Читать онлайн Так было бесплатно
Из воспоминаний моей сестры
Довоенные годы
Мои мама, Красавина (Филаткина) Вера Васильевна1, и папа, Красавин Антон Алексеевич2, в начале тридцатых годов работали в Рыбинске на 26-м заводе3. Оба были полны энтузиазма, верили, что своим трудом вносят вклад в построение коммунизма – самого справедливого на земле общества. Митинги, субботники, комсомольские дела – так и познакомились. Маме было двадцать лет, а папе – двадцать пять. После свадьбы они стали жить в доме папиных родителей.
Этими фотографиями мои родители обменялись в 1933 году
19 октября 1934 года появилась на свет я. Родители долго не могли придумать мне имя. Тогда было модно, в духе времени, называть девочек Идеями, Революциями, Тракторинами, Октябринами. Мама тоже любила неординарные имена. В свое время она настояла, чтобы ее младших братьев назвали именами героев прочитанных ею книг – одного Ординером, а другого Адольфом. Но то были мальчики, а тут девочка – имя должно быть и красивым, и женственным, и нестандартным. Попробуй-ка найти!
Выручил муж папиной сестры, тети Ксени, родившийся в Сибири эстонец Иоганн Лятти4, который посоветовал назвать меня Эльвирой. Предложение было принято на ура. А летом следующего года в семье Лятти тоже родилась дочь, моя двоюродная сестра, которую назвали Эллой. По сходству имен родные нас стали называть Элка белая (моя двоюродная сестра) и Элка черная (я). 10 августа 1937 года у меня появился первый братик. С его именем долго не мудрили и назвали Володей.
Жили мы в единственном тогда на весь квартал двухэтажном доме – в тесноте, но не в обиде. Наша семья ютилась на первом этаже. В кухне за перегородкой стояли кровать и впритык к ней диван, в полуметре от них, в торце – стол и этажерка. Между этажеркой и стеной – полметра пустого пространства, куда меня, а позже и моего братика иногда ставили в угол за какие-нибудь шалости. Посередине наружной стены, над диваном смотрело на улицу единственное в нашей комнате окно. Примерно в метре от двери находились печка-лежанка и прижимавшийся к ней комод. В другой комнате через коридор от нас жили бабушка Лиза (мать папы) с тетей Маней (папина младшая сестра).
Удобств в доме никаких не было. За водой ходили на Сенной рынок, а мыться – в общественную баню. Туалет – дырка на возвышении в углу общего коридора.
Вдоль улицы в сторону реки Черемухи часто ездили лошади с бочками, в которых находилось содержимое туалетов. Вонь от этих повозок была страшная.
Бабушка работала администратором кинотеатра «Артек» (сейчас на месте украшавшего когда-то главную улицу города здания кинотеатра построен безликий Дом моды). Мы с братом Вовой, когда он чуть подрос, часто наведывались к ней в «Артек» смотреть фильмы. Ходили одни. Бабушка пропускала нас без билетов. Особенно нравились цветные фильмы. «Сорочинскую ярмарку» смотрели раз десять. Однажды, когда один из киногероев запел песню, трехлетний Вова, уже знавший ее слова наизусть, в унисон с артистом заорал во весь голос: «Сам пью, сам гуляю, сам все деньги пропиваю». Зал ответил хохотом, а бабушка нас потом сильно ругала.
Полоскать белье и летом, и зимой бабушка с мамой ходили на Волгу. В начале Пролетарской улицы (ныне ей возвращено историческое название – Стоялая) на берегу реки был деревянный домик с прорезью в полу. Там и полоскали белье. Зимой руки краснели на морозе, пальцы деревенели, а простыни и рубашки, если вовремя их не свернуть и не уложить в бельевую корзину, вставали колом.
Недалеко от домика находилась пристань, откуда летом ходил паром на другую сторону Волги, к Петровскому парку5. В нем устраивались различные городские праздники. Однажды мы были там всей семьей. Мама с папой пошли к ларьку, чтобы купить для нас с Вовой по прянику, а нам наказали сидеть до их возвращения на скамейке. Я отвлеклась, и Вова куда-то убежал. Мама с папой долго его искали, все избегались – народу много, даже съездили на пароме в город к бабушке Лизе – нет нигде. Заявили в милицию. На следующее утро мама снова поехала в парк и там, на берегу, среди сплавных бревен, с какой-то женщиной увидала Вову. Женщина сказала, что подобрала ребенка на этом месте вечером. Радости не было предела, все успокоились.
Тетя Маня замужем не была, всю жизнь проработала заведующей читального зала библиотеки Дворца культуры6.
Я научилась читать в шесть лет и ходила в эту библиотеку одна. Там всегда была очередь. Сдаешь книгу, а тебя спрашивают о ее содержании – так исподволь у детей развивали память, умение пересказывать прочитанное.
На углу улиц Свободы и Герцена вся площадь была окружена металлическим забором, за которым стояли зенитки. Однажды я шла из библиотеки, стало любопытно – что там солдаты у пушки делают. Остановилась, прильнула к прутьям забора и уронила за них книгу «Что такое хорошо и что такое плохо». Долго пыталась достать ее и рукой, и палочкой – не получалось. Солдаты увидели, подошли, подняли книгу, прочитали всю вслух с выражением и просунули через прутья мне в руки. Домой бежала с радостью.
В соседних с нами домах жило много моих ровесников. Мы все дружили, играли вместе.
Зимой однажды очень испугались Луны.
Конец декабря. Мороз. Темно – фонарей тогда на улице было мало. Луна висит над городом – огромная, яркая, живая и прямо на нас смотрит. Мы стали бегать от нее. Куда ни побежим – она за нами следом. Встанем – и она стоит. Пробовали ее обмануть – разбегались по разным сторонам, но Луна умудрялась бежать по небу за каждым в отдельности. Так перепугались, что домой провожали друг друга, трясясь от страха.
В магазинах все продавалось только по карточкам и в очень малых количествах. Папа в качестве премии на заводе получал по четыре метра ситца. Как-то раз мама выкупила и принесла домой месячный паек сливочного масла, который весь уместился в небольшую керамическую масленку. Кто из нас его первым попробовал, я или Вова, – сейчас уже не помню. И началось: «Ты взял больше!», «Нет – ты!». Так весь месячный паек в один присест и съели. Маме сказали, что приходил волк и съел масло. А потом долго с братиком гадали, как она догадалась, что съели мы, а не волк.
