Читать онлайн Душа перед Богом бесплатно

Душа перед Богом

© Издательство «Сатисъ», оригинал-макет, оформление, 1996

Чего ждать нам в вечности?

(Из переписки)

Письмо

Я знаю, что вы верите в будущую жизнь, но как она рисуется в вашем воображении? Это такой важный вопрос, который для меня крайне занимателен.

Наша земная жизнь так далека от совершенства, которое проповедовал Спаситель, что и представить трудно. Разве эта наша жизнь может удовлетворить вполне наши вечные стремления куда-то и искание чего-то?..

Допускаете ли вы возможность видеть и иметь общение (конечно, духовное) с теми, кто раньше нас ушел из этого мира? В Евангелии нет прямого указания на это. Апостолы более подробно раскрыли эту тайну. Многие из великих подвижников (епископ Феофан) прямо писали, что Господь соединит в будущей жизни тех, кто здесь был связан чувством любви.

Пожалуйста, напишите, что вы думаете по этому поводу.

Ответ

Я с тем большею охотою берусь за перо, что сам я с раннего детства постоянно и много думал об этом вопросе.

Не ручаюсь за то, чтобы всё, о чем я буду говорить вам, было непосредственно основано на словах Священного Писания. Многое из того, что я вам скажу, составляет, скорее, дорогую для меня мечту, надежду, предчувствие, чем веру догматического характера. Я буду говорить вам о будущей жизни именно так, как вы выражаетесь, – «как она рисуется в моем воображении»…

Но прибавлю вам, что всё, мною передуманное, по этому поводу, для меня настолько ценно, что без этого живого предчувствия, без этой реальной для меня надежды я бы не мог существовать… И если, с одной стороны, мое ожидание загробного великого счастья – и при том такого счастья, каким я его понимаю, – дает мне много силы и спокойствия среди всех земных тягостей, то, с другой, мне кажется, что потеряй я эту веру – я бы себя уничтожил, так как была бы потеряна цель жизни и смысл ее, незачем бы стало жить.

Представьте себе человека, который бы возвращался после долгих странствий в родные места, в родной дом.

Там, сзади, тяжелые воспоминания: горькое одиночество, разочарования, неблагодарный труд несбывшиеся ожидания, поруганные мечты – и ничего, ничего радостного, отрадного, светлого. Одна бесплодная, ровная безводная нравственная пустыня. Впереди – все. Ожидающие близкие, родные, милые, счастливая полнота духовной жизни в постоянном общении с одинаково чувствующими, всепонимающими людьми, исполнение всего самого заветного, насыщение души счастьем и радостью…

Уже идут последние часы. Близок приезд. Как ни труден путь, в донельзя набитом вагоне, среди буйной толпы, наглых криков, дикой ругани, среди духоты: всё забывается и сносится легко, потому что всё существо полно одним чувством – «домой!», потому что там уже близко в лучезарном сиянии маячит Родина…

И вдруг вам говорят, что вы никогда не доедете, что эта Родина и всё, на что вы так надеялись, всё это исчезло бесследно. Исчезли и навеки недостижимы для вас те близкие дорогие и нужные для вас и для вашей души люди, которых вы с таким затаенным постоянством и верностью ждали, которых забыть не могли заставить вас никакие разлуки, никакая смерть.

«Всё сгинуло! – говорят вам, – нечего ждать впереди: впереди ничего, ничего, ничего!» И вот, что же вам остается тогда, как не скрыться самому от этой жизни, ничего вам не давшей здесь и отнявшей у вас всю надежду на будущее?

Таким представляется мне положение человека, который бы веровал в загробное существование и который бы вдруг лишился этой веры.

Мне кажется, что, помимо тех откровений, которые Слово Божие сделало относительно вечной жизни, ее, так сказать, необходимость, настоятельность. и желанность сознается нами инстинктивно.

Если бы меня спросили, что такое человек, я бы ответил: это есть существо, созданное для счастья и всеми силами к нему стремящееся. Жажда счастья есть отличительный признак души человеческой, начиная от того прожигателя жизни, который ищет острых наслаждений в самых смелых оргиях, до того пустынника, который в великом сосредоточии, ограничив свои потребности мраком пещеры, куском хлеба и кружкою воды, с глубокою верою ждет начала неизъяснимых небесных благ.

И вот эта жажда – замечу, вполне законная – никогда теперь не бывает удовлетворена.

Как бы счастливо ни слагалась у человека жизнь, страдания в ней больше, чем радости. Чем выше природа человека, тем более требовательные приносит он с собою в мир запросы, и тем меньше они могут быть удовлетворены. Великая тоска, начинающаяся с детских лет, проходящая чрез всю жизнь и не заглушаемая никакими внешними успехами, никакими наслаждениями богатства, почета, никакими развлечениями, – составляет судьбу всякой избранной души, всякого чуткого человека.

У меня был один приятель, рано умерший, проведший всю короткую жизнь свою исключительно в благоприятных обстоятельствах. Он любил жизнь и был жизнерадостен, видел в жизни много наслаждений и смело брал их, будучи при всем том спиритуалистом, глубоко верившим в непрекращаемость существования.

«Ты не можешь себе представить, – говорил он, – как я мало удовлетворен всем тем, что дала мне жизнь, хотя она дала мне очень много; как не насыщена всем тем, что я переиспытал, моя душа, жаждущая чего-то огромного, абсолютного и безграничного. Мне хочется такого счастья, которое бы захватило меня целиком, притянуло к себе все мои мысли и чувства, чтоб всяким фибром своим, всеми силами своими я живо ощущал: «Да, это благо, да, я счастлив»… И вот таких мгновений в моей жизни почти не было.

Наибольший захват души, какое-то погружение в лучезарную атмосферу, я испытал в ранней юности, в дни моих горячих религиозных увлечений… С тех пор как вкус к мирскому быту понизил мою духовную жизнь, я испытываю что-то подобное, когда меня изумит красота какой-нибудь картины природы или некоторые музыкальные отрывки… Но всё это так бедно, ничтожно, условно!.. Я верю, я убежден, яснее, вот, того, что я существую и говорю с тобой: убежден, что начнется другое прекрасное существование, где душа моя, наконец, насытится.

Ах, если б ты знал этот духовный голод и как давно он меня мучит. Я помню, когда я был еще маленьким мальчиком, лет шести-семи, со мною были странные вещи, которые я понял только много позже. По праздникам нас, детей, возили к одной тетушке, где бывали большие роскошные фамильные обеды и много других детей. Я точно чего-то ждал от этих сборищ и от других веселых праздников, куда нас возили или которые бывали у нас. Но всегда я возвращался домой в угнетенном состоянии. Я никому не говорил о моем чувстве. Но мне бывало тяжело до того, что иногда я втихомолку плакал, уйдя куда-нибудь в уголок, еще одетый в свой нарядный костюм. Эта тоска никогда меня не покидала. Я ждал и жду в моей жизни чего-то громадного, всё наполняющего. Оно не приходит, да и не может прийти здесь, на земле… Да, какой я там ни на есть земляной человек, я чувствую и знаю, что я тут не дождусь ничего. Мое счастье начнется лишь тогда, когда никакой преграды не будет между мной и моим Богом, в Котором я увижу воплощение и совершение всех моих идеалов, когда моя душа овладеет Богом»…

Этот человек, который, казалось, заверчен был мирскими вихрями, мог сказать о себе с полною правдою: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущаго века». Он жадно искал повсюду всего, что говорило бы и напоминало о вечности. И звездное небо, и какой-нибудь величественный отрывок из музыки Вагнера, тоскующая оперная ария, – всё говорило ему: «Да, это придет, это настанет».

Я видел его незадолго до его смерти, уже приговоренного. Он умирал сознательно и радостно и говорил: «Какое счастье в смерти! Как я, наконец, удовлетворен! Вот теперь начнется настоящее! Я полон самых светлых предчувствий… Как хорошо! Как хорошо!»

Сознание грехов его не тяготило.

«Как я верю в милосердие! – говорил он. – Не чувствую ни малейшего страха. Жду безграничного счастья… Как мне хорошо!»

Признаюсь, что это последнее свидание с человеком, с которым мы всегда так много говорили о загробном существовании, еще укрепило мою веру в вечность, и я никогда не забуду этого молодого существа, тосковавшего среди наличности всего, чего может желать человек на земле, и с ранних лет поверх этого земного счастья протягивавшего руки туда, в таинственную отчизну.

Привел я этот случай для того, чтоб показать вам, до чего может доходить неудовлетворенность земной жизни, находящая себе облегчение только в надежде на будущее загробное счастье.

Я не буду говорить о разных чисто внешних недочетах жизни, как-то: бедность, болезни, всевозможные потери и несбывшиеся земные расчеты. Для человека, склонного к религиозным впечатлениям, то есть для человека прежде всего чувствующего, с развитым сердцем, все эти внешние неудачи еще с полгоря. Гораздо тяжелее ложатся на душу разные недочеты в области чувства.

Отзывчивое, живое сердце, в человеке какого бы возраста оно ни билось, нуждается в привязанности. Надо кого-нибудь любить, надо о ком-нибудь заботиться, кем-нибудь восхищаться. Вне этого жизнь пуста и бесплодна.

Я не говорю только о чувстве любви, влюбленности, которому принадлежит такое видное, но не исключительное место в сфере чувства. Я говорю вообще о глубоких, всю жизнь наполняющих привязанностях: о привязанности дочери к отцу (Антигоны к Эдипу, Корделии к королю Лиру), любви родителей к детям, братьев и сестер, друзей между собою, ученика к учителю. Припомним из «Братьев Карамазовых» Достоевского отношение Алеши к старцу Зосиме, и мы поймем, как может одна глубокая привязанность наполнить и скрасить человеческое существование.

Но многие ли из лиц, способных к таким привязанностям, или, вернее сказать, нуждающихся в этих привязанностях, всегда находят людей, которые их поймут и оценят?

Разве мы не видим сплошь и рядом, как дети, в которых родители вложили всю свою душу, относятся к ним с полным равнодушием? Я знал одного сына, гвардейского офицера, который был один у отца. Отец, беспомощный, совершенно слепой старик, воспитавший сына и выведший его в люди, не имел в жизни другой радости, кроме его писем. Этот молодой человек, сам по себе очень хороший, не писал отцу, по две, по три недели подряд, хотя старик довольствовался и умолял сына хоть по разу в неделю уведомлять его открытками о своем здоровье.

Сколько таких маловидных, но жесточайших оскорблений и мучений приходится выносить глубоко привязчивым людям от тех, кого они любят!

Неисцелимые раны оставляют за собою такие непоправимые иногда вещи, как вследствие ограниченности нашего кругозора, вследствие разных запутанных причин вражда, возникающая вдруг между дорожащими друг другом людьми. А беспощадная смерть, приносящая остающимся ничем незагладимое одиночество!.. Было бы долго перечислять все те разнообразнейшие комбинации, вследствие которых в человеческой груди бьются большею частью разбитые сердца.

Люди поверхностные, неглубокие, легкомысленные скоро забывают и ищут утешений на стороне. Свойство глубокой благородной души, свойство глубокого благородного сердца – ничего не забывать и возводить в святыню для себя всё, что было хорошего в прошлом, часто даже не ища ему замены и вместо новых радостей вспоминая и оплакивая старые невозвратимые. Какою могущественною поддержкою для таких людей служит их вера в загробную встречу! Они знают, что общение их с ушедшими не прекращено навсегда, а только прервано на время. И в самой скорби разлуки, отходя от гроба, уносящего главное содержание из жизни, они находят в себе силы улыбаться душою радости будущего свидания.

Чем дольше живут такие люди, тем более близких у них в небе, и от земли, которая со всякой новой потерей лишается для них последней доли своего обаяния, они всё сильнее стремятся туда, к родным людям.

Один из интереснейших вопросов, относящихся к области нашего загробного существования – это сохраним ли мы там вполне нашу индивидуальность, узнаем ли мы друг друга, будет ли там взаимное общение душ и будут ли люди, близкие друг к другу на земле, находиться и там в предпочтительном общении?

Скажу даже, что для людей, понесших на земле невознаградимые потери, это вопрос коренной, чрезвычайной важности.

С величайшей отрадой верующий человек должен прийти к заключению, что наша индивидуальность будет сохранена, что мы не только узнаем тех, кто придет к нам из земной жизни или кто раньше нас перешел в небесную, – но будем заботиться об оставшихся на земле, как и о нас заботятся небожители.

Этот вопрос разрешается совершенно ясно повествованием Самого Христа о загробной участи богатого и Лазаря. Богатый ведь узнал знакомого ему по земле Лазаря и просил чрез него облегчения своих мук. Затем, как ни мало был он отзывчив, он просил, чтобы к братьям его на земле был послан небесный вестник с поучением о жизни.

А вникали ли вы когда-нибудь, на чем основана в народе вера в особые дары, присущие разным святым? Отчего великомученик Пантелеимон призывается больными и исцеляет их, святитель Николай помогает людям в разных бедах и почитается за покровителя моряками всех стран? Отчего святителя Спиридона зовут на помощь в безденежье и тяжких материальных обстоятельствах? И отчего к блаженной Ксении, на Смоленском кладбище в Петербурге, ходят ради устройства дел, получения мест, прекращения разных неприятностей?

Неверы готовы глумиться или, по крайней мере, смотреть с презрительным сарказмом на такое проявление веры. Но для меня ясна разгадка: это вера людей, для которых не существует грани земного и небесного, для которых небесное так же реально, как земное, для которых обе эти сферы, переплетаются множеством нитей, составляют лишь одну громадную, вечно обновляющуюся, безграничную и бесконечную жизнь.

Скажите: не кажется ли вам, что в будущей жизни вы сами будете интересоваться тем, к чему тут лежала ваша душа? Любя, например, музыку, я лично не могу себе представить загробного существования без услаждения прекраснейшими звуками. Что же непонятного в том, что и святые в небесном фазисе своего бытия оказывают людям помощь в том самом направлении, как делали это раньше, живя на земле, Пантелеимон, занимавшийся в своей земной жизни лечением людей, так же врачует их и теперь, и теми же делами милосердия занят теперь, как при земной своей жизни, святитель Николай, и так же, как при жизни святитель Спиридон устраивал денежные дела людей, так устраивает он их и теперь… Смерти нет, а только продолжение и расцвет бытия.

Поэт К. Р. говорит об этих дорогих интересах, которые мы уносим с собою в загробное существование:

  • Нет! Мне не верится, что мы воспоминанья
  • О жизни в гроб с собой не унесем;
  • Что смерть, прервав навек и радость, и страданья,
  • Нас усыпит забвенья тяжким сном.
  • Раскрывшись где-то там, ужель ослепнут очи
  • И уши навсегда утратят слух?
  • И память о былом во тьме загробной ночи
  • Не сохранит освобожденный дух?
  • Ужели Рафаэль, на том очнувшись свете,
  • Сикстинскую Мадонну позабыл?
  • Ужели там Шекспир не помнит о Гамлете
  • И Моцарт «Реквием» свой разлюбил?
  • Не может быть! Нет, всё, что свято и прекрасно,
  • Простившись с жизнью, мы переживем
  • И не забудем, нет! Но чисто, но бесстрастно
  • Возлюбим вновь, сливаясь с Божеством!

Быть может, это чисто человеческое соображение, чисто человеческое чаяние. Но мне кажется, что помимо созерцания Божества, в чем будет состоять главное содержание нашего блаженства, мы будем еще наслаждаться общением с дорогими нам и родными по духу людьми.

И сколько радостей будет в этом общении вследствие того, что все мы будем там совершенны!

Я верю, что в земном периоде своей жизни всякий из нас представляет большее или меньшее искажение того светлого типа, в который ему назначено развиться, в который большинство из нас не доразвивается здесь, на земле, и который расцветет в нас в полной силе лишь там, под непосредственным воздействием животворных лучей Солнца правды.

Во всех глубоких, искренних, серьезных привязанностях мы лучшею стороною нашего духовного существа любим всё то лучшее, что мы чувствуем, а иногда прозреваем в любимых нами людях. Да, именно, «прозреваем». Потому что очень часто то добро, которое заложено в душах людей и на которое они способны, не воплощается в них вследствие многих причин, и прежде всего по слабости их человеческого существа; и только чуткие и глубоко заглянувшие в их душу люди прозрели великие, невоплотившиеся в жизни, таящиеся в душе их сокровища, таящиеся часто под наслоениями внешнего легкомыслия, привычного греха и всяческих заблуждений.

И вот, земное кончено. Из пут порока, ошибок, бессильных порывов к добру, постоянных падений душа летит в область, где нет уже зла, нет соблазна, где одна истина, одно победоносное добро, одна безусловная красота. Там, на святой воле и в мире неизменной и ненарушимой благодати, эта стиснутая, изуродованная, искаженная землею с ее жестокостью и ложью душа как бы выпрямится, развернется, расцветет, явит все бесплотно лежавшее в ней добро и примет, наконец, тот лучезарно-прекрасный вид, который был ей назначен и которого столь немногие сумели, путем непрестанного и крепкого подвига, достичь на земле.

Поймите же, какая будет радость нам увидеть друг другу в такой красоте!

Ведь как тут тяжело нам, что сами мы не можем стоять всегда пред глазами любимых нами людей на той нравственной высоте, в том безусловном совершенстве, как бы нам хотелось! И как тяжело, что люди, которых по любви своей к ним мы желали бы видеть на высоте, представляют собою часто полную противоположность того, чего мы от них ждем и жаждем!

И вот там всё это сбудется. Спадут чуждые краски, налепленные землею и безобразившие дорогие нам души. Всё то благое, широкое, прекрасное, что мы чувствовали в себе, разовьется в формы дивной красоты…

И как непонятны и далеки покажутся нам там мелкие земные огорчения, недоразумения, ссоры и те тысячи чисто земных условных причин, которые разводят так часто сродных людей, созданных для единения.

