Читать онлайн Под тенью века. С. Н. Дурылин в воспоминаниях, письмах, документах бесплатно

Под тенью века. С. Н. Дурылин в воспоминаниях, письмах, документах

Допущено к распространению Издательским советом

Русской Православной Церкви

ИС Р22-207-0165

Издано при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

© ООО ТД «Никея», 2022

* * *

От редакции

Благословенны те, кто любовью и дружбой облегчал путнику его извилистый путь![1]

С. Н. Дурылин

Большие люди не имеют даты смерти. Они обладают необыкновенной силой жизни и живут в памяти всех, кто с ними так или иначе встретился[2].

Н. И. Либан

Материалы в сборнике расположены хронологически и объединены в соответствующие главы. Поэтому тексты людей, чьи воспоминания отражают несколько этапов жизни Дурылина, разбиты по главам. Таким образом, у читателя складывается довольно цельное представление обо всем пути Дурылина в потоке времени.

Все биографические справки (набраны курсивом) и сопровождающие тексты в начале ряда глав сделаны составителем, так же как и постраничные примечания. Они не оговариваются, в отличие от примечаний авторов воспоминаний, которые специально отмечены. В воспоминаниях Т. А. Сидоровой (Буткевич), расположенные ею самой после текста, в настоящем издании они сделаны постраничными для удобства читателей. Все примечания в воспоминаниях монаха Варфоломея принадлежат ему и не оговариваются.

Краткие дополнения к основным текстам воспоминаний, а также уточнения к постраничным примечаниям авторов сделаны составителем и заключены в квадратные скобки.

Имена и недописанные слова раскрываются при необходимости.

Лексика, орфография и синтаксис в приводимых документальных текстах оставлены без изменений, за исключением очевидных опечаток, возникших, скорее всего, при расшифровке.

От составителя

Воспоминания, составляющие этот сборник, отражают почти весь жизненный путь С. Н. Дурылина. Личность Сергея Николаевича во всей ее сложности, противоречиях, нелегкой судьбе открывается изнутри, в разных ракурсах увиденная глазами учеников, товарищей по работе и сослуживцев-ученых, друзей и духовных детей. Слова Дурылина, которыми он подвел итог записям друзей в его зеленом альбоме, можно с полным правом отнести к опубликованным здесь воспоминаниям. Если бы он прочитал их, его реакция была бы такая же. «Сколько любви и дружбы запечатлено на этих же страницах, — любви и дружбы, подвергавшихся многим испытаниям и выдержавших эти испытания! Все эти записи, рисунки, письма — только вехи жизненного пути, но, идя по ним в памяти сердца, я, пряча слезы, шепчу про себя: „Благословенна жизнь! Благословен путь, несмотря на все падения неумелого, торопливого путника! Благословенны те, кто любовью и дружбой облегчал путнику его извилистый путь!“»

Большинство подробных и объемных воспоминаний в этом сборнике написано авторами по просьбе И. А. Комиссаровой-Дурылиной после смерти Сергея Николаевича. Стенограммы выступлений сослуживцев Дурылина на вечерах по случаю годовщины его памяти 12 и 15 декабря 1955 года в Доме ученых и в Институте истории искусств АН СССР отредактированы авторами и переданы Ирине Алексеевне. Все воспоминания были выверены по экземплярам из архивов Г. Е. Померанцевой, В. Н. Тороповой, РГАЛИ, Мемориального дома-музея С. Н. Дурылина. Поскольку в мемуарах имеются частые повторы, неизбежные при воспоминаниях об одном человеке, их пришлось сократить. Небольшие тексты воспоминаний о Дурылине, встречающиеся в книгах разных авторов, также вошли в сборник, они дополняют основной корпус мемуаров. По этой же причине в сборник включены письма[3] или отрывки из них, записи в зеленом альбоме Дурылина его друзей и близких знакомых, не оставивших специальных воспоминаний о нем. Люди из окружения Дурылина общаются, темы в их письмах переплетаются, создавая единую картину жизни тех лет. В письмах иногда угадывается то, что нельзя было в советские годы сказать открыто. Бытовые зарисовки в воспоминаниях И. А. Комиссаровой, И. В. Ильинского и др. создают фон, на котором протекали дни и годы Дурылина, и оживляют рассказы о нем. Воспоминания сотрудников Дурылина по работе в Институте истории искусств, ГИТИСе и др. в основном написаны сухим, «научным» языком — сказалась привычка к стилю научных статей и оглядка на цензуру советского времени. Вполне естественно, что оставили воспоминания те, кто относился к Дурылину с симпатией, с почтением и пиететом. Но были у него и недоброжелатели. Судя по доступной нам переписке людей из его окружения, таких было гораздо меньше или совсем мало. К таким можно отнести неприязненный отзыв Степуна, который для контраста включен в сборник, и пóзднее высказывание С. В. Шервинского.

После заключения в Киржаче гражданского брака с Дурылиным С. Н. в паспорте Ирины Алексеевны осталась фамилия Комиссарова. Но в последние годы она подписывала свои документы и письма двойной фамилией Комиссарова-Дурылина. Поэтому мы оставляем фамилию Комиссарова до возвращения из Киржача в Москву, а затем, чтобы не нарушать установившуюся традицию, используем двойную фамилию.

В 1968 году Ирина Алексеевна Комиссарова передала мне тексты воспоминаний с просьбой подготовить сборник к публикации. Когда был организован Мемориальный дом-музей С. Н. Дурылина, я передала в него эти материалы, так как считала, что они должны находиться в архиве музея и я смогу ими пользоваться в любое время. Прошло много лет, только теперь появилась возможность издания такого сборника.

Выражаю благодарность всем, кто оказал мне ту или иную помощь в подготовке этого сборника: Померанцевой Галине Евгеньевне за бесценные консультации и предоставленные материалы, а также Рябовой Елене Васильевне, Кузиной Галине Новомировне, Маянц Лидии Лазаревне, Рашковской Марии Аркадьевне, Тейдер Валентине Федоровне, Горовому Леониду Михайловичу, Тишкиной Татьяне Петровне — за справки и ценные указания, сотрудникам Музейного объединения «Музеи наукограда Королёв» за предоставленную ранее возможность пользоваться материалами архива С. Н. Дурылина в Мемориальном доме-музее С. Н. Дурылина.

К биографии С. Н. Дурылина[4]

В Сергее Николаевиче Дурылине (1886–1954) жили и творили одновременно несколько ученых: историк литературы и литературовед, историк театра и театральный критик, религиозный мыслитель и философ, археолог и этнограф, выдающийся педагог-теоретик и практик. Надо добавить, что он еще был священником. Мог бы состояться как музыковед, знания и музыкальная чуткость это позволяли (достаточно прочитать его воспоминания о А. В. Неждановой, В. Р. Петрове, «В зале консерватории»). К сожалению, не все грани его дарований могли быть раскрыты в предлагаемых воспоминаниях, т. к. в советские годы нельзя было говорить о нем как о религиозном мыслителе, философе, священнике. Об этом могли поведать те, кто писал «в стол» (С. Фудель, И. А. Комиссарова) или дожили до времен, когда об этом стало можно рассказать (протоиерей Владимир Отт, монах Варфоломей). В наши дни этой стороной личности Дурылина занимаются исследователи его творчества, для которых открылись в архивах его «подспудные» в те времена работы, в том числе и неизвестная ранее высокохудожественная проза, проникнутая религиозной тематикой, философским содержанием. Стали известны и его духовные стихи.

О замечательных человеческих качествах Сергея Николаевича рассказывают авторы воспоминаний в этом сборнике. Нет необходимости писать о них в краткой биографии. В ней хотелось лишь наметить его жизненный путь, основные его вехи, на которые тематически ложатся воспоминания.

* * *

Родился С. Н. Дурылин 27 (14 ст. ст.) сентября 1886 года в купеческой семье и всю жизнь относился к своему сословию с глубоким уважением. Его радовало, что крестили его в той же купели Елоховского Богоявленского собора, в которой крестили и А. С. Пушкина. А вот то, что родился он в день Воздвижения Животворящего Креста Господня, день всегда постный, видимо, наложило трагический отпечаток на его судьбу. Отец — Николай Зиновеевич Дурылин (1832–1899) торговал в своих двух лавках у Ильинских ворот в Москве шелками и парчой и славился как искусный специалист в шелковом деле и отменный советчик покупателям в выборе товара. Мать — Анастасия Васильевна Дурылина (урожд. Кутанова; 1852–1914), оставшись бездетной вдовой, вышла замуж вторым браком за 50-летнего вдовца Дурылина с одиннадцатью детьми. Из родившихся у нее пятерых детей выжили только двое: Сергей и Георгий. О родном отцовском доме с большим хозяйством и садом в Плетешках в Елохове, о глубоких православных традициях в семье Сергей Николаевич в последние годы жизни написал подробные воспоминания «В родном углу»[5]. После разорения отца в 1896 г. пришлось из собственного большого дома переехать в маленькую съемную квартиру в Переведеновском переулке, где вскоре отец умер. Анастасия Васильевна с двумя детьми и сестрой осталась практически без средств к существованию. За мужа, незадолго до смерти переписавшегося из купеческой гильдии в мещане, она получала очень маленькую пенсию.

Сергей Дурылин, проучившись в 4-й мужской гимназии с 1897 по 1904 год, бросил ее на горе матери, обуянный «честнейшим и бестолковейшим народничеством», посчитав стыдным иметь привилегии, которых не имеет простой народ. Свое отношение к системе обучения в гимназии Сергей Дурылин выразил в статье «В школьной тюрьме. Исповедь ученика»[6]. Он сразу стал зарабатывать репетиторством в состоятельных семьях. Увлекся, под влиянием А. С. Буткевича, революционными идеями, вступил в революционную молодежную организацию, ходил на собрания, писал и расклеивал прокламации. Выросший в религиозной семье, он стал атеистом. Революционного энтузиазма хватило ненадолго. После подавления революции 1905 года в стране наступила реакция, а в 1906 году был убит жандармами близкий друг Сергея Михаил Языков и еще один одноклассник — члены боевой дружины. Дурылин пережил глубокую депрессию, мучительно думал, во имя чего были отданы эти и другие жизни. На «реставрацию себя» (выражение С. Дурылина. — В. Т.), восстановление душевного равновесия ушло несколько лет. К 1910 году вернулся к «вере отцов» и вынес убеждение, что насилие и зло не могут быть средством достижения своей ли, общественной ли цели, и твердое правило: идти по жизни только своим путем, на свой страх и риск. И еще он определил для себя главный закон: не суди! не обвиняй никого! В этом году на его письменном столе появились новые книги — жития святых, творения Отцов Церкви. Усиленно занялся самообразованием, изучением философии, литературы, театра и музыки. В результате стал широкоэрудированным человеком, что отмечают многие его современники.

В 1910 году Дурылин поступил вольнослушателем на археографическое[7] отделение Археологического института, но слушал лекции и на археологическом отделении. Полученные здесь знания[8] пригодились в дальнейшей работе: в экспедициях на север, в Музее местного края в Челябинске, в Комиссии по сохранению памятников искусства и старины Троице-Сергиевой Лавры, в организации музеев в Оптиной пустыни и в Абрамцеве, в формировании своего богатейшего архива и библиотеки… Другу Всеволоду Разевигу Дурылин сообщает, что платить за его обучение будут Чернышевы. Окончив полный курс в 1914 году, написал выпускную работу «Иконография Святой Софии». По собственной инициативе, а позже по командировке института Дурылин совершил пять поездок на Русский Север (1906, 1908, 1911, 1914, 1917)[9]. Собранный материал оформился в искусствоведческие и этнографические очерки: «За полуночным солнцем. По Лапландии пешком и на лодке», «Древнерусская иконопись и Олонецкий край», «Под северным небом. Очерки Олонецкого края». В работе «Кандалакшский Вавилон» зафиксировано его уникальное открытие. На полюбившийся ему север он брал с собой своих учеников Николая и Александра Чернышевых, Игоря Ильинского, брата Георгия, друзей В. В. Разевига и Г. Х. Мокринского… Кроме научного интереса север давал утешение, позволял обрести душевный покой. Дурылин был членом Московского общества исследователей памятников древности им. А. И. Успенского, Архангельского общества изучения Русского Севера и Общества изучения Олонецкой губернии.

С 1905 года Дурылин работал в штате толстовского издательства «Посредник», а с 1907 года — в журнале «Свободное воспитание», выходившем при этом издательстве тоже под патронажем Л. Н. Толстого. И теперь, досконально изучив опыт российских и зарубежных школ и методики преподавания, Дурылин будет писать статьи как теоретик педагогики. Правда, к 1912 году он изменит свою точку зрения на «свободное» воспитание и перестанет писать статьи, придя к выводу, что воспитывать себя и учеников можно, только руководствуясь нравственными законами, которые дает христианство. Однако практику педагога и пастыря продолжит до конца жизни. До 1917 года Дурылин, помимо работы репетитором в разных семьях (это его основной заработок), преподавал в частной гимназии Натальи Евгеньевны Шписс.

В 1909 году Дурылин целый день провел в Ясной Поляне у Толстого. Встреча с Толстым стала вехой на пути поиска внутренней духовно-нравственной опоры. Свои впечатления и мысли он выразил в мемуарах «У Толстого и о Толстом»[10].

Жизнь Дурылина в 1910–1917 годах необыкновенно насыщена участием в духовной и интеллектуальной жизни Москвы. Круг его общения широк. Это философы, религиозные деятели, ведущие писатели и поэты. В 1910 году он пришел в издательство символистов «Мусагет» и стал там «своим человеком». Символизм воспринимал как «особый способ мышления, целостную и стройную теорию познания». К этому времени он уже был поэтом. Стихи писал почти до конца жизни (в основном духовные), но публиковать не стремился. Лишь до революции 1917 года опубликовал малую толику[11]. Дурылин был активным участником и одним из инициаторов создания Ритмического кружка Андрея Белого. «Читаю я публичную лекцию на тему „Лирика и эксперимент“, — вспоминал Андрей Белый, — ответ на которую — появление ко мне тройки молодых людей — Дурылина, Сидорова и Шенрока — с предложением организовать под моим руководством экспериментальную студию по изучению ритма; быстро налаживается Ритмический кружок в составе пятнадцати — семнадцати человек»[12]. Тройку инициаторов Белый называет «руководящей» в работе кружка. В статье «Академический Лермонтов и лермонтовская поэтика»[13] Дурылин анализирует рифмы, ритмы и размеры стихов поэта.

Интерес к религиозно-философским проблемам привел Дурылина и в издательство философов «Путь», и в Религиозно-философское общество памяти Вл. Соловьева[14], секретарем которого состоял с 1912 по 1918 год, и в Общество свободной эстетики В. Брюсова, и в Кружок ищущих христианского просвещения, душой и руководителем которого был М. А. Новоселов[15]. Читал доклады Дурылин и в Вагнеровском кружке, который собирался в студии скульптора К. Ф. Крахта. Доклад «Рихард Вагнер и Россия. О Вагнере и будущих путях искусства», прочитанный в 1911 году, вышел отдельной книжкой в издательстве «Мусагет» в 1913 году. Мысли Дурылина о религиозных путях развития искусства в России были одобрительно приняты С. Н. Булгаковым, Э. К. Метнером, Эллисом.

В июне 1912 году Дурылин побывал на озере Светлояр в Нижегородской губернии, где находится «невидимый град Китеж». Вернувшись, написал «Сказание о невидимом граде Китеже» и «Церковь Невидимого Града», которая получила высокую оценку Императора Николая II. В книге «Рихард Вагнер и Россия» Дурылин трактовал легенду о невидимом граде Китеже как верховный символ русского народного религиозного и философского сознания. В 1915 году он еще раз побывает у стен Града Невидимого вместе со своим учеником Микой Морозовым, будущим шекспироведом.

В 1914 году Сергей Николаевич пережил душевный кризис, последствия которого на долгие годы определили его жизненный путь. 11 ноября умерла мама Анастасия Васильевна, горячо им любимая. Не в силах справиться с отчаянием, растерянностью, потеряв смысл «своего существования», Дурылин едет в Оптину пустынь к старцу о. Анатолию (Потапову) за поддержкой. В Оптину пустынь Дурылин будет теперь наезжать ежегодно вплоть до 1921 года[16].

С начала Первой мировой войны Дурылин занимал твердую православно-патриотическую позицию. В 1914–1915 годах в Рыбинске, Костроме, Твери, Москве читал лекции, изданные в 1916 году в книге «Лик России. Великая война и русское призвание», в которой война оправдывалась предназначением России сберечь Православие, освободить христианские народы. Для спасения самой России Дурылин видит только один путь: объединив все христианские народы, «научить их единомысленному исповеданию веры. До этого еще бесконечно далек путь России, но она исполнит свое призвание лишь при условии, если не свернет с этого пути, если, уставая, падая и вновь вставая, будет непоколебимо идти по нему. Первое же и главнейшее условие для этого — ей самой любить больше жизни своей и хранить <…> свое Православие, быть православной Россией»[17]. В 1915 году выйдет книга «Град София. Царьград и Святая София в русском народном религиозном сознании».

Издав в 1910–1916 годах несколько книг о Гаршине, статьи о Лермонтове и Лескове, Дурылин временно отходит от чистого литературоведения, его теперь больше занимают вопросы веры, жизнь Церкви. Публикует статьи и брошюры по истории Церкви и церковной жизни. Он член Московского епархиального училищного совета. В 1916 году как член Братства святителей Московских Петра, Алексея, Ионы и Филиппа на общем собрании в покоях владыки митрополита при Чудовом монастыре делает доклад «Церковь, монастырь и старчество в личности и жизни К. Леонтьева». В 1918 году на Богословских курсах читает цикл лекций по церковному искусству. На квартире М. А. Новоселова в Обыденском переулке несколько вечеров читает курс лекций по истории археологии Кремля, устраивает для слушателей посещение соборов. Организовывает курс лекций «Очерки по философии культа» о. Павла Флоренского, который живет в Сергиевом Посаде. «Дорогой отец Павел! Вы, вероятно, предупреждены Мокринским[18] о том, что вопрос об устроении Ваших лекций в Москве <…> перешел в фазу осуществления. Помещение уже снято. <…> Желательно устройство 2 лекций в неделю — так, чтобы в течение месяца был прослушан курс в 8 лекций. <…> Надлежащий состав слушателей обеспечен. Билеты не поступают в продажу для всех и каждого, а будут распределены в среде людей знакомых и ведомых. <…> Ответ сей пошлите на имя Сергея Иосифовича Фуделя, который ведет внешнюю часть дела. <…> Да обрадует нас Христос Воскресший. Любящий Вас С. Дурылин»[19].

Дурылин был участником Всероссийского Собора Русской Православной Церкви 1917–1918 годов, присутствовал на открытии Собора[20], работал в Соборном отделе о духовно-учебных заведениях. А в период подготовки Собора активно включился в церковную жизнь: написал Устав Кремлевского братства, утвержденный на Соборе, издал в 1917 году брошюры «Церковный Собор и Русская Церковь», «Приход. Его задачи и организация». К этому времени он уже автор книг, статей, докладов, превосходный лектор. С 1920 года — член Всероссийского союза писателей.

События в стране после 1917 года воспринял как ужас, трагедию. Хотел укрыться в стенах монастыря, но духовный отец, оптинский старец Анатолий (Потапов), благословения не дал.

В. Н. Торопова

Годы юности и молодости

Буткевич Татьяна Андреевна[21]

Сидорова (урожд. Буткевич) Татьяна Андреевна (1887–1983) — искусствовед, сотрудник Академии архитектуры СССР. Друг и корреспондент С. Н. Дурылина с 1903 года до самой его смерти. Жена Алексея Алексеевича Сидорова (1891–1978)[22]. Текст воспоминаний публикуется по экземпляру, подготовленному Т. А. Буткевич в 1975 году для издания. Она просила Ирину Алексеевну публиковать только этот экземпляр, а все предыдущие считать черновиками. Т. А. Буткевич, остановившись на 1916 году, советовалась с Ириной Алексеевной. Решили, что не следует писать о 1917-м и последующих годах, т. к. этот период в биографии Дурылина (принятие священства, аресты и ссылки) не следовало обнародовать в советские годы. Для воспоминаний Татьяна Андреевна использовала свои дневники тех лет и письма к ней Сергея Николаевича, поэтому они так подробны и точны.

Воспоминания о Сергее Николаевиче Дурылине. 1903–1916

1903 год

В 1900 году умер за границей от туберкулеза первый (по счету) врач, заведующий б<ывшей>Измайловской земской больницей[23] Ксенофонт Михайлович Языков. Приблизительно тогда же или немного спустя мой отец, Андрей Степанович Буткевич[24], получил место заведующего врача Измайловской больницы. По крайней мере, в 1901 году мы уже жили на Благуше[25], в квартире главного врача больницы. В 1903 году я впервые встретилась с Сергеем Николаевичем.

Как-то раз весной старший сын Ксенофонта Михайловича Языкова, Миша Языков, привел к нам целую группу своих товарищей-гимназистов, учеников 4-й мужской гимназии, кажется, 5-го класса. Среди них был Сергей Николаевич. Сережа был в то время худеньким мальчиком невысокого роста с бледным, необыкновенно серьезным лицом и вдумчивым взглядом. Кажется, он и тогда уже носил очки. Ему было тогда лет 17, на вид он казался моложе. Своей серьезностью, тихостью, внимательностью к собеседнику он выделялся из шумной, веселой компании своих товарищей и сразу обратил на себя внимание. Он понравился моему отцу, который отличил его от других гимназистов, пришедших с Мишей, и впоследствии всегда относился к нему с большей симпатией, чем к другим. Отец был передовым человеком, очень революционно настроенным, начитанным в области политической и экономической литературы того времени. Он получал из-за границы многие нелегальные журналы и читал их громко в нашем семейном кругу матери, мне и некоторым друзьям, постоянно бывавшим у нас. Иногда каждый из нас читал эту литературу в отдельности, и помню, как я — тогда еще девочка лет 14 — уносила эти листки, мелко исписанные на тонкой прозрачной (папиросной?) бумаге, в свою комнату и со вниманием читала их, вдумываясь в каждое слово, как в какое-то откровение. Впоследствии (кажется, в революцию 1905 года) вся эта литература была собрана в ящик и зарыта в палисаднике нашего дома. Мы искали ее потом, да так я не нашли. Не чужд был мой отец, как бывший толстовец, и религиозно-философских исканий. Неудивительно, что для всей этой гимназической молодежи, всегда жадной к знанию, к некоему поучительству, он стал своего рода духовным водителем, авторитетом. Некоторые из этой молодежи стали нас навещать, остались надолго друзьями нашего дома. Самым близким из них стал для нас Сергей Николаевич. Некоторые из мальчиков, может быть, в подражание взрослым революционерам, имели прозвища, под которыми мы их и знали, помимо их настоящих фамилий.

В эти ранние годы я мало что помню о Сергее Николаевиче. Запомнилась мне одна сценка в нашем палисаднике: я стояла у забора, Миша Языков несколько поодаль в палисаднике возился с кем-то из моих младших братьев. Сережа стоял у калитки в палисаднике и как-то долго, задумчиво и, как мне тогда показалось, странно смотрел на меня. Мне казалось, что он видит во мне не меня, а вообще девушку, «Девушку» с большой буквы, и полон какой-то мечты, вовсе не относящейся ко мне. Мне было не по себе от его взгляда, но продолжалось это всего каких-нибудь несколько минут. Записываю это здесь потому, что какой-то женский инстинкт, присущий, очевидно, даже таким юным годам, не обманул меня: много лет спустя в одном из писем ко мне Сергей Николаевич вспоминал эту сцену и писал о ней так: «Вечерело. Мы были в палисаднике. Миша возился с ребятами, я стоял один у решетки, вы поодаль. Молчали. И в первый раз я испытал тогда радость и грусть светлого женского облика, весеннего, юного…»[26].

Сергей Николаевич уже и тогда писал, писал рассказы, может быть, стихи, вел дневник. Описанную сценку у калитки, по его собственному позднейшему признанию, он тогда же записал в дневник, но дневник этот был утерян или сожжен. О его литературных опытах я узнала так: мама моя просила его приходить помогать мне в математике, которая в то время мне трудно давалась. Я, вообще застенчивая в те годы, очень стеснялась Сережу и мало о чем с ним разговаривала. Но вот как-то раз он принес мне свой рассказ, просил прочесть и сказать — понравилось ли? Рассказ назывался «У фонаря» и отличался большой мрачностью. <…>

Неудовлетворенность, тоска, стремление вырваться из каких-то оков, искание больших ценностей в жизни, по-видимому, уже с этих юных лет были постоянными спутниками внутренней жизни Сергея Николаевича. Первое его письмо ко мне, написанное 23 февраля 1904 года еще не вполне установившимся почерком, свидетельствует об этом; привожу его почти полностью.

Понедельник 23 февраля (1904 г.)

Таня!

Мы страшно давно не видались — с октября, а за это время столько пришлось пережить и передумать. В субботу мы увидимся, а теперь мне хочется с Вами побеседовать, чтобы в субботу, при свидании, мы могли встретиться людьми, говорящими на одном языке и потому друг друга более или менее понимающими.

Прежде всего, Вы должны быть страшно удивлены тем, что я не был у Вас почти три месяца и не подавал о себе, что называется, ни слуху ни духу… Конечно, это до известной степени свинство, но дело в том, что я все это время вообще никуда не ходил. Пробыл месяц в Рязани, у Миши (Языкова. — Т. Б.), а остальное время сидел дома и виделся почти только с одним Мешковым[27]. И даже не скажу, чтоб особенно много читал в это время. Очень много за это время переписывался с Мишей и, так сказать, знакомился с ним, с его духовным миром. Я убедился, что абсолютно до сих пор его не знал, и потом, главное, не знал себя самого. Когда же мне пришлось поглубже заглянуть в себя, в свои мысли, воззрения, чувства, я поразился невообразимым хаосом, царящим там решительно во всем. И все это время я старался привести себя в порядок, а это чертовски трудно. Впрочем, могу Вам сообщить и практический результат всего этого: с будущего года я намерен жить с Мишей в Рязани, и жить исключительно своим личным трудом, намерен уйти из своей среды и обстановки, потому что считаю ее пошлой, затягивающей и вредной… Но это так просто и легко сказать теперь, когда все уже кончилось, а стоило все это, Таня, трудной и тяжелой борьбы. Порой, особенно в ноябре, я чувствовал себя прямо отчаянно…

Как-то случилось вдруг так, что я, собираясь уехать из Москвы, оставляю очень мало здесь людей, о которых буду вспоминать с хорошим чувством. Вообще перелом большой и во мне самом, и в окружающем меня, и такой перелом, что он вполне достаточен для того, чтобы начать новую жизнь с новыми людьми… Еще мы об этом поговорим, и хорошенько. Вы только на меня не сердитесь.

Ну, значит, в субботу увидимся. Я не надую.

Ваш С. Дурылин.

Какова была семейная обстановка Сергея Николаевича в те годы, я не знала. Позднее я неоднократно бывала у него, в их маленькой бедной квартирке в Переведеновском переулке, близ Гаврикова, где у Сергея Николаевича была отдельная комната, продолговатая, узкая, с одним окном на узкой стороне, противоположной двери. В комнате стояла кровать, письменный стол по одной линии с кроватью и, дальше к окну, этажерочки с книгами. Не помню, висело ли что-нибудь на стенах. Против письменного стола находилась другая дверь в большую (сравнительно) комнату, которая была столовой и гостиной одновременно. Мать[28] Сергея Николаевича — очень запомнилась она мне сидящей в этой комнате, за чайным столом, перед самоваром, — по своему внешнему виду была типичной женщиной из мещанской среды. Сережа, кажется, ее очень любил, но существовало между ними какое-то глухое раздражение из-за всяких житейских мелочей. У нее был нос с горбинкой, как и у Сергея Николаевича. <…>

1904–1905 годы

Война с Японией. Ее печальный конец. В результате некоторое ослабление полицейского режима самодержавия. В конце 1904-го и всю первую половину 1905 года — полулегальные лекции и выступления революционеров, на которых я бывала с моими родителями. Ничего не помню за это время о Сергее Николаевиче. Вероятно, и даже наверное, он бывал на этих собраниях, бывал и у нас, т. е., вернее, у моего отца, которого он очень любил и чтил. В то время не было человека, мало-мальски порядочного, честного и здравомыслящего, который не горел бы негодованием против всех неурядиц, творившихся на войне, и не желал бы коренного преобразования нашего политического строя. Отдали этому дань и мы, гимназическая молодежь 15–18 лет. Подражая взрослым партийцам, мы создали свою гимназическую революционную всероссийскую организацию, которая получила шутливое название от наших старших сестер и братьев — «Средний возраст». Мы устраивали свои собрания, для которых находили помещение, оповещали товарищей из других учебных заведений о часе и дне собрания, произносили революционные речи, вступали в диспуты и соблюдали конспирацию. Основным местом наших собраний был нижний этаж двухэтажного дома где-то в Гранатном переулке. Кем была предоставлена в наше распоряжение огромная комната нижнего этажа, не знаю и сейчас. Совершенно не помню, выступал ли Сергей Николаевич на этих собраниях, но, конечно, он их посещал.

Приближалась революция 1905 года. Многие из нашей молодежи вступили в ряды боевых дружин, в том числе и лучший друг Сергея Николаевича Миша Языков.

Говорили тогда, что знаменитое ограбление Московского государственного банка было совершено одной из таких дружин. Эти же молодежные дружины захватили реальное училище Фидлера и устроили там засаду во время вооруженного восстания. В декабре было настолько опасно оставаться в Измайловской земской больнице, на которую грозились напасть банды черносотенцев, что моя мать, взяв меня, младшую сестру и самого маленького из моих братьев, переселилась к знакомым, куда-то на Покровку. Мой отец, получив однажды известие, что черносотенцы должны в одну из ночей напасть на больницу, отправился было вечером на Благушу с револьвером в кармане, но был остановлен полицией. Найдя у него револьвер, его хотели тут же на месте расстрелять, но каким-то чудом отпустили, конечно, отобрав оружие.

Миша Языков с одним из товарищей был захвачен и посажен предварительно в часть, кажется, на Басманной. Ему грозил чуть ли не расстрел. Предстояло спасать товарища. Как и кем было организовано освобождение Миши из части, не знаю, но совершено оно было Сергеем Николаевичем. Каким образом ему удалось пробраться в часть и пронести туда одежду для Миши, я не помню. Знаю только, что одежда была оставлена в уборной, куда в условленное время отпросился Миша, там переоделся, и они с Сережей выбрались на двор части. У ворот их хотели задержать полицейские, охранявшие часть, но Миша с великолепным самообладанием, властным, повелительным жестом и голосом, не допускающим возражений, произнес: «Открыть ворота. Не видите, кто идет!» Полицейские в растерянности повиновались, ворота были открыты, и Миша с Сережей, очутившись на улице, не замедлили скрыться. Не знаю, была ли за ними погоня, но если и была, то безрезультатная. Миша был спасен. До выезда из Москвы он укрывался в безопасном месте у знакомых, а потом уехал.

Революция была подавлена. Мой отец был арестован. Мы вернулись в нашу квартиру в Измайловской больнице. Жизнь понемногу входила в свою обычную колею. Начались занятия в гимназиях.

Наступил 1906 год. Не помню, когда и из какого класса ушел Сергей Николаевич, не вынеся казенщины преподавания[29]. Но, кажется, в 1906 году он уже не учился. Как он существовал в это время, не знаю.

В 1906 году вышла небольшая брошюрка Сергея Николаевича «В школьной тюрьме», в которой он с гневной страстностью и душевной болью бичует порочность и преступность старорежимного школьного воспитания и обучения[30].

1906 год

Зима и весна 1906 года являла резкий контраст бурному, возбужденному 1905 году. Наступила реакция. Ни о каких общественных собраниях, выступлениях с боевыми речами не могло быть и речи. Люди замкнулись в частном домашнем быту. Видались только с близкими знакомыми. Наша гимназическая организация, естественно, распалась. Небольшая группа друзей, юношей и девушек, сблизившихся еще в предшествующую зиму, продолжала поддерживать отношения с нашей семьей. Отец сидел в тюрьме. Молодежь часто собиралась у нас, привлекаемая полузагородным местоположением больницы и близостью замечательного древнего леса «Зверинца»[31], куда мы отправлялись всей компанией в длительные прогулки на санях (у нас были лошадь и розвальни для поездок отца к дальним больным) или на лыжах. Время переменилось, и революционный подъем, бурное возбуждение уступили место романтическим настроениям, увлечению поэзией, мирным веселым разговорам за чайным столом. Мы очень увлекались в это время стихами Валерия Брюсова, незадолго перед тем вышедшей его книжкой «Urbi et orbi» — и почти всю ее выучили наизусть. Наиболее частым нашим посетителем в это время, кроме Сергея Николаевича, был младший брат его Георгий.

Весной 1906 года я окончила гимназию. Отцу моему высылку в Сибирь, по ходатайству мамы, заменили высылкой за границу. В тюрьме, в шутливой борьбе за единственную кровать, находившуюся в общей камере, отец повредил себе ногу в коленке и ходил с костылем. Страшно было отпускать его одного за границу на три года, и было решено отправить меня с ним. Я мечтала учиться в каком-либо заграничном университете. Выбрали мы своим местопребыванием Женеву. Перед отъездом мы снялись у нас на дворе — отец, мама, моя младшая сестра Нина, Сергей Николаевич и я. Уехали мы вечером. На вокзал, кроме наших, провожали нас Сергей Николаевич и товарищ Миши Языкова Борис Лебедев[32]. Я стояла на площадке вагона, когда поезд тронулся, и, помню, Борис еще некоторое время бежал за поездом, все прощаясь со мной, точно предчувствуя, что больше мы уже никогда не увидимся. Впоследствии, после его трагической гибели, я часто вспоминала этот момент. Сережа при прощании обещал писать мне и моему отцу.

В Женеве мы с отцом поселились отдельно: он снял комнату в предместье Женевы, так называемом Grand Lancy, я остановилась у моей гимназической подруги, которая училась в Женевском университете.

Первое письмо, полученное мною от Сергея Николаевича в Женеве, было грустное. «В Москве последнее время мне было очень тяжело, — писал он, — чувствовал я себя скверно, голова не работала, читать не хотелось и делать ничего не хотелось… Так что я счел за лучшее взять месячный отпуск — и бежать куда глаза глядят, долго не раздумывая и не размышляя». Он сообщал, что едет сперва к Языковым (в Рязань), а оттуда куда-нибудь на север. Чем стал для Сергея Николаевича север со времени этой поездки и оставался многие годы, а может быть, и до конца жизни, видно из следующего его письма ко мне от того же времени: «Сидел я, сидел в Москве, но наконец надоело; так мне стало противно, скучно и тяжело, что сел я на поезд и уехал на север. Сначала я был в Олонецкой губернии, в стране лесов, озер и валунов. Потом поехал в Архангельск, а затем по Белому морю в Соловецкий монастырь. Там поездил по островам, подышал морем, соснами и свободой — такой свободой, о которой и не снилось нашим мудрецам.

Великая природа севера, его ночи, как день, но без жары, его бесконечные дали морские, темные леса, широкие, как море, реки и озера; седые вечные камни, старые церкви — все это далеко, как небо, от того, чем живешь в нашем стольном граде — будь он проклят! Никогда еще я не чувствовал себя так хорошо, свободно и молодо, как там». И далее он прибавлял: «Планы у меня и на будущее лето — ехать на север, только подальше — в Океан. Сейчас я много читаю и много пишу…»[33].

В России в это время царила полная реакция. Дума была распущена, полицейский режим усилился. Тюрьмы были переполнены. Кое-где еще, по местам, в провинции, действовали отдельные революционные группки молодежи, но, в общем, после революционного взлета в настроении молодежи царил упадок и какой-то разброд. Для многих наступили тяжелые дни разуверения, пересмотра всего пережитого, проверки себя, своих взглядов, самоуглубления и поисков «своего, настоящего» смысла жизни. В результате многие из молодежи пришли к разочарованию в своих прежних революционных и общественных стремлениях, так называемых «идеалах». Следующая выдержка из письма Сергея Николаевича к моему отцу ярко характеризует положение в Москве и собственное душевное состояние его в это время: «Дорогой Андрей Степанович! Не писал Вам давно, давно… У меня сейчас перо валится из рук, и так продолжается уже давно… Могу только читать, но не все; экономические книги вызывают тошноту, политика — скуку и полное отвращение… Читаю кое-что по философии, по искусству и литературе. Задумал сам ряд работ. Одну большую — из области педагогики, другую — по истории литературы. Кое-что уже сделал, но больше в области подготовки, чем исполнения… Мечтаю о будущем лете, когда думаю сделать целое путешествие по Печоре, Северному Уралу и Ледовитому океану, без всяких целей, единственно ради променада и вояжа… Влечет меня в дикие страны… Надоели мне всякие „измы“, томит меня „политика“ и гнетет „экономика“…»

Остро и болезненно переживал этот перелом Сергей Николаевич. Разрыв с тем, чему поклонялся, тяжел для каждого человека, для впечатлительной, нервной и чуткой натуры Сергея Николаевича он был особенно мучителен.

1907–1908 годы

В конце 1906 года отец перебрался на жительство в Италию вместе с группой эмигрантов, переселившихся из Финляндии, где они укрывались от царского преследования.

На письмо моего отца из Италии, на его страстные упреки в измене делу революций, в том, что Сергей Николаевич забыл голодных мужиков и предался буржуазному самодовольству, забыл своих товарищей, погибших за дело освобождения народа, и высказываемое моим отцом убеждение, что сейчас не время думать, а надо делать, Сергей Николаевич отвечает не менее страстным оправданием своего отхода от дела революции. «Я ничего не позабыл, — пишет он, — не забыл мужиков, идущих за правдой, ищущих эту правду у нас, я не забыл голодных детей, раскрытые избы, цингу, я не забыл тюрем и виселиц, я ничего не забыл! Но я задумался над тем, правду ли говорили мы мужикам, правда ли то, что мы считали правдой, да в чем вообще правда… А Вы знаете, что значит задуматься над этим всем и многим другим еще?»[34]. В свою очередь, Сергей Николаевич обвиняет моего отца и все старшее поколение в насильственном натаскивании молодежи на революционную и общественную жизнь, на практическую деятельность тогда, когда у этой молодежи не сложились еще свои собственные убеждения, не выработался свой собственный взгляд на жизнь. «И когда у нашей молодежи пробуждается интерес к свободной мысли, жажда и томление по самостоятельной мысли, самобытному творчеству жизни, наше старшее поколение, все, все ополчаются на нее, чуть не обвиняя молодежь, ищущую новых дорог и путей в царство истины, красоты и правды, в буржуйстве, довольстве, самолюбовании, устройстве келий под елями, отступничестве и проч.! Иного ничего — в ответ на все муки в страданиях душевных рождающейся новой мысли и новых чувств!» Несколько раньше Сергей Николаевич писал мне: «Все, что было создано прекрасного на свете, все это создано теми, кто шел своим путем, на свой риск, к своей цели, своими ногами, у каждого человека есть единый верный и точный компас — его „я“, и не послушайся он его хоть раз, нет конца блужданиям»[35]. Судя по следующим строкам письма Сергея Николаевича к моему отцу, последний упрекал его в гамлетизировании, в бессильном и безвольном раздумье над жизнью, вместо того чтобы кинуться в эту жизнь, борясь за лучшее будущее, на что Сергей Николаевич отвечал: «Неужели Гамлет (уж если брать эти формулы) с его всечеловеческим „быть или не быть?“, с его раздумьем над вечным, ниже, чуть не позорнее Дон-Кихота, доброго, милого, но воюющего с ветряными мельницами! Вы бы хоть вспомнили великих Гамлетов, когда Вы порочите их; Гамлеты, люди мысли, раздумья, двигали все вперед и все создавали. Кант, Герцен, Тургенев, Достоевский, Дж. Бруно, Галилей — не Гамлеты ли они!» Из этих строк совершенно ясно вытекает, что Сергей Николаевич причислял себя именно к Гамлетам. И действительно, стремление к познанию, к исканию высших ценностей, смысла жизни, к некоему самоопределению и нахождению своего подлинного, глубинного «я» в водовороте и хаосе окружающей жизни являлось основным целеустремлением всего жизненного пути Сергея Николаевича. Вся его сложная, противоречивая, многообразная натура требовала этих последних жизнетворческих определений, выходящих за пределы повседневной деятельности и бытовой обстановки. В другом месте того же письма к моему отцу он писал: «Человеку кто-то дал и иные интересы, и иные наполнения его жизни, другие стремления — стремления к высшему познанию себя, мира, вселенной, Бога, красоты мира, предвечных тайн бытия — иными словами, стремления к тому, что называют философией, наукой, искусством, религией». И далее: «Я думаю, что нельзя заниматься никакой политической деятельностью, нельзя проповедовать частных решений, частных вопросов, когда нам неясны самые основные, самые тревожно-властные вопросы бытия — то, что называется основными проблемами человеческой мысли, вечными проблемами…»

Сопоставляя два рода людей — волевых, действенных по взглядам и темпераменту и людей созерцательных, людей мысли, я писала своей матери 9 февраля 1907 года: «Есть люди, которые стремятся охватить явления окружающего мира во всей их полноте и разносторонности, установить гармонию и связь между всеми вопросами философии, жизни, нравственности, религии. Не выработав своего цельного отношения к окружающему, не определив своего места в мировой и общественной жизни, они не могут отдаться практической деятельности: не удовлетворение, а нравственное страдание доставит она им, душевную раздвоенность и мучительную бесплодную борьбу с самим собой… Они не чувствуют себя вправе жить, не зная, зачем они живут. Таков Сережа».

Моя мать прочла это место из моего письма Сергею Николаевичу, и он писал мне в ответ: «Под Вашей характеристикой моей особы подписываюсь руками и ногами, и очень, очень мне дорого, что так верно, правдиво Вы поняли меня, хотя мы никогда, кажется, не подходили друг к другу вплоть, близко и тесно…»

Насколько тяжело переживал Сергей Николаевич свой отход от революционного прошлого, от друзей, связанных с этим прошлым, видно из следующих заключительных строк его письма к моему отцу: «Я глубоко несчастен сейчас. Я болен, но моя болезнь духа, а не тела, — та болезнь, в которой, может быть, больше здоровья, чем в ином здоровье здорового человека. Мне горько остаться одному, отойти от близких мне людей (а одним из них были Вы), но лучше для меня, если останусь я совсем один, если я уйду от Вас и всех других, чем если б я остался с Вами, поверив в кредит Вашей старой правде и истине. Пусть моя дорога будет узка, терниста, извилиста, но лучше идти своей тропинкой, чем чужой большой, пыльной, утоптанной дорогой!»

Я вернулась в Москву 3 августа 1907 года. Сергея Николаевича в это время в Москве не было.

8 августа я видела его в первый раз после моего возвращения из-за границы. Серьезно я с ним ни о чем поговорить не успела, но по нескольким его словам поняла, что он действительно ушел от жизни в какой-то свой мир. Я задавалась вопросом: «В какой? Куда? Кто прав — он или отец?» С каким-то неприятным оттенком говорил он о розни, которая возникла в последнее время между старым и новым поколением.

Сережа обещал познакомить меня со своим лучшим другом Волей Разевигом, студентом 1-го или 2-го курса Московского университета, товарищем Сережи по гимназии, и его сестрой Надей[36].

О Воле он выразился как об интересном и самостоятельном в своих воззрениях человеке, оказывающем в некоторых отношениях влияние даже на него, Сережу, а про Надю сказал, что она совсем еще девочка.

Я не сразу сориентировалась среди нового для меня настроения молодежи, совершенно иного, чем то, которое царило в обществе в момент моего отъезда за границу. Новое поколение действительно ушло от «жизни», если понимать под этим словом то, что понимал мой отец, в какой-то иной мир личных переживаний, мистических настроений, искания новой свободы, новых истин. Процветал спиритизм и всевозможные общества на эротической подкладке, вроде общества огарков. Старшие набросились на воспитание детей…

Я чувствовала себя между двух лагерей: от старших я отошла, а к молодым не знала, как подойти. Жизнь их была для меня пока загадкой. У Разевигов я чувствовала себя как-то странно: легкая болтовня, спокойное настроение, Волина игра на рояле (он немного играл самоучкой), разговоры о новых поэтах — Сережа часто читал их нам вслух, — как все это было не похоже на то, что я оставила в России, уезжая за границу. Тогда все думы, интересы, разговоры, вся жизнь сосредоточивалась на одном, теперь рассеивалась на многое.

Первое время после моего возвращения я не часто виделась с Сережей. Мне очень хотелось тогда узнать и понять, чем живет Сережа. Но на мои слова он отвечал, что часто лучше молчать, ибо никогда не будешь понят так, как хочешь… Он приводил в пример Христа и Ницше, которые были не поняты… Мне Сережа казался тогда очень странным: с разными людьми он разговаривал как будто на разных языках, и получалось так, что люди самых разных направлений считали его за своего единомышленника. Мне это не нравилось, и я задавала себе вопрос: «Искренен ли он?» Я была тогда слишком юна, прямолинейна и неопытна, чтобы понятъ всю сложность, многогранность и противоречивость такой натуры, как Сережа. Много помог мне в этом Воля. Как-то раз мы возвращались с ним вместе от Сережи, и я высказала ему мои сомнения относительно Сережиной искренности. Воля горячо вступился за Сережу и развил целую теорию насчет того, что у каждого человека бывает центр и периферия и что величина и оригинальность центра может служить мерилом людей. «У Сережи, — говорил он, — периферия очень разноцветная и многогранная; к разным людям он поворачивается различными сторонами ее, и не его вина, что они одну такую сторону принимают за все; от этого и происходят ошибки в суждении о Сережином характере и взглядах. И только очень немногие люди знают его настоящую сущность, его центр. Центр же у него есть, и очень большой и оригинальный, и это видно хотя бы из того, что Сережа постоянно развивается все в одном направлении…» Часто впоследствии, когда я уже гораздо лучше и глубже знала Сергея Николаевича, мне приходилось встречаться с мнением людей, знавших его поверхностно или даже понаслышке, что он неискренний человек, и я всегда старалась опровергнуть и рассеять это предубеждение. В те годы, вероятно, вследствие мучительной внутренней борьбы, Сережа действительно сжимался, как улитка, уходил в себя, замолкал при встрече с людьми далеких и чуждых ему воззрений. В споры он вступать не любил и всегда как-то затаивался в себе. Боялся он довериться и мне, и на мои старанья вызвать его на откровенные высказывания отвечал мельком и с неохотой.

Это была весна 1908 года. Воля и Сережа преподавали в группе подготовки на аттестат зрелости, которая была организована в меблированных комнатах на Мясницкой, Воля — латынь, Сережа — русский язык. Я занималась там у Воли по-латыни, туда ходил и мой брат Виктор, и нередко после уроков мы оставались и беседовали на разные темы.

Этой весной я часто бывала у Разевигов, где также иногда встречалась с Сережей <…> 3 мая 1908 года я ездила к нему в гости в имение Чернышевых[37], у которых он должен был провести лето. Он приглашен был туда преподавателем к старшим детям Сергея Ивановича Чернышева. Мы с Сережей долго гуляли по зеленой лужайке; разговаривали о Мережковском и других современных писателях. В разговорах со мной Сережа часто говорил, что современная эпоха даст миру что-то совсем новое. <…>

С начала августа и до 20-х чисел я жила у Разевигов, пока наши не вернулись из деревни. <…> К Разевигам иногда заходил Сережа.

Как-то раз он пришел в отсутствие Воли; мы сидели с ним вдвоем в Волиной комнате. Сережа читал мне некоторые стихи Пушкина. Вдруг почему-то заговорили о вере. Сережа только что вернулся из Соловецкого монастыря.

— Какая страшная сила вера, — тихо произнес Сережа, — сколько веры мне пришлось видеть там!

Я насторожилась с любопытством, у меня мелькнула мысль о чудесах.

— Нет, не исцелений, — улыбнулся Сережа, угадав мою мысль, — а так, вообще. Вот, например, там камень есть, на котором Филипп[38] спал. Так одна старая-старая старушка пришла, вся сгорбленная, сморщенная. Долго молилась на него, потом попросила ей его на голову положить.

— Ну и положили? — с изумлением воскликнула я.

— Ну, поддерживали, конечно, но вера-то какая!

Сережа заговорил о том, что для такой веры цельность нужна, а человеческой природе она несвойственна, человеческая природа вся из противоположностей состоит.

— Да, вот постойте, — прибавил он, — я вам мое стихотворение прочту, оно так и называется «„Да“ и „нет“».

Он взял клеенчатую тетрадь со стола и стал читать. Стихотворение само по себе, может быть, было и не очень хорошо, но мысль, идея были чрезвычайно близки моему настроению за последнее время, и я не могла не выразить своего восторга.

— Сережа, давно вы додумались до всего этого? — спросила я.

— Года полтора.

Потом мы опять заговорили о Пушкине. Сережа вертел в руках новое роскошное издание Пушкина.

— Ах, какая это книга! — воскликнул он. — Ведь за эту книгу можно все отдать. Если бы меня лишили всех книг на свете и оставили мне одного Пушкина, я мог бы жить. Ведь такого поэта никогда еще не было… такого человека, как Пушкин, уже не будет… Он в себе Бога и черта соединил.

И Сережа добавил, что любовь к Пушкину может быть мерилом человека. <…>

Сергей Николаевич в те молодые годы отличался крайним пристрастием как в положительную, так и в отрицательную сторону в своих отношениях к фактам и людям, в особенности под влиянием минутного настроения. Помню, как однажды он до неприятности резко высмеивал перед одним своим товарищем Льва Николаевича Толстого, которого впоследствии, а может быть, и тогда уже, и в особенности после личного свидания, глубоко ценил, любил и уважал. Многое мне было в те годы непонятно в Сергее Николаевиче. Мне казался он каким-то противоречивым, ускользающим, то мягким и добрым, то насмешливым и едким. Он казался мне загадочным, непонятным и чуждым. И я побаивалась его и, по правде сказать, недолюбливала. Ближе подошла я к нему, поняла и оценила его уже в последующие годы. Тогда же мне очень хотелось «проникнуть в его сущность», как я выражалась, и до конца понять, в чем же заключается его «правда», о которой он говорил, его «центр», по выражению Воли.

Я не вытерпела тогда и специально поехала в «группу» (6 октября 1908 года), где Сережа давал урок, чтобы поговорить с ним. По окончании урока Сережа предложил мне пройти на бульвар. Мы долго бродили с ним, сейчас уже не помню, по какому именно бульвару. Я любила разговаривать, бродя по улицам вечером, при свете фонарей. Тогда говорится как-то особенно интимно. И Сережа мне много рассказывал о себе, о своих переживаниях — в первый раз так откровенно. Я слушала молча, изредка задавая какие-нибудь вопросы. Мне многое осталось неясным из того, что он говорил, но я боялась его расспрашивать: Сережа так всегда пугался всякого непонимания, несогласия. Он говорил об умении «жить в самом себе», о непонимании и чуждости людей, об одиночестве, о свободе, о том, что это прекрасно и что в этом большое наслаждение. Говорил, что «чувствует трепет жизни». Мне трудно было тогда говорить с Сережей. Мне казалось, что у него какая-то предубежденность ко всем людям; у него был такой вид, точно он познал что-то такое, чего никто не знает, до чего никто не додумался.

Как-то раз он пришел к нам в октябре. <…> Заговорили о Пшибышевском[39]. Сережа назвал его писателем иррациональным. Я спросила, что это значит. Он объяснил мне так: рационалистами он называет тех, которые измышляют всякие средства для уничтожения страданий человеческих. Они верят, что стоит только уничтожить такие-то и такие-то неустройства общественного строя, построить жизнь на новых началах, как получите всеобщее благоденствие и счастье. Не было до Пшибышевского ни одного романиста, например, который строил бы трагичность любви не на каких-либо социальных противоречиях, а на внутренних трагических столкновениях, которые лежат в самом этом чувстве. Трагедия любви и смерти — вечная трагедия человечества, которой не победить никакими средствами человеческими. <…>

Как-то в декабре 1908 года я виделась с Сережей. Мы шли с ним из родительского собрания (клуба свободного воспитания, где Сергей Николаевич состоял членом[40]). Сережа пошел проводить меня Никитским бульваром до Арбатских ворот. Был чудесный вечер. Деревья были все в инее и между ними кое-где светились фонари. Было весело, и Сережа болтал глупости о какой-то «сердарде»[41]. Я радовалась, что он стал со мною проще и доверчивей. Он обещал читать свое новое произведение, которое писал, читать в первый раз только мне, Наде и Воле.

1909 год

<…> Сережа уже давно говорил мне, что пишет что-то, что никому заранее не было известно. Сколько я ни допытывалась, он не рассказывал ничего, я не знала даже, что это — что-нибудь научное или беллетристическое. В конце декабря 1909 года я была приглашена к Разевигам. Кроме Воли, Нади и меня, не было никого. Мы собрались в Надиной комнате. Я и Надя уселись на кровати, Воля лег на кушетку, Сережа сел к столу (спиной к нам). Мы ожидали с нетерпением.

— «Дон-Жуан. Драматическая поэма», — провозгласил Сережа и стал читать.

Мне трудно даже высказать, до какой степени мне это показалось прекрасным. С каждой сценой настроение все повышалось, напряжение возрастало… С каждой сценой я думала, что это последнее по глубине и силе, и каждый раз ошибалась: Сережа вел нас все дальше, все выше, точно по ступеням какого-то восхождения, так что дух захватывало.

Это была только первая часть поэмы[42]. Во второй, по словам Сережи, должен был участвовать ад и рай. Но вторая часть поэмы, кажется, так и осталась ненаписанной.

16 января 1909 года я была на лекции Сережи в родительском клубе о писателях для детей. Он упомянул с одобрением рассказ Куприна «Палач». Родители восстали на Сережу: как можно рекомендовать детям рассказ, в котором палач выставляется хорошим человеком?

Я понимала, что ответить на этот вопрос по существу можно было только из глубины религиозных и нравственных взглядов. Это было больше, чем педагогика и художественные вкусы только. Я с волнением ждала, что скажет Сережа. Сначала мне показалось, что он хочет уклониться от ответа, да, должно быть, это так и было: видно, очень неприятно ему было затрагивать этот вопрос. Но, раз затронув, он пошел до конца. Он говорил о другой правде, чем та, которая выдвинута у нас сейчас в России времен, он говорил о правде Евангелия и Христа, Который разбойнику сказал: «Сегодня же будешь со Мною в раю!» Он упрекнул современное общество в том, что оно привыкло судить человека по мундиру, надетому на нем, дальше которого оно заглянуть не умеет. Это был вызов всему почтенному педагогическому собранию, и так это было понято: в зале было шумно, раздавались негодующие возгласы. Я видела, как волновался Сережа, как дрожали его руки, но сколько серьезности, искренности и благородства было в нем в эту минуту! Это был не прежний Сережа, а новый, смелый и свободный.

Он закончил словами: «Не знаю, господа, может быть, я этим окончательно подрываю мою репутацию как педагога, но я не могу иначе…» Он несколько раз взглядывал на меня, а когда кончились прения, подошел ко мне, протянул руку, я крепко ее пожала…

О замечательных педагогических способностях Сергея Николаевича, совершенно выходящих из общепринятых понятий и норм, лучше и полнее меня расскажут его ученики, но случай столкновения Сергея Николаевича с общим мнением родителей показывает, насколько самобытен и индивидуален был он в своих воззрениях на воспитание в человеке человечности и с какой смелой решимостью отстаивал он свои взгляды.

С этого вечера наступило изменение в моем отношении к Сергею Николаевичу: какая-то неловкость, стесненность, отчужденность, непонимание исчезли, общение с ним стало проще, легче, непосредственней. С того же вечера началась моя переписка с Сергеем Николаевичем. Он не удовольствовался личной беседой. Он имел обыкновение записывать, часто на клочках бумаги, дома, где-нибудь на собраниях, то пером, то карандашом, мысли, чувства, настроения, иногда приходящие ему в голову стихи, и письма его поэтому не имели характера обычных писем, а скорее какого-то продолжающегося дневника. Он и сам в одном из писем писал мне: «Это все заметки, пишу точно самому себе…»[43].

На другой день после описанного заседания в родительском клубе, 17 января 1909 года, он писал мне: «Вчера я в каком-то необычайно светлом, по-весеннему легком и радостном настроении возвращался домой на трамвае. Есть минуты и часы, когда кажутся точнейшей, подлиннейшей правдой такие слова: „одухотворенная плоть“, „духовная телесность“, и есть слишком частые и многие часы, когда душу и мысль можно назвать „оплотившейся душой и мыслью“ — так она тяжка, земна, неподвижна. Первые часы редки и прекрасны, вторые — часты и отвратительны. Про себя скажу, что ¾ моей жизни именно эти часы. Когда же наступают те — та ¼, — я забываю себя и ¾, и ощущение светлой радости заливает меня; кажется, тогда все тело словно пронизывается лучами света невещественного — и тогда я подлинно верю и знаю, что нет смерти, нет тления, а есть вечное преображение. Мы заключены в пелену порока, увиты ею, но она не одно, что есть. И когда я думаю о ней, я знаю, что так надо, так надо… Солнце горит среди хаоса тьмы, безóбразности, холода небытия — так надо, дух и радость скрыты пеленой праха — так надо; любовь сопряжена с обманами, похотью, грязной властью тела — так надо. И надо еще: пронеси, солнце, свои лучи сквозь хаос и небытие — оно проносит; дух, освяти себя и выяви себя чрез пелены тяжкие — и Гёте создает „Фауста“. Любовь, пройди через теснины порока, тлена — и она идет, и идущий с нею восклицает:

  • …С каким восторгом я
  • Сквозь ярость и мятеж борьбы, внимая кличу,
  • Бросался в бой страстей и в буйство бытия,
  • Чтоб вынести из мук — Любовь, свою добычу.

Пусть эти слова и всякие вообще слова не до конца выражают то, что надо, я не боюсь этого, я знаю:

  • Не до конца правдива наша правда,
  • И вымысел наш ложь не до конца.

Я выписал эти два стиха из моего „Дон-Жуана“ эпиграфом ко всему, что я думаю, говорю, пишу, делаю: и я склонен поставить его не только перед тем, что делаю я сам, думаю и т. д., но и перед тем, что думают и т. д. все». <…>

29 января 1909 года, в четверг, я опять была у Сережи. Мне хотелось ответить ему лично на очень трудный вопрос, заданный им мне во втором письме, которое он мне прислал вскоре после первого письма. Он просил сказать ему откровенно, так, как сказал бы Миша, часто ли я чувствую в нем «разговор, литературу, словесность проклятую, и когда». Сережа писал, что оттого, что он сам думает, что она в нем есть, он иногда боится многое делать, лжет, избегает прямых ответов. Этот Сережин вопрос и признание многое объяснили мне тогда непонятного в его поведении, в его отношениях с разными людьми, в том, что многим он казался неискренним. Но, зная, как он сжимался, словно мимоза, от малейшего неделикатного прикосновения, я не решилась отвечать ему на его вопросы. Да, по правде сказать, я и сама не отдавала себе ясного отчета в его сложной психологии. Мы встретились с ним как-то смущенно и не возвращались к этой теме. Напившись чаю, мы перешли в его комнату. Он прочел несколько стихотворений, своих и чужих. Должно быть, в них был какой-нибудь религиозный смысл — теперь не помню, но разговор перешел на религиозные темы. Заговорили о вере в бессмертие. Сережа стал рассказывать, до какого отчаяния доходил он, когда еще не верил в бессмертие, как тосковал он при виде всей безысходности этой жизни, как охватывало его полное равнодушие и к хорошему, и к дурному, когда сознавал он, что перед лицом смерти равны все — будь то величайший святой или последний негодяй, что впереди для всех одно — лопух. И ничего больше. «Вот и вся жизнь Миши была одним страстным порывом выйти из этой жизни куда бы то ни было», — сказал между прочим Сережа. Он долго говорил, очень долго, и по мере того, как говорил, все больше волновался. Он говорил о том, как вера перевернула весь его взгляд на жизнь, на мир, на все. Он рассказал, как в Соловецком монастыре были заключены прежде разные сектанты, раскольники. Многие из них просидели по 30, 40, 60 лет, и не только просидели, но о многих из них под конец жизни было написано: «Не раскаялся!» «Вот какая вера-то бывает!» — заключил Сережа.

Помню, что наш разговор Сережу утомил и взволновал ужасно. Бледный, он замолчал, подошел к столу и сел. Я почувствовала, что надо уходить. Мне не хотелось, но я сделала над собой усилие и встала с кровати, на которой сидела. Сережа вышел со свечой в сени проводить меня.

В том же письме Сергей Николаевич писал: «Скажите русскому интеллигенту, что вы верите в Бога, достоверность и истину поэзии и искусства считаете выше, чем истину научную, — он вам сейчас же заявит с решимостью школьника, что „Господь есть род кислорода, вся же суть в безначалье народа“, что у Пушкина хороший стиль, но мыслей у него нет, а у Максима Горького мысли, что Фейербах и Дарвин доказали, что Бога нет и Христос не воскрес, и проч., и проч. Теперь я понимаю, что русским интеллигентам стереотипного издания нужно забыть Достоевского, Толстого, Мережковского, чтобы на вольном воздухе ругать декадентов, ставить дилеммы (глуп я или Мережковский?[44]), таращить глаза на людей, осмеливающихся заявлять, что не только Бог есть, но и Христос воскрес, и мы бессмертны.

Какой-то мерзкий черт водит их за нос!

Я не говорю, что всем надо сразу, вот теперь, поверить и уверовать. Пусть не верят! Если не могут быть Петром и Иоанном, пусть будут Фомой, но Фомой — не Смердяковым, который, прочтя сказки Гоголя, с неудовольствием заметил: „Про неправду все написано!“[45]».

Наша квартира с башней находилась в двух шагах от «Бережков» — набережной Москвы-реки с крутым высоким берегом, откуда открывался далекий вид на Москву-реку и Замоскворечье. Мы любили ходить туда гулять, подолгу сидели на верхушке горы, любуясь расстилающимся видом. Иногда и Сергей Николаевич ходил с нами. Он любил моих братьев. <…> В письме от 11.03.1909 года Сергей Николаевич пишет: «Какой вчера хороший был вечер!.. <…> Вот вчера я бы не мог спорить о Боге, о всем трудном, тяжелом, большом, что разъединяет людей, кидает их в умственный поединок, драку. Был Бог, невидимый, тихий, не требовавший речей и споров, но тишины и мира.

Мы все, как Глебка, слушающий Брюсова: „Я не понимаю, но мне нравится!“ — и в таком непонимании, может быть, самое большое возможное понимание: тут подлинная „уверенность в невидимом как бы в видимом“, „вещей обличение невидимых“!

Прежде я боялся тайны, неведомого, ночи, теперь я люблю их — они родные человеку, может быть, больше родные, чем день и дневная ясность. В ночи совершилось и совершается таинство бытия и жизни, мировое творчество. Душа — таинница, дочь тайны, но не сокрушающей человека, а возвышающей и укрепляющей: ночь и день — одно, явь и тайна — одно, и оба лица мира и Бога надо любить: лик дня светлый и темное лицо ночи. И я не знаю, что больше из них люблю…

Я в последнее время очень полюбил Гоголя и чувствую какую-то близость к нему. Думаю 20-го пойти на его могилу и сказать несколько слов о том, что Г. (Гоголь. — Т. Б.) — первый русский мыслитель-искатель…

Надо запоминать в сердце, памятью сердца, каждое светлое мгновенье, чтобы потом этим запасом жить, когда придут черные дни и часы». <…>

Как поразительно умел Сергей Николаевич иногда видеть человека. Говорю «иногда», потому что Сергею Николаевичу с его темпераментным отношением к людям часто свойственно было и ошибаться в них в ту или другую сторону. Нередко он переоценивал качества людей, а бывало, и вкладывал в них такие качества, которых в них вовсе не было. <…>

Этой весной мы все увлекались танцами Дункан. Сергей Николаевич, кажется, не пропускал ни одного представления. Один раз мы были с ним вместе на Дункан. Во время антракта в фойе встретили Бориса Леонидовича Пастернака, который был хорошо знаком и дружен с Сергеем Николаевичем. Со свойственной ему непосредственностью и темпераментностью, он так и набросился на Сережу.

— Мы все преступники! И я преступник! — кричал он, размахивая руками и точно забывая, где он. — Как они могут жить, как могут двигаться, оставаться такими же! — указывал он на публику. — Ну, как вы ходите?! — почти с болью воскликнул он, взглянув на Сережу.

— Он удивительно верно понял, — говорил мне после Сережа, — не слова оскорбляют, сами жесты, движения оскорбляют.

Числа 20 апреля 1909 года Сергей Николаевич уехал с Чернышевыми, детям которых он преподавал, на лето на дачу. 20-го же числа он писал мне: «Я даже рад теперь, что уезжаю и долго буду один. Не потому, чтоб теперь я хотел быть один, но потому, что нужно мне быть одному, что-то отмирает во мне, чему нужно было отмереть, и что-то зреет и зарождается, чему нужно было родиться. Пусть же совершится все это в тишине, пусть отстоится на душе и исчезнет вся муть, нанесенная годами!..» <…>

27 апреля, от Чернышевых, Сергей Николаевич писал мне: «Читал я здесь умную и превосходную книгу — „Письма А. И. Эртеля“. Это не литература и поэзия, а подлинные переживания, сырые, как были, так и есть… И вот что он пишет…»

Далее Сергей Николаевич приводит выписку из письма Эртеля, в котором автор рассказывает, как оборвалась у него «дружба» со многими людьми, возникшая на почве общих литературных, политических и других интересов отвлеченного свойства, оборвалась потому, что изменились его интересы и симпатии, и близкие отношения остались с тремя или четырьмя, т. е. «с теми людьми, которые любили и любят меня и интересуются мною не потому, что я писатель, или общественный деятель, или человек таких-то политических убеждений, а просто потому, что любится, что есть между (нами) какое-то созвучие, что называется личными симпатиями»[46].

И Сергей Николаевич добавляет: «Я хотел бы только так относиться к Вам, Воле, Косте (Толстову. — Т. Б.), Ив. Ив. (Ивану Ивановичу Кулакову. — Т. Б.) и еще одному-двум людям. И хочу, чтобы Вы — разумеется, если можете и в силах, — так же относились ко мне».

9 мая, по приглашению Сережи, я с Волей ездила к нему в Пирогово[47] в гости (к Чернышевым). Мы гуляли в лесу. Был прекрасный весенний день. И как-то странно и больно мне было видеть среди природы, ликующе пробуждающейся для жизни и радости, их медленно движущиеся фигуры: Волю в неуклюжей длинной студенческой шинели и Сережу в драповом пальто, сгорбленного, слабого — и слушать их разговор о соблазнительности монашеской жизни, о темной келье с образами и лампадками, о тихой, размеренной, медлительной жизни, о бесконечном познании — так не гармонировало это с окружающей природой.

Дома Сережа рассказывал нам о письмах Эртеля, о чем писал мне раньше, и, между прочим, заметил: «Нет ничего интересней, как частные письма! В них больше всего человек сказывается, со всеми изгибами… Я когда-нибудь соберу у знакомых свои письма…» <…>

Этим летом Сергей Николаевич совершал путешествие по Волге, Каме и на Урал; путешествовал он, по-видимому, с Чернышевыми. <…>

В первых числах июля Сережа вернулся с Урала и 8-го был у нас. Мы ходили в Новодевичий монастырь: Сережа, брат Виктор и я; побывали на могилах Чехова и Соловьева. Когда вернулись, пошли все на башню. Завязался разговор о творчестве жизни. Я сказала, что совершенно не понимаю, как можно проводить всю жизнь с книгами, в четырех стенах, вдали от жизни, как это делает Воля. Сережа стал отстаивать такую жизнь. Разговор перешел к художественному творчеству. Сергей Николаевич высказал мысль, что, может быть, все истинные художники должны уходить от этой повседневной борьбы, которую мы называем «жизнью». Брат, который очень интересовался эту зиму литературой, сейчас же спросил у него, кто, по его мнению, более прав: Брюсов, сказавший «творите свою жизнь», или Блок — «творите свои строчки»? Сережа ответил словами Брюсова же:

  • Быть может, все в жизни лишь средство
  • Для ярко-певучих стихов…[48]

И сказал, что вполне понять это может только поэт. Те, которые задавались в жизни иными требованиями, нравственными или религиозными, кончали тем, что уходили от искусства, как Гоголь, Толстой. Может быть, исчезнут религиозные сомнения, идеи, борьба Соловьева, Мережковского, Достоевского, но не исчезнет, вечно жить будет Гомер, Шекспир, Пушкин.

В эти годы Сергей Николаевич все больше и больше осознавал свое призвание как поэта. <…>

Конец 1909–1910 год

И некоторое время спустя, в одном из писем он приводит стихотворение В. Брюсова, о котором говорит, что «как будто написал его» он сам:

Мой дух не изнемог во мгле противоречий,

Не обессилел ум в сцепленьях роковых.

Я все мечты люблю, мне дороги все речи

И всем богам свой посвящаю стих[49].

И делает такое признание: «Так я жил и живу. Может быть, как человек, я теряю от этого, — и даже наверное, и много теряю в глазах тех, кто любит, чтобы к человеку прикладывался вполне аршин — все равно какой: религиозный, нравственный, общественный, семейный и проч. Но как поэт — а все-таки я поэт! — я до тех только пор поэт, пока я люблю „мглу противоречий“, „люблю все мечты“. И ни для кого я не откажусь от права быть поэтом, права любить все „мечты“ — и те, что „телесней“, и те, что — как тени»[50].

Он вспоминает при этом один свой рассказ под заглавием «Юноша», в котором рассказывается, «как юноша полюбил готового умереть Бога не за то, что Он — Бог и Христос, а за то, что Он прекраснее всех», он полюбил его той мечтой, «что ярче, что телесней…»[51].

Внутренний конфликт между религиозными устремлениями и творческим призванием, изведанный многими русскими писателями, был пережит и Сергеем Николаевичем и зародился еще в те ранние годы, о которых я рассказываю.

Сергей Николаевич писал как-то мне: «Полнее всего в области мистики и метафизики для меня Бог является через Христа и в христианстве, — но я, как ни несомненно верю в воскресенье и в бессмертие, согласен где-то, в самом кончике моего разума признать относительность и этого учения».

Эта внутренняя борьба двух различных, и даже противоположных, стремлений его духа с годами все возрастала. Она могла бы быть особой темой в биографии Сергея Николаевича, но в годы 1909–1913 безусловно преобладала тяга к поэтическому, художественному творчеству над религиозными исканиями. <…>

В эти годы Сергей Николаевич был очень близок с Борисом Леонидовичем Пастернаком. Борис Пастернак писал тогда какую-то литературную вещь, и Сергей Николаевич не раз говорил мне, что это нечто удивительное по силе и оригинальности. Он считал Пастернака гениальным и всегда выделял его из всех знакомых талантливых юношей-поэтов. Помню, как-то раз Сергей Николаевич в разговоре со мной об искусстве и творчестве заметил, что искусство требует от художника строжайшего и труднейшего подвига самоограничения.

Часто у Сергея Николаевича были моменты неверия в свои творческие силы, что связывалось у него и с разуверением жизненным, более глубоким, чем разуверение только в творчестве. «А искусство — творчество! — писал он мне как-то. — Я ненавижу иногда все, что написал. Я почти не верю в себя, не в себя, а в то, что в себе чую кого-то. Я писал на днях Воле, и это правда: „Я чувствую, что перестаю ждать. Мне кто-то когда-то шепнул: `Жди. Я приду. Я буду. Я приду`. Не обещая, кто-то обещал мне прийти. И вот, что бы ни было со мной, я ждал. Про все я думал: `пока`… И вот больше и больше вижу, что не меня обманули — я обманул себя ожиданием — ничто не придет“».

И далее идут замечательные строки, приоткрывающие внутренний мир не одного только Сергея Николаевича, но многих и многих из людей нашего поколения: «О, конечно, тут не мое одно несчастье и не мой один грех! Все мы, русские мальчики, поверив чуду, ждали, что вот оно над нами первыми совершится, первые мы увидим Пречистый Лик, любовь наша и творчество наше приведут чудом к тому, что нам засветит вожделенный голубой взор и, засветив, навсегда осветит нас и тех, кто любим нами, и наше — может быть, главнее всего „наше“, ибо правда ведь, что „полюби не нас, но наше“… И вот мы наказаны за это — все, от талантливых, гениальных, просвещенных до самых простых, темных, немудрых, от Белого и Блока до Северного[52] и Воли…

Увидеть первый зачаток восхода, первую погасшую перед солнцем звезду, заметить и уже ждать, уже требовать почти, уже кричать с радостью, что солнце нам всходит — вот наш грех, вот наша кара; солнце для нас не взошло… Это не случайно, это не только литературная неумелость, это не бездарность моя, что я не мог написать второй части „Дон-Жуана“, что руки от нее отваливались, бумага становилась камнем, на котором тяжело было писать, ибо надо было чертить. 1-я часть — ожидание чуда, луч, принятый за восход, за уверенность восхода, уже предторжество восхода. И вот все отнято: даже поэма, даже стихи…

В один месяц написать несколько тысяч стихов и затем в два года два слабых наброска — это, конечно, наказание, предостережение…

Но ведь так не в одних стихах. Что стихи! Бог с ними! Я ведь комнатный стихотворец, я не выхожу с ними из комнаты. Страшно то, что так и в жизни! Вместо радостной чаши с вином — урна с пеплом. Тут ведь Белый только выразил, что и во мне, и в Воле, и в ком еще…

Я делаюсь далеким и чужим самому себе. И на то, что пишу, я смотрю, как на чужое, постороннее. Мне бывает жалко того, кто это все написал, и мне бывает скучно от написанного, мне каждая строчка говорит: „не то“, „не то“». <…>

Сергей Николаевич делает предположение, что на основании этих написанных им строк можно подумать, что ему «нестерпимо скучно, пусто, тяжело жить, — и жить не хочется», и пишет далее:

«Нет. Никогда я еще не чувствовал себя крепче прибитым к земле, как теперь. Кажется, кто-то, как ребенка к стулу, привязал меня к ней. И я знаю, что не отвяжусь, потому что и не хочу отвязаться. Я слушаюсь кого-то, кто привязал меня. Меня рвет иногда от действительности, мне кажется, что на меня дышит и хочет задушить меня дыханьем бесконечное, многоногое человеческое мясо — и все-таки я буду жить, выпью воды, пройдет рвота, и я не отрицаю ничего в жизни…»

Признания, сделанные здесь, замечательны: о каком «голубом взоре» говорит здесь Сергей Николаевич? Ответ на это всякий читатель найдет в его статье «Судьба Лермонтова», написанной, кстати сказать, за несколько месяцев до вышеприведенных строк. Статью эту Сергей Николаевич впервые прочел у нас, в нашей семье, во второй половине марта 1910 года. Позднее он читал ее в виде доклада в Религиозно-философском обществе памяти Вл. Соловьева в Москве, и в 1914 году она была напечатана в десятой книге журнала «Русская мысль» за этот год[53]. Совершенно несомненно, что в каких-то недосягаемых глубинах человеческого духа Сергей Николаевич был чрезвычайно близок к Лермонтову, что и дало ему возможность прозреть и выявить в творчестве поэта то, что до него не увидел никто. В летние месяцы 1910 года Сергей Николаевич каждый день бывал в Румянцевской библиотеке (теперь: Библиотека имени В. И. Ленина[54]), читал о Лермонтове, о Гаршине и многое другое, что, по его словам, зимою не пришлось бы прочесть. Приблизительно в это же время или немного ранее (весною 1910 года) я, заходя к нему, видела у него на столе огромные старинные фолианты: жития святых, творения Отцов Церкви. И часто я думала тогда, что Сереже не миновать раздвоения между религией и искусством. Сергей Николаевич в это время завел знакомство с каким-то архимандритом в Кремле[55] и, помню, как-то раз пригласил меня и Сашу Ларионова[56] пойти посмотреть, как варят миро. Самая процедура варки: громадные котлы под красным балдахином, дьяконы в черных бархатных одеждах с серебром, мешающие в котлах громадными ложками с ручками, обтянутыми красным бархатом, и сильный опьяняющий аромат — все это произвело на меня ошеломляющее впечатление и казалось каким-то древним восточным волхвованием. Кажется, в этот день, а может быть, несколько дней спустя, мы с Сергеем Николаевичем были у Саши Ларионова, и там, между прочим, велись бесконечные разговоры о «стихах», о «рифмах», о «ритме», «певучести стиха», о старых и новых поэтах и т. п. Это было время крайнего увлечения стихотворством, когда, кажется, не было ни одного молодого человека, который не писал бы стихов, не воображал бы себя избранником муз, не занимался бы исследованиями «ритма» в своих и чужих стихах. Это было время «Myсагета»[57]. Но, кажется, в то время Сергею Николаевичу самому уже стали надоедать эти бесконечные разговоры о стихах; по крайней мере, мне он говорил не раз в то время, что скоро даст обет не говорить больше о стихах, и прибавил, что единственное, чего надо просить у Бога, — это не счастья, не мудрости, а только простоты. Он писал мне:

«Мы любим длинные разговоры, открытия души, мы любим мысли, идеи, слова человека, но сам человек остается где-то далеко, в стороне, болеющий, тоскующий, изнемогающий в лжи, заботе, труде, самоотрицании действительности — человек. Мы любим праздники и не выносим будней. Ибо мысль, идеи, беседа — это праздник, а вот темные, тишайшие, долгие часы повседневности, забот, тоски, житейскости, часы неизбежные, часы решающие, злые, могучие, — будни. И их мы не хотим знать в другом». <…>

В июне 1910 года Сергей Николаевич ездил на некоторое время в Ростов и Углич осматривать русскую старину. Он любил Россию не в какой-либо ее части, а всю ее, в ее искусстве, литературе, истории, как любил ее и в ее природе.

По возвращении остаток лета он, как обычно, проводил в Пирогове у Чернышевых. Это время было для него временем глубокой критической проверки самого себя, какого-то внутреннего ответа самому себе. В августе он писал мне оттуда: «Опять осень. Я оживаю. Продают яблоки. Они крепкие, круглые, пахучие. Лето для меня прошло томительно. Я не находил себя. Ничего не сделано. И, может быть, никогда ничего не будет сделано. Но легче, когда ясные, немного туманные, тихие осенние дни, простая тишина вне тебя и внутри — и все представляется простым, спокойным, решенным. Кому-то вверяешься и, покорствуя, ничего не ждешь.

