Но нанимать декораторов по карману только самым богатым и знаменитым. А тысячи людей вынуждены из-за бомбежек жить в сборных щитовых домах.
– Да уж, – миролюбиво согласилась Полли. – Может, Ноэль и прав насчет большей части общества. Может, все останется прежним в моем узком кругу – согласна, для меньшинства – и поменяется к лучшему для всех остальных.
– Он не говорит, что улучшится хоть что-нибудь. Он считает, что ничего подобного не будет вообще никогда!
Последовала пауза, за время которой Полли, которую раздражали и взгляды Ноэля, и увлеченность ими Клэри, пыталась придумать какой-нибудь способ отвлечь ее.
– Давай сегодня больше не будем красить, а выберем обои. Я принесла несколько каталогов «Коулз» – они бесспорно лучшие.
Сначала они вымыли посуду, но любая кухонная работа угнетала их. Здесь не было ни полок, ни шкафов; почти все приходилось держать на полу. Не было еще даже сушилки у раковины, а два посудных полотенца вечно оказывались мокрыми. Они прикололи к стене листок, на котором составляли список всего, что им требовалось. Уже сейчас он выходил беспросветно длинным. В кухне стояла жара, потому что ее окно, как и все окна в этом узком маленьком строении, смотрело на юг, вдобавок здесь же был установлен бойлер – купленный с рук «Поттертон».
– Пойдем к тебе в комнату, – предложила Клэри. – Она самая симпатичная.
И не только потому, что Полли уже покрасила и подготовила стены к оклейке, но и, как казалось Клэри, потому что у нее был талант делать уютной и обжитой любую комнату. Дело было не только в лоскутном стеганом одеяле на кровати, папоротнике в горшке на каминной полке, блестящей белой краске и плотной оберточной бумаге, приклеенной к полу липкой лентой, а в ощущении, что тут уже и так опрятно и чисто – настолько, что в комнату не смеют проникать даже запахи сырости и паленых перьев. Дверь из этой комнаты вела в другую, поменьше, тоже чистую и покрашенную, с аккуратно развешенной на перекладине одеждой Полли.
– Здесь у тебя будет спальня?
– Нет. Буду держать здесь одежду и то, что нужно для работы, и если удастся, поставлю умывальник. И тогда останется только обзавестись диваном, креслами и так далее. А что у тебя?
– Не знаю. Я тут подумала: я ведь не такая аккуратная, как ты, так что лучше мне сделать в маленькой комнате спальню, а письменный стол и все прочее оставить в большой.
«И никогда и никого не впускать к себе в спальню, – мысленно добавила она, – потому что там будет вечный кавардак».
– Важно решить это заранее, пока мы не выбрали обои.
– А по-моему, без разницы, что я выберу.
– Да не прибедняйся ты, Клэри! Значение имеет то, чего хочется тебе.
Они сидели на кровати Полли бок о бок, прислонившись спинами к стене, с разложенным на коленях гигантским каталогом обоев.
– Мне нравятся красные, – немного погодя сказала Клэри. – Только без этих всадников, лир и прочего.
– Для таких обоев наши комнаты недостаточно просторны.
Вскоре лиры в каталоге сменились полосками всех цветов и размеров, и Клэри зацепилась взглядом за узкие двух оттенков красного.
– Вот эти хочу! Совсем как в опере, в Ковент-Гардене. Там все коридоры такими оклеены.
– Не знала, что ты любишь оперу.
– Да не то чтобы… в общем, сама не знаю, люблю или нет, а Ноэль водит меня туда ради расширения кругозора. Он говорит, опера уже не та, что прежде, но знать те, которые на слуху, все-таки надо. А я от них почти всегда плачу – столько в них обреченности.
– Красный – слишком горячий цвет для комнат с окнами на юг.
– Ты же сама велела мне выбирать. Красный – вот что мне нравится.
– И с полосками на этих стенах будет нелегко – слишком уж они неровные.
– Ну и зачем надо было давать мне возможность выбрать, если ты все время против?
– Я просто пыталась дать тебе совет.
– Или командуй, или не мешай мне выбирать самой. Не выношу, когда мной руководят.
В конце концов она выбрала красные полоски для своей маленькой комнаты и последовала совету Полли – остановилась на бледно-желтых обоях в мелкую золотистую звездочку для большой.
Но позднее, лежа в постели, она думала: вечно мной кто-нибудь да руководит. А потом снова задумалась и поняла, что имела в виду Форменов – в основном Ноэля, но и Фенеллу тоже, хотя и далеко не в той же степени. Отчасти это происходило потому, что они отличались от всех других людей, и им постоянно приходилось ей что-нибудь растолковывать. Фенелла многое объяснила ей насчет Ноэля. Он рос – да так и остался – единственным ребенком в семье (его родители умерли, но и при жизни им нисколько не интересовались). Он жил в маленьком доме в Барнете, с трехлетнего возраста от него ожидали умения самостоятельно заботиться о себе. В четыре года он научился читать – сначала «Таймс», а потом одолел все книги, какие только нашлись в доме, – сам готовил себе еду (как, скажите на милость, ему это удавалось?), его отправили в школу в Хайгейте, но там он ни с кем так и не подружился, потому что родители никого не разрешали приводить в гости. Так или иначе, он не очень-то расположен к мужчинам, сказала Фенелла, – только к женщинам: общество женщин он обожает. В театры, кино и на концерты он ходил один с восьмилетнего возраста («Интересно, – думала Клэри, – откуда он брал деньги», – но спрашивать ей не хотелось). Так он и рос без любви и заботы, его воспринимали как не особенно желанного третьего взрослого жителя дома. Его отец, несостоявшийся архитектор, в основном проживал небольшое наследство, остатки которого после его смерти достались Ноэлю. Его мать совершала периодические вылазки в различные общества и секты, к сторонникам Оксфордского движения, к Гурджиеву, к одному индийцу с женой-японкой, который читал лекции в бейсуотерском доме, но всякий раз быстро охладевала, а в промежутках валялась на диване, читала романы и жевала кексы. Потом однажды она ушла – просто исчезла, насколько было известно Ноэлю. Отец сообщил ему об этом однажды за завтраком и добавил, что развивать эту тему не желает. Ее уход, по-видимому, мало что изменил в уединенной и обособленной жизни ее мужа и сына. Кто-то убирал в доме дважды в неделю, этот же человек ходил за покупками. Ноэль питался школьными обедами, хлебом с маслом и бараньими ребрышками. Жуткое детство, сказала Фенелла. Нельзя относиться к Ноэлю так же, как ко всем прочим.
Ей пришлось согласиться. Его родители казались чудовищами: она представить себе не могла этот ужас – когда тебя бросает живая мать. Ее-то мать умерла, когда родился Невилл, а это совсем другое дело; и она тем более не могла представить отца, который отказывался бы разговаривать с ней. Теперь-то ей стало понятным презрение Ноэля к семейной жизни, его неприязнь к родителям, к детям, к институту брака в целом. А когда она спросила Фенеллу, почему он при таких убеждениях женился на ней, та просто объяснила, что он был отказником совести и своим поступком помешал призвать ее на службу. «Я почитал газеты, – сказал он однажды утром, – и думаю, мне будет лучше жениться на вас». Это предложение Клэри сочла самым невероятным и изысканным из всех, о каких она когда-либо слышала, и потому встретила рассказ о нем почтительным молчанием; а спустя некоторое время спросила, как они познакомились. Ноэль дал объявление о том, что в литературное агентство требуется секретарь, Фенелла откликнулась, пришла на собеседование и была принята на работу. Он снимал квартиру на верхнем этаже, на Бедфорд-сквер, где жил и работал, и вскоре Фенелла переселилась к нему. «Уму непостижимо, – думала Клэри, – как он вообще обходился без нее». Она не только печатала его тексты на машинке, готовила, стирала ему рубашки, убирала в доме (ему претила мысль, что ради уборки в дом будет являться посторонний человек), но и сопровождала его на масштабных прогулках по Лондону и окрестностям, каждый вечер еще долго после полуночи читала ему вслух, а потом готовила последнее, что он съедал за день, – йогурт, хлеб с маслом и стакан горячего молока – и приносила ему в постель, где он и завтракал следующим утром. «Он любит позавтракать спозаранку, – сказала Фенелла, – и почитать газеты, прежде чем встать с постели». Клэри сообразила: это означает, что спать Фенелле почти некогда, и Фенелла действительно призналась, что когда Ноэль водит своих подруг в театр или оперу, сама она ложится в постель пораньше и отсыпается до его возвращения. В отличие от Ноэля, невысокого, худого и жилистого, в очках с толстенными стеклами и в тонкой золотой оправе, Фенелла была крупной, ширококостной и степенной, с огромными ореховыми глазами, ее лучшим украшением, в которых отражался ум. Ноэль, объясняла она Клэри, – самый интересный и удивительный мужчина, какого она когда-либо встречала. Если это верно для Фенеллы, женщины средних лет, – как минимум тридцати пяти, а то и старше, – значит, безусловно, верно и для нее, Клэри. Вся ее жизнь теперь разделилась на две части: на жизнь с Ноэлем и Фенеллой и жизнь с Полли и родными. Порой ей казалось, будто она – два разных человека: прежняя Клэри, которая играла в «домик» с лучшей подругой и кузиной, пережила чудо возвращения отца из Франции, а теперь, когда немного свыклась с ним, начинала беспокоиться о том, что он изменился и, кажется, несчастен; и новая Клэри, которую обстоятельно и серьезно учили практически всему. Каждый день, проведенный с Форменами, вскрывал новые глубины ее невежества. То были знания об искусстве, паранормальных явлениях, транспорте, истории, болезнях. Ноэль как будто знал, отчего умер каждый известный человек, которого при нем упоминали, знал о состоянии пешеходных дорожек, каналов, железных дорог Англии, о ценах на сладости в елизаветинские времена, о том, как делают лодки-кораклы, о предсмертных словах несметного множества одних знаменитостей и причудах других – о Ницше с его кремовыми булочками, Саварена с его устрицами, одного миллионера с острова Мэн, который играл в кораблики с картой мира и настоящими судами, принадлежащими ему… Факты, исключительные, невероятные (хотя она никогда не оспаривала их), изливались из него почти непрерывным потоком. Казалось, он знает если и не все, то понемногу обо всем, и, конечно, Фенелла, живя с ним, тоже была на редкость эрудированной. Но вот что еще удивительнее: хоть она, Клэри, знала так мало, к ней относились как к равной, к взрослой, к одной из них – и даже веселились и дивились, когда она говорила, что понятия не имеет, что такое «Голубой Джон»[2], кто основал Больницу Святого Георгия или чей роман лег в основу «Травиаты». Все это приятно будоражило ее, она с удовольствием печатала письма под диктовку Ноэля, который употреблял диковинные, никогда ею прежде не слышанные слова вроде «аброгации» или «шлама». В половине первого ее отправляли на почту за марками или в банк с книгой учета платежей агентства, а когда она возвращалась, у Фенеллы уже был готов обед: ореховые котлетки, глубоко презираемые Ноэлем, поэтому обычно достававшиеся им двоим, а Ноэлю – мясной паек Фенеллы, отбивная или котлетка более желательного свойства; к этому прилагались гигантские курганы картофельного пюре, капусты или моркови, затем – рисовый пудинг, который Ноэль особенно любил, и наконец – чашка довольно жидкого сероватого кофе. Все эти блюда съедались наверху в мансарде, которая когда-то наверняка служила спальней прислуге. Эта комната была самой симпатичной во всей квартире и, как и комната под ней, служила и рабочим кабинетом, и гостиной. За кабинетом, в еще одной маленькой комнате, Ноэль и Фенелла спали, но Клэри ни разу ее не видела. Уборная и тесная темная ванная помещались на площадке между этажами – ванна для Ноэля была редким и весьма зловещим явлением, планируемым заранее, за несколько дней, как событие, затмевающее собой все прочее в этот день. Любопытно было иметь знакомого, который практически не моется, но когда Клэри рассказала об этом Полли, реакция той оказалась до тошноты предсказуемой.
– А вот он – нет! – возразила Клэри. – В том-то все и дело. Просто он сам по себе такой же чистый, как любой другой человек.
– А как же тогда Фенелла? – спросила Полли.
– Насчет нее не знаю.
И вправду не знает, поняла она: не знает ничего. Когда Фенелла оставалась наедине с Клэри, что случалось нечасто, она говорила только о Ноэле. У нее как будто не было ни родных, ни прошлого. На вопрос Клэри, чем она занималась до знакомства с Ноэлем, она туманно ответила, что служила личным секретарем у почти отставного драматурга. «Но не с самого же рождения она у него служила, – думала Клэри, – наверняка у нее были родители, она ходила в школу, где-то жила…» Однажды она спросила об этом Ноэля.
– Родители Фен? От них было мало толку. Ее отец спился и умер, мать покончила с собой. Ну, знаешь, какие они, эти родители. На мой взгляд, не более чем биологическая необходимость.
Тут-то ей и вспомнилось: когда ее отец вернулся из Франции и она принесла им эту потрясающую новость, они проявили лишь вежливый интерес, а после обеда Фенелла сказала, что разговоры о Франции нагоняют на Ноэля тоску, так что этой темы лучше избегать.
– Видишь ли, это потому, что он хочет уехать в Америку, – разъяснила (едва ли) она. И Клэри, которой показалось, что она должна была понять, что это значит, но не сумела, после этого заткнулась.
Любимые мозоли Ноэля были столь многочисленны, сколь и болезненны, а это значило, что любой разговор чреват ловушками. Например, он любил рассуждать о том, насколько лучше все было раньше, они погружались в уютную ностальгию по девятнадцатому веку, он советовал Клэри почитать «Выдающихся викторианцев» Литтона Стрейчи, как вдруг вспоминал внезапно кого-то вроде кардинала Ньюмена, которому отводилась там глава, – тогда его лицо омрачалось, и он решительно замолкал. Все, связанное с религией, опасно, обнаружила она, так как Ноэль боялся, что он все-таки существует, этот Бог – некое мстительное божество, которое наверняка отправит его в ад. В тот раз, чтобы задобрить его, Фенелле пришлось сходить за кексами к чаю и пораньше отправить домой Клэри, чтобы предаться умиротворяющему чтению Бертрана Рассела, или Менкена, или Эриха Фромма.
Ноэль очень помогал им с Полли, когда они искали жилье, – точнее, в конечном итоге не помог ничем, но внес несколько интересных предложений романтического свойства, например, посоветовал выбрать улицу с названием, которое ей по душе: Шелли, сказал он, выбрал Полэнд-стрит именно по этой причине; или же стоило бы рассмотреть в качестве варианта одну из башен Тауэрского моста – «только представьте, какой изумительный вид открывается из тамошних окон». Но оказалось, что башни битком набиты всякими механизмами для развода моста, и потом, это страшно далеко отовсюду, так что Полли решила, что это им не подойдет. Она выбрала Флорел-стрит в Ковент-Гардене за красивое название; там ничего не нашлось, но у ковент-гарденских агентов в списках обнаружился этот дом, так что, пожалуй, Ноэль все-таки помог им – косвенно.
Лучшим в Форменах было то, что к ее писанине они относились со всей серьезностью. Она показала Ноэлю недописанный рассказ о том, как двое познакомились в детстве, жили врозь, пока не выросли, а потом снова встретились и полюбили друг друга. Это Ноэль обратил ее внимание на то, что оригинально развить такую идею в коротком рассказе не получится, зато в формате романа ей хватит места для всевозможных интересных поворотов.
– Например, – пояснил он, – оба они могут оказаться в одном и том же месте одновременно и не подозревать об этом. И тут выяснится, что общий опыт – скажем, посещения великого спектакля – повлиял на них по-разному.
Вдобавок он жестко и подробно разобрал ее ошибки в употреблении предпрошедшего времени, в котором она путалась, и на примере реплик Клеопатры отбил у нее всякую охоту злоупотреблять восклицательными знаками. После этого ей захотелось назвать свой роман «Гостья-луна», но он велел сначала закончить его, а потом подумать о названии. Она корпела над романом по вечерам и в выходные, но почти не продвинулась, пока не вернулся папа – тогда в ней будто исчезла некая преграда, и за последние два месяца она написала чуть ли не половину книги. Вообще-то Ноэль относился к ее внезапной плодовитости скорее неодобрительно: сам он часами сражался с мудреными критическими статьями для высоколобых интеллектуальных журналов или, что еще удивительнее, с полудилетантскими публикациями для профильных изданий: к примеру, он безмерно обожал трамваи и посвятил их непревзойденным достоинствам пламенную статью. Работа над одним текстом занимала у него одну-две недели, и Клэри научилась не хвастаться десятком страниц, написанных за выходные, так как Фенелла сказала, что это его угнетает. Раз в неделю она проводила вечер с папой. Осенью они с Зоуи собирались переселиться обратно в Лондон, а пока он жил у Арчи, так что с самим Арчи она виделась лишь в выходные, если не уезжала домой, и даже такие встречи были каверзными: ее беспокоило, что Полли до сих пор влюблена в него. Полли заявила, что говорить об этом не желает больше никогда, и ее желание приходилось уважать, но видно же, думала Клэри, что Полли до сих пор сама не своя. И если Арчи ей по-прежнему небезразличен, гораздо лучше было бы выговориться, но ведь опять получится как всегда, думала она, – в этой семье никто не умеет заявить о том, что важно для него, и Полли, кажется, заразилась той же привычкой. Но не будь они такими, мне бы, наверное, и в голову не пришло сделать одного из главных героев похожим на моих родных, а другого – нет. О своем романе она думала, пока не уснула.
На следующее утро Невилл явился в одиннадцатом часу со словами, что пришел позавтракать.
– Еще чего! Ты безнадежно опоздал. И наверняка поел дома перед выходом, – добавила она.
– Только слегка перекусил. Всего-то и съел четыре тоста.
– И у нас были только тосты, притом меньше четырех.
– Миссис Криппс дала мне вот это для вас. – В коробке лежало шесть яиц. – Раз я притащил их в такую даль, значит, имею полное право съесть одно прямо сейчас, – заявил Невилл, пока обе они радостно ахали над яйцами.
– Дай ему одно, – сказала Полли. – В поездке у любого разыграется аппетит.
– Я вообще думать ни о чем не могу, – объяснил Невилл, – сразу есть хочется. Само собой, от каких-то мыслей хочется сильнее.
– Сразу после еды – ничего подобного.
– А мне через час – уже да, – просто ответил он. – И ничего тут нет странного. Знаешь, сколько нам положено съедать в неделю? Одно яйцо, две пинты молока, полфунта какого-нибудь мяса, четыре унции бекона, две унции чая, четыре унции сахара, четыре унции сосисок, две унции сливочного масла, две унции лярда, четыре унции маргарина, три унции сыра и немного потрохов. А в школе мы даже этого не получаем. Я добыл весы и неделю вел контрольный эксперимент. Вместо мяса было рагу по-ирландски, полторы унции в нем – не мясо, а кости, в сосисках – почти один хлеб и еще какая-то противная трава, яйцо на вкус лежалое. Всю неделю я обходился без сахара, чтобы взвесить его, и конечно, никаких четырех унций там не набралось…
– Часть твоего пайка добавляют в еду, когда ее готовят, – перебила Полли, – потому ты и недосчитался всего того, что полагается тебе по карточкам. И вообще, кому это надо – съедать твой паек?
– Учителям. Особенно мистеру Фотергиллу. Он жутко толстый, его сестра посылает ему домашние сладости, а еще от него несет выпивкой. Иногда.
– Вот твое яйцо.
– Здорово. Гораздо лучше яичного порошка.
Из его неосторожного замечания они сделали вывод, что он завтракал в поезде.
– В самом деле, Невилл! Ну и жулик ты! Позавтракал уже дважды.
– Тревожит меня эта твоя непорядочность, – добавила Клэри.
– Нет ее у меня. Просто я не все рассказал. Забыл, а сейчас вспомнил. Дело в том, что я страшно голодный. Если хотите, чтобы я работал, хотя бы не дайте мне помереть с голоду.
Однако красил он на удивление хорошо и сам покрыл первым слоем всю большую комнату Клэри, поэтому для него не пожалели двух огромных бутербродов с беконом на обед и двух булочек с сахарной глазурью, которые Полли принесла из булочной. На бутерброды ушел весь их недельный запас бекона, но Полли иногда перепадали остатки от мистера Саути, хозяина лавки внизу. Булочки предназначались к чаю, так что пришлось идти и покупать еще.
– За последний год он так вытянулся, что нельзя его винить, – сказала Полли.
Вечером они сводили Невилла на «Ночь в цирке», которую крутили в кино в Ноттинг-Хилл-Гейт, потом накормили макаронами с сыром и какао. Теперь в доме воняло краской – хоть какое-то разнообразие после мяса и жженых перьев. В воскресенье Невилл собирался к Арчи, так что продолжить красить мог только утром.
– Но к ужину я вернусь запросто.
Брат возвышался над ними, теперь уже на голову переросший Клэри; время от времени он чуть не сшибал что-нибудь и постоянно выпрашивал то одно, то другое: «Я забыл зубную пасту», «одолжишь мне вон тот шарф, чтобы не надевать галстук?» и так далее.
– Удивительно, что ты вообще чистишь зубы, – сказала Клэри, глядя, как он выдавливает аж два дюйма зубной пасты за раз, укладывая их в два ряда на свою потрепанную щетку.
– Раньше я просто ел пасту. Но потом увидел зубы мистера Фотергилла и теперь чищу свои как бешеный. А он не чистит их никогда. Они как желтый от старости миндаль на фруктовом кексе.
Его голос уже не переходил с писка на рокот и обратно. Когда он запрокинул голову, чтобы прополоскать рот, она увидела, что у него кадык – совсем как у папы. Он еще не успел переодеть пижаму. На пижамной куртке не осталось ни единой пуговицы, костлявые локти торчали из дырявых рукавов. Почти так же выглядела вся его одежда: обшлага серых фланелевых брюк болтались намного выше щиколоток, едва прикрытых редкими, как сетка, резинками штопаных-перештопаных носков, упрятанных, в свою очередь, в громадные сизоватые ботинки. Последние он старался носить как можно меньше: снял сразу, как пришел, и снова вбил в них ноги, только когда пора было идти в кино.
– Понимаете, шнурки давным-давно лопнули, так что их уже не развяжешь. Да ладно, что такого-то, – добавил он, уловив их осуждение.
Не вылезая из пижамы, он докрасил оба окна у Полли и ушел одеваться. А они заговорили о нем.
– Саймон был точно такой же, – сказала Полли.
– А по-моему, он еще хуже. – Клэри вспомнилось, с какой несерьезностью он отвечал на все их расспросы о том, чем намерен заняться, когда окончит школу.
– Мне бы свой ночной клуб, – заявил он. – Чтобы не спать всю ночь и грести деньги лопатой.
– И это все, чего тебе хочется?
– Не совсем. Само собой, хочется жить в свое удовольствие. Может, театр заиметь или стать дирижером оркестра – просто так, ради забавы.
– Неужели тебе ничего не хочется делать для других? – Едва выговорив эти слова, она осознала, какое в них сквозит самодовольство. Но было уже поздно. Некоторое время он смотрел на нее, а потом любезно отозвался:
– Я не хочу приносить пользу людям: хочу, чтобы пользу приносили мне.
– Это мы виноваты, – сказала Полли. – Мы завели с ним этот разговор, совсем как нудные взрослые с нами.
– Но Арчи он все-таки любит. – Еще одни слова, которых ей лучше бы не произносить.
Но Полли, которая силилась вспороть банку «спама», ответила просто:
– Так ведь Арчи ему вроде как заменял отца, верно? Пока дяди Руперта не было.
Когда вышел Невилл с просьбой как следует замотать ему шею одолженным у Полли шарфом, обе раскомандовались по-матерински: Клэри убеждала его хоть немного почистить ботинки, Полли пыталась пригладить его густые вихры, дыбом торчащие вокруг двойной макушки, но безуспешно – гребень чуть не треснул, а из спутанных волос выпал его сломанный зубец и еще один, от чьей-то чужой расчески другого цвета.
– Твои волосы отвратительны! Господи, что ты с ними делаешь?
– Или не делаешь, – вставила Клэри, которая наблюдала за ними.
– Да ничего особенного. Иногда меня стригут. А когда кто-нибудь соглашается одолжить мне бриолин, я мажу им волосы. Пытаться расчесать их бесполезно. Пока они блестят, мыть голову меня не заставляют. Мы пробовали масло из таких маленьких баночек, которым смазывают двери, чтобы не скрипели, но оно воняет. Бриолин гораздо лучше. И незачем закатывать глаза – волосы мои, что хочу, то и делаю.
Вскоре после этого он ушел, но весь остаток дня, пока они докрашивали комнату Клэри, по очереди мылись, готовили яичницу со «спамом» на жаркой кухне и смотрели в окно, на раскаленную пыльную улицу, где дрались двое мужчин, пытаясь пырнуть друг друга ножами, их не покидали невысказанные мысли об Арчи.
– По-моему, надо вызвать полицию, – сказала Клэри. Внизу уже собралась небольшая толпа. У одного из дерущихся на рубашке проступила кровь.
– Да вон же полицейский, смотри.
Но всякий раз, когда он проходил мимо толпы, те двое изображали дружеские объятия, моментально пряча ножи. Полицейский не уходил, и в конце концов толпа рассеялась, а драчуны разошлись в разные стороны.
– Наверное, киприоты, – сказала Клэри.
– Откуда ты знаешь?
– Ну, здесь же есть киприоты, а англичане поножовщин не устраивают. А вообще на интересной улице мы живем, правда?
– М-м. Но лучше бы из нашего дома было видно хоть одно дерево.
– А разве нет?
– Ну Клэри, неужели ты не заметила? Ведь здесь нет ни единого окна, откуда видна какая-нибудь зелень.
Тем вечером Невилл не вернулся и даже не позвонил, чтобы предупредить об этом. «Спам» они доели с остатками помидоров. Хлеб зачерствел, поэтому его пустили на тосты.
– Завтракать придется «Грейп Натсом».
– Молока не осталось.
– Господи! Как люди только ухитряются питаться?
– Если Невилл прав насчет продуктов по карточкам, ума не приложу.
– Но почему не стало лучше даже сейчас, когда война уже кончилась?
– Я же рассказывала, что говорит Ноэль.
– А на работе, – задумчиво произнесла Полли, – у Каспара на обед всегда бутерброды с копченым лососем. Или баночка черной икры.
– А тебе он дает?
– Изредка. Когда Джервас отлучается по делам. Но Каспар сам часто обедает где-нибудь в городе, и тогда я остаюсь на хозяйстве. Я ем бутерброд, а он оставляет мне пачку накладных на обработку. Времени они отнимают кучу, потому что отпечатать их на машинке мне не разрешают – все должно быть заполнено перьевой ручкой и коричневыми чернилами на ужасно плотной белой бумаге. А он, вернувшись, проверяет, нет ли там ошибок.
– Занудство.
– Да, а в остальном работа хорошая.
– Ты про выезды на дом к клиентам?
– Да. Клиенты обычно вредные, а дома иногда изумительные. – Она умолкла, ее темно-голубые глаза потускнели, приобрели сероватый оттенок, означающий, что ей грустно, о чем хорошо знала Клэри.
– Полл?..
– Даже не знаю. Наверное, из-за положения в мире. Мы же с таким нетерпением ждали, когда закончится война, как будто жизнь сразу должна была стать другой, чудесной, а не стала, ведь так? Мы так хотели мира, а от него, похоже, счастливее никто не сделался. И речь не только о нас. Отцы наши тоже не выглядят счастливыми – по крайней мере, про своего я знаю точно, а ты говорила, что беспокоишься за своего, и Саймону даже мысль о службе в армии ненавистна. И все такое унылое и тягостное, и ничего чудесного, что могло случиться, теперь уже не будет.
Она взялась за свое шитье, невидящими глазами посмотрела на него и снова опустила.
– Дело в том, – неуверенно произнесла она, – что я, кажется, не могу не любить Арчи. Как-то так вышло, что в этом был смысл моей жизни. Был и, похоже, останется. До того, как я ему сказала, я часто фантазировала – ну, знаешь, про всю оставшуюся жизнь с ним, а потом, когда сказала и ничего хорошего не вышло, фантазий я лишилась. Или они стали невыносимыми. Да, пожалуй, так и есть – я не могу их вынести.
Клэри растерялась. Полли ни словом не обмолвилась об Арчи с тех пор, как заявила, что больше не желает говорить об этом никогда, и хотя Клэри втайне думала, что Полл, как она это называла, «немного не в себе», она даже представить себе не могла, насколько несчастна ее кузина. Ей нестерпимо хотелось утешить Полли, отвлечь ее от душевных мук, каким-нибудь добрым и мудрым изречением пролить на все это новый, обнадеживающий свет, но в голову ничего не лезло.
– В любви я ничего не смыслю, – наконец сказала она. – Помощи от меня никакой. А жаль.
– Я тебе рассказала – и стало легче. Мне казалось, все пройдет, если я даже заикаться об этом не буду, но так и не прошло.
Спустя долгое время она сказала:
– Как думаешь, ведь не до конца жизни я буду чувствовать себя, как сейчас? Когда-нибудь это кончится, правда?
– Обязательно, я в этом уверена, – ответила Клэри, хоть никакой уверенности не ощущала. – А ты скажешь мне, когда все пройдет?
– Конечно, скажу.
С тех пор она относилась к Полли с тревожным уважением: с уважением потому, что она стойко держалась, хоть и грустила каждый день, а с тревожным – из-за тайных опасений, что если уж тебя захватило какое-нибудь сильное чувство, то это на всю жизнь.
* * *
Луиза сидела под надрывно ревущим сушуаром. Часы показывали половину седьмого утра, начинался второй день ее работы на киностудии «Илинг», где она участвовала в массовке на съемках фильма о Древнем Риме – комедии с Томми Триндером и Фрэнсис Дэй. Разумеется, она предпочла бы настоящую роль, но радовалась уже тому, что попала в кино. Железные бигуди, на которые накрутили ее длинные волосы, местами так раскалились, что, казалось, горела кожа головы. Волосы здесь всем мыли каждое утро, это выяснилось на второй день. Когда волосы признавали высушенными, полагалось занять очередь на грим – на редкость трудоемкий процесс, который решительно всех старил и делал почти неразличимыми. Когда подходила очередь Луизы, она откидывалась на спинку кресла перед зеркальной стеной с ослепительными оголенными лампами, а Пэтси или Берил наносили тампонами и разравнивали крем-основу (под названием «карамельный персик») по всему ее лицу и шее. Брови рисовали дугами и чернили, затем накладывали на веки тени оттенка копирки. После этого приходилось закрыть глаза, чтобы ее густо и тщательно напудрили. Дальше рисовали ей губы – огромный «лук Купидона» с темным контуром, заполненным яркой красно-оранжевой помадой, которую наносили кисточкой. Последним этапом, особенно тревожащим ее, было приклеивание накладных ресниц: клейкую полоску маскировали нарисованной стрелкой и в несколько слоев красили ресницы синей тушью. Самой себе Луиза казалась бабочкой, крылья которой слишком тяжелы для полета – требовалось прилагать усилия, чтобы держать глаза открытыми.
– Облизните губы. Вот так. А разглядывать себя идите к костюмерам.
В первое утро она взглянула на себя в зеркало: под бигуди и сеткой для волос простиралась безупречная гладь «карамельного персика», на которой она узнала собственные глаза, теперь окруженные колючей проволокой. Ее губы, неправдоподобно пухлые, лоснились, как две атласные подушечки. «Шикарно», – подумала она, еще никогда в жизни она не чувствовала себя настолько шикарной.
В костюмерной ее втиснули в лиф, набитый настолько щедро, что, глядя сверху, она не видела собственных ступней. Куцая юбочка с разрезом сбоку дополняла этот костюм, сшитый из желтого бархата с золотой бахромой. Ее талия была дерзко оголена, но ей и еще одиннадцати так же одетым статисткам предстояло изображать девушек-рабынь, и она решила, что скудное одеяние призвано указывать на их низкое положение в обществе.
И наконец – обратно к парикмахерам, где бигуди снимали, волосы собирали в высокий узел на одном боку и выпускали из него пышную массу ненатуральных длинных локонов, стильно ниспадающую на правое плечо. После этого ее отпускали в гримерную, общую с еще пятью девушками, – ждать, когда позовут. Вчера их так и не позвали: пришлось весь день сидеть, кутаясь в тонкие халатики, курить, пить чай одну чашку за другой и болтать о ролях, которые они чуть было не получили вместо этой. Скуку развеял единственный момент, когда некто по имени Гордон заглянул к ним, придирчиво осмотрел и спросил, как же быть с ногами. Послали за костюмером, которая заявила, что про ноги лично ей ни слова не говорили. Потом позвали еще нескольких людей, и те высказали свое мнение. Историка-консультанта прислали сообщить, что сандалии – то, что надо; художник-постановщик возразил, что они же рабыни, почему бы им не ходить босиком? Помреж, прибывший последним, отмахнулся: чушь, это же не серьезная историческая картина, а комедия для всей семьи, а ноги девчонок всегда лучше смотрятся на каблуках: «Да все равно какого цвета, лишь бы были элегантные лодочки». Художник сказал на это, что, по его мнению, лодочки на высоком каблуке как-то не очень сочетаются с костюмами в целом. Консультант устало заметил, что с такими костюмами ничто не сочетается и для чего он вообще понадобился на съемках этой картины – непонятно. Костюмер внесла предложение: если уж обувать девушек в лодочки, то белые атласные, перекрашенные под цвет костюмов. Гордон сказал, что лучше будет сводить кого-нибудь из девушек на площадку, выяснить, что думает насчет костюмов Сирил. К удовольствию Луизы, выбор пал в том числе и на нее: ей давно хотелось увидеть настоящую съемочную площадку.
И она направилась за Дженетт и Марлин, следующих за Гордоном по длинному коридору и в дверь, за которой обнаружилась узкая бетонная дорожка до здания, похожего на чудовищно высокий сарай. Над его дверью горела красная лампочка.
– А почему мы ждем? – спросила Луиза у Марлин, когда ожидание под дверью слегка затянулось.
– Там идет съемка, милочка.
– А-а.
Вдалеке на бетонной дорожке показались двое низеньких и щуплых мужчин, пошатывающихся под тяжестью предмета, похожего на очень мелкий каменный вазон, богато украшенный дельфинами и голым мальчиком в центре, играющим на чем-то вроде дудочки. От вазона резко пахло свежей краской. Его поставили неподалеку от двери, один из носильщиков покопался у себя за ухом, нашел сигаретный бычок и закурил.
Гордон с отвращением оглядел вазон.
– Куда это вы его таскали?
– Велели вернуть – вид, дескать, слишком новый.
Красная лампочка погасла, Гордон открыл дверь.
– Так, девушки, за мной.
Идти пришлось чуть ли не в полной темноте, по бетонному полу, на котором там и сям попадались толстые провода, складные стулья из парусины, тележка гримера, какие-то люди, стоящие у подножия стремянок молча или с вопросами: «Ну что там, Билл?», неизвестные в наушниках за большими черными машинами, – и так до ярко освещенной съемочной площадки с овальным бассейном, полным некой молочно-белой жидкости, с декорациями под мрамор и с каким-то мраморным креслом или троном в дальнем углу, где восседала пепельная блондинка в плиссированном платье из розового шифона с одним открытым плечом и бретелькой, усыпанной стразами, на другом, а худой мужчина в рубашке, присев на корточки у ее ног, согласно кивал в ответ на все, что она говорила.
– Дорогая, я знаю, что это не про тебя. В том-то и дело, – услышали Луиза и ее спутники, подойдя поближе.
– Я о чем: она-то не стала бы, верно? Да еще в таком платье.
– Ты совершенно права. Она бы не стала.
– Не понимаю, с какой стати я должна прыгать в эту жижу.
– Дорогая, в ослиное молоко.
– В задницу ослиное молоко! От него закоченеешь.
– Дорогая, ничего подобного. Брайан обещал.
– Сейчас оно было совершенно как лед.
– Это же только репетиция. А когда начнем снимать, обещаю тебе, оно будет теплым.
Он заметил Гордона и совсем другим тоном обратился к нему:
– Ну что еще?
Гордон объяснил.
Луиза заметила, как небрежно он осмотрел ее тело; на лицо даже не взглянул.
– На ноги камера наезжать не будет, – постановил он. – Мы и так вышли из бюджета. Просто накрасьте им ногти – золотым, или как-то так.
Этим все и кончилось. Больше в тот день не было ничего.
Вечером, сняв столько грима, сколько удалось – ей выдали кольд-крем и вату, но дело все равно продвигалось еле-еле, – она отправилась домой, доехала на метро до Ноттинг-Хилл-Гейт, затем на такси – до Эдвардс-сквер, где теперь жила с Майклом (который приехал в отпуск, прежде чем принять командование новым эсминцем в Тихом океане), Себастьяном, няней и еще, по выражению миссис Лайнс, с «прислугой за все» – миссис Олсоп и ее маленьким сыном. Миссис Олсоп и няня не ладили: последняя как-то выведала, что миссис Олсоп никакая не «миссис», а просто-напросто не заслуживающая никакого уважения мама Дэвида – маленького, бледного и запуганного ею. Обе стороны этой междоусобицы сдерживались, желая произвести хорошее впечатление на Майкла, в блаженном неведении не замечавшего никакой натянутости. Луиза же заранее ужасалась, предвидя, что ей неизвестно сколько придется справляться с этим положением своими силами.
Майкл ушел с флота, чтобы баллотироваться на выборах в качестве кандидата от консерваторов, ему достался считавшийся сравнительно надежным избирательный участок в лондонском пригороде. Ежедневно в течение трех недель Луиза сопровождала его: сидела рядом с ним на сценах, пока он произносил зажигательные речи об образовании, жилье и малом бизнесе, днем расставалась с ним и вместе с женой председателя местного отделения консервативной партии встречалась с другими женами. Зачастую в один день у нее было запланировано три-четыре изысканных чаепития с кексами в корзинках в компании дам в шляпках, с перчатками и сумочками в тон; ее расспрашивали о ребенке и говорили, как она, наверное, рада, что ее муж дома. Она ухитрялась умело притворяться, будто играла в пьесе: на три недели Луиза вжилась в роль преданной жены героя войны и молодой матери. Зи убедила несколько высокопоставленных представителей партии консерваторов, в том числе двух членов Кабинета, приехать и выступить в поддержку Майкла, и они, должно быть, впечатлились ее игрой, так как Майкл рассказал ей, что, с их слов, адресованных Зи, она прекрасно держится. Это польстило одной из частичек ее «я», но только одной. Самой себе она казалась составленной из мелких частичек, почти не имеющих отношения друг к другу – как будто, подумалось ей как-то в редкий момент просветления, она когда-то была куском стекла и ее разбили молотком или при бомбежке, так что уцелевшие зазубренные осколки не совмещались, потому что многие из них разлетелись вдребезги. Всякий раз, когда она смотрела в какой-нибудь из них и видела свое отражение, ей становилось неловко, а иногда и стыдно. Например, ей хотелось одобрения – даже от людей, которые ей не нравились. Хотелось, чтобы люди считали ее совсем не такой, какая она на самом деле. Тут всплывала способность играть роли, и это только усиливало ее раздробленность. Она поражалась тому, как легко ей это дается, и ужасалась своей непорядочности. Луиза предполагала, что причина этой легкости в том, что она мало что чувствует – если не считать мелких неудобств, раздражения, вызванного домашними междоусобицами, и скуки, когда приходилось заниматься тем, что, как она заранее знала, окажется нудным. Ей удавалось почти целиком избегать близости с Майклом, который некоторое время дулся, а теперь, в чем она почти не сомневалась, нашел утешение на стороне, потому что практически перестал заводить разговоры о следующем ребенке и средствах на нынешнего.
Ее это мало беспокоило, и, когда Майкл проиграл выборы, отстав на триста сорок два голоса от кандидата лейбористов, он сразу же предпринял меры для возвращения на флот, где его как будто бы уже ждали. Это означало службу на эсминце и Тихий океан. «Надолго?» – спросила она. «Не более чем на два года», – ответил он. Мысли об этой отлучке вызывали что-то вроде облегчения. Ей казалось, она не в состоянии принять хоть какое-нибудь решение насчет своего брака, пока Майкл дома, а не на войне, но когда у нее мелькала мысль о том, чтобы обдумать такой шаг, как уход от него, она настолько пугалась, что была рада весомой, как ей казалось, причине ничего подобного не обдумывать. Майклу она сказала, что попробует вернуться к актерству, и он не стал возражать. «Буду только рад знаменитой жене» – в его словах была лишь доля шутки. Ценой неимоверных усилий ей удалось получить только эту роль в массовке фильма, который обещал получиться ужасным. А потом, вернувшись со студии в первый же вечер, она обнаружила, что все опять изменилось.
– Американцы сбросили атомную бомбу на Японию.
– Знаю, – ответила она. Об этом мимоходом упоминали утром на студии после грима, пока запихивали ее в щедро набитый лифчик.
– Что они еще устроят? – спросила Марлин после перерыва на обед, но ответа ей никто не дал.
– Если при мне еще хотя бы раз скажут слово «бомба», я закачу истерику, – пообещала некая Голди.
Не сказал никто.
– …милая, неужели ты не понимаешь? Это же может означать, что войне конец.
– Надо же! – отозвалась она, не поверив ему ни на минуту. Ему просто нравилось обсуждать войну.
После второго дня на студии они принимали за ужином Каргиллов, и она рассказала, как столкнулась на съемочной площадке с Томми Триндером. Он был в очень короткой белой юбке-килте в складку, приплясывал в полном одиночестве, задирал юбку обеими руками и напевал: «А вот так видно! А вот так – нет!»
Рассказ успеха не имел. Патрисия Каргилл сказала: «Боже правый!», а ее муж, назначенный первым помощником на эсминец Майкла, смущенно улыбнулся: «Очень смешно», потом переглянулся с Майклом, и тот распорядился:
– Проводи Патрисию наверх, милая, оставьте джентльменов наедине с портвейном.
На самом деле портвейна у них не было, просто он нашел способ отделаться от нее – от них обеих.
Она увела Патрисию Каргилл наверх, в хорошенькую гостиную буквой L. Здесь она выкрасила стены в белый цвет и повесила занавески из матрасного тика – в серую и белую полоску, подвязав их желтыми шнурами. Этой комнатой Луиза была довольна, несмотря на скудную меблировку – диван, два кресла и красивое зеркало, которое нашла вместе с Хьюго. «Тридцать шиллингов, если увезете сами», – сказал хозяин, и Хьюго отозвался: «По рукам!» Он даже уговорил таксиста уложить зеркало на крышу. Теперь в нем отражались два больших окна, обращенных к площади. Всякий раз, смотрясь в это зеркало, она знала, что в нем еще сохранилась аура счастья, и не могла не смотреться, когда оставалась одна. После первого горького осознания, что Хьюго мертв, что больше она никогда его не увидит и что его единственное письмо к ней пропало, ей пришлось отгородиться от всех мыслей о нем. В ледяном оцепенении воспоминания опаляли: казалось, проще вообще ничего не чувствовать.
Она взялась за роль хозяйки дома.
– Не хотите попудриться, и так далее?
– Нет, спасибо.
– Кофе подадут в столовую, но я могу принести вам сюда, хотите?
– Нет, спасибо. Стоит мне выпить кофе на ночь, и я глаз не могу сомкнуть. – Патрисия виновато засмеялась, перебирая ожерелье из градуированного жемчуга, неровно лежащее на выдающемся солевом отложении у нее пониже шеи. – Вашему малышу два года, верно? Вы, должно быть, очень рано вышли замуж.
– Мне было девятнадцать.
– А нам пришлось ждать, когда Джонни получит свою вторую полоску. Он не стал жениться на мне, пока довольствовался лейтенантским жалованьем. Нам повезло: из-за войны его повысили раньше. Мы поженились в тридцать восьмом, Джонни тогда служил в Средиземном море, и я провела дивный месяц на Гибралтаре. Как мы веселились! Танцы, вечеринки на борту, игра в поиск кладов, пикники! А потом Джонни перевели, и мне пришлось возвращаться домой. В то время я уже была беременна близнецами. – Она снова виновато засмеялась. – Напрасно я навожу на вас скуку своими рассказами. Вы, должно быть, страшно расстроились, что ваш муж не попал в парламент.
– Ну, вообще-то в политической жизни от меня было бы мало толку. И по-моему, он тоже не огорчился. Ему больше по душе его эсминец.
– Так ведь я об этом и говорю. О том, что придется расстаться надолго. Как раз когда вы, должно быть, уже думали, что он вернулся домой навсегда.
– Но ведь и вы тоже расстаетесь, верно?
– Это другое дело. Ведь Джонни кадровый военный, так что я, разумеется, привыкла к его отлучкам. А вам, женам «волнистых полосок»[3], я искренне сочувствую. – Взгляд ее блекло-голубых глаз навыкате остановился на лице Луизы с выражением добродушной задумчивости. Она подалась вперед. – Не сочтите за бесцеремонность, но я могла бы дать вам один маленький совет.
Луиза ждала, гадая, что бы это могло быть.
– На вашем месте я бы в лепешку расшиблась, лишь бы завести еще одного малыша. Вы поразитесь, увидев, как в этом случае летит время. И все самое неприглядное закончится, пока ваш муж в отъезде.
– Значит, и вы поступите так же?
– О, дорогая, если бы! Но у нас уже четверо, и честно говоря, еще одного мы не можем себе позволить. А я была бы просто счастлива, ведь, по-моему, для этого и существует брак. Кое-что в нем, – на ее бледном лице проступила слабая краска, – пожалуй, переоценивают, если вы понимаете, о чем я.
Во время короткой паузы Луиза задумалась, почему ей – кажется, единственной во всем мире – не хочется еще одного ребенка. Няня постоянно делала намеки на этот счет: «Себастьян все время спрашивает, когда у него будет младшая сестричка» – это был лишь один из ее неприятных способов выразить словами все ту же мысль. Желая сменить тему, Луиза спросила:
– Как вы думаете, эта бомба остановит войну?
– О, дорогая моя, я была бы этому лишь рада. Но вы же знаете японцев!
– Значит, наверное, нет.
Она в жизни не встречала ни одного японца и ничего о них не знала. Одним из ее открытий насчет своего брака было то, что она ничего не знала о множестве вещей, о которых и не хотела ничего знать.
Но через два дня сбросили еще одну бомбу; и не прошло и недели, как Япония капитулировала. Майкл так и не успел взять под командование эсминец, был вынужден уйти с флота и снова заняться портретами.
Когда Луиза узнала об этом, необходимость решать, что, черт возьми, ей делать со своей жизнью, снова нависла над ней, и от ужаса ею овладела апатия. Съемки в фильме закончились, продлившись всего неделю, и она вернулась к прежнему состоянию далекой от идеала жены и матери. Ей хотелось с кем-нибудь поговорить, единственным подходящим слушателем была Стелла, и Луиза вдруг с чувством вины и тревоги поняла, что не знает даже, где сейчас Стелла и чем она занимается. Майкл так и не поладил со Стеллой; и хотя сама Стелла всегда придерживалась загадочного нейтралитета, когда речь заходила о Майкле, Луиза с неловкостью ощущала, что и она его недолюбливает. Она позвонила родителям Стеллы, к телефону подошла миссис Роуз.
– А, Луиза! Давно не виделись! С вашим сыном все хорошо? А с вашим мужем? Отлично. Стелла? Она в отъезде. Работает в какой-то загородной газетенке, пишет всякую чушь – как одета невеста на очередной местной свадьбе. Отец ею недоволен, считает, что это бездарная трата образования, которое ей дали. Конечно, у меня есть ее номер. Минутку… сейчас поищу. Если увидитесь с ней, пожалуйста, посоветуйте ей выбрать более разумное занятие.
Они встретились за обедом в одном из пабов Бромли на следующий день.
– Хорошего обеда не жди, – предупредила Стелла по телефону, – зато если хочешь поговорить, там будет тихо.
Паб пустовал.
– Как ты узнала, что я хочу поговорить?
– Ну, вряд ли ты потащилась бы в такую даль, только чтобы поглядеть на меня.
– А я, между прочим, рада тебя видеть. Извини, что потеряла связь с тобой.
– Хоть мы и не виделись, не думаю, что мы потеряли связь. – Она занялась меню. – Давай сначала закажем еду. Итак. Можешь взять суп – томатный – или грейпфрут. И то, и другое будет консервированным. На твое счастье, из разных банок. На второе выбирай или картофельную запеканку с мясом, или филе камбалы. Советую камбалу. К ней дают настоящий картофель фри, а в запеканку кладут мерзкий сушеный.
– Выбирай ты, мне в самом деле все равно.
По причине, которой Луиза не поняла, на глаза у нее навернулись слезы. Смаргивая их, она увидела, как в улыбке подруги знакомо смешались цинизм и симпатия, и узнала их фамильную черту: так улыбался ее отец.
Стелла заказала еду, потом подтолкнула к ней через стол пачку сигарет.
– Не знала, что ты пристрастилась к курению.
– Я – нет. Это для тебя. Покури. Еду принесут еще не скоро. Рассказывай все, о чем пришла рассказать.
– Даже не знаю, с чего начать.
– Это из-за Майкла?
Она кивнула.
– Так не годится. Я не гожусь. Не надо было мне выходить за него.
– Значит, ты влюблена в другого?
– Нет. Была когда-то.
– И что же?
– Он умер. Его убили.
– И ты, стало быть, до сих пор с ним.
– С Майклом?
– С любимым. Очень трудно разлюбить человека, когда он умирает. Искренне сочувствую тебе, – добавила она, – но я знала, что Майкла ты не любишь.
– Я думала, что люблю.
– И об этом знаю. Долго ему еще служить на флоте?
Луиза объяснила насчет службы.
Тем временем принесли суп и тарелку с двумя кусками сероватого хлеба.
– Так что, как видишь, я надеялась, что у меня будет целых два года, чтобы все обдумать… то есть решить.
– Ты и так можешь, разве нет?
Она поразилась этой мысли и отвергла ее.
– Это было бы уже не то. Ведь он почти все время здесь. А теперь, когда его родные вернулись в Лондон, придется ужинать с ними хотя бы раз в неделю. Его мать меня ненавидит. Он рассказал ей о том, другом, и конечно, теперь она ненавидит меня еще сильнее.
– А как малыш?
– Он замечательный. Нам очень повезло с няней. Его-то Зи обожает. Выглядит он точь-в-точь как Майкл в том же возрасте – так она говорит. – Луиза почувствовала на себе взгляд Стеллы, попыталась посмотреть ей в глаза и не смогла.
Официантка принесла им рыбу.
– Все в порядке? – спросила она, убирая тарелки с нетронутым супом.
– Да, спасибо. Мы заговорились, и он остыл.
Когда она отошла, Стелла спросила:
– Чем хочешь заняться, если уйдешь?
– Не знаю. Видимо, попробую найти работу. Денег у меня нет, так что придется. И какое-нибудь жилье, – после паузы добавила она.
– Судя по голосу, от этой перспективы ты не в восторге.
– Так и есть. А с чего ты взяла, что я буду в восторге хоть от чего-нибудь? У меня вся жизнь кувырком.
– Съешь хоть что-нибудь, Луиза. Надо питаться.
Она отделила от черной рыбьей кожи ломтик мяса и положила в рот.
– Вкус у нее отвратный, правда? Как загустевшая мерзлая вода.
– У камбалы?
– Няня дает ее Себастьяну на обед. Он ее не выносит. – Она взяла пальцами ломтик картошки и съела. – И все-таки. Если ты считала, что мне не стоит выходить за Майкла, почему не сказала мне?
– Ох, Луиза, и что бы из этого вышло, как ты думаешь? Такие советы никто не принимает, кем бы ни был советчик.
– Но я же здесь: спрашиваю тебя, как, по-твоему, мне следует поступить!
– Правда?
– Да! Да, так и есть.
– Ну что ж. Раз ты уже вышла за Майкла и у тебя ребенок, думаю, ты должна сделать все возможное и полностью удостовериться, что у тебя ничего не выйдет. Ты не смогла бы, если бы он уплыл в Тихий океан, а теперь, когда он рядом, сможешь.
– Он спит с другой. А может, и с другими.
Известие Стеллу не тронуло.
– А ты была ему верна?
Луиза ощутила, как вспыхнули ее щеки.
– Нет. Ну, у меня был роман – после смерти Хьюго. Но это ничего не значит.
– Дело действительно не в этом, так?
– О чем ты?
– Я про то, что твое отношение к тому, что ты сделала, не отменяет сам факт того, что ты это сделала.
– Не отменяет. Не надо было мне, конечно.
– Я ведь тебя не осуждаю…
– Еще как осуждаешь.
– Нет. Просто хочу расставить все по местам. По-моему, тебе надо с кем-нибудь поговорить.
– Вот я и говорю – с тобой.
– Нет, я имею в виду профессионала. Мне думается, должно быть еще много такого, что ты от меня скрываешь. И то, в чем не признаёшься даже себе.
– По-твоему, я с приветом, или как? Хочешь сказать, что мне надо к психиатру? – Она даже никогда не слышала, чтобы кто-нибудь решался на такое. – Скажи честно, ты правда считаешь меня сумасшедшей?
– Не болтай чепухи. Конечно, сумасшедшей я тебя не считаю, но видно же, что ты несчастна, и по-моему, продолжаешь делать то, от чего становишься еще несчастнее. Возможно, тебе следовало бы выяснить почему.
– Хочешь сказать, если мне объяснят, что причиной всему моя влюбленность в собственного отца, или наговорят еще какой-нибудь фрейдистской чепухи, все сразу наладится? Ведь все они считают: если с человеком что-то не так, то это как-то связано с сексом или с его родителями, да? – Ей хотелось закурить, но руки тряслись, а она не желала, чтобы это видела Стелла, которая как будто примкнула к врагам.
Стелла протянула руку, вынула из пачки сигарету, сунула ее Луизе в рот и поднесла огонек.
– Все в нас как-то связано с нашими родителями, – сказала она, – и, наверное, с сексом тоже. Насчет этого точно не знаю. Зато кое-что знаю про несчастья – благодаря моей тете, папиной сестре, которая живет с нами.
– А она-то почему несчастна?
– Дядю Луиса отправили в Аушвиц. Понадобилось несколько недель, чтобы выяснить это. Нам известно только, что он попал туда в июне 1944 года. И сам дядя Луис, и его совсем старенькие родители, и его сестра. Один из друзей видел, как их забирали.
Луиза в ужасе уставилась на нее, но серовато-зеленые глаза Стеллы были сухими, а голос ровным, пока она продолжала:
– Вряд ли его родители пережили такую поездку. Два дня в вагоне для перевозки скота без еды, без воды и даже почти без воздуха. Надеюсь, они не выдержали. Так или иначе, теперь тетя Анна знает обо всем. Она разузнала все, что только смогла, хоть папа и пытался оградить ее.
Последовало молчание, пока Стелла отпивала воды, а Луиза пыталась представить, как одни люди способны творить такой ужас с другими, и не могла.
– У нее ведь была дочь, да? Ты говорила, что у нее внук, которого она никогда не видела.
– Их отправили в другой лагерь. По-видимому, еще раньше. Они ведь жили в другом месте.
– О-о… бедная тетя Анна! Сколько на нее всего свалилось!
– Да. Она не в состоянии думать ни о чем, кроме себя и своих утрат.
– Как ты можешь винить ее за это?
– Я не виню. Только пытаюсь объяснить тебе хоть что-нибудь про несчастье. Я не говорю, что следует или не следует с этим делать, просто рассказываю, как это бывает.
– Не понимаю, как можно сравнивать мои несчастья с тетиными, пусть даже приблизительно.
– Не в этом суть, Луиза. А в том, что когда – по-моему, так и есть, – когда на кого-нибудь сваливается больше определенной меры несчастий, он отключается. Не чувствует никаких утешений, сочувствия, заботы со стороны других людей – все они просто исчезают, будто проваливаются в какую-то бездонную яму. И когда сочувствующие понимают это, они перестают сопереживать и утешать. Что будешь – серый кофе или розовато-бурый чай?
Она выбрала кофе, и пока Стелла делала заказ, ушла в туалет. Там ей вспомнилось, что миссис Роуз просила ее посоветовать Стелле заняться каким-нибудь более осмысленным делом. Теперь эта мысль казалась еще более нелепой, чем во время разговора: Стелла явно не нуждалась в советах. Потом она вдруг сообразила, что ничего не знает о работе или жизни Стеллы, что весь обед они проговорили о ее бедах и что совет Стеллы – сначала убедиться, что никакими стараниями она не сумеет наладить свой брак, – был продиктован не враждебностью, а нелегко доставшимся здравым смыслом.
Но когда она вернулась к их столику, на котором теперь стояли только три лиловых астры в зеленой стеклянной вазе и их чашки с кофе, Стелла заговорила первой:
– Прости, Луиза, за то, что я так на тебя насела. Боюсь, это у нас семейное. Все в нашем доме вечно дают друг другу непрошеные советы. Просить совета у кого-нибудь из Роузов опасно – получишь его с процентами.
– Нет, я обратилась к тебе, потому что знала, какая ты рассудительная. Просто все это так пугает. – И она добавила: – Не хочу участи бедной тети Анны.
Стелла метнула в нее острый взгляд.
– Знаю, что не хочешь, так что избежишь.
– Расскажи мне о себе. Я ведь ничего не знаю ни про твою работу, ни про остальное.
– Я осваиваю журналистику.
– Но почему здесь?
– Надо же где-то начинать. Проверенный способ – устроиться в какую-нибудь провинциальную газету и писать там обо всех местных событиях без исключения. Я пишу про свадьбы, любительские постановки, спортивные состязания, несчастные случаи, церемонии награждения, церковные праздники, базары, благотворительные события – про все на свете. Папа в бешенстве. Он не возражал бы, устройся я в учебно-просветительское приложение к «Таймс» или даже просто в «Таймс», но ему невыносимо представлять, как я кропаю заметки об оттенке платьев невест или о размерах выручки лотка на благотворительной барахолке. Он говорит, что только зря тратил деньги на мое образование. Мне следовало бы учиться на врача или юриста – так он говорит. А мутти все мечтает, что я сделаю прекрасную партию и выйду за баснословного богача, англичанина до мозга костей. Пришлось уйти из дома, потому что если они не напускались на меня, то начинали ссориться между собой. А тетя Анна считает, что мне следовало бы работать с детьми, которых привозили сюда из лагерей.
– Не знала, что эти дети здесь.
– В нескольких местах по всей стране. Папа вызвался консультировать их по медицинским вопросам, но разругался с тамошним начальством, потому что они строжайше требовали, чтобы вся еда была кошерной. А он говорил, что это идиотизм: ввиду состояния, в котором находятся дети, и при карточной системе восстановить их здоровье так будет гораздо труднее. Я поскандалила с ним по этому поводу.
– Почему? Ты же не религиозна, зато практична. Значит, хотя бы в этом вопросе должна быть на его стороне, – разве нет?
– Дело не в том, что я не согласна лично с ним. Просто мне казалось, ему следует видеть смысл и в чужой точке зрения.
– Ну и какой он? С моей, единственное, что имеет смысл, – помочь им поправиться.
– Их вера имеет значение. Из-за того, что они евреи, они лишились всего – родных, страны, дома, средств к существованию. Все, что у них осталось, – это они сами. Евреи старшего поколения хотят, чтобы дети все помнили и принимали всерьез, а религия и есть стержень. Но папа не в состоянии преодолеть собственное неверие. Вечно он считает, что все должны рассуждать так же, как он. И, естественно, делать, что он скажет. – Она улыбнулась все той же циничной и сочувственной улыбкой. – Не делать, как скажет папа, проще, когда живешь вдали от него.
– Значит, у тебя здесь квартира или еще что-ни- будь?
– Угол. Я живу там же, где и ты раньше, – в Стратфорде. Когда-нибудь я пробьюсь в газету получше – в Лондоне, или в Манчестере, или в Глазго. Хотя бы амбиции у меня есть. Папа этим доволен.
Помолчав немного, она вдруг выпалила:
– Я думала о том, чтобы предложить приехать и помогать этим детям. Но когда понадобилось сесть и написать письмо, не решилась.
Луиза так и не поняла, что это – доверительность или откровенность.
– Понимаешь, это был всего лишь шанс. Такой маленький, малюсенький шанс. В тридцатых годах папа консультировал в одной большой больнице в Вене. Он разработал новый способ лечения язвы желудка, и однажды утром, явившись в больницу, узнал, что другой врач отменил прописанное им лечение. Папа страшно поскандалил с тем врачом, тот назвал его наглым еврейчиком, и он ушел из больницы и решил переехать в Англию. Он знал, что ему снова придется учиться и подтверждать свою квалификацию, чтобы иметь здесь врачебную практику, но был к этому готов. На следующей неделе мы уехали из Вены. В то время мне было тринадцать, мне не хотелось расставаться с подругами, со школой, со всем, чем я жила. Но если бы в то утро другой врач не оскорбил папу, он мог и не переехать сюда.
Луиза уставилась на нее, начиная понимать, что она имеет в виду.
– Вот так. Порой, когда знаешь, что избежал некой участи, она внушает гораздо больше страха.
3. Жены
Октябрь – декабрь 1945 года
– Так как давно, говоришь, ты знакома с этим малым?
– Я об этом не говорила, но давным-давно. Он вроде как дружил с Ангусом.
– Но ты же сказала, что он женат.
– Да, Джон, так и есть. Но хочет жениться на мне.
– Ну и что толку, если он уже женат? Это же совсем другое дело.
Она увидела, как его осенила мысль.
– Разве что он подумывает развестись.
За долгие годы отсутствия ее милого брата она совсем забыла, какой же он все-таки тугодум.
– Вообще-то, да, об этом он как раз и думает.
Она смотрела на его лицо, когда-то такое румяное и в мелких складочках, выдающих, сколько всего озадачивает его, а теперь разглаженное до полной бессодержательности. Его кожа приобрела оттенок желтоватой бумаги, рыжеватые усы были сбриты, а волосы, раньше буйные и отливающие медью, стали сухими, тусклыми и с залысинами, и все его тело, казалось, ссохлось внутри мундира.
– Диана, старушка, я же о твоем счастье пекусь. Тебе пришлось так паршиво – Ангус умер, и все такое.
Он съел все картофельные чипсы из мисочки, которую она поставила перед ним, а к виски с содовой почти не притронулся. Младше ее на три года, теперь он выглядел хилым и постаревшим. В армию он ушел еще до войны, пропал после падения Сингапура, и после этого от него почти два года не приходило никаких вестей. Она считала его погибшим, а потом откуда-то просочились сведения, что он в лагере для военнопленных. Месяц назад он вернулся на родину после нескольких недель, проведенных в нью-йоркском госпитале, где, как он выражался, ему «дали нагулять жир». Одному Богу известно, как он выглядел до госпиталя. К братишке она была искренне привязана, хоть и убедилась, что соображает он так же медленно, как раньше.
– Дорогой, это тебе пришлось паршиво.
Она встала и подсыпала еще чипсов из пакета в мисочку перед ним, и он принялся за еду, не дождавшись даже, когда она уберет пакет.
– Мне лучше есть понемногу, но часто, – виновато улыбнулся он. – Второе меня вполне устраивает.
– И неудивительно, если ты голодал столько лет.
– Боюсь, я стал прожорлив, как свинья. – Он приподнял мисочку. – Мы обычно съедали по миске риса почти такого же размера в день.
– И больше ничего?
– Ну, иногда еще овощи, если удавалось вырастить или выменять их. Но в основном ели пустой рис. И воду, в которой он варился. Знаешь, все старались вырастить хоть что-нибудь, но японцы часто давили все наши посадки, катались прямо по ним на джипе. Вот так ждешь урожая, думаешь, что скоро уже пора собирать его, а тут тебе – опа! – Заметив выражение на ее лице, он добавил: – Да нет, не всегда они их давили. Только когда думали, что кто-то из нас зарвался, и хотели наказать нас за это. – Он полез в карман и достал блестящую новенькую трубку. – Ты не против, если я закурю?
– Конечно нет, дорогой.
Пока он разворачивал клеенчатый кисет, брал щепотку маслянистого табачного крошева, нетвердыми пальцами набивал чашу трубки, ей вновь пришло в голову, что у Эдварда, возможно, найдется для него какая-нибудь работа, и она всем сердцем пожелала, чтобы они поладили друг с другом. Проблем с Эдвардом, скорее всего, не возникнет, а вот с Джоном – почти наверняка. К мыслям и мнениям, какими бы они ни были, ее брат приходил с трудом, зато потом твердо держался их. Она не решилась объяснить ему, что это Эдвард «помог» ей взять в краткосрочную аренду квартиру в особняке с видом на Риджентс-Парк, где сейчас она жила с Джейми и Сюзан. И уж конечно не призналась, от кого родила дочь. Все это она объяснила Эдварду, чтобы он ненароком не дал маху. Господи, как ей хотелось отдохнуть наконец от всей этой скрытности, иметь приличный дом, в котором хватит места всем четверым детям, прислугу и, может, даже собственный автомобиль. Эдвард так и не сказал жене о своих намерениях, а без этого она никак не могла успокоиться, хоть и знала, что подгонять его бесполезно. Вместе с тем она всем сердцем тревожилась за брата, который, проведя четыре года в аду, вернулся, похоже, совсем неприспособленным к мирной жизни. Всю свою жизнь он служил в армии, которая теперь, после продолжительного отпуска, отказалась от него совсем. За несколько недель с тех пор, как он вернулся, Диана успела понять, насколько он слаб здоровьем: приступы малярии и какого-то непонятного расстройства пищеварения периодически возобновлялись и изнуряли его. И хоть об этом Джон не распространялся, она чувствовала, как он одинок и совершенно сбит с толку. Вот если бы он был женат! Но он не был. Одна или две девушки, с которыми, как ей помнилось, он встречался до войны, не дождались его, но теперь, когда повсюду вокруг избыток женщин, может, удастся подыскать ему жену. Умом он не блещет, однако он добрый и порядочный человек; с ним не то чтобы не соскучишься, но он будет заботиться о женщине, которая за него выйдет. Она понимала – ему так тоскливо, что следовало бы предложить переночевать у нее, но это будет означать, что Эдвард не сможет остаться. Или не будет означать ничего.
– А если его жена не даст ему развод? – Подумав немного, он продолжил: – Лично я бы не стал ее винить. Развод – это же не то, верно? Для себя я бы его не хотел.
– Ох, Джонни, не знаю! Эдвард, видимо, считает, что она согласится.
В дверь позвонили («Умничка, вспомнил, что у него якобы нет ключа»), и она, поднимаясь, чтобы открыть, предупредила:
– Только давай не будем заводить разговор об этом сегодня. Я просто хочу, чтобы вы с ним познакомились. Он угостит нас где-нибудь чудесным ужином. Мы все вместе хорошо проведем время.
Эдвард держался с ним на редкость обходительно: при желании он умел быть обаятельным как никто…
– Закажем бутылку шампанского – сегодня у меня день рождения, – сказал он, когда они отправились в «Плющ».
– Правда? Поздравляю, всех благ.
– Он всегда говорит, что у него день рождения, когда хочет шампанского, – объяснила она.
– То есть если не день рождения, шампанского не подадут?
– Ох, Джонни, ну конечно подадут. Это просто шутка.
– Шутка. – Он ненадолго задумался. – Виноват. Кажется, сути я так и не уловил.
– Он считает, что ему нужен повод, – объяснила она.
– И что любой повод лучше, чем ничего.
– А-а.
Эдвард заказал ужин: для них – устрицы, а для Джона – копченого лосося, куропаток, простой стейк на гриле, и шоколадный мусс – для них и для Джона. На стадии кофе и спиртного Джон спросил, нельзя ли ему фраппе с мятным ликером.
– В лагере мы вспоминали и его в том числе, – объяснил он. – Знаете, когда все садились в кружок и по очереди рассказывали, чем полакомятся сразу же, как только вернутся домой. – Он помешал в своем бокале соломинкой. – В основном из-за льда – там стояла такая жарища, что лед казался дивом и роскошью.
– Как я вас понимаю, – откликнулся Эдвард. – Мы часто обсуждали горячие ванны в окопах.
– Откуда же возьмется горячая ванна в…
– Да нет, я хотел сказать, что мы мечтали о горячих ваннах, когда сидели в окопах на войне. И о чистых простынях и так далее, ну, вы понимаете. Конечно, – добавил он, – у меня все было иначе. Мне-то хоть изредка давали отпуск. А вам, беднягам, пришлось сидеть там безвылазно.
– Но на твоей войне погибло больше людей – верно, дорогой? – спросила она.
– Да кто его знает. Я читал, что на этой погибло пятьдесят пять миллионов.
– Говорят, от этих жутких атомных бомб до сих пор умирают люди, – сказала она.
Джон, который сидел между ними, во время этого разговора смотрел то на одного, то на другого, будто следил, как играют в теннис.
А потом и он сказал:
– Зато япошек заставили сдаться, да? Иначе не знаю, сколько еще людей погибло бы.
– Но ведь это такая страшная смерть!
Она заметила, что мужчины мельком переглянулись и отвели взгляды, и это напоминало обмен неким невысказанным и невыразимым словами сообщением. Потом Эдвард сказал:
– Ну, по крайней мере, война кончилась, и слава богу. Можно обратить взор на что-нибудь повеселее – вроде этих чертовых докеров.
Тут и Джон удивился, что же тут веселого – как это что? Сорок три тысячи устроили забастовку, объяснил Эдвард, ну как же, подоходный налог. Кто бы мог подумать, что правительство социалистов снизит его, хотя, ей-богу, давно пора; очко в пользу мистера Долтона, с которым он однажды виделся в его бытность министром торговли, – славный малый, без претензий, таким он ему показался. И Эдвард почти задушевным тоном осведомился у Джона о его дальнейших планах.
– Пока что не думал. Все еще стараюсь привыкнуть к нормальной жизни. У меня отпуск на полгода, а потом придется что-нибудь подыскать.
– Так вы не остаетесь в армии?
– Я бы с радостью, но боюсь, я им не нужен.
– Вот досада! Еще порцию?
– Нет, спасибо. Одной мне достаточно.
– Премного благодарен за прекрасный ужин, – сказал Джон, когда они высаживали его у клуба. – Еще увидимся, – целуя ее в щеку, сказал он тоном, нерешительно колеблющимся между требованием и мольбой.
– Конечно, – ответила она.
Они смотрели, как он поднимается на крыльцо, поворачивается, чтобы помахать им, и входит в двери навстречу швейцару.
– Бедолага, – сказал Эдвард.
– Ты был так мил с ним.
Он положил ладонь ей на колено.
– А ему не слишком одиноко живется в клубе? Может, приютишь его в комнате мальчиков?
Она живо отозвалась:
– Да я подумала, что ему только в радость побыть одному – во всяком случае, на первых порах. Он говорил, что ему приходится ко многому привыкать.
Но она и смутилась (и рассердилась), уличенная в недостаточной щедрости, и приуныла, обнаружив, что он не думает о последствиях. Ему-то хорошо делать широкие жесты… Потом она подумала, что он, возможно, сразу сообразил, что так они будут реже видеться, и испугалась. Разумеется, Эдвард понятия не имел о викторианских взглядах на развод, которых придерживался Джон, но меньше всего сейчас ей хотелось просвещать его.
– Как идут поиски дома? – спросила она, когда они вернулись в квартиру и он налил обоим по стаканчику на сон грядущий.
– Очень медленно. Беда в том, что в войну пострадало столько домов, что каждый приходится тщательно осматривать, а у малого, которого мне присоветовали, дел невпроворот. Пока один дом ждет инспекции, другой искать не хочется. Вилли нашла тот, что ей понравился, но оказалось, что он кишит сухой гнилью, которая расплодилась, потому что споры из разбомбленных зданий разнесло повсюду.
То есть он многословно и витиевато давал понять, что все осталось по-прежнему. Любопытно, как часто в последнее время они вели разговоры, сплошь состоящие из зашифрованных сообщений. Она больше не решалась просто спросить: «Ты уже сказал Вилли? Если нет, почему?» А с его стороны так же немыслимо было признаться: «Я стараюсь замять дело, потому что не в силах сказать ей». Вот она и спрашивала, как продвигаются поиски дома, а он рассказывал, как трудно найти подходящий. Временами кое-что говорилось открытым текстом – как в тот раз, когда она ударилась в слезы и сказала, что еще одной зимы в коттедже не переживет. Он был потрясен: оказывается, он совершенно не представлял, как она страдает от изоляции и холода. Вдобавок там царила страшная теснота, когда старшие мальчишки приезжали домой на летние каникулы, так что в конце концов ей пришлось сдаться – на неделю уехать к родителям Ангуса в Шотландию, где она и оставила Иэна и Фергуса до конца каникул – в сущности, там им было гораздо лучше. Но когда она сорвалась из-за коттеджа, Эдвард помог ей снять эту квартиру в особняке, и вдобавок она смогла позволить себе нанять Норму – девушку, которую она разыскала в провинции, любившую детей и мечтающую о Лондоне. Готовить ей все равно приходилось самой, чего она терпеть не могла, но дети питались просто, а сама она, замечая, с какой пугающей скоростью растет ее вес, старалась есть как можно меньше, кроме как в присутствии Эдварда.
– В постель?
Он положил ей на плечи тяжелую руку.
– Ты моя любимица, – сказал он.
– Очень на это надеюсь, дорогой. Иначе я бы так расстроилась.
Они тихонько прошли по длинному узкому коридору мимо детских комнат и комнаты, отведенной Норме. Все мирно спали. Норма знала, что Эдвард иногда остается на ночь; ей объяснили, что в конце концов они поженятся, к тому же недозволенный роман приводил ее в явный восторг. Она обожала Эдварда, который дарил ей чулки и не уставал повторять, что без нее они не справились бы.
Роман, думала Диана, снимая макияж, пока Эдвард в ванной, да, она романтичная натура; ей бы в голову не пришло связаться с тем, в кого она не влюблена всем сердцем. Вот только чувства защищенности ей хотелось все сильнее, чтобы знать, что с детьми ничего не случится, что есть чем оплачивать счета, а сочетать романтику с защищенностью удается не всегда. Разумеется, не будь Эдвард женат, ей достались бы и романтика, и брак; тогда и Джонни мог бы жить с ними. Чувствовать себя эгоисткой она не желала, потому что, по большому счету, и не была ею; однажды Эдвард сказал, что такого бескорыстного человека, как она, никогда не встречал – если не считать его сестры. Она помнила, как ее обидела эта оговорка. Потому что однажды ей уже пришлось признать, что она способна на ревность – чувство, которое она презирала, считала неприемлемым для хорошего человека. Опять-таки, ей было известно, что по натуре она вовсе не ревнива, просто ситуация провоцировала ее на непрошеные чувства – к примеру, ведь должна же явная неспособность Эдварда объявить Вилли, что он уходит, иметь какое-то отношение к чувствам, а не только к мукам совести? А потом, эта его дочь – старшая, которая замужем за Майклом Хэдли; ему так не терпелось познакомить Диану с Луизой, к которой, по его словам, он был очень привязан, и он рассказал ей, что дочь однажды видела их вдвоем в театре, страшно расстроилась, и с тех пор между ними все разладилось. «А если бы мы встретились втроем, наверняка все опять было бы в полном порядке», – объяснил он. Но заняться встречей всерьез он, похоже, побаивался. Как будто она должна стать неким испытанием, и то, что какая-то девчонка – которой всего-то двадцать два года – будет решать, подходит она ее отцу или нет, она воспринимала как свое унижение.
Диана успела раздеться и набросить темно-синюю атласную ночную сорочку, подарок Эдварда на день рождения. Ее вырез был узким, треугольным, из него вечно вываливалась то одна, то другая грудь. После кормления Сюзан они так и не обрели прежнюю форму. Эдвард сказал, что синий выбрал под цвет ее глаз, но цвет ночнушки на самом деле был павлиний, синий с зеленоватым отливом, а ее глаза имели синевато-лиловый оттенок. Хотя бы они не изменились, но это постоянство лишь подчеркивало несовершенства, приходящие с возрастом. Кожа на руках выше локтя мало-помалу становилась дряблой, мелкие лопнувшие сосудики на щеках приходилось маскировать косметикой, появилось небольшое, но заметное обвисание на подбородке и шее, не такой свежей и гладкой, как прежде… Сколько еще будет утрачено того, что когда-то казалось само собой разумеющимся, задумалась она, и почти сразу же пришла мысль: «Появится ли у меня когда-нибудь ощущение, что я получила желаемое, или мои желания будут меняться постоянно, так что это ощущение не придет никогда?» Она хотела Эдварда и не получила его исключительно по его вине, так что он виноват и в том, что изменились ее причины хотеть его. Когда она была безмерно влюблена, любовь и несчастье никоим образом не умаляли ее представлений о себе или о нем: она считала его самым шикарным и желанным мужчиной из всех, кого знала, его простая и неизменная способность наслаждаться очаровала ее. В том, чтобы вот так плениться мужчиной, не было ничего постыдного, тем более что все его достоинства ясно дали ей понять, чего она лишалась долгие годы жизни с мужем. Эдвард не был ни снобом, ни транжирой; он тратил деньги с приятным размахом, однако прежде всего имел их, а не пользовался ими, чтобы произвести впечатление на людей за счет урезания домашних расходов. Ее иллюзии насчет Ангуса развеялись задолго до знакомства с Эдвардом. Но теперь она знала Эдварда уже больше восьми лет, в течение почти восьми была его любовницей и родила ему как минимум одного ребенка – Сюзан. А может, и двоих – если Джейми действительно от него – хотя она заметила, что у Джейми нос Макинтошей, но обращать на это внимание Эдварда не стала. Со временем она неизбежно узнавала об Эдварде все больше и обнаружила, что к его простоте прилагается нехватка воображения, когда дело касается других людей, что в его способности наслаждаться есть изрядная доля эгоизма и что он, похоже, не уделяет особого внимания тому, что происходит с ней в постели. Обычно все перечисленное ей удавалось оправдать, опровергнуть или проигнорировать. Да, мужчины – эгоисты, а с нехваткой воображения человек, пожалуй, ничего и не может поделать – он проявляет ее не нарочно, без умысла. Однако изъяном Эдварда, которым она не могла пренебречь, стало отсутствие у него того, что она называла нравственной отвагой. Он явно не желал, а может, и не мог высказать то, что причинит человеку неудобство. Сперва она называла это его душевной добротой, но когда эта черта начала сказываться на ее жизни, она уже больше не казалась доброй. Порой она боялась, что он никогда не отважится расстаться с Вилли, если она как-нибудь не заставит его. С каждой неделей она чувствовала, как ее уважение к нему улетучивается, в итоге и ее стремление выйти за него заслуживало все меньше уважения. Когда летом, в один из последних вечеров в коттедже, он объявил ей, что решил наконец поставить в известность Вилли, в приливе счастья и любви к нему она легко согласилась на условие: сначала он должен удобно устроить Вилли в каком-нибудь лондонском доме. Но с тех пор миновало несколько месяцев, и ничего не произошло и, судя по всему, не произойдет.
Она забралась в постель, и почти сразу после этого улегся он. Заниматься любовью она была не в настроении, но после всех намеков на равнодушие Вилли к сексу, как обычно, замаскировала свое нежелание тем исступленным пылом, который ему так нравился. «Милая!» – повторял он, пока не кончил. А потом, как всегда, спросил, все ли было хорошо. Немного погодя он высказался от полноты амурного довольства:
– Я тут подумал: а почему бы не пристроить в нашу компанию твоего брата? Жалованье не такое уж большое, но надо же начинать, а это хоть что-то.
– О, дорогой, это было бы замечательно! Он обрадуется, я знаю.
– Поговорю сначала с Хью. Может, место найдется в Саутгемптоне.
– Уверена, он будет только за!
– Только пока не говори ему, вдруг еще не выгорит. Сначала дождемся, когда отбастуют чертовы докеры.
– Не скажу, конечно. О, дорогой, как было бы здорово!
Она была благодарна ему вдвойне – за желание помочь ее брату и, возможно, даже больше – за способность внушать ей не только любовь, но и восхищение.
Через пару недель Эдвард объявил, что назначил вечер, когда она должна познакомиться с Луизой. Обязательно у него в клубе, продолжал он, там тише, – только не согласится ли она прийти около четверти девятого, не раньше, чтобы он успел сначала подготовить Луизу? Она придет одна, добавил он, об этом он попросил ее особо.
– Вот увидишь, вы полюбите друг друга, – повторил он дважды за время этого разговора, и она поняла, что, с его точки зрения, много чего поставлено на карту.
Одеваясь тем вечером, она вспомнила, как он раз или два намекал, что Вилли слишком строга с Луизой. Диана уже отвергла синевато-лиловый креп с открытым плечом, как, пожалуй, чересчур вульгарный и слишком уж напоминающий о содержанках, особенно неприязненному взгляду. Затем отложила в сторону черный муар с горловиной сердечком (к нему она собиралась надеть аметистовое ожерелье, подарок Эдварда) – оно опять-таки показывало ложбинку, а ей казалось, что это неверный тон, – и остановилась на старом-престаром черном шерстяном платье с длинными узкими рукавами и высоким «хомутом». Ей оно надоело хуже горькой редьки, зато выглядело довольно элегантно и без лишнего шика. По той же причине она вместо своей привычной цикламеновой помады накрасилась менее яркой розовой. Ее целью было выглядеть ухоженно, однако слегка по-матерински, то есть так, чтобы одним своим видом успокоить Луизу.
Она решила немного сэкономить и доехать на автобусе – точнее, на двух автобусах, так как у Мраморной арки следовало сделать пересадку. Но вечер выдался из тех тихих, сырых и промозглых, когда из-за безветрия и без того плотный туман сгущается еще сильнее. Ждать автобуса было ужасно холодно, но если бы она не выдержала и взяла такси, то приехала бы слишком рано. Пришлось ждать.
Однако от Мраморной арки она все же уехала на такси – еще раз подождав на холоде автобус, она поняла, что опоздает, если простоит еще хоть немного.
В клубе Эдварда – во всяком случае, в этом его клубе – она была лишь однажды и с годами была вынуждена признать, что ей, как любовнице, нельзя появляться на этой территории, негласно считающейся семейной. Она знала, что туда он водил Тедди до или после уроков, чтобы чем-нибудь угостить, там коротал тихие вечера с одним из братьев, там же, разумеется, бывал вместе с Вилли. Его наверняка знали все, и, если бы увидели вместе с женщиной, но не женой и не родственницей, поползли бы слухи. Все это было ей понятно, но тем не менее оставалось еще одним мелким источником раздражения. Видимо, сегодня Диане предстояло сыграть роль компаньонки.
Они обосновались в зале, где дамам разрешалось выпить вместе с членами клуба; в прилегающую столовую их пускали поужинать вместе. Тяжелые бархатные шторы были задернуты, и кроме гигантской люстры мягко горели маленькие лампы под бумажными абажурами. Эдвард и Луиза сидели в глубоких креслах в дальнем углу комнаты, где устроились с напитками и другие посетители.
Завидев ее, Эдвард поднялся.
– А вот и ты, дорогая! – воскликнул он, как будто она опоздала, но он совершенно не собирался винить ее (она не опоздала – приехала точно как он сказал). Он поцеловал ее в щеку. – Луиза, это Диана.
Он щелкнул пальцами, и официант, сервировавший напитки в другом конце зала, сразу же откликнулся. Они обменялась настороженными улыбками с Луизой, которая, как ей пришлось признать, оказалась действительно довольно красивой – с длинными блестящими волосами, струящимися вокруг лица, с глазами, как у Эдварда, только брови гуще и темнее, а уголки губ загнуты вверх. Вырез ее черного шелкового платья был низким и круглым. Она отвела волосы от лица, и Диана увидела, что у нее на зависть высокие скулы, а в ушах серьги с опалами и бриллиантами.
– Мы пьем мартини – тебе подойдет, дорогая?
Но она так продрогла, что предпочла виски. Когда напитки были заказаны и ее усадили в третье массивное кресло, Эдвард заговорил:
– Я как раз вводил Луизу в курс дела. Она проявила удивительное понимание, ничего другого я от нее и не ожидал.
Диана снова улыбнулась, не зная, насколько далеко зашло «введение в курс». Тем вечером она этого так и не узнала, потому постаралась понравиться Луизе. Поначалу дело продвигалось медленно. По-видимому, Луизе не хотелось обсуждать ни своего знаменитого мужа, ни ребенка, и она отвечала на вопросы о том и другом легкой, отчужденной и снисходительной улыбкой, означающей паузу и новое начало. Диана восхитилась ее платьем – необычного фасона, с юбкой, плотно облегающей спереди и собранной сзади в маленький турнюр, со свободно повязанным поясом. Она была поразительно стройной, с тонкими детскими руками и красивыми длинными кистями (ее собственные, крупные и бесформенные, портили ее, как ничто другое; она всегда обращала внимание на женские руки).
– Я шила его на заказ, – объяснила Луиза. – Майкл привез шелк из Парижа, а я нашла в Сохо портного, мистера Перфекта. Он что угодно сошьет, надо только объяснить, чего хочешь. Жена у него огромная, затянутая в корсет от шеи чуть ли не до колен – с виду похожа на торпеду, но тоже очень милая. А серьги подарил мне папа. Он просто обожает покупать украшения – но вы, наверное, это знаете.
Она вдруг вспомнила, как уезжала с ним с Лэнсдаун-роуд на машине, когда вдруг шкатулка с украшениями Вилли упала ей на колени и открылась, и как ей при этом стало тошно от зависти. Этот поток мыслей прервала Луиза, которая, улыбаясь уже гораздо дружелюбнее, предложила дать ей адрес и телефон мистера Перфекта.
Эдвард ласково смотрел на обеих.
– Две мои любимицы, – произнес он.
Что наконец сломало лед, так это разговор о театре и обращенный к Луизе вопрос, в каких пьесах она играла. Луиза оживилась, принялась рассказывать про студенческий театр, про удивительный дом, где они жили, как все они ели один раз в день и как-то обходились, как ложились поперек дороги, чтобы утром их подвезли до театра – до него было мили три, и если на автобус не наскребали, приходилось тащиться пешком.
Эдвард воскликнул: господи, он понятия не имел, насколько у них все было по-спартански, а она повернулась к нему со словами: «Так ведь ты ни разу туда и не заглянул. Вы с мамой – единственные из родителей, кто не ходил к нам, даже когда мне досталась главная роль в «Граните», и Диана заметила, как это его задело. Он заерзал на стуле, замямлил, но Луиза продолжала:
– Видите ли, моя мать считала, что я должна заниматься тем, что имеет отношение к войне, и папа, конечно, соглашался с ней. Ну, по крайней мере, несогласия не выражал – так, папа?
По тому, как Луиза произнесла «моя мать», Диана догадалась, что отношения у них весьма натянутые. И сказала:
– Каждому так хочется, чтобы дети нашли себя в жизни, были счастливы и занимались тем, что им нравится. Но они зачастую понятия не имеют, что им нравится. А если вы настолько уверены, по-моему, это замечательно.
И Луиза – в сущности, еще ребенок – прямо-таки засветилась.
Она заговорила о современном лондонском театре. Смотрели новую пьесу Кауарда «Неугомонный дух»? Медиума в ней играет изумительная Маргарет Рутерфорд, а Кей Хэммонд божественна в роли духа. Эдвард сказал, что вот она-то ему по душе – она играла в жутко смешной пьеске под названием «Французский без слез». И была «прямо ух!», добавил он, а Диана заговорщицки переглянулась с Луизой, имея в виду, что мужчины путают «прямо ух!» с актерскими талантами. Эдвард пообещал сводить их на «Неугомонный дух», если они хотят. Похоже, он не возражал или вообще не замечал, что она объединилась с его дочерью против него, только радовался, что они поладили.
К тому времени, когда подали кофе и напитки, Луиза уже, по ее просьбе, называла ее Дианой и согласилась на второй бренди. Она так много пила до ужина, во время него и после, что Диана поразилась ее стойкости. Как потом выяснилось, ошибочно. Дождавшись, когда Луиза уйдет в уборную, Эдвард поздравил ее:
– Дорогая, она тебя обожает. Ты взяла с ней как раз такой тон, как надо. Со мной-то о Шекспире, спектаклях и тому подобном не поговоришь.
– Так что же ты все-таки сказал ей?
– Ну, что ты для меня – единственная женщина в мире, как-то так.
– А про Сюзан?
– М-м… нет. К слову не пришлось. Объяснил только, что это продолжается уже давно. Она спросила, есть ли у тебя муж, и об этом я рассказал. – Чуть помедлив, он спросил: – Она ведь нравится тебе, дорогая?
– По-моему, она прелесть. И очень похожа на тебя.
– Скажешь тоже, – отозвался он, но был явно польщен. – Она считает, что, перед тем как я расскажу Вилли, будет лучше переселить ее в дом.
– Что, правда?
– Ну, когда я завел об этом речь, она согласилась.
«Это не одно и то же», – мысленно возразила она, но промолчала.
Официант подошел принять последний заказ на напитки, к тому времени они уже перешли в зал для дам, а Луиза не возвращалась. Она сказала, что сходит посмотреть, все ли с ней в порядке. Пришлось спрашивать дорогу у официанта, который объяснил, что наверх можно только членам клуба, и указал на дверь в глубине холла.
Она застала Луизу склонившейся над раковиной и плещущей в лицо холодной водой. Услышав, что кто-то вошел, она обернулась; ее лицо было белым и лоснилось от испарины.
– Лучше бы я к омарам даже не притрагивалась, – сказала она. – Надо было догадаться, что от них меня замутит.
Диана протянула ей полотенце.
– Ах вы бедняжка!
Но едва взяв полотенце, Луиза охнула: «Боже, опять!» – и бросилась в кабинку.
Пока она отсутствовала, Диана успела освежить макияж, прикинула, не сходить ли к Эдварду, чтобы предупредить, что они задержатся, и передумала.
– Спасибо, что подождали. Извините, это так отвратительно.
– Тяжко вам пришлось. Не повезло. – Она увидела отражение бледного лица Луизы в зеркале над раковиной и заметила, что ее глаза полны слез.
– Однажды я уже ела омаров, когда была беременна, – сказала она, – и тогда от них меня страшно тошнило. Глупо было вообще их пробовать.
Диана промолчала. В историю Луизы верилось с трудом, но она помнила, как в юности ее саму возмущало даже предположение, что она перепила.
– Боже мой, я как будто слегка позеленела.
– Если хотите, у меня есть румяна.
– О, спасибо. Тогда не придется объясняться с папой. И он не спросит, не жду ли я снова ребенка.
Только тогда Диану осенило, что причиной может оказаться беременность, а не спиртное.
– А вы его ждете?
– Ну уж нет! Ни в коем случае. Боже упаси!
Отложив румяна, она принялась яростно драть расческой мокрые спутанные пряди.
– Вы его любите?
Вопрос оказался таким настойчивым и неожиданным, что Диана оторопела и поймала себя на том, что разглядывает девушку в зеркало, а та отвечает ей неприкрыто и неудержимо любопытным взглядом.
– Да, – услышала она собственный ответ, а потом, с облегчением, что сумела выговорить это, добавила: – Да, люблю. Очень.
– Ну что же. Тогда действуйте. Ничто не должно вас разлучить.
Диана заметила, что у нее в глазах все еще стоят слезы – или навернулись опять.
Когда они вышли к Эдварду, он, кажется, не заметил ни то, как долго они отсутствовали, ни болезненный вид Луизы. По настоянию Дианы он довез Луизу до Эдвардс-сквер, прежде чем они отправились к себе.
* * *
– За меня не волнуйся. Со мной все будет в полном порядке.
Но когда такси отъезжало от коттеджа и она обернулась на сиденье, чтобы посмотреть на мать, которая, стоя у садовой калитки, махала ей на прощанье так, будто отгоняла мух, Зоуи уже не сомневалась: нет, не будет. Мод скончалась так внезапно, что ее мать до сих пор не пришла в себя. На остров Зоуи вызвала телеграмма: «Мод скончалась прошлой ночью. Скоропостижно. Мама». Сразу же после безуспешных попыток дозвониться до матери она собралась в дорогу. В Коттерс-Энд она обнаружила, что дом заперт, и когда уже искала, откуда бы позвонить Лоуренсам или Фенвикам, последние объявились сами: мисс Фенвик сидела за рулем побитого старого «Воксхолла», в котором пространство впереди почти полностью занимала миссис Фенвик. Сзади сидела мать Зоуи.
– Ага! – воскликнула мисс Фенвик. – Что я вам говорила? Я знала, что ваша дочь приедет.
– А мы как раз приехали проверить, все ли тут хорошо, – продолжала она, помогая миссис Хэдфорд выйти из машины. – И меня не покидало престранное чувство, что вы уже здесь. На редкость удачное совпадение, правда? – И с трагическими нотками, сменившими ее нестерпимую жизнерадостность, она объяснила Зоуи: – Для нее это ужасное потрясение. По-моему, от него она не оправится. Да-да, мама, уже иду. Вообще-то мама не хотела выходить из дома до обеда, но не могла же я бросить ее одну.
Мать Зоуи медленно обошла вокруг машины. Она была в старом пальто цвета верблюжьей шерсти и криво сидевшем черном тюрбане.
– А свои ключи вы взяли, Сисели? – окликнула мисс Фенвик из машины.
– Я думала, они у вас.
– Я положила их вам в сумочку, дорогая. Загляните, проверьте на всякий случай.
Миссис Хэдфорд рылась в своей жесткой глянцевитой сумке, когда та вдруг раскрылась. На мерзлую дорожку посыпались флаконы с таблетками, розовая расческа, ручное зеркальце и половина авторучки. «Ай-ай-ай!» Зоуи, идущая навстречу матери, чтобы поцеловать ее, наклонилась подобрать упавшее.
– Так вы нашли его, дорогая?
– Что?.. Ах да, ключ. – Снова порывшись в сумке, женщина вытащила кошелек из искусственной змеиной кожи на молнии. Пока она сражалась с застежкой, сумка пьяно болталась у нее на локте.
– Дай я. – Зоуи отобрала кошелек. Молнию заело, потому что в ней застряла подкладка, пришлось выдирать ее. В кошельке нашлась купюра в десять шиллингов и несколько шестипенсовиков, но ключа не было.
– А, вспомнила. Я же положила его в карман пальто, чтобы был поближе.
Зоуи сложила обратно в сумку все, что высыпалось.
– Ваши ночные вещи я привезу попозже, когда уложу маму, – крикнула мисс Фенвик, и машина судорожным рывком тронулась с места.
– Надо было сказать ей, что это ни к чему. У меня есть другие, не хочу никого обременять.
Они прошли по дорожке к двери дома, которую мать не сумела отпереть.
– Ключ всегда был у Мод, – объяснила она, посторонившись и пропуская к двери Зоуи.
– Он открывается против часовой стрелки, мама, вот почему у тебя не вышло.
Внутри было сыро и тихо, как в доме, который бросили больше чем на сутки. И ужасно холодно.
– Пожалуй, нам лучше развести огонь, мама, а потом пообедать.
– Ты думаешь, дорогая? А Мод всегда разводила его только после чая.
– Разве тебе не холодно?
– Ну, так ведь погода холодная, дорогая, что тут такого.
Они прошли по коридору в маленькую гостиную. Две рюмки и графин с хересом стояли на шатком столике у окна, шторы были задернуты. Зоуи открыла их, и свет, которого слегка прибавилось, обнажил повсюду пыль, похожую на пепел. На кресле, где обычно сидела мать, лежало ее вязание. В камине было полно золы; на полке над камином рядом с рождественскими открытками, прислоненными к фарфоровым кроликам, и бутылками с разноцветным песком стояла ваза с увядшими хризантемами.
– Думаю, нам обеим не повредит выпить по рюмочке хереса. – Мать направилась к буфету с бокалами и чайными чашками. – Хорошо, что ты приехала, – добавила она, и ее глаза, уже припухшие от слез, снова наполнились влагой. Зоуи обеими руками обняла ее дряблое, негнущееся тело, и мать разразилась судорожными, подвывающими всхлипами. – Еще вчера утром с ней все было хорошо. На завтрак мы поджарили по кусочку хлеба, потому что кто-то подарил Мод жестянку грибов, и надо было доесть их, а то за один раз получилось бы слишком сытно. Потом она собиралась за покупками – она всегда ходила по вторникам – и заодно поменять в библиотеке мою книгу, да я оставила ее наверху. Она пошла за ней, не позволила мне принести ее самой. Я услышала грохот, думала, она упала, вышла и вижу – она лежит прямо вон там!
На миг у нее перехватило дыхание, она уткнулась лицом в носовой платок, который подала ей Зоуи.
– Я думала, у нее обморок, пошла за стаканом воды, но знаешь ведь, каково это, когда что-нибудь случается вдруг, – сначала никак не могла найти чистый стакан, потом надо было слить воду, потому что трубы здесь такие странные, и она всегда говорила сливать воду. А когда я к ней вернулась, то поняла… поняла, что она не дышит. И я ушла звонить врачу, потом вернулась и села на лестницу рядом с ней. Ох, Зоуи, какой это был шок и ужас!
Зоуи усадила ее в кресло и налила ей хересу.
– И что было дальше?
Ей казалось, матери станет легче, если она выговорится, расскажет все до конца.
– Я сняла с нее шляпку. – Она взглянула на дочь так, будто просила одобрения. – Это было как-то неправильно, что она лежит там в шляпке.
– Выпей хереса, мама, он тебе поможет.
До того как кончился херес – было всего по две рюмки на каждую, – Зоуи узнала, что приехал врач и сказал, что у Мод инфаркт. Он распорядился, чтобы тело увезли, и сам позвонил мисс Фенвик, которая приехала уже за ней.
– Понимаешь, они считали, что мне не стоит оставаться одной. Все были такими добрыми… такими заботливыми. – Утром мать вернулась сюда взять кое-какую одежду и посмотреть, все ли в порядке с кошкой. – И отправила тебе телеграмму – подумала, что тебя надо известить.
Зоуи развела огонь и ушла на кухню, поискать какой-нибудь еды. Они пообедали баночкой фасоли на тостах.
За следующие несколько дней до похорон она узнала: от врача – что состояние сердца у Мод было, как он выразился, «никудышным», «но она даже заикаться об этом запрещала – не хотела расстраивать вашу мать»; от адвоката из Райда, приезжавшего к ним, – что Мод завещала ее матери свой коттедж со всем содержимым, а также, по его словам, состояние в несколько тысяч фунтов: «Пенсию, конечно, после ее смерти выплачивать прекратят»; от матери – что она твердо намерена остаться в коттедже. Зоуи предложила было ей вернуться в Лондон, но мать ответила:
– Нет, дорогая. Здесь у меня друзья. Коттерс-Энд – мой дом. И я все-таки привыкла быть сама по себе.
Но за годы, проведенные с Мод, она размякла. Это Мод ходила за покупками и стряпала для них обеих, это она принимала решения, она водила машину – мать так и не научилась. Это Мод платила по счетам, договаривалась насчет ремонта в коттедже, возила вещи в починку и забирала в аптеке прописанные матери лекарства.
Несколько дней до похорон обе они разбирали одежду бедной Мод – добротные вещи, купленные в расчете на долгую службу и в большинстве своем служившие дольше, чем от них ожидали. Викарий сказал, что они пригодятся для распродажи на рождественском базаре, и мать, кажется, решила, что именно этого хотела бы Мод. В те дни матерью было высказано немало догадок насчет желаний Мод, и главной была та, что покойная хотела бы, чтобы она осталась в коттедже.
– Я точно знаю, поэтому она его мне и оставила, – твердила мать.
После похорон друзья еле вместились в тесную гостиную, чтобы выпить чай с сэндвичами и хересом, любезно пожертвованным полковником Лоуренсом. Его псу в итоге достались почти все сэндвичи – с мясными консервами и кабачково-имбирным джемом Мод.
Зоуи разговорилась с врачом о здоровье матери, которое, по его словам, было значительно лучше, чем у Мод. Лоуренсы и мисс Фенвик пообещали по очереди возить ее мать в город за покупками. Дорис Паттерсон, которая приходила раз в неделю делать всю черную работу в коттедже, предложила приходить дважды, и Зоуи считала, что ее мать могла бы себе это позволить. Все были добры и готовы помочь, но Зоуи, заметившая, как отстраненно мать наблюдала, пока сама она сражалась с готовкой и мытьем посуды, все равно беспокоилась. Она предложила потратить часть денег Мод (а может, и все целиком) на установку в коттедже центрального отопления, но мать категорически отказалась – она была уверена, что Мод этого не желала. «Она всегда говорила, что центральное отопление губительно для хорошей мебели». Вся эта «хорошая мебель» состояла из углового буфета с застекленными дверцами и комода в спальне Мод, но спорить не имело смысла.
Об этом и думала Зоуи неделю спустя, пока тряслась в местном такси, чтобы успеть сначала на поезд до парома, а потом на другой поезд – до Лондона.
В лондонском поезде, битком набитом в преддверии Рождества, на нее нахлынули воспоминания о встрече с Джеком. Тогда она считала себя несчастной – винила себя из-за матери, в отчаянии гадала, жив ли еще Руперт… а потом, откуда ни возьмись, появился Джек – чтобы преобразить всю ее жизнь, так тогда казалось.
Теперь же, хотя характер ее несчастья изменился – от прежнего в нем осталось лишь чувство вины перед матерью, – ей казалось, что уже ничто не явится неизвестно откуда и никакие преображения попросту невозможны. Слишком уставшая, чтобы читать, она думала: разница в том, что до Джека в ее несчастье была некая правильность, ведь ее муж пропал и его считали (по крайней мере, она) погибшим. А теперь пропал Джек, и она до сих пор, по прошествии стольких месяцев, была не в силах надолго удерживать в сознании сам факт его смерти и то, как он умер. Всякий раз, когда она думала о нем – десятки раз днем и ночью, – в опаленном горем воображении всплывали одни и те же картины: его последний тоскливый день, как он пытался написать ей, как отказался от этих попыток и вместо этого написал Арчи (а если бы она не повела его к Арчи в тот вечер, теперь казавшийся таким далеким, кому еще он мог бы написать? и если никому, как бы она вообще узнала, что его больше нет?), как он возвращался на машине с какого-то аэродрома в ужасный лагерь, как нашел место, где мог побыть один в последние минуты своей жизни, прежде чем положить ей конец. Его поступок говорил об отваге и отчаянии таких масштабов, представлять которые ей было невыносимо.
Она вернулась в студию, чтобы забрать свою одежду и вернуть ключ агенту. Этого визита она страшно боялась, чуть было не передумала, но в конце концов сочла его необходимым. С пустым чемоданом она дотащилась по темной пыльной лестнице наверх, решив пробыть там как можно меньше – сложить вещи и уйти. Но открыв дверь, она поняла, что он оставался в студии с тех пор, как они в последний раз побывали там вместе: постель смята, пепельница на столике рядом – полна окурков. Она прошла в крохотную кухоньку, чтобы открыть окно, и увидела в кофейнике засохшую кофейную гущу и перевернутую кружку на сушилке. Его халат висел за дверью ванной, в мыльнице лежало использованное бритвенное лезвие, по раковине бежала сероватая каемка от пены. Она коснулась этого следа пальцем и увидела обрезки темной щетины, оставшиеся после его бритья. Все эти вещи продолжали существовать.
Она вышла в студию, и тяжесть утраты обрушилась на нее холодной приливной волной, грозя утопить ее, лишить возможности дышать, и она, не удержавшись на ногах, упала на шаткий диван. На подушке еще сохранилась вмятина. Она уткнулась в нее лицом и зарыдала в голос.
Некоторое время спустя, наконец выплакавшись, она села и принялась укладывать вещи. В кармане его халата нашлась, как обычно, пачка «Лаки Страйк». Она выкурила одну, прежде чем выбросить остальные, но никаких чувств у нее не вызвал даже знакомый запах и привкус жженой карамели во рту. Самой себе она казалась легкой и пустой, и сухой, как увядший лист. Она закончила укладывать вещи, вымыла кофейник и пепельницы, почистила раковину, сложила постельное белье аккуратной стопкой, ушла из студии, которая вмещала всю их совместную жизнь, и вернула ключ агенту.
После этого факт его смерти перестал быть шоком, но мысли о том, как именно он умер, по-прежнему преследовали ее, и она никак не могла ни понять, ни принять, ни примириться с этим. Порой то, что он расстался с жизнью, казалось ей героическим жестом бесстрашной любви, а иногда – что тем самым он категорически отверг ее, никакой любви не испытывая. Сложность самого действия поражала и ужасала ее: как можно принять такое решение, а потом, прежде чем привести его в исполнение, жить еще несколько часов?
А после, самым обычным днем, когда Джульет вздумалось настоять на своем в никчемном споре – пойти через лес или нет, – она обернулась и увидела, что к ней идет Руперт. Она думала, что он видение, призрак, протянула руку, чтобы коснуться его, отпугнуть, но когда он заговорил, совсем другой страх завладел ею, и она прибегла к Джульет как к спасению, стала наблюдать за их встречей – такой простой, как ей казалось, по сравнению с ее собственной встречей с ним. Джульет облегчила им задачу: они поиграли с ней, и только когда он снимал ее саму с дерева, стало ясно, что и он видит, как Зоуи смущена и взвинчена. Всю дорогу домой она болтала о родных, споткнувшись, только когда дошла до Арчи, потому что вспомнила, как по-доброму он отнесся к Джеку, и сразу умолкла… Наедине они не оставались до тех пор, пока не кончился ужин. Она пыталась шить платье для Джульет, он говорил о Пипетте и матери Зоуи. Потом пытался что-то сказать о том, как его не было дома и каково пришлось ей, и ее потрясло собственное смятение и чувство вины – захотелось сбежать, и тут же стало стыдно, что она, отговариваясь тем, что потрясена его внезапным появлением (хоть какая-то правда), не оказала ему радушный прием.
Она разделась в ванной и, пока закалывала волосы, зацепилась взглядом за бирюзовое сердечко в ямочке у основания шеи. Подарок Джека для Джульет. Она берегла его, чтобы отдать Джульет, когда дочь станет постарше, но когда узнала от Арчи, что Джека больше нет, повесила на старую цепочку и с тех пор носила не снимая – наподобие талисмана или знака траура, она сама не знала, которое из двух. Расстегнув цепочку, она убрала ее с глаз долой, потом легла в постель и застыла неподвижно, ожидая его. Но когда он просто поцеловал ее в щеку и погасил свет, ей внезапно и остро захотелось повернуться к нему, рассказать обо всем, что было с Джеком, выплакаться в его объятиях и получить отпущение грехов. Но она удержалась. Раньше, думала она, эгоизм и поглощенность собственной болью не дали бы ей даже задуматься о том, каково будет ему. Много позднее, не в ту ночь, ей стало ясно: рассказать про Джека – значит оставить его еще дальше в прошлом, а к этому она пока не готова. Возвращение Руперта не только помешало ей горевать, но и внушило чувство вины за это.
В последующие недели она порой гадала, уловил Руперт что-то или нет. Бесспорно, он казался другим человеком – держался замкнуто, нерешительно, почти виновато. Он устал, говорил он, и столько еще всего, к чему придется привыкать – «жизнь так изменилась», хотя и не уточнял, по сравнению с чем.
По предложению Дюши они съездили на выходные в Брайтон – уже после того, как Руперта демобилизовали с флота, в августе. Она так и не поняла толком, почему выбрали именно Брайтон. Дюши предложила его, Руперт повернулся к Зоуи и спросил: «Ты как, не против?» Она ответила, что нет. Безразличие к поездке тревожило ее; собственная роль в ней заставляла чувствовать вину (самое меньшее, что она могла, – согласиться, что бы ей ни предложили), но когда стало ясно, что по каким-то неизвестным ей причинам почти то же самое чувствует и Руперт, Зоуи стало страшно. Как им вести себя, гадала она, о чем говорить? Да еще эта постель, в которую придется лечь вместе, не зная наверняка, займется он с ней любовью или только попытается заняться – и то и другое случалось редко, но оставляло ощущение встречи с едва знакомым и совершенно голым человеком, притворяющимся, будто в этом нет ничего из ряда вон выходящего. В притворстве было все дело. Она притворялась, будто испытывает те чувства, которые, как ей казалось, он хотел вызвать у нее; странно, но она считала себя в ответе за их интимную близость, чего в прежние времена никогда не случалось, и вместе с тем ощущала свою ответственность перед Джеком – действовать механически не значило изменять ему, а наслаждаться этими действиями было бы в какой-то мере низостью. Однажды ей представилось, как кто-то рассказывает о ней с Джеком – один мужчина другому, – и когда рассказчик доходит до момента смерти Джека, слушатель, выдержав приличную паузу, спрашивает: «А что стало с девчонкой?» – «С ней-то? Да она просто вернулась к мужу как ни в чем не бывало». И улыбки умудренного жизнью презрения к такому пустому, бездушному существу появлялись на их лицах.
Джек в своем письме к Арчи спрашивал: «Может, этот ее муж вернется к ней?» – значит, наверняка представлял себе что-то подобное. И вот теперь муж сидел напротив нее в поезде до Брайтона – добрый и мягкий человек, сильно постаревший внешне, исхудавший, словно действительно много чего пережил за эти четыре нескончаемых года. Но теперь он уже не казался намного старше ее, как когда они только поженились и ей было чуть за двадцать. Он всегда будет на двенадцать лет старше, но в свои тридцать самой себе она казалась старой, слишком старой, чтобы разница в возрасте хоть что-нибудь значила.
Он отвлекся от своей газеты и поймал ее взгляд.
– Красивые у тебя волосы.
Ей вспомнилось, как – еще в первые годы их брака, когда она ревновала его к детям, и их мать, покойная Изобел, виделась ей особенно страшной угрозой, потому что он никогда не упоминал о ней, – он уговаривал или успокаивал Зоуи, восхищаясь ее внешностью, что она оценила, только лишившись этих комплиментов, и как ей хотелось тогда, чтобы он восхищался чем-нибудь другим – ее умом, ее характером, всем тем в ней, что сейчас она уже перестала считать ценным.
Она улыбнулась ему и промолчала.
Отель был огромный – с красным деревом, бордовыми коврами, бесконечными тускло освещенными коридорами и стариками-коридорными, похожими в своих жилетах на ос. Носильщик с чемоданами в руках остановился перед дверью рядом с пожарной лестницей, кряхтя, повозился с ключом и показал им номер. Она сразу заметила, что кровать в нем хоть и двуспальная, но узкая, а сквозь тюлевые занавески виден ряд окон противоположного крыла отеля.
Руперт сказал:
– Я просил комнату с видом на море.
– Насчет этого ничего не знаю, сэр. Звоните вниз, администратору.
Так он и сделал. После недолгих препирательств им предложили номер двумя этажами выше и отправили навстречу в лифте посыльного с новым ключом.
В новом номере кроватей оказалось две. Будто бы не заметив этого, Руперт дал коридорному полкроны и направился прямиком к окну.
– Так-то лучше – верно, дорогая?
Она подошла к нему, чтобы взглянуть на море, тяжело бьющееся о каменистый берег и похожее на закате на расплавленный свинец, с чернеющим вдалеке волнорезом и пирсом на паучьих лапах свай. Небо расчертили полосами облака оттенков абрикоса и фиалки.
Он обнял ее за плечи.
– Мы славно проведем время, – сказал он. – Ты заслужила отпуск. Закажем бутылочку шампанского прямо сюда?
Да, согласилась она, это было бы чудесно.
Он повернулся к телефону и заметил две кровати.
– Вот ведь! Даже не предупредили – отчитать их снова?
Но она сказала, что не надо. Кровати можно сдвинуть – еще одного переселения она бы не выдержала. Он как будто вздохнул с облегчением, а может, ей только показалось, и она со стыдом вспомнила, как раньше закатывала сцены, чуть что было не по ней. Она сказала, что разберет вещи и сходит в ванную, он ответил: отлично, тогда он пока пройдется по берегу и через полчаса вернется с шампанским.
В тот первый вечер, когда оба слишком много выпили – бутылку бургундского после шампанского, а потом еще бренди с сероватым гостиничным кофе, – он сказал:
– Зоуи, нам обязательно надо поговорить.
Ужас и где-то глубоко под ним облегчение, или что-то наподобие этой комбинации, захватили ее. Он узнал про Джека. Или захотел узнать? Во всяком случае, если он спросит, ей придется рассказать ему, а это совсем не то, что признаться самой – разница между честностью и намеренным причинением боли. Она допила бренди и потянулась за его сигаретами.
– Ты же никогда раньше не курила!
– Да я по случаю. На самом деле я не курю.
«И не изменяю», – мысленно добавила она. Нельзя изменять тому, кого считаешь погибшим. Она имела в виду Руперта, но потом сообразила, что в равной степени это относится и к Джеку.
Он поднес ей огонек и закурил сам.
– Я насчет дома, например. Как думаешь, оставить его или лучше поискать другой, поближе к парку? Или квартиру. Не думаю, что бедной старушке Эллен по силам все эти лестницы в Брук-Грин. Эдвард хочет, чтобы я взял на себя управление в Саутгемптоне. Я уже объяснил ему, что у меня нет ни малейшего желания, но если ты хочешь жить за городом, я готов взяться. А Хью – тебе надо знать все наши возможности – говорил, что будет только рад, если мы пожелаем поселиться у него. По-моему, отчасти он предложил это, потому что думал об Уиллсе и о том, как он обрадуется, если под той же крышей поселится Эллен. Я не жду, что ты согласишься, просто решил, что ты должна знать все, что нам предлагают.
Снова облегчение, на этот раз вперемешку с досадой – обычное дело, когда тебя сначала напугали, и паническая отвага была потрачена впустую. Оказалось, храбриться незачем, и она снова стала покладистой.
– А что предпочел бы ты?
Но он, естественно, не знал: в решениях он никогда не был силен. Она понимала, что, если выскажется в поддержку любого плана, он согласится с ним, но думала лишь о том, чего ей не хотелось. Не хотелось терять Эллен, не хотелось возвращаться в Брук-Грин, в дом, который она всегда считала унылым, и вообще он когда-то принадлежал Изобел, но потом…
Остаток вечера они провели за вежливым и бесплодным разговором.
Ночью она проснулась, и ее вдруг осенило: возможно, Руперт настолько нерешителен потому, что он-то не хочет ничего. Может, теперь ему стоило бы вернуться к живописи и преподаванию или к одному только преподаванию, и поскольку денег у них убавится, ей придется подыскать себе какую-нибудь работу – значит, будет чем заполнить жизнь. Они могли бы переселиться во Францию вместе с Арчи. Жизнь новехонькая, как с иголочки: в ночи это казалось верным решением.
Но когда Зоуи предложила это мужу, он как будто ужаснулся.
– Ну уж нет! Это вряд ли. По-моему, даже думать о таком поздновато.
– Но ты ведь часто говорил, как любишь Францию…
– Францию? При чем тут Франция?
– Я думала, рисовать там тебе особенно нравится…
Но он холодно перебил:
– У меня нет ни малейшего желания жить во Франции.
Воцарилось почти обиженное молчание.
– Это… это потому, что там тебе пришлось так скверно?
– Нет. Ну… отчасти. Просто не хочу.
Они погуляли по берегу, но галька больно впивалась ей в ступни, и они сели спинами к волнорезу. Руперт снова умолк, Зоуи повернулась к нему и увидела, что он неотрывно смотрит на море, погруженный в свои мысли, отчужденный. Кадык дернулся – он сглотнул, будто хотел избавиться от чего-то болезненного.
– Может, станет легче, если расскажешь мне?
– Расскажу тебе что?
– Что с тобой случилось. Каково это было. Я про то, почему ты не вернулся домой сразу после «Дня Д». Почему так долго? Тебя держали в каком-то плену?
– Нет… не то чтобы. Ну, в каком-то смысле да. Это было в захолустье… на ферме… – Помолчав, он быстро заговорил: – Они так долго прятали меня, заботились обо мне, хотя подвергали себя опасности, а там трудоспособные мужчины были в страшном дефиците. Вот я и решил задержаться, чтобы немного помочь – ну, знаешь, со сбором урожая и так далее.
Спустя мгновение она воскликнула:
– Но урожай собирают осенью!
– Ради всего святого, Зоуи, прекрати цепляться к словам! Я пообещал задержаться подольше – и задержался. Устроит?
Ею овладели негодование и гнев, каких она за собой не помнила.
– Нет, не устроит. Ты мог бы хотя бы прислать весточку, написать. Как думаешь, каково было твоей матери? А Клэри? А мне? Союзники уже высадились, а от тебя ни слуху ни духу, вот мы и решили, что ты наверняка погиб. Ты заставил страдать всех, хотя в этом не было необходимости. Неужели ты не понимаешь, какой это вопиющий эгоизм?
Он не ответил, только с единственным прерывистым всхлипом уронил голову на ладони. Но прежде чем она успела опомниться, он отвел руки от лица и посмотрел на нее.
– Я все понимаю. Все вижу. И сейчас уже ничего не могу поделать. Мне нет оправдания – это была просто другая жизнь, иные беды и трудности. Могу сказать лишь одно: каким бы безумием ты это ни сочла, в то время поступок казался правильным. Я не рассчитываю, что ты меня поймешь. Но мне очень жаль… и стыдно, что я причинил вам столько страданий.
Он силился улыбнуться, в глазах стояли слезы. Обнять его и поцеловать в лицо оказалось очень легко. Остаток выходных прошел без каких-либо эмоциональных потрясений: они были милы друг с другом, закончили прогулку, пообедали в плохоньком ресторане, сходили в кино, побродили по лавкам букинистов, ужинали в отеле и решили отказаться от дома в Брук-Грин, но дальше этого не продвинулись. «Ты ведь знаешь, как мне даются решения, – сказал он. – Одного вполне достаточно». И все это время они относились друг к другу с осторожностью. Она с облегчением убедилась, что ему, похоже, от нее больше ничего не нужно, вдобавок весь день время от времени замечала – в лавке букиниста, где он откопал для нее первое издание Кэтрин Мэнсфилд, которым она была рада обзавестись, во время длинного разговора о том, разрешить ли Джульет щенка, ее заветную мечту, – что часы идут, а про Джека она не вспоминает.
В понедельник они вернулись в Лондон, он остался там, а она уехала обратно в Хоум-Плейс.
Дюши встретила ее ласково.
– Ты выглядишь немного отдохнувшей, – заметила она, и тут вмешались Джульет и Уиллс, с грохотом спустившиеся с лестницы.
– Мама! Пока тебя не было, Уиллс ходил во сне! Прямо во сне спустился с лестницы и зашел в столовую! Его уложили в постель, а утром он сказал, что вообще не помнит, как вставал ночью! А на следующую ночь я ходила во сне, только чуть не упала, потому что ну как же спуститься по лестнице, если глаза у тебя закрыты, а меня уложили в постель, и я все прекрасно помню. А Уиллс сказал, что я ходила во сне не по-настоящему – когда ходишь во сне, глаза открыты! Но ведь так не бывает, правда? Уж если я хожу во сне, то с закрытыми глазами. Вот прямо так и хожу.
– Она просто притворяется, – заявил Уиллс. – А по-настоящему не ходит – для этого слишком мала еще.
– Ни для чего я не мала! Хоть с виду и не скажешь, но внутри я старше, чем снаружи. Как ты, мама. Эллен говорит, что ты старше своих лет.
– Ха. Ха. Ха, – раздельно произнес Уиллс. – Показать тебе мой зуб?
– Очень ей нужно смотреть. Я видела его – ничего интересного. Знаешь, что нам рассказывала Дюши? Когда в детстве у нее качался зуб, к нему привязывали один конец нитки, другой – к дверной ручке, а потом хлопали дверью, и зуб прямо сам выскакивал, а ей тогда давали пенни за смелость.
– Если бы такое сделали со мной, я запросил бы гораздо больше, – заявил Уиллс, и Зоуи сказала, что согласна с ним.
– Ну, мама! Не соглашайся с Уиллсом, лучше со мной! Она же моя мама! – Она обхватила обеими руками ноги Зоуи и с вызовом уставилась на Уиллса, лицо которого, как заметила Зоуи, вдруг стало непроницаемым.
– Я твой чемодан отнесу, тетя Зоуи, – сказал он.
Через несколько дней ей как-то довелось остаться наедине с Дюши. Они закончили собирать зеленый горошек – делать это приходилось каждые два-три дня – и присели отдохнуть на скамейку у теннисного корта. Дюши извлекла сигарету из портсигара шагреневой кожи и собиралась положить его обратно в карман кардигана.
– Можно и мне одну?
– Ну конечно, дорогая моя. А я и не знала, что ты куришь.
– Вообще-то нет. Так, покуриваю изредка.
И она умолкла, потому что не знала, с чего начать. Только смотрела в спокойное, открытое лицо свекрови. Говорят, такие отношения строятся с трудом, но она не испытывала к Дюши никаких чувств, кроме глубокой признательности – за неизменную, проницательную доброту с самого начала, когда Руперт привел в эту семью ее, избалованную, себялюбивую девчонку, и потом, пока ее мучали угрызения совести и депрессия после смерти первого ребенка, и дальше, все годы войны, когда пропал Руперт. Это Дюши посоветовала ей поработать в санатории для выздоравливающих в Милл-Фарм, это Дюши никогда не осуждала ее за неумение справиться с Клэри и Невиллом. Но самое главное – хотя Дюши точно знала, что в Лондон она наведывается так часто, потому что у нее есть любовник, а потом и выяснила, что это Джек, – она ни разу не уличила Зоуи в этом тогда и не выдала потом. Об этом Зоуи, неожиданно для самой себя, и попыталась сказать сейчас.
– Вы всегда были так добры ко мне, даже поначалу, когда я, наверное, выглядела до ужаса эгоистичной и безответственной.
– Дорогая моя, ты была просто очень молода. Ты вышла замуж, будучи всего годом старше меня к моменту моего замужества. – Помолчав, она продолжила: – Мне было нелегко приспособить свои романтичные взгляды к действительности. Мужьям не свойственно всю жизнь проводить стоя на коленях перед своей единственной и задаривая ее цветами, но в мое время головы у девушек были забиты глупостями такого рода – в каждом романе, который мы читали, их насчитывалось полным-полно, и родители никому не объясняли, что такое на самом деле брак и материнство. Люди не считали необходимым или хотя бы желательным извещать молодежь о том, что ждет ее впереди.
Когда Дюши сменила позу, чтобы сесть к ней лицом, Зоуи вдруг стало страшно, что вот сейчас-то наконец и начнутся обвинения и ей придется поплатиться за высокое мнение о своей свекрови, но та заговорила о другом:
– Я всегда считала, что тебе нелегко было унаследовать от предшественницы двоих детей, особенно Клэри, которая так тосковала по родной матери. А потом еще трагедия с первым малышом, и вдобавок долгая разлука с Рупертом, да еще с этим оттенком горькой неизвестности. По-моему, ты держалась неплохо, даже очень.
При упоминании о первом ребенке и его смерти на ее лице проступил румянец. Она думала, что краткую связь с врачом ее матери, ее унизительный исход и страшные последствия ей удалось почти полностью изгнать из памяти. Но теперь стало ясно, что все это так и осталось громоздиться айсбергом на ее совести; и к ней вдруг пришла мысль: хоть она и не в состоянии заставить себя признаться насчет Филипа, пожалуй, ей удастся рассказать Руперту про Джека. И рядом как раз оказалась Дюши – мудрая, добрая, неожиданно понимающая, как нельзя лучше подходящая на роль советчицы в таком чреватом катастрофой и деликатном вопросе.
И она спросила у нее.
– О нет, моя дорогая! Нет-нет! Пойми, я ни в коем случае не виню тебя за то, что было между тобой и этим несчастным юношей, но отчасти твоя ответственность теперь в том и состоит, чтобы оставить пережитое при себе. Не обременяй им своего мужа.
Дюши взяла ее за руки, сжала в своих и, не отпуская, заглянула ей в глаза.
– Но если… – Зоуи медлила, опасаясь наговорить лишнего. – Он… Руперт… несчастен? Ему… по-моему, ему тяжело оттого, что он не сообщил нам, что жив, хотя мог бы. Он не захотел говорить об этом, но если я признаюсь первой, может, тогда ему будет легче решиться…
Вспоминая об этом разговоре потом, она так и не смогла решить, почудилось ей это или нет, но пристальный взгляд дрогнул, на искренность набежала тень, но тут же рассеялась, прежде чем она успела убедиться, что действительно видела ее.
– Мне думается, – заговорила Дюши, – тебе не следует пытаться расспрашивать его о Франции. Предоставь решать ему самому. Если он захочет поговорить об этом, он так и сделает. – Она наклонилась и подняла свою корзину с горошком. – Вас еще многое ждет впереди. И я советую тебе не забывать об этом. – Она слегка пожала ее руку. – Ведь ты сама спросила.
Она и впрямь спросила, и получила совет, и приняла его к сведению.
Осенью дом в Брук-Грин выставили на продажу, но в Лондоне продавалось множество домов разной степени запущенности, и поскольку до продажи прежнего дома приобрести новый они не могли, то переселились к Хью, который с радостью принял их.
В целом все устроилось прекрасно, хотя она так и не поняла почему: то ли потому, что все знали – это лишь временно, то ли она так привыкла жить вместе с родными, что продолжать в том же духе не составило труда. Дети казались довольными: Уиллс – потому что из-за переселения было решено отложить его поступление в подготовительную школу-интернат, а Джульет – потому что обожала свои утренние занятия и сразу же окунулась в вихрь светской жизни с бесконечными чаепитиями и днями рождения у только что обретенных подружек. Эллен, поселившаяся в дальней комнате цокольного этажа, которую Хью обставил для нее, справлялась почти со всей стряпней и будто ожила, убедившись, что день-деньской бегать туда-сюда по лестницам ей не придется. Дети съедали свои обеды в кухне; Эллен по-прежнему стирала, гладила и чинила одежду для всех, но детей по утрам будила Зоуи, и она же проверяла, как они вымылись после ужина. Хью настоял, чтобы его спальню заняли они с Рупертом, и два вечера в неделю проводил в своем клубе, чтобы дать им возможность побыть вдвоем. Миссис Даунс, крупная меланхоличная особа, которая, к удовольствию Руперта, считала себя громоздким, но ранимым созданием, теперь приходила по утрам четыре раза в неделю, чтобы навести порядок в доме. Она принадлежала к тому типу людей, которые видят только темную сторону любых событий и с завидным, даже каким-то радостным, энтузиазмом доводят ее до абсурда. Когда закончилась война, миссис Даунс, по словам Хью, заявила: «Ну что ж! Теперь, видимо, будем ждать следующей. Хорошего понемножку». А когда генерала Паттона парализовало после страшного столкновения с грузовиком во Франкфурте и вскоре он умер, заметила, что та же участь в конце концов ждет всех нас – «надо только погодить». Руперт завел привычку зачитывать вслух отрывки из утренних газет, дополняя их комментариями в духе миссис Даунс. В семейной жизни с общими трапезами и прочим Руперт понемногу становился похожим на себя прежнего, лишь наедине с ней вел себя скованно. Но он был неизменно мил, советовался с ней, считался с ее желаниями во всем, что касалось их обоих – какие пьесы и фильмы посмотреть, в какие рестораны после этого зайти, спрашивал, понравились ли ей выбранные блюда, позднее вечером выражал готовность сходить на танцы (этого ей никогда не хотелось). В постели они пришли к своего рода заговорщицкому спокойствию: если и говорили, то приглушенными голосами, словно боялись, что их подслушают, как будто они вопреки запретам вторглись на неизвестную территорию. Эти разговоры сводились главным образом к вопросам об удовольствии друг друга и вежливым уверениям. Она старалась порадовать его, и он говорил, что ей это удается; он спрашивал, хорошо ли ей было, и она отвечала прямо или намеками, прибегая к несущественной оберегающей лжи.
Когда пришла телеграмма от ее матери, он сказал:
– Если ты считаешь, что твоей матери будет лучше приехать и жить с нами, ты ведь знаешь, я буду рад видеть ее. Я знаю, дорогая, ты считаешь, что с ней трудно, но сама по себе она не справится, и я уверен, мы что-нибудь придумаем.
Ну что ж, думала она, стоя на заледенелом вокзале в очереди на такси, по крайней мере, им, похоже, пока не придется брать к себе ее мать, и это к лучшему, потому что, помимо всего прочего, в доме Хью для нее попросту нет отдельной комнаты.
Уже в такси, думая, что матери ведь всего пятьдесят пять, она вдруг осознала, что через двадцать пять лет сама окажется в том же возрасте. Неужели и она превратится в постоянный источник раздражения и досады для своей дочери? Неужели к этому и сводится вся жизнь? Ей тридцать, а она еще ничего не сделала, кроме как вышла за Руперта, родила ему ребенка и влюбилась в другого. Этого недостаточно. Надо бы поискать и найти, чем заняться или стать, чтобы не ограничиваться уже сделанным, чтобы и у нее появилась собственная жизнь и увлекла ее. Она понятия не имела, что бы это могло быть, и задумалась, взбудораженная этими размышлениями, можно ли искать то, чего совсем не знаешь.
* * *
– Ты же всегда говорила, что тебе нравятся дома, обращенные на восток и запад.
– Помню, но со стороны сада будет солнечно.
– Да, вот только с другой стороны дома не будет. Потому что она выходит строго на север.
Когда Вилли уже начинала жалеть, что попросила Джессику сопровождать ее на осмотре дома (она, похоже, была не в настроении, впрочем, стояли адские холода), явился агент.
– Прошу прощения, миссис… Казалет, верно? У меня не завелась машина.
Он порылся в карманах шинели из тех, которые армия реализовала как излишки имущества, и вытащил гигантскую связку ключей с замусоленными ярлыками. Агент был сильно простужен.
– Вот так… – Он вставил ключ в замок псевдоготической двери, за которой открылся неожиданно просторный темный холл. Агент включил свет – голая лампочка, свисавшая на проводе с середины оштукатуренного потолка, осветила еще несколько дверей, очень похожих на ту, через которую они только что вошли.
– У этого дома полно достоинств, – сказал агент. – Техническое описание у вас с собой, миссис Казалет? Если нет, у меня есть копия. – Он чихнул и вытер нос насквозь промокшим платком.
– У меня с собой, но я бы лучше сначала осмотрелась.
– Конечно. Итак, я просто проведу вас по дому, а потом у вас будет возможность походить здесь одним. – Он зашагал через холл к дальней двери. – Это большая гостиная. Как вы уже видите, – продолжил он, прежде чем они успели что-либо увидеть, – это обращенная точно на юг комната с эффектными готическими окнами, выходящими в сад, и застекленной дверью, открывающейся туда же. Имеется также открытый камин, отделанный плиткой, и паркетный пол.
«Довольно большая комната», – подумала она. Вилли поделилась этим наблюдением с Джессикой и услышала, что комната лишь кажется больше, чем на самом деле, из-за очень низких потолков.
Агент сказал: если они не против, он быстренько покажет им все остальное, а потом они смогут осматривать его сами не торопясь, сколько пожелают. У него назначен еще один показ, дом в Белсайз-парке – в отсутствие машины до него крайне неудобно добираться.
– Нисколько не сомневаюсь, дамы, что вам можно доверить ключи, чтобы вы потом заперли дом и завезли их нам.
Остальной дом представлял собой еще одну такую же просторную, но темную комнату, маленькую кухню на нижнем этаже, четыре спальни – две больших и две поменьше – и ванную наверху.
Она сказала, что хотела бы осмотреть сад, и агент перед уходом достал еще один ключ.
– Сад можно осмотреть и через окно, – сказала Джессика.
– Хочу увидеть, как выглядит дом со стороны сада.
По толстому слою шуршащих под ногами листьев они прошли через маленький квадратный газон и обернулись, чтобы посмотреть на дом. Как и с фасада, с задней стороны его покрывала штукатурка с каменной крошкой, грязно-серая, неряшливая. Скаты крытой сланцевым шифером крыши сходились под острым углом, отчего казалось, что потолок в верхних комнатах должен быть скошенным, но нет, не был. Во всем доме ощущался некий дух рустикальной романтики, совершенно несвойственный, как ей казалось, лондонским особнякам, и она поняла, что хочет жить здесь. Обидно было видеть, что Джессика не разделяет ее воодушевление.
– Почему он тебе не нравится?
– Да я просто представить себе не могу, чтобы Эдвард согласился жить здесь. Это же просто разрекламированный своеобразный… – этому слову она придала неприятный оттенок, – …коттедж!
– Вот это мне в нем и нравится. Только подумай, как с ним будет просто! Никаких жутких цоколей и подвалов, почти нет лестниц. А сад можно привести в симпатичный вид.
– И где же ты поселишь слуг?
– Дорогая, не будь такой старомодной. В моем доме слуги жить не будут. Я подыщу хорошую приходящую прислугу, а готовить буду сама. Ведь ты же давно к этому привыкла.
– Мне пришлось, а тебе незачем. Поверь, Вилли, тебе не захочется взваливать на себя всю стряпню.
– А почему бы и нет? Роли останется на мне, потому что Эллен уедет с Рупертом и Зоуи, так что я в любом случае буду привязана к дому. И с удовольствием займусь чем-нибудь полезным.
– М-да, – сказала Джессика уже в такси, пока они направлялись к ее дому в Пэрадайз-Уок. – Мне все-таки не верится, что Эдвард согласится жить там. Ему бы побольше комнат, чтобы устраивать званые ужины.
– Он разрешил мне выбирать именно то, чего хочется мне. А у него будет яхта, чтобы по выходным ходить под парусом. И у нас по-прежнему останется Хоум-Плейс, чтобы вывозить детей на отдых.
Через два дня она повезла его показывать тот маленький дом. Он заметил только, что в передних комнатах довольно темно, но, раз ей дом нравится, он готов купить его, если он успешно пройдет инспекцию. Так же мило, по ее мнению, он отнесся к ее планам поселить вместе с ними мисс Миллимент.
– Ужинать с нами она не будет, дорогой. Я устрою ее в большой передней комнате внизу, в остальное время, кроме ужина, она составит компанию за столом мне и Роли.
Он улыбнулся и ответил, что это будет замечательно. Инспекции дали ход, а тем временем подоспело и Рождество.
Война кончилась, но это Рождество все равно казалось последним из военных и мало чем отличалось от них. С продуктами легче не стало, хотя Арчи ухитрился раздобыть две полутушки копченого лосося, но на двадцать едоков (Саймон привез университетского товарища, который не говорил ни о чем, кроме Моцарта) даже этого было слишком мало. Собрались все, кроме Луизы, которая проводила праздники в Хаттоне, и Тедди с невестой, еще не вернувшихся из Америки. Старших детей отселили в Милл-Фарм, под присмотр Рейчел и Сид, но всякий раз, кроме завтраков, все неизменно встречались за столом в Хоум-Плейс.
«Все такие же, какими были всегда, – думала Вилли, – только теперь это еще заметнее». У Брига неожиданно прорезались наклонности тирана в мелочах, на которые прежде он и внимания не обращал.
– Я не допущу, чтобы в моем доме умирало дерево, – заявил он, когда она втащила в холл елку, купленную в Баттле.
– Так не годится, дорогая, – сказала Дюши. – Придется эту убрать, а Макалпайну выкопать с корнями другую, в питомнике.
Она подумывала возразить, что Бриг все равно ничего не увидит, но, едва взглянув в лицо Дюши, поняла, что ни о каких уловках подобного рода не может быть и речи, и отдала елку в деревню. Потом вспыхнула размолвка по поводу рождественских чулок и тех, кто их заслужил. Она считала, что подарки должны получить дети, начиная с Лидии и младше, но когда объявила об этом за чаем, дети с ней не согласились.
– Я месяцами думал о том, как получу свой чулок, – сказал Невилл. – А если мне его не дадут, тогда дарите мне вместо настоящих подарков такие, как в чулках. Я просто не готов сразу взять и согласиться на такие лишения.
Клэри пренебрежительно взглянула на него.
– Те, кто ждет чулок, хоть давным-давно узнал, что Санта – это выдумка, просто помешан на материальных благах. Так много хотеть – это уже алчность.
– Да ну? А ты разве не хочешь? Я, между прочим, замечал, что кое-чего тебе очень даже хочется.
– Конечно, хочется – кое-чего. Но не так, чтобы добывать любой ценой.
Невилл сделал вид, будто задумался.
– Нет, – наконец высказался он. – Так не пойдет. Какой, скажи на милость, смысл вообще хотеть чего-нибудь, если тебе все равно, получишь ты это или нет?
– Я его понимаю, – вмешалась Лидия. – Мы в школе так делаем – спорим о всяких разностях и стараемся встать на чужую точку зрения. Мисс Смедли говорит, это чрезвычайно важно.
– Когда твой отец был еще ребенком, – сказала Дюши, – он от жадности однажды на Рождество повесил вместо чулка наволочку от подушки, думая, что Санта положит в нее больше подарков.
Уиллс с внезапно пробудившимся интересом вскинул голову.
– И что вышло?
– Утром он увидел, что наволочка полна угля. И ни единого подарка.
Это потрясло всех.
– Ой, бедный папочка!
– И что он сделал с этим углем? – спросил Уиллс.
– Не в этом дело. И ничего сделать с этим углем он не мог.
– Нет, мог, – встрепенулся Невилл. – На его месте я бы продал его мерзнущим беднякам, за него заплатили бы несколько фунтов. Или завернул бы каждый уголек отдельно и раздал, как рождественские подарки. Чтобы всех проучить. Только, пожалуйста, не надо вставать на мою точку зрения, – продолжил он, обращаясь к Лидии, как будто она уже вознамерилась. – Эта точка зрения моя, и я не желаю, чтобы ты на ней стояла.
– Дядя Эдвард после этого исправился? – спросил Уиллс.
– Ну, больше наволочку он не вешал никогда.
Потом Арчи, который до тех пор внимательно слушал, предложил, чтобы всех, кого предстоит вычеркнуть из «чулочного списка», предупреждали об этом заранее, не меньше чем за год, эта идея имела общий успех и была принята.
На протяжении всего Рождества – которое по-прежнему казалось Вилли последним, – пока она справлялась с потребностями разновозрастных родных, от двоюродной восьмидесятилетней бабушки Долли, то и дело мысленно возвращающейся в восьмидесятые годы девятнадцатого века, когда она была ребенком, до пятилетней Джульет, упорно живущей будущим, когда она вырастет – «у меня будет двенадцать детей, я буду держать их в постели и вынимать оттуда по одному, чтобы не запачкались!», и так далее, – она сознавала, что в действительности ее воодушевляет перспектива снова иметь собственный дом, где можно будет выбирать что захочется и где у нее будет возможность иногда побаловать себя уединением. Прошли годы с тех пор, как она в последний раз отдыхала: когда Эдвард обзаведется яхтой, они смогут провести на ней пару недель. Зоуи обещала присмотреть за Роли, а мисс Миллимент при наличии приходящей прислуги сумеет позаботиться о себе, в этом Вилли не сомневалась. Эту идею она подкинула Эдварду в Сочельник, когда они раздевались перед сном.
– Даже не знаю, – ответил он. – Яхту я пока не купил – пожалуй, подожду до весны. Все равно время пока неподходящее, чтобы ходить под парусом.
Он совсем не походил на прежнего добродушного Эдварда.
– Ну, ладно, – откликнулась она, – с домом еще предстоит масса хлопот. Я решила сама перекрасить его внутри. Как думаешь, хорошо будет смотреться гостиная со стенами бледного зеленовато-голубого оттенка?
– Господи, мне-то откуда знать? О таких вещах спрашивать меня бесполезно.
Она вдруг сообразила, что, едва разговор заходит о доме, он раздражается, и страшная мысль закралась ей в голову: хоть он и уверял, что дом ему нравится и что она должна выбирать на свой вкус, на самом деле переезд его пугает. В памяти всплыли слова Джессики.
– Дорогой, – заговорила она, – у меня такое чувство, что ты, может, не совсем доволен этим новым домом, просто складывается такое впечатление. Но тебе незачем скрывать это. Решение слишком важное, чтобы в случае хоть каких-то разногласий умалчивать о них. Я с удовольствием посмотрю другие дома, честное слово.
Пауза тянулась так долго, что она успела испугаться, решив, что угадала. Потом он ответил:
– Глупости. По-моему, выбор отличный. Не слишком большой дом, и все такое. Может, лучше устроим обход Санты?
И они, кутаясь в халаты, поочередно прокрались в комнаты младших детей с раздувшимися, чуть не лопающимися от подарков гольфами, которые пожертвовали для такого случая Хью и Эдвард, и под конец заглянули к Лидии, которая лежала, картинно зажмурившись.
– Она не спала.
– Да, было видно. Но лучше притвориться, что спала.
Ложась в постель, Вилли спросила:
– У тебя не возникает ощущения, что это Рождество – последнее? У меня – да.
– О чем ты?
– Ну, все мы живем здесь уже шесть лет, точнее, даже больше, а теперь вдруг собираемся разлететься кто куда. Да, на отдых мы снова соберемся вместе, но это будет уже не то.
– Не так уж вдруг, – возразил он, будто оправдывался. – Я о чем: у Тедди и Луизы свои семьи, Лидия в школе-интернате. Так что дома один только Роли, верно? Всё меняется, и неважно, нравится нам это или нет.
– Да, но вообще-то я жду этого с нетерпением. Как только Роли пойдет в школу, я попробую найти какую-нибудь работу. Возвращаться к моей довоенной жизни не хочется совсем. Мне бы лучше найти настоящее дело, чтобы и отпуск был, как полагается. О, дорогой, я жду не дождусь, когда у нас будет яхта! Помнишь наше первое плавание под парусом в Корнуолле? На редкость жаркое выдалось лето – а как мы ловили скумбрию и съедали тем же вечером? А муравьи! Помнишь, как мы наблюдали за ними на крыльце того крошечного отеля? Как они несли что-нибудь, доходили до края ступеньки, бросали вниз крошку, что несли, и сами быстро спускались, чтобы забрать ее уже внизу. И Маннеринги были с нами. Помню, ты решил, что Инид ужас какая симпатичная, и я так ревновала.
– Глупости, – ответил он. – Странно, муравьев я не помню. Только жуткий бугристый теннисный корт, где мы играли, да еще как Рори вечно не везло в бридж.
Он улегся рядом с ней в постель.
– Тянет тебя к парусам, как утку к воде, – сказал он, обнял ее одной рукой, а другой задрал ей подол ночной рубашки.
Она уснула, довольная тем, что он сделал, что хотел, и с облегчением оттого, что времени ему понадобилось меньше, чем обычно.
4. Отверженные
Январь – апрель 1946 года
Если бы за шесть бесконечных лет войны кто-нибудь сказал ему, что, когда все кончится, ему всерьез будет недоставать ее, он оскорбился бы и решил, что его нарочно дразнят. А теперь, бесцельно существуя в кукольном домике, который Джессика считала таким удобным, он был вынужден признать, что и вправду скучает по ней, причем по нескольким причинам сразу. Первый кризис случился осенью, когда он ездил проверить, что стало с его домом во Френшеме. Само собой, он был лишь рад, когда Нора с Ричардом переселились туда после свадьбы: благодаря им дом не реквизировали, тем более что Нора вознамерилась устроить там приют для инвалидов из числа бывших военных. Но он считал это решение временным, пока идет война: ему всегда представлялось, как он водворяется там – деревенский сквайр, впервые за все время ведущий ту жизнь, в которой видел свое предназначение. Джессика предупреждала, что дом изменился, но он не воспринял ее всерьез. В поезде он принялся строить планы, как выделит в доме что-то вроде квартиры для Норы и Ричарда (Джессика говорила, что выставить их было бы жестоко по отношению к Норе).
Он ехал в поезде по знакомому пути, с нежностью вспоминал тетю Лину, которой принадлежал дом, и то, как часто ездил именно этим поездом, в три тридцать пять, когда его отправляли к тете на каникулы. Эти поездки он обожал: бездетная тетя Лина баловала его, как только могла. На станции его встречал Паркин, называл «молодым господином Реймондом» и соглашался с ним во всем. По прибытии он спешил к тете, поцеловать ее в пухлую, как подушка, щеку. В любое время года здесь был растоплен огромный угольный камин, и уже через десять минут горничная принималась сервировать роскошный, чудесный чай. Сэндвичи с яйцом, сконы с клубничным джемом и восхитительным сливочным маслом, на срезе которого проступали капельки воды, сэндвичи с горчицей и кресс-салатом, имбирная коврижка, кекс с тмином или вишней и в довершение всего чудесный десерт, облитый глазурью, с надписью «С приездом, Реймонд!», выведенной той же глазурью, только другого цвета. Неглубокие чашечки были расписаны драконами. Тетя Лина всегда уверяла, что не хочет есть, но обычно съедала всего понемножку и угощала его, советуя следовать ее примеру. После чая, когда горничная убирала со стола, тетя Лина читала ему «Детей воды» или тонкую потрепанную книжицу о похождениях какого-то брауни – проказливого, но незлого эльфа. Когда он подрос, они играли в шашки, в халму или составляли слова из букв. Эмалевые часы на каминной полке нежным серебристым перезвоном отмеряли каждые четверть часа, в шесть тетя Лина звонком вызывала свою камеристку Баркер, и та вела его сначала купаться, потом – в комнату, которая почему-то называлась классной, где его уже ждали тарелка с хлебом, молоком и коричневым сахаром и сваренное вкрутую яйцо. Когда он уже лежал в постели, тетя Лина приходила пожелать ему спокойной ночи. По вечерам она переодевалась в черный шелк, куталась в белую кашемировую шаль и вдевала в уши длинные затейливые сережки в виде корзинок с цветами, усыпанные мелким речным жемчугом. Она слушала, как он читает молитву, целовала его в лоб и, бывало, снова звала Баркер: «У мальчика волосы мокрые после купания, надо высушить их – позаботьтесь об этом, хорошо, Баркер?» Потом он слышал звуки ее мучительного, сбивчивого отступления и постукивание трости по ступенькам. Так начинались идиллические семь дней ласк и баловства в центре безраздельного внимания тети Лины и ее слуг, для которых его приезд означал краткое, но желанное разнообразие после отупляющей размеренности их привычной жизни. Ему готовили его любимые блюда, радовали приятными поездками, в том числе лучшей из них – в Гилфорд с тетей Линой, выбирать ему подарки на Рождество и день рождения, но блаженствовал он прежде всего потому, что внимание, которым его окружали, было лишено какого бы то ни было оттенка критики. Что бы он ни делал, все было умно и замечательно; он был «таким славным ребенком», о чем, он сам слышал, тетя Лина охотно рассказывала всем, и с восторгом оправдывал эту упоительную репутацию. Здесь все было совсем не так, как дома, где его отец подолгу и прилюдно распространялся насчет его тупости – его посредственных отметок в школьном табеле, его парализующей неспособности давать верные ответы на ужасающие вопросы, преподнесенные как общеизвестные и «элементарные» знания и составляющие излюбленную тему для разговоров его отца за обедом. «Ума не приложу, чему тебя учат, – под конец высказывался он. – В жизни не видывал такого невежды». Мать его не порицала, но почти не обращала на него внимания. Ее внимание было всецело приковано к его старшему брату Роберту, которого убили на войне. Однажды Роберт ездил вместе с ним к тете Лине, но открыто признался, что ему скучно, вдобавок так здорово нашкодил, что об этом было лучше и не спрашивать (во всяком случае, сколько он ни спрашивал, ему никто не объяснил). «Нет, к сожалению, отнюдь не славный ребенок», – высказалась тетя Лина вечером после того, как Роберта с позором отослали домой (ему, Реймонду, позволили остаться).
С тех пор он пользовался исключительным правом на Френшем, и тетя Лина, земля ей пухом, завещала ему все: дом, который он так полюбил, что считал по-настоящему своим, все, что было в доме, и казавшееся в то время неожиданно большим некоторое количество осторожнейшим образом вложенных акций. Он, ни разу не сумевший заработать достойные упоминания деньги, вдруг стал относительно богат. Но не успел он как следует устроиться в доме и вкусить прелести своего нового положения, как началась война, ему пришлось предложить свои услуги, а работа лишила его возможности жить там, где ему хотелось. Его загнали сначала в Вудсток, потом надолго в Оксфорд. И поскольку Джессика не желала жить во Френшеме одна, дом стоял запертым, пока Нора не вышла за бедолагу Ричарда, и когда ей вздумалось устроить там что-то вроде санатория для паралитиков, решение, казалось, найдено. Все бы хорошо, но теперь, когда война кончилась, ему хотелось вернуться к нормальной жизни. Он ничуть не возражал против перестройки конюшни и каретника в дом для Норы и Ричарда, но свой особняк желал получить обратно, что бы там ни думала и ни говорила насчет него Джессика. Ей-то хотелось остаться в кукольном доме в Пэрадайз-Уок, в котором, как он не раз говорил, им двоим едва хватает места, а когда на каникулы приезжает Джуди, вообще развернуться негде. А о том, чтобы хоть как-нибудь обеспечить Анджелу для начала, не может быть и речи.
При мысли об Анджеле он вздохнул – видимо, довольно шумно, потом что пассажир напротив вдруг поднял голову от своей книги, и Реймонд, сконфузившись, отвернулся к окну. Неумолимо надвигающаяся свадьба Анджелы стала шоком не только для него, но и для Джессики, но по разным причинам. Ей не нравилось, что жених чуть ли не на двадцать лет старше Анджелы, а Реймонду, наоборот, казалось, что это даже к лучшему – за Анджелой нужно присматривать. Джессике претило, что он уже был женат, – отчасти он с этим соглашался, но указывал, что если бы майор, или, видимо, теперь уже доктор, Блэк дожил до сорока пяти лет, ни разу не женившись, это много чего говорило бы отнюдь не в его пользу. Джессика твердила также, что он далеко не красавец (Блэк укатил обратно в Штаты, прежде чем Реймонду представился случай познакомиться с ним), и он, с горечью поминая ее интрижку с этим скользким гаденышем Клаттеруортом, слушал и думал лишь одно: кто бы говорил. То, что Блэк психиатр, выглядело явным минусом: он решительно не доверял мозгоправам и всей этой психической чепухе, но Блэк, как-никак, врач – да еще дослужился до майора в американской армии, что заслуживало уважения. Что его всерьез расстроило, так это открытие о том, что свадьба пройдет не здесь – в Лондоне или во Френшеме. Но дело было не столько в том, что доктор Блэк не пожелал даже приезжать, сколько в заявлениях Анджелы, что ей хочется не пышного праздника для всей семьи, а уехать в Нью-Йорк и там выйти замуж «без лишних затей и шума», как она выразилась. Через пару недель ей предстояло отплыть на «Аквитании» совершенно одной, навстречу жизни, которая, как ему казалось, означала, что больше он ее никогда не увидит. Это и стало для него потрясением. Это значило, что ему не представится ни единого шанса исправить неловкие, неприятные отношения, чего он жаждал с того самого злополучного обеда на углу в «Лайонз» – пять, нет, шесть лет назад, когда в последний раз оставался с ней наедине. С тех пор его всякий раз обескураживали ее безразличие и скука; он предпринял две или три попытки увидеться с ней, но все время откладывал встречу – сразу же или, еще хуже, в последнюю минуту, пока наконец не струсил окончательно. Не будет больше возможности объяснить: он понял, что она уже взрослая, что он уже не просто отец, и готов быть ей другом, равным, и взамен просит только симпатии и доверия, не в силах больше выносить, что к нему относятся как к чужому, будто Анджела подозревает, что неприязнь к нему лишь усилится, если она узнает его поближе. Вот что с ними происходило – или уже произошло. Сейчас ему вспомнилось, как он окончательно осознал свое фиаско с Анджелой: это было летом сорок третьего, вечером после кошмарного обеда с Вилли и попытки – напрасной, как выяснилось, – обратиться к ней за помощью насчет измены Джессики. Сколько стыда и горя он вынес, впервые узнав, что у его жены роман на стороне! Ужасно было осознавать это, с кем бы она ни связалась, но то, что она выбрала этого мерзкого щенка, казалось нестерпимым унижением. Его Джессика лгала ему – не раз, а многократно, месяцами, чуть ли не целый год. Держала его за дурака, оправдывала его худшие опасения, что она ни в грош его не ставит, что ее любовь ему лишь померещилась и она просто позволяла ему преклоняться перед ней, терпела его нежности, не отвечая на них. Реймонд провалился тогда в черную дыру отчаяния и отверженности: едва он оставался один, все буйство и злость на нее переставали служить ему опорой. Он осознал, что не справился с ролью мужа, а вскоре после этого – и с ролью отца, и если он ни то и ни другое, кто же он тогда?
Он сошел с поезда в Оксфорде и весь знойный, душный вечер проторчал в пабе, где раньше никогда не бывал, угадав, что его товарищи по службе нечасто заглядывают сюда. Так и сидел, мелкими глотками попивая виски – один стаканчик, потом другой, так как хозяину было больше нечего ему предложить, – пока свежеприобретенная язва не разнылась так, что стало ясно: придется сходить куда-нибудь поесть.
Следующие недели стали худшими в его жизни. Он договорился пообедать с Вилли, просто чтобы выговориться, частично выплеснуть ярость и потрясение, и единственным подходящим слушателем казалась Вилли, которую, в чем он был уверен, поведение ее сестры возмутит так же, как и его. Когда он уже спешил на встречу с ней, ему в голову пришла страшная мысль, что она уже все знает, а оттуда оставался всего один шажок до столь же страшной возможности, до вероятности, что знают все, и не только Джессика, но и весь мир потешается над ним за его спиной. Но она явно ничего не знала и, к счастью, была шокирована, как и следовало. А потом, пока он изливал ей душу, ему подумалось, что он, возможно, сумеет убедить Вилли поговорить с ней, на что не отваживался сам. Но после обеда с Вилли и того первого тяжкого вечера в пабе на следующий день он позвонил ей и попросил все-таки ничего не говорить. «Может, само уляжется», – сказал он, изображая искренность и оптимизм. Она согласилась молчать (он почти не сомневался, что она и без того хранила бы молчание), этим все и кончилось. Естественно, он без конца проигрывал в уме сцены, в которых сам заводил разговор с Джессикой, напрямик высказывал все, что думает о ее чудовищном поведении. Но всякий раз после первого прилива воодушевления, который неизменно вызывали в нем эти мысли, он наталкивался на неизвестность ее реакции. А вдруг она влюблена в этого подонка? И захочет развода – бросит его и уйдет к Клаттеруорту? Эти мысли доводили его до паралича: думать о том, что Джессика уйдет от него, было попросту невыносимо. Ему казалось, от такого публичного унижения, как развод, он никогда не оправится. Измученный тайными мыслями о жизни без Джессики и слишком напуганный ими, Реймонд не только не вызывал ее на откровенный разговор, но и ни единым, даже легчайшим намеком не давал ей оснований предположить, что ему что-то известно.
О своих приездах в Лондон он предупреждал Джессику заблаговременно, как можно раньше, и уверял, что вырваться может лишь в среду, да и то не каждую неделю. Эти приезды причиняли ему боль иного рода, отличную от той, которую он терпел все остальное время. Он водил ее по театрам и ресторанам – в последнем случае по возможности еще с кем-нибудь, лишь бы не оставаться с ней наедине. Однажды, задержавшись на ночь, он попытался заняться с ней любовью и не сумел. Он уверял, что выпил лишку, так как думал, что подхватил какую-то заразу, и она как будто поверила ему и восприняла случившееся удивительно мило. Потом он отвернулся от ее и лежал в темноте, сжавшийся и несчастный; слезы струились по лицу, пока от них не стало холодно шее. После того случая он под разными предлогами старался успеть на последний поезд и вернуться на работу, и у него начались боли в желудке, в которых врач распознал угрозу язвы. Ему порекомендовали отказаться от выпивки и меньше курить, но без того и другого ему было так тоскливо, что он не внял совету, и язва обострилась. На работе он раздражался, сознавал, что никто из товарищей его не любит, но это его мало заботило. Работа стала его лучшим утешением, он нырял в нее с головой, что неожиданно принесло некоторые успехи. Он открыл в себе способность обдумывать и анализировать проблемы так, чтобы неуклонно продвигаться к их решению, и однажды даже достиг его. Появлялись и крупицы чувства собственного достоинства, но они лишь подчеркивали безбрежность и безысходность его фиаско во всем остальном.
А потом нежданно-негаданно вдруг случилось то, что сразу все изменило.
Однажды утром он получил настолько скверно напечатанную служебную записку, что смысл в ней едва угадывался. За неделю это случилось уже не в первый раз, и он вскипел и отправился на поиски виновника, чтобы устроить ему или ей разнос.
Оказалось, это девушка. Полуподвал, где она сидела, раньше, должно быть, служил судомойней, а теперь выглядел как тюремная камера с наглухо зарешеченными окнами и каменным полом. Сгорбившись над своей пишущей машинкой, девушка рыдала. Когда он ворвался в комнату, она вскинула голову, и при виде ее все, что он собирался выпалить, вылетело у него из головы. Ее лицо было пятнистым и блестящим от слез, одна щека раздулась, как от свинки. Отвратительный вид.
– Господи, что с вами такое приключилось?
Зуб болит, ответила она, ужасно болит зуб.
– Так не лучше ли сходить к дантисту?
Она записалась на прием, но в итоге так и не пошла.
– Но почему, скажите на милость?
Не хватило духу.
– Ну так позвоните ему, извинитесь за опоздание и предупредите, что вы уже в пути.
Так то было еще в прошлый понедельник.
– Хотите сказать, зуб у вас болит уже… – он прикинул мысленно, – больше недели?
Она все думала, что само пройдет. Новый взрыв рыданий.
– Знаю, я жуткая трусиха, но просто не могу себя заставить. И ведь знаю же, что должна, – а не могу!
Она попыталась высморкаться в насквозь мокрый платок, поморщилась. Задела раздувшуюся щеку и охнула.
Он спросил, где ее дантист, и услышал, что в Оксфорде.
– Я вас отвезу, – сказал он. – Возьму на время машину и отвезу.
Так он и сделал. Как правило, ему было неловко и трудно просить у кого-нибудь машину – бензин оставался дефицитом, а талонов у него самого не было, так как их машину водила Джессика, но теперь он вдруг повел себя решительно и деловито: несчастную девчонку следовало отвезти к дантисту, и он взял эту задачу на себя. Он позвонил заместителю начальника своего отдела, сообщил, что одному из секретарей нездоровится и что он везет ее к врачу, сходил за ключами и вернулся за ней. Она так и сидела за столом.
– Пропуск при вас?
Она кивнула.
– В сумке. – Ее трясло. Уже в машине она сказала: – Вы так любезны, – и, помолчав, спросила: – Вы ведь не бросите меня там, да? Побудете со мной?
– Конечно, побуду.
– Вы правда просто ужас как любезны.
– Как вас зовут?
– Вероника. Вероника Уотсон.
Дантист принимал у себя на Хэдингтон-роуд в Северном Оксфорде. Им пришлось некоторое время подождать, так как недовольная регистраторша известила их, что у мистера Макфарлана пациент, следующий записан на два тридцать, а перед этим у врача обед. Тут Вероника спросила, нельзя ли ей в уборную, и в ее отсутствие он ухитрился обаять регистраторшу с ловкостью, которой сам втайне удивился.
Косвенным результатом явилось то, что когда дантист все же принял их, ему разрешили присутствовать и держать Веронику за руку все время, пока удаляли злополучный зуб.
– У вас прямо-таки чудовищный флюс. Знаете, надо было вам прийти еще неделю назад. Тогда, возможно, зуб удалось бы спасти. – Когда все было кончено и врач уже мыл руки, он заметил: – Ваше счастье, что отец привез вас сюда.
Он увидел, что она уже готова возразить, и приложил палец к губам: мистер Макфарлан в это время стоял спиной к ним обоим, тщательно вытирая руки.
На улице она сказала:
– Извините, что он так подумал. Надеюсь, вы не обиделись.
– Нисколько. Я ведь и вправду по возрасту мог быть вашим отцом.
– Но ничуть на него не похожи.
– Полегчало?
– Еще как! Побаливает немножко, но дергать перестало.
Он отвез ее домой. Возвращаться на работу ей ни в коем случае нельзя, объяснил он, надо принять пару таблеток аспирина и лечь в постель, и она ответила, что так и сделает, хорошо.
У нее была комната в том же корпусе, где жил он.
– Я ужасно вам признательна, – сказала она, выходя из машины. – Не знаю даже, как благодарить вас.
– Дорогая моя, да ведь это пустяки.
– А вот и нет! – Она обернулась к нему, ее бархатистые маленькие глазки сияли. – У меня такое чувство, будто вы спасли мне жизнь!
Возвращаясь на машине в Вудсток, он чувствовал себя довольным впервые за несколько недель – да что там недель, месяцев. Он не просто мозг – он тот, кто, очутившись в экстренной ситуации, сумел справиться с ней, оказал другому человеку по-настоящему добрую услугу и сделал это воодушевленно и уверенно. Вспомнив, как сияли глаза на ее личике, формой напоминающем грушу, он сам просиял. И ведь она совсем не милашка, значит, он помог ей не из каких-нибудь там корыстных побуждений, как если бы она ему приглянулась, а исключительно по доброте душевной. Бедняжке просто нужен был тот, кто позаботится о ней и возьмет инициативу в свои руки, вот он ее и взял. И впрямь как ее отец!
Два дня спустя он обнаружил на своем письменном столе сверток: коробку фруктовых мармеладок «Мелтис Нью Берри Фрут» с приложенной открыткой. «Я не знала, как поблагодарить Вас за Вашу доброту, но надеюсь, что Вы такие любите. Преданная Вам, Вероника».
Однако! Было что-то трогательное в этом подарке и открытке с голубой птичкой на ветке в правом верхнем углу. Почерк у нее был крупный, округлый, довольно детский. Он открыл коробку, выбрал зеленую ягодку и съел: крыжовник, очень даже неплохо. И решил сходить поблагодарить ее.
Так было положено начало их дружбе, которая с ее стороны со стремительностью, слегка тревожащей его, переросла в нечто гораздо большее. Словом, она влюбилась в него по уши, и он растрогался, а потом и не только. Она была совсем молоденькой – оказалось, это лестно, когда тебя обожает столь юное создание, – и не такой уж дурнушкой. Ее лицо, когда отек на щеке спал, оказалось круглым, щеки – розовыми. Вьющиеся темные волосы она стригла коротко, с волнистой челкой, ее маленькие пухлые губы всегда казались слегка поджатыми. Глаза были ее лучшим украшением; обычно в них отражалась тревога, которая сменялась обожанием, когда она таяла, глядя на него. Она совсем как темная бархатистая фиалочка, как маленькая спаниелька, говорил он ей, когда они достигли восхитительной стадии разговоров о самих себе.
Поначалу он относился к ней почти как к дочери: она в ответ одаривала его ласковым доверием, смотрела на него снизу вверх взглядом, какой он всегда надеялся заслужить от Анджелы. Но когда до него дошло, что она действительно влюблена в него, разумеется, он сказал, что женат, – он-то не дешевка, не мелкий подонок, как некоторые. «Так я и думала», – вот и все, что она ответила, но он все равно почувствовал, что для нее это шок. И подумал, что надо было сказать ей раньше, но как-то к слову не приходилось. После этого все изменилось, а к худу или к добру, он не мог определить. В ее отношении к нему появился новый подтекст: она уже не приглушала его ощущение фиаско в роли отца, теперь она понемногу начинала влиять на то, как он чувствовал себя в роли мужа, мужчины. Безмерно утешало сознание, что в нем видят романтический образ: от этого Джессика отступала на задний план в его мыслях, его жалкая ревность угасала, оставляя за собой скорее отвращение, нежели отчаяние. Он говорил Веронике, насколько он привязан к ней, как дорожит ее обществом (теперь они проводили вместе почти каждый вечер – гуляли вдоль канала, часами сидели в садиках у пабов, пили какао у нее в комнате). А на работе оба вели увлекательную игру – притворялись, будто едва знакомы, общались официальным тоном, договаривались о встречах, пользуясь тайным шифром. Язва беспокоила его все реже и наконец перестала напоминать о себе совсем. Наступил ее день рождения, ей исполнился двадцать один год, и он подарил ей платок от «Жакмар» – желтый, с красными серпиками и молоточками по всему полю – русские мотивы вошли в моду – и серебряный браслет с гравировкой «Вероника». Она пришла в восторг и расстроилась лишь оттого, что должна уехать праздновать к родителям. Она звала и его, но он отказался. Вернулась она на машине, ярко-алом «МГ», который подарили ей родители. Это было замечательно: он умудрялся добывать бензин, благодаря чему они уезжали из Оксфорда или Вудстока туда, где могли не опасаться встретить кого-нибудь из знакомых.
Пока она была у родителей, он воспользовался случаем, чтобы съездить в Лондон, и поскольку на этот раз не предупредил о своем приезде, то столкнулся нос к носу с Клаттеруортом. Тот, по-видимому, просто пил чай с Джессикой, но Реймонд заподозрил, что еще до чая случилось много чего. И был потрясен тем, как гадостно ему от этого стало: не сразу смог заговорить, потом наконец выдавил несколько слов, объясняя, что просто заехал за важными бумагами. Тяжело ступая, он потащился наверх, в комнату, где спал, и там нарочито шумно выдвигал и задвигал ящики. Ее комната находилась с другой стороны от лестничной площадки – дверь открыта, постель безукоризненно заправлена. Очевидно, чай значился первым пунктом. Он сошел вниз и покинул дом, оставил им. Пешком направился к станции подземки, сел в первый же поезд до Пикадилли, завернул в кинотеатр, где крутили хроники, и просидел там два сеанса. Потом заказал еду в ближайшем ресторане: от еды его замутило, но он выпил бутылку вина и бокал испанского бренди. К тому времени, как он поспешил к Паддингтону, чтобы успеть на последний поезд, его лихорадило, он был пьян. В комнате его ждала записка: «Звонила ваша жена. Пожалуйста, позвоните ей». Черта с два! Он завалился в постель и через пару часов проснулся с пересохшим, как песок в пустыне, ртом, спазмами в желудке и раскалывающейся от боли головой. Остаток ночи он только и делал, что таскался из комнаты в уборную и обратно, и после безрезультатных поисков аспирина улегся снова в постель, слушая, как в голове вертятся обрывки диалогов: «Как думаешь, он что-нибудь заподозрил?» – «Господи, да нет же! Он вообще понятия не имеет!» – «А ты уверена? Он точно не вернется?» – «Положа руку на сердце, милый Реймонд мало что смыслит в таких вещах». А потом – усталые улыбки или ехидные насмешки над его недалекостью…
Вероника вернулась назавтра под вечер, и когда он выходил с работы, ждала его у автобусной остановки, сидя в машине.
– Она моя, – объявила она, – подарок на двадцать первый день рождения. Прелесть, правда? Сейчас я пущу вас за руль, мы могли бы съездить в «Три голубя» и выпить там. Но как же я рада, что наконец вернулась… что случилось? – К тому времени он уже сел в машину. – Вид у вас ужасный!
– Не здесь, – ответил он. – Давайте уедем из города.
Но когда они остановились на безлюдном участке проселочной дороги и она снова повернулась к нему и с неподдельной тревогой спросила, что же все-таки случилось, а он попытался объяснить ей и не смог, его вдруг прорвало. Весь его гнев и ненависть, не только к себе, но и к ним, все его отчаяние выплеснулись наружу в неуправляемом порыве. Закрыв лицо руками, он всхлипывал и не мог выговорить ни слова.
Как мило она себя повела! Так ласково и участливо, так явно встала на его сторону. Ибо он ей все-таки рассказал – все от начала до конца, и какое же это было бесконечное облегчение – выговориться тому, кто всерьез беспокоится о нем, кто потрясен не меньше, чем он сам.
– Да ведь это просто ужасно для вас! Как можно было так поступить с вами? – вот что она сказала.
– Сожалею, что так вас обременил, – позднее извинился он, но на самом деле вместо сожалений испытывал невероятное облегчение, что с души его свалился камень, и нежился в целительной атмосфере ее заботы и обожания. Именно тогда он и понял, что она действительно любит его.
– Бедненький! Я правда так вас люблю. И ради вашего счастья сделаю что угодно. Мне кажется, такого чудесного человека, как вы, я в жизни не встречала.
– Правда? Неужели?
– Ну конечно же! О, милый, неудивительно, что вы так расстроились. С любым таким же отважным и ранимым человеком на вашем месте случилось бы то же самое.
«Отважный, ранимый». Никто и никогда еще не называл его так. Однако он и вправду проявил отвагу – много лет назад, во Франции, в окопах, когда тот чокнутый майор целых шесть недель пытался разделаться с ним. Он совершил все до единой вылазки, приказания о которых отдал ему этот контуженый идиот, и все-таки выжил. И он действительно ранимый, только никто в его семье этого не замечает. А она заметила. Эта девочка сумела разглядеть, какой он на самом деле. Он обнял ее обеими руками.
– Я тоже тебя люблю, – сказал он. – Не представляю, что бы я делал без тебя.
Хоть в тот раз он этого и не понял, но момент стал переломным в их отношениях. Когда Джессика, напрасно оставившая несколько сообщений по его домашнему телефону, дозвонилась-таки ему на работу, он с легкостью ответил ей, что спешил на поезд, и этим объяснением ограничился.
Та осень стала для него подобием благодатного ренессанса. Проведенное с Вероникой время было исключительно приятным и безмятежным, он купался в лучах ее ликования, она сияла оттого, что влюблена. Ни красивой, ни хоть сколько-нибудь желанной, как Джессика, она не была, но нравилась ему: милая, симпатичная, она никогда не злилась и всеми силами старалась угодить ему – это последнее было для него в новинку. С Джессикой в роли просителя выступал он, вымаливая у нее восхищение и уважение, с Вероникой – наоборот. Хорошо помня, каково быть совершенно беззащитным, он относился к ней крайне бережно, приняв решение проявить себя и надежным, и добрым. Это означало, что ложиться с ней в постель он не станет. Поначалу придерживаться этого решения было не особенно трудно: он целовал и ласкал ее, ему это нравилось, и всю осень казалось, что такое положение дел полностью устраивает и ее. Но когда однажды днем она явилась к нему с рассказом, что кто-то ломился к ней в комнату – ночью, когда она уже ложилась спать, – и призналась, что так досаждают ей не в первый раз, он решил принять меры и нашел им обоим жилье подальше от Кэбла, где жило большинство их товарищей по работе, – квартиру на другом краю Оксфорда. Вероника пришла в восторг. Квартира на верхнем этаже в маленьком доме рядовой застройки состояла из двух спален, ванной, маленькой гостиной и приткнувшегося к ней кухонного уголка. Обставлена она была уныло и лишь самым необходимым. Счетчикам для газа и горячей воды приходилось скармливать монетки; кровати были вроде интернатских – узкие, железные, с сеткой и матрасами, набитыми конским волосом, с колючими байковыми одеялами, не обещавшими тепла. Грязное ковровое покрытие вытерлось, на большинство стульев надлежало садиться с осторожностью.
Эти изъяны, видимо, остались для Вероники незамеченными.
– Я смогу готовить нам еду! – воскликнула она при виде плиты «Бэби Беллинг» и маленькой потрескавшейся раковины. – Ой, как чудесно, что ты нашел такой уютный уголок!
В первый вечер они разбирали вещи, потом в гостиной перед газовым камином устроили себе пикник с яйцами по-шотландски и свекольным салатом, принесенными из паба, где они часто бывали. Он расположился в потрепанном кресле, она – на полу рядом с ним, оба слегка захмелели от собственного авантюризма и виски, а он вдобавок – от чувства, что спас ее, и она все щебетала, радуясь, как быстро он все уладил, – о такой удаче она даже не мечтала…
И вдруг умолкла.
Выждав минуту, он положил ладонь на ее кудрявую голову.
– И?..
– Ничего… честно.
– Так-так, – с мягким упреком отозвался он, – у тебя же нет от меня секретов. Ты собиралась что-то сказать, я точно знаю. – Он приложил ладонь к ее щеке и повернул лицом к себе.
– Да я только подумала, – отозвалась она так, словно не спроси он – и не сказала бы, – что теперь мы совсем одни. – Она взглянула ему в глаза и понемногу начала краснеть. – То есть теперь ты можешь спать со мной и ни о чем не беспокоиться. Никто не узнает.
Где-то в глубине его сознания зазвучал сигнал тревоги: обязательства, полнота ответственности, развод, другая семья, окончательная потеря Джессики…
– Так, лапочка, пора поговорить серьезно.
Получилось и впрямь серьезно. Он объяснил ей, что поскольку женат – какими бы ни были обстоятельства, – он ни в коем случае не может воспользоваться ею, это было бы некрасиво, совершенно неправильно, ведь она настолько моложе его, у нее вся жизнь впереди (он уже начинал верить себе, собирался с духом и с доводами). Жена никогда не даст ему развод, сказал он, так что он даже мечтать не может о том, чтобы они стали любовниками, если у них нет будущего. Все это вовсе не значит (ее глаза уже были полны слез), что он ее не любит – она должна его понять (она кивнула, и слезы покатились по щекам); есть поступки, которые просто немыслимы для таких людей, как он. Как бы этого ни хотелось, добавил он, как бы ни было тяжко ему…
Она приподнялась на коленях и обхватила его обеими руками.
– О, Реймонд, милый! Я совсем не хотела, чтобы ты мучался еще сильнее! Ты такой добрый, такой искренний. Я полюбила тебя еще и за это, потому что так восхищалась твоим характером. С тобой все сводится не просто к сексу, как с другими мужчинами. Ты не такой, как все, я точно знаю.
Пока он вытирал ей лицо своим носовым платком, она вздохнула:
– Как мне повезло, что у меня есть ты!
Мы оба должны быть сильными, сказал он. С чувством безграничного облегчения.
Но, вне всяких сомнений, мрачные нотки, которые внес этот разговор, тем или иным образом изменили все. Не полностью, конечно: скорее, территория вокруг их площадки для невинных детских игр превратилась в нейтральную полосу. Они по-прежнему почти каждый день обедали вместе и – к тому времени уже наступила зима – ходили в кино и пабы, а иногда ужинали где-нибудь вне дома, внося разнообразие в тихие домашние вечера, когда она готовила плотную и незатейливую еду, потом они играли в безик или в «наперегонки», или он слушал радио и писал письма, а она гладила и штопала свои чулки. Но теперь, когда он целовал и ласкал ее маленькие острые грудки, заманчиво беленькие, как он знал по более беззаботным временам, она вдруг неестественно замирала, а если он заходил слишком далеко, начинала дрожать, и любая попытка упорства с его стороны приводила к слезам. Потом она извинялась, уверяла, что любит его, твердила, как уважает его за самообладание. И уважать его определенно было за что, так как едва он решил, что не станет овладевать ею, как она стала казаться ему гораздо более желанной. В некотором смысле он был благодарен за это: все лучше, чем прибегать к ласковым прикосновениям и словам только затем, чтобы не ранить ее гордость. Тем не менее их отношения приобрели какой-то театральный оттенок, напоминали сцену с диалогом о том, чего им хотелось бы, будь обстоятельства иными, и что они могли бы иметь, если бы дали себе волю, – сцену, которая от частого воспроизведения затерлась и раздражала его привычностью. Раздражала, потому что как будто бы не надоедала ей; дня или двух не проходило без очередного возврата к безнадежным мукам их положения. Он обнаружил, что не дать подобным сценам развиваться по накатанной можно двумя способами. Первый заключался в том, чтобы предаваться любви с ней скорее разговорами, нежели прикосновениями, и если, как случалось пару раз, она, воспламенившись, проявляла инициативу – бросалась к нему в объятия, обхватывала его голову ладонями, прижималась свежими алыми надутыми губками к его губам, – он мог, в свою очередь, изобразить, как страдает, и умолять ее взять себя в руки, пока искушение для него еще не слишком велико.
Когда после одной из поездок в Лондон – по требованию Джессики – он вернулся с известием о замужестве Норы, Вероника будто бы дулась и делала вид, что ей все равно. «А, так вот зачем ты ей понадобился», – только и обронила она. О помолвке она не расспрашивала и в целом вела себя несвойственным ей образом – не заглядывала ему в глаза, пряталась в кухне, нарочито громыхая там кастрюлями и сковородками. Он решил, что у нее месячные – в такое время у нее иногда портилось настроение, но к тому времени, как сменил костюм на вельветовые брюки и теплый свитер с высоким воротом, чтобы не замерзнуть – газовый камин был слишком маломощным для этой комнаты с ее незаурядными сквозняками, – она вернулась из кухни и извинилась.
– Понимаешь, я думала, что она вызвала тебя по совершенно другой причине.
– Да? По какой?
– Ну, ты же знаешь… насчет брака.
– Так за этим я и ездил.
– Я не про Норин брак. Про твой, – она порозовела. – Как глупо. Просто я вроде как надеялась…
– О, милая, я же объяснял тебе: на это она никогда не пойдет. – Он заключил ее в объятия и прижал к себе. Всякий раз, напоминая ей о невозможности будущего, он считал своим долгом потакать ей в настоящем.
Она приготовила большую кастрюлю довольно жидкого рагу из крольчатины, и пока они ели, он рассказал ей о женихе Норы.
– Это значит, что детей у них не будет?
– К сожалению, да. И, по-видимому, значит также, что у них не будет ничего.
– То есть спать с ней он не сможет?
– В том-то и дело.
– Ох, какой ужас – для нее! – Она на минутку задумалась. – Наверное, она удивительная. – И она принялась осторожно и ласково расспрашивать о Норе и проявила живой интерес к ее свадьбе.
В следующем году он по некоторым признакам догадался, что роман Джессики начал чахнуть и в конце концов сошел на нет. Его чувства к ней были смешанными. Огромным облегчением для него стало услышать однажды, как она с явным уничижением отзывается о «бедняжечке Мерседес», жене Клаттеруорта. Чем же она бедняжечка, спросил он. Да ей ведь постоянно приходится мириться с тем, что студентки и хористки так и вешаются на ее мужа. «Ей, должно быть, это осточертело до смерти».
«Ага, – подумал он, – ее бросили». Настал момент триумфа. Но триумф был недолгим, точнее, его быстро подпортили другие, менее радостные чувства. Если Джессику и вправду бросили, а судя по ее вялости, это весьма вероятно, не попытаться ли ему снова наладить отношения с ней? Но если он так и сделает, как ему быть с Вероникой? Допустим, он расстанется с Вероникой, возобновит супружескую жизнь с Джессикой, а потом обнаружит у нее еще кого-нибудь – что тогда? Или если она больше никого себе не найдет, он начнет снова жить с ней, и… в общем, будет, как в прошлый раз? Что ему делать тогда? Если его бессилие подтвердится, она наверняка станет его презирать. В конце концов он решил не предпринимать ничего, только стал чаще наведываться в Лондон, чтобы следить за ситуацией.
Несколько месяцев спустя Джессика объявила, что они с Вилли решили продать дом Райдалов в Сент-Джонс-Вуд, и на свою долю выручки она намерена арендовать жилье намного меньших размеров. Она уже нашла подходящее, сказала она, – в Челси.
Жизнь с Вероникой в Оксфорде с виду продолжалась как раньше, но чем больше возвращалась к нему уверенность насчет Джессики, тем меньше удовольствия доставляло преклонение Вероники – порой даже слегка раздражало. «Как же она молода», – думал он, но делал отсюда уже совсем иные выводы. Если раньше его самолюбие тешил сам факт собственной привлекательности для такой юной девушки, то теперь своим возрастом она, скорее, испытывала его терпение. А эта ее предсказуемость! Ему казалось, он знает решительно все, что она думает, чувствует и собирается сказать, в итоге любые разговоры потеряли смысл. Бедная девочка! Ничего поделать она не могла и неудержимо соскальзывала к положению его дочери.
Весь этот год он утешался мыслью, что завершение войны принесет всевозможные перемены – причем к лучшему. Его работе придет конец, а вместе с ней, естественно, и его оксфордской жизни в отрыве от семьи. Он вернется домой, Джессика перестанет искать развлечений на стороне, потому что он всегда будет рядом. В самом деле, отвезти бы ее обратно во Френшем, осесть там, зажить налаженной и мирной деревенской жизнью…
Ни одно из этих мечтаний не сбылось. Военное ведомство действительно перевело его в Лондон, поручив интересную работу, которая, как ни странно, проходила в Уормвуд-Скрабс[4]. Разумеется, это привело к ряду неприятных сцен с Вероникой: «Неужели ты не сможешь приезжать на выходные? Неужели нельзя было попросить, чтобы перевели и меня?» Но он не мог или не стал бы делать ни то ни другое. Пора прощаться, заключил он, и подошел к этой задаче так осторожно и по-доброму, как только мог. Конечно, она расплакалась, как он и думал. (Одну бессонную ночь он провел, держа ее в объятиях и пристроившись на ее узкой койке, пока она всхлипывала, засыпала и снова пробуждалась в слезах.) Он снова и снова втолковывал ей, что не может уйти от жены. Он всегда будет любить ее, Веронику, но у них нет будущего, ей обязательно надо начать свою жизнь, и тогда она, в чем он полностью уверен, найдет человека, с которым будет счастлива.
Несколько дней спустя, после ночи, проведенной в Лондоне, где он известил Джессику, что у него новая работа, а потом вернулся к себе с намерением уложить вещи и съехать с оксфордской квартиры, он нашел Веронику лежащей без чувств в луже крови на полу в кухне. Она перерезала себе вены на обоих запястьях, но, к безмерному счастью, не особенно удачно. Тем не менее он пережил панику и ужас – настолько сильные, что ему вспомнилась Первая мировая. Она лежала ничком и поначалу показалась ему мертвой, но когда он с трудом опустился на одно колено (второе сгибаться наотрез отказывалось) и перевернул ее, взяв за плечо, то понял, что она еще дышит. Ее лицо покрывала пугающая сероватая бледность, на одном запястье кровь уже запеклась, из пореза на другом еще слабо сочилась. Он перевязал запястье своим носовым платком и вызвал «Скорую». Потом принес пару одеял с ее постели и стал ждать. Сам себе он казался убийцей: если она умрет, эта смерть ляжет на его совесть. Минуты до приезда «Скорой» показались ему худшими за всю жизнь.
Медики действовали на редкость профессионально и ободряюще. Не мешкая, они уложили Веронику на носилки, развязали его платок и наложили жгут.
– С ней все будет хорошо, сэр. Не так уж много крови она потеряла. Такие потери всегда выглядят страшнее, чем есть на самом деле. Если хотите, можете поехать с нами, – он хотел. В машине ему сказали, что обязаны сообщить о случившемся в полицию, откуда придут взять у него показания. – Она ведь вам жена?
Он ответил «нет».
В больнице ее увезли на каталке, а его провели в маленькую комнату, где он сидел и тревожился, понятия не имея, о чем спросит его полиция. Разумеется, сразу всплывет, что он жил вместе с ней. Выяснив, что он женат, полиция предположит, что Вероника была его любовницей. Сообщат ее родителям, узнает Джессика, его, наверное, выгонят с работы. Неужели Вероника рассчитывала на то, что он ее найдет? Наверняка так и было, но неизвестно, понимала ли она, что он найдет ее вовремя. Из Лондона он всегда возвращался одним и тем же утренним поездом и почти всегда перед работой заходил в квартиру. Ему уже начинало казаться, что она просто собиралась напугать его, а не покончить с собой на самом деле. В душе зарождался глухой гнев. Одним-единственным глупым, безответственным поступком она изгадила все. Потом вдруг к нему пришла страшная мысль: если она вовсе не хотела, чтобы он нашел ее вовремя, она может повторить попытку. От этого возникло ощущение, что он в ловушке, и он утратил способность рассуждать здраво.
Приехали полицейские, Реймонд дал показания. Рассказывая, как нашел ее, он строго придерживался истины, – а что еще ему оставалось? Но когда его спросили, почему, по его мнению, она могла совершить такой шаг, проявил изобретательность. Они ушли если не убежденные, то хотя бы подозревающие, что она была нервной и впечатлительной, питала к нему чувства, на которые он не мог ответить взаимностью, но в силу разницы в возрасте был терпеливым с ней и старался держаться по-отечески. Он понятия не имел, что она способна на такое.
– Она с самого начала знала, что я женат, – сказал он. И объяснил, что военное ведомство переводит его в Лондон, что, видимо, расстроило ее сильнее, чем он ожидал. Как можно деликатнее он намекнул, что она ему не любовница и никогда ею не была, но не знал, поверили ему или нет.
Наконец его отпустили домой. Она спит – совершенно спокойно, как ему сказали. Он сможет навестить ее позднее вечером, если захочет.
Он вернулся в квартиру с лужей крови на полу и письмом на шести страницах, которое она положила на его кровать. Хлебнув крепкого виски, он целых полчаса оттирал треклятый линолеум, прежде чем наконец прочел письмо.
Но даже перечитав его во второй раз, он так и не понял, каковы были ее намерения. Пожалуй, она не стала бы писать все это, если бы на самом деле не собиралась покончить с собой; с другой стороны, если бы она решила просто попугать его, шантажом заставить сделать так, как хотелось ей, она все равно написала бы письмо, чтобы он поверил в серьезность ее намерений. Так или иначе, ничего не вышло, мрачно подытожил он. Сейчас ему хотелось лишь одного: выпутаться. От его чувств к ней, какими бы они ни были раньше, осталась лишь гневная ответственность. Он налил себе еще виски. Шок выветривался, его место заняло то, что он назвал предусмотрительной личной заинтересованностью.
На ее машине он доехал до работы, где попросил босса принять его и коротко – и, как ему казалось, честно – обрисовал ситуацию. Анструтер, человек проницательного ума, терпеть не мог какие бы то ни было эмоции. Он энергично выразил сочувствие.
– Скверное дело. Истерика, видимо. Немного опрометчиво было связаться с ней, не находите? Ее родителям сообщили? Настоятельно рекомендую, потому что их все равно известит полиция или из больницы, и будет лучше, если вы успеете первым.
– Об этом я не подумал. Да, пожалуй, так и сделаю.
– А она, случаем, не беременна?
– Нет. Ничего подобного, – он еще раз, уже без всякой деликатности, объяснил, почему этого не может быть.
На этот раз Анструтер выслушал его скептически и нетерпеливо, заявил, что у него нет никакого желания вдаваться в подробности и что он верит Реймонду на слово.
– Я устрою для мисс Уотсон длительный отпуск, а вы договоритесь, чтобы родители забрали ее. Лишние проблемы нам ни к чему. Когда приступаете к работе в Лондоне? На следующей неделе? В таком случае, вам самому будет лучше взять несколько дней отгула.
Он промямлил что-то насчет нежелания беспокоить жену.
– Естественно, это ни к чему.
– Благодарю, сэр.
Он позвонил ее родителям, попал на мать, изложил ей самую щадящую версию событий. Вероника переутомилась; он выразил сожаление, что она, кажется, чересчур привязалась к нему, хоть и знала, что он женат и у него четверо детей, и когда узнала, что его переводят по работе в другое место, она совершила этот злополучный и нелепый поступок. С ней все будет в полном порядке, несколько раз повторил он (с этого он и начал разговор), но ее начальство считает, что лучше ей будет провести длинный отпуск дома. Не могли бы они приехать за ней как можно скорее?
Миссис Уотсон никак не могла вникнуть в суть.
– Что-то я не понимаю, – твердила она. – Вероника такая благоразумная. И вдруг порезала себя. Ножом? Ничего не понимаю!
Он сказал, что очень сожалеет, и повторил вердикт Анструтера об истерике. Миссис Уотсон пообещала завтра же приехать в Оксфорд вместе с мужем. На этом и порешили.
На ее машине он вернулся в квартиру и начал складывать вещи. Сборы заняли некоторое время, так как он решил не оставлять никаких следов своего пребывания здесь. Снял белье со своей постели, оставив на ней голый полосатый матрас, собрал с веревки, протянутой в кухне, свои носки и рубашку, оставив только ее розовый пушистый джемпер, который вечно лез ему в лицо, когда висел там. Перебрал даже вещи в ее комоде и нашел пачечку записок, которые ей писал. Их он сжег вместе с ее письмом. К тому времени он уже чувствовал себя почти дезертиром, мысль о том, чтобы навестить ее в больнице, нервировала его. Он боялся услышать то, что она могла сказать, – и что ее услышит кто-нибудь еще. «В конце концов, я с ней ни разу не спал», – твердил он себе. И когда наконец собрался и вызвал такси, почти поверил, что в случившемся нет его вины.
В больницу к ней он так и не поехал.
Впоследствии, когда он вспоминал этот «эпизод», как он стал его называть, его охватывало чувство неловкости с изрядной примесью вины, которую он навострился обосновывать логически. В Вудстоке множество сотрудников заводили связи вне брака – ходили слухи о беременностях, абортах, был даже один или два случая вступления в новый брак. Он вел себя так же, как все остальные, только порядочнее. Просто ему не повезло связаться с человеком, который отказался принять его как данность и упорно усматривал в их отношениях нечто большее, чем они собой представляли. До него дошли слухи, что она уехала домой и не вернулась, и ее уволили. Он отправился в Лондон, к Джессике, с которой возобновил целомудренный (почти) брак. Секс не принес удовлетворения и не воодушевил ни одного из них. Он решил, что это из-за работы, отнимавшей у него много сил, и жуткого домишки, в котором они ютились по ее настоянию: настоящем кукольном, не развернешься. Все должно было измениться – к лучшему, – когда кончится война и они вернутся во Френшем.
Война таки закончилась, а поездка во Френшем получилась обескураживающей, и это еще мягко сказано. Нора отправила старика Джона, который всегда работал в саду – во времена тети Лины он был мальчишкой садовника, – встретить его на станции. С тех пор как Реймонд видел Джона в последний раз, тот постарел лет на двадцать, шаркал ногами, как ревматик, и пропускал мимо ушей почти все, что ему говорили.
– Там все изменилось – сами увидите, – несколько раз повторил он за время их недолгого пути.
И он увидел. Перемены стали очевидными уже на изогнутой и усыпанной гравием дорожке перед домом. На месте газона появился участок мерзлой земли, из которой торчали неряшливые стебли брюссельской капусты. Девичий виноград, который так очаровательно увивал фасад дома, исчез, а кирпич теплого оттенка был выкрашен краской тошнотворного желтого цвета. Пропало и витражное стекло в передней двери – вместо него вставили белое непрозрачное, и он подумал, что такому самое место в ванной.
Внутри было еще хуже. В холле он застыл, уставившись на темно-зеленый линолеум, появившийся на полу, и ядовито-желтую краску на тех стенах, которые при тете Лине всегда были оклеены обоями с рисунком из ивовых веток по мотивам Морриса. В нос ему ударила вонь дезинфектанта «Джейз Флюид», рагу по-ирландски, карболового мыла и керосина.
Вышла Нора в темно-синем комбинезоне и теннисных туфлях, выше коротких носков ее крепкие ноги были голыми.
– Привет, папа. Очень надеюсь, что на чай ты не рассчитывал, потому что он уже прошел. Но ужин в половине седьмого, так что долго ждать не придется. Мы ужинаем все вместе, потому что требуется немало времени, чтобы уложить кое-кого в постель. Я отведу тебя наверх, в твою комнату, а потом можешь сходить к Ричарду.
– Дорогу в свою комнату я могу найти и сам.
– Да? Вот и славно. Она на самом верху, в маленькой мансарде справа.
Не говоря ни слова, он подхватил свой чемодан и, прихрамывая, потащился по лестнице. В мансарде? С какой стати он должен спать в мансарде? Там всегда спали слуги, по двое в одной комнате. Со стороны стены вдоль лестницы тянулся широкий хромированный поручень. Нора определенно обходилась с домом по-хозяйски: он дождаться не мог, когда они сядут выпить, чтобы наконец выяснить, что это она тут устроила.
Его мансарда была обставлена мебелью из комнаты горничной. Обшарпанный комодик, железная койка, старое затемнение на окнах, которое до сих пор не убрали. Холод здесь стоял собачий – еще бы, под самой крышей. Ему представилось чаепитие перед камином в гостиной, в компании Норы и Ричарда. Теперь, в половине пятого, он не усматривал в нем ничего неуместного. Оставив чемодан на кровати, он захромал вниз в поисках ванной. Она тоже изменилась до неузнаваемости: с высоким сиденьем унитаза, ступеньками, ведущими к ванне, которую тоже снабдили сиденьем. На подоконнике выстроились в ряд подкладные судна с какой-то белесой жижей.
Нору он нашел в холле.
– А я уже боялась, что ты заблудился.
«Разве можно заблудиться в собственном доме», – мысленно проворчал он, но решил сначала дождаться, когда все сядут выпить, а уж потом приступить к расспросам.
Эта задача оказалась гораздо сложнее, чем он рассчитывал. Нора не сидела на месте, она носилась туда-сюда, потому что ее поминутно кто-нибудь спрашивал, или она сама решала, что понадобилась кому-нибудь. За полчаса до ужина он устроился с Ричардом в прежней маленькой столовой, которую Нора теперь называла «нашим личным пристанищем». В комнате царила духота и остро пахло керосином от печки, которая сердито мерцала и почти не давала тепла.
– А почему вы не разведете огонь? Здесь прекрасный камин.
– Нора говорит, лишние хлопоты для персонала. Подыскивать людей сейчас вообще ужасно трудно. Так она говорит.
Ричард сидел в инвалидном кресле, одетый во фланелевую рубашку с расстегнутым воротом и теплую кофту с пустыми рукавами, аккуратно приколотыми по бокам. На подносе, пристроенном на подлокотниках его кресла, стояла бакелитовая кружка с торчащей из нее соломинкой. Время от времени он наклонял голову и посасывал через соломинку свой джин с тоником.
– Извините, льда нет, – сказал он. – Джин и тоник – уже роскошь, можете мне поверить.
– В провинции до сих пор так трудно раздобыть джин?
– Не то чтобы трудно. Думаю, просто считается, что он не по карману.
– А-а.
– Раз уж вы все равно встали, – он и не собирался, – может, подольете мне? Пока начальство не вернулось?
Он выполнил просьбу и подлил заодно и в свой стакан.
– Будь моя воля, – сказал Ричард после того, как снова присосался к соломинке, – джин выдавали бы неограниченно. И точка. Нет у меня чувства меры. Ни в чем.
Стало тихо, от расходящейся мелкой рябью вспышки неловкой жалости Реймонд как-то растерялся и не мог придумать, что сказать.
– И все же, – продолжал Ричард, – по-моему, нам крупно повезло по сравнению с другими горемыками. Им про джин ни гугу. Потому что им-то не видать ни капли – если, конечно, родня не навестит и не привезет.
Последовала еще одна краткая пауза.
– Вы не будете так добры достать пачку курева – она там, за словарем на полке, – и прикурить мне? И себе возьмите, если охота. Только поживее, а то она уже скоро.
Реймонд отыскал в тайнике почти пустую пачку сигарет и коробку спичек, прикурил, вставил сигарету между губ Ричарда. Тот глубоко затянулся пару раз и дал понять, что сигарету можно вынуть.
– Извините, вы бы придвинули свой стул поближе, не пришлось бы тогда стоять. А ну-ка, еще разок. И себе возьмите, а пачку спрячьте, сделайте одолжение.
Нора вернулась раньше, чем сигарета была докурена.
– Бедный Ленард! Выпал из кресла, и Майра в одиночку никак не могла поднять его с пола. То-то мне послышался грохот, и хорошо, что я… дорогой! Откуда у тебя сигарета?
– Реймонд дал.
– А-а. Папа, ему нельзя курить. Я думала, ты знаешь.
– Надо уж добить, – сказал Ричард и впился в Реймонда таким решительным взглядом, что тот вставил остаток сигареты ему в рот. Ричард еще раз затянулся и закашлялся.
– Я же говорила, дорогой! – Она выхватила сигарету и затушила ее. – Только кашель усилится. А ему надо беречь легкие, потому что они и так страдают от недостатка движения.
– Ясно ведь, как важно мне поддерживать хорошую форму.
Издевка, вне всяких сомнений. Реймонд увидел, что Нора ее не уловила.
– Конечно, важно, – жизнерадостно подтвердила она, забрала у него кружку и встряхнула в ней содержимое. – Ну и ну, даже свою порцию не допил.
– Ради всего святого, хоть ее-то не отбирай.
– Ты же знаешь, мне бы это и в голову не пришло, – мягко заверила Нора, – только допивай скорее, дорогой, ужин уже готов.
Ужин состоялся в прежней столовой, где теперь стоял длинный стол на козлах, к которому подкатили пять инвалидных кресел и приставили обычные стулья для помощников – кроме Норы, их было двое. Реймонд заметил, что никто из присутствующих не ограничен в возможностях сильнее Ричарда: почти все они могли есть сами, хотя двое пользовались только ложками. Нора положила всем рагу по-ирландски, из которого, по ее словам, уже вынули кости, и стала кормить Ричарда. Пол в столовой больше не устилал ковер, и это было к лучшему, иначе он был бы безнадежно заляпан. Разговор не клеился, был натужным, вспыхивал и угасал. Пациенты почти не общались друг с другом и, по-видимому, не интересовались тем, что мог сказать кто-либо из сидящих за столом. Их внимание было приковано к еде: следом за рагу подали увесистый бисквит с патокой.
Лишь спустя некоторое время после еды он наконец заполучил Нору в свое распоряжение. Пациентов устроили в бывшей гостиной – еще одной комнате, из которой вынесли всю викторианскую обстановку, заменив ее на редкость аляповатыми, по его мнению, плакатами, прикнопленными к стенам («обои выглядели так неряшливо, нам просто не оставалось ничего другого»), линолеумом на полу, маленькими, крытыми сукном столами для карточных и настольных игр и радиоприемником, который, по-видимому, не выключали никогда. После того, как ему показали все перечисленное, а Ричард сообщил, что останется послушать девятичасовые новости, Нора согласилась на настойчивое предложение отца посидеть в «пристанище» и поговорить.
Этот разговор поверг его в глубокое уныние. Оказалось, что Джессика заверила Нору, что она и впредь сможет распоряжаться в доме и опекать в нем нынешних пациентов.
– Мамочка сказала, что ты все равно не захотел бы жить здесь теперь, когда все мы взрослые – не считая Джуди, конечно, но скоро вырастет и она. По маминым словам, это замечательно, что я управляю таким домом. От него огромная польза. Иначе моих пациентов содержали бы где-нибудь в огромном учреждении, а здесь мы живем почти как семья, – выяснилось, что она сумела собрать значительную сумму на переделки в доме – «благоустройство», как она выразилась. – В прежнем виде дом для них совсем не подходил. Но деньги, разумеется, давали мне с условием, что здесь мы и останемся.
Он сказал, что ему невдомек одно: почему она сначала не посоветовалась с ним.
– Я так боялась, что ты не согласишься, – ответила она и порозовела. – Понимаешь, папа, когда знаешь, что призван совершить что-либо, ни за что не позволишь, чтобы хоть что-нибудь встало у тебя на пути. Само собой, ты можешь приезжать и гостить здесь. В любое время, как только захочешь. Мамочку этот дом угнетает, но это потому, что она немного эгоистична по натуре. Вряд ли она отдает себе отчет в том, каково это – очутиться в положении Ричарда или еще кого-нибудь из них. А Ричард теперь – моя жизнь. Заботиться о нем – моя работа. И мне кажется, ему полезно видеть вокруг других людей, в большей или меньшей степени таких же, как он. От этого у него возникает ощущение меры и гармонии. – Она наговорила еще немало в том же роде, а потом ей пришлось прерваться, чтобы уложить Ричарда в постель.
Когда она вернулась, он спросил, нет ли в доме виски.
– Кажется, оставалось немножко. Я берегу его для особых случаев. – Она отыскала почти пустую четвертушку, плеснула совсем чуть-чуть в тот же стакан, из которого он пил джин перед ужином, и поставила перед ним вместе с кувшином воды.
– Если уж на то пошло, мы платим за аренду этого дома, – сказала она.
– Этого я не знал.
– Ну, я же рассчитывалась с мамочкой. Понимаю, сумма невелика, но это все, что мы можем позволить.
На поверхности воды в кувшине скопилась пыль.
– И вообще, мамочка же купила дом в Лондоне. И говорит, что денег у тебя навалом – можешь купить другой дом, если захочешь. Всю мебель и другие вещи я вынесла в каретник. Ты не обижайся, но мне пора в постель. Мне еще ночью вставать к Ричарду.
Он спросил, в какое время завтрак.
– У меня-то в шесть, потому что я кормлю завтраком всех. Остальные завтракают в своих комнатах.
– Нам обязательно надо продолжить этот разговор.
– Завтра я не могу – с самого утра везу Альберта к дантисту. И потом, папа, мне больше нечего сказать. По-моему, тебе надо поговорить с мамочкой, ей все известно. Не погасишь свет, когда будешь уходить?
Вот так. Она его огорошила. Видимо, ничего возмутительного в этой ситуации она не видела. Он залпом допил виски и налил себе еще. Ей он купит другую бутылку, а сейчас ему надо как следует выпить, чтобы успокоить нервы. Хромая, он потащился наверх по двум лестничным маршам (как, скажите на милость, она втаскивает бедолаг хотя бы на один?) к себе, в насквозь промерзшую комнату. Там было настолько холодно, что пижаму он надел прямо поверх нижней рубашки и кальсон. Почти всю ночь он лежал без сна, сердитые мысли двигались по замкнутому кругу. Ему казалось, что он столкнулся с тщательно продуманным заговором с целью отнять у него этот дом, его родное гнездо. Участие в заговоре Джессики бесило его и вместе с тем внушало страх. Если она и вправду откажется уехать из Лондона, как же он будет жить здесь? О такой жизни в одиночку он даже помыслить не мог.
Следующим утром он уехал раным-рано и в поезде мысленно репетировал всевозможные варианты серьезного разговора с Джессикой о ее вероломстве. Хотя спокойная уверенность Норы в том, что она почти имеет право на этот дом, вчера лишила его дара речи, он ее не винил. И не сомневался, что чуть ли не вся тяжесть вины лежит на Джессике. Он разрывался между желанием накинуться на нее, поставить на место и робкими раздумьями о том, какими бы уговорами убедить ее захотеть жить за городом. Ибо теперь он сообразил, что она уже не раз намекала ему разными способами, что желает остаться в Лондоне. Но он не придавал значения всем этим намекам и брошенным вскользь, небрежным репликам. Френшем – их дом, и конечно, они вернутся туда. Но теперь-то он видел, что она, по сути дела, уже определилась, и боялся ее решимости.
– Могла бы объяснить мне, что происходит, – только и сумел выдавить он.
– О, дорогой, я же знала, сколько забот у тебя в голове. Вот и пыталась хоть немного облегчить твою ношу.
– Да она такое навытворяла с домом!
– Только то, что было необходимо для бедных пациентов.
– Оборвала с фасада весь виноград. Им без разницы, есть он там или нет.
– От него была страшная сырость, дорогой. Стены пришлось покрывать каким-то влагонепроницаемым составом.
– Зато у меня появилась отличная мысль, – объявила она немного погодя.
– С каких это пор?
– Я подумала: почему бы нам не перестроить каретник в небольшую дачу, чтобы приезжать на выходные? Было бы неплохо, тебе не кажется? Она получилась бы маленькой, уютной и не требующей лишних затрат.
– Не желаю я жить в таком – маленьком, уютном и не требующем лишних затрат.
– Зато я хочу, Реймонд. Я чуть ли не всю жизнь провела, мучаясь то с одним домом, то с другим, вынужденная делать все сама, и теперь, как раз когда я уже надеялась, что смогу отдохнуть и поручить работу слугам, оказалось, что их уже не будет. Так что я считаю, что ты мог бы взглянуть на ситуацию с моей точки зрения.
А ему никакой другой и не дозволено, возмущенно думал он. И молчал, пока она разъясняла, что ему-то не придется заниматься ни домашними делами, ни готовкой, а ей все это уже вконец осточертело.
– Хочу устроить все как можно проще, чтобы оставалось хоть немного времени для чего-нибудь другого.
Несколько недель спустя, когда он как-то посетовал, что им так и не удалось устроить во Френшеме прощальную вечеринку для Анджелы, она парировала:
– Об этом не могло быть и речи, даже если бы мы жили там. Нам просто было бы негде разместить гостей на ночь. Так что в любом случае остался бы только Лондон.
«Раньше она была совсем другой, – думал он. – До этого подонка Клаттеруорта она всегда старалась как-то приноровиться и подстроиться. А теперь записалась в «Хоровое общество Баха» и брала уроки пения».
– А где хочет устроить вечеринку сама Анджела?
– Ей все равно. Я думала, «Кларидж» подойдет.
– Много народу она собирается пригласить?
– Скоро закончит список. По ее словам, человек двенадцать – не считая родни, разумеется. А по-моему, наберутся все пятьдесят, если вместе с детьми. И некоторые из нас еще останутся на ужин.
– А может, пригласить на ужин всех?
– Выйдет ужасно дорого.
– Ну и пусть. Я не прочь устроить ей роскошные проводы.
– Ладно, дорогой. Как скажешь.
* * *
Она подалась вперед, чтобы служанке было удобнее подсунуть ей под спину подушки и помочь сесть – мама всегда учила, что прислуге надо облегчать задачу всеми доступными способами, – и подождала, когда на низенький столик на кровати перед ней поставят поднос с завтраком. Ах, как она волновалась!..
– Вы знали, что я еду в Индию, Гаррисон?
– Нет, дорогая, я не знала. И с кем же?
Это не Гаррисон, это дочурка Китти, как же ее имя – Берил? Барбара? Как-то на «Б», в этом она уверена… Рейчел. Вот как. До чего же она выросла! Вымахала, как папа говорил, до неподобающего девушке роста. Она снова оглядела поднос.
– Мне сварили яйца в мешочек, не так ли? Яйца в мешочек гораздо более удобоваримы, чем крутые. Мне обязательно надо как следует позавтракать, потому что… – но вспомнить почему, она так и не смогла, только знала, что по некой веской причине. – С леди Тригауэн! – победно воскликнула она. И тут же вспомнила все. – Моя компаньонка – мамина подруга, леди Тригауэн. Знаешь, я считаю, что перед таким путешествием одного яйца мало.
– Дорогая, не так-то много у нас яиц. Кончилась война, но не трудности.
Война? Какая связь между яйцами и войной? Порой ей казалось, что люди отмахиваются от нее под самыми надуманными предлогами. Но скандалить не годится. Рассуждая в том же духе, она позволила племяннице помочь ей облачиться в накидку и повязать на шею салфетку.
– Вообще-то мы едем в Лондон, тетя Долли. Ты разве не помнишь?
Она улыбнулась, пряча раздражение.
– Сперва. Дорогая моя, я же не настолько глупа, чтобы полагать, что можно сесть на корабль, какой угодно корабль, прямо здесь. Естественно, сперва мы поедем в Лондон. А потом – в Ливерпуль или… – Она порылась в памяти, поискала названия других приморских городов. – …или, может быть, в Брайтон. Вот этого я не знаю. Потому что никто не известил меня!
– Намазать тебе тост маслом?
– Буду весьма признательна. – Она приняла тоненький треугольный тост с обрезанными корками и тончайшим слоем масла, это она сразу заметила, но когда тактичнейшим образом упомянула, Рейчел оправдалась какими-то невразумительными карточками. Видимо, мама заботится о ее фигуре. Уф! Да она любую загадку раскусит, дайте только срок.
– Мод Инглби приличнейшая особа, хоть папа и говорит, что она дурна собой, как жердь. Строго между нами: по-моему, крайне маловероятно, что она сделает хорошую партию – даже в Индии. – Заметив озадаченный вид племянницы, она пояснила: – Мод – дочь леди Тригауэн.
Она сняла сверху скорлупу своего яйца и теперь срезала чуть просвечивающую белую верхушку. Сразу было видно, что яйцо из тех, желток у которых мельче обычного.
– Фло страшно сердится, знаешь ли, потому что не едет с нами. Но леди Тригауэн возьмет только одну из нас, и папа сказал, что это буду я. «Китти выходит замуж, так что держать оборону тебе», – сказала я ей, но боюсь, она все-таки несчастна, и судя по всему, не выказывает твердости духа. – Она отложила ложку. – Знаешь, сдается мне, с Фло что-то стряслось.
Она испытующе поглядела на Рейчел, чтобы сразу заметить, скрывает она что-нибудь или нет.
– Она как будто избегает меня.
Последовала пауза. Рейчел отошла к окну и теперь задергивала шторы.
– День, к сожалению, довольно пасмурный, – сказала она. – Не забудь выпить чай, дорогая, пока не остыл, – напомнила она, выходя из комнаты.
Едва Долли осталась одна, в голову вдруг хлынули тревожные мысли. Что-то тут не так, она точно знала. Она не дома, это не Стэнмор – она где-то в другом месте. Ах да, гостит у Китти! Вот оно как. Но где же все-таки Фло? Ей помнилось, что кто-то – мужчина, определенно незнакомый ей, – что-то такое говорил, что Фло уехала к своему отцу, но что бы это значило, скажите на милость, и кто он такой? Все слушали его в полной тишине: урони иголку – будет слышно. А отец Фло – это ее отец, ну конечно же. Так или иначе, уехать к нему Фло не могла, потому что он умер; его не стало зимой, и она уже не смогла уехать в Индию – пришлось остаться дома с Фло и помогать присматривать за бедной мамой. И все равно получается страшная неразбериха. Если она не смогла уехать в Индию тогда, значит, не сможет и сейчас… Бурлящее в ней воодушевление угасло, она уже не чувствовала ничего, кроме разочарования и страха. «Это было худшее разочарование в твоей жизни», – сказала она себе. Но оно означало, по крайней мере, что у Фло нет причин дуться и так бессердечно сторониться ее; надо попросить маму поговорить с ней об этом. Но нет, бесполезно: теперь она со всей отчетливостью вспомнила, что мама тоже умерла.
Беда заключалась не в том, что она чего-то не помнила – слишком много надо было помнить, больше, чем большинству людей, считала она, и держать воспоминания в порядке удавалось с трудом. К примеру, она нисколько не сомневалась в том, что когда раньше гостила здесь, у Китти, Фло спала вон там – у окна, потому что всегда питала пристрастие к свежему воздуху. Вот и мама умерла от простуды, так что это, наверное, у них семейное. Похороны были очень скромные, вспомнила она, только Фло, Китти и она сама, семейный врач с женой и, конечно, слуги. В свое время она побывала на гораздо более многолюдных похоронах, только никак не могла вспомнить когда; с одной стороны, казалось, что это было давным-давно, а с другой – что только вчера. Но вчера – это наверняка чушь, ведь вчера она укладывалась, разбирала вещи и паковала их. Так что – вот что так озадачивало ее, – незачем укладывать вещи, если никуда не уезжаешь.
Ее яйцо остыло, но она заставила себя съесть его, потому что отправляться в путешествие, не позавтракав как следует, – чистое безумие, как говаривал папа. Здравый смысл при мне, думала она, выскребая из скорлупы остатки белка. Может, просто ее визит к Китти заканчивается, и она едет домой. А Фло, наверное, уехала первая, чтобы подготовить дом. У нее здравый смысл, а Фло всегда практична, и кто знает, что могли сделать с домом эти гадкие цеппелины! Ну конечно же! Так вот что малютка Рейчел (только не такая уж она нынче и малютка – скорее, длинная, как бобовый стебель) имела в виду, когда лепетала что-то про дефицит яиц, хотя какое отношение имеют яйца к цеппелинам, она решительно не понимала. Решительно не понимаю, повторила она себе, радуясь, что нашла хоть и сумбурное, но все же объяснение дефициту. Все мало-помалу вставало на свои места. Была страшная война (уже была? насчет этого она сомневалась), погибло столько галантных молодых людей, что остаться незамужней больше не считалось позорным клеймом, ведь мужчин на всех просто-напросто не хватало. Так или иначе, ей всегда казалось, что если быть помолвленной с кем-нибудь ей понравилось бы, то брак мог оказаться несколько…
– Полагаю, Фло просто опередила меня? – спросила она, когда Рейчел пришла забрать поднос.
Рейчел наклонилась и поцеловала ее.
– Да, – ответила она, – именно так.
* * *
– Вы не посмотрите на меня минутку? Нет, голову не поворачивайте – только глазами. Вот так, замечательно. – Он восхищенно улыбнулся. Леди Алатея подавила зевок и улыбнулась в ответ.
Глазки у нее были маленькие, блекло-голубые, но, к счастью, довольно широко расставленные. С таким материалом он сумеет что-нибудь да сделать. Возьмет их потемнее, конечно, и покрупнее, а пустоту в них заменит пытливым вниманием, будто леди Алатея вот-вот задаст какой-нибудь умный вопрос. Весь фокус в сходстве, но в лестном сходстве. У нее был нос картошкой, и он заострил его, и даже ухитрился придать лицу форму, оттенив его высоко под глазами. Но ее рот добил его. Маленький, тонкий, как щель на лице, с какой-то узкой каймой вместо губ, и эту без того каверзную задачу она усложняла, рисуя поверх них другие, пухлые, темно-красной помадой. За время сеанса она обычно успевала слизать помаду почти полностью – как сейчас. Наступил полдень, ему пора было на обед к матери.
– Думаю, на сегодня достаточно, – объявил он. – Я-то знаю, как это утомительно – позировать.
– Боюсь, позирую я не очень умело, – призналась она, подобрав юбки из бледно-голубого атласа и спускаясь с возвышения. – Можно мне подойти и взглянуть?
– Если желаете. Но я еще не закончил.
– Боже! Мое платье смотрится чудесно. А как красиво вы нарисовали мамино ожерелье! Если не ошибаюсь, бриллианты ведь довольно трудно рисовать?
– Вы так скромны, – ответил он. – А что же насчет вас? Как думаете, есть сходство?
Она снова присмотрелась к портрету. Он видел, что она восхищена им.
– Даже не знаю, – произнесла она. – Я в таких вещах не сильна. Но думаю, мои родители останутся довольны.
«А это главное», – мысленно подытожил он, пока она переодевалась в занавешенном углу мастерской. Он запросил двести гиней и за такую сумму угодить был обязан. Из трех дочерей пока что замуж вышла лишь одна, самая миловидная. Он надеялся написать портреты и двух других. Мама помогла ему приобрести дом на Эдвардс-сквер при условии, что он постепенно вернет ей деньги, но домашнее хозяйство оказалось затратным: няня для Себастьяна, кухарка, поденщица, не говоря уже о девушке, которую он нанял на неполный рабочий день выполнять обязанности секретаря, варить кофе и вообще делать все, что понадобится в арендованной им мастерской. А до недавнего времени приходилось платить еще и психиатру, которого посещала Луиза. Но перестала на прошлой неделе – сказала, что это бесполезно и больше она к нему ни за что не пойдет. Он вздохнул. С ней приходилось и впрямь нелегко, он опасался, что мама замечает это и вскоре начнет задавать неудобные вопросы о ней.
Леди Алатея вышла из-за занавески, одетая в кардиган-двойку и фланелевую юбку. Хорошо еще, что ему не придется писать ее ноги, подумал он, провожая ее до такси, целуя руку и уверяя: «Кстати, позируете вы чудесно» – очень уместный комплимент на прощанье.
На улице было морозно, грязный снег бугрился на тротуаре. Паршивая погода – то туман, то дождь, то заморозки, а на отопление мастерской, чтобы клиенты не мерзли, пока позируют, денег не напасешься. Печка, которую он распорядился поставить, оказалась бесполезной, потому что раздобыть для нее угля, сколько надо, не удалось. Хотя бы пообедает он у мамы получше, чем дома. Кухарка из миссис Олсоп никудышная, с этим ее вечным белесым фаршем, вареной капустой и пюре сплошь в жестких серых комках. Луизе, похоже, все равно. Ну да ладно, хотя бы его фигуре такая еда на пользу, при его досадной склонности слишком легко полнеть.
Его мать лежала, как обычно, на диване у окна, выходящего в маленький парк в классическом стиле. На ней был жакет, который она называла русским – из темно-красного бархата с черным мехом на высоком воротнике и манжетах свободных рукавов.
– Как мило! – воскликнула она, когда он наклонился поцеловать ее. – Редкое удовольствие – заполучить тебя безраздельно! Налей себе выпить, дорогой, а потом иди сюда и рассказывай, как у тебя дела.
Вместе с графинами хереса и джина на столе помещался небольшой серебряный кувшин с водой. Он плеснул себе джину и придвинул пуф к дивану.
– Все утро писал Алатею Крейтон-Грин, – сообщил он. – Непростая задача.
Его мать сочувственно улыбнулась.
– Бедняжка Айона! Три дочери – и ни одного сына! И только у одной презентабельный вид. Так Алатея очень нехороша собой?
– Да. Очень.
Они переглянулись с улыбками. Изредка он спал со своими натурщицами и откуда-то знал, что и мать об этом знает, хоть и никогда не заговаривал об этом. Интересуясь внешностью Алатеи, она на самом деле спрашивала не о том, и он дал отрицательный ответ.
– Того и гляди кто-нибудь из нас скажет, что красота – это еще не все.
Он понял, что это первая осторожная попытка заговорить о Луизе, и уклонился от нее.
– Как там судья?
– Сражается в этих своих комиссиях. И как будто своих ему мало, заодно и в чужих. На прошлой неделе у нас ужинал Хордер. Британский медицинский совет намерен создать фонд по борьбе с проектом закона об общественном здравоохранении. Они просят у Питера поддержки. Еще одна комиссия добивается увеличения выплат членам парламента на тысячу в год. Довольно резко – по сравнению с четырьмя тысячами. Может, еще подумаешь, милый? Я наверняка смогла бы подыскать тебе славное обеспеченное местечко в парламенте.
– Обед подан, миледи.
– Доброе утро, Сара.
Он улыбнулся чинной старшей горничной, она украдкой улыбнулась в ответ.
– Доброе утро, сэр.
Пока он помогал матери подняться с дивана, она сказала:
– Одно я могу пообещать тебе точно. Запеканки из белок у нас не будет.
– Запеканки из белок?
– Милый! Ты что, газет не читаешь? Министерство продовольствия распорядилось, чтобы мы все ели белок, и с этой целью обнародовало рецепт запеканки из них. Омерзительно, правда?
За сырным суфле она расспрашивала о дальнейших заказах на портреты, о работах, которые он готовил к выставке, и он чувствовал, как увлекается, втягивается, упиваясь ее неподдельным, живым интересом, ее убежденностью, что он большой талант, художник с блестящим будущим. За окном с потемневшего неба медленно падали огромные белые снежные хлопья, но здесь, в гостиной, она создавала совсем другой климат, уютный и воодушевляющий, и то, как явно она гордилась им, нисколько не сомневаясь, что он этого достоин, вновь пробуждало в нем уверенность – он заражался от нее удовлетворенностью собой, как восхитительной горячкой.
Она пила только ячменный отвар, но для него припасла бутылку рейнвейна, и к десерту оказалось, что он почти допил ее. Условились, что она обязательно приедет к нему в мастерскую и поможет отобрать картины для выставки – или посмотрит снимки некоторых из них.
– Совершенно неважно, что чуть ли не четверть этих полотен уже продана, – сказала она. – Выставки для того и устраивают, чтобы получить больше заказов.
– Нам надо предложить галерее гравюры по ним.
– Это мы обсудим. А теперь – десерт!
Сара убрала тарелки и вернулась с серебряным блюдом, на котором дымилось нечто загадочное.
– Пахнет бананами!
– Бананы и есть. Наши самые первые. Для тебя берегла. А Питеру в Адмиралтействе достался лимон, – она сказала это таким тоном, будто получить его там – самое обычное дело. – Милый Джеймс «Мыльные пузыри»[5] ему дал. Так любезно, правда? Вот мы и приготовили жареные бананы с коричневым сахаром и лимоном!
Бананы были восхитительны. Она почти не ела, и это означало, что ему перепадет вторая порция.
Но когда они вернулись в гостиную пить кофе перед камином и мать снова устроилась на диване, атмосфера изменилась. Она начала с расспросов о своем внуке, которого «не видела уже давным-давно».
– Себастьян? Он в порядке. Говорит уже довольно хорошо. Как и должно быть, полагаю, – ведь ему скоро три. Сказать няне, чтобы привела его к тебе на чай?
– Обязательно милый. – Она взялась за свою вышивку. И через минуту легким тоном спросила: – А как Луиза?
– У нее все хорошо. Читала на прошлой неделе какие-то стихи для Би-би-си, была в восторге.
– А чем еще она занимается?
– О чем ты, дорогая?
– Ну, не два же последних месяца ей понадобилось, чтобы однажды прочесть несколько стишков. У меня она не показывалась с Рождества.
– Понимаешь, ты запугала ее.
– Не понимаю. И нет, я ее не запугивала – она недолюбливает меня. – И прежде, чем он успел возразить, добавила: – Недолюбливает за то, что я вижу ее насквозь.
– Мама, дорогая, что ты этим хочешь сказать?
Она отложила вышивание и пристально посмотрела на него.
– Я долго решала, стоит заводить с тобой этот разговор или нет. Но ведь у нас никогда не было секретов друг от друга, верно?
– Конечно, не было, – поспешно и неискренне подтвердил он.
– Конечно, нет.
Единственные свои секреты, которые касались его, она хранила исключительно ради его блага.
Очередная пауза отяжелела от невысказанного.
– К сожалению… как бы выразиться? Крошка Луиза вела себя очень скверно.
– Ох, мама, я знаю, ты недовольна ею как матерью, но ведь она еще так молода…
– Но достаточно взрослая для непростительных поступков.
– О чем ты говоришь?
Тут все и открылось. Луиза была неверна ему. Когда он возразил, что с бедным Хьюго она не спала, он точно знает, – смерть Хьюго как-то приглушила в нем гнев, вызванный этим романом, – она воскликнула:
– Нет-нет, это было уже после Хьюго, когда он возил ее в Холихед, там она познакомилась с каким-то офицером флота и потом встречалась с ним в Лондоне. Она назвала его имя, и он узнал его.
– Но откуда ты знаешь, была ли она…
– С ним в связи? Дорогой мой мальчик, их видели однажды вечером входящими в какую-то квартиру, а затем выходящими из нее – порознь – следующим утром. – И она продолжила: – Насколько мне известно, все это, возможно, продолжается до сих пор.
– Я точно знаю, что нет. Рори женился восемь месяцев назад. Нас приглашали на свадьбу.
Но она не на шутку шокировала его. Уже во второй раз: после злополучной истории с Хьюго он думал, что такого больше не повторится.
– О, милый, я вижу, как ты потрясен. Я так сожалею. И страшно зла. Чем ты все это заслужил?
– Только Богу известно. А мне – нет.
Она протянула ему руку, он схватился за нее. Воспоминания о том, как равнодушна и холодна была Луиза в постели, о чем он раньше никогда не задумывался, теснились в голове.
– Все кончено, что бы там ни было, – наконец с трудом выговорил он.
– Что кончено?
Услышав ее резкий тон, он вскинул голову.
– Все это – связь. С Рори. Они переселились в Корнуолл.
– А-а.
– А ты о чем подумала?
– Что ты говоришь о чем-то другом. Неважно.
– Она… ходила к тому врачу. К психиатру.
– Ходила? И бросила?
– На прошлой неделе. Не знаю почему. Но говорит, что туда ее больше ничто не затащит.
– Почему бы тебе не поговорить с ним?
– Не понимаю, какой в этом толк. Однажды я уже встречался с ним и, признаться, не впечатлился. – Его тревожили ее недавние слова. – Мама, но скажи на милость, ты-то откуда знаешь про Рори – про квартиру и так далее?
– Да просто услышала от кого-то, дорогой. Теперь это уже неважно. Если что и важно, так это твое счастье и благополучие. И Себастьяна, конечно. Я всерьез беспокоюсь за него. Луиза не просто плохая мать, она вообще не мать.
И вдруг ее прорвало:
– Ох, милый мой Мики! Я не перестаю корить себя. Мне кажется, это я во всем виновата.
– Глупости, мама. Не ты заставила меня жениться на Луизе, я сам захотел.
Но не договорив, он вдруг понял, что попался в одну из ее маленьких ловушек.
– Но я тебя не отговаривала. И теперь страдать вынужден ты. Я-то думала, она просто слишком молода и податлива. Откуда мне было знать, что она станет настолько эгоистичной, занятой только собой?
– Да будет тебе! Не все так плохо. Ты же помнишь, каким скверным стало наше начало. Я почти не бывал дома, был всецело поглощен своим судном. Теперь я понимаю, что она пережила.
– У нее был Себастьян.
– Да, но… она не хотела заводить ребенка так сразу.
– Неслыханно! Тебя могли убить, и осталась бы она без сына!
– Не все такие матери, как ты.
Небольшие часы на каминной полке мелодично пробили три.
– Боже! Мне пора, дорогая. У меня еще один сеанс.
Он наклонился поцеловать ее, она привлекла его к себе.
– Мики! Я хочу, чтобы ты знал одно: какое бы решение ты ни принял, я всячески поддержу тебя. И если оно будет касаться Себастьяна, тем лучше. – Она впилась в него взглядом проницательных глаз, цвет которых он однажды назвал аквамариновым. – Не забывай об этом, ладно?
– Нет, конечно, не забуду. – В этот миг он снова чувствовал себя уютно окруженным ее любовью.
Но в машине, пока он ехал через весь Лондон, в него вселились растерянность и уныние. Столько было всего, о чем матери он не рассказывал – к примеру, что Луиза отказывалась спать с ним, отчего он дулся, а она делала вид, будто не замечает этого. Он по-прежнему считал ее очень привлекательной – мало того, за последние четыре года она из довольно нескладной, голенастой, обаятельной девчонки превратилась в обладательницу на редкость заметной, эффектной внешности. Хоть ее красота и не попадала в точности под определение классической, стоило ей войти в комнату, как на нее обращались взгляды всех присутствующих. Она была ценностью, и его расстраивало то, что она, как он это называл, не вполне за него. Если бы, к примеру, его пригласили в Сандрингемский дворец, что вполне вероятно (он писал портрет одной из младших принцесс и надеялся написать их мать), она не обезумела бы от радости и не сделала все возможное, лишь бы помочь ему, как, по его мнению, поступило бы большинство молодых женщин: скорее всего, она оделась бы не так, ляпнула бы что-нибудь не то и в целом вела бы себя, словно не сознает важность происходящего. А он, если уж ему вообще доведется попасть туда, всей душой желал, чтобы этот визит имел успех. Так что, возможно, лучше не брать ее с собой. Надо бы посоветоваться на этот счет с мамой. Определенно так было бы проще. С мамой он не поделился еще одним секретом – что в его жизнь вернулась Ровена. Они встретились несколько месяцев назад на Кингс-роуд, когда он возвращался из багетной мастерской. Она шагала по противоположной стороне улицы, ведя на поводке пуделя оттенка шампанского.
Он окликнул ее по имени, она остановилась.
– Майкл!
Увернувшись от автобуса, он перебежал через улицу к ней. Она была в короткой меховой жакетке и черной юбке, на белокурых волосах сидел бархатный берет. Выглядела она очень мило.
– Как приятно видеть тебя! Что ты здесь делаешь?
Она слегка зарумянилась.
– Живу за углом. На Карлайл-сквер.
– Такая приятная встреча.
Она взглянула на него светлыми, широко расставленными глазами и наклонилась к пуделю, который натягивал поводок.
– Тихо, Карлос! Я видела, как ты выходил из «Грин энд Стоун». Но ты меня, кажется, не заметил.
– Я отдавал несколько картин, чтобы их вставили в рамы. Не пригласишь меня на чашку чая?
Она заметно занервничала.
– О-о, вряд ли я…
– Ну, пожалуйста! Столько воды утекло. Мне бы так хотелось узнать, что у тебя случилось.
– Почти ничего. Ох… ну хорошо. Ладно, идем.
К нему вернулись воспоминания о ее довольно невыразительном, девчоночьем тихом голосе, который не менялся, что бы с ней ни происходило и как бы она об этом ни рассказывала. Бедненькая Ровена, как называла ее мама. Она так отчаянно хотела за него замуж, и теперь он подозревал, что, пожалуй, обошелся с ней некрасиво. Но как говорила мама, этого случиться не могло. «Миленькая пустышка», – называла ее мама, но это лет шесть назад; она наверняка изменилась.
Ее дом впечатлил его: большой, обставленный добротной мебелью. Она провела его в гостиную и вышла за чаем. Когда она сняла перчатки, он заметил у нее кольца – обручальное и еще одно, с крупным сапфиром и бриллиантами. Ну конечно же, она замужем: ему смутно помнилось, что мама говорила что-то в этом роде.
– Я вышла за Ральфа Фиттона, – ответила она на его вопрос, когда вернулась с чайным подносом.
– Ученого?
Она кивнула.
– Он умер в прошлом году. Всю войну продержался, а потом умер от пневмонии.
– Сочувствую.
– Да, для него это очень печально.
– Но не для тебя?
– Ну да, и для меня тоже печально. В некотором смысле. Но все равно ничего не вышло. Я имею в виду, из этого брака. Понимаешь, я хотела детей, а он нет. – Она разлила чай и протянула ему чашку.
– Как странно! – воскликнул он.
– Да уж. Но он считал мир местом, которое больше не годится для детей. Видишь ли, он знал про бомбу – то есть задолго до того, как ее сбросили. И впал в страшное отчаяние. Часто повторял, что роду человеческому пришел конец. А мне было нечего возразить. Я вообще ни о чем не могла с ним спорить, настолько он был умным.
– Похоже, тяжко тебе пришлось.
Ему хотелось спросить, зачем она за него вышла, но он передумал. И вместо этого задал другой вопрос:
– Он ведь был, кажется, намного старше тебя?
Все тем же невыразительным голоском она ответила:
– Почти на тридцать лет.
Он знал, что ей тридцать пять – всего на три года меньше, чем ему, еще один довод его матери против женитьбы на ней: слишком уж стара, говорила Зи.
– Ну а как ты? – спросила она, не глядя на него. – Я видела, как ты чуть было не прошел в парламент. Такое обидное невезение.
– Вообще-то нет. На самом деле я вовсе не горел желанием.
– А еще у тебя сынок! Я читала в «Таймс». Какой ты счастливый. – После краткой паузы она добавила: – Твоя мать очень любезно пригласила меня на твою свадьбу. Но принять приглашение было бы неправильно.
Он вспомнил их последнюю прогулку, когда после обеда в Хаттоне он наконец объявил ей, что собирается жениться на Луизе, и она сразу же отозвалась: «Знаю. Поняла еще в тот же момент, когда вошла в комнату и увидела ее. Она такая красивая и ужасно умная – это сразу видно». И расплакалась. Он пытался было обнять ее, но она вырвалась, прижалась к дереву и продолжала лить слезы. Плакала и извинялась. «Мне так жаль… сейчас все пройдет… прости за это, пожалуйста», а когда он сконфуженно и неловко напомнил:
– Я никогда и не говорил ничего такого… что я хотел бы…
– Помню, – перебила она. – Помню, что не говорил. Просто я… вроде как надеялась… – В этот момент ее невыразительный детский голосок угас. Тогда он шаблонным жестом предложил ей свой носовой платок, она вытерла лицо и сказала, что ей надо домой. Ему вспомнилось, как он уверял, что привязан к ней, и твердил, что им было хорошо вместе. Они вернулись в дом, Ровена поблагодарила Зи за обед, он проводил ее до машины. Поцеловал в щеку и сказал, что ему очень жаль. И больше о ней не думал. Но теперь ранние воспоминания о том, как они были вместе, нахлынули разом: как она впервые разделась – боже, какое у нее было дивное тело! – ее неизменное милое обожание, ее изысканные наряды даже в те времена (одежду она шила сама), ее живой интерес ко всему, чем он занимался…
Он подался вперед и взял ее за руки.
