Читать онлайн Уязвлённое самолюбие бесплатно

Уязвлённое самолюбие

«Ни один человек не может стать более чужим, чем тот, кого ты в прошлом любил».

Э. М. Ремарк

1

К пяти часам большая часть работы была сделана, и можно было наконец передохнуть. Капитан Лидин, сняв халат и маску, прилёг на кушетку. Потянувшись, он положил под голову ладонь и закрыл глаза. После напряжённого дня чувствовалась усталость, и даже в этот непоздний час сон мог наступить быстро, достаточно было избавиться от двух главных раздражителей: очков и телефона. Справиться с первым особого труда не составляло, тогда как со вторым следовало повозиться. Перевёрнутый кверху брюхом телефонный аппарат напоминал беспомощную черепаху, и, сжалившись над беднягой, Лидин поначалу ограничился тем, что убавил громкость до минимума, а затем, сжалившись уже над собой, взял и просто выключил его из розетки. Впрочем и это не гарантировало тишину: в коридоре у поста дежурной медсестры находился точно такой же изувер с параллельным номером, так что действовать на нервы с успехом мог и тот коридорный аспид. Что вскоре и случилось. Стоило прикоснуться к очкам, как из приёмного сообщили о поступлении трёх новых больных с расстройством желудка. Мечты об отдыхе стремительно таяли, но тут выяснилось, что дежурный по госпиталю распорядился оформить новеньких в своё гастроэнтерологическое отделение. Такое нетривиальное решение застало Лидина врасплох, ибо сильно смахивало на отчаянную выходку эксцентрика с внезапно случившимся припадком альтруизма. Взбалмошности гастроэнтерологу было не занимать; что касается филантропии, то, как и у всех смертных, она у него тоже была, но до сих пор скромно отлёживалась в загрудинном депозитарии, ожидая своего часа, и, видимо, сегодня этот час, наконец, пробил. Выдвигать новые версии, а тем более разгадывать чьи-то ребусы особого желания не было, в то время как впасть в забытье хотелось всё больше, и оставшихся сил как раз хватало, чтобы перевести зрение из отчётливого в расплывчатое. Но тут оживший коридорный бубенец выдал очередную новость: дежурный по госпиталю всем поступившим только что назначил консультацию инфекциониста. Это окончательно сбило Лидина с толку, хотя намёк на логику просматривался: было похоже, что альтруистическая апоплексия гастроэнтеролога, так и не успев набрать силу, безвременно сгинула, и предписанная им консультация была тому подтверждением. По госпитальным канонам врачебное назначение такого рода считалось несрочным и могло подождать вплоть до завтрашнего утра. Но Лидин вспомнил, как две недели назад едва не потеряли больного, у которого под маской обычного гастрита пряталась кишечная инфекция, и который вовремя не был осмотрен инфекционистом. И этот совсем свежий случай сверлил память, назойливо намекая на то, что время освобождать переносицу от порядком надоевшей оправы ещё не наступило.

– Альберт Валентинович, снимите очки, вы же так не уснёте, – услышал он шёпот справа от себя.

– Спасибо за заботу, Гуля, – отвечал не открывая глаз Альберт. – Как там четвёртая?

В четвёртой палате находился ефрейтор с подозрением на дифтерию, доставленный позапрошлой ночью из Янгиюля. В аптеке госпиталя, как назло, не оказалось противодифтерийной сыворотки, и персонал второго инфекционного готовился не только к прогрессированию болезни, но и к возможным осложнениям.

– Тридцать восемь с половиной. Всё прокапала. Спит, – отрапортовала Гульнара.

– А глотает как? – Альберт приоткрыл один глаз.

– Не волнуйтесь. Пьёт он, – спокойный голос Гульнары, словно миорелаксант, расслабил его шейные мышцы, которые было собрались оторвать голову от кушетки. – Поспали бы немного, а?

– Так ведь я и так вроде как сплю, – он зевнул и снова закрыл глаза. – Ты-то как? Ещё держишься?

– Я чай пила с алычовым вареньем. Хотите чаю? – игриво спросила Гульнара.

– Хочу… алычу… – промямлил Альберт словно спросонок.

– Смешной вы! – весело сказала Гульнара. – Я ещё когда первый раз с вами дежурила, заметила, что вы не такой, как все.

– А какой? – оживился Альберт.

– Смешной. Шутите всё время. Смешить умеете, а ругать – нет.

– А надо ругать? – он повернулся к медсестре, сделав наигранно строгое выражение лица.

– Девчонки говорили, что ваша строгость была бы им даже прият… – начала она и осеклась на полуслове.

– Раз прият, значит, будем ругат! – пообещал Альберт и снова дал ресницам команду сомкнуться.

– У вас не получится, – несмело возразила Гульнара. – Вы добрый. Вы очень хороший… врач.

– Тону в комплиментах! Спасай!

Он протянул ладонь навстречу своей спасительнице, но вместо того, чтобы схватить тонущего за руку, она спешно ретировалась. На её смуглом лице было написано явное смущение, но взгляд, полный нежности, сообщил ему, что шансы быть спасённым у него ещё остаются.

– Тут одно из двух: нужно уметь либо хорошо просить, либо хорошо плавать, – заметил Альберт, вставая с кушетки.

Гульнара стушевалась. Было видно, что она не поняла смысла его слов. Альберт подошёл к ней и, улыбнувшись и слегка приобняв за плечи, сказал:

– Ты очень милая девушка. И медсестра замечательная. У тебя всё будет хорошо!

– Не хочу я… Ничего не будет… – её глаза вдруг погрустнели. – У меня уже есть… всё…

– Значит, ты абсолютно счастливый человек?! – воскликнул Альберт.

– Не знаю, – она осторожно высвободилась из его объятий. – Альберт Валентинович, я не взяла мазок у больного во второй палате, – произнесла она виновато.

– Проверяешь, буду ли я ругаться?

– Знаю, что не будете. Я не поэтому вам говорю. Этот сержант ко мне пристаёт, – произнесла она с нотками обиды в голосе.

– Какой сержант? – насторожился Альберт.

– Из второй палаты. С ангиной.

– А-а… – задумчиво протянул он, пытаясь вспомнить, кто из обитателей второй палаты был сержантом. – Может, ты ему нравишься?

– У нас в Средней Азии у девушек строгое воспитание, – она отвела взгляд. – И вообще…

– А если кто-нибудь захочет взять тебя в жёны? – лукаво спросил Альберт.

– В жёны? А кто? – её лицо озарилось улыбкой, но в следующее мгновение снова стало грустным. – Альберт Валентинович, выпишите его, пожалуйста. Он мне надоел.