В сущности, это — мое основное жизненное настроение. Несмотря на мою далеко не мирную юность, вопреки всем моим увлечениям, вопреки, скажу без всякого преувеличения, всем моим грехам, я ищу и искал религиозной внутренней покорности. Я мирный и мир любящий человек. Я правдивее, истиннее, лучше бываю тогда, когда проще, тише, смиреннее, покорнее. Я скор на осуждения, я склонен к некоторой резкости, но нет ни одного моего осуждения, которого я не осудил бы. Я не могу рассориться ни с кем. Даже с людьми, явно мне враждебными, я никогда не разойдусь окончательно. В моей природе, несовершенной и бедной, как только подобает несчастному русскому мальчику несчастной поры, есть мягкость, русское мягкосердечное, слабое, нетребовательное к себе и другим, недеятельное христианство. Оттого, может быть, я и в природе люблю тихое, покорное, изнемогающее время года — осень; оттого я склонен к мистическим чувствованиям, неопределенным, нетребовательным, не люблю ничего рационалистического (а оно всегда определенное, ясное), резкого, отвращаюсь от всякой математики и влекусь ко всему аматематическому. Конечно, я ничего не сделаю в жизни, конечно, я не сумею быть до конца поэтом, историком литературы, критиком, педагогом, как уже не сумел быть общественником, отрицателем, толстовцем и т. д. и т. д. Но это мое неуменье, пожалуй, моя лучшая черта, и я, лучший я, я — невежественный, горячий, смешной, я ненавижу в себе последние остатки „дельца“, „рационалиста“, „деятеля“, „активника“, „оконченного человека“: поэта, педагога, критика и т. д. Я боюсь своей „деятельности“ и мое „неделание“ — лучшее во мне».

Нельзя было лучше выразить настроение и душевное состояние того периода жизни Сергея Николаевича, чем это сделано им самим в этом письме. И нечего прибавить к нему. Ясно, что такая многообъемлющая натура, как Сергей Николаевич, не могла вместить себя в какое-либо одно жизненное призвание, избрать какой-либо один определенный путь. Самому ему, может быть, было тяжело от этого, но русская культура от этого ничего не потеряла, а лишь выиграла, ибо в одном он только ошибался — в том, что он никогда ничего не сделает. Напротив: в какой бы области Сергей Николаевич ни работал — педагогом ли, воспитавшим многих русских юношей, литературным критиком, театроведом, исследователем в области изобразительного искусства, — заслуги его неоцененны. Но ему всегда мучительно хотелось, чтобы люди — близкие люди — подходили к нему и любили его не за его мысли, высказывания, знания, не за то, что они от него получали, а его самого, «простого, немудрого, не злого, верящего, умненького русского мальчика Сережу», как он сам себя называл. Ему казалось, что он никогда не может, не умеет сказать людям о себе правду, до конца высказать себя, и тютчевское «как сердцу высказать себя, другому как понять тебя» было ему близко, как никому. <…>

В августе 1910 года Сергей Николаевич поступил в археологический институт, и помню, у него не было денег, чтобы внести первые 40 рублей, так что ему пришлось по частям занимать их у своих друзей. Он жил в это время в Пирогове, у Чернышевых, и буквально на минутку приезжал в Москву, очевидно, в связи со своим поступлением в институт. <…>

1911 год

<…> Этой зимой поэты-символисты, А. Белый, Эллис и др., собирались по воскресеньям у скульптора Крахта. Собрания эти имели целью совместное изучение творчества Вагнера и французских символистов: Бодлера, Верлена и др. Читались доклады, рефераты. Кажется, Эллис читал лекции о Бодлере. Сергей Николаевич был частым посетителем этих собраний и сам выступал с сообщениями. Настроение на этих вечерах было торжественное и какое-то благоговейное. Ходили чуть ли не на цыпочках, говорили шепотом, к символизму относились как к какому-то новому откровению. Не помню, когда и почему прекратились эти вечера.

В июне 1911 года Сергей Николаевич снова уехал на север, на этот раз со своим другом Всеволодом Владимировичем Разевигом. Я получила от него оттуда несколько коротеньких писем. «Север признал во мне старого знакомца, — писал он, — и дал чудесную погоду. Очень жарко. Воля ест пирамидон, а я и Воля — ботвинью. Я ленив, медлителен и взирающ на брега, села и воды. Что-то будет далее — пока я радуюсь, что стихи за 1000 верст, и также „Мусагет“, ритм[58], Бодлер, а здесь за 1 сажень — огромная река, рыба, плоты…» Это письмо было написано с Северной Двины, где-то около Котласа. Следующее письмецо было из Соловков и, наконец, из Колы: «Мы только что пришли из Лапландии, где пробыли 10 дней. Впечатлений очень много, и все они пестры до крайности. Я уже соскучился по Москве, заметь: не по книгам, а по Москве — людям и улицам. В Норвегию поедем только на 2 дня, затем 2–3 дня в Архангельске и в Москву, где рассчитываем быть числа 26-го».

Вернувшись с севера, Сергей Николаевич в скором времени поехал со своим новым другом, поэтом-мусагетчиком Алексеем Алексеевичем Сидоровым, отдыхать в деревню, в имение тетки последнего[59], и 30 июля писал мне оттуда:

«…опять я забываю, что я тот, кого называют поэтом, педагогом и проч., и проч., — я просто я, живу, ем, сплю, читаю (мало) — и какое счастье сознавать себя самым обыкновенным человеком, решительно обыкновенным, немудрым, с среднею высотою переживаний, знаний, ума… И если б я был всегда такой, я был бы и прост, и мил себе и другим. У Л. Н. Толстого в „Круге чтения“ есть мысль: „несчастен тот человек, у которого нет ничего, за что бы он готов был пойти на смерть“. Я такой человек. Ни за Бога, ни за людей, ни за искусство, ни за науку, ни за что я не сознаю себя готовым пойти на смерть, и я ясно чувствую, я знаю, что я — не горячий, не холодный, я — теплый, могу жить и должен жить методом тысяч и тысяч обычно-злых, обычно-добрых, обычно-умных людей…

А здесь тепло, солнечно, молотят хлеб, шумит липовая аллея, милые люди, милый Алексей Алексеевич, новая повесть Брюсова, юность, молодость и опять юность, и опять молодость — все хорошо. Ах, действительно все хорошо на свете, кроме того, впрочем, что не хорошо!»

Опять оценка себя, и опять не соответствующая действительности!.. Конечно, верно то, что Сергей Николаевич сознавал себя не горячим, не холодным, а теплым, ни за что не готовым пойти на смерть, но разве стал бы он раздумывать о том, чтó грозит ему самому, если б нужно было спасать жизнь друга? Ведь пошел же он на несомненный и большой риск, когда нужно было вывести из заключения его товарища, Мишу Языкова. И можно ли назвать его отношение к людям «не горячим»? Я думаю, многие и многие из его друзей и знакомых испытали на себе его удивительную отзывчивость, готовность помочь всем, чем только мог: советом, делом, участием в жизни и работе, не говоря уже о деньгах… А в дружбе Сергей Николаевич был верным человеком и сам ценил эту верность в людях! К сожалению, не все ему платили тою же монетой, что всегда ему приносило много огорчения и печали…

Следующее письмо от 10 августа 1911 года, написанное из той же деревни, ярко характеризует как деревенскую жизнь в имении, так и настроение Сергея Николаевича.

«Я живу в имении, в первый раз в жизни в настоящем имении. <…>

Я чувствую себя бодрым и здоровым. Воздух ли здесь особенный, или безмятежное и неторопливое благополучие здешней жизни, или близость Алексея Алексеевича, который пишет превосходные стихи, или приближение осени, моей любимой и доброй осени, — но я никогда не писал с таким наслаждением, как здесь. Засев под липу, я в состоянии писать 4–5 часов подряд, с перерывом лишь на обед, и пишу все чаще и чаще, не пропускаю почти дня, чтобы не написать чего-нибудь. Доныне я написал за 1 ¾ недели 3 (целых три!) рассказа, из которых два лучшее, что я вообще написал. <…> Мы усердно занимаемся ритмом, я разобрал уж около 1500 стихов Жуковского. Мы обдумываем новые исследования. А. А. (Алексей Алексеевич. — Т. Б.) придумал блестящую классификацию рифм и разобрал с точки зрения строгости рифм „Антологию“. <…>

Пленительно сидеть за одним столом с Алексеем Алексеевичем и писать рассказы или заниматься ритмом. Он написал прекрасную сказку. Теперь он пишет 1-ю главу романа, продолжать который мы будем все: я, Шенрок[60], Саша[61] и т. д.

Я получил от арханг. губернатора приглашение поехать теперь же на Шпицберген с оплатой проезда с Мурмана на Шп.<ицберген> и обратно, но отказался.

Читаю я Сенковского, врага Белинского; прекрасный новеллист; прочел 5 сборник „Сев. Цветов“ — в них чудесен Брюсов; превосходное стихотворение, блестящий рассказ и прекрасная поэма. Его стихи и прозу нужно не читать — изучать и любить. Тогда ее поймешь и оценишь, как должно. Несравненный художник!»

В конце письма Сергей Николаевич прибавлял, что с этой осени он остается абсолютно без уроков, то есть с 30 рублями в месяц, и просил всех доставать, что можно, в смысле уроков. В это время он жил, кажется, исключительно только уроками. В Москву он хотел вернуться числа 20 августа.

К сожалению, мне не довелось услышать рассказы и стихи, написанные Сергеем Николаевичем за это лето. Читала я только роман, который Сергей Николаевич писал совместно с Алексеем Алексеевичем (остальные авторы так и не приняли в нем участия). Роман остался незаконченным, но интересно было следить, как чередовалось в нем, глава за главой, все различие темпераментов и характера творчества у таких несхожих между собою людей, как Алексей Алексеевич и Сергей Николаевич. Все бури, все закручивание, какое-то взнуздывание событий и положений у первого и распутывание их, приведение к одному знаменателю, к тишине и умиротворенности у второго. Алексей Алексеевич драматизировал внутренние переживания и действия героев, Сергей Николаевич их лирически, морально утихомиривал, утишал.

Осенью 1911 года, в связи с какими-то тяжелыми переживаниями в личной жизни, Сергей Николаевич несколько отдалился от меня. По-видимому, ему было очень тяжело, и все же дух какой-то неистребимой жизненности, цепкой привязанности к земле жил в нем. В ноябре я снова получила от него несколько строк; он писал:

Есть Бог, есть природа, есть мысль, есть искусство. Никогда еще не любил я так всего этого. Я дал себе слово перевести «Sagess» Верлена — книгу слез, простоты, веры и Богоматери… в ней есть мое стихотворение:

  • Qu’as-tu fait, o toi, que voilà
  • Pleurant sans cesse,
  • Dis, qu’as-tu fait, toi, que voilà
  • De ta jeunesse.

И в переводе Сергея Николаевича:

  • Чтó ты, чтó ты сделал,
  • Исходя слезами,
  • Чтó — скажи — ты сделал
  • С юными годами?[62]

Сергей Николаевич в своих высказываниях часто, очень часто вспоминал эти строки Верлена в применении к себе самому, и всегда это воспоминание звучало как-то особенно горестно в его устах. Но в том же письме ко мне он писал далее: «Никогда еще я так не любил жизнь, небо, людей, камни мостовых, педагогику, Верлена, археологию, ах, всю, всю жизнь…»

1912–1914 годы

В 1912 году мы с Сергеем Николаевичем не переписывались и мало виделись. Чем он занимался и где жил в это время — не помню. В январе 1913 года при встрече он сообщил мне, что очень занят Франциском Ассизским. Франциском Ассизским Сергей Николаевич занимался много лет и раньше, и еще в 1911 году вышла книга «Сказания о бедняке Христове», в которой глава «Житие святого Франциска»[63] была написана Сергеем Николаевичем. Что-то было созвучное у него с этим «бедняком Христовым».

В 1913 году, летом мне пришлось гостить у одних знакомых на Украине[64]. Сергей Николаевич в своем письме мне туда сравнивал природу Малороссии с природой северных и среднерусских областей России: <…>

  • Есть в русской природе усталая нежность[65],
  • ее-то и нет следа на юге.

«В Оптиной пустыни природа удивительная: благословенно-тихая, понимающая, смиренная и святая.

Только там мне стало ясно, почему Гоголь заезжал туда из Малороссии, почему влекло туда Достоевского, Л. Толстого, Вл. Соловьева, почему там похоронен Киреевский, постригся Леонтьев. Молитва создала там место, откуда, кажется, короче и доходней молитвы — и легче устам произносить слова, которые труднее всего нам произносить: слова смирения, простоты и беспомощности… „Соблазн и безумие“ — эта оптинская природная и людская простота и тихость всем, ищущим мудрости и сбивающимся вместо нее на мудрование. Но и они понимают там, чтó значит место, куда можно прийти плакать о себе и о всем мире, где мне — и каждому — вспомнилось и помянулось молитвенно все дорогое и милое… и все, что верилось и желалось вокруг России…»

Письмо это было написано из Пирогова, где Сергей Николаевич вновь проводил часть лета, занимаясь с детьми Сергея Ивановича Чернышева. В семье Чернышевых он был окружен теплой атмосферой участия, внимания, любви и сам был привязан к мальчикам Чернышевым, и все же, несмотря на это, он постоянно чувствовал себя глубоко одиноким. В июле того же года он писал мне оттуда же:

Я испытываю в последнее время, особенно сегодня, приступы какого-то тихого и конченого одиночества, — и только порой кажется, что есть еще кто-то у меня, мне неведомый, кто

  • О всем погибшем плачет, словно
  • И обо мне, и за меня.

Я так притерпелся к тому, что — в сущности — я всегда один, или один для себя самого, что мне и это стало привычно и почти не больно.

Но иногда что-то всколыхается на душе — и начинаешь сам у себя чего-то просить… чего ни сам не дашь себе, ни другие не дадут, что может дать Бог, но не дает… Мудрость и знание подобны ивано-купальскому цветку: обладать им дано кому-то, не нам; нам — верить, что они есть, и плакать, что у нас их не будет. В Ассизи Лев Львович[66] пережил то, что я переживал, работая над «Св. Франциском»: веру в святого простеца, — и вся Россия будущего (если ей дано будущее) есть Россия святых простецов. Наш национальный герой — Иванушка-дурачок, и нам никогда не было соблазном, что мудрость мира отнята Евангелием от премудрых и дана неразумным. И в этом смысле никогда не перестает быть прав Тютчев:

  • Не поймет и не заметит
  • Гордый взор иноплеменный,
  • Что сквозит и тайно светит
  • В наготе твоей смиренной[67].

И о себе Сергей Николаевич добавляет в конце письма: «Я почти не бываю один: все с детьми, и не тягощусь этим. Даже так легче. Должно быть, я до конца дней буду копошиться с людьми; не могу с одними книгами или стихами. Поэтому из меня не выйдет ни писатель, ни археолог, никто. Я буду я. У нас стоят жаркие дни. Кончается сенокос. Чудесно пахнет скошенный клевер. В Клязьме чуть начала холодеть вода к осени. Третьего дня видел стаю диких уток. На реке цветут лилии. Плещется рыба. Все-таки — все хорошо».

Осенью 1913 года Сергей Николаевич с семьей — матерью, теткой и братом — переехал в новую квартиру на Гороховской улице, более просторную и светлую. Но эта новая квартира как-то не сжилась с обликом Сергея Николаевича, и когда я думаю о нем, всегда представляю его в его маленькой комнате тесной и темной их квартирки в Переведеновском переулке, за письменным столом, рядом с низенькой кроватью, — столом, всегда заваленным книгами, бумагами и с неизменно спящим на нем котом. <…>

И душевное состояние его становилось с конца 13-го и начала 14 года все более печальным. Все сильнее стали проскальзывать в его письмах грустные нотки…<…> «Я, конечно, мог бы много написать о свиданиях своих с Вяч. Ивановым, о новых его стихах, о Григ. Алексеевиче[68], о Рел. — фил. общ.[69], о… о… о… и т. д. Но не могу я ни о чем этом писать — и какой я летописец! Да и давно для меня многое уже рассолилось, что прежде было солью, а неинтересно писать о рассолившейся соли. <…> Я как-то зябну один… Все уходит от человека — вот истина, и еще другая: уходчив человек. Перед этими двумя истинами все вздор: вздор поэзия, вздор теософия, — и когда их поймешь, то подойдешь вплотную, грудь к груди, к третьей и единственной: не уходчив только Бог… „На камене веры утверди мя“.

Внешне же все по-старому; кручусь, верчусь, — никого не вижу для себя, для души, все по делам, изредка пишу. Пишу, напр., книгу о Лескове для „Пути“…»[70].

Летом 1914 года разразилась Первая империалистическая война, всколыхнувшая всю Россию. Меня она застала в деревне, на Украине, где я проводила с мужем летний отпуск. <…>

Сергей Николаевич этим летом, по-видимому, опять ездил куда-то на север, по крайней мере, у меня сохранилась его небольшая записочка из Пудожа от 12.VII. Следующее его письмо без даты, но, судя по почтовому штемпелю, очень стертому, написанное в августе 1914 года, было из Петрозаводска. Сергей Николаевич пишет, что «был в Ярославле, Ростове, Костроме, слушал святые звоны Ростова (вместе с Э. Метнером[71])», и описывает, как всегда прекрасно, природу около Петрозаводска: «Из окна моего видно, как плещется, все в золоте и белом огне, огромное — на 200 верст — озеро. Ночи ласкают, нежат — и понимают, не то что южные, гнетущие и злые, когда мы все „сладострастием больны“ (Брюсов). Здесь тихий ангел пролетел над землею и водами — и утихло раз навсегда злое мирское волнение…»

Следующее его письмо, без даты, но, судя по содержанию, относящееся уже к военному времени и ко времени моей болезни, было написано из Пирогова, т. е. от Чернышевых. В письме он справляется о моем здоровье, пишет, что читает только военные книги и чувствует себя бесконечно одиноким. И, между прочим, замечает: «Мне кажется, что рождается Россия, та Россия, о которой пророчествовали Тютчев и Достоевский, молились Св. Сергий и Серафим, мыслили Хомяков и Вл. Соловьев, — и все остальное есть ложь и вздор». <…>

Его письмо ко мне в деревню от 12 сентября ярко характеризует его отношение к войне, к Германии и России:

  • Суд Божий совершается — и не знаешь лишь —
  • Одна ли выя, народ ли целый обречен![72]

Подумай, как прав Тютчев:

  • Все богохульные умы,
  • Все богомерзкие народы[73]

восстали против Руси с ее Христом, и чем прекраснее Россия, вся, от ее Христа до ее нищего, тем омерзительнее Германия, от ее лютеранского бога до ее капрала. Подумай: Россия сейчас вселенски чиста, свята и права. Германия — вселенски грешна и гибельна. Я счастлив, что я дожил до этого. Какое горе, если б я увлекся когда-либо германизацией христианства, совершаемой Штейнером[74]: я бы чувствовал себя убитым, осужденным.

Осенью 1914 года умерла мать Сергея Николаевича, горячо им любимая. Вероятно, он очень тяжело переживал ее смерть, но я мало с ним виделась в это время и как-то совершенно не помню, где и как он жил тогда.

Наступал 1915 год — второй год войны.

1915 год

Все реже виделись мы с Сергеем Николаевичем. Реже становились и письма. Из письма, написанного мне в деревню, где я проводила лето с мужем, явствует, что до июня месяца Сергей Николаевич был где-то в самарских степях. По какому случаю он туда ездил, совершенно не помню. Письмо написано из Михайловского, имения Маргариты Кирилловны Морозовой, куда на лето приезжали многие представители русского культурного общества и где Сергей Николаевич любил отдохнуть. «Здесь тихо, лесисто, — писал он мне, — чудесный парк, за которым река, а далее леса и поля, по которым я так наскучался в самарских степях с медлительными верблюдами и знойными полуднями… Кругом молодежь. Завтра приезжает Николай Метнер[75]». <…> Как часто Сергей Николаевич почерпал утешение и какое-то жизненное утверждение в столь любимой им среднерусской природе!

В 1915 году летом прокатились по Москве немецкие погромы: громили немцев. Кое-кто из наших знакомых пострадал. Были разгромлены, между прочим, Разевиги — общие мои друзья с Сергеем Николаевичем. Не знаю, от кого узнал об этом Сергей Николаевич, может быть, даже из моего письма. Он пишет в ответном мне письме: «Мне очень грустно за Разевигов. Я никогда не ожидал этого. Вот уж подлинно „толпа вошла, толпа вломилась“[76]. И прошлое наше уходит; погибли мои стихи 1905–1909 гг., письма, „Дон-Жуан“[77]… Но не надо грустить. Я давно покорился. Нужно старое возводить к вечному… Я почувствовал, что прошлое ушло, когда умерла моя мама. Но вспомнил милые нам слова: „Но не хочу, о други, умирать, — я жить хочу, чтоб мыслить и страдать“[78]».

Так в Сергее Николаевиче всегда жило два начала: одно — неистребимый, неиссякаемый корень жизни, нашей земной жизни, другое — вечная тоска, стремление вырваться из этой жизни, порыв к какому-то иному бытию… В те годы — 1915, 1916, 1917, — может быть, в связи со смертью матери, этот последний призыв звучал в душе Сергея Николаевича все сильней и сильней. Он сам вполне отдавал себе отчет в этом своем состоянии. «Я был на пороге двух аскетизмов, — писал он мне от Чернышевых в июле 1915 года, — в юности — рационалистического, интеллигентского, теперь стою на пороге полумонашеского… И я знаю, что должен стоять, постояв, переступить этот порог и уйти… А во мне борется что-то, я люблю молодость, красоту, вот это самое тело, но у меня нет и не будет к нему их (т. е. мальчиков Чернышевых. — Т. Б.) молодого, чистого отношения, а раз не будет, то единственным моим отношением должно быть — отвернуться и уйти…» И далее он делает признание: «Со смертью мамы я потерял самую оправдывающую нужность своего существования, и теперь мне не найти ее…»

Так росло и зрело в душе Сергея Николаевича сознание необходимости переступить через страшный, роковой порог…

1916 год

Прошел год со времени только что приведенного письма. Ранней весной 1916 года Сергей Николаевич поехал со своим воспитанником Колей Чернышевым в Крым. Кажется, у Коли было что-то с легкими, и ему нужен был юг, чтобы поправиться.

Сергей Николаевич никогда не любил юга. Юг казался ему холодным, себялюбивым, безучастным к человеку, к его горю. <…> Вот его слова, относящиеся к этому же времени: «Пусть я тлеюсь жизнью, но не хочу убивать себя — не буду никогда. Нет, я не жаден к жизни; если бы меня убили, я был бы благодарен; идешь — и вот из-за угла, и нет твоей вины, что умер, а за другого будешь просить, чтоб его не слишком там винили… Но самоубийство — всегда какая-то ложь, какое бы ни было умное, храброе, тихое, — а жизнь всегда какая-то правда, какая бы ни была глупая, ненужная, грешная…»

Стихотворение, в которое вылилось это душевное состояние Сергея Николаевича, оканчивалось таким четверостишием:

  • И прочно, и тихо, и больно
  • Сковали и сжали меня.
  • Не крикнет уж сердце: довольно!
  • Лишь просит последнего дня!

Мне кажется, это был период, это был момент наибольшего разочарования и отчаяния, до какого доходил Сергей Николаевич. И не с этого ли момента утвердилось в душе, в мыслях Сергея Николаевича решение уйти от жизни в область религиозного служения — священства?

Я очень плохо помню этот период жизни Сергея Николаевича. Жил он почти что в затворе, сначала где-то в Москве, потом в Троице-Сергиевой Лавре, может быть, подготовляясь к взятому им на себя искусу. Я редко с ним виделась и не переписывалась.

А потом наступили долгие годы его отсутствия из Москвы[79].

Но не таков был Сергей Николаевич, чтобы похоронить себя в затворничестве. Его живая, деятельная, полная творческих сил натура всеми нитями души была привязана к жизни. Его огромные знания в разных областях человеческой мысли требовали себе применения. Творческие замыслы кипели в нем, и Сергей Николаевич вернулся к ним. В последние годы жизни Сергей Николаевич, окруженный семьей, друзьями, поклонниками, в обстановке, вполне соответствующей раскрытию его душевных и творческих сил, много писал, и писал с увлечением, создал так много ценного для русской культуры (и не только русской), как не создал, может быть, за всю предшествующую жизнь.

Полуэктова Надежда Владимировна, урожденная Разевиг[80]

Младшая сестра Всеволода Владимировича Разевига (Воли) — друга Дурылина.

Воспоминания о С. Н. Дурылине

26 января 1955 года

Сергей Николаевич Дурылин учился в 4-й московской гимназии в одном классе с моим единственным братом Всеволодом Владимировичем Разевигом, с которым они подружились в гимназии и пронесли эту дружбу через всю жизнь, до смерти моего брата в 1924 году в возрасте 37 лет. С тех пор Сергей Николаевич его все время вспоминал и грустил о его потере, как самом близком друге и большом философе, чей «светлый разум и высокие идеи» он очень ценил.

Сергей Николаевич начал бывать в нашей семье[81] с 13 лет. Он был полусиротой, жил с матерью и братом не очень далеко от нас <…> и очень часто приходил к брату, иногда оставался ночевать. Мать его была, вероятно, малообразованным человеком (я ее видела всего несколько раз среди хозяйственных дел). <…> Мой отец занимал место инженера на маленькой фабричке около сокольнической рощи, на ул. Стромынка; он получал от службы при фабрике маленький домик в два этажа (всего 6 комнат). У нас был большой двор, небольшой, но тенистый сад, огород. Липы, тополя, пихты, большие кусты сирени, черемухи, жасмина, шиповника; в саду певчие птицы. <…>

Отец по образованию и профессии инженер-технолог, но по интересам и дополнительным работам биолог, зоолог, ботаник, альпинист-путешественник. Он любил людей, детей, любил и умел интересно разговаривать. Особенно хорошо он относился к Сергею Николаевичу, как к полусироте, очень любившему свою мать, как к серьезному, хотя и веселому мальчику.

Мать моя работала учительницей сокольнической воскресной школы. <…> Была у нас очень умная, культурная и преданная няня, которая не только любила, но и уважала мальчика Дурылина, выделяла его из среды других товарищей брата.

Все это, вместе взятое, конечно, влекло его в нашу семью, и потому он редко звал брата к себе, а сам часто приходил к нам, раза 2–3 в неделю (если идти через пути Казанской железной дороги, то это было не так далеко).

Я в жизни Сергея Николаевича, в его детстве, вернее, отрочестве, не играла большой роли: так как в районе Сокольников в то время совсем не было никаких гимназий, не только женских, но даже и мужских (только в центре города), а ездить, как брат, далеко на конке я не могла — меня сильно тошнило, то меня отдали жить в пансион, так что зимой я почти не виделась с Сергеем Николаевичем. А летом брат ежегодно уезжал почти на все гимназические и студенческие каникулы к своему дяде в Рязанскую губернию, жившему по должности лесничего в лесу; там он жил один в бане и занимался философией, своей будущей специальностью. При окончании университета за сочинение об этике Гюйо он получил золотую медаль и был оставлен при университете для подготовки к профессуре по кафедре философии. Но так как аспирантура в те времена была бесплатной[82], а он сразу хотел стать на свои ноги, но не нашел в Москве место педагога в средней школе, то на пять лет переехал в Серпухов и потерял живую и непосредственную связь с университетом[83]. <…>

Поэтому, по всем вышеуказанным причинам, я видела Сергея Николаевича только изредка. К тому же и я сама летом уезжала к подругам и в разные другие места.

Могу сказать, что Сергей Николаевич производил впечатление очень наблюдательного мальчика: разговаривает с кем-либо за столом или слушает, а сам исподволь поглядывает на других и незаметно то улыбается, то улыбается уже слегка иронически.

Надо сказать, что у Сергея Николаевича всегда было особое умение двояко относиться к человеку: и просто его воспринимать, как такового, а с другой стороны, как-то иронически, что иногда обижало. Но эта ирония не была злой и не была какой-то нарочитой, а все же иногда проглядывала в нем тоже в отношении близких и любимых им людей. Мне всегда казалось, что эта ирония какая-то бессознательная, неизвестно откуда берущаяся, хотя и критическая в то же время, и правильно критическая. Эта его черта, которую я уловила с детства (я моложе его года на 2) и которая меня неприятно поражала в детстве (меня ведь они, мальчики, товарищи брата, конечно, в свои 13–16 лет презирали как девчонку, да еще и единственную), эта черта сохранилась в нем на всю жизнь и всегда, казалось мне, жила в нем как-то обособленно, где-то сбоку его души, очень мягкой, отзывчивой, чуткой.

Могу сказать с гордостью, что будущая театроведческая специальность Дурылина, его увлечение театром началось в нашем саду: тут они, мальчики 14–16 лет, устраивали любительские спектакли. Во главе всегда был Дурылин, руководил и как постановщик, и как режиссер, и был главным актером; вторым актером был «Коська» Толстов[84]. Сцена, декорации, костюмы, конечно, были самыми примитивными. Зрители: кроме приглашенных одноклассников, мои родители, няня, домработница и человек 10–12 рабочих, живших в отдельном домике на нашем дворе. <…> Ставили классические вещи, главным образом Островского.

Но, в общем, глубокая внутренняя жизнь мальчика и юноши Дурылина и характер его дружбы с моим братом были мне мало известны.

Могу сказать только, когда брату было около 16 лет, он вдруг летом, к великому ужасу няни, стал «нигилистом» (так сам себя называл): оторвал, не совсем, козырек от гимназической фуражки, перестал стричь и расчесывать волосы, надевал красную рубаху и сапоги и уходил куда-то с Дурылиным «на революционные совещания»; он не спал дома в постели, а в саду на траве, ничего не ел дома, а только в огороде сырые овощи и пил сырую воду. Няня приходила в ужас и жаловалась отцу, а он ее успокаивал: «Ничего, няня, это бывает у мальчиков в переходном возрасте. Это все пройдет. Ничего особенно плохого они не делают. А если он ест одни сырые овощи, то это не вредно, скоро ему это надоест». Так и случилось[85]. <…>

Брат купил ноты, книги по теории музыки и… стал писать оперу «Коробейники» (не умея совсем играть ни на одном инструменте). Дурылин писал либретто. Что это была за опера и как можно писать, не умея совсем играть, я (училась на рояле) не представляла себе. Но все это от меня тщательно скрывалось, как от «недостойной понимать».

Но вот приезжаю как-то зимой из пансиона и узнаю сенсационную новость: Дурылин «вышел из гимназии» в виде протеста против школы, методов преподавания и воспитания. <…> Что же дальше он будет делать? Как же без образования? Без диплома? Но странно: отец не возмущался. Отец как-то всегда доверял Дурылину и находил, что, если он так поступает, значит, так ему нужно. Случись это с другим, отец, безусловно, был бы возмущен такой глупостью.

Но что же Дурылин будет делать, думала я, и как в дальнейшем придется его матери, ведь она и сейчас еле-еле сводит концы с концами? Но Дурылин сразу же нашел много частных уроков, стал хорошо зарабатывать, помогать матери, содержать младшего брата. Стихи (которые писал и раньше) стал помещать в журналах. Начал работать в журнале «Свободное воспитание». Потом, слышу, осмелился поехать прямо к Льву Толстому (хотя «толстовцем» никогда не был). Потом, слышу, уже лекции общедоступные стал читать.

Помню какой-то небольшой клуб в Сокольниках (кажется, при Рабочем доме), и Сергей Николаевич, совсем молоденький (лет 19–20), читает лекцию о Гаршине. И мне понравилась его манера характеризовать человека одним малюсеньким штрихом, одним малюсеньким фактом. Он, например, так характеризовал моральный облик Гаршина, его удивительную чуткость: Гаршин пишет письмо и сообщает в нем свой обратный адрес для ответа, затем зачеркивает его и дает другой, адрес своего знакомого, указывая: «Туда не так высоко подниматься почтальону» (Гаршин жил на 6-м этаже). <…>

Сергей Николаевич любил иногда экзаменовать меня: скажет несколько строк какого-либо малоизвестного стихотворения и спрашивает, кто его автор. Если я отвечаю «не знаю», он всегда спрашивал: «Ну а кто мог его написать?» Он хотел знать, чувствую ли я тонко поэтов.

Однажды, помню, он пришел, и вдруг брат зовет меня в свою комнату (обычно я встречалась с товарищами брата в столовой за обедом, чаем или ужином): Дурылин хочет прочитать вслух стихотворение Брюсова. И он прочитал «Habet illa in alvo»[86] о женщине-матери. <…>

В 1911 году, когда брат окончил университет, он ездил с Сергеем Николаевичем на север России. <…> Они доехали до норвежского городка Вардё (поскольку со стороны отца мы норвежского происхождения, то брату хотелось побывать хотя бы в одном норвежском городе)[87]. <…>

Потом брат уехал из Москвы на постоянное жительство по службе, и я редко видела Сергея Николаевича. Он уже почти не бывал у нас (был шафером на свадьбе брата в нашей семье), а меня изредка приглашал к себе, когда собирал у себя интересных людей или когда бывал нездоров.

А затем он сам уехал из Москвы, и мы много лет не виделись. Перед отъездом он крестил у моего брата его единственного сына; а вскоре брат умер.

P. S. И в дополнение хочется указать на одну черту юноши Дурылина, о которой я забыла сказать. Он был необычайно чист в отношении к женщинам: никогда никакого пошлого слова, намека, взгляда.

Мой отец очень уважал его за это и никогда не боялся, если я долго задерживалась у него на званом вечере: он знал, что Сергей Николаевич не допустит в своей квартире ничего такого пошлого, и, когда изредка я возвращалась от него даже в 3–4 часа ночи, знал, что, значит, мне там по-настоящему, по-хорошему интересно и что Сергей Николаевич не отпустит меня одну домой, а найдет надежного, хорошего провожатого до самого дома.

А моя няня, которая с моих 16 лет стала побаиваться товарищей брата, как бы они не позволили себе чего в отношении меня, никогда не боялась Дурылина, говоря: «Этот будет монах» (не в буквальном понимании этого слова, конечно).

И всей своей жизнью Сергей Николаевич оправдал прогнозы моего отца и няни; я очень довольна их таким хорошим прозрением.

Как-то, лет 7 назад, Сергей Николаевич сказал мне: «Знаете, Надя, ведь Воля не знал физически ни одной женщины до 25 лет, до женитьбы». И добавил: «Это бывает очень редко».

Думаю, что такая же редкость была и с самим Сергеем Николаевичем.

[Продолжение см. в главе «Москва. Болшево».]

Гусев Николай Николаевич[88]

Гусев Николай Николаевич (1882–1967) — секретарь Л. Н. Толстого (1907–1909), его единомышленник‚ биограф, корреспондент, ученый-толстовед, автор статей и фундаментальных исследований о Толстом. В 1909 году за распространение запрещенных произведений Толстого был арестован и выслан на два года в село Корепино Чердынского уезда Пермской губернии. Один из организаторов Государственного музея Л. Н. Толстого (в разные годы — заведующий музеем, заведующий отделом рукописей, научный сотрудник). С 1925 года — редактор, позже член редакционного комитета юбилейного Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого. Доктор филологических наук, профессор, член СП СССР. Преподавал в МГПИ им. Ленина и в МГПИ им. Потемкина; возглавлял комиссию по изучению педагогики Л. Н. Толстого в Институте теории и истории педагогики АПН СССР. С 1952 года — сотрудник ИМЛИ им. Горького АН СССР. Близкий друг С. Н. Дурылина.

Я познакомился с Сергеем Николаевичем 52 года назад. В 1903 году, когда я жил в провинции, в Рязани, туда приезжал на время Сергей Николаевич, живший в Москве, к своим революционно настроенным молодым друзьям[89]. Затем в 1905 году, когда я переехал в Москву, наше общение стало гораздо более частым и близким. Оба мы были в то время молоды, стремились к светлым небесным высям. Приближались исторические дни первой русской революции, которая захватывала все передовые слои русского общества, в том числе, конечно, прежде всего молодежь. И мы с Сергеем Николаевичем были настроены революционно, мы признавали и исповедовали, что «гниет, как рыба, старый мир, мы впрок солить его не станем». <…>

Но в то же время в наших кружках никогда не прекращались нравственные искания; вопросы общественного переустройства и вопросы личной нравственности шли у нас всегда рука об руку, и без высокой личной нравственности мы не представляли себе общественного деятеля. Это сказывалось и на наших чтениях, на наших беседах. Помню, однажды, я услыхал стихотворение, которое начиналось такими строками:

  • Скрой свое горе
  • От взоров чужих,
  • Слез много уж в мире
  • Без вздохов твоих.
  • Пойди и подумай в ночную пору… и т. д.

Я сказал это стихотворение Сергею Николаевичу, оно ему очень понравилось, и он сейчас же написал новый вариант этих же настроений, и этот вариант в художественном отношении был выше подлинника. Это стихотворение Сергея Николаевича я тогда же запомнил наизусть:

  • Если тебе и тоскливо и больно,
  • Если ты в скорби своей одинок,
  • Если из глаз твоих слезы невольно
  • Льются, как вешний поток, —
  • К людям ты с скорбью своей не ходи,
  • Много у них неутешных скорбей!
  • В поле, где рожь колосится, уйди
  • С тяжкою думой своей.
  • Там отдохнешь на просторе и воле!
  • Есть где там плакать, есть где рыдать.
  • Сильный и бодрый без тягостной боли
  • К людям вернешься опять[90].

В 1907 году Сергей Николаевич становится деятельным сотрудником замечательного журнала, выходившего в то время в Москве под редакцией Горбунова-Посадова, под названием «Свободное воспитание». Задача журнала состояла в борьбе со старой казенной школой, в пропаганде новых методов воспитания. В журнале сотрудничала Н. К. Крупская.

Сергей Николаевич пишет ряд статей по свободному воспитанию, выпускает отдельную книгу под названием «В школьной тюрьме». Он описал там свои гимназические годы. Мы в то время были радикальными противниками существовавшего тогда школьного обучения. Теперь я думаю, что не все в старой школе было плохо, из нее выходили замечательные деятели, но в то же время пылкой молодости нам все хотелось снести с лица земли и на этих развалинах построить нечто новое.

В 1907 году я уехал в Ясную Поляну. Из Ясной Поляны мне пришлось обратиться к Сергею Николаевичу по такому поводу. Лев Николаевич однажды сказал мне: «Вот газеты доставили мне некоторый материал, а я еще хотел бы его иметь!» — «О чем, Лев Николаевич?» — спросил я. «О казнях», — с каким-то ужасом произнес это слово Лев Николаевич. Я обратился к моим московским друзьям с просьбой прислать в Ясную Поляну материалы о смертной казни. С такой же просьбой я обратился к Сергею Николаевичу и получил от него ряд материалов.

В 1909 году, когда меня уже не было в Ясной Поляне, Сергей Николаевич посетил Льва Николаевича. Это было 20 октября. Впоследствии по моей просьбе Сергей Николаевич написал воспоминания об этом посещении, которые, к сожалению, до сих пор остаются не напечатанными[91].

По возвращении из ссылки, я уехал из Москвы и поселился в провинции; общение мое с Сергеем Николаевичем продолжалось только в форме писем и в чтении его произведений. Я узнал, что искания Сергея Николаевича ушли далеко вглубь веков, его интересовали великие мудрецы прошлого. Он написал предисловие к переводу книги великого китайского мудреца Лао-Тзе «Тао-Те-Кинг»[92]. Книга появилась в 1913 году.

[Продолжение см. в главе «Воспоминания сослуживцев и товарищей по работе».]

Пастернак Борис Леонидович

С Борисом Пастернаком (1890–1960) Сергей Дурылин познакомился в 1908 году, когда Боря был учеником старшего класса 5-й классической гимназии. Их дружба сохранялась до конца жизни Дурылина. Личное общение прерывалось на годы священства Дурылина и его ссылки. Переписка возобновилась в годы томской ссылки Дурылина. Сергей Николаевич, распознав в Борисе поэта, первым опубликовал стихи Пастернака в сборнике «Лирика» в 1913 году. Пастернак дорожил мнением Дурылина о его стихах, посылал ему свои сборники, переводы, просил написать о нем статью[93].

В то время и много спустя я смотрел на свои стихотворные опыты, как на несчастную слабость, и ничего хорошего от них не ждал. Был человек, С. Н. Дурылин, уже и тогда поддержавший меня своим одобрением. Объяснялось это его безмерной отзывчивостью. От остальных друзей, уже видавших меня почти вставшим на ноги музыкантом, я эти признаки нового несовершеннолетья тщательно скрывал[94].

* * *

На территории одного из новых домов Разгуляя во дворе сохранилось старое деревянное жилье домовладельца генерала. В мезонине сын хозяина, поэт и художник Юлиан Анисимов, собирал молодых людей своего толка. <…> Знакомые собирались у него в хорошую погоду весной и осенью. Читали, музицировали, рисовали, рассуждали, закусывали и пили чай с ромом. Здесь я познакомился со множеством народа.

Хозяин — талантливейшее существо и человек большого вкуса, начитанный и образованный, говоривший на нескольких иностранных языках свободно, как по-русски <…> Здесь бывал ныне умерший Сергей Николаевич Дурылин, тогда писавший под псевдонимом Сергей Раевский. Это он переманил меня из музыки в литературу, по доброте своей сумел найти что-то достойное внимания в моих первых опусах. Он жил бедно, содержал мать и тетку уроками и своей восторженной прямотой и неистовой убежденностью напоминал образ Белинского, как его рисуют предания[95].

У кружка было свое название. Его окрестили Сердардой, именем, значения которого никто не знал. Это слово будто бы слышал член кружка, поэт и бас, Аркадий Гурьев однажды на Волге. Он его слышал в ночной суматохе двух сошедшихся у пристани пароходов, когда один пришвартовывают к другому[96].

[Продолжение см. в главах «Томская ссылка» и «Москва. Болшево».]

Эллис

Кобылинский Лев Львович (псевдоним Эллис; 1879–1947) — поэт, теоретик символизма, переводчик, литературный критик, историк литературы. Один из организаторов поэтического кружка «Аргонавты», издательства «Мусагет». С Дурылиным Эллиса объединяла идейная и духовная близость, общность взглядов на современный литературный процесс, сотрудничество в «Молодом Мусагете» — молодежном кружке, группировавшемся вокруг издательства. По просьбе Эллиса Дурылин в 1909 году написал ему свою подробную биографию: «Я расскажу Вам о себе ребенке, что помню, о своем отрочестве и ранней юности и о последних годах». В 1911 году Эллис уехал в Швейцарию, общение с Дурылиным продолжалось в письмах. В одном из них Эллис называет Дурылина «братом по духу».

Дорогой Сергей Николаевич![97]

Меня очень взволновало Ваше искреннее и дружеское письмо! В сущности, оно — одно из первых бескорыстных признаний меня как поэта, что мне особенно дорого.

В сущности, я до сих пор не имел возможности высказаться вовсе, ибо с первых же моих литературных шагов я был облит грязью и всегда неизменно подвергался бойкоту то с одной, то с другой стороны, то со всех сторон вместе. <…> Я бесконечно благодарю Вас за Ваше письмо, во-первых, потому, что оно написано не литератором, а человеком. Это для меня дороже всего, ибо я невыразимо презираю всю современную русскую литератур, кроме творений Брюсова и особенно А. Белого. <…> Я очень буду рад видеть Вас у себя. Я знал, что мы встретимся и поймем друг друга. <…> Глубоко сочувствующий Эллис. <…>

Фудель Сергей Иосифович[98]

Фудель Сергей Иосифович (1901–1977) — духовный писатель, православный богослов, философ, литературовед. Сын протоиерея Иосифа Фуделя. Неоднократно репрессирован по политическим мотивам, был в лагерях и ссылках. Ученик и младший друг С. Н. Дурылина. Написал о нем воспоминания. Во время ссылок переписывался с Дурылиным. Навещал его в болшевском доме.

Я узнал близко Сергея Николаевича ранней весной 1917 года, когда он жил один в маленькой комнате во дворе серых кирпичных корпусов в Обыденском переулке. На небольшой полке среди других книг уже стояли его вышедшие работы: «Вагнер и Россия», «Церковь Невидимого Града», «Цветочки Франциска Ассизского» (его предисловие), «Начальник тишины», «О Церковном Соборе», статья о Лермонтове и что-то еще. Икона была не в углу, а над столом — старинное, шитое бисером «Благовещение». Над кроватью висела одна-единственная картина, акварель, кажется, Машкова: Шатов провожает ночью Ставрогина[99]. Это была бедная лестница двухэтажного провинциального дома, наверху, на площадке, стоит со свечой Шатов, а Ставрогин спускается в ночь. В этой небольшой акварели был весь «золотой век» русского богоискательства и его великая правда.

Тут, на кровати, Сергей Николаевич и проводил большую часть времени, читал, а иногда и писал, сидя на ней, беря книги из большой стопки на стуле, стоящем рядом. Писал он со свойственной ему стремительностью и легкостью сразу множество работ. Отчетливо помню, что одновременно писались, или дописывались, или исправлялись рассказы, стихи, работа о древней иконе, о Лермонтове, о Церковном Соборе, путевые записки о поездке в Олонецкий край, какие-то заметки о Розанове и Леонтьеве и что-то еще. Не знаю, писал ли он тогда о Гаршине и Лескове, но разговор об этом был.

На верхнем этаже книжной башни у кровати лежал «Свет Невечерний» Булгакова, а из других этажей можно было вытащить «Размышления о Гёте» Э. Метнера, «По звездам» В. Иванова, «Из книги невидимой» А. Добролюбова, «Русский архив» Бартенева, два тома Ив. Киреевского, «Богословский вестник», романы Клода Фаррера, «Кипарисовый ларец» Иннокентия Анненского, какие-то книги о Гоголе, журналы «Весы» и «Аполлон» и даже издание мистически темных рисунков Рувейра.

Я, придя вечером, часто оставался ночевать, спать ложился на полу на каком-то старом пальто, и тогда начинались «русские ночи» Одоевского: долгие разговоры о путях к Богу и от Бога, все те же старые разговоры шатовской мансарды, хотя и без Ставрогина.

От долгого ночного бодрствования всегда хотелось есть, но еды в гостях у Сергея Николаевича тогда не полагалось: он забывал о ней, да к тому же какая могла быть еда в те совершенно голодные годы почти сорок лет назад? Я не знаю, чем питался Сергей Николаевич днем, но вечером он обычно ничего не ел, а выпивал только стакан или два вечно остывающего в забвении чая. Впрочем, когда мой голод бывал слишком очевидным (мне было тогда 17–18 лет), он, весело улыбаясь, почтительно вытаскивал из-под кровати деревянный ящик с какой-то крошечной сушеной рыбкой, привезенной им из странствований по Олонецкому краю, где он искал народные говоры и колдунские ритуалы, старые леса «края непуганых птиц», старые деревянные церкви допетровской эпохи. Он жил как монах, и то, что раза два было так, что перед нами на столе стояла бутылка красного кислого вина и он мне говорил стихи Брюсова, не ослабляло, а еще подчеркивало это восприятие его жизни. Это было вольное монашество в миру, с оставлением в келье всего великого, хотя бы и темного волнения мира.

У него была одна любимая тоскующая мазурка Шопена. Он часто напевал мне ее начало, и до сих пор — через 40 лет, — когда я ее слышу, я точно вновь у него в Обыденском переулке.

Помню, как после долгого и восторженного рассказа об Оптиной, где он только что был, он стал говорить об опере «Русалка». «Это истинное чудо!» — сказал он. Или вдруг после молчания, когда он, лежа на кровати, полузакрыв глаза, казалось, был весь в ином духовном мире, он начинал читать мне отрывки из его любимой вещи Клода Фаррера «В чаду опиума». Это не было дешевое любопытство зла, так как для него и здесь был «иной мир». Это было, или так ему (и мне) казалось, какое-то соучастие в тоске этого зла по добру. Его рассказ «Жалостник», где им дана вольная интерпретация слов св. Исаака Сирина о молитве за демонов, был уже напечатан в «Русской мысли». Образ тоскующего лермонтовского Демона был тогда его любимый поэтический образ. Но, впрочем, может быть, тут было и какое-то особое, русское и тоже тоскующее любопытство.

  • О, бурь заснувших не буди,
  • Под ними хаос шевелится[100].

<…> «Заснувшие бури» просыпались вечером, когда подбор материалов для работы по гносеологии русской иконы окончен, мысленная и безнадежная полемика о том, прав ли был Гоголь, сжигая «Мертвые души», утомила, а впереди — еще долгая русская ночь!

  • Часов однообразный бой,
  • Томительная ночи повесть[101].

Сергей Николаевич очень любил ночные стихи и Тютчева, и Пушкина: «Когда для смертного умолкнет шумный день», «Бессонницу».

  • Парки бабье лепетанье,
  • Жизни мышья беготня,
  • Что тревожишь ты меня?[102]

Кажется, в 1918 году он написал рассказ, который так и назывался — «Мышья беготня». Он посвятил его мне, потому что именно с этой мышиной стороны я был ему тогда больше близок.

Но вот ударили к ранней обедне у Илии Обыденного. Уверенно, непобедимо, всегда спокойно зазвучали колокола, и темный хаос образов, тоски и наваждений исчез в лучах света. <…>

Опять — «победа, победившая мир, вера наша»! Все ночное теперь воспринимается уже не в остроте притягивающего «познания добра и зла», а как этап борьбы. Я помню, что Сергей Николаевич любил эту строфу стихотворения Эллиса, его соучастника в «Мусагете»:

  • Белую розу из пасти дракона
  • Вырвем средь звона мечей.
  • Рыцарю дар — золотая корона
  • Вся из лучей![103]

Борьба духа есть постоянный уход от постоянно подступающего зла, в какой бы врубелевский маскарад это демонское зло ни наряжалось. Уход и есть уход, движение по пути, странничество, и в этом своем смысле духовное странничество, то есть богоискательство, присуще всем этапам веры. Оно есть побег от зла.

В один из тех годов Сергей Николаевич написал мне большое автобиографическое стихотворение, которое начиналось так:

  • Что помню я из детства? — Сад цветущий,
  • Да белых яблонь первый снег,
  • И тихий звон к вечерне, зов, зовущий
  • Младенческую душу на побег.

А еще как-то вечером он взял с полки свою книжку «Вагнер и Россия» и на обороте обложки вместо обычного «От автора» написал мне экспромтом другие стихи, в которых были такие строки:

  • Тебе — что скажу, что помыслю?
  • Я дням своим воли не числю,
  • Я путник в бездолье равнин.

Русские путники всегда искали потонувший в озере Китеж, Церковь Невидимого Града, где уже нет зла в Церкви, а всегда благовест и служение Богу. Благо тем, кто несет в себе до конца эту невидимую Церковь! <…>

Одно дело писать о Китеже, а другое дело идти к нему. У Сергея Николаевича была одна черта: казалось, что он находится в каком-то плену своего собственного большого и стремительного литературного таланта. Острота восприятия не уравновешивалась в нем молчанием внутреннего созревания, и он спешил говорить и писать, убеждать и доказывать.

Кроме того, наряду со всей остротой его познания у него была какая-то точно мечтательность, нереалистичность. То, что надо было с великим трудом созидать в своем сердце — святыню Невидимой Церкви, — он часто пытался поспешно найти или в себе самом, еще не созревшем, или в окружающей его религиозной действительности. Его рассказы о поездках в Оптину были полны такого дифирамба, что иногда невольно им не вполне верилось: не так-то легко Китежу воплотиться даже в Оптиной. <…>

Вот почему, когда он молчал, не апологетировал, не убеждал, а только изредка, «в тихий час», в минуту сердечного письма, в одинокой молитве, говорил переболевшие слова или только смотрел из-под золотых очков своим внимательным, теплым взглядом, — тогда была в нем особенная власть и именно тогда я любил его больше всего. В своей тишине он был из тех редких людей, которые обладают даром открывать людям глаза на солнечные блики на обоях. Ведь бывают минуты, когда в серую мглу комнаты войдет луч солнца, и, как странника Божия, может принять его просветлевшая вдруг душа. <…>

Однажды летом 1917 года Сергей Николаевич повел своих друзей в Кремль показывать иконопись Благовещенского собора. Там есть большая фреска «О Тебе радуется, Благодатная, всякая тварь». В центре ее — Богоматерь, а кругом — вся Вселенная: и мыслящая, и произрастающая, и люди, и горы, и цветы, и звери, и святые люди, и простые, и христиане, и древнегреческие философы — вся радующаяся тварь.

Кажется, в 1918 году произошло открытие рублевской «Троицы» в Лавре. Я был тогда там с Сергеем Николаевичем. Перед нею горели золотые годуновские лампады, и в их отсветах, когда совершалась церковная служба, икона светилась немерцающим светом. Я, помню, спросил Сергея Николаевича, что он чувствует, глядя на нее, и он ответил: «Почти страх».

Любовь Сергея Николаевича к моему отцу была большая, я помню его горькие слезы после смерти отца, и эта любовь была взаимной.

Мне кажется, что они познакомились не раньше 1914 года[104], но уже в 1915 году отец в завещательном письме оставляет ему всю свою работу над изданием К. Леонтьева — это был знак полного сердечного доверия. Я не думаю, чтобы в Сергее Николаевиче было когда-нибудь, даже в те годы — 17, 18 и 19-м, о которых я пишу, что-нибудь от «византизма» Леонтьева, хотя занимался он им тогда усердно и в те времена, наверное, считал себя «леонтьевцем». Любовь его к моему отцу имела другие причины: он видел в нем духовного отца, который сочетал большую религиозную жизнь с любимой Сергеем Николаевичем русской культурой XIX века. Через него он прикасался Оптиной еще 80-х годов прошлого века, Оптиной отца Амвросия, у которого бывали и Достоевский, и Толстой.

Отец начал писать еще при последнем славянофиле И. Аксакове, хотя, несмотря на это, так и не сделался «писателем», а всегда был просто священником. Он никогда не выступал в Религиозно-философском обществе, где Сергей Николаевич был секретарем, кроме одного юбилейного вечера памяти Леонтьева в 1916 году, но его религиозная философия была для Сергея Николаевича очевидной и близкой. Это была философия религиозной России, любовь к которой Сергей Николаевич сливал с любовью к Богу.

Весной 1917 года Сергей Николаевич окончил свою речь о России в Богословской аудитории Московского университета своими стихами. Я помню последние строки:

  • Исстрадать себя тютчевской мукой,
  • «Мертвых душ» затаить в себе смех,
  • По Владимирке версты измерить,
  • Все познать, все простить —
  • Это значит: в Бога поверить!
  • Это значит: Русь полюбить!

Не окончивший даже гимназии, он сделался глубоким ученым в области литературы и театра, но, конечно, еще за несколько десятков лет до получения им почетного докторского звания он уже «все познал» и именно тогда — до священства — «все простил». <…>

<…> О С. Н. Дурылине хочется сказать еще несколько слов, так как некоторые люди были ему многим обязаны, в частности будущий отец Сергий Сидоров. Он водил его, меня и Колю Чернышева в кремлевские соборы, чтобы мы через самый покой их камня и красок ощутили славу и тишину Церкви Божией, водил на теософские собрания, чтобы мы знали, откуда идет духовная фальшь, на лекции Флоренского «Философия культа», чтобы мы поняли живую реальность таинства, в Щукинскую галерею, чтобы мы через Пикассо услышали, как где-то совсем близко шевелится хаос и человека, и мира, на свои чтения о Лермонтове, чтобы открыть в его лазурности, не замечаемой за его «печоринством», ожидание «мировой души» Соловьева. <…>

Те «университеты», которые мы тогда проходили под влиянием всех людей, о которых я вспоминаю, а лично мы трое особенно под влиянием С. Н. Дурылина, в главном можно было бы определить так: познание Церкви через единый путь русской религиозной мысли. <…>

Третий из нас и наиболее близкий к С. Н. Дурылину был Коля Чернышев. Он был «тяжелодум», мыслил не по-интеллигентски быстро, а как-то по-мужицки медленно, но, когда тяжелый пласт «средостения» у него снимался, было видно, что в его душе — все «свое», а не интеллигентски заимствованное и все глубокое, глубинное. <…>

Дом Чернышева был на Немецкой улице, и в его большом и нарядном зале С. Н. Дурылин поставил в 1916 году как семейный спектакль пьесу Крылова «Трумф», причем актерами были его ученики, и среди них Игорь Ильинский[105]. Сережа Сидоров тогда был юноша с курчавой черной головой и красивыми восточным глазами: его мать была грузинка. Где-то в Курской губернии тогда еще жила в своем бывшем имении его тетка, и туда, к моей зависти, иногда ездили и Сергей Николаевич и Коля, а я почему-то не мог ездить и оставался в голодной Москве 1918 года, зная, что там будут не только «пиры ума» — интереснейшие разговоры с Сергеем Николаевичем и Сережей, но и достаточно сытные обеды.

Сейчас тем, кто не пережил этих лет — 1918, 1919, 1920-го, невозможно представить себе нашу тогдашнюю жизнь. Это была жизнь скудости во всем и какой-то великой темноты, среди которой, освещенный своими огнями, плавал свободный корабль Церкви. В России продолжалось старчество, то есть живое духовное руководство Оптиной пустыни и других монастырей. В Москве не только у отца Алексия Мечёва, но и во многих других храмах началась духовная весна, мы ее видели и ею дышали. В Лавре снимали тяжелую годуновскую ризу с рублевской «Троицы», открывая божественную красоту. В Москве по церквам и в аудиториях Флоренский вел свою проповедь, все многообразие которой можно свести к одной самой нужной истине: о реальности духовного мира. В Московском университете еще можно было слушать лекции не только Челпанова, но даже и Бердяева, читавшего курс какой-то путаной, но все же «Космической философии». Он же потом (кажется, в 1921-м) основал «Вольную академию духовной культуры». В Москву из Петербурга приехал на жительство Розанов[106], сразу посмиревший от пережитого и уехавший умирать в Сергиев Посад. <…>

Далеко-далеко от меня это время — скудости и богатства, темноты и духовного счастья. <…> Мы вдыхали полной грудью великую церковную свободу.

А скудость была большая, попросту голод, и поездки куда-то за Рязань в тамбурах и на крышах вагонов за хлебом и магическим тогда спасительным пшеном.

Сережа ни в каком высшем заведении не учился, но был по-своему образован и так же самобытен, как Коля. Он хорошо знал русскую поэзию, мемуарную литературу и русскую историю, и в этой истории его любимым веком был XVIII. Он был романтик, ощущая тепло земли именно в этом аспекте, но романтика как-то легко и просто уживалась в нем с глубоким церковным чувством. Помню, я как-то спросил его: «Почему в церковных песнопениях я больше люблю благодарственные, а не покаянные?» Он ответил: «Потому, что ты еще очень юн в Церкви. Со временем все придет». <…> Сережа Сидоров, помню, прочел нам <…> о Лучинском[107]. <…> На этом чтении о Лучинском, кажется, был и Коля Чернышев. Потом он женился на моей сестре, которую как-то по-своему любил. Он учился живописи у Машкова и Фалька. <…> В 1933 году сестра умерла. Мне рассказывали, что, пока она лежала дома в гробу, он все бегал по улицам в тоске. <…> Отпевание сестры на дому совершал епископ Афанасий (Сахаров)[108], как-то оказавшийся в это время в Москве в редком промежутке между своими бесконечными высылками. Я узнал его еще в 1923 году в зырянской ссылке.

С. Н. Дурылин привез впервые меня и Колю в Абрамцево летом 17-го года. Тогда оно было еще совсем не музей, а большой дом, полный личной жизни владеющих им людей. Помню на террасе за чайным столом совсем уже старого Савву Ивановича Мамонтова. Но мамонтовскую эпоху дома в этот приезд и в последующие я как-то не замечал, в частности Врубеля, весь погружаясь в воздух аксаковского гнезда, тогда еще совсем теплого. Я впервые попал в этот мир уходящей эпохи и полюбил его навсегда. Я ходил по дому и буквально нюхал необъяснимо милый мне запах какого-то навсегда теряемого покоя. Ночевал я не раз в отдельном домике уже мамонтовской эпохи. <…> Кажется, этим же летом или осенью помню всенощную в абрамцевском храме. Шестопсалмие читал А. Д. Самарин. Мой отец давно знал его и высоко ценил, и, когда Александра Дмитриевича незадолго до революции назначили обер-прокурором Святейшего Синода, я помню, что он пошел на телеграф (мы жили тогда на даче) и послал ему поздравление. Тогда шла глухая борьба против Распутина[109], против разложения правительства и церковного руководства, и назначение Александра Дмитриевича воспринималось как победа в этой борьбе.

С теософией мое знакомство произошло в самом начале революции, когда на стенах домов иногда появлялись объявления о теософских лекциях. Помню обстановку на одной из них. <…> Наконец появляется лектор. <…> Она говорит, что человечество ожидает возрождения и приближается к нему, что Великий посвященный поэтому скоро придет, что технический прогресс даст ему возможность быстро перемещаться по всему миру, что мы должны жить внутренне так, чтобы не пропустить его приход, чтобы его заметить. Когда она кончила, раздались аплодисменты, а за стеной опять заиграла музыка. И вдруг в середине зала поднялся на стул С. Н. Дурылин, тогда еще далеко не священник — маленькая фигурка в золотых очках и синем пиджаке, высоко поднял руку и громко сказал: «Не верьте! Когда придет Христос, Его нельзя будет не заметить, „ибо, как молния исходит от востока и видна бывает даже до запада, так будет пришествие Сына Человеческого“». <…>

[Продолжение см. в главах «Оптина пустынь и служение священником», «Челябинск», «Москва. Болшево».]

Сидоров Алексей Алексеевич[110]

Сидоров Алексей Алексеевич (1891–1978) — искусствовед, библиофил и коллекционер, историк искусства, специалист по книговедению и истории рисунка. Доктор искусствоведения, член-корреспондент АН СССР, заслуженный деятель искусств РСФСР. В 1916–1936 годах с некоторым перерывом работал в Государственном музее изящных (изобразительных) искусств. Преподаватель и профессор отделения истории и теории искусств МГУ. Преподавал в Полиграфическом институте. В ГАХНе был председателем Секции полиграфических искусств, Секции пространственных искусств. С 1924 года — ученый секретарь ГАХН. Подарил государству собранную им большую коллекцию графики русских и иностранных художников.

В 1911–1913 годах Алексей Сидоров и Сергей Дурылин были очень дружны. Они оба пришли в издательство символистов «Мусагет» в день его официального открытия и активно сотрудничали в нем. Были инициаторами создания и активными участниками Ритмического кружка Андрея Белого, бывали в Обществе свободной эстетики Брюсова. Дурылин гостил в имении Сидоровых Николаевке, где друзья вместе занимались ритмическими подсчетами стихотворных форм и сочиняли фантастический роман «Семь крестов», оставшийся недописанным. Соседствовали на страницах одноименного с издательством альманаха «Лирика» и на страницах «Антологии» («Мусагет», 1911). С 1920 года их жизненные пути разошлись. В дальнейшем отношения С. Н. Дурылина и А. А. Сидорова из дружеских перешли в область профессиональных интересов. В 1925–1927 годах (до ареста в июне) Дурылин работал в ГАХНе, а с 1945 года в Институте истории искусств АН СССР (ныне Институт искусствознания), где работал и Сидоров.

Говорить о покойном друге — это нечто ответственное, важное, нужное и опасное. Трудно прикасаться к таким временам, к которым как будто утрачены все ключи, к временам очень далекой молодости. <…> Я был в числе самых старых друзей Сергея Николаевича Дурылина. <…>

Сергея Николаевича я хотел бы вызвать перед вашим представлением совсем молодым человеком — стройным брюнетом с маленькими усиками, необычайно живого, остроумного, блещущего всеми решительно талантами, какие только можно иметь…

Сергей Николаевич вместе со мной начал писать роман: он пишет первую, вторую часть, я третью часть, он пятую, я шестую. Этот роман, который хранится в моем чердачке, это своеобразная картина тех времен, может быть, потомки будут увлекаться воспоминаниями, в которых описана прежняя литературная Москва. Как прозаик Сергей Николаевич прекрасно владел русским языком. Этот роман был веселым, дружеским памфлетом на тогдашнюю литературно-художественную Москву. Писался он в 1910–1911 годах[111].

Перу Сергея Николаевича принадлежат и вещи более серьезные. Я не знаю, читал ли кто — нибудь из вас рассказ Сергея Николаевича «Жалостник»?[112] С моей точки зрения, Сергей Николаевич обладал блестящим литературным дарованием, он был в числе преемников Лескова.

Сергей Николаевич как поэт довольно много печатал[113]. Мы выступали параллельно. Ему принадлежит ряд стихотворений в сборниках, в которых мы выступали, где он был ведущим. Речь идет о молодом поколении московского символизма, в частности в издательстве «Мусагет». Есть «Антология», где 30 поэтов (нас тогда называли и «30 уродами»), выступали с циклами стихов. Если вы увидите эту книгу, то там встретится вам замечательный мастер сонета Сергей Раевский — это Сергей Николаевич, у него был этот псевдоним. И как поэт Сергей Николаевич пользовался любовью, лаской и признанием старших товарищей, и над ним сияла если не любовь, то дружба Брюсова и скептическая слава Вячеслава Иванова.

Сергей Николаевич был всегда одним из самых популярных в Москве педагогов, за ним гонялись крупнейшие московские богачи, подманивая его, чтобы он воспитал самых трудно поддающихся балбесов (скорее великовозрастных гимназистов). Сергей Николаевич хорошо умел с ними справляться. Это был педагог совершенно прирожденного таланта. Не обладая никакими цензами (Сергей Николаевич бросил 4-ю московскую гимназию, написав о ней удивительно удачный очерк[114]), не будучи никогда в университете, вместе с тем сам достиг такой замечательно высокой степени культуры и такого педагогического умения, так умел воплощать все, что надо, в сознание самых разных молодых существ, что я честно повторяю: не знаю других таких примеров. Между прочим, его бесконечно ценили за это толстовцы[115]. То, что Сергей Николаевич был лично знаком <…> с Л. Толстым, вы, очевидно, слышали. Он с удовольствием всегда вспоминал о своем посещении Ясной Поляны. <…> Кстати сказать, С. Н. Дурылин потом пришел к убеждению, что детей вообще воспитывать не надо, с ними надо жить, дружить, так или иначе уметь творчески находить общий с ними язык. Горбунов-Посадов был на него обижен за отказ участвовать в методике воспитания по Толстовскому плану[116]. А я считаю, что Сергей Николаевич был в какой-то мере прав.

В моих воспоминаниях о Сергее Николаевиче я могу признаться, что одну вещь до конца не знаю — на сколько лет был Сергей Николаевич старше меня, то ли на четыре года, то ли на 14! Надо сказать, что я говорю об этом не случайно, так как в документах Сергея Николаевича есть путаница — то ли в 77, то ли в 88 году он родился. Я думаю, что Сергей Николаевич родился в 70-х годах[117], так как не мог же он на равных правах встречаться с Толстым и рядом крупных деятелей начала столетия, если бы он родился в 1887 году. Но это ничему не мешало. И если я вспомнил это возрастное различие между мной и им, то для того, чтобы сказать, что наши отношения не имели никакого касательства к возрасту. Сергей Николаевич со мной дружил, как и с моим младшим братом[118], который был моложе меня на пять лет. Вокруг него всегда были его воспитанники, молодые друзья, с которыми он всегда умел находить контакт и самые хорошие взаимоотношения, делая это талантливо и просто. Это тоже черта, которая меня в моей роли мемуариста очень настраивает в его пользу.

Сергей Николаевич в те годы совершенно не имел никакой маскировки, она была ему совершенно не присуща. Никакой в нем не было подделки. Все у него получалось естественно, жизненно просто и тактично. Я видел Сергея Николаевича в самых разных кругах. В литературно-художественном кружке в Москве он был свой, в издательстве «Мусагет» он был свой, в кружке по изучению символизма он был одной из ведущих фигур и вместе с тем, в обстановке деревни, в обстановке зеленого быта летних месяцев тогдашнего времени Сергей Николаевич всегда был очень талантливым, очень добрым, понимающим и отзывчивым человеком.

Я далеко не все рассказал. Мы организовывали концерты. Я знаю, что до того, как он подружился с нами, он организовал в Москве литературный кружок «Сердарда» («Среда»). Это был такой фейерверк остроумия, такая интересная литературная забава, что, я думаю, было бы очень интересно отыскать какие-нибудь ее следы в литературе.

Его другом был поэт Юлиан Анисимов, Боря Пастернак и многие, многие другие. Я могу ручаться, что два таких очень значительных человека, как С. П. Бобров, который жив и поныне, и Н. Н. Асеев, который на том свете, были его друзьями. Это было тогда, когда мы организовали маленькое издательство «Лирика»[119], но эта «Лирика», которая увяла, не расцветши, тогда видела и Пастернака и Дурылина и многих, многих других, ныне ушедших от нас <…> здесь помешала война… Но одно могу сказать — любили Сергея Николаевича все, кто его знал. В кружках тех лет некоторые были колючими, другие непримиримыми, а Сергей Николаевич всех примирял, со всеми дружил, каждому мог сказать ласковое слово. Помимо своей доброты, он обладал еще действительно замечательной культурой. Он, например, сам обучился великолепно читать и декламировать по-французски. Конечно, все это нам тогда страшно импонировало.

Но это первый круг, рисующий его облик — необычайно разносторонний, необычайно блестящий и милый облик Сергея Николаевича.

Затем проходит большая полоса, по крайней мере десять лет, а может быть, и больше. Это мое пребывание за границей. Это война. Это начало революции. Сближение и встречи с Сергеем Николаевичем падают на второй круг его жизни — на 20-е годы. Здесь нужно знать обстановку того времени. Сергей Николаевич остепенился. Он уже менее был склонен к чтению стихов и на всякие выдумки, хотя можно сказать, что, помимо романа, написанного вместе со мной, он написал потом другой роман вместе с замечательным человеком — А. Г. Габричевским[120]. В 20-х годах я привлек Сергея Николаевича Дурылина к работе в Государственной академии художественных наук. Я был очень рад, что мне удалось провести и опубликовать маленькую его книгу «Репин и Гаршин». Сергей Николаевич занимался Гаршиным с самых молодых лет. Гаршин привлекал его своим напряженно-трагическим гуманизмом. Эти черты были характерны и для него. О Гаршине Сергей Николаевич собирал материал очень давно, переписывался с Репиным еще до нашего знакомства. Нам удалось опубликовать эту маленькую книгу, которая остается очень ценным вкладом С. Н. Дурылина в искусствоведение[121].

Поскольку в то время Академия художественных наук была скорее синтетическим искусствоведческим институтом, то естественно получилось, что Сергей Николаевич сработался с нами и в области истории изобразительного искусства и театроведения[122]. Но здесь я предоставлю полностью голос другим товарищам, которые будут выступать после меня. А сейчас мне хотелось бы указать, что в 20-х годах я увидел Сергея Николаевича как искусствоведа, как друга художников, опять-таки с новой стороны, с новой грани. Искусствовед может быть не искусствоведом в точном смысле слова, как серьезно или не серьезно шутили, а может быть искусствоведом! Таким грызущимся человеком в искусстве был друг С. Н. Дурылина Абрам Маркович Эфрос, про которого Сергей Николаевич говорил: у него бы побольше выдрать зубов! А вот как знаток искусства Сергей Николаевич Дурылин мне известен не только как автор книжки о Гаршине и Репине, а также как друг М. А. Волошина и К. Ф. Богаевского. Это коктебельские годы. И здесь можно с самого начала сказать, что Сергей Николаевич доказал свой талант, свое дарование и свою человеческую чуткость. Мы тогда были увлечены циклом замечательных работ Сергея Николаевича над нестеровской темой. Об этом скажут другие товарищи, и более весомо, чем я. Он умел увидеть, распознать в других то, что подчас было скрыто от поверхностного взгляда. Он умел видеть в людях хорошее.

Я не могу не вспомнить, как любили Сергея Николаевича и Макс Волошин, и Богаевский, и замечательная женщина-художник Е. С. Кругликова. Сколько он сделал для них доброго! И все-таки это было далеко не все! Благодаря помощи И. С. Зильберштейна Сергей Николаевич опубликовал в сборниках «Литературного наследства» ряд крупных работ о Гёте, Лермонтове, о Врубеле, за что ему пришлось терпеть нападки, потому что тогда Врубель не пользовался популярностью[123].

Не могу не вспомнить о нашей встрече с Сергеем Николаевичем в Институте истории искусств[124], куда он был приглашен И. Э. Грабарем как искусствовед и представитель большой, новой науки о театре.

Я сейчас передам карты другим товарищам, которые лучше расскажут о Сергее Николаевиче как театроведе, чем я, мне только хочется сказать, что в Институте мы увидели Сергея Николаевича на заседаниях ученого совета в новом свете как руководителя аспирантуры, как очень внимательного критика. Попасть на зубок Сергею Николаевичу было очень опасно! Эрудиция его развертывалась так широко, что перед ним мы все пасовали.

В области изучения театра, в частности Малого, Сергей Николаевич был абсолютно всеми признанный авторитет. Вот тут мне как раз и пришлось встретиться с Сергеем Николаевичем почти что накануне известия о его кончине. Это был опять-таки один из диспутов, яркое выступление, непримиримое к промахам и недостаткам — не личным промахам и недостаткам, которые почему бы и не простить, а к таким, которые нельзя допускать в науке, так как наука — «ответственнейший хозяин большого дела». Сергей Николаевич умер совершенно неожиданно. Мы были потрясены, узнав это; вчера, недавно он был у нас, и вот ушел… И я помню, как И. Э. Грабарь сказал нам на полуинтимном заседании, посвященном его памяти, что бывает много очень ценных специалистов, но другого такого по разносторонности, по необычайности, многогранности таланта мы не найдем.

И я помню также, как выступавший на этом небольшом заседании в институте гость из Украины[125] говорил, что для украинского театроведения Сергей Николаевич был учителем и зачинателем и что они никого из своих ученых не могут поставить с ним рядом.

И в итоге получилась хорошая, большая, сложная и богатая жизнь, прожитая совершенно незаурядным человеком, имя которого мы сегодня вспоминаем. Я лично никогда Сергея Николаевича не забуду.

Шервинский Сергей Васильевич

Шервинский Сергей Васильевич (1892–1991) — переводчик, прозаик, поэт, драматург, искусствовед. Сын очень известного и популярного в Москве профессора медицины, основателя русской эндокринологии В. Д. Шервинского. Автор теоретических работ по проблемам сценической речи и художественного чтения. Вел семинар по поэтическому переводу. Редактировал отдельные тома Юбилейного собрания сочинений Гёте. Работал в ГАХН, где встречался с Дурылиным. В 1997 году в Томске в издательстве «Водолей» вышла книга Шервинского «Стихотворения. Воспоминания», где он вспоминает о К. Ф. Богаевском, В. Брюсове, Обществе свободной эстетики, о своей работе во МХАТе, в Театре Революции, в котором он тренировал и обучал актеров исполнению стиха, художественному слову.

[В 1913 году С. В. Шервинский пишет А. А. Сидорову[126].]

У «Лирики» тоже, кажется, все пока заглохло (в смысле журнальном)[127]. Из наших общих знакомых видел я почти всю лирику en bloc[128] на эстетике[129]; там был и Сергей Николаевич. Его я в первый раз вижу в этом учреждении! У Сергея Николаевича я недавно был в гостях. Как у него мило и хорошо! Большая божница, старообрядческие картины, старые книги, и среди них он сам, такой бесконечно добрый и уютный. Около него положительно чувствуется какой-то внутренний отдых. Я просидел долго; к нему пришел и Ваш брат, и мы все вместе вели приятную беседу[130].

[Продолжение см. в главе «Москва. Болшево».]

Печковский Александр Петрович

Печковский Александр Петрович (?–1944) — переводчик с латинского и староитальянского, член кружка «Аргонавты», автор одной публикации в журнале «Весы» 1904 года («Письмо из Гельсингфорса. Athenaeum»). Печковский был редактором детского журнала «Проталинка» и писал для него. Дурылин опубликовал в «Проталинке» три северных очерка и одно детское стихотворение. Вместе с А. П. Печковским он работал над сборником «Сказание о бедняке Христове»[131]. «Сборник был приветливо встречен В. Брюсовым в „Русской мысли“», — отмечает Дурылин. В 1913 году в «Мусагете» вышли «Цветочки св. Франциска Ассизского» в переводе А. П. Печковского с предисловием С. Н. Дурылина. Для этой статьи ему понадобились книги, которые пришлось выписать из Италии. Здесь Дурылин поместил свой перевод «Гимна брату Солнцу» под названием «Хвалы Франциска». Эта маленькая книжечка в дешевом переплете будет бережно храниться в архиве Сергея Николаевича. В начале 1910-х годов Дурылин гостил в имении Печковского «Медведки». В зеленый альбом Дурылина Печковский записал в 1914 году свое стихотворение «В море лазоревом город волшебный…».

Сергей Николаевич, дорогой мой! <…> Я действительно отношусь к Вам со всей сердечностью, на какую я способен, ибо Вы один из немногих людей, в которых я с первого же знакомства чувствую родную себе душу и с которыми я не чувствую необходимости быть замкнутым. Я с большим удовольствием вспоминаю дни, проведенные Вами здесь у нас, и жалею, что Вы лишены возможности приехать к нам в это лето. <…> Жена моя, очень Вас любящая и желающая видеть Вас, шлет также Вам свой привет[132]. Милый Сергей Николаевич! <…> Я убежден, что Вы преувеличиваете свое одиночество. <…> Вы слишком живой человек, чтобы Вам грозила опасность одиночества. У Вас могут быть расхождения в мыслях с людьми, с которыми Вы до сих пор согласно мыслили, и, я знаю, в известные моменты жизни эти расхождения производят свое впечатление, но ведь этого всегда нужно ожидать — это связи ума, а не сердца; первых бывает много, а вторых мало; первые проходят, сменяя друг друга, вторые остаются; мы делаем вид, что предпочитаем первые, а втайне больше любим вторые[133].

Морозова Маргарита Кирилловна[134]

Морозова Маргарита Кирилловна (до замужества Мамонтова; 1873–1958) — одна из крупнейших представительниц религиозно-философского и культурного общества России начала XX века, известная меценатка, издатель, мемуарист. Жена московского фабриканта, мецената, коллекционера русской и европейской живописи Михаила Абрамовича Морозова (1871–1903). Учредительница московского Религиозно-философского общества памяти Вл. Соловьева, владелица издательства философов «Путь». Директор Русского музыкального общества. Подруга философа Евгения Николаевича Трубецкого. Друг семьи Александра Скрябина. Воспета Андреем Белым во «Второй симфонии» и в поэме «Первое свидание». Ее портреты писали В. А. Серов, Н. К. Бодаревский, В. К. Штемберг.

