Читать онлайн Школа жизни бесплатно
© ООО «Образовательные проекты», 2021
© М.М. Эпштейн, предисловие, послесловие, 2021
Благодарим Розу Алексеевну Валееву, Председателя правления Российского общества Януша Корчака, за помощь в поиске первоисточника этой книги
Януш Корчак в годы написания этой книги (четвёртый слева среди воспитателей летнего лагеря)
Фантастические миры Януша Корчака
Предисловие
Мы рады открыть для современного российского читателя книгу, до сих пор мало ему доступную и, скорее всего, незнакомую.
Вряд ли стоит подробно представлять её автора. Генрик Гольдшмит (22 июля 1878 или 1879 – 7 августа 1942), ставший известным всему миру под литературным псевдонимом Януш Корчак, был польско-еврейским врачом, педагогом и писателем. Много лет руководил он детскими приютами для еврейских и польских сирот в Варшаве. Славу ему принесли замечательные книги для детей и взрослых: «Лето в Михалувке», «Король Матиуш Первый», «Как любить детей», «Когда я снова стану маленьким» – эти и другие произведения Корчака неоднократно переиздавались на многих языках, и, в том числе, на русском.
Но рассказ «Школа жизни», как мы подозреваем, на русском языке не публиковался после 1908 года. Тогда он был переведён с польского и печатался в пяти номерах журнала «Вестник воспитания».
Не случайно место его публикации. «Вестник воспитания» – один из лучших дореволюционных педагогических журналов; он основан Егором Арсеньевичем Покровским, который был, подобно Корчаку, одновременно и детским врачом, и педагогом, и теоретиком образования. Журнал выходил в Москве с 1890 по 1917 год; в нём принимали участие видные педагоги и учёные: В.П. Вахтеров, В.П. Острогорский, Д.И. Тихомиров, Д.Д. Семёнов, Н.В. Чехов, Ф.Ф. Эрисман, И.И. Мечников, В.М. Бехтерев и др. В журнале обсуждались ключевые проблемы народного образования, при этом уделялось большое внимание детской психологии, дошкольной педагогике, школьной гигиене, физическому воспитанию; значительное место отводилось библиографии и критике.
К сожалению, мы не смогли определить, кто именно перевёл на русский язык эту книгу Корчака. В журнале переводчик указан как А.Б.
Корчак «спрятал» тему своего произведения – «осуществлённый идеал новой преобразованной школы, служащей интересам человечества, а не малочисленного класса имущих» – в формат мистификации (якобы эти записки были найдены в документах некоего умершего автора), а для самой мистификации указал жанр фантастического рассказа.
Корчак словно старается подчеркнуть демонстративной иронией, что перед нами – утопия, описание мечтаемого, но невозможного устройства массовой школы, за которым, однако, могло бы последовать и преображение несправедливого, жестокого социального мироустройства, требующего срочных изменений.
Похоже, неслучайно о такой фантастике было некстати вспоминать ни в советской, ни в постсоветской России.
Теперь же мы надеемся сделать это произведение Януша Корчака более доступным для заинтересованных педагогов и родителей, студентов и исследователей проблем воспитания и обучения. Вот три наиболее веских причины, по которым это кажется нам необходимым.
Во-первых, мы видим, что сейчас многими педагогами и родителями ведётся активный поиск путей обновления школы. На наш взгляд, идеи и замыслы, представленные Корчаком в этой книге, актуальны сегодня не в меньшей мере, чем столетие назад. И книга сможет выступить поводом для продуктивных размышлений ищущих людей, источником новых идей, – кстати, может быть, и для совместных размышлений детей и взрослых.
Во-вторых, мы уверены, что в России есть немалое число людей, увлечённых жизнью, идеями, опытом, книгами Януша Корчака – и это, как правило, замечательные люди. Такая книга – хороший подарок каждому из них. (А делать подарки просто приятно.)
В-третьих, мы считаем важным для новых школьных проектов видеть неразрывность идейных поисков в педагогике – как с точки зрения «исторической вертикали» (знать наших предшественников во времени), так и в «географической горизонтали» (представлять, что схожими поисками заняты и наши коллеги-единомышленники в других странах).
Поговорим об этом подробнее в послесловии, но сначала – читайте фантастического Януша Корчака.