– В понедельник сдаст анализы, и если всё будет нормально, сразу на выписку. До понедельника потерпишь?

Она подошла к висевшему на стене учебному плакату и стала рассматривать его так, словно видела впервые.

– Интересно? – он надел халат и засунул в карман маску. – Может, тебе в институт попробовать, а?

– Он мне проходу не даёт, – продолжала Гульнара, словно, не слыша вопроса. – И совсем не нравится. Ненормальный какой-то. Скажите ему, чтобы отстал, хорошо?

Её голос стал твёрдым.

– Договорились. Ну, а парень-то у тебя есть? Если не секрет, конечно, – Альберт осторожно взял её за локоть.

– Парень? Нет… То есть, да… В общем, я…

– Да ладно, не говори, я ведь так просто. Переведи две свежие ангины в шестую, и он останется во второй один. Можешь туда больше не ходить.

– А назначения? У него ещё вечером супрастин и бициллин, – её взгляд метался от плаката к доктору и обратно. Заметив это, Альберт чуть сильнее сжал её локоть, и, глядя ей в глаза, невозмутимо сказал:

– Не волнуйся. Бициллин ему утром сделает процедурная, а вечернюю пилюлю он получит от меня.

– Спасибо, Альберт Валентинович! – её локоть сдался. – Я стеснялась попросить. Даже не знала, как сказать…

– Не стесняйся! – по-дружески улыбнулся Альберт. – То есть, конечно, стесняйся. Но проси! – он слегка потянул её к себе, и её глаза оказались напротив его глаз.

В коридоре раздался звонок телефона.

– Я сейчас быстро, – прошептала Гульнара и выскочила из ординаторской.

«Приёмное» – мелькнуло в голове, и через несколько мгновений Альберт был на пути в приёмное отделение.

2

Если, вылепливая Гульнару, матушка-природа на скромность не поскупилась, то в случае с Лидиным она явно пожадничала. Чуть позже, спустя миллионную долю секунды, спохватившись, она-таки решила исправить положение и некоторую порцию этого вредного для мужчины качества зародышу всё же отвесила. Вложено было в него ещё много других качеств, как нужных, так и совершенно бесполезных для повседневной жизни, но одно среди прочих стояло особняком. Это был дар предчувствия. Не уповая всецело на ниспосланное сверху благо, с ранних лет принялся он развивать его, и уже к рубежу позднего пубертата преуспел в мыслечтении и предвидении человеческих поступков. Безусловно, было бы лучше, если бы он преуспел в этом к пубертату раннему, но к раннему, увы, не успел, а успел лишь к позднему, но и это уже было неплохо, если учесть, что некоторые и к зрелости так и не удосуживаются поумнеть, оставаясь до самой старости круглыми дураками и набитыми дурами. Сменив гражданскую среду обитания на военную, Лидин стал замечать, что отлаженная система распознавания всё чаще стала давать сбой: попытки прочесть у отцов-командиров умные мысли не приводили к обнаружению оных, а их нелепые приказы и вовсе были лишены какого бы то ни было здравого смысла. Впрочем, если это и расстраивало Лидина, то совсем не в той степени, какая заставила бы его усомниться в своих неординарных способностях. Он продолжал верить, что этот дар у него определённо есть, и если б не мешавшая скромность, вернее, её скромное подобие, впору было провозгласить себя экстрасенсом, а то и вовсе медиумом.

Правда, в то время, в конце восьмидесятых, гадание на кофейной гуще таким модным и прибыльным занятием как сейчас, ещё не было. И всё потому, что кофе тогда было днём с огнём не достать. А как состряпать гущу, если нет кофе? Ведь шарлатан без кофейной гущи всё равно, что гадалка без колоды карт. Да и губа у шарлатана, надо сказать, не дура: кофе – себе, гуща – клиенту. Но дефицит есть дефицит, и толкнул он-таки бедолагу к выкрутасам. Навострился он подменять проклятую гущу то жижей из цикория, то желудёвым жмыхом, а тем, у кого чесались лишние гроши, но было неважнецки с обонянием, за первый сорт сходили даже ячмень и буряк. В дело пошло всё подряд, и не удивился, если б узнал, что гадали на огуречном рассоле или засохшей манной каше. В конце концов неважно, что шарлатану служит подручным средством. Важно другое: удастся ли ему избавить страждущих от самого главного зла, из-за которого, собственно, все беды? Страждущие – народ доверчивый, и чем больше несуразицы и бестолковщины в очаге вспомоществования они видят, тем шире открыта горловина сумы, и тем с большей прытью из неё сигают осточертевшие купюры.

Второе инфекционное от приёмного отделяли какие-то триста метров, и даже если ходоку ассистировал такой испытанный временем акселератор, как костыли, то и в этом случае на преодоление всей дистанции не уходило больше пяти минут. С того момента как Гульнара помчалась к телефону, прошло лишь две минуты, но впереди уже маячили стёртые ступеньки приёмного. Оставалось обогнуть трансформаторную будку, и цель была бы достигнута. Но тут Альберт замедлил шаг, подумав, что зря торопится: обычно, когда была нужна срочная консультация, за ним прибегал посыльный. Получалось, что внезапный звонок, вырвавший из его рук Гульнару, вызвал у него совершенно напрасную тревогу. «Напрасных тревог в медицине не бывает», – всплыли в памяти слова одного из его учителей. «Лучше ложная тревога, чем к прозектору дорога!», – любил говаривать профессор. «Развеем сомнения, и снова на кушетку, – рассуждал Альберт, огибая трансформаторную будку. – А очки попрошу снять Гулю» Последняя мысль, поначалу взбудоражив его, в следующее мгновение показалась ему чересчур смелой. «Пожалуй, не стоит, – подумал он. – Русская девушка такой безобидной просьбе не придала бы значения и сочла за сущий пустяк, а узбечке, чьё воспитание зиждется на сплошных табу, она может показаться чуть ли не намёком на интим». Им довелось вместе дежурить несколько раз, но лишь сегодня он заметил, что его присутствие делает дыхание Гульнары не совсем ровным. Или совсем неровным? А, может, он просто что-то себе нафантазировал?