С Маргаритой Кирилловной Сергей Николаевич часто общался в первом десятилетии ХХ века и в ее имении, и на заседаниях РФО. В те годы Дурылин был домашним учителем ее сына М. М. Морозова (Мики) — будущего шекспироведа. В начале пятидесятых годов она часто бывала в доме Дурылина в Болшеве, а он помогал ей, жившей в нищете, материально, выплачивая ежемесячную пенсию из своих средств.

Воспоминания о С. Н. Дурылине

Я знала Сергея Николаевича Дурылина больше сорока лет[135], его жизнь и отношения к людям меня всегда интересовали. <…>

Я его увидела и узнала впервые в 1912 году. В тот вечер он читал лекцию о Лермонтове. Эта лекция меня поразила своей горячей и живой передачей образа Лермонтова и его поэзии. Это не было сухое исследование, а скорее живая, горячая импровизация, в которой он стремился коснуться души этого удивительного поэта. До сих пор я храню воспоминание об этой лекции и, кроме того, знаю, что Сергей Николаевич до конца дней своих сохранил особенную любовь к Лермонтову.

После этой лекции всем нам захотелось привлечь Сергея Николаевича к участию в Кружке молодежи «КЛИ»[136], который собирался у нас. Кружок этот объединял молодежь, любящую литературу и искусство. С этих пор Сергей Николаевич стал посещать этот кружок, участвовать в беседах и сам читать доклады в нем.

Летом Сергей Николаевич приезжал к нам гостить на дачу[137]. Очень большое впечатление оставила в нас, во мне и в моем сыне, тогда 17- летнем юноше, предпринятая нами поездка летом 1914 года, вместе с гостившим тогда у нас Сергеем Николаевичем, в Ярославль и Ростов Великий. Какие знания и какая любовь к нашему древнему искусству (иконописи) и архитектуре были у Сергея Николаевича! Как мы много получили от этих наших совместных посещений памятников нашей старины! Особенно Ростов оставил в нас неизгладимое впечатление <…>.

[Продолжение см. в главе «Москва. Болшево».]

Рачинский Григорий Алексеевич

Рачинский Григорий Алексеевич (1859–1939) — писатель и переводчик, философ, постоянный председатель московского Религиозно-философского общества памяти Вл. Соловьева, редактор философского издательства «Путь». Редактор Полного собрания сочинений Ф. Ницше, трех последних томов Собр. соч. Вл. Соловьева. Позже — профессор Высшего литературно-художественного института им. В. Я. Брюсова. Арестован в 1919 году как участник и один из организаторов Союза объединенных приходов г. Москвы; член исполнительного комитета совета Союза. В 1931 году вновь подвергнут аресту. Андрей Белый вспоминает о нем в книгах «Начало века» и «Между двух революций».

[В 1915 году в Михайловском — имении М. К. Морозовой — Дурылин закончил рассказ «Жалостник» и заканчивает первую часть монографии о Лескове, заказанной ему издательством «Путь». Г. А. Рачинский пишет по этому поводу М. К. Морозовой:]

«Я очень рад, что Дурылин принялся вплотную за своего Лескова; думаю, как я уже писал Вам, что книга выйдет хорошая, только не насовал бы он туда полемики, а убрать ее будет трудно: человек он упрямый и, когда захочет, умеет, как уж, из рук выскакивать. Я его очень люблю и ценю, несмотря на ведомые мне недостатки его, и боюсь влияния на него Самарина и Новоселовского кружка, вкупе с епископами и черносотенным духовенством. В Самарине, Новоселове и их друзьях очень много хорошего, и я не без пользы для себя бываю в их обществе; но Дурылин склонен брать от них не это глубокое и доброе, а полемический задор и миссионерскую манеру видеть в чужих верованиях только черное и без критики превозносить свое. Вот это-то и страшно и опасно. …Ну, да может быть все это еще молодость, и перемелется, Божия мука будет!»[138].

Булгаков Сергей Николаевич[139]

Булгаков Сергей Николаевич (1871–1944) — философ, богослов, православный священник, экономист. Приват-доцент, профессор. УчастникВсероссийского Поместного Собора Российской Православной Церкви(1917–1918), член совета Московского религиозно-философского общества памяти Вл. Соловьева. В июне 1918 года рукоположен в священники. В 1922 году выслан из России без права возвращения. Один из основателей и профессорСвято-Сергиевского богословского институтав Париже. С года его открытия (1925) и до своей кончины отец Сергий был инспектором института, а также профессором кафедры догматического богословия; читал курсы «Священное Писание Ветхого Завета» и «Догматическое богословие». И переписка, и опубликованные работы свидетельствуют, что обоих Сергеев Николаевичей волновали одни и те же темы. Личные отношения с Дурылиным были прерваны в 1922 году высылкой Булгакова и арестом Дурылина. В письме — прощальном привете М. В. Нестерову из Ялты перед отъездом за границу Булгаков несколько раз упоминает о. Сергия и делает приписку: «Если доступен Вам мой тезка о. С. Дурылин, передайте и ему мой привет»[140]. Известен двойной портрет С. Н. Булгакова и о. Павла Флоренского «Философы» кисти М. В. Нестерова.

Глубокоуважаемый Сергей Николаевич!

Простите, что не удалось ответить сразу на Ваше письмо. Оно произвело на меня сильное впечатление и было таким радостным, что составило полную неожиданность и вообще, и от Вас в частности. Я привык уже как какое-то чудо воспринимать человека с таким строем мыслей и чувств и, встречая, испытываю радостное чувство: жив Бог земли русской! Вы так хорошо и по форме, и по содержанию выразили, мне кажется, самые сокровенные мысли и надежды о русском призвании, а у нас даже те, кто это думает, стыдятся исповедывать, и от их этого духовного оппортунизма, вялости сердца и создаются двусмысленные, промежуточные позиции. Но то, что пишете Вы и что всецело разделяю я, до конца почти невыразимо словом, — или шепот, или пророческая речь могут это выразить, не опошляя и не притязая. <…> Меня поражает в Вашем письме отчетливость и верность (как мне, по крайней мере, думается) Вашего национально-вселенского самосознания. <…>

Крепко жму Вашу руку. Сердечно преданный

С. Булгаков[141].

* * *

Дорогой Сергей Николаевич!

Оба Ваши письма я получил и был ими обрадован, спасибо за память и за то настроение, которое они приносят и которым проникнуты. <…>

Когда я читал последнее Ваше письмо, мне невольно подумалось, как хорошо было бы, если бы человек религиозно зрячий и непартийный в религиозном смысле (т. е. не Пришвин — импрессионист или Мережковский — проповедник своего) поведал о своих наблюдениях, о том, как живет теперь религиозно народ наш. Говоря конкретно, мне подумалось, что как было бы хорошо в серию брошюр (1–2 листа в 40 т<ысяч> букв), которую задумывает теперь издательство «Путь», включить Вашу брошюру о светлоярских (а может быть, и других) наблюдениях и впечатлениях[142]. Подумайте об этом и напишите мне. С Вашей мыслью, что сектантство и ереси уводят из религии Сына, я вполне согласен.

Всего Вам доброго. Крепко жму Вашу руку.

Ваш С. Булгаков[143].

* * *

<…> План Вашего очерка о Китеже, историческом и умопостигаемом, на фоне того, что Вы хотите здесь затронуть, вполне меня удовлетворяет и радует. Дай Бог Вам сил осуществить его — именно такое проникновение в душу народной религиозности нужно. <…> Я надеюсь найти в нем отзвуки и Ваших северных странствий и впечатлений. <…> …хочется мне именно того, о чем пишете Вы: строгого, серьезного и немертвого, вытекающего из живого чувства, углубления в вопросы религии, и да осветит нам путь св. София. <…>[144]

* * *

Дорогой Сергей Николаевич!

<…> Прежде всего о делах, именно об уроке для Вас. Я могу, если могу, что-либо сделать для Вас только при благоприятном стечении обстоятельств, во всяком случае, Вы обратились ко мне несколько поздно, когда встреч и возможностей стало значительно меньше. Может быть, посчастливится устроить что-либо с осени. <…>

Еще раз спасибо Вам за очерк о Вагнере[145]. Я прочел его не отрываясь и немедленно (это Вам лучшая читательская похвала!) и вполне сочувствую основной идее и основной тенденции его: и тому, что в Вагнере Вы подчеркиваете мифотворчество и тем сближаете его с Россией, и тому, что провозглашаете основной примат мифа. Если бы критиковать, то я сказал бы, что об этом сказано не слишком много, но слишком мало, т. е. отвлеченно, а между тем для этих тем такое касание их может быть опасно, ибо обнажает до времени. <…> Спасибо Вам за оттиск о св. Франциске[146]. Буду читать «Цветочки» в теперешнем уединении… <…> Всего Вам доброго. Не оставляйте своего замысла относительно народных житий святых[147], о которых мы говорили на Пасхе.

Ваш С. Булгаков[148].

* * *

Дорогой Сергей Николаевич!

<…> Спасибо Вам за оптинское письмо и оптинскую память. Мне не приходилось там бывать, но говорят люди понимающие (например, о. Павел Флоренский), что там земля (именно земля) благодатная. Ведь бывает благодатная земля, это и без всяких теософий следует признать, да я и сам это непосредственно чувствую и у Троицы, и в Зосимовой пустыни, да и в каждом храме. <…> Тот, у кого нет в душе «Оптиной», кто извергнул ее из себя или отвергнулся Церковью, кто не знает ее как дома молитвы, как земли благодатной, где снятся сны о лествице Иакова, у того нет будущего (религиозного) и нет настоящего. <…> Очень радуюсь Вашему намерению написать доклад об иконографии[149], это — прекрасная тема: и поучительно, и полезно, и даст Вам возможность развернуться. Пожалуйста, не отказывайтесь от Вашего намерения.

Желаю Вам всего лучшего. Сердечно Ваш

С. Булгаков[150].

[Продолжение см. в главе «Челябинская ссылка».]

Метнер Николай Карлович

Метнер Николай Карлович (1879/80–1951,Лондон) — выдающийся композитор и пианист, педагог. Творчество и исполнительские приемы Метнера оказали значительное влияние на музыкальное искусство XX века. С Дурылиным их связывали дружеские отношения на протяжении многих лет. Познакомились они в 1910 году, а через два года начинается их переписка. Дурылин посылал Метнеру свои стихи с посвящением. На одно из них Метнер собирался написать музыку, но не сложилось. Дурылин был знаком со всеми членами семьи Метнеров. Гостил на их даче в Хлебниково. В издательстве «Мусагет» Дурылин тесно общался со старшим братом Николая Метнера — Эмилием Карловичем Метнером. Дурылин был домашним учителем племянника Метнеров Андрея Сабурова, воспоминания которого помещены в этот сборник. После отъезда Н. Метнера за границу в 1921 году и ссылки Дурылина переписка велась через композитора П. И. Васильева — ученика Метнера и друга Дурылина. В 1927 году они встречались во время приезда композитора в Россию. Часть статьи «Тютчев в музыке»[151] Дурылин посвятил произведениям Н. Метнера. Сборник с дарственной надписью послал композитору через Васильева П. И. с письмом от 31 января 1929 года.

Дорогой Сергей Николаевич!

Письмо, которое я начал Вам писать, мне так и не удалось закончить. От родителей я на другой день отправился к М. К. Морозовой, где сначала мне было просто невозможно заняться этим, а потом уже стало как-то неприятно возвращаться к столь давно начатому письму.

Мне хочется только сказать Вам, что Ваше впечатление и вообще все, что Вы писали по поводу моих песен, было для меня чрезвычайно ценно и глубоко тронуло меня. Мне только думается, что Вы уже слишком преувеличиваете мои весьма скромныя, интимныя заслуги перед искусством. Сам я хотя и чувствую, осязаю свой путь, но не вижу его — я иду по нем как слепой, больше топчусь на месте и потому до сих пор прошел, может быть, всего «парочку» шагов. «Муза» Пушкина, пожалуй что, и шаг, но, повторяю, много-ли я таких шагов сделал?!

Стихотворение Ваше очаровательно и настолько близко мне, что я, как уже Вам сказал, подумываю о том, чтобы превратить его в песню. Впрочем, не знаю — удастся ли мне это.

Крепко жму Вашу руку.

Ваш Н. Метнер[152].

[Продолжение см. в главе «Томская ссылка».]

Митрополит Вениамин (Федченков)[153]

Митрополит Вениамин (в миру Иван Афанасьевич Федченков; 1880–1961) — один из самых высокообразованных архипастырей своего времени. Православный подвижник, богослов, миссионер, талантливый духовный писатель. С 1933 года — экзарх Московской Патриархии в Америке, архиепископ (с 1938 года — митрополит) Алеутский и Северо-Американский; с 1948 года в СССР управлял различными кафедрами. Похоронен в пещерах Псково-Печерского монастыря.

Глубокоуважаемый батюшка о. Александр![154]

Ваши письма невольно заставляют иногда думать о поднятом вопросе и отмечать соответствующий материал, который и сообщаю Вам — к сведению. Буду (может быть, и не один раз) писать без особой системы, а «случайно», что Бог пошлет.

I. Общее ожидание конца мира

1. Один из самых образованных людей, каких я видел на своем веку, — бывший ранее, однако, толстовцем, но раскаявшийся — Сергей Николаевич Дурылин (Москвич) пред или уже при наступлении русской революции занимался вопросом о вере в приближающийся конец мира, — как среди русских, так и среди других народов. Я слышал от него это лично в Москве[155]. Он пришел к замечательным — и даже отчасти будто бы и неожиданным — выводам, особенно о России. Обычно существует воззрение, что ожидание конца мира совпадает с какими-либо историческими катастрофами (войнами в особенности). И это отчасти верно. И так в конце концов и должно быть по предсказанию Господа. Но не всегда совпадают эта явления.

С. Н. Дурылин[156]отмечает следующие исторические наблюдения.

а) Россия переживает татарское иго. Времена тяжкие. Однако ни у кого нет мысли ни о конце мира или даже России. Наоборот, великий светильник Руси, преп. Сергий, и сам строит, и птенцы, вылетевшие из его гнезда, тоже строят, не думая о конце… Татары погибли. Русь встала и духовно окрепла.

б) Смутное время. Во многом напоминает наши дни большевизма. И опять мы не читаем в литературе церковной о конце мира. Смута преодолена. Русь встала и стала расти государственно.

в) Но тут наступает неожиданность: вопреки увеличивающемуся могуществу ее и росту, появляются идеи об антихристе… Конечно, и наш раскол придал этому много поводов; и совпадение 1000 лет и 666 (год большого Моск. Собора), то есть чисто произвольное счисление о времени Второго пришествия. Но еще более наших предков поразило падение Православия на верхах и влияние «безбожного» Запада. В этом последнем была, несомненно, главная причина ожиданий антихриста; и таковым казался, как известно, многим (даже и не раскольникам) Петр I. «Испровержение благочестия»… «Мы стоим за новую веру», — говорили в воззваниях казаки и стрельцы… И это распространилось очень широко в народ… Но кончилось царствование Петра; конец мира не наступил.

Однако спугнутая мысль уже не успокаивается: с той поры почти нет ни одного выдающегося подвижника веры или богослова, который бы не касался вопроса о конце мира. Начиная со святителя Тихона Задонского — через Серафима Саровского — до старцев Оптинских и о. Иоанна Кронштадтского, все говорят о приближающемся конце мира. А между тем Россия, наоборот, все растет и растет государственно и культурно. Вот это несовпадение и поражало С. Н. Дурылина.

И оно заслуживает внимания…

Ученики

Педагогом-наставником, пастырем Дурылин был во все годы своей жизни. Работая в журнале «Свободное воспитание», он преподавательскую практику совмещал с разработкой теории воспитания свободной творческой личности, напечатал «бездну педагогических статей». После 1912 года теоретических статей он уже не писал, а заниматься воспитанием подростков не бросил. Он пришел к убеждению, что воспитывать надо себя и учеников, руководствуясь нравственными законами, которые дает христианство, и в своей деятельности будет исходить из этого посыла. Свою программу он изложил в письме к И. И. Горбунову-Посадову: «Дорогой Иван Иванович! <…>В течение последних пяти лет я не писал ни строчки по вопросам воспитания, но очень много думал о них, так как все это время, почти из месяца в месяц, жил с детьми, сходился с ними близко, сживался с их душевными и умственными нуждами, на которые — по мере сил и уменья — принужден был отвечать. И вот к чему я пришел <…> у воспитания может быть только одна задача — высочайшая, правда, но и труднейшая, к разрешению которой безумием было бы и приступать без великой помощи религии. Эта задача: бороться в ребенке, как и во взрослом, со всем, что является в человеческой природе прямым следствием рабства греху, и бережно хранить и помогать росту того, что в человеческой природе свидетельствует о бессмертных истинах и корнях человека, что являет нетленные отблески Божества в строе человеческого духа, души и тела. <…> Вопрос воспитания переносится, таким образом, всецело в ясную сферу религии, а область воспитания становится местом частных применений непреложного знания о человеческой природе, о добре и зле в человеке и мире, о значении и назначении человека, о сущности мирового процесса и истории, которые дает и может дать только религия. <…> Вот в двух словах то, к чему я пришел путем многолетней думы и практической работы над вопросами воспитания. Писать об этом мне стало труднее, но жить и работать с этим мне стало легче и светлее. Я перестал быть писателем по педагогическим вопросам, но по-прежнему нахожу много радости в работе с детьми, около детей и для детей <…>»[157].

Начиная с 1908 года, когда Дурылина пригласили репетитором-воспитателем к сыновьям фабриканта С. И. Чернышева, и вплоть до 1917 года он будет проводить летние месяцы в имении Чернышевых Пирогово недалеко от Мытищ, путешествовать с мальчиками по городам и рекам России, брать их с собой в Оптину пустынь, сопровождать Колю на лечение в Крым. Коля — старший — станет его близким другом на всю жизнь. Так было всегда и со всеми его учениками — они становились его друзьями, духовными детьми. Наиболее близок Дурылину был Коля Чернышев. Записи о нем, думы о нем, тревоги за него читаем в дневниках, записных книжках, во многих письмах.

Учениками Дурылина и его духовными детьми (по определению С. Фуделя) становились не только те, к кому он был приглашен в семьи: Коля Чернышев, Игорь Ильинский, Андрей Сабуров, Миша Олсуфьев — сын графа Ю. А. Олсуфьева, девочки Нерсесовы — Рина, Маша и Зина; Кирилл и Оля Пигарёвы — правнуки Федора Тютчева, Михаил Названов, Юра (Юша) Самарин, но и юные друзья, которыми он обрастал сразу же, где бы ни появлялся: Сережа Сидоров, Сережа Фудель, Юра и Лёля Гениевы, Шура Шкарин, Наташа Кравченко — дочка художника-графика. …Процесс общения естественным образом превращался в воспитательно-образовательный, но без дидактики, без нажима. Просто он открывал им свой мир, вовлекал их в свои думы, духовные поиски, заражал своими интересами, вводил в круг своего общения с поэтами, философами, религиозными деятелями.

Дурылин-педагог неразделимо связан с исследователем литературы и искусства. Разбирая художественные произведения, Дурылин, отталкиваясь от какой-нибудь детали, эпизода, умел развить оригинальные мысли, привести ученика к неожиданным выводам, заставить думать.

В тесном общении вырабатывалось мировоззрение, определялось жизненное назначение. Шли к Дурылину и со своими юношескими проблемами, раскрывали самое заветное, зная, что встретят понимание и помощь. В архиве Дурылина сохранились письма к нему детей. Читать их радостно и приятно. Они пишут ему обо всех своих проблемах, просят совета, присылают свои сочинения, стихи, рисунки. С ними Сергей Николаевич переписывается как с равными.

Прекрасно разбираясь в детской психологии и уважая личность ребенка, Сергей Николаевич легко сходился с детьми любого возраста. Он писал для них сказки, стихи, рассказы, сам их иллюстрировал. На Рождество 1922 года Дурылин написал и нарисовал от руки книжку в подарок детям священника храма свт. Николая в Клённиках Сергия Мечёва: «И́кина книжка, Зо́ина и Алёшина». Книжку бережно хранили и в 2008 году ее издали стараниями Николького храма.

Пастырская деятельность о. Сергия Дурылина суть продолжение педагогической. Батюшка Алексий Мечёв учил, что надо стремиться не к широте круга духовных детей, а к глубине духовного воспитания, к воздействию на каждого любовью. Именно о таком влиянии пишут священник Владимир Отт, иерей Сергей Сидоров, Р. Р. Фальк, Г. А. Самарин… Узнав в 1924 году, что у брата Георгия Дурылина родился сын, о. Сергей Дурылин составил для него целую программу, как воспитывать ребенка в православной вере, развивая при этом его творческие способности. Приведу одну запись из зеленого альбома Дурылина: «…все хорошее, что было заложено во мне, было найдено и направлено Вами, и весь Ваш образ всегда связан для меня со всем самым благородным и прекрасным, что есть в жизни. Ваш ученик Вадим [Шапошников] 1940, 13/1Х».

Повзрослев, ученики Сергея Николаевича продолжают относиться к нему как к учителю, наставнику, советчику, пастырю. Об этом пишут Игорь Ильинский, Александр Сабуров, Кирилл Пигарёв… Михаил Названов благодарит Дурылина за ценные рекомендации к роли Гриши в спектакле «Воспитанница», они помогли найти новые краски в раскрытии образа. Подробно рассказывая о своей работе над ролью князя Курбского в фильме Эйзенштейна «Иван Грозный», пишет Сергею Николаевичу об огромной потребности делиться с ним своими сомнениями, мыслями, так как Дурылин «столько коварных противоречий может распутать в моей актерской психике, дать столько советов».

Самарин Георгий Александрович[158]

Самарин Георгий (Юрий, Юша) Александрович (1904–1965) — филолог, к. ф. н., фольклорист. Сын Александра Дмитриевича Самарина и Веры Саввишны Мамонтовой («Девочки с персиками» на портрете В. Серова.) Брат Елизаветы Александровны Самариной-Чернышевой, жены ученика Дурылина Николая Сергеевича Чернышева, художника. Дурылин в 1914 году был приглашен в Абрамцево учителем к детям А. Д. Самарина.

Воспитатель любви к Родине (памяти Сергея Николаевича Дурылина). Очерк

<…> Сергей Николаевич сыграл выдающуюся роль в воспитании у меня и у моих сверстников благородного чувства любви к Родине, он способствовал выработке у нас понятий о прекрасном. Более чем кто-либо иной, он был возбудителем в нашем сознании страстной любви к родной литературе и искусству, которая сохранилась на всю жизнь. И сейчас, когда его не стало, благодарное чувство воодушевляет на то, чтобы вспомнить о днях, проведенных с ним. <…>

…Осенью 1914 года, когда бушевала Первая мировая война, Сергей Николаевич впервые пришел к нам на урок литературы. Молодой и очень подвижной, быстро откликающийся на все окружающее, он с первого же дня покорил сердца учеников своей исключительной сердечностью, теплотой и ласковой приветливостью. Его уроки, глубокие по содержанию и увлекательные по форме, сразу же стали для нас подлинными праздниками. Мы поняли, что к нам пришел особенный учитель, такой, каких нам еще не приходилось видеть.

Знаменитый педагог Ушинский писал о том, что подлинный учитель должен владеть искусством отдавать частицу самого себя своим ученикам. Наш молодой учитель этим даром владел в совершенстве. <…>

Никогда не забудется, с каким увлечением Сергей Николаевич рассказал нам, своим ученикам, о Ломоносове и Фонвизине, о Радищеве и Крылове, и можно сказать, что каждый из этих деятелей нашей культуры далекого прошлого входил в наше молодое сознание в интерпретации нашего учителя, как яркая живая индивидуальность. Он привил нам особую, страстную любовь к гению Пушкина. <…> Сорок с лишним лет прошло с тех пор, а я, как будто это было вчера, слышу его милый, немного картавящий голос. <…>

Когда он преподавал нам русскую литературу, мы, по его инициативе и под его руководством, осуществили оригинальную постановку пушкинской трагедии «Борис Годунов». Мы, ученики, соорудили большую коробку-сцену с раздвигающимся матерчатым занавесом. Сергей Николаевич, прекрасно знавший русскую старину, сам рисовал вместе с нами декорации царских палат, Красной площади, кельи в Чудовом монастыре, корчмы у литовской границы и Сандомирского замка Мнишек. Действующими лицами были картонные куклы, двигавшиеся на ниточках. У сцены были кулисы и освещение в виде рампы из свечек. Месяца два под руководством нашего учителя разучивали мы роли. Он стремился привить нам умение читать пушкинские стихи. А как вдохновенно и просто сам он их читал! Вспоминается наша «премьера». Мы, исполнители, помещались за сценой и оттуда читали, будучи невидимыми для зрителя. Как сейчас помню исполнение первой сцены — разговора двух бояр, Шуйского и Воротынского, в царских палатах. Я читал роль Воротынского, Сергей Николаевич — Василия Шуйского.

На репетициях он замечательно объяснял нам резкое различие психологических типов этих двух бояр: Воротынского — прямого и недалекого, не могущего разобраться в придворных интригах, и Шуйского — «лукавого царедворца». Будто живой слышу я голос Сергея Николаевича, отвечающего на недоуменный вопрос Воротынского о том, чем кончится междуцарствие.

  • Чем кончится? Узнать немудрено.
  • Народ еще повоет да поплачет,
  • Борис еще поморщится немного,
  • Что пьяница пред чаркою вина.
  • И наконец по милости своей
  • Принять венец смиренно согласится;
  • А там — а там он будет нами править
  • По-прежнему.

Сколько мастерского сарказма вкладывал он в эти слова, произнося их скрипучим, вкрадчивым, старческим голосом так, что перед нами вставал, как живой, прожженный политик, ненавидящий и презирающий народ, о котором он говорил со злобой и презрением.

В сцене «Келья в Чудовом монастыре» Сергей Николаевич читал роль Пимена и тут как бы весь перевоплощался. Его речь лилась спокойно и плавно, напоминая величественный былинный речитатив.

Надо сказать, что незадолго до нашей постановки «Бориса Годунова» Сергей Николаевич с группой своих учеников совершил поездку в Онежский край, в те места, где сохранились в живом исполнении древние русские былины. Рассказывая нам о своих встречах со сказителями былин и об их искусстве, Сергей Николаевич научил нас ценить древние «старины». <…> Его восторженная оценка поэтических красот былевой поэзии определила мой глубокий интерес к былинам на всю жизнь.

В нашей постановке <…> роль Самозванца исполнял ученик Сергея Николаевича — Владимир Муравьев, впоследствии проявивший себя талантливым советским педагогом. Он погиб во время ленинградской блокады в 1941 году. Вспоминается, как живо и интересно, с каким огоньком и задором учил Сергей Николаевич Володю, как надо читать роль Самозванца — смелого, но наглого и самоуверенного авантюриста, ставленника шляхты и кардиналов.

Артистическое искусство Сергея Николаевича отличалось большим разнообразием, он умел глубоко раскрывать и трагедию царя Бориса, и с чувством юмора исполнять роли бродячих монахов.

Сергей Николаевич известен как один из лучших исследователей и знатоков творчества Гоголя. <…> Исследовательская работа Сергея Николаевича над гоголевским наследием на протяжении нескольких лет проходила в подмосковном Абрамцеве — связанном с замечательными периодами развития нашей национальной культуры второй половины XIX столетия.

Живя в Абрамцеве, Сергей Николаевич работал над изучением рукописей — переписки Гоголя с его матерью и друзьями. Рассказывая нам о своих научных разысканиях, он достигал того, что Гоголь, Аксаков, Щепкин, Хомяков выступали перед нами так, будто они были живыми. К этому времени относится написанное Сергеем Николаевичем стихотворение «Абрамцеву»[159]. <…> Привожу на память отрывок из этого стихотворения:

  • Вот, вот услышу в доме старом
  • За чаем громкий[160] разговор,
  • И Хомяков с обычным жаром
  • С Аксаковым затеет спор.
  • Иль[161] хохот Гоголя разбудит
  • Меня в томительной тоске,
  • И я увижу[162] — рыбу удит
  • Старик Аксаков на реке…

Сергей Николаевич изучал и хорошо знал и другой период абрамцевской жизни, когда оно перешло к С. И. и Е. Г. Мамонтовым и стало центром русского изобразительного искусства. Об этом времени он так вспоминал в своем стихотворении:

  • Иль то пройдет, а встанет снова
  • Иного времени дозор:
  • И шутки тихого Серова,
  • И Врубеля печальный взор…

После революции, когда в Абрамцеве был организован музей, Сергей Николаевич, наезжая туда, с увлечением водил посетителей по дому и памятным местам в парке, передавая слушающим различные интересные детали, связанные с пребыванием в Абрамцеве Гоголя, Тургенева и других замечательных людей. Помню, например, как однажды он с увлечением рассказывал, находясь в гостиной абрамцевского дома, эпизод, взятый из воспоминаний О. С. Аксаковой о том, как Гоголь читал собравшимся друзьям главы из «Мертвых душ».

У Сергея Николаевича был незаурядный талант режиссера. Однажды он осуществил со своими учениками постановку одноактной гоголевской комедии «Тяжба» и сам играл в ней роль провинциального помещика Бурдюкова, приехавшего к петербургскому чиновнику Пролетову с жалобой на своего брата, оттягавшего у него наследство.

Никогда не забудется теми, кто видел эту постановку, как на сцену торопливо вбегал неуклюжий, взлохмаченный человек с длинным носом, одетый в клетчатый сюртук, и, захлебываясь от гнева, произносил свой монолог о незаконном дележе наследства умершей тетушки Евдокии Малафеевны Мериновой. Трясясь от злости, он бегал по комнате, топая ногами. «Это дело казусное, сидя не расскажешь», — говорил он и подбегал ко мне (я играл Пролетова и спокойно сидел в кресле), хватал меня за коленку и скороговоркой жаловался на то, что его брат сумел подъехать к тетушке и к ее наследству: «Вот занемогает тетушка — отчего? Бог весть! Может быть, он сам ей подсунул чего-нибудь. Мне дают знать стороною. (При этом он делал комический выкрутас рукой.) Приезжаю, в сенях встречает меня эта бестия — то есть мой брат, в слезах, так весь и заливается и растаял и говорит: „Ну, братец, навеки мы несчастны с тобою, — говорил он всхлипывая, подняв `очи горе`, — благодетельница наша…“ — „Что, — говорю, — отдала Богу душу?“ — „Нет, при смерти“. — „Ну, что же плакать? Ведь не поможет? А? ведь не поможет??“». И он решительно хватал меня за полы халата и крепко встряхивал. С такими же смешными переходами от злости к отчаянию он передавал и изображал гоголевский текст о том, как тетушка лежала на карачках, только глазами хлопала и выговаривала бессвязное «э… э… э…». С яростью передавал он о завещании тетушки, которая оставила племяннику только три штаметовые юбки и всю рухлядь, находящуюся в амбаре.

Гомерический хохот зрителей был ответом на слова Бурдюкова — Сергея Николаевича, рассказывающего о том, что у его знакомого заседателя вся нижняя часть лица баранья. <…>

Режиссерский талант Сергея Николаевича ярко проявился также в постановке «шутотрагедии» И. А. Крылова «Подщипа» («Трумф»), в которой пародировался жанр придворной трагедии классицизма и высмеивалось увлечение царя и русской придворной знати прусской военщиной. Комедия была поставлена у друзей Сергея Николаевича Чернышевых. В числе исполнителей был молодой И. В. Ильинский.

Сергей Николаевич был замечательным чтецом. Особенно удавалось ему чтение рассказов Чехова, творчество которого для меня и моих сверстников навсегда связалось с воспоминаниями о его чтении. Он научил нас ценить языковое мастерство Лескова, из рассказов которого в исполнении Сергея Николаевича особенно памятны «Грабеж», «Левша» и «На краю света». С блестящим мастерством юмориста читал он маленькие рассказы и сценки И. Ф. Горбунова — писателя, по-моему, незаконно забытого в наши дни.

Интересы Сергея Николаевича в литературе были очень разносторонними. В его исполнении впервые познакомились мы с трагедиями и комедиями Шекспира, с творениями Мольера, Фильдинга, Кальдерона.

Одним из самых любимых поэтов покойного был Ф. И. Тютчев, стихи которого о русской природе он читал всегда с каким-то особым трепетным волнением, и это, конечно, играло большую роль в воспитании у нас благородных и чистых понятий о красоте.

<…> Вместе с Сергеем Николаевичем я, еще будучи совсем юным, впервые попал в Малый театра на пьесу Островского «Свои люди — сочтемся». Роль свахи исполняла Ольга Осиповна Садовская. Сергей Николаевич, буквально влюбленный в ее игру, в течение всего спектакля находился в каком-то особенно восторженном настроении, которое передалось и нам и осталось у меня навсегда как одно из памятных воспоминаний юных лет.

Много еще и других, не менее ярких, фактов можно было бы привести, чтобы подтвердить то, какую выдающуюся роль в жизни моей и моих сверстников сыграл Сергей Николаевич, воспитавший в нас любовь к самым разнообразным проявлениям художественной культуры.

Он открыл перед нами величие русского изобразительного искусства, показав нам бессмертные творения Андрея Рублева, Кипренского, Сурикова и Васнецова. Он научил нас восхищаться гениальными творениями Глинки, Мусоргского, Бородина и Рахманинова. Он был первым, кто навсегда внедрил в наше молодое сознание преклонение перед мастерством Щепкина и Ермоловой, Шаляпина и Неждановой. <…>

Сейчас, когда Сергея Николаевича не стало, особенно хочется выразить свое благодарное чувство к его светлой памяти и сказать, что если многие из тех, кто знал его и общался с ним, с пользой работают сейчас в различных областях <…> искусства, то этим они обязаны своему дорогому, незабвенному учителю, воспитателю и другу.

Вечная ему память!

Георгий Самарин.

2/VII-55 г.

Сабуров Андрей Александрович[163]

Сабуров Андрей Александрович (1902–1959) — литературовед, кандидат филологических наук, научный сотрудник отдела рукописей Библиотеки им. Ленина, Государственного литературного музея, преподаватель МГУ, автор монографии «„Война и мир“ Л. Н. Толстого: Проблематика и поэтика» и неопубликованной монографии «Жизнь и деятельность В. С. Печерина». В 1959 году написал «в стол» статью о несостоятельности бытующей формулы «Наука доказала, что Бога нет»[164]. Племянник композитора Н. К. Метнера и философа Э. К. Метнера. Домашним учителем и воспитателем Сабурова с начала 1910-х годов был С. Н. Дурылин. Их переписка, продолжавшаяся около 40 лет, насчитывает более 150 писем. Дарственные надписи Дурылина Андрюше на книгах своих и не своих, общим числом около десяти, опубликованы Александром Андреевичем Сабуровым (сыном)[165]. Особенно ценна надпись на обороте иконы св. Андрея Первозванного: «Милого моего ученика Андрюшу Сабурова сим образом св. Андрея Первозванного, освященным 8 июля 1914 г. на св. мощах Преп. Сергия в Лавре, его благословляю на жизнь и труд в Боге и Христе. Любящий его Сергей Дурылин».

Говорить о Сергее Николаевиче и легко и трудно. Легко потому, что он оставил в воспоминаниях у каждого, кто его знал, очень много больших и богатых впечатлений. Трудно потому, что для каждого, кто его знал, он был по-настоящему близким человеком. И с ним была связана внутренняя, интимная жизнь каждого из его друзей и знакомых.

Мне хотелось бы остановиться на характеристике самого Сергея Николаевича Дурылина как человека, которого я знал в течение многих лет и с которым был по-настоящему лично близок.

Четыре года тому назад [1951] мы с Сергеем Николаевичем отметили сорокалетие нашей дружбы. В первый раз после многих лет и в последний раз в его жизни вокруг Сергея Николаевича собрались одновременно, оставшиеся в живых, его ученики. Как он загорелся, когда я ему подал мысль об этой встрече! Всех нас, людей во многом разных, не имеющих других точек соприкосновения между собой, объединила близость к нашему общему другу.

Сергей Николаевич вел всегда очень замкнутую жизнь. Его сферой была сфера мысли, сфера труда. Но он всегда помнил, знал своих друзей, вернее, всегда чувствовал их, имел их всегда в поле своего зрения. Человек необыкновенной душевности и сердечной теплоты, он именно чувствовал сердцем своим связь с людьми. Для него такая встреча была настоящим праздником, торжественным днем.

Он встретил нас не только как любящий друг, но и как отец и наставник, и его беседа с нами невольно и естественно перешла в форму торжественной речи. Трудно передать ее содержание, но я никогда не забуду ее внутреннего, душевного строя. Он как бы подводил итоги своим личным отношениям с близкими людьми, обращался ко всем вместе и к каждому в отдельности, и каждому уяснялось значение его собственной жизни, собственной деятельности.

Для меня, его ученика, человека другого поколения, это была сорокалетняя дата дружбы. Многие из его друзей были когда-то его учениками, и, строго говоря, став самостоятельными людьми, они в той или иной степени продолжали оставаться по отношению к нему в этой роли. И для меня Сергей Николаевич прежде всего был учителем, но учителем особого рода. Одному ему известными способами он сочетал в качестве педагога строгое следование программе с живым общением.

Он начал заниматься со мною, когда я был 9-летним мальчиком, начал заниматься, чтобы подготовить меня в 1-й класс средней школы. Но вскоре, по настоятельной просьбе ученика, переход в школу был отложен на несколько лет и состоялся через 3 года, и то потому, что началась война. Расстаться с Сергеем Николаевичем, отказаться от ежедневного общения с ним было невозможно.

Сергей Николаевич занимался всеми предметами, кроме иностранных языков, но, помимо того, он ходил с учениками в театр, концерты, картинные галереи, выставки, приходил по вечерам в гости, читал вслух. Как успевал он все это при своей необыкновенно широкой и сложной деятельности — непостижимо. Он сразу стал для меня, девятилетнего мальчика, любимым другом, хотя принадлежал к другому поколению. Он задумал со мною издавать рукописный журнал — «Светлый журнальчик», как мы его называли, в нем помещались собственные стихи, рассказы, рисунки, загадки. Учитель неизменно направлял развитие вкуса и интересов ученика, и они были тем живее и определеннее, что органически сливались с отношением к человеку, старшему другу. В дни рождения, именин он был для мальчика самым любимым гостем, его подарки, большею частью книги, были самыми любимыми и дорогими подарками… Однажды, помню, в обыкновенный день он не пришел вечером в назначенный час в гости. Я горько плакал. В комнате казалось тускло и пусто, мрак овладел мною. Но вот, с виноватым видом, он торопливо вбежал в комнату, но я не мог подняться сразу ему навстречу, не мог сразу простить ему его промедления — такова была моя ревность.

Сергей Николаевич бесконечно любил природу, но только свою русскую, иные миры были ему незнакомы. Он был так полон русской жизнью, что искать другой не мог. Особенно он любил Русский Север, отсюда один его юношеский псевдоним: «Сергей Северный»; не раз ездил летом со старшими учениками в северный край. В этих поездках принять участие мне не привелось, но привелось несколько раз выезжать с ним из Москвы за город. Мы катались с ледяной горы в мазанках и на санках. Он, как мальчик, наслаждался тем, как мазанки (замороженные соломенные гнезда или лукошки) вращались вокруг своей оси, стремглав несясь под гору. Он же впервые познакомил меня с далекой деревней степной полосы. Я помню первую ночную поездку в розвальнях по хрустящему снегу, аромат сухого сена. <…>

Такова была форма его общения с учениками, форма его деятельности, такова была форма его жизни.

Сергей Николаевич любил соединять своих учеников. Однажды их силами он поставил спектакль — шутотрагедию Крылова «Трумф или Подщипа». Выбор сюжета говорит о размахе его программы. «Подщипу» мало кто знает, кроме литературоведов, хотя это один из настоящих шедевров русской классики. Он дал нам Крылова не только как баснописца, но показал его нам шире, во всем диапазоне его творческого наследия. И это относилось ко всему, занимался ли он литературой или географией, историей или математикой. В те времена он много работал по археологии и вносил в уроки по истории такие сведения, которые далеко выходили из пределов школьных требований. Трудно поверить, что не кто как он увлек меня астрономией, и когда я не на шутку заинтересовался этим предметом, подарил мне книгу Клейна «Астрономические вечера». Помнится, я тогда спрашивал себя: можно ли придумать такой вопрос, на который Сергей Николаевич ответил бы «не знаю», и пришел к выводу, что нельзя.

[Продолжение см. в главе «Воспоминания сослуживцев и товарищей по работе».]

Угримов Александр Александрович[166]

Угримов Александр Александрович (1906–1981) — эмигрант первой волны, член движения малороссов, участник Французского сопротивления. В 1922 году вместе с родителями был выслан из России на «философском пароходе». Его отец, Александр Иванович Угримов (1874–1974), — доктор биологических наук, президент Московского сельскохозяйственного общества, в 1921 году входил в состав Всероссийского комитета помощи голодающим. Мать — Надежда Владимировна (урожд. Гаркави) была прихожанкой церкви Николы в Плотниках, ее духовным отцом был протоиерей Иосиф Фудель. В 1948 году А. А. Угримов с женой вернулся в СССР, где оба были арестованы в том же году и осуждены на десять лет лагерей строгого режима. В 1954 году были освобождены. А. А. Угримов работал переводчиком. После выхода на пенсию писал воспоминания. В 1914–1915 годах С. Н. Дурылин был учителем-воспитателем Саши Угримова (Шу-шу).

…Только занятия с Сергеем Николаевичем Дурылиным я любил и хорошо запомнил. Может быть, именно потому, что собственно занятий было мало. …Какие-то занятия были, но, главное, он мне рисовал цветными карандашами в большом альбоме батальные картинки, сражения русских и турок, которые мы с ним в ходе творчества и обсуждали. В конце занимались гимнастикой, т. е. я на него влезал, кувыркался, словом, было весело. <…> Помню, потом, после занятий со мною, у него часто бывали с мамой долгие умные разговоры (видимо, на религиозно-философские темы или политические). <…> Он был, кажется, единственным педагогом, которого я в детстве любил…

Пигарёв Кирилл Васильевич[167]

Пигарёв Кирилл Васильевич (1911–1984) — правнук и биограф Ф. И. Тютчева. Сын камер-юнкера Василия Евгеньевича Пигарёва (1878–1919) и фрейлины Екатерины Ивановны Тютчевой (1879–1957), внучки поэта Ф. И. Тютчева. Доктор филологических наук, кандидат исторических наук. Заслуженный работник культуры РСФСР. С 1932 года — научный сотрудник, а после смерти Н. И. Тютчева — директор музея-усадьбы «Мураново» им. Ф. И. Тютчева. Составитель и редактор изданий Ф. И. Тютчева. С 1949 года — научный сотрудникИМЛИим. Горького АН СССР. Дурылин жил в Муранове и преподавал правнукам Тютчева в 1925–1927 годах. Кирилл и Ольга Пигарёвы отправляли в Томск Дурылину справки и выписки из книг, журналов и газет, запрашиваемые им для своих работ. В письма Ольга вкладывала лепестки цветов, любимых Дурылиным. Особенно с двух деревьев персика и абрикоса из оранжереи, которым Дурылин посвятил три страницы «В своем углу»[168]. К. В. Пигарёв всю жизнь считал Дурылина своим учителем и письма к нему подписывал «Ментору от Телемака»[169].

Сергей Николаевич был рад, что Кирилл пошел по его стопам, стал литературоведом. Сотрудница Мурановского музея Татьяна Петровна Гончарова пишет, «с какой тщательностью подбирались учителя для правнуков поэта. Учитывались не только профессиональные навыки претендента, но и его нравственный облик и мировоззренческие устремления. Ведь воспитание молодого поколения — важнейшая категория жизни в дворянской среде. Это забота не только о личном благополучии своего потомства, но и забота о достоинстве и процветании всего рода». Дурылин отвечал всем требованиям, но приглашение его в семью Тютчевых было шагом небезопасным для обеих сторон. Он только что вернулся из челябинской ссылки, значит, для властей человек неблагонадежный. А приглашен он в дом «бывшего чиновника особых поручений при генерал-губернаторе Москвы, церемониймейстера Двора Его Императорского Величества, коим является Н. И. Тютчев, в дом воспитательницы детей Николая I и фрейлины, коими являлись внучки поэта Софья Ивановна Тютчева и Екатерина Ивановна Пигарёва; наконец, в дом крестников членов царской семьи (правнуков поэта Кирилла, Ольгу и Николая Пигарёвых крестили, соответственно, вел. кнж. Анастасия Николаевна, вел. кнж. Ольга Николаевна и вел. кн. Елизавета Федоровна). Ситуация достаточно тревожная»[170].

Двадцать пять лет прошло с тех пор, как я внес первую запись в этот альбом и нарисовал уголок библиотеки Мурановского дома, верным и неизменным другом которого был и есть дорогой для меня владелец этого альбома. С благодарностью вспоминаю уроки, которые он давал мне четверть века назад. Но эти уроки не прекратились… Всякий раз, что я бываю в Болшеве, я всегда обогащаюсь новыми познаниями и проникаюсь удивлением и восхищением перед тем, как много знает и помнит мой прежний, горячо любимый мною Ментор. Радостно и приятно вновь и вновь ощущать себя его Телемаком! К. Пигарёв. 14.I.1952 г. Болшево.

* * *

Великим счастьем и Божiим благословением считаю, что образование Кирилла в руках человека, который «видит все и славит Бога». Е. Пигарёва. (1926 г.)[171]

Среди постоянных волнений и забот последних лет, одной из главных была забота дать Кириллу настоящее образование. С тех пор, что Вы за это взялись, я спокоен. 31/III — 13/IV 1926. [Тютчев Н. И.][172]

[Продолжение см. в главе «Воспоминания сослуживцев и товарищей по работе».]

Ильинский Игорь Владимирович[173]

Ильинский Игорь Владимирович (1901–1987) — народный артист СССР, режиссер, ученик С. Н. Дурылина. Летом 1917 года в свою последнюю поездку на север Дурылин взял с собой своих учеников и друзей: Игоря Ильинского, Николая и Александра Чернышевых, Георгия Мокринского, своего брата Георгия Дурылина. Уже будучи известным артистом и режиссером, Игорь Ильинский продолжал советоваться с Дурылиным, мнение которого о своих работах очень ценил.

В детском саду я играл еще в баснях Крылова. Затем, уже в первых классах гимназии, играл в одном детском спектакле в доме моей крестной матери[174]. Играл царя Вакулу в комедии Крылова «Трумф». Режиссером этого спектакля был Сергей Николаевич Дурылин. Память об этом прекрасном, добром, чудесном человеке и любовь к нему навсегда останутся в моем сердце. Впереди будет еще речь о нем. В то время он был скромным учителем-репетитором детей моей крестной матери, готовил их в гимназию. Они выдержали экзамен в третью казенную гимназию, а я нет. Подвела арифметика, с которой я и потом был не в ладах.

Если Сергей Николаевич плохо подготовил меня к экзамену в казенной гимназии или если я оказался плохим учеником, то, во всяком случае, можно сказать с уверенностью, что он хорошо подготовил меня исподволь к моей будущей деятельности. Его любовь к искусству, его прекрасное, художественное чтение чеховских рассказов, его суждения о театре не могли не иметь на меня большого и решающего влияния.

Но, провалившись в казенной гимназии, я кое-как выдержал экзамен в первый класс частной гимназии Александра Ефимовича Флерова. <…>

* * *

Сергей Николаевич Дурылин собрал несколько своих учеников и повез нас в далекую экспедицию от Археологического общества. Путешествие это было особенно увлекательным и оставило неизгладимое впечатление. Там я познакомился и полюбил северную русскую природу, с розово-красными, во все небо пестрыми закатами, со студеным морем из русских сказок, с прозрачными озерами, на которых плавали дикие лебеди и которые кишмя кишели рыбой, с нехожеными и дремучими лесами, в которых плясали тучи комаров, а под ногами бесконечно пестрели ковры морошки, земляники и голубики. Мы проходили пешком по тридцать километров в день, плыли целыми днями в лодках и хорошо познакомились с этим краем. Были на знаменитом водопаде Кивач, который сохранял тогда еще девственную неприкосновенность и про который Державин писал:

  • Алмазна сыплется гора
  • С высот четыремя стенами,
  • Жемчугу бездна и сребра
  • Бьет вверх, клубится вниз буграми…[175]

Полюбил я всей душой старинные деревянные русские церкви, а на островах Кижи любовался необыкновенными памятниками древнего русского церковного деревянного зодчества.

Более трехсот верст мы проехали на настоящих перекладных. Как будто мы перенеслись в прошедший век и познали казенные «прогонные» по «открытому листу», по которым дают лошадей на тракте. Повидали даже «станционных смотрителей», у которых надо было, как встарь, требовать лошадей. Подъезжали поздно вечером, подремывая в кибитке, к деревне, где надо было менять лошадей, сидели у кипящего самовара, уплетая деревенскую яичницу и гадая, дадут ли лошадей или придется ночевать и рано утром двигаться дальше. Там, где было много воды и дороги плохие, перекладные иногда заменялись лодками, в которых нас на веслах везли по озерам дежурные девки с песнями и веселыми шутками.

[Продолжение см. в главе «Москва. Болшево».]

Оптина пустынь и служение священником

Впервые Дурылин побывал в Оптиной пустыни в конце мая 1913 года на отдание Пасхи с мамой. Второй раз после смерти матери приехал к старцу Анатолию Младшему (Потапову) за утешением. С этого времени он на протяжении почти десяти лет был духовным сыном старца и ни одного важного решения не принимал без него. Вплоть до 1921 года Дурылин будет бывать в Оптиной по нескольку раз в год, жить там иногда по месяцу, собирать материал для задуманной, но не состоявшейся не по его вине, большой работы об Оптиной пустыни и старчестве, пользоваться богатейшей библиотекой обители, записывать разговоры со старцами и монахинями Шамординского монастыря, участвовать в создании музея «Оптина пустыня»… Когда не мог поехать в Оптину, писал письма старцу и получал ответы[176]. Записи о посещении Оптиной пустыни, о беседах со старцами, о благодати, исцеляющей душу, которую он всегда ощущал там, находим в дневниках 1917–1920 годов, в отдельных записках, вложенных в папку «Материалы по истории Оптиной пустыни», в письмах духовно близким людям, в книжках «Начальник тишины», «В своем углу».

Оптина пустынь была для Дурылина реальным воплощением «Града Невидимого», Церковью явной, видимой, где очень действенны тихие молитвы к Богу. «Живую Церковь, Живое Тело, я учуял только тогда, когда капелька живой воды церкви капнула на меня с Оптиной пустыни». Мировоззрение Дурылина, в значительной степени сформировавшееся в Оптиной пустыни, сохранялось до конца его дней.

В Оптину Дурылин возил своих учеников, друзей: неоднократно Колю Чернышева, а также его брата Ваню, Сережу Сидорова, Таню Буткевич, Георгия Хрисанфовича Мокринского, Клавдию Ниловну Зимину (Капу), Екатерину Петровну Нестерову — жену художника…

В течение нескольких лет Дурылин просил старца Анатолия принять его в монастырь. Первый раз — после смерти мамы, измученный страданиями и угрызениями совести за причиненные маме обиды. Тогда, по его выражению, он «потерял самую оправдывающую нужность своего существования»[177]. Потерял не только опору и прочный быт, но и «свой угол». Бездомность, скитания по чужим углам, переезды будут продолжаться до 1936 года, до болшевского периода. После событий 1917 года мысли о монастыре все больше занимают Дурылина. Ему кажется, что за стенами монастыря он может укрыться от ужасов, происходящих в стране. Старец благословения на монастырь не дал, сказал: «Носи монастырь в сердце своем, а время покажет, в какой монастырь тебе идти». Отец Анатолий понял, как крепко Сергей Николаевич привязан к мирской жизни, к своим занятиям творчеством, наукой. А занятий в Москве у Дурылина было множество. Внутренняя духовная жизнь, напряженная и мучительная, идет параллельно внешней — активной и разнообразной.

Отец Анатолий благословляет Дурылина писать статьи, издавать журнал «Возрождение», преподавать, хвалит за две брошюры о Соборе и приходе. В конце 1918 года назначает ему «полумонашеский обиход», чтобы Дурылин мог проверить себя. Весь следующий год, живя в Сергиевом Посаде, Сергей Николаевич готовит себя к монашеской жизни, но приходит к выводу, что не готов, раздвоенность в душе остается[178]. Он ходит на службы, молится, читает душеспасительные книги. Но одновременно пишет рассказ «Осинки» («Тлен»), принимает участие в работе Комиссии по охране памятников искусства и старины Троице-Сергиевой Лавры (руководителями которой были о. Павел Флоренский и Ю. А. Олсуфьев), готовит к печати Опись Лавры 1642 года, ездит в Абрамцево устраивать в усадьбе музей, принимает гостей из Москвы (учеников, друзей), сам ездит в Москву. Постепенно понимает, что путь в монастырь для него закрыт.

Протоиерей Алексей Мечёв, к которому направил Дурылина старец Анатолий, предложил Сергею Николаевичу стать священником. Благословение старца Анатолия было получено. В марте 1920 года епископ Феодор (Поздеевский) — очень духовно близкий ему архиерей — рукоположил Дурылина в сан иерея. Служил о. Сергий Дурылин в храме святителя Николая в Клённиках на Маросейке у Алексея Мечёва. В 1921 году Дурылина перевели настоятелем в часовню Боголюбской иконы Божией Матери, но в «свои» дни он продолжал служить на Маросейке. Здесь он и познакомился с сестрой мечёвской общины Ириной Комиссаровой.

В ночь с 11 на 12 июля 1922 года о. Сергий Дурылин был арестован. Старец Анатолий был прозорливец и еще в 1920 году, видимо предвидя его тернистый путь, прислал ему с нарочным «утешеньица» (яблочко, «листочки») и велел поклониться отцу Сергию до земли. Что и было исполнено.

Тяжело переживал Дурылин смерть своих духовных отцов[179]. Хотел сразу писать о них воспоминания, но не мог найти «прекрасно-добрых», простых слов, а другие не подходили. Но пройдут годы, боль отстоится и он напишет воспоминания о них, о старце Нектарии, отце Феодоте — уставщике Оптиной пустыни.

Сидоров Сергей Алексеевич, протоиерей[180]

Сидоров Сергей Алексеевич (1895–1937) — священник. Ученик и друг Дурылина. Вместе с С. Н. Дурылиным, Н. С. Чернышевым впервые побывал в Оптиной пустыни в декабре 1916 года. С этого времени стал духовным сыном старца Анатолия (Потапова). Детство и юность прошли в родовом имении Николаевка в Малороссии у Варвары Николаевны Кавкасидзе — сестры его рано умершей матери Анастасии Николаевны. Из-за болезни позвоночника он был освобожден от военной службы и не смог получить высшее образование: проучился только два года в Университете Шанявского. Занимался самообразованием, в том числе и под руководством С. Н. Дурылина. По совету Дурылина поступил на московские богословские курсы. Принял сан священника в 1921 году, служил в с. Почтовая Вита близ Киева. На принятие сана он получил письменное благословение отца Анатолия. В 1923–1925 годах служил в Петропавловской церкви Сергиева Посада. Пережил несколько арестов, ссылки, но неизменно возвращался к служению в храмах по месту поселения. 27 сентября 1937 года расстрелян в Бутово.

Из главы «Отец Алексей Мечёв»

Духовная жизнь Москвы с детства была близка мне. С семи лет, то есть со времени моего приезда в Москву, я не пропускал ни одной торжественной церковной службы. <…> Я знал хорошо великого старца нашего времени отца Алексея Мечёва. <…> Когда отец Сергий Дурылин поступил на Маросейку и отдал себя всецело под руководство отца Алексея, он особенно советовал мне сблизиться с ним. Весной 1921 года я решился попросить благословения отца Алексея на священство и был у него. <…> Я видел много старцев, много великих подвижников — даровано мне счастье видеть Богом, — но ни у кого не было той бодрой радости во взоре, как у отца Алексея. И эта радость освещала его быстрые движения, пряди седых волос, небольшую бороду, тонкий голос.

Он благословил меня и тотчас сказал: «Ты хочешь быть священником. Будь, если очень любишь Христа и если чувствуешь, что не можешь жить и не совершать литургию. Служба священника — это литургия и безграничная любовь ко всем. Весь мир — твое семейство должно быть. Если будет такая любовь ко Христу, людям, ничего не бойся и в этом, и в будущем мире. Ты победишь врага рода человеческого и спасен будешь…» <…> Когда бывает трудно любить грешных и прощать обиды близким, я вспоминаю его лицо и пытаюсь следовать его завету — быть веселым среди скорбей жизни. <…>

Из главы «Владыка Феодор»

В первый раз я видел Владыку Феодора [Поздеевского] осенью 1915 года в Сергиеве. <…> Я задержался у могилы Ивана Аксакова <…> когда ко мне подошел высокий монах в очках и бархатной скуфье…<…>

— Владыка, как я рад, — услышал я голос Сергея Николаевича Дурылина, подходящего к нам.

Он познакомил меня с епископом Феодором, который пригласил нас к чаю и накормил прекрасным ужином. <…> С этого вечера я стал частым посетителем <…> епископа Феодора, ректора Московской духовной академии, и сделался пламенным почитателем его. <…> В 1923 году я стал настоятелем Петропавловской церкви Сергиева, и тревоги прихода часто заставляли меня посещать Владыку Феодора и советоваться с ним. <…>

Из главы «Оптина пустынь»

<…> …во время моего посещения в декабре 1916 года <…> со мною в обители был Сергей Николаевич Дурылин, Г. Х. М.[181], моя невестка[182], Николай Чернышев, его приятель Костя (фамилию его я забыл). <…> Вся наша компания в первый вечер по приезде, после того как мы были у старца отца Анатолия, отправились к архимандриту Феодосию. Келья его в пять окон с белой печкой, с большим киотом и кожаным диваном была наполнена воспоминаниями былых дней. Здесь был диван бытности отца Амвросия, много его образов. <…> Здесь были автографы всех писателей, посещавших Оптину пустынь, среди них Гоголя, Киреевских, А. Толстого, Достоевского, Страхова, Льва Толстого, К. Леонтьева, В. Соловьева и других. <…> Старец любезно показал нам различные предметы домашнего обихода отца Амвросия. Показал он нам ценную коллекцию фотографий оптинских монахов и благодетелей и лиц, духовно связанных с обителью. Отец архимандрит поделился с нами и своими интересными воспоминаниями. <…> Многое рассказывал нам отец Феодосий о прошлых днях Оптиной пустыни. Мы пробыли у него до девятого часа, когда должны были закрыться монастырские ворота. <…>

<…> Дурылин Сергей Николаевич в бытность мою в Оптиной пустыни, кроме старцев иеросхимонахов Анатолия и Нектария, пользовался глубоким уважением особенно у старца отца архимандрита Феодосия.

<…> В день моих именин 25 сентября [1917] я был вместе с Сергеем Николаевичем Дурылиным у Владыки Михея[183]. Владыка жил в доме, напоминающем дачу, с большим огородом. Он принял нас милостиво и с достоинством. Вспомнил свою встречу с Сергеем Николаевичем в Соловках, похвалил меня за то, что я не пропускаю ни одной службы, и напоил нас чаем со сладостями и вареньем. <…>

Мои воспоминания об Оптиной пустыни были бы неполны, если бы я не описал свое свидание с архимандритом Агапитом, лучшим другом и первым биографом старца Амвросия. <…> К сожалению, быстро распроданная биография отца Амвросия давно стала библиографической редкостью. Сергей Николаевич Дурылин, желая приобрести эту книгу, отправился к ее автору и взял меня с собою. Это было в конце сентября 1917 года. Архимандрит жил в монастырской больнице, занимая там отдельную комнату. <…> Нам навстречу вышел белый старик с длинными седыми кудрями, одетый в белую рясу, с небольшой серебряной бородкой, опирающийся на белый костыль. Это был отец Агапит. Дурылин назвал себя, и он пригласил нас в свою комнату. Небольшая его комната с койкой и столиком была особенно светла и утопала в цветах. В углу стоял образ Царицы Небесной, у которой горела большая лампада… Разговор шел об отце Амвросии, его прозорливости. <…> Отец архимандрит говорил тихо и с трудом, по причине преклонного возраста, ему было около девяноста лет. Биографии старца Амвросия у него не оказалось, но он обещал Сергею Николаевичу достать ее в ближайшее время у одного из своих духовных детей. Пробыли мы у отца архимандрита около часа и, не желая утруждать его, простились с ним. Сергей Николаевич еще раз через несколько дней посетил отца архимандрита и застал его в постели — он тогда заболел своей смертельной болезнью, воспалением легких, простудившись за всенощной во Введенской церкви. <…>

Книгу свою отец архимандрит завещал послать Сергею Николаевичу, и после его смерти он получил ее.

[Продолжение см. в главе «Челябинская ссылка».]

Комиссарова Ирина Алексеевна[184]

Комиссарова Ирина Алексеевна (1899–1976) родилась в деревне Сытино Смоленской губернии. Когда девочка подросла, отец забрал ее в Москву, где он служил истопником в богатом доме. Она успела закончить три класса сельской школы. В 1920 году Ирина Алексеевна была прихожанкой церкви святителя Николая в Клённиках на Маросейке и состояла в сестринской общине при храме. О знакомстве со священником Сергеем Дурылиным она пишет в своих воспоминаниях[185].

По благословению о. Алексея Мечёва она поехала за Дурылиным в первую его ссылку в Челябинск. А затем и в томскую, и в киржачскую ссылки. С тех пор не оставляла его одного. Дурылин специально занимался образованием Ирины, в чем значительно преуспел. С годами она стала не только его спасителем в бытовом плане, но и помощником, секретарем, доверенным лицом в ведении всех его дел с издательствами, редакциями и другими учреждениями. В Киржаче был оформлен в ЗАГСе брак с Дурылиным, необходимый для его прописки в Москве после ссылки и для утверждения ее статуса возле него для властей и окружающих советских людей. Церковного обряда не было, т. е. для верующих людей брак не считался заключенным. Свою жизнь Ирина Алексеевна полностью посвятила Сергею Николаевичу. Она жила его жизнью, его интересами. Кроме его благополучия, ей ничего не надо было. Писать свои воспоминания она начала по его просьбе, и писала на отдельных листках, что вспомнилось в данный момент, не заботясь об их целостности.

Воспоминания о Сергее Николаевиче Дурылине[186]

1920 год — первый год священства Сергея Николаевича.

Это был самый разгар в народе бедствий, болезней и голода.

Я устроилась работать в Москвотопе (отдел топлива). В нашем приходе на Маросейке была небольшая церковь [храм свт. Николая в Клённиках. — В. Т.], в ней служил немолодой о. Алексей Мечёв и хромой псаломщик.

* * *

Батюшка, как все его звали, — отец Алексей Мечёв — очень хороший, подобрал себе штат священнослужителей, хороших проповедников с высшим образованием, и руководил ими. Совершались службы, особые, по древнему уставу, ночные богослужения для подкрепления и ободрения народа. Храм отапливался, и в него многие приходили не только молиться, но и согреться, ибо топлива в то время почти не было. (Только учреждения отапливали.)

Потом был организован кружок помощи бедным, беспомощным и больным. Каждую субботу выдавался паек, состоящий из продуктов, какие можно было достать. <…> Ходили «сестры» (так назывались состоящие в этом кружке женщины) по больным и немощным семьям. <…> Приводили в порядок комнату, а затем живущих в ней. Промоешь, бывало, стекла, вымоешь пол, наладишь топку печурки, обогреешь комнату, выстираешь, вымоешь; тифозно больных всех острижешь или обреешь, накормишь — и так посещаешь дня три, покуда кто-нибудь из больных не начнет вставать, чтобы ухаживать за лежащими. Как-то нас не пугало тогда ничего, и достаточно было одного слова батюшки: «Надо им помочь, и они поправятся», и шли с его благословения. А когда нужна была материальная помощь, то шла она от церковных доходов.

[В церкви] проводились назидательные беседы. <…> Занимались этим четыре священника и два дьякона. <…> 2 раза в неделю занимались с детьми. Сергей Николаевич часто читал детям, и они его очень любили. Но и взрослые, от рабочих и крестьян до докторов наук, любили с ним беседовать. <…> На беседах Сергея Николаевича Дурылина я познакомилась с ним. Мне очень нравилось, как он просто, все понятно говорил или читал. <…> Жилищные условия у него в то время были невыносимые: почти проходная 4-метровая комнатка никогда не запиралась, вечные стуки, ожидающие приема к батюшке люди, просьбы, слезы. <…> Он недосыпал, недоедал, был плохо одет, а если что и появлялось у него из одежды, то у него крали, например плед материн — он же служил одеялом. В комнате было холодно, и не столько тяготил его голод, сколько холод. <…> Сергей Николаевич был очень беспомощен, не приспособлен к жизни. <…> У него никогда не было ни гроша в кармане. Бывали случаи, когда Сергею Николаевичу давали или, вернее, совали деньги в руки, а то и в карман, но эти деньги он сейчас же отдавал первому подходившему к нему неимущему. Часто прихожане складывались и покупали священнослужителям то рясу, то подрясник, так как их одежда имела вид бедный, изношенный. <…> Люди они были совсем бескорыстные, и я помню, как мне не раз приходилось спасать от голодного обморока дьякона и священника С. Н. Дурылина. <…>

* * *

Однажды у него после службы был обморок, через несколько минут пришел в себя и шел, шатаясь, в комнату, чтобы лечь отдохнуть. Когда я все это увидела, мне стало очень жалко Сергея Николаевича (отца Сергия). Никто не поинтересовался и не спросил, кушал ли он вчера. Быстро побежала домой, взяла еду, какая была; вхожу в комнату — он лежит с полузакрытыми глазами, бледный, болезненный. «Зачем ты сюда вошла?» — «Пришла вас покормить. Вы, наверное, голодны?» — «Я-то ничего, вот Володя голодный». (Дьякон молодой.) — «Ему тоже хватит еды». <…> Оказалось, что уже трое суток они вместе с дьяконом ничего не ели — нечего было. С этого дня я каждый день вечером, после своего трудового дня, носила им еду. <…>

* * *

Тогда время было трудное. <…> У меня толпилась молодежь, приходившая на «кутью». Я работала в Москвотопе, часто дежурила в столовой. Когда бывала ржаная каша (распаренная рожь), ее ели плохо и всегда много оставалось, мне давали ведро, а то и два. Вот на эту-то кашу, в воскресенье в особенности, и приходили ко мне. Вот этой-то кашей я и подкармливала Сергея Николаевича.

* * *

Что меня роднило с Сергеем Николаевичем? <…> Внутреннее желание быть свободной, думать свободно, ни с чем себя не связывать. При знакомстве с ним он меня спросил однажды: «Хочешь ли ты быть богатой?» Я ответила: «Богатство не дает свободы, а я больше люблю свободу». «Чем ты связываешь богатство со свободой?» — «Я понимаю богатство так: вещи связывают человека, и он делается несвободным. Они приковывают к месту человека. <…> Вот у меня есть одно платье на колышке, а другое на мне. Как мне легко от этого, а если гардеробы заводить и прочее, то будет трудно двигаться с места, будешь думать, куда их везти или кому оставить». Сергей Николаевич протянул мне руку: «Как это хорошо ты сказала. <…> Я так же думаю с детства. <…> Когда мама скончалась, точно часть, нет, не часть, а все сердце вынули у меня, так мне было тяжело. Начала моя душа метаться и искать утешения в жизни. Вот я и протягиваю тебе руку теперь как к матери. Она меня только понимала».

Я улыбнулась, сказав: «Плохую вы мать выбрали, я ведь еще очень маленькая, мне 18 лет, какая я буду мать вам».

«Вот ты, глупенькая, не понимаешь, что я тебе сказал сейчас. Душа у тебя материнская, а я ее ищу».

Вот мы и прошли с ним тридцатичетырехлетний путь труда.

Когда Сергей Николаевич спрашивал меня, не тягощусь ли я жизнью своей, ему был всегда один ответ: «Твой труд — моя радость жизни». Его эти слова поддерживали. <…>

[Продолжение см. в главе «Челябинская ссылка».]

Отт Владимир Васильевич[187]

Отт Владимир Васильевич (1901–1992) — митрофорный протоиерей. Родился в лютеранской немецкой семье. До принятия священства (1953) работал инженером на разных предприятиях. После посещения Оптиной пустыни в декабре 1921 года перешел в Православие. Придя на Маросейку в храм святителя Николая в Клённиках, он стал активным членом церковной общины. В 1925 году был посвящен в стихарь. Владимир был певчим, чтецом, алтарником, помогал во многих храмовых делах. Женился на регенте левого хора в Клённиках Анне Васильевне (Нюре, как звали ее в общине) Тарасовой. Дважды был арестован и провел в лагерях и ссылках тринадцать лет. С 1953 до 1984 года служил настоятелем в разных храмах. Отец Владимир состоял в постоянной переписке с членами маросейской общины, с архимандритом Борисом (Холчевым) и др. В 1984 году ослеп и вынужден был уйти на покой. Отец Владимир был награжден орденом св. кн. Владимира III степени, удостоен права ношения митры. Скончался 29 июля 1992 года, накануне своего 91-го дня рождения. Похоронен он в церковной ограде Ильинского храма в Старом Осколе. Могила его посещается, его духовные чада чтут память почившего пастыря. Память о. Владимира увековечена еще и весьма редким, необычным для Церкви образом — открытием мемориальной доски «в память о пастырском служении духовника и проповедника, протоиерея Владимира Отта». Доска установлена в августе 2009 года в городе Старый Оскол, на стене храма святого пророка Илии, где служил о. Владимир.

Из главы «Старцы. Оптина пустынь»

Через кого-то мы узнали, что есть на Маросейке квартира доктора П. А. Павлова, в которой по каким-то дням (кажется, по четвергам) собираются любители духовного просвещения и читаются лекции по духовно-философским вопросам. Оказалось, что за тот период (1921 год) там читались лекции о некоем дивном православном духовном центре под названием «Оптина пустынь», в котором имеются и сейчас старцы, и что под руководством старцев находились и находятся многие большие люди из мира литературы и науки.

Оказалось, что лекции об Оптиной пустыни проводит известный литературовед и ученый Сергей Николаевич Дурылин, который является одновременно и священником. Кроме того, мы узнали, что как отец Сергий Дурылин, так и многие из слушателей, в том числе и сам хозяин квартиры, д-р Павлов, являются «духовными детьми» некоего старца о. Алексия Мечёва, проживающего и служащего на той же улице Маросейке, в самом ее начале.

Храм этот, стоявший совершенно незаметно среди других домов, совершенно какой-то особенный. <…> Когда взойдешь по лестнице на второй этаж, то ты почувствуешь себя в совершенно ином мире, в храме Бога и святых. И если при этом ты застанешь службу, то это совсем особая служба, которой не найдешь в других храмах Москвы, а если это окажется Пасха, то ты уже вошел в небо, в рай на земле… <…>

Во дворе этой церкви стоит двухэтажный дом. Наверху жил старец о. Алексий с семьею. <…> К этому старцу мы и не преминули прийти на прием. Должно быть, нас «провел» отец Сергий Дурылин, потому что так просто проникнуть к батюшке сквозь постоянную толпу желающих его видеть, с ним поговорить, получить от него совет и благословение было бы невозможно. <…>

Из главы «Православие»

Будучи студентами, да и имея материальную базу в лице родителей, мы имели достаточно времени, чтобы занятия в вузах совмещать с деятельностью в «Физохиме» и, кроме того, посещением церковных служб и навещанием духовных лиц, а именно нашего духовника отца Сергия Николаевича Дурылина, которого мы считали своим непосредственным руководителем, тогда как батюшка отец Алексий уже был как бы высшей инстанцией, «старцем», руководителем руководителей. В то время отец Сергий Дурылин числился состоящим настоятелем так называемой Боголюбской часовни, помещавшейся в довольно обширной башне у «Варварских ворот» (теперь это называется площадью Ногина и улицей Разина; Варварские ворота и башня в 1930-х годах варварски разобраны[188]). В этой башне внизу находилась довольно обширная часовня с иконою Боголюбской Божией Матери, большая, имеющая в высоту около двух метров. На ней были изображены многие святые, обращенные все к высоко стоящей фигуре Богоматери. Из этой часовни двери вели к узеньким каменным лестницам, ведущим к небольшим двум келиям на втором этаже. В одной из них, состоящей из двух маленьких комнат, и жил отец Сергий. В другой келии жил некий иеромонах Ксенофонт, человек малокультурный и, как мне казалось, маловерующий, безразличный. Бог ему Судья, и Царство ему Небесное, я его почти не знал, но на меня производили отрицательное впечатление его жирные, точно салом смазанные губы, когда мы, по обычаю, лобызались.

Полную противоположность отцу Ксенофонту представляла фигура (и в физическом, и в духовном смысле) отца Сергия. Ученый, интеллигент, по внешности хрупкий, худой, сутулый, со впалой грудью, ниже среднего роста, близорукий, в очках, с темной бородочкой и спадающими на плечи не очень длинными темными волосами, как при ходьбе, так и при чтении или во время служения постоянно смотрящий книзу, будь то в книгу, будь то на пол, как бы внимательно всматриваясь, как это бывает с близорукими людьми. Отец Сергий говорил не очень громко, как-то именно по-интеллигентски, немножко картавил букву «Р». Вечером под воскресенье он служил в часовне всенощную, а утром ходил на Маросейку, где он служил соборно, с другими участвовал в поздней литургии, возглавляемой чаще всего самим батюшкой отцом Алексеем. Мы также стали ходить, как и он: вечером в Боголюбскую часовню, а утром к обедне на Маросейку. В часовне мы мало-помалу стали принимать участие в чтении и пении. Так кто-нибудь из нас читал шестопсалмие и еще что-нибудь. Не могу сейчас вспомнить, читал ли канон сам отец Сергий, или мы принимали участие… Когда читалось Евангелие, мы по двое стояли с горящими свечами с двух сторон. Были случаи посещения часовни другими духовными лицами: раз или два нас посетили архиереи. Нас облачили в стихари, и мы стояли с трикирием и дикирием по обе стороны иконы Боголюбской Божией Матери, пока читался акафист. Часто мы приходили к отцу Сергию в его келию в башне часовни и проводили время в беседах на духовные темы… Помнится, как отец Сергий Дурылин определил состояние инославного христианина и возможность для его спасения. К примеру, надо ехать из Москвы в Петербург. Садимся на поезд и едем по Николаевской железной дороге прямо в Петербург. Это положение православного христианина. А инославный человек будет искать путей где-то кругом, чуть ли не через Сибирь и Америку. Конечно, в конце концов с большим трудом и затратами этот человек может и достигнуть Петербурга…

В то время у отца ночевал один молодой священник из Украины отец Петр [Давыденко], по каким-то обстоятельствам не служивший на приходе в переживавшееся тогда время — эпоху военного коммунизма, еще не полностью была ликвидирована Гражданская война, — к такому неопределенному положению священника представлялось много поводов. Отец Сергий как-то нежно любил этого молодого священника, обнимал его, а тот целовал его руку. У него был брат, молодой парень Кузьма, которого тоже предстояло куда-то устроить, кажется, в какую-то школу. Иногда тот священник принимал участие в службе на Маросейке.

Собственно между нашим ученым и тонким интеллигентом отцом Сергием и этим украинским сельским молодым священником, кроме просто общей веры и — при всей разнице в возрасте и образовании — общего священного сана, ничего общего не было. И вот мы иногда вчетвером, когда втроем проводили беседы, что-нибудь читали, расспрашивали у отца Сергия.

Наконец наступило время и мне, и моему товарищу Володе Бриллингу встать на путь «прямой из Москвы до Петербурга», то есть присоединиться ко Святой Православной Церкви. Для этого события был назначен день праздника Введения во храм Пресвятой Богородицы. Все обсудили. Так как наши родители, и мои и Володины, лютеране, вряд ли согласились бы на наш переход в Православие, то надо было это сделать тайно. Не без боли в сердце, с сердечным желанием, чтобы и они пришли в ограду Православной Церкви, с некоторым как бы смущением совести, хотя и делалось святое и спасительное дело, мы вынуждены были что-то родителям сказать, найти какой-то предлог, чтобы переночевать нам у отца Сергия. Накануне мы были, конечно, у всенощной. Часа в четыре утра мы встали и умылись, и в пятом часу утра мы уже шли по улицам. В моей памяти сохранилось, как мы шли по тротуару вверх от Варварской площади (площадь Ногина) вдоль Лубянского сквера к Маросейке. Был мокрый снег, под ногами сочившаяся из-под снежного покрова вода. Было еще темно: освещение давали газовые уличные фонари. С тех пор для меня мерилом поздне-осенней погоды ноября-декабря всегда является картина вот этого раннего вселенского утра. Восемнадцатью годами позже такая же погода была в лагерях «Беломорско-Балтийского канала» (ББК) на берегу Онежского озера, когда я под вечер перед памятью св. Александра Невского 23 ноября/6 декабря 1939 года пел про себя на память всенощную, шагая по двору камендантского лагеря «Пяльма».

Пришли мы в церковь Николы-Клённики на Маросейке — моя духовная колыбель, в которой мы с товарищами впервые увидали протоиерея-старца, из которой мы поехали в Оптину и в которой мне и моему сотоварищу Володе Бриллингу надлежало быть принятыми в лоно Святой Православной Церкви. Еще никого не было из молящихся. Было несколько человек из обслуживающих. Чин присоединения совершал тот же наш отец Сергий Дурылин. Приняли миропомазание. По окончании чина — в это время собирались и молящиеся — начались часы в малом (левом «Никольском») приделе, где мы и стояли недалеко от входа при совершении чина присоединения, а теперь мы взошли на солею, нам дали в руки по свече. Так мы отстояли на солее раннюю литургию, держа зажженные свечи, за которою и причастились Святых Христовых Тайн. Так Пресвятая Богородица явила Себя воистину «Скоропослушницею» и через три месяца после Оптиной устроила присоединение к Церкви. С тех пор прошло пятьдесят лет. Так и еще многажды Господь дарует просимое и более того, если это во благо и спасительно. Так Господь устроил мне и просимое во время пребывания моего в лагерях (1937–1947), а просил я, если угодно это Богу, даровать мне послужить в Церкви священником в какой-нибудь захолустной деревушке, хотя год-два. И вот по прошествии некоторого периода испытаний в 6–7 лет работы по водохозяйственному строительству в колхозах и после отшествия исстрадавшейся жены Анны даровал мне Господь священство не в деревушке, а в селах и городах, не год-два, а пока 18 с половиною лет с присоединением наград и протоиерейства. (Эти строки написаны в июне 1972 года.)