Михаил Эпштейн,
канд. пед. наук, директор Института альтернативного образования им. Януша Корчака
Оркестр дома сирот под управлением Януша Корчака. 1923 год
I
В бумагах покойника мы нашли печатаемые ниже заметки, – они служат дополнением к отчёту, издан ному три года тому назад.
Смерть помешала автору за кончить первую часть труда, начатого им по нашей просьбе.
Вторая же часть составилась из оставленного им дневника записанных речей и случайных заметок.
О ценности издания пусть судят сами читатели.
Вы хотите, чтобы я написал свою автобиографию. Вы говорите, что мою жизнь, которая так занимает репортёров, нужно очистить от лжи и выдумки. Разве вопросы, касающиеся моей личной жизни, представляют общий интерес? Вы называете меня педагогом-преобразователем. Допустим, вы правы, по какую пользу принесёт моё писательство?
Вы просите меня написать историю основания и развития нашей школы. Я ничего не мог бы прибавить к трём большим томам коллективного специального труда, снабжённого десятками таблиц, планов, смет, богатыми статистическими указаниями и тем живым материалом, который представляют труды наших воспитанников. Наиболее же красноречивой иллюстрацией служит сама школа и, что ещё важнее, её питомцы, которых теперь уже везде можно встретить.
Всё-таки уступаю вашему желанию.
Слепой случай сыграл в моей жизни громадную роль. Я мог навсегда остаться простым подёнщиком, бить камни на мостовой или бессознательно вертеть колесо какой-либо машины.
При современном нелепом общественном строе слепой случай вообще управляет человеческой жизнью. Жизнь человека зависит от того, где он родился, кто его воспитал, какие случайные встречи у него были, но отнюдь не от запаса природных духовных сил, которыми он может послужить человечеству. Поэтому часто бездарные и неумные люди занимают ответственные места, а талантливые тупеют за одуряющей механической работой; люди развращённые и эгоистичные управляют судьбою сотен других, а добрые и благожелательные устранены от соприкосновения с людьми и от влияния на их жизнь; учителем бывает человек, которому под стать быть телеграфистом или оценщиком в ломбарде, и наоборот; оба они несчастливы и работают не на пользу, а в ущерб своему делу. Как часто судьбою многих тысяч людей управляют жалкие безумцы, являющие все признаки вырождения, которым место в больнице, а не на широком поприще жизни. Лишь немногие, подобно Франклину и Эдисону, победоносно прокладывают себе жизненный путь, тысячи же других неминуемо обречены на гибель. Какая преступная расточительность, какая безумная трата духовных сил!
Можно ли допускать, чтобы драгоценная человеческая жизнь всецело зависела от случайностей? Она ценнее всех благ, предоставленных нам природой и нами перерабатываемых, стократ ценнее угля, железа, электричества. Моя заслуга заключается лишь в том, что я стремлюсь избавить человечество от влияния случайностей, научить его беречь свои духовные дары, предохранить от угрожающего ему вырождения…
Все, писавшие обо мне до сих пор, старались доказать, что я рождён отмеченным Божьим перстом, как бы заранее предназначенный к совершению великих дел. Это – неправда…
Когда мне было восемнадцать лет, отец мой женился вторично, и мачеха стала меня изводить. Я собрал свои пожитки и поехал в Лодзь, где без труда нашёл себе работу, будучи сильным и трудолюбивым молодым человеком. Таким образом, если бы не женитьба отца и не сварливость мачехи, я сидел бы и до сих пор в деревне и не приобрёл бы известности, если под ней разуметь то, что многие люди осведомлены о таких подробностях моей жизни, которых я даже не знаю и сам; а главное – не было бы школы жизни.
Повторяю: я был в то время заурядным неграмотным деревенским парнем.
В Лодзи я познакомился с рабочим Возняком и подружился с ним. Ему пришла в голову мысль о нашем совместном переселении в Америку. Меня смешат рассказы, будто я переселился в Америку с целью изучить положение рабочего класса в этой промышленной стране. В то время я не имел ни малейшего представления о рабочем вопросе, а социалистов считал людьми ленивыми и завистливыми. Даже Возняк, который был грамотен, старше и опытнее меня, стремился уехать только для того, чтобы побольше заработать и посмотреть Божий свет.