Был еще до войны такой случай. За домом, в глубине двора стояли сарайки для дров – на каждую квартиру своя. Однажды папа пошел в нашу сарайку, а я за ним побежала. На голове моей был огромный бант. Мне на голову взлетел соседский петух и вцепился в него. Я заорала. Папа схватил полено и сшиб им петуха. Хорошо, что не по голове ударил.
Другой раз я по приставной деревянной лестнице залезла на крышу дома. Высота приличная – все соседские крыши внизу как на ладони. С конька спустилась на край. Хожу, вниз заглядываю – интересно с высоты и на наш двор посмотреть. Мама увидела, обомлела, но виду не подала, стала меня тихо, спокойным голосом уговаривать слезть вниз, а сама встала у лестницы и расправила подол, чтобы, если, не дай бог, сорвусь – поймать. Я слезла. Ох, потом уж мне и досталось за это «спокойствие»!
Во дворе нашего дома была голубятня. Мне стало любопытно – как там живется птичкам. Решила прочувствовать, вообразила себя голубкой и залезла внутрь, а выбраться назад – не получается. Разревелась. Мама сначала понять не могла – откуда раздается мой рев. Потом нашли, вытащили.
Мама ушла на Сенную, я решила, пока ее нет, помочь ей по хозяйству. Взяла золу, насыпала на стулья и растерла тряпкой. Мама пришла в ужас от такой помощи.
Бабушка Лиза подарила нам с Вовой по большому ватному цыпленку. Утро. В комнате холодно. Мама затопила печь. Мы с братишкой, замерзшие, к печке ближе жмемся. Но цыплятам ведь тоже холодно! Решили и их погреть, поставили вплотную к чугунной печной дверце. Они разом вспыхнули и сгорели. Ну и ревели же мы с Вовой на весь дом в два голоса.
Бабушка Лиза, дедушка Алексей и его наследство
На праздники собирались за столом у бабушки Лизы: мы всей семьей, тетя Ксеня с Эллой и Региной (мои двоюродные сестры), тетя Клава (младшая сестра папы, в замужестве Хомутова) с мужем Петром7. У бабушки был большой круглый стол, каких я больше ни у кого не видела. Очень любили петь русские песни: «Вечерний звон», «Пряху» и другие. У тети Ксени и папы были хорошие голоса. На Новый год к шифоньеру приставляли маленькую скамеечку, и все внуки по очереди взбирались на эту импровизированную сцену, пели детские песенки, рассказывали стихи. Если в Рыбинске были Иоганн и Петр, они выворачивали свои военные полушубки, один становился волком, другой – медведем и играли с нами, а мы с визгом от них прятались.
Бабушка Лиза была очень набожной. Перед небольшим домашним иконостасом в красном углу дома у нее всегда горела лампадка.
Она часто ходила в церковь «У Егория» – единственный тогда действовавший в городе православный храм8.
Бабушка и мне пыталась привить зачатки веры. Однажды она скрытно от моих родителей сводила меня в церковь (мама узнала об этом, когда я рассказала ей, что «была там, где много народу, все кланяются и тыкаются мне попами в лицо»). Потом я выучила с ней молитву, которую каждый вечер втайне от всех читала перед сном. И наконец, когда мы с ней были в гостях у другой моей бабушки, бабы Мани, в деревне Новинки9, она меня и Вову свозила в село Козлово и там в сельской церкви тайком от всех родственников (папа и мама были коммунистами – им за это могло влететь по партийной линии, а баба Маня всех попов считала лицемерами и дармоедами10) нас окрестили. Мне при крещении дали новое имя – Елизавета, и бабушка говорила: «Запомни, ты – Елизавета».
Всю жизнь она прожила в маленькой комнатке с печным отоплением и водой из колонки на Сенном рынке – ее носили оттуда ведрами несколько раз в день. За неимением места спала на большом сундуке у печи. Папа почти каждый выходной ходил помогать ей и тете Мане, а также тете Ксене, которая после ареста мужа вместе с дочерьми переехала из просторной квартиры в новом каменном доме на Соборной площади в крошечную комнатушку в старом деревянном доме на улице Луначарского.
У бабушки для папы всегда была припасена чекушка водки, что не нравилось маме. Бабушка иногда покуривала, но только самые дорогие тогда сигареты «Казбек». Без молитвы за стол она никогда не садилась. Нас, внуков, встречала очень радушно, у нее всегда были для нас припрятаны пряники или сладкие сухарики. На стол ставила ведерный самовар. Мы терпеливо ждали, когда она помолится и сядет за стол. До этого ничего на столе трогать было нельзя – получишь ложкой по лбу.
Бабушка Лиза подарила мне старинную книгу по рукоделию, серебряную чайную ложку, бусы из натурального жемчуга. Ложка и книга сохранились до сегодняшнего дня, а жемчуг на бусах слегка потемнел, я взяла, да и покрыла все бусинки красным лаком для ногтей и подарила соседке Ольге – потом жалела.
С мужем, папиным отцом, бабушка была в разводе. Будучи одним из самых обожаемых публикой рыбинских актеров11, он пользовался вниманием женщин. В середине двадцатых годов одна из его молодых поклонниц12 сумела покорить сердце своего кумира. Он переселился в коммунальную квартиру к новой жене, в четвертом доме на Чкалова. Добрые отношения с детьми удалось сохранить, но уже без былой теплоты. Тетя Ксеня и папа иногда заходили в гости к своему отцу, а я плохо помню дедушку. Его арестовали 20 июля 1941 года. Первой узнала об аресте тетя Ксеня. Она шла к нему в гости и уже подходила к дому, когда из подъезда вышел его сосед. Не сбавляя шагу, поравнявшись с ней, он громко сказал: «Не ходи туда, твоего отца арестовали» – и, не поворачивая головы, прошел мимо. Тетя Ксеня также, не сбавляя шага и не оборачиваясь, прошла мимо дома, в котором жил отец, свернула с Чкалова на Бородулина и уже там в одной из подворотен разревелась. Жена «врага народа», да еще и «дочь врага народа» – попадись она в доме отца на глаза чекистам, ареста было бы не избежать. Дедушка на допросах (летом 1999 года мне и моим братьям разрешили ознакомиться с материалами дела в управлении ФСБ по Ярославской области) ни разу не упомянул о том, что раньше был женат на другой женщине и у него есть дети от первого брака. Может, это и спасло тетю Ксеню и всех нас от преследований со стороны НКВД.
На левой фотографии мой дедушка за два года до ареста. На правой – театральная афиша 1917 года. Среди исполнителей как мой дедушка (А. Красавин), так и его племянник (В. Красавин).
Папе по наследству от дедушки достались красивый голос (его неоднократно приглашали в хор Дворца культуры, но он отказывался: «Семья – некогда ходить») и любовь к театру. Он был активным участником молодежного движения «Синяя блуза13». Дома иногда напевал гимн синеблузников. Я до сих пор хорошо помню слова:
Мы синеблузники, мы профсоюзники —
Нам все известно обо всем,
И вдоль по миру свою сатиру,
Как факел огненный, несем.
Мы синеблузники, мы профсоюзники,
Мы не баяны-соловьи —
Мы только гайки в великой спайке
Одной трудящейся семьи.
В кругу близких знакомых и друзей папа иногда декламировал тогда еще запрещенные стихи Есенина из цикла «Москва кабацкая». Он знал весь цикл наизусть.
Начало войны и эвакуация
Началась война. Папа сутками пропадал на заводе, мама – в очередях. Несколько раз домой из военкомата приходили повестки, но каждый раз, когда папа сообщал начальнику цеха, что уходит на фронт, тот бежал в военкомат и добивался аннулирования повестки: «Возьмите десять человек, но оставьте Красавина. Здесь он сделает для победы во сто крат больше, чем с винтовкой в окопах».
Над городом постоянно кружили немецкие самолеты. Бомбили в основном двадцать шестой завод. Но иногда бомбы попадали в жилые дома. Несколько бомб было сброшено на нефтебазу в Копаево14. Нефть загорелась. Черный шлейф дыма застилал небо несколько дней, запах гари проник даже внутрь дома. Иногда фашисты (развлечения ради, или по сути своей звериной?) на бреющем полете из пулеметов обстреливали нашу улицу и Сенной рынок. Со стороны завода периодически тявкали зенитки. Ночами по небу шарили лучи прожекторов. За нашим домом были выкопаны рвы, в которых люди укрывались во время обстрелов. А мы, ребята, потом собирали во дворе гильзы от патронов, кто больше найдет – тот победитель. Такая была игра.
На площади перед городским сквером выставили обломки сбитого самолета. Мы с бабушкой Лизой ходили смотреть. Искореженный серый металл с черным крестом. Было жутко и любопытно.
Однажды мы с Вовой были дома одни, и в это время объявили воздушную тревогу. Я взяла узелок, который всегда в этом случае брала мама. Вове дала подушку, на себя надела мамино зимнее пальто, через плечи перекинула связанные между собой веревочкой валенки, и мы пошли к выходу. В дверь влетает мама: «Куда?» – мой ответ: «В укрытие».
Потом меня спрашивали: «Почему взяла именно эти вещи?» – я объясняла: «Валенки и пальто пригодятся зимой, когда будет холодно. Мамино пальто – оно всем подойдет, потому что большое. Узелок – мама всегда брала. Подушка – так спать ведь тоже на чем-то надо».
С каждой комнаты по два человека обязаны были ночами дежурить на улице, следя за порядком в пределах своего квартала: смотреть, чтобы нигде из окон не пробивался свет, чтобы люди не ходили в светлой одежде, проверять наличие у прохожих пропусков (был комендантский час). Мама дежурила с тетей Маней – что могли сделать две безоружные женщины? Но если не они – то кто?
Бабушка однажды поленилась бежать в укрытие и решила на время бомбежки укрыться в большом сундуке, а крышка на нем возьми и захлопнись на замок. Часов шесть она просидела там, скрючившись в темноте, пока кто-то не пришел и не освободил ее.
А с дядей Колей15 (папин двоюродный брат) такое было. Он в одиночку – откуда только силы взялись! – вытащил на спине громадный комод с бельем из комнаты во двор. После окончания бомбежки они с женой, переругиваясь, целый час потом перетаскивали по частям комод и все его содержимое назад в дом. Вот какие курьезы случались.
В октябре 1941 года, когда немцы подходили к Москве, 26-й завод решено было эвакуировать в Уфу. Немцы о планах эвакуации не знали. Уверенные, что в скором времени город перейдет в их руки и завод можно будет использовать для нужд военной промышленности Германии, они прекратили бомбежки.
По ночам, в полной темноте работники завода прокладывали рельсы от цехов к берегу Волги и по ним на вагонетках грузили на баржи станки. К утру рельсы снова разбирались.
Днем над городом постоянно кружили немецкие самолеты, но никаких следов эвакуации завода не было видно. Дымили заводские трубы, шли на работу толпы горожан, одна смена сменяла другую – абсолютно все, как и прежде. Несколько раз немцы разбрасывали с воздуха листовки, в которых призывали работников завода никуда не уезжать, гарантируя им «после освобождения города от большевиков» работу и достойный заработок. Когда их отбросили от Москвы и планы скорого захвата Рыбинска потерпели крах, они возобновили бомбардировки, но к тому времени все цеха уже были пустыми16. Эвакуации подлежали не только техника, материалы, инструмент, но также и люди – работники завода и члены их семей.
Третьего ноября 1941 года наша семья тоже должна была ночью, не зажигая фонариков, не чиркая спичками, переговариваясь только шепотом, погрузиться на баржу номер 1340. С собой разрешалось взять лишь минимум необходимого имущества. Но мы задержались со сборами и опоздали. И хорошо, что так вышло, потому что эта баржа потом застряла на Волге где-то посередине пути – вмерзла в лед. Говорят, что в ту зиму много барж до весны застряло в ледовом плену. Как там выживали люди, чем согревались – не знаю.
Потом хотели выбраться из Рыбинска пассажирским поездом, но тоже неудачно – и снова к счастью. Тот поезд под Ярославлем разбомбили. Тогда погибла сестра дяди Коли. Ее дети остались живы. Папа потом искал их в Уфе, но не нашел.
Мы эвакуировались в товарных вагонах. Внутри – двухъярусные, наспех сколоченные полати из плохо обструганных досок. Нам досталось место на втором ярусе. Посередине вагона поставили печку-буржуйку, на которой можно было вскипятить воду или сварить кисель, а у дверей – ведро, в которое все, не стесняясь, справляли малую нужду. Грузились ночью в полной темноте и тишине. Поезд стоял на территории завода, чуть дальше за зданием ОКБ. Первые вагоны были предназначены для семей, а дальше цеплялись платформы со станками и оборудованием завода. У станков на платформах круглосуточно дежурили мужчины.
От Рыбинска до Уфы поезд шел около месяца. Вначале двигались очень медленно, с длительными простоями, пропуская на станциях бесконечные военные эшелоны. Со всех вагонов высыпали люди – кто в туалет, кто за кипятком. Однажды поезд остановился на каком-то полустанке. С одной стороны вагонов лес, с другой – поле до самого горизонта. Вдоль насыпи лежали груды каких-то плит и штабеля со шпалами. Вот я и отпросилась у мамы по нужде. Побежала за штабеля, но в каждом укромном уголке уже кто-нибудь примостился. У нас был четвертый вагон. Я ушла далековато от него, да еще штаны в то время были с завязками спереди и сзади. Неожиданно, не простояв и двадцати минут, поезд дал гудок отправления. Я с перепугу в завязках запуталась. Выбежала к рельсам около паровоза. Вижу, мама бежит вдоль состава, кричит:
– Эля, Эля…
И машинист тоже спустился на последнюю ступеньку, рукой машет, чтоб живее бежала.
Мама втянула меня в вагон уже отходившего поезда и больше одну никуда не пускала.
Что удивительно: после той малой станции наш эшелон больше нигде подолгу не простаивал. Причину столь странных и разительных изменений в скорости передвижения эшелона я узнала лишь недавно.
В начале ноября 1941 года наркомы, представляющие промышленность, пожаловались Сталину на совещании, что поезда с эвакуируемыми на Восток оборонными предприятиями и их работниками без конца простаивают на всех станциях. Сталин не стал возлагать ответственность за разрешение этой проблемы на наркома железных дорог Кагановича, а сходу определил главными фигурантами начальников станций любого уровня: простоит эшелон на данной станции на время большее, чем необходимо для смены паровоза – судьбу начальника будет определять трибунал. Вот, благодаря генералиссимусу, я тогда чуть и не отстала от поезда. Но зато, благодаря ему же, как минимум на неделю сократили время в пути.
Поезд остановился в чистом поле, на горизонте – горы. Кругом снег. Ни одного куста, ни одного дерева. Вдоль состава – подводы с санями. Членам семей велели забирать свой скарб и выходить из вагонов. Папа обнял нас всех, расцеловал, наказал, чтобы не печалились – скоро увидимся. Погрузили нас на подводы и повезли в деревню. Паровоз дал гудок, и эшелон отправился дальше, в Уфу.
Приехали на место, где нам предстояло жить. Во всей деревне ни одного дерева – лишь огороды и дома. Нас сначала подселили в небольшую деревенскую избу. Она была переполнена людьми. Хозяйка топила печь так, что руку обожжешь, но тепло моментально выветривалось – стены не были утеплены. Хозяйка и трое ее детей спали в тепле на печке. Нам на троих отвели одну кровать. Утром мы просыпались и отдирали от скамейки примерзшие к ней, покрытые инеем волосы. Потом мне нашли местечко на скамейке возле чугунной печурки, вокруг которой сушили валенки; без подушки, без одеяла, без матраса. Из-за тесноты невозможно было повернуться. Один бок у меня мерз от холода, а другой обжигало идущим от печки жаром.
Мама похлопотала, и нас переселили в другой дом. Там уже жили одна эвакуированная женщина с ребенком и семья из Ленинграда (мать, бабушка и двое детей). Ленинградцы всей семьей занимали место на печке. Что дети, что взрослые были слишком высокого мнения о себе – поэтому мы с ними почти не общались. Мама подружилась с хозяйкой дома, помогала ей избу убрать, дров наколоть. Они вместе ходили в лес за дровами. А мы с Вовой подружились с хозяйской дочкой Дуней. Возвращаясь из леса, мама приносила нам веточки с замерзшими ягодами шиповника, и мы сосали их как конфеты. Хозяйка пекла пшенные блины и давала нам с Вовой по одному, а мы, всегда голодные, ждали это угощение как самое желанное лакомство. Ходили в лес за шиповником и мы с Дуней, проваливаясь по грудь в сугробы. Перед лесом протекал ручей, и на его берегу стоял чум, в котором жили башкиры. Над чумом всегда вился дым, а вокруг бегали собаки. Было жутко интересно подойти, посмотреть, как там они живут, познакомиться с хозяевами, но мы боялись собак.
Куда-то уехала одна из родственниц хозяйки, и Дуне поручили растопить в ее доме печь. Пошли вместе в чужой дом – она и я. Вся комната, где стояла печь, была завешана соломой, ею и надо было топить. Берешь пук соломы, суешь в огонь, а он – пшик, и весь уже сгорел. Только успевали совать, а вот как дом не сожгли, одному Богу известно.
У хозяйки была баня. Натопили, пошли мыться – я, Вова и мама, и страшно угорели. Мама нас с Вовой еле одела, голая выскочила на мороз, показала, куда идти к дому, глотнула несколько раз свежего воздуха и побежала назад в баню одеваться сама.
Уфа
В деревне мы жили недолго. В феврале нам сказали, что можем ехать в Уфу к папе. Приехали в темноте на станцию Черниковская17. Мама за пачку махорки договорилась с шофером одного из начальников, чтобы тот на легковой машине отвез нас по данному нам адресу. Узлы (чемоданов тогда у нас не было) запихали на заднее сиденье, сверху положили меня. Поехали, дорога неровная, с рытвинами да ухабами, и я беспрестанно стукалась головой о верх машины. Было очень больно, терпела. Ночь, ни огонька. Как только шофер ориентировался в лабиринтах улиц – по запахам, что ли? Приехали, выгрузились. Мама посадила нас с Вовой на узлы, а сама ушла в темноту. Где-то рядом грубый пьяный голос орет:
Всюду деньги, всюду деньги,
Всюду деньги, господа…
А без денег жизнь плохая —
Не годится никуда.
Страшно. Дрожим, жмемся с братишкой друг к другу. Запомнила эту песню на всю жизнь.
Наконец из ночи раздался мамин голос:
– Эля!
Рядом с мамой – папа. Увидел нас, подхватил на руки, закружил, потом поставил на землю, в обе руки набрал сразу по нескольку узлов, и мы пошли за ним к своему новому пристанищу.
Уфа. Сталинский район. Бараки на улице Лаврентия Берии (ныне улица Мира). 1941 год.
Дом был барачного типа, деревянный. В квартире две женщины-хозяйки, трое эвакуированных мужчин и мы четверо. У входа, как бы в прихожей, наша кровать. В комнату хозяев входить не разрешалось. Туалет на улице: загаженная внутри и снаружи по всему периметру избушка, огней нет.
Мама часто оставляла нас с Вовой одних: ходила искать работу, так как ее пищевой паек как иждивенца был очень маленький. А где найдешь работу в городе, набитом эвакуированными18? Нас выручало то, что я умела читать. Игрушек никаких. Мама купила две книжки: «Седовцы» (о дрейфе во льдах Арктики в 1937–1938-х гг. попавших в ледяной плен советских кораблей) и «Остров в степи» (сборник рассказов о заповеднике Аскания-нова). Вот и сидели мы с Вовой на постели, а я вслух читала.
Потом нас перевезли вместе со всем нашим нехитрым скарбом в подвал какого-то дома с окнами на уровне земли, а сверху над нами находилась сапожная мастерская. Не знаю, почему нельзя было оставить нас в прежней квартире. Вроде как ее хозяйки куда-то жаловались, что к ним чересчур много эвакуированных подселили. В подвале было две комнатки. В одной жили мы вчетвером и женщина с младенцем, в другой на полу спали пятеро мужчин. Папа сколотил нам из досок забора столик, одна сторона которого опиралась на подоконник. На столике можно было готовить и принимать пищу. Ели стоя. Спали на полу, на матрасе. В подвале было теплее, чем в бараке, но полным-полно крыс. Папа забивал дыры в полу и стенах железными листами, а они прогрызали их в других местах. У мамы был маленький железный сундук, туда убирали от этих грызунов все, что оставалось съестного. В туалет ходили в таз, который ставили между дверями, а ночью вокруг него по краю садились крысы. Мужчины из соседней комнаты рассказывали, что, когда спят, затыкают пятками дыры между стенами и полом, чтобы эти серые бестии не вылезали. Однажды наша соседка вернулась с работы и увидела, что крыса сидит на голове ее младенца, она закричала, прибежали мужики из соседней комнаты, стали гоняться за крысой, бить ремнями, она кидалась на стенки. Мне с Вовой приказали залезть под одеяло и не высовываться. Под одеялом было душно. В конце концов крысу убили и бросили в таз. Утром ее в тазу уже не было – или очухалась и удрала, или ее съели.
Папа работал на заводе старшим мастером. Станки стояли под наспех сколоченными навесами в открытом поле. Работать приходилось на морозе. Пальцы примерзали к металлу. Работников завода кормили в заводской столовой. Было несколько случаев массовых отравлений. Говорят, что в пищу подсыпали яд. Не будет работников – завод встанет. Папу всякий раз спасало то, что ему как мастеру приходилось часто задерживаться в цехе без обеда. Бывало и так, что он по нескольку суток кряду не выходил с территории завода. В подчинении у него были местные уфимские подростки лет по 13—15, которые разговаривали на своем языке, а по-русски плохо понимали. И папа умудрялся обучать их изготовлению сложнейших деталей для авиамоторов. Все работники завода были приравнены к мобилизованным. Невыполнение дневной нормы расценивалось как преступление. За дезертирство с завода – расстрел. Недавно я нашла в книге А. К. Павлова «Уфимские страницы» такую информацию, что в течение года за нарушения трудовой дисциплины, опоздания и прогулы к судебной ответственности было привлечено более 1000 работников завода. В той же книги приведены тексты некоторых приказов, в одном из которых до сведения работников доводится расстрельный приговор, вынесенный Военным трибуналом дезертиру «трудового фронта». Начальникам цехов были выданы наганы. Однажды у папы на участке не вышли на работу пять подростков. Папе пришлось помимо своей работы работать за них на пяти станках. В тот день его участок, естественно, с дневной нормой не справился. У начальника цеха сдали нервы и он, размахивая для убедительности наганом, стал кричать, что расстреляет папу. У папы на эмоции уже сил не было, он встал к стенке и ответил: – «Стреляй, я один работал на пяти станках». Поскольку большего в тот день, при дефиците работников просто физически невозможно было сделать, начальник остыл и пошел сам оправдываться перед руководством завода о невыполнении цехом дневного задания. Обошлось без трибунала и судебных разбирательств. Пареньков тех потом поймали – они пытались сбежать с «трудового фронта», на «фронт боевой», где, по слухам, и кормят лучше, и работать по четырнадцать часов в день не заставляют. Какова была их дальнейшая судьба – папа не рассказывал.
В Уфе началась эпидемия тифа. Один из мужчин в смежной с нами комнате заболел. Мама ухаживала за ним, стирала белье, варила еду, кормила больного. Бог пронес: из нас никто не подхватил заразу, и мама тоже осталась на ногах.
Весной 1942 года, когда немцев прогнали из-под Москвы и угроза оккупации Рыбинска отступила, было принято решение вернуть в город эвакуированный ранее вместе с заводом Авиатехникум. Папа до войны учился в этом техникуме на вечернем отделении, преподаватели его хорошо знали. Он договорился, чтобы они взяли нас с собой, надеялся, что в родительском доме нам будет легче. В Уфе мы все равно его редко видели – он пропадал на заводе неделями, а когда приходил, почти не общался с нами, давал маме продукты, деньги, падал на матрас и сразу засыпал.
На железнодорожном вокзале нас обокрали: взяли все, даже грязное белье. Папы с нами не было – на проводы семей завод своим работникам время не выделял.
Приехали в Рыбинск и с вокзала пошли к бабушке Лизе в дом на Герцена, но для нас там места не нашлось – в доме были расквартированы красноармейцы.
В Новинках
Тогда мама решила везти нас в деревню Новинки к своей матери, бабушке Мане. Сначала надо было ехать из Рыбинска до станции Шестихино. На вокзале на путях стояло несколько эшелонов. Мама узнала у одного из офицеров, что их эшелон в Шестихино остановится. Офицер запросил с нас стандартную плату – пачку махорки, и разместил в середине общего вагона, который был набит солдатами. Доехали до Шестихино. Надо выходить. Ночь. Ничего вокруг не видно. Я пробираюсь к выходу, а на вагонном полу солдаты спят: то на чью-то ногу наступлю, то на руку или туловище. В ответ – мат-перемат. Офицер помог нам выбраться. Сошли на перрон, занесли узлы со своим имуществом в помещение и сложили на полу возле касс. Мама посадила нас с Володькой поверх узлов и наказала ждать ее возвращения, никуда не уходить, не спать – сторожить узлы. Сама пошла пешком в Новинки (около семи километров от станции). Мы с Володей крепились-крепились, толкали друг друга локтями и все же, утомленные дорогой, задремали. Проснулись от голосов – люди пришли брать билеты, а мы мешаем. Тут и мама вернулась за нами вместе с братом Адольфом. Когда начали грузить узлы на телегу, обнаружилось, что все ценное, что было в узлах сложено, кто-то украл.
Домик бабушки, тогда еще единственный в Новинках, был окружен кустами сирени, а под окнами росло множество разных цветов, семена которых она привезла с собой из Мологи. Очень красиво19, но сам дом был уж очень маленький, старенький и немного скособоченный. На улицу выходило два окна из комнаты и одно из кухни. Из мебели – стол, кровать и лавки вдоль стен. Сарая или хлева не было.
Когда в Мологе перед затоплением комиссия осматривала дома мологжан, то их с дедушкой Василием Андреевичем большой дом признали непригодным к сплаву по реке. Дали мизерную компенсацию. Дедушка собирался с сыновьями строить новый дом на Слипе, где выделяли переселенцам из Мологи участки земли, но у него случился инфаркт, и он умер. Старших сыновей Анатолия20 и Юрия21 забрали в Красную армию. Бабушке с двумя младшими сыновьями строительство дома было не осилить. Она стала искать, где купить готовое жилье, но на те деньги, что у нее были, ничего лучшего, чем этот маленький домишко в далекой деревушке, нельзя было приобрести. Вот они теперь и ютились в нем, а тут мы приехали – нас без помощи тоже оставить нельзя было.
Я спросила, а где же коза Розка. Эта козочка была очень своенравной особой, поэтому и запомнилась мне. Она любила запах табака: где мужчины закурят, Розка тут как тут, и ходит за курильщиками или стоит возле них, оттопырив губы. А вот запах духов ненавидела всеми фибрами души. Я и соскучилась по ней, и побаивалась немного, – когда мы последний раз гостили у бабушки Мани, Розка чуть не забодала маму. Та к папиному приезду надушилась, ну козочка и гонялась за ней по всему двору, пригнув рожки к земле и норовя подцепить.
Бабушка Маня сказала, что перед войной у нее и коза, и корова погибли от ящура.
Жили мы у бабушки Мани очень голодно, так как прибыли в деревню не как эвакуированные, и поэтому пищевого пайка нам не полагалось. Бабушка работала в колхозе бригадиром. За каждый день работы ей ставили палочки в ведомости (трудодень). По дому и в колхозе ей во всем помогали младшие сыновья Адька (Адольф) и Ора (Ординер). Мяса не было. В наши с Вовой обязанности входило нарвать крапивы для щей, принести из леса грибов, поесть там ягод. Из трав и кореньев мама готовила супы, каши и заставляла нас все это глотать, чтобы мы совсем не отощали. Когда совсем стало невмоготу, за ведро картошки продала свое последнее платье, а чтоб было в чем на улицу выйти, скроила себе на скорую руку юбку из мешка, недостаток ширины которой восполнила вшитыми по бокам цветными лоскутами. У меня тоже проблемы с одеждой возникли: старые юбка и платье поизносились, да и малы стали, а подступал сентябрь – в чем в школу идти? У бабушки в сундуке еще с мологских времен лежал отрез ситца. Мама достала его, раскроила, дополнила недостающую высоту и ширину со спины и в поясе разноцветными кусочками из разных тканей по 2–3 сантиметра – получилась красивая юбка, правда, коротковатая и холодная.
Поспевали хлеба, и мы с Вовой и Адькой стали тайком рвать в полях колоски ржи, чистить и есть зерно. Вову кто-то заметил, и объявили его, пятилетнего, врагом народа. Маме потом пришлось долго хлопотать за сына и даже дать взятку милиционеру.
Соли не было. От несоленого супа-бурды тошнило. Мама наливала его в плошку, подносила ко рту и твердила мне: «Пей! Пей!» Приходилось пить. Летом ходили во Фроловское (2 километра вниз по течению Сутки) на молокозавод за пахтой. Пахта из трубы с наружным краном стекала прямо в речку. Вот мы и таскали оттуда домой по два ведра пахты – хоть какая-то пища.
За всеми нами в Новинках был приставлен наблюдать работник НКВД, парень, который после ранения вернулся домой и в армию его уже не брали. Время от времени он навещал наш дом, а нам, ребятне, строго-настрого было сказано: рта при нем не раскрывать! За что нашей семье такая честь была оказана – не знаю. То ли власти боялись, что про затопление Мологи что-нибудь нелестное в адрес партии и правительства в нашем доме будут говорить, то ли секреты какие могли выболтать про эвакуированный в Уфу военный завод. Сейчас о причинах столь пристального внимания к нам со стороны НКВД можно лишь гадать. Но, слава богу, все обошлось.
В сентябре 1942 года я пошла учиться в начальную школу. Она размещалась в бывшем доме попа во Фроловском. От Новинок это два километра пути.
В ноябре выпал снег, а у меня тогда еще валенок не было. Ходила по снегу в ботиночках. Приду в класс первой, разуюсь, ноги к печке, греюсь и плачу. Когда всех в деревне заставляли покупать облигации государственного займа, мама наотрез отказалась – дети раздеты и разуты! Это было ЧП. Дали нам: мне – теплую юбку, а Вове – гимнастерку.
Весной в лесу мальчишки разорили беличье гнездо и забрали из него бельчат. У всех бельчата погибли, кроме нас. Мы с Вовой поили своего молочком из игрушечной тарелки по капельке, иначе он захлебывался, прятали от кошки. Бабушка нашла где-то клетку для птиц. Подвесили ее под потолок и посадили бельчонка. Назвали Хоркой, так как он кричал: «Хор-хор». Любили его все. Зимой стали выпускать из клетки. Бегает по избе, а поймать невозможно. Ты за плечо, он на подоле, ты за подол, он на голове. Я любила с ним играть. Летом белка убежала через окно на березу. Ловили, звали – не идет. Смирились, а она сама назад в дом через окно пришла. Стали уходить в лес, а ее оставлять на улице. Возвращаемся, Хорка сидит на заборе. Прыг на плечо. Дашь ей ягодку или грибок и входишь в дом с белкой на плече. Следующей зимой мы сделали глупость – накормили ее брюквой. Живот Хорки сделался каменным, мы положили ее на печку, гладили с Вовой, но она умерла. Поплакали и похоронили в углу бабушкиного огорода. Другого такого любимца у нас не было.
Уже после войны, когда я перешла в среднюю школу, расположенную в бывшей помещичьей усадьбе Артемьево, нам задали писать домашнее сочинение на тему «Мое любимое домашнее животное». Я написала про Хорку. Учительница мне поставила двойку и приписала, что надо было сочинять, а не списывать. Обидно было до слез.
Здание усадьбы Артемьево, в котором располагалась школа.
Какой только травы мы в войну не ели! Идешь из школы весной, наберешь в горсть, сколько уберется в нее хвоща, и ешь. Тогда и в голову не приходило, что трава может быть ядовитой. Ели дуранду (корм для скота в виде плиток). Что там было намешано – неизвестно, но на вкус, как опилки. Везде висели плакаты, что картошку, перезимовавшую на поле, есть нельзя – она ядовита. Мы ели. Мама пекла оладьи, черные как угли. Бабушка и мама запрещали есть только бутоны мака, а в других домах из них даже хлеб пекли. Уже на пенсии я решила попробовать, что за траву мы ели – ну и гадость! На переменах в школе ели желуди, плоды липы. Потом в школе стали всех кормить супом, даже мясным. Однажды у меня в тарелке плавали овечьи экскременты – выкинула и съела остатки дочиста.
Если были сильный мороз или метель, за нами в школу приезжал кто-нибудь из взрослых на санях. А один раз мы ждали-ждали – никто не приехал. Пришлось добираться до своих деревень самостоятельно. Ребята все ушли вперед, а я что-то отстала от них. Еле иду. Кто-то проезжал мимо, я руку подняла, мерзлыми губами прошу, чтоб подвезли меня, но возничий отвернулся и причмокнул губами, чтобы лошадь быстрее ногами шевелила. Мысль одна: не упасть в сугроб – не встану. До дома еле дошла, сразу на печку.
В Шестихино разбомбили склад боеприпасов. Мальчишки отправились туда, принесли гранату. Ора взялся ее разбирать. Залез для безопасности под лавку на улице, а гранату на лавку положил. Высунет голову, посмотрит, где, что можно отвинтить, спрячет голову под лавку, а руками крутит. Вот ему тогда пальцы и оторвало. Потом, когда мальчишек 26 года рождения стали брать в армию, его без пальцев не взяли.
Бабушке дали во временное пользование корову Цыганку из стада, эвакуированного из Калининской области. Она у нас отелилась, а через неделю после отела стадо погнали назад. Как бабушка не просила, чтобы ей оставили корову – «погибнет ведь в пути недоенная», ее забрали, а теленка нам оставили, поскольку по ведомостям он в стаде не числился. За неимением сарая, держали теленка в подполье. Молока ни для нас, ни для него не было. Бабушка днями сидела на первой ступеньке подполья и по травинке кормила теленка сеном. Выходила. Назвали Греткой. Два года Гретка не могла отелиться. Наконец отелилась, и у нас появилось молоко. Теленка от Гретки назвали Жданкой (потому как долго ждали). Нам сразу колхоз установил налог на молоко. Часть молока обязаны были сдать, а если оно недостаточно жирное, то досдать еще какое-то количество, определяемое приемщиком. У Гретки молоко было жирное, но приемщик всегда утверждал, что оно жидкое и заставлял нести добавочные литры. Нам самим ничего почти не оставалось. Мама взяла, да и разбавила однажды молоко водой. Сдали, а жирность при приемке определили даже большей, чем у ранее сдаваемого цельного молока. Тогда мама стала постоянно разбавлять молоко водой.
Налог, кроме молока, надо было еще платить и деньгами. А где их взять? Стали продавать молоко в Рыбинске. Чтобы быть утром на Сенном рынке и за день продать молоко, приходилось вечером с полным бидоном идти в Шестихино на поезд, а под следующее утро возвращаться. Итак, не спавши две ночи. Зимой собирались по нескольку человек. Иногда с мамой ездил Ора. Возвращаться домой с вечернего поезда было опасно. Особенно славился ограблениями участок дороги в районе Свинкиного ручья. Однажды двое мужиков вышли из темноты на маму с Орой. Спасло то, что Ора нес с собой довоенные лыжи, и концы лыж торчали у него за спиной, как ружье. Грабители побоялись подступиться, и отошли в сторону. Другой раз мама шла одна. Ночь. Кругом лес, а сзади скрипят чьи-то шаги. Мама остановиться, и преследователь стоит. Жутко. Очередной раз мама нарочито резко остановилась и обернулась. Оказалось, бидон за спиной скрипел.
Голодное детство
Летом через брод любили ходить на другой берег Сутки за черемухой. Ели ее до тех пор, пока язык во рту шевелится. А еще ходили в Пугино, в бывший барский лес, за малиной. Ели ягоду до тех пор, пока в туалет одной малиной не сходишь – значит, наелась.
Много помогали взрослым: раскидывали сено на просушку, ворошили, сгребали, перетаскивали в сарай, собирали колоски, стлали и теребили лен, подавали снопы на молотилку, когда она приезжала в деревню.
Иногда немцы пролетали на бреющем полете. Летит фриц и улыбается, а в поле дети да женщины с граблями. Однажды над нашей деревней был воздушный бой. Наш самолет победил, а немец, дымя, полетел в сторону Некоуза.
Такой еще случай был. Возвращаемся мы с ребятами из леса, а у одной женщины возле ее дома кто-то разорил ульи. Пчелы метались по всей деревне и налетели на нас. Все побежали по домам, а я решила добежать до речки и спрятаться от пчел в воде. Это метров 400. Сил хватило на полпути, упала на землю лицом вниз. Хорошо, прибежал Ора и накинул на меня пиджак, а сам скорее домой. Лежу под пиджаком, в волосах на голове пчелы так и шевелятся, высовываю голову, чтобы вылетели, а мне из соседнего дома кричат: «Не высовывайся!» Сколько времени пролежала, не знаю. Потом все по деревне ходили разукрашенные, но всех больше досталось мне. Могли ведь и до смерти зажалить.
В деревне одной из лучших моих подруг была Галя, моя ровесница. У них в хлеву стояла корова, а у нас тогда своей еще не было. Однажды я, голодная, увидела у них в сенях, на шкафу за дверью кринки с молоком, штук десять. Не выдержала и стала пальцем слизывать молоко с края одной из кринок. Вошла Галина бабушка, увидала и пожаловалась на меня моей маме. Мама выстегала меня крапивой. Я плачу, мама села рядом со мной и тоже разревелась.
Ординер любил сочинять сказки. Зимой я, Вова и Адька забирались на русскую печку. Ора закутывал нас с головой каким-нибудь барахлом и начинал рассказывать. Вот фрагмент из одной его сказки: «Двое в пещере чего-то ищут. Дорогу метят веревкой. Кто-то веревку перерезает. Один теряет другого, кричит: „Давид!“. Тому слышится: „Дави!“». Нам становится страшно. Ора говорит: «С потолка пещеры капает» – и брызжет в темноте на нас слюной. Мы уже находимся не на печи в доме у бабы Мани, а в неведомой далекой пещере. Жмемся друг к другу, трясясь от страха. А вечером другая сказка, еще более ужасная.
Любили все вместе ходить смотреть кино во Фроловское. Там по вечерам в сельсовете, в самой большой комнате, расставлялись для публики стулья и киномеханик крутил какой-нибудь довоенный фильм. Чтобы занять места, надо было прийти пораньше, а иначе приходилось весь фильм смотреть стоя, прислонившись спиной к стенке.