Ему вспомнился майор по прозвищу Шериф, с которым судьба столкнула его на офицерских курсах в Куйбышеве четыре года назад, в восемьдесят четвёртом. Среди тех, кто на целых пять месяцев осиротил военные городки, гарнизончики и полигонцы, чтобы вновь ощутить неуемный задор бесшабашного студенчества, Шериф выделялся прежде всего богатой речью, напичканной немыслимым количеством отборного мата. Его риторика включала в себя не только общеизвестные бранные слова и обороты, незаменимые для рутинных синтаксических нужд повседневного русского языка. Слуху окружающих предлагались также неологизмы, которые, как позже выяснилось, были обязаны появлением на свет самому оратору. Это был один из тех нечастых случаев, когда матерщина не кажется чем-то отвратительным и невыносимым, а, напротив, создаёт ощущение благозвучности и уместности и вполне гармонирует с габитусом вещающего. Замечательным было то, что майор сдабривал свою речь матерной заправкой не только во внеурочное время, но и на занятиях, так что ни у кого, в том числе и преподавателей, вскоре не осталось сомнений, что говорить обычным языком без мата этот майор просто не умеет.

Вторым отличительным признаком Шерифа была его чрезвычайно красная физиономия. Альберт, в то время решивший податься в инфекционисты, поначалу решил, что у бедняги коревая краснуха, а то и вовсе краснушная корь. Но стоило майору прилюдно предать анафеме никчемные самарские (топонимия Шерифа) аптеки из-за перманентного отсутствия в них столь любимой и почитаемой им в Кёнигсберге (топонимия Шерифа) настойки боярышника, диагноз был тут же снят. Безответственность аптекарей вынудила страждущего обратить взор на парфюмерные отделы универмагов и довольствоваться раскрученными на тот момент брендами «Тройной» и «Шипр», со временем изменившими цвет лица майора с красного на почти багровый. Запах же выдыхаемого им воздуха стал таким, что перед отбоем создавалось впечатление, что засыпаешь не в офицерском общежитии, а в мужском салоне парикмахерской.

Общительный по натуре Шериф был охоч до болтовни с кем ни попадя в любое время суток, хотя уровень контакта с выбранной для чревовещания жертвой сильно зависел от степени подпития рассказчика. Будучи «в дым», «в стельку» и «вдрибадан», речь из него худо-бедно проистекала. При асимптотическом же приближении к «в дупель» и «вдугаря» словообразовательная продукция вещателя плавно угасала, заменяясь сначала посапыванием, затем похрюкиванием, и, наконец, размеренным храпом видавшего виды пожарника.

Был ещё третий, патогномоничный для майора симптом, – совершенно невыносимый запах его носков, которые, по-видимому, не имели чести быть представленными хозяйственному мылу, не говоря уже о стиральном порошке «Новость». К слову сказать, запах этот покидал своего хозяина, то есть носки, лишь тогда, когда их хозяину, то есть Шерифу, мешала обувь. Сразу же оговоримся, что она ему не мешала не только ходить, стоять и сидеть, но и лежать. Бывало, приляжет на койку на пару минут, чтобы очухаться от похождений с возлияниями, да ненароком и уснёт прямо в чувяках. Поначалу их с него стаскивали, полагая, что так майор лучше выспится. Высыпался он что в обуви, что без оной одинаково, ибо вид у него утром всегда был один и тот же: с бодуна. А вид у тех, кто провёл ночь бок о бок с разутым Шерифом, был как с бодуна. К счастью окружающих, спал он разутым нечасто, а уж стаскивать обувь с него и вовсе перестали, так что позволим себе сей предмет далее не описывать в целях сокращения и без того непомерно затянутого повествования. Всё же справедливости ради отметим, что в бане Шериф мылся-таки без носков, не говоря уже о туфлях. Ну, и, разумеется, с мылом.

Как-то вечером, будучи в приподнятом брендами настроении, Шериф пустился в рассуждения о смысле жизни. В отличие от Платона он мог обходиться без диалогов, и если кто-то из присутствующих лез со своим мнением, Шериф тут же хоронил его под грудой убийственных неологизмов. Оказалось, что главным смыслом жизни майор считал её продолжение, для чего были необходимы два компонента. Воцарилась пауза, во время которой оратор пытался найти хоть какую-то склянку с остатками спиртосодержащих жидкостей, и это, собственно, и направило аудиторию по ложной версии, что заветными компонентами могли быть «Шипр» и «Тройной». Сначала майор погрозил присутствующим указательным пальцем с отращенным ногтем, выполнявшим роль шомпола носовых ходов, мол, слабо отгадать? Но затем, дабы не томить товарищей, великодушно улыбнулся и торжественно открыл: «Чтобы жизнь продолжалась, нужны папка и мамка!» При слове «папка» он нарочито ткнул себя в грудь, к которой была прижата его учебная папка. С ней он, когда позволяло хиреющее без tinctura Craetegus здоровье, ходил на занятия, так что сначала все подумали, что под словом «папка» он её и имел в виду. Когда же вместилище знаний было раскрыто на всеобщее обозрение, оказалось, что его содержимое включало двенадцатилистовую тетрадку в косую линейку, на страницах которой красовались телефоны всех двадцати самарских мамок самого папки, то есть Шерифа. Напротив каждого номера значились имя и адрес, а если имена повторялись, то были пароли, позволявшие прохиндею быстро вспомнить, какой из мамок он звонит, дабы не дать ей заподозрить, что она не единственная в природе мамка, а есть ещё много всяких других, и её с кем-то из этих других мамок путают. Потом было что-то про закидывание удочек, причём так, чтобы каждая рыбка думала, что на обед червячка предложили только ей одной, а все остальные обитатели заводи вниманием рыбака не удостоены, про клёв, сети, приманки, про худых селёдок и полненьких сардинок, нудных рыб-прилипал и зловредных пираний и, если Альберту не изменяла память, в течение всей оратории фигурировал хек. Звук «р» майор не всегда выговаривал, вместо него было что-то среднее между «г» и «к», и он, то и дело, бросал собеседнику: «пошёл на хек», или «на хек мне это надо». Методично пройдясь по всем известным ему разделам ихтиологии и рыбного промысла, Шериф, скорчив для острастки ехидную мину, открыл собравшимся личную, выверенную временем, золотую аксиому своей жизни:

  • Когда на мамку ты запал,
  • Дела плохи. Пиши – пропал.
  • А на тебя запала мамка,
  • Ты – козырь, туз, мажор и дамка!

* * *

Нет, сомнений быть не могло: он ей нравился. И если теорема, или, как там её, аксиома Шерифа, была верна, это было как раз то, что нужно. У Гульнары было два очевидных плюса – молодость и чистота. Альберт даже не сомневался, что она ещё никем не тронута, слишком простыми и по-девически наивными были её слова и взгляды, да и строгое воспитание, о котором она сама упомянула, лишь говорило в пользу такого предположения. Нравилась ли она ему? Прежде он об этом не думал, а если и замечал, так только множество симпатичных косичек, аккуратно заплетённых и окаймляющих её плечи, которые он, кстати, сегодня впервые обнял. Но ведь с этого всё и началось! Он обнял её по-дружески, безо всякой задней мысли, а оказалось… Нечего сказать, неожиданное открытие!

