Читать онлайн Есть ли снег на небе бесплатно

Есть ли снег на небе

© Яков Шехтер, текст, 2022

© Александр Канчик, иллюстрация на обложке, 2022

© Александр Кудрявцев, дизайн обложки, 2022

© ООО «Флобериум», 2022

© RUGRAM, 2022

* * *

Об авторе

Рис.0 Есть ли снег на небе

Яков Шехтер родился в Одессе, окончил два института в Сибири, с 1987 живет в Израиле. Главный редактор литературного журнала «Артикль», член международного Пен-клуба, Шехтер занимал призовые места в интернет-конкурсах «Тенёта», «Сетевой Дюк», стал лауреатом премии им. Ю. Нагибина. Яков Шехтер обладает непревзойденным талантом рассказчика. Его часто называют израильским Ираклием Андронниковым. Чем же так привлекательны рассказы писателя? Прежде всего тем, что это занимательные истории. Но главное – в каждой из них есть проникновение за полог, разделяющий действительность и эзотерику, скрывающий чудесный механизм управления миром.

«…Это нетривиальная проза, сочетающая в себе парадоксальность мышления со стремлением глубже постичь природу духовности своего народа. …Беру на себя ответственность рекомендовать российскому читателю Якова Шехтера».

Дина Рубина, писатель

«Яков Шехтер обладает даром сочетать обыденное с чудом, простое – с парадоксом, современное – с архетипичным. Это подкреплено мастерским стилем, чувством юмора и редким умением диалога. …Магический реализм ставит писателя в ряд таких мастеров жанра, как Гарсиа Маркес, Алехо Карпентьер, Умберто Эко, Салман Рушди».

Катя Капович, поэт

«…Яков Шехтер – «ЧЕСТНЫЙ ПРОЗАИК». Его писательская честность проявляется во всем: в языке, выборе тем и персонажей, но особенно она заметна в мистических романах… О небывальщине, чужих снах, параллельных мирах, таинственных учениях и Мастерах Яков Шехтер будет рассказывать, в точности так же, как если бы писал образцовый «бытовой рассказ» или документальную повесть…».

Афанасий Мамедов, писатель, журналист, литературный критик

Предисловие к книге «Есть ли снег на небе»

«За два десятилетия собирания фольклора мне довелось услышать множество удивительных историй. Я копил их, точно скряга, собирающий золотые монеты, ведь сюжеты, сочиненные жизнью, иногда причудливее самой страстной выдумки.

Чудесные, удивительные, странные происшествия, случившиеся с праведниками и разбойниками, богачами, и бедняками, учеными и неучеными занимают всю ширину спектра достоверности, от затейливых побасенок до абсолютной правды. Есть строго документальные истории с указаниями конкретных имен и точных географических подробностей, есть явно сочиненные, есть притчи, и мемуары, и анекдоты.

Подобно скупому рыцарю, я долго не мог с ними расстаться, любуясь в одиночестве при свете трепещущего факела их дивным блеском, но после долгих колебаний все-таки решился распахнуть сундуки и вытащить сияющие сокровища на всеобщее обозрение».

Яков Шехтер

5360–5460 (1600–1700) XVII век

Шлиссель-хала

У некоторых еврейских общин Европы существует странный обычай: на первую субботу после Песаха выпекать халу в виде ключа. Особые ревнители даже прячут в тесто настоящие ключи, и поэтому есть такую халу приходится с особой осторожностью.

Как у всякого еврейского обычая, для шлиссель-халы существует не одно объяснение, а минимум три: этическое, эзотерическое, мистическое.

История, которую праведник ребе Цви-Гирш Майзлиш на протяжении многих лет рассказывал вечером первой послепасхальной субботы, кажется мне наиболее интересной и правдоподобной[1].

Шпили королевского дворца на Вышеграде еще сияли в лучах заходящего солнца, а на улочки еврейского района Праги уже опустились сумерки. Предпраздничный день, наполненный до отказа десятками дел, доживал последние минуты, и тишина Песаха властно вступала в свои права.

Мужчины расходились по синагогам, а женщины поспешно заканчивали последние приготовления к надвигающемуся сейдеру. Пожалуй, ни один праздник не требует такой подготовки, как Песах. Но вот все позади: что успели, то успели, – и теперь остается только медленно вплывать в сладкий воздух пасхальной недели.

А воздух на улочках еврейского квартала и вправду был сладким. Из каждого приоткрытого окна струились дивные ароматы праздничных яств. Казалось, можно даже не есть, а только нюхать, нюхать и нюхать, переходя от дома к дому, от блюд одной хозяйки к блюдам другой.

Вечерняя молитва праздника длинная, но вот и она закончилась, и молящиеся разошлись по домам. Лишь габай, староста главной синагоги квартала, которую впоследствии станут называть «Альт-Ной шул», Староновая синагога, никуда не спешил. Распрощавшись с главным раввином Праги ребе Йегудой[2] и вежливо пожелав ему хорошего праздника, он принялся обходить свои владения. Много дверей было в синагоге, и для каждой предназначался свой ключ.

От женской половины и от шкафа с молитвенными принадлежностями, от «арон акодеша»[3] со свитками Торы и от бейс-мидраша, от маленького зала для учения и от кладовки с метелками, ведрами и тряпками для уборки, от главного выхода из синагоги и от запасного. Каждую дверь габай тщательно запирал, чтобы ночью чужой не смог забраться в синагогу и похозяйничать в свое удовольствие.

Рано утром, за час до начала молитвы, габай повторял обход, на сей раз отпирая замки. Он относился к своим обязанностям более чем серьезно, не упуская ни одной мелочи. Впрочем, он и все остальное в жизни делал с такой же тщательностью и старанием. Благодаря этим чертам характера Магараль и выбрал его габаем своей синагоги.

Габай шел по пустым улицам и тихонько улыбался. Евреи уже сидели за столами, праздник воцарился не только в сердцах, но и во всем еврейском квартале. Он был последним, не начавшим читать агаду, но не из-за лени или нерасторопности, а по долгу службы.

Жена габая давно привыкла к тому, что муж возвращается с молитвы позже соседей. Все было готово, все ждало появления главы семьи. Габай снял верхнюю одежду, омыл руки и, прежде чем усесться во главе стола, вытащил из кармана связку ключей от синагоги и по своему обыкновению повесил ее на гвоздик, вбитый в стену за его спиной.

Серебряный, тщательно начищенный кубок сиял перед ним, призывая начать сейдер с благословения вина. Габай полюбовался, как мерцающие огоньки свечей отражаются в его блестящих боках, протянул руку к бутылке с вином и… вздрогнул. Что-то тяжелое с бряцаньем упало на пол за его спиной. Габай обернулся и сразу понял, в чем дело: связка ключей непонятным образом сорвалась с гвоздя и свалилась на пол.

«В высшей степени непонятное происшествие, – подумал габай. – Сколько лет вешаю связку на этот гвоздь, но она еще ни разу не падала. Кроме того, я ведь скрупулезно придвинул связку к самой стене именно для того, чтобы избежать падения. Наверное, от волнения я забыл что-то сделать или сделал это неправильно. Все-таки вести сейдер это не только большое удовольствие, но и немалая ответственность».

Он поднял с пола связку, тщательнейшим образом повесил ее на гвоздь, вышел из комнаты в кухню, омыл руки, вернулся, уселся, взял бутылку с вином и…

Нет, этого просто не могло быть! И, тем не менее, именно оно и произошло: поглядев на пол, габай увидел связку с ключами. В полном изумлении он перевел взгляд на домашних, сидевших за столом, и прочитал на их лицах точно такое же изумление.

Он снова поднял связку, повесил ее на гвоздь, прижал, чтобы было сил к стенке, и внимательно осмотрел. От края гвоздя связку отделяло расстояние примерно в два пальца, гвоздь предусмотрительно забили в стену под небольшим углом, так что соскользнуть с него под собственным весом ключи никак не могли.

Габай снова вышел на кухню, омыл руки, уселся за стол, взял бутылки и замер, прислушиваясь. Долго ждать ему не пришлось – связка с тяжелым стуком свалилась на пол.

– Я должен рассказать об этом ребе Йегуде, – произнес габай, поднимаясь из-за стола.

Домашние не промолвили в ответ ни слова. Сейдер откладывался, но обстоятельства были необычайные, требующие вмешательства раввина.

В доме Магараля уже вовсю шел сейдер. Вел его сын праведника, ребе Бецалель, обладавший красивым, звучным голосом. Сам раввин сидел во главе стола, в кресле с высокой резной спинкой. Увидев габая, он недоумевающе поднял брови. Габай сделал жест обозначающий крайнюю необходимость. Магараль поднял руку, и ребе Бецалель смолк.

Прервать чтение агады дело не простое, но обязанности раввина позволяют сделать исключение. Габай сбивчивым шепотом, так, что только Магараль мог слышать, рассказал о случившемся.

– Сделай вот что, – сказал праведник после короткого размышления. – Раздели связку и начни вешать ключи по одному. Когда выяснишь, от какой двери падающий ключ, приди и расскажи.

Габай поспешил домой, ведь закончить сейдер надо до полуночи, а времени потеряно уже много, и кто знает, сколько еще придется потерять. Жил он через улицу от раввина, поэтому спустя несколько минут начал пробы. Ключи, водружаемые на гвоздик, не проявляли ни малейших признаков беспокойства, и габай уже начал волноваться, пока очередь не дошла до ключа от «арон акодеша».

Не успел габай убрать пальцы, как ключ дернулся и со звоном упал на пол. Габай поднял его и вернул на гвоздик, но ключ снова сорвался с места. После третьего падения, габай побежал к раввину.

– Отправляйся в синагогу и внимательно осмотри «арон акодеш», – велел ребе. – Боюсь, нас ожидает сюрприз.

Так оно вышло. Сюрприз скрывался за свитками Торы. Хвала Всевышнему, что часть свечей в синагоге не погасла, иначе в темноте габай не смог бы разглядеть бутылку. Вытащив пробку, габай понюхал содержимое, затем осторожно вылил несколько капель себе на ладонь и внимательно рассмотрел.

Сомнений быть не могло, бутылка, стоявшая в «арон акодеш» главной синагоги Праги, была до краев наполнена кровью.

В страхе и трепете габай поспешил к раввину.

– Вылей кровь, – велел Магараль, – тщательно вымой бутылку, наполни ее лучшим красным вином и верни на место. И Боже упаси тебя обмолвиться даже единым словом. Никто, кроме тебя и меня, не должен ничего знать!

Габай в точности исполнил указание раввина и помчался домой. Конечно, прочесть агаду с чувством и расстановкой уже не получалось, но еще можно было все успеть.

Не задумываясь, он повесил связку на гвоздь, омыл руки, наполнил вином кубок и произнес благословения. Домашние то и дело бросали опасливые взгляды и на связку, но ничего не произошло. Ключи висели совершенно неподвижно, впрочем, как им и полагалось висеть, как они висели годы и годы.

Да, в тот раз габай едва успел завершить трапезу до наступления полуночи, событие чрезвычайное для столько педантичного и пунктуального человека. Также немало нервов и выдержки ему понадобилось для того, чтобы ответить молчанием на вопросы заинтригованных домашних. Дело чуть не дошло до обид, однако то, что произошло назавтра, все расставило по местам.

Утро выдалось солнечным, ярким, как и полагается утру праздника. Ветер со Влтавы наполнил улицы свежестью, птицы, усевшись на крышах домов, затеяли веселую перекличку. Кроме их чириканья, ни один звук не нарушал тишину, царившую в еврейском квартале. Женщины и дети еще спали после длинной вечерней трапезы, а мужчины разошлись по синагогам.

Праздничная молитва в Альт-Ной шуле шла своим чередом, синагога была переполнена, каждому хотелось в этот день оказаться рядом с Магаралем. Ведь цадик – существо, только внешне похожее на обычного человека. Цель творения – праведник, ради него создан мир. Солнце – гигантский, немыслимых размеров пылающий шар – ходит по небу ради праведника. Вращаются, кружатся звезды, катятся громадные волны по безграничному океану, наливаются соком колосья, снуют муравьи, совершая свою нескончаемую работу, пульсируют бактерии, и все ради одной-единственной цели, заложенной Создателем в мироздание, – существования праведника.

Пространство вокруг него – совсем другое пространство. Толща, отделяющая человека от Всевышнего, рядом с праведником существенно тоньше, и поэтому молитвы, произнесенные в этом пространстве, поднимаются прямо к Небесному престолу.

«Галель», праздничную благодарность Всевышнему за чудеса, Магараль обычно читал сам. Он встал со своего места и сделал два шага к специальному пюпитру, расположенном посередине углубления в полу. Тот, кто вел общественную молитву, опускаясь в это углубление, исполнял тем самым слова псалма: из глубин воззвал я к Тебе.

В этот момент двери в синагогу распахнулись, и на пороге возник священник центрального собора Праги, начальник городской стражи, а за ними группа вооруженных стражников.

– Мне стало известно, – загремел священник, – что вчера было совершено ужасное злодейство. Тобой, – он указал пальцем на Магараля, – был убит для ритуальных целей христианский ребенок.

– Разве вы не видите, что я слишком стар и немощен для того, чтобы совершить такое преступление, – ответил Магараль.

– Тобой или кем-нибудь другим из евреев, – продолжил, нимало не смутившись, священник, – вчера было зарезано невинное дитя, а его кровь спрятана здесь для мерзостных обрядов.

– Столь серьезное обвинение требует доказательств, – ответил Магараль.

– И я их сейчас отыщу! – вскричал священник. – Стража, приступайте к обыску.

Стражники рассыпались по синагоге и принялись переворачивать все вверх дном. Обождав несколько минут, священник с решительным видом двинулся к «арон акодеш».

Магараль встал у него на пути:

– Я не позволю чужим рукам прикасаться к нашим святыням.

– Видите, – заревел священник, – видите, что я прав! Там, несомненно, именно там, – он воздел руку и указал на «арон акодеш», – спрятана кровь. Прошу вас, будьте свидетелем!

Он ухватил за руку начальника городской стражи и хотел было отодвинуть с дороги Маараля, как вдруг побелел и отшатнулся.

– Я сам открою «арон акодеш», – ровным голосом произнес раввин, – и вы сможете лично удостовериться в необоснованности своего обвинения.

Он поднялся по трем ступенькам, отодвинул бархатный, вышитый золотыми узорами занавес и распахнул дверцы «арон акодеш». Перед глазами всех собравшихся предстали несколько свитков Торы, покрытых чехлами из малинового, темно-синего, коричневого и белого бархата, богато украшенных серебряным и золотым шитьем.

– Пожалуйста, смотрите, – произнес Магараль. – Вот самое священное для нас место. Где вы видите кровь?

– А вон там, вон там, – закричал священник, вытягивая вперед дрожащую от волнения руку. – В углу бутылка стоит! А в ней кровь, кровь, кровь!

Пальцы его сжимались и разжимались, от желания немедленно заполучить бутылку.

– Ну, какая же там кровь, – улыбнулся Магараль. – В ней вино для произнесения праздничного кидуша. Можете попробовать.

Он вытащил бутылку и передал ее начальнику городской стражи. Тот умелым движением откупорил ее, понюхал, поднес к губам, осторожно отхлебнул, а затем сделал несколько больших, жадных глотков.

– Славное вино, – одобрительно произнес начальник стражи. – Красное, сладкое, на кровь совсем не похоже.

– Можете допить бутылку, – сказал Магараль. – Для кидуша нам нужно неоткупоренное.

– Там должна быть еще одна бутылка, – взорвался священник. – С кровью! Ищите хорошенько.

– Почему должна быть? – спросил раввин. – Вы, наверное, сами ее туда поставили, коль так уверены.

– Ни в чем я не уверен, – огрызнулся священник. – Я требую хорошенько осмотреть шкаф.

Магараль сделал знак габаю. Тот вместе с другими прихожанами осторожно извлек свитки из «арон акодеш», предоставив священнику и начальнику стражи любоваться абсолютно пустым шкафом.

– Мы уже изрядно опаздываем с молитвой, – произнес Магараль. – Прошу вас дать нам возможность завершить службу вовремя.

– Да-да, конечно, – рявкнул начальник стражи, сердито поглядывая на священника. – Приношу извинения за причиненное беспокойство.

После завершения пасхальной недели Магараль пригласил к себе членов управления общины и рассказал им во всех подробностях историю про связку ключей.

– Случившееся нельзя определить иначе как чудо, – подвел он итог. – И мы должны отыскать способ увековечить нашу благодарность за него Всевышнему. Правильным было бы запекать ключ в мацу для сейдера, но это, увы, невозможно. Поэтому я постановляю класть ключ в халы первой послепасхальной субботы или делать их в виде ключа.

Случай в Кракове

Эту историю я слышал от р. Элиягу-Йоханана, один из сыновей которого сегодня занимает должность раввина Кракова. Она произошла почти триста лет назад, но память о ней жива до сих пор.

В те годы краковским воеводством управлял наследный принц Польши. Воеводство находилось в полной власти принца, и он мог чинить в нем все что угодно его воле и желанию.

Жил в Казимеже – еврейском районе Кракова – один еврей. И так ему не хотелось быть евреем, что и не передать. Правда, до крещения дело не дошло. В наши дни он стал бы реформистом, а в те просто жил, как придется, сменив имя, данное ему при обрезании, на более благозвучное – Зигмунд.

Под этим именем история его и запомнила. То есть в памяти веков он не удостоился остаться евреем, а вошел тем, кем хотел стать, – странной личностью с крючковатым носом и еврейским замашками, но с польским именем[4].

И был этот Зигмунд не босяк и не растяпа, а большой человек, управляющий всеми землями наследного принца. И приглянулась ему одна разбитная разведенка, еврейская, разумеется, на польке Зигмунд при всем своем конформизме все-таки жениться не хотел.

Сговорились они между собой, и Зигмунд отправился к раввину Ицхаку, главному раввину Кракова. У него даже сомнений не было, что дело будет решено быстро и вскоре он на законных основаниях поведет разведенку под высокий балдахин своей роскошной постели. Но не тут-то было, раввин ответил решительным отказом.

– Как? – выпучил глаза Зигмунд. – Почему?

– Да потому, – отрезал раввин, знававший еще деда Зигмунда, – что вы, уважаемый, ведете свой род от Аарона, брата Моше, учителя нашего. А значит, являетесь потомком священников, коэнов, которым жениться на разведенной женщине еврейский закон не разрешает.

– Знаю я ваш закон, – грубо заявил Зигмунд. – Всю юность, лучшие годы, над ним просидел. В нем на каждое «нет» есть двадцать пять оговорок. Вот и потрудитесь, любезнейший, отыскать одну из них и повести меня под хупу в самое ближайшее время.

– Увы! – развел руками раввин. – Как я могу разрешить то, что запретил сам Всевышний?

– А теперь ты меня послушай, – прошипел Зигмунд сквозь побелевшие от злости губы. – Ты, да, ты лично совершишь обряд бракосочетания. И не далее чем через два дня. Это я тебе говорю – Зигмунд!

Он круто повернулся на каблуках и вышел из комнаты. Спустя час Зигмунд уже разговаривал с принцем.

– Что за ерунда такая? – удивился принц. – Ну, не хочет человек быть священником. Почему же закон запрещает ему жениться на любимой женщине? Вот я, например, – принц приосанился, – должен стать королем Польши. Но ведь меня никто не заставляет принимать на себя бремя королевской короны. Могу и отказаться. И жениться тогда, на ком захочу!

Он шаловливо посмотрел на советников. На их лицах отразился неподдельный ужас. Еще бы, ведь вся их дальнейшая жизнь, карьера и благосостояние были связаны с будущим принца.

– Ладно, ладно, – усмехнулся принц. – Я пошутил. Но этот достойный человек, – он указал пальцем на Зигмунда, – несомненно, может самостоятельно решать свою судьбу, и никто не вправе стать между ним и любимой женщиной.

Принц подкрутил тоненькие усики и наморщил лоб.

– Пошлите Зигмунда к епископу, – приказал он секретарю. – Пусть его преосвященство встретится с раввином и найдет выход из положения. И пусть все будут довольны. – И принц королевским жестом завершил утреннюю аудиенцию.

Спор епископа с раввином продолжался целую ночь и закончился полным поражением его преосвященства. Епископ рассчитывал отыскать лазейку в виде какого-нибудь раввинского постановления и объявить его недействительным на территории вверенной ему епархии. Но, как назло, раввин все свои доводы подкреплял словами из Пятикнижия. Причем для пущей убедительности он показывал их в Библии, напечатанной на польском языке. Раввинское постановление епископ отменил бы с легкостью, но пойти против прямых слов Библии он не мог.

Когда принцу доложили о результате спора, он пришел в ярость.

– Знать ничего не желаю! – Кровь бросилась ему в лицо, а правый усик задергался. – Завтра утром собрать всех евреев на главной площади Казимежа, того, кто не захочет прийти сам, гнать плетьми. Плети не помогут – пустить в ход копья и мечи. Свадьбу проведет лично раввин. Лично и громким голосом, чтобы каждое слово было слышно на всю площадь. И пусть только попробует не согласиться! – Лицо принца искривила столь отвратительная гримаса, что дальнейшие слова не понадобились.

Утром следующего дня все евреи Кракова стояли на центральной площади. Посредине, огороженный столбиками с натянутыми между ними пурпурными шнурами, возвышался свадебный балдахин – хупа.

Раввина привели под руки. Его ноги почти не касались земли: два дюжих солдата, крепко взяв старика под локотки, опустили его прямо перед счастливой парочкой.

– Послушайте, – быстро произнес раввин. – Принц – гой, инородец, не ведает, что творит. Но вы же евреи, вы должны понимать, что идете на прямое нарушение законов Торы. Отмените свадьбу, прошу вас.

– Кончай болтать, старик, – пренебрежительно произнес Зигмунд. – Делай свое дело.

Раввин закрыл глаза и взмолился. Он просил доброго и всемогущего Бога не допустить позора, не дать двум сумасбродам с помощью нечестивцев публично унизить Тору Всевышнего. Он просил о чуде. Просил яростно и страстно, хватая воздух пересохшим ртом.

И чудо произошло. С треском качнулась земля, и люди на площади завыли от ужаса. Раввин почувствовал, как почва уходит у него из-под ног, и отскочил. Зигмунд и невеста в белом платье тоже попытались броситься в сторону, но не успели. Прямо под ними разверзлась глубокая трещина, и парочка с дикими воплями упала вниз. Земля еще раз вздрогнула и трещина затворилась.

На площади стало тихо. Солдаты усиленно крестились, а епископ, наблюдавший за церемонией с балкона ближайшего дома, рухнул на колени и застыл в молитве.

С тех пор прошло три века. Место на площади, где произошла эта трагедия, до сих пор огорожено. Польские экскурсоводы, водя гостей по еврейскому кварталу, обязательно останавливаются возле ограды. Выслушав историю, туристы скептически усмехаются и спешат на осмотр других достопримечательностей Кракова.