Голодного и оборванного, он водил меня по нью-йоркским читальням и митингам, где мы, правда, ничего не понимали, но могли, по крайней мере, обогреться. В голодные дни и долгие ночи он впервые толкнул меня на путь размышлений, и если бы он не умер, как знать, быть может, он сделал бы гораздо больше, чем сделал я.
В погоне за сенсацией господа биографы называют меня: одни – любовником, другие – приятелем госпожи Вартон. Какой вздор! Мисс Вартон, член просветительного общества, принимала участие в распространении и заполнении анкетных листков по рабочему вопросу; по её настоянию я описал свои пятнадцатилетние скитания в Америке, этой стране миллиардеров и нищих. Это сочиненьице, изданное в несколько изменённом виде «обществом распространения просвещения», не возбудило и сотой доли того интереса, какой ему приписывают теперь. Смешно утверждать на основании его последней части, что уже тогда в моём уме сложился план основания школы в том виде, в каком она существует теперь, – наша школа жизни. Издавая «Пятнадцать лет моих скитаний», я хотел даже выпустить эту часть, как не представляющую непосредственной связи с целым, и если госпожа Вартон настаивала на её сохранении, она делала это по собственному желанию, я же сам не придавал этой части моей книги никакой цены.
Хочу внести ещё одну поправку. Годисону приписывают какие-то таинственные мотивы, по которым он будто бы завещал мне своё наследство. Почему не допустить того, что так просто и единственно согласуется с тем, что сказано в самом завещании. Ведь этот одинокий чудак и эгоист говорит в нём, что ему «после смерти будет всё равно, кому достанутся его миллионы», что «нет никого и ничего на свете, кому или чему он хотел бы их завещать, а потому и завещает их первому встречному», т. е. мне. Он поступил в данном случае как человек, который, собираясь в далёкий путь, оставляет ненужные ему вещи лакею или дворнику, тому, кто подвернулся под руку.
Годисон, правда, прочитал мою книгу, но не задумывался над ней серьёзно. В противном случае он мог бы хоть раз пригласить к себе автора, чтобы лично познакомиться с ним. «Любопытно знать, – пишет он в завещании, – что сделает с моим полумиллиардным состоянием бедняк, хронически живущий впроголодь».
«Пятнадцать лет моих скитаний» вышло в печати в марте месяце, завещание написано 1-го апреля, а 5-го мая Годисон умер. Проживи он дольше, он, пожалуй, изменил бы ещё своё завещание. Говорят, мать Годисона была полька, – это возможно, но будь она шведка или негритянка, это не повлияло бы на характер завещания.
Ах, эти журналисты, как они умеют врать… Но не публика ли виновата в этом? В самом деле, бедная публика: какое разочарование! Итак, я не был «вундеркиндом», богатая американка не влюбилась в меня, молодого рабочего, знатный богач не под влиянием угрызений совести завещал мне своё состояние… Вместо логически последовательного рассказа – простой перечень разнообразных случайностей, не находящихся во взаимной связи.
Да, именно так. Жизнь современного человека, в сущности, есть только ряд случайностей, без руководящей нити, без существенного внутреннего смысла. Наша школа и стремится предотвратить в дальнейшем это явление.
Кто знает американскую прессу, тот не удивится, что газеты оповестили о завещанном мне наследстве раньше, чем я сам об этом узнал. Сенсация была огромная. Несколько часов спустя после вскрытия завещания появились экстренные газетные выпуски с моим портретом, фотографическими снимками комнаты, дома, улицы, где я жил, фабрики, где я работал, трактира, где я обедал, кружки, из которой пил пиво.
Я испытывал такое чувство, будто меня постигло большое несчастье. Толпа людей окружала гостиницу, куда я пытался укрыться. Вечерняя почта принесла мне сотни писем со всевозможными просьбами и предложениями.
Моё совещание с адвокатом было непродолжительно. Я сказал ему, что принуждён бежать куда-нибудь подальше, в противном случае расхватают моё состояние и замучают меня самого; сказал, что хочу обсудить в полном уединении, как наилучшим образом употребить своё имущество; что мне противна благотворительность: отдай я во имя неё половину, даже девять десятых незаконно доставшегося мне состояния, присвоив себе остальное для личных потребностей, я совершил бы кражу и преступление. Я решил пока оставить всё в том виде, как оно было при жизни Годисона. Я взял у адвоката тысячу долларов и ночью, как преступник, бежал из Нью-Йорка. Сидя уже в каюте парохода, я всё ещё не знал определённо, куда и зачем я еду.
Наступили тяжёлые для меня дни и ночи. Я столько раз мысленно осуждал богачей за их дурную жизнь, за то, что они обижают людей, за то, что, сколотив себе состояние, они ничего не умеют пpиoбрести, кроме скуки, пресыщения и болезней, – ни капли счастья, ни одного мгновения полной радостной жизни, – хотя бы только для себя самих. Теперь я сам очутился в их положении. В течение двух дней мне пришлось выслушать тысячу жалоб, проклятий, испытать на себе негодование и презрение, – и я малодушно бежал от людей, так недавно бывших мне братьями. И вот, полный сомнений, я плыву к неведомым берегам, не зная, что принесёт мне завтрашний день.
Я желал бы, чтобы путь продлился до бесконечности… Может быть, грянет буря, затопит жалкий пароход, я вместе с ним и мои мучительные вопросы, которым нет ответа.
В Лондоне, Париже, Берлине – везде я видел одно и то же. Десяток-два больших общественных зданий, которыми пользуются привилегированные люди, – у остальных для этого не хватает досуга; десяток-два богатых улиц со стильными дворцами, в которых задыхаются и вянут без пользы обленившиеся богачи, ненасытно жаждущие всё новых утех; и сотни улиц и переулков, обитаемых невольниками желудка – своего и своих детей.
Захожу в лавочку, – покупаю хлеба и кусок сыра, – спрашиваю с недоумением:
– Так вы сорок лет уже сидите в этой тёмной лавке и собираете гроши, продавая сыр, масло, хлеб?
– Да, господин, с детства. Когда мой отец…
– Знаю, знаю… Ну, а какая-нибудь мысль светлая, окрылённая, рвущаяся к солнцу, прямо к солнцу?…
Пожимает плечами, не понимает.
– Ну, а деревня, лес, васильки?
– А, вы про дачу, – говорит он с бледной улыбкой. – Добрый господин, я и так едва свожу концы с концами.
– Понимаю, понимаю…
Так я приехал в Варшаву. С ужасом узнаю, что газеты, не шутя, интересуются моей особой, с нетерпением ожидают моего приезда, что здесь, как и в Америке, мои миллионы привлекают всеобщее внимание и на них готовится решительная охота.
Последние доллары у меня быстро таяли, но я не хотел обращаться к американскому адвокату, да это было бы и небезопасно, так как могло нарушить моё инкогнито. Полиция всё настойчивее требовала у меня свидетельства об отбытии воинской повинности, я же отговаривался, будто ожидаю получения бумаг из деревни. Каждую минуту я рисковал очутиться в вихре случайностей. У меня ещё не было определённого плана действий, но я всё сильнее сознавал, что необходимо отдать всё состояние для осуществления одного лишь предприятия, что полмиллиарда – сумма бесконечно малая, – её едва может хватить для какого-нибудь значительного опыта, но отнюдь не для преобразования современного нелепого и несправедливого строя. Я чувствовал, что всё человечество живёт в беспредельной муке из-за какого-то недоразумения, корни которого нужно было найти.
Дорогой Стах, ты можешь сам подтвердить, какой удивительный случай нас свёл. Твоя коротенькая статья «Труд как воспитательный фактор» была таким же малозаметным явлением, как и моё незначительное сочиненьице, изданное одним из многих просветительных обществ. Помнишь ли, Стах, наш первый разговор? Я обратился к редактору с вопросом, кто автор статьи, подписанной буквами С. Б. Он спросил с усмешкой, зачем мне это знать. Я ответил, что это для меня очень важно. Он указал на тебя. Мы оба смутились. Ты встал и хотел что-то сказать. Минуту спустя мы посмотрели друг другу в глаза, и в это короткое мгновение зародилась великая мысль.
Нет миpa сверхъестественного, но существует мир явлений сверхчувственных: то была великая минута, минута встречи двух человеческих душ, давно искавших друг друга, чтобы вместе осуществить великое дело.
Возвращаясь домой, мы всю дорогу не проронили ни слова; лишь когда мы подошли к воротам дома, в котором я жил, ты остановился было в нерешительности, но затем последовал за мной.
В течение многих недель я думал о том, какой клятвой свяжу человека, к которому обращусь за советом и которому назову своё настоящее имя. И вдруг, без каких-либо предупреждений и предостережений, я сказал тебе так просто, кто я такой. И мне показалось, ты и без того уже знал это: ты почти не удивился. Это были прекрасные часы в моей жизни. В квартире нам было душно, мы снова вышли на улицу. Я не замечал ни людей, ни домов, ни извозчиков; не заметил, как мы вышли за черту города, как зашло солнце и надвигалась ночь.
Мы обратим труд в священнодействие, в святую мистерию; мы дадим ему широкий и радостный полёт, облачим его в царскую мантию. Гордой мыслью озарённый, труд ляжет радугой на ясном небе жизни. Человечество будет им упиваться, как чистым, оздоровляющим напитком из хрустального бокала. Это будет труд, ведущий к цели, мощный, как бы высеченный из гранита, солнцем осиянный. Труд – состязание рыцарей духа. Да погибнет труд наших дней, – рабский, подневольный, лживый и продажный!
Мы создадим новую школу: она не будет учить мёртвым буквам на мёртвой бумаге, а будет учить тому, как живут люди, почему они так живут, как можно жить иначе, что нужно знать и что делать, чтобы жить полною жизнью свободного духа.
Обстоятельства благоприятствовали нам. Устав нашей школы был утверждён, и нам разрешили её открыть. Министру финансов улыбалась возможность приобретения многомиллионного капитала в пользу тощей государственной ренты. Министр народного просвещения желал украсить своё кратковременное пребывание у власти фактом, который обратил бы на Poccию внимание цивилизованного миpa, – в столице тогда сильно кокетничали с Европой. Представлялся удобный случай без лишних затрат дать Варшаве то, что обязано давать городу добросовестное городское хозяйство. Главным же образом рассчитывали на то, что наш опыт не увенчается успехом. В Петербурге не рисковали ничем, мы же рисковали многим. Но благоприятное стечение обстоятельств, а может быть, значительность и святость самого дела спасли его от крушения.
В отчётах школы упоминается, между прочим, о том, как встретили нас в печати и обществе. Я хочу внести маленькое пояснение. Мне не раз придётся повторять то, о чём там было уже сказано.
Печать, благотворительные учреждения, духовенство и интеллигенция отнеслись к нам враждебно. Мы даже не возбудили особенного любопытства. Столько надежд – и ничего не оправдали; казалось, говорили уже вокруг. Неоценённый Стах, если бы не твоя душевная стойкость, я, может быть, не устоял бы под бременем тяжких испытаний.
С одной стороны, интриги американского правительства, неуверенность в том, хорошо ли я поступил, продав все предприятия Годисона вместе с их живым инвентарём – рабочими – ростовщическому консорциуму капиталистов[1]; здесь препятствия, идущие из Петербурга, всевозможные обращения к нам и ходатайства бесчисленных делегаций, тысячи действительно голодных людей и, наряду с ними, множество профессиональных мошенников.
– Как так: полмиллиарда денег – и вы не построите ни одного костёла? Полмиллиарда – и не пожер-твуете на убежище для паралитиков и сирот? Не дадите тридцати рублей на машину швее, какой-нибудь сотни талантливому художнику? Неужели ты осмелишься не дать тысячи рублей на дом трудолюбия, устраиваемый графской благотворительностью, несмотря на то, что сама сиятельнейшая приезжает к тебе, подаёт руку, называет тебя «господином», улыбается, кокетничает?
Когда на запертых воротах нашего дома на Черняковской улице появилась надпись: «Не принимают даже графов», и мы путём печати оповестили публику, что не будем читать обращаемых к нам писем и ходатайств, возмущение не знало границ.
Помнишь, Стах, наши пререкания с владельцами домов и площадей на Черняковской улице, потом в предместье Прага, на Воле, на Сольце и опять в Праге. Помнишь ли, как просвещённый банкир-филантроп спросил по 50 рублей за аршин земли на своей площади, а сапожник Мочный воскликнул:
– Если бы мою землю покупали под дом свиданий, а не под школу, я не предъявлял бы таких разбойничьих требований.
Бедняге хотелось получить утроенную цену за свою развалину.
Со стороны общества мы не ожидали ни деятельного отклика, ни самоотвержения, но оно, это общество, бессовестно мешало нам работать.
Какие поразительные сметы представляли господа предприниматели и какую тревогу забила печать, когда мы решились прибегнуть к конкуренции заграничных фирм.
Я ни к кому не обращаю укоров, хочу только отметить, какой громадный переворот вызвала наша школа в первое же десятилетие своего существования.
Нас, верующих в дело, было уже несколько человек. Попечитель, сначала холодно отнёсшийся к своему назначению, видя в нём, по справедливости, лишь деликатную форму ссылки в одну из отдалённых губерний, после нескольких месяцев подготовительной работы отказался от назначенного ему министерством щедрого оклада в сумме 50 тысяч рублей в год.
– Нашей школы не задушат, – говорил он, ударяя по столу своей большой, тяжёлой рукой. – Она охватит пожаром весь мир. Через год будут приезжать сюда со всех концов света, чтобы посмотреть её!
Благородный энтузиаст ошибся на десять лет: лишь спустя столько времени швейцарский министр народного просвещения Бауер первый посетил нашу школу. И в настоящее время на всём земном шаре насчитывают всего только одиннадцать школ жизни.
Совершенно ясно, что при школах нашего типа современное общество преобразуется даже в течение одного поколения.
Но долго ещё бедных ребятишек будут уродовать и калечить в современной школе.
Не знают или не хотят знать того, что дети могут быть добросовестными, бескорыстными, усердными и деятельными работниками. Придумывают тысячи способов, как научить их убивать время, чтобы они не обленились, и не подозревают того, что им может быть дана настоящая работа. Только фабриканты да содержатели цирков умеют ценить детский труд и грубо пользуются им для своей корысти.
Не понимают или не хотят понять, что дитя, как и взрослый человек, охотно и быстро научится лишь тому, что ему нужно знать, т. е. тому, что оно может непосредственно применить к делу; в противном случае детей приходится поощрять к учению искусственными средствами, изыскивать способы, как облегчать им это учение и как поддерживать нагромождённые в их памяти познания. Отсюда система баллов, наград и наказаний, репетиции, экзамены из курса одного, четырёх, шести или восьми классов, с постепенным повышением льгот и привилегий.
Не буду повторять того, о чём говорили уже другие. Хочу лишь пояснить, каким путём я пришёл к своим выводам, и почему так сильна в нас вера, что, шествуя под знаменем свободной школы жизни, мы придём к победе.
Во время своих продолжительных скитаний в Америке я присматривался к детскому труду и к домашней жизни детей. Я видел семилетних девочек, ведущих хозяйство и присматривающих за младшими детьми. И они делают это умело, с увлечением, с гордостью! Смело могу сказать, что не встречал предприятия, где бы дети не принимали участия в труде. В бумагопрядильнях, на литейных заводах, сахарных, папиросных, даже спичечных фабриках, даже в рудниках, в цветочных, галстучных и коробочных мастерских, на фабриках зонтиков, пуговиц, во всех магазинах, типографиях, редакциях, аптеках, – одним словом, везде они работают в пользу предпринимательского кармана и, как видно, с прибылью: предприниматели не любят стеснений, налагаемых ограничительными законами. Против ограничений они и громко протестуют, и обходят их, подделывая метрические документы, или же с помощью подкупов и взяток. Кто не слыхал о фабриках кружев, где работали шести-пяти-и четырёхлетние дети?
Итак, в течение многих десятилетий одни лишь предприниматели умели классифицировать различные виды труда и находить такие, для которых детский ум и детские руки достаточно искусны и ответственны. Господам учёным такая мысль не приходила в голову: они были заняты классификацией растений, животных и самых наук.
И вот, как-то раз, во время лекции по зоологии в бостонском народном университете, у меня блеснула мысль, что, подобно тому как существуют амёбы, состоящие лишь из одной клеточки, а за ними идут всё более сложные организмы, бывают и одноклеточпые действия, простые, неделимые действия-амёбы, за которыми следуют всё более и более сложные и высокие. Я думал об этом приблизительно в течение недели, потом забыл, так как я нашёл работу и не мог уже ни посещать лекций, ни предаваться размышлениям…
И эта мимолётная мысль рабочего теперь является основной мыслью нашей новой школы.
Однажды я служил работником в саду и подружился с сынишкой своего богатого хозяина, обладателя большой фермы. Меня удивляло, что нежный барчук с радостью, втайне от родителей, помогает мне копать и полоть в саду, и даже убирать и чистить полы в комнатах. Меня удивляло, что общество простого парня, каким был я, он предпочитает обществу своего образованного учителя, а мои рассказы – гораздо более занимательным и умным книжкам; что он так неохотно вспоминал об учении, когда я его об этом спрашивал. Однажды во время урока я подкрался к балкону и не узнал своего маленького приятеля: бойкий и смышлёный в разговоре со мной, он казался теперь каким-то запуганным и притуплённым; я не мог понять произошедшей в нём перемены, но чувствовал, что в эту минуту он как-то глупее, хуже, неприятнее.
Впоследствии я видел, как дети богатых родителей убивают время бессмысленными играми и забавами, или по целым часам валяются на диване, или развлекаются от скуки, глядя в окно. Они внушали мне даже большую жалость, чем дети, работающие в мастерских и на фабриках.
Моей мечтой было попасть в школу. Как человек, не знавший школы, я питал к ней чувство какого-то суеверного благоговения: ведь она даёт возможность впоследствии, при небольшом и лёгком труде, наживать громадные состояния.
Что скрыто таинственно в этой науке, отнимающей столько лучших лет жизни? С восьми лет ребёнок начинает ходить в школу: проходят годы, он уже юноша, потом и взрослый человек, мог бы жениться и быть отцом семейства, а он всё ещё учится, и учёба поглощает всё его время, не оставляя ни минуты для чего-нибудь другого. И почему эта великая таинственная наука даёт нам пустых и поверхностных людей, которые добиваются благополучия только для себя, не заботясь о других?
Неужели так и должно быть? Если, действительно, не может быть иначе, то какая цена этому учению, дающему лишь одному человеку из тысячи сносные условия жизни; а если может быть иначе, почему об этом не подумают учёные люди школы?
Наконец, я попал в школу, получив место сторожа. Моя работа была не из тяжёлых, она начиналась лишь после трёх часов, когда у мальчиков кончались уроки. Я мог опять отдаться наблюдениям и размышлениям.
Не помню теперь, что я думал о школе тогда, и какие мысли назревали у меня с течением времени, но знаю одно: всё моё уважение к школе исчезло внезапно и безвозвратно.
«Всё, что здесь происходит – ужасная ошибка или чудовищная ложь», – думал я.
Януш Корчак в детстве, около 1888 г.
В каждом классе сорок учеников и все они учатся одному и тому же. Между тем, каждый из этих мальчуганов непременно хоть чем-нибудь отличается от других. Значит, здесь происходит то же, что и на фабриках, где за одним столом сидят сотни людей, – каждый из них думает о чём-нибудь другом, чувствует иначе и к иному стремится. Но там беспощадная, жестокая необходимость приковывает людей к одному делу. А здесь?
В классе сорок учеников и все они учатся одному и тому же. Между тем жизнь потребует от каждого из них чего-нибудь другого. Зачем, например, все они учатся немецкому языку? Ведь он понадобится лишь немногим из них, остальные его позабудут. Понадобится он им лет через десять, а учатся они теперь. Принимаясь за новое дело, я всегда быстро и обстоятельно усваивал то, что мне было нужно, но вряд ли я учился бы также охотно и быстро, если бы знал, что применить свои познания мне придётся лишь десять лет спустя.
7-я правительственная средняя школа в Варшаве, в которой учился Януш Корчак
– Для чего нужна геометрия? – спрашиваю однажды большого мальчика, лет четырнадцати.
– Почём я знаю, – пожимает он плечами.
– Зачем же ты её учишь?
– Затем, что этот противный учитель лепит двойки.
Мальчуганам доставляло особенное удовольствие, если я позволял им звонить, когда кончалась перемена. Не удивительно ли: учатся по принуждению, а звонить сами хотят.
Возможно ли, чтобы учитель и ученики были всегда одинаково расположены заниматься, чтобы он мог всегда занимательно говорить, а они могли его слушать? Ведь даже механическая работа лучше спорится, когда человек чувствует себя свежим и бодрым, тем более – работа умственная.