Гульнара случайно обмолвилась про наказания… Что они были бы кому-то приятны…

Неплохо было бы узнать, кому? В те времена, когда Лидин ещё верил, что между мужчиной и женщиной может существовать просто дружба, он, вероятно, так и поступил бы – прямо спросил её об этом. Но сейчас… Дать женщине, питающей к нему симпатию, повод заподозрить, что ему небезынтересны ещё и другие фемины, было верхом неосмотрительности. Или кончишь… падением котировок в её глазах, или подхватишь… номинацию похотливого жеребца, не интересующегося ничем, кроме как графиком её месячных. Подсознание женщины инстинктивно подталкивает её от ловеласа к женоненавистнику, дружески намекая на то, что приручить пугливого недоверчивого котёнка и превратить его в послушное домашнее животное шанс есть. А что может получиться из мартовского котяры? Разве что апрельский котяра. Или майский. И так далее по месяцам. Женский эгоизм, с которым Альберту довелось не единожды столкнуться, как выяснилось, эссенциален, то есть жгуч, как уксусная эссенция, и не имеет разумных пределов, даже если речь идёт о пустяковых мужских провинностях. Жизнь дала ему мудрый совет: рассчитывать на протеже женщины в амурных вопросах, если она, конечно, не родная сестра (двоюродные не в счёт!) или профессиональная сводница, не стоит. А просить её познакомить со своей симпатичной подругой – это всё равно, что умолять диктатора провести честные выборы. У мужчин чувство локтя означает помощь друга. У женщин локти выполняют иную функцию: они ими расталкивают соперниц.

Он мысленно пробежал по персоналу отделения. Марина? Венера? Лариса? Люба? Нет, ни одна из них не была ему интересна. А с чего это он вдруг стал им интересен? Ведь молоденькая медсестра скорее увлечётся пациентом-сверстником, нежели женатым врачом, почти разменявшим третий десяток! Да и можно ли себе представить, чтобы девушка на выданье, пусть даже самая легкомысленная, выбиравшая между развлечением и замужеством, отдала бы предпочтение первому, а не столь желанному второму?

Матримониальный статус пациента легко определялся по истории болезни: каждый поступавший в госпиталь сообщал об этом в приёмном отделении. Медсёстры рассуждали примерно так: «99,9 % офицеров и прапорщиков женаты, а 99,9 % солдат и сержантов холосты. Стало быть, шанс выйти замуж за первых равен почти нулю, а за вторых почти 100 %!» Логика у женщин, как ни верти, вещь потрясающая, особенно когда это касается вычислений. Если сложение и вычитание для них – математика, то проценты и дроби – это уже высшая математика! Но не будем слишком строги к тем, кому природой предписана ну никак не математическая калькуляция! Надеюсь, Гипатию Александрийскую, а уж тем более мою соотечественницу Софью Ковалевскую такое – всего лишь частное – мнение, не слишком взбесило бы? Да и ко всему прочему согласитесь, ведь и в самых точных расчётах не исключена статистическая погрешность. Вот и здесь была погрешность! Эти самые 99,9 % солдат и сержантов, обласканные медсёстрами на больничной койке, а затем покинувшие госпиталь в добром здравии, впредь уже никогда не беспокоили своих добродетельниц ни просьбами руки, сердца или чего-то ещё, ни обещаниями жениться, ни обещаниями не жениться на какой-то другой более приветливой или менее приветливой, или неприветливой вовсе ни письменно, ни устно, ни по почте, ни по междугороднему телефону, ни через курьера, ни тем более личным присутствием. Может быть, в этом была виновата почта, что-то не доставлявшая, или телефон, до кого-то не дозванивавшийся, но так или иначе частота женитьб излеченных на измученных желанием выйти замуж больше одной десятой процента так и не доходила. За всё время работы в военных госпиталях, а это был уже третий госпиталь, Лидин столкнулся всего с одним случаем, когда взвывшая от нескончаемых головоморочек медсестра сумела-таки учинить тюнинг своим запудренным мозгам, и, заарканив подвернувшегося ротозея и не дав ему опомниться, спешно препроводила под давно тосковавший по нему венец.

* * *

Кушетка в ординаторской с трудом тянула на полноценное орудие отдыха, независимо от того, в очках или без оных пребывала вытянувшаяся вдоль оси абсцисс усталая плоть. Немногим лучше на эту роль подходила собственная, вернее, служебная, квартира на третьем этаже панельной пятиэтажки, предоставленная Лидину во временное пользование военным ведомством. Жена с маленькими дочерью и сыном два дня назад укатила к родителям в Батайск, и всё пространство от порога до самого дальнего угла лоджии находилось в его полном распоряжении, так что всю квадратуру можно было использовать по такому усмотрению, по какому обычно нельзя, пока жена ещё никуда не уехала или, наоборот, когда уже отовсюду приехала. Любой другой на его месте зря бы времени не терял. Лидина же внезапная отлучка жены к родственникам наоборот вогнала в состояние растерянности и опустошения. Если прежние свои вояжи, случавшиеся обычно летом, супруга объясняла необходимостью переждать вредную для детей жару в умеренной полосе, то сейчас в сентябре, когда жара почти спала, она посчитала излишним придумывать новую причину отъезда и просто поставила его в известность, что со вторника он на неделю остаётся один. Прошло немногим более месяца, как он вернулся из командировки в Афганистан, где пробыл почти полгода. Хотя в этом году он ещё не был в отпуске, сейчас его, скорее всего, тоже не отпустили бы, сославшись на большой объём работы, утверждённый график отпусков и прочие несуразицы, кажущиеся одному лишь начальству весомыми аргументами. Но ему всё равно было обидно, что она даже не поинтересовалась, может ли он поехать вместе с ними, а её сообщение об отъезде выглядело как приговор, не подлежавший обсуждению. Он долго размышлял над фразой, брошенной ему наспех супругой, считавшей изощрённый словесный реверанс после десяти лет совместной жизни сродни вычурному архаизму, пытаясь понять: это всего лишь лаконичная манера общения или нечто большее, пока ею скрываемое? Их отношения, и прежде бывшие далеко не безоблачными, в последние пару лет и вовсе пошли на спад. Главную вину за нескончаемую череду семейных неурядиц, безусловно, следовало возложить на безалаберность небесных тел, расположившихся не в надлежащем порядке при появлении на свет будущих мужа и жены, и эту безукоризненную версию с лёгкостью подтвердил бы любой честной труженик спиритического фронта, правда, лишь после соответствующей мзды за такую, несомненно, ценную и высоконаучную консультацию, и, желательно не одними лишь словами благодарности, а и казначейскими билетами тоже. При анализе причин брачного фиаско не следовало сбрасывать со счетов тот факт, что один из сочленов супружеского союза был не промах приударить за юбкой, а если бы вместо оной оказались платье, сарафан или лосины, то и это не помешало бы сочлену пуститься в очередную заморочку. Данное обстоятельство отчасти ломало стройность предыдущей версии, и тем не менее такая мелочь, как адюльтер, вряд ли могла внести посильную лепту в перманентную эрозию брачных уз, так что в разладе семейной жизни в конечном счёте был виноват всё тот же Зодиак. Так или иначе некогда взаимные чувства, или то что по ошибке было за них принято, уже успели пожелать им обоим всего хорошего, бросив напоследок ему «Adieu!», а его супруге «Ciao!»

3

В это время года, в середине сентября, особенно ближе к шести вечера в Ташкенте всегда стоит великолепная погода. То, что погода стоит солнечная, кажется, уточнять не стоит, поскольку сложно представить хорошей погоду с дождём или порывами ветра. Отсутствием солнца столица Узбекистана никогда не грешит, и даже осенью количеством дней солнечного сияния она могла бы без ущерба для себя поделиться не только с Агрызом, Борисоглебском, Вытегрой, Энгельсом, Юрьевым и Ялуторовском, но и ещё с целым ворохом городов среднероссийской полосы, чьи обитатели, может быть, слишком явно и не ропщут на затянутый тучами небосклон, но в душе-таки терзаются в догадках: не повезёт ли с погодой хотя бы завтра иль послезавтра, иль послепослезавтра? И так год за годом изводят себя нескончаемыми просмотрами и прослушиваниями прогнозов погоды, выливая ушаты словесного негодования на ни в чём не повинных синоптиков, которые, понятно, почему не пророчат никакого солнца: в этих широтах в это время года его не может быть по определению. А вот тучи и дожди быть не только могут, но и есть, и синоптики с прилежностью выучившего урок ученика наичестнейшие прогнозы и сообщают. И если летом в Ташкенте с солнцем явный перебор, то в первый осенний месяц его ровно столько, сколько нужно для того, чтобы, забыв обо всём на свете, наслаждаться одной только погодой. Сентябрь – замечательное время для прогулок по тенистым ташкентским скверам, необыкновенно уютным и радующим уставший от работы глаз или два глаза, в зависимости от того кто устал: циклоп или человек.

Территория филиала госпиталя могла смело именоваться парком, а коллекция флоры, если и уступала непревзойдённому Мцване-Концхи, то с Никитским ботсадом и Сочинским дендрарием вполне могла посоревноваться. Здесь росли стройные пирамидальные тополя и раскидистые акации, цепляющиеся за бескрайнее голубое небо могучие чинары и вековые красавцы дубы, мужественный грецкий орех и грациозный миндаль, милые персики и неприхотливый урюк, красная и жёлтая алыча и бесчисленное множество яблонь, не говоря о всяких кустарниках, ну и тем более о цветах. Почти на каждом шагу встречались клумбы с розами разных сортов и оттенков, за которыми круглый год тщательно ухаживал садовник, в прошлом мотороллерист картонной фабрики, работавший по совместительству охранником госпитальной сторожевой будки. Помимо обязанности охраны будки и обрезания всего излишне выпячивающегося, разросшегося и свисающего, ему была вменена также функция оберега от злоумышленников, уже здоровых, но ещё не выписанных, охотившихся за розами, которые они предъявляли медсёстрам в качестве доказательства исключительной серьёзности своих намерений.

Для любой женщины, в том числе предпочитающей чулочные изделия василькового оттенка, живые цветы, подаренные мужчиной, – всегда сильнейший детонатор чувств. Неизбалованная излишествами советская женщина, шедшая на свидание с претендентом на воздыхание или пригласившая его в гости для оценки шансов на позицию «муж» (опцию «любовник» не рассматриваю как не подобающую облику строителя коммунизма), конечно, могла обойтись и без такого явно капиталистического прибамбаса, как цветы. Надеюсь, в то время никому в голову не приходило причислять к цветам, например, астры? Хризантемы – ещё куда ни шло. Но не гвоздики же! Тогда можно было бы дарить и ромашки, и васильки – в тон чулкам! А чем были плохи те же одуванчики? Или тысячелистник? Нет, товарищи, или господа, как вам больше нравится. Советская женщина если и мечтала о цветах, то только о розах! Согласен, вместо роз она могла согласиться и на французские духи. Но где ж их было взять, если растиражированные Главпарфюмерпромом эрзацы типа «Красной Москвы» и «Наташи» заполонили собой прилавки всех мыслимых и немыслимых универмагов, ОРСов и сельпо? Правильно, под прилавком! Но спешу разочаровать нынешнее непоротое поколение: там их тоже не было! Те же, кто не желал, чтобы от них разило увесистым отечественным амбре, имели шанс обзавестись вполне достойным образчиком из в то время ещё братской Полонии с амбициозным названием «Być Może», который, не успев появиться, вскоре бесследно исчез. Помнится, острословы, потерявшие всякую надежду отыскать понравившийся их благоверным симпатичный флакончик в форме крокодильей слезы, посчитали, что придуманная панове в эпоху плановой экономики торговая марка звучит как форменное издевательство, и заменили излишне оптимистичное для того времени название на более реалистичное и уместное «Вряд ли».

Все желавшие приударить за медсёстрами были прекрасно осведомлены о замечательной способности цветочных букетов магически влиять на слабый пол: его бдительность притуплять, а желание нравиться сильному полу и отвечать ему взаимностью, наоборот, обострять. Оберегу, сиречь экс-мотороллеристу, были даны самые широкие полномочия противодействия набегам варваров вплоть до рапорта руководству о поимке такого-то больного из такого-то отделения у такого-то куста с такими-то розами. Если рапорту давали ход, то давали ход и горе-флористу, то есть в срочном порядке выписывали из госпиталя. В лучшем случае до следующей немочи или очередного притворства, в худшем – навсегда, лишая его возможности на личном опыте убедиться в чудодейственной способности тычинок и пестиков превращать рычащую Лариску в мурлычущую киску, шипящую Венерку в пищащую гетерку. Тем же, кому не посчастливилось вооружиться букетом, не оставалось ничего другого, как, основательно выспавшись за день, едва наступал вечер, часами напролёт просиживать у поста дежурной медсестры, и, став чуть ли не её призраком, следовать за ней, что называется, по пятам. Караульщик, осведомлённый о присутствующем у незамужней женщины паническом страхе перепутать однолюба с ловеласом, терпеливо дожидался, пока первичная непреклонность медсестры не сменится её вторичным раздражением, а оно в свою очередь первичным безразличием, ну и затем вторичной благосклонностью. По сути это стандартные фазы вечно меняющегося женского настроения, которые наблюдал всякий, кто хотя бы раз пробовал взять измором приглянувшийся ему объект вожделения. Стоило отделению окунуться в мир сомнамбул, вторичная благосклонность переходила в окончательное расположение, и болезненные процедуры, как то: уколы, клизмы или горчичники, заменялись караульщику на более приятные, как то…

Или как это.

* * *

До крыльца приёмного оставалось немногим более десяти тмутараканских саженей, или сорока исфаханских локтей, смотря кто в чём привык измерять, и Альберт едва не повернул с главной аллеи направо, как вдруг его взгляд, бессмысленно скользивший по верхушкам кустов сирени, неожиданно переметнулся влево, туда, где находилось здание интернатуры. Одноэтажное строение из тёмно-бурого кирпича, здешний старожил, которому довелось стать молчаливым свидетелем постройки самого госпиталя, сиротливо ютилось неподалёку от КПП, утопая в зелени вишен и шелковиц. Из-за густой листвы самого здания почти не было видно, но Альберт поймал себя на мысли, что предметом внезапного интереса стал не шедевр архитектуры начала XX века, а кто-то только что вышедший из шедевра. Мало ли кто мог входить в интернатуру или выходить из неё, но учёба у интернов заканчивалась самое позднее в пять, а не имевший привычки врать наручник «Слава» показывал, что уже четверть седьмого, так что штудировать медицинские науки в такое время мог разве что ненормальный. Через некоторое время Альберт увидел, что это не ненормальный, а ненормальная, постепенно ускорявшая шаг, шла по тропинке к центральной аллее. С собой у неё было две сумки: маленькая женская, висевшая на левой руке, и небольшой дорожный ридикюль в правой. «Pourquoi pas?… pourquoi pas?» – ворковала где-то совсем рядом горлица. «А в самом деле, почему бы и нет?» – подумал Альберт, и вместо того чтобы поторопиться в приёмное, наоборот, сбавил шаг настолько, чтобы к моменту, как только нога незнакомки ступит на аллею, оказаться прямо перед ней. Расчёт был почти верен, и встреча вполне могла сойти за случайную, если бы незнакомка внезапно не замерла на месте и, открыв сумочку, не начала в ней что-то искать. Как медленно ни старался идти Альберт, но расстояние до предполагаемой встречи всё таяло и таяло, пока совсем не скукожилось, и не пришлось в конце концов остановиться. Будь у него в руках какая-нибудь несуразица, тот же клатч, он для вида порылся бы в нём, лишь бы не походить на мучающегося от безделья, или, чего доброго, кого-то ожидающего. Но чем дольше незнакомка рылась в сумочке, тем всё более нелепо выглядел на центральной аллее старший ординатор, всё менее куда-то спешивший и всё более ощущавший, что не уйдёт отсюда, даже если бы его консультацию ожидали не три, а тридцать три пациента.

Лидин не страдал ни излишней рассудительностью, считающейся у ревнивиц едва ли не гарантом мужской верности, ни робостью, часто мешающей молодому человеку открыться в чувствах той, чья яркая внешность или незаурядный ум заставляют внезапно забыть обо всех своих достоинствах, словно нет ничего, что могло бы стать достойным алаверды представшему перед ним, как ему кажется, безупречному идеалу. Он не был ни тюфяком, ни размазнёй, и всё же почти никогда не знакомился с девушками просто так ни с того ни с сего экспромтом. «Почти» поставлено здесь на всякий случай, чтобы избежать категоричности, не всегда правильной, а зачастую и вредной. Да и, по правде говоря, с тех пор, как он расстался с холостой жизнью, тянувшейся у него аж до совершеннолетия, частота случайных знакомств с теми, кто мог привести его зрительный анализатор в состояние возбуждения, не превышала двух-трёх раз в месяц. А это, согласитесь, ничтожная величина, которой вполне можно пренебречь на фоне общей-то неразборчивости и разнузданности! Одним словом, какой бы женский образ не угодил в его глазные сигнализаторы, кавардак в его голове чаще всего не поднимался. Говоря по совести, чаще всего он всё-таки поднимался. Но не в голове. И через какое-то время опускался.

Будучи старшеклассником, Лидин сильно страдал от того, что красивые девчонки замечали его, почти круглого отличника, лишь когда им нужно было списать готовое домашнее задание или узнать правильный ответ. Но стоило раздаться звонку в конце последнего урока, как мысли одноклассниц устремлялись к тем, кто вместо учёбы предпочитал шляться по дворам, носиться по улицам или болтаться по пустырям. С ними, безоглядными отчаянными бесстрашными задиристыми молодыми волками, хорошенькие оторвы с алчностью волчиц вдыхали горечи степных трав и сладости лесных цветов, бегали босиком по бодрящей утренней росе и ловили ладонями обрывки прохладного вечернего тумана. С ними они, словно сомелье, страстно желали дегустировать всю палитру вкусов летящей с немыслимой скоростью молодости. По дороге из школы домой, занимавшей целых пять минут, Альберт старался поймать на себе взгляд хоть одной симпатичной сверстницы, то и дело водя по сторонам зрительными сигнализаторами. Но ни правый, ни левый сигнализатор так ему ни разу ничего и не просигнализировал.

В один из летних вечеров накануне выпускных экзаменов он проговорился своему приятелю о мучавшей его проблеме. Тот, состроив удивлённую мину, безапелляционно заявил, что шанс поймать на себе взгляд девчонки, когда живёшь от школы в двух шагах, ничтожен, после чего добавил, что не только он, но и весь класс уверен в том, что Лидина ничего, кроме учёбы, не интересует. Приятель, напротив, интересовавшийся всем, чем угодно, только не учёбой, незамедлительно вызвался исправить положение, правда, в обмен на совместную подготовку к выпускным экзаменам, и в тот же вечер потащил своего друга на дискотеку в городской Парк культуры и отдыха.

Сие претенциозное название паркам давал не иначе как Минкульт, по замыслу которого советский труженик, попав в место, изобилующее культурой, должен был в нём непременно хотеть отдыха, стараясь при этом всё более и более наполнять себя чем? Правильно, культурой. И ведь как хотел! Как старался! А как наполнял! Насколько помнится, в качестве инструментов отдыха предлагались автоматы с газированной водой, бочки с квасом, пирожковые и пончиковые, комнаты смеха, столы для игр в шашки и домино. Бабки мозолили глаза жареными семечками и сосательными петушками. Понятно, о детях Минкульт заботился в первую очередь. А взрослым как следовало отдыхать? Сосать петушки что ли? Согласен, сосали в то время многие. Были, конечно, тогда уже и колёса. Правда, только обозрения. Без пива и пр. пролетариат и слышать не желал ни о каком отдыхе, но всё, что крепче кваса, Минкульт считал вредоносным и на территорию окультуривания не впускал, полагая, что работяга в сильном подпитии, может быть, отдыхает и лучше, зато культурой насыщается хуже. А требование было: и отдыхать, и насыщаться. Поэтому сперва насыщались, а потом, если оставались силы, отдыхали. Вернее, если силы оставались, продолжали насыщаться до тех пор, пока не кончались запасы ГСМ (горилка, самогон, медовуха), а подуставший от насыщавшихся парк не запирался на тяжёлые четвертьпудовые замки тоже отдыхать.

Присев на неудобную ребристую скамейку, Альберт стал наблюдать за теми, кто за день не совсем устал и ещё не очень хотел спать, а заодно и за теми, кто за день ничего полезного не сделал, а, стало быть, не хотел спать вовсе. Те, кого к концу дня всё же сморило, вяло переминались с ноги на ногу, словно давили в лагаре виноград. Ближе к центру толпы долговязый отрок с давно немытыми волосьями, напоминавший бесноватого, нервно дёргался всеми своими членами, словно отмахиваясь от назойливого хилера с целебным молитвенником. Рядом с ним другой, походивший на придворного скомороха, манерно кривлялся, чудаковато озираясь по сторонам, словно высматривая приближение если не короля, то хотя бы его свиты. Ещё один вполне законченный арлекин, будучи в средней степени подпития, вероятно, уже узрел появление самого монарха или его супруги, отчего забился в радостных конвульсиях, подобострастно изображая перед властелином или его супругой запредельное убожество в купе с безграничной дурью. Судя по выражению лиц дам, вечер казался им вполне удавшимся; кавалеры же изнемогали от нетерпения, ожидая медленный танец. Все, чья молодость пришлась в аккурат на апогей коммунистической вакханалии, помнят: быстрых танцев было много, а медленных, как назло, мало! Но ведь только медляк, как ничто другое, сближал танцующих и позволял им как можно лучше узнать друг друга вплоть до… Чем длительнее был танец и чем менее освещена танцплощадка, тем больше была вероятность «в плоть до». Благо электрики были люди сговорчивые и соглашались подвигать своим волшебным реостатиком так, чтобы свет от фонарей не мешал танцевать танцующим танец. Партнёр скользил свободной рукой то вниз по спине партнёрши, то вверх по её животу, а обе его ноги вообще были свободны, так что ими можно было водить, куда угодно. Неопытность в танцах не всегда позволяла выдерживать необходимую дистанцию с ногами партнёрши, и ноги партнёра нередко попадали в положение, позволявшее ей почувствовать его некоторую напряжённость, что, конечно же, происходило не преднамеренно, а исподволь из-за анатомического несоответствия плясуна и плясуньи. А может быть, как раз именно из-за соответствия…

Он собирался просто встать и постоять с полчаса, избегая прикосновений, трений и вообще каких бы то ни было движений. Во избежание омонимических, семантических и прочих недоразумений добавим, что речь идёт об Альберте. Пока искушённый глаз приятеля методично зондировал снедаемых желанием – только потанцевать! – барышень, оценивая степень их прилипчивости после первой и, как хотелось надеяться, единственной близости, Альберт насчитал как минимум полдюжины устремлённых на него проникновенно-мечтательных взглядов. По сравнению с дорогой из школы домой это было уже нечто! Самая смелая и наглая пальба глазищами исходила от двух расхрабрённых «Агдамом» апологеток гидроперита, похоже, уже перешагнувших тридцатилетний рубеж, и, как позже выяснилось, бухгалтерш. В конце концов, они вывели его из спокойного состояния, и он, встав, решил немного потереться сначала об одну, а затем о другую. Для порядка оговоримся, что здесь речь опять-таки идёт об Альберте. К концу танца труженицы дебетно-кредитного фронта потеряли не только совесть, но и стыд, и тёрли его, то есть Альберта, уже вместе с двух сторон. От разгорячённых дам несло продуктами метаболизма всего, что они употребили накануне слияния с танцевальным процессом, и кавалеру ничего не оставалось, кроме как то и дело прятать ноздри в их аппетитных декольте. Переросток, тыкавшийся носом то в одну, то другую женскую грудь, на младенца походил с трудом, а вот на сильно проголодавшегося смахивал определённо. Казалось, прозвучи музыка чуть дольше, и у него прорежется сосательный атавизм, ну, а там и до изобретения альтернативного способа дозаправки в воздухе, то есть на танцполе, недалече. Смелые бюсты партнёрш, рвущиеся на свободу из тесных бухгалтерских, прошу прощения за оговорку, бюстгальтерских рамок, говорили о том, что у них весьма неплохие шансы стать в перспективе кормилицами, так что не мудрено, если не только у голодных, но и у вполне сытых танцоров возникала смелая мысль: а не подёргать ли своим озорным ротиком их упругие, дерзко выпиравшие из бескосточковых лифчиков соски? Понятно, что дальше мысли дело не шло, да и идти не могло, ибо известно, что секса в СССР не было, как, впрочем, и сексуальной революции тоже. А вот Октябрьская революция была, но к сексу она имела, может быть, лишь только то отношение, что её последствиями большая часть населения страны, где случилась эта напасть, оказалась-таки изнасилована. Будь в стране Советов секс, аппетит танцующих подшофе мог бы взыгрывать до таких высот, что неизвестно, чем вообще этакие танцы-шманцы могли бы кончаться. А раз не было, то конец у таких мероприятий чаще всего был один и тот же. Вполне приличный. Мордобой.

