Читать онлайн За что? Моя повесть о самой себе бесплатно

За что? Моя повесть о самой себе

© ЗАО «ЭНАС-КНИГА», 2015

* * *

Эту повесть детской души посвящаю дорогому отцу и другу

Рис.0 За что? Моя повесть о самой себе
  • Детства дни – луч солнца яркий,
  • Как мечта, прекрасный луч.
  • Детство – утро золотое,
  • Без суровых, мглистых туч.
  • Как ни грустно горе в детстве,
  • То, что мнилось им тогда,
  • То пустым, ничтожным станет
  • После, в зрелые года.
  • И охотно вновь ребенком
  • Я б желала снова стать,
  • Чтоб по-детски наслаждаться
  • И по-детски же страдать…
Рис.1 За что? Моя повесть о самой себе

Вместо вступления

Розы цвели и благоухали… Небо смеялось, и старый сад светло улыбался жаркой июльской улыбкой…

В глубоком кресле на веранде, облитой потоками золотых лучей, сидела больная. Ее бледное, усталое, изнуренное лицо, глубоко сидящие безжизненные глаза, прозрачная кожа и болезненная худоба говорили о продолжительном недуге.

Взгляд больной покоился на прильнувшей к ее коленям голове молодой женщины, которая устроилась у ее ног.

Эта молодая женщина казалась воплощением жизни, несмотря на печальное выражение глаз, с любовью и сочувствием устремленных на больную.

Взор больной встретился с ее взором, любящим и пытливым… Легкий вздох едва приподнял истощенную грудь… В ее глазах сверкнули слезинки. Больная положила свою прозрачную руку на русую голову, покоившуюся у нее на коленях, и проговорила:

– Дитя мое! Не знаю, поможет ли мне небо юга, куда посылают меня врачи, и долго ли я проживу на свете… Быть может, нам не суждено больше свидеться… А потому у меня к тебе просьба… едва ли не последняя в жизни… Я уверена, что ты мне не откажешь…

Сухой жестокий кашель прервал речь больной. Она откинулась на подушки, а когда приступ кашля прошел, продолжала слабым голосом:

– Наши жизни сплелись так тесно, так крепко… Судьба сблизила нас. Ты помнишь, какую роль я сыграла в твоей жизни? Ты помнишь, сколько горя, злобы и вражды осталось позади; сколько ненависти было до тех пор, пока ты не узнала меня поближе, моя девочка?.. Мы обе были виноваты. Я вторглась в твою жизнь и не смогла понять твою гордую, свободную душу, а потому невольно ранила твои чувства… Ты же возненавидела меня и замечала во мне только дурное, в каждом моем поступке ты видела лишь темные стороны… Почему так распорядилась судьба? Отчего она не дала мне сразу ключ к твоему сердцу? За что мы обе страдали так долго? Ты – от своей ненависти ко мне, а я – от полного бессилия, поскольку никак не могла сладить с этим чувством… Но, слава Богу, все это минуло, как кошмар, как гадкий сон, как темный осенний вечер… И теперь, когда я завоевала твою любовь, мне хотелось бы вспомнить то далекое время, которое уж не вернуть никогда, вспомнить именно теперь, когда, может быть, я последние дни вижусь с тобой…

Голос больной все слабел… Это не был уже обычный человеческий голос: шорохом голубиных крыльев, шелестом ветра, тихим журчанием реки веяло от него…

– Нет! Нет, мама! Не говори так! – с жаром воскликнула молодая женщина, прильнув горячим поцелуем к ее изможденной руке. – Ты должна жить, жить для нас, дорогая… Должна!.. Для семьи, для отца, для меня!.. Неужели же я нашла свое сокровище – мою дорогую маму, – чтобы потерять ее снова? Ты должна жить хотя бы ради того, чтобы дать мне возможность загладить все то зло, которое я невольно когда-то причинила тебе…

Легкая улыбка заиграла на печальном лице больной.

– Выслушай мою просьбу, девочка, – произнесла она едва слышно. – Вся твоя жизнь сложилась так странно, так необычно, совсем не так, как у других. И, по воле судьбы, мне пришлось в этом сыграть свою роль… У тебя, я знаю, есть много юных друзей, которые жадно ловят каждое твое слово… Открой же им историю своей жизни, своего детства, расскажи им всю правду, без прикрас… Наши жизни сплетены так тесно, что это будет повесть и о той, кто так любил тебя и кого ты так долго не могла понять… И пусть твои юные друзья узнают все о жизни одной человеческой души. Кто знает? Быть может, эта правдивая история принесет кому-нибудь пользу. Быть может, им небезынтересно будет узнать о девочке, мечтавшей стать принцессой и оставшейся Золушкой. Увы! Золушки встречаются чаще, много чаще принцесс!.. А одна гордая душа никак не хотела согласиться с этим… Быть может, история этой души научит гордых смирению, а несчастных одарит надеждой. Быть может, иных она наведет на размышления о том, как трудно иногда нам понять наших близких и как легко несправедливо осудить их… Я знаю, что тебе будет трудно раскрывать свои тайны и описывать свою жизнь, не щадя себя… Но ты сделаешь это ради меня и ради тех, кого ты считаешь своими друзьями…

Новый приступ кашля прервал ее речь.

– Да, да… Я все исполню, моя дорогая! – отвечала стоявшая на коленях молодая женщина. – Клянусь тебе, что исполню все, о чем ты просишь меня! Я напишу всю правду, открою заветную тайну моей души, я расскажу им о той женщине, которая отплатила любовью за муки, лаской за вражду… Ты понимаешь меня, дорогая?

Глаза больной широко раскрылись. Улыбка счастья заиграла на ее лице.

А розы цвели и благоухали. Чудная сказка из зелени, солнца и цветов искрилась, сияла и тихо лепетала о чем-то своем вокруг них.

Вскоре больная уехала к другому солнцу, к другому небу и розам. А когда вернулась вполне поправившейся, здоровой и бодрой, у себя на столе она нашла объемистую рукопись, написанную по ее желанию.

* * *

Эта выздоровевшая больная – моя вторая мать, а исполнила данное ей слово я.

Я написала повесть о самой себе, рассказала историю своего странного детства, открыла всю свою душу…

Исполняя волю моей дорогой мамы, я отдаю эту повесть на ваш суд, мои милые юные друзья. Вероятно, многое здесь вызовет ваше недоумение. Быть может, самый способ рассказа, в иных местах фантастический, полусказочный, покажется вам странным. Но прочтите все до конца, и тогда вы поймете, чем объясняются эти кажущиеся странности, потому что, лишь узнав характер той, что написала эту повесть, вы сможете объяснить себе все ее особенности.

Часть первая

Рис.2 За что? Моя повесть о самой себе

Глава I. О чем шептали старые сосны

Синим сапфиром горело небо над зеленой рощей.

Золотые иглы солнечных лучей пронзали и пышную листву берез, и бархатную хвою сосен, и серебряные листья стройных молоденьких тополей.

Ветер рябил изумрудную зелень, и шепот рощи разносился далеко-далеко…

Старые сосны шептали:

– Мы знаем славную сказку!

Им вторили кудрявые белоснежные березы:

– И мы, и мы знаем сказку!

– Не сказку, а быль! Быль мы знаем! – звенели серебряными листьями молодые, гибкие тополя.

– Правдивую быль, прекрасную, как сказка! Правдивую быль расскажем мы вам, – шептали и сосны, и березы, и тополя…

Какая-то птичка чирикнула в кустах:

– Быль! Быль! Быль расскажут вам старые сосны. Слушайте! Слушайте их!

И сосны зашептали так тихо и одновременно так внятно, что маленькая девочка, сидящая под одной из них, самой пышной и пушистой, услышала все от слова до слова.

И правда: то была не сказка, а быль. Славная быль-сказка!

– Жил на свете человек, – шептали старые сосны, – прекрасный, как солнце, с золотым сердцем, полным благородства и доброты. «Честность и труд!» – было его девизом.

И жила-была на свете девушка – нежная, как цветок мимозы, кроткая, как голубка, – она была любимицей всей семьи.

И однажды они встретились, полюбили друг друга и поженились…

Ох, что это была за жизнь! Что это было за счастье! Такое бывает только в сказках… Но жизнь – не сказка, и так не могло долго продолжаться…

Стоял январь. Гудела вьюга. Метель плясала и кружилась над серым городом. Люди спешили в церковь. Было воскресенье. И в этот день у счастливой пары родилась дочь – малюсенькая девочка с живыми серыми глазами.

У колыбели девочки сошлись четыре добрые волшебницы, – или нет! не волшебницы, а четыре добрые простые девушки – родные тетки новорожденной, сестры матери, лежавшей в соседней комнате на смертном одре.

– Какое странное лицо у девочки! – сказала старшая из теток, Юлия, поклонница всего таинственного. – Помяните мое слово, эта девочка не проживет долго.

– Что ты! Что ты! – замахала на нее руками вторая сестра, Ольга, – стройная, высокая, добрая и ласковая. – Дитя должно жить, жить нам на радость… И если что случится с сестрой Ниной, мы вырастим малютку и все вчетвером заменим ей мать.

– Да, да! Она будет наша! – сказала третья сестра, Лиза, – полная, голубоглазая тридцатилетняя девушка с мягким ласковым взором, скрытым за стеклами очков. – Клянусь, я заменю ей мать.

– Сегодня воскресенье, – вступила в разговор самая младшая из сестер – Капитолина, или Линушка, как ее звали в семье, и ее жизнерадостные карие глаза, оживляющие некрасивое, но чрезвычайно симпатичное лицо, остановились на девочке, – ребенок родился в воскресенье! А воскресные дети обыкновенно бывают счастливы.

– Девочка будет счастлива! Она должна быть счастлива! – хором подхватили сестры.

Вдруг им почудилось, будто некая легкая бестелесная тень приблизилась к колыбели. Это была какая-то фигура, одетая в серое платье с капюшоном, похожая на монахиню, в то же время она была призрачной, воздушной, как сон… Она неслышно скользнула между сестрами и, склонившись над ребенком, как будто поцеловала его.

– Это судьба! – шепнула Юлия, заметив призрак. – Судьба поцеловала дитя!

– Судьба поцеловала ребенка! – повторила за ней Лиза и опустила голову.

Когда она подняла ее, призрак уже исчез. Четыре сестры были теперь одни в комнате. Фигура в сером словно растаяла в сумерках. И тогда они все четверо окружили колыбель. Дитя лежало с открытыми глазами, и – странно! – почудилось ли сестрам или нет, но легкая улыбка играла на крошечных губах девочки, которой было от роду всего-то шесть часов.

– Необыкновенный ребенок! – прошептали все четыре тетки разом.

Вдруг порывистый стон метели поразил их слух.

– Как воет ветер! – прошептала Лина. – Вы слышите, как стонет вьюга за окном?

Но то стонала не вьюга – Лина ошиблась. На пороге появился бледный человек с дико блуждающим взглядом. Это из его груди рвались судорожные вопли:

– Скорее… пойдемте к ней… к моей Нине… Она умирает!..

* * *

В ту же ночь прекрасная, кроткая душа Нины Воронской улетела к Богу… Малютка Лидия осталась сиротой…

Вот о чем шептали старые сосны, и их внятный шепот далеко-далеко разносился по округе…

Глава II. Моя особа. – Прекрасный принц и его осел. – Ливень

– Лида! Лидок! Лидюша! Лиденчик! Лидок-сахарок! Где ты? Откликнись, девочка!

Откликнуться или нет? Я зажмуриваюсь на минутку и сладко потягиваюсь, как котенок. Ах, как славно пахнет соснами! Тетя Лиза, моя вторая мама, живущая с нами в доме, говорит, что это очень здоровый запах. Значит, не грех им надышаться вволю, досыта. И потом, здесь так чудесно, в зеленой роще, где я представляю себя заколдованной принцессой из тетиной сказки, а деревья – великанами-волшебниками, заворожившими меня… И мне решительно не хочется никуда идти.

– Лида! Лидушка! Лидок-сахарок! – надрывается резкий голос.

Я знаю, чей это голос: это моя няня Груша.

«Пусть, пусть покричит!» – соображаю я (потому что, хотя мне только четыре года, я все-таки уже умею соображать!).

Я не люблю няню. У нее злое-презлое цыганское лицо. Она строгая, сердитая и никогда не играет со мной и не рассказывает мне сказок, как тетя Лиза. Она только любит наряжать меня, как куколку, и выводить на прогулку в большой парк, в большой Царскосельский парк (мы живем в Царском Селе, недалеко от этого парка), где есть такое чудное прозрачное озеро с белыми лебедями. Тут няня садится на скамейке, и вмиг ее окружают другие няньки.

– А ведь наша Лидюша здесь наряднее всех, – говорит няня, с презрением оглядывая прочих детей в простеньких костюмчиках.

Няньки зеленеют от злости, а моя няня продолжает рассыпаться бисером:

– И красавица она у нас на диво!

Ну, уж с этим никто из них не может согласиться… Что меня нарядили, как куколку, это верно, но что у меня вздернутый нос и толстые губы, этого тоже никто не станет отрицать.

– Ну, уж и красавица! Мальчишка какой-то!

Няня обижается, и они начинают спорить, а я тем временем непременно падаю и разбиваю себе нос. Тут на «красавицу» обрушивается буря нареканий, выговоров, упреков…

Нянька выходит из себя, а я начинаю реветь от незаслуженной обиды. Несмотря на то что я совсем еще крошка, я отлично понимаю, что не любовь ко мне руководит похвалами няни. Просто ей нравится выгуливать нарядную девочку – и только. Конечно, я не могу любить такую няню и рада-радешенька убежать от нее.

– Лида! Лидок! Лидюша! Лиденчик! Лидок-сахарок! – раздается опять ее голос.

Откликнуться разве?

Нет, не откликнусь я ей ни за что на свете! Ведь не скоро еще удастся снова убежать в этот чудный уголок…

И я с наслаждением растягиваюсь в мягкой мураве.

Нянькин голос то приближается, то удаляется. Очевидно, она бегает по прилегающей к нашему саду роще, куда мне ходить строго-настрого запрещено.

Так что ж, что запрещено? А я туда-то и иду! Я уверена, что никто не рассердится на меня за это и не накажет. Меня запрещено наказывать. А что будет злиться няня, это мне решительно все равно. Ведь я «божок» нашей семьи. Тетя Лиза так и говорит всегда: «Лидюшка – наш божок».

Отлично быть «божком семьи», не правда ли? А как приятно сознавать, что все и всё кругом созданы только для тебя, для тебя одной!..

Няня покричала, покричала и умолкла. Верно, ушла искать меня в саду. Ну, что ж, я очень рада! Теперь она не скоро вернется, и я могу поиграть в свою любимую игру. А игра у меня всегда одна и та же.

Я принцесса, принцесса из тетиной сказки. Во всех моих играх я или принцесса, или царевна. Ничем иным я не могу быть и не желаю. А эти деревья кругом – это все злые волшебники, которые наложили на меня свои чары и не дают мне выйти на свободу. Но я знаю, что если найти заколдованный меч, то я смогу им проложить себе дорогу к воле. И я внимательно осматриваюсь по сторонам в надежде найти его. И вот чудесный меч найден. Ура!