Но помолитесь, верующие читатели моих записок, помолитесь, чтобы эти дары — Православие и Священство — не явились осуждением моего нерадения и душевной холодности… Дары велики, но плоды малы…

Теперь, по принятии Православия, мы все чаще стали посещать храм, не оставляя, впрочем, и Боголюбской часовни, где мы за всенощными принимали участие в пении и чтении, а также предносили свечи. Перед глазами моими стоит тихая и скромная, задумчивая сутуловатая фигура небольшого роста отца Сергия Дурылина. Стоя у аналоя посреди часовни, отец Сергий, как всегда, направит взор свой вниз, как бы рассматривая что-либо или читая, от времени до времени произнося положенные возгласы, не поднимая глаз или почти не поднимая головы. Запомнилась одна деталь: иногда стоя во время монотонного чтения шестопсалмия или кафизм, он почувствует позыв к зевоте. Не закрывая, как обычно, по-светски уста, он, однако, перекрестит рот. Это запомнилось, и я стал делать то же самое во время службы, так иногда и в домашней обстановке. Так проходила зима.

1921–1922 годы. Большие праздники мы проводили большей частью в маросейском храме, где пока мы стояли посреди народа. <…>

Наступило лето. Приближался большой праздник чтимой иконы Боголюбской Божией Матери. В те годы безбожие и новые веяния в школьном воспитании почти не коснулись больших масс народа. Ко всенощной под праздник Боголюбской — 18 июня ст. ст. (1 июля нового стиля) собралась огромная толпа народа, заполнившая место вокруг часовни и распространившаяся вдоль Китайской стены по бульвару к югу вплоть до набережной Москвы-реки. Мы были в стихарях. Во время полиелея отец Сергий пошел кадить по всей часовне, при этом мне пришлось, как это обычно делает диакон, нести впереди большую свечу. Далее мы с отцом Сергием вышли на улицу и стали обходить образовавшуюся длиннейшую очередь-толпу молящихся по бульвару до самого его конца. Отец Сергий кадил народу, я также кланялся в сторону народа, народ отвечал на каждение поклонами. «Пропустите отца диакона! Посторонитесь — отец диакон!..» — слышалось в народе. Можно себе представить, как это подняло мое настроение, я был счастлив… Эта радость продолжалась недолго: через несколько дней после праздника отца Сергия арестовали и вскоре сослали, кажется, на Урал. Его сопровождала верная его духовная дочь, простая девушка Ирина, прислуживавшая ему и отцу Петру. Теперь она не побоялась бросить все и последовать за ним, помогая и служа ему. Как все же много таких замечательных женщин и девушек, отдающих жертвенно свое служение, свои личные дела, свою молодость человеку, в котором они видят возвышенную и одаренную личность, наставника, учителя, отца! Это прекрасный женский тип «Марии Магдалины», «жен-мироносиц», тип сестер милосердия.

Итак, отец Сергий пребывал в ссылке. Точного места, обстоятельств и условий я не знаю, отчасти и забыл. Знаю только, что проходили годы. Постепенно отцу Сергию удалось использовать свои знания и авторитет ученого филолога, он стал работать в научных и учебных заведениях. По всей вероятности, служить священником ему более не пришлось. Несколько лет тому назад попала ко мне в руки вырезка из какого-то журнала: портрет отца Сергия Дурылина, уже пожилого, пополневшего, посолидневшего и все же сохранившего основные черты лица, и, главное, очки для близорукого. Под портретом написано: «Доктор филологических наук, профессор С. Н. Дурылин (1877–1954)». Вечная память дорогому нашему руководителю на путях Православия отцу Сергию! <…>

Пришвина Валерия Дмитриевна[189]

Пришвина Валерия Дмитриевна (Лиорко; 1899–1979) — секретарь, затем жена М. М. Пришвина. Публикатор первого издания дневников Пришвина (сокращенных). Автор книги «Невидимый град», в которой описала свою нелегкую жизнь в годы становления советской власти, арест, путь к Богу, встречи с великими современниками: церковным просветителем М. А. Новоселовым, философами Н. А. Бердяевым и И. А. Ильиным, поэтом Н. А. Клюевым (в сибирской ссылке) и др. С Дурылиным она познакомилась у Новоселова.

И теперь, когда я мысленно возвращаюсь к годам общения с Новоселовым[190], я неизменно вхожу в полосу света, чувствую благоухание иного воздуха, которым довелось мне так согласно и так недолго с ним дышать. В этом свете и в этом воздухе мы забывали о разности возраста, пола, обо всех утомительных условностях человеческого бытия. <…>

С этим-то человеком и устроил мне встречу NN. В тот знаменательный день вместе с Михаилом Александровичем я встретила за столом еще Сергея Николаевича Дурылина, впоследствии ставшего известным советским искусствоведом. <…> Это был запостившийся, строгий, без улыбки, молодой человек, принявший недавно священство, вопреки церковной практике будучи неженатым. Это имело тяжелые последствия для его судьбы, о чем скажу в свое время… Но в те годы, когда ломалась вся жизнь России, чего только не пробовали, в чем только не ошибались, какие подвиги не совершали и какой гибелью не погибали дорогие наши, дерзкие в своих крайностях русские юноши! Так было в политике, в семье, в искусстве и, конечно, в церковной жизни России.

Первое знакомство оставило у меня лишь чувство стеснения перед этими людьми, с какой-то их большой, неведомой мне жизнью, войти в которую я, вероятно, недостойна.

[Продолжение см. в главе «Между ссылками».]

Фудель Сергей Иосифович[191]

<…> Я помню его маленькую стремительную фигуру на Арбате, кажется, в 20-м году: он идет в черном подряснике с монашеским поясом и скуфейке. Тень какой-то рассеянности и в то же время тяжелой заботы была на его лице…<…>

[Продолжение см. в главе «Челябинская ссылка».]

Степун Федор Августович[192]

Степун Федор Августович (1884–1965, Мюнхен) — философ, социолог, историк, литературный критик, общественно-политический деятель, писатель. Участник Первой мировой войны. После февраля 1917 года занимал пост начальника политического управления Военного министерства воВременном правительстве. В 1919–1920 годах литературный руководитель и режиссер Показательного театра в Москве. В ноябре 1922 года выслан из России. Жил в Германии. Преподавал в разные годы в Русском научном институте, в Дрезденском техническом университете (профессор социологии), в Мюнхенском университете (заведовал кафедрой истории русской культуры). Автор мемуаров и большого числа статей и книг. После 1991 года его произведения издаются в России.

Переоценка ценностей происходила в те дни не в одном Бердяеве. Хорошо помню очень показательное по своей тенденции выступление одного из «мусагетских юношей», Сергея Николаевича Дурылина, принявшего весьма для меня неожиданно священнический сан. В старенькой рясе, с тяжелым серебряным крестом на груди, он близоруко и немощно читал у Бердяева доклад о Константине Леонтьеве [1921 г.]. Оставшись, очевидно, и после принятия сана утонченным эстетом, отец Сергий Дурылин убежденно, но все же явно несправедливо возвеличивал этого в глубине души скептического аристократа и тонкого ценителя экзотических красот жизни, лишь со страху перед смертью принявшего монашество, за счет утописта, либерала и всепримирителя Соловьева. Соловьевской веры в возможность спасения мира христианством в докладе Дурылина не чувствовалось. Речь шла уже не о том, как обновленным христианством спасти мир, а лишь о том, как бы древним христианством заслониться от мира[193].

Фальк Роберт Рафаилович[194]

Фальк Роберт Рафаилович (1886–1958) — художник, яркий представитель авангарда и модерна. Один из основателей объединения «Бубновый валет». С 1918 года — профессор живописи в Первых Государственных свободных мастерских, затем во ВХУТЕМАСе — ВХИТЕИНе, где последние годы был деканом живописного факультета. В 1928 году выехал в командировку в Париж, вернулся через девять лет. Впервые широкой публике картины Фалька были представлены в 1939 году на выставке в Доме литераторов. Николай Чернышев обучался живописи у Фалька и тоже входил в группу «Бубновый валет». Дурылин познакомился с Фальком в 1920 году и помог ему выйти из жесточайшего душевного кризиса. С тех пор их связывала крепкая дружба. Фальк дважды писал портрет Дурылина: в 1921 году неудачный, в 1939–1940 годах — удачный[195]. Дурылин ценил творческую самобытность Фалька, «реальность в искусстве» зрелого периода художника. Фальк не оставил воспоминаний о С. Н. Дурылине, поэтому приводим выдержки из его писем, размещенные по соответствующим главам.

Дорогой Сергей Николаевич. Вы мне доставили настоящую радость тем, что прислали письмо и именно такое письмо, и такое у меня чувство, что Вы у меня опять побывали. <…> Очень жду Вас. Целую Вас. Ваш Р. Фальк. [1920]

[Продолжение см. в главе «Томская ссылка».]

Трифановский Дмитрий Семенович[196]

Дорогой и достославный Сергей Николаевич! Прежде всего объясню, почему называю я Вас достославным. Мне кажется, что Господь одарил Вас достославной природой в том смысле, что у Вас в душе равномерно распределены три вида функций ее — нравственная, разумная и эстетическая, посему Вы представляете пример гармонического сочетания или гармоническое существо, для которого самое подходящее дело быть пастырем душ, так как Вы подходите ко всякой душе и согласно ее особенности в состоянии воздействовать на нее. Припоминаю по этому случаю замечание Дмитрия Алексеевича Хомякова, сына знаменитого Алексея Степановича, что одна из причин, препятствующая воздействию духовенства на паству, — отсутствие в нем эстетического развития, обусловливаемого сухим, семинарским воспитанием, не заботящегося о знакомстве учеников в достаточной степени с светской литературой. <…> Молю Господа, да сохранит Он Вас надолго на служение Церкви Его Святой.

Всею душой признательный и благодарный Ваш духовный сын Д. Трифановский.

1921 г. 7 января

Первый арест 1922 г. и челябинская ссылка[197]

Дурылин был арестован 12 июля 1922 года и обвинен в том, что занимался скрытой антисоветской агитацией. До 8 августа он сидел во внутренней тюрьме ГПУ, где не разрешались свидания и передачи. Затем переведен во Владимирскую тюрьму. Здесь в 17 камере сидели многие священнослужители, в том числе и еп. Афанасий Сахаров. Дурылин участвовал в совершении 28 октября 1922 года в камере службы Всем святым в земле Российской просиявшим и дополнении ее. Составил тропари канона святым Калужским (песнь 4, тропарь 7) и Тамбовским (песнь 9, тропарь 1), а также второй светилен, обращенный к Софии Премудрости Божией. Во Владимирской тюрьме Дурылин написал рассказ «В те дни». Все мысли героев, разговоры со старцем иеросхимником Пафнутием и иеродиаконом Никифором — это мысли самого Дурылина о судьбе России, веры православной в те тяжелые времена, когда рушились храмы и захлестывала души волна атеизма, это то же, о чем говорил Дурылин со старцем Анатолием во время посещения Оптиной пустыни и что просвечивает в письмах старца к нему.

Из архивного следственного дела С. Н. Дурылина 1922 года

Заключение следователя СО ГПУ Чапурина по делу С. Н. Дурылина[198].

Москва

24 октября 1922 г.

24 октября 1922 года я, пом<ощник> нач<альника> 6 отделения СО ГПУ Чапурин, рассмотрев следственный материал по сему делу, нашел: гр. Дурылин Сергей Николаевич — 41 года, происходит из граждан гор. Киева[199], священник и настоятель церкви Боголюбской часовни, холост, беспартийный, окончил археологический институт, проживает в гор. Москве, Варварская пл<ощадь> 6, кв. 1 (при Боголюбской часовне).

Дело Дурылина С. Н. возникло 11 июля с. г. в ГПУ и на основании агентурных сведений.

Из имеющихся в деле материалов видно, что при часовне Боголюбской, настоятелем которой был С. Н. Дурылин, а также и у него на квартире часто собирались контрревол<юционные> элементы, которые занимались здесь распространением антисоветской агитации, поддерживали связь с Тихоном и под видом религиозных книжек и душеспасительных молитв распространяли среди верующих контрревол<юционные> воззвания (л. д. 27, 28, 29, 30).

Дурылин являлся одним из самых видных антисоветских деятелей. При изъятии церковных ценностей он вместе с попом Давыденко Петром (ныне скрывающимся от суда и следствия) нападал на монахов-прислужников указанной часовни за то, что они занесли в опись все имеющиеся ценности, и хотел их выгнать вон, т. к. они «вместе с властями ограбляют храмы» (л. д. 28). Вместе с другими попами он часто выступал с проповедями, в которых указывал, что вера Христа попрана, что храмы ограбляются и верующие насилуются властью, что на землю пришел антихрист и т. д. (л. д. 28). Наконец, им было принято предложение к<онтр> р<еволюционного> берлинского журнала составить для него сборник статей о Русской Церкви в момент ее обновления.

Все это характеризует его, Дурылина С. Н., как элемент политически безусловно вредный для Советской власти. А потому, принимая во внимание все вышеизложенное и то, что Дурылин С. Н., имея в Москве обширные связи с миром реакционного духовенства, свое пребывание здесь и в дальнейшем может использовать для работы в том же направлении, полагал бы:

Гр-на Дурылина Сергея Николаевича выслать в административном порядке в Туркест<анский> край на два года с обязательной регистрацией в Облотделе ГПУ.

Пом<ощник> нач<альника> 6-го отделения СО ГПУ Чапурин.

ЦА ФСБ. Р-46583. Л. 45. Подлинник.

* * *

[В результате многочисленных ходатайств духовных детей отца Сергия Дурылина, его друзей и знакомых о его освобождении, о смягчении участи, об изменении места ссылки было принято следующее постановление.]

Постановление Комиссии НКВД по административным высылкам в отношении С. Н. Дурылина.

Москва 15 декабря 1922 г.

Слушали: Ходатайство гр-на Дурылина об изменении ему места ссылки (доклад тов. Дерибаса).

Постановили: Во изменение постановлен[ия] от 25/XI[19]22 г. — выслать в Челябинск<ую> губ<ернию>, разрешив выезд за свой счет.

Секретарь Коллегии ГПУ Езерская

ЦА ФСБ. Р-46583. Л. 77. Машинопись.

Челябинская ссылка

Благодаря хлопотам духовных детей, друзей, Пешковой (Политический Красный Крест), поддержанным Луначарским, в ссылку Дурылин поехал не в Хиву, а в Челябинск. За три дня, разрешенные ему для въезда в Москву на сборы, побывал у друга М. В. Нестерова, написавшего его графический портрет, в храме у Алексея Мечёва. Отец Алексей с благословением подарил ему Евангелие с надписью: «Чадца, любите друг друга (изреч. Св. Iоанна Богослова). Да будет над тобою рука Божiя крепкая и сильная, Яж-во Святей книзи сей!» Это было и благословение Ирине Комиссаровой сопровождать о. Сергия в ссылку, спасти его, житейски беспомощного, от неминуемой смерти.

Челябинская ссылка, несмотря на постоянный надзор ГПУ (пролюстрация писем, просмотр рукописей, регулярная явка в ГПУ), была для Дурылина не очень тяжелой. Была любимая работа, дающая заработок, оставалось время для своего творчества. Здесь были написаны первые главы большой книги о художнике М. В. Нестерове, две первые тетрадки главной книги «В своем углу», повесть «Сударь кот», рассказы «Четвертый волхв», «Хивинка»… В музее под руководством директора И. Г. Горохова собрался коллектив дружный, люди все творческие. Работать с ними было легко. По результатам раскопок и анализа музейных коллекций Дурылин опубликовал целый ряд работ.

По фотографиям челябинского периода видно, что о. Сергий Дурылин рясы не носил. Но духовные дети приезжали к нему и писали письма как к священнику, духовному отцу. Нестеров обеспокоен судьбой Дурылина: «Храни Вас Господь, дорогой, многолюбимый отец Сергий Николаевич»[200]. Еще жила надежда, что по возвращении из ссылки Дурылин продолжит работать над созданием музея «Оптина пустынь». Об этом свидетельствует письмо к нему о. Павла Флоренского.

«Дорогой Сергей Николаевич, направляю к Вам своего академического товарища Бориса Павловича Добротворцева на предмет обмена мыслями об Оптиной и о делах около нее. Бориса Павловича я рекомендую в Муз<ейный> отд<ел> в качестве сотрудника в „Музей Оптиной пустыни“. Борису Павловичу хочется уяснить себе, что предстоит ему на таком месте и подойдет ли такая обязанность к нему. Поэтому я и полагаю полезным как для судьбы Оптиной, так и для Б. П. Добротворцева сговориться вам обоим о дальнейших отношениях. Всего доброго Вам. С уважением к Вам П. Флоренский. 27.04.1923 н. с.»[201].

Благодаря усиленным хлопотам друзей и духовных детей об освобождении Дурылина постановлением Особого совещания при Коллегии ОГПУ от 26 сентября 1924 года Сергей Дурылин был досрочно освобожден.

Ходатайство заведующего отделом по делам музеев Главнауки С. П. Григорова и ученого секретаря того же отдела Н. Герасимова прокурору для поручений при Народном комиссариате юстиции Р. П. Катаняну о разрешении С. Н. Дурылину въезда и проживания в Москве[202].

13 июля 1923 г.

Ознакомившись с работой научного сотрудника Челябинского Музея Сергея Николаевича Дурылина в области археологии, Отдел по делам Музеев, искусства и старины Главнауки Наркомпроса находит, что для завершения его работ, имеющих большое научное значение, гр[ажданину] Дурылину необходимо переселиться в крупный научный центр, обладающий большими археологическими собраниями и соответствующими научными учреждениями.

Ввиду этого Отдел по делам Музеев всецело поддерживает его ходатайство о разрешении ему въезда и проживания в г. Москве.

При сем прилагается отзыв о работе С. Н. Дурылина, профессора 1-го Государственного университета — археолога В. А. Городцова[203].

Зав. Отделом по делам Музеев

С. Григоров

Ученый Секретарь

Герасимов

ЦА ФСБ РФ. Д. Р-46583. Л. 84. Подлинник. Машинопись.

Комиссарова Ирина Алексеевна

<…> В 1922 году в декабре уезжаю с Сергеем Николаевичем в Челябинск.

9 января. 4 часа утра. Вокзал. Челябинск.

Только что прошла пора страшного голода; еще грабят. У нас две корзиночки небольших. «Куда мы с тобой? Ведь 4 часа, все спят, беспокоить нельзя». Из вокзала гонят. <…> Ходим по улице, мороз 28 градусов. Очень холодно. Сергей Николаевич молча ходит взад-вперед. <…> И вдруг от восторга вскрикивает: «Звонят! В церкви! Она тут, недалеко, пойдем в нее. 6 часов утра, слава Богу». <…> Народу в церкви мало, никто никого не толкает. 3-й день Рождества, воскресенье. <…>

Только что организовывается Краеведческий музей. <…> По рекомендации Анатолия Васильевича Луначарского Горохов И. Г. [директор музея] принимает на работу Сергея Николаевича Дурылина. <…>

* * *

Челябинск. 1922 г. Январь. <…>

Сергею Николаевичу сразу же предложили место младшего научного сотрудника. Предложение было принято. Через два дня Сергей Николаевич приступил к работе, стал разбирать и создавать отдел каменного века. Включил и меня в эту работу: приделывать рукоятки, палки для стрел, топориков и т. д.

В музее Сергей Николаевич работал ежедневно от 10 до 5-ти часов, вечерами домой приносил работу, которую мы делали вместе. <…> Скоро был готов отдел каменного века. Здесь-то выявились и раскрылись познания Сергея Николаевича в области археологии. Летом были организованы раскопки курганов. К ним привлекали бесплатные силы — молодежь. <…> Работали с особым интересом и большим подъемом. Сергей Николаевич так хорошо, толково объяснял, что они и не замечали трудности работы. <…> Часто курганы были очень глубоки, и приходилось долго копать, но когда докапывались до вещей, то ликовали, как дети. «Нашли! Нашли! — раздавались голоса. — Сергей Николаевич, посмотрите у нас!» Сергей Николаевич подходил и совочком или руками осторожно разбирал найденное. Надо было видеть, какие счастливые лица были у этих молодых людей, с какой бережностью они вынимали вещи. <…> Часто попадались разные женские украшения — бусы, серьги, с которыми хоронили наших предков, приблизительно за 2000 лет тому назад. В одном кургане был найден скелет лошади в богатом украшении, скелет человека в броне. Так было интересно работать! Сергей Николаевич был всегда веселый, всегда что-нибудь рассказывал смешное, над чем все заразительно смеялись.<…>

Вскоре был открыт музей[204]. На открытие пришло множество народу. Много было пожертвовано местных костюмов. Таким образом, Сергей Николаевич немало вложил своего труда в Челябинский краевой музей, для которого он был просто находка. Кроме только что найденных вещей, разбирали и вещи из раскопок, производившихся раньше, до Сергея Николаевича, ученым-археологом Н. К. Минко[205]. <…>

В Челябинск к нам приезжали из Москвы гости. <…> Прожили мы в Челябинске с 10 января 1922 года по 7 декабря 1924 года[206], а затем вернулись в Москву, где началась для нас уже новая жизнь: жили мы в отдельных местах — я на Маросейке, а Сергей Николаевич в Милютинском переулке.

[Продолжение см. в главе «Томская ссылка».]

Боже Владимир Стейгонович[207]

Боже Владимир Стейгонович (р. 1956) — историк, краевед, общественный деятель. Лауреат уральской краеведческой премии им. В. П. Бирюкова, почетный член-академик Академии российских энциклопедий. В 1981–1993 годах работал в Челябинском областном краеведческом музее (главный хранитель, научный сотрудник). Директор Центра историко-культурного наследия г. Челябинска, затем заведующий музейным сектором этого центра (1993–2008). Член коллегии Комитета по делам архивов администрации Челябинской области. Основные направления исследований: история челябинского краеведения, история религии и церкви в Челябинске и области, народное образование в дореволюционном Челябинске. Автор более 1000 работ, посвященных истории Челябинска и Южного Урала. Автор идеи, составитель и автор статей (в том числе о Дурылине) энциклопедии «Челябинск», член редколлегии, научный консультант и автор статей энциклопедии «Челябинская область». Участник ликвидации аварии на Чернобыльской АЭС. Награжден медалью «За боевые заслуги» и другими медалями.

Автор ряда статей о С. Н. Дурылине[208].

Холодным январским утром 1923 года прибыл Сергей Николаевич вместе с Ириной Алексеевной Комиссаровой в совершенно незнакомый ему город, едва оправившийся от холерного мора и страшного голода. Время для Челябинска было трудное. Холод, эпидемии, безработица продолжали терзать его. Впрочем, С. Н. Дурылина это не коснулось. И жилье, и работа были найдены им сразу же по приезде. Его заявление о приеме на работу в музей местного края датируется 10 января 1923 года. В это время челябинский музей только организовывался. Предстояла большая работа, и ссыльный специалист оказался весьма кстати.

Коллектив музейных работников был небольшим, но люди в нем подобрались интересные. Глава музейных работников Иван Гаврилович Горохов, по воспоминаниям современников, был «интеллигентнейшим и умнейшим человеком». В музее часто можно было видеть директора губернского архива и автора монографии по истории Оренбургской епархии Н. М. Чернавского, литературоведа и педагога Н. Л. Нестеровича, ахуна Челябинска, уполномоченного музея по сбору предметов мусульманского быта С. Урманова, доктора Н. И. Игнатова и других ярких и самобытных людей, составивших круг общения С. Н. Дурылина в Челябинске. Вскоре по приезде на Урал Сергей Николаевич познакомился и с Марией Александровной Минко[209], женой человека, дело которого ему предстояло продолжить. Результатом этого знакомства явился биографический очерк С. Н. Дурылина о Николае Кирилловиче Минко[210], одном из первых исследователей археологического прошлого Челябинского края. Этот труд, несмотря на свой небольшой объем, до сих пор является наиболее полным источником сведений об ученом Н. К. Минко, выявившем в 1906–1910 годах в районе Челябинска около 800 курганов, более 100 из которых были им раскопаны. Материалы этих раскопок были переданы женой Минко в 1923 году в музей и стали главным объектом приложения сил С. Н. Дурылина в Челябинске. Прежде всего, он занялся «разбором нескольких сундуков с „черепками“». Дурылин пишет в Москву ученому-археологу В. А. Городцову, прося его консультаций и помощи: «В годы войны и колчаковщины материал этот был разбит, перепутан, утрачен, может быть в ½, если не больше, а главное, было утрачено все, что могло бы служить к правильному ориентированию материала… <…> все было перемешано, спутано, перебито, никаких дневников и письменных указаний я не имел»[211].

Разбор коллекций вызвал такой интерес у Дурылина, что он решил продолжить исследования, начатые Н. К. Минко, и обратился в отдел музеев при Главнауке с просьбой разрешить раскопки под Челябинском, начиная с полевого сезона 1923 года. Разрешение было получено, но финансовые причины не позволили приступить к работе. Весна и лето 1923-го ушли у С. Н. Дурылина на подготовку археологического раздела экспозиции музея, открывшейся 1 июля 1923 года. Этот раздел высоко оценил первый нарком просвещения А. В. Луначарский, посетивший музей 9 января 1924 года. Он же горячо поддержал мысль о необходимости продолжать раскопки, сказав: «Археологический отдел музея и теперь представляет большой научный интерес. Раскопки его увеличат. Средства на раскопки нужно изыскать». Может быть, именно эти слова наркома позволили музею получить средства на проведение археологических раскопок 1924–1925 годов, осуществленных силами археологической секции Челябинского общества изучения местного края и сотрудниками музея под руководством С. Н. Дурылина.

В 1924 году ими было раскопано 9, а в 1925 году — 15 курганов в районе озера Смолино. Результаты превзошли все ожидания Сергея Николаевича, и он с энтузиазмом вводил их в научный оборот. Был подготовлен отчет для Главнауки, сделаны сообщения о раскопках на заседаниях Общества изучения местного края, в исследовательском Институте археологии и искусствознания в Москве. С челябинскими находками были познакомлены известные ученые — профессор В. А. Городцов и академик Н. П. Лихачев. Публикации С. Н. Дурылина появляются в газете «Советская правда», в «Сборнике материалов по изучению Челябинского округа», в «Записках Уральского общества любителей естествознания». В 1924 году С. Н. Дурылин выступил с сообщениями: «О предстоящих раскопках в причелябинских курганах», «О раскопках Н. К. Минко», «О месторасположении курганов, их форме и величине в Челябинском крае», «Раскопки кургана близ поселка Сухомесово», «О последних раскопках курганов в окрестностях г. Челябинска и их результатах» и др.

Без сомнения, археология была главным занятием С. Н. Дурылина во время нахождения в челябинской ссылке, но далеко не единственным. Уже к концу 1923 года им, например, был подготовлен цикл из 8 лекций по истории культуры Челябинского края. Он собирал уральский фольклор (частушки, детские считалки) и сведения о развитии местной музыкальной культуры. Много времени Сергей Николаевич отдавал нумизматическому собранию музея. Атрибуция древних персидских, римских, парфянских и иных монет была делом не простым. Приходилось работать с каталогами, словарями.

Картотека, составленная им, и сегодня хранится в Челябинском областном краеведческом музее. Продолжал С. Н. Дурылин и свою литературную деятельность. Писал автобиографические заметки, опубликованные в наши дни в издании «В своем углу». Возможно, это главная книга С. Н. Дурылина. В ней без всяких экивоков на советские реалии и цензуру, не предполагая публиковать записки, он рассказал о времени и о себе. <…> И что важно для челябинцев, в книге использованы некоторые из собранных в нашем городе материалов. В Челябинске же Дурылин начал собирать материалы для книги о М. В. Нестерове, вступив с художником в переписку.

За два года ссылки (январь 1923 — ноябрь 1924 года) С. Дурылин смог достаточно ярко проявить себя в нашем городе. Несмотря на краткость своего пребывания здесь, он выступил наряду с И. Гороховым основателем челябинского музея, занял свое, весьма заметное место в ряду исследователей местного края <…> положил начало этнографическим исследованиям Челябинского общества изучения местного края, почетным членом которого он был избран, опубликовал ряд ценных научных работ.

В Челябинске Сергею Николаевичу хорошо дышалось и работалось (несмотря на надзор ГПУ). В пятой тетрадке «В своем углу» он записал: «Я глубоко провинциален и хотел бы писать под тенью не „пальмы“, а „герани на маленьком окошке…“. Ссылкой для меня оказался не Челябинск, где была эта „герань“, а Москва, где ее нету»[212].

Горохов Иван Гаврилович

Горохов Иван Гаврилович (1884–1970) — музейный работник, педагог, геолог. Ведущий челябинский специалист-краевед. Возглавлял челябинское Общество изучения местного края. Окончил естественно-научное отделение физико-математического факультета С.-Петербургского университета. С 1915 года жил в Челябинске. Увлекся формированием минералогической коллекции, а с 1919 года начал собирать экспонаты для будущего музея. Создал Музей местного края, который стал главным делом его жизни. Современники отмечали организаторские способности, талант руководителя, четкость и аккуратность в работе в сочетании с внутренней культурой и глубокой эрудицией И. Г. Горохова. Работу в музее совмещал с преподавательской и изыскательской деятельностью. Одним из первых помощников Горохова в деле становления музея был Сергей Николаевич Дурылин, сотрудник музея в 1923–1924 годах, руководитель археологических раскопок близ Челябинска в 1924–1925 годах.

[Летом 1923 года С. Н. Дурылин подал в президиум ГПУ заявление с просьбой о досрочном освобождении из ссылки. К его заявлению в архиве ФСБ приложено удостоверение-справка заведующего Челябинским губмузеем о работе Дурылина в музее[213].]

Предъявитель сего ученый-археолог Дурылин Сергей Николаевич с 10-го января с. г. состоит штатным сотрудником Челябинского губ<ернского> музея местного края, заведует отд<елом> археологии и этнографии.

За короткое время работы в музее С. Н. Дурылин произвел громадную работу по организации исторического отдела музея:

1) Им собран библиографический материал по археологии края;

2) составлена сводка сведений об имеющихся на территории губ/ернии/ курганах, могильниках и городищах;

3) Разобран громадный археологический материал, явившийся в результате раскопок местного исследователя <…> края Н. К. Минко; материал, поступивший в музей в хаотическом состоянии. Из всего разрозненного материала С. Н. Дурылиным создан ряд интересных коллекций по археологии Челябинского края.

4) Далее С. Н. Дурылин привел в порядок имеющийся материал по истории революции в крае, в результате чего явились таблицы-плакаты истории революционных движений в крае.

5) С. Н. Дурылин в наст<оящее> [время] работает над разборкой и определением большой и ценной нумизматической коллекции, поступившей в дар музею от М. А. Минко.

Наконец, следует отметить, что Дурылин принимает участие в местной газете («Советская правда»), помещая время от времени статьи по археологии края.

Завгубмузея И. Горохов

Галицкая Евгения Александровна[214]

Галицкая Евгения Александровна (1879–1968) — прихожанка храма свт. Николая в Клённиках на Маросейке. Автор воспоминаний[215], из которых следует, что она довольно близко знала художницу Наталью Гончарову, неоднократно встречалась со скульптором Анной Семеновной Голубкиной в доме литератора Георгия Ивановича Чулкова на Смоленском бульваре, где бывала очень часто. Трижды встречалась она с Федором Кузьмичом Сологубом, один раз с Максимом Горьким. С Вяч. Ивановым и его женой Евгения Александровна знакома довольно коротко, она приносила ему на отзыв одну из своих работ «по народной записи», как она ее охарактеризовала, и свои стихи, передавала ему просфоры от Алексея Мечёва. Е. А. Галицкая — свекровь Глеба Андреевича Буткевича, младшего брата Татьяны Андреевны Буткевич (Сидоровой), чьи воспоминания открывают этот сборник.

<… > Только что приехала с могилы [отца Алексея Мечёва], дорогой отец Сергий. <…> Сегодня утром, сидя около его могилы, я почувствовала, как мои думы почему-то особенно слились с Вами и с ним.

«Прочитать Вам письмо от Сергея Николаевича?» — спрашивает меня Батюшка, вынимая скомканный листок бумаги из кармана: то горячее, с какой-то особенной любовью и преданностью написанное Вами вскоре после смерти старца Анатолия, где он [о. Алексей Мечёв. — В. Т.] у Вас единственный друг и духовник остался.

«Вот как-то раз, уехавши от меня, Сергей Николаевич пишет, — при этом Батюшка берет бумагу и карандаш и водит по ней, — „Меня зовут в Оптину, в Абрамцево. Думаю туда и сюда съездить“. А я отвечаю: „Никуда тебе не надо. Приезжай на Маросейку“. Приехал и был доволен. Его никто так не знает, как я».

Много возлагал он надежд на Ваши литературные дарования, а хозяином Вас плохим считал. «Не знаю. Как он будет жить в Челябинске, во Владимире их тринадцать было[216]. Справится ли он там?»

Жалко ему было Вас отдавать Кадашам[217], не только потому, что работа в таком большом приходе должна взять все Ваше время и ничего не оставить литературе, но и от себя не хотелось отпустить. «Ведь он здесь так хорошо с детьми наладил занятия. Все им так были довольны. Две-три службы в неделю, а остальное принадлежит перу. Да, кому что дано».

Радостно сообщил мне Батюшка: «Сергей Николаевич, уезжая, обещал мне после моей смерти служить с Сережей[218]».

После Вашего ареста я с тревогой ждала ответа от Батюшки. А он — как сейчас вижу его — со слегка наклоненной головой медленно и протяжно говорит: «Да, ко-неч-но, освободят…» И я с болью поняла, что не скоро.

Вы, отец Сергий, привели меня к нему, Вы открыли мне источник того счастья, из которого я питалась в продолжение года и четырех месяцев при его жизни и откуда посейчас черпаю силы. Вы, дорогой, указали мне на это сокровище, так обласкавшее меня, с таким вниманием, даже больше, с живым интересом отнесшееся ко мне, с тем неиссякаемым интересом, который был заложен в его душе к каждому грешнику. Вы вместе со мной и радовались. И вот Вам, отец Сергий, как никому другому, у меня жажда излить все свои переживания, с ним связанные, все то добро, всю ту ласку, которая от него получена, а также передать наблюдения и картины жизни, на моих глазах происходившие. <…> Знаю, что никто меня после него так не поймет, не откликнется, не поверит, как Вы. <…>

— Среду и пятницу служит Батюшка, ходите всегда в эти дни! — услышала я от Вас при первом нашем свидании.

О эти службы! Великие службы! Видеть, как вся его душа целиком обращалась к Богу, а от Бога целиком переходила к человеку, слушать этот дивный, звучный голос! С тех пор, как врач мне сказал, что сердце его совсем плохо, с какой-то особенной жадностью ловила я этот голос милый, и на всю жизнь хотелось запомнить его, и все ждала, что вот-вот он начнет слабнуть, а он так до последней службы оставался тверд и силен.

И казалось мне, что в один аккорд сливаются его страстная и Ваша тихая, покорная молитва. Не величайшее ли счастье было присутствовать на этих службах! <…> Скажите, дорогой отец Сергий, сумею ли я ответить Богу хотя за одну эту мгновенную радость?

Булгаков Сергей Николаевич[219]

Булгаков Сергей Николаевич после высылки из России в Константинополь и до переезда в Париж в 1925 году жил в Праге. Судьба опального Дурылина продолжала волновать Булгакова. Об этом свидетельствует его письмо (ответ на письмо Дурылина) из Чехословакии, которое Дурылин получил летом 1924 года в Челябинске (конечно, не по почте, а с оказией). А также запись в дневнике (1923): «Сегодня я получил портрет-набросок, сделанный М. В. Нестеровым, о. Сергея Дурылина, — сквозной, страдальческий лик. <…> Да, там поневоле подвижничество»[220].

* * *

23 июня / 5 июля 1924 г. [Чехословакия]

Далекий и дорогой друг!

Хочется подать голос в ответ на тихий шепот веры и покорности Вашей. Поклоняюсь страстем Твоим, Христе, и всем человеческим скорбям, которые Он присоединил к Своим и освятил их. Простите это невольное движение души — отсюда — туда. Меня радует и умиляет наша духовная перекличка эта — о Господе нашем, в котором наша жизнь, свет и утешение. Да утвердит Он Вас в пути веры и любви, мои недостойные молитвы всегда о Вас, и чем же мы можем больше и вернее помочь друг другу, как не взаимной молитвой, хотя надо думать и о другом. Да, Вы правы: пути Провидения неисповедимы всегда, но порою мы об этом забываем, когда свободны от невзгод. <…> Хотелось бы и знать больше, и о себе больше сообщить, но самое главное — это то, чтобы сердца услышали друг друга и в них согласно начерталось и прозвучало сладчайшее имя Иисусово. Христос посреде нас!

Мы по милости Божией невредимы, и Елена Ивановна оправилась от тяжелой болезни своей.

Пречистая да сохранит Вас под кровом Своим!

Сидоров Сергей Алексеевич[221]

Дорогой и горячо любимый отец Сергий.

Много дней, недель прошло с тех пор, как я в Посаде, возле Преподобного настоятелем церкви «Воскресения Словущего» (Петра и Павла). Я писал Вам, но письмо, видимо, не дошло, и Вы пишите мне так, как будто не получили от меня ни строчки. Столько мыслей, столько скорби и радости было у меня. Особенно много трудился здесь среди громадного сложного прихода. И что бы ни было, были бы радости или скорби, Вы всегда со мною, Вы, кого я так много, так горячо люблю. Не только лучшие, давно ушедшие дни, дни Ваших рассказов под звуки метельные, дни, когда Вы направляли мои мысли к Господу. Наши поездки в Оптину к Батюшке. Наши беседы у Вас в комнате, когда еще была жива Ваша мама, вспоминаются мне каждодневно. Тут я чувствую самого Вас, какой Вы сейчас, далекого и самого родного, и хочется не слов и длинной вереницы мыслей, а тихого плача с Вами о том, что ушло, родного, близкого, и общей молитвы о будущем и настоящем. Из Ваших последователей и учеников я, кажется, единственный стал на путь пастырства и как молюсь я Господу, чтобы Он дал Вам возможность видеть меня скорее и судить меня как пастыря. Домашняя моя жизнь тиха. У меня малютка сынок Кирилл[222]. Я люблю его, быть может, даже слишком сильно, слишком страдаю, когда он бывает нездоров. С женой живу очень хорошо, она внимательная и чуткая. Очень полюбила Колю Чернышева (что меня несказанно радует), любит Вас. Мамочка[223] слаба, но работает за всех нас, по-прежнему бодра духом, она очень рада, что я священник. Здесь в Посаде я бываю дома редко, приход поглотил меня, и в этом моя большая радость и в этом моя скорбь. Я боюсь, так ли все идет у меня, обычная неуверенность растет во мне и усугубляется тем, что старцы далеко. Отец Порфирий[224] для меня очень чтимый муж, тем более что знаю его много великих поступков, но редко его вижу и не ощущаю его для себя как старца. Отец Алексий[225] в затворе, Оптиной нет. Есть много дивных духовников, но Вы мне писали как-то, что священник без старца «дикий поп», и им я боюсь сделаться. А приход огромен, труден (прихожане и торговцы, и крестьяне, и малая часть интеллигентов, и мещане). Каждая группа живет особняком, у каждой свои требования. Но не это меня смущает. Меня сразу ужаснуло и в сослуживцах моих, и в прихожанах полное отсутствие Страха Храма, трепета стояния во святом месте. У большинства образовалась какая-то привычка к страшному месту храма, потеряно сознание, что храм — небо, и Господь явно пребывает на Своем Престоле. И это особенно тяжело, когда видишь такое отношение у дiакона и когда чувствуешь ответственность за святой алтарь и храм перед Господом. Прихожане очень любят и балуют меня. Материально живу очень недурно. Расстался с Витой со скорбью, но рад, что устроил туда отца Петра[226], Вам знаемого, который очень о Вас тоскует. Москва, когда я после трех лет посетил ее, показалась мне чуждой, новой и далекой, и только когда я бываю у Фуделей, вижу Колю, Володю Павлова[227] — двух близких оставшихся, я живу прежней родною Москвой. В Посаде много близких. <…> В Абрамцеве не был, видел в Посаде часто Александра Дмитриевича[228], он очень Вас любит, просит Ваших молитв и шлет привет. Посад любит Вас, молится и ждет. А моя мечта служить с Вами литургию, соединиться для вечной любви перед Господом. Простите за поспешность строк, я страшно устал, целый день на ногах, целый день видишь скорбь и иногда нет сил. Помолитесь. Люблю, целую, пишите.

Прошу Ваших молитв о себе, Мамочке, моей жене Татьяне и сынке Кирилле.

Ваш Сережа.

С Флоренским был только один и замечательный разговор. Он служил у меня на Рождество. Потом ни разу не был. Он очень просил передать Вам привет.

Сейчас, когда я думаю о том, что Вы так далеко, тревожное чувство закрадывается мне в душу. Вы мне необходимы, необходимы, как самый меня любящий пастырь, и я особенно молюсь, чтобы Господь дал мне возможность увидеть Вас, именно видеть, слышать, знать, что Вы со мною.

Целую. Ваш Сережа.

Хорошо звонят в Посаде, особенно у меня: длинно и грустно. Великий пост, длинные службы, тихия напевы молитв, время покаяния. Страшно, поистине страшно, и одиноко без Вас. Побольше любви кругом, побольше близких Господу.

* * *

[В архиве С. Н. Дурылина нет больше писем протоиерея С. А. Сидорова. Возможно, они сгорели вместе с архивом в Киржаче. Но в письмах к родственникам он продолжает интересоваться Сергеем Николаевичем. Судя по тому, что после 1925 года он не называет Дурылина отцом Сергием, ему было известно, что тот больше в церкви не служил.]

«Прошу Вас, передайте мои письма Коле Чернышеву и отцу Сергию Дурылину»[229]. «Ежели увидишь С. Н. Дурылина, передай ему, что я его жду к себе и люблю его». «Как живет Сергей Николаевич Дурылин, он, говорят, в Москве?»[230].

Фудель Сергей Иосифович[231]

Мой дорогой и любимый С. Н.

Далекие версты отделяют нас друг от друга[232]. Скоро придет зима и начнутся страшные скверные метели, бесконечные снега, долгие ночи, ночи и ветер. Где-то и как-то будете Вы проводить их, съ какими думами, съ какой радостью? Теперь наши месяцы, как годы, как долгие годы, и тот год, который прошел с нашей разлуки, кажется десятилетием. Поэтому и не знаешь — какие Ваши думы, какая Ваша радость; или все те же, только углубленные и очищенные. Очень хотелось бы быть с Вами, сидеть с Вами. А еще больше молиться с Вами вместе где-нибудь в маленькой церкви. О, сколько прошло жизни за эти месяцы, за этот год! Какая-то грань легла между временем до июля 1922 г. и после июля! <…> Давно, давно Коля [Чернышев] подарил мне, привезя из Оптиной, маленькую книжечку, называлась она «Странница» и начиналась словами апостола «се ныне время благодатно, се ныне день спасения»[233]. Вот звучат все сильнее в душе эти слова. <…> Кáк будет, чтó будет дальше, не знаю, знаю только, что все, что ни будет, будет на той же дороге, на том же пути. На той дороге, на которой Господь так давно сочетал наши сердца и мысли. Так бы хотел видеть Вас, Сережу [Сидорова] и Колю [Чернышева]. Думается мне, что после промежутка последнего года нас еще ближе подведет друг к другу Господь. Ему же слава за все, всегда, аминь. Целую крепко, крепко Вас и прошу благословить. Ваш Сережа.

Верочка кланяется Вам и очень Вас любит[234].

* * *

Милый мой С. Н.

Такое Вам спасибо за письмо, за любовь, за память, за Вашу грусть, за Ваше одиночество, за Ваши стихи. Именно за все это, т. к. благодаря этому я увидел, что Вы все тот же, все такой же, а если и изменились, то только в хорошую сторону, а я ведь таким именно Вас люблю и знаю, и понимаю: с Колей [Чернышевым. — В. Т.], с Лермонтовым, с последней любовью. Ведь теперь я знаю, что Вы никогда от этого не отойдете, и уж никакая ложь, как бы красиво она ни называлась, не изменит того, в чем Вы всего больше Вы, в чем Вы родились и в чем умрете. <…> В эту ли зиму у Вас срок.

Цел ли у Вас рассказ «Мышья беготня»? Ставлю Вам на вид, что сборник Ваших рассказов выйдет при моем ближайшем и нежнейшем участии. Обложку будет делать Коля[235], о чем я ему напишу. О плате сговоримся! Примечания сделаете Вы сами. Одним словом, все будет поставлено на деловую почву. Я со счётами буду высчитывать страницы. Для раздачи автору не больше 10 экземпляров.

Статьи меня теперь меньше притягивают, т. к. не в них соль и суть. Они у Вас часто только желание защитить себя доводами от самого себя, борьба с самим собой, в которой все-таки побеждает в конце концов душа, — несмотря на все статьи и доводы. Ведь душа не птица Божья, и нам ли учить ее летать? И у каждого свой полет и свое разумение о солнце, ее греющем. Можно ли научить ее доводами, коль умеет она летать, только по-своему, хоть это «по-своему» может есть и «по-неумелому»? Вон как глупо воробьи летают, куда хуже ласточек! Вот и Вы воробей! Старый, старый воробей. Ну, простите меня за мое невежество и непочтительность.

Люблю Вас. Целую Вас крепко.

Ваш Сережа.[236]

[Продолжение см. в главе «Москва. Болшево».]

Фальк Роберт Рафаилович

Дорогой друг Сергей Николаевич, посылаю Вам рисунок с Коли Чернышева; я им не доволен. Я его другой раз рисовал, но и тот получился не лучше. Хотелось мне его так сделать, чтобы было меньше искусства во внешних приемах, а получилось бы лицо по возможности его. Ну, а нужный результат не получился. Но если Вам рисунок не понравится по выполнению или по качеству сходства, то я очень, очень прошу Вас написать, и я еще раз нарисую Колю. Мне было очень приятно его рисовать, он очень хороший, и работа с него действовала хорошо на мое состояние. Его собственная работа развивается вполне успешно. У него хотя и была небольшая неудача — картины его не были приняты на выставку группы «Бубновый валет», но это скорее из-за их внешней скромности, я уверен, что он будет хорошо писать.

Не писал я Вам давно, давно. На самом же деле писал не раз, но не отправлял писем. Писать мне вообще очень трудно, а тем писать, с которыми мне близко, особенно трудно. Вспоминаю я Вас каждый день, так легко мне было с Вами беседовать, и ни с каким художником так полно не говорилось мне об искусстве, как с Вами. Живопись моя идет в том же направлении, как и два года тому назад. <…> Третьяковская галерея устроила мне самостоятельную выставку. Она дней через 10 закрывается. И как бы мне хотелось, чтобы Вы на ней были. Она за 20 лет. С 1904–1924 год[237].

* * *

Очень дорогой и любимый Сергей Николаевич, если я не очень способен к разговору в письме, то Вы так тепло и полно можете говорить в своем письме; так, как будто Вы рядом со мною сидите и меня за руку держите и так просто и легко беседуете, как Вы это умеете. Меня так обрадовало, что Вам мой рисунок с Коли показался неплохим и хоть немного в нужном плане. <…> Дорогой Сергей Николаевич, хочу думать, что в этом году мы с Вами увидимся. Целую Вас крепко. Ваш Р. Ф.[238]

* * *

Дорогой друг Сергей Николаевич, пишу Вам с большим опозданием. Опять был болен и ждал, чтобы поправиться. Тогда легче говорить о таких нужных вещах, которые Вы затронули в Вашем письме. <…> Конечно, прав Ренуар, и недаром за последние два года, когда я хожу к Щукину и к Морозову, я преимущественно смотрю Ренуара, а не Сезанна. Но это все так важно, о чем Вы говорите, это так меня волнует, что мне трудно об этом спокойно писать. Я должен высказать мысли, которые, может быть, даже Вам больно слушать[239]. <…> Иванов имел глаз без плоти, он только иллюстрировал свои живописные понятия о природе, с другой стороны, он не был настолько религиозен, чтобы видеть духовно то, что он писал из Евангелия. И художественный его язык не нашел ту великую условность, которая является взамен физически оптической реальности. Иванов — это большая трагедия. При всем своем громадном таланте — бессилие. <…> Я Вас целую крепко, дорогой Сергей Николаевич. Р. Р.[240]

Между ссылками

Официальное уведомление о досрочном прекращении административной ссылки С. Н. Дурылин получил 31 октября 1924 года. Но в Москву они с Ириной Алексеевной смогли вернуться только в декабре. Надо было закончить дела в Музее местного края. Да и денег на переезд не было. Пришлось занять у друзей, а потом в Москве работать «как каторжный», выплачивая долги. В Москве разъехались по разным адресам: Ирина живет на Маросейке, а Сергей Николаевич в Милютинском переулке. Но чаще он живет в Муранове, куда его пригласили домашним учителем к правнукам поэта Ф. И. Тютчева — Кириллу и Ольге Пигарёвым. Николай Иванович Тютчев выделил Сергею Николаевичу комнату, примыкающую к бывшему кабинету Боратынского. Здесь Дурылину хорошо работалось, он стал своим человеком в доме, перед ним открыт архив, с ним советуются по всем вопросам музейных дел. В Муранове он написал три тетрадки «В своем углу» (III, IV, V). Софья Ивановна Тютчева восхищает его глубиной веры. Он «сосватал» М. В. Нестерову ее и Николая Ивановича для портретов. Несмотря на материальную скудость, в усадьбе сохранялся прежний упорядоченный быт и иконы висели на своих местах. Дурылин в Муранове зажигает дома перед иконой лампаду, ходит в церковь и сокрушается, что народу было всего 8 человек, на Пасху мало звонили. Христианство тает. «О, как страшно!»

По рекомендации А. А. Сидорова Дурылина в июне 1925 года приняли в Государственную академию художественных наук (ГАХН) внештатным научным сотрудником социологического Отделения. Но участвует он в научной работе нескольких Отделений, Секций и Комиссий: читает доклады, собирает библиографический материал для «Словаря русских художников», занимается устройством выставок и др. Только два из многих прочитанных здесь докладов были изданы в 1926 году: «Репин и Гаршин»[241] и в сильно сокращенном виде «Живое слово на сцене»[242].

Дурылина беспокоят неоконченные дела в Челябинске, и он летом 1925 года едет завершить раскопки курганов. Ирина Алексеевна поехать с ним не могла, у нее обнаружили туберкулез. Ее лечит доктор Никитин Сергей Алексеевич. Летом 1925 и 1926 годов она уезжает в родную деревню на поправку.

Лето 1926 года Дурылин проводит в Коктебеле у Волошина, с которым подружился. В волошинском доме собралось много общих знакомых: поэты В. К. Звягинцева, С. М. Соловьев («близкий друг»), художники Е. С. Кругликова, А. П. Остроумова-Лебедева, старые друзья — А. А. Сидоров и А. Г. Габричевский, С. В. Шервинский и др. Из Феодосии приходил пешком художник К. Ф. Богаевский, картины которого Дурылин знал раньше и очень ценил, а теперь подружился и с художником. У Дурылина творческий подъем. Он пишет стихи, шестую тетрадь «В своем углу», начинает поэтическую серию «Старая Москва».

М. В. Нестеров в 1926 году написал портрет священника Дурылина в рясе. Закончив его, сказал: «Мы ведь с вами сейчас на равных тяжело переживаем наш творческий путь. Назову его „Тяжелые думы“»[243]. Это было время тяжелых раздумий их обоих о дальнейшей участи, о пути, который оставила им судьба, о своем месте в этой новой жизни. Приходилось учиться жить «под тенью века сего».

Нестеров Михаил Васильевич

Нестеров Михаил Васильевич (1862–1942) — художник. Дурылин и Нестеров познакомились на лекции Дурылина о Лескове в РФО в 1913 году и сразу почувствовали взаимную симпатию[244]. В своем духовном развитии оба шли в одном направлении — в поисках Святой Руси и детской веры. Оба в разные годы гостили у Л. Толстого в Ясной Поляне и написали о нем воспоминания. На озере Светлояр у града Китежа Нестеров побывал на десять лет раньше Дурылина. В творчестве обоих это посещение оставило глубокий след. Надежду на воскресение России Нестеров, как и Дурылин, видел в религиозном возрождении русского народа. Оба были дружны с В. В. Розановым и близко знакомы с о. Павлом Флоренским. Оба пережили ужас от происходящего в стране после октября 1917 года. По рекомендации Дурылина Нестеров написал портреты Н. И. и С. И. Тютчевых. Портрет Дурылина «Тяжелые думы» предварили два эскизных карандашных портрета. По инициативе Дурылина и при его поддержке Нестеров написал многие главы своих воспоминаний и очерков о людях, из которых впоследствии составилась книга «Давние дни», вышедшая первым изданием в 1941 году. У Дурылина в Болшеве Нестеров гостил днями и неделями. Их дружба была согрета взаимной любовью.

С начала 1910-х годов Дурылин начал собирать материал о творчестве Нестерова. Пока что и мысли не было писать о нем книгу. Собирал просто так, для себя о своем любимом художнике. Собрал 50 толстых папок. В 1945 году Дурылин закончил книгу «Нестеров в жизни и творчестве», но издана она с большими сокращениями была только после смерти автора[245]. В 1949 году вышла отдельным изданием урезанная глава этой рукописи: «Нестеров портретист».

Сергея Николаевича я знаю давно и очень люблю за прекрасное, верное сердце, за его талантливость. Конечно, он один из выдающихся людей теперешнего безлюдья. К сожалению, в наши дни его труды обречены надолго быть под спудом. Он как писатель обречен на безмолвие. Быть может, пройдет много лет, когда он будет печататься. А между тем многое из написанного им — прекрасно, оригинально, глубоко по чувству и совершенно по форме. С. Н. — прирожденный лирик с умом и чутким сердцем. Им хорошо усвоено все лучшее, что дала старая школа наших художников слова; а все им пережитое так богато, так много дало ему материала. Темы его охватывают огромный духовный мир. С. Н. очень восприимчив и чуток к нашему, живописному, искусству, его любит любовью человека здоровой, благородной культуры[246].

* * *

Ну, не баловень ли я среди моих собратий! В Вас я ведь имею не только любящего мое художество современника-писателя, но также поэта, непосредственно чувствующего жизнь, красоту, душу природы и человека, их великое место в бытии. Я имею в Вас одновременно и ученого и богослова, вооруженного всем тем, без чего будет неполон труд, подобный Вашему. <…> Это не общие места на довольно устарелую тему о Нестерове, а глубокий, пережитый, перечувствованный лично анализ, в котором даже Ваше «пристрастие» к автору не мешает Вам произносить над ним суд, к которому будут относиться со вниманием. Ваш религиозный опыт <…> дает Вам ту силу, убедительность и новизну авторитета, которых недостает у прежде писавших обо мне. <…> Словом — так о моих Сергиях еще не писали[247].

[Продолжение см. в главе «Томская ссылка».]

Чулков Георгий Иванович

Чулков Георгий Иванович (1879–1939) — поэт-символист, драматург, прозаик, критик. До революции принимал деятельнейшее участие в культурной жизни страны — был издателем и редактором многочисленных литературных и философских журналов, альманахов и сборников, выступал как театральный и литературный критик, входил в круг символистов, был близко знаком сАлександром БлокомиВячеславом Ивановым. В двадцатые годы увидели свет его сборники рассказов «Посрамленные бесы» и «Вечерние зори», поэтический сборник «Стихотворения». В 1930 году его мемуары «Годы странствий» вызвали обвинения в преувеличении собственной роли. Впоследствии занимался изучением жизни и творчестваТютчева.

С Дурылиным Чулков был знаком давно, но подружился в годы его священства. В период томской ссылки помогал проталкивать в печать статьи Дурылина «за гонорар».

О. Сергiю Дурылину

Ты не герой, не подвижник, не воин, в боях закаленный, —

Но у тебя, iерей, сердце — как чаша любви,

И на Агапах[248] блаженных ты первый по праву меж равных.

Земно тебе поклонюсь. Христианин! Человек!

16 апреля 1926

Великий Четверг. Москва.

Георгiй Чулков[249]

Пришвина Валерия Дмитриевна[250]

<…> И вспоминается мне сейчас, когда я пишу эти строки, рассказ Михаила Александровича [Новоселова] о том, как он встретил в те годы [1925–1926] однажды на улице Сергея Николаевича Дурылина, который вернулся из ссылки. Михаил Александрович уже знал, что Дурылина выходила от тяжелой болезни, прямо сказать, спасла, сосланная с ним в одну местность не то послушница, не то молодая монахиня[251]. Было известно, что они теперь жили вместе, и, как круги по воде, расходились и множились разговоры о том, что, переступив через обеты, они живут теперь как муж и жена. Кто знал об их подлинной жизни и подлинных отношениях? Конечно, они полюбили друг друга, потому что, перетерпев и пересуды и осуждение, вместе дожили до старости. Не знаю, так ли, но говорили о том, что Дурылин должен был снять с себя сан — он стал позднее известным искусствоведом. Знаю только, что в их квартире оставался образ Спасителя и никогда не угасала перед ним лампада. Рассказ об этой встрече на улице с Дурылиным у Михаила Александровича был короток и заключался в том, что Дурылин, увидев старого друга, бросился к нему на шею со слезами, а Михаил Александрович не оттолкнул, но и не смог ответить участием на его порыв, предоставив Дурылина одного его судьбе. Хорошо помню, что что-то меня тогда в этом задело.

Как понятно теперь, что оба они были правы. Ведь Олег[252] писал и писал о возможности любви двух людей — мужчины и женщины, сохраняющих чистоту друг друга, но живущих рядом. Может быть, и здесь блеснул свет писем Иоанна Златоуста к Олимпиаде, о которых часто упоминает Олег? Но время наше было суровое, и Михаил Александрович Новоселов стоял на страже последних оплотов Церкви — мог ли он тогда рассуждать о чем-то другом? Для моего же сознания тогда это была и вовсе непосильная задача: нужно было соединить несоединимое, а мне это не удавалось и в собственной судьбе. Сейчас я думаю, что на последнем Суде найдут оправдание обе правды: и тех, кому удалось пройти свой путь по прямой, и тех, кто прокладывал собственной судьбой какие-то новые пути, никому из окружающих не понятные. Может быть, это были уже знаки нового времени, о котором только что говорила Олегу схимница Серафима, — монашество в миру?

Ефимов Георгий Борисович[253]

Ефимов Георгий Борисович (р. 26 сентября 1938) — кандидат физико-математических наук. Старший научный сотрудник Института прикладной математики им. М. В. Келдыша РАН. Автор статей и докладов о С. Н. Дурылине, мемуарист. Сын Екатерины (Рины) Нерсесовой, внук Евгении Александровны Нерсесовой. В детстве бывал у Дурылина в Болшеве.

Сергей Николаевич Дурылин и семья Нерсесовых (по личным воспоминаниям и по воспоминаниям Евгении Александровны Нерсесовой)

В начале 2001 года неожиданно узнал я от брата Николая, что вышла книжечка старых очерков Сергея Николаевича Дурылина[254]. С его биографией, в которой он назван тайным священником, а не расстригой. Достал книжку, порадовался, удивился — ведь составитель тот же, что его прежде осуждал в примечаниях книги о святом праведном отце Алексее Мечёве[255]. Прочел воспоминания о Сергее Николаевиче, на основании которых было изменено отношение к нему (о. Сергия Сидорова, С. И. Фуделя, Е. Крашенинниковой[256]). Великий пост, Пасха, Пятидесятница были окрашены светло — памятью давних детских и юношеских лет и радостью такой неожиданной. Сергея Николаевича я помню с детства. В военные и первые послевоенные годы мы, дети, слышали о нем часто.

Мне захотелось перекинуть ниточку памяти от нашего времени ко времени Сергея Николаевича, показать кусочки жизни тех лет. Сам Сергей Николаевич ценил эту живую связь — помочь читателю прикоснуться, ощутить аромат жизни своих героев. Был мастером подобного прикосновения к ушедшему, искусно вводил в мир дорогих ему людей, например, в его книге «В своем углу», в биографиях артистов, М. В. Нестерова. Протяну и я несколько ниточек — из истории нашей семьи, связанной с Сергеем Николаевичем более 35 лет, потом уже без него, теперь с его музеем.

Познакомились Нерсесовы с Сергеем Николаевичем в 1920 году, благодаря бабушке моей, Евгении Александровне (урожд. Бари). Человек активный, ищущий, горячо верующий, она не могла пройти мимо храма свт. Николая в Клённиках, прихода отца Алексея Мечёва, где Дурылин был тогда священником и, помимо службы, читал лекции по аскетике, об Оптиной пустыни и ее старцах. Сейчас в Болшеве в музее С. Н. Дурылина хранится адрес, написанный каллиграфическим почерком на красивом узком листе в узорном конверте, — благодарность слушателей лекций, среди которых московский священник о. Константин Ровенский и его супруга. Отец Сергий Дурылин вел еще занятия с детьми, и на них ходили дети Нерсесовых и Воскресенских. Жили Нерсесовы недалеко, у Чистых прудов, в Архангельском переулке рядом с Меншиковой башней. Времена были голодные, отец Сергий, целибат, неженатый, неухоженный, приходил после службы в их дом попить чаю, пообщаться. Бабушка была интересной собеседницей, окончила Высшие женские курсы (по философии, а начинала на медицинском факультете). Ее младшая сестра, Лидия Александровна Воскресенская, окончила Московский университет по истории искусств (это был первый курс, когда были приняты женщины). Отец Сергий переводил ее в Православие (Бари были лютеране). Воскресенские стали активными прихожанами храма. Александр Дмитриевич Воскресенский, детский врач, подружился с отцом Сергием Мечёвым, главой общины и прихода после смерти его отца, протоиерея Алексея Мечёва, лечил его семью, навещал в ссылке.

Отношения Нерсесовых с Маросейской общиной были сложнее. Александр Нерсесович — юрист-международник, доцент, позже профессор университета — был армяно-григорианского исповедания (отделившегося от православных в IVвеке), старшие дочери были крещены в армянской церкви и ходили причащаться туда вместе с отцом, и только младшая, родившаяся после перехода матери в Православие, стала православной. Некоторые в общине предлагали о. Сергию Дурылину уговорить Александра Нерсесовича перейти в Православие, но он писал позже, что «считал бы себя преступником, если бы посмел тронуть веру Александра Нерсесовича и осмелился бы пересаживать это прекрасное растение из родной древней, по-своему благодатной почвы в чужую, даже, пожалуй „чуждую“, почву и среду». Они много беседовали с Александром Нерсесовичем об истории Армении, о ее Церкви. Однажды о. Сергий с его слов записал русскими буквами армянский текст пасхального Евангелия (из первой главы от Иоанна) и прочел в пасхальную ночь, когда оно читается на различных языках — в знак апостольской проповеди среди всех народов Земли. И какова была общая радость, когда одна знакомая армянка рассказала, как утешило ее чтение на родном языке, такое неожиданное, в Светлый Праздник.

Так было положено начало многолетней дружбы Сергея Николаевича и семьи Нерсесовых.

В 1922 году произошел первый арест Сергея Николаевича, к тому времени настоятеля часовни Боголюбской иконы Богоматери у Варварских ворот Китай-города. Служивший с ним отец Петр Давыденко, из простых солдат, с которым они совершили обряд побратимства, не растерялся и убежал по стене Китай-города, захватив с собой выручку с престольного праздника часовни (чем сильно озлобил арестовывавших Дурылина). Через несколько дней о. Петр в сопровождении красноармейца пришел в дом Нерсесовых и попросил денег, чтобы его отпустили. Бабушка дала все, что было. Получив деньги, о. Петр исчез, кажется, бежал на Украину.

После ареста 1922 года о. Сергий Дурылин сидел во Владимирской тюрьме, где в одной с ним камере № 17 сидели священнослужители. Они совершили службу Всем святым в земле Российской просиявшим, утвержденную на Соборе РПЦ в 1917–1918 годах, дополнив ее. Отец Сергий Дурылин составил к ней тропари святым Калужским (близким ему по родовым корням) и Тамбовским, светилен Софии Премудрости Божией. Об этом событии пишет в своих воспоминаниях еп. Афанасий (Сахаров).

Отец Алексей Мечёв благословил в 1922 году Ирину Алексеевну Комиссарову, молодую, энергичную прихожанку общины, ехать с Сергеем Николаевичем в ссылку в Челябинск со словами: «Поезжай с ним, береги его, он нужен людям». Она стала его ангелом-хранителем на всю жизнь.

О бурных обстоятельствах арестов 1922 и 1927 годов, допросов и ссылок отца Сергия Дурылина теперь известно по опубликованным материалам его дела и публикациям исследователей его жизни и творчества. Очень волновало Нерсесовых, как о. Сергий сможет доехать по этапу после второго ареста в 1927 году. Вместе со своими девочками Евгения Александровна пробралась на запасные пути, где стоял арестантский вагон, и передала ему в окошко узел с вещами и едой, а он, глядя подслеповато, крестил их оттуда. На счастье, путешествие прошло благополучно: Сергей Николаевич в дороге читал уголовникам стихи, пересказывал романы, и они были благодарны, опекали его всю дорогу. Наконец пришла телеграмма: «Доехал благополучно» (в Томск). А ночью квартиру Нерсесовых обокрали: утром они увидели открытое окно на кухне и кое-что из оброненных вещей. Украдено было много теплой одежды — накануне зимы, в крайней нужде тех времен. Проверяя пропажу, Е. А. говорит мужу: «Твои костюмы украли, и пальто, и детские шубы». Он молчит. А потом сказал тихо: «Женечка, а ведь Сергей Николаевич доехал». — «Мы опомнились, — пишет она, — и пошли служить благодарственный молебен».

Вместе с врачом-невропатологом Сергеем Алексеевичем Никитиным, вскоре ставшим тайным священником, и Еленой Васильевной Гениевой Евгения Александровна организовала сбор средств для помощи ссыльному — сам он был житейски беспомощен. Кроме денег посылали в Томск продукты, лекарства. Студенты из прихода в Клённиках давали уроки, чтобы ежемесячно посылать ему посылку. В те трудные времена это было большое дело — и для посылавших, существование которых было тоже скудно, и для него, тяжело переживавшего, что не имеет возможности сам зарабатывать, а приходится быть иждивенцем.

В семье Нерсесовых было три дочери. Екатерина, ставшая математиком, в семейном кругу ее звали Риной; Маша (Мага, Магдалина, на армянский манер) — филолог, пошла по стопам Сергея Николаевича, доцент, специалист по английской литературе; Зина (Зика) — ученый- мерзлотовед. Очень яркие и разные. Сергей Николаевич называл их «мои три сестры» — у него была их общая фотография. Отношения его с каждой из них складывались по-своему.

Между первой и второй ссылками Дурылина (1925–1927 годы) был новый период тесного общения его с нашей семьей. В школах начали вводить атеизм, понижался уровень преподавания, менялись нравы. Евгения Александровна организовала домашнюю школу для двух старших девочек, собрав в нее еще нескольких знакомых. Сергей Николаевич вел в школе курс литературы, Е. А. Ефимова — историю, А. Н. Хренников — математику (его дочь Любовь Александровна, Любочка, биолог, жила в семье Нерсесовых как приемная дочь, позднее через нее в целях конспирации шла часть переписки С. Н. из ссылок, например с Е. В. Гениевой).

Педагогический талант Сергея Николаевича, его любовь к литературе зажигали учениц, распространялись на их друзей, в том числе знакомых по Сергиевому Посаду, куда выезжали или были высланы из Москвы целый ряд семей и где Нерсесовы познакомились с ними в летние сезоны начала 20-х годов, живя там на даче. Сергей Николаевич ставил с детьми спектакли. К серебряному юбилею свадьбы Евгении Александровны и Александра Нерсесовича — летом 1931 года — Сергей Николаевич прислал из Киржача, из третьей ссылки, шутливую пьесу в стихах: «День серебряной свадьбы» (в переплете, вышитом Ириной Алексеевной), героями которой были все члены семьи. Кто-то из сестер навещал его в Киржаче. В томской, второй ссылке условия существования С. Н. и И. А. были тяжелее, чем в первой, челябинской, где ему дали возможность работать. А в Томске он был лишен возможности устроиться на работу, ОГПУ не давало разрешения. Тяжелее и материально, и морально, ведь он привык сам зарабатывать, а не пользоваться помощью других. Они с Ириной Алексеевной отмечают присланные Риной деньги — ее первую зарплату. В семье горячо переживают перипетии его жизни. Бывает у Нерсесовых младшая сестра Ирины Алексеевны, Шура. (Есть фотография свадьбы Александры Алексеевны с Иваном Федоровичем Виноградовым — 1926 год, — где рядом с молодоженами сидит венчавший их отец Сергий Дурылин в рясе, а сзади стоят среди гостей сестры Нерсесовы[257].)

Еще после первого ареста на многочисленные ходатайства о Сергее Николаевиче, известном в церковных, научных и культурных кругах, Луначарский, от лица высших инстанций, отвечал: «Пусть снимет рясу» — то есть перестанет служить священником. Он в церкви больше не служил. То есть перестал быть приходским священником. Гонения на духовенство были свирепые. После третьей ссылки Сергей Николаевич уже не мог выдерживать постоянное давление: подорвано здоровье, в Киржаче сгорел его архив, разработка которого давала и литературный заработок, и поддерживала морально. В церкви бушевали страсти, друзья оказывались в лагерях. Маросейский приход о. Алексея был на грани закрытия: посвящающиеся молодые священники арестовывались. Резко менялась и общая атмосфера. Сергей Николаевич решает изменить свой официальный статус, формой чего стала регистрация гражданского брака (без венчания) с Ириной Алексеевной, его постоянной спутницей в ссылках. «Так будет проще в отношениях с властями и с окружающими», — сказал он ей. Целибатный священник не может оставаться в сане после женитьбы, это знали все. Но отношение к гражданскому, советскому браку в старой части общества, особенно церковного, было скептическое — еще недавно брак и развод был делом несерьезным, мог разрываться без ведома одной стороны «за три рубля» (такое отношение сохранялось даже после войны). В церковных кругах верующими людьми брак без венчания не признавался.

Магдалина Александровна рассказывала: «Помню, у нас дома Юля Павловна, жена о. Константина Ровенского, плача, умоляет: „Отец Сергий, вернитесь в Клённики“. А он тяжело отвечает: „Не могу“». Уход был тяжелым и для Сергея Николаевича, и для близких. В Маросейской общине многие резко оценили этот шаг — как предательство. Порвала с ним отношения Лидия Александровна Воскресенская и ее семья.

Тяжело было и Нерсесовым, пример Сергея Николаевича, несомненно, сыграл немалую роль в отходе от церкви двух младших сестер — Маши и Зины. Тяжелее других принимал изменения в общественной жизни Александр Нерсесович, остро страдавший от огрубления нравов, бесправия личности — все усиливавшихся. Евгения Александровна находила применение своей энергии в помощи страждущим, в попытках нести свет веры среди тех, кто задыхался в атмосфере безверия и дешевого оптимизма.

[Продолжение см. в главе «Москва. Болшево».]

Волошин Максимилиан Александрович[258]

Волошин Максимилиан Александрович (1877–1932) — поэт, художник. С Дурылиным познакомился в 1910 году (по другим сведениям — в 1912). Подружились они в 1926 году, когда Дурылин гостил летом в Коктебеле у Волошина. У них возникает не только взаимная симпатия, но и обнаруживаются общие интересы и взгляды на литературу, на жизнь. Они много времени проводят вместе в разговорах, в прогулках по окрестностям. В период томской ссылки Дурылина у них активная переписка. Они обмениваются книгами, посвящают друг другу стихи (Волошин: «Я не сам ли выбрал час рожденья…», Дурылин: «…И я пришел к тебе на юг. Внимаю…» и др). Волошин шлет в Томск свои акварели и в подарок, и на продажу. Дурылин деньги от проданных акварелей отправляет нуждающемуся поэту. Посылая Сергею Николаевичу свои новые стихи, Волошин советуется с ним по вопросам иконографии и Православия, зная энциклопедические познания Дурылина в этой области. Стараясь поддержать друга морально, в посылочки вкладывает ветки цветущей маслины и полыни, запахи которых любил Дурылин.

В 1927 году на выставке акварелей Волошина в ГАХНе Дурылин произносит речь о творчестве Волошина, отмечая, что у Волошина акварели и пейзажные стихи нераздельны, и издание стихов будет не полным, если их не сопроводить акварелями, и выставка акварелей не полна без киммерийских пейзажей в стихах.

Смерть Волошина Дурылин перенес очень тяжело. Его записи об этой потере находим и в письмах 1930-х годов, и в бумагах болшевского периода.

Дорогой Сергей Николаевич.

Буду очень, очень рад видеть Вас у себя этим летом. С половины мая у нас налаживается коллективное питание. Для Вас у меня место всегда найдется. Но относительно Вашего знакомого семейства[259] вопрос немного сложнее. Очевидно, А. А. Сидоров не ознакомил Вас с характером моей дачи. Комнат вообще я не сдаю: я превратил мой дом в бесплатную художественную колонию — открытую для всех, кто нуждается (материально, физически и духовно). Так что вопрос о Ваших знакомых сводится к тому, будет у меня свободное место: тогда милости просим.<…> Поэтому предлагаю Вам сделать так: приезжайте вместе с Вашими друзьями прямо ко мне. Если это в мае или июне — места хватит всем. <…> Нет — найдем место на соседних дачах.<…> Моя библиотека в Вашем распоряжении. (Но на другие дачи я книг не даю.) Имейте в виду, что она больше французская. Дети нас не стеснят, потому у нас их всегда много в доме.

Да… еще: необходимо привезти с собою мешки для сенников (ущерб матрацев), всегда полезен примус. Таз для умывания (если море Вас не удовлетворит). Вообще имейте в виду, что Коктебель не курорт, хотя здесь курортные сборы и взимаются и для ограждения от них надо захватить бумажки о своем заработке.

А Вас, Сергей Николаевич, я буду особенно рад встретить снова.

Максимилиан Волошин[260].

* * *

[На машинописном экземпляре поэмы «Путями Каина» Волошин сделал дарственную надпись[261]]:

«Милому Сереже, принесшему мне наголосок из самых глубоких недр русских пропастей, — с братской любовью — Макс. Коктебель. 2 сентября 1926»[262].

* * *

Дорогой Сережа,

Поздравляю тебя с Праздниками и с наступающим Новым Годом.

Письмо твое страшно обрадовало: пахнуло прежней Москвой — горячо и радостно. Кстати, твою «Старую Москву»[263] я уже много раз перечитывал за эту зиму вслух — всем, кто ко мне зайдет. И каждый раз все с бóльшим чувством. Есть некоторые строфы (особенно в «Купце», в «Генерале», в «Протоиерее»), которые не могу читать без подступающих слез. Какая прекрасная и полная книга это будет. «Украдкой грудь крестя прадедовским крестом» — это одно из самых жгучих для меня мест. Продолжился ли этот цикл в Москве? Или времени не было? <…>[264]

[Продолжение см. в главе «Томская ссылка».]

Перцов Петр Петрович

Перцов Петр Петрович (1868–1947) — литературный и художественный критик, искусствовед, поэт, публицист, мемуарист, журналист, издатель и соредактор журнала «Новый путь». Один из инициаторовсимволистскогодвижения в русской литературе. Близкий другД. Мережковского, В. Розанова, В. Брюсова, Вяч. Иванова, С. Дурылина. Автор книг «Венеция и венецианская живопись» (три издания), книг о Третьяковской галерее, о Музее западной живописи в Москве, о подмосковных усадьбах и др. Его «Литературные воспоминания» — это летопись встреч со многими писателями. До сих пор в рукописи остаются объемная «История русской живописи» и философский труд всей жизни Перцова «Основания космономии», работу над завершением которого стимулировал Дурылин в 1940-е годы, отдавая машинистке перепечатывать готовые куски текста и побуждая Перцова продолжать писать. Близкие дружеские отношения с С. Н. Дурылиным сложились в 1920-х годах, когда Перцов очень нуждался, а Дурылин помогал ему и материально, и хлопоча о назначении ему пенсии, о покупке архивами части бесценного материала, принадлежавшего Перцову. В 1947 году Дурылин откликнулся на смерть Перцова статьей «Памяти П. П. Перцова».

Дорогой Сергей Николаевич! Вчера получил Ваше письмо. Как бы мне хотелось изменить Ваше настроение, подействовать на него ободряющим образом! Я вполне понимаю Вас. Трудно, тяжело нам живется. Все против нас — вся сила времени! Вот уж именно плывем «против течения» — труднее, чем эстетики в эпоху 60-х годов. Что делать — таков жребий! И одиночество — наш удел. Я сам за всю мою жизнь так к нему привык, что как-то и не верится в возможность чего-либо иного. Это как человек, сидящий в одиночке десятилетиями, подобно шлиссельбуржцам. Но те знали, что вокруг них, за стенами работают «свои» и рано или поздно разрушат эти стены, что и случилось. А у нас нет этого чувства, что история за нас и, как крот, роется под нашу тюрьму, — по крайней мере, нет этого для ближайшей истории. Ну, а там — «лопух вырастет»! <…> Вам время не дает сложиться как нужно в самом себе, а мне, когда я уже сложился или почти сложился, не дает возможности внешнего обнаружения. Что лучше — «ждать и не дождаться» или «иметь и потерять»? Одно другого стоит. К тому же эта внешняя крышка несомненно придавливает и внутренний процесс — все идет медленнее, неувереннее, глуше, чем шло бы нормально. <…> Теперь, сидя в деревне, я, как всегда, раскрыл моего и Вашего Леонтьева. За все последние годы он был главным и самым интимным моим собеседником. Вот кто первый прошел нашу дорогу и указал нам наш путь! Да еще другой, ранее, и на другом языке — Александр Иванов. И это свирепое леонтьевское одиночество, которое сам он, кажется, считал случайным, есть, конечно, неизбежное следствие «предупреждения времени». <…> Нам все-таки светлее, чем Леонтьеву, при всей загроможденности дороги[265].

* * *

Дорогой Сергей Николаевич! Спасибо за присланные 25 руб. На днях писал Вам. Нет ли чего нового насчет писем Брюсова? Видели ли Вы Ашукина и говорили ли с ним насчет их издания под моей редакцией? Только кто же будет издавать? У Союза писателей ведь нет своего издательства, а у кружка Брюсова, верно, денег нет. Итак — реален ли этот проект? Что вообще нового в Москве? Хотелось бы знать. Пока всего хорошего! Сердечно Ваш П. П.[266]

[Продолжение см. в главе «Москва. Болшево».]