Ещё одна шатенка, предположив, что ему не по себе, а Альберту и впрямь стало не по себе из-за удушения алкогольно-сигаретными эманациями бюстгалтерш, назвалась медсестрой и сказала, что может сделать так, что ему скоро станет очень даже по себе. Быть девственником к тому времени порядком надоело, но Альберт решил, что ещё немного потерпит и сначала сдаст выпускные экзамены, а уж после доверится какой-нибудь продвинутой нимфоманке провести совместную резекцию своего архаизма. Приятель, делая вид, что танцует, а на самом деле прикидывая степень податливости партнёрши на следующем – после танца – этапе знакомства, решил, что товарищ так и остался неприкаянным, и великодушно махнул ему рукой в сторону выхода. Получив неожиданную индульгенцию, Альберт наспех преодолел барьер из мнущихся, трущихся и всяких прочих, сбросив, наконец, с себя иго насильственного увеселения. Оставшийся позади конгломерат шума и гама беспомощно огрызался в спину внезапному отщепенцу истошным «Bahama, Bahama mama», неистовствуя по поводу его эскапизма, но лишь здесь, вне конгломерата, отщепенец ощутил радость от вновь обретённой свободы. То, что ещё вчера так волновало его – отсутствие внимания сверстниц, теперь утратило всякую актуальность и не интересовало ни в малейшей степени. Жадно глотнув порцию прохладного вечернего воздуха, настоянного на терпком аромате цветущей рябины, он уверенно зашагал домой, сменив первоначальное представление о танцах как малополезном занятии на окончательное убеждение, что занятие это абсолютно бесполезное.

4

Если бы Альберта спросили, верит ли он в любовь с первого взгляда, он ответил бы, что верит, но, скорее в кино, чем в обычной жизни, потому как нельзя безоглядно верить в то, с чем, может быть, и не суждено никогда столкнуться. Вопрос, хочет ли он встретить такую любовь, он счёл бы риторическим, будучи уверен, что пользы от рассуждений о сюрреальных вещах не намного больше, чем от полировки танцпола башмаками. Он стоял на центральной аллее и смотрел на начинавшее сиреневеть небо, пытаясь отгадать, где зажгутся первые звёзды. Было ясно, что ни небо, ни звёзды его на самом деле не интересуют, а смотрит он на них лишь для того, чтобы не слишком походить на живой гиперболоид, готовый своим испепеляющим лучом-взглядом продырявить несчастную маленькую сумочку, в которой невозможно ничего отыскать, сколько ни ройся. Он то злился, то успокаивался, то снова выходил из себя, удивляясь своей взвинченности, пытаясь понять, что с ним такое происходит, и почему единственной, всецело поглотившей и занимавшей его сейчас мыслью была только одна: поскорее заговорить с той, которая всё никак не шла к нему навстречу. «Да-да, – надёжно подсказывало предчувствие. – Навстречу к тебе. Только к тебе».

Всученная природой при рождении зоркость благополучно иссякла в обоих сигнализаторах ещё в начальных классах школы, так что когда до встречи оставалось не более пяти саженей, было самое время протереть куском фланели зрительные оптимизаторы, чтобы лучше разглядеть ту, которая возбудила к себе интерес, будучи на расстоянии, когда не мудрено спутать не только возраст, но и пол. Это была необыкновенной красоты молодая женщина, вероятно, его сверстница, голубоглазая, около тридцати пяти вершков росту, с вьющимися волосами цвета янтарной охры, собранными в хвост и скрепленными заколкой. «Чего в этом хвосте больше: прилежности от Сенчиной или озорства от Кодряну?» – мелькнула мысль, и голова тут же превратилась в радиоприёмник. Наспех затянутый хвост едва ли тянул на полноценную причёску: дневная суматоха – ещё тот куафер, и обычно к концу дня если на женской головке и обнаруживаются следы утренней укладки, то сама укладка чаще всего не обнаруживается. Но её волосы были сами по себе настолько хороши, что отсутствие причёски не только не умаляло их достоинств, а напротив, делало даже более роскошными. Если бы рядом находился кто-то ещё, Альберт подумал бы, что её улыбка адресована не ему: люди, встретившиеся впервые, друг другу подобные улыбки не дарят, а их время, если и приходит, то несколько позже. Но вблизи никого не было, и сладкое бремя восторга от этой ослепительной улыбки воссело на него самого. На незнакомке был врачебный халат, нижний край которого отстоял примерно на ладонь от колена, и это при условии, что измерение осуществлялось бы прямо сейчас во время ходьбы, а не при усаживании на стул или, чего доброго, приседании на корточки, ибо две незастёгнутые нижние пуговицы поставили бы измерителя в совершенно недвусмысленное положение. Теребивший давно отцветшие кусты сирени тёплый сентябрьский ветер, заручившись лобби двух оппозиционных пуговиц, попробовал увлечь предмет своего внезапного интереса за собой. Предмет, будучи не слишком накрахмаленным, не оказал почти никакого сопротивления, и в следующее мгновение красивые стройные ноги незнакомки предстали взору Альберта. Он уже был готов прочесть на её лице смущение, но увидев, как её веселит халатное поведение халата, решил, что несколько поторопился выставить ей диагноз «скромница».

– Я правильно иду ко второму инфекционному отделению? – продолжая улыбаться, спросила незнакомка, остановившись в двух шагах от переминавшегося с ноги на ногу встречного, едва ли похожего на случайного.

– Меня зовут… Альберт, – растерянно пробормотал остолбеневший от неземной красоты старший ординатор, наспех добавляя в свой откровенно сальный взгляд присадки благочестия и порядочности. – А вас?

– Стелла, – учтиво и, вместе с тем, горделиво произнесла незнакомка и, слегка кивнув, протянула правую руку.

Её рука была необычайно нежна и красива. Ухоженные ногти, отливавшие лаком абрикосового цвета, говорили о том, что им редко отказывалось в маникюре, а банальное исчезновение пилочки вследствие рассеянности или отсутствие нужного оттенка лака по причине треклятого дефицита не являлись сколько-нибудь весомыми оправданиями для того, чтобы маникюр вдруг был отложен. На безымянном пальце уверенно восседал изящный золотой перстенёк с камнем цвета молодой листвы, вероятно, хризолитом. Рядом с ним, если всмотреться, был заметен ещё один золотой ободок, относившийся к скучной категории «обручальный». Безымянный палец правой руки Альберта после заточения в брак тоже был вправлен в похожий золотой хомутик. Но спустя некоторое время кожа под кольцом начала преть, палец стал зудеть, а само кольцо жутко нервировать. Стоило снять кольцо, опрелости прекратились. Зуд тоже. Правда, начала зудеть жена.

Teleserial Book