Я вижу огромный сук в траве и, обхватив его обеими своими слабенькими ручонками, поднимаю над головой. Теперь злые волшебники-гиганты побеждены!

Моя фантазия летит вперед быстрее птицы. Злые волшебники уже низко-низко склоняются предо мной и почтительно провозглашают хором: «Да здравствует прекрасная принцесса и чудесный меч!»

Колдовство разом рушится, чары исчезают, гиганты-великаны расступаются передо мной, и я, как подобает настоящей принцессе, выступаю важно-преважно со своим суком-мечом. Путь открыт предо мной, и я спешу к выходу из волшебного леса. Я знаю отлично, что на опушке меня ждет прекрасный принц. Он пришел освободить меня, но не успел. Волшебный меч попал в руки мне, а не ему, и я сама победила злых волшебников.

И, помахивая суком, я с гордым видом шествую между деревьями к выходу из заколдованного леса, то есть из рощи.

– Ха-ха-ха! Вот смешная девчонка! Смотри, Савельев! – слышится веселый хохот за моими плечами.

Оглядываюсь и разеваю рот от удивления.

Прекрасный принц стоит передо мной. У него чудесные глаза, яркие, как звездочки, и пышные белокурые локоны вьются по плечам. Но всего удивительнее то, что прекрасный принц приехал за своей принцессой на осле, на настоящем живом осле с огромными ушами и таким смешным видом, точно он совсем, совсем глупый осел.

Прекрасный принц сидит на осле, которого ведет под уздцы высокий загорелый человек в солдатской шинели.

Я невольно замираю от восторга при виде очаровательного мальчика и его не менее очаровательного осла.

– Прекрасный принц! – кричу я. – Вы опоздали, и я сама освободила себя волшебным мечом!

И я низко-низко приседаю перед белокурым видением.

И мальчик, и солдат начинают так хохотать, точно их щекочут. Не понимаю, что они нашли смешного? Право, до сих пор я была лучшего мнения об уме мальчиков и солдат.

И вдруг ко всему этому прибавляется что-то необычайно шумное, гулкое и громкое, как труба. Что за звуки! Боже! Боже!

– Ыу! Ыу! Ыу! Ыу!

Это кричит осел.

Я ничего не боюсь на свете, кроме лягушек и «буки», но тут, услышав этот невозможный, чудовищный крик, я тоже начинаю кричать. И не от страха, а оттого, что я ужасно нервна и впечатлительна от природы – так, по крайней мере, говорят мои тети и доктор, который лечит меня.

– Ыу! Ыу! Ыу! – вопит осел.

– А-а-а-а! – тяну я диким, пронзительным голосом.

Голова моя начинает кружиться, и прекрасный принц становится все меньше и меньше… И вот, в ту самую минуту, когда я готова уже лишиться чувств, с неба хлынул ливень, ужасный ливень. Тучи уже давно собирались над моей головой, но в пылу игры я не замечала их.

– Девочка! Ты намокнешь! – кричит мне прекрасный принц, свешиваясь с седла. – Садись ко мне скорее! Я знаю, ты живешь недалеко от парка, в капитанском доме. Дядя Воронской – твой папа. Я отвезу тебя туда. Савельев, – командует он своему спутнику-солдату, – посади-ка девочку ко мне в седло.

Сильные руки подхватывают меня в воздух и бережно опускают на спину осла, который перестал кричать, – от дождя, должно быть. Маленькие руки обнимают меня.

– Держись за меня! – слышу я звонкий голос принца над самым ухом.

Толстая солдатская шинель закрывает нас с головой, меня и принца. Под шинелью тепло и уютно. Дождик не мочит меня больше. У моего плеча приютилась голова маленького принца. Я не вижу его лица, одни только локоны пушистым облаком белеют передо мной в полумраке.

Осел двигается медленно и важно… Какая-то усталость сковывает меня, потому что я вообще-то хрупкий и болезненный ребенок. Сон незаметно подкрадывается ко мне. Сквозь сон я слышу, как прекрасный принц поясняет мне, что он и не принц вовсе, а Вова Весманд, что он тоже, как и мы, живет постоянно в Царском Селе, что он сын стрелкового командира, наш сосед и… и…

Я засыпаю сладко-сладко, как можно спать только в золотые дни младенчества, без видений и снов.

Глава III. «Бука». – Мое Солнышко

Я просыпаюсь от шумного говора двух сердитых голосов.

– Оставить ребенка одного в роще! Этого еще недоставало! – строго говорит тетя Лиза, стоя у моей постели.

– Да нешто можно углядеть за такой разбойницей! – не менее громко отвечает моя няня Груша.

– Не смейте так называть Лидюшу! – сердится тетя. – Иначе я пожалуюсь барину, и вас не будут держать у нас…

– И пусть не держат! Сама уйду! Не больно-то нуждаюсь я вашим местом! – уже в голос кричит нянька, окончательно выйдя из себя.

– Вы дерзки! Нет больше сил моих с вами! – разом вдруг успокоившись, говорит тетя. – Собирайте вещи и уходите сейчас же! Чтоб через час я не видела вас больше! Чуть не уморили ребенка!

И с этими словами тетя выходит из комнаты, хлопнув дверью.

Я открываю глаза.

В комнате сгустились летние сумерки. Уже вечер. Должно быть, я долго спала – с тех самых пор, как меня привезли сюда сонную на осле прекрасного принца. Няня копошится в углу у своего сундука. Я знаю, что она укладывается, но мне ничуточки не жаль ее. Нисколько. Услышав, что я пошевелилась, она подбегает ко мне, причем лицо у нее красное, как свекла, и она злобно шипит, стараясь, однако, говорить тихо, чтобы не услышала тетя:

– Радуйся, сударыня… Дождалась! Гонят твою няньку… Нехороша, вишь, нянька! Другую надо. Ну, и пущай другую. Мне плевать! А только и тебе, матушка, не поздоровится, – прибавляет она со злым торжеством. – Вот уйду ужо… перед ночью… «Бука» – то и войдет к тебе, как раз и войдет!

Ее цыганские глаза горят, как угольки, хищные зубы так и выскакивают наружу.

– Не смей пугать! Злая нянька! Дурная нянька, не смей! – кричу я нарочно громко, чтобы тетя прибежала на мой голос. – Тебя вон выгнали, вот и уходи!

Озлобленная на нее вконец, я страстно ненавижу ее в эту минуту.

– И уйду, не кричи, уйду, – шипит нянька, – вместо меня она придет, «бука» – то! Беспременно. Слышь, уже шагает по коридору, а?

И, чтобы еще больше напугать меня, взбалмошная женщина опрометью кидается к двери и исчезает за ней.

Я остаюсь одна.

Груша – я это замечаю – останавливается за дверью и ждет, что я ее позову. Но нет, нет! Ни за что! Останусь одна, но ее не позову…

Я не чувствую ни малейшего сожаления к няньке. Больше того, я рада, что она уедет и я не увижу никогда более ее сердитого, угрюмого цыганского лица и щучьих зубов.

Я облегченно вздыхаю в первую минуту ее ухода и поджидаю тетю Лизу. Вот-вот она войдет сейчас, сядет на край моей постельки, перекрестит меня, поцелует…

Но тетя не идет. По-прежнему все тихо в коридорах.

Тогда я приподнимаюсь на локте и кричу негромко:

– Лиза! Лиза! – я всех моих четырех теть называю просто по имени.

Ответа нет. Вероятно, тетя пошла на кухню, где теперь держит совет по поводу завтрашнего обеда с краснощекой кухаркой Машей.

– Лиза! – кричу я громче.

Бесполезно. Никто не идет. Никто не слышит.

Мне становится страшно. «Погоди, ужо придет “бука!”» – звучат в моих ушах грозные нянькины слова.

А что, если и правда придет?

И я вся дрожу от страха.

Что такое «бука», я хорошенько не знаю, но я чувствую под этим словом что-то ужасное. Мне представляется она чем-то бесформенным, шарообразным и расплывчатым, что вкатится в комнату, подкатится к моей постели и, отвратительно гримасничая морщинистым лицом, полезет по свесившемуся концу моего одеяла ко мне на кровать.

Живо представив себе эту картину, я дико вскрикиваю и юркаю под одеяло. Там я вмиг собираюсь вся в комочек, поджав под себя ноги, похолодевшие от ужаса, и лежу так, боясь пошевелиться от страха, с пересохшим ртом и дико расширенными глазами. Какой-то звон наполняет мои уши, и сквозь этот звон я, к своему ужасу, различаю шаги в коридоре. Кто-то почти неслышно, почти бесшумно крадется в детскую. Шаги приближаются… Вот они все ближе… ближе… Меня начинает трясти настоящая лихорадка… Зуб на зуб не попадает, отбивая частую дробь. Во рту так пересохло, что становится невозможно дышать. Язык стал тяжелый-тяжелый – такой тяжелый, что я не могу даже повернуть его, чтобы крикнуть…

И вдруг шаги останавливаются у самой моей постели… Вся обмирая, я вспоминаю внезапно, что «буке» будет легко вскарабкаться ко мне на постель, потому что конец одеяла свесился с кровати на пол. Теперь я уже ясно, ясно чувствую, что кто-то осторожно, но настойчиво стягивает с моей головы одеяло.

– Ай! – кричу я не своим голосом и вскакиваю с постели…

Но передо мной не «бука» – передо мной мое Солнышко.

Он стоит предо мной – молодой, статный, красивый, с черными как смоль бакенбардами по обе стороны загорелого лица без единой капли румянца, с волнистыми иссиня-черными волосами над высоким лбом, на котором точно вырисован белый квадратик от козырька фуражки, в то время как все лицо его почернело от загара. Но что лучше всего в лице моего Солнышка – так это глаза. Они иссера-синие, под длинными-длинными ресницами. Эти ресницы придают какой-то трогательно-простодушный вид всему лицу Солнышка. Белоснежные зубы составляют особое его очарование.

Вы чувствуете радость, когда вдруг после ненастного и дождливого дня увидите солнце?

Я чувствую такую же радость, острую и жгучую, когда вижу моего папу. Он прекрасен, как солнце, и светел и радостен, как оно!

Недаром я называю его «моим Солнышком». Блаженство мое! Радость моя! Папочка мой единственный, любимый! Солнышко мое!

Я горжусь своим отцом. Мне кажется, что нет такого другого на свете. Мое Солнышко – все лучшее в мире, и даже лучше самого мира… Теперь в его глазах страх и тревога.

– Лидюша моя! Девочка моя! Радость моя, что с тобой? – говорит он, и его сильные руки подхватывают меня, поднимают в воздух и прижимают к себе.

Папа быстрыми шагами ходит по детской, сжимая меня в своих объятиях.

О, как хорошо мне, как сладко у него на руках! Я обвиваю его шею ручонками и рассказываю ему про прекрасного принца, и про ливень, и про няню Грушу, и про «буку», причем мое горячее воображение подсказывает то, чего не было. Из моих слов он понял, что я уже видела «буку» и то, как она вползала ко мне, как карабкалась на мою постель.

Папа внимательно вслушивается в мой лепет. Потом лицо его искажается страданием.

– Сестра Лиза! – кричит он свояченице. – Сколько раз я просил не оставлять ребенка одного! Лидюша слишком нервна и впечатлительна! Ей вредно одиночество. – И потом он снова обращается ко мне нежным, ласковым голосом, каким он один только умеет говорить со мной:

– Успокойся, моя деточка! Никакой «буки» нет. «Буку» выдумали глупые, невежественные люди. Крошка, успокойся! Ну, что ты хочешь, чтобы я сделал для тебя? Скажи только – я все сделаю, что ты хочешь, крошка моя!

«Чего я хочу!» – вихрем проносится в моих мыслях, и я мигом забываю и про «буку», и про «событие с няней».

Ах, как многого я хочу! Во-первых, я хочу спать сегодня в комнате у Солнышка; во-вторых, я хочу маленького пони и высокий-превысокий шарабан[1], такой высокий, чтобы люди поднимали голову, если захотят посмотреть на меня, когда я еду в нем, и я бы казалась им царицей на троне… Потом хочу тянучек от Кочкурова, сливочных, моих любимых. Много чего хочу!

– Все! Все будет! – говорит нежно Солнышко. – Успокойся только, сокровище мое!

Мне самой надоело волноваться и плакать. Я уже давно забыла про «буку» и снова счастлива у родной груди. Я только изредка всхлипываю да прижимаюсь к Солнышку все теснее и теснее.

И я уже неясно, как в дремоте, чувствую, что он бережно заворачивает меня в голубое шелковое одеяльце и несет в свою комнату в самом конце длинного коридора. Там горит лампада перед образом Спасителя и стоит широкая мягкая постель. А за окном деревья парка шумят сурово и печально.

Солнышко бережно опускает меня, сонную, как рыба, на свою кровать, и больше я уж ничего не соображаю, решительно ничего… Я сплю…

Рис.3 За что? Моя повесть о самой себе

Глава IV. Подарок. – Первое тщеславие. – Детский праздник. – Снова прекрасный принц и Коля Черский

Прошел месяц. Зеленые ягоды смородины в нашем саду стали красными, и тетя Лиза принялась варить из них варенье на садовой печурке. Няне Груше отказали от места, и теперь за мной ходит добрая, отзывчивая, молоденькая Дуня, родная сестра краснощекой кухарки Маши.

Стоял знойный полдень. Мухи и пчелы с жужжанием носились над тетиной печуркой, и сама тетя, красная, с потным лоснящимся лицом, копошилась у огня. В ожидании обычной порции пенок я присела неподалеку с любимой куклой Уляшей на коленях и занялась разглядыванием божьей коровки на листе лопуха.

Вдруг за забором послышалось легкое ржание, потом – у крыльца…

Это не был голос Размаха, нашего вороного коня, ходившего в упряжке, нет, – то было тоненькое ржание совсем маленького конька.

У меня мелькнула смутная догадка… В ту же минуту и пенки со смородинного варенья, и божья коровка – все было забыто. Я несусь сломя голову из сада на террасу, откуда выходит на крыльцо парадная дверь. В стеклянные окна террасы я вижу… Ах, что я вижу!

Боже мой! Все мое детское сердчишко преисполнено трепетом. Я задыхаюсь от восторга, и на лбу выступает испарина.

– Пони! Пони! Какой миленький! Какой хорошенький! – кричу я не своим голосом и пулей вылетаю на крыльцо.

Перед нашим подъездом стоит гнедая лошадка, запряженная в высокий шарабан. Шерсть у нее отливает червонным золотом, а глаза так и горят, так и горят!.. На переднем сиденье сидит мое Солнышко, держа в одной руке кнут, в другой – вожжи, и улыбается мне своей очаровательной улыбкой. И нет на свете другого человека, у которого было бы такое лицо, такая улыбка!

– Ну что, довольна подарком, Лидюша? – слышен его ласковый голос.

– Как? Это мне подарок? Этот чудный пони мой? И шарабан тоже? О!..

От волнения я не могу говорить, и только, сжав кулачишки, подпрыгиваю раз десять на одном месте и тихо визжу.

– Довольна? – спрашивает папа, и глаза его сияют.

Потом он спускается на землю из высокого шарабана, и я висну у него на шее.

– Папа Алеша! Добрый! Милый! Я тебя ужасно люблю!

В самые счастливые минуты я называю отца «папа Алеша».

– Ну-ну, лисичка-сестричка, – отмахивается он от меня, – беги скорее одеваться к тете Лизе. Я беру тебя сейчас в Павловск на танцевальное утро.

Тут уж я не знаю, что делается со мной.

С визгом несусь я в дом, вся красная, радостная, возбужденная.

– Одеваться! Скорее одеваться! Дуня! Дуня! Дуня! – кричу я.

Тетя Лиза бросила варенье и спешит ко мне из сада. Дуня пулей вылетает из кухни. Маша за ней. И все они окружают меня. Меня причесывают, моют, одевают. Потом, когда я готова, из простенькой Лидюши в холстинковом затрапезном платьице я превращаюсь в нарядную, пышную, всю в белых кружевных воланах и шелковых бантах девочку. Лиза крестит меня и ведет на крыльцо. Там уже ждет меня Солнышко. Он тоже принарядился. Его военный китель блестит серебряными пуговицами и сверкает ослепительной белизной. И волосы он расчесал так красиво, и пахнет от него чем-то острым и вкусным, вроде сирени.

– Какой ты красивый сегодня, папа Алеша! – с видом знатока окинув всю фигуру Солнышка, говорю я.

– Ах ты, стрекоза! – смеется папа и подсаживает меня в шарабан.

Вокруг нас собирается толпа ребятишек. Разинув рот они смотрят на меня. Это дети казенных служащих, которые живут в нашем дворе. Мне и приятно видеть их восторг, и отчего-то стыдно. Мне стыдно быть такой великолепной, нарядной девочкой и ехать на собственном пони на танцевальное утро, когда у этих малышей рваные сапоги и грязные рубашонки… Но хорошее побуждение недолго гостит в моей душе. Через секунду я уже чувствую себя владетельной принцессой, а всю эту оборванную детвору – моими покорными слугами. Сердце мое преисполнено гордости. Я точно вырастаю в собственных глазах и милостиво киваю ребятишкам, хотя никто из них и не думает кланяться мне.

Пони трогается, шарабан за ним, и соседские ребятишки остаются далеко позади…

* * *

– А вот и Воронской со своей малюткой! Что за прелестное дитя! – слышится за моей спиной чей-то ласковый голос, едва мы появляемся в зале Павловского вокзала[2], уже полной народа – взрослыми и детьми.

– Ничего особенного, – отвечает другой. – Разрядили, как куклу, поневоле будет мила. Взгляните лучше на Лили́. Вот это действительно прелестная девочка! Сразу видно, что она из аристократической семьи, – не унимается голос.

Я хочу оглянуться и не успеваю, потому что мы с Солнышком в эту минуту входим в огромный зал.

На эстраде сидят музыканты, гремит музыка. Какой-то длинноусый человек машет палочкой вверх-вниз, вправо-влево перед самыми лицами музыкантов. Мне становится страшно за музыкантов. Я боюсь, что длинноусый непременно побьет их своей палочкой. Я хочу выразить свое опасение отцу, но тут к нам подбегает, подпрыгивая на ходу, стройная огненно-рыжая девочка в шотландской клетчатой юбочке, с голыми икрами (чулки едва-едва доходят ей до щиколотки) и вскрикивает радостно, приседая перед моим отцом:

– Месье Воронской! Здравствуйте. Папа прислал меня к вам.

– А, Лили! Очень рад вас видеть. А вот и моя дочурка, познакомьтесь, – ласково отвечает ей мое Солнышко.

Рыжая девочка едва удостаивает меня взглядом. Ей лет семь-восемь на вид, но она старается держать себя как взрослая. Это уродливо и смешно.

Мне эта рыжая девочка совсем не нравится. У нее такое гордое лицо… И шотландская юбочка, и голые икры – все, решительно все мне не нравится в ней. И поэтому меня злит, что Солнышко так ласково разговаривает с ней.

– А мы и не поздоровались с вами как следует, Лили, – говорит Солнышко, – можно мне по целовать вас?

Что? Или я ослышалась?

Солнышко хочет поцеловать чужую девочку? Нет! Нет! Этого нельзя, нельзя! Или он, Солнышко, не знает, что ему можно ласкать одну только свою Лидюшу?

И прежде чем он успел приблизиться к рыжей головке, я бросилась к нему с громким криком:

– Не хочу, не надо! Не надо, папочка!

Позади нас кто-то рассмеялся.

– Хорошенькое воспитание дают ей тетушки! – слышится поблизости язвительная реплика.

– Сиротка! Что поделаешь!.. Без матери всегда так, – говорит другой, уже знакомый мне голос.

Живо обернувшись, я вижу сухую старушку с черепаховым лорнетом у глаз.

Прежде чем Солнышко успевает остановить меня, я быстро вырываю свою руку из его руки, мелкими шажками подбегаю к старушке с лорнетом и, дерзко закинув голову, кричу ей в лицо:

– Неправда! Я не сиротка!.. У меня есть Солнышко, и тетя Лиза, и еще тети: Оля, Лина и Уляша. А у вас их нет!..

И мой голос звенит слезами.

Папа сконфужен. Он бросается к старушке с лорнетом и извиняется, расшаркиваясь перед ней.

– Лидюша, Лидюша, – испуганно шепчет он, – что с тобой?

– А потому, что она злючка! – громко и отчетливо говорю я, так что ехидная старушка с лорнетом, наверное, слышит мои слова.

Я еще хотела добавить что-то, но тут предо мной внезапно выросло светлое видение с белокурыми локонами.

– Прекрасный принц! Здесь! – широко раскрывая свои и без того огромные глаза, удивленно вскрикиваю я.

– Да, прекрасная принцесса!

И Вова Весманд, он же мальчик с ослом, с самым забавным видом расшаркивается предо мной и тут же прибавляет:

– Хочешь, я буду твоим кавалером?

– Вова! Вова! – кричит, пробегая мимо нас, рыженькая Лили. – Идем танцевать со мной.

Но уже поздно: мы взялись за руки и кружимся по зале – я с моим прекрасным принцем. Но – ах! – что это был за танец! Вероятно, нечто подобное пляшут дикие племена вокруг своих костров! Как ни болтала я ногами, как ни старалась попасть в такт музыки, ничего не выходило. Другие пары кружились, как бабочки, кругом нас, в то время как мы с Вовой бессмысленно топтались на одном месте, поминутно натыкаясь на них. Наконец, окончательно потеряв терпение, Вова остановился посреди залы, тряхнул своими длинными локонами и, топнув ногой, воскликнул:

– Нет! С тобой и шагу сделать нельзя… Лили! Лили! – позвал он. – Танцуй, пожалуйста, со мной. Моя дама слишком мала для меня. – Лили звонко рассмеялась и бросила на меня торжествующий взгляд.

Я готова была расплакаться от обиды и злости. С тоской поводила я глазами вокруг себя, ища Солнышко. Но Солнышко был занят разговором с высоким военным, и ему было не до меня. А музыка гремела, и пары кружились, не давая мне возможности пробраться к нему. Каждую минуту я рисковала быть опрокинутой на пол, сбитой с ног, ушибленной, по мятой. У меня уже начинала кружиться голова, ноги стали подкашиваться, перед глазами пошли красные круги, как вдруг я почувствовала чьи-то руки на своих плечах.

– Девочка, тебе дурно?

Передо мной стоял бледный худенький мальчик лет восьми, с высоким лбом и редкими, как пух, волосами. Умные серые глаза его с заботливым вниманием смотрели на меня.

– Я хочу к папе! – тяну я, капризно оттопыривая нижнюю губу.

– Я провожу тебя к нему, – говорит мальчик.

И, крепко схватившись за руки, мы пробираемся к тому месту, где папа разговаривает с высоким военным.

– Вот, Алексей Александрович, ваша дочка, – говорит мой спутник, подводя меня к папе.

– Спасибо, Коля! – отвечает Солнышко и тотчас же снова обращается к высокому военному, очевидно продолжая начатый разговор:

– Да, да, наши солдатики храбры, как львы… дерутся насмерть… Мне брат писал, что там очень рады перемирию… Вздохнут немного…

– А про Скобелева[3] пишет? – осведомляется военный.

– Как же! Брат состоит в его отряде…

– А вы не думаете, что и до вас дойдет очередь? – спрашивает высокий военный, обращаясь к моему папе. – Пожалуй, там недостаток в военных инженерах, и вас тоже призовут… – говорит военный.

Но тут папа значительно скашивает глаза на меня.

– Пожалуйста, – тихо шепчет он, – не говорите этого при ребенке – она у меня нервная, знаете ли…

Но я успела уже расслышать все и догадалась, что речь идет о войне с турками. У нас часто говорят про эту войну. Мой папа – военный инженер, и его ужасно интересует все, что происходит там, на войне, или, как он говорит, «в действующей армии».

– Ну-ну, Лидочка, – говорит высокий военный, – не пугайся! Папу твоего не возьмут на войну с турками.

– Я знаю, что не возьмут! – отвечаю я храбро.

– Почему? – улыбается военный.

– Да потому, что я не хочу! – бросаю я гордо и задираю кверху голову.

Все смеются: и папа, и высокий военный, и худенький мальчик, который привел меня к Солнышку.

– А я так хочу на войну! – слышится веселый голос, и около нас останавливается Вова Весманд с рыжей Лили.

– Я хочу быть гусаром! – добавляет он и вызывающе смотрит на нас бойкими, живыми глазами.

– Молодец! – говорит военный.

И затем обращается к худенькому мальчику с умными, серьезными глазами:

– И ты тоже хочешь пойти на войну и быть гусаром, не правда ли?

– Ах, нет, – живо отвечает мальчик. – Там людей убивают и кровь льется. Зачем же?

– А зачем турки бедных болгар обидели… У них дети! – заносчиво кричит Вова и сверкает глазенками.

– И у турок дети… маленькие, – с мечтательной грустью говорит худенький мальчик. – Нет, я в гусары не пойду. Я лучше учителем буду, – заключает он тихо.

– Учитель! Учитель! – в один голос хохочут Лили и Вова. – А сам, наверное, ничего не знает…

– Нет, знаю, – веско и убедительно говорит мальчик.

– Не спорьте, не спорьте, дети, – останавливает мой отец расходившуюся компанию. – Ну, нам пора. Едем, Лидюша, – добавляет он и пожимает руку военному.

– До свиданья, дядя Воронской. Приходите к нам! И вот с ней, – тоном избалованного ребенка говорит Вова и небрежным кивком головы указывает на меня.

– Au revoir, monsieur[4]! – приседает перед папой рыжая Лили.

– Коля, ты с нами? Ведь мы соседи, я тебя под везу. Хочешь? – предлагает Солнышко моему новому знакомому – худенькому мальчику.

– Благодарствуйте, – отвечает мальчик и весь вспыхивает от удовольствия.

Еще бы! Кому не приятно прокатиться на таком пони, да еще в таком шарабане!

– Коля Черский живет со своим дядей в нашем дворе, – говорит мне Солнышко. – Он славный мальчик. Не то что разбойник Вова и его кузина Лили. Он будет приходить играть с тобой. Хочешь?

– Хочу! – говорю я радостно.

До сих пор я никогда не играла с детьми. Тетя Лиза и Солнышко тщательно оберегали меня от детского общества, боясь, чтобы оно не влияло дурно на мой слабый организм. Коля Черский был первый товарищ, с которым мне позволили играть.

Я весело вскочила следом за папой в шарабан, Коля поместился против нас на переднем сиденье, поджав ноги и сложив руки на коленях, как пай-мальчик.

Пони тронулся с места, и шарабан покатился по тенистой аллее Павловского парка к Царскому Селу.

Глава V. Мальчик-каприз. – Женщина в сером. – Первое горе

Два коршуна высоко поднялись в небо… Один ударил клювом другого, и тот, которого ударили, опустился ниже, а победитель, торжествуя, поднялся к белым облакам и чуть ли не к самому солнцу.

Я внимательно слежу за тем, как побежденный кувыркается в воздухе, силясь удержаться на своих могучих крыльях. Мои дальнозоркие глаза видят отлично обоих хищников. Окно в сад раскрыто. В него врывается запах цветущего шипов ника, который растет вдоль стены дома. Белые об лачка плывут по небу быстро, быстро…

Мне досадно, что они плывут так быстро… И на коршунов досадно, что они дерутся, когда отлично можно жить в мире… И на шиповник досадно, что он так сильно пахнет, когда есть другие цветы – без запаха! А больше всего досадно на то, что надо молиться… Я стою перед одним из углов нашей столовой, в котором висит маленький образок с изображением Спасителя. Тетя Лиза стоит рядом со мной в своем широком ситцевом капоте[5], кое-как причесанная по-утреннему и, протирая очки, говорит:

– Молись, Лидюша: «Помилуй, Господи, папу…»

Я мельком вскидываю на нее недовольные глаза. Лицо у тети, и так всегда доброе, без очков кажется еще добрее. Голубые ясные глаза смотрят на меня ласково. Милая тетя думает, что я забыла слова молитвы и подсказывает их мне снова:

– «Господи! Спаси и помилуй папу…» Говори же, Лидюша, что же ты!

Я молчу. Смутное недовольство, беспричинно охватившее меня, когда я поднималась с постели, теперь с новой силой овладевает мной. Знакомый мне уже голос проказника-каприза точно шепчет мне на ушко: «Не надо молиться. Зачем? От этого ни добрее, ни умнее не будешь».

А тетя шепчет в другое ухо:

– Стыдно, Лидюша! Такая большая девочка – и вдруг молиться не хочет!

Но я молчу по-прежнему, точно воды в рот на брала. И смотрю в окно помутившимися от глухого раздражения глазами. Коршуны давно уже перестали драться, но облака плывут все так же скоро. Ужасно скоро! Противные, хоть подождали бы немножко! И несносный шиповник так и лезет своим запахом в окно.

Гадкий шиповник!

Тетя говорит уже не прежним ласковым голосом, а строгим:

– Лидюша! Да начнешь ли ты, наконец?

Тут уж меня со всех сторон окружают цепкие клещи невидимого проказника-каприза. Раздражение мое растет. Как? Со мной, с божком семьи, с общим кумиром, говорят таким образом?

– Не хочу молиться! Не буду молиться! – кричу я неистово и топаю ногами.

– Что ты! Что ты! – повышает голос тетя. – Как ты смеешь говорить так? Сейчас же изволь молиться.

– Не хочу! Не хочу! Не хочу! Ты злая, злая, тетя Лиза! – надрываюсь я и делаюсь красная как рак.

– За меня не хочешь, так за папу! За папу должна молиться.

– Не хочу! – буркаю я и смотрю исподлобья, какое впечатление произведут мои слова на тетю Лизу.

Ее брови сжимаются над ясными голубыми глазами, и глаза эти окончательно теряют прежнее ласковое выражение.

– Изволь сейчас же молиться за папу! – строго приказывает она.

– Не хочу!

– Значит, ты не любишь его! – с укором восклицает тетя. – Не любишь? Говори!

Вопрос поставлен ребром. Увильнуть нельзя. На минуту в моем воображении вырастает высокая стройная фигура Солнышка и его чудесное лицо. И сердце мое вмиг наполняется жгучим, острым чувством бесконечной любви. Мне кажется, что я задохнусь сей час от прилива чувства к нему, к моему дорогому папе Алеше, к моему Солнышку.

Но взгляд мой падает нечаянно на хмурое лицо тети Лизы, и снова невидимые молоточки проказника-каприза выстукивают внутри меня свою неугомонную дробь: «Зачем молиться? Не надо молиться!»

– Не любишь папу? – подходит ко мне почти вплотную тетя и смотрит на меня испытующим взглядом. – Не любишь? Говори.

Меня мучает ее взгляд, проникающий в самую мою душу. Точно острые иглы идут от этих ясных голубых глаз и колют меня. Нехорошо становится на душе. Хочется заплакать, прижаться к ее груди и крикнуть сквозь рыдание: «Люблю! Люблю! И тебя, и его люблю! Люблю! Дорогая! Милая!»

Но тут снова подскакивает ко мне мальчик-каприз и шепчет: «Не поддавайся! Вот еще, что вздумали: молиться заставляют, как же!»

И я, дерзко закинув голову назад и вызывающе глядя в самые глаза тети, кричу так громко, точно она глухая:

– Не люблю! Отстань! Никого не люблю! И папу не люблю, да, да, не люблю! Не люблю! Злые вы, злые все, злые!

– Ах! – роняют губы тети, и она закрывает лицо руками.

Потом она схватывает меня за плечо и говорит голосом, в котором слышатся слезы:

– Ах ты, гадкая, гадкая девочка!.. Что ты сказала? Смотри, как бы Боженька не разгневался на тебя и не отнял папу! – И она выбегает из столовой.

Я остаюсь одна.

В первую минуту я совершенно не чувствую ни раскаяния, ни стыда.

Но мало-помалу что-то тяжелое, как свинец, вливается мне в грудь. Точно огромный камень положили на меня, и он давит меня, давит…

Что я сделала?! Я обидела мое Солнышко! Вот что сделала я! О, злое, злое дитя! Злая, злая Лидюша!

Я бросаюсь к окну, кладу голову на подоконник и громко, судорожно всхлипываю несколько раз. Но плакать я не могу. Глыба, давящая мне грудь, мешает.

И вдруг легкое, как сон, прикосновение заставляет меня поднять голову. Передо мной стоит незнакомая Женщина в сером платье вроде капота, с капюшоном на голове. Большие пронзительные черные глаза смотрят на меня с укором и грустью. Женщина в сером молчит и все смотрит, смотрит на меня. И глыба, давящая мне грудь, точно растопляется под ее острым, огненным взглядом. Слезы текут у меня из глаз. Мне вдруг захотелось молиться… и любить горячо, и не только мое Солнышко, которого я бесконечно люблю, несмотря на проказы мальчика-каприза, но и весь мир, весь большой мир…

Женщина в сером улыбается мне ласково и кротко. Я не знаю почему, но я люблю ее, хотя вижу в первый раз. Какая-то волна льется мне в душу, теплая, горячая и приятная, приятная без конца.

– Тетя Лиза! Тетя Лиза! – кричу я обновленным, просветленным голосом. – Иди скорее. Я буду паинькой, я буду молить…

Я не успеваю закончить фразу, как Женщина в сером исчезает, как сон. Я лежу голо вой на подоконнике, и глаза мои пристально смотрят в сад.

По садовой аллее идут двое военных. Одного, высокого, стройного, темноволосого, я узнаю из тысячи. Это – мое Солнышко. Другой – незнакомый, черный от загара – кажется карликом в сравнении с моим папой.

У папы какая-то бумага в руках. И лицо его бело, как эта бумага.

Что-то екает в моем детском сердчишке. Тяжелая глыба, снятая было с меня Женщиной в сером, с удвоенной силой наваливается на меня.

– Солнышко! – кричу я нарочно громче обыкновенного и стремглав бегу на крыльцо.

Мы встречаемся в дверях прихожей – и с Солнышком, и с карликом-военным. Странно: в первый раз в жизни папа не подхватывает меня на руки, как это бывает всегда при встречах с ним. Он быстро наклоняется и порывисто прижимает меня к себе.

Опять сердчишко мое бьет тревогу… И глыба все тяжелее давит на грудь.

– Папа Алеша! Мы поедем кататься? – цепляясь за последнюю надежду, что все будет по-старому, как было прежде, говорю я.

Папа молчит и только прижимает меня к себе все теснее и теснее. Мне даже душно становится в его тесных объятиях, душно и чуточку больно.

И вдруг над головой моей ясно слышится голос Солнышка, но какой-то странный, дрожащий:

– Если меня не станет, то клянитесь, капитан, как друг и сослуживец, позаботиться о девочке. Это моя единственная привязанность и радость!

– Конечно! Конечно!.. Все сделаю, что хотите, – говорит черный карлик, и голос у него дрожит не меньше, чем у папочки. – Но я уверен, что вы вернетесь здоровым и невредимым…

– Как вернетесь? Разве ты уезжаешь, Солнышко?

Лицо у Солнышка теперь белое-белое, как мел. А глаза покраснели, и в них переливается влага… Я сразу угадала, что это за влага в глазах Солнышка.

– Слезки! Слезки! – кричу я, обезумев от ужаса, в первый раз увидев слезы на глазах отца. – Ты плачешь, Солнышко? О чем, о чем?

И я, прильнув к его лицу, глажу ручонками его загорелые щеки, и сама готова разрыдаться.

Отец не плакал. Я никогда, ни раньше, ни потом, не видела плачущим моего дорогого папу. Но то, что я увидела, было страшнее слез. По лицу его пробежала судорога, и глаза покраснели еще больше, когда он сказал:

– Видишь ли, Лидюша, моя деточка ненаглядная, папе твоему ехать надо… Папу на войну берут… в Турцию… Мосты наводить, укрепления строить. Понимаешь? Чтобы солдатикам легче было к туркам пробираться… Вот твой папа и едет… А ты будь умницей! Тетю не огорчай, слышишь?.. Мне скоро ехать надо… За мной, видишь, дядю прислали… сегодня надо ехать… сейчас…

Едва только папа успел произнести последнее слово, как я, слушавшая его точно в каком-то тумане, пронзительно закричала:

– А-а-а! Не пущу! А-а-а! Не смей уезжать! Не хочу! Не хочу! Не хочу! Папа! Папочка мой! Солнышко мое!

И я зарыдала.

Не помню, что было потом. Мне показалось только, что кругом меня вода, много, много воды, и мы тонем с папой Алешей…

Когда я очнулась, то лежала на диване в папином кабинете, большой светлой комнате рядом со спальней, выходящей окнами в сад. Тетя Лиза сто яла на коленях подле и смачивала мне виски ароматическим уксусом. Военного гостя не было в комнате. И папы тоже.

– Где папа? Где Солнышко? – воскликнула я диким голосом и рванулась вперед.

Страшной тоской сжалось сердце бедной маленькой четырехлетней девочки: ей казалось, что она не увидит больше своего отца. Но это было обманчивое предчувствие. Он вошел в кабинет в дорожном пальто, с шашкой через плечо и тихо сказал, обращаясь к тете:

– Вещи пошли прямо в штаб, сестра. Там уж перешлют в действующую армию…

И потом, наклонясь ко мне, тихо, безмолвно обнял меня.

Мы оба замерли в этом объятии. Мне казалось, что вот-вот соберутся тучи над нашей головой, блеснет молния, грянет гром… И гром убьет нас одним ударом, меня и папу. Но ничего не случилось…

Папа с трудом оторвался от меня и стал осыпать все мое лицо частыми, страстными поцелуями.

– Глазки мои! Губки мои!.. Реснички мои длинные! Лобик мой! Помните меня! Хорошенько своего папку помните! – шептал он между поцелуями прерывающимся от волнения голосом.

Потом быстро поднял меня с дивана, прижал к себе и произнес чуть слышно, обращаясь к тете:

– Ты должна мне сохранить ее, Лиза!

– Будь покоен, Алеша, сохраню! – отвечала тетя нетвердым голосом.

Потом папа еще раз обнял меня, перекрестил и опять обнял, и еще, и еще. Ему, казалось, было жутко оторваться от худенького тельца своей девочки.

– Ну, храни тебя Бог, крошка моя! – произнес он, наконец, поборов себя, осторожно опустил меня на диван и бросился вон из комнаты.

Я услышала, как он застонал по дороге.

– Папа! Папа! Папочка! Солнышко мое! Вернись! – зарыдала я, протягивая вслед ему ручонки.

Он быстро на меня оглянулся и потом с живостью мальчика бросился снова к дивану, упал перед ним на колени, охватил мою голову дрожащими руками и впился в мои губы долгим, долгим поцелуем.

Потом снова закачался высокий белый султан на его каске, и… сердце мое наполнила пустота… Ужасная пустота…

Тетя Лиза подхватила меня на руки и подбежала к окошку… Коляска отъезжала от крыльца. Солнышко сидел подле другого военного и смотрел в окно, на нас. У него было грустное-грустное лицо. Он долго крестил воздух в мою сторону. И когда коляска тронулась, все крестил и кивал мне головой… Еще минута… другая, и Солнышко скрылся из моих глаз. Наступила темнота, такая темнота, точно ночью.

Чей-то голос зашептал близко-близко у моего уха:

– Если б ты захотела молиться, девочка, – кто знает? – может быть, папа остался бы с тобой.

– Тетя Лиза! – закричала я отчаянно. – Неси меня в столовую сейчас, скорее: я хочу молиться за него, за папу!

Через минуту мы были уже там. В открытое окно запах шиповника льется прежней ароматной волной. Худенькая нервная девочка стоит подле голубоглазой женщины перед образом на коленях и шепчет тихо, чуть слышно:

– Боженька! Добрый Боженька, прости меня и со храни мне мое Солнышко, добрый, ласковый Боженька…

И тихо, тихо плачет…

* * *

Детская молитва была услышана.

Когда он вернулся через год, черный от загара, осунувшийся, похудевший, но все такой же красивый, я не узнала его.

Я отлично помню этот день. Тетя была в саду. Дверь с террасы на подъезд была широко раскрыта. Я сижу на террасе, а Дуня режет мне баранью кот летку, поданную на завтрак. В дверь террасы видны зеленые акации и дубовая аллея парка. И вдруг неожиданно, как в сказке, вырастает его фигура. Высокий, загорелый, в старой запыленной шинели, стоит он в проеме дверей, заслоняя и синий клочок неба, сияющий мне сапфиром за дверью, и зелень акации, и крыльцо. Он смотрит на меня с минуту… и странная улыбка играет на его лице, сплошь обросшем бородой.

– Лидюша! – зовет меня тихонько знакомый голос.

Я узнаю голос, но не узнаю черного бородатого лица.

– Батюшки мои! Да это барин! – вскрикивает Дуня и роняет тарелку. – Лидюша! Лидюша! Да ведь это папочка! – шумливо суетится она.

И только тут я понимаю, в чем дело.

– Папа… папа Алеша! Солнышко! – и вмиг я уже в его объятиях.

– Сокровище мое! Крошка моя! Радость моя, Лидюша! – слышу я нежный голос над моим ухом.

И град поцелуев сыплется на меня.

Боже мой, если когда-либо я была безумно счастлива в детстве, так это было в тот день, в те минуты.

Блаженные минуты свидания с милым, дорогим отцом, я не забуду вас никогда!

Рис.4 За что? Моя повесть о самой себе

Часть вторая

Рис.5 За что? Моя повесть о самой себе

Глава I. Моя пытка. – Тетя Оля. – Новость далеко не приятного свойства

Май в самом разгаре. Солнце жарит вовсю. Небо такое же голубое, как голубой кушак на моем новом платье. Ах, какое красивое небо! Век бы смотрела на него!

Мой стол стоит у самого окошка, у того самого окошка, через которое четыре года тому назад я смотрела на драку коршунов в воздушном пространстве и не хотела молиться. Но теперь я молюсь. Хороший урок дала мне судьба, на всю жизнь, и я часто думаю, что, захоти я тогда молиться, Бог не разгневался бы на меня, и папу Алешу не взяли бы на войну. Правда, Солнышко вернулся здоровым – не то что папа Лели Скоробогач, моей ближайшей подруги, которому контузило ногу, и он ходит теперь, опираясь на палку. И все-таки лучше, если бы не было войны и папа Алеша оставался бы дома.

Да, молиться я теперь умею. Но зато какая пытка – ученье! И к чему мне, восьмилетней девочке, знать, сколько было колен царства Израильского[6] и что такое причастие и деепричастие в русском языке?

Тетя Лиза ушла, выбившись со мной из сил, а я сижу над раскрытой книжкой и мечтаю. Сегодня приедет тетя Оля из города и привезет мне новое платье. Она всегда сама обшивает меня, никогда не позволяет отдавать мои костюмы портнихам. И новое платье она сшила сама. Только кушак купила мне тетя Лиза, голубой, как небо. Очень красивый кушак! Надену этот кушак, новое платье, и меня повезут к Весмандам на рождение. Там гостит рыжая Лили, и Вова приехал из Петербурга, из пажеского корпуса. Я его мельком видела вчера. Такой потешный в мундирчике!

Ах, скорее бы тетя Оля приезжала!.. Тогда Лиза, наверное, позволит мне бросить уроки. И я побегу тогда на гиганки[7]. Приедут Леля, Гриша, Коля, а может быть, и Анюта? Ах, только бы не она!.. Придется домой идти. Тетя Лиза не позволяет играть с Анютой. Она отчаянная. И Коля Черский будет. Я его очень люблю. Он никогда не ссорится со мной и умеет все объяснить: и какая травка, и какие букашки, и как паук называется. Он умный. Первым учеником идет в гимназии. А ему ведь только четырнадцать лет! Ах, скорее бы тетя приезжала! Вон Петр (это наш денщик) побежал дверь открывать.

– Что, Петр, тетя Оля приехала?

– Нет, барышня, мужик принес орехи продавать.

Орехи? Недурно! Совсем даже недурно!

Ах, скорее бы выучить! И что это за неблагодарные люди были! Сколько им Моисей сделал добра, ничего знать не хотят, ропщут – и только! И зачем только учить про них надо? То ли дело история Исаака. Я даже заплакала на том месте, где его Авраам в жертву принести хотел. Потом успокоилась, узнав, что все кончилось благополучно.

– Ты выучила урок, Лидюша? – внезапно появляясь на пороге, спрашивает тетя Лиза.

– Ты что это ешь, тетя Лиза? – заинтересовываюсь я, видя, что рот тети движется, пережевывая что-то.

– Отвечай урок. Нечего болтать попусту, – желая казаться строгой, говорит тетя.

Я надуваю губы и молчу.

– Закон Божий выучила?

Молчу.

– A русский?

Молчу снова.

– Ну, мы это вечером пройдем, а теперь пиши диктовку.

– В такую жару? Диктовку? Те-тя Ли-за-а! – тяну я жалобно.

Но тетя неумолима.

Я беру перо, которое становится разом мокрым в моих потных руках, и вывожу какие-то каракульки.

– Что ты написала?! – выходит из себя тетя. – Надо «труба», а ты пишешь «шуба»…

– Все равно – «труба» или «шуба»! – хладнокровно замечаю я.

– А такую длинную палку у «р» зачем ты сделала, а?

– С размаху! – отвечаю я равнодушно.

– Нет, ты будешь целую страницу лишнюю писать! – возмущается тетя. – Пиши!

Но я бросаю перо и начинаю хныкать. В одну минуту лицо тети Лизы проясняется. Суровое выражение исчезает с него.

– Девочка моя, о чем ты? – наклоняется она ко мне с тревогой.

Но я уже не хнычу, а реву вовсю.

Какая я несчастная! Какая несчастная, право! И никто не хочет понять, до чего я несчастная! В жару, в духоту – и вот изволь учить про каких-то неблагодарных людей, которые мучили бедненького Моисея! Нет, буду плакать! Нарочно буду! Чтобы голова разболелась, чтобы я вся расхворалась!

А потом умру. Да, умру, вот назло вам всем умру, в отместку. Придет священник, будет панихиду служить. Выроют ямку у церкви и положат туда Лидюшу. Закопают… Где Лидюша? Нет Лидюши!.. И всем будет жаль меня, жаль…

И я уже рыдаю, отлично зная, что Солнышко на работах (отец управляет ходом казенных построек), а тети мне нечего стесняться. Я ложусь головой на классный столик и повторяю только одно слово: «Умру, умру, умру!»

Теперь я уже не над тем плачу, что надо заниматься, а мне просто жаль себя.

Умереть в такой ранней юности! Ведь и девяти лет нет еще! О, ужас, ужас!..

Тетя мечется вокруг меня со стаканом воды, с валериановыми каплями, одеколоном. Но я нимало не обращаю внимания на нее, а реву, реву, реву…

За собственными стонами и всхлипываниями я не слышу, как подкатывает к крыльцу пролетка, как звонок продолжительно дребезжит в прихожей, и я прихожу в себя только тогда, когда вижу на пороге высокую, статную фигуру тети Оли с многочисленными узелками, пакетиками и картонками, которые она держит в руках. Тетя Лиза говорит постоянно: «Когда Оля умрет, за ее гробом все провожающие пойдут с узелками в руках». И все смеются, а сама тетя Оля смеется громче и добродушнее всех.

Не могу себе представить более доброго человека! Она вся соткана из доброты, моя вторая воспитательница и крестная мать. Ни на кого она никогда не рассердится, голоса не повысит, и постоянно хлопочет, и работает для других. Исполнить ли какое-нибудь трудное поручение, сшить ли к спеху кому-либо из сестер белье, одеть моих кукол, ухаживать дни и ночи за часто болеющей старшей сестрой Юлией, – она тут как тут, милая, добрая, самоотверженная тетя Оля! Я ее помню всегда спешащей куда-то с узелком, непременно с узелком, сосредоточенную, запыхавшуюся и милую, милую без конца, или приютившуюся с иголкой в руке в нашей столовой над длинной и скучной работой, так как она обшивала не только меня, но и тетю Лизу, и других сестер.

Кроме слабости делать добро близким и чужим, у тети Оли есть еще одна большая слабость: крестница Лидюша. И сейчас, войдя к нам, она сразу как-то потемнела лицом при виде слез своей любимицы.

– Вот неугодно ли, полюбуйся, Оля, – раздраженно говорит тетя Лиза, которая, видя, что ничто не может унять мои слезы, сердится снова, – полюбуйся, как отличается твоя любимица! Ни Закона не выучила, ни басни, ничего! А теперь плачет – унять не могу.

– Ай-ай-ай! Нехорошо, девочка! – говорит тетя Оля. – Ведь если так продолжаться будет, то папа и прав, пожалуй, что мы тебя воспитывать не умеем…

– Кто справится с такой капризницей?! – сердитым голосом говорит тетя Лиза.

– Ну, даст Бог, исправится наша Лидюша, – примиряющим тоном замечает моя крестная и ласково приглаживает мои кудряшки. – Вот приедет гувернантка и…

– Гувернантка? Какая гувернантка? – испуганно спрашиваю я, забыв про слезы. – Что ты сказала, тетя? Повтори, что ты сказала, про какую гувернантку ты сказала?! – задыхаясь от волнения, тормошу я тетю.

– Ну, чего ты волнуешься? Успокойся, пожалуйста, – говорит тетя Лиза. – Я давно хотела сказать тебе, что… что папа пригласил тебе гувернантку… Он находит, что наши занятия идут не так, как он хотел бы.

И горькая улыбка кривит губы моей второй матери. Я понимаю, что значит эта улыбка. Давно уже я замечаю, что что-то неладное творится у нас в доме. Папа как-то переменился к тете. Часто он говорит ей колкости, и она отвечает ему тем же. А иногда я слышу, как они ссорятся, и тогда голоса их звучат раздраженно и громко по всему дому. Я не помню, как это началось и когда. Но теперь, пожалуй, не проходит ни одного дня, чтобы они крупно не поговорили.

И, Господи, до чего же я страдаю в такие минуты!

Я люблю их обоих, ужасно люблю. Солнышко значительно больше, конечно, но и тетю Лизу люблю, как родную мать. И поэтому, когда я слышу, что двое любимых мной людей ссорятся из-за чего-то, я невыносимо страдаю. Теперь уже они не называют друг друга «Алешей» и «Лизой», нет, только «Алексей Александрович» и «Елизавета Дмитриевна»… Ах, как все это звучит печально и уныло!

Однажды, проходя мимо террасы, я услышала, как папа сказал:

– Нет, вы не умеете воспитывать Лидюшу! Никаких педагогических способностей, решительно никаких!

И дрожащий голос тети Лизы ответил:

– Но ведь все это скоро кончится, ведь вы, Алексей Александрович, нашли ей подходящую воспитательницу. Остается уже недолго потерпеть…

И в голосе тети Лизы послышались слезы.

Тогда я не поняла, о какой воспитательнице они говорили, но теперь… теперь… Я понимаю, что значит «новая воспитательница»!

«Они хотят мне дать гувернантку! Ага! Отлично! – вихрем проносится у меня в голове. – Гувернантка! Великолепно! Чудо, как хорошо! Задам же я ей перцу, этой гувернантке! Пусть только она появится в нашем доме!»

И взволнованная, как никогда, я вскакиваю со своего места и стрелой несусь в сад, оттуда вдоль пруда – прямо в рощу, в ту самую рощу, где впервые когда-то прекрасный принц увидел маленькую принцессу…

Глава II. Мои «рыцари». – «Маленькая ведьма». – В гостях у лягушек

– Нет, слышали вы эту новость? У меня будет гувернантка!

Красная от волнения и бега, растрепанная девочка обводит разгоревшимися глазами круг своих друзей.

Их пятеро под широкой, развесистой елью на опушке рощи: Леля Скоробогач – смугленькая, толстенькая брюнетка с иссиня-черными косичками и щелочками глаз; ее брат Гриша – краснощекий, курносый мальчик лет девяти с ясным, смеющимся взглядом; семилетний Копа – темноглазый мальчик с носиком пуговкой и бритой головенкой, круглой, как шар. Тут же и Коля Черский, рослый, тоненький гимназист четырнадцати лет, мало изменившийся с тех пор, как он спас меня от танцующих пар в зале Павловского вокзала, только лицо его стало еще серьезнее, а глаза – темнее и глубже.

Наконец, тут и Вова. За эти четыре года он порядочно изменился: плотный, широкоплечий, с тем же веселым, насмешливым и жизнерадостным взглядом, с теми же румяными, дерзко усмехающимися губками, он чудо как хорош собой. На нем коломянковая[8] рубашка с погонами, на которых стоят начальные буквы названия пажеского корпуса, и высокие, совсем мужские сапоги. Вова заметно важничает и своими высокими сапогами, и тем, что этой весной его приняли в пажи.

Коля в своей скромной гимназической блузе совсем теряется подле великолепного пажика.

Это мои «рыцари», особенно Коля. С того памятного утра, когда Солнышко на детском празднике пригласил его к нам, он поступил в мои «рыцари», как уверяет Вова. Все свободное от занятий время Коля проводил у нас. Тетя была очень рада этому. У Коли был дядя – бедный чиновник, который пил и буянил. По крайней мере, мы часто слышали его грозные крики, несущиеся из флигелька, где они жили в комнате у музыканта-стрелка. Колю все любили: он был всегда скромен, тих и серьезен. И потом, он так хорошо умел рассказывать, что его заслушаться можно было. Второй мой «рыцарь» – это Гриша. Веселый, шаловливый мальчуган, он был предан мне, как собачка. Он так и смотрел мне в глаза, предупреждая каждое мое желание. Это не то что Вова. Этот «рыцарем» не желал быть ни за что! «Вот еще! Прислуживать девчонке», – повторял он часто, презрительно выпячивая нижнюю губу.

Но когда мы с Лелей возили на прогулку кукол (что я не особенно любила, потому что признавала только одну игру: когда куклы изображали разбойников и дрались друг с другом!), Вова с особенным удовольствием брал на себя роль кучера и о «прислуживании девчонкам» не упоминал… Копа и Леля дополняли свиту маленькой принцессы.

Все мои «рыцари» поджидали меня, когда я, окончив урок, прибегу к ним на поляну.

– Гувернантка? Какая гувернантка? – так и встрепенулись они, устремив загоревшиеся любопытством глаза на мое красное, взволнованное лицо.

– А вот какая! Нос у нее длинный-предлинный, как у ведьмы. Рот такой, что всю нашу дачу проглотить может, зубы из него, как вилы, торчат, и она щелкает ими, как кастаньетами, а глаза у нее как у рыжей Лильки, когда та злится…

Последнее относилось к Вове. Рыжая Лиля была его кузиной, воспитывалась в институте и теперь приезжала на каникулы к Весмандам. Вове она ужасно нравилась, и потому он ходил за ней по пятам, живо перенял ее манеру говорить всегда по-французски, умышленно картавя на «р» и «л», и утверждал, что Лили – самая хорошенькая девочка в мире. Этого я уже никак перенести не могла, потому что считала себя гораздо красивее Лили и не забывала при каждом удобном случае пройтись на ее счет в присутствии Вовы.

Последнюю фразу я проговорила с особенным торжеством, Вове назло.

Вова вскипел.

– Неправда, Лили красивая! – горячо защищает он кузину. – И глаза у нее синие, выпуклые, замечательные, а твоих и не видно, ушли куда-то… Ищи их, как в лесу…

– Ну, уж, Вовка, это ты врешь! – заспорил Гриша. – У Лиды глазки чудные, и сама она прехорошенькая. Твоя рыжая Лилька ей в подметки не годится!

– Ты дурак и клоп. Смеешь еще разговаривать! – сердится Вова. – Вот постой, я тебя вздую!

Мне ужасно хотелось, чтобы они подрались. Ведь благородные рыцари всегда дрались на турнирах из-за своих принцесс. Впрочем, и сама принцесса готова была превратиться в рыцаря и подраться с этим негодным Вовкой!

– Ах, зачем я не мальчик! – самым искренним образом сожалела я в такие минуты.

Но на этот раз ссора была улажена. Есть более важный вопрос, который очень интересует моих «рыцарей», а именно: моя будущая гувернантка – страшная, сморщенная, как сморчок, точь-в-точь такая, какая была у рыжей Лили два года тому назад!..

– Я ее буду ненавидеть! – пылко и звонко выкрикивает Гриша.

– И я, и я тоже! – вторит ему сестра Леля.

– А я ее убью! – неожиданно выпаливает Копа.

– Из палки убьешь? – хохочет Вова и тотчас же добавляет, лукаво сощурив глаза: – А собственно, недурная идея пригласить к Лиде гувернантку… Она ее отшлифует.

– Что такое?

Вот так слово! Мы его слышим в первый раз. Леля даже рот раскрыла от удивления, и сама я преисполняюсь невольным уважением к Вовке, знающему такие великолепные, непонятные слова. Я даже обидеться не решаюсь, не зная наверное, хотел ли меня задеть своим словом Вова или нет.

– А по-моему, Лиде шлифовка не нужна! – звучит тихий, глубокий голос Коли Черского. – Она так лучше, как она есть, такая непосредственная.

Еще одно новое слово! И такое же непонятное… Нет, решительно они поумнели за лето, эти мальчишки! Меня одолевает самое жгучее любопытство, и так и подмывает спросить, что значат эти мудреные слова: «отшлифовать», «шлифовка», «непосредственная»… Но мне, принцессе, не следует выглядеть глупее своих «рыцарей». Нет, ни за что!

Минуту длится молчание. Наконец, Вова восклицает:

– И чего вы все носы повесили?.. Подумаешь, гувернантка, важность какая! Неужели ты, Лида, так глупа, что не сумеешь справиться с ней? Ты тогда не мальчик больше, а нюня, баба, девчонка…

Это уже дерзость и оскорбление. Моя всегдашняя мечта – быть настоящим мальчишкой, как Вова и Гриша. Я даже чуточку негодую на Колю за его «тихоньство»…

Я подскакиваю к Вове и… Бац! И маленький пажик, не ожидавший нападения, летит в траву, фуражка падает с его головы и откатывается далеко-далеко в сторону. Вова сконфужен.

– Ха-ха-ха-ха! Ловко! Так его! Ай да барышня воспитанная! Очень хорошо! – слышится где-то над нами веселый голос.

Мы с недоумением задираем кверху головы, так как голос идет откуда-то из ветвей развесистой ивы, склонившейся над самым берегом пруда.

Но в зелени никого и ничего не видно.

– Кто это? – недоумевая и переглядываясь, спрашиваем мы друг друга, сбившись в кучу, как маленькое стадо испуганных баранов.

– Это русалка! – прошептал в страхе Копа и спрятался за спину сестры.

– Русалок не бывает! – авторитетно заявил Гриша. – Какой ты глупый, Копа! Удивительно…

В просвет между ветвей выглянуло веснушчатое, загорелое и круглое, как яблоко, лицо девочки с зелеными, светлыми, даже слишком светлыми глазами, все окруженное зеленью ивы, как рамой.

– Анютка! – вскрикнули мы все хором.

Да, это была Анютка, отчаяннейшее существо, бич семьи Скоробогач, отъявленная проказница и шалунья. Ее считали не совсем нормальной, и нам, детям, было строго-настрого запрещено играть с ней. И мы тщательно избегали Анютки, хотя жгучее любопытство всегда влекло нас к ней, особенно меня, живую, впечатлительную девочку, вечно ищущую новых ощущений. Я знала, что Анютку нещадно наказывают за каждую провинность, но что она нимало не огорчается этим.