– Весело нам было, правда?
– Нет, не весело, – возразила она. – Я никогда не считала, что это веселье.
После этого он несколько недель не виделся с ней. А потом столкнулся по пути к себе в галерею на Бонд-стрит. Тогда и узнал, что три дня в неделю она работает в другой галерее. Он повел ее выпить в «Ритц», где они заказали по два мартини каждый, после чего засиделись за обедом. Она сказала, что ей пора обратно на работу, было уже поздно, и он вдруг, помня, что Луиза гостит в Суссексе у родных, предложил ей поужинать вместе. «Можно заодно сходить куда-нибудь потанцевать», – добавил он. Она всегда хорошо танцевала и легко подстраивалась к любым его движениям.
Так все и началось. Он рассказал ей, что у них с Луизой не ладится; она посочувствовала ему, нисколько не злорадствуя – Ровена всегда отличалась добродушием, он не мог припомнить, чтобы она хоть о ком-нибудь отзывалась дурно. По мере их сближения он видел, что и на него она не держит зла, хотя у нее на это было полное право. Он обошелся с ней и впрямь скверно. О том моменте их последней прогулки в Хаттоне, когда он оправдывался, что никогда и не собирался жениться на ней, он теперь вспоминал с чувством стыда и в конце концов так и сказал ей. «Это выглядело эгоистично, напыщенно и в целом чудовищно глупо с моей стороны», – сказал он и услышал от нее: «Ох, Майк, вечно ты преувеличиваешь, чтобы тебе возражали!»
Это было настолько верно, и подобные замечания она отпускала так редко, что Майклу, удивленному внезапному приливу чувств, показалось – всего на миг, – что он в нее чуточку влюблен. Она и вправду прелесть. Все в ней точно на своем месте: широкий лоб, большие, широко расставленные глаза – не серые, не голубые и не зеленые, но в разное время приобретавшие легчайшие оттенки каждого из этих цветов, маленький нос, широкий рот с опущенными, как хвостики запятых, уголками, который придавал выражению ее лица серьезность, улучшая его и выделяясь на фоне его обширных гладких плоскостей. Все эти черты он подробно изучал для своих рисунков, когда они впервые стали любовниками; теперь же он открывал их заново наряду с мелкими поправками, внесенными временем и ее опытом – и то и другое, казалось, прибавило ей притягательности. Теперь она лучше владела собой, выглядела более оживленной и не считала нужным всякий раз соглашаться с ним.
Они встречались нечасто: он много работал, а по мере того, как начал прибавляться световой день, проводил все больше вечеров, отправляясь куда-нибудь развлекаться с Луизой. Но бывали случаи, когда Луиза объявляла, что сегодня вечером она встречается со своими кузинами Полли и Клэри или с подругой Стеллой, которую он по-прежнему недолюбливал, или идет на какой-нибудь спектакль, который, как он знал заранее, ему не понравится, и тогда он звонил Ровене из мастерской и договаривался с ней. Казалось, она всегда свободна, и когда однажды он отметил это и добавил, что у нее наверняка должны быть другие друзья, она ответила, что отказывает им. В тот вечер Майкл впервые очутился с ней в постели, и все прошло как нельзя более удачно. В постели с ней всегда было легко, он мог наслаждаться – в том числе и своим воздействием на нее, – ни о чем не тревожась. Покорность и бездеятельность в ней соседствовали с явным удовольствием от секса – идеальное сочетание, по его мнению.
Потом, в постели, у них состоялся серьезный (и шаблонный) разговор о том, что он женат и нагнетать напряжение не желает – ребенок и все такое, – и она слушала и принимала все сказанное именно так, как и следовало. «Я так счастлива, – говорила она. – Остальное меня не волнует. Если я тебе понадоблюсь, я буду рядом».
Его брак, по-видимому, зашел в тупик. Зато из одной нью-йоркской галереи, где его работы выставляли до войны, прислали письмо, выясняя, не заинтересован ли он еще в одной выставке. Он обсудил этот вопрос с матерью, которая сочла мысль отличной, хотя посоветовала ему отодвинуть дату подальше, чтобы набралось достаточно портретов, и не поддаваться на уговоры перенести ее. Он решил, если все утрясется, взять с собой Луизу: полная перемена обстановки может пойти на пользу их браку. Поездка отвлечет ее от театра и даст им возможность побыть наедине по-настоящему. Себастьян с няней отправится к его матери в Хаттон. Получится что-то вроде второго медового месяца, и Луиза, в жизни не бывавшая за границей, наверняка придет от такой перспективы в восторг. Ровена в эти планы не вписывалась – да и как она могла? – но сознание, что она здесь, присутствует на дальнем плане, придавало ему уверенность нового рода, в которой он так остро нуждался. Весна сорок седьмого, подумал он, самое время для поездки в Америку, о чем и написал.
* * *
Топая по проселку от фермы до своего фургона, Кристофер с удовольствием отметил, что ветер утих – но не совсем, до штиля, который в это время года обычно предвещал дождь, а просто подобрел, стал почти домашним. Может, на выходные будет ясно, – на это он горячо надеялся. Его еженедельное купание и ужин у Херстов состоялись на день раньше, потому что завтра приезжала погостить Полли. Она здесь никогда раньше не бывала, да и вообще никто и никогда не гостил у него в фургоне, и его радостное предвкушение от этой мысли начала подмораживать тревога. Уже стемнело, но фонарь был ему не нужен, он знал дорогу так, что смог бы пройти по ней с завязанными глазами. А вот Полли фонарь понадобится. Надо проверить, живы ли батарейки в его старом фонаре, вот только найти бы его для начала, еще одно дело к списку. Хорошо, что он попросил завтра выходной, потому что до приезда Полли надо успеть чертовски много.
Он пригласил ее сгоряча, взбудораженный вечером в честь прощания с его сестрой Анджелой перед ее отъездом в Америку. После Нориной свадьбы он решил, что семейные сборища не для него, от них он впадал в тоску и чувствовал себя изгоем, хотя в обычной жизни с ним ничего подобного не случалось. Но он любил Андж, она его родная сестра, и ему казалось, что больше он с ней никогда не увидится. Фиаско с древним костюмом, который он надел было на свадьбу Норы (мать убедила его попросить дядю Хью одолжить ему на время какую-нибудь одежду, которая тоже не подходила ему по размеру, но уже иным образом), было еще свежо в памяти, поэтому он съездил на велосипеде в Гастингс и купил темный костюм и дешевую рубашку. Потом вспомнил, что галстуком прибинтовал лубки к лисьей ноге, и купил себе другой – зеленый, в синюю крапинку. Не шелковый, значит, завязывать его будет неудобно, ну и ладно, он же не собирался носить его постоянно. Миссис Херст связала ему к Рождеству носки. Талонов на покупку обуви ему не хватило, так что пришлось выбирать между жуткими старыми ботинками, слишком тесными ему, и рабочими башмаками. В конце концов он натянул башмаки. На чужие ноги он обычно не глядел, поэтому считал, что и на его ноги никто не обратит внимания. Ночь после вечеринки ему предстояло провести в Лондоне, и он совершенно не желал оставаться у родителей, поэтому, хоть и терпеть не мог телефон, позвонил домой к Андж и спросил, нельзя ли ему переночевать у нее, ведь ей известно, как он относится к отцу. Она охотно согласилась – если он не прочь поспать на полу. «В любом случае у родителей в лачужке не хватит места, ведь там будет еще и Джуди», – сказала она.
Тем грозовым субботним днем он отвез Оливера к Херстам и завертел педали, борясь с яростным встречным ветром на всем пути до станции. Стоял жуткий холод, град больно колол лицо, и он радовался, что на нем штормовка.
В поездках ему всегда было тревожно; поезд – это еще куда ни шло, потому что там от него требовалось только сидеть и ждать прибытия в Лондон. Но потом предстояло еще разыскать нужную автобусную остановку и сесть в нужный автобус, который привезет к «Лайонз» на углу Тоттенхэм-Корт-роуд, выйти, пройти пешком до поворота влево и свернуть на Перси-стрит, где жила Андж. Зато приятно было наконец добраться до цели. Андж, похоже, искренне обрадовалась ему и дала чаю с тостом. В волосах у нее торчали папильотки, она была одета в халат, но главное – выглядела счастливой. От этого она настолько изменилась, что до него вдруг дошло, как несчастна она была раньше.
Пока они пили чай и жались к маленькому электрическому обогревателю, он сказал:
– Помнишь, как я встретил тебя на дороге у Милл-Фарм после того, как все мы поняли, что войны не будет? Ты была такой расстроенной – не расскажешь почему?
– Расскажу. Теперь уже можно. Я думала, что влюблена в Руперта…
– В дядю Руперта?
– Ага, и мне казалось, что на нем свет клином сошелся. Понимаешь, я думала, что и он меня любит. Ну, мне, наверное, это… померещилось. Конечно, не было с ним ничего такого.
– Бедная Андж!
– Не волнуйся, все уже давно в прошлом. Все когда-нибудь влюбляются в первый раз и, по-моему, чаще всего несчастливо.
– А потом было что-нибудь хорошее?
– Было, но мало. Я влюбилась в другого, и это было еще хуже. Он тоже оказался женатым.
– Это тот самый, за которого ты чуть не вышла замуж?
– Да – и нет. Это тот самый человек, за которого старалась выдать меня мама. По вполне понятным причинам. – Она посмотрела на него, проверяя, понял ли он, что она имеет в виду, и когда он наконец спросил, зачем маме понадобилось выдавать ее замуж за того, кто и так уже женат, объяснила: – Я была беременна.
– Ох, Андж! Ты потеряла ребенка?
Она ответила не сразу, потом произнесла мягко, словно это он нуждался в утешении:
– Я рада, что не родила его.
Она предложила ему сигарету, но он не курил.
– Зато теперь, – сказал он, – у тебя есть лорд Блэк, верно? Не знал, что в Америке бывают лорды.
– Никакой он не лорд! Он Эрл – это имя, так его зовут. А я буду миссис Эрл К. Блэк. И стану жить в Нью-Йорке. Прямо дождаться не могу.
Он видел, как она счастлива, и это было главное. Но расстояние казалось огромным. Она сказала, что ей надо готовиться к вечеринке – «скорее всего, ужасной», – и показала ему, где ванная.
– Как думаешь, побриться мне еще раз?
Она осмотрела его лицо.
– М-да. А ты брился утром?
– Вчера. Обычно я бреюсь через день.
– У тебя уже щетина. А с гостями придется целоваться. Лучше давай.
Он послушался и даже ухитрился не порезаться.
Вечеринка проходила в большом зале роскошного отеля. В сборе была вся семья – ну, по крайней мере, так ему показалось. Во всяком случае, его семья. Отец в смокинге, мама в длинном струящемся синем платье. Поставив Анджелу между собой, они встречали прибывающих гостей. Джуди здорово растолстела и была в том же платье невестиной подружки, что и на свадьбе Норы. Она носилась по всему залу, хватала еду с тарелок на столах и ту, которую предлагали с подносов. Анджелой в красном бархатном платье, не доходящем до колен, и удивительных чулках, которые, по ее словам, прислал ей Эрл, он прямо загордился. Волосы она уложила на макушке, в уши вдела длинные красные с золотом серьги.
– Вид у тебя совершенно потрясающий, – сказал он перед выходом из дома, и она поцеловала его. От нее пахло, как от целой оранжереи цветов.
Нора явилась с небольшим опозданием, катя кресло с Ричардом, которого поставила рядом с родителями. «Так у него будет возможность видеть всех, кто приходит», – пояснила она. Каждому гостю подносили бокал шампанского, и Нора время от времени подносила бокал Ричарда к его губам, давая ему отпивать понемножку, но Кристофер заметил, что она старается делать это пореже.
Он стоял чуть в стороне от своих родных, когда прибыли Казалеты. Ни с кем из них он не виделся три года – с тех самых пор, как Нора вышла замуж. Первыми вошли дядя Эдвард и тетя Вилли, которая словно усохла внутри платья. Они привели с собой Лидию – очень элегантную в темном наряде, в котором ее талия казалась тонюсенькой (в отличие от Джуди, грустно отметил он), – Роланда в серых фланелевых шортах и таком же пиджачке, с волосами, слипшимися от бриолина и торчащими как иголки, и Уиллса в такой же одежде. Он видел, как Уиллс и Роланд посовещались, потом наклонились к креслу Ричарда и с тех пор весь вечер старательно скармливали ему понемногу угощения, которыми обносили гостей. Потом прибыли дядя Руперт и тетя Зоуи, и тетя Зоуи, в темно-зеленом платье в белую полоску, с танцующими в ушах бриллиантовыми сережками, выглядела почти так же потрясающе, как Андж. Он увидел, как дядя Руперт поцеловал Андж, и тетя Зоуи вроде бы не обиделась. Потом приехала и Дюши вместе с тетей Рейчел, обе одетые в вечные платья приглушенных синевато-голубоватых тонов, с длинными юбками. Дядя Руперт усадил Дюши в кресло, тетя Рейчел сразу подошла поговорить с Ричардом. Собрались и другие, незнакомые ему люди, – наверное, друзья Андж. Некоторые из них были знакомы между собой, но родных Андж, похоже, не знали. А потом – и с этого момента вся вечеринка для него преобразилась – явились Клэри и Полли. Клэри ничуть не изменилась, осталась такой же, как помнилось ему, но Полли, хотя узнать ее, конечно же, не составило труда, так сказочно похорошела, что ему казалось, будто он видит ее впервые в жизни.
Они сразу же направились к нему.
– Кристофер! Привет, Кристофер. – Они сказали это каждая по отдельности. Словно в трансе, он дал себя обнять. На Полли было платье оттенка листьев бука осенью, от нее исходил неопределенный, но сочный аромат.
– Пахнет от тебя изумительно, – услышал он собственные слова.
– Эти духи называются «Русская кожа», – объяснила Клэри, – и я не перестаю твердить ей, что она ими злоупотребляет. Достаточно пахнуть как одно-единственное баснословно дорогое кожаное кресло, а не целый мебельный гарнитур. – И добавила: – Вообще-то они французские. И называются «Кюир де Русси».
– Если бы я пользовался духами, то выбрал бы с названием «Жареный бекон». – За спинами девушек возникла длинная фигура.
– Ничего не выйдет, Невилл. Придется выбирать только из тех духов, которые существуют на самом деле.
– Нет, если я стану изобретателем духов – кстати, отличный способ разбогатеть: мыльно-цветочные запахи наверняка всем уже надоели. И потом, запахами можно отпугивать кого-нибудь. Для этого сгодится «Змеиный парфюм». Или какой-нибудь «Потный громила» – о, привет, Кристофер.
Невилл вымахал ростом с него.
– Хватит болтать глупости и гадости, – посоветовала Клэри. – Ты на вечеринке. Здесь полагается развлекаться.
И они с Полли отошли поздороваться с Андж. А Невилл остался.
– Признаюсь честно: по-моему, вечеринки сильно перехваливают. На них даже не поговоришь как следует, зато полагается целовать кого ни попадя и обмениваться банальностями с теми, от кого так и разит скучищей. А ты как думаешь?
– Ну, я обычно по вечеринкам не хожу. Совсем.
– Правда? И как тебе это удается?
– Там, где я живу, их не бывает.
При этих словах он вдруг ощутил панику. Он и впрямь жил, отрезанный от всех: если не считать Херстов и Тома, еще одного парня, который у них работал, людей вокруг не было. Конечно, он видел их в магазинах, когда ездил по делам, но все остальное время жил с Оливером, с полудикой кошкой, которая являлась к нему, когда ей вздумается, и периодически – с другой живностью, о которой он заботился, пока шла война: с той же лисой, угодившей прошлой осенью в жуткий капкан, с ежами, которых заели блохи, с птенцами, выпавшими из гнезда, с молодым зайцем, которого принес ему Оливер – ему выклевали глаза, пока он лежал без чувств, видимо, от какой-то отравы. Но все эти кузены и кузины, с которыми он много лет назад проводил каникулы, некогда бывшие непременной частью его окружения, – вот они-то, похоже, общались друг с другом, продолжали расти вместе, а он оказался отрезанным. Сам себя отрезал, сознался он: под влиянием острой решимости иметь как можно меньше отношения к своему отцу он отгородился от всех сразу. Он перевел взгляд на Невилла, который крайне придирчиво выбирал на блюде сосиску в тесте. Невилла он помнил еще ребенком.
– Сколько тебе уже?
– Шестнадцать. С половиной. Работаю над тем, чтобы выглядеть старше своих лет. Дело в основном в лексиконе и умении ничему не удивляться.
Он наклонил голову, чтобы куснуть сосиску, рыжевато-каштановый вихор упал ему на бугристый белый лоб, и Кристофер заметил, что на его двух макушках волосы по-прежнему стоят дыбом.
– А Тедди и Саймон придут?
– Тедди еще в Америке, хотя скоро уже вернется, с какой-то Бернардин, на которой он женился. А Саймон весь в зубрежке перед выпускными.
Он не знал, расстраиваться этому или радоваться.
В эту минуту отец Кристофера попросил тишины и завел длинную и местами невнятную речь об Андж. Кристофер перестал слушать его почти сразу, потому что к нему подошла Полли, и ее необычайная красота с такой силой поразила его, что казалось, будто в комнате больше никого нет. В отличие от него она слушала речь, поэтому он сумел разглядеть ее – блестящие волосы с медным отливом, подстриженные так, что открывали сзади несколько дюймов стройной белой шеи. Когда его отец будто бы пошутил и в зале засмеялись, не по-настоящему, а из вежливости, Полли повернулась к нему, и на него повеяло все тем же насыщенным ароматом. Перед тем как сказать что-нибудь смешное, белый нос она морщила в точности как тетя Рейч, – он хорошо помнил это, ее темно-голубые глаза заговорщицки блестели. Сказать – но что? Что им обоим не смешно от шутки его отца и ей это известно? Что она просто рада его видеть?
Словом, когда отец наконец договорил и ему похлопали, Кристофер, не дожидаясь, когда Андж выступит с ответной речью, сделал глубокий вдох и спросил, не приедет ли Полли к нему на выходные, погостить у него в фургоне.
И вот теперь она должна была приехать. Он предупредил ее, что ни ванной, ни электричества у него нет. Сказал, что это просто фургон. Но умолчал, что уборную над выгребной ямой он сам соорудил на краю леса и что в тесной спальне в дальнем конце фургона помещаются только дощатые нары. Там он ее и уложит, а сам поспит на полу в соседней комнате.
Весь следующий день он наводил порядок, мыл, чистил и варил овощной суп. Миссис Херст очень выручила его: приготовила фруктовый кекс и запекла заварной крем из собственных яиц и молока, так что ему было что подать на десерт. В качестве основного блюда он выбрал макароны с сыром, которые умел готовить в посудине для запеканок. Он собрал побольше хвороста для печки, протер окна, тусклые от дыма и влажного пара, привел в порядок наружную кладовку – ящик с сетчатой дверцей, подвешенный к крыше фургона. В нем предстояло все выходные хранить основные запасы еды. Когда он в очередной раз бегал на ферму с просьбой, на этот раз одолжить ему запасное постельное белье, миссис Херст предложила устроить его кузину на ночлег у них, но ему казалось, что это все испортит. Однако когда пора уже было ехать на станцию, встречать Полли, он вдруг задумался, правильно ли поступил: может, она предпочла бы переночевать в приличной комнате, на приличной кровати.
Беспокойство было напрасным. Уже сгущались сумерки, когда он встретил ее на перроне. Она была в брюках и темном жакете, голова повязана шарфом. Они поцеловались по-родственному, он подхватил ее чемоданчик.
– Не знала, что у тебя есть машина!
– Это не моя, а с фермы, где я работаю. Мне дали ее на время, чтобы встретить тебя.
– Будет трясти, – предупредил он, осторожно выезжая из Гастингса – водить машину ему случалось нечасто, вдобавок он осторожничал из-за Полли: когда они поцеловались, ее лицо показалось ему прохладным фарфором.
– Я точно знаю, все будет замечательно, – отозвалась она с такой сердечной уверенностью, что он был готов поверить, будто бы ей и вправду понравится.
Но когда он поставил машину во дворе фермы и повел Полли по проселку в темноте, к нему разом вернулась тревога. Надо было зажечь керосиновую лампу, чтобы впереди приветливо светился огонек, надо было прихватить фонарик…
– Лучше держи меня за руку, – предупредил он, – здесь глубокие колеи.
Ее рука в его ладони была удивительно нежной и прохладной.
– Оливер до сих пор у тебя, да?
– А как же. Я оставил его охранять вещи.
Она тихонько стояла в темноте, пока он возился со спичками и разгорался теплый желтый огонек.
– Как красиво! Какой чудесный свет!
Оливер, до тех пор стоявший посреди комнаты, подошел к ней и уставился снизу вверх темно-карими глазами. Пока она здоровалась с ним, его интерес стремительно перерос стадии вежливого любопытства и симпатии и достиг степени страстного обожания. Кристофер тем временем с тревогой оглядывал свой дом, пытаясь понять, каким видит его она. Стол смотрелся симпатично – со скатертью в красно-белую клетку, с банкой джема на нем, – но обрезок коврового покрытия перед плитой, дверцы которой он оставил открытыми, был вытертым и довольно грязным, а удобное плетеное кресло, когда-то выкрашенное белой краской, теперь казалось грязновато-серым, щетинилось обломками прутьев, на плюшевой подушке, прикрывающей дыру в сиденье, виднелись проплешины оттенков, каких не бывает у мха. Сколоченные им самим полки были уставлены разномастной фарфоровой посудой и его книгами, все имеющиеся крючки увешаны его одеждой разной степени изношенности. Если не считать четырех окошек, ни стен фургона, ни перегородки, отделяющей спальню, не было видно под висящим на них барахлом, отчего и без того маленькое помещение казалось еще более тесным и захламленным, чем на самом деле. Почти все место у печки занимала корзинка Оливера. Кристофер отодвинул ее и вытащил из-под полки табурет.
– Ой, Кристофер, какая прелесть! Так уютно! – Она сняла шарф, потом жакет; ее волосы имели оттенок конских каштанов, с которых только что сняли шипастую зеленую кожуру. Он повесил ее жакет и усадил гостью в плетеное кресло, отнес чемодан в тесную спальню, вернулся и предложил ей чаю, «или сидра – кажется, еще остался» (про напитки он совсем забыл; она, наверное, пьет какие-нибудь коктейли), но она сказала, что чай будет в самый раз. Ее присутствие здесь, где он всегда жил один, не считая Оливера, вселяло в него восторг, ее совершенная прелесть наполняла его воодушевлением и радостью, а самым лучшим было то, что она не чужая, а одна из его кузин, человек, с которым он знаком почти всю жизнь. Не будь они настолько знакомы, думал Кристофер, накачивая примус, чтобы вскипятить чайник, он ни за что не осмелился бы заговорить с ней на вечеринке у Андж, и даже если бы по какому-нибудь чудесному стечению обстоятельств она сама заговорила с ним и спросила, нельзя ли ей приехать к нему в гости, он был бы так напуган ее великолепием, что не выдавил бы из себя ни слова.
Они выпили чаю, спустя некоторое время съели макароны с сыром.
Она спросила про уборную, и он проводил ее с фонарем, который оставил ей.
– Я слышала сову, – сказала она, вернувшись. – Какие чудесные и глухие здесь места, правда? Немножко похоже на твой лагерь в лесу у Хоум-Плейс, только гораздо лучше.
К тому времени они уже успели поговорить о родных, она рассказала про свою работу в каком-то явно шикарном заведении и о жизни в квартире вместе с Клэри. Он спросил, нравится ли ей жить в Лондоне.
– Пожалуй, да. Когда в войну все мы жили в Хоум-Плейс, я часто мечтала, как поселюсь в городе, как у меня появится работа, свое жилье и все такое. Странно, но многое кажется заманчивее, когда находится далеко. Наверное, поэтому людям так нравятся панорамы. Ну, знаешь, когда видно многое, но там, внутри, тебя нет, – пояснила она.
Он задумался об этом.
– Нет, – возразил он. – Я понимаю, о чем ты, но мне так нисколько не кажется.
– Но тебе же всегда хотелось от всего отдалиться, разве нет?
– Кое от чего. – Он насторожился.
– А теперь тебе хорошо – когда у тебя получилось?
– Об этом я вообще-то не задумывался. Хочешь, я сварю нам горячего шоколада? Молока у меня полно.
Полли ответила, что это было бы чудесно. Он вышел за молоком, а когда вернулся, она спросила:
– А что с мытьем посуды? Я справлюсь, если ты покажешь мне, как надо.
– Я сам попозже вымою.
Он снял с примуса чайник с водой для мытья посуды и начал помешивать шоколад в кастрюльке. Вдруг в голове у него стало тесно от всего, что хотелось спросить, обсудить, рассказать, выяснить, какого она об этом мнения.
– Как думаешь, жизнь дается, чтобы быть счастливым?
– А каким же еще, по-твоему?
– Ну, быть полезным… помогать людям. Пытаться изменить мир к лучшему – что-то в этом роде.
– А по-моему, если ты счастлив, значит, и мир становится лучше.
– Вот только для этого надо быть довольно умным, верно? Я хочу сказать, это не так легко, как кажется.
– Нелегко. – Ее голос прозвучал грустно, и вдруг она рассмеялась. – Только что вспомнила: мисс Миллимент рассказывала, что во времена ее детства была такая поговорка: «Добрее будь, а ум оставь другому». И это ее бесило. По ее словам, даже в десять лет она никак не могла понять, почему доброта должна быть альтернативой уму. Но ведь альтернативой счастью она могла бы стать, правда?
– Это если приходится выбирать, – упрямо возразил он. И увидел, как на ее белом лбу появились мелкие морщинки – и пропали, пока она искала свою правду. – Я подумал о Норе, – сказал он. – Она посвятила свою жизнь заботам о Ричарде и о других.
– Ну вот, и разве от этого она не стала счастливой?
– Не знаю. Думаю, она смотрит на вещи иначе.
– Наверное, – сказала Полли, – в этом случае важно другое: удается ли ей сделать счастливыми тех людей, ради которых она жертвует жизнью.
В наступившей тишине он вспомнил Ричарда, сидящего в кресле на вечеринке. Счастливым он не выглядел, его лицо вообще не выражало никаких чувств, разве что чуть оживало от жадности (слабой), когда Уиллс или Роли совали кусочки еды ему в рот.
– Само собой, – заговорил он, – любой может потерпеть неудачу в чем угодно – в доброте, счастье или еще в чем-нибудь.
– Но не в нашем возрасте, – ответила Полли. – Если мы и ошибемся, у нас еще есть время на новую попытку.
Он поискал для нее кружку без щербин, но она понадобилась раньше для чая, так что пришлось довольствоваться лучшей из оставшихся.
– Пей с этой стороны, – показал он.
Пока они пили шоколад, она спросила его про работу на ферме.
– Расскажи, чем ты занимаешься целыми днями.
– День на день не приходится. Все зависит от времени года.
– Ну тогда – что делаешь сейчас.
– Сейчас помидорная пора, – ответил он. – У Тома Херста две больших теплицы для помидоров, вся суть в том, чтобы заставить их плодоносить как можно раньше. На прошлой неделе я пересаживал рассаду – сотни кустов. А до этого готовил горшечную смесь. Зимой я занимаюсь в основном ремонтом – к примеру, в курятнике, и вдобавок коровы в основном под крышей, им надо подбрасывать сено. Скота у нас не много, всего по нескольку голов, да и то лишь потому, что здесь так заведено. Том Херст зарабатывает на жизнь помидорами, ягодами и овощами на салат, которые мы растим весной и летом. У него есть несколько овец – всего около дюжины – но нет земли, чтобы выращивать зерно. Он уже не молод, а детей у них нет – единственного сына убили в Бирме. Собственно говоря, в этом одна из моих проблем.
– Ты заменил им сына?
Он кивнул, восхищаясь ее догадливостью.
– Да. Мардж, жена хозяина, говорила мне, что он хочет завещать мне ферму с домом и всем остальным.
– А ты не знаешь, нужна она тебе или нет?
– Не знаю. Но если он все-таки оставит ее мне, мне будет неловко просто продать ее и уехать.
– А ты говорил с ним об этом?
– Только не это! Я так не могу. Видишь ли, я не должен был об этом знать. Просто она мне рассказала. Думала, что я обрадуюсь.
Он поднялся, чтобы снова поставить чайник на примус. Ему хотелось так много рассказать ей, но в голову вдруг пришла мысль, что он ей уже наскучил: люди, живущие не в одиночку, наверное, не говорят так подолгу – или хотя бы не все время так, как говорит он.
– Если хочешь, пока почитай что-нибудь, – предложил он. – Я сам сложу нашу посуду в таз, тебе ничего не надо делать.
– Откуда ты берешь воду? – Она смотрела, как он наполняет чайник под краном над маленькой каменной раковиной.
– Снаружи у меня бак. К нему подведен водосточный желоб с крыши, но примерно раз в две недели я доливаю в него воду из шланга, протянутого от фермы. Там же, на ферме, я моюсь, и Мардж сказала, что ты можешь помыться у них в любое время.
– Она очень добрая, да?
– Очень. Поэтому так трудно уйти.
– А зачем тебе куда-то уходить? Тебе же нравятся животные, деревня и выращивать разное.
– Речь не о том, что мне нравится. Скорее, о… В общем, все дело в уклонении… в том, чтобы быть против чего-нибудь. Например, стать «отказчиком»… – Он вскинул голову, проверяя, помнит ли она, как Саймон называл его за пацифизм, – да, она помнила. – В конце концов я понял: это означает, что другим придется заниматься тем, против чего они возражают, может, так же, как и я, делать грязную работу, так что я осознал, что должен вернуться в армию. Но выяснилось, что я им не нужен, потому что нездоров – как в тот раз, когда я вообще ничего не помнил. Но я хотя бы попытался, и мне казалось, правильно сделал. Вот и приезд сюда был своего рода уклонением. Отдалением от… ну, в основном от отца, полагаю, и чтобы не жить в Лондоне со всей семьей. А потом, когда я увидел Ричарда и Нору, я подумал, что, наверное, мне стоило бы предложить ей помощь. У нее еще несколько таких же тяжелых инвалидов, она говорила, что еле подыскивает персонал, особенно физически крепких людей, чтобы могли ворочать тяжести. Что скажешь, Полл? Мне очень важно знать твое мнение.
Молчание. Потом она сказала:
– А ты хочешь поехать помогать Норе?
– Речь не о том, чего я хочу…
– Кристофер, но ведь так должно быть! Ты должен хотеть чего-то, чем бы оно ни было, или из твоей затеи ничего не выйдет. Я вот о чем: даже если ты просто хотел помучиться – это какое-никакое, а желание. Но нельзя просто взять и решить что-нибудь только потому, что ты считаешь, что так должно быть, или кто-то же должен этим заниматься. В этом случае ты поступишь ужасно плохо хотя бы по одной причине.
– Да?..
– У тебя не будет лежать к этому сердце.
– Так что же мне делать? По-моему… я… вообще… ничего… не хочу!
Что-то в его словах насмешило ее. Но Оливер вскочил, подошел и привалился головой к колену Кристофера так резко, что тот выронил тарелку, которую вытирал, и она разбилась.
– По-моему, Оливер дает тебе понять, что ты хочешь его. Или должен хотеть.
Он положил ладонь на шею Оливера, ласково почесал его за ухом, пес закряхтел от удовольствия.
– Взаимно, – произнес он.
– Помнишь день, когда папа принес его? – спросила Полли. – Он так всего боялся. Кроме тебя.
– Он и теперь не выносит выстрелов и автомобильных выхлопов.
Они еще повспоминали прошлое и вскоре после этого, допив шоколад, начали готовиться ко сну. Это заняло больше времени, чем когда он был один. Кристофер приготовил для Полли грелку и разъяснил, что и как в спальне.
– Там есть спальный мешок – в него надо влезть, а сверху укрыться одеялами. – Он зажег ночник, чтобы поставить возле ее постели, и предложил ей теплой воды для умывания в большом фарфоровом тазу.
– А где будешь спать ты?
– Прямо здесь, в другом спальном мешке возле печки. Ничего со мной не сделается. Зимой я часто прямо здесь и сплю. – Он дал ей фонарь для очередного похода к уборной.
– Боже, как здесь мило и уютно! – снова воскликнула она, когда вернулась.
Пока она умывалась, он вывел Оливера облегчиться. Ночь была ясная, морозная – несколько звезд и луна, как кусочек перламутра, высоко в небе. Замечательно, что она приехала, и еще только ночь пятницы: целых два дня впереди.
В субботу они долго гуляли в лесу и по узким проселочным дорогам с крутыми откосами вокруг фермы. День начался славно, солнце помидором висело в густо-сером небе, паутина в инее украсила живые изгороди, на которых кое-где еще сохранились ягоды. Поговорили немного об Анджеле, уже плывущей в Америку вместе с сотнями невест американских солдат. Полли сказала, что, по ее мнению, нужна отвага, чтобы отправиться в неизвестную страну, расставшись с родными и друзьями, а он – что она так долго была несчастна, что теперь, когда она счастлива, ее не узнать.
– Она дважды была влюблена, и оба раза до ужаса неудачно, – сказал он.
– Бедная! – Она воскликнула это так искренне, что ему вдруг захотелось рассказать ей про Андж и дядю Руперта. – Наверное, для нее это был кошмар.
– Точно. Однажды я застал ее расстроенной, но в то время не понял почему. Он, конечно, не любил ее. Мне кажется, от этого было еще хуже – тогда.
Она не ответила, и он продолжал:
– Но со временем оказалось, что это лишь к лучшему. Потому что он был женат и все такое. И в любом случае он был слишком стар для нее – так что все равно никакой надежды, вообще.
– А по-моему, ничуть он был для нее не стар. Меньше двадцати лет разницы – ерунда!
Она выпалила это так возмущенно, что он в удивлении повернулся к ней. Сунув руки в карманы жакета, она шагала рядом, и на лице ее застыло выражение, которое показалось ему самым свирепым, на какое она только способна.
– Полл…
– Разумеется, оттого что он женат, все безнадежно. Но его возраст тут совершенно ни при чем. – Помолчав, она добавила так тихо, что он едва расслышал ее: – Хуже всего то, что он не любил ее в ответ. Особенно тяжело для нее.
Он открыл рот, чтобы возразить, что, так или иначе, Андж влюбилась после дяди Руперта в кого-то другого, но не решился, видя необъяснимую враждебность Полли, и вместо этого сказал:
– В любом случае это давно в прошлом. Теперь у нее все будет хорошо.
– Ты с ним не знаком, да?
– Не знаком. Но она показывала мне фотографию.
– Ну и какой он?
Он задумался.
– Довольно шерстяной. С виду добрый. И тоже намного старше ее. – Только теперь он обратил на это внимание.
– Видишь? Так что это неважно. Как я и говорила. – Она снова держалась дружески.
Потом она приметила ягоды бересклета, захотела сорвать их и после этого только и высматривала, что бы еще пособирать. «Я слишком мало смыслю в людях», – думал он и гадал, стоит ли спрашивать, когда чего-то не знаешь, но побоялся снова рассердить ее и не решился.
Они вернулись в фургон, и пока он подогревал суп, она красиво разложила собранные ягоды. Опасаясь, что ей скучно, он спросил, чем бы ей хотелось заняться днем, и услышал, что съездить в Гастингс.
– Я там давным-давно не бывала.
Пришлось снова просить машину, но Херсты, похоже, ничего не имели против.
– Отдохните как следует, – посоветовала миссис Херст.
Полли хотелось в старую часть города, туда, где лавки антикваров и старьевщиков.
– Обожаю бродить по ним. Ты как, согласен?
Он соглашался на все, лишь бы просто быть рядом с ней и как можно чаще смотреть на нее, пока она не замечает.
В машине он спросил про ее работу. Он никак не мог представить, чем занимаются декораторы интерьеров.
– Ну, сначала мы слушаем, что люди рассказывают нам о своих домах, квартирах и так далее, потом едем осматривать их, потом предлагаем решения, и в конце концов они что-нибудь выбирают, а потом делают вид, будто справились без посторонней помощи.
– Что именно выбирают?
– Обои или цвет краски для стен и дверей, а еще ковровые покрытия, шторы, чехлы или обивку для мебели, иногда даже всю мебель. Однажды нам поручили полностью, от и до, отделать и обставить ужасно противный дом на Бишопс-авеню – это за Хампстедом. Мне пришлось выбирать посуду, полный обеденный сервиз, и еще подсвечники, и такие серебряные зажимы для карточек с именами. Все это заказал какой-то баснословно богатый иностранец. Я еще подумала, что вряд ли он женат, если хочет, чтобы все это выбрали за него, но оказалось, что все-таки женат. Просто он не позволял жене заниматься ничем. Джервас говорил, что она у него как пленница, даже из дома ее почти не выпускают.
– Джервас – кто это?
– Мое начальство. Точнее, один из боссов. Есть еще Каспар. Каспар ведает товаром, а Джервас – оформлением: ну, знаешь, всякие драпировки, ламбрекены, лепнина, планы обстановки для ванных и кухонь, тому подобное.
Этого он не знал. Его изумило, что люди придают этому значение, но еще больше – что находятся те, кто готов платить, чтобы кто-нибудь сделал все это за них.
– А что делаешь ты?
– Ну, я будто бы учусь, но на самом деле это значит, что мне достается все самое скучное – что скажут, то и делаю.
– Но ведь в большинстве домов уже есть кухни и ванные, так?
– Да, но зачастую они в чудовищном состоянии, или их просто не хватает.
В антикварных лавках она ориентировалась прекрасно: ухитрялась отыскать какую-нибудь редкость, многое знала о вещах – насколько они старые, а иногда – для чего предназначены особенно загадочные предметы. И кое-что купила: три серебряные вилки, совсем простые и массивные. «Времен Георга III», – пояснила она, хотя ему показалось, что два фунта десять шиллингов за три вилки – это чересчур. Потом отыскала пару бронзовых обручей с узором, только не полностью замкнутых, а с разрывом. И сказала, что это подхваты для штор, золоченая бронза, и что Каспар обрадуется, заполучив их для своего магазина.
Она высмотрела столик из грецкого ореха, назвала его «давенпортом» и сказала, что и он Каспару понравится. За столик просили двадцать фунтов, и она сказала, что придется звонить в Лондон, узнавать насчет него – не придержат ли этот столик до понедельника? Разумеется, придержат. Небольшой лоскут зеленого бархата она купила, сказав, что это для скатерти в ее комнату. А потом прямо влюбилась в розовый с золотистым отблеском чайный сервиз в мелких зеленых цветочках. «Ой, смотри, Кристофер – чайничек, само совершенство, и семь чашечек, и девять блюдечек, и два блюда для кексов! Впервые вижу такую прелесть!»
Сервиз стоил девять фунтов, жалованье почти за две недели, но он решил подарить его Полли. «Беру», – сказал он, увидел, как ее лицо омрачилось, потом прояснилось. Она отозвалась: «Ну да, теперь же твоя очередь» – и принялась разглядывать кружки. И купила две.
Пока хозяин лавки заворачивал фарфор в пожелтевшие газеты, Полли бродила среди мебели. «Смотри! Обеденный стол времен Регентства. Боже, какой элегантный! Это же палисандр. (Ничего удивительного, про древесину она знала от отца.) Ты только посмотри на эти скаты под каждый прибор и очаровательные ножки!»
Его изумляло, как много она знает.
До машины покупки довезли на тележке. Было сумеречно, накрапывал дождь.
По пути домой она сказала:
– В прошлый раз я бродила по этим лавкам вместе с папой. – А потом умолкла, и он догадался, что ей грустно.
«В это же время завтра, – думал он, – я буду возвращаться по этой же дороге уже без нее».
За ужином – печеной картошкой и куриным крылышком для нее, приготовленным миссис Херст, и вдобавок жареным пастернаком – она спросила, рисует ли он еще. Он не рисовал уже много лет.
– У тебя раньше здорово получалось.
– У тебя тоже.
– Но далеко не так, как у тебя. Мне особенно запомнились твои совы – как живые.
– Ты же училась в художественной школе.
– Училась. Это дало мне лишь одно: понимание, что способностей у меня маловато. Ничего, если я погрызу косточку?
– Конечно. У меня здесь кое-кто постоянно их грызет.
– Если бы мы были персонажами романа или пьесы, – грустно сказала она, – хотя бы один из нас оказался ужасно талантливым художником. А если бы это был дрянной роман, то мы оба. А так…
– Я вроде как фермер…
– А я служу в лавке, – заключила она, отложила куриную косточку и изящно облизала пальцы.
«Как кошечка», – подумал он. Убрав со стола их тарелки, он выложил два батончика «Кранчи».
– Ой, как мило! Это нам на десерт?
– Я же знал, что ты их любишь. Помнишь тот день, когда ты сидела на ограде вокруг огорода и отдала мне остаток своего батончика?
Она на минуту задумалась, потом потрясла головой.
– Честно говоря, нет.
– На тебе было ярко-синее платье и черная бархатная повязка на голове, ты разрешила мне откусить батончик, я куснул сразу слишком много, но ты и остальное отдала мне, потому что я пропустил чай.
– Забавно, а я этого совсем не помню.
– Надеюсь, ты до сих пор их любишь. – Его обескуражило, что она забыла такое.
– Обожаю.
Когда он предложил ей чаю, она подарила ему две купленные кружки.
– Одну тебе, другую для твоих гостей.
– Но у меня никаких гостей не бывает, – возразил он, поблагодарив ее.
– Никогда?
– Ты первая.
– Неужели у тебя здесь нет… никаких друзей?
– Есть Херсты и парень, с которым мы работаем вместе, но он не то чтобы друг.
– И у тебя есть Оливер, – добавила она.
Она сказала это так, словно выгораживала его, отчего ему почему-то стало только хуже (она явно рассчитывала, что друзья у него есть, и почему бы им не быть?).
– Можно сказать, я веду довольно уединенную жизнь.
– И тебе нравится?
– Я как-то не задумывался.
А сейчас задумался. Завтра в это же время она будет в Лондоне, а он поужинает и продолжит воевать со своим греческим. Он пытался переводить отрывки из Менандра – мистер Милнер, один из его школьных учителей, питал к Менандру особое пристрастие и был одним из немногих людей, с которыми Кристоферу удавалось поговорить. Про греческий он никому не рассказывал, боялся, что это занятие сочтут нелепым или никчемным и отобьют у него всякое желание продолжать. И тогда у него не останется ничего. Думать об отъезде Полли было страшно – настолько, что он почти жалел о ее приезде, лучше бы его не было. Той ночью он уснул, твердя себе, что глупо жалеть о таком.
Утром он проснулся рано, как обычно, – послушать дробный стук дождя по крыше фургона и подумать, чем бы развлечь Полли. Она говорила, что хочет посмотреть ферму, но в дождь это будет уже не то. Огонь в печке потух – слишком сильно лило в дымоход. Он встал, стараясь не шуметь, натянул сапоги и макинтош и вышел за дровами, которые держал в накрытой брезентом поленнице снаружи. Когда вернулся с полной охапкой, она уже встала и была одета в брюки и темно-синий свитер с высоким воротником, а свои блестящие волосы связала сзади синей лентой. Он объяснил насчет печки, она предложила развести примус, чтобы сварить овсянку, пока он растапливает печку заново.
Она уже давно горела без перерыва и настоятельно нуждалась в чистке. Поднимая клубы пепла, он стряхнул и смел золу с маленькой внутренней решетки. Полное ведро золы он вынес наружу. Потом отправился на ферму за молоком, и миссис Херст, добрая душа, дала ему кувшинчик сливок.
– Не повезло вам с погодой – совсем не то, чего хотелось бы, но что уж есть, то есть, – сказала она. – Если надумаешь привести свою кузину на ужин – милости просим.
Он поблагодарил, сказал, что сначала выяснит, какие планы у Полли, и известит ее после завтрака. Сам он разрывался между нежеланием упускать время, пока Полли здесь, и беспокойством, что яичница-болтунья в качестве воскресного обеда ей не годится.
Вернувшись, в фургоне он ее не застал. Бедняжка, пришлось ей плестись в уборную под дождем. Он оглядел свой дом, этим утром увидев его иным, сторонним взглядом. Здесь и вправду было неряшливо, уныло и тесно, в раковине все еще лежала немытая посуда от вчерашнего ужина. Овсянку Полли сняла с примуса и поставила вместо нее чайник.
Она вернулась замерзшей: розовел нос, волосы стали темными от дождя. Но несмотря на холод и озноб, она как-то ухитрилась преобразить обстановку: теперь фургон казался уже не унылым и неряшливым, а вполне приличным. Они съели овсянку, сливки она назвала роскошным лакомством. Потом, пока они мыли посуду – и вчерашнюю, и сегодняшнюю заодно, – она сказала:
– Раз идет дождь, может, потратим утро на уборку твоего дома? Я бы с радостью – люблю, когда все чисто и опрятно.
Он попытался было возразить – ей надоест, он сам потом справится, – но она взяла его за палец и написала «Полли» в пыли на полке у раковины и сказала:
– Видишь? Уборка нужна обязательно.
Так они и провели утро, и затея оказалась удачной во всех отношениях. Она не только умела чистить вещи, но и ловко находила для них место. Его книги с разных полок она умудрилась расставить на одной так, что искать их стало легче и выглядели они аккуратнее.
– Сколько у тебя греческих книг! – заметила она. – Не знала, что ты умеешь читать по-гречески. Вот эта про что?
– Это Новый Завет.
– Надо же! И ты читаешь такое?
– Более-менее. И пробовал переводить. Просто чтобы посмотреть – ну, знаешь, все ли там так же, как в нашем, на английском, какие есть у всех.
– Ну и как?
– Не все, но я, конечно, далеко не знаток. Понимаешь, у некоторых греческих слов несколько значений, и которое из них что означает – большой вопрос. Порой кажется, что у меня получается совсем не то, что в опубликованном варианте.
– Я о тебе совсем ничего не знаю, – сказала она. Кажется, она впечатлилась, и он поспешил объяснить, что всего лишь пробует себя и переводит от нечего делать по вечерам.
Она нашла подходящие места и для других вещей: и для посуды, и для кухонной утвари. Попросила его прибить к стене крючки, чтобы развесить сковородки и ковшики. Эти крючки он купил давным-давно, а прибить руки не доходили. Мало того, перед тем как он приколотил крючки, она вымыла стены фургона, чего он не делал никогда, и внутри будто посветлело. Он тоже не сидел без дела – таскал воду, грел ее, нашел ей тряпку и щетку, бегал на ферму выпрашивать еще один кусок мыла и объяснять, почему они не смогут прийти на обед. Но во втором часу миссис Херст сама явилась к ним с корзинкой, в которой принесла две тарелки с воскресным ужином, закрытым крышками.
– Ну и ну! Да вы совсем заработались! Криса не узнать – верно, Крис? – Он понял, что Полли ей пришлась по душе. Миссис Херст предложила забрать обрезок ковра, как следует выстирать его с шампунем и высушить у нее в кухне. – Съешьте ужин, пока не остыл.
На дне корзины нашлась бутылочка, раньше, по-видимому, содержавшая какое-то лекарство, а теперь полная густо-красной жидкости, с надписью на этикетке «Терновка, 1944 год». Такие наливки хозяйка готовила постоянно, но обычно целая бутылка доставалась ему только на Рождество.
Они закончили уборку и принесли таз чистой воды, чтобы умыться. Она испачкала лицо копотью, а когда он сказал об этом, намочила посудное полотенце и попросила его стереть грязные следы: «Ведь зеркала у тебя, кажется, нет».
Он взял полотенце и принялся стирать копоть – поначалу еле-еле, потому что, как ему казалось, только размазывал ее. С мылом, подсказала она, и он поводил пальцем по бруску мыла, потом по ее нежной коже, снова взялся за полотенце, а она стояла неподвижно, глядя не на него, а прямо перед собой. В разгар этой работы у него возникло самое особенное из ощущений – что она его самый дорогой и давний друг и более загадочного и неизвестного создания он еще никогда не встречал. У него задрожала рука, пришлось сглотнуть, чтобы усмирить сердце и приглушить его стук. За эти краткие мгновения он изменился, и все стало не так, как прежде, до того, как он прикоснулся к ней.
Терновку попробовали оба: он остался к ней равнодушен, и, кажется, она тоже. И сказала, что, по ее мнению, такие напитки надо пить очень понемногу «и не считать напитками – скорее, чем-то вроде очень густого шоколада, который не годится, чтобы утолять жажду».
Они пообедали воскресной едой, которая к тому времени остыла: это был йоркширский пудинг и ростбиф для Полли; миссис Херст знала, что он не ест мяса, и всегда подкладывала ему побольше овощей.
Затем Полли взялась пришивать оторвавшиеся кожаные заплатки на локтях его пиджака. Он пытался остановить ее, но безуспешно. Потом готовил чай, а она тем временем собирала свои вещи: отъезд неумолимо приближался.
В машине она спросила, бывает ли у него отпуск.
– Вообще-то нет. В эти выходные я отдыхал только потому, что приезжала ты.
Помолчав, она сказала:
– Тебе было бы неплохо время от времени менять обстановку. Может, если ты съездишь в гости к Норе, ты поймешь, хочешь работать там или нет.
– Пожалуй, я мог бы, – машинально ответил он. Слишком уж он был поглощен ею – двойственностью своих чувств к ней, – так что почти жалел, что она здесь; пока они говорили, она оставалась другом его детства, его кузиной, а когда он смотрел на нее, ее красота изумляла, захватывала, ошеломляла его каждый раз, как в первый. Все время обеда и потом, когда она прощалась с Оливером и пешком направлялась к ферме, он обращался к своей кузине – благодарил за то, что так помогла ему, передавал привет Клэри, и да, он обязательно поблагодарит от ее имени миссис Херст за обед, но для этой новой красавицы, совершенно незнакомой ему, у него не находилось слов.
На станцию они приехали заранее (как он позднее жалел о том, что времени им хватило не только на то, чтобы донести до вагона ее чемодан и посадить ее в поезд!). Но время у них еще было, несколько минут они простояли на перроне, потом она предложила зайти в зал ожидания, где наверняка теплее.
– Если только ты не хочешь уехать, – сказала она. – Тогда поезжай спокойно, а меня оставь.
Не успев опомниться, он услышал, как произносит (будто бы и не он вовсе):
– Ничего такого мне вообще не хочется.
Они зашли в зал ожидания и сели. В маленькой печке приглушенно светились угольки, вдоль двух стен тянулись деревянные скамьи. Они молча сели на одну, и когда он с причудливой смесью расстройства и облегчения уже был готов подумать, что Полли его не расслышала, она спросила:
– Что ты сейчас имел в виду?
– Мы ведь на самом деле не кузены, – ответил он. Ему хотелось иметь возможность подумать, выбирать слова как можно осторожнее и тщательнее, но как раз думать и не получалось совсем.
– Потому что наши родители не родственники друг другу? Ну, по-моему, это не так уж важно. Мы же всегда относились друг к другу как кузены. – Заметив выражение его лица, она осеклась. – Извини, продолжай.
– Мы могли бы пожениться, – сказал он. – Как считаешь, не могла бы ты при случае просто поразмыслить об этом? Я имею в виду, не сейчас, но на следующий год – или, может, через несколько месяцев? Мне нужно будет подыскать приличное жилье, не могу же я позволить тебе поселиться в фургоне – тебе он совсем не подойдет, и потом, ты, наверное, не захочешь быть замужем за фермером, так что придется придумать что-нибудь еще. Но я придумаю, обещаю тебе. Мы сможем поселиться даже в Лондоне, если ты захочешь. Я все сделаю. Потому, что так тебя люблю и хочу, чтобы мы поженились, если можно, – добавил он и вдруг умолк.
– Ох, Кристофер! Потому ты и позвал меня в гости?
– Нет! Я понял только сегодня… этим утром… прямо перед обедом. Иначе я бы тебе сказал. – Он на минуту задумался. – По крайней мере, мне кажется, что сказал бы. Но говорить тебе сейчас я не собирался – само вырвалось. Понимаю, я выразился так себе, но, по-моему, все это настолько важно, что как об этом ни скажи, большой разницы нет. Или есть? – Он взглянул на нее.
– Нет.
– Может, – быстро продолжал он, пока она не отвергла его, – может, у тебя нет желания потому, что ты об этом не задумывалась.
– Не в этом дело. Я не смогла бы выйти за тебя, но не из-за тебя. По-моему, ты один из самых интересных и хороших людей, каких я знаю. Я считаю тебя очень смелым, и добрым, и… – Ее голос угас; не смогла больше ничего придумать, с горечью понял он.
Она положила на его руку белую ладошку.
– Кристофер, я не хочу тебя расстраивать, но я влюблена в другого.
Он мог бы и догадаться.
– И собираешься за него замуж.
– Нет! Нет, не собираюсь. Он меня не любит. Ничего хорошего из этого не выйдет.
– Так ты считаешь, что всегда будешь любить его?
– Не знаю. Но у меня такое чувство, что да.
Он представил себя на ее месте, и у него навернулись слезы.
– Ох, Полл! Мне так жаль. Представить себе не могу, что за человек способен не любить тебя.
Дверь зала ожидания открылась, вошла пара с ребенком в коляске.
– Да ни к чему это, – говорил мужчина, – поезд вот-вот подойдет.
Он с трудом тащил два чемодана, которые бросил на пол у огня. Ребенок в шапке-колпачке сосал пустышку. Женщина качнула коляску, и пустышка выпала на пол. Ребенок завопил, мужчина подобрал пустышку и снова сунул ему в рот.
– Микробы же! – Женщина закатила глаза, призывая Кристофера и Полли в свидетели.
– Если хочешь сесть в голове состава, нам лучше выйти сразу, – сказал Кристофер. Думать, что последние несколько минут ее придется делить еще с кем-то, было невыносимо.
Но они не успели дойти до конца короткого перрона, как прибыл поезд, и ему пришлось посадить ее в вагон.
Она сказала, что чудесно провела время, поблагодарила его, поцеловала довольно неуверенно, а потом он вышел из вагона и дальше смотрел на нее через толстое стекло, которое она пыталась опустить, но не смогла. Она скорчила рожицу и послала ему воздушный поцелуй, хотя тревога не покидала ее темно-голубые глаза. Дали свисток, начальник состава вошел в кабину, поезд, пыхтя, тронулся, а потом стал набирать скорость так быстро, что он потерял из виду ее окно.
Он дождался, когда поезд затеряется в дали, и побрел обратно к зданию станции. Дождь прекратился, спустились холодные серые сумерки.
Он привез машину на ферму, поставил во дворе и потащился к фургону. Оливер встретил его с привычным вежливым воодушевлением. Кристофер зажег лампу, открыл дверцы печки, сел в ее кресло. Его книги, посуда – все, что было в фургоне, все, к чему она прикасалась, преобразилось, как преобразился и он, проделав путь от ликования до отчаяния. Если бы только он не сказал ей, если бы не выпалил бездумно все разом просто потому, что поезд еще не пришел, если бы он этого не сделал, он и дальше мог бы цепляться за свое удивительное счастье, испытывать новое, необычайное чувство любви, которая могла оказаться взаимной. В итоге, конечно, ему пришлось бы узнать, что она любит какого-то кретина, который не любит ее, но узнать об этом так сразу означало, что его чистая радость длилась самую малость, в то время как теперешней безысходности он не видел конца. Ибо что он предложил ей? Все, что он сумел сказать, – что он изменится: будет жить где-нибудь в другом месте, заниматься чем-нибудь другим, – туманные, жалкие обещания, за которыми ничего не стоит. Ему вспомнилось, как она спросила: «Неужели у тебя здесь нет никаких друзей?», и сообразил: упомянув про Оливера, она уже поняла, что нет. Он и не жил, как полагается – просто убегал от всего, чего не мог вынести, и мало чем заменял невыносимое. Кто же полюбит такое? Ему двадцать три, а в жизни он не сделал абсолютно ничего. Он вспомнил другие ее слова: «Ты должен хотеть чего-то, чем бы оно ни было, или из твоей затеи ничего не выйдет». Ну а ему хотелось только одного – Полли, любить ее, все время и во веки веков, и жить ради нее. «Нельзя просто взять и решить что-нибудь только потому, что ты считаешь, что так должно быть – у тебя не будет лежать к этому сердце», – сказала она. В каком-то смысле, думал он, она отдала ему его собственное сердце, и речь не о том, как сильно оно теперь болит.
Только тогда он заметил, что Оливер, встав на задние лапы и опираясь передними на подлокотник его кресла, слизывает слезы с его лица. Когда в глазах прояснилось, он увидел картонную коробку с чайным сервизом, который собирался отдать ей, для чего и поставил у двери фургона, – она стояла прямо на виду, но он совершенно забыл о ней. Если бы он отдал его сейчас, чем она сочла бы этот жест – взяткой, попыткой подкупить ее? Но что она подумала бы, неважно: он купил сервиз просто потому, что тот понравился ей, и ему захотелось подарить ей то, что ей нравится. Все равно он отдаст ей сервиз. Оливер сел, тяжело привалившись к нему и взглядом светящихся карих глаз изливая чувства. Люди потешаются над собаками, считают их не в меру чувствительными, а эти чувства – просто составляющая их любви, думал он позднее, забираясь в мешок, где спала она, и кладя голову на ее подушку. От чувствительности мало толку, если, кроме нее, больше ничего нет, но по своему опыту и от Оливера сейчас он уже знал, что на самом деле есть.
Оливер дождался, когда он задует свечу, и устроился в своей обычной позе, плотно прижавшись к другу, спиной к его животу, головой на плече, – бастион, укрытие от отчаяния, которое в противном случае было бы всепоглощающим.
* * *
Все утро грузчики в фартуках тяжело топали от своего фургона и обратно, таская мебель, отобранную для нового коттеджа, и Сид помогала Рейчел разбираться, что куда. К одиннадцати часам самый габаритный груз был уже расставлен: один из роялей, напольные часы (двое), громоздкие гардеробы из красного дерева (три), бюро Дюши, громадный двухтумбовый письменный стол Брига, кровати, обеденный стол, туалетные столики, стулья – на ее взгляд, невероятное количество, диван, швейная машинка Дюши и граммофон, книжные шкафы Брига – застекленные, из древесины кальмии. Сид хотелось, чтобы Рейчел присела отдохнуть, пока грузчики пьют чай с булками у себя в фургоне, а Рейчел – осмотреть сад и решить, можно ли хоть как-нибудь привести его в порядок перед приездом Дюши. Поэтому они вышли на пронизывающе холодный ветер. Сад был таким крошечным, что, по ее мнению, они могли бы осмотреть его и прямо из дома, в окно. Он имел прямоугольную форму; квадрат газона с мокрой высокой травой окаймляла заросшая сорняками дорожка, посыпанная гравием, поодаль чернели узкие клумбы с остатками ромашковых астр, почерневших от заморозков, росло несколько папоротников и старая груша. Сад окружала низкая и черная кирпичная стена, в дальнем углу нелепо приткнулся сарай-развалюха.
– Нам хотя бы скосить траву до их приезда! – сказала Рейчел. – Послушай, ты не могла бы дать мне на время свою газонокосилку?
– Могла бы, но такую траву она не возьмет. Сначала надо пройтись по ней ручной косой. Пойдем в дом, дорогая, я же вижу, что ты мерзнешь. А вон и нарциссы – смотри!
– Дюши называет такие «король Альфред», она терпеть их не может. Ох, дорогая, я надеюсь, что поступила правильно! Но здесь так тесно теперь, когда вся мебель расставлена. Зато очень мило и рядом с тобой. – Она сжала руку Сид с улыбкой, от которой таяло ее сердце.
День прошел за распаковкой ящиков с вещами, которые прибывали один за другим так стремительно, что Рейчел попросила заносить их все в гостиную. Это означало, что все постельное и столовое белье придется носить наверх охапками. Коттедж вмещал большую гостиную, столовую, кабинет, маленькую кухню и гардеробную на нижнем этаже и две большие спальни, две маленькие и ванную на верхнем. Само собой, две спальни попросторнее Рейчел отвела своей матери и тете Долли, маленькую окнами на юг – Бригу, а себе забрала самую тесную из всех («Не комната, а кладовая какая-то», – сердито думала Сид). «Мне и такой достаточно, – сказала она. – А одежды у меня чересчур много, притом вся допотопная. Самое время отдать хотя бы кое-что в Красный Крест».
Они разбирали ящики с бельем, кухонной утварью, посудой. «Куда бы нам все это пристроить? – приговаривала Рейчел. – Боюсь, бедная Дюши будет чувствовать себя ужасно стесненно…» – И так до тех пор, пока Сид не поняла, что Рейчел окончательно «вымоталась», как она выражалась.
– Дорогая, нам надо остановиться. Сейчас я уведу тебя домой, налью побольше джина, а потом ты примешь горячую ванну и поужинаешь в постели.
Несмотря на все протесты, так Сид и сделала. Она нарезала покупной пирог со свининой, сделала салат, но когда принесла поднос в комнату Рейчел, то застала ее крепко спящей в халате. Поставив поднос на туалетный столик, она повернула кресло так, чтобы видеть Рейчел, села и стала ждать.
Когда вопрос о возвращении старших Казалетов в Лондон был поставлен впервые, она встретила его с чувством облегчения: наконец-то, давно пора, их хотя бы не будет разделять такое расстояние. Она даже нафантазировала, как она теперь называла это, что Рейчел устроит родителей где-нибудь, а потом поселится вместе с ней. Эти фантазии вскоре были разбиты вдребезги: Рейчел пространно объяснила, что просто не может бросить Дюши – уже без прислуги, к которой она привыкла, – одну с незрячим Бригом. Так что когда пришла пора определяться, где именно они будут искать квартиру, дом – точнее, полдома – в Карлтон-Хилле показался идеальным решением. Но теперь Сид гадала, сколько времени, свободы и приватности он им обеспечит. Нечего и надеяться, что, явившись туда, она сумеет остаться наедине с Рейчел в такой тесноте, значит, оставалось только одно: чтобы Рейчел время от времени, когда сможет вырваться, приходила к ней. И вот тут возникала дилемма. Давным-давно – точнее, примерно два года назад – она решила: если Тельма хотя бы попытается помешать ей видеться с Рейчел, Тельме придется уйти навсегда. Но до этого ни разу не дошло; встречи с Рейчел были такими случайными и всегда планировались настолько заранее, что настоятельной потребности, которая ускорила бы это решение, не возникало никогда. А что до Тельмы, Сид была почти уверена, что Тельма догадывается или знает о том, что в ее жизни есть кто-то еще, но упорно молчит. Тельма обладала изощренной гибкостью плюща, намеренного обвить и покорить дерево или стену; она льнула ненавязчиво, вторгалась мало-помалу, и стоило Сид отразить какой-нибудь один натиск, прибегала к целому ряду якобы невинных оправданий: она думала задержаться еще на одну ночь только потому, что собиралась покрасить всю лестницу, а чтобы управиться за один день, начать надо как можно раньше; в тот вечер она осталась лишь потому, что знала: Сид вернется из Гэмпшира, где преподает в школе для девочек, поздно, усталая, и вряд ли будет в состоянии готовить сама. Острое желание Сид ложиться с ней в постель как отрезало, но любопытным образом, чего она никак не ожидала, ей стало легче именно в этом отношении. Поскольку она уже не наслаждалась всем этим так, как прежде, то и не чувствовала себя настолько виноватой. «Образчик извращенной морали», – думала она сейчас, глядя в безмятежное лицо Рейчел. Во сне она молодела: легко угадывалось, какой красавицей она была в юности. А Тельме придется уйти.
К исполнению она приступила на следующий день.
– Но я ничего не понимаю!
– Просто наша ситуация меня не устраивает – уже нет. Очень сожалею об этом, но считаю своим долгом поставить тебя в известность. Продолжать в том же духе я не могу.
Знойные карие глаза оторопело и обиженно уставились на нее.
– И все-таки я не понимаю. Отчего все вдруг изменилось?
Как она могла ответить? Просто она больше не питала прежних чувств. В любом случае Тельме будет лучше уйти.
– Я не могу дать тебе все, что ты хочешь, и ты еще достаточно молода, чтобы найти кого-нибудь другого.
Но прежде чем эти слова вырвались у нее, она поняла, что допустила тактическую ошибку.
– Но той малости, которой я удостаиваюсь от тебя, я хочу намного-намного больше, чем жизни с кем-нибудь еще! И тебе это известно. – Ее глаза были уже полны слез, и по прошлому опыту Сид знала: им грозит бурная сцена.
– Тельма, я понимаю, тебе очень трудно, но ты должна смириться.
– С тем, что ты больше не любишь меня?
– Что я не люблю тебя.
– Но ты ведь меня любила. Наверное, что-то все-таки случилось.
– Случилось: прошло время.
Слезы, всхлипы, яростные рыдания: она ухитрилась за все это время ни разу не прикоснуться к ней – стояла у рояля и периодически повторяла, что сожалеет.
– Ни о чем ты не сожалеешь, иначе не поступила бы так со мной! Ты не имела права обращаться так чудовищно жестоко с тем, к кому была неравнодушна!
«У меня нет выбора», – сказала она. С этим пора было кончать.
– То есть больше мне нельзя приходить сюда? Даже если ты не желаешь… проводить со мной ночи, неужели ты способна выгнать меня раз и навсегда?
«Полный и окончательный разрыв, – сказала она, – единственное решение из возможных».
Но отчаяние придало Тельме несгибаемое упорство. Она будет приходить всего раз в неделю. Станет убирать в доме и ходить за покупками. Никакой платы за все это она не ждет. Она подыщет другую работу, чтобы прокормиться. На уроки музыки она больше не рассчитывает. Больше никогда, ни за что не явится, не предупредив. И будет довольна, даже если после того, как она закончит уборку, они просто выпьют кофе вдвоем в кухне.
В конце концов до нее дошло, что ничего подобного не будет, и Сид почти с облегчением увидела, как возмущенно вспыхнули глаза девчонки. Ей, наверное, все-таки дадут время собрать вещи или Сид предпочитает, чтобы она вернулась за ними завтра? Сид вовремя разглядела попытку ухватиться за соломинку и предотвратила ее. Нет, собрать все вещи надо прямо сейчас. За такси она заплатит. Когда Тельма скрылась наверху в комнате для гостей, Сид собрала все ее ноты – и разложенные на рояле, и хранящиеся в банкетке возле него, и втиснула их все в ее папку. Ее трясло от стыда, тошнотворного открытия, что к Тельме она не испытывает не только любви, но и просто приязни, а еще – от осознания, что сочетание их натур – ее и Тельмы – просто не допустит хоть сколько-нибудь более дружеского и тактичного расставания. Большое вырастет из малого, ухваченная соломинка обернется веревкой, на которой она наверняка повесится: жестокий, внезапный и окончательный разрыв – вот все, на что она способна.
Она сумела всучить Тельме немного денег, отыскала для нее второй чемодан (оказалось, вещей у нее гораздо больше, чем можно было предположить) и вызвала такси, пока Тельма набивала этот чемодан своим имуществом. Теперь Сид беспокоило лишь одно: чтобы не случилось паузы между завершением сборов Тельмы и ее отъездом.
Прибыло такси, в него кое-как уместили внушительный багаж. Последний прилив отвращения Сид испытала, когда попросила Тельму отдать ключ от входной двери; она чуть было не забыла о нем, и пока Тельма шарила в сумочке, разыскивая его, по ее лицу поняла: она рассчитывала на ее забывчивость. Когда Тельма, теперь уже с белым от гнева лицом и без единой слезинки на нем, наконец уселась в такси и укатила, Сид почти отшатнулась в дом. К своему неудовольствию, она признала, что ей страшно; она и впрямь начала бояться этой будто бы ласковой и липучей девчонки, на грани ощутимой истерики подозревая, что, если бы ключ остался у нее, Тельма запросто могла бы устроить в доме пожар или нанести какой-нибудь менее серьезный ущерб.
Вечер только начинался. Она плеснула себе крепкого. С одной стороны, ей страстно хотелось, чтобы Рейчел была в Лондоне, с другой – она чувствовала себя настолько запятнанной тем, что натворила, что самой себе казалась недостойной ее. И решила куда-нибудь сходить, чтобы не сидеть дома этим вечером.
Через два дня она получила от Тельмы письмо на одиннадцати страницах, написанное под мнимым предлогом просьбы о рекомендациях. Тельма полагала, что хотя бы в этом-то Сид ей не откажет. Не так уж много она просит, если вспомнить, чем ей всегда отвечали на ее любовь и преданность. Далее следовало перечисление вышеупомянутых случаев и описание реакции Сид на них. Тельма мирилась с тем, что ее принимают как должное, что ее используют ради своего удобства, не задумываясь, каково при этом ей. Мирилась с пренебрежением, эгоизмом, невниманием к ее чувствам, к тому, что ее отстраняют от участия в светской жизни Сид – к примеру, она в глаза не видела никого из той семьи, к которой Сид уезжала в гости в Суссекс. Большую часть времени Тельме казалось, что с ней обращаются как с прислугой: это было унизительно, если вспомнить, что их связывало. И так далее, и тому подобное: плач по отношениям, разрыва которых, как казалось Тельме, она не вынесет. Расцвет своей любви в подобном климате она, по-видимому, причисляла к высшим достижениям и теперь просто понять не могла, как ей жить дальше, знала только, что уже никогда и никому не сможет доверять.
Сид перечитала ее письмо дважды. Даже теперь, по прошествии двух дней, ее изумляла собственная готовность мириться с такой вопиющей непорядочностью еще долгое время после того, как ее удалось распознать. Ее мучали угрызения совести, гнев и стыд. Она привыкла считать себя честной, прямолинейной и решительной, а оказалось, что все это к ней ни в коей мере не относится.
Сид старательно написала великодушные рекомендации и отправила их по почте в Килберн, где у Тельмы имелась комната. Ничего подобного больше не повторится, думала она. Она никогда не полюбит никого, кроме Рейчел, следовательно, не имеет права спать больше ни с кем.
* * *
– А вот и ваша комната, мисс Миллимент. Я подумала, вы не откажетесь пожить на нижнем этаже, поскольку рядом, возле гардеробной, есть уборная, так что штурмовать лестницу вам придется, только если вы захотите принять ванну.
– Весьма предусмотрительно. – В последнее время ей становилось все труднее подниматься по ступенькам – главным образом потому, что она их не видела.
– Могу положить ваши чемоданы на кровать, если вы не против: так вам будет легче разбирать их. Чай примерно через полчаса. – Виола с трудом взвалила чемоданы на кровать и вышла.
Мисс Миллимент прибыла на поезде днем. Отъезд из Хоум-Плейс, так долго служившего им столь очаровательным убежищем, вызывал у нее странные чувства. Естественно, она была безмерно признательна Виолочке за то, что приютила ее, и потом, разве не мечтала она порой о Лондоне и его галереях во время войны? «Тебе не угодишь, Элеонора», – упрекнула она себя.
В комнате было довольно сумрачно, поэтому она просеменила к двери, чтобы включить верхний свет. Кроме кровати, в одном углу здесь помещался красивый и добротный гардероб, рядом – комод, письменный стол, одно мягкое кресло и два стула с высокими прямыми спинками. Стены были бледно-голубыми. Перед газовым обогревателем лежал коврик, на тумбочке у кровати помещалась лампа. Был и маленький открытый книжный шкаф – она не сразу заметила его, так как он стоял с дальней стороны от гардероба. Наконец-то она сможет расставить свои книги – в Хоум-Плейс для них не хватало места. Так они и лежали в глубине гаража в тех же коробках, куда были сложены после папиной смерти. Сколько же у нее причин быть благодарной! Она уже поняла, что дом не очень велик и что ей отвели одну из самых больших комнат, чтобы служила ей и спальней и гостиной, и она решила проявлять максимум такта и появляться в других помещениях дома как можно реже. «Мне надо помнить свое место, – думала она. – И ни в коем случае не вторгаться в семейную жизнь Виолочки». Она подразумевала ее жизнь с Эдвардом, однако понимала, что еще может быть полезной, если речь идет о Роли: она готовила его к поступлению в частную подготовительную школу. В доме поговаривали также, что и Зоуи собирается водить Джульет к ней на уроки. Заветная мечта Лидии должна была исполниться: ей предстояло учиться в закрытой школе вместе с ее кузиной Джуди. А когда старшие Казалеты устроятся в своей квартире – по словам Виолы, до нее отсюда легко дойти пешком, – она сможет и дальше помогать Бригу с его книгой. Но вряд ли он вообще закончит работу над ней – слишком уж часто меняются его планы, вот и теперь оба они безнадежно увязли в исторической географии лесов, тогда как изначально книга была задумана как описание деревьев, эндемичных для Великобритании или завезенных в нее. Но с другой стороны, благодаря этому Бригу было о чем поразмыслить и поговорить, и она всерьез увлеклась этой темой, совершенно новой для нее.
Поглощенная этими размышлениями, Элеонора и не заметила (до тех пор, пока забитый доверху ящик не отказался задвигаться), что попросту перекладывает из одного чемодана все подряд в один и тот же ящик комода. Ах, как досадно! Теперь ее чулки лежали вперемешку с ее нижними рубашками, панталонами и даже одной кофточкой, которую надо бы постирать. «Право, Элеонора! Тебе даже простейшие дела доверить нельзя». Но она все-таки решила оставить ящик пока в том виде, как есть, и распаковать второй чемодан. Мешанина летних вещей в нем обескураживала. В нем лежал ее лучший, желтый с коричневым, костюм, который она надевала по вечерам, хотя не могла не замечать, что дыры под мышками, несмотря на все ее старания устранить их, разлезлись до такой степени, что починка уже вряд ли возможна. Ее кардиганы, все три, требовалось привести в порядок; так что и убирать их не стоило. Тот, который был на ней во время неудачного инцидента с паточным сиропом, казался слишком липким для последствий столь мелкого происшествия, а другой, приятного лиловато-синего оттенка, так любезно связанный для нее милой Полли и так досадно зацепившийся рукавом за какой-то выступ, украсился большой бесформенной дырой, внушающей подозрения, что ее уже не залатать. Она вздохнула. Порой собственная никчемность шокировала ее. Зрение уже не позволяло вдевать нитку в иголку, но честность призывала признать, что и в лучшие для глаз времена шитье ей не давалось. А здесь Виола предложила постоянно готовить еду на всех! Разумеется, она должна помочь! Она могла бы чистить картошку, наверняка она сможет этому научиться, или… на этом полет ее фантазии оборвался. Она понятия не имела, как готовят еду, а если имела, то весьма смутное. По-видимому, ее каким-то образом моют, режут, смешивают, а потом варят на плите или ставят в духовку. Ближайшим к приготовлению пищи действием, какое от нее когда-либо требовалось, было размазать мясную подливку по горячему тосту для отца и, конечно, заварить ему чай. После его смерти она питалась в чайных или столовалась у квартирной хозяйки, пока Виолочка не пригласила ее в Хоум-Плейс, а там, разумеется, всегда имелись восхитительные блюда, приготовленные миссис Криппс. Виола тоже не привыкла готовить: у нее всегда была кухарка и другая прислуга. Этот переезд будет значительной переменой в ее жизни. Мисс Миллимент решила помогать как можно больше и (хотя это противоречило первому из решений) как можно реже попадаться на глаза.
Виола позвала ее пить чай, и она с некоторым облегчением покинула комнату: в ней царил такой беспорядок, что казалось, от него уже никогда не избавиться.
Тем же вечером ее пригласили поужинать вместе с Виолой и Эдвардом.
– Это наш первый вечер на новом месте, вы должны составить нам компанию, мисс Миллимент, – сказала Виола.
Роли и Лидия еще не приехали – Виола собиралась сначала обустроить их комнаты, так что за столом их сидело только трое. Эдвард вернулся из конторы довольно поздно – она слышала, как Виола встречала его в холле:
– Дорогой! Ну конечно, у тебя еще нет ключей от собственного дома! Вид у тебя определенно усталый. Трудный выдался день?
– Чертовски.
Дверь мисс Миллимент осталась приоткрытой, потому она и слышала их; надо бы впредь не забывать закрывать ее поплотнее, но, видимо, стены здесь довольно тонкие, потому что, хоть она и закрыла дверь, до нее все равно доносились голоса из кухни.
Ее позвали к ним в гостиную на бокал шампанского, которое привез Эдвард.
– За новый дом! – объявила Виола, и все они выпили.
Странный, однако, это был вечер. Говорила одна Виола. Хоть она и выглядела усталой (и не удосужилась переодеться, по ее собственным словам, потому что готовила), но говорила не переставая на протяжении всего ужина. Она потрудилась на славу. В камине горел огонь – утешительное зрелище, так как вечер был хоть и весенний, но холодный, – а перед камином она накрыла к ужину маленький круглый стол.
– В обычные вечера мы, наверное, будем есть в кухне, – сказала она, – но я подумала, что сегодня неплохо было бы обновить гостиную.
– Отличная мысль! – подхватил Эдвард.
Несмотря на то что он горячо соглашался со всеми планами и предложениями Виолы, в нем ощущалась какая-то подавленность – почти весь вечер, позднее думала мисс Миллимент. Впрочем, она уже так привыкла ужинать за огромным столом в компании не менее десятка домочадцев – в тех случаях, когда ужинала со всеми вместе, – под шум сразу нескольких одновременных бесед, что, естественно, ощущала себя странно в этой интимной и приглушенной атмосфере. Она взяла себе на заметку сказать Виоле, что впредь будет ужинать у себя, чтобы дать им возможность побыть вдвоем.
После ужина, весьма удовлетворительного рагу с рисом и яблочного пудинга, Виола собрала посуду и переставила на столик на колесах, чтобы увезти в кухню. Оставшись наедине с Эдвардом, мисс Миллимент сочла момент подходящим, чтобы выразить ему глубокую признательность за предоставленный приют.
– Не стоит, мисс Миллимент. Я знаю, как Вилли привязана к вам, к тому же вы составите ей компанию. – А потом спросил, какого она мнения о роспуске Лиги Наций, добавив, что лично он никогда не видел в ней особого смысла. Но едва она заговорила, что считает весьма желательным существование международной организации некоторого рода, Виола заглянула в комнату и спросила, не желают ли они кофе.
По-видимому, это был намек, что ей пора к себе, куда она и удалилась.
В комнате творился такой хаос, что она с трудом отыскала ночную рубашку и поняла, что ей уже не хватит сил наводить порядок. Газовый обогреватель она не включала, поэтому в комнате было холодно, лампочка возле кровати перегорела. Долгое время она лежала в темноте без привычной грелки и без сна, гадая, почему при всей благодарности – которую ей и полагалось ощущать – ее не покидает смутное чувство тревоги.
* * *
Она провожала их, стоя у ворот, выходящих на подъездную дорогу. Фрэнк заранее вынес чемоданы, теперь они были пристегнуты ремнями сзади к машине. Потом он помог старшей миссис Казалет устроить на заднем сиденье сестру. Бедная старушка мисс Барлоу, похоже, совсем сдала: поминутно останавливалась, чтобы поговорить, потом ей вдруг понадобилось собрать нарциссы, растущие под араукарией, но старшая хозяйка была так терпелива с ней, что ее как-то сумели усадить в машину. Мадам села с ней рядом, и Фрэнк расправил старую автомобильную полость у них на коленях.
– До свидания, миссис Тонбридж, – сказала миссис Казалет. – Я знаю, что безо всяких опасений могу поручить вам запереть дом.
И это была сущая правда. Фрэнк сходил за мистером Казалетом и подвел его к переднему сиденью. Он, конечно, знать не знал, что миссис Тонбридж здесь, потому она и не ждала, что он ей что-нибудь скажет. Дверца с его стороны была надежно захлопнута, Фрэнк кивнул ей, как всегда неловко, боком, и подмигнул. Он был в своем лучшем сером костюме, в черных гетрах и с кокардой на фуражке. Заночевать он собирался в Лондоне, а потом вернуться на неделю отпуска, тогда они наконец сделают из своего коттеджа над гаражом настоящий дом. Ветер прямо до костей пробирал, так что она только рада была, когда они наконец тронулись. Она стояла и махала им вслед, пока машина не скрылась из виду, а когда вернулась в дом, то сразу заперла парадную дверь за собой. Незачем больше пользоваться ею. Завтра придет из деревни Эди, чтобы выбить постели, вычистить камины и приступить к весенней уборке.
Минуту она постояла в холле: опустевший дом стал каким-то странным. Она даже припомнить не могла, когда в последний раз отсюда уезжали все. Они прожили здесь всю войну; бедняжка миссис Хью родила Уильяма в комнате наверху; несчастная сестра мисс Барлоу умерла в маленькой столовой; мистер Руперт вернулся с войны после стольких лет… И конечно, у миссис Руперт родилась Джульет – такая лапочка, с самого начала, с первых дней. В этой семье она служила с начала 1937 года и теперь никуда не переезжала. Она уже боялась, что старшая хозяйка захочет взять ее с собой в Лондон, а ей не по нутру все эти лондонские дома с их лестницами, и ноги у нее уже не те; но хозяйка пожелала, чтобы она осталась в Хоум-Плейс и готовила для них, когда они будут приезжать на отдых.
В столовой следовало убрать со стола. К последнему обеду она приготовила нарядный пирог с крольчатиной – кролик в славном белом соусе, много лука и пышное тесто, в самый раз для такого случая. А на второе – хлебный пудинг. Обед подавала Эди. Еще недавно она бы за порог кухни эту девчонку не выпустила, но времена теперь другие, и если бы кто-то спросил ее мнение, изменились они не так чтобы к лучшему. Это сразу видно, едва взглянешь на обеденный стол. Бедняжку Айлин хватил бы удар. Ножей для масла нет, для напитков всего один бокал, приборы валяются как попало. Айлин взяла расчет в прошлом году: мать ее была совсем плоха и звала ее домой. Вот она-то была вышколена; а сейчас поди поищи девчонок, чтоб не поленились выучить, что и как полагается. Дотти и Берта уехали в Лондон, но не в услужение, а работать в магазине. Остались только Эди и Лиззи – помогать, когда хозяева приедут на отдых. Спрашивать у старшей хозяйки, что она будет делать в Лондоне без прислуги, ей не хотелось (боялась, как бы ее не забрали в город), но мисс Рейчел наверняка пошутила, когда сказала, что готовить станет сама. Она в жизни даже яйца не сварила – как и положено, а то какая же из нее леди? Фрэнк ей расскажет, что там у них творится, когда приедет обратно.
Она принялась собирать тарелки на поднос: ни к чему оставлять их до прихода Эди – объедки присохнут, потом не ототрешь. С подноса она переставляла тарелки стопками на тележку, чтобы увезти в судомойню.
Замочив посуду в раковине, она решила, что самое время заварить себе чашечку чаю и выпить ее, закинув ноги повыше в людской – маленькой, но с отличным угольным камином, где они с Фрэнком съедали второй завтрак, пили чай, а иногда и ужинали.
Дом уже выстывал, только эта комната по-прежнему была уютным местечком. Она поставила чайник на стол, чтобы чай настоялся как следует, и сбросила туфли – Фрэнк так отполировал их, хоть глядись, как в зеркало. Он хоть и не особо рукастый, а обувку чистить умеет. В этой комнате она держала свои шлепанцы – разношенные как раз по ноге, и теперь, когда они поженились, носила их при Фрэнке.
Брак, рассуждала она мысленно, оказался в точности таким, как она и думала. В чем-то стало полегче, в чем-то труднее. С одной стороны, больше ей незачем тревожиться – о том, какие у Фрэнка намерения или что с ней станет, когда она состарится и уже не сможет работать; с другой стороны, тяжко бывало везде успевать, следить за тем, что творится в мире и что думает об этом Фрэнк. Она-то надеялась – вот кончится война, и это станет ни к чему, но нет, не тут-то было. Теперь он заладил про Лигу Наций, национализацию и какого-то Криппса[6] (да еще шутил – мол, кто-то из ее родни), который ездил в Индию, говорить с тамошним правительством насчет этой самой Индии (на кой они вообще ему сдались, думала она), и как возмутительно, что женщин берут в дипломаты, и поди пойми, о чем это он. Да вдобавок каждый вечер стыдоба, как ложишься в постель. Ну не привыкла она оголяться прилюдно, да еще при мужчине, правда, заметила, что ему тоже вроде как совестно. Вот они и додумались стоять спиной друг к другу, пока раздевались, а она еще и подзуживала его – только в такие минуты и старалась, а так нет, – болтать про большой мир, сколько ему вздумается. Вчера ночью опять разошелся насчет Гитлера и Геринга, и что они, дескать, про «окончательное решение»[7] знать не знали. Ну, про этих-то она слыхала – а как иначе, за столько лет всем уши прожужжали, – и он все растолковал ей. Каких только мерзостей там не делали, когда убивали евреев. Они-то называли это по-другому, но ее не проведешь, убийство и есть убийство. Едва они, благополучно переодевшись, – он в пижаму, она в ночнушку, – укладывались в постель и гасили свет, все сразу налаживалось. И обнимались они, и миловались, а иногда – не так часто, как ей хотелось бы, – и не только. И тут опять по-простому ничего не выходило, совсем наоборот. Уж так он изводился, так бестолково и наспех тыкался в нее – воровато, как мальчишка, который норовит стянуть тарталетку с джемом, однажды подумалось ей, – но она была уже научена опытом: стоило ей подбодрить его хоть намеком, как он прямо коченел. Вот и приходилось ей лежать, прикидываясь, будто не то чтобы ничего не происходит, но она-то уж тут точно ни при чем, пока он, осмелев от ее притворного безразличия, управлялся с ней. И когда у него получалось, так бы и приласкала его по-матерински, но она знала, что лучше и не пробовать. Приспичило ему быть хозяином, как мужчины, что они видели в кино, – и ладно, пусть себе, ей не жалко. Она-то действительно была к нему привязана, а потому терпела скуку и досаду, когда ему припадала охота всласть потрепаться о том, что он мужчина что надо. Самой ей больше нравилось обсуждать других – что учудили, да почему, да к худу это или к добру. Славными выходили этакие разговоры у них с Айлин, вот она и скучала по ней.
Она налила себе чаю, положила ступни на соседний стул, тот, что для Фрэнка, – и ощутила, как ломота в ногах медленно отступает, как всегда бывало, если ей удавалось дать себе передышку.
Когда она проснулась, было уже темно, огонь почти погас. А она даже вторую чашку не выпила, только заварку попусту потратила. Тяжело поднявшись на ноги, она вылила остатки из чайника в горшок с аспидистрой, подарком Фрэнка. В доме было тихо. Ни шума воды в ванной, ни детских голосов, не слышно, как старшая хозяйка играет на рояле или хозяин слушает радио. Ничего. Она задернула шторы и сызнова растопила печку. Остатки пирога с крольчатиной она приберегла им с Фрэнком на завтрашний вечер, а сама поужинала славным яйцом-пашот на тосте. Хорошо бы и ванну принять, только что-то не тянет теперь, когда она одна в доме. «Будто расчет взяла и живу себе одна, – подумала она, – осталась одинокой и каждый вечер такой, как этот». Прилив острого страха, вызванного одной мыслью об этом, сразу же сменился теплой волной облегчения: завтра приедет Фрэнк, с его тощими кривыми ногами, костлявыми руками, будет нервно поглядывать на ее бюст и уверять, что голова у нее варит, хоть она и женщина.
Часть 2
1. Арчи
Май – июнь 1946 года
– Я знаю, уже очень поздно, Арчи, не знаю только, что мне делать! Я будто с ума схожу. Я…
– Где Эдвард?
– О нем и речь! Он бросил меня! Ушел! Вот так! Без каких-либо предупреждений, просто сказал, что уходит от меня и хочет… хочет… – Тут она осеклась, и стали слышны только ее отчаянные и безуспешные старания не всхлипывать. Он взглянул на часы: третий час ночи.
– И вы хотите, чтобы я заехал. – Это был даже не вопрос: он знал, что этого она и хочет.
В наконец пойманном такси он задумался, почему она вызвала именно его. Почему не свою сестру? Гадать бессмысленно. Она просто заразилась от остальных Казалетов привычкой обращаться к нему за сочувствием и советами, которых люди ищут, желая, чтобы их поддержали независимо от их решений. «Арчи-архинаблюдатель, – подумал он и чуть не сгорел от стыда за себя. – Бедная Вилли!» По ее голосу было ясно, что она, помимо всего прочего, в страшном шоке. Слухи просачивались давно: Руп упоминал, но только как о том, на что Эдварду не хватит духу, вернее, бездушия, когда дойдет до дела, вдобавок он заметил, что Хью редко обращается к брату, встречаясь с ним en famille. У нее, скорее всего, возникали подозрения, что у них не все ладно. Но признаться ей в день вечеринки в честь Тедди и Бернардин – по его мнению, это слишком. На самой вечеринке он побывал, но ушел довольно рано, так как заподозрил, что у него начинается простуда или что-то вроде, а в гостиную нового дома Вилли набилось столько народу, что ему пришлось стоять, и это пошло не на пользу его ноге. Почти вся семья собралась поприветствовать молодую жену Тедди, которая оказалась определенно эффектной особой. Она явилась при полном параде, в длинном вечернем платье – облегающем, из белого крепа, с высоким разрезом на юбке, – золотых сандалиях и чем-то вроде половинки золотого крекера в старательно зачесанных на макушку волосах. Пока его представляли ей и она говорила, как чудесно все здесь к ней относятся, он заметил, что она на десять с лишним лет старше Тедди, который стоял рядом, сияя от гордости. Накрашена она была так сильно, словно ее гримировали для сцены, и в окружении толстого слоя макияжа почти круглые, светло-серые глаза поблескивали, оценивая его на предмет секса – в этом взгляде чувствовался опыт, который показался ему следствием обширной практики. На ней болтались длинные серьги, толстое золотое ожерелье и два браслета с подвесками, ногти были длинными и покрытыми ярко-красным лаком. В буйном оживлении она сопровождала хохотом чуть ли не каждое собственное слово. Он решил, что заметил все это, потому что она не понравилась ему, а позднее тем же вечером выяснил, что и Руп почти того же мнения.
– Диковата малость, – сказал Руп, – зато ее слышно издалека, так что, полагаю, любой при желании избежит встречи.
– Но не Тедди, – возразил он.
– Не Тедди. – И оба посмотрели в ту сторону, где Тедди, отпустивший усишки, с явным успехом пытался подражать своему отцу.
Арчи заметил, как очарователен Эдвард со своей новой снохой и как она очарована им. Если ему и не нравилось в ней что-то, он не подавал виду и, как обычно, безупречно играл роль радушного хозяина.
Убедившись, что пробыл в гостях столько, сколько требовали приличия, Арчи тихонько ушел. Перед уходом он спросил девушек, не подвезти ли их до дома, и Полли согласилась, а Клэри отказалась. В конце концов и Полли передумала и сказала, что подождет Клэри. Он доковылял до Эбби-роуд, где поймал такси, вернулся домой, принял горячую ванну и порцию виски для профилактики простуды или что там у него начиналось. И только успел заснуть, как позвонила Вилли.
Она открыла ему дверь, не успел он подойти к ней. В холле было темно. Не говоря ни слова, она провела его в гостиную, еще замусоренную после вечеринки. На столе, где она сервировала угощение, высились стопки грязных тарелок и батарея использованных винных бокалов, переполненные пепельницы были пристроены на подлокотниках кресел и журнальных столиках. Огонь в камине еще горел – его развели недавно, – и торшеры с их довольно темными дымчатыми абажурами как попало отбрасывали лужицы масляно-желтого света на эту картину беспорядка.
Она закрыла дверь и приложила палец к губам.
– Только бы не разбудить мисс Миллимент, – сказала она, жестом предложив ему сначала сесть – «я же знаю, вы не любите стоять» – потом выпить и сигарету. А когда он отказался от двух последних предложений, заговорила: – Как хорошо, что вы приехали. – Она улыбнулась, а его передернуло от неловкости. – Вы об этом знали?
Она отошла к столу с бутылками и говорила через плечо.
– Нет. – В такси он решил, что, с ее точки зрения, он никак не мог знать, и, в сущности, действительно не знал. – Может быть, вам лучше сесть и рассказать мне обо всем?
– Сейчас, только налью вам выпить.
Она вернулась со стаканом виски и сифоном.
– Вы, наверное, захотите добавить содовой. – Еще одна ужасная натужная улыбка. Она предложила ему сигарету из палисандрового портсигара, и он снова отказался.
Вдруг она резким движением села в кресло напротив него – будто упала – и впилась в него страдальческим взглядом.
– Не могу поверить. Это какой-то страшный сон… кошмар! Когда все разошлись, он сказал, что хочет поговорить со мной. Откуда же я знала! – Она горько рассмеялась.
С белыми волосами, темными бровями и лицом, непривычно одутловатым от слез, она казалась злой куклой. Он уже было посочувствовал ей, как вдруг ее лицо снова исказила улыбка, она объявила:
– Моя жизнь погублена. Мой брак – фарс!
И его жалость скукожилась, прежде чем он успел помешать ей.
– Но почему?.. – начал он, а она перебила:
– Да потому, что какая-то чертова вымогательница вонзила в него когти и не отпускает! Прямо как истребитель – так я и буду называть ее, Истребитель! И все это годами творилось у меня за спиной! Весь наш брак был не чем иным, как ложью и притворством с его стороны! Должно быть, весь Лондон был в курсе, а я узнала последней. Ужасное унижение! В моей жизни никогда не было никого другого, ради него я отдала бы что угодно – всё! Я занималась его домом, растила его детей, а теперь он выбрасывает меня вон, как старую метлу. Этот дом он купил просто для того, чтобы бросить меня в нем. И теперь я до конца своих дней буду одна…
Это было далеко не все, что она наговорила, некоторые вещи она повторила по многу раз. Она то называла положение совершенно безнадежным, то высказывала твердую убежденность в том, что Эдвард, конечно, передумает. Она понятия не имела, сумеет ли простить его, но ей, само собой, придется. Хоть бы до него дошло, что он не имеет права вот так взять и бросить ее! Может, кто-нибудь сумеет объяснить этой негодяйке, что поступать так, как она, просто нельзя. Кажется, Диане – так ее зовут. Однажды она виделась с ней: Эдвард приводил ее к ним еще на Лэнсдаун-роуд, когда не ожидал застать там Вилли. Ей тошно даже думать о том, как они, должно быть, смеялись, чудом избежав разоблачения. Но что могло вдруг подтолкнуть его к такому решению? Может быть, у Арчи есть предположения – хоть какие-нибудь?
Предположения, имевшиеся у него, лучше было оставить при себе, поэтому он просто покачал головой (начиная радоваться, что согласился на виски). Он совсем растерялся: чувствовал, как она потрясена, но ее гнев и горечь так ошеломляли, что ни для сочувствия, ни для других чувств, столь же простых, как ее несчастье, просто не оставалось места. Она бушевала – казалось, несколько часов подряд, – то возвращаясь все к той же ситуации, то на время забывая о ней, пока наконец не выдохлась – временно.
– Мне так жаль, – наконец выговорил он, подавшись вперед, чтобы прикурить ей пятую или шестую сигарету.
– А дети? – встрепенулась она. – Господи, что я им скажу? Тедди и этой неприятной особе, на которой он женился. Слава богу, Лидия в школе. А Роли еще слишком мал, чтобы понять. Луизе, наверное, все равно, но бедный малыш Роли – без отца! Пусть даже не мечтает, что я подпущу Роли к этой женщине!
В недолгой тишине было слышно, как сквозь решетку с треском провалился уголек.
– Я отказалась потакать Эдварду, – произнесла она, впервые за все время просто с грустью. – И жалеть об этом нет смысла, потому что я в любом случае слишком стара. Уже слишком поздно что-либо менять в этом отношении.
Он знал, что ей пятьдесят – в январе у Хью отмечали ее день рождения.
– Как вы думаете, что мне делать?
– Думаю, сначала вам надо отдохнуть и только потом все обдумать.
– Даже представить себе не могу, как поднимусь туда, в нашу комнату!
Каким облегчением было посочувствовать ей, пусть даже всего на секунду. Он ответил, что и не надо: она могла бы лечь здесь, на диване, а он заново разведет огонь и укроет ее шалью, лежащей на рояле. И приготовит ей выпить горячего, пообещал он, – нет, он сам, у него талант разыскивать все необходимое… Он уложил ее на диван; ее отечность спала, лицо стало худым, осунулось от усталости. Но пока он укрывал ее, она взглянула ему в лицо и с комичной бравадой, от которой его покоробило, произнесла: «Ну и ладно. Даже через сто лет ничего не изменится». Он промолчал. Укутав ее шалью, он встал на колени, чтобы развести огонь – в комнате быстро холодало. Она лежала тихо, и когда он тяжело поднялся и обернулся к ней, ему показалось, что она уснула. «На всякий случай лучше все равно приготовить чай», – подумал он и осторожно направился к двери. Но едва открыл ее, как она подала голос:
– Арчи! Вы ведь поговорите с Эдвардом? Попробуете убедить его?..
– Сделаю все, что смогу, – ответил он. А что еще ему оставалось?
Пока он готовил чай и нес его в комнату, она уснула. Он налил себе чашку и с наслаждением выпил. У него ныли голова и горло, он чувствовал себя разбитым. «Скоро шесть: самое время, – думал он, – вернуться домой, принять ванну, побриться и отправляться на работу». Так он и написал ей в записке и ушел.
В такси ему вдруг пришло в голову, что за все часы, пока она изливала потрясение, ярость и унижение, она ни слова не упомянула о любви к Эдварду. И он удивился не столько тому, что Эдвард ушел от нее, сколько тому, зачем он вообще на ней женился. Она всегда вызывала в нем восхищение, но любви не внушала нисколько.
* * *
– Надо было позвонить мне сразу же, взяли бы да позвонили.
Он открыл рот, чтобы напомнить, что он ей вообще не звонил, и градусник выпал.
– Лежите смирно! – велела она, подняла градусник, снова сунула ему в рот и продолжала: – Если бы Мэриголд не позвонила мне, я бы даже не узнала. И давно с вами такое?
Арчи вынул градусник, чтобы ответить: «Четыре дня», и вернул на прежнее место. Она предупредила, что отойдет, опять велела ему лежать смирно и вышла из комнаты.
Он вынул градусник и посмотрел на него – чуть меньше ста одного[8]. Его температура снижалась. После ночных бдений у Вилли он отправился на работу в ужасном состоянии, но сумел как-то продержаться весь день на аспирине и чае, которые носил ему делопроизводитель, годами оказывавший ему бессчетное множество мелких услуг. Около четырех, когда он уже собирался уходить, его вызвали. Суетливый и вспыльчивый человечек, под началом которого он работал, объявил, что сегодня днем присутствовал на чрезвычайно важном совещании, результатом которого станут изменения в нынешних бланках учета демобилизованных, а это, по его словам, будет иметь далеко идущие последствия. Арчи молча ждал, когда ему объяснят, какие именно, но мог бы и догадаться. Дальше, чем он, остальные не продвинулись: придется переделывать последнюю партию – две недели нудной однообразной работы псу под хвост. Этим вечером и завтра предстояло довести до сведения всех соответствующих отделов: бланки, покинувшие пределы здания, должны быть признаны недействительными, а новые введены в обращение сразу же, как только поступит образец от помощника заместителя главы ведомства. Осталось неясным, когда именно это произойдет, но Арчи должен был оставаться в состоянии полной боеготовности.
Он откозырял, убрался из душной комнаты и покинул здание. Шел дождь. Не найдя в себе силы лезть в автобус, а потом идти до квартиры пешком, он взял такси. Для мая погода выдалась паршивая: хмурое серое небо, дожди и грозы – одна началась, пока он добирался до дома. В квартиру он ввалился, дрожа в ознобе и мечтая лишь об одном: забраться в постель и отогреться. На следующий день, после беспокойной и лихорадочной ночи, он позвонил на работу, сообщил, что прийти не сможет, и отключил телефон. На четвертый день в дверь позвонили – это была Нэнси. О том, что вчера вечером обещал ждать ее у кинотеатра «Керзон», он забыл напрочь. Она была доброй девушкой – или женщиной, – не стала упрекать его и, казалось, только хотела помочь. Быстро обнаружив, что в доме нет ни крошки еды, она сходила в магазин, потом налила ему ванну, а пока он принимал ее, сменила постельное белье. И вот теперь вернулась с миской супа и тостами. Он зверски проголодался и был признателен ей.
– Это черепаховый, – сказала она. – Говорят, очень питательный. Я купила еще банку. К врачу вы, надо понимать, не обращались?
– Не было смысла. Это просто грипп. И я уже все равно иду на поправку.
– У вас, похоже, телефон неисправен – я сообщила в компанию.
– Исправен. Я его отключил.
– Хотите, я… останусь на ночь? Могу поспать в гостиной.
– Очень любезно с вашей стороны, но мне лучше побыть одному.
Судя по выражению лица, она расстроилась, но не удивилась.
– Ладно. Только телефон включите, чтобы я могла позвонить завтра и узнать, как вы тут.
Он выловил ложкой из миски квадратик студенистого черепахового мяса, который клали в каждую жестянку, и съел.
– Огромное спасибо вам за заботы.
– Не за что. Вы же мне правда нравитесь.
Эти слова, хоть и были произнесены беспечным тоном, встревожили его.
– Вам правда незачем приходить завтра. Вы же принесли мне достаточно припасов и сможете передать, что в старое доброе Адмиралтейство я вернусь в понедельник.
– Если к тому времени температура уже прочно спадет.
Она забрала с его колен маленький поднос.
– Сейчас вымою посуду и уйду. – На ней был его макинтош, прикрывающий колени, которые иначе были бы на виду под подолом ее короткой пышной юбки-дирндль.
– Целоваться с вами я не стану, – тоном уступки предупредила она. – Ну, я пойду, – уже в третий раз сказала она у двери, пока повязывала шелковый шарф – васильковый, с узором из рассыпанных в беспорядке горчично-желтых скрипичных ключей.
– Спасибо вам большое. С вашей стороны прийти было очень мило.
– Да ладно, – невнятно пробормотала она.
– А тот фильм мы посмотрим, когда я поправлюсь, – сказал он ей вслед.
– Хорошо.
Она ушла, а он представил, как она идет к «Южному Кенсингтону», едет по кольцу до «Ноттинг-Хилл-Гейт», садится в тридцать первый автобус до Суисс-Коттидж, после чего снова идет пешком по одной из улочек, где по обе стороны тянутся дома из красного кирпича, – идет до тех пор, пока не доходит до того, в котором у нее квартирка. Добираться до дома ей больше часа.
Он все еще был голоден. Выбрался из постели, направился на кухню, и там, преодолевая головокружение и слабость, сварил себе яйцо и приготовил еще тостов.
Телефон он отключил отчасти потому, что был не в состоянии обсуждать с семьей уход Эдварда. Вместе с тем он знал, что Нэнси, заикнись он ей, что болен, примчится в мгновение ока. По глупости он не подумал, что она все равно об этом узнает, ведь работает она в том же здании. Они познакомились почти год назад в столовой, после того как она вела протокол одного особенно бессмысленного заседания, на котором ему пришлось присутствовать. Оказалось, что их объединяет ненависть к его боссу и увлеченность старым кино. Она состояла в обществе киноманов и звала его в кинотеатр «Скала», где днем по воскресеньям без перерывов крутили классику. Потом он вел ее перекусить – на что-то среднее между сытным чаепитием или легким ужином – в «Лайонз» на угол Тоттенхэм-Корт-роуд. Постепенно он узнавал о ней все больше: жених погиб под Эль-Аламейном, брат попал в плен в Бирме и в конце концов вернулся еле живой. Он быстро спился, не мог удержаться ни на одной работе и вечно клянчил деньги. Еще у нее был сиамский кот Мун, к которому она питала беззаветную преданность. Арчи казалось, что от жизни она просит, как и получает, очень мало, но остается искренней, простой и доброй. Она никогда не выказывала ни возмутительной глупости, ни глубокомыслия, хотя поначалу он, обманутый ее обширными познаниями в мире кинематографа, считал ее более сведущей, чем на самом деле. (Так было и в том случае, когда она смешно рассказывала про Муна, а он поначалу решил, что ей присуще чувство юмора в более широком смысле слова.)
Мун умер. Он убежал из квартиры, пропадал больше недели, а вернулся со страшной, вскоре загноившейся раной. Она рассказывала об этом, и слезы лились у нее ручьем, а она бормотала быстро и монотонно, не обращая на них внимания.
– Это все негодяй, который приходил проверять счетчики. Он оставил входную дверь открытой, хоть я и просила его так не делать, а Мун всегда был любопытным. Ветеринар сказал, что уже ничего не поделаешь: он пытался почистить рану, а она была ужасная, вскрыл нарыв, а он опять появился, и так до тех пор, пока Муну не стало совсем худо, и он так мучился, что ветеринар сказал – гуманнее всего будет усыпить его. Так он и сделал. Я держала его на руках, но он и так был еле жив. Сада у меня нет, похоронить его было негде, так что даже могилки от него не осталось. Ужасно возвращаться домой и знать, что его уже там нет – некому жаловаться на кормежку и ругаться, где меня черти носят.
Тем вечером он увез ее к себе, и она провела ночь с ним.
– Я немножко разучилась, – призналась она, забираясь в постель. – Не занималась любовью ни с кем с тех пор, как погиб Кевин. Но если повезет, скоро я снова приноровлюсь.
Она была неловкой, ласковой и действительно очень милой.
«И все-таки, – думал он, пока проходила эта неделя одиночества и выздоровления, – так больше продолжаться не может, потому что и до нее дойдет, что так больше нельзя. Еще вообразит себе, что я не виделся бы с ней так часто, если бы не хотел большего». А он не хотел. И это означало, что о своем отсутствии намерений надо заявить как можно яснее. Похоже, ему всегда известно, чего он не хочет, с досадой думал он, – дойдя до стадии выздоровления, когда слабость в союзе с жалостью к себе вызвали скуку, а потом и общее чувство неудовлетворенности, – но в том, чего ему хочется, он уверен гораздо меньше. Например, Франция: когда он наконец уйдет с теперешней работы, хочется ли ему на самом деле вернуться туда? Надо будет попытаться выяснить. За долгие годы он так привык желать Рейчел и преодолевать это желание, что оно придало окраску всей его жизни. Ну а теперь, когда он избавился от этого желания, его вытеснили нежнейшие чувства к ней и ко всей ее семье, которую он считал почти родной. И если он уедет во Францию, то будет видеться с ними гораздо реже, а в некоторых случаях не видеться вовсе.
В воскресенье ранним вечером он вышел на короткую прогулку, чтобы подышать воздухом. И не пожалел. Воздух заметно потеплел, тротуары там и сям были припудрены опавшими лепестками диких яблонь, изредка из чьего-нибудь сада доносился аромат сирени. Сидящие на заборах кошки довольно щурились, провожая взглядами последние лучи заходящего солнца, от которых вспыхивали стекла в окнах спален на верхнем этаже вытянувшихся вдоль улицы домов, большинство из них остро нуждались в покраске. Но когда предстоит заново отстроить двадцать городов, чтобы разместить миллион человек, которым вообще негде жить, покраска еще пригодных для жилья домов – далеко не первоочередная задача. Он задумался, сколько времени пройдет, прежде чем исчезнут видимые последствия войны и люди хорошо оденутся, станут выглядеть сытыми и не такими уставшими. На обратном пути он понял, что наконец должен собраться с силами и позвонить Вилли. Или, пожалуй, Рупу, чтобы разведать обстановку. Как знать, может, Эдвард уже передумал: нет, не стал бы он утруждать себя разговором с Вилли, если бы не принял твердое решение. Еще надо созвониться с Нэнси, договориться насчет похода в кино, а потом, после сеанса, объяснить, что с ним ей ничего не светит. «Даже если я плыву по воле волн, – рассуждал он, – это еще не значит, что и она должна плыть со мной». Утвердившийся в этих намерениях и удрученный ими, он медленно добрел до дома.
Встречу с Нэнси он назначил на вечер следующей пятницы. А потом, так и не найдя в себе силы для разговора с Вилли, позвонил Руперту.
– Арчи! А я до тебя все выходные дозвониться не мог. У тебя телефон был неисправен. К сожалению, у меня плохие новости.
– Знаю. Я виделся с ней ночью после вечеринки.
– Виделся с кем?
– С Вилли.
– А, это! Нет, я о другом. Насчет Брига. – Помолчав, он сказал: – В четверг он умер.
– Господи!
– С ним случился еще один бронхиальный приступ, из-за этого развилась пневмония. Ему назначили сульфидин, но это не помогло. Говорят, и сердце у него было слабое. Словом, мирно скончался наш старик в три часа утра. Все мы были рядом. Рейчел и Дюши – с ним, он говорить не мог, но узнавал их. Хоть он и прожил долгую жизнь, на душе все равно тяжко. И не верится. Рейчел просила меня сообщить тебе.
– Я подцепил какую-то заразу и отключил телефон. Искренне соболезную. Как все?
– Дюши, кажется, держится.
– А Рейчел?
– А она не очень. Естественно, она ведь почти в одиночку выхаживала его, особенно по ночам, так что, по-моему, она просто выбилась из сил. Да еще спину сорвала, когда поднимала его.
Оба помолчали.
– Я могу чем-нибудь помочь? Ты же знаешь, я готов, – сказал Арчи.
– Знаю, старина, ты же нам как родной. – И Руперт продолжал: – Ты приезжай на похороны. К сожалению, будет кремация, но он сам этого хотел. В два тридцать, в пятницу, в Голдерс-Грин. Сам я жду этого с ужасом, особенно из-за остального. Хью так зол на Эдварда, что говорить с ним не желает. И говоря между нами, я молюсь только о том, чтобы Вилли отказалась быть на похоронах. Она совершенно не в себе, бедняжка. Послала Хью к Эдварду, и, конечно, ничего из этого не вышло, если не считать ужасающего скандала. Ох уж эти мне родственнички! Завидую тебе иногда. Если так пойдет и дальше, придется нам с Зоуи подыскивать себе отдельное жилье. А что творится в конторе целыми днями, да еще и вечерами – ты себе не представляешь. – И он извинился. – Это, конечно, не твоя забота.
– Давай проведем вечер вместе. Только ты и я.
– Я бы с радостью, старик, но не на этой неделе. Позвоню тебе после похорон.
Арчи взял на время машину, чтобы доехать до Голдерс-Грин, прибыл заранее, припарковался и сидел, глядя, как вокруг небольшими группами собираются люди. Было дождливо и ветрено, все мучались с зонтами; даже сидя в машине, он ощущал атмосферу приглушенной, неловкой доброжелательности, видимо, свойственную событиям такого рода. Толпа чудовищно разрослась, но, уже решив присоединиться к ней, он догадался, что на одно и то же время назначено несколько панихид в разных часовнях.
Возникла заминка, пришлось ждать снаружи, пока не закончится предыдущая церемония. Прибыло, по-видимому, большинство родственников усопшего (он не заметил только Дюши и Рейчел, но догадался, что они, наверное, ждут в машине). Несколько незнакомых мужчин в плащах с траурными повязками на руке тоже были здесь, – скорее всего, служащие компании. И несколько стариков, в том числе на редкость дряхлых, – члены клубов, в которых состоял покойный, а также одна-две дамы средних лет – секретари или любовницы, сразу не скажешь. Они были во всем черном, одна приколола к лацкану пальто пучок искусственных фиалок.
Открылись двери, толпа начала медленно вливаться внутрь.
– Садитесь с нами, – услышал он. Это была Клэри; свой траур она, должно быть, позаимствовала у кого-то, потому что вся одежда сидела на ней ужасно. В последнее время она сильно похудела и выглядела усталой. В отличие от нее у Полли в темно-синем пальто был на редкость элегантный вид. Она слабо и отрешенно улыбнулась ему и отвела глаза.
Не отличавшаяся большими размерами часовня вскоре заполнилась до отказа. В дальнем конце зала стоял гроб с венком из бордовых роз на нем. «Как жаль, – думал Арчи, – что здесь так уныло и убого: церковь, почти любая церковь, была бы лучше этого обилия дуба, бронзы и невзрачных окошек с витражными стеклами. Не просто безвкусица, а полное отсутствие какого бы то ни было вкуса и стиля». Он попытался представить себе, как архитектору заказывают этот проект. Попрактичнее, будьте добры, наверняка объяснили ему: здание должно быть рассчитано на максимальное количество церемоний. Так что да, сразу несколько залов, без какой-либо религиозной атрибутики, чтобы годилось для любой конфессии; поскромнее, незачем печам быть броскими; с милым пасторальным ландшафтом вокруг здания; где-нибудь поодаль, где потом можно будет полюбоваться цветами. Как-то так, мистер Кьюбит, Нэш, Кент, сэр Кристофер, или как вас там… А посетители, конечно, приходят, куда они денутся, и стараются сделать свое пребывание здесь максимально коротким: и никакого местного населения, чтобы воодушевляться или осуждать…
Вошла Дюши, опираясь на руку Хью, следом за ней Рейчел. Их провели в первый ряд слева от прохода. Вид Рейчел ужаснул Арчи: болезненно-серая, исхудавшая, она выглядела так, словно в любую минуту могла лишиться чувств. Из-за своей ноги он сел у самого прохода, и она прошла мимо него так близко, что он мог бы коснуться ее, но она его не видела: ее взгляд был прикован к гробу, она не замечала вокруг никого.
Началась служба. Усталый священник прочел молитву, спели гимн. Псалом, «Отче наш», еще один гимн, во время которого двери в глубине часовни открылись, и гроб медленно заскользил, пока не исчез за ними. Не в силах отвести глаз от Рейчел, он заметил ее судорожный, болезненный вздох, когда гроб скрылся из виду. Все было кончено. Пятнадцать минут истекли, открылись еще одни двери, и вслед за Дюши, Хью и Рейчел все покинули часовню.
– Боже! – воскликнула Клэри. – Какой страшный и краткий конец. Бедный Бриг! – Ее глаза были полны слез.
– Вряд ли он об этом знает, – ответил он.
– А откуда знаете вы?
– И я не знаю.
Она громко фыркнула и отозвалась:
– Обычное дело, да? Ни во что не верить не очень-то весело.
– Похоронам и не положено быть веселыми, Клэри, – вмешалась Полли, но взяла ее под руку.
Снаружи разбредались скорбящие, разглядывали венки и букеты. Он заметил Эдварда, но Вилли нигде не было. Ему хотелось поговорить с Рейчел. Направляясь к ней, он видел, как Сид подошла и коснулась ее руки. Рейчел обернулась, он увидел, как она лихорадочно высматривает кого-то, потом она заметила его, и он услышал, как она сказала: «Я еду с Арчи, но все равно спасибо». И Сид отошла.
Он взял Рейчел за руку.
– Хотите, поедем?
Она кивнула. Казалось, говорить она не в силах.
По пути к машине она споткнулась.
– Спина болит?
– М-м.
Он усадил ее в машину, и она сказала:
– Просто поезжайте – подальше отсюда.
И он поехал. Он вел машину по дороге к Хампстед-Хиту, пока не нашел тихое место, чтобы остановиться. Когда он повернулся к ней, она сидела неподвижно, глядя прямо перед собой.
– Рейчел, дорогая, сильно у вас болит спина?
– Все болит. – И она расплакалась. Так, будто плакать было невыразимо больно.
«Конечно, он же ей отец, – думал он. – Все случилось так внезапно, и вдобавок к шоку она выбилась из сил, ухаживая за ним».
– Вы так заботились о нем. Сделать больше было бы невозможно.
Тут он понял, что лучше ничего не говорить и дать ей выплакаться. Он положил руку ей на плечи – как легко ему сейчас дался этот жест! А когда-то повергал его в экстаз и муки. Немного погодя он разыскал и отдал ей свой носовой паток.
– Ох, Арчи, вы сокровище. Нет ничего лучше давнего друга. – Но почему-то от этих слов она снова разрыдалась.
– Он прожил очень счастливую и удачную жизнь, верно? – Теперь ему казалось, что разговор может успокоить ее.
– О да! Видели бы вы письма, которые прислали Дюши! Лучшие из них – от людей, которые с ним работали. А днем накануне той ночи, когда он умер, он признался мне, что боялся умереть, так и не узнав про Рупа. И он, в сущности, проболел совсем недолго…
И она продолжала в том же духе, перебирала утешительные мелочи, но почему-то они ее не утешали. Плакать она перестала, хотя он чувствовал, что она еще не выговорилась до конца, осталось еще что-то, что будет высказано потом.
– Как думаете, не пора ли нам уже к Хью?
После службы чай и прочее намечалось в доме у Хью.
– Не могу, – ответила она. – Я правда не вынесу.
Сила этих слов удивила его, и ему стало ясно, что у нее, видимо, начинается какой-то срыв.
– Тогда я отвезу вас домой, – сказал он так спокойно и сердечно, как только мог.
– Спасибо вам, дорогой Арчи. Вы не против, если я закурю?
– Конечно нет.
– Знаете, – сказал он, когда они доехали до Хампстеда, – по-моему, что вам сейчас нужно, так это отправить Дюши и Долли обратно в Хоум-Плейс и устроить себе длинный отдых. Сид не могла бы свозить вас куда-нибудь в тихое и славное местечко?
– О нет! – начала было она, но ей помешал новый поток рыданий, всхлипов, от которых она содрогалась всем телом и затаивала дыхание от боли.
– Рейч, дорогая, я просто отвезу вас домой и уложу в постель.
«Врача, – мелькнуло у него. – По крайней мере, он даст ей что-нибудь от спины, и она уснет».
Он подъехал к дому, нашел у нее в сумочке ключи и обошел машину, чтобы помочь ей выйти. Болело ужасно. Каким-то чудом ему удалось помочь ей подняться по ступенькам крыльца к входной двери, довести до гостиной и усадить в самое удобное кресло – «лучше с жесткой прямой спинкой». Она попросила принести с ее туалетного столика наверху аспирин. Ее комната показалась ему очень холодной и пустой – как монашеская келья. Потом она попросила его позвонить Хью, и он выполнил эту просьбу. И предложил позвонить ее врачу, но она отказала – нет, ей нужен ее остеопат: «Некогда было съездить к нему или хотя бы записаться на прием». Он позвонил, пустил в ход всю свою силу убеждения и добился от мистера Горинга согласия принять ее в шесть этим же вечером.
– Я вас отвезу, – пообещал он ей.
Потом ушел на кухню и приготовил чай. Ее начали тревожить мелочи: а не заканчиваются ли задолго до шести приемные часы у таких врачей, как мистер Горинг, и если да, не слишком ли его затруднит принять ее? А как же ужин для Дюши? Она любит ужинать рано, а с другой стороны, «боюсь, мне понадобится целая вечность, чтобы что-нибудь приготовить».
Он снова позвонил Хью, объяснить насчет остеопата, и Хью сказал, что о Дюши он позаботится.
– Замечательно, что вы опекаете Рейчел, – добавил он.
Он попытался уговорить Рейчел вместе с аспирином выпить глоток виски, но она отказалась наотрез: «Виски на пустой желудок – и к мистеру Горингу я заявлюсь пьяной до беспамятства». Лишь тогда он понял, что эти слова Рейчел означают, что она не только не обедала, но и, скорее всего, не завтракала. Он задал вопрос напрямик, она ответила уклончиво, но в конце концов созналась, что позавтракала чашкой чая, а обедать была не в состоянии. Она согласилась позволить ему зажечь газовую печку и поджарить хлеб и сказала, что так они с Дюши обычно и делают, когда приходит время пить чай.
Казалось, все мало-помалу успокаивается. Она с нежностью и вполне разумной степенью горечи вспоминала Брига, который забавно подшучивал над ее ужасной стряпней, рассказывала о том, сколько хлопот Долли с ее явно обрывочными представлениями о реальности доставила им всем (когда заболел Бриг, ее пришлось отправить к старой сестре Краучбек, уже вышедшей на пенсию, но вскоре она должна была вернуться).
– Но Рейч, дорогая, как же вы справитесь с двумя пожилыми дамами и без прислуги, постоянно живущей в доме? Не стоит ли вам задуматься хотя бы о поисках кухарки?
– О нет. Мне только на пользу заняться чем-нибудь для разнообразия.
– А какую-нибудь женщину, чтобы приходила помогать с уборкой?
У них была миссис Джессап, но она продержалась всего две недели, а потом исчезла бесследно.
– У Сид, наверное, кто-нибудь есть, и даже если вам ее помощники не подойдут, они могут кого-нибудь вам посоветовать. Или, может быть, вам повесить объявление в местном газетном киоске? Этот способ зачастую действует.
– Нет! – Он как раз наклонялся, чтобы положить шпажку для тостов в гнездо на плите, но в ее возгласе прозвучало настолько неподдельное страдание, что он резко обернулся. Она хмурилась и кусала губы, напряженная от стараний не сорваться. Встретившись с ним взглядом, она пояснила: – Так я и сделала. Повесила объявление. И кое-кто пришел… – Ее голос угас, она задрожала. И прежде чем он успел шагнуть к ней, прижала ладони к щекам и заскулила – этот тихий мучительный звук надрывал ему сердце.
Он придвинул стул, чтобы сесть поближе к ней.
– Рейчел, расскажите мне. Вам обязательно надо поделиться хоть с кем-нибудь причинами такого несчастья.
– И я так думаю, но не знаю как. Это такой ужас… такой кошмар!
В конце концов она ему рассказала. Точнее, ему показалось, что из ее слов и того, что осталось невысказанным в ее запутанном и сумбурном повествовании, он составил представление о том, что произошло.
На объявление, оставленное в газетном киоске, откликнулась некая девушка. Она пришла днем; к счастью, в это время Дюши и Долли отдыхали, а Бриг отсутствовал. Рейчел была одна. По крайней мере, встретила она ее одна. Девушка показалась ей милой, тихой, подходящей и вместе с тем смутно знакомой. А потом, когда она задала все уместные вопросы, удовлетворилась ответами и уже собиралась предложить ей работу, девушка вдруг заявила, что на самом деле пришла за другим.
– Я понятия не имела, что бы это могло быть, но почему-то мне стало страшно.
А потом все открылось. Эта девушка знала Сид: а разве Рейчел о ней не слышала? Ну конечно, они ведь встречались однажды у Сид дома. С тех пор как она появилась в жизни Сид, прошло уже немало времени, да, – годы!
– Она говорила, что якобы знала, что я подруга Сид, но думала, что просто подруга. Я сказала, что так и есть; мы дружим очень давно, еще с довоенных времен.
Девушка сказала, что друзья – одно дело, а Сид лгала ей, притворялась, будто Тельма – так ее зовут – единственная любовь всей ее жизни.
– А потом она сказала… сказала… такой ужас… что едва я вернулась в Лондон, как ее выгнали из дома Сид, из ее жизни, даже не предупредив заранее. Я ничего не понимала, не знала, почему она так взволнована, хуже того, понятия не имела, почему Сид так жестоко обошлась с ней. Но когда я сказала, что должна же быть какая-то причина – не то чтобы она мне понравилась, но я ей посочувствовала, – она вдруг закричала мне в лицо: «Вы! Вы и есть причина!»
Она взглянула на Арчи, и он понял, каких усилий ей стоит продолжать.
– Она принялась рассказывать о них с Сид, обо всем, что они делали вместе… – Медленный и мучительный румянец проступил на ее лице. – Не могу это передать. Слишком все было ужасно. Я просила ее уйти, но она не уходила. Я сидела и боялась встать – то есть боялась, что не смогу встать, если попытаюсь… – Ее голос угас, она умолкла и сглотнула, будто боролась с тошнотой. И продолжала судорожно сглатывать, уставившись на свои колени.
Ему хотелось сказать, что он-то знает, как страшна ревность, что он уверен: Сид любит ее, а эта девушка, судя по ее рассказу, дрянь и, наверное, лжет, или, по крайней мере, преувеличивает, но что-то заставило его удержаться от таких слов. Вместо этого он спросил:
– Как же вы отделались от нее?
– Мама позвала меня сверху. Как только девушка поняла, что мы не одни в доме, она встала, сказала, что сочла своим долгом обо всем сообщить мне, предупредить меня, – вряд ли я захочу, чтобы Сид погубила мою жизнь так, как погубила ее. И как ни странно, сказала… – в этот момент ее отвращение приобрело презрительный оттенок, – что ей было жаль расстраивать меня. Но по-моему, ни о чем она не жалела. Сказала, что не надо провожать ее, но я все-таки дошла с ней до двери, сказала: «Больше не приходите сюда никогда» – и захлопнула дверь за ее спиной. – Ее глаза снова наполнились слезами. – Теперь вы понимаете, почему я видеть не могу Сид… вообще не могу говорить с ней.
Пора было везти ее к остеопату.
В машине она сказала:
– Спасибо, что выслушали меня. Теперь, наверное, будет легче. Но это только для вас. Больше ни для кого.
– Конечно.
Пока она была на приеме у мистера Горинга, он позвонил Нэнси – сказать, что он все-таки не сможет встретиться с ней, как было условлено. Она нисколько не обиделась.
Сидя в унылой приемной – четыре стула с прямыми спинками и стопка старых номеров «Панча», – он попытался представить себя на месте Сид или Рейчел и не смог. Он не понимал, что заставило Сид изменять Рейчел, да еще так долго, как не понимал и того, как и почему Рейчел совершенно не в состоянии открыто поговорить с ней об этом. Ясно, что Рейчел потрясена до глубины души и бесконечно унижена чудовищной ложью и скрытностью Сид. И судя по тому как Рейчел описала эту девушку, что могла найти в этом создании Сид, если любила Рейчел? Но он понимал, что ответа на этот вопрос никогда не узнает. Рейчел настолько искренний, честный, несколько наивный человек, что скрывать от всех свой единственный роман ей удавалось лишь ценой огромных, непрестанных усилий. Но едва обстоятельства сложились так, что могли позволить им проводить вместе больше времени (он не сомневался, что и это Рейчел учла, выбирая для своих родителей дом так близко от дома Сид), узнать, что ее предали, да еще услышать об этом от совершенно чужого человека, – поистине потрясение. Неудивительно, что она так расстроена. Любой момент был бы неподходящим для таких откровений, но то, что они практически совпали со смертью ее отца – это уже слишком. С другой стороны, если Сид выгнала ту девушку, то, скорее всего, из-за любви к Рейчел, и если так, их единственный шанс помириться – в готовности Рейчел поговорить с Сид, которая, судя по выражению ее лица и поведению на похоронах, явно не подозревала, что натворила Тельма. Он решил, что попытается по возможности помочь Рейчел понять: разговор с ее возлюбленной неизбежен, и это лучшее, что можно предпринять. «Чужой жизнью я не живу наполовину», – сказал он себе и узнал в этой фразе глубоко личное презрение, сопровождавшее большую часть его внутреннего монолога.
Он сразу увидел, что сеанс лечения прошел успешно: она и двигалась иначе, и выглядела не так напряженно.
– Мне нужно будет приехать еще раз через неделю, – сказала она, – но он сотворил чудо. Позвонки сместились, а он вправил обратно.
– Боль прошла?
– Заметно, но он говорит, я защемила нерв, так что понадобится время, чтобы все стало как обычно. Я все еще чувствую небольшой дискомфорт, но мне уже гораздо лучше. Храни вас Господь, Арчи, за то, что уговорили и привезли меня. Сама я ни за что бы не смогла.
– У вас есть дома какая-нибудь еда?
– О да. Полным-полно. Я приноровилась готовить яйца-кокот. И Дюши их любит, вот мы и будем их есть. Может, поужинаете с нами? – Она заметно встревожилась, и он почти не сомневался, что яиц в доме всего два.
– А я подумывал сводить вас куда-нибудь, – отозвался он, – на ужин посытнее.
Она отказалась, сославшись на то, что не может оставить Дюши одну, но когда они вернулись в Карлтон-Хилл, то увидели припаркованный у дома красный «МГ».
– Сид! – воскликнула она. – Должно быть, она привезла Дюши от Хью. – Ее мгновенное смятение встревожило его. – Я не могу! Арчи, я правда не в состоянии ее видеть. О, что же мне делать?
Он повез ее в ближайший ресторан – как оказалось, довольно сомнительное заведение – и оттуда позвонил Дюши и сообщил, что Рейчел с ним. Затем добавил, что Рейчел страшно устала после лечения и никого не хочет видеть – хочет просто перекусить и лечь в постель. Он понятия не имел, как все это восприняла Дюши, не знал, насколько она в курсе семейных дел, но надеялся, что его слова как-то дойдут до Сид и она уловит намек.
Перед ужином Арчи удалось уговорить ее на две порции довольно крепкого джина, и он старательно следил, чтобы их разговор оставался легким и необременительным. Его усилия не прошли даром: она съела чуть ли не половину своей отварной курятины с рисом и карамельный пудинг целиком, и ее лицо уже не казалось бледным, как раньше.
Лишь когда они ждали счет, он наконец затронул вопрос, который, он знал, вертелся в головах у обоих на протяжении всего ужина.
– Я понимаю, это страшно трудно, – начал он, – но многое прояснилось бы, если бы вам удалось поговорить с ней. А если вы не сумеете, лучше не станет.
– Но что я могу ей сказать?
– Вы могли бы расспросить ее. Объяснить, что вам известно, рассказать, как это вас огорчает. Быть может, выяснится, – осенило его, – что все это неправда или не вся правда. Возможно, девушка кое-что преувеличила из ревности. Многим людям, стоит им с кем-то лечь в постель, кажется, что у них появилось или должно появиться что-то вроде права собственности. Вы наверняка это понимаете.
– Но я не… – начала она. Потом сцепила на столе руки в тщетной попытке унять дрожь, снова покраснела и наконец тихо и неуверенно спросила: – Неужели многим… большинству людей… неужели всем… хочется… спать с теми, кого они любят?
– Рейчел, дорогая, вы должны знать, что именно так и обстоит дело.
Она взглянула ему в лицо. От боли, от душевных мук, отражающихся в ее глазах, он невольно зажмурился. Не видя ее, он услышал, как она произнесла:
– Я никогда не ложилась в постель с Сид. Не ложилась вот так. Никогда.
После паузы она добавила:
– Наверное, я самый эгоистичный человек на свете.
Арчи отвез ее домой. Всю дорогу она тихо плакала. То и дело он поглядывал на нее, и когда уличные фонари освещали изнутри машину, видел на вновь побледневшем лице блестящие дорожки слез.
Красной машины у дома уже не было, свет остался включенным только в холле. Он помог ей выйти из машины и подняться на крыльцо.
– С вами все будет в порядке? Рейчел, дорогая, может, мне пойти с вами?
Она покачала головой.
– Но все равно спасибо. – Она попыталась улыбнуться. – Я правда вам благодарна. – Она вошла в дом и тихонько прикрыла дверь.
Всю дорогу домой и потом, пока он медленно пил виски и отмокал в ванне, надеясь, что это успокоит его, а потом часами лежал без сна, он думал о них обеих – теперь и о Сид вместе с Рейчел. О месяцах и даже годах во Франции, когда его тянуло к Рейчел, и он знал, что никогда не сможет вернуть ее. Он выдержал и выжил и в конце концов преодолел эту утрату, но лишь потому, что отстранился от Рейчел; он устроил свою жизнь так, чтобы не видеться с ней. А положение Сид бесконечно более мучительно. Его Рейчел никогда не любила, но было ясно, что она любила Сид, так что у них нет причин расставаться: все эти годы Сид любила Рейчел и, в сущности, не видела взаимности. Он понимал, как мог случиться роман с другой, и не испытывал к Сид в связи с этим ничего, кроме жалости. А этот удивительный, удивительно наивный вопрос Рейчел – неужели большинству людей хочется спать с теми, кого они любят? – пролил свет на отношения, о которых на месте Сид ему было бы невыносимо даже думать. Потом – и все три признания, которые сделала ему Рейчел, непрестанно крутились в голове, – она сказала, что никогда не ложилась в постель с Сид, после чего обвинила сама себя: «Наверное, я самый эгоистичный человек на свете». Рейчел, вся жизнь которой всегда казалась ему олицетворением самопожертвования, чьим кредо неизменно, сколько он помнил, было ставить удобства и радость окружающих превыше собственных, теперь придется справляться с осознанием, что человеку, которого любила больше всех, она отказывала в том, чего он больше всего хотел и в чем нуждался. Неужели они никогда об этом не говорили? Явно нет. Но почему нет? Он мог лишь предположить, что Сид, понимая настроения и натуру Рейчел, боялась рисковать тем, что имела. Но почему Рейчел была так настроена – или не настроена? Когда он впервые приехал в Хоум-Плейс, чтобы снова повидаться со всей семьей, и увидел Рейчел, которую когда-то так любил, вместе с Сид, он решил, что теперь ему все ясно: ей нравятся скорее женщины, чем мужчины. Теперь же Арчи догадывался, что Рейчел в ее безнадежной наивности полагала, что любовь к себе подобному – гомосексуальная любовь – означает любовь без секса.
Ему не спалось. Как же она теперь поступит – теперь, когда ей известно, как страдала Сид (хотя откуда ей об этом знать, ведь она никогда не ценила и не понимала, что значат лишения такого рода)? Сид она действительно любила, эгоистичной намеренно не была – хотя вряд ли поставила бы это себе в заслугу. Но сумеет ли Сид принять – при условии, что Рейчел вообще поднимет эту тему – хоть какой-то жест, будь он продиктован чувством вины или полным альтруизмом? Могли найтись, и, в сущности, находились мужчины, способные на такое, думал он, вспомнив истории о мимолетных бездушных интрижках в мужских компаниях, но Сид, не говоря уже о том, что принадлежала к другому полу, к этой категории никак не относилась.
Он встал, заварил чай и уселся в кухне. Мне надо на время отдалиться, думал он. Зачерстветь. Мне нужна собственная жизнь – хоть что-нибудь большее, чем существование по принципу «кое-как удержаться на плаву». Он решил, что сначала надо прояснить ситуацию с Нэнси, а потом для разнообразия вернуться – хотя бы на отдых – в свою французскую квартиру.
Когда он укладывался в постель во второй раз, ему пришло в голову, что можно было бы взять с собой Полли и Клэри. Ни та ни другая в жизни не бывали за границей – неплохо было бы познакомить их с благами Прованса.
На следующий день он встретился с Нэнси в столовой на работе, они пообедали вместе. Он объяснил, почему предыдущим вечером так подвел ее, и она ответила, что все понимает. Спросила, сколько лет вдове, он ответил, что семьдесят девять.
– Бедная старушка! – сказала она. – Должно быть, это ужасно – овдоветь, когда ты уже такая старая.
Он вдруг сообразил, что был так занят Рейчел, что почти не вспоминал о Дюши.
– Она была счастлива в браке?
– Честное слово, не знаю, – ответил он. Об этом браке он и вправду не знал ничего и, как вспомнилось ему теперь, почти не видел, чтобы супруги разговаривали друг с другом. Казалось, их мало что связывает, если не считать детей и внуков. Их интересы едва ли совпадали: она любила садоводство, он был страстно увлечен лесом; она обожала музыку, которая его оставляла совершенно равнодушным; ему нравились верховая езда и стрельба, посещения клуба, общение с самыми разными людьми, он любил поесть и выпить, особенно хорошего бургундского и портвейна; у нее не было увлечений за пределами дома, и если не считать ее сада, она почти нигде не бывала – разве что на концертах или уезжала в связи с какими-нибудь сложностями ведения домашнего хозяйства; у нее, кажется, не имелось друзей за пределами родни, почти всю еду она порицала как чрезмерно сытную и не пила. С тех самых пор, как он знал их, у них были отдельные спальни. На первый взгляд, их едва ли связывали достаточно тесные или счастливые узы. И вместе с тем под викторианским покровом скрытности, возведенной почти в ранг секретности, несчастливыми они не были. Между ними не возникало неуютной, душной пустоты, в которой повисала бы загадочная натянутость, ассоциировавшаяся у него с несчастливым или тягостным браком. Все семейство двигалось по жизни с этой парой во главе, и он был уверен, что никто, как и он сам, никогда не задавался вопросом, как уживаются друг с другом инициаторы этого движения.
– Повезло вам иметь столько родни.
– Они мне не родня. В войну они, если можно так выразиться, приняли меня к себе. А до этого я учился в художественной школе с одним из их сыновей, и мы сдружились.
– Не знала, что вы учились в художественной школе!
Он пожал плечами и смутился, потому что выглядело это так, будто ему почти нет дела до того, что ей известно о нем.
– Ну, надо же мне было куда-нибудь деваться, – ответил он.
Он понимал, что им предстоит серьезный разговор и что служебная столовая в обеденный перерыв едва ли для этого годится, а тем временем обнаружил, что любые разговоры с ней даются ему с трудом.
– Она, наверное, была на редкость красива, – сказал он.
– Тем обиднее ей, должно быть, что теперь она такая старая.
– Вряд ли. Собственная внешность ее никогда не заботила.
– Но вы же сказали, у нее есть дочь. Значит, какое-то утешение.
Он согласился.
Когда они расстались, договорившись насчет фильма, который собирались посмотреть вместе, он вернулся к себе в кабинет и задумался, а не выстоял ли брак Брига и Дюши только за счет Рейчел. Казалось, в этой семье как должное принимали заботу Рейчел об отце – даже те вещи, которые должна была делать его жена.
Днем он явился на совещание к начальнику, застал его возмущенным и, как обычно, яростно критикующим правительство.
– Эттли точно спятил! Стоит нам только вывести войска из Египта, как эти черномазые уведут канал у нас из-под носа. И что нам тогда прикажете делать?
– Полагаю, это их канал, сэр, – рискнул высказаться он и сразу получил отпор.
– Чушь! Ничего подобного! Вам известно, какую сумму египетское правительство выделило на его строительство? Десять тысяч фунтов! А во сколько, по-вашему, обошелся канал? – Он гневно уставился на Арчи горящими голубыми глазами.
– Говорят, для защиты канала оставляют достаточные силы, сэр.
Капитан Карстейрс фыркнул.
– Все мы знаем, что это значит. Ровно столько личного состава, чтобы помочь в случае, если лопнула шина. Помяните мое слово, это правительство спит и видит, как бы все разбазарить. Империя разваливается на куски – взгляните на Индию! Эти чертовы социалисты позаботятся, чтобы за следующее десятилетие мы превратились во второсортную державу – им-то что за печаль? Пять лет с ними – и мы вернемся в 1937 год, когда наши армия и флот были курам на смех!
(Арчи знал, что Королевские ВВС он недолюбливает и обычно не принимает во внимание в своих расчетах.)
Беда с такими мужчинами, как он, заключалась в том, что их готовили ходить в плавания и командовать судами, а когда переводили на бумажную административную работу, от досады они превращались в сварливых и фанатичных консерваторов.
Он слушал воркотню Карстейрса, не перебивая, пока тот не дошел до стадии «у каждого в этой стране будет костюм и собственный треклятый автомобиль», и лишь потом сумел поднять вопрос, по которому пришел Арчи.
«Вот что бывает, – сказал он себе, – когда занимаешься делом, которое не любишь, просто для того, чтобы заработать ровно столько денег, чтобы и дальше заниматься тем же самым, – именно это я и делаю и должен остановиться».
Франция. Франция означала живопись – от этого слова он ощутил нервный трепет. Он так привык регулярно получать деньги, не испытывая той тревоги и возбуждения, какие всегда вызывали в нем попытки сделать что-то непростое, с изрядной долей вероятности, что потерпишь неудачу. В живописи, приступая к чему-то одному, можно прийти в итоге к чему угодно. Пока он работал, разрыв между тем, что он видел, и тем, как мог показать то, что видел, неумолимо разрастался, иногда до такой степени, что картина оказывалась заброшенной. Порой в ходе работы казалось, что игра стоит свеч, а результат чаще всего оказывался и не исходным видением, и не проваленной попыткой изобразить его, а чем-то вроде хитроумного компромисса. А потом, изредка и совершенно неожиданно, ему что-то удавалось… «Мне надо вернуться к этому», – думал он, беспокойно подходя к окну над балконом, чтобы выглянуть в сторону сквера.
Вечер был ветреный. Опадающие с деревьев лепестки ложились на землю к другим, уже потемневшим, – недавно прошел дождь. Малыш вяло попинывал большой резиновый мяч на одной из прямых, посыпанных гравием дорожек. «С точки зрения взрослых, скверы – самое подходящее место для детей, – думал он. – Там есть видимость зелени – трава, газоны, кусты, деревья, иногда цветы, – но все настолько упорядоченно и ограниченно, что не ощущается духа приключения, тайны: не доставляет удовольствие то, о чем заранее известно, что именно оно собой представляет». И он вдруг затосковал по тем двум видам из окон, по ровным рядам олив и абрикосов на красноватой почве, узким лентам полей подсолнухов или кукурузы, и обширным, захватывающим панорамам с другой стороны от дома, с долиной и холмами за ней, и далекими виноградниками на террасах, ниже которых раскинулась река – незримая, но обрамленная по ходу русла тополями, высаженными по берегам. Однако жаждал он в первую очередь света – той чистой пронзительной яркости, которой напитывался глаз. Пожалуй, лучшим в ней было ее постоянство – свет был одним и тем же изо дня в день. Очень быстро он выяснил, что работа над пейзажами в Англии – кошмар фальстартов и отсрочек, так как свет не бывает одинаковым даже два дня подряд, более того, меняется каждый час.
Да, он вернется туда – для начала на краткий отдых. И позовет с собой девушек.
* * *
– Очень любезно с вашей стороны, Арчи, но я, наверное, не поеду. Насчет Клэри не знаю – нет, могу предположить, но вы все-таки лучше спросите у нее сами. Она придет с минуты на минуту.
Она гладила какое-то шитье, локон каштановых волос падал сбоку на ее лицо так, что он его не видел. Босые ступни под длинной черной хлопчатобумажной юбкой казались белыми, как алебастр.
Свою комнату она устроила удивительно мило: стены бледного зеленовато-голубого оттенка, белая отделка, затянутый желтой плотной тканью пол. Шторы были сшиты из матрасного тика в белую и бледно-серую полоску и отделаны по краю желтой шерстяной бахромой. Над каминной полкой она повесила картину Рупа, которую он подарил ей на двадцать первый день рождения. По обе стороны от картины – два больших синих с белым подсвечника делфтского фарфора, сильно потрескавшихся, купленных ею еще в детстве – по ее уверениям, всего за шесть пенсов.
– Симпатичная у вас получилась комната. А как устроилась Клэри?
– Настояла на своем желании наклеить красные полосатые обои, так что выглядит она слишком тревожно и жарко. Но она все равно уже потеряла к ним всякий интерес, так что, думаю, пусть все остается как есть.
Она управилась, разложила отутюженное на диване и принялась складывать гладильную доску.
– Грустно, что вы не хотите во Францию.
– Правда?
Он хотел было подтвердить это, но она перебила:
– Мы не видели вас несколько недель, и вдруг вы заявляетесь без предупреждения, как снег на голову, – хоть бы позвонили! – и преспокойно предлагаете мне ехать с вами во Францию! Как будто… как будто я бесчувственная! А если у меня и есть чувства, они просто ничего не значат! И как меня только угораздило… – Внизу громко хлопнула дверь. – А вот и Клэри. Так что лучше вам спуститься к ней и спросить. – Подхватив сложенную доску, она с недовольным видом вынесла ее из комнаты.
Он оторопел. Никогда в жизни он не видел ее такой сердитой – в сущности, сердитой ее он не видел никогда. И что все это значит, начал было спрашивать он себя, но понял и устыдился своей бестактности. Вырвав листок из карманного ежедневника, он написал: «Очень сожалею, Полл. Простите, пожалуйста» – и пристроил его на каминной полке. И сошел вниз на поиски Клэри.
У нее было открыто, она стояла на коленях перед комодом; волосы были подстрижены совсем коротко, по-мальчишески, заметил он.
– Это я. Можно войти?
Она обернулась, и он увидел, что изменились не только волосы. Ее лицо покрывало что-то белое, вроде грима, глаза были будто закопченные от туши, а темная губная помада казалась почти черной.
– О, Арчи! Да, входите. Сядьте куда-нибудь, если найдете место. Сбросьте все эти тряпки со стула. – Она вскочила, послышался треск. – Ах, черт, моя юбка! Вот так всегда.
Она была в тесной черной юбке, черных чулках, как у больничной медсестры, и мужской рубашке с воротником и черным галстуком. «Не очень-то к лицу ей этот наряд», – подумал он, переложил ее пижаму на незаправленную постель и сел на стул.
– Беда в том, что машинка Полли шьет только в одну нитку, так что стоит ей лопнуть, как расползается весь шов. Где-то у меня были брюки… Секунду.
Она скрылась за дверью меньшей из комнат.
Ожидая, когда она вернется, он понял, что и вправду многое упустил, перестал следить за жизнью обеих девушек. Когда они только поселились здесь, он часто заходил, водил их поужинать и в кино, но теперь вдруг до него дошло, что если все втроем они развлекались так же часто, как они вдвоем с Клэри, то наедине с Полли он не провел ни единого вечера.
Клэри вернулась в черных, довольно мешковатых брюках – по его мнению, придающих ей слегка клоунский вид.
– У вас теперь вся одежда черная?
– Та, которую я ношу. Вы с Полл не виделись? Она обычно приходит раньше, чем я.
– Виделся. Зашел спросить, не хотите ли вы обе съездить со мной во Францию – просто отдохнуть.
– И что она ответила?
– Что она не хочет. Боюсь, это я дал маху. Думал… ну, понимаете, что много уже воды утекло.
– Нет. Она не согласится. У вас сигареты есть?
– Не знал, что вы пристрастились к курению.
– Да ладно, бывает кстати. – Ее накрашенные глаза казались громадными. Он поднес ей огонек, она села на пол напротив него и, подтянув поближе большую керамическую пепельницу, поставила ее между ними.
– Она, к сожалению, до сих пор считает, что влюблена в вас. Так что встречи с вами – чистой воды мазохизм.
– Ну и ну. А что у вас?
– А что у меня?
– Ну… все и вся. Почему вы в этой смешной одежде? Как у вас дела на работе? Как вы вообще? Я ведь теперь совсем не в курсе. Да, и как насчет Франции?
– К сожалению, я не смогу поехать во Францию по той же причине.
Он в тревоге уставился на нее.
– Господи, Клэри! У вас-то нет никакой тайной влюбленности в меня.
Это насмешило ее.
– Ой, ну прямо, Арчи, – сквозь смех выговорила она, – что вы несете! Можно подумать, я на это способна! Не слишком ли вы о себе возомнили, если вам в голову пришло такое?
– Но ведь это вы сказали, что не поедете по той же причине.
– Да. Я не могу, потому что влюблена – в другого. Смешно, что вы сами не додумались.
– Пожалуй, – согласился он. Он был обескуражен: ну конечно, вот в чем дело. – Расскажите мне о нем, Клэри. Чем он занимается? Как вы познакомились?
Она рассказала. У этого человека она работает. Его зовут Ноэль, и он женат.
– Вот те раз.
– Это неважно. Я все равно не верю в брак. И он тоже. А на Фенелле он женился из практических соображений. Она чудесный человек. И все понимает насчет нас с Ноэлем. Вообще-то мы обе нужны ему. Понимаете, он такой несчастный. Он ненавидит все в современном мире. Такого удивительного, умного, талантливого человека я еще никогда не встречала. Он столько всего знает обо всем. И занимается моим образованием. А сколько у него энергии – с ним пробудешь всего пару дней и выбьешься из сил. Не только у меня так. Фенелла считает так же. А ему даже спать почти незачем, и когда он не спит, всегда что-нибудь происходит. Так что мы с ней вроде как делим его между собой.
– А других друзей у него нет?
– Есть, но мало. Понимаете, мужчин он недолюбливает. Говорит, что женщины гораздо лучше, они тонко чувствуют и вообще умнее.
– Звучит довольно серьезно и мрачно.
– А жизнь вообще мрачная. Сплошная безнадежность. Надо извлекать из нее всю пользу, какую только можно.
– И никаких шуток? – спросил он без особой надежды, уже уверенный, что нет.
– Ноэль говорит, остроумие – одно дело: его он полностью поддерживает, такое, как у Оскара Уайльда, к примеру. Но дурацкие шутки, говорит он, это только способ что-нибудь скрыть. Как все время делают в нашей семье.
– Не все время, Клэри.
– То есть это чтобы не смотреть правде в глаза. Возьмем хотя бы дядю Эдварда и тетю Вилли! Вот наглядный пример бессмысленности брака и нежелания смотреть правде в глаза.
– Мне кажется, этому могут быть другие причины.
– Ну, секс, конечно. Ноэль говорит, что секс – это ужасно важно, но не может же он продолжаться вечно. По его словам, романтики это понимают. Надо быть готовым к тому, что все пойдет наперекосяк. Ноэль сам романтик. Он говорит, нельзя заводить серьезные отношения, иметь детей, зависеть материально и все такое. Надо быть готовой рисковать – и страдать, если понадобится.
– Вот ведь!
Все, что она говорила, внушало ему такое отвращение, что он понял, как необходима предельная осторожность.
– И вы… счастливы с ним?
– Не счастлива! – презрительно скривилась она. – Не просто счастлива! Я просто целиком и полностью влюблена в него. Это самое чудесное, что со мной когда-либо случалось.
– Дорогая Клэри, как хорошо, что вы мне об этом рассказали. Как думаете, не могли бы вы поужинать со мной – в качестве примерно тридцать второго пункта из списка всего чудесного, что с вами когда-либо случалось?
Она ответила, что могла бы. Надо только сходить предупредить Полли и узнать, не хочет ли она присоединиться. Давайте, ответил он.
Полли не захотела. Он повел Клэри в маленькое кипрское заведение неподалеку от Пикадилли.
– Мы ходили сюда вечером в День победы в Европе, помните?
– Помню, ходили.
– И вы еще в тот раз упоминали про Ноэля.
– Правда?
Вместе с кебабом она съела почти всю черную помаду со своих губ. Она много ела и сияла, довольная тем, что рассказала ему. Со своей короткой стрижкой, белым лицом и глазами в черной обводке она походила на мартышку, так он ей и сказал. У нее красивые глаза, добавил он на случай, если сравнение с мартышкой покажется ей неуместным – с недавних пор слово «неуместный» стало для нее самым ругательным.
– Я еще и похудела, – сказала она.
– Определенно. По-моему, достаточно.
– Я много ем. Но Ноэль любит чрезвычайно долгие прогулки, а после них – допоздна читать вслух. Все утро он диктует письма – у них с Фенеллой литературное агентство, и я там секретарь. Потом мы едим обед, который готовит Фенелла, и весь день работаем. Раз в две недели я уезжаю с ним на выходные… Иногда меня клонит в сон и наваливается усталость. Но и Фен тоже, – тоном оправдания добавила она. – Вот почему для нас имеет смысл делиться.
– А как ваше писательство? Продвигается?
– Не очень быстро. В те дни, когда я не работаю, я не в настроении писать. И потом, Ноэль посмотрел мою книгу, сказал, что там много чего не вышло, так что надо начать заново. Вот только для писательства у меня остаются одни выходные, когда я не с ним, а к этому времени всегда накапливается куча дел – ну, постирать одежду, убрать в доме вместе с Полл. Не успеешь начать – уже снова понедельник, и я опять на работе. Ноэлю тоже очень непросто писать. Он говорит, чтобы я писала по ночам, но тогда я просто засыпаю.
– А что думает обо всем этом ваш отец?
– Папа? Я ему не рассказывала. И вы не говорите, пожалуйста. Полл знает, конечно, но больше никто. По-моему, никто и не поймет.
– Ясно.
– Правда?
– Не уверен, – осторожно откликнулся он. – Я хочу, чтобы вы были счастливы. А вы счастливы?
– «Счастливы»! – презрительно повторила она. – Дело совсем не в этом. Он несчастлив, так откуда же счастье возьмется у меня? Понимаете, он боится сойти с ума. И я – единственное, что его от этого спасает. Ну и Фенелла тоже, конечно. Он нуждается во мне. Вот в чем дело.
Провожая ее домой, он будто невзначай спросил:
– А мне нельзя с ним познакомиться? Я бы не отказался.
– К сожалению, нет. Он сказал, что не желает встречаться ни с кем из моей семьи.
– Я не из вашей семьи, Клэри, я ваш друг.
– Это почти одно и то же. Он просто не хочет, чтобы что-нибудь из остальной моей жизни встало между нами.
Он умолк. Все, что ему хотелось сказать, было невозможно выразить словами.
– Я прямо чувствую ваше осуждение, Арчи. Напрасно вы так.
– Не могу я не осуждать ужасную одежду, которую вы носите. Воротнички и галстуки? Видимо, это он хочет, чтобы вы их надевали.
– Он предпочитает на женщинах такую одежду. Вот мы и носим ее.
– Вы и Фенелла.
– Я и Фенелла.
– Ну что ж… – прощаясь и желая ей спокойной ночи, продолжал он. – Только одно: я признателен за все, что вы мне рассказали. Вы не могли бы и дальше держать меня в курсе? То есть если что-то случится, вы об этом сообщите?
Она на миг задумалась.
– Ладно. Сообщу.
– Смотрите, вы пообещали.
Она небрежно обняла его.
– Я же сказала.
2. Арчи
Июль – август 1946 года
Он прошел по песку с мелкими камушками и шагнул в воду, солнце придало ей янтарный оттенок. Речной берег круто уходил вниз, вскоре он очутился в воде по шею. Чистая, упоительно прохладная после солнцепека, она неспешно текла мимо и вокруг него. Сочные блестящие водоросли струились вниз по направлению течения, которое словно расчесывало их, как длинные зеленые волосы. Кое-где на реке попадались коварные водовороты, но он всегда приходил купаться в это безопасное место. Он отплыл от берега, перевернулся на спину и тихо покачивался на воде. На середине реки в воде не отражалось ничего, кроме неба, нежной поблекшей голубизны, но у дальнего берега, над которым нависали деревья, она была испещрена темными, маслянисто-зелеными пятнами. За деревьями дрожали виноградники на террасах, мерцали в знойном белом мареве. Он поплыл назад – к берегу с бледно-серыми скалами, торчащими из каменистой земли.
Он пристрастился приезжать сюда по утрам на одолженном у Марселя велосипеде, пристроив на нем заплечный мешок с обедом и рисовальными принадлежностями. Он ощущал настоятельную потребность вырваться из своих комнат, которые по какой-то невообразимой причине угнетали его.
Странно и удивительно было обнаружить их на прежнем месте: пыльные, запущенные, но по-прежнему с его мебелью, с кастрюлями и сковородками, его мольбертом, его красками, книгами и даже кое-какой старой одеждой. Мы знали, что ты вернешься, говорили они. Это был радушный прием; в первые сутки он будто захмелел от воссоединения – жал руки, целовал щеки, поглощал в немыслимых количествах пастис и кофе, расспрашивал о здоровье уже выросших детей, но потом им овладела апатия, и ему стало одиноко. Ощущение, что его считают чужаком, возникло у него почти сразу – пока все пили в кафе, и он спросил, что тут было за время его отсутствия. Краткая настороженная пауза… пожатие плечами. Пьер, который держал épicerie[9], хотел было что-то сказать, но его отец, всегда заправлявший в семье и посиживающий на жестком деревянном стуле у лавки, пока его жена и сыновья работали, буркнул, и Пьер промолчал.
На следующий день рано утром он зашел за своим хлебом к мадам Жиго, и она заметила, что он хромает. Он объяснил, как это вышло, и она закивала: ах да, война. Всем в войну досталось. Но когда потом он начал расспрашивать ее о семье, она замкнулась. «А Иветта, – допытывался он, – красотка Иветта, наверняка она удачно вышла замуж». «Это было невозможно», – ответила она. Ее глаза, черные, как терновые ягоды, смотрели на него совершенно безучастно. «Где же она?» – «Уехала на север, в Лион. Так надо было, многое сделалось необходимостью. Нет, она не вернется. И в деревне о ней лучше не заговаривать». Потом она вздохнула, шлепнула багет на прилавок и пожелала ему хорошего отдыха. Похоже, как и вся деревня, она знала, что он приехал ненадолго.
Потом, когда он зашел к Марселю спросить, нельзя ли взять у него напрокат велосипед, а заодно разузнать про Жан-Жака, который работал в гараже и приходился Марселю кузеном, оказалось, что тот в деревне больше не живет. Его забрали, увезли в сорок четвертом на работы в Германию. Он не вернулся, о нем ничего не известно. Это было единственное, что ему удалось выяснить, и он быстро понял, что расспросы лучше не продолжать. Возникла скованность: отношения изменились как между деревенскими, так и у него с ними. И он казался сам себе одиноким, отвергнутым, чувствовал, что эта скрытность проистекает от некоего стыда и в свою очередь порождает пассивную враждебность, которую он не мог ни понять до конца, ни преодолеть. Агата, которая раньше приходила убирать в доме и стирать, умерла – жена Марселя сообщила ему об этом в первый же вечер, когда он ужинал в ресторанчике за кафе. У нее сделалось что-то неладно с нутром, занадобилась операция, но к тому времени, как ее отвезли в Авиньон, в больницу, было уже слишком поздно. Он немного привел дом в порядок, так, чтобы в нем можно было жить, но потом оказалось, что ему не хочется находиться там, и он полюбил целые дни проводить у реки и возвращаться на велосипеде обратно уже на закате.
Эта отчужденность, которой он совсем не ожидал, постоянно наводила Арчи на мысли о людях, с которыми он расстался. О Нэнси, с которой провел последний злополучный вечер. Она держалась стойко.
– Спасибо, что сказали мне, – ответила она. – Да я и без того догадывалась, потому что вы все тянули и тянули со встречей.
Было бессмысленно и даже жестоко объяснять, что дело не в этом: любые слова выглядели бесполезными и не особенно мягкими. Однако кое-что все же требовалось сказать. Он прилагал усилия, чтобы не задеть ее гордость, только чтобы выяснить, что никакой гордости у нее нет.
– Да, я надеялась, что у нас что-нибудь да выйдет, – призналась она, смахивая слезы, – но это было глупо с моей стороны, я же вижу. Вы куда интереснее и умнее меня.
Когда он спросил, можно ли ему поддерживать с ней связь или она предпочитает больше с ним не общаться, она ответила: «Только не сразу. Мне ведь еще в себя надо прийти, правда? Я же знаю, так бывает». Ладно, отозвался он и попросил написать ему, если и когда у нее появится такое желание. «Хорошо». Они расстались на улице. Он посадил Нэнси в автобус, увидел, как она задержалась на площадке, оглянулась на него перед тем, как автобус тронулся, а потом стала забираться наверх.
В следующую субботу утром он отправился в «Хэрродс» и купил ей котенка. В зоомагазине было шумно от трелей, свиста, щебета птиц. В витринах копошились гладкие пугливые кролики, в клеточках поменьше – мыши, хомяки, белая крыса, черепахи, в двух загончиках – котята. Выводок персидских, одна голубая бурма. Эту бурму он и выбрал – кошку, или, как сказали в зоомагазине, самочку. Пока котенка устраивали в корзинке, он написал записку: «Вам пора обзавестись новым другом. С любовью, Арчи». До ее дома он доехал на такси. Всю поездку котенок громко протестовал. Он попросил таксиста позвонить в дверь и отдать подарок, оставив машину не прямо у дома, а поодаль. Ему не хотелось смущать ее своим появлением, только убедиться, что она дома.
– Не говорите, что вы таксист, – попросил он. – Только объясните, что вам поручили доставить котенка.
В заднее окно машины он увидел, как она открыла дверь, увидела посылку, удивилась и просияла. Она забрала корзинку, дверь захлопнулась, таксист вернулся в машину.
– Все вроде как прошло неплохо, – доложил он.
Мысль оказалась удачной. Она прислала ему открытку с кратким «Большое Вам спасибо. Она просто прелесть».
Что же до остального…
Он думал о Вилли, ее горечи, и гадал, удастся ли ее обездоленным, зависящим от нее домочадцам – Роли, Лидии и мисс Миллимент – пробудить в ней ощущение смысла жизни, или же ее уязвленное самолюбие и страдания заразят их всех отчаянием. Лидии повезло, в худший период ее не было дома, закрытая школа обеспечила ей иную жизнь, но Роли и мисс Миллимент угодили в самое пекло. Ему вспомнилось, как Руперт однажды сказал: «Беда с Вилли в том, что она всегда держалась так, будто ее жизнь – тайная трагедия, которую никто не понимает». Трагедия, если это и впрямь она, перестала быть тайной. Эдвард всегда так или иначе делал то, что хотел, но, возможно, и он попался в ловушку, потому что эта женщина родила ему одного, если не двух детей – об этом Арчи знал от Руперта. Каким оказался нравственный выбор? Остаться с Вилли, предоставив Диане-как-бишь-ее право перебиваться самой? Откупиться от нее, если он мог себе это позволить? Или отделаться от Вилли и взвалить на себя новые обязанности? Вилли ему все равно приходится обеспечивать, но с этой задачей справиться, возможно, уже проще. Что бы он ни предпринял, чего бы ни хотел, он не может не ощущать груза своей вины. Хорошо еще, что хотя бы Руперт решительно оборвал свой французский роман. Когда Руп рассказал ему об этом, он искренне посочувствовал и ему, и всем троим, потому что Зоуи перенесла смерть Джека – не просто смерть, а самоубийство, принять которое наверняка тяжелее. Он помнил тот вечер у него, когда Руперт изливал свои страдания, а он думал о Зоуи, о выражении бесконечной боли, которое появлялось и исчезало на ее лице, пока он объяснял ей, что Джек любил ее и был ей благодарен за это чувство. Вот что надрывало ему сердце: как она говорила, что ждала от него только безоговорочного осуждения за ее любовь, и как добавила, что не верила в возвращение Руперта. В тот вечер, проведенный в компании Руперта, он думал про эмоциональный паритет в их паре и про то, что он мог бы спасти обоих: стоит им только рассказать друг другу то, в чем они порознь признались ему, как все станет хорошо. Но это решение оказалось чересчур простым и слишком опасным, чтобы кто-либо из них попытался прибегнуть к нему. Разумеется, он призывал к этому шагу Руперта, но Руперт ответил, что сказать Зоуи никак не может, пока не будет полностью уверен, что не любит Мишель. А он по-прежнему любил ее. Он сумел расстаться с ней, но не приказать сердцу ее разлюбить.
Арчи обсыхал на берегу под ровным и сильным солнечным теплом. Пора было выпить и пообедать. Отыскав бутылку, поставленную охлаждаться в речную воду между двух камней, он выдернул пробку. Вино было местное розовое, легкое и освежающее. Он развернул хлеб с сыром и персики. В прежние времена за едой он изучал бы открывающийся перед ним ландшафт, размышлял, строил планы. А теперь не смотрел на него: образы теснились перед его мысленным взором.
В прошлом году, когда Арчи приехал Хоум-Плейс, спустя много времени после тех разговоров, он отправился на прогулку с Зоуи. Это случилось перед самым их переездом в Лондон, в дом к Хью, и он спросил, хочет ли она этого. Она ответила:
– Думаю, так будет проще – в некоторых отношениях. Знаете, когда есть кто-то еще.
– А проще ли?
– Похоже на то.
– Зоуи, дорогая, вы все еще скорбите о нем?
– И всегда буду. Не о Джеке, а за него. – И потом, увидев, что он ее не понял, пояснила: – То есть теперь я знаю: он возвращался убедиться, что я справлюсь без него, и оказался прав – мне это удалось. И удается сейчас. Но он не лишился жизни, он отдал ее, и я скорблю о том, что он считал себя обязанным так поступить. Знаете, он был очень любящим человеком. – Она помолчала, а потом сказала так, что он едва расслышал ее: – Вероятно, самым любящим из всех, кого я знаю.
Он взял ее за руку, они продолжали идти, пока он не нашел в себе силы произнести:
– Не кажется ли вам, что Руперту следовало бы рассказать об этом?
Но она сразу отшатнулась.
– Арчи, нет! Я не смогу. Он не поймет! И так оскорбится. И потом, между нами все… настолько хрупко. Я имею в виду, вообще все – ну, вы понимаете. Это я виновата. Я не радую его, похоже, мы заплутали не вместе, а поодиночке с самого начала… – И она осеклась, стараясь не расплакаться.
Тогда он обнял ее за плечи, а когда она немного успокоилась, повторил убедительно и мягко:
– Я все-таки думаю, что вам надо попытаться. Мне кажется, результат удивит вас и окажется не таким, как вам представлялось.
Но она почти сердито возразила:
– Вы не понимаете, Арчи! Вижу, вам кажется, что понимаете, а на самом деле нет. Все будет разбито вдребезги.
Ему пришлось отступить. Следующую попытку он предпринял с Рупертом, но тщетно, и после этого с чувством безнадежности и острой досады сдался. Это не его дело, твердил он себе, людей нельзя принуждать даже к самым здравым и верным поступкам. Но с другой стороны, кто он такой, чтобы решать, какие они, эти поступки? Какой бы ни была ситуация, беда любого стороннего наблюдателя – неспособность увидеть за деревьями лес. Вмешательство по любым причинам – просто попытка жить чужой жизнью.
«Хотя бы с Клэри я старался не вмешиваться», – думал он, выливая в стакан остатки вина и разыскивая «Голуаз». А как его тянуло, Господи! Чем больше Клэри превозносила достоинства Ноэля, тем сильнее, похоже, обострялись его паранойя, эгоизм и манипуляторство. Не только его, но и миссис Формен. По крайней мере, она существовала, эта миссис Формен, – и он был почти уверен, что свои взгляды на брак Клэри почерпнула у этой пары. Будь Ноэль холост, он, вероятно, поймал бы в западню Клэри, как попалась туда его жена. Словно бомбардировщику, ему, похоже, для обеспечения боеспособности требовалась солидная наземная команда. Арчи было невыносимо видеть Клэри настолько усталой, накрашенной, как актриса из фильма двадцатых годов, безрадостной, будто радость выбили из нее. Да еще раскритиковали ее рукопись, чтобы и в этом сбить девушку с пути. Ноэлю писанина давалась с трудом, и он хорошенько постарался, чтобы Клэри стало так же трудно. Если это правда, а Арчи был в этом уверен, ему нет прощения. Впрочем, прощать гаденышу он не собирался ничего. Клэри просто не повезло столкнуться с таким, как он, на первой же работе. Она такая искренняя, в проявлении чувств ее всегда бросает в крайности, и если она решила, что любит кого-то, она будет верна ему, что бы ни случилось. За почти двадцать два года жизни – день рождения в этом месяце, – такое случилось с ней впервые. Само собой, она спит с ним. Эта мысль наполнила его отвращением и еще каким-то чувством. Клэри не говорила, что спит с ним, но Арчи был уверен, что так и обстоит дело. Эти омерзительные выходные, которые она проводит с ним! Она немного рассказывала ему об этом. Родителям Ноэля принадлежал дом в Барнете – маленький, с запущенным садом. По ее рассказам – кошмар: никто не жил там после смерти отца Ноэля, но он оставил в доме все, как было – Клэри говорила, что с тех пор он покрылся толстым слоем пыли и слегка напоминал ей жилище мисс Хэвишем. Она сказала, что там было холодно – «но мы не снимали пальто» – и все отсырело. Он спросил, что они там делали, и она ответила, что ходили гулять, Ноэль слушал отрывки из опер на граммофоне – кстати, Арчи слышал Розу Понсель и Мартинелли? – а она готовила ребрышки, а еще там в саду был шпинат. Ноэль читал ей до двух часов ночи. Устраивать в доме уборку он не собирался – не желал, чтобы кто-нибудь заходил туда. Горячей воды не было, зато в гостиной работал газовый обогреватель. Все это явно казалось Клэри увлекательным и романтичным. «Ведь она такая юная – слишком, почти плачевно юная для своих лет», – думал он. Он попытался вспомнить, как именно ощущал себя в двадцать два года, но так и не смог толком. Он был влюблен в Рейчел, был счастлив и в то же время очень несчастен. И не мог желать Клэри той же участи – неразделенной, безнадежной любви. Ему вспомнилось, как она рассмеялась, когда он глупо предположил, что во Францию с ним она не желает ехать по той же причине, что и Полли. Слишком уж напрашивался вывод, что она считает его чересчур старым, чтобы кто-нибудь мог в него влюбиться. Опять эта бескомпромиссная юность. Если ты старше сорока, бедняжка, у тебя все в прошлом. Он спрашивал, сколько лет Ноэлю, просто чтобы знать, она ответила, что тридцать восемь, но он из тех людей, которые просто-напросто вообще не стареют. «Ясно, – отозвался он, не сумев сдержаться, – у него не старость, просто зрелость». Она взглянула на него удивительными, нелепо накрашенными глазами:
– Арчи, не надо язвить, вас все любят. Вся семья. И вам это известно! И я, конечно, тоже.
Утешение показалось слабым.
Пора браться за работу. Вдалеке показалась плоскодонка или какая-то другая лодка, старик в ней рыбачил. Арчи взял блокнот и уголь и принялся рисовать. Он набросал фигуру рыбака в лодке, с тополями за ним – получилась вымученная, старательная картинка. Попробовал изобразить виноградники на террасах – их расположение и слегка волнистые линии были ему хорошо знакомы. Он поглядывал на них, но без особого воодушевления. «Надо набить руку, – думал он. – Просто немного отвык». Рисование требовало постоянной практики, а он не рисовал толком уже много лет. Что означало те же ловушки, которые грозят новичкам. Стоило допустить какую-нибудь ученическую ошибку и попытаться исправить ее, как в процессе этих манипуляций из рисунка утекали и те капли жизни, которые удавалось в него вложить. Первое впечатление от его замысла терялось, замыливалось, он никак не мог уцепиться за него. Он уже почти забыл, каково это – с головой нырять в работу после перерыва. С момента возвращения прошла неделя, а ему по-прежнему было трудно. Но вместе с тем он сознавал, что трудится лишь периодически, а не настолько часто, долго и упорно, чтобы прорваться, потому что до его возвращения в Англию осталась всего неделя.
К тому времени как он собрался домой, солнце уже садилось, река потемнела. Проезжая на велосипеде по узкой прямой дорожке под образующими арку ветвями платанов, он решил бросить свою канцелярскую службу. Он мог бы уволиться еще несколько месяцев назад, если бы захотел, но помешала инертность в сочетании с озабоченностью делами семьи.
Когда он вернулся в молчаливый пустой дом, поднялся по крутой лестнице, разобрал мешок и налил себе пастиса, он сообразил, что к тому сочетанию примешивалась и доля страха. Он отвык жить один и был не расположен обращаться за редким утешением к случайным знакомым женского пола. Ему казалось, что он живет бесцельно, а этого Арчи боялся. Хоть деньги уже были на исходе – ему позволили провезти всего пятьдесят фунтов, а остатка в банке едва хватало на жилье и налоги, – он решил поужинать в ресторане. Ужин по prixe fixe[10] стоил недорого, к нему полагался графин вина. С собой он прихватил роман некоего Артура Кёстлера, чтобы почитать за едой. Роман он купил на вокзале в Париже, но еще даже не открывал.
Жена Марселя подала ему закуски: тоненько нарезанную колбасу, сочные черные оливки, помидоры с базиликом и жирным зеленым маслом, корзинку с ломтями хлеба. После Англии и войны еда казалась изумительной.
– Вы видели свою телеграмму, месье?
– Нет, какую?
– Мальчишка просунул ее в дверь, я своими глазами видела.
– Значит, наверное, не заметил.
Он встал и направился из ресторана к себе. Открыв дверь, он нашел желтоватый конвертик, который, видно, упал вкось так, что лежал сбоку от двери, у стены.
«Пожалуйста позвоните после шести. Беда. Полли».
Дозванивался он чуть ли не час, слышимость была отвратительная. Он едва различал ее слова.
– Это из-за Клэри, – сказала она. – С Клэри беда. Она… – И дальше он не расслышал.
– Что? Что с ней случилось? Полли?.. Вы меня слышите?
В трубке затрещало, потом снова прорвался ее слабый голос.
– Так вы сможете приехать, Арчи? Я не знаю, к кому еще… – Тут ее голос снова оборвался, и он положил трубку.
Так он и не остался на вторую неделю. Даже не доел ужин. Мадам приготовила ему бутерброд, пока он укладывал вещи, запирал квартиру и вызывал такси до Авиньона. Потом был ночной поезд до Парижа, свои последние франки он потратил на такси до Гар-дю-Нор. Весь путь на пароме он гадал, что приключилось с Клэри. Она сбежала, чтобы тайно выйти замуж; Фенелла пыталась убить ее; она внезапно и тяжело заболела…
В Ньюхейвене он взял билет в пульмановский вагон: просидев всю ночь и оставшись без завтрака, он обессилел. Омерзительный обед ему подал официант с безупречными манерами лакея из аристократического семейства.
– Рад вас видеть, сэр. Надеюсь, вы хорошо отдохнули, – произнес он, бережно ставя перед Арчи тарелку мясного супа «виндзор». Он похлебал бульону, съел немного жесткого филе камбалы, которое принесли после, а затем не выдержал и уснул.
Официант подал ему счет уже на подъездах к Виктории.
– Не хотелось будить вас, сэр.
Он задумался, не отправиться ли сначала домой, чтобы позвонить оттуда, но не стал. И взял такси прямо до Бландфорд-стрит. С тех пор как он получил телеграмму, прошло меньше восемнадцати часов. Он позвонил в дверь, подождал, снова позвонил, и наконец она спустилась, чтобы открыть ему.
– А я думала, вы во Франции!
– Я только что оттуда. Впустите меня, Клэри.
Она нерешительно помялась в полутьме.
– М-м… ну ладно.
Она повела его вверх по лестнице в свою комнату, где царил привычный хаос. Облегчение, которое Арчи испытал при виде ее, убедившись, что она здесь, уступило место тревоге иного рода. Выглядела она кошмарно. Лицо без признаков нелепого макияжа, который он видел на ней в прошлый раз, было серым и отечным, с темными кругами под глазами. Она куталась в потрепанное кимоно персикового оттенка, которое, как он припоминал, раньше носила Зоуи. «Без Ноэля не обошлось, – мелькнуло у него. – Наверное, приняла слишком близко к сердцу».
– Я вообще-то уже лежала в постели, – сказала она. Голос звучал вяло, в нем сквозило напускное равнодушие. И все-таки ему стало чуть легче.
– Почему вы вернулись?
– Полл прислала мне телеграмму. Что вы в беде.
– И больше ничего не объяснила?
– Связь была слишком плохая. Я не расслышал.
– Вы же сказали – телеграмму.
– Да, и я позвонил ей.
– А.
И замолчала. Она стояла лицом к нему, он видел, что она дрожит.
– Что стряслось?
– Вам я могу сказать. Кажется, я беременна. Такая пошлость, да?
– Вы точно знаете?
– Ага. Поначалу сомневалась, а на прошлой неделе узнала наверняка.
Этого он никак не ожидал.
– Больше никто не знает, – продолжала она, – кроме Полл. – И добавила после паузы все тем же скучным голосом: – И Ноэля, конечно. И Фенеллы. – Она нахмурилась, словно пыталась не дать лицу распасться на части. – Ох, Арчи, как они злятся! Будто я нарочно! А это просто ужасная ошибка, я правда не понимаю, как так вышло. Не понимаю! – Она рухнула на пол, обхватила колени и разразилась мучительными, бесслезными рыданиями.
Он встал на колени рядом с ней, она прильнула к нему. Он гладил ее по голове, обнимал обеими руками и давал выплакаться. Слезы так и не появились.
– Я даже плакать теперь как следует не могу, – сказала она. – Похоже, израсходовала все обычные способы.
– Клэри, дорогая, ну конечно, вы не виноваты. Конечно нет. – Он помолчал и спросил: – Почему Ноэль злится?
– Потому что ему даже мысли о детях ненавистны. Он говорит, они его с ума сведут. И она говорит – Фенелла то есть, – что это правда. Он взял с нее клятву никогда не иметь детей, и она ее сдержала, и теперь она говорит, что я предала их обоих. Но я же не нарочно! Это просто несчастный случай!
– А вы хотите его?
– Но как? Он же тогда больше ни слова мне не скажет – и видеться не захочет. А я его люблю и не смогла бы поступить так подло и эгоистично. – После паузы она сказала: – Теперь уже все кончено. Они вчера мне так сказали – то есть она сказала. Ему даже видеть меня было невыносимо. Ох, Арчи, не знаю, что мне делать! Не знаю, как… как мне… решиться на аборт, и вообще, за них платят сотни фунтов.
– Если он не хочет, чтобы у вас был ребенок, мог бы и раскошелиться.
Но она только взглянула на него, без слов давая отрицательный ответ. Потом сказала:
– Я ведь думала, что он меня любит. Я правда в это верила. Извините, Арчи, мне надо выйти, сейчас стошнит.
В ее отсутствие он убрал книги, бумаги и одежду с единственного кресла. Исписанный листок бумаги спорхнул на пол. Он поднял его, прочитал «Мой милый Ноэль» и продолжать не стал. Граница между его делом и не его делом вдруг стала очень размытой. Его дело – помочь ей сейчас. Нельзя позволить себе возмущаться этим ублюдком в присутствии Клэри: если повезет, Ноэль решительно оборвет все связи с ней, тогда она скорее перестанет горевать о нем. Надо быть очень осторожным, чтобы ненароком не сболтнуть чего-нибудь, побуждая Клэри встать на его защиту.
Она вернулась, он усадил ее в кресло, придвинул поближе кухонный табурет и сел рядом.
– Полегчало?
– Очень на это надеюсь. За сегодня уже третий раз. Обычно так поздно уже проходит.
– Хотите чаю или еще чего-нибудь?
Она потрясла головой.
– Хоть и не очень хочется, но мне бы лучше съесть галету. Они считаются полезными, говорит Полли. Она узнавала.
– А что обо всем этом думает Полл?
– С этим непросто, потому что Ноэля она видела только однажды и сразу невзлюбила. Не знаю почему, просто невзлюбила, и все, и когда я спросила, она, само собой, так и сказала. Она ведь до ужаса честная, так что ей пришлось.
После паузы она добавила:
– Вообще-то их неприязнь была взаимной. Ноэль считал ее поверхностной.
– А вы с этим не соглашались.
– Да, – устало подтвердила она. – Иногда я в чем-нибудь не соглашалась с ним.
– Где у вас эти галеты?
– Кажется, под кроватью – по-моему, они туда завалились.
– Вы обедали?
– Смысла не было. Обычно я ужинаю. Так вроде бы ничего.
– То есть у вас получается и проглотить ужин, и удержать его в себе?
Давняя семейная шутка. Услышав ее, она почти улыбнулась.
– Папина поговорка, да? У папы их полно, на все случаи жизни.
– Как думаете, может, стоит рассказать ему?
– Если получится, я бы лучше этого не делала. Но если у меня будет ребенок, он все равно узнает – и остальные тоже…
– Ну, об этом пока что думать незачем, и принимать решение – тоже. По-моему, вам не помешает поспать. Я побуду наверху у Полли, потом свожу вас поужинать. Годится?
– А вы что будете делать?
– Почитаю или тоже вздремну. В поезде поспать почти не удалось.
С этим планом она согласилась, хотя и сказала, что ей не спится.
– А голова разболелась.
Он принес ей аспирин из шкафчика в крохотной ванной и стакан воды. Когда он вернулся, она уже лежала в постели.
– Ужас, какой мерзкий привкус у лондонской воды! Только сейчас начала замечать.
Он задернул шторы.
– Если понадоблюсь, я буду наверху.
– Да, побудьте. Арчи! Вы вернулись только из-за меня?
– Угу. Знаете, я ведь к вам очень привязан.
– И я к вам, – ответила она – почти как прежняя Клэри, подумал он.
Он выждал пятнадцать минут, потом спустился проверить ее: она крепко спала.
* * *
Когда он остался один, у него слегка прояснились мысли. У Клэри есть три пути: родить ребенка и отдать его на усыновление, родить и вырастить его самостоятельно или не рожать. Важно, чтобы одно из трех она выбрала без какого-либо давления со стороны. Об абортах он знал только, что они запрещены законом, и это, в свою очередь, означало, что будет трудно найти того, кто согласится сделать операцию, и еще труднее – навести об этом человеке справки. Его осенило, что Тереза, подруга Луиса Качински, наверняка знает кого-нибудь, вдобавок однажды виделась с Клэри – когда он водил ее туда на ужин года три назад. Он позвонил им и договорился о встрече на следующий день. Если она захочет, он мог бы все оплатить, только сообщить об этом хорошо бы так, чтобы не давить на нее, тем более что этот выход она пока считает практически невозможным. Если она решит рожать, придется сказать Руперту: интересно, почему она до сих пор не сказала. Но с другой стороны, Клэри скрыла бы свое положение и от него, Арчи, если бы Полл не вызвала его обратно. Что было бы, не отправь Полл ту телеграмму – и если бы он не вернулся? Но допустим, что Тереза никого подходящего не знает, – как тогда его искать? С другой стороны, разве справится Клэри и с младенцем, и с работой? Он слишком устал, чтобы как следует обмозговать эти вопросы. Полли он написал записку, сообщая, что он наверху, у нее в комнате, а Клэри спит, и спустился, чтобы положить ее на ступеньку у входной двери. Потом вернулся в комнату Полли и расположился у нее на диване.
Когда он проснулся, Полли ставила на стол поднос с чаем.
– Подумала, вы не откажетесь.
– Спасибо. С удовольствием.
– Быстро вы вернулись. По телефону вас было плохо слышно, и я не знала, приедете вы или нет.
– Надеюсь, вы не возражаете, что я занял ваш диван.
– Нет, конечно. А вы совсем коричневый.
– Жарко было.
Он сел, она подала ему чашку.
– Ужас какой, правда? – сказала она.
– Да. Бедная Клэри. А он, похоже, настоящая сволочь.
– Так и есть.
– Она сказала, вам он не понравился. Так что он за человек?
Он увидел, как у нее на лбу появились мелкие морщинки и снова разгладились – так бывало всегда, стоило ей как следует задуматься.
– Все, что он собой представляет, – с расстановкой начала она, – сосредоточено на нем самом. Сюда он приходил только однажды, на чай. Клэри страшно хотелось познакомить меня с ним. Но он явился нехотя, сидел, слегка иронизировал над всем, что мы говорили, а если и разговаривал с Клэри, то в основном о том, чего он от нее хочет. К примеру, по магазинам он не ходит, значит, кому-то приходится ходить за покупками для него. Он объяснял ей, как добраться до какого-то жуткого места в Ист-Энде, чтобы купить там ему особенные носки, потому что ноги у него чувствительные, а пешком он ходит много. Эта поездка заняла у нее целый день. И не в ее рабочее время, а в субботу, когда у нее выходной. Клэри все твердит, что у него было такое трудное детство, но, по-моему, детство у него никогда и не заканчивалось. Только теперь он донельзя избалованный ребенок, заставляющий взрослых постоянно заглаживать вину перед ним. Фенелла, это его жена, теперь вообще не ест мяса – считает, что ее мясной паек ему нужнее для поддержания энергии. Ох уж эта его проклятая энергия! Он совсем заездил бедную Клэри. Не говоря уже о том, как обошелся с ней теперь. – Она с отвращением сморщила нос, глядя на него. – Невыносимо думать, что у несчастной Клэри появится миниатюрная копия этого изверга Ноэля. Вы должны остановить ее, Арчи. Хоть как-нибудь.
До него вдруг дошло, что именно эту мысль он давил в себе весь день.
– Выбор должна сделать она, – ответил он. – Но если вы правда считаете, что это будет катастрофа, думаю, не повредит, если вы об этом так и скажете ей.
– А я надеялась, что это сделаете вы. – И она добавила: – Вы, наверное, правы. Неправильно было бы навязывать ей решение или пытаться свалить эту задачу на кого-то еще.
Полл стала другой, думал он. Выглядела она, как всегда, элегантно в платье без рукавов, зеленом, как трава, и ярко-синих сандалиях, с волосами, стянутыми на затылке лентой того же цвета. Изменилась не ее внешность, а манера: она казалась более сдержанной, уверенной, и только тогда он вдруг осознал, что никогда прежде она не воспринимала его как равного. С их предыдущей встречи прошло больше двух месяцев. Она держалась, и довольно холодно, и в то же время более открыто. И когда он уже начинал гадать, неужели она уже не считает, что влюблена в него, она сказала:
– Арчи, мне кажется, я должна вам сказать кое-что. Я наконец переболела вами. Ох, грубовато звучит, да? Но я только хотела объяснить, что вам больше незачем беспокоиться. Естественно, я питаю к вам самые нежные чувства. Но отдаю себе отчет, как глупо все это выглядело из-за нашей разницы в возрасте. – И она очаровательно улыбнулась.
– Вот и ладно, – ответил он. – Хорошо, что вы мне сказали. Это произошло вдруг?
– По-моему, это происходило чрезвычайно медленно, но заметила я вдруг. И мне очень жаль. Что я поняла, так это как вам, наверное, было плохо. А я думала, что плохо только мне.
– Нет-нет, – возразил он. – В каком-то смысле это даже хорошо, что для начала вам попался безобидный старый пень вроде меня, а не какой-нибудь мерзкий подлец.
– Вовсе вы не старый пень! Знаете, Арчи, я в самом деле считаю, что вам обязательно надо на ком-нибудь жениться. То же самое я и папе твержу. Я вот о чем: наверняка найдутся тысячи женщин средних лет, чьих мужей убили на войне и которые не прочь выйти за одного из вас.
– Ох, Полл! – В его воображении вереницей выстроились женщины средних лет в непременных черных кофточках, все как одна с таким видом, будто бы взять в жены – самое меньшее, что он мог для них сделать. – Вам вовсе незачем опекать меня. Вы, наверное, удивитесь, но на самом деле и я был безнадежно влюблен, так что представляю, каково это, и хотя я тоже уже переболел, у меня еще сохранились романтические представления о том, что сначала надо влюбиться без памяти, а уж потом жениться. И потом, я лет на семь моложе вашего отца. Вообще-то, – добавил он, заметив, что последнее замечание прозвучало довольно обиженно, – это ничего не значит. Полагаю, ваш отец согласился бы со мной во многом.
Она сконфузилась, густо покраснела и чуть не расплакалась, без конца извиняясь.
– Когда ты молод, так трудно воспринимать тех, кого хорошо знаешь как обычных людей, – призналась она. – Особенно родителей. Но вы не родитель, Арчи, вы всегда были нашим другом, поэтому в вашем случае мне нет оправдания. Так что, – отважно закончила она, – надеюсь, вы найдете ту, в которую влюбитесь до беспамятства, – если вы этого хотите. Или не найдете, конечно, если нет.
Гораздо позже, вернувшись домой после ужина с Клэри, который, при всех его плюсах и минусах, показался ему удачным, когда Арчи просмотрел почту, разложил вещи и принял ванну, у него вдруг мелькнул вопрос, найдет ли он вообще кого-нибудь, или же, несмотря на его слова в разговоре с Полли, он уже достиг некоего порога, за которым все, что он принимал как должное, все, во что он верил и чего хотел, становится уже невозможным. Лежа в темноте, он сумел признаться самому себе, что не желает прожить остаток своих лет в одиночестве, и с тревогой задумался, не заставит ли это желание его – как, возможно, и бедного Хью – довольствоваться тем, кто, по крайней мере, надежно будет рядом.
Часть 3
1. Эдвард
1946 год
Он сидел в кабинете, который мысленно все так же называл отцовским. Ничего менять в нем он не стал: прежним был громадный стол, шкафчик для напитков из древесины кальмии, полный красивых графинов и хрустальных стаканов, ряды желтеющих фотографий в рамках: сотрудники компании возле гигантских бревен, грузовиков первых марок, даже одной подводы на конной тяге, нагруженной древесиной; всевозможные вековые деревья-гиганты, поразившие воображение Брига в Кью, или в каком-нибудь поместье, или в дендрарии; он сам верхом на разных лошадях; снимки членов семьи, в том числе два, на которые Эдвард поглядывал чаще прочих – запечатлевшие его самого и Хью в военной форме перед самым отъездом во Францию в 1914 году. Одним из многочисленных ужасов войны стала постоянная тревога за Хью. Он помнил их удивительную встречу, после которой они оба пробыли во Франции несколько месяцев, но не поддерживали никакой связи, – тогда их лошади заржали, узнав друг друга на дороге у Амьена. И еще одну, когда Эдвард услышал, что Хью ранен и в госпитале, сумел как-то добиться увольнительной, добраться туда и проведать беднягу. Как он был потрясен в тот раз его видом – голова и рука перевязаны, лицо осунувшееся и белое, и даже когда он улыбался, глаза оставались затравленными. Эдвард ощутил тогда такой прилив любви к нему, что перед уходом, осознав, что может больше с ним никогда не увидеться, поцеловал брата. Ни тот ни другой ни тогда, ни когда-либо даже словом не обмолвились о том, в каком побывали аду, но помнили, что оба прошли его, и это укрепило узы между ними.
И вот теперь этот страшный раскол. Хью осуждал его уход от Вилли к Диане, и это его злило; казалось, он, Эдвард, ничего не в силах с этим поделать. Он был не просто зол, но и глубоко уязвлен. Они с Хью всегда стояли друг за друга; да, иногда спорили – Хью упрямый чертяка, – но в итоге договаривались. Вместе работали, вместе отдыхали, вместе проводили много времени за шахматами, гольфом и сквошем. Теперь ему казалось, что за всю жизнь у него не было человека ближе, чем Хью.
Несколько минут назад Эдвард позвонил ему по внутренней связи, узнал, что он вышел, и вспомнил о вечеринке в честь мисс Пирсон. И решил не ходить туда. «Он не хочет видеть меня там», – горестно думал Эдвард. Когда он поднимался из-за стола, в дверь постучали, вошел Тедди. Эдвард был настолько рад ему, что предложил выпить: «Только по-быстрому, а то мне скоро пора по делам».
Тедди не стал отказываться.
Доставая виски, Эдвард думал, каким поразительно похожим на него вырос Тедди: те же вьющиеся волосы, те же голубые глаза, даже усы похожи. Правда, вид у парня был усталый – видно, сказывался длинный и трудный рабочий день (он велел Хартли не давать Тедди спуску – не только никаких поблажек, но и спрашивать с него строже, чем с работников, которые не носят фамилию Казалет), да еще жена, ненасытная в постели, как он подозревал. На прошлой неделе он взял их обоих с собой на ужин с Дианой, а потом на танцы, и, танцуя с Бернардин, понял, что она падка на мужчин.
– Дома все хорошо?
– Да, спасибо.
– А на работе? С новым начальством ладишь?
Хартли на неделе перевели в Саутгемптон.
– Пожалуй. Я как раз об этом и хотел с тобой поговорить.
– А-а. Ну и?.. – Он сразу насторожился.
– Тут такое дело… хорошо бы узнать, когда платить мне начнут побольше… – Во время короткой паузы Тедди встретился с ним взглядом и отвел глаза.
– Мальчик мой, да ведь ты работаешь у нас всего – сколько там? – три месяца!
– Помню. Так-то оно так. Просто счета за электричество и газ приходят, а мне нечем оплатить их.
– Тебе известно, что ты получаешь гораздо больше, чем большинство новичков на работе, в которой они ничего не смыслят. И намного больше, чем многие получают за всю свою трудовую жизнь.
– Знаю, папа. Ну, по крайней мере, представляю.
– Тебе достается больше, чем тем футболистам, которые грозились устроить забастовку. Сколько они требовали – кажется, семь фунтов в неделю? Ну а ты, если память меня не подводит, получаешь девять. Этого тебе определенно должно хватать, дружище Тедди.
– Я думал, что хватит. И совсем забыл про эти счета. Понимаешь, дело в том, что Берни в денежных делах не сильна. Да еще привыкла к теплому климату, так что топит постоянно – даже в августе. И свет всегда оставляет включенным – а то, говорит, в квартире темнота.
– Сдается мне, тебе пора потолковать с ней о таких вещах…
– Уже пробовал. И начинать заново мне бы не хотелось – не так-то ей весело живется, ведь я целыми днями на работе. Она, честно говоря, извелась от скуки.
«Господи, – мысленно ахнул он. – Вот он влип так влип». А вслух сказал:
– Много там выходит по счетам?
Тедди похлопал себя по карманам пиджака и достал из одного пачку маленьких листочков, собранных под скрепку.
– Все красные – последнее предупреждение, – пояснил он. – Грозятся отключить нас, если не расплатимся. В том-то все и дело.
– Дай-ка взглянуть на них.
Счет за газ на двадцать восемь фунтов – непомерно много для такой квартирки всего за три месяца. За электричество – на двенадцать, за телефон, о котором Тедди промолчал, – на тридцать.
– Она звонила в Штаты, пришлось объяснять ей, что это нам не по карману.
– Итого семьдесят фунтов.
– Точно. Так и есть.
– Больше ничего?
– Ну, еще со дня на день платить за жилье, за следующий месяц. Это еще шесть фунтов.
– Тедди, на эти расходы деньги надо откладывать. Каждую неделю.
– Тогда как и чем, черт возьми, мне платить за все остальное?
– Ты про еду?
– Про еду, мой проезд до работы, и… ну, знаешь, то, что нужно Берни. Не говоря уже о том, что мы выбираемся куда-нибудь раз в неделю, а это не так уж часто, да еще сигареты, да изредка перекусить в ресторане по соседству. Берни в прежней жизни редко случалось стряпать, она считает, что с продуктами по карточкам это вообще невозможно. Их просто не хватает. Вот и приходится питаться вне дома.
В конце концов Эдвард сказал, что эти счета он оплатит, но Тедди придется впредь планировать бюджет и жить по средствам.
– Повысить тебе жалованье прямо сейчас я не могу, – объяснил он. – Получится, что ты здесь на особом положении. Других наших служащих отцы деньгами не выручают. Ты сам решил жениться. А об этом следовало прежде крепко задуматься. Так что придется тебе урезать расходы. – Он смотрел поверх стола, как Тедди вертит пустой стакан из-под виски; его лицо, еще недавно светившееся благодарностью, стало надутым.
– Попробую, – отозвался Тедди, – только это не так-то просто. – Он поднялся. – Ладно, пойду.
– Погоди минутку. Я выпишу тебе чек. Но имей в виду, это для оплаты счетов.
– Спасибо, что выручил деньгами, – принимая чек, сказал Тедди. – Разумеется, ими я оплачу счета.
– Может, предложишь Берни поучиться вести хозяйство у твоей матери?
– Пожалуй. – Судя по его тону, затея была безнадежная.
Он подвез Тедди до Тафнелл-Парка, в итоге опоздал к Диане.
Высадив Тедди, он вспомнил, что у Бернардин, кажется, двое детей от первого брака, которых она, похоже, бросила. О них вообще не упоминали. Может, это значило, что она не любит детей или не хочет других. И это было бы к лучшему, мрачно заключил он.
Для опозданий вечер не годился, потому что порадовать Диану, ждущую от него новостей, ему было нечем. Он-то думал, что, расставшись с Вилли и поселившись вместе с Дианой, он осчастливит хотя бы одну из них, но не тут-то было, по крайней мере, получилось совсем не так, как он рассчитывал. Разумеется, она была в восторге, когда он обо всем рассказал ей и перебрался в дом, который она подыскала для них несколько месяцев назад. Дом был просторный, довольно современный, построенный в тридцатых годах – не в его вкусе, но ей этот дом полюбился, потому что, по ее словам, в нем было легко поддерживать порядок. Из трех этажей самый верхний, как сразу заявила она, годится, чтобы поселить экономку, и сразу же наняла некую вдову миссис Гринэйкр, чтобы ходила за покупками и готовила еду. Для уборки и прочей работы по дому она подыскала поденщицу. Джейми отправили в частную школу, так что дома осталась одна Сюзан, но и для нее Диана нашла дневную няню, которая присматривала за девочкой ежедневно с девяти до четырех. Полный дом народу, думал он, а ведь еще надо обеспечивать Вилли. Пришлось влезть в основной капитал. Но едва поселившись в новом доме, Диана озаботилась его разводом. С самого начала она полагала этот вопрос решенным, а ему не хватало духу разуверить ее. Он рассчитывал, что Вилли сама захочет развестись с ним, но за последние месяцы по разным косвенным приметам убедился, что нет, не захочет, – или, во всяком случае, не сделает первый шаг. А на прошлой неделе Диана открыто заговорила все о том же. Они раздевались после званого ужина с ее друзьями, и он заметил, что она слишком уж молчалива.
– Устала, милая?
– Немного.
– Мне понравились твои друзья.
– Падди и Джилл? Да. Жаль только, что Кэрью не пришли.
– Это да. А почему не пришли?
– Думаю, идея сожительства без брака им не по душе.
– Ну и глупо с их стороны. – Он ушел в ванную, вынул вставные челюсти и почистил их, чего обычно не делал при Диане, в отличие от Вилли. Когда он вернулся, она все еще сидела у своего туалетного столика.
– Эдвард! Что происходит?
– С чем?
– С разводом.
Он ответил, что поздновато уже заводить такие разговоры, но она возразила: нет, нисколько, ей вправду хочется знать.
– То есть я, конечно, понимаю, что понадобится время, но я предпочла бы знать, что начало уже положено. А это не так, да?
– Официально – нет.
– Хочешь сказать, вообще нет, – так? А с юристами ты беседовал? Или с ней?
– Если уж тебе так хочется знать – нет.
– Но если нет, значит, ничего и не будет.
– Всегда есть шанс, что она сделает первый шаг.
– Ты всерьез намерен просто сидеть и ждать этого?
Он не ответил.
– А если так и не сделает?
– Не знаю я! Ну подумай, откуда мне знать, черт возьми?
Ему казалось, что его загнали в угол, что все, даже она, сговорились, лишь бы вызвать у него чувство, что он допустил ошибку. Проклятье, а ведь ей полагалось быть на его стороне! И как раз когда ему уже начинало казаться, что он больше не выдержит, она переменилась: встала, подошла к нему, заключила в объятия.
– Бедненький! Я понимаю, как тебе трудно. Ты держался замечательно, что бы ни происходило… – И она наговорила еще много в таком же роде, так что ему полегчало. Они легли в постель, он занялся с ней любовью, и она отзывалась охотнее, что было приятно, а потом, когда она лежала в его объятиях, он пообещал договориться о встрече с Вилли, чтобы потолковать насчет развода.
Так и состоялся его обед с ней. Он выбрал ресторан в Сохо, где обычно не бывал: не хотел нарваться на знакомых или отвлекаться на не в меру усердных официантов. Позвонил ей, коротко сообщил, что хочет кое-что обсудить, она отозвалась настороженно, но согласилась.
Жена ждала его за столиком, одетая в темно-синий костюм; губы она ярко накрасила помадой оттенка цикламена. Он сердечно поздоровался с ней и заказал мартини для обоих.
Однако обед получился трудным. Разговор непредсказуемо лавировал между тщательно выбранными темами (выбирал он) и ее внезапными, горькими отступлениями от них в тоне, который он про себя определил как сценический и который тем не менее вызывал у него острое чувство неловкости. К примеру, он расспрашивал, как прошел ее недавний летний отдых с Дюши и Рейчел – она возила детей в Хоум-Плейс, – когда она практически перебила его заявлением: «Видимо, мне до конца своих дней придется довольствоваться положением приживалки у людей, жалеющих меня!» В тот раз он сглупил, спросив ее, что это она имеет в виду, и она взглянула на него со своей жуткой улыбкой доблестной героини, которая, как он в тот момент понял, всегда раздражала его, и ответила: «Что я имею в виду? Что нищим не до разборчивости». И в наступившей пугающей тишине внимательно уставилась на него, растерянного и обескураженного. Позднее, когда он рассказывал ей про Тедди и его финансовые трудности и добавил, что Бернардин не отличается хозяйственностью, она воскликнула: «О да, мы-то знаем, на чем держится эта семья, верно? На похоти!» Это слово она ухитрилась произнести таким гнусным тоном, что он почувствовал, как краснеет. Словом, атмосфера совсем не годилась, чтобы поднять вопрос развода. Но он пообещал Диане поговорить с Вилли и поговорил.
Эта мысль ужаснула ее, по ее собственным словам. Никто в ее семье ни разу не подвергался столь позорной процедуре. Она не понимала, с какой стати ей становиться первой просто в угоду хищническим инстинктам женщины, которая взяла и погубила ее жизнь. Он объяснил: ему казалось, так будет приличнее и легче для детей, чем нынешняя неопределенность, на что она возразила, что еще легче детям было бы, если бы никакой неопределенности не возникло.
Может, она хотя бы подумает, спросил он.
– Чего я просто не в состоянии понять, – сказала она после того, как некоторое время оба сидели молча, – так это зачем тебе понадобилось убеждать меня, что мы выбираем дом для нас обоих, если ты заранее знал, что не собираешься жить в нем.
– Я думал, ты будешь чувствовать себя увереннее, если у тебя появится дом.
– Но если бы я знала, что творится у меня за спиной, я, возможно, захотела бы поселиться где-нибудь совсем в другом месте, подальше отсюда.
– Если хочешь, можешь так и сделать. Я перепишу дом на тебя, так что у тебя появится полное право продать его.
– Ах, да какая, в сущности, разница, где мне жить! – воскликнула она.
– Это не я придумал. Луиза считала, что свое жилье доставит тебе больше радости.
– Луиза? Хочешь сказать, ты обсуждал меня с Луизой?
«Господи, – подумал он, – надо же было ляпнуть такое».
– Я пытался все уладить. И сделать это лучшим способом из возможных.
– То, как ты со мной обошелся, – это никакой не «лучший способ из возможных». Но ты мог, по крайней мере, воздержаться и не обсуждать меня за глаза с моей дочерью. Неужели ты не понимаешь, насколько это унизительно для меня?
– Да-да, теперь понимаю. И страшно раскаиваюсь. Честное слово, я не хотел расстраивать тебя…
– Расстраивать меня! Ох, дорогой мой Эдвард! – Она горько рассмеялась, отпила кофе и закашлялась.
Иногда на нее находили приступы кашля – обычно в ресторане или еще где-нибудь на людях. Он перестал стесняться их уже много лет назад, и теперь, налив ей стакан воды и несколько раз размеренно хлопнув по спине, он подал ей носовой платок, который держал наготове, зная, что кашель наверняка сменится чиханием. И ободряюще улыбался ей, пока она сморкалась, чихала, вытирала глаза – ее макияж пошел рыжеватыми полосами, – чихнула еще два раза, извинилась, высморкалась и чихнула снова. Вид у нее был ужасный, до боли знакомый, совершенно нежеланный и почему-то трогательный. Впервые с тех пор, как он ушел от нее, до него дошло, какое значение она придает своему самолюбию.
– Не устаю восхищаться тем, как ты справляешься с приступами кашля, – сказал он.
– У меня обширная практика. – Но она явно успокаивалась. Достала пудреницу и, тихонько и удрученно цокая языком, попыталась запудрить полосы.
Он сидел растерянный, не зная, что еще ей сказать. Любые упоминания о Роли были бы неуместны: еще раньше она объявила, что ни в коем случае не подпустит его ни к новому дому отца, ни к его новой женщине. Наконец он предложил ей автомобиль, и это ей, кажется, понравилось. «Навещать Лидию в школе станет гораздо проще», – сказала она.
Этим все и кончилось. Он заплатил по счету, они попрощались на улице, не прикасаясь друг к другу; он приподнял шляпу перед ней, как перед чужой.
Тем днем в офисе он спросил Руперта, не приведет ли он Зоуи на ужин к ним на Ранулф-роуд, понял, что сейчас услышит отказ, и попросил: «Ну пожалуйста, старина. Так будет гораздо легче», и Руперт согласился – ладно, приведет.
«Хоть что-то, чтобы порадовать Диану, – думал он, высадив Тедди. – И скрасить все остальное, что оставляет желать лучшего».
Она нарядилась в новое платье, темно-синее с изумрудно-зеленым: ему повезло обратить на него внимание прежде, чем она сама объяснила, что оно новое. И смешала большой шейкер мартини, а он, хоть и продолжил бы лучше пить виски, как начал с Тедди, не решился сказать ей об этом.
– Так смешно вышло, – рассказывала она. – Я отыскала это платье в одной из тех жутко тесных лавчонок на Финчли-роуд. Со мной был Джейми, который потом вернулся в школу, и когда хозяйка сказала: «Твоему папе ведь понравится мама в чудесном новом платье?», Джейми заявил: «Он мне не папа, а мужчина, с которым живет моя мама».
– Надо же!
– И бедняжка не знала, куда девать глаза!
– А я позвал на ужин Руперта с Зоуи, – сказал он.
– О, прекрасно! Так хочу познакомиться с ними. Дай мне и вторую половину, милый, – он налил ей. – Как прошел обед?
– Неплохо. – Он видел, что она ждет продолжения. – Она подумает, – добавил он. – Больше я правда ничего не могу сделать. Сам я не могу с ней развестись.
– А ты сказал ей про Сюзан?
– Нет. Не сказал. Знаешь, она и так здорово обижена. Нет смысла усугублять.
Опять помолчали. «Не о таком вечере я мечтал», – думал он.
– Звучит не очень многообещающе.
Он поднялся с кресла.
– Мне надо умыться, – сказал он, чтобы уйти от нее, пока не началась ссора или то, что приведет к ней.
У него имелась гардеробная, прилегающая к их спальне, дверь оттуда вела в ванную. Он помочился, поплескал в лицо холодной водой, вымыл руки и причесался своими щетками в серебряной оправе. Мало-помалу он начинал лысеть. И почему-то им овладело странное уныние, несвойственное ему. Обычно он не задумывался о своих чувствах, просто испытывал их, но сегодня – это заседание правления, где Хью выступил против него, и пришлось идти на компромисс; встреча в банке, где ссуду, о которой он договаривался, предоставили на неожиданно жестких условиях; его решение взять еще десять тысяч из собственных сбережений, чтобы оплатить расходы (еще два взноса за школы для Лидии и Джейми плюс содержание Вилли и вдобавок покупка машины для нее), потом деньги понадобились еще и Тедди, – в общем, день вышел настолько выматывающим, что ему казалось, будто он загнан в угол – ощущение, ему не свойственное. Только теперь до него дошло, что он, расставаясь с Вилли после обеда (который был в своем роде худшим из событий этого дня, хотя даже заикнуться Диане об этом он не мог), чувствовал себя чертовски неловко перед ней – ведь он как-никак был женат на ней чуть ли не двадцать шесть лет, и его внезапный уход наверняка стал для нее страшным ударом. Она, конечно, никогда не любила секс и все такое, но ей явно нравилось быть замужем, у всех женщин так – вон как Диана рвется; вряд ли он всерьез воспринял бы женщину, почувствовав, что брак для нее неважен… хотя в список заветных желаний мужчины он не входит – к примеру, лично он был бы совершенно доволен, если бы с Дианой все осталось как есть. Но суть заключалась в том, что он был влюблен в нее – так, как никогда не был влюблен в Вилли, и знал это. Он задумался о Вилли: как увидел ее в ресторане накрашенной, словно для званого вечера; яркая помада сделала ее губы тонкими и злыми, коричневатая пудра подчеркнула глубокие морщины, которые тянулись от крыльев носа вниз, к подбородку. В молодости в ее облике было нечто очаровательно мальчишеское, но возраст не пошел на пользу этому свойству: теперь она выглядела просто лишенной женственности, а после кашля – жалкой. И потом, когда они уже стояли на улице у ресторана, никто из них не знал, как закончить встречу, и она смотрела на него с улыбкой, которая была на самом деле не улыбкой, а чем-то вроде гримасы, где тлела обида, приглушенная жалостью к себе… Сейчас он поразился тому, что заметил все это, хотя в тот момент не отдавал себе отчета. Тогда у него в голове вертелось только одно: «Поцеловать ее нельзя, вдруг она не выдержит… пожать руку тоже, это было бы жестоко, так как же, черт возьми, быть?» И он приподнял шляпу, улыбнулся в ответ и направился прочь. А теперь задался вопросом, любила ли она его хоть когда-нибудь. Раньше он никогда об этом не задумывался.
Диана пришла позвать его на ужин, и он с облегчением отвлекся от своих мыслей. Столовая выглядела торжественно – с серебряными подсвечниками, серебряной вазой с белыми и желтыми хризантемами, белой скатертью и его любимым графином, полным бургундского; миссис Гринэйкр умело готовила старые добрые английские блюда – жареную баранину, «ангелов верхом» – в доме знали, что он любитель острого, – а потом подали еще приличный стилтон, но оказалось, что он вовсе не голоден, и хоть ужинал чисто символически, еще до того, как он встал из-за стола, у него началось сильное несварение. Диана так мило захлопотала вокруг него, развела ему соды – на вкус гадость, но помогла настолько, что перед сном он еще выпил бренди в гостиной. Занимаясь с ней любовью в ту ночь, он старался пуще обычного, заискивая перед ней за то, что не уладил дело с разводом, а еще добиваясь, как он говорил себе, чтобы она осталась на его стороне, и она осталась: отзывалась восторженно, благодарно и радостно, а потом сразу уснула. Но он, что было ему совсем не свойственно, обнаружил, что ему не спится: несварение возобновилось, он промучался некоторое время без сна и все-таки встал, чтобы сходить за содой.
2. Руперт
Ноябрь 1946 года
– Ну и как она тебе?
– Вроде бы настроена дружески. – Подумав немного, она добавила: – Руки у нее безобразные. А с этими кольцами, которые надарил ей Эдвард, особенно заметно.
– Ну, Зоуи! А я и внимания не обратил.
– Ты же спрашивал.
– Я имел в виду скорее в целом.
Они ехали по Вест-Энд-лейн; было поздно, висел довольно густой туман.
– Она во многом прямая противоположность Вилли, да? Внешне то есть.
– Необычные глаза, – сказал он, – лиловато-синего оттенка, как у колокольчиков. Вообще-то и не стоило ожидать, что она окажется похожей на Вилли.
– Ну, не знаю. Я думала, мужчин привлекает один и тот же тип женщин. Но кое-что в ней то же самое.
– Что?
– Да хотя бы этот ее драматизм – Дюши назвала бы его актерством.
– А я не заметил никакого… – начал он, но она перебила:
– Да-да! Ее старания быть искренней выглядят театрально. Она все время твердила, как ценит в людях способность говорить то, что они думают, быть откровенными и так далее.
– Значит, она тебе не понравилась.
– Ну, неприязни к ней у меня нет.
– Вот и ладно. Нам незачем быть закадычными друзьями. Эдвард хотел, чтобы мы познакомились с ней, и мы познакомились.
– Но нам придется пригласить их в ответ, а еще скрыть от Вилли, что встречались с ней.
– И от Хью, – спохватился он. – Ах, черт!
У самого перекрестка туман вдруг сгустился. Руперт сразу же сбавил скорость и все же чуть не врезался в припаркованную машину.
– Совсем как те туманы до войны!
– Ты не последишь за бордюром с левой стороны? И за стоящими машинами. Опусти у себя стекло.
Она опустила, и в машину хлынул едкий запах.
– Мне видно всего на три-четыре шага вперед, – сказала она, – так что поезжай медленно.
Редкие уличные фонари превратились в тускло-желтые пятна, на фоне которых туман клубился, будто его нагонял ветер, хотя ветра не было. Еще несколько минут – и он подрулил к бордюру.
– Курить хочу, – сказал он. – А еще подумать, какой дорогой лучше ехать. До дома будем тащиться несколько часов.
– Мы могли бы выйти. А мне дашь одну?
– Конечно. Подними стекло, дорогая, пока мы соображаем – не хватало еще тебе простыть.
– Пожалуй, мы могли бы доехать до Дюши, – заговорил он, когда прикурил им обоим. – До нее гораздо ближе. А у нас, случайно, нет с собой фонарика?
– К сожалению, я отдала его Джулс, играть в чудовищ.
– Или можно дотянуть до Эджвер-роуд, а оттуда прямиком до Мраморной арки и по Бейсуотер-роуд. Все они широкие, там больше света и нет припаркованных машин.
– А не будет ли туман гуще у парка?
– Скорее всего. Тогда мы могли бы поехать через Карлтон-Хилл и посмотреть, удастся ли…
В этот момент сзади раздался глухой стук. Машину тряхнуло.
– Вот ведь! Посиди здесь, дорогая.
Он вышел из машины и услышал женский голос:
– Мне ужасно жаль, я ехала вдоль бордюра и просто не заметила вас!
Судя по голосу, она была немолода и перепугана.
– Что уж теперь, – отозвался он. – Но посмотреть, каков ущерб, не повредит.
– У меня есть фонарик.
Она отошла к своей машине и вскоре вернулась. Обе задние фары были разбиты, и это означало, как мрачно подумал он, что теперь в него наверняка врежется еще кто-нибудь.
– Мне правда так жаль, – не умолкала женщина. В мерцающем свете фонарика он заметил ее седые волосы и вечернее платье. – Если подождете минутку, я запишу вам свою фамилию и адрес.
Он прошел следом за ней к открытой дверце ее машины и увидел, что там сидит пассажир – мужчина, который вроде бы крепко спал, но когда женщина потянулась за сумочкой, с трудом оторвал подбородок от груди, с преувеличенной отчетливостью выговорил: «Чертовы бабы за рулем!» – и тут же снова уснул.
– Мой муж слегка перебрал, – пояснила женщина: извинения явно были ее коньком. Она дала Руперту исписанный листок бумаги.
– Далеко вам ехать? – В нем проснулось сочувствие к ней.
– О нет, недалеко, к счастью. У нас квартира на Эбби-роуд. Ночной консьерж поможет мне с ним. А вам?
– Мы справимся. – Ему не хотелось продолжать путь вместе с незнакомкой, и, к его облегчению, это нежелание оказалось взаимным.
– Я поеду, – сказала она. – Только, пожалуйста, свяжитесь со мной утром по поводу ущерба.
Только когда она села в машину, осторожно объехала его и медленно двинулась прочь, он сообразил, что ее фонарик остался у него.
Зоуи продрогла.
– Давай поедем. А то мне все кажется, что в нас снова врежутся.
Он сказал, что лучше им оставить машину где-нибудь в переулке и пойти пешком.
– До самого дома?
– Нет, до Дюши. Или до Вилли – до нее даже ближе.
– А не лучше ли доехать, если тут так близко?
Он объяснил насчет фар.
– Если теперь в нас врежутся, виноваты будем уже мы. А это вполне возможно.
Они тронулись с места.
– Она была одна, эта бедняжка?
– Нет. С пьяным мужем.
– Как я рада, что ты не пьян.
– А я-то как.
Если с туманом и творилось хоть что-то, то он, скорее, сгущался.
– А если я выйду с фонариком и пойду перед тобой?
– Можно попробовать. Только ради бога, не уходи слишком далеко. Мы ищем какой-нибудь поворот налево. Ясно?
Это не помогло. Он то и дело терял ее из виду, а потом боялся, что собьет ее или еще кого-нибудь, пытаясь разглядеть в тумане, где она. Потом остановил машину и отстал от нее. Посигналил, и она вскоре вернулась.
– Так не пойдет. Ты постоянно пропадаешь.
Она снова села в машину, и они потащились дальше.
– Наверное, поворот уже скоро.
Поворот, конечно, нашелся. Руперт свернул, отъехал на несколько ярдов и остановился. Когда он заглушил двигатель, тишина показалась зловещей.
– Вот так. Туфли у тебя совсем не годятся для долгой ходьбы, бедняжка.
– Ничего, главное, иди не слишком быстро.
– Быстро никак не получится. Хорошо еще, фонарик той женщины остался у нас.
– Ну и какой в нем толк? Светит еле-еле – батарейка уже садится.
– Значит, можно разглядеть уличные указатели, если мы их найдем. – Он взял ее за руку. – Держись за меня.
Они перебрались через улицу, наткнулись на забор вокруг сада перед чьим-то домом и повернули направо.
– Название улицы должно быть где-то на углу. Фонарик включим, только чтобы прочитать его. «Прайори-роуд». Уже что-то.
– Далеко нам еще идти?
– Думаю, не больше полумили. Но по крайней мере, будем знать, где нам завтра искать машину.
К тому времени оба продрогли: воздух был сырым, идти настолько быстро, чтобы согреться, они не могли. Добираться до угла Клифтон-Хилла понадобилось больше часа.
– Сколько времени?
– Уже… двадцать минут второго. Наверное, все-таки лучше к Вилли.
– До нее ближе.
Они перешли через Эбби-роуд и заплутали.
– Вот перекресток. Должно быть где-то здесь.
– Нам казалось, что мы идем прямо, а на самом деле нет. В том и беда.
Бестолково шарахаясь из стороны в сторону, они нашли дорогу.
– Дом Вилли слева вверх по улице.
– Он не такой, как другие дома, так что найдем.
– Других домов вообще не видно, не знаю, как нам это поможет.
В конце концов они нашли тот самый дом, прошли по дорожке к двери и позвонили. После второго звонка наверху зажегся свет, из открывшегося окна послышался голос Вилли:
– Кто там?
Она не стала сердиться. Приготовила им горячий тодди[11], заставила Зоуи снять туфли и изодранные чулки и дала ей шлепанцы. Уступила им свою постель и сказала, что сама поспит в комнате Лидии.
– Надеюсь, ваш званый ужин того стоил, – в какой-то момент обронила она, и Зоуи ответила: «О нет, он вышел довольно скучным». Вилли принесла Зоуи ночную рубашку и многозначительным тоном извинилась за то, что в доме нет ни единой пижамы.
Спальня Вилли оказалась очень холодным и пустым, неуютным местом, но они забрались в постель с чувством облегчения. Руперт подумал о том, как было бы трудно сегодня вечером с прежней Зоуи и как стойко держится она теперь, и в порыве чувств привлек ее к себе. Она сразу вздрогнула.
– Просто приласкаться, – пояснил он и вдруг понял, что надежды нет.
– Да это из-за пяток. Ты задел их, а у меня гигантские волдыри на обеих. Даже не волдыри – они стерты до мяса.
– Ох, милая! Ты же ни разу даже не пожаловалась. Умница, смелая девочка.
– Умница – вряд ли, а смелая – это да, немножко. Идти дальше я бы не смогла. – Она положила голову ему на плечо и приподнялась так, чтобы он смог просунуть под нее руку. – Ладно, все уже позади. – И она сказала: – Наверное, настоящие приключения обычно такие же, да? Выматывающие и нудные одновременно…
– И вспоминать о них лучше спустя некоторое время, – закончил он. В наступившей тишине он подумал, что это неправда, порой верно обратное.
– Ну, не знаю, – сказала она. – Думаю, это не всегда верно.
– Во всем так.
– Как «так»?
– Не всегда верно. Разговору конец. Теперь спим.
Она зевнула с негромким пронзительным вскликом, повернулась на бок, и через несколько минут он понял, что она уже спит.
«Кое-что все же меняется к лучшему», – думал он.
На следующее утро туман, хоть и не рассеялся полностью, был уже не таким густым: ходили автобусы, машины сновали с включенными фарами, попадались пешеходы, завязавшие шарфами рты. Руперт отправил Зоуи домой на такси, забрал машину и потащился заниматься делами: визитом к дантисту, встречей с двумя архитекторами, неспособными прийти к единому мнению, поездкой в гараж по поводу замены задних фар, обедом с двумя братьями – владельцами одной из крупнейших строительных компаний страны. Братья постоянно говорили «мы» и никогда не возражали друг другу. «Не то что мы», – хмуро подумал он. Он-то ладил с Эдвардом и Хью – это Эдвард и Хью не ладили друг с другом. И постоянно спрашивали его мнение, хотя оба хотели только одного: перетащить его каждый на свою сторону.
Наконец добравшись до конторы – с опозданием из-за машины, – он узнал, что его секретаря свалил грипп. После встречи с архитекторами ему требовалось надиктовать отчет, пока факты еще были свежи в памяти, поэтому он позвонил Хью с вопросом, нельзя ли на время привлечь к работе его секретаря. Хью согласился – через полчаса.
Руперт занимал прежний кабинет Эдварда, в котором ничего не поменял, так как в предыдущем его кабинете почти не было личных вещей. Как будто даже себе он не признавался в том, что считает это место работы лишь временным. Но нет, конечно: ему надо еще дать образование Джулс, не говоря уже о Невилле, которому предстоит поступление в университет. И о Зоуи, разумеется. Он ненадолго задался вопросом, действительно ли вся жизнь родителей состоит из отказов от собственных желаний во имя действий, необходимых, чтобы вырастить детей, которые тоже будут растить детей, жертвуя своими желаниями. К тому времени как он выйдет в отставку, он будет уже слишком стар, чтобы рисовать – разве что в качестве хобби, ради развлечения. Он завидовал Арчи, свободному от обязательств и, похоже, не сознающему, как крупно ему повезло. И понимал, что эти мысли всплыли на поверхность главным образом от недосыпа, а в такой день об Арчи лучше вообще не вспоминать: что бы он ни думал об Арчи, при следующей встрече с ним и без того постоянная неловкость становилась острее.
Поэтому он только порадовался, когда тихий стук в дверь отвлек его и вошла секретарь Хью. Она была миниатюрной – настолько, что это ее свойство, должно быть, первым замечал каждый встречный. Очень светлые, абсолютно прямые и коротко подстриженные волосы с челкой придавали ей вид мальчика-пажа.
– С добрым утром. – Она поприветствовала его так приглушенно, будто не знала, разрешается ли ей подавать голос.
Он спросил, как ее зовут.
– Джемайма Лиф.
– Так, мисс Лиф, пожалуй, сядьте вот сюда, на стул, или, если хотите, за этот стол.
Сеанс прошел как по маслу. Он видел, что она волнуется, поэтому попросил останавливать его, если он будет диктовать слишком быстро, и она поблагодарила и пообещала так и делать. Когда он закончил, она заговорила:
– Не возражаете, если я спрошу? Как правильно пишется… – она заглянула в свои записи, – …«пинкерто»?
– «Пин-ка-до»[12].
– Спасибо. А «ярра» – с двумя «р»?
– Правильно.
– Ничего, если я напечатаю все это к вечеру?
– Замечательно. Вы молодец, что согласились выручить меня.
Она поднялась – девушка была обута в броги, начищенные так старательно, что кожа напоминала коричневое бутылочное стекло.
– Может быть, вам нужно что-нибудь еще?
– Вряд ли. Если болезнь мисс Марриотт затянется, завтра мне понадобится ваша помощь с письмами.
– Если у вашего брата не окажется поручений для меня.
– Не беспокойтесь, мисс Лиф, я сначала спрошу у него.
– Вообще-то я миссис Лиф.
– Прошу прощения.
Ее очень бледное личико слегка порозовело.
– Да это, в сущности, неважно, – сказала она. – Я вдова.
Она ушла прежде, чем он успел ответить.
Пообедал он наспех, чтобы с запасом хватило времени на дантиста. Мистер Япп вот уже много лет лечил зубы всей семье. И начинал сдавать, а Руперт надеялся, что вскоре он уйдет на пенсию, освободив место кому-нибудь помоложе. Принадлежа к дантистам старой закалки, мистер Япп считал боль, причиняемую пациентам, признаком своей старательности.
– Две пломбы у вас сильно раскрошились, – сообщил он таким тоном, словно упрекал Руперта за небрежное обращение с ними.
– Ну вот.
– Но это поправимо. Мы только высверлим попорченный материал и заменим его. Сожалею о смерти вашего отца.
– Да.
– Но все мы не вечны. – На этот раз он намекал, что пора браться за работу, и этим усилил беспокойство Руперта. – Всего лишь маленькая инъекция.
Инъекции у мистера Яппа почти всегда получались настолько болезненными, что все остальные манипуляции не шли ни в какое сравнение с ними. Сегодняшняя оказалась неудачным исключением. От укола он чуть не взвился на дыбы, как конь, но это были еще цветочки. Сначала мистер Япп долго ковырялся со сверлом и острым крючком, потом объявил, что дело обстоит хуже, чем ему показалось, и уже развился кариес. Руперт изо всех сил делал вид, что ему не больно, чтобы избежать еще одной инъекции, но так и не избежал.
– Вот эта точно подействует, – заключил мистер Япп. – Вечно забываю, какой у вас низкий болевой порог, – и снова взялся за бормашину.
Час спустя Руперт вышел от него весь в испарине, с лицом, как резиновый мяч, уже в сотый раз давая себе клятву больше к мистеру Яппу не ходить. К тому времени как он добрался до конторы, действие обезболивающего прошло, сменившись тупой болью в челюсти и зарождающейся мигренью. Когда миссис Лиф принесла отпечатанный отчет, он спросил, не заварит ли она ему чаю.
– Да, конечно. Вам еще пришло несколько сообщений – я оставила их на вашем столе.
Он подумал, не попросить ли у нее лекарства от головной боли, которое принимает Хью, но тот слишком болезненно относился к тому, что кто-то знает о его болях, а миссис Лиф, как новенькая, могла и не подозревать о них. Но когда она принесла чай, на блюдце лежали две таблетки аспирина. В ответ на его слова благодарности она объяснила:
– Я так и думала, что они вам пригодятся. Когда звонили подтвердить время завтрашней встречи с вами, я увидела в вашем ежедневнике, что вы записаны к дантисту.
– Очень внимательно с вашей стороны.
Хорошо еще, думал он, снова оставшись один, его зубы при нем – в отличие от бедняги Эдварда, – хотя многие успели попортиться за то время, которое он провел во Франции, когда о визитах к дантисту не могло быть и речи. Однажды, после того как страшная зубная боль промучила его почти неделю, Миш сама вырвала ему больной зуб клещами. Господи, как было больно! Тогда она с ним не церемонилась. Вспоминая об этом, он отдал должное ее смелости, физической силе и, главное, – ее решимости. Когда она решалась на что-либо, она сразу бралась за дело. Она велела ему сесть, откинув голову на высокую спинку кресла, потом привязала к ней его голову тугой повязкой и велела ему взяться за подлокотники и сидеть смирно. И в два счета вырвала зуб вместе с корнем. Он вдруг заметил, что смог вспоминать все это, не испытывая приливов мучительного влечения к ней, которыми еще недавно сопровождалась каждая подобная мысль. Может, это и есть исход, и он ее отпускает? Он ощущал сожаление – и облегчение.
Ему вспомнилось, как тем июльским вечером полтора года назад, когда он вернулся на поезде из Саутгемптона в Лондон и отправился ужинать вместе с Арчи, он рассказал ему о Миш и своих чувствах. Они сидели в ресторанчике неподалеку от квартиры Арчи; заведение именовалось французским, но подавали там скверную имитацию французской кухни. Арчи молчал, пока он рассказывал, как на духу, каким трудным было расставание и насколько труднее ему сейчас, чем он мог предположить.
– Так вот почему ты задержался, – наконец сказал Арчи.
– Да. Видимо, это было неправильно, но мне казалось, что это мой долг. Понимаешь, я обязан ей жизнью, она слишком многим рисковала ради меня. И просила лишь об одном.
– Да. Но это было жестоко по отношению к остальным. Жестоко к Клэри.
– И еще больше – к Зоуи, об этом мне следовало подумать.
– Ты рассказал ей?
– Ни слова. Я не знаю как.
Арчи задумчиво смотрел на него и набивал трубку.
– Полагаю, ты мог бы начать с самого начала, а потом продолжить.
Руперт взглянул на него, ожидая уловить сарказм или осуждение, но Арчи был невозмутим.
– Как у тебя дела с Зоуи? – спросил он.
– Напряженно. Конечно, ей нелегко.
– Почему ты так считаешь?
– Не знаю. Просто я думал, раз меня так долго не было… Она говорила мне, она уже думала, что меня нет в живых.
– Нельзя винить ее за это.
– Я ни за что ее не виню. Просто… в общем, если бы я ей рассказал, это было бы как предательство Миш. И потом, если бы я ей признался, а она, то есть Зоуи, спросила бы, люблю ли я Миш до сих пор, я ответил бы «да».
– Ты поддерживаешь связь с Миш?
– Никоим образом. Когда я оставил ее, все было кончено.
- ..жестока доброта,
- Сгинь с глаз, чтобы потом —
- Из сердца навсегда.
– Что это?
Арчи пожал плечами.
– Вычитал где-то. Даже начала не помню. Но когда расстаешься с кем-нибудь – уходишь и больше не видишься, – рано или поздно этот человек покидает твое сердце. То есть о нем или перестаешь думать, или думаешь совсем иначе.
– Как ты о Рейчел.
– Да.
– Теперь я понимаю, каково тебе пришлось.
– Видишь ли, все давно в прошлом.
Пока они пешком возвращались к Арчи, он, помнится, рассказывал ему, как однажды услышал от Дюши: брать ответственность за свои поступки означает в том числе и не обременять ими других людей, делая их несчастными.
– Эге! – с несомненной иронией воскликнул Арчи. – Так вот откуда растут корни синдрома скрытности Казалетов! А я-то думал.
– Ты считаешь, это неправильно?
– Да. Я понимаю, почему так думает она, но, по-моему, скрывать что-либо от других – это отговорка.
Остаток вечера они провели, объясняя друг другу, что им обязательно надо выкроить время для живописи.
Они уже собирались ложиться, когда Арчи спросил:
– Ты читал дневник Клэри?
– Еще нет.
– Еще нет? Она часами писала его для тебя – несколько лет.
– Ну а теперь решила, что не желает показывать его мне. Так как же я могу?
– По-моему, ты мог бы и упросить ее. Знаешь ведь, какие они, эти писатели.
– Откуда? У меня в жизни не было ни единого знакомого писателя, если не считать Брига. Думаешь, в ней это есть?
– Мне кажется, возможно.
– Ты так опекал ее в мое отсутствие. Она мне рассказывала.
– Я очень привязан к ней.
В дверь постучали, Руперт виновато вздрогнул, вспомнив, что сидит без дела, гоняет чаи, не ответив на телефонные звонки, даже не прочитав сообщения…
– Входите.
В дверь заглянул Джон Крессуэлл, и у Руперта упало сердце. Он уже знал, что Крессуэлл – брат Дианы, недавно демобилизованный из армии по состоянию здоровья. Эдвард подыскал ему работу в конторе, никто не знал точно, каковы его служебные обязанности, но он сидел в тесном кабинете, сражаясь с цифрами, которых, как вскоре стало ясно, не понимал. В настоящее время он был занят учетом стволов мягких пород дерева, доставленных за предыдущий месяц на лондонский причал. И в случае затруднений являлся за помощью к Руперту – по мнению последнего, главным образом потому, что ему хватало терпения, в отличие от многих других.
– Ужасно неловко беспокоить вас, – начал он, как всегда, и положил на стол листок, исписанный корявыми цифрами, – но когда я закончил, до меня вдруг дошло, что надо было, наверное, учитывать прибыль, полученную от этой древесины, а не во сколько она нам обошлась. Но я не уверен. И я начал по-новому вот здесь. – Он ткнул пальцем с желтоватым табачным пятном в середину страницы. – Но потом вдруг сообразил, что когда мы продаем крупным оптом, цена уже другая, вот я и не знаю точно, надо ли брать среднее. Или как.
Его трясло, заметил Руперт, вид у него был явно больной.
– С вами все хорошо?
– Малярия чуток беспокоит. До коронных приступов, как я их называю, пока далеко – мозги еще варят. Все честь по чести.
Понадобился час, чтобы выяснить, в чем состоит затруднение Крессуэлла, какое поручение ему дали и как он его выполнил, и к тому времени, как оба разобрались, пора было домой.
Туман сгустился и сегодня, напомнив Руперту, что задние фары он так и не привел в порядок. Он заехал в гараж, но ему сказали, что повреждены патроны. В конце концов он оставил машину там и стал ждать автобус.
Этот рядовой, каким он считал его, день сложился из мелких, почти ничтожных плюсов и минусов: плюсы в большинстве случаев были лишь временными послаблениями, как когда он вернулся забрать машину на Прайори-роуд и увидел, что новых вмятин на ней нет; или когда миссис Лиф принесла ему аспирин от головной боли; слегка рассеялся туман; работа с архитекторами-спорщиками означала, что братья Казалет хотя бы не потеряют выгодный контракт – шаткое равновесие достигалось умением воспринять обе точки зрения с одинаковым обаянием и воодушевлением, высказаться так, чтобы это прозвучало, по выражению Джульет, «честно-перечестно»… Единственный плюс визита к мистеру Яппу заключался в том, что он состоялся и о нем можно забыть. Бриг, обладатель великолепных зубов, считал, что дантисты и должны причинять боль – для него это означало, что они знают толк в своем деле, поэтому вся семья по традиции лечилась у мистера Яппа. «Все они были под пятой у милого старины Брига, – думал он, – во многих отношениях, которых почти не замечали». Взять хотя бы Хоум-Плейс. В конце концов материальная ответственность за поместье на треть легла на его плечи. Работать в компании он согласился поначалу ради Зоуи. Потом была война, краткий промежуток службы на флоте, потом побег. А после он вернулся в лоно компании – на этот раз в основном потому, что этого от него ждал Бриг… Теперь он понимал, что условился (с самим собой) пересмотреть положение, когда Бриг умрет. Но так и не собрался. Расширение деятельности компании в Саутгемптоне, разногласия между братьями и его собственный эмоциональный конфликт заставляли его все так же бежать, чтобы оставаться на одном месте. Решения всегда пугали его: ничто не казалось достаточно белым или черным, чтобы хоть как-нибудь облегчить выбор. В семье над этим его свойством потешались, считая чудачеством то, что было, по сути дела, изъяном. «Я слабохарактерный», – думал он. Казалось, это объясняет его неудовлетворенность. Прошлый вечер стал наглядным примером. Он согласился привести Зоуи в гости и познакомить с Дианой, и они продержались целый вечер, хотя всем пришлось стараться изо всех сил: Эдварду – изображать, как он счастлив, Диане – какой у нее чудесный характер, им с Зоуи – как высоко они оценили и то и другое. А кончился вечер в доме Вилли – унылом, пропитанном горечью и отчаянием. Знать бы, как выдерживает эту атмосферу бедная старушка мисс Миллимент; трудно поверить, что она ее не замечает, и совершенно ясно, что и младший сын Эдварда все чувствует. Мальчик вел себя неестественно тихо и всеми силами старался угодить матери: завтрак прошел скованно. Руперт существовал на два лагеря, не принимая ничью сторону, в отличие от Хью.
– Но в таких вопросах принимать стороны нельзя! – сказала Зоуи, когда они обсуждали предыдущий вечер. – Я хочу сказать, даже если у тебя есть свое мнение о случившемся, все уже свершилось, и никакие наши слова ничто не изменят.
Он отправился домой – начинался дождь, так что он явился почти насквозь промокший, – выслушал исчерпывающий, изобилующий подробностями рассказ о том, как прошел день Джулс, а затем с удовольствием устроился со стаканом в еще новой для него просторной гостиной с высокими потолками, где до сих пор попахивало краской, потому что Зоуи выкрасила новые встроенные книжные шкафы, которые тянулись вдоль стен по обе стороны от камина.
– Судя по голосу, день прошел ужасно.
– Обычно, по-моему. Просто я начал его уже усталым.
– Руп, а как ты смотришь на то, чтобы мне поискать какую-нибудь работу?
– Смотрю положительно, если ты этого хочешь. А чем ты планируешь заняться?
– То-то и оно. Чем я могла бы заняться, я пока не знаю.
За ужином они говорили о работе для нее, но так ни к чему и не пришли; все занятия, которые были ей по силам, казались слишком нудными, а более интересные требовали подготовки.
– Я ведь даже печатать не умею или стенографировать, – объясняла она, будто извещала его о чем-то новом и неприятном. – Нужны годы, чтобы чему-нибудь научиться. Например, стать врачом. Семь лет!
– А ты хочешь работать врачом?
– Нет. Просто привожу пример. А если бы и хотела, то, наверное, успела бы состариться раньше, чем доучилась. Видно, для большинства занятий я уже слишком старая. – Она зачерпнула ложечкой сахар для кофе и мрачно захрустела им.
«Прежняя Зоуи, – думал он. – Раньше она часто говорила что-нибудь этакое и злила его. А теперь ее высказывания умилили его: ведь ей всего тридцать один, она еще слишком молода для того, чтобы чувствовать себя безнадежно старой». Он уже был готов не поскупиться на разумные советы, чтобы она как следует подумала, чем же ей на самом деле хочется заниматься, а потом они смогут обсудить, как быть с получением необходимой подготовки, когда зазвонил телефон.
– Я подойду, – сказал он и через несколько минут позвал Зоуи: – Это тебя. Некая мисс Фенвик.
– Господи! Наверное, что-то с мамой.
Телефон стоял в коридоре возле столовой; они раскошелились на установку двух аппаратов, по одному на каждом этаже. Он не слышал, что она говорила, но у него вдруг мелькнула мысль, что ее мать умерла. Какие чувства вызовет у нее это известие? Угрызения совести, полагал он: она всегда чувствовала себя виноватой перед матерью.
– Это одна из маминых соседок. Она нашла маму лежащей в обмороке на полу – говорит, от недоедания. Так я и знала! Я обещала выехать завтра с самого утра.
Он сказал, что по пути на работу подвезет ее к Ватерлоо, потом вспомнил, что у него нет машины.
А потом, вместо того чтобы мирно улечься в постель, они заспорили о Геринге. О Геринге! Впоследствии этот спор казался ему совершенно нелепым. Он взял полистать какой-то журнал, лежащий на тумбочке с ее стороны постели. Журнал был открыт на странице со статьей о казни в прошлом месяце десяти военных преступников. Описывалось, как каждый из них вел себя перед повешением, приводился снимок Геринга, сделанный после того, как он совершил самоубийство.
– Довольно мрачное чтение, – заметил он, когда она вернулась из ванной. – Скажи на милость, зачем оно тебе понадобилось?
– Мне интересно, – ответила она. – Но здесь не сказано, как этот мерзавец ухитрился спрятать ампулу с цианистым калием. Ведь его наверняка обыскивали. Удивительно, что яд не нашли.
– Но какая теперь разница? Он мертв, и, по-моему, лучше уж отравиться, чем быть повешенным.
– А я не желаю, чтобы ему было лучше! – воскликнула она. – Я хотела бы, чтобы его повесили, чтобы он испытал страх и унижение на виду у всех!
– Зоуи!
– Теперь, когда нам известно, что творили эти люди, виселица кажется мне слишком мягким приговором для них!
Он был потрясен.
– Дорогая, ты сейчас говоришь, как те ужасные женщины, которые сидели с вязанием возле гильотины. Так или иначе, я считаю, что само по себе самоубийство – это кошмар. Да, для труса это выход, я согласен, но непростой выход.
– Вовсе не обязательно для труса. Смотря по какой причине. Он делал это просто для себя.
– Вряд ли хоть кто-то из людей, кончающих жизнь самоубийством, делает это для других… – возразил он – довольно миролюбиво, как ему казалось, но она сразу накинулась на него:
– Ты вообще не понимаешь, что несешь! – Ее голос так зазвенел от гнева, что он оторопел. Последовала короткая, но пугающая пауза. А потом она продолжала уже спокойнее, но с чувством: – Он был одним из самых ужасных злодеев, каких носила земля. Он должен был умереть страшной смертью. Все они должны, все до единого. – И он увидел, что она плачет. Она сидела на краю постели, и прежде чем он успел дотянуться до нее, вскочила и бросилась в ванную; он услышал, как она заперлась там.
Он совершенно растерялся. С этой стороной ее натуры он еще ни разу не сталкивался: за годы брака с ней случались истерики, но он всегда знал, чем они вызваны. Ревностью к Клэри и Невиллу; желанием заполучить что-нибудь, что ему, в то время учителю, было не по карману, ее первой беременностью, когда с ней стало особенно трудно. Но все это происходило в первые годы; она повзрослела, с момента его возвращения с ней не случалось ничего подобного. Такие дни месяца? Нет, они были на прошлой неделе. Потом он вспомнил про ее мать. Если, допустим, выяснится, что бедная старушенция своими силами уже не справится, а денег на дом престарелых не хватает, ее придется взять к ним – эта перспектива, как он знал, всегда ужасала Зоуи; она неизменно отклоняла любые его предложения пригласить мать хотя бы в гости. Но теперь, должно быть, она изводится от беспокойства потому, что этот выход кажется единственно возможным. Ему хватало ума понять, что утешать ее через запертую дверь ванной не стоит. Он улегся в постель, погасил свет со своей стороны и стал ждать.
И ждал до тех пор, пока она почти бесшумно не выскользнула из ванной, не легла в постель и не потушила свет. Только после этого он заговорил:
– Дорогая, мне так жаль. Я знаю, чем на самом деле все это вызвано, и прекрасно все понимаю. – Он протянул руку, коснулся ее – она казалась туго натянутой струной рояля.
После недолгого молчания она спросила:
– Как ты узнал?
– Я не мог прожить с тобой все эти годы и не узнать о тебе хоть что-нибудь. Мне известно, какие у тебя к ней чувства. Известно, как трудно тебе от этого. Но если этот выход представляется наилучшим, само собой, она должна приехать и поселиться с нами, и я сделаю все, чтобы она чувствовала себя как дома, и помогу тебе. – Он обнял ее, она не стала противиться. Когда он отвел волосы от ее лица, чтобы поцеловать, она издала нечто среднее между смехом и всхлипом – он так и не понял, что именно, – и прильнула к нему, в приливе облегчения повторяя его имя.
На следующее утро он проводил ее: «Счастливого пути, дорогая». Атмосфера вокзала, промозглого холода и ее романтичной меховой шапочки напомнили ему «Анну Каренину». Так он и сказал, думая доставить ей удовольствие, но, к его удивлению, она чуть не расплакалась.
– Все будет хорошо. Я сегодня же вечером позвоню тебе – узнать, как там дела.
Она кивнула и сразу же, как только тронулся поезд, отошла от окна.
Такие дела, думал он, шагая по перрону; отчетливым было то чувство легкости вперемешку с опустошенностью, какое всегда возникает, когда провожаешь кого-нибудь в путь. Он почти не сомневался, что миссис Хэдфорд приедет, чтобы поселиться с ними, и как бы он ни храбрился перед Зоуи, эта перспектива означала конец свободы. Ее присутствие, помимо отношения к нему Зоуи, наверняка наложит на их жизнь ограничения. И он решил извлечь все возможное из своей свободы, пока она у него еще есть: позвонить Арчи, выяснить, нет ли у них возможности встретиться сегодня вечером и во всем разобраться. Арчи с самого лета где-то пропадал; недавно он уволился из Адмиралтейства и почти исчез из виду. Он, похоже, много времени проводил у себя, хотя в нескольких случаях, когда Руперт пытался встретиться с ним, ничего не вышло. Он предпримет еще одну попытку, позвонит ему из конторы и, если он в Лондоне, объяснит, что ему, Руперту, очень надо повидаться с ним. Это правда: помимо всего прочего, ему требовалось извиниться перед Арчи. Вспоминая тот августовский вечер – с которого они и не виделись, – он даже сейчас испытывал жгучую неловкость, чуть ли не стыд.
Это было в конце августа, пока Зоуи и Джульет еще жили в Хоум-Плейс: Эллен уехала с ними, Уиллса взяли с собой на месяц. Руперт и Хью остались присматривать за домом, но тем вечером у Хью нашлись какие-то дела, и Руперт, недолго думая, позвонил Арчи по пути из конторы. Стоял один из тех душных дней, когда только и слышишь отовсюду, что сейчас не помешала бы хорошая гроза – воздух сразу стал бы чище. Квартира Арчи с ее огромным окном и балконом со стороны сквера сулила дивную прохладу после отчаянной конторской жары и духоты. Кто-то из жильцов дома, как раз выходящий из дверей, впустил его. Он поднялся по лестнице – два марша («бедняга Арчи, – уже не в первый раз подумал он, – нога у него так и не пришла в норму») – и позвонил в дверь квартиры. И когда он уже думал, что Арчи нет дома, дверь распахнули: это была Клэри.
– Папа!
– Не ожидал тебя здесь увидеть, – сказал он, наклоняясь поцеловать ее.
– И я тебя, – ответила она.
– Давно с тобой не общались. Хорошо отдохнула?
Она рассказывала, что уезжает с друзьями – после вечных каникул в Хоум-Плейс ей хотелось разнообразия.
– Нормально. – Она повела его в гостиную. На столе была разложена огромная мозаика-головоломка. – Это я просто так собираю, от нечего делать, – объяснила она. – Арчи вышел за покупками. Вернется с минуты на минуту.
Он ощутил странную натянутость между ними.
– Ты ужинаешь с ним? – Он знал, что несколько раз такое уже случалось.
– Да. С ним.
Для ужина вне дома она одета неподходящим образом, заметил он. Ее тонкие брюки выглядели слишком мешковатыми, с ними она надела мужскую рубашку без воротничка, какие часто носила. Рукава рубашки и штанины снизу были подвернуты, ноги босы. Она очень похудела, особенно осунулось лицо.
– Нашла новую работу?
Даже известие о том, что она оставила прежнюю, дошло до него через Хью и Полли. Поддерживать связь с дочерью в последнее время ему удавалось плохо.
– Не-а. – Она побрела к столу и своей головоломке.
Он устроился в большом кресле у камина и закурил. Почему-то он нервничал.
– Клэри. У меня уже давно есть к тебе одна просьба – насчет дневника, который ты писала для меня. Мне бы очень хотелось прочесть его.
– К сожалению, ты опоздал. Я от него избавилась. Взяла и сожгла.
– Но зачем?
– Да это были детские забавы. Ноэль говорил… – Она осеклась, и он увидел, как она закусила губу. – Словом, я его полностью переросла. И не хотела, чтобы его кто-нибудь увидел. Потому и сожгла. – Она взглянула на него, и он почувствовал, что она бросает ему вызов. Прежняя Клэри: хоть чем-нибудь заставить его обратить внимание – задеть.
– Очень жаль, – помолчав, сказал он. – По-моему, это я виноват. Я потерял тебя из виду, перестал поддерживать связь, и это мне не нравится.
– Да?
Оба услышали, как повернулся ключ в замке, и немного погодя в комнату уже входил Арчи.
– Так-так, – сказал он. – Надо же, и ты здесь!
Почему-то радости в нем не чувствовалось.
– Возвращался домой и решил, что было бы неплохо проведать тебя.
– Надеюсь, ты не откажешься выпить. У нас есть лед, Клэри?
– Кажется, да. Сейчас принесу.
– Клэри неважно выглядит, – сказал Руперт.
Арчи ответил:
– Ей слегка нездоровится.
– И другую работу, говорит, еще не нашла.
– Еще успеется. – Он деловито смешивал напитки у буфета. – Как насчет джина с тоником?
– Было бы замечательно.
Застекленные двери на балкон были распахнуты, Руперт подошел к ним.
– Как там Франция?
– Как раньше и не как раньше, если ты понимаешь, о чем я. Там я пробыл недолго. – Он отошел к открытой двери гостиной. – Клэри! По-моему, где-то был лимон. Вы не захватите его? И нож? – Он снял пиджак и бросил его на диван. – Боже, ну и жарища на улице!
– У вас в конторе так же жарко, как у нас?
– Не столько жарко, сколько нечем дышать. Их сиятельства открытых окон не признают. – Он отошел к пакету с покупками, который оставил у двери. – Боюсь, тоник будет довольно теплым.
Вернулась Клэри, неся в одной руке миску со льдом, в другой нож и лимон. Все это она отдала Арчи и снова уселась перед своей головоломкой. Арчи готовил напитки и расспрашивал о Зоуи. Руперт сказал, что она еще в Хоум-Плейс вместе с Джульет и Уиллсом, но когда вернется, они займутся поисками дома, так как, похоже, на Брук-Грин наконец нашелся покупатель.
– А как Полл? – спросил он, обращаясь к Клэри.
– В порядке, насколько мне известно.
Ощущение неловкости не исчезало. Когда Арчи предложил ему выпить перед уходом еще, он пригласил обоих сходить куда-нибудь поужинать, но Клэри сразу отказалась:
– Я не в настроении выходить.
Арчи сказал, что купил пирог со свининой и латук, так что он может перекусить с ними за компанию, если хочет, и он согласился в отчаянной надежде, что, если пробудет с ними еще, все станет как прежде, а еще потому что рассчитывал потом подвезти Клэри до дома и выяснить, что с ней стряслось. С ней что-то произошло, он в этом был уверен, и Арчи знал, в чем дело.
За ужином они с Арчи болтали о всякой всячине, не имевшей отношения к ним лично – в основном о положении в Индии: кровопролитие в Калькутте продолжалось уже три дня, и у них вышел затяжной, но не слишком животрепещущий спор о том, пролилось бы меньше крови, будь у мусульман свое государство в Пакистане, или нет. Спор обнаружил раскол между ним и Арчи в том, что касалось масштабов Британского могущества, распада империи и роли наблюдателя в мировой политике. Он считал эту тенденцию ошибочной, Арчи – правильной. Клэри, которая так и не съела свой ужин, пощипывала лист латука и молчала.
– Мы тебе наскучили, – сказал он.
– На самом деле нет, потому что я не слушала.
– А почему не ешь?
– Аппетита нет.
– Ты совсем исхудала.
– Наверное, потому, что аппетита нет. – Она пресекала его расспросы, ему пришлось смириться с поражением.
– Послушай, – заговорил он, когда Арчи ушел на кухню варить кофе, – мне кажется, я испортил вам вечер.
Она не ответила, и он не выдержал:
– Клэри! В чем дело? Если ты сердишься на меня, я бы хотел знать почему. Мы выпьем кофе, я отвезу тебя домой, и если ты не против, зайду к тебе, тогда и поговорим как следует.
– Я не еду домой, – сказала она. – Я остаюсь здесь. На данный момент.
Он уставился на нее так же пристально, как она на него.
– Почему? – наконец спросил он. – Что происходит?
Глядя в ее глаза, которые сейчас казались огромными на непривычно белом исхудавшем лице, он увидел, как на миг они стали живыми – отразили потрясение и горе. А потом снова затуманились в мертвенном оцепенении, и он понял, что его и видел весь вечер. Ее словно притянуло обратно к головоломке, он придвинул стул и сел напротив нее.
– Детка, дорогая, в чем дело? Я же вижу, ты несчастна. Я люблю тебя, ты всегда рассказывала мне обо всем. Что случилось? Чем я могу помочь?
– Ничем. – Она подняла глаза от головоломки. – Если хочешь, расскажу. Я влюбилась в одного человека и забеременела. А потом сделала аборт – убила ребенка. Арчи все это время был со мной.
Арчи! Внезапно все, – все детали, которые этим вечером выглядели так странно и вызывали неловкость, – стало до ужаса ясным. То, что он застал ее в этой квартире, то, что она собиралась остаться здесь, тон Арчи, который словно оправдывался в ответ на замечания о ее нездоровом виде, попытки Арчи отделаться от него – «выпить перед уходом» – господи, да он же ей в отцы годится, он всего годом моложе его! Чудовищно! Доверчивую, любящую, юную Клэри, его любимую дочь, предал его лучший друг. Ему хотелось прикончить, убить его… С невнятным воплем бешенства он вскочил, обернулся и увидел, что Арчи стоит, прислонившись к дверному косяку.
– Мерзавец! Проклятый мерзавец!
Впервые в жизни он по-настоящему понял, что означает выражение «кровавая пелена». Ринувшись к Арчи, он видел его как сквозь красноватую дымку.
– Успокойся! Если ты набросишься на меня, будешь не прав.
В тот же миг Клэри схватила его за руку.
– Папа! Ради всего святого, папа!
Он поверил им не сразу, но ему, конечно, пришлось: Клэри, кажется, сочла, что это забавно – во всяком случае, нелепо; что подумал Арчи, он не знал, но чувствовал, что он очень зол, обижен или все вместе. В растерянности и замешательстве он, похоже, наговорил ерунды. Он помнил, что извинился, и не раз, и вместе с тем пытался объяснить, насколько легко с его стороны было совершить такую ошибку. На его обращенный к Клэри вопрос, почему она не сказала ему, она ответила: просто подумала, что он на нее рассердится. Арчи почти все это время молчал и стоял на балконе спиной к ним.
– Полагаю, это был человек, у которого ты работала. – Он не спрашивал, а утверждал.
– Неважно, кто это был, – сказала она. – Все уже в прошлом. Я в порядке, папа.
– С виду не скажешь.
– Но так и есть. Мне уже двадцать один, папа, я не ребенок.
Он предпринял еще несколько столь же неуклюжих попыток расспросить ее, ощущая, как ему становится все более тошно – и оттого, что это случилось с ней, и от своих поспешных и чудовищных выводов, и потому, что она бросилась за помощью не к нему, а к Арчи, и этому, казалось, не будет конца. Наконец он сказал, что, пожалуй, пойдет, и Арчи впервые за долгое время подал голос:
– Вот и мне кажется, что так будет лучше.
Клэри проводила его до двери квартиры.
– У тебя все хорошо с деньгами? – спросил он без особой надежды, но думая, что хотя бы это ему позволено. Однако она ответила, что да, все у нее хорошо. Ему хотелось обнять ее и увезти. Она позволила ему поцеловать ее холодное маленькое личико, но тут же отступила назад, уклоняясь от объятий. Сопровождаемый Арчи, он вышел. Вниз по лестнице, через входную дверь и на улицу, где стояла его машина. Уже почти стемнело. Вечер казался худшим в его жизни.
На следующий день он позвонил Арчи на работу, чтобы извиниться, и услышал, что он в отпуске. Весь день и вечер он названивал ему домой, но к телефону никто не подходил. С тех пор все его попытки увидеться с Арчи – на оставленные сообщения он не отвечал – заканчивались неудачей, а когда он позвонил девчонкам, Полли, которую он наконец застал дома, сообщила, что Клэри гостит у друзей.
– Кажется, она хочет засесть за свою книгу, – сказала она, – но если она позвонит мне, я передам, что ты звонил, дядя Руп.
А потом навалились события его собственной жизни – нелады с братьями, поиски дома, переезд. И вот теперь он решил предпринять еще одну, последнюю попытку встретиться с Арчи. Один на один, думал он. Он осознавал свою ревность, вызывающую у него чувство неловкости, – оказалось, к Арчи его дочь питает больше доверия, чем к нему. Но являться без предупреждения не годится, думал он, понимая, что не выстоит против двоих.
Первым делом он позвонил Арчи домой. Арчи держался настороженно, но согласился на встречу в Сэвил-клубе, в котором они оба состояли.
От этого известия ему стало тревожно и вместе с тем полегчало.
3. Полли
Сентябрь – декабрь 1946 года
В последующие месяцы она часто думала о том, что чуть было не разминулась с ним. Она уже почти решила не ходить на очередную вечеринку из тех, что Каспар и Джервас устраивали регулярно и на которые всегда приглашали ее. Но в тот раз, в сентябре, когда она выслушала от них очередное предложение и ответила было, что вряд ли сможет (и захочет) прийти, Каспар заявил: «Придется, дорогая, просто-напросто придется. Я считаю, милочка, что к этому выходу в люди вы должны отнестись как к рабочим обязанностям». И он пригладил ладонью свои серебристые волосы, склонив голову чуть набок и не сводя с нее бесстрастно поблескивающих птичьих глаз. Романтическая внешность сочеталась в нем с проницательностью, которую малознакомые люди часто принимали за отзывчивость.
«Присутствие женщины», – подхватил Джервас таким тоном, словно речь шла о тошнотворной необходимости. Он только что вернулся из Тринга, куда наведывался раз в два года, там голодание и массаж на время уменьшали его брюшко, поэтому он становился боком к каждому попадающемуся зеркалу, проверяя, насколько лучше выглядит его фигура в профиль.
– Вы ведь, в сущности, элемент нашего интерьера. Новые атласные обои табачного оттенка, с которыми уже закончил мистер Бесуик, были выбраны в расчете на вас. Приходите в белом, милочка.
Они вечно меняли отделку своей квартиры, на время работы переселяясь в «Кларидж» и ухитряясь почти все списать в расход.
– Нет у меня ничего белого, – сказала она. И сдалась. Она пришла в платье цвета потемневшей лимонной цедры, которое впервые надела на День победы в Европе и ужин с папой, но на этот раз оно выглядело по-другому, так как она дополнила его ожерельем-ошейником из крупных, переливчато-синих стразов – папа купил его для нее в «Камео-Корнер». В таком виде она и очутилась в одном из «мьюзов» Белгравии – перестроенных под квартиры с гаражами старинных конюшен (этот представлял собой, по сути дела, два «мьюза», объединенных вместе): теперь он выглядел симфонией в голубых и коричневых тонах, табачный цвет стен сочетался с ковром оттенка цветов горечавки «а-ля Бакст», как выразился Каспар; из тридцати или сорока гостей она знала в лицо лишь нескольких. По условиям сделки ей полагалось обносить присутствующих блюдами с канапе, заказанными в банкетной компании «Серси», а для шампанского наняли официанта. Джервас и Каспар представляли ее как «нашу дивную Полли, которая присматривает за нами в магазине». По-видимому, это отбивало у гостей охоту пускаться в разговоры с ней: если к ней и обращались с вопросами, то лишь того рода, до которых снисходят монархи и в которых существуют любезность и равнодушие. Как обычно, ее одолевала скука – намного сильнее, чем в любое другое время, не на вечеринке. Она разгуливала по комнате с подносом уже почти час, и улыбки, с которыми от нее отмахивалась компания, больше не желающая угощаться, становились все раздражительнее. Только она поставила поднос и решила дождаться официанта, чтобы взять у него бокал шампанского, как одна из пожилых дам с волосами впросинь и разодетая в крепдешин, похлопала ее по обнаженной руке.
– А я вас знаю – Гермиона Небворт сказала мне, кто вы. Скажите, вы не согласитесь сжалиться над моим племянником? Он вон там. Прискорбно застенчив и ни с кем не знаком.
Не дожидаясь ответа, она взяла Полли за руку и увлекла ее в дальний угол комнаты, где какой-то мужчина стоял у подоконника, превращенного в банкетку, вцепившись в свой бокал и глядя в пол.
– Джералд! Полли Казалет, которая работает у Каспара, пришла поговорить с тобой. Будь любезен отвечать ей. – И она удалилась.
Они взглянули друг на друга, и румянец залил его лицо, вспыхнув на скулах и перекинувшись на лоб, – впрочем, она подумала, что ему наверняка страшно жарко тут в древнем твидовом пиджаке. Впоследствии она пыталась припомнить, каким было ее первое впечатление о нем, но в памяти возникало лишь размытое видение не слишком высокой, скорее, квадратной фигуры, светлые волосы, очень прямые и тонкие, широкий рот с приподнятыми уголками (вообще-то, его она заметила первым делом, потому что Арчи однажды сказал, что это признак наличия у человека чувства юмора, но проверить его теорию ей до сих пор не доводилось – не попадалось людей с таким ртом). Глаза были чуть выпученными, как у дружелюбного лягушонка.
– Вы знаете здесь кого-нибудь?
– Только мою тетушку. И то вряд ли знаю. Тетушки – они ведь элемент ландшафта, верно? – И тут ему стало неловко за свою говорливость, в глазах отразилась паника.
Подошел официант и подал Полли бокал.
– Мне следовало самому принести вам, – пробормотал ее собеседник и снова покраснел. – Не хотите присесть?
– Пожалуй. – Она с облегчением опустилась на подоконник.
Позднее, вспоминая свое отчетливое сочувствие, она невольно удивлялась. Полли предложила ему сесть рядом, что он и сделал – уселся чуть поодаль и посмотрел на разделяющее их расстояние так, будто пытался измерить его. Мало-помалу она вытягивала из него сведения: служил в армии, а до этого жил в провинции вместе с родными, единственная сестра замужем, недавно его послали в Лондон – якобы изучать право, учиться на юридическом и готовиться к адвокатуре. Эта перспектива его, похоже, не воодушевляла. Он подыскал себе жилье – в Пимлико. На ее вопрос, какое оно, он ответил, что ужасно маленькое. Таким тоном, будто это было его главное достоинство. Между вопросами и ответами – из них и состояла эта беседа – он не сводил с нее глаз, а когда увидел, что она заметила это, отвел взгляд.
Наконец к ним вернулась его тетушка и сообщила, что им пора, иначе они опоздают на ужин с Лейтонами.
– Боюсь, придется мне вас разлучить. Ты спросил у мисс Казалет совета насчет своей квартиры? Он купил совершенно ужасную конурку – я уже рассказала про нее Каспару, и если вам удастся сделать из нее что-нибудь, сказала я ему, вы гений.
– Поезжайте, посмотрите ее, милочка, – велел Каспар на следующий день. – У леди Уилмот в карманах совсем не пусто, а он ее единственный племянник. Впрочем, неотесан слегка, вам не кажется?
– По-моему, нет. Просто слишком застенчив. – «И характером слабоват», – мысленно добавила она, но говорить об этом Каспару ей не хотелось. Визит был назначен, через несколько дней она уже спускалась по ступенькам к двери в цокольном этаже дома на Ибери-стрит.
Он открыл ей, одетый все в тот же твидовый пиджак и, как она заметила, ту же рубашку. Увидев ее, он сильно сконфузился.
– А я думал, придет кто-то из них, – сказал он. – Ну, тех людей, которые устраивали вечеринку.
Он провел ее по немыслимо узкому темному коридору в комнату, где тоже было темно, поскольку единственное окно, забранное густой решеткой, смотрело на север, на черную кирпичную стену и ступеньки вверх, на улицу. Не считая двух кухонных стульев и куска ковра оттенка грязи, в комнате было пусто. Не говоря ни слова, он повел ее снова в коридор, в конце которого обнаружились другие двери. «Вот еще комната», – сказал он. Эта была еще меньше первой, но светлее, несмотря на зарешеченное окно, потому что выходило оно на юг. Вдоль стены стояла раскладушка. За следующей дверью скрывалась крохотная кухонька с допотопной газовой плитой, фарфоровой раковиной в ржавых пятнах и водонагревателем, прикрепленным скобами к стене. Третья дверь вела в ванную: маленькая пятнистая ванна, раковина, унитаз, еще один водонагреватель – повешенный, как она заметила, так, чтобы, вставая в ванне, невозможно было не удариться об него головой. От сырости газовая вонь ощущалась сильнее. Краны подтекали, линолеум на полу закручивался по краям.
– Ну вот, – заключил он. – Поразительно, сколько всего можно разместить в таком тесном пространстве, верно? Это меня в нем и привлекло.
«Видимо, это все, что ему по карману», – подумала она.
– Здесь чувствуется потенциал, – сказала она – так всегда следовало говорить. Они вернулись в первую комнату, она достала рулетку и блокнот. – Сначала мне надо сделать измерения, – объяснила она, – посмотреть, какие из стен несущие, и так далее.
– Ужасно любезно с вашей стороны взять на себя столько хлопот.
– Нисколько. Это моя работа.
– А я думал, вы просто подскажете мне, какого цвета должны быть стены, шторы и тому подобное.
– Дойдем и до этого, конечно, но сначала здесь понадобятся кое-какие работы.
– Вам, разумеется, виднее. У меня это первое жилье, так что я не знаю, каков порядок.
Он помог ей с измерениями, поэтому она справилась быстрее, и в процессе выяснила, что здесь же он и живет.
– Во всяком случае, сплю, – уточнил он. – Заниматься здесь чем-либо еще затруднительно.
Они выпили вместе кофе в знакомом ей заведении на углу. Она сама предложила.
– Однако! Вы правда не против? А я гадал, откажетесь вы или нет, если я предложу. – Кроме кофе он заказал яйцо-пашот на тосте и тушеную фасоль. – Эта фасоль – лучшее, что было в армии, – пояснил он. – Дома мы ее никогда не готовили. Впрочем, я проводил там не так много времени.
– То есть как это?
– Ну, с семи лет учился в закрытых школах, а потом война и армия – сами понимаете. А когда Чарльз, мой старший брат, погиб, маме стало трудно постоянно видеть меня рядом – она говорила, что слишком уж я напоминаю его, а ведь забавно, – добавил он так, будто только что об этом подумал, – потому что я никогда ничуть не походил на него.
– Какой он был?
– Невероятно умный, симпатичный, здорово умел разговаривать с девушками и так далее.
А потом, посмотрев на нее и словно заранее угадав, о чем она собиралась спросить, продолжил:
– Нет. Собственно говоря, он скорее презирал меня. Хорошо бы, – торопливо добавил он, – чтобы вы рассказали мне немного о себе.
– Что бы вам хотелось узнать?
– О, что угодно! Я бы хотел знать о вас все.
И она рассказала о своей семье и о том, как в войну они жили в Хоум-Плейс.
– Надо же, звучит здорово! – воскликнул он. – Продолжайте.
Она рассказала ему о том, как ее мать умирала от рака и как несчастен был ее отец, и увидела, что его чуть выпученные глаза увлажнились. «Господи», – пробормотал он. Рассказала про Саймона, который теперь учился в Оксфорде, и Уиллса, только поступившего в школу, потом про то, как ей живется в одной квартире с Клэри. Удивительно, как много она ему наговорила, думала она потом, но он оказался таким внимательным слушателем, что выговариваться ему оказалось приятно. В конце концов оба заметили, что официантка недвусмысленно дает им понять, что пора уходить или делать новый заказ, Полли сказала об этом ему, и он ответил:
– Ничего страшного. Я просто закажу еще одно яйцо-пашот. А вам не захотелось? То есть мое первое было завтраком, а ваше может стать ранним обедом.
Оба заказали яйца, и пока ждали их, Полли перевела разговор на его квартиру, которую настоятельно требовалось обсудить.
– Почему вы выбрали именно ее?
– Ее я осмотрел первой. И мне показалось, что это то, что надо – симпатичная, маленькая, – вот я и взял ее. Вы считаете, я ошибся с выбором?
– Я считаю, что понадобится привести ее в порядок. Сколько вы готовы потратить?
– Сколько скажете.
– Нет, я серьезно.
– А как по-вашему?
– У вас есть какая-нибудь мебель?
– Те стулья. И раскладушка.
– Ну, полагаю, вам понадобится потратить триста-пятьсот фунтов на ремонт, в том числе на отопление и борьбу с сыростью. Вы заказывали техническую экспертизу?
– Нет, не заказывал.
Не задумываясь, она пошутила:
– Какой вы, однако, непрактичный!
Он вспыхнул.
– Да уж. Хуже всего то, что непрактичным людям полагается быть очень умными, или талантливыми, или что-нибудь в этом роде, а я не такой. Про меня ничего подобного не скажешь.
«И все же про него есть что сказать», – думала она, спеша на автобус, чтобы вернуться в магазин. Она знала за собой склонность сочувствовать людям, и этот человек производил впечатление достойного кандидата, однако сочувствие было далеко не первым и не единственным, что она к нему ощутила.
Его квартиру поручили ей, так как у Каспара и Джерваса хватало хлопот с отделкой трех больших номеров люкс в отеле и великолепного загородного дома, владельцы которого пожелали перенести кухни из похожего на пещеру подвала на нижний этаж.
– Вот вы ею и займитесь, милочка. Как следует попрактикуетесь, а напортачить в таком тесном курятнике у вас едва ли получится.
Через неделю, подготовив эскизы и посовещавшись с электриком и водопроводчиком, она решила, что пора снова встретиться с хозяином квартиры на предмет его согласия, и позвонила ему рано утром.
– О, отлично. Когда? – Разгоряченная разговором (так она себе объясняла), она пригласила его к себе домой на ужин. – Чрезвычайно любезно с вашей стороны, – ответил он. Судя по голосу, он очень обрадовался.
Она купила копченой пикши и накануне вечером приготовила кеджери – одно из блюд, которые ей особенно удавались, а также фруктовый салат с виноградом и бананами. Пока Клэри отсутствовала, вся квартира была предоставлена ей, так как и Невилл, проживший у них несколько недель, вернулся в школу. Она вздохнула с облегчением, поскольку Невилл был не только неряшлив под стать Клэри, но и уничтожал все съестное, что появлялось дома, загромоздил комнату Клэри ударной установкой, контрабасом, своей трубой и маленьким пианино и каждый вечер допоздна проводил нескончаемые репетиции с друзьями, что никак не способствовало ее светской жизни. Впрочем, ее и не было толком. Кристофер собирался к ней в гости, но в последнюю минуту не смог: Оливер внезапно заболел, его никак нельзя было бросить.
– У него рак, – объяснил Кристофер. – Ветеринар говорит, если операция не поможет, его придется усыпить.
Она предлагала приехать к нему на выходные, но Кристофер ответил, что сейчас ему лучше побыть одному. Она вздохнула с облегчением: от его любви к ней становилось грустно и неловко, особенно с ним рядом, и она боялась, что он начнет расспрашивать о ее безнадежной любви, и ей придется ему солгать, потому что знала: Кристофера она никогда не полюбит, а если он поймет, что у нее никого нет, в нем проснется надежда.
Джералд прибыл ровно к назначенному часу и принес ей в подарок на редкость красивый папоротник.
– Я не знал, какие цветы вам нравятся, – сказал он, – но срезанные я никогда не любил, а выбор цветов в горшках оказался небогатым. Забавно, – продолжал он, пока они поднимались по лестнице к ней в комнату, – но меня так и подмывало принести вам в подарок котенка. А потом я подумал: а вдруг у вас уже есть один. Есть?
Она сказала, что нет, но ей очень хочется.
– Только сада у меня нет.
– А, вот оно что. Еще один недостаток Лондона: нет садов, негде погулять кошкам.
– Садов полно, но не там, где ваша квартира.
– Правда? Лондон я почти не знаю. Так вы любите кошек? Насчет этого я не ошибся?
Она рассказала ему про Помпея, как любила его, а он – про котенка, который был у него в семь лет, как он всегда спал в его постели и ездил с ним на велосипеде, сидя в корзинке.
– И что с ним стало?
– С ней – это была кошка. У нее появились котята, а потом, пока я был в школе, родители усыпили ее.
– Как ужасно для вас!
– Понимаете, они не любили кошек. Я прятал ее от них, но когда меня отправили в школу, они, конечно, все узнали.
«Довольно трудно спрятать кошку в доме от домочадцев», – подумала она, но промолчала.
В ее комнате он устроился в викторианском кресле и молча огляделся.
– Вам нравится?
– Я заранее знал, что понравится. Здесь… элегантно и очаровательно. Вам идет.
Он высоко оценил не только ее комнату, но и темно-зеленую столовую, и кеджери – и съел две порции, и фруктовый салат. Один раз он воскликнул: «Надо же, какой чудесный выдался вечер!», и в его чуть выпученных глазах отразились такая искренность и благодарное удовольствие, что она словно заразилась ими.
После ужина она принесла свои эскизы и разложила на столе. Он разобрался в них быстрее большинства клиентов, а когда она отметила это, объяснил:
– Это же немного похоже на чтение карт, верно? А мне пришлось как следует освоить это умение.
– На войне?
– Да.
– Где вы воевали?
– Куда посылали. Вернее, сбрасывали. Время от времени.
– Вы были парашютистом-десантником?
– Точно.
Она всмотрелась в него, пытаясь представить, каково это – выпрыгнуть из самолета в пустоту.
– Понимаю, с виду я не такой, – виновато произнес он, – не тяну на романтического героя и тому подобное. Вообще-то я похож скорее на лягушонка, который если кому и нравится, то лишь себе подобным.
Она открыла было рот, чтобы возразить – нет, на лягушонка он не похож, но он протянул руку над столом и закрыл ей рот.
– Не надо, – попросил он. – Между нами все так честно. Не хочу, чтобы мне лгали из жалости. Представьте, как я сижу на листочке водяной лилии. Глядите! – Он вдруг согнул руки, сел сгорбившись и вытаращил глаза. И стал настолько похож на лягушку, что она невольно рассмеялась. – Я и плаваю отлично, – продолжал он, – вот только расцветкой не вышел.
– У меня никогда раньше не было знакомых лягушек.
– Неудивительно. Мы встречаемся редко.
– Так вас устраивают эскизы?
– Я всецело доверяю вам.
– Предлагаю начать с конструктивных элементов, а потом мы посмотрим, на что вы захотите потратить деньги. Вам понадобится еще мебель и шторы, и какое-нибудь напольное покрытие. Но все эти расходы мы можем свести к минимуму, если вы не против, – то есть не оклеить стены обоями, а покрасить, отшлифовать полы, а не приобретать ковровое покрытие, и все в таком же роде. Есть места, где можно довольно дешево купить подержанную мебель. Как сделала я.
– Правда? Тогда, скажу вам прямо, у вас это здорово получилось.
Она сварила кофе, они унесли его вниз, в ее комнату. К тому времени ее уже не покидало восхитительное ощущение, будто она знает его всю жизнь, и вместе с ним – уверенность, что узнать предстоит еще очень много. Они болтали без умолку: о себе, о положении в мире, снова о себе – как ему не хочется становиться юристом; как ей кажется, что ее работа – на самом деле тупик; и вообще, можно ли хоть чем-то изменить хотя бы что-нибудь в этом мире с его скукой, унынием, войнами, жаждой власти; об искусстве – действительно ли оно положительно влияет на попытку; о том, что люди всегда одинаковы, и если что-то и меняется, то лишь техника. Спохватились они лишь после полуночи.
– Мы увидимся завтра? – спросил он, пока она провожала его до двери.
– Сейчас уже завтра.
– Ну, значит, сегодня, но позднее.
Так все и началось – давным-давно, как теперь казалось. Они встретились в тот же вечер, он повел ее ужинать, но без особого успеха – он держался иначе, нервничал, отвлекался и конфузился. Единственный светлый момент случился после того, как высокомерный официант с его настырными уговорами заказать те блюда, которые им не хотелось, наконец надулся и отошел: Джералд вдруг принялся передразнивать его – нависающие над столиком плечи, покровительственное выражение лица, акцент – да так точно, что она чуть не лопнула со смеху. Тогда и он улыбнулся и расслабился, но ненадолго. Он проводил ее домой, а когда она предложила ему зайти, отказался – ему пора. Потом сказал, что уезжает из города проведать родителей и что его не будет несколько дней. «Позвоните, когда вернетесь», – попросила она. «Спасибо, что поужинали со мной», – ответил он. Как будто дело происходит в пьесе, думала она, и он услышал обрывок гнусной сплетни о ней и разом переменил отношение. Но так, конечно, просто не могло быть. Следующие дни, пока она работала в магазине, убиралась дома, навещала Дюши и тетю Рейч, писала в школу бедняжке Уиллсу и угощала ужином отца, явно скучающего по дяде Рупу и Зоуи, она постоянно думала о нем – о Джералде, как она мысленно теперь называла его, хотя по именам друг к другу они пока не обращались.
На следующей неделе мастера, делающие ремонт у него в квартире, позвонили ей с каким-то вопросом, на который она могла ответить, только побывав на месте. И она отправилась на Ибери-стрит, где, как и ожидалось, увидела пыль, куски штукатурки, обломки половиц и битый кирпич. Мастера делали перепланировку, чтобы расширить кухню, и это означало перенос коммуникаций. Она заметила, что раскладушку перенесли на середину комнаты, так как электрику понадобилось вскрыть плинтус по всему периметру. Раскладушка была застелена газетами, которые придавили кирпичами, рядом стоял запыленный телефонный аппарат.
– Не проще ли было собрать ее? – спросила она. – Это ведь раскладушка, она складывается.
– Не выйдет, ведь этот джентльмен спит на ней, – возразил мистер Донкастер. – Было бы куда как проще, если бы он съехал на неделю-другую, но нет так нет.
– Так он вернулся?
– Мистер Лайл-то? Да он уезжал только на одну ночь. Вернулся, а как же. Потому и приходится заново подключать коммуникации для него каждый вечер – кроме горячей воды, конечно. Тоже, знаете ли, отнимает время.
– Давайте посмотрим, в чем проблема, – предложила она, обескураженная тем, что он уже несколько дней как вернулся, а ей до сих пор не позвонил. Может, даже узнал, что сегодня она должна приехать, и покинул дом так, чтобы избежать встречи. И она мимолетно удивилась, почему это так задело ее.
Тем вечером за ужином и потом, пока она гладила, она решила, что скучала по Джералду только потому, что без Клэри ей одиноко. А когда покончила с делами и опомнилась, оказалось, что она сидит за своим маленьким давенпортом перед исписанным листом бумаги.
«Джералд
Минусы:
Похож на лягушку.
Говорил, что уезжает на «несколько дней», а на самом деле нет (сказал неправду).
Носит ужасную одежду (наверное, еще и грязную, ведь он живет в такой пылище).
Грызет ногти.
Похоже, ничем не хочет заниматься (строить карьеру).
Очень переменчив. Я думала, что на самом деле нравлюсь ему, а он не смог или не захотел позвонить (только притворялся, что я ему нравлюсь?).
Кажется, семья у него кошмарная».
На этом она застряла. И потому начала второй столбец.
«Плюсы:
Мне нравится разговаривать с ним.
Он меня смешит.
У него очень деликатные манеры.
Не пытался приставать ко мне, как поступило бы большинство после двух встреч.
Совсем не хвастлив (а чем? Ну, мог бы хвастаться своими прыжками с парашютом, воинской доблестью и прочим).
Любит кошек – и других животных.
Вообще не жалуется.
Мне он правда нравится сильнее, чем большинство других людей.
У него очень приятный голос.
Хороший слух.
Неплохие руки – кроме ногтей (но это мелочи)».
Она остановилась и перечитала написанное. Он и вправду ни на что не жаловался – ни на явно тяжелую жизнь самого нелюбимого ребенка, ни на то, что его все время куда-нибудь отсылали из дома, да еще погубили его кошку, ни на то, что ему пришлось воевать. Но почему – то ли от слабохарактерности и неумения постоять за себя перед родителями или остальными, то ли он просто привык мужественно переносить свои невзгоды?
Клэри – и Луиза, еще давным-давно, – говорили, что ей следует остерегаться своей склонности сочувствовать людям: Луиза сказала даже, что она наверняка выйдет за кого-нибудь просто из чувства сострадания. Она и вправду раньше была такой, думала она, но теперь у нее есть опыт: не меньше четырех человек вызвали у нее сочувствие, уверяя, что без ума от любви к ней, а она в ответ не полюбила их. Вот только Кристофер вел себя иначе, но она и сочувствовала ему сильнее, чем остальным, и все-таки не считала, что обязана ответить на его любовь взаимностью или выйти за него замуж. Так что больше ей незачем беспокоиться. Она прошла все муки неразделенной любви к Арчи: вспоминая о ней сейчас, она ничего не понимала. Конечно, Арчи замечательный человек, но она, в сущности, испытала облегчение, узнав, что он ее не любит. В тот день, когда он вернулся из Франции ради Клэри, она была так признательна ему за это, потому что понимала: он решит, чем можно помочь Клэри, и вместе с тем, глядя на него, она заметила, насколько он старый – конечно, после бессонной ночи он выглядел усталым, – и что он вовсе не тот, с кем ей хотелось бы целоваться или проводить ночи. Она расспрашивала Клэри, какая она на самом деле, эта сторона влюбленности; вообще-то она спрашивала у нее три раза, но только один из них – более или менее напрямую.
– Точно не знаю, – ответила Клэри на прямой вопрос. – По-моему, я еще не наловчилась – Ноэль говорит, это все мое мещанское воспитание – но я тебе обязательно расскажу, Полл. Не хочу увиливать от таких разговоров, как делают все в нашей семье.
В следующий раз она спросила уже более обтекаемо: «Ну и как это?»
Подумав немного, Клэри ответила:
– Полной уверенности у меня пока нет, но такое ощущение, что это в основном для мужчин, только говорить об этом не принято.
И в последний раз перед тем, как она узнала – точнее, перед тем, как Клэри призналась ей – о беременности, Клэри в ответ взглянула на нее затравленными глазами:
– Это просто Природа, а ты же знаешь, какая она, эта Природа… – и продолжала: – Но все это неважно, когда любишь, – и еще: – Хватит меня допрашивать! – и разрыдалась.
Так что когда в тот день приехал Арчи, она обрадовалась ему и вместе с тем поняла: она недостаточно сильно любит его, чтобы столько вытерпеть.
Она снова перечитала написанное. И подписала снизу под плюсами: «Мне бы хотелось снова с ним увидеться». А под минусами: «Ему, кажется, нет до меня дела».
На следующий вечер она позвонила ему.
– Кто говорит? – В голосе звучала явная настороженность.
– Это я. Полли.
– А, вот как! – Голос стал радостным.
– Я только хотела узнать, не заглянете ли вы ко мне на обед в выходные.
– У меня теперь машина. Может, съездим куда-нибудь, где есть трава и деревья, погуляем, а потом я свожу вас на обед?
И он предложил заехать за ней в субботу утром, в одиннадцать.
«Вот так все просто, – подумала она. – Хочешь увидеться с кем-нибудь – просто возьми и спроси. Почему же он тогда не спросил ее?»
Он явился точно вовремя, уже в другом, но таком же старом твидовом костюме – на этот раз с кожаными заплатками на локтях – и в голубой рубашке с сильно обтрепанным воротником. Его машина оказалась побитым древним «Моррисом Майнор».
– Куда едем? – спросил он, усаживая ее.
– Я думала, можно было бы съездить в Ричмонд-парк. Или в Кью – или в Хампстед-Хит?
– Вам выбирать, – сказал он.
– Ричмонд-парк больше всех похож на загородный.
– Вы знаете дорогу туда?
– К сожалению, нет.
– Ничего. У меня есть карта.
Изучив карту, он переложил ее к ней на колени.
– На всякий случай, вдруг что-нибудь перепутаю, – объяснил он, – но по-моему, я все запомнил. Как хорошо, что вы позвонили.
– Вы могли бы сами позвонить мне.
– Да, мог бы. Но я не знал точно… – Он не договорил, помолчал и начал заново: – Понимаю, трудно вам со мной. Не хотелось… переступить черту.
– Не думаю, что эта черта существует, – возразила она. На сердце у нее было легко как никогда.
В парке они гуляли два часа. День выдался один из лучших в этом осеннем месяце: теплый, с солнцем в туманной дымке, бледно-голубым небом, все еще густыми бронзовыми и багровыми кронами деревьев и пробегающими вдалеке стайками оленей. Пока они бродили, он рассказал ей, что его отец тяжело болен, поэтому он и уезжал.
– Я думал, он захочет меня видеть, – сказал он, – но он не захотел. Поэтому я пробыл в отъезде всего одну ночь.
– Вашей матери очень тяжело?
– Не могу сказать. «Очень» ей не бывает никогда. Со мной она почти не разговаривает.
– Но ведь он поправится, да?
– Нет, вряд ли. – Ему явно не хотелось об этом говорить. Но спустя время, уже за обедом, он сказал: – Признаться, меня очень беспокоит, что будет с матерью, когда отец умрет. Не знаю, как она поступит.
Перед мысленным взором Полли мгновенно вспыхнула картина: его мать, принимающая снотворное или решающая утопиться.
– Вы хотите сказать, она… будет… убита горем?
– Я не о том. Нет, она всегда терпеть не могла наш дом, годами твердила, что лучше бы она поселилась где-нибудь на Ривьере. Вряд ли она четко представляет себе финансовую сторону, да и я в этом не силен, но практически уверен, что не осталось почти ничего. – Потом он снова отказался продолжать и попросил рассказать ему еще что-нибудь о ее родных: «Они гораздо интереснее». И она рассказала: они вернулись к той непринужденности, какую ощущали в обществе друг друга, когда он приходил к ней до этого, и меняли темы с такой легкостью, будто были знакомы много лет, давно не виделись, а потому обоим было что рассказать.
После обеда он спросил, чем бы ей хотелось заняться. А ему?
– Все равно, лишь бы вместе. – И он покраснел. – Но вам, возможно, на сегодня достаточно.
Они отправились в галерею Тейт.
– В картинах я ничего не смыслю, – признался он. – Не знаю даже, что мне нравится, но вы-то наверняка знаете.
– У нас была гувернантка, которая часто водила нас сюда. Сама она обожала Тернера. Я вам покажу.
Попытка имела успех.
– Он и вправду ужасно хорош. То есть мне нравится смотреть на них.
Они вернулись к Полли, она приготовила чай и тосты с мармайтом[13], потом он вышел купить вечернюю газету, чтобы выяснить, не идет ли где-нибудь подходящий фильм. Она беспокоилась, что он тратит на нее деньги, потому что знала, что он не зарабатывает, а родные, по-видимому, дают ему совсем немного, если дают вообще. Но когда она предложила заплатить каждому за свой билет в кино, он ответил:
– Ничего страшного, мне кое-что перепало – тетя дала мне три тысячи фунтов купить какое-нибудь жилье и устроиться. Так что я пока при деньгах.
Они нашли кинотеатр, в котором показывали «Я женился на ведьме», потом поужинали, и он отвез ее домой. Расставание вышло неловким.
Он помог ей выйти из машины и довел до входной двери.
– Спасибо вам за чудесный день, – сказала она.
– О нет! Это вам спасибо.
Они постояли, глядя друг на друга, потом он воскликнул:
– Ну, ладно! Только посмотрю, не заедает ли у вас ключ, и поеду.
Она вставила ключ в замок, отперла дверь и услышала от него:
– Ну вот и хорошо. Я поехал. – И он укатил.
Она медленно поднялась по лестнице, не понимая, почему при всей непринужденности и легкости их отношения совершенно лишены близости. Он ни разу не позволил себе замечаний, которые во времена ее детства называли «строго личными». Ей вспомнилось, как в тех случаях, когда ее саму упрекали за них, она думала, насколько интереснее было бы почаще слышать что-то такое. Но Джералд – называть его по имени она так и не начала – ни разу не обратился к ней со словами, хотя бы отдаленно напоминающими «строго личные». И даже не называл ее по имени. Это слегка уязвляло ее. Как обычно, она заботилась о том, как одета, и о внешности в целом, и привыкла слышать от людей: «Этот оттенок синего чудесно сочетается с вашими волосами» или «идеально подходит к вашим глазам» и прочее в том же роде, что она замечала не всегда, а теперь заметила благодаря отсутствию. Ей хотелось обнять его на прощанье, потому что стало грустно, что этот день закончился; у нее даже мелькнула мысль предложить ему зайти, но она занервничала и передумала. Вдруг он решил бы, что она приглашает его остаться на ночь и предлагает все, что под этим подразумевается, и поскольку случившееся с бедной Клэри было еще свежо в ее памяти, она не стала рисковать. «Но я, пожалуй, не стала бы возражать, если бы первый шаг сделал он, – думала она. – И не противилась бы, если бы он вздумал поцеловать меня: было бы даже неплохо узнать, каково это. Но разумеется, ни в коем случае, если у него не возникло такого желания. А он не выказывал никаких признаков. Надо же, – думала она, – люди, от которых я ждала дружеских отношений, совсем не желали быть мне только друзьями, а когда наконец появился тот, с кем мне хочется не просто дружбы, он, похоже, готов ею и ограничиться».
На следующее утро телефон зазвонил в девять. Это был он, и от знакомого голоса ее окатила волна радости.
– Надеюсь, я позвонил вам не слишком рано.
– Нет. Я как раз пью кофе с тостами. А что у вас?
Она уже собиралась спросить, почему бы ему не приехать и не составить ей компанию, когда он сообщил:
– Накануне вечером меня ждала дома телеграмма. Вчера утром мой отец умер.
– О-о!
– Увы, мне придется уехать и взять на себя хлопоты. О похоронах и прочем. Видимо, я пробуду там около недели. Я только хотел сообщить вам.
– Понятно.
Она заговорила было, что соболезнует, но он перебил:
– Не надо. Ничего не говорите. Я только хотел, чтобы вы знали. И не думали, что я просто исчез. Впрочем, даже если бы исчез, это не имело бы значения.
– Имело бы!
– Правда? – вдруг нежным тоном переспросил он и уже обычным голосом попрощался.
Десять дней от него не было никаких вестей. Первую половину этого срока она старалась не думать о нем – точнее, едва подумав, быстро отвлекалась мыслями на что-нибудь другое, – а вторую половину спешила привести его квартиру в более пригодное для жизни состояние к его возвращению. С электричеством и водопроводом наконец управились, полы отшлифовали, и она распорядилась перекрасить в белый цвет решетки на окнах и часть черной кирпичной стены перед ними.
Когда по прошествии недели Джералд так и не вернулся, она сама нашла маляра и распорядилась, чтобы он начал работу со спальни – на случай скорого возвращения хозяина. Каспар поручил ей еще одну работу – квартиру-студию с видом на реку, где весь ремонт уже завершился, осталось только продумать и воплотить отделку. В другое время она пришла бы в восторг, а теперь лишь порадовалась тому, что ей будет чем заняться, чтобы отвлечься от раздумий. От каких еще раздумий, спросила она себя, садясь на автобус, чтобы ехать на встречу с новым клиентом. О том, что она, кажется, начинает влюбляться в Джералда? И если да, зачем? Если оценивать его беспристрастно, никаких оснований для влюбленности не находилось. Он не обладал ни целеустремленностью, ни внешней привлекательностью; да, он был добрый, ей нравилось с ним общаться, но, вероятно, лишь потому, что она еще слишком мало его знала и он не успел ей наскучить. Наверное, она просто достигла возраста, когда хочется влюбиться хоть в кого-нибудь, вот предметом страсти и становится первый встречный. Эта мысль угнетала ее, потому и казалась верной.
Ее клиент оказался молодым, сообщил, что работает в Сити, и студия ему понадобилась в качестве «временного пристанища».
– За городом у меня жена и дети, – объяснил он, – а мне осточертело кататься туда-сюда каждый день.
Для женатого и обремененного детьми человека он выглядел слишком молодо, хотя уже начинал лысеть.
– Маловато места, конечно, но мне понравился вид из окна, да и до банка добираться удобно. Хочу устроить здесь все довольно просто, но прилично, поскольку время от времени буду приводить гостей.
Студия выглядела просторной, а вот спальня – маленькой, и в кухоньке и ванной было не развернуться.
– Проблема в спальне, да? Когда вы поставите в нее кровать, для шкафов места уже не хватит.
– Думал отвести ее под гардеробную, а спать в студии. Хочу большую кровать. – Услышав это, она присмотрелась к нему внимательнее.
Она привезла образцы красок и тканей для штор и разложила их на сушилке в кухне, но он, кажется, не заинтересовался. Спросила, есть ли у него мебель или он намерен заказать ее.
– Купите лучше вы сами, – сказал он. – Поищите что-нибудь современное – антиквариата у нас и за городом полно. Аннабел на нем помешалась.
Пока она убирала образцы к себе в чемоданчик, он подошел к ней сзади и произнес:
– Вам кто-нибудь говорил, что вы на редкость привлекательны?
Его ладони легли ей на плечи и заставили обернуться к нему.
– Многие говорили, – ответила она.
– Я тут подумал, мы могли бы вместе пообедать.
– Нет, благодарю вас.
– Незачем важничать. Я правда очарован вами.
– Вам кто-нибудь говорил, что вы на редкость высокомерны?
Его улыбка погасла.
– И грубить тоже ни к чему. Я просто пригласил вас на обед.
– Нет, не просто. – Она захлопнула чемоданчик и направилась к двери так невозмутимо, как только смогла, но ее колени дрожали.
– Кем вы себя возомнили? – с бессильной злобой бросил он вслед; ей показалось, что она победила.
Но вернувшись в магазин, она узнала, что он звонил по телефону и отменил заказ.
– Я же вам говорил: клиентам грубить нельзя, – сказал Каспар. – Не знаю, что вы ему наговорили, но он был явно рассержен. А у него денег куры не клюют. Джервас тоже не обрадуется.
– Он приставал ко мне, – объяснила она. – Извините.
– Охотно верю. Вы уже взрослая, милочка. Вот и соответствуйте.
В то утро она не поняла намека.
В пятницу Джералд позвонил ей рано утром, до ухода на работу.
– Надеюсь, вы не откажете мне, – начал он, – я хотел бы попросить вас об одолжении. Вы, случайно, не заняты в эти выходные?.. О, отлично. Вы не могли бы завтра утром приехать в Норидж на поезде? Я вас встречу. Понимаете, я все еще там. У меня возникли некоторые сложности с родительским домом. А вы так хорошо разбираетесь в подобных вещах. Я подумал, вы поймете, как надо поступить.
Она согласилась выехать поездом в половине десятого с Ливерпуль-стрит.
– Замечательно, если вы приедете. Захватите теплую одежду – в доме довольно холодно.
В поезде она гадала, какой у него дом и в чем там сложности. Возможно, его мать все-таки решила пожить за границей, а ему поручила продать дом. В Норфолке она никогда не бывала. Может, это фермерский дом с незакрытыми балками повсюду и чадящими дровяными каминами. Это все ее романтическая натура: с таким же успехом дом может оказаться современным, даже в стиле бунгало. Так или иначе, сейчас жилье в таком дефиците, что, каким бы ни был этот дом, его быстро купят, если этого хотят его нынешние хозяева.
Он ждал ее на перроне, она заметила его первой и обрадовалась так же, как когда услышала его голос по телефону. Под твидовым пиджаком с заплатами на локтях на нем был свитер с высоким воротом.
– Дома ждет обед, – сообщил он, – если вы дотерпите до приезда. Ехать миль двадцать.
– Это ничего.
Он приехал за ней на другой машине – размерами побольше, но такой же побитой.
– Это отцовская, – сказал он. – Она удобнее, хоть и ненамного.
– А ваша мать?..
– Она уехала сразу после похорон. Подруга пригласила ее отдохнуть во Франции. В сущности, так мне легче. Значит, я смогу спокойно во всем разобраться.
«Судя по голосу, ему пришлось нелегко», – подумала она.
– А много предстоит разбираться?
– Ну, в каком-то смысле да. Но каждое решение зависит от других, поэтому нелегко понять, с чего начать, вот я и решил начать с вас.
– Что это значит?
– Попозже объясню. Не хочу сейчас об этом говорить. Расскажите мне, как прошла у вас неделя.
И она рассказала про студию и ее владельца. Ей казалось, что получится забавно, но увидела, как зло он нахмурился, глядя на дорогу горящим взглядом.
– Возмутительное хамство, – оценил он, – но вы, видимо, по долгу службы часто сталкиваетесь с подобным.
– Беда в том, что я потеряла заказ, и Каспар и прочие недовольны.
– Что в этом угнетает, – продолжал он, словно не слышал ее, – так это то, что он понятия не имеет, кто вы такая. Но полагаю, людям этого сорта все равно.
Через несколько миль он спросил:
– А женщины бывают такими же, как этот человек? То есть обращают внимание в первую очередь на внешность мужчины?
– Мне кажется, таких немного. То есть разумеется, они обсуждают мужскую привлекательность и все такое.
– Правда? Вот и я так думал.
– Ну, по крайней мере, в книгах они так делают. Но я не знаю, насколько им можно доверять.
После еще одной паузы он сказал:
– Как выяснилось, у моей матери имеются собственные средства. Так что у нее все хорошо, она преспокойно сможет жить на юге Франции, если пожелает. А жить здесь она не хочет совершенно.
– Значит, она намерена продать дом?
– Дом? Ну, его, в сущности, отец оставил мне. В том-то и дело. А денег не оставил – нечего было оставлять.
Он свернул с шоссе на дорогу, которую она поначалу приняла за проселочную, но когда впереди показались старые деревья по обе стороны, стало ясно, что это подъездная аллея к дому, которой пользуются редко. За аллеями с обеих сторон виднелся парк – опять-таки с вековыми деревьями, большей частью мертвыми или умирающими. Примерно через четверть мили территория парка сменилась лесом, ветви высоким пещерным сводом нависли над аллеей. Машина вынырнула из этого леса, одолела крутой поворот, и Полли увидела перед собой еще один парк с огромным зданием вдалеке. Оно было желтоватым, с тремя квадратными башнями. Здесь деревья вдоль аллеи были спилены, бревна лежали на обочинах. Ехать до здания пришлось дольше, чем показалось поначалу: машина тряслась на ухабах аллеи уже несколько минут, а оно как будто не приближалось, но понемногу стало видно, как поблескивают оконные стекла в холодном свете, и Полли разглядела, что стены сложены из светлого кирпича – кажется, стандартного керамического, из Лондонского бассейна, с каменной облицовкой, а башни – из розового, с зубцами и бойницами. С виду строение казалось больницей или эдвардианским отелем, и, похоже, ничего более уродливого она в жизни не видела. Джералд не говорил ни слова, но когда до здания оставалось ярдов сто, остановился и заглушил двигатель. В тишине она различила далекий грачиный грай.
– Теперь вы наверняка понимаете мою мать, – произнес он. – Размеры внушительные, но домом это не назовешь. – И он повернулся к ней. – Оно вас ужасает. Чего я и боялся. Вот почему я должен был показать его вам. Ну что ж, поедем туда обедать.
Он завел двигатель, они направились к дому. Главный фасад длиной с теннисный корт был обрамлен двумя крыльями, расходящимися под углом. Передний двор, некогда занятый газоном, а теперь запущенный, представлял собой спутанные заросли чертополоха, крапивы и якобеи. Крылья здания, каждое из которых заканчивалось башней из розового кирпича, соединялись с главной частью дома арочными проходами. Джералд проехал через правый на задний двор, окруженный со всех сторон строениями – судя по виду, конюшнями и гаражами.
– Мы войдем здесь, – сказал он и открыл застекленную дверь. – Я, пожалуй, пойду вперед.
Она последовала за ним по широкому темному коридору, затем через еще одни двустворчатые двери. Холод стал ощущаться почти сразу. В следующем коридоре было светлее – благодаря расположенным с регулярными интервалами световым окнам. Ближе к концу коридора Джералд свернул через дверь красного дерева налево, в небольшое помещение – что-то вроде холла, так как и там имелись двери, все на одной стене. Открыв одну из них, он крикнул: «Нянь! Мы вернулись!» – закрыл и вошел через другую в маленькую гостиную, где уже был накрыт к обеду раздвижной стол. В очень маленьком угольном камине горел огонь.
– Здесь чуть теплее, – сказал он. – Есть херес, если желаете. Садитесь у огня, сейчас я принесу.
Пока он отлучался, она осмотрелась. Потолок здесь был очень высокий, стены отделаны крашеными зелеными панелями с окантовкой более бледного оттенка. Камин – из серого мрамора, окно – единственное, высоченное, обращенное во внутренний дворик к третьей башне из розового кирпича; ее венчал купол, стрелки часов под которым застряли на двадцати минутах пятого. На шторах из льняной ткани цвета овсянки с орнаментом из листьев аканта кое-где мелькали детали, вышитые зеленой шерстью, шкаф с застекленными дверцами был забит каким-то собранием томов в одинаковых темно-синих переплетах. Радиоприемник, решетка на передней панели которого имела вид лучей заходящего солнца, помещался на одном из нескольких столиков, расставленных повсюду – возле дивана, возле каждого из двух кресел, в одном из которых она сидела, рядом с большой стеклянной витриной с пыльными птичьими чучелами. «Какое здесь все удивительное и захватывающее, – думала она. – Если весь дом такой же, как эта комната, выбор обстановки для его квартиры будет увлекательным занятием».
Он вернулся с хересом, за ним по пятам шла пожилая женщина в цветастом переднике, с подносом в руках.
– Ну уж нет, мистер Джералд, нечего отвлекать юную леди напитками. Сами знаете, каково носить горячую еду по этим коридорам – ваш суп уже почти остыл. – Она поставила суп на стол и окинула Полли проницательным взглядом. – Доброе утро, мисс.
– Херес можно и в суп подлить, – отозвался он.
– О, как вам угодно, ваша светлость! Птица остывает. Через десять минут принесу.
Когда она ушла, он разлил херес по бокалам и объяснил:
– Вечно она мной командует. Но из лучших побуждений.
– А я уж думала, она скажет вам: «Не умничай».
– На такой упрек я мог бы нарваться, даже если бы просто возразил ей. Нянины привычки живучи.
– Она была вашей няней?
– Да, была. Всегда жила здесь. Почти всю свою жизнь заботилась о нас. Вот еще одно.
– О чем вы?
– Теперь я должен позаботиться о ней.
Суп был из консервированных грибов, оба подлили в него хересу.
– После обеда, думаю, мы пройдемся по дому, – заговорил он. – Здесь есть комнаты, где я сам почти не бывал, и, полагаю, большая часть в ужасном состоянии.
– Видимо, по этой причине продать дом будет непросто.
– Продать? Я не могу его продать. Он завещан мне через какой-то непонятный трастовый фонд, и это значит, что избавиться от него нельзя.
– А-а! – Теперь она поняла, почему у него такой отсутствующий вид. – Может быть, поможет Национальный исторический фонд? – О нем она слышала от Каспара.
– Они к нему и багром не притронутся. Дом не только в кошмарном состоянии, но и сам по себе кошмар.
– И как же вы намерены поступить?
– Не знаю. Зависит от… кое-чего. Еще не решил.
Следующим блюдом была жареная курятина с хлебным соусом, картофельным пюре и брюквой.
– Когда говорят о «чемоданах без ручки», – сказал он, – я думаю, хорошо бы это был и вправду просто чемодан.
– Чудесный обед, – сказала она няне после ломтя бейкуэльского песочного пирога и была вознаграждена улыбкой.
– Как приятно видеть чистые тарелки, – ответила няня.
– Теперь мы осмотрим дом, няня.
– В бальном зале осторожнее, смотрите под ноги. И окна лучше не открывайте. Когда соберетесь пить чай, позовите меня.
– Раз уж мы внизу, отсюда и начнем.
Он шел первым и указывал дорогу. Еще один коридор с застекленными дверями вел в обширный холл, где начиналась двойная лестница с каменными перилами, и за такими же застекленными дверями виднелся главный вход в дом. По левую сторону от холла находилась гостиная со стенами, обтянутыми шелковым дамастом, который выцвел настолько, что прямоугольники на месте исчезнувших картин казались по сравнению с остальным материалом почти кричаще розовыми. Мебель была почти вся в чехлах, трупик скворца лежал на ошметках копоти в камине. Две двери, по одной с каждой стороны от камина, открывались в бальный зал, четыре огромных окна на длинной стене которого были обращены в зимний сад. В нем крыша серьезно пострадала: длинные осколки стекла валялись на плитках пола. Толстая ржавая труба, как питон, проходила по периметру комнаты на высоте фута над полом. Керамические горшки и глазированные вазоны были полны запыленной земли и засохших папоротников. В одном из них она увидела крошечный карандашик с шелковой кисточкой – поблекшей, грязновато-белой. Окна на наружной стене зимнего сада выходили в запущенный классический парк, где вдали виднелась низкая балюстрада из кирпича и камня.
– Вот эта, наверное, была великолепна! – сказала Полли, когда они проходили мимо древней камелии, верхние ветки которой чуть не пробили стеклянную крышу. В этот момент она перехватила его взгляд и с тех пор постоянно замечала, как тревожно и вопросительно он посматривает на нее.
В следующей комнате когда-то располагалась библиотека. Полки еще уцелели, как и примерно половина книг. Одна стена украсилась довольно броским черно-белым пятном плесени, в комнате отчетливо пахло грибами. И дальше все в том же духе: еще две гостиные, кабинет с настолько темными обоями, что стены казались почти черными, с массивным двухтумбовым столом, заваленным бумагами. В отличие от большинства комнат, которые они уже осмотрели, в этой имелись признаки пребывания людей: пахло табаком, в камине недавно разводили огонь.
– Мой отец подолгу просиживал здесь, – сказал Джералд. – Пожалуй, нам пора на следующий этаж. В остальных комнатах на нижнем – оружейная, обувная, кладовка, комната, где установлен телефон, уборные и все такое.
– Сколько здесь спален? – спросила она, поднимаясь за ним по лестнице из главного холла.
– Не знаю. Если хотите, можем посчитать.
От верха лестницы тянулся в обе стороны широченный коридор, освещенный рядом круглых окон почти вровень с потолком. Потолок выгибался сводом в готическом стиле. К сделанным из красного дерева дверям спален крепились на уровне глаз латунные рамки для табличек. На одной из дверей еще сохранилась такая табличка с каллиграфически выгравированным на ней «леди Помфрет».
– Когда в дом звали гостей на выходные, – пояснил Джералд, – на дверях указывали их фамилии, чтобы все знали, где чья комната, – не только хозяева, но и другие гости. Затеи эдвардианских времен, – мрачно добавил он. – Моя мать просто обожает рассказывать о них. Когда она вышла за отца, такие развлечения были еще в ходу.
Спальни оказались почти одинаковыми. Ко многим прилегали гардеробные, обстановку каждой составляли кровать, комод, гардероб и небольшой камин. Мебель и здесь покрывали чехлы, ковры были аккуратно скатаны и стянуты липкой лентой. На этом этаже они насчитали пятнадцать спален и две ванные комнаты; унитазы были фарфоровые, синие с белым. Такие же обнаружились и при двух спальнях.
– Есть еще мансарда, – сообщил он, – но вам, может быть, на сегодня достаточно?
– О нет! Я бы хотела увидеть все.
И они поднялись в мансарду.
– Полагаю, вещи в доме принадлежат вам? – Она задумалась, не приедет ли мать забрать отсюда то, что получше.
– Да, конечно. Все до единой, – ответил он так удрученно, что она чуть не рассмеялась.
Мансарда явно предназначалась для слуг – множества слуг, судя по количеству комнат. Но в одной из них обнаружилась удивительная находка. Они чуть было не пропустили ее: дневной свет уже угасал, комнаты выглядели одинаково унылыми. Джералд предложил спуститься и выпить чаю, но заглянуть им осталось всего в две комнаты, поэтому она возразила:
– Сначала закончим работу.
Первая из оставшихся комнат была в точности как остальные: окошко, обращенное к зубчатому парапету башни и благодаря этому скрытое из виду, железный остов кровати без матраса, жесткий стул, крашеный комод, единственная голая лампочка, свисающая с потолка, выцветшие обои в цветочек, крошечный, почти не сохранивший следов использования камин…
– Последняя, – объявил он, открывая дверь. Комната была такая же, как все – за исключением одной детали. На стенах по четыре в ряд висели крошечные акварели в одинаковых золоченых рамках. Это настолько удивило Полли, что она подошла рассмотреть их. В изображении заката над пустынным берегом моря было что-то знакомое. Она перешла к другим акварелям. Среди них было множество видов неба и света в разное время дня: пейзажи, марины, в разную погоду и время года, штормы, восходы, хмурые зимы, солнечные летние дни, благодатные осени – причем написанные одной и той же рукой. Она сняла одну со стены и поднесла к окну. В нижнем правом углу отчетливо читалось «Дж. М.У.Тернер».
– Идите сюда, взгляните!
– Так они неплохие? – удивился он. – Моя мать не признавала акварелей, кроме тех, которые писала сама, так что, видимо, сослала все эти в комнату горничной, чтобы не попадались на глаза.
– Вы заметили подпись?
Он присмотрелся и перевел взгляд на нее.
– Боже милостивый! Тот малый, которого мы смотрели в Тейте! Невероятно!
– И вы никогда прежде их не видели?
– Никогда. Они, наверное, давным-давно здесь висят. Тем лучше – если бы мать узнала о них, она в два счета бы их распродала. Как все хорошие картины – продавала их всякий раз, когда ей нужны были деньги. – Он посмотрел, как она вешает акварель на прежнее место, и спросил: – Полагаю, это все Тернеры?
– Можно взять одну в Лондон и выяснить. Думаю, если одна из них его, значит, и остальные тоже.
– Сколько же их здесь?
Считали оба.
– Сорок восемь, – сказал он.
– Пятьдесят две. Еще четыре за дверью.
– Он, должно быть, ужасно ценный, – потрясенно заметил он.
– Да.
– Значит… если я продам их, у меня будут деньги?
– Конечно, будут. Только… разве не придется платить наследственные пошлины?
Она слышала о них от отца, когда умер Бриг.
– Вряд ли. Когда мистер Краутер читал мне завещание, выяснилось, что отец оставил дом со всем, что в нем есть, сначала моему брату, а после его смерти – мне. И нам так и не сказал. Так или иначе, все имущество привязано к какому-то непонятному трастовому фонду, так что его нельзя ни продать, ни взорвать, ни еще что-нибудь. Полагаю, эти картины стоят тысячи фунтов?
– Тысячи.
– Хватит на ремонт дома, как вы думаете?
– Честно говоря, не знаю. Но думаю, да.
– Но не хватит, видимо, чтобы и отремонтировать его, и жить здесь, – подытожил он.
Когда они выходили из комнаты, он вдруг сказал:
– Возьмите одну!
– Что взять?
– Картину. Выберите себе. Или сделайте это завтра, когда их будет лучше видно. Выберите, какая вам больше всех понравится. Ведь это же вы их нашли.
– Нет, я не могу. С вашей стороны это очень любезно, – добавила она, – но вы, наверное, не представляете, сколько… в общем, какая это ценность. А деньги вам нужны.
– Да уж. Хотел бы я распродать Тернеров, купить няне коттедж, запереть двери этого дома и больше здесь не появляться. Что вы на это скажете? – Они подошли к большой лестнице, и он спросил: – Вы не против, если мы немного посидим прямо здесь, на ступеньках, и поговорим кое о чем? Если мы спустимся, няня не даст нам покоя со своим печеньем с коринкой.
– Ладно.
– Во-первых, я правда хочу, чтобы вы взяли картину. Не хотите выбрать сами – это сделаю я, а я могу ошибиться. – И не давая ей ответить, он продолжил: – И вообще, что вы думаете о том, что я недавно сказал? Насчет уехать из этого дома, и все такое?
– Я думаю, – нерешительно начала она, пытаясь представить себя на его месте, – это зависит от того, любите ли вы этот дом. Потому что если да, и бросите его, мысли о нем не дадут вам покоя.
– А если бы его оставили вам, как бы вы поступили?
– О, думаю, я попыталась бы пожить в нем. Сделала бы его хотя бы отчасти комфортабельным и посмотрела бы, что будет дальше.
– Правда?
Этим он напомнил ей сказанное ранее по телефону – то же слово и тем же тоном. Но на этот раз она видела его лицо. Он не сводил с нее серьезного и нежного взгляда.
– Тогда я все-таки рискну спросить, вы стали бы жить здесь со мной? Согласились бы выйти за меня? Или хотя бы подумать об этом?
– Мне незачем об этом думать, – ответила она, обнаружив, что время на раздумья ей и вправду ни к чему.
– Вы серьезно? Вы правда выйдете за меня замуж?
– Я хочу за вас замуж. – Ей казалось, что она всегда этого хотела – вне всяких сомнений.
– Я хочу жениться на вас с того самого момента, как впервые увидел, – сказал он. – С тех пор чем больше я видел вас, тем сильнее хотел. Но думал, что мне не на что надеяться. А потом, когда я как раз решил, что надежда у меня все-таки есть, случилась вся эта история со смертью отца, необходимостью решать с этим домом, отсутствием денег… Я подумал, вам надо увидеть все самой… Да еще эти Тернеры…
– Я и без Тернеров вышла бы за вас.
– Правда?
Он поцеловал ее нежным и долгим поцелуем, а когда они слегка отстранились, она увидела, как сияние преобразило его.
– У вас глаза как звезды – как те сапфиры, в которых будто мерцает звездочка, – сказал он, и она обняла его за шею обеими руками.
Они не знали, сколько просидели на лестнице в состоянии радостной умиротворенности, почти не разговаривая, пока сумерки не сгустились и издалека не раздался глухой звук гонга.
– Это няня с нашим чаем. – Он подал ей руку, они опасливо сошли по ступенькам и ощупью добрались до двери в коридор, где он, пошарив на стене, нашел выключатель. Слабый желтоватый свет озарил коридор, ведущий к той комнате, где они обедали; там уже был растоплен камин и накрыт стол к чаю.
Няня появилась сразу же, как по волшебству.
– Я взяла на себя смелость позвать вас, потому что все мы знаем: от ожидания оладушки вкуснее не становятся, – сказала она, окинула их своим проницательным взглядом и принялась хлопотать вокруг стола с блюдом под колпаком и серебряным чайником.
Многозначительно переглянувшись с Полли, Джералд объявил:
– Мы решили пожениться, няня, и ты узнала об этом первой.
Она выпрямилась и отерла ладонь о передник.
– Вот и я думала. – Она пожала Полли руку. – Надеюсь, вы будете счастливы, – добавила она. – Я ведь знаю его с рождения – в нем нет никаких изъянов.
– Послушать тебя, так я будто лошадь!
– Не глупи, – отозвалась она. – Твоя юная леди сама видит, что никакая ты не лошадь. – Она повернулась к Полли. – Пейте чай, если его светлость соизволит налить вам чашку. А когда закончите, позовите меня.
– Она вас одобрила, моя дорогая Полли, кстати, можно мне звать вас Полли?
– Если только вы не намерены хранить верность обращению «мисс Казалет» или… – Она обнаружила, что произносить эти слова в первый раз ей доставляет удовольствие. – Или, со временем, «миссис Лайл».
– Вообще-то тут есть еще одна тонкость. Боюсь, миссис Лайл вы не станете. Вы будете Полли Фейкенем. Хроническая связь со мной сделает из вас леди.
– Хотите сказать, няня не шутила, называя вас «светлостью»?
– Если вы предпочитаете, мы можем называться Лайлами. Быть лордом весьма накладно, а у меня, как вам известно, нет ни гроша. Все, что я могу предложить вам, – пожизненную лягушачью преданность.
– Нет. Пожалуй, мне понравится быть леди Фейкенем. Звучит как фамилия персонажа из какой-нибудь пьесы Оскара Уайльда.
– Фамилия прилагается к дому, – объяснил он. – А когда мы одни, можете звать меня Джералдом.
Несколько часов спустя она лежала на удивительно удобной кровати в одной из комнат для гостей, с горячей грелкой, одетая в старинную белую ночную рубашку с длинными рукавами, найденную для нее няней, и вспоминала этот удивительный день, в который в ее жизни случилось столько перемен. В темноте ее переполняли воспоминания – и сегодняшние, и давно прошедших дней: как они валялись на траве у дома на Лэнсдаун-роуд, и Луиза говорила ей, что она, Полли, наверняка согласится выйти за любого, кто сделает ей предложение, только по доброте душевной, и как она годами после этого боялась, что так все и будет… и вот она здесь, с Джералдом, и вовсе не по доброте. И как папа, ужиная вместе с ней в клубе, говорил, что когда-нибудь она влюбится и выйдет замуж, «но надо бывать среди людей, чтобы найти подходящего». И вот она отправилась на ту вечеринку, куда не хотела, и познакомилась с ним. Завтра она позвонит папе и скажет, что приведет кое-кого познакомиться с ним, и он сразу догадается зачем, а когда познакомится с Джералдом, конечно же, увидит, какой он на самом деле чудесный, вздохнет с облегчением и ужасно обрадуется. И тут ей вспомнилось, что мама об этом никогда не узнает, и горе, еще недавно, казалось, глубоко погребенное, выскочило из своей могилы. «Я просто свыклась с тем, что скучаю по ней, – думала она, – но скучать по ней я буду всегда. Мне повезло гораздо больше, чем несчастному Уиллсу, ведь у меня осталось столько воспоминаний о ней». И она снова задумалась о Джералде, чтобы утешиться. Вспоминала, какой он смешной, когда не скован. И «строго личных» замечаний этим вечером было хоть отбавляй: он произносил их и не мог остановиться – сказать по правде, она виделась ему гораздо более красивой, интересной и обаятельной, чем была на самом деле. Что скажет обо всем этом Клэри? Теперь, как ей казалось, она твердо знала, что Клэри просто не могла быть влюблена в Ноэля: слишком уж встревоженной и несчастной она казалась все это время, и ее роман кончился так ужасно для нее. После аборта она будто впала в ступор, и Арчи заставил ее переселиться в коттедж, который сам для нее нашел, и работать над книгой. По выходным он ездил туда подбадривать и подгонять ее – по крайней мере, так считала Полли, потому что когда предложила приехать она, Клэри, кажется, не захотела ее видеть. Они повзрослели порознь, и теперь она боялась, что разрыв между ними увеличится из-за разницы судеб. «Нет, так не должно быть. И не будет. Я ведь правда люблю ее», – думала она. Этим вечером она рассказала Джералду про Клэри всю правду, и он внимательно слушал и, похоже, тревожился. Клэри поладит с Джералдом, она будет приезжать к ним в гости. А этот дом ее насмешит – настолько он не похож на то, как Полли часто описывала свой будущий дом, который у нее когда-нибудь появится: почти полная противоположность, или, скорее, испытание, медленно думала она – ее уже клонило в сон. Столько комнат, ей, наверное, целой жизни не хватит… и ей вспомнилось все новое, что она узнала о Джералде. Он умеет играть на рояле и прекрасно ездит верхом. Эти сведения она почерпнула у няни, и лишь в этих двух случаях он снова покраснел, хотя в остальном с ним больше такого не случалось. «Я так восхищен вами, – говорил он, – вы чудо. Знаете, это как разглядывать вблизи крылышко бабочки: каждая деталь – совершенство».
Завтра они собирались осмотреть снаружи дом и его окрестности. Здесь есть озеро, заросшее водяными лилиями и ряской, рассказывал он, и розарий, но розы в нем уже много лет не обрезали и сорняков полно, и есть еще четыре рассыпающиеся от старости оранжереи, и обнесенный стеной огород (тут они принялись рассуждать, не начать ли выращивать спаржу на продажу). Есть и лес с колокольчиками, и еще леса, но большая часть пахотной земли распродана. Его мать решительно распродавала все, что находило спрос. В этот момент няня, которая сделалась словоохотливой, выпив бокал шампанского, принесла маленький пакетик в оберточной бумаге и положила перед Джералдом.
– Мое дело, конечно, сторона, – начала она, – но есть такие понятия, как «хорошо» и «плохо», и одни понимают это, а другие нет. Когда ее светлость отправляла все фамильные драгоценности в Лондон на какой-то аукцион, я не смогла допустить, чтобы и это было продано. Оно принадлежало твоей бабушке, а я, как ты знаешь, поступила к ней в услужение, когда мне было тринадцать. Твоя бабушка отдала его твоему отцу, чтобы подарил твоей матери в честь помолвки, но на палец ее светлости оно не налезало и вообще никогда ей не нравилось. Вот оно и пропало, и никто не заметил. Если бы ты не собрался жениться, дорогой мой Джералд, я бы все равно отдала его твоей светлости, хотя ума не приложу, зачем бы оно тебе тогда сдалось.
В бумажной обертке обнаружилась темно-синяя кожаная коробочка, а внутри нее, вставленное в прорезь на грязно-белом бархате, – кольцо, овальный звездчатый сапфир в окружении бриллиантов. Она коснулась его кончиками пальцев, вспоминая, что он сказал про ее глаза после поцелуя, и ее окатила волна такой чистой радости, что невольно подумалось: она любит не только Джералда, но и всех, кто есть в мире.
4. Жены
Декабрь 1946 года – январь 1947 года
– Так как же все-таки прошло у тебя Рождество? На самом деле?
– Ох, дорогая! Не знаю даже, с чего начать.
Джессика пришла на чай, к столу позвали и мисс Миллимент, так что Рождество обсуждали в шаблонно-жизнерадостном тоне, ни словом не обмолвившись об эмоциональных подводных течениях. Джессика рассказала о елке в доме Норы, с подарком для каждого ее подопечного, о том, как отец Лансинг привел своих хористов петь рождественские гимны, как она, Джессика, напекла четыре дюжины пирожков, которые смели в мгновение ока, как перед самым праздником трубы замерзли и в самый сочельник лопнули. Вилли подробно описала сестре, как сама впервые готовила рождественский ужин (а мисс Миллимент расхвалила его), как дети играли в карты – в «наперегонки», расположившись на полу в гостиной, и как Лидия заявила, что Бернардин жульничает, и Тедди страшно рассердился. «А мой рождественский кекс выглядел как бомбоубежище», – добавила Вилли.
Теперь же мисс Миллимент тактично удалилась к себе, Лидию и Роланда повела за рождественскими подарками Рейчел, и Джессика осталась всецело предоставленной Вилли. В комнате было довольно тепло, так как, хотя угля почти не осталось, компания «Казалет» прислала полный грузовик обрезков древесины, и сестры расположились возле самого камина: Джессика прилегла на диван, сбросив свои элегантные туфли, а Вилли свернулась в единственном уютном кресле.
Разглядывая лежащую Джессику, такую ухоженную в бежевом с зеленым твидовом костюме, в подобранном точно в тон костюму зеленом джемпере, с жемчугами их матери на шее и со свежей укладкой, она ощутила укол обиды. Как все перевернулось! Теперь ее руки загрубели от возни на кухне, это ей не хватило времени на прическу, это она каждый день выбирала одежду с тем расчетом, чтобы было удобно хлопотать по дому и при этом не мерзнуть. И ей же приходилось заботиться о мисс Миллимент и младших детях, не привыкших к Лондону, кормить, развлекать их и приглядывать, хуже того, справляться со всеми этими делами в одиночку, в то время как у Джессики с ее аккуратным домиком в Челси имелись и приходящая прислуга, и муж.
– Пожалуй, я все-таки не стану рассказывать тебе, какой это был ужас, – решила она, и сразу же, как она и предвидела, Джессика предприняла суетливую попытку найти в ее ситуации хоть что-то хорошее.
– Как, должно быть, приятно видеть Тедди дома, – сказала она.
– Разумеется, я рада, что он вернулся. Но я беспокоюсь за него. Эдвард (его имя она произносила с новой для себя, жесткой отчетливостью) платит ему недостаточно. Он с трудом сводит концы с концами. А Бернардин – они ужинают у меня раз в неделю, – рассказывала, что у этой женщины есть и экономка, и поденщица, и няня для ребенка! Не то что здесь.
– Дорогая, ну ты же сама выбрала этот дом…
– Когда думала, что буду жить в нем вместе с мужем! – Она помолчала, закурила и добавила: – Вдобавок он купил ей новый автомобиль!
– Но ведь и тебе отдал свой «Воксхолл».
– Это не одно и то же – разве не ясно? Мне нужна машина. А у нее есть кому развозить ее. – И она улыбнулась, давая понять, что держится, несмотря на все беды.
Желая хоть чем-нибудь порадовать сестру, Джессика сказала:
– Джуди говорит, в школе все без ума от Лидии. По ее словам, в роли Фесте она блистала. Такой красивый голос. Как порадовался бы папа!
– Да, он бы наверняка, – на миг их объединили любовь и ностальгия. – А мама была бы просто шокирована, узнав, что она играла персонажа противоположного пола. В итоге Шекспир в школах для девочек оказался бы под запретом.
– А вот и нет, – возразила Джессика. – Все грубости из текста все равно вычеркивают и одевают большинство персонажей-мужчин в какие-нибудь балахоны. Если уж речь о приличиях, не думаю, что Шекспир вызвал бы возражения хоть у кого-нибудь, в том числе и у мамы.
– Как Джуди?
Джессика вздохнула.
– У нее сейчас трудный период. Спорит с Реймондом, которому это совсем не нравится, и кажется слишком крупной для нашего дома. То и дело что-нибудь сшибает, кричит, когда ее и так прекрасно слышно. По-моему, шестнадцать – чуть ли не худший возраст из всех.
– А что у Анджелы?
– Хорошие вести: она ждет ребенка.
– Дорогая, как я за тебя рада!
– Если бы только она не жила на расстоянии тысяч миль отсюда! Конечно, я хочу съездить к ней, когда она родит, но Реймонд не желает отпускать меня одну, а сам он терпеть не может поездки. Признаться, порой я почти завидую твоей свободе самой принимать решения. – Взглянув на лицо сестры, она поспешила пойти на попятный: – Разумеется, я понимаю, как это ужасно, дорогая, прекрасно понимаю. Но Реймонд мне и шагу не дает ступить, и, честно говоря, у меня от таких забот клаустрофобия. Он не любит ни званые вечера, ни концерты, ни прочие развлечения. Ему бы только торчать в каретнике, который он перестраивает, сокрушаться, что Нора безнадежно испортила дом, и помыкать мастерами.
Наступила пауза, во время которой Вилли смотрела на Джессику и думала о том, как удивительно она бездушна. Вот что ей теперь приходилось терпеть, помимо всего прочего, – мимоходом выраженное сочувствие того рода, какого обычно удостаиваешься, когда не можешь найти потерянную вещь, и нескончаемые жалобы на мелкие неурядицы собственной жизни.
– А как Луиза? Не пора ли уже?..
– Она ко мне носа не кажет. Помнится, я говорила тебе, что она была в сговоре со своим отцом все время, пока за моей спиной творил это непотребство: он рассказал ей обо всем раньше, чем мне, а когда я виделась с ней, она призналась, что познакомилась с той женщиной, да еще за ужином, так что мне сразу стало ясно, на чьей она стороне.
– А с ним ты виделась?
Она уловила сочувствие.
– Довольно давно, еще до Рождества. Он позвал меня на обед, потому что хотел развестись со мной.
– А ты готова?
– Не знаю. С какой стати? Я не хочу развода.
Джессика не ответила, и она спросила сама:
– Думаешь, придется?
– Ну, судя по всему, положение у тебя не особо прочное. То есть если он хочет развода, а ты нет. В обмен на согласие ты могла бы добиться от него более щедрого обеспечения.
– Деньги меня не интересуют!
– Дорогая, не обижайся на прямоту, но только потому, что у тебя всегда их было предостаточно. А у меня, как тебе известно, нет, и я хорошо усвоила: быть несчастной, когда денег не хватает, бесконечно хуже, чем быть несчастной, но при деньгах. Об этом и речь.
Она пыталась помочь ей. Само собой, заблуждалась, но из благих побуждений.
– Я подумаю, – пообещала Вилли, чтобы закрыть тему. – Костюм прелестный. От Гермионы?
– Да, у нее нашлось несколько чудесных твидовых вещей. Больше не думать о практичности – это такая благодать! Всегда терпеть не могла эти жуткие короткие юбки. Обязательно загляни к ней и посмотри.
Вилли предложила ей выпить, Джессика сказала, что еще немного – с удовольствием, а потом ей пора. Все оставшееся время до ее ухода они старались придерживаться безобидных тем… Кристофер, который провел Рождество у Норы, чтобы помочь ей, кажется, стал религиозным и полюбился отцу Лансингу, убежденному приверженцу высокой церкви – во всяком случае, Кристофер постоянно что-нибудь делает для прихода, бегает с поручениями и так далее, «хотя, по-моему, отчасти чтобы поменьше видеться с Реймондом», – закончила Джессика. Роланду дает уроки мисс Миллимент, но следующей осенью он, конечно, пойдет в школу, сказала Вилли, хотя она и не собиралась отсылать его. Мисс Миллимент стала глуховата, а в остальном у нее все по-прежнему, вот только зрение слабеет. Джессика по секрету рассказала, что Реймонд и Ричард в канун Нового года напились на пару, чем привели Нору в ярость. «Но в кои-то веки я считала, что Реймонд прав: немного веселья бедняге Ричарду не повредит». И тут же добавила, что ужасно вообще-то считать попойку в компании Реймонда весельем, и обе рассмеялись.
Они снова стали подругами. Вилли расстроилась, когда Джессика наконец ушла.
Собрав талоны на одежду – и свои, и полученные в подарок от Дюши на Рождество, она собралась к Гермионе. Но решила сначала позвонить и убедиться, что та будет на месте. Гермиона оказалась у себя и сразу же пригласила ее на обед. Вилли оставила обед для мисс Миллимент и детей и пообещала вернуться к чаю. Протесты Лидии – «ну, мама, это ведь так скучно – обедать, если за столом даже нет моих ровесников!» – удалось усмирить разрешением испечь кекс. «Только имей в виду, на яичном порошке».
Был сырой и холодный январский день, сильно подморозило, плотные тучи в небе предвещали снег, озеро в Риджентс-Парке замерзло, заиндевевшая трава стала белой. Люди, ждущие автобус на Бейкер-стрит, ежились от холода, мороз ощущался даже в машине, и Вилли порадовалась, когда наконец добралась до уютного магазина на Керзон-стрит. Как обычно, Гермиона оказала ей такой прием, что Вилли почувствовала себя особенной и желанной гостьей.
– Как же все-таки чудесно, что вы смогли зайти ко мне! Удивительная удача, так как мой божественный гнедой охромел, в итоге об охоте на этой неделе можно забыть. Мисс Макдональд, смотрите-ка, кто к нам пришел! – И мисс Макдональд в ее неизменной фланелевой юбке в тонкую полоску и таком же жакете появилась из глубин магазина, улыбнулась и заверила, что рада видеть Вилли.
– Мисс Макдональд, я уверена, сейчас соорудит вам чашечку кофе, – точнее, принесите нам обеим, будьте ангелом.
Мисс Макдональд снова улыбнулась и исчезла.
– Что случилось с вашей шеей?
– Повредила на прошлой неделе. Мы с Рори недооценили гигантскую живую изгородь, за которой, как оказалось, таилась мерзкая канава. Рухнули мы оба, но и врач, и ветеринар объявили, что ущерб незначителен. Рори пришлось отправиться на отдых, а мне – надеть этот жуткий воротник. Садитесь, дорогая, давайте подумаем, что бы вам стоило посмотреть.
Вилли присела на пухлый диванчик, свежеобтянутый серым дамастом, Гермиона неловко опустилась в кресло.
– Вечерние платья мне не нужны. Теперь мне не до вечеринок. – Доставая из сумочки сигареты, она подняла голову и встретила пронзительный, холодный взгляд Гермионы. – Я не жалею себя, – пояснила она, – просто констатирую факт.
– Я всегда считала: представления англичан о том, что лучшей должна быть одежда, которую они почти не носят, – главная причина, по которой выглядят они так неказисто. Лучшей должна быть та одежда, которую носишь постоянно. По-моему, что вам необходимо, так это шикарный твидовый костюм и, пожалуй, уютное шерстяное платье, на котором будут так красиво выделяться ваши прекрасные драгоценности. А там посмотрим.
Смотрели они часа два, в итоге Вилли приобрела твидовый костюм – темно-серый с кремовым и с серой бархатной отделкой, платье из тонкой фланели оттенка черной смородины, с длинными рукавами и высоким воротом и короткое пальто из черной оленьей замши с искусственным мехом. Разумеется, она посмотрела и примерила немало других вещей – в том числе, по настоянию Гермионы, длинную прямую вечернюю юбку из черного крепа с жакетом из узорчатого бархата. «Выглядит прелестно, но я бы такое не надела», – сказала она и только тут осознала, что последние два часа не вспоминала о своем изменившемся положении.
Гермиона повела ее в «Беркли», где они заняли уютный столик в углу и где метрдотель держался так, будто Гермиона буквально осчастливила его своим визитом. Когда они остановили свой выбор на горячем консоме и запеченных рябчиках, Гермиона сказала:
– А теперь, когда мисс Макдональд нас не услышит, я хочу знать, как у вас дела на самом деле и что происходит. Погрязли в совещаниях с адвокатами?
– Нет. Юрист Эдварда написал мне однажды по поводу денег, но и только. А что?
– Как правило, где развод, там и адвокаты. Я думала, вы с ним разводитесь.
– Я еще не знаю. Но он хочет.
– Это еще не повод. Я считаю, что развод должен быть выгоден исключительно вам.
– Почему?
– Дорогая, он повел себя гнусно. Но если он раскаялся, признал вину и готов передумать…
– О нет. Он уже устроился у нее. У них целый дом. – Она уловила горечь в собственном голосе и осталась недовольна этим. – Ох, Гермиона, как все это мерзко! Не могу об этом не думать. Знать, что он в Лондоне, на расстоянии нескольких миль, встает и строит планы на завтрак с ней… что ему приходится доехать почти до меня, возвращаясь к ней вечерами, что он выводит ее в люди, ходит с ней в свой клуб, и все его члены видят ее… они даже ужинали с людьми, которые раньше были нашими друзьями… а потом они возвращаются в свой дом, в свою спальню… – продолжать она не смогла: ее воображение этим ни в коей мере не ограничивалось, но она стыдилась того, как легко ночь за ночью овладевают ею отвратительные мысли и как часто она ворочается без сна, пока они идут своим тошнотворным чередом. Не здесь! Не в этом ресторане среди бела дня, с сидящей напротив Гермионой. Она схватила свой бокал с водой и отпила, пытаясь придумать какие-нибудь милые и безобидные слова. – Все это стало таким потрясением, – закончила она смущенно, потому что уже много раз говорила то же самое. «Нарциссы», вспомнила она, эти заезженные стихи Вордсворта, которые так любил папа. Но было уже слишком поздно. Лицо Гермионы сделалось таким внимательным, старательно-безучастным, что Вилли показалось, будто ее видят насквозь.
– Как это тягостно для вас… Невольно думается, что вам надо отделаться от него раз и навсегда, чтобы начать совершенно новую жизнь.
– Но как? Я уже давным-давно не танцевала, хоть раньше и жила только балетом. Но я отказалась от него ради Эдварда.
– Вы могли бы преподавать – к примеру, детям. Сейчас, как мне кажется, все больше девочек хотят заниматься балетом.
– Не думаю, что кто-нибудь захочет учиться у меня. Я совсем потеряла форму.
– Еще неизвестно.
До конца обеда всякий раз, стоило ей объяснить, почему с практической точки зрения она не в состоянии заниматься чем-либо, Гермиона выдвигала новое предложение, пока наконец ей не стало казаться, что возможностей у нее хоть отбавляй.
Когда они вернулись в магазин за ее покупками, она призналась:
– По-моему, одна из причин, по которым я не хочу разводиться с Эдвардом, – в том, что это означало бы, что я сдаюсь, подчиняюсь его желанию и при этом становлюсь ничтожеством.
На что Гермиона со своим насмешливым манерным выговором легко отозвалась:
– Не думаю, что вы им станете. Ведь я же в разводе, и развелась в то время, когда он был далеко не настолько приемлем, как сейчас, и ничтожеством меня не назовешь. Я никогда им не была.
– О, дорогая, простите меня! Конечно, к вам это не относится, но я же не такая интересная и эффектная, у меня не столько достоинств, как у вас.
– Милая моя, ну к чему такие самоуничижения! А вот и мисс Макдональд с вашим вретищем и пеплом.
Домой она ехала, переполненная обеденными разговорами. Разумеется, передумать они ее не заставили, но дали обильную пищу для размышлений. Ее мучили неуверенность, волнение и страх, будущее сулило больше развилок на пути, чем ей представлялось раньше. А может, и вправду открыть маленький балетный класс? Но к разводу он не имеет никакого отношения: непонятно, почему Гермиона смешала одно с другим. Пожалуй, ей стоило бы поговорить с Сид, которая преподает в школе для девочек и может подсказать, как подступиться к работе педагога.
Дома ее встретила резкая вонь сгоревшего кекса – и страшный холод, так как Лидия открыла все окна, чтобы выветрился дым, как она сама объяснила. Мисс Миллимент она застала на коленях перед камином в гостиной, за попытками прочистить решетку – огонь погас, его требовалось развести заново. Господи, мелькнуло у нее, как мне вообще в голову могли прийти мысли о работе?
– Я оставила вас одних всего на несколько часов, и посмотрите, что из этого вышло! – упрекнула она. – И продукты потрачены впустую, и в кухне разгром, словно ты, Лидия, стряпала дня два кряду! Как вы допустили, чтобы огонь потух? Вас что, не было дома? – продолжала она, помогая мисс Миллимент подняться.
– Боюсь, это я виновата, – отозвалась мисс Миллимент. – Я задремала за кроссвордом после обеда и не уследила, хотя должна была.
– Нет, не должны. Лидия уже достаточно взрослая для таких дел.
– А кекс сжег Роланд, – объявила Лидия. – Он прибавил газ, чтобы кекс побыстрее испекся. А я ему говорила, что это глупости.
– Не сочиняй. Когда же ты наконец отучишься от этой привычки?
– По-моему, отучаться от чего-нибудь в моем возрасте уже слишком поздно.
– Это я виноват, мама. Прости меня. Мы играли в «наперегонки» и забыли про кекс. А еще из-за меня, кажется, выбило пробки наверху, потому что я ставил опыты, и что-то вдруг хлопнуло. Извини, мама. Я сам разведу огонь. – Он шагнул к обложенному плиткой камину, послышался хруст – оказалось, это очки мисс Миллимент, выпавшие у нее, пока она поднималась на ноги.
– У вас есть запасные, мисс Миллимент?
– Кажется, у меня еще остались те, что я носила до отъезда из Лондона. Они в старом чемодане моего отца, так как стекла вставили в его оправу. Где-то там. Не помню где.
Спустя несколько часов Вилли наконец справилась с пробками, развела огонь, закрыла окна – уже начался снег, – загнала Лидию приводить в порядок кухню, а Роланда – помогать ей мыть посуду, целую вечность рылась в потрепанных и вместительных чемоданах мисс Миллимент в поисках запасных очков, которые, будучи найденными, оказались почти бесполезными, приготовила для всех чай с тостами и мясными консервами в качестве замены кексу, почистила духовку и принесла еще дров из садового сарая, отправила Роланда вымыться перед ужином, еще раз поскандалила с Лидией из-за беспорядка в ее комнате, отчего Лидия разразилась слезами, потом прибежала к ней со словами, что она позвонила Полли, напросилась к ней на ужин и уже уходит. Так как это означало поездку на автобусе по Эбби-роуд и Бейкер-стрит, она согласилась лишь с условием, что Лидия вернется обратно на такси, на которое ей были выданы деньги. Бледная и надутая Лидия убежала, и Вилли расстроилась из-за ссоры с ней. Сходя вниз после разговора с Роландом, она случайно услышала, как Лидия говорит в телефон: «…здесь противно», и это выражение, произнесенное голосом дочери, продолжало вертеться у нее в голове. Противно – и это после всех ее стараний!
Роланд сказал, что ужинать не хочет, и оказалось, что у него температура. Прямо сейчас подхватить простуду он не мог – значит, ему и раньше нездоровилось. Она уложила его в постель с аспирином и горячим питьем, потом принялась готовить ужин для себя и мисс Миллимент, которая, как ей стало ясно, почти ничего не видела.
– Завтра же утром я свожу вас к оптику, – пообещала она, – и мы закажем две пары очков.
Перед ужином она смешала себе крепкого джина. Это означало, что запасы иссякнут раньше, чем в магазине ей продадут новую бутылку, но она так устала и пала духом, что ей было все равно. Мисс Миллимент она налила хересу, но та опрокинула рюмку, успев отпить всего один глоток.
– Ох, Виолочка, что вы теперь обо мне подумаете?
– Ничего страшного, но боюсь, там осталось совсем немного.
Она вышла на кухню, чтобы принести еще. Вероятно, пройдет неделя, прежде чем изготовят новые очки, и она вдруг поняла, что до тех пор жизнь мисс Миллимент будет под угрозой. «Значит, я окажусь привязана к дому больше обычного, – подумала она, ставя на плиту картошку и по рассеянности обжигая палец спичкой: – Ах, черт!» От неожиданной боли на глаза навернулись слезы.
Она отдала мисс Миллимент остатки хереса и уже без колебаний долила себе джина. «Вторую половину», как называл Эдвард обязательную для него вторую порцию выпивки. Но едва устроившись на диване, она услышала звуки, которые не спутала бы ни с какими другими, – плач Роланда. «Кажется, ему хуже», – сказала она, а потом, когда уже тащилась наверх, сообразила, что мисс Миллимент не услышала его, значит, и не поняла, что ей сказали.
Роланд сидел в постели и рыдал. При виде ее взмолился:
– Мамочка, побудь со мной!
Она присела на кровать и обняла его. Он был весь горячий, волосы слиплись от пота.
– Милый, как ты себя чувствуешь?
– Рассыпчато. – Он подумал и уточнил: – Я сейчас как старый тонкий крекер. Горячий и крошусь.
– Крекеры не горячие, – поправила она, гладя его по голове. Уши у него торчали, несмотря на то что Эллен старательно приклеивала их к голове скотчем, когда он был еще младенцем, глаза лихорадочно блестели, хохолок на лбу, совсем как у нее, торчал не по центру, а чуть сбоку, придавая ему сходство с мартышкой. – Хочешь попить?
– Холодного. Крошки от тоста в постели царапаются.
Она подхватила его, закутав в пуховое одеяло, пересадила в кресло, дала в рот градусник, а пока он мерил температуру, перестелила его постель, в которой, помимо кучи каких-то крошек, нашлись два плюшевых медведя, разобранный фонарик, его любимый жестяной самосвал и пластырь, отклеившийся от разбитой коленки.
– У тебя в кровати целый склад – ничего странного, что тебе неуютно. Ну вот. Дай-ка посмотреть, – температура перевалила за сотню, несмотря на аспирин.
Он снова расплакался.
– Не уходи.
– Я скоро приду, милый. Давай уложим тебя в чистую опрятную постельку с Тедвардом и Гризли.
Когда она вернулась с питьем, он спросил:
– Почему нам нельзя снова жить с Эллен, Уиллсом, Джулс и остальными? Зачем нам жить одним в доме?
Она уже не в первый раз объяснила, что вся семья вернулась в Лондон, потому что война кончилась, и уговорила его попить немножко. Он зашмыгал носом, она помогла ему высморкаться. Но когда принялась плотнее укрывать его одеялом, он снова закапризничал.
– Не уходи, я не хочу!
– А если сегодня ты поспишь со мной? С Тедвардом и Гризли, только в моей постели? Я включу тебе ночник, а когда проснешься, буду рядом.
Предложение имело успех. Она перенесла Роли в свою комнату, снова спустилась, разыскала ночник, поставила его в блюдце. Вернулась и увидела его мирно лежащим в ее постели. Ее поцелуй он принял довольно и с достоинством. Когда она уже выходила из комнаты, он сказал:
– Мам, а я знаю, почему папа сюда не приходит.
– Да?..
– Здесь потолки слишком низкие для него. Если бы они были повыше, стало бы лучше.
– Я подумаю об этом. Спи крепко.
Она зашла к мисс Миллимент сказать, что идет готовить ужин, но в кухне увидела, что вся вода из картошки выкипела, а картошка начала пригорать к дну кастрюли. Пришлось доставать ее и обрезать пригоревшие места. Для пюре не было ни молока, ни маргарина. Она выложила картошку на поднос вместе с остатками собственноручно приготовленной мясной буханки. Сойдет. От усталости про какой-нибудь овощной салат она даже не вспомнила. И допила джин: есть ей не хотелось, хорошо, что мисс Миллимент не увидит, что к ужину она почти не притронулась.
Но мисс Миллимент откуда-то обо всем знала, хоть и почти ничего не видела. После разговора о Роланде – завтра утром она решила позвонить врачу, – об очередной забастовке транспортников, о дефиците продуктов, о целесообразности привлечения армии к распределению запасов продовольствия и неумолимо иссякающих запасах картошки она сказала:
– Виолочка, дорогая, я хотела поговорить с вами кое о чем… – И тут зазвонил телефон.
Это была Лидия. Полли предложила ей остаться на ночь, можно? Вернется после завтрака.
– Ну, уж к обеду наверняка, – уточнила она.
– У тебя же с собой ничего нет, – услышала Вилли собственное слабое (и бесполезное) возражение.
– Ну и что. Полли даст мне свою ночнушку, а зубную щетку я взяла на всякий случай, вдруг она меня пригласит.
– Ладно. Развлекайся.
– Обязательно! Здесь здорово.
«А здесь – противно», – мысленно отозвалась она и вернулась в гостиную.
– Звонила Лидия, – сообщила она, усаживаясь к маленькому раздвижному столу. – Она заночует у Полли. – И вдруг ни с того ни с сего она разрыдалась.
До сих пор она упорно молчала о том, что ее бросили: конечно, ей пришлось объяснить мисс Миллимент, что Эдвард уходит от нее и будет жить с другой, но она сделала это так, чтобы пресечь любые обсуждения и все дальнейшие упоминания о случившемся. Мисс Миллимент выслушала ее, тихо сказала, что ей очень, очень жаль, этим и кончилось. Но теперь она выплеснула наружу все, просто не смогла сдержаться: потребность поделиться нестерпимым чувством унижения и провала, гнев оттого, что ей лгали и изменяли, обиду, что все эти годы она так старалась быть хорошей женой и думала заслужить этим, в каком-то смысле, покой и гарантии положения замужней дамы в старости, а теперь вынуждена терпеть тревогу и страх, заканчивая свои дни в одиночку – не то чтобы ей много осталось, ее жизнь и упоминания не заслуживает, но теперь, как ей казалось, ей придется быть благодарной и обязанной людям за любой случайный знак внимания или проявление доброты, которые в любом случае не спасут ее от тоски и одиночества, потому что никто и не узнает, как отчаянно она несчастна, никому до нее нет дела… Тут она умолкла, чтобы перевести дух, и уставилась на мисс Миллимент полными слез глазами. Они едва могли разглядеть друг друга, но мисс Миллимент шарила рукой по столу, пока не нашла руку Вилли и не пожала ее. А теперь, продолжала Вилли, Эдвард хочет развестись с ней, чтобы жениться на этой женщине, которая погубила ее жизнь. И все, кажется, считают этот поступок совершенно логичным. Она вынуждена не только лишиться мужа, но и в буквальном смысле отдать его другой! Джессика, ее родная сестра, высказала что-то в этом роде. А подруга, с которой она обедала сегодня, кажется, полагает, что развод побудит ее заново начать делать карьеру в балете, вернее, в преподавании, потому что она, конечно же, слишком стара, чтобы возобновить собственную карьеру, от которой отказалась ради Эдварда. Вы только представьте себе, что сказала бы о разводе мама! Тут она умолкла, думая, что мисс Миллимент, уловив намек, потрясенно согласится с ней. Но напрасно.
– Мне кажется, – сказала она, – что от взглядов леди Райдал на подобные предметы для вас теперь мало толку, Виола. Слишком уж многое изменилось с ее времен. И, в сущности, перемены начались задолго до ее смерти. Развод уже далеко не позорное клеймо, каким был когда-то. Да и не может быть им, поскольку разводов сейчас случается так много – за последние два года около сотни тысяч, помнится, я читала в газете. Так что нет. Меня тревожит то, что вы несчастливы. Я остро ощущаю это. Вот об этом я и хотела поговорить.
В памяти всплыли слова Лидии «здесь противно», и Виола почти зло выпалила:
– О, хотите сказать, я расхаживаю по дому с кислой миной, только чтобы несчастливы были заодно со мной и все вокруг! Ну а я не понимаю, что могу с этим поделать. Не в моих силах изменить случившееся.
– Да, не в ваших.
– И что же?
– Вам надо подумать о том, что вы в состоянии изменить.
Она молчала. Не понимала и не особенно стремилась понять, что имеет в виду ее дряхлая гувернантка, почти вернулась мысленно к тем временам, когда дулась в классной комнате, и припомнила, как мисс Миллимент уговорами, намеками и увещеваниями побуждала ее приходить к выводам, сделанным будто бы по ее собственной воле.
– Об ответных чувствах, – после паузы подсказала мисс Миллимент. – Их можно изменить, и от этого порой вся ситуация становится понятнее. – Она подождала немного. – Мне думается, в вас так много великодушия. Я не знаю никого, кто бы старался быть добрым так же неизменно и ненавязчиво, как вы, моя дорогая Виола. И я восхищалась этим качеством тем более потому, что, с тех пор как вы приютили меня во время войны, я сознаю, как обманывала вас жизнь, или, следовало бы сказать, не давала вам возможностей для реализации всех ваших немалых способностей. Разве не так?
Все так. И всегда было, но теперь уже поздновато что-либо менять.
– Мне почти пятьдесят!
– Мой отец умер, когда мне было пятьдесят три, и лишь после его смерти я начала зарабатывать на жизнь сама.
Это совсем другое дело. Ей пришлось, потому что не было денег, но Вилли не хотелось упоминать об этом.
– Разумеется, это было необходимо по финансовым причинам. Но ведь бывает и необходимость иного рода, верно?
– Вы думаете, я должна чем-нибудь заняться – найти работу?
– Я думаю, вам понравилось бы помимо домашних дел заниматься тем, что вам интересно. Об этом стоит задуматься.
– Но даже если я так и сделаю, если найду что-нибудь, при чем тут развод с Эдвардом? Вы имеете в виду, я должна отряхнуть этот прах с моих ног и заявить, что туда ему и дорога?
– О, вряд ли вы по своей воле сделали бы или сказали что-либо подобное. Это не в вашем духе. Нет, предположительно так хочет он, и это соответствовало бы вашему характеру, если бы вы сделали такой жест в его сторону. – Помолчав, она заговорила снова: – Боюсь, вы сочтете это предположение чудовищным. Но что бы вы ни предприняли сейчас, трудно будет в любом случае. Так как Эдвард уже ушел, и вы не смогли этого предотвратить, формально оставаясь замужем за ним, вы будете чувствовать себя в тупике, так же, как и он. Вам не удастся избавиться от мысли – какой бы маловероятной она ни была, – что он вернется к вам, и, боюсь, рано или поздно вы возненавидите его, потому что он не вернется. Это неимоверно трудно – не испытывать ненависти к тому, перед кем чувствуешь себя бессильным. – Слабая улыбка расплылась от ее губ, тронув дряхлую кожу вокруг рта. – Господи, как же я порой ненавидела своего отца! И какой несчастной и гадкой чувствовала себя от этого! Моя дорогая Виолочка, боюсь, я впала в состояние, что называется, «задним умом крепка». Впоследствии – когда он умер – я так отчетливо поняла, что ни разу даже не заикнулась ему о своих желаниях, так откуда же ему было знать, что у меня они есть? Я воспринимала себя как преданную незамужнюю дочь, жертвующую собственной жизнью ради его удобства. Лишь потом до меня дошло, что мученики – не самые подходящие домашние компаньоны. Бедный папа! Как, должно быть, ему безрадостно жилось!
Вилли заметила, что ее поглаживают по руке.
– Я очень люблю вас и безмерно вами восхищаюсь, – продолжала мисс Миллимент. – Вы всегда были моей любимой ученицей. Какие способности! Какое умение схватывать на лету и самостоятельно находить применение знаниям – помнится, так я и говорила вашему дорогому отцу. Вы и у него были любимицей.
Лежа в постели рядом с Роландом при свете ночника, оставленного на случай, если он проснется (кажется, температура пошла на спад – лоб стал влажным от испарины), она ощущала лихорадочное облегчение того же рода. Впервые за несколько месяцев она смогла ощутить вес собственного тела – приятную истому, усталость, которую наверняка прогонит сон. Она повернулась на бок, лицом к сыну: при виде его она слабела от любви.
* * *
– К сожалению, я пролила капельку или две, но кажется, попало только на простыню. А не на одеяло. – Она ободряюще улыбнулась дочери и промокнула губы салфеткой, все еще вдетой в кольцо. Она завтракала в постели, набросив на плечи розовую ночную кофту. Надеть ее в рукава она не могла, так как несколько недель назад, выходя из автобуса, поскользнулась и сломала руку; она была все еще в гипсе и на перевязи. Это означало, разумеется, что она не в состоянии ни одеться, ни раздеться сама, что ей надо помогать забираться в ванну и выбираться из нее, что еду для нее приходится резать, и, что хуже всего, нельзя вязать – этому занятию она придавала такое значение, что Зоуи воспринимала его невозможность как тяжкое лишение.
– Схожу за тряпкой.
– Думаю, уже слишком поздно, милая. Это случилось сразу после того, как ты принесла мне поднос, но я не стала звать тебя, чтобы не беспокоить лишний раз.
Это замечание, точнее, рефрен, так как повторялся он не меньше дюжины раз на дню, уже почти, но не совсем перестал раздражать ее. Случались и вариации – мать, к примеру, говорила что не хочет быть «обузой» или «помехой», – но в этом отношении ее надежды были обречены. Она жила с ними уже почти три месяца, и не вызывало никаких сомнений то, что все это время она потихоньку, упорно, а иногда и незаметно становилась тем или другим из упомянутого.
– Я отнесу твой поднос и вернусь, чтобы помочь тебе встать.
– Не спеши, милая. Как тебе будет удобно.
Во время мытья посуды после завтрака Зоуи безнадежно сравнивала свой день, каким он был до приезда матери, с тем, какой намечался теперь. Она знала, что будет трудно, но ей представлялись трудности совсем иного рода. Ей уже стало ясно, что со времен квартиры в Эрлс-Корте мать сильно изменилась. Годы жизни с Мод на острове Уайт приучили ее быть в центре безраздельного внимания. К ней относились чуть ли не как к инвалиду, Мод принимала за нее все нудные и трудные решения и, позволяя ей считать, что домашние заботы они делят поровну, брала на себя их львиную долю.
Когда Зоуи привезла мать обратно в Лондон в ноябре, та и вправду была жалкой, печальной, исхудавшей, усталой, изнуренной от тревоги и вместе с тем трогательно благодарной – особенно Руперту – за то, что ее «пригрели», как она выражалась. Но когда она немного пообвыклась, то постепенно начала посягать на время Зоуи. Она постоянно рассказывала о Мод – то, что имело отношение к ней самой. «Как она умела побаловать чем-нибудь, – приговаривала она. – Могла позвать кого-нибудь на чай и не говорить мне до последнего момента, или я сама догадывалась, когда чуяла, что из духовки пахнет овсяным печеньем». Или: «Она обожала сюрпризы. Всегда придумывала какие-нибудь способы доставить мне маленькую радость. Однажды повезла меня аж в Каус, чтобы напоить чаем в «Кофе у Энн». А потом мы так славно побродили по магазинам, чтобы израсходовать наши талоны на сладкое! А летом она иногда устраивала нам обед прямо в саду! У нее такая беседка в деревенском стиле и скамья – признаться, не очень-то удобная, но она клала на нее надувную подушку, и получалось совсем другое дело. «Если уховертки тебя не смущают, Сисели, – говаривала она, – мы пообедаем al fresco – если ты не против». И я, конечно, всегда была только за. Раз в неделю она возила меня к парикмахеру. «За внешностью надо следить, – твердила она, – война, не война – неважно». Вот во время поездки к парикмахеру мать и упала. Разумеется, отправилась одна, не желая быть обузой.
Хуже всего для Зоуи было чувствовать, как нарастает ее раздражение и вдобавок скука, и ненавидеть себя за это. Оставаясь наедине с Рупертом, она говорила ему об этом, и если поначалу он выгораживал ее мать – «ее и впрямь очень жалко», – то теперь с саркастической усмешкой соглашался, что она умеет подпортить настроение окружающим. Вчера, в выходные, они все вместе пили чай, Джульет объясняла, как в школе они кормили птичек, но хлеб на морозе стал слишком твердым для их маленьких клювиков, и продолжала:
– Кстати, у меня отличная мысль насчет птичек, мама. Все следующее лето я буду собирать червяков и складывать их в коробочку, а зимой выдавать птичкам по одному или два – как продукты по карточкам.
Миссис Хэдфорд сказала:
– Думаю, червяки – неподходящий предмет для девочки.
– Я же не собираюсь есть их, бабушка.
– Я имею в виду – предмет для обсуждения, дорогая.
– А по-моему, они очень славные. Я часто о них говорю. И вообще говорю все, что думаю. – И увидев, как бабушка с улыбкой, способной взбесить кого угодно, укоризненно качает ей головой, Джулс добавила: – Но тебе говорить о них не обязательно, если ты их боишься.
Руперт поймал взгляд дочери и подмигнул.
Поначалу они старались изо всех сил. Водили ее в кино – на Анну Нигл и Майкла Уайлдинга. Вышло удачно: она призналась, что часто слышала от Мод, как она похожа на Анну Нигл. Но уже за ужином она ухитрилась заразить атмосферу жеманством с банальностями, мелочным эгоцентризмом, сводящим общение с остальными к вялым уступкам. После одного особенно неудачного вечера, когда они пригласили к себе Вилли и Хью, а она пустилась разглагольствовать о своих взглядах (и взглядах Мод) на развод, и не унималась, несмотря на все попытки Руперта сменить тему разговора, они решили, что о званых вечерах у них дома пока что не может быть и речи. «Мало того, что села в лужу, – мрачно говорил Руперт, – так еще и вылезать оттуда отказалась наотрез».
– Мне пришлось объяснить ей насчет Вилли, – сказала Зоуи. – Я сказала, что Эдвард ушел от нее, но про развод ни словом не упоминала.
– Ну что ж, думаю, если мы захотим с кем-нибудь провести вечер, лучше нам пригласить наших гостей куда-нибудь еще.
– Но это же страшно дорого, и потом, Руп, это нечестно по отношению к тебе.
– Ты в этом не виновата.
– А Хью, кажется, повеселел.
– Да, он очень доволен помолвкой Полл. Этот малый пришелся ему по душе.
После того как миссис Хэдфорд сломала руку, кое-что изменилось к лучшему, так как она объявила, что в случае прихода гостей лучше поужинает у себя в постели, чтобы никого не утруждать просьбами резать для нее еду.
Но потом заболели сначала Джульет, затем Эллен: грипп бушует, сказал врач – люди почти все время мерзнут от нехватки топлива, дома и конторы обогревать нечем, а конца холодам не видно. Февраль выдался самым лютым с 1881 года. Миссис Хэдфорд связала внучке в подарок на Рождество толстую кофту, но, к сожалению, выбрала для нее пряжу бледно-розового оттенка, а Джульет не выносила розовое. И с несчастным видом стояла посреди комнаты, пока бабушка восхищалась ею.
– Так ты поцелуешь бабушку в знак благодарности?
Джульет подошла к креслу, крепко зажмурилась и коротко клюнула ее в щеку.
– В розовом ты выглядишь так мило.
– Не хочу я выглядеть мило, бабушка.
Миссис Хэдфорд решила, что она шутит. К чаю Джульет вышла без подаренной кофты, зато в отцовской твидовой кепке, надетой задом наперед, и с усами, жирно наведенными углем. «Вот как я хочу выглядеть», – заявила она. И категорически отказалась надевать кофту, хотя бабушка каждый божий день спрашивала, почему она ее не носит, пока Зоуи, не зная, что еще придумать, не вышила вокруг горловины и подола красные маки.
Но сейчас миссис Хэдфорд не вязала, поэтому встал вопрос, чем ее занять. Зоуи предлагала ей романы, которые считала достаточно легкими, но мать открывала их, сразу закрывала и говорила, что ей по вкусу только библиотечные книги. Это загадочное различие подразумевало регулярные поездки в библиотеку с целью выбора книг, которые в некоторых случаях уже имелись дома. Руперт купил ей к Рождеству радиоприемник, и он пришелся кстати, хотя она сетовала, что нельзя же постоянно слушать его, как и читать. Что ей нравилось, так это непринужденные беседы о том, как она жила на острове Уайт, и небольшие вылазки – затруднительные из-за погоды, а когда начался грипп – из-за нехватки времени. Зоуи казалось, что все ее время без остатка уходит на походы по морозу за продуктами, многочасовое приготовление еды и особенно изнурительные старания уговорить больных – и ее мать – съесть то, что она наготовила.
– Да, готовлю я скверно, – жаловалась она Руперту по вечерам, – но ведь каждый из них не любит что-то свое. Джулс терпеть не может рыбу и молочные пудинги, мама говорит, что от рагу у нее несварение, а Эллен вообще ничего не ест, кроме «Боврила» на порошковом молоке.
Эллен поправилась, и Руперт передал Зоуи ее высказанное украдкой пожелание провести неделю у ее замужней сестры в Борнмуте.
– Понятия не имела, что у нее есть замужняя сестра!
– Она всегда ездит к ней в отпуск. Сейчас она так ослабела, что морской воздух, думаю, пойдет ей на пользу.
– Конечно, пусть едет. – Но думала она о том, что теперь ей придется обходиться вообще без помощи, а она так надеялась, что Эллен снова возьмет на себя хотя бы готовку.
А потом в середине недели, когда Джульет полегчало, но в школу она пока не ходила, так что изводилась от скуки и капризничала, Хью вдруг пригласил их на вечеринку, которую устраивал в честь Полли и Джералда.
– Я, конечно, не смогу пойти, – сказала Зоуи. – Но ты должен обязательно.
– Дорогая, и ты сможешь. Джульет уложим в постель, с ней побудет твоя мама.
– Она не очень-то ладит с Джулс.
– Им и не понадобится ладить, если Джулс уснет. На всякий случай оставим ей телефон Хью.
И она согласилась. На вечеринках она не бывала уже давным-давно, поэтому дождаться не могла.
– За меня не беспокойтесь, – уверяла ее мать. – Я всегда могу сварить себе яйцо.
– Тебе не придется, мама. Я оставлю тебе ужин на кухне, Джульет уснет еще до того, как мы уйдем.
Когда Руперт вернулся из конторы, она с отчаянием рылась в шкафу.
– Мне совершенно нечего надеть!
– Тогда я сам выберу что-нибудь для тебя.
– Тебе полагается быть в смокинге.
– Помню. – Он перебирал ее платья. Одежды у нее теперь было гораздо меньше, чем когда-то. – Вот это ты никогда не надеваешь. – Он вытащил короткое черное шелковое платье. То самое, которое она купила для первого вечера с Джеком.
– Не могу же я пойти в коротком!
– Зато тебя в нем еще никто не видел – потому что при мне ты его определенно не надевала. И по-моему, оно выглядит очень нарядно. Волосы к нему надо зачесать наверх.
В конце концов она согласилась, думая, что так или иначе, это платье надо или носить, или выбросить. Это был еще один шаг к расставанию с Джеком, который ей давно хотелось сделать.
Джульет они объяснили, что идут к дяде Хью и что с ней останется бабушка. Объяснения были восприняты не слишком благосклонно.
– Не хочу я оставаться здесь с ней одной. Хочу пойти с вами и повидать Уиллса.
– Уиллс в школе, так что повидать его не получится. И с бабушкой разговаривать незачем. Просто засыпай.
– Не буду! А вдруг она придет ко мне в комнату. От нее правда пахнет так противно, мама!
– Джулс, это глупости – и очень некрасиво.
– Некрасиво говорить людям, кто они на самом деле. А она пахнет… – Она задумалась, сморщив нос. – …пахнет как ирландское рагу, в которое положили фиалки.
– Не вздумай сказать ей такое. Этим ты очень обидишь ее.
– Не хочу я ничего ей говорить. Просто обращаться с детьми она, голубушка, не умеет. Вот и все.
Руперт рассмеялся, услышав об этом разговоре, а Зоуи он встревожил.
– А вдруг ей приснится страшный сон или еще что-нибудь?
– Не приснится. Она спит как сурок, а твоя мать всегда может позвонить нам к Хью. И потом, мы же будем всего в нескольких минутах езды.
Мать сидела в кресле у газового камина. Зоуи заранее помогла ей переодеться в толстый стеганый халат.
– Что-то не увлекает меня эта книга, – сказала она. – Все только про священника с неуживчивой женой – удручающий сюжет.
– Ну, так отложи ее и послушай лучше радио, – предложила Зоуи, ставя поднос с ужином на ломберный стол перед креслом матери.
– О нет, лучше вряд ли будет. Батарейки почти сели, так что его едва слышно.
– Надо было сказать мне.
– Не хотела лишний раз беспокоить.
– Вот номер телефона Хью, где мы будем, – на случай, если вдруг понадобится. Мы совсем недалеко, так что приедем моментально. Джульет в постели. Мы дождемся, когда она уснет.
– Не волнуйся. Я способна присмотреть за ней. Смотри не простудись в этом платье, Зоуи. Уж очень оно куцее.
Руперт пообещал рассказать Джулс сказку, чтобы уложить ее, Зоуи прошла в верхнюю гостиную, чтобы дождаться его. Когда-то, думала она, она ждала бы эту вечеринку со страстным нетерпением, мечтала бы о ней неделями, сшила или купила бы к ней новое платье и затосковала бы, если бы что-нибудь помешало ей пойти. А теперь ей казалось, что воодушевления такого рода она не чувствовала уже давным-давно. С того самого вечера накануне ее отъезда на остров за матерью ее отношения с Рупертом оставались неопределенными, не меняясь ни к лучшему, ни к худшему; они были вежливы и внимательны друг с другом, она понимала, какое удивительное великодушие он проявил, согласившись принять ее мать, несмотря на все связанные с этим решением неудобства. Времени вдвоем они стали проводить значительно меньше, но она с грустью думала, что от этого лишь легче не только ей, но и ему. Разумеется, он и не думал протестовать, разве что поддразнивал ее по давней привычке. Свободнее всего они чувствовали себя, когда речь шла о Джулс, которую он обожал, или в ее присутствии, но в остальное время она ощущала, что он не столько замкнулся в себе, сколько смирился. Глядя на себя в зеркало над камином, она видела фигуру, зачесанные вверх темные волосы, тонкие черные бретельки на плечах, подчеркивающие белизну ее кожи, и вспоминала, как оглядывала себя в квартире Арчи, когда одевалась там перед встречей с Джеком – незнакомцем, с которым встретилась лишь накануне утром в поезде. Тогда она перевила своими жемчугами волосы, потому что других украшений у нее не было, теперь же вдела в уши серьги со стразами, которые Руперт подарил ей много лет назад на Рождество, перед тем как они уехали кататься на лыжах вместе с Эдвардом и Вилли. Она смотрела на свое отражение, но почти не видела его, потому что вдруг до нее дошло: чувства, которые она улавливала в Руперте, – отражение ее собственных чувств к нему. Она уже не замыкалась в себе, место замкнутости заняло смирение. В ловушке ответственности и доброй воли она присмирела, но без какого-либо подобия искренности. Ближе всего к естественной спонтанности она подступила вечером накануне отъезда за матерью, когда думала, что Руперт каким-то образом узнал про Джека. Ей вспомнился свой внезапный ужас, когда она спросила, как он узнал, а затем ошеломляющий прилив облегчения на грани истерики, когда вдруг сообразила, что он имеет в виду ее мать, а про Джека ничего не знает. А теперь она осознала, что также испытала укол разочарования: ее как будто подтащили к самому краю обрыва, так что осталось только ринуться вниз, и тут она обнаружила, что это вовсе не обрыв, а всего лишь унылый склон. Если бы она была вынуждена рассказать ему больше, чем он уже знал, все так или иначе осталось бы позади – хоть какое-то движение, избавление от настороженного бездействия. Но сделать такое хладнокровно… «У меня просто не хватило духу», – подумала она, и собственное отражение ответило ей презрительным взглядом.
– Уснула. Надо же, какое платье! – Он взял ее пальто и помог одеться.
– А правда будет ужин для всех?
– Фуршет. Все организовала его секретарь. Она знает толк в своем деле, так что, думаю, все пройдет отлично.
Дом Хью преобразился. В просторной гостиной, изогнутой буквой L, горящие в камине поленья распространяли чудесный аромат, вазы были полны синих и белых гиацинтов. Хью стоял у камина рядом с Полли, одетой в платье из жемчужно-серого атласного дамаста с облегающим тонкую талию лифом и длинной пышной юбкой.
– Это Джералд, – расцеловавшись с гостями, представила она, и молодой мужчина с глазами чуть навыкате покраснел.
– Ну надо же, Полл! Твоя привлекательность достигла неслыханных высот!
– Это все платье, дядя Руп. Его мне папа подарил.
Она увидела, как с гордостью заулыбался Хью и сразу помолодел от улыбки. В ответ на ее замечание, что комната выглядит прелестно, он снова улыбнулся и объяснил, что это постаралась миссис Лиф.
– Кстати, она здесь, – добавил он. – Я просто не мог позволить ей вложить столько труда в устройство вечеринки, а потом не явиться на нее.
Появился Саймон, очень рослый и элегантный в смокинге, с подносом, уставленным бокалами шампанского; гости прибывали, вечер начался.
На всем протяжении вечера с напитками, приветствиями, фуршетом – все заходили в столовую за тарелками и бокалами – Зоуи ощущала присутствие Полли и Джералда, очарованная ими. Даже когда она не видела их, их счастье озаряло комнату: их любовь, которая выглядела волшебно взаимной, пробуждала чувства во всех остальных. Она помнила свой первый ужин на Честер-Террас и знакомство с родителями и братьями Руперта. Как она тогда была влюблена в него! А Руперт? Тогда она не сомневалась, что он ее обожает, но с тех пор изменился смысл, который она вкладывала в это слово; теперь она видела, что влюбилась в мужчину гораздо старше ее, который пережил смерть первой жены и имел двух детей от нее. Ей было ясно, что он хочет ее, и она приравнивала это желание к любви; мать воспитала в ней уверенность, что внешность позволяет добиться чего угодно. Когда она вышла за Руперта, она была влюблена в его влечение к ней, теперь же не знала, какие еще чувства испытывает. Понадобился Филип с его сексуальным реваншем в ответ на ее тщеславие, а потом Джек (на миг ей стало невыносимо думать о чувствах, которые Джек испытывал к ней), чтобы она поняла хоть что-то о любви. Джек… а любил ли он ее? Во всяком случае, не настолько, чтобы остаться с ней. Но это же нечестно; может, он все-таки ее любил, и она была лучшим в жизни, с которой он расстался. «Я-то его любила, – думала она впервые за все время без душевных мук, – меня ему было мало, но я его любила». Это слегка утешало.
В машине по дороге домой Руперт упорно молчал. А на ее вопрос, о чем он задумался, ответил:
– Да я просто надеялся, что Клэри найдет кого-нибудь, кого сможет полюбить вот так же. Но боюсь, она не Полли.
– Она переживет. – Зоуи знала, что Клэри была влюблена в женатого и что он порвал с ней.
– Да. Но пережить что-либо – не значит остаться прежним. Для Клэри любовь – это очень серьезно.
Дома они застали внизу босую Джульет в ночной рубашке. Задняя дверь кухни, выходящая в сад, была распахнута, а Джульет крошила хлеб.
– Я кормила бедных птичек, – объяснила она, выбивая дробь зубами. – Я вынесла им одну миску, но потом подумала, что этого будет мало, и решила добавить.
Пока Зоуи закрывала дверь, ставила кипятиться воду для грелки и кутала дочь в одеяло, выяснилось, что Джульет проснулась, потому что ей приснилась драчливая чайка, которая разворовала всю еду и «совсем заклевала бедных птичек своим страшным клювом, вот я и решила приготовить им завтрак, мама».
– Почему же ты не зашла к бабушке?
– Я заходила. Она заснула прямо в кресле, одетая, и свет не выключила. И птичек она не любит.
– Давай-ка ее в горячую ванну, – сказал Руперт. – Самый быстрый способ согреться. Сейчас налью, а ты сходи проведай мать.
У матери все было в точности как описала Джульет, да еще, к ужасу Зоуи, библиотечная книга упала с ее колен и обгорела с одной стороны у газового камина.
– Боже, я, наверное, задремала!
– И чуть было не устроила в доме пожар, мама, – посмотри на свою книгу!
– Господи!
– И Джульет проснулась, а ты ее даже не слышала – она заходила к тебе, увидела, что ты крепко спишь, и теперь, наверное, простудится насмерть, потому что выбегала босиком в сад.
– Очень скверно с ее стороны. Напрасно она так сделала. Я же была все время здесь. Ей надо было просто разбудить меня.
– Ох, мама, тебе же полагалось присматривать за ней! В кои-то веки мы куда-то выбрались вечером, и она чуть не погибла!
– Не надо на меня кричать, Зоуи, я же не виновата, что задремала. Откуда мне было знать, что она проснется! Ты уверяла, что она будет крепко спать!
Зоуи опомниться не успела, как вспылила.
– А ты говорила, что способна присмотреть за ней! В итоге она чуть не сгорела заживо и наверняка подхватила пневмонию! После стольких месяцев я впервые попросила тебя помочь мне хоть в чем-нибудь, и вот что из этого вышло! Ладно, больше я ни о чем и никогда тебя не попрошу, можешь не сомневаться!
Ее остановил вид материнского лица с трясущимися губами и страхом в глазах. Мать стояла, беспомощно дергая молнию на халате.
– Извини. Давай я помогу.
– Я, пожалуй, сначала схожу в ванную. Не жди меня. Я лягу сама.
Зоуи забрала поднос, оставшийся от ужина, и унесла его в кухню. Потом вернулась в комнату матери, убавила газ в камине и откинула покрывало на кровати. И стала ждать: ее трясло от раздражения, настроение было кислым, но она не могла оставить все как есть – ей хотелось извиниться, а уж потом убраться прочь.
Мать отсутствовала долго, а когда вернулась, Зоуи поняла, что она плакала.
– Извини, мама. Не надо было мне так срываться на тебя.
Не говоря ни слова, мать забралась в постель.
– Помочь тебе снять перевязь? В постели она тебе ни к чему.
Она расколола булавку на шелковом шарфе. Укладываясь, мать сказала:
– Я делала для тебя все, что могла. Хоть ты и считаешь, что этого мало, но я старалась изо всех сил. Невзирая на обстоятельства.
– Знаю, что старалась. Я не хотела довести тебя до слез.
– Это потому, что я скучаю по Мод, – дрожащим голосом, но с достоинством ответила она. – В моем возрасте трудно терять единственного друга.
– Знаю… это я понимаю. Утром поговорим. – Она поцеловала висящую дряблым мешочком щеку; жест, лишенный содержания, но приобретающий большой смысл в случае его отсутствия. – Погасить у тебя свет?
– Если тебя не затруднит.
После того как они с Рупертом уложили Джульет, на лестнице по пути в их спальню он взял ее за руку.
– Дорогая, ты вся дрожишь. Уверен, с ней все будет хорошо.
– Я сорвалась на маму. Это я виновата, она ни на что не способна после долгих лет под присмотром подруги. Мод все делала за нее и этим побуждала ее считать себя беспомощным инвалидом. А теперь она и вправду беспомощна.
– Скоро вернется Эллен, – напомнил он.
– Когда маме снимут гипс, будет легче.
– А Джулс – крепкий орешек. В саду за домом ничуть не холоднее, чем в ванной в Хоум-Плейс. Она привыкла мерзнуть, – сказал он в надежде выманить у нее улыбку, но не сумел.
– Давай ложиться. Уже второй час, ты еле на ногах стоишь.
Она думала, что не заснет, но уснула сразу же, а утром проснулась, когда Руперт принес ей чай. Наступила суббота, спешить на работу ему было незачем. Джулс в порядке, сообщил он, как раз завтракает. Осталось только отнести поднос ее матери. Зоуи выпила чай, набросила халат и спустилась в кухню, где за столом сидели Руперт и Джулс.
– Мы едим копчушки, – объявила Джулс.
– Копчушки?
Этого просто не могло быть.
– Мадам заказала копчушки, – подтвердил Руперт.
– У нас тут отель льюкс, мама, здесь что захочешь, то и подадут.
Она стащила с ее тарелки ломтик тоста, намазанный анчоусным паштетом. Тосту Руперт придал форму рыбки.
– Гости обычно не едят вместе с официантами, – заметила она.
– А я управляющий, – нашелся Руперт, – а это – наша особая гостья.
Она собрала матери завтрак на подносе и с довольно шаткой решимостью вести себя оживленно и сердечно направилась в спальню миссис Хэдфорд.
Мать уже встала и частично оделась. То есть все еще была в ночной кофте, но ухитрилась влезть в панталоны и эластичный пояс с подвязками и теперь пыталась пристегнуть чулки. Она сама зажгла камин и отдернула шторы на окне, выходящем в сад за домом.
– Ох, мама, надо было дождаться меня.
– Ты же знаешь, я не люблю быть обузой. – В знакомой фразе сквозила обида.
– Честное слово, мне не трудно. У тебя же рука. Но скоро она поправится. – Она поставила поднос и встала на колени, чтобы заняться чулками и подвязками.
– Врач говорил, на следующей неделе. Так что уже недолго.
– Да. Здорово будет, правда? И джемпер сможешь довязать.
Она застегнула на матери бюстгальтер, который кое-как поддерживал поникшую белую грудь, надела через голову нижнюю кофточку и просунула сквозь рукав рубашки из «вайеллы» руку в гипсе. Пока она застегивала рубашку спереди, мать заговорила:
– Я вот что подумала, Зоуи. Поеду-ка я лучше домой, к себе в коттедж, когда снимут гипс. Я прекрасно справлюсь сама, да и Мод, как-никак, оставила коттедж мне. Негоже ему стоять пустым.
– Ты же знаешь, агент говорил, что мог бы найти тебе жильцов на лето, мама.
– Не хочу, чтобы среди вещей Мод жили чужие люди. А у тебя, дорогая, своя жизнь, и я тебе в ней не нужна. Ни сейчас, ни раньше. – Блеклые светло-голубые глаза смотрели с неоспоримой прямотой. – Я же вижу, – продолжала она, – что не нужна. Так что незачем убеждать меня в обратном. Хоть толку от меня мало, я не дура. Как только я снова смогу владеть правой рукой, я напишу Аврил Фенвик, а она передаст Дорис, что я возвращаюсь, и проследит, чтобы коттедж подготовили к моему приезду. И давай не будем заводить споры. Ночью я все продумала. Ты не задернешь шторы заново, дорогая? Солнце слишком слепит.
Зоуи подошла к окну. Снаружи снег, словно крупный сероватый сахар, лежал в ложбинках на почерневшей траве, разбросанный Джулс хлеб смерзся в комки. Она ощущала растерянность, потому что вместе с угрызениями совести к ней явилось безудержное облегчение оттого, что мать уедет (только тут до нее дошло: худшим в ситуации было чувство, что это навсегда), а вместе с ним глубокий стыд за свое отношение и поступки – настолько скверные, что мать была вынуждена прибегнуть к такому выходу.
– Извини, – наконец произнесла она. – Не знаю, что сказать.
– Думаю, не о чем тут говорить.
– Напрасно я так разозлилась вчера вечером, но ты же понимаешь, я испугалась за Джулс.
Ее мать глотнула чаю и поставила чашку обратно на блюдце.
– Знаешь, Зоуи, ты с раннего детства почти никогда и ни за что не извинялась, а если и соглашалась извиниться, то всегда оправдывалась, уверяла, что на самом деле ты не виновата.
Об этом обвинении она думала весь день, которому, казалось, не будет конца. Справедливое ли оно и верное ли? Если верное, то должно быть и справедливым. Как бы там ни было, оно безжалостно грызло ее изнутри. Сказать Руперту о материнском решении она не могла, потому что не хотела заводить этот разговор при Джулс. Она отправила их за покупками, а сама тем временем занялась уборкой и обедом; перед уходом она напомнила Руперту, что в мамином приемнике сели батарейки. Хотя бы это ей удалось вспомнить. Но когда Руперт вернулся с батарейками и вставил их, разумеется, благодарности от матери удостоился именно он.
Желая побаловать домашних, на особенное блюдо к обеду она пустила все мясо, полученное по карточкам на неделю. Выбрала свинину, потому что у Эллен, опытной кухарки, научилась правильно готовить ее. К мясу она сделала яблочный соус, картофельное пюре и капусту, которая всегда выходила у нее водянистой, но в такое время года выбор овощей был небогатым.
Мясо резал Руперт.
– Однако! Надо же, какой удачный кусок! – объявил он бодрым голосом, каким, как она заметила, всегда говорил в присутствии ее матери.
– Мне без корочки, – попросила миссис Хэдфорд.
– Пожалуйста, не мельчи мне мясо! – потребовала Джулс.
– Это не тебе, дорогая, а бабушке.
– Да?.. А можно ее корочку мне?
– Нет. У тебя будет своя.
– Не надо капусты! Терпеть ее не могу. Я…
– Капуста полезна для твоего эпидермиса, – вмешалась миссис Хэдфорд.
– А что это?
– Твоя кожа, – пояснил Руперт, ставя перед ней полную тарелку.
– Моя кожа? Моя кожа? Смешно, мама. Знаете, как люди потеют? Когда им жарко и у них на лбу маленькие такие капельки? Ну так вот, а почему дождевые капли не попадают внутрь? Потому что Эллен говорит, что не попадают. Она сказала, кожа водонепроницаемая, но если пот как-то выходит через нее, значит, проницаемая?
– Я понял, о чем ты, – отозвался Руперт. – Может, внутрь тоже что-нибудь попадает, но ты не замечаешь.
– Мне кажется, ни у кого нет желания вести подобные разговоры за столом.
– А у меня есть, бабушка. – Она схватила мясную корочку пальцами и вгрызлась в нее острыми белыми зубками. – А каких разговоров хочется вам? – спросила она. – О, знаю! Папа говорит, Полли выходит замуж. В июне. Мама, можно я буду подружкой невесты? Теперь моя очередь. Лидия в прошлый раз была, и вообще, она уже слишком старая. Человека, за которого выходит Полли, зовут Джералд Лорд.
– Да нет же, дорогая, просто он сам – лорд. А зовут его Джералд Фейкенем.
– А что такое «лорд», папа?
– Титул. Ну, как доктора Баллатера называют «доктором».
– А что в них хорошего, в этих лордах?
– Вопрос в точку. Ну, то же самое, что есть в других людях. Или чего в них нет.
– Наверное, у него прекрасный дом и много земли, – высказалась миссис Хэдфорд, – и большое состояние. Очень повезло вашей племяннице.
– Если не ошибаюсь, денег у него вообще нет, но Хью говорит, он славный малый, крепкий орешек, и оба они явно счастливы.
– Крепкий орешек, папа? Как человек может быть орехом?
– Это просто выражение. Означает твердый характер.
– Джулс, дорогая, ешь свой обед.
– Я ем, мама, только понемногу. – Она подцепила на вилку кусочек мяса и отгрызала от него.
– Сначала порежь его, Джулс.
– Глупо это как-то, выходить замуж за орех.
– И не болтай с полным ртом.
– Мама, я не могу сделать сразу и то и другое. Не могу есть свой обед и не болтать с полным ртом.
Так и продолжалось, щебет Джульет спас атмосферу за столом. По крайней мере, мать Зоуи не стала заговаривать об отъезде.
Потом они повели Джульет в Кенсингтонские сады, смотреть, замерз ли Круглый пруд. Зоуи прихватила черствый хлеб, продававшийся в булочной без карточек, – специально, чтобы Джульет покормила уток, что ей особенно нравилось. Миссис Хэдфорд позвали с ними, но она сказала, что ей лучше немного отдохнуть.
Домой вернулись еще до темноты. В парке было холодно; пока Джульет кормила уток, Зоуи попыталась было рассказать Руперту про мать, но стоило начать, как Джульет чем-нибудь отвлекала их.
– Что-то случилось, дорогая?
– Ничего.
– Тебя что-то тревожит.
– После расскажу.
Потом пили чай и тосты с мармайтом, которым сдобрили вкус ярко-желтого маргарина. И играли с Джульет: Руперт изо всех сил старался втянуть и тещу, но она сказала, что одной рукой играть в карты не умеет, а когда он предложил партию в «пелмановский пасьянс», отговорилась тем, что никогда не могла запомнить, где какая карта. «Тогда в «Пеготти», – решил Руперт, на чем и порешили, хотя Джулс сказала, что ей не нравится.
В конце концов, причем прогресс в этом деле достигался с утомительной медлительностью, Джульет искупали и уложили в постель, на стол поставили ужин в основном из остатков, поели, вымыли посуду, и миссис Хэдфорд объявила, что устала, сразу ляжет в постель и послушает приемник. Зоуи помогла матери раздеться, приготовила горячую грелку, дождалась ее из ванной и уложила в постель. Все это время о будущем не было сказано ни слова, только мать сообщила, что завтра съест завтрак в постели и дождется, когда Зоуи отведет Джульет в школу, тогда и помоется. Наконец Зоуи спаслась бегством в верхнюю гостиную, чувствуя себя вымотанной.
– Осталась еще капелька бренди. Тебе с содовой или чистого?
– Пожалуй, с содовой.
– Уже несу.
– Итак, – заговорил он, подавая ей стакан, – что происходит? Атмосфера за ужином мне показалась слишком гнетущей.
Она объяснила.
– Может, она не всерьез решила, – предположил он. – Только в отместку за то, что ты разозлилась на нее.
– Всерьез. Да, конечно, за то, что я на нее накричала, но решила она твердо.
– Как думаешь, она справится одна?
– Ну, раньше ведь не справлялась.
– Честно говоря, не видел, чтобы она что-нибудь готовила и так далее. Сегодня, к примеру, ничем тебе не помогла.
– Одной левой рукой она не в состоянии. Но говорит, как только снимут гипс, она спишется с мисс Фенвик – это ее знакомая, которая живет неподалеку, – и попросит приготовить коттедж.
– Не вздумалось ли ей вернуться туда только на лето, пока управляться с домом легче – огонь разводить не нужно, например, – а остальное время проводить с нами?
– Господи, да не знаю я. Все это так ужасно, изо дня в день. Не знаю, что с ней делать, она не ладит с Джулс, и если уж на то пошло, с Эллен тоже.
– Бедняжка, понимаю, как тебе трудно.
– Ну, тебе не легче. Только справляешься ты лучше, чем я, но сидеть с ней за столом – просто кошмар, да еще теперь, когда мы убедились, что при ней в гости лучше никого не приглашать. И так будет продолжаться много лет! Ей ведь и шестидесяти нет.
– Отчасти дело в этой квартире, – рассудил он. – Места здесь маловато. Будь у нее своя гостиная, было бы легче.
– А по-моему, вряд ли. Она же все равно захочет постоянно находиться с нами, а если засядет у себя, меня замучает совесть.
Во время короткой паузы она наблюдала, как он вынул сигарету из ярко-синей пачки и закурил. Потом сказала:
– Если бы я лучше относилась к ней, когда это давалось легче – то есть когда могла видеть ее лишь изредка, – мне не было бы сейчас так тяжело. Надо же, пахнет гораздо приятнее, чем твои обычные сигареты. Можно мне одну?
Он протянул ей пачку и поднес огонек. На миг они напомнили ей сигареты Джека, но лишь на миг: эти, новые, не имели привкуса жженой карамели, как «Лаки Страйк».
– Где ты добываешь французские сигареты?
– В одном месте в Сохо. Я только изредка курю. – Судя по голосу, он оправдывался.
– Я ведь не запрещаю тебе курить, дорогой.
– Суть в том, что ты никогда не могла с ней ужиться, и конечно, ей об этом известно. Нет, я тебя не виню, – поспешно добавил он. – Просто пытаюсь объяснить почему тебе так трудно. Может, с ее отъездом полегчает.
– Но в том-то и беда, Руперт! Мне кажется, нельзя отпускать ее, но и остановить ее я не могу.
В том же духе они продолжали еще какое-то время. Он предлагал поговорить с матерью сам, но она отказалась из опасения, что мать может наговорить на нее: в ее нынешнем состоянии все, что он предлагал, казалось напрасным. Наконец он сдался, и она почувствовала, как удручает его отсутствие решения.
– По-моему, ситуация кажется тебе неразрешимой только потому, что ты смертельно устала, – предположил он. – Ну, все. В постель.
Направляясь вслед за ним в спальню, она думала о бесконечном множестве способов, которыми раньше, давным-давно, он выразил бы ту же мысль.
Через несколько дней она повела мать к доктору Баллатеру снимать гипс. Да, сказал он, рукой можно двигать без опасений; мышечный тонус вскоре восстановится.
– Только больше не надо выскакивать из автобусов в такую погоду, – добавил он и посмотрел при этом на Зоуи так, что ей показалось, будто это она заставила мать разъезжать по городу на автобусах.
Миссис Хэдфорд весь день писала письма – вернее, хоть она и называла свое занятие именно так, письмо получилось только одно, довольно длинное, которое она попросила Зоуи отправить, когда понадобится вести Джульет на хореографию. Ни о каком отъезде они по-прежнему не упоминали.
Она взяла мать с собой по магазинам – к ее любимым старомодным галантерейщикам, Гейлору и Поупу, где, когда расплачиваешься с продавщицей у прилавка, деньги и счет кладут в коробочку, которая со свистом уносится по трубке к кассиру и возвращается со штампом «оплачено» и сдачей, если она нужна. Миссис Хэдфорд составила список, и они педантично следовали ему: панталоны, теплые чулки, комнатные туфли, репсовая лента – отделать ее летнюю шляпу, – пуговицы для кардигана, который она наконец смогла довязать, косая бейка, резинка, сеточки для волос, шапочка для душа, сумка, чтобы держать в ней вязание. Она оказалась неутомимой и постоянно вспоминала все новые нужные мелочи, не внесенные в список.
Зоуи настроилась выдержать эту экспедицию с неиссякающим терпением, и когда с покупками было покончено, повела мать обедать.
«О, я с удовольствием», – ответила мать на это предложение. Мэрилебон-Хай-стрит изобиловала заведениями, куда заглядывали в основном женщины и чаще всего – на чай или кофе с затейливыми кексами, но подавали здесь и простые, элегантные блюда – омлеты, цветную капусту с сыром. В одно из таких мест они и зашли, и заняли маленький круглый столик, окруженные со всех сторон пакетами с покупками, так что официантка еле сумела подойти к ним.
– Я как будто скупила целый магазин, – упоенно сказала мать.
– Шопинг явно тебе на пользу.
– И наши отношения заметно пошли на лад, правда ведь, Зоуи, – теперь, когда ты знаешь, что я уезжаю.
– Ты ведь знаешь, как я беспокоюсь об этом.
– Да, дорогая. Но со мной все будет хорошо. Дорис очень добра ко мне, она поможет мне с готовкой, и как всегда говорила Мод, Аврил умница. И, думаю, я заведу кошку для компании. – Некоторое время спустя она сказала: – Конечно, обязательно привези в гости Джульет. Как тебе известно, от нас до моря совсем недалеко.
– Она решила совершенно твердо, – сказала Зоуи Руперту тем вечером.
– Может, лучше бы тебе самой отвезти ее, а заодно постараться увидеться с этой ее подругой и попросить держать нас в курсе дел, если ее будет что-нибудь беспокоить.
– Господи, да уж конечно, отвезу.
– Я напомнил об этом только потому, что это в твоих силах, если ты тревожишься за нее.
Она поняла, что они вот-вот поссорятся, причем по ее вине – слишком ее переполняют противоречивые чувства. Умолчала она о том, что в такси после похода по магазинам ее мать сказала:
– Знаешь, Зоуи, по-моему, ты не отдаешь себе отчета в том, насколько тебе повезло, что твой муж вернулся с войны. Тебе не пришлось овдоветь в двадцать четыре года, как мне, и остаться одной с маленькой дочкой на руках. Он прекрасный человек, и ты должна делать все, что в твоих силах, чтобы он был счастлив.
– Думаю, он и так счастлив.
– Да, дорогая? Ну, тебе, конечно, виднее.
На этом разговор иссяк, но последняя реплика матери взвинтила Зоуи. А счастлив ли Руперт? Он всей душой предан Джульет, с ней он становится прежним Рупертом, за которого Зоуи вышла замуж, – добрым, смешным, неистощимым на шутки, с легким покладистым нравом. С самой же Зоуи он был терпеливым, ласковым, но, как ей теперь казалось, порой скучающим, никакой легкости в их отношениях не ощущалось – они казались состоящими из мириадов мелких обязательств, а когда обязательства временно заканчивались, на их месте неизменно возникали пустота, натянутость и неуверенность. С возвращением Эллен у Зоуи должно было остаться меньше дел, а значит, натянутости станет лишь больше.
Ответное письмо от Аврил Фенвик прибыло незамедлительно – должно быть, оно отправлено обратной почтой, подумала Зоуи, кладя письмо на поднос с завтраком для матери.
Когда она вернулась забрать поднос, то застала мать в постели, с письмом в руках и нетронутым завтраком.
– Ах, Зоуи! – воскликнула мать. – Какие новости! Какое чудесное письмо! Еще ни разу в жизни не получала такого. Бедная Аврил! Она не хотела сообщать мне, боялась расстраивать, но когда я написала ей сама, ей, как она пишет, сразу все стало ясно! Ведь ей, в конце концов, было девяносто шесть. Как пишет Аврил, прекрасный возраст, и прожила она удивительную жизнь. Но как же это мило с ее стороны! Прямо нарадоваться не могу!
– Мама, может быть, я лучше сама прочитаю письмо?
– Читай, дорогая. Такое чудесное письмо – прочитай.
Так она и сделала. И выяснила, что старая миссис Фенвик скончалась, и прочитала целый абзац, в котором перечислялись ее многочисленные – и, по мнению Зоуи, ранее надежно скрытые – добродетели. Ее смелость, умение откровенно высказывать свое мнение, неважно кому и невзирая на обстоятельства, ее вкус к жизни – и здесь приводился целый перечень еды, которую она особенно любила, – ее строгие требования к поведению окружающих, ее удивительная стойкость в трудном браке с человеком, который всегда был занят либо работой, либо своей одержимостью – коллекцией бабочек, и чья безвременная смерть обернулась благом; матушка никогда не понимала мужчин… Зоуи дочитала до этого места и перешла на следующую страницу. Здесь мисс Фенвик пространно полагала, что миссис Хэдфорд, возможно, не откажется «сплотить ряды» с ней, поселиться в ее коттедже и «выстоять» вместе. Она писала, как была бы счастлива заботиться о ней, как много у них общего, как, в случае объединения ресурсов, у них окажется больше денег, и сколько всевозможных маленьких поездок они могли бы устраивать, и наконец, какую любезность оказала бы ей Сисели, если бы согласилась, ведь после стольких счастливых лет с матушкой предстоящая одинокая жизнь внушает ей ни с чем не сравнимый ужас. В последних строках она умоляла Сисели обдумать свое решение обстоятельно, не торопясь, а тем временем она с радостью подготовит Коттерс-Энд к ее возвращению. Письмо было подписано «с пребольшущей любовью, Аврил».
– Разве это не чудесно с ее стороны? Подумать обо мне, когда у нее самой горе? – Мать била дрожь радостного возбуждения. – Если ты не против, Зоуи, я отправлю ей телеграмму. И уеду немедленно. Подумать только, она пережила похороны несколько недель назад, а я об этом не подозревала! Так что чем раньше я поеду, тем лучше.
– А ты не хочешь поговорить с ней? Можно сначала позвонить.
– Не получится, дорогая. У нее нет телефона – ее мать не одобряла их. Когда-то он у них был, но мать решила, что Аврил слишком много болтает по нему.
Послали телеграмму с сообщением, что мать выезжает через два дня.
– Я поеду с тобой.
– Нет, дорогая, что ты! Аврил встретит меня. Или в Райде, или проедет на пароме и дождется меня на станции в Саутгемптоне.
Весь день у нее только и было разговоров, что об Аврил и ее письме. В своем решении она не сомневается нисколько, заявила она. Более удачной возможности нельзя и представить. А потом вдруг выяснилось – случайно проскользнуло, – как пугала ее перспектива одинокой жизни: длинные вечера, ночные шорохи, не с кем перемолвиться словом, боязнь, что она не справится, если что-нибудь придет в негодность, – к примеру, газовые баллоны, они такие тяжелые, наверняка опасные, и могут дать утечку так, что и не заметишь, – и потом, как же быть с покупками, если у нее и машины нет, и водить она не умеет и так далее. Зоуи слушала, и ей казалось, что мать чувствовала себя лишней в Лондоне с ними – с ней.
Когда Руперт вернулся с работы и ему сообщили, что случилось, он смешал мартини и поддержал праздничное настроение матери. Он выслушал рассказ о письме, получил возможность прочитать его, затем выслушал пересказ его содержания еще раз; все это время он был терпелив и обаятелен с ней, а Зоуи молчала. Когда Эллен прислала Джульет пожелать всем спокойной ночи, бабушка сказала ей:
– Я возвращаюсь домой, Джульет. Уезжаю на остров. Ты приедешь ко мне в гости летом?
– А там будут еще люди?
– О да, дорогая. Все мои друзья. Это большой остров. Да ты же была там, ты помнишь.
– Не помню, потому что была маленькая. – Она зажмурилась, пережидая бабушкин поцелуй, и сбежала.
– Ну вот! – подытожил Руперт, когда мать Зоуи ушла спать, а они остались вдвоем в гостиной. – Все хорошо, что хорошо кончается. Ты отвезешь ее?
– Нет. Она дала телеграмму своей подруге, и та приедет сюда, чтобы отвезти ее домой. Ее, кажется, не затруднит, так что вот.
– Знаешь, по-моему, все это к лучшему, – устало сказал он. – Очевидно, эта Аврил привязана к твоей матери.
– Она сказала… то есть мама, конечно, – как нам будет приятно снова пожить своей семьей.
– Это правда?
– Не знаю, Руперт. А будет? – Она взглянула на него, и оба на миг застыли. У нее мелькнула мысль о том, как же долго это тянется и сколько еще может длиться, не меняясь ни к лучшему, ни к худшему.
Она сказала:
– Мы никогда не говорили о том, каково нам жилось все эти годы, пока тебя не было. И я хочу сделать это теперь. Мне надо кое-что рассказать тебе.
Он стоял у камина и ворошил угли, но, услышав эти слова, выпрямился, быстро взглянул на нее и присел на подлокотник стоящего напротив кресла: как будто готовился к бегству, подумалось ей.
– Судя по твоему тону, разговор очень серьезный, дорогая, – отозвался он, и она вспомнила, что таким голосом он обращался к ней раньше, когда думал, что она собирается устроить сцену.
– Да. Пока тебя не было, я полюбила другого. Офицера-американца, с которым познакомилась в поезде, когда возвращалась с острова от мамы. Он пригласил меня поужинать с ним, и я согласилась. Это было летом сорок третьего, от тебя не приходило вестей уже два года, с тех пор как тот француз привез твою записку. Я думала, ты погиб. – Она с трудом сглотнула: ее слова звучали как попытка оправдаться, а оправдываться она не желала. – Но не в этом дело: думаю, я полюбила бы его в любом случае. У нас был роман. Я ездила к нему в Лондон, изобретая всякие объяснения для семьи. Ездила на краткое время – он снимал сцены войны для американской армии, поэтому часто уезжал. Когда началась высадка в Нормандии, он стал пропадать надолго. – Она подумала немного, тревожась, как бы ничего не приукрасить и не упустить. – Он хотел жениться на мне. И познакомиться со всей семьей, особенно с Джульет. Из-за того мы и… поссорились в первый раз, – и, в сущности, наш единственный. Потому что я не соглашалась…
– Выйти за него?
– Нет. Этого мне хотелось. Сказать об этом всей семье, когда мы понятия не имели, вернешься ты или нет. Потом, следующей весной, когда после высадки прошел почти год, а от тебя по-прежнему не было никаких вестей, он ездил фотографировать один из концлагерей. Кажется, Берген-Бельзен. Спустя неделю он вдруг позвонил мне в Хоум-Плейс и позвал тем вечером в Лондон, но я не смогла – так и сказала, что осталась с детьми, пока у Эллен выходной. К тому времени война уже почти кончилась, и я… я представляла, как поеду к нему в Америку. А когда привела детей с дневной прогулки, застала его в доме: он пил чай вместе с Дюши. Дюши чудесно приняла его. Кажется, она все поняла, но ни слова не сказала. Только предложила мне увести его после чая в маленькую столовую, где нам никто не помешает. Он изменился, стал каким-то отчужденным. Сказал, что ему уже пора в Лондон, так как он улетает следующим утром. Ему предстояла поездка в еще один лагерь. Он сказал… – Впервые за все время ее голос дрогнул. – Сказал, что был рад увидеть Джульет. Сказал, что уезжает надолго. И ушел. – Она помолчала. – Больше я его не видела.
– Он вернулся в Америку, не сказав ни слова?
– Нет. Он умер. – Ей стоило огромных усилий рассказать, как умер Джек, но она сумела. – А через шесть недель вернулся ты. Да, вот еще. Упустила важную подробность. Он был евреем. Вот почему. Поэтому он покончил с собой.
Молчание было долгим. Потом он поднялся, подошел к ней, взял ее руки и поцеловал их.
– Ты все еще влюблена в него?
– Нет. Иначе вряд ли сказала бы тебе. – И она встревожилась, как бы опять не упустить частицу истины. – Я всегда буду любить его.
– Понимаю, – кивнул он, и она увидела у него в глазах слезы.
– Какое это огромное облегчение – рассказать тебе.
– Я преклоняюсь перед тобой за то, что ты мне рассказала. Люблю и восхищаюсь тобой. Ты гораздо храбрее меня.
И пока она силилась понять, что он имеет в виду, он принялся рассказывать ей свою историю. Она слушала и диву давалась, почему не додумалась до этого раньше. Он отсутствовал так долго, Пипетт оставил его с этой женщиной, которая их приютила и от которой зависело его ближайшее будущее. А когда он увлекся и стал вместо полного имени, Мишель, называть ее уменьшительным, точнее, ласковым прозвищем, которое дал ей сам, она ощутила укол ревности и почти обрадовалась ему. Потом, пока он объяснял, на что шла эта женщина, чтобы добыть ему материалы для рисования, она поняла, как мало поддержки оказывала ему в этом отношении, а когда слушала про приезды немцев на ферму, осознала, насколько велики были изоляция и угроза. Он подошел к самому трудному моменту. К высадке, к причинам того, почему он остался на ферме. Ибо и он ничего не приукрашивал, не оправдывался, не притворялся, что не любил ее. Она хотела, чтобы он остался и увидел ребенка, а потом прогнала его. Он даже не сказал, что сам принял это решение.
– Я очень стараюсь сравниться с тобой в честности, – сказал он. – Потому что больше не могу сравниться ни в чем. Это было непростительно по отношению к тебе, – продолжал он, – оставлять тебя в неведении так долго. Да, я многим обязан Миш, но, пожалуй, не до такой степени. А я поступил именно так. Арчи советовал рассказать тебе, – заключил он, – но я не мог.
– Арчи? Ты сказал ему?
– Только Арчи. И больше никому не рассказывал.
– Арчи знал про Джека. Я приводила Джека к нему выпить однажды вечером, и Джек написал Арчи перед тем, как… умер. Арчи приехал в Хоум-Плейс, чтобы сообщить мне.
– Он настоящий хранитель семейных тайн.
– Но ведь он едва ли виноват в этом, да? Он просто добрый и преданный человек, которому доверяют.
– Ты права. О, Зоуи, как же ты изменилась!
– А ты, – начала она, заранее боясь возможного ответа, – ты поддерживаешь связь с ней?
– Нет. Вообще. Мы договорились, что расстаемся раз и навсегда. Ни писем, ни приездов, ничего.
– Это наверняка далось тебе нелегко.
– Трудно было нам обоим.
– И ей тоже? Откуда ты знаешь?
– Нам, дорогая моя. Это нам пришлось тяжело.
– По-моему, мы только осложнили положение.
– Не знаю. Я считаю так же, как ты: я не мог рассказать тебе о Миш, пока у меня оставались к ней чувства. Или пока они были достаточно сильны. – Он коснулся ее лица, провел по скуле пальцем. – Какое облегчение! Снова знать тебя! И ты начала разговор первая. Из нас храброй была ты.
Ей хотелось заразиться его веселостью, его облегчением, но не удавалось. Она еще не закончила, и то, что осталось рассказать ему, было страшнее всего. Она хорошо помнила, как Дюши говорила, что не следует обременять других ответственностью за свой опыт – что-то в этом роде. Вся история с Филипом случилась с женщиной, в которой она едва узнавала саму себя. Но потом у нее появился ребенок, оказалось, что от Филипа, и она вынудила Руперта пройти все страдания ее беременности, родов и последующей утраты, и все это время он опекал ее, ни разу не напомнив о своем горе и утрате. Ей требовалось исправить положение любой ценой.
– Что такое? В чем дело?
Она почувствовала, как краснеет от стыда и страха, но заставила себя взглянуть на него.
– Тот первый ребенок… – начала она сбивчиво, стараясь подобрать верные слова.
Он переменился в лице, и был момент, когда казалось, что он заглянул глубоко в нее и увидел все, что там таилось, а потом снова взял ее за руки и произнес ласково и легко:
– Это был скорее подменыш, правда? Мне кажется, нам обоим надо забыть о нем. Ты сделаешь это вместе со мной?
Слезы навернулись на ее глаза, и она, впервые после его возвращения поддавшись порыву, бросилась к нему в объятия.
* * *
– Лежи спокойно. Я попрошу миссис Гринэйкр принести тебе завтрак.
– Хочу только чаю. Ни о какой твердой пище даже думать не хочется.
– Бедняжечка! – искренне посочувствовал он. – Пожалуй, лучше тебе позвонить врачу. – Он уже вымылся, побрился и оделся и теперь стоял посреди комнаты, готовый идти завтракать.
– Ни к чему, это просто расстройство желудка. Ты иди, дорогой, а то опоздаешь.
– Ладно.
Когда он ушел, Диана сползла с постели и направилась в уборную, где провела большую часть ночи. Он оставил окно в ней открытым, порыв ветра сшиб бакелитовые стаканы для чистки зубов с подоконника в ванну. Наклонившись поднять их, она снова ощутила приступ тошноты. Закрыла окно. Серые тучи неслись по небу с неестественной скоростью, сад был засыпан мелкими розовыми лепестками боярышника. Кажется, снова надвигался дождь. Она налила в раковину горячей воды и умылась. Вид у нее как у пугала. Раньше она ни за что бы не допустила, чтобы Эдвард увидел ее такой, но теперь считала, что все изменилось – или почти изменилось. С разводом, слава богу, все уладилось, но ее предупредили, что процесс может затянуться на несколько месяцев. Вилли разводилась с ним за прелюбодеяние: отвечая на ее расспросы, он объяснил, что юристы предложили или его, или прекращение совместного проживания, и в последнем случае получится еще дольше. Никаких признаков романтической бледности на лице: кожа скорее серая с желтизной, волосы свалялись и потускнели. Она почистила зубы, взялась было за расческу Эдварда, но она вся засалилась от его масла для волос. К тому времени как она вернулась в спальню за своей расческой, ее уже бил озноб.
Исполнительная миссис Гринэйкр явилась с чаем на подносе и включила газовый камин. И захлопнула окно: Эдвард настаивал на своем желании спать на сквозняке. Диана попросила подать ей сумочку и, снова оставшись одна, нанесла на скулы немного сухих румян. Эдвард наверняка зайдет к ней попрощаться перед тем, как уедет в контору.
– Выглядишь лучше, дорогая, – отметил он, когда заглянул к ней. – Имей в виду: согласно последнему указу правительства, нам теперь до самого сентября запрещено включать обогреватели.
– Боже! Тогда выключи.
– Вот еще! Ты больна. Я не допущу, чтобы ты мерзла. Выздоравливай, милая. Сегодня я немного задержусь – съезжу к врачу.
– А, да.
Он наклонился поцеловать ее, и она ощутила запах лавандовой воды и масла для волос – ароматы, которые когда-то вызывали у нее волнение.
– Береги себя.
– Извини за мой ужасный вид.
– Никакой он не ужасный! Ты прекрасно выглядишь. Я люблю тебя – помнишь? – как всегда.
– И я тебя люблю.
Он ушел. Она слышала, как он разговаривает с миссис Гринэйкр, затем хлопнула входная дверь. Отпивая чаю, она размышляла о том, как часто в последнее время они говорили друг другу одно и то же. Эти слова сделались чем-то вроде обязательного припева, не столько изъявлением чувств, сколько попыткой наложить шов, без которого все утечет наружу, как кровь. Эта мысль напугала ее: казалось невероятным, почти немыслимым, чтобы то, чего она так долго желала, не принесло ей безумной радости. Скорее, ее отсутствие должно было так ужасать, чтобы она даже думать об этом не смела. Раньше ей казалось, что недовольство вызвано неопределенностью: сначала тем, что он никак не решался уйти от Вилли к ней, но потом ушел, однако хоть и жил с ней, разводиться не спешил, и вот теперь созрел. Но ее чувство, это разочарование, оказалось стойким, осложненным с недавних пор нравственным обязательством быть без ума от любви к тому, кто пожертвовал ради нее всем. И где-то, глубоко погребенный, потому что определенности в этом случае она совсем не желала, в ней жил страх, что и он чувствует то же самое – точно так же разочарован, ощущает ту же потребность вновь и вновь признаваться в огромной любви к ней, чтобы оправдать свой поступок. Поэтому каждый день, а зачастую и по нескольку раз в день – вернее, за вечер, – они ритуально провозглашали вслух свою любовь, хотя ей это приносило все меньше и меньше утешения.
И ведь их жизнь далеко не сплошной сироп и сияющий свет, неважно, искусственный или настоящий. Случаются и треволнения… И вот теперь, потому что она чувствовала себя совсем разбитой и ни на что другое не хватало сил, пришлось лежать и думать о них.
Одни каникулы в середине семестра, когда Иэн и Фергус приехали к ним, выдались ужасными. Мальчишки учились в одной закрытой школе и большинство каникул, если не все, проводили у своих бабушки и дедушки в Шотландии. Едва они появились в доме, как она почувствовала их враждебность, и не только к Эдварду, но и к ней. У старшего Иэна, которому было почти семнадцать, эта враждебность приобрела форму молчаливости и решимости ничему не удивляться. Фергус, двумя годами младше его, был больше склонен к бессмысленным похвальбам, рассказам о том, как он обставлял соперников в играх или на экзаменах, или просто осаживал их язвительными репликами. Когда Эдвард обращался к мальчишкам, ему отвечали нехотя. Он отнесся к ним по-доброму, сводил их всех на «Николаса Никльби», а потом поужинать. И спросил, чем еще они хотели бы заняться, а в ответ услышал, что они как-нибудь разберутся сами. Что они и сделали, проболтавшись где-то всю субботу и не соизволив даже объяснять, где были. К Джейми, который с нетерпением ждал приезда братьев, они тоже отнеслись пренебрежительно.
Она приготовила для них просторную комнату на верхнем этаже, и когда показывала ее, сказала:
– Эта комната будет вашей, чтобы вам было где оставить свои вещи до следующего приезда.
Ей ответил Иэн:
– Это ни к чему, мама. Мы не приедем. Нам лучше в Шотландии.
Вместе с Эдвардом она отвезла их на вокзал на машине, проводила и расплакалась. Он очень ласково утешал ее, говорил, что тут уж ничего не поделаешь – война и все прочее, так что в Шотландии им было лучше. Но она потеряла их, и поскольку чувствовала свою вину за это, ей хотелось переложить ее на Эдварда.
Потом, сравнительно недавно, у них случилась настоящая ссора из-за ночей, которые он провел в Саутгемптоне. Он уезжал туда раз в неделю и две недели назад позвонил сообщить, что останется там еще на ночь. Ей мгновенно вспомнилось, как в войну он обманывал Вилли. Тогда он звонил ей или обещал позвонить с каким-нибудь объяснением, от которого, как он говорил, «все распрекрасно уладится». Может, теперь он так же поступал и с ней, с Дианой, и едва эта мысль мелькнула в голове, она уже не могла отделаться от нее. Ей лучше, чем кому-либо, было известно, насколько он влюбчив; и лучше, чем кто-либо, она замечала, что в постели с ней он уже не проявляет прежнего энтузиазма. Так что, очевидно, – или, по крайней мере, весьма вероятно, – он ложится в постель с кем-то еще. Она пыталась дозвониться ему в отель, где, по его словам, он остановится, и услышала, что его нет в номере. Когда он вернулся домой, она начала расспросы.
– Я же был в ресторане! – воскликнул он. – Болваны, неужели не могли поискать меня, послать кого-нибудь за мной? Кстати, а зачем ты мне звонила? – немного погодя спросил он.
– Хотела узнать, где ты.
– Я же предупредил, где я буду.
– Да, но дозвониться до тебя я не смогла.
– Не по моей вине, – возразил он. – На следующей неделе я с ними об этом поговорю. А где, по-твоему, я мог быть? – спросил он.
– Этого я не знаю. Но конечно же, думала, что ты в отеле, иначе не звонила бы туда.
– Я имел в виду – когда не застала меня на месте. – Его взгляд стал жестким: она знала, так бывает, когда он злится.
– Понятия не имею, дорогой. Просто волновалась, – если бы в этот момент ей пришло в голову сказать что-нибудь вроде «ведь ты так дорог мне» или «я так беспокоилась, как там твой бедный животик» (его несварение нет-нет да обострялось), все улеглось бы, но она не додумалась. После краткой паузы, во время которой миссис Гринэйкр подала сыр и сельдерей, он продолжал допытываться: так где же, по ее мнению, он мог быть?
– Я думала, вдруг ты с какой-нибудь молоденькой красоткой…
Он взбесился, ничуть не польщенный, просто вскипел. В этой злости был тот оттенок преувеличенной обиды, которая ассоциировалась у нее с людьми, несправедливо обвиненными на этот раз в том, в чем им случалось часто провиниться. Наконец она извинилась – приниженно, со слезами на глазах, – и он простил ее. Поразмыслив, она была вынуждена устало признать, что добилась лишь одного: заронила мысль об измене ему в голову.
Бывали и радостные моменты – или, скорее, лучшие времена. К примеру, Пасха в Хоум-Плейс. Дюши проводила там несколько недель на праздниках, и ее с Эдвардом пригласили в гости на длинные выходные.
– Кто еще там будет? – спросила она, встревоженная и одновременно приятно взбудораженная предстоящей поездкой.
– Руп и Зоуи, моя сестра Рейчел, бедная старушка Фло – сестра Дюши, и Арчи Лестрейндж, давний друг Рупа и, в сущности, всей семьи. А еще – Тедди и Бернардин, которая, кажется, раньше там еще не бывала, так что если кто и будет чувствовать себя не в своей тарелке, то не ты, дорогая, а она.
– Слишком уж со многими предстоит увидеться впервые.
– Рупа и Зоуи ты уже знаешь.
– А Хью там будет?
Его лицо омрачилось.
– Нет. Он везет Уиллса кататься на лодке с друзьями.
Они выехали на машине вечером в пятницу. Всю дорогу лил дождь, а на последних милях вдруг выглянуло солнце, и вся свежая зелень лесов и полей засверкала, и колокольчики в рощах стали похожи на голубоватый древесный дым, стелющийся над землей. «Самое чудесное время года», – сказала она. В ее представлении деревня была неразрывно связана с холодом и одиночеством, теперь же она ехала вместе с Эдвардом знакомиться с его родными. И переживала минуты чистого, ничем не омраченного счастья.
Эдвард улыбнулся и положил ладонь ей на колено.
– Совсем не то что в былые времена, когда я отвозил тебя в коттедж к Айле, – заметил он, – правда, милая? Вот и замечательно. – В Тонбридже он остановился и потратил все их талоны на две коробки дорогого шоколада. – С фиолетовым и розовым кремом – для Дюши, – сказал он, – она их обожает, а трюфели – всем остальным.
Теперь они спускались с холма, между высоких откосов по обе стороны дороги и мимо леса справа от нее. Впереди справа появились белые ворота, в которые они и въехали.
Дом, разросшийся во все стороны, довольно старый и запущенный, оказался больше, чем она ожидала. Тщедушный человечек с ногами колесом вышел им навстречу и занялся их багажом.
– Добрый вечер, Тонбридж. Как миссис Тонбридж?
– Живет не жалуется, сэр, спасибо вам. Добрый вечер, мадам.
Они последовали за ним через калитку к передней двери.
В большом холле Эдвард сразу подвел ее к Дюши, которая расставляла нарциссы в вазе на большом столе. Диану встретили любезно: Эдвард говорил, что его матери уже под восемьдесят, но на свой возраст она не выглядела, и ее глаза, того же цвета, что и у Эдварда, смотрели на нее – и, как ей показалось, в нее – с искренней прямотой, от которой делалось не по себе.
– Если не ошибаюсь, Рейчел отвела вам комнату Хью, – сказала Дюши.
Диана гадала, разрешат ли им поселиться в одной комнате, и теперь не только испытала облегчение, но и удивилась.
С Рейчел они встретились на лестнице. Одетая в синее, как и ее мать, она была выше нее и очень худой. Ее короткая стрижка выглядела очень старомодно – теперь такие прически носят лесбиянки, подумалось ей.
– Дорогая, ты остригла волосы! Когда же ты успела?
– Не так давно. Вы уже знаете, что вы в комнате Хью, да? А Тедди и Бернардин мы поселим в вашу прежнюю.
И она слегка порозовела – вероятно, от косвенного упоминания о Вилли, предположила Диана.
– Я так рада, что вы смогли приехать, – продолжала Рейчел: ее улыбка была сердечной, взгляд – материнским.
Диана проследовала за Эдвардом до конца лестничной площадки с галереей, где возле двух дверей коридор поворачивал налево.
– Вот мы и пришли! – Окно комнаты выходило на лужайку перед домом, где росла араукария и нарциссы под ней. – Ванная по коридору, вниз на две ступеньки и налево, – сообщил Эдвард. – А уборная – соседняя с ней дверь.
Она направилась по коридору к уборной. Из-под двери ванной клубами выползал пар, пахло дорогой эссенцией для ванн. Возвращаясь, она услышала взрывы смеха, доносившиеся из комнаты по соседству с ними. Дверь распахнулась, вышел Руперт в белых шортах и рубашке.
– А, привет, Диана! Вы не заметили – ванная свободна? У меня только что состоялась довольно унизительная партия в сквош с Тедди, и Зоуи говорит, что от меня несет, как от чистокровного рысака.
– Мне кажется, что так от них пахнет, – уточнила Зоуи, появляясь за ним.
– Привет. – Она улыбнулась Диане. В бледно-зеленое банное полотенце она завернулась, как в саронг, волосы распустила по спине и сияла красотой. Услышав от Дианы, что в ванной кто-то есть, Руперт объяснил:
– Это Бернардин. Она там уже несколько часов торчит.
– Кажется, там вместе с ней Тедди.
– И он тоже, да? – Руперт прошагал по коридору и заколотил в дверь. – Тедди, ты там? А ну давай живее. Мне нужна ванна.
– Вот только горячей воды наверняка нет, – спохватилась Зоуи. – Надеюсь, вам она не нужна.
Нет, ей нет.
Вернувшись в комнату, она спросила:
– К ужину переодеваемся?
– Так, слегка. Стараемся больше по субботам. – Он размешивал в стакане с водой какой-то белый порошок. – Лучше перестраховаться, – сказал он. – Выпью заранее, чтобы потом, за ужином, есть и не задумываться.
В комнате было зябко. Она распаковала вещи, надела синевато-зеленое шерстяное платье с длинными рукавами и села к туалетному столику краситься.
– Дорогая, я тебя оставлю. Меня просили заняться напитками.
– Где вы будете?
– В гостиной. Вниз по лестнице и напротив нее слева. Не задерживайся.
Все время, пока она причесывалась, пудрилась и добавляла синей туши на ресницы, ее не покидала мысль, как это удивительно – находиться в том самом месте, где всю войну, выходные за выходными, она горестно представляла себе Эдварда. Когда Руперт и Зоуи приходили к ним на ужин, ее поразило, как непохож Руперт на старшего брата, и хоть Эдвард нахваливал красоту Зоуи, Диане она показалась какой-то безжизненной. Но этим вечером, закутанная в полотенце оттенка перечной мяты, она выглядела кинозвездой, свежей и эффектной безо всяких усилий, с чудесной кожей оттенка сливок и лепестков магнолии, с прозрачными и ясными зелеными глазами. Само собой, она намного старше Зоуи, да и волосы, как только начнешь красить и завивать их, смотрятся уже не как прежде. Свободно повязав розовато-сиреневый шарф на шею, чтобы прикрыть ее, она сошла вниз, искать Эдварда.
В гостиной она застала его беседующим с очень рослым смуглым мужчиной, который при виде ее поднялся с места.
– Арчи, это Диана, – сказал Эдвард. – А я только что приготовил великолепный мартини.
– Здравствуйте. – Она заметила его хромоту, залысины над выпуклым лбом и изгиб тяжелых век. Взгляд, обращенный на нее, был и пронзительным и бесстрастным и сразу вызвал у нее настороженность. Но в семье его ценили, это было очевидно. За ужином Дюши усадила его рядом с собой, общий разговор почти не умолкал. Ели жареную баранину, что кому-то напомнило о страшном наводнении. «Утонуло два миллиона овец, – сказала Рейчел, – бедненькие».
– Вряд ли им пришлось от этого хуже, их же все равно убили бы, – возразил Тедди. Он сидел рядом с Бернардин, наряженной в платье, которое с натяжкой можно было назвать «коктейльным» – из бирюзового крепа, обшитое рядами золотых пайеток по рукавам и горловине. Она то и дело перекладывала шкурки и жир на тарелку мужа, и он безропотно съедал их. По другую сторону от нее сидел Эдвард, с которым она заигрывала в настолько отработанной и живой манере юной девушки, что он казался рядом с ней унылым и надутым. Разговор коснулся – на краткое время – насилия и неопределенности ситуации в Индии: Арчи сказал, что выглядит это так, будто мы решили разделять и для разнообразия не властвовать, Эдвард отпустил свое обычное замечание о том, с какой постыдной быстротой развалили империю. Но чего еще мы могли ожидать – с таким-то правительством?
– Обожаю наше правительство, – заявил Руперт. – А разве вы не усматриваете ничего примечательного в том, что, едва кончилась война, мы отказались от таких внушительных фигур, как Черчилль и Рузвельт, в пользу тихих и невзрачных человечков, похожих на банковских клерков – вроде Трумэна и Эттли? И мирное время стало утешительно среднеклассовым. Будьте добры мне еще жаркого из утопленника.
– Хватит дразнить своего брата, Руперт, – сказала Дюши.
Бернардин ввинтила сигарету в длинный мундштук и закурила. Диана заметила, что к этому жесту все присутствующие отнеслись неодобрительно, и Тедди вполголоса объяснил:
– Мы курим только после портвейна.
Бернардин пожала плечами, метнула на него злой взгляд, улыбнулась и с новым пожатием плеч затушила сигарету в своей тарелке для хлеба.
– Никогда не привыкну к вашим британским обычаям.
Так что ей пришлось ждать и дуться все время, пока не съели пирог с ревенем и сыр.
– Все прошло отлично – правда, дорогая? Ты им понравилась, это было очевидно, – заверил Эдвард, когда они ложились спать. – И вписалась ты гораздо лучше, чем жена Тедди.
Она хотела было сказать, что она-то да, как и надеялась, но воздержалась. И вместо этого заметила:
– Должно быть, ей очень трудно. Кажется, она извелась от скуки, бедная.
– Ну, в постели она наверняка хороша, – отозвался он. – Ты же знаешь, как это бывает в молодости.
– Не так уж она и молода! С виду старше Зоуи. Значит, к таким девушкам тебя тянуло, когда ты был в возрасте Тедди?
– Боже упаси! В его возрасте я был безумно влюблен в милую и невинную Дафну Брук-Джонс – мы даже обручились, но сказать родным так и не осмелились.
– Почему?
– Мы знали, что они нас не одобрят, – сказал он. Она почувствовала, что делиться подробностями он не хочет. – Обычно мы виделись на конных прогулках по Роу перед завтраком, – добавил он. – А в остальном встречались только в гостях.
– И что с ней стало?
– Вышла за кого-то.
– А ты?
– Я встретил Вилли, – коротко ответил он.
Значит, его брак был чем-то вроде ответного хода, думала она, когда после дежурного акта любви он уснул. Ей казалось, что всю правду о его первой любви (если она была действительно первой) ей никогда не узнать. Сознание, что его брак был заключен в отместку, придало ей уверенности.
Выходные прошли приятно, но без особых событий.
– Так странно находиться здесь без детей, – однажды заметила Рейчел.
– Не считая меня, – вставил Тедди, поглощающий гигантский воскресный завтрак.
– Да, дорогой, но ты ведь уже вырос.
– Как и Луиза. И Саймон. И Полли с Клэри.
– Да. Остались только малыши.
– И они уже не те малыши, какими были раньше.
– А я скучаю по длинному столу в холле и по детским застольям, – призналась Рейчел. – Ты не поможешь мне вдеть нитку, Зоуи? Мне бы новые очки – ничего не вижу.
– Даже Лидия считает, что она уже взрослая, – продолжал Тедди. – Господи, чуть не забыл поднос для Берни.
Она предпочитает завтракать в постели, объяснил он до того, и когда собирал поднос, положил на него гораздо больше сливочного масла, чем ей причиталось. Рейчел передала ему распоряжение Дюши, которая решительно порицала любую еду в постели, кроме тех случаев, когда человек настолько болен, что вообще не в состоянии есть: на Тедди возлагалась обязанность вовремя принести поднос обратно в столовую, чтобы посуду с него можно было помыть вместе с прочей после завтрака.
Диана прогулялась по саду вместе с Дюши, которая показала ей свои горечавки.
– Принялись не так хорошо, как я надеялась, но все равно приятно видеть их в саду. А вы любите садовничать?
– Думаю, мне понравилось бы, вот только не было сада, а во время войны, когда я жила в коттедже, вечно не хватало времени.
– А-а. У вас ведь трое детей?
– Четверо. Трое сыновей и дочь.
Дюши спросила о возрасте детей, Диана объяснила, что старших растят бабушка с дедушкой.
– А Джейми только что начал учиться в школе. Так что дома одна Сюзан.
– Сколько ей?
– Почти четыре.
– И она от Эдварда, – невозмутимо сказала Дюши. Это был вовсе не вопрос.
– Да… да, так и есть.
Последовала пауза, потом Дюши сказала:
– Думаю, жена Эдварда не знает об этом, и поскольку идет развод, по-видимому, это обстоятельство не стоит афишировать. Надеюсь, вы согласны?
– Да.
Эдварду об этом разговоре она не сказала.
Беседы в основном вертелись вокруг семейных дел. К примеру, свадьбы Полли. Все радовались ей, свадьбу назначили на июль. Диане было нечего сказать по этому поводу, поскольку, как она считала, лишь она одна еще не познакомилась с женихом Полли.
– Славный молодой человек, – сказала Дюши.
– С виду он не картинка, – по секрету сообщила ей Бернардин, – зато у нее будет титул, и хотя говорят, что денег у него нет, в это что-то не верится. Дом у него здоровенный, как отель, так что ей ужиматься не понадобится, не то что нам с Тедди.
(Речь о Полли зашла в ходе затяжного «трепа» с Дианой о том, как трудно сводить концы с концами и как скупы Казалеты, и Диана поняла: от нее ждут, чтобы она передала эти слова Эдварду.)
– Хью так рад. После помолвки Полли его не узнать, – сказала Рейчел. – Выглядит помолодевшим на десять лет.
– Клэри будет скучать по ней, – откликнулся Руперт. – Они дружили так долго. Когда она возвращается в Лондон – Арчи, ты не знаешь?.. Арчи?
Тот выбивал трубку в камин, – видимо, поэтому и расслышал не сразу.
– Наверное, вернется, когда допишет книгу, – ответил он.
– Лучше всего то, что они любят друг друга до умопомрачения, – воскликнула Зоуи, и Диана увидела, каким влюбленным взглядом окинул ее Руперт. «И они влюблены», – подумала она. На самом деле. Ею на миг овладела зависть.
В воскресенье вечером, когда они остались одни, Эдвард предупредил:
– Насчет этой свадьбы не стоит слишком воодушевляться.
– Я и не думала, но почему? По-моему, очень радостное событие.
– Боюсь, присутствовать на нем мы не будем.
– А что такого? Я уже со всеми познакомилась, меня, кажется, приняли.
– Потому что Хью хочет пригласить Вилли. Вот почему. Вилли заботилась о Сибил, когда та умирала, и Хью этого не забыл.
– А-а. Это значит, что он не желает со мной знакомиться?
– Не знаю. Может быть. Кое в чем он упрям как черт. Между нами есть и другие разногласия. Не только ты.
– Рада слышать, – сказала она.
– Да? – Он оскорбился. – Знаешь ведь какие.
Разумеется, она знала. Капиталовложения, Саутгемптон и так далее, и хоть он пытался ей растолковать, все выглядело настолько запутанно, неразрешимо и, в общем-то, довольно скучно, что она забыла, как мысли об этих делах донимают Эдварда.
– Дорогой, прости! Я понимаю, как они тебя тревожат. И жалею только, что ничем не могу помочь.
– Милая, еще как можешь! Я очень люблю тебя, ты же знаешь.
– Знаю. И я тебя люблю.
По возвращении в Лондон оказалось, что с Джоном беда. Из больницы звонили час назад, сообщила миссис Гринэйкр, но когда она дозвонилась в Хоум-Плейс, то узнала, что они уже выехали. Это насчет майора Крессуэлла. Он в Мидлсекской больнице.
– Я тебя отвезу, – вызвался Эдвард, и они сразу уехали, даже не позвонив в больницу.
– Как думаешь, он попал в аварию, или?..
– Не знаю, дорогая. Может, у него особенно жестокий приступ малярии.
– Но разве в этом случае все равно стали бы звонить нам?
– Или сердечный приступ, или еще что-нибудь. Бесполезно гадать и тревожиться, мы все равно ничего не знаем. Постараемся доехать поскорее, – дождь снова усилился, но улицы были почти свободны.
– У него передозировка, – сообщила им сестра, – но его, к счастью, вовремя обнаружили. Мы сделали промывание, сейчас ему полегчало. Ваше имя нашли у него в записной книжке, вот и позвонили вам.
Ее проводили в палату. Он лежал в дальнем конце. Эдвард сказал, что подождет за дверью. Возле кровати стоял стул, она села. Он лежал совсем серый, исхудавший, с закрытыми глазами, но открыл их, когда она позвала его по имени.
– Джонни! Это я, Диана.
Вид у него был растерянный.
– Дико виноват, – пробормотал он. – Не знал, как быть. – Она взяла его за руку. Он впился в нее взглядом. – Бесполезно, – продолжал он. – Я просто не могу… найти… Даже на этот раз не справился, да? И вот он я опять. – Он силился улыбнуться, единственная слеза медленно выкатилась из глаза.
Она погладила его по руке.
– Милый Джонни, все хорошо. Я здесь.
– Понимаешь, просто поговорить не с кем. – Он снова зажмурился и продолжал, не открывая глаз: – Вот чем хорош был лагерь: этого добра навалом.
– По-моему, сейчас тебе надо поспать. Завтра я снова приеду, и мы поговорим как следует.
– Вот горемыка. Ужас какой!
С помощью многочисленных вопросов она выяснила, что нет, в компании «Казалет» толку от него было немного; что ему придумали работу, но из этого ничего не вышло. Он все тревожился, не мог понять, что и как должен делать, и приставал к другим с расспросами, отвлекая их. Хью считал, что его надо уволить, но Эдвард уговорил дать ему еще немного времени.
– Вот что я тебе скажу. Почему бы тебе не потолковать насчет него с Рейчел? В таких делах она неплохо разбирается.
Оказалось, и вправду неплохо. Диана позвонила ей, Рейчел приехала в тот же день, они долго беседовали, и Рейчел решила съездить к нему сама.
– Ему, бедному, похоже, слишком одиноко, – определила она.
Диану переполняли чувства благодарности и облегчения. Потом она забеспокоилась, куда же ему деваться после выписки из больницы, которая, как она узнала во время второго посещения, ожидалась в самом ближайшем времени. Естественно, она могла бы приютить его у себя, но от такой перспективы у нее падало сердце, и хотя она полагала, что Эдвард не станет возражать, ей было ясно, что и в восторг он не придет.
Но Рейчел все уладила.
– Надеюсь, вы не сочтете меня слишком настойчивой, – сказала она по телефону в тот вечер, – но сестра Мур сказала, что ему нет смысла задерживаться в больнице, вот я и договорилась о его пребывании у одной из моих давних коллег – сестры милосердия на пенсии, которая время от времени берет к себе выздоравливающих пациентов, которым требуется небольшой уход. Она живет в Илинге, так что вы сможете навещать его там. Я объяснила ей, что к чему, а она на редкость здравомыслящий человек. Уверена, она благополучно проведет его через этот этап. А мы пока подыщем ему какое-нибудь занятие – более подходящее, чем сидеть в конторской каморке и сражаться с цифрами, в чем, по его словам, он не силен. Думаю, ориентироваться нам следует на работу в каком-нибудь сообществе, там, где у него появится компания. Сестра Мур говорит, вес у него ниже нормы и почки пошаливают, так что прежде ему понадобится хороший отдых. Я уже поговорила с ним об этом и сказала, что непременно приеду навестить его в Илинге.
Но когда Диана попыталась поблагодарить Рейчел, та перебила:
– Нет, не стоит, такие заботы мне только в радость. Надеюсь, вы не сочли меня чересчур настойчивой. Он такой милый, он заслуживает лучшей участи. Людей, подобных ему, наверняка насчитывается множество, верно? Тех, кого тяжело ранила война, но по их виду не скажешь, поэтому внимания им уделяют недостаточно. – Она перевела дыхание. – Был один печальный момент: он дал мне свою записную книжку, просил позвонить его дантисту и отменить визит. И единственными записями в этой книжке оказались два адреса и телефона – дантиста и ваш.
Утро почти закончилось. Вставая, чтобы принять ванну, она вспоминала, как на прошлой неделе навещала Джонни. Две недели в обществе сестры Краучбек сотворили чудо. Он выглядел уже не таким чахлым и жалким; лицо больше не казалось бесцветным, одежда имела аккуратный вид – тщательно отутюженная рубашка, брюки со стрелками, начищенные ботинки; его редкие волосы были старательно расчесаны.
– Он учился вязать, – сообщила сестра Краучбек. – Прямо пристрастился, как утка к воде. И так красиво подстриг мне бирючину. Даже не знаю, как теперь буду обходиться без него. – Заметив, как он порозовел, она закончила: – Хоть и не следовало бы, но я все-таки скажу: мужчина в доме – это совсем другое дело.
«Как же мне повезло, – думала она, – по сравнению с Джонни!» Лежа в ванне, она перечисляла доставшиеся ей блага: хороший просторный дом, не слишком красивый, но удобный; экономка, которая избавила ее от всех походов за покупками и готовки, так долго отнимавших у нее чуть ли не все время; четверо здоровых детей и Эдвард, который пожертвовал своим браком, чтобы жениться на ней. Чего еще она могла пожелать? Однако искать ответ на этот вопрос она почему-то была не в состоянии.
Часть 4
1. Луиза
Весна 1947 года
Она сидела за встроенным туалетным столиком, на котором стояла неглубокая картонная коробка и большой флакон жидкости для снятия лака. У пяти совсем крошечных черепашек, помещавшихся в коробке, панцири были покрыты толстым слоем ярко-зеленой или ярко-желтой глянцевой краски. Она купила их сегодня утром у какого-то человека, стоящего с целым лотком таких же черепах на углу Мэдисон-авеню и 48-й улицы. Они стоили пять центов каждая, она купила их, чтобы спасти, потому что их покрытые краской панцири не могли дышать. Вынув ватный тампон из ящика стола, она смочила его ацетоном. На каждую черепашку уходила уйма времени: верхние слои краски счищались легко, но оставалось еще немало забившейся в мелкие трещины и щели. Черепашка втянула голову. «Тем лучше, – думала Луиза, – не надышится вредных паров ацетона». Оттерев краску, она унесла черепаху в ванную и вымыла ее панцирь теплой водой с мылом. Потом вытерла полотенцем и наконец капнула немного миндального масла в крышечку от крема для лица, окунула в нее палец и осторожно втерла масло в панцирь. После этого черепаха была готова присоединиться к остальным, уже отчищенным и сидящим в ванне. За почти три недели, проведенных в этом отеле, она отмыла тридцать пять черепах.
Майкл горячо поддерживал ее в этом деле. Каждый день черепах приходилось вынимать из ванны, чтобы выкупаться, и для этой цели Луиза приспособила коробку из-под одежды, которую принесла из своих многочисленных походов по магазинам. Черепах она кормила мелко нарубленной зеленью, которую заказывала каждый день на завтрак: «Зеленый салат без заправки». Майкл указывал, что чем больше она их купит, тем больше уличные торговцы наловят новых, и хотя она признавала, что он прав, ей просто не хватало духу пройти мимо лотка с несчастными созданиями и ничего не предпринять. И кроме того, мытье черепах помогало скоротать время.
В Нью-Йорк они приехали на выставку Майкла, которая открылась в галерее на Восточной 57-й улице. Выставка имела успех: нарисованные карандашом портреты известных людей пользовались спросом, поступали заказы на портреты маслом. Почти каждый день Майкл уходил к клиентам, чтобы выполнить часть заказов (остальными он намеревался заняться после возвращения). Сегодня он писал портрет миссис Рузвельт по заказу благотворительной организации, которую она спонсировала. По утрам Луиза залеживалась в постели после завтрака, затем нехотя вставала. Почти все время ей нездоровилось – любая еда оказывалась слишком сытной. Даже если она просила на завтрак крутое яйцо, ей приносили два, и не съесть оба означало допустить вопиющую расточительность. Чуть ли не каждый вечер их куда-нибудь приглашали – обычно на званые ужины, где возраст гостей превышал ее собственный самое малое на двадцать лет, а порции были гигантскими: громадные бифштексы, истекающие соком на тарелку, рыба в густом сливочном соусе, затейливое мороженое. Все это полагалось съесть меньше чем через полтора часа после выпитого мартини, но, как она с удивлением отмечала, многие запивали ужин жирным молоком из вместительных стаканов. Сливочное масло в неограниченных количествах тоже плохо сказывалось на ее здоровье. Удивительно и невероятно было есть его, сколько захочется, намазывая на хлеб, который тут называли «французскими багетами». Здешние салаты изумляли – после привычных вялых листочков латука, ломтиков вареной свеклы и половинки помидора. В них добавляли гренки, а заправку делали из голубого сыра или майонеза. Впервые в жизни она попробовала авокадо, начиненное креветками и политое густым розовым соусом. Ела и баклажаны, вкус которых сочла восхитительным и ни на что не похожим. Но лучше всего были блюда с устрицами и некрупными моллюсками, с которых часто начинали ужины. Первые два дня она съедала все, что перед ней ставили, но в дальнейшем пришлось сдерживаться. И все-таки ее часто тошнило и ныла спина. Майкл проявил неслыханную щедрость, дал ей карт-бланш на покупки, и она, вооружившись составленным еще в Англии списком размеров, выбирала подарки для всех. Нейлоновые чулки, чудесные комфортные туфли из кожи кенгуру, красивое нижнее белье, брюки, бесчисленные симпатичные хлопковые рубашки, одежда для Себастьяна на ближайшие два года. Универмаги, как их здесь называли, одурманивали: выбор, не ограниченный имеющимися талонами на одежду, давался проще, вещи казались невероятно роскошными и дешевыми. Она помнила, что пять долларов – это фунт стерлингов, но здешние деньги представлялись ей какими-то ненастоящими, – как в «Монополии», потому и не считались. Она купила себе черный вельветовый плащ, бледно-розовый клеенчатый и еще один, для Полли, отделанный темно-синим вельветом. Кожаные ремни здесь были всевозможных мыслимых цветов: она накупила их всем, кого только смогла вспомнить. Тонкий и мягкий шелк-сырец она скупала ярдами – для тети Зоуи, Полли, Клэри и один отрез себе. Покупала хлопковые стеганые домашние халаты девочкам – и себе. Каждое утро она разбирала завалы коробок и пакетов с приобретениями и вносила подарки в свой список. Она выбирала пижамы и рубашки Майклу. Бродила и бродила до изнеможения. Все вокруг были очень милы с ней. Ее акцент, похоже, многих удивлял. «А по-английски вы не говорите?» – спросил кондуктор в автобусе после попыток понять, куда ей надо, и когда она ответила «нет», затрясся от хохота, приговаривая: «Ох уж эта леди, это что-то».
Такую жизнь она вела уже дней десять – впрочем, иногда новые знакомые, встреченные в галерее или на ужине, водили ее смотреть достопримечательности: в Радио-сити, на остров Эллис, куда плыли на пароме и где когда-то проходили контроль иммигранты, в музей Фрика, где каждая картина была выставлена как драгоценность. Книжные магазины ломились от книг, напечатанных на белой бумаге – такой же белой, как хлеб. Стояла весна, небо было голубым, воздух – колким и бодрящим, и когда она шла по узким улочкам, из-за высоченных зданий туда не проникало солнце и веяло холодом. В обеденное время она часто заходила в «драгстор» – аптеку – и заказывала большие стаканы апельсинового сока, который казался ей верхом роскоши.
О своей кузине Анджеле она вспомнила лишь за два дня до отплытия домой. С Анджелой они никогда не были особенно близки, но она считала, что повидаться с ней должна обязательно. Луиза принялась листать телефонный справочник, где нашла ее номер, хотя Блэков там было несколько страниц. Рядом с именем «Эрл К. Блэк» значился адрес – Парк-авеню, и она пробыла в Нью-Йорке уже достаточно, чтобы понять, насколько он фешенебельный.
К телефону подошла Анджела и сразу же пригласила ее на обед.
– Сегодня?
– Если ты не занята.
Квартира – она уже научилась называть ее «апартаментами» – находилась в величественном здании.
– Поднимись в лифте на одиннадцатый этаж, – сказала Анджела, когда Луиза нажала кнопку домофона рядом с табличкой «Блэк». Когда лифт поднялся, Анджела уже ждала гостью в дверях, одетая в узкую черную юбку и алый передник.
– Какой чудесный сюрприз! Да, уже через пару недель, – добавила она, когда Луиза, обнимая ее, натолкнулась на живот.
Ее провели в большую и длинную гостиную с одной стеной сплошь в окнах. Пол был покрыт светлым ковром, у стены стоял огромный застекленный шкаф с белым и синим фарфором, а в дальнем конце гостиной, над каминной полкой, висел портрет Анджелы в зеленой мужской рубашке и с распущенными волосами, сидящей в кресле, и он почему-то казался знакомым.
– Это Руперт меня нарисовал, – сказала Анджела, заметив ее взгляд. – И подарил нам на свадьбу. Я к этому портрету равнодушна, а Эрл на нем будто помешался. Вот так. – Она с довольным видом пожала плечами, давая понять, что не имеет ничего против его помешательств, какими бы они ни были. – Прелестно выглядишь, Луиза.
– И ты. Впервые вижу тебя настолько похорошевшей. – Она сказала правду. Светлая кожа Анджелы сияла здоровьем, волосы блестели. Она обошлась без макияжа, если не считать бледно-розовой помады на губах.
– Я и чувствую себя хорошо, как никогда прежде. Правда, мне кажется, что я теперь огромная, как дом, но это совершенно неважно.
Ей хотелось новостей о родных, и Луиза, пытаясь удовлетворить ее любопытство, осознала, насколько она отдалилась от остальных.
– Ты ведь знаешь, что Бриг умер? – уточнила она.
– Да, знаю. Мама писала мне. И о том, что Кристофер бросил свою работу на ферме и уехал жить к Норе и Ричарду. А как твой малыш? Только, наверное, он уже подрос – ему ведь, кажется, года три?
– Да. У него все замечательно. Ходит, говорит, и так далее.
– Ох, дождаться не могу! Надо обязательно показать тебе мою детскую. Эрл разрешил мне устроить в ней все по моему вкусу, и я еле успела закончить к сроку. У нас на обед салат с курятиной. Надеюсь, удачный. Эрл решил, что мне захочется побыть с тобой наедине, – объяснила она, пока они ходили в кухню за подносами с обедом. – Он передает тебе привет и надеется, что в Нью-Йорке тебе понравилось.
– Он ведь ушел из армии?
– Да, давным-давно. И теперь у него снова практика.
– Ну конечно, он ведь врач.
– Психиатр. У него есть квартирка на нижнем этаже в этом же квартале – там он работает. Пациентов у него теперь столько, что то и дело приходится направлять их к другим специалистам. Он говорит, когда мы разбогатеем, купим коттедж где-нибудь за городом, чтобы ребенок рос на свежем воздухе. Как же мне повезло, Луиза.
– Ты такая отважная – приехала сюда одна и вышла замуж вдалеке от своих родных.
– Поездка получилась забавной, можешь мне поверить. По словам капитана, худший рейс на его памяти, всех то и дело выворачивало наизнанку, кроме меня. А у меня ни одного обеда не пропало даром. Нас там было четыре сотни.
– «Нас»? О ком ты говоришь?
– О солдатских невестах. Только я-то, конечно, к ним не относилась. Я была просто невестой. А плавание и вправду оказалось кошмаром. Но потом Эрл встретил меня в порту, привез сюда, и уже на следующий день мы поженились. Нет, никакая я не отважная. Я просто знала, что хочу замуж за Эрла. Понимала, что люблю его.
Позднее, показывая детскую, она сказала:
– Я сделала ее голубой, потому что розовая смотрелась бы глупо, если бы родился мальчик. Пока я не забеременела, мне казалось, что стать счастливее, чем я в то время, уже невозможно. У тебя тоже так было?
– Не совсем.
Анджела метнула в нее быстрый взгляд и умолкла. Про Майкла она уже расспрашивала, и Луиза сказала, что его выставка имеет успех.
– Хочешь, позовем Майкла поужинать с нами? – спросила Анджела с некоторой нерешительностью.
– Через два дня нам уезжать, на последние два вечера у него большие планы. Я бы лучше побыла с тобой.
А потом в детской, – то ли потому, что очутилась в чужой стране, то ли из-за скорого отъезда, а может, главным образом потому, что многое в собственной жизни казалось ей ненастоящим, – она сказала:
– Я чувствовала себя совсем не так, как ты. Пока я ждала ребенка, я его не хотела. И теперь не знаю, хотела ли я его вообще. Вряд ли я люблю Майкла. Думаю, мне придется уйти от него. – Только что сказанные слова обрушились на нее всей тяжестью, и она разрыдалась.
Анджела придвинулась к ней, – они сидели в гостиной, – забрала из дрожащих рук кофейную чашку, обняла и прижимала к себе, не говоря ни слова, пока рыдания не утихли.
– Мне так жаль, – только потом произнесла Анджела. – Тебе наверняка пришлось ужасно – тяжко и ужасно. Хотела бы я тебе хоть чем-нибудь помочь.
– Может, тебе поговорить с Эрлом? – предложила она, когда Луиза вытерла глаза. – Порой полезно выговориться с тем, кто может посмотреть на происходящее со стороны. А он на самом деле добрый и хороший.
– Нет. Это я уже пробовала. Только не сообщай родным, ладно? Просто я… я еще не решила, как поступлю. Я должна сделать это сама.
– Конечно, не буду. Только не пропадай, ладно?
Она пообещала, что не станет.
Провожая ее до дверей, Анджела сказала:
– Насчет не пропадать – я серьезно. Ты могла бы пожить у нас.
– Спасибо. Я запомню.
«От счастья люди становятся гораздо милее, – думала она, спускаясь в лифте. – Интересно, что оно сделало бы со мной?»
Она решила дойти до отеля пешком – болтать с таксистом ей не хотелось. Предложение Анджелы поговорить с Эрлом пробудило болезненные воспоминания. Эрл психиатр, как и доктор Шмидт, думать о котором по-прежнему было мучительно. Поначалу он казался просто находкой: седовласый старик с усами, проницательными темно-карими глазами и темными подглазьями. Она ходила к нему в сумрачную квартиру на нижнем этаже, где он принимал пациентов. Там было холодно, дневной свет туманом просачивался сквозь грязный тюль на окнах. Но доктор казался таким мудрым, таким добрым, и он на самом деле внимательно выслушивал ее – до сих пор подобного чувства у нее не возникало, с кем бы она ни пыталась говорить. Она сидела в довольно жестком кресле, он – напротив нее, в таком же, между ними стоял маленький и шаткий круглый столик. Появлением доктора Шмидта в своей жизни она была обязана не Стелле, хотя именно она первой предложила такое решение, а Полли и Клэри, кто-то из друзей-австрийцев которых водил знакомства в подобных кругах. Луиза попросила их поспрашивать «для одной моей подруги», Клэри в ответ метнула на нее быстрый взгляд, но промолчала. И вскоре после этого кто-то из них позвонил ей и продиктовал телефон и адрес доктора Шмидта. Узнав, что она намерена ходить к врачу, Майкл явно обрадовался.
– Отличная мысль, – сказал он. – Это поможет тебе во всем разобраться, дорогая.
– А если он пожелает увидеться с тобой? – спросила она.
– Да нет, пожелает он вряд ли. По-моему, это маловероятно.
Так или иначе, она позвонила.
– Как вы узнали обо мне? – спросили ее.
Она упомянула об австрийце.
– А, вот так! Это мой близкий друг. – Голос с иностранным акцентом потеплел. Он сразу же назначил ей встречу.
Поначалу она не знала, что сказать, сидела, скручивая и сжимая на коленях собственные пальцы, и смотрела поверх его плеча.
– Вы нервничаете, – отметил он. – Это естественно. Вы ведь не знаете меня.
– Я не знаю, с чего начать.
– Можете начать с чего угодно. Расскажите мне, какие ощущения вызывает у вас собственная жизнь.
После этого оказалось, что находить верные слова ей не составляет труда. Поначалу она очень боялась, что он сочтет ее испорченной и никчемной, если она будет откровенной с ним, поэтому старалась какой-нибудь репликой упредить превратные суждения. Чем-нибудь вроде «так что, как видите, я даже не хотела иметь ребенка, хотя и понимала, что Майкл может погибнуть». Или про свою связь с Рори: «Как видите, я изменила Майклу примерно через два года после того, как мы поженились». Очертя голову она продиралась сквозь свои провинности, перечисляя их не в хронологическом порядке, а скорее по степени тяжести. И пристально наблюдала за ним в ожидании хоть какой-нибудь реакции, но выражение внимательного интереса на его лице оставалось неизменным. Она приходила к нему дважды в неделю на час и после первых двух-трех сеансов начала с нетерпением ждать, когда же он вынесет вердикт ее жизни и объяснит, что делать дальше. Но этого все не случалось и не случалось: иногда он задавал вопросы, но и только. Она начала раздражаться, и когда недель через шесть после первого сеанса он спросил – ни с того ни с сего, без всякой связи с тем, что она рассказывала, – в каких она отношениях со своим отцом, в ней что-то лопнуло.
– Почему вы просто задаете мне вопросы? Почему не объясняете, что делать? Мне все равно, даже если вы считаете, что я поступала дурно, – потому что это я и так знаю. Почему вы не говорите, что думаете?
Долгое время он смотрел на нее молча. Потом улыбнулся.
– Я здесь не затем, чтобы вас судить, – сказал он. – По-видимому, в вашей жизни и без того хватает судей, начиная с вас. Еще одним из них я не стану.
– Так что же… чем же тогда заняты вы?
– Я здесь, чтобы слушать. Чтобы вы могли выложить то, что у вас на душе, и рассмотреть, что нашлось там. Если бы я говорил: «Вот это хорошо, а это дурно», вам стало бы трудно выкладывать все подряд. По-моему, вам и так нелегко.
– Да ну? – Ей становилось страшно.
– Мне кажется, вы до сих пор так и не рассказали мне, отчего вы особенно несчастны и что сильнее всего тревожит вас.
– Да.
– Дышите, – сказал он. – Дышать полезно.
Она сделала выдох.
– Я не рассказала вам, я не рассказывала никому. Один человек знает, что это было, но я не рассказывала ей, каково пришлось мне, потому что для меня это невыносимо. Это приносило мне столько несчастья, грусти, горечи, и это продолжалось так долго, что в конце концов казалось, что какая-то частица меня умерла, будто я уже больше не испытываю никаких чувств – ни к тому случаю, ни к чему-либо еще, – у нее перехватило горло, она судорожно сглотнула. – Это был такой ужас! Такой кошмар! А я так любила его!
– Любить своего отца – это естественно.
– Моего отца? Речь вовсе не о моем отце! Нет! Я говорю об одном человеке по имени Хьюго. Я рассказывала вам про Рори, так вот это неважно, а про Хьюго даже не упоминала.
И она выложила ему все. До последней мелочи, о какой только могла подумать: когда дошло до последних минут, проведенных с ним, у нее полились слезы, но она продолжала рассказывать сквозь них о поездке в Холихед, об уничтоженном Майклом письме Хьюго, и так далее, до самого обеда в Хаттоне много месяцев спустя, когда она наконец узнала о смерти Хьюго лишь потому, что о ней случайно упомянули за столом. И она сорвалась окончательно, до бесслезных надрывных всхлипов. Потом он сказал, что ей пора, но она может посидеть в соседней комнате, пока не придет в себя. «Если пожелаете». Она вышла и села в совсем темной комнате, где был диван, платяной шкаф с длинным зеркалом в одной из дверц и пустой открытый скрипичный футляр на столе. Но спустя минуту-другую ей расхотелось оставаться здесь, и она ушла. Внутри у нее было легко, выжженно и тихо.
В следующий раз он попросил ее подробнее рассказать, как он выразился, про связь с Хьюго. Ей не хотелось, она считала, что и так уже все рассказала, но он объяснил, что на этот раз желает узнать, каким было ее отношение к происходящему на разных этапах. Это был тупик. Она надулась, и он молчал до конца сеанса. В следующий раз она спросила, чего бы ему еще могло захотеться узнать об этой истории, и он ответил: «То, чего я не знаю».
– Или, – добавил он, видя, что она молчит, – уже рассказанное вами и не понятое мной.
И она вновь начала перебирать подробности: на этот раз без срывов, хоть у нее и наворачивались слезы. Дойдя до уничтоженного Майклом единственного письма Хьюго к ней, она не столько опечалилась, сколько разозлилась на Майкла. А потом оживилась и переполнилась благодарностью к доктору Шмидту, который в то время казался ей самым надежным, понимающим и мудрым человеком, какого она когда-либо встречала в жизни. Замечательно было найти того, кому можно сказать что угодно, и знать, что этот человек всецело заслуживает доверия. К тому времени ему уже было известно про нее то, чем ей и в голову бы не пришло поделиться с кем-нибудь. К примеру, что в постели с Майклом никогда и ничего не получалось.
– Или с Рори? – уточнил он.
– Или с Рори, – согласилась она. – Ведь у большинства людей не так? То есть не так, как у меня?
– Когда вы говорите о «большинстве людей», то подразумеваете, что обязаны быть одной из них. Почему вы так считаете?
– Наверное, потому, что тогда было бы проще подстраиваться.
– Ах вот как. Но в некоторых случаях мы не такие, как большинство людей. Что тогда?
– Не знаю. Мне кажется, вы хоть и задаете мне вопросы, но сами прекрасно знаете ответы на них. И я не вижу в этом смысла.
Он сидел тихо, глядя на нее. Кожа под его черными глазами похожа на кожицу лилового винограда, подумалось ей.
– Я, конечно, понимаю, зачем это вам. Вы хотите, чтобы я додумалась до ответов…
Однажды, когда она пришла к нему, ее распирало от новостей: она уезжала в Нью-Йорк, думала, что на несколько недель, но на сколько именно, не знала. На это он ничего не сказал: вид у него был отсутствующий. В конце сеанса он спросил, не могла бы она приходить в другое время. Скажем, в пять, а не в три? Ей было все равно. Она уже привыкла узнавать по звонку в дверь, что ее сеанс завершен: тогда он шел открывать, проводил нового пациента в маленькую заднюю комнату, где тот оставался, пока она не уходила. Ни с кем из других его пациентов она не встречалась ни разу.
Но во время следующего визита она сразу заметила, что костюм на нем другой, с галстуком-бабочкой, а столик, обычно стоявший между ними, передвинут, застелен ярко вышитой скатертью, и на нем стоит тарелка с двумя ломтиками кекса и два бокала.
– У вас намечается вечеринка? – спросила она, радуясь, что и он ведет обычную светскую жизнь.
Он улыбнулся.
– О да! Возможно. Посмотрим.
Его нападение, когда оно случилось, стало внезапным, без каких-либо предупреждений. Только что он сидел напротив нее, слегка втянув голову в плечи, и уже в следующий миг стоял на коленях, обхватив ее неожиданно сильными руками, за затылок притягивая ее голову к своему лицу до тех пор, пока не коснулся ртом ее щеки, скользнул по ней вбок и вниз к губам. Потрясение было настолько велико, что, пока происходили все эти телодвижения, которые, казалось, заняли немало времени, она сидела как парализованная. Однако едва он присосался к ее губам, Луиза принялась отбиваться, отталкивала его ладонями, но слабо, потому что он удерживал прижатыми ее руки, сжимала зубы, противилась его языку и наконец резко наклонила голову и ударила его лбом в лицо. Он отшатнулся, она вырвалась, резко и сильно толкнула его так, что он боком повалился на пол. Он еще не успел сесть, как она вскочила.
– Подождите, – заговорил он. – Вы не поняли. Я боготворю вас…
– А я вас ненавижу! – силилась ответить она, но, как в страшном сне, не могла издать ни звука.
Без пальто и сумочки она вылетела из его комнаты в коридор и к входной двери, задергала ее, распахнула, сбежала с крыльца на улицу. Только домчавшись до угла, она обернулась посмотреть, не гонится ли он за ней, но он не гнался. Свернув за угол, она продолжала путь бегом и лишь у шоссе вдоль парка сообразила, что у нее нет денег на автобус или такси. Было уже поздно, парк закрывался; прислонившись к почтовой тумбе, она попыталась было отдышаться, а потом, вновь испугавшись, что он ее догонит, подозвала первое попавшееся такси. Кто-нибудь наверняка дома, будет у кого попросить денег, стало ее последней связной мыслью. Добравшись до дома, она вызвала няню, та вынесла деньги, чтобы расплатиться, запричитала, что у мамы усталый вид, и предложила ей выпить чаю в детской.
– Себастьян будет так рад чаепитию вместе с мамочкой!
– Прошу прощения, мне нездоровится. Кажется, что-то подхватила. Просто хочу лечь.
Майкл еще не вернулся из мастерской; она бросилась на постель и лежала, пока не стемнело.
Доктора она больше не видела. На следующий день пальто и сумку ей принес какой-то незнакомый юноша, представившийся Гансом Шмидтом. «Отец просил меня отнести вам вот это», – сказал он. Она приняла вещи, не говоря ни слова, и захлопнула перед ним дверь.
Когда Майкл поинтересовался, как у нее продвигаются дела с доктором Шмидтом, она ответила, что он ей не нравится, поэтому она бросила ходить к нему, что Майкл воспринял с усталой снисходительностью: у нее сплошные капризы – не в состоянии сосредоточиться ни на чем.
С тех пор ее стали мучать страшные сны о нем, которые всегда принимали одну и ту же форму с небольшими отклонениями и неизменно вызывали шок. Она жила, как обычно, а он вдруг возникал из ниоткуда и всякий раз надвигался на нее. Однажды дело происходило на эскалаторе, когда она ехала вниз и увидела, как он поднимается, не сводя с нее темных пристальных глаз. Поравнявшись с ней, он вдруг исчез, но потом мужчина, стоявший на несколько ступенек ниже ее, обернулся, и она увидела, что это он. В другой раз она убегала от него сквозь анфиладу комнат, и когда уже достигла входной двери дома, она открылась, и там стоял он. Кошмары обрывались ровно в тот момент, когда она пыталась закричать и убеждалась, что не в силах издать ни звука. Эти сны продолжались всю зиму, хотя постепенно становились менее частыми. Оглядываясь на то время, она понимала, как много тогда изменилось. Ей вспоминалось, как той зимой, когда они с Майклом бывали на больших званых ужинах, она поглядывала на мужчин, чередующихся с женщинами за обеденным столом, и гадала, походят ли они на доктора Шмидта, когда остаются с женщиной наедине. Если так, ей придется найти какой-нибудь способ противостоять этому. Один из возможных – выглядеть так отвратительно и вести себя настолько неприятно, чтобы ни одному мужчине и в голову не пришло заговорить с ней, однако в этом решении имелся серьезный изъян. Ее ощущение собственной никчемности и вины – из-за Себастьяна и Майкла – было настолько велико, что немного легче ей становилось, только когда кто-нибудь обращал на нее восхищенное внимание. Луиза знала, что ее считают красивой, и хотя с этим она не соглашалась (будь у нее возможность выбора, она не стала бы такой костлявой и в целом блеклой), даже самые незначительные, брошенные вскользь замечания об этом вызывали у нее мимолетное чувство самоуважения. Свою репутацию умной женщины она втайне считала беспочвенной, но опять-таки ей помогало, что люди так считали и говорили об этом. Так что быть совершенно неприступной она просто не могла себе позволить. Положение оставалось плачевно безвыходным.
Той зимой ей жилось одиноко: Стеллу, устроившуюся в лондонскую газету, сразу же отправили за границу в качестве корреспондента, а это означало, что в Лондоне она будет появляться лишь изредка и ненадолго.
Иногда она виделась с Полли у нее дома, но Клэри почти не бывала там, а когда бывала, выяснялось, что из нее теперь слова не вытянешь, хотя Полли осталась утешительно прежней. Иногда, проведя с ней вечер, Луиза завидовала ее жизни: свое жилье, работа, к которой она относится настолько серьезно, чтобы зарабатывать деньги, возможность выбирать, как именно проводить свободное время. Все попытки Луизы найти работу давали немного, а чаще не давали ничего: любительские публичные чтения какой-то коммунистической пьесы в стихах в Илинге, пара второстепенных ролей в радиопостановках, три пробы на театральные роли, ни одна из которых ей не досталась. Сниматься в кино ее не звали, и работу такого рода она перестала искать.
Первое послевоенное Рождество они провели в Хаттоне. Ей хотелось остаться дома, но Майкл был непреклонен, и хотя разговоров об этом они не вели, она знала, что он недоволен ее отказом от посещений доктора Шмидта, потому и не осмелилась, да и была не в настроении спорить с ним.
После трех недель порицаний за курение, употребление спиртного, отсутствие беременности, неумение быть хорошей матерью, – по всем пунктам бесспорное попадание в цель, несчастно думала она, – они вернулись в Лондон, и для нее возобновилась прежняя жизнь: пришлось придумывать меню и заказывать еду миссис Олсоп, соображать, чем занять Себастьяна в нянин выходной, и иногда уходить в одиночку куда-нибудь, где она бывала вместе с Хьюго. Однажды в Портобелло в витрине того магазина, где он отыскал стол-пемброк, она увидела разложенный на инкрустированном столике лоскут ткани в красную и кремовую полоску. Это все, что осталось от шторы, сказал хозяин магазина, – немного пообтрепалась по краям, но материал крепкий. Он запросил за нее три фунта, и она купила ее просто потому, что обожала полоски. Красная, мягкая и яркая, была атласной, кремовая – из муаровой тафты. Ее портниха сказала, что ткани хватит на платье, но с почти прямой юбкой и лифом с бретельками-ленточками на плечах. Платье вышло романтичным, с легким флером Регентства, первый же случай надеть его представился, когда Майкл устроил званый ужин, в том числе для своей матери, отчима и известного дирижера – одного из крестных Себастьяна. Последний уговорил Луизу сводить его к крестнику. «Он наверняка уже спит», – предупредила она, пока они поднимались по лестнице в детскую.
Он спал. Вместе они смотрели, как он лежит в кроватке, освещенный только полоской света из приоткрытой двери в коридор. Она повернулась, чтобы уйти, и тут его тяжелая рука легла на ее плечо, пытаясь сдвинуть с него бретельку. Она отпрянула, бретелька оторвалась, и она застыла лицом к нему, придерживая платье на груди. Он по-прежнему тянулся к ней – «ты чертовски привлекательная девчонка», – и она бросилась в коридор, а оттуда – в дневную детскую, где попросила няню зашить на ней бретельку. Инцидент оказался полезным для нее – тем, что не внушил паники: она просто разозлилась. Весь вечер она ловила себя на том, что изучает его по частям: его напомаженные черные волосы – чересчур черные, явно крашеные, его чудовищные руки, настолько громадные и узловатые, что они были бы впору великану-людоеду, его залакированное лицемерие – «какой ангелочек достался мне в крестники», и прочие гадкие замечания, с которыми он обращался к Зи, и то, с каким отсутствием подлинного интереса он украдкой ощупывал взглядом ее фигуру.
А потом эта вечеринка в честь Анджелы… вспоминая ее теперь, она осознала, насколько изменилась ее кузина. В то время она была худенькая, как щепка, бледная, с накрашенными ресницами и ярко-алыми губами; на поздравления она отвечала очень холодно, почти не улыбалась и не разговаривала. Теперь же она в целом обрела плоть: стала округлой, смягчилась, в ней появились искренность и непосредственность. Наверное, счастливый брак все-таки существует в природе, думала Луиза. Конечно, а как же иначе: это она все испортила в своем.
Она приближалась к тому углу, на котором всегда стоял неизвестный продавец с лотком черепашек. Майклу она пообещала, что больше не купит ни одной, так как он уверял, что тогда они не поместятся в коробку из-под одежды, в которой им предстояло путешествовать. Поскольку с самого начала он не возражал против ее затеи, ей казалось, что она обязана следовать установленным им правилам. В конце концов, даже если она купит, допустим, еще три, уже завтра в лотке их появится не меньше дюжины. Поэтому она на всякий случай перешла на сторону улицы, противоположную от торговца черепахами.
Майкл уже вернулся в их номер.
– Где ты пропадала?
– Встречалась с Анджелой, моей кузиной. И обедала с ней.
– Но уже почти пять часов!
– Обратно я шла пешком. Довольно далеко. А в чем дело? Нам ведь выходить только в восемь.
– Ну, вообще-то да. Мы выпьем вместе с Мейми и Артуром Кестерменом – ты их знаешь, мы познакомились у Эмизов. – Она не помнила, но говорить об этом не имело смысла. – Так что лучше тебе начать одеваться, дорогая. Ах, черт! Перед ужином еще придут фотографировать нас. Придется принять фотографа здесь заранее или встретиться с ним у Кестерменов.
– Зачем нас фотографировать?
– М-м, ну… – замялся он, завязывая галстук-бабочку, – это потому, что мы ужасно знамениты.
– Ты – да. А я нет.
– И ты, потому что ты моя жена. – Он поймал ее взгляд в зеркале на туалетном столике. – По крайней мере, мне хотелось бы, чтобы ты была моей женой в большей степени, чем ты, кажется, готова. Ты уже приняла решение на этот счет?
– На какой? – глупо переспросила она.
– Согласна ли ты снова спать со мной, дорогая. Тяжко, знаешь ли, жить бок о бок, слушать, как все восхищаются твоей женой, а ей до тебя и дела нет.
– Да, наверное… извини. – Раздеваясь под этот разговор, она чувствовала себя неуверенно и хмурилась. – Я, пожалуй, приму ванну.
– Тебе не хватит времени. Мы должны быть на месте через три четверти часа, а ты ведь знаешь, какая морока с этими черепахами.
И она передумала. Переоделась в платье по его выбору: он умел выбирать одежду, подходящую к случаю, которые всегда казались ей одинаковыми, хоть он и уверял, что они изобилуют еле уловимыми нюансами.
Вечер выдался длинным, к концу его она была слегка навеселе. Засидевшись с напитками перед ужином и не в силах придумать что-нибудь новенькое в ответ на вопросы, которые последние три недели ей задавали постоянно – «как вам Нью-Йорк?», «каково это – быть замужем за таким знаменитым и обаятельным человеком?», «сколько у вас детей?», а затем непременное «вы, должно быть, так по нему соскучились!» – она выпила больше, чем следовало, а когда подали еду, у нее пропал аппетит.
Майкл тоже перепил. В отель они вернулись во втором часу ночи, и пока раздевались, он предупредил:
– Не трудись надевать ночную рубашку, я намерен заняться с тобой любовью.
«Да не возражаю я, – думала она, когда все кончилось и он отвернулся от нее, чтобы уснуть. – Я не чувствую даже неприязни. Просто не чувствую ничего. И это наверняка шаг в правильном направлении. Как бы там ни было – плевать».
На корабле по пути в Англию это повторилось еще несколько раз – с тем же результатом.
В Саутгемптоне их встретила Зи вместе с Себастьяном и няней. В Лондон Майкла и саму Зи отвез ее шофер, а Луиза, няня и Себастьян добрались поездом.
– Ты не возражаешь, дорогая? – спросил Майкл. – Просто мама так давно не видела меня, что хочет, чтобы я ненадолго был всецело предоставлен ей.
Она не возражала.
Вернулась ее прежняя жизнь на Эдвардс-сквер. Стелла была еще за границей, Полли выходила замуж, миссис Олсоп предупредила, что уходит, на следующее утро после приезда. «Кое-кто в этом доме, мадам, видимо, считает, что у них все должны быть на побегушках», – и поскольку в доме она оставалась только с няней и Себастьяном, было ясно, кого она имеет в виду. После того как миссис Олсоп покинула спальню – вид которой свидетельствовал о муках распаковки – явно разочарованная, что ее бомба, разорвавшись, не произвела желаемого эффекта, Луиза все утро распределяла подарки, купленные в Нью-Йорке. Когда Майкл в обед позвонил и предупредил, что вечер проведет вне дома, она решила отвезти подарки для Полли и Клэри на Бландфорд-стрит.
Как ни странно, дверь ей открыл Невилл. На нем была пижамная куртка, половина лица облеплена пеной для бритья.
– А, привет, Луиза. Полли висит на телефоне, как обычно, потому попросила меня открыть. Я здесь на каникулах, – продолжал он, пока они поднимались по лестнице. Теперь он возвышался над ней как башня, должно быть, росту в нем набиралось уже больше шести футов, но в остальном выглядел прежним лопоухим Невиллом с вихрастой макушкой.
– Ты говори, а я пока добреюсь, – предложил он, когда они дошли до двери верхней ванной. – Только сидеть тебе придется на ступеньках. Полл терпеть не может, когда ей мешают болтать с ее лордом.
– А почему ты бреешься сейчас, вечером?
– Скоро убегаю на работу. Вообще-то мне все равно, когда бриться. Ясно уже, что эта скучища на всю жизнь. Я думал отпустить бороду, но в Стоу их не приветствуют – разве что у преподавателей рисования.
Почти сразу после этого он порезался.
– Когда такое случается каждый день, лицо становится как железнодорожная развязка, – пожаловался он.
– Что за работа?
– Мою посуду в «Савое». Нудно и муторно, зато кормят даром и платят наличными. А я коплю, чтобы съездить в Грецию, Турцию и так далее.
– Один поедешь? – Ее восхитил этот авантюризм.
– С двумя друзьями, Квентином и Алексом. Отец Квентина служил в посольстве в Афинах, так что он здорово шпарит по-гречески. Мы покупаем «Олдсмобил» у одного типа из Блетчли. Довольно старый, но хозяин говорит, что машины лучше этой через его гараж еще не проходило. Хочет за него всего девяносто восемь фунтов. Вот я и вожусь с посудой. – Он ополоснул лицо и вытер его посудным полотенцем. – А как тебе, что Полли выходит за лорда? – спросил он.
– Я с ним не знакома. Тебе он нравится?
Он пожал плечами.
– Вроде бы ничего. Полли, конечно, считает, что он прямо суперчудо. Но ведь до свадьбы все так думают, да? И не замечают, что на самом деле они такие же, как все. Я вряд ли женюсь. Будь я Полли – тогда да, потому что хотел бы попасть на коронацию. Но она, наверное, к коронации уже состарится, и ей будет неинтересно. Да и не попадается никто, на ком я мог бы жениться и получить entrée[14].
– Почему ты так хочешь туда?
– Отчасти из-за труб. Мне говорили, на таких торжествах обычно великолепные трубы – так сказал человек, который учит меня играть на трубе, – и отчасти из-за всех этих нарядов – ну, знаешь, меха, бархата, особых корон. У меня, наверное, жажда впечатлений, которые недосягаемы, – те, которые я могу заполучить, обычно слишком нудные и не стоят даже упоминания.
– Ты уже знаешь, что тебе хочется делать?
– Делать? Ничего не хочется. Ну, хочется в университет, если выйдет, потому что это хоть какая-то отсрочка от жуткой армии, а к тому времени, как я закончу Кембридж, или куда я там поступлю, может, армию вообще отменят. Квентин считает, что шансы есть. Саймон ненавидит службу. Он в ВВС и говорит, в бане офицеры ходят нагишом.
Он снял пижамную куртку – под ней была нижняя рубашка.
– Она свалила с телефона, а я сваливаю на работу. Не подкинешь шесть пенсов на автобус? Денег нет вообще.
– Ты не меняешься, – сказала она, давая ему шестипенсовик. – Во всяком случае, когда речь о деньгах.
– Не меняюсь – не вижу необходимости. А наличности мне всю жизнь не хватает.
– Опять побираешься. – Полли бесшумно спустилась по лестнице и наклонилась, чтобы поцеловать Луизу. – Будь у него хоть малейший шанс, он попросил бы на автобусный билет у меня, а сам купил бы какой-нибудь еды.
– Совершенно верно. Меня все знают. – Он вдруг сверкнул улыбкой ослепительного обаяния, небрежно кинул на пол пижамную куртку и вышел.
– Пойдем наверх. Извини, у меня был телефонный разговор.
Она была прелестна как никогда, даже в самом старом из своих свитеров – синем, с голубой штопкой на локтях, и с перехваченными мятой лентой из синего бархата волосами с медным отблеском. Весь вечер она сияла, будто излучала переполняющий ее солнечный свет.
– Я ни малейшего понятия не имела, что можно чувствовать себя вот так, – призналась она, – как будто теперь вся моя жизнь будет волшебным приключением. Я так счастлива, что встретилась с ним, а ведь мы чуть было не разминулись.
В какой-то момент Луиза спросила Полли, уверена ли она, то есть абсолютно ли она уверена, и та безмятежно ответила:
– О да. Мы оба уверены. Мы оба чувствуем одно и то же.
Она показала свои наряды.
– А лучше всего, только у меня его пока нет, – мой наряд в стиле «нью-лук» для отъезда после свадьбы. Кто-то ввел этот стиль в моду в Париже. Это полная противоположность всей унылой практичной одежде: широкая пышная юбка, обтянутая талия и чудесные округлые плечи. У меня такой будет из очень тонкого сукна – зеленовато-синего с отливом и отделкой черной тесьмой на жакете. Обязательно закажи себе такой, Луиза, он идеально подойдет тебе.
Позднее она сказала:
– Тебе случалось чувствовать себя рядом с кем-нибудь и радостно, и совершенно непринужденно? Вот так у меня с Джералдом. – И она добавила почти застенчиво: – У тебя было так же? После помолвки?
– Не помню. Кажется, да. Не знаю.
– Расскажи мне про Нью-Йорк. Там хорошо?
Она попыталась вспомнить, каково там было, и не смогла.
– Там… разумеется, там все совершенно по-другому. Все сверкает чистотой, блестит, еды полно, в магазинах всего навалом. – Отвечая, она с зарождающейся паникой обнаружила, что весь этот период не оставил в памяти заметного следа, казался теперь таким же тусклым и неправдоподобным, как давний сон, в котором не было ничего запоминающегося, из событий не вытекало никакого смысла, и все люди оставались толпой безликих фигур с одинаковыми голосами. Там прошло почти четыре недели ее жизни, прошло совсем недавно, но у нее не осталось от них ничего.
– Я тебе кое-что привезла, – сказала она – или подумала, что говорит, так как ее осенила ужасная догадка, что, возможно, ее временами просто не существует. Потом она вспомнила черепашек, карикатурно раскрашенных желтой и зеленой краской, с их глазками, как крошечные черные бусинки, и сморщенными головками, которые они прятали в страхе, стоило взять их в руки, но медленно показывали снова, когда она осторожно почесывала нижнюю пластину панциря, а они в это время мелко и плавно, как под водой, загребали передними округлыми ластами и задними короткими ножками, вспомнила, какими красивыми их панцири становились, когда она смывала краску, и ей удалось рассказать об этом Полли.
– Стоят они всего пять центов, – сказала она, – две на десять, так что я накупила их множество.
– И что ты с ними сделала?
– Отнесла в Лондонский зоопарк, только четырех оставила для Себастьяна. Но он ими почти не интересуется.
Полли сказала, что у Джералда есть озеро – оно все в ряске и вообще грязноватое, но если черепахи родом из Северной Америки, наверное, им и норфолкское озеро подойдет. Так что если Луизе они наскучат, она в любое время сможет о них позаботиться.
Подаркам Полли обрадовалась. Они поговорили о Клэри, которая, по словам Полли, жила отшельницей в каком-то коттедже, найденном для нее Арчи.
– Она разлюбила бывать здесь, – сказала Полли. – Слишком много напоминаний о плохом.
– Она по-прежнему несчастна из-за того человека, на которого работала?
– Не знаю. Но ты же помнишь, какая цельная натура Клэри. Если она любит кого-то, то по-настоящему любит.
«Не то что я», – подумала Луиза.
Перед самым уходом она спросила:
– Теперь, когда Клэри здесь не живет, тебе приходится вносить арендную плату самой?
– Нет. Дядя Руп очень любезно платит долю Клэри, потому что Невилл постоянно приезжает сюда.
– Так сколько же платишь ты?
– Половину. Семьдесят пять фунтов в год. Вообще-то это довольно дешево, потому что в подвале готовят к продаже птицу. Пахнет иногда довольно сильно.
Возвращаясь домой в такси, Луиза поняла, что не имеет ни малейшего представления о том, дорого это – платить за жилье семьдесят пять фунтов (или сто пятьдесят, если за квартиру в целом) – или нет. «Надо бы и мне зарабатывать, – думала она, – во всяком случае, регулярно, а не перебиваться случайными заработками на радио, потому что на них даже жилье не снимешь, не говоря уже об остальном!» Тем же вечером она попыталась составить список этого «остального». Газ, электричество, телефон (хотя она полагала, что могла бы обойтись и без него), автобусные билеты, стирка постельного белья в прачечной. Одежды у нее столько, что хватит на несколько жизней, но ведь туфли приходится носить в починку (она загордилась тем, что вспомнила об этом), да еще покупать всякую всячину – электрические лампочки, туалетную бумагу, «Люкс» для стирки ее одежды, зубную пасту, «тампаксы», косметику… Жаль, что она не спросила у Полли, сколько она зарабатывает; потом ей вспомнилось, что дядя Хью назначил ей содержание, сотню фунтов в год, так что, сколько бы ни платили Полли, ей, Луизе, придется зарабатывать на сотню больше…
Вернуться домой она не могла, потому что дома у нее больше не было. Она знала: даже если мать перестанет злиться на нее за то, что она знала об уходе отца и молчала, она не вынесет жизни в мрачной и подавленной атмосфере ее особняка. Но теперь, когда отец переселился к Диане, которая, кажется, была настроена к ней дружелюбно, она могла бы проведать их и спросить совета, чем, по их мнению, ей можно заняться. «Может, отец оплатит мое обучение на курсах машинисток, – подумала она. – Если я их закончу, значит, смогу найти хоть какую-то работу».
Она позвонила отцу домой, трубку взяла Диана.
– Боюсь, не получится, – ответила она на просьбу позвать его к телефону. – Он рано лег в постель. Ему нездоровится.
– Что с ним?
– Перенес сложную операцию из-за аппендицита. Только вчера вернулся из частной лечебницы.
– Бедный папа! Можно мне приехать проведать его?
– Лучше не сейчас. Ему в самом деле очень худо, и я не пускаю к нему гостей.
Она пообещала позвонить на следующий день, что и сделала. Диана опять отказала ей. После двух дней отказов Луиза позвонила в контору дяде Руперту.
– Ему пришлось очень тяжко, он еле выкарабкался. Разрыв аппендикса… кошмар… бедняга. Это случилось во время твоего отъезда, иначе, думаю, Диана сообщила бы тебе.
– Она, похоже, не хочет, чтобы я приехала проведать его.
– Ну, она, наверное, просто боится, как бы он не переутомился. – И он добавил: – На твоем месте я взял бы и приехал. Сиделка говорила, он спрашивал о тебе. Повторял: «А моя дочь дома?», а сиделка даже не знала, что у него есть дочь, пока экономка не сказала. Так что, видимо, тебе следует просто съездить к нему.
Она приехала днем, достаточно поздно, чтобы дать ему выспаться, и привезла ему букет белой сирени и желтых ирисов. Когда она выбирала его, у нее возникло чувство, что теперь покупать цветы ей долго не доведется, так что можно не мелочиться.
Экономка сообщила, что мистер Казалет отдыхает, а мадам нет дома.
– Я пришла проведать своего отца.
– О, как он будет рад!
Он полусидел в просторной постели, обложенный подушками, и не спал. Рядом лежала раскрытая книга, но непохоже было, чтобы он ее читал. Луизе он, кажется, очень обрадовался.
Экономка предложила принести им чаю.
– А почему бы и нет? – отозвался он. – Ты ведь не откажешься, дорогая? Как же приятно видеть тебя!
Она села на стул у постели. Он так похудел, что глаза стали казаться особенно большими на лице, которое в остальном будто сжалось.
– Я знал, что ты уезжала в Америку, – сказал он, – потому что Диана передала мне, что ты звонила, но я понятия не имел, когда ты вернешься.
Она отчетливо помнила, как сказала Диане, что уезжает на четыре недели, но промолчала.
– В любом случае ты здесь, – продолжал он, – и это замечательно.
Он протянул руку, она взялась за нее.
– Я не знала, что ты болен, иначе приехала бы, как только вернулась.
Отец слегка пожал ей пальцы: он казался очень ослабевшим.
– Конечно, приехала бы, я точно знаю.
Помолчав, он произнес:
– Я ведь еле выкарабкался. Сказать по правде, я уж думал, что у меня рак, потому и тянул с визитом к врачу, хотя чувствовал себя паршиво. Так что это я виноват.
– Бедный папа.
– И знаешь, – он поерзал, садясь повыше, что явно причинило ему боль, – после операции, когда меня накачали зверски сильными обезболивающими, ночная сиделка, – она прямо молодчина, – сказала, что я все твердил, что надо почистить мои медали, ведь сам король придет ко мне на чай! Пришлось ей сказать, что она отдала их в чистку, потому что откуда же им взяться в больнице – конечно же, они остались здесь, дома. Забавно, что лезет в голову в такие моменты, да? – На его лице появилось трогательное, мальчишеское выражение, которого она никогда раньше не видела.
– Да. Видимо, где-то в глубине души ты хотел, чтобы он выпил с тобой чаю.
– Чтобы поблагодарить меня, – подхватил он. – За весь ужас, который тогда случился, – ну, знаешь, за короля и отечество. Не было никакой возможности хоть что-то исправить.
– Ты про войну?
– Вот что я тебе скажу: мне приходилось стрелять в людей. Не во врагов – в наших ребят. Выходить среди ночи и пускать в них пули. Избавлять их от мучений. Никогда и никому не говорил об этом, даже Хью. – Он не сводил с нее пристального взгляда. – Может, и не стоило об этом заговаривать. Не хотел тебя расстраивать. Этого я хочу меньше, чем чего бы то ни было.
– Я не расстроилась, – ответила она. – Хорошо, что ты мне рассказал. Принести тебе медали? Хочешь посмотреть их?
– Они вон в том ящике, – указал он.
Там было три коробочки: две высокие квадратные и одна длинная узкая.
– Это просто чтобы прикалывать к вечернему костюму. – Он отложил длинную коробочку. – А здесь настоящие.
Щелкнув застежкой, он открыл одну: на засаленном и потертом синем бархате лежал Военный крест с белой эмалью и золотом.
– А вот планка, – сказал он. – Как видишь, меня награждали им дважды.
– Тебя, кажется, представляли к Кресту Виктории?
– Вместо него дали вот этот.
Их прервали доносящиеся с лестницы голоса Дианы и экономки.
– Забери их, – сказал он. – Я правда хочу, чтобы они были у тебя. Я не смогу оставить тебе ничего. Клади их к себе в сумку. Скорее!
Она сделала, как он просил. Его стремление сделать это тайно поразило ее.
Дверь распахнулась, вошла Диана с подносом.
Чаепитие прошло натянуто. Во время него до Луизы наконец дошло, что Диана на самом деле относится к ней неприязненно – ревнует? осуждает? – она не знала. Но гораздо хуже была ощутимая нервозность отца, его желание угодить Диане или хотя бы задобрить ее. Он то и дело повторял, какая Диана замечательная, сколько сделала для него; о том, как он заболел и его увезли на «Скорой», они рассказывали вдвоем, как и о том, что летнюю поездку во Францию придется отложить, что не на шутку расстраивало отца – ведь Диане нужен заслуженный отдых, а сама Диана лишь отмахивалась, как ни странно, напомнив этим Луизе ее мать.
Визит не затянулся: как только чай был выпит, Диана объявила, что пациента пора оставить в покое.
– Отдохни немного, дорогой, почитай, а я провожу Луизу.
Он перевел взгляд на раскрытую книгу, лежащую вверх обложкой на постели: «История судьи» Чарльза Моргана.
– Боюсь, слишком заумно для меня, – сказал он. – Вряд ли я сквозь нее продерусь. Пожалуй, лучше прикорну на минутку.
– Приходи еще, ладно? – попросил он, когда она под взглядом Дианы наклонилась поцеловать его. Выпрямляясь, она встретилась с его умоляющим взглядом: вид у него был изможденный. – Две мои любимицы, – неловко произнес он тоном, предназначенным для них обеих. У нее в горле разбух ком. Когда она, уже в дверях спальни, оглянулась на него, он поймал ее взгляд, приложил палец к губам и попытался послать ей воздушный поцелуй.
– Конечно, я приду, – сказала она.
В холле Диана заговорила:
– Он очень быстро утомляется. Вот почему я считаю, что пока ему не до посетителей.
– Но ведь с ним все в порядке, да? То есть… он выздоравливает?
– Ну разумеется. Просто это займет некоторое время, вот и все. – Она улыбнулась, давая понять, что вопрос закрыт. – Как там Америка? – спросила она с полным отсутствием любопытства. Прежде чем Луиза успела ответить, дверь с грохотом распахнулась, маленькая девочка выпалила:
– Мама, так ты почитаешь мне или ты не почитаешь мне? Я все жду, и жду, и жду.
– Это Сюзан. Скажи «привет» Луизе.
– Привет Луизе. Ну же, мама!
– Да, почитаю. Только попрощаюсь с Луизой. – Она поцеловала воздух на расстоянии дюйма от ее щеки. – Я сообщу вам, когда он будет готов к следующему визиту.
«Нет, не сообщишь», – думала Луиза, шагая по улице. Она была сбита с толку неприязнью Дианы и беспокоилась за отца. Мало того что он был явно болен тяжелее, чем она ожидала, – он выглядел несчастным. С тревожной отчетливостью ей вспоминались примеры разницы в его поведении наедине с ней и в присутствии Дианы: он казался уязвимым, каким раньше ей и в голову не пришло бы его считать, и как будто бы загнанным в ловушку. Какое право имела Диана решать, видеться ей с ним или нет? Вспоминая, как дружески держалась с ней Диана в том первом и до сегодняшнего дня единственном случае, когда они познакомились в отцовском клубе, Луиза все острее ощущала неприязнь к ней. Он рассказывал, как воевал, будто исповедовался, и она вдруг поняла, каким юным и ранимым он наверняка был в то время. Что бы он ни натворил, что бы с ним ни случилось, какими бы неверными ни были его действия и выбор, она поняла, что все еще привязана к нему – до сих пор любит его. Облегчение от этого было невозможно передать словами.
Вместе с тем не стоило рассчитывать, что он в состоянии ей помочь – или что Диана позволит ему. Придется перебиваться самой. По ощущениям, это неудобно, но правильно. Во время долгой поездки домой на двух автобусах, причем второго пришлось ждать, решение начало обретать форму.
Она уйдет. Если она расстанется с Майклом, придется оставить ему Себастьяна и няню. Она просто не сможет обеспечить их всех, поскольку у нее нет ни денег на первое время, ни работы, ни жилья. Когда она пыталась думать обо всем сразу, ее начинало подташнивать. Лучше для начала заняться чем-нибудь одним. Жилье – удачная отправная точка. Если бы ей удалось найти деньги, чтобы заплатить за аренду, возможно, она смогла бы занять принадлежащую Клэри половину квартиры на Бландфорд-стрит. С другой стороны, Полли тоже съедет оттуда, когда выйдет замуж, а квартиру целиком она не сможет себе позволить. Может, Стелле после возвращения понадобится свой угол? Возможно, но рассчитывать на это не стоит. Вдруг она вспомнила, как однажды зимой, когда они сидели в ресторане, на их с Майклом столик прислали визитку. На ней было приписано от руки: «Вы не заинтересованы поработать моделью для «Вог»?» Ту карточку она потеряла, но могла бы позвонить им и спросить, готовы ли они дать ей работу. «Или можно повторить путь Невилла, – подумала она. – С мытьем посуды справится любой. Вдобавок я когда-то немножко училась готовить. И могла бы заниматься этим делом».
Она решила написать об этом Стелле.
Странные чувства вызывало возвращение на Эдвардс-сквер, к няне и уходящей миссис Олсоп, и визит тем же вечером вместе с Майклом на званый ужин в дом на Маркхэм-сквер. «Я могла бы и дальше видеться с Себастьяном каждую неделю в нянин выходной, – думала она, – если только найду работу, с которой смогу отлучаться в этот день». Казалось, это ничуть не труднее, чем просто найти работу. Бредовые мысли рождались у нее одна за другой. Она могла бы написать пьесу – об этом она всегда мечтала. Или приложить все усилия, чтобы ее взяли работать в театр. Уже перед самым домом она задумалась о том, что скажет или сделает Майкл, когда обо всем узнает. Что бы это ни было, она почему-то не сомневалась, что он, в сущности, не станет возражать, может, даже вздохнет с облегчением, особенно если она все сделает сама – то есть уйдет от него, чтобы он выглядел порядочным человеком. «Из-за меня он столько натерпелся, – думала она, – что когда я уйду, его мучения прекратятся. Он сможет развестись со мной и жениться на Ровене». Еще до отъезда в Америку она узнала, что он встречается с Ровеной, и от этого испытала только облегчение. По крайней мере, с нее была снята часть вины. Но когда она думала о Себастьяне, ничто не приносило ей облегчения – ничто. Почему-то думать о нем было невыносимо. Казалось, она все испортила ему с самого начала – уже тем, что он родился у нее. Луизу не покидало ощущение, что расплачиваться за это ей предстоит всю свою жизнь.
Но в остальном уход представлялся ей струей свежего воздуха, свободой, будто она смывала краску с собственной спины и становилась такой, какой ей полагалось быть с самого начала. Обедневшая разведенная женщина двадцати четырех лет от роду (ну, к тому времени, как она разведется, как раз подойдет и возраст), без каких-либо навыков, умений и образования, – эти слова звучали жутковато, но в них чувствовался вызов, и она рискнула принять его.
2. Клэри
1946–1947 годы
– Возможно, вам было бы интересно узнать, что сказал Руперт.
Она была так зла, что смотрела на него и молчала.
– Он сказал, что вам нет смысла делать из меня отца, если у вас уже и так есть один вполне пригодный.
Так началась худшая ссора в ее жизни.
Она заявила, что такой бред слышит впервые.
– Ну, поскольку в равной степени абсурдной вам кажется мысль, что я мог бы относиться к вам, как к взрослой…
– То есть завели бы со мной роман…
– Да, могло дойти и до этого. Разумеется, не дошло, но, по-моему, вполне логично, что Руперт так и подумал.
– По-вашему? Ну, а по-моему, это мерзость и идиотизм.
– Ясно. То есть мне отвели всего-навсего роль гувернантки. Извините, Клэри, я не хотел.
– Хотели. Вы нарочно стараетесь вести себя так гадко, как только можете. А я-то считала вас другом! Нет никакой необходимости относиться ко мне как к ребенку!
– Есть, еще какая.
Она помнила, каким мрачным тоном он это произнес. И снова сгорбилась над головоломкой (за которую засела в тот же момент, как ее отец покинул комнату, а Арчи отправился проводить его), но он шагнул к столу и смахнул почти все детали на пол.
– Я отношусь к вам как к ребенку потому, что именно так вы себя и ведете. Хотите дружеского отношения с моей стороны – будьте любезны выслушать меня, черт возьми. Вы обошлись со своим отцом очень некрасиво, но полагаю, вы так поглощены собой, что даже не заметили этого.
– Вы тоже не очень-то любезничали с ним. Так что уж кто бы говорил!
– Да, согласен. Потому и говорю. А вам следует прекратить, Клэри.
– Прекратить что?
– Жалеть себя, заставлять других расплачиваться за ваши ошибки, ждать от них поблажек и не удостаивать даже объяснений, по какой причине. Вам пора прекратить страдать. Понимаю, вам пришлось нелегко…
– О, премного благодарна за это. Значит, влюбиться в того, кто тебя не любит и не хочет от тебя ребенка, в итоге сделать аборт, – это, по-вашему, «нелегко»? Вы не имеете ни малейшего представления о том, каково это!
К тому моменту она уже расплакалась, но главным образом от негодования.
– Опять вы за свое! А теперь выслушайте меня – как вашего друга, вы же сами сказали, что хотите считать меня таковым. Вы влюбились в человека, который уже женат, что само по себе должно было настораживать, а он вдобавок оказался эгоистичным подонком. Вы решили не рожать ребенка, поэтому вам пришлось принять меры. Вы знали, что он ни в коем случае не собирается ради вас расставаться с женой, но вам хотелось считать, что это возможно. Да, вам было нелегко. Было, но теперь уже осталось в прошлом, так что пора жить дальше. И вы обязаны начать есть, прекратить истерики и позаботиться о себе.
– А, так я вам надоела! Почему бы вам так и не сказать прямо – вместо того чтобы трусливой тварью ходить вокруг да около?
Это рассмешило его, на что она совсем не рассчитывала.
– Я ухожу, – объявила она. – Иду собирать вещи, и больше вы меня никогда не увидите.
Схватив за руки, он помешал ей встать.
– Ну вот, опять за старое! Пытаетесь переложить на кого-нибудь ответственность за свои поступки. Сидите смирно, я еще не договорил.
Она сморгнула слезы, чтобы разглядеть его лицо, и обнаружила, что мрачности на нем меньше, чем в голосе.
– Милая, я ваш друг. Я понимаю, сейчас все видится вам в совершенно унылом свете, но продолжать в том же духе незачем. Все изменится к лучшему, как только вы этого захотите. – Он протянул руку и отвел волосы с ее лба. – Людям случается влюбляться в тех, в кого не следовало бы, и расплачиваться за это. Так бывает. А вам свойственно действовать опрометчиво, поэтому и нанесенный вам удар был так силен.
– Стоит мне кого-то полюбить, как этот кто-то умирает, или уезжает во Францию, или просто, оказывается, не любит меня.
– Клэри! А разве кто-то умер?
– Моя мать. Конечно же, я пережила. Просто это больше уже не в счет.
– Всё в счет, дорогая. Но ничто не бывает «всем сразу».
Об этом она много думала – и тогда и потом.
– И что же я, по-вашему, должна делать?
– Ну, вы могли бы уехать в коттедж – в будние дни поживете одна, на выходных я буду приезжать. Могли бы начать писать свою книгу. Навести в коттедже уют, привести в порядок сад. Если займетесь физическим трудом, появится приятная усталость, наладится сон. А еще писателям нужна пища. Вы так и будете писать слабо и вяло, если продолжите питаться латуком и черным кофе. По вечерам в пятницу я буду приезжать в расчете на сытный горячий ужин.
И она согласилась. На следующее утро он проводил ее до Паддингтона. Дал денег на такси до коттеджа и еще три фунта на еду.
– Я приеду через два дня, – предупредил он, – и мы вместе закупим все необходимое на следующую неделю. – Он уже стоял на перроне, она опустила окно. – Опрометчивым людям обычно смелости не занимать, – добавил он.
Когда поезд тронулся, она быстро помахала ему, он сразу повернулся и направился прочь. В ее купе никто не сел, можно было всласть выплакаться, но она раздумала. Сидела и в раскрытом на коленях блокноте составляла списки предстоящих дел, так что одиночество ее не слишком тяготило.
Поначалу было очень трудно. Когда таксист довез ее до конца улочки, ведущей к коттеджу, она расплатилась, он сдал задним ходом и уехал, некоторое время она стояла на том месте, где он оставил ее, – у калитки, за которой поросшая мхом тропинка убегала к двери кухни. Было страшно холодно: как раз ударили заморозки. Октябрьское лживое солнце, сияющее, но совсем не дающее тепла, зависло в небе над ивами и буками, слышались лишь забавные, похожие на лязг металла, крики лысух с канала. Внутри коттеджа было еще холоднее и стояла полная тишина. Она свалила вещи на пол и принялась разводить огонь в гостиной, набрав в сарае, пристроенном к дому, несколько охапок поленьев для дровяной корзины. Два дня назад она сидела здесь одна, когда в понедельник утром Арчи уехал. Продержавшись до чая, она вдруг решила, что не сможет и не станет оставаться здесь в одиночестве. Телефона в коттедже не было, поэтому она просто вернулась к нему в квартиру. Он как раз готовил ужин, но вся работа сразу застопорилась. Она разрыдалась, уверяя, что это невыносимо, что в одиночку она просто не выдержит. Есть она не хочет, так что дело не в ужине; она просто умоется и ляжет спать, а ему незачем о ней беспокоиться. На следующий вечер неожиданно явился папа.
И вот теперь она снова была здесь, и на этот раз должна была продержаться, иначе Арчи станет презирать ее. Она разожгла огонь, поднялась в спальню, застелила постель, которую оставила в беспорядке. Спален было две, большая и поменьше, и Арчи, который нашел и снял этот коттедж, заставил ее взять большую себе, что ей понравилось, потому что окна в ней были как тузы треф.
На обед она сделала сэндвич с крутым яйцом и помидором, и пока ела, перечитала свой список.
«Устроить в саду костер и сжечь весь сушняк, который срезал Арчи.
Заглянуть к миссис Битон насчет рагу для вечера пятницы.
Сделать уборку во всем коттедже [две спальни, гостиная и кухня]. Вычистить ванну, помыть окна [они здорово закоптились].
Составить список покупок.
Начать роман».
Вот так. Коротенькая строчка в самом конце списка. С виду не труднее, чем вычистить ванну. Но когда она покончила с физической работой вроде укладки дров и вытирания пыли и села на кухонный стул за маленький стол, положив перед собой чистый лист бумаги, на нее нахлынули, ошеломив, мысли и чувства, не имеющие никакого отношения к тому, что она собиралась писать: ее последняя встреча с Ноэлем, его голос, переполненный, как она теперь понимала, жалостью к себе наряду с враждебностью, так поразившей ее тогда.
«Ты знаешь о моем детстве достаточно, чтобы понимать: я не создан, чтобы быть отцом, никогда не был им и никогда не буду». Ужин с Арчи, когда он вернулся из Франции и она сказала, что не должна рожать этого ребенка. Последующая ночь, когда она не только оплакивала, что у нее не будет ребенка, но и пыталась свыкнуться с мыслью: Ноэль не просто разлюбил ее – он вообще никогда ее не любил. Потом – как Арчи отвел ее на операцию. Как она просто шагала по улицам рядом с ним, как ее увели, оставив его ждать в приемной, как она лежала на жестком и высоком столе, а на нее споро накинулся непристойно развеселый человечек в резиновых перчатках. А потом – кровь и под конец слезы. Возвращение на Бландфорд-стрит и понимание, что оставаться там она не в силах. Ей вообще никуда не хочется, сказала она Арчи, а он ответил, что, если ей все равно, он может сделать выбор за нее. Он увез ее на острова Силли, вытаскивал на прогулки, учил играть в безик шестью колодами, по очереди с ним читать вслух «Мэнсфилд-парк», притворялся, будто не замечает, когда она ковырялась в еде, когда ей вдруг хотелось плакать, когда она замыкалась в себе или срывалась на нем. Он заставлял ее говорить о Ноэле – и о Фенелле. Почти сразу он прозвал Ноэля «Первым номером», и только спустя некоторое время она заметила, что следует его примеру. Так Ноэль понемногу отдалился, но вместе с тем обострились ее чувства унижения и фиаско. Она много пила, и он ей не мешал. Он в самом деле был ее другом, думала она теперь, глядя на чистый белый лист бумаги, на котором могло быть написано что угодно. Арчи она рассказала даже, о чем хотела написать.
– О чем-то вроде детства и юности мисс Миллимент, – объясняла она. – То есть каково это – быть никем, дурнушкой, до которой никому нет дела. У нее был брат, которого все только и делали, что расхваливали. И даже он издевался над ее внешностью.
– А ее мать? – спросил Арчи.
– Умерла. Их растила тетка, но потом умерла и она.
– А-а.
Заметив, как внимательно смотрит на нее Арчи, она продолжила:
– Конечно, бедная мисс Миллимент не совсем такая, как я. У меня был папа, он любил меня.
– Думаю, он и теперь любит.
Она согласилась, что, само собой, любит, в каком-то смысле, но подумала, что с Зоуи и Джулс у него едва хватает времени на нее. И снова перевела разговор на мисс Миллимент и ее викторианскую юность. Не то чтобы она собиралась написать о том, что происходило с мисс Миллимент, – это было бы крайне затруднительно, так как о ее жизни она имела лишь самое общее представление, – скорее, ей требовалось узнать побольше о том времени, с середины до конца девятнадцатого века, когда она росла. Житейские подробности – в какое время и какие блюда ели, как выглядела одежда и дом, чем занимались люди в свободную минуту. Арчи предложил ей поговорить обо всем с мисс Миллимент, но она считала, что об этом не может быть и речи. На самом деле она писала вовсе не о мисс Миллимент, но опасалась, что именно так та и подумает. В сущности, рассуждала она, ей пришло в голову написать о времени мисс Миллимент и о своем времени, иными словами, показать одного и того же человека в условиях разных эпох. «Насчет главного персонажа я не беспокоюсь, – говорила она. – Я знаю, как его сделать». Но проходили дни и даже недели, а она так и не знала больше ничего. Детали сюжетной основы громыхали у нее в голове сухими костями, не желая связываться воедино.
Сегодня она решила вплотную заняться порядком в коттедже, постирать свой запасной свитер и убрать в гостиной, страшно запылившейся от древесной золы.
Уборка оказалась изнурительной из-за нехватки инвентаря. Ковровая щетка почти не работала, пока Клэри не обнаружила, что крошечные колесики по обе стороны от щетины сплошь обмотаны длинными рыжими волосами, которые пришлось разматывать по одному. Метелка сама была настолько пыльной, что лишь разносила пыль по любой поверхности, с которой соприкасалась. В конце концов пришлось заменить ее единственным посудным полотенцем. Когда Арчи нашел этот дом, он был более-менее обставлен, и это означало, что можно поспать на кровати, пожарить яичницу на старой электроплитке и съесть ее, сидя за шатким столом. Были здесь и потертый старый диван, и кресло в гостиной, и торшер, и вытертый до нитяной основы ковер, и маленькая полка, книги на которой валились набок, потому что их было нечем подпереть. Смахивая пыль с последней, она и обнаружила ее – темно-красную книгу размером больше остальных, потому, видимо, и поставленную в конец ряда, подумала она. Находка называлась «Книга за семью печатями», сочинение неизвестного автора. Клэри открыла ее и пропала. Это был рассказ о живущей в Челси семье священника как раз в середине Викторианской эпохи, и он оказался настолько увлекательным, что она читала до темноты и опомнилась, только когда замерзла, потому что огонь потух.
Помня о том, что пообещала Арчи, Клэри открыла банку фасоли и съела ее холодной прямо из банки, зачерпывая чайной ложкой, кутаясь при этом в пальто и продолжая читать – заново развести огонь она не удосужилась. Наконец она налила себе горячую грелку и унесла ее вместе с книгой в постель. Не успев дочитать книгу, она уснула и всю ночь проспала без снов.
На следующий день она начала писать.
Арчи, приехавшего в пятницу, она встретила чисто убранным коттеджем и ирландским рагу.
– Даже волосы вымыла! – воскликнул он, обнявшись с ней при встрече. – Как же я рад тебя видеть! Выглядишь почти как человек. Умница.
Он привез в машине кучу всякой всячины: еще одеяла, банные полотенца, свой граммофон и коробку с пластинками, еще одну коробку с книгами – «Я подыскал тебе несколько викторианских романов. Подумал, пригодятся», – две бутылки вина, свои принадлежности для рисования и колоды карт для безика. Рагу получилось лучшим из блюд, какие ей доводилось готовить. Они съели по две порции, выпили бутылку вина и прослушали две пластинки – «станем выбирать по очереди, тогда и безобразных сцен избежим», как сказал он. Она рассказала ему про книгу, он спросил, как продвигается ее собственная книга, и она вдруг занервничала, смутилась и объяснила, что начала писать, но получилось, наверное, не ахти.
В субботу они ездили по магазинам за едой и другими вещами для коттеджа, а еще за краской, так как он считал, что стены гостиной должны быть желтыми. Пообедали в пабе, а когда вернулись и выгрузили покупки, он потащил ее гулять по бечевнику на другом берегу канала. «Пройдем пять мостов и повернем обратно», – сказал он. День был теплый и пасмурный, бечевник засыпали толстым слоем багряные листья с деревьев на крутых откосах. Теми же листьями была испещрена неподвижная серая поверхность воды. Пара лысух, живущих у самого коттеджа, плыла, опережая их, к первому горбатому мостику. Невысокая каменная оградка бечевника местами обрушилась, на ее месте образовались илистые заводи с камышом. Время от времени слышался пронзительный, запальчивый крик фазана.
Некоторое время они шли в уютном молчании, потом он сказал:
– Я решил бросить мою нудную прежнюю работу.
– И снова рисовать?
– Не уверен. Скорее всего. Если смогу таким способом зарабатывать себе на хлеб.
– Но ведь до войны получалось, да? Правда, то было во Франции. Там, наверное, все по-другому.
– Мне все равно придется что-то есть и где-то жить. Там у меня по-прежнему есть жилье.
– Поедешь жить туда?
– Не знаю. Еще ничего не решил.
Шевельнувшаяся было в ней тревога утихла.
– По-моему, тебе было бы очень одиноко, если бы ты уехал туда сейчас, – заметила она и почувствовала как он взглянул на нее, прежде чем ответить.
– Очень может быть.
Позднее, пока они жарили оладьи, она спросила, когда он уходит с работы.
– К Рождеству, – сказал он. – Надо как-нибудь продержаться до тех пор.
До Рождества, казалось, еще уйма времени. Удовлетворившись ответом, больше об этом она не спрашивала.
Тяжело стало, когда он уехал рано утром в понедельник. В половине седьмого он принес ей чашку чаю в постель, поцеловал в лоб и сообщил, что уезжает.
– Трудись, ешь как следует и скоси траву на газоне, – велел он. – Вернусь в пятницу. Имей в виду, я все замечу.
Она услышала, как завелась его машина, а потом шум мотора слышался все слабее, пока не затих вдали. Пять дней и четыре ночи полного одиночества. Она встала и выглянула в маленькое окно. От канала наплывала белая дымка, грузный дрозд короткими, раздраженными рывками тащил из травы червяка. Лучшее средство от мыслей о том, что он сейчас едет в Лондон, – взяться за работу и перечитать, что она написала до выходных, решила она. Так и повелось. Она вставала, наливала себе кружку чаю и возвращалась в постель вместе с ней и своим романом, который читала себе вслух, потому что оказалось, что таким способом удобно вылавливать корявые отрывки, повторы слов или звуков, или просто замечать, что еще она упустила. Мисс Миллимент – она решила назвать ее не Элеонорой, а Марианной, – была сейчас семилетней, пухленькой, с куцыми хвостиками. Потом ей пришло в голову, что, возможно, в те времена девочкам не собирали волосы в хвостики, а распускали по спине, а у бедняжки Марианны волосы были не из тех, которые способны красиво ниспадать, – совсем как у нее самой.
После завтрака, овсянки и опять чая, она подходила к зеркалу и долго, внимательно изучала собственное лицо. Лоб широкий, но довольно низкий, с выходящими по центру мыском волосами. «Низкий лоб, сальные волосы, истончающиеся к концам», – писала она. Брови. Ее были довольно густыми, Полли убеждала ее выщипывать их у переносицы, чтобы они казались хотя бы немножко шире расставленными. «Редкие брови, растущие слишком близко одна к другой», – записывала она дальше. Глаза. Ее собственные глаза, большие, серые и внимательные, при близком рассмотрении оказались самыми заурядными. «Маленькие, серые глазки, как бусинки» – так и запишем. Нос. Картошкой. «Картошкой». Скучное это занятие – описывать носы. Овал лица. Скулы над ее круглыми щеками были широкими, подбородок – твердым. «Одутловатое лицо с двойным подбородком», – вывела она, закончила и перечитала описание. Забавно, но лицо из этих деталей так и не сложилось: они упрямо оставались отдельными подробностями. Зажмурившись, она принялась вспоминать нынешнюю мисс Миллимент – в ее преклонных годах. (Ей с трудом давалось не называть ее мисс Миллимент, а Марианну она решила сменить на Мэри-Энн – более подходящее имя для некрасивого ребенка.)
Вспоминать ее старой получалось гораздо лучше: ее обширное лицо цвета сероватого заварного крема, ее на удивление мягкая кожа, ее глаза, как крошечные камушки за толстыми стеклами очков, как под слоем воды, ее каскад ниспадающих подбородков, ее зачесанные назад волосы оттенка устричной раковины, затейливая сеточка морщин на лице, как трещинки на фарфоре, выражение приглушенного беспокойства, порожденное долгим, длиной в жизнь, опытом изначальной неуверенности в том, что именно она видит, перемежающейся взглядом настолько проницательным и добрым, что он каким-то образом заставлял забыть частично или полностью все ее по отдельности непривлекательные черты. Мне казалось, мое лучшее украшение – глаза, думала она, но, наверное, у большинства людей тоже. Она не могла припомнить, чтобы выглядела или проницательной, или доброй, но так оно и было. О себе знаешь меньше, чем замечают другие, а думать о персонажах романа невозможно, не думая о себе. Казалось, это потому, что нельзя с достаточной уверенностью передать чувства других людей, не сделавшись каким-то образом этими людьми. А это, в свою очередь, означало, что эти чувства приходилось вытягивать из самой себя: все это напоминало лабиринт, она давно заплутала в нем, но ей было чрезвычайно интересно.
Так что первая неделя пролетела на удивление быстро, а потом снова приехал Арчи, и выходные выдались чудесными. Он всегда привозил что-нибудь, чтобы побаловать ее: шоколадное печенье, репродукцию с мадам Боннар в ванне (в коттедже не было ни одной картины), новую пластинку, письменный стол, подаренный ей Полли давным-давно – он забрал его с Бландфорд-стрит.
– Она была бы рада повидаться с тобой, – сказал он. – Как думаешь, не вернуться ли тебе со мной как-нибудь в понедельник и не провести с ней денек-другой?
Она, пожалуй, могла бы.
И перед самым Рождеством так и сделала. Они выехали в воскресенье вечером, чтобы к моменту ее приезда Полли была дома: тамошнего одиночества Клэри не вынесла бы. Полли, которая выглядела чудесно, встретила ее с распростертыми объятиями.
– Ах, как же приятно видеть тебя! – повторяла она.
К алой вельветовой юбке она надела малиново-розовую рубашку и шикарное кольцо с дымчато-синим камнем в окружении блестящих камушков, очень похожих на бриллианты.
– Они и есть, – подтвердила Полли. – Это подарок Джералда. Вот об этом мне до смерти хотелось рассказать тебе. Я влюблена в него, и мы поженимся.
Это был шок.
– Ты уверена, Полл? Правда уверена?
– Все твердят одно и то же. Конечно, уверена. Не понимаю, в чем тут сомневаться. Ты либо да, либо нет.
– Ты – что?
– Влюблена.
Клэри молчала. В то время она уже понимала, что неправду такого рода каждый должен открывать для себя сам. «Но может быть, Полли вообще никогда не придется. Она из тех, у кого все как полагается», – думала Клэри, замечая сияние глаз Полли и ее приподнятое настроение.
– Я пригласила его прийти после ужина, чтобы познакомить с тобой, – продолжала Полли. – Он знает, что ты моя лучшая подруга и кузина.
На протяжении всего ужина Полли только и рассказывала, что о нем. Про его чудовищно безобразный дом, про их знакомство, чудом состоявшееся, про свадьбу, назначенную на июль, про его намерения свозить ее в Париж на медовый месяц, про его умение изображать людей, про то, что его внешность не назовешь привлекательной в привычном понимании (скорее всего, это значит, что он уродлив, думала Клэри: в те дни внешность людей и то, что из нее следовало, стали для нее ремеслом), и чем больше Полли рассказывала о нем, тем больше Клэри думала о Ноэле и тем хуже ей делалось.
«Ну и ну, – думала она, – от любви люди становятся такими скучными».
– Пожалуй, нет, – ответила она на вопрос Полли, хочется ли ей быть подружкой невесты на свадьбе.
Когда Полли принялась расспрашивать, как живет она, ей было почти нечего ответить.
– Да, там хорошо работается, – сказала она про коттедж.
Книга продвигается. (А что еще можно сказать о книге, написанной меньше чем наполовину? Об этом ей вообще не хотелось упоминать.) Разговоры о книге с Арчи складывались совсем иначе.
Да, отвечала она на большинство серьезных вопросов. Да, с Ноэлем покончено.
– Вот о чем я говорила раньше. – У нее вдруг нашлось что сказать. – Я более-менее переболела им, а когда-то думала, что не смогу никогда. Мне казалось, я влюблена целиком и полностью. Теперь понимаешь?
– Что понимаю?
– Что не все так просто, как тебе кажется. Сейчас ты влюблена в Джералда, но откуда тебе знать, что и дальше будет так же?
– Понимаю, о чем ты. Но я правда знаю, Клэри. Честное слово. Это ужасно трудно объяснить…
– А как же Арчи? Тогда ты тоже думала, что влюблена в него, правильно? И продолжалось все очень долго.
– Тогда было по-другому.
– В то время ты так не считала.
– Я понимаю, о чем ты, – повторила Полли. – Наверное, каждому случается влюбляться в того, кто ему не подходит, но это не значит, что найти своего человека им уже не светит. Иначе никто бы не вступал в брак.
– Может, это было бы к лучшему.
– Не глупи! Конечно, не было бы.
– Ну а я ни за кого не выйду.
– А по-моему, ты говоришь так только потому, что намучилась. Да, я готова признать, что мне гораздо больше повезло влюбиться в Арчи, а не в Ноэля.
В этот момент в дверь позвонили, и Полли бросилась открывать Джералду.
Клэри испытывала двойственные чувства, так и не разобравшись, хочется ей, чтобы он ей нравился, или нет. Разумеется, в каком-то смысле ей хотелось, но некая упрямая, противоречивая частица у нее внутри возмущалась и не желала поддаваться благодушию и счастью Полли. «Я знаю, он тебе понравится», – несколько раз повторила та. Откуда ей было знать? С какой стати ей, Клэри, должен кто-то нравиться – только потому, что так кажется Полли? Но ей пришлось признаться себе, что Джералд, кажется, всем хорош; помешан на Полли, конечно, но и с ней, Клэри, очень мил. Узнав от Полли, что Клэри не хочет быть подружкой невесты, он заметно расстроился, потом сказал: «Я вас не виню. Я сам тоже отказался бы». И расспрашивал про ее коттедж гораздо охотнее, чем Полли, так что Полли предложила: «Может быть, нам приехать и проведать тебя там? Как-нибудь на выходных?», на что Клэри неожиданно для себя и довольно грубо отрезала:
– Нет уж! Это не место для гостей. Там слишком просто все устроено – особенно для тебя, Полл. – Вечно ей хочется как-нибудь обустраивать дома, украшать их и так далее.
Он кивнул.
– Знаю. Ну что ж, мой для нее станет либо делом всей жизни, либо ее Ватерлоо. – Он переглянулся с Полли, и оба улыбнулись. Они постоянно переглядывались и улыбались. Один раз он взял руку Полли и поцеловал ее, а Полли потом смотрела на эту руку блаженно-удовлетворенным взглядом, который поразил Клэри в самое сердце, и очень болезненно. Ноэль никогда не относился к ней вот так.
Атмосфера была настолько пропитана романтическими жестами, вызывающими мысли о мучительном контрасте, что в конце концов она не выдержала. Сказала, что устала и пойдет спать.
– Я тебе постелю, – решила Полли, настоявшая на своем желании проводить ее вниз. – Боюсь, Невилл устроил беспорядок у тебя в комнате, но хотя бы постельное белье чистое.
А затем последовал неизбежный вопрос:
– Так он тебе понравился?
– Да, конечно. По-моему, он… очень милый, – закончила она.
– Как хорошо! Так я и думала, что понравится. Спокойной ночи. Утром увидимся.
Но уснуть она не могла. Здесь, в этой комнате, где она изредка проводила ночи с Ноэлем и где состоялась их последняя встреча, к ней вернулась вся тяжесть горя и страданий, которые, как ей казалось, уже покинули ее. И то, что он был настолько дорог ей, а сам никогда, в сущности, не любил ее, и то, что она поняла это, лишь когда стало слишком поздно, захлестнуло ее гораздо более острой мукой, чем когда-либо прежде. Все потому, что теперь ей были известны все три обстоятельства, а раньше они появлялись одно за другим. Вновь и вновь она слышала ледяной и раздраженный ответ Ноэля на ее известие о беременности; вновь и вновь воспроизводила в памяти услышанный по телефону голос Фенеллы, выверенное сочетание равнодушия и враждебности в котором так смутило ее – оказалось, они никогда и не были ее замечательными, дорогими, близкими друзьями. У нее возникло смутное подозрение, что ее использовали, хотя она не могла понять зачем, но так или иначе, она оказалась настолько глупа, что охотно и с воодушевлением стала жертвой. Все связанное с беременностью вернулось к ней, и, вспоминая, как она истекала кровью и слезами после аборта, она расплакалась вновь, и от утекающей из нее гордости не оставалось ничего, кроме унижения. Всю ночь ее потери напоминали о себе. Ее мать умерла, навсегда бросив ее, оставив одну только почтовую карточку и воспоминания, о которых нельзя было заговаривать, чтобы не расстроить отца. А потом и отец исчез, бросив ее на долгие годы. Он никогда не узнает, какой дорогой ценой далось ей его отсутствие. А когда он вернулся, у него, конечно, уже была новая, гораздо более красивая дочь, чтобы заботиться о ней, а сама Клэри, уже якобы взрослая, должна была справляться своими силами. И вот теперь Полли выходит замуж, а это значит, что ей уже не понадобится та дружба, которая связывала их много лет. Она достигла критического состояния и принялась выискивать новые причины, чтобы оправдать его. «И выгляжу я совсем не так, как Полли, значит, ничего такого со мной ни за что не случится», – думала она, включая свет, чтобы поискать в комоде носовой платок. Но оказалось, что комод забит вещами Невилла – грязными рубашками, нотами, недоеденным печеньем в пачках, сломанными карандашами, катушками с фотопленкой… Ее комод! А в нем – полно вещей этого противного Невилла! И он даже не спросил у нее, можно ли пожить в ее комнате! Она отыскала один из его платков – с нашитой меткой «Н. Казалет» на нем. «Вот возьму и оставлю его себе», – думала она. А потом вдруг поняла, что ведет себя как разозлившаяся десятилетняя девчонка, а не как взрослый, переживший немало трагедий человек.
В этот самый момент она услышала, как внизу хлопнула дверь. Значит, Джералд не остался на ночь с Полли. Она снова выключила свет, не желая, чтобы Полли увидела его и зашла к ней поболтать.
Должно быть, она все-таки поспала немного, потому что, когда проснулась, уже начинало светать. Она встала, уложила рюкзак, который привезла с собой, и написала записку для Полли. «Возвращаюсь в коттедж работать. Извини, но сейчас мне не хочется оставаться здесь. Ты ни при чем – причина совсем в другом. С любовью, Клэри».
Она отнесла записку наверх и оставила ее возле двери комнаты Полли. Часы показывали половину седьмого. Она вышла из дома и пешком направилась к станции «Бейкер-стрит», чтобы сесть в поезд до Паддингтона и от него продолжить путь к коттеджу.
Шел сильный дождь, она вскоре промокла; ей хватало денег на два билета на поезд, но на такси от станции до коттеджа уже не оставалось. Это означало, что придется идти пешком три мили, если не удастся поймать попутку. В поезде не топили, в купе она сидела одна, мечтала выпить чего-нибудь горячего и надеялась, что к моменту приезда в Пьюсей дождь все-таки кончится.
Но он, конечно, продолжался. Казалось, он затянется если не навсегда, то точно на весь день. Единственную, если не считать Клэри, пассажирку, сошедшую с поезда в Пьюсей, встретил старик в твиде, с трубкой; он усадил ее в старый «Моррис Майнор» и увез, прежде чем Клэри успела спросить, в какую им сторону. Пришлось добираться пешком. До сих пор поездка казалась чем-то вроде побега: даже в сыром и промозглом вагоне ее не покидало ощущение, что все изменится к лучшему, стоит ей только выйти из поезда. Но теперь, пока она устало плелась к коттеджу, воспоминания о том, как в нем пусто и тихо, заранее начали угнетать ее. Ей предстоит пробыть там одной не меньше четырех дней, вдобавок Арчи, рассчитывая привезти ее обратно лишь в следующую пятницу, не оставил ей пяти фунтов на домашние расходы, как обычно. Денег на покупку еды у нее не было, запасов в доме почти не осталось. Только теперь она осознала, что уже несколько недель ее обеспечивает Арчи, а собственных денег у нее нет, ведь работу она бросила. Раньше Клэри об этом просто не задумывалась, а сейчас это ее испугало. Она полностью зависела от приезда Арчи, и если, допустим, он рассердился на нее за бегство из Лондона (да еще без предупреждения – она могла бы позвонить ему, но в то время не додумалась), в пятницу он может и не приехать.
Она доплелась до участка пути, проходящего по лесу, и хотя он отчасти защищал от дождя, струйки из крупных капель, время от времени срывающиеся с веток, попадали прямиком ей за шиворот, и вскоре она промокла до нитки. Единственным транспортом, который ей попался, был трактор с фермы, едущий в другую сторону, и тракторист спросил, не слишком ли ей сухо.
Ключ от коттеджа лежал под камнем у задней двери. Мокрая, с головокружением от усталости, она все-таки добралась.
Она заварила себе чаю. Надо было развести огонь, но для этого Клэри слишком устала. Чай она забрала с собой наверх, где выпуталась из мокрой одежды. Казалось, проще всего будет переодеться в пижаму и забраться в постель, но согреться под одеялом никак не удавалось. Ноги оставались холодными, как лед, зубы выбивали дробь – как у персонажей в книгах, подумалось ей. И она снова встала, налила горячей воды в грелку, слегка вытерла волосы банным полотенцем и отыскала шерстяные носки. В постели она постепенно начала согреваться и наконец уснула в тепле.
Она проснулась, когда уже стемнело, – изнывающая от жажды и, как ей показалось, от голода. Но когда попыталась сесть, голова взорвалась такой болью, что сходить вниз она не отважилась. Запив две таблетки аспирина, найденного в ванной, остатками холодного чая, она вернулась в постель. Грелка остыла, пришлось снова вставать и наполнять ее горячей водой из-под крана в ванной. За эти два похода она снова замерзла, понадобилась целая вечность, чтобы согреться.
Она провела ночь, полную горячечных мыслей и сновидений. Трудно было отличить одно от другого – о чем она думает и что видит во сне. Там был Арчи, который говорил, что она его разочаровала и что он сегодня же уезжает во Францию, и был Ноэль, который говорил, что она его разочаровала и что он больше не желает ее видеть, и Полли, которая говорила, что она так счастлива и в ее дружбе больше не нуждается, и еще кто-то, отворачивая лицо, голосом, который она не узнала, твердил, что ей нигде нет места. Потом она бежала по улице к какой-то толпе, но когда уже подбегала, ближайшие к ней люди в ужасе вскидывали руки, словно не подпуская ее, а остальные растворялись, и улица вновь оказывалась безлюдной, только уже не городской, а деревенской, и в конце, кажется, был виден коттедж, но когда она подходила к нему ближе, на этом месте обнаруживалась только чернота, и Клэри проваливалась в нее, и пока падала, становилось все жарче и жарче, пока она не загоралась, а тем временем из ее головы доносился стук, барабанная дробь, и кто-то велел ей открыть глаза, а она боялась, что даже если откроет, все останется прежним – тошнотворная смесь из снов и мыслей.
– …все хорошо, дорогая, очнись. Я здесь, с тобой.
Это был папа. Он сидел на краю кровати и гладил ей лоб длинными тонкими пальцами. Она уставилась на него, ужасаясь, вдруг это на самом деле не он, а потом – что он рассердится, ведь она здесь, в коттедже, далеко от дома, хотя и не помнила, где именно…
– Ой, папа! – воскликнула она. – Ой, папа, как я рада, что ты приехал!
Но, присмотревшись к его лицу, улыбающемуся, как ей показалось, и увидев его серьезные глаза, она поняла, что это вовсе не папа – это Арчи.
– Это Арчи, – сказал он.
– Знаю. Теперь я тебя вижу. Кажется, я видела сон. Такой страшный сон.
Она заплакала, он обнял ее и принялся тихонько покачивать, пока она пыталась рассказывать, но единое целое распадалось на зазубренные осколки и теряло смысл.
– Неважно, – повторял он, пока она безнадежно твердила, что там не было никого, вообще никого, она так и не смогла найти ни единого.
– Я видела людей, но они таяли.
– Неудивительно, – отозвался он. – Ты вся горишь. Ну-ка, приподнимись, я поправлю тебе подушки.
– Уже пятница?
– Вообще-то вторник.
– Даже близко не пятница.
– Да уж, действительно.
– Тогда почему ты здесь?
Он наклонился, поднимая с пола ее чайный поднос, выпрямился и посмотрел на нее – изучающе, подумала она.
– Я приехал проведать тебя.
– А-а. Проведать меня. – Ей снова стало тепло, но по-другому.
– Специально, чтобы проведать тебя, – повторил он и унес поднос.
Она откинулась на подушки: облегчение, удовлетворенность и радость наполнили ее, и она почти не чувствовала себя больной.
Он остался на всю неделю. Первые два дня она провела в постели, потому что у нее был жар. Он чайниками заваривал ей чай, принес бутылку ячменного отвара с лимоном «Робинсонс» и большой кувшин воды, чтобы разбавлять его. Растопил камин у нее в комнате, и по утрам после умывания она лежала в постели и читала «Скотный двор», который он ей привез, а он сидел и рисовал ее. «Мне надо набить руку, – объяснил он, – а тут ты. Так что от тебя есть польза».
После обеда он укрывал ее как следует и уезжал за покупками или занимался другими домашними делами, а она спала. Каждый день она спала крепко и без сновидений и просыпалась уже в сумерках, в которых отчетливо выделялся огонь в камине.
Потом он приносил к ней в комнату их ужин на подносах, после ужина они играли в безик: счет они вели уже несколько месяцев, и он утверждал, что она должна ему двести пятьдесят три фунта.
Когда ей полегчало, их прежняя жизнь возобновилась, и она, проводив его в понедельник утром в Лондон, села за свою книгу.
На его вопрос, почему она уехала с Бландфорд-стрит, она рассказала ему про Полли и Джералда и немного, хоть и не все, о том, как ненавистна ей собственная комната из-за Ноэля.
– А ты знал про Полл и Джералда? – спросила она.
– Вообще-то да. Но Полли хотела рассказать тебе сама.
– Так ты думаешь, это хорошо?
– Думаю, очень. Он отличный малый, а из нее получится прекрасная графиня.
– Что?!
– А разве она тебе не сказала? Он лорд. Так что она, конечно, станет леди.
– Какой еще леди?
– Фейкенем. А про дом она тебе говорила? Он огромный, в ужасном состоянии – как раз для Полл.
– Да уж, это точно. Теперь понятно насчет дома. Я просто беспокоилась… ну, вдруг она выйдет за него, а ничего не получится? Они перестанут любить друг друга или даже кто-нибудь один перестанет…
– Ну, тогда все будет печально, ужасно и запутанно, ведь так? Да, это риск, но на него приходится идти, а в их случае, полагаю, риск невелик. И потом, это их дело, Клэри. Нельзя приказать человеку любить кого-нибудь или не любить.
– Нельзя.
– Скажи, ты обратила бы хоть малейшее внимание на мои слова, если бы я посоветовал тебе не связываться с Первым номером – Ноэлем?
– Не обратила бы. Ясно. Ладно, твоя взяла.
Рождество они провели в коттедже. Он спросил, хочет ли она уехать на праздники в Хоум-Плейс или в Лондон, она отказалась, заявила, что хочет остаться там же, где и сейчас. Работа над книгой дошла до стадии, которую она себе даже представить не могла, когда только приступала, и уже начинала с беспокойством думать о финале и не хотела отвлекаться на праздники. Вместе с тем она хоть и не извещала об этом Арчи, но суеверно опасалась покидать коттедж, где чувствовала себя так надежно отрезанной от прежней жизни. Ей хотелось просто писать, работать в саду и чтобы каждые выходные приезжал Арчи. Он учил ее готовить овощной суп как полагается, а еще – необычные салаты с картошкой, яйцом и анчоусами. Она занялась проращиванием семян и посадила луковицы, которые должны были пустить ростки к Рождеству.
Однажды она завела с ним разговор о том, что у нее нет денег и что ему приходится платить за все одному. Поначалу он говорил, что она вернет ему долг, когда ее книгу опубликуют, однако она, поработав в литературном агентстве, знала, что писатели получают совсем немного за свою первую книгу, а иногда и за много последующих. В ответ на это возражение он предположил, что ее отец наверняка назначит ей небольшое содержание, если она попросит. Тогда она предложила позвать его в коттедж, но Арчи не захотел: нет, ради такого разговора ей следует съездить к отцу в Лондон.
После Рождества Арчи уволился с работы, и хотя от квартиры в Лондоне не отказался, стал проводить больше времени в коттедже и уходил рисовать всякий раз, как только позволяла погода.
– Я могла бы съездить на день, – сказала она.
– Нет, лучше с ночевкой, – ответил Арчи. – Если ты поедешь не в выходные, днем он будет на работе. Давай, – подбодрил он, – не робей.
– Почему ты не хочешь позвать его сюда?
– Он может понять превратно.
– А, это! Я ему объясню.
– И что же ты ему объяснишь?
– Скажу ему… скажу, что мы друзья! Ведь это правда, разве не так?
– Пожалуй, можно сказать и так.
– Что-то не слышу в твоем голосе радости.
– А чего ты ждала? Что я запрыгаю? Как ты?
– Я и не собиралась прыгать, – сказала она. Разговор вызвал у нее недовольство и обиду, которые она терпеть не могла. Днем они разошлись каждый в свою сторону. Он направился к каналу рисовать, она – собирать сухие ветки, нападавшие с деревьев в разросшемся саду, где уже появились подснежники и вскоре ожидались первоцветы. Работая, она думала об Арчи и все больше расстраивалась из-за него. Ей вспоминалось, каким он был добрым, как опекал ее, как нашел этот коттедж и обеспечивал ее жизнь в нем, как поддерживал ее в стремлении написать книгу – буквально делал для нее все возможное на протяжении долгих месяцев. А как он был добр к Невиллу все время, пока отсутствовал их отец, как тактично повел себя с Полли, когда она влюбилась в него! Человека, который был бы лучше и добрее его, она никогда не встречала. А она заупрямилась, не желая выполнить его единственную просьбу.
Когда она вернулась в дом, он стоял у кухонной раковины и мыл кисти.
– Я хочу извиниться, – сказала она. – Я повела себя некрасиво по отношению к тебе. Разумеется, папе я ничего не скажу. Если он начнет расспрашивать, просто объясню, что ты был ужасно добрым ко мне, прямо как второй отец.
Последовала пауза. Он не обернулся, но наконец она услышала его хриплый смешок и поняла, что все улажено.
Она уехала в Лондон, провела ночь у папы и Зоуи в их новой, довольно большой и роскошной квартире с видом на Лэдброук-сквер. Оба, казалось, были очень рады ей, а Джульет со всех ног прибежала из сквера, где играла, чтобы обнять ее.
– У тебя волосы отросли! – воскликнула она. – Ты совсем взрослая. Почему ты не красишь губы? Мама, один мальчик, его зовут Гастингс, поживет у нас, потому что он сбежал.
– Сбежал? Почему?
– Родители жестоко обращаются с ним. Он стоял на заборе, потому что хотел спрыгнуть, а они не хотели, чтобы он прыгал, и когда он прыгнул, все испортили и поймали его! А я буду подружкой невесты на свадьбе у Полли! Если приедешь, увидишь меня в длинном платье и, наверное… – Она понизила голос и закончила с многозначительными паузами: – …у меня… почти наверняка… может быть… будут… накрашены губы. Чуть-чуть.
Зоуи увела Джулс, а папа позвал Клэри наверх, выпить в гостиной.
– Дай-ка я на тебя посмотрю как следует, – сказал он. – Ты заметно изменилась с тех пор, как мы виделись в последний раз – правда, это же было давным-давно. Выглядишь очень похудевшей.
– Правда? Не замечала.
– Тебе идет. Чем занимаешься? Арчи говорил мне, ты пишешь.
Она рассказала ему про свою книгу. Точнее, не про книгу как таковую, а про то, что пишет ее. А потом он сам завел разговор о деньгах, стал расспрашивать, как она справляется, и она призналась, что денег у нее нет.
– Я даже не расплатилась с Полли за аренду квартиры, – сказала она, спохватившись только сейчас.
– Об этом не волнуйся, – ответил он. – Я плачу за нее для Невилла. Он, кажется, постоянно там бывает – сюда не хочет, так что все логично.
– А-а.
Ну и как теперь было попросить у него еще денег?
– Но это другое дело. А тебе тоже нужны свои деньги. Видимо, до сих пор тебя снабжал Арчи. Мы не можем допустить, чтобы и дальше так продолжалось. Он, наверное, кое-что скопил за время работы, но он мне говорил, что подумывает уволиться и уехать во Францию, так что сбережения ему еще пригодятся, чтобы начать все заново. Чертовски трудно возвращаться к такому занятию, как рисование, после многолетнего перерыва.
– Он говорил тебе, что уезжает во Францию?
– Сказал, что подумывает уехать.
– Когда?
– Ох, дорогая, да не знаю я когда! Наверное, осенью, после того, как нашел тот коттедж для тебя. Помнится, он говорил, что коттедж отдавали за бесценок – двадцать пять фунтов в год. Ты останешься там после того, как закончишь книгу?
– Не знаю. – Ей вдруг стало так страшно, что сосредоточиться на словах отца не удавалось. Если Арчи уезжает, почему не сказал ей? Обмолвился только несколько месяцев назад, что пока не решил. Значит, передумал?
– Вспомнил: это было перед самым Рождеством.
– Что было?
– Разговор с Арчи насчет Франции. Клэри! Выслушай меня! Вот что я предлагаю…
Остаток вечера она провела в полном отчаянии, хоть и старалась скрыть это. Пришла Зоуи сказать, что Джульет хочет пожелать ей спокойной ночи, и она спустилась в ее спальню. «Наверное, это ошибка, – думала она по дороге, – недоразумение. Он не стал бы врать мне».
– Мама говорит, ты живешь в коттедже. Тебе там нравится?
– Да.
– А я бы не стала. Я буду жить на лодке. Или в самолете. Да, лучше в самолете, потому что не хочу, чтобы у меня был сад, и полоть сорняки тоже. Ты ведь моя сестра, да? Как будто?
– Да, сестра. У нас один и тот же папа.
– А где твоя мама?
– Умерла. – Оказалось, она в состоянии выговорить это, словно речь о ком-то другом.
Джульет раскинула руки, обняла ее и крепко сжала.
– Я очень-очень-очень тебе сочувствую.
– Да ничего, Джулс. Это было давно.
– А-а. Наверное, это уже в истории. Мы проходим историю в школе, там люди все время умирают. Прямо то и дело, а нам про них учить.
Она вернулась поездом на следующее утро. Ей следовало бы вздохнуть с облегчением: папа назначил ей содержание в сто двадцать фунтов в год и сразу дал двести, чтобы расплатиться с Арчи.
– Знаешь, тебе, наверное, все-таки придется подыскать какую-нибудь работу, – сказал он. – Зарабатывать на жизнь писательством поначалу непросто. Приезжай еще. Не пропадай, как в тот раз.
Арчи встретил ее на станции. Он наклонился поцеловать ее, но она отвернулась, подставляя ему ухо.
– В чем дело?
– Ни в чем. Папа назначил мне содержание. И послал тебе этот чек, чтобы возместить все, что ты потратил на меня.
– Я на тебя почти ничего не тратил.
Выяснять отношения прямо в машине ей не хотелось, поэтому она промолчала.
– Я скажу тебе, как мы поступим, – объявил он, выкладывая покупки, за которыми успел съездить, на кухонный стол. – Мы купим тебе новую одежду. Давно пора. Мне уже глаза намозолили эти два рваных старых свитера и мешковатые вельветы.
– Ничего, уедешь во Францию и больше их не увидишь! Ведь так?
– А, так вот в чем дело! Клэри, ты делаешь из мухи слона.
– Ничего подобного! Дело даже не в том, что ты уезжаешь, а в том, что мне об этом не говоришь. Другим рассказываешь, а мне нет.
– Нет, не говорю и не говорил.
– А папа сказал, что говорил, так что не отвертишься.
– Он спросил, вернусь ли я туда, – нет, сказал: «Ты, наверное, уедешь обратно», а я ответил, что еще не решил, но может быть.
– Чтобы жить там?
– Ну… да. Если уж я еду туда, то рассчитываю там и пожить немного.
– Не паясничай! Вот видишь, ты уже решил. И, как я вижу, – добавила она дрогнувшим голосом, – меня даже не спросил.
– Можно ли мне уехать? Да, не спросил.
– Нет! Хочу ли я с тобой.
Наступила мертвая тишина. Он прислонился к раковине, стоя спиной к свету. Его лица она не видела. Сидя за кухонным столом, она листала какую-то книжку в мягкой обложке, вынутую из корзины с покупками.
– Не могу я оставаться в этом коттедже одна, – заговорила она. – Не могу сидеть здесь в одиночестве месяц за месяцем. Я с ума сойду – если даже поговорить не с кем! Ты же понимаешь!
Он вдруг шагнул к столу, положил ладони ей на плечи, а потом неожиданно убрал руки и скрестил их на груди.
– Ты могла бы вернуться в Лондон, – сказал он. – Тебе понадобится еще какая-нибудь работа, чтобы прокормиться, пока ты пишешь. Во всяком случае, на время.
– Да знаю я, – откликнулась она и почувствовала, как наворачиваются слезы. – Знаю, что мне нужна работа, и я ее найду. Просто… не думаю, что я хоть на что-нибудь способна, если тебя здесь нет. Понимаешь, это ведь ты говоришь мне, что делать. И тогда у меня получается.
– Ты привыкла к двум отцам.
– Наверное.
– Ну что ж, – отрывисто продолжил он, – придется взрослеть. И учиться стоять на собственных ногах. Большинству людей одного отца вполне достаточно.
– Зачем же ты заботился обо мне, если так считаешь?
– Потому что ты оказалась в трудном положении. Но все уже в прошлом, ты это пережила и готова жить дальше.
– К какому такому «жить дальше»?
– Да хотя бы к тому, что встретишь человека получше этого мерзавца Первого номера и влюбишься, как нормальная взрослая девушка. А теперь хватит скулить, помоги мне готовить обед.
– Не хочу я обедать, – ответила она, поняла, что ведет себя как обиженный ребенок, и окончательно разозлилась и отчаялась.
– Ну а я хочу.
В итоге она чистила картошку и мыла латук, и оба молчали. Поставив картошку вариться, она ушла наверх, сменить одежду, в которой ездила в Лондон, – свою единственную юбку и фланелевую рубашку, одолженную у Арчи. Надела бумажные брюки, старую папину рубашку, причесываться не стала. Сначала учит ее не быть зависимой, а потом – «мы купим тебе новую одежду!». Пытается усидеть на двух стульях разом. Если он считает, что она согласится тратить время на свою внешность, лишь бы угодить ему, то напрасно. Она в два счета найдет работу, а жить не будет ни здесь, ни на Бландфорд-стрит, и вообще начнет все заново. Жизнь, какой бы ужасной она ни была, продолжается. Эта мысль не приносила утешения. Она сняла рубашку и надела лучший из своих свитеров. «Не будет никогда никого другого, кроме тебя», – думала она.
Когда она снова спустилась (эта задача оказалась нелегкой – ее уверенность в себе была всерьез подорвана, но черта с два она не выдержит и снова начнет «скулить», как он выразился), он отвлекся от картошки, которую разминал, и спокойно произнес:
– Клэри. Я ни за что не стал бы планировать отъезд втайне от тебя. Если ты так подумала, приношу извинения. – Он смотрел на нее и снова казался настроенным дружески.
Долгие недели после этого она только и делала, что писала – точнее, переписывала. Она сделалась перфекционисткой: все написанное казалось ей недостаточно удачным и правильным, и она доходила до одержимости в своем стремлении сделать как следует хотя бы первую главу.
А потом, в апреле, он объявил, что уезжает на выходные в Хоум-Плейс. Это случилось, когда он, вернувшись из очередной поездки в Лондон, которые совершал почти каждую неделю, ужинал вместе с ней.
– Зачем?
– Потому что меня попросила Дюши. Эдвард и его новая дама приглашены туда в первый раз, и она просила меня присутствовать.
– А-а.
– Ты могла бы пригласить Полл на выходные. Она наверняка обрадуется.
– Могла бы, конечно, если бы хотела. – Она обдумала его предложение: присутствие любого постороннего человека означало бы, что поработать ей не удастся.
– Отдохнуть день-другой тебе будет полезно, – сказал он, будто прочитал ее мысли.
– Не будет. Я позову ее, когда допишу книгу.
И он уехал, и ощущения были очень странными. Одно утро она потратила на перечитывание всего, что написала, потом решила перепечатать первую главу на подержанной пишущей машинке, которую он подарил ей на Рождество. Ей казалось, что печатный текст, возможно, будет смотреться лучше. Но даже в таком виде лучше он не стал. Она пришла в отчаяние, и в воскресенье вечером решила показать его Арчи – пусть прочитает и скажет, как ему. «Если ему нисколько не понравится – брошу, – думала она. – Но по крайней мере, буду знать».
Он вернулся в хорошем настроении. Да, он прекрасно провел время. Ее отец тоже был там, и Тедди с его умопомрачительной женой. Она спросила про новую даму дяди Эдварда, и он ответил, что она, кажется, всеми силами старалась понравиться, и с его точки зрения, с ней все в порядке. «То есть, как по мне, ничего особенного», – добавил он.
После ужина она принесла ему отпечатанную главу.
– Я правда хочу знать, что ты честно думаешь на самом деле, – сказала она. – Потому что, если ты считаешь, что она никуда не годится, мне лучше узнать об этом и остановиться.
Он вдруг поднял взгляд от бумаг, которые она вложила в его руку, и заговорил:
– Конечно, я буду честен с тобой, Клэри, но ты должна помнить, что это всего лишь мое мнение, а не какой-то непреложный космический закон. И не придавать ему слишком большое значение.
Сидеть в той же комнате, пока он читал, было невыносимо, и она ушла мыть голову. А когда спустилась просушить волосы перед камином, он уже закончил.
– Ну, и?..
– Ну, кое-что получилось очень хорошо. Иногда казалось, что даже слишком.
– О чем ты?
– Как будто тебя гораздо больше волновало не что ты делаешь, а как. Больше всего мне понравились самые простые отрывки. Объясни, что ты хотела сказать вот этим. Что, по-твоему, должен понять из него я, то есть читатель.
И она объяснила. Много времени ей не понадобилось, все прозвучало коротко и ясно.
– Да, так все и выглядит. Но иногда ты обилием по-дробностей затуманиваешь смысл. Как в том месте, где Мэри-Энн понимает, что ее отцу она неинтересна. Для нее это шок. Вряд ли она стала бы в такой момент размышлять о том, как выглядит комната, и копаться в своих ранних воспоминаниях о чем-то другом. По-моему, она была бы слишком расстроена тем, что услышала от отца. Но это всего лишь несущественное замечание. Читается это так, будто ты несколько раз меняла текст, в итоге ощущение пропало. По-моему.
– В черновом варианте я просто написала: «Значит, ее не любят». И все.
– Видишь? Так гораздо лучше. Ощущение на месте. Господи, да какой из меня литературный критик! А можно взглянуть на твой черновик?
– Ты не разберешься в моем почерке.
– Уж как-нибудь.
Но она сказала, что перепечатает черновик для него.
Когда он прочитал его, сказал, что, по его мнению, этот лучше, и объяснил, почему, ее облегчение было безмерным.
– Ох, Арчи, как же ты меня обнадежил! А я уже боялась услышать от тебя, что это плохо в другом смысле.
– И что бы ты тогда сделала?
– Не знаю. Наверное, сдалась бы.
– Чтоб я больше от тебя такого не слышал. Если хочешь, чтобы писательство стало твоей жизнью, тебе пора начать полагаться на собственные суждения. Можешь принимать чужое мнение к сведению, но в конечном итоге правильно будет то, что считаешь правильным ты.
– Ты же часто спрашиваешь меня, как мне твои рисунки.
– Да, но все-таки продолжаю рисовать, что бы ты ни сказала.
Ей вспомнилось, сколько раз он показывал ей свои рисунки и наброски, сопровождая демонстрацию пренебрежительными замечаниями о них, а также перечислением зачастую нелепых работ, за которые он намеревался взяться, наконец признав свое поражение.
– Чему ты улыбаешься?
– Ничему. Подумала, что в некотором смысле мы почти одинаковые.
Теперь Арчи много рисовал. Некоторые картины он увозил в Лондон, показывать в галереях, и возвращался помрачневший. Только в одной заинтересовались его работами, объяснил он, – в той, где он выставлял картины до войны, и хотя персональной выставки ему так и не дали, все же взяли пару пейзажей на сборную.
– Ну что ж, начало положено, – сказала она.
– С этого не разживешься, верно?
– Но мы ведь живем, – возразила она.
– Едва. Но я, конечно, рассчитываю, что ты станешь как Агата Кристи и Джейн Остин, вместе взятые, начнешь зарабатывать тысячи, а я смогу быть просто ужасно хорошим художником, как Ван Гог, и не получать ни гроша.
– Забавно, а я думала, ты будешь как Мейбл-Люси Этвелл или Берн-Джонс, а я – Вирджинией Вулф.
Так сложилась ее излюбленная игра, в которой можно было обмениваться нападками – тонкими и иносказательными.
В начале июня все разладилось. Когда впоследствии она пыталась понять, с чего все началось, ей вспоминались лишь какие-то мелочи, вроде начавшейся жары и заявлений Арчи, что ему не спится. А случилось вот что: поставив чайник к завтраку, она ушла в ванную и забыла о нем. Арчи в ясные дни выходил из дома рисовать еще до завтрака, так что запаха гари не почувствовал. Но в конце концов она учуяла его и, обмотавшись банным полотенцем, ринулась на кухню, где увидела черный дым. Она выключила плиту, а потом, не подумав, схватилась за чайник и, конечно, обожглась. Взвизгнув от боли, она бросилась к кухонной раковине, подставить руку под струю воды, при этом полотенце соскользнуло на пол. Так что когда Арчи, услышавший ее визг, вбежал на кухню, она была голой. Он нашел флакон с таниновой кислотой, велел ей похлопать ладонью по полотенцу, чтобы просушить, а сам тем временем замотал ее в полотенце и после этого забинтовал руку. Ожог был сильный, кожа уже начинала облезать. Но несмотря на это, он почти разозлился на нее, заявил, что она чертовски беспечна, не говоря напрямую, но намекая, что так ей и надо. Он поставил кипятиться воду в кастрюле – чайник был безнадежно испорчен – и прикрикнул на нее, чтобы она ради всего святого сходила наверх и оделась. Совсем не так она повела бы себя, если бы он обжегся, готовя им обоим завтрак. Но когда она заявила об этом, он снова сорвался на нее, утверждая, что далеко не во всем они одинаковые, хотя наотрез отказался уточнять, в чем именно.
Тем вечером он известил ее, что намерен ненадолго уехать.
– Хочу во всем разобраться, – пояснил он, – и думаю, тебе тоже не помешает.
Пока она гадала, о чем это он, он добавил:
– Не можем же мы продолжать в том духе вечно.
– Почему не можем?
– Клэри, ради бога, повзрослей наконец! Я должен принять решение насчет моей квартиры в Лондоне – и Франции. Позволить себе и то и другое я не могу, хотя примерно это сейчас и делаю. А тебе пора справляться самостоятельно, а не зависеть от других во всем.
– Я и справляюсь.
– Отлично. В таком случае, в мое отсутствие у тебя никаких трудностей не возникнет.
– Ты едешь пожить во Францию?
– Возможно. Пока не решил. Но по условиям сделки я не обязан рассказывать тебе, где я. Как и ты мне.
– Я не против рассказывать тебе. Нисколько.
– Знаю.
– И надолго ты едешь?
– Вернусь к свадьбе Полли.
– Она же только в середине июля. Это шесть недель!
– Примерно.
– Вообще не понимаю, какой в этом смысле. – И она спохватилась: – Ты же обещал помочь мне выбрать, что надеть на свадьбу!
«А вдруг в коттедже начнется пожар? Или я сильно заболею?» – эти и другие вопросы вырвались у нее сами собой. Но он только посмотрел на нее, пожал плечами, улыбнулся и ответил:
– Ну, в самом крайнем случае ты всегда можешь съездить к отцу в Лондон. Согласен, в одежде ты мало что смыслишь, но Зоуи поможет тебе – она разбирается в таких вещах гораздо лучше, чем я. А поставить чайник и забыть про него – поступок, свойственный людям скорее семидесяти двух, чем двадцати двух лет от роду. Тебе следовало бы пользоваться всеми преимуществами, какие только есть в настолько трогательной юности.
Своей невозмутимостью и черствостью он взбесил ее, она скорее злилась на него, чем горевала, и когда на следующее утро он уезжал, ограничилась холодным поцелуем в щеку.
3. Отверженные
Лето 1947 года
Она так умаялась, и неудивительно. Полночи она не спала, и если не считать кратких отлучек в ванную, только тем и занималась, что перекладывала вещи в чемоданах. Сборы она начала в тот момент, как Китти объявила, что они уезжают, но к тому времени, как сняла с каминной полки все, что на ней стояло, и опустошила два верхних ящика комода, чемодан заполнился. «Но откуда же мне знать, что мне понадобится?» – воскликнула она, беспомощно наблюдая, как Рейчел распаковывает чемодан и начинает укладывать его заново.
– Ты едешь всего на две или три недели, дорогая, все фотографии тебе не понадобятся, и думаю, фарфоровые собачки могут разбиться в дороге, так что лучше будет их оставить. Может, просто положим вот этот красивый снимок Фло?
Она кивнула. Фло нет, теперь она уже знала это, осталась лишь ее фотография в летнем платье, которое она, Долли, всегда недолюбливала, и с янтарными бусами, про которые, помнится, в то время она сказала, что это зимнее украшение.
Пришлось позволить Рейчел самой укладывать вещи, и даже она признала, что одного чемодана не хватит, но после того, как она поужинала и ей пожелали спокойной ночи, она выбралась из постели и снова занялась делом. Она едет вовсе не на две недели, а на гораздо более долгий срок – они понятия не имеют, насколько долгий. Так что взять надо все, что только можно.
Было уже очень поздно к тому времени, как она перепаковала чемоданы, но застегнуть их так и не смогла. Ничего, прислуга закроет, хотя в последнее время она почти не попадается ей на глаза, – это она заметила. Когда она наконец вернулась в постель, грелка остыла, пришлось обойтись без нее. Однажды она попыталась заново налить ее под краном в ванной, но видимо, с пробкой что-то случилось, так как ночью она сильно протекла.
Рейчел сказала, что иногда с возрастом люди далеко не все помнят, и это замечание возмутило ее и ранило ее чувства. Это же просто неправда. Она не всегда помнит каждую мелочь, но если уж что-то помнит, то отчетливо и во всех подробностях. А сегодня она слишком устала, чтобы о чем-нибудь думать, и даже долго не могла уснуть от усталости, хотя в конце концов, видимо, задремала, потому что Рейчел с завтраком на подносе разбудила ее сообщением, что день сегодня чудесный.
Вернувшись в комнату после умывания, она увидела, что чемоданы закрыты – значит, все в порядке. Она тревожилась, не зная наверняка, куда они едут – в Стэнмор, Хоум-Плейс, а может, еще куда-нибудь. Неизвестность так беспокоила ее, что пришлось завести расспросы.
– Полагаю, сад в Стэнморе пострадал в наше отсутствие? – спросила она у Китти, пока они сидели в гостиной внизу, а шофер укладывал багаж в автомобиль.
– Даже не знаю, дорогая. Надеюсь, новые жильцы о нем позаботятся. А нам, пожалуй, незачем приезжать туда, только чтобы посмотреть, верно?
– О нет, конечно, незачем. Он совсем не то что Хоум-Плейс. Я имею в виду сад.
– А я не дождусь, когда увижу свои розы. Распустились они или, еще лучше, только начинают. Разве это не чудесно?
Значит, все-таки в Хоум-Плейс. Она уже приезжала туда с визитом вместе с Фло, они жили в одной комнате, Фло спала у окна, потому что у нее прямо пристрастие к свежему воздуху.
Они уселись в автомобиль, и тут выяснилось, что Рейчел с ними не едет.
– Она отправляется на отдых вместе с Сид, – объяснила Китти, когда обе они уютно устроились на заднем сиденье. Странно, что Рейчел вообще понадобилась поездка на отдых. Вот она не ездила на отдых ни разу в жизни – если не считать единственной поездки на море в Роттиндин после того, как они с Фло переболели корью.
– В сущности, это ради поправки здоровья, – произнесла она вслух, и Китти отозвалась:
– Ну да, бедная Сид была очень больна.
На это она не ответила. Она не виновата, что Китти все путает, хотя ей-то как раз не следовало бы – ведь она на добрых два года младше ее.
А поездкой она осталась довольна. Тонбридж вел машину не слишком быстро, и как только они очутились за городом, вдоль дороги стали попадаться луга с лютиками и купырем и коттеджи в окружении цветущих садов. Китти смотрела в ее окно и то и дело что-нибудь показывала ей, но она, конечно, ничего не видела, потому что к тому времени они успевали проехать мимо, а за окном было уже что-нибудь другое. Но она притворялась, будто все видит, чтобы не портить Китти настроение. Ее муж не так давно умер, но она не особенно расстроилась; вот и еще одна причина, как ей казалось, благодарить за то, что она не вышла замуж. Странно, думала она, как часто в последнее время ей приходится делать вид – будто она слышит, что ей говорят, понимает (иногда), что за чушь они несут, чувствует себя лучше, чем на самом деле, причем почти всегда, что очки ей почти без надобности (вечно она теряла их, а спрашивать у других, не видели ли они, ей надоедало), что она прекрасно выспалась, хотя даже глаз не сомкнула, что она знакома с целыми толпами людей, приходящими навестить Китти или погостить у нее.
Разумеется, она знала, что все эти люди – члены огромной семьи, которую обрела Китти вместе с замужеством, но с точной степенью их родства затруднялась. Но хуже всего было почти постоянно притворяться, будто она не устала. Вот уж выдумки так выдумки: усталость она ощущала почти всегда и зачастую просыпалась уже уставшей. Да, и еще – делать вид, будто способна что-то переварить. Когда она была молодой, Фло говаривала, что пищеварение у нее как у коня. Причем далеко не из благих побуждений, но это бесконечно лучше, чем полное отсутствие пищеварения, а ей казалось, что именно так сейчас и обстоит дело. «Туда и дорога», – сказала она вслух, и Китти посмотрела на нее и кивнула: «Да, вот мы и едем. Деревенский воздух пойдет на пользу нам обеим».
Она обрадовалась, когда они наконец приехали, а потом пили чай на лужайке, хотя ей показалось, что на воздухе немного свежо, и Китти велела Айлин принести кардиган потеплее, на который она неосторожно капнула клубничным джемом, но она же знала, что в каком-то из чемоданов есть другой.
После чая она решительно заявила, что займется чемоданами – сама, несмотря на то что Айлин предлагала помочь ей. Утомилась, конечно, зато знала, где что лежит. В доме не было никого, кроме прислуги, разумеется, поэтому она настояла на своем желании ужинать вместе с Китти, которой в противном случае пришлось бы сидеть за столом одной. Но вскоре после ужина она подумала и объявила, что пойдет к себе, устраиваться на ночь. Китти провожала ее, так что пришлось подниматься по ступенькам быстрее, чем хотелось бы, и после поцелуя на ночь она осела на постель, стараясь отдышаться. Она прекрасно поужинала: миссис Криппс подала на стол жареную курочку – особое лакомство ее детства, – с молодым картофелем и шпинатом из сада. Затем был пирог с ревенем, а она всегда питала пристрастие к ревеню и совсем забыла, что он ей, кажется, уже не годится. Началось легкое несварение. Несколько минут она посидела на кровати, отдыхая. Окно было открыто, небо приобрело прелестный нежно-лавандовый оттенок: было еще довольно светло. Она и вправду совсем умаялась, как говаривал милый папа, но сходить в ванную все же следовало, потому она и встала. Еще когда она разбирала вещи, ей показалось, что в комнате чего-то недостает, хотя она никак не могла сообразить, чего именно, но когда вернулась из уборной, сразу поняла. Кровать Фло исчезла. Стояла у окна, а теперь там пустое место. Это расстроило ее: как будто тот, кто убрал кровать, отрицал существование Фло. Не ее существование сейчас: она знала, что Фло ушла – к своему Создателю, к папе и маме, к их дорогому брату, убитому на войне, – а ее существование вообще. Она всегда делила эту комнату с Фло, и оттого, что ее кровать исчезла, ей стало совсем одиноко. Потом в голову пришла отличная мысль. Она передвинет свою кровать к окну и будет спать там, где спала Фло. А если на месте ее кровати останется пустота – неважно, ведь ей известно, что она-то существует. Поглядев на кровать, она задумалась, хватит ли ей сил. «Попытка не пытка», – сказала она вслух и взялась за дело. Кровать была на колесиках, поэтому иногда двигать ее было легко, только временами она застревала на какой-нибудь складке ковра, но она не сдавалась, толкала ее понемногу, и наконец с последним толчком она встала точно на то место, где раньше стояла кровать Фло.
Вдруг оказалось, что она сидит в кровати. Высоко в груди остро закололо от приступа несварения, и она крепко зажмурилась, пережидая его. А когда открыла глаза, в комнате было полным-полно мелких мушек – наверняка залетели через открытое окно. Она повернула голову посмотреть. На свету, который стал серым с примесью более темного лавандового, мушек не было, но в груди по-прежнему болело, и она повернулась, чтобы поставить подушки повыше и сесть прямо, прислонившись к ним, но когда села, как будто кто-то давил ей на грудь, и болезненный нажим этой тяжести грозил раздавить ее, если она не побережется… Она услышала далекий задыхающийся голос, который убеждал ее не волноваться (неужели Фло?), опять повернулась к окну, но тускло-лавандовый отблеск совсем потемнел, потерял цвет, а потом сменился светом таким белым и слепящим, что она с криком – от страха и узнавания – упала в него…
* * *
– Не спишь?
Ответа снизу не последовало. И неудивительно, день выдался беспокойным и для нее, и для Рейчел. Но именно Рейчел взяла на себя все самое утомительное. Проводив тем утром Дюши и Долли в Хоум-Плейс, она принялась укладывать собственные вещи. Ей понадобилось еще закрыть квартиру, а затем отправиться на Эбби-роуд – помогать ей в таких же делах. Ей все еще приходилось отдыхать днем, и она умоляла Рейчел последовать ее примеру, чего она, конечно, не сделала, – потратила время, чтобы навести повсюду порядок, выбросить еду, которая наверняка испортится в их отсутствие, выстирать посудные полотенца, сходить к ближайшему киоску и оплатить счет за газеты. В пять, едва она пробудилась после долгого освежающего сна, Рейчел внесла чай. Тогда она и рассказала о возможных планах Дюши на будущее. Поначалу она думала, что они означают для Рейчел заключение в Хоум-Плейс, и с замиранием сердца ждала, когда услышит, какие жалкие крохи уединения им достанутся. Но Рейчел объявила, что Дюши полностью довольна возможностью пожить в Суссексе одна, принимая на выходных семью, а она, Рейчел, может либо оставить за собой квартиру в Карлтон-Хилле, либо продать ее и купить где-нибудь другую. Она все еще была настолько слаба, что от любых эмоций ее клонило в сон, и Рейчел с нежностью предугадала ее желание, села на постель и обняла ее.
– У нас будет еще уйма времени, чтобы все обсудить, – заверила она. – А пока что для нас важнее всего – не опоздать на поезд.
Они уезжали в Шотландию ночным поездом до Инвернесса, вместе с машиной, но дальнейших планов не строили и, очутившись на месте, собирались просто исследовать новые места и останавливаться, где пожелают, следующие две недели. Рейчел повезла ее ужинать в очаровательный ресторан на Шарлотт-стрит, который рекомендовал Руперт, на их столике стояла маленькая лампа под красным абажуром, французские блюда оказались восхитительными. Ей все еще приходилось выбирать еду так, чтобы жира в ней было как можно меньше, и не пить спиртного, но ее это ничуть не расстраивало. Ее опьяняли чувства приключения и свободы, и ее милая выглядела такой же счастливой, как она. «Моя подруга не совсем здорова, – сказала Рейчел официанту, – так что мы хотим поужинать как можно проще». И он понял, и помог им с выбором: консоме-жюльен, палтус на гриле и малина. Затем они доехали до Кингс-Кросса на машине, дождались, когда ее погрузят в поезд, и сели в спальный вагон. До того как поезд тронулся, им еще хватило времени приготовить постели.
И вот теперь она лежала в темноте, прислушиваясь к ритмичному покачиванию состава и думая, как удивительна жизнь.
Чуть больше года назад, вскоре после приезда Рейчел с ее родителями в Лондон и смерти Брига, она уже думала, что их отношениям не светит никакое будущее. Рейчел, казалось, избегала ее, почти боялась и в то же время выглядела отчаянно несчастной. Было мучительно видеть это и не иметь возможности предпринять хоть что-нибудь, не сделав только хуже. Наконец она написала Рейчел, что, возможно, какое-то время им не следует видеться. Это письмо стоило ей немалых усилий, она прибегла к нему в качестве крайней меры, но горестное лицо Рейчел и ее неявные недомолвки насчет собственной никчемности, которые Сид так и не удалось опровергнуть, так расстраивали ее, что ей казалось, это единственное, что она способна предложить. Ее предложение приняли в ответном коротком, но все равно сумбурном письме. Рейчел писала, что согласна – «на некоторое время» так будет лучше; выразила надежду, что со временем она «во всем разберется», сомневалась в том, что достойна отнять у Сид хотя бы немного ее времени, и уверяла, что глубоко сожалеет о страданиях, которые, как теперь видит, она ей причинила. «Я просто этого не стою! – восклицала она в конце. – Нет, не стою. Мне так стыдно за себя».
Так что всю весну и лето она с Рейчел не встречалась, только однажды мельком видела ее на улице. Она работала, преподавала, в конце концов нашла немолодую женщину, чтобы приходила убирать в доме, который приобрел запущенный вид в отсутствие Тельмы – от которой, к счастью, не было ни слуху ни духу. Осенью на нее внезапно свалилась сестра Иви. Ее очередные отношения развалились, она пребывала в худшем из своих капризных и раздражительных настроений. Сид пришлось подыскивать ей работу. Некоторое время Иви работала в магазине «Голос его хозяина», продавала пластинки на Оксфорд-стрит, но непрестанно упрекала Сид за такую черную работу и вскоре стала искать утешения в разнообразных недомоганиях, под предлогом которых не выходила на работу, отчего, разумеется, ее в конце концов уволили. Потом она заболела по-настоящему, желтухой, и Сид пришлось ее выхаживать. И когда Сид уже отчаялась избавиться от нее (Иви принадлежала половина маленького дома на Эбби-роуд, и продать ее Сид она отказывалась наотрез), оказалось, что дирижер, с которым у Иви был краткий роман в начале войны, оставил ей по завещанию небольшую сумму. Иви буквально расцвела. Пять тысяч фунтов! Она поедет в Америку, где столько оркестров и музыкантов, с которыми она могла бы работать. Она накупила себе одежды, истратив не только свои талоны, но и талоны Сид, и укатила. Благодать!
В первый вечер, оставшись одна в доме, где о существовании сестры напоминал только слабый, но терпкий аромат «Вечера в Париже», она выпила три большущих порции джина и устроила настоящую оргию – поставила Брамса на граммофоне. Перед тем как лечь – без ужина, возиться с которым ей так и не захотелось, – она открыла окна на первом этаже, чтобы выветрился запах, от которого ее определенно тошнило. Февраль выдался морозным. Пришлось вставать среди ночи и закрывать окна.
Она так вымоталась, работая, занимаясь домом и опекая Иви, что решила встать попозже и долго валялась в постели, слушая новости. На время болезни Иви потребовала перенести радиоприемник в ее спальню, но когда ей полегчало, Сид забрала его обратно. Главной новостью стало объявление, что к июню 1948 года Британия покинет Индию. В палате общин разразилась гроза в связи с решением Эттли сместить с поста лорда Уэйвелла и назначить вместо него лорда Луиса Маунтбеттена, поручив ему осуществлять надзор за переходом индийского доминиона к самоуправлению. Мистер Черчилль, как лидер оппозиции, метал молнии, но так и не добился от мистера Эттли никаких уступок. Сид задалась вопросом, понимает ли последний, что он творит. Несмотря на национализацию угольных шахт, дефицит угля ощущался остро; нормы продуктов по карточкам снова сильно урезали, разве что стали выдавать на два пенса больше говяжьей солонины в неделю. Это была зима забастовок, отключений электричества и других лишений для страны-победительницы.
Весь день, пока Сид, не испугавшись мороза, ходила за покупками, забивала еще порцию газетной бумаги в щели старых оконных рам, чтобы избавиться от самых сильных сквозняков, готовила себе один за другим горячие напитки, чтобы согреться, она терялась в догадках, почему не чувствует радости теперь, когда Иви наконец уехала. Ей следовало бы ликовать, а она все глубже погружалась в трясину уныния, и от еды ее воротило. Даже когда ей казалось, что она голодна, и она пыталась что-нибудь съесть, ничего не получалось. Ее тошнило, к вечеру началась изматывающая головная боль, поднялась температура. Она улеглась в постель, а на следующий день ей стало намного хуже. Настолько, что она не смогла даже спуститься в цокольный этаж на кухню, и весь день обходилась водой из стакана для зубных щеток, набирая ее в ванной.
Позднее, она не знала точно, насколько, но, кажется, дня через два или три, в дверь позвонили, и не один раз. Безумная мысль, что это Рейчел, выгнала ее из-под одеяла, заставила дотащиться до входной двери, и она увидела на пороге закутанную выше подбородка Дюши с букетом подснежников.
– Я проходила мимо сегодня утром, – сказала она, – увидела у вашей двери молочные бутылки и подумала, что вы, может быть, нездоровы, если не забрали их. Сид, дорогая моя!
Знакомое лицо, добрый, спокойный голос, который сразу же стал встревоженным, – всего этого она не вынесла. И рухнула на стул в холле. Ей удалось выговорить, что она нездорова, а потом, должно быть, она лишилась чувств, потому что следующее, что помнила, – как сидит, свесив голову ниже колен, и слышит, что Дюши разговаривает по телефону.
– Я позвонила врачу, – сообщила она. – Как вы думаете, мы сможем общими усилиями довести вас до постели? Дорогая, надо было сразу же позвонить нам, ведь мы совсем рядом и примчались бы моментально.
Даже в том состоянии она заметила, что Дюши не упомянула имени Рейчел.
Дюши дождалась, когда приедет врач, который определил, что у Сид желтуха, и заварила чайник очень слабого чая.
– Увы, без молока, – сказала она. – Но выпить горячего вам сейчас полезно.
И ушла, пообещав вернуться завтра.
– Только дайте мне ключ, – попросила она, – чтобы не заставлять вас вставать.
Но пришла не она, а Рейчел, и не на следующий день, а позднее вечером. Она принесла банку супа и фрукты, душещипательного воссоединения не вышло. Сид было слишком худо, она не смогла выказать ни удивления, ни удовольствия, а Рейчел, по-видимому, намеревалась заботиться о ней в точности так же, как если бы последние несколько месяцев они встречались каждый день. Рейчел принесла чистые простыни и перестелила ей постель, набрала в тазик горячей воды и умыла ее, бережно расчесала ей волосы. Потом подогрела суп и убедила ее выпить немного бульона.
– Постарайся не говорить, дорогая, – попросила она. – Я понимаю, насколько ты слаба. У одной из сестер в «Приюте малышей» была желтуха, она ужасно мучилась. Я приготовила тебе ячменный отвар: врач говорит, тебе надо пить как можно больше.
Когда Сид проснулась на следующее утро, Рейчел была все еще у нее, и стало ясно, что ночь она провела в комнате Иви.
– Нельзя было оставлять тебя одну, – объяснила она.
Рейчел выхаживала ее несколько недель. От болезни Сид некрасиво пожелтела и так ослабела, что часами лежала, гадая, хватит ли ей сил отвести волосы со лба. Из Рейчел получилась чудесная сиделка. О недавнем расставании они не заговаривали, только однажды, когда Сид попыталась выразить благодарность, Рейчел мучительно покраснела и ответила:
– Ты даже не представляешь, какое это для меня удовольствие – сделать для тебя хоть что-нибудь.
Сид не стала возражать, она купалась в заботе и ласке. Когда ей полегчало, Рейчел стала уходить домой днем. Постепенно Сид начала вставать, могла выйти посидеть в сад в хорошую погоду, а Дюши присылала ей букеты тюльпанов и домашние засахаренные фрукты, привезенные из Хоум-Плейс. А потом, в апреле, Сид и сама уехала туда и провела безмятежную неделю вместе с Дюши и Рейчел. Они отправились поездом, Тонбридж встретил их на станции. Дюши целыми днями работала в саду, иногда по вечерам Сид играла с ней знакомые сонаты, а Рейчел полулежала на диване, курила и слушала их. Спали они в разных комнатах, и когда расходились на ночь, Сид садилась у окна, вдыхала аромат желтофиолей, поднимающийся над клумбами у лужайки перед домом, и чувствовала, как просыпается в ней давнее влечение к рукам Рейчел, ее поцелуям, ее нескончаемому присутствию, желанию, чтобы ее возлюбленная была Джульеттой, ибо если так… «чем больше я тебе даю, тем больше остается: ведь обе – бесконечны» – строки, которые постоянно вертелись у нее в голове этими одинокими весенними ночами. А потом, не прошло и трех четвертей их недели, Дюши внезапно понадобилось обратно в Лондон. Сиделке, нанятой присматривать за тетей Долли, пришлось срочно уйти: у нее в семье возникли сложности; расстроенная, она позвонила, чтобы объясниться. И Сид решила, что этим все и кончится. Рейчел придется уехать вместе с матерью. Но Дюши и слышать об этом не желала.
– Вы непременно должны задержаться до конца недели, – сказала она Сид. – Это так полезно для вас. Полезно для вас обеих, – добавила она, не сводя с Сид искреннего, прямого взгляда, от которого, кажется, ничто не ускользало.
Тем вечером Рейчел пришла к ней в комнату и, дрожа, присела на постель.
– Я хочу провести ночь с тобой, – сказала она. – И всегда хотела, но вела себя слишком эгоистично.
– Милая моя, менее эгоистичного человека, чем ты, я не встречала за всю свою жизнь… – начала она, но Рейчел закрыла ей рот ладонью и продолжала:
– Я хочу сказать: если кого-то любишь, есть вещи… – Ее дрожащий голосок затих. Переведя дыхание, она сказала: – Знаешь, ты обязательно должна показать мне, потому что я не знаю. Честное слово, и никогда не знала, но что бы я об этом ни думала, я, скорее всего, ошибалась. – Сид видела, каких усилий Рейчел стоит смотреть ей прямо в глаза, когда она попыталась с легким смешком закончить: – Конечно, может оказаться, что от меня нет никакого толку…
В этот момент она поняла, что будет означать отказ от этого предложения, от дара любви. Если она поддастся своей гордости, не желая, чтобы ради нее шли на жертвы, с какой бы любовью они ни были предложены, ничто не изменится. Рейчел хватило смелости пойти на риск, значит, придется и ей. Она откинула одеяло, Рейчел пристроилась рядом, Сид обняла ее вздрагивающие плечи и сказала:
– Я люблю тебя, и даже если ничего не получится, буду и дальше любить тебя до самой смерти. Нам обеим страшно, но бояться этого незачем.
Потом она думала о Ледяной деве и Спящей красавице: единственного поцелуя оказалось недостаточно, но положить начало им удалось.
* * *
– Ты говорила, что должна сказать мне что-то важное.
Она объяснила.
– Но… куда же ты пойдешь?
Она ответила.
– И что ты будешь делать? Как зарабатывать на жизнь? Я хочу сказать, ты же не сможешь позволить себе платить няне.
– Я подумала, что будет лучше оставить Себастьяна и няню с тобой. Когда у няни выходной, я смогу присматривать за ним.
Он на минуту задумался.
– Это прямо шок, дорогая, – признался он, – но ты, наверное, как следует подумала. О последствиях. А ты не могла бы пожить немного с кем-нибудь из своих родителей? И все еще раз обдумать?
– Нет. Моей мачехе, или кто там она мне, я не нужна, а жить с мамой я решительно не желаю.
– Ясно. Знаешь, два дома мне не по карману.
– Знаю. И не прошу содержать меня.
Он взглянул на нее. День был жаркий и пасмурный, она оделась в льняное платье кофейного цвета, без рукавов, белые сандалии, упрятала длинные шелковистые волосы в сетку с бархатной коричневой повязкой. Ей двадцать четыре, они женаты пять лет, ему по-прежнему приятно смотреть на нее, но во всех прочих отношениях она его не устраивает.
– Жаль, что ты меня не любишь, – сказал он, и она вежливо отозвалась:
– Мне тоже.
– Наверное, это все война – нам надо было дождаться, когда она кончится. Или ты думаешь, от этого ничего не изменилось бы?
– Думаю, да. – Она прикурила еще одну сигарету.
«Слишком много она курит», – подумал он.
– Так что же ты будешь делать? – спросил он. – Вернешься в театр?
– Вряд ли. По-моему, мне не хватает способностей. Найду какую-нибудь работу. Полагаю, нам лучше развестись.
– У тебя нет никаких причин разводиться со мной. Я же тебя не гоню.
– Помню. Я думала, ты сам захочешь развестись. Я не против. И еще две вещи…
– Да?
– Я только хотела узнать, нельзя ли мне получать немного денег – на те дни, когда я буду сидеть с Себастьяном. На автобусные билеты, чтобы сводить его в зоопарк, и так далее. Потому что у меня денег вряд ли хватит, во всяком случае, вначале.
– А второе?
– Знаешь… – Он увидел, как на ее лице проступает румянец. – Я ведь совершенно ничего не умею, что требуется для работы, так что, может, ты разрешишь мне купить пишущую машинку, тогда я могла бы научиться печатать вслепую сама, по книжке. Не знаю, сколько они стоят, но я, наверное, поищу подержанную.
– Что-нибудь еще?
– Нет.
– Вижу, скучать по мне ты не станешь, – с горечью заключил он. – А как же Себастьян? Тебе не кажется странным и диким бросать его вот так?
– Кажется. Но я просто не смогу обеспечивать его так, как он обеспечен сейчас. Позволить себе няню я не могу, а если он будет все время со мной, как мне зарабатывать? В любом случае мать из меня плохая. И, как тебе известно, хорошей я никогда не была.
Вспоминая слова его матери об отсутствии у Луизы материнских чувств, он молчал. Вот что в ней не устраивало его в первую очередь – и было неестественным.
– Я распоряжусь, чтобы моя секретарь разузнала насчет пишущей машинки для тебя, – пообещал он. – И конечно, назначу тебе небольшое содержание для Себастьяна.
– Спасибо, Майкл. Я правда очень признательна. Ты извини, что я была такой никудышной женой. Прошу меня простить, – повторила она дрогнувшим голосом.
– Когда собираешься уйти?
– Я думала, на этой неделе. Вероятно, завтра. Полли до свадьбы уезжает к отцу и перед отъездом покажет мне, как там все устроено.
– И ты будешь там одна? – Ему пришло в голову, что ей наверняка страшно.
– Поначалу – скорее всего. Но Стеллу могут отправить обратно в Лондон, и в этом случае она согласится пожить со мной, а если нет, придется искать кого-нибудь другого. Из-за арендной платы. Лучше я пойду, раз уж решила.
– Да. Пожалуй.
Вот и все.
* * *
– Бедный мой мальчик! Какой удар для тебя!
– Знаешь, мама, а по-моему, это даже к лучшему. Мы все равно практически не жили вместе, притом уже давно.
– А как же Себастьян?
– Она оставляет его мне.
– Да что же это за девчонка! Он мог бы пожить летом в Хаттоне вместе с няней. Что в этом плохого? И ты, конечно же, дорогой, – когда захочешь. – Она обмакнула клубничину в сахар, потом в сливки и поднесла к его губам. Они пили чай в маленьком, освещенном солнцем саду за домом.
– Конечно, тебе придется развестись с ней.
– Да. Она согласна.
– Она возвращается к своей матери?
– Нет. Будет жить в квартире своей кузины – той самой, которая на следующей неделе выходит замуж.
– За сына бедненькой Летти Фейкенем? Неказистого?
– Именно.
– Я не получала от нее вестей с тех пор, как написала ей, когда погиб ее старший сын. Бедная, она была совершенно убита горем. Подумать только, ей пришлось торчать в этом чудовищном доме, с неказистым сыном и мужем, с которым завоешь от тоски, а ведь какая она была эффектная – во всяком случае, в молодости. Но вернемся к тебе, милый Мики. Как ты намерен поступить с деньгами? У нее большие аппетиты? В Нью-Йорке она швырялась деньгами налево и направо.
– Помню. Но все эти горы покупок предназначались для подарков ее близким, и потом, ей же еще не доводилось выбирать одежду вот так – видимо, голова закружилась оттого, что магазинов так много и никаких тебе талонов на одежду. Во всяком случае, – добавил он, – я ей разрешил.
– А что теперь?
– Она не ждет от меня содержания. И попросила очень мало.
– У нее, наверное, уже кто-нибудь есть.
– Нет, вряд ли. Она говорит, что нет, и я ей верю. Не суди ее слишком строго, мама. Хотя бы ради Себастьяна.
– Ты совершенно прав. Не буду. Сердце у тебя гораздо добрее моего. А во мне просыпается тигрица.
Этим она рассмешила его.
– Ну, дорогой мой, – сказала она, когда он собрался уходить, – посмотрим лучше на светлую сторону. У тебя очаровательный сын, мой внук. Мне кажется, труднее всего мне пришлось бы, если бы оказалось, что у тебя не будет детей. Так что я счастливая женщина. И бабушка.
* * *
– Какого рода новости?
– Полагаю, как большинство новостей: все зависит от того, с какой стороны на них посмотреть.
– Каково тебе сейчас? – спросила она, когда он все ей рассказал.
– Даже не знаю. В каком-то смысле это облегчение. И конечно, ощущение провала.
Они ужинали у Ровены и засиделись в столовой. Окна были открыты, но не чувствовалось ни ветерка; язычки свечей на столе горели ровно и прямо. Между ними стоял сливочник и белые розы с чуть заметным розоватым оттенком, пышно распустившиеся перед тем, как увянуть. Горничную, которая подала кофе, отпустили отдыхать до утра. Ровена подалась к нему, и он увидел, как ее грудь очаровательно дрогнула в низком вырезе платья.
– Мне так жаль, милый Мики. Тебе, наверное, сейчас очень тяжело. Как и ей.
– Да. Наверное, – на самом деле он не задумывался о чувствах Луизы: она уходила, и он не ощущал потребности размышлять о том, чем вызван ее уход.
– А как же ребенок?
– Она оставляет его мне. Мама намерена забрать его в Хаттон на лето.
– А-а.
– Хорошо, что я тебе сказал.
– Расскажи мне все, что захочешь.
Так он и сделал. Рассказал, как Луиза огорошила его тем утром, как он уехал к себе в мастерскую, но обнаружил, что работать не в состоянии, как позвонил матери, как сочувственно она отнеслась к нему и как он обрадовался, когда позвонил ей, Ровене, и узнал, что этим вечером она свободна.
– Это явный шок. То есть даже когда ожидаешь чего-то в этом роде, когда ожидания сбываются, это становится шоком, – сказала она.
Пока он рассказывал, она вставала из-за стола, но лишь один раз, чтобы принести и налить им обоим бренди.
– Когда она уходит?
– Завтра, – ответил он. – Я тут подумал… хорошо бы переждать здесь эту ужасную ночь. Мне кажется, я не выдержу.
Ее лицо осветилось.
– Милый Мики! Вовсе незачем было ходить вокруг да около. Тебе здесь очень-очень рады.
* * *
Если бы еще два года назад ему сказали, что самым легким в его жизни окажется работа, а все остальное, помимо ее, предельно осложнится, он бы ни за что не поверил.
Кончилась напряженная неделя; с трудом, как обычно, он добрался от пристани у Тауэрского моста до Тафнелл-парка. Духота чередовалась с грозами, и на работе он обливался потом, чем бы ни приходилось заниматься. Берни говорила, что ей осточертело стирать его рубашки, поэтому он следил за ними сам. Беда в том, думал он, что всякий раз, стоило ему уступить ей хоть в чем-нибудь, она опять находила к чему придраться. У него возникло неуютное чувство, будто бы она теряет к нему всякое уважение – впрочем, в постели он по-прежнему ее устраивал. Эти моменты стали – а может, и всегда были – лучшими в их жизни: в ее требовательности не чувствовалось озлобленности, а иногда проскальзывала даже нежность. Однако он начал замечать – или убеждаться, – что эти ночи не проходят бесследно. Ей все было мало, а если он говорил, что устал, то этим лишь подстрекал ее вновь вызывать в нем возбуждение. В этом деле она знала толк чертовски хорошо. Но теперь он зачастую просыпался уже усталым, и если не успевал удрать из постели, она, пробудившись, требовала еще разок. Из-за этого он иногда опаздывал на работу и еще чаще оставался без завтрака. Приходилось признать, что никакой домовитости в ней и в помине нет. Ванную она содержала в чистоте, хоть и захламляла своей косметикой, но в остальном в квартире царил беспорядок. Готовить она терпеть не могла, хотя в Аризоне похвалялась всевозможными американскими блюдами, которые умела стряпать. А здесь оправдывалась тем, что готовить их не из чего. Хозяйка из нее получилась настолько никудышная, что по утрам в субботу ему приходилось самому ходить по магазинам.
Что касается денег, даже заговаривать с ней было бесполезно. Отец однажды здорово помог ему, оплатив большинство счетов, и мама время от времени подкидывала пятерку, но обращаясь к ним с такими просьбами, он чувствовал себя паршиво. И пришлось откладывать деньги на жилье и еще немного на отдельный счет, а значит, меньше давать Берни. Смириться с этим она не могла.
– Ты же говорил мне, что твои родители богаты, – напоминала она. – Хвалился, что у вас и два дома, и слуги, то есть богаче уже некуда, а притащил меня в какой-то сарай!
А ему казалось, что ничем таким он не хвастался. Только когда она расспрашивала – или, скорее, допрашивала, – о его семье и доме, он рассказывал ей все как есть. Ему надоело извиняться за квартиру, за безденежье, за то, что не на что сходить на танцы или в ночной клуб – вернее, съездить на такси, потому что она вечно носила туфли, в которых шагу ступить не могла, зато танцевала в них же часами. И к парикмахеру ей надо было каждую неделю – в Вест-Энд, само собой, где такие заведения дороже, и косметику она покупала постоянно, и жаловалась, что одежду просто так не купишь.
– Да ведь у тебя пропасть одежды! – восклицал он.
– Уже ношеной. В Америке мы не храним тряпки, как старьевщики, а выбрасываем их и покупаем новые.
Она часто ходила в кино одна, потому что говорила, что ей скучно, целыми днями нечем заняться. Это тоже обходилось недешево. Он докатился до того, что заложил – ну, по сути дела, продал, потому что так и не сумел выкупить, – свои золотые запонки, которые отец подарил ему перед уходом в армию, и набор ножей для рыбы – свадебный подарок Дюши, и еще несколько подобных мелочей. Ему становилось заранее страшно возвращаться в квартиру и заставать Берни надутой, иногда даже неодетой, обнаруживать, что дома нет ни крошки еды, ссориться, доказывая, что ресторан им не по карману, а потом бежать за рыбой с картошкой.
Сегодня была пятница, жаркие выходные впереди не обещали ничего хорошего. В жару их квартирка раскалялась: ее окна выходили на юг, некоторые из них даже не открывались. Надо бы уговорить ее съездить в Хампстед-Хит, устроить пикник. Ей же нравится валяться на солнце, а он мог бы подремать спокойно, зная, что она не будет приставать к нему, когда вокруг полно народу.
Из последнего автобуса, на который он пересел, он вышел на Холлоуэй-роуд и поплелся вверх по Тафнелл-парк-роуд до боковой улочки, где они жили на верхнем этаже высокого узкого строения. Сам открыл входную дверь – на лестнице всегда пахло кошками и какой-то стряпней: в том же доме помещалось еще четыре квартиры, – и поднялся по ступенькам к их двери. А как захватывающе все начиналось! Жениться, обзавестись своим домом…
В квартире было тихо. Обычно она включала радио.
– Берни! Я дома!
Ответа не было. В гостиной, примыкающей к открытой кухоньке, он ее не застал – значит, она или в спальне, или в тесной ванной. Но нет, везде пусто. Куда-нибудь уходить из дома не в ее привычках, разве что отправилась на поздний сеанс в кино.
А потом он заметил, что в гардеробе с распахнутыми дверцами, стоящем в спальне, нет ее одежды. Постель осталась незаправленной, к подушке английской булавкой был приколот листок бумаги. Он отцепил булавку и прочел:
«Я ухожу. Не могу так больше. Не хотела говорить тебе утром, чтобы не ранить твои чувства. Несколько недель назад я позвонила маме, чтобы прислала мне денег на обратную дорогу. Вчера они пришли. Уверена, так будет лучше для нас обоих. Надеюсь, ты понимаешь и не в обиде. Берни».
Он перечитал эти строки дважды, прежде чем до него дошло. Так она ушла? Ушла. Взяла и ушла! Должно быть, знала, что уйдет, еще когда звонила матери, которую, по ее уверениям, всегда недолюбливала, а ему и слова не сказала. Странное ощущение: прилив эмоций, а каких – неизвестно. Она ушла без малейшего предупреждения. Значит, врала ему, потому что не далее как вчера вечером они обсуждали, что ей надеть на свадьбу его кузины Полли (ей нравилось, когда он проявлял интерес к ее нарядам), а оказывается, все это время она знала, что ни на какую свадьбу не пойдет. Они женаты, а она ушла, просто оставив ему какую-то записку! Ну и наглость! Вот теперь он понял, что чувствует. Он был зол – оттого, что его так опозорили, что ей было на него настолько наплевать, что она ровным счетом ничего не сделала ради их брака. Только врала. Соврала ему про свой возраст – когда они уезжали из Америки, он увидел ее паспорт, и оказалось, что она в разговорах с ним убавляла себе больше десятка лет. Но он ее простил, потому что она так трогательно переживала из-за возраста.
Он бесцельно блуждал по квартире, комкая в руке записку. В кухонной раковине едва помещались грязные чашки и тарелки со следами вчерашнего ужина. На ее чашке остался жирный отпечаток губной помады. Он схватил ее и зашвырнул через всю комнату, чашка ударилась о газовую плиту и разлетелась. Ей всегда было плевать на него – теперь он это хорошо понимал. От него ей нужен был только секс, и больше ничего. Должно быть, считала, что хорошо устроилась, выйдя за него: она-то думала, что будет жить в большом доме с прислугой и тратить деньги, не считая. И объяснения пропускала мимо ушей. Ластилась к нему, уверяла, что готова с ним хоть на край света, а сама даже не попыталась прижиться в Тафнелл-парке. Он с размаху хлопнулся на стул и обнаружил, что плачет.
Остаток вечера прошел ужасно. Ему отчаянно требовалось поговорить хоть с кем-нибудь, но телефон отключили, потому что он за него не заплатил. Его мутило от голода, усталости и жажды, а в квартире (ну конечно же!) не нашлось никакой еды. Он устало потащился в паб и взял пинту горького, но ему было невыносимо видеть, как люди вокруг болтают, пьют, курят и смеются как ни в чем не бывало. На обратном пути он прихватил в киоске рыбы с картошкой, чтобы поесть дома. Но от рыбы, глубоко упрятанной в плотный слой жирного кляра, его затошнило. Он пожевал картошки, затем рухнул на неубранную постель. От постели пахло ими, и на него накатило отчаяние. Он поднялся, навел порядок в кухне и немного в гостиной, и настолько устал, что, так и не оправив постель, упал на нее одетый и отключился.
Проснулся поздно и вспомнил, что остался один. В нем слабо шевельнулось облегчение, но он прогнал его. Он ведь брошенный муж – какое еще облегчение? Поднявшись, он принял ванну, побрился, и ему заметно полегчало. Но едва он понял, что за завтраком придется выходить, потому что его нет и даже остатки молока скисли, в дверь позвонили. «Наверное, звонком ошиблись», – подумал он. К ним никто не ходил. Он спустился к двери.
Открыл ее и увидел Саймона.
– Мне папа ваш адрес дал, – сказал он. – Я звонил тебе вчера вечером, но у вас телефон, кажется, не работает.
Было здорово увидеть его, особенно так неожиданно. Он повел гостя в квартиру и без предисловий выложил ему все.
Саймон проникся сочувствием.
– Вот ведь! – повторял он. – Эх ты, бедняга. Некрасиво с ее стороны вот так поступить с тобой. Знаешь, может, без нее тебе будет даже лучше. Насколько я знаю от друзей, женщины ненадежны – сегодня одно, завтра другое, ну, ты понимаешь.
Он смотрелся щеголем в старом твидовом костюме с галстуком-бабочкой в крапинку и небесно-голубых носках. Рядом с ним Тедди выглядел неряшливо.
– Я приехал в Лондон на свадьбу Полл, а в доме такой переполох по этому поводу, что мне захотелось сбежать к чертям, а мы же с тобой несколько лет не виделись…
– Я так тебе рад.
Узнав, что он не завтракал, Саймон предложил сразу съездить куда-нибудь на ранний обед.
– Я одолжил у папы машину, – сказал он. – Куда едем?
Они пообедали в пабе у Хампстед-Хита, потом немного прошлись пешком и поговорили о будущем, которое оба считали упоительно неопределенным. Саймон закончил учебу в Оксфорде – «до сих пор не знаю, как это меня угораздило», – и теперь его ждала армия, о которой он отзывался с пренебрежением и скукой, но, как заметил Тедди, втайне боялся ее. Сам Тедди принялся строить догадки насчет ухода Бернардин и предположил, что ему придется развестись с ней. «По-моему, ничего из ряда вон выходящего», – добавил он таким умудренным тоном, какой только смог изобразить, хотя эта перспектива и угнетала, и тревожила его. Прежде всего, он ни черта не смыслил в том, как это делается. Понадобятся адвокаты – это он знал, и, скорее всего, обойдется развод недешево, как, видимо, любая радость или гадость.
– Вся суть в том, – говорил Саймон, когда они прилегли на берегу неподалеку от рощи, – чтобы тебе впредь остерегаться и не связаться сразу же с еще какой-нибудь женщиной. Или хотя бы не жениться на ней, если уж связался.
– В конце концов приходится жениться, – сказал он. – Как я убедился, девчонкам только этого и надо. – Он не видел необходимости признаваться Саймону, что его опыт общения с девчонками исчерпывается Берни – не считая случайных поцелуев после танцев в ВВС. Он был на два года старше, и традиции предписывали ему выглядеть более сведущим.
– Оно в самом деле того стоит? – спросил Саймон позднее, пока они брели обратно к машине.
– Что?
– Секс… с кем-нибудь. Я однажды чуть было не попробовал, – небрежно добавил он, – но когда дошло до дела, оказалось, что все это немного… ну, знаешь, непросто. Я побоялся, что она поймет меня превратно.
Почему-то Тедди сразу понял, что ничего такого и в помине не было, но был привязан к Саймону, а еще по опыту службы в ВВС знал, что о своих победах на любовном фронте люди врут чаще, чем обо всем остальном.
– Он бывает просто замечательным, – ответил он. – Но конечно, не абы с кем – пару надо еще поискать.
– Да. А пока найдешь, могут пройти годы, – согласился Саймон.
И они заговорили о родных.
– Полли от радости сама не своя. Вот только вдруг стала переживать из-за свадьбы. Ты ведь тоже шафер, как и я?
– Ага.
– Можно съездить вместе к «Братьям Мосс» за визитками к свадьбе. Невилла тоже звали в шаферы, но он дразнил ее «леди Фальшь», и она с ним рассорилась.
Оба снова проголодались, поэтому нашли чайную и устроили себе роскошное и на редкость плотное чаепитие, потому что официантка то и дело предлагала им еще сконов и кексов.
– Наверное, по сексу изголодалась, – решил Саймон. – Ведь мы здесь единственные мужчины.
Потом они вернулись в квартиру Тедди.
Он позвал Саймона зайти – страшно стало возвращаться туда одному.
– Конечно, зайду. Боишься, что она передумала и вернулась?
Об этом он не подумал. Но теперь вдруг понял, что всей душой надеялся на то, что нет, не передумала.
И когда убедился, что в квартире ее нет и все выглядит в точности так, как он оставил, вздохнул с облегчением. За обед и чай платил Саймон, поэтому он предложил на ужин рыбу с чипсами – с него, и пиво – с Саймона.
– Помнишь лагерь, который вы с Кристофером устроили без меня, еще до войны?
– И как вы с ним подрались? Еще бы.
– На самом деле я не хотел с ним драться. Просто обидно было, что он меня не позвал.
– А мне вообще-то не хотелось убегать и жить в лесу. Это ему приспичило.
– Что с ним стало?
– Папа говорит, живет с сестрой – ну, той, которая вышла за того бедолагу.
– Так себе жизнь.
– Чуть не забыл! У меня же в машине бутылка виски. Купил тебе в подарок. Сейчас сбегаю за ней.
Они выпили по две больших порции каждый и разомлели.
– Ну и каково это – работать в компании? – небрежно спросил Саймон.
– Думаю, со временем будет неплохо. Когда на меня перестанут взваливать черную работу. А что? Хочешь попробовать?
Саймон покачал головой.
– Боже упаси! Не хочу я быть бизнесменом.
– А чем тогда хочешь заниматься? – спросил он, слегка уязвленный пренебрежением Саймона к его работе.
– Не знаю. Нет, приблизительно представляю. Я бы хотел заняться политикой. Стать членом парламента. Ну, знаешь, изменить ситуацию.
– Отправить нынешнее правительство в отставку? В этом роде?
– Да нет, нынешнее правительство я одобряю. Я бы выступал за лейбористов.
– То есть ты за национализацию?
– Да. Но дело не только в этом. Я категорически против тори. Ты знаешь, что БМС учредил фонд помощи врачам, не желающим сотрудничать с Национальной службой здравоохранения? Они говорят, что добиваются внесения поправок в закон о ней, но на самом деле вообще не хотят, чтобы его приняли. Все они тори до единого.
– БМС? – переспросил он. – А, Британский медицинский что-то там.
– Совет. По-моему, тори просто выступают против любого прогресса. До рабочих им вообще нет дела.
– Но ведь даже среди тори есть рабочие. Взять хотя бы меня.
– Да, но ты-то знаешь, что когда-нибудь засядешь в конторе и будешь командовать настоящими рабочими. А тысячи людей работают всю жизнь без единого шанса на повышение.
– Должны быть и рабочие, и те, кто ими командует. Не всем же быть начальством, и неважно, чем ты занимаешься.
– Да, но можно было бы предложить им более выгодную сделку. Долю прибыли. В том и суть национализации. Чтобы железные дороги принадлежали всем. И угольные шахты тоже.
И он продолжал в том же духе, а Тедди сначала слушал его, потом перестал, поискал, чем заняться, и решил подлить в кувшин воды из-под крана, чтобы было чем разбавлять виски. Он уже начинал жалеть, что не пошел в университет. Ни о чем он не смог бы разглагольствовать так долго и так авторитетно, как сейчас делал Саймон. Ну, в истребителях «харрикейн», к примеру, он худо-бедно разбирался, но откуда же им взяться в мирное время, и проку от них никакого. Когда-нибудь он будет знать о древесине все – как папа.
Когда Саймон наконец оставил в покое политику и с осоловелым видом упрекнул его в том, что он не слушал, оба пропустили еще по чуть-чуть и перешли на более интересный, с точки зрения Тедди, предмет: их жизнь.
Сначала разговор зашел об их отцах. Он рассказал Саймону, как тяжело болел его отец, потом добавил, что они с Хью, кажется, в ссоре, и по его мнению, не очень-то красиво так поступать с его отцом после операции и так далее.
– Этого я не знал. Я, конечно, редко здесь бываю, но по-моему, папа с недавних пор воспрял духом. Кажется, он наконец оправился после мамы. А может, просто рад за Полл.
– Да неважно, но, если представится случай, просто скажи ему, что мой отец был бы рад повидаться – в смысле, не в офисе, а где-нибудь с глазу на глаз.
– Ладно. А тебе не кажется, что они уже взрослые и без посторонней помощи разберутся?
– Может, не просто взрослые, а старые, вот и не могут.
– Такова жизнь. Сначала всю молодость творишь черт знает что, потом, видимо, всего несколько лет у тебя есть возможность выбирать, что делаешь, а потом ты уже слишком стар и немощен, чтобы радоваться хоть чему-нибудь.
– А когда можешь выбирать, обязательно ошибаешься, – поддержал он. Ему снова стало паршиво из-за Берни, он задумался, где она и не попытаться ли выяснить и съездить за ней. Так он и сказал Саймону, и тот отсоветовал.
– Это ведь она ушла, – разъяснил он. – Вряд ли она теперь передумает. А ты не знаешь даже, нужна она тебе или нет. Я, конечно, могу и ошибаться, – добавил он, но по тону было ясно: он считает, что это маловероятно, – но лично я думаю, что без нее тебе будет только лучше. Ты не против, если я переночую у тебя? За руль мне лучше не садиться – я почти в стельку.
Он ответил, что не против. С трудом поднялся, отыскал чистые простыни, а Саймон предложил помочь ему застелить постель, но ничего у них не вышло. Простыни летали по всей комнате, оба тянули каждый в свою сторону и помирали со смеху.
– А помнишь, как мы в тот раз жутко напились в лесу? И пили за капитана Странгуэйса?
– И за Бобби Риггса? Помню. И чуть ли не целиком скурили сигару Брига.
– Это ты скурил. А меня рвало. И ты еще сказал, что это из-за рыбы, которую мы ели на ужин.
– На самом деле я знал, что рыба ни при чем, – сказал он, – но с виду тебе было так паршиво, что мне захотелось тебя подбодрить.
– А мне – тебя, – отозвался Саймон с такой нежностью, что у Тедди навернулись слезы.
– У тебя прямо дар, – сказал он, – самый настоящий. По-моему, с мужчинами гораздо проще ладить, чем с женщинами, – заявил он, когда они улеглись на кровать валетом.
– Да уж, старина. Точно. И чтобы не заморачиваться всяким-разным.
– Каким?
– Ну, там, свадьбами. И пауками. И отвечать то и дело, как они выглядят… Вот скажи, сколько у тебя знакомых женщин, с которыми можно обсудить национализацию? Лично у меня – никого. Ни единой. Слушай, какая, однако, шаткая здесь кровать!
– Берни вообще не было дела до истребителей. Я ей пытался растолковать, а ей все равно. А что не так с кроватью?
– Да шатается она, вот что.
– Я тут ни при чем. Ты пьян, вот и шатается. И я тоже, – добавил он. – Оба мы пьяны. Уговорили целую бутылку, прикинь. Не говоря уже о пиве на ужин. Так что давай лучше спать.
– Как закрою глаза – шатает сильнее.
Но после этого Саймон быстро уснул, потому что не отзывался на все, что Тедди говорил ему потом, и Тедди, подумав, что придется ему всю ночь лежать без сна, думая о Берни, о том, что его браку пришел конец и он опять один, больше уже ничего не помнил.
* * *
Джемайма понимала, что все дело – помимо прочего – в том, что она немного устала, но как-то так вышло, что всю последнюю неделю ее жизнь состояла из всевозможных прекращений, завершений, остановок, исходов, финалов и вдобавок подготовки к чему-то совершенно иному, что пока еще не началось. Вчера она наводила порядок в конторе. Комната была старомодной, странной, из тех, что плохо поддаются попыткам привнести в них порядок. Она просто слегка опустела, но определенно осталась прежней – со стенами в темных панелях, увешанных десятками выцветших фотографий в узких черных рамках, с необозримым двухтумбовым столом красного дерева, с длинным черным диваном «честерфилд», колючим от лезущего из него конского волоса, жесткими массивными стульями (с подлокотниками – кажется, такие называют «резными»), с окном, которое никогда не удавалось надолго отмыть от лондонской копоти, с темно-зелеными тканевыми жалюзи, которые вечно застревали на полпути, с некогда колоритным, а теперь потертым турецким ковром на паркетном полу – и выглядела обставленной по вкусу угрюмого великана. Самой себе Джемайма казалась в этой комнате крохотной – впрочем, она и была невелика, но тут вообще смехотворно терялась. Даже вещи на письменном столе поражали размерами: бювар, календарь в серебряной рамке, на котором она только что выставила дату «Пятница, 18 июля», семейные фотографии. По одной на каждого из его детей, на снимках – совсем еще маленьких: Саймон в шортиках, с игрушечной яхтой на коленях, Полли, которая на прошлой неделе вышла замуж, а тут она серьезная девчушка в летнем платьице без рукавов, Уильям, двухлетний малыш в белой панамке на руках у матери, среди лужайки. На ней мешковатое летнее платье в цветочек; видимо, налетел ветер, потому что пряди волос выбились из низкого узла у нее на затылке. Судя по виду, Уильям рвался сбежать, а она с терпеливой нежностью смотрела на него. Большая фотография, на которой она была снята одна, куда-то исчезла.
Были здесь и чернильные письменные приборы, и образцы древесины, и лотки для документов на разных стадиях обработки. Все это она расставила на столе ровно, даже симметрично, ответила на ту утреннюю почту, на какую смогла, прикрепила к входящим скрепками, чтобы он просмотрел, и вложила в бювар. Странно было делать все это в последний раз, особенно потому, что никто в конторе не знал, что этот – последний.
В темной каморке за кабинетом она надела чехол на свою пишущую машинку, взяла шляпку и сумочку и выскользнула за дверь.
– Уходите пораньше? – спросил конторский посыльный.
– Да. Мистера Хью сегодня нет, – ответила она. Но зачем она вообще утруждалась? Это Алфи не касается.
Она отправилась домой, укладывать вещи мальчишек. Домом она вот уже почти семь лет называла нижнюю половину здания на Бломфилд-роуд у Риджентс-канала. Выбрала его потому, что за аренду просили недорого, вдобавок за домом был большой сад для детей. Две спальни, гостиная на первом этаже, столовая и тесная кухонька на цокольном. Дом был сырым, не держал тепло, в квартире над ними жили какие-то странные люди, которых она слегка побаивалась, и все-таки служил им домом с тех пор, как погиб Кен.
Она вернулась задолго до прихода мальчишек из школы – очень удачно, потому что укладывать вещи в их отсутствие получалось гораздо спокойнее. Они были взбудоражены предстоящей поездкой в лагерь на две недели и волновались только об одном: хватит ли там листьев тополя для их гусениц винного бражника. Она достала потрепанный кожаный чемодан, принадлежавший Кену. Он уже не застегивался как полагается, приходилось затягивать на нем кожаный ремень. Со всей стиркой она справилась еще в прошлые выходные, так что теперь осталось только отсчитать столько вещей, сколько понадобится. По две майки каждому, по две пары шортиков, по четыре рубашки и пуловер. Поедут они в спортивных туфлях, с собой возьмут только сандалии. Может, по паре носков каждому? Но она же знала, что носить их они не станут. В поездке могут пригодиться плащи, только и плащи они ни за что не будут надевать, и ей придется напоминать, чтобы не забыли их в поезде. Понадобятся еще продуктовые карточки, к ним она подколола адрес и номер телефона – на случай, если вдруг она понадобится. В завершение она уложила их кепки, плавки и по полотенцу каждому. Второй чемодан, поменьше, – для книг, перочинных ножиков и прочего имущества: лупы Тома, с помощью которой он увлеченно разводил огонь, фотоаппарата «Брауни», принадлежащего Генри. И конечно, они возьмут с собой серую мартышку Хойти (собственность Тома) и Спаркера (плюшевого медвежонка Генри). Как и в чем они собирались везти гусениц, она не знала. Так странно, думала она, что они уезжают отсюда не просто на две недели – больше они вообще сюда не вернутся. Мальчишки об этом знали и предвкушали перемены, но она, обведя взглядом захламленную, неряшливую комнату, переполненную их сокровищами и просто вещами, ощутила, как щемит сердце. Кончилась эпоха.
Они вернулись. Окно комнаты мальчишек выходило на улицу, и она увидела у садовой калитки Элспет – девушку, которой платила, чтобы она водила их в школу и из школы. Калитка открылась, мальчишки ринулись в нее. Элспет помахала им, повернулась и зашагала по улице. Хорошо, что она уже расплатилась с ней и пообещала связаться осенью, думала Джемайма, спеша встретить детей.
– Надо собираться! – вопили они. – Надо всё собрать и сложить!
– Не всё. А только то, что понадобится вам в ближайшие две недели в лагере. Но уж точно не всё.
Они переглянулись.
– Нет, всё.
– Потому что откуда нам знать, чего нам захочется.
– В вашем распоряжении только один маленький чемодан. Что войдет в него, то и возьмете. Вашу одежду я уже сложила.
– Она нам вообще не нужна. Мистер Партингтон говорит, там большущее озеро, и мы почти все время будем на нем.
– И в нем, – добавил Генри.
– Идите умойтесь к чаю.
– А что к чаю?
– Фасоль на тостах.
– Ну, мам! Опять?!
– Вы же обожаете фасоль.
– Мы ее любим, – нехотя признал Том. – Но едим так часто, что больше уже не обожаем.
– Ничего не поделаешь. Другой еды нет. Яйца я оставила вам на завтрак.
– Знаешь что? – сказал Генри, следуя за ней на кухню. – Давай мы съедим яйца сейчас, а фасоль на завтрак. Получится то же самое.
И так продолжалось весь вечер. Иногда она держалась твердо, иногда поддавалась; поражения они воспринимали с юмором, победы – с воплями ликования. И так перевозбудились, что пришлось отправлять их в сад после чая, чтобы они выпустили пар. К тому времени как она позвала их собираться, налила ванну, а потом загнала мыться, эти переговоры измотали ее. А завтра предстояло встать очень рано, успеть отвезти их до Паддингтона к восьми и продолжить собираться самой. Она оставила мальчишек в ванне, ушла убирать со стола после чая, а когда вернулась, они сидели на кровати Тома, уже одетые в пижамы, и пытались починить разобранный на части фонарик. Их волосы цвета песка были мокрыми, вытерлись они явно кое-как, но выглядели розовощекими и чистыми паиньками, что случалось только после купания.
– Генри притворялся слепым, – сообщил Том. – Он застегнул пижаму, не подглядывая, но на все натыкался. Наверное, много времени надо, чтобы научиться быть слепым.
– Много, чтобы научиться делать что-нибудь, – согласился Генри. – Но если готовиться и тренироваться каждый день, тогда неважно, даже если ослепнешь.
– А вы представьте, к чему еще можно готовиться, – предложила она. – Например, жить с одной ногой, как Долговязый Джон Сильвер.
– Не напоминай о нем на ночь глядя, мама. Ты же знаешь, я не люблю.
– А смешно было бы притворяться, что у тебя одна нога, – сказал Генри. – Мам, а плавать с одной ногой можно?
– Можно, если я тебя подержу, – ответил Том.
Какие же они одинаковые, думала она, но стоило им заговорить, и она мгновенно узнавала, кто из них кто. Она и так чаще всего различала их без труда, а другим не удавалось. Том всегда оберегал Генри, а Генри всегда слушался Тома.
К тому времени как она прочитала им очередную главу из «Бевиса» – книги, которая им никогда не надоедала, – и поцеловала, желая спокойной ночи, был уже девятый час.
В кои-то веки можно было бы и выпить, подумала она, отправляясь на поиски какой-нибудь еды для себя, но спиртное она не могла себе позволить. Благодаря пенсии и жалованью она сводила концы с концами, но это давалось ей нелегко. Хуже всего, что новая одежда близнецам всегда требовалась одновременно. Она сама шила одежду, на каникулы отправляла мальчишек к своим родителям. Ее мать вязала им всем свитера, отец заплатил за ее учебу на курсах секретарей после того, как Кен погиб – в то время она была еще беременна, и ей казалось, что как способ переползать из одного унылого дня в следующий учеба ничуть не хуже других. Вместе они пробыли не больше года, и намного меньше, если считать по его увольнительным – в сущности, только это время у них и было. А все остальное стало тревожным ожиданием – кроме периода, когда ее мобилизовали в женскую вспомогательную службу ВВС и направили на командный пункт одной из авиабаз бомбардировщиков на восточном побережье. Им досталось десять блаженных дней после свадьбы – самый длинный непрерывный срок их времени вместе. А после этого бывали увольнительные на обычные сорок восемь часов и один раз – на неделю, когда он подхватил грипп.
Так что мальчишек он так и не увидел – они родились через пять месяцев после его гибели. Конечно, он знал об этом (только не знал, что это они); о том, что будут близнецы, она сама узнала только за неделю до родов. К тому времени, конечно, ее демобилизовали, и она паниковала, не зная, как теперь справится. Надеялась подыскать работу, как только перестанет кормить детей грудью, но не сумела найти такую, где платили бы достаточно, чтобы хватало на няню. Ее мать предлагала взять их к себе, но ей было невыносимо думать, что они окажутся так далеко, к тому же она считала, что вернуться в родительский дом – значит признать поражение. Поэтому подрабатывала машинисткой, печатала по вечерам дома, пока мальчишки не подросли и не пошли в школу. Тогда она попробовала устроиться в компанию «Казалет» – и ее приняли.
Есть не хотелось, поэтому она заварила чаю и унесла чайник к себе в спальню, чтобы пить, укладывая вещи. Управилась быстро: одежды у нее было не так много, вдобавок почти вся сильно поношенная. Родители дали ей денег купить что-нибудь приличное к завтрашнему дню, и она выбрала смесовую льняную ткань василькового оттенка для очень простого костюма с коротким жакетом и удлиненной юбкой. От шляпки она отказалась и теперь беспокоилась, что зря. Но было уже поздно. Подруга Чарли одолжила ей свою лучшую сумочку – темно-синюю, из прекрасной мягкой кожи, которую муж привез ей из Рима. Их мужья служили в одной эскадрилье, только Джордж выжил и дослужился до подполковника – тогда она еще подумала, что и Кена повысили бы, останься он в живых. Его фотография в кожаной рамке стояла на каминной полке. Ее сделали в честь их помолвки, в то время ему было двадцать два, как и ей. Он снялся в форме и фуражке, сидящей чуть набекрень, готовый улыбнуться, излучающий неуемную энергию и желание приняться за то, что будет дальше, что бы это ни было, – как хорошо она помнила все это. Сколько раз она смотрела на эту фотографию и молилась, просила послать ему мгновенную смерть без мучений! И сколько раз плакала, потому что слишком хорошо понимала, что надежды напрасны! Он был штурманом бомбардировщика «веллингтон». Во время дневного вылета вражеские истребители заметили их самолет задолго до того, как он достиг цели. Они потеряли один двигатель, были вынуждены сбросить груз бомб над Северным морем, кое-как дотянули на оставшемся моторе до дома, их заднего стрелка ранило, Кен бросился к нему на помощь. Посадка на аэродроме базы вышла неудачной. Двое членов экипажа выбрались из самолета вовремя, прежде чем он, все еще с большим запасом топлива, взорвался, но Кена среди спасшихся не было. Капитан, служивший вместе с Кеном, приезжал к ней, чтобы рассказать о нем. Она хорошо помнила, как спросила: «Он умер сразу?» – и как Джон ответил: «Даже ничего не почувствовал». Но она навсегда запомнила, как при этом он отвел глаза. Последние, возможно, самые последние из давних слез навернулись на глаза. Пора завязать с ними, покончить с этим старым горем: что было, то было, и ничего уже не изменишь. Она взяла снимок, поцеловала его и положила в чемодан, который не собиралась завтра брать с собой. Эту фотографию она сохранит для мальчишек.
* * *
– Волнуешься? И неудивительно, – ответила самой себе Чарли. Она приехала помогать ей одеваться. Джемайма уже отправила мальчишек: завтрак, такси, вызванное со стоянки, – они обожали ездить в такси, что случалось очень редко. Всю дорогу до Паддингтона оба держали на коленях обувную коробку с крышкой, сплошь в дырочках – в ней везли гусениц бражника. Бумажный пакет с запасными листьями, нарванными утром в саду за домом, положили в мешок с умывальными принадлежностями. «Знаешь, они ведь едят ужасно много перед тем, как окуклиться», – объяснил Том. Расставание с ней их, казалось, не волнует, но ведь они вдвоем, и она радовалась их бесхитростному счастью.
– Хороших вам каникул, – пожелала она, обнимая обоих.
– Обязательно, – ответил Генри.
– И тебе тоже, мама, – добавил Том, а Генри кивнул.
– Если мы правда найдем кролика, которого приручим, можно нам привезти его с собой?
– Только если он захочет, – ответила она. Потом их сопровождающий сказал, что пора выходить из вагона, и она вышла.
Дома она приняла ванну, вымыла голову, тут и явилась Чарли – очень элегантная, с букетиком желтых и белых роз.
– А тебе я приготовила сэндвич с яйцом, – сообщила она. – Могу поспорить, что ты не завтракала.
Она думала, что не сможет проглотить ни крошки, но, как ни странно, смогла.
– Ты отличная подруга.
– Просто я так рада за тебя. Ты заслужила счастье – в кои-то веки, для разнообразия. Дай только подровняю тебе челку – длинновата слишком, – она набросила банное полотенце на шею Джемаймы и подстригла ей волосы надо лбом. – Теперь лучше. А накраситься?
– Да мне почти нечем. Разве что губы.
– Надо еще капельку румян. Ты слишком бледна, дорогая.
Чарли накрасила ее сама.
– Тебя от школьниц не отличить, – сказала она.
Она оделась, пора было выезжать, и Чарли повезла ее на своей машине в Кенсингтон.
– Он на двадцать один год старше меня, – произнесла она, пока они проезжали через Кэмпден-Хилл.
– Но ведь для тебя это неважно, правда? Если ты любишь его.
– Люблю, – подтвердила она, и с этим словом ее заполнила любовь к нему: за его обаяние, искренность и доброту к мальчишкам, за то, как его кроткое, слегка измученное лицо становилось нежным и веселым, когда он смотрел на нее, за его удивительную откровенность («Я хочу всегда знать твое отношение, – сказал он, – даже если окажется, что мы в чем-то не согласны друг с другом, или наоборот, в чем-то наши мнения совпадают, я хочу знать об этом всегда»), его удивительная способность к любви и привязанности, ощущение, что его преданность безгранична, а потом – за совершенное однажды, несколько недель назад, открытие, что для нее он – идеальный любовник: терпеливый, чуткий, восхитительный и пылкий. Он спросил, хочет ли она лечь с ним в постель до замужества, и сказал, что решение должно остаться за ней. «Я уверен полностью, – сказал он, – но мне хотелось бы, чтобы и ты была уверена так же, как я». И поскольку ее мучили опасения – она ни с кем не была близка с тех пор, как погиб Кен, у нее не было ни времени, ни возможностей влюбляться, и она опасалась, что разочаруется сама или разочарует его, – она согласилась. Чарли забрала мальчишек к себе с ночевкой, он увез ее в отель на реке жарким июньским вечером, и когда они были уже в номере, предложил: «Давай в постель сейчас, а поужинаем потом». И правильно сделал, потому что она была вся на нервах от ожидания. А потом, переполненная непривычным счастьем, она призналась, как рада, что он предложил именно такой порядок действий. «А, это! Да я просто хотел, чтобы у тебя даже мысли не возникло, что кто-то увиливает, – сказал он, откупоривая бутылку шампанского – она изумилась, увидев, как ловко у него получается, – а потом, наполняя ее бокал, спросил: – Дорогая Джемайма, так ты выйдешь за меня?» И она ответила, что ввиду случившегося у нее нет другого выхода, а он сказал, что на это он и рассчитывал. Они выпили шампанского и спустились к ужину, радостно строя планы на жизнь, которая ждала их впереди.
И вот теперь она готовилась вступить в эту жизнь.
– Да, я правда люблю его.
Чарли ответила:
– Тогда беспокоиться не о чем. Вечно ты паникуешь. Теперь пора отвыкать.
Он ждал ее у бюро регистрации вместе со своим младшим братом и его женой, которые, как и Чарли, согласились быть свидетелями. Они вошли в маленькую комнату, похожую на конторскую, она положила ладонь на черную шелковую культю, где когда-то была его рука, и они подошли к регистратору, который сразу же начал церемонию. Все было кончено за считаные минуты: он наклонился поцеловать ее, затем и остальные подошли с поцелуями. Они поставили свои подписи, она впервые подписалась своей новой фамилией.
– Все кончилось так быстро, – сказала она, шагая вместе с Хью к его машине.
– Но лучшее и самое длинное только начинается, – ответил он и остановился. – Ты волнуешься о близнецах, да? Можем сегодня же отправить им открытки.
– Я вообще ни о чем не волнуюсь, – ответила она. – Ни о чем на свете.
Это была правда.
* * *
– А ты точно не хочешь, чтобы мы тебя проводили?
– Абсолютно.
Они втроем стояли у ресторана, куда родители пригласили его пообедать на прощанье. Было непросто, но он сознавал, что им приходится гораздо труднее, чем ему, и всеми силами старался ничего не усугублять. Спокойно выслушивал неприязненные высказывания отца насчет его будущего, старался развеять неуместные и безосновательные, как ему казалось, тревоги матери по тому же поводу. Отвлекал их, расспрашивая, как у них дела, – избитый прием, который тем не менее на большинство людей действовал (еще одно, чему он научился у отца Лансинга). Разговоры о свадьбе Полли тоже помогали отвлечься: мать была в безумном восторге от этого события в целом, отца впечатлил титул Джералда. Странно: его отец, внушавший ему священный ужас, утратил всякое влияние на него, а то, что он оказался еще и снобом, поразило его как очередная черта, заслуживающая жалости. Но по крайней мере его, Кристофера, было уже невозможно тиранить. За обедом возникали мелкие инциденты. Отец предложил ему выпить, а когда он отказался, стал настаивать, пытался заставить его. А когда вмешалась мать – «Реймонд, неужели ты не видишь, что он на самом деле не хочет?», – он мысленно вернулся к бесчисленным случаям из своего детства, когда она вот так же пыталась выгородить его, зачастую ему во вред. И он взглянул на нее с внезапным приливом нежности: деньги и разочарование в муже (по-видимому, болезненное) состарили ее, в ее облике присутствовала та вымученная живость, которая теперь ассоциировалась у него с внутренней неудовлетворенностью. Он посочувствовал и ей.
– Ты только не пропадай, ладно, дорогой? – Она снова повторила просьбу, высказанную еще за обедом.
– Да он прибежит к нам, ты и опомниться не успеешь, – сказал отец. – Хочешь на такси?
– Нет, спасибо. Я на автобусе.
– До какой тебе станции? Потому что если до «Виктории», мы могли бы подвезти тебя.
– До «Мэрилебон», мама. Все хорошо, правда. Спасибо вам огромное за прекрасный обед. Он был прекрасен, – повторил он. Обменялся рукопожатием с отцом, обнял костлявые плечи матери. – Конечно, я вам напишу. Я же не на край света уезжаю. – Он улыбнулся, а когда целовал ее, увидел, что ее глаза полны слез.
– Дорогой! Я так надеюсь, что ты будешь счастлив. Или хотя бы в порядке.
– Непременно.
– Ну, едем, – сказал отец и покровительственным жестом обнял ее. – Я свожу тебя на хороший фильм, и ты немного развеешься.
Все снова попрощались. Он повернулся и направился по улице к ближайшей автобусной остановке. Дело сделано.
Уже в автобусе, проезжая по Бейкер-стрит, он невольно задумался о Полли, которую так любил. После тех выходных в его фургоне он страдал за нее так же, как и по ней: ведь она тоже терпела муки неразделенной любви. Когда Оливер заболел и его, несмотря на все старания ветеринара и заботы Кристофера, в конце концов пришлось усыпить, он вернулся от ветеринара с телом, которое похоронил в лесу за фургоном. Ему казалось, что он потерял единственного друга. В последние минуты жизни Оливера он держал его на руках, ощущал его худобу, ребра, как решетка для тостов, тусклую слипшуюся шерсть, и тут Оливер поднял на него глаза оттенка имбирных пирожных-трубочек, в которых по-прежнему светились доверие и преданность; тогда ветеринар и ввел иглу. Секунды спустя он почувствовал, как тело в его объятиях обмякло. Ему удалось не расплакаться, пока он укладывал Оливера в машину.
Без Оливера в фургоне было ужасно. Он скорбел и не ходил к Херстам, которые настойчиво звали его поесть.
А потом однажды миссис Херст, Мардж, спросила, не отвезет ли он старого соседа-инвалида в церковь на машине: «Обычно его возит Том, но сейчас у него страшная простуда. Не стоит ему выходить из дома».
И он повез. Сосед был дряхлым вдовцом, больным артритом. Каждое его движение сопровождалось болью, он ковылял на костылях.
– Вот спасибо вам, – говорил он. – Не люблю пропускать воскресные службы.
Раз уж он приехал в церковь, можно было попробовать и самому помолиться. Он молился за Оливера, и от этого ему стало спокойнее и в целом полегчало.
Тем вечером он решил рискнуть и спросить у Норы, может ли он как-нибудь пригодиться в ее заведении. Если нет, можно попробовать в другом, – так он думал.
Да, она была бы рада, если бы он смог приехать. Дел множество. «Я сбиваюсь с ног, – написала она. – Ты мог бы здорово помочь».
Все оказалось совсем не так, как он ожидал. Никого выхаживать ему не придется, сказала Нора, встречая его на станции, – разве что поднимать иногда, она уже спину сорвала от такой натуги.
– Там есть сад, – добавила она. – Чудесно было бы, если бы ты мог выращивать овощи. И заходил к Ричарду поболтать иногда. Ему скучно, я же вечно занята.
Вот Ричард и стал для него шоком. Внешне он почти не изменился со времен свадьбы – разве что лицо слегка округлилось и волосы поредели, однако, чтобы постичь остальное в нем, его пугающее несчастье, потребовалось время. Поначалу Ричард казался ему довольно избалованным и капризным, ему доставляло почти ребяческое удовольствие изводить Нору. Главной целью в жизни Ричарда было добывать сигареты, курить их в отсутствие Норы и пить любое спиртное, какое ему попадалось. К участию в этих развлечениях он привлек Кристофера.
– А ей рассказывать незачем. Я же просто хочу немного позабавиться, а Бог свидетель, здесь с этим туго.
Узнав, что он согласился, Нора сделала ему строгое внушение.
– Ричарду это вредно, – сказала она. – У людей, которые мало двигаются, возникают серьезные проблемы с легкими, и курение может стать последней каплей.
И еще:
– Мы просто не можем позволить себе держать здесь спиртное. Вопиющей несправедливостью стало бы разрешить его Ричарду и запретить всем остальным. Я хочу, чтобы все было по-честному.
Так что в следующий раз, когда Ричард попросил его купить сигареты, он отказался и объяснил почему. По своей наивности он полагал, что этим дело и кончится, и, конечно, ошибался.
Была зима, и он в основном занимался тем, что пилил дрова для камина в общей комнате. Однажды ближе к вечеру, зайдя с полной корзиной поленьев в маленькую гостиную, которую Нора оставила себе и Ричарду, он обнаружил, что Ричард съехал набок в своем кресле. Оно стояло там же, где обычно, – в углу комнаты, откуда можно было смотреть в окно; Нора говорила, что ему это нравится. Пока он помогал Ричарду сесть прямо, тот бормотал: «Да я пытался… и без толку… ни черта не могу».
Слезы досады катились по его лицу, из носа текло. Кристофер достал бумажную салфетку.
– Дай сморкнуться, – сказал Ричард, и тут оба услышали, как вошла Нора.
– Ну и холодина здесь! – воскликнула она. – Мог и последить за огнем, Кристофер. Бедному Ричарду только пневмонии не хватало.
(Он как раз чихнул.)
– Да я только вошел, – сказал он и встал на колено, чтобы развести огонь.
– Скоро будет чай, – продолжала Нора. – Миссис Браун испекла чудесные сконы, есть еще ревеневый джем, который ты так любишь. – Ричард снова чихнул. – Ох, дорогой, опять у тебя начинается простуда?
– Да я, похоже, нацелился на пневмонию, – ответил он особенным тоном, и детским, и язвительным, которым так часто говорил с ней и к которому, как заметил Кристофер, она, кажется, была невосприимчива.
– Ну что ж, – спокойно сказала она, – мы сделаем все, что сможем, чтобы предотвратить ее, а если ты заболеешь, пусть даже и бронхитом, врач говорит, есть прекрасный новый препарат, который убивает все микробы. Так что беспокоиться не о чем. Я за чаем.
Когда она вышла, Ричард безучастно произнес:
– Не хочу я убивать микробы. Хочу умереть. Это почти единственное, чего я хочу, – договаривая, он встретился взглядом с Кристофером. В том, что он настроен серьезно, не оставалось ни малейших сомнений, и Кристофер ужаснулся.
Он подошел и сел рядом.
– Я могу помочь хоть чем-нибудь?
– Ну, ты мог бы помочь мне упиться насмерть, что, пожалуй, было бы чуток приятнее пневмонии. Вряд ли и от такого недуга у доктора Горли найдется новое лекарство. И кажется, там, за книгами, еще оставались сигареты. Мог бы и прикурить мне одну. Еще есть время, пока Ангел Жизни не вернулась с хвалеными сконами.
Он принес сигарету. Последнюю, оставшуюся в маленькой пачке. Прикурил ее для Ричарда, вставил ему в рот. Ричард глубоко затянулся и кивнул, чтобы Кристофер убрал сигарету. И улыбнулся.
– Хороший ты малый, я же вижу. Быть в моем положении хуже всего тем, что люди вокруг всегда знают, что лучше для меня. Ничего они не знают. Это мне судить. Еще затяжку, пожалуйста.
Я начинаю понимать, как, должно быть, чувствуют себя белые медведи в зоопарке, – продолжал он после второй затяжки. – Как в ловушке. Не в состоянии заниматься тем, что полагается белым медведям в природе, если бы их не держали взаперти. Само собой, считается, что у меня есть возможности, недоступные медведям. Интеллектуальные, духовные ресурсы, как говорит отец Лансинг. Но к сожалению, – он снова улыбнулся, и на секунду Кристофер увидел, каким обаятельным он когда-то был, – они, похоже, прошли мимо меня. Я не могу даже читать. Лучше бы я был собакой.
Ему сразу вспомнилась смерть Оливера, как он держал его во время смертельной инъекции.
– Я понимаю, о чем ты, – ответил он, давая ему затянуться в третий раз. – Она желает только добра, – добавил он. Нору ему тоже было жаль.
– О да. Вряд ли я когда-нибудь забуду такое, – устало сказал он. – Еще затяжку. Она сейчас вернется. Тогда сунь сигарету себе в рот, если не против. Она дым сразу унюхает и подумает, что это ты. Ты веришь в Бога? – спросил он после последней затяжки.
– Я… как раз размышляю об этом.
– Честный ты парень, да?
– А ты? Веришь?
– Сопротивляюсь изо всех сил. Если он есть, а значит, на нем лежит ответственность за то, что со мной стало, отсюда вытекает чертовски…
– А вот и я! – Нора толкнула дверь подносом. – Ох, Кристофер! Как нехорошо – курить в присутствии Ричарда!
– Извини. – Он бросил окурок в камин и поймал на себе взгляд Ричарда: тот посмотрел на него и подмигнул.
В следующий раз навещая отца Лансинга – ему полюбилось заглядывать к нему после ужина, – он рассказал об этом случае.
– Он так отчаянно несчастен. Когда он сказал, что хочет умереть, я смог понять почему.
– Да.
– И хотя я вижу, насколько самоотверженна Нора, порой мне кажется, что она не права.
– Одно другому не мешает. – Отец Лансинг набивал свою маленькую черную трубку.
– Я могу понять, почему он не хочет верить в Бога.
– Я тоже.
– Нора верит. Однажды она сказала мне: ничто не утешает ее лучше, чем разговоры с Богом.
Последовала короткая пауза.
– Знаете, разговоры – это хорошо, но если уж речь о Боге, пожалуй, важнее слушать. – Он раскурил трубку. – Отчасти для этого и существует молитва. Чтобы дать понять, что ты готов слушать. – И он задумчиво добавил: – Людей часто называют самоотверженными, когда они делают то, чего нам самим делать не хочется. Быть самоотверженным – состояние высшего уровня. Большинство людей способны продержаться в нем лишь несколько минут подряд.
– Что я могу сделать для них?
– Вы их любите?
Он задумался.
– Нет, не думаю. Мне просто их ужасно жаль.
– Постарайтесь полюбить их. Тогда вы будете гораздо лучше представлять, что делать.
К тому времени как состоялся этот разговор, он уже довольно хорошо знал отца Лансинга. Священник приезжал причащать некоторых подопечных Норы, среди них один или два человека могли посещать церковь, и вскоре после прибытия Кристофера Нора поручила ему возить их. В школе он прошел конфирмацию, но в церковь не ходил – кроме одного раза, в Суссексе, – с тех пор, как закончилась его учеба. По прошествии нескольких недель отец Лансинг вдруг пригласил его на чай, и он пришел. Священник жил в большом сыром доме с маленькой молчаливой экономкой, похожей на бесплотный призрак, как ему показалось, тем более что говорила она, а это случалось редко, тихим свистящим шепотом. Отец Лансинг трудился не покладая рук: Кристофер не сразу понял, что для чаепития, на которое его пригласили, едва удалось выкроить время между приходскими обязанностями, и не удосужился задуматься, зачем его позвали; он наивно полагал, что священнику, должно быть, тоскливо и одиноко, но постепенно догадался, что совсем не в этом дело: когда отец Лансинг не проводил церковные службы, он навещал прихожан и посещал различные собрания; он любил детей и музыку, тратил немало сил на свой хор и помогал местной начальной школе с организацией экскурсий и праздников. Он был приверженцем высокой англиканской церкви, кое-кто из деревенских недолюбливал его и ездил по воскресеньям в другой храм, однако его церковь и без того была отрадно полна прихожан, которых священник исповедовал дважды в неделю. Когда Кристофер впервые приехал к нему, отец Лансинг спросил, что привело его во Френшем, и он объяснил, что после смерти Оливера чувствует себя никчемным и хочет приносить кому-нибудь пользу. Во время этих разговоров священник неизменно поощрял его рассказы о себе, и довольно скоро ему стало казаться, что отец Лансинг знает о нем больше, чем кто-либо, а чуть позже – больше, чем он сам знает о себе.
С любой темы они неизменно сворачивали на философию – точнее, на христианское мировоззрение. К примеру, после того, как Кристофер рассказал священнику о Полли и о том, каким ударом для него стало, когда после несчастной любви она нашла кого-то, но не его, и собиралась замуж – «так что меня она никогда не полюбит», – отец Лансинг отозвался:
– Но вы любили ее, и это был дар.
– Дар?
– Разумеется. Любовь – великий дар.
– Вы имеете в виду, как вера?
– Ну, можно сказать, что вера – еще одна разновидность любви, правильно? Как вам такое?
И так далее.
После разговора о Ричарде и Норе он вернулся домой, исполненный решимости любить их. И обнаружил, что любить Ричарда ему проще, чем родную сестру. Он пытался поговорить с ней о Ричарде, объяснить, что было бы неплохо позволить ему хоть какие-то удовольствия, пусть даже не самые полезные, но она сразу свела все его старания на нет.
– Я понимаю, что у тебя благие намерения, Кристофер, – сказала в заключение она, – но увы, мало просто желать добра. Я работаю с этими людьми уже много лет и, безусловно, лучше, чем кто бы то ни было, знаю, что им на пользу.
– Значит, и ты желаешь им добра, – не удержавшись, возразил он, и она бодро воскликнула:
– Конечно, желаю! А ты как думал?
К тому времени он ходил в церковь потому, что хотел этого. Он также выразил желание прийти к отцу Лансингу на исповедь, и священник сказал, что исповедует по вторникам и пятницам, и дал ему брошюрку. «Из нее вы почерпнете некоторые представления о том, как все проходит», – пояснил он.
Он пришел. Думал начать с того, что ему, в общем-то, не в чем исповедоваться, но когда дошло до дела, список получился на удивление длинным. Удивило его и то, что отец Лансинг не стал читать ему мораль, а ограничился практическими вопросами вроде «сколько раз?». После этого, покаявшись и получив отпущение грехов, он вышел в церковь и молился, пылая благими намерениями.
Как вскоре выяснилось, они недолговечны, или, скорее, в круговерти повседневной жизни он про них забыл. Ему казалось, что грустные и несчастные люди окружают его со всех сторон, и когда он убедился, как трудно изменить для них к лучшему хоть что-нибудь, их несчастье стало вызывать в нем негодование.
Потом однажды, когда он пилил в дровянике особенно неподатливый ствол вяза, ему пришло в голову, что он хотел жизни совсем иного рода, и ему вспомнились слова, которые отец Лансинг услышал от одного монаха: «Можно поставить в центр вселенной себя, а можно Бога. Ставить в этот центр другого человека нельзя». В то время, хоть он и слушал вежливо, мысленно не согласился, а теперь вдруг ему все стало ясно. Он определенно не хотел находиться в центре своей вселенной – значит, оставался Бог.
С этим известием он бросился к отцу Лансингу. Его приняли спокойно, и этим спокойствием священника он был почти уязвлен.
– И что же вы намерены предпринять по этому поводу? – спросил священник.
– Я думал, может, мне уйти в какую-нибудь общину. Думал, не стать ли монахом.
– Вот, значит, как?
– Да. От меня миру маловато пользы. Думаю, лучше мне будет удалиться от него.
Отец Лансинг ответил не сразу. Он был занят выбиванием своей зловонной трубки. Потом сказал:
– Ну что ж. Не думаю, что кто-нибудь захочет принять вас, если вы просто сбежите от мира. Вопрос скорее в том, чтобы не убежать, а прибегнуть.
– К Богу? Да, я как раз об этом!
Отец Лансинг положил ладони на плечи Кристофера.
– Я мог бы направить вас к тому, кто с вами поговорит, – сказал он. – Может, для вас кое-что прояснится, и вреда от этого не будет.
И он отправился в Наштенское аббатство. Там он провел два дня, за время которых состоялось несколько продолжительных бесед о его возможном призвании. Аббатство очаровало и наполнило его энергией. Там он, помимо всего прочего, узнал, что, если его примут, он проведет два-три года в аббатстве в качестве послушника, в конце концов станет бельцом и все это время будет волен уйти, когда захочет.
Во Френшем он вернулся взбудораженным и восторженным: не было ни сомнений, ни опасений – он знал. Осталось только, чтобы его приняли.
Проходили недели, а вестей все не было. Он обратился к отцу Лансингу.
– Отец Грегори написал мне о вас, – сказал он. – Он считает, что вам требуется время и наставления, чтобы лучше понять, чего вы хотите, – выяснить, действительно ли вы призваны. Вижу, ваше лицо омрачилось. Думаете, вам все известно? Ну, людям это свойственно. Духовные фантазии мало чем отличаются от любых других. Повторение – и вы всегда на высоте. Угадал?
Это был выстрел в яблочко. Он почувствовал, как покраснел.
– Если вы хотите дальнейших наставлений, меня просили дать их вам, так что не отчаивайтесь, святой Кристофер. – Эти слова он произнес с такой ласковой улыбкой, что Кристофер сумел посмеяться вместе с ним.
– Что там у вас с отцом Лансингом? – спросила Нора, когда Кристофер отпрашивался у нее.
– Он учит меня.
– А, хорошо. По-моему, он замечательный человек. И я так счастлива, что ты начал бывать в церкви.
Ричард не разделял ее радости.
– Вижу, ты уже втянулся. Скоро начнешь находить убедительные причины для воздержания – не только для себя, но и для меня, если уж на то пошло.
– Нет, не начну. – Они тайком сговорились насчет сигарет, каждую неделю он покупал полбутылки виски, якобы поделить поровну с Ричардом, но в действительности сам хитрил и пил холодный чай.
Отцу Лансингу он объяснил, что пока не хочет никому рассказывать о своих намерениях. Он уже начинал спорить со священником, а однажды, явившись к нему, как было условлено, и не застав его на месте, пришел в ярость – что сразу понял отец Лансинг при следующей встрече.
– Вы злитесь на меня за то, что у меня нашлись другие дела. Но почему? Неужели вы важнее других людей?
– Вы могли бы известить меня.
– Да, мог бы. Я был в больнице и не хотел оставлять человека, к которому приходил. Это к вопросу о видимости.
– Ясно.
– Нет, вам не ясно, но потом будет.
Проехали поворот на улицу Полли. Он присмотрелся, пока автобус ехал мимо, но так и не понял, разглядел ее дом или нет.
Приезжать на свадьбу ему не хотелось, а когда отец Лансинг спросил, почему, он объяснил, что боится чувств, которые может испытать.
– Если в этом все дело, вам определенно лучше съездить туда. И потом, как же ваша кузина? Вы же говорили, что она очень к вам привязана – разве это не значит, что она хотела бы видеть вас там?
– Да, но мне кажется, это не самое важное.
– Самое важное – это вы, да? Ваше духовное состояние?
Он молча смотрел на друга, очутившись в тупике, потому что, в отличие от отца Лансинга, и вправду так думал – как ему стало ясно.
– Я стараюсь воздерживаться, – наконец промямлил он.
– А, вот оно что. Беда в том, что в этом-то и проявляется ваша духовная гордыня – можно сказать, что хочет, то и творит. Бог обойдется и без вашей гордости за то, что вы его любите. – Но все это было сказано с такой добротой, что Кристофер обнаружил, что мог бы вынести поездку.
– Теперь понятно, – сказал он. – Я поеду.
Для него это было странное событие. Он преклонял колени в церкви, молясь о ее счастье – чтобы она не ошиблась в выборе. Странным казалось, что у нее будут дети, которых он никогда не увидит, что с этого дня он ничего не будет знать о ней. Появилась она, ее провел по проходу между скамьями ее отец, за ними шли, как он отчетливо видел, Лидия и, кажется, младшая дочь дяди Руперта. Ее лица, скрытого под фатой, он не разглядел. Но ее голос, когда она произносила клятвы, звучал абсолютно отчетливо. После того как их вписали в церковную книгу, она направилась обратно по проходу вместе с мужем, ее фата была поднята, и он увидел, как она счастлива.
Потом, на приеме, он наконец отстоял длинную очередь из желающих поздравить ее, увидел, как ее лицо осветилось, она сама шагнула вперед, чтобы поцеловать его, и сказала:
– Джералд, это Кристофер – мой самый дорогой кузен.
Он не знал, в чем дело – может, в блестящем белом атласе, фате, жемчугах на ее шее, сияющих темно-голубых глазах или во всем сразу, – но от нее словно исходил свет, и он остолбенел, утратил дар речи и на секунду испугался, что все еще любит ее. А потом просто обрадовался, что любил, и с этой радостью пришло ощущение умиротворенности.
– …обязательно приезжай погостить, – говорила она. И ее муж улыбался и поддерживал – да, конечно, он обязательно должен приехать.
Ему хотелось тогда признаться ей, но и время и место не годились. До конца вечеринки, пока произносили речи, предлагали тосты и радовались, он старался повидаться со всеми родными – и без слов попрощаться с ними. Клэри, тоненькая, с отросшими волосами и в зеленом платье, была единственной, кто вгляделся в него (а он и не замечал до сих пор, какие у нее прелестные глаза) и увидел, что он изменился.
– Не знаю точно как, но изменился. Выглядишь, будто нашел что-то хорошее, – сказала она.
– Так и есть.
Тогда она усмехнулась и стала больше похожа на девчонку, которая помнилась ему, – вечно чумазую, в одежде, всегда порванной или забрызганной ягодным соком. Дюши словно уменьшилась, но в остальном была прежней. Дядя Хью так изменился, что казался почти жизнерадостным – «помнишь, когда мы в прошлый раз встретились на свадьбе, на тебе были мои брюки?». И еще кузены. Саймон и Тедди, шикарные в визитках, обрадовались ему, и оба наперебой вспоминали тот лагерь в лесу. Еще тогда он пытался сбежать – он всегда от чего-нибудь да убегал, потому что не находил, к чему стремиться…
Автобусный кондуктор выкрикнул в сторону лестницы наверх: «Станция «Мэрилебон»!» – и он вышел. Мой последний автобус, отметил он – равнодушно, просто констатируя факт.
«А по-моему, это способ увернуться, чтобы не смотреть правде в глаза», – таким было одно из саркастических замечаний его отца за обедом.
Шагая пешком к станции, он думал: как странно, расставаться с Ричардом тяжелее, чем с кем-либо еще. Норе он сказал, что уезжает в обитель, но она была хорошо осведомлена о подобных вещах, спросила, надолго ли, а когда он ответил, что не знает, но в любом случае на несколько месяцев, ее глаза широко раскрылись, и она выпалила:
– О, Кристофер, теперь я понимаю! Как я надеюсь, что это твое призвание! – А потом попросила почти робко: – Только одно: ты не мог бы не говорить Ричарду, что уезжаешь навсегда? Он к тебе порядком привязался, и это его наверняка расстроит. Ему будет легче знать, сколько придется обходиться без тебя.
Она любила его – на свой лад. И он согласился. Это ему не нравилось, сам он предпочел бы сказать всю правду, но Ричард так расстроился из-за его отъезда, что ему подумалось: возможно, на этот раз Нора права.
– Не могу сказать даже, что без тебя будет уже не то, потому что на самом деле будет – то же самое, как прежде. Сплошной кошмар.
Нора оставила их вдвоем в его последний вечер – проявив тактичность, на которую, как понял Кристофер со стыдом, он считал ее неспособной, – и они вместе выпили в последний раз, и Ричард выкурил три сигареты.
– Дело-то не просто в выпивке и куреве, – сказал он. – Мне нравится потолковать с тобой. Но если ты вернешься, мне будет чего ждать, а это, пожалуй, почти так же хорошо, как если бы ты был здесь.
Прощаясь, он в неожиданном порыве наклонился, чтобы поцеловать Ричарда, и тот вздрогнул, как будто боялся, что его ударят.
– Ладно, не тяни уже, – сказал он.
Он мог бы написать Ричарду. Но тогда прочесть письмо придется Норе, а он понимал, как от этого изменится само письмо. «Это если мне вообще разрешат писать письма», – подумал он, и будущее, ждущее впереди, наполнило его боязливым беспокойством.
Но уже в поезде, когда он уложил свой чемоданчик в сетку, к нему вернулось чувство испытания и приключения, которых требовало это путешествие вглубь, к центру его вселенной, и он подумал, что все, от чего ему пришлось отказаться, – это не вещи и даже не люди в его жизни, а все то загадочное, еще неизведанное, что таилось в нем, ибо лишь так он мог освободить место для нового обитателя.
4. Арчи
1946–1947 годы
До сих пор он считал, что если кто-то никак не может решить, как поступить, то это потому, что не уверен, чего именно ему хочется. Как это неверно, думал он, уводя машину от коттеджа по знакомой улочке, через лес и мимо дороги до станции. Три мили позади… Он еще мог бы вернуться, но знал, что не станет. Он поедет и дальше по этому скучному, изученному до мелочей, унылому шоссе – до самых лондонских пригородов, а оттуда – до своей пустой неопрятной квартиры. Шесть недель – не так уж долго, сказал он, будто кому-то другому. Это бесконечно. Но сегодняшнее утро стало последней каплей. Ее нагота, увиденная на кухне, где она обожгла руку, – тело, нарисованное воображением, ничуть не подпортило впечатления от первого взгляда на оригинал, – убедила его, как ничто другое, что он не сможет и дальше вести с ней жизнь, которая настолько увязла в нечестности.
Пытаясь во всем разобраться, он никак не мог определить, в какой именно момент начал влюбляться в нее. Да, когда он вернулся из Франции и застал ее несчастной и отчаявшейся, он бросил все, чтобы позаботиться о ней, старался сдерживать в себе или хотя бы скрывать свою ярость и презрение к подонку, который причинил ей столько горя, – но была ли это любовь? Или же это просто указывало, что он знал ее – ее неистовую, беззаветную способность любить, и лишения, которые она уже вынесла? Он не смог бы припомнить никого, кто был бы в меньшей степени приспособлен, чтобы выдержать полную отверженность и беременность. Первое, что он узнал о ней, не успев даже увидеть, – что она потеряла мать. Он помнил, как подолгу блуждал во Франции вместе с Рупертом, сломленным смертью Изобел, и как во время одной из таких прогулок в разговоре с ним предположил, что его маленькая дочь – кажется, Кларисса, да? – наверняка тоже безутешна и нуждается в его любви. И Руперт ответил: «Есть еще и мальчик, их двое». А он сказал: «Мальчик еще младенец. А девочка уже достаточно большая, чтобы горевать. Ты должен вернуться и позаботиться о ней».
Так Руперт и поступил, и настолько успешно, что когда Арчи наконец познакомился с ней, ей было уже шестнадцать, и она ужасно страдала, потеряв отца, которого все, в том числе и сам Арчи, считали погибшим. Но не она. Ее преданная любовь тогда тронула его, перевесила ее детскую неряшливость. Она никогда не обращала на свою внешность внимания, была лишена такой суетности. Он помнил, как впервые увидел ее, слегка приведенную в порядок к ужину в его первый вечер в Хоум-Плейс, – в рубашке с разномастными пуговицами, с обгрызенными ногтями и чернильными пятнами на руках, почти, но не совсем затеняющими красоту их формы, с неровно подстриженной челкой, почти закрывающей невероятно выразительные глаза. Все это он охватил не более чем профессиональным взглядом с оттенком дружеского интереса. Это и была дочь его лучшего друга Руперта. И когда он стал своим в этой семье – за что ему следовало благодарить Дюши – и со временем узнал всех детей в ней, она, если вдуматься, всегда казалась среди них белой вороной. Ей не досталось ни одной из привлекательных черт Казалетов – голубых глаз, прямого взгляда, волос разной степени белокурости, чистой и светлой кожи лица, высокого роста, длинных рук и ног; она была невысокой и крепкой, круглолицей, с глазами ее матери, густыми бровями и тонкими темными волосами, вечно немытыми и растрепанными. В то время он ее не любил. Но когда приехал тот француз со своей историей и запиской для нее и он увидел, что с ней стало – глаза вспыхнули, как звезды, неистовую радость лишь на миг приглушило уточнение Пипетта, что записка была нацарапана восемь месяцев назад, и она тут же повернулась к нему и заявила, что «это лишь вопрос времени, остается только ждать, когда он вернется». Этим она растрогала его, потому что к тому моменту он уже кое-что знал о силе ее любви и страстного стремления. Когда он сломал ногу, она приходила к нему в комнату – потому что, как ему казалось, только он не мешал ей говорить о ее отце, и его изумляли, а иногда и забавляли подробности его приключений, рожденных ее фантазией. А еще был дневник, который она вела для Руперта. Однажды она показала ему несколько страниц, и он узнал о ней гораздо больше. Несмотря на всю свою неуклюжесть в повседневной жизни – вечно опрокидывала что-нибудь, рвала одежду, – она была наделена грациозностью мышления и страстно увлечена подробностями, вплоть до самых мелких. Вечером после приезда Пипетта он обнаружил, что уже проникся к ней уважением, признал, что ей известно, что значит любить, и теперь считал, хоть и не помнил точно, что именно тогда встревожился, что эта любовь может по ошибке быть отдана недостойному.
После этого, с сухой иронией продолжал размышлять он, он старался в некоторой мере стать ей отцом. И даже не подозревал, чем это обернется. Когда девушки приезжали в Лондон, он водил их куда-нибудь, иногда вместе, но чаще ее отдельно… почему? В то время он твердил себе, что ей нелегко все время находиться рядом с красивой, безупречной, обаятельной Полли. Ему вспомнился тот плачевный случай, когда Полли сделала завивку, и ей взбрело в голову повторить прическу, и курчавые волосы оказались ей совершенно не к лицу, – как и любой макияж, который она пыталась сделать, – вокруг ее глаз моментально появлялись темные круги, как у панды, – от туши, которая вечно осыпалась и растекалась, потому что она или плакала, или терла глаза, или смеялась до слез, а помаду она съедала с губ в два счета. Клэри до сих пор проливала и роняла еду себе на одежду и в свои семнадцать по-прежнему не замечала как выглядит. Но нет, это неправда. Он помнил, как однажды вечером повел ее в «Лайонз» на углу и как она спросила, имеет ли значение красота: к тому времени она уже состригла свой уродливый перманент, ее волосы опять стали прямыми и короткими, и то, что он ей сказал, расстроило ее, а он окончательно все испортил, заявив, что она нравится ему, какая есть, и она попыталась нагрубить ему, как всегда делала, когда боялась расплакаться, а потом рассказала, как Руперт однажды назвал ее красивой и как это побудило ее казаться не такой заурядной. «Сделаю ставку на личность», – сказала она. И рассказала историю про себя, Невилла и открытие, что ей просто хочется быть симпатичной. И тогда его – внезапно, потому что она казалась такой ранимой, – вдруг захлестнула нежность к ней, поймала в ловушку как внешность, которую она считала отталкивающей, так и ее честность, разящая наповал. Ему хотелось схватить ее в объятия и утешать всеми мыслимыми давними глупостями, истины в которых достаточно, чтобы скрыть ложь, и она милосердно предотвратила этот поступок, заявив, что от выпитого его развезло. Любил ли он ее тогда?
Ему вспомнилось – должно быть, тогда ей было уже почти девятнадцать, – как Лидия сказала, что хотела бы поехать вместе с ним во Францию, и тем самым подала ему мысль, что он мог бы взять туда Клэри – чтобы пережить смерть Руперта, если понадобится. Примерно в то же время именно он сказал ей, что не следует терять надежду на возвращение отца. Был отчаянно жаркий майский вечер, она явилась на встречу в каком-то льняном балахоне, парилась в нем в эту жару, но все равно, услышав от него, как он рад ее видеть, зарумянилась от удовольствия – он заметил. Кажется, с тех пор она начала видеть в нем личность. «Меня вдруг поразило, до чего же мало я вас знаю», – сказала она. И это прозвучало почти как комплимент.
Они заговорили о том, что она перестала писать, и он строго отчитал ее за это. Она ускользнула в туалет – выплакаться, догадался он. А когда вернулась, он попытался подбодрить ее насчет Руперта, и она сразу решила, что и он верит, как она, – эту ловушку ему следовало предвидеть, а он попался.
А потом был вечер Дня победы в Европе. Она явилась в ресторан неожиданно элегантная: повзрослела, удачно подстриглась, черная юбка и мужская рубашка были ей к лицу, и волосы влажно блестели, значит, она хотя бы помыла голову. Они провели замечательный и необычный вечер, задержались в толпе у дворца дольше, чем он планировал, потому что она так радовалась, а он знал, что нога задаст ему жару во время долгого возвращения домой пешком. Они посидели на скамейке в Гайд-парке – именно тогда он вдруг осознал, каким старым должен казаться ей. Она рассказала, что ей известно о влюбленности Полли в него: с ее стороны нелепо было влюбиться в человека такого возраста, как он. А когда он заметил, что, должно быть, кажется ей невероятно древним, она выдала себя, ответив, что нет, не невероятно, и с тех пор, как она его знает, он, похоже, совсем не постарел. Потом сообразила, что расстроила его, и извинилась. Она не имела в виду, что он старый, – только что он слишком старый для Полли. («Полли и она, – думал он, – ровесницы».)
Она осталась переночевать у него, потому что не могла добраться до дома, сидела на его постели в его пижамной куртке, и он принес ей какао. И услышал от нее, как ее отец съедал пенку с ее молока, а значит, по ее словам, любил ее, Клэри, и он, чтобы не уступать, сделал то же самое с пенкой на ее какао. Если Руперт умер, она нуждалась в его любви.
А потом без предупреждения она поразила его до глубины души. Началось с разговора о том, что Зоуи хотела отдать ей рубашки Руперта, а она взяла только самые поношенные, потому что взять другие означало бы сдаться. Но при этом она подумала, что надо уговориться с ним: если через год Руперт не вернется, она смирится с тем, что он не вернется никогда. Потом объяснила, как менялась ее любовь к отцу: сначала она страшно тосковала по нему, а потом хотела только, чтобы он был жив. Подобрать слова, чтобы ответить на это, ему было очень трудно. Но он все-таки сумел, и к тому времени, как он заглянул пожелать ей спокойной ночи, она снова стала почти ребенком и подставила ему щеку для поцелуя. «В конце концов, милый Арчи, у меня всегда есть вы», – сказала она. В ту ночь ему пришло в голову, что ее слова об отце растрогали его так потому, что в глубине души он хотел, чтобы так она сказала о нем самом. И теперь он думал, что именно в ту ночь родилась любовь – в некотором роде. Он заключил пакт сам с собой: если Руперта нет в живых, он будет делать все возможное, чтобы занять его место. Однако возможность его возвращения могла означать нечто совсем другое. Да, так все и началось, – или, по крайней мере, это был момент, когда он осознал, что не желает быть ей отцом.
Руперт вернулся, и ему тогда подумалось, что теперь его отношения с ней изменятся до неузнаваемости. Но они остались прежними, и в этом он винил Руперта – настолько поглощенного своими бедами, которые, как сердито думал он, Руперт сам на себя навлек. С другой стороны, большинство своих бед люди навлекают на себя сами, иронически рассуждал он, а чем лучше Руперт?
Он уехал во Францию, но удовлетворенности так и не обрел; он сам не знал толком, чего ему недостает, понимал лишь, что перспектива одинокой жизни его не прельщает. А когда Полли прислала ему телеграмму, он попытался поговорить с ней по телефону и услышал, что Клэри в беде, он со всей отчетливостью осознал, что любит ее.
Когда она открыла ему двери на Бландфорд-стрит, он, едва взглянув на нее, испытал страшное потрясение. Она выглядела ужасно, будто ей нанесли смертельный удар. С другой стороны, усталой она казалась уже несколько месяцев: как и следовало ожидать, она влюбилась со всей изнуряющей страстью, а он изводился от инстинктивной неприязни к ее избраннику и всей этой гадкой и безотрадной ситуации в целом. Но теперь стряслось что-то еще хуже. Поначалу он решил, что это что-то – просто разрыв, что она нуждается в утешении и поддержке, чтобы пережить тот самый пресловутый тяжелый период, обычный в таких обстоятельствах. Ему и в голову не приходило, что она беременна, а тем более – что эта парочка объединилась, отшивая ее. Когда же оказалось, что Первый номер даже видеть ее не желает, вместе с бешенством он испытал облегчение, однако это значило, что решать вопрос с ее беременностью предстоит ему. Спешить он не стал. Он успокоил ее и заставил отдохнуть. Ее так тошнило, что есть она могла лишь вечером, и он был готов сводить ее поужинать. Разумеется, он не хотел, чтобы она рожала ребенка от этого негодяя, и вскоре выяснилось, что Полли того же мнения. Но они согласились с тем, что давить на нее нельзя, надо предоставить ей право выбора.
Она выбрала аборт, и он отвел ее, дождался и забрал. После этого она, похоже, впала в отчаяние иного рода. Он повез ее на Силли – очаровательный островок, заставил много гулять, научил сложным карточным играм, поочередно с ней читал вслух роман, и главное – вызывал на разговоры о Первом номере и его жене. Но хотя все это в одном отношении помогало, в другом ей стало только хуже. Он быстро сообразил: высмеивая Ноэля, он помогает ей избавиться от влюбленности в него, но вместе с тем усугубляет ее и без того острое чувство униженности. И он перестал и попытался заинтересовать ее писательством – которое Первый номер в буквальном смысле слова изничтожил. Она срывалась на него, отказывалась есть как следует, часто замыкалась в упрямом молчании на долгие часы, но в конце концов однажды, когда он огрызнулся в ответ, спросила: «Как мне быть? Я не хочу быть такой, но что же мне тогда делать?»
Так что, когда они вернулись, он подыскал коттедж, снял его через одного знакомого, который только рад был, что он не пустует – «только никаких современных удобств там нет, а зимой сырость жуткая». Аренда обошлась в двадцать пять фунтов в год. Там он ее и поселил, а сам вернулся к своей унылой работе, от которой и так уже слишком долго отлынивал. В выходные он пообещал приезжать к ней, но она расстроила все его планы и сама приехала уже в понедельник вечером после первых выходных, не продержавшись без него и дня. В довершение всего следующим вечером явился Руперт, и разыгралась безобразная сцена, так как Руперт решил, что это он виновник ее беременности. Что потрясло его, а Бог свидетель, он был действительно потрясен, так это ее возмущение: она сочла предположение Руперта абсурдом, не понимала, как такое могло прийти ему в голову. Да еще Руперт провернул нож в его ране, сказав перед уходом: нет смысла делать из него, Арчи, отца, если у Клэри уже и так есть один вполне пригодный. А ему захотелось выкрикнуть, что он и не желает, черт возьми, быть ей отцом, но не позволило благоразумие. «А без благоразумия, – с горечью заключил он, – я вообще ничего не стою».
С этого вечера началась его битва за ее независимость. Они поссорились, он сгоряча заявил, что обращался с ней, как с ребенком, потому что именно так она себя и вела. Велел прекратить ей исходить жалостью к себе, и не только. На его беду, стоило ему прибавить строгости, как она каким-нибудь словом или поступком умудрялась растрогать его, и ему приходилось сдерживаться изо всех сил, чтобы вести себя твердо и разумно. Потому что только это и действовало. Он отправил ее обратно в коттедж одну, а когда приехал в следующую пятницу, она приготовила еду и, как он сразу почувствовал, жила мыслями о новой книге, хоть и уворачивалась от расспросов о ней.
Он сообщил Руперту, как поступил с ней, и Руп, на которого навалилась проблема тещи, сказал только: «Ужасно тебе благодарен, старина. Извести меня, если я чем-нибудь смогу помочь».
Всю осень он ездил туда каждые выходные. Теперь ему вспомнилось, как мучительно было отсылать ее обратно в коттедж в первый раз – казалось, это было давным-давно. Он чуть было не прикатил проверить, все ли с ней хорошо, но тогда все его прежние старания пошли бы насмарку. Она должна была научиться заботиться о себе сама.
Попытка устроить ей встречу с Полли в Лондоне закончилась провалом. Обнаружив на следующее утро, что на Бландфорд-стрит ее нет – или что она просто не подходит к телефону, – он в панике позвонил Полл на работу. А когда Полли объяснила, что Клэри уехала обратно в коттедж, он поначалу вздохнул с облегчением, затем встревожился, в конце концов вскочил в шесть, поспешил к ней и застал ее в горячке. Он разбудил ее, прервав кошмар, и был уже готов схватить ее в объятия и признаться в любви, но сперва она приняла его за отца, и это его отрезвило.
Выслушивать признания она была не в состоянии – больная, напуганная, и он обнял ее, но лишь для того, чтобы дать выплакаться и пересказать ему бессвязные обрывки страшного сна. Он остался выхаживать ее, а на работе в очередной раз что-то наплел. К тому времени он уже известил начальство, что уходит, отрабатывал положенный срок, и ему было плевать.
Она начинала взрослеть. Вернувшись в коттедж, она поняла, что у нее нет денег, и хотя отчасти он радовался, что несет за нее ответственность в этом отношении, ему не составило труда сообразить, что для нее это шаг в верном направлении. Если деньги ей нужны сейчас, пока она пишет книгу, попросить следует у отца. И он отправил ее в Лондон, она вернулась с двумя сотнями фунтов и чем-то разозленная. Оказалось, что его возможным отъездом во Францию. Он объяснил ей, что уходит с работы, тогда же упомянул и про Францию, но теперь она считала, что об отъезде сообщать ей он не собирался.
Первой его мыслью стало: ну вот, опять. Она до сих пор рассчитывает, что я останусь рядом, поддерживать ее.
Беда в том, что, несмотря на отсутствие твердого решения, он рассматривал Францию как вариант; ему требовалось что-то такое с дальним прицелом, а может, и не с таким уж дальним, требовалось прибежище на крайний случай, если все сложится неудачно. А оно именно так и складывалось по всем приметам. Она назвала его своим вторым отцом – перед тем, как отправилась повидаться с настоящим. Но было ясно, что сама мысль о том, что он уедет, переполняла ее страхом, чем-то вроде паники. Когда она призналась, что не сможет жить в коттедже одна без него, он чуть не испортил все сразу и усилием воли едва сдержался, чтобы не прикоснуться к ней. Он повел себя с ней резко и строго, даже заявил, что она влюбится в какого-нибудь хорошего человека, как самая обычная взрослая девушка. Она надулась, и он счел, что так ей будет легче справиться со страхом.
Но тем же днем он подумал, что строить планы втайне от нее было неправильно, и извинился.
К тому времени он уже подъехал к своему дому, вынул чемодан из машины и вошел. В квартире царило безнадежное уныние. «Интересно, чем она занята сейчас», – думал он. Хорошо, что он так и не собрался установить в коттедже телефон, потому что знал, что искушение позвонить ей будет слишком велико.
Кстати, о людях, твердо стоящих на собственных ногах, – а он сам? Ему еще предстоит решить, чем заняться и на что жить, если не считать маленького наследства, сбережений и средств от возможной продажи картин. Руперт гораздо лучше осведомлен о том, как и выжить, и пытаться не бросить живопись, подумал он. С этого он и начнет.
Его отношения с Рупертом претерпели заметные перемены. В основном потому, что он отважился на решительный шаг в те выходные, когда они собрались в Хоум-Плейс, чтобы принять Диану в семью. «Я была бы вам так признательна, если бы вы смогли приехать, – сказала Дюши. – Вы хорошо всех нас знаете, и вы такой дипломат». И он приехал, а потом ему представился шанс прогуляться вместе с Рупертом, так как у Зоуи разболелась голова, а составить им компанию не захотел больше никто.
– Не то чтобы я способен подолгу ходить пешком, – пояснил он, – но мне необходимо поговорить с тобой с глазу на глаз.
– Отлично.
– Вообще-то, – сказал он несколько минут спустя, – думаю, мне будет легче, если мы присядем.
И они присели в лесу за домом на старое поваленное дерево, которое облюбовали для своих игр дети.
– Ты чем-то встревожен. Что случилось? Ты же знаешь, мне можно довериться.
– А по-твоему, в чем дело?
Руперт присмотрелся к нему, слегка улыбнулся и предположил:
– По-моему, ты в кого-то влюбился и не уверен, что из этого выйдет что-нибудь хорошее. А я за это готов поручиться.
– Лично я бы не рискнул.
– Так я прав?
– Да. Все верно. В Клэри, – быстро произнес он. – Погоди минуту! С ней об этом я еще не говорил. Она понятия не имеет.
– В Клэри! Господи ты боже мой! Ты серьезно?
– Разумеется. Я был бы идиотом, если бы додумался сказать тебе такое в шутку.
Помолчали. Потом Руперт, явно пробуя почву, спросил:
– А тебе не кажется, что ты староват для нее?
– Так я и знал, что ты это скажешь. Зоуи намного моложе тебя – разве не так?
– На двенадцать лет. Но ты-то – ты старше ее почти на двадцать. Это совсем другое дело, согласен?
– Другое, но совсем не значит, что намного хуже.
Опять помолчали. Руперт спросил:
– И давно это продолжается?
– Нечему продолжаться. Хочешь знать, давно ли я влюблен в нее? Одному Богу известно. Пожалуй, с тех пор, как ей исполнилось восемнадцать, только в то время я этого не сознавал.
– А как относится к тебе она?
– В том-то и дело. Я вроде как заменял тебя все время, пока тебя не было рядом, и она привыкла видеть меня таким. – Он взглянул на собеседника, чувствуя, как покалывают глаза. – Такое не выбирают, – добавил он. – И тебе это известно. Оно… сражает тебя.
– Да. Арчи, я не знаю, что сказать. Тебе наверняка тяжело. Да еще после Рейчел, и так далее… и вот опять…
– Послушай. Ничего не было. – И он устало добавил: – Вряд ли у нее есть хоть какие-то предположения.
– Знаешь, а не лучше ли было бы… ну, то есть тебе было бы лучше поговорить с ней. Тогда, по крайней мере, ты знал бы.
– Не могу… сейчас не могу. Просто знаю, что не время. И в любом случае не выдержу. Если я поговорю с ней и из этого не выйдет абсолютно ничего хорошего, для меня с ней все будет кончено – я точно знаю, и я не выдержу.
– А почему сказал мне?
– Наверное, вроде как надеялся, что ты, по крайней мере, не подумаешь ничего такого. Я про свои намерения. Они совершенно честны.
Он попытался улыбнуться – и его прорвало. До сих пор он не сознавал, какого напряжения сил стоило ему держаться так долго и каким одиноким он чувствовал себя все это время. Это он и пытался объяснить Руперту, и у него получилось. Присев рядом, Руперт дал ему выговориться полностью, не споря и не перебивая.
– Риск настолько велик, – говорил он. – Я правда люблю ее, люблю в ней все, но понимаешь, она должна вырасти, сама распоряжаться своей жизнью и сделать выбор, не будучи зависимой от меня, и так далее.
Дослушав, Руп сказал:
– Ты заставил меня понять, что правда любишь ее. Вот что важно. Мы ровесники. Думаю, окажись я в твоем положении, я испытывал бы те же чувства.
Он чуть не расцеловал его, они обнялись. Руп поклялся, что никому не скажет.
– Даже Зоуи?
– Даже Зоуи, – заверил он.
Сейчас он позвонит Рупу и выяснит, смогут ли они встретиться только вдвоем.
Так он и сделал, но Руперт мало чем мог помочь ему, отвечая на вопрос, как быть с живописью и зарабатыванием на жизнь.
– Мне всегда приходилось выбирать что-то одно, – сказал он, – и ради семьи я считал своим долгом прежде всего зарабатывать. Попробуй выяснить, не требуются ли в какую-нибудь художественную школу преподаватели на замену.
– Мысль дельная.
Он объяснил, что оставил Клэри пожить одну шесть недель – намеренно, так что до свадьбы Полли они не увидятся.
– А потом, наверное, придется рискнуть, но я сначала подожду и посмотрю.
И Руп, который с трудом принимал какие бы то ни было решения, ответил, что, по его мнению, полезно дать ей возможность побыть одной и подождать. Арчи казалось, что теперь Руп – возможно, от безысходности, – твердо встал на его сторону.
После тех выходных в Хоум-Плейс он вернулся в коттедж, заметив, что ему заметно легче: он признался Рупу, но его не отчитали и не отвергли – разумеется, даже в этом случае его чувства к ней не изменились бы, и все-таки хорошо, что Руперт в курсе.
За это время она увлеклась своей книгой и хотела, чтобы он прочел отрывок. И он, конечно, прочел – и, как ни странно, был разочарован первой главой: она оказалась совсем не в духе Клэри, гораздо более неестественной и витиеватой, чем он ожидал. Но потом она объяснила, сколько раз переписывала ее, он увидел ее черновики, и вот они-то были в точности как она, ясные и простые – и талантливые. Как чудесно было честно признаться, что они кажутся ему удачными. Но опять-таки (даже в тот раз!) пришлось предупреждать ее, чтобы не придавала слишком много значения ни его, ни чьим-либо другим мнениям о ее книге.
Вскоре после этого он отвез несколько своих работ в Лондон, надеясь, что ими заинтересуются в какой-нибудь галерее. Никаких шансов. Точнее, всего два несчастных шанса. В галерее, где он когда-то выставлялся, решили взять пару пейзажей для сборной выставки.
Первую неделю без нее он продержался за счет бесплодных попыток подыскать работу – с преподаванием не вышло, еще несколько галерей впустую. Чем плоха была его квартира, так это невозможностью рисовать в ней. Выходные стали кошмаром. Он тосковал по ней, тревожился за нее, рвался в коттедж. Ему было одиноко и никого не хотелось видеть. Он сходил один на «Энни, возьми ружье!» и долго гадал, понравилось бы ей или нет; заглядывал в пабы, иногда вступал с кем-нибудь в разговор и всякий раз нарывался на тщетные споры о том, справится ли правительство с острой нехваткой долларов – опять поползли слухи о новом урезании продуктовых норм, машины обложили налогом в десять фунтов в год, неизвестно кто отправил министру иностранных дел и его заместителю взрывные устройства в конверте. «Это или красные, или евреи», – твердил угрюмый и чуть подвыпивший тип, пока Арчи не понял, что или ударит его, или сбежит. Да еще Индия. Посетители пабов, похоже, считали всю затею с независимостью Индии или преступлением, или ерундой, не стоящей выеденного яйца, ведь все равно там одни проклятые иностранцы.
И он перестал ходить в пабы один. Он читал, выходил куда-нибудь поесть, заваливался в постель, утомленный ходьбой: и почему это в Лондоне нога болит сильнее? В воскресенье вечером у него мелькнула мысль – это не на шесть недель, это навечно. В постели он думал: вот я заладил о ее зависимости от меня, а может, дело обстоит прямо противоположным образом.
Так что когда Руперт в понедельник позвонил ему, сообщил, что старая тетя Долли умерла, и спросил, не хочет ли он съездить в Суссекс, немного поддержать Дюши, он, разумеется, согласился.
Правильно он поступил, расставшись с ней, думал он на следующее утро, направляясь за рулем в Хоум-Плейс. Не мог он оставаться просто добряком-покровителем, изображать невозмутимое равнодушие, которого не чувствовал. Тот момент в кухне всплывал в памяти вновь и вновь. Ее красота, ее шок, вызванный ожогом, и ее полное непонимание, как он к ней относится, поразили его настолько, что он просто не выдержал. Если бы он остался там, он выложил бы ей всю правду, и его шансы на то, что из этого что-нибудь выйдет, свелись к нулю. Ему пришлось уехать.
Приезд в давно знакомый дом стал утешением. Дюши искренне обрадовалась ему.
– Мне кажется, она умерла мгновенно, – сказала она, – от инфаркта или инсульта, но так или иначе, больно ей не было.
– Однако вам будет недоставать ее, – высказался он.
– Знаете, на самом деле вряд ли. Она стала такой немощной. Трудно поддерживать связь с тем, чья жизнь в этом и состоит, вам не кажется?
– Очень трудно.
Когда члены семьи, собравшиеся на похороны, разъехались, и он готовился поступить так же, Дюши сказала:
– Руперт говорил мне, что вы уволились с работы и намерены вернуться к живописи. Где вы собираетесь заниматься ею?
Он ответил, что пока не знает. Но не в Лондоне – это невозможно, добавил он.
– Вы возвращаетесь во Францию? Кажется, вы говорили, что у вас там дом?
– Скорее, жилье. Верхние два этажа над кафе. Даже не знаю. В любом случае я думал задержаться здесь до свадьбы Полли.
Пауза. Дюши намазала свой тост тончайшим слоем масла.
– Если хотите побыть здесь и порисовать, мы подыщем вам комнату для этой цели, и я буду очень рада вашему обществу по вечерам.
И он согласился. Съездил в Лондон за своими рисовальными принадлежностями и вернулся. В будние дни в доме их было только двое: Дюши работала в саду, он писал на открытом воздухе, когда позволяла погода; часто бушевали грозы, но после них красота окрестных мест становилась особенной, омытые яростным ливнем, они словно возрождались, сверкая под вновь выглянувшим солнцем. По утрам выпадали обильные росы, осыпая лужайку крохотными алмазами, которые вскоре исчезали, только ромашки устремляли на солнце множество немигающих взглядов. Вечером, когда потеплело, над землей стлалась жемчужно-серая мгла. Весь день ему казалось: все, что есть перед его глазами, постоянно меняется, находится в движении. Он приноровился работать над двумя-тремя картинами одновременно, для каждой выбирая свое время суток и погоду. Впервые за все время он отчетливо сознавал, чего не видит. Это напомнило ему, как бесчисленное множество раз он пытался рисовать и ни разу не остался доволен результатом. Тут каким-то боком причастен первый взгляд, думал он теперь, им следует охватить все сразу, а не просто посмотреть и запомнить некую часть целого. Что-то в этом роде – про пейзажи – он упомянул, отвечая на вопрос Дюши о том, как продвигается работа, и оказалось, что она понимает его затруднение, чего он никак не ожидал.
– Суть отчасти в том, чтобы довериться этому первому взгляду, верно? – сказала она. – Сосредотачиваешься на какой-то детали того, что видишь, а потом забываешь остальное.
Он так удивился, что у него вырвалось:
– Откуда вы знаете? Вы раньше рисовали?
– О, все понемногу рисовали во времена моей юности. Тогда это было очень распространено. Но мне хотелось заниматься живописью серьезно. Хотелось учиться в школе искусств, однако моя мать и слышать об этом не желала. А когда я вышла замуж, оказалось, знаете ли, что музицировать как-то проще. Это умение считалось более полезным.
Она играла на рояле по вечерам, а он рисовал ее, и однажды, когда весь день шел дождь, попросил разрешения написать ее портрет маслом. Принесли половики, которыми обычно укрывали ковер в гостиной от солнца, и он поставил на них свой мольберт.
Но он не забыл ее слова о первом взгляде, и однажды нарисовал по памяти Клэри – довольно быстро. На следующий день Дюши, принеся к нему в комнату кувшин с цветами – она считала, что во всех комнатах, где кто-то бывает, должны стоять живые цветы, – увидела рисунок углем на темноватой бумаге и воскликнула:
– Клэри! Это же Клэри – как живая! Когда вы ее нарисовали?
– Недавно, – ответил он так небрежно, как только мог.
На этом разговор оборвался. Но спустя несколько дней, когда они пили чай, она сказала:
– По-видимому, вам идет на пользу этот отдых – да, мне известно, что вы работаете. И мне кажется, вам остро требовалась в некотором роде отсрочка. Это так?
– Пожалуй.
– Дорогой мой, мне бы не хотелось допытываться, но я помню, сколько лет вся наша семья полагалась на вас, на вашу любовь и поддержку во многих отношениях. И мне было бы грустно сознавать, что когда помощь потребовалась вам, вы так и не смогли получить ее ни от одного из нас.
– Почему вы заговорили об этом?
– О, я чувствую, что вы чем-то расстроены, и не могу не гадать, что бы это могло быть.
После паузы, во время которой он лихорадочно размышлял, стоит ли довериться ей, она продолжала:
– Вы были так добры – особенно к Руперту и его семье, к нему самому, и к Зоуи, и к Невиллу с его школой, и к Клэри. Ничего этого я никогда не забуду.
И он рассказал ей – кое-что. Что он влюблен в девушку – такую юную, что не знает, как ей открыться. Он приложил все старания, чтобы она осталась неизвестной, поэтому рассказ получился неопределенным и неловким.
Она отставила чайную чашку и внимательно посмотрела на него.
– Когда я вышла замуж, я была еще слишком молода, – сказала она. – Я ничего не знала. Полагаю, меня можно было бы назвать большим ребенком, переростком. В то время Уильям казался мне невероятно старым. Он был всего семью годами старше меня, но как будто принадлежал к другому поколению. – Со слабой улыбкой она добавила: – Это мне не повредило. Со временем я повзрослела. И даже постарела. – Дюши все еще смотрела на него с обезоруживающей честностью и прямотой, затем ее глаза блеснули, напомнив ему о Невилле, хотя прежде он не замечал между ними никакого сходства, и она произнесла: – Вы недостаточно цените себя. В мои времена вас назвали бы прекрасной партией.
В ту ночь он уснул, впервые за много недель ощутив облегчение.
* * *
Он чуть не опоздал в церковь, и к тому времени, как подоспел, она почти заполнилась. Он поискал ее взглядом, думая, что она сидит с Рупертом и Зоуи, но ее там не было.
– Вон свободное место рядом с Невиллом, – сказал Тедди, выбранный шафером. Он пробрался туда, Невилл поздоровался – «если бы девчонкам разрешали так наряжаться в обычной жизни, не видать бы нам никаких свадеб» – и тут увидел ее, сидящую рядом с Луизой и худой смуглой девушкой с противоположной стороны зала, наискосок от него.
– Мы на этой стороне, потому что у лорда Фальшь не так много друзей, как у Полл, – объяснил Невилл, понизив голос, потому что органист заиграл выход невесты – хвала небесам, не Вагнера, подумал он. Все встали, и он потерял ее из виду.
Уже потом, шагая про проходу между скамьями, Полли заметила его, быстро улыбнулась, и он подумал, что тот, кто выглядит настолько ослепительно, наверняка счастлив.
– Пора сматываться, – решил Невилл. – В наши времена никогда не знаешь, хватит ли еды на всех.
Возле церкви, пока фотографировались, он задержался, ожидая, когда выйдет она.
– Вы на машине? – спросил Невилл.
– Да.
– Тогда я с вами.
– Придется подождать, я хочу подвезти еще кое-кого.
Она вышла вместе с Луизой и другой девушкой, одетая в зеленое платье с круглым вырезом, узкими рукавами до локтя и широкой юбкой ниже колен, и в туфлях – новеньких, симпатичных, но, кажется, страшно неудобных. Ее наряд портила нелепая шляпка – маленькое канотье с длинной свисающей ленточкой сзади. Сама по себе шляпка была недурна, просто такие ей не шли. И она, кажется, знала об этом, потому что, едва выйдя из церкви, стащила ее, огляделась и повесила на пику изгороди. Он увидел, как Луиза рассмеялась и сняла ее оттуда. Тут-то они и увидели его все разом. От Дюши он знал, что Луиза ушла от мужа. «Боюсь, как бы она не очутилась в пустыне, – сказала Дюши, – ведь, как нам известно, там полно свирепых дикарей».
Так что он поздоровался сначала с Луизой, которая представила ему худую девушку – свою подругу Стеллу Роуз.
– Мы будем вместе жить в прежней квартире Полли, – сообщила Луиза. Все это время Клэри стояла чуть позади, и он, перехватив ее взгляд, понял, что она наблюдает за ним.
– Привет, – сказал он, собрался с силами и заставил себя как ни в чем не бывало подойти к ней с приветственным поцелуем. – Должен заметить, выглядишь ты прекрасно.
– Это Зоуи выбрала для меня. И заставила надеть шляпу. – Она слабо порозовела, и теперь, когда он стоял рядом, не смотрела на него. «Ох, гордыня, – думал он, – не желает признаваться, что скучала по мне».
– Я по тебе скучала, – выпалила она, недолго думая. – Зато поработала отлично. Ну, знаешь, не отвлекалась на готовку и все такое.
– Да поедем уже! – вмешался Невилл. – Ну правда, пора валить отсюда.
В его машину втиснулись все четверо. Невилл сел впереди, потому что Луиза прогнала его с заднего сиденья, чтобы не испачкал им платья.
«После приема у нас будет еще уйма времени для разговоров», – думал он, ведя машину к отелю «Кларидж». И представлял себе, как увезет ее в коттедж этим вечером. Потому на приеме и не старался держаться поближе к ней – впрочем, как и она к нему.
Подойдя к новобрачным с поздравлениями и познакомившись с Джералдом, он сосредоточил внимание на обходах территории, изучении обстановки, или как там это еще называется.
Костюм из джерси цвета ежевичного пюре, в который была наряжена мисс Миллимент, не самым удачным образом сочетался с рыжевато-розовым дамастом обивки большого кресла, куда ее усадили.
– Какой радостный день! – воскликнула она в ответ на его приветствия. – Арчи, если не ошибаюсь? Мои глаза уже не те, что прежде. – И немного погодя: – Ох, Арчи, боюсь, кусочек булки, а может, только начинка из нее упали на пол – вы не посмотрите, нет ли чего рядом, возле кресла? Большое вам спасибо. Так я и знала, что мне не почудилось.
Лидия в наряде подружки невесты и Вилли.
– Мама, будь моя воля, в жизни бы больше не встречалась с Джуди!.. Привет, Арчи! Как вам мое платье? А я только что рассказывала маме о самой противной из моих кузин. Она бесится, потому что ее не взяли в подружки невесты, но по-моему, если кому вообще не светит стать невестой, так это ей, потому что ни одному болвану не придет в голову жениться на ней…
– Довольно, – прервала Вилли. – Ступай обойди с подносом гостей.
– Как вы, дорогая Вилли?
– Пожалуй, лучше. Во всяком случае, не скучаю. Мы с Зоуи пытаемся открыть маленькую балетную школу, так как у нас у обеих есть некоторые познания – в одной сфере, но разные. Насчет Зоуи не уверена, но ей, по-моему, будет полезна какая-нибудь созидательная деятельность.
Рейчел и Сид.
– Дюши просто в восторге оттого, что вы безраздельно достались ей, – сообщила Рейчел. – Мы предлагали приехать – правда, Сид? – но она и слышать об этом не желала.
– Да, не хотела делить вас ни с кем. Но сегодня мы увезем ее обратно и пробудем с ней все выходные, чтобы смягчить удар, нанесенный вашим отъездом.
– Сид учит меня водить машину, – сказала Рейчел, – и как выяснилось, я до сих пор путаю «право» и «лево».
– Она так робеет, – с нежностью подхватила Сид, – а чувство направления у нее, как у слепня.
– О, дорогая! Между прочим, немножко обидно слышать такое от тебя!
«Но между ними невозможны никакие обиды», – подумал он.
Зоуи стояла в изысканном бледно-розовом костюме в талию с длинной юбкой и в широкополой розовой соломенной шляпе, в отсвете которой ее лицо казалось особенно свежим и нежным.
– Арчи! – Она поцеловала его. – Не правда ли, чудесный праздник!
– Я слышал, вы с Вилли открываете школу балета.
– Совсем маленькую. Не знаю, получится ли, но Вилли прямо воспряла духом, а это главное.
– Арчи, позвольте представить вам Джемайму Лиф. – Это Хью подошел к нему в сопровождении миниатюрной и опрятной блондиночки.
Он спросил, не со стороны ли жениха она, и Хью опередил ее, ответив: «Она моя подруга». Так и сказал – таким тоном, как будто это что-то из ряда вон выходящее. Хью кто-то окликнул, а Арчи остался поговорить с Джемаймой. У нее двое детей, сказала она, и работа в компании «Казалет» – секретарем у Хью. Ему отчетливо запомнился этот разговор. Наконец Полли ушла переодеваться к отъезду, большинство гостей разошлись, а оставшиеся нахваливали поздравительные речи друг друга и праздник в целом. Краем глаза Арчи уже некоторое время следил за ней: она разговорилась с Кристофером – кажется, тем самым кузеном, с которым случился срыв, у него еще была преданная собака. Он подошел.
– Это ведь Кристофер? Давным-давно не виделись.
– С ним все давно не виделись, – отозвалась Клэри.
– Как ваш пес? – спросил он после паузы, которую никто не спешил заполнить; ему уже начинало казаться, что он здесь лишний.
– Он умер.
– О, сочувствую.
Но Кристофер с удивительной ласковой улыбкой ответил:
– Он прожил прекрасную жизнь, и я уверен, у него теперь все хорошо.
– Кристофер верит в рай для собак, – объяснила Клэри, – но вряд ли им там нравится без их людей.
– Может, когда-нибудь и я буду там с ним. Мне пора, – немного погодя сказал Кристофер, – надо успеть на поезд.
– Ну что? – спросил он, когда они остались вдвоем. – Поужинаем где-нибудь перед выездом?
– Сначала надо проводить Полли, – поспешно ответила она и направилась к двери большого зала. – Нам пора выйти, – позвала она, и он двинулся следом.
А когда все было кончено и они небольшой толпой сначала помахали новобрачным, потом попрощались друг с другом, она спросила:
– Мы можем поговорить в машине?
– Почему бы и нет?
Он усадил ее вперед, обошел вокруг машины и сел за руль.
– Дело в том, – начала она, не глядя на него, – что я вот-вот допишу свою книгу, и думаю, что мне лучше побыть одной, пока я ее не дописала. Ты не против?
Он растерялся.
– Ведь ты раньше работала при мне. А что сейчас?
– Ну, вообще-то… финал довольно трудный, и мне лучше как следует сосредоточиться на нем. Осталось всего две недели.
– Хорошо. Если ты хочешь.
– Да. Если можно.
– Не надо постоянно спрашивать, можно или нет, если знаешь, что все равно сделаешь по-своему.
– Ладно. Не буду. Чего бы я хотела, – продолжала она, – так это чтобы ты посадил меня в такси и я бы уехала. Я бы вообще не приезжала, но знала, что Полли обидится.
– Я тебя подвезу.
– Мне проще на такси.
– Не спорю, но я же здесь. Я подвезу.
Поездка, как ни странно, вышла неловкой. Наконец он спросил:
– В чем дело?
– Ни в чем. Просто хочу вернуться к работе.
– В коттедже все в порядке?
– Все по-старому, если ты об этом.
Он почти обрадовался, когда они остановились у Паддингтона. Она выскользнула из машины, помахала ему, сказала: «Спасибо, что подвез» – и повернулась, чтобы уйти, и тут он окликнул:
– Клэри! Как мне узнать, что ты уже закончила?
– Я отправлю тебе на домашний адрес открытку, – пообещала она и ушла, не оглянувшись.
Все эти две недели он почти с горечью думал: если он и вправду хотел, чтобы она стала самостоятельной, его желание определенно сбылось. Даже встреча с ним, похоже, не вызвала у нее особой радости. Она ни в чем не знает меры, периодически думал он: она человек крайностей, ничего не делающий наполовину. Так или иначе, если он соберется с духом, ему придется признать, что он делает предложение отнюдь не больной и напуганной девчонке: за последние шесть недель она обрела самообладание и страсть к работе – внушающую восхищение и вместе с тем слегка пугающую.
В то время он чего только не думал о ней. Думал о ее страстной натуре, ее решимости, о том, как ее волосы торчат надо лбом, словно хохолок, о ее неистребимом любопытстве, которое распространялось на что угодно и не пропадало, пока она не удовлетворялась результатами, о мельком увиденных маленьких белых, совершенно круглых грудках, о ее чудесных глазах, в которых, как в зеркале, отражалась ее сущность, – только на свадьбе ему так и не представилось случая заглянуть в них, поэтому ее чувства остались для него загадкой. Казалось, некую частицу ее он потерял. Доверие? Значит, вот что исчезло вместе с ее зависимостью? Или она изменилась неким другим загадочным образом? У него мелькала даже мысль, что за это время она успела влюбиться. Боже упаси, но в кого? Никого из местных они не знали, но рядом мог появиться какой-нибудь путник – по выходным многие гуляли по бечевнику, – однако если она и вправду работала так упорно, ей просто не хватило бы времени заводить знакомства. И в любом случае она сказала бы ему. Она никогда не лгала ему и не утаивала того, чему придавала значение. Безумием было даже помыслить такое.
К тому времени как он получил от нее открытку – спустя полных четырнадцать суток, в пятницу утром, в тот самый день, когда утренняя газета известила его, что «солнце заходит над Британской Индией», – ему уже начинало казаться, что он слегка не в себе.
Намеренно, по причинам, неясным для него, он явился в коттедж только после полудня. Был очередной жаркий солнечный день, и он, выйдя из машины, с удовольствием вдохнул аромат теплого чистого воздуха – с карамельным оттенком от сохнущего сена и перечно-сладким запахом флоксов, которые она посадила у обросшей мхом дорожки, ведущей к двери кухни. Он позвал ее разок, но ответа не дождался. Выгрузил из машины купленные утром припасы и свой рисовальный скарб, в несколько рейсов перенес их на кухню: дверь была не заперта, значит, она где-то рядом.
Дверь гостиной, выходящая в сад, тоже была открыта, и он увидел, что она там, в саду, лежит на лужайке, подсунув под голову старую диванную подушку. Подойдя ближе, он увидел, что она спит, но видимо, каким-то звуком разбудил ее, и она рывком села. На ней была старая черная бумажная юбка и что-то вроде белой нижней кофточки без рукавов, которой он никогда раньше не видел.
– Вот я и здесь наконец, – объявил он и опустился на траву, чтобы поздороваться поцелуем. Привычных объятий он не дождался, и это его слегка встревожило. – Ты не рада видеть меня?
– Рада – в каком-то смысле.
– А я – что ты дописала книгу.
– Да. Я тоже. В каком-то смысле.
– А в каком нет?
– Ну, это же как прощание с людьми в ней. Говоришь им «пока». А я к ним привыкла. И вообще не люблю прощаться. – Она обхватила руками подтянутые к груди колени. Арчи ощутил, как она напряжена.
– Будут и другие люди, – сказал он.
– Так я и знала, что ты это скажешь.
– Ну, тогда я скажу то, чего ты не знала… – начал он. Момент казался ему не самым подходящим, но что-то подтолкнуло его.
Однако продолжить он не успел – она перебила:
– Я должна сказать тебе кое-что.
Он ждал, но она умолкла, и в этом молчании он ощутил, как колотится его сердце.
– Я собирался спросить, не хочешь ли ты съездить отдохнуть во Францию, – в отчаянии объяснил он: трусливая полумера, но он уже был напуган.
– Нет, – ответила она. – Боюсь, не получится.
Наверняка влюбилась, думал он, окидывая взглядом ее руки (чистые), ногти (необгрызенные), волосы (ухоженные и блестящие). Господи! Сияющая, очаровательная, она выглядела девушкой, которая только что нашла своего избранника…
– Клэри, ты должна сказать мне… пусть будет трудно, но ты обязана мне сказать, черт возьми…
– ЛАДНО! – выкрикнула она так громко, что сама была потрясена, он это видел. Уставилась в землю, потом вскинула голову и посмотрела на него в упор. – Помнишь, что случилось с Полли – давным-давно?
Он не понял, о чем она.
Но увидел, как она судорожно сглотнула и сильно побледнела.
– Я не могу поехать с тобой во Францию и не могу продолжать жить так же, как мы живем. Когда ты уехал, я кое-что узнала. Раньше я понятия не имела, а теперь знаю.
– Дорогая, постарайся все же объяснить, что это за чертовщина такая.
– Будешь смеяться – я правда захочу тебя убить, – заявила она почти так, как сделала бы прежняя Клэри. – Оказалось, что я чувствую то же, что и Полли когда-то – к тебе. Сначала я сама себе не верила, потому что так хотела, чтобы это оказалось неправдой. Но это правда. Целиком и полностью. – Она шмыгнула носом, и единственная огромная слеза выкатилась из ее глаза. – Я не выдержала бы столько выходных с тобой, если бы ты был для меня как дядя, или учитель, или еще кто-нибудь. Это… – Теперь ее глаза были полны слез. – Это просто какое-то ужасное невезение. Во всяком случае, для меня. Когда я увидела тебя на свадьбе, меня как током ударило. Понимаешь?
Секунду ему казалось, что он рассмеется – от облегчения на грани истерики. Но он удержался, взял ее за руки, а когда к нему наконец вернулась способность говорить, произнес:
– Удивительное совпадение. Потому что именно это я и собирался тебе сказать.
Он думал, что этим все и кончится, что они кинутся друг другу в объятия; но он не учел ее недоверчивости, ее неверия, что хоть кто-то способен полюбить ее, ее подозрений, что он просто старается быть добрым с ней, «умасливает ее», как она выражалась. Он поднялся и помог ей встать.
– Я так тебя люблю, – сказал он, – и я так долго любил тебя.
От поцелуя у него возникло обморочное ощущение – голова стала легкой и закружилась, и это она сказала:
– Может, нам лучше лечь?
Они шли медленно, часто оступаясь, потому что не могли глаз отвести друг от друга, и остановились только у подножия лестницы, так как для двоих она оказалась слишком узкой. Он взял ее за руку, чтобы повести за собой, потом снова поцеловал.
– Помнишь вечер, когда Пипетт привез ту записку от твоего отца? И как ты сказала, что тебе прислали «второй кусочек любви»?
Она кивнула, и он увидел, что недоверие улетучилось из ее глаз.
– А вот и третий, – заключил он, – третий кусочек любви.
– Только он будет не прислан, а отдан, – сказала она, – ведь ты здесь.