Два года летом в деревне у меня и Вовы ноги покрывались какими-то язвами. Чем мама их лечила, не знаю, но ходили мы с забинтованными ногами. Зимой все проходило. Летней обуви не было никакой. По жнивью, по скошенным лугам ходили босиком. Цыпки на ногах и руках были обычным делом. Мама заставляла писать на них. Драло жутко, но проходило.
На бабушкином доме крыша была сломана. Там гнездились не то галки, не то вороны. Адька доставал их яйца, и мы их ели. Величина яиц – чуть меньше перепелиных, белок сероватый, ну а на вкус – с голодухи не то ели.
В одно лето бабушка на огороде вместо картошки посеяла рожь. Та начала колоситься, и налетели воробьи. Ора смастерил деревянную трещотку, я и Адька по очереди каждый день ходили по периметру огорода и трещали день напролет. Воробьи сначала боялись, а потом осмелели – на метр от нас отскочат и снова зерна клюют. Ну и надоело нам это дело.
Осенью, когда на полях созревали рожь и пшеница, мальчишки постоянно объезжали их по всему периметру на конях, так как по району участились случаи поджога хлебов.
До войны мне были куплены лыжи с креплениями на валенки. У Вовы такого богатства не было – вот и катались мы на них по очереди. А еще у нас была на двоих одна пара коньков-снегурок. Крепить их надо было тоже поверх валенок, закручивая веревки вокруг ноги и закрепляя палочкой. Так как кататься хотелось и мне и Вове, то одевали каждый по одному коньку и разгонялись, отталкиваясь одной ногой. Катались по льду на Сутке, едва дождавшись, когда воду стянет льдом. Иной раз катишься, а перед тобой лед горбом встает. Как никто не провалился под лед – ангелы спасали.
Деревенские мальчишки, у кого были лыжи, катались с горы Лобан (высокая гора на берегу Сутки, похожая формой на лоб). Съезжали с горы и, пересекая реку, влетали на противоположный, более низкий берег. А иногда приволакивали от конюшни огромные сани и катались с горы на них. Мне с этой горы кататься не разрешали ни на лыжах, ни на санях.
Еще мы любили играть в прятки в сенном амбаре. Нору сделаешь в сене и зароешься в нее с головой. По тебе топчутся, ищут, а ты сидишь. Иногда и не находили, сама вылезала.
Несмотря на тяжелую жизнь, мама всегда ставила нам елку на Новый год. Игрушки я, Вова и Адька мастерили сами. Бумагу склеивали картошкой, сваренной в мундире. Потом вместе с мамой и бабушкой развешивали на колючих душистых ветках бумажных птиц, зверят, человечков. Кроме как в нашем, ни в одном другом доме в деревне елок не ставили.
В деревнях каждую Масленицу встречали кострами. Каждая деревня собирала костер на самом высоком открытом месте. Мальчишки носили дрова, а мы, малышня, караулили, чтобы костер не подожгли раньше времени ребята из других деревень. Это у них считалось геройством. Вечером в темноте костер поджигали. Он был огромный, высокий. Были видны огни в других деревнях. Красиво. Вокруг пылающих костров устраивали игры.
Летом 1944 года мы с ребятами пошли играть в какой-то заброшенный полуразвалившийся деревянный дом. Ребята забрались на чердак и стали звать меня. А мне что-то внутри подсказывало, чтобы я не лезла к ним. В конце концов меня уговорили, я забралась наверх и стала по балке переходить к ребятам. Посередине балки ощущение опасности еще более обострилось, я повернула назад, и в это время балка подо мной рухнула. Я полетела вниз в какой-то чулан без окон, а сверху светится только пролет двери. Тут же на меня посыпались остатки перекрытия. В темноте нащупала штырь в двери и одним махом его вырвала. Откуда только силы взялись вырвать этот здоровый ржавый штырь. Свобода, вытаращенные глаза ребят, а потом стал болеть позвоночник. Врачей нет, гипса нет. Лечил меня местный фельдшер из Фроловского. Он посоветовал перевязать спину и ставить на сдвинувшиеся с места позвонки горячие компрессы. Позднее выяснилось, что в начальные дни, напротив, нужен был холод, а тепло лишь усилило воспалительный процесс. В результате такого «лечения» я полностью слегла, и больше года не могла ни сидеть, ни стоять, а фельдшер говорил, что медицина здесь бессильна.
После войны
В 1946 году мама повезла меня в районную поликлинику в город Мышкин. Очередь к доктору тянулась со второго этажа на улицу. Мама положила меня на крыльцо, а сама зашла внутрь здания. Через несколько минут вышел доктор и сказал, чтобы люди не толпились в дверях и пропустили нас с мамой к нему вне очереди. Из поликлиники меня увезли в больницу. Та была переполнена, врачей и персонала не хватало, я пролежала в ней больше месяца. Белье не меняли, лежачих больных не мыли, обовшивела. Меня навещали мама и Володя, проходили пешком 12 километров от Новинок до Мышкина, приносили что-нибудь поесть, а потом обратно возвращались. Володя приносил землянику в стаканчиках. Сделали гипсовую кроватку (гипс от макушки до колен по бокам и по всей спине), вставать нельзя. Мама уговорила доктора отпустить меня в таком виде домой – и уход за мной будет лучше, и в больнице место освободится. Дома тоже приходилось все время лежать, шевелить можно было лишь руками и головой. Мама приносила мне книги из библиотеки в Артемьево. Очень много всего интересного перечитала за те девять месяцев. Мама сказала, что я встану перед Пасхой, на Вербное воскресенье. Так оно и вышло.
Мыло в те года было большим дефицитом. Мама делала крепкий отвар золы, в нем и мылись, и стирали. Бани тогда в деревнях еще не строились. Все деревенские сызмальства привыкли мыться в русских печах, а мы наливали горячую воду в корыто, ставили его посреди комнаты и мылись, периодически подливая кипяточку. Мама как-то решила попробовать по примеру деревенских тоже помыться в печке. Настлали соломы на под, поставили внутрь печи кадку с водой. Мама разделась и залезла внутрь. Бабушка, чтобы жар не выходил, устье печи заслонкой прикрыла. Буквально через минуту мама взмолилась: «Откройте заслонку, душно!» Через некоторое время стала, помывшись, вылезать. Бабушка напротив устья стоит, командует: «Направо, налево!» Мама вылезла ногами вперед, вся в саже перемазанная. Потом, распаренную, ее без мыла тут же рядом с печкой и оттирали. Больше никто из нас в печку лезть не захотел.