Читать онлайн В ритме ненависти бесплатно

В ритме ненависти

Ненавидящий пребывает в смерти…

Глава 1

1.

Девушка лежала на земле, раскинув по сторонам белые полные руки с множественными гематомами и неестественно вывернутыми, в позе лягушки, ногами. Капитан Сергей Воронцов, прибывший на место преступления вместе с группой из следственного комитета, непроизвольно сглотнул и закашлялся. Не нужно было быть судмедэкспертом, чтобы увидеть, что согнутые в коленях и разведённые по сторонам ноги убитой девушки с неимоверной жестокостью и силой были выломаны из тазобедренных суставов. Вся правая сторона лица и шеи, которой она была повёрнута к зрителю, представляла сплошной, багрово-фиолетовый кровоподтёк. Взгляд мутных, уже остекленевших глаз, был направлен в сторону окровавленного тёмного комка, оказавшегося недостающим волосяным участком запрокинутой и частично оскальпированной головы убитой.

– Кто её нашёл? – почти не разжимая губ, спросил капитан Воронцов у одного из оперов.

– Да ханурик какой-то местный, – не поворачиваясь, и продолжая писать, сидя на корточках, ответил тот, – шляется почти каждое утро в районе свалки в поисках чего-нибудь мало-мальски ценного. Цветной металл, говорит, ищу. Мы показания взяли, да отпустили пока… А что ещё, убита ведь была в другом месте.

После того, как парень засунул исписанный лист в папку, на которой писал, он встал в полный рост и только тогда посмотрел на Сергея. Вид у него был какой-то неприкаянный и опустошённый. Он напоминал подросшего, но всё так же упрямо ожидающего своих родителей у окна детского дома, испуганного и потерянного ребёнка-сироту. «Курит много, да и пьёт, наверное», – глядя мельком на его мешки под глазами и землистый цвет кожи, автоматически отметил Воронцов. И тут же разозлился на себя. Делать ему больше нечего, как только следить за самочувствием и здоровьем оперуполномоченных юнцов. Подошёл Терентьев, знакомый Сергею ещё по угрозыску. Началась обычная процедура, положенная в таких случаях. – Её, -кивнул Терентьев на труп, который в данный момент осматривал эксперт, – выгрузили из автомобиля и тащили от дороги, видишь след? – Сергей хмуро посмотрел в указанном направлении, – В чём-то типа брезента или плотного целлофана…

Он говорил, а Воронцов никак не мог сосредоточиться. Мысли путались в голове и перескакивали с одного на другое, как будто он был с тяжёлого похмелья. Такого вовремя работы с ним ещё никогда не случалось. Сергей не мог понять, в чём дело. Он глубоко вздохнул и медленно, пытаясь взять себя в руки, выдохнул. – Соберись немедленно, – скомандовал он сам себе. – Что, в самом деле, происходит? Трупов за десять лет работы не видел? – он снова набрал полную грудь воздуха, – Ну да, с такой демонстративной, какой-то показушной жестокостью, может и нечасто встречался, но тоже не гербарии собирал. Он следователем четвёртый год, но всё равно на каждое место преступления обязательно выезжает лично. Такая привычка появилась у него ещё во время работы в уголовке.

– … наверняка не случайно её на городскую свалку притащил, вроде как выкинул, – повисла пауза, во время которой Терентьев, дотронулся до Воронцова, – Аллё, Серёга, ты слышишь меня? Это дельце, скорей всего, вашему отделу передадут, – добавил он, внимательно глядя на Сергея.

– Разберёмся, – кивнул тот и подошёл к убитой.

«…обнаруженный труп молодой женщины правильного телосложения, холодный на ощупь. Трупное окоченение отсутствует во всех группах мышц. На голове, шее, туловище, верхних конечностях по всем поверхностям множественные, крупнопятнистые ссадины и кровоподтёки, сливающиеся между собой… Волосы тёмно-коричневые, на правой стороне отсутствует участок волосяного покрова с соответствующей частью эпителия размером 9 на 8 см… Глаза открыты, роговицы тусклые, зрачки неразличимы… Язык в полости рта, на двух верхних и одном нижнем передних зубах незначительные сколы… На шее, на границе средней и нижней третей, полосчатый, горизонтальный кровоподтёк длиной 8 см, шириной 0,8 – 1,5 см…» Капитан Сергей Воронцов, стоял совершенно неподвижно и, как заворожённый слушал монотонный голос эксперта, не в состоянии отвести взгляд от двух почерневших от запёкшейся крови, с неровными краями ран, образовавшимися после того, как у этой молодой женщины была отрезана грудь.

2.

Наконец-то у такого прекрасного, долгожданного, но исчезающего времени года – весны, проснулась к середине апреля совесть, и она заявляла о своих правах напористо, весело и бесцеремонно. И Моня был этому только рад. Потому что в последние годы, по крайней мере, в их краях присутствие весны ненавязчиво, но ощутимо сокращалось. Была длинная-предлинная зима, потом неразборчивое грязно-серо-подсыхающее нечто и сразу жаркое, изнуряюще-душное лето. Но сейчас в город пришла именно она, волшебная, почти забытая, самая настоящая весна. Она хохотала нешуточными грозами, затем, словно прося прощения за невольную шалость, успокаивала ярким и нежным солнечным теплом, кружила голову свежестью промытых улиц и ароматом первых цветов, нашёптывала что-то сладостное и манящее шелестом цветущих трав, и с раннего утра звонкой и пронзительной разноголосицей исполняла вместе с птицами жизнеутверждающий гимн торжества любви и юности в бесконечно-прекрасной синеве неба.

Моня сидел на шестой паре, как всегда на своём обычном месте: четвёртая скамья, в правом углу у окна, и страдал физически и душевно. Если бы можно было изнемогать каким-либо ещё способом, наверняка он бы одним из первых ощутил его на себе. Он постарался усилием воли абстрагироваться от этой аудитории, бубнящего лектора, которого никто не слушал, и себя самого. Моня прикрыл глаза, ощущая, как ласково щекочет всю левую сторону, заглядывающее через высокие пыльные окна, не знающее чем ещё себя занять буйное апрельское солнце. Этот последний год учёбы тянулся особенно долго. И преподаватели, и студенты порядком устали друг от друга, программа обучения была выполнена, и эти последние недели накануне преддипломной практики, в лучшем случае представляли собой бег по кругу, а то и топтание на месте с повторным пережёвыванием ещё в конце первого семестра проглоченной и даже переваренной жвачки.

Моня в сотый раз с тоской, явно написанной на его лице, посмотрел в окно и шумно вздохнул. Ему так сильно хотелось выйти отсюда, что иногда казалось, что он задыхается. Хотя если бы его сейчас спросили, где бы он мечтал оказаться, скорее всего, Моне для ответа потребовалось бы порядочное время. И даже после этого совсем не факт, что он бы точно знал, где именно. Лучше всего на сегодняшний день ему было в своей комнате у компьютера, это точно. Но к своим двадцати четырём годам он почти нигде не был и с окружающим миром был знаком, в основном, через экран монитора, так что утверждать наверняка, что его комната – лучшее место в мире, всё-таки, наверное, не стоило. Он не хотел сегодня идти в универ, были планы провести день более плодотворно, тем более что хотелось получше разобраться с одной занятной программкой, но мама сказала, что не надо дразнить гусей, в том смысле, что не стоит нарываться и злить преподавателей, накануне сдачи госэкзаменов и защиты диплома. Мама… Мама, как всегда, была права. На второй паре с целью проверки посещаемости зашла делегация, возглавляемая зав. кафедрой и отсутствующие были демонстративно отмечены в журнале.

– Запишите примерные темы рефератов, – вдруг резко изменив тональность маловыразительного, будто обессиленного голоса, с явным и нескрываемым облегчением, противным дискантом выкрикнул преподаватель.

– Какие рефераты?! – возмущённо зашептала однокурсница Лерка, повернувшись к Моне вполоборота, – Нет, ты это слышал? Он чё, вообще, несёт, мудозвон очкастый? Мы ж с понедельника уже тю-тю… Моня криво усмехнулся:

– Да ладно, Валерия, не суетись, это всего лишь формальный, ни к чему не обязывающий акт положительного взаимодействия сторон. Он делает вид, что даёт задания, а мы, в свою очередь, делаем вид, что старательно их записываем. И даже собираемся выполнять. Таковы игры взрослых людей, детка, а играть нужно по правилам. Аккордом к его последним словам прозвучал, наконец, оглушительный звонок.

– Ладно, умник, – фыркнула Лерка, когда они, наконец, вышли на свежий воздух, – Идём в стекляшку, я угощаю…

Пока Лера курила возле кафешки, Моня щурился на тёплое вечернее солнце и вполуха слушал текущую порцию Леркиной повседневной трескотни. Так уж у них повелось. Неизвестно по какой причине, но именно с Моней, – щуплым, низкорослым и прихрамывающим (последствия перенесённого ДЦП), она чувствовала себя легко и комфортно. Видимо, это участь всех изгоев-одиночек. Они оба никак не могли похвастаться, что являются душой компании. Хоть какой-нибудь. Приходилось довольствоваться своей собственной. Лерке этого вполне хватало, а Моня…, что думал Моня, было не очень понятно, так как серьёзно он почти никогда с ней не говорил. Лера выделила его сразу из всей группы, ещё на первом курсе. С тех пор они сидят на парах рядом, и ей одной в универе, не только известно его прозвище «Моня», но и позволено так к нему обращаться. Если не считать помощи Лерке по немецкой грамматике, то на этом привилегии, пожалуй, и заканчивались. Отношения внутри этой своеобразной парочки строились таким образом: она говорила, а он, в лучшем случае, отпускал ироничные комментарии.

Переведя на неё взгляд, он внутренне улыбнулся. Лерка – приземистая, широкоплечая с высокими скулами, раскосыми глазами и приплюснутым розовым носом напоминала сильно укрупнённую и повзрослевшую подружку мультяшного медвежонка Умки. Глядя на неё, создавалось впечатление чего-то добротного, надёжного, но не слишком утончённого.

– Что ж, с прискорбием должен заметить вам, многоуважаемая сударыня, если позволите, то даже слегка попенять, о недопустимости вашей лексики, как в целом, так и в отдельной её части. Вынужден констатировать, что: чё, тю-тю, короче, гля, и прочие слова-паразиты до обидного часто встречаются в вашей речи. Я уж не говорю о том, какими словами вы изволили именовать давеча уважаемого доцента Верещагина…

Лерка дружески стукнула его по плечу, и Моня невольно поморщился:

– Ситуация, милостивая государыня, усложняется ещё и тем, что манеры ваши также оставляют желать лучшего, а настоящий трагизм, не побоюсь этого слова, заключается ещё и в том, что вы, как это ни странно, заканчиваете филологический факультет, и без пяти минут являетесь дипломированным лингвистом…

– Ну, хватит, Моня, ты хоть когда-нибудь можешь быть серьёзным?

– Да уж куда серьёзней! Когда речь идёт о судьбе моей любимой русской словесности, – он уклонился от тяжёлой Леркиной руки, довольно ловко проскочив внутрь, – …то серьёзный подход – это просто моё второе имя! – плюхаясь на первое свободное место, со смехом закончил он.

– Барышня, – преувеличенно торжественно обратился он снова к насупленной Лере, – Хот-дог и молочный коктейль, соблаговолите,… сказал бы я, если бы не являлся джентльменом.

Выйдя из кафе, Моня кивнул Лерке, и сообщил, что на остановку не идёт, хочет пройтись. Увидев, каким радостным домиком приподнялись Леркины коротенькие бровки, предупредительно заметил, что прогулки сегодня не получится, дела… Он знал, что Лера смотрит ему вслед. И будет смотреть, пока сможет его видеть. Ему для этого не нужно было оборачиваться… Даже если подойдёт её автобус, который ходил не чаще одного раза в час (Лерка жила в новом микрорайоне, на окраине), она туда не войдёт, пока сможет видеть Моню. Что уж тут поделаешь, если она давно и безнадёжно влюблена в него. И знал об этом, увы, не только Моня, но и весь курс. Он сочувствовал Лерке, где-то даже симпатизировал ей, но помочь ничем не мог. И дело было не в нём, и даже не в ней. А в том, что была Ангелина, которую впервые он увидел в тринадцать лет. И тогда же полюбил. Почему-то он сразу понял, что это настоящее. И что это навсегда.

А Лерка хорошая. Смешная и преданная. Могла бы быть отличным другом, если бы не некоторая интеллектуальная ограниченность. Только такой дурёхе, как она, могла понравиться намертво прилипшая к нему с первого класса дурацкая кличка Моня. Лерка пришла в восторг, и заявила, что она ему очень идёт. И ещё, что если бы она уже не была ему дана, её бы следовало придумать. Лерка наивная, добрая и отзывчивая. Но она не Ангелина.

15 апреля Стена Facebook

АЛЬГИЗ

Приветствую вас, мои, к счастью, смертные други!

Моё глубокое убеждение заключается в том, что некоторым людям нельзя жить. От слова совсем. Иначе, достигая своей половой зрелости, они непременно начнут размножаться и заполонять планету такими же ядовитыми и отвратительными тварями, какими являются сами. Но более всего они опасны тем, что изначально предав себя, они, затем, проделывают то же самое с любящими их людьми. Обволакивая, завораживая и выпуская, наконец, ядовитое своё жало прямо в наполненное любовью, и не ожидающее подвоха сердце. Таковой является Ангелина О. Всего лишь за несколько лет, она добровольно, и без чьей-либо помощи, превратилась из маленькой феи с искрящимися глазами в отвратительную и жирную шлюху. Что должен испытывать человек, запомнивший и полюбивший именно то нежное и трогательное создание, и вдруг, по прошествии нескольких лет, обнаружив перед собой эту уродливую, размалёванную и оскорбительно вульгарную даже для потаскухи деваху?!! Что чувствовал бы ты, мой неизвестный и случайный читатель? Когда эта, с позволения сказать, женщина, спустя десять лет, встречает тебя, подходит, развратно виляя толстыми бёдрами, и, как ни в чём не бывало, спрашивает: «Может, посидим, как-нибудь?» Как вам идея? Вот и я о том же… А знаете, что хуже всего? То, что эта продажная мразь даже не помнит о том, что было между вами десять лет назад. До того, как она, подло, низко, не потрудившись сказать ни слова человеку, который любил её больше жизни, не уехала в другую страну. Она всё ЗАБЫЛА! Причём, было бы лучше, если бы она сделала это специально, намеренно, чтобы, дескать, не ворошить прошлое. Это было бы ещё понятно. Нет, она забыла просто так. Походя. Как что-то такое, что не имеет особой ценности. Абсолютно ВСЁ забыла! Она смотрит на тебя некогда прекрасными, а сейчас мутными, похотливыми глазёнками, в обрамлении опухших век, в каждом из которых плещется, как минимум, по полбутылки креплённого, и глупо хихикая, тычет тебя пухлым кулаком в бок…

Такие люди не должны жить! Потому что от их зловонного пребывания на этой планете отравляется всё живое, истинное и любящее.

Засим, прощаюсь с вами, живите… пока…

3.

Николай Иванович Пестрыкин, сорока восьми лет от роду, снова чувствовал пока ещё не слишком явное, но оказывающее заметное влияние на всё его самочувствие в целом, нарастающее к вечеру томление, которое аккумулировалось, в основном, в нижней части туловища.

– Пройдусь немного… – крикнул он жене.

– Ты куда? Ужин скоро… – жена вышла из кухни, потная, раскрасневшаяся, с полотенцем через плечо.

– Я после, душно в квартире, – стараясь подавить мгновенно образовавшееся глухое раздражение, и открывая дверь, чуть слышно ответил Пестрыкин.

Впервые это случилось, когда ещё был жив Гарри. Тогда они только переехали в эту глухомань, жилищный комплекс «Лесная сказка». Названию соответствовало здесь только наличие небольшого, пока ещё не занятого многоэтажками, отстоящего где-то в полукилометре от новостроек, небольшого участка лесополосы. А ещё сказочные ароматы, долетающие под напором юго-западного ветра от расположенной недалеко свалки, которую обещают, но всё никак не утилизируют. Ну и конечно, абсолютно сказочным было расстояние, которое приходилось преодолевать, чтобы доехать до центра. Но они всё равно были рады. Ещё бы, полжизни жили то с его родителями, то в убогой полуторке, доставшейся от бабки. Десять лет вчетвером на 38 метрах… Конечно, после этого трёхкомнатная квартира, даже у чёрта на куличках, покажется королевскими апартаментами. Им и казалось. Особенно вначале. Тем более что дочка прожила с ними всего год, так как вышла замуж и переехала в соседний город. Сейчас-то, малость попривыкли уже. Николаю Ивановичу даже нет, нет, да и закрадывалась в голову колючая мысль, и зачем было переезжать, городить весь этот огород? Но Катерина, жена, столько времени канючила: это продадим, а то купим, сколько можно на голове друг у друга сидеть, хоть на старости лет поживём, как люди… Ну и продали, хоть и с трудом несчастную эту полуторку, да плюс дачу родительскую, да добавили то, что удалось немного подсобрать, и купили вот… А что толку? Дочь уже с ними не живёт, сын в следующем году оканчивает школу и то же вряд ли надолго задержится. Он и сейчас-то ведёт себя с родителями, в лучшем случае, как квартирант. И когда приходит домой, немедленно закрывается в своей комнате, а с родителями общается крайне неохотно и исключительно междометиями. Николай Иванович как-то невесело заметил жене, о преимуществе мест общего пользования. А то бы с родным сыном они, вероятно, совсем перестали встречаться. К тому же Пестрыкин жалел, что пришлось оставить такой удобный, и такой обжитой район, который любил и по которому тосковал, так как жил там практически всю свою жизнь. И перманентно злился на жену, которая всё это затеяла, и перевезла их сюда, откуда до работы ему добираться больше часа, где ни одной знакомой души и за два с лишним года он так и не узнал, как зовут соседей, живущих на одном с ним этаже.

Так вот, когда они сюда переехали, ещё был жив его Гарри… Не просто собака, лучший его друг, симпатяга и умница каких мало. Хороший знакомый, почти приятель и, по совместительству, ветеринар, когда Николай Иванович пришёл с Гарри к нему по поводу какой-то возникшей в последнее время непонятной одышки у собаки, констатировал начальную стадию ожирения. И сказал, что у ротвейлеров, особенно возрастных, это обычное дело. И посоветовал больше гулять. – Да и тебе на пользу, – улыбнулся он, махнув головой в сторону аккуратного и тугого пестрыкинского животика. Николай Иванович закивал, соглашаясь:

– Так мы ж теперь и живём, считай, что в лесу, вот и будем гулять. Во время одной из прогулок они случайно и наткнулись на парочку. Гарри первый их заметил, но шума, молодец, поднимать не стал. Только резко остановился, навострил уши и посмотрел густо-коричневым глазом на хозяина. А Николай Иванович стоял, как заворожённый, благо эти двое не сразу заметили мужчину с собакой, и не совсем понимал, что с ним происходит. Девушка, развернувшись лицом и оседлав сидящего на земле парня, запустила руки ему в штаны, а тот жадно, ненасытно целовал её шею и обнажённую грудь. Вот тогда Николай Иванович Пестрыкин и почувствовал, чуть ли не впервые в жизни, то самое неясное томление в паху, распирающее его изнутри, мгновенно нарастающее и расходящееся оттуда миллионами тоненьких, острых лучиков по всему телу. И это за короткое время, за считанные секунды привело его к такой бурной и небывалой, к такой фантастической разрядке, что Николай Иванович, не выдержав, сдавленно застонал и согнулся пополам. Они вскочили. И парень, натянув джинсы, грязно выругался, направляясь к Пестрыкину. Но заметив глухо заворчавшего чёрного пса с каштановыми подпалинами по бокам, в нерешительности остановился. Николай Иванович тяжело дышал, одной рукой он опирался о дерево, а другой слабо махал из стороны в сторону, пытаясь этим жестом как бы одновременно успокоить и собаку и юношу. Он очень старался что-то сказать, но потрясение, которое он пережил только что было слишком велико, и поэтому всё, на что его хватало, в тот момент, это на непонятные пассы руками и беззвучное открывание и закрывание рта, в безуспешной попытке вымолвить хоть слово. После того, как ребята удалились, высказавшись по очереди в его адрес витиеватыми фразами, с использованием деепричастных оборотов почти целиком состоящих из непечатных словосочетаний, Пестрыкин ещё какое-то время приходил в себя, прислонившись к дереву и виновато поглядывая на собаку. Гарри внимательно следил за хозяином и даже пару раз, не понимая, что происходит, принимался тревожно скулить, но когда, восстановив дыхание, Николай Иванович, с помощью большого клетчатого платка стал приводить в порядок брюки, умница пёс деликатно отвернулся, и с деловым и преувеличенно заинтересованным видом стал обнюхивать сторонний кустарник. Да, такого фейерверка Николай Иванович, никак от себя не ожидал. Говоря откровенно, он и в молодости в этом отношении человеком был весьма умеренным и в удовлетворении этой естественной потребности до заоблачных горних высей ни разу не поднимался и какого-то райского наслаждения тоже не испытывал. А когда ему пришлось уйти из военкомата с должности начальника отделения, в связи с грубо состряпанным против него дельцем, в котором оказался замешен военком, и устроиться в обычную школу преподавателем ОБЖ, их с женой и без того более, чем среднеуровневое интимное общение практически сошло на нет.

Тем больше было его потрясение, произведённое этой, в общем-то, вполне объяснимой, совершенно нормальной и не выходящей из ряда вон сценкой. Вот так они и гуляли каждый вечер, мужчина и его собака… Одинаково приземистые, молчаливые и очень одинокие.

А потом Гарри умер. Сначала он отказывался от еды. Просто лежал и когда Пестрыкин уговаривал его поесть, виновато вздыхал. Из ветлечебницы Гарри уже не вернулся. В ту ночь, когда он умер, его хозяин ехал в такси и совершенно не замечал собственных слёз. Он долго бродил возле дома, успокаиваясь и собираясь с духом войти. За восемь лет он впервые возвращался с прогулки один. Разумеется, Николай Иванович, гулять перестал. Это было бы странно. Одинокий мужчина, который постоянно околачивается возле их жидкого и захламлённого леска. Но вскоре не выдержал. Потому что время от времени, особенно когда он смотрел из окна спальни в сторону лесополосы, снова чувствовал то же странное, но уже знакомое возбуждение, переходящее в нетерпение и абсолютную невозможность думать о чём-нибудь или даже просто сосредоточиться. И ещё, он очень скоро заметил, что для того, чтобы получить долгожданную разрядку, ему совсем необязательно видеть сценки, подобные той, первой, вживую. С этим вполне справлялось его воображение, а также нахождение его приблизительно в той же точке, откуда ему открылось зрелище, столь сильно на него подействовавшее.

Это экзистенционально-эротические вылазки оборвались, когда он возвращался с одной из своих вечерних прогулок домой. К нему подошёл рослый молодой человек в штатском и, показывая удостоверение, очень вежливо попросил его проследовать с ним.

4.

Когда Моня оканчивал школу, и пришло время определяться с поступлением, мать, как она это часто делала, мимоходом, как бы просто размышляя вслух, небрежно обронила:

– А что тут думать? Тебе, по-моему, прямая дорога на филологический… Ты же прирождённый гуманитарий. Она пожала плечами, – И к языкам у тебя способности… И потом там ребят мало… Встретив его напряжённый взгляд, она, помявшись добавила:

– Девчат зато много… Это же лучше гораздо… Не будет, знаешь лишней конкуренции, ну и сравнений не в твою пользу. Моня был почти уверен, что сейчас она, как раньше, когда узнавала о его проблемах в школе или во дворе, непременно добавит:

– Что поделать, сынок, дети очень жестокий народ, не дружи с ними… Как будто у него хоть когда-нибудь был выбор.

«Не дружи с ними!» Моня ещё в начальной удивлялся матери, как можно быть такой слепой и ограниченной!? А может она намеренно делала вид, что ничего особенного не происходит, от того, что просто не знала, как помочь сыну? Но мысль об этом была невыносима, потому что это бы означало, что положение его ещё хуже, чем Моня предполагал. Иногда ему хотелось схватить её за плечи и, что есть силы, закричать прямо в лицо, встряхивая при каждом слове:

– Да это они со мной не хотят дружить! Им противно находиться рядом и говорить со мной! Они настолько сильно презирают меня, что не в состоянии даже ненавидеть! Поэтому они и ведут себя так. Все. Они. Ты что действительно не понимаешь таких простых вещей?! Всё дело во мне!

… Но на этот раз, похоже, мать была права. Поразмыслив, Моня отнёс документы на филфак. И поступил. И учился легко и с удовольствием. Именно в университете, он с удивлением заметил, что не только не хуже всех, но в чём-то на порядок, а то и на несколько порядков, лучше и успешнее. Он уже мог говорить при всех, а иногда даже, весьма аргументировано дискутировать, например, с преподавателем старославянского. Именно в университете Моня почувствовал интерес к этому мёртвому языку, занимался им с рвением, читая вслух, с упоением и нараспев церковнославянские тексты.

Парней на курсе действительно было мало, а девчонок полно. У них в группе, например, соотношение это неравное составляло18 к 3.

С третьего курса Моня стал подрабатывать репетиторством. Русский язык, немецкий, английский, и особенно, французский, который пьянил его и завораживал, манил новыми горизонтами и туманными обещаниями изысканной и совершенной картины мира. В нём, как нельзя более, кстати, пригодилась его лёгкая картавость при произношении грассирующих звуков.

С Кирой Станичной он занимался английским и немецким, который не любил, но уважал за чёткую ритмику, лаконичность и фатально-прямолинейную законченность.

Киру Моня выбрал сам. Хотя это она нашла его объявление в интернете. И потом с ним договаривалась её мать. Но выбрал Киру именно он. После того, как впервые увидел. Высокая, тоненькая, очень женственная, с нежной, бархатистой кожей и бездонными, светло-голубыми глазами. Её взгляд, мимолётная улыбка, чем-то неуловимо-болезненно напоминали ему об Ангелине. Во время занятия ему иногда даже трудно было сосредоточиться из-за этого. По этой причине, он старался, как можно реже смотреть ей в глаза. Хотя, когда взгляд останавливался на гладкой, матовой руке девочки, когда он нечаянно касался её или замечал, какой дивный рисунок у её по-детски припухлых губ, или наблюдал за голубой, извилистой жилкой на грациозно изогнутой шейке, было ещё сложнее. Тот короткий период своей жизни, Моня был почти счастлив. Его состояние очень напоминало то время, когда он ездил к тринадцатилетней Ангелине по воскресеньям. Только в слегка облегчённом, не таком концентрированном варианте. Он, к тому времени, был уверен, что напрочь забыл, каково это просыпаться по утрам в безмятежном и в спокойно-уверенном состоянии тихой радости. Моня уже думал, что Кира послана ему, как утешение за мелькнувшую и грубо отобранную в ранней юности любовь. Никто из его учеников, не занимал его мысли и не захватывал воображение так сильно. Он уже воспринимал Киру, как награду за верность и как робкое извинение за насмешку, которую допустила судьба, подсунув ему спустя десять лет расплывшееся и погрязшее в грехе чудовище в женском обличье, оказавшееся его бывшей возлюбленной. Он даже отваживался мечтать и строить планы, где он уже не был один, где с ним обязательно была Кира. Прелестный, юный ангел, с прозрачно-голубыми глазами, посланный ему милосердным небом за его страдания. И когда всё это укоренилось, стало развиваться, цвести и требовать продолжения, только тогда Моня, наконец, заметил, что Кира с ним всё более откровенно заигрывает. Это была катастрофа. Совершенно непредсказуемая, отвратительная, хотя и столь же очевидная. Пока Моня приходил в себя, раздумывая, что лучше предпринять, всё разрешилось само собой. Занятия прекратились в тот день, когда она, облокотившись рукой о стол, потянулась к нему всем своим молодым, гибким телом и заглянула ему в лицо, облизывая кончиком языка свои пухлые, ярко-розовые губы. А ещё она улыбалась и перебирала тоненькими пальчиками застёжку на своей груди. Моня потерял дар речи и оторопело смотрел на эти тонкие розовые пальчики, которые то расстёгивали молнию почти до середины, то застёгивали её. А потом он неожиданно увидел глаза Киры. Очень близко. У самого своего лица. Он мог бы поклясться на библии, что в ту секунду на него смотрела Ангелина. Она смотрела прямо ему в глаза и растягивала в томной улыбке влажные розовые губы. Ещё мгновение и Моня ощутил те же пальчики, спускающиеся к его паху. И снова её взгляд, теперь уже удивлённый и недоверчивый. Моня вскочил со стула, одновременно оттолкнув девушку. Потерял равновесие (проклятая, увечная нога) и чуть не упал. Последнее, что он слышал, выбегая из комнаты, была брошенная вдогонку фраза, приправленная смешком Киры: «Куда же вы, Григорий Борисович?» Аккордом к каждому его шагу до самого дома, была одна-единственная, скачущая галопом по кругу мысль: «Эта мразь не должна жить…Эта мразь не должна жить».

5.

По возвращении в контору единственное желание у капитана Сергея Воронцова, которое преобладало над всем остальным, было желание выпить. Достать из холодильника прохладную, тяжёлую бутылку, налить в заранее приготовленный гранёный стакан доверху и выпить в три больших, жадных глотка. Но нельзя. Сегодня ещё в прокуратуру вместе с шефом. Вызывают их пока не то, чтобы на ковёр, но и хвалить их явно особенно не за что. Второй труп, меньше, чем за три недели. И кто? Шестнадцатилетняя девчонка-одиннадцатиклассница, практически ребёнок, убита в собственном подъезде. Кроме того, в кабинете находился Беликов, следователь-криминалист, присланный из области, в связи с другим громким делом, – убийством высокопоставленного чиновника.

Воронцов подошёл к окну, где полупустые после яростного ливня улицы, снова приходили в себя. Они заполнялись многоголосой и разноцветной людской рекой, которая в своём гуле сливалась в общую ровную и умеренно-колоритную смесь с бурлящими дождевыми потоками, приглушённым влажной дорогой движением транспорта, шелестом вымытой, переливающейся на солнце радужными сполохами листвы и совсем близким, назойливым и тонким пересвистом какой-то птахи со своей подружкой. И над всем этим убийственным, надрывно-тревожным рефреном звучала в отдалении жуткая в своей неумолимости и однозначности, беспощадная, как приговор и показавшаяся капитану Воронцову бесконечной, сирена скорой помощи.

– Паршивый день, Сергей Николаевич? – поднял голову от своих бумаг, Беликов.

Ответа не было. Сергей, как будто выпал на какое-то время из реальности, не реагируя на внешние раздражители. С ним иногда такое случалось. В последнее время, однако, всё чаще. Он словно зависал в той ситуации или проблеме, которая сильнее всего его в данный момент волновала. Несмотря на то, что он отдавал себе отчёт, где он находится, всё видел, всё слышал и всё замечал, у присутствующих с ним в это время людей, возникало чёткое ощущение, что его здесь нет. Что это только физическая оболочка, по сути, фикция. А сам капитан юстиции, заместитель начальника первого отдела следственного управления по расследованию особо важных дел, руководитель следственно-оперативной группы, Воронцов Сергей Николаевич, находится в данный момент времени в совершенно другом месте, и даже, возможно, в другом измерении. Сергей прислонился лбом к оконному стеклу и прикрыл глаза. И тут же перед ним всплыло во всей своей ужасной и окончательной завершённости, изрезанное лицо мёртвой девочки с выколотыми глазами. Чтобы там не говорили спецы из их СОГ, какие бы не приводили доказательства, он чувствовал, что и задушенную Ангелину, найденную на городской свалке, с отрезанной грудью, и ослеплённую перед завершающим смертельным ударом ножа школьницу в подъезде, убил один и тот же человек. Хотя, казалось бы, ничего общего между этими преступлениями нет: место, способ, орудия убийства, сам характер преступления, всё было различным. Но это только на первый взгляд. Воронцов был в этом уверен. И ещё кое-что не давало ему покоя, и этим, вернувшись с последнего места преступления, он поделился с начальником отдела, майором Васильевым. Когда шеф услышал от него о возможном начале серии, он замахал руками, и предупредил Воронцова, чтоб не вздумал такое брякнуть где-нибудь ещё, например в прокуратуре.

– И потом, с чего ты это взял? – спросил он Сергея, – у них только один общий признак, вернее два: они одного пола, и они не были изнасилованы. Всё! Понимаешь, Серёжа, всё! И не изобретай, пожалуйста. Первую жертву преступник где-то держал вначале, долго издевался, методично избивал. Потом отрезал грудь, задушил чем-то вроде солдатского ремня и отвёз на свалку. А на вторую, как было установлено, напали сзади, оглушили тяжёлым предметом, порезали лицо, и убили, ударом ножа в сердце. На всё-про всё потребовалось минут десять, не больше. Да и вечером, в многоквартирном подъезде, долго-то возиться не станешь. Васильев посмотрел на Сергея в упор:

– Это же выводы твоей группы, Воронцов…– придавать дополнительный вес своим словам, концентрироваться на главном и заставить умолкнуть все остальные голоса, ни разу не повысив голоса, шеф мог одним своим взглядом тяжёлых, со свинцовым отливом глаз. Но в этот раз Сергей остался при своём мнении. Чёрт его знает почему. Ведь совершенно очевидно, что шеф прав. «Но только на первый взгляд» – опять мелькнуло в голове.

– Собирай, всё, что есть по этим делам и к двум часам ко мне. После этого он снял телефонную трубку, давая понять, что сказал всё, что считал нужным, а любые комментарии считает излишними. Сейчас Воронцов стоял у окна и думал о том, что, ничего существенного по этим делам у них как раз и нет. И собирать, в общем-то, нечего. Ведь нельзя же, в самом деле, считать чем-то весомым стопку заключений, протоколы допросов и свидетельских показаний да примерный, очень сырой круг подозреваемых. Из которого, кстати, уже пришлось исключить двух старшеклассников, одного экс-жениха и жалкого онаниста Пестрыкина. У всех стопроцентное алиби.

Раздался звонок внутреннего телефона. Сергей медленно развернулся и прошёл к своему столу. Когда он положил трубку, то внимательно, будто вспоминая что-то недавнее и ускользающее, посмотрел на Беликова:

– Юра, ты о чём-то спрашивал меня?

– Да, какое-то время назад, – усмехнулся тот, – Я просто предположил, что работаете вы сейчас над реальным кандидатом в глухари, я прав? Беликов не нравился Воронцову и, похоже, догадывался об этом. Сергей молча глянул на узкое, востроносое лицо Беликова, на его близко посаженные, колючие водянистого оттенка глазки, и, подавив поднимающееся раздражение, сухо ответил:

– Да, оба дела, которые сейчас в моей разработке, непростые. Убийства с особой жестокостью… На этой школьнице, Кире, более десяти колото-резаных, ей, ещё живой… эта нелюдь выколола глаза,… в правую глазницу, нож вошёл на двенадцать сантиметров. Сергей замолчал и отвернулся к окну.

– У меня старшая дочь – её ровесница, – он помолчал и достал из ящика стола папку, – И при этом, нет ни одного свидетеля, ни единого отпечатка, вообще никаких следов… Но я всё равно не стану записывать эти преступления в глухари, Юра… И никому не позволю… Криминалист Беликов попытался что-то сказать, Воронцов, не слушая кивнул, открыл материалы дела и погрузился в их изучение.

11 мая Стена Facebook

АЛЬГИЗ

Привет, из Небытия!

Вчера не стало маленькой, но от этого не менее отвратной гадины. Столь же юной, сколь и распущенной. Шестнадцатилетняя сучка с хорошеньким личиком и насквозь прогнившим нутром более не представляет опасности для рода человеческого. А самое главное для себя. Есть надежда, что ей всё же удалось спасти не без некоторой, разумеется, помощи, хоть какую-то часть своей бессмертной души. Сатана не дремлет, он давно среди нас… Он уже поднимается по лестнице Якова, совращая или уничтожая встречающихся ему на пути ангелов. Помните же об этом, человеки! Если даже такое небесное создание, как Ангелина не смогла устоять против прелести Люцифера и поддалась на его уловки и обольщения, то даже страшно представить, во что превратилось бы в будущем, это испорченное дитя, которое будучи школьницей, уже обладало всеми задатками и опытом портовой шлюхи. Только задумайтесь, сколько раздора, греха, нечистот и разочарований ежедневно несла бы в наш хрупкий и слабый мир это исчадие ада, если бы мы были настолько безрассудны и легкомысленны, что позволили бы ему продолжать жить. Пришлось положить этому конец. Да, кому-то приходится выполнять грязную работу, но когда понимаешь, что это миссия, благодаря которой наш город становится чище, жить значительно легче. Дурную траву, с поля вон!

Засим, разрешите откланяться, работы ещё очень много…

6.

Моня опять проснулся около трёх часов ночи в холодном поту. Снова этот ужасный сон, снова навязчивый и липкий кошмар. Ему снилась Ангелина. Любовь всей его жизни, его счастье, его мука, его наваждение. В его сне Ангелина всегда умирала. Страшно и тягостно, или неожиданно и мгновенно, но каждый раз этот проклятый сон заканчивался смертью. И каждый раз Моня умирал вместе с ней, заново страдая и испытывая после пробуждения отравляющую всё живое в нём горечь, которая не отпускала потом ещё долгое время, оставляя после себя глухую ненависть, боль и зловоние.

Он страдал за неё, Ангелину, за себя, за их разрушенную и поруганную любовь, за поломанную судьбу, за украденное счастье, за то, что жил он какой-то придуманной, явно не своей жизнью, к которой лично он, Моня, не имел и не хотел иметь никакого отношения.

Моня сел в кровати и снял мокрую майку. Очень хотелось умыться, а ещё лучше принять душ, но мать спит чутко, кроме того её наверняка могут напугать водные процедуры, принимаемые её сыном в три часа ночи.

Моня выпил воды и открыл настежь окно в своей комнате. Свежий, с каплями дождевой пыли ветер, как будто только этого и ждал и на ходу разминаясь, нахально и весело ворвался в комнату. Молодой человек, несколько раз глубоко вдохнул и больше чем наполовину прикрыл окно. Затем он с внутренней стороны установил за рамой стопку толстых учебников, не позволяющих створке окна распахнуться полностью, и после этого вернулся в кровать.

В эту ночь сон был особенно страшен и невыносим. Они вдвоём в каком-то совершенно чужом, мрачном городе. Ангелина беззвучно плачет и указывает на желтоватый свет в далёком окне. Очень холодно. Ангелина босиком и в длинной ночной рубашке. Он хочет снять куртку, чтобы накинуть на неё, но Ангелина смотрит на него прекрасными, полными слёз глазами, качает головой и уходит в темноту. Он бросается за ней, зовёт её, она то появляется, то исчезает, одной рукой прикладывая палец к губам, а другой, всё также показывая на светящееся окно, единственный источник света в этом жутком месте. Во сне Моня уверен, что ему необходимо туда попасть. Он бежит по тёмной, пустынной улице, но никак не может приблизиться к цели. Ангелина исчезла, но он знает, что она там, за этим жёлтым окном. Моня старается бежать, как можно быстрее, он кричит её имя, задыхается, падает и снова бежит. И вот он перед старым, покосившимся домом. Моня взбегает по лестнице, заглядывает в пустые, зловещие комнаты и в одной из них видит лежащую на длинном столе мёртвую Ангелину. Он уже не плачет, он знал, всегда знал, что они не смогут быть вместе, что она уйдёт, растает, как прозрачное, кружевное облако, гонимое ветром перед рассветом и исчезнет навсегда. Он упал на колени и коснулся лбом её холодной белоснежной руки. Ему так больно, так невыносимо больно, что её нет. Она снова, в который раз бросила его одного, убежала, исчезла, умерла… Моня в слепом яростном бессилии рушит всё вокруг, он бьётся головой о пол, лупит кулаками по столу, он хочет убить себя, хочет убить Ангелину, которая снова его оставила и которую он ненавидит в данную минуту почти также сильно, как любит. Наконец стол, на котором лежит Ангелина, переворачивается, девушка падает и Моня, с разбитыми в кровь руками, в ужасе кидается к ней. Ангелина упала лицом вниз, он подходит и осторожно берёт за плечо, пытаясь развернуть. С его рук течёт кровь, она оставляет жуткие багровые следы на белой сорочке его возлюбленной. Ему удалось положить её на спину, он убирает с бледного, тонкого, почти прозрачного лица светлые, волнистые волосы. Крови становится всё больше, он смотрит на свои руки, она сочится с них прямо на лицо Ангелины. С её волос тоже стекает кровь, он всматривается в её лицо и в ужасе пятясь, отскакивает в дальний угол. Это не она! На него, ухмыляясь, смотрит разбитная, ярко накрашенная девица, с испитым лицом и огромной грудью. Моня с ужасом и отвращением смотрит на эту, невесть откуда взявшуюся женщину, лет на пятнадцать старше его Ангелины. Лжеангелина встаёт, при этом нежная сорочка его любимой трещит от рвущего на свободу бюста, вытирает с лица кровь и, наклоняясь над ним, хрипло спрашивает:

– Может, посидим как-нибудь?

Моня смотрит на дисплей телефона, полчетвёртого. Нет, теперь он уж точно не уснёт. Даже и пытаться не стоит. Он включил ночник и взял с тумбочки книгу. Но из-за невозможности сосредоточиться, читать он тоже не в состоянии. Моня откинулся на подушку и закрыл глаза. И тут же перед ним снова всплыл с жуткой отчётливостью образ лежащей на огромном столе мёртвой и прелестной Ангелины. Настоящей, какой она была, когда он впервые увидел её. А не то чудовище, в которое она превратилась спустя одиннадцать лет. Да, на самом деле он знал, что его Ангелина жива. Более того, совсем недавно он встретил её у их общих знакомых и они разговаривали. Сначала он не мог поверить, что эта крупная, с ярким макияжем, утробным, хрипловатым смехом и глубоким декольте девица – его первая и единственная любовь. Если на то пошло, то ему и сейчас ещё в это верится слабо. Особенно если помнить, как он, до самых мельчайших подробностей, какой она была. Его Ангелина…

7.

Моня родился сильно недошенным, на двадцать восьмой неделе и весил менее двух килограмм. У него отсутствовал сосательный рефлекс, а также ногти, брови и волосы, которые просто не успели сформироваться. Вместо ушей и носа, по словам бабушки, были только слабо выраженные крошечные отверстия. Он не мог плакать, его лёгкие никак не хотели разворачиваться, а были свёрнуты в трубочки, наподобие лепестков сильно распустившейся, почти увядшей розы. Он только слабо пищал. Когда их выписали, наконец, из роддома с неутешительным прогнозом и целым букетом сопутствующих диагнозов, расписанных на четырёх листах в его карточке, за него взялась бабушка. Она парила его по нескольку раз в день в каких-то особых травах, постоянно устраивала воздушные ванны с сеансами замысловатого массажа и сложной гимнастики, гуляла с коляской каждый день в любую погоду не менее двух часов, словом вместе с его матерью была при малыше неотлучно и круглосуточно. Благодаря её заботе, Моня не только выжил, но и к трём годам мало чем отличался от своих сверстников. Разве что немного прихрамывал и почти всегда был ниже ростом и как-то мельче, что ли остальных детей. Но если в физическом отношении он отставал, так как с самого рождения рос слабым и болезненным, то в умственном развитии был не только наравне, но и часто далеко впереди ровесников. К сожалению, знали об этом только мама и бабушка. Помимо его самого, разумеется. Просто это было неочевидно. И с первого взгляда в глаза не бросалось. Поскольку Моня был очень застенчив и старался оставаться в тени. В большей степени, из-за хромоты и невзрачной внешности. Кроме того, малейшее волнение могло повлечь за собой целую лавину неприятностей. От мерзкого, квакающего заикания, неизменно вызывающее у сверстников приступы неудержимого веселья, до крови из носа и непроизвольного мочеиспускания. И это, конечно же, также предсказуемо радостно и дружно приветствовалось в любой детской социальной группе, в которой более или менее постоянно оказывался Моня. Не считая промежуточных и сравнительно безобидных стадий, выдающих его волнение или беспокойство. Например, потные руки, красные пятна на лице и шее и испарины такой, что казалось ещё немного и с его волос просто начнёт капать вода. Поэтому больше всего Моня терпеть не мог привлекать к себе внимания. Он это ненавидел даже больше, чем своих одноклассников. Он страдал потом так, что иногда просто заболевал. У него повышалась температура, начинались спазмы в животе, открывалась рвота и обнаруживались другие признаки отравления. Он и чувствовал себя так, будто чем-то отравился…Одна порция отвращения, одна порция самоуничижения, самобичевания и загнанного внутрь гнева. Настаивать два часа на лютой ненависти. Принимать по полстакана перед сном…

После одного такого, особенно тяжёлого отравления, где-то в середине первого класса, когда Моня, бледный, трясущийся в лихорадке, напоминал себя самого, только трёхлетнего, умирающего от менингита, бабушка не выдержала и пошла в школу. Неизвестно, как именно она строила беседу и о чём говорила, но только после этого Моне разрешено было отвечать письменно или после уроков. Именно в этот период, новая учительница музыки, глянув удивлённо во время переклички, на безмолвно поднятую руку бледного, тщедушного мальчишки, уточнила: «Ты – Гриша Монеев?» И когда он также молча кивнул, улыбнулась и ласково сказала: «Ну, какой же ты Монеев!? Ты просто Моня-тихоня». И кое-как успокоив взорвавшийся смехом класс, невозмутимо продолжила перекличку, даже не подозревая, какой внутренний перелом и какую невидимую бурю вызовет её случайно оброненная и совсем не безобидная фраза в душе худенького и малокровного ребёнка. И в особенности, это немедленно и намертво прилипнувшее прозвище, которое останется с ним до конца жизни.

Самым неожиданным и причудливым образом, учительница этим дурацким рифмованным обращением, совершенно не ведая того, в каком-то смысле, Моне помогла. Он не только неожиданно спокойно воспринял новую кличку, но даже был ей рад. Он как будто с её помощью отделился от самого себя. От самой уязвимой и чувствительной своей части. Гриша Монеев – это один человек, а Моня совершенно другой. А как воспринимают и как относятся к Моне – не так уж и важно, ведь это и не он вовсе, это чужак, который и ему самому не слишком-то нравится. Его настоящего никто не трогает и даже не знает. Его здесь нет, он умер. А может, просто надёжно спрятан. До поры, до времени. Как бы там ни было, но больше у Мони видимых признаков эмоционального отравления не случалось. Его тщательно взращиваемое и даже лелеемое, ставшее основополагающим чувство ненависти, постепенно и методично, перемещалось с его собственной личности на другие объекты: на внешние обстоятельства и виновных в них окружающих людей. Ответственных за всё то плохое, что случалось с ним в жизни, он назначал самостоятельно. И находились они всегда быстро и легко.

Когда Моня перешёл во второй класс, умерла его бабушка. Самый близкий ему человек. Отец ушёл из семьи, гораздо раньше. В то время его сыну не исполнилось ещё и трёх лет. От него у Мони в памяти остался только запах: резкая, но согласованная и очень шедшая к его смутному облику смесь одеколона, влажной верхней одежды, кожаной портупеи (отец был милиционером) и средства для ухода за обувью. Этот запах не только оставался с ним на протяжении многих лет, но даже снился ему, волновал, будоражил, и поднимал со дна такие пласты смутных воспоминаний, тревожных, беспокойных, о которых он даже не подозревал. Очень часто Моня всей душой стремился уловить где-нибудь в толпе хотя бы отдалённое напоминание оставшегося в памяти запаха, но вместе с тем и отчаянно боялся этого.

Оставалась, конечно, ещё мама. Добрая, заботливая, но болезненно-мнительная, тревожная и слабая. Возможно поэтому, она всегда выглядела слегка отстранённой. От него, от остальных людей, от себя самой и этого мира в целом. Моне постоянно казалось, что какая-то её часть находится в другом месте. Он не мог вспомнить случая, когда бы мать целиком и полностью присутствовала, где бы то ни было. Центром их маленькой семьи, её ядром, несомненно, была Клавдия Тихоновна, его бабушка.

Он на всю жизнь запомнил этот день. Когда он пришёл из школы чуть раньше, так как не было последнего урока, и открыл дверь, которая оказалась незапертой. Его бабушка лежала в большой комнате на диване, совершенно и окончательно мёртвая. Он это сразу понял. Моня не испугался, хотя кроме них, девятилетнего, выглядевшего, как дошкольник, мальчика и пожилой умершей женщины, в квартире никого больше не было. Моня принёс из кухни табуретку и сел рядом с бабушкой. Чтобы убедиться окончательно, он сначала позвал её: «Ба, ты умерла?» А потом потрогал за руку. Рука оказалась холодной и неприятно твёрдой. Это совсем не было похоже на хорошо ему знакомую, тёплую, немного суховатую, но всегда податливую и мягкую бабушкину ладонь. А потом Моня сидел и думал о том, где теперь его баба Клава. Ему очень хотелось это было узнать, так как что-то ему подсказывало, что то, что лежало сейчас на диване, его бабушкой считаться никак не могло. Это было похоже на историю с его матерью, на её вечное частичное неприсутствие. С той только разницей, что бабуля ушла полностью. И он уже знал, что она не вернётся. Как не вернулся отец его одноклассника Вовки, когда разбился на мотоцикле.

А ещё Моня спрашивал себя, что она сейчас чувствует, страшно ей или нет. Почему-то это казалось очень важным. Моня не знал, сколько он просидел вот так, размышляя и мысленно обращаясь к своей бабе Клаве, пока, наконец, в квартиру не вбежала перепуганная и растрёпанная мать с какими-то незнакомыми Моне людьми. Она закричала, бросилась к сыну, что-то приговаривая, стало шумно, страшно и только тогда до Мони начало доходить, что случилось что-то до такой степени ужасное и непоправимое, что ни забыть, ни стереть из памяти события этого дня он не будет в состоянии никогда. Он оттолкнул мать и, плача, убежал в свою комнату. Он злился на неё, на ту неразбериху, беспокойство и сутолоку, которую она всегда приносила с собой. Ему приятно было сидеть в тишине с бабушкой. Немного странно, быть может, и непривычно, но, в общем, хорошо и спокойно. При всей трагичности этой ситуации в ней был какой-то высший смысл, пока ещё чётко неулавливаемый Моней, но явно ощущаемый. Какая-то монументальная завершённость и беспредельная окончательность. Он всматривался в желтоватое и такое же, как и руки, неприятно-твёрдое лицо бабушки и наполнялся покоем и умиротворением. Моне казалось, что он близок к пониманию чего-то очень значительного, а может и самого важного, что только может быть в жизни, пока не пришла мать и не разрушила это.

Позднее Моня часто недоумевал, как могло так получиться, что полной сил, всегда энергичной и неутомимой бабушки, вдруг так неожиданно не стало, а его мать, болезненная, неприспособленная к этому миру, с постоянно отсутствующим и чего-то ищущим взглядом, жива.

– Как странно, думал иногда и сейчас ещё Моня, – мать, в которой присутствие жизни, надо было ещё постараться разглядеть, всё это время с ним, а бабушки, в которой он так остро нуждался, в её уверенности, силе и жажде жизни, нет уже пятнадцать лет…

Тогда, после её смерти, Моня всерьёз опасался, что им с матерью не выжить, настолько она казалась ему слабой, беспомощной и потерянной.

Всю жизнь, Клавдия Тихоновна жалела, оберегала и защищала свою дочь от трудностей. От всего того, что могло ей угрожать. В этом Клавдия Тихоновна видела не только святую материнскую обязанность, но и острую необходимость. Бабушка Мони до самого своего ухода пребывала в уверенности, что её хрупкой, рождённой не для этого жестокого мира дочери, без её неустанной помощи и заботы просто не выжить. Клавдия Тихоновна, одна поднимая дочь, жила, в полном смысле слова ради неё. Искренне веря в её выдающиеся таланты и особое предназначение. В своё время, Ирина, мама Мони, ушла из консерватории, чтобы всю себя, по примеру своей матери, посвятить своему слабенькому и болезненному сыну. Но Клавдия Тихоновна была тогда здорова и полна сил, к тому же после откровенного мезальянса, совершённого её одураченной дочерью, разумеется, под давлением «этого животного», отца Мони, она жаждала нового объекта для любви и заботы. Так что, по большому счёту, жертва эта оказалась напрасной. Тем не менее, Моня, ненавязчивыми, но регулярными стараниями своей бабушки, по своему истолковывавшей отсутствующий взгляд и общую непричастность матери к жизни вообще, и к ним двоим, в частности, всё детство рос под гнётом неявной, но вполне ощущаемой вины. Прямо его никто, конечно же, не обвинял, да и вслух об этом вообще не говорилось, но, как-то так всё мягко обставлялось, с такими подробными и интересными рассказами бабушки о незаурядных талантах матери, её многообещающей музыкальной одарённости, а также коварстве и предательстве его отца, что с самого рождения Моня чувствовал, что каким-то неведомым образом и, в особенности, своим незапланированным рождением помешал несомненному профессиональному расцвету матери, и, как следствие, взлёту её головокружительной и блистательной музыкальной карьеры.

Тем не менее, голодной смертью после ухода бабушки они не умерли. Болезненная, манерная и капризная мать, не имеющая трудового стажа, лишь изредка и нерегулярно подрабатывающая частными уроками, после того, как проводила на вечный покой Клавдию Тихоновну, встряхнулась, спустилась с какой-то своей Нигделандии на землю, осмотрелась по сторонам и разглядела щуплого, молчаливого мальчишку, с серьёзным не по годам, и как будто застывшим взглядом.

Ирина устроилась в краеведческий музей и через два года уже была заместителем директора по научно-исследовательской работе. И очень сердилась, когда подросший Моня подсмеивался над тем, что какая может быть научно-исследовательская работа в их допотопном музее, в который они ходили классом, чуть ли не каждый год, и где известен был каждый стенд и каждый уголок.

Следующий раз Моня столкнулся со смертью в четырнадцать лет. Когда они с матерью поехали на похороны его отца. Именно там он и встретил Ангелину, свою сводную сестру, о существовании которой даже не догадывался. Более того, присутствовать там категорически отказывался. Моня не понимал для чего им ехать на похороны к человеку, которого он даже не знает. И который все эти годы не хотел знать его, своего сына. Хотя жил, как выяснилось в тридцати километрах. Мать, немного помявшись, нехотя, но под давлением сына-подростка и собственных воспоминаний, всё более воодушевляясь, стала рассказывать:

– Да нет, сынок, хотел… Очень хотел… Хотел знать, видеть и участвовать… Да только бабушка Клава твоя, царствие небесное, запретила ему приближаться даже. Конечно, у неё была причина так к отцу твоему относится, у него ведь через год после твоего рождения дочка появилась… Обидно ей было за меня, понимаешь? А я против матери пойти не смогла бы ни за что. Ты же помнишь, какая она была. Сильная, властная, всю жизнь кому-то помогающая и кого-то поддерживающая. Сначала своих родителей досматривала, они оба лежачие после инсульта были, потом муж, инвалидом с войны пришёл, а затем и нас с тобой на себе тащила… Нет, ты не подумай, отец твой всё время предлагал переехать, снять жильё, они ведь с бабушкой не выносили друг друга с самого первого дня. Мама даже на свадьбу не пошла. Только я уходить от неё побоялась, трусливая была и глупая. Тем более ты ведь родился, – крохотный, слабенький, если бы не баба Клава твоя, ты, наверное, и не выжил бы…Он и помогал всегда, особенно, после того, как мы вдвоём остались. Как бы мы жили на мою копеечную зарплату музейного работника, можешь себе представить? А не приезжал, потому что в другой стране находился. Он, как из органов ушёл, занялся бизнесом, женился на еврейке и уехал в Израиль. Сразу после развала, в 90-х. Десять лет почти прожили они там, а недавно вернулись… Не знаю почему, но только на родину его потянуло, может почувствовал что-то. И трёх месяцев после приезда не прошло, как умер. Ехал с женой в своей машине, почувствовал себя плохо, едва успел остановиться, а затем упал лицом на руль и умер. Сердце остановилось… Вот жизнь человеческая, – продолжала мать, – Ты знаешь, ведь у него даже насморка не было никогда, и с какой стороны находится сердце он даже не задумывался, и вот такая мгновенная смерть от инфаркта… Ирина замолчала и посмотрела на сына с таким видом, будто сомневалась не было ли сказано ею чего-нибудь лишнего, что может каким-то образом обеспокоить сына или как-то смутить его. А может она просто раздумывала, продолжать или нет. Моня был несколько удивлён, его немногословная и очень сдержанная мать редко пускалась в подобного рода откровения, да ещё и связанные с её взаимоотношениями с отцом. Если не считать регулярных, однобоких и субъективно-окончательных сентенций бабушки, эта тема в их семье была под негласным запретом. И обладающий, как они полагали, тонкой душевной организацией их внук и сын, чувствовал это с самого своего рождения.

Моня с грустной усмешкой взглянул на мать. А она выжидательно, каким-то заискивающим взглядом смотрела на него. Моне было неприятно видеть её извиняющуюся улыбку, смешные завитушки на маленькой, круглой голове, (зачем она делает эту идиотскую причёску?) и в целом, её уценённо-жалкий вид, и он отвернулся. Ему совсем не хотелось ей помогать.

– Сама начала, сама пусть и выпутывается, – с внезапно нахлынувшей на него злостью подумал он.

– Сынок, – вздохнула, наконец, мать, – Отец был довольно обеспеченным человеком… Оказывается, он заранее составил завещание, по которому тебе причитается некоторая сумма… Причём, его жена была в курсе дела уже тогда, и считает это вполне справедливым… Ещё и поэтому, я полагаю, нужно съездить, ты согласен со мной? Заодно и с сестрой своей познакомился бы… Моня засмеялся, так вот, оказывается, в чём дело, ну конечно! А он-то, дурень развесил уши, чего это, думает, мать вдруг так разоткровенничалась. К чему было всю эту историю рассказывать? Он прекрасно бы обошёлся без этих подробностей. Сказала бы просто, надо ехать, и точка. Проводить, так сказать, в последний путь, чтобы потом было проще забрать свою долю. Кто он такой, чтобы отказываться?

И хотя Моня уверял себя, что ничего не хочет знать ни о каких-то непонятных сёстрах, ни об их благородных матерях, ни о том, по какой причине, мужчина в расцвете лет вдруг решает составить завещание, было всё равно любопытно. К тому же категорический отказ, наверняка бы усложнил и без того не самые простые отношения с матерью. А главное, он без содрогания не мог представить, как она будет находиться там, среди чужих людей совсем одна, такая нелепая, сконфуженная и жалкая.

И Моня с матерью поехал на похороны человека, от которого в его памяти остался только запах из далёкого прошлого. Он почти равнодушно смотрел на чужое лицо с синюшным оттенком, бескровными нитками губ и ввалившимися глазницами и не ощущал ровным ничего. Почему-то он был уверен, что от него все чего-то ждут. Каких-то проявлений, или хотя бы намёка на какие-то чувства, к которым он не был готов, и которых не испытывал. Чем больше он находился среди незнакомых и мрачных мужчин и женщин, с колючими, изучающими взглядами, тем больше злился на себя, на этих людей, которые неизвестно чего от него ждут и на мать, притащившую его в этот чужой дом в незнакомом городе. Моня развернулся, чтобы отойти куда-нибудь подальше от посторонних глаз и тут увидел её. Девочку-фею. Худенькую, высокую, и будто прозрачную. Кожа её была настолько тонкой, что казалось, подсвечивается изнутри тёплым, нежно-розовым светом. Её печальные глаза на заплаканном лице, большие, с лёгким зеленоватым оттенком смотрели одновременно заинтересованно и грустно. Светлые, с перламутровым блеском волосы были схвачены сзади чёрной бархатной лентой и пышным, спиральным веером опускались на плечи и спину, задрапированные чёрным пальто. Весь её образ, эта тонкая, неявная полупрозрачность сообщала зрителю о некой эфемерности, бесплотности и ускользающем, неверном видении.

Она настолько разительно отличалась от всех тех, с кем он сталкивался до сих пор, и настолько входила в диссонанс со всей этой окружающей обстановкой, что Моня остолбенел и замер на месте. Каким-то образом, девочка поняла, что творится в его душе. Она просто взяла его за руку и сказала:

– Я знаю, ты – Гриша, пойдём со мной…

Вот так он впервые увидел её, Ангелину. Ну конечно, разве могло у неё быть другое имя? В ней вообще мало было от обычной, земной девчонки. По крайней мере, так казалось Моне. Когда он увидел её, то на какое-то время забыл, как дышать. Он был уверен, что немедленно задохнётся. И тогда же совершенно отчётливо понял, что не хочет, и вряд ли уже сможет без неё жить. В тот момент, когда Ангелина так просто и легко заговорила с ним, да ещё и взяла при всех за руку, он едва не потерял сознание. Но вместе с тем, был за это отчаянно благодарен, главным образом потому, что сам ни за что не решился бы сделать первый шаг. Даже под страхом смерти. Он толком не осознавал, кого следует благодарить за это чудесное явление по имени Ангелина, но, похоже, именно в тот момент уверовал в бога. Моня готов был молиться на неё, и в его понимании, это совсем не было заблуждением. Он был уверен, что она явилась сюда с определённой миссией, имея явно неземное происхождение. Даже после того, как они познакомились, затем стали встречаться, для чего он по воскресеньям приезжал в её город, а в ожидании этих встреч, могли часами разговаривать по телефону, в его голову всё равно время от времени закрадывалась мысль о том, что всё это настолько призрачно и иллюзорно, что скорее похоже на плод его разыгравшейся не на шутку фантазии. И на самом деле никакой Ангелины не существует, и никого он не ждёт в условленном месте несколько часов, приезжая какого-то чёрта с первой электричкой в самый лучший город мира, город, где живёт его любовь, потому что этого не может быть, особенно с таким, как он, и ещё потому, что не может быть никогда. Он не помнил, спал ли он в этот период вообще или нет, что ел, с кем разговаривал… Моня не помнил ничего, он словно находился в другой реальности. Он жил от воскресенья до воскресенья. И гнал из головы, нередко всплывающие мысли о том, к чему всё это приведёт, и что же будет дальше. Рядом с Ангелиной ему было просто хорошо. Глядя в её прозрачно-зелёные глаза, он становился самим собой, потому что Моня-тихоня куда-то исчезал. И на его месте появлялся Гриша Монеев: интересный, остроумный и весёлый. Самым большим счастьем тогда для него было брать её осторожно за руку в кинотеатре, или смотреть, как она смеётся его шуткам, и замечать, как от лучистых с прозеленью глаз посылаются во все стороны лучи, проникая и безболезненно раня его в самое сердце. А ещё он любил просто сидеть с ней рядом, но только, чтобы она подольше не говорила о том, что ей пора домой. И проводив её, долго стоять перед уже хорошо знакомым домом, отмерять бесконечным вышагиванием разбегающиеся перед ним тропинки, постоянно бросая взгляды на её окна, и ожидая, не мелькнёт ли в них знакомая тоненькая фигурка, а потом, вспомнив про время, сломя голову бежать на вокзал, в надежде успеть на последнюю электричку.

Началом конца стало невинное замечание его матери, как бы, между прочим, что его регулярные встречи с сестрой, выглядят достаточно странно, и кое-кому не слишком нравятся. А потом вдруг Ангелина сама приехала к нему среди недели, и он встретился с ней возле школы. Моня навсегда запомнил этот яркий и солнечный день в середине мая. Стояла уже по-настоящему летняя погода. Ангелина шла ему навстречу в длинном белом платье, с распущенными волосами и печальной улыбкой. Бесконечно прекрасная и столь же далёкая. Она ещё не произнесла ничего, но он уже знал, что они расстанутся. Он всегда это знал, всегда чувствовал, с самой первой минуты их знакомства.

– Отойдём куда-нибудь… У меня мало времени, мама уехала рано утром по делам, а я вместо школы сразу на вокзал… Моня молча взял её за руку, и они не сговариваясь, быстро пошли в сторону парка.

В тот день Моня не вернулся в школу. Домой он тоже не пошёл. Проводив Ангелину, он бесцельно, до одурения, шатался по улицам, которых не узнавал, и которых даже не заметил. Пока, в конце концов, не оказался в том же парке, на той же лавочке, на которой несколько часов назад он сидел с Ангелиной, возле лебединого пруда, только без всяких лебедей. Когда-то давно тут жила лебединая пара. Моня помнит, как кормил их хлебом вместе с матерью. А потом однажды ночью они бесследно исчезли. И больше здесь этих птиц никогда не было. Хотя место это в городе любили, и упрямо продолжали называть лебединым прудом. В самом центре водоёма покачивался совершенно пустой, и от того, кажущийся ещё более одиноким и заброшенным лебединый домик. Моня смотрел на это деревянное, почерневшее от старости и влаги строение, и беззвучно повторял: «Вот и всё…, вот и всё…» Так он продолжал сидеть, не двигаясь, всё на той же скамейке глядя в одну точку, даже когда пошёл дождь.

По всей вероятности, это было действительно всё. Ангелина сказала, что им не стоит больше видеться. Тем более, тайком. Потому что они брат и сестра. А братьям и сёстрам можно встречаться совершенно открыто. А дальше Ангелина сказала такое, о чём он и сам постоянно думал. Но изо всех сил, внутренне зажмурившись, гнал эти мысли. Потому что от них ему становилось больно и страшно. Она подняла на него свои прозрачные, словно до предела наполненные влагой глаза, с тускло поблёскивающими в них грустными искорками, и твёрдо сказала, что не хочет, чтобы он был ей братом. И больше всего хотела бы, чтобы они были совершенно посторонними друг другу. Моня остановившимся взглядом, не мигая, смотрел на её лицо и чуть слышно произнёс: «Я тоже…» А потом она добавила, что больше они встречаться не будут. Никогда. Потому что то, что они делают, называется преступная связь. Так сказала её мать. А она, Ангелина, не хочет находиться в преступной связи с собственным братом. И совершенно не важно, что ничего такого они не делали, и ни в какой связи не состояли. Родителям всё равно ничего не объяснишь, и не докажешь. А когда они поднялись с лавочки, потому что уже нужно было уходить, Ангелина положила ему руки на плечи и поцеловала. И когда они ждали её электричку, она ещё раз поцеловала его. А он больше всего в этот момент боялся заплакать. Он стоял и смотрел в пустоту, потому что электричка, увозившая его любимую, а ему казалось, что и часть его самого, самую главную часть, основное его содержание, оставив на перроне только жалкое его подобие, никчёмную оболочку, давно уехала. А он всё продолжал видеть в окне заплаканное, но улыбающееся лицо Ангелины и чувствовал, что его трясёт мелкой дрожью. Он понял, что снова отравился, и на этот раз очень серьёзно. Невысказанная, грубо оборванная и не выпущенная на свободу любовь, начала превращаться в сильнодействующий яд. Постепенно модифицируясь в хорошо знакомую ему взвесь ненависти и страха.

Своей кульминации достигла она в тот день, когда мать, глядя, как он невыносимо долго и монотонно размешивает в кружке чай, протягивая ему бутерброд с сыром, осторожно произнесла:

– Ты успел попрощаться с сестрой? И встретив его недоумевающий взгляд, пояснила:

– Ну, они же уезжают на днях, в этот свой Израиль, – и, заметив, как мгновенно отхлынула кровь от лица её сына, и с какой мультипликационной, противоестественной скоростью, превращается оно в землисто-серую, страдальческую и постаревшую маску, испуганно добавила:

– Господи! Да ты что, ничего не знал? Ну как же она тебе не сказала, вы же встречались? Гриша! – бросилась она за ним в прихожую, – Ты куда, сынок? Да, послушай меня, может это и к лучшему, я же вижу, как ты к ней относишься… Так случается в жизни… Но нельзя этого, она ведь сестра твоя, понимаешь?

– Не сестра она мне, ясно?! И не смей называть её так… – Моня на мгновение повернулся к матери, и она отшатнулась от полыхнувшей в его глазах ярости…

– Нужно перетерпеть, Гриша…– уже тише сказала она, – Потом легче будет… – последние слова Ирина крикнула уже в пролёт лестничного марша. Ответом ей была хлопнувшая, за выбежавшим сыном, с тяжёлым, натужным лязгом железная дверь подъезда.

Вот, пожалуй, и всё. На этом историю первой, и как выяснится, последней любви пятнадцатилетнего Гриши Монеева, в миру Мони, можно было бы закончить. Если бы с неё, как раз, всё только не начиналось.

А с Ангелиной перед её отъездом, он так и не увиделся. Был только один телефонный разговор, во время которого она сказала, что это ни к чему. А на его вопрос, почему она решила не сообщать ему об отъезде, она, сделав паузу, ответила:

– А что бы это изменило?

Моня хотел закричать в трубку, что всё, быть может, всё бы это изменило, но понял, что она права. Это ни на что бы ни повлияло, потому что он слабый и никчёмный. Он ни в состоянии никого защитить и ни на что повлиять. Поэтому с ним и происходит то, что происходит.

Но оказалось, что расстались они не навсегда. Через одиннадцать лет Ангелина вернулась. И когда Моня увидел, как изменилась его прелестная девочка с прозрачными глазами, то тогда же подумал, что лучше бы она умерла.

8.

Капитан Воронцов смотрел на бледного испуганного человека с взъерошенной причёской и суетливыми пальцами, ни на одну минуту не остающимися в покое, и в который раз подумал о том, что они снова напрасно теряют драгоценное время. Но процедуру допроса необходимо было завершить.

– Так, Федорчук, я не спрашиваю тебя, что ты делал потом. Меня интересует, куда ты направился сразу после того, как вышёл из клуба вместе с девушкой? Улавливаешь разницу или тебе популярно объяснить? Парень облизнул пересохшие губы, машинально пригладил волосы, после чего отдельные вихры упрямо возвратились в исходное положение:

– Да не вёл я её никуда, говорю же, потанцевали немного, а потом я решил на улицу выйти, на свежий воздух, – Максим Федорчук, задержанный, как подозреваемый по делу об убийстве с особой жестокостью двадцатитрёхлетней Ангелины Огинской, вздрогнув, быстро обернулся на звук хлопнувшей за Беликовым двери:

– Да я вам клянусь, я её знать не знаю, даже имени не запомнил, говорю же, пьяный был… Я вообще, со своей тёлкой должен был там встретиться, да только она не пришла, а эта Анжелика…

– Ангелина, – автоматически поправил Воронцов.

– Ну да один хрен, я даже не помню, чтобы с ней специально выходил, закуриваю, а тут она, тоже уже здорово вмазанная, – сигареткой, мол, не угостишь? Она мне и не понравилась, кстати. Тем более мочить её, на фига, спрашивается?

– О чём вы говорили? Давай, Федорчук, напрягись.

– Да ни о чём, что я помню что ли… О природе, о погоде… А, ей вроде позвонил потом кто-то, она мне махнула, и отошла… Вот и всё, а я такси взял и домой поехал, даже внутрь уже не заходил, чтоб с пацанами попрощаться, так как почувствовал, что слабею очень… Чего вы ко мне конкретно пристали? Да это кто угодно мог быть, она там часто тусуется, я её несколько раз видел, и каждый раз кто-нибудь да ошивался возле неё… Федорчук громко шмыгнул носом, закинул ногу на ногу, обхватив себя за пояс руками и отвернулся от Воронцова, мерно покачиваясь на стуле.

– Да потому что, по нашим сведениям, ты последний, кто видел девушку живой, понимаешь? То есть, как нам известно, в районе двух часов ночи, вы мило беседуете, как раз под камерой видеонаблюдения, затем девушка быстро уходит, а ты, Федорчук, именно ты, идёшь за ней следом… После этого она пропадает…

– Да не за ней я шёл! – вскочил со стула тот, – А хотел бомбилу поймать на пятачке, домой мне надо было, – в голосе парня явно стали проскакивать слезливые нотки, – Я даже не смотрел, в какую сторону она пошла, клянусь вам! Мне реально хреново было, я свою норму знаю, поэтому и заторопился, – он всхлипнул и снова шумно потянул носом. «Этого ещё не хватало», – раздражённо подумал Воронцов. А вслух сказал:

– Тебя никто не обвиняет, Максим, успокойся, – ведётся следствие, мы обязаны отработать все версии, и нам было бы легче со всем этим разобраться, если бы ты обстоятельно и подробно рассказал о том, что происходило в тот вечер. Поэтому, не нервничай и не суетись, а ещё раз постарайся вспомнить: во сколько ты пришёл в клуб, при каких обстоятельствах увидел Ангелину, может быть запомнил кого-то, или тебе показалось что-то подозрительным, в котором часу ты оказался дома, кто это может подтвердить…

После очередного бесполезного допроса, Сергей Воронцов, сцепив руки на затылке, откинулся на спинку кресла. Каким-то шестым, но тотально довлеющим над всеми остальными чувством, он понимал, что оба эти убийства, совершил один и тот же человек, при этом, не обязательно серийный убийца. И дело даже не в совпадающих по некоторым признакам характере этих преступлений, не в их общей изуверской жестокости, и не в этих письмах-откровениях, размещаемых в социальной сети, которые, кстати, первой обнаружила его старшая дочь, а вовсе не их хвалёные спецы из особого отдела. Нет, дело было в другом. У обоих преступлений был одинаково явный, хотя и едва уловимый душок. Адская смесь ненависти, скрытого гнева и животного страха, тщательно маскируемого под агрессию. Капитан Воронцов всей своей кожей, всеми фибрами ощущал этот запах. Для него он был настолько явственным и раздражающим, что поднимал в нём какие-то скрытые, тёмные пласты из прошлого, те воспоминания, чувства и переживания, о которых он давно забыл или сознательно избегал. Он будил в нём звериное чутьё, о котором Воронцов даже не подозревал. Ему оставалось только идти по следу.

Но как совершенно верно заметил майор Васильев, запах к делу не пришьёшь. Капитан чувствовал себя связанным по рукам и ногам, так как в отделе даже слышать не хотели об объединении этих дел. Кроме того, папка с делом об убийстве Киры Станичной, уже лежала на столе Беликова. И вот, почти два с половиной месяца они занимаются тем, что допрашивают, по мере поступления, то тех, то других подозреваемых, и почти всегда это происходит многократно и по-прежнему с нулевым результатом. Сначала провозились с перепуганным на всю оставшуюся жизнь, несчастным Пестрыкиным. Затем, во время расследования убийства Киры, основными подозреваемыми, в порядке живой очереди, стали родной дядя и два её одноклассника. А теперь вот, нужно отработать этого дурня Федорчука. Самое главное, что с первого допроса было понятно, что никакой он не убийца, и вообще не при делах, но требуется изображать кипучую деятельность, отчитываться о проделанной работе…

– Черт бы её побрал, – раздражённо бросил он в продолжение своих мыслей вслух, с грохотом отодвинув стол и подходя к окну. Июнь заканчивался, а вместе с ним, казалось, подходит к концу и лето. Небо снова было затянуто тяжёлыми, грязно-лиловыми облаками. Снова начал накрапывать тягостный и занудный дождик, обещая лопающими, множественными пузырями на лужах, порывистым ветром и общей свинцово-пасмурной атмосферой, быть нескончаемо долгим, по-осеннему холодным и по возможности, максимально противным. Настроение у Сергея Воронцова было под стать погоде. Он снова подумал о том, что теперь всё ещё больше усложнится, так как начальство подсунуло ему хотя и довольно тощую, но сильно отвлекающую своим хрюканьем и виртуозным умением совать нос не в свои дела, и постоянной привычкой вечно путаться под ногами, свинью в виде следователя Юрия Александровича Беликова. То, что они не просто топчутся на месте, а вернулись, по сути, в ту самую исходную точку, в которой находились два с половиной месяца назад, его несомненная заслуга, в том числе. Говорить с ним о том, что нельзя разделять эти дела, такая же трата времени, как беседа с только что благополучно отпущенным с подпиской о невыезде, Максимом Федорчуком о причинно-следственных связях.

Сергей ушёл в свои мысли настолько, что не сразу услышал, как в кабинет зашёл Беликов. Вернувшись к своему столу и просматривая записи, Воронцов поднял голову:

– Юра, у тебя по делу этой школьницы Станичной проходил некто Григорий Монеев, студент, так? Он же был репетитором убитой девочки… Ты с ним беседовал? Как он тебе? Беликов пожал плечами:

– Да никак… Маленький, невзрачный, хромой и очень близорукий, – Беликов замолчал, как бы что-то вспоминая, – Он инвалид, по-моему, ну, во всяком случае, болезненный очень. Беликов внимательно посмотрел на Сергея:

– А зачем вам? Он, как свидетель проходил, у него алиби железное, я проверял… Воронцов рассеянно кивнул, думая о своём:

– Ясно… Дай-ка мне папку по этой Кире Станичной, Юра, кое-что проверить хочу, – продолжая размышлять и намеренно не замечая недовольного выражения лица своего коллеги, вставил Сергей.

Беликов, выдержав паузу, нахмурился:

– Для чего, Сергей Николаевич? Дело находится официально в моём ведомстве, и я не понимаю…

– Юра, – перебил его Воронцов, – Дело у нас одно – найти убийцу, и ради этого, полагаю, можно засунуть свои амбиции… куда подальше… Сейчас у меня, к сожалению, больше нет ни времени, ни желания, доводить до твоего, или чьего бы то ни было сведения, очевидные вещи. Например, то, что неспособность отдельных представителей следственного комитета увидеть связанные преступления, – это именно то, что позволит совершать их снова и снова. И уже не глядя на следователя-криминалиста Юрия Беликова, с каменным лицом и плотно сжатыми губами, опустившего ему папку на стол, он раскрыл оба дела и начал просматривать их с самого начала. Протоколы допросов, свидетельские показания, фото- и видеоматериалы, результаты бесчисленных экспертиз и их анализ… Глядя на фотографии двух, зверски убитых девушек, он задумался. Несмотря на разницу в возрасте и телосложении, у них много общего. Обе тёмно-русые, светлоглазые, с правильными чертами лица, белокожие. У обеих ярко выражена феминность, они откровенно сексуальны. Даже Кира, ещё по-девичьи тоненькая, тем не менее, была физически прекрасно развита и, несмотря на свой юный возраст, уже отнюдь не девственница. Причём не только внешнее сходство бросалось в глаза. Они, как сёстры были похожи своим лёгким, так сказать, скользящим отношением к жизни. Хотя одна прожила большую часть жизни за границей, вышла там замуж и уже успела развестись, а другая ещё не выпорхнула даже из родительского гнезда. У каждой из них огромное количество друзей, связей и контактов, большинство из которых – виртуальные. Обе имеют не слишком хорошую репутацию и предъявляют не самые высокие требования к морально-нравственному облику. Как к своему собственному, так и окружающих. Но, самое главное, опять вернулся к этой теме Воронцов, как такое возможно, чтобы ни одной ниточки, ни одного следа, ни одного мало-мальски внятного свидетеля. За его почти десятилетнюю практику он такого не помнил. Одно из двух, или преступник невероятно умён и предусмотрителен, или они идут по ложному следу.

Около семи вечера, осторожно, будто опасаясь нарушить ход его мыслей, скорбно звякнул и тут же смущённо замолчал телефон. Это пришло сообщение от жены, что она задержится сегодня, у них назначена встреча с торговыми представителями их фирмы. Сергей усмехнулся: без неё, понятно, их фирме никак на этом мероприятии не обойтись. Мысли его незаметно изменили направление. Женаты они с Мариной почти шестнадцать лет. Две дочери, старшей в этом году исполнилось пятнадцать, а младшая в четвёртом классе. Сергей всегда считал, что у него образцовая семья. С Маринкой всю жизнь с полуслова, с полувзгляда понимали друг друга. Никогда не слышал от неё ни обычного в их среде бабского нытья по поводу его работы, ни угроз, ни манипуляций, ни жалоб. Но в последнее время, они с женой заметно отдалились друг от друга. Воронцов поморщился от банальности и пошлой затёртости этой фразы. Но дело, увы, обстояло именно так. На самом деле, нужно было давно признать это, и начать уже что-то делать. Хотя внешне всё выглядело почти так же как обычно. Марина была мила и внимательна, а Сергей молчалив и предупредительно-сдержан. Но появилась между ними какая-то полоса отчуждения, какой-то холодок и напряжённый разлом, куда незаметно провалились их вечерние разговоры по душам, моментально возникающий, лёгкий, как майский ветерок, заливистый Маринкин смех, когда она, запрокидывая голову, махала руками в его сторону, давая понять, чтобы он, Сергей, немедленно перестал её смешить. Куда-то незаметно исчезли их общие друзья, у них сейчас у каждого свой круг общения. Он уже и не вспомнит, когда они принимали гостей или сами куда-нибудь ходили. Всё их общение сводится к обсуждению текущих вопросов, касающихся детей или семьи в целом. Когда это случилось? Сергей не знал точно. Но хорошо заметным стало после его двух подряд мужских фиаско в постели. А после этого появился страх. Противный, липкий, забирающий остатки сил. Никогда ещё по этой части проблем у него не возникало. И опыта такого не было. Сравнить ему было не с чем, и что следует делать в таких случаях, он тоже не знал. Поэтому всё оставалось, как есть. Марина после первого такого эпизода, принялась его успокаивать, пенять на работу, отсутствие отдыха и нервные перегрузки, но он, будучи не столько расстроенным, сколько обескураженным, совсем недолго её слушал, а потом и вовсе оборвал. Причём довольно резко. А во второй раз, он просто взял подушку и ушёл на диван в гостиную. Демонстративно и молча. Только что дверью не хлопнул. Как будто жена была виновата в чём-то. А может быть, он, таким образом, сам себя наказывал за что-то. Больше Марина попыток поговорить на эту тему не предпринимала. А он хотя и вернулся в спальню, ложился или гораздо раньше жены, изображая смертельно уставшего, или гораздо позже. Марина только неопределённо улыбалась, глядя куда-то поверх его головы, когда он, желая ей «Спокойной ночи», говорил о том, что ему необходимо кое над чем ещё поработать, или досмотреть фильм, или глянуть почту, или… Строго говоря, они и разговаривать-то почти перестали. А ещё через время, у его жены стали всё чаще случаться непредвиденные задержки на работе, или затянувшиеся встречи с партнёрами, или внезапно организованные посиделки с подругами (там только женщины, тебе будет неинтересно) и даже командировки. Может, конечно, он себя и накручивал, но от этого, как говорится, не легче. Резко зазвонил телефон:

– Воронцов?! Так и думал, что ещё застану… Это Терентьев с угро,… бери своих ребят и подъезжай на Маяковского. Адресок сейчас скину. У нас, Серёга, ещё один труп… Очень, знаешь, специфический… Всё, как ты любишь… Но на этот раз юноша бледный, со взором горящим…

9.

Незадолго до того, как из небытия воскресла, и вскоре туда же отправилась вновь, но теперь уже навсегда, Ангелина, у Мони появился друг. Моня этому обстоятельству почти не удивился. И принял эти изменения в своей жизни, спокойно и уверенно. Не то чтобы он заранее знал, что так будет, но, в принципе был к этому готов. В течение жизни, у Гриши Монеева было время выявить некую закономерность, которая заключалась в том, что у него никогда не было так, чтобы всё и сразу. И во всех сферах. И всего достаточно и даже с лихвой, только успевай поворачиваться. Чтобы успех и веселье, и лёгкость общения, и искрящаяся простота. Нет, так не было. В Мониной жизни всё чётко дозировано и строго по рецепту. Словом, не жизнь, а номенклатурный бланк. Ничего лишнего, ничего в избытке. А если что и получалось, то через боль или стыд, или каторжный труд и кровавые мозоли, наподобие тех, что часто оставляли на его ногах ортопедические ботинки. Да и те крохи, которые ему доставались, выматывали так, что сил радоваться или, тем более, стремиться к большему, уже не было. Или оно просто переставало казаться важным. Но и слишком уж очевидных пустот или зияющей бреши тоже не наблюдалось. Когда Ангелина ушла в первый раз, спустя время появилась Лерка. Стараясь избежать её чрезмерного натиска и утомлявшей его привязанности, он, время от времени отгораживался, защищая свою автономность, и, тем самым, освобождал, как выяснилось, место для новых действующих лиц в своей жизненной истории. Таковыми стали, например, в порядке живой очереди, Кира и Олег. Каждый обозначил своё присутствие. Каждый из них оставил на драматургическом полотне Мониной жизни, свой, отличный от других по значимости, длительности пребывания и глубине воздействия, след. Свои краски, свой запах, своё отношение и свою боль.

Олег, например, появился почти из ниоткуда. Просто материализовался и всё. А чем ещё можно объяснить, его неожиданное возникновение перед объективом Мониного фотоаппарата, где ещё секунду назад никого не было. Просто взял и нарисовался, широко улыбаясь при этом. А потом протянул руку и сказал: «Привет… Меня Олег зовут»…

У него была хорошая улыбка, открытая и радостная. С участием глаз и чего-то ещё. Того что не видно, но что очень хорошо чувствуется. Моня завидовал таким людям, которые могут вот так запросто подойти к незнакомому человеку в парке, протянуть руку и сказать: «Привет!» И назвать своё имя. И при этом легко и искренне улыбаться, будто ни секунды не сомневаются в ответной радости и симпатии. Моня так не мог. Даже если бы очень захотел. Непосредственность Олега удивляла его только в самом начале знакомства. Очень скоро он понял, что для его нового приятеля – такое поведение совершенно естественно. Олег так жил и именно так взаимодействовал с миром.

В нём самом, в его манере общения что-то явно подкупало. Он не вызывал раздражения, как можно было бы предположить, он вызывал симпатию. Поэтому Моня, лишь долю секунды, поколебавшись, протянул руку и представился:

– Григорий.

Оказалось, что Олег серьёзно занимается фотографией и после окончания учёбы в Европе, ещё год стажировался в Нью-Йорке, в студии известного мастера. А потом они разглядывали то, что Моня успел отснять. За это время Олег говорил, практически не делая пауз. За короткое время Моня получил огромное количество информации, касающейся частной жизни Олега. Выслушал его мнение по поводу самых разных вопросов: от проблем российского образования и преимуществ двойного гражданства, до опровергнувшей саму себя идеи толерантности, равно как и службы в армии. Отдельным эшелоном шёл ряд сравнительных характеристик, предваряющих развёрнутый анализ технических параметров фототехники некоторых известных фирм. Кроме того, в одном из коротких промежутков между высказываниями, ненавязчиво и радушно, с детской непосредственностью и категорическим неприятием отказа, Моня был приглашён в гости к Олегу для просмотра его, как он называл, фотоэтюдов. Гриша принял приглашение. Хотя и усмехнулся про себя, вспомнив свою коллекцию и ощутив при этом, в нижней части туловища, хорошо ему знакомый холодок.

Олег был высоким, светлоглазым и тонкокостным. Это было полнейшим безумием, это было непостижимо, но Олег чем-то неуловимо напоминал юную Ангелину.

– Я схожу с ума, – обречённо констатировал про себя Моня, – Этого просто не может быть, – подводил он каждый раз печальный итог, но почти бессознательно, под влиянием неведомых импульсов, продолжал подмечать, регистрировать и проводить аналогии между видимыми только ему, схожими чертами.

Та же мягкость спрятанной в уголках рта, едва сдерживаемой, не полностью раскрытой улыбки. Та же грациозность и плавность в движении. Та же утончённость и изящество, только подаваемое в разных формах. Как одно и то же сложное блюдо, приготовленное совершенно разными, но почти в равной степени высококлассными мастерами, каждый из которых использует в работе свои личные находки и секреты. А самое главное, тот же пытливый взгляд светлых, лучистых глаз, выгодно контрастирующих у Олега с тёмными, размашистыми бровями, а у Ангелины с каштановыми, густыми ресницами.

Олег воспитывался у приёмных родителей. В шестилетнем, вполне сознательном возрасте, его усыновила обеспеченная семейная пара. Приёмный отец был высокопоставленным чиновником и некоторое время назад, даже баллотировался в депутаты областного законодательного собрания. Но в самый разгар предвыборной гонки, свою кандидатуру ему пришлось снять из-за тёмной истории с убийством его конкурента. Это было дело, которое вёл Беликов, и в котором приёмный отец Олега каким-то образом оказался замешен. У матери был собственный туристический бизнес, дома она, практически, не бывала. Чем лучше Моня узнавал Олега, тем больше удивлялся, как удалось ему, воспитываясь в этой семье, остаться тем, кем он, вероятно, и был задуман создателем. Сохранив при всём этом себя и свою душевную чистоту. Например, Олег уже в десятилетнем возрасте прекрасно был осведомлён о том, что его усыновление, – это, в большей степени, тонкий психологический ход для продвижения его приёмного отца по шаткой, но блистательной и манящей политической лестнице. При этом не было похоже, чтобы Олега сильно задевало прохладное к нему отношение приёмных родителей. Или их взаимное, многократно оговоренное, условно-доброжелательное взаимодействие, с целью создания благоприятного для родительской карьеры имиджа счастливой семьи. Олег даже сочувствовал отцу, что цель, к которой тот шёл много лет, к которой так стремился, лопнула в один момент, как мыльный пузырь. Олег искренне сокрушался: увы, то, на что отец делал главную ставку, не осуществилось. Надо же, как неудачно всё сложилось для него, взял да и подстрелил кто-то главного отцовского оппонента. И, главное, как не вовремя…

Олег был говорлив и чрезвычайно коммуникабелен. Было заметно, что он получает колоссальное наслаждение не только от звуков собственного голоса, но от самого содержания своей устной речи и особенностей построения выразительных лексических оборотов.

Они быстро сошлись, хотя были совершенно не похожи. Высокий, стройный Олег с миловидным, по-девичьи нежным лицом, откинутой назад, перламутрово-русой гривой волос и приземистый, с правильными, но тонкими и жестковатыми чертами, близорукий и прихрамывающий, начавший рано лысеть Моня. Когда однажды Моня с кислой улыбкой съязвил по поводу своей внешности, Олег с ним не согласился и назвал его маленьким лордом Байроном, вызвав у Мони приступ внезапного смеха, который оборвался так же неожиданно, как и начался. После чего, Моня очень серьёзно посмотрел на приятеля и ледяным тоном попросил больше никогда его и ни с кем не сравнивать. Для лучшего усвоения, он, не мигая, тихо и внятно произнёс: «Я – Григорий Монеев, ясно?» Что-то в его лице и, в особенности, глазах было такое, что Олег, не нашёлся, что сказать и только растерянно кивнул.

В остальном, никаких разногласий у них не возникало. И два парня, которых объединяло лишь увлечение фотографией да способность к языкам, стали довольно дружны. Возможно, здесь сработал закон притяжения противоположностей. В любом случае, конкретно для Мони всё было предельно ясно. Он сильно подозревал, что вряд ли мог симпатизировать человеку, похожему на него самого. С довольно хлёсткой самоиронией, которая, тем не менее, ранила его гораздо сильней, чем он готов был в этом себе признаться, Моня твёрдо знал, что сам себя ни за что бы ни выбрал. Никогда. Какой бы сферы жизни это ни касалось.

Они были знакомы около двух месяцев, когда кое-что произошло. Позже, анализируя это, Моня вспоминал, что у него было предчувствие какой-то нависшей угрозы. Того, что что-то идёт не так. В первую очередь, это становилось заметно по поведению Олега. Он часто бывал рассеянным, думал о чём-то своём, отвечал невпопад. Иногда Моня ловил на себе его растерянный и ускользающий взгляд.

В тот вечер, Олег устраивал вечеринку в роскошном загородном доме по случаю своего дня рождения. Торжество, которое обслуживало около десяти человек, намечалось с размахом. Ожидалось не меньше полусотни гостей, в конце планировался салют. Моня, не выносивший шумных сборищ и людных мест, не смог отказать имениннику, приславшему за ним машину. Почти весь вечер, Моня просидел на застеклённой веранде, вглядываясь через прозрачные двери, в освещаемую мягким, матовым светом, зелёную, волнистую, под влиянием летнего бархатного ветерка, поверхность бассейна. Слева и справа от него, в ограниченном стеклянной перегородкой холле, ему были видны силуэты парней и девушек, двигающихся под гремящую на весь дом музыку. Моня смотрел на нарядных, молодых людей, танцующих, смеющихся, расположившихся в непринуждённых позах напротив друг друга с бокалами в руках, и не мог понять, что с ним не так. Почему ему нестерпимо отвратительны все эти люди? Почему все они без исключения кажутся ему ограниченными, тупыми животными, круг интересов которых вращается лишь вокруг денег, секса и шмоток? И при всём этом, не осознавая всего ужаса своего положения, всей своей несвободы, а может, именно благодаря этой стадной, полурастительной жизни, они, тем не менее, веселы и беззаботны, как дети.

Хотя, что касается Мони, то он и в детстве не был счастливым и радостным. Никогда. Отвлекался, бывало, ненадолго, да. Но вскоре непременно возвращался в своё исходное состояние потаённого страха, тихой ненависти и уныния. Всегда один. Везде изгой. Всюду отщепенец и урод… Вот ещё почему он терпеть не мог все эти компании и тусовки. Они слишком явно и слишком демонстративно указывали ему на то, что он не такой, как они. И ему нет места среди них.

Моня отхлебнул из своего бокала и поморщился. Никогда не любил алкоголь, не понимал, как добровольно можно глотать это. Моня из-за гремящей музыки, не сразу услышал, как вошёл Олег с двумя висящими на нём девицами. Заметив их, он вздохнул и поднялся, собираясь поблагодарить Олега и уйти. Олег, кажется, всё понял, потому что мгновенно сориентировался, выпроводил обеих подружек и с каким-то страдальческим выражением лица повернулся к Моне. Только в ту секунду, когда Олег приблизился к нему почти вплотную, Моня с абсолютной точностью понял, что произойдёт дальше. Но всё равно не успел среагировать. Оттолкнув приятеля, он неловко отпрянул, зацепив стоящий сзади журнальный столик с бутылками, кальяном и фруктами. Раздался ужасный грохот. Он совершенно не помнил, как добирался домой. От переполняющей его ненависти и боли, он почти ослеп. Оказавшись в своей комнате только к рассвету, он сидел на кровати и сжимал кулаки с такой силой, что на тыльной стороне ладони вспухли фиолетовые кровоподтёки. Зато становилось немного легче, но Моня знал, что это ненадолго. Внутренняя боль, заполнившая всё его существо, никуда не делась, она затаилась, чтобы возвратится и обрушится на него с новой силой. Резкая, невыносимая, саднящая. Он пытался убедить себя, что ничего страшного не произошло. Всего лишь ещё одно предательство, ещё одна ложь, ещё одна мерзость. Одной больше, одной меньше, подумаешь… А ведь Лерка предупреждала, хотя видела Олега всего лишь раз. Она говорила Моне, что его новый приятель, один из этих… Даже про себя Моня был не в состоянии произнести это слово. Тогда он посмеялся над ней, решив, что бедная, глупая Лерка наговаривает на парня из ревности. Где она сейчас? Хотя какая разница?! Разве захочет она его видеть после того, как он вычеркнул её из своей жизни? Он так тщательно отгораживался, так оберегал свою мнимую свободу, что чуть не потерял её, чудом выскочив из западни. Нет, не может быть, чтоб она отвернулась от него. Это же Лерка! Единственный и самый преданный друг… Прости меня, Лера! Я иду к тебе, мне снова нужна твоя помощь.

10.

В автобусе Лера ехала вместе со своей будущей ученицей Таней Кривасовой, и её мамой. Шустрая, смуглая девочка, с угольно-чёрными глазами и звонким голосом, первой увидела встречающего их на автостанции отца, и радостно взвизгнула на весь автобус: «Папа!» И если бы мать её не удержала, попыталась бы, наверное, выскочить на ходу. Выйдя из автобуса вслед за ребёнком, Лера оказалась свидетельницей трогательной встречи отца и дочери. – Танюшка! – распахнул он руки навстречу бегущей к нему со всех ног девочке. С Лерой поравнялась мать Тани:

– Как сто лет не виделись, – с ласковой усмешкой проговорила она, – А он ведь только вчера вечером уехал. Лере это было уже известно. За то время, что они ехали из пригорода, места, где Лерке предстоит в скором времени жить и работать, в областной центр, где сосредоточена была вся её жизнь в течение последних девяти или десяти лет, всю их семейную историю она выслушала в двух вариантах: материнском и дочернем. Причём, с комментариями, дополнениями и уточнениями с обеих сторон. Хотя, по мнению Лерки, вся жизнь этой семьи вполне уместилась бы в две-три строчки. Встретились, поженились, родили дочь. Работают, строят дом, мечтают о сыне. И все друг без друга просто жить не могут. До такой степени, что приехали навестить папу, у которого в городе появилась хорошая шабашка. Всё. Конец истории. Тоска смертная. «Все счастливые семьи – похожи друг на друга…» Лерка ещё раз посмотрела на смеющееся лицо мужчины, выглядывающее из-за плеча, облепившей его руками и ногами дочери, который шёл навстречу жене вместе со своей драгоценной ношей. Стоя на остановке, Лера чувствовала, что настроение окончательно испорчено. Чтобы переключиться и прогнать из памяти нежелательный видеоряд, Лерка начала думать о скором переезде в маленький, тихий городок, в единственной школе которого она проходила практику и куда её брали на работу с руками и ногами. И даже с предоставлением служебной квартиры. А что? Разве её что-то здесь держит? Раньше думала, вернее, хотела думать, что да, а теперь, после того, как единственный человек, с которым она могла представить себе общее будущее, недвусмысленно дал понять, что он лично её намерений и планов не разделяет и вообще предпочитает свободу от всякого рода обязательств, она, Лерка, может начинать с чистого листа. И послать при этом, куда подальше свой внутренний голос, уверяющий, что ни черта у неё не выйдет. Лерка зашла в свою квартиру, растерянно остановилась в прихожей, как будто не узнавала этого места, затем швырнула в угол ключи и захлопнула входную дверь. Если бы Лерка могла, она бы сейчас заплакала. Остановившись у зеркала, она с ненавистью разглядывала широкое, плоское лицо, узкие глаза и крошечный, напоминающий плохо выписанную ленивым учеником кривую букву «о», рот. Дедушкины корни, будь они неладны. Причём достались они исключительно ей. Со своими детьми, Леркиной матерью и второй своей дочерью, ярко выраженными азиатскими чертами дед почему-то не поделился. Видимо берёг для Лерки. Она за всех и отдувалась. Какой национальности был дед, он и сам не знал, был найден на пороге дома ребёнка в городе Ростове-на-Дону, когда ему было от роду несколько дней. Никаких документов при нём не обнаружилось. Сам дед считал себя корейцем. Хотя с таким же успехом, мог быть бурятом, узбеком или якутом.

Как бы там ни было, расстраиваться по этому поводу было бы довольно глупо. Равно как выяснять какие-либо подробности, и предъявлять претензии было уже не у кого и некому. Из родни у неё никого не осталось. По крайней мере, из тех, кого она помнила и знала. И даже если бы это оказалось не так, ей не было до этого ровным счётом никакого дела.

Когда она уже лежала в постели, перед её глазами снова возник образ этих двоих: Тани Кривасовой и её папы. Счастливых, обнимающихся, любящих. Лерин папа был совсем другим. Она повернулась на спину и сухими, горячими даже изнутри глазами, уставилась в потолок. Её папа тоже, наверное, любил свою дочку. По-своему. По крайней мере, он всегда так говорил после того, как всё заканчивалось, и он выходил из её комнаты. Он приходил не каждую ночь, но с тех пор, когда это случилось впервые, она, ложась спать, сухими, горячими глазами смотрела на ручку двери, с ужасом ожидая её поворота и лёгкого писка двери.

Впервые это случилось, когда ей было семь лет. Но она и сейчас помнит, и этот ужас, и этот стыд, и эту боль. Папа в конце, не глядя на неё, выпрямлял её разведённые и застывшие в этой позе ноги, поправляя на неподвижной, будто замороженной Лерке одеяло, гладил её по голове и говорил, что любит. Иногда, потоптавшись, он разворачивал её к стене, чтобы не видеть хорошо заметных даже в темноте, горящих тревожным, нездоровым блеском глаз дочери, и тихонько выходил из комнаты. После этого, Лерка могла уже спокойно заснуть, не боясь того, что её кто-нибудь потревожит, если только это позволяла сделать пульсирующая, саднящая боль внизу живота и огромный, накрывающий её волной ужас и стыд.

Лера повернулась и стала смотреть в тёмное окно. За много лет она уже привыкла к тому, что не может спать, как все нормальные люди. Она примирилась со своей бессонницей, и даже стала находить в этом плюсы. Лера знала, что даже сейчас, стоит только закрыть глаза, как папа наклонится и прошепчет на ухо, что ей совсем-совсем никому нельзя рассказывать об этом. Иначе все будут считать, что она плохая, очень плохая и гадкая. И никто её не будет любить. Никогда. Но он напрасно переживал, она не стала бы делать этого ни за что. Маленькая Лера была уверена, что так, как с ней, поступают только с худшими на свете детьми. Папа за что-то на неё злится, и приходит к ней в комнату, чтобы наказать. Поэтому даже под страхом смерти она не рассказала бы об этой смрадной и уродливой стороне жизни никому. Только однажды она спросила у болезненной и апатичной матери:

– За что папа меня наказывает?

– Да что ты, Лерка, – с искренним удивлением в голосе отозвалась та, – Папа тебя любит, а не наказывает…

Из этого ответа Лерка заключила тогда, что мать обо всём знает, и что то, что происходит, в порядке вещей. Чтобы не сойти с ума, она стала убегать из дома. Её отлавливали и снова возвращали в семью. И там она каждую ночь боялась закрыть глаза, чтобы не пропустить момент, когда откроется дверь и с тихим покашливанием войдёт отец и дрожащими руками, задрав на ней сорочку, шумно сопя, будет возиться у Лерки в ногах. Она уходила из дома снова и снова, с каждым разом всё увереннее и бесшабашнее расширяя географию своих побегов и набираясь опыта. У неё появились друзья, ценившие Лерку за её необыкновенную, отчаянную и безрассудную храбрость. Её действительно было трудно чем-то напугать. Вряд ли было что-то хуже скрипа открывающейся ночью двери в её комнату. И тяжёлого дыхания отца, закрывающего ей рот огромной потной ладонью, из-за чего однажды она потеряла сознание, потому что ей нечем было дышать. Хотя это была напрасная мера предосторожности с его стороны. Она никогда не кричала. Вначале от стыда и ужаса, а потом от осознания полной бессмысленности этого. Леркина компания состояла почти сплошь из тех, кто дому предпочитал улицу. Именно там она научилась драться, брать не только то, что плохо лежит и выживать, в самых, казалось бы, не подходящих для этого условиях. Например, однажды зимой она неделю прожила буквально на улице, в пятнадцатиградусный мороз, лишь заскакивая ненадолго в магазины и подъезды, чтобы согреться, и ночуя с парочкой таких же, как она, ненужных детей, то у теплотрассы, то на автостанциях и железнодорожных вокзалах. Не выказывая при этом никаких признаков дискомфорта. Более того, так крепко и самозабвенно, без всяких помех и сновидений, как она спала в ложбинке между двумя трубами на теплотрассе, пахнущей влажным толем, горячим паром, с примесью мазута и гниющих отходов, она больше не спала нигде и никогда.

Когда однажды их отловили за 120 километров от места их проживания и снова вернули домой, Лера, которой на тот момент было девять лет, прямо в дежурной части выкрикнула в лицо своей матери, что если отец ещё раз войдёт ночью в её комнату, она его убьет. К этому времени, она уже знала, как это делается, так как именно Лерка не только вынесла приговор Паше Чмырю, разорившему в единоличном порядке их схрон, но и привела его в исполнение.

Дома мать рассказала мужу о том, что крикнула Лерка в присутствии двух представителей власти, и отец в тот день её страшно избил. А ночью, видимо, пришёл её утешить. Но его дочь была готова и ждала его. Она не переживала и даже не волновалась. Она только хотела, чтобы всё получилось сразу. Лера знала, что это необходимо, иначе ничего не изменится. И это не закончится никогда. Как только отец откинул одеяло, Лера ударила его заточкой в шею. С той силой, на которую только была способна. Так учил её Вадик, по прозвищу Зыря. Если правильно нанести удар, объяснял он, человека может замочить даже ребёнок, причём обычной заточкой, изготовленной из трёхгранного напильника, например. Только провернуть, как советовал Зыря, у Лерки не получилось. Отец страшно захрипел и упал на неё. Выбираясь из-под него, она не сразу увидела стоящую в комнате смертельно бледную мать. Лерка среагировала только на включённый свет. Мать подошла к хрипящему отцу и вытащила заточку:

Teleserial Book