Я верю, что всё прерванное, недопущенное, разделенное землею, дочувствуется в той жизни в самом духовном и лучшем смысле. Я верю, что Лаврецкие встретят там отнятых у них Лиз и поклонятся им в восторге души своей и свободно уже от всякой робости, тоски и вожделения, переживут с ними дивные дни верховного счастья.

Я верю, что те, кто горячо и беззаветно любил, влагая в эту любовь все силы души, но не были поняты, перенесли презрение и были оставлены без ответа, – я верю, что там их поймут и увидят великость любви их и, с сожалением о земной слепоте своей, воздадут им такою же безграничною верною любовью.

И увидят друг друга существа, которые встретились в этой жизни на мгновение, чтоб понять, как они близки друг к другу, и потом были отброшены друг от друга судьбою, до конца помня краткую встречу и грустя о неодолимой разлуке. Встретятся они и скажут всё, что не успели сказать и что всю жизнь затаили друг для друга в своей душе.

И мать, схоронившая единственного юношу сына, чья душа под наплывом дивных чувств молодости прорвала теснившую ее земную оболочку, и проплакавшая затем в одиночестве остальной свой век, – увидит этого сына, и в радости свидания растают бесследно годы тоски и страдания.

Знаете ли вы, что есть люди, способные не только вечно помнить о тех, кого они знали и схоронили, но быть всею душою привязанными к раньше их жившим на земле и никогда ими не виданным людям?

Наше почитание святых и чрезвычайная привязанность, которую имеют некоторые верующие к святым, избранным ими в небесных заступников, не есть ли проявление этой душевной черты? Так вот, я верую, что когда душа наша понесется в небесные области и эти люди, которых мы не видали, но души которых мы чувствовали, – как и они, несомненно чувствовали наши души, – я верую, что они выйдут к нам навстречу….

Вы видите, какую полноту духовного общения я ожидаю в будущем веке. и если мне скажут, что я слишком много занимаюсь людьми и мало говорю о Боге: то не Бога ли мы любим в людях, ибо в своих лучших и чистых привязанностях мы ведь любим чудные Божии искры, горящие в их душе.

И эти, иногда еле тлеющие тут, в земных условиях, искры каким ярким разгорятся пламенем там, на Божией воле!

Первые дни Христа

В Вифлееме

«Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение».

Была зима – не наша белоснежная зима с реками, скованными льдом, где всё погребено под пластами снега и жизнь умирает, и, кажется, каким-то чудом живет человек между застывшими от стужи облаками и окоченевшей землей… Была зима юга – с деревьями, лишившимися листвы и плодов, с частыми дождями, с свистящим ветром, с ночами холодными и жуткими.

По городам Иудеи кипела жизнь. Кесарь Август дал повеление переписать подвластные Риму народы, и все должны были идти записаться в города своих предков.

Пришел из Назарета и старый плотник Иосиф с обрученной ему Девой Марией, бывшей непраздной. Они были бедны и не могли за деньги купить себе тот приют, который богатые находят даже в самых переполненных гостиницах. А девять месяцев уже прошло с тех пор, как слетел на белых крыльях с белой лилией Архангел. И вошли они в хлев для скота, где были защищены от ветров и возможного дождя и где не чувствовалась ночная стужа.

И тут совершилось в тишине ночи важнейшее событие.

На холмике из соломы был положен родившийся во плоти Царь вселенной. Недалеко пастухи стерегли стадо и, разводя костер, грелись около дымившихся и трещащих сучьев. Они не спали по своей обязанности в эти часы, как спал весь прочий мир, не зная, что в этот час совершается перелом во всей человеческой жизни, в судьбах бывших, современных и будущих людей. Пока, кроме Девы Матери, Обручника Иосифа, только лишь несколько ласковых пар глаз коров и волов видели Младенца.

Пастухи стерегли стадо. Сучья трещали, горели и дымили, и почему-то тише звучала обычная беседа этих людей, чаще прерывались голоса, труднее из уст исходили слова. Хотелось молчать, потому что нечто невыразимое окутывало землю. Счастье какое-то, давно, пять с половиной тысячелетий назад отнятое счастье, сходило с неба к сердцам людей и прежде всего к этим простым пастухам, пасшим стадо тут, близ заветной пещеры с яслями: Между небом и землей уже близко, близко к ним горела, переливалась, сияла, трепетала и ликовала чудная звезда. Что-то новое, чудное вливалось в их душу, сердца бились, глаза разгорались. Никогда в их жизни не было подобного часа.

Они молчали, молчали… И вдруг предстал Ангел в сияющем свете и сказал: «Не бойтесь. Великая радость всем людям. В граде Давида родился Спаситель – Христос. Идите, Он в пеленах лежит в яслях!»

И полилась ангельская песнь. То была песнь, которой ждали и не дождались все дотоле жившие и страдавшие поколения. Песнь прощения и примирения, обещавшая вечное счастье. Тут не было отголоска того, что жгло и томило людей, – воспоминания утраченного счастья, сожаления, раскаяния, греха, заблуждения и отчаяния. Тут было одно неотъемлемое счастье. Звуки колыхались между небом и землей. Самое небо открылось, звезды в том месте раздвинулись по обеим сторонам, и пролились тонкие, золотые струи к стаду и пастухам, и в этих струях, как живая лестница от Вифлеема до неба, видны были Ангелы. Это их уста пели песнь примирения, пели и повторяли всё одни слова: «Слава в вышних Богу, и наземли мир, в человецех благоволение…»

Песнь замолкла и прекратилась. Прекратилась, как всё на земле, происходящее во времени. И сказали друг другу пастухи: «Пойдем в Вифлеем и посмотрим, что там случилось, как возвестил нам Господь». И нашли они там в своих яслях лежащего повитым Младенца и рассказали Деве Марии всё бывшее.

Отголосок же той песни звучал в их ушах долго, пока сами они не перешли в новый мир жизни. А ангелы в ту ночь уже более не колыхались лествицей от Вифлеемского поля к небу. Только Младенец один остался с людьми.

Бегство в Египет

«Восстав, возьми Младенца и Матерь Его и беги в Египет».

Вифлеем и окрестности его оглушены воплями. Плачут матери избитых Иродом младенцев. Обезумев, ходят они, и встают в воспламененном мозгу их невероятные картины последних дней, когда врывались к ним воины, выхватывали из колыбелей детей, бросали их под ноги, топтали, кололи, душили… Они плачут, неутешные женщины, и утешения нет, ибо нет более детей. А Тот, Чью душу ищет Ирод, – далеко. По пустыням Египта идут бедные путники: седой, согбенный старец ведет под уздцы ослика. На нем сидит Дева, прижимая к груди Младенца. Иногда им некуда пристать иначе, как у обвеянных тайною пирамид и страшных сфинксов. Изнемогая от пути, Богоматерь бессильно откидывается в гранитное углубление между лапами недвижно застывших каменных чудовищ. Разбойники, – казалось бы, что взять с них, этого старца, Девы и Младенца? – но разбойники польстились на их нищету и хотели отнять у них осла. Один разбойник посмотрел на Младенца, и, когда увидел Его лучезарный лик, сердце у него упало, душа переполнилась восторгом, и он в удивлении воскликнул: «Если бы Бог принял на Себя вид человека, Он не мог бы быть краше этого Младенца!» – и запретил своим товарищам касаться путников… А Дева-Мать глубоким взором взглянула на юношу и произнесла: «Этот Младенец воздаст тебе добром».

И когда прошло 33 года и совершался ужас Голгофы и, по преданию, этот самый юноша, распятый по правую сторону от Христа, слышал поношения другого разбойника, – что-то раскрылось в его душе. Встало лучшее воспоминание его жизни, и он увидел вновь перед собою Египет, темную ночь и двух путников с Младенцем, небесную красоту, освещенную факелами. Он вспомнил тогда тихий голос: «Этот Младенец воздаст тебе добром»; узнал в распятом «Царе иудейском» когда-то виденного им Младенца, а в женщине, которая, как немая скорбь, стояла у Креста, – Его Мать. Тогда он воскликнул слова, обессмертившие и возвеличившие его навсегда: «Помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое!»

Путники шли в глубь Египта, и, как говорят древние сказания, таинственная страна умножала для них чудеса свои. У границы города Иермополя стояло великолепное старое дерево, почитаемое там за бога. При приближении Богоматери с Младенцем дерево заколебалось, бежал живший там бес, а дерево склонило свои ветви до земли, образуя кущу для приюта путников; и когда чудные путники пошли дальше, проведя там ночь, дерево получило целебную силу. Когда Богоматерь с Младенцем входила в храмы, идолы падали со своих мест, а в селении Натарея (вероятно, к северо-востоку от Каира) забил ключ живой воды, чтобы утолить жажду святых путников.

Мы спим…

Мир спал…

Над миром расстилалась темная холодная ночь. И разве редкий, совсем уже выкинутый из жизни человек не спал, приютившись где-нибудь, в теплых странах – под деревьями, а на холодном севере, заваленный снегом, коченел близкий к смерти в сугробах. Жизнь ушла в дома, притаилась и спала.

Спал роскошный Рим с его дворцами, великолепными садами и площадями, обставленными надиво изваянными статуями богов всего мира. Спала порабощенная Греция, эта сладкая, мечтательная улыбка благоухающого юга… Спали знаменитые, шумные, грешные города Средиземного побережья.

Тихо было везде: и в домах, и на дорогах, в гаванях, у берегов, в рощах, храмах, театрах и на площадях. Только в редких, редких местах теплились огни. Люди, которым мало дня для своих удовольствий, урывали время у ночи для попоек и наслаждений. А прочее всё спало. От лесной птицы, свернувшейся на ветке, от скота в поле до младенца в колыбели, до мудреца, задремавшего над длинными хартиями человеческой мысли.

Спал и Иерусалим со своим великолепным Храмом, со своими домами с плоскими кровлями, с шумной, беспокойной толпой, с грешным дворцом Понтийского игемона, с красивыми, разбросанными вокруг города холмами и садами.

Спал и Вифлеем, маленький город, родина царя-псалмопевца, неизвестный тогда, быть может, никому, кроме иудеев.

Мир спал спокойно, утомясь от своих мирских дел и забот, чтобы наутро приняться за ту же работу, забыв, забыв всем существом своим, что есть высшее призвание на земле, кроме богатства, удовольствия и почестей.

И в эту сонную ночь совершилось величайшее из чудес: Бог в образе человеческом родился на земле, в городке Вифлееме.

О приходе чудного Младенца в мир знали несколько пастухов вифлеемских, к которым спустились Ангелы, чтобы пропеть им песнь о родившемся Боге. Знали еще мудрецы, которых таинственная звезда, пророча о сошествии на землю Бога, влекла в Вифлеем.

А мир спал….

О великая тайна этой святочной ночи! Как громко огласилось потом всему миру всё то, что совершилось здесь так тихо и невидно! Как торжественно и убежденно исповедывали потом люди этого родившегося в ту ночь в Вифлееме Младенца!

Но изменилась много от этого жизнь?..

Мир спал. Мир был так мало готов к принятию благовестия о рождении Бога, сердца были так холодны к исканию истины, что через пространство, без всякого посвящения, никто не чувствовал пришествия в мир Христа. Знали об этом лишь три волхва да пастухи Вифлеема. Да и те знали не потому, что их очищенное от зла сердце было в них так чутко, что могло ощутить пришедшего на землю Бога, но потому, что одни «видели звезду на востоке», другие – приняли извещение от Ангелов.

Спал мир, когда пастухи поклонились в вертепе родившемуся Христу, когда дальние цари Востока, припав к Его ногам, открыли принесенные ими дары… Спал мир, когда жестокий Ирод избивал младенцев, чтобы загубить жизнь новорожденного Христа, и когда на ослике, ведомом под уздцы Обручником Иосифом, Пречистая Дева с Младенцем на руках спасалась в Египет.

Христос рос в Назарете в бедной обстановке, «исполняясь премудрости». Он уже обратил в Иерусалимском Храме на Себя внимание, когда пришел с родными на праздник и изумил сверхъестественной мудростью книжников и фарисеев. Год шел за годом. Всё приближался Христос ко времени выступления Своего с проповедью миру. А мир спал, не чувствуя, какой чудный новый Человек освящает теперь Собой человечество.

И вот Христос явился народу. Он принял в Иордане крещение от руки Иоанновой, и Дух Святый нисходил на Него в виде голубя, и глас Отца с неба гремел, свидетельствуя о Нем…

А мир всё спал.

И дело началось… Христос стал ходить по городам Иудеи и Галилеи, благовествуя. Он собрал Себе ближайших учеников и послал 70 апостолов проповедовать Царствие Божие. Потоками льются от Него чудеса: мертвые встают, прокаженные очищаются, расслабленные ходят, слепые прозревают. Небесная благодать сошла на землю, попирая смерть, исцеляя болезни, возрождая души…

А мир всё спит.

Грянуло новое слово, рушатся старые законы, любовь возвещена. Любовь безграничная, бесконечная, всеобъемлющая. Оправданы кающиеся грешники и вознесены над самодовольными фарисеями. Открыто рукою Христа великое, неотразимое, захватывающее царство духа.

А мир спит.

И вот Христос предан. Вокруг бушует злоба людская.

Он стоит, бичеванный, без одежды, венчанный тернием. Понтий Пилат предлагает отпустить Его, даруя жизнь Его народу, по случаю праздника, а народ кричит: «Не Его, а Варавву!»

И вот Он уже висит, пригвожденный к Кресту. Мертвенная бледность овладевает божественным челом. Вздох, века пронизающий вопль страждущего Божества: «Отче, Отче, зачем Ты Меня оставил?» И вскоре другой: «В руце Твои предаю дух Мой»… И тело погребается Иосифом Аримафейским в саду в новом гробу, и стража приставлена к нему. А мир всё спит в эту ночь несказанного величия и несказанного ужаса, вместо того, чтобы подняться, как один человек, и встать на стражу у спящего в гробе Бога.

И Он воскрес. Он является ученикам то среди волн моря, то в запертой храмине, то по дороге в Эммаус. А мир спит, как прежде…

И Он вознесся на небо. И послал Духа на апостолов, «да научат вся языцы». И вот они разошлись по миру, произнеся всюду новое слово, подтверждая его несказанными знамениями… Страдали на аренах мученики, слабые женщины и девы силою своей утомляли жесточайших палачей. Над миром насилий и безумия неслось одно страстное исповедание: «Я христианин!», «Я христианка!»

А мир всё спал.

И победило в сердце избранных людей, лучших представителей человечества, дело Христа. Высоко вознес над миром Крест равноапостольный Константин, и засияло Православие в своей кроткой, мирной победе. Но мир всё спал…

Шли Соборы, вырабатывался незыблемый Символ веры; люди духа, отцы церкви, подвижники дивной силы, как звезды, всходили над жизнью церковною, горели, сияли, светили и закатывались. Христианские женщины показывали лучезарную красоту своей души, оставляя знатность, богатство и родных, чтобы, как Ксения, спасаться в дальних пустынях. Богатейшие Олимпиады, Мелании, Павлы вселенную напалняли неистощимыми струями своих благодеяний. Засияла в мире благодать в невидимых дотоле образах…

А мир всё спал.

И вот теперь, когда мысль о новом годе невольно возбуждает в нас желание какого-то обновления нашей жизни, мы должны спросить себя: принадлежим ли мы к тем немногим людям, которых коснулось духовное обновление, внесенное в мир Христом, или мы всё также безнадежно спим, все так же коснеем в нашей нравственной неподвижности, как весь мир спавший и спящий?

О Боже, Боже! В этот день обновляющегося года мы полны желания обновления и нашего собственного быта. Так разрушь же наше сердечное окаменение! Разрушь в уме нашем все те предрассудки, которые удерживают нас вдали от Тебя. Удержи хоть на короткое время наши пороки. Дай простор добрым в нас чувствам, чтобы благодарный человек вырос там, где стоит закоренелый язычник, только по имени называющийся христианином!

Буди, разбуди нас!

Прожги наше сердце огнем Твоих слов. Укрепи нашу немощную волю. Открой нам глаза. Дай нам, помоги нам, научи нас, чтобы не дальним и забытым казалось нам всё то, что Ты совершил на земле, чтобы вечно, навсегда в пробужденной, воспрянувшей душе нашей стояла тайна той ночи, когда Ты родился от Девы-Матери в тихом Вифлееме, чтобы ярким лучом горела в ней заветная звезда жизни, чтобы не угасал в нас святой образ Твой – Младенцем, Отроком чудным Сеятелем, благим Пастырем в Гефсимании, на Голгофе, в гробу, воскресшим, вознесшимся и одесную Отца седящим.

Мы спим. Мы гибнем от нашего сна. Бесплодною оказывается для нас Твоя несказанная жертва.

Пробуждай же нас! Пробуди!..

Умирает ли религия?

Недавно мне пришлось присутствовать при интересном споре между матерью и взрослым сыном. Оба они были люди серьезные и работающие. Она употребляла значительную часть своего состояния на приюты и помощь учащимся женщинам. Он занимался религиозными вопросами и кое-что в этой области сделал.