Второй арест и томская ссылка[267]

Сергей Николаевич и Ирина Алексеевна решили принять приглашение Максимилиана Волошина и лето 1927 года провести у него в Коктебеле. Приехали в первых числах июня. Но, узнав из газет об убийстве 7 июня в Варшаве дипломата П. Л. Войкова, срочно вернулись в Москву. Так срочно, что Ирина Алексеевна не успела собрать все вещи. Дурылин пишет Е. В. Гениевой, что чувствовал неотвратимость ареста, это «было суждено», и уехал он в Москву, «ведомый кем-то», и во всем, что происходило дальше, «чувствовалась неизбежность». Возможно, останься он в Коктебеле, ареста можно было бы избежать. Так считала Е. В. Гениева. Однако сдали нервы от постоянного напряжения. И он, как кролик в пасть удава, бросился навстречу опасности. Обвинение ему предъявили абсурдное (рассказывал о Розанове В. В.), тяжесть приговора была несоразмерная ему. Это видно из приведенных ниже документов.

Из архивного следственного дела С. Н. Дурылина 1927 года[268]

Постановление СО ОГПУ о предъявлении обвинения С. Н. Дурылину 10 августа 1927 г.[269]

Я, уполном<оченный> 6 отд<еления> СО ОГПУ Казанский А. В., рассмотрев следственное производство по делу № <47306> на гр<ажданина> Дурылина Сергея Николаевича, нашел, что таковой имел отношение к руководителю антисоветской группы почитателей писателя Розанова, Леману[270]; давал последнему справки и устные сведения о настроениях, высказываниях Розанова[271] и его биографии; сам же Дурылин пропагандировал некоторые моменты из учения Розанова, являющегося, несомненно, контрреволюционным.

На основании изложенного полагаю: предъявить Дурылину С. Н. обвинение по ст. 58/14 УК. Мерой пресечения избрать содержание под стражей. <…>

* * *

Заключение СО ОГПУ в отношении С. Н. Дурылина[272]

Я, п<омощник> уполномоченного 6-го От<деле>ния СО ОГПУ Якимова, рассмотрев дело № 47306 по обвинению гр-на Дурылина Сергея Николаевича по 58/10 ст. УК, арест<ованного> 10/6 -27 г., содержащегося под стражей в Бутырской тюрьме, НАШЛА:

Гр-н Дурылин Сергей Николаевич, 49 лет, научный сотрудник Государственной Академии художественных наук, б<ывший> священник, среди верующих распространял литературу антисемитского содержания.

Произведенным следствием инкриминируемое гр. Дурылину обвинение по 58/17 ст. УК подтверждается имеющимися в деле материалами.

Принимая во внимание все изложенное, полагаю:

Дело передать на рассмотрение тройки при Секретном Отделе ОГПУ. П<омощник> уполномоченн<ого> 6 отд<еления> СО ОГПУ Якимова.

[На документе резолюция: ] Выслать в ПП по Сибири на 3 года. Андреева. 13/9. 27[273].

Томская ссылка

После четырех месяцев заключения в Бутырской тюрьме Дурылин был отправлен по этапу в ссылку в Томский округ на три года. В 1928–1930 годах он жил в Томске вместе с последовавшей за ним Ириной Алексеевной под гласным надзором ОГПУ. Это была очень тяжелая ссылка и из-за плохих жилищных условий, и из-за частых болезней, и, главное, из-за того, что ОГПУ не дало разрешения на трудоустройство Дурылина и тем лишило его возможности заработка. Выжил он благодаря помощи друзей. Они, и в первую очередь Нерсесовы и Гениевы, присылали деньги, посылки с продуктами… Рецепты и лекарства посылал также врач-невропатолог Сергей Алексеевич Никитин (будущий еп. Стефан), много лет лечивший Сергея Николаевича и Ирину Алексеевну. Друзья оказывают не только материальную помощь, но и стараются всячески поддержать его морально. Присылают книжные новинки, свои произведения, материалы, необходимые Дурылину для работы.

Сергея Николаевича тяготила материальная зависимость, он брался за любой оплачиваемый труд, под псевдонимами публиковал в сибирских журналах статьи. Гонорары редки и малы. Друзья в Москве заказывали статьи и прилагали иногда неимоверные усилия для их публикации. В Томске были написаны воспоминания о Л. Н. Толстом, заказанные Н. Н. Гусевым и опубликованные в юбилейном сборнике Толстого. Только в 1928 году вышли статья «Об одном символе у Достоевского» в сборнике «Достоевский» стараниями Г. Чулкова, четыре статьи в «Мурановском сборнике» — благодаря помощи Н. И. Тютчева и К. В. Пигарёва, и др. Продолжается работа «в стол» над тетрадками «В своем углу». За три года написано шесть тетрадок. Благодаря усилиям Н. К. Гудзия, Г. И. Чулкова, Б. В. Шапошникова вышла книга «Из семейной хроники Гоголя»[274]. «В стол» легли роман-хроника «Колокола», статья «Монастырь старца Зосимы», глава «Москва» для книги «В родном углу». Очень интересную повесть «Чертог памяти моей. Записки Ельчанинова» Сергею Николаевичу так и не удалось закончить, сил не хватило. Гудзий хлопотал о публикации большой работы Дурылина «Художники живого слова»[275]. Дурылин сдал срочно подготовленную рукопись в издательство «Мир» в 1929 году, но ее продержали до 1934 года. А в этом году издательство закрыли и книгу не напечатали. Осталась неопубликованной и статья «Художники современной детской книги», написанная в 1928 году, где Дурылин профессионально дает искусствоведческий разбор рисунков М. В. Добужинского, В. М. Конашевича, Е. Д. Поленовой, Ю. П. Анненкова и других иллюстраторов детских книг.

В Томске Дурылин ведет активную переписку. Среди его корреспондентов художники, композиторы, поэты, ученые… Часто, зная, что его переписка проверяется ОГПУ, Дурылин письма отправляет друзьям на адреса других, благонадежных лиц или с оказией. Возобновляется переписка с Борисом Пастернаком. Дурылина навещают друзья из Москвы, Челябинска. Приехал познакомиться с Дурылиным профессор Иркутского университета Георгий Семенович Виноградов — этнограф, фольклорист. Общение с Г. С. Виноградовым и П. П. Славниным переросло в крепкую дружбу. Из Томска Сергей Николаевич фактически руководит литературными занятиями Кирилла Пигарёва: подробно анализирует присылаемые им стихи и статьи, подсказывает темы для сочинений, докладов, статей, направляет мысли в нужном направлении, рекомендует книги для чтения.

Измученный частыми болезнями, тяжелыми бытовыми условиями, моральными страданиями из-за материальной зависимости, угнетенный тем, что живет «пространствами стертый», Дурылин не поддается унынию. Он даже находит силы для моральной поддержки тех, кто в этом нуждается, кто обращается к нему за помощью: Т. А. Сидоровой (Буткевич), Е. А. Нерсесовой, М. Волошина, К. Н. Зиминой (Капы)… Он пишет 22 июня 1928 года поэтессе Вере Клавдиевне Звягинцевой: «И чувствую я себя сейчас м.б. временами и одиноким, и безместным в жизни, но свободным — свободным и перед лицом прошлого, свободным и перед лицом настоящего». Быть свободным перед современным, пишет он, гораздо труднее, но «тут-то и обнаруживается истинная свобода»[276]. Дурылин любил покупать книги: «Покупаешь целый мир, особый, никак на другой не похожий, и можно выбирать эти миры — тот взять, а этот не брать. <…> И тут человек пока еще волен: кто заставит купить меня „Разумника“, когда я хочу „Перцова“. <…> Это еще какая-то свобода. Одна из последних»[277].

Все труды по налаживанию быта, лечению Сергея Николаевича взяла на себя Ирина Алексеевна. Она утепляла жилье как могла, сама шила одежду, сколачивала полочки для присылаемых друзьями книг, бегала по городу в поисках писчей бумаги, пряла на самодельной прялке шерсть для носков и варежек; для ежегодно устраиваемых рождественских елок сама вырезала из дерева Деда Мороза. Сергей Николаевич занимался образованием Ирины. В комнате у них висела икона, перед ней зажигали свечу, ходили в церковь, т. е. не скрывали своей религиозности, как делали это позже в Болшеве.

Комиссарова Ирина Алексеевна

1927 год. Приезд в Томск[278]

<…> Началась наша жизнь в Томске. <…>

Гостиница простая, утром воды даже не бывало, чтобы умыться. <…> Надо искать комнату, ибо больше трех дней мы не могли по нашему бюджету жить в гостинице. Пошли вместе с Сергеем Николаевичем на базар и стали спрашивать о комнате у лотошницы. А она нам сразу: «Я сдам комнату». <…> Комната маленькая, сырая. <…>

Сергей Николаевич каждый день должен был ходить [отмечаться в местном отделе ОГПУ] за 4 версты в один конец и четыре обратно, а он очень плохо себя чувствовал. Так ходил целый месяц, а потом заболел и еле-еле дошел домой. Я попросила, чтобы не каждый день являться. Ему разрешили раз в неделю, а через три месяца — в месяц раз. Денег у нас было мало, и мы очень рассчитывали каждую копейку. Первые два месяца у нас было по 20 копеек на день. Правда, жизнь была дешевая в то время: мы приехали в ноябре 1927 года. <…>

Утро 18 декабря. «Ну, я пойду на регистрацию, а ты на базар. Смотри, не увлекайся, а то я вернусь и буду беспокоиться».

Базар! Одним словом, базар: чего, чего только нет! На рубли купила все хозяйственные вещи. Надо и на обед что купить. «Продайте мне кило капустки свежей». — «У нас на кило не продается». — «Ну, дайте мне маленький кочанчик». — «Возьми». И подает мне кочанчик кило на полтора. «Сколько же мне вам заплатить?» — «Нисколько». — «Как же так?» — «Возьми и иди с Богом». Поблагодарила и пошла в недоумении: что это значит? «За две морковочки сколько вам заплатить?» — «За сколько?» — «За две морковки». — «Ничего, возьми так». — «Да как же?» — «Ну, что я с тебя возьму!» <…> Да что это: я не так спрашиваю, что ли? Я ведь не прошу, а купить хочу.<…> Подхожу к вороху рыбы. Какой только нет рыбы! Теперь-то с меня деньги возьмут вот за этих карасей. «Хозяин, сколько стоят вот эти два карася?» — «А еще что вам надо?» — «Вот этой рыбки для ухи на двух человек». — «Куда вам всыпать? Дайте сумку». — «Вот в сетку». — «Держите». Берет совок, зачерпнул целый, всыпал чебаки, с четверть величиной каждая рыбка, еще 2 больших карася кладет и говорит: «5 копеек». — «Спасибо вам». — «Кушайте на здоровье». — «С барышом вам торговать». Полны сумки, а у меня еще 15 копеек осталось. <…> Обед подаю: уху, жареного карася, пирожки к ухе. Сергей Николаевич руками разводит: «Откуда это все? Сколько же ты денег истратила?» — «15 копеек, а покушаешь, расскажу». Сначала он подумал, что я заработала как-нибудь, как это случилось в предыдущий раз, когда я помогала собрать рассыпанные овощи и заработала рубль. Когда я рассказала, Сергей Николаевич говорит: «Ну, я с тобой голодный не буду. Я это теперь знаю». Я же так и не понимала долгое время, почему это так произошло. Потом уж поняла, что для них такую маленькую порцию, как я спрашивала, дороже было вешать, чем так дать. А потом видели, что я приезжая, а в то время было таких много.

По своему нездоровью Сергей Николаевич не мог ходить на базар, хотя бы посмотреть. Потом, он не мог никогда видеть убитых животных. <…> Бывало, случайно увидит кусок мяса или птицу, принесешь и не успеешь прикрыть, то месяц хоть не подавай на стол, все равно кушать не станет. Любил больше всего овощи, ягоды, в общем, вегетарианское все. <…> Летом мы часто ходили на окраину города, а жили недалеко от окраины, ходили собирать полевую клубнику. <…> Каши, пудинги всегда ел с большим удовольствием. Огурчик с черным хлебом. Квас хлебный особенно любил. <…>

* * *

1928 год. 25 декабря

(7 января н. с.). Рождество

Тихая морозная ночь. На улицах движение, звон колоколов раздается. <…> В храме было тихо, народу не так много. Свой порядок у старообрядцев: никто не толкается, не теснится. Для меня все было ново. <…> Напев своеобразный, тягучий и скорее грустный, а не радостный, как в нашей церкви. Кончилась утреня, и мы пошли домой. <…> Сергей Николаевич шел молча и только дома развеселился, когда я ему «славила Христа». Я спросила, отчего он сегодня так молчалив. «Я думаю о тебе: завез за тридевять земель. Тебе скучно будет, ты ведь веселая у меня». — «Вот и хорошо, коли я веселая, нам будет весело». В два часа дня бежит почтальон, фамилия его была Человечкин. <…> Веселый румяный мужчина-почтальон сразу говорит: «Я вам денежки принес!» Так радостно сказал, как будто это он получает эти денежки. «А вот вам на посылочку извещение». Глаза Сергея Николаевича засияли. «Спасибо, спасибо. Чаю попейте», — и смотрит на меня, угощу ли я чаем. Я знала, что Сергей Николаевич очень любил угощать, а почтальонов особенно, так как они целый день на ногах и на холоде. От угощения наш Человечкин отказался, так как дома сегодня хорошо встретил праздник. <…> Сергей Николаевич любил и умел все принимать с радостью и радовался самому пустяку.

Посылочка была от его учениц, девочек Нерсесовых. В ней лежали коробочки с надписями: от Рины, Маши, Зины, Шуры[279], Биби[280] и других. «Скорей давай чай пить! Смотри, сколько тут всего!» — радовался Сергей Николаевич. <…>

Через два месяца мы нашли новую комнату на окраине города, большую, веселую. Солнышко стало греть нас в окна, а солнце Сергей Николаевич любил, кажется, больше всего на свете. <…>

Как всегда и везде, в Томске у нас была елка. <…> Я принесла маленькую елочку, которую мне дали, не взяв денег, уж очень она была маленькая. Я пристроила ее на столе в чурочке, чтобы она казалась высокою и чтоб кошка могла ходить под елкой. Сделали мы немного игрушек с Сергеем Николаевичем. Купила одну свечку, порезала ее на 4 части и привязала к елке. <…> Был тихий морозный вечер, ярко горели звезды. Сергей Николаевич показывал мне Млечный Путь, рассказывал про звезды, называя их.

Я спала на столе, так как кровать поставить было негде. Постелила постель и оставила кусочек стола, чтобы Сергей Николаевич мог писать. Он сказал мне: «Ложись, а я посижу еще, почитаю». Сначала мы разговаривали, а потом веки упали, и я уснула крепким сном. Утром в 4 часа Сергей Николаевич проснулся и будит меня: «Все ты проспала, был Дед Мороз и развесил тебе подарки на елке». И… действительно, развесил! На елке висели яблочки — краснобокие, величиной чуть побольше грецкого ореха, и так было красиво: зажжены были 4 кончика свечей (когда и где он купил?). Я, конечно, сейчас же по-старинному прославила Христа с припевом, что очень понравилось Сергею Николаевичу.

Это было наше первое Рождество в 1928 году, и гостем был у нас только почтальон, да и тот не сел за стол, сказав, что он хорошо разговелся дома и даже чуточку выпил.

Следующая елка, вторая, была украшена пряниками, испеченными по форме и выкройке Сергея Николаевича. Каждый пряник был раскрашен и представлял собою актера в роли, которую он исполнял в пьесах, которые мы смотрели: «На всякого мудреца довольно простоты», «Собака на сене», «Мертвые души». <…>

Сергей Николаевич ознакомился с томской фундаментальной библиотекой и стал туда ходить заниматься. <…> Это сразу примирило его с жизнью вдали от родной Москвы. А для меня, чтобы я не скучала, писал стихи, рассказы и т. д. <…>

Сергея Николаевича часто видали в библиотеке[281], обращались к нему за консультацией по разным вопросам; таким образом завелось знакомство с сотрудниками библиотеки, с некоторыми профессорами и в том числе с директором фундаментальной библиотеки, который предложил ему службу в ней. Но от службы пришлось отказаться[282], так как Сергей Николаевич был нездоров, у него что-то было с ушами, плохо слышал, и ему делали электризацию. <…>

Все, с кем Сергей Николаевич успел познакомиться в библиотеке, знали, что нам трудно живется материально, и решили дать возможность подработать. Предложили составить проект занятий на целый учебный год в университете, для утверждения его в Москве. Задача была не легкая. Я уговаривала не браться за такое трудное и спешное дело. «Нам ведь заплатят». — «Мы проживем понемножку и так, ты ведь нездоров, не берись».

Приехала сама Вера Николаевна Широких[283] и стала просить помочь им. А «помощь»-то состояла в том, что все должен был сделать Сергей Николаевич, а они только подпишутся. Но Сергей Николаевич согласился, познакомился с предыдущими планами. А на этот год нужен был совсем новый план, так как менялись директивы работы. Проработав три дня, Сергей Николаевич составил план годовых университетских занятий. План был отправлен и утвержден в Москве, а ему за все заплатили 10 рублей! Я с ужасом сказала ему: «Отдай назад, уж лучше ничего не надо, по крайней мере, будет считаться, что ты так сделал». — «Нет, это мои кровные, трудовые деньги, я их возьму». И взял. <…>

Прошло немного времени. Сергей Николаевич возвращается из библиотеки и говорит мне весело: «Ну, давай открывать содовые болота». — «Какие это еще открытия ты взял на себя? Занимайся, пожалуйста, своими делами». — «А я уже взялся <…> у нас с тобой будут денежки». 3 дня ходил на квартиру к новатору-профессору, открывающему содовые болота. Потом взял множество книг из библиотеки и начал работать. <…> Проект на открытие содовых болот был принят и одобрен. Летом были начаты работы. Поехать на эти работы был приглашен и Сергей Николаевич, но он не согласился. <…>

[Продолжение см. в главе «Киржач».]

Славнин Витольд Донатович[284]

Славнин Витольд Донатович (1943–2012) — писатель, этнограф, художник, историк-краевед, автор книги «Томск сокровенный», где он рассказал об истории города, достопримечательностях и о знаменитых его жителях. С дедом Витольда Донатовича — Порфирием Порфириевичем Славниным (1878–1957), геологом по образованию, Дурылин был знаком до Томска, а в ссылке подружился с ним и его сыном Донатом Порфириевичем (1910–1977). Позже поддерживали дружбу редкими встречами и перепиской.

Дедушка часто менял «экспозицию». Неизменными оставались только портрет младшей дочери <…> да фотография С. Н. Дурылина. <…> Дедушка оборачивается к стене, указывает головою на одну из фотографий, висящих у изголовья, рядом с книжной полкой. Она — в кожаной тисненой рамке, изображает высоколобого человека с темной шевелюрой и лицом, обрамленным небольшой бородкой. Облик типичного интеллигента-разночинца: косоворотка, мягкий взгляд из-под очков в тонкой оправе. На рабочем столе с рукописями — белый кот жмурится от хозяйской ласки. «Это Сергей Николаевич Дурылин, большой мой друг. А кота звали Тришкой, совершенно удивительный был кот». И дед повествует о Дурылине, о том, как они прощались здесь, в нашем доме, в октябре 1930 года.

С. Н. Дурылин — личность во многих отношениях замечательная. Обычно его считают театроведом. Однако он был человеком чрезвычайно разносторонним и оставил след во многих гуманитарных отраслях. Дурылин, скорее, являлся историком Искусства (Искусств) — в том старинном и очень широком значении, которое в наш век узких и чрезвычайно узких специализаций трудно осознать. <…> Чтение писем его просветляет ум и укрепляет душевные силы (а переписывались они с дедом без малого двадцать лет). <…> В конце 1927 года Дурылин отыскал деда в университете и с его помощью устроился на квартиру на Воскресенской горе (на месте этого дома — пустырь). Прожил он здесь недолго, перебравшись в 1928 году в одноэтажный домик с пятиоконным фасадом на улице Никитинской, 34. В этом доме Сергея Николаевича и его жену Ирину Алексеевну постоянно навещали П. П. и Д. П. Славнины, вели нескончаемые беседы, помогали, чем могли. Отец мой много лет добивался включения дурылинского дома в число охраняемых исторических памятников Томска, но безуспешно. Городские власти пожимали плечами, недоуменно вздымали брови, услышав имя, и… все оставалось по-прежнему. Сейчас его можно увидеть только на моей фотографии.

В 1929 году чета Дурылиных обосновалась в переулке Нечевском (дом № 16 снесен на моих глазах осенью 1988 года), в полуподвале. Тут было ближе к библиотеке и к друзьям, да и плата подешевле. Срок ссылки кончался через год, и скоро Дурылины потеснились, уступив одно помещение ссыльному геологу Р. С. Ильину[285]. Когда к Ильину прибыла жена с детьми, Сергей Николаевич предоставил им обе свои комнаты и несколько месяцев (до окончания срока) прожил у нас — сначала на Гоголевской, потом на Герцена. Седьмого октября 1930 года С. Н. Дурылин надписал дедушке ту фотографию, с которой мы начали этот разговор. Затем он подарил Р. С. Ильину умного кота Тришку вместе с его мамашей и уехал. <…>

Поразительны работоспособность и оптимизм этого скромного до стеснительности, доброжелательного человека: он трудился везде, в любых условиях. В томской ссылке им были написаны исследования о Достоевском, Тютчеве, Баратынском, о Сурикове, о декабристах, ряд статей в уникальной «Сибирской советской энциклопедии». Опубликованы в «Сибирских огнях» (1928) воспоминания о Льве Толстом и статья «Писатели современной эпохи». А ведь ссылка была не ласкова к нему, он, как и прочие, еженедельно отмечался «в органах», голодал и бедствовал.

Сохранить личность, не продать душу дьяволу уныния и безделья в какой угодно обстановке — в этом, мне кажется, главное проявление истинной интеллигентности. <…> Благодарение Богу, не всю выбили, что-то сохранилось и дало ростки. <…>

Тогда, приткнувшись к деду, я, разумеется, совсем не думал о таких высоких материях. Просто слушал и «впитывал» — о Томске, о коте Тришке <…>

* * *

<…> Главным лицом в отношениях «Дурылин — Славнины» был дед мой, Порфирий Порфирьевич Славнин. <…> В двадцатые годы, при наездах П. П. Славнина в столицу по делам Этнолого-археологического музея Томского университета, он встречался с Дурылиным, а когда тот оказался в томской ссылке, давнее знакомство постепенно переросло в близкую дружбу. Кстати, дед мой был истовый театрал, среди его знакомых — Комиссаржевская, Южин-Сумбатов, позднее Качалов и др.[286] <…> П. П. Славнин с осени 1934-го по июль 1941 года жил и работал в Москве — в Историческом музее, в различных вузах и библиотеках. В этот период он часто наезжал к Дурылиным. <…> Последний раз дед виделся с другом в феврале-марте 1953 года, а в декабре 1954 года опубликовал в томской областной газете «Красное знамя» обширный некролог памяти С. Н. <…> Летом 1955 года <…> П. П. передал В. Д. Бонч-Бруевичу в Литературный музей почти весь свой литературный и эпистолярный архив, в том числе и большинство писем С. Н.

Отец мой, Донат Порфирьевич Славнин, тоже, разумеется, коротко знал Сергея Николаевича, по юному возрасту своему относился к нему, как «послушник к наставнику, духовнику». С. Н., в свою очередь, очень любил его, воспринимая как «чадо возлюбленное». Когда отец в 1934–1936 годах работал в системе Главсевморпути у О. Ю. Шмидта, Сергей Николаевич опекал его, всячески поддерживал, регулярно писал П. П. Славнину и его жене Л. И. Славниной-Бирюковой о «трудах и заботах» сына[287]. <…> Геологическая служба, война и послевоенные служебные заботы больше не позволили отцу повидаться с Сергеем Николаевичем. Лишь в конце 1950 — начале 1960-х годов, уже после смерти деда, Донат Порфирьевич возобновил связи с Болшево — с Ириной Алексеевной Комиссаровой-Дурылиной. Ирина Алексеевна выслала отцу некоторые материалы о мемориальном комплексе С. Н., вышедшую в 1965 году его книгу о М. В. Нестерове. <…> Переписка, которую вели между собой Д. П. и И. А., была передана Д. П. Славниным в 1975 году в архив Томского областного краеведческого музея. В 1966 году Д. П. подарил Ирине Алексеевне экземпляр своей работы «Минувшее Томска в эскизах сибиряка». <…>

Замечательное письмо, написанное эзоповым языком, нашлось в эпистолярном фонде С. Н. Дурылина. <…> Прямой переписки Р. С. Ильин и С. Н. Дурылин избегали, боясь повредить друг другу и общим знакомым: оба ссыльные! Письма тот и другой пересылали через П. П. Славнина.

«Милый хозяин Тришки хвостатого и мудрого! Спасибо за письмо и ласку, в нем сущую. А я отвечаю не на него, а вот на какие сведения, полученные из Вашего града: „Безумно-Узкая встретила меня и спрашивает: `Вы слышали, И<льин> с ума сошел?` — `Те, кто говорит, сами без ума`, — ответил я“. Зря он мечет бисер перед свиньями. Это, к сожалению, не просто сцена из „Горя от ума“. …Загорецкие, Скалозубы, пр. здесь с геологическим и физическим образованием, и только Хлестова-дура без такой специальности, но с языком, болтающим по всем специальностям. Я не знаю, какие и где монологи произносил бедный Чацкий, но Чацкий всегда произносит их там и перед тем, перед кем и где их не нужно произносить: оттого он испытывает горе от ума. Я уверен, что эпиграф со скифами[288] имел самое решающее значение для объявления Чацкого № 2 сумасшедшим. Прочтя такой эпиграф, всем Загорецким-геологам выпадает счастье ограничиться одним его чтением и, не читая ни строки далее… просто воскликнуть громогласно: „С ума сошел!.. Геологов обозвал скифами, варварами… Заговариваться стал… Сейчас бросаться начнет“. Если уж не терпится Чацкому произносить монологи, то пусть он напишет о Блоке на бумаге и прочитает это Тришке, а тот помурлыкает ему ласково в ответ, пусть разыщет Мурку — и посвятит ее в тайны философские, в свою геософию („землемудрие“). …Следует не повторять „Горе от ума“ на Томской сцене. …Право, ему надо беседовать с Трифоном — и больше ни с кем, да с бумагой, да с электрической лампочкой. А от Узких… воздерживаться. Ах, какой он чудак, что не понимает этого!»

Отеческое предостережение Сергея Николаевича не помогло. Арест последовал.<…>

Нестеров Михаил Васильевич[289]

Дорогой Сергей Николаевич! Ваше ободряющее письмо получил, с добрым и благодарным чувством прочел его. Я люблю Ваши письма: в них, кроме их стиля, всегда изящного, литературно живого, я вижу Ваше лицо. Они ярко, полно отражают Вашу прекрасную душу, нежную, чувствительную, любящую, верную во всех случаях жизни. Таково и последнее Ваше письмо. Оно, как некий «бальзам» или как разговор с Ф. А. Гетье [врач], действует на меня успокоительно, утишает боли физические и душевные. Так действуют на меня Ваши послания. Вы — давний мой утешитель, Вы тот «Жалостник», который так хорошо Вами нарисован. Спасибо Вам. <…> Ирине прошу передать наш общий привет. Благодарю ее за ее милые письма, такие обстоятельные, толковые, благодарю за ее постоянные заботы о нами любимом Сергее Николаевиче. Мы часто вспоминаем обоих[290].

[Продолжение см. в главе «Киржач».]

Фальк Роберт Рафаилович

Дорогой друг, как я рад был получить от Вас весточку. Как многое Вам приходится переносить. Не хочу Вам ничего в утешенье писать. В одном только я уверен, что Вас так многие любят, и наверное, и в Томске есть люди, которым Вы стали так же нужны, как это часто по отношению к Вам бывает. <…> Целую Вас и обнимаю и каждый день Вас вспоминаю и благодарю за то доброе, которое Вы мне дали и так многим даете. <…> Через две недели я буду очень далеко отсюда. Получил командировку за границу на 6 месяцев. Собираюсь попасть в Париж. <…> Р. Ф.[291]

* * *

Милый и дорогой Сергей Николаевич. Сижу у Вашего брата и наскоро пишу, через полчаса отправляюсь в далекое путешествие. Хотя Вы так далеко живете, всегда есть ощущение, что Вы здесь, и каждый день, проходя мимо Вашего прежнего жилища, вспоминаю нашу последнюю встречу и Ваши такие теплые и образные стихи о Старой Москве.

Ваше несчастье такое большое, что не умею ничего Вам по этому поводу пожелать. Обнимаю Вас крепко и целую. Ваш Р.[292]

[Продолжение см. в главе «Москва. Болшево».]

Метнер Николай Карлович[293]

Дорогой, милый Сергей Николаевич!

Шлю Вам от всей души самый глубокий поклон за Вашу статью, ее посвящение и чудесное, дружеское письмо. Когда я получил Вашу книжку и письмо, я был так стеснен во времени, что мог бы ответить Вам лишь двумя словами — другими словами я должен был бы подавиться вызванными Вашей посылкой чувствами и мыслями. Итак, поверьте, дорогой Сергей Николаевич, это была не спокойная отсрочка ответа, а лихорадочное ожидание со дня на день возможности взяться за перо.

Если бы Вы знали, как подчас дико и одиноко чувствую я себя здесь, во Франции, то Вы поняли бы, какое значение может иметь для меня подобный Вашему привет с родины. Конечно, и везде на свете сейчас вспоминается тютчевская «Бессонница», но нигде так остро не переживается она мною, как здесь, во Франции. Только и забываешься каким-то сном, когда с головой погружаешься в работу. И вот представьте себе, как раз в день получения Вашего письма я был погружен в некий сон, именуемый «Элегией» Пушкина. «Упивался» ее «гармонией» и работал над выпеванием ее божественных стихов и лишь изредка пробуждался и, недоуменно озираясь, спрашивал себя, кому, собственно, я пою, и вдруг, раскрывая Ваше письмо, читаю: «И ведаю, мне будут наслажденья…» и т. д. Эта встреча несказанно обрадовала и тронула меня… Она напомнила мне, что, помимо того радио, которое в наше время опутало своей сетью весь шар земной для того, чтобы равнодушные и любопытствующие уши за грош могли подслушать все, что творится на свете и что большей частью до них совсем не касается, — помимо этого патентованного радио, существует еще иное, которое передает нам как раз именно то, что до нас касается… И эти касания гораздо более точны…

Прочтя Вашу чудесную, бесконечно лестную для меня, но, увы, столь мало мною заслуженную статью «Тютчев в музыке», я увидел и оценил в ней как раз то, что так редко встречается в подобных статьях. Это именно любовь, то есть опять-таки то же самое касание до Вашей души того предмета, о котором Вы пишете… Вы жалуетесь на себя — «я не музыкант», «я не специалист по Тютчеву»… Да разве все музыканты, что о музыке пишут, да и самую музыку пишут?! А разве смеет кто-нибудь назваться «специалистом» по тому предмету, который не коснулся души его?.. Именно любовь одна и делает «специалиста», но, конечно, не любовь амурная, слепая и не страстишка самолюбивая, а настоящая любовь, ибо она зряча, она терпелива, прилежна, верна и глубока…

Правда, иногда и ненависть дает права, но только как оборотная сторона любви, той же зрячей любви. Но ведь в том-то и дело, что у огромного большинства пишущих нет ни того, ни другого, а только подчас благосклонное любопытство, дряненькое недолюбливание, фальшивое преклонение перед кумирами и вместо ненависти — зависть… И потому общая картина мнений, воззрений никогда не бывает определенной, ясной и цельной.

У Вас же общая картина мнений или, вернее, суждений представляется мне очень цельной, и потому хотя мне и неловко было читать слишком большие и незаслуженные похвалы себе, но я, признаюсь, искренне им порадовался, т. к. поверил Вам. Но поверил не тому, будто я и в самом деле Тютчев в музыке. Но поверил состоявшемуся касанию между нами тремя.

Очень многое в Вашей статье было мне интересно и в смысле сведений. Очень, очень прошу Вас, дорогой Сергей Николаевич, простить мне мое промедление с ответом и поверить, что произошло оно только от невозможности для меня отнестись к подобному ответу более внешне или равнодушно.

Очень, очень прошу еще, в знак того, что Вы на меня не сердитесь, прислать мне ровно два слова.

От всей души благодарю Вас и низко кланяюсь за такой привет Ваш! Много дал он мне утешения, но, увы, еще более всколыхнул постоянную тоску по родине. Впрочем, верю и надеюсь, что хоть когда-нибудь позовут меня опять играть в Москве. Крепко обнимаю Вас.

Сердечно любящий Вас Н. Метнер.

Дорогой Сергей Николаевич, шлю Вам мой горячий и благодарный привет. Любящая Вас А. Метнер[294].

Волошин Максимилиан Александрович

Дорогой Сережа, все лето прошло под знаком несчастья, которое стряслось над тобой[295]. Оно не было единичным. Из поэтов кроме тебя пострадали Черубина[296] (Ташкент) и Дикс[297] (Соловки). Кроме них еще много… <…> Я не пишу стихов. Но пишу много акварелей. (Одновременно посылаю тебе бандеролью несколько напоминаний о Киммерии и веточку полыни — для запаха.) Летом неоднократно читал самым различным людям твою «Старую Москву» с тем же всегда успехом.

Крепко обнимаю тебя и Ирину. Максъ[298].

* * *

Дорогой Сережа,

Спасибо тебе за письмо. Оно шло очень быстро — неделю (7–17 дек.). Для расстояния из Томска совсем немного. Но в письме ты говоришь только о Коктебеле и нашем землетрясении и ни слова не говоришь о себе. Я совершенно не вижу и не знаю, как ты живешь. Не вижу твоей обстановки. Не знаю всего того, что Томску предшествовало. О внешней стороне я знал о тебе от Винавера. Недавно, уезжая за границу, он мне писал, что твое дело незавершенно и что о тебе продолжают хлопотать — он и Екатерина Павловна (Пешкова)[299] <…> В этом письме посылаю тебе мои последние стихи «Четверть века»[300], начало которых ты, кажется, знаешь, и 2 миниатюрных акварели для того, чтобы не описывать Коктебель в письмах и постоянно напоминать тебе о нем. Спасибо за тексты канонов. Минею достану непременно. Все это время у меня в душе повторяются слова 59 псалма: «Ты потряс землю, разбил ее: исцели повреждение ея, ибо она колеблется»[301]. Это страшно точно соответствует действительности. В крымских газетах почти не пишут о землетрясеньи, вероятно, для того, чтобы не волновать публику и не отпугивать курортников, которые, очевидно, сильно напуганы. <…> «Горы прыгали, как овны, а холмы, как агнцы», — описывает Библия. И напрасно ты думаешь, Сережа, что средняя Россия не трясется. Русская летопись постоянно отмечает трясенья. А вот русс<кий> геодезист Вагнер[302] установил, что в средней России почва колеблется по крайней мере раз в неделю заметным образом. <…> Еще высылаю тебе одновременно серию книжек стихов, изданных «Узлом»[303], и мои «Иверни»[304] (10 книжек). У меня случайно есть «дубликат». Ты их, конечно, знаешь. Но, вероятно, тебе приятно будет их иметь под рукой. <…> Крепко целую Ирину и обнимаю тебя. Максъ.

Маруся шлет любовь и привет вам обоим[305].

* * *

Х. В.!

Милый Сережа, твое письмо пришло сегодня — последний день апреля. <…> Другое стихотворение — это «Владимирская Богоматерь», которую я мечтал написать еще с 1924 года, когда впервые увидел Ея подлинный Лик. Это открытие Ея первичного Византийского Лика XI века я считаю величайшим событием Европейского Искусства, не считаясь (! С. Д.) [помета Дурылина] высоким символом для России, и у меня было чувство поэтического долга ответить на него стихами. Удалось ли — судить не мне.

Буду с величайшим напряжением ждать твоей оценки и критики. За все замечания о Епифании[306] громадное тебе спасибо: я их принимаю все, и все исправлю немедленно. Ведь все это я писал по слуху (вне знания грамматики), и ошибки неизбежны, и спросить некого (это об ударениях).

Работаю исподволь над «Серафимом»[307]. Вот очень важный для меня вопрос. Ставит ли Православие разницу между понятиями Сатаны и Дьявола. Нельзя ли их рассматривать как 2 ипостаси зла, как Аримана[308] и Люцифера[309], употребляя термины Байрона[310] и Штейнера[311]? Мне кажется, что это было бы правильно и законно. Но в католичестве этого нет. Хотя бы казалось… Поговорю летом с Сережей Соловьевым[312].

«Мурановский сборник» получил и [с] большим интересом прочел все, подписанное С. Д. Пишу Тютчевым[313] завтра.

Спасибо за вести о моих «неведомых» читателях[314]. На днях мне Вера Клавдиевна[315] писала, что встретила в трамвае неизвестного гражданина который во всеуслышанье заявил, что признает из поэтов «только Верхарна[316], Волошина и Уткина[317] (!)», и оказался следователем из Армавира. Всякие вкусы бывают.

Крепко обнимаю и целую тебя и Ирину. Маруся тоже. Маслины пришлем непременно. Максъ[318].

* * *

Воистину Воскресе, дорогой Сережа; твое письмо пришло как раз на второй день Праздника, а посылочка в четверг на страстной. Нас умилили и «калужское тесто», и «туесок» с маслом. Масло — прекрасное, но по дороге начало ёлкнуть. Оно пошло в куличи, образцы которых Маруся тебе высылает с цветами и акварелями. Спасибо за предложение о последних — посылаю тебе несколько для этой цели, обозначив сзади желательный «minimum» (по 10 р.). Сейчас, когда Ц. Е. К. У. Б. У.[319] прекратило платежи, — акварели нас кормят. <…> Наши планы на будущий год очень связаны с тобою и твоим возвращением в Россию. Именно мы очень надеемся, что по окончании срока твоей ссылки вы с Ириной приедете к нам и останетесь жить с нами на всю зиму. Это было бы прекрасное во всех отношениях разрешение вопроса и о зимовке будущего года, и о творческой работе. Я думаю, что мы бы подействовали бы друг на друга бодро и зажигающе. И тебе и Ирине было бы неплохо: у тебя была бы под руками и моя библиотека, и море. И мы не были так безысходно связаны с домом, как теперь, зимою — мы ведь не можем даже отлучиться в Феодосию: дом не на кого оставить. Подумай об этом и начнем заблаговременно действовать через М<ихаила> Л<ьвовича> Винавера, насколько это в его силах: ведь он политический Красн<ый> Крест и уже много хлопотал о тебе в первый период твоей ссылки. Я ему напишу о желательности такой комбинации. <…> Твой «Народный календарь»[320] очень интересен. <…>[321].

* * *

<…> Милый Сережа, спасибо за деньги, которые пришли вчера. Удивительное дело: с тех пор как мы живем без определенных источников дохода (пенсия обещана, но ее еще нет), как судьба начала явно тщательнее заботиться. Так — как только в доме иссякнет последняя копейка — мы немедленно получаем откуда-нибудь деньги. Либо акварели, либо дары друзей, во истину (не думайте о завтрашнем дне, ибо Отец Небесный печется о вас). Это всегда было в моей жизни (кроме случаев законного и правового заработка)…

Ввиду того, что ты мне писал, что ранее присланные акварели для большинства дороги, посылаю пять маленьких с оценкой в 5 руб. <…> Макс[322].

[Продолжение см. в главе «Киржач».]

Богаевский Константин Федорович

Богаевский Константин Федорович (1872–1943) — художник, пейзажист, живописец, график. Создатель эпически-романтического стиля пейзажа восточной части Крыма — легендарной Кимерии. Всю жизнь прожил в Феодосии. Участник выставок в России и других странах. В 1907–1908 годах посетил Италию и Грецию. Член объединений «Мир искусства», «Союза русских художников», «Жар-цвет». Заслуженный деятель искусств РСФСР. О своем творчестве он писал: «В своих композициях я пытаюсь передать образ этой земли — величавой и прекрасной, торжественной и грустной. Этот пейзаж, насыщенный большим историческим прошлым с своеобразным ритмом гор, напряженными складками холмов, носящий несколько суровый характер, служит для меня неисчерпаемым источником». Проиллюстрировал книгу Волошина «Годы странствий» (1910). Дурылин познакомился с Богаевским в 1926 году у Волошина в Коктебеле и в 1930-е годы был с ним в дружеской переписке. Сергей Николаевич очень ценил Богаевского как художника и как человека, хотел написать о нем монографию. Но не успел. «В черновых заметках к будущей книге сделал ряд ценных замечаний по поводу глубоко индивидуальных живописных качеств произведений Богаевского и сугубо „личностного“ восприятия им крымской природы»[323]. В 1941 году Богаевский оказался в оккупации, погиб в 1943 году при бомбардировке Феодосии. Бóльшая часть его работ хранится в запасниках Картинной галереи Айвазовского и фондах краеведческого музея Феодосии.

Дорогой Сергей Николаевич! Давно я получил Ваше чудесное письмо и прекрасное стихотворение. Меня очень глубоко тронула Ваша восторженная любовь к моему творчеству. Это всегда большая радость для меня, когда мои на холсте высказываемые мечты о преображенной земле находят отклик в душе человека, и это особенно дорого было мне услышать от Вас. Я рад, что рисунки мои доставили Вам такую радость…[324]

* * *

<…> Так вот как далеко от нас Вы загнаны волею судеб! Грустно, грустно это очень… Ваше письмо из Москвы я получил. Оно сейчас лежит у меня на столе, и я нередко его перечитываю вместе с Жозеф<иной> Густавовной[325]. Радовать оно меня не перестает — как я Вам благодарен за него! Вы в нем так ясно, сжато и глубоко изложили «мою веру», что никаких к ней дополнений я не могу прибавить. Вы впервые с глубокой любовью прониклись моим творчеством, сделали ясным для меня мой путь, которому я останусь верен до конца. <…> Какое это счастье художнику на пути своем встретить таких людей, как Вы. И хоть между нами легли необъятные пространства холодных снегов, душой я всегда буду с Вами, дорогой Сергей Николаевич! <…>[326]

* * *

Дорогой Сергей Николаевич! <…> Все то, что Вы говорите о моем искусстве, так не походит на то, что вообще говорится обо мне, и, в частности, на то, что докладывалось в речах и докладах на моем юбилейном вечере в Академии Художественных Наук[327]. <…> Спасибо за поздравление ко дню моих именин и за добрые пожелания, спасибо и за хвоинку далекого сибирского кедра. Этой хвоинке так отвечает Ваше описание хмурого севера со своими «неизмеримыми буднями» — это мы ярко чувствовали и глубоко Вас пожалели, дорогой Сергей Николаевич[328].

* * *

Милый и дрогой Сергей Николаевич! Ваше письмо трудно читать без грусти и печали за Вас. Всей душой чувствую, как трудно Вам, дорогой, среди беспредельных и бесприютных пространств Сибири, среди ее неулыбчивой природы и чуждых Вам людей, а впереди еще целый год такой одинокой жизни — трудно со всем этим примириться! Как должны Вы теперь понимать всю тоску Овидия — жителя полуденной страны, сосланного на мрачные берега Дакии. Да, много нужно иметь мужества и сил духовных, чтобы вести такую жизнь, и дай Вам Бог преуспеть в этом!

Примите, дорогой Сергей Николаевич, от меня в подарок небольшую акварельку и несколько старых рисунков-набросков, и я буду счастлив, если Вы в иную трудную минуту жизни несколько отдохнете, глядя на них, и перенесетесь мыслью в иной край, куда, быть может, Вы скоро возвратитесь и где так рады будут Вас видеть любящие Вас люди. <…>[329]

* * *

<…> пусть этот год поскорее принесет Вам освобождение! Спасибо Вам, дорогой, за Ваше чудесное письмо; оно такое нежное и ласковое, и любовное ко мне и моему творчеству, и так убедительно говорит о нужности моей работы, о старых песнях, которые вечно новы, — все это так ободряюще действует на меня. Спасибо Вам, дорогой, за Вашу любовь! <…> Жизнь кругом все делается тяжелее и тяжелее, и небо все больше кажется в овчинку. Большое утеснение терпит наше бедное искусство — стоит только почитать последние выпуски «Литерат<урной> газеты». А там и за нашего брата пейзажиста возьмутся, такого рода наскоки уже проделываются. Подумываю о написании фабричных труб, домен, железа и бетона[330], вместо милой земли, неба и моря. Одобрите ли Вы, дорогой Сергей Николаевич, такой сдвиг на все 100 % в моем творчестве? Вызвали меня через нашу местную крымскую газету на социалистическое соревнование, и вот не знаю, не то писать взятие Перекопа, не то бегство белых…[331]

[Продолжение см. в главе «Киржач».]

Пастернак Борис Леонидович

Дорогой мой Сережа! Как мне Вас благодарить! <…> Вы, вероятно, и не догадываетесь, как много значит и какою гордостью за Вас преисполнило меня то, что Вы из реквиема[332] процитировали строчки для всей вещи и ее смысла — вершинные и которые так легко не заметить. <…> «Есть между жизнью и большой работой…» и т. д. Ах, ах, Сережа, — с чудом Вашего пониманья ничто не может идти в сравненье, и всего менее — я сам. И я ведь снизу, а не на одном уровне обсуждаю Вашу проникновенность и дивлюсь ей. Сами посудите, разница не мала! Передо мной был подлинник, я жил с ним, у меня было время; я мог по двадцать раз проворонивать незаметную поразительность каждой строчки, прежде чем она мне открывалась в двадцать первый. С этого двадцать первого раза и двинут перевод. И он дан Вам разом. Вот пропорция наших шансов. Не сердитесь на меня за мои неполные, недоговоренные письма: я готов всю силу нынешней подозрительности, видящей часто то, чего нет, целиком принять на себя. Но мысль, что каким-либо своим движением я могу навлечь ее на Вас, меня парализует.<…> Обнимаю Вас, Ваш Боря[333].

[Продолжение см. в главе «Москва. Болшево».]

Гениева Елена Васильевна

Гениева Елена Васильевна (урожд. Кирсанова; 1892–1978) — переводчик с немецкого и французского, духовно близкий Дурылину человек. Из дворян. Выпускница Высших женских курсов. В учреждениях никогда не служила. Семью вполне обеспечивал муж — Николай Николаевич Гениев, крупный ученый, профессор-гидролог, один из создателей Московского инженерно-строительного института (МИСИ). Познакомились Елена Васильевна и Сергей Николаевич в 1925 году у общего друга Евгении Александровны Нерсесовой. Дурылин стал преподавать детям Гениевых — сыну Юре и дочери Елене. Отношения скоро перешли в близкую дружбу. Летом 1926 года в Коктебель Дурылин поехал с Е. В. Гениевой и ее детьми. Уезжая в томскую ссылку, Дурылин оставил у Гениевой свой архив, книги и часть мебели. Из Томска он присылал ей все, что выходило из-под его пера, и ждал ее мнения, критического, нелицеприятного разбора. Активная, насыщенная переписка 1927–1934 годов полна «бесед» о литературе, искусстве, философии, театре. Елена Васильевна выполняет массу заданий Дурылина по поиску нужных для его работы справок, копировании документов, составляет каталог его обширной библиотеки и делает перечень рукописных материалов. Вместе с Е. А. Нерсесовой они регулярно посылают в Томск фиксированную сумму денег, посылки с едой, гомеопатические лекарства. В своих письмах Дурылин постоянно подчеркивает: «Вы верный и преданный друг», «Как ласково и дружески умеете Вы подойти к душе — и как просто», «У Вас есть талант внимания», «Вам я открываю „вся внутренняя моя“…».

<…> И даже в «Углах»[334] Вы не сын Василия Васильевича. Это похоже на него, заставляет вспомнить о нем и совсем по-другому. У Вас совсем нет «вывороченности» всего наружу, Вы по-другому интимны. То, что Вы дарите людям, это блестки Вашего золотого ума, но я думаю (по тому, что я слышала), про Вас, прочитав «Углы», никто не скажет: «Его душа была сплетена из грязи, нежности и грусти», не потому, конечно, что я Вас хочу сделать святым на земле, а потому, что «грязь» эту Вы никогда не покажете, потому что «7 пятниц на неделе» Василия Васильевича для Вас не нормальное состояние, а «чертогон», который вообще не входит в Вашу обычную интеллектуальную и очень тонко интеллектуальную жизнь[335].

* * *

Милый, дорогой мой друг, наконец-то я могу написать Вам длинное письмо. <…> Я прочла те 10 [тетрадей] «В своем углу», что были у меня. Сколько воображаемых писем я писала Вам в эти вечера. <…> я не ожидала такой напряженности боли, одиночества и обнаженности тончайших слоев души. <…> О «Своем угле» я говорила только о той ниточке живого нерва, которая там сплетается с интеллектуальной. <…> Вы знаете мое твердое, холодное, а не сердечное убеждение, что Вы были бы (увы! «бы» <…>) лучшим, умнейшим, тончайшим русским критиком[336].

* * *

<…> Вы не «все равно кто», а совершенно единственный в мире С. Н., самый умный человек, какого я когда-либо знала, пленивший меня этой четкой красотой ума. Прочих Ваших свойств не буду перечислять, потому что это выйдет похоже на лесть[337].

Киржач

Непрекращающиеся ходатайства друзей о смягчении участи Дурылина дали результаты к концу 1930 года. Благодаря усилиям Е. П. Пешковой, хлопотам И. С. Зильберштейна, бессменного редактора «Литературного наследства», и с помощью В. Д. Бонч-Бруевича удалось получить разрешение ОГПУ заменить высылку поселением в одном из шести округов и областей СССР «с прикреплением на 3 года». Это значило, что ему нельзя жить в шести крупных городах страны, а «прикрепление» означало регистрацию в местном отделении ОГПУ. Волошин звал приехать к нему в Коктебель. Но Дурылин выбрал Киржач, поближе к Москве, к родной земле, «к милому пределу».

По пути в Киржач удалось заехать в Москву (ОГПУ выдало справку — разрешение на временный въезд в столицу), повидать близких, распорядиться частью накопленного в Томске архива, переговорить с друзьями о возможных публикациях.

Приехали в Киржач 13 октября 1930 года, и в первый же день — потрясение. В дом, где они сидели в гостях у Прасковьи Анатольевны и Александра Константиновича Рачинских, вошли люди в форме ОГПУ и учинили разгромный обыск. Под утро увели Рачинского и Дурылина. Сергея Николаевича на следующий день выпустили, а Рачинского увезли в Иваново, и больше вестей о нем не было. Сергей Николаевич от потрясения заболел — отнялись ноги и поясница. К нему в январе 1931 года (по другим данным в конце 1930-го) приезжал друг — врач-невропатолог, отличный диагност Сергей Алексеевич Никитин, уже тогда бывший (пока тайно) в сане священника, будущий владыка Стефан, епископ Можайский, викарий Московский[338]. Помимо медицинской помощи, он и духовно окормлял своего друга.

Житель Киржача, краевед С. Кротов, предпринял попытки разыскать сведения о пребывании Дурылина в Киржаче. Но они оказались тщетными. Об этом он пишет в своей статье[339]: «Удалось выяснить, что обычно ссыльные снимали „углы“ в районе Селиваново, где в 1930-е годы не было электричества». Поскольку старожилы ничего не могли вспомнить о Дурылине, С. Кротов делает вывод, что «Сергей Николаевич в Киржаче никакой публичной деятельностью не занимался, больше того, старался нигде „не засветиться“. Он был целиком и полностью поглощен работой». Из воспоминаний Ирины Алексеевны известно, что тесное общение у них было с местным врачом Дмитриевским, который лечил часто болевшего Дурылина. Этот врач помогал Ирине Алексеевне с переездом в Москву в конце 1933 года. Из Москвы часто приезжали друзья. Екатерина Петровна Нестерова привозила в подарок этюд М. В. Нестерова к картине «Дозор», но увезла обратно до лучших времен. (Этюд, как и портрет «Тяжелые думы», был вручен Дурылину уже в болшевском доме.) Илья Самойлович Зильберштейн привозил и присылал книги, выписанные из Германии для работы над рукописью «Русские писатели у Гёте в Веймаре»[340]. Вот что он рассказал в одном из интервью: «Мне удалось получить из Веймара, где помещался архив И. Гёте и Ф. Шиллера, фотокопии 35 писем русских корреспондентов Гёте, в том числе снимки стихотворных посланий В. Жуковского и Ф. Глинки. Как это ни странно, то было первым обращением представителя отечественного литературоведения в этот почтенный Архив. Полученные материалы чрезвычайно обогатили исследователей русско-германских литературных связей, и, в частности, подготовленный для нашего тома обширный труд С. Н. Дурылина „Русские люди (так в тексте. — В. Т.) у Гёте в Веймаре“»[341].

Очень показательна вступительная редакционная статья «Литературного наследства». В ней отмечается большое значение труда Дурылина, не имеющего прецедентов ни в русской, ни в зарубежной науке о Гёте. Но дальше идет разбор «больших недостатков»: «…работа С. Н. Дурылина далека от того, чтобы дать марксистское исследование темы во всем ее объеме. Свое исследование С. Н. Дурылин строит почти исключительно на материале личных встреч Гёте с Россией его эпохи <…> используя все остальное лишь постольку, поскольку это необходимо для создания определенного исторического фона, для реставрации исторической обстановки, в условиях которой эти встречи происходили и вне которой совершенно не может быть понят их исторический и классовый смысл». Ему «не хватает методологической четкости и глубины проникновения марксиста». «Там, где нужен острый скальпель марксистского анализа <…> автор работает обычным ножом». Становится понятным, как трудно было Дурылину не только публиковать, но и писать монументальные исследования на интересующие его темы, не вписывающиеся в марксистскую идеологию. За огромную работу о Гёте заплатили меньше, чем было оговорено вначале.

В Киржаче С. Н. Дурылин закончил четырнадцатую тетрадь книги «В своем углу». Продолжал работать над Леонтьевым, Розановым, Ап. Григорьевым — «в стол». Туда же легла статья «Гаршин и Глеб Успенский». Написал две пьесы: «Домик в Коломне» по мотивам поэмы Пушкина и «Пушкин в Арзамасе». Для заработка Дурылин пишет статьи в журналы, делает инсценировки[342].

Ирина Алексеевна, помимо обычных своих хлопот по обустройству быта, приему гостей, начинает помогать Сергею Николаевичу в его работе: пишет под его диктовку, делает выписки из книг, ездит в Москву ходатаем по делам Дурылина, развозит по редакциям предназначенное для печати, объезжает адресатов Сергея Николаевича и передает его письма, привозит в Киржач нужные книги, часто с автографами, а также рукописи Сергея Николаевича и другие ценные документы, оставленные на хранение у разных знакомых на время ссылки. Постепенно она перевезла (как оказалось, к несчастью) значительную часть архива. Сергея Николаевича беспокоит здоровье Ирины Алексеевны, она часто болеет, у нее возобновился кашель, что после перенесенного туберкулеза вызывает опасение. К тому же ее лишили продовольственной карточки как домашнюю хозяйку. Но заниматься собой Ирине Алексеевне некогда, а уныние ей не свойственно.

В 1933 году Сергей Николаевич благодаря помощи В. Д. Бонч-Бруевича и И. С. Зильберштейна получил разрешение ОГПУ на выезд в Москву на 2 месяца на лечение (у него целый букет болезней: застарелый порок сердца, плексит, частые ангины, слепнущие глаза, глохнущие уши). Лечение он совмещает с хлопотами о разрешении вернуться в Москву. В сентябре снова ездил в Москву. Текст сопроводительного документа проясняет статус Дурылина в Киржаче: «Справка. Выдана а/в Дурылину Сергею Николаевичу в том, что ему разрешен временный выезд в гор. Москву на консультацию к врачу специалисту сроком на 5 дней с 16/IX по 20/IX 33 г. По прибытии обязан явкой в комендатуру ОГПУ для отметки. По возвращении настоящая справка подлежит возврату в Киржачское РО»[343].

Приближался срок окончания ссылки. Перед возвращением в Москву Сергей Николаевич предложил Ирине Алексеевне оформить гражданский брак — так будет проще в отношениях с властями и с окружающими. Поскольку в Москве у Дурылина жилья не было, прописаться он мог в комнату Виноградовых (сестры Ирины Алексеевны и ее мужа), а для этого нужны были родственные связи. Свидетельство о браке, выданное 29 июля 1933 года Киржачским ЗАГСом, ничего не изменило в их отношениях, она оставалась духовной дочерью священника Сергия Дурылина, а для окружающих — его жена. Слухов о снятии Дурылиным с себя сана они не пытались развеять.

В декабре 1933 года Сергей Николаевич уже в Москве. Ирина Алексеевна готовит для отправки туда вещи, архив, в котором, помимо рукописей, письма и книги с автографами. Сдала в контейнер пакгауза на станции. А ночью случился большой пожар, и все сгорело. Из-за страшного потрясения у Дурылина случился нервный срыв, потребовавший серьезного лечения.

Комиссарова-Дурылина Ирина Алексеевна

13/Х 1930 г. Киржач

В детстве, лет 9–10, Сергей Николаевич бывал с отцом в Киржаче. Тогда, по его рассказам, это был глухой городок среди дремучего леса. Да и теперь он был таким же, и лес, когда я ознакомилась с ним, оказался «дремучим»: какие в нем были болота, сколько клюквы, брусники, голубицы, земляники и грибов! Но жилось нам там хорошо.

Месяца два мы жили одиночками. Сразу же по приезде пришлось обратиться к доктору: Сергей Николаевич заболел после этой передряги[344]. Рачинской предложили выехать из Киржача, куда она захочет, она выбрала Малый Ярославец. Об Александре Константиновиче после ивановского заключения ничего не было известно, так как его лишили права переписки.

Когда все улеглось, стали к нам приезжать из Москвы, нарушилось наше мирное, тихое житье, началась новая жизнь. Как шесть часов вечера, так Сергей Николаевич прислушивался: не приехал ли кто? А когда приезжали, то разговоров было много, вопросов еще больше, и часто всю ночь, бывало, пробеседует с гостем или гостьей в темноте — так как трудно было доставать керосин, сидели с 3-линейной лампочкой; и Сергей Николаевич испортил глаза, читая при таком освещении. Приезжали к нам часто: на неделе человека два бывало уж обязательно, а то и больше. Я сама стала ездить в Москву.

Елка

Вечереет. Пошли с Сергеем Николаевичем на опушку леса, где была наряженная елка и приготовлены подарки Дедом Морозом и Морозкою-Снегурочкой. По полю шла ватага ребят, с криком, с шумом; собачки бежали среди них и весело тявкали.

Ребята, останавливаясь, один за другим высыпали снег из валенок — то из одного, то из другого. Главным вожаком среди них был Коля Дмитриевский, 7 с половиной лет (сын местного доктора). Коля знал, что сегодня, 6 января, Дед Мороз принесет подарки на опушку леса и что надо собрать и привести в первую очередь тех ребят, у кого нет и не будет елки.

Собранная им ватага составляла около 20 ребятишек, большинство мальчиков, остальные девочки. Начинали уже сумерки надвигаться. Снег хрустел. Ребята, с шумом идя по полю, приближались к опушке леса. У Деда Мороза трепетало сердце от их приближения.

— Ну, скорей зажигай, а то вот-вот они подойдут!

От самых корней зажигаются елочные свечи, перебираясь змейкой от одной к другой, как по ниточке.

Раздается крик толпы. Ребята спешат, падая в снег, путаясь ногами в этой пушистой снежной перине.

— Елка! Елка! Ребята, елка! — Раскрасневшиеся ребятишки оцепили елку вместе с встретившим их «большим» ребенком — Серг<еем> Ник<олаевичем> Дурылиным.

Свечи горели, как в волшебной сказке. Ребята толклись в снегу вокруг елки, подпевая запевале: «Елочки, елочки, зеленые иголочки, нарядные шишечки, золотые орешки — белочке, вкусные прянички — девочке» и т. д.

Свечи догорали, и надо было успеть получить подарки от Деда Мороза. Неожиданно для ребят Коля шмыгнул под елку и с криком тащит за палец рукавицу Деда Мороза — большую, неуклюжую, но полным-полно набитую подарками. Сначала все хотели ринуться на нее, но оказалось, что руковица с номерами. Серг<ей> Ник<олаевич> сдерживал ребят, говоря: «Дед Мороз может рассердиться, и тогда из леса появятся зверята, и нам придется спасаться от них». Наступила тишина. Ребятам стало страшно, и они стали озираться, поглядывая назад: и в самом деле, нет ли тут близко волка или лисицы. Слышилось только похрустывание снега под ногами и потрескивание сухих веток от мороза, а мороз был около 20 градусов.

Я вытаскивала за пальцы рукавицы, а Серг<ей> Ник<олаевич> выкрикивал розданные ребятам номерки: 8-й, 3-й, 5-й, и каждый брал свой мешок с осторожностью, не зная, что там, а рукавицы были тщательно зашиты, и можно держать только за палец.

Свечи догорали. Ребят оказалось 18 человек, и остались 3 рукавицы лишних. Тогда Серг<ей> Ник<олаевич> говорит: «Кому эти подарки подарим?» И вдруг слабый голосок:

— А у меня сестричка больная дома.

— Ну что ж, ребята, дадим ей?

— Дайте, дайте ей, они бедные.

Еще два мальчика отозвались: «А у меня мама болеет». — «А у меня братик. Его мама не пустила: валенки худые. Он плачет».

Так все подарки были розданы. Сняты были игрушки с елки и тоже поделены. Подарки были с надписями от зверей: от мишки, лисы и проч.

Свечи совсем померкли. Ребята побежали домой распарывать рукавицы, каждый свою, и уже не шумели, а только быстро, усталыми ногами, бежали по дороге.

Было у нас с Серг<еем> Ник<олаевичем> опасение, как бы елка не загорелась от свечей. Но елка была с сырыми иголками и снежными украшениями.

На окраине города ребят встречали собравшиеся «тети», «дяди», стараясь остановить детей и расспросить, что такое? Ответ был один у всех: «Дед Мороз нам подарил елку, зажег свечи и дал подарки».

Недоумевая, собравшаяся толпа расходилась по домам.

О том же спросили и нас, возвращавшихся домой уже в глубоких сумерках. Но сумерек не было в душе, а только одна ребячья радость охватила Серг<ея> Ник<олаевича>.

Нас спрашивали: «Скажите, что это происходило на опушке леса? Не знаете ли вы?»

Нас еще мало кто знал, да можно сказать, почти никто, кроме доктора и его семьи (к доктору мы часто обращались по нездоровью Сергея Николаевича). Доктор Дмитриевский, когда шел к нам, всегда брал с собою своего сынишку Колю 7 ½ лет. С этого и началась дружба с Колей, ему Серг<ей> Ник<олаевич> попутно рассказывал сказки.

— Нет, мы ничего не знаем, — ответили мы, — мы ходили только гулять в лес, посмотреть, как хорош зимний вечер в лесу, в поле и на опушке леса. Никого не видали, кроме ребят, которые шумно бежали из лесу. Вот и все.

Утром, когда я пошла за хлебом, базар был полон удивленных рассказов о вчерашней зажженной елке на опушке киржачского леса — а он почти граничил с городом.

Матери не могли разубедить своих ребят, что это не Дед Мороз, а кто-то из людей нарядил елку. Дети твердили свое.

На следующий день Серг<е> Ник<олаевич> собрал остатки от своих полученных из Москвы гостинцев, наспех сделал кульки и попросил молодого человека лет 16-ти сходить на опушку леса и разложить под елки эти кульки для тех счастливцев, кто их найдет. Так и было сделано — и иллюзия продолжалась. Часа в четыре ребята уже бежали в лес и высматривали, где есть шаги Деда Мороза: действительно, Дед Мороз оставил ряд подарков под елками для ребят.

* * *

Киржач начался для Сергея Николаевича большой работой: получил заказ написать для «Литературного наследства» «Русские писатели у Гёте в Веймаре». Работа была трудная, ответственная, а организм был расшатан, сердце больное. Но интересная, близкая ему по духу работа увлекала, и, как и до конца жизни, Сергей Николаевич забывал о своем нездоровье и только по ночам чувствовал себя плохо. Илья Самойлович Зильберштейн, с горячим темпераментом, торопил, тормошил Сергея Николаевича, не раз сам приезжал в Киржач, прочитывал и забирал написанное. Сергей Николаевич требовал материалов, книг, указывал, откуда их можно достать. Мелкий готический шрифт, присылаемый из Германии, очень трудно было читать, и вот этой работой Сергей Николаевич повредил себе глаза.

Однажды вышел курьез. Из Веймара были высланы 2 книги с царским штампом. Их нам не отдали сразу, а задержали[345]. А Илья Самойлович, не получая ответа от Сергея Николаевича, слал телеграмму за телеграммой, спрашивая, получили ли мы книги. Наконец является военный из местного ГПУ, извиняется, что почта задержала книги, расшаркивается перед Сергеем Николаевичем и просит срочно послать телеграмму о получении книг.

В 1932 году работа С. Н. Дурылина «Русские писатели у Гёте в Веймаре» была напечатана в сб. Литературного наследства.

Следующая его работа была над Гоголем.

Работоспособность Сергея Николаевича была особенная; память была исключительная. Но устраивать свои работы он не умел, печататься ему было трудно, и только благодаря тому, что все, что ни писал, было интересно и насыщено глубокими мыслями, его статьи прорывались в печать.

В июле 1933 года Сергей Николаевич, по ходатайству Бонч-Бруевича и Зильберштейна, ездил на месяц[346] в Москву, а в конце того же года мы и совсем покинули Киржач.

[Продолжение см. в главе «Москва. Болшево». — В. Т.]

Макашин Сергей Александрович[347]

Мака́шин Сергей Александрович (1906–1989) — литературовед. Заслуженный деятель науки РСФСР. Доктор филологических наук. ЛауреатСталинской премиивторой степени. В 1925–1931 годах был секретарем Отделения литературы, искусства и языкознания редакцииБСЭ. В1931 годуарестован, освобожден через два с половиной месяца. После отказа от восстановления в редакции БСЭ начал сотрудничать с только что основанным изданием «Литературное наследство». В1941 годуарестован и приговорен к 5 годам исправительных работ. В1943 годумобилизован, служил рядовым вштрафбате. Был тяжело ранен. С1946 года — старший научный сотрудникИРЛАН. Член редколлегии и один из руководителей издания «Литературное наследство».

<…> Это был первый персональный том, посвященный Гёте. <…> Он был этапный, этот том, и в том смысле, что это был первый выход «Литературного наследства» за пределы национальных архивов. Этот том, в значительной степени, был построен на материалах, полученных нами за границей, в Германии. Еще Гитлер не пришел к власти, хотя и набирал уже, так сказать, силу. Главным источником, который питал этот том, был «Гёте — Шиллер архив» в Веймаре. Ведал этим архивом профессор доктор Валь. Мы завели с ним переписку, переписку эту вел я и Зильберштейн. <…> Когда мы получили этот драгоценнейший материал, возник вопрос, кто же в состоянии это все осмыслить, как-то разобрать. Специалистов не было. Был, правда, великолепный специалист уже по Гёте, по самому, но не по русским связям, Габричевский, который нам создал, сделал великолепную публикацию: описание автографов Гёте, которые хранятся в архивах Советского Союза. Но за это не брался, потому что тут нужно было проделать очень большую, так сказать, работу, именно в изучении русских связей Гёте. <…> Тогда мы узнали, что интересовался этой темой известный литературовед Сергей Николаевич Дурылин, бывший священник, когда-то был даже друг, или знакомый, Розанова, даже участвовал в похоронах этого Розанова, очевидно, он не был… не был снят с него этот сан священника… А я с ним познакомился, когда он приезжал, он был в ссылке <…> я нашел через знакомых одну женщину на Арбате, которая знала Сергея Николаевича Дурылина, и она была связана каким-то образом и с этим Розановым. И от нее я узнал, что как раз Сергей Николаевич этими темами интересуется. Но как быть? Он <…> в ссылке, а мы здесь, а материалы в Веймаре и так далее — трудно. И вот тут как раз помог Зильберштейн. Это одно из чудес. <…> Работа была великолепная совершенно. Конечно, мы помогали ему, потому что все-таки ограничения тогда на первых порах оставались: его не пускали в Ленинскую библиотеку, нужно было наводить справки и так далее… Во всяком случае, основная работа была Сергея Николаевича Дурылина. Это одна из самых таких, так сказать, классических работ в «Литературном наследстве». <…>

Панов Сергей Игоревич

Сергей Дурылин и «Литературное наследство»[348]

Работа с ЛН и общение с Зильберштейном были важной ступенью на пути обретения Дурылиным нового социального статуса — «советского научного работника», с сопутствующей этому психологической перестройкой. Высокий культурный уровень ЛН стал в этом процессе своеобразным ободрением и «оправданием» для Дурылина, позволив ему избежать чувства полной «капитуляции» перед действительностью. Конечно, в сотрудничестве с ЛН, как и со «Звеньями» и другими редакциями, была для Дурылина и важная практическая сторона — не только жизненно необходимые гонорары, но и помощь в реабилитации. Зильберштейн хлопотал через Авербаха и Кольцова о разрешениях на краткие поездки Дурылина в Москву, а затем на право поселиться в столице, Бонч-Бруевич обращался по тем же вопросам к М. Калинину и Г. Ягоде; редакции снабжали Дурылина различными справками и удостоверениями, призванными облегчить его отношения с властями. Показательно, что как важное свидетельство благонадежности Дурылин осенью 1932 года принес уполномоченному ОГПУ, у которого он обязан был регулярно отмечаться в Киржаче, гранки своей работы о Гёте в ЛН (столичное «советское» издание!). Но даже важнее для него во встрече с Зильберштейном было обретение твердой почвы для серьезной историко-культурной работы, причем самого высокого уровня.

Волошин Максимилиан Александрович

Дорогой Сережа,

Спасибо за твое такое хорошее и такое настоящее письмо, где ты пишешь, как ты умирал, что только «любовь» тебя удержала здесь. Мне это очень знакомо и созвучно: эта зима мне много раз напоминала о смерти. У меня очень обострилась «астма» и часто приступает ко мне вплотную и сжимает горло мертвой хваткой: вот вчера как раз я (а больше — Маруся) пережил один из сильнейших припадков удушья. Вызывали врача. <…> Спасибо большое за твое уведомление и напоминание о 70-летии Михаила Васильевича[349]. Конечно, я ему к 1-му июня напишу хорошее письмо.[350]

Богаевский Константин Федорович

Дорогой Сергей Николаевич! <…> Как Вы доехали и как Ваше и Ирины Алексеевны здоровье и как Вы устроились в этом городке, имя которого я впервые слышу, и легче ли Вам там будет жить, и сможете ли Вы наконец переезжать оттуда куда захотите или с некоторыми ограничениями — обо всем этом нам очень хотелось бы знать. <…> Горячо любящий Вас К. Богаевский[351].

* * *

Дорогой Сергей Николаевич! Получили мы сегодня Ваше чудесное письмо; нас обоих глубоко тронуло и Ваше внимание, и любовь к нам, и Ваша любовь и память к нашей светлой земле, которую — как Вы в это верите, так и я, — Пан никогда не покидал, так же как дельфин наших вод. <…> С большим удовольствием прочел Вашего Сурикова[352], вернее, Жозефина Густавовна читала мне его во время моей работы. Грустно, однако, что мы не увидим Вас этим летом в Феодосии, у моря и среди гор, где Пан по-прежнему, несмотря ни на какие людские затеи, играет на своей свирели из тростника, и музыку эту могут слышать те, кто имеет уши[353].

* * *

[Дурылин Богаевскому из Киржача 28.09.1932 г.: <…> Вот бы Вам, милый друг, написать <…> «Воспоминания о Максе» — был бы запечатлен, в творческом единстве, его дух, его «любовь и радость бытия», покровом мечты и виденья распростертые над Коктебелем. Это был бы лучший памятник ему. Только Вы один во вдохновении и в силах построить его. <…>][354]

Милый и дорогой Сергей Николаевич! <…> Я заранее должен Вас разочаровать в Вашей надежде услышать от меня что-либо нового сверх того, что сами знаете о Максе как о художнике, или того, что Вам ответила Мария Степановна на Ваши вопросы, которые мы вместе с нею просмотрели и обсудили, сверх этого я, кажется, ничего не могу добавить. Постараюсь, что смогу, сказать Вам о Максе. <…>[355]

* * *

<…> Нас очень порадовало известие о том, что Вы наконец стали свободны от киржачского сиденья и вольны ехать куда угодно. Вот еще желаю, чтобы Вам в скором времени удалось удачно разрешить головоломный вопрос о комнате в Москве и прочно и надолго там устроиться… <…> Читая Вашего «Гёте», все время поражаешься колоссальным материалом, с каким Вам пришлось знакомиться и изучать. Я задавал себе вопрос, когда и где все это Вы успели прочесть — ведь это совпало еще с Вашим безвыездным пребыванием в глуши?! <…> Я чувствую, как я стал богаче, когда познакомился с этим Вашим трудом, как многое для меня стало ясным и понятным в этой прекрасной эпохе 20–40-х годов пышного расцвета поэзии. <…> Особенно близка моей душе поэзия Лермонтова, никто так восторженно и глубоко не любил и не чувствовал небо — как он. <…> Я должен прочесть Вашу книжку о том, «Как работал Лермонтов»[356]. <…> О рисунках Лермонтова мне трудно говорить, т. к. я мало знаю их. <…> Какая это будет любопытнейшая книга, за которую Вы теперь взялись, «Рисунки русских писателей»[357].

[Продолжение см. в главе «Москва. Болшево».]

Нестеров Михаил Васильевич

Нежно целую Вас за Ваше одно слово. Оно дорого мне тем, что звучит неустанно и неизменно много лет, оно так содержательно, полно, так прекрасно своим смыслом — и так хочется ответить Вам тем же, тем же Люблю, тем же, что дорожу Вами как одним из самых близких мне людей, и так хочется чем-то облегчить Ваши страдания, а чем — ума не приложу. <…> Храни Вас Христос <…>[358]

[Продолжение см. в главе «Москва. Болшево».]

Пастернак Борис Леонидович

Дорогой, дорогой мой Сережа! <…> О книжке[359] на другой же день по полученьи был разговор с дочерью С/урикова/, О. В. Кончаловской. Как знают они Вас, оказывается, и любят. <…>[360]

* * *

  • На счастье Сереже
  • Среди раздорожья.
  • Боря

У Веры Клавдиевны

23. V.33.[361]

[Продолжение см. в главе «Москва. Болшево».]

Гениева Елена Васильевна

<…> Да, конечно, когда я была у Вас, мы «болтали о чепухе»… Но иногда я думаю, что так, может быть, и должно быть? <…> И все же <…> наша связь ненарушима. Вспоминая эти годы, я вспоминаю много боли за Вас и из-за Вас, но я благословляю тот час, когда мы встретились. Если бы не Вы, что бы со мной было? <…> Вы заняли мой ум, Вы подвели итоги, поставили точки, расставили правильно все, что накопилось за прошлую жизнь. Ведь первые два года я не начинала речи иначе как: «Сергей Николаевич сказал…» Те два года я шла, держась за Вашу руку. Если я Вас когда-нибудь утешила и приветила — все это ответ на то, что Вы мне дали, сами не зная, как много даете. <…> Посылаю деньги на январь и февраль. <…> Ваша Г.[362]

Москва. Болшево

В конце 1933 года Дурылин получил официальное разрешение вернуться в Москву. Обстановка здесь неспокойная. Еще в 1929 году началась кампания против ГАХН. В 1930 году Академию закрыли, многих сотрудников арестовали. Дурылин избежал ареста, так как уже был в ссылке. С 1930 по 1933 год арестованы священники о. Сергий (Сидоров) и о. Сергий (Никитин), о. Павел Флоренский, поэт С. М. Соловьев, Сергей Фудель. Конечно, Дурылин переживает за них. Да и его судьба неопределенна, что ждет его в Москве. А тут еще потеря архива. Пришлось Ирине Алексеевне положить его в Клинику нервных болезней на Девичьем поле, где он «лечился» в феврале-марте 1934 года. Собственно лечения никакого не было, об этом вспоминает Ирина Алексеевна.

Жить в Москве ему пришлось в семье Виноградовых — Комиссаровых, в комнате коммунальной квартиры на Маросейке. Условий для работы не было. Хлопоты о выделении ему комнаты в Москве результата не дали.

Пребывание в клинике Дурылину не помогло, лечение пришло от Ирины Алексеевны. Она купила Дурылину комплект театрального ежегодника, все 12 книжек с приложениями. И он занялся театроведением. Переход к занятиям театром произошел для С. Н. Дурылина естественно. Он с юности был страстным поклонником Малого и Художественного театров. Годами собирал материал об актерах, спектаклях (афиши, пригласительные билеты, вырезки из газет с рецензиями, выписки из воспоминаний, фотографии, библиографию). Периодически читал доклады, писал статьи. Им уже были написаны несколько инсценировок произведений русских классиков: инсценировки «Мертвых душ», позже «Анны Карениной», либретто оперы «Барышня-крестьянка», пьесы: «Домик в Коломне» по мотивам поэмы Пушкина и «Пушкин в Арзамасе», «Петрушка».

Работа в области театроведения давала хотя и относительную, но все же свободу в творчестве и была менее опасной, чем прежние исследования религиозных аспектов произведений его любимых писателей. А это было немаловажно для опального Дурылина.

Только в 1936 году ему будет выделен участок под строительство дома в подмосковном Болшеве. Дурылин выяснил, что участок находится на земле бывшего имения князя П. И. Одоевского. Некоторые постройки имения до сих пор сохранились на улице им. С. Н. Дурылина. Это церковь Козьмы и Дамиана, построенная князем в 1786 году, здание школы, в котором размещается библиотека им. С. Н. Дурылина, и другие. Вся тяжесть работы по строительству легла на плечи Ирины Алексеевны. Окончательно строительство дома было закончено к 1938 году. «Героически она [Ирина] построила <…> небольшую дачу под Москвой (ст. Болшево, Яросл<авской> ж. д. 1-я Школьная площадка, д. 13а), куда мы еще не переехали совсем, но где я гащиваю летом часто. Чтобы ее построить и достроить (а это, увы, еще не сделано!), мне приходилось, сверх обычной работы, уезжать раза 2 в месяц на периферию, на театральную (режиссерскую) работу»[363]. На участке поставили сарай, и в нем поселилась Елена Григорьевна Першина — мать Феофания, рясофорная монахиня с 1919 года. Ей после разорения Спасо-Бородинского монастыря и шестилетнего отбывания в ссылках податься было некуда. Приехала к Ирине Алексеевне, помогала при строительстве, да так и осталась жить до конца дней своих (†1970).

Наконец у Сергея Николаевича появился свой тихий, спокойный угол «с геранью на маленьком окошке», как он мечтал. Кончились мытарства, переезды, бесприютность. Отказ в получении комнаты в Москве воспринимался как беда, а оказался благом.

Рассказывая о С. Н. Дурылине, нельзя не сказать о его любви к кошкам. Он их не просто любил, он их глубоко уважал за их мудрость, красоту и грацию, ласковость и преданность хозяину, но при всем этом — независимый нрав. О кошках читаем в повести «Сударь кот», «В своем углу», в письмах друзьям, о кошках вспоминает Лошкарева и другие гости дома. Из небольших рассказов для Ирины Алексеевны постепенно сложилась целая книжка «Муркин вестник „Мяу-Мяу“» с рисунками автора. В нее вошли, помимо рассказов о своих кошках, рассказы о кошках известных людей, о кошкиных именах, а также загадки, песенки, шутки-прибаутки, рассказы о птицах и зверях.

Композитор Ю. Бирюков 23 января 1941 года исполнил на рояле в Болшеве свою «Кошачью сюиту», посвященную дурылинской кошке Мурке. А Сергей Николаевич подарил этой кошечке свою книгу «Михаил Юрьевич Лермонтов»[364], написав на титульном листе: «Милой Мурочке, моей помощнице-певунье при этой работе. Автор. 12.VII. 1943».

В Болшеве Сергей Николаевич сумел примирить в себе служение Богу (тайное) и служение искусству (явное). Но все же мучает его чувство неудовлетворенности теми итогами, к которым пришел, занятия литературой идут не в том русле, которое он для себя определил. Писать приходится с оглядкой на ГПУ, на цензуру, часто ради куска хлеба, а главное, то, что отстоялось в душе и мыслях, так и остается в мыслях.

С возвращением в Москву изменился круг знакомых. Из прежнего окружения «иных уж нет, а те далече», а некоторые перевоплотились в «новый антропологический тип» (выражение Н. Бердяева) и делали карьеру. Продолжает общаться с Т. А. Сидоровой (Буткевич), М. В. Нестеровым, М. К. Морозовой, С. А. Никитиным (епископом Стефаном), с С. И. Фуделем только письмами, т. к. тот в ссылке, с Б. Пастернаком, Р. Р. Фальком, Н. Н. Гусевым, Нерсесовыми, Гениевыми и еще несколькими людьми из «доарестного» окружения. Теперь у него много друзей из актерской среды, добрые отношения с учеными-филологами, людьми искусства.

Дом Дурылина в Болшеве сразу стал центром притяжения для людей самых разных: писателей, актеров, художников, музыкантов, ученых, колхозников… Многие приезжали утолить духовную жажду, получить ответ на терзающие душу вопросы, найти утешение и моральную поддержку, а то и просто побыть в атмосфере высокой нравственной чистоты и возвышенных интересов, отдохнуть от «ярости благородной» советской действительности. Актеры, получив новую роль, приезжали обговорить с Дурылиным, как им над ней работать, иногда даже репетировали у него дома.

Московская жизнь Дурылина насыщена литературной, научной и педагогической работой. После возвращения из Киржача он недолгое время работает старшим научным сотрудником Музея Малого театра. В год образования Союза писателей СССР (1934) становится его членом — билет № 492 подписан М. Горьким. (Членом Всероссийского союза писателей Дурылин был с 1920 года.) С 1938 года сотрудничает в Лермонтовской и Толстовской группах Института мировой литературы (ИМЛИ). По заданию института пишет книги, статьи, читает доклады, участвует в качестве комментатора и редактора в подготовке академических собраний сочинений классиков. Работает в Государственном институте театрального искусства (ГИТИС). Под его руководством написаны и защищены многие диссертации. В это же время (с 30 марта 1945 года) он — старший научный сотрудник сектора истории театра во вновь созданном Институте истории искусств АН СССР, с 1946 года и до конца своих дней — профессор. В 1944 году по ходатайству ИМЛИ Дурылину присваивают степень доктора филологических наук без защиты диссертации по совокупности работ.

К карьере Дурылин никогда не стремился, ему не нужны были высокие должности. Проработав год заведующим кафедрой Истории русского театра в ГИТИСе, Дурылин отказался от этой должности. Он по природе своей не был ни борцом, ни социально активным человеком. Его стихией было творчество. К чести Дурылина надо сказать, что он никогда не отрекался от своих убеждений и от друзей, публично не каялся в своих «ошибках», не подписывал письма «против кого-то».

Годы 1934–1954 были самыми плодотворными в творчестве Дурылина — им опубликовано 880 работ. Рекордным был 1938-й — 124 публикации. И это не считая работ, которые писались в служебном порядке и остались в машинописном варианте, статьи в газетах, рецензии, а также то, что писал «в стол». К сожалению, осталось неоконченным исследование «Пушкин и Грибоедов: „Борис Годунов“ и „Горе от ума“. К истории творческой взаимности». В 1940 году, работая над книгой «Островский и русская действительность», Дурылин собрал большое количество репродукций картин художников, изображавших ту же действительность, что и Островский: Федотова, Пукирева, Корзухина, Журавлева, Юшанова, А. Морозова, Шмелькова, Соломаткина, Неврева и других. Но и эта работа осталась неоконченной.

Болшевский период жизни Дурылина — это его «труды и дни», каждая книга — страница его биографии, человека, писателя, ученого. Почти совсем нет документов, рассказывающих о жизни духа, как это было до 1930–1933 годов. Письма в основном носят деловой и творческий характер. Дневников Дурылин больше не ведет. Духовная жизнь остается по-прежнему насыщенной, но теперь она не нуждается в письменном изложении, разговоры с близкими людьми ведутся при встречах.

В Доме ученых, Клубе писателей, в МГУ, в Театральном обществе, в ЦДРИ и в других аудиториях С. Н. Дурылин читает лекции о писателях, артистах, художниках… В Доме ученых Дурылин ведет семинар по истории русского театра, а в лектории МГУ читает курс лекций на эту тему. Угол зрения, под которым он ее рассматривает, сформулирован в названии одной из его статей: «МХАТ и Малый театр как носители русской национальной традиции». Циклами лекций откликается он на юбилеи. Широк охват тем его докладов, но, к сожалению, они в большинстве своем не опубликованы. В значительной степени виной тому нелюбовь его к Гуттенбергу — не стремился он публиковать свои работы, да и не умел сам «устраивать» их в печати. В своих исследованиях Дурылин свободно перемещается из века в век, из одной страны в другую, из одного вида искусства к другому. Литература, театр, живопись, музыка, архитектура — все составляло его профессиональный интерес, и знания были глубокими.

О литературоведческих и театроведческих работах Дурылина рассказывают его сослуживцы. А о художественных произведениях они не могли рассказать, т. к. знакомы с ними не были. О них, и то не о всех, знали только некоторые близкие люди (Нестеров, Гениева, Перцов). Лишь с 2008 года начали публиковать прозу Дурылина и его духовные стихи, много лет лежавшие в рукописях. Религиозная тема пронизывает почти все художественные произведения Дурылина: «Колокола (хроника)», «Сударь Кот. Семейная повесть», «Жалостник», «Троицын день», «Николин труд», «Три беса. Старинный триптих», «Крестная», «Сладость ангелов», «Грех земле», «В те дни» и др. Он пишет о борьбе темных и светлых сил за душу человека, о трудностях на пути к Богу. Сетует, что русские писатели, за исключением Достоевского и Лескова, ничего не написали о «верующем русском народе <…> живущем в Церкви и церковно укрепляющем себя молитвой, просветляющем себя верой в Христа».

Духовные стихи «Никола на Руси», «Ангел благого молчания», «Св. Себастьян», «Сорок мучеников», «Власий», «Тимофей, иже в символех», «Семь спящих отроков», «Вешнему Николе», «Св. Серафим Саровский» и многие другие в наши дни публикуются в разных изданиях. Неоконченными остались циклы «Старая Москва», «Народный календарь». В своих письмах и записках Сергей Николаевич почти всегда помечал, в день какого праздника это написано.

В Болшеве Дурылин был так загружен работой «для хлеба» (юбилейные статьи), работой в научных институтах, преподаванием, чтением докладов и лекций, что совсем не оставалось времени для своего творчества. А сколько замечательной прозы он мог бы написать!

Отдавая себе отчет в подспудности трудов о Леонтьеве, Розанове, Лескове, славянофилах И. С. Аксакове, И. В. Киреевском, Ю. Ф. Самарине, А. С. Хомякове, Дурылин продолжает работать над ними, собирать о них материалы и систематизировать их. «В стол» пишет книгу о Нестерове.

Дурылин С. Н. составил огромную «папкотеку», в которую собирал материалы по темам, персоналиям, театрам, спектаклям. Его папкотека насчитывала несколько сот толстых папок. В частности, он собрал архивы В. М. Гаршина, К. Н. Леонтьева, П. П. Перцова, М. В. Нестерова, М. Н. Ермоловой и др. О художнике М. В. Нестерове у него было более 50 папок, о М. Н. Ермоловой — более 20. Папками были заполнены три шкафа и полки под потолком по длине всего коридора.

В советские годы, помимо цензуры, была и самоцензура. Литература сделалась трудным и опасным занятием. С. Н. Дурылин, готовя к печати свои книги, статьи, специально для редактора вписывал «просоветский» абзац, без которого работа не была бы опубликована. В книге «Нестеров портретист», являющейся главой большой книги, Дурылин не называет имен Флоренского и Булгакова, Ильина, говоря о портретах «Философы» и «Мыслитель». Совсем не помещает в книгу главу о портрете репрессированного хирурга С. С. Юдина…

В последние годы у Сергея Николаевича Дурылина установились тесные связи с Киевом на почве театроведения. Об этом подробно пишут Тернюк П. И., Прахов Н. А., Комиссарова И. А.

Сергей Николаевич Дурылин скончался 14 декабря 1954 года в Болшеве. Ему было 68 лет. Всего полтора года прошло со дня смерти Сталина и еще далеко было до хрущевской оттепели. Дурылин и мечтать не мог о публикации большинства написанных и глубоко запрятанных работ. А многое из задуманного и написать-то не имел возможности. Сохраняя и оберегая свою внутреннюю свободу, независимость суждений, Сергей Николаевич не мог не испытывать страх перед сталинской мясорубкой, перемалывающей судьбы и жизни, в которой он побывал. Этот страх, ожидание ареста, видимо, не оставляли его многие годы. Еще в дневнике «Троицкие записки» (1918–1919) отмечает: «Пока на ночь молился, пока ложился — страх: вот идут, и спал, должно быть, под страхом».

У Ирины Алексеевны хватило силы духа, воли, а главное, веры в Бога — «на все святая воля Твоя, Господи», — чтобы не растеряться, не впасть в отчаяние, не опустить руки. Теперь смысл своей жизни она видела в увековечении памяти Сергея Николаевича. Организовывала ежегодные вечера памяти в ВТО, ЦДРИ, Доме литераторов, в библиотеке им. С. Н. Дурылина, открытия которой добилась с большим трудом. Стараниями Ирины Алексеевны имя Дурылина было присвоено улице, ведущей к библиотеке, на ее здании и на болшевском доме были укреплены мемориальные доски. Выпускались почтовые конверты с портретами С. Н. Дурылина… Кроме того, она систематизировала архив Сергея Николаевича, делала его описи, хлопотала о публикации его работ. Готовила дом для мемориального музея, о создании которого мечтала.

Комиссарова-Дурылина Ирина Алексеевна

За три года, проведенные в тихом городке, среди природы, силы Сергея Николаевича немного окрепли. Но нас не оставляли приключения — горя.

Сергей Николаевич пожелал пересмотреть свой архив[365], и я постепенно привозила в Киржач его рукописи, много ценных книг с автографами и прочее, скопившееся почти за 35 лет его литературной работы. Когда стали переезжать, запаковала и погрузила в багаж, а сама уехала к Сергею Николаевичу, который был уже в Москве.

И надо же было случиться, чтобы пакгауз, полный хлеба-зерна и краски, не горевший уже 500 лет, в ту же ночь сгорел. Сгорели и наши вещи, все, что я привозила для просмотра из Москвы. Багаж был не застрахован, и мы получили за все 150 руб. Дорого стоила больному сердцу Сергея Николаевича потеря его архива (уже не в первый раз). Пришлось положить его в Новодевичью нервную клинику[366].

В больнице его устроили в отдельную комнату-коморочку, но без двери. Больные быстро прознали о нем и стали приходить на беседу. Сергей Николаевич очень уставал от их разговоров-рассказов, а каждый длинно рассказывал о том, чем он болен (т. е. помешан); у его комнаты создавались очереди. Меня не пускали, считали, что для больного нужно уединение. А какое же уединение, когда целый день у двери Сергея Николаевича толпились больные[367]. Записки от него мне передавались самые отчаянные: «Возьми меня, а то я заболею и никогда уж не поправлюсь»[368]. Доктора не выпускают, говорят, что еще не исследовали его. Наконец как-то вечером, я прорвалась к нему и окончательно решила взять его из больницы. Пробыл он в клинике 8 дней[369]. «А мне показалось, что я был там 8 лет», — так сказал Сергей Николаевич.

Сначала было очень трудно с ним. Сергей Николаевич успел уже усвоить некоторые манеры тамошних больных. Надо было как-то избавляться от них. Уходить от него мне врачи не рекомендовали, а условия жилищные были таковы, что надо было как-то обдумать и что-то предпринять: 5 человек на 18 метрах[370]. Голова моя кругом шла: что делать? В то время нас сторонились знакомые, ибо только что кончились десятилетние ссылки Сергея Николаевича. Он был во всем оправдан, но люди боялись: «как бы чего не вышло».

Однажды иду я по улице, задумалась. А около нас букинист торговал книгами. Было у меня 10 рублей денег всего.

— Дяденька, нет ли у вас книжки такой, которая была бы приятна читателю?

Посмотрел на меня внимательно и спросил: «А сколько у вас денег? Любит ли читатель ваш театр?» — «О да, очень любит». — «Вот я вам дам комплект „Ежегодника“, 12 книжек». Вынимает пачку книг. <…> «Сколько стоит?» — «Девять рублей. У вас еше рубль останется от ваших денег». — «Да, — думаю, — рубль, но он у меня последний». Раздумывать было некогда, плачу деньги, он подает мне пачку, довольно тяжелую. <…>

На 8-й этаж надо было подниматься, лифт не работает.

Я решила оставить книги в передней и подготовить Сергея Николаевича к столь неожиданному подарку. Но готовить не пришлось. Услышал мои шаги и идет навстречу мне. «Что это за кипа?» — «Я купила книжечки, если не понравятся, отнесу обратно — так я условилась». Нетерпеливо, быстро стал развязывать книги. Очень не любил резать веревки, а тут: «Дай же мне ножницы!» Первую книгу взял в руки и сразу прослезился. «„Ежегодник“, полный комплект, даже приложения есть! А я мечтал всю жизнь купить — и не было денег». Забыл совсем про то, что у нас и сейчас их нет. Я была счастлива, что первая моя большая покупка книг была так удачна. <…>

Вот и начался мой запой на покупку книг. При первой возможности, на каждый рубль, какой попадался под руку, я несла Сергею Николаевичу новую книгу, преимущественно по театру. Сначала я сама делала выбор книг, а потом уже Сергей Николаевич стал делать мне заказы. Стал он писать статьи в журнал «Декада». Тут уж я прямо из бухгалтерии — в книжный магазин покупать заказанные для Сергея Николаевича книги. Он так любил, когда я возвращалась домой. Во-первых, всегда чего-нибудь вкусного приносила, а во-вторых, новые книги. Он умел радоваться малому.

Пошла я в Жилотдел хлопотать комнату через Литфонд[371]. Но как-то ничего не получалось. Жили мы очень тесно, скученно. Стали нас книги «выживать»: места мало, а груды книг с каждым днем все росли и росли. Прожили мы так три года, и стала я усиленно хлопотать о получении комнаты. Но это оказалось очень трудно, просто невозможно, или мы не умели за это взяться? Предложили похлопотать о получении участка под постройку дачи. Я за эту мысль ухватилась и стала предпринимать самые энергичные хлопоты, притом еще и врачебный консилиум установил, что Сергей Николаевич в таких условиях проживет не более 3-х месяцев. Ужас охватил меня, и я все силы напрягла, чтобы спасти его.

К этому времени [1936 г.] прошла инсценировка Сергея Николаевича романа Л. Н. Толстого «Анна Каренина»[372], и у нас были деньги, что дало мне возможность приступить к постройке дачи. Теперь надо было думать, куда поместить Сергея Николаевича на это время. В марте начались хлопоты по оформлению участка, в конце апреля получили участок в Болшеве (с. ж. д.). 2-го мая перенесли купленный тут же, через две дачи, тесовый сарай к себе. 6-го числа сарай был уже поставлен на место, и с этого времени началась новая забота, почти непосильная. <…> А с 1-го июля я устроила его к Тютчевым при музее, в маленькой комнатке, где он и прожил месяц, а затем на 2 недели в Дом отдыха «Правда» в Болшеве. В августе началась самая стройка.

Сергей Николаевич не верил, что у меня что-нибудь получится, так как было трудно с материалами. В августе он в первый раз пришел ко мне на участок посмотреть. В это время ставили фундамент, и ему показалось, что дом будет очень мал, он отшагнул метра на 3 и показал: «Это будет коридор, уборная, ванна». Я его послушала и удлинила дом, что очень осложнило постройку. <…>

В сентябре, в начале, был воздвигнут на место сруб дома, покрыта крыша, настилался потолок и пол. <…> Визжал Муран, щенок, подаренный Николаем Ивановичем Тютчевым, когда на участке был еще только сарай, — он и назван был в честь Муранова. Бегали два котенка, уже поселившиеся на прочное житье. <…>

Надо рассказать про эти рамы. Получив участок, я шла по улице Горького (б. Тверской), опустив голову вниз. Остановилась и вижу взорванный Страстной монастырь[373]. «Вот сейчас спрошу, не продадут ли что-нибудь». — «Скажите, пожалуйста, вы что-нибудь продаете?» — «Да, вот, например, рамы, двери. Бери». — «Выпишите мне, пожалуйста, счет, а я отберу». — «Плати, тогда и отберешь». Выписал счет на 280 рублей. А я думаю: «Как дорого». Но моей натуре свойственно не раздумывать долго, тем более, что деньги я только что получила за статью Сергея Николаевича, напечатанную в «Огоньке». Пошла в Ветошный ряд[374], внесла деньги и иду обратно отбирать рамы. «Вот вам квитанция. Где мне можно отобрать рамы?» — «Как так, отобрать? Бери все». — «Что вы, куда же мне их, мне надо всего 14 рам и 3 двери». — «Нет, забирай все, а то бы я ничего не выписал вам. Мне надо площадку очистить к маю». Я так и ахнула. Ну, думаю, что я буду с ними делать? Но раздумывать некогда, надо брать машину и увозить — деньги уплатила. Сколько я ни поднимала руки, никто не едет в Болшево. Потом нашелся шофер из Болшева. <…> Шофер говорит: «Полезай наверх, только голову пригинай». — «Как — наверх? Я упаду, изрежусь вся». — «А как же быть: мы все растеряем и не увидим». Влезла, встала между рам в передке, взяла носовой платок, уцепилась за большую раму, кричу: «Трогай, 5 ½ часов вечера». <…> Когда мы складывали рамы, то уставили их во всю усадьбу. <…> На следующий день поехала, договорилась и купила кирпич монастырский: они охотно продавали, все это происходило под май.

Когда стали устанавливать рамы, нам советовали делать не круглые — верхушки бросить. Сергей Николаевич меня умолял, чтобы я никого не слушала, а ставила бы круглые рамы — это красиво. Я вполне разделяла его мнение, но на меня наседали соседи и плотники, так что пришлось много бороться, чтобы отстоять рамы, как они есть.

* * *

29 апреля 1951 г.

Итак, Пасха. Сергей Николаевич готовился целую неделю, таился, что-то прятал от меня. Я все замечала и совсем машинально все узнавала. Сочинял, писал Муркин «Мяу-мяу» и много со мною беседовал. <…> В общем, был в настроении ожидания Пасхи, радости, весны и гостей, коих любит. Особенно любит угощать. Все время меня просил, чтобы я хороший обед сделала пасхальный. На самую пасхальную утреню у нас было 15 человек, днем — двадцать человек. Итак, нет времени никакого.

* * *

Сергей Николаевич очень любил праздники и всегда готовился к ним, в особенности к Пасхе и Рождеству. Готовил сюрпризы и был всегда так увлечен приготовлением подарков, очень не любил, если заранее секрет открывался. Всегда говорил: «Ариша, не проговорись, пожалуйста». Ему было скучно, когда праздник без сюрпризов. Всегда следил, как кто воспринимал сюрпризы.

Жили мы в Томске, далеко от родного города. Здесь мне были сюрпризы каждый день. Бывало, суешь ногу в валенок, а там что-то лежит, вынимаешь бумагу, а там халва или еще что-нибудь с надписями и стихами веселыми. Надеваешь шапку, ан хвать, к шапке что-нибудь приколото. Ну, и веселье. Бывало в голову не придет, куда он что-нибудь положит.

[Продолжение см. в главе «Эпилог».]

Гиляровский Владимир Алексеевич

Гиляровский Владимир Алексеевич (1855–1935) — писатель, поэт, журналист, краеведМосквы. При его жизни вышло несколько книг. Наиболее известны: «Москва и москвичи», «Мои скитания», «Записки москвича», «Друзья и встречи». В Москве Гиляровский жил вдоходном доме И. И. Карзинкина в Столешниковом переулке, дом 9, кв. 10. Похоронен на Новодевичьем кладбище, уч. 2.

Дурылин навестил Гиляровского в 1934 году. Он принес ему гранку пятидесятилетней давности, в которой были напечатаны стихи Гиляровского, перечеркнутые красным карандашом. Гранка обнаружилась в материалах К. Леонтьева, архив которого завещал Дурылину протоиерей Иосиф Фудель. Леонтьев в 1880-х годах работал цензором в Москве, и карандаш принадлежал ему. Гиляровский разозлился на Леонтьева, а подарку Дурылина был рад.

Дорогой Сергей Николаевич! Примите этот мой сердечный подарок за Ваш интереснейший для меня подарок, напомнивший мне мою литературную юность и зверство, проявленное цензором К. Леонтьевым над моими стихами. Три раза перечеркнул, и мало того — еще поставил рядом какой-то угол и знак вопроса! Что он этим хотел сказать — не додумаюсь, а черкал зло! Эту гранку с Вашей милой надписью сохраню, и она войдет в мои «Записки репортера» в главу о цензуре.

Любящий и уважающий Вас, дядя Гиляй. 14. V. 34. Москва. Столешники[375].

Богаевский Константин Федорович

Милый и дорогой Сергей Николаевич! <…> Итак, мы очень порадовались, услышав Ваш голос[376] и узнав, что Вы живы и здоровы с Ириной Алексеевной, радуетесь собственному тихому углу после ужасной Вашей московской квартиры[377], что у Вас есть свой садик с насаженными собственными руками деревьями <…>[378]

* * *

<…> Когда я Вам сейчас пишу, то одновременно слушаю чудеснейшее православное пение, которое доносится к нам через радиоприемник из Румынии. Какая это единственная и глубокая красота! Утраты ее ничто не может восполнить…

Неделю тому назад я с Жозефиной Густавовной поехал на 2–3 дня в Коктебель к Марии Степановне. В одно утро, прекрасное, солнечное, какое только может быть в Коктебеле, мы присутствовали в тот момент, когда М. С. укладывала в ящичек расцветшие маслиничные веточки для отправки их Вам в память того, как это всегда делал каждогодно Максимилиан Александрович…[379]

* * *

<…> Какая богатая и прекрасная тема «Лермонтов и Врубель», и, кажется, еще никем не затронутая! Как я рад, что именно Вы взялись за нее. Думаю, что Вы работаете над нею с большим подъемом. <…> В этих двух именах — океан поэзии, настоящего божественного творчества, которого так много было и у Лермонтова, и у Врубеля. Это два духа, поистине занесенные с небесных пространств на нашу землю «для мира печали и слез»[380]. <…> Думаю, что и Лермонтов нашел бы как в «Демоне», так и в иллюстрациях Врубеля вполне родственное себе творчество. <…>[381]

* * *

Дорогой Сергей Николаевич! <…> Мою посылаемую Вам акварель не судите слишком строго, из оставшихся моих старых работ эта вещь наиболее приличная, а новых я теперь не пишу из-за неимения у себя на палитре кое-каких наиболее необходимых акварельных красок, да из масляных красок также кое-чего не достанешь ни за какие деньги, и вот в работе приходится волей-неволей обеднять свои цветовые разрешения. Дорогой Сергей Николаевич, какую по-настоящему хорошую книгу Вы выпустили в свет и важную для нашего театрального искусства, для наших работников сцены — это «Айра Олдридж». <…> Думаю в самых первых числах июня на несколько дней заглянуть в Москву, если тому не помешает какая-нибудь неожиданная политическая гроза[382], — постараюсь тогда навестить Вас в Болшеве. Крепко и сердечно Вас обнимаю. Любящий Вас К. Богаевский[383].

Фудель Сергей Иосифович

Летом 1945 года я видел его в последний раз. Это было на его даче в Болшеве. <…> Наше свидание (как и предыдущее, лет за десять перед этим) было свиданием только старых знакомых: нельзя было касаться дружбы в Обыденском переулке. Наконец он повел меня обедать. И вот, когда мы проходили на террасу через какую-то комнату вроде гостиной, он вдруг меня остановил и, показав на большой портрет, закрытый белым чехлом, сказал: «Ты сейчас увидишь то, что тебе будет интересно». На портрете был Сергей Николаевич, еще молодой, в черном подряснике, с тяжелым взглядом потухших глаз. «Это писал Нестеров. Я тогда уже не носил рясы, но Михаил Васильевич заставил меня еще раз ее надеть и позировать в ней. Он назвал эту свою работу „Тяжелые думы“». После этих слов Сергей Николаевич опять натянул, точно саван, белый чехол, и мы пошли обедать. <…>

В 1934 или 1935 году <…> я написал ему письмо в стихах. Даже в слабых стихах иногда как-то легче преодолеть трудности темы.

  • Я вспоминаю двор угрюмый
  • И камень грязный у перил,
  • Там, где над домом и над шумом
  • Московский вечер проходил.
  • Усталость сердца, как вериги,
  • От непосильных дум и снов.
  • И, глядя в сумрак, меркли книги,
  • Храня палящий пепел слов.
  • И в той же комнате, за шторой,
  • Где уходил Ставрогин в ночь,
  • Мы про калужские просторы
  • Мечты не смели превозмочь.
  • Иль сердце верило неверно?
  • Но ведь тогда, как вещий сон,
  • Явились Светом Невечерним
  • Нам краски тихие окон.
  • Прости меня, что я словами
  • Тревожу в сердце след огня…
  • Томит меня опять ночами
  • Все та же мышья беготня.

«Калужские просторы» — это, конечно, Оптина. Там было что-то еще <…> но смысл был один: призыв к досвященническому светлому и свободному другу. Посылая письмо, я мало на что рассчитывал — уже лежали между нами годы одиночества на разных путях. Кстати, сейчас вспомнил, как однажды Сергей Николаевич, уже будучи священником, сказал мне: «Сейчас время одинокое». И вот пришел ответ. Он писал примерно так: «Спасибо тебе. Я получил письмо, когда лежал едва живой в сердечном припадке, и я читал его в слезах». Тут же были выписаны строки Батюшкова:

  • О память сердца, ты сильней
  • Рассудка памяти печальной!

Говорят, что перед смертью он много плакал, что он чувствовал ее приближение и сказал своей жене: «Можешь хоронить меня как священника или как мирянина — мне все равно», как бы заявляя этим, что он не отрекся от священства, а только отошел от него.

Передавали мне, что и епископ Стефан (Никитин), знавший его лично, говорил, что он никогда и нигде не отрекался от Церкви и не снимал сан.

Писать о нем мне трудно, потому что его болезни — мои еще больше или, как он сам написал в этом же письме, «на Страшном суде мы с тобой будем расплачиваться по одному векселю».

Когда-то, кажется в 20-х годах, он читал в московском Богословском институте курс аскетики, а жил он тогда в келье башни Боголюбской часовни у Варварских ворот. Мне говорил один монах, опытно и до конца жизни прошедший аскетическим путем, что когда он в этот период пришел к нему, то увидел действительно монаха-мыслителя, несущего силу и тишину[384]. <…>

* * *

[Из писем С. И. Фуделя сыну Николаю]

Это стихи [ «Исстрадать себя тютчевской мукой…»] того Сергея Николаевича, о котором я тебе писал. Он мне сюда прислал письмо и хочет послать мне свою книгу о портретах Нестерова. Я просил его в ответе сделать это через тебя, так что если он пригласит (может быть, через меня), то ты непременно поезжай, зная, что это моя большая к тебе просьба. Дело не в том, что он ученый профессор по твоей специальности, а в том, что мы вместе с ним прошли какой-то большой светлый путь. <…> О себе что сказать? Я болел, теперь мне лучше, душевно болел. Очень помогло письмо Сергея Николаевича и твои письма[385].

* * *

Сегодня получил письмо от Сергея Николаевича, который пишет, что был месяц болен и потому не писал и что сейчас пишет только с целью сообщить, что он ждет тебя к себе — любое воскресенье после 3-х часов. Он еще очень слаб и поэтому все письмо свое свел только к этому прямому приглашению. Так что ты теперь же сделай это во что бы то ни стало. <…> Моя цель или расчет сводится к тому, чтобы ты лично и воочию столкнулся с человеком, не имеющим никакого диплома и охватившим всю необъятность русской литературной культуры, охватившим ее знанием и любовью. Знакомство с ним расширяет горизонт внутренней жизни, толкает на то, чтобы с такой же страстью и любовью погружаться в область своего знания, искать его дна и его границы. <…>[386]

* * *

<…> пересылаю при этом письме открытку Сергея Николаевича, где он, как ты увидишь, приглашает тебя приехать в любой день из трех: понедельник, четверг и суббота, от 4–5 часов. Я получил ее сегодня. Теперь уже просто неудобно не поехать. Поговори о летописях, о Гоголе, у него много материала о нем, посмотри на человека, который дал мне очень много когда-то. Я могу сказать, как Писарев: «без него не было бы и нас». Расскажи ему про меня. <…>[387]

* * *

<…> Сегодня мне 51 год[388]. «Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит». Хотел бы еще увидеться с Сергеем Николаевичем[389].

* * *

Как я рад был получить Ваше письмо, эту маленькую открытку, дорогой Сергей Николаевич. Я очень дорожу связью дружбы между нами, которая прошла испытания наших десятилетий. Каждое Ваше слово ко мне драгоценно для меня. Я бы хотел сейчас, когда Вы больны, сидеть сейчас около Вашей постели и не говорить, а что-нибудь читать Вам, или, может быть, писать под Вашу диктовку, или же молчать, зная, что уже все прочитано и написано.

Не только воспоминания сильнее меня, но сильнее меня и вера в будущую жизнь, а так как эта вера неразрывно связана у меня с Вами, то мне бывает всегда так радостно, когда я сердцем слышу Вас[390]. <…>

Фальк Роберт Рафаилович

Как хорошо, дорогой Сергей Николаевич, что я Вас опять увидел. Такой же Вы теплый, живой, как и раньше. Таким Вы всегда и останетесь. Р. Ф. 1/II 1939[391].

* * *

Дорогой Сергей Николаевич! Пишу Вам из Сочи, куда уехал отдыхать, рисовать и набираться новых сил, которые так нужны в нашем трудном деле. Читаю театральную, историческую литературу и часто вспоминаю Вас и наши встречи, которые так много мне дали и вооружили меня нравственно. Как Ваше здоровье? Как Ваша работа по покорению старой Москвы? Не разгрузились ли немного? По возвращении 28 июля позвоню и приеду к Вам, обязательно покажу новые свои рисунки и гравюры. Пьесу свою «Вчера и Завтра» я окончательно сделал здесь, получилось гораздо лучше, чем было раньше (короче и выпуклее). <…> Мой горячий привет Вашей жене. Крепко жму Вашу руку и мысленно обнимаю. Желаю здоровья, Ваш Фальк[392].

Нестеров Михаил Васильевич

Сегодня иду на именины Сергея Николаевича, который (или, вернее, Ирина) отстроил себе «хижину» верстах в тридцати пяти от Москвы, там будет комната, которая в любое время будет ожидать моего посещения[393].

* * *

Дорогой, старый Друг мой Сергей Николаевич!

Прочитанная мною повесть-хроника Ваша о людях, Вам близких, дорогих, о радостных и тяжелых переживаниях, о победном конце, о торжестве их прекрасной жизни над «скверной» житейской, так ярко, талантливо, художественно обобщенной в цельное художественное произведение, не раз восхитило меня, взволновало до слез, и слезы эти были благодатными слезами. За это сердечно благодарю Вас. Эта повесть Ваша, по моему разумению, лучшее Ваше художественное произведение. И лишь наименование ее, быть может, не соответствует тому значению, кое Вы уделили в нем Человеку, тем прекрасным людям, возвышенным характерам, украшающим собой Ваше произведение.

Благодарю Вас за радость, испытанную мною при чтении этой трогательной, волнительной повести. Обнимаю Вас, нежно целую, любящий Вас

Михаил Нестеров

Болшево 1939

18-го августа[394].

* * *

Здесь, в Болшеве, я жил всегда прекрасно, жил так и теперь, в июне 1941 года, окруженный заботами и любовью дорогих мне людей, Сергея Николаевича и Ирины Алексеевны Дурылиных. Спасибо за все, за все. За мою горячность, неуступчивость прошу простить меня. Любящий вас Михаил Нестеров[395].

Перцов Петр Петрович

Дорогой Сергей Николаевич!

Дайте мне совет. Я все стремлюсь устроить где-нибудь хоть какую-нибудь из написанных за последние годы статей и статеек, и все ничего не выходит. <…> Наконец сейчас, в виду юбилея 9/Х смерти Брюсова (15 лет), хочу напечатать статью «Брюсов в начале века», составленную большей частью по его неизданным письмам ко мне. Пока отдал ее в «30 дней», но, видно, не возьмут (говорят «длинная», а в ней всего 12 страниц).

Посоветуйте, куда отдать? В «Литературном наследстве» она уже была в 1936 году (там чего-то испугались, так как речь идет об эволюции Валерия от черносотенства к революции под впечатлением Японской войны. Я бы понял, если бы речь шла об обратной эволюции. Написана вполне лояльно).

<…> Как я благодарен доброй Ирине Алексеевне за ее переписку! Переписывает она прямо идеально, я никогда не получал такого ремингтона. Вся сложность и всякая терминология ложатся на бумагу безукоризненно! Поневоле я стал писать дальше. <…>[396]

* * *

Давно уже не получал я такого сильного и многозначительного впечатления, как от прочтения Вашей повести «Сударь кот». Чувствую, что еще долго буду вживаться в это впечатление и усваивать его смысл. А пока скажу о главном. Основное в Вашей повести, как Вы и сами знаете, — психология русского Православия, и это именно удалось Вам больше всего. В Вашей повести — живой, можно сказать, нетленный мир этого Православия, и он охватывает читающего своей подлинностью и свежестью. Тут все подлинное и несомненное, и все глубоко русское. Русское и в своей мистической устремленности — в этой религии покорности и мировой соподчиненности; русское — и во всем бытовом складе и самых мелких подробностях. Вы также уловили Вашим словом душу русского человека в ее православной настроенности, как уловил это М. В. Нестеров своей кистью. Это — не вся душа русского человека, но это главная, центральная, определяющая ее часть. Сквозь Ваш рассказ начинаешь чувствовать, что такое русское смирение, его источник и его глубину. И становится ощутимой связь этого смирения с русским переживанием природы, с русским ощущением мира и, наконец, с построенным на этом чувстве русским бытом. Вы схватили всю не омрачаемую ничем ясность и умилительность этих переживаний. Гармония русской православной настроенности проникает весь Ваш рассказ — гармония, равно охватывающая и людей, и растения, и животных. Счастье — написать такую повесть, и доля этого счастья — прочесть ее.

Ваш более, нежели когда-либо — П. Перцов. 1940. 20/XI.[397]

Ильинский Игорь Владимирович

Дорогому, любимому Сергею Николаевичу! С благодарностью за все житейские встречи, начиная с восьмилетнего возраста[398].

* * *

Дорогой Сергей Николаевич! Прошло еще пятнадцать лет. Редко мы видимся. И как хорошо опять помечтать и поговорить с Вами, с тем, которому я так много обязан. С детства Вы незаметно внедрили в меня любовь к искусству и литературе. Спасибо Вам, дорогой Сергей Николаевич! Мой первый учитель и режиссер. Игорь Ильинский[399].

* * *

Дорогой Сергей Николаевич! <…> Мне бы очень хотелось с Вами поговорить о Фаусте Гёте. Исключен ли для меня образ Мефистофеля? Это не потому, что в театре собираются ставить. <…> Но мне почему-то кажется, что Фауст, несмотря на невероятные всяческие трудности, особенно труден для современного зрителя. Все эти заклинания, огни, колдовство и прочее — представляет огромный интерес и мог бы быть громадным театральным событием, если найти правильные к нему ключи. Кроме того, ведь Вы, как никто, можете разъяснить многое сумбурное и неясное, что я сам не могу раскусить. Я никогда не был режиссером (почти). Если бы я стал на этот путь, то, конечно, не первой, но, после определенной закалки в этом деле, определенной и беспокойной моей мечтой была бы работа над этим произведением. Теперь же пока я могу только бесплодно помечтать об этом. Кто, как не Вы, могли бы подогреть и оформить яснее эти мечты. Никому я об этом не говорил. Пишу только Вам. <…>[400]

Пастернак Борис Леонидович

Дорогому Сереже, с которым мы вместе вступили на этот, оказавшийся столь длинным и тернистым, житейский путь. От Бори. Июль 1945[401].

* * *

Дорогой Сережа! <…> У меня к тебе две просьбы, одинаково нескромные. Как ни велико мое желание получить от тебя согласие, будь совершенно свободен в ответ: в твоих добрых чувствах ко мне я так же уверен, как в моих собственных к тебе, и можешь не бояться меня обидеть.

Будь редактором однотомного собранья моих шекспировских переводов. <…> Задача твоя сведется к тому, чтобы труд прошел через твои руки и вышел из них с твоим благословеньем. Разумеется, для нас будет подарком каждая строчка, которую ты бы задумал написать к нему. <…> Но кто, кроме тебя, может с такой силой и правом судить о тексте в его собственном самостоятельном качестве, с его поэтической стороны и театральной. <…>

Другая просьба того же порядка, но гораздо более бессовестная, почти неприличная. В «Лит<ературной> газете», органе, кот<орый> я считаю полицейскими ведомостями в руках трех древних граций и абсолютно враждебным мне, целый год собираются дать то рецензию на «Ромео» и «Антония», то статью о моем последнем сборнике, и нарочно мудрят и манежат, чтобы ничего не дать. <…> Надо ли говорить тебе, что для меня будет торжество и праздник, даже если ты выругаешь меня, столько интересного ты скажешь сверх расставленья баллов. На твоем бы месте я сразу написал бы и о Шекспире, и о самостоятельных стихах, как-то бы это связав. <…> Твой Боря[402].

* * *

Дорогой Сережа! <…>Видишь, как часто я стал надоедать тебе. Зимой исполнилось 135 лет со дня рождения Шопена, и «Советское искусство» спешно, за два дня до даты, заказало мне статью, месяцы восхищалось ею, восхищалось и не напечатало. Мне жалко этих мыслей, я хочу, чтоб ты их прочел. По ознакомлении передай статью <…> в Скрябинский музей, ему в собственность[403].

* * *

Дорогой Сережа! <…> Я как угорелый пишу большое повествование в прозе, охватывающее годы нашей жизни от «Мусагета» до последней войны[404], опять мир «Охранной грамоты», но без теоретизирования, в форме романа, шире и таинственнее, с жизненными событиями и драмами, ближе к сути, к миру Блока и направлению моих стихов к Марине. Естественна моя спешка, у меня от пролетающих дней и недель свист в ушах. <…> …в числе немногих, для кого я в данные дни пишу свою вещь, я пишу ее для тебя. <…> Теперь Чагин ушел из Гослитиздата, и Шекспира согласно издать «Искусство». Конечно, я и у них назвал тебя. Там ты в страшном почете, но от тебя как редактора собранья они отказались под тем предлогом, будто скажет, что они («Искусство») и я спрятались за тебя от лингвистов и текстологов. Я отказался от М<ихаила> М<ихайловича Морозова>. <…> Сколько я ни просил в «Лит. газете» показать мне твою статью, я по сей день так ее и не видел. Они врут, будто они ее затеряли. <…> Твой Боря. Сердечный привет Ирине Алексеевне[405].

* * *

Дорогая Ирина Алексеевна! Я узнал о смерти Сергея Николаевича с большим опозданием. <…> Я очень любил Сережу и в далеком прошлом, а когда закладывались основания нашей будущей жизни, многим обязан ему. Я любил в нем соединение дарованья, способности до страсти служить и быть верным проявлениям творческого начала со скромностью и трудолюбием, позднее обеспечившими ему его огромные познания. Свой высокий вкус, который не был редкостью в наши молодые годы, он сохранил на протяжении всех последующих лет, полных испытаний. Мне очень легко и отрадно будет присоединить свои воспоминания к составляемым Вами. <…> Мне очень дорого Ваше письмо. Это нескромно и очень далекие догадки, но мне кажется, что в жизни Сергея Николаевича, истонченной и одухотворенной до хрупкости, Вы были добрым гением, веянием и дуновением радости и здоровья. Как таковой, как большому другу большого человека я и выражаю Вам свое глубокое сочувствие и уважение[406].

Названов Михаил Михайлович[407]

Названов Михаил Михайлович (1914–1964) — актер театра и кино, режиссер, сценарист. Заслуженный артист РСФСР. Лауреат трехСталинских премий. В возрасте 17 лет он пришел вМалый театри был зачислен во вспомогательный состав. В том же году стал актером Художественного театра. 30 апреля 1935 года Михаила арестовали по доносу коллеги-артиста (в «курилке» МХАТа рассказал анекдот) и приговорили к пяти годам исправительно-трудовых лагерей по статье 58.10 УК РСФСР. Срок отбывал вУхтпечлаге. В годы заключения выступал на сцене лагерного театра вУхте. После освобождения служил вСимферопольском театре им. М. Горького. В 1942 году вЧимкентебыл принят в труппу находившегося там в эвакуацииТеатра им. Моссовета. В театре Названов познакомился со своей будущей женойОльгой Артуровной Викландт. Когда театр вернулся из эвакуации в Москву, супруги были вынуждены расстаться, так как у Названова не было разрешения на проживание в Москве. В марте 1944 года актер был реабилитирован, с него была снята судимость, и в мае он вернулся в Москву; выступал на сцене Театра им. Моссовета, Московского театра им. А. С. Пушкина. В 1957 году вернулся во МХАТ, а через три года переведен в Центральную студию киноактера. С успехом выступал как певец, участвовал в телеспектаклях, много работал и на радио («Клуб знаменитых капитанов» и другие радиопостановки). Снялся в 29 фильмах. Среди них: князь Курбский в фильме «Иван Грозный», Марк Иванович Кляузов — «Шведская спичка», король Клавдий — «Гамлет». В 1956 году вышел фильм-спектакль «Хозяйка гостиницы», режиссера Михаила Названова по мотивам комедии Карло Гольдони «Трактирщица», где он играет кавалера Рипафратта, а хозяйку гостиницы Мирандолину играет его жена Ольга Викландт. Михаил Названов скончался13 июля1964 годав возрасте 50 лет в Москве. Его супруга О. А. Викландт развеяла прахмужа надЧерным моремвКрыму.

Дурылин был домашним учителем М. М. Названова. В письмах 1929–1933 годов в Томск и Киржач Михаил Названов рассказывает вначале о своих учебных делах, потом о театральных, о своих ролях, как он их видит, и просит профессиональных рекомендаций Дурылина.

Дорогой Сергей Николаевич!

Четыре года, с самого дня своего выздоровления[408], собираюсь написать Вам. «Собираюсь» не то слово. Дело не в том, что я ленюсь или не могу выбрать времени. Очень не хочется писать что-то бездушное, формальное человеку, который был когда-то наставником, учителем, другом, который принимал самое живейшее участие в формировании моего сознания, нежно и умело отшлифовывал мою душу. Но, увы, столько воды утекло с тех пор, что ниточка, связывавшая киржачского Сергея Николаевича и маленького Митряя, порвалась и только живая и долгая беседа, подобная той последней, что была в тишине подмосковных сугробов, в занесенном зимней пургой деревянном домике, только такая беседа сможет вновь раскрыть сегодняшнюю духовную связь между учеником и учителем. <…> Прошло 4 года. Я в значительной мере успокоился. Вошел в колею какой-то полупрежней жизни. Театр стал в моей жизни не случайными подмостками для полулюбительского выявления детских способностей, а главным делом, определяющим и толкающим мою жизнь и судьбу. А раз так — явилась огромная потребность делиться своими сомнениями, мыслями с Вами, который так много может сказать, столько коварных противоречий может распутать в моей актерской психике, дать столько советов человеку. Это письмо я пишу неуверенно и стесненно, не зная, как отнесетесь к нему Вы, и если получу ответ, тогда разольюсь широкой и пестрой повестью своей жизни в следующем. Получил привет от Вас в письме к Бирюкову. Читал и самое письмо, посвященное М. В. Нестерову. Оно сказало мне о том, что Вы по-прежнему полны глубоко нежного и поэтического, истинно русского понимания жизни, людей, природы, искусства, что Вы так же мягки, сердечны и внимательны к людям. Очень буду рад, если у нас завяжется переписка, а с ней и новые, более равноправные и зрелые отношения[409]. <…>

Шаборкина Татьяна Григорьевна[410]

Шаборкина Татьяна Григорьевна (1906–1986) — музыковед, бессменный директор Музея-квартиры А. Н. Скрябина более сорока лет. «Через всю жизнь пронесла Татьяна Григорьевна преданность Александру Скрябину; эта подвижница сделала все, от нее зависящее, чтобы имя великого русского композитора заняло достойное место в истории отечественной музыкальной культуры, и не только отечественной. <…> Она отмечала, что в его музее все должно быть устроено так, чтобы каждый мог ощутить живого человека, близкого и чуткого. <…> „Поэтому в комнатах Скрябина нет этикеток, ведь это вносило бы мертвенность“. При Шаборкиной Музей А. Скрябина был „отдушиной“ для творческой интеллигенции. Здесь читали лекции опальные профессора Московской консерватории, собирались и проводили свои вечера приверженцы теософии; здесь проходили вечера памяти Бориса Пастернака. Часто играли Владимир Софроницкий, Мария Юдина, Генрих и Станислав Нейгаузы… <…> Всегда собирались и отмечали Рождество, с которым совпадал день рождения А. Скрябина»[411].

В 1944 году Сергей Николаевич Дурылин и Мария Александровна Скрябина (1901–1989) — дочь композитора, научный сотрудник в музее отца, работали над моноспектаклями «Скованный Прометей» по Эсхилу и «Орлеанская дева» по Шиллеру (с небольшими музыкальными набросками). С. Н. Дурылин писал сценарии, а М. А. Скрябина осуществляла монтажи[412].

Воспоминания о С. Н. Дурылине

Это был грозный 1941 год. После взрыва, разрушившего театр Вахтангова и прошедшего волной по всей улице Вахтангова, остались оскальпированные дома без стекол. <…> Небольшой двухэтажный дом, в верхнем этаже которого — Квартира-музей А. Н. Скрябина, тоже стоял без стекол. <…> Через три дня все ценности музея были эвакуированы; остались только рояли и хрупкие стеклянные шкафы в кабинете композитора.

Музей Скрябина, как и все другие музеи, перешел на полуконсервацию. Посетители в музей не приходили, но общение с внешним миром не прерывалось: в эти дни музей организовывал концерты и проводил цикл интереснейших лекций, лектором был Сергей Николаевич Дурылин. Не помню, при каких обстоятельствах познакомилась я с Сергеем Николаевичем, но лицо его запечатлелось раз и навсегда. Высокий лоб, ясные, излучающие свет глаза, улыбка радостно-приветливая, завоевывающая доверие с первого взгляда.

Лекции читались раз в неделю, по вторникам: «Образ Прометея в литературе»[413]. Почему-то особенно запомнилось: на улице лютая зима, морозы доходили до 35˚. В одной из комнат музея, отапливающейся двумя электрокаминами (отопление часто не работало), собиралась небольшая аудитория: человек 30–40, большей частью — молодежь, но были и пожилые, умудренные жизнью. Сергей Николаевич сидит за круглым столом спокойно и уютно. Образ Прометея, зародившийся в Древней Элладе, прошел по всей многовековой истории человечества как трепетный огонь творчества, как подлинно человеческое в человечестве.

Каждая лекция — чем была она для нас? Имели ли эти лекции только познавательную ценность? Нет! Они были для каждого откровением, совершенно непонятным образом дававшим ответы на вопросы самые глубинные, внутренние, словно Сергей Николаевич был в курсе самых интимных переживаний нашей души, давая ответы на все вопросы, на все, недоступное высказыванию. <…>

Сергей Николаевич называл Музей Скрябина «прекрасным оазисом», не подозревая, по свойственной ему скромности, что большая доля прекрасного в жизни музея вызвана им, его лекциями, всей его светлой человечностью, излучающейся навстречу каждому. <…>

Сергей Николаевич чувствовал, что значили для нас его лекции, и иногда совершенно больной, невзирая на погоду и на трудности пути (он жил за городом), пользуясь помощью своей верной спутницы жизни Ирины Алексеевны, которую он звал своими «глазами и руками», был всегда на месте в назначенный день и час.

Нельзя, говоря о Сергее Николаевиче, не упомянуть об Ирине Алексеевне, его друге и жене. Неизменно приветливая, бодрая и деятельная, она всюду сопровождала его, помогая и в жизни, и в творческой деятельности. Не забыть никогда той атмосферы тишины, ласки и радости, которая окружала не только дачу и сад С. Н. Дурылина, но, казалось, каждая вещь в его доме соткана из радости и привета.

Корова «Милушка», кот, пес, весь черный и немного страшный, — все встречали нас лаской и радостью. Круглая большая веранда с длинным столом, готовым угостить каждого пришельца; молоко от «Милушки» — особенно густое, клюквенный кисель — особенно вкусный, чай — особенно ароматный; цветы — по-необычному душистые; даже самый воздух — легкий-легкий, особенно освежающий. «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» — это гётевское изречение готово было вырваться из души.

«Я устроил свой дом так, как мне хотелось, — говорил, приглашая нас к себе, Сергей Николаевич, — я хотел сделать так, чтобы и мне, и Ирине Алексеевне было свободно и хорошо». Так это и было. Вот кабинет Сергея Николаевича: книги, книги, картины, цветы… Очень удобный мягкий диван, с которого не хотелось вставать; когда ты сидел на нем, мысли рождались как бы сами собой, без усилия и напряжения. Свободно рождаясь, мысли так же свободно и стройно облекались в словесную форму, и как легко и просто было беседовать с мудрым хозяином, хотя вопросы обсуждались совсем не простые и касались они далеких перспектив — будущего человечества…

Окрыленные, исполненные веры в будущее, возвращались мы после лекций С. Н. Дурылина. Мы жили дерзкой мечтой, и эта мечта питала нашу уверенность в победе в грозные годы испытаний. Эта мечта вела нас мужественно по дорогам, среди взрывающихся бомб. <…> Так много еще тайн во Вселенной, и быть может, самая глубокая тайна, самый загадочный сфинкс — сам человек. Недаром одним из древнейших изречений были слова греческого оракула: «Познай самого себя». Это изречение, на которое серьезно обратил наше внимание Сергей Николаевич, остается для всех поколений человечества основной и труднейшей задачей.

Сергей Николаевич Дурылин, раскрывавший в своих мудрых лекциях самое глубокое, самое трудное и необходимое, как бы вошел в наши жизни. И не память о нем, но он сам, живой навсегда, будет с нами.

Берковская Елена Николаевна[414]

Елена Николаевна Берковская (1923–1998) — историк, библиограф, мемуарист, дочь философа-федоровца Николая Александровича Сетницкого. Детство Елены Николаевны с двух до двенадцати лет прошло в городе Харбине, где отец работал в экономическом бюро КВЖД (Китайско-Восточной железной дороги). Когда в 1935 году КВЖД продали Японии, семья возвратилась в Москву. В 1937 году 1 сентября арестовали отца и вскоре расстреляли, а спустя три месяца забрали мать. Лилю (так в семье и потом среди близких людей звали Елену Николаевну) взяла к себе сестра матери. Окончив школу в 1940 году, Елена поступила на исторический факультет Московского университета. Жить она стала в подмосковном городке Пушкине вместе с сестрой Ольгой и подругой сестры — Екатериной Александровной Крашенинниковой[415]. Во время войны Елену отправляли на трудфронт (сенокос, лесоповал). С осени 1942 года пришлось перестать посещать университет, где занятия еще продолжались в неотапливаемых аудиториях. С этого времени она вместе с Катей Крашенинниковой и университетской подругой Ириной Тучинской стала жить в помещении эвакуированного в то время Музея А. Н. Скрябина. Здесь они слушали курс лекций С. Н. Дурылина. Подружились с Борисом Леонидовичем Пастернаком, о котором Елена также писала воспоминания. С февраля 1945 года Елена Николаевна работала в Библиотеке иностранной литературы (ВГБИЛ), занимаясь библиографией зарубежного искусства. В том же году восстановилась в университете на заочном отделении. Специализировалась по истории России XIX века. В 1948 году Елена Николаевна вышла замуж за художника Ю. Р. Берковского, тогда студента Полиграфического института. Уйдя на пенсию, Елена Николаевна занялась архивом своего отца и его друга А. К. Горского, также последователя Н. Ф. Федорова. Писала воспоминания. 23 февраля 1998 года, после тяжелой болезни, Елена Николаевна скончалась.

Глава «С. Н. Дурылин»

Весной 1943 года моя сестра Оля[416] начала слушать в Скрябинском музее цикл лекций о Прометее. Читал его театровед и литературовед, профессор Сергей Николаевич Дурылин. <…> И вот в ближайший четверг мы с ней поехали. <…> Татьяна Григорьевна[417] проводила нас в маленькую комнату с темно-зелеными стенами и печкой-времянкой. <…> Столы стояли у двух окон. За левым сидел пожилой человек в очках, в синем с блеском костюме, с бородкой. Это и был Сергей Николаевич Дурылин. Татьяна Григорьевна нас познакомила. <…> Сергей Николаевич начал лекцию. На этот раз речь шла о «Теогонии» Гесиода, где, кажется, впервые Прометей выступал в роли защитника людей. Читал Сергей Николаевич очень просто. Голос у него был довольно высокий и немного задыхающийся от астмы.

Так просто и незаметно начался этот цикл лекций, который мы слушали в течение двух лет каждый четверг. Я горько сожалею, что не записывала их. Эти лекции записывала подробно и обстоятельно Татьяна Григорьевна, но ее записи пропали. При пожаре или у кого-то, кому она дала почитать, — не помню. Самое же печальное — это то, что никакого следа этого цикла лекций в архиве Сергея Николаевича нет. Много лет спустя после его смерти я как-то спросила его жену Ирину Алексеевну, что с ними. Она улыбнулась загадочно и лаконично ответила, что их нет. Я спросила: «Он готовился к каждой лекции и не записывал их?» — «Да», — сказала Ирина Алексеевна и снова улыбнулась. Так и не знаю. Может быть, он писал только краткий план к каждой лекции, но как бы то ни было, лекций этих в природе нет.

Цикл же был задуман грандиозный. Он должен был начинаться не столь с Гесиода, сколь с Эсхила, а потом через века — к «Прометею» Скрябина, который и завершал все. Лекции были необыкновенно интересны. Они были как-то по-особенному построены. Сергей Николаевич удивительно умел сконцентрировать в одной теме множество аспектов, разных точек зрения, и все это в разных слоях культуры. Он затрагивал и философские проблемы, и исторические, и вопросы искусства, и чисто литературные.

Были какие-то узловые моменты, которым посвящались многие часы, были и промежуточные сюжеты, связывающие одно с другим. Очень подробно Сергей Николаевич останавливался на Эсхиле, Гёте и Шелли. Это был не узкий анализ конкретной темы, а широчайший обзор мировой культуры, сквозной нитью которого проходила не только тема жалости к несчастному человечеству и вочеловечения его, но и глубоко взятая тема божественной природы человека. <…>

Лекции о Прометее и частые беседы с Сергеем Николаевичем сблизили нас. За это время мы все подружились с ним. Сергей Николаевич был удивительный человек. В ту пору мы считали, что ему было уже за шестьдесят лет. Сейчас я знаю, что ему было около шестидесяти. Он очень немолодо выглядел. В последние годы своей жизни Сергей Николаевич занимался историей театра, вообще же он был знатоком искусства, культуры и литературы в целом. В свое время он состоял в Религиозно-философском обществе, в двадцатых годах был в ГАХНе (Государственная академия художественных наук) и, кроме всего, был священником. Он принадлежал к кругу С. Булгакова, Бердяева, Лосского, Флоренского. В 1922 году его арестовали, и какое-то время он провел в ссылке. Туда за ним поехала его духовная дочь И. А. Комиссарова. Она стала его опорой в это трудное время и, кажется, его выходила после тяжелой болезни. Они полюбили друг друга, но Сергей Николаевич рукоположился в священники до женитьбы и тем самым дал обет безбрачия. Поэтому они не могли обвенчаться, но могли быть в софийском браке. Сергей Николаевич и Ирина Алексеевна зарегистрировали гражданский брак и всю жизнь жили вместе, не нарушая целомудрия.

Это был, безусловно, подвиг, о котором никто не подозревал и не знал, кроме самых близких ему людей. Помню, как-то Катя[418] резонерствовала о духовном браке во Христе, и Сергей Николаевич, взглянув на нее грустными глазами, сказал: «Катя, вы говорите о вещах, которых не знаете. Если бы вы знали, как невероятно это трудно».

После ссылки Сергей Николаевич не вернулся в церковь и стал вести светский образ жизни, но сана с себя не снимал и расстригой не был. По большим праздникам он служил дома для близких друзей и домочадцев. Узнала я об этом случайно, спросив Ирину Алексеевну, были ли они на заутрене, и она сказала: «А мы дома бываем на заутрене. Сергей Николаевич служит».

* * *

По какой-то причине или без причины однажды теплым летним вечером мы отправились к Дурылиным в Болшево. <…> Мы сидели на террасе, пили чай с домашним вареньем и о чем-то интересном разговаривали. О чем именно — я сейчас не помню, уже забыла. Таково было наше первое посещение Болшева.

В то время, в 1943 году, художественная жизнь Москвы едва-едва тлела <…> все музеи были закрыты, экспонаты вывезены, даже внутренняя работа в них свернута. <…>

И вот, во время этого живописного голода, в связи с годовщиной смерти М. В. Нестерова, в Ермолаевском переулке в помещении МОСХа открылась выставка его картин. Сообщено было об этом Сергеем Николаевичем. Он был близким другом художника и приложил немало трудов и стараний к тому, чтобы небольшая эта выставка состоялась. Это было большое событие в тогдашней Москве. Мы все, конечно, были приглашены на вернисаж. <…> Сергей Николаевич, уже ждавший нас в маленькой комнате за залом, сказал несколько слов, и мы вошли. Народу было мало, все знакомые между собой. <…> Сергей Николаевич ведет нас, останавливаясь у каждой [картины]. Хрипловатым своим задыхающимся голосом он рассказывает обо всех. <…> Низкий Вам поклон, Сергей Николаевич, подаривший нам Нестерова. <…> Прощаясь, Сергей Николаевич пригласил нас к себе в Болшево на октябрьские праздники. Он обещал рассказать нам о Нестерове и показать свое собрание картин и рисунков.

* * *

<…> Через день поздним утром мы приехали в Болшево. Снова милый, уютный, теплый дом, радушные хозяева. <…> У Сергея Николаевича в кабинете одна стена целиком с пола до потолка уставлена стеллажами с книгами, стена напротив — вся завешана картинами и фотографиями. В кабинете он и спал. Я всегда думала, как он со своей астмой спит среди книг? Но тем не менее было так.

Сергей Николаевич показывает нам все и рассказывает. Потом рассаживает нас всех за большой круглый стол-сороконожку посередине столовой и начинает свое повествование. Это был не просто рассказ о знакомом и близком друге и не о знаменитом художнике. Это не то и не другое. Теперь я понимаю, что читал он нам куски из своей будущей монографии о Нестерове, перемежая воспоминаниями, немножко имитируя нестеровскую притворно-сердитую манеру, вспоминая какие-то юмористические эпизоды, бытовые мелочи. Много говорил о портретах Нестерова, которые <…> до выхода в свет дурылинской книги «Нестеров портретист» считались в его творчестве живописью второго сорта. До сих пор стоит в ушах его, я бы сказала, мягко-запальчивый голос, утверждающий высокую художественность, мастерство и самобытность нестеровских портретов. Говоря о двойном портрете Николая Ивановича и Софьи Ивановны Тютчевых, внуков поэта, Сергей Николаевич попутно рассказал нам и о Муранове, и о том, как он любит Николая Ивановича и Софью Ивановну, и о том, как бедствовали старики в первые два года войны. Но не рассказал о том, как они с Ириной Алексеевной помогали им и буквально спасли от смерти. И снова он переходил на Нестерова, говорил, как они до последнего года встречали вместе Новый год. Писали шуточные стихи каждому, и Михаил Васильевич рисовал каждый раз рисуночек на сюжет «Два лада» и снабжал соответствующими подписями…Тут же все эти рисуночки были нам показаны. Тогда же, после этих рисунков, внезапно примолкнув и погрустнев, Сергей Николаевич сказал, что в этот хороший день ему все же хочется поделиться с нами трагической и бесконечно печальной для него, да и для всех нас, новостью. Он сказал нам, что только накануне, каким-то кружным путем получил письмо от знакомых с Кавказа, письмо с сообщением о трагической смерти прекрасного, глубокого и самобытного художника Константина Федоровича Богаевского, его давнего любимого друга, погибшего при артобстреле старого карантина в Феодосии, где тот жил. Сергей Николаевич помолчал, наклонив голову. Помолчали и мы. <…> Сергей Николаевич достал с полки большую папку и бережно положил перед нами на стол. Это был альбом автолитографий Богаевского. <…>

Добавлю к этому нашему погружению в прекрасное и насыщению духовной пищей насыщение и просто земной пищей. Ирина Алексеевна угостила нас вкуснейшим и сытным домашним обедом, и это в то голодное время было очень немаловажно. Так и запомнились картофельные котлеты с грибами рядом с высокими материями. И хотя мы с девочками до того раза уже были в гостях у Сергея Николаевича раз или два, но с этого дня его дом стал нам родным и любимым. И мы уже любили не только Сергея Николаевича и Ирину Алексеевну, но и отца ее, благообразного, крепкого бородатого старика, лицом немного напоминающего Васнецова на портрете Нестерова, и сестер Ирины Алексеевны, и кошку Мурушку, которая обладала массой, по словам хозяев, еще скрытых от нас достоинств, и рыжую корову в сарайчике, и сам дом с двумя балконами из толстых бревен, с полукруглыми окнами, рамы которых Ирина Алексеевна сторговала при разрушении Страстного монастыря <…> и сад, и кнопку звонка, и все, все, все, что там было.

* * *

<…> [Катя] после весны 1945 года была целиком в церкви. Как-то она кинула мне упрек: «Ты не любишь Христа». Я пришла в отчаяние и отправилась к Сергею Николаевичу.

Он встретил меня в кабинете, усадил на диван и, взглянув на мою унылую физиономию, спросил с беспокойством: «Что случилось?» Я мрачно сказала: «Катя говорит, что я не люблю Христа» — и повалилась на диван, рыдая.

Сверкнув глазами от подавленной улыбки, со вздохом облегчения он спросил: «Вы в самом деле не любите Христа? Почему же?» Я, обливаясь слезами, икая и шмыгая носом, объяснила, что, конечно, я люблю Христа, но не так, как Катя, что мне трудно каждый день днем и вечером ходить в церковь, как Катя, что я не могу причащаться так часто, как Катя, и что я не могу с головой погрузиться в церковь, как Катя. Милый Сергей Николаевич, он тихо успокаивал меня, говоря, что если человек старается жить с верой в душе, старается помогать людям, думать о других, а не о себе, без стенаний переносить трудности, то это и есть любовь к Христу. И все эти, в общем-то, прописные истины он сумел донести до меня в их первозданной значимости. Сумел успокоить и утешить девочку. А потом стал расспрашивать о музее (он болел и давно там не был), о нас всех. И когда на его вопрос о Кате я ответила, что она целиком ушла в церковь, он тяжело вздохнул, задумался и сказал грустно: «Что ж, снова красным деревом вытопили печку»[419]. <…>

За пятьдесят рублей в месяц мы с Ириной[420] сняли чердак на даче рядом с домом Сергея Николаевича в Болшеве у его знакомого. Мы прожили там все лето и зиму.

Конечно, мы заходили к Дурылиным. Сейчас вспоминаю, что едва ли не каждый день. По крайней мере, я общалась с Сергеем Николаевичем, получая от него душевное тепло и духовную поддержку. Но не только духовную пищу получали мы в этом доме. Сергей Николаевич с Ириной Алексеевной всегда старались нас подкормить, что в то голодное время было так важно. Нужно сказать, что они в трудные военные годы очень многим людям помогали, а некоторых просто спасли от гибели.

* * *

Ирина летом 1954 года вернулась из лагеря в Москву. И вот вскоре по ее приезде мы решили съездить в Болшево, повидать Сергея Николаевича. <…> Вот и Болшево, вот и дом, милый дом, в котором Ирина не была долгих шесть лет. Да и я давно не была. <…> Звоним в калитку. Открывает Ирина Алексеевна. Восклицанья, объятия… Ведь Ирина вернулась из небытия… И нас ведут в дом.

Сергей Николаевич не один. В доме, конечно, гости, и поэтому встреча не такая шумная, как была бы, если б мы были одни. Но все же радость бьет через край. (Ирина, Ирина вернулась!) На террасе накрытый стол, пьют чай. Нас знакомят. Никогда не забуду этого знакомства, явственно представившего собой связь времен. Сергей Николаевич представляет всех друг другу: «Это мой старый друг по „Мусагету“», — говорит Сергей Николаевич про высокого, худого, седого человека в сером костюме. Очень жаль, что я забыла его фамилию. Боже мой! По «Мусагету»! (Это уже история!) — «А это мои молодые друзья по Скрябинскому музею». Это про нас. «А это мои новые друзья по Заньковецкой[421]. Они приехали из Киева». <…>

В столовой на стене, видной с террасы, или, может быть, мы уже перешли в комнату, висит портрет Сергея Николаевича[422]. Он сидит в лиловой рясе с крестом на груди, голова опущена. Портрет великолепен. Похож очень. Только Сергей Николаевич, конечно, много моложе, чем мы его знали. Но мы никогда его раньше не видели! Мы переглядываемся многозначительно и молчим. А кто-то из киевлян спрашивает бесхитростно: «Чей это портрет?» И Ирина Алексеевна отвечает: «Это портрет одного священника, тоже работы Михаила Васильевича Нестерова». После этого стали смотреть другие его вещи, висящие в той же столовой.

Разговор продолжался. Речь зашла о портретах, которые в ту пору многие еще считали нестеровской «уступкой времени», с чем страстно не соглашался Сергей Николаевич. <…> А потом какой-то общий светский разговор о московских новостях, о новых книгах. Сергею Николаевичу, видно, хотелось поговорить с Ириной, но разве поговоришь вот так на юру, на ходу. Да и время уже позднее, пора уходить. И мы прощаемся до следующего раза. Но следующего раза не было… Осенью он умер.

Крашенинникова Екатерина Александровна[423]

Крашенинникова Екатерина Александровна (1918–1997) — историк, библиограф[424]. После Музея А. Скрябина работала в Библиотеке иностранной литературы, потом в Библиотеке им. Ленина в отделе церковной истории. В 1937 году поступила на исторический факультет Московского университета на отделение античности, где подружилась с Ириной Тучинской, Ольгой Сетницкой, а потом с ее младшей сестрой Еленой. Борис Пастернак называл их «скрябинские девочки». Иногда через них передавал С. Н. Дурылину свои книги, письма. С началом войны Екатерина пошла работать в Институт Склифосовского санитаркой. Университет не окончила, но была отлично образована. Написала воспоминания о Б. Пастернаке, М. Юдиной, с которыми была дружна. В сороковые годы была прихожанкой храма Ильи Пророка в Обыденском переулке. Знавшие ее люди отмечали в ней высокую одухотворенность, глубокую религиозность, готовность прийти на помощь каждому нуждающемуся.

<…> В ряду священников, перечисленных мною, особняком стоит фигура отца Сергия Дурылина, с которого людская молва сняла сан, когда на самом деле этого не было.

Мое знакомство с Сергеем Николаевичем Дурылиным произошло в 1943 году в Музее Скрябина, где он читал лекции об образе Прометея. В одной лекции он упомянул, что Шаляпин при пении в ритме дыхания использовал Иисусову молитву. После лекции я пошла провожать Сергея Николаевича, неся его тяжелый портфель. По дороге я спросила, не использует ли он в своих лекциях навык Иисусовой молитвы. А он в свою очередь меня спросил: «Почему вы меня об этом спрашиваете, и что вообще вы знаете об Иисусовой молитве?» Я ответила, что мои сведения очень скудны. Архиепископ Сергий Гришин, его кафедра в Теплом переулке в церкви святителя Николая, посоветовал мне каждый день спокойно посидеть минут 15–20 и почитать Иисусову молитву. Это было совсем недавно, и я еще ничего не знаю. Мы разговорились. Сергей Николаевич пригласил меня приехать к нему на дачу в Болшево, чтобы хорошенько поговорить. Скоро я стала частым гостем в их доме.

Дома Сергей Николаевич, прежде всего, показал мне свое главное сокровище — эскизы Нестерова к житию преподобного Сергия[425]. Рассказ Дурылина, иллюстрировавший эскизы, вызвал у меня глубочайшее преклонение и любовь к преподобному Сергию, определившие очень во многом мою дальнейшую религиозную жизнь.

Меня поразил их быт. Он был наполнен помощью окружающим нуждающимся людям, и духовной, и материальной. В значительной части эта помощь ложилась на плечи Ирины Алексеевны — помощницы Сергея Николаевича.

В доме Дурылиных вставали рано. Скромно завтракали. Сергей Николаевич садился работать в своем кабинете напротив окна с видом в сад. <…>

Внешне в их доме не было благочестия, в то же самое время Сергей Николаевич вел себя как тайный священник. Так, он помог лично мне в определении моей жизни. За такой же помощью и советом приезжали к нему многие артисты, уединялись с ним в комнате и получали нужное. Иногда сам Сергей Николаевич срочно выезжал к крупным артистам — Яблочкиной, Турчаниновой. Нужна была духовная помощь. Но все это было строго законспирировано.

На Рождество Дурылины пригласили меня к себе. На всенощной в церкви была я и отец Ирины Алексеевны. Сергей Николаевич и Ирина Алексеевна в церковь ходить не могли, молились дома. Был ли у Сергея Николаевича антиминс для служения литургии дома, служил ли он ее, мне неизвестно, но в кабинете у него в шкафу всегда было много свежих просфор. Утром в Рождество был торжественный завтрак с наряженной елкой. Молитву вслух не читали, читали про себя.

Материальную часть помощи людям брала на себя Ирина Алексеевна. С сумками наперевес по обоим плечам отмеривала пешком много километров (поезда ходили нерегулярно), чтобы снабдить продуктами голодных, в том числе и внуков Тютчева.

Она была знаменитым ходатаем по делам. В каком-нибудь высоком учреждении она добивалась отмены несправедливости в отношении музеев или некоторых артистов. <…> И это из года в год в течение десятилетий, и даже смерть Сергея Николаевича не отразилась на этом ее благородном служении.

Кроме Сергея Николаевича и Ирины Алексеевны в доме жил еще один человек. Это была женщина, которая помогала Ирине Алексеевне по хозяйству. Как потом выяснилось, она была монахиней одного из разрушенных монастырей[426]. В доме каждый день кто-нибудь бывал по очереди, получал духовную помощь от Сергея Николаевича и всегда, несмотря на войну, был сытно накормлен. <…>

В 1924 году ему [Дурылину] разрешили вернуться в Москву [из челябинской ссылки]. Сергей Николаевич жил в Муранове, а Ирина Алексеевна уехала в деревню в Смоленскую губернию лечиться от туберкулеза. <…> Она вылечилась и узнала по доходящим вестям, что Сергею Николаевичу требуется неотложная помощь. Уже не было в живых ни отца Алексея Мечёва, ни отца Анатолия из Оптиной, которые ему помогали, и он пропадал. Они увиделись, и стало очевидно, что они должны, как в Челябинске, быть вместе, иначе Сергей Николаевич погибнет. В 1927 году она поехала с ним в ссылку в Томск. В 1930 году удалось уехать в Киржач. Сергей Николаевич стал очень нервным, все время ждал, что возьмут. В 1933 году перебрались в Москву. <…> Через несколько лет Ирина Алексеевна рассказала своему секретарю, моему лучшему другу, что Сергей Николаевич никогда не снимал с себя сан. Они воспользовались слухами о снятии сана и не опровергали этих слухов. <…> Неожиданное происшествие чрезвычайно сблизило меня с семьей Дурылиных. В 1944 году я появилась у них как-то днем, зимой, в сильную пургу. На кухне смятение! Ирина Алексеевна лихорадочно схватилась за голову, ее помощница тихонько всхлипывает. Оказалось, заболел отец Ирины Алексеевны; думают — воспаление легких, дышит очень тяжело. Нужно везти в больницу, которая далеко, путь через бесконечное поле. Кругом некого попросить — все на работе. Есть большие сани. Укладываем, закутываем Алексея, а я впрягаюсь. Я молода, привыкла к физической работе, но везти приходится почти без дороги. Как везла, не помню, единственно отчетливо было стремление вперед. Все остальное обошлось хорошо. Алексей выздоровел и вернулся в счастливое лоно семьи, я же тоже стала отчасти членом этой семьи. Наверное, потому меня не касалась никакая конспирация. Мне же Ирина Алексеевна с радостью сообщила, что еще при жизни Сергея Николаевича однажды к ним в Болшево приезжал крестник патриарха Алексия отец Алексей Остапов[427], и у него был долгий разговор с Сергеем Николаевичем.

Голицын Сергей Михайлович[428]

Голицын Сергей Михайлович (1909–1989) — писатель, мемуарист, инженер-топограф, военный строитель, участник Великой Отечественной войны. Член Союза писателей. Внук московского губернатора В. М. Голицына (1847–1932). Первые рассказы для детей Голицын начал публиковать в 1930-х годах в детских журналах. В качестве топографа в составе строительных частей он прошел боевой путь до Берлина и был демобилизован только в 1946 году в звании рядового. Был награжден орденами и медалями. После войны Сергей Голицын работал инженером-геодезистом в Государственном проектном институте.

С 1959 года Сергей Голицын стал профессиональным писателем. Популярностью пользовались его книги о жизни советских пионеров — «Сорок изыскателей», «Городок сорванцов», «Полотняный городок» и другие. Он писал также краеведческо-исторические книги — «Сказание о белых камнях», «Сказание о земле Московской». Писал и исторические книги для детей («Ладьи плывут на север», «До самого синего Дона» и др.), выпустил несколько беллетризованных биографий художников. В последние годы жизни писатель работал над биографической книгой «Записки уцелевшего». Издана она была только после его смерти, в 1990 году. Затем переиздавалась.

Мои воспоминания о покойном Сергее Николаевиче Дурылине. Очерк

Я знал Сергея Николаевича, еще будучи мальчиком, с 1925 года, но особенно близко я сошелся с ним только после войны, когда вернулся с фронта.

Приезжал я к нему иногда посоветоваться по своим литературным делам, а чаще всего — «просто так», чтобы повидать его, послушать и побеседовать с ним.

Я — москвич. По специальности инженер-топограф, 80 процентов своего времени я нахожусь в командировках, разъезжаю по всему СССР, в свободные вечера занимаюсь литературным трудом и кое-что напечатал.

В те короткие промежутки времени, когда я бывал в Москве, я неизменно заезжал в Болшево к дорогому Сергею Николаевичу. <…> Уже подходя к калитке, испытываешь некоторое волнение: ну, как он себя чувствует? Не болен ли? Не занят ли? Я предпочитаю приезжать в будни по вечерам, когда никого не бывает и можно всласть с ним наговориться. Подымаешься на крыльцо, проходишь в переднюю, раздеваешься, а уж он идет навстречу в своих мягких туфлях. Я — высокого роста, он — маленький. Я наклоняюсь, мы целуемся; он говорит своим таким ласковым задушевным голосом:

— Сережа, как я вас рад видеть!

Он ведет меня в свою спальню-кабинет, усаживает рядом на диванчик. Я смотрю на его пухлое лицо, обрамленное зачесанными назад седыми волосами с остренькой седой бородкой, всматриваюсь в его чудесно-приветливые проницательные глаза, скрытые за толстыми стеклами очков.

— Ну, расскажите, расскажите, где вы были? Как там?

Он заставляет меня подробно рассказывать даже самые незначительные происшествия и не только с интересом слушает, но иногда вскакивает и зовет послушать Ирину Алексеевну. Он хочет знать все — как живут люди в тех краях, что делают. Какие там фабрики, как там с урожаем… <…> И обязательно сам расскажет об этом городе или об этом крае что-либо интересное и самое неожиданное, вспомнит какие-нибудь исторические сведения, или анекдоты, или случаи из биографии тех или иных деятелей прошлого, живших в этих краях, непременно спросит — сохранился ли известный историко-архитектурный памятник старины.

Невольно удивляешься:

— Сергей Николаевич, откуда вы все это знаете и помните?

А он в ответ только мягко улыбается и сощурит глаза.

Вообще его эрудиция меня просто поражала. Из области гуманитарных наук он мог свободно и с глубоким знанием предмета говорить и спорить о любой отрасли знаний. Дореволюционную русскую беллетристику он не только прочитал всю, но и очень хорошо знал и помнил даже мелкие подробности любого художественного произведения.

Иногда я оставался в Болшеве ночевать. Сам он ложился рано, а мне давал на ночь читать интереснейшие статьи из старых журналов XIX столетия. <…> Труды самого Сергея Николаевича о Ермоловой, Заньковецкой, а также неизданные главы из его самой замечательной и совершенно неоцененной книги о Нестерове я прочел в рукописях в такие болшевские ночи. <…>

В его книжном и папочном богатстве только кажущийся беспорядок. Он сам прекрасно разбирается в своей библиотеке.

— Сергей Николаевич, вы не знаете какой-нибудь рассказ о топографии?

Он на минуту задумается, встанет, подойдет к своим полкам и тут же безошибочно вытащит нужную книгу, а в этой книге перелистает минуту-другую страницы и найдет нужный мне эпизод в рассказе какого-либо ныне совершенно забытого писателя. Я знаю, много людей пользовались им, как живым справочником, и он всем оказывал помощь с большой любовью и искренним желанием помочь. <…>

Неисчерпаемой темой моих с ним разговоров был театр, в первую очередь Малый и Художественный. <…> Я называю какую-нибудь старую постановку и запомнившегося мне артиста на 2–3-х ролях. Сергей Николаевич схватывает меня за руку и горячо говорит:

— Как я рад, что вам понравился N. N., это же был замечательный артист!

Тут же он встает и через минуту достает из своего книжного царства папку, а из папки старую программу или газетную вырезку, где упоминается этот артист. <…>

О некоторых артистах, которых он близко знал и любил, он мог говорить часами, горячо, страстно. Таковы были — Яблочкина, Рыжова, вся плеяда Садовских, Турчанинова, Шатрова, Яковлев, Климов, Леонидов, Собинов, Яншин, Добронравов, Хмелев, Игорь Ильинский, Топорков. Высоко отзывался он также и о некоторых молодых артистах.

Но были и другие. Когда я называл какое-либо имя, иногда широко известное по газетным рецензиям, глаза Сергея Николаевича моментально тускнели и он тихо говорил: «Я никогда не упоминаю его в своих статьях и книгах…» А иной раз его прорывало, и он со жгучим сарказмом бросал о таком артисте две-три фразы, но такие фразы, которые совершенно разрушали дутый авторитет, приобретенный этим артистом, во всяком случае, не на театральных подмостках.

Особенно нежною любовью пользовался у Сергея Николаевича мало кому известный, ныне незаслуженно закрытый, литературно-драматический театр, в судьбах которого он принимал самое деятельное участие. Перед постановкой «Разбойников» Шиллера артисты этого театра приезжали к больному Сергею Николаевичу в Болшево и репетировали там отдельные сцены, желая получить от него ценные вдумчивые указания настоящего режиссера не по должности, а по призванию. На премьере инсценировки «Непокоренных» по Б. Горбатову он выступал с краткой вступительной речью. Из артистов этого театра он особенно ценил и высоко ставил К. В. Вахтерова[429]. О нем он говорил всегда с такою отеческой лаской, точно о собственном сыне. Впервые я услышал имя Вахтерова от Сергея Николаевича, когда я однажды высказал ему мнение, что в Москве сейчас нет артиста, который мог бы сыграть Гамлета.

— Нет, есть, — твердо ответил он и назвал Вахтерова. — Идите смотреть «Живой труп», как он играет Федю Протасова. <…>

И час, и два продолжаются наши задушевные беседы в его комнате. Но вот Ирина Алексеевна зовет к столу. За столом часто гости — родные и, возможно, кто-нибудь, приехавший из Москвы. Обеды и чаи всегда вкусны и сытны, с пирогами, с пирожками, с маленькой рюмкой водки, с чудесным самоваром, уютно напевающим свою комариную песенку.

<…> Он вспоминает различные смешные случаи из жизни царей или выдающихся артистов и писателей прошлого, да и из своей, такой многогранной, такой обильной фактами и интересными встречами жизни. <…> Если народу много, для каждого гостя он найдет хоть несколько минут внимания. <…> А гости у Сергея Николаевича могут быть самые разнообразные — и народный артист, и крупный ученый, и рядовой колхозник. Для него все были равны. Если за столом сидят дети, а дети бывают в Болшеве очень часто, Сергей Николаевич неизменно уделяет внимание малышам и рассказывает им сказочки и разные занятные истории. У него большой запас сказов и для двухлетних, и для десятилетних. <…>

И уезжаешь из Болшева словно с обновленной, очистившейся душой. А приехав домой, непременно расскажешь сыновьям и жене во всех подробностях все, о чем говорил Сергей Николаевич.

Очень любил Сергей Николаевич животных. Корова Милуша, чей портрет[430] красуется в столовой, была особенно им любима. У него в запасе хранилось несколько рассказов из Милушиной жизни, доказывающих ее необыкновенный разум.

Птицы — воробьи и синицы, которых зимой он кормил, приучив их собираться десятками на дощечке за форточкой. <…> И, наконец, кошки. Несколько поколений кошек жило подолгу, иные, к искреннему горю Сергея Николаевича, умирали, и тогда их хоронили на специальном кошачьем кладбище в дальнем углу сада. Кошачий хозяин мог рассказывать о своих питомцах длинные истории. У каждой был свой характер, своя, по его мнению, ярко выраженная индивидуальность.

Упомянув о кошках, я не могу не рассказать о елках, которые Сергей Николаевич устраивал каждую зиму; устраивал, разумеется, для детей, но кошки в этих праздниках принимали самое деятельное участие. Дети получали свои подарки — книги с такими хорошими надписями, сласти. А кошки получали свои — колбасу и сыр. Когда зажигалась елка, целая процессия взрослых и детей во главе с хозяином с кошками сзади двигалась из его спальни в столовую. При этом все пели песенку сочинения Сергея Николаевича — Муруша белоногая… По смыслу песенки кошки должны были шагать следом за людьми, заскакивать на рояль и получать подарки. И неизменно, несмотря на то что животные не слышали этой песенки целый год, они проделывали все, что от них требовалось, с начала до конца.

В последние годы своей жизни Сергей Николаевич все чаще прихварывал. <…> Был некоторый период времени, когда он даже не мог ни читать сам, ни писать. И все же он продолжал напряженно работать. Свои статьи он диктовал неизменному другу жизни — Ирине Алексеевне, печатавшей прямо на машинке. Случайно в этот период болезни Сергея Николаевича я оказался сравнительно свободным. Приезжая в Болшево, я в это время раза два, оставаясь там с субботы до понедельника, читал ему вслух что-нибудь необходимое для его статей. <…>

Вот какова была его энергия: однажды в Киеве, к ужасу Ирины Алексеевны, он, 75-летний маститый профессор, доктор филологических наук, не побоялся залезть по лесам под самый купол реставрируемого Софийского собора, чтобы посмотреть там вновь открытые мозаичные фрески. А в последний год своей жизни он, не задумываясь, отправился на машине в грязь, за тридцать километров, чтобы посмотреть одну, вновь объявленную историческим памятником, деревенскую церковь. <…>

Да, единственный, несравненный человек был Сергей Николаевич. Нет такого другого. И часто теперь в минуты раздумий вспоминаешь его. Как бы поехал к нему, посоветовался бы с ним, и он, так горячо стремившийся всем всегда помогать, непременно помог бы хотя бы советом. Мысленно и за глаза я его называл своим крестным отцом. <…>

Ковалев Владислав Антонович[431]

Ковалев Владислав Антонович (1922–1991) — доктор филологических наук, профессор, педагог, литературовед, окончил филологический факультет МГУ в 1945 году. Преподавал вМосковском полиграфическом институте. С1952 годаи до конца жизни Ковалев работал на факультете журналистики МГУ имени М. В. Ломоносова: сначала на кафедре стилистики русского языка, а затем на кафедре истории русской литературы и журналистики. Основная сфера его научных интересов — творчество Л. Н. Толстого и А. П. Чехова. Ковалев написал множество мемуарных портретов-зарисовок известных людей, которых ему довелось встретить: писателей, литературоведов, деятелей культуры, шахматистов С этими рассказами он часто выступал на различных вечерах — в Толстовском музее, Доме ученых и др. Немаловажная деталь — как и Дурылин, он любил кошек.

«Художественные принципы»

— Вы и представить себе не можете, как вовремя вы пришли. Я все размышляю над тем, правильно ли я поступил в одном случае. Совершил я проступок или поступок. Вот вы и рассудите, мой друг, — так началась одна из наших бесед с профессором С. Н. Дурылиным, которую я здесь воспроизведу.

Это было в конце 1953 года на даче в Болшеве, хотя впервые я его увидел значительно раньше, в 1939 году, на его лекции о Лермонтове в аудитории Московского университета. Эта лекция была посвящена прозе М. Ю. Лермонтова. То была великолепная лекция! Концовку ее я до сих пор помню наизусть: «Какая же это огромная величина — Лермонтов! Мы обмираем, рассматривая этот Эверест, осмысляя величие этого художественного гения!»

Однако вернусь к той беседе, которую я хочу воспроизвести.

— Прежде чем рассказать вам о том, — начал Сергей Николаевич, — что разрывает мне душу, я должен сделать некоторое экспозе. Дом, в котором мы находимся, я построил в середине 30-х годов. Построил на свои честно заработанные деньги. А их потребовалось целая куча. Где их взять? Вы знаете, что «трудом праведным не наживешь палат каменных». Вы знаете также, что искусством «хапать» я не обладаю. Кроме того, чту не менее, чем известный литературный герой, уголовный кодекс. Вы меня спросите, откуда взялись у пожилого человека большие деньги?..

Так вот: когда врачи порекомендовали мне жить за городом, то для постройки дачи мне дали наличники и рамы разрушаемого Страстного монастыря. Но из наличников и рам дачи не построишь. Нужны материалы, а для них — деньги. Знаете, у Некрасова есть стихи: «Если старец игрив чрезвычайно, если юноша вешает нос, то обоих терзает их тайна — где бы денег достать — вот вопрос». И я стал «игрив чрезвычайно». Я пустился на авантюру: для Ярославского драматического театра я решил сделать инсценировку «Анны Карениной».

Существует две инсценировки: одна — Н. Волкова для МХАТа и другая — моя. Инсценировка имела успех и действительно принесла мне искомую сумму денег. «Деньги — это всегда приятно», — утверждал Шопенгауэр и был, разумеется, прав. А тут они были просто необходимы.

Инсценировка имела успех по двум причинам. Начать с того, Лев Николаевич — это Лев Николаевич! Он таков, что если его и хочешь инсценировать плохо, то все равно получится хорошо. Текст великолепен! Особенно «Анны Карениной».

Гуляя с Львом Николаевичем по аллеям яснополянского парка, я сказал ему: «Лев Николаевич! Я знаю, что „Войну и мир“ вы ставите выше „Анны Карениной“. Но и „Анна Каренина“ хороша: и по идее, и особенно по форме, по языку». Лев Николаевич прервал меня. «Может быть, — сказал он, как-то поморщившись, явно не желая продолжать разговор, однако прибавил: — Но по языку лучше всего „Хаджи Мурат“. Вы его еще не читали. Будет опубликован после моей смерти…»

Да-да, Владислав Антонович, толстовский текст великолепен! Не всякого классика можно инсценировать. «Обломова», например, никак нельзя: диалогов мало, они не выразительны. Вот «Обрыв» — другое дело, и то начинать надо с середины, без диалогов Райского с этой куклой Беловодовой. Так вот, успеху моей инсценировки содействовали два обстоятельства: во-первых, великолепный текст Льва Николаевича, скрывший мое неумение; во-вторых, ярославский зритель. О нем надо сказать особо.

Ярославский зритель культурен. Он не ведет себя подобно московскому, о котором в довоенном «Крокодиле» говорилось:

  • Еще актриса не сказала
  • Последний пьесы монолог,
  • Как публика бежит из зала,
  • Сбивая билетеров с ног.
  • Момент ответственный, серьезный,
  • Уже не отстает никто.
  • Толпа летит лавиной грозной
  • К своим калошам и пальто.

Московский зритель — зритель-безобразник. Ярославский зритель воспитанный. Главное, однако, не в этом. Ярославский зритель чрезвычайно внимателен к постановке. На каждую пьесу он ходит не менее двух раз: в первый раз — понять, как там говорят, раскусить замысел автора, а во второй — постановщика. Только в Ярославле можно было поставить «Недоросль», не объединяя действий (их даже в Москве объединяют: первое со вторым), и со всеми нравоучительными монологами Стародума. Зрители слушали, не уходили и аплодировали. Реплика: «Вот злонравия достойные плоды!» — вызывала бурный восторг и даже ответную реплику из зрительного зала: «Правильно, правильно!»

Словом, моя инсценировка имела успех, прошла много раз и оплатила постройку дачи и даже забора к ней.

Вот мы и подошли к тому, что меня мучает. Недавно приходит девушка, лет 22, выражаясь театральным языком, инженю на исходе… Белокурая, щеки с ямочками. Приятно-обыкновенное лицо. Просто прелесть! Говорит: «Сергей Николаевич! Я пишу кандидатскую диссертацию об инсценировках прозы Льва Толстого. Мне хотелось поговорить с вами о художественных принципах вашей инсценировки».

Я прямо-таки обомлел. «Каждое безобразие должно иметь свое приличие», — говорит чеховский герой. Какие у меня принципы? В моей инсценировке? Только деньги для дачи. И все.

Но девушка смотрит на меня с такой надеждой, с такой боязнью отказа. Она умоляюще говорит, что я «последний штрих» в ее диссертации. В глазах мольба… И еще какое-то восхищение мною: ее взгляд мне напоминал незабываемую В. Ф. Комиссаржевскую в роли Ларисы Огудаловой. Так она восхищенно, благоговейно смотрела на Паратова, как будто Паратов — это Пушкин, ничуть не меньше.

Что делать?

Я говорю девушке: «Сейчас поговорим о принципах. Я только распоряжусь насчет кофе. А вы поиграйте пока с Машкой». Машка — это наша кошка. Она мой соратник. Нам обоим следует вставать в шесть часов утра. И если я просыпаю, то Машка будит меня, царапаясь и мяукая, а если проспит Машка, то я бужу ее…

Итак, я ушел распоряжаться насчет кофе. На самом деле мне было незачем распоряжаться. Ирина Алексеевна всегда его варит, если кто приходит. Я просто выигрываю время, чтобы хоть чуть-чуть посоображать, что-то придумать. Через пять минут я появляюсь перед девушкой и высасываю из пальца «художественные принципы» моей инсценировки. — Сказав это, Сергей Николаевич приложил палец к губам. — И все прошло хорошо. Она сказала: «Теперь-то уж диссертация будет закончена». Она уходила довольная, более того — совершенно счастливая, выражаясь поэтически:

  • И было так нежно прощанье,
  • Так сладко тот голос звучал,
  • Как будто восторги свиданья
  • И ласки любви обещал.

Она ушла. Но у меня какой-то гадкий осадок. Из-за гуманизма я сказал ей неправду. А может быть, надо было все же окунуть ее в противоречия реальной жизни?..

Последовала грустная пауза. Сергей Николаевич уныло и как-то даже виновато посмотрел на меня. Однако я, тогда преподававший теорию литературы, уже придумал, что ему ответить.

— Сергей Николаевич, — сказал я, — не сокрушайтесь… Вы все-таки поступили правильно! И притом, вовсе не отклонились от правды. Разумеется, у вас были принципы, когда вы писали инсценировку. Только вы не осознавали их! Не осознавали через понятия! Несомненно, вы не хотели, скажем, искажать Льва Николаевича. Это не принцип? Принцип! Несомненно, вы не хотели применять методы ультралевых театров. Конечно же у вас Вронский объясняется с Анной у декорации вагона, а не на трапеции около колосников.

Знаете, у Плеханова есть афоризм: «Кто не пьет вина, тот пьет воду». Иными словами, кто не пьет вина, тот все равно пьет, то есть: если творец не знает своих принципов, то все равно он их имеет, они у него есть.

— Спасибо, дорогой друг! Спасибо! Вы хотите меня утешить. И отчасти утешили. В ваших суждениях есть свой резон. Молодежь как-то передает свой оптимизм (я был тогда на 30 лет моложе С. Н.), и мыслит она иначе. Но я вспоминаю другой афоризм — Софокла: «Не всегда говори, что думаешь, но всегда думай, что говоришь». — И после паузы: — Быть может, и мы выпьем кофе. У нас, не хвалясь, кофе — не кофе, а нектар для богов…

Галкин Алексей Петрович[432]

Галкин Алексей Петрович (1916–2007) — инженер-конструктор конструкторского бюро РКК «Энергия» (ранее ОКБ-1), которым руководил С. П. Королев. Ветеран отечественной космонавтики. Участник Великой Отечественной войны. В 1943 году в боях под Смоленском был тяжело ранен. Награжден орденами и медалями. Поэт. Автор 14 сборников стихов, ряда пьес, книги мемуаров «Память сердца». До войны окончил заочное отделение Мытищинского политехнического института. В 1953 году без отрыва от производства окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Печатался с 1941 года. Друг и корреспондент С. Н. Дурылина, близкий человек их дома до самой своей смерти.

Осенью 1936 года к нам на занятия[433] был приглашен профессор С. Н. Дурылин для прочтения лекции о русской литературе. Так произошло наше знакомство с Сергеем Николаевичем. Среднего роста, немного тучный, с седеющей «чеховской» бородкой, в очках, он походил, по нашим понятиям, более на сказочника, чем на ученого. Он будто вязал вологодские кружева — красивые и доходчивые. Слушали его с большим интересом. Да и слушатели были не совсем обычные: слесари, токари, учащиеся средних школ. Он нас околдовал. Лекция кончилась, а мы все сидели и не расходились, будто ожидая ее продолжения.

— Теперь, дорогие, очередь за вами, — сказал он, садясь в кресло, специально принесенное нами для него из другого помещения клуба. Все молчали.

— Я же слышал, что некоторые из вас пишут стихи, рассказы. Почему бы мне теперь не послушать и ваше творчество? Не стесняйтесь, я такой же, как и вы.

Никто не решался выступить первым. Наконец я расхрабрился и прочитал маленькое стихотворение «Осенняя картинка». <…>

Стихотворение ему понравилось. Он меня похвалил. Потом за мной выступили со своими стихами еще несколько товарищей. Сергей Николаевич остался доволен этой встречей и пообещал, если позволит время, приехать к нам еще. Мы сердечно с ним распрощались. Но остался у меня в памяти и этот прищуренный взгляд, и неправильный выговор буквы «р» <…> и что-то неуловимое, необычное, чего я не замечал у других. Это была духовная доброта. Его тянуло к простому народу. Он очень охотно выступал в рабочих аудиториях, клубах, домах отдыха и даже общежитиях. И всегда бесплатно. Как-то на одном из последующих занятий, где он читал лекцию о Лермонтове, я стал задавать ему вопросы. Он отнесся к ним серьезно, потом сказал: «Я сейчас пишу книгу „Как работал М. Ю. Лермонтов“, приезжайте ко мне в Болшево, я подробно вас ознакомлю с его творчеством».

Я воспользовался этим приглашением и в 1937 году впервые приехал к нему. Нашел еще не совсем достроенную его дачу невдалеке от церкви, в то время в глухом месте. С этого времени у нас с ним завязалась дружба, хотя он мне по возрасту годился в отцы. Я стал часто бывать у него. Он интересовался, кто мои родители, живы ли они, чем занимались, помню ли я своих бабку и деда по линии отца и матери. <…> Потом он перевел разговор. Стал рассказывать о своей юности. Я внимательно слушал, а впоследствии записал его рассказ по памяти. О себе Сергей Николаевич сообщил, что учился в московской 4-й гимназии. Это был бывший университетский благородный пансион, где на золотой доске красовалась фамилия Жуковского и где учились М. Ю. Лермонтов и несколько декабристов. Судьба к нему была благосклонна, среди преподавателей он встретил двух замечательных людей. Один — старик Преображенский, автор Этимологического словаря русского языка, который отнесся к первым его попыткам писать очень вдумчиво, другой — учитель чистописания и рисования Артемов. Артем, по мнению Чехова, лучший актер Художественного театра. И вот от этих двух людей, говорил Дурылин, идут две основные линии его жизни, две души — театр и литература. Он был знаком с людьми, которые лично знали Пушкина и Гоголя, имел счастье знать Л. Н. Толстого. <…> Далее Сергей Николаевич рассказывал: «У Артема я встречался с Чеховым, с Короленко переписывался. А рядом был великий Малый театр. Я не могу не чувствовать особой, глубокой благодарности к Малому театру». <…>

«Искусствоведы меня не гнали, — говорил он, — наоборот, они мне помогали очень многим, а также и музыканты относились ко мне благосклонно, свидетельством тому служат книги „Репин и Гаршин“, „Врубель и Лермонтов“, „Тютчев в музыке“ и другие. Таким образом, у меня оказывается очень большое родство с целым множеством деятелей русского искусства и русской исторической науки. Я работал в Литературном музее и с благодарностью вспоминаю В. Д. Бонч-Бруевича. Работал в Доме ученых, читал лекции по театру по инициативе М. Ф. Андреевой. Я нашел привет и сочувствие и во Всероссийском театральном обществе, где А. А. Яблочкина, З. Г. Дальцев, Е. Д. Турчанинова побуждали меня работать, и в Центральном доме работников искусств, в Институте мировой литературы». <…>

Однажды, прочитав мои стихотворения, он стал мне говорить о недостатках.

— Зачем ты лезешь в высшие философские сферы? Твой конек, батенька мой, — природа. Смотри, как она у тебя получается. — И стал цитировать мои стихи. — Это же картинка, живая картинка! Ты чувствуешь природу, понимаешь ее, а это великое дело. <…> Природа лечит душу человека. <…>

Сказал и глубоко задумался. Было что-то неуловимое, детское в его характере. Казалось, он не может ни обидеть человека, ни оскорбить его, да и на самом деле он не мог этого делать. В разговоре остерегался острых фраз, угловатых слов, обходил их стороной. Боялся политики. Никогда не заводил о ней речь, а если кто-то из собеседников касался подобных вопросов, сразу же менял тему. Он хотел видеть людей лучшими, чем они были на самом деле. <…> Дурылин со всеми был одинаков: и со знакомыми, и со знаменитым художником, и с народной артисткой, и с ученым, а также с простым человеком, не имеющим ни таланта, ни образования. <…>

Обладая прекрасной памятью, он многое знал наизусть и был занимательным рассказчиком. Порой целыми часами рассказывал мне о И. Ф. Горбунове, пересыпал рассказ текстами из Горбунова. <…>

Он самозабвенно любил птиц и животных. Кошки и собаки были его друзьями. Птицы, чувствуя гостеприимство хозяина, всегда гнездились в его саду. Он заботился, чтобы своевременно были приготовлены для них места гнездования, понимал их и умел разговаривать с ними.

Однажды я был свидетелем: вхожу в сад Дурылина и, к моему удивлению, вижу на дереве с молотком в руке и со скворечником (кого бы вы думали?) жену Сергея Николаевича, Ирину Алексеевну. Я был поражен, как ей удалось одной забраться так высоко и прибить там скворечник. Если бы увидел это Сергей Николаевич, с ним бы случился инфаркт. На мой вопрос, как же она может так рисковать, ответила просто, что делает это для него.

Одно время Сергей Николаевич держал у себя корову. Гладил ее по морде и приговаривал: «Какая ты хорошая, какая красивая!» <…>

Меня <…> удивляло одно: как могло не коснуться этого человека все то плохое, что в большинстве случаев окружало нас, — грубость, нечестность, незаслуженные оскорбления, обман, пьянство, ложь — и каким образом он мог обойти все эти «подводные камни», чтобы остаться таким. Как он мог сохраниться детски наивным и чистым? Все это им было пережито, да к тому же в более мрачных красках. Поэтому он и знал людей, что прошел через горнило жизни, испытав на себе и незаслуженные оскорбления мелких, никчемных людей, и ссылку. Хлебнул вдоволь горечи культа личности и многое, многое другое и, пережив все это в себе, как бы пройдя чистилище жизни, оставил только то, что полезно людям, что делает людей добрей и светлей. <…>

Глава III. Дом профессора С. Н. Дурылина в Болшеве

С Сергеем Николаевичем Дурылиным у нас установились дружеские отношения. <…> Его дом для меня являлся духовной сокровищницей, где я черпал душевную теплоту и знания. У него большой круг друзей, работающих в разных областях искусства. В его доме, когда бы я ни приходил, всегда кто-то гостил или навещал профессора, начиная от академиков, аспирантов и до простых людей, вроде меня. У него я встретился с внуком Федора Ивановича Тютчева — Николаем Ивановичем. Он был уже стариком, среднего роста, одет в черный костюм из довоенного, а может, и дореволюционного сукна, всегда аккуратен, тактичен. Мне он виделся из прошлого века. Очень замкнут, неразговорчив, на мои вопросы отвечал с неохотой. <…> Беседуя с Сергеем Николаевичем он выглядел живее. <…> Они вспоминали время, которое мне казалось далеким, — царское время, иную жизнь. В отличие от Сергея Николаевича, который принял новый мир и порядок, Николай Иванович был весь в прошлом. <…>

Из дневника

<…> Дурылина интересует моя тяга к технике. Он знает, что я работаю конструктором на заводе. <…> Удивляется, как я могу совмещать и поэзию, и технику <…> только сожалеет о том, что область моей работы закрыта и я не могу ее изобразить в поэтических образах. И как-то заключил:

— А может, и не нужно, ведь это все страшные чудовища, которые пожирают людей. Не чувствуешь ли ты вины, что создаешь их?

— Если мы не будем этого делать, то нас погубят другие, например фашисты.

— Это верно, — ответил он, — это неизбежная необходимость. Только жалко, что она противоречит гуманным принципам. <…>

Подобные вопросы возникали не однажды. Ему хочется понять, как во мне уживаются два таких различных, казалось бы, несовместимых творческих начала. И однажды он подытожил:

— Это ведь в тебе, как бы в миниатюре, живут Гомер и Архимед. Такое сочетание очень редкое. И все же я радуюсь за тебя. Хорошо, что ты живешь богатой духовной и творческой жизнью. Желаю тебе успехов. <…>

Я и не думал, и не мог предположить, что мне в жизни выпадет быть лично знакомым с одним из секретарей Льва Николаевича — Н. Н. Гусевым. Это случилось <…> в Болшеве, в доме профессора С. Н. Дурылина. Я увидел пожилого человека, скромно одетого, сидящего на веранде за круглым столом. Ирина Алексеевна суетилась у самовара, а Сергей Николаевич беседовал с Н. Н. Гусевым. Разговор шел о литературе. Сергей Николаевич вспоминал о своей встрече с Л. Н. Толстым, о том, какое огромное впечатление произвел на него этот сказочный старец, как во всем у него проглядывала житейская мудрость. <…> Я с большим интересом слушал их беседу. <…> Они были знакомы и дружили долгие годы. Еще после разгрома революции 1905 года Сергей Николаевич написал Н. Н. Гусеву стихотворение «Грустные дни»:

  • Если тебе и тоскливо и больно,
  • Если ты в скорби своей одинок,
  • Если из глаз твоих слезы невольно
  • Льются, как вешний поток, —
  • К людям ты с скорбью своей не ходи,
  • Много у них неутешных скорбей!
  • В поле, где рожь колосится, уйди
  • С тяжкою думой своей.
  • Там отдохнешь на просторе и воле.
  • Есть где и плакать, и есть где рыдать.
  • Сильный и бодрый без тягостной боли
  • К людям вернешься опять.
  • Даст тебе силу и бодрость Христос.
  • К людям ты с доброю вестью ступай,
  • Людям не надо сомнений и слез,
  • Людям любовь твою дай.
  • Дай им надежду на трудном пути,
  • Полном сомнений и горя, и слез,
  • К вечной немеркнувшей правде прийти,
  • К правде, что дал нам Христос.

При следующем посещении Дурылина я встретился у него с академиком Н. К. Гудзием. <…> С Николаем Каллиниковичем я виделся только один раз. <…>

Меня все больше волновали вопросы человеческой личности с философских позиций. Как-то придя к нему и, к счастью, не застав у него никого, я затронул тему, которая меня волновала. <…> Я ему изложил как мог свои взгляды на существо вопроса. <…> Он терпеливо слушал и не перебивал. И только когда я кончил, он сказал:

— Немного наивно, но в целом логично. Я не материалист. Я больше гегельянец. Я нахожу, что кроме материи есть «дух», который руководит моралью, то есть что-то, чего мы постичь не можем. Религия основана на этом, но она впитала в себя основу «духа» как высшее, духовность, как что-то такое, от чего человек должен отталкиваться в своем сознании. Я бы разделил материальность и духовность. По-моему, в одном — наше спасение, в другом — наша гибель.

— Вы считаете, что цивилизация приносит гибель?

— Не совсем так. У нас есть примеры истории, когда человек достигал значительного прогресса в своей истории, а в конечном итоге приходило разрушение, гибли духовные ценности, пример: древний Китай, Индия, Эллада, Рим. Губили всё социальные структуры. Без высоко организованной духовности не может быть движения вперед!

— Но ведь в Греции и Риме духовность была на высоком уровне?

— Да, все это так, но погубило ее социальное устройство. С нашей культурой происходит примерно то же.

Тут беседу прервало посещение нового для меня гостя. Пришел Петр Петрович Перцов, в прошлом издатель. Это был человек преклонного возраста, с совершенно седой головой, но держался бодро. <…> Я понял из разговора, что их знакомство длится уже свыше 50 лет. Как и во многих знакомых Дурылина, в Перцове явно просматривалось доброе сердце. <…> Он знал многих людей, имена которых мы сейчас произносим с уважением. <…> Он приехал, как мне показалось, с самым дорогим для него — воспоминаниями юности, от которой остался у него пожелтевший листок бумаги со стихами, где хранилась частица его богатой души. Чтобы передать стихи, он шел от станции Болшево до дома Дурылина целый час, а всего от станции до дома один километр. Действительно, «старость — не радость». <…>

С. Н. Дурылину

с воспоминаниями о прошлом. 1935 г.

Миновало

  • Старинные аллеи,
  • Старинный барский дом,
  • Угасшей жизнью вея,
  • Мне шепчут о былом…<…>

Я дослушал стихотворение и с печальным настроением, попрощавшись, ушел, чтобы не мешать им.

Из дневника

14.08.38. Кабинет рабочего автора начинает занятия. Педагогический состав укомплектован: профессор Дурылин, писатель Арамилев, поэт Казин. <…> Сколько за эти полтора месяца изменилось в Европе? Чехословакию растащили на куски. И мир молчит. Остальные занимаются никому не нужной болтовней. В Китае война, в Испании тоже. Абиссинии нет. Австрии нет. В мире пахнет порохом и кровью. Кровью людей — женщин, детей, стариков, ищущих спокойствия и ласки, а им тот же человек дает бомбы, газы, свинец. О люди! <…>

29.12.38 г. Теперь живу в городе Калининграде, а не в поселке Подлипки, как прежде он назывался. Только непонятно, почему ему дали имя М. И. Калинина. Абсурд. Недавно, всего лишь десять лет назад, здесь был густой вековой сосновый лес, и в этом лесу ютились с десяток домов, которые теперь раздавлены четырехэтажными домами. И сейчас здесь более 50 тысяч жителей. Есть несколько школ, клубов, яслей.

Глава IV

Однажды при посещении Сергея Николаевича я получил приглашение: «Алеша! Ты загляни ко мне завтра после работы. У меня в гостях будет интересный человек, народный артист СССР Василий Осипович Топорков. Я тебя с ним познакомлю. Он актер МХАТа, хороший актер, да к тому же балуется стихами. Звонил мне и сказал, что привезет подарок, сочиненную им небольшую поэму. Тебе как поэту будет не вредно послушать».

Это было весной. Дни стояли золотые, теплые, безветренные. В шесть часов вечера я был у него и попал как раз к чаю. На веранде за столом, как обычно в своем плетеном кресле, сидел Сергей Николаевич. Рядом с ним в таком же «гостевом» кресле сидел полный человек лет шестидесяти, круглолицый, с африканскими губами и русской улыбкой. Кроме них была и Ирина Алексеевна. Я вошел, поздоровался. Сергей Николаевич меня представил. Мой незнакомец поднялся и подал мне огромную ладонь: «Топорков Василий Осипович, из разряда „несчасливцевых“», — произнес он. Голос у него грубовато-мягкий, волосы каштанового цвета, чисто выбрит, в коричневом костюме и белой сорочке без галстука.

Ирина Алексеевна засуетилась. Усадила за стол, налила чашку чая со словами: «Угощайтесь». Мне было не до угощения. Меня поглотила беседа. Они говорили о театре, вспоминали Станиславского и Немировича-Данченко. Потом Василий Осипович встал и торжественно сообщил, что привез Сергею Николаевичу подарок своего изготовления, полез в карман, извлек листок бумаги и с вопросом: «Разрешите прочесть?» — развернул его.

Читал Топорков актерски профессионально.

— Отрывок из неоконченной поэмы. Москва. 1935 год. Дорогому Сергею Николаевичу — коллекционеру актерских душ с горячей любовью от автора.

  • Все приготовились к сраженью,
  • Но МХАТ, увы, уже не тот:
  • Обрюзг и тянет к ожиренью
  • Академический живот.
  • Вы посмотрите: даже Яншин
  • Взнуздал великосветский нрав.
  • Не жизнерадостен, как раньше,
  • Задумчив стал советский граф.
  • Он Лялю, черную, как вакса,
  • Еще прошедшею весной
  • Со штампом «брак» в отделе ЗАГСа
  • Провел законною женой…

Довольно длинная поэма о закулисной стороне жизни актеров. Полностью ее я не привожу.

Сергей Николаевич был доволен. Сначала появилась улыбка на его лице, потом стал смеяться искренне, по-детски, и с любопытством поглядывал то на меня, то на жену, стараясь уловить, какое впечатление на нас производит чтец. Следующая строка привела его в восторг. Он тихо повторял: «Черная, как вакса! Это восхитительно!»

<…> Некоторые имена мне были незнакомы, но Сергей Николаевич, без сомнения, их знал, поэтому воспринимал более активно, чем мы с Ириной Алексеевной. Когда Топорков закончил чтение и передал рукопись Сергею Николаевичу, тот с хитрецой спросил:

— Кто же эти два чудные творенья, две девы с острова Лесбос?

Василий Осипович не открыл тайны, но Сергей Николаевич явно догадался. Он был очень доволен подарком и благодарил Топоркова. <…>

Василий Осипович был в настроении.

— Это я написал, чтоб отвести душу от дурного настроения и поднять настроение другим, в частности вам, дорогой Сергей Николаевич.

— А читали вы ее актерам своего МХАТа?

— Читал, всем понравилось, даже девам, о которых вы спрашивали. Предлагали мне продолжить, да настроение пропало, как говорят, улетело вдохновение. <…>

Из дневника

1939 год. Нашим войскам дан приказ об освобождении Западной Украины, Белоруссии и Прибалтийских республик. Освобождение от кого? Ну, допустим, Западную Украину — от поляков, есть какая-то логика. А других? Говорится, что по их просьбе. Так ли? Скорее — усилить заслон от фашизма.

Брат Дмитрий пишет, что они перешли границу и ведут освобождение Западной Украины. Сопротивление оказывают только польские части. Население принимает хорошо. Был бой за Гродно. Поляки оставили город. <…>

1941 год. Вышел в свет в издательстве «Советский писатель» альманах «Звено», где впервые в центральной печати опубликованы мои стихи. <…> Готовлюсь поступать в Литературный институт. <…> Вечером поехал к Сергею Николаевичу, чтобы подарить ему альманах «Звено». Он был очень рад принять от меня такой подарок. Доля его труда была в нем. Занятия в Кабинете рабочего автора прекратились до осени. Встретил у него Т. Л. Щепкину-Куперник. Татьяна Львовна снимала на лето дачу рядом с домом С. Н. Дурылина и, естественно, была частым гостем в его семье. Они долгие годы близко знали друг друга, их объединяла общая любовь к театру. <…> Я познакомился с ней, когда ей было уже за семьдесят. Она выглядела бодрой, веселой, моложе своих преклонных лет. Рассказы ее, в основном на житейские темы, написанные ею как развлекательные, в частности о рождественских праздниках и случайных встречах, казались мне неинтересными. Стихи на меня произвели большое впечатление. Не один раз Сергей Николаевич устраивал поэтический конкурс между нами, в котором, естественно, выходила победителем Татьяна Львовна с ее богатым опытом и поэтическим талантом. Она заражала жизнерадостностью и жизнелюбием. С ней не было скучно. Эти встречи я вспоминаю как праздники. Иногда наши встречи длились часами, и мои собеседники, несмотря на свой возраст, казались неутомимыми. Если речь заходила о театре, а это повторялось почти при каждой встрече, рассказам и воспоминаниям не было конца. Обоим собеседникам было что вспомнить. <…>

Недели две спустя я снова был у Сергея Николаевича. Принес несколько стихов на консультацию, но, к сожалению, не пришлось воспользоваться его временем. Был летний теплый день. Зелень в саду властвовала благодаря усилиям Ирины Алексеевны. Дачный участок сочетал в себе кусочек дикой природы, на котором при строительстве дачи были оставлены нетронутыми русские березы, дубки и другая растительность. Часть же территории была отведена под картофель, кабачки, клубнику. По всему участку были посажены яблони и сливы, которые начинали плодоносить. Вдоль тропинок, идущих по периметру ограды и сада, росли смородина и крыжовник. <…> Войдя на территорию дачи, я увидел пожилого человека с бородкой, в холщовой белой блузе, подпоясанной пояском, кисти которого свешивались до нижней оторочки блузы, в темных брюках и тапочках на босу ногу. В руках у него была тросточка, которой он раздвигал плети кабачков и, не обращая на меня внимания, приговаривал: «Гляди какой, как молочный поросенок. Надо же! Как молочный поросенок!» Это был Михаил Васильевич Нестеров. Уж очень он был похож на свой автопортрет. <…>

Сергей Николаевич очень любил кошек, и в его кабинете, как бы чувствуя расположение хозяина, они всегда ютились около него. Иной раз он работает, а кошка сидит на его рабочем столе и смотрит, как он пишет. Спали они (их было несколько) вместе с ним в кабинете на его железной койке. Кошки были свидетелями и его бессонных ночей, и титанического труда. У него было много стихов и рисунков с них.

Как-то на одной из наших встреч (был и Михаил Васильевич) Сергей Николаевич попросил меня написать о кошках стихи. Я выполнил просьбу и при следующей встрече прочел стихотворение «Кошки». Его любопытно привести.

Кошки

  • Он пишет днями и ночами,
  • Завален книгами кругом.
  • Они ж пытливыми глазами
  • Сидят и смотрят на него.
  • Потом зажмурятся и сами,
  • Быть может, тоже о Толстом
  • Ему мурлыкают часами
  • Своим кошачьим тенорком.
  • И, утомившись на рассвете,
  • Свернувшись кренделями в ряд,
  • Они в его же кабинете
  • С ним на одной кровати спят.
  • Малы, но гордость и свободу
  • Не потеряли даже тут.
  • Они хозяину в угоду
  • На задних лапках не пойдут.

Михаилу Васильевичу и Сергею Николаевичу оно понравилось, а Нестеров сказал: «Вот я не могу писать кошек, не получается, хотя ничего против них не имею». <…> В 1940 году, в августе, мы так же вечером пили чай на веранде: Сергей Николаевич, Михаил Васильевич и я. Шел разговор о портретной живописи Нестерова. Дурылину было необходимо как можно больше подробностей «вытянуть» из Михаила Васильевича. Зашел разговор о портрете академика И. П. Павлова. Сергей Николаевич спросил, чем, собственно, заинтересовал этот человек Нестерова. Михаил Васильевич ответил:

— Духовным богатством. Меня всегда интересовали творческие натуры.

Сергей Николаевич добавил:

— К тому же и упрямством в своих стремлениях. Вы внутренне так похожи друг на друга.

— Чем же? — спросил Михаил Васильевич.

— Этим творческим упрямством.

Нестеров смолчал, и улыбка появилась на его лице. <…>

В один из дней Сергей Николаевич был занят, а Михаил Васильевич пригласил меня погулять с ним по саду. Мы ходили с ним по тропочке, и он мне рассказывал о своих знакомствах с И. Н. Крамским, Н. Н. Ге, В. М. Васнецовым, В. И. Суриковым и, конечно, более подробно о своем учителе В. Г. Перове. <…> Теплее всех он рассказывал о Перове, Крамском и Сурикове. О Ге говорил мало и холодно. Похвалил только картину «Петр и царевич Алексей», потом заметил, что Ге был очень самолюбив и что его картину «Христос перед Пилатом» он не одобрял.

Потом мы отдыхали с ним на его любимой скамейке в углу сада. Он мне рассказал, как одну из туй, что росла напротив входа на веранду, они сажали вместе с Ириной Алексеевной. <…> Я ему сказал, что о туях у меня есть стихотворение.

— Почитайте мне, это очень интересно, — сказал он.

Я прочитал. Привожу стихотворение потому, что Михаил Васильевич воспринял его по-своему.

  • Я посадил ее такую,
  • Что до колен была.
  • И за пять лет малютка туя
  • Меня переросла.
  • Я под метели перебранку
  • Решил ее спросить:
  • — Скажи, как можешь ты, южанка,
  • В стране морозов жить?
  • — Так и живу, как раньше жили
  • В сибирской стороне:
  • Боролись, мучались, любили, —
  • Она сказала мне.

— Это же вы о Сергее Николаевиче написали, только выразили в художественном образе.

Я в то время не знал, что Сергей Николаевич с Ириной Алексеевной не по доброй воле несколько лет томились в Сибири. Об этом мне впервые поведал Михаил Васильевич Нестеров. <…>

Глава V. Война

<…> Я решил идти на фронт. Перед ноябрьскими праздниками 1941 года я пришел к Сергею Николаевичу проститься. У него я встретил Щепкину-Куперник и Нестерова. <…> Дурылин повел меня в кабинет и подарил записную книжку небольшого формата, сказав: «Это тебе пригодится в походной и боевой фронтовой жизни». Держался он мужественно, никуда не собирался эвакуироваться, внутренне веря в победу. В книжке были перечислены города и фамилии хороших знакомых Сергея Николаевича, к которым в случае нужды я мог обратиться за помощью. <…>

— Русский народ победить нельзя, его внутренние силы никто не знает, и, если его разозлят, он встанет во весь свой гигантский рост и — гибель врагу!

— А какие у вас, Сергей Николаевич, доказательства?

— Самое веское мое доказательство — в моей убежденности, а такая убежденность в каждом русском человеке есть.

Потом, порывшись в письменном столе, достал брошюру, пожелтевшую от времени, с названием «Начальник тишины» и, вручая мне, сказал:

— Это моя убежденность в нашей победе над фашизмом. Ты ее хорошенько почитай, тут о русском народе и его вере, которая сберегала его от всех несчастий. Я ее написал в Первую империалистическую войну, она и сейчас актуальна. Она тебе поможет выдюжить и пройти через все испытания. Верю в тебя. <…>

…Нас троих вызвали в штаб полка, где нам выдали направление в Горьковское училище зенитной артиллерии (ГУЗА). <…> В Горьком в училище меня не приняли, так как оно было уже укомплектовано. Куда идти дальше, я не знал. Наступил вечер. Я вынул записную книжку <…> Сергея Николаевича. <…> Я нашел в ней фамилию народного артиста А. Д. Дикого. Решил идти к нему. <…> Вышел ко мне полный, седоватый человек около 50 лет. Я представился и был сердечно принят. Просидели мы за разговором почти всю ночь. Я рассказал все о Дурылине и о своей неприятности, приведшей меня к нему. Он внимательно выслушал и пообещал помочь. Утром кому-то позвонил и посоветовал идти в училище и обратиться к дежурному офицеру. Я так и поступил. И получил новое назначение в Ярославское пулеметно-минометное училище.

Приехал в Ярославль. <…> Меня зачислили курсантом, но занятий еще несколько дней не было. <…> Открыв подаренную мне Дурылиным записную книжку с адресами, отыскал в ней Ярославль и фамилии Чудиновой А. Д. и Свободина Г. С. — артистов театра им. Волкова. Время приближалось к вечеру. Я решил пойти в театр, но билетов не было. Тогда я прошел через служебный вход и у служащего сцены спросил: «Могу я видеть Чудинову?» Он проводил меня до гримерной, где она готовилась к спектаклю. Я постучал в дверь. Меня пригласили войти. Открыв дверь, я увидел женщину средних лет, красивую, сидящую на стуле перед зеркалом. Она встала, удивленно посмотрев на вошедшего человека в военной форме. Я поздоровался, представился. Услышав имя Сергея Николаевича, она искренне обрадовалась. Сказала, что готовится к спектаклю и у нее нет времени поговорить со мной, но сейчас познакомит меня со своим мужем — Свободиным Григорием Семеновичем, который будет очень рад узнать, как поживают болшевцы, поскольку они очень любят и ценят их. Она вышла и через минуту вернулась с мужем — заслуженным артистом УССР.

Так состоялось наше знакомство, впоследствии перешедшее в дружбу. <…> Время, проведенное в Ярославле, осталось светлой страницей моей жизни. Наша переписка продолжалась до последних дней Александры Дмитриевны Чудиновой. <…>

[На фронте] переписка с Сергеем Николаевичем стала систематической. Я получал от него письма и отвечал ему. Писать о боевых действиях было запрещено, поэтому я, как мог, выражал обстановку в стихах. [В ноябре 1942 года Дурылин сообщил Галкину в письме о смерти Нестерова.] «Я осиротел, Алеша. Он меня любил, и только он один знал все мои литературные произведения и ценил их. Умер он в больнице в ожидании операции — от волнения, вызвавшего повышенное давление в крови и кровоизлияние в мозг. Уж никогда не увидим и не услышим его в Болшеве!»

<…> Не доходя до Смоленска, я был тяжело ранен и остался на всю жизнь инвалидом. Я оказался в полевом госпитале. <…> В Москву попал я только 25 марта. По характеру ранения меня должны были отправить в Иркутск, о чем мне сообщила медсестра Константинова. Она спросила, нет ли у меня знакомых в Москве, кто мог бы походатайствовать перед руководством госпиталя, чтобы я был оставлен на лечение здесь, так как до Иркутска я не доеду. Я ей дал телефоны С. Н. Дурылина и А. С. Новикова-Прибоя, а также адрес моей семьи.

Я был глубоко удивлен, когда буквально через сутки после звонка в госпиталь приехали моя жена, Сергей Николаевич и Ирина Алексеевна. Они помогли мне остаться лечиться в Москве, и через несколько дней меня взял подмосковный госпиталь № 2960 (в Болшеве) на излечение. <…>

Частым гостем госпиталя был также и Сергей Николаевич. Период войны был деятельным периодом его жизни. Он постоянно бывал в народе — читал лекции о патриотической литературе раненым бойцам и офицерам в госпиталях, выступал часто в Москве и ее пригородах с докладами и в то же время писал книгу «Русские писатели в Отечественной войне 1812 года», которая вышла в свет в 1943 году.

Однажды он принес мне в госпиталь записную книжку, на обложке которой было им написано:

А. Галкин.

Из окна и из сердца.

Лирика. 1943. Горки.

На первой странице написал: «Алеше Галкину. Единственное окно, через которое человек может увидеть всю красоту мира и всю правду бытия, — это сердце. С. Дурылин. 9.05.43 года». Далее написал: <…> «Мне пришло в голову — написал бы страничку-другую о встречах у меня с Нестеровым, о его привете к молодежи, о его внимании, одним словом, о твоем впечатлении, я бы включил в свою книгу о нем». <…>

Глава VII. Мои встречи с актерами в доме С. Н. Дурылина

<…> Начинаю со старейшей из актрис, народной артистки СССР Яблочкиной Александры Александровны. <…> Она была близким другом дома Дурылиных. Именно дома, так как очень любила Ирину Алексеевну и ее сестер. К Сергею Николаевичу относилась уважительно, чувствуя в нем судью своей актерской деятельности. Всегда советовалась с ним о сыгранных ролях, выпытывала его мнение. <…> Я ни разу не видел ее грустной, недовольной, злой. Одна доброта жила в ней. <…> По рассказам Ирины Алексеевны, у нее в квартире постоянно ютились приживалки. Однажды ее обокрали. Когда она рассказывала об этом происшествии, все присутствующие «умирали» со смеху. У нее было много дорогих подарков. Жулики на это позарились. Проникнув в ее квартиру, связали проживающую у нее Т. Г. Сундукян, заткнули кляпом ей рот, все, что надо, забрали и ушли. Большинство вещей уголовным розыском было найдено на рынке в Одессе, в том числе золотые часы Собинова с дарственной надписью. Рассказывала она об этом, как могла делать только Яблочкина.

Позже было рекомендовано взять все исторически ценные вещи на государственное хранение. Она же восприняла это по-своему и говорила, как бы жалуясь, Сергею Николаевичу: «Одни пришли — утащили. Я сообщила об этом в Ге Пе У. Мне многое вернули. Слава Богу. Бог не обидел. Потом пришли другие и сказали, что по указанию правительства надо сдать на государственное хранение ценные вещи. Что же мне делать, как же не сдать, коли требует государство? Пришлось сдать. Правда, они мне расписку с печатью оставили». Сергей Николаевич, как мог, разъяснил ей необходимость этого шага. <…>

Как-то при мне она попросила Сергея Николаевича почитать ей что-нибудь духовное.

— Я же ведь знаю, у вас есть. Мне сегодня очень хочется духовного, вашего. Надоели актеры.

Сергей Николаевич не мог отказать. Порылся в письменном столе, нашел листок пожелтевшей бумаги и стал читать. Она внимательно слушала.

Духовный сад

  • Мой духовный сад, как запущен ты,
  • От негодных трав заросли тропы,
  • Спит душа моя крепким сном давно,
  • Не радит она о пути своем.
  • Пробудись от сна, посмотри вокруг,
  • Где ты спишь, душа, что с тобою вдруг!
  • Темной тучею тьмы забвения
  • Скрыла светлый луч умиления.
  • ………………………………………………
  • С Божьей помощью обнеси плетень
  • Страхом Божиим, чтоб не пала тень
  • Гордых помыслов от тщеславия,
  • Береги свой сад от бесславия.
  • И Господь с небес, видя ревность ту,
  • Облегчит твой крест, ниспошлет росу,
  • Благодать придет, оживит цветы,
  • Возрастут они на лице земли.
  • Лишь духовный сад, данный долею,
  • Обнеси скорей крепкой волею.
  • И придет в него твой Желаемый,
  • В кров души твоей ожидаемой. <…>

— Спасибо вам, дорогой мой Сергей Николаевич. Мой духовный сад запущен мной, зарос травой сорною от тщеславия. Справедливо все. Только вот конец ко мне не подходит: не придет ко мне мой Желаемый.

— Все в тебе, нужны воля и терпение.

— Ее у вас в достатке. Вы сумели воскресить свой сад, и духовный и не духовный. А мне уже не под силу. Поэтому и иду к вам за помощью. Спасибо.

Лицо ее снова просветлело. <…> Мне показалось, что она исповедуется. Стала говорить о грехах, где и когда она сказала кому-то грубое слово, когда и где кого обидела. Я все это слушал с интересом и понял, что это в ней говорит ее вера в Бога. <…>

Варвару Николаевну Рыжову при встрече в доме Дурылина я узнал с первого взгляда. На ней как бы лежала печать Анфусы из пьесы Островского «Волки и овцы». <…> Александра Алексеевна Виноградова (сестра жены С. Н. Дурылина) жила в Москве на Маросейке и часто посещала Малый театр. На спектакль «Правда хорошо, а счастье лучше» она ходила семь раз подряд. Рыжова в нем играла няньку Фелицату. Она в этой роли много смеется, а какой у нее задушевный, теплый, размягчающий сердце смех, по выражению Сергея Николаевича Дурылина. <…> Александра Алексеевна, простая работница часового завода Москвы, была заворожена игрой В. Н. Рыжовой и в знак благодарности за полученное духовное добро написала Варваре Николаевне письмо и отнесла в Малый театр, так как адреса ее не знала. Случилось так, что вскоре после этого к Варваре Николаевне приехал С. Н. Дурылин с Ириной Алексеевной. Варвара Николаевна похвасталась им, как простые люди принимают ее в спектакле, и дала это письмо Сергею Николаевичу и его жене. Они прочли, узнали почерк и адрес отправительницы, но, выразив законное удовлетворение письмом, ничего об авторе письма не сказали, отметили только, что оно искренно и тепло написано. <…> Позднее она узнала от Сергея Николаевича, что письмо написала сестра его жены, и была рада этому знакомству. <…>

* * *

[Елена Митрофановна Шатрова]

<…> Мне посчастливилось встречаться с ней у Сергея Николаевича и видеть ее в спектаклях Малого театра. <…> В 1939 году Сергей Николаевич пригласил меня поехать на просмотр спектакля Малого театра «На всякого мудреца довольно простоты», в котором Шатрова играла роль Мамаевой. После спектакля возвращались домой — Сергей Николаевич, Ирина Алексеевна, его бессменная спутница, и я. Он был очень доволен и говорил, что это один из образцовых спектаклей Островского, которым вправе гордиться Малый театр, и отмечал игру Шатровой. В своей последней работе — в книге о Шатровой он подробно описывает этот созданный ею образ. <…>

Мне посчастливилось быть свидетелем работы Шатровой над ролью Купавиной в пьесе «Волки и овцы» Островского. <…> В доме Дурылина в верхней комнате Сергей Николаевич просматривал сцены их спектакля. <…> Иногда по ходу работы использовали меня в роли манекена Беркутова, чтобы Елена Митрофановна обращалась не в пространство, а к живому человеку. Отрабатывался каждый жест, каждая интонация голоса, каждое движение. Это была интереснейшая работа. Не обходилось и без возражений со стороны Шатровой, и иной раз нелегко было убедить актрису в ее неправоте, но Сергей Николаевич делал это с большим тактом, чтобы не затронуть самолюбие Елены Митрофановны. <…> Она была очень общительной, иной раз, давая отдых Сергею Николаевичу, прогуливаясь по саду, мы разговаривали на бытовые темы. Она мне задавала много вопросов. Ее интересовало, как Сергей Николаевич мог так близко, душевно подружиться со мной, с человеком другой среды, далекой от театрального искусства, и вообще человеком техники (она не знала, что я занимаюсь литературой). Она относила это к доброму и богатому сердцу Сергея Николаевича. <…>

* * *

В 1939-м и в последующие годы я несколько раз встречался в доме Дурылина с Евдокией Дмитриевной Турчаниновой. Я ее помню, когда она была уже в возрасте. <…> Простое лицо русской женщины, всегда скромно одетой, без всякого излишества, что подчеркивало ее скромность и духовную культуру. Я присутствовал на их беседах о театре и об актерах в кабинете Сергея Николаевича. Он обычно сидел на своей кровати с кошкой на коленях, а Евдокия Дмитриевна — напротив него на диване. Интересно и поучительно было слушать их. В беседе открывалась история не только Малого театра, речь шла о мастерстве актера, об искусстве вообще. Иногда у них обнаруживались разные взгляды на актера или спектакль, но в конечном итоге приходили к общему согласию. Сергей Николаевич находил много доводов и в большинстве случаев убеждал Евдокию Дмитриевну. Он обладал редкостной памятью и приводил массу примеров в свою пользу. Она просила написать книгу о [Николае Капитоновиче] Яковлеве. <…> Он менее чем за полгода написал книгу.

Этюды об актерах я заканчиваю воспоминаниями об артистке Большого театра Обуховой Надежде Андреевне, с которой я впервые встретился в доме С. Н. Дурылина летом 1939 года. Очень приятная внешне и в общении, она притягивала к себе людей. Помню, как сейчас, пили чай на веранде, где присутствовали Сергей Николаевич, его жена Ирина Алексеевна, сестра жены Александра Алексеевна и ее муж Иван Федорович. Разговор шел о Большом театре, его актерах и репертуаре. Воспоминаниями делилась Надежда Андреевна. <…> Потом попросили ее спеть несколько романсов. <…> Александра Алексеевна принесла ей гитару. [Обухова], встав из-за стола, отправилась в сад. В саду были две березы, сохранившиеся и не тронутые строителями дома. <…> Вокруг одной из берез была посеяна рожь, она уже колосилась и создавала картину сельского пейзажа. За Надеждой Андреевной все вышли в сад. Она стала петь русские романсы. <…> Жители соседних домов вышли и тоже слушали этот необычный концерт. Она выбирала из своего репертуара поэтов-классиков, а также и композиторов, которые больше бы пришлись по душе профессору Дурылину. <…>

После концерта, когда снова сели за стол, который до сих пор стоит на веранде, Сергей Николаевич сожалел, что Надежда Андреевна не может спеть арий из опер. Огорчался, что отсутствовал композитор Юрий Бирюков, который помог бы Надежде Андреевне. Бирюков часто посещал дом Сергея Николаевича и написал по его сценарию оперу «Барышня-крестьянка» на сюжет повести Пушкина. <…>

По его [Дурылина] совету Надежда Андреевна начала писать книгу воспоминаний и каждую главу <…> привозила или присылала ему на отзыв. К советам и замечаниям[434] Сергея Николаевича Надежда Андреевна относилась с глубоким вниманием и благодарностью. <…>

Долгие годы, еще с дореволюционных лет, дружили Телешов Н. Д. и Дурылин С. Н. Встречались не часто, и то больше в Москве. В Болшево Николай Дмитриевич приезжал редко, только в летнее время. Я познакомился с ним уже после войны, когда он был старым человеком. Жил он одиноко, и это отражалось на его внешнем виде и ворчливом характере. Правда, долгое время с ним в квартире проживала еще одна живая душа — ворона. Они дружили, как могут дружить человек с птицей. Он за ней ухаживал, вырастил ее с птенца, и они привязались друг к другу. <…>

Его рассказы и воспоминания, одновременно с воспоминаниями Сергея Николаевича, особенно касающиеся дореволюционного периода, трудно передать, их надо было слышать. Они рисовали картину, незнакомую моему поколению. Я очень жалею, что не записал их: записывать при них было нетактично, а после многие детали улетучились из памяти. <…> В 1952 году, отмечая 85-летие Н. Д. Телешова, Сергей Николаевич писал ему: «Дорогой, милый Николай Дмитриевич! <…> я мог бы говорить пять часов о благороднейшем из современных писателей Телешове, о прекраснейшем человеке, о вернейшем друге с честнейшим сердцем, старшем товарище Николае Дмитриевиче! Ведь оно, Ваше имя, приложенное к любому делу, к книге, общественному почину, уже свидетельствует о том, что это дело высоко честное, благородное, прекрасное. <…> Крепко обнимаю Вас, дорогой, верный друг, и благодарю за дружбу, столь для меня драгоценную. Искренне преданный и много ценивший Вас С. Дурылин».

Лошкарева Мария Николаевна[435]

Лошкарева Мария Николаевна (1891–1972) — племянница Владимира Галактионовича Короленко, дочь его сестры Марии Галактионовны, фельдшерица, машинистка. Перепечатывала работы Сергея Николаевича. После его смерти наиболее крупные рукописи печатала для Ирины Алексеевны. Начала писать свои воспоминания в 1955 году, сдала их И. А. Комиссаровой в 1962 году.

Воспоминания. Памяти Сергея Николаевича Дурылина

Есть люди, представление о смерти которых с трудом укладывается в сознание. И не потому, что они казались особенно здоровыми. Нет. Но в них было так много любви и интереса к самым разнообразным сторонам жизни <…> они так глубоко входили в жизнь, что их невозможно себе представить оторванными от нее. Таков был Сергей Николаевич Дурылин.

Я познакомилась с ним в 1934 году. Сергею Николаевичу нужна была машинистка, и он обратился к моей двоюродной сестре — Наталии Владимировне Короленко с просьбой порекомендовать ему кого-либо. Она познакомила его со мной, и с тех пор, неразрывно до конца его жизни, я печатала работы Сергея Николаевича, невольно становясь соучастницей его творческого труда.

Начала я с ранних произведений, не предназначавшихся к печати: «Домик в Коломне» — шутка в стихах на сюжет Пушкина, но с счастливым концом; «Барышня-крестьянка», тоже по Пушкину и тоже в стихах, инструментированная впоследствии Юрием Бирюковым. Затем пошли статьи о Лермонтове, которого так глубоко любил и проникновенно понимал Сергей Николаевич. Обширные монографии об артистах МХАТа и Малого театра следовали одна за другой. Я едва успевала закончить одну статью, как из Болшева уже летели гонцы с новыми, всегда срочными, но всегда внимательно и с любовью написанными работами. Особенно памятно мне время работы над книгой «Мария Николаевна Ермолова (К столетию со дня рождения)». Подготовка к ней шла в течение нескольких лет. Привлекался огромный материал: выписки из книг, журналов, забытых газетных статей, воспоминания современников. И все казалось Сергею Николаевичу недостаточным. Он обращался к друзьям, знакомым с просьбой вспомнить какую-нибудь «мелочь» в исполнении Ермоловой той или другой роли, восстановить в памяти впечатление от ее игры. Найдя что-нибудь новое или ранее упущенное им, Сергей Николаевич без сожаления перекраивал уже готовую главу. <…>

Все его работы написаны особым, лишь ему присущим языком. Вчитываясь в ту или иную фразу, вы чувствуете, что написана она именно так, как хотелось бы ее сказать и как мог сказать только Сергей Николаевич. Больших поправок в рукописи он обычно не вносил, но прочитывать их было делом нелегким. Вообще довольно неразборчивый, мелкий почерк Сергея Николаевича, в увлечении работой, в желании сказать как можно полней и скорей то, что волнует его в данное время, становился почти иероглифами. Сергей Николаевич знал это и каждый раз, посылая рукопись, просил извинить его, писал, что надеется на мою исключительную способность разбирать его «каракули», просил исправить замеченные мною стилистические погрешности. Особенное внимание обращал он на верность цитируемого материала, на необходимость точно указывать год, место издания, номера страниц и проч., говоря, что при неправильно указанной цитате работа теряет свой смысл.

Хорошо зная русский язык, ценя присущие ему красоты и особенности, Сергей Николаевич относился к нему бережно и любовно. Он возмущался искажениями, неправильным произношением слов, допускаемыми некоторыми писателями. Старый народный язык был понятен и близок Сергею Николаевичу, и он нередко пользовался им: в его работах встречаются такие малоупотребительные слова, как, например: «врагиня», «жесточь», «насельник» и т. п.

Постоянно занятый всегда спешной литературной работой, Сергей Николаевич тем не менее не закрывался у себя в кабинете, не уходил от повседневной жизни с ее интересами и запросами. Все, кому нужны были его совет, указание, кто искал в нем просто приятного собеседника, находили его всегда внимательным, готовым помочь или развлечь интересной беседой. Не было, кажется, такой области науки, литературы, искусства или просто «житейского обихода», в которых бы Сергей Николаевич затруднился дать исчерпывающий ответ на интересующий вас вопрос. Ему не нужно было даже особенно напрягать свою память: она была столь обширна и эластична, что он без труда находил требуемый материал. Огромная библиотека, размещенная на простых деревянных полках всюду — в кабинете, коридоре, на чердаке, — помогала ему в этом. Я до сих пор помню, как при каком-нибудь затруднении у меня возникала спасительная мысль: «Надо спросить Сергея Николаевича». И сколько таких «вопрошателей», не считаясь часто ни с его здоровьем, ни с занятостью, посещали его в Болшеве! Калитка в дощатом сером заборе, окружавшем небольшую, но со вкусом построенную дачу, гостеприимно открывалась для всех, приехавших из Москвы. Двери его кабинета никогда не закрывались. Об этом кабинете хочется сказать особо. Вряд ли найдется еще писатель, обладающий таким «кабинетом»! Небольшая темноватая комната, простой стол с двумя ящиками, по одной стене диван, по другой узкая скромная кровать, сверху донизу — полки с книгами, книги на столе, на стульях. А на темных бревенчатых стенах портрет Л. Н. Толстого работы художника Л. Пастернака, рисунки М. В. Нестерова, фотографии Сергея Николаевича — групповые вместе с А. А. Яблочкиной, с Михаилом Васильевичем и, естественно, с… кошкой Муркой, первой «насельницей» Болшева. В этой скромности и непритязательности писателя на комфорт, даже просто на особые удобства, и заключен внешний и внутренний облик Дурылина.

Атмосфера уюта, тепла и участия, царившая в Болшеве, привлекала туда самых различных людей. Кто раз сидел на небольшой терраске за круглым столом, обильно заставленным всякой снедью, большей частью домашнего приготовления, в окружении приветливых хозяев и самых разнообразных интересных гостей, того неизменно тянуло туда вновь.

Но я любила бывать у Сергея Николаевича в будни, когда он был занят работой и никого, кроме семейных и самых близких, не ожидалось. Сергей Николаевич радовался моим приездам, встречал радушно и за чаем неизменно просил рассказать «что-нибудь веселое». Обладая большим чувством юмора, он любил выслушать — и сам рассказать — пустяковый анекдот, незлобивую шутку, посмеяться «над тем, что кажется смешно». И я, наткнувшись в разговоре, в книге на какой-нибудь литературный «ляпсус», спешила поделиться им с Сергеем Николаевичем.

Меня всегда поражала его способность — прямо от письменного стола, оторвавшись от серьезной работы, переходить к «легкой» беседе, к незатейливым рассказам и шуткам, в которых обычно протекало чаепитие. Мне кажется теперь, что это помогало ему справляться с непосильным подчас грузом творческой работы и все усиливающимся нездоровьем. Особенно это проявилось в годы войны. Несмотря на предложения, Сергей Николаевич отказался уехать куда-нибудь из Болшева, хотя и там не было полной безопасности. Как-то, когда все сидели на терраске за чаем, в садик невдалеке от дома упал самолет, поломав деревья. Но, к счастью, все обошлось благополучно.

В конце 1941 года я получила от Сергея Николаевича письмо с призывом к совместной работе и приглашением в Болшево. «Вы не должны падать духом, — писал он. — Я всегда верил в то, что жизнь наша должна всегда состоять в одном — в любви к людям, в любви к природе — от милой Вашей Мурки до последнего листочка. Пусть с нами будет, что будет, мы должны стоять на своем: дружба должна быть в эти грозные дни еще дружественнее, любовь еще любовнее, кротость еще кротче, улыбка еще улыбчивее…» Так и было в Болшеве. Часто бывая там в то время, задерживаясь иногда на несколько дней, я испытывала это на себе и видела на других. Ирина Алексеевна по мере сил старалась обогреть и накормить голодных москвичей, а Сергея Николаевича, поскольку возможно, отвлечь от тяжелых впечатлений. И действительно, сидя в сравнительно теплой комнате, слушая домовитую песенку пузатого самовара (такая редкость в то время), порой забывалось об ужасах и грозных разрушениях войны. Сергей Николаевич, закутавшись поверх одежды в теплый халат, садился за письменный стол, а я — за машинку. Работать было трудно, руки стыли, и то и дело приходилось отогревать их дыханием.

В это же время, бок о бок с серьезной и ответственной работой (книгой «Русские писатели в Отечественной войне 1812 года»), Сергей Николаевич затеял выпускать «еженедельный иллюстрированный» журнальчик «Мяу-мяу», посвященный преимущественно кошкам. Я его печатала на машинке. Там был «алфавитный указатель имен» кошек, живших когда-либо у Сергея Николаевича или у его знакомых, с описанием их наружности и краткой характеристикой. Там же помещал он небольшие юмористические рассказики и стишки, подписывая их шутливыми псевдонимами: Петя Птичкин, Ваня Кискин, Маша Мурлыкина и др. Главным и почти единственным (кроме него я подвизалась на этом поприще) автором и иллюстратором этих произведений был сам Сергей Николаевич. Обыкновенно к моему приезду в Болшево бывал готов уже очередной «номер», который и прочитывался за чайным столом под общий хохот присутствующих.

Невозможно обойти молчанием — такую редкую у мужчин — любовь Сергея Николаевича вообще к животным и к кошкам в особенности. Кошки — это была неотъемлемая принадлежность Болшева. В не отстроенном еще доме котенком, спасенном от рук мальчишек, поселилась Мурка, прожившая много лет и ставшая другом Сергея Николаевича. В собачьей будке с первых же дней обосновался щенок Муран, вывезенный из тютчевского музея-усадьбы «Мураново»[436]. Нередко, приехав в Болшево, можно было застать Сергея Николаевича у письменного стола, неловко притулившегося на краешке кресла, чтобы не потревожить раскинувшуюся на нем во всю ширь Мурку или еще кого-либо из многочисленного к тому времени кошачьего семейства. В часы завтрака и обеда одноногий зеленый столик невдалеке от дома сплошь бывал покрыт воробьями, ожидающими корма из рук Сергея Николаевича.

В последние годы жизни Сергея Николаевича мне все чаще и чаще случалось заставать его больным, в постели. Но он все-таки продолжал работать. На кровати, на стульях возле нее, на полу — груды книг, толстых журналов, газет, которые ему приходилось просматривать для очередной серьезной работы. Силы падают, глаза видят все хуже и хуже, он уже почти не может писать, ему приходится диктовать Ирине Алексеевне. В записочках ко мне, сопровождающих редкие теперь присылки работ, все чаще проскальзывают жалобы: «Я болен…», «без сил…», «устал…». Невольно напрашивался вопрос: зачем же он работает? Хотелось сказать ему: «Бросьте все! Отдохните!» Но тот, кто хорошо знал Сергея Николаевича, кто работал с ним много лет бок о бок, тот понимал, что «отдыхать» он не может, что без работы, без творческого мышления, а стало быть, без пера в руке для него нет жизни. <…>

Сергей Николаевич не хотел — да и не умел — хранить только для себя огромный запас знаний и опыта, приобретенных за долгую трудовую жизнь; он считал как бы своим общественным долгом делиться со всеми, кому эти знания и опыт могут быть нужны и полезны.

Сергей Николаевич «не умел хворать», т. е. беречься, лечиться, и до последних дней никому не отказывал в посильной помощи. Смерть его для всех оказалась неожиданной. С трудом можно было поверить, что из жизни вырван человек, который — как это всегда казалось — так глубоко и прочно был связан с нею.

В воспоминаниях о Сергее Николаевиче нельзя обойти молчанием Ирину Алексеевну. Сказать о ней только как о жене и верном спутнике — этого мало. Встретившись с ним в тяжелые переломные для него годы, она взяла на себя нелегкий груз — не только заботиться о его здоровье, оберегать от повседневной «прозы жизни», устранять «камни преткновения» на нелегком писательском пути, но и вселять в него бодрость, веру в свои творческие силы и умение их воплотить. Всегда бодрая, жизнедеятельная, она с честью справилась со своей задачей.

Бобринская Вера Сергеевна, урожденная Сидорова[437]

Бобринская Вера Сергеевна (1925–2003) — дочь протоиерея Сергея Алексеевича Сидорова, составитель и автор книги о нем, жена графа Николая Николаевича Бобринского (1927–2000), геолога, генеалога, писателя. Супруги похоронены в родовом имении Бобринских за алтарной частью Казанского храма города Богородицка Тульской обл.

Сергей Николаевич Дурылин, известный литературовед и театровед, после столь обычных для русских интеллигентов в послереволюционные годы испытаний (арестов и ссылок в начале двадцатых годов) жил довольно благополучно на своей даче под Москвой, в Болшеве. Будучи студенткой, я была у него в 1944 году и помню ощущение довольства и сытости, столь необычное для меня в обстановке тогдашнего постоянного недоедания и неустройства. Помню обед на залитой солнцем застекленной террасе, белые салфетки, милую тихую его жену. И самого Сергея Николаевича, маленького, суховатого, немногословного и очень уверенного в себе. Тогда я не знала, какая большая дружба в былые годы связывала его с моим отцом. Только иногда замечала, как внимательно он взглядывал на меня, тогда совсем молоденькую, с пышными черными косами, чем-то, может быть, напоминающую ему юного Сергея Сидорова. <…> До разорения Николаевки Сергей Николаевич был там частым гостем, проводил иногда целое лето. А в Москве Сережа и его друзья были под большим влиянием этого незаурядного, талантливого человека. <…>

Ефимов Георгий Борисович[438]

В Болшеве Сергей Николаевич продолжал служить — не только на ниве культуры, куда он вернулся с новой энергией, но и на священнической, в строгой тайне. Круг его знакомых изменился, как уже не раз бывало на очередном повороте судьбы. Теперь в его круге общения и, вероятно, тайных прихожан были люди искусства. Опорой творчества и общения, его «крепостью» стал болшевский дом, его помощницей — Ирина Алексеевна.

Нерсесовы не были посвящены в тайну его нового существования. Маша и Зина общались с Сергеем Николаевичем, после войны в Болшеве у него часто гостили их сыновья Миша и Сережа, как и Сергей Чернышев, сын его ученика Коли Чернышева, и другие. Дурылины открывали двери своего благополучного дома, чтоб дать отдохнуть и просто подкормить многих в нелегкие предвоенные, военные и послевоенные годы. Изобилие их дома (скорее просто сытость) достигалось гонорарами С. Н. за публикуемые статьи и книги, а также личным трудом членов семьи на своем огороде. Помню, раз или два в неделю у нас появлялся старичок Алексей Осипович Комиссаров (отец Ирины Алексеевны и ее сестер) с двумя бидонами в мешках через плечо и жестяной мерной кружкой наливал нам полтора литра молока. В то время у Дурылиных была корова Милуша. Это была помощь не только нашей многодетной семье, помогали еще многим.

У Рины была большая семья, сохранявшая верность церкви. Ее муж, Борис Петрович Ефимов, геолог, построил перед войной дом на станции 43 километр Ярославской дороги, где жили круглый год старушки монахини из общины матушки Фамари Марджановой. Летом и на все выходные приезжала своя большая семья из пяти человек детей. Находили на зиму приют семьи, не имевшие жилья в Москве. Связь с Сергеем Николаевичем была слабее. Рядом поселилась после войны Елена Васильевна Гениева с Еленой Владимировной Вжбловской, связанные с тайным монастырем в Сергиевом Посаде. Они были «непоминающими» и, как теперь известно, ездили к Сергею Николаевичу в его домашнюю церковь. Знали ли об этом Ефимовы? Вряд ли, хотя что именно знали, да и хотели знать, — сказать трудно, вести об этом не дошли. Тогда брали за правило — лучше не знать: «меньше будешь знать, дольше проживешь». При детях «опасные» разговоры не велись.

После смерти Александра Нерсесовича в январе 1953 года уже на новую квартиру в надстроенном доме стал заезжать Сергей Николаевич с Ириной Алексеевной. У него бывали выступления, заседания, кончавшиеся поздно, в Болшево ехать было далеко. Останавливались у Полины Васильевны Митрофановой, няни сестер Нерсесовых, жившей с нами. Тогда же он стал приглашать, давать билеты, на вечера в Доме ученых по разным датам, с его вступительным словом и концертом, организованным из знакомых артистов. Меня, как старшего (8–9 класс), брали с бабушкой, тетей Зиной. Так я услыхал и Сергея Николаевича, и Журавлева, Турчанинову, Шатрову, Гайдебурова, Гиацинтову, Н. А. Обухову, Норцова и многих других. После смерти Сталина, когда мороз режима начал сменяться оттепелью и в сфере культуры, Сергей Николаевич спешил не упустить возможности потрудиться.

Среди старых друзей Сергея Николаевича, кто не порывал общения с ним, наряду с Нерсесовыми был и Сергей Алексеевич Никитин. После войны он вышел на открытое служение священником сначала в Средней Азии, потом в Днепропетровске, принял в 1959 году монашество с именем Стефан, в хрущевские годы стал епископом Можайским. Однажды я оказался невольным свидетелем встречи в нашей квартире Сергея Николаевича и отца Стефана (Никитина). Дело было в начале лета 1953 или 1954 года. Сергей Николаевич после вечернего визита не уехал утром, а остался, все взрослые ушли. Я почему-то не был в школе и увидал, как пришел отец Стефан и долго беседовал с Сергеем Николаевичем в бабушкиной комнате. Брат мой Андрей, тесно общавшийся с епископом Стефаном, говорил, что он всегда поминал Сергея Николаевича как священника.

Летом 1954 года наша мама свозила нас троих, старших, — меня, брата Андрея и сестру Елизавету — по очереди к Сергею Николаевичу в Болшево для полноценного общения. Впечатления у всех были очень разные. Сестру насторожила непривычная атмосфера достатка, я обидел его словами, что гуманитарными профессиями нельзя заниматься, это связано с компромиссами и искажениями (близился конец школы, и нужно было выбирать профессию), брат удивился и шуткам Сергея Николаевича, и, сразу после них, словам нашей маме: «Надо готовиться к концу». У меня осталось яркое впечатление от основательности дома и всего стиля жизни хозяев. Во всем — что-то от дворянских усадьб, старинных, знакомых по книгам, но еще в жизни не виденных.

Среди знакомств, которыми наша семья обязана Сергею Николаевичу, назову Михаила Васильевича Нестерова, но я не знаю, как оно состоялось. Тетя Мага (ее М. В. называл «моя итальяночка», по девушке в окне на картине Брюллова) вспоминала, как Нестеров пригласил ее на концерт Собинова. Певец был уже на склоне дней, М. В. стал критиковать его и напел строфу романса:

  • Негой и страстью
  • Сердце трепещет… —

«с такой силой, с такой страстью, при своем возрасте, что я восхитилась!». Когда мои папа с мамой поженились (венчались тайно и сразу уехали в Ленинград), то потом ездили с визитами к родным и знакомым. В том числе к Михаилу Васильевичу, при этом можно было взять кого-то с собой. Среди желающих был папин брат, дядя Сережа, но он был партийный — не подходит; наконец, двоюродный папин брат Саша, скромный художник — любитель — как же он был счастлив! И мне удалось побывать на квартире М. В Нестерова на Сивцевом Вражке благодаря Ирине Алексеевне, устроившей поход целой группы, включая моих тетушек, с которыми попал и я. Благодаря Ирине Алексеевне довелось попасть в мастерскую П. А. Корина и слушать его рассказ об истории создания картины «Русь уходящая» — в группе во главе с Н. А. Обуховой.

Довелось побывать несколько раз в Болшеве уже без Сергея Николаевича, в дни его памяти. Помнится, мы возвращались оттуда с тетушкой Магдалиной Александровной, литературоведом, и она недовольно сказала, что Ирине Алексеевне предложил свои услуги по разбору архива Зильберштейн (литературовед, потом известный публикацией эмигрантских архивов). «Ирина Алексеевна отказалась — ведь ему нужно платить или отдать часть материалов. Она рассчитывает на нас с Сергеем Михайловичем Голицыным. Но это же огромная, непосильная работа».

Много позже я узнал, как огромен архив С. Н. Дурылина. Он был знаком, тесно общался с о. Павлом Флоренским, Андреем Белым, В. В. Розановым, Н. А. Бердяевым, С. Н. Булгаковым, Вяч. Ивановым, В. Ф. Эрном, М. А. Новоселовым, Е. Н. Трубецким, старцами Оптиной пустыни… И многими другими. Кроме своего архива С. Н. собирал и хранил архивы других людей, не признанных в годы советской власти: К. Леонтьева, В. В. Розанова, П. П. Перцова и др. М. В. Базилевский, мой кузен, вспомнил, как в свой последний визит в Болшево (С. Н. был нездоров) он стал читать ему только что вышедшую «За далью даль» Твардовского и как не раз усмехнулся Сергей Николаевич на первые публичные сетования о горьком недавнем прошлом.

Уже после смерти Сергея Николаевича Ирина Алексеевна приглашала нас и на дни его памяти, и на вечера памяти Нестерова в ЦДРИ. В Доме ученых, в одной из гостиных, все было по-домашнему, в ЦДРИ — масштабнее и параднее. Были встречи и в Болшеве. Уже без нее мы с тетей Зиной побывали в доме-музее у Александры Алексеевны, она вспоминала дом Нерсесовых, в семье которых прожила два года в начале 1920-х годов. Прошло много лет, контакты с Болшевом давно ослабли, ушло и наше старшее поколение, и Комиссаровы. Но вот в 2004 году вдруг пригласили нас на конференцию памяти Сергея Николаевича по случаю 50-летия его кончины. Приглашение пришло о. Валерию Приходченко, мужу моей сестры Елизаветы Борисовны, служившему десять лет дьяконом в храме Козьмы и Даминьяна в Болшеве и сохранившему с ним связь, хотя он уже служил в восстановленном храме Рождества Богородицы в Хатуни около Ступина. Так возобновилась наша связь, продолжающаяся с тех пор через выходящие книги Сергея Николаевича, статьи о нем и на встречах.

И в церковной судьбе Сергея Николаевича, отца Сергия Дурылина, много поучительного, современного. Его уход «в подполье», тогда нередкий, был своеобразным. Не замыкание в узкий круг с отделением от всех — недостаточно правильных, «не нашего духа» и круга, — что потом так горько может обернуться, когда ослабевает первое горение и плоды страдания. Напротив, расширение области принятия, сочувствия, и в пределе — любви. Не всем видной, переносящей непонимание, пререкание. Сочувствие по образу и по стопам отца Алексея Мечёва, о котором он так замечательно написал, как его сослужитель у алтаря и зоркий почитатель. <…>

Письмо С. Н. Дурылина в день смерти Александра Нерсесовича его дочерям (С. Н., больной, лежал в это время в стационаре Академии наук).

18/I. 53 г. Дорогие Рина, Маша, Зина!

В этот час, когда я пишу эти строки, вы все собрались около вашего незабвенного отца для молитвы за упокой его души, в памяти сердца о нем, в горести тяжкой утраты. Я, к горю моему, в этот час, м.б., даже в эти дни не могу быть с вами и с вашей мамой и со всеми близкими, плачущими о новопреставленном Александре.

И в этот час я, как старый ваш учитель, как друг ваш и ваших детей, как друг вашего отца и матери, хочу сказать вам всего три слова — но каких! О ком еще я мог бы, смел бы сказать их?!

Ваш отец был праведник.

«Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят». Это сказано о таких, как он. Можно не верить этим словам, как верю им я, как верил им ваш отец. Но вот другие слова: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю». Это сказано о вашем отце и ему подобных (о, как их мало в жизни нашей!). Проверьте эти слова на примере жизни вашего отца и всей вашей семьи. Ваш отец был воистину кроток сердцем, не способен ни на какое зло и насилие, ни на какую внешнюю борьбу со злыми и насильниками. А между тем все злые и насильники побеждались его кротостью…

А он, кроткий и тихий, дал покойное детство, юность, молодость вам — и если вы теперь все живете вместе, в том же доме, что и 30 лет назад, то это наследие его кротости, дар его чистоте сердца. Вы должны помнить всегда, что отец ваш был праведник. И лучшее, что вы можете дать вашим детям, это чтобы они знали это, чтили пример его праведной жизни и шли за дедушкой в путях правды, душевного мужества, соединенных с чистотой и кротостью.

Я земно кланяюсь его гробу, но глубоко убежден, что смерти, как небытия, для праведников, как он, нет, а есть жизнь в вечном свете, «ибо он сердцем, волей, мыслью, всем своим существом исповедовал веру и любовь в Того, Кому Имя „Свет Разума“, „Солнце Правды“…»

Это вы слышали в детстве на Рождестве. И вам в вашем отце дано счастье (и не отнимется оно никогда) видеть лицом к лицу, как просветляет человека это «Солнце Правды», давая в этом тихом человеке и его семье, и друзьям истинного праведника, правдой кротости и любви побеждавшего зло и насилие.

Вечная ему память в наших сердцах!

Сделайте все, чтобы в детях ваших жил образ их дедушки. Этим вы сделаете их счастливыми, что бы ни сулила им жизнь в грядущем.

Поклонитесь от меня вашему отцу, моему бесконечно любимому другу и учителю добра и правды. Царство емуНебесное, место покоя новопреставленному Александру.

Ваш С. Д.

Полуэктова Надежда Владимировна, урожденная Разевиг[439]

Вновь встретилась я с Сергеем Николаевичем, уже когда он поселился в Болшеве, когда по воскресеньям у него собиралось иногда так много всяких самых интересных и самых маленьких и простых людей, где все сидели вместе за большим круглым обеденным или чайным столом и где каждому было и большое внимание, и большое уважение, вне зависимости от общественного положения человека.

Сергей Николаевич любил людей, любил людей вообще и в частности, любил наблюдать и беседовать с самыми различными людьми, и это было основным свойством его большой души. И кого, кого только, бывало, у него ни встретишь! И как чутко относился он к людям! <…> И кому только он не помогал!

Ко мне лично Сергей Николаевич относился последние 15 лет своей жизни особенно дружески. Каждый раз, когда я бывала у них, он любил вспоминать и наш дом, и сад, и моих родителей (не говоря уж, конечно, о брате Воле, которого не только горячо любил, но и очень ценил как философа, говоря, что у него была своя философская теория), и няню, и даже наших кошек и собак, постоянно меняющихся за те долгие годы, когда он бывал в семье моего отца (помнил даже их имена и прозвища).

А как трогательно относился Сергей Николаевич ко мне, когда 4 года назад я тяжело заболела и не могла ходить: он все время писал мне, подбадривал меня, посылал деньги, присылал к праздникам в подарок чего-нибудь сладкого.

А когда вследствие полного моего одиночества и беспризорности, а также не поддающейся лечению болезни ног встал вопрос о помещении меня в Инвалидный дом или в больницу для неизлечимых, Сергей Николаевич, вернувшись из командировки в Киев и узнав об этом, очень встревожился и категорически запротестовал: писал, что при моей интеллигентности, моем духовном облике это невозможно, недопустимо <…>, чтобы я искала спешно человека для ухода за мной, что для этой цели он ежемесячно будет присылать мне деньги, но не допустит отправки меня в Инвалидный дом, чтобы я раз и навсегда выбросила такую мысль из головы.

Дорогой Сергей Николаевич! Какой большой и чистый это был человек! Какой чуткий и отзывчивый! Я точно потеряла любящего брата, когда его не стало.

Вот передо мной лежит около 3-х десятков его писем, полученных мною за последние 2 ½ года его жизни. И последнее его письмо, самое коротенькое из всех, написано им за 10 дней до его, в сущности, скоропостижной смерти, хотя он и много и длительно болел. Вот оно:

«Дорогая Надя! Напишите мне (покрупнее) о Вашем здоровье и обо всем прочем. Я беспокоюсь о Вашем житье-бытье. Болят глаза. Пишу 2 слова. Ваш С. Д.». И бесконечно рада, что успела написать ему, как ребенку, крупными буквами большое и очень хорошее письмо, которое, вероятно, его очень тронуло. <…>

Последний раз я видела Сергея Николаевича в апреле 1952 года, уже совсем больная. Поехала к нему прямо из поликлиники поблизости от вокзала, взяла билет, а войти в вагон не могла из-за болезни ног (а с площадки вагона некому было протянуть мне руку). Хотела уже уехать домой, но решила во что бы то ни стало, может быть, в последний раз побывать у него (так и вышло!) и… вползла в вагон на коленях. Приехала вся забинтованная. Когда Сергей Николаевич увидел меня и узнал, как я добралась до него, он был очень взволнован и тронут и отправил меня обратно на машине. <…>

И вот от него остались у меня лишь его последние 3 десятка писем. В них, длинных и коротких, в основном заботы обо мне, о моем здоровье или воспоминания о моем брате, нашей семье, нашей молодости. <…> Вот он пишет мне ко дню рождения моего брата: «Мне хочется, чтобы Вы помянули его в этот день и вспомнили добром нашу общую юность, даже отрочество, — Волину, Вашу, мою, — чистую, светлую, честную».

«Третьего дня у меня была Таня (первая жена профессора-искусствоведа А. А. Сидорова, друг юности Дурылина и моего брата. — Н. П.). Она говорила, что Вы писали ей. Мы вспоминали юные годы, Страмынку и все хорошее, что связано в нашей жизни с Вами и Волей. Все это вспоминается мне часто <…>».

«Я знаю Вас с детства, мы дружны с Вами с ранней юности, я так любил не только Вашего брата, но и весь Ваш дом, маму, отца, няню, Вас, и даже глубокоуважаемый Дуська (последний кот. — Н. П.) не забыт мною, — понятно, что и в конце жизни я тянусь сердцем к Вам, которая одна осталась от всей этой давно угасшей жизни».

В ряде писем он просит меня начать писать воспоминания, говоря, что будет их «самым признательным читателем», что «готов помочь, чем только могу».

Морозова Маргарита Кирилловна[440]

Последние годы я иногда навещала его в Болшеве, и мне хочется сказать, что я была всегда счастлива видеть, насколько подлинно горячая и большая душа была у Сергея Николаевича, душа, полная добра и любви к людям. Надобно было видеть, как добро, ласково и заботливо он ко всем относился, как хотел помочь каждому, кто в этом нуждался. Такое отношение к людям вовсе не так часто встречается в жизни, поэтому особенно было горько потерять такого доброго и светлого друга!..<…>

Все, кто знал и любил нашего дорогого Сергея Николаевича, понимают, что особенно драгоценной чертой его была горячность любви к родной литературе и его исключительное умение зажигать всех окружающих его этой любовью. Это проявлялось в том, что он писал, как читал лекции и как говорил. Свою родную культуру любят все, но мало кому дана способность, вернее, талант, уметь передать всю горячность и глубину этой любви. Вот этим большим и драгоценным талантом обладал и Сергей Николаевич. <…>

Наконец, третье, последнее дорогое для меня воспоминание последнего времени — это книга Сергея Николаевича об Марии Николаевне Ермоловой. Эта книга заставила меня вновь радостно пережить судное [зачеркнуто автором. — В. Т.] время моих юных лет, когда мы так обожали Малый театр и царившую в нем Марию Николаевну. <…> Я испытала при чтении этой книги большую радость, за которую бесконечно благодарна Сергею Николаевичу.

* * *

Дорогой Сергей Николаевич! Не знаю, как благодарить Вас за Вашу помощь![441] Спасибо, спасибо сердечное, дорогой друг! Вы не можете себе представить, как мне дорого Ваше участие и Ваше дружеское внимание. Вы такой старый друг — это особенно дорого. Сколько светлого связано с Вами. <…>[442]

* * *

Дорогой Сергей Николаевич! <…> Обращаюсь к Вам с огромной просьбой: одолжите нам 500 р. сегодня. В связи с переездом[443] у нас явились неизбежные лишние расходы <…> и мне тогда не присылайте Вашу обычную помощь[444].

Перельмутер Вадим Гершевич

Фрагменты о Шервинском[445]

<…> Кстати, о ссыльных. Я упомянул однажды — в разговоре о Вяземском — работу Сергея Дурылина «Декабрист без декабря». Шервинский не был с нею знаком, предположил, что не обратил на нее внимания, видимо, потому, что напечатана она под псевдонимом — «Ник. Кутанов».

А Дурылин писал ее… в ссылке — в Томске. Обнаружил в тамошней библиотеке нецензурованный набор собрания сочинений Вяземского и, сравнивая с цензурованным изданием, пришел к выводам замечательно интересным и глубоким. Опубликовал в двухтомнике «Декабристы и их время», изданном в 1931 году… «Обществом политкаторжан и ссыльных». Исследованные им цензурные разночтения особо любопытны еще и потому, что собрание сочинений издавал муж любимой внучки Вяземского Катерины Павловны граф Сергей Дмитриевич Шереметев, близкий к Александру Третьему, тем не менее цензура безжалостно повымарывала многие записи 20-х, 30-х, 40-х годов…

«Да, эту работу я упустил, — повторил Шервинский. — Дурылин-то со мною был „на ты“. Мы дружили (чуть заметный нажим на „дружили“. — В. П.). А вообще-то я к его трудам отношусь очень критически… Вот и в Коктебеле, в Волошинском обществе, он на многих производил впечатление человека… легкомысленного. Все ведь знали, что он — недавний расстрига[446]. Особенно его легкомыслие бросалось в глаза в сравнении с обликом жившего там тогда же Сергея Михайловича Соловьева. Однажды, когда мы затеяли „молодое веселье“, я отправился к Соловьеву и позвал его присоединиться. А он показал на свою короткую куртку и сказал, что „и так эти ризы слишком облегчены“…».

Воспоминания сослуживцев и товарищей по работе

Гудзий Николай Каллиникович[447]

Гудзий Н. К. (1887–1965) — литературовед, историк литературы, педагог, профессор кафедры истории русской литературы филологического факультета МГУ, действительный член Академии наук УССР. Окончил Киевский университет. Долгие годы состоял действительным членом ГАХН. В 1934 году фамилия Гудзия фигурировала в списке подозреваемых по делу «Российской национальной партии» («Дело славистов»), но, к счастью, ученый не был репрессирован. Автор первых учебника и хрестоматии по древнерусской литературе. Руководил отделом древнерусской литературы и литературы XVIII века в Институте мировой литературы им. А. М. Горького АН СССР. Автор статей и книг о творчестве писателей XVIII, XIX, ХХ веков, в том числе В. Брюсова. Подготовил и прокомментировал ряд текстов для юбилейного издания Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого в 90 томах. Автор исследования «Из истории раннего русского символизма». По завещанию Н. К. Гудзия его личная библиотека поступила в Московский государственный университет, всего около 15 450 томов книг и рукописей XVII–XIX веков. Друг и корреспондент С. Н. Дурылина. Гудзий проталкивал в печать и вел корректуры книги ссыльного Дурылина «Из семейной хроники Гоголя» (1928), которую высоко ценил: «Еще раз, читая корректуру, убедился в том, какую хорошую и увлекательную книгу написали вы. Это образчик подлинно социологического исследования, художественно сделанная биография. Прекрасен и язык книги»[448].

Прошел год со дня смерти Сергея Николаевича, а кажется, что мы еще вчера с ним общались, настолько он остается в нашем представлении о нем живым, а не умершим. Необычайная широта интересов, большая и острая наблюдательность, чуткость, интерес ко всем явлениям жизни, в которых бьется живой пульс, неугасающее творческое горение — вот чем характеризуется покойный Сергей Николаевич. Это был человек не только всесторонне образованный, не только знаток в искусстве слова, живописи, театре, музыке, но и человек большого ума, большого таланта, большого сердца, большой человеческой души. Вот именно эти качества Сергея Николаевича на первых порах привлекли его к педагогической деятельности. С деятельности педагога Сергей Николаевич начал свой жизненный путь, и, в сущности говоря, в течение всей своей жизни он оставался педагогом, в самом высоком смысле этого слова, пропагандистом высоких человеческих чувств, идей, воспитателем большого количества не только молодежи, но и людей его поколения, его возраста, которых он приобщал к тем широким знаниям и тем широким интересам, которые занимали его самого.

Я думаю, что разнообразие интересов и то неравнодушие к различным вопросам искусства, которые свойственны были Сергею Николаевичу, связаны были с тем, что сам Сергей Николаевич был художником слова, что сам он был очень причастен к искусству слова. Мы мало знакомы с его трудами, его художественными произведениями[449], далеко не полностью опубликованными. <…>

Сергей Николаевич в автобиографии подчеркивает, что является главным образом литератором, писателем и очень мало был связан со службой в каких-либо учреждениях. Окончив[450] московскую 4-ю гимназию, он впоследствии слушал лекции в Московском археологическом институте, с наибольшим интересом академика А. И. Соболевского, его брата С. И. Соболевского, профессора, Р. Ф. Брандта, Н. И. Новосадского, В. К. Мальберга. С 1904 года он начал работать в издательстве «Посредник», затем в издательстве «Мусагет», при котором были организованы специальные курсы по истории древней греческой поэзии, по французской поэзии ХIХ века, по русской литературе ХIХ столетия.

Эти курсы, которые Сергей Николаевич называет «вольной академией литературы», возбудили в нем интерес к художественной форме, к ритмике русских поэтов. Он вспоминал, что в ту пору особенное влияние оказали на него лекции и беседы Андрея Белого по вопросам ритмики и пластики русских поэтов. Из тогдашних его работ по ритму и поэтике увидела свет большая статья «Академический Лермонтов и лермонтовская поэтика», напечатанная в журнале «Труды и дни» за 1916 год. Печататься он стал в 1906 году. <…>

Сергей Николаевич писал о том, что в его жизненной биографии советский период гораздо короче досоветского, но в его биографии писателя-литературоведа советский период несравненно больше, значительнее, богаче, чем период досоветский. <…> Конечно, сделать так много в самых разнообразных областях искусства в советские годы, как сделал это Сергей Николаевич, он мог только потому, что в своей деятельности в советский период он пришел с большим запасом знаний и с большим количеством уже ранее добытых им материалов.

Сергей Николаевич еще в свои молодые годы, в связи со своими занятиями в Археологическом институте, заинтересовался древней русской иконописью и вообще теми сокровищницами русского искусства, которыми так богат был Русский Север. Он много путешествовал и немало писал о тех впечатлениях, которые связаны были с этими путешествиями.

Характерной особенностью работ Сергея Николаевича <…> было стремление как можно глубже вникнуть в те материалы, которые связаны были с интересующими его темами. Он умел использовать не только то, что было добыто до него, он умел с поразительной чуткостью, с большой удачей разыскивать то новое, что шло навстречу его литературным интересам.

Так, в первые годы своей литературной работы он сделал много интересных, документальных разысканий, связанных с жизнью и творчеством Гаршина, Гоголя. Вскоре Сергей Николаевич заинтересовался творчеством Лермонтова, которому посвятил ряд больших работ, книг, статей. С творчеством Лермонтова, помимо указанной выше <…>, связаны две книги Сергея Николаевича: «Как работал Лермонтов» (1934), популярно-критико-биографический очерк «Михаил Юрьевич Лермонтов» и «Герой нашего времени»[451], а также значительное количество статей. <…>

Очень интересно то, что, будучи знатоком и словесного и изобразительного искусства, Сергей Николаевич стремился определить взаимодействие между родственными искусствами, друг с другом связанными. И это он сделал в таких работах, как «Репин и Гаршин», «Лермонтов и Врубель», «Отражение архитектуры в поэзии Пушкина», «Пушкин и Даргомыжский», «Пушкин и Аренский», «Тютчев в музыке».

Сергей Николаевич был доктором филологических наук. Докторскую степень получил он, не будучи дипломированным ученым, даже не окончившим университета. И, конечно, эту степень Сергей Николаевич заслужил в гораздо большей степени, чем любой дипломированный ученый, в кармане которого был диплом высшего учебного заведения. Я сказал бы, что Сергей Николаевич дважды, трижды заслужил докторскую степень, не только степень доктора филологических наук, но и доктора искусствоведческих наук.

Основными работами, которые создали репутацию Сергея Николаевича как крупного ученого, были, помимо тех работ, о которых я упомянул, капитальные его работы на тему о литературных, культурных и политических связях русских писателей с европейским Западом. Тут прежде всего нужно напомнить такие его обширные <…> исследования, как «Русские писатели у Гёте в Веймаре», «Госпожа де Сталь и ее русские отношения», «Александр Дюма-отец в России»[452], «П. А. Вяземский и „Revue encyclopedique“». Сергея Николаевича заинтересовал Вяземский, «декабрист без декабря», и он показал темную связь Вяземского с этим французским журналом, который вел Жюльен — друг Робеспьера. <…>

Сергей Николаевич сделал большой вклад в изучение русской драматургии, русского и украинского театра. Он написал множество статей, посвященных драматургии Гоголя, Лермонтова, Островского, Льва Толстого, не говоря уже о таких крупных его работах, как его книги о сценической деятельности Ермоловой и Заньковецкой. <…>

Из художников Сергей Николаевич, кажется, больше всего и теснее всего общался с Нестеровым, которому посвятил прекрасную монографию о нем как о портретисте[453]. Не знаю, была ли у него такая связь с другими художниками.

Но больше всего Сергей Николаевич общался с актерами. Тут было у него очень много тесных связей. Я думаю, что те крупные достижения, которые сделал Сергей Николаевич в области изучения нашего театра, то многое, что он написал об актерах, уже отошедших и живых, связано с тем непосредственным и дружеским общением, которое завязалось у него с крупнейшими и талантливейшими нашими актерами. Общительность Сергея Николаевича, его стремление окружить себя людьми, самому с ними говорить и слушать других является чертой, которая особенно присуща была ему и которая обнаружилась у него, быть может, больше всего в его дружбе с актерами. <…>

Среди капитальных работ — колоссальное количество небольших, мелких статей и заметок, напечатанных в различных газетах и в таких изданиях, как, например, «Театральная декада», или «Декада московских зрелищ», в которых Сергей Николаевич писал о русских актерах, о постановке различных пьес, о русской и иностранной драматургии и т. д. И эти небольшие статьи, которые, казалось бы, рассчитаны на несколько дней, отпечатлели в себе те индивидуальные качества незаурядного писателя и театроведа, историка драмы, присущие Сергею Николаевичу. Это не были шаблонные, серые статьи, в каждой из них бились его живая мысль и живое чувство.

В Великую Отечественную войну 1941–1945 годов Сергей Николаевич, преданный сын Родины, выступил с целым рядом статей, посвященных героическому прошлому русского народа, русской отечественной истории. Значительным вкладом в изучение этого героического прошлого явилась его книга «Русские писатели в Отечественной войне 1812 года», в которой Сергей Николаевич рассказал об участии в войне 1812 года более чем 30 русских писателей, проводя параллель между ними и теми советскими писателями, которые непосредственно принимали участие в Великой Отечественной войне против германского фашизма, нередко жертвуя своей жизнью. <…>

Я не имею возможности, да, думаю, в этом нет и необходимости, перечислять еще многое такое, что сделано Сергеем Николаевичем помимо того, о чем мною было сказано.

В представлении каждого из присутствующих здесь образ Сергея Николаевича и без лишних слов предстает гораздо богаче и ярче, чем все то, что можно было бы сказать о нем в поминальной речи. <…>

Гусев Николай Николаевич[454]

В 1920-х годах начинается блестящая литературоведческая деятельность Сергея Николаевича. <…> Его работы написаны блестящим, образным языком, что так редко встречается в литературоведческих работах, пишущихся обычно раз установленным, шаблонным языком[455].

<…> Сергей Николаевич никогда не упускал в своих работах <…> нравственных элементов в миросозерцании писателя. <…> Великие родоначальники новейшей русской литературы: Пушкин, Лермонтов, Гоголь в то же время были лучшими учителями и воспитателями русского общества. Это именно потому, что нравственный элемент в их произведениях занимал видное место; наряду с художественными красотами, мы видим их возвышенное миросозерцание. Это по большей части ускользает от анализа литературоведов, и этому не придается большой важности. Но этого никогда не упускал Сергей Николаевич. И это значительно повышало ценность его работ в области литературоведения и способствовало их популярности.

Сергей Николаевич был не только крупный ученый, он был также и превосходным лектором, всегда выступавшим с большим успехом. Во время войны Сергей Николаевич выступал в лектории Московского Университета с лекцией об Островском. Хотя я сам в то время вел курс истории русской литературы ХIХ века в Педагогическом институте и хотя я знал, что лекция будет популярной, я пошел послушать Сергея Николаевича в уверенности, что услышу кое-что для себя новое и по содержанию, и по методу выступления об Островском. И действительно, я не ошибся. <…>

Мне пришлось в последние годы неоднократно читать вслух работы Сергея Николаевича о Толстом на научных заседаниях Толстовского музея. Сергей Николаевич часто прихварывал и не мог приехать в Москву и просил меня вместо него прочитывать его статьи. Читал я его статьи с истинным наслаждением. При чтении вслух чувствуется всякая фальшь, всякая неискренность сразу бросается в глаза, и тогда бываешь не в силах подобрать подходящую интонацию. Но, читая Сергея Николаевича, мне никогда не приходится этого испытывать. Наоборот, я сам вдохновлялся его метким художественным словом, его уменьем правильно оценить произведения Толстого как со стороны художественной формы, так и со стороны содержания.

В последние годы Сергей Николаевич часто прихварывал. Что хворь эта была серьезная — он сознавал. Помню, незадолго до его кончины мы говорили об одном общем знакомом, которого поразил инфаркт, и Сергей Николаевич очень просто и спокойно сказал: «Да и мы с тобой его не минуем». Но эти недомогания не прекращали его литературную и лекторскую работу. <…> К Сергею Николаевичу с полной справедливостью можно применить слова поэта:

  • Изнемогающий, больной,
  • Души ты не утратил силу,
  • И жизни мутною волной
  • Ты чистым унесен в могилу[456].

Секция литературы и искусства Дома ученых имеет особые причины скорбеть о кончине Сергея Николаевича. Кроме общего чувства скорби об этом превосходном человеке и превосходном знатоке истории русского театра и русского искусства вообще, Секция потеряла в нем своего друга. Не было случая, когда у нас проводились вечера, посвященные памяти того или другого артиста или драматического писателя, не было случая, чтобы Сергей Николаевич не участвовал в этом вечере и не оживлял бы его своим метким, из самой глубины души выходящим, словом.

Скорбит об утрате Сергея Николаевича также и Музей Льва Николаевича Толстого, который имел честь опубликовать на страницах своих изданий его превосходные работы.

[На панихиде по С. Н. Дурылину 17 декабря 1954 года в ВТО Николай Николаевич Гусев, друживший с Сергеем Николаевичем более 50 лет (с 1903 года), сказал: ] «Сергей Николаевич сумел прожить жизнь без единого нравственного пятна».

Сабуров Андрей Александрович[457]

Сергей Николаевич был человеком необыкновенной конкретности мышления. Этим определялся и его человеческий облик, и научный метод. Никогда не забуду, какое значение имели для меня те библиографические и текстологические запросы, с которыми он обращался ко мне, наряду с рядом своих друзей, во время своей работы по Гёте. Будучи вне Москвы, не имея под руками научной библиотеки, он составил труд, которому предстояло стать новым словом о Гёте — о писателе, которому посвящены тысячи работ, сотни обстоятельных монографий. Это стало возможным для него потому, что он никогда не искал вслепую. Он всегда знал — где, что он может найти, перед ним как бы открыты были страницы русских журналов 19-го века. Он называл журнал, год, номер, с определенным указанием, что следует искать, и просил сообщить точный текст, ту или иную справку. Впоследствии, когда мне приходилось обращаться к нему с вопросом, который не удавалось решить иным путем, он доставал с полки, с заднего ряда, какой-нибудь справочник, какую-нибудь книгу, о которой в голову не приходило подумать, и безошибочно находил ответ на неразрешенный вопрос.

Тут дело не только в памяти, память у него была изумительная, но памятью обладают не так уж мало людей. Сергей Николаевич был человеком поразительной активности интеллекта, мужественной сосредоточенности на главном. Имея широкие людские связи, он внутренне никогда не разбрасывался. У него был твердый и постоянный стержень мысли и душевной направленности, вокруг которого организовывались все факты его личной жизни и умственной деятельности. У него не было душевного простоя, моментов инертности. Его творческая работа развивалась не вспышками, за которыми у многих талантливых людей наступают периоды или моменты депрессии: его мысль постоянно горела ярким и ровным светом, не обжигая и не ослепляя, но согревая и освещая все вокруг. Каждый день и час его был плодотворен, являясь шагом вперед; он всегда накапливал те ценности знания, которым была посвящена его жизнь.

Поэтому круг его знаний был необычайно обширен. Едва ли можно найти человека таких всесторонних и конкретных познаний в области литературы и смежных наук. <…>

Я не знаю никого, кто так бы любил жизнь, так бы лелеял в своей душе все живое — человека, явления, факты, как он. Каждый факт в его восприятии и передаче играл, как самоцветный камень. Он понимал жизненную значительность каждого факта, поэтому факт сохранял в его сознании свою конкретность и закреплялся на определенном месте. <…>

Все, что проходило через его сознание, он хранил бережно и любовно. «А это ты мне подарил, когда был мальчиком!» — говаривал он, внезапно вынимая из стола или с полки какую-нибудь безделушку. Все всегда было у него под руками, в обороте, никогда не заваливалось в хламе разных вещей и мыслей. Каждый предмет был для него насыщен смыслом, был знáком отношений между людьми. То, что создано человеком в большом и малом плане, подлежало в его глазах бережному хранению. Человек ничего не должен бросать, но все сохранять, всему находить свое место. Все ценное, что он знает, записывать, постепенно вводить в определенные формы.

Сергей Николаевич очень ценил мемуары — и сам писал воспоминания, и уговаривал других писать. «Пиши, пиши о нем, — говорил он в связи с кончиной одного общего знакомого, видного деятеля культуры, — записывай, а то забудется, пропадет, а ведь каждый может о нем сказать, чего другой не знает или не понимает, как надо». <…>

Любовь к жизни сочеталась у Сергея Николаевича с любовью к сказке. Он был редким знатоком русских народных обычаев. Зимой, во время елки, он особенно любил рассказывать сказки. Нередко он импровизировал, и, как всегда, совершенно неожиданно. «Ах ты, моя милая, — говорил он кошке, вскочившей к нему на колени во время вечернего чая. — Кошки мудры, — продолжал он совершенно серьезно, гладя на меня через очки. — Она родом из Египта. Вот видишь, какая она спокойная. Она мудрая. Она знает многое, чего мы с тобой не знаем». <…>

Сказка для него была одним из результатов горячей любви к жизни, к человеку, природе, животным. Перед ним как бы раздвигались границы сегодняшнего дня, гаммой новых красок озарялась действительность, раскрывала свои потенции, но она никогда не противостояла действительности, не уводила от нее. Человек строгой правды и требовательного разума, Сергей Николаевич любил сказку, вырастающую из жизни и связанную с ней.

Многие годы своей юности он был одинок, многие смотрели на него как на безнадежного холостяка, как на человека в какой-то мере оторванного от жизни, не выходящего из круга интеллектуальных интересов. Как же я был поражен однажды, когда, как всегда несколько ослепленный новым и неожиданным поворотом его мысли, услыхал от него по поводу женитьбы одного из его учеников: «Какой молодец! (Его любимая поговорка.) Молодец, что женился. Женитьба — это цветение жизни. Цветок цветет, благоухает — это брачность цветка». Я понял в эти минуты, что с ним можно общаться годы, десятилетия и будешь знать лишь какую-то часть его мыслей и взглядов. Поразили меня эти слова именно от него. Я всегда думал, что некоторые сферы жизни, особенно личные, интимные, вне поля его зрения. Это было, конечно, неверно. Он был по-настоящему целомудрен, т. е. всякий шаг и всякую мысль осуществлял лишь постольку, поскольку она до конца, полностью могла быть оправдана. Для него невозможно было легко и поверхностно, мимоходом задевать какие-то ни было вопросы. Каждый вопрос, если он его касался, сразу получал в его мысли большую, глубокую перспективу.

Смерть его наступила для всех неожиданно. Недомогания, вызываемые слабым здоровьем, многими болезнями, были у него постоянными в течение многих лет. За последнее десятилетие он не раз вызывал гораздо большую тревогу, чем в декабре прошлого года, когда многие из его друзей видели его в последний раз.

Поразительно чистый и успокоенный, но сохранивший почти без изменений свой облик, лежал он на своем смертном одре. Тихо и спокойно все было вокруг него, несмотря на глубокую скорбь и страшную боль потери.

Тот строй жизни — строй внутренней сосредоточенности на главном, который подчинил себе не только его личный ежедневный уклад, но и уклад его близких, продолжал господствовать в доме, мягко, но властно сохраняя все в том же русле бег времени.

Пигарёв Кирилл Васильевич[458]

Памяти С. Н. Дурылина[459]

<…> Недостаток ряда литературоведческих работ, посвященных драматургии, Сергей Николаевич видел именно в том, что авторы этих работ не всегда уделяют должное внимание сценической истории литературных произведений. Между тем всякое драматургическое произведение пишется прежде всего для сцены.

От Сергея Николаевича как театроведа не могли укрыться малейшие ошибки, касающиеся сценической судьбы того или иного литературного произведения нашего классического репертуара. Однажды в комментарии к тексту одной пьесы я допустил фактическую неточность, связанную с ее постановкой на сцене. Сергей Николаевич с жаром выговаривал мне за этот промах, сказав при этом: «Театроведение мстит литературоведам за то, что они мало занимаются театром». <…>

Значение многих работ Сергея Николаевича — таких, например, как цикл статей «По мастерской Островского» или недавно напечатанная статья о «Плодах просвещения» Толстого, — заключается в том, что они представляют собою глубоко органический сплав литературоведческих и театроведческих знаний.

<…> Не так много у нас ученых, которые в то же время обладали бы писательским талантом, чьи произведения несли бы на себе печать ярко выраженного творческого почерка. <…> Вот таким ученым-литературоведом, ученым-искусствоведом, ученым-писателем, которому в высшей степени было присуще это «лица необщее выражение» (говоря словами Баратынского), у которого был свой, глубоко индивидуальный почерк, являлся Сергей Николаевич Дурылин. <…>

В каждом периоде развития нашей культуры, в каждом отдельном ее деятеле Сергей Николаевич умел определить его историческое значение и творческое своеобразие. Но были у него и любимые имена. Я, думаю, не ошибусь, если назову здесь Гоголя, Лермонтова, Островского, Щепкина, Ермолову, Нестерова. Возможно, что этот перечень не полон, но это те имена, к которым охотно обращался Сергей Николаевич в беседах со мною. И когда он говорил об Островском, Щепкине или Ермоловой, он часто называл их просто по имени и отчеству: «Александр Николаевич», «Михаил Семенович», «Мария Николаевна». И Сергей Николаевич имел право говорить о них так, не опасаясь того, что эта простота может показаться искусственной и претенциозной. Ибо он действительно знал их, изучил их, как никто…

Неудивительно, если в своей книге «Нестеров портретист», помимо верной и всесторонней оценки портретной живописи Нестерова, Сергей Николаевич мог дать живой образ этого замечательного художника, настолько живой, что для тех, кто имел возможность его знать и встречаться с ним, он выступает со страниц книги Дурылина со всеми характерными своими жестами, мимикой своего на редкость выразительного лица и интонациями голоса. Сам Сергей Николаевич был близким другом Нестерова, пользовался его полным доверием, был посвящен во многие его творческие замыслы. <…>

Я, к сожалению, не принадлежу к числу тех счастливцев, которые видели на сцене великую русскую артистку Марию Николаевну Ермолову. Но когда я читал книгу о ней Сергея Николаевича, то порою ощущал себя не читателем, а зрителем. С такой полнотой и проникновенностью, путем привлечения огромного свода живых свидетельств очевидцев, посредством <…> интуиции биографа и знатока театра, воссозданы — буквально воссозданы — перед нашими взорами гениальные выступления Ермоловой.

Это мастерство воспроизведения живых образов в особенности заслуживает внимания в таких работах Сергея Николаевича, которые написаны, казалось бы, на сравнительно далекие для него темы.

Недавно, просматривая один из томов превосходного советского издания «Литературное наследство», я напал на статью Сергея Николаевича Дурылина «Г-жа де Сталь и ее русские отношения» и, должен сказать, не мог оторваться от книги, пока не дочитал эту статью до конца.

Посвященная одному из наименее разработанных вопросов в биографии французской писательницы, статья Сергея Николаевича открывается главой, описывающей ее пребывание в Вене в 1808 году. Дурылин с подлинным искусством воссоздает политическую и общественную атмосферу, царившую тогда в этой столице недавно еще великой державы, теперь ослабленной и униженной Наполеоном. Можно ручаться, что на месте Сергея Николаевича большая часть наших литературоведов ограничилась бы сухой исторической справкой, долженствующей дать читателю необходимый «исторический фон». Но Сергей Николаевич поступает иначе. Я не могу отказать себе в удовольствии привести здесь первые строки его статьи:

«Говоря однажды об Австрии, продолжавшей возглавлять в ХVIII веке средневековую Священную Римскую империю <…> Вольтер язвительно спросил: „Почему Священная? Почему Империя? Почему Римская?“ Словно в ответ Вольтеру, Наполеон вычеркнул после Аустерлицкого погрома это тысячелетнее название из списка государств Европы, оставив разгромленную им Австрию почти в полном бессилии от нанесенного ей позора и разорения» (Литературное наследство. Т. 33 и 34. С. 215).

Такой подлинно художественный приступ к дальнейшему исследованию захватывает читателя, а все последующее изложение в полной мере оправдывает его ожидания. Острые портретные зарисовки исторических и литературных деятелей, тонкость в осмыслении даже незначительных на первый взгляд архивных документов, отточенность стиля делают, как мне представляется, этот литературный этюд одной из блестящих работ Сергея Николаевича. <…>

Сергей Николаевич Дурылин оставил обширное литературное наследие. Далеко не все из написанного им напечатано. В его архиве остался ряд больших, готовых к печати трудов. Такова, например, книга «Художники живого слова», состоящая из нескольких крупных исследований о мастерах устного рассказа, в том числе о Гоголе и Горбунове. Таковы работы, посвященные сценическому воплощению образов Шекспира в России, — и «Гамлет на русской сцене», и «Отелло на русской сцене». <…>

Но и много из того, что было в разное время напечатано, заслуживает переиздания, так как часто труднодоступно для читателя. Собранные вместе, такие его работы, как «По мастерской Островского», «Как работал Лермонтов», и ряд других, сравнительно небольших по объему, но очень ценных работ, могли бы послужить полезнейшим пособием и для педагогов, и для широких кругов нашего студенчества.

Наконец, было бы очень своевременно подумать о выпуске отдельным изданием одного из самых интересных исследований Дурылина «Русские писатели у Гёте в Веймаре», напечатанного в «Литературном наследстве». <…>

Для всех нас, работников литературы и искусства, Сергей Николаевич может служить примером исключительной честности и дисциплинированности в отношении к своему труду.

Я не представляю себе, чтобы Сергей Николаевич когда-нибудь не выполнил работы в тот срок, который ему был назначен. Бывая у Сергея Николаевича в Болшеве, я неоднократно слышал, как ему звонили по телефону с просьбой написать статью или прочесть лекцию. Отказывался Сергей Николаевич редко. Обычно же просил Ирину Алексеевну записать тему и дату представления рукописи или выступления.

Об исключительной точности Сергея Николаевича свидетельствует, например, такой факт. За несколько недель до смерти Сергея Николаевича один институт пригласил его выступить оппонентом на диссертации, причем указал дату представления отзыва. Защита была отложена, о чем Сергей Николаевич был извещен. И тем ни менее, хотя ему была предоставлена возможность не торопиться с отзывом, он, несмотря на свою загруженность работой, написал и прислал его именно к тому сроку, который ему был предварительно назначен. «Я хочу быть аккуратным», — писал при этом Сергей Николаевич.

Понятно, почему так дорожили сотрудничеством с Сергеем Николаевичем различные редакции журналов и газет. Не говоря уже о том, что они всегда были уверены, что получат от него содержательный, интересный и яркий материал, они знали, что Сергей Николаевич, как говорится, не подведет их и представит работу точно в срок.

Тем, кто хоть немного знал Сергея Николаевича, незачем напоминать о том, что это был человек редких душевных качеств, всегда готовый делиться с ними своими знаниями, щедрый на дружеское участие. <…>

Трудно поверить, что его нет среди нас.

Дмитриев Юрий Арсеньевич[460]

Дмитриев Юрий Арсеньевич (1911–2006) — театровед, театральный критик, искусствовед. Доктор искусствоведения, профессор, заслуженный деятель искусств РСФСР. В 1951 году защитил докторскую диссертацию по истории русского цирка. Преподавал в ГИТИСе и в Театральном училище им. Щукина. Был аспирантом Дурылина, потом его сослуживцем в Институте истории искусств.

В первый раз я встретился с Сергеем Николаевичем Дурылиным еще в годы моего студенчества. Дело происходило до войны, в Доме ученых, где в ту пору, под руководством профессора Шнейдера, работал кружок ораторского искусства. На одном из заседаний кружка было решено обсудить творчество крупнейшего актера-трагика — Павла Степановича Мочалова. И так как я собирал материал, касающийся этого актера, то и отправился на это заседание. Будучи, как многие молодые люди, убежденным, что если я немного позанимался в архиве и почитал статьи, посвященные Мочалову, то все знаю, касающееся этого актера, я решил выступить. Выступил я очень плохо, был жестоко раскритикован как руководителем кружка профессором Шнейдером, так и С. Н. Дурылиным, который сделал действительно блестящий доклад, посвященный творчеству Мочалова.

Конечно, я очень расстроился после своего выступления, особенно после критики, и в самом мрачном настроении собирался уходить, как ко мне подошел Сергей Николаевич и в теплом тоне начал меня утешать, а самое главное, стал говорить о тех крошечных достоинствах, которые содержались в моем выступлении, и очень советовал мне продолжать работу. И тогда я почувствовал два присущие Сергею Николаевичу, как ученому и как человеку, качества — огромную эрудицию и исключительную доброжелательность, касающуюся всех людей, с которыми ему так или иначе приходилось встречаться.

Через некоторое время я отправился в Театральный клуб, находившийся тогда еще в Пименовском переулке, — на доклад Сергея Николаевича и услышал его выступление об актере И. Ф. Горбунове, о котором мало еще было написано. И опять-таки меня поразила его изумительная эрудиция, отличное знание творческого пути и биографии этого крупнейшего актера Александринского театра, выдающегося мастера художественного чтения, одного из основоположников этой очень важной стороны эстрадного искусства.

Впоследствии, работая с Сергеем Николаевичем в секторе театра, я всегда убеждался, что секрет С. Н. заключается, прежде всего, в знании действительно всех вопросов, связанных с историей театра, как старого, так и современного, в широком знании литературы, живописи, скульптуры, музыки, одним словом, в самом широком знании всех областей искусства.

За годы своей работы в нашем институте, Сергей Николаевич проделал целый ряд работ, которые доказывают эту широту его эрудиции. Надо вспомнить, что он написал и напечатал большую главу, посвященную драматургии Н. В. Гоголя, рассказывающую о том, как Гоголь шел от «Владимира третьей степени» к самому своему значительному драматическому сочинению — к пьесе «Ревизор». <…> Все этапы русского театра были исследованы им, что называется, доскональнейшим образом. <…> И область национального театра не осталась вне поля зрения С. Н. Дурылина. <…> А если к этому еще прибавить, что он постоянно сотрудничал в газетах и журналах, выпускал маленькие книжки, то можно поразиться работоспособности Сергея Николаевича. За всю свою жизнь он написал, по приблизительному подсчету (потому что многие маленькие статьи, вероятно, не могут быть учтены), от 789 до 801 работы[461]. Только по Малому театру он написал 161 работу. МХАТу посвящено 124 работы. Если учитывать работы, написанные о периферийных театрах, то здесь надо назвать 80 напечатанных им трудов. Кроме того, по литературе и изобразительному искусству напечатано 416 работ. А некоторые его статьи в газетах, журналах и сборниках являются сочинениями подлинно научного значения. Достаточно сослаться на монографию о Нестерове, чтобы понять все огромное значение Сергея Николаевича как ученого-искусствоведа. И, думая над тем, что сделал Сергей Николаевич, хочется сказать, что в каждой своей работе — маленькой или большой — Дурылин сказал какое-то свое совершенно новое, оригинальное, неслыханное до него слово. <…>

И, думая о том, как же он мог так плодотворно работать, как он мог привлекать такое огромное количество материала в свои сочинения, я всегда вспоминаю дом в Болшеве и совершенно поразительную папкотеку ученого. Я думаю, что такой папкотеки, вероятно, нет ни у одного, даже самого известного научного деятеля в нашей стране. В течение всей своей жизни он выписывал, вырезывал и вкладывал в эту папкотеку все сведения, касающиеся тех или иных художников, актеров, писателей, общественных деятелей. В результате у него скопился совершенно поразительный материал. Какой бы актер ни нужен был Сергею Николаевичу, он находил об этом актере сведения не только в общеизвестной книге, но <…> буквально во всех газетах, когда-либо о нем писавших, поэтому все вырезки из этих газет были в этой папкотеке сконцентрированы. Для создания такой папкотеки надо было работать постоянно и без устали, быть знакомым со всей периодической печатью, постоянно прочитывать книги, посвященные вопросам искусства. Одним словом, всегда надо было находиться на уровне современной науки об искусстве. И это качество — умение находиться на уровне современной науки об искусстве — является самым главным качеством С. Н. Дурылина. И, находясь на этом уровне, он того же требовал от тех, с кем соприкасался, причем сам охотно делился своими знаниями со всеми, кто в этих знаниях нуждался. Кто бы ни пришел к Дурылину, каждому он старался помочь не общими словами, а фактами, извлечениями из его папкотеки, т. е. опытом своего собственного труда.

Однажды, когда я жил в Болшеве, мне пришлось с группой студентов, совсем неизвестных ему, потому что он в последние годы не преподавал, прийти к Сергею Николаевичу, даже не спросив предварительно у него на это разрешения. И он перед этими студентами, которых совсем не знал, разложил все свои сокровища — там были подлинные письма Лермонтова, и письма Гоголя, и письма Блока, и рисунки Нестерова. <…> И охотно согласился, чтобы они переписали какие-то необходимые для них сведения и сообщили эти сведения в своих дипломных или курсовых работах. И это можно сказать не только в отношении студентов, но и в отношении буквально всех, кто с ним соприкасался[462].

Неустанный труд, огромная эрудиция (основанная на этом труде) и доброжелательство — вот те самые важные качества, которые составляли существо Сергея Николаевича. <…>

Заменить Сергея Николаевича необыкновенно трудно. Я думаю, что заменить его могли бы мы все в совокупности, стремясь, однако, при этом к постоянному повышению своей профессиональной театроведческой квалификации, стремясь к тому, чтобы быть максимально доброжелательными в отношении своих коллег, оказывая постоянную помощь своим друзьям по делу и стремясь к тому, чтобы находиться постоянно на подлинной высоте нашей науки, т. е. делать то, что делал один Сергей Николаевич. <…>

Скоро[463] мы будем обсуждать сборник работ Сергея Николаевича, который наш Сектор собирается выпускать[464]. Этот сборник явится одним из памятников покойному ученому, одновременно явится и доказательством необыкновенной широты его диапазона. Там есть портреты актеров разных поколений и работавших в разных театрах. И когда смотришь эти портреты, созданные Сергеем Николаевичем, видишь и тонкость понимания им актерского искусства, и то, что для него актер понятен только в совокупности спектакля и всего театра, видишь и его любовь к актеру, любовь к театру и необыкновенную широту его творческого диапазона.

Кузьмина Вера Дмитриевна[465]

Кузьмина Вера Дмитриевна (1908–1968) — литературовед-медиевист, доктор филологических наук, заведующая группой по изучению древнерусской литературы в Институте мировой литературы им. А. М. Горького АН СССР. После смерти Дурылина составила первый (не полный) список его работ и написала краткий очерк научной деятельности Сергея Николаевича, где четко обозначила все грани его научных интересов и темы работ.

О С. Н. Дурылине. Воспоминания

Сергей Николаевич Дурылин был человек с очень разнообразными интересами, его дом, в котором мне пришлось бывать с 1938 года и до конца его жизни, и особенно его комната ясно отражали многообразие интересов своего хозяина. В кабинете С. Н. Дурылина можно было видеть старинное древнерусское шитье XVII столетия, рядом с этим у него висели этюды Нестерова, с которым его связывала долголетняя дружба. Редкие фотографии артистов и пейзажи украшали стены.

Он много и постоянно работал в архивах, собирал редкие книги. После смерти Сергея Николаевича вдова его — Ирина Алексеевна передала музею Достоевского уникальные издания с автографами писателя, в свое время попавшие в библиотеку Сергея Николаевича. <…>

Сергей Николаевич широко изучал работу артистов над художественными образами в драме и в опере… Я знаю оперных артисток, с которыми Дурылин проходил оперные партии, консультировал их у себя на дому, знаю драматических актеров, которые советовались с ним о своих ролях. С пристальным вниманием относился Сергей Николаевич к Дому Щепкина и Островского — к Малому театру. Прославленные артистки этого театра запросто бывали у него в Болшеве.

Широта интересов, постоянные личные встречи с артистами и художниками выгодно отличали Дурылина от многих историков искусства. Эта дружеская связь Сергея Николаевича с артистами и зрителями давала иногда неожиданные блестящие результаты. Когда, например, он работал над монографией, посвященной Ермоловой, в его руки с разных концов страны стекались воспоминания о Ермоловой, написанные в ответ на письма самого писателя.

Он был твердо убежден, что в стране талантов огромное множество. Не случайно, что в списке работ Дурылина есть статьи о театрах Киева, Иванова, Ярославля, Свердловска и многих других городов…

Одновременно Дурылин с большим вниманием относился и к педагогической работе. В Институте истории искусств Академии наук СССР очень многие из молодежи были его аспирантами, вели свою работу под его руководством.

Надо также сказать, что Сергей Николаевич щедро делился с жителями района своими знаниями. На одном из заводов в Подлипках читался цикл лекций по истории литературы и театра для литкружковцев. В годы войны, по его приглашению, мне пришлось принимать участие в некоторых мероприятиях, организованных Дурылиным. Он постоянно ездил с лекциями в воинские части, постоянно писал для армейских газет и журналов. <…>

Зограф Николай Георгиевич[466]

Зограф Николай Георгиевич (1909–1968) — театровед, доктор искусствоведения. По окончании МГУ работал редактором издательства «Искусство», а с 1945 года — старшим научным сотрудником Института истории искусств в Москве.

Мне хочется остановиться на несколько другом разделе деятельности Сергея Николаевича — на изучении им творчества актера. <…>

Его творческие портреты актеров систематически публиковались либо в специальной театральной печати, либо в виде книжек «массовой библиотеки». Сергей Николаевич любил этот жанр, ибо ему всегда была присуща жажда широкой аудитории, внимания рядового зрителя. <…>

Интересно отметить, что Сергей Николаевич не пренебрегал ни одной из форм пропаганды творчества актера. Всем памятны его частые выступления с докладами и вступительными словами на творческих вечерах актеров, трудно поддающиеся учету многочисленные выступления на радио, в периодической печати. В связи с различными юбилейными датами во многих периферийных газетах Советского Союза появлялись статьи, подписанные именем «С. Н. Дурылин». <…>

Наконец, свежие, интересные мысли и материалы имеются у С. Н. Дурылина в связи с темой о роли слова на сцене — этого сильнейшего оружия драматического и художественного воздействия в театре. Всем памятны, вероятно, работы Сергея Николаевича об О. О. Садовской, в которых он особенно ярко доносил эту мысль. Но речь на сцене интересует Сергея Николаевича и в другом плане. Актер-чтец, актер на эстраде — эта мало разработанная, но очень важная область актерского творчества постоянно привлекала внимание С. Н. Дурылина. Его работы о Щепкине и Прове Садовском как рассказчиках, подготовленная монография об И. Ф. Горбунове, очерки о В. Ф. Лебедеве, И. В. Ильинском посвящены этим «мастерам изустного сказа», как говорил Сергей Николаевич. Статьи С. Н. Дурылина помогают проникнуть в творческую лабораторию художника. <…>

Бояджиев Григорий Нерсесович[467]

Бояджиев Григорий Нерсесович (1909–1974) — театровед, театральный критик и педагог; доктор искусствоведения, профессор. Печатался с 1929 года. Учился в Москве, в аспирантуре ГИТИСа, где потом преподавал, с 1945 года возглавил кафедру зарубежного театра. С 1946 года на протяжении многих лет был старшим научным сотрудником Сектора театра Института истории искусств. Основные работы посвящены истории западноевропейского (преимущественно французского) и советского театра. Соавтор (совместно с А. К. Дживелеговым) учебника «История западноевропейского театра от возникновения до 1789 года».

<…> Я сравнительно недавно знаю Сергея Николаевича. Я сидел на премьере МХАТа и смотрел «Три сестры». До этого я не знал Сергея Николаевича, но мы оказались рядом. Его реакция на спектакль меня поражала, эта реакция для человека уже в летах была очень бурной и очень страстной. <…> Он обратился ко мне с вопросом: нравится ли мне Вершинин — Болдуман? И когда я сказал ему, что нет <…> он обрадовался, что встретил во мне сочувствие. <…> Ему важно было <…> проверить свои впечатления и посмотреть, как люди нового поколения воспринимают увиденное. <…> Вторая встреча с Сергеем Николаевичем произошла у меня через короткий промежуток времени после этого нашего даже не знакомства, а соседства и поразила она меня вот чем: обсуждался спектакль не такой уж значительный — «Забавный случай» в постановке Завадского, и я был поражен тем юношеским восторгом, с которым говорил Сергей Николаевич. Он все это говорил не потому только, что это ему понравилось, а потому, что он воспринимал искусство вообще очень лично и радовался самым искренним образом тому, что произошло. <…> Всем известно прекрасное волнение Сергея Николаевича, известно также, как оно было для него опасно. Откуда шло это волнение? Не дай Бог подумать, что оно происходило из-за каких-либо личных столкновений. Этого вообще не было в характере Сергея Николаевича. Он никого сознательно не обижал, а было у него волнение от борьбы за истину. <…> Когда мы стали с ним работать в секторе [театра] <…> обнаружили [в нем] не только критикотерпимость, но поразительную заинтересованность в тех вариантах мыслей, которые ему самому в голову не приходили. <…> А сколько <…> случаев, когда Сергей Николаевич просто влюблялся в своих критиков, сколько благодарных слов было [им] отнесено в адрес его постоянных сотрудников и редакторов — Калашникова, Зографа, Ростоцкого. Это была подлинная дружба старого ученого с учеными среднего возраста, основанная на том, что именно здесь, в этом содружестве и рождается истина. <…> Наконец, последнее. Сергей Николаевич был замечательным товарищем, показывающим, как, собственно, нужно относиться в ученой среде друг к другу. <…>

Грабарь Игорь Эммануилович

Грабарь Игорь Эммануилович (1871–1960) — художник, искусствовед, действительный член Академии наук СССР и Академии художеств СССР. Директор Научно-реставрационных мастерских, инициатором создания которых был. С 1944 года — директор Института истории искусств АН СССР.

Я очень сожалею, что имею счастье знать лично Сергея Николаевича только несколько лет. <…> Но, само собой разумеется, что я внимательно и любовно следил за всегда многочисленными выступлениями в журналах и за его публичными выступлениями. В первые годы, пока еще не был так чудовищно загружен, как сейчас, не пропускал ни одного выступления Сергея Николаевича, и как эти выступления, так и еще больше его реплики и его замечания, и выступления во время прений на заседаниях Сектора театра производили на меня всегда неотразимое впечатление. <… > Должен сказать, что <…> не только для людей малоискушенных в делах литературы и искусства, но для нашего брата-профессионала, начетчика по части русской культуры, и для нас каждый раз бывает почти загадочно, каким образом у Сергея Николаевича спрятан тот фантастический рог изобилия, из которого он сыпет мысли, факты, положения, сопоставления, всегда неожиданные, острые, которые и для нас являются новинками, о которых мы не имели никогда представления[468].

[Театровед и заместитель И. Э. Грабаря М. С. Григорьев в своей речи отметил: «Я думаю, что не будет преувеличением мое утверждение, что весь том, сложнейший и труднейший том, посвященный истории русского театра XIX века, он вынес на своих плечах. Сергей Николаевич дал развернутый план этого тома, план настолько развернутый, что уже теперь без труда этот том может быть написан».]

* * *

<…> Помню, как всегда мы с нетерпением ожидали тех его докладов, на которых мы могли кое-чему поучиться значительному, потому что Сергей Николаевич был один из тех немногих докладчиков, который каждый раз по поводу данной темы вынимал у себя из портфеля, из всех карманов бесконечные записи, производившиеся им в течение всей жизни. Мы никто их не знали. Каждый раз это было для нас новостью, которая надолго запоминалась.

Трудно вспомнить докладчика более увлекающего, чем был Сергей Николаевич. Он умел из самых мелких фактов, которые находил у себя в записной книжке, создавать целые картины, рисующие эпоху в данное время и деятеля, которому он посвящал свой доклад.

<…> Перед выступлением он говорил: «Что же я скажу вам нового, все это отлично знаете» — но всегда оказывалось, что мы ничего этого не знали, до такой степени его выступления были насыщены не одними только фактами, но и такими их пояснениями и толкованием, каких ни у кого другого мы не находили. <…>

Я думаю, что в том сборнике[469], который мы предлагаем издать, будет найдено многое из того, что не всем еще известно, и нам нужно приложить все силы к тому, чтобы этот сборник был на той высоте, которую Сергей Николаевич заслуживает, чтобы он также был насыщен не обычным каждодневным материалом, а тем особым вкусом к мемуарной переписке, к деятельности лучших людей театрально-литературного мира, который так всегда потрясал всех нас в Сергее Николаевиче[470].

Дружинин Николай Михайлович[471]

Дружинин Николай Михайлович (1886–1986) — историк, специалист по социально-экономической и политической истории России XIX века. Академик АН СССР. Окончил юридический и историко-филологический факультеты Московского университета. С 1920 года преподавал на гуманитарном факультете Костромского государственного университета. В 20–30-х годах работал в Музее революции, занимался проблемами музееведения, методологией и методикой экспозиционной и экскурсионной работы. В 1930 году Дружинин был арестован, но освобожден благодаря показаниям Веры Фигнер. В 1929–1948 годах преподавал в МГУ им. М. В. Ломоносова, в Академии общественных наук при ЦК ВКП(б).

Переписка Дурылина и Дружинина охватывает годы с 1929 по 1954-й. Потом продолжалась переписка с Ириной Алексеевной: обсуждались вопросы возможности издания книги Дурылина «Нестеров в жизни и творчестве». В 1929 году Дружинин прислал Дурылину в томскую ссылку материалы о Вяземском, необходимые ему для статьи. На рукопись монографии о Ермоловой Дружинин написал две рецензии: одну официальную, указав в ней на незначительные мелкие доработки, а другую в личном письме Дурылину, где настаивал на необходимости показать влияние на Ермолову демократического движения 60-х годов. Дурылин ответил, что у него нет для этого необходимых материалов-источников. Дружинин бывал у Дурылина в Болшеве: «С благодарным чувством вспоминаю посещение Вашей дачи: беседа с Вами всегда обогащает, всегда заряжает высокой духовной настроенностью. Большое Вам спасибо»[472]. Когда открылась Болшевская библиотека им. С. Н. Дурылина, Дружинин передал в нее книги из своей личной библиотеки.

Воспоминания о Сергее Николаевиче Дурылине

О Сергее Николаевиче Дурылине — его обширных знаниях, широком кругозоре и литературном таланте — я впервые узнал на рубеже 20–30-х годов. <…> Столетняя годовщина восстания 1825 года вызвала живой интерес к этому событию. <…> Секция предприняла издание специальных сборников научных исследований на эти темы. При подготовке II тома в числе других оригинальных исследований мы получили из Томска, где жил Сергей Николаевич, его интересную статью под заглавием «Декабрист без декабря». Это была самостоятельная работа автора о молодом П. А. Вяземском, близком друге А. С. Пушкина и многих декабристов. В богатой библиотеке Томского университета Сергею Николаевичу посчастливилось разыскать IX том сочинений Вяземского, в котором уцелели четыре напечатанные страницы о декабристах (во всех остальных экземплярах, выпущенных в свет, они были вырезаны цензурой). Таков был исходный пункт специальных разысканий Сергея Николаевича о молодом Вяземском, который в то время мало отличался по своим политическим убеждениям от первых русских революционеров. На основе разнообразных источников, частью впервые введенных в научный оборот, на широком общественно-политическом фоне, С. Н. Дурылин давал характеристику типичного представителя передового дворянского круга, не входившего в тайную организацию, но разделявшего основные воззрения заговорщиков. Статья вызвала большой интерес в редакции, была напечатана в «Трудах» секции под псевдонимом «Николай Кутанов»[473] и имела большой успех у читателей.

Мое непосредственное знакомство с Сергеем Николаевичем произошло в 1937 году, в связи с широко отмеченной столетней годовщиной смерти А. С. Пушкина. Московский дом ученых решил организовать выставку, посвященную гениальному поэту, и образовал для этой цели специальную комиссию. Мне, как члену комиссии, было предложено составить план большого раздела «А. С. Пушкин как историк». Этот план обсуждался на заседании с активным участием Сергея Николаевича. Именно здесь мы впервые близко познакомились друг с другом, подробно обменялись мнениями о возникновении и развитии исторических взглядов поэта, о плане экспозиции его исторических трудов, о характере их объяснения и оценки. Сергей Николаевич, который умел свободно и точно излагать свои мысли, показал себя превосходным знатоком не только биографии А. С. Пушкина, но и последовательных этапов развития его творчества и его исторических знаний. С этого момента у нас установились с Сергеем Николаевичем отношения взаимной симпатии и сотрудничества.

С. Н. Дурылин, выступая в качестве литературоведа, никогда не отрывал литературу от общественной жизни. Говоря о тех или иных писателях, он всегда анализировал их творчество в тесной связи с событиями и общественным течением эпохи. Он широко знакомился с историческими источниками и, выходя за пределы специального изложения своей темы, обнаруживал прекрасное знание важнейших явлений XIX века. Когда Институт истории Академии наук в 1943 году вернулся из эвакуации и Великая Отечественная война вступила в победоносную фазу, я познакомился с серией популярных брошюр, выпущенных С. Н. Дурылиным на протяжении военных лет. Он писал для широкого круга читателей преимущественно об отражении Отечественной войны 1812 года в русской литературе и искусстве. <…> С. Н. Дурылин старался воодушевить военные и невоенные круги чувствами отваги и самопожертвования, стремлением сосредоточить все силы на освобождении нашей земли от гитлеровских полчищ. К литературным способностям Сергея Николаевича присоединялся дар живой популяризации, умение увлечь и заинтересовать самые неподготовленные слои читателей и в армии, и в тылу. Его небольшие книжки быстро расходились в магазинах и сыграли двойную роль: они не только читались в массах, но и служили ценным пособием для лекторов и агитаторов.

В послевоенные годы Сергей Николаевич сосредоточил свое основное внимание на истории русского театрального искусства. <…> Институт истории АН СССР готовил в это время коллективный труд, посвященный истории Москвы в связи с 800-летием нашей столицы. Редакция III тома этого издания (период разложения крепостного строя) обратилась к С. Н. Дурылину с просьбой написать главу о московских театрах первой половины XIX века. Сергей Николаевич охотно отозвался на это предложение и, со свойственным ему интересом, за короткое время подготовил исследование, разносторонне охватывавшее историю театрального искусства Москвы за указанный период. Он охарактеризовал частные крепостные театры, изложил историю возникновения публичных театров, специально остановился на спектаклях 1812 года, дал яркие зарисовки крупнейших артистов, выступавших на театральных подмостках, — Семеновой, Мочалова, Живокини, Щепкина, Прова Садовского. И здесь он связал историю культуры с общественными условиями эпохи, политическим подъемом и последовавшим за ним реакционным безвременьем. Он сумел показать огромное общественное значение русского театра в обстановке крепостного права и царского деспотизма, роль театральных спектаклей как рупора передовых общественных течений. Глава заканчивалась интересным и для многих совершенно новым очерком народных развлечений. <…> В связи с подготовкой этого труда я не раз посещал Сергея Николаевича на его болшевской даче, и он показывал мне свои книжные богатства. Неутомимый собиратель редких пособий, он имел у себя замечательные издания начала XIX века — например, альманахи 1820-х годов с театральными рецензиями декабристов. Глава Сергея Николаевича о московских театрах не вызвала ни одного замечания во время двухдневного обсуждения книги в Музее истории и реконструкции Москвы.

Среди исследований С. Н. Дурылина как театроведа особенно выделяется его книга «Мария Николаевна Ермолова» (изд. 1953 г.). Прежде чем сдать эту рукопись в печать, Сергей Николаевич попросил меня как историка написать о ней отзыв в издательство Академии наук. Он знал, что я не раз видел М. Н. Ермолову на сцене Малого театра, а главное, что я могу высказать свое мнение об общем историческом фоне, на котором развертывалась творческая биография великой артистки. Рукопись произвела на меня большое впечатление и широтою источников, и их тщательным изучением, и тем эмоциональным тоном, который волновал и заинтересовывал читателя. Личность М. Н. Ермоловой выступала в монографии не только в образе замечательной трагической актрисы: все изложение пронизывала мысль об общественном значении театральной деятельности Ермоловой, о глубокой связи артистки с передовыми кругами общества, об ее воспитательном влиянии на молодежь. <…>

Всю свою жизнь Сергей Николаевич Дурылин был неустанным тружеником, сочетавшим в себе знания философа, литературоведа, историка общественной мысли и знатока театрального искусства. <…>

5 января 1972 г.

Розанов Иван Никанорович[474]

Розанов Иван Никанорович (1874–1959) — литературовед, критик, историк русской поэзии, библиограф. Учился в 4-й московской гимназии, где позже учился и Дурылин. С 1919 года работал в Государственном историческом музее. Много лет был профессором Московского университета. В 1939 году ему присвоена степень доктора филологических наук без защиты диссертации — по совокупности научных трудов. С 1946 года — старший научный сотрудник Института мировой литературы АН СССР. Уникальная библиотека русской поэзии была передана в дар Государственному музею А. С. Пушкина.

  • Привет Вам, болшевский отшельник!
  • За Вас подъемлю свой бокал.
  • Ах! Перед Вами я бездельник,
  • Хоть я и много написал.
  • Здесь обитает мысль и слово.
  • Здесь и философ, и поэт.
  • Уместен тут и лик Толстого,
  • И тут не зря бытует Фет.
  • Здесь мудрость ходит без изъяна:
  • Здесь и уют, и труд, и честь.
  • Здесь есть и Ясная Поляна,
  • И Воробьевка[475] тоже есть.

27.09.1939. Ив. Розанов

Щепкина-Куперник Татьяна Львовна[476]

Щепкина-Куперник Татьяна Львовна (1974–1952) — писательница, драматург, поэтесса и переводчица. Автор более десятка прозаических и стихотворных сборников. Перевела пьесы многих западных драматургов, наиболее известны ее переводы Шекспира. Подруга дочери М. Ермоловой Маргариты Зелениной. Они обе были частыми гостями С. Н. Дурылина в Болшеве. Дурылин и Щепкина-Куперник часто обменивались шуточными стихами. Приведенное ниже стихотворение является ответом на стихотворение И. Н. Розанова. Дурылина часто называли «болшевским отшельником». Несмотря на обилие гостей и активную творческую жизнь, Дурылин вел в Болшеве довольно замкнутую жизнь, был осторожен в отношениях с духовно неблизкими личностями. В соавторстве с А. Богуславским С. Дурылин написал предисловие к сборнику произведений Т. Щепкиной-Куперник[477].

  • Какой Вы, болшевский отшельник?
  • У Вас салон[478] со всей Москвы!
  • Поэты, вдовы и артисты,
  • Старухи, дети, старики,
  • Бойцы, соседи, журналисты, —
  • Ну, словом, целый день звонки!..

* * *

Посвящение С. Н. Дурылину[479]

  • Как благодарна я смиренному поселку —
  • За дни спокойные, за счастье тишины,
  • За проникавшие так дружелюбно в щелку
  • Луч солнца по утру, а ночью — луч луны.
  • ……………………
  • Но здесь же я нашла все то, чего взыскую:
  • Беседу умную и доброту людскую.
  • Давно не требуя, на жизнь свою смотрю,
  • Давно уже не жду ни счастья, ни веселий:
  • Но здесь, как говорит великий Марк Аврелий,
  • Я за нежданный дар судьбу благодарю!

9 сентября 1942 года

Воспоминания театральных деятелей

Турчанинова Евдокия Дмитриевна

Турчанинова Евдокия Дмитриевна (в замужестве Крахт; 1870–1963) — российская и советская драматическая актриса театра и кино, мастер художественного слова, педагог. Народная артистка СССР. Лауреат двух Сталинских премий первой степени. Кавалер двух орденов Ленина. С 1891 года — артистка Малого театра. В годы Великой Отечественной войны была участницей бригады артистов, обслуживавшей фронт, часто выступала в госпиталях. Вручала формуляр на самолет эскадрильи «Малый театр — фронту» летчику Батизату Александру Андреевичу, который оставил о ней теплые воспоминания. В течение ряда лет она была председателем экзаменационной комиссии Театрального училища им. Щепкина. Там же заведовала кафедрой сценической речи. Многим людям помогала, занимаясь социальными проблемами во Всероссийском театральном обществе. Выйдя из состава труппы театра в 1959 году, продолжала выступать с художественными чтениями в концертах и радиоспектаклях.

Дружеские отношения связывали ее с Дурылиным и с М. В. Нестеровым, который из всех драматических артисток признавал только Турчанинову и ценил ее как умную собеседницу.

Сергей Николаевич Дурылин[480]

Жизнь бежит быстро. Одно событие сменяет другое. Люди рождаются, живут и уходят из жизни. Кажется, вот-вот только что видела того или другого интересного, содержательного человека, а его уже нет в живых — и не год, и не два, а значительно больше.

Сергея Николаевича Дурылина нет с нами уже шесть лет, таких долгих и вместе с тем таких коротких шесть лет. Его уход для всех нас был неожиданным и тяжелым, несмотря на то что последние годы его здоровье вызывало опасение и тревогу у тех, кто знал его. А знали его все. Все, кто имел отношение к искусству, литературе и театру. Знали Сергея Николаевича и на периферии — по его статьям и книгам; знали и любили его многочисленные друзья.

Была в этом человеке особая черта: ласковость к людям, истинное внимание к каждому человеку, с которым он так или иначе соприкасался. Он как бы пытливо вглядывался в своего собеседника, стараясь уловить, познать его сущность. Каждый новый человек был для него огромным интересным миром, таящим в себе «незнаемое» ему, Сергею Николаевичу. И он старался как можно полнее узнать все об этом человеке, записать, завести папку на него и «поставить на полочку».

На такой «полочке» все его знакомые могли найти себя. В большинстве случаев это были люди искусства. «В каждом индивидууме есть особенное, только этому человеку присущее, ему принадлежащее», — говаривал Сергей Николаевич в таких случаях.

Это живое внимание к собеседнику мгновенно вызывало ответный ток — ток симпатии и доверия. Так рождались его друзья. И трудно было назвать год, месяц, число и день, когда вы именно подружились с ним: было такое чувство, что этого человека вы знаете всю жизнь. Знаете и верите ему, как другу, любите, как настоящего, хорошего человека, и уважаете его за исключительную эрудицию. Круг знаний Сергея Николаевича был огромен. Все интересовало его — и живопись, и архитектура, и музыка, и литература. Но особенную любовь и внимание он отдавал нам — театральным людям.

Театр он любил самозабвенно и часто вспоминал о том, как в дни своей юности и ранней молодости он все лучшее пересмотрел, сидя на «галерке» Малого театра. В те времена Малый театр был вторым университетом. Он был колыбелью щепкинских традиций, хранителем чистоты нашего великого русского языка. Общественное звучание Малого театра было огромно. <…> С ранних лет впитав в себя любовь к Малому театру, Сергей Николаевич сделался истинным его ценителем и — если можно так сказать — даже пропагандистом, уверяя театральную молодежь, что учиться нужно у Малого театра — и прежде всего у Малого театра!

Но это не значит, что он неодобрительно относился к Художественному театру, которому посвятил 124 свои работы. <…>

Вся жизнь Сергея Николаевича была беспрерывным горением. Мысль его была острой, беспокойной, ищущей, стремящейся познать всю глубину интересующего его литературного и драматического материала. Он признавал подлинной жизнью драматургии только ее сценическое воплощение.

При постановке Гоголя в Малом театре профессор С. Н. Дурылин был приглашен прочитать нам, актерам, лекцию о временах Гоголя. Эта беседа сразу перенесла и погрузила нас в жизнь маленького украинского городка, с большими лужами, со стадами гусей, важно разгуливающих по улицам, со старинными торговыми рядами. И казалось, вот-вот мы увидим городничего, с такой ясностью Сергей Николаевич видел все это сам, так живо ощущал дыхание эпохи и с таким мастерством сумел внушить нам это видение. К сожалению, эта беседа была единственной.

Дурылины жили в Болшеве на даче. Дача — зимняя. Вокруг нее небольшой фруктовый сад. Все это было построено, посажено, выращено на голом месте. Я застала это уже в обжитом виде. От станции Болшево Ярославской железной дороги нужно минут десять — пятнадцать идти по прямой линии, потом поворот налево и направо в небольшой тупичок.

Омытый дождями, некрашеный, бурый от времени забор. В калитке звонок. Сначала, стоя у калитки, вы слышали шум отворяемых в доме дверей, торопливые шаги по дорожке и только тогда уже раздавался лай пса. Он стар, этот пес, у него уютная будка, слишком часто приходится вылезать из нее, встречая болшевских гостей, и потому он предпочитает не торопиться: откроют и без него. Но все-таки он считает свои долгом тявкнуть раза два в виде приветствия в сторону гостя, а затем снова спокойно скрывается в будке.

Гостей в Болшеве и впрямь бывало много — и приезжающих из Москвы, и отдыхающих у Дурылиных. Отдыхал там художник М. В. Нестеров, его семья, отдыхала там и Т. Л. Щепкина-Куперник с дочерью М. Н. Ермоловой — М. Н. Зелениной. По нескольку дней живала и я на даче Дурылиных.

Страстные споры и длительные разговоры вели мы с Сергеем Николаевичем об искусстве, но всегда мирно сходились в одном — когда речь заходила о М. Н. Ермоловой. Восхищение Ермоловой, обожание ее было у нас одинаково. Сергей Николаевич всегда жадно слушал и просил рассказывать еще и еще о Марии Николаевне. Мне же это доставляло радость, и я охотно делилась с ним всем, что помнила о ней. Так незаметно и быстро летели два-три дня моего пребывания на болшевской даче, которые я изредка могла урвать из моей тогда такой занятой жизни.

Книга о М. Н. Ермоловой[481] вышла за год или два до смерти Сергея Николаевича. Эта книга была как бы завершением, воплощением мечты всей его жизни. Он все время опасался, что не успеет закончить ее, что больное сердце не выдержит, подведет его. И всем своим друзьям он говорил почти в одних и тех же выражениях: «Только бы успеть, только бы успеть, только бы сердце не подвело!»

Образ Марии Николаевны Ермоловой в его книге ожил во всем великолепии ее гениальной простоты.

Эта огромнейшая работа все же не была его последним трудом. Сергей Николаевич успел еще написать книгу о замечательной украинской артистке М. К. Заньковецкой[482].

И вот настала минута, когда сердце Сергея Николаевича перестало биться. Горькая минута. Опустел его скромный болшевский кабинетик, заполненный до отказа книгами, опустел маленький диванчик, на котором мы обычно сидели в дни моего приезда в Болшево, когда вели страстные споры о театре, об актерах. Часто у нас бывали с ним и расхождения в оценке таланта того или иного мастера сценического искусства. Но в спорах наших рождалась истина: Сергей Николаевич всегда охотно соглашался, если бывал убежден в правоте своего собеседника. Но чаще мы с одинаковым увлечением восхищались истинными талантами артистов Малого и других театров. Тут, на этом диванчике, я в свое время убеждала Сергея Николаевича написать как можно скорее книгу о замечательном артисте Малого театра Н. К. Яковлеве. И книга была им написана[483]. И тут же мы вспоминали Марию Николаевну Ермолову, торопясь и перебивая друг друга в перечислении тех или иных подробностей жизни и творчества этой великой русской женщины и великой русской артистки.

Все осталось в этом кабинетике, как было при жизни Сергея Николаевича. А его мысль — острая, всегда ищущая истину — вечно будет жить в его трудах.

Пусть память о Сергее Николаевиче Дурылине будет светлой, какой была его жизнь.

Яблочкина Александра Александровна[484]

Яблочкина Александра Александровна (1866–1964) — российская и советская театральная актриса, педагог. Народная артистка СССР. Лауреат Сталинской премии I степени. Кавалер трех орденов Ленина. Прослужив два года в Московском театре Корша, с 1888 года до конца жизни — актриса Малого театра, где сыграла одну из своих лучших ролей — Софью («Горе от ума» А. С. Грибоедова). Последний раз выступила на сцене в 1961 году в роли Мисс Кроули в «Ярмарке тщеславия» У. Теккерея. С 1916 года была председателем Всероссийского театрального общества. Автор мемуаров «75 лет в театре». На доме, где почти шестьдесят лет жила Яблочкина (Большая Дмитровка, 4/2), — мемориальная доска. Имя Яблочкиной присвоено Дому актера ВТО, московскому Дому ветеранов сцены. С 1995 года — Дом актера присуждает премию имени Яблочкиной лучшим актерам года. Корреспондент С. Н. Дурылина, частый гость его дома в Болшеве.

<…> Сколько знания, любви, тонкой критики, таланта, доброжелательства вносил он в свои отзывы и характеристики, никогда он не задевал самолюбия актера, а надо сказать, что мы на это очень чутки. <…> Как бы мне хотелось доказать Сергею Николаевичу свою верность и помочь создать книгу памяти об этом достойном энтузиасте искусства и театра, обаятельном, добром, