Читать онлайн Хам и хамелеоны бесплатно
Часть первая
"Пчела, сидевшая на цветке, ужалила ребенка. И ребенок боится пчел и говорит, что цель пчелы состоит в том, чтобы жалить людей. Поэт любуется пчелой, впивающейся в чашечку цветка, и говорит, цель пчелы состоит во впивании в себя аромата цветов. Пчеловод, замечая, что пчела собирает цветочную пыль к приносит ее в улей, говорит, что цель пчелы состоит в собирании меда. Другой пчеловод, ближе изучив жизнь роя, говорит, что пчела собирает пыль для выкармливанья молодых пчел и выведения матки, что цель ее состоит в продолжении рода. Ботаник замечает, что, перелетая с пылью двудомного цветка на пестик, пчела оплодотворяет его, и ботаник в этом видит цель пчелы. Другой, наблюдая переселение растений, видит, что пчела содействует этому переселению, и этот новый наблюдатель может сказать, что в этом состоит цель пчелы. Но конечная цель пчелы не исчерпывается ни тою, ни другой, ни третьей целью, которые в состоянии открыть ум человеческий. Чем выше поднимается ум человеческий в открытии этих целей, тем очевиднее для него недоступность конечной цели."
Л. Н. Толстой, «Война и мир»
Крайняя плоть
Взрослых детей Лопухов не мог собрать под родным кровом даже с кончиной их матери. Екатерину Ивановну хоронили в конце октября, в канун ее так и не отмеченного дня рождения. Воцерковленная соседка две ночи подряд читала Псалтирь. Отпевали прямо в квартире. Обошлось без столпотворения. Присутствовали знакомые, соседи и пара коллег по работе. Из родственников к овдовевшему Андрею Васильевичу в Тулу успела приехать только сестра покойной, престарелая вдова, жившая в Сибири.
Никто из детей так и не появился. Ни младший сын, живший в Англии, ни старший из Москвы не дали о себе знать. Телеграммы как в лету канули. Дочка же, переехав на новую съемную квартиру, не удосужилась поделиться новым адресом, номер телефона тоже, оказалось, сменила. Сообщить ей случившемся было попросту некуда, Андрей Васильевич не знал, кому писать, кому звонить…
На местном кладбище стоял запах огорода и сухостоя. Рядом во дворах жгли листву. Из-за ограды тянуло горьковатым дымом. Перед могилой неуверенно перетаптывалось человек пятнадцать. Отец Петр, местный батюшка, мерно размахивал кадилом. Отслужить литию ему помогали и здесь двое певчих. Сестра покойной, Дарья Ивановна, тихо переговаривалась с теми, кто держался от могилы подальше. Из-за наваленного по краям рыжего грунта свежевырытая яма чем-то напоминала рану, обработанную йодом.
Пожилого вдовца трудно было узнать. В прошлом военный, в запас уволившийся полковником, человек обычно собранный и подтянутый, Лопухов сдал за считаные дни. Словно тень застыв за спиной у отца Петра, он выглядел сутулым стариком, да и подавлен был, казалось, не горем, а больше сомнениями и недоумением. О чем мог скорбеть весь этот люд? За всё это время никто не поступился ни одной своей привычкой, как ни в чем не бывало все продолжали жить своей жизнью, пока он в одиночку боролся за жизнь жены, в одиночку выбивался из сил и до дна испил чашу отмеренного человеку горя? Так ему сегодня казалось. Держался Лопухов с достоинством, с таким видом, будто решил покончить с обидами, поставить на них крест. Но даже в сдержанности вдовца чувствовалось упрямое неприятие: человека нет, а вы всё те же…
Рабочие прибили крышку обыкновенными гвоздями. Гроб был опущен в могилу. В считаные минуты на месте ямы вырос рыхлый холмик свежей земли…
Поминки были устроены в городском кафе. Сверх меры щедрый обед, обязательные по случаю, бессвязные и медлительные речи, воспоминания и разговоры о покойной… – всё закончилось в три часа дня. Дарья Ивановна осталась после всех, чтобы рассчитаться за обслуживание. Подвыпившего Андрея Васильевича хотели проводить домой, но он наотрез отказался от сопровождения, домой он отправился пешком одному ему известной дорогой.
Дома Лопухов не находил себе места. Борясь с охмелением, он вышел в сад и начал было собирать под яблонями падалицу, но вскоре, оставив не наполненное и до половины ведро в беседке, пошел разбирать садовый инструмент: грабли, лопаты, мотыги. А стоило вернуться в дом, как вновь потянуло на свежий воздух.
Андрей Васильевич заставил себя сесть в кресло. То самое, в котором жена любила дремать после обеда. Он смотрел в окно на безлюдную улицу. Душу всё так же разъедала горечь: Екатерины Ивановны, Катюши… ее больше никогда не будет рядом. Это казалось невообразимым. И дети-то, дети, чада любимые… – тоже молодцы, отмочили номер! На похороны матери ни один не пожаловал! Как такое могло случиться? Как угораздило их с женой растерять своих чад?
Младший сын, Иван, жил в Англии. За границу Иван подался из-за перестроечных мытарств в надежде на лучшую жизнь. Там продолжал писательствовать. Там и женился. Да не просто на англичанке – на аристократке. По сей день в это как-то не очень верилось. Прадеды и деды землю пахали, и вдруг – высший свет! Чему же теперь удивляться? Жизнь у молодых не заладилась: слишком разными оказались сын пахарей и потомственная дворянка. Вот и вся история. После развода сын бедствовал. Писательство не обеспечивало хлебом насущным даже в Англии.
Андрей Васильевич много раз пытался Ивану дозвониться, но в Лондоне включался автоответчик, Ваниным голосом аппарат выдавал непонятную тарабарщину. Язык чужой страны, – как непривычно было отставному офицеру слышать его из уст собственного сына. Телеграмма, отправленная с главпочтамта, скорее всего, не дошла до адресата: ведь если бы Иван получил ее, то давно был бы дома в Туле.
В разъездах оказался и старший сын, Николай. Тот, в отличие от Вани, стал человеком обеспеченным, жил в Москве. Референт, отвечавший в офисе по прямой линии сына, сообщил, что «Николай Андреич» срочно улетел в «Штаты», а мобильный телефон «николай-андреича», дескать, перестал принимать звонки еще при посадке на рейс, и теперь какое-то время «шеф» будет недоступен, в самолетах мобильная связь пока только вводится. Лопухов долго не мог прийти в себя от этого тона: как же так, когда ни позвонишь, всё время приходится общаться с чужими людьми, просить, чтобы «шефу» передали: мол, отец беспокоил.
Может, просил плохо, а может, передавать забывали. Кто на этот раз забыл? Подхалимы-сотрудники? Прислуга? Вся эта челядь, которая окружала Николая, словно барина, дома и на работе? Ишь, разъелся!.. Известить о смерти Екатерины Ивановны смогли только невестку. Но звонка Андрей Васильевич не дождался и от нее.
Последнее чадо, самое родное и из троих детей самое непутевое – дочка Маша, – тоже подалось в Москву. Проучилась там пару лет, а затем у нее всё покатилось по наклонной: институт бросила, с квартиры съехала, скиталась неизвестно где… Неужели так можно жить годами? Без семьи, без дома, в разъездах по заграницам, без руля и ветрил?.. Прежде дочь хотя бы позванивала. Когда из Лондона, когда из Нью-Йорка, а минувшей весной, вернувшись в Москву насовсем, навестить мать в больнице удосужилась всего один раз, после чего пропала: ни слуху ни духу. Позднее выяснилось, что Маша снова переехала. Но почему-то не потрудилась сообщить ни телефона, ни адреса. Откуда у детей такое отношение к близким? Лопухов знал одно: дочь нужно разыскать во что бы то ни стало.
Но Андрей Васильевич даже не знал, с чего начать поиски. Опять взывать к совести братьев? В который уж раз винить обоих в безразличии к судьбе родной сестры? Трясти столичных друзей дочери? Не вы ли, мол, в своей Москве втянули девчонку в омут?
Но сколько можно обвинять других в собственной безмозглости?..
Бывают такие сны, сны с подтекстом, которые так и хочется прокручивать в голове еще и еще раз, потому что остаются пробелы, а из-за них, пробелов, не оставляет гложущее чувство самообмана, какой-то роковой ошибки, причем допущенной не во сне, а в реальной жизни. Именно таким сном – запутанным, сумбурным, но в чем-то всё же поучительным – Андрею Васильевичу виделась прожитая жизнь. И вот вопрос: чему он, в конце концов, научился?.. Двум-трем вещам. Пожалуй, главным. Но оказывается, и этого мало… Всё проходит как-то впустую. Вот она, единственная, по-настоящему стоящая чего-то правда жизни. Пробелы – это и есть та самая пустота, проекция пустоты на реальную жизнь человеческую. Но разве не в пробелах селится зло? Рассадник зла – пустота, пустота… Как жить дальше? Ради чего? Что там – впереди? Старость? Прозябание? Жизнь наедине с самим собой? Наедине с адским брожением в голове? Что хорошего в этих мыслях?.. Мыслям нужен простор, как человеку нужны воздух, ширь, ясное небо, горизонт. Но даже этого теперь нет. Потому что отныне он – один и живет, как в клетке, забытый и отрезанный от мира… И так живут все старики. И никому до них нет дела. Просто не у многих достает мужества называть вещи своими именами. В таком случае не проще ли теперь жене? Если там, куда она попала, существует что-то вообще. Но не может же она не быть совсем нигде…
Андрей Васильевич не помнил, как ноги донесли его до дивана. Не помнил, на чем закончились его размышления и с чего начался настоящий сон. Снилась жена, и была она в этом сне еще совсем молодой, и звали ее другим именем. Работала она прачкой. Одетая во всё белое, тихая, кроткая и бледнолицая – эта бледность сильно бросалась в глаза из-за ярко накрашенных губ, – жена-прачка, похоже, обстирывала компанию молодых военных. Мужчины с гоготом сбрасывали с себя грязную форму и нижнее белье и тоже одевались во всё белое, накрахмаленное. Все как на подбор атлеты – рядом с такими обычный человек выглядел бы заморышем, – они не стеснялись своей наготы, присутствие молодой женщины их нисколько не сковывало.
Лопухов же, тот, кому всё это снилось, прячась от глаз подальше, и сам не знал, почему с таким упорством наблюдает за переодеванием. Он ощущал стоящий в помещении привычный армейский запах – немытых мужских тел, и вдруг понимал, что с этим запахом он прожил всю жизнь. В этом было что-то примиряющее с действительностью. И в то же время покоя не давала мысль: что будет, если его обнаружат? Кто он? Как сюда попал? Объяснять всей этой компании, что он муж прачки? Друг ее сердечный?
Взгляд впивался в каждую черточку, в каждый штрих родного, еще совсем юного лица. В этом лице удивляло всё: и выражение терпимости к происходящему вокруг, и какая-то необычная кротость, а особенно то редкое сочетание робости и неосознаваемого бесстыдства, какое бывает у девочек-школьниц переходного возраста: с детством вроде бы покончено и пора уже уметь владеть своей мимикой, но не так-то это просто на деле…
Он не переставал поражаться соединению в ее облике знакомого и близкого, родного до такой степени, что сжималось сердце, с чем-то чужим и недоступным. Сумбур царил в душе еще и от присутствия мужчин…
И вдруг – прозрение! В прачечной галдел не просто какой-то военный люд. Это были его родные сыновья! Взрослые люди, все они давным-давно покинули отчий дом и вот теперь наконец вернулись! Всё оказалось так просто! Но на внешности и даже поведении сыновей лежал отпечаток незнакомого мира. И если бы Андрей Васильевич был бы сейчас в состоянии сказать себе правду, то признал бы, что сыновья кажутся ему совершенно чужими людьми. Чужими – только и всего. Он же, их одряхлевший папаша, в эту минуту был готов на всё. Вплоть до смирения со своим отцовским сиротством. Странное чувство, немного зеркальное. Не обидное, но пресное…
Тут вдруг и случилось то, чего он боялся больше всего. Его заметили. Кто-то из «сыновей» обернулся и заорал во весь голос, показывая на него пальцем: «Смотрите! А король-то голый!»
Весь ужас был в том, что на Андрее Васильевиче в данный момент действительно ничего не было: вот уж, действительно, гол как кол, и прикрыться нечем…
Проснуться, остановить сон – был единственный выход. Но и этого сделать не удалось. Он поймал на себе взгляд жены-прачки. Глаза ее были полны не по возрасту женского сочувствия и какой-то непонятной мольбы. В ту же секунду Андрей Васильевич осознал, что ради этого взгляда он готов пойти на всё. Не пугала даже пустота – этот бездонный источник страхов… Никто и никогда не понимал его так глубоко, так полно, до самого последнего закоулка его души, как эта девушка-жена в обличье прачки. Странное чувство… Но вдруг он ощутил и кое-что еще. Плотскую страсть – обжигающую, нестерпимую, безудержную. Похоть пронизывала его, старика, с такой силой, что он готов был расплакаться на виду у всех.
Он любил жену всем своим существом, каждой жилкой, любил так, как никогда и никого не смог бы полюбить на этом свете. Однако сейчас, во сне, этот неуместный прилив вожделения по-настоящему ужасал его…
– Ты же простудишься! Ну что с тобой делать? Опять улегся на сквозняке… – раздался ворчливый голос из ниоткуда. – И хоть бы укрылся… надо же, безобразие!
Кому это говорили? Ему? Но чем прикрыться? Накрахмаленной белоснежной простыней, которую протягивала ему юная жена? Нет, собственное тело казалось нечистым для такой милости, слишком грешным…
Знакомая пожилая женщина, склонившись над ним, с беспокойством всматривалась в его лицо. Андрей Васильевич понимал, что давно и хорошо знает эту женщину. Он даже вроде бы узнавал свой дом и комнату, но не мог понять, что он здесь делает. Да, ведь отсюда утром выносили гроб!
И разом рухнули все надежды. А душу вновь заволокла беспросветная тоска.
– Иван позвонил! Будет утром. А ты уж чего только не навыдумывал… – вздохнув, попрекнула его Дарья Ивановна.
Андрей Васильевич сел на постели и, спустив ноги, пригладил пальцами седую копну волос. Привычный мир вернулся, и снова всё пришло в движение: с кухни доносился милый слуху звон посуды, по радио звучало что-то дребезжащее и до боли знакомое; за окном дрожало сиреневое марево сумерек; о стекло билась и никак не могла попасть в квадрат открытой форточки крупная муха…
Вид вечереющей Тулы за окном, нагромождение горбатых силуэтов зданий, привычная какофония уличных звуков, долетавшая будто из невидимой оркестровой ямы, где настраивались в этот момент не самые мелодичные инструменты, – всё было как вчера и позавчера, как и годы назад. Но в то же время родная улица, очертания домов и даже горький осенний воздух – всё уже стало другим. В мире Лопухова появилось нечто ускользающее от его понимания, безликое, чуждое…
Лопухов-младший вытащил из багажника такси чемодан и неловко пристроил его на пыльной обочине. На крыльце показался отец. Ослепленный предзакатным солнцем, Андрей Васильевич, щурясь, вглядывался из-под ладони в подъехавшую к дому машину и не двигался с места.
Иван, было, ринулся навстречу отцу, но вдруг остановился в двух шагах от него. Андрей Васильевич словно очнулся… Переменившись в лице, старик неуклюже шагнул с крыльца и, едва сдерживая подступивший к горлу ком, обхватил сына за плечи. Не размыкая объятий, они с минуту стояли посреди двора. Из дома тихо вышла заплаканная Дарья Ивановна.
– Тетя Даша! Вы? – виновато отстранившись от отца, Иван кинулся к тетке.
– Ну, с приездом, эмигрант! Наконец-то! – пролепетала она. – А мы уж не знали, что и думать. Отец, он ведь… Ах, да что теперь!..
Андрей Васильевич взялся за ручку тяжеленного чемодана и, с усилием оторвав его от земли, поволок к крыльцу, не внимая уговорам сына и свояченицы воспользоваться имеющимися колесиками…
Старший сын появился в Туле вечером. О приезде предупредил из поезда. Погода под вечер испортилась. Шел ливень. Из остановившегося у дома Лопуховых очередного такси под струи воды выбрались Николай и его двенадцатилетняя дочь Феврония, белокурая девочка в летнем платьице и кофте.
Вне себя от радости, Андрей Васильевич заключил внучку в объятия, гладил по волосам. Девочка, морщась, старалась увернуть лицо от седой и колючей щетины на впалых щеках деда. Их даже пришлось разнимать. Еще раз прослезившись, но уже не с горя, а от радости, Андрей Васильевич еще долго не мог взять себя в руки… Никому и в голову не пришло поинтересоваться у Николая, как он умудрился привезти в Тулу дочь, ведь девочка жила в Петербурге, училась в балетной академии и на занятия пошла, как и все, первого сентября.
Второй раз за вечер Дарья Ивановна накрыла на стол, теперь не на кухне, а в большой комнате. Блеклый плафон старой люстры, скрипучий крашеный пол, зеленые в красную крапинку шторы, гранатового цвета ковер со знакомыми до последнего завитка замысловатыми узорами, темный лакированный сервант с рюмками за стеклом, кресла с деревянными подлокотниками… – знакомая с детства обстановка вдруг поражала братьев своей невзрачностью. Они, как и прежде, понимали друг друга без слов. Примиряли с этой убогостью лишь запахи родного дома, запечатленные в памяти навеки. Вымученному рассказу отца полуреальная атмосфера дома придавала тяжкую, неотвратимую достоверность.
– Соседи помогли. Вот и Дарья Ивановна… Ждать-то нельзя было… Народу много собралось… Отец Петр был, батюшка. Пришли и с работы маминой… На кладбище всё как надо сделали…
Андрей Васильевич обхватил внучку за голое плечико, и взгляд его опять провалился в пустоту…
Холмик пахучей земли ржавого цвета, навеки подмявший под себя родную плоть, наспех сколоченный крест, по диагонали прибитая косая нижняя перекладина, чтобы всем было ясно, что погребена здесь православная, чужим почерком выведенные на дощечке имя, фамилия и две даты, а вокруг непролазный от грязи и луж лабиринт тропинок, безобразно разросшийся бурьян, сквозь который проглядывали соседние могилы, и чуть поодаль – кучи мусора с роющимися в них собаками… Кладбище выглядело неухоженным, почти заброшенным; братья не ожидали увидеть подобного запустения. Удручающее впечатление производили и венки из ярких искусственных цветов, которыми, словно бутафорскими щитами, был прикрыт могильный холмик. Венки отдавали покойницкой, каким-то очень будничным простонародным трауром, и от этого всё казалось еще более беспросветным…
Дарья Ивановна полдня колдовала на кухне. Феврония нянчилась с котом; старенький Васька, словно ребенок, постоянно просился на руки, но подобного внимания его редко удостаивали. Андрей Васильевич, не выносивший безделья, уже который час наводил порядок в сарае.
Застав брата на веранде, Николай позвал его в беседку, где отвел себе место для курения.
– Ты уже видел фотографии? – спросил Иван.
Николай пожал плечами.
– Какие?
– Соседи наснимали. Там мама… в гробу лежит.
– Тетя Даша подсовывала… Но я даже взглянуть не смог. И, если честно, рад, что на похороны не попал. Представить себе не могу, как смотрел бы на нее… мертвую, – с заминкой признался Николай.
– На родное лицо нестрашно смотреть.
– Ты-то откуда знаешь?
Братья помолчали.
– Я вот помню, как пару лет назад привез им дочку на август, и увидел, какая у мамы прическа была, – другим тоном сказал Николай. – Перманент… Папа надоумил сходить в парикмахерскую перед нашим приездом… – Николай покачал головой. – Ей там сожгли волосы…
– Ну и что?
– Да не знаю, как и описать, «что»… Жутко было смотреть… на маму. Что-то было в ней такое совковое, ну, советское, если хочешь… Помнишь, какие прически были у теток в то время? Забыл, конечно… Как истрепанное мочало. Никогда маму такой не видел. Было дико смотреть на нее, не могу тебе описать. И досадно было жутко – за нее, за себя… – Глядя в темнеющий сад, Николай перевел дух и добавил: – Но теперь всё будет по-другому. Началась новая эра. Привыкай, Ваня! Мамина смерть – совпадение. Посмотри! – Николай ткнул нераскуренной сигарой куда-то в сторону соседского забора. – Разве еще осталось хоть что-то от того, что было? Вот даже мы с тобой… Мог бы ты представить, что однажды будем вот так торчать здесь, в Туле, после поминок мамы?
Уже почти стемнело, когда Николай отправился в дом за спичками, и на освещенную террасу легким мотыльком выпорхнула Феврония с пакетом молока и блюдцем в руках. За ней, задрав всё еще пушистый хвост трубой, следовал кот Васька.
Иван, наблюдавший за происходящим во дворике из полумрака беседки, хотел окликнуть племянницу, но вдруг понял, что лучше не выдавать своего присутствия. Не замечая его, Феврония спустилась к клумбе, присела на корточки и налила в блюдце молока. Васькино громкое урчание сменилось жадным чавканьем – кот с наслаждением лакал оказавшееся очень вкусным магазинное молоко. Феврония, печально склонив набок аккуратную головку, наблюдала за ним. Затем погладила Ваську и, что-то ласково сказав ему, легко поднялась и ушла в дом – словно ее здесь и не было вовсе.
Во двор вернулся Николай. Его сигара потухла, и теперь он просто мусолил ее во рту.
– Совсем уже взрослая… твоя дочь, – сказал в темноту Иван.
– Это только кажется… Она еще совсем ребенок, хотя и строит из себя большую.
– Никогда бы не подумал, что всё может так измениться. Уму непостижимо! На кладбище я вдруг понял, что смог бы здесь жить, – сказал Иван.
Эта мысль не оставляла его в покое с первой минуты приезда, как только он очутился на перроне тульского вокзала. Он взглянул на старшего брата и спросил:
– А тебя не тянет?
– Столько воды утекло… – вздохнул Николай. – На рыбалку смотаться, за грибами съездить, из ружьишка попалить… это тянет. А так…
– Какое всё-таки жуткое место.
– Кладбище?
– Крест, ты обратил внимание? Невозможно такой оставить. Не крест, а швабра какая-то, – сказал Иван.
– Разберемся и со шваброй, – ухмыляясь кощунственному, но на редкость удачному сравнению, успокоил Николай брата. – Завтра узнаю насчет памятника. А то папа такого понагородит…
– До года памятник не ставят. Земля должна осесть, – сказал Иван. – Пока можно крест нормальный сделать, покрупнее. Как в монастырях ставят… Их делают из дерева. Никогда не видел?
– Сосед столярничает. Можно поинтересоваться.
– Папа вроде позвал его на ужин.
– Только про еду сейчас не говори! Есть хочется, сил нет! – простонал старший брат. – Да и выпить. Схожу-ка я, подержи.
Николай сунул брату в руку свою замусоленную «гавану» и через минуту вернулся с нарезанным лимоном на блюдце и бутылкой коньяку «ХО», которой запасся в дорогу и которую наполовину уже опорожнил. Сдвинув на край газету с выложенным для сушки укропом, Николай освободил место на круглом столе, достал из кармана две граненые водочные стопки, плеснул в них коньяку, залпом осушил свою и с блаженным видом принялся раскуривать потухшую сигару.
– Насчет Маши… Я тут телефон ее раздобыл, через подругу, – заговорил Николай. – Варвара какая-то, слышал о такой? Квартиру сняла в Сокольниках… Маша, я имею в виду. Видел бы ты эту девицу с бусинами в носу! Она утверждает, что Маша в Петербург собралась… на ПМЖ, – Николай усмехнулся, – но застряла в Москве. Перед отъездом я раз сто звонил ей – никого дома, хоть тресни… Только, ради бога, не надо меня ни в чем обвинять! – по-своему расценив молчание брата, поморщился Николай.
– Да ладно тебе, не переживай… Никто тебя ни в чем не обвиняет.
Иван, чувствовалось, кривит душой. Выдержав обиженную паузу, Николай заметил не без упрека:
– Ты, между прочим, Ваня, тоже хорош. Надо было пристопорить ее тогда, в Лондоне.
Имелась в виду прошлогодняя поездка сестры с другом-любовником Четвертиновым, сокурсником из Строгановки, в Англию с остановкой у Ивана? На Альбион Машу занесло попутным ветром по дороге в Нью-Йорк. В Лондоне сестра провела месяц. Помочь ей по-настоящему Иван не смог. Отчасти потому, что опасался: вдруг на его шее повиснет и Машин приятель-оболтус. А позднее выяснилось, что паломничество сестры в Америку окончилось печально, обернувшись отсутствием средств на обратную дорогу.
– Каким это образом я должен был пристопорить Машу в Лондоне? – поинтересовался Иван.
– Не знаю. Что-то ты всегда беспомощный, когда до дела доходит.
– Ну не в состоянии я был взять ее на содержание… Даже если бы очень захотел, – запротестовал Иван. – А уж на работу устроить… Кем? Нянькой? Сопли вытирать детишкам, горшки мыть? В Англии всё жестко. Жизнь у людей не простая. Без профессии там нечего делать. Если на то пошло, ты тоже мог позаботиться.
– Денег дать?
– Хотя бы.
– Мог, наверное… – помолчав, согласился Николай. – Но вот уже года три между нами непонятно что происходит. Она на меня дуется, а за что – понять не могу, хоть убей! Мы даже не видимся. И вообще, ты как с неба свалился, елки зеленые! Ты забыл, с кем она водится! Богема, маргиналы, сброд всякий… Вытаскивать за уши нужно всех, всю гоп-компанию… Иначе нет смысла в таком спасении. Да я ведь пробовал… – Николай беспомощно махнул рукой. – Всё собирался выкроить пару дней. Думал, смотаюсь. Начальник охраны и адрес уже вычислил. Но то одно, то другое. То один на шею сядет, то другой… Короче, не хватило времени. Но я дал поручение своим, из охраны, проверить.
– Охране? Зачем?
– Не знаю. Но чувствую, что лучше бы проверить. А что тут такого? У нас вот кагэбэшник бывший работает. Раз уж зарплату получает, пусть покажет, чему их там учили. Мне спокойнее будет.
– Я и сам могу съездить в Сокольники, – с досадой заметил Иван.
– Да нет там дома никого. И чует мое сердце, что не всё так просто. Так что проверять будем. В Москве какая-то шваль вокруг нее ошивалась. К тебе, вон, тоже приезжал один субчик. Или забыл? Короткая у тебя память…
Ужин накрывали опять в большой комнате. Пока Дарья Ивановна собирала всех за стол, Андрей Васильевич отправился за соседом и вскоре привел его.
За семьдесят, худощавый, с желтоватым пергаментным лицом, в затрапезных рабочих штанах, но в светлой рубашке, Павел Константинович держал в руках бутылку «самтреста», смущенно топтался на пороге и косился на стол, заставленный закусками – студнем, бужениной, отварным говяжьим языком, соленьями, маринованными рыжиками. Вдовец с многолетним стажем, Павел Константинович давно отвык от разносолов.
Дарья Ивановна наконец усадила всех за стол. Андрей Васильевич предложил помянуть покойную мать. Мужчины выпили по рюмке.
Павел Константинович, или Палтиныч, как сам он себя называл, слыл человеком компанейским, отчасти поэтому соседи любили приглашать его на застолья. Но в этот вечер он больше отмалчивался. С аппетитом налегая на закуски, сосед не переставал тянуться вилкой к блюду с малосольными огурцами, подкладывал себе холодца, нахваливал маринованные грибы, слепым взглядом обводил сидящих за столом и время от времени глубоко вздыхал. Николай попытался было разрядить атмосферу и стал рассказывать о Москве, о каких-то нововведениях. Но его никто не слушал.
После пятой рюмки Павел Константинович, вдруг как очнувшись, решил братьев развеселить. Он стал рассказывать о том, как годы назад среди местных пенсионеров распределяли гуманитарную помощь. Старикам раздавали списанный с хранения провиант американской морской пехоты: одним доставались пятилитровые банки с вареной, едва подсоленной картошкой, другим самые обыкновенные жвачки и тоже в банках, а церковному старосте перепала банка… с презервативами.
Последнее слово Павел Константинович не смог произнести внятно. Соль шутки растворилась во всеобщем молчании. Братья переглянулись. Николай с трудом смог скрыть на лице кислую улыбку.
Андрей Васильевич, не раз уже слышавший эту историю, поднял рюмку, чтобы закрыть скользкую тему. Еще раз помянули покойную Катерину Ивановну, помолчали.
– Скажите, Павел Константиныч, крест на могилу сложно сделать? – поинтересовался Николай.
– Сложно – не сложно, а можно, – кивнул сосед.
– Можете взяться?
– Отчего ж не взяться? Какой надо-то?
– Как в монастырях… с небольшой крышицей, знаете, может быть. Ваня нарисует. Скворечник немного напоминает.
– В полтора метра. Часть в землю уйдет, – пояснил Иван, подливая себе водки. – Хорошо бы два метра дубового бруса найти.
– Дубового? Два метра?.. И не мечтай! Тут каждая щепка на счету. А весить сколько будет такая громадина? Да ты представь – бревно! – Палтиныч даже поперхнулся.
– Мы заплатим, сколько нужно будет.
– Чтобы такой брус выпилить, нужен ствол, понимаешь? Где ж его взять? А ставить как махину такую? А укреплять?
Андрей Васильевич решение сыновей вроде бы одобрял, но в разговор не вмешивался. Помалкивала и Дарья Ивановна.
– Я, конечно, могу у батюшки спросить… – предложил сосед. – Два бруса, моих собственных, с прошлого года у него на подворье валяются. Мы крыши чинили, я дерево сушиться оставил. Могу забрать. Брус что надо. Только сосновый, не дубовый.
– Сосна не подойдет, – заупрямился Иван.
– А другого нет.
– Во дворах рядом лесхоз был. Бревна во дворе валялись… Нельзя у них спросить? – поинтересовался Николай.
– В стройконторе? Там дерева нет, – заверил сосед. – Или такое продадут, шаромыги…
– Завтра в части поговорю, – приостановил дискуссию Андрей Васильевич, имея в виду воинскую часть, командиром которой закончил службу. – Если у них нет, так хоть скажут, куда поехать.
Дарья Ивановна во второй раз обносила стол горячим. От запаха лаврового листа и перца у бедолаги Палтиныча шевелились ноздри. Воспользовавшись заминкой, он принялся расплескивать по рюмкам свой «самтрест», от которого до сих пор все тактично отказывались.
В эту минуту и случилось то, чем попахивало уже второй день. Андрей Васильевич, захмелев, стал отчитывать старшего сына за нарушенное обещание, которое тот дал матери полгода назад, – привезти сестру домой.
Николай слушал отца с каменным лицом. Дав ему выговориться, он, с упреком глянув на брата, сказал, что загружен теперь меньше, чем полгода назад, и по возвращении в Москву сможет наконец заняться домашними делами.
Отец, казалось, не обратил ни малейшего внимания на его слова.
– Именем матери вашей прошу… Во имя всего святого… К обоим обращаюсь… Прошу вас, найдите ее! – с каким-то истерическим почти надрывом выкрикнул Андрей Васильевич. – Узнайте, что с ней и где она. Не может так больше продолжаться. Пусть вернется!
Над столом опять повисло молчание.
– Сюда, что ли? В Тулу? – с изумлением уточнил Николай. – Ну, привезем мы ее, допустим, да разве ты ее тут удержишь, папа? Она ведь совершеннолетняя. И давно не одна живет. Может, и замужем уже. Что, мне драться с ее ухажером, чтоб отпустил нашу девочку? Ты бы этого хотел, а, пап?
– Говоришь ерунду… – одернул сына Андрей Васильевич. – Не надо умничать! Было б желание, давно б помог сестре, трепло!
– Ну вот, приехали… – Николай с досадой покачал головой. – Запамятовал ты, папа. Кто за ее квартиру платил целый год? Кто на работу ее устраивал, в лепешку расшибался, пока она в Америку не умотала? Да еще и с этим оболтусом! А кто просил тебя не пускать его на порог? Кто-то меня послушал тогда?
– Ты вот что… зубы мне не заговаривай! – одернул сына Андрей Васильевич. – Не платить надо было за ее квартиру. Купить надо было!
– Квартиру? – Николай помолчал и, потирая шею, вздохнул: – Ах, ну да. Мне ж, конечно, даром всё достается… Деньги девать совсем некуда… А ты не забыл, пап, что у меня семья, где тоже есть свои рты. По отношению к семье у меня есть обязанности. Но даже не в семье дело. Я не могу совать лапу в оборотные средства и выгребать, сколько моей душе пожелается. Зарплату людям платить надо, аренду, налоги…
– Одна твоя машина стоит как две квартиры, – упрекнул сына порядком уже выпивший Андрей Васильевич.
– Не знаю… Может, и стоит, – не стал оспаривать Николай. – Но машина не принадлежит мне лично. Машина принадлежит конторе.
– А контора кому принадлежит?
– Мне и еще двоим… Папа, ты никогда этого не поймешь… Я не могу разбазаривать имущество. Оно общее. У меня есть компаньоны. Есть законы… Не имею я права покупать квартиры родственникам на общие деньги!
– Ах, брось… – отмахнулся Андрей Васильевич.
– Прекратите сию же минуту! – всплеснула руками Дарья Ивановна. – Развели базар! Не стыдно вам? Андрюш, чего ты так завелся-то?
– Именем покойной матери… Я к обоим вам обращаюсь… Вы должны дать мне слово, что найдете Машу и поможете ей, – с трудом выговаривая слова, потребовал Андрей Васильевич. – Коля, Ваня, обещайте мне это, прямо сейчас…
Сосед, всё это время чувствовавший себя не в своей тарелке, поднял налитую до краев рюмку и, обращаясь к Николаю, произнес:
– Ты, вот что, ты не расстраивайся так. Он отец твой всё-таки… Давай-ка по последней, наливай, и пойду я, поздно уже.
Николай взял рюмку, одним махом осушил ее и, не обращая внимания на соседа, севшим голосом сказал:
– Хорошо, папа. Даю тебе слово…
Андрей Васильевич вперил в сына мутный взгляд, челюсть у него по-стариковски отвисла.
– Я обещаю всё узнать. Всё поправить. Всё, что еще можно поправить, – проговорил Николай.
– Тогда всё. Больше не будем… – выдавил из себя отец. – Ты извини меня. Нервы…
Андрей Васильевич растормошил Ивана в девять утра. Он успел уже, оказывается, побывать в части. Леса там дать не могли. Но теперешний командир Евстигнеев предлагал помочь с машиной для поездки в лесхоз в сорока километрах от города, куда иногда посылали работать солдат. Дуб, если теперь и привозили, то только оттуда. Полковник был уверен, что с лесниками можно договориться…
Розоволицый, низенький, плотноватый полковник встречал Лопуховых у КПП. Едва завидев за турникетом пропускного пункта своего давнего предшественника с сыновьями, Евстигнеев отпустил группу офицеров, которым давал за что-то нагоняй, и, поправив фуражку, пошел навстречу.
Андрей Васильевич не без гордости представил полковнику своих наследников. Пожав братьям руки, командир части указал на КамАЗ с десятиметровым прицепом, стоявший на центральной аллее.
– В вашем распоряжении на целый день, до самого вечера, – сказал Евстигнеев и кивнул на покуривающего в сторонке немолодого водителя в засаленной телогрейке. – Солярки полный бак ему залили…
КамАЗ уже выехал за проходную, когда Иван спросил отца, как тот намеревается выбирать дерево без участия соседа. Наугад они могли купить не дуб, а черта с рогами. Андрей Васильевич от этого вопроса словно очнулся. Он попросил водителя подождать полчаса, а сам отправился с сыновьями на «ниве» за Палтинычем. Сосед был дома и не заставил себя упрашивать. Но Андрея Васильевича всё же решили оставить дома. Он заупрямился и сдался не сразу: в древесине он всё равно ничего не смыслил, ехать же в лесхоз – не ближний свет, долго и утомительно.
Вдоль дороги тянулись нескончаемые унылые поля и луга. Пасмурная синеватая дымка цвета отстоявшегося молока заволакивала всю округу, скрывая от глаз унылый ландшафт. Пугала отрешенность, полнейшее безразличие природы к людскому засилью. И путники, и окрестности, словно неприкаянные бродяги, погружались в некое безвременье – пеленающее по рукам и ногам, но парадоксальным образом необходимое, как воздух.
За годы здесь мало что изменилось (да и вряд ли могло измениться). Острее, чем в былые времена, в глаза бросалась захолустность края. Не грело душу обилие ярких, словно игрушечных, бензоколонок. Кому предназначалось всё это горючее в таком количестве? Обрабатываемых полей меж тем оставалось всё меньше. Да и они выглядели бесформенными и заброшенными, ничейными. Беспорядочно разбросанные там и сям убогие придорожные постройки, переезды со сторожками и шлагбаумами, разросшиеся задворки дачных поселков, перекошенные хибары, черные из-за бурьяна садовые участки… А вдалеке за полями разворачивалась всё та же безрадостная картина.
– Вот ты спрашиваешь, почему я никогда к папе не езжу. Да посмотри вокруг! – посетовал сидевший за рулем «нивы» Николай. – Разруха кругом страшная, запустение… Пьянь в канавах валяется. Только что проехали мимо одного, не видел? Что сделали со страной, что сделали… елки зеленые!
– Сами же и сделали, – вздохнул Иван.
– Ты, что ли, в этом участие принимал? Позволь не согласиться… А вы как считаете, Пал Константиныч? Изменилось хоть что-то? К лучшему, к худшему? Вы ведь старожил, сто лет здесь живете, вам виднее… – обратился Николай к задремавшему было на заднем сиденье Палтинычу.
– Да не виднее, Коля, в том-то и беда… Кто сто лет здесь живет, тот привык, уже и не видит ничего… дальше своего носа, – проворчал Павел Константинович. – А пьянь, так она всегда у нас валялась по канавам. Не обращай внимания.
– Видишь, Вань, дело-то оказывается в привычке, – усмехнулся Николай. – Так что не всё так фатально. Если честно, вообще не понимаю, как ты там живешь постоянно, в Лондоне. Ведь страна другая, всё чужое. Мне вот всего этого и в Москве, знаешь, как не хватает… – Николай обвел рукой панораму за окном «нивы», но, почувствовав противоречивость своих слов, умолк.
– А я тебе отвечу… за Ивана, – подал голос Павел Константинович. – Там он – человек… Человеком там его считают. А здесь, если б не воровал, не хапал, за кого б его принимали? За идиота разве что или за тупое быдло… Вот как меня. А что, разве не быдло я, а, ребята?
– Пал Константиныч, ну что вы! Да кто вас за быдло-то принимает? Покажите хоть одного, мы живо с ним разберемся… – пообещал Николай.
– Быдло, как есть быдло. За километр же видно, – покачал головой Палтиныч. – Ты, Коля, стружку-то с Ивана не снимай. Не прав ты. Пусть живет, где живется. А уж если хорошо ему там, так и вовсе придираться не к чему.
По волнистым косогорам, всплывавшим то слева, то справа от дороги, начинались перелески. Где-то через километр КамАЗ, коптивший впереди, свернул к поселку, словно из-под земли возникшему сразу за брошенным полем. Грузовик вывернул на проселочную дорогу, проехал через всё село, безлюдное, словно вымершее, и, издав тормозами скрежет, остановился перед самыми крайними воротами.
Директора лесхоза на месте не оказалось. На крики и стук Николая в металлические ворота из дома за забором никто не вышел. Зато всё яростнее заливалась, напрыгивая на створки ворот, большая собака. Николай вернулся к «ниве» и предложил проехаться по поселку, порасспрашивать, как вдруг на крыльце показалась старушка в светлой косынке.
Старушка назвалась матерью директора. Узнав, зачем пожаловали Лопуховы, она сообщила им, что сына вызвали в хозяйство, и объяснила, как туда лучше проехать…
От быстрой ходьбы по раскисшим от дождей глинистым просекам Павел Константинович вскоре устал настолько, что плелся позади Лопуховых и всё сильнее припадал на правую ногу. Иван то и дело оглядывался. Братья останавливались, ждали. Павел Константинович не хотел признаться, что из-за болезни суставов ему нельзя ходить пешком на такие расстояния. Рослый темноволосый лесник взмахом руки поторапливал идти за собой…
Только минут через двадцать между стволами берез и осин замельтешили людские фигурки. Одна, другая – там оказалась целая группа. Рабочие стаскивали стволы к дороге. Завидев начальника, они прервали свое занятие и не спеша направились к вновь прибывшим.
– Ты чего, Петрович, рехнулся, старый пес?! – с ходу напустился на одного из них лесник. – Выносить надо было вон туда! – показал он влево. – Голова-то у тебя где?
Петрович, немолодой уже лесоруб с помятой, землистого цвета физиономией, стащил с головы потрепанную кепку и ослабил широкий кушак.
– Да там проезда не будет. Трактор сядет – и всё, – ответил работяга. – Ты пойди посмотри! Трепаться-то я тоже умею. Там воды по сих пор, – махнул Петрович кепкой на уровне колена.
– А по левой просеке нельзя подогнать?
– Кто ж по левой машину будет гнать-то? – вмешался другой рабочий, помоложе.
Показав на гостей, лесник объяснил рабочим, что от них требуется. Предупредил, что дуб нужен сухой, для изготовления кладбищенского креста. Рабочие покивали. Один из них, судя по повадкам бригадир, не без труда вытащил из бревна вогнанный в него железный крюк, с помощью каковых бревна и перетаскивались, и стал углубляться в лес, увлекая Лопуховых за собой.
После очередного марш-броска по просеке компания вышла на опушку дубовой рощи. В тот же миг вся стена леса озарилась неожиданно ярким, янтарно-прозрачным осенним светом, отгонявшим всякие мысли о заброшенности и неустроенности российской глубинки. Братья с интересом озирались по сторонам.
– Вот сушняк неплохой, – указал лесоруб на сухую крону мертвого, на корню высохшего дуба.
Иван подошел к безжизненному дереву, постучал по стволу с осыпающейся корой.
– Не тонковат? – усомнился он. – Нам ведь брус придется вытачивать.
– Дак вам же сухой нужен. Сухой, но стоячий, – мотнул головой работяга. – А таких тут раз-два и обчелся.
Оставив Павла Константиновича посидеть на поваленном грозой стволе березы и отдышаться, братья с лесорубом прошли вдоль солнечной просеки еще сотню метров и остановились перед другим сухим деревом.
Этот дуб был посолиднее. Где-то с середины ствол его раздваивался. Такого могло хватить не на один брус, а на два. Николай одобрительно похлопал ладонью по нагретой солнцем коре.
– Дай-ка и я на него гляну, – произнес подошедший Палтиныч.
Подойдя к дубу, Палтиныч взялся за отстающий кусок коры, потянул и, как обои со стены, сорвал трухлявую полосу до самой земли и принялся придирчиво рассматривать голую задымленную плесенью поверхность дерева.
– Гнилой? – спросил Иван.
– А кто его знает? Вроде снаружи-то хорош, а бывает, распилишь такой, а внутри пакость какая-нибудь, – пожал плечами Павел Константинович.
Петрович тем временем безжалостно всадил в ствол крюк и с видом человека, привыкшего угождать и потакать чужим прихотям, ждал, что решат заказчики.
– Другого нет? – спросил Николай.
– То-то и оно… – вздохнул лесоруб.
– Ты друг, давай, вали его тогда, да и дело с концом! Чего резину тянуть? – поторопил Павел Константинович.
Решение было принято. Рабочий сходил за бензопилой, завел ее, и не прошло и десяти минут, как дуб, скрипя всеми суставами и будто стараясь ухватиться за кроны соседних деревьев, чтобы удержаться на корню, напоследок кроша всё подряд, обреченно рухнул наземь. Петрович поплевал на свои коричневые ладони, завел мотор пилы и принялся срезать обломанные ветви.
Очищенный от сучьев и веток ствол был распилен в разветвлении на три куска. При помощи крючьев подоспевшие рабочие выволокли бревна к аллее, туда, где был свален пиленый лес.
– Сколько ему, по-вашему? – спросил Николай.
– Годов-то? Дубу? А сейчас посчитаем.
Лесоруб оседлал толстый конец дубового бревна, склонился к срезу и стал вычислять.
– Тридцать седьмого… года мы! – провозгласил он через минуту. – Так я и думал! С дубом-то плоховато у нас. Перевели весь перед войной. Эти посадки старые, довоенные. При отце народов, в тридцать седьмом, два участка засадили. Здесь и вон там… – Петрович махнул рукой в сторону просеки. – Тут вот и пилим сегодня. Этот еще ничего, хоть и мертвый. Всего лет пять, поди, простоял. Потому и не гнилой…
В ожидании трактора Павел Константинович устроился на бревне, став вдруг похожим на умудренного жизнью кота, умеющего беречь свои силы.
Сквозь ветки ольхи начинало припекать. Николай вертел в руках подобранный с земли ошметок бересты. Вид у него был недовольный. Иван же с оживлением озирался по сторонам. С появлением солнца на просеке осенняя чаща заиграла золотистыми бликами. Стояла пьянящая тишина.
– Сколько, говоришь, лет-то было? Покойнице? – спросил Петрович старшего из братьев.
– Тридцать седьмого года рождения, – помешкав, ответил Николай.
– Ну, брат, ставь поллитровку! Как звать-то тебя?
– Лопухов его звать! – отрекомендовал Николая Палтиныч. – А поллитровку… Я тебе, гад, такую поллитровку поставлю – мало не покажется! И на таком деле руки погреть рады. Стыд-то поимей!
– Во народ пошел! Чуть что, сразу гад… – без обиды проворчал дровосек.
– А насчет возраста вы почему интересуетесь? – спросил Николай через силу.
– Да колец-то на дубу поваленном – столько же. Я ж говорю: в тридцать седьмом сажали их. Тоже, получается, тридцать седьмого года рождения. Для тебя он здесь и стоял, дуб этот… Не суеверный я, но когда совпадения такие… Тьфу ты, леший!
Николай уставился на работягу в некотором замешательстве. Палтиныч покачал головой и осуждающе прицокнул языком…
Павел Константинович не стал предупреждать братьев, что любит работать один, да и вставал он обычно на рассвете. Поэтому наутро, когда братья пришли к нему во двор помогать, крест он уже почти закончил. Осталось подогнать пазы и скрепить соединения шипами.
Даже в горизонтальном положении, еще не поднятый с козлов, крест выглядел неимоверно тяжелым. С размахом поперечной балки в полтора метра и около трех метров высотой, вместе с той частью подножия, которая должна была уйти в землю, эта внушительного вида конструкция лежала на козлах при входе в сад, поближе к двери в мастерскую. Крест напоминал распятье в натуральную величину. Смотреть на него было жутковато. Как Павлу Константиновичу удалось ворочать этакую махину в одиночку? При помощи рычагов, лебедок?
– Закрепить осталось… перекладину, – поздоровавшись с братьями, пояснил Палтиныч, весь белый от древесной пыли.
Николай прикоснулся к гладкой поверхности бруса и спросил:
– Гвоздями?
– Вставками дубовыми. Скажешь тоже – гвоздями! Ведь разлезется, зимы не выстоит… Я отца-то вашего просил шипы раздобыть. Не передал, что ли?
Иван распотрошил собранную отцом сумку. Кроме увесистого свертка с бутербродами и термоса с чаем, заботливо положенных Дарьей Ивановной, в ее недрах обнаружились несколько рулончиков наждачной бумаги и кулек, в котором лежали мелкие, округлой формы штырьки толщиною с карандаш, выточенные по просьбе Лопухова-старшего в воинской части.
Павел Константинович взял кулек и поплелся в свой сарайчик. Запустил столярный станок, и в открытую дверь братья наблюдали, как Палтиныч умело и неторопливо выравнивает доски для крышицы, не переставая ворчать, что дерево досталось им никудышное и инструменты у него, дескать, тупые, хотя резали они дубовую твердь, как нож – масло…
Николай должен был вернуться в Москву еще сегодня утром. Компаньон Гусев теребил звонками каждые полчаса, дозваниваться умудрялся по всем телефонам одновременно. Дела в Москве горели и, как назло, связанные с последней поездкой Николая в Лос-Анджелес. Однако он почему-то не посчитал нужным сообщить компаньонам о причине своего внезапного отъезда – наверное, просто не хотел, чтобы ему досаждали звонками на мобильный телефон, пока он топчется у могилы.
Возвращение нельзя было откладывать. Не только потому, что дела в Москве пришлось пустить на самотек, но и из-за дочери. Мать ее, и та узнала об отъезде Февронии в Тулу по телефону, когда они уже сидели в поезде. О преподавателях академии и говорить нечего. Понадобятся как всегда фальшивые справки, а ими предстояло обзавестись. Николай объяснил брату: еще день отлынивания от занятий – и в академии будут неприятности. Вернуться в Петербург Феврония должна была не позднее чем завтра-послезавтра.
Николай звал Ивана ехать в Москву вместе, как будто не понимая, что не время сейчас оставлять отца одного. Старший брат предлагал остановиться у него на Солянке и даже предлагал денежное содержание – «подъемные».
Иван медлил с ответом. Не только из-за отца. Он вообще не знал, что делать. Пожить некоторое время в Туле? Остаться до сорока дней? Или уехать, как предлагал брат, чтобы к этой дате вернуться с каким-нибудь свежим решением в голове? А потом? Начинать жизнь в Москве? Вернуться в Лондон? Мир казался ему нереальным, словно вывернутым наизнанку…
Зазывая брата к себе, Николай самодовольно улыбался. Но улыбка эта была лишь прикрытием: умолчал старший брат и о своих домашних неурядицах, и о том, что на Солянке у него живет сейчас другой гость…
В Москву Иван приехал неделей позже, чем обещал. Дверь открыла немолодая женщина в белом переднике. До Ивана не сразу дошло, что перед ним домработница. Он уточнил номер квартиры. Ошибки не было. Он вкатил чемодан в переднюю.
В просторном коридоре показался женский силуэт в чем-то длинном и светлом. Нину, жену брата, Иван в первый миг попросту не узнал.
– Здравствуй-здравствуй! А мы уже посылать за тобой хотели… – приветливо проговорила Нина, подходя ближе. – Никак поезд опоздал?
– Пробка. Почти у самого дома… Невероятно! Если бы встретил тебя на улице, прошел бы мимо не поздоровавшись, – простодушно признался Иван.
С любопытством окинув гостя внимательным взглядом зеленых глаз, невестка подставила Ивану щеку. Он вежливо прикоснулся губами к прохладной розовой коже. От Нининых волос исходил едва уловимый аромат незнакомых духов.
– Господи, какой же ты стал взрослый, Ваня! – вздохнула Нина. – И как возмужал в заграницах… – Отстранившись от него, она тихо сказала: – Пожалуйста, прими мои соболезнования…
В глубине квартиры возник Николай с неизменной сигарой в руке. Без лишних слов он сгреб брата в свои медвежьи объятия. Здесь, на своей территории, он чувствовал себя уверенно и свободно – тульские скованность, недовольство и брюзгливость исчезли, сменившись барским благодушием.
– Ну, Ваня, держись! Это ж надо такому случиться! Думал, никогда не увижу младшего брата у себя дома… – Николай широко улыбался. – Ты проходи… Мы ждем тебя целый час…
Иван объяснил причину задержки: буквально у него на глазах случилась авария, недалеко от Солянки, возле Астаховского моста, на повороте к набережной на полном ходу перевернулся черный «мерседес», по инерции автомобиль проволокло вверх колесами, был сбит прохожий, и таксисту потом долго пришлось лавировать в мгновенно образовавшейся толчее бешено сигналивших машин.
– Да здесь каждый день кто-нибудь бьется, место такое… бойкое! – хохотнул Николай и ободряюще хлопнул брата по плечу. – Привыкай!
Оставив вещи Ивана в коридоре, братья в сопровождении Нины вошли в просторную гостиную. Комнату заливал яркий свет от высокой люстры. На массивном кожаном диване цвета топленого молока сидел с журналом в руках незнакомец в белой рубашке и галстуке. Он с живостью поднялся.
Николай представил брату своего гостя, американца венгерского происхождения Ласло Грабе. Вместе с ним Николай вернулся из Америки. Лет тридцати пяти, темноволосый, загорелый и чисто выбритый, американец, улыбаясь, протянул Ивану руку:
– How do you do! Nice to meet you![1]
Николай скороговоркой объяснил, что Грабе по-русски не говорит вообще.
– Ни бум-бум… – с ухмылкой добавил он.
Словно подтверждая это мнение, американец непонимающе покачал головой и улыбнулся еще шире.
– Мы тут с Ласло не дождались тебя… – повинился Николай. – Так что, признавайся, что пить будешь… Виски? Коньяку рюмашку? А может, водки сразу? – Николай подошел к стоявшему перед диваном стеклянному столику, в два этажа уставленному выпивкой…
Ивану с дороги хотелось пить, и он попросил воды. Домработница чуть ли не бегом принесла ему бутылку «эвьяна», наполнила большой стакан. Опустошив его, Иван спросил, где может вымыть руки.
– За мной! – весело скомандовал брат. – А может, тебе сразу комнату твою показать?.. Переоденешься…
– How long since your last visit to Moscow?[2] – вежливо поинтересовался американец, когда Иван вернулся ко всем в гостиную.
Поймав себя на мысли, что английский язык в Москве звучит как-то слишком правильно, как у дикторов радио, Иван ответил, что дома в России он давно не был, Лондон всех приковывал к себе какими-то невидимыми цепями, и зачем-то добавил, что приезжал в Москву гораздо реже, чем принято ожидать от человека, который жить не может без родины.
– Hey, you speak very good English![3] – восторженно всплеснул руками американец.
Иван, всё еще с трудом преодолевая языковой барьер, ответил:
– I don’t think so…[4]
– I’d like to speak Russian like that. Come on, don’t be modest… We did speak German, French and Spanish at home though. With Russian it feels like to speak the three at once… Which part of London are you staying in?[5] – Ласло Грабе смотрел на него в упор и улыбался.
– Kilburn.[6]
Грабе одобрительно закивал.
– Я ему говорил, но он забыл, – по-русски вставил Николай.
– London is my second home. I spent all my teenage years there. We lived in Holland Park… What times that was! What a laugh we had! Ah, yeah! beautiful girls! British girls, when they’re not plain, which is rare, they can be beautiful, you know. They can take your breath away! Don’t you think?[7]
Иван пространно закивал, соглашаясь то ли со сказанным, то ли с предложением брата выпить за компанию виски со льдом.
– За энглиски джентчин! – неожиданно провозгласил по-русски Ласло и поднял свой стакан, чтобы чокнуться сначала с Иваном, а потом и с Николаем.
Домработница внесла поднос с закусками. Выложила на блюдце оливки, пододвинула ближе тосты с зернистой икрой и, налив белого вина Нине, которая с ногами забралась в огромное кресло, листала журнал и наблюдала за мужчинами, тихо удалилась, не забыв притворить за собой двери.
– Что у нас сегодня на ужин? – полюбопытствовал Николай.
– Рыба… Рыбный день сегодня, – сказала Нина, испытующе глядя на брата мужа. – Вань, ты к стерляди как относишься? А то, может быть…
– Хорошо отношусь, – заверил Иван.
– А ты, Лося? Рыбу ты, по-моему, не очень любишь? – спросила Нина американца по-русски.
Тот непонимающе улыбался.
– Ry… ba?
– Le poisson! – по-французски подсказала Нина. – T’aimes le poisson?[8]
– Si! bien sûr![9] – Ласло с воодушевлением закивал.
– Только я не могу тебе сказать, как стерлядь будет по-французски… – Нина перевела взгляд на мужа, затем на Ивана. – Стер-лядь! Андэстэнд? – Наманикюренными пальцами она изобразила заостренный рыбий носик.
– L’esturgeon, – подсказал Иван.
– Wow! Sterlet! That’s terrific![10] – просиял Ласло, неизвестно от чего больше: от радости понимания адресованных ему слов или от радужной перспективы отведать хваленый русский деликатес.
Ивану было немного не по себе. Недавний приезд, усталость с дороги мешались с сумбурной атмосферой встречи, застолья. Он чувствовал, что восторги по поводу его приезда несколько ненатуральны, да и кожей впитывал напряжение в отношениях брата и его жены. Непривычным казался и выставляемый напоказ каждой деталью достаток Николая: просторная квартира с пятиметровыми потолками, обставленная дорогой мебелью, огромная, в полстены, панель телевизора (в России телевизоры по-прежнему держали в гостиных), трехсотлитровый аквариум… – таких хором Иван не видел еще ни у одного из своих московских знакомых. Разливаемый по стаканам виски стоил не менее двухсот долларов за бутылку, не дешевле было и французское вино «Сент-Эмильон», которое раскупорили заранее, чтобы проветрить. Впечатлял и вид из окна на Кремлевские башни, и молчаливая услужливая домработница… Брат зажил на широкую ногу. Давно ли? Когда он успел обзавестись всем этим? И почему помалкивал о своем преуспеянии?
За столом продолжали упражняться в английском. К удивлению Ивана, брат изъяснялся бегло, речь его была правильно поставленной, разве что выговор отличался чрезмерным рыканьем на американский манер. Где и когда Николай умудрился так овладеть языком, оставалось тоже лишь догадываться; ни по русскому, ни по иностранному он никогда не приносил из школы оценок выше «тройки». Нина же с трудом могла выстроить самую простую фразу, да и то коверкала язык Шекспира до неузнаваемости. При этом она не испытывала ни малейших комплексов и тараторила на своем скверном инглише с такой непринужденностью (типичной, впрочем, для людей обеспеченных), что ей тут же хотелось простить любой ляп. Американец же обильно приправлял речь международным английским сленгом. По виду он сильно смахивал на уроженца Кавказа, а никак не Венгрии, хотя настаивал именно на последнем, и даже с некоторым упорством, с приведением чуть не всей своей родословной: родня Грабе, по его словам, наследила по всей Европе еще с времен Австро-Венгрии.
Иван сразу подметил, что Ласло лишь выдает себя за простака, но таковым не является. Впрочем, явно еще не научился распознавать каверзы русской души, о которые рано или поздно приходится спотыкаться любому иностранцу. Особенно ясно это становилось почему-то в присутствии Нины, заражавшей мужчин своим легкомыслием. Иван присматривался к компаньону брата с любопытством. В своем обычном окружении он никогда не встречал людей подобного типа.
Домработница Тамара – Грабе успел наградить ее прозвищем Tomorrow[11] – вкатила в гостиную передвижной столик. На нем красовалось большое блюдо с рыбным заливным, блюдо с вареной картошкой, масленка, керамический поддон с покрытым темной аппетитной корочкой домашним паштетом, три селедочницы, конечно же, с селедкой нескольких видов: маринованной в вине, в горчичном соусе и просто залитой маслом – со свежей зеленью укропа и колечками лука. Для американского гостя был специально приготовлен шпинат, запеченный в духовке с оливковым маслом и пармезаном. Переставив блюда на большой стол, Тамара удалилась так же тихо, как и в первый раз, – даже не слышно было громыхания собранной посуды на полочках передвижного столика.
Николай положил себе в тарелку селедки с луком, – с детства его любимое блюдо – и, поскольку водки никому не хотелось, стал разливать по бокалам вино. В ответ на шутливое замечание Нины, что запивать плебейскую селедку таким нектаром простительно разве что повстанцам где-нибудь в Катманду после ограбления президентского дворца, Николай налил жене бокал белого бургундского «Pouilly-Fuisse»: пей, мол, и радуйся – хорошо, что не последнее.
Заявленная в меню стерлядь не произвела на Грабе особого впечатления. Он попробовал ее впервые в жизни и нашел, увы, пресноватой, но все же расхваливал, – чувствовалось, что из вежливости.
Меж тем Николай, оприходовав вторую порцию селедки с картошкой, завел с партнером разговор о делах, и в частности, об итогах их недавней совместной поездки. Иван не был посвящен в детали дела, но понял сразу, что результаты переговоров в Лос-Анджелесе оказались не такими, как ожидалось.
Брат виноватым тоном объяснял, что иностранцы страдают хроническим недопониманием реального положения вещей в России. Американец же, видимо, давно привыкший к подобного рода дискуссиям, резонно замечал, что капитализм в России, к сожалению, не первичный, а блатной, и все в Европе и Америке это понимают. И что на бесконтрольных продажах коррумпированными структурами природного сырья еще не поднялась экономика ни одной страны.
Николай жарко возражал, валил всё на политические интриги правящей верхушки, приплел чуть не международный заговор против России. Иван ловил на себе вопросительные взгляды Нины, – она, видимо, тоже привыкла к застольным дебатам, научилась в них не вдаваться, – и с трудом подавлял зевоту, мечтая о том, как упадет в необъятные глубины постели (в том, что кровать будет огромной, как и всё в доме брата, он почти не сомневался), и сегодняшний бесконечный день наконец закончится.
Американец продолжал отстаивать свою точку зрения:
– You have to understand one thing, Nicky, living off petrol, off barrels, it’s a dead end! When will you understand that? There is not one country in the world that has been able to blossom thanks to raw materials. We call this the Holland syndrome. Have you never heard of it?[12].
Николай пыхтел и теперь отмалчивался, к аргументации оставаясь равнодушным.
С еще более ярым пылом Грабе принялся рассказывать, как в пятидесятые годы голландские власти перепугались какой-то статистики, согласно которой страна могла оказаться в хвосте у экономически развитых стран, если будет продолжать смотреть сквозь пальцы на общемировую конъюнктуру, и с этого момента принялись массированно вкачивать инвестиции в добычу природного газа, что едва не обернулось крахом для всей экономики, не такой уж застойной.
Николай по-английски запротестовал:
– Как можно развалить экономику страны выгодной добычей газа?! Ну, что ты нам рассказываешь?.. Одни теории…
– Дай человеку возможность водрузить одно место на клад с несметными сокровищами, и в нем просыпается паразит, – не обижаясь, доказывал свое американец. – Зачем надрываться? Стоит копнуть – и потекло! Только ведь это самообман. Надежды на манну небесную рано или поздно оборачиваются разочарованиями… Ждать, что из-под ног забьет фонтан – это ведет к инфляции даже в самой благополучной стране. А происходит это за счет увеличения всеобщего достояния и повышения покупательной способности, как ни парадоксально. Но парадоксально это только на первый взгляд. Просчитывать тут надо дальше.
– Ах, Ласло… Побывали здесь ваши умники. Пригрела их Семейка в Кремле, было время. Теперь даже ваши власти опомнились, упекли, говорят, за решетку всю команду, всех обвинив в жульничестве. Но что-то все молчат на эту тему.
– Причем здесь наши власти? Причем здесь ваша Семейка? Я привожу реальные факты из опыта мировой экономики… – Грабе немного обиделся. – Аналогичная ситуация сложилась когда-то в Нигерии. А Нигерия была страной процветающей. Первый производитель пальмового масла, уже никто об этом не помнит. Да вдруг, ни с того ни с сего завалила свое сельское хозяйство. Горстка обормотов решила быстро разбогатеть и надоумила правительство сделать ставку на нефтедобычу. Правительство перестало поддерживать цены на сельскохозяйственную продукцию… Мой брат там работал. Знаю, что говорю…
– Мы не Африка… Мы не третий мир… Ты в Москву приехал, не в Анголу, не в Нигер, – протестовал Николай, чувствуя себя лично чем-то уязвленным.
– Торговля сырьем развращает. Ведь прибыль оседает в карманах номенклатуры, элиты новорожденной. Она жиреет от такой жизни, а страна нищает. Вся Африка через это прошла. У вас сейчас то же самое происходит. И никто не шевелится. Да вас просто надувают! Ставка на нефтяной бизнес, на нефтяные цены – ошибка ваших властей. Или надувательство. От такой стратегии выигрывают только пригревшиеся у кормушки… Те, кто не может выдвигать никаких программ. А как только набьют полные карманы, то опять кого-нибудь вытолкают на трон… чтобы было кому отдуваться. Сами – разбегутся. Попомни мое слово. Вам придется начинать с нуля…
– Ты, Ласло, русских никогда не поймешь… Мы по-другому устроены, по-другому мыслим. Вот посмотри на Нину… – Николай попытался свести разговор к шутке. – Русские по-другому смотрят на будущее. Русский человек живет одним днем и презирает расчетливость. И неизвестно, что хуже: человек, который распланировал всё на двадцать лет вперед и живет, как робот, не получая от жизни ни малейшего удовольствия, или тот, кто живет одним днем, днем сегодняшним, не дожидаясь от завтра никаких подарков… А радость от жизни может быть только сиюминутной, никуда от этого не денешься. Нельзя ее запланировать на двадцать лет вперед. Нельзя… – Николай развел руками. – Нин, хоть ты объясни ему! Тебя он послушает…
Обняв себя за плечи, Нина задумчиво кивала не Николаю, не Ласло, а почему-то Ивану, но, видимо, даже не понимала, о чем все так спорят.
– Поэтому Россия и развивалась скачками. Русские всегда делали ставку на вдохновение, на талант, а не на расчеты, – добавил Николай. – И нельзя сказать, что ошибались… Россия превратилась, прямо скажем…
– В процветающий рай, – поддел Грабе.
– Я же говорю… Бесполезно объяснять, всё равно не поймете, – устало отмахнулся Николай. – Если на газ упадет спрос, Россия начнет торговать земляникой, с тем же успехом!.. Не могут понять этого на Уолл-Стрит. Там мыслят своими категориями, пытаются смотреть на Россию через свою призму. И совершают просчет… Уолл-стрит сколько лет существует? А сколько Россия?..
После застолья, оставшись в гостиной наедине с братом, Николай перенес к дивану бутылку коньяку и рюмки и, приоткрыв окно, принялся раскуривать сигару.
– Ну и вечер… – посетовал он. – Развел Лося опять демагогию, ничего не скажешь… И ведь, ты обратил внимание, он снова ни грамма не понял из того, что я до него донести пытался! Может, объяснитель, конечно, из меня никудышный. Вот отца бы сюда: он-то точно всё бы по полочкам разложил…
– Папа здесь был когда-нибудь? – спросил Иван. – В твоей новой квартире?
– У меня? Что ты! Отказывается. Не верит, что я своими руками могу что-то заработать. Безобразие, конечно. И что мне с этим делать – не могу понять. Бить себя в грудь: смотри, мол, папа, какой я честный? Доказывать, что не ворую? Ему докажешь, ага… Я смирился. И с этим, и вообще со многим… – Николай отрешенно уставился куда-то в угол, потом спросил: – Послушай, да неужто ты действительно решил здесь жить? В России? Ведь всё заново придется начинать, с пустого места, а, Вань? Ты представляешь, что это значит?
– Заново ничего уже не начнешь.
– Тогда не понимаю, что у тебя в голове…
– А там люди, с чего, по-твоему, начинают?
– В Англии-то? Ну, не знаю… – Николай развел руками. – Да в нормальной-то стране и наследство люди могут получить, там живут накоплениями. Там есть… как это называется? Преемственность! Да и власть стабильная – не то, что у нас тут. Ведь накопления создаются веками.
– Да ладно, Коля, везде всё одинаково – и люди, и как они власть забирают друг у друга, глотки перегрызая не хуже псов, и воруют, и подличают – всё это есть везде, – возразил Иван. – Даже непонятно, что это значит теперь – там и здесь… Либерализм таких бед понатворил.
– Умоляю! У меня аллергия на терминологию! – взмолился Николай. – Заладили все! Слышат звон, да не знают, где он… Я вот считаю, что либерализм – это когда я могу выкурить сигару там, где мне хочется, и всё.
– Так и есть.
– В чем же формула зла?
Иван устало поморщился.
– Ну, сформулируй!
– Твоя формула свободы… есть в ней что-то арифметическое, примитивное. Она не учитывает… ну, например, традиций христианской истории… да-да! – несерьезным тоном подтвердил Иван, – а христианская традиция отвергает погоню за материальным благополучием и вообще накопительство… как самоцель… Обкуривать всех – это и есть либерализм, всё верно…
Николай помотал головой, пожевал сигару и сказал:
– Ладно, братишка, не унывай – прорвемся!.. Не такое тут у нас первобытное общество. Все ведь как рассуждают? Чуть что – караул! Мир – сплошное уродство, накопительство, в нем, мол, нет места порядочному человеку! А по себе ж нельзя судить о других, Ваня… Каждый сам за себя – и алмазы добывает, и за базар отвечает. Так что, если решил, надо делать. Поживешь у меня, осмотришься, ситуацию оценишь. А дальше – посмотрим. Пока могу гарантировать крышу над головой, стол, немного денег… Нет-нет, я серьезно. Всем, чем смогу, поверь… – Николай выставил перед собой ладони, наперед отметая все возражения. – На год, если нужно. Я… для меня… я считаю, что это мой долг, если хочешь знать. Да и приятно мне… Ты что, не понимаешь? А ты поставь себя на мое место.
– Понимаю, – согласился Иван.
– Вот и чу́дно… – Успокоившись, Николай на миг потонул в облаке сигарного дыма. – Главное, не принимай всё близко к сердцу… Красного вина пей побольше. Если хочешь, каждый день буду тебе покупать хорошее вино, скажешь какое… Меня один знакомый научил, когда я первый раз из-за границы домой вернулся, – пить побольше красного… Так я благодарен ему по сей день… Теперь насчет Маши расскажу. Я тут предпринял кое-какие действия. Результат, конечно, не ахти, но всё-таки…
– Ты был по тому адресу? – спросил Иван.
– Не я, сотрудник один ездил… Начальник службы безопасности, я тебе рассказывал… Что-то там не то. Никого, естественно, не застал. Но я упрямо названивал. И три дня назад сняли трубку.
– Кто?
– А непонятно кто. Голос какой-то странный, с акцентом. Похож на диктора с радио «Свобода»… когда они всяких хохлов беглых нанимали, помнишь?
– И что он сказал, этот голос?
– Ничего.
– Вообще ничего?
– «Алло» сказал… Я Филиппова еще раз откомандировал. Опять мимо: дома никого. А трубку, гады, снимают. Но самое интересное не это… На следующий день, после второго захода, возле офиса у меня люди какие-то замельтешили. Здесь и на Солянке тоже. Что-то вынюхивают, а что – непонятно. За квартирой, похоже, наблюдение установили. На профессионалов не тянут. Шпана какая-то.
– За твоей квартирой? – изумился Иван. – Вот здесь, что ли?
Николай кивнул.
– Мало ли… Кому-то не по душе твои успехи. Врагов у тебя нет? – спросил Иван.
– В конторе я не один, а бардак под окнами только у меня. У других всё в порядке, проверяли… Нет, это не имеет отношения к конторе, – покачал головой Николай. – Не исключено, что началось с поездки Филиппова в Сокольники. Пока он там был, что-то вроде на улице заметил, но не стал паниковать, убедиться наверняка хотел. А утром ко мне приезжает – сюрприз, наружное наблюдение.
– Если так… то Маша действительно влипла в какую-то историю, – задумчиво произнес Иван.
– В том-то и дело… И пока всё не прояснится, Вань, я бы посоветовал тебе не очень-то по Москве пешком разгуливать. Нина, вон, целую программу культурную тебе организовать хочет. На машине – куда хотите, ради бога. Я приставлю водителя. Будет присматривать. Они у нас обученные. А через день-два, думаю, мне удастся докопаться до истины…
Николай утаил от брата, что загадочный мужской голос, который он услышал в телефонной трубке, хоть и не пожелал ответить, как можно связаться с хозяйкой квартиры, но всё же подтвердил, что Лопухова Мария живет именно здесь и что это ее номер телефона. Николая просили перезвонить вечером. Но вечером произошло то же самое. В назначенное время набрав номер сестры, Николай опять услышал мужской голос, уже другой, но с таким же примерно акцентом.
Маши по-прежнему не было дома. Когда она вернется, ему сказать опять не могли. На вопрос, в Москве ли она вообще, снявший трубку ответить не смог или не захотел.
Это стало последней каплей. Николай сорвался: стал кричать, сыпать угрозами. На этом разговор и закончился. И именно в тот вечер, терзаемый дурным предчувствием, Николай дал Филиппову поручение досконально во всем разобраться: мало ли что?
Нина подняла их на смех, когда узнала, что немолодой флегматичный водитель мужа, всю жизнь возивший по министерствам начальство, был приставлен к ней с «заданием». И совсем уж нелепой казалась ей мысль о том, что Глеб Никитич, со всеми его несгибаемыми принципами – не ездить на красный свет, не обгонять, не говорить за рулем по телефону, не курить, не употреблять спиртного… – годится им с Иваном в телохранители.
К концу дня Нина собиралась заехать к знакомым, чтобы забрать у них Ласло. Вернуться они должны были на такси. Нина распрощалась с Иваном на Тверской, и Глеб Никитич повез его на Солянку…
Домработница Тамара, не зная, чем еще угодить брату хозяина, принесла виски, ведерко со льдом, большой граненый стакан. Иван смотрел новости по CNN. В пригородах Лондона тушили крупный пожар. В Чечне опять кто-то кого-то подрывал фугасами, а беглые боевики вели охоту на местных чиновников, продолжавших сотрудничать с федеральной властью. День назад показывали всё то же самое…
С работы вернулся Николай. Разбросав по дивану свежие газеты, он молча плеснул себе щедрую дозу виски и на некоторое время притих в кресле у окна, после чего всё же поинтересовался у брата, какие у него планы на вечер.
– Грабе ужин решил приготовить, итальянский, – сообщил Иван. – А Нина звонила только что, просила, чтобы ты Тамару домой отпустил… они уже едут.
– Ну едут и едут, – проворчал Николай. – Тама-ара! – позвал он громко.
Та тихо зашла в комнату.
– Да, Николай Андреевич…
– Вы идите пораньше сегодня, Лося подменит вас, – сказал ей Николай. – Партнер мой… любимец ваш… изъявил желание покулинарить.
– Но как же, Николай Андреевич! – всплеснула руками Тамара. – Ведь у меня уже почти всё готово…
– Идите, идите… – отмахнулся Николай. – Нина разберется.
– Ну, и что твой Филиппов? Выяснил что-нибудь новое? – спросил Иван, когда домработница вышла.
Николай рассеянно потер ладонью лоб.
– Со вчерашнего дня «наружки» мы больше не видели. Ни возле офиса, ни у дома. Так что пока – отбой. Больше не переживай. И еще: у Маши в квартире опять трубку сняли. Сказали, что загорать она уехала… на Кипр.
– На Кипр?.. Почему на Кипр?
– Откуда я знаю… Может, правда из-за меня вся эта ерунда началась. Ты ж говорил мне о недоброжелателях, помнишь? Прав ты оказался, наверное… – Николай подлил себе еще виски, сделал глоток и стал объяснять: – Были у меня сложности… Висел хомут один на шее. Недавний. Вопрос, в общем-то, спорный. А упиралось всё в деньги… Тут всегда всё в деньги упирается. Правосудие, сам понимаешь, – курам на смех. А желающих вершить его собственными руками хоть отбавляй. Иногда не знаешь даже, с кем имеешь дело: с силовиками или с какой-нибудь заразой. Филиппов тоже вот подсчитал, взвесил все «за» и «против» и думает, что пикет под окнами связан с этой именно историей. Я было и сам так подумал. Но проверить в любом случае надо было.
– Ты должен? – спросил Иван.
– Нет, долгом это не назовешь. Дефолт всё с ног на голову перевернул, ты это, наверное, помнишь. Одним жирный кусок обломился, а другим локти пришлось кусать. Ну так вот… Поторопились мы вложиться в одно дело. Кое-кому показалось, что я тогда недоплатил. Деньги вкладывали вместе, но переговоры вел я. Значит, и шишки на кого должны сыпаться?.. А так всегда. Я всю жизнь свою за козла отпущения, видно, уж судьба такая, – посетовал Николай.
– Спрашиваю себя иногда, что бы я делал на твоем месте, – после некоторого молчания сказал Иван.
– То же самое и делал бы… Ко всему привыкаешь. Единственное, к чему невозможно привыкнуть, так это к подлости, – вздохнул Николай. – Но есть, правда, одно средство… очень помогает не заблуждаться насчет людей. Я для себя вывел три аксиомы. Любой человек, даже самый трухлявый, ищет смысл жизни, но никому в этом не признается. Это первое. Второе: никто не хочет жить лучше хорошего, но сам это не всегда понимает. В основе принцип: лишь бы прожить. А третье: не хотим мы знать, кто мы такие и что с нами будет завтра. Не хотим и всё! Это самое странное… Если ты это понимаешь, то для тебя уже нет никаких секретов в отношениях с людьми… Есть, правда, еще и четвертая аксиома… Но я в ней не до конца уверен.
– Какая?
– В душе мы все чисты, как стеклышко. Все без исключения. Несмотря на свои пороки.
– Тут я, пожалуй, не соглашусь, – помолчав, возразил Иван.
– Если удается преодолеть в себе отвращение к грязи… в людях, к их нутряному скотству, то жизнь становится… Не знаю, как это объяснить… занятной, что ли. Начинаешь видеть что-то такое… Ведь над всеми нами ставится интереснейший эксперимент, невероятный по своим масштабам. Цель его чистая, не грязная. Я уверен в этом… Понимаешь, что я хочу сказать?
– Не уверен.
Разговор был прерван телефонным звонком. Звонил еще один компаньон Николая, Михаил Дмитриевич. На ходу ослабляя галстук, Николай встал и отправился в соседнюю комнату – говорить о делах…
Приехали Нина и Ласло. Из передней доносился смех. Кто-то незнакомый, видимо водитель, вносил в комнату коробки со снедью. Николай, выглянув из кабинета, тут же пошел выяснять, что там за шум и гам, и был встречен взрывом хохота.
Держась за косяк и вытирая слезы, Грабе объяснял, что в последний момент до него дошло, что он переоценил свои кулинарные способности, и, чтобы спасти свою «репутацию», решил раскошелиться и купил готовые итальянские блюда. Оставалось их только разогреть.
Так и не понимая, что во всем этом смешного, но заражаясь смехом, Николай позвал Ивана. Они предложили Ласло свою помощь: дескать, шеф-повару не по статусу разбирать на кухне коробки и пакеты. Но Грабе решительно замотал головой. Братьям предлагалось проявить терпение. Готовился сюрприз.
К столу ждали еще одну пару – холостяка Горностаева, который пообещал покорить компанию своей новой девушкой. Вечер предстоял бурный. Иван жалел о том, что в очередной раз не предусмотрел никакого запасного варианта. Но, видно, так и жило всё окружение брата, да и он сам: гости, развлечения, застолья, рестораны. Во избежание обид проще было подстраиваться…
С утра в субботу Иван навестил живших на Старом Арбате знакомых, с которыми не виделся несколько лет, затем прогулялся по залитому солнцем Новому Арбату и, возвращаясь домой на метро, где-то между «Кузнецким мостом» и «Китай-городом» стал свидетелем необычной сцены.
В вагоне неподалеку от него стояла девушка в темно-синем пальто, какие носят иногда в шестнадцатом округе Парижа. По ее лицу струились слезы. Она торопливо утирала их и едва сдерживала рыдания. В вагоне было людно, толпа напирала со всех сторон, и никто не обращал на плачущую девушку внимания. Слезы здесь никого не удивляли? Всеобщее безразличие казалось Ивану обескураживающим.
На «Китай-городе» незнакомка протиснулась к выходу и исчезла в людском потоке. Иван, спохватившись, что чуть не пропустил свою станцию, вышел следом. Дав толпе рассеяться, он не спеша направился по свободному павильону станции к выходу, как вдруг за аркой, где уже ползли наверх эскалаторы, внимание его опять привлекло знакомое синее пальто.
Стоя лицом к стене и прикрываясь косметичкой, незнакомка буквально захлебывалась слезами. Ее плечи вздрагивали. Сцена была настолько душераздирающей, что Иван замедлил шаг, а затем решительно направился к рыдающей незнакомке.
– Простите… Я могу вам чем-нибудь помочь? – спросил он.
– Не можете… – прозвучал тихий ответ.
– У вас что-то случилось?
– Послушайте… что вам надо? Шли бы вы своей дорогой, – проговорила девушка, даже не взглянув на него.
– Мы ехали в одном вагоне… только что. Мне от вас ничего не нужно, – сказал Иван.
– Вот и оставьте меня в покое!
Незнакомка была настроена решительно. Иван помедлил еще один миг. Округлое лицо с растекшейся по щекам тушью не было ни приветливым, ни привлекательным. Одета девушка была всё же броско и, несмотря на пальто простого правильного покроя, скорее, безвкусно; на ногтях – яркий маникюр. И еще что-то подсказывало Ивану, что перед ним не москвичка.
– Что ж, до свидания, – сказал он и направился к эскалатору.
Мгновение спустя, обернувшись, Иван увидел, как девушка в синем пальто прошла на эскалатор следом за ним. Возле нее маячили двое парней. Оба оживленно жестикулировали. Подойдя ближе к заплаканной незнакомке, они, видимо, тоже попытались вступить с ней в разговор. И, судя по виду обоих, получили такой же отпор.
Иван продолжал невольно наблюдать за тем, как парни пытались в чем-то убедить девушку. Один из них подался чуть вперед и потянулся к ее сумке, висевшей на плече, но та торопливо прижала сумку к себе, что-то резко высказав парню. Иван отметил про себя, что молодые люди выглядели то ли недовольными, то ли обиженными.
На выходе из метро Иван остановился у киоска с прессой, чтобы купить для брата «Известия». Из-за столпотворения и медлительности продавщицы он был вынужден прождать с минуту и, когда направился наконец к выходу на Солянку, в конце подземного перехода опять наткнулся взглядом на знакомый девичий силуэт.
Тут как тут были и парни. Все трое стояли возле массивной колонны в полумраке перехода и, к немалому удивлению Ивана, продолжали что-то выяснять. В ту секунду, когда Иван поравнялся с ними, девушка сделала рывок в сторону, пытаясь обойти одного из парней, но ей преградили дорогу.
Иван замедлил шаг. Могло ли хулиганье донимать прохожих на одной из центральных станций? Вряд ли.
Иван приблизился к колонне.
– Вы уверены, что я не могу вам помочь? – обратился он к незнакомке.
Парни повернулись к нему – оба в черных очках. Вряд ли им было больше двадцати пяти. По виду студенты.
– Эта девушка – моя знакомая, – произнес Иван первое, что пришло на ум, и в тот же миг понял, что вмешался кстати. – Проводить вас?
«Студенты» переглянулись.
– Ты чё лезешь куда не просят? – развязно проронил один из парней. – Топай давай, прохожий!
Оба резко подались вперед. Иван даже не успел понять, что происходит. Всё было проделано стремительно и с такой ловкостью, что он и шага не успел сделать в сторону. В следующий миг, когда его схватили за рукава, на него вдруг словно надвинулась высокая стена… Больше он ничего не помнил…
Между окном и кроватью, облокотившись на подоконник, сидел на неудобном пластмассовом стуле грузный взлохмаченный мужчина в пальто. Лежащий на койке будто бы узнал его и попытался приподняться. Но посетитель придержал его за плечо:
– Лежи… Лежи ты, ради бога.
– Где я?
– В больнице.
– В какой еще больнице?
– Для космонавтов… Космонавтов тут лечат, любопытный ты мой! – вздохнул Николай Лопухов.
– Каких космонавтов?
– Ну какая тебе разница? Больница такая. Если и не самих космонавтов, так тех, кто работает на космос. Лежи и не волнуйся… Всё хорошо, всё нормально.
Лопухов-старший был раздражен, небрит. Его лицо редко бывало таким землистым и одутловатым, но Ивана поразило даже не это. Взгляд брата, обычно покровительственный и чуть усталый, сейчас был бегающим, нервным, как в детстве в минуты обиды, следовавшей за хорошей взбучкой, но в то же время каким-то ожесточенным, холодным.
– Теперь, Ваня, давай-ка пошевели мозгами… если можешь, – приказал Николай. – Ты помнишь, что произошло?
Иван помолчал и с удивлением ответил:
– Нет.
Что-то мешало ему говорить. Оказалось – повязка на лице. Иван оторвал руку от постели, ощупал голову. Рука казалась настолько тяжелой, что с трудом удавалось шевелить пальцами. Повязка покрывала не только лицо, но почти всю голову.
– Ради бога… оставь бинты в покое! – вскипел старший брат. – Лучше попытайся вспомнить хоть что-нибудь!
– Какие-то люди… Студенты, двое… В метро, точнее, в переходе. Недалеко от твоего дома…
– Это понятно, где всё случилось, я уже знаю… А дальше, дальше-то что? – подстегнул Николай.
– Чего-то хотели… С ними была женщина… Кстати, сначала мы ехали в одном вагоне.
– Какая женщина? – быстро спросил Николай.
Иван помолчал немного и продолжил:
– Я подошел. Они приставали к девушке… Прямо в метро, днем, представляешь…
Николай встал, окинул брата безнадежным взглядом и, не сказав ни слова, вышел.
Иван огляделся по сторонам. Он действительно находился в больнице. Один в большой палате. Другая кровать рядом и еще две напротив пустовали. Над изголовьями – щитки с проводами и кнопками. За большим мутноватым окном виднелись городские окраины, незнакомый спальный район, фабричные трубы, из которых сюрреалистичными грибами вырастал дым, а вдали, у серенькой линии горизонта, рыжела полоса леса.
В палату вернулся брат. Скинув пальто на одну из кроватей, он сел на прежнее место.
– Так вот, Ваня… Чтобы развеять твои романтические иллюзии: женщина здесь ни при чем…
Иван попытался приподняться на подушке повыше, но сильная боль пронзила затылок и спину. Он застонал.
– Ты думаешь, что она просто… Меня что, подкараулили? А она… Нет, это было бы слишком сложно. Я сам подошел к ним… к колонне.
– Нападение совершили на тебя, а не на прекрасную незнакомку, – вздохнул старший брат. – Тебя схватили за руки… за рукава… и мордой приложили об эту колонну! Можно сказать, что тебе повезло даже – легко отделался. Нос тебе, конечно, подправили, но других травм нет. Сотрясение мозга еще… ну, это естественно. Благо еще милиция рядом оказалась, а то бы так отделали… Да, местные подонки – это тебе не лондонская шпана.
Иван смотрел на брата недоумевающим взглядом. Борясь с удивлением от услышанного, он всё еще в чем-то сомневался.
Николай заботливо подоткнул край колючего шерстяного одеяла.
– В общем, так, мой друг. У нас с тобой неприятности. Глядя на твою рожу, смело можно сказать, что немаленькие. Кто-то хочет на меня надавить. Кто – пока не могу понять. Зато теперь я точно уверен, что всё это из-за Маши.
– Но зачем им было нападать на меня, да еще так… демонстративно?
– Припугнуть хотели. Но чтобы так, не до смерти. Просто заткнуть нас с тобой, угомонить. А то братья, понимаешь, старшие! Сестру им подавай по первому требованию, да еще что происходит доложи! А что, разве эти дебилы не добились своего?
– Но ведь и дураку ясно, что мы после этого не будем сидеть сложа руки! – помолчав, сказал Иван.
– Вот потому тебя и отмордовали. Чтобы попридержать и с толку сбить. Раз эти люди идут на такие меры, значит, шаги мои они истолковывают как угрозу, – заключил Николай. – Я ведь просто хотел с Машей поговорить, голос ее услышать, только и всего, а тут такое началось. И знаешь, я вообще начинаю сомневаться, что она куда-то уехала.
Николай уставился в окно.
– Эти люди – кто они? Кого ты имеешь в виду?
Презрительно усмехнувшись, Николай молчал.
– Кому-то не хочется, чтобы мы… чтобы мы поддерживали отношения? – спросил Иван. – С Машей, что ли?
– Отношения! Да нам по телефону с ней не дают поговорить! – взорвался Николай. – Ты забыл, что такое Россия!.. Конечно, другой вывод напрашивается: раз стараются припугнуть, значит, войти в контакт с ней можно… с Машей, – добавил он. – В противном случае, зачем палки ставить в колеса?.. В Москве тебе теперь находиться нельзя… Уедешь на дачу. Поживешь там несколько дней. Пока не прояснится. При сотрясении мозга бывают последствия всякие. Вдруг немного идиотом станешь? Ты ведь уже, если откровенно… Так что имей в виду… На всякий случай здесь ты не Лопухов, а Лаптев… Ясно?
Иван недоверчиво покосился на брата.
– А что, хорошая фамилия. Сам бы с такой ходил, – добавил Николай. – Послушай, может, тебе вообще уехать на какое-то время? Вдруг это только начало?
– Куда?
– В Лондон.
– Я же только что приехал.
– Столько лет там просидел, посидишь еще месяц-другой. Купим тебе билет… Туда и обратно.
– Что за бред? Не собираюсь я никуда уезжать. Машу надо найти…
– Русским языком тебе объясняю, неизвестно, чем здесь пахнет. Мне-то ты что предлагаешь делать? Телохранителей для тебя нанимать? Чтоб за ручку водили?
– Могу уехать в Петербург… на худой конец, – предложил Иван.
– Москва, Петербург… Ты еще не понял, куда ты приехал…
– Лондон тоже не край света. У тебя дочь живет в Питере, и ничего. Тогда и о ней надо позаботиться.
– И о ней позабочусь, умник!..
К разговору вернулись через день. Николай по-прежнему настаивал на переезде на дачу. Знакомые предлагали ему на время свой дом в Кратово, в котором не жили с лета. При доме постоянно жил сторож. Но Иван и слышать не хотел о деревне, продолжал настаивать на питерском варианте.
Новостей больше не было. Николай выглядел взвинченным, нервным. Он создавал видимость бурной деятельности, постоянно говорил о своем кагэбэшном сотруднике, который контролирует и разруливает обстановку, о том, что сам он уже поговорил с жившим в Петербурге знакомым отца Глебовым. Генерал в отставке, но, в отличие от отца, всё еще у дел, хотя и на штатской работе, Дмитрий Федорович Глебов обещал оказать Ивану содействие, если он надумает поселиться в Северной столице.
Реакция жены на кончину его матери потрясла Николая до глубины души. У него было ощущение, что раскололся мир, в надежности которого ему и в голову не пришло бы сомневаться. Нина наотрез отказалась ехать в Тулу.
– Тащиться черт знает куда, чтобы месить кладбищенскую грязь?..
И он вспылил. Он ударил ее. Отвесил оплеуху, еще сам не понимая, что делает. Впервые в жизни он поднял руку на женщину. Этой женщиной оказалась его жена… Позднее, когда утихли бурные эмоции, Николай не мог взять в толк, что на него нашло.
У матери не было любимчиков. Так повелось с детства. Детей в семье не баловали – разве только Машу, да и то нечасто. Считалось, что каждый должен отвечать за свои поступки сам, а если что, и уметь за себя постоять. Но с того дня, как неизлечимый недуг стал высасывать из матери последние жизненные соки, ближе всех из детей к ней оказался старший, Николай. Ванечка в это время отсиживался в Лондоне, Машенька обреталась неизвестно где. Так и получилось, что чаще всего родители общались с живущим в Москве Николаем. Мать никогда не вмешивалась в его семейную жизнь, но, после того как однажды стала свидетельницей одной нелепой домашней сцены, начала проявлять интерес к тому, что происходило у него дома. А происходило невесть что: ссорам не было конца. И Екатерина Ивановна, скрывать от которой многое не удавалось, вскоре прониклась к невестке неприязнью. Николай не видел причин для такого отношения и понимал, что, скорее всего, на мать что-то нашло, верх взяло бессознательное чувство: кровь не водица, он ей сын, а Нина – чужая, да еще и живет с ним, в каком-то смысле «забирает» его, больной человек чувствителен к таким вещам. И тем не менее всё это казалось настолько непривычным, что Николай долго пребывал в растерянности. Кончилось тем, что мать стала сторониться невестки, а та отвечала пренебрежением. Мстительный настрой жены изумлял Николая – не просто по отношению к матери, а по отношению к человеку, стоявшему на пороге между жизнью и смертью! Это выглядело низостью. Он всегда считал Нину человеком сердечным и великодушным.
С этого и начались настоящие проблемы. Что-то надломилось, безвозвратно ушло в прошлое… Вставали по утрам кто когда. Завтракали, обедали, ужинали врозь. Спали в одном доме, но в разных комнатах. Досуг проводили тоже не вместе, но скорее – убивали время. При этом и ему и ей мучительно не хотелось, чтобы всё это вылезло наружу, чтобы еще и посторонние – сосед, шофер, компаньоны и общие знакомые – стали свидетелями их семейного неблагополучия. Приходилось ломать комедию. В результате отношения еще больше погрязали в фальши. Что поразительно, Николая терзала еще и жалость, невыносимая жалость, от которой скручивало в узел, – к жене, к себе самому, к чему-то несбыточному, что начинает объединять людей с определенного возраста. Неблагополучие разрасталось, как злокачественная опухоль.
С некоторых пор перепадало даже дочери. Мир взрослых, в котором они уживались с горем пополам, похожий на переполненную корзину для стирки, уродовал чистый, безоблачный мир ребенка.
Мать жены жила в Петербурге. Оттуда родом была Нина, теперь там училась и Феврония. Если бы не Ольга Павловна, мать Нины, Николай никогда бы не согласился отпустить ребенка в другой город. А в тот момент, когда отпускал, едва ли отдавал себе отчет, какой удар наносит этим по своему отцовству. Услышав однажды от жены, что дочь сдала экзамены в балетную академию, зачислена на учебу и будет жить теперь в интернате, Николай даже не осознал, о чем идет речь: то ли не расслышал, то ли пропустил мимо ушей… Может быть, это, а не отношения жены и матери и было началом конца?
Увы, идиллии в Питере не получилось. У бабушки на Гороховой, в пяти минутах ходьбы от академии, Феврония прожила ровно шесть месяцев, а затем Ольга Павловна попала в больницу, и ребенка пришлось отдать в интернат. Не тещина вина, разумеется, но на попечении нянечек и воспитательниц Феврония жила уже два года. Попытки перевести дочь в Москву, в балетную школу при Большом театре, или нанять в Петербурге приватных нянь, провожатых и репетиторов оборачивались протестами тещи, заверениями, что она справится сама и вот-вот заберет девочку домой, только закончит курс лечения и процедур. Но процедуры назначались снова и снова, а Феврония при любящих родителях и бабушке утром просыпалась в питерском интернате – на узкой обшарпанной кровати из ДСП и уже научилась сама стирать белье в раковине. Когда кто-нибудь из них двоих отправлялся в Петербург и привозил ее в Москву на каникулы или на праздничные выходные, уже через пару дней девочка рвалась обратно. Реакция дочери окончательно выбивала Николая из колеи. Чувство вины, которое его одолевало, становилось каким-то бездонным, удушливым: по его, и только по его беспечному попустительству ни дома, ни семьи у девочки больше не было. По негласной договоренности с Ниной, свои размолвки от дочери они скрывали. Но разве можно обмануть чувства ребенка? По глазам дочери он видел, что она всё понимает. Понимает, но молчит. Время, возраст… – не в нем ли спасение?
Насчет светлого будущего, которое будто бы ожидает дочь после академии, Николай не строил больших иллюзий. Пару раз съездить за границу с труппой Мариинки, поскольку детвору возили на гастроли, попорхать мотыльком по сцене, пролететь перед кордебалетом в костюме ангела с крылышками, а потом наконец получить вожделенный диплом всемирно известной балетной школы… – только наивный мог верить, что с этого начинают в балете настоящую карьеру. Стать профессиональной балериной – этого мало. Прокормиться любимым делом – разве многим это удалось? Коррумпированность балетной среды и подковерные интриги ломали судьбы сотен таких, как Феврония. И где они теперь, все эти несостоявшиеся звезды? Разлетелись по миру? Замуж повыходили за иностранцев? Учат детей гимнастике в спортзалах? Разве хотел он такой судьбы для своей единственной дочери?
Нина же смотрела на всё сквозь розовые очки. С каким-то маниакальным упорством она верила в счастливое и безоблачное будущее Февронии, как верят в ту самую счастливую звезду, которой никто и никогда в общем-то не видел – полагаясь на удачу и везение, да и на извечное русское авось. Вот где спасение!
Чем было объяснить столь безрассудное отношение к столь важным вещам? Врожденным инфантилизмом? Скорее, просто слепотой, как говорил себе Николай, но слепотой особого рода, приобретаемой сознательно: иногда она необходима человеку для оправдания собственного нежелания видеть проблемы и решать их. Слепота скрашивает жизнь. Так проще, не так тошно от всего, что происходит в семье, в стране, в мире. Это спасает, но лишь до тех пор, пока не возникает необходимость расхлебывать заварившуюся за время пребывания в анабиозе кашу. И вот тогда такому добровольному слепцу достается, как правило, самая большая ложка…
Ровно за день до поселения Ласло на Солянке Николаю выпало новое испытание. Грабе пригласил их на ужин во французский ресторан, находившийся на Воздвиженке, по соседству с адвокатской конторой, где уже который день велись очередные переговоры. В тот вечер ехать никуда не хотелось, но Нина вдруг настояла, ее потянуло развеяться… Уже одетый, Николай влетел в ванную, чтобы поторопить ее, и застал ее за странным занятием. Он даже не сразу понял, в чем дело.
Всё еще полуодетая, Нина сидела на бортике ванны, держа в руках белый лист бумаги с какой-то пудрой.
Мелькнула мысль: лекарство, допотопный стрептоцид, которым он и сам пользовался по старинке, когда мучил стоматит и не помогали другие, более «продвинутые» средства. Аккуратно сложив листок, Нина убрала его в косметичку. Тут до Николая и дошло.
– Что это? – спросил он, боясь поверить увиденному и всё еще надеясь на безобидность происходящего.
– Сколько раз просила стучаться, – процедила жена сквозь зубы.
– Я спрашиваю, что было у тебя в руках?
– Ох, Коля, только не корчи из себя идиота…
Теперь он понимал, почему ноздри у нее иногда бывали красноватыми, почему от вопросов, не простужена ли она, Нина с раздражением отмахивалась, списывая всё на сезонную аллергию. Воспаление над верхней губой, которое легко было спутать с чуть размазанной помадой, ей даже шло, в выражении лица появлялось что-то трогательное и беззащитное. А шепелявость, появлявшаяся у нее по вечерам… Язык немел от кокаина? То же самое у некоторых происходит с перепоя…
В тот вечер они так никуда и не попали. Конца не было выяснениям отношений. Нина уверяла, что кокаин завалялся в ее сумке случайно. Как можно поверить в такую случайность? Николай продолжал настаивать. Шаг за шагом сдавая позиции, Нина призналась, что порошок попал к ней не в первый раз. Но больше всего его выбивал из колеи сам тон объяснений. До чего, мол, не докатишься от скуки и уныния! В теплом, мерзком, опостылевшем болоте, в которое превратилась ее жизнь, она, несчастная, увязает день ото дня всё глубже, и жить так дальше не может и не хочет.
На вопросы, откуда взялся порошок и как давно это продолжается, Нина раздраженно бросила:
– Да его же где угодно можно купить! По всей Москве продается. Какой же ты наивный, ей-богу, просто сил нет.
– И почем это добро?
– Дорого, но не очень.
Она как будто издевалась над ним.
– Какую дозу ты принимаешь?
– Одну десятую.
– Одну десятую чего?
– Грамма.
– Ты что, взвешиваешь?
– Послушай, какой же ты… Ну, что ты хочешь?
Отправлять жену прямиком в клинику для наркоманов? На обследование? На лечение? Принудительно? Уговорами?.. Об одном из таких заведений в Подмосковье он уже был наслышан, адресок предлагали родственнику компаньона Гусева, который пытался вытащить из ямы племянника, комиссованного из армии. Николай просил Нину опомниться, подумать о своем здоровье, о дочери, о больной матери…
А затем обоих как прорвало. Она вдруг стала обвинять его в изменах. Буквально на днях он будто бы участвовал «в скотском кутеже». Она считала себя униженной, а его самого со всеми его друзьями и партнерами – ворюгами, скотами и циниками, как раз теми самыми зажравшимися новыми русскими, с которыми они так не хотели себя отождествлять…
Николай знал, о чем говорит Нина. Для московского бомонда не прошло незамеченным его недавнее появление на людях с Аделаидой Геккер. С ней он встречался не в первый раз, но после Тулы и похорон впервые. Сделал себе поблажку – увы! Что ж, он был готов расплачиваться за этот срыв. Единственное, что удивляло, – стремительность, с которой слухи расползаются по Москве. Что делать? Да ничего теперь не поделаешь, это он понимал…
Самым паршивым было то, что понимал он и другое: один день общения с такой девушкой, как Адель, пусть раз в три месяца (большего распутства он не позволял себе), стоил не только шести стодолларовых бумажек, которые она брала за вечер, но и вообще любых неприятностей. Элитная «девушка по вызову», умная, образованная и к тому же редкой красоты, некоторых она принуждала дожидаться свидания с ней неделями, но для Николая всегда делала исключение.
Стоило на миг смириться с фактом такой вот формальной измены, как становилось очевидным, что это даже нечто вроде прививки, которая позволяет оградить себя от зла еще большего – измены серьезной, такой, что может привести к развалу семьи. Так что ничего смертельного и непоправимого в проступке своем Николай не видел, хотя и раскаивался теперь в содеянном…
Помимо всего прочего на голову его сыпались в тот вечер и обвинения в нечистоплотности. Якобы пару лет назад учредителей компании, на горбу которых «банда компаньонов», среди которых был и он, Николай, въехала в бизнес, прогнали в шею, выставив этих честнейших людей на улицу и обобрав до нитки. Но разве сам он не вспоминал об этом с сожалением? Разве не сделал он всё от него зависящее, чтобы загладить свою вину? Одному из уволенных Николай нашел работу. Второму перевел на счет денег. При сегодняшнем положении дел он воздержался бы от крайних мер. Но так устроен мир и распроклятое общество людское: слабых и немощных оно сталкивает за борт, стоит им чуть зазеваться, а сильных или просто избранных (кем и зачем – вопрос особый) обязательно превозносит за заслуги действительные или мнимые. Что примечательно, большинство людей отказываются понимать, что благополучие свое их преуспевающие собратья создают собственными руками, пользуясь несовершенством мироздания и его законов. Сожалеть можно было только о том, что остающиеся на плаву, те, кому удается не выйти из игры раньше времени, оказываются не только самыми живучими, а зачастую и самыми отпетыми негодяями…
Когда компаньоны попросили Николая на неделю-две поселить у себя партнера из Силиконовой долины, вместе с которым он должен был вернуться из Америки, Николай ответил согласием не раздумывая. Обычно компаньоны поровну делили вынужденную заботу над теми, чье присутствие в Москве в данный момент было им необходимо. Пригреть же Грабе в домашней обстановке – значило, по расчетам партнеров, заполучить над компаньоном-иностранцем полный контроль. Квартира Николая на Солянке, куда он перевез семейство с Сивцева Вражка, как нельзя лучше подходила для этой цели.
Из двух выселенных коммуналок, находившихся одна под другой, перекроенных и совмещенных, получилась вполне приличная квартира. На нижнем этаже располагались три спальни, на верхнем – две. Вселение очередного гостя должно было усложнить жизнь разве что домработнице и поварихе Тамаре, но та сложностей не боялась, и вместе они прекрасно справлялись со всеми делами по дому…
Закоренелый холостяк и ловелас, Ласло Грабе сразу понял, куда попал, и делал всё, что было в его силах, чтобы в приютившем его доме царили мир и взаимопонимание. И, как ни странно, своего добивался.
Вечера проходили весело. Тамара, дважды приготовившая отменный ужин, больше не отходила от плиты. Николай повысил ей жалованье. Да и сама Нина вдруг прекрасно справлялась с ненавистной ей в обычные дни ролью домохозяйки. Вечера она проводила дома, скука домашней жизни ее больше не угнетала.
Иронизировать над партнером мужа вошло у Нины в привычку. Человек добродушный, Грабе принимал ернический тон хозяйки дома без особых эмоций. И Николай, хотя и чувствовал, что жена в любой момент может перегнуть палку, нарушив все рамки приличий, не очень напрягался по этому поводу – знал по опыту, что американцы народ необидчивый, особенно если заинтересованы в чем-то материально.
Балетных гастролей, а тем более спектаклей труппы Мариинского театра, с которой дочери уже приходилось выступать, Нина не пропускала, с тех пор, как Феврония поступила в академию. Но на этот раз муж поздно спохватился, и заниматься билетами в Большой пришлось Грабе. В самый последний момент он достал их через свое посольство и послал домой с водителем. День был будний, и встречу назначили друг другу уже в театре…
До начала представления оставалось всего ничего, а Ласло как сквозь землю провалился. Суетясь и нервничая, опасаясь, что и на этот раз по его вине всё пойдет кувырком, даром морочили друг другу голову звонками и уточнениями, Николай неоднократно обошел гардероб и решил еще раз выйти на улицу. Но Нина заметила американца в группе людей, вплывших от входа к гардеробу.
Выделявшийся из толпы своей фирменной улыбкой рассеянного джентльмена, Грабе представил чету Лопуховых своему посольскому эскорту. Норман, коренастый американец с багровым келоидным рубцом над верхней губой, с приторной улыбкой протянул Николаю для пожатия свою короткопалую пятерню. Рядом с ним возвышалась на тонких каблуках стройная особа в сером костюме – француженка Мишлен.
Николай повеселел. До театра он успел промочить горло и теперь был настроен благодушно: налево и направо отвешивал свои коронные «здрасте», пробираясь через толпу, улыбался и то и дело махал кому-то рукой. Нина удивлялась, откуда у ее сильной половины столько знакомых в Большом театре, ведь ей никогда не удавалось уговорить его сходить с ней ни в оперу, ни на балет. Сейчас же, видя его раскованное поведение в таком пафосном месте, она немного стеснялась мужа, побаивалась его необузданного радушия, сквозь которое проглядывало неумение держать себя. Благовоспитанность в любой момент грозила обернуться каким-нибудь конфузом: отдавленными ногами или раскатистым хохотом над собственной псевдозаумной шуткой, не всегда и не всем понятной. К тому же Николай чуть ли не кичился своей избыточной простотой и отсутствием хороших манер, давно уяснив, что если уж Бог одарил тебя каким-то минусом, то лучше без комплексов выставлять его напоказ, а не делать вид, что проблемы не существует.
Чувствуя себя как рыба в воде, Ласло возглавлял компанию, хотя дорогу в ложу показывала француженка, при этом он сыпал комплиментами, активно жестикулировал и нес несусветный вздор: посольский клерк, достававший для них билеты, заверил-де его, что в ложе, обычно резервируемой для дипкорпуса, куда удалось пристроить их компанию, любил сидеть сам «отец народов».
Ложа была почти свободна. Лишь в углу сидела пара – по виду англичане. Типичный «белый воротничок» в черном костюме отвесил им сдержанный кивок, зачем-то поменялся местами со своей томной пассией и стал изучать зал в бинокль.
Сцена была прямо перед глазами. Не успела компания разобраться с местами, как перед оркестровой ямой появился сутуловатый дирижер в черном фраке. Отбросив назад артистические патлы, маэстро поприветствовал публику, а еще через минуту притихший зал стал наполняться ровным мелодичным журчанием. Оркестр исполнял увертюру.
Занавес стал плавно разъезжаться. Слева появилась крестьянская избушка. Напротив, через мнимый лесок и пеструю, с цветочками, лужайку, высилась вторая хибарка. Здесь и появился некто в шляпе…
Сидя слева от Грабе, который смотрел не на сцену, а в зал и оркестровую яму, где всё горело, мерцало и переливалось золотистыми бликами, как в приусадебном пруду на закате, Нина с удивлением отметила про себя, что никакого удовольствия от общения с прекрасным партнер мужа не получает. У него было выражение лица человека, поступившегося каким-то удовольствием…
Объявили антракт. Грабе сорвался с места, словно школьник при первых звуках звонка на перемену. И когда Николай и Нина, в очередной раз разыскивая его, приблизились к осажденному публикой буфету, они вдруг заметили пропажу; Ласло, как ни в чем не бывало, стоял в очереди и живо озирался по сторонам. Николай, разморенный духотой зала, присоединился к нему. Он попросил для жены белого вина, а себе рюмку коньяку, Грабе заказал виски и для себя…
До занавеса так и не досидели. Безразличие компании к спектаклю передалось Нине. Заставлять безразличных к балету мужчин протирать брюки в креслах зрительного зала – что могло быть глупее? Знакомая постановка ей тоже вдруг стала казаться тоскливо-однообразной, а само заигрывание постановщиков с буржуазностью, которую как яд источает сегодня любой балет, настораживала чем-то родственным и вместе с тем совершенно чуждым всей массе снобов, заполнявших зал, – всё это отдавало какой-то банальной пошлостью. Опасаясь, что Николай может уснуть и, чего доброго, еще захрапит на весь зал, Нина сама предложила мужу уйти, до того, как опустится занавес.
В гардеробе Грабе предложил им самим решить, куда поехать ужинать. Можно было попробовать попасть во французский ресторан к Жану Клоду. Грабе обедал на днях у него дома на Кутузовском проспекте (на всю Москву известный французский шеф-повар созвал гостей «на макароны», приготовив блюдо по рецепту из кулинарного гроссбуха российского военно-морского флота…). Без предварительного звонка можно было нагрянуть и в ресторан «Бэла», в который недавно водил его Николай. Место не слишком шикарное, зато совсем рядом, на Кузнецком Мосту, и представлялась возможность просто прогуляться. На этом и порешили…
Переступив порог ресторана, Грабе указал на большой овальный стол в просторной нише справа. Худощавый официант проводил компанию к столу. Ласло сразу же потребовал по-английски для миссис бокал самого лучшего белого вина, а себе и Николаю заказал «Блю лэйбл».
Мало-помалу в зале становилось людно и шумно. Официант летал по залу, раздавая увесистые папки с меню, и еще каким-то чудом успевал приветствовать и рассаживать новых посетителей.
Колокольчик над входной дверью нежно звякнул в очередной раз, и в зал неспешно вошли трое увальней в милицейской форме. Придерживая на боку автоматы, носиками стволов неприятно тыкающиеся по сторонам, они уселись за стол у входа. Не успела троица сгрузить оружие на свободные стулья, как из-за занавеса, скрывавшего кухонные помещения, словно из-за кулис, выплыла пышнотелая грузинка лет сорока, явно предупрежденная о неординарных гостях. По ее неприметному жесту официанты быстро уставили стол разнообразными закусками, а на горячее принесли пасту.
Грабе наблюдал за этой сценой как завороженный, то и дело косясь на Николая. Тот пожимал плечами – ты сам, мол, надоумил сюда прийти.
Заметив Лопухова с компанией, грузинка поприветствовала их улыбкой и многообещающей жестикуляцией и вновь скрылась в кухонных чертогах.
– У нас полицейские сандвичами обходятся. И ничего, желающих бегать по улицам с наручниками сколько угодно, – отвесил шутку Грабе. – Только ради этого, – кивнул он в сторону «милицейского» стола, – стоит побывать в Москве. Видишь мир таким, какой он есть. Может, она им зарплату выдает, миссис Бэла?
– Может, и выдает, – ответил Николай. – Расслабься. Ее, хозяйку, тоже понять несложно. Не эти, так другие… Тебя бы такие ребята взяли под опеку, куда б ты делся? Взвод морской пехоты пришлось бы водить за собой. А пехоту, между прочим, тоже надо кормить и поить…
Грабе, пытаясь понять компаньона, вздыхал, соглашался, но как будто бы не верил, что всё это происходит с ним наяву.
Один из милиционеров, расслышав английскую речь, лениво обернулся, заодно просканировал глазами зал. Николай отвел взгляд. Лицо его выражало досаду.
– А наворачивают-то братцы, наворачивают как… – проворчал он. – За шестерых… Елки зеленые!
Грабе вскользь посматривал на Нину, ловя ее отстраненный взгляд, солидарно кивал ей и, очевидно, задавался вопросом: как она, человек не от мира сего, может со всем этим уживаться, как ей удается терпеть эту тусклую агрессивную среду?
Троица служителей порядка меж тем непринужденно налегала на макароны по-итальянски, пригибаясь над тарелками. Один из них орудовал вилкой так, будто держал в руке отвертку или плоскогубцы, и, пытаясь донести до рта свисающие спагеттины, задирал локоть чуть не выше головы.
На входе показалась группа пожилых мужчин. Один из них придержал дверь для пары, входившей следом. Вместе с этой парой на входе вырос силуэт Нормана, американца из посольства. Тут как тут и светлоглазая француженка. Не замечая знакомых лиц, компания, сопровождавшая американца, проследовала в другой конец зала и стала рассаживаться за длинным столом.
Николай, при виде их опешивший, с каким-то недоумением пробормотал:
– Бог ты мой! И Аристарх Иванович!
Имелся в виду тучный немолодой господин, занявший место во главе стола? Его сопровождала привлекательной внешности особа лет двадцати пяти. Она и оказалась в центре внимания всей ресторанной публики.
Тут Николай еще и привстал, чтобы отвесить поклон компании за длинным столом. Заметив его, Норман всплеснул руками, встал и направился к их столу.
– Москва – это очень большая деревня, – вздохнув, посетовал Николай, уже понимая, что за этим последует.
Американец подошел к ним с предложением объединить столы. «Мистер Аристарх» – издали кивавший – настаивал на этом, возражения отметались в сторону.
– À Moscou on retrouve toujours les mêmes visages, c’est insensé![13] – по-французски объяснил Нине Грабе.
Чем-то тоже сбитый с толку, Грабе подслеповато щурился. Николай умоляюще посмотрел на Нину, как бы прося ее ничему не удивляться и не обижаться на него, не выказывать недовольство при всех, – не мог же он ответить отказом. Беспомощно-нелепый, на глазах розовеющий, как с ним бывало в минуты внезапной растерянности, Николай впал в непонятное замешательство. Отчасти поэтому Нина и не стала перечить…
«Мистер Аристарх», полный седоватый мужчина, даже не потрудился привстать со своего места, чтобы пожать мужчинам руки. Николай отодвинул кресло, помогая Нине сесть. Норман отрекомендовал Ласло «мистеру Аристарху».
– Вереницын, – представился тот. – Аристарх Иванович… А это Ада… Адель. – Он едва кивнул головой в сторону своей обворожительной спутницы.
– Эделаида? – переспросил Грабе.
– Адель… Бывает, и просто Адочка… правда, милая?
Худощавая, с живыми глазами шоколадного оттенка, с ног до головы в темном и облегающем, спутница Аристарха Ивановича то и дело откидывала с лица тяжелую волну густых светло-каштановых локонов, поглядывая на собравшихся за столом без особого любопытства. При виде Николая она всё же слегка смутилась и даже потупилась.
Грабе отрешенно смотрел в рот Норману, что-то сверял по лицу Николая и, казалось, ждал от него инструкций. Грабе тщетно старался не замечать девушки. Нина угадывала это каким-то чутьем. И тоже не знала, что ей делать и как реагировать на непонятную атмосферу. Она никогда не видела мужа лебезящим перед кем-то и даже представить не могла себе Николая в этой роли. Несмотря на все свои замашки и на обычно снисходительное и даже презрительное отношение практически ко всем людям, Николай умел, как вдруг выяснялось, заискивать, словно бедный родственник перед богатым и могущественным!
Кем мог быть этот человек, если даже муж, обычно самоуверенный до безобразия, держал себя приниженно? Нина приняла его за чиновника. Хотя не очень высокого ранга: слишком уж был не поворотлив и слишком важничал. Эдакий неподступный в обычное время хозяин, которому заблажило разделить трапезу с холопами. Нина чувствовала себя обманутой.
Подплыла пышнотелая Бэла. Облегченно вздыхая – дескать, разделавшись с клиентурой низкого пошиба, она могла теперь посвятить себя дорогим гостям, – хозяйка заведения непринужденно оперлась ладонью о край стола в ожидании пожеланий.
Выбор блюд ей предложили сделать на свое усмотрение. Бэла жестом позвала официанта. Вместо итальянской кухни, которой ресторан заманивал прохожих, она решила побаловать компанию родной грузинской. Такой привилегии удостаивались далеко не все. Официант стал под диктовку записывать перечень блюд… Через несколько минут стол от них ломился.
Икра, заливное, сациви, лобио с орехами, холодный поросенок, который был подан с фирменным гранатовым соусом и плутовато выглядывал из-под кучи свежей зелени, пхали из свекольных листьев, хачапури, тушеные овощи. А в перспективе ожидались еще и шашлыки из телятины… – от одного вида закусок мужчины оживились и загалдели. Но затем, принявшись за еду, наоборот, приумолкли. Застолье протекало размеренно, даже скучновато. Один Грабе пытался всех веселить, изъясняясь на жуткой смеси американского английского, исковерканного русского и, чтобы не томилась от скуки не понимавшая английского Нина, довольно сносного французского.
Аристарх Иванович наблюдал за скоморошничеством Грабе с некоторым высокомерием. Решив сделать между блюдами перекур, он смачно попыхивал очередной сигаретой, которую ему услужливо предложила француженка. По его глазам совершенно невозможно было понять, что он думает о людях, с которыми коротает вечер, и думает ли вообще.
Спутница Аристарха Ивановича не переставала скользить взглядом по распаленным лицам мужчин, периодически поглядывала на Нину, словно пытаясь понять, кто она такая – чья-то любовница или жена, а может быть, просто сослуживица кого-то из присутствующих – и какими судьбами ее вообще занесло в такую компанию.
Какая-то кошачья настороженность, что-то очень изящное в движениях белых обнаженных рук, необычная грация девушки и отсутствующий вид, в свою очередь, приковывали внимание Нины, как притягивает к себе нечто дорогостоящее и недоступное. Она изо всех сил старалась не смотреть на ту, которую буквально пожирали глазами мужчины за столом, при этом не могла не видеть, что такое внимание к Адель льстило Вереницыну, и он даже не считал нужным скрывать это.
Ловелас Грабе теперь тоже переключился с Нины на Аделаиду и в открытую ей улыбался, демонстрируя отменные фарфоровые зубы – шедевр неизвестного американского протезиста.
Ужин был прерван неожиданным событием: хозяйка предложила мужчинам посмотреть частную «галерею». Картинами ее знакомых художников были увешаны стены соседнего «клубного» зала. Привыкшая обслуживать и угождать, француженка как по команде отправилась переводить речи Бэлы для Нормана и Грабе.
Оставшись наедине с Аделаидой, Нина чувствовала себя очень скованно. Она долго глядела вслед удаляющейся компании, в центре которой ее муж что-то объяснял спутникам, причудливо жестикулируя. Смущенно взглянув на Адель, Нина произнесла:
– Самое смешное, что он ничего в этом не понимает… мой муж.
– В картинах?
Безвольно улыбнувшись, Нина кивнула. Аделаида задержала на ней взгляд.
– Главное, что им весело, – сказала Нина.
– А вам, кажется, не очень?
– Не знаю. Как-то не думаю об этом…
Ответ казался простым и искренним. Скользнув по лицу собеседницы понимающим взглядом, Аделаида Геккер молча обняла себя за плечи.
Нина опустила глаза. Уставившись в стол, она машинально потрошила пачку сигарет.
– Вы, наверное, не курите… Хотите? – предложила она.
– Курю, но не хочется… Надо же быть таким… таким кашалотом, – Аделаида вдруг округлила глаза. – Этот Норман, вы видели? Какая жуткая улыбка! Просто заикой можно стать.
– Ваш знакомый?
– Бог с вами! Нас познакомили час назад, – ответила Аделаида. – Как дети, ей-богу. Посулили комиксы новые показать, они и помчались наперегонки. Особенно хорош второй америкос. Он, кажется, решил покорить вас своим французским.
– Да уж, чем бы дитя ни тешилось… – Нина вдруг почувствовала себя лучше. – Я слышу это каждый день. Он ведь у нас живет…
– У вас дома? – Аделаида Геккер не могла скрыть удивления.
– Мой муж… они вместе работают… Вообще-то они очень быстро ко всему адаптируются, американцы… Как хамелеоны какие-то, – сказала Нина. – Куда ни приедут – через день уже как дома. Смотрите, как эта грузинка пляшет перед ними. И часа не прошло, а они уже свои люди для нее. Когда мы с мужем ездили в Калифорнию год назад, я чашку кофе не могла попросить… Смущалась. Всё-таки чужой мир…
– Да, мы, русские, все немного того́… недотепы, – согласилась Аделаида.
– И вы тоже? Тоже чувствуете себя недотепой?
– Иногда. Мы все страдаем от комплекса неполноценности. А они… у них мания величия. Что хуже – неизвестно.
Аделаида Геккер устремила на Нину выжидающий взгляд.
– Вот именно, неизвестно, – вздохнула Нина.
Грабе шествовал к столу с застекленной рамкой в руках, на ходу любуясь небольшой работой, выполненной тушью: силуэт дамы в шляпке, восседающей на венском стуле; в ногах у дамы мяч, размалеванный, будто дешевый глобус.
– Good heavens… That’s terrific![14] – восторгался он.
– Не нужно так переживать! Это просто небольшой знак внимания вам, скромный подарок Бэлы. От чистого сердца! От сердца, понимаете?.. Художник этот – мой хороший знакомый. У меня их пачки, этих рисунков. Пачки! – делилась с гостем пышнотелая грузинка, забыв, видимо, что без переводчицы красавец гринго всё равно ни бельмеса не понимает.
Француженка приотстала, на ходу обсуждала что-то с Норманом и Вереницыным, и скороговорку хозяйки приходилось переводить Николаю. А он, совершенно очевидно, был недоволен, и не только этим. Из всех присутствующих только Нина могла понять чем.
Ее муж завидовал: Грабе достался ценный подарок. И как всегда ему, и никому другому. И как всегда – за одни только красивые глаза, потому что иных достоинств у Ласло, по мнению Николая, быть не могло. И Нина вскоре убедилась в своей правоте.
– Щедрая натура… Прямо со стены сняла и вручила. Просто так! Лучше бы нам с тобой… Ну ему-то это зачем? – с напускным равнодушием жаловался Николай, усаживаясь на свое место за столом. – Хамдамов… Он даже не знает, с чем это едят… А, Ласло?.. Молчишь? Придется, голубчик, теперь тебе за ужин раскошеливаться! А ты как думал? Долг платежом красен.
Тем временем утолившие голод стражи порядка засобирались, не спеша сгребая со стульев разложенные головные уборы и оружие. Сопровождаемые неприязненными и ироническими взглядами, едва кивнув хозяйке, милиционеры направились к выходу, «забыв» попросить счет…
Застолье с Вереницыным продолжалось. Норман снова подналег на закуски, тая от удовольствия и скалясь, приобретая всё большее сходство со зверем, потрошащим добычу. Француженка сосредоточенно препарировала что-то в своей тарелке, орудуя ножом, словно хирург скальпелем, и время от времени одаривала окружающих пустоватым взглядом. Грабе же, пребывая в ударе от неожиданного подарка Бэлы и волнующего присутствия Аделаиды, продолжал весело вливать в уши собравшихся малопонятный языковой коктейль. Отрешенно держал себя один Аристарх Иванович. На сотрапезников он взирал теперь с отеческим умилением, как на резвящихся щенков.
Аделаида по-прежнему была центром внимания мужчин и лишь делала вид, что не замечает обостренного интереса к своей персоне. Она прекрасно знала себе цену. Явное неравнодушие к ее внешности испытывал и Николай, но в присутствии жены побаивался на нее смотреть. Нина между тем всё подмечала, и, более того, только что сделанное ею открытие вызвало у нее глубокое недоумение: ее скрытный муж был, оказывается, законченным волокитой, причем со стажем. Никакими одноразовыми «срывами» дело не ограничивалось, это было теперь очевидно. От внезапного прозрения у Нины горели щеки…
Когда уже за полночь компания вывалилась из ресторана и столпилась перед машинами, Николай, будучи совершенно трезвым («Хоть в чем-то сумел себя ограничить», – отметила про себя Нина), держался до странности мешковато, нес околесицу, наступал всем на ноги. Торопливо пожав смущенной Аделаиде руку, он повел Нину к машине, оставив Грабе расшаркиваться с красавицей тет-а-тет…
К концу застолья, еще до того, как Бэла поднесла «на посошок» бутылку грузинской чачи из подвалов своего дяди (что вызвало бурю восторга у мужчин, успевших изрядно поднабраться), Грабе распоясался до такой степени, что во весь голос понес околесицу и уже не мог не смотреть на сотрапезников как на растяп. Что с вас, мол, взять? На то вы и русские. Все, как один, увальни и обормоты, не способные подать даме пальто, стоит вам заложить за воротник…
Дочь опять простыла, и в конце недели Николай решил съездить в Петербург. Заодно был повод проведать брата, которого он смог-таки убедить, что из Москвы лучше пока уехать. Вернулся Николай в понедельник и с утра появился в своем московском офисе.
Рутинной работой заниматься не хотелось. Дел накопилось слишком много, но всё вдруг стало валиться из рук. Он позвонил домой. Трубку взяла Нина. Николай предложил встряхнуться. Почему не провести вечер у Петруши Фоербаха? Бывший сокурсник держал клуб-ресторан на Остоженке и уже давно приглашал в гости. Нина не пришла в восторг от этой идеи. Но Николаю удалось ее уговорить…
Рядом курили сигары. Тяжелый дым с копченым привкусом заполнял небольшое пространство плотной пеленой. Ни присутствия кондиционера, ни вентиляции почему-то не ощущалось. Настроение у Нины пошло на спад, в виске завибрировала первая иголочка головной боли. Густой едкий дым ей казался тошнотворным, а принесенный официантом «фирменный» клюквенный морс, который так рекомендовал хозяин, отдавал неприятной горечью. Раздражала каждая мелочь. Стоило Николаю заговорить о своей петербургской поездке, во время которой он вновь пытался организовать жизнь дочери на Гороховой и устроил настоящий кастинг на дому, подбирая нянь и репетиторов, как Нина вскипела. Она во всеуслышание заявила, что если и дальше так будет продолжаться, то и сама скоро уедет жить к матери в Петербург и что сейчас, в настоящий момент, ни секунды больше не может находиться в этом «притоне», где нечем дышать и голова раскалывается от смрада. Сидевшие за соседними столами начинали оглядываться на них.
Николай в ответ безвольно улыбался. Уговаривать жену ему не хотелось – он слишком хорошо знал ее и понимал, что это сейчас бесполезно. Не дождавшись от него никакой реакции, Нина решительно поднялась с места и направилась к выходу…
Поймав такси, она попросила отвезти ее к Славянской площади. Едва миновав Гоголевский бульвар, машина попала в пробку и поползла по-черепашьи в густом потоке «жигулей» и «мерседесов». После тоннеля под Новым Арбатом на дороге лучше не стало, и Нина, поспешно расплатившись, вышла из такси.
Стараясь не поддаваться душевной смуте, всё сильнее переполнявшей ее, Нина пересекла Большую Никитскую, вышла на безлюдный бульвар, уже залитый вечерней синевой, и, заставляя себя думать о чем угодно, только не о доме, не о своих проблемах, потерянно направилась по центральной аллее в сторону Тверской. Не доходя до Пушкинской площади, она повернула вправо, к переходу, и слева, между аллеей и скамейками, которыми была отгорожена детская площадка, вдруг заметила знакомое лицо.
Ей навстречу шла молодая женщина в светлом берете. Она вела за руку мальчугана, на ходу что-то объясняя ему и показывая на проезжую часть, где на зеленый свет только что хлынули лавиной машины. Рядом с женщиной и мальчиком шла преклонных лет дама и тоже что-то внушала ребенку.
– Адель? Вы? – удивленно спросила Нина, в растерянности преграждая женщинам дорогу.
– Ой, это вы… – неуверенно произнесла Аделаида. – Я сразу и не узнала вас. Здравствуйте.
В пуховике и джинсах, абсолютно неузнаваемая, красавица из ресторана с робостью перевела взгляд с Нины на малыша. Ее пожилая спутница с интересом разглядывала Нину.
– Ваш? – спросила Нина, кивнув на мальчугана.
– Мой. – Ада потеребила его за плечо. – Поздоровайся с тетей, ну-ка!
Малыш насупился.
Нина присела перед ним на корточки и, осторожно взяв за ручку в мягкой пушистой варежке, спросила:
– Как тебя зовут, мальчик-с-пальчик?
Потупившись, мальчуган едва слышно выдавил из себя:
– Ёжа.
– Ёжа – это Ёжик?.. Настоящий, с колючками?
– Никак не могу научить его выговаривать свое имя. Его зовут Сережа, – извиняясь, сказала Аделаида.
– Сколько же тебе лет, Ёжик? – умиляясь, спросила Нина мальчика.
– Двадцать пять, – ответил мальчуган.
– Какой большой! – похвалила Нина.
Малыш уткнулся головой в мамину куртку.
– Разве тебе больше не четыре годика, фантазер? – спросила Аделаида сына.
Ответа не последовало.
– А это моя мама… познакомьтесь, – представила Ада пожилую женщину.
«Очень приятно!» – в один голос сказали они с Ниной.
Нина перевела взгляд на Аделаиду, и ею овладело то же чувство, что и в ресторане в тот день, когда они познакомились.
– Вы где-то здесь живете? – спросила она.
– Да, вон за тем домом, – Аделаида махнула перчаткой в сумерки. – Вернее, там живет мой друг. А я живу у него, – добавила она. – Мы всегда здесь гуляем. Или еще вон там, за домами… Там есть еще один сквер.
– Я вот тоже… решила пройтись… – Нина не знала, что сказать.
– Вам в какую сторону? – спросила Аделаида.
– Я на Солянке живу… Да мне всё равно куда…
Сын дернул Аду за рукав. Она нагнулась к нему, и мальчик что-то прошептал ей на ухо. Поправив ему шарфик Аделаида спросила:
– В кустики пойдешь?
Мальчуган понуро покачал головой:
– На горшок.
– Где же я возьму горшок, Ёжик? До дома потерпишь?.. Ну пожалуйста!
Мальчик еще больше насупился, обещать ничего не хотел.
– Можно вон туда зайти, – Нина показала на вывеску кафе, светившуюся возле здания ТАСС. – У них есть туалет.
Худощавый преклонных лет гардеробщик в кофейного цвета униформе принял верхнюю одежду и, улыбнувшись мальчугану, достал для него из-под стойки несколько леденцов.
Аделаида увела сына в туалет. Через пару минут, уже вчетвером, они прошли в конец тускло освещенного зала, где вдоль окон теснился ряд свободных квадратных столиков.
Одетый в вельветовые штанишки и темно-синий шерстяной джемпер, светлоголовый мальчуган не мог не вызывать умиления. Его усадили на диванчик. Ёжик послушно устроился на сиденье и теперь глазел в окно на озаренный бело-желтыми фонарями полумрак Тверского бульвара. Нина переводила взгляд с матери Аделаиды на настенное зеркало, висевшее над спинкой диванчика. В зеркале она видела свое лицо с серыми кругами под глазами и всё сильнее терялась под взглядом Аделаиды – от ощущения, что не может противостоять ее необъяснимой власти над собой, той власти, которую почувствовала еще в первый день их знакомства, но едва ли тогда осознала это как следует.
Официант принес взрослым чай, а для ребенка какао.
– Какой он хорошенький… ваш Сережа, – тихо сказала Нина. – Вы сказали, ему четыре?
– Да ведь ты прольешь всё на себя! – не успела ответить ей Ада и вовремя подхватила опасно наклонившуюся в детских ручках чашку с какао. – Ёжик, милый, осторожно – очень горячо!
– Осторожно-кукожно… – улыбнулся мальчик, не выпуская чашку.
– Лучше с ложки пей, а то разольешь. Да не торопись, пусть остынет! Ну-ка, дай я подую…
Отбросив волосы за плечи, Аделаида принялась дуть на ложку с какао. Малышу не терпелось. Он умудрился подтянуть ложку к себе.
– Фу-у! – сморщился он – Горько…
– Ничего не горько, какао всегда такое – даже когда с сахаром.
– Почему? – спросил малыш.
– Потому что.
– Потому что почему? – переспросил мальчуган.
– Потому что потому.
– Потому что почему?..
Нина не могла удержаться от улыбки. Поведение ребенка, его детский лепет не могли ее оставить равнодушной. Мать Аделаиды всё это время сидела молча, отстраненно глядя в окно и думая о чем-то своем. Нина, сколько ни присматривалась, не могла уловить ее родственного сходства с Аделаидой, разве что в шоколадного оттенка глазах пожилой женщины временами сквозила та же недоверчивость, что и у дочери.
– А я даже паука могу съесть, – похвастался тем временем Сережа, пытаясь привлечь к себе внимание притихших взрослых.
– Ох, Ёжик, прошу тебя, перестань. Что о тебе тетя подумает? – улыбалась Аделаида.
– Адочка, вы оставайтесь, а нам с Сереженькой пора, а то неловко получится, – сказала мать Аделаиды, не объясняя причин внезапной спешки.
Ада хотела было помочь матери отвести малыша к гардеробу и одеть, но та остановила ее, да и малыш, как заметила Нина, больше слушался бабушку, чем маму.
– Мама в Риге живет, – сказала Адель, когда они остались одни. – А Сережа… Он пока у нее. Я бы очень хотела жить с ним, но условия не позволяют. Мой друг… не хочет заниматься ребенком, вот и получается… – Адель печально вздохнула. – Мама привезла его обследоваться. Он год назад болел, а лечились мы здесь, в Москве.
– Что-то серьезное?
– Лейкоз… Острый лейкоз, – сказала Аделаида и торопливо отвела взгляд.
– Это что-то с кровью связанное? – спросила Нина.
– Раньше это называли белокровием, а теперь так…
У Ады задрожал подбородок.
– У Сережи?! – изумилась Нина.
– Вроде вылечили, а сейчас вот… опять нужно обследовать.
– Бедный мальчик. Я бы не подумала никогда… Такой живой, такой умница, – с неподдельным сочувствием сказала Нина.
– Я, кстати, собиралась позвонить вам… после того вечера. Ваш знакомый, американец… он просил у меня один адрес и оставил ваш телефон. Но я куда-то его засунула, – сменила Аделаида тему. – А мой друг, он сейчас в командировке, так что спросить было не у кого…
По голосу Адели чувствовалось, что сказанное требует от нее какого-то усилия. И Нина с ходу почему-то догадалась, что Грабе обратился к Аделаиде с пустой просьбой только ради того, чтобы не потерять с ней контакт. Переборов в себе что-то смутное, протестующее, Нина отыскала в сумке ручку и стала торопливо писать на бумажной салфетке:
– Это мобильный, а это домашний… Вы поосторожней с ним, я имею в виду – с Ласло. Не такой уж он растяпа. У всех у них одно на уме… – Нина смущенно умолкла.
Аделаида, потупившись, произнесла:
– Ваш муж говорил, что он очень порядочный, хоть и циник… этот Грабе.
– Мой муж?
– Тогда, в ресторане.
– Мой муж еще и не такого наговорить может.
– Мне он показался человеком… обходительным, – помедлив, прибавила Аделаида.
– Мой муж умеет производить впечатление.
– Нет… я американца имела в виду. Хотя ваш муж тоже выглядит человеком… – Адель не договорила.
– Проныры – что один, что другой. Деньги делают – два сапога пара, – вынесла Нина неожиданный вердикт. – А чтоб дифирамбы друг другу петь – много ли нужно ума?
Аделаида устремила на нее вопросительный взгляд. Нина же, силясь перебороть в себе очередное замешательство, старалась понять, почему тон собеседницы отдает для нее чем-то двусмысленным, чем-то слишком новым.
– А вы? Вы работаете? – спросила Нина.
– Нет. Я живу на содержании, – просто ответила Аделаида.
Нина попыталась скрыть удивление.
– На содержании… у этого человека, Вереницына? С которым вы были в ресторане?
Аделаида кивнула головой и, помешкав, добавила:
– Ничего хорошего, если хотите знать.
– А как же ваш мальчик? – обескураженно спросила Нина.
– С тех пор как я живу у Аристарха… Ивановича, Ёжик то со мной, то с мамой. Вместе и врозь, – сказала Ада. – Но чаще всё же с мамой. У меня своя квартира, здесь рядом. Крохотная… То есть, я ее снимаю… У него столько детей было, что он не любит, когда я привожу в его дом Сережу.
– Вы так не похожи на… – Нина не могла подобрать слова.
– На содержанку? – продолжила Адель.
– Я в дурацкое положение вас ставлю. Извините… Я даже не знаю, как можно жить сегодня, если ты одна, – сказала Нина. – Да еще если ребенок. Не представляю…
– Да нет, всё нормально… Я действительно содержанка… Позорно, нехорошо… И мне действительно стыдно за это… Но я… мне просто некуда деваться. – В голосе Аделаиды прозвучало что-то похожее на упрек. – После смерти папы мы с мамой оказались совсем без средств, не знали, как за квартиру заплатить. Сначала я работала. У жулья всякого. Эти люди мало того что непонятно какие дела проворачивают, фальшивыми бумажками прикрываясь, так еще и зарплату выдают, когда им в голову взбредет. Распространенная практика в наши дни, но пока не столкнешься… Худо-бедно мы сводили концы с концами. А потом Ёжик заболел…
– И как же вы теперь? – растерянно спросила Нина.
– Ничего не поделаешь… Вот так и живем. У меня ведь нет прописки – на работу нормальную не устроиться, а лечение жутко дорогое… Даже не знаю, чем всё это закончится, думать об этом не хочу – боюсь… Острый лимфолейкоз лечить вроде научились, но иногда болезнь возобновляется. Я думала – всё, пронесло. Меня уверяли, что выздоровление полное. Анализы все в норме были. А теперь вот опять хотят положить на обследование… – Аделаида сжала кулаки так, что побелели костяшки, и прошептала: – Стала бояться всего на свете, не представляете… Помощи ждать не приходится. Значит, выкручивайся как знаешь. Латвия – это же теперь заграница. Мы жили в Риге. У мамы и теперь там квартира. Отец работал на военном заводе. После его смерти она там застряла…
– Где вы лечитесь? – помедлив, спросила Нина.
– В Морозовской больнице. Нам предлагают в Республиканскую лечь… это на Ленинском проспекте, у них лучше условия, но драть там с нас будут, как с иностранцев. Тысяч двадцать, как минимум, придется отдать. Долларов, конечно… Есть и другие клиники, но там еще дороже… – Помолчав, Аделаида добавила: – Теперь всё есть – лекарства, условия, врачи хорошие. Были бы деньги…
– Как же другие выходят из положения? – задумчиво спросила Нина.
– Не знаю. Каждый по-своему, наверное. Кто-то квартиру продает, кто-то в долги влезает, кто-то спонсоров ищет, милостыню просит… Да ладно, не всё так фатально. Ляжем в Морозовскую, а там будет видно…
– Если вы живете на содержании у этого человека, почему он вам… не помогает? – осторожно поинтересовалась Нина.
– Не могу же я посадить ему на шею всех своих родственников.
– Но ведь это больной маленький ребенок!
– Господи, всё очень сложно, всего и не расскажешь… У меня ведь тоже есть принципы. Ничего, как-нибудь выкрутимся.
Взглянув на часы над барной стойкой, Аделаида всплеснула руками.
– Уже половина девятого! Мне нужно идти. Ты извини, ради бога! – неожиданно перешла она на «ты».
Нина подозвала официанта, чтобы расплатиться. Аделаида, не дожидаясь, пока он подойдет, вытащила из кошелька пару купюр, положила на стол, несмотря на Нинины протесты, и, на ходу попрощавшись, полетела к выходу.
В безлюдном отделении стоял тяжелый больничный запах. Медсестра за столиком перебирала склянки при свете настольной лампы. В противоположном конце коридора две женщины в белых халатах выводили из процедурной мальчика. Тот с трудом передвигал забинтованные ноги…
С некоторым замиранием в груди Нина шла по коридору, поглядывая на номера палат, и в ту самую секунду, когда взгляд ее наткнулся на нужную дверь, она вдруг начисто лишилась уверенности в себе и повернула назад. Она спустилась в вестибюль, сняла бахилы, забрала в гардеробе пальто и вышла на улицу, решив ждать, как и договаривались, на выходе, возле скамеек и клумбы…
Накануне вечером Нина позвонила Аделаиде, чтобы обрадовать ее хорошей новостью. Знакомый педиатр пообещал организовать консультацию у известного гематолога, который будто бы даже согласился забрать ребенка в свое отделение и провести полное обследование, причем без каких-либо «компенсаций», раз уж не было полной ясности в том, нуждается ли малыш в лечении вообще. Педиатр выдвинул единственное условие: он хотел предварительно ознакомиться с Сережиной историей болезни.
За истекшую неделю мальчика успели положить в Морозовскую больницу, и все его документы, естественно, находились теперь там. Нина попросила Аду забрать их хотя бы на время, чтобы снять копии, но та неожиданно воспротивилась.
Гематолог из Республиканской детской больницы работал по совместительству в клинике Румянцева. Казалось бы, чего еще желать? Но Аделаида вдруг заупрямилась: от Нининых благодеяний наотрез отказывалась, бескорыстную помощь принять не хотела или просто не верила в нее. Нина настаивала, просила о встрече, хотела еще раз всё обсудить с глазу на глаз…
Аделаида показалась в дверях больницы с получасовым опозданием. И едва она быстрым шагом приблизилась к скамье, как Нина сразу уловила исходящее от нее недоверие, которое почувствовала еще по телефону.
– Из окна увидела, что ты уже здесь. Извини, не могла раньше выйти, – сказала Адель. – Холод какой, околеть можно!
– На солнце тепло. А я ведь чуть, было, не… – увидев вопросительный взгляд Ады, Нина поняла, что не должна говорить, что уже поднималась в отделение, подкупив дежурную коробкой зефира в шоколаде. – Ну что там происходит?
Адель опустилась рядом на скамью и покачала головой.
– Врач, с которым я хотела познакомить тебя, порядочный человек, ручаюсь, – тихо сказала Нина.
– Не в этом дело.
– Он со мной сегодня хотел приехать.
– Сюда?!
– Да. Но я подумала, что неловко ведь могло получиться. Здесь же свои врачи. Еще обиделись бы за недоверие… Еле отговорила его.
– Зря ты всё это затеяла, Нина, – уныло произнесла Адель.
– У тебя «стрелка» на чулке… внизу, посмотри, – заметила Нина.
Адель посмотрела на ногу.
– Чертовы тумбочки! А ты бы видела детишек! Как зверюшки на приеме у ветеринара. Такие смирные, послушные… затравленные.
– Ты смогла забрать бумаги? – спросила Нина.
– Пока нет. Думаю, стоит мне об этом заикнуться, как начнут голосить – куда да зачем? Мы, дескать, вам навстречу пошли, на обследование взяли, а вы…
– Это ничего не значит. Взять бумаги – твое право, – настойчиво сказала Нина. – О Сереже подумай, всё остальное для тебя ведь не имеет значения… или я не права? Скажи, что твой родственник, врач, интересуется. Обход был уже?
– Нет. Я и ждала обхода.
– Мы могли бы прямо отсюда поехать к Горностаеву… к этому врачу.
– Прямо сейчас? – колебалась Адель.
– Я на машине. – Нина смотрела на нее умоляюще.
– Смогу Ёжика оставить одного только до обеда.
– Как раз успеем.
– В драных чулках?
– Купим новые по дороге.
– Зря ты всё это затеяла… правда, зря, – повторила Адель. – Зачем тебе-то это нужно?
– Мне ничего не нужно, – помедлив, ответила Нина. – А Ёжику помочь хочется. А вдруг получится? Ведь ничего не стоит попробовать. Абсолютно ничего… – уже понимая, что всё-таки убедила Адель, добавила Нина.
– Спасибо тебе. И за намерения, и за доброе сердце… Ты ведь обо мне не знаешь ничего. – Адель была на грани срыва. – Нина, ты хороший человек, светлый, теплый. Мне никогда не везло на людей. И вот…
– Ерунда. Не усложняй. И так всё сложно, – растроганно сказала Нина.
– Спасибо тебе. Ты так просто взяла и предложила помощь. Я от такого отвыкла, вернее, не приучена к такому. Все вокруг только выгоду свою ищут. Во всем. – У Адели задрожали губы. – Здесь и мужчин-то нормальных не осталось. Или выродились, или спились, или вообще из страны поудирали, как крысы с корабля… Ну ведь правда?
– Не преувеличивай, не всё так мрачно, – вздохнула Нина; соглашаться с Аделаидой ей искренне не хотелось, но душой она уже впитывала ее мрачный взгляд на вещи.
– Дай им волю, этим скотам, что тут остались пить кровь из всех, так они всех нас на панель отправят, чтоб еще и денег на нас заработать… В дома терпимости! – не унималась Аделаида. – Чтобы приходить потом и выбирать, как лошадей… по цвету гривы, по крупу… Тебе нелегко это понять, ты в другом мире живешь. У тебя дом, семья, муж…
– Мой муж такой же, как все… А может, еще слабее других. Поэтому на настоящие подлости мужества и не хватает… из-за слабости. А так бы…
– Что это за страна?! Ну скажи, что это за страна? На шею людям села банда дядек! И всем наплевать. Банда брюхоногих! Новый биологический вид.
– Адель, я согласна… Со всем, абсолютно со всем, – боясь потерять самообладание, заверила ее Нина. – Но ты не права. У тебя есть Сережа, мама… А им нужно помогать. Вот и всё. А всё остальное… перестань об этом думать. Нельзя жить с такими мыслями…
– Я понимаю… Просто мне так всё осточертело… Знала бы ты, как всё осточертело… Будь они все прокляты, эти жуткие, ненасытные уроды!
Адель неожиданно разревелась. Нина сидела, не смея шелохнуться, не смея взглянуть в лицо человеку, доведенному жизнью до подобных умозаключений. Но затем, преодолев себя, она мягко тронула Аделаиду за плечо и тихо попросила:
– Ну перестань, Ада, пожалуйста, хватит… Я тебе помогу. Я попробую. И другие помогут… – Она взяла Адель за руку, крепко сжала ее пальцы и, пораженная новым, незнакомым ей чувством, в котором смесь жалости, горечи и страха, сливаясь в одно целое, порождали столь небывалую близость, никогда и ни к кому, кроме дочери, еще не испытанную. Невозможно было перебороть в себе внутреннее оцепенение, поэтому она просто сидела и ждала, что будет дальше…
Забрать бумаги, а тем более обзавестись выпиской из истории болезни Адель так и не смогла. Просьбу обещали уважить, но не раньше, чем к концу недели. По дороге Нина настояла на том, чтобы они завернули к дому Аделаиды в Леонтьевском переулке, и заставила ее собрать все бумаги по прошлогоднему курсу лечения и вообще всё, что имело отношение к здоровью Ёжика…
К шести вечера Глеб Тимофеевич высадил молчаливых подруг в одном из тихих московских дворов. Они молча поднялись на пятый этаж. Нина надавила на кнопку звонка. Дверь распахнулась, и на пороге возник рослый мужчина. Небритый, но в свежей белой рубашке, благополучный холостяк и светило российской педиатрии, Горностаев с порога представился Илларионом Андреевичем, провел посетительниц в гостиную, усадил на канапе и, отлучившись на кухню, вскоре вернулся в комнату с чаем на подносе.
Накануне Горностаев пошел навстречу просьбе Николая Лопухова, своего давнего товарища – уступил настойчивости его жены, с которой та через посредничество своего супруга добивалась неотложного визита знакомой. Досадуя на необходимость менять свои планы на вечер, Горностаев решил, что, так и быть, выслушает просительниц, при этом не особенно забивая себе голову чужими проблемами. Но как только он увидел подругу Лопуховой, он мгновенно забыл обо всех своих планах на вечер. Да что там – теперь просто в лепешку готов был расшибиться ради нее и ради ее малыша.
С серьезным видом Горностаев просмотрел каждую бумажку из вороха принесенной ему документации и сделал неожиданно оптимистичное заключение. Ни один серьезный специалист в области гематологии на основании просмотренных результатов анализов и исследований не осмелился бы утверждать, что болезнь возобновилась. В худшем случае, если речь идет действительно о рецидиве, химиотерапии будет не избежать, но это вовсе не означает необходимости операции по пересадке костного мозга. А поэтому, прежде чем сгущать краски, ребенка нужно обследовать в хорошем стационаре… Горностаев вздохнул и добавил, что берет на себя помещение мальчугана в клинику.
Нина с облегчением откинулась на спинку дивана. Адель на услышанное отреагировала сдержанно. Боялась поверить, что всё может разрешиться так невероятно просто. Не стараясь развеять ее сомнений, Горностаев стал пространно объяснять, что лечение платное и что оно действительно может влететь в приличную сумму, особенно если результаты нового обследования окажутся не такими радужными, как можно предполагать сейчас.
Услышав это, Аделаида мгновенно сникла. Не глядя на нее, Нина заявила, что они готовы оплатить любое лечение, какой бы ни оказалась сумма.
– Вот и славно, – кивнул Илларион Андреевич.
Хлопнув ладонями по коленям, он встал и пошел звонить. Подругам не было слышно, о чем шел разговор с невидимым собеседником, но, вернувшись в комнату, Горностаев объявил, что в Республиканской больнице мальчика готовы взять в отделение буквально завтра: там как раз освободилось место.
– Обдирать вас не будут… Я еще поговорю с ними на эту тему, – неловко вставил он и, заручившись молчаливым согласием подруг, уточнил: – За больничный день, конечно, придется платить, и немало. Плюс препараты, если понадобятся. Вы знаете, наверное, какое у нас обеспечение. Для многих – разорение… Я не знаю, объяснили ли вам? – он вскользь глянул на Аделаиду.
– Всё будет хорошо, мы всё оплатим, – торопливо заверила врача Нина.
Аделаида уставилась на нее невидящим взглядом, перечить, однако, была не в состоянии.
– Значит, так… завтра к двенадцати за ребенком придет машина, – сообщил Горностаев.
– Но ведь будет скандал! Я не предупредила никого, – запаниковала Аделаида.
– Не вы первые… О мальчике думайте. Об остальном забудьте… Услышат фамилию нашего главврача – по струнке вытянутся. Все… – заверил Горностаев. – И пожалуйста, не забудьте взять выписку и все документы…
Уже за порогом квартиры, пока спускались вниз, Аделаида отважилась на упрек:
– Но ведь ты даже не знаешь, сколько это может стоить! Там суммы наверняка астрономические просто. Как я могу согласиться на такое лечение?
– Не ты обещала, я…
– Ты не представляешь, что́ это значит – платить за больничный день, – твердила Аделаида. – А препараты? Каждый раз минимум по двести долларов. Зря, всё это зря…
– Я помогу деньгами, Ада, – с твердостью сказала Нина.
– С какой стати? Почему ты должна помогать мне деньгами? Ты даже не знаешь меня. Ничего обо мне не знаешь… Ты не знаешь моего прошлого…
– А что я должна знать? – Нина невольно замедлила шаг. – Ты совершила преступление? Тяжкое и нераскрытое?
– Нет, но при чем здесь преступление?
– Прошлое у всех одинаковое… в каком-то смысле, – нахмурилась Нина. – Как ты не понимаешь, что у нас сейчас нет выбора – ни у тебя, ни у меня…
– Слова! Выбора у меня потом не будет… Ты не можешь встать на мое место. Никто не может. Да никто и не захочет…
Сотовый телефон Аделаиды, забытый у Глеба Тимофеевича на заднем сиденье машины, периодически оживал в сумке Нины с десяти утра, словно некая притаившаяся тварь, которую хотелось утихомирить, но жутковато было трогать рукой. Нина долго не решалась ответить на звонки. Но после обеда, когда вибрация и пиликанье аппарата стали повторяться всё назойливее, она вдруг подумала, что звонить могла и сама Адель, выкопала телефон со дна сумки.
– Здравствуйте… Адочку можно попросить?
Голос был незнакомый.
– Ее нет… Она забыла свой телефон… у знакомых, – борясь с чувством неловкости, сообщила звонившему Нина.
Мужской голос завис в пустоте.
– У знакомых – это у вас? – иронично поинтересовался он. – Что ж, очень приятно, очень…
– Что-то ей передать?
– Да, пожалуй, ничего. Как ей дозвониться, вы не подскажите?
– Домой ей вечером звоните.
– А где она сейчас, вы случайно не в курсе?
– Думаю, в больнице, – ответила Нина и тотчас поймала себя на мысли, что скорее всего сказала лишнее, каким-то чутьем она угадывала это по тону звонившего.
– В какой больнице?
Нина молчала, не зная, должна ли отвечать на вопрос.
– Передайте ей, что звонил Аристарх Иванович… Кстати, мы с вами случайно не знакомы?
– Нет, не думаю.
– Вы не супруга Лопухова Николая?
– Да, это мой муж, – испытывая какое-то смутное неприятное чувство, ответила Нина.
– Я так и подумал. Узнал вас… по голосу. Да мы виделись недавно. В ресторане, помните? Не узнаете? Адочка, безобразница, такой стала растеряхой. Еще хорошо, что телефон у вас оказался. А то просто оставит где-нибудь на прилавке – потом ищи-свищи…
– А знаете, это даже хорошо, что вы позвонили, – вдруг осмелела Нина. – Я могу вас кое о чем попросить?
– Слушаю.
– Мы не могли бы увидеться?
– Почту за честь, – не без удивления вымолвил Аристарх Иванович. – Где и когда вы хотите…
– Мне всё равно.
– Раз всё равно, вечерочком заезжайте в мою берлогу, – предложил Аристарх Иванович. – Где я живу, вы знаете?
Вереницын продиктовал ей адрес, проверил, всё ли правильно записано.
– Часиков в девять подходит? – спросил он напоследок. – Отлично, значит, жду в девять. Поклон супругу…
Открыв ей дверь, Аристарх Иванович неторопливо окинул гостью изучающим взглядом холодных маленьких глаз и рассмеялся:
– Вот и славно… Хорошо, что опоздали. Я и сам только-только вошел. Прошу, прошу, проходите…
После недавнего ремонта в квартире еще витал запах краски. «Берлога» Вереницына располагалась в старинном доме. Эти апартаменты явно были слишком просторны для чиновника средней руки и обставлены слишком пышно, с размахом. Светлые кожаные диваны, молочно-белые полированные под мрамор стены – всё новенькое и не совсем безвкусное – безличность обстановки соответствовала московским стандартам обеспеченности, обретаемой явно не в поте лица. Женского присутствия в квартире не чувствовалось.
– Я к вам по делу, – с порога заявила Нина.
– Да уж догадываюсь… – Аристарх Иванович развел руками. – У мужа стряслось что-то?
– Нет… я хочу поговорить об Аде.
– Об Аде так об Аде… Что ж нам остается, раз грехи в рай не пускают, – пошутил хозяин, разглядывая гостью и задержав глаза на обручальном колечке с крохотным сапфиром.
– Вы скажете, что я сую нос не в свое дело… что я не должна вмешиваться… – начала Нина.
– Раз вы здесь, раз пришли, чего уж там… – тоном подстрекателя перебил Аристарх Иванович. – Только присаживайтесь, ради бога. На диванчик, вон туда… Или в кресло, куда хотите. Человек я простой. Будьте как дома. А я закурю, если вы не возражаете.
Нина прошла в комнату, но продолжала стоять.
– Вам известно, в каком она положении? – спросила она.
– Кто?
– Ада.
– Женщины в разных бывают положениях. – Щеки Вереницына дрогнули в едва заметной улыбке: непонятно было, то ли он опять тяжеловесно пошутил, то ли говорил всерьез.
– Ее мальчик… он ведь болеет.
– Да, несчастье. Судьба-злодейка не разбирает. Не дай бог оказаться у нее на дороге. Это ведь как на кого попадет, – без малейших признаков заинтересованности отреагировал Аристарх Иванович.
– Но в таком положении ей нужна помощь, Аристарх Иванович… – потихоньку начиная терять уверенность, сказала Нина.
Затянувшись, Вереницын полюбовался быстро растущим столбиком пепла на кончике сигареты, щелкнул замочком лежавшего на столе кожаного футляра, извлек из него очки в тонкой золотой оправе и, нацепив их на нос, оглядел гостью с каким-то даже умилением.
– Вас, я извиняюсь, по батюшке как?
– Нина Сергеевна.
– Нина Сергевна, а вы давно с Адочкой знакомы?
– Дело вообще-то не во мне…
– В тот вечер только и познакомились, я думаю.
– Да, это так, но что это меняет?
– Многого не меняет, конечно, – согласно покивал головой Аристарх Иванович. – Прямота ваша, смелость, с которой вы пытаетесь защищать… подругу в беде? Правильно я вас понял?.. – уточнил Вереницын. – Всё это делает вам честь. М-да. И очень мне это импонирует, прямо вам скажу. Ну просто очень. Да только много ли вы знаете про нее, про Адочку-то?
– Я знаю одно: она – мать больного ребенка, которая не в состоянии заплатить за лечение. И я так же знаю, что это ненормально. Разве она виновата, что у нее недостаточно на это средств, что она не может заработать этих денег, что государство не торопится взять расходы на себя? – Нина тараторила без умолку, боясь окончательно растерять мужество, собранное в кулак для этой встречи. – Если она живет с вами, разве не вправе она рассчитывать на вашу помощь?
– Ну вот, и вас туда же понесло… – Вереницын кисло улыбнулся. – Голубушка вы моя, да у нее мать есть, брат, сестра. Еще и племянники. Беда ведь в чем… Да в том, что я просто не в состоянии содержать всю Прибалтику. Рад бы, да не по силам мне это. Россия-матушка не смогла – куда уж мне-то тягаться? Мои возможности… их даже с возможностями Коли, супруга вашего, не сопоставишь. А вы как думали? Я ведь не промышленник, не золотодобытчик. Пивных заводов у меня нет. Нефтью не торгую. Кто-то, понимаешь, пенки снимает. А кто-то, как я, труженик рядовой, пуп должен надрывать. Да еще и распинаться, оправдываться потом… – на глазах багровея, пробормотал Вереницын. – А известно ли вам, моя дорогая, кто вытащил Адочку из омута и что это был за омут? То-то и оно… А известно ли вам, где Адочка была бы сейчас, если бы не равнодушный к ее проблемам Аристарх Иванович? Могу сказать где: на Брестской улице. Да-да, Нина Сергеевна, и не надо так смотреть на меня! Не я в этом виноват… Не я! Дежурила бы, как другие, на тротуаре в ожидании клиентов…
– Вы… вы не можете так говорить о человеке, с которым живете, – пролепетала Нина. – Вы… Да что вы за человек?
В холодных глазах хозяина появился недобрый блеск. Он затянулся, выпустил изо рта клуб дыма и с усмешкой произнес:
– Любишь кататься, люби и саночки возить. И я вам откровенно скажу… Если бы не уважение к вашему мужу, не стал бы я сейчас ваши претензии выслушивать.
– Да наплевать мне… на ваше уважение! Мне, мужу моему, всем на свете! – вскипела Нина.
Хозяин горько закивал, раздавил в пепельнице сигарету и, вздохнув, заметил:
– Ну, моя милая, вот что… По душам, я думаю, мы поговорили. А теперь послушай моего совета: не суй свой нос не в свои дела! Ступай к мужу, там твое место…
Нина застыла на месте. Еще минуту назад она и представить себе не могла подобного унижения. Вереницын меж тем продолжал:
– А-то ведь ералаш какой-то получается. Звонишь почтенному человеку, вкатываешься в его дом этакой попрыгуньей и начинаешь учить уму-разуму. А я вот почему-то нутром чую, что супруг твой, которому вместе с тобой наплевать на всех… даже не знает, что ты у Аристарха Ивановича. А то бы он устроил тебе…
– Не смейте мне тыкать! Не смейте… так говорить со мной! – пролепетала Нина, не узнавая собственный голос.
– Это еще почему? И посмею! Еще как посмею! А что, если я сниму ремень и перетяну пару разочков тебя по одному месту? Прямо вот тут… – ткнув пальцем в ковер с узорами, продолжил Аристарх Иванович. – По праву возраста, так сказать. Да и просто так, из удовольствия…
Нина судорожно сжала в руках сумочку.
– Не смейте мне угрожать! Вы… ничтожный мерзкий старик! Только попробуйте… – процедила она.
– Отчего ж не попробовать, раз это доставит мне удовольствие. Я же объясняю вам – уйму удовольствия. Своих-то я давно всех перепорол.
– Да вы… Вы негодяй! Вы…
– Сил вот только нет бороться… – Аристарх Иванович перевел дух и добавил: – Какой был день, бог ты мой! Вот отдохну чуток… Ах, попрыгунья. А если правду хотите знать, нравитесь вы мне, Нина Сергевна…
С заметным усилием и даже побагровев от напряжения, Вереницын распустил на шее галстук, расстегнул ворот рубашки и погрозил пальцем:
– Видите, я предпочитаю по имени-отчеству вас величать… Жену мою первую Ниной звали. Обожаю это имя… Лучше давайте будем друзьями. Понравились вы мне сразу, тогда еще, в ресторанчике этом. Есть в вас что-то эдакое… Голубую кровь я за версту чую. Ведь тот еще волокита. Аз грешный. Но каждый живет как умеет. Людей я не обижаю, чтоб вы знали… чтоб всё было вам ясно на этот счет. Не в моих это правилах… Женат четырежды, а детей у меня аж пятеро. Все обеспечены: и бывшие жены, и дети, и любовницы… Так что насчет Адочки… Жизнь ее – не такой уж ад кромешный, как вам вдруг померещилось.
– И с каких же это средств вы умудрились так замечательно всех обеспечить? Неужели на зарплату чиновника так развернуться можно?
– Вот видите, как вы предвзяты… Начали-то за здравие, а кончили за упокой. Что ж, вы думаете, только муж ваш семи пядей во лбу? Один Коля умеет жить, а остальные – сплошное дурачье? Сидят сиднями на печи и ушами хлопают? Нет и нет, моя милая! В нашем деле на бога ведь, как говорится, надейся, а и сам не плошай…
– Я даже не знаю… не знаю, кто вы. Вы жуткий тип, – пролепетала Нина, понимая, что должна без промедления выйти, бежать из этого дома как можно быстрее, но чувствовала, что ноги стали ватными, не слушались; от досады она чуть не заплакала.
– Кстати, с мужем вашим нас тоже связывают кое-какие общие интересы, – продолжал хозяин. – Не знали? Ах, лапушка вы моя… Так знайте, знайте, милочка! Парень он что надо. И насчет поживиться – тоже будь здоров. Откуда, спрашивается, у вас все эти наряды, сумочки… которые вы так изящно треплете пальчиками? Откуда, я спрашиваю?.. В том-то и дело… Правильно, что молчите! А то, ишь, пришли отчитывать, характер показывать. Каблучками топать несложно. А нос суете, даже не знаете во что… Ну да ладно, я человек незлобивый – это все знают… Оцените же и вы: прощаю вам вашу глупую женскую дерзость. Раз и навсегда. Забудем! И вообще, давайте вот как поступим… Давайте я вам налью рюмашку чего-нибудь расслабляющего, чего-нибудь, что любите? Шампанского?.. А то вы сейчас еще грохнетесь на пол… от страха-то…
Перекинув галстук за спину, Аристарх Иванович нагнулся и принялся расшнуровывать туфли…
Нина, воспользовавшись моментом, подхватила шубку и вылетела на лестничную площадку. Ее трясло – от страха и омерзения. Но по-настоящему жутко стало почему-то только теперь, когда бездумная неудавшаяся встреча закончилась и она оказалась на улице. А что, если всё еще впереди – самое гнусное, мерзкое? Душило раздирающее, скручивающее живот змеиными кольцами чувство гадливости – и к низенькой плотной фигуре Вереницына и к его толстым коротким ногам в черных слипшихся носках на маленьких, почти женского размера стопах, да и к самой себе. Как можно было так опростоволоситься!..
В пятницу вечером, вернувшись на Солянку раньше обычного, Николай не застал дома никого, кроме Тамары. Грабе предупредил, что приедет не раньше полуночи, просил ужинать без него. Нина же вообще не удосужилась известить о своих планах, впрочем, она уже давно не считала нужным это делать… В спальне у нее было нечем дышать от кочегаривших на полную батарей. Гора одежды из Нининого платяного шкафа лежала сваленная в кучу на кровати. Николай неожиданно отметил про себя, что никогда не видел на жене этих вещей. Шагнув к окну, чтобы открыть форточку, он споткнулся о туфли на каблуках и едва удержался от искушения выбросить их в окно.
Переодевшись, Николай вернулся в гостиную и сел стричь над газетой ногти, которые неудачно обгрыз по дороге в машине. Поранив палец, он не сдержался и сорвал злость на домработнице. День назад ее попросили приготовить суп и котлеты, но под предлогом того, что начался Рождественский пост, она напекла пирогов с капустой и рыбой. Николай грубо отчитал ее и тут же пожалел о своем срыве. Успокоить Тамару он уже не мог. Разрыдавшись, искренне не понимая, чем заслужила такое к себе отношение, она впопыхах собралась и улетела домой…
К половине десятого, когда Нина появилась дома, раздражение, распиравшее его весь день, несколько унялось. Но лишь на короткое время.
Они сели ужинать. Говорить на тему дня, с ходу устраивать ей разгон он не решался, боялся взорваться. Однако выдержки не хватило.
– Был у меня разговор сегодня интересный. С этим, хм… – начал Николай. – Только не делай вид, что не понимаешь, о чем я.
– С кем? – холодно переспросила Нина.
– С Аристархом Ивановичем… помнишь такого?.. Вереницын его фамилия.
Не отрывая глаз от тарелки, Нина взяла нож и стала разделывать разогретый в микроволновке и наполовину развалившийся пирожок.
– С какой стати ты к нему поехала? Какая муха тебя укусила?
– Было к нему дело.
– Какие дела могут быть у тебя с Аристархом Ивановичем?
– Представь себе, такие дела нашлись.
– Какие, я спрашиваю?! – прикрикнул Николай.
– Знаешь, оставь меня в покое. Я имею право встречаться с кем угодно, по любому делу. Может, я у тебя разрешение должна спрашивать?
– Вереницын – не кто угодно… – задыхаясь, пробормотал Николай; он швырнул в сторону льняную салфетку, неловко задел бокал с вином и в каком-то яростном бессилии уставился на расплывающееся по скатерти малиновое пятно. – Ты даже понятия не имеешь, кто этот человек… Мозги у тебя в голове… их там кот наплакал!..
– Довольно темная личность. Это у него на лбу написано, – сдержанно сказала Нина, с преувеличенным вниманием изучая начинку пирожка.
– От этой темной личности зависят многие, очень многие люди. И я в том числе, и вся наша контора тоже. Этот человек… Да будет тебе известно, что он может как протолкнуть, так и зарубить любую лицензию. Прикрыть любую лавочку. Ты понимаешь, о чем я говорю? Ты хоть слышишь, что я тебе говорю? Ты подумала, что ты вытворяешь, когда ехала к нему? Я к тебе обращаюсь! – всё больше заводясь от гнева и безучастного молчания жены, Николай теперь уже кричал на всю квартиру.
– Наплевать… Я от него не завишу, – брезгливо выдавила из себя Нина.
Николай вылез из-за стола и принялся нервно расхаживать по комнате.
– О чем ты думала? Как ты могла себе такое позволить? Мне-то позвонить нельзя было, что ли? Да ты хоть понимаешь, что эти люди, все эти Иванычи, держат в руках всё! Одним росчерком пера они могут лишить меня, нас с тобой всего! – Николай схватился за голову. – Надо же было такое отмочить! Что у тебя там, в шарабане: кисель, простокваша?!
Впервые Нина видела мужа в подобном состоянии. Она понимала, что виновата перед ним, чувствовала, что не должна усугублять ссору, но тоже не могла уже себя контролировать:
– Никто не виноват, что ты водишься с такой швалью, – сказала она, – что ты зависишь от каких-то «иванычей»…
– Не я один. От них все зависят. Нет у меня другого выбора. Нет!
– Выбор всегда есть. Но зачем о нем думать, когда можно просто рассказывать басни – себе и другим. Это гораздо проще…
– Очнись, Нина! Открой глаза! Посмотри вокруг! Посмотри, в каких хоромах ты живешь! Ты ешь и пьешь всё, что тебе хочется! Выбрасываешь на ветер кучу денег каждый месяц. Тебе даже на наркоту хватает! И ты можешь это себе позволить только потому, что они, такие, как этот Вереницын проклятый, позволяют всё это! А захотят – и нам с тобой крышка. Жить придется непонятно где. В «хрущобу» в Капотне перебираться будем. Понравится тебе это? А то и вовсе на улице окажемся. Или бежать придется. В Панаму! В Уругвай! На Берег Слоновой Кости! К черту на рога! Ведь в этой стране у кормушки сидят такие, как он, Вереницын! Эти люди на всё наложили лапу. И отсчитывают, отсчитывают… Понимаешь ты это или нет?..
– Не верю тебе… Такого просто не может быть, Коля. Таких скотин просто не может быть много в природе, они бы перегрызлись между собой: естественный отбор. Но Вереницын этот твой – и вправду животное. Он угрожал мне. Он унижал меня.
– Аристарх Иваныч? Он тебе угрожал?
– Это ничтожество… Мерзкая, липкая тварь… Он угрожал, что изнасилует меня, – с отчаянием выдавила из себя Нина.
– Елки зеленые, да что ты несешь? Что ты такое несешь? – пробормотал Николай; он был явно ошарашен.
– Представь себе! И я не единственная, кому он пытался причинить зло. Он измывается даже над своими близкими, даже над человеком, с которым живет. Относится к ней, словно она – вещь! Содержит он ее, видите ли. А на самом деле…
– Это ты про кого? Про Аду, что ли? Так что ж ему ее не содержать, раз она и есть его содержанка? В чем проблема-то, я что-то понять не могу?
– Не смей так говорить! Ты не имеешь права оскорблять незнакомого человека!
Николай замер посреди комнаты, помолчал, а потом в замешательстве промямлил:
– С каких это пор ты стала водиться с проститутками?
– С кем?
– Да с Аделью этой!
– Почему ты говоришь о ней такие гадости? Что ты знаешь об Аделаиде?
– То же, что уже давным-давно вся Москва знает…
– Вся Москва… это такие же, как ты… и твой Вереницын? – теряясь, уточнила Нина.
– Боже милостивый, открой глаза… Она профессиональная девушка по вызову. На хлеб с маслом этим зарабатывает. Богатых мужиков на деньги разводит, андэстэнд? Понять можешь? Ах, ты не знала этого? И потому суешься не в свое дело?
– Как ты можешь говорить такое о человеке, которого видел один раз в жизни? Откуда столько грязи в тебе, объясни мне, пожалуйста? Как же ты живешь с такой грязью внутри, Коля?
– Послушай меня внимательно… С ней спит пол-Москвы! – устало вздохнул Николай. – А что касается меня… Сейчас я тебе расскажу кое-что… Только давай сразу договоримся, что ты меня ни в чем обвинять не будешь. Сама тянешь за язык…
Нина молча смотрела в черное окно.
– Я тоже пользовался услугами этой, как ее… Могу поклясться… Да, я пользовался ее услугами! – не своим голосом произнес Николай. – Что, так тебе легче будет поверить в очевидное?
– Не верю тебе… Ни в то, что спал с ней, ни в то, что сейчас о ней говорил! Подло это…
Николай побагровел до корней волос. Виновато глядя на жену, он словно сам умолял ее теперь не верить его словам и спустить дело на тормозах, будто только от нее сейчас зависело, был ли в сказанном состав преступления или всё это плод его воображения. Он запоздало жалел о своем срыве. Нина же, не замечая его смятения, продолжала:
– Неужели ты и вправду рассчитывал, что я поверю в такую ложь? Это даже смешно. Ада – тонкий, чуткий, интеллигентный человек, умница… Расположение такой девушки нужно заслужить, а ты не смог бы сделать это, даже посулив ей все свои деньги! А что с Вереницыным она живет – так значит, есть в нем что-то… Хотя я и не могу себе представить что.
– Деньги, милая. Его, Аристарха нашего Иваныча, кровно наворованные деньги, – заверил Николай. – Ради них твоя Адочка не то что себя – мать родную продаст и не поморщится… Все любят красивую жизнь, и ты в том числе. Или ты всё еще не в курсе, что на этой планете продается всё и всё покупается? – Николай опять начинал заводиться. – И Ада твоя продается тоже! Могу даже сказать тебе, сколько она берет.
– Сколько?
– Шестьсот.
– Чего? – Нина непонимающе взглянула на него.
– Долларов, моя дорогая. Больше полтысячи за вечер.
– Боже мой… – грустно сказала Нина. – И это говорит человек, считающий себя хозяином жизни. А что выходит на деле? Вы себя убедили, что кто-то там за вашей спиной хозяйничает по-настоящему. Убедили себя, что нет выхода и нет выбора. Ответственность – с плеч долой. Но зато вы совершенно не стыдитесь покупать людей. Как баре – крепостных. Говорите о ценах на них, как о чем-то привычном. Я… я никогда не считала, что в рабстве живу. Ни у тебя, ни у этих скотов. У этих «иванычей»… Я ничего не должна ни тебе, ни им – ни одному из вас, понятно это тебе?! Я свободный человек!
– Конечно, ты ничего не должна… Зато я, видно, всем должен… Потому и вкалываю как проклятый. И что в итоге?.. Только ведь меня тоже рожали не для того папа с мамой… чтобы я жизнь угробил на всю эту канитель. Чтобы я пресмыкался перед всякой сволочью! – гневно говорил Николай. – Вот ты попрекаешь меня. За что? За свою обеспеченную жизнь? Другая бы, может, хоть спасибо сказала, ты же не сделала этого ни разу, а сколько уж вместе прожили. А я тоже живой человек! У меня, представь, есть совесть, есть мечты. Да, представь себе… У меня тоже вот тут что-то есть, – Николай ударил себя в грудь. – Но стараюсь быть выше этого. Выше своего эгоизма. Да, приходится жертвовать чем-то, какими-то принципами. И, знаешь, я вполне способен на это. Потому что не чистоплюй, потому что стараюсь оградить тебя и всех, кто мне дорог, от грязи. Понимаешь ли ты это? А ты приходишь и выливаешь эту грязь на меня. Ты выливаешь всё на меня… Да пошли вы все… к чертям собачьим!
Николай схватил со столика бутылку скотча и, опрокинув стул, вышел из комнаты. Через несколько секунд в конце коридора гулко хлопнула дверь кабинета…
В душе Нины бушевала настоящая буря: страх и стыд, ненависть и ревность, презрение к Николаю и – не меньшее – к себе самой. Как можно было терпеть всё это? Для ясности она попыталась разложить всё услышанное по полочкам, но от этого стало совсем тошно. Сомнений не оставалось: Николай сейчас сказал ей правду. Не всю, по всей видимости, но всё же. Теперь-то ей стало наконец понятно, почему муж так смутился, когда Адель появилась в зале ресторана со своим напыщенным упырем.
Пытаясь успокоиться, Нина принесла бутылку белого вина, долго возилась со штопором, пытаясь извлечь пробку, но, в конце концов забыв о вине, ушла к себе и еще через четверть часа с наспех собранной дорожной сумкой спустилась на улицу. Ей долго не удавалось поймать машину. Наконец рядом с ней с дребезжанием и скрежетом притормозила старая «волга». Забравшись на заднее сиденье допотопного прокуренного драндулета, салон которого провонял бензином и дешевым освежителем воздуха, Нина попросила отвезти ее к трем вокзалам.
Пятнадцатый сводный разведбатальон Петербургской оперативной бригады планировалось расквартировать в Грозном еще в середине лета. Но под разгрузку эшелон встал на Ханкале уже в заморозки.
С места базирования бригады в Гатчине батальон, как и предполагалось, отправили недоукомплектованным, чтобы уже на месте по ротам и повзводно придать его подразделения частям, отбывшим в Чечню ранее. Но по прибытии неожиданно поступил приказ доукомплектовывать сам батальон. Под командование подполковника Волохова поступили три заново сформированные роты из опытных, обстрелянных парней – из тех, кто успел принять участие в Ботлихской операции.
Размещаться пришлось не в Ханкале и не в Грозном, как планировалось сначала, а на отшибе, на месте дислокации мотострелкового полка, переброшенного под Ведено. Еще вчера база мотострелков прикрывала выходы на Ханкалу с Аргуно-Ильинского направления. Из своего расположения полк съехал всего за неделю до прибытия батальона. И уже сегодня заново отстроенная база лежала в руинах. В штабе Волохову объяснили, что крупное бандформирование, в начале недели выкуренное из четвертого микрорайона, отступая через Старую Сунжу, разделилось в Тыртовой роще на несколько частей, и один из крупных «клиньев», стремясь оторваться от преследования десантников, двинул по маршруту, который никто не смог просчитать. Попетляв вдоль правого берега реки, отряд предположительно повернул не на станицу Ильинскую и не к Щедринскому мосту через Терек, а на Гудермес, в результате чего хозяйство, вверенное сегодня Волохову, оказалось у боевиков на дороге…
Удар по базе боевики нанесли с разгону. Не разобравшись в обстановке, нападавшие позарились на легкую добычу. Огнем из минометов и АГСов рота дежурного охранения была уничтожена за час: горстка срочников, которую оставили присматривать за хозяйством, пока не въедут сменщики, не могла оказать серьезного сопротивления. Боевики заняли территорию.
Тогда к месту боя стянули армейские части, и район был блокирован. Но в последний момент, жалея солдатские жизни, в ОГВ[15] было достаточно, чтобы превратить базу в груду развалин – вместе с окопавшимся на ночевку неприятелем.
Местами земля была вздыблена так, что внизу открывались грунтовые воды. На выкорчеванных железобетонных сваях, на одном честном слове держались оба крыла казармы. Развороченный асфальт, фрагменты арматуры, горы щебня – весь этот лом, разгребать который предстояло бульдозерами, был перемешан с окаймлявшей периметр части колючей проволокой, с крошевом, оставшимся от мебели и имущества, с содержимым туалетных ям. Насиженное армейское гнездо с теплым жильем, ремонтным цехом, баней и даже с собственной свинофермой было разнесено в пух и прах.
Глазам предстала почти апокалиптическая картина. Периметр поля перед лесочком, в котором остатки мобильного отряда попытались скрыться уже вне всякого боевого порядка, пестрел инфернальной символикой газавата. Повсюду торчали могильные шесты с флажками. Моджахеды помечали свои захоронения уже во тьме кромешной. На подмерзшей земле они бросили половину своего состава: унести с собой такое количество трупов было невозможно. Безымянные могилы укоризненно кивали флажками. От взгляда на них становилось не по себе…
Из штаба группировки тем временем сообщали: обострение обстановки наблюдается во всех нагорных районах. Противник не мог не отреагировать на проводимую перегруппировку федеральных сил (благо, решили называть вещи своими именами: «противник» и «банды» – понятия всё же разные), поскольку же фронта как такового не было, вылазок можно было ожидать каких угодно и когда угодно. Наиболее заметное оживление в эфире наблюдалось как раз на Шелковском направлении – близ расположения батальона и по всей зоне его ответственности. Шелковские, червленские, старогладовские боевики, как и подвижные подразделения басаевцев, давно облюбовали этот вектор для захода на Тыртовую рощу и на Грозный…
Подполковник Волохов отдал распоряжения о дополнительных мерах по укреплению оборонительных позиций базы и приказал заселять территорию как родную. Был отдан приказ разбивать палатки, обживать всё, что удастся – не только модули и вагончики, но и уцелевшие подвалы.
Вокруг базы стояла мертвая тишина. Вечерами из-за ограды даже доносился птичий щебет. Тишина и покой были нарушены один-единственный раз. ЧП случилось в пятницу, после смены караула: за полями вдруг послышалось эхо отдаленной стрельбы. Автоматные очереди раздавались с низовий Сунжи, ближе к станице Ильинской. Однако уже вскоре дежурный по комендатуре сообщил, что патруль, отправленный выяснять обстановку, наткнулся на местную шпану. Пацаны палили по воронам из старенького АКМа. Инцидент был исчерпан. Но в тот же вечер Волохов поднял батальон по тревоге и устроил офицерам первый со дня прибытия серьезный разгон за упущения – дисциплинарные и в обустройстве базы. Новоселью и застольям командир положил конец. Поступил приказ – усилить посты и дозоры. Возле складских помещений и на крыше развороченной котельной среди ночи пришлось устанавливать дополнительные огневые точки. Наблюдение за местностью Волохов приказал вести не смыкая глаз, посменно. Офицеров он отпустил спать за два часа до подъема…
С утра ожидалось прибытие заместителя начальника штаба ОГВ со свитой. Но в последний момент из Ханкалы дали отбой. Командир уехал в Ханкалу и вернулся уже затемно.
Волохов был под градусом и не в духе. Едва поднявшись в свой вагончик, он вызвал дежурного. Тот доложил о последнем радиообмене с соседями. Стоявшие у самой Ильинской соседи передавали, что с наступлением темноты по правому берегу реки, низовья которой хорошо просматривались от заграждений базы, были замечены перемещения неизвестных с фонариками. Замкомандира батальона Голованов тут же дал команду привести в боевую готовность два минометных расчета, чтобы при необходимости иметь возможность сразу накрыть огнем близлежащую высотку – единственную точку, которую могли облюбовать снайперы. Расположение батальона с нее просматривалось, по всей видимости, как на ладони.
Решение Голованова командир одобрил. Намереваясь отключиться уже до утра, Волохов приказал поднять на рассвете первый взвод, чтобы пораньше приступить к восстановлению старых заграждений, через которые свои же после артобстрела прокатились на БМП. Но не прошло и четверти часа, как командир вновь потребовал к себе майора Голованова, а заодно и капитана Рябцева – последний должен был отправиться утром в рейд. «Заодно…» – этот стиль обращения с подчиненными превратился в повод для анекдотов, Волохов прибегал к нему днем и ночью.
Капитана подняли с постели. Заспанный и недовольный, он топтался у входа, дожидаясь, пока командир отпустит Голованова, которому за что-то давал нагоняй. Через минуту тот, потный и раскрасневшийся, буквально вылетел на улицу. Рябцев доложил о своем прибытии и теперь с любопытством разглядывал приведенный в порядок «луноход» – так офицеры прозвали временный, оборудованный по-походному кабинет командира. Смонтированная на раме еще нового, пахнущего краской «урала», «бабочка» с неразложенными бортами ничем, кроме тесноты, не отличалась от родного кабинета Волохова в Гатчине, в котором он любил устраивать вечерами разбирательства.
Подполковник сидел за небольшим столиком в майке и галифе. Он развернулся к двери и кивнул Рябцеву:
– Входи. Дверь оставь открытой.
Рябцев поднялся в «луноход». Внутри нечем было дышать, истопники перестарались.
Подполковник подозвал его к себе.
– Кое-что покажу тебе, капитан…
Рябцев приблизился к столу, на котором была разложена топографическая карта, именно та, что утром использовалась для кодирования; все детали предстоящего рейда были настолько хорошо изучены, что он мог бы уже, как ему казалось, нарисовать карту по памяти.
– Завтра двадцать вторая бригада будет перегонять части. За день пройдет две колонны вот на этом куске трассы, до поворота… – Подполковник повернул гибкую «шею» настольной лампы, чтобы осветить указанное место. – Дорогу знаешь, поэтому тебя и посылаю. Проведешь разведку – и назад… Заодно связистов подбросите на блокпост. Оттуда их свои заберут. Пять человек поедут, с лейтенантом…
Взглянув на указываемый квадрат, помеченный на карте номером 416–3, капитан кивнул; он ждал конкретных распоряжений.
– Тридцать километров нужно отмотать… в одну сторону. И, чтоб тебе всё было ясно, учти, Рябцев: командование по этой дороге ездить отказывается. Почему? Делай выводы сам… Двигаться надо плотной колонной, не расползаться. Вот отсюда… не влево, а напрямик пойдете. А потом уже повернете. Инженерная группа, два отделения и прикрытие – этого хватит. Перед вами проведут инженерную разведку. Встретишь – не шарахайся. Вот здесь примерно, после Чир-Юрта… – Волохов взял карандаш и сделал на карте отметину. – А вот здесь, как только Улус-Керт пересечете, через два с половиной километра спешитесь и прочешете обочины. Вот тут и вот тут… Всё ясно?
Первый инструктаж майор Голованов провел утром, а второй, дополнительный, – после обеда. Намерение штабного начальства задействовать в рейд подразделение, базирующееся в другом конце Грозненского района, не могло не вызывать недоумения. Но привлекать к рейдам соседние части считалось еще менее целесообразным, поскольку это позволяло боевикам отслеживать выход колонн от самых баз, что ставило под двойную угрозу разрабатываемые командованием операции.
– Люди тщательно проинструктированы. Задача простая, понятная, – отрапортовал капитан Рябцев самым будничным тоном.
– К ущелью не соваться, что бы ни произошло. Если всё пройдет по плану, если быстро управитесь, на обратном пути остановитесь вот здесь… Пригорок там есть… Справа поле. За полем овраг. Смотри внимательно…
Рябцев наклонился над картой, на всякий случай сверил масштаб и понимающе кивнул.
– Поле завалено «паштетом» – смотрите, не нарвитесь… Разминируете всё, что найдете. Приказ из штаба. Вот в этом квадрате… – подполковник показал на обведенный карандашом неровный овал к северу от трассы, – мины наши. Весной ставили, десятисуточные, но, говорят, бракованные попались, всё еще срабатывают. С тех пор нога наших там еще не ступала. А если захоронения обнаружите, снимайте точные координаты. Ясно?
– Так точно, – отозвался Рябцев.
Невозмутимость, с которой капитан – новичок в батальоне – реагировал на каждое слово, выводила подполковника из себя. Не туп, не заносчив, не попрекнешь и в самоуверенности, но школярская исполнительность Рябцева отдавала чем-то показным, издевательским. В голосе его сквозила чуть ли не снисходительность, и Волохов подмечал это уже не в первый раз. Он полагал, что капитан прикидывается простачком: я-то, мол, приказ выполню какой угодно, и даже самый идиотский, с меня не убудет, а ты как был дураком, так дураком и помрешь… Согласно послужной карточке, капитан Рябцев был воробей стреляный; на рожон он как будто бы не лез, хотя на Кавказ попросился сам. А до того в бригаду его фактически сослали прямиком из спецподразделения ГРУ, где он пришелся не ко двору. Чем капитан насолил генштабовским «сидельцам» и кому именно, послужная карточка, естественно, не сообщала. Но в штабе, по дружбе, Волохову рассказывали, что опалой капитан был обязан своему отцу, кадровому офицеру спецслужб, который служил в окружении бывшего президента, но неожиданно подал в отставку вместе с большой группой офицеров, служивших в Кремле при нашумевшем Коржакове и насмотревшихся там на «пир во время чумы». Нетрудно было вообразить, какую канитель могли развести вокруг такого ухода особые отделы.
– Я не уверен, что ты всё хорошо себе уяснил… За неделю три машины взлетело на воздух только на нашей трассе! – нахмурился подполковник. – На днях пришлось бомбить перевалы. Везде передвижения войск – наших, и ихних. Или ты думаешь, что у них нет армии – одни банды, как в газетах пишут?
Рябцев едва заметно порозовел.
– Только и разницы, что никто не знает, где на этих чертей можно нарваться. Так что смотри мне: людей доверяю, не стадо баранов. На связь выходить поэтапно. Я должен всё знать – что вы там нашли, сколько. Закончили – и два слова в эфир. Но лишнего тоже не болтать, никаких координат! Всех предупреди, чтоб не зевали. Если что, поддержка подоспеет нескоро, сам знаешь.
– Я проведу дополнительный инструктаж. Задача будет выполнена, Егор Матвеич, – заверил капитан таким тоном, будто бы хотел сказать что-то другое, не по уставу, но не решился.
– Всё. Иди…
Подполковник поднялся и протянул капитану огромную потную пятерню, крепко пожал ему руку и отвернулся…
Головной БТР, за ним другой; следом – два крытых «урала» с наваренной вдоль бортов броней, а в хвосте – третий, замыкающий БТР прикрытия, – колонна шла сжато, гусеницей, строго в соответствии с инструкциями.
Несмотря на предрассветный туман, среднюю скорость удавалось удерживать неплохую – шестьдесят километров в час. При выезде на главную трассу, уже на Атаги, туман начал рассеиваться. Но остатки грязно-серой пелены, клочьями застилавшие разбитую дорогу, всё же заставили сбавить темп. Рябцев посмотрел на часы: в график не укладывались. Командование было тотчас поставлено об этом в известность.
С первыми проблесками зари знакомые очертания местности стали меняться так быстро, что глаза не успевали привыкнуть к метаморфозам. Свежесть разгоравшегося дня будоражила не меньше, чем ждавшая впереди неизвестность. Но лихорадило здесь от всего подряд, стоило оказаться за пределами войсковых заграждений. Непривычными, чужими были запахи. Даже земля Кавказа издавала какой-то особый запах. Может быть, поэтому и мысли в голову лезли неожиданные, комкообразные, – так бывает во время болезни. Той же, возможно, причиной объяснялась бросавшаяся в глаза несобранность людей, которую Рябцев не мог не замечать. Вид подчиненных пробуждал в нем неприятное чувство сродни неловкости, ощущение, словно он их дурачит. Разве не знали они, на что идут? Задумчивая медлительность проступала даже на физиономии взводного Бурбезы – несгибаемого оптимиста и вечного прапорщика, который годы назад, еще в советские времена, дезертировал из авиаполка под Одессой, чтобы напроситься в войска специального назначения родной, как он считал, Российской армии.
Через пару километров, недалеко от пункта водозабора, впереди показалась колонна инженерной разведки. Состыковка произошла раньше, чем предполагалось, – те тоже не очень четко соблюдали график. За бронетранспортером с болтающимися усищами антенн лязгала траками БМП, покрытая камуфляжными лохмотьями и оттого имевшая такой вид, будто вылезла из болота. Бронемашину поджимал сзади открытый «урал», из кузова которого торчала расчехленная 23-миллиметровая зенитная установка. Замыкали группу БТР и пристроившийся в хвосте колонны рейсовый автобус. Чтобы дать военным разъехаться, автобус свернул на обочину. К замызганным стеклам льнул изнутри потрепанный гражданский люд в платках и фуражках, с застывшими перепуганными лицами. У местных доверия к армии – ни на грош. Это было написано на лицах людей и каждый раз поражало.
Сержант-контрактник Гречихин, крутивший баранку «урала», торопливо заорудовал ручкой стеклоподъемника, высунулся и помахал встречной колонне. Из БМП и из кузова встречного «урала» отреагировали моментально. Широко улыбаясь, сержант покосился на сидевшего рядом Рябцева. Появление на дороге своей колонны, успевшей пройти весь маршрут, придавало уверенности тем, кому это еще только предстояло.
Относительно безопасной дорога была только до села Дуба-Юрт, протянувшегося вдоль русла пересохшего Аргуна. Вернее, до развалин, что остались от села со времен прошлой кампании. Следы разрушений были видны даже по прошествии нескольких лет. Скопище разгромленных домов с развороченными крышами свидетельствовало о нешуточном артобстреле, а изрешеченные ворота и остатки стен говорили об ожесточенном ближнем бое. Но, несмотря на смертельные раны, село выжило. Редкие «подлеченные» дома притягивали глаз издали: они легко распознавались по заново возведенным кровлям.
Главная улица тянулась унылая, вымершая. Лишь в северной части поселка теплились едва заметные признаки жизни. Вдоль обочины трусила дворняга. На движение по дороге военной техники пес не обращал внимания – привык за много лет. Перед заборами некоторых полуразрушенных хибар взгляд приковывали неподвижные силуэты старух. Безразличные ко всему на свете, они стояли или сидели на невесть как уцелевших лавках – одетые в темное нищенское тряпье, морщинистые, с натруженными руками и потухшими глазами. Как им удавалось ютиться на этом пепелище? Чем кормились они с этой выжженной земли, как перебивались, откуда брали силы, чтобы отстраиваться заново? На что все они надеялись?
Колонна свернула на узкую грунтовую трассу. Туман рассеялся, и теперь можно было двигаться быстрее. Однако кативший сразу за машиной Рябцева «урал», в котором сидел Бурбеза, полз в гору еле-еле, оставляя позади шлейф копоти. Задняя часть колонны вдруг отделилась, как хвост у пойманной ящерицы. Пришлось придержать головные машины.
Чтобы не лезть в эфир с чепухой, капитан толкнул свою дверцу, свесился из кабины, погрозил кулаком водителю коптившего «урала», сопроводив выразительный жест парой фраз и давая Бурбезе понять, чем обернется халатность по возвращении на базу. На опасном участке колонна шла черепашьим шагом!
После хилой одинокой сторожовки, где дорога повела к спуску, а справа замельтешили прозрачные пролески, открылся вид на горы. Кряжи подпирали небо, казалось, совсем рядом. Но близость гор была мнимой. Давал знать о себе «эффект воздушной линзы», иногда ощутимый даже в предгорье.
Темп движения мало-помалу выровнялся. Машины сбрасывали скорость только перед воронками, которых попадалось великое множество. Именно здесь, слева на взгорке, откуда начинался необследованный участок дороги, и предстояло задержаться на обратном пути.
До Улус-Керта уже было рукой подать. Для осмотра обочин Рябцев намеревался отправить группу через несколько минут, как только колонна выйдет на подъем за селом. Этот квадрат был ему хорошо знаком по карте, но следить за сменой ландшафта становилось всё труднее. От одного вида непривычных глазу красот перехватывало дух. По левую сторону в бездонной котловине шириной километра в три оседало сизоватое месиво клубящегося тумана. А из-за горных склонов, разраставшихся впереди, на уровне среднего взгорья, и опоясанных бязью бледных облаков, пробивалось чистое, выполосканное ветрами бледно-голубое небо. День обещал быть ясным и теплым…
Гречихин спросил, можно ли закурить. Капитан кивнул. Открывавший дорогу БТР потянул вправо, обогнул глубокую воронку и поддал газу.
– Держи строй, не отставай, – сказал Рябцев.
– Так точно!.. Чтобы вот так раздолбать дорогу, из чего же надо вести огонь? – посетовал сержант, и его добродушная деревенская физиономия обрела вдруг несвойственное ей свирепое выражение.
– Стодвадцатимиллиметровые мины рвались… не дай бог, – задумчиво проронил Рябцев. – Свежую насыпь впереди видишь? Метров двадцать… Слева ее обогнул БТР… – скороговоркой заговорил Рябцев. – Да это же… Это башка чья-то! Тормози!
Не успел сержант дать по тормозам, как Рябцев схватил тангенту и во всё горло закричал в эфир:
– Всем из машин! Занять оборону!
В следующий миг ватная, необъятная и ослепительная масса сдавила воздух, а затем раскроила его на куски. Из расступившейся тишины податливо потянуло ровным отдаленным гулом, который пронизывал всё окрест и словно звал куда-то за собой.
Лишь через какое-то время со дна оголившегося пространства, всё еще переполненного чем-то гулким, до слуха стали доходить пощелкивающие звуки, которые чередовались с новыми подталкивающими в спину ударами. Ровный грохот врывался в сознание снизу и сверху – отовсюду. Воздух рвался не снаружи, а, казалось, изнутри…
Когда Рябцев понял, что происходит, то в двух шагах от себя он увидел пылающий тент «урала» и черно-красную физиономию здоровяка Геннадия с вытекшими глазами. Ноги сержанта зажало между сиденьем и рычагами, тело свисало из правой дверцы горящей кабины, с той стороны, где должен был сидеть сам Рябцев.
Странным образом капитан увидел себя откуда-то сбоку. Вот он стоит на коленях, облитый какой-то горячей липкой жижей. Вот он озирается по сторонам… А затем, когда заметил, что левый рукав бушлата и плечо его потемнели от крови, до него дошло, что треск, грохот и свист долетают не откуда-то издали, как чудилось только что. Всё рвалось на куски рядом, вокруг.
Никакой колонны слева не было. Вдоль обочины стояла стена огня. Головной БТР, успевший проскочить вперед, завалился боком в кювет, из-под его правого борта струился смолистый черный дым.
Кто-то потянул Рябцева за ногу. Сапер Суриков, тоже с черной физиономией, сверкая белыми, как вареные яйца, белками глаз, ошалело открывал и закрывал рот. Рябцев не понимал его или не слышал.
– Пригнись, капитан! Пригнись! – вдруг долетел до его слуха крик сапера. – Лупят с той стороны, из-за дороги. Пригни голову!
Увидев автомат, валявшийся в метре слева, Рябцев потянулся к прикладу, но потерял равновесие и упал. Во рту появился сладковатый привкус. Руки не слушались. Сквозь фиолетовый туман, застилавший глаза, капитан отчетливо видел и, главное, слышал, как Суриков поливает из автомата, сопровождая пальбу дикими душераздирающими криками. В лицо капитана летели раскаленные гильзы.
Бушлат на спине у Сурикова обгорел. Правая стопа была неестественно вывернута, из грязных ушей сочилась кровь, но он, казалось, ничего не замечал. Что-то твердое и огромное тем временем било по земле то слева, то справа. И вдруг всё стихло. Пространство стало мягким и податливым. Окружающий мир, в том его измерении, где кричали и стреляли и где всё, что могло гореть, горело адским огнем, куда-то исчез, растворившись в оглушающей тишине…
Плавно тающий и на одной бесконечной ноте зависающий в невесомости звук камертона Рябцев как бы видел воочию. Это было первое, что сознание впитывало в себя, будто первые капли воды с ложечки, как только он почувствовал, что всплывает на поверхность со дна самого себя, и как только понял, что начинает распознавать контуры нового незнакомого мира, – эти контуры всё еще были частью бесформенного какого-то рваного месива, но уже уверенно проступали над муторной пустотой парящего небытия…
Уже неделю оконные стекла украшались изнутри изморозью: палаты отапливались с горем пополам. Медперсонал отчаянно и безрезультатно ругался с руководством госпиталя, отказываясь смириться с тем, что чуть теплые батареи не прогревают до минимальной температуры даже палаты тяжелораненых.
Грань между тяжелыми и обычными ранеными была очень расплывчатой – все здесь находились в достаточно тяжелом состоянии. И нередко случалось так, что еще вчера ни на что не реагировавший больной – ни на звуки, ни даже на собственное имя, и по самые уши обмотанный бинтами, опутанный дренажными трубками, а то и с подвешенными конечностями, вдруг появлялся ни с того ни с сего в коридоре, да еще и сам управлял коляской, причем не скрючивался в ней беспомощным калекой, а восседал, как на троне, будучи не в состоянии скрыть недоумения: нереальное царство здравствующих людей слишком походило на сон.
На суетную атмосферу госпиталя выздоравливающие взирали с опаской, словно боясь обмануться. Для них всё как по щучьему велению вернулось на круги своя, и перед глазами снова громоздился тот самый мир, с которым так мучительно не хотелось расставаться, но пришлось – слава богу, лишь на время. Удивление и недоверие к окружающему постепенно вытеснялось обыденностью будней: вместе с жизнью возобновилась боль, ночные кошмары, страх перед будущим – от этого на лицах многих застыла гримаса недовольства. Но жизнь брала свое: хотелось всего и сразу – больничной каши, внимания медсестер, обещанной отправки вглубь России, в госпиталь родной части, поближе к дому.
И, словно пытаясь доказать себе самим, что домой вернутся не уродами-нахлебниками, все эти изувеченные горемыки с расшатанными нервами стучали костылями по дощатому полу, направляясь в «предбанник», к наспех залепленному кирпичами простенку, который разделял госпитальные корпуса. На лестничном пролете устраивалось молчаливое состязание: кто больше наглотается свистевшего в форточку ледяного ветра, который разгонял по углам вонь хлорки, пока она не успела въесться в стены, проникнуть в легкие, под одежду, в каждую щель; кто вместит в свое нутро как можно больше разъедавшего гортань дыма, будучи не в состоянии насытиться ядовитым армейским куревом.
Инвалидом был каждый второй. Степень тяжести увечий не зависела ни от толщины повязок, ни от того, сколько перенесено повторных операций, ни от количества ампутированных конечностей. Определить, кто есть кто, проще было по выражению глаз. Молодые калеки – кто однорукий, кто одноногий, кто с оскалом страха и ненависти, которые навеки отпечатывались на физиономиях, – взгляды окружающих ловили на себе с настороженностью и иногда становились похожи не на больных и не на солдат, а на подопытных зверьков, вдруг притихших в предчувствии фатального перелома в их судьбе. В конце концов, никто здесь не собирался отвечать на главный вопрос, мучивший всех поголовно: что будет дальше?
Рябцев не знал, сколько еще ему предстоит промаяться на больничной койке. Чувство неопределенности усугублялось очень неприятной внутренней дезориентацией во времени. Внутри всё словно было перерыто, как на вспаханном поле, но в мыслях, чувствах и даже в памяти он при этом ощущал вполне стойкий пространственный порядок. Лишь когда пытался думать о каких-то конкретных вещах, мысли наталкивались на стену.
Провалы в памяти вызывали острое ощущение пустоты под ногами. Голову переполняла мешанина раскромсанных в борозды мыслей, а в воображение беспрестанно врывались необычные, наплывающие друг на друга картины каких-то необжитых земель. То это были головокружительные просторы, они распахивались перед глазами Рябцева как бы с высоты птичьего полета, словно он парил над землей. То вдруг он видел сверху загородные домики с цветущими садами, и его охватывало острое, скорее приятное, ощущение необычности чужого домашнего уюта. В чужой уют мучительно не хотелось вторгаться без приглашения, незваный гость хуже татарина, но очень тянуло… Все эти картины погружали Рябцева в состояние, близкое к тяжелой сонливости, которое охватывает иногда после нескольких бессонных ночей. Он понимал, что из этого омута нужно вырваться, но пока все усилия оказывались тщетными.
Судя по разграфленному температурному листку, висевшему на планшетке в изголовье кровати, на котором медсестра с нерусским именем Гуля каждое утро подрисовывала ручкой тонкую кривую, не прошло еще недели, с тех пор, как он попал сюда. Срок короткий. Рябцев ежился от удовольствия, осознавая, что самостоятельно пришел к этому заключению. Чувство реальности, пусть и ненадолго обретаемое, создавало некий ориентир. Правда, чаще ему приходилось грести вслепую через призрачное пространство.
Иногда капитану чудилось, что он видит сквозь стены. Ему удавалось разглядывать с кровати соседнюю палату и операционную с двумя большими бестеневыми лампами на потолке. Поддавалась созерцанию даже требуха, вынутая из утробы бесчувственного оперируемого страдальца. Внутренности выглядели как на картинке. Всё, что окружало Рябцева наяву, наоборот, странным образом уплывало в сторону, заваливаясь набок и съезжая вниз, наподобие плотной тяжелой ткани, которой застелили слишком скользкую покатую поверхность.
Обоим его соседям по палате досталось безмерно. Прапорщик из комендантской роты был ранен и обожжен при обстреле машины в грозненском Черноречье. А молоденький лейтенант из-под Великих Лук, нарвавшийся, как Рябцев слышал, на «растяжку», лишился ног и половины лица. В госпитале у него началась гангрена, и даже врачи удивлялись, как ему удавалось выкарабкиваться. Правда, от окончательных прогнозов они пока воздерживались. С головы до ног обмотанный бинтами, лейтенантик лежал на койке, будто приготовленная к погребению забальзамированная мумия.
В палате стояла ровная тишина, изредка нарушаемая чьей-нибудь болтовней в коридоре да появлением медперсонала. Обстановка чем-то напоминала школьную тех минут, когда уроки заканчивались и в пустеющих коридорах раздавались лишь голоса уборщиц или задержавшихся учителей. Но тем уютнее бывало дремать под колючим шерстяным одеялом, особенно после обеда, когда солнечное тепло вливалось через окно в сумрак палаты, перетекало с тумбочки на пол и начинало сначала тихонько, а потом всё сильнее греть правый бок – то место, где ныло чаще всего; а затем, накалив металлический поручень над головой, ласково перемещалось к кровати безногого лейтенанта. На бесчувственном лице калеки что-то шевелилось. Парень начинал постанывать. Рябцев был уверен, что стонет тот не от боли, а от блаженства, просто не может воспроизвести ничего, кроме стона, своими поврежденными голосовыми связками.
Периодически появлялась медсестра. Она открывала форточку и проветривала палату. В фиолетовую серость вновь мрачневшего помещения вместе с морозным воздухом врывались завораживающие звуки улицы: там стучали, кричали, где-то вдалеке тарахтел какой-то моторчик. Гуля поочередно подходила к больным, прикасалась к каждому прохладными пальцами, от которых пахло нашатырным спиртом и йодом, и каждому просовывала под одеяло термометр.
Обменяться с медсестрой парой слов – даже это требовало усилий. Язык не слушался. Поэтому Рябцев предпочитал молчать и слушать то, что говорит она, поддерживая разговор мимикой и стараясь растянуть удовольствие от общения.
С того дня, как Рябцев почувствовал себя способным изъясняться членораздельно, мысли или слова, в которые он их облекал, казались скомканными, их приходилось расправлять, как оберточную бумагу. Фразы растягивались и получались совсем не такими, какими он их выстраивал в голове. Но синеглазая, темноволосая ингушка Гуля, к огромному его удивлению, понимала даже то, чего он не мог произнести. По выражению глаз она угадывала, кто хочет пить, кому надо оправиться, кого пора перевернуть на другой бок, а кому просто нужно услышать собственный голос.
Медсестра уверяла Рябцева, что его состояние удовлетворительное. Еще пара дней – и способность мыслить связно восстановится. Контузия была средней тяжести. А ранение в плечо, хоть и серьезное, – не смертельное. Осколок ему достался крупный, «с полкружки», но и тут повезло – кость не была задета. И хотя мышечная ткань срастается не так быстро, как у других, прийти в себя он должен был еще до отправки в Петербург, в свой госпиталь.
От слова «повезло» у Рябцева в голове словно колокольчики звенели. Кому повезло? Только ему? Где все остальные из его колонны? Разве в рейд на рассвете отправились не два отделения? И это не считая инженерной группы и прикрытия. Вместе с шестью мотострелками, которых командир подсадил до блокпоста, получалось тридцать три души. Тридцать три… Само число отдавало какой-то мистикой. Трояки впивались в душу, выворачивали ее наизнанку. Мысли путались. Они врывались в голову со всех сторон, но почему-то не могли уцепиться за пространство, в котором возникали. И от этого зависали в пустоте, будто мыльные пузыри. Чувство вакуума вдруг опять становилось невыносимым.
В голове по инерции раскручивалась последовательность событий. Благодаря этому числу – тридцать три – капитан припоминал обрывки разговоров с подполковником из войсковой контрразведки, который зашел к нему в палату, очевидно сразу же, как только он стал вменяемым, а уже после визита подполковника в памяти всплывали разговоры еще с какими-то задумчивыми офицерами, от которых пахло сеновалом и кирзой, – кто они были, он не помнил…
Первый БТР в колонне сгорел сразу. Экипаж из огня не выбрался. Кроме сержанта-контрактника Гречихина, заживо спекшегося в «урале», погиб один из шести мотострелков. Остальным удалось выбраться и уйти из-под обстрела в сторону Улус-Керта. Но восемь человек получили ранения, одно тяжелее другого. Троих же – опять мистическая цифра! – вообще не досчитались. Были основания предполагать, что эти трое попали в плен. По словам подполковника, расследование велось полным ходом…
В среду 1 ноября Рябцева навестил замкомандира. Майор Голованов был послан в бригаду за пополнением, застрял в Моздоке в ожидании свободного места на борту и первым делом отправился навестить всех, кого мог. С бесцветным и осунувшимся лицом, словно чумазый от многодневной щетины, майор принес в палату вонь выхлопных газов. Голованов изучал капитана немного недоуменным взглядом, на дне которого Рябцев не мог не видеть жалости к себе и, как ему казалось, упрека.
Капитан попытался приподняться. Но левую половину тела сковала мучительная боль.
– Ты крещеный? – спросил майор.
На покрытом испариной лице капитана мелькнула тень растерянности. Он не ответил.
– В рубашке ты родился… – сказал Голованов, скользнув взглядом по соседним койкам, на которых в неестественных для живых людей позах притихли двое незнакомых ему калек. И умолк.
– Мне говорили… Кажется… Не помню точно… – выдавил из себя Рябцев, – что половина наших… Что с ними?
– На днях еще двоих потеряли… Вялых из второй роты. Да ты помнишь его… И Загородников, водитель… Фугас. На той же трассе, – ненатурально равнодушным тоном сообщил майор. – На обочине бетонный столб лежал, а в нем фугас направленного действия. Изобретатели!
– Чем в нас… Че-ем стреляли? – помолчав, спросил Рябцев. – На дороге…
– В вас? Шмелями… Да всем подряд. Огонь открыли бешеный. Засаду устроили грамотно. Первую и последнюю машину накрыли. Радист твой, Журавлев, успел помощь запросить. Вертолеты вылетели. Но туман висел плотный слишком… Видимости – ноль. Бурбеза, молодчина, сообразил, что выводить народ нужно оврагом. Другого пути там и не было. Задний БТР дымил. Они им прикрылись. Вылезли за дорогу и двинули на Улус-Керт. Если б не он, всех бы вас по одному, как кроликов… – Замкомандира тяжело вздохнул и опять замолчал.
– Нас было… Тридцать три человека, – выдавил из себя Рябцев. – Другие… что другие?
– Бурбеза думал раненых собрать, но не смог. Всех, кто остался, бандюги добили в упор. В упор… всё, что могу сказать… – нехотя ответил Голованов. – Восемнадцать человек вышли. Павлихина, из замыкающего БТРа, тащили на себе, но не выжил. Скончался по дороге в госпиталь.
Майор встал и спросил, можно ли приоткрыть форточку. Подойдя к окну, он долго глотал холодный воздух, после чего, вернувшись к кровати, договорил:
– Троих из второго «урала» вообще не нашли. Наши прочесали всю местность… Фамилии… Лисунов, Кузьмин и еще, как его… Ферапонтов.
Рябцев, как приговоренный, смотрел в потолок.
– Раз вышли из-под огня, могли в лесу окопаться… Была такая гипотеза. Но нет. Ни слуху ни духу, – тяжело вздохнул замкомандира, будто в происшедшем была его вина. – Если честно, я как чувствовал. Да по этой трассе не то что колонну не проведешь… На днях Ми-8 летел. Так что ты думаешь? Из гранатомета долбанули… Прячутся в зарослях и палят, как в тире. Что делать? Бегать по чащобе за каждым?
– Как я… попал сюда? – спросил Рябцев.
– Мнение такое: кто-то из ребят присыпал, когда стало ясно, что вытащить нет возможности. Кто-то из наших прикопал тебя под листвой, в придорожной канаве, – глядя в пол, объяснил майор. – Рядом Суриков лежал. Мертвый. Руки у него… Смотреть было жутко. Оборваны вот по сих! – Ребром ладони майор прочертил себе по локтям. – Кости да мясо. Вот и думай о людях что хочешь. Отстреливался до последнего. Когда Бурбеза стал отходить, он остался, чтоб тебя вытащить. Они и забросали его гранатами. А ведь мог подтянуться к своим по канаве. В овраг мог уйти… Это уже Бурбеза рассказывал. – Майор помолчал и добавил: – Наши смогли узнать по линии ФСБ, что пленных в горах видели. Пока нет подтверждения. Двоих. Третий… Кузьмин после ранения вроде умер. Где точно находятся – неизвестно. На обмен предложат. Так что не всё еще для ребят потеряно…
В палату вошла Гуля. Она принесла лоток со шприцами. Голованов торопливо попрощался с Петром, пожелав ему скорее поправиться, и вышел.
Закрыв глаза, Рябцев попытался подтянуться на подушках повыше. Медсестра помогла повернуться на правый бок. Сделав ему укол, она занялась перевязкой обгоревших рук прапорщика. После окончания процедуры, измученный болью, тот погрузился в свое обычное состояние, близкое к беспамятству.
– Гуля… вы какого… вероисповедания? – спросил Рябцев.
– Зачем вам? – удивилась медсестра.
– Так… У вас глаза синие. И руки… какие-то… особенные.
– Что в них особенного?
– Я не то хотел… сказать… о другом подумал, – выдавил из себя капитан, радуясь, что ему удалось выразить мысль почти внятно.
– Йодом провоняли мои руки. А сегодня еще и хлоркой. – Гуля убрала за ухо прядь темных волос. – Антонина Степановна, уборщица наша, третий день на работу не выходит. Вот и моем полы сами – что ж делать?
– Заболела?
– Запой. Находит на нее, бывает.
– Антонина… Степановна? Н-никогда б не подумал, – удивился Рябцев, припоминая пожилую белесую женщину в массивных очках, которая напоминала ему родную тетю.
– Работа тяжелая, вот и срывается, – пожала плечами медсестра.
С кровати лейтенанта донесся стон. Приблизившись к нему, медсестра притронулась к его щеке и едва слышно произнесла:
– Тихо, милый, тихо. Здесь я. Больно тебе? Ну-ка, пошевели пальцами, если больно… Насчет вероисповедания… У нас ислам исповедуют, вы же знаете, – повернувшись к Рябцеву, сказала Гуля. – Но ведь его, лейтенанта, вы же не спрашиваете, кто он, какой веры? Он раненый, вот и всё.
Лейтенант продолжал стонать. Медсестра взяла его за руку, посчитала пульс.
– Схожу-ка за врачом. Вы пока поговорите с ним… – Нахмурившись, Гуля торопливо вышла.
Не прошло и минуты, как в палату вплыл сам завотделением, рослый военврач Апостолов. Но у лейтенанта больше не было пульса…
Сергей Сергеич, отец сестер Воденяпиных, в Торонто жил уже пятый год. Известность в научных кругах, обретенная благодаря исследованиям в области прикладной генной инженерии, материального благополучия на родине не принесла, Воденяпин оказался не востребован и в конце концов не устоял перед посулами «охотников за мозгами», которые не один год окучивали его команду. Лично ему было сделано лестное предложение возглавить проектные работы в одной из лабораторий концерна «Авентис», где как раз начались исследования по его теме – реконструированию рекомбинантных молекул ДНК. И как ни претило Воденяпину оставлять дома дочерей, уже взрослых, но неустроенных, воспитанных в двух разных семьях, он, как и многие, не устоял, уехал. Канадская зарплата давала возможность содержать и бывших жен, и дочерей, и внуков, что было очень кстати. Старшая дочь Вера после неудачного брака с австрийским школьным учителем обосновалась в Москве, отдала двоих своих мальчиков в хорошую школу, но, даже устроившись на две работы, не могла себя обеспечить. Младшая, Оля, приросшая к родному Петербургу, переехала жить в отцовскую квартиру, но тоже развелась, тоже воспитывала ребенка одна. Она и нуждалась в постоянной материальной поддержке…
Петю Рябцева Ольга Воденяпина знала со школы. Вместе учились в старших классах, вместе отлынивали от занятий, чтобы полдня провести в постели. Олю и ее сводную сестру не могли поделить между собой два друга. Впрочем, и сестры, учившиеся в разных классах, не могли разобраться в своих чувствах и на протяжении года попеременно делили друг с другом Петю и его друга Колю: на три дня Оля доставалась Пете, на три дня – Коле. Однако замуж она вышла за другого человека – богемного артиста, начинавшего карьеру в петербургских театрах.
Непутевый брак Оли не продержался года. Артист, отправившийся на гастроли в Германию и получив там малозаметную, третьеразрядную роль у Ларса фон Триера, неожиданно для всех начал новую жизнь. И всё вернулось на круги своя…
Большая трехкомнатная квартира Ольгиного отца находилась в старом, еще дореволюционной постройки доме, затерявшемся в бесконечных дворах между Моховой улицей и Литейным проспектом. Отдушина. Дом-крепость. Впрочем, от чего это спасало? Дочка Катя постоянно болела ангиной. Врачи советовали сменить климат. Но не то, что на отпуск в южных краях, денег не хватало даже на питание. Уже больше года Ольга не работала, существовали они с дочкой в основном на отцовские средства, которые тот аккуратно переводил из Торонто в первых числах каждого месяца.
С Петром Рябцевым Ольга сблизилась вновь, когда ее развод еще не был оформлен, а сама жизнь всё еще походила на наспех сколоченную переправу, как ей казалось, уносимую течением в неведомом направлении. Переломный момент в жизни затягивался. И что совсем не укладывалось в голове: сегодня Петр Рябцев, бывший полковничий сын, из разгильдяя превратившийся в военного и посвящавшей себя непонятному призванию, служивший непонятно где, – именно он воплощал для нее чуть ли не единственную связь с реальным миром. Петр казался ей самым нереальным человеком из всех, кого она знала. Мир, в котором протекала большая часть его существования, пугал ее. Надежной почвы под ногами Ольга не чувствовала и сегодня…
Увы, именно за это она недолюбливала военных – отчасти разделяя расхожее мнение: военную карьеру человек выбирает не потому, что горит желанием послужить Отечеству, а от какого-то внутреннего страха перед жизнью, от неприспособленности к реальному миру, который заставляет «служить» вещам куда более банальным, но с полной отдачей, с максимальной ответственностью за малейший свой поступок, за близких, причем нести ее на себе приходится с утра до вечера. В армии же груз ответственности ложится на плечи кого-то другого…
С тех пор как их прежние отношения прервались, Оля немало изменилась, внешне – сильно похудела, осунулась, лицо по утрам выглядело давно немолодым, изношенным. Но тем более трогательной, более похожей на себя саму она казалась Петру, в чем он признавался ей, и тем труднее ему было укрощать в себе постоянное желание близости… Закрыть глаза и усилием воли повернуть время вспять, чтобы перечеркнуть разделявшее их время, попробовать начать всё сначала – вот это стоило усилий. Даже сегодня Петр умудрялся витать в облаках… Он объяснял, что его всё чаще преследует противоречивое чувство: по мере того, как в нем вызревает понимание происходящего вокруг и появляется обыкновенный жизненный опыт, от которого тоже никуда не денешься, он всё больше и больше что-то в себе расходует, вопреки, казалось бы, неизбежным приобретениям. Прежнее знание – врожденное, инстинктивное, поразительно всё упрощавшее в годы юности, себя как будто исчерпало. Вместе с ним пропало и ощущение, что мир – это что-то притягательное, полное новизны, что всё еще впереди, достаточно захотеть чего-то по-настоящему. На смену бесшабашным иллюзиям пришло до невыносимости ясное понимание, что человек не хозяин положения, не хозяин своей жизни…
Ольга упрекала его в несостоятельности – особой, мужской, от которой человек, рано осознавший свои преимущества и не сумевший воплотить их во что-то дельное, обречен страдать всю жизнь, неизбежно запираясь в идеализме, и заставляет страдать других, поскольку готов поделить с ними всё, но не главное – не саму жизнь, не радости каждого дня, которые и делают ее сносной. «С работы» он якобы приносил в ее жизнь один «негатив», и вообще будто бы стал другим человеком. Несмотря на перенесенное ранение, он по-прежнему сохранял прекрасную физическую форму, внешне – вроде бы тот же, но изнутри он словно переродился…
Оля не разделяла ни его взглядов, как Петр считал, ни чувств, но он верил, что однажды сможет добиться полной взаимности. Не были ли они слишком похожи? Могут ли два человека, внутренне столь близкие, в чем-то даже одинаковые, дополнять друг друга по-настоящему? Не поэтому ли ему иногда кажется, что она относится к нему не как к мужчине, а как к брату? В их отношениях Петру нет-нет да мерещилось что-то кровосмесительное, это чувство его преследовало еще со школы, с тех времен, когда из-за переезда отца по службе в Москву он жил с петербургской бабушкой один. Разве мог нормальный мужчина спать с сестрами? Его домыслы вызывали у Ольги одни обиды…
Недавно отец пригласил ее с дочкой в Торонто, погостить до весны. С решением нельзя было откладывать: Сергей Сергеевич настаивал на том, чтобы они отправились до пятнадцатого декабря. Оля была в растерянности, не знала, принять ей приглашение отца или остаться дома до весны. Петр же уговаривал не тянуть, ехать. Однообразная жизнь в Петербурге, без дела, без работы, Ольгу изматывала. Да и дочь слишком часто болела. Снежная, солнечная и сухая канадская зима, о которой отец рассказывал по телефону, не могла не пойти девочке на пользу.
Петр проявлял настойчивость себе во вред и прекрасно это понимал. Уедет Ольга – и на что тогда тратить отпуск, буквально прописанный врачами после госпиталя? Болтаться между Гатчиной и квартирой родителей? Возобновлять старые связи? Щемящее чувство скручивало в узел при одной мысли, что придется обходиться без белых Ольгиных плеч, без ее молчаливого безволия, без ее прохладной и немного талой, как снег, женственности. Жизнь без бледной слабенькой Катюни он тоже с трудом себе представлял. У него не было другого дома…
В середине декабря Оля всё же улетела с дочкой к отцу, намереваясь вернуться в феврале, к своему дню рождения. И уже на следующий день Петр подал рапорт с просьбой о возвращении в свое подразделение. К рапорту он прилагал заключение медкомиссии, согласно которому перенесенное им ранение не являлось препятствием для дальнейшего прохождения службы.
Просьбу сразу отклонили, и хотя отказ не выглядел окончательным, у Петра практически не было шансов попасть в Грозный с ближайшей сменой, которая отбывала под Новый год. Оставалось надеяться на перемену настроения у начальства, потому что следующую смену могли отправить не раньше, чем через пару месяцев.
После затяжной осени окраины декабрьского Петербурга утопали в непролазной слякоти. С неба сыпались то снег, то град, что ни день лил холодный дождь. Сероватый город ничем особенно не радовал, разве что предпраздничной суетой на центральных улицах.
За лето родители Рябцева распрощались с московской квартирой и купили жилье в Питере, на Мойке. Старое и не очень опрятное здание требовало капремонта. Зато матери наконец-то удалось перебраться на родину, о чем она мечтала не один год. Навещая родителей на новой квартире, Петр обычно пересекал пешком центральную часть города. Если для неспешной прогулки времени не оставалось, он направлялся от Балтийского вокзала самым коротким маршрутом – через Фонтанку до Сенной площади, откуда поворачивал к Мойке и выходил на нее у Фонарного моста. Отпускные дни казались бесконечными, и иногда, чтобы убить час-другой, он останавливался по дороге то в одном, то в другом кафе.
Как-то утром Рябцев вошел в знакомую бильярдную на Садовой. Заведение переполняла праздная молодежь – студенты какого-то коммерческого института, которые не слишком утруждали себя учебой. Публика приковывала к себе взгляд. С тех пор как он наведывался сюда в последний раз, в прошлом году, слишком многое изменилось. Лица людей стали другими, даже в голосах чувствовалось что-то новое, непривычное. Изменился сам город. Или ему казалось? После госпиталя окружающий мир воспринимался совершенно по-иному. В глаза бросалось слишком много мелкого, лишнего и пустого…
Петр присел на высокий табурет у барной стойки и, чтобы не выглядеть белой вороной, попросил чашку чая. Хотя если бы в тот момент ему сказали, что отныне в городских кафе можно, не вызывая ни у кого изумления, заказывать всё, что угодно, он предпочел бы стакан горячего молока. Развеселая компания отлынивающих от занятий студентов осаждала бильярдный стол. Несмотря на ранний час, почти все они курили и пили пиво. Некоторые подходили к бармену еще и за водкой.
Одна из девушек отделилась от компании, подошла к стойке, чтобы забрать приготовленный ей эспрессо, и попросила у Петра закурить.
Извиняющимся тоном он сказал, что не курит.
– И не пьешь, могу поспорить? – усмехнулась девушка, непринужденно перейдя на «ты».
– Можно и не спорить.
– Всё ясно с тобой… А ты, случайно, не маньяк?
Петр пожал плечами:
– Вроде бы нет.
Девушка окинула его презрительным взглядом и, развернувшись, направилась к компании у бильярдного стола. Вдруг смех и галдеж стихли. Вся компания уставилась на Петра. Через некоторое время к нему подошел губастый парень в расстегнутой чуть не до пупа рубашке:
– Здоро́во! Это ты непьющий и некурящий?
– Не знаю, может, и не я, – тем же обезоруживающим тоном ответил Петр.
– Ты вот что, давай пояснее… Надумал или нет?
Петр непонимающе уставился на губастого.
– Сорок баксов. Но квартира твоя, – наклоняясь ближе и понизив голос выдал тот. – И деньги вперед, сам понимаешь… – Парень повернулся в сторону подруги и поманил ее пальцем.
Девушка подошла.
– Здесь притон, что ли? – осенило Петра. – Ну вы даете…
Губастый молодой человек уставился на Рябцева с недоумением.
– Вас как зовут? – обратился Петр к девушке.
– Екатерина.
– Если он вас оскорбляет, я могу его башкой разбить… вот эту витрину. – Петр кивнул на большое витражное панно и, уловив в своих словах всё ту же фальшь, которую не мог перебороть, чувствуя, что рисуется, с сожалением добавил: – С вашей-то внешностью… Не верю, что вы этим занимаетесь.
Сутенер, буркнув нечто невнятное, поторопился отойти в сторону. Екатерина простовато фыркнула, развернулась и устремилась следом за ним.
Посидев за стойкой еще некоторое время, Петр расплатился и вышел из прокуренного помещения на воздух. В эту бильярдную Петр больше не заходил…
В понедельник отец назначил ему встречу на два часа дня в храме Петра и Павла на Пушкарской, при котором уже не первый год помогал друзьям по хозяйству, а затем стал и членом приходского совета.
Еще недавно кадровый военный, в звании полковника получивший назначение на генеральскую должность, с которой даже не самый прыткий служака, как с трамплина, мог взлететь на самый верх, отец оказался в переломный момент, как многие, перед неразрешимой дилеммой: приходилось выбирать не раздумывая, за кого делать ход – за белых или за черных?
При этом разница между белыми и черными убывала на глазах. И те и другие рвались к власти. Честь мундира, совесть, чувство собственного достоинства… – таким понятиям уже не было места, дележ власти стал самоцелью. Да и присяга больше никого и ни к чему не обязывала… Так отец говорил о новом времени и о причинах своего ухода. В результате, вместе со многими бывшими сослуживцами, он оказался у разбитого корыта.
Рапорт об увольнении Михаил Владимирович подал еще в девяносто шестом году, сразу после вывода войск из Чечни, а точнее, по возвращении из командировки в Грозный, куда был отправлен в составе генштабовской комиссии. Снаряжена была экспедиция для переговоров с новой масхадовской властью об условиях эвакуации последних армейских подразделений. О той последней командировке отец стал рассказывать только позднее, уже после увольнения. Комиссия попала на экскурсию в ад. Переговоров, как таковых, не велось. Происходила сдача власти, а частично и имущества, как при Дудаеве, военного и государственного, с наименьшими якобы издержками для обеих «сторон»: то есть бери сколько унесешь. Понаглядевшись на искалеченных солдат и на голодных местных сирот, воочию убедившись, чем закончилась первая кампания, начало которой он хоть и не приветствовал, но принимал как меньшее из зол, отец почувствовал себя не только вдвойне обманутым, но и, в конечном счете, ответственным за собственную слепоту. Бездарная кампания закончилась так же, как и началась, полной неразберихой, непоследовательностью в решениях, и это не могло не повлечь за собой новых жертв. Особенно непростительным это было в отношении мирного населения, фактически втянутого в бойню обеими сторонами. И всё это при полном попустительстве тех, кто владел нужной информацией, знал, что происходит и вполне мог влиять на развитие событий…
Иногда Петр спрашивал себя, не сплоховал ли отец в критическую минуту? Ведь другие продолжали служить и даже воевали, не считали себя одураченными, не чувствовали себя винтиками механизма, которым заправляют некие группировки, тайно прорвавшиеся к власти и враждебно настроенные ко всему на свете. С другой стороны, по долгу бывшей службы, не один год прослужив в непосредственном контакте с высшими государственными структурами, отец относился к той категории людей, которых принято считать информированными, и он явно знал о происходящем в стране нечто такое, что заставляло его определенным образом относиться не только к тому, что творится на улице и дома, но и к армии, к собственному прошлому. Возможно, он не хотел или не мог говорить об этом в семье.
После увольнения друзья устроили его на хорошо оплачиваемую работу. Новая гостиница на Большой Морской принадлежала американским акционерам, главным управляющим был швед русского происхождения. Отца, как он сам подшучивал над собой, завербовали на должность менеджера по кадрам. Новые обязанности не слишком сильно отличались от тех, которые он исполнял на старой работе, – жалованье платил вчерашний «идеологический противник», вот и вся разница. На новую жизнь отец не сетовал. Но о работе никогда не говорил, несмотря на то, что, как и прежде, она отнимала у него большую часть времени. Служил как всегда на совесть, хотя нетрудно было догадаться, что к новому делу он абсолютно равнодушен…
Рябцев-старший спустился с крыльца на тротуар, чтобы обнять сына, и трижды прильнул к его лицу щекочущей бородой. Морщась в укоризненной улыбке, которую прятал в углы рта всякий раз, когда встречи происходили на Пушкарской, на церковном подворье, Михаил Владимирович окинул сына взглядом веселых серых глаз и распахнул перед ним входную дверь.
В кабинете настоятеля было людно. На диване восседал преклонных лет батюшка с окладистой бородой и в очках, весь в черном, на груди – массивный крест-панагия. Напротив, на стульях, расположилась пара средних лет. Он – Христофорыч, так Рябцев-старший представил его Петру, она – Маргарита. Окно загораживал силуэт рослого пожилого мужчины, по виду иностранца. Другой иностранец, помоложе, сидевший за письменным столом, обращаясь ко всем, что-то вполголоса говорил.
– Владыка, хочу вас познакомить с сыном, – сказал Михаил Владимирович пожилому священнику, приветливо ему улыбнувшемуся. – Это Петр.
– И вы тоже… Петр? Очень приятно, – промолвил старик, доброжелательно кивнув Рябцеву-младшему.
Внимание Петра, не без любопытства смотревшего на собравшихся, привлек рослый светловолосый иностранец.
Иностранец оказался шведом белоэмигрантских кровей. Он жил в Стокгольме, а в Петербург приехал по работе: ему предложили возглавить на родине отцов гостиничный концерн. По-русски он изъяснялся свободно, почти без акцента. Вместе с Рябцевым-старшим они работали на одного босса.
Петр как-то сразу понял, что это и есть работодатель отца. А священник – не кто иной, как именитый владыка Ипатий, о котором отец как-то рассказывал дома, – тоже потомок белых эмигрантов, долгие годы служивший в Сан-Франциско и теперь, уже на покое, проживающий в Вашингтоне. В Петербург он приехал в гости к знакомым.
– А это наш знаменитый писатель… Познакомься, Петь, – продолжал отец каким-то наигранно-бодрым тоном, глядя на приподнявшегося из-за стола незнакомца лет сорока. – Он тоже за границей живет… в Лондоне.
– Лопухов, – представился тот, явно смущенный тем, как его представили.
Разговор, прерванный появлением Рябцевых, меж тем возобновился. Пара средних лет обращалась к немолодому шведу будто к мальчишке, называла его Петей. Перебивая друг друга, они рассказывали о своей недавней поездке в Стокгольм и особенно восторгались глубоко развитым у шведов чувством привязанности к своей земле и корням.
Седовласый благовоспитанный Петя молчал, но с таким видом, словно его умиляла наивная впечатлительность собеседников, и он из великодушия не хотел их ни в чем разочаровывать. Писатель из Лондона посматривал на него с понимающим видом.
Постепенно разговор коснулся извечных в России тем. Пока речь шла – ни много ни мало – о мировой культуре, Христофорыч, принимавший активное участие в беседе, вроде бы со всем соглашался. Но как только заговорили о родном, русском, он забыл о всякой сдержанности – было заметно, что на душе у него наболело.
– Новоявленная интеллектуальная братия и здесь, в Питере, и в Москве – всё это порождение советской системы. Как бы все они ни презирали ее, как бы ни поносили, ни отмахивались, они – ее прямое продолжение! А это и есть бесовщина, и все эти разночинцы – бесы! Да-да, те самые бесы, про которых всё давно сказано еще Достоевским. Не изменились за век ни на йоту! Но самое поразительное, они считают – и считают искренне! – что эта страна не может прожить без них. А она, на самом-то деле, просто не знает, как от них избавиться! И что от них можно избавиться! Вот и терпит их, по незнанию своему. Вот и смотрят все на эту бесовщину по телевизору. Вы телевизор включите! На всех каналах бывшие комсомольские активисты – откормленные, как поросята, да в костюмах индпошива – рассуждают, видите ли, о культуре, о надеждах страны и людей. Сказки рассказывают… А в сказке-то, помните как: «Битый небитого везет!» Но страна эта всё же принадлежит не им, хоть и скупают они землю и всё, что на ней еще осталось, хоть и воруют, подгребают под себя всё, что плохо лежит. Настоящие хозяева – те, кто гнет спину, на руки свои, на голову да на бога надеясь. Те, кто живет в гоголевской глуши. Да в той же Туле, зачем далеко ходить?.. А деревня? Да в отдаленных селах по сей день люди без воды живут, без света! Стоит отъехать от города на пару сотен километров, вы ахнете! И на это никто смотреть не хочет… А ведь вся Россия такая!.. Эти хомо советикусы – балласт, ярмо на шее страны. И пока она от него не избавится, развиваться она не сможет. Но эти ребята, что держат ее за горло, очень боятся ослабить хватку, потому что их участь тогда будет незавидной! – нервно поправляя свой твидовый пиджак, продолжал Христофорыч. – Эти ребята ставят своих повсюду, где есть возможность хоть как-то влиять на ход дел в стране. Они заполняют все культурные учреждения, все редакции… И, что уж совсем интересно, они на весь мир поносят страну, в которой живут, но отчаянно не хотят, чтобы хоть что-то изменилось в ней к лучшему. Они гребут под себя, а перемены могут положить этому конец. И вот по этому-то отродью мир судит обо всех нас! Обо всех, кто здесь живет, – вот в чем ужас! Получается, вся эта шушера, воспитанная коммунистами, вводит в заблуждение весь мир! А между делом усиленно стаскивает страну в небытие. А люди смотрят свои телевизоры, раскрывши рты, и молчат. Вокруг с каждым днем всё хуже, а они словно не замечают. А если и замечают, так терпят. А раз терпят – значит, это их устраивает… Я, наверное, говорю грубо, но поверьте: такова наша нынешняя реальность…
– Смотря что под «хомо советикусом» понимать, – вяло поддержал беседу писатель Лопухов. – Даже в те годы не все подпадали под эту формулировку.
– Да бросьте!
– Себя я таковым не считаю.
– Вы – исключение. Поэтому и сбежали! – отмахнулся Христофорыч.
– Не поэтому, – спокойно возразил Лопухов. – Мне кажется, вы очень всё упрощаете. Или преувеличиваете. Страной правят не хомо советикусы, отнюдь.
– Кто же тогда?
– Вам лучше знать… Те, у кого в руках реальная власть, реальные деньги, а в подчинении – живые люди. Директора плодоовощных баз. Кагэбэшники. Члены тайных обществ – нефтяных, валютных, золотопромышленных…
– Вот видите… Это вы какими-то древними категориями мыслите… уже лет пятнадцать как неактуальными, – всплеснул руками Христофорыч. – В жизни любой страны за такой срок смена вех происходит. А вы говорите – кагэбэшники! Это слово уже давно ничего не значит!
Пожилой священник, из-за белоснежных длинных волос, покрывавших его плечи, и столь же белой бороды похожий на Деда Мороза, улыбался тем временем Рябцеву-младшему и его тезке шведу, будто искал у них одобрения своему мирному нейтралитету. Не суди, мол, и не судим будешь.
– У меня есть один знакомый, по вашей терминологии, хомо советикус… – сказал Лопухов. – Так вот, он одно время всё мечтал, чтобы Россию кто-нибудь оккупировал. Только таким образом страна, по его глубокому убеждению, может стать цивилизованной. Сам, изнутри, этот организм якобы уже никогда не сможет восстановить свою иммунную систему. Не в состоянии, дескать, эта страна защитить себя от разграбления… Так вот этот знакомый недавно съездил куда-то в Европу, кажется, во Францию, и во время этой поездки сделал умопомрачительное открытие. Оказывается, к России в мире относятся плохо! Никому мы, мол, не нужны… Проснулся! Ну а раньше, спрашивается, где ты был, о чем думал? Ведь столько времени просидел в свинарнике, мечтая, чтобы он перешел в руки к другому хозяину, подобросовестнее. Надежду, видите ли, лелеял, что от этого улучшится кормежка. Я об этом рассказываю, потому что именно так большинство и рассуждает.
– О чем я и говорю! – пылко согласился противник всего советского Христофорыч. – Вон человек прямо с линии фронта! Вы же из Чечни недавно? – он развернулся к Рябцеву-младшему. – Спросите, спросите его… Он вам расскажет, что такое оккупация…
Петр Рябцев, явно удивленный тем, что незнакомому человеку было известно, кто он и откуда, сухо сказал, что не совсем понимает, при чем здесь он.
– Вы военный? – осведомился писатель Лопухов.
– Капитан, – кивнул тот.
– Были в Чечне?
Рябцев промолчал. Их взгляды на миг встретились. Лопухов понимающе кивнул головой.
– Представляю, как странно вам слышать всю эту болтовню… после того, что вы там повидали. Вы были в Грозном? – спросил Лопухов.
– Да, странно, – ответил Петр.
– Правду в газетах пишут?
– Не знаю.
Скрипнула дверь: с заварочным чайником и горкой чашек на подносе вернулся Михаил Владимирович. За ним шел богатырского сложения служитель, неся внушительных размеров чайник. Поздоровавшись со всеми, он обратился к Рябцеву-старшему:
– Михаил Владимирович, давайте я чего-нибудь принесу к чаю из трапезной. На вечер сегодня что-то пекли.
– Спасибо, не беспокойся, – вежливо отказался Михаил Владимирович.
– Говорят, что весь мир развивается только лишь в направлении хаоса, – развил свою мысль Христофорыч. – Хаоса и распада… Согласно принципу энтропии, если не ошибаюсь. Чашка, к примеру, вот эта, фарфоровая… если упадет на каменный пол – должна разбиться. По-другому не будет. Разбить легко, и это нормально. Но из осколков сделать новую чашку, создать что-то цельное – в разы сложнее, иногда и вовсе невозможно. Так вот и мы, и вся наша жизнь. А вы как думаете, владыка? – обратился к старику инициатор полемики. – Разве всё это случайно?
– Вы, безусловно, правы, – серьезно ответил священник. – Это совершенно нормально.
Повисла тишина. Владыке Ипатию подали чаю. Он примял бороду ладонью к груди, поднес чашку к губам и, сделав первый глоток, зажмурился от удовольствия.
– Случайность в культ возводят материалисты, – изрек владыка. – Мы же с вами другого поля ягоды.
– Значит, вы тоже считаете, что всё закономерно?
– Уверен в этом.
– Но тогда получается, что и всё то, что произошло с этой страной, тоже закономерно – все эти ужасы, все эти горы костей…
– Думаю, да…
Владыка спокойным взглядом окинул своего искусителя, словно призывая его признаться наконец в своих истинных намерениях.
– По воле свыше?
– Ваше удивление понятно. Но вы должны думать о том, что Бог зла не творил, – сказал владыка. – Источник зла – дух злой, князь мира сего. Мы живем в мире, который сделан из того, что сотворил Бог, и из другого.
– Не понимаю… Даже Он не виноват, получается? Зачем Ему нужна такая путаница? – продолжал допытываться собеседник.
– Этого я не знаю. Я думаю, что этого никто не знает, – ответил владыка. – Промысел Божий и воля Божья – понятия разные.
Будничность тона владыки Ипатия, простота слов, в которые он облекал свои мысли, рассуждая о вещах столь сложных, и какое-то безграничное добродушие, так и исходившее от него, подкупали и располагали к себе. С удовольствием прихлебывая чай, владыка скользил взглядом по лицам, ко всем испытывая одинаковую приязнь и понимая, казалось, каждого в его бессилии перед нагромождением проблем. Казалось, что мир, к которому принадлежит старик-священник, запросто может уместить их всех вместе взятых. Но не наоборот. Ему же самому в этом мире место отводилось какое-то иное, стороннее, хотя и почетное…
Внутренний метроном отсчитывал секунды, и Петр чувствовал, что его мутит всё сильнее. Но даже во сне он сознавал, что не имеет права распоряжаться собственной жизнью безоглядно. И, больше не подчиняясь тому, кто принимал за него окончательное решение, он отрицательно мотал головой, отказывался жертвовать собой и кричал во сне: «Нет! Не могу, не хочу!»
Сон повторялся опять и опять, каждый раз с новыми подробностями. Кто-то хорошо знакомый, близкий Петру человек, улыбаясь, наводил на него дуло пистолета Макарова. Вид маленькой черной дырочки, в которой вдруг сливалась воедино вся вселенная, заставлял тело и мысли безвольно цепенеть. И в этот самый момент Петр вдруг обнаруживал, что тоже держит в руке пистолет и тоже целится в лоб стоящему напротив. А тот, устало улыбаясь, произносит: «Петь, ты не обижайся. Выбора нет, мы должны друг друга укокошить. Ты меня, а я тебя. Хочешь, стреляй первым… Согласен?»
Просыпаясь всякий раз в холодном поту, Петр прокручивал в голове сцену странной дуэли и испытывал невыносимое внутреннее смятение. Он пытался узнать говорившего с ним во сне, но не мог – образ ускользал, стирался из памяти, и от этого было вдвойне мучительно…
После отъезда Ольги Петр стал чаще бывать у родителей на Мойке. Теснота их новой квартиры действовала на него удручающе, и если бы он не боялся обидеть своих стариков, то ни за что бы не оставался у них ночевать, предпочтя пустоту холостяцкой каморки при части в Гатчине, где он – единственная привилегия после госпиталя – временно жил один.
Дома у родителей всё было по-прежнему, как в Москве. Правда, у матери прибавилось седых волос, она теперь смотрела на него с некоторым испугом и после госпиталя словно не узнавала, иногда она даже не знала, с чего начать с ним разговор. Отец же, по натуре очень сдержанный, стал проявлять нехарактерную уступчивость. Петра преследовало чувство, которое он испытывал к родителям годы назад, когда учился в старших классах, что они вообще больше не способны понять его. Разница была лишь в том, что сегодня это чувство, не менее болезненное, чем в те годы, стало проще в себе скрывать – помогал тот самый «жизненный опыт», от которого бывало так тошно.
О том, что было с ним «там», родители старались не говорить. Лишь изредка, когда по давнему семейному обычаю садились поздно вечером чаевничать, мать отваживалась на осторожные расспросы. Петр уходил от прямых ответов, отвечал всегда односложно. И от этого становилось только хуже: в разговор закрадывалась фальшь, появлялось чувство, что он лжет, себе и родителям, хотя и лжет во благо, чтобы поберечь их нервы. Да и не мог он не замечать, что сердце матери раз от раза сильнее сжимает страх за него – мутный, давящий, тщетно скрываемый.
После ужина родители подолгу бубнили у себя в спальне. И поскольку во внутреннем дворе по вечерам стояла тишина, то даже из гостиной, где Петру стелили на ночь, было слышно, о чем родители говорят. Разговоры велись, конечно, всё о том же…
Вечером того дня, когда состоялось знакомство с владыкой Ипатием, Петр впервые заговорил с отцом о возвращении в батальон, рассказал об отказе начальства, просил совета и помощи. Петр вовсе не рассчитывал привести отца в восторг своим решением вернуться назад, в свое подразделение. Но и не ожидал столь резко негативной реакции. Впервые за долгие годы ему пришлось выслушать нотацию о том, как нужно делать карьеру, и военный человек, мол, обязан о ней думать. Этому помогают мозги и холодный расчет, а не бравада или глупые поступки «по настроению». Но удивило Петра даже не это, а совсем уж неожиданное заявление отца, что, вместо того чтобы думать об этой самой карьере, ему, мол, самое время побеспокоиться о своей личной жизни, хоть раз проявить серьезность в житейских вопросах… Петр настаивал на своем, просил отца хоть раз в жизни помочь ему по-настоящему, воспользоваться старыми связями, чтобы повлиять на решение командования. Отец не сдержался. Выйдя с ним на улицу, стал обвинять Петра в эгоизме. Из этого Рябцев-младший сделал вывод, что мать пока еще не в курсе его планов…
Однако через пару дней, улучив момент, отец всё же сообщил ему, что смог поговорить с кем нужно… В назначенное время Петр явился в штаб округа. Лысоватый осанистый полковник с холодными серыми глазами пожал ему руку и заявил, что на него хочет лично взглянуть начальник оперативного отдела округа.
Рослый седовласый человек в штатском – как оказалось, это был сам генерал Окатышев – вышел из кабинета в пустую приемную и, заметив по струнке вытянувшегося капитана, кивком пригласил его войти.
Окатышев прошел за свой стол, указал Петру на стул и оглядел его цепким взглядом.
– В отпуске после ранения? – спросил генерал.
Рябцев ответил утвердительно.
– Назад почему рветесь?
Петр мгновенно понял, что решение на его счет еще не принято и что, возможно, оно будет зависеть именно от ответа на этот вопрос.
– Ранение получено при нападении на колонну, – сказал он. – Я оставил там своих ребят, товарищ генерал.
Окатышев поморщился.
– Никого вы там не оставили. Но, может, в вашем рапорте есть неточности?
– Я изложил всё точно, – сказал капитан. – Восемь человек погибли. Двое попали в плен. Возможно, по сравнению с потерями, которые мы там несем, это капля в море…
– В батальоне вы недавно?.. – сверившись с данными лежащего перед ним личного дела, сказал генерал.
– Недавно.
– Вот что, капитан… Я сам воевал и знаю, что это такое. То, что происходит сейчас в Чечне, – это не война. Это другое. Неужели вы, и побывав там, этого не понимаете?
– Я считаю, что вправе настаивать на своей просьбе, товарищ генерал… Я должен вернуться в батальон. Я как любой нормальный человек…
– Вы уже настаиваете, капитан… – перебил генерал. – Вам ведь уже отказано было, так вы через отца действовать решили?
Устремив на генерала вопросительный взгляд, стараясь понять, правильную ли оценку дает невысказанному вслух намеку, Петр ответил утвердительно.
– Отец ваш – порядочный человек. Зла никому не чинил. Немногим тогда хватило мужества поступить так, как он, – произнес генерал. – Сам-то он что думает?
– Не одобряет.
– Рвение ваше? Или кампанию?
– И рвение тоже… У отца свои взгляды. Когда своими глазами видишь обугленный труп человека, с которым вчера…
Окатышев отмахнулся:
– При виде трупов какие угодно мысли в голову могут полезть… Око за око – у нас, у русских, нет таких правил… Да и у них тоже нет. Басни вам рассказывают, а вы уши и развесили. Там живут люди, которые ходят с теми же паспортами, что и мы.
Рябцев вопросительно молчал.
– Ладно, есть решение вашу просьбу удовлетворить. Когда можете отправиться?
– Завтра, если нужно.
– Завтра не нужно. Новый год встретите дома. После чего убыть в распоряжение командира батальона. Вернетесь к полковнику Семенову. У него получите инструктаж. Строго выполнять все указания. Всё ясно?
Капитан вытянулся по стойке «смирно».
– Позвольте поблагодарить, товарищ генерал.
– Было бы за что, – недовольно пробормотал Окатышев. – Кабы потом жалеть не пришлось. Отцу привет передавайте…
К восьми вечера подполковник Волохов собрал офицеров в помещении столовой. Решение отметить Рождество командир принял на ходу. Новый год пришлось встречать на городских задворках, в снегу и грязи, среди заледенелых развалин. Еще недавно отсюда велось простреливание путей отхода выкуренного из центральных районов большого отряда сепаратистов, само появление которого в зоне расположения войск стало для командования полной неожиданностью.
Под водку была разогрета тушенка. Повара расстарались на славу: порадовали еще и тушеной капустой, жареной картошкой, кабачковой икрой и солеными огурцами. Из своих личных запасов Волохов выставил две бутылки коньяку. На всю офицерскую братию коньяку было, конечно, недостаточно. И большинство, проявляя такт, теснилось возле Бурбезы, подставляя ему кружки и стаканы под водку. Тот усердно разливал спиртное, в том числе из бутылок, которые капитан Рябцев привез два дня назад из Гатчины.
С пылающей от выпивки физиономией, обдавая всех ароматами дешевого курева, солярки и костра, Бурбеза поглядывал на вернувшегося капитана с каким-то немым обожанием.
За время отсутствия Рябцева отважного украинца повысили в звании, присвоили ему старшего прапорщика. Он радовался этому, как ребенок долгожданному подарку. Заметно похудевший, но уже полностью оправившийся от ранений, Григорий Бурбеза выглядел здоровее, чем до госпиталя.
Волохов, сидевший во главе стола с двумя штатскими из местной администрации, поднялся. Воцарилась тишина. Поддерживая подвязанную левую руку – неделю назад его задело осколком, – подполковник произнес речь. В ней упоминались рейды, ночные и дневные ЧП, недавние потери, особенно во второй роте, которая на днях нарвалась на фугас. Потери не превышали «отпущенной квоты», – Волохов так и выразился, хотя ему, как и всем присутствующим, штабная лексика с арифметикой претили: погибших все знали в лицо. Командир поднял тост за павших.
Офицеры выпили, помолчали и уже через несколько минут стены вновь содрогались от взрывов хохота. Никто больше не обращал внимания ни на командира, ни на чеченскую пару, что держалась поближе к подполковнику. Пара чем-то напоминала птиц, выпущенных на волю: клетку открыли, но пленники что-то не очень торопились лететь на все четыре стороны. Командира и пару с живостью обслуживал повар Колян, который не переставал завистливо коситься туда, где галдели и смеялись.
Потянуло сильным сквозняком, и в дверях показался Голованов. Майор прямиком направился к Рябцеву и на радостях поднял было руку – хотел хлопнуть Петра по плечу, но вовремя вспомнил о ранении капитана.
– Ну, Петя, ставь бутылку! Это надо обмыть! – радостно воскликнул майор. – Как услышал, что ты вернулся, не поверил даже… Какой леший тебя сюда притащил? Да ты рассказывай, чего молчишь? Мы тут истосковались по новостям! Оклемался? Рука-то зажила? Какая, не пойму? Правая?..
– А ты угадай! – усмехнулся капитан.
– Надо ж, как изменился-то! После больниц у всех глаза становятся какие-то… как будто вас там гипнотизируют с утра до вечера, – Голованов внимательно оглядел Петра. – Нет, ей-богу, чего ты такой расстроенный-то?
– Всё нормально, – заверил Рябцев. – Рад, что вернулся, вот и всё.
– Да, дожили… Не дома, зато среди своих, – подбодрил Голованов и, шумно выдохнув, не без удовольствия осушил протянутый ему Григорием пластиковый стаканчик с водкой.
Майор принялся рассказывать о том, какой переполох поднялся в бригаде, когда стало известно, что есть приказ о возвращении Рябцева в батальон.
Петр и без того догадывался, что не всё прошло гладко, но подробности слышал впервые. Голованов, не закусывая, опрокинул еще стаканчик и, на глазах хмелея, стал упрекать капитана за то, что, проведя дома два месяца – огромный по армейским меркам срок, иногда и не доживешь… – он не спешит рассказывать о поездке. В глубине души майор немного недоумевал: зачем Рябцеву понадобилось возвращаться? К фанатам покорения Кавказа капитан не относился. Где искать таких героев? Люди были измучены, и абсолютно все только и мечтали о том, чтобы оказаться на месте капитана: получить нетяжелое ранение и отправиться домой…
Капитан Веселинов, рослый здоровяк из третьей роты, вместе с которым Рябцеву предстояло ехать утром в первый после госпиталя рейд, сидел на другом конце стола и, сгибаясь пополам от хохота, хлопал по плечу то одного, то другого здоровенного прапора. Поймав на себе взгляд Рябцева, Веселинов помахал ему рукой и стал рассказывать анекдот:
– Приходит, значит, грузин к другу и спрашивает: «Слышь, Гога, а ты помидоры любишь?» Гога сначала не понял. А потом аж обалдел от такого вопроса. Думал Гога, думал и говорит: «Есть люблю. А если так, нэ очень…»
После секундного затишья раздался взрыв хохота. Качая головой, Григорий Бурбеза с хрустом умял соленый огурец и занялся новой бутылкой. Скрутив пробку, он щедро подлил водки себе в чашку, а Рябцеву плеснул совсем немного, буквально на донышко, зная, что капитан редко выпивал больше пятидесяти грамм.
Из-за утреннего выезда Рябцев хотел лечь пораньше. Григорию, уже принявшему свою дежурную дозу, тоже не хотелось сидеть в дыму и духоте. Они вместе вышли на улицу.
Старший прапорщик обитал в каптерке в конце полуподвального помещения казармы, нижний этаж которой уже привели в жилое состояние. Рябцев предложил зайти на чай в отведенное ему с четырьмя другими офицерами помещение.
В комнате с низкими кроватями окна были наглухо запечатаны кусками рубероида, а вдоль стен громоздились стеллажи из ящиков. Молодой лейтенант из новеньких, прибывших в декабре, облаченный в камуфляжные штаны и тельняшку, подбрасывал в топку дрова. Веселинов, тоже уже вернувшийся с командирского сабантуя, расположился вместе с ротным на ящиках от мин и обучал компанию преферансу.
Лейтенант Островень, дежуривший у печки, предложил вошедшим свой уже заваренный чай и принес чайник с кипятком, а сам ушел к картежникам. Сеанс обучения то и дело прерывался беззлобной перебранкой. Веселинов поносил то ротного, то лейтенанта.
– Я слышал, вы с ним завтра едете? – прапорщик кивнул в сторону Веселинова.
– Вместе, но в разные стороны…
– Спокойно там, ты не переживай, – подбодрил Бурбеза. – Месяц назад в пещере ящики нашли… Автоматы, рожки… А так всё спокойно. Не ходит никто по той дороге. Там ведь крюк большой получается. Это нашим на Ханкале галочку хочется поставить – мол, прошли, прочесали. Вот и гоняют. Всё пройдет как по маслу…
Прапорщик разлил по кружкам чай.
– Сахара сколько тебе? – спросил он.
– Ложку.
– А я четыре насыпаю, – ухмыляясь, Бурбеза действительно отмерил себе полные четыре ложки. – Говорят, дураки и сироты много сахара в чай сыплют. Дураки – по глупости, а сироты – чтобы жизнь горькой не казалась.
Из угла подвала, где играли в карты, опять понеслась ругань.
– Что ж за кочан-то у тебя, а, лейтенант? Я ж тебе объяснял сто раз уже: не можешь ты ходить с туза! Не можешь! – поучал Веселинов.
Компания затихла, все сообща что-то высчитывали, а затем вновь приступили к раздаче карт. Недовольное шипение капитана периодически нарушало ход игры…
Постепенно разговор за карточным столом перешел на темы повседневной армейской жизни.
– Что творится, что творится… Очистим район, а завтра там опять дым коромыслом. Отбомбят высоту, костьми народ ложится – опять откат! И через месяц снова ее брать? Зубами вгрызаться в землю? – горячился Веселинов. – Да на кой черт? Никакой логики! Никакой! На хрена нам это всё, спрашивается…
– Так это на любой войне, Петрович! Война видна с высоты, с генеральского места. Когда в окопе сидишь – ни хрена не видно.
– Ты-то откуда знаешь? Ты на скольких войнах уже побывал?.. Во трепло! – ворчал Веселинов.
Группа капитана Рябцева высадилась из БТРов еще в темноте. Светало медленно. До намеченной точки оставалось больше двух километров, но едва машины подошли к реке, как дорога исчезла под снежным покровом. Впрочем, чернотроп давно был разворочен танками по всему берегу, и дорожные колеи до снегопадов просматривались не намного лучше. Река бурлила, взявшись коркой льда лишь у обрывистых берегов. Ночной мороз, на рассвете обжигавший лица и уши, чувствовался не так сильно, как при езде. До ущелья, скрытого за лесными гривами, продвигаться теперь предстояло пешим маршем.
Именно на этой петляющей вдоль леса проселочной дороге в праздники заметили неизвестных. Кроме того, поступали сведения, что с декабря в район зачастили те, кому приходилось зимовать в горах. А зачастили – значит, прокладывали новые непристрелянные маршруты из предгорий к равнине.
Группе капитана Рябцева надлежало осмотреть прилежащую местность. Поскольку подразделение насчитывало всего шестнадцать человек, при обнаружении признаков присутствия противника капитану было приказано сразу же вызвать поддержку и, всячески избегая боевого контакта, ждать. Никакой самодеятельности. При подходе поддержки, как по земле, так и с воздуха, группу предполагалось эвакуировать. В бой предстояло вступать другим частям. Вторая рейдовая группа усиленного состава, которой командовал капитан Веселинов, высадилась ближе к Аргунскому ущелью, севернее, и продвигалась навстречу группе Рябцева…
БТРы развернулись и вскоре исчезли в синеющей седловине гор. Тишина, воцарившаяся над заснеженной целиной, настораживала. На лицах читалась сосредоточенность. Капитан Рябцев приказал не рассеиваться, держаться на близком расстоянии друг от друга. Заодно напомнил, что операция проводится в Рождество, поэтому просил проявлять двойную осмотрительность.
Укачанное однообразной ездой подразделение месило ногами снег. Стараясь накуриться впрок, все как один дымили.
– Бронежилеты все надели? – обратился капитан к воинству. – Дивеев, ну-ка, показывай, что у тебя там на животе болтается!..
Ефрейтор Дивеев запустил окурком в снег, расстегнул на груди маскхалат и, похлопав себя по бронежилету, двинул вдоль обочины дороги, по колено увязая в снегу.
Сапер Анохин, за ним новенький из-под Пскова, Глеб Коновалов, успевший нажить себе кличку «Глыба» за богатырское телосложение, последовали примеру ефрейтора. Группа разбилась на две цепочки. Рябцев возглавил первую.
Снег под ногами поскрипывал картофельным крахмалом. После грязной разбитой дороги, после оставленных позади развороченных снарядами придорожных селений зимняя природа ослепляла своей девственной чистотой. Попадались цепочки заячьих следов. Некоторые были совсем свежими. Следы петляли вокруг дороги, как будто за зайцами кто-то гнался. И чем ближе к ущелью, тем следов становилось больше…
К полудню у подножия горного кряжа осмотрели пещеру – ту самую, из которой месяц назад пришлось вывозить припрятанные кем-то боеприпасы. Никаких следов или иных признаков жизни на снегу близ пещеры не обнаружилось, и вскоре капитан приказал спускаться обратно к реке, но в обход села, брошенного жителями. Развалины домов торчали над берегом искрошенными зубьями обгорелых труб. После перекура, с началом продвижения в сторону речного изгиба, за которым должно было просматриваться ущелье, на взгорке слева показалась одинокая фигурка.
Женщина. По виду местная. Она тащила ведра с водой к дому, стоявшему на небольшом возвышении перед лесом. Со двора в тот же миг донесся собачий лай. Женщина оглянулась. Увидев военных, она остановилась, опустила ведра и замерла в ожидании.
Рябцев догадался, что селянку могли вводить в заблуждение маскхалаты – обрядиться в них мог кто угодно. Он помахал ей рукой. Примеру последовали другие.
Чеченка ответила робким взмахом руки, взяла ведра и понесла их дальше. Время от времени она опасливо оглядывалась.
Дивеев ждал от капитана распоряжений. Необычность поведения женщины бросалась в глаза. Одинокие старухи, копошащиеся в развалинах разгромленных сел, – это никого не удивляло. Но чеченке с ведрами на вид было не больше тридцати. Могла ли она жить здесь одна и в одиночку вести хозяйство? Встретить в предгорье группу вояк в маскхалатах и преспокойно отправиться дальше по своим делам?..
Рябцев выбрался по снегу вперед группы. Снег становился глубоким, все проваливались выше колен. Приблизившись к Дивееву, с позиции которого лучше просматривался двор, капитан поднес бинокль к глазам и долго рассматривал дом. Ни во дворе, ни перед лесом, который начинался сразу над скалами, он не видел ничего подозрительного. Перед крыльцом, разъяренно лая, металась на цепи кавказская овчарка.
– Трое остаются с Журавлевым, – наконец принял решение капитан, кивнув в сторону радиста. – Журавлев, ты передай, что мы остановились осмотреть домик… Остальные за мной. Рассредоточиться. Посмотрим, что она там мудрит.
Увидев, что военные растянулись по заснеженному склону широкой цепью и стали подниматься к ее двору, чеченка остановилась и опять чего-то выжидала. Затем, подхватив ведра, она повернула правее, в обход заснеженного откоса, чтобы выйти ко двору по протоптанной дорожке. Рябцев навел бинокль на тропу – проверить, насколько сильно утоптан снег.
Через несколько минут подразделение было уже рядом с домом. Двор чернел от проталин, на снегу виднелось множество следов. Не унимая собаку, рвавшуюся с цепи, чеченка опорожнила ведра в ржавый железный бак и теперь выжидающе смотрела на непрошеных гостей.
– Здравствуйте! – крикнул ей Рябцев. – Нет ли чужих у вас в доме, хозяйка?
Чеченка что-то невнятно бормотнула себе под нос, а затем на чистом русском языке ответила:
– Да кто тут может быть? Никого нет.
– Одна живете?
– С мужем.
– А где он?
– Уехал. Будет вечером.
Хозяйка прикрикнула на собаку. Овчарка притихла, но продолжала беспокойно метаться перед крыльцом. Во дворе теперь было слышно позвякивание цепи, которую собака таскала за собой по снегу. А со стороны лесного массива, подступавшего вплотную к дыбившимся над домом скалам, из тишины сосняка доносились чем-то настораживающие хлопки: отяжелевший мокрый снег срывался с сосен и бухал на сугробы.
Сапер Анохин и Глыба уже обошли двор со стороны въезда, где к тыльной стороне дома примыкала турлучная пристройка – подобие гаража с шиферной крышей.
Все ждали решения капитана. Запыхавшийся от быстрого подъема Дивеев, едва отдышавшись, расстегнул маскхалат и достал из внутреннего кармана сигареты. Хозяйка тем временем направилась в сарайчик за домом. В тот же миг Глыба, который осматривал пристройку у скалы, привлек внимание Рябцева, быстро ткнув рукой в сторону скалы, а другой одновременно показав на ствол своего АКМа.
Знак был понят. Рябцев жестом дал команду рассредоточиться. Все беззвучно упали в снег и стали расползаться в стороны. Рябцев с Дивеевым залегли за холмиком прямо напротив входа в дом, метрах в двадцати от крыльца. Чтобы Глыба и Анохин не остались у сарая без прикрытия, Рябцев приказал сержанту и двоим рядовым, оказавшимся чуть в стороне от основной группы, пробираться наверх, к скалам, и занять там позицию. Прошло несколько секунд. Стояла мертвая тишина.
В следующий миг из черного проема на улицу вылетели две фигуры в камуфляже.
Тишину вспороли автоматные очереди. Открыв огонь, выскочившие из дома рассчитывали напролом прорваться к северной стороне дома, чтобы занять там удобную оборонительную позицию.
Ответный залп из десятка автоматов переполнил двор треском и грохотом. Пальба была неточной. Но один из бородачей, тот, что намеревался проскочить в обход скалы, рухнул навзничь. Другой, сообразив, что маневр не удается, успел вернуться на крыльцо и скрылся в доме. Из окошка под карнизом тотчас заколотило орудие крупного калибра. А откуда-то сверху, от скалы, застучали автоматные очереди.
Еще минута пальбы по стрелку под крышей и по входу, еще пара секунд растерянности – и капитан, пересилив звон в ушах, приказал прекратить огонь.
Выполнение приказа заставило себя ждать. Двое солдатиков, зарывшихся в снегу левее на холмике, съехали на животах в рытвину. И тот и другой изодрали на себе маскхалаты: снег лишь прикрывал какую-то раскареженную рухлядь. Пока вокруг всё замерло, капитан послал обоих в обход двора с левой стороны. Раз хозяйка исчезла за домом, там мог быть запасной выход.
Подстреленный перед крыльцом пошевелился. Задрав ствол автомата, он стал вслепую стрелять налево и направо, одновременно пытаясь отползти ко входу в дом.
Капитан перекатился правее, вплотную к ефрейтору, чтобы видеть, что происходит у крыльца. Дивеев показал Рябцеву зажатую в кулак гранату, ждал сигнала. Капитан кивнул. Ефрейтор вырвал чеку и метнул гранату в сторону крыльца.
Когда волна брызг, земли и камней пронеслась над головами, Дивеев вскарабкался на бугор, осмотрелся и сделал капитану знак. Рябцев тоже вылез за бугор.
Взгляд не сразу удалось оторвать от месива грязи, крови и снега, в котором валялся изуродованный труп. Мгновение спустя, когда до капитана дошло, что на всю округу визжит овчарка, по-видимому тоже подловившая осколок, он с трудом пересилил подступивший к горлу спазм. Ефрейтор Дивеев, в свой черед пораженный зрелищем у крыльца, набрал в рот горсть снега и, скатившись вниз, стал растирать снегом лицо.
На крик Рябцева выходить из дома по одному с поднятыми руками – ответа не последовало. Еще пару секунд – и у скалы слева прогремели сразу два взрыва, один за другим. И вновь повисла тишина.
Один из солдат, которых Рябцев послал в обход, бесстрашно задрал над снегом руку в черной перчатке – давал понять, что всё в порядке, оба целы и невредимы; точку, с которой попытались вести огонь, удалось нейтрализовать гранатами с первого захода.
На улицу вновь вылетела фигура в камуфляже, опять вслепую открыв огонь из автомата. «Гостя» прошило первой же очередью. К крыльцу полетели еще две гранаты. Из черного проема двери наружу выметнуло столб щепок и дыма.
Минуту спустя капитан передал радисту, которому было приказано ждать у реки, распоряжение доложить на базу о происходящем. По обратной цепи Рябцеву вскоре сообщили, что рация не может взять связь из низины, – нужно было подняться выше. Обстановка оставалась неясной. Оставить часть людей перед домом для блокирования засевших внутри, а кого-то отправить прикрывать подъем радиста?.. Это был единственный выход. Заодно это позволило бы осмотреть сверху двор и прилегающую местность. Рябцев отдал распоряжение.
И вскоре радист смог выйти на связь. Обзор с верхней точки, как сообщили капитану, открывался идеальный. С высоты даже просматривался какой-то узкий проход между домом и скалой. Разглядеть что-либо в черноте этой щели не удавалось. Рябцев приказал оставшимся перед домом вести при необходимости плотный блокирующий огонь, а сам решил выбраться наверх.
Именно там, на темном фоне между домом и скалой, вскоре показался крадущийся силуэт. Фигура в маскхалате пробиралась к выбивающемуся из-под снега кустарнику с очевидным намерением проскользнуть за ульи приусадебной пасеки. В бинокль удавалось разглядеть лишь темные длинные космы. Капитан решил, было, что выбраться пыталась хозяйка, исчезнувшая в доме, и подал знак не открывать огонь. Однако, перенастроив бинокль, он рассмотрел фигуру получше: улизнуть пытался кто-то бородатый.
По команде воздух разорвал новый залп. И опять всё стихло. Но из расщелины за домом, откуда только что выскользнула фигура в маскхалате – теперь неподвижно распластавшаяся на снегу, – действительно появился сгорбленный женский силуэт. Подставляя себя под прицелы, чеченка размахивала руками…
Как хозяйка вскоре объясняла, день назад на закате из леса вышли к ее дому четверо вооруженных людей с санками, которые были нагружены коробками и мешками. Мужа дома не оказалось. Он поехал в соседнее село помогать родне с ремонтом крыши. Лесные гости вселились бесцеремонно. На сколько пришли – не говорили. Заставили готовить и обстирывать себя. Судя по виду и одежде, грязной и провонявшей, по лесу они шатались не один день. Для стирки ее и заставляли таскать воду из реки.
Затравленный вид хозяйки говорил сам за себя: причин кормить небылицами у нее явно не было. И теперь Рябцев задавался вопросом: «лесные братья», оказавшие столь ярое сопротивление – кто они? Спецгруппа, головное охранение, высланное вперед, группа снабжения, шедшая по заранее намеченному маршруту? В любом случае нельзя было исключать столкновения с более многочисленным подразделением боевиков.
В оценке ситуации требовалась осторожность. К тому же по рации Рябцеву передали, что метрах в пятидесяти от первой огневой точки, закиданной гранатами, обнаружена еще одна лежка, которую никто не заметил во время перестрелки. На брезенте, расстеленном на снегу, валялся новехонький, не сделавший ни одного выстрела автомат Калашникова венгерского производства, рожки, десяток гранат «Ф-1» и «РГД-5», а также три комплекта камуфляжа. Выходило, что кто-то еще – пятый по счету – смог скрыться в лесу. О присутствии пятого члена группы не знала даже хозяйка дома, хотя утверждала, что провела с боевиками целые сутки. Еще более загадочным казалось то, что от брезента в лес уходил не один след, а целая вереница. Если на подходе был крупный отряд, то там, скорее всего, уже знали, какими силами оцеплен дом. Ждать можно было чего угодно. При подходе к дому многочисленного отряда, будь то из леса или от реки, удержать позицию не удалось бы и получаса…
Рябцев доложил по рации обстановку. Как и предусматривалось, сразу были задействованы подразделения мотострелковой дивизии. Но прикрытия с воздуха уже не обещали: погода испортилась. Что делать группе: окапываться на месте или отступать к БТРам, которые ждали в условленном месте, – решения пока не поступало.
По рации Рябцев связался с Веселиновым. Тот уверял, что с утра он не встретил ни души, не попадалось и следов на снегу. Группе только что приказали выдвинуться на стыковку с Рябцевым кратчайшей дорогой, по непролазному заснеженному маршруту. Веселинов был уверен, что на это уйдет около двух часов, не меньше, и не гарантировал, что сможет покрыть расстояние засветло…
К прибытию подразделения Веселинова успели разобраться с трофеями. Из пристройки и погреба вынесли на крыльцо набитые консервами коробки, мешки с мукой и макаронами. Часть макарон и коробку американской тушенки отправили на кухню. На всех готовилось горячее. Остальные коробки, распотрошенные здесь же, на крыльце, оказались набиты полиуретановыми спальными ковриками и медикаментами. Ни оружия, ни боеприпасов, кроме собранного возле убитых, объемный трофей не содержал.
«Поле боя» разглядывали уже вместе с прибывшим Веселиновым. Около грузного чеченца с седой бородой, лишившегося ног от взрыва гранаты, всё еще валялся новенький АКС. Второй убитый пользовался АКМом калибра 7,62. В кулаке у него была зажата граната «Ф-1» с невыдернутой чекой, – ее не трогали для наглядности. Кроме того, в доме на кухонном столе нашли начищенные пистолеты «стечкин» и «зауэр».
– Хорошо отмутузили уродов… в два раза короче стали, – с показным злорадством пробормотал Веселинов, осматривая трупы, после чего, вернувшись к Рябцеву, молча присевшему на каменном выступе у гаража, поинтересовался: – А собаку-то на кой прикончили? Кого угораздило?..
Тишина, уже второй час после пальбы стоявшая у капитана в ушах, всё еще заявляла о себе как что-то плотное, осязаемое, она нагнетала внутри забытую боязнь произнести что-нибудь бессвязное. Прогоняя от себя навязчивое ощущение, капитан замотал головой и сухо обронил:
– Случайно.
– Комендантскую роту запрашивали?
– Едут. Но до темноты вряд ли успеют.
– Я вот что предлагаю… Не засиживаться. Ночь на носу, – Веселинов огляделся по сторонам. – Мертвечину бросаем, народ собираем, всех на броню и мотаем отсюдова. Если из ельника попрут, здесь и залечь-то будет негде. Одним минометом с землей сровняют… Бабу заберем. Если нужно, сами доставим куда надо.
– Там еду готовят, – произнес Рябцев.
– Поедят, и выдвигаемся, – согласился Веселинов. – Эй, ты! А ну ко мне, бегом! – прикрикнул капитан на коренастого сержанта. – Я же сказал охрану организовать за скалой! Вот бестолочи…
Сержант нехотя приблизился и виновато переминался с ноги на ногу.
– И скажи, чтоб собирались. А то распоясались!.. На кормежку десять минут, и – по машинам!
В расстегнутом до пояса маскхалате, с сигаретой в зубах, к гаражу приковылял ефрейтор Дивеев.
– Перекусить не хотите, товарищи капитаны? – спросил ефрейтор. – Макароны с тушенкой. Вкусно, попробуйте.
Рябцев взял протянутый котелок, поблагодарил и, как только ефрейтор и Веселинов удалились, отставил котелок в сторону, поднялся и пошел блевать за сарай…
Часть вторая
Волки и овцы
Цюрихский яхтсмен Мариус Альтенбургер еще недавно бил все рекорды в одиночном плавании на катамаране и не мог жить без парусного спорта. Но даже теплые моря и дальние страны можно, оказывается, возненавидеть. Альтенбургер сделал это открытие в тот самый день, когда к концу очередного плавания ему пришлось вызывать спасательный вертолет, чтобы прямо с борта яхты отправить жену в ближайшую больницу. Таким плачевным финалом завершился переход через Атлантику, когда береговая кромка Багам уже была видна невооруженным глазом. Впервые они отправились в дальнее плавание вместе…
С переселением в Соединенные Штаты большого переворота в жизни Альтенбургеров не произошло. Безбедная, но донельзя монотонная жизнь третий год как болото засасывала и здесь, в новых краях. Сменить место жительства, променять обычный круг общения на независимость и свободу – этого оказалось мало. Для настоящих перемен необходимо, видимо, нечто большее. Впрочем, еще раньше, в Цюрихе, до того как Альтенбургер развязался с делами яхт-клуба и запретил себе участвовать в регатах, ему стала приоткрываться простая истина, что деньги, даже если они дают определенную независимость, в итоге лишают человека свободы выбора. Достаточно какое-то время пожить ни в чем себя не ограничивая, и затем уже невозможно представить себе жизнь по-другому, обходясь без всего того, что могут дать только деньги. Но тут-то и была зарыта собака: деньги давали всем совершенно одно и то же. Чем становятся богаче два человека, будь один из них дурак, а другой умник, тем быстрее они оказываются соседями по даче…
И тем не менее Альтенбургеры не жалели о своем решении поселиться в центре Нью-Йорка. Еще со дня бракосочетания Мариус и Лайза бредили мечтой разделаться с недвижимостью в Цюрихе и Женеве и начать более подвижную жизнь подальше от семейства и опекунства родственников. Благодаря «авансу» из наследства осуществить задуманное было несложно. Единственное, на что Мариус не решился при переезде, так это обзавестись в Нью-Йорке собственным жильем – правда, никакой срочности в этом не было. Давние друзья из яхт-клуба, имевшие собственный дом на Манхэттене, предлагали пожить в их апартаментах на правах арендаторов, поскольку сами безвылазно находились в Таиланде и дома, в Соединенных Штатах, давно не появлялись. Дом был сдан в аренду за весьма символическую плату…
В результате перенесенной на Багамах двусторонней перешеечной сальпингостомии жена лишилась возможности стать матерью. Альтенбургеры удочерили девочку. За приемышем пришлось съездить во Вьетнам. Но им хотелось иметь много детей – троих или даже четверых. Конечно, Альтенбургеры мечтали и о своих, кровных наследниках. Но делать ставку на современную медицину, воспользоваться вспомогательными репродуктивными технологиями пока не решались – было страшновато. Не в малой степени отталкивала и сама терминология: в ней проглядывало что-то нечеловеческое, запредельное.
В конце лета Альтенбургер улетел к родителям и провел в Цюрихе две недели. Как только он вернулся домой, жена поделилась с ним неожиданной новостью. Русская девушка, приходившая нянчить их приемную дочурку Еву, обратилась за помощью: будучи в положении, она не имела медицинской страховки и вообще уже который месяц перебивалась как могла. У Марии – так звали няню – даже не было официального статуса на проживание в США, что позволило бы воспользоваться общедоступными программами помощи беременным женщинам. Мария не знала, что делать.
Альтенбургер понял намерения жены по одному взгляду. Проблема няни больше не обсуждалась. Лайза отвела девушку к знакомой докторше. Главврач женской клиники Франческа Оп де Кул взялась помочь русской бескорыстно. Консультации привели к вполне предсказуемой развязке – был сделан аборт. И именно легкость, с которой разрешилась ситуация, утвердила Альтенбургеров в мысли, что можно предложить девушке выносить ребенка.
Больше всего они опасались наломать дров. Для начала не мешало переговорить с русским другом Марии Павлом Четвертиновым. Но как это сделать? Позвонить, назначить встречу и задать человеку вопрос в лоб? Так, мол, и так, что вы обо всем этом думаете?.. Шапочное знакомство едва ли давало право на такой разговор. И, в конце концов, Мариуса хватило лишь на то, чтобы поговорить с Джоном В., который поддерживал с парой более тесные отношения и благодаря которому Мария появилась на Риверсайд-Драйв. Тот готов был взять на себя роль посредника. Альтенбургер полагал, что прежде нужно разобраться в планах русской пары. Что у них в головах? Ведь кроме того, что в Нью-Йорке они жили с просроченными визами, как подпольные эмигранты, и с трудом сводили концы с концами, ни Джон В., ни тем более они с Лайзой ничего о них толком не знали.
Джон В. просьбу выполнил. Уже на неделе ему удалось увидеться с Павлом и тактично всё обсудить. Павел смотрел на вещи здраво. Разговор его нисколько не смутил. Тем не менее при личной встрече с Мариусом, состоявшейся через два дня после разговора с Джоном В., Павел внимал его доводам уже с таким видом, будто ему предлагали ограбить кого-то из его знакомых, но при этом уверяли, что сполна компенсируют моральные издержки, и не только щедрым вознаграждением, но и сочувствием и полным пониманием того, на что он идет.
Альтенбургер понял, что совершил ошибку – именно ту, которой так опасался. Он попытался спустить дело на тормозах. Но Павел совершенно неожиданно пообещал всё хорошенько взвесить и прежде всего узнать, что думает сама Мария. Он заверил, что сможет найти к ней подход. Мариус просил довести до ее понимания, что идея прибегнуть к ее помощи была не спонтанным решением, а, что особенно важно, по-настоящему выношенным.
Четвертинов не перезвонил ни в конце недели, как обещал, ни позднее. Мария как ни в чем не бывало продолжала проводить вечера на Риверсайд-Драйв. Альтенбургеры гадали: почему она молчит? Павлу не удалось с ней поговорить? Она была против? Или он взвесил всё на трезвую голову и передумал?
Горечь разочарования отравляла Лайзе и Мариусу жизнь. Уникальная возможность уплывала из рук. Сожалениям не было конца. Одно утешение – вопрос пока оставался открытым. Хотя стоило ли вообще строить замки на песке?
Сероглазая русская няня – добросовестная, приветливая, милая – самим своим существованием, казалось, опровергавшая все негативные представления о своих соотечественниках, которыми довольствуется большинство нью-йоркских обывателей, с первого дня появления в доме пробудила к себе глубокую приязнь. Привязанность к ней испытывала даже прислуга, не говоря уж о Еве, ее четырехлетней воспитаннице, которая просто не чаяла в Марии души, – факт из разряда необъяснимых. Уже по одной этой причине Альтенбургер чувствовал себя каким-то клятвопреступником. Ему даже трудно стало общаться с Марией с глазу на глаз. И он ее немного сторонился…
Шесть месяцев пролетели как один день. Вавилон новых времен, Нью-Йорк обращал своих обитателей в рабство, подчиняя их существование единому ритму. Жить одним днем – другого выбора ни у кого здесь просто не было.
Трехмесячная виза, с которой Маша Лопухова приехала в Нью-Йорк, чиновнику эмиграционной службы показалась неправдоподобно долгосрочной, во всяком случае для подданной Российской Федерации, прилетевшей лондонским рейсом. В аэропорту ей пришлось объяснять, где, кто и за какие заслуги наделил ее столь невероятной привилегией. Ответ был прост, но показался убедительным: в посольстве в Москве работал знакомый американец. С любезными извинениями Мария Лопухова была отпущена на просторы Америки…
Жизнь Маши не была здесь ни беспечной, ни радостной. В иные дни всё казалось безысходным, беспросветным. Но дороги назад не было. И принятое недавно решение оставаться, несмотря ни на что, в Соединенных Штатах, упиралось не в страх вернуться домой к разбитому корыту. За этим стоял всё же трезвый расчет. Каким бы ветреным и свободолюбивым человек ни был по природе, он не может всю жизнь метаться из угла в угол. Найдется ли на свете хоть один свободолюбец, у которого не возникает однажды желания найти себе пристанище, тихую гавань, где можно укрыться от непогоды и встрясок? А если так, то обретение равновесия, внешнего и внутреннего – лишь вопрос времени, и добиться этого проще, как ни крути, упорством, а не метаниями из стороны в сторону…
Однако дни шли, но в жизни Марии ничего не менялось. Каждый раз происходило одно и то же: стоило ей отпустить на волю свою фантазию, как душу начинало разъедать отчаяние. Что ждет ее в Москве без средств к существованию? Продолжение учебы в Строгановке? Для чего? Чтобы получить никчемный диплом и с ним моральное право зарабатывать мазней, изображая сирень и с детских лет набивших оскомину мишек на лесной поляне? Перебиваться оформлением витрин или уроками в столице – без квартиры, без семьи, без надежного плеча, рассчитывая только на себя?.. Нью-Йорк в этом смысле мало чем отличался от Москвы: одним здесь всё достается даром, другим – ничего, несмотря на все их потуги… А потом? Через пять лет, через десять, когда сил уже будет меньше в разы, а усталость накопится? Может быть, забыть о Москве и о Строгановке, спрашивала она себя, и уехать к родителям в Тулу? Ведь живут же люди в провинции, в глуши, и не считают это концом света. Что плохого в скромном незаметном существовании? Провинция – колыбель настоящих ценностей, и в прямом, и в переносном смысле…
Стоило Марии представить себе на миг, что ей придется рассчитывать на родителей, сесть им на шею, как ей вдруг чудилось, и весь пыл, все сомнения в уже сделанном выборе улетучивались без следа. Даже Нью-Йорк, не серый, а угольно-черный, каким он ей виделся временами, в сравнении с далекой Тулой начинал казаться чуть ли не землей обетованной, как в американском фольклоре времен покорения Дикого Запада, – в общем, становился вдруг местом вполне пригодным для существования и вполне терпимого, даже где-то безбедного. Дома же ожидало только то, от чего стонала в телефон московская подруга Варя и другие знакомые, с которыми Маше приходилось созваниваться. Одолевало последнее сомнение: русские всегда жалуются на жизнь. Кому верить? Знакомым? Собственному сердцу?
Павел, ее белобрысый Паша, в Нью-Йорке «мотавший свой первый трехлетний срок», как сам он над собой пошучивал, не переставал Машу урезонивать. Отсюда, из Америки, никого, мол, и никогда не высылают, что бы ни случилось. Разве что оборотней из «Аль-Каиды»[16], палестинцев из «Хамаса» и состарившихся за решеткой шпионов, если по ним всё еще плачут тюрьмы союзнических стран, да и то – в крайних случаях, когда те умудряются насолить и вашим, и нашим, либо подворачивается случай провернуть выгодный обмен…
При обсуждении перспектив дальнейшего «выживания» Четвертинов каламбурил неспроста. Именно таким нехитрым способом – куда кривая вывезет – в Америке и выживали большинство его русских знакомых. Все, как один, молодые, не лишенные предприимчивости, в большинстве своем приехавшие с российской периферии, – все они, словно сговорившись, распродали на родине свое имущество, у кого оно имелось, и подались в страну, в которой согласно их логике на головы им должна была посыпаться манна небесная. Чего не добьешься честным трудом? Главное – удрать с каторги, рвануть на свободу, а там уже каждый себе голова…
Еще пару лет назад – современный парень с хвостом русых волос на затылке, зачитывавшийся легендами о викингах и помешанный на американских мотоциклах, при появлении которого в компании девушки всегда начинали переглядываться… – таким Павел Четвертинов предстал перед Машей на фоне серой кучки сверстников, когда они вместе начинали учебу в Строгановском училище. И вот сегодня тот самый Павел, душа любой компании, превратился в малообеспеченного эмигранта, вынужденного метаться в поисках заработка. Подобно всем, кто рано сделал ставку на высокие принципы и рано обрел свободу выбора, Четвертинов жил теперь принципами толпы, самой что ни на есть безликой массы, – заработать, поесть, «оторваться»… – давно не задумываясь над тем, что хорошо, а что плохо.
Не мог же он винить себя за то, что мир настолько кособок и несовершенен, что всё в нем шиворот-навыворот. Если уж спрашивать с кого-то, так только с того, кто заварил всю эту кашу. Прохлаждаясь в своих заоблачных чертогах, не настолько же Он, мол, слеп и глух, чтобы не видеть правды: не всё обстоит в этом мире так, как должно быть в действительности. Не мог Он не понимать, что не люди виноваты, не они наломали дров, а кто-то другой из Его подопечных. Ведь и последнему дураку понятно, что люди смертны и слишком немощны – и физически и духовно, чтобы можно было ожидать от них добрых порывов, любви к ближнему, непорочности, великих свершений. А если так, то чего вы хотите от него, Паши Четвертинова? Ведь он всего лишь простой смертный. Он, Паша, не творил бед и не разводил всей этой нечисти. Не приносил он зла в этот мир. А поэтому не собирается он, понятное дело, отвечать за грехи рода человеческого при полнейшем попустительстве Создателя. Не собирается он отдуваться один за всех. Он, Четвертинов Паша, готов отвечать только за себя самого. Да и тут еще надо разобраться…
Внимая разглагольствованиям Павла, Маша иной раз ужасалась, как сильно он изменился. В эти минуты Четвертинов казался ей антиподом себя самого.
Ждать перемен к лучшему не приходилось. Бывали дни настолько черные, беспросветные, что хотелось выть от отчаяния – истошно, до судорог, чтобы извергнуть из себя всю горечь без остатка. Жить в таком аду – на это больше не хватало сил. Однако время шло, и «здравый смысл» вроде бы опять брал верх. Всё возвращалось на круги своя. Жизнь продолжалась. Возвращалось и понимание того, что выкручиваться предстоит собственными силами. Голая правда заставляла взять себя в руки.
Прав был всё-таки брат Ваня, у которого они с Павлом останавливались по пути в Америку. Он приводил многочисленные примеры, делился собственным опытом. Он убеждал их не строить слишком грандиозных планов, не мечтать о небесных кренделях, советовал отнестись к поездке просто – поколесить по миру, посмотреть Старый и Новый Свет, набраться впечатлений и, если получится, на время даже зацепиться где-нибудь, в Америке или Европе. Но лишь для того, чтобы удостовериться, насколько этот мир не таков, каким кажется со стороны. А потом, вернувшись домой, с бо́льшим пониманием, с более глубоким ощущением своих корней жить в Москве, в Туле, да где душе пожелается… Нигде, мол, человеку не живется так легко, как на родине. Ведь дома и стены помогают…
Легко рассуждать, когда живешь в благополучной стране, в старом королевстве, когда жизнь обкатала тебя, как гальку с атлантического пляжа. Логика брата отдавала какой-то личной ограниченностью. Иван был неудачником, и сам это прекрасно знал. Можно ли у неудачника чему-то научиться?
Ей хотелось широты, разнообразия. И не когда-то там, в отдаленном будущем, и даже не завтра, а именно сегодня. Почему так получается, что человек приходит в этот мир свободным, но затем должен жить, словно осужденный на пожизненные каторжные работы, словно гиря на цепи привязанный к определенной местности? Кто провел эту черту оседлости? Кто приковал его к клочку убогой земли, пусть роднее ее на белом свете ничего нет, – к земле, которая большинству простых смертных сулит одни тяготы и разочарования? А ведь так покорное большинство и перебивается всю жизнь, до гробовой доски.
Всё это казалось беспроглядным, несправедливым, постылым, да и просто убогим в сопоставлении с настоящими возможностями, которые еще недавно открывались перед ней и которые Павел так ярко и убедительно расписывал – в тот момент, когда она еще во что-то верила… – уговаривая ее плюнуть на всё и махнуть в Америку.
Пресловутые контрасты – между желаемым и действительным – Маша научилась различать с первого дня приезда на собственном горьком опыте. С самого начала пришлось перебиваться скудным заработком. Средства к существованию Павлу приходилось в буквальном смысле добывать. Четвертинов уверял, что если бы не она, Маша, он давно бы уехал на Аляску, как в первый приезд. Таких, как он, там брали на рыболовные суда. Пару месяцев покорячишься, повкалываешь на разделке рыбы, стоя по колено в маринаде из чешуи и требухи, заработаешь тысяч десять – и живи себе на эти деньги полгода как у Христа за пазухой…
Благодаря случайному стечению обстоятельств Павлу всё же удалось начать самостоятельную коммерческую деятельность. На пару со своим приятелем Мюрреем, наполовину русским и на десять лет старше Павла, они стали приторговывать коллекционными мотоциклами. Приводили «одры» в порядок и продавали мотофанатикам. Со временем начинание обещало приносить неплохой доход. На некоторые модели, более редкие, удалось найти покупателей даже в Москве. Но львиную долю заработанного приходилось вкладывать в оборот. На жизнь оставались крохи. Ограничивать себя приходилось буквально во всем, даже в покупке хлеба и картошки. Благо везло с жильем. Квартиру в Бруклине сдавал им Еремин, экс-москвич, потом израильтянин, а затем американец, отправившийся в Москву, как когда-то из Москвы подавались на Север – за длинным рублем, промышлять куплей-продажей.
Сидеть у Павла на шее Маша не хотела. По рекомендации подруги с лета она начала давать уроки: учила детей рисунку с натуры. Когда же ученики разъехались на каникулы, ей удалось устроиться на работу официанткой в японский ресторанчик в Гринвич-виллидж, где до нее трудилась подруга. Та подыскала себе что-то получше и порекомендовала Машу на свое место.
Знакомые Павла однажды пристроили ее гидом в компанию московских дельцов, возвращавшихся домой со «всемирной» конференции, проходившей в Филадельфии. Дельцы задержались в Нью-Йорке, чтобы «посорить деньгами».
Тип россиянина-нувориша – давно не такая уж невидаль. Вполне понятный биологический вид, по-своему социальный и на редкость жизнеспособный, но строго в рамках своей естественной среды обитания. По сути – животное… Ее старший брат Николай был если и не таким, то немногим лучше. Он слишком давно варился в этом котле и уже давно носил на себя отпечаток этого нового мира. Отчасти поэтому она не могла поддерживать с ним отношений, хотя и не презирала его за приспособленчество. Скорее, сочувствовала брату, как сочувствуют больному, страдающему какой-то неприятной, но незаразной болезнью наподобие псориаза. Но как бы то ни было, соприкосновение со средой «new Russians», в которой каждый второй умудрился пролезть еще и в чиновники, вызывало у Маши какое-то непреодолимое отвращение и, что особенно выбивало из колеи, чувство незащищенности. Она иногда спрашивала себя: неужели она готова к тому, чтобы жить среди таких вот выродков, изо дня в день видеть их самодовольные физиономии, зависеть от них? А ведь в стране, где рабовладельцами стали бывшие рабы, это неизбежно… Мир медленно, но уверенно выворачивался наизнанку.
Неотесанные, предельно уверенные в себе и при малейшей возможности что-то урвать теряющие и совесть, и весь свой благоприобретенный лоск, все манеры – отдающие скорее дрессировкой. К тому же все вокруг делают вид, что так и должно быть, что лучше тот, кто проворнее, наглее… У себя дома это были жадные упыри, к земле своей испытывающие привязанность лишь потому, что могли высасывать из нее все соки, топтать ее и обгаживать безнаказанно. Земля же терпела их и носила, как уродливый нарост, любя и стыдясь, как мать – недоноска… Вдали от дома, в мире контрастов и устоявшихся иллюзий их всё еще принимали по одежке – за респектабельных весельчаков, за везучих баловней судьбы, но никак не за стяжателей и проходимцев… Воочию Маша убедилась в этом именно в Америке. Тоски по дому сразу поубавилось. В голове вроде бы всё встало на свои места…
Многообещающий ангажемент обернулся вполне предсказуемым провалом. От Маши в открытую затребовали «подружек». Как последней сводне ей предложили созвать бригаду escort-girls, да еще привести ее в полном составе на предварительные смотрины.
Она отказалась. За что и получила по заслугам. За три дня беготни по городу ей швырнули пару купюр – унизительную подачку в две сотни долларов, хотя вначале обещали вчетверо больше…
С июля всё же началась полоса везения. Полина, знакомая по Строгановке, в США поселилась, выйдя замуж на американца, уже успела развестись и в Нью-Йорке жила не первый год. Как человек практичный и здравомыслящий, Полина давно положила конец собственным потугам в изобразительном искусстве: не требуется много ума для понимания, что в обществе потребления легче продавать, чем производить. Потихоньку она начала приторговывать «соцреализмом», и дело пошло. В общем потоке с другими картинами Полина умудрилась продать галерее в Сохо одну из картин Маши. Это был наспех набросанный натюрморт с кувшином и раскатившимися по столу яблоками. По Машиным меркам, холст продали за баснословную цену. Полина вручила ей две тысячи долларов, наотрез отказавшись от комиссионных.
Когда о случившемся узнал Четвертинов, какой ни есть, но тоже художник, в силу обстоятельств вынужденный гробить свой талант на малярных работах, перекрашивая из пульверизатора рамы старых мотоциклов, он впал в какое-то тихое помешательство. Раздавленный новостью, Павел провел весь вечер в горьких раздумьях у окна, набив себе «косячок» размером с сигару. Однако к утру настырная деловая жилка заставила его взять себя в руки и взглянуть на знаменательное событие с иной стороны. Маша могла зарабатывать «не марая рук»! В это не очень верилось, но всё-таки… Единственное, в чем Павел не был уверен, так это в том, что без личного контакта с владельцами галереи сотрудничество может быть «перспективным».
На первой же встрече с хозяевами галереи Маша получила заказ на серию работ. Неожиданное сотрудничество сулило чуть ли не золотые горы. Увы, это скрасило ее жизнь ровно на две недели. Маша не успела приступить к выполнению заказа, как хозяйка, сорокалетняя гламурная аргентинка из Буэнос-Айреса, приревновала ее к своему мужу – седому, как лунь, старику, полжизни проведшему в Кейптауне и разбогатевшему на торговле цитрусовыми. Ленивый старичок имел обыкновение читать газеты после обеда в соседней забегаловке и подолгу кофейничать, однажды он пригласил Машу посидеть вместе с ним. И в тот же день, оставшись с Машей наедине, аргентинка закатила ей скандал. Договоренность лопнула. Хозяйка плохо переносила месячные…
Знакомые знакомых Павла искали няню. Приходить к ребенку нужно было через день. Швейцарская пара – он средних лет, она чуть моложе – поселились в Нью-Йорке не так давно, а в Америку приехали так, от нечего делать. Как Павел расписывал, пара просто бесилась с жиру: стараясь не засиживаться на одном месте, еще довольно молодые муж и жена переезжали из одной страны в другую. До приезда в Нью-Йорк швейцарцы жили в Париже, откуда сбежали якобы из-за климата, который зимой казался им слишком серым, не лучше питерского, а летом – адским из-за стоящей в городе духоты. Атлантику супруги пересекли на собственной яхте, от которой, кстати, уже успели избавиться – надоела… У них есть девочка, удочеренная. И кроме того, чтобы четырехлетней Еве не было скучно одной, друзья приводили к ней своих детей – девочку и мальчика.
С одной стороны, предложение швейцарцев вовсе не спасало от разрастающихся долгов: под многообещающий контракт с галереей только на краски и холсты Маша заняла у знакомых около двух тысяч долларов. С другой стороны, работать няней пару дней в неделю – это лучше, чем ничего, и Маша долго не раздумывала, несмотря на скромный заработок – восемь долларов за час.
Мариус и Лайза жили на Риверсайд-Драйв, три. Какие средства нужно было иметь, чтобы снимать целый этаж в здании в Аппер-Уэст-Сайде, в двух шагах от Централ-парка, с собственной оградой, лифтом и прислугой, которая жила в доме даже в отсутствие хозяев? У Маши не хватало на подсчеты воображения, и даже Павел, по-видимому, недопонимал, насколько Альтенбургеры состоятельны.
Работа у швейцарцев Маше вскоре стала казаться единственным положительным событием в ее жизни со дня приезда. Отношения с парой сразу сложились теплые, домашние. Жизнь стала как-то ярче от одной возможности бывать в Аппер-Уэст-Сайде. С большинством окружающих Альтенбургеров рознило, как ни странно, иное воспитание – какой-то неписанный кодекс поведения, основанный на простоте в общении и, что особенно бросалось в глаза – на доброжелательности. Эта банальная, на первый взгляд, черта швейцарской четы поражала Машу чем-то до боли родным, знакомым. Так было в детстве. Просто дома таким вещам не придавалось значения. Родители не блистали материальным достатком, детей растили в обычной среде, и тем более непонятным казалось сегодня, почему при виде благополучных и состоятельных людей у нее возникает ощущение, что они ей ближе по духу? Почему в их лицах проглядывает что-то родственное? Сходство было даже физическое. При виде людей необеспеченных или бедных, живущих в других районах города, такого чувства у нее никогда не возникало, наоборот – отторжение, антагонизм. К какой категории относилась сама она?
У Павла тем временем дела шли прахом. Торговля мотоциклами – «олдовыми сайклами» дышала на ладан. Павел сетовал то на напарника, то на нехватку наличных средств, то на скудную «капитализацию». Без инвестиций в Америке не разгонишься. Поставить на ноги серьезное дело при отсутствии «резервных фондов» практически невозможно. Малейшая невыплата, самый короткий простой в обороте – всё это сразу превращалось в снежный ком, процентные выплаты и долги катастрофически возрастали.
В придачу к уже привычным неурядицам, Павел, возвращаясь в первых числах сентября в Бруклин из Кони-Айленда, где находилась их с Мюрреем мастерская, попал в аварию, да еще в нетрезвом состоянии. «Шевроле», одолженный ему другом-компаньоном, оказался разбит вдребезги. Нужно было рассчитываться за машину, купленную в рассрочку. Страховая компания, воспользовавшись тем, что полиция застукала водителя с алкоголем в крови, уклонялась от своих обязательств. Павла лишили прав, оштрафовали почти на пятьсот долларов и продолжали таскать по инстанциям. Но он всё же легко отделался, особенно если принять во внимание тот факт, что не имел в Штатах вида на жительство. Неприятности сыпались одна за другой. Едва обретенное равновесие пошатнулось. Земля вновь уплывала из-под ног…
На Риверсайд-Драйв, три, царила барская атмосфера. Машу кормили, поили, вечерами оплачивали ей такси, и не было случая, чтобы ей не предложили остаться на ночь, когда приходилось задерживаться допоздна: в доме имелось несколько «гостевых» спален. В цокольном этаже располагался тренажерный зал. Днем, когда дети спали (знакомые хозяев оставляли детей на весь день), она могла там заниматься, включая у кроваток радио-няню. Но такое благополучие казалось всё же зыбким, обманчивым, временным. Не могла же она превратиться в профессиональную воспитательницу или, чего доброго, пополнить ряды прислуги, стать ровней двум другим латиноамериканкам, которые жили в доме и обслуживали Альтенбургеров с достоинством холеных рабынь…
Отношения с Четвертиновым портились изо дня в день. Не отличавшийся сильным характером, униженный своим бесправным положением, но до мозга костей убежденный в том, что не заслуживает такой участи, Павел сдавал буквально на глазах. В минуты черного уныния он покупал марихуану подешевле, скручивал «косяки» прямо дома и нередко оказывался в таком «отрыве», что глаза у него стекленели; в такие дни с ним невозможно было даже разговаривать. Он мог теперь не спать ночи напролет и всё чаще коротал время в кругу знакомых.
Машу туда не приглашали. Да она и не рвалась в этот круг, инстинктивно побаиваясь среды Мюррея и уже догадываясь, что новое окружение Павла так или иначе замыкается на «марьванне» и на стиле жизни, который неминуемо накладывает отпечаток (отрыв, скученность, нерегулярные и сомнительные доходы…) на жизнь людей, возводящих растаманство в культ.
Однажды за полночь, вопреки договоренности, что она останется ночевать у Альтенбургеров, Маша вернулась домой в Бруклин и застала Павла с девушкой. Черноволосая Дорис, их общая знакомая, которую Маша до сих пор считала подругой Мюррея, при ее появлении выскочила из постели в чем мать родила. Маша смотрела на незваную гостью – стройную и белотелую, с бритым лобком – во все глаза, не в силах сдвинуться с места. Дорис тоже ненадолго впала в ступор, но потом мгновенно натянула свои одежки и испарилась из их крохотной квартирки, не проронив ни слова.
Павел закатил скандал: дескать, сама ты, Маша, виновата, заявилась без предупреждения!.. Он был в невменяемом состоянии. Таким он становился, обкурившись.
Ночевать Маша уехала к Полине, – та жила теперь в Бронксе с очередным бой-френдом. Не досаждая вопросами, подруга заставила ее выпить полстакана шведской водки и уложила спать на диване в гостиной, а наутро предложила остаться на несколько дней. В тот вечер Маша впервые по-настоящему осознала, что жизнь ее в Нью-Йорке никогда не будет такой, какой она представляла ее себе по приезде.
В выходные в Бронксе появился Четвертинов. Чисто выбритый, неотразимо обходительный, Павел умолял простить его. Он клятвенно обещал, что возьмет себя в руки, сделает всё возможное и невозможное, чтобы их жизнь наладилась. Он опять говорил об отъезде в Лос-Анджелес, куда планировал увезти Машу навсегда еще со дня их появления в Нью-Йорке; первое время он собирался пожить там один, чтобы подготовить почву для их окончательного переселения в Калифорнию, а если опять что-то сорвется, был готов, более не раздумывая, податься за заработками на Аляску и оттуда помогать ей деньгами. Павел был готов платить за ее учебу, если она действительно решит учиться дальше. Он соглашался на любые жертвы…
Всё вернулось на круги своя. Маша ходила нянчить чужих детей. Четвертинов пребывал в постоянном поиске заработка. Обкуривался и приводил в дом девушек. Маша безошибочно определяла это по неожиданной смене постельного белья. Изредка Павлу удавалось пополнять общий бюджет небольшими «взносами». Откуда он брал деньги, иногда не такие уж малые – тысячу, а то и две тысячи долларов, Маша не интересовалась. Правды он всё равно ей не сказал бы. Не приторговывал ли он чем-то более доходным и менее легальным, чем мотоциклы? Например, той же «шмалью»? Этот вопрос Маша задала себе впервые, когда нашла в своих туфлях, валявшихся на дне платяной ниши, герметично запечатанный в целлофан небольшой брикет неопределенного цвета. Или это была не марихуана? Гашиш? Еще какая-нибудь дурь позабористее? Кое-что вроде бы прояснялось…