Когда сын, живший отдельно от матери и пришедший навестить ее, вышел проводить до передней одного гостя, хозяйка дома, женщина, которая некогда, судя по ее прежним портретам, находила вкус в роскошных туалетах, а теперь была одета со строгой спартанской простотой, сказала мне, очевидно, под влиянием бывшего до моего прихода спора:

– Как тяжело быть разных мнений с близкими людьми! Едва только сын, обдуманно и изысканно одетый, очевидно, собиравшийся на какой-нибудь концерт или вечер, вернулся в комнату, мать ему сказала:

– Мне прямо тяжело, Вася, видеть, как ты далеко отстал от жизни. Ведь это страшно жить позади своего времени. Как ты не чувствуешь, что ты совершенно одинок в своей отсталости? Ведь у тебя нет единомышленников. Ну, посмотри, кто тебе может сочувствовать, кроме отживших старичков и никому не нужных монахинь. Ведь ни один молодой ум не отзовется на твои мысли.

Я взглядывал в их лица. Предо мною была целая драма: мать, несмотря на коренное разногласие с сыном, очевидно, его любившая и желавшая привить ему свои взгляды, и сын, уважавший и бережно относившийся к своей матери, которая не хотела или не могла понять то, что всего дороже было его душе. Мать говорила горячо и страстно, сильно взволнованная, а сын слушал внимательно, спокойно сложив на столе свои руки, и только грусть отразилась на его лице, обыкновенно веселом и жизнерадостном.

– И потом, – продолжала мать, – ты прямо не хочешь видеть, как это даже неестественно. Ты ведь так непохож на общий тип ревнителей христианских. Ведь ты любишь жизнь, больше всех своих братьев любишь свет, не можешь жить без театра и музыки, пожираешь по нескольку новых французских романов в месяц: одним словом, тебя тянет к радостям жизни, – и вдруг ты интересуешься какими-нибудь юродивыми, столпниками или никому давно не нужными фиваидскими монахами, которых ты теперь изучаешь. И очень понятно, что некоторые тебя склонны считать ханжой.

– Ах, мама, – тихо произнес сын, – я давно перестал интересоваться тем, чем меня кто считает.

– Я лично этого не думаю, потому что твое христианство, в сущности, твоим выгодам, скорее, вредило, чем приносило пользу. Но человеку, полному жизни, как ты, право же, неестественно интересоваться таким отжившим учением.

– Мама!.. – прервал сын, с болью в голосе.

– Ах, я вовсе не хочу осуждать христианство. Я очень уважаю его за то, что оно сделало. Оно облагородило человека.

– Оно внесло, – медленно вставил сын, – самое светлое и животворное начало – любовь; оно дало людям свободу и уничтожило рабство.

– Вот в том-то и дело, что нет: Христос узаконил рабство.

– Где? Как? Когда? – спросил взволнованно сын.

– А этот ужасный текст: «Рабы, повинуйтесь господам!»

– Это вовсе не узаконение рабства, а совет той кротости, которую Христос заповедовал всем и каждому. Это был совет рабам среди существовавшего тогда рабства. Но это не было возвещаемое христианством положение: «Рабство – прекрасное учреждение и должно существовать впредь». Лица, не понимающие христианства, всегда делают так: выхватывают один текст, часто расходящийся с общим духом Евангелия, и закрывают глаза на всё остальное. А вот я тебе скажу – я знаю это наизусть потрясающее слово, которым христианство в лице апостола Иакова громит грустные явления общественной несправедливости: «Послушайте вы, богатые! плачьте и рыдайте о бедствиях ваших, находящих на вас. Богатство ваше сгнило, и одежды ваши изъедены молью. Золото ваше и серебро изоржавело, и ржавчина их будет свидетельством против вас и съест плоть вашу, как огонь; вы собрали себе сокровище на последние дни. Вот, плата, удержанная вами у работников, пожавших поля ваши, вопиет, и вопли жнецов дошли до слуха Господа Саваофа».

– Вот, как! Это очень хорошие слова. А все-таки христианство теперь отжило свой век. Человеческая мысль его переросла, всякому ведь явлению есть свое время. Вот, когда-то рыцарство было действительно высшим олицетворением красоты человеческого духа. А потом, после Дон Кихота, оно стало казаться странным и смешным…

– И тем не менее, – заметил сын, – когда мы хотим обозначить самое высшее благородство, мы говорим о человеке: «Это настоящий рыцарь». Но христианство не рыцарство; оно предвечно. Оно не есть идея, родившаяся в голове человека. Оно есть откровение, принесенное на землю людям их Творцом, и оно учит о том, что существовало ранее начала, что будет существовать после конца концов… Ты говоришь «отжило», а сама движешься среди жизни, которая украшена христианством, в которой всё, что есть светлого, ценного и прекраснаго, внесено христианством. Ведь какое ты ни возьми учение, все правильные его пункты – не его, а христианские. Разве, например, то, что есть истинного в социализме, не подсказано социализму христианством? И все те верные положения, которые есть в проповеди Толстого, относительно разных сторон жизни, не взяты ли они из христианства? Только оно одно осветило правильно всю жизнь, дало систему непререкаемых и незыблемых истин. Пока люди будут чувствовать и страдать, они будут протягивать ко Христу свои усталые руки. Я уже не говорю обо всех внешних изъянах жизни, обо всём, что происходит вследствие взаимного равнодушия людей друг к другу, несправедливого распределения богатств и других несовершенств общественного устройства. Представь себя на земле Эльдорадо, устрой общее внешнее благоденствие, и все-таки будут люди, глубоко страдающие острым жгучим страданием. Сколько и в таком Эльдорадо будет людей непонятых, не нашедших той любви, какой искали, какой были достойны! Сколько будет людей, которых запросы перерастут всё то, что может им предложить наша жизнь. И в этих душах ты ничем не задавишь их стремления ко Христу. И ничем не вытравишь запечатленный в них образ кроткого, зовущего их Сына Божьего, обещающего им насытить их у себя ненарушимым блаженством. Как странно говорить: «Солнце отжило свой век, люди не нуждаются в солнце», – так же странно говорить: «Христианство отжило, люди в нем больше не нуждаются».

– Кто знает, быть может, несмотря на скупость твоего хваленого солнца, лет через 100 человеческий ум найдет средство превратить полюс в благодатный юг с роскошной растительностью…

– Не очень желал бы я попасть в такой чахоточный юг.

– А я бы с наслаждением, и всякую бы минуту говорила себе: всё это сделано не случайной игрой природы, а усилием великого человеческого ума.

– Который, надо договорить, человек получил от Бога… Но знаешь что: ты в своем утверждении о бессилии религии очень отстала от жизни. У нас в России, вечно, в смысле идеи, живущей на задворках, сидящей где-то в лакейской, принято третировать религию. Если просмотришь ходовую русскую литературу, то удивишься, как усиленно избегались до самого последнего времени всякие религиозные вопросы. И на меня это производит такое впечатление, как если бы, описывая людей, брали исключительно лиц одноруких: религиозный инстинкт настолько свойствен человеку, что совершенно не касаться, описывая жизнь людей, этого инстинкта, прямо нелепо. На Западе это не так. Ты вот изумляешься, как я, при моей любви к жизни и к ее радостям, интересуюсь христианством. А вот, например, в Америке молодежь состоятельных классов на своих загородных увеселительных экскурсиях распевает на скалах какого-нибудь пустынного залива псалмы. И это вовсе не отвлеченные люди, готовящиеся стать пасторами. Это жизнерадостные, практичные, созданные для житейских побед истые дети предприимчивых янки. И в Америке, и по всей Европе действуют многочисленные «союзы христианской молодежи», которые имеют громадные капиталы, дома, оказывают нравственную поддержку неисчислимому множеству молодых людей, окруженных опасностями крупных центров, и все они объединены в мировой союз… И я не думаю, чтобы какая-нибудь образованная американка решилась, как ты, утверждать, что христианство отжило… Я скажу иначе: отжила и не имеет будущности та группа людей, которая думает обойтись без христианства.

– Посмотрим…

– Мы уже это видим!

По лицу молодого человека скользнула тень того недовольства, которое испытывает всякий собеседник, когда он видит, что весь пыл его убеждений не трогает чужую душу.

– Это мы, русские, – заговорил он, – так равнодушны к вере. Мы, на Руси святой. У нас человек образованный стыдится веры. Область веры у нас не находит места даже в литературе! Как будто можно написать полную картину жизни, ни слова не говоря о религии. Без любовных сцен у нас не встретишь ни одного романа. А вот о том, каковы религиозные убеждения героев, авторы не считают нужным и обмолвиться. Почему же иначе смотрят на дело писатели «безбожного» Запада? В одной французской литературе я постоянно натыкаюсь на глубоко затрагиваемые религиозные вопросы. У Буржэ: Le disciple и Un divorce – и этот милый тип старого француза, погрузившегося в Риме в христианские воспоминания в Cosmopolis. Какие проникновенные строки новоявленный обаятельный талант, скрывавшийся под псевдонимом Pierre de Coulevain, посвящает в этом дивном, над которым ахают в восторге все читающие, Sur la branche, будущей жизни и вообще мистическим основам жизни? А La maison du pêche известной модной писательницы, где дана такая поразительная, с первой до последней страницы, картина религиозной жизни молодого ревностного католика, который из-за аскетических своих убеждений разбивает счастье своей жизни и гибнет для земли! Автор не сочувствует, видимо, своему герою. Но с каким громадным знанием описана интимная внутренняя жизнь, и вот уж где эту сторону жизни он не обходит молчанием. А потрясающий роман Le plus Fort (Claude Ferval), где Христос побеждает в душе роковую страсть нескольких лет молодого богатого человека, одаренного всем, что нужно для счастья, и находящего, однако, счастье только у ног Христа, в иноческом отречении… Там, в Европе, стараются понять, проникнуть в душу верующих… А мы только глумимся над ней с высоты нашего невежества и нашей косности.

Молодой человек распрямился, говоря эти слова; но вдруг опомнился, остановился и тихим виноватым голосом сказал:

– Прости, я, может быть, резко выразился; но я не могу говорить об этом спокойно.

Мать молчала, видимо, задетая за живое.

– Да, – продолжал, помолчав, сын, – ты говоришь верно, что в большинстве современной молодежи почти нет веры. Я думаю хуже: мне кажется, что для многих священников Христос – не Христос одной гуманной доктрины, а истинный, евангельский Христос, живой Христос, страдавший на Кресте и искупивший нас Своею Кровью, – для многих священников такой Христос почти не существует… А для так называемых передовых людей и подавно… Я с грустью чувствую, что верующих становит все меньше и Церковь, начавшаяся с двенадцати рыбаков, кончится горстью простых, невидных людей, которые сохранят веру до второго прихода Христа… Ну, что ж! – сказал он тихо и задумчиво. – Что ж, что численный перенес будет не на их стороне. Лучше быть с ними, чем там, где и ум, и успех, и блеск, и власть, и знание, но всё без Бога. Разве много было последователей у Истины в часы ее величайшей нравственной победы?

Я смотрел на мать, которая слушала внимательно, с интересом, но, по-видимому, никак не собираясь ни в чем отступиться от своих утверждений.

– Но пока ведь этого, слава Богу, нет, – продолжал он помолчав. – Ты читала, что происходит во Франции по поводу описи церковных инвентарей.

– Да, много глупостей.

– Но эти глупости показывают, как дорожат люди храмом. И это не подонки нации. Это трудящееся, здоровое население и образованные, независимые люди. Они не полагают, как вот те, что христианство отжило. И их гнев есть лучшее доказательство их истинной любви к религии. Такая любовь вспыхивает, когда любимый предмет оскорбляют. Вот мы спорим с тобой, спорим, – сказал он, подымаясь, чтобы уходить. А весь курьез в том, что ты, милая мама, – христианка, хотя сама о том и не догадываешься. Ты живешь христианскими идеалами, христианскими взглядами, повинуешься христианской морали и ведешь христианскую жизнь, не подозревая, что ты христианка в душе. Вся драма заключается в чем? У тебя, вот, дела без веры, а у меня вера, да жизнь слабенькая.

– А ты отбрось веру, и, может быть, дела придут.

А теперь ты веришь, и на том успокаиваешься.

– Я вовсе не успокаиваюсь, – пробормотал про себя сын. Мы вышли вместе. Несмотря на шутки, закончившие его спор с матерью, он, видимо, был возбужден.

– Нам по дороге? – спросил он. – Вы не спешите? Пройдемте несколько пешком. Ничего, что я опоздаю на этот дурацкий концерт, – выбранил он почему-то концерт, о котором за час до того отзывался очень горячо. – Ходьба меня успокаивает… Господи, как тяжело, когда хорошие люди как-то насильственно заставляют себя не верить во Христа. Часто эти люди такой чудный материал для христианства. Моя мать, например… Вы не можете себе представить, как она во всем себя урезывает для бедных. Разве она так бы жила, если бы тратила на себя все свои доходы! Сколько трущоб она объедет, каких сцен насмотрится за день! И рядом я с моей эстетической жизнью и теоретическим христианством…

– Но ведь вы кое-что делаете?

– Вот это «кое-что» и ужасно. Нужно или всё, или ничего. Это честнее.

– То есть, это последовательнее. Но лучше кое-что, чем ничего.

– Нет… С каким восторгом я думаю о людях первых веков. Все эти Амвросии, Григорий Двоеслов, бывший раньше ослепительным щеголем, все эти знатные мученики, преподобный Арсений Великий, первый вельможа цареградского двора, Кирилл, просветитель славян, воспитывавшийся с императором Михаилом. Эти всё отдали, и сколько отдали! Какие великие, блистательные жертвы, сияющие сквозь темь веков. Вот матушка не понимает, почему я изучаю жизнь фиваидских отцов. А какая там духовная красота, какие победы духа!.. Знаете ли вы, например, что делал Макарий Египетский на верху своей духовной славы, гремевшей на весь мир? Он нанимался во время жатвы простым поденщиком. У этих людей была жажда одного права, которое нам непонятно, к которому мы равнодушны, а которое так велико, священно и доступно: право страдать со Христом. И к таким людям шли. Да, их слушали. И каждый их шаг, каждая черта их жизни – это суд, страшный суд над нами.

Найдите теперь такой закал. Найдите Иоанна Дамаскина, найдите Филарета Милостивого. И хотя я говорил матушке, что христианство еще крепко, но как часто во мне самом шевелится роковой вопрос: не умирает ли религия?..

Друг Христов

Сколько великих, драгоценных, неизъяснимых воспоминаний теснится в душе христианина при имени апостола Иоанна Богослова!

Этот человек изо всех родившихся на земле, после Пречистой Матери Божией, ближе всех был к Спасителю мира. Самый юный из тех, кого Христос избрал Своими учениками, он глубже других откликнулся Божественному сердцу Учителя и отдал ему без остатка весь пыл своей ранней молодости, все силы своей восторженной души, всю безграничную привязанность своего верного и сильного сердца. Казалось, нужна была эта именно святейшая пора юности, эта свежесть души, эта непочатость молодого существа, только что начавшего с удивлением и любовью открывать на мир свои ясные глаза, чтобы стать наиболее пригодной почвой для нового учения, для хранения и распространения в задыхающейся от злобы и нравственного холода вселенной, – нового слова всепрощения, примирения и любви.

Можно предположить, что Иоанн не раз встречался с Иисусом Христом, прежде чем Господь вышел на дело Своей проповеди. Это предположение тем более вероятно, что, по некоторым преданиям, мать Иоанна – Соломия – была сестрой Богоматери, а Иоанн, в таком случае, двоюродным братом Господа.

Годы детства и юности Христа обвеяны поэзией тайны.

От самого любящего, самого благоговейного взора верующего человека навсегда остались скрыты дела, слова, даже обстоятельства жизни, обстановка и люди, среди которых Христос вырос и возмужал. Нам неизвестно решительно ничего из того, что было с Христом от того события, которое упоминается в Евангелии, когда Христос, отставши от родителей, имел в Храме прения с толковниками, – до той поры, когда Он, уже тридцатилетним мужем, вышел проповедовать.

Едва ли, однако, можно сомневаться, что Иоанн рос на глазах Иисуса, так как, если они и жили в разных местах, то, вероятно, Зеведей с женой и сыновьями приезжали к Иосифу или встречались с ним на празднике в Иерусалиме. И, быть может, не раз взор Христа останавливался на избранном юноше, и Богочеловек предузнавал, какие неистощимые, потрясающие сокровища любви таятся в этом крепком сердце. А отрок Иоанн, чувствуя на себе приветливый взор Божества, переживал тогда неизъяснимое волнение, и что-то от этого пристального и испытующаго взора бросало его куда-то в высоту, и, как бы сквозь полуотдернутую завесу, он видел в небе невыразимые чудеса, предчувствовал великие слова, и душа ждала чего-то громадного, необыкновенного, дивного…

И дождалась…

Море

Вечно меняющееся, никогда не равное себе море тихо бьет о берег мягкой волной; и, тихо разбившись белой пеной, гребни волн отхлынивают назад, чтобы снова вернуться и снова разбиться белой пеной. С неба палит южное горячее солнце. Всё замерло в этой жаре, оцепенело, точно ждет чего-то.

Утомленные ловлей последних дней, рыбаки, сидя на перевернутых днами вверх челнах, чинят сети. Тут и Андрей с братом своим Петром, и Зеведей с сыновьями Иаковом и Иоанном.

А по берегу идет Кто-то, облеченный великою тайной и безграничною властью над человеческими душами, и зовет этих людей, которым от века предопределено было родиться для этого часа.

«Оттуда, идя далее, увидел Он других двух братьев, Иакова Зеведеева и Иоанна, брата его, в лодке с Зеведеем, отцом их, починивающих сети свои, и призвал их. И они тотчас, оставив лодку и отца своего, последовали за Ним» (Мф. 4:21–22).

Тут совершилось одно из невидных, но частых чудес: прежде слов, прежде дела, без всяких доказательств душа человеческая поверила взошедшей над нею святыне, в восторге ей поклонилась и ринулась радостно и сознательно за нею на путь новой жизни.

* * *

Среди теснящегося народа Иисус приближается к дому Иаира.

Только что исцелилась тайно прикоснувшаяся к Нему кровоточивая женщина, как подбегают сказать, что дочь Иаира, которую исцелить шел Христос, умерла.

– Не бойся, только веруй, – говорит Христос и идет дальше, дозволив следовать с Собою лишь Петру, Иакову и Иоанну.

В доме смятение и плач, и когда Христос тихо произнес: «Что смущаетесь и плачете? девица не умерла, но спит», – раздался шопот возмущения и ропота. С учениками и родителями усопшей Христос входит в ложницу смерти.

Недвижимо, вся в белом, с распущенными волосами, лежит девица. Слабейшее дыхание не вздымает ее груди, ресницы не разомкнутся, и то ужасное и грозное, что мы называем смертью, наложило свою печать на ее юный лик. Дымящиеся факелы сугубят страх, который распространяют между людьми останки отошедших детей земли. Земля побеждена в своем творении, жизнь отнята, и всё безмолвствует.

Смерть, смерть, смерть…

Иоанн так и впился глазами в уста Учителя, и Владыка жизни и смерти тихо подходит к смертному одру. В трепетной тишине ложницы властно звучит Божественный голос: «Девица, тебе говорю, встань!» Источник жизни побеждает смерть. Иоанн видит, как трепет жизни пробегает по, трупу, закоченевшие веки подымаются: точно сказочный сон спадает с умершей, и она подымается.

И понял тут Иоанн, что уже нет более неисцелимой смерти и что земная смерть лишь сон на земле с пробуждением в иных, светлых мирах.

Фавор

Сияет небесное блистанье. Христос преображается.

Сквозь оболочку человеческой природы сияет Божественная Слава, и в светлом облаке раздается с неба глас:

– Это Сын Мой возлюбленный, в Котором Мое благоволение. Его послушайте…

И Иоанн впервые прозревает Божество своего Учителя, и какая-то грусть закрадывается в его сердце при мысли, что Тот, Кто избрал его Своим другом, не человек только, но – сошедший на землю Бог…

Тайная вечеря

Тяжелое предчувствие волнует учеников. Христос только что совершил омовение ног. И скорбная душа Его смутилась при мысли о предательстве.

– Истинно, истинно говорю вам, что один из вас предаст Меня…

Более чутко, чем кто другой, Иоанн прозревает угрожающую Христу опасность. Истомленный тревогой, без слов раздираемый внутренней болью, он припал к груди Христа, и, быть может, это выражение безмолвной и страдающей привязанности облегчало отчасти безмерную муку Христа, терзаемого предвкушениями пыток и Креста…

Голгофа

Казнь совершилась. Богочеловек пригвожден к древу. Из рук и ног струится кровь, голова бессильно повисла на грудь.

Ученики разбежались. Но с выражением величайшей покорной муки у распятия стоит Божественная Мать и возлюбленный ученик.

И переживает Иоанн всякий час своего единения с Распятым. Вспоминает, как с детства льнула к Иисусу вся его душа, как он в святом святых своего сердца был верен Ему еще прежде избрания. И звучат в ушах вновь навсегда отзвучавшие тихие речи Иисуса, только ему одному открытые Христом тайны. Вспоминается все пережитое им за эти три с половиной года, все его неописуемое и безоблачное духовное счастье. А сердце раздирается мукой, и он безмолвно смотрит на склоненный долу лик, и сам готов дать себя распять вместо Христа.

– Жено, се сын Твой!.. Се Мати твоя! – раздается зов распятого Христа.

Так в величайшую минуту вселенской жизни в лице Христова друга было усыновлено Богоматери всё человечество…

* * *

Мы не последуем за Иоанном в те долгие годы его жизни, когда он сперва покоил по завету Христову Пречистую Божию Матерь, а потом носил по вселенной Христово благовестие. Но в день памяти этого ближайшего ко Христу человека от всего сердца преклонимся пред святынею того, кто прошел чрез евангельскую пору христианства каким-то лучезарным видением с чудно-прекрасным именем друга Христова.

Кому мы нужны?

Чем мы моложе, слабее, тем большая окружает нас забота. В детстве за нас дрожат родители. Малейшее нездоровье, малейший жарок повергают в смятение весь дом.

Мы начинаем вырастать. Те же заботы сопровождают нас. Родители хотят знать всё о наших мыслях и чувствах, следят за всяким нашим шагом. Интересуются нашими товарищами; одним словом, будь это возможно, жили бы, так сказать, в нашей душе.

И такой близкий надзор нам обыкновенно не нравится.

Мы им тяготимся и стараемся освободиться из-под него. Сколько невидных, незаметных для постороннего глаза, но тяжелых драм происходит во всех почти семьях в ту пору, как дети стараются дать почувствовать родителям, что они им уж не нужны; что, принимая их заботы о внешней их жизни, они, дети, уже не пустят их в свой внутренний мир.

Дети стараются завести связи на стороне. Товарищи и жаркие молодые споры о предметах, которые молодежь считает недоступными для отцов, первые проблески любви, широкие мечты о будущем, надежды провести разумную и полезную жизнь, – от всего этого старших обыкновенно держат в стороне.

Молодежь справляет одна праздник молодости, справляет его эгоистично, забывая тех, кто старался вложить и развить в ней то добро, которое она сейчас в себе чует. Она забывает, что всё в жизни имеет свои корни, что свои лучшие мечты молодежь не сама сотворила, а получила их в наследство, как плод усилий и развития многих поколений.

А жизнь кипит, бьет могучим ключом. Кипит и молодость, бросая направо и налево без расчета бездну чувства, которого сознает в себе как бы неиссякаемый родник…

Но жизнь сплетена не из одних роз. И, сперва незаметно, как бы случайно, а потом всё чаще и чаще, систематически, начинаются первые разочарования, первые недоумения, первые страдания. И, чем более у человека чутка душа, тем раньше и сильнее начинает он страдать.

И самое тяжелое, самое постоянное страдание такой души заключается в том, что редко встречает она полный отклик на свои привязанности. Почти никогда, а чаще и совсем никто не ответит привязчивой, глубокой душе с тою полнотою чувства, какое дает она тем, кого любит, и эта недостаточность людского расположения составляет источник постоянных, быть может, искусно всю жизнь скрываемых под оболочкою беззаботности и безразличия, но жестоких мук.

Странно, что те люди, которые, казалось бы, по своей даровитости, восприимчивости, отзывчивости, по тому пламенному сочувствию, которое они несут людям, должны бы быть особенно ценимы, – эти люди чаще всего и страдают всею остротою одиночества. Вспомните трагизм пушкинского «Эхо». Именно те люди, которые греют всё живое, как бы вынашивают в сердце своем всю вселенную, на всякий крик бытия «шлют свой ответ», – этим людям и нет отзыва.

Когда вчитываешься в биографии таких людей, как Байрон, которые пришли в мир с невыразимыми сокровищами любви, полные самоотвержения, поражаешься: как невыносимо страдали они от недостатка сочувствия к ним. И, если, измучась, оскорбленные невниманием к ним людей, окоченев от холода жизни, они, наконец, бросают жизни и людям страшные проклятия, – кто же в том виноват?

Это – недоразумение, стоящее вне воли их и вне воли людей. Их широкая душа жаждет тех же громадных, абсолютных чувств, какими полны они сами. Но разве способны мелкие люди, из которых состоит весь почти мир, на большие чувства? И, кроме этого крушения надежд на великие привязанности, которые одни дают красоту и смысл жизни, сколько других, бесконечных и постоянных разочарований! Неправда торжествует, наглый порок подымает голову; идеальные стремления разбиваются жизнью одно за другим… И не раз опускаются у человека руки в том труде, к которому он призван. И нет в жизни тогда лучшей поддержки, как близкие люди.

И вот, в эту зрелую пору жизни оглядывается человек вокруг себя… И со страхом видит одну пустоту. Закрылись те глаза, что с такой лаской смотрели на него, давно перестали биться сердца, что любили его не за его дела, а за него самого, потому что он был их плоть и кровь… Далеко отнесены жизнью или вовсе унесены из жизни сверстники, с которыми он праздновал когда-то праздник молодости. Он один. И после рабочего дня, после шумных вечерних собраний, где он встретил столько знающих его и равнодушных к нему лиц, он придет в свое пустое жилище, и печально встретят его удобные, разукрашенные покои, умная роскошь богатого быта.

– Господи, поменьше бы всего этого!.. Только бы уголок счастья, несколько верных, любящих людей!..

Но нет никого. Не к кому пойти поговорить по душе…

Близких нет; и только со стен глядят дорогие ушедшие люди, так самоотверженно, глубоко любившие, при жизни им, быть может, не оцененные. И губы шепчут среди мертвой тишины горькое слово:

– Кому я нужен? Господи, кому я нужен?

И сжимается сердце томительно, долго, и никто не придет разубедить его. А между тем, пред ним висит писанная неизвестным, но великим художником, с детства памятная картина, всегда по вечерам освещаемая рефлектором.

На каменистой почве стоит на коленях Христос. Его руки открыты с мольбой. На прекрасном лице невыразимое, спокойное страдание. На горизонте чуть виден город, горит кровавая заря. И детская вера, заморенная жизнью, точно опять затеплилась в сердце, и опять в сердце теплая жалость к этому Молящемуся в саду Гефсиманском. И долго стоит он так, вглядываясь в картину, и, наконец, с болью схватив себя за голову, шепчет.

– Ты теперь у меня Один. Кроме Тебя, никого не осталось.

И слезы сожаления об обманувшей, но еще любимой, еще желанной земле с ее пестрой, живой, блестящей жизнью, брызжут из глаз, и дрожащие губы неслышно шепчут:

– Кроме Тебя, никого не осталось…

И, опустив голову на грудь, он вспоминает всю свою жизнь и сравнивает отношение к нему людей, в которых он верил, которым столько давал, с отношением этого, всегда им забытого, Молящегося в саду Гефсиманском… И вместе с ужасом пред тем, как он поступал с Ним во всю свою жизнь, что-то похожее на радость начинает возникать в нем. Он знает, для Кого ему жить.

Он не обманет, Он не предаст, Он умеет любить, – думает человек про себя и с этими мыслями оживает.

Тот нервный холод, который пробегал по спине от острого чувства одиночества, сменяется какою-то греющею теплотою, которая от сердца разливается по всему телу; чувство своей замкнутости, внутренней подавленности уступает радостному порыву любви и доверия…

И всходит всё выше и выше в душе блеснувшее ей Солнце, и тают, тают глубокие, многолетние наслоения льда…

Всё изменяется, все проходит. Нет ничего верного на земле, где самая пламенная страсть вырождается в непримиримую, дикую ненависть.

И над всем этим ужасом непостоянства, над всей бедностью и ложью человеческих отношений стоишь Ты, единственный, неизменный Друг человечества, один, никогда не обманувший, никого не обидевший.

Только Тебя одного можно любить безгранично. Ты один не дашь никаких разочарований. Но, чем глубже будем погружаться в Тебя, тем шире станут открываться горизонты светоносной красоты, блистающей правды.

Только Ты один любил меня истинно. Ради меня Ты сошел на землю и, Бог, провел на ней уничиженную жизнь, был гоним, оклеветан за меня, поруган и распят. Одного Тебя стоит любить.

Усилия величайших умов – детский лепет пред Твоею творческой мыслью. Самая победная земная красота – брызги грязи пред озарением Твоей Божественной красоты. Все славнейшие подвиги земли – ничто пред невыразимым величием Твоей крестной жертвы. В Тебе одном вся полнота жизни, откровение всякой истины. Ты лишь один можешь утолить жажду человеческой души.

О, дай же мне, в конец измученному миром, остановиться на Тебе одном!

Сколько раз забывал я Тебя! Вне Тебя искал счастья.

Обманутый, приходил к Тебе. Не слышал укоров. Видел лишь радостно протянутые ко мне Твои руки.

Я Твой! Я хочу быть Твоим!

Так прими же меня! Шепни мне, что я Тебе нужен, раз Ты за меня умер. И тогда я стану жить для Тебя, для Тебя одного!

А Ты дай мне познать в слиянии с Тобою такую полноту счастья, пред которой померкнет для меня земля с ее радостями.

По поводу кончины старца Варнавы

Старчество есть весьма интересное явление в русской духовной жизни. Обусловливается оно желанием усердных к вере людей все важнейшие поступки своей жизни подчинять решению опытного духовного руководителя. Это стремление основывается прежде всего на смиренном расположении данной души, на неуверенности ее, что во всяком значащем случае она выбирает путь, угодный Богу и себе полезный.

Мне кажется, что начало старчества можно видеть в первые времена иночества, в пустынях Египта, где великие аскеты-учители требовали от своих многочисленных учеников прежде всего полного повиновения, отсечения собственной воли.

Конечно, далеко не всякий, даже искренне и пылко верующий человек, способен на то, чтоб подчинить свою волю воле руководителя, да и не всякий верующий видит в том необходимость. Разве нельзя верить, что по усердной молитве человека Господь Своими всегда чудными и милосердными путями укажет ему в минуты недоумения выход; что вся совокупность наших склонностей и природных задатков вместе с обстоятельствами, слагающимися вокруг нас так или иначе, и есть то Божие внушение, тот неслышный, но ясный голос Божий в душе, которого другие ищут у старца?..

Но если люди более сильного характера, желающие, так сказать, смотреть и на мир Божий, и на собственую жизнь своими глазами, не имеют никакой нужды в этих старцах, то, наоборот, есть множество и таких людей, для которых «старчество» чрезвычайно дорого и необходимо. Кроме желания постоянно проверять свои мнения и планы мнением уважаемого и любимого ими духовного человека, которого они считают близким Богу, – есть еще и множество других причин тяготения к старцам.

Много лет сосет душу какое-нибудь тяжелое тайное горе, которое нельзя никому рассказать. Обыкновенный духовник не может понять, не может вникнуть глубоко в это горе и не приносит отрады измученной душе. Так нот, если в таком состоянии человек услышит о праведном, обаятельном монахе какой-нибудь дальней пустыни, к которому с доверием относится верующий люд, снося к нему в чаянии облегчения всю свою душевную тяготу, то понятно, что такая «труждающаяся и обремененная» душа жадно будет искать сближения с этим духовным врачом, и, если он сумеет поддержать и ободрить эту усталую душу, она ответит ему безграничным доверием и невыразимою благодарностью. Как сознательный больной, чувствующий в себе сложный великий недуг, подтачивающий его жизнь, инстинктивно рвется к знаменитому врачу, так и грешник, доведенный до отчаяния неисцелимыми и глубокими душевными язвами, инстинктивно ищет могучего духом человека, который уже видел многих таких же, как он, отчаявшихся и измучившихся грехом людей, и сумел на своих плечах из жестокой неволи греха внести их в Божью ограду, к радостно спасающемуся стаду Христову.

С какими грехами идут люди к старцам, можно видеть из одной главы знаменитого «Дневника писателя» Достоевского, озаглавленной «Нечто о старцах». Один мужик побился об заклад с другим, что он выстрелит в Причастие. Весь ужас положения заключался в том, что мужик этот был верующий человек и признавал Причастие истинным Телом Христовым. Приняв Причастие, кощунник не проглотил его, а сохранил во рту и, отправившись в лес, пригвоздил эту часть Тела Христова к дереву и затем стал в него стрелять. Но, когда он собирался дернуть курок, пред ним на дереве явилось знамение Распятого Сына Человеческого… Трудно разобраться в тех чувствах, которые возникли тогда в душе, твердо веровавшей и, вместе с тем, дошедшей в непонятном исступлении до такого неимоверного падения… Словно раскаленные, невидимые клещи должны были нескончаемо жечь эту душу; никакое раскаяние не могло утолить тоски совершённого неслыханного злодеяния, и с этой страшной душевной ношей кощунник побрел к одному известному старцу…

Вспоминается мне также рассказ покойного известного писателя, автора книги «Восток, Россия и славянство», Константина Николаевича Леонтьева. Он пришел к вере великими усилиями от полного атеизма. Когда в нем уже начинался переворот, он, живя в окрестности Константинополя, внезапно заболел холерою и глубокою дерзновенною молитвой пред иконой Божией Матери вымолил себе спасение. Вскоре за тем он отправился на Афон в известный русский Пантелеимонов монастырь, где были знаменитые старцы Иероним и Макарий. Сюда пришел он искать веры и подчинить строгому духовному руководству свою бурную и избалованную природу. Как консула, представителя русской власти, его встретили торжественно, с трезвоном колоколов. На встречу вышла вся братия, во главе со старцем. А на другой день Леонтьев, один, без свиты, постучался в келью старца и упал ему в ноги, рыдая… Он пришел вручить ему себя, полный покорности, отдаваясь ему с доверием ребенка, только бы приобрести веру…

Так совершился этот душевный перелом, доведший Леонтьева до жизни в Оптиной под руководством старца Амвросия и затем до тайного пострига незадолго до смерти.

Что влечет к старцам народ? Народная вера в близость старца к Богу, в его праведность. Ведь во всякой истинной праведности, во всякой святости есть что-то зовущее, утешающее, греющее.

Что, например, влечет толпы богомольцев к ракам святых Русской земли? За нетленным телом, лежащим в раке и называемым мощами, за этими долгие века безгласно и неподвижно лежащими останками народ чует живую душу и великое, расширяющее эту душу чувство – любви, милосердия, всепрощения. И то, что происходит у этих рак между «угодниками» и вереницами многих сходящихся к ним поколений, есть любовная, искренняя беседа живых людей с небесным, сильным и чутким собратом о земном горе, жалом впившемся в душу «земнородных», о желании возвыситься над землею и стать ближе к Богу, о бессилии этих стремлений, о всех самых дорогих, затаенных надеждах, желаниях, мечтах. С безграничным доверием, с великою искренностью слагает всё лучшее содержание своей души богомолец у раки, потому что чрез пространство веков доносится ему от давно ушедшего с земли человека таинственное дуновение бессмертной, несдающейся, непрестающей любви.