Как я люблю вас, мои денежки

Краков – большой и богатый город. Много в нем обширных площадей, широких улиц, роскошных домов, лавочек, переполненных тем, чего душа пожелает и к чему брюхо льнет. А где богатые, там и бедные. Толкутся перед храмами, снуют по рынку, вымаливают милостыню на каждом углу. Солидному человеку шагу не ступить без того, чтобы чья-нибудь перепачканная рука не ухватила его за полу камзола или сюртука.

В Казимеже, еврейском квартале Кракова, нищих не меньше. Только судьба их куда горче и обиднее польских, украинских и русских оборванцев. Кому подаст поляк, выйдя из костела? Ну, не жиду же? И украинский крестьянин, расторговавшись на рынке, перед тем как зайти в шинок, бросит монету-другую горемыке с крестом на груди, а не с бородой и пейсами.

Поэтому раввины и управление еврейской общины давно обложили дополнительным налогом всех зажиточных людей Казимежа. Каждый был обязан выложить некую сумму, а с общего сбора община покупала продукты, одежду, дрова, лекарства и распределяла среди бедняков. Худо-бедно, но на это всеспомоществование можно было протянуть.

Раскошеливаться мало кто любит, однако, если совет общины решил, деваться некуда. Богачи Казимежа скрипели, но платили все, кроме одного, весьма и весьма состоятельного купца Шимона.

– Я сам буду решать, кому и за что платить, – решительно отказывался он, выслушивая увещевания членов правления.

– Всевышний посылает тебе деньги для того, чтобы ты делился, – солидно объясняли раввины.

– Всевышний посылает деньги мне и мне же объясняет, с кем и как делиться, – отвечал Шимон. – Если бы Он захотел дать их вам, не стал бы делать меня посредником.

Увещевания длились не один год, пока вода терпения не испарилась и сосуд лопнул.

Шимона вызвали на совет общины и предупредили:

– Если ты не начнешь помогать беднякам, то после смерти «Хевра Кадиша» похоронит тебя на самом бросовом месте кладбища, возле забора. А на твоем могильном камне будет написано: «Тут лежит Шимон-скряга».

– Отлично! – вскричал купец. – Меня это устраивает. Делайте так, как решили.

Пришло время, и скупец вернул душу Всевышнему, так и не опустив в общественную кассу ни одной медной монетки. Наглый ответ раввинам и беспредельное скупердяйство сделали его имя нарицательным. И когда у забора появился могильный камень с надписью «Тут лежит скряга Шимон» многие сочли это правильным и даже справедливым.

Прошла неделя, другая, минул месяц, и члены совета с величайшим недоумением заметили, что в налаженном механизме общественной помощи беднякам что-то разладилось. Стали искать, в чем дело, пошли по цепочке. Первым наткнулись на мясника, он стал жертвовать втрое меньше мяса, чем раньше.

– Что произошло? – спросили члены совета. – С тобой все в порядке?

– Со мной все в полном порядке, – ответил мясник, – просто я больше не могу столько жертвовать.

Такие же слова произнес и пекарь, и зеленщик, и продавец одежды и даже дровосек. Правда, будучи человеком простым и неискушенным, дровосек обмолвился, что дал клятву и поэтому обязан молчать.

В темноте непонимания забрезжил тонкий лучик света. На следующий день дровосека вызвали в раввинский суд. Возглавлял его главный раввин Кракова Гершон-Шауль Хеллер, автор знаменитого комментария к Мишне под названием «Тосефет Йом-Тов».

При виде множества раввинов и самого автора «Тосефет Йом-Тов», дровосек смутился и оробел. Услышав постановление суда, что из-за общественной важности дела он полностью освобождается от соблюдения клятвы, он тут же все рассказал.

Выяснилось, что многие-многие годы за дрова для бедняков, которые он жертвовал от своего имени, платил скряга Шимон. С самого начала он потребовал никому не рассказывать об этом, а незадолго до смерти взял с дровосека клятву.

Картина начала проясняться. В суд одного за другим стали приглашать продавца одежды, зеленщика, пекаря, мясника, и те, будучи освобожденными от клятвы хранить тайну, один за другим слово в слово повторили то, что уже рассказал судьям дровосек.

– Реб Шимон не захотел воспользоваться в этом мире даже крошкой заслуги выполнения заповеди, – подвел итог «Тосефет Йом-Тов», – а предпочел все перенести в мир будущий. Потому решение похоронить его у забора и написать на могильном камне «Шимон-скряга» вполне его устроило. Но как же мы можем показать людям, что он вовсе не скряга, а большой праведник, чьи поступки достойны хвалы и подражания?

Если мы перенесем его прах на самое почетное место кладбища и поставим памятник, подобающий его праведности, тем самым нарушим его волю и перенесем в наш мир часть вознаграждения, чего ребе Шимон не хотел делать. Как же поступить?

Были предложены разные варианты, но в конце концов «Тосефет Йом-Тов» решил следующим образом:

– Сегодня перед лицом суда я завещаю: когда придет срок, похоронить меня рядом с реб Шимоном. У этого человека огромные заслуги и лежать рядом с ним большой почет.

Так и поступили. Настал час, и когда «Тосефет Йом-Тов» перешел в мир иной, его похоронили рядом с Шимоном-скрягой. С тех пор уже почти две сотни лет все, кто приходит молиться на могиле знаменитого праведника и мудреца, молятся также и за Шимона-скрягу, историю которого рассказывают наряду с деяниями самых больших чудотворцев.

Они до сих пор лежат на старом еврейском кладбище в самом сердце Кракова. И если вы удостоитесь там побывать, не забудьте отыскать место возле забора, где покоятся рядом два великих человека.

После похорон Шимона-скряги прошло пятьдесят или семьдесят лет, уже никто не помнит точной цифры, да она и не важна. История, которую мы сейчас расскажем, внешне никак не связана с этим событием. Но только лишь внешне.

По Широкой, главной улице Казимежа, в полном смятении брел нищий. Вообще-то мало кто ожидает от голодного оборванца хладнокровия и присутствия духа. Обычно такие качества – привилегия благополучных людей, уверенных в будущем. Но даже для нищего, постоянного пребывающего в растрепанных чувствах, этот был взъерошен по-особенному.

Навстречу ему попался другой нищий, который сразу заподозрил неладное:

– Эй, Хаим, что случилось? На тебе лица нет.

– Ох, Йоси, Йоси, скоро на мне не будет не только лица, а вообще ничего. Я серьезно заболел.

– Всевышний дал врачам право лечить. Иди к ним.

– Был и даже получил рецепт на микстуру. Врач сказал, очень сильное средство, должно помочь.

– Ну, вот и славно, пей лекарство и будь здоров!

– Все, да не все. Лекарство стоит двенадцать злотых, а у меня только девять. И те не мои, наскреб со всех знакомых, в ногах валялся, слезы горькие лил, чтобы пожалели и дали. Больше просить не у кого, а на лекарство все равно не хватает!

В кармане у Йоси лежали как раз три злотых. Деньги для нормального человека небольшие, но для нищего вполне приличная сумма. Как и где он их раздобыл, история умалчивает, но, услышав жалобу Хаима, Йоси без долгих раздумий сунул руку в карман и отдал деньги товарищу.

Рассказывать о своем поступке он не стал, подумаешь, три злотых, кого удивишь таким пожертвованием?! Да и пожертвованием, честно говоря, назвать трудно – в глазах большинства людей уж больно незначительная цифра. Йоси просто промолчал, выкрутился как-то из образовавшейся денежной нехватки и зажил дальше, забыв о случившемся. Хаим купил лекарство, вовремя принял его и полностью вылечился.

Вот, собственно, и конец истории. Никто бы не вспомнил о незначительном поступке мелкого жертвования, если бы он не получил неожиданного продолжения.

Спустя несколько лет заболел один из мудрецов Казимежа. Уважаемый раввин, наставник многих, человек скромный и скрупулезный. Надо ли объяснять, что подобного рода качества никак не сочетаются с материальным достатком. Вопрос, который действительно хочется задать: почему болеют такие люди? Но кому его задашь, и кто вообще способен дать исчерпывающий ответ, кроме Того, Кто Сам и посылает эти хворобы?

Спасти мудреца могла только очень сложная операция. В Краковском университете преподавал медицину многоопытный и умелый лекарь, который делал такие операции. Брал он дорого, весьма дорого, триста злотых. У мудреца не было и десятой части этой суммы, поэтому евреи Казимежа решили помочь. Попросили двух самых красноречивых шнореров – собирателей пожертвований – пройтись по богачам квартала и уговорить каждого дать немного для спасения жизни мудреца.

Шнореры взялись за дело. К величайшему их удивлению, первый же богач, некий реб Лейб, живший на Широкой напротив синагоги Рамо, то есть в месте, уже говорящем о достатке и благополучии, сказал им:

– Я сэкономлю вам труды. Сколько стоит операция? Триста злотых? Что такое триста злотых против жизни святого раввина? Вот вам деньги, и пусть он поспешит начать лечение.

Операция прошла успешно, мудрец выздоровел и еще много лет служил Всевышнему, наставляя Его народ. А весь Казимеж несколько дней говорил о щедрости реб Лейба, широте его души и его великой заслуге спасения жизни человеческой. Но потом и это забылось, стихло, стерлось в памяти, потихоньку погружаясь в мягкую тину забвения.

Спустя год после тех событий приснился реб Лейбу сон. Явственный, четкий, словно и не сон, а явь, причем более реальная, чем настоящая жизнь.

Во сне поднялся реб Лейб на Небеса и оказался у врат в Ган-Эден, рай. Перед вратами стоял серебряный стол, на нем лежала золотая книга. Белый, точно вылепленный из снега ангел перелистывал книгу, то и дело слюнявя указательный палец.

– Что это за книга, – спросил реб Лейб, – и почему она золотая?

Ангел не удивился ни вопросу, ни самому появлению на Небесах реб Лейба, а спокойно ответил:

– Сюда вписаны имена тех, кто удостоился своими руками или с помощью своего имущества спасти жизнь другого человека. Для них врата в Ган-Эден открываются сами собой, без моего вмешательства.

– А можно поглядеть, нет ли в этой книге моего имени? – робко спросил реб Лейб.

– Разумеется, можно, – ответил ангел, сплюнул на палец и принялся быстро перелистывать страницы.

«Вот незадача, я же забыл сказать, как меня зовут», – подумал реб Лейб.

– Вы на Небесах, дорогой реб Лейб, – не поднимая головы, произнес ангел. – Помните об этом.

«Вот черт, то есть Бог, – дернулся реб Лейб. – Действительно, зачем ангелу мои подсказки?»

– Нашел! – воскликнул ангел. – Полюбуйтесь.

Он повернул книгу и жестом пригласил подойти ближе. Реб Лейб осторожно придвинулся почти вплотную к столу – ах годы, ох глаза! – и с трепетом посмотрел.

На золотой странице крупным ровным почерком дорогого сойфера-писца были выведены в столбик имена. Буквы самого верхнего имени светились так, словно были написаны не чернилами, а огнем. Свое имя Лейб нашел в середине столбика и с облегчением перевел дух.

– А кто этот, самый первый? – спросил он, указывая на светящиеся буквы.

– Это нищий реб Йоси. Он пожертвовал другому нищему Хаиму три злотых, которых тому не хватало для покупки лекарства. Хаим купил микстуру, выпил и выздоровел.

– Мм… – в недоумении промычал реб Лейб. – Вы позволите задать еще один вопрос?

– Да сколько угодно, – ответил ангел. – Я вижу, сегодня ваше любопытство пребывает в неплохой форме.

– Почему имя этого реб Йоси светится, ведь он пожертвовал всего лишь три злотых.

– Вы хотите спросить, – уточнил ангел, – почему не светится ваше имя? Вы ведь тоже спасли человека, но пожертвовали в десять раз больше.

– Ну-у-у, в общем-то, да, именно это я и хотел спросить, – признался реб Лейб.

– Поступок реб Йоси остался в безвестности, а о вашем говорил весь Казимеж. И вам это было очень приятно, и грело ваше самолюбие, и тешило вашу гордость.

– Вовсе нет, я совсем…

– Вы на Небесах, уважаемый, – оборвал его ангел. – Помните об этом.

Реб Лейб сник, понурился, опустил голову долу.

– Жаловаться не на что, – продолжил ангел. – Большую часть награды за свой поступок вы уже получили.

– Но я ведь не предполагал, я не думал…

– Если бы вы подумали, то попросили бы шнореров сохранить все в тайне. Это первое. А второе, триста злотых для вас пустяк, безделица. Зато для реб Йоси три злотых были все его деньги на тот момент. Деньги, на которые он должен был поесть сам и принести еду домой. И тем не менее он их отдал, да еще ни слова не промолвил. Поэтому его имя первое в списке и сияет Божественным светом, а ваше только в середине.

Реб Лейб тяжело вздохнул.

– Не вздыхайте, не вздыхайте уважаемый, – произнес ангел. – Сколько людей отдали бы все на свете, чтобы оказаться даже в самом конце этого списка. А вы уже там, вписаны на золотую страницу, и вычеркнуть ваше имя из неё никому не под силу.

Реб Лейб проснулся в холодном поту. Долго не мог прийти в себя, постился до вечера, пожертвовал большую сумму на сиротский дом, сделав это в полной тайне, через подставных лиц. А на следующий день, успокоившись, решил записать эту историю. Чтоб послужила она наставлением не только его детям и внукам, но и многим другим людям.

Разговоры сумасшедших

Лет двести пятьдесят тому назад жил в Кракове богатый еврей по имени Мешулам. По-настоящему богатый, крупный торговец. Есть люди, которые все, к чему прикасаются, обращают в деньги. А есть и наоборот…

Написано в старых книгах: кто хочет разбогатеть, пусть займется торговлей. Тяжело трудится на своем поле крестьянин, гнет спину за станком ремесленник, протирает штаны чиновник и все еле сводят концы с концами. Только купец, поймав удачную сделку, может из ничего, почти из воздуха, заработать большие деньги. Но для этого нужны удача и особый склад ума.

И первым и вторым Всевышний щедро оделил Мешулама. Поэтому к сорока годам он разбогател и мог уже до конца жизни не работать. Ни он, ни его дети.

Господь Милосердный создал наш мир уравновешенным и удерживает его в равновесии пять с половиной тысяч лет. Понимают это не только те, кто читает священные книги, достаточно внимательно и честно поглядеть на окружающую человека реальность, чтобы выучить о ней многое. Так родились пословицы: «не все коту масленица…», «бодливой корове Бог рогов не дает».

И хоть мог Мешулам без труда прокормить большую семью, ребенок у него был только один, и к тому же поздний. Долго они с женой ждали, все глаза проглядели и почти утратили надежду, как вдруг чудо произошло. Хороший получился мальчик: книгочей, почтительный сын, вежливый, деликатный. И очень способный. Ни у кого не было сомнения, что из Йонатана получится раввин, знаток Писания, и, вполне вероятно, один из руководителей поколения.

К шестнадцати годам он уже прошел весь Талмуд и взялся за раввинские респонсы. А по ночам юноша поднимался на второй этаж синагоги, задергивал плотнее занавески на балконе, отделяющие женскую половину, и открывал книгу «Зоар».

Задергивание занавесок носило чисто символический характер, ведь синагога была абсолютно пуста, но тем не менее тот, кому надо было увидеть юношу за неразрешенным занятием, увидел. Не зря, ох не зря, каббалой разрешено заниматься только женатым мужчинам после тридцати лет. Возраст, жена и дети, словно якорь, держат каббалиста, не давая ему оторваться от реальности и улететь за духовыми вихрями.

Как-то вечером Шейна, жена Мешулама, накрывала стол для ужина. Служанок в доме хватало, но она всегда делала это своими руками.

– Пища, которую я подаю мужу и сыну, станет частью их тел, то есть ими самими. Я хочу, чтобы вместе с фаршированной рыбой, бульоном и куглом в них вошла частица моей любви.

Шейна аккуратно расставляла столовые приборы, как из прихожей послышались шум и изумленный вопль служанки. В столовую влетел Йонатан и, сверкая глазами, уселся на свое место. Его лицо исказила гримаса гнева, правая щека дергалась, а руки беспокойно ерзали по скатерти.

– Что случилось, Йонале? – спросила изумленная Шейна. До сих пор ей еще не доводилось видеть сына в таком состоянии.

– Там эта тварь, – трясясь от гнева, пробормотал юноша. – Усы растопырила, на меня смотрит.

– Какая тварь, сыночка, о ком ты говоришь?

– С ушами и хвостом – вот какая.

Шейна продолжала недоумевать, как в комнату, утирая слезы, вошла служанка.

– Что случилось? – немедленно спросила Шейна.

– Йонале Марту ногой пнул, – еле выговорила служанка. – Она, бедолага, через всю прихожую перелетела, ударилась о стену и встать не может.

Марту, большую серую кошку, в дом не пускали. Много лет назад ее взяли для ловли мышей на кухне и в подсобных помещениях. Марта честно исполняла свои обязанности, пока не состарилась. Теперь она почти все время дремала на рундучке в прихожей. Йонатан вырос вместе с Мартой и в детстве часами играл с ней. Повзрослев, он перестал забавляться с кошкой, но, проходя мимо рундучка, всегда ласково проводил рукой по шелковой спинке.

Шейна с изумлением уставилась на сына:

– Сыночка, чем тебе досадила Марта?!

– Мерзость! – вскричал он. – Нечистое животное!

Шейна несколько раз безмолвно открыла и закрыла рот, будто рыба, вытащенная из воды, но тут в столовую вошел Мешулам, и вечерний ритуал совместного ужина оттеснил в сторону незаданные вопросы.

Но не надолго. Посреди торжественного вкушения бульона с мандалах Йонатан вдруг швырнул ложку в тарелку и вскричал:

– Невозможно! Сплошная соль! Лопайте это сами!

Вскочив, он опрокинул тарелку, и горячий жирный бульон заструился по скатерти. Изумленный Мешулам не успел рта раскрыть, как сын выбежал из комнаты, изо всех сил хлопнув дверью.

– Наш мальчик заболел, – тихо произнесла Шейна, и слезы градом покатились из ее глаз. – В него словно злой дух вселился.

– Погоди горевать, – попытался утешить ее Мешулам. – Пусть выспится как следует. Глядишь, до утра все и пройдет.

Не прошло. Наоборот. С каждым днем Йонатан вел себя злее и гаже. С родителями он разговаривал только криком или презрительно цедя что-то сквозь зубы, переругался со всеми знакомыми и друзьями, несколько раз попытался затеять драку. Мешуламу пришлось нанять бугая поляка, чтобы тот неотступно сопровождал сына. Не для его охраны, а для того, чтобы уберечь людей от безумных выходок Йонатана.

Самых лучших врачей приглашал Мешулам, немало выслушал латинских терминов и пространных разговоров о мозговой горячке, с немалой частью богатства расстался, только плакали денежки, и плакала Шейна. Перед визитом очередного светила она преображалась, расцветая надеждой, но тем глубже и горче было падение после того, как лечение не приносило результатов. Спустя несколько месяцев Мешулам уже не знал, за кого больше беспокоиться, за жену или за сына.

Кто-то посоветовал ему свозить семью на воды в Крыницу, горную деревушку в дне езды от Кракова. Предложение показалось ему сумасшедшим: как минеральная вода и окунание в ванны могут помочь в таком положении? Но для утопающего надежда – удивительный оптический прибор, превращающий соломинку в толстое бревно.

Мешуламу хватило недели, чтобы понять бесполезность этой затеи. Жене и сыну не помогал покой, буквально разлитый по улицам Крыницы, ни чудесная свежесть воздуха, ни успокаивающий глаз зеленый покров окрестных гор, ни расслабляющее влияние ванн из минеральной воды.

Он уже решил возвращаться в Краков, когда, дожидаясь перед павильоном, где жена принимала ванну, разговорился с евреем из Бобова, городка неподалеку от Крыницы. Тот поджидал дочь, которая проходила такую же процедуру в том же павильоне, и, судя по мрачному выражению лица, был весьма недоволен результатами лечения.

– Цим тухес! – вдруг вскричал он, размахивая руками.

«М-да, – подумал Мешулам, – видимо, этот еврей тоже нуждается в лечении».

– Не смотрите на меня как на сумасшедшего, – обратился еврей к Мешуламу. – Все мы тут ненормальные. И вы тоже!

С этого и начался их разговор. Быстро выяснилось, что еврей из Бобова считал ненормальными тех, кто рассчитывал на пользу от медицинских процедур.

– Мы зря теряем время и деньги на бесполезных врачей. К их советам может прислушиваться только сумасшедший. Или вам они помогли?

– Нет, – развел руками Мешулам, – увы, нет.

– Ну вот! Толку от них никакого! Пусть все они соберутся на площади и дружно поцелуют меня прямо вот в это место!

Еврей не стал называть, куда именно, но весьма недвусмысленно похлопал по своей филейной части.

– Но что же делать? – вскричал Мешулам. – Куда обращаться, кого просить о помощи.

– Вы как знаете, а я завтра возвращаюсь домой, закончу кое-какие дела и прямиком в Лиженск. Там живет настоящий врач.

– Вы имеет в виду ребе Элимелеха? – осторожно уточнил Мешулам, немало слышавший о цадике.

– Ну не воеводу же! Я бы сразу туда поехал, да моя благоверная задурила голову: давай сначала в Крыницу. А жена не Талмуд, с ней не поспоришь!

«И в самом деле, – подумал Мешулам, – почему бы не поехать? Прямо отсюда, никуда не сворачивая. И почему мне раньше эта мысль не пришла в голову?»

О чудотворце из Лиженска в Галиции знал каждый еврей, хотя его хасидский подход к вере предков разделяли немногие. Большинство придерживалось привычных, устоявшихся взглядов, и Мешулам принадлежал к этому большинству.

Бобовский еврей еще кипятился, словно раскочегаренный самовар, но Мешулам уже не слушал. Дождавшись Шейну, он немедленно повел ее в пансион, где они остановились, и по дороге объявил:

– Собираем вещи и везем мальчика в Лиженск к цадику.

– Как скажешь, – вяло произнесла Шейна.

Она всегда соглашалась с мужем, даже когда была полна сил и задора, и это ее качество было основой мира в семье и по-настоящему теплых чувств, которых испытывал к ней Мешулам. Он вспомнил слова бобовского еврея про жену и Талмуд и в который раз подумал, как ему повезло с Шейной.

К его удивлению, хозяйка пансиона, узнав о том, что они решили прервать курс лечения и вместо ванн отправиться в Лиженск, раскудахталась, словно квочка:

– Да вы ума сошли! Променять передовые законы современной медицины на пришепетывания какого-то сумасшедшего?

К ней неожиданно присоединился Йонатан:

– За каким чертом тащиться Лиженск? Лучше побудем еще в Крынице!

Но Мешулама уже невозможно было остановить. На следующий день, сразу после ранней молитвы, коляска, в которой сидели Мешулам, Шейна, Йонатан и польский бугай, покатила в сторону Лиженска.

Йонатан по своему обыкновению устроил скандал, не желая подниматься в такую рань. Но бугай попросту вытащил его из кровати, поставил на ноги, заставил умыться, одеться и после легкого завтрака заволок в коляску.

Дорога вилась между склонов покатых гор, заросших густым лесом. Утренние птицы перекликивались среди ветвей, фыркали лошадки, свежий ветерок холодил лица. Внезапная радость надвигающегося счастья охватила Мешулама. Он не понимал, откуда взялась эта радость, не отдавал себе отчета, о каком счастье может идти речь в его положении, но почему-то был твердо убежден в его непременности и уверен в подступающей близости.

Это убежденность охватила его стремительно, как охватывает жениха взгляд невесты, брошенный из-под фаты. Она наполнила душу Мешулама ликованием, согрело его сердце, мгновенно отодвинув на задворки память о бессонных ночах, постоянной усталости и слезах бессилия.

Мешулам не знал, что со вчерашнего дня ребе Элимелех перестал принимать посетителей. Весь год в его приемной толпились люди, евреи и иноверцы приносили цадику свои беды в надежде с его помощью отыскать выход. Ребе принимал очень тщательно, много времени тратя на беседу с каждым. Но с начала месяца элул он с утра до глубокой ночи был занят только подготовкой к Рош а-Шана. Цадик отставлял в сторону все дела, терпящие отлагательство и принимал посетителей лишь в крайних случаях.

Обычные люди в месяце элул чистят свою душу, просматривают дела за прошлый год, готовятся к суду, принимая правильные решения на будущий. Праведник, глава поколения, чистит душу всего народа. На какие высоты поднимается его душа, в какие пучины низвергается – кто знает? Подробности духовной работы цадика скрыты от глаз людей, слишком велик жар, тяжела ноша. Душа обыкновенного размера может не выдержать и сломаться, словно спичка.

К обеду были уже в Тарнуве. Возчик завел разговор про усталых лошадей, но даже коню было ясно, что он хочет пропустить стаканчик водки. Остановились в еврейском шинке – пообедать и дать лошадям роздых.

– Какого черта мы потеряли на этой помойке? – ворчал Йонатан, презрительно оглядывая грязный пол. – Нет места почище?

– Там, где чище, некошерно, – объясняла сыну Шейна. – А сюда, видимо, бродящее еврейские нищие захаживают за подаянием, вот и натаскали грязи.

Йонатан скорчил презрительную физиономию и наотрез отказался обедать:

– Не люблю помои, пусть даже кошерные.

– Тогда останешься голодным, – спокойно заметил Мешулам.

Странно, но ни ворчливая гуньба сына, ни грязный пол, ни по-настоящему невкусная еда не могли испортить его прекрасного настроения.

Дверь распахнулась, и, словно подтверждая предположение Шейны, в шинок ввалилась ватага нищих. Они расположились в дальнем углу в ожидании щедрости хозяина. В воздухе заструилась вонь давно не мытой одежды, пахнуло потом и горем.

– Дерьмом несет, – буркнул Йонатан. – Пошли отсюда.

Половой принес нищим хлеб и кашу, и те набросились на еду. Один из нищих встал, пересел за соседний с Мешуламом стол, достал книжечку Псалмов и погрузился в чтение.

Йонатан наклонился к отцу и негромко произнес:

– Татэ, посмотри, какой благородный вид у этого нищего.

Мешулам вздрогнул. Йонатан говорил совершенно обычным голосом, как до болезни. Честно говоря, ничего благородного в нищем Мешулам не увидел, но, желая продолжить разговор в таком тоне, ответил шепотом:

– Да, вид действительно благородный.

– Дай ему золотую монету, отец. И попроси благословения.

Мешулам вдохнул поглубже, стараясь сдержать волнение. Он уже забыл, что его сын, его мальчик, может так разговаривать. Не откладывая дело в долгий ящик, он тут же поднялся с места и пересел за стол нищего. Тот оторвался от псалмов и посмотрел на Мешулама. Взгляд у него действительно излучал благородство. Теперь, сидя напротив, он заметил то, что сразу разглядел Йонатан.

– Откуда путь держите? – спросил он для начала разговора.

– Из Лиженска, – ответил нищий, и Мешулам приятно подивился благозвучности его голоса.

– А мы в Лиженск, к цадику.

– Хорошее дело, – одобрил нищий. – Ребе Элимелех воистину святой человек.

– За благословением едем. – Мешулам вдруг почувствовал необычное расположение к этому нищему. – Сын у нас сильно болеет. Вот, – он протянул нищему золотую монету, – пожелайте и вы полного выздоровления моему мальчику.

– Разве он болен? – удивился нищий. – Выглядит совсем здоровым.

Мешулам перевел взгляд на Йонатан, и тот ответил ему доброй улыбкой, жестом, который Мешулам успел позабыть.

По дороге в Лиженск чудо не отступало. Шейна и Мешулам боязливо беседовали с сыном. О погоде, о ваннах в Крынице, о проплывающих мимо пейзажах и других несущественных мелочах. Юноша отвечал спокойно, здраво, разумно – он снова стал их любимым Йонале, будущим раввином, гордостью отца и матери. Он словно не помнил о своих выходках, своих скандалах, причинивших столько горя родителям.

– По Марте не соскучился? – осторожно спросила Шейна.

– По Марте? – улыбнулся Йонале. – Конечно! Вернемся домой, первым делом почешу ее за ушком.

Мешулам и Шейна переглянулись. Марта не пережила пинка, которым наподдал ее Йонатан. А узнав о смерти кошки, он злобно требовал сжечь труп нечистого животного.

«Что же произошло? – не переставая, спрашивал себя Мешулам. – Получается, безумие настолько поглотило разум моего сына, что, придя в себя, он ничего не помнит. Словно кто-то другой вселился в его тело и жил вместо него. Слава Богу, это кончилось. Но не может ли безумие вернуться? Вот о чем надо спрашивать цадика, вот об этом надо просить!»

Но в Лиженске их ожидало большое разочарование.

– Об аудиенции не может быть и речи, – решительно заявил служка. – Ребе занят до конца праздников. Приходите через два месяца.

– Через два месяца? – ахнул Мешулам. – Мы не можем так долго ждать!

В ответ служка лишь тяжело вздохнул:

– Эх, дела праведные, богоугодные. Сколько их нужно успеть сделать, и не перечесть. Но для всего нужны деньги, а наш сумасшедший мир так устроен, что праведность находится в руках одних людей, а деньги в руках у совсем других.

Спустя два часа Мешулам и Йонатан оказались в комнате ребе Элимелеха. Вместо начала разговора Мешулам положил на стол двенадцать золотых монет, символ двенадцати колен Израилевых. Когда приходят к праведнику, хорошо начать с пожертвования. Ведь цадик заботится о многих и многих бедняках, которые ищут у него спасения. Деньги, пожертвованные через служку на синагогу, это одно, а врученные прямо цадику – совсем другое.

Ребе взял монеты, покрутил, посмотрел и вымолвил:

– Мейлеху дают целых двенадцать монет, а пророку Элиягу хватило и одной.

– Что? Что вы сказали, ребе? – не поверил своим ушам Мешулам.

– Пророк не хотел, чтобы меня перед Рош а-Шана отвлекали от работы, – ответил ребе Элимелех, – и взял на себя лечение твоего сына. Ты хочешь знать, не вернется ли болезнь?

Ребе перевел взгляд на Йонатана, и тот затрясся, как лулав в Ошана Раба.

– Благодаря деньгам, которые ты передал сегодня служке и мне, – продолжил ребе Элимелех, – во многих домах на праздник будет хорошая еда и много света. А это значит, что голодные дети наедятся досыта и будут радостно благословлять Всевышнего. В заслугу их радости болезнь больше не вернется. Но с одним условием: твой сын перестанет интересоваться тем, что ему пока знать не положено.

Восходящее солнце следующего дня застало их по дороге в Краков. Розовое свечение утреннего неба сливалось с золотым блеском в душе Мешулама. Предчувствие надвигающейся радости не обмануло. Счастье сидело на соседнем сиденье, простое и понятное, как вдох, и Мешулам был уверен, что больше оно их не оставит.

5460–5560 (1700–1800) XVIII век

За пологом тайны

Серые тучи низко висели над лесом, почти цепляясь за вершины сосен. Лошадь, похрапывая, легко тащила телегу по накатанной дороге. Балагула, беспокойно поглядывая на тучи, то и дело слегка приударял вожжами по блестящей от пота спине лошади.

– Неровен час гроза, – наконец произнес он, обращаясь к двум путникам, зарывшимся в сено. – Под деревьями не укроемся – вымочит до нитки.

Путники согласно покивали, не проронив ни слова. Они читали наизусть псалмы, готовясь к встрече с ребе. Более плотный, с длинной, начинающей седеть бородой Шимон, танцевал на двух свадьбах, успешно торговал и лесом и зерном. Его друг, Реувен, аскетичного склада, с желтоватым вытянутым лицом, отец шестерых детей, удачно держал аренду нескольких мельниц. Друзья могли бы запросто катить к ребе в роскошном экипаже и, укрывшись под кожаным верхом, не думать о непогоде. Но! Настоящий хасид берет пример с ребе, а духовным наставником хасидов был не кто иной, как Авраам Ангел, сын великого Магида из Межерича.

Ангелом его прозвали за полную отрешенность от дел этого мира. Завернувшись в таллит, увенчанный короной тфиллин, ребе Авраам проводил дни и ночи погруженный в тайны каббалы. Небесные пути были ему знакомы куда лучше улиц Фастова, в котором располагалась его резиденция. Стоит ли добавлять, что образ жизни ребе Авраам вел более чем скромный, и поэтому прикатить к нему в экипаже казалось хасидам верхом неприличия. Самым правильным и достойным было бы прийти пешком, и раньше Шимон с Реувеном так и поступали. Но годы берут свое, и месить грязь украинских дорог друзьям было уже не по силам.

Эта поездка вышла незапланированной. Обстоятельства заставили. У каждого еврея свои беды, а вот дверь спасения у всех одна – ребе. Шимон имел неосторожность взять большую ссуду, деньги принесли прибыль, но непредвиденные обстоятельства съели приварок дочиста. Вырвать из бюджета столь солидную сумму для возврата долга Шимон не мог, поэтому приходилось без конца одалживать и возвращать, просить об отсрочке и снова переодалживать – в общем, сплошная головная боль. В конце концов он решился на поступок: продать лесоторговое дело, на вырученные деньги погасить долг и зажить спокойно. От Ангела Шимон ждал совета и благословения.

Реувена точила другая беда, худшая из тех, которыми мир награждает мужчину: его жена обладала невыносимо вздорным характером. Скандальная без повода и сварливая без причины, она буквально сводила Реувена с ума.

– Соли тебе в глаза, а перцу в нос, – неслось из открытого окна в спину мужу, направлявшемуся на утреннюю молитву.

– Солому в рот, а щепку в ухо, чтоб не знал, что первым вынуть, – приветствовала она Реувена после полуденной молитвы.

– Я тебя так люблю, что не пожалела бы для тебя даже собственной смерти, – объявляла жена после ужина.

– Ты мое сокровище, мой клад. И место твое, как у настоящего клада, в земле, – желала она на сон грядущий.

Реувен терпел много лет, и вот терпению пришел конец. Он твердо решил разводиться и ехал к Ангелу за советом и благословением.

Лес кончился, дорога вилась по равнине, тусклый свет, лившийся через разрывы в тучах, наполнял ее от земли до самого верха, как вода наполняет стакан. Равнина казалась бескрайней, серую полосу низких строений на горизонте с трудом можно было отличить по цвету от неба.

– Вон там Фастов. – Балагула уверенно ткнул пятерней в сторону строений. – Скоро приедем.

Очереди пришлось дожидаться почти до вечера. Слава Богу, не до утра! Помогло согласие друзей зайти к ребе вдвоем. Обычно посетители хотят остаться с праведником наедине, дабы без стеснения беседовать о своих заботах. Но Шимон и Реувен во всех подробностях были осведомлены о беде товарища и не держали друг от друга тайн.

Ребе Авром прочитал два квитла, задал несколько вопросов, а затем прикрыл лицо краем таллита и надолго задумался. Наконец он снял таллит с головы и внимательно посмотрел на друзей.

Шимон хорошо помнил рассказы других хасидов о всепроницающих глазах ребе, от которых не скроешь ни одной мысли. О священном трепете, охватывающем человека, когда Ангел останавливал на нем свой взгляд. Увы, он ни разу не испытал ничего похожего. Ребе Авраам смотрел на своих хасидов, как отец смотрит на детей, учитель на учеников, умудренный жизнью старший товарищ на друзей по несчастью.

– Вот что, – негромко произнес он. – Если вы спрашиваете моего совета, то Шимону не стоит продавать лесоторговлю, а Реувену надо отложить в сторону мысли о разводе.

Вот так да! Одной фразой ребе отмел хорошо обоснованные построения, логически безупречные доводы, тщательно подобранные доказательства. Цадик говорит «нет», а это значит, что через его уста сам Всевышний говорит «нет».

Друзья оставили Фастов в дурном настроении. По дороге они пытались хоть как-то утешить друг друга.

– Наверное, – предполагал Шимон, – ребе Авраам увидел, что все образуется само собой и не нужно принимать столь драматические шаги.

– Да, – соглашался Реувен, – к своим болячкам мы уже притерпелись, кто знает, какую новую холеру можно заработать, расставшись со старой лихоманкой.

И пошла, покатилась своим чередом привычная, налаженная жизнь. Неделя привычно следовала за неделей, выстраивались один за другим месяцы, прошел почти год со дня разговора с праведником, а никакого облегчения не наступало, и не было заметно даже малейших признаков его приближения.

В один из дней, когда кредиторы особенно яростно вцепились в израненную грудь Шимона, он не выдержал. Ну ведь все, все просто идеально сходилось: с одной стороны, озверевшие заимодавцы, с другой – необычно щедрое предложение о покупке. Шимон продал лесоторговое дело, закрыл долги и, вложив оставшиеся деньги в торговлю зерном, резко увеличил оборот капитала. Как ни посмотри, блестящая финансовая операция!

Узнав о поступке товарища, Реувен пришел домой в смятенных чувствах. С одной стороны, слово ребе – золотое слово. А с другой – столь явный финансовый успех без помощи Всевышнего невозможен. Вот и думай, вот и гадай. Он попробовал поделиться своими сомнениями с женой, но в ответ услышал знакомую песню:

– Чтоб на твоих кишках вешали белье! Чтобы не ты ребе квитлы писал, а врачи для тебя рецепты!..

Реувен только рукой махнул, взял с полки том Талмуда и постарался так глубоко уйти в чтение, чтобы не слышать скрипучего голоса жены:

– Чтоб ты не узнал унижений и хворей старости! Чтоб я таки умерла, а ты женился на дочери ангела смерти!..

Прошло несколько месяцев, и богач Шимон заболел. Скрутила его беспощадная желудочная хворь, кожа сделалась желтой, точно лимон, глаза погасли, а ноги перестали держать еще совсем недавно крепкое тело. Разумеется, о поездке в Фастов речь уже не шла, и Шимон передал с Реувеном записку ребе с просьбой о помощи. О том, что он поступил вопреки его совету, Шимон указывать не стал. Ребе и сам все поймет.

К Фастову подъезжали на вечерней заре. Его невысокие дома чернели на фоне зеленого неба, вечерние звезды, переливаясь, низко висели над крышами.

«Прошел год, – думал Шимон. – За целый год у меня ничего не изменилось к лучшему, а для Реувена темнота стала еще гуще. Почему ребе помешал нам спастись? Неужели нам всю жизнь суждено мыкаться и бедствовать?»

На пороге дома Ангела сидел рыжий кот с мрачными глазами. Он неодобрительно зыркнул на поднимавшегося по ступенькам Реувена и в знак неодобрения принялся чесать задней лапой правое ухо.

– Брысь, нечистое животное! – вскричал хасид.

Все, происходящее по пути к ребе, вовсе не случайность. Всевышний говорит с нами скрытым языком примет, и тому, кто умеет их читать, открывается многое. Рыжее паскудство на пороге ничего хорошего не предвещало.

– Пошел вон! – Реувен в сердцах замахнулся на кота.

Тот выгнул спину и не спеша отошел с дороги, брезгливо отряхивая лапы.

Против своего ожидания к Ангелу Реувен попал довольно быстро. Увидев хасида, ребе удивленно поднял брови:

– А где твой друг Шимон? Вы же всегда приезжаете вместе.

– Ах, Шимон… – тяжело вздохнул Реувен. – Он тяжело заболел, прикован к постели. Прислал вам квитл.

Ребе Авраам не читая, положил листок перед собой. Его лицо исказила горестная гримаса.

– Тяжело заболел, говоришь… Не иначе он продал часть своего дела, чтобы покрыть долги.

– Да, – подтвердил Реувен. Проницательность ребе его ничуть не удивила. По-другому и быть не могло.

– Ах, Шимон, Шимон, – вздохнул ребе, словно в ответ на вздохи хасида.

Он помолчал несколько долгих минут.

– В прошлый раз ты и твой друг наверняка были очень удивлены моим советом. Как правило, я не приоткрываю завесу, но сегодня нарушу свое правило и расскажу тебе кое-что. Тогда ты поймешь, почему советы праведника иногда кажутся странными, а то и вовсе лишенными здравого смысла.

Реувен невольно подобрался. О такой чести он не смел и мечтать! Видимо, дела у Шимона совсем плохи, коль ребе Авраам решил приоткрыть полог, закрывающий высшую тайну.

– Есть души, которые не успевают произвести в этом мире необходимую работу, и возвращаются ко Всевышнему неисправленными. Тогда, по великой милости своей, Он снова возвращает их в мир страданий и печали для завершения работы. Если исправления опять не произошло, у души остается третья, последняя попытка.

– А если снова не получается, что тогда? – спросил Реувен.

– Об этом лучше не говорить, – мрачно заметил Ангел. – Участь такой души горька и безысходна. Но бывает, крайне редко, однако бывает, что душа вымаливает у Бога еще одну, четвертую попытку.

Ребе заглянул прямо в глаза Реувену, и от этого взгляда его начала бить мелкая дрожь.

– Четвертое воплощение не такое, как предыдущие три. Оно всегда благословлено страданиями, потому, что страдания искупают невыполненную ранее работу. Талмуд сообщает о четырех видах таких страданий: муки бедности, желудочная хворь, притеснения от кредиторов, злая жена.

Реувен вскрикнул и закрыл лицо руками.

Он уже все понял, но ребе Авраам продолжал объяснять:

– Ты и твой друг пришли в наш мир четвертый раз, поэтому ваша жизнь никогда не будет ни спокойной, ни счастливой. Ваше подлинное счастье – страдание, – и я все эти годы старался вести вас по наиболее легкому из путей. Однако Шимон не послушал моего совета, и теперь Всевышний назначил ему другой способ искупления.

– Ребе, – с надеждой спросил Реувен, – а может ли Шимон повернуть колесо обратно? Помогите ему, ребе!

– Это уже не в моих силах, – тяжело вздохнул праведник и перевел взгляд за окно.

Бесконечное звездное небо начиналось прямо над крышей дома Ангела и тихо плескалось, цепляясь за конек.

Бедный, но честный

Когда Ихиель думал о своей жизни, она представлялась ему мокрым от дождя кустом ракиты. Бьет его ветер, нещадно поливает дождь или жарит солнце, а он знай себе растет, цепляясь корнями за поросший травой склон, сбегающий к петлявой речушке.

Этот скромный куст, и хмурое, то и дело роняющее слезы дождя галицийское небо, и низко стелющийся дым из труб польских хат, и холодный туман, ползущий из расселин карпатских гор, были ландшафтом судьбы Ихиеля. Многие годы держал он постоялый двор на перекрестке дорог. Хлопотливый и горький заработок, густо промазанный унижением и щедро смоченный обидами. А деваться некуда, есть-то ведь нужно каждый день! И ему, и жене, и дочке. Вот и приходилось терпеть.

Среди местных жителей, евреев и поляков, Ихиель славился честностью – нетрадиционным качеством для шинкаря. Ведь какой постоялый двор без шинка и какой шинкарь не обсчитывает? Но Ихиель не обсчитывал и водки наливал полную чарку, даже пьяному, уже плохо соображающему, что ему подают. Возможно, поэтому богачом он не стал, сводил концы с концами, и слава Богу. Зато если бы доброе имя Ихиеля можно было намазывать на хлеб вместо масла, сам он и вся его семья постоянно ходили бы с лоснящимися губами!

Заработать доброе имя куда сложнее, чем мешок с золотом. Вот жульничает человек, ворует, обманывает, копит вожделенные денежки, а потом уходит в одночасье, не успев насладиться наворованным. И достаются деньги то развратной молодой жене, то глумливым, непочтительным детям от старой жены. И если даже наследники вспоминают его без уважения и благодарности, то уж те, кого он обмишулил и обвел вокруг пальца, вовсе на землю плюют при одном упоминании. А имя доброе с собой уносит человек, навсегда оно с ним, сколько помнят его люди.

Написано в старых книгах, что награду за заслуги и наказание за проступки муж и жена делят поровну. Все у них общее, не только перина и одеяло. Хася была большой удачей Ихиеля, выигрышным лотерейным билетиком. Во всем его поддерживала, прикрывала, никогда не ругала. Удивительного в том было немного – почти все жены сверстников Ихиеля вели себя подобным образом. Но, в отличие от почти всех, Ихиель был влюблен в свою жену, а она в него, и вот это и был счастливый лотерейный билетик.

Среди евреев Замостья, где родился и вырос Ихиель, спокон веку невесту для сына или жениха для дочери подбирали родители. Люди опытные, пожившие, хорошо знающие свое дитя и лучше понимающие, с кем ему будет хорошо. И действительно, большинство таким образом созданных супружеских пар неплохо уживались друг с другом. Освященная веками традиция всецело властвовала в Замостье, ни одному юноше, а уж тем более девушке и в голову не могло прийти самостоятельно искать себе суженого.

Ихиель не был исключением из правила и спокойно ожидал, пока родители не расскажут ему о будущей жене. Но случилось неожиданное; один из его соучеников по ешиве подхватил где-то заразу вольнодумства. До поры до времени он ловко скрывал свою болезнь, но бдительные духовные наставники все же заметили отступника и, словно муху из борща, выкинули из ешивы.

Это было потом. А пока вольнодумец успел изрядно смутить дух Ихиеля. Главной темой его бунта была любовь. Вдохновение он черпал из романов на польском языке, которые читал по ночам на женской половине синагоги, делая вид, будто занят углубленной молитвой. Романы распаляли его воображение, внутренний жар пек и не давал покоя. Частенько вместо совместного повторения Талмуда вольнодумец сбивчивым шепотом делился с Ихиелем своими впечатлениями.