Ее иначе не называли, как «маленькой ведьмой». Ей было двенадцать лет, но казалась она крошечной, как восьмилетняя девчушка.

Едва ее загорелое веснушчатое лицо выглянуло из зелени ивы, как целый град мелких камешков полетел в нее: Копа и Гриша «бомбардировали» сестру. Вова не отставал от них. Анютка злилась. Она то высовывала нам язык, то корчила гримасы.

– Анюта, Анюта!.. И не стыдно тебе! – пробовал уговорить ее Коля. Но едва он раскрыл рот, как комок мягкой глины, в изобилии покрывавшей берег пруда, звонко шлепнулся ему в щеку.

– Безобразие какое! – воскликнули мы все трое, а Коля, весь красный от обиды, стал тщательно вытирать лицо носовым платком.

– Вот тебе! Вот тебе! Ишь ты, умник какой выискался. Учитель будущий! Что, ловко тебе влетело?! – кривляясь на своем суку, кричала Анютка.

В ответ разозленные мальчишки запустили в нее целый град камешков. Она метнулась было в сторону, причем личико ее приняло осмысленное выражение испуга. Потом она снова расхохоталась и показала нам язык.

– Анюта! Перестань дурачиться, слезай с ивы, сук может отломиться, и ты упадешь в пруд! – кричала Леля.

Та в ответ показала сестре кулак.

– Не хочешь! – грозно и значительно произнес Копа. – Вот погоди, тогда я сейчас домой побегу… и… папе пожалуюсь… и выдерут же тебя, Анютка!

– Ах, не надо! – вырвалось у меня невольно.

Одно только упоминание о наказании, о побоях приводило меня в какой-то непонятный ужас. Мне казался до того противным и позорным самый акт наказания, до того неестественно грубым, что при одном только упоминании о том, что какого-то ребенка наказывают, дерут, я бледнела, начинала дрожать и была близка к нервному припадку. Моя пылкая, впечатлительная натура и моя свободная, как птичка, душа были чужды мрачных образов насилия.

– Не надо жаловаться, Гриша, я сама попробую убедить ее сойти вниз! – ласково проговорила я и ловко и проворно, как кошка, вспрыгнула на первый сук, оттуда на следующий, потом еще и еще выше и, наконец, вскоре уже стояла перед Анюткой, тесно окруженная густой листвой огромной ивы.

– Пойдем! – я схватила ее за руку. – Пойдем вниз! Я даю тебе честное слово, что тебя никто пальцем не тронет, я защищу тебя!

– Не очень-то я нуждаюсь в твоей защите! – дерзко ответила Анютка. – Поди прочь от меня подобру-поздорову, пока…

– Что пока? – спросила я строго, глядя прямо в ее светлые злые глаза.

– А вот что пока! – захохотала она, и, прежде чем я догадалась, что она хочет сделать, Анютка толкнула меня в грудь, огромный сук выскользнул у меня из-под ног, и, больно ударяясь о встречные сучья ивы, я, перекувыркнувшись несколько раз в воздухе, тяжело рухнула в пруд.

Первое ощущение холодной воды как-то отрезвило меня. Я услышала звонкие крики моей «свиты», повисшие над прудом, чей-то плач – и больше уже не понимала ничего.

Что-то холодное, вонючее, скользкое вливалось мне в нос, в рот и в уши, мешая крикнуть, мешая дышать… Мне казалось, что я умру сейчас, сию минуту…

Пришла я в себя на руках тети Оли. Надо мной склонилось насмерть перепуганное лицо тети Лизы. Что-то горячее жгло под ложечкой и у висков (потом я поняла, что это горчичники, щедро расставленные тетями по всему моему телу).

– Деточка! Слава Богу, очнулась, моя дорогая! Спасибо Коле… вытащил тебя из пруда и сюда принес, и рассказал все… про Анютку… Хорошо же ей достанется сейчас! Сама пойду жаловаться ее отцу. Экая дрянная девчонка! – и на добром, милом лице моей крестной отразились и негодование, и гнев, так не свойственные ее мягкому характеру.

Точно что ударило мне в голову: «На Анютку жаловаться! Ее же накажут! И надо было Коле сплетничать! Велика важность: в пруду выкупалась. Невидаль какая! Ведь не зимой же – летом!»

– Ну, уж это неправда, Коля соврал! – воскликнула я пылко. – Анюта здесь ни при чем! Я полезла на иву, сук подломился, и я рухнула в пруд.

– Лида! – услышала я тихий, но внушительный оклик.

– Ага, он здесь! Несносный доносчик!

И, повернувшись в сторону взволнованного, бледного Коли, с платья которого струилась на пол вода, я проворчала сердито:

– Нечего глупости болтать. Сама упала в пруд, и баста. А если… если… вы… кто-нибудь на Анютку… пожалуетесь… то я… я…

И, не договорив, я забилась в рыданиях на руках у тети.

Мне тотчас же было дано слово, что Анютку оставят в покое.

На другое утро, когда я, совсем уже оправившись от моего невольного купания, как ни в чем не бывало бегала по саду, ко мне подошел Коля.

– Ты меня выставила вчера лгуном, – проговорил он серьезно, исподлобья глянув мне в глаза.

– Зато Анютка спасена, – рассмеялась я весело.

– Не только спасена, но еще и успела сделать мне гадость…

– А что такое? – спросила я встревоженно.

– Она побежала к моему дяде и пожаловалась на меня, что я ее хотел толкнуть в воду, и дядя наказал меня.

– Как? – вся замирая от ужаса, прерывающимся голосом спросила я.

Коля молчал.

– Как? – уже настойчиво повторила я, и в моем голосе зазвучали властные нотки. Я всегда так говорила с моими «рыцарями».

Коля продолжал молчать.

Тогда я быстро взглянула на него. Он был очень бледен. Только на левой щеке краснел предательский румянец… Я тихо ахнула и прижалась своей щекой к этой щеке. Больше я ничего не хотела знать, ничего!..

Рис.6 За что? Моя повесть о самой себе

Глава III. Таинственная тетя. – Праздник у Весмандов. – Муки совести. – Злополучная пляска и Нелли Ронова

Пятнадцатого июля, в день рождения Вовы, был назначен большой праздник в белом доме, где жили семейства офицеров соседнего батальона с их командиром. Я не сомневалась, что буду приглашена, и тщательно готовилась к этому дню. Я знала, что стрелки и их жены, а особенно сам генерал Весманд – командир соседней с нами воинской части – и его жена очень любили маленькую, немного взбалмошную, но совсем не злую принцессу. А об их сыне Вове и говорить нечего! Мы отлично понимали друг друга и дня не могли прожить, чтобы не играть вместе и… не поссориться друг с другом.

Наконец, так страстно ожидаемый мной день наступил. Тотчас после завтрака тетя позвала меня одеваться. Белое, в кружевных воланах и прошивках платье с голубым поясом цвета весеннего неба было чудесно. Русые кудри принцессы тщательно причесаны, и к ним приколот голубой бант в виде кокарды. Шелковые чулки нежного голубого цвета, такие же туфельки на ногах и… я бегу показываться Солнышку. Он сидит в кабинете у стола, в тужурке, и что-то пишет. Я в ужасе.

– Ах, ты еще не готов, Солнышко! Но как это можно? Ведь мы опоздаем! – говорю я в глубоком отчаянии.

– Успокойся, деточка. Ты поспеешь с тетей вовремя, – отвечает он, лаская меня. – А я позднее приду.

– Позднее!.. Ну-у…

И лицо мое вытягивается. Я так люблю ходить в гости с моим дорогим, ненаглядным папочкой. И вот…

Но предстоящий праздник так увлекает меня, что я скоро забываю свое маленькое разочарование.

Я целую Солнышко и вприпрыжку бегу к дверям.

– Лидюша! – останавливает меня голос отца, когда я уже у порога. – Поди-ка сюда на минутку.

Что-то не обыденное слышится мне в нотах его голоса, и вот я уже вновь стою перед ним.

– Видишь ли, девочка, – говорит папа, и глаза его смотрят куда-то мимо, на мою голову, где в русых кудрях виднеется голубенький бантик-кокарда, – сегодня к генеральше Весманд со мной приедет одна твоя тетя: моя кузина Ронова… тетя Нелли… Будь любезна с ней… Постарайся, чтобы она тебя полюбила…

– Зачем? – удивляюсь я.

Папа теперь уже смотрит не на голубенькую кокарду, а прямо на меня.

– Тетя Нелли, как ты сама убедишься, очень хорошая, доб рая девушка… Ее нельзя не любить, – говорит он с каким-то особенным выражением.

«Хорошая, добрая девушка», – эхом повторяется в моем мозгу. И ради нее Солнышко не идет вместе со мной и Лизой на праздник, а придет позднее… Да! Очень хорошо!

И я уже ненавижу эту «хорошую, добрую девушку». Ненавижу всей душой.

Я не знаю, что ответить папе, и в волнении тереблю конец голубого пояса, и рада, бесконечно рада, когда тетя Оля зовет меня, и я могу чмокнуть, наконец, отца и убежать…

* * *

– О-о, какая замечательная девчурка! Лидочка, как же вы выросли за это время! Ай да девочка! Прелесть, что такое! Картинка!

– Господа, Лидочка Воронская – моя невеста!

Я быстро вскидываю глаза на шумного, веселого, коренастого человека в мундире стрелка, с широким лицом и огромной бородавкой на левой щеке. Это Хорченко – сослуживец отца. Тут же сидят еще несколько офицеров. Я знаю из них только румяного здоровяка Ранского с огромными усами и бледного, чахоточного, но все же красивого Гиллерта, который дивно играет на рояле.

Сама генеральша – маленькая, полненькая женщина с белыми, как сахар, крошечными, почти детскими ручонками – спешит к нам навстречу. Она целуется с тетей Лизой, улыбается и кивает мне, представляет нас всем этим нарядным дамам и щебечет при этом, как канареечка.

– Чудесный ребенок! – говорит она тихонько тете, бросая в мою сторону ласковый взгляд. – И совсем, совсем большая! – тотчас же прибавляет она.

– И какая хорошенькая! – вторят ей батальонные дамы.

Из них я знаю только одну – Марию Александровну Рагодскую, с дочерью которой, восьмилетней черноглазой серьезной Наташей, мне доводилось играть.

Я чувствую себя очень неловко под их перекрестными взглядами, смутно сознавая, что не заслужила всех этих восторженных похвал и что они адресованы скорее тете Лизе, чем мне: они предназначены для того, чтобы сделать приятное моей воспитательнице. И потому я очень рада, когда на пороге появляется Вова, красный, возбужденный и радостный, как и подобает имениннику, и, схватив меня за руку, тащит в сад.

В саду было шумно и весело. Два кадета, какой-то незнакомый гимназист, потом высокий, худой, как жердь, юнкер кавалерийского училища, Лили, Наташа Рагодская и какие-то еще две девочки, очень пышно и нарядно одетые, играли в крокет[9]. И все говорят по-французски! Я ненавижу французский язык, потому что очень плохо его знаю и потому что нахожу лишним объясняться на чужом языке, когда у нас есть свой собственный, природный, русский.

Вова, со светской любезностью хозяина дома, живо представляет меня всем гостям. Нарядные девочки чинно приседают, кавалерийский юнкер небрежно щелкает шпорами, процедив сквозь зубы:

– Bonjour, mademoiselle![10]

Наташа Рагодская важно подходит ко мне, становится на цыпочки и протягивает губы для поцелуя. Два кадета и гимназист угрюмо кланяются, щелкнув каблуками, – за неимением шпор, – а Лили встречает меня громким восклицанием:

– Ага! Очаровательная принцесса! Как поживают твои «рыцари»?

И тотчас же, окинув всю мою фигуру критическим взглядом, говорит:

– Ах, какая ты нарядная! Только к чему ты так нарядилась? В этом праздничном платье и атласных туфельках будет неудобно играть в саду.

Сама Лили одета очень скромно. На ней что-то вроде английской фуфайки, какую носят спортсмены, и белая матроска. На ногах – желтые сандалии и такие короткие чулки, что ноги девочки кажутся совсем голыми.

Лили теперь четырнадцать лет, и она ужасно ломается, корча из себя взрослую.

Мне досадно, что она смеется над моим нарядным платьем, которым все, по моему мнению, должны восхищаться.

– Лучше быть одетой как я, чем ходить с голыми ногами! – отвечаю я заносчиво.

Лили заливается громким смехом:

– Вот глупышка! Мой костюм – последнее слово моды, в Англии все девочки ходят так. Это считается le dernier cris de la mode![11] Какая она наивная, не правда ли? – отвратительно прищурившись, прибавляет она, обращаясь к нарядным девочкам.

Нарядные девочки молча усмехаются. Я вне себя от ярости.

Как она смеет называть меня «наивной»! Меня, принцессу!

– Лучше быть наивной, нежели такой… бесстыдницей, – говорю я дерзко, кивая на голые ноги Лили.

– А-а-а-а! – тянет она значительно. – Ты совсем дурочка, право, – и обдает меня презрительным взглядом.

Затем она обращается ко всем с самой любезной улыбкой:

– Еще успеем сыграть до обеда одну партию в крокет. Allons, mesdames et messieurs![12]

– А ты не будешь разве играть с нами? – подбегает ко мне Вова, видя, что я не иду с другими.

– Не хочу! – упрямо говорю я. – Я ненавижу крокет.

– Очень любезно! – насмешливо цедит сквозь зубы Лили.

– Во что же ты хочешь играть? – допытывается именинник.

Мне он решительно сегодня не нравится. Я вижу, какими восхищенными глазами он смотрит на Лили, как подражает ей, на французский манер не выговаривая «р» и «л», и мне досадно на него, ужасно досадно! К тому же хорошо знакомый мне мальчик-каприз уже около, бок о бок со мной, и шепчет мне в ухо: «Конечно, не стоит играть! Что за радость бить молотками по шарам и смотреть, как они катятся?»

И я говорю, угрюмо глядя на него исподлобья:

– Не хочу играть в этот глупый крокет, предпочитаю играть в солдаты.

– Comment?[13] – в один голос вскрикивают обе нарядные барышни и кавалерийский юнкер.

– В солдаты, – повторяю я, – что, вы не понимаете, что ли? До того офранцузились, что по-русски понимать разучились.

И я резко отворачиваюсь.

Громкий хохот служит мне ответом. Кавалерийский юнкер хохочет басом, нарядные барышни – даже повизгивают, Лили так трясет головой, что все ее кудри пляшут какой-то невообразимый танец вокруг ее покрасневшего от смеха лица. Гимназист и кадеты легонько подфыркивают и прикрывают рты носовыми платками.

И даже серьезная Наташа улыбается своей тихой улыбкой.

– Нет! Нет, это великолепно. Девица желает играть в солдаты! – кричит юнкер, трясясь от смеха.

Противные!

«Ах, Господи, и зачем только меня привели сюда! – тоскливо сжимается мое сердце. – Скажу Солнышку, что никогда не приду сюда больше».

И, круто повернувшись спиной к «противной компании», как я мысленно окрестила Вовиных гостей, я иду по дорожке сада.

Вокруг меня розы, левкои и душистый горошек. Пчелы и осы жужжат в воздухе. Приторно, одуряюще пахнет цветами.

На повороте аллеи мелькает белый китель отца.

– Солнышко! – кричу я неистово, бросаясь к нему со всех ног. – Не бери меня больше сюда, здесь противно и скучно. Солн…

Я обрываю свой крик на полуслове, потому что мой отец не один. С ним высокая худенькая девушка с огромными иссера-синими, как у отца, близорукими глазами, очень румяная и гладко-прегладко причесанная на пробор.

Что-то холодное, что-то высокомерное было в ее тонком, с горбинкой, носе и в серых выпуклых глазах.

– Кузина Нелли, – говорит Солнышко, обращаясь к черноволосой девушке, – вот моя девочка, полюбите ее!

Девушка приставляет черепаховый лорнет к глазам и внимательно смотрит на меня.

– Какая нарядная! – говорит она сдержанно.

Сама она одета очень скромно во что-то светло-серое. Костюм, однако, сидит на ней безукоризненно.

Она протянула мне руку. Я нерешительно подала свою. Быстрым взглядом обежала она мои пальцы, и вдруг брезгливая улыбка сморщила ее губы.

– По кому ты носишь траур, дитя? – спросила она, слегка улыбаясь.

Я не поняла сначала, о чем это она, и робко взглянула на Солнышко. Лицо отца было залито румянцем смущения. Тогда я, недоумевая, взглянула на свои пальцы. Ничего, решительно ничего особенного не находила я в этих тоненьких, красноватых детских пальчиках, если не считать резких черных полосок под ногтями на самых концах. Но, взглянув сначала на отца, потом на молодую девушку и, наконец, снова на пальцы, я сообразила, что именно на черные полоски и обратила внимание Нелли, и они-то и вызвали ее замечание.

Я вспыхнула и смутилась не меньше папы.

– Такая нарядная хорошенькая девочка и такие грязные ногти! – проговорила между тем Нелли своим бесстрастным голосом, от которого мурашки забегали у меня по спине.

– Как же тебе не стыдно приходить в таком виде в гости? – произнес с укором отец.

– Папа Алеша! – вырвалось у меня. – Я не виновата… я торопилась…

– Что это? Как она вас называет, Alexis? – удивленно спросила Нелли. – Па-па A-ле-ша! – протянула она, и голос ее дрогнул от затаенного смеха.

Ну, уж это было слишком! Она могла возмущаться моим нарядом, моими грязными ногтями, но… смеяться над тем, как я называю мое Солнышко?! Какое ей до этого дело?

Я уже готова была ответить ей какой-нибудь резкостью, как вдруг из-за поворота аллеи выбежал поручик Хорченко, один из часто бывавших у нас товарищей моего отца. Это был веселый человек, охотно шутивший и игравший со мной. И мы были с ним добрыми друзьями.

– Ага, вот вы где, моя маленькая невеста, – проговорил он, вырастая передо мной, как Конек-Горбунок перед Иванушкой. – Осмелюсь ли я надеяться на счастье вести вас к столу? – дурачась и смеясь, он подставлял мне руку «калачиком».

Вмиг и моя стычка с детьми, и неприятное знакомство с теткой – все было забыто. Я подала руку своему кавалеру, и мы, смеясь, пошли вперед.

За столом мой веселый кавалер посадил меня подле себя, накладывал кушанья и пресерьезно уверял, что у него в Малороссии, как у злодея Синей Бороды, четырнадцать жен томятся в подземелье замка, а я буду пятнадцатой. Я хохотала, как безумная. Мне было ужасно весело!

– А знаете, Михаил Лаврентьевич, – совершенно разойдясь, очень громко проговорила я, бросив торжествующий взгляд на Нелли, которая сидела около моего Солнышка, – я охотно поехала бы с вами и стала бы пятнадцатой женой Синей Бороды. Ведь вы не стали бы упрекать меня за не совсем хорошо вычищенные ногти, как это делают некоторые классные дамы?.. Не правда ли?

Я увидала, как при этих словах вспыхнуло и без того румяное лицо Нелли, – и втайне торжествовала победу.

Обед прошел весело и оживленно. Правда, у меня было не совсем хорошо на душе после злополучных сцен в саду, но я умышленно громко разговаривала и хохотала, чтобы показать Вове и его компании, как я веселюсь, как отлично себя чувствую и без них.

Вова за обедом сидел по соседству с Лили и внимательно слушал ее громкий и непринужденный рассказ. Лили держала себя совсем как взрослая. После обеда хозяйка упросила одного из приглашенных офицеров – Гиллерта – сыграть на рояле. Он сел, и через минуту из-под его белых длинных пальцев полились чудные звуки.

Мне казалось, что эти звуки говорили о цветах и о небе, таком лазоревом и прекрасном в летнюю пору, и о пении райских птичек, – вообще о чем-то ином, чего еще не могла понять, но уже смутно предчувствовала впечатлительная душа маленькой девочки…

Я стояла, глубоко потрясенная… Я забыла все: и стычку в саду с молодежью, и ненавистную Нелли Ронову, словом, все, все… Мне казалось, что я нахожусь в каком-то волшебном чертоге, призрачном и прекрасном, где легкокрылые прозрачные существа витают в голубом эфире и поют чудесный гимн, сложенный из дивных звуков!

Вдруг резкий смех, раздавшийся над моим ухом, точно ножом резанул меня по сердцу.

– Пожалуйста, не проглоти нас, Lydie, ты разинула рот, как акула!

Сейчас же и призрачный чертог, и легкокрылые эльфы – все исчезло. Предо мной стояла рыжая Лили и хохотала до слез над моим открытым ртом и над моим растерянным видом. Но странно, я не рассердилась в этот раз на маленькую насмешницу. Моя душа еще была полна дивных звуков…

– О, как он играет! Как он играет, Лили! – произнесла я, задыхаясь.

– Тебе нравится? – подхватил подбежавший к нам Вова и посмотрел на меня сияющими влажными глазами. – Гиллерт молодец! Только и Лили молодец тоже. Если б ты только слышала, как она играет на гитаре и поет цыганские песни!

– Что? Лили поет? Ах, Лили, спойте, пожалуйста! – восклицали на разные голоса мужчины и дамы, окружив нас. – Пожалуйста, Лили.

Тут же явилась откуда-то гитара, кто-то выставил на середину залы стул, кто-то усадил на него Лили, которая отнекивалась и ломалась, как взрослая. Потом привычным жестом рыжая девочка ударила рукой по струнам, и струны запели…

Подняв высоко голову и сощурив глаза, Лили пела «Ей черный хлеб в обед и ужин…», а потом «Спрятался месяц за тучку…» И еще что-то…

Все аплодировали, смеялись и кричали «браво».

– Не правда ли, великолепно? – спросил, подбежав ко мне, Вова.

– Вот уж гадко-то! – совершенно искренне воскликнула я.

– Ах, какая ты дурочка, Лида, – рассердился Вова. – Лили бесподобна! Она поет, как настоящая цыганка. Ранский говорит, что отличить даже нельзя.

– Ну, я не завидую настоящим цыганкам, если они каркают так же, как Лили, – расхохоталась я.

– Ах, скажите на милость! Да ты просто завидуешь Лильке, вот и все! – неожиданно заключил Вова.

Завидую? Да, пожалуй, что и так! Вова сказал правду. Я ненавижу сейчас Лили, ненавижу за то, что все ее хвалят, одобряют, восхищаются ею. Ею, а не мной, маленькой сероглазой девочкой с такими длинными ресницами, что глаза в них, по выражению Хорченко, заблудились, как в лесу. И мне страшно хочется сделать что-нибудь такое, чтобы все перестали обращать внимание на Лили и занялись только мной.

Я думала об одном: вот если бы сейчас высоко, под самым потолком, протянули проволоку, и я, в легкой юбочке, осыпанной блестками, с распущенными по плечам локонами, как та маленькая канатная плясунья, виденная мной однажды в цирке, стала бы грациозно танцевать в воздухе… О, тогда все, наверное, пришли бы в неистовый восторг, аплодировали бы мне, как в цирке аплодировали канатной плясунье и как теперь аплодируют Лили.

– Что с вами? Над чем вы задумались, маленькая принцесса? – послышался над моим ухом знакомый голос.

Я живо обернулась. За мной стоял Хорченко.

– Мне скучно! – протянула я уныло.

– Если только скучно, то этому горю помочь можно! Пойдемте.

И, подхватив меня под руку, он повлек меня через всю залу в кабинет хозяина, где я увидала несколько офицеров, вставших в кружок, в центре которого румяный весельчак Ранский отплясывал трепака.

– Вот видите, как у нас весело! – шепнул мне Хорченко и тотчас крикнул, обращаясь к офицерам: – Господа, стул принцессе, она хочет смотреть!

– А плясать со мной не хочет? – лукаво подмигнув мне, спросил Ранский, выделывая какое-то удивительное па.

– Ужасно хочу! – вырвалось у меня, и я тут же мысленно добавила: «Пускай Лилька “каркает” в зале, а я тут им так “отхвачу” трепака, что они ахнут».

И, не дожидаясь повторного приглашения, под общие одобрительные возгласы, я вбежала в круг и встала в позу.

В руках Хорченко откуда-то появилась гармоника, и бойкий мотив «Ах, вы, сени, мои сени» понесся по комнате.

То отступая, то подбегая ко мне, Ранский подергивал плечами, выворачивая ноги, мотая головой, а потом вдруг разом грянулся на пол и пошел вприсядку. Точно что-то ударило мне в голову… Дрожь восторга пробежала по моим жилам, и я полетела быстрее птицы, описывая круги, взмахивая кудрями, с которых давно уже упала голубенькая кокарда, и вся ходуном ходя от охватившего меня огня пляски.

– Ай да Лидочка! Ай да принцесса! Молодцом! Молодцом! – кричали то здесь, то там тесно обступившие нас кружком зрители.

«Ага, чья взяла, рыжая Лилька? Твое глупое карканье или моя пляска?» – молнией промелькнула у меня торжествующая мысль и, прежде чем кто-либо успел остановить меня, я, по примеру моего партнера Ранского, пустилась вприсядку. Вся тонкая, ровная и ловкая, как мальчик, я отбивала дробно и мелко каблуком, отбрасывая ноги то влево, то вправо, то подскакивая на пол-аршина от земли… Этому уж меня не учил Солнышко, этому я выучилась от денщика Петра, когда он плясал как-то у кухонного крыльца в одно из воскресений.

Щеки мои горели, глаза блестели, растрепавшиеся волосы бились по плечам. Я слышала шумные возгласы одобрения, восторга – и вдруг… Внезапно над моим ухом прозвучало:

– Боже мой! Да неужели же это ваша девочка, Alexis?

Я увидела на пороге Солнышко с Нелли Роновой. Никогда не забуду я выражения лица моего папы. Мне казалось, что он готов был провалиться сквозь землю от стыда. А в глазах Нелли Роновой отразился такой красноречивый ужас, что мне даже страшно стало за нее.

Солнышко быстро подошел ко мне, нагнулся к моему уху и шепнул сердито:

– Ты сейчас же отправишься домой.

«Вот тебе раз! После такого успеха и вдруг…» Я больно закусила губы, чтобы не расплакаться от жгучего чувства стыда и обиды. Когда я шла мимо Нелли, она сказала:

– Можно ли так воспитывать девочку, Alexis? Это дикарка какая-то, мальчишка! Право, ее следовало бы отдать в институт!

– Да, да! – быстро согласился папа. – Я отдам ее будущей осенью в институт, только надо будет пригласить гувернантку, чтобы ее подготовила.

«Ага! Опять гувернантка… и институт вдобавок… И все из-за этой непрошеной тетушки!»

Противная! Как я ее ненавижу…

Рис.7 За что? Моя повесть о самой себе

Глава IV. Мои добрые феи. – Большая неожиданность. – Катиш

«Черная или белая, толстая или худая будет у меня гувернантка? Маленькая, как карлица, или высокая, как жердь?» Эти вопросы мучили меня всю дорогу от Царского Села до Петербурга, когда мы ехали с тетей Лизой в Николаевский институт[14], где должны были встретиться с гувернанткой, которую выбрал мне Солнышко. Она, как объяснила мне тетя Лиза с какой-то особенно загадочной и таинственной улыбкой, живет в этом институте.

По словам тети, это строгая старая дева с длинным носом и сердитым голосом. Я заранее уже решила ненавидеть ее. И всю дорогу от Царского я измышляла способы, как бы насолить противной гувернантке, втайне досадуя на Солнышко, что он выбрал мне такую особу.

Приехав в Петербург, прежде чем отправиться в институт, мы заехали отдохнуть и закусить на Николаевскую улицу, где жили мои тети Лина и Уляша.

– Тетя Лина! Тетя Уляша! – воскликнула я, лишь только Матреша, тетина прислуга, открыла нам дверь. – Вы слышали новость? У меня гувернантка будет, и в институт меня отдадут. Это тетя Нелли так посоветовала, Нелли Ронова. Вы знаете ее?

При этом имени все три тети переглянулись с каким-то совершенно не понятным мне выражением. Они сидели втроем в столовой, когда маленькая сероглазая девочка ураганом ворвалась к ним в комнату. Тетя Лина, по своему обыкновению, плела бесконечное кружево на толстой, набитой песком подушке с бесчисленными коклюшками[15]. Крестная, моя любимица Оля, шила что-то у окна, а Юля, или, как я ее называла, Уляша, нарезала колбасу на тарелке маленькими, тоненькими ломтиками.

Уляша занималась хозяйством, и весь дом был у нее на руках. Я ее вижу, как сейчас, очень высокую, полуседую, с томным взглядом словно испуганных черных глаз, с безумной приверженностью ко всему таинственному. Милая Уляша! Она, сама того не замечая, поддерживала во мне, ребенке, ту же любовь ко всему сверхъестественному, которая жила в ее душе. Она единственная из теток знала историю Женщины в сером, являвшейся мне в трудные моменты моей жизни…

– Гувернантка? – спросила Линуша, и ее полные щеки запрыгали от внутреннего смеха. – Да мы давно знаем твою гувернантку!

– Она старая? – спросила я, вся сгорая от нетерпения. – Не правда ли, Лина?

– Ужасно! – расхохоталась Линуша. – Совсем ветхозаветная, уверяю тебя!

– И нос у нее крюком, как у птицы, – добавила Оля.

– И глаза выпуклые, как у совы! – присовокупила тетя Лина.

– Оставьте! Зачем вы пугаете девочку? Она и без того нервна и впечатлительна без меры, – произнесла с укором Уляша.

– Пойдем лучше прибирать на туалетном столике, Лидюша! – предложила она мне.

Ах, этот туалетный столик! Чего-чего только там не было! И изящные коробочки, оклеенные раковинами, и фарфоровые пастух и пастушка, и костяная ручка на палке, которая употреблялась нашей прабабушкой, чтобы чесать спину, и «монашки»… Они-то интересовали меня больше всего.

«Монашками» мы с Уляшей называли благовонные угольки, употребляемые для окуривания комнат. Я их очень любила, они так хорошо пахли. Тетя зажгла их и поставила на пепельницу. Я смотрела, как медленно таяли они под влиянием пожирающего их огонька.

Тетя Уляша тем временем говорила:

– Не огорчайся, что тебя отдадут в институт, девочка. Там тебе не будет скучно. Там ты будешь расти среди подруг-сверстниц. Это гораздо веселее, чем быть всегда дома и играть, и учиться одной. Вместе гулять будете, заниматься…

Действительно недурно, если все получится так, как говорит Уляша, но… Вот одно скверно: гувернантка. Кому приятно, спрашивается, иметь гувернантку – старую деву с крючковатым носом и совиными глазами? Я уже готова была поподробнее расспросить о ней тетю Уляшу, но тут появилась на пороге тетя Лиза и сказала, что нам пора ехать.

Мы отправились. От Николаевской улицы до набережной Фонтанки, где находился институт и где обреталось это чудовище – гувернантка, – я непрестанно думала о ней: так она захватила мое воображение. На мои расспросы, обращенные чуть ли не в сотый раз к тете Лизе о том, какая она, та отвечала со значительной таинственной улыбкой:

– Стара… желчна… резка и сердита…

Когда мы подъехали к большому красному зданию на Фонтанке, на котором значилась надпись «Николаевский институт», я уже ненавидела неведомую гувернантку гораздо больше Нелли Роновой.

– Барышни в саду! – проговорил открывший нам дверь швейцар, которого я приняла за очень важную фигуру и, наверное, сделала бы ему реверанс, если бы тетя Лиза не удержала меня.

Он повел нас по длинному коридору с высокими окнами куда-то в самый конец его, где за стеклянной дверью зеленели деревья и целый рой крошечных существ носился, подобно бабочкам, по большой садовой площадке. Едва мы с тетей Лизой сошли по каменным ступеням на усыпанную желтым песком эспланаду[16], крошечные девочки окружили нас.

– Новенькая! Медамочки[17], новенькая! – пищали они тоненькими голосками.

– Нет, не новенькая, – улыбаясь им, отвечала тетя, – мы здесь по делу… А вот не скажете ли нам, где находятся пепиньерки?

– На последней аллее! На последней аллее пепиньерки! – затрещали девочки все разом, совсем оглушив нас.

Я не могла удержаться, чтобы не спросить тетю, что это такое – «пепиньерки». Она объяснила мне, что это воспитанницы, уже окончившие институт и остающиеся в нем для того, чтобы подготовиться и стать учительницами.

Мы с трудом пробрались через толпу девочек на большую липовую аллею, где ходили попарно и в одиночку молодые девушки в серых платьях, с книгами или с работой в руках.

– Зачем нам нужно идти к ним? – тихо спросила я тетю Лизу.

Но она не успела ответить мне, потому что нас окружили около десятка молоденьких созданий, смеющихся и серьезных, веселых и меланхоличных, черненьких, белокурых, светлоглазых и чернооких, – словом, всевозможного вида и типа.

– Ах, какой славный ребенок! Смотрите, медамочки!

– Очарование!

– Прелесть!

– Душка!

– Восхищение!

Так восклицали они хором, набрасываясь на меня, точно в жизни своей не видели маленькой девочки.

– У нее поразительные глаза, mesdames! – сказала высокая бледная девушка с длинным лицом.

– Точь-в-точь как у королевы Марии-Антуанетты, судя по картине…

– Нет, у Екатерины II были такие же, – задумчиво протянула черноглазая красавица с восточным лицом.

– А ресницы, mesdames! Ресницы точно стрела!

– «И тень от длинных ресниц упала на бледные щеки юной красавицы», – продекламировала толстенькая брюнетка со вздернутым носиком и мечтательными глазами.

– Душка! Восторг, что за ребенок! – и снова град поцелуев посыпался на мою голову, щеки и губы.

Я чувствовала себя как зверек, которого рассматривали и тормошили эти милые, но совсем чужие мне девушки. Горячий румянец пятнами проступил у меня на щеках. Я готова была уже просить тетю Лизу увести меня отсюда, как вдруг нежный, чарующий голос раздался за нами:

– Ну, что вы мучаете девочку, совсем затерзали бедняжку, – сказал кто-то позади нас.

Я быстро обернулась.

Невысокая, полная девушка, миловидная, с огромными печальными глазами и очаровательнейшей улыбкой, стояла передо мной. Она была далеко не красавица, но что-то необъяснимо милое было в этом смуглом личике, покрытом еще пушком юности, в нежно очерченном свежем ротике и в пленительной, ласковой и грустной улыбке.

– Ах, какая прелесть! – произнесла я, глядя на смуглую девушку восторженными глазами.

Все рассмеялись невольно – и девушки в сером, и тетя Лиза. Потом тетя Лиза спросила у пепиньерок:

– A мадемуазель Грейг можно видеть?

– Мадемуазель Грейг и есть, верно, та старая дева, которую мне берут в гувернантки? – спросила я самым невинным тоном, не обращаясь, собственно, ни к кому.

– Нет, мадемуазель Грейг – гувернантка этих барышень, – едва удерживаясь от улыбки, сказала тетя Лиза, – а твоя будущая наставница находится здесь, среди этих барышень…

Я не верила своим ушам.

– Как! – обрадовалась я. – У меня не будет злой старой девы с крючковатым носом и совиными глазами?

– Не будет, – лукаво улыбнулась черноглазая красавица, особенно нежно поглядывавшая на меня, – если ты сумеешь угадать, которая из нас Катиш Титова – гувернантка, приглашенная твоим отцом в ваш дом…

– А-а-а-а! – протянула я и тряхнула кудрями, как делала всегда в минуты затруднений. Глаза мои забегали по молодым лицам. Вот черноокая смуглянка, первой заговорившая со мной… Она и красива, и добра… Но я бы не хотела ее иметь гувернанткой. Слишком уж она великолепна…

Вот белокурая девушка с мечтательными, восторженными глазами. Она говорила о том, что мои глаза похожи на глаза казненной французской королевы… Тоже не то. Эта так и будет душить меня своими поцелуями… И надоест мне очень скоро.

Вот серьезная, бледная, длиннолицая девушка, но она так нервна и болезненна на вид, что, наверное, не сделает и шагу со мной по саду от головной боли… Вот рыженькая, вот шатенка, опять белокурая… Которая же из них?

Вдруг глаза мои встретились с нежными печальными глазами той, что подошла к нам позже всех. Ее очаровательная улыбка блеснула и тотчас утонула в ее удивительно глубоком взоре.

О, как я могла сомневаться и выбирать! Как я могла искать среди других ту, улыбка которой покорила меня в первую же минуту!

– Катиш – это вы! – воскликнула я, бросаясь на шею смугляночке.

– Отгадала-таки! Как это ты отгадала, девчушка моя ненаглядная? – прозвучал ласково надо мной ее чарующий голос, и до слез растроганная пепиньерка Екатерина Сергеевна Титова крепко сжала меня в своих объятиях.

Рис.8 За что? Моя повесть о самой себе

Глава V. Кузины. – Жертва Катиш. – Страшная ночь

Поздние розы цветут и благоухают… Небо нежно голубеет над сиреневой беседкой, где мы сидим с Катиш… Она чуть ли не в сотый раз объясняет мне, сколько видов причастий в русском языке, а я смотрю осовевшими глазами на красивую зеленую муху, попавшую в сети паука.

Хотя уже начало сентября, но теплынь стоит такая, что мы целый день проводим на воздухе – учимся, читаем и обедаем в саду. Учусь я значительно лучше. Решено, что в середине зимы, как только я подготовлюсь, меня отвезут в Петербург, в институт, но не в Николаевский, где воспитывалась Катиш, а в Павловский[18]. Я это отлично знаю и ничуть не огорчена этим. Катиш сумела привить мне интерес к той таинственной жизни, где несколько сот девочек растут и развиваются среди подруг. И потому я заранее знаю, что меня полюбят там и мне будет хорошо. Разве можно не полюбить «маленькую принцессу»? Недаром Катиш с первых же дней едва не потеряла голову от моего ума, находчивости, резвости…

Вот только насчет уроков… Все мне не даются противные спряжения и эти причастия и деепричастия! Но Катиш терпелива, как ангел, и умеет увлечь меня. Зато я люблю ее ужасно, мою милую Катиш! Она такая молоденькая, такая чудесная, кроткая, она скорее друг мне, чем гувернантка. Вот вам и старая дева с крючковатым носом! Теперь я знаю, что тети нарочно запугали меня, чтобы сделать мне приятный сюрприз, когда моя гувернантка окажется молоденькой и хорошенькой. С Катиш я стала учиться прилежнее. Вот только сегодня мне что-то не везет. Но я знаю, отчего это. К нам приехали кузины, бывшие институтки, Оля и Вера Соснины. Оля – подруга Катиш по институту, Вера – бывшая «павлушка», воспитанница Павловского института, то есть такая же, какой вскоре стану я. Они обе такие жизнерадостные, веселые. Они весь дом наполнили своими молодыми голосами. С тех пор, как они приехали, стрелки-офицеры проводят у нас целые дни. Даже Хорченко отстал от меня и перестал меня дразнить своей невестой и не отходит от Веры, стройной белокурой девушки с бойкими глазами и с такой толстой косой, что все невольно ахают, когда видят ее.

Оля совсем другая. Есть что-то меланхоличное в ее томных серых глазах, в грациозных, размеренных движениях. Вера – хороший боец, разбойник; Оля же очаровательна своей женственностью. Я ужасно люблю их обеих!

Вот они ходят по саду. Вера хохочет и закидывает назад голову, и без того отягощенную ее гигантской косой. Оля улыбается, и ее нежный голосок звенит по всему саду. Я знаю, о чем они говорят: сегодня бал в белом доме, и все они едут туда: и тетя Лиза, и кузины, и Катиш. Солнышка не будет. Он уехал в Гатчину с визитом к родителям этой противной Нелли Роновой. Он приедет завтра, а пока… О, эти надоевшие причастия и деепричастия!..

– Ага! Вы еще учитесь, маленькая мученица! – заглянув к нам в сиреневую беседку, говорит Хорченко. – Да бросьте вы ее терзать, Екатерина Сергеевна! – просит он, умоляюще глядя на мою воспитательницу. – Вы уморите девочку! Смотрите, позеленела вся…

– Неправда! – защищает меня Вера. – И вовсе она не позеленела, а по-прежнему розанчик! Целуй меня, душка!

Я чмокаю Веру, а заодно и Катиш.

– Учиться больше не будем? – говорю я голосом, в который вкрались все семь умильно-ласковых нот разом.

Против этих ласковых нот Катиш не устоять ни за что на свете! Грамматика захлопнута, и я, наконец, вместе со своей гувернанткой присоединяюсь к веселой компании.

– А вы знаете? Вчера ночью квартиру Сумарокова ограбили! – говорю я, задыхаясь от нетерпения рассказать обо всем, что узнала сегодня утром, и во всех подробностях, но оказывается, офицеры уже все знают.

– Безобразие! – возмущается Ранский. – Произвести дерзкую кражу под самым носом у воинской части!

– Наша дача еще глубже в парке стоит… чего доброго… если… – нерешительно говорит Оля.

– Ax, какая ты трусиха! Ведь у дяди Алеши семь ружей, и все заряжены! – говорит веселая Вера и тотчас же прибавляет, задорно блеснув глазами: – Ах, это ужасно интересно: воры! Я бы хотела на них посмотреть…

– Ну, уж подобного мнения я разделить не могу, – вырвалось у меня.

После обеда Катиш, Вера и Оля стали одеваться на бал.

Ах, какие они хорошенькие! Я не могу налюбоваться ими! Bepa – вся в бледно-розовом, светлая и сияющая, настоящее воплощение весны. Оля – вся в голубом, точно осененная нежным сиянием весенней ночи. А моя милая Катиш – в скромном белом платьице, с гладко причесанной черной головкой – настоящая мушка в молоке! На тете Лизе черное бархатное платье, самое нарядное из всех. Я сижу в кресле и смотрю, как они одеваются, причесываются и вертятся перед зеркалом – и Bepa, и Оля, и Катиш. Сначала мне было интересно любоваться, как они собираются, и радоваться чужой радости, но вот неслышными шагами ко мне приближается мальчик-каприз и шепчет на ушко: «А тебя-то и не берут. Тебя оставят дома, как Золушку… И ты бы могла поехать, и была бы такой же хорошенькой и нарядной… Да!»

И вдруг я неожиданно сердито кричу:

– Да, да! Сами едут… а я оставайся… Очень весело, подумаешь!

– Деточка, что с тобой? – бросается ко мне тетя Лиза. – Ведь я только отвезу их, введу в залу и сейчас же обратно… Ведь это тут же, рядом… А ты в это время побудешь с Машей и Петром. Маша у тебя посидит, пока я не вернусь из белого дома.

– Не хочу Машу! Я Катиш хочу! Одну Катиш! Пусть все едут, а Катиш останется со мной. Она моя! – извожусь я, бросая на тетю злые взгляды.

1 Шараба́н – открытый двухколесный экипаж.
2 Существовала традиция устраивать танцы и концерты (особенно местных военных оркестров) в залах вокзалов, поскольку поезда ходили редко и огромные помещения пустовали. Такие танцевальные утра проводились и в зале Павловского вокзала.
3 Михаил Дмитриевич Скобелев (1843–1882) – выдающийся русский военачальник, генерал, участник Русско-турецкой войны 1877–1878 годов, освободитель Болгарии.
4 До свиданья, месье! (франц.)
5 Капот – просторная женская домашняя одежда с рукавами и застежкой спереди.
6 Колена царства Израильского – двенадцать колен, потомков сыновей Иакова.
7 Гига́нки – большие (гигантские) качели, игровое сооружение для детей.
8 Коломянковый – из коломянки, прочной и мягкой льняной ткани.
9 Кроке́т – спортивная игра, участники которой при помощи специального молотка на длинной ручке проводят шары через воротца.
10 Здравствуйте, мадемуазель! (франц.)
11 Последний крик моды (франц.).
12 Пойдемте, мадам и месье! (франц.)
13 Как? (франц.)
14 В Николаевский сиротский институт принимались девочки, лишившиеся родителей. Программа преподавания в нем, как и в других женских институтах, была сходна с программами женских гимназий, только упор делался на современные языки.
15 Коклю́шка – деревянная катушка с ручкой, на которую наматывали нитку для плетения кружев.
16 Эсплана́да – площадь перед большим зданием.
17 Медамочки (от франц. mesdames – «дамы») – здесь: девочки.
18 Павловский институт – женское учебное заведение для благородных девиц.
Teleserial Book