Да, любовь есть непременный спутник праведности, святости. Там, где тяжкими усилиями, кровавой борьбой с собой в голове поражен эгоизм, раздавлены запросы личного счастья, там на почве всё победившей верности, сосредоточенности в Боге возникает жарко пылающий очаг любви, любви совершенной, чудной, всё постигающей. И вот, эта любовь, в большинстве случаев не экспансивная, молчаливая, но деятельная, и влечет к себе, как магнит, людей.

Нам нужно сочувственное сердце. Наше горе – двойное горе, когда мы не находим плеча, к которому могли бы склониться, утомленные, с уверенностью, что нас выслушают.

Вот мне кажется, в чем тайна и основа старчества. Верстах в трех от Сергиевой Лавры начинается обширный сосновый бор с разбросанными в нем кое-где прудами. Местность возвышенная, с холмами, крутыми подчас пригорками, очень красивая. В одну сторону, среди березовых рощ, знаменитый московский митрополит Платон основал свой Вифанский монастырь, где провел последние годы жизни, скончался и погребен. А в стороне от дороги из Лавры в Вифанию, в лесу, на пригорке, еще более знаменитый митрополит Филарет устроил скит Гефсиманию, удаляясь в который, удовлетворял своим аскетическим стремлениям. Там есть скромная деревянная церковь, где нет вовсе металла, и даже паникадило деревянное, и при церкви несколько скромных келий митрополита. Чувствуется тут веяние его великой души, погруженной с молодости до могилы в непрестанную суету множества дел и забот. За этим скитом, над седыми соснами которого как бы веет дух великого Филарета (хотя он положен в Лавре, но желание его было быть погребенным в его родной Гефсимании), чрез дорогу возвышается теперь величественная ограда, громадный собор и высокая колокольня «Черниговская». В одном из домиков-келий этого монастыря и жил старец Варнава.

На крыльце этого домика и в полутемных с маленьким окошечком сенцах всегда толпился народ, и старец сам впускал и отпускал посетителей. Шли к нему люди всех классов с самыми разнообразными нуждами и вопросами.

Чрезвычайно живой и подвижный, всегда торопливый, чтоб всех удовлетворить, он говорил скороговоркой, превосходною, художественно-меткою русской речью, звучавшей, при всей твердости и решительности его характера, неизменной ласкою.

Состоятельные люди из числа его духовных детей приносили ему значительные пожертвования, и, не тратя на себя решительно ничего, – так как он вел не только строгую, но и суровую жизнь, полную всяких ограничений, – он употреблял всё, что ему приносили, на нужды основанного им и выросшего до громадных размеров Иверского женского монастыря на Выксе (в Нижегородской губернии).

Он был полон несокрушимой энергии и умер, исполняя свое дело. Только что отисповедывал он одну духовную, как вошел в алтарь и тут же, у престола, упал безжизненным.

По кончине отца Варнавы в печати появились описания необыкновенных случаев при его жизни, свидетельствующих о бывших в нем благодатных дарах. Так, он во сне предупредил одного находившегося в Москве послушника о грозившей тому опасности… Но это – не главное. Главное – жизнь, отданная на служение русскому народу, это дорогое и любовное стояние при народной душе…

Христианство внутреннее и обрядовое

Совершившееся 1500-летие воспоминания великого учителя Церкви Иоанна Златоуста показало нам этот великий образ во всей его высоте и правде; уяснило нам, что было в нем отличного от иерархии и клира его времени, для чего он жил, для чего страдал и мученически скончался.

Если бы Иоанн Златоуст был только красноречивым проповедником, то его проповеди не производили бы на человечество глубокого, воспитывающего значения. Сила его в том, что чудные золотые слова, которые современники ловили из его уст, были подтверждены чудными золотыми делами. Слово его было действенно потому, что за словом стояла его святая жизнь, как воплощение этого слова.

Верность Христову завету проникала всю жизнь святого Иоанна, и он предпочел быть гонимым, изгнанным и мучимым, чем малейше отступить от правды Божьей, чем не исполнить того, что считал своим неизменным христианским долгом.

Вот где разница между святым Иоанном Златоустом и его современниками, которые, как и он, были крещены во Христа, назывались христианами, но вместо того, чтобы заниматься Христовыми делами, преследовали, унижали, изводили Иоанна и уморили, наконец, Божьего человека в далекой ссылке.

Страшно подумать об этом, но, увы, мы сами похожи больше на его врагов, чем на него, великого святителя; мы ближе стоим к ним, чем к этому самоотверженному христианину.

В то время как Иоанн Златоуст носил Христа в своем сердце, то есть был представителем внутреннего христианства, – мало ли найдется среди нас таких христиан, которые исповедуют Христа только устами и служат Ему только исполнением обрядов?

Такие христиане, как святой Иоанн Златоуст, воспринимают учение Христа глубоко в душу и отражают его в своей жизни. Они верны заветам Христа «даже до смерти». Христианский мир мог смело указать язычникам на каждого из таких людей и заявить: «Вот как живут наши люди: найдется ли у вас кто-нибудь, подобный им?» Как далеко небо отстоит от земли, так и жизнь тех людей, «истинных учеников Христовых», отстоит от жизни язычества, от жизни и дел наших…

Какую честь приносим христианству мы, носящие громкое имя христиан, но христианство только позорящие? Где те наши дела, по которым бы люди могли безошибочно сказать: «Да, это христиане»? И всего ужаснее в нашем положении то, что сами-то мы этого противоречия нашей жизни не видим и не сознаем и наивно продолжаем считать себя христианами, тогда как общего с христианством иногда решительно ничего не имеем.

В том наша беда, что мы духа христианства не приняли, не пос тигли, а приняли один обряд и, если ходим в церковь, крестим лоб, раз в год говеем, ставим пред иконами свечи и дома возжигаем лампадки, в постные дни объедаемся рыбой и разными «постными» печеньями да вареньями, – то считаем себя Бог весть какими достойными последователями Христа и кичимся своею верою. А между тем, при всей нашей обрядности, при всей иногда искренней и даже трогательной любви нашей к обряду, мы нисколько о Христе не думаем. Страшно сказать, что эта обрядность без духа, это услаждение глаза красивым иконостасом и задумчивым огнем лампадки, играющим на дорогом окладе старой иконы, громкое и стройное церковное пение, хватающие за душу аккорды панихиды, – весь этот столь красивый уклад церковный, который так люб нам, вся эта красота, подчас лишь убаюкивает нас, и нам кажется, что мы тем самым уже христиане. И мы бессознательно для себя приближаемся к ужасному душевному состоянию Иоанна Грозного, который между пытками и казнями выстаивал длинные заутрени и земными поклонами набивал себе шишки на лбу, сочинял каноны Богоматери и, руками Малюты удушая великого святителя Филиппа, полагал, что он был, есть и остается христианином.

Если войти во внутренний мир так называемых верующих людей, то получится грустная картина их надежд и желаний. Все наши молитвы состоят исключительно из выпрашивания себе одних только внешних благ. Мы просим Бога – как бы получше прожить, послаще поесть, получить местечко потеплее, поскорее избавиться от напавшего на нас недуга. Круг земного нашего благосостояния – вот единственно, о чем мы думаем и заботимся, когда молимся Богу. Мы не проявляем в своих молитвах никакой тревоги о том, чем мы можем Богу послужить; мы никогда не подумаем в себе и не выскажем Ему: «Господи, с нашим телом, с нашей жизнью делай, что хочешь: радуй нас милостями или угнетай скорбями, но душу нашу очисти, возроди, сделай угодной Тебе. Это только для нас в этой жизни ценно; не для личного счастья, а для служения Тебе нам только и хочется жить. Укрепи же волю в борьбе, дай светлых мыслей, светлых решений, научи безгранично любить Тебя и наших ближних; научи нас не думать о себе, а забыть себя и на место себя поставить Тебя и Твою волю».

Вот такими молитвами мы едва ли Богу молимся, таких настроений не переживаем. Нами совершенно забыты слова о том, что молиться и служить Богу надо «духом и истиною», что не количеством свечей, которые мы ставим, не серебристым звоном колоколов, которые мы повесим, определится наше усердие к Богу, а количеством добрых дел.

Поэт Хомяков в великолепном стихотворении «По прочтении псалма» представляет Господа отвергающим все дары, которые Ему приносит человек:

  • Твой скуден дар! Есть дар бесценный,
  • Дар, нужный Богу твоему;
  • Ты с ним явись, и, примиренный,
  • Я все дары твои приму:
  • Мне нужно сердце чище злата
  • И воля крепкая в труде,
  • Мне нужен брат, любящий брата,
  • Нужна мне правда на суде!..

И вот этих-то даров духа, эту светлость нашей жизни мы и не хотим принести Богу в дар и стараемся, выражаясь грубо, отделаться от Бога копейкой: кто грошовой свечой, кто побогаче – целым, может быть, храмом, но одинаково – даром внешним, не затрагивающим нашей жизни, не являющимся тем даром, какого ожидает Божество, изрекшее: «Сын, дай Мне твое сердце!»

Один елецкий купец выстроил прекрасный храм и зазвал смотреть этот храм знаменитого праведною жизнью своею елецкого священника отца Иоанна. Посмотрел священник на храм и говорит купцу: «Красив твой храм и обширен, очень обширен, и всё же не вместит он всех тех, которых ты обидел, притеснил, обобрал и пустил по миру. Не вместит он и тех слез, которые ты заставил людей пролить. Несутся к небу стоны обиженных тобой людей, а ты не хочешь слышать их и воздвигаешь храм. Твой дар ничтожен в глазах Божиих, потому что, прежде чем строить церковь, надо было приложить старание загладить сделанное людям зло».

В большей или меньшей степени мы все поступаем, как этот елецкий купец: мы все являемся представителями чисто внешнего, обрядового христианства, и самый снисходительный судья при самом кропотливом изыскании не найдет никакой разницы между нами и язычниками. А мы не сознаём всего ужаса нашего положения и живем по привычке языческой жизнью среди наших христианских обрядов, и только вдруг вставший пред нами во весь рост, во всей чудной яркости красок образ какого-нибудь истинного христианина, вроде святого Иоанна Златоуста, пристыдит нас и скажет, как мы жалки и ничтожны, как мы не двинули пальцем для того, во что «веруем», тогда как другие творили из жизни своей чудное поприще добродетелей и, называясь учениками Христа, Христом дышали, за Христа страдали, за Христа умирали.

Искры добра

Так ли злы люди, как о них говорят?

За последнее время среди русских писателей усилилось стремление изображать исключительно одни отрицательные стороны жизни.

Такая наклонность была в русской литературе и раньше. Иностранцы изумляются, как тщательно русские закрывают глаза на всё хорошее в жизни и выискивают в ней отрицательное; как во всяком человеке видят прежде всего не то, что есть в нем доброго, а его недостатки, которые они с каким-то злорадством стараются найти в самых отличных людях.

И вот, появляются один за другим прямо болезненные измышления этих типов, лишенных всякого положительного содержания, безвольных, бесцельно живущих, на всё брюзжащих, плюющих, всё проклинающих.

И, начитавшись таких повестей и рассказов этого направления, самым ярким представителем которого является Горький, сам погружаешься в какое-то прескверное настроение. Долго посидишь над такой книгой, и начинает тебе казаться, что мир действительно весь пропитан грязью, что нет хороших людей, нет в нас самих ничего, кроме мелких, мерзких побуждений, и охватит тебя какая-то ноющая тоска, упадет всякая энергия, руки опускаются.

И надо иметь силу воли, чтоб освободить себя от такого кошмара, заставить себя своими глазами смотреть на мир Божий; и сколько тогда засияет пред нами несомненного великого добра, таящагося в жизни.

«Добрый человек из сокровищ сердца своего выносит доброе, и злой человек из сердца своего выносит злое».

Это евангельское изречение постоянно мне вспоминается, когда я думаю о добрых, великих старых писателях и сравниваю их с озлобленностью теперешних.

Легка ли была жизнь этих титанов – Пушкина, Достоевского, – но и из постоянных мучений и разочарований своей жизни, из ужасов каторги они сумели вынести для жизни примирение и благословение.

И как легко и радостно становится на душе за чтением этих великих стариков, которые так любовно проницательным взором своим отыскивали в жизни прекрасное, доброе, вечное и доселе утешают нас этим ими взятым из жизни и возведенным в перлы создания добром.

Все эти мысли пришли мне в голову по поводу одной прочитанной мною прелестной сцены в романе знаменитого английского юмориста Тэккерея «Приключения Филиппа в его странствованиях по свету».

Отрицательные стороны жизни были видны этому великому писателю более ясно, чем кому бы то ни было. Не негодование, однако, а тихую скорбь брата над недугующим братом вызывает в нем созерцание бездны людских недостатков, и в ярких картинах, им рисуемых, отражая всю ложь, пошлость жизни, все мелочные стремления, себялюбивые расчеты и темные преступления людей, он с великою любовью останавливается и на всём том, чем стоит наш мир: на проявлениях согревающей и украшающей жизнь любви, единения, сочувствия.

Вот эта сцена.

Герой романа, порядочно легкомысленный, ленивый, избалованный жизнью молодой человек Филипп Фирмин, только что разорен своим отцом, который растратил состояние его покойной матери.

Удар падает, как гром, на голову жившего всегда в роскоши, считавшегося всегда богатым и вовсе не привычного к труду человека. Великодушный Филипп, который при всех своих недостатках был очень сердечный человек, не только не судит отца (а с ним он никогда не был в хороших отношениях), но будет отсылать ему, начав работать, значительную часть своего заработка. Он освободит также от ответственности другого своего опекуна, по легкомыслию которого совершилось это разорение и который мог возвратить ему хоть часть утраченного. Но это – впереди, а вот что произошло в тот день, когда обнаружилось разорение Филиппа и бегство его отца в Америку, в дружественном доме Пенденниса, куда пришел Филипп с печальными вестями.

«Мы говорили вполголоса, невинно думая, что дети не обращали внимания на наш разговор, но вдруг мистер Пенденнис-младший, который всегда был приятелем Филиппа, сказал:

– Филипп, если вы уж так очень бедны, стало быть, вы, конечно, голодны. Возьмите же мой кусок хлеба с ветчиной. Я не хочу его, мама, – прибавил он: – и ты знаешь, Филипп часто давал мне разных разностей.

Филипп наклонился и поцеловал этого доброго маленького самаритянина.

– Я не голоден, Эрти, – сказал он. – И я не так беден, чтоб у меня не нашлось – посмотри – нового шиллинга для Эрти.

О, Филипп, Филипп! – кричит мама. – Не бери денег, Эртер! – кричит папа.

– Он совсем новенький и очень хорошенький, но я его не возьму, Филипп; благодарствуйте, – сказал он, покраснев.

Если он не возьмет, я клянусь, что отдам этот шиллинг извозчику, – сказал Филипп.

– Я думаю, – закричала маленькая Лора, – что теперь, когда Филипп беден и совсем, совсем один, мы будем заботиться о нём. Ведь будем? И я куплю ему что-нибудь на мои деньги, которые мне дала тетушка Этель.

– А я отдам ему мои деньги! – закричал мальчика.

– А я дам ему мои… мои…»

Но пересказывать ли всё, что нежные губки болтали в своей безыскусственной доброте?

Простимся на этих словах с великим английским романистом.

Неправда ли, при этой прелестной сцене мы сами стали лучше, на сердце стало тепло, и хочется сделать какое-нибудь хорошее, полезное дело, одно из тех, которыми держится мир?

И эти искры житейского добра, отыскиваемые в жизни истинными художниками – людьми, убеждают нас, сколько в жизни есть светлого и как может жизнь быть прекрасна.

О мироносицах

Неделя мироносиц посвящена воспоминаниям и прославлению тех женщин, которые всей душой приняли учение Христа, оставили все земные попечения и проводили время в подвигах, следуя за Господом, «служа Ему от имений своих» и своими заботами. В то время, когда людская злоба сразила Учителя, они приготовили тело Его к погребению и наутро по Воскресении Христа шли к Его гробу с благовониями, чтобы помазать пречистое тело, и тут первые получили всерадостную весть о восстании Христа из гроба…

Даже в те часы, когда оставили Господа устрашенные апостолы, эти женщины не побоялись высказать свое к Нему усердие. Когда Христа влекли на казнь, они шли за Ним с плачем и, надо думать, стояли потом весьма недалеко от места распятия.

Евангелие дает несколько примеров чудной женской веры. Во главе женщин Евангелия стоит Пресвятая, Пречистая, Преблагословенная, Славная, невыразимо великая и непостижимо смиренная Дева Мария. Эта Лествица, соединившая землю с Небом, особенно близка роду человеческому потому, что в дивной Царице Небесной билось сердце человеческое, которому было дано знать всю глубину человеческого горя.

Затем жена хананейская с ее непоколебимой верой.

Какой силы должна была быть эта вера, если, уже оттолкнутая Христом этими жестокими словами: «Не отнимают хлеб у детей, чтобы бросать его псам», – она, не смущаясь, ответила: «Но, Господи, и псы едят от крупиц, падающих с трапезы господ». Конечно, жестокие к ней слова Владыки мира были лишь для того, чтобы прославить на век веру хананеянки и показать, что такое вера и на какую веру преклоняется Небо. Так эта безызвестная женщина стала для всех последующих христиан примером веры.

А Мария Магдалина, сердце которой не знало счета своим увлечениям и которая забыла всё, чтобы вся прежняя ее греховность сгорела в одном ровном, всеохватывающем пламени никогда не угасающей любви божественной!