По романам выходило, что любовь – главное на земле, единственное, ради чего стоит жить, и тот, кто не испытал этого чувство, обделен хуже последнего нищего. Когда Ихиель напоминал вольнодумцу фразу одного из мудрецов: то, что у них называется любовью, у нас зовется грязнейшим из грехов, – тот лишь отмахивался:

– Посмотри на нашу молодежь! Гнилая вода вместо крови! Ни того куража, что у поляков, ни русского упорства, ни немецкой основательности, ни французской лихости. А все потому, что поколение за поколением рождается без любви, в супружестве по обязанности.

– Да с чего ты это взял? – возмущался Ихиель. – И откуда все знаешь!

– Из книжек, – отвечал вольнодумец. – Но не тех, которые мы с тобой зубрим. Из других, свободных книжек!

Когда вольнодумца погнали из ешивы, он оставил Замостье, перебрался в Варшаву и навсегда исчез из жизни Ихиеля. Но посеянные семена взошли в его сердце, и, когда пришло время жениться, он потребовал от родителей полной ясности.

– И что ты называешь полной ясностью? – спросил ошарашенный отец, которому вместо почтительной благодарности от сына-ешиботника пришлось выслушивать непонятные требования.

– Я хочу увидеть девушку до свадьбы и поговорить с ней.

Это был бунт и сотрясение устоев. Немало обидных слов выкрикнулось в тот день, много нервов потратилось, много материнских слез пролилось. Разумеется, о разговоре с девушкой до свадьбы не могло быть и речи, но после долгих препирательств Ихиель вырвал согласие на возможность хотя бы поглядеть.

Они с отцом приехали в местечко под Замостьем и, подгадав минуту, когда Хася вышла принести воду из колодца, медленно прокатили мимо на громыхающей от старости телеге. Образ девушки, осторожно несущей на коромысле два полных ведра, навсегда запал в сердце Ихиеля, а в душе поднялась настоящая буря. Он спрашивал себя: неужели причина его волнения в том, что он впервые смотрел на девушку как на будущую жену? А если бы он просто столкнулся с Хасей на улице, так же бы забилось его сердце, такая же сладкая волна начала бы приливать к щекам и горлу?

– Ну? – спрашивал отец по дороге обратно. – Ну?

– Я должен подумать, – отвечал Ихиель, хотя думать было не о чем, он уже мечтал о встрече с Хасей под свадебным балдахином.

– Неужели вот так все и происходит? – спрашивал он себя в сотый раз. – Неужели это и есть то самое, о чем пишут в романах и без чего человек беднее нищего?

Прошло два дня, и он понял, что это – то самое. Его жизнь полностью преобразилась, хоть внешне все оставалось на тех же местах. У каждого движения, у каждой вещи проявился новый, скрытый до сих пор смысл, связанный с Хасей.

Спускаясь по крыльцу, он представлял, как ступеньки запоют под ее ножками, когда он приведет ее в дом, как жену. Входя в синагогу, думал о том, как вот здесь, на дворе, скоро будет стоять хупа, свадебный балдахин, под который он войдет вместе с Хасей. Открывая том Талмуда, размышлял, что Всевышний скрыл себя в книгах, и написал он в них повеление плодиться и размножаться. От мысли, что он, Ихиель, будет это делать с Хасей, начинала кружиться голова.

И некому было рассказать влюбленному ешиботнику, как ему повезло! Влюбиться с первого взгляда в предназначенную девушку – такое совпадение не просто удача, а высшая милость Небес. Поцелуй Всевышнего, дарованный за неведомые заслуги благочестивых предков.

Когда через два дня отец спросил, что он надумал, Ихиель не мог взять в толк, о чем его спрашивают. Он давно уже все решил и успел привыкнуть к собственному решению. Его голова была переполнена мечтами, а сердце – любовью, и он попросту забыл сообщить родителям о своем согласии.

Ихиель напрасно думал, будто встреча у колодца прошла незамеченной. Хася сразу обратила внимание на юношу, смотревшего на нее во все глаза. Он сразу ей понравился, но ответить на его взгляд она не могла, ведь в доме вовсю шли разговоры о свадьбе и жених был уже выбран. На свадебной церемонии Хася едва не лишилась чувств, когда узнала того самого парня в женихе, подошедшем, чтобы накрыть ее фатой.

Чаще всего распадаются браки по любви. Наверное, потому, что, пребывая в сладких снах, влюбленные не замечают реальности. Пропущенные подводные мины потом взрываются и пускают на дно корабль супружества. Но у Ихиеля и Хаси все было по-другому. Фарватер заблаговременно очистили родители, и судно на всех парусах рвануло в океан житейских событий.

Единственное, что омрачало их счастливую жизнь, – частые смерти детей. До тридцати лет Хася рожала почти каждый год, но в живых осталась лишь одна дочка. Циля стала родительским утешением: добрая, участливая, очень сообразительная и невероятно красивая. Родители много лет копили для нее приданое, чтобы выдать замуж за самого лучшего жениха, первого ученика ешивы. Но вышло совсем не так, как предполагалось.

Одним теплым осеним полуднем, вскоре после завершения Суккот, на постоялый двор заехал солидный еврей. Стояли последние ясные дни перед дождями, ветер уже собирал в охапки золотые листья, пухлые белые облака медленно проплывали по бирюзовому небу. Еврей держался очень степенно, долго и со вкусом обедал, никак не вставал из-за стола, а потом объявил, что плохо себя чувствует и останется до утра. Ему отвели хорошую комнату, лошадей распрягли, завели в стойла, задали корму. Под вечер еврей вышел из комнаты и обратился к Ихиелю:

– Я бы хотел поговорить с вами с глазу на глаз.

Ихиель отвел его в заднюю комнату, плотно прикрыл двери, усадил за стол.

– Меня зовут Шебсл, я габай одной из синагог Люблина. Для точности, самой большой синагоги, и еду сейчас по важному делу в Пшемысль. Со мной большая сумма общественных денег, пятьдесят золотых монет по двадцать пять злотых. Честно признаюсь, я боюсь оставлять их на ночь при себе и прошу вас спрятать в надежном месте. Мне столько рассказывали про вашу честность, что я вручаю их вам с совершенно спокойной душой. – Шебсл вытащил из сумки металлическую шкатулку и поставил на стол. – Шкатулка заперта. Взломать ее невозможно, только разбить на куски, что весьма непросто. Ключ у меня, вам не нужно ни пересчитывать, ни проверять. Завтра утром просто отдадите мне шкатулку.

– Конечно, конечно, – ответил Ихиель, для которого такая просьба была вполне привычной.

Многие отдавали хозяину постоялого двора на хранение деньги и ценности, одни опасаясь воров, другие боясь пропить. Ихиель давно оборудовал в доме несколько укромных местечек, найти которые постороннему человеку было практически невозможно. Взяв шкатулку, он запрятал ее в одно из таких мест и спокойно занялся своими делами.

Поздно вечером, когда Хася с помощницами перемыла всю посуду, чисто прибрала шинок и готовилась закрывать на ночь, в дверь ввалились два парня разбойного вида. Были они явно в подпитии и, судя по всему, хотели добавить. На всякий случай Ихиель подал условный знак жене, и та поспешила будить Грицька, здоровенного хлопца, жившего при постоялом дворе. Работа его состояла в том, чтобы разнимать драчунов и наводить порядок в шинке. Получалось у него весьма неплохо – если Бог не оделил Грицька умом, то, видимо, в качестве компенсации с избытком одарил силой.

Парни потребовали водки. Выпили. Потребовали еще. Выпили еще. Заказали по третьей. Ихиель вежливо попросил расплатиться за выпитое. Ему со смехом отказали и потребовали немедленно налить. В эту минуту появился Грицько, злой из-за прерванного сна.

– Это что за непорядок?! – заорал он, подступая к парням. – А ну, живо деньги на стол.

Вид у Грицка был устрашающим. Но один из парней вместо ответа выхватил из-за пояса нож и всадил его прямо в грудь Грицька с той стороны, где сердце. И, видимо, попал, Грицько, не успев охнуть, повалился на пол лицом вниз.

Ихиель обомлел. Многое он повидал за годы на постоялом дворе, видал и убийства, но никогда еще на его глазах человека не закалывали столь спокойно и обыденно.

– Ну как, будет по чарке? – спросил убийца, отирая лезвие ножа о рубаху Грицька.

Ихиель бросился наливать, понимая, что чаркой дело не ограничится и что впервые на шинок налетели настоящие разбойники. К счастью, посетители постоялого двора разъехались, остался только Шебсл.

«К счастью ли? – обливаясь холодным потом, подумал Ихиель. – У Шебсла ничего нет, а это значит, что разбойники возьмутся за меня. Ох, только бы пережить эту ночь!»

От удара ногой дверь с грохотом распахнулась. В шинок ввалились еще два бандита, по виду куда опаснее первых.

– Атаман, добро пожаловать! – заорал один из сидящих у стойки разбойников. – А мы тут с жидком водочку пьем, о жизни калякаем.

– Некогда рассиживаться, – бросил атаман, хмурый мужчина лет сорока, до глаз заросший пегой бородой. – Живо по комнатам, почистить всех.

Разбойники кинулись выполнять приказ.

Атаман подошел к стойке, перешагнув через тело Грицька, как перешагивают через колоду, и негромко бросил:

– Деньги отдай. Все, что есть. Припрячешь хоть злотый, башку оторву на хрен.

Ихиель молча собрал всю выручку и положил на стойку перед атаманом.

– Негусто, – пробурчал тот. – Еще давай.

– Больше нет. Хоть весь дом обыщите.

– Обыщем. Начнем под юбками у твоей бабы и соплячки.

Ихиель помертвел. В эту минуту в шинок вернулись разбойники, таща за собой Шебсла. Из расквашенного носа капала кровь, вид у габая был плачевный.

– Больше никого нет, атаман. Только это шмендрик.

– А что у него?

– Да почти ничего, пара злотых.

– Ха, никогда не поверю, что такой важный господинчик отправился в дорогу без денег. Наверняка спрятал их где-то. Ну-ка дайте ему огоньку!

Один из разбойников схватил свечу и поднес к бороде Шебсла. Волосы затрещали, запало паленым. Шебсл дернул головой, схватился руками за тлеющую бороду и взвизгнул от боли. Разбойник тут же врезал носком сапога ему в голень, Шебсл завыл и рухнул на пол.

Атаман взял его за шиворот, поднял и прислонил к стойке:

– Ну, расскажешь где деньги?

– У него. – Шебсл показал на Ихиеля. – Шкатулку ему отдал на сохранение.

– Значит, ты мне соврал, – зловещим тоном произнес атаман, обращаясь к Ихиелю. – А я ведь тебя предупредил. Теперь не жалуйся.

– Это он со страху говорит, – отказался Ихиель. – Ничего он мне не давал.

– Врет, значит, – буркнул атаман и перевел взгляд на Шебсла: – Ты зачем, сука врешь?

– Я не вру, – заверещал тот. – Это он, он вас обманывает.

– Это мы сейчас выясним, – зловещим тоном произнес атаман. – А ну, тащите сюда его бабу и дочку. Будет вам забава, ребятки.

– Это не мои деньги, – ответил Ихиель, стараясь говорить твердо. – Свои я все отдал.

– Опять врешь. А ну, неси, сука, шкатулку. Ребята, пойдите с ним, проверьте, может, он в своем укромном месте еще что прячет.

Когда Ихиель отодвинул обшивку панели, сопровождавший разбойник ударом сбил его с ног, залез в тайник и вытащил шкатулку.

– Где еще деньги? – зарычал он.

– Больше ничего нет, я ведь уже сказал!

– Ты много чего наболтать успел. Пошли к атаману.

Атаман покрутил шкатулку, попробовал открыть и спросил Ихиеля:

– А где ключ?

– Не знаю, мне его не дали.

Атаман повернулся к своим подручным и зарычал:

– Я же велел притащить сюда баб!

– Не можем найти, сбежали, – ответил один из разбойников.

– Ну, свечка пока никуда не сбежала, – ухмыльнулся атаман. – Святой огонь творит чудеса, а шинкарь?

Дверь распахнулась, и внутрь ввалился еще один разбойник:

– Колокольцы на дороге. Много, целый обоз. Пора когти рвать.

– Этого с нами. – Атаман ткнул пальцем в Шебсла. – А ты, жидок, Богу своему молись за спасение. Пошли, хлопцы!

Несколько дней Ихиель приходил в себя. Объяснялся с полицией, давал показания, много молился. Искал замену Грицьку, испросил у жандарма разрешение на оружие и нанял не одного, а двоих охранников. Стоило это ох, как немало, не ведь банда могла вернуться, а рассчитывать на второе чудесное спасение Ихиель не хотел.

Вечером третьего дня, когда в шинке все затихло и Хася заперла входную дверь, он позвал ее для разговора.

– Шебсл отдал мне на хранение общественные деньги, – сказал он, когда супруги уселись по одну сторону чисто выскобленного стола. – Я не знаю, что с ним приключилось, но деньги наверняка пропали. И в этом моя вина тоже.

– Какая твоя вина? – осторожно спросила Хася. – Что ты мог сделать против разбойников?

– Я слишком рано испугался. Он только пригрозил, что возьмет в оборот тебя и Цилю, и я тут же отдал шкатулку. А вас к тому времени уже не было на постоялом дворе.

– Не вини себя, – сказала Хася, положив ладонь на чуть подрагивающую руку мужа. – Разве в таком положении можно трезво соображать? Кроме того, мы тоже потеряли всю выручку за день. И расходы на похороны Грицка, и помощь его семье. Совсем немало.

– Я был обязан беречь общественные деньги куда строже, чем свои, – ответил Ихиель.

– Ты хочешь их вернуть, – сказала Хася, убирая ладонь. – Но это ведь огромная сумма, где мы ее возьмем?

– Не знаю. Пока не знаю.

– Съезди для начала в Люблин, выясни, вернулся ли Шебсл, да и вообще как обстоят дела. Может, он все придумал?

А дела обстояли очень плохо. Шебсл действительно был габаем центральной синагоги Люблина, неделю назад уехал по делам и бесследно пропал. Вместе с ним исчезли все деньги из общественной кассы синагоги, около 1250 злотых золотыми монетами с изображением Александра Первого.

– Бедный Шебсл, – расплакалась Хася. – Они его убили, а тело зарыли где-нибудь в лесу. Бедный, бедный Шебсл…

– Подождем две недели, – решил Ихиель, – а там будем посмотреть.

Прошли две недели, но ничего не изменилось. Ихиель вытащил из укромного местечка приданное Цили, отсчитал 1250 злотых и отправился в Люблин.

Нет, просто так деньги у него не взяли. Состоялось большое обсуждение с несколькими раввинами. Те сыпали цитатами из трактата «Бава Кама» Вавилонского Талмуда и «Шулхан аруха» гуще, чем сыплют соль на мясо для кашерования. Ихиель быстро потерял нить рассуждений, да и немудрено, раввинам надоело приводить цитаты целиком, вместо этого они стали обмениваться номерами страниц с указанием количества строк сверху или снизу. Тот, кто знал все эти книги наизусть, мог понять, о чем идет речь, остальным оставалось лишь хлопать ушами.

Спустя три часа оживленной дискуссии раввины пришли к однозначному выводу, что Ихиель не должен возвращать деньги. Если же он все-таки настаивает, то такой поступок выходит за рамки принятого поведения и Всевышний вознаградит его за проявленное благочестие. Ихиель отдал деньги и вернулся домой.

Прошло много лет. Ихиель и Хася постарели, ослабели, но все еще арендовали постоялый двор. А деться куда, есть то ведь нужно каждый день! Им самим, и дочке, и ее мужу и семи внукам. Разбойники больше не появлялись, и спустя несколько лет Ихиель оставил только одного охранника.

Без большого приданого Циля вышла замуж за хорошего парня, но не самого лучшего ученика ешивы. Верный своему принципу, Ихиель позволил им встретиться, юноша и девушка приглянулись друг другу, свадьбу сыграли с легким сердцем и приподнятой душой.

Хася предполагала, что молодые останутся жить с ними, зять будет помогать Ихиелю, а потом примет его дела, а Циля продолжит свои хлопоты по хозяйству. Но зять попросил разрешения еще пару лет продолжить учебу в Замостье. Разумеется, Ихиель и Хася согласились – какие еврейские родители не желают видеть своего зятя мудрецом, погруженным в изучение Торы?

Пара лет превратилась в пять, а на шестой год после свадьбы зять неожиданно легко сдал экзамены на раввина и тут же получил должность. Выяснилось, что за эти годы он успел написать несколько серьезных трудов по своду законов, разослать их ведущим раввинам Польши и получить их горячее одобрение.

Циля с мужем и четырьмя детьми переехала из Замостья в Билгорай, где зять получил должность раввина. Подобно матери, Циля рожала каждый год, только дети не умирали, все до одного росли здоровыми и крепкими. Зять продолжал писать книги и становился все известнее и известнее. Когда посетители постоялого двора узнавали, что хозяин – тесть самого билгорайского раввина, то сначала изумленно приподнимали брови, а потом преисполнялись почтительным уважением. Было, было от чего чувствовать себя счастливыми. Одна беда – внуки жили далеко!

Неделя перед Шавуот выдалась ненастной. Целыми днями за окнами постоялого двора шумел дождь, раскачивая кусты лаванды в палисаднике. Ее мохнатые стерженьки нежной фиолетовой раскраски источали дивный аромат. Хася ухаживала за ними с тщательностью бабушки, живущей вдали от внуков и не знающей, на что употребить заботливость, которая переполняла ее, подобно тому, как молоко переполняет груди кормящей матери.

Под вечер во двор въехал богатый экипаж, целая карета из обильно лакированного дерева, с зеркальными стеклами дверей, красными спицами высоких колес и кучером в ливрее. Кучер шустро соскочил на землю, открыл зонтик и помог выбраться из кареты пожилому тучному господину. Господин был одет с тщеславной броскостью богатого купца, заработавшего много денег, но так и не успевшего приобрести ни приличных манер, ни хорошего вкуса.

Господин уселся в зале и приказал подавать обед. Ел он долго и тщательно, обгладывая кости, подбирая корочкой хлеба остатки подливы. Капли жира стекали по бритому подбородку, господин то и дело вытирал их салфеткой с вензелем. Хася зажгла свечи, и голая лысина господина засверкала под бликами огоньков.

– Каким ветром к нам занесло эту важную птицу? – удивлялась Хася.

– Лошади устали тащить экипаж по грязи, – отвечал Ихиель, – вот и завернули на отдых. А иначе бы и в голову не пришло, не по чину им останавливаться на нашем дворе!

Отобедав, господин подозвал к себе хозяина:

– Присядь, Ихиель, хочу поговорить с тобой.

– Откуда вам известно мое имя? – удивился шинкарь.

– Мы с тобой давно знакомы, – усмехнулся господин. – Неужто не признал?

– Нет, не признал.

– Меня зовут Шебсл. Когда-то я был габаем в Люблине.

– Не может быть! – вскричал Ихиель. – Шебсла я хорошо помню, солидный еврей, с бородой, в черной ермолке.

– Эх-эх! – Шебсл огладил ладонью бритый подбородок. – Все меняется в этом переменчивом мире, дорогой Ихиель. Маленькие деревья становятся большими, реки меняют свои русла, пустыни засыпают плодородные оазисы.

– Мы были уверены, что разбойники забрали деньги, а вас убили!

– Разбойники… да, разбойники. – Шебсл расхохотался. – А я выжил, как видишь, и даже весьма преуспел, весьма, весьма. Нажил крупное состояние и вот сейчас женюсь. На молодой красавице паненке. – Он сложил пальцы правой руки вместе и со смаком поцеловал. – Ох, какая пышечка, какая душечка, розовая и тугая, точно яблочко. Из старинного шляхетского рода, так что, дружок, скоро я куплю титул и тоже стану аристократом. За золото сегодня покупается все что угодно!

– После вашего похищения я несколько раз ездил в Люблин, – сказал Ихиель. – Когда стало ясно, что вы пропали и уже не вернетесь, мы с женой вернули в синагогу взятые у вас на хранение общественные деньги.

– Что? – Шебсл встрепенулся. – Вы вернули деньги?

– Ну да, те, которые были в шкатулке, 1250 злотых.

– Ой дурак, ой простофиля! – Шебсл хлопнул столу пухлыми ладонями. – Да не было там никаких денег! И разбойников тоже никаких не было. Я все это подстроил, чтобы безнаказанно забрать злотые и начать новую жизнь в Данциге. А ты, известный своей честностью дурень, должен был просто подтвердить грабеж. Вижу, мы хорошо все сыграли, если ты так поверил, что свои денежки в синагогу отнес.

– А Грицька за что? – спросил Ихиель. – За что душу человеческую погубили!

– Подумаешь, гоем больше, гоем меньше!

Вместо ответа Ихиель возмущенно передернул плечами.

– Нет, ну ты же просто идиот! – вскричал Шебсл. – Кто тебя просил возвращать деньги?? Ни по какому закону ты не должен был это делать!

– Я сделал так, как подсказали мне сердце и совесть.

– Ты дурак с глупым сердцем и ненормальной совестью! – Шебсл встал из-за стола. – И напрасно думаешь, будто я дам я тебе эти деньги. Держи карман шире, голубчик! Хотя, – он усмехнулся, – для меня сегодня это такая мелочь, что просто смешно.

– Не надо мне ничего давать, – усмехнулся в ответ Ихиель. – Мне уже Бог вернул, и куда больше, чем я мог рассчитывать.

– Вот тебе за обед и за корм для лошадей. – Шебсл небрежно бросил на стол несколько золотых и вышел из шинка.

Смеркалось, холодный злой дождь колотил по грязи. Отдохнувшие лошади взяли разом, и вскоре экипаж скрылся за танцующей водяной завесой.

– Бедный человек, – шептал Ихиель, глядя вслед экипажу. – Бедный, бедный человек! Потерял все, что имел, а взамен получил только деньги, всего только деньги.

Свеча в лесу

Солнце еще не поднялось над горизонтом, а по лесной дороге уже катилась телега с двумя хасидами. Им не терпелось поскорее попасть в Меджибож, к великому праведнику и чудотворцу ребе Боруху, внуку самого Бааль-Шем-Това.

Хасиды встали до света, помолились и двинулись в путь. Завтракать решили по дороге; остановиться у какого-нибудь старого колодца, вытянуть из замшелого сруба ведро и съесть по куску хлеба с луковицей, запивая ломящей зубы ледяной водой. По дороге к ребе все вкусно и все наполнено неизъяснимой тайной, блаженством ожидания чуда. Ведь каждая встреча с ребе Борухом – подлинное чудо, дарованное хасидам по непонятной милости Небес.

Медленно тянулись темные поля, засеянные горохом и рожью. Постепенно край неба начал багроветь, в старых седых тополях проснулись и загалдели вороны. Вот уже просветлел воздух, прояснилась дорога, стали видны поля, по зардевшемуся небу поплыли пухлые белые тучки.

Дорога свернула в лес, и синие сумерки снова накрыли путников с головой. Вдруг среди деревьев забрезжил огонек. Желтый, мерцающий, словно огонь свечи.

Хасиды недоуменно переглянулись: откуда взяться свече посреди девственного леса? И хоть души рвались в Меджибож, любопытство пересилило, хасиды остановили лошадь и пошли на огонек.

Вот так бывает и с самыми возвышенными натурами. Святой трепет, отрешенность, горний мир и чистое служение пасуют перед горящей за деревьями свечой. Со всеми такое случается, поэтому не станем осуждать хасидов, а посмотрим, что случилось дальше.

В неглубокой ложбинке обнаружился могильный холмик. На почерневшем от дождей, покрытом лишайниками надгробном камне значилось: «Тут покоится Мойше сын Амрама, который боролся со своим злым началом больше, чем праведник Йосеф».

Перед камнем стоял заржавевший фонарь, в нем под защитой треснувших стекол бился желтый язычок пламени. И что все это должно означать? Мир полон загадок, где в них разобраться простому человеку?

«Расскажем про могилу ребе Боруху», – решили хасиды, сделали зарубку на ветле у дороги, чтобы при надобности отыскать место, и поспешили в Меджибож.

Много, ох как много хочет рассказать хасид своему ребе. Поведать о делах, спросить совета, услышать благословение. Но ребе иногда мыслит по-иному, чем хасид предполагает. Так и на этот раз больше всего ребе Боруха заинтересовала могила в лесу.

– Я хочу ее увидеть своими глазами! – воскликнул он. – Собирайтесь, поехали.

Ребе велит, хасид выполняет. Холеные лошадки быстро домчали коляску до зарубки в лесу. Да, пружинные рессоры это вам не деревянные колеса обычной телеги. Хасиды даже не почувствовали дороги, а ведь на пути в Меджибож печенки у них вытрясло на ямах да колдобинах.

Ребе Борух долго стоял перед могилой. Хасиды почтительно молчали, отступив на шаг. Когда цадик прикасается к вечности, обыкновенному еврею надо держаться подальше.

– Надо разузнать о Мойше, сыне Амрама, – наконец произнес ребе Борух. – Думаю, крестьянам окрестных деревень должно быть что-то известно. Поехали.

И покатила коляска по проселочным дорогам, от села к селу, от деревни к деревни. Хасиды только диву давались, как много они успевают сделать за какие-нибудь полчаса. При обычных обстоятельствах на расспросы крестьян одного села ушло бы не меньше половины дня. А тут раз, два, три – и уже вьется пыль за околицей, несут лошадки, мягко раскачивая коляску на ухабах. Время возле цадика течет по-другому, и пространство тоже не совсем то, к которому мы привыкли.

Увы, никто из крестьян даже не слышал о могиле в лесу. День начал клониться к вечеру, когда мельник, осыпанный мукой, точно хала, готовая к посадке в печь, вдруг вспомнил:

– В деревне Ставница живет древний дед Грицько. Никто уже не помнит, когда он родился. Грицько про всех в округе знает, все на его глазах выросли.

И коляска покатила в Ставницу. Солнце зависло над кромкой леса, идут, бегут минуты, а Светило, точно приклеенное, касается краем верхушек деревьев, но ниже – ни-ни!

Грицько, седой, точно лунь, украинец с длинными усами и совершенно лысой головой, спал на лежанке.

– Диду второй день, как занемог, – объяснила молодка, встречая гостей.

– Ты его внучка? – спросил ребе Борух.

– Та ни, яка ще внучка, – замахала руками молодка. – Внучкой была моя мамка.

При звуке голосов Грицько открыл глаза, внимательно оглядел ребе и, кряхтя, уселся на лежанке.

– Не ждал уже, что тебя увижу, – откашливаясь, произнес он. – Ты ведь внук Исролика, не так ли?

– Да, моего деда звали Исроэль Бааль-Шем-Тов, – подтвердил нимало не удивляясь ребе Борух.

– Ты приехал расспросить про могилу в лесу? – продолжил Грицько, и у хасидов сладко заныли сердца: не каждому посчастливится видеть, как происходит чудо, а им повезло, подфартило.

– Разумеется, – опять, как ни в чем не бывало, подтвердил ребе.

– Тогда садись и слушай.

Ребе Борух уселся на единственный стул в избе, хасиды примостились на лавке.

– Давно это было, – начал Грицько. – Я тогда пастушком работал, скотину на поля гонял и обратно. И-эх, совсем молодой, тринадцать чи двенадцать годков, уж и не помню. Жил в нашем селе богатый помещик, как звали, тоже не помню. И Ставница ему принадлежала, и поля вокруг Ставницы, и леса за полями, и луга посреди лесов. Тогда по-другому жили, не то, как сейчас. Был у помещика роскошный особняк, в нем он все время и проводил. Гостей принимал, сам по гостям ездил, охоты, пиры, как у помещиков принято. Одежду ему шил еврейчик, портной из Меджибожа. Приезжал, когда звали, и прямо на месте обновку и мастерил. А когда требовалось чинить одежду, посылали за его помощником, Мойшеле. Веселый был парубок, гарный с виду, за словом в карман не лез. В Ставнице все его любили. Он не только помещику помогал, но и крестьянам латал одежонку. Брал очень мало, а часто так работал, за доброе слово.

У помещика была единственная дочь, паненка на выданье. Сама чернявая, губки алые, коса цвета воронова крыла, глаза голубые. Красотка, ничего не скажешь. Каких только женихов помещик к ней не привозил, а влюбилась она в Мойшеле. Так влюбилась, что свет ей без него стал не мил. Помещик, как про то узнал, рассерчал вне всякой меры. И орал, точно безумный, и сапогами топал:

«Не будет жида в моем доме!»

А паненка отцу говорит:

«Или с Мойшеле под венец, или головой в колодец».

Слуги все видели и слышали ну, и разнесли по Ставнице.

Помещик с помещицей перепугались – дочка у них своенравная была, ни в чем укороту не знала. Сами ее так воспитали. Погоревали, поплакали, а делать нечего. Вызвали к себе Мойшеле, поселили его не в лакейской, как обычно, а в комнатах для барских гостей. За стол с собой сажать пытались, только он ничего не ел, свою еду приносил.

Через неделю помещик пригласил его в кабинет и все рассказал.

«Раз уж так получилось, – говорит, – женись на моей дочке. Любовь важнее всего на свете».

«Никак не могу! – отказался Мойшеле. – У нас, – говорит, – у евреев не женятся иноверках».

«Знаю, знаю, – отвечает ему помещик. – Но это же пустое, простая формальность. Крестись для вида, дело ведь не в обрядах, а в том, какой Бог у тебя в сердце. А в сердце никто не заглянет. Так что верь, в кого хочешь, а крест носи только для чужих глаз. Как обвенчаетесь, я сразу составлю завещание на твое имя. Отпишу тебе и дочке все свое богатство. Мы с женой свое отжили, порадовались, теперь ваш черед».

«Нет, нет, – стоял на своем Мойшеле. – Я очень вас уважаю, и ваша дочь – замечательная девушка, но мы не пара. Уж извините».

«Ты вот что, – начал злиться помещик, не привыкший к отказам. – Посиди-ка у себя в комнате под замком и подумай хорошенько. Такое предложение раз в жизни получают. Иди, иди, сынок, и пусть твой Бог головушку тебе просветлит».

Помещики в те годы полновластно распоряжались жизнью и смертью крестьян. Никакой управы на них не было, вершили в своих владениях, что на ум придет. Мойшеле это хорошо знал, но не испугался всемогущего пана.

Прошла неделя, а он со своего не сошел. Нет, и все! Хоть озолотите, веры еврейской не оставлю и на христианке не женюсь. Кто-то из слуг донес про отказ Мойшеле паненке, и та стала чахнуть прямо на глазах. Помаялась бедолага пару дней, а потом уговорила старого камердинера, и тот ночью провел ее в комнату Мойшеле. Они объяснились, паненка вернулась к себе в покои, и утром ее нашли бездыханной.

Никто не знает, что произошло, может, от горя померла, а может, руки на себя наложила. Помещик вернулся с похорон чернее ночи, напился от горя и велел привести к себе Мойшеле.

«Из-за тебя, подлый негодяй, – крикнул ему в лицо, – моя дочь лежит в земле. Но знай, что я выполню ее желание, ты навеки будешь вместе с ней!»

Вытащил из-за пояса пистолет и выстрелил Мойшеле прямо в сердце. Той же ночью его зарыли в могиле паненки.

Помещику, разумеется, ничего не сделали. Впрочем, никто и не собирался – кому есть дело до какого-то еврейчика? Одним больше, одним меньше, кто их считает? Только портной через две недели забеспокоился, приехал в Ставницу к помещику, стал расспрашивать. Ему соврали, будто Мойшеле получил деньги за работу и ушел обратно в Меджибож. То ли людишки лихие по дороге на него напали, то ли он сам подался искать лучшую долю – кто может знать? Слуги помещика молчали, как карпы, портной вернулся Меджибож, и Мойшеле незамеченным исчез с лица земли.

Прошло три или четыре дня после смерти Мойшеле. Я, как обычно, был со стадом в поле. Денек выдался погожий, коровы мирно щипали травку, и я улегся вздремнуть под кустом. Проснулся оттого, что кто-то стоит надо мной. Открыл глаза, вижу – Исролик, чудотворец еврейский из Меджибожа.

«Вставай, – говорит, – Грицько, мне помощь твоя нужна. Пошли».

«Не могу, – отвечаю, – стадо оставить. Разбредутся коровы, собирай их потом».

«Не разбредутся, – говорит Исролик. – Пошли».

И отправились мы на кладбище. Вокруг ясный день, только народу никого, словно мы в одном мире, а люди – в другом. В общем, разрыл я могилу, она еще свежая была, земля слежаться не успела, так что легко управился. Вытащил Мойшеле, а он точно живой, с румянцем на щеках, словно его пять минут назад закопали. Взвалил я его на плечи и пошел вслед за Исроликом. И ведь ни одна живая душа по дороге не попалась: ни человека, ни кошки, ни собаки, ни птицы – никого!

Пришли в лес, вырыли яму, положили Мойшеле. Камень надгробный уже под деревьями дожидался – видимо, Исролик заранее его приготовил. Как наладили могилку, твой дед и говорит:

«За то, что ты помог похоронить праведника, Всевышний одарит тебя долголетием. Перед самой твоей смертью, Грицько, навестит тебя мой внук».

Грицько поднял выцветшие глаза на ребе Боруха и, словно проверяя, оглядел его с ног до головы.

«Он тебя описал во всех подробностях, точно видел. Предупредил, что ты начнешь расспрашивать про Мойшеле, и попросил рассказать эту историю. А до той поры никому ни слова, молчок, только раз в неделю зажигать свечу на могиле. Пока горят свечи, – сказал, – будешь жить и ты».

Грицько тяжело вздохнул и прилег на лежанку.

«Устал я жить, устал. Если бы не поручение Исролика, с радостью бы помер, только оно меня тут держало. Теперь моя совесть чиста, могу и отдохнуть. Догорела моя свеча…»

Он прикрыл глаза и отвернулся лицом к стене. Ребе Борух встал и вышел из хаты. Хасиды последовали за ним.

Жизнь в деревнях с наступлением темноты замирала, и на Ставницу уже опустилась большая тишина. Воздух посинел, запели ночные птицы, мир наполнился шорохом шагов ночных зверей. Резкий ночной воздух холодил лица. Небо на западе еще багровело, но фиолетовая тьма уже властно вступила в свои права.

– Мойше, сын Амрама, – негромко произнес ребе Борух. – Проси за свой народ там, наверху, праведник Мойше, сын Амрама.

Надгробная речь сварливой жены

– Чтоб ты стал похожим на лампу. – Женский голос, доносившийся из приоткрытой двери, был неприятно визглив. – Днем висел, ночью горел, а под утро угас!

Члены правления недоумевающе переглянулись. Они пришли познакомиться с новым раввином и услышать такое никак не ожидали.

– Желаю тебе сладкой смерти, дорогой муженек, – неслось из-за двери. – Пусть тебя переедет телега с сахаром.

– Наверное, – вполголоса произнес парнас, глава правления, – кухарка раввина поругалась с мужем. Недостойно и не к месту. Надо положить этому конец.

Он прокашлялся, подошел к двери и решительно взялся за ручку. В небольшой комнате были только двое: человек в раввинской одежде и женщина, имеющая вид жены раввина. Посторонних в комнате не было, и члены правления оцепенели, не зная, что сказать.

После долгих уговоров общине Познани удалось убедить ребе Йосефа Ландсберга занять должность раввина города. Несмотря на молодость, ребе Йосеф успел прославиться как большой знаток Учения, обладающий необычайно острым умом. За глаза его называли светочем подрастающего поколения, будущим великим законоучителем. И это были вовсе не пустые славословия. Сам ребе Йехезкель Ландау, раввин Праги, известный по названию своей знаменитой книги как «Нода бе-Йеуда», выдал за него свою любимую дочь.

Уговорив ребе Йосефа стать раввином Познани, община помимо «светоча подрастающего поколения» получала и дочь великого мудреца. Раввин будет наставлять мужчин, а его жена, дочь праведника и супруга праведника, женщин! Замечательный, удачный выбор!

– Чтоб тебя вырвало материнским молоком, – не обращая ни малейшего внимания на членов правления, продолжала дочь праведника. – Чтоб все зубы у тебя выпали и остался только один, для зубной боли!

– Простите, – наконец перебил ее парнас. – Мы бы хотели поговорить с раввином Ландсбергом.

– Пожалуйста, говорите, – любезно ответила женщина, поворачиваясь к парнасу.

Ее лицо, с тонкими чертами и печатью одухотворенности, выражало учтивость и дружелюбие. Если бы члены правления собственными ушами не слышали, как эта женщина минуту назад проклинает своего мужа, им бы и в голову не пришло, будто она способна на такое.

Парнас представился, раввин стал знакомиться с членами правления, а его жена отошла к двери.

– Присаживайтесь, располагайтесь поудобнее, – обратилась она к парнасу. – Я сейчас подам чай.

Затем она перевела взгляд на мужа, и ее лицо тут же приобрело иное выражение.

– Здоровая холера в твой больной живот, – прошипела она сквозь зубы. – Прими гостей почеловечески.

Сказать, что гости оторопели, ничего не сказать. Парнас собрался с духом и спросил:

– Скажите, а ваша жена, раббанит, действительно дочь Нода бе-Йеуда?

– Да, – абсолютно спокойным голосом ответил раввин. – Пусть вас не удивляет ее стиль выражаться, на самом деле она очень добрая и очень праведная женщина.

Подавив недоумение, гости расселись. Членам правления общины всегда есть о чем поговорить с раввином. Что же касается отношений с женой, если они устраивают мужа, кто станет вмешиваться?

Шли дни, месяцы, годы. Молва о мудрости раввина Ландсберга облетела весь еврейский мир. Его тесть, не скрывая гордости, писал ему:

«Мой любимый зять. Отвечая на твои вопросы по поводу моей последней книги, я наслаждался тем, что не должен задерживаться на подробностях и приводить ссылки. Ведь все Учение лежит перед тобой, словно скатерть на столе. И если ты обнаружишь не полностью растолкованное место из приведенных респонсов или ответов законоучителей, то с легкостью восстановишь недосказанное…»

В переписке с другими раввинами Нода бе-Йеуда не стеснялся высокопарных слов:

«Утешение моей старости, моя гордость, и мой почет – зять Йосеф Ландсберг. И по знанию Торы, и по праведным поступкам нет ему подобного в нынешнем поколении. Разбирая любой спорный вопрос, знайте: в конечном итоге закон нужно выводить согласно его мнению».

Слова мудреца быстро становились достоянием многих, и в первую очередь членов еврейской общины Познани. Увы, не раз и не два случалось, что, приходя к уважаемому раввину за советом, посетитель слышал, как ребецн честит своего мужа.

– Чтоб ты был здоров и крепок, как железо, и, как железо, не мог согнуться. Чтоб твоя душа вселилась в кошку и ее задрала собака. Чтоб…

Возмущение горожан не знало предела. Как смеет эта женщина разговаривать в подобном тоне с праведником?! Разве не должны члены общины вступиться за честь своего раввина? Даже если обидчик – его собственная жена!

Парнас и глава похоронного братства, самые уважаемые люди в еврейской Познани, не раз и не два заводили разговор эту тему с ребе Йосефом Ландсбергом. И каждый раз их мягкий, уступчивый раввин просил оставить его семью в покое, не нарушать мир в его доме. Он в состоянии самостоятельно справиться с этой задачей и не нуждается в добровольных помощниках.

Человек ко всему привыкает, и привыкает быстро. Вчера еще вечно голодные рабы в Египте возмущались тем, что им не дают достаточно соломы для изготовления кирпичей из глины. Они хотели лучше и качественней обслуживать фараона, а надсмотрщики мешали! Прошло совсем немного, и, начисто позабыв о рабстве, они уже роптали против Бога из-за нехватки мяса.

Евреи Познани привыкли к проклятиям жены раввина и перестали обращать на них внимание. Самые затейливые ругательства раввинши, не были способны заставить горожан даже повести ухом или поднять бровь.

В марте 1801-го Познань облетела горестная весть – раввин Йосеф Ландсберг вернул свою душу Создателю. Раньше срока, ведь раввины живут очень долго, существенно раньше, чем можно было предположить. Многие обвиняли в этом ребецн, столько лет отравлявшей жизнь праведнику. Вне всяких сомнений, ее проклятия послужили причиной его преждевременной смерти.

Проводить раввина в последний путь пришли все евреи Познани. Длинная процессия вытянулась по сырой от ночного дождя дороге. Ребецн шла сразу за телегой, на которой стоял гроб, и, не переставая, рыдала. Не у одного человека промелькнула мысль: не проклинай бы ты мужа, сейчас не пришлось так заливаться слезами, идя за его гробом.

Похоронное братство знало свое дело: грустная церемония прошла быстро и строго по правилам. Раввины, обступившие свежий холмик, не успели начать надгробные речи, как ребецн вышла вперед и попросила слова. Кое-кому это показалось наглостью, но отказать жене покойного невозможно, и раввинам пришлось расступиться.

– Ой, ребе Йосеф, ребе Йосеф, – начала она, с трудом подавив рыдания. – Сейчас ты отправился на Высший суд, и дела земные тебя уже не волнуют. Поэтому я могу раскрыть твою тайну, которая тяжелым камнем висела на моем сердце столько лет…

Стал накрапывать дождик, но никто не обращал на него внимания. Все придвинулись ближе к заплаканной вдове, боясь пропустить слово.

– Разве я не понимала, что мой муж настоящий мудрец? Кто, как не жена, может оценить праведность человека, жизнь которого предстает перед ней во всех мелочах? Не было в моем сердце ни злобы, ни раздражения, ни обиды. Ты сам, ребе Йосеф, приказал мне честить тебя при посторонних, унижать, оскорблять и поливать грязью. – Вдова вытащила из рукава мокрый от слез платочек и безуспешно попыталась вытереть глаза. – Не думай, будто мне это давалось легко. В доме моего отца никто никогда не повышал голос. Я специально ходила на базар, слушала торговок и запоминала их ругательства. А потом, когда к нам приходили гости, повторяла их так, словно сама сочинила.

Эти проклятия резали мне язык, точно битое стекло, ранили сердце, язвили душу. Но ведь это было твое свадебное условие, ребе Йосеф! Перед нашей помолвкой не говорили о приданом, ты просил от своей невесты только проклятий и оскорблений. Я бросилась отцу, я не понимала, как жених может требовать такого от невесты! И отец объяснил, что ты боишься попасть в западню гордыни и зазнайства. Что в отличие от большинства людей у моего жениха действительно есть от чего возгордиться и задрать нос. «Это будет твоя духовная работа, дочь моя, – сказал мне отец. – В твоих силах помочь мужу стать настоящим праведником или позволить ему упасть лицом в грязь самолюбования и бахвальства. Благословляю тебя стать достойной помощницей святого человека и успешно выполнить свою миссию». Я старалась, ребе Йосеф, видит Бог, я очень старалась. И вот моя духовная работа завершена. Покойся с миром, мой дорогой муж, пусть твоя чистая душа станет добрым ходатаем там, наверху. Проси за твою семью, за твою общину, за твой народ и за меня, твою безутешную жену.

5560–5660 (1800–1900) XIX век

Хевронское предание

Ночь не хотела уходить из Хеврона. Полосы тяжелого фиолетового воздуха долго лежали на гробнице патриархов, до самых крыш перекрывая крыши касбы – скопища кривых узких улочек. Медленно поднималось солнце, багровый свет вспыхивал в застекленных окнах богатых домов и, падая в темноту касбы, освещал плоские крыши с наваленным на ним скарбом, грязные стены, крепко запертые двери лавочек и лужи ослиной мочи на разбитой мостовой.

Абу-Зурейк не спеша обходил город. Он совершал такую прогулку каждое утро, и не только ради пищеварения, как настоятельно советовал ему целитель, а ради радости подсчета.

«И это мое, – думал Абу-Зурейк, бросая взгляд на ряд лавочек городского рынка. – И это, – проходя мимо двухэтажного дома, – и это», – укрываясь в тени рощицы оливковых деревьев на краю города.

Но главной гордостью и главным источником дохода Абу-Зурейка был родник, питающий город свежей водой. Благословенной памяти отец Абу-Зурейка выложил изрядное количество полновесных золотых динаров за право владеть этим источником – и не ошибся. Ибо не только деньги принес родник его многочисленной семье, но и власть, почет и уважение.

Слово отца, а потом его наследника, самого Абу-Зурейка, много значило в Хевроне. Потому, что он делил воду так, как ему хотелось, как представлялось правильным и закономерным. Нет, разумеется, все совершалось по шариату: сначала вода отпускалась духовенству, святым муллам, имамам и ходжам, жившим в городе, за ними благочестивым мусульманам, а в самом конце то, что останется, потомкам свиней и ослов – евреям.

Ну, не любил их Абу-Зурейк, просто на дух не переносил. И каждый раз, когда служители доносили ему, что в еврейском квартале нечем мыться, не в чем стирать и нечего пить, он радостно улыбался и приглаживал крашенную хной бороду:

– Уклоняетесь от истинной веры, ослиное потомство, вот и сидите без воды!

Многие годы он отравлял существование евреям Хеврона. А лето в Иудее жаркое, жажда мучит невыносимо, тело зудит от пота, грязная одежда нестерпимо воняет. Сколько проклятий сквозь стиснутые зубы было произнесено в адрес Абу-Зурейка и не сосчитать. Но только шепотом и лишь убедившись, что рядом нет никого.

Абу-Зурейк держал в страхе не только еврейскую общину. Мусульмане, жители Хеврона, тоже опасались его длинных рук и мстительного нрава. Никому даже в голову не приходило возмущаться или искать справедливости. Турецкий вали – правитель Хеврона – получал от него солидный бакшиш, поэтому любая жалоба могла обернуться несказанным бедствием для жалобщика.

Не бывает слез, пролитых напрасно. Пробил час, и для Абу-Зурейка; его единственная обожаемая дочь Фатима тяжело заболела. Еще утром она была весела, и щебетала точно птичка, после обеда начала жаловаться на боль в ноге, а к вечеру уже не могла встать с постели. Нога раздулась и побагровела.

Был немедленно приглашен врач, сначала местный, а потом из Иерусалима. Однако предложенное ими лечение не помогло. Нога распухла до чудовищных размеров и страшно болела. У Фатимы уже не было сил плакать, она только стонала, и служанки каждые два часа меняли простынь, промокавшую от слез. Бедняжка не могла заснуть от боли и лишь изредка проваливалась на несколько минут в тяжелое беспамятство.

Абу-Зурейк был неутешен. Он спал с лица, осунулся, поседел. В нем едва можно было узнать гордого, самоуверенного человека, ежедневно совершавшего обход улиц Хеврона. Наконец за большие деньги удалось привезти из Дамаска главного врача вилайета, административной единицы, в которую входили Иерусалим и Хеврон. Светило очень торопился, пробыл у постели Фатимы не больше получаса и поставил однозначный диагноз – немедленная ампутация.

– Ваша дочь, – объяснил он Абу-Зурейку, – одной ногой уже в могиле. И эту ногу нужно обрубить, пока она не потащила за собой все тело.

Абу-Зурейк почернел и сгорбился. Слушая объяснения светила хевронскому врачу, как проводить операцию, он повалился на оттоманку и почти лишился чувств. Привел его в себя голос одного из близких друзей, присутствовавших при вынесении диагноза.

– Послушай, Абу-Зурейк, – сказал тот. – Операцию назначили на завтра. Еще есть время спасти девочку.

– Ты шутишь? – воскликнул Абу-Зурейк.

– Вовсе нет. Но, боюсь, ты не захочешь воспользоваться моим предложением.

– Говори, говори немедленно. – Абу-Зурейк вскочил с оттоманки и принялся трясти друга за плечи.

Тот наклонился к его уху и прошептал несколько слов.

– Да ты с ума сошел! – вскричал Абу-Зурейк, от удивления отпуская друга.

– Вовсе нет. Сделай, как я тебе сказал, и Фатима выздоровеет. Испробовано и проверено в десятках случаев!

– Хорошо! – ответил побледневший, точно ограда кладбища, Абу-Зурейк. – Сделаю, как ты советуешь.

Спустя полчаса по еврейскому кварталу с быстротой молнии разнеслась весть: злобный Аман Хеврона, подлый, бесчестный негодяй и ненавистник, только что смиренно постучался в дверь дома ребецен Менухи-Рохл.

Ребецен Менуха-Рохл Слоним, дочь Дов-Бера, второго цадика любавической династии, родилась в Любавичах и с детства мечтала поселиться на Святой земле. Говорят, будто эту любовь насадили в ее сердце рассказы дедушки, Алтер-ребе. Отец, выслушивая просьбы дочери, лишь улыбался в усы и говорил:

– Еще не время, Менуха, еще не время. Побудь еще с нами.

Девочка родилась 19 кислева 5559 (1798) года, в день освобождения Алтер-ребе из Петропавловской крепости, и отец дал ей такое имя (Менуха на иврите – покой), как бы говоря, что на этом беды закончились и теперь их семью ожидает спокойствие.

Менуха-Рохл вышла замуж, родила детей, но не переставала мечтать о Святой земле. Однажды она простудилась и тяжело заболела. Ребе Дов-Бер попросил, чтобы лежащей в беспамятстве дочери прошептали: «Ты выздоровеешь и уедешь в Эрец-Исраэль». Сразу после этих слов безнадежная больная открыла глаза и попросила воды.

Спустя несколько лет ребецен Менуха-Рохл вместе со всей семьей поднялась на Святую землю и поселилась в Хевроне. Прошло совсем немного лет, как рассказы о праведнице, дочери праведника и внучке праведника, творящей чудеса, разнеслись по всем еврейским поселениям Земли Израиля. После ее благословений больные исцелялись, бездетные становились родителями многочисленных семейств, бедняки находили твердый заработок. К ребецн приходили не только евреи, но и арабы и турки. К ней то и направился Абу-Зурейк.

В приемной его встретил внук ребецн, раввин Зеев-Дов Слоним. Лицо араба шло пятнами. В его душе боролись жалость к умирающей дочери и многолетняя привычка призирать потомков свиней и ослов. Жалость взяла верх.

– Я… – Абу-Зурейк никак не мог выговорить это слово, – я… я умоляю. Да, умоляю, попроси свою бабушку. Пусть она помолится за мою умирающую дочь. За Фатиму.

– А что с ней? – вежливо осведомился раввин.

И Абу-Зурейк пересказал печальную историю болезни своей единственной любимой дочери.

– Подождите здесь, – сказал раввин, указывая рукой на скамейку. – Я все передам бабушке.

Ребецн Менуха-Рохл выслушала внука, и легкая улыбка скользнула по ее губам.

– Долго же он собирался, – тихо произнесла она.

Затем задумалась на несколько минут.

– Передай ему от моего имени, – наконец сказала ребецн. – Если он поклянется, что больше никогда не причинит зла ни одному еврею и будет щедро снабжать водой наш квартал, его Фатима полностью выздоровеет.

Выслушав приговор, Абу-Зурейк приложил руку к сердцу и воскликнул:

– Клянусь выполнять полностью все, что велит ребецн.

Домой он спешил со смешанными чувствами. С одной стороны, Абу-Зурейк был абсолютно уверен, что слова еврейской праведницы сбудутся. А с другой… она ведь тоже потомок ослов и свиней…

Абу-Зурейк оборвал сам себя на полуслове и, как мальчишка, взбежал по ступенькам своего особняка.

– Ну, – спросил он служанку и по ее счастливой улыбке сразу понял, что не напрасно поверил ребецн.

– Фатима заснула. Как до болезни. Просто заснула, и все.

К утру обнаружились первые признаки начала выздоровления: опухшая нога перестала пылать. Врач осмотрел больную, развел руками и воскликнул:

– Чудо! Все в руках Аллаха – и болезнь, и ее исцеление!

– Знаю я, в чьих оно руках, – буркнул Абу-Зурейк.

Через несколько дней опухоль полностью сошла на нет, а спустя две недели Фатима смогла, опираясь на руку отца, прогуляться по садику.

С тех пор не было у евреев Хеврона большего заступника, чем бывший ненавистник. А вода поступала в еврейский квартал в избытке и без перебоев.

Могила «бабушки Менухи-Рохл» сохранилась до сих пор. Каждый год ее посещают тысячи евреев и молят Всевышнего о милосердии в заслугу праведности ребецн Слоним. Говорят, будто каждый день есть минута, в которую все произнесенные на могиле просьбы обязательно исполняются. Жаль, что никто не может указать, когда именно она наступает.

Сколько стоит слово

Пыльная, багровая луна светила через зарешеченное окошко. Шая, раскачиваясь, сидел на нарах. Жить не хотелось. Не хотелось ни есть, ни пить, ни даже спать. Желания, столько лет управлявшие его жизнью, разом закончились.

– Вот ты послушай, послушай, – нудил сосед по камере.

Он ожидал приговора, скорее всего смертного, и от волнения говорил не останавливаясь, словно пытаясь высказать все слова, отведенные ему до конца дней.

Даже когда Шая засыпал, он слышал сквозь сон неумолчное бормотание соседа:

– Самая тяжелая смерть на костре. Это понятно, тут не поспоришь. Да и на виселице тоже придется помучиться, сразу не помрешь, две-три минуты всего, а ведь вечностью покажутся. Говорят, легче всего, когда голову отрубают. Тоже неправда. Есть у меня дружок, палач в Кракове. Головы ловко сносит, фьюить – и покатилась. Бывало, за месяц больше срубал, чем у иного кузнеца выходило лошадей подковать. Народишко у нас в Польше разбойный, гнилой народишко, сколько его ни учи, а все мало. Вот и работы палачу невпроворот. Ты спишь что ль, а?

– Нет, не сплю, – ответил Шая, стараясь пропустить мимо ушей слова сокамерника.

Но получалось плохо: картины казней точно живые вставали перед мысленным взором. И самым ужасным было то, что одна из таких картин в скором будущем может стать сценой Шаиной жизни. Последней сценой.

– Брешут, все брешут насчет легкой смерти. Дружок мой головы отрубленные в корзину бросает из прутьев ивовых. Так они там еще пару минут живут, мучаются невыносимо и от муки этой прутья зубами грызут. Делать-то больше уже ничего не могут – ни кричать, ни плакать. Раз в три-четыре месяца корзину менять приходится: дно и стенки до дыр прогрызены.

Шая повалился боком на кровать и закрыл уши руками. Сжал изо всех сил так, чтобы ни один звук больше не проник вовнутрь. Сердце заколотилось быстро, словно он карабкался на высокую гору, а в голове поднялся свист, поначалу тихий, но усиливающийся с каждой секундой. Шая слушал его с немым удивлением, потому, что свистело не в ушах, а в самой середине головы. Свист нарастал, усиливался, а потом грянул, точно гром. Перед плотно закрытыми глазами вспыхнул ослепительный свет, и поднялась, полетела душа Шаи, оставив на тюремной койке уже не нужное ей тело.

Сокамерник спохватился, когда рука Шаи безвольно повалилась вниз, звучно ударившись о ножку кровати. Он потряс его за плечо, заглянул в остановившиеся глаза и бросился барабанить в дверь.

Всего год назад Шая слыл одним из столпов еврейской общины Дубно. Торговал зерном, телеги с плотно уложенными мешками под охраной бдительных возчиков пересекали из конца в конец королевство Польское. И в Австрийскую империю отправлял Шая свои обозы, и в Российскую, до самой Кубани. В синагоге он сидел у восточной стены, рядом с раввином, а к Торе его вызывали всегда третьим, самым почетным вызовом.

Синагога, куда ходил Шая, принадлежала хасидам ребе Боруха из Меджибожа, внуку самого Бааль-Шем-Това. Молились тут истово, упор делали на растворение в молитве, эмоциональное единение со Всевышним. Хасиды плакали, смеялись, содрогались всем телом, каждый отдавал себя так, как мог, как умел. Умственный путь, предлагаемый цадиком из Лиозно, ребе Шнеуром-Залманом, в ней не привечали. Он слишком напоминал дорогу лытваков из Вильно и Шклова. Нет, до прямого осуждения не доходило, просто делали вид, будто ни ребе Шнеура-Залмана, ни его учения в мире не существует.

Шая возмущала такая холодность. Не раз и не два он напоминал хасидам, что ребе Борух неодобрительно относится к лиозновцам и что их путь ведет не в Меджибож, к Бааль-Шем-Тову, а в Вильно, к Гаону Элиягу. Это явное искажение основ хасидизма, и бороться с ним нужно открыто и непримиримо.

Увы, его мало кто поддерживал, ведь истина в нашем мире лжи всегда известна немногим. Шая разводил руками, тяжело вздыхал, сокрушался и ел потихоньку свое сердце. Дальше этого не шло, раввин синагоги и большинство хасидов были не готовы к решительным действиям. Оставалось рассчитывать, что время сделает свое дело – и понятное только одному Шае станет достоянием многих.

В один из дней по городу разнесся слух, что в Дубно приезжает цадик из Лиозно, ребе Шнеур-Залман. К величайшему удивлению Шаи, все начали готовиться к торжественной встрече.

– Как же так? – недоуменно спросил он раввина.

– Ребе Шнеур-Залман – большой знаток Торы, ученик Великого Магида, явный праведник, – ответил раввин. – Да, мы не согласны с его путем в духовности, да, наш ребе Борух с ним в натянутых отношениях, но! – Тут раввин многозначительно поднял вверх указательный палец, и Шая невольно перевел на него взгляд. – Нам с тобой, реб Шая, никогда не понять отношений между цадиками. Это дело не нашего полета, не нашего понимания. В Дубно приезжает святой человек, и мы обязаны встретить его с почетом и уважением.

С почетом и уважением! От этих слов все внутри Шаи перевернулось. Эх, слышал бы их ребе Борух! Впрочем, чего ждать от непоследовательных и половинчатых людей?! Идти до конца за правдой, самоотверженно стоять за истину не всякому дано. Да, не всякому!

Шая приосанился, но тут же мысленно дал себе по рукам:

– Ишь, хвост распустил! Вспомни о смирении и умерь гордыню.

Шая опустил плечи и стал думать, как поступить. Если этот ребе, похожий своими замашками на лытвака, приедет в Дубно, он не сможет не прийти на встречу. Начнутся разговоры да пересуды, мол, публично выказал неуважение цадику. Всем не объяснишь, каждому не растолкуешь. А явиться и стоять посреди толпы восхищенных идиотов означало пойти против собственной совести, против своего «я».

Оставалось одно – бежать. Куда? – не вопрос, разумеется в Меджибож. Провести шабес с настоящим праведником, вдохнуть райский аромат подлинной святости.

Сказано – сделано. И за день до приезда ребе Шнеура-Залмана в Дубно Шая отправился к ребе Боруху. Дом ребе Боруха больше походил на дворец, чем на жилище цадика, в нем работали около сотни слуг и поваров, готовящих изысканные блюда для ребе и кормящие тысячи посетителей. По делам или на прогулку ребе выезжал, точно король, в золоченой карете, сопровождаемый собственным шутом, Гершеле Острополером.

Несмотря на видимое благополучие, ребе Борухом часто овладевали приступы глубочайшего уныния. Даже блистательный Гершеле не мог развеять его тоску. Ребе Борух никогда не рассказывал о подлинных причинах своей меланхолии. Хасиды утверждали, будто в него вселилась часть души царя Шауля, но вероятнее всего, что ребе Борух, возносившийся мыслями в самые высокие миры, видел горькую судьбу потомков своих хасидов и евреев Украины[5].

Не успел Шая переступить порог дома ребе, как к нему подлетел шут Гершеле.

– И что это ты, дяденька, к нам зачастил? – спросил он, фамильярно ухватив Шаю за рукав. – Вроде не новомесячье и не праздник, да и был ты у нас совсем недавно. Давай выкладывай.

– Хасид хочет увидеть своего ребе, – ответил Шая. – Что же в этом удивительного?

Разумеется, он не собирался говорить Гершеле ни одного лишнего слова. Шут был совсем не так прост, как могло показаться со стороны. Шая приезжал Меджибож не первый год и сам видел, как в отсутствие ребе Боруха Гершеле усаживался в его кресло, больше походившее на трон, надевал его шапку и благословлял посетителей. Многие были уверены, что перед ними сам ребе Борух, внук Бааль-Шем-Това. Возможно, из-за этого, а может, по какой другой причине благословения, щедро раздаваемые шутом Острополером, всегда сбывались.

– Удивительного? – усмехнулся Гершеле. Нехорошо усмехнулся, ох, нехорошо. – Ладно, пойдем, искатель приключений, ребе велел мне привести тебя сразу, как появишься.

Сердце Шаи ухнуло вниз. Ребе его ждал, ребе хочет немедленно говорить с ним. Такого еще не было ни разу за все годы поездок в Меджибож. Тут одно из двух: либо он, Шая, сильно отличился, либо сильно провинился. И второе куда возможней первого, иначе бы Гершеле не улыбался столь глумливо и не говорил бы так задиристо. Ой-вей!

– Мир тебе, – ответил ребе Борух на приветствие хасида, но руки не подал.

И от этого сердца Шаи ухнуло еще ниже.

– Зачем пожаловал? – мрачно спросил ребе.

– Сбежал от лытвака, – ответил Шая.

Лытваком он назвал ребе Шнеур-Залман потому, что тот в отличие от евреев – уроженцев Украины, Польши и Белоруссии изъяснялся на «литовском» диалекте идише. Если честно, это бесило! Бааль-Шем-Тов говорил на нормальном идиш, и Магид, и ребе Борух, и ребе Лейви-Ицхок из Бердичева, и ребе Элимелех из Лиженска, и ребе Зуся из Аниполи, и вообще все вокруг говорили по-человечески, кроме одного этого Залманке, выражавшегося так, что уши вянут.

– От какого еще лытвака? – продолжил расспросы ребе Борух. – Лытваков вокруг пруд пруди.

Шая не хотел даже упоминать неприятное ему имя и поэтому постарался выйти из положения.

– Ну, к нам в Дубно приехал с визитом известный лытвак, вот я и сбежал.

– Что, – удивился ребе Борух. – Виленский Гаон приехал в Дубно?

– Да нет! – воскликнул Шая. – Какой еще Гаон! Залманке из Лиозно!

– Ребе Шнеур-Залман? – переспросил цадик.

– Он самый. Не хочу я его ни видеть, ни слышать! А останься в Дубно, был бы принужден.

Ребе Борух нахмурился.

– Дело еще хуже, чем я предполагал, – произнес он, опер голову о руки и погрузился в глубокое размышление.

Шая задрожал, точно заяц. Ничем хорошим такое мрачное раздумье закончиться не могло. Но ведь он не сделал ничего дурного, скорее наоборот – проявил себя как верный, по настоящему преданный хасид! За что же ребе рассердился?

– За унижение праведника, – поднял ребе Борух голову. – Небеса вынесли суровый приговор. У тебя отобрали долю в будущем мире, а дни в этом мире уже сочтены. Мало того, за пренебрежение и насмешку ты не удостоишься быть похороненным по-еврейски и будешь закопан рядом с иноверцами.

– Ребе! – вскричал Шая. – Ребе сделайте что-нибудь! Отмените приговор, ребе!

– Не могу, – мрачно ответил цадик. – Пытался, но не могу. Мчись обратно в Дубно, проси ребе Шнеур-Залмана. Только он может тебя спасти.

Как Шая провел ту субботу, лучше не говорить. За окнами синагоги сияло яркое солнце, а у него в глазах стояла тьма такая, что с трудом удавалось разбирать буквы в молитвеннике. Хорошо еще, что большую часть молитв он знал наизусть.

Как только синие ночные тени навалились на Меджибож, Шая помчался в Дубно. Пробиться к ребе Шнеур-Залману оказалось совсем не простым делом, но он пробился. Тот выслушал его покаянную речь, подобно ребе Боруху, опер голову о руки и погрузился в глубокое размышление.

Шая стоял, смотрел на праведника и проклинал себя на все лады. Что дернуло его вести столь идиотским образом? Гордыня и больше ничего! Да еще, пожалуй, длинный язык. Пора бы в его годы научиться взвешивать слова, а не без разбору выбрасывать их изо рта, подобно шелухе от семечек.

– Этот мир ты потерял безвозвратно, – произнес цадик, подняв голову. – Будущий я беру на себя, а упокоение на еврейском кладбище зависит от твоих поступков. Увы, сделать больше не в моих силах.

Шая расплакался, точно маленький ребенок, и пошел домой. С того самого дня беды ринулись за ним вдогонку, словно стая волков. Сначала уехали в дальние края дети, затем скончалась в одночасье жена, пошла прахом торговля, за долги ушли с торгов дом и все имущество. Община из милосердия дала бывшему богачу несложную работу, заверять официальные документы, и большую часть дня он сидел в синагоге над святыми книгами. То, что Шая всю жизнь откладывал «на потом», теперь стало главным его занятием.

В один из дней в синагогу зашел незнакомый ему еврей, спросил, где тут человек, заверяющий документы, и положил перед Шаей некую бумагу. Шая был погружен в разбор сложного талмудического спора, поэтому не вник достаточно глубоко в смысл этого документа. Он показался ему совершенно нормальным, и, быстро поставив подпись и печать, Шая вернулся к учебе.

Прошло несколько месяцев, и Шаю арестовали. Этот еврей оказался замешанным в попытке государственного переворота. Роль в заговоре была ничтожной, его использовали как курьера, но рассвирепевшим властям этого было вполне достаточно. Шаю сначала обвинили в пособничестве, а потом, исходя из каких-то неведомых соображений, объявили полноценным заговорщиком. Все его попытки объяснить, что он подписал эту бумагу без всякого тайного умысла, с негодованием отвергались. Дело рассматривалось особой комиссией при личном участии короля Польши, а Шая пока сидел и сидел.

И вот все кончилось. По просьбе общины тело передали похоронному братству, и те после совершения необходимых обрядов похоронили бывшего богача на еврейском кладбище.

На следующий день после похорон в Дубно прибыл специальный посланник из Варшавы с приказом. Особая комиссия признала Шаю виновным в попытке государственного переворота, и король подписал указ о смертной казни преступника через отсечение головы.

– Умер? Похоронили? Не верю! – вскричал посланник, узнав о смерти Шаи. – Знаем мы эти еврейские штучки. Гроб пуст, или в нем лежит другой покойник, а преступник гуляет на свободе. Раскопать могилу!

На опознание вместе с посланником прибыл начальник тюремной стражи, лично знавший Шаю.

– Да, это он, – сказал тюремщик, заглянув в раскрытый гроб. – Никаких сомнений.

– По правилам его надо перенести на тюремное кладбище и похоронить рядом с казненными преступниками, – сказал посланник.

– Да охота вам с этим возиться, – возразил начальник. – Пускай уже лежит, где положили. Время обеденное, приглашаю вас разделить мою скромную трапезу.

– Ладно, – махнул рукой посланник. – Закапывайте!

Могилу Шаи еще многие годы показывали в Дубно. Могилу человека, умершего из-за необдуманных слов.

Грязные сапоги

Осенний дождь сначала прибил пыль, потом омыл почерневшие от летнего жара крыши, смочил деревья, напоил поля и огороды. Чуткая сумрачная тишина крепко обняла Тетиев. А дождик продолжал накрапывать, мелкий, но упорный и непрестанный. Через день под ногами стало мокро и скользко. Колеса подвод наматывали грузные полосы жирной украинской грязи.

Переход с летней жары на осеннюю морось всегда мучителен. Тяжело расставаться с теплом и солнцем, да делать нечего, так устроена жизнь. Евреи Тетиева начали готовиться к зиме. Скоро землю скует мороз, застынут реки, и до самой весны все вокруг, точно субботней скатертью накроет белый снег. Надо позаботиться о поленницах, проконопатить окна, надежно запрятать в клети сено для коровы или козы. В самый разгар работы в Тетиев пришла весть: к нам едет Ружинский ребе!

Приезд праведника – большое событие для местечка. Где цадик – там Шхина, Божественное присутствие, а значит, и браха, благословение. Больные излечатся, бездетные забеременеют, наладятся денежные дела, засидевшиеся девушки найдут достойных женихов. А уж тот, в чьем доме остановится праведник – о! – его награда будет больше всех.

Не час, и не два, и не три длилось заседание совета еврейской общины Тетиева. Быстро решили, в какой синагоге будет выступать ребе Исроэль, откуда взять деньги для торжественной трапезы после выступления, кто будет распоряжаться приготовлением еды, а кто проследит за расстановкой столов и скамеек. О самом же главном спорили до хрипоты три тетиевских богача, спорили и никак не могли решить, кому достанется честь принимать цадика у себя в доме.

Дождь, казалось, подслушивал и лил горькие слезы прямо на оконные стекла. Больше всего Всевышний любит мир и согласие между евреями, а какой уж тут мир, чуть не до драки дошел спор, до позорной драки, словно между пьяными крестьянами в шинке. Но в конце концов все же договорились, и реб Сендер побежал возвестить домашним о выпавшей на их долю удаче.

Ребе приехал. Это невозможно ни передать словами, ни живописать пером и красками. Движения души не укладываются в скудные форматы материальности. После торжественной встречи ребе вошел в дом реб Сендера и тут же начал прием посетителей. Практически у каждого еврея есть о чем попросить и на что пожаловаться, особенно когда знаешь, что каждое слово, сказанное цадику, сразу попадает на небо.

Прием длился до глубокой ночи. Посетители сначала толпились на крыльце, затем заняли прихожую и потихоньку разместились во всех смежных комнатах перед кабинетом, где находился ребе. В ужасе и страхе метался по дому реб Сендер, бессильно наблюдая, как грязь чернила роскошные ковры, а мокрые штаны пачкали обшивку стульев и диванов.

– Евреи, имейте совесть, вытирайте ноги! – тщетно взывал он.

Евреи, разумеется, пытались сбить грязь с сапог и бахил, да только куда там! В такую слякоть разве можно толком очистить обувь?!

К полуночи служка ребе Исроэля выгнал оставшихся посетителей улицу.

– Хватит! – грозно рычал он, бесцеремонно хватая за рукава не желавших уходить посетителей. – Ребе тоже нужно спать, и есть, и Тору учить! Завтра приходите, завтра.

Когда последний из гостей покинул дом реб Сендера, тот еще раз прошелся по комнатам и окончательно пал духом. Конечно, завтра с утра он поставит на уборку всю прислугу, да еще пригласит дополнительных людей, но вернуть ковры и обивку мебели к прежнему состоянию уже не удастся. Он, реб Сендер замер на месте от пронзившей его мысли. Да ведь ребе Исроэль пробудет в его дом еще целый день, и это значит, что и завтра на крыльце, в прихожей и во всех комнатах будут толпиться евреи, пришедшие за благословением к праведнику. А ведь их не выгонишь, не скажешь – не приходите или зайдете в другой раз! Он сам напросился, сам кричал и спорил до хрипоты, отстаивая право принимать цадика, и вот, пожалуйста, угодил в ловушку.

Реб Сендер еще стоял, подобно жене Лота, в остолбенении на затертом до черноты ковре, когда кто-то дернул его за плечо.

– Ребе хочет с тобой поговорить, – сказал служка вполне нормальным тоном. – Он ждет тебя в кабинете.

«Ого, – подумал реб Сендер, – вот это да! Не я вымаливаю у ребе аудиенцию, а он сам хочет со мной поговорить, да еще ждет, вы слышите – ждет! – меня в кабинете. Ах, как жаль, что этого не слышат члены совета общины, в особенности ее глава, заносчивый парнас а-хойдеш!»

– Садись, Сендер, – усталым голосом произнес ребе. Он сидел в кресле, откинувшись на спинку, под глазами набрякли мешки, а лицо вытянулось.

«Еще бы, – подумал реб Сендер, – десять часов даже простых разговоров с евреями не всякий выдержит, а уж…»

– Я расскажу тебе одну историю, – начал ребе. – Произошла она с евреем, которого тоже звали Сендер. Только был он не такой богач, как ты. – Ребе обвел взглядом роскошную обстановку кабинета. – Еле концы с концами сводил. И вот однажды все концы кончились, есть в доме стало нечего. Тут ему жена и говорит, завтра в соседнем селе большая ярмарка, отправляйся туда, поищи хоть какую-нибудь работу. Даст Бог, принесешь еды домой. Утром Сендер ни свет ни заря отправился на ярмарку. Бродил по ней до полудня, предлагал, просил, да все без толку. Никто его не нанял. Как солнце через зенит перевалило, забился он в какой-то закуток между лавками и вознес горячую молитву Всевышнему. Не успел закончить, как открывается дверь, которую он из-за возбуждения даже не заметил, выходит еврей и говорит:

«Я случайно оказался в подсобном помещении и услышал твою молитву. А раз Всевышний меня сюда направил, значит, я должен тебе помочь. Дела у меня сегодня идут очень хорошо, вот тебе три рубля, пусти их в оборот. Торг сегодня славный, расторгуешься».

Сендер так и поступил, и к концу дня у него было уже шесть рублей. Вернулся он к щедрому хозяину лавки и хотел вернуть подарок. А тот наотрез отказался: «Я тебе помог, а мне Всевышний сторицей воздал. Купи еды на неделю, отвези домой». Сендер ему отвечает, что, мол, он пешком пришел, а до местечка далеко, на себе не дотащить. Он деньги домой отнесет, а еду уже завтра купит. «Да ты не стесняйся, – говорит хозяин лавки, – бери мою лошадь и телегу. Через неделю вернешься на ярмарку – отдашь».

Ну, наш Сендер накупил еды от души и погнал скорей домой. А тем временем погода испортилась, дождь зарядил, проливной, как сейчас в Тетиеве. Лошадь не заметила колдобину, упала в яму, телега опрокинулась, и еда полетала в грязь.

Сендер тоже бултыхнулся, вылез из лужи весь мокрый и давай лошадь вытаскивать. Ее вытянул, а телегу никак. В луже мука плавает, пряники для детей, крупа, гречка. Горькая обида накатила на Сендера, и, стоя в луже, взмолился он Всевышнему и заплакал от своей незадачливости. И так ушел в молитву Сендер, что не заметил, как рядом остановился богатый экипаж, окошко опустилось, и человек, сидевший внутри, услышал просьбы и жалобы Сендера.

Человек отдал приказ, с запяток спрыгнул форейтор, а кучер, проклиная про себя блажь хозяина, тоже спустился в дорожную грязь и принялся толкать телегу. Обрадованный Сендер присоединился к ним, но вытащить телегу удалось лишь после того, как сам владелец экипажа пришел на помощь. Его хромовые сапоги перепачкались грязью до середины голенищ, но он словно не заметил этого.

«Послушайте, любезнейший, – сказал он Сендеру, – ваша молитва совершенно случайно донеслась до моих ушей, и коль скоро Всевышний так устроил, моя обязанность вам помочь. Только что я завершил очень удачную сделку и с радостью подарю вам шестьдесят рублей».

Сендер даже рот раскрыл от удивления. Он, конечно, слышал, что на свете существуют столь огромные суммы, но держать в руках столько денег ему никогда не доводилось.

«Берите, берите, – сказал богач, доставая монеты. – Это будет моя цдака, благотворительность. Пусть она поможет вам встать на ноги».

Вот, собственно, и все. – Ребе устало прикрыл глаза и замолк.

Реб Сендер также почтительно молчал. Он не понимал, для чего была рассказана эта история, но мысли праведника – не наши мысли, и если он потратил так много времени на то, чтобы поведать эту историю, значит, в ней, несомненно, кроется какой-то важный для Сендера смысл. Но какой?!

– Да, – ребе Исроэль открыл глаза и взглянул на собеседника, – ты, наверное, никак в толк не возьмешь, для чего тебе знать обо все этих приключениях?

Сендер согласно кивнул.

– Богач прожил еще много лет, пережил и жену и детей. Уже в старости он полностью разорился и закончил свои дни в богадельне. За его гробом шли только кладбищенский сторож, служка из богадельни и несколько нищих, рассчитывавших милостыню. После того, как могилу засыпали, душа бывшего богача полетела на суд.

Приговор ожидался тяжелый, ведь в погоне за деньгами богачи, даже соблюдающие заповеди, иногда забывают о справедливости, милосердии и даже чести. Вот и у нашего богача тоже нашлись проступки, за которые полагалось суровое наказание. Весы, на чашки которых ангелы складывали заслуги добрых дел и прегрешений, сильно кренились под тяжестью грехов.

Богач уже трепетал от ужаса, как вдруг появился ангел и бросил на чашу добрых дел шестьдесят рублей, подаренных Сендеру. Положение стало выправляться, и тогда тот же ангел водрузил на чашку заслугу личного вытаскивания телеги.

Весы почти пришли в равновесие, но все же сторона проступков еще перевешивала. Тогда ангел извлек хромовые сапоги, перепачканные грязью почти до середины голенищ, и швырнул на весы. Чашка с добрыми делами резко пошла вниз.

Ребе замолк и остро глянул на собеседника. Тот облегченно перевел дух – намек был более чем ясен.

– Ребе, – спросил реб Сендер, – а что стало с бедняком, с моим тезкой? Как он прожил свою жизнь?

– С бедняком? – переспросил ребе Исроэль. – С ним все закончилось благополучно. На шестьдесят рублей он купил лошадей, подводы и занялся извозом. Ничего особенного с ним больше не происходило, и до конца своих дней он повторял следующее присловье:

«Пока со мной не случилось чудо, я думал только о Боге. А после начал думать только о себе».

Реб Сендер недоуменно воззрился на ребе Исроэля.

Тот едва заметно улыбнулся:

– Да-да, ты удивлен. – Но Сендер на то и рассчитывал. И после того, как собеседники выпучивали глаза, объяснял: – До чуда я не сомневался в том, что я, Сендер, существую, а вот в том, есть ли Бог, был не совсем уверен. Поэтому и размышлял постоянно о Нем и Его присутствии или отсутствии в мире. После чуда я поверил полной верой, что Всевышний правит миром, а вот для чего Он поместил в него меня, Сендера, и какую работу я должен выполнить, не дает мне спать по ночам.

Король Лимны

Элимелеху приснился страшный сон. Разбойники окружают его обоз, рубят топорами возниц, никого не жалея, его самого хватают, ведут к атаману. Деньги, рычит атаман, давай деньги. У Элимелеха уже все отобрали, но атаман не унимается, грозит пыткой, муками. Элимелех выворачивает карманы, мол пусто, его сбивают ударом по голове на землю, двое хватают за руки, а третий, уперев колено в грудь, выкалывает глаза, просовывает конский волос и начинает изнутри пилить переносицу. О, Боже!

Элимелех поднялся из постели, омыл руки и долго стоял у окна, прижимая лоб к холодному стеклу. Переносица ныла, а привидевшееся выпукло и четко стояло перед мысленным взором, не желая уходить. Элимелех ушел в свой кабинет, зажег лампу и до рассвета читал псалмы, пытаясь успокоиться.

Для чего Всевышний посылает человеку такой сон, что хочет сказать, на что намекнуть? Это не было простое наваждение, обыкновенный ночной морок, навеянный плохой едой или дурным вечерним настроением. Сон был слишком ярким, запомнился целиком, в самых мельчайших деталях. Стоило прикрыть глаза – и харя атамана, со зверино оскаленным ртом, тут же вставала перед глазами. И переносица ныла не переставая, словно и в самом деле кто-то пытался пилить ее изнутри. О, Боже!

В Лимне, селе в ста верстах от Львова, Элимелеха называли сокращенно Мелех, то есть король. Он и в самом деле чувствовал себя королем, единоличным владельцем крупного торгового дела, большого дома на центральной улице, роскошного выезда. Не один барчук из соседних поместий с завистью оглядывал ухоженных, лоснящихся коней, запряженных в покрытую блестящим лаком коляску, на которой Мелех выезжал вместе с женой и двумя дочерьми.

Шли годы, и с годами дела шли все лучше и лучше. Мелех не боялся надвигающейся старости, вернее, он просто не замечал ее приближения. В его жизни ничего не менялось, память была по-прежнему цепкой, зрение острым, ну, разве что ходить стало тяжелее. Он уже не бегал вприпрыжку, как в давешние годы, а вышагивал степенно и чинно, что, впрочем, и подобает солидному купцу.

Своих дочерей, Гони и Риву, он удачно выдал замуж за хороших парней, детей состоятельных родителей. И приданое положил за ними более чем щедрое. Чуть не все состояние Мелеха ушло на это приданое. А для чего пожилому человеку деньги? Пусть они лягут в фундамент счастья дочерей, их детей, его, Мелеха, внуков.

И хоть от одних и тех же родителей были сестры, а получились совсем разные. Всевышний одарил Гони разумом, а Риву наградил сердцем. И счастливы поэтому они были по-разному. Внуки росли, внучки хорошели, не за горами виднелись их свадьбы, а Мелех по-прежнему занимался торговыми делами и попрежнему богател. И вот этот сон, посреди спокойного благополучия! К чему, для чего, за что?

Когда окончательно рассвело, Мелех постарался выкинуть из головы дурные мысли. Чему быть, того не миновать. Зачем тревожиться о бедах, которые еще не наступили? Доберемся до реки – подумаем о броде.

С той ночи, с того сна, покатилось, полетело вверх тормашками благополучие и покой короля Лимны. Сначала умерла жена. Внезапно, посреди завтрака. Вдруг замерла, с чашкой в руках, словно подавившись, окинула Мелеха удивленным взглядом и повалилась лицом в салат.

Несколько недель после похорон Мелех ходил сам не свой. Хупу им поставили, когда ему было шестнадцать, а ей чуть меньше. Сорок лет вместе, каждый день, каждую ночь. Он уже и помыслить себя не мог отдельно, без жены. Ее постоянное, неизменное, тесное присутствие казалось таким же естественным и необходимым как дыхание или небо над головой. И вот ее не стало…

За что? Чем провинилась перед Всевышним эта женщина, чем так разгневала Судью Праведного, что Он отрезал ее от жизни одним быстрым движением, словно кончик огурца? Кто может дать ответ? И существует ли он вообще?

Привыкнуть к этому, поменять шкуру, походку и способ совместно обдумывать все решения казалось невозможным. Но за первый месяц одиночества Мелех приловчился и спустя два полностью вернулся к жизни. Калечной, убогой, но все-таки жизни.

Беда не приходит одна. Смерть жены открыла дверь, и несчастья, словно зеленые навозные мухи, ворвались в дом короля. Пожары, кражи, подставы, обманы, разбойные нападения потянулись сплошной вереницей. Не прошло и года, как в одно ненастное утро Мелех понял, что полностью разорен. От былого богатства не осталось ничего: товары, склады, дом, утварь, даже драгоценности покойной жены – все, все унесло потоком бедствий.

За свою долгую деловую жизнь Мелех не раз бывал на грани разорения и два раза даже переступал его черту, но всякий раз возвращался. С его опытом, сметкой и, главное, связями это было трудно, но вполне реально. И хотя сейчас дело зашло дальше, чем когда-либо, Мелех не утратил присутствия духа, а только с большей тщательностью принялся озираться по сторонам в поисках спасительной сделки.

И был с ним Бог, пришла возможность, жирная, точно наваристый чолнт. Осталось лишь добыть восемьсот червонцев и закрутить в обратную сторону колесо удачи. Мелех не сомневался, что быстро добудет нужную сумму, и был страшно удивлен, когда бывшие партнеры, старые друзья и хорошие знакомые под разными предлогами отказались ссудить его деньгами. Он никак не мог взять в толк, что происходит, пока один из приятелей, видимо пожалев состарившегося короля, выложил все как есть:

– Дряхлый ты конь, кто на тебя поставит? Отбегал ты свое, пора на отдых.

Мелех ничего не понял. Он чувствовал себя точно так же, как десять, двадцать, тридцать лет назад: полным сил и куража. Но приятель не согласился:

– К зеркалу, к зеркалу подойди.

По привычке религиозных евреев Мелех действительно избегал смотреться в зеркало. Не мужское это занятие – себя изучать, оно больше пристало невестам на выданье да молодящимся вдовам. Но на сей раз он решил последовать совету приятеля. У Мелех было маленькое круглое зеркальце из полированного металла, которое он использовал для проверки накладывания головного тфиллина.

Из глубины холодной блестящей поверхности на него глянул седой старик.

«Неужели этот морщинистый дед – я?» – с удивлением подумал Мелех. Его представление о себе никак не вязалось с тем, что показало зеркало. Постояв еще несколько минут, он понял, почему никто не дает ему денег. Старик из зеркала мог помереть в любую минуту, протянуть ноги от боли и безысходности, начертанных на его лице.

И тогда он пошел к дочерям. Мелех намеренно не хотел их тревожить, ведь у каждой были большие семьи, и дел невпроворот. Дочери растили его внуков, продолжение Мелеха на этой суетливой земле, и отрывать от них по кусочку он ни за что не хотел. Однако деваться было некуда.

О, лучше бы он воздержался этого шага. Лучше бы до смерти заблуждался, думая, что уж кто-кто, а дети его всегда поддержат. Увы, ни Гони, ни Рива не дали ему ни гроша. Гони выложила весь список расходов и доходов, доказав, что она сама еле сводит концы с концами. А Рива со слезами на глазах объявила любимому папочке, что денег нет. Нет, и все.

Да, он понял, да, он согласился поискать другой выход, да, разумеется, деньгами распоряжаются мужья и говорить надо с ними, но, вернувшись в каморку, где теперь жил, и усевшись за пустой, голодный стол, он заплакал, прижимая пальцами саднящую переносицу.

На следующий день группа хасидов отправлялась в Садигуру, к ребе Исроэлю, Ружинеру. Еще год назад Мелех нанимал балагулу с большой телегой, запряженной двумя битюгами, усаживал в нее десяток хасидов, а сам гордо возглавлял процессию, развалившись в своей крытой лаком коляске. Теперь же его взяли из милости по старой памяти, потому что заплатить за проезд он не мог.

– Значит, никто в тебя уже не верит, – подвел итог Ружинер, выслушав прерываемый горестными вздохами рассказ бывшего короля Лимны. – Ладно, ладно. Я дам тебе письмо для моих хасидов во Львове. Они помогут. И вот еще что, как только вернешься в Лимну, немедленно отыщи богобоязненную, добродетельную вдову и женись. Плохо человеку быть одному.

– Ребе, кому я нужен, старик без гроша за душой?

– А вот это уже не твои расчеты. Ты делай то, что тебе полагается делать, а не решай за Того, Кто устраивает браки.

И было, хасиды в три дня собрали пятьсот червонцев, а габай центральной синагоги Лимны, услышав, что Мелех хочет жениться, тут же предложил достойную женщину. Дальше все как-то само собой сложилось, спустя две недели Мелех был уже женатым человеком. Он перебрался в скромный, но уютный домик жены, она вручила ему свои сбережения, триста червонцев, и пошло, затрещало, двинулось в обратную сторону колесо фортуны.

Не прошло и полгода, как Мелех выкупил свой дом, лошадей, обстановку, драгоценности и вернулся к прежнему образу жизни, только с другой женой. И если честно, с Крейной ему было и проще, и легче, и спокойнее, чем с предыдущей супругой, да упокоится та в мире.

Узнав, что отец вернулся к прежнему богатству, дочери наперебой стали уговаривать Мелеха развестись с Крейной.

– Посуди сам, – утверждала Гони. – Ты уже не молод, разве не разумнее будет продать дом, свернуть дело и перебраться жить ко мне? Провести спокойную старость под моей неусыпной заботой, не думать ни о чем, кроме ежедневной страницы Талмуда? Далась тебе эта чужая женщина? Дай ей денег и отправь восвояси!

– Папочка, – вторила Рива. – Чем плохо тебе будет у меня, рядом с внуками и внучками, а вскорости с правнуками и правнучками? Под силу ли незнакомой женщине заменить тепло семьи, свет домашнего очага? Она, возможно, и хорошая, но мы то лучше!

Поначалу Мелех и слышать об этом не хотел.

– Крейна – моя жена, то есть часть моего тела, моей души. Разве я могу выбросить ее из своей жизни, точно использованную тряпку?

Мягкая вода точит самый твердый камень, а от постоянного повторения даже глупость начинает казаться мудрым изречением. Нет, пока Мелех вовсе не собирался дать развод Крейне, но в плотине его сопротивления возникла небольшая, однако с каждым днем растущая щель. Осенью, сразу после завершения праздников, выпала ему дорога по делам в Садигуру.

«Всевышний посылает меня к ребе Исроэлю, – решил Мелех. – По его совету я женился, по его совету и поступлю дальше. Сделаю, как ребе скажет. Конечно, главные вещи в своей жизни человек должен решать сам, но если можно посоветоваться с праведником, зачем упускать такую возможность?»

Дело, по которому он отправился в Садигуру, на первый взгляд казалось невсамделишным, даже надуманным. При обычном стечении обстоятельств он бы просто написал несколько писем или, в крайнем случае, отрядил доверенного работника. Мелех использовал это дело как повод для поездки к ребе, боясь признаться себе самому, насколько слова дочерей завладели его мыслями.

– А может, они правы? – думал Мелех. – Семейное тепло, забота близких… у этого нет подмены.

Он вспоминал маленьких, сладких девочек Риву и Гони, как танцевал с ними по субботам, возвращаясь вечером из синагоги. Гимн «Шолом алейхем», здравствуйте ангелы, он начинал чинно, как и полагается. Но девочки уже приплясывали возле его ног, обхватывали его коленки и быстро сбивали строгое песнопение на веселую плясовую. Ух, как кружились они посреди комнаты, как бегали друг за другом вокруг стола.

– Свечи, свечи не опрокиньте, – улыбаясь, повторяла ныне покойная жена.

– Но почему, – спрашивал себя Мелех, – почему эти девочки не захотели мне помочь в тяжелую минуту? Ведь почти все, чем они сейчас владеют, нажито с помощью приданого, денег, полученных от меня! Неужели нельзя было вспомнить, откуда все пришло, и поделиться?

Вместо Гони и Ривы он вспоминал сам. Как ходил гулять с девочками и как они спорили, кому держаться за его правую руку, а кому за левую. И как привозил им подарки, возвращаясь из поездок, и как они ахали от восторга, разворачивая пакеты.

Воспоминания всесильны, они способны до неузнаваемости расцветить серую реальность. И чем больше вспоминал Мелех, тем мягче становилось его сердце.

Пустяшное дело нежданно-негаданно принесло солидный барыш, и к ребе Исроэлю Мелех сумел попасть лишь на третий день своего пребывания в Садигуре.

– Сделай вот что, – сказал Ружинер, выслушав сомнения и страхи Мелеха. – Напиши жене и дочерям три письма. Мол, опять не повезло, полностью разорился, даже заложил одежду. Нет денег на обратный путь, пусть вышлют как можно быстрее. И подождем ответов.

Мелех вышел от ребе слегка обескураженный. Он-то рассчитывал, что цадик заглянет за границу реальности и даст точный ответ, как поступить. Предложенную им проверку Мелех мог вполне придумать сам.

«Мог бы то мог, – сказал он себе, вернувшись на постоялый двор, – только никогда бы не решился на такой фокус. Однако если праведник велит, нужно выполнять».

Три письма вечерней почтой ушли во Львов, чтобы оттуда попасть в Лимны, а Мелех отправился в бейс мидраш, открыл Талмуд и несколько дней провел, наслаждаясь учением.

Боже, как славно было сидеть над открытой книгой. Сказал Рав, возразил Шмуэль, Абайе и Рова, рабби Йоханан и Реш-Локиш. Так радостно и спокойно он провел целую неделю, что даже стал задумываться, не бросить ли ему в самом деле свои торговые дела и остаток жизни провести в бейс мидраше. Хватит, поработал! Пора подумать о душе и вечности.

Три ответных письма прибыли в один день. Прежде чем их открыть, Мелех прочитал всю книгу псалмов, омыл руки и чуть дрожащими пальцами разрезал конверты.

«Досточтимый и уважаемый отец, – писала Гони. – Как ты помнишь, через два месяца состоится свадьба твоей старшей внучки. Мы выдаем ее замуж за сына большого богача из Ровно, и чтобы не ударить в грязь лицом перед будущими родственниками, были вынуждены войти в большие расходы. Увы, но сейчас я могу послать тебе только маленькую сумму для пропитания. Даст Бог, дела наладятся, тогда сможем вернуться к этому разговору. Со всех точек зрения тебе лучше оставаться в Садигуре, рядом с праведником».

«Любимый папочка! – отвечала Рива. – Я так рыдала над твоим письмом, что бумага размокла от моих слез. Что за жестокая судьба, что за безжалостная фортуна?! С первой же возможностью я вышлю тебе старую одежду моего мужа, ты с ним одного роста, и она тебе, вне всякого сомнения, придется впору. Думая о твоем будущем, я абсолютно убеждена, что тебе ни к чему возвращаться в Лимны к этой чужой женщине, а куда правильнее поселиться в Садигуре возле цадика и посвятить себя учебе».

«Мой дорогой муж, – сообщала Крейна. – Я продала свои серьги и выслала тебе деньги. Их хватит на дорогу и одежду. Возвращайся скорее, с нетерпением жду от тебя добрых вестей».

Все было ясно. Более чем ясно. Тем же вечером Мелех отправился в Лимны, предварительно произведя кое-какую покупку. По дороге он обменялся одеждой с балагулой и подошел к дому Ривы в поношенном полушубке и потрепанной шапке. Начать он решил именно с Ривы, желая поглядеть, какое воздействие окажет на его чувствительную дочь вид обнищавшего отца.

В дом его не пустили. Дверь открыл плечистый малый с недобрым лицом.

– Чего надо? – вместо приветствия спросил он.

– Хозяйку повидать.

– Станет хозяйка со всяким нищебродом беседовать. Иди за угол, там вход на кухню, попроси хорошенько, авось покормят.

– Я не голоден, – ответил Мелех, берясь за дверную руку. – Я отец Ривы, немедленно пропусти меня в дом.

– Отец Ривы! – передразнил его слуга. – А ну, пошел вон, наглый попрошайка!

Он хотел захлопнуть дверь перед носом у Мелеха, но тот крепко держался за ручку, не давая сдвинуть дверь с места. Слуга крякнул и коротко ткнул Мелеха кулаком в нос. От удара тот отшатнулся, упал и скатился по ступенькам крыльца на дорогу. Хорошо еще, что полушубок смягчил падение и уберег Мелеха от пары сломанных ребер.

Удар пришелся прямо в переносицу, и на белый снег закапала, заструилась горячая кровь Мелеха, бывшего короля Лимны. К Гони он уже не пошел, кое-как утерся и поехал домой. Увидев мужа в перепачканном кровью, потертом полушубке, Крейна бросилась его обнимать.

– Ничего, ничего, – шептала она, гладя мужа по спине. – Все от Всевышнего. И все еще устроится. А если не устроится, проживем как-нибудь. Бог не без милости, еврей не без доли.

Мелех едва удержался от слез. Эта чужая женщина прошла все проверки, а его любимые дочки с треском провалились. Сняв полушубок, он достал из-за пазухи футляр, покрытый синим бархатом, и протянул жене. Та вопросительно подняла брови.

– Бери, это тебе.

Крена раскрыла футляр. На бархате переливались всеми цветами радуги золотые серьги с бриллиантами.

Через два дня, узнав, что отец вовсе не разорился, а, наоборот, еще круче идет в гору, Гони и Рива как ни в чем не бывало заявились в гости. Мелех крепился, сделав вид, будто ничего не случилось, и принялся рассказывать о ребе Исроэле. Обманутые его спокойствием, Гони и Рива, как только Крейна отправилась на кухню принести закуски, тут же взялись за старое.

Мелех не сдержался и поднял голос. И что вы думаете, нимало не стесняясь, дочери ответили ему тем же. Прибежавшая на крики Крейна застыла в дверях, от изумления прикрыв рот рукой. Расстались нехорошо, плохо расстались, и с той поры отношения между Мелехом и дочерьми сильно охладели.

Пролетело полгода. Все было хорошо, успешно и правильно. Он жил с доброй, богобоязненной женщиной, которая искренне о нем заботилась, дела шли прекрасно, бессовестные дочери пытались вымолить прощения. И все-таки…

Он так и не полюбил Крейну. Несмотря на все ее достоинства, несмотря на заботу и преданность. Покойная жена прочно заняла в его сердце место, куда могла проникнуть женщина, и даже мертвой не пускала туда посторонних.

Крейна не сумела возместить Мелеху того, чего он ожидал от дочерей. Вернее, никто на свете не мог дать ему то, что могли бы дать эти две неблагодарные свиньи. И чем дальше уходило время, с тем большей отчетливостью Мелех понимал: к прошлому нет возврата и его отношения с детьми навсегда останутся такими, как сейчас.

Это был настоящий удар от Всевышнего. Беспощадный, безжалостный удар прямо в сердце. Только кровь от этого удара не затихла, как после кулака слуги Ривы, а сочилась, не переставая, каждый день.

«Что я не так сделал? – без конца размышлял Мелех. – Ведь не может справедливый Господь просто так наслать на человека беду?! Чего я не заметил, упустил, не исправил в воспитании девочек? Меня словно ослепили, и какие-то важные вещи, мимо которых по своей слепоте я прошел, возвращаются теперь уже в качестве наказания».

Он никогда не предполагал, что будет так страдать из-за дочерей. В его жизни всегда главным был заработок, семью-то ведь надо кормить, потом долг перед Богом, синагога, учеба, выполнение ритуалов, а уже потом семья. И вот теперь всемогущий Бог безмолвно стоял в стороне, наблюдая, как исходит кровью сердце бывшего короля Лимны.

Сладкие, ласковые девочки из далекого прошлого приходили к нему во снах, спорили, кому какая достанется ручка, и танцевали вместе с ним вокруг субботнего стола.

С каждым днем переносица болела все сильнее и сильнее, а сердце по ночам стучало так громко, что Мелех, боясь разбудить Крейну, тихонько вылезал из кровати, шел на кухню и, упершись лбом в холодное стекло, стоял до рассвета, уставив в темноту невидящие глаза.

Пустое письмо

Больше всего на свете Берл любил качели. Раскачаться что есть сил, стоя на доске и держась руками за цепи, а в самой верхней точке, оттолкнувшись, прыгнуть и полететь, точно птица.

И хоть был Берл немалым шалуном, но голова у него на плечах сидела крепко. Перед прыжком он внимательно осматривал площадку, куда должен был приземлиться, убирал камни и палки. Прыгал, словно кошка, всегда ловко попадая на ноги. Когда же прыжок выдавался особенно высоким, случалось пускать в ход руки, чтоб не ткнуться носом.

Эти воздушные секунды полета доставляли Берлу ни с чем не сравнимое наслаждение. Такое острое, что, даже женившись, он не оставил любимого занятия. Конечно, близость с женой была самым большим удовольствием на свете, но все-таки лишь после качелей.

И хоть стыдила его Циля, мол, негоже женатому человеку вести себя подобно мальчишке, упрекала и настаивала, он украдкой пробирался на качели и прыгал, хотя бы пару раз в неделю.

Украдкой, словно совершая проступок, он вел себя из-за Цили. Кроткая девочка, стройная, как козочка, и нежная, будто первые лучи зари, всего лишь за два года совместной жизни отрастила когти почище кошачьих. И ведь все началось прямо под хупой!

Женились в Бердичеве рано. Дурное побуждение не знает жалости, а успешно бороться с ним дано не каждому. Супружеская постель вовсе не гарантия полного спасения, но вдвоем противостоять напору куда легче. Поэтому когда Берлу исполнилось шестнадцать, а Циле пятнадцать, родители повели их под свадебный балдахин.

О, к тому времени Берл успел изрядно натерпеться от происков естества и с нетерпением ждал дня свадьбы. Разумеется, к своей невесте он не прикасался даже пальцем, поэтому, когда под хупой, в самом начале церемонии, Циля тихонько поставила свою ступню на его, Берл задрожал от любви и нежности.

Это первое, дивное прикосновение совершенно сбило его с толку, и он с трудом отвечал на вопросы ребе Лейви-Ицхока, раввина Бердичева, проводящего церемонию. Берл воспринял жест Цили как знак близости, как желание быть вместе с первого момента супружеской жизни. О, понимай он тогда, что на самом деле имела в виду его своенравная, своевольная и властная женушка, он сбросил бы ее ногу, как сбрасывают змею или таракана.

Как правило, в еврейской семье царит жена. Берл знал это не понаслышке. Так было в доме его родителей, и он принимал такую расстановку как данность, освященную традицией. Но одно дело соглашаться умозрительно, и совсем иное терпеть на своей шкуре. А куда деваться, ведь у Цили в руках было самое действенное, самое сильное оружие. Ну, скажем, не совсем в руках, а где именно, мешает указать освященная традицией скромность.

Начав с осторожных замечаний, она потихоньку перешла к вежливым упрекам, настойчивым нравоучениям и категорическим указаниям. Спустя год Берл понял, что боится свой нежной козочки и предпочитает не спорить, а отмалчиваться. Собственно из-за этого страха с ним и произошло несчастье, изменившее всю их жизнь.

В один из дней Берл вырвал часик из плотного расписания и направился к любимым качелям. Почти сразу после свадьбы он оставил ешиву и поступил в помощники к скорняку. Предполагалось, что, помимо скромного заработка, он обучится ремеслу и сможет через несколько лет достойно обеспечивать семью.

Но скорняк не спешил раскрывать Берлу секреты мастерства, а посылал его на грязные и тяжелые работы, которые не хотел выполнять сам. Круглый год невзирая на погоду Берл ходил на речку мыть бараньи шкуры. Зимой разбивал лед и окунал их в дымящуюся воду, летом обливался потом, весной и осенью торчал на берегу с восхода чуть не до заката.

– Потерпи, милый, – уговаривала его Циля. – Все начала тяжелы.

Берл пытался объяснить, что этому началу не видно конца, но на каждое слово мужа у Цили были в запасе тридцать четыре возражения. Берл махал рукой, замолкал и замыкался в себе, начиная думать о качелях.

И вот, когда он раскачался до высшей точки, выпустил из рук цепи и начал прыжок, снизу донесся возмущенный вопль козочки:

– Что это такое, Берл?! Немедленно слезай!

Испуганный и ошеломленный, он потерял равновесие и впервые за многие годы не приземлился ловко на ноги, а рухнул боком на ставшую вдруг твердой землю, сломав колено и вместе с ним свою карьеру скорняка.

Ходить, сильно хромая, Берл начал спустя три месяца. А кому нужен хромой подмастерье, которому не скажешь: одна нога здесь другая там? Скорняк согласился оставить у себя Берла в качестве подсобного рабочего за копеечное жалованье. Всем знакомым он рассказывал об этом как о своей милости к несчастному калеке, поступке в той же степени милосердном, в какой бесполезном для его хозяйства. Разумеется, ни обучать Берла чему-либо, ни поднимать ему жалованье он не собирался.

Циля ни секунды не усомнилась в правоте своих действий. В навалившемся на мужа несчастье был виноват только он сам. Ведь она же не раз и не два просила его не подходить больше к качелям. Умоляла, настаивала, отлучала от супружеской постели, пока он не пообещал ей больше не качаться. Пообещал и обманул. Обманул и получил заслуженное наказание.

Кто знает, как развивались бы дальше их отношения, но тут выяснилось, что Циля наконец беременна, и весь ход их жизни полностью переменился. Берл теперь трясся над ней, как над хрупким цветком, боясь неловким словом или поступком вывести жену из душевного равновесия. Ведь она носила его первенца, и мальчик должен был родиться спокойным и счастливым.

Берл был так уверен, что у них будет мальчик, что, когда вышедшая из комнаты повитуха поздравила его с дочкой, не сразу понял, о ком идет речь.

– Ничего, ничего, – утешила повитуха, видя, как меняется на глазах лицо счастливого отца. – Девочки – предвестники мальчиков. Вторым у вас обязательно будет сын.

Но второй родилась тоже девочка. И третьей тоже. Лишь четвертые роды принесли Берлу покой и умиротворение. К тому времени Циля заправляла в доме почище российского самодержца, тем более что дом теперь был далеко на отшибе.

Вскоре после рождения второй дочки, когда Берл уже начал понимать, что скорняка из него не выйдет, Циля встретила его вечером с выражением нескрываемого торжества.

– Что бы ты без меня делал? – спросила она вместо приветствия.

– Ничего, – сразу согласился Берл. Вступать в пререкания с женушкой не входило в его планы после тяжелого и грязного рабочего дня.

– Я нашла тебе работу! – объявила Циля. – Пан, хозяин Мартыновки, ищет арендатора на мельницу. Причем хочет только еврея, прежний арендатор, украинец, пропил все до нитки и сбежал.

– Циля, – вскричал Берл, – но ведь это почти восемьдесят верст от Бердичева. Вокруг ни одного еврея!

– Ты тут на них не нагляделся? – скривилась Циля. – Или тебе не хочется расставаться с добрым скорняком, твоим хозяином?

– А как же мой миньян? – вскричал Берл.

– Помолишься без миньяна. А на праздники будем возвращаться в Бердичев.

– А дети, с кем будут играть наши дети?

– Я нарожаю столько, чтоб не скучали.

– А хейдер? Ты хочешь, чтобы они выросли неучами?

– Твоего заработка хватит нанять меламеда.

На каждое возражение Берла у Цили находился складный ответ. Она уже все решила и, как настоящий самодержец, не собиралась менять своего решения.

Спустя месяц Берл со всем семейством перебрался в Мартыновку. Работы оказалось куда больше, чем он думал. Предыдущий арендатор пропил все, что мог пропить, и развалил все, что поддавалось развалу, от жерновов до забора. Мельница была небольшой, и хромота не мешала Берлу ковылять по ней с утра до темноты. Многое он восстанавливал своими руками, приглашал плотников, ездил на другие мельницы набираться уму-разуму. К осени, когда начнется переработка урожая, хозяйство должно было работать как часы.

Дома он почти не бывал, Циля держала бразды правления в своих изящных, но очень жестких ручках. Получалось у нее отлично: хата, которую они сняли на первое время, сияла чистотой, еды было вдоволь и вкусно приготовленной, дети ходили по струнке, соседи почтительно здоровались.

Основательно разглядеть все это Берл смог только глубокой осенью, когда мельница, перемолов урожай крестьян соседних деревень, почти перестала работать. А когда ударили морозы и лед сковал речку, вращавшую мельничное колесо, работа совсем остановилась. Впрочем, как рачительный хозяин, Берл всегда находил, чем занять свои руки; в большом хозяйстве хватало починок и переделок, но свободного времени него существенно прибавилось.

Прошло несколько лет. Жизнь вошла в колею, устоялась, и лямка уже не так больно впивалась в плечо. Вот только заработок у мельника оказался не ахти какой, ведь всю зиму, весну и половину лета мельница простаивала. На еду и одежду хватало, а о большем оставалось только мечтать. Даже из домика, снятого на первое время, выбраться не удалось, так и жили в двух комнатах.

Чувства тоже устоялись. Берл привык к правлению жены и перестал его замечать. Ему стало казаться, нет, теперь он искренне уверовал, будто по-другому невозможно, и стал находить в самодержавии Цили все больше и больше достоинств. Циля преданно заботилась о муже, самоотверженно поднимала детей, без устали хлопотала по дому, стараясь сэкономить, на чем только можно.

А любовь? Можете не верить, можете смеяться, но если бы Берла разбудили посреди ночи и спросили, как он относится к жене, мельник, не колеблясь, ответил, что любит ее всем сердцем. И Циля сказала бы то же самое. В общем, эта пара была уверена, что живет счастливой семейной жизнью. А может, так оно и было на самом деле.

Ребе Лейви-Ицхок, раввин Бердичева, постоянно объезжал ишувников, евреев живущих в польских и украинских селах, собирая пожертвования для бедняков. И хоть в Бердичеве немало судачили о зажиточности ишувников, на самом деле, большинство из них, подобно Берлу и Циле, жили небогато, часто с трудом сводя концы с концами. Но когда в их доме появлялся цадик собственной персоной и благословлял жену и детей, кто мог устоять?

Как-то раз ребе Лейви-Ицхок завернул в Мартыновку. О, сколько воспоминаний пробудил у Берла и Цили приезд праведника! Хоть после свадьбы прошло не так уж много лет и события той поры были еще совсем свежи в памяти, но начало совместной жизни стало представляться им радужным и добрым. Увидев раввина, поставившего им хупу, Берл сладко поплыл по волнам памяти и, не поскупившись, отмерил пожертвование щедрой рукой.

Когда цадик стал собираться в обратную дорогу, хлынул проливной дождь. Гроза грохотала все сильней и сильней, и стало понятно, что быстро она не закончится. Ребе попросил у мельника разрешения остаться до утра.

– Почту за честь, – ответил Берл. – Но в моем домике только две комнаты. В одной спит жена с детьми, а во второй, на единственной кровати, сплю я. Поэтому я могу лишь предложить ребе разделить со мной постель.

Праведник согласился. Отужинав, все разошлись по комнатам и улеглись. Посреди ночи Берл проснулся от странных звуков. Открыв глаза, он увидел, как цадик, окруженный светящимся ореолом, ходит взад и вперед по комнате, бормоча молитвы, а ему отвечают голоса из бездны. Ужас охватил Берла, он подсмотрел скрытую работу праведника – зрелище, закрытое для посторонних глаз.

«Сейчас я умру», – трясясь, подумал он и что есть сил зажмурился. Дрожа от страха, он еле дождался утра, молясь лишь о том, чтоб поскорее взошло солнце.

Прошел год. Лето выдалось засушливым, урожай погорел, и работы на мельнице было куда меньше обычного. Меньше работы – меньше дохода, но пана это не интересовало: он требовал от арендатора внести плату сполна. Берл тянул, увиливал, просил отсрочки, надеясь, что пан сменит гнев на милость, но тщетно.

В один из дней на мельницу заявился панский посланник, гайдук. Говорил он просто и понятно, поигрывая широким кнутом:

– Вот что, жидок, или до конца недели ты внесешь сполна весь долг, или вместе со всей семьей окажешься в яме. А мельницу пан передаст другому, более смышленому арендатору.

Оказаться в яме у пана означало мучительную смерть от голода и ночного мороза. В те годы управы на панов не было никакой, они безнаказанно творили со своими холопами и с евреями все что заблагорассудится.

Берл помчался в Бердичев, искать спасения у цадика. Ребе Лейви-Ицхок внимательно выслушал его сбивчивую речь и успокоил:

– Дай-ка мне со стола вон тот чистый лист бумаги. Я напишу твоему пану письмо, и все устроится.

Цадик взял лист и удалился в соседнюю комнату. Отсутствовал он с четверть часа, затем, выйдя, вручил арендатору тщательно сложенное письмо и велел отвезти пану.

Обратную дорогу Берл пролетел как на крыльях. Он помнил, как выглядит работа праведника, и не сомневался, что тот уже задействовал небесные силы, необходимые для благополучного завершения дела.

Циля встретила его горячим обедом. Она словно знала, что муж появится с минуты на минуту, и принялась накрывать на стол, едва Берл успел перетупить порог.

– Ты посмотрел письмо цадика? – спросила Циля, выслушав рассказ мужа.

– Что ты, что ты? – замахал он руками. – Если бы ребе считал нужным, он бы сам показал мне письмо.

Но на подъезде к усадьбе пана Берла охватили сомнения. Ведь перед тем, как уединиться, ребе Лейви-Ицхок взял с собой только чистый листок бумаги, а перо и чернильницу оставил на столе!

Кроме того, когда цадик выходил из комнаты, где провел четверть часа, Берл успел заметить, что в ней нет окна, и это вовсе не комната, а темный чуланчик, примыкающий к кабинету. Как ребе мог написать письмо в полной темноте без пера и чернил?

Взбудораженный от охватившей его догадки, Берл достал письмо, развернул и увидел, что листок абсолютно пуст. Ни точки, ни черточки, только ровная, нетронутая пером поверхность бумаги!

Сердце его екнуло и заколотилось, словно в далеком детстве, перед тем как, оттолкнув ногами доску качели, Берл взлетал в голубой воздух.

– Делать нечего, – сказал он себе. – Это письмо – моя единственная надежда на спасение. Остается лишь уповать на милость Всевышнего и положиться на праведность цадика.

Немного успокоившись, он осторожно сложил листик обратно по сгибам, засунул в карман и продолжил дорогу в поместье.

– Письмо от раввина Бердичева? – удивился пан. – Ну, слышал о нем, слышал. Интересно, что он может мне написать.

Пан развернул листок. Сердце у Берла ухнуло вниз, он стоял ни жив ни мертв, не зная, что произойдет в следующие мгновения.

1 Я взял на себя смелость привести этот рассказ в своем переложении.
2 Ребе Йегуда Лива бен Бецалель, легендарный Магараль из Праги, создатель Голема.
3 Богато украшенный шкаф у восточной стены синагоги, в котором хранятся свитки Торы. Часто он представлял собой сложное архитектурное сооружение из мрамора или украшенного резьбой дерева.
4 Ребе Йосеф-Ицхак – Раяц – шестой ребе Любавической династии, в своих воспоминаниях приводит его имя – Шломо Зелигман.
5 В сорок первом году немцы загнали раввина и мужчин местечка Меджибож в синагогу ребе Боруха, пять тысяч женщин и детей заперли в домах и всех сожгли живьем. От местечка остались только пепел и прах. «Умножающий знания умножает печаль», – написал когда-то царь Соломон. Тот, кто предвидел погромы Гражданской войны и ужасы фашистской оккупации, мог сойти с ума, а не только впасть в меланхолию.
Teleserial Book