А мать Иакова и Иоанна, Соломия, с ее дерзновенной, наивной просьбой – дать ее детям в будущем Царстве Христовом сидеть одесную и ошую Христа!

А смиренная самарянка с ее духовной жаждой!..

Когда мы перейдем от времен Христовых к временам апостольским и следующим векам христианства, взор наш будет поражен целым неисчислимым сонмом великих христианских женщин. Не было такой величайшей жертвы, на какую не были бы готовы женщины, воспринявшие в себя силу евангельского учения. Можно сказать, что тот духовный огонь, который христианство зажгло, этот пожар, перебрасывавшийся из села в село, из города в город, из страны в страну, паливший всю древнюю греховность, – что этот пожар раздувался и поддерживался христианскими женщинами.

Не знаешь, пред кем остановиться, на кого дивиться… Христианские мученицы проходят мимо нашего восхищенного взора длинными рядами, с пальмовыми ветвями в руках, сияя своей возвышенной красотой, со взором, устремленным туда, вдаль, к ожидающему их таинственному Жениху, Обручнику их душ. Избранницы земли, осыпанные всеми дарами судьбы, они совсем не смотрят на мир, они всё бросили для того, чтобы сидеть у ног Христовых, чтобы распяться с Учителем.

Есть чудный гимн, в котором Церкви удалось проникновенно выразить это стремление душ мучениц ко Христу, о Котором одном они думали, Которого одного желали, в любви к Которому сладкими казались им непомерные, воображение превосходящие муки: «Агница Твоя, Иисусс, зовет велиим гласом: Тебе, Женише мой, люблю и, Тебе ищущи, страдальчествую, и сраспинаюся, и спогребаюся крещению Твоему, и стражду Тебе ради, яко да царствую в Тебе и умираю за Тя, да и живу с Тобой; но, яко жертву непорочную, приими мя, с любовию пожершуюся Тебе».

Доселе волнует нас поэзия их любви и страдания, в ореоле стоят пред нами все эти премудрые девы, царицы и царевны, входившие в раскаленную печь, заключаемые в раскаленных быков и преломлявшие молитвой силы мучителей: эти Варвары, Екатерины, Ирины, Феклы, Пелагии и многие, именам и которых крестится православный народ.

За мученицами следует длинный ряд подвижниц, как, например, Мария Египетская, ведшая в пустыне жизнь, которая удивила Ангелов, и иные, словно лишь соприкасавшиеся к земле и заживо перешедшие в жизнь небесную, во главе с равноапостольной Еленой, которая была зарей победы христианства над миром.

В нашей стране мы встречаемся с самого начала христианства с великой женщиной, равноапостольной Ольгой. Ольга была первым решительным проблеском, возвестившим Руси конец языческой тьмы: первая русская душа, столь торжественно и громко совершившая исповедание Христа.

Если мы оглянемся на современную жизнь, то увидим, что и в ней христианство держится и распространяется женщинами. Если кто имеет великий дар веры, которую не могут поколебать в нем никакие отрицатели, то он вспомнит, что этот дар поддерживался и развивался в нем в детстве и юношестве какой-нибудь преданной женской душой.

Есть святыни, в жизни мало доступные глазу, есть уголки – тайники жизни. К таким тайникам принадлежит ускользающая от общего взора картина воспитания в детях матерями религиозного чувства. В тихих уголках, перед иконой, которою, быть может, еще деды, лежащие в гробах, были благословляемы на брак, в тихий вечер отхода ко сну или в ясное, радостное утро матери научают детей словам первой молитвы и говорят им о невыразимом Боге, и к лепету детской молитвы склоняет с высоты небес всесильный Бог усердное ухо.

  • Дам тебе на дорогу
  • Образок святой;
  • Ты его, моляся Богу,
  • Ставь перед собой.
  • Да, готовясь в бой опасный,
  • Помни мать свою.

Сколько обаяния, величия, нежности в этих молитвах, охраняющих детей, в этой иконе и крестах, вешаемых при разлуке надолго рыдающими матерями на шею детей! Как велико убеждение народное в силу дерзновения материнской молитвы, которая «спасает со дна моря»!

В местах, куда стремится народное усердие, пред прославленной чудотворной иконой, пред раками чудотворцев Русской земли, вы можете видеть всё пламя женской молитвы и убеждаетесь, что не проиграно еще в нашей родине дело веры, пока верит и молится Богу русская женщина!..

Русская литература дала один отрадный, возвышенный тип верующей русской женской души. То Лиза Калитина из «Дворянского гнезда».

Тихая, сосредоточенная душа этой русской девушки с детства широко устремлена к невидимому, но внятно се душе говорившему Богу; в тихой детской под рассказы подвижницы няни Агафьи складывалось ее крепкое миросозерцание и расцветали перед ее глазами те заветные цветы, что вырастали когда-то из крови мучениц.

Бывало, Агафья рассказывала девочке, как на месте казни мучениц вырастали из земли и распускались цветы. «Желтофиоли?» – спрашивала девочка.

Когда пришла ей пора любить, чувство любви вошло в ее душу через другое высшее чувство: жалость и сострадание. Созданная для созерцания, для единой любви к единому Вечному Жениху, Лиза была одной из тех, кому Бог отказывает в земном счастье. Утративши надежду на это счастье, она не возроптала и, уйдя от жизни, стала ожидать Того, Кого поняла еще в детские годы и Кто открылся ей в тихих рассказах подвижницы няни. Эту любовь во всей полноте и нерастраченности она должна была передать из рук в руки ожидавшему ее Богу…

Образ Лизы Калитиной, с удивительным вдохновением, мягкой, верной рукой начертанный Тургеневым, принадлежит к величайшим созданиям искусства, стоящего на той грани, где прекращается земное творение и начинается небесное откровение.

И, конечно, живи Лиза во времена Христа, она стала бы одной из тех женщин, которых в эту Неделю Церковь прославляет под именем мироносиц.

Суд Божий

Одною из самых страшных, смущающих человечество мыслей является мысль о последнем Суде Христовом.

Ужасное и величественное зрелище! Легионы Ангелов слетают с небес с трубами, и трубный глас возвещает людям, которые доживут до этого часа, и всем тем бесчисленным миллиардам людей, которые когда-то жили на земле, – о пришествии Сына Человеческого… Тот, Который когда-то приходил в великом уничижении, Который родился в яслях и скитался по земле, не имея пристанища; был продан за 30 сребреников, схвачен в темную ночь в Гефсиманском саду, заушен, истязан и распят на Кресте, – придет в великой и невыразимой славе. В небе воздвигнется Его «знамение», а под землей будет происходить чудо воскрешения мертвых. Народы всей земли, чьи имена самые уже давно забыты и не повторяются, быть может, ни на каком языке человеческом, все добрые и злые, мудрые и юродивые, богатые и бедные, чья жизнь была одним сплошным наслаждением и чей век был одною безотрадною мукою, – все они воскреснут, чтобы жить в том Царстве, где не будет уже ни времени, ни пространства, где века и тысячелетия ничтожны пред безграничным и ужасающим океаном вечности.

Какое горькое состояние для тех, кто раньше отворачивался от Бога; кто, заглушая голос сердца, который звучит в каждом человеке, побуждая его припасть к ногам своего Творца и Благодетеля, жестоко отрицал Его; кто, как растение, созданное для того, чтобы тянуться к солнцу и пышно зреть в лучах его, ползал по земле, стараясь зарыться в нее всё глубже и глубже! Ужасно будет состояние тех, кто поймет свое страшное безумие отрицания: поймет, когда уже верить будет поздно, когда даже вера верующих прекратится, ибо там, где есть видение, там уже нечего делать вере!

Какие будут самоупреки за это бурное отрицание, за эту жалкую гордость ничтожного червя, который глумится над царственным светилом и считает свой разум выше соборного разума великих веков и великих людей, в восторге своего сердца поклонявшихся державному Богу! А как легко, казалось бы, верить, и сколько счастья принесла бы вера людям в земной их жизни! Каким бы залогом безграничного блаженства была она для вечности! Но всё рухнуло, всё пропало по безумию, жестокосердию и упорству человека, которому предлагали купить Царство и который, отказавшись от этой покупки, проклинает себя в своем безумии.

Вот приблизительное состояние неверов, когда они увидят знамение грядущего Сына Человеческого…

А другие грехи!.. Что скажут люди, которые променяли спокойствие совести на богатство и которые достигли обеспечения и широкой жизни путем насилия, обманов и злоупотреблений!.. Всякий грош, которым неправильно попользовались мы от ближних, всякая цена, утаенная работодателем от труженика, всякий неправильный прибыток возопиет в ту минуту к пришедшему всех судить Сыну Человеческому.

И когда самое закоренелое в грехе, сочащееся грязью сердце ощутит тихую святыню, невыразимую чистоту Агнца Божия, каким ужасом и раскаянием наполнится это сердце за те страсти, которым оно предавалось безудержно, без борьбы, испытывая от них больше горя, чем радости!

И всякое праздное слово, вырвавшееся из уст человеческих, встанет как бы написанное огненными буквами, и вспомнится всякий недоброжелательный взгляд, какой человек бросил когда-нибудь на человека, и всякая злобная мысль, и всякий враждебный план, хотя бы не приведенный в исполнение. Вся муть жизни, все ужасающие тайны, которые человек рад бы скрыть от самого себя, которые выговаривались когда-то еле слышным шепотом с озиранием по сторонам и с дрожью во всём теле, – всё это подымется и затопит вселенную. Это будет великая и ужасающая картина людской отравы, людской гнили, невыразимой людской мерзости…

И всё это станет судить Сын Человеческий. То будет великое обнажение совести…

И сколько откроется нового! Люди, которых считали благочестивыми и добрыми, которые всю жизнь удачно носили эту маску добродетели, предстанут как нарядно покрашенные гробы, с которых сорвана верхняя доска и открылась куча смердящего праха согнивших костей. А быть может, те люди, которых все презирали и гнали, над недостатками которых смеялись, предстанут в свете своих тайных добродетелей, которые видел один только Бог. А те, кто кичились достоинствами, для приобретения которых ничего не сделали, знатностью, богатством, удачами, будут отвержены, как ленивые рабы, ничем не поработавшие Богу, не отеревшие за всю свою жизнь ни одной слезы, прожившие среди страдающего, обезумевшего от горя человечества как бы в неприступных крепостях…

Цари, деспоты и вельможи, угнетавшие народ вместо того, чтобы покоить его, будут низвержены, а те, кто терпеливо страдал, кто тяжелым трудом снискивал себе пропитание, достаточное лишь для того, чтобы не умереть с голоду, – будут возвеличены и войдут в радость Господа…

Приходилось ли вам когда-нибудь в городах поражаться теми ужасающими контрастами, которые отделяют жизнь богатых, обеспеченных классов от бедных? И вот тут, на Суде Божием, пред лицом всё видевшего, все понимающего и умеющего простить там, где простить можно и должно, Христа, эти люди поменяются местами, и, быть может, блудница, страдавшая от своего позорного ремесла и на получаемые ею грязные деньги теплившая неугасимую лампаду пред ликом Спасовым в том углу своей комнаты, который знаменовал своим сиянием, что не всё умерло в ее умершей душе, не всё погибло в погибшей жизни, – быть может, эта блудница станет выше той честной женщины, которая никогда не пожалела ее и брезгливо от нее отворачивалась, увлекаемая бегом своих рысаков.

Тут загладятся все несправедливости, которыми полна земля, от которой захлебывается несчастное человечество. Лица, которые созданы для того, чтобы жить друг с другом и в единении находить ежедневно обновляющееся счастье, и которых развела судьба, – здесь соединятся, чтобы воспеть гимн благодарности Тому, Кто их соединил, – соединил, увеличив радость соединения тем, что когда-то допустил их разлуку.

И тот, кто жаждал истины, кто всем сердцем за нею стремился, не находя, скорбел по ней и звал ее, готов был жизнь положить за то, что считал истиной, кто ошибался и вновь гнался за ней, и умер, не охватив ее, – с какою радостью тот поклонится теперь заблиставшей перед ним, несомненной и осязательной Истине!

И тот, в ком горел огонь вдохновения, кто сошел на землю для того, чтобы спеть людям чудную песнь или сказать великое слово, или развернуть силою своей кисти дивные картины; кого люди не услыхали и кого затоптала своей грязью земля, – все эти люди с раскрытыми устами, со свободной грудью, в безграничном вдохновении воспоют Тому, Кто вложил в них это вдохновение и вознес их, быть может, выше других, тоже вдохновенных и удачливых людей, потому что позволил им воспеть не для людей косных и не понимающих, а непосредственно для Него, высшего Слушателя и Ценителя.

Этот Суд зовут Страшным Судом. Но в сущности страшен ли он для добрых, когда Судья есть в то же время и Отец, невыразимо пострадавший для того, чтобы иметь право оказать снисхождение там, где возможно какое-нибудь снисхождение!

Господи, Господи! Пока мы еще на земле и можем доказать Тебе свою любовь нашими делами, пока есть еще место покаянию и вздох сожаления о наших преступлениях может иметь еще в Твоих глазах цену, дай нам в эти дни память о Твоем Суде, и от многого она спасет нас!

Но суди нас не по жестокосердию и беззакониям нашим, а по правде и милосердию Твоему. Вспомни, как цепок грех, как силен искуситель, который в дерзости своей тщится поколебать и Твой неприступный Престол! Вспомни, как слаба наша воля, как велика наша тоска в разлуке с Тобой.

Мы можем все молиться Тебе тем воплем, который исторгся из измученной души одного великого Твоего сына, более, чем другие, отдавшего дань увлечению земли, хотя он более, чем кто-нибудь другой, ощущал Твою святыню.

  • Не обвиняй меня, Всесильный,
  • И не карай меня, молю,
  • За то, что мрак земли могильный
  • С ее страстями я люблю;
  • За то, что редко в душу входит
  • Живых речей Твоих струя,
  • За то, что в заблужденьи бродит
  • Мой ум далеко от Тебя;
  • За то, что слава вдохновенья
  • Клокочет на груди моей;
  • За то, что дикие волненья
  • Мрачат стекло моих очей;
  • За то, что мир земной мне тесен.
  • К Тебе ж приникнуть я боюсь
  • И часто звуком грешных песен
  • Я, Боже, на Тебя молюсь:

Прости же, прости, пощади нас, если, как дети, которых заперли в пустую страшную комнату и, которые готовы биться о стены головой, – мы, не удовлетворенные ничем, чувствуя себя в темнице, слишком слабые, чтобы жить надеждой на будущее счастье, отдаемся влечению всяческих страстей, надеясь найти в них минутное забвение и отраду.

Встань ближе к нам в те минуты, когда отчаяние захватит наше сердце и мы готовы без борьбы предаться злу и опуститься на дно. Дохни на нас Своей святыней, яви пред нашим взором знамение Твоего спасающего Креста. Капни в нашу душу каплю той животворящей теплоты, которой мы уже не ощущаем.

О, не скрывайся от нас, будь с нами, в нас, вокруг нас, над нами, будь нам отец и мать, друг и брат, и тогда суди нас!

Против кого мы боремся и кто нас хранит?

Вы не можете себе представить, – говорил мне один приятель, – какое впечатление произвел на меня один сон, в котором я не могу не признать особого для себя значения.

Мой знакомый был убежденный мистик и очень верующий человек. Я уже слыхал от него несколько рассказов о разных случаях в его жизни, где ясно проявилась связь его здешней жизни с тем загробным миром, в который он так горячо веровал, о котором так много думал, который так живо предчувствовал. В этом человеке боролось пристрастие к разнообразным сторонам этого мира и тяготение к духовной жизни, которую он глубоко понимал и которой временами жаждал всецело отдаться, способный даже на подвиги аскетизма. Я чувствовал, что борьба эта была в нем тяжела. Но мне казалось, что он выйдет из нее победителем. Расположение к религиозной жизни заложено было в нем спозаранку, так как он происходил из верующей и благочестивой семьи, и отца его можно было назвать даже праведником. Этот отец его, умерший, когда сыну было уже лет тридцать, оставался связанным с сыном какими-то невидимыми, но прочными связями.

«Трудно передать вам, – рассказывал он мне как-то, – что я переживал после смерти моего отца. Мне было очень тяжело терять этого незаменимого человека. Я знал, что уже никто и никогда не будет любить меня с таким всепрощением, так просто, преданно и заботливо, и вместе, однако, с горем в моей душе была какая-то живая радость. Я радовался освобождению его души, – многострадальной и пламенной, которую не могла удовлетворить недостаточность земной жизни, – от земных цепей и чувствовал, как он стал счастлив, как ему хорошо… Но всего замечательнее то, что он меня исцелил вскоре после своей смерти.

Я был в Крыму, набираясь сил после тяжелой болезни нескольких месяцев, как получил известие о внезапном его недуге и еле поспел к его последнему вздоху. После его похорон я почувствовал себя нравственно сломленным. Нервы мои были расшатаны до того, что я ничего не мог делать. Мне казалось, когда я садился писать письмо, что я не допишу его, и, раскрывая книгу, я был уверен, что у меня не хватит сил дочесть ее до конца.

Положение было отвратительное, и тем более неприятное, что надо было поскорее заняться приведением в порядок дел, а необходимого над собою усилия я сделать не мог. Я слонялся без занятий из угла в угол того большого дома, где всякий шаг напоминал его, или сидел, удрученный, в его спальне, где он скончался, или его кабинете, среди знакомых мне с раннего детства вещей… И вот, он мне помог…

Как-то я увидал его во сне. Мы были вдвоем, и он, бодрый и сильный до самых последних своих дней, казался мне хилым и беспомощным. Он попросил меня перевести его на другое место в той же комнате и, переходя с моею помощью, сильно на меня уперся всею тяжестью своего тела. Тогда же, во сне, я почувствовал при этом прилив какой-то силы, а проснулся с ощущением свежести и бодрости во всём организме. Я переродился, почувствовал себя вновь деятельным и чрез несколько дней уже выехал по делам в Петербург, и далее всё пошло особенно хорошо…».

Я с глубоким сочувствием выслушал и заботливо запомнил этот рассказ.

Значит, не одни только святые являются с помощью людям, но и вообще ушедшие в небо, к Богу, помнят и невидимо навещают своих близких, как помнил и заботился о своих братьях даже немилосердный богач в евангельской притче.

Смерть этого любящего отца произошла лет пять тому назад. И недавно его сын рассказал мне о новом проявлении его отеческой заботливости.

«Я забылся в последнее время, – говорил он, – распустился, дал волю в своей жизни дурным настроениям. Но меня ждали впереди еще большие искушения и соблазны, о которых я знал и против которых не собирался бороться. И вот, покойный отец решился напомнить о себе и предостеречь меня.

Я видел наш дом, и я стоял в комнате отца, отделенной проходной библиотечной комнатой от его спальни. Вдруг он вбежал в кабинет в ужасной тревоге и, озираясь по сторонам, прошептал мне: «Пойдем! Меня и моего сына хотят убить». Я почувствовал тогда, что там, в его большой спальне, притаились враги и что он хочет биться с ними грудь с грудью. Мы вошли в эту большую комнату с глубоким альковом. Она была темна, и весь воздух ее полон был ужасом. Темнота ее казалась мне населенной невидимыми врагами. Отец стоял, держа в руке наготове оружие. А я – припал к его ногам, чувствуя, что так никто не тронет меня, что он меня защитит. И так мы стояли среди врагов: он – готовый ранить, я – веривший в его защиту».

Так вот, значит, этот отец опять явился на помощь сыну и как бы говорил ему: «Смотри: ты в грозной опасности.

Отовсюду искушения. Но борись, не поддавайся им. Вспомни обо мне и о том, как я жил, и верь, что при малейшем твоем усилии я тебе помогу. Я сам пойду на твоих врагов, я грудью тебя заслоню».

И это напоминание из того мира произвело на сына благое, отрезвляющее впечатление.

После этого рассказа мне долго мерещилась эта картина. Таинственная темнота, и в ней притаившиеся во всех углах враги, которых обыкновенно не видят сами люди и которых видят издали, с высокого неба, их небесные друзья и покровители.

Да, это так. Мы окружены со всех сторон и добрыми невидимыми силами, и злыми, которые стремятся сгубить нас:

  • Напрасно я бегу к Сионским высотам:
  • Грех алчный гонится за мною по пятам.

Кто из людей с живой душою и с ярко выраженным стремлением к добру не испытывал этого ужасного раздвоения, этого положения человека, раздираемого на части двумя взаимно исключающими и враждующими силами!..

– У меня был на днях, – говорила мне одна замечательная, много на своем веку видевшая женщина, к которой сходятся люди делиться своим горем и в ее опытности и душевной теплоте искать себе поддержки, – у меня был на днях один измученный человек. Его мучит беспредельно любимая им женщина, для которой он сделал всё, что только может сделать самоотверженная, преданная любовь. Она, в сущности, к нему привязана и им дорожит, но временами заставляет его жестоко страдать. И знаете, что я должна была ему сказать по опыту многих лет? Помимо нас самих есть силы, действующие в нас, и они иногда заставляют нас делать зло людям, которым мы сами желали бы дать лишь всё самое лучшее и дорогое… Ах, вы, прожив меньше меня, не знаете и не можете понять, как усердно, как страстно, с какой горячей мольбой нам нужно повторять слова молитвы, оставленной нам Христом: «Избави нас от лукаваго», – и какое роковое значение в нашей жизни имеют эти темные силы, которые названы «лукавыми».

Да, жизнь – борьба страшная, непрерывная.

Против Бога и тех, кто хочет быть Ему верным и за Него стоять, борется непримиримо жестокий, гордый Денница со своими полчищами. Там, в высоком небе, вне земных миров, звучит несмолкающий бой. И светлые ополчения Ангелов обороняют Престол Вседержителя, который мыслит поколебать Денница в лютой и безумной злобе. И земная борьба – лишь слабое отражение той роковой борьбы.

Но и она ужасна. И слава Богу, что нас, воюемых темными силами, хранят Ангелы Божьи, святые люди, познавшие на себе всю тяжесть борьбы и трудность победы, и близкие нам люди, из мира ушедшие, но не забывшие нас. И Бог в помощь каждому из нас в этой борьбе!

Благовещение и Крест

Как светел день Благовещения, как он любим! Это – начало весны в природе, это начало радости для человечества, дотоле, до дня грехопадения, знавшего одну только скорбь и уныние.

Что представляется нам, когда говорят «Благовещение»?

Представляются могучие, веселые волны половодья, земля, освобождающаяся от последнего снега, хлопотливо журчащие ручьи талой воды, солнце, уже ярко играющее на небе и в волне речного разлива, и в маленькой лужице, и ласково греющее землю, которая вся, с негой отдаваясь объятьям его лучей, воскресает для новой жизни и нового расцвета…

Счастливая пора роста и надежд!

И этому настроению природы соответствует, как нельзя более, значение дня Благовещения.

Тихая, дышащая девственною чистотою и глубокою мыслию келья Пречистой Девы и взмах ангельских белоснежных крыльев, и белые лилии в руках посланца небес, и гармонически звук незабвенных слов: «Радуйся, Благодатная, Господь с Тобою!»

И не к одной Пречистой раздались эти заветные слова, Чрез них Бог слал измученной без Бога земле Свое новое благоволение и новую, незаходимую радость. Чрез Христа, имевшего воплотиться от Девы Марии, эта проклятая древле земля должна была стать благодатной, и Господь должен был вернуться к нам, тосковавшим без Него людям, чтобы с нами на нашей земле пребыть «до скончания века».

В этом приветствии небесного гостя звучало обещание великих надежд, приоткрывалась и незаходимая радость самого Воскресения…

Вот почему так радостен день Благовещения. Ликование природы, ликование неба, примиряющегося с землею, ликование прощенной земли, ликование души человеческой, призванной к вечному счастью из тьмы отчуждения и проклятия…

Но вот, в этом году радостный день Благовещения совпал с самым трагическим воспоминанием христианства – Крестом. И в этот самый вечер, когда счастливые напевы в церквах говорят об Ангеле с лилиями, слетевшем к Пречистой Деве, – при рыдающих звуках «Святый Боже» на середину церкви выносится крест, символ нашего спасения, но и символ Божественной вольной муки и человеческого покорного страдания.

И мне кажется, что вот это смешение радости и горя, скорби и ликования, муки и счастья есть не случайное явление, а глубокохарактерная черта христианства.

Да, Господь искупил нас, снял проклятье, попрал смерть. Но всё это достигнуто высокою, страшною ценою Его муки. Память о Голгофе, призрак распятого Бога, крик: «Стражду!» – как бы преследуют всякого христианина, внося тень грусти во все Его радости. И, дав нам возможность победы над злом, Христос не упразднил зла и, Сам заслужив нам счастье безмерно тяжким подвигом и жертвою, и нам завещал тот же труд, те же жертвы и тот же крест.

Чрез земную муку мы прозреваем будущее счастье.

Но это счастье еще далеко:

  • Жизнь наша – крест
  • В цветах весны прелестной.

Для самой Богоматери радость Благовещения сменилась вскоре крестом, который Она несла всю Свою жизнь, до успения. И нам, слышащим весть отрады, освобождения и радости, сколько нужно перестрадать, прежде чем мы вернемся в свое счастливое отечество!

Земные скорби, испытания, потери, разочарования, разлуки – наш земной удел.

– Мы сгибаемся под тяжестью земных крестов. И счастлив тот, кто среди стонов чужого и собственного горя слышит ангельское приветствие: «Радуйся, Господь с Тобою!»

Страстная неделя

Вербная суббота

Еще с пятницы появляются на улицах торговцы с вербами, и во всех городах на главной площади устраивается большой вербный базар, называемый в просторечии «Вербы».

Эти базары – праздник детей и учащихся. И особое место занимают в них прилавки с гирляндами искусственных цветов для украшения икон.

Вербное гулянье как бы открывает собою весну. Всё кажется милым и приятным, вплоть до невылазной подчас грязи. Яркое солнце, голубое небо, звуки затихавших на зиму колес, веселые окрики продавцов, шутки торгующихся – всё полно жизни, которая вновь забила ключом…

А вечером в переполненных церквах святят вербу… Сколько поэзии в этой трогательной ветке с бело-серыми барашками, рядом с горящей восковой свечой: приглядывались ли вы когда-нибудь к полному какого-то тихого умиления и задумчивости зрелищу храма, заполненного этим лесом верб с огоньками свечей. Верба живет, в ней скрыта особая сила жизни: поставив ее в банку с водой, вы заставите ее цвести, и быстро распустятся на ней зеленые свежие лепестки. Но, символ жизни во гробе, как и символ того ликования, которым встречал Христа в Иерусалиме народ по воскрешении Лазаря, – верба есть в то же время символ печали, и ее «барашки» так похожи на застывшие слезы…

И вот мы вместе с народом иерусалимским встречаем Христа, грядущего на вольное страдание ради нас…

О Ты, нами постоянно забываемый, презираемый, гонимый, хоть теперь, когда Ты идешь на унижение, муку и смерть за нас, хоть теперь дай нам вспомнить о Тебе и хоть эти дни пробыть с Тобой! Под эти тихие напевы воспоминания о лучших днях, о безгрешном детстве, о первом говении тихо сходят на душу. И разве не в силах в этих воспоминаниях обновиться она, когда всё в природе вокруг обновляется и юнеет, чтоб зажить бодрою жизнью?.. О, помоги пройти нам с Тобою все пути этих дней, от пальм и криков «Осанна» до тоски Твоей в саду маслин, до воплей: «Распни, распни Его!» Дай нам стоять, с ужасом и скорбью у Креста Твоего и призвать Тебя с разбойником, исповедовать с сотником Твое Божество, погребать Тебя с Иосифом, с мироносицами услышать весть Воскресения Твоего и с Тобою вместе воскреснуть, и с Тобою больше не разлучаться никогда, никогда!..

Вербное воскресенье»

«Общее воскресение прежде Твоея страсти уверяя…» Ведь это – одно, чем, ради чего мы живем. Только ради будущего воскресения и тех радостей, которые оно нам откроет, мы терпим горькую муку жизни и не падаем без сил после тяжких разочарований, а бредем-бредем вперед к заветной звезде путеводной – общему воскресению. Ради него мы не отчаиваемся, опуская в могилу людей, без которых жизнь – холодна и бесцветна, А с верою шепчем им в далекое небо: «До свидания». И мы верим, потому что знаем, что не всегда будет нужен подвиг веры, и она сменится видением, и мы увидим Тебя, Господи, «лицом к лицу».

Всё для нас в этой вере в общее воскресение, в котором Ты нас уверил «прежде Твоей страсти».

Понедельник, вторник, среда

Тихие, сосредоточенные дни, углубление внутрь себя, преждеосвященные литургии с частыми «Господи и Владыко», с задумчивыми «Да исправится», с таинственным «Ныне Силы Небесныя», с длинными чтениями Евангелия, и, наконец, исповедь… И с какою тоскою взрослый человек, обремененный ужасным, роковым грузом сложных, вольных, сознательных грехов, – с какою тоской он вспоминает о «чистых днях первоначальных», когда не было в жизни жестоких измен Богу и всякая малая ошибка казалась незамолимым преступлением. Но в ответ на наше упорство во зле – всё та же благодать всепрощения, и с измученной души и теперь снимается вся ее несказанная мерзость… Боже, Боже, только бы стоять пред Тобою мытарем, только бы не предавать Тебя, как Иуда, ни за тридцать сребреников, ни за все блага мира, только бы твердить во всех своих падениях: «А все-таки я Твой и – израненный, грязный, противный – не отойду от Тебя, и хочу быть здоровым, чистым, прекрасным».

Четверг

День Тайной вечери, день установления Таинства Причащения, пред которым теряется, немеет ум, которое могла измыслить только Божественная, распявшаяся за нас Любовь.

Чувствуем ли мы, вдумываемся ли в значение этих священных слов, произнесенных Им тогда, в заветной тишине вечери – и повторяемых с тех пор в веках и веках церковной жизни: «Приимите, ядите, сие есть Тело Мое… Пийте от нея вси: сия есть Кровь Моя…». Я вас создал на блаженство, дал вам одну лишь малую заповедь в меру вашей веры. Вы ее презрели, Мое слово предпочтя лжи обольстителя. Он обещал, что вы сделаетесь как боги, а вы стали из сынов изгнанниками… Но то, чем искушал он вас, как недостижимою мечтой, то сбылось ради Моей к вам любви. Человек не стал Богом, но он с Богом сравнялся, и Я, Бог, ради вас стал человеком. А вот теперь, чтоб поднять вас до Себя, чтоб и вы еще более, чем прежде, стали Мне вновь сынами, Я напояю вас Моею Кровью. Приступите, откройте уста человеческие, и в ваш человеческий состав приимите Божественную Кровь. Как могу отречься Я от вас теперь, как могу считать вас дальними и чуждыми Себе, когда в вас Моя Кровь?

И она льется, льется неиссякаемою, таинственною струею, эта Кровь распявшегося за нас Бога, возрождая человечество, эта Кровь, источник истинного, всечеловеческого братства и равенства.

«Приимите, ядите…» «Пийте от нея…» Только этот зов, более ничего Он не просит. Отчего же так редко мы приходим к Нему, чтобы «есть» и «пить»? Отчего обыкновенно чашу уносят в алтарь без того, чтоб кто-нибудь подошел к ней? И мы стоим, как каменные, не бежим к этому чудотворному источнику жизни!..

Пятница

Всё кончено… Его погребают…

И теперь, когда кончено, поймем ли мы, наконец, что место наше не при Его гробе, у которого мы так смело становимся, а в отверженных рядах Его гонителей, предателей, мучителей.

Мы не кричали: «Распни Его, распни Его!» Мы не вопили, что принимаем на себя Его Кровь. Но разве мы не прибавляем терний к Его мучительному венцу, и всякий день, всякий час не поступаем ли наперекор тому, что Он нам говорил, чего от нас ждал? И вот теперь, когда Он истерзан, нас охватывает мучительная мысль, что мы Его убийцы, что на нас Его Кровь.

О, пощади, о, прости нас!

Не волею, но по неразумию, по слабости распинали мы Тебя! Не хотели, не думали, не знали. О, прости нас, прости! Воля так слаба, зло так могущественно, искуситель так опытен. Но не считай нас Своими мучителями! Прости нас, прости!..

Суббота

У гроба стоит грозная «кустодия», пещера завалена камнем, приложена печать. Безмолвие смерти, в котором должно совершиться величайшее чудо. И мы ждем его. В душе всё притаилось, как пред наплывом безграничного счастья…

Один человек рассказывал мне: «Раз во сне я видел Богоматерь. Мне казалось, что в небе собирались праздновать Пасху. Я стоял в стороне и вдруг услыхал голоса: «Царица идет. Царица». И Богоматерь прошла в одежде царской, как рисуют на иконе «Всех скорбящих Радосте», в короне.

Я не видал Ее лика, а только царственную осанку и поступь.

И я думал: «да, и там торжествуют этот день».

Но пока – у пещеры «кустодия», у камня – печать. «Да молчит всяка плоть человеча».

Небо, молча взиравшее на муку Бога, молча хранит Его гроб.

  • Всё тихо перед чудом.
  • Священно безмолвие.
  • Священна тишина Его гроба…

Пасха

И вот Пасха пришла…

Она пришла в тишине задумчивой, сосредоточенной ночи, где ее ждали замиравшие сердца. Пришла при тихом шорохе последних тающих в низинах и оврагах снегов при сладком журчанье освобожденного ручья, при мягком всплеске разлившихся вод под последней уплывающей вдаль льдиной…

Она пришла – и загудели разом от сердца к окраинам, от Москвы до Архангельска и Крыма, от Питера до Амура и от окраин к сердцу – все бесчисленные колокольни, все серебристые колокола, какие только повесило во славу Божию и к пробуждению народному православное усердие. Село откликнулось ближайшему селу, села городам, – всё слилось в одном перезвоне, и в этих ликующих звуках, несущихся над простором земли Русской, слетели на землю ангельские лики – проповедовать Воскресение Христа.

Нет, я думаю, места в мире (кроме, конечно, Иерусалима), где пасхальная полночь торжественнее, сильнее вас захватывает, чем в Москве, в Кремле… Часов с семи понемногу начинает затихать жизнь громадного города. Еще кое-какое движение заметно в пунктах, где торгуют съестными припасами, и особенно у булочных: спешно разбирают оставшиеся куличи и пасхи. К большинству церквей пристроены парусинные палатки, где будут святить, «розговень». Постепенно закрываются последние лавки, и движение стихает, падает. Город погружается в задумчивую тишину.

Я любил в эту пору бродить по Москве, по знакомым улицам и совершенно мне не известным кварталам, заглядывая во все встречавшиеся по дороге церкви, где пред плащаницею горели свечи. Пусто, полутемно бывало в церквах; казалось странным услышать слово. Великий Мертвец безмолвствовал – и всё молчало с Ним. Но в этих притаившихся переулках, с длинными заборами садов, за плотно прихлопнутыми воротами и запертыми калитками, за немыми стенами домов я чувствовал жизнь, сильную, бодрую. Только и она притаилась, как всё в этот вечер, и ждала, ждала…

Я возвращался обыкновенно домой через Кремль, где около соборов дремали кучки заранее забравшихся сюда богомольцев.

Вот уже темно. Девять, десять, одиннадцать… Пора в Кремль.

Он горит огнями. Его стены и башни унизаны электрическими искрами и в темноте кажутся сказочным городом, в котором огненным столпом встает Иван Великий. По всему Кремлю колышутся народные толпы, особенно же тесно на площадке между Успенским, Благовещенским и Архангельским соборами и по решетке на окраине холма, смотрящей на Замоскворечье. Здесь – прекрасный вид на лежащие там, низко, пол Москвы, с ее множеством церквей, с дальними, на самом краю города, монастырями, с белой, золотокупольной громадой ярко освещенного храма Спасителя.

На площади между соборами смешение всех сословий.

Рядом с чуйками приехавшие на праздник из Петербурга гвардейцы и нарядные дамы.

А время всё ближе к полуночи. Осталось всего несколько минут. Проходят и они. Обе стрелки, часовая и минутная, совпали на черном циферблате громадных часов на Спасской башне; медленно, бесстрастно, ровно часы отбивают полночь, и при первом звуке какой-то трепет, точно легкий и быстрый порыв ветра, пробегает над сошедшимся в Кремль московским народом.

Но всё безмолвно, и в тишине раздаются лишь эти неспешные, бесстрастные звуки, под которые обнажаются головы и медленно осеняются груди крестом.

Последний звук затих, и всё еще Москва ждет и молчит. тогда над соборной площадкой проносится резкий звук небольшого повесточного колокольчика[1], висящего у восточной стены Успенского собора, и чрез несколько секунд что-то вверху прорывает воздух и плавный, серебряный, полногрудый звук Ивана медленно растекается над Кремлем и над Москвой…

А Москва еще молчит… Не успела затихнуть волна первого удара, как Иван, выждав, дает второй, потом, еще выждав, третий удар – и тогда ему в ответ разом загворила-загудела Москва. Рвет воздух там, за четверть Москвы, могучий колокол Христа Спасителя, яростной волной снизу хлещет звонкий колокол замоскворецкой Софии, и за ним наступает могучий прибой всего Замоскворечья. Вскоре уж не разобраться в звуках. Общая волна гудит, дробится, плывет, нарастает над всею Москвою, но в этом море звуков неразделимо царствует всепокрывающий голос Ивана…

Уверенно, певуче, стихийно он в который уже раз твердит о воскресшем Христе, и что-то вечное, выше жизни стоящее есть в его безглагольной речи. И кажется, что, когда не будет ни Кремля, ни Москвы, ни России, ни мира больше самого уж не будет, – все же будет старый московский Иван Великий и споет в заветный час заветную песнь о воскресшем Христе.

И вот Он слетел на землю, воскресший Христос, в белых одеждах, с белым знаменем в руках, и на знамени слова любви и прощенья…

Есть в одном из верхних приделов Киевского Князе-Владимирского собора великолепная картина Нестерова «Воскресение». Христос стоит с белым знаменем в руках, а перед Ним бесчисленные расцветшие лилии.

О, как всё бело теперь, как чисто на земле, какой чудный мир сменил прежний раздор между небом и землей!

А в переполненных церквах народ, что не пошел за крестными ходами, тоже заслышал звон, и вся душа прильнула к воскресшему Христу.

Вот запертые двери растворились, и громкое пение как бы посланников неба ворвалось смело, охватывающе в церковь.

Слова, от которых с детских лет и трепещет, и сладко замирает сердце, простые, вечные слова: «Христос воскресе из мертвых!..»

И они раздались и упали, как первые весенние цветы, как сноп животворных лучей на народную душу. Не наслушаться их!.. Так громче их, чаще: еще и еще…

Но вот приближаются заветные минуты. Громкие, раскатистые напевы уступают место тихой, медленной, задумчивой песни.

«Плотию уснув, яко мертв, Царю и Господи, тридневен воскресл еси, Адама воздвиг от тли и упразднив смерть:

Пасха нетления, мира спасение!»

Трудно передать то, как захватывают эти слова, когда под пасхальные напевы задумаешься о тайне Воскресения.

«Плотию уснув, яко мертв, Царю и Господи», – звучит, как отголосок таинственного сна. «Тридневен воскресл еси», – раздается сильнее, как напор жизни, пробивающийся сквозь кору смерти. И звуки растут как всеобъемлющее торжество жизни: «Адама воздвиг от тли и упразднив смерть». И победоносно, как бы прорезывая воздух, медленно-ровно взвиваются кверху, к куполу заключительные слова: «Пасха нетления, мира спасение!»… И оттуда, сверху, падают на толпу.

Я не могу забыть, когда слышу эти слова рассказа одного очевидца про знаменитого подвижника и тайновидца архиепископа Антония Воронежского. Он стоял в алтаре во время пасхальной заутрени, и когда запели «Плотию уснув», архиепископ, вдохновенно предстоявший пред престолом, вдруг изменился. Казалось, плоть в нем разом истончилась, почти упразднилась: остался один дух в почти прозрачной оболочке…

А потом, когда затихнет эта таинственная песнь и ваше сердце, утомленное столькими впечатлениями, радо бы отдохнуть на этой тихой тайне, – снова могучая волна схватывает его и бьет его живее. Запели «Пасху» – те заветные слова заветного распева, которых иикогда не наслушается тепло и просто верующий человек: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его: Пасха священная нам днесь показася».

Тут словно заключена вся радость праздника, и вы слушаете счастливые, умиленные… И когда настанут, наконец, слова: «Воскресения день, и просветимся торжеством и друг друга обимем, рцем: Братие! – и ненавидящим нас простим вся воскресением, и тако возопиим: Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав», – вся душа раскрывается им навстречу, и вы приближаетесь к тому блаженному чувству, которое больше и ближе всего может дать понятие о счастъе в вечности…

Редко кто слушает заглушаемое поцелуями «христосования» слово Иоанна Златоуста, а оно так ярко выражает радость этого дня!.. Да, постившиеся и не постившиеся; грешные и святые, трудившиеся и ленивцы, – все званы на трапезу… Бог не ждет сейчас ни подвига, ни жертвы! Он, Сам принеся Себя в жертву, хочет только всех, всех облегчить и осчастливить ее ценою…

Ощутим же нашей косной душою всю силу этих слов и, как пробужденные птицы, встрепенемся: «Христос воскресе из мертвых!..»

Война, смерть и русский человек

  • Жизнь земная – отраженье,
  • Полузвук и полусвет,
  • Смерть есть к жизни приближенье,
  • К жизни той, где смерти нет.
Ратгауз

Тому, кто зорко всматривается в волнующуюся пред ним действительность, – тому на ее неровной, изменчивой поверхности становятся часто видны и движущие жизнь законы, и постоянно присущие быту известного народа, коренные, неизменные, чрез всю его историю, при всей ее изменчивости эпох, обстоятельств и обстановки, проходящие настроения.

И часто случается, что какие-нибудь исторические причины вдруг особенно ярко вырисуют на общем фоне жизни народа какие-нибудь черты его внутреннего склада, которые раньше не бросались в глаза.

К числу таких черт русского народного характера, особенно выпукло обозначившихся теперь, при этой грозной, долгой и сложной войне, принадлежит исключительно русскому народу свойственное отношение к смерти.

Как это ни странно – в большинстве случаев, чем культурнее человек, тем больше его робость пред «страшной» гостьей. Только религиозные крепкие верования совершенно изменяют такое подчинение человека этому смертному страху: христианин господствует над смертью. И если в отношении к смерти русских культурных, даже маловерующих или вовсе равнодушных, людей мы замечаем то же спокойствие, ту же несмущенностъ, как у русского мужика, – такое явление нельзя рассматривать иначе, как бессознательный для самих таких людей пережиток верований и настроений их предков.

Для того, кто решительно отрицает какое-либо существование после земной смерти, кто нерушимо убежден, что жизнью земною

  • Ограничен летучий наш век,
  • И нас за могильной доскою,
  • За миром явлений, не ждет ничего[2], –

тому смерть не может быть не страшна, сменяя это блестящее красками, солнцем, полное интересов, борьбы и надежд существование ужасом крушения, полного уничтожения, небытия, – как сказал А. Толстой:

  • Рушение светлых миров
  • В безнадежную бездну хаоса.

Но не таково отношение к смерти русского человека. ему за гробом, несомненно, что-то видится радостное, серьезное, громадное, и отсюда его великое презрение к смерти и сознательное спокойствие пред тем, что повергает других людей в оцепеневающий ужас.

Тот великий писатель, которого ум с неослабевающею страстью влечется к вопросу о смерти, много раз, с самого начала своей деятельности, останавливался на этом отношении русского к смерти, которая не только не подчиняет его себе, но которую русская душа словно подчиняет себе своим пред нею мужеством.

Вспомните эту изумительную сцену из «Детства», где Николинька разговаривает с Натальей Савишной о только что умершей матери, которую и он, и она обожали. Как реальна вера этой превосходной женщины в бессмертие души человеческой! Она с таким убеждением объясняет мальчику, что сорок дней душа ходит по местам, где жила, что мальчик подымает даже голову кверху, посмотреть, не над ними ли сейчас душа его матери.

Есть что-то благородное, высокое в этой вере, в этом безстрашии пред смертью. По крайней мере, описывая спокойную и величественную в простоте своей кончину Натальи Савишны, Толстой говорит: «Она совершила лучшее и величайшее дело на земле».

А объяснение такого отношения к смерти Толстой видит в загробных чаяниях. Вот место из его «Севастопольских разсказов»: «Господи Великий! Только Ты один слышал и знаешь те простые, но жаркие и отчаянные мольбы неведения, смутного раскаяния, просьб исцеления тела и просветления души, которые выходят к Тебе из этого страшного места смерти, от генерала, за секунду перед этим думавшего о Георгии на шее и со страхом чующего близость Твою, до простого солдата, повалившегося на голом полу Николаевской батареи и просящего Тебя дать ему там бессознательно предчувствуемую там награду за все страдания».

«Бессознательно предчувствуемая там награда за земные страдания», ожидание чего-то радужного, отрадного и вечного – вот что дает русской душе силу пред таинством смерти.

* * *

Когда начались толки о войне, я, при случае, старался слушать о настроении разных людей из простонародья и находил всегда эпическое, невозмутимое спокойствие.

Вот молодцеватый и франтоватый человек, только что вышедший из гвардейских стрелков и со своею красавицей женой живущий у холостого молодого барина, который по общительности своей весь день рыщет по Петербургу и которого они прямо грабят невозможными, наглыми кухонными счетами.

– А что, Яков, – весело говорит ему вечно спешащий барин, одеваясь на вечер и нервно сбрасывая с себя принадлежности домашнего туалета, который тот ловко ловит, – тебе не страшно: вот, угонят тебя на войну… – ах, Господи, другие запонки, острые, – угонят да еще убьют!

– Этого мы не боимся. Ведь раз только помирать. Всё равно когда-нибудь придется, от нее не убежишь, по крайности, смерть легкая.

– Белый галстук, белый… Ну, а Наталия на кого останется?

– Что ж Наталья? Наталья как-нибудь проживет: женщина молодая.

И это вовсе был не какой-нибудь высоко настроенный, а наоборот, очень плутоватый человек, искавший всюду выгоды и пристроившийся вскоре еще удачнее.

Спрашивал я еще одного, тоже бывшего солдата, но армейского, вдохновенного повара, но никуда не годного слугу, неисправимого пьяницу и вместе безобиднейшего, кротчайшего человека. Его жизнь текла еще слаще, потому что он нализывался всякий день, а в деревне у них было 200 десятин купленного леса.

– Что, Семен, трусишь? Смерть-то, может, на плечах у тебя уже сидит.

По наивности своей он при этой неожиданной новости оглядывался, чтоб посмотреть на оседлавшую его смерть, но потом весело отвечал:

– Нам смерти бояться нельзя. Русский человек должен ей прямо в глаза смотреть. Я ее сам напужаю, – заявлял он, и радостная улыбка расплывалась по его лицу.

Но самый глубокомысленный ответ я получил от весьма добросовестного, солидного и трезвого человека, превосходно аттестованного батальоном и богатым капризным офицером, у которого он служил денщиком.

– И пошли Бог такую смерть, – говорил он. – Что тут даром околачиваться? Нагрешишь только больше. Пораньше умереть – и ответу меньше.

Так рассуждали эти подневольные люди с судьбою постоянного труда.

* * *

Я близко знал одного рано умершего человека, взысканного судьбою, прекрасно в жизни обставленного, даровитого, жизнерадостного, ценившего, как немногие, жизнь и много ею наслаждавшегося и, вместе с тем, жаждавшего смерти.

Реальность его веры в загробное существование меня изумляла. Он хотел умереть не потому, что жизнь ему надоела или не нравилась. Он ее чрезвычайно ценил и по своему оптимистическому характеру находил в ней бездну прекрасного, прямо упиваясь, как пьяница вином, какою-нибудь картиной или каким-либо видом, или музыкой. Он хотел умереть, потому что ждал там гораздо лучшего.

Было что-то и детски-наивное и философски-серьезное в некоторых его рассуждениях.

Ему предстояло ехать на выставку в Америку. Он жаждал видеть жизнь Штатов, особенно же природу Южной Америки, которою издали бредил. Но подвернулось какое-то несчастие, о котором он узнал, и деньги, отпущенные родными на поездку, разом ушли. Я спрашивал его, жалеет ли он.

– Сперва очень было жаль. Так я давно об этом мечтал. Но потом я хорошенько вдумался и понял, как глупо жалеть о чем-нибудь хорошем, чего не успел повидать на земле. Ведь самое хорошее, самое высокое все-таки такое ничтожество пред тем, что мы увидим там, среди новых откровений. Вот, в сказаниях о святых описаны их видения рая. Какая красота, невообразимая и бессмертная… Только немного терпения – и я увижу что-нибудь получше тропических лесов.

Он хотел непременно умереть рано, молодым и говорил:

– Как хорошо узнать в жизни одну молодость, уйти со всеми иллюзиями, не узнать вовсе той поры, когда живешь уж не так полно. У Щербины есть стихи Ниньона. Сколько в них правды!

  • Нет, твой полдень не будет так ясен,
  • Как облитый румянцем восток,
  • Ты невольно в житейском волненьи
  • Удалишься от правды своей.
  • О, постой же на этом мгновеньи,
  • Не расти, не цвети и не зрей!

Я ухожу с бала, – говорил он, – всегда в разгаре его, когда нет еще этого утомления бала, все лица оживлены, и платья, и цветы свежи; и что-то щемит у меня на сердце, когда бал, утомленный, затихает, доживая последние минуты. Так и жизнь.

Он действительно жил недолго. Когда он заболел болезнию, которая свела его в могилу, он радовался. Одно время его смерти ждали со дня на день; но потом он несколько поздоровел и умер спустя несколько недель.

– К чему это? – жаловался он. – Я уж совсем собрался. И потом, – сознавался он с виноватой улыбкой, – меня разбирает любопытство. Ведь столько узнаешь, стольких интересных людей увидишь.

Я знал, что ему пришлось лишиться людей, которые нужны были ему, и он хотел скорее их увидать. Он любил рассуждать о том, как будет сохранена и развита в другой жизни наша индивидуальность.

– Что за ложь, – говорил он своим всё стихавшим голосом, – у Алексея Толстого:

  • Блаженством там сияющие лики
  • Удалены от мира суеты.
  • Не слышны им земных печалей клики
  • Не видны им земные нищеты, –

что за ложь, когда ушедшие ближе к живым, чем были на земле, потому что нет более этого разъединяющего эгоизма. Нет, я надеюсь, что всё лучшее, что было здесь, туда перенесется. Какая там музыка!.. Я слышал раз во сне пение оттуда. Я вот не знаю нот и не умею передать, а мелодию я помню доселе. А наши людские отношения! Всё то, что мы тут не дочувствовали, всё, что было земными условиями запутано и искажено, – всё это уяснится, и там настанет расцвет всех истинных, глубоких чувств в высшем, чистейшем их фазисе. Я жадно следил за его постепенным угасанием и за всё росшею в нем радостью. Порою мне казалось, что его гонит из жизни какое-нибудь, по его скрытности, никому не известное горе, какие-нибудь разочарования, которые заставили его укрыть в будущее все свои надежды, какая-нибудь неразделенная и непринятая любовь, осуществление которой он уже не мог здесь ждать, но которую в преображенной, свободной от тоски, ревности и пожелания, форме хотел унести с собой и там ждать свидания и отклика. И тогда мне вспоминались эти великие слова Шиллера:

  • Есть лучший край, где мы любить свободны,
  • Туда моя душа уж всё перенесла.

Его вера в реальность бессмертия, в близость и связанность двух областей жизни заразила меня.

Когда предо мною шумит и плещет белыми гребнями беспредельное, как вечность, неумолкающее море, расширяя душу силой и волей; или ночное ясное небо засветится кроткими, любовно горящими звездами; или морозная зима покроет всё белым кованым блестящим покровом, засыплет серебряным инеем; или предо мной беспечно сверкает молодая весна, и в веселых лучах солнца купается вся природа, совершая великое таинство обновления, и соки текут вверх по деревьям, наливая почки, и, радостно потрескивая, тихо тают снега, а между пробужденной землей и светлой лазурью играют и кружат хоровод бесчисленные солнечные нити, – в эти минуты я чувствую его близость и невольно шепчу: «Смотри, как всё это хорошо!»

1 Он называется «есак», и им всегда дают знать звонарям Ивана Великого о времени благовеста.
2 Е. А. Баратынский.
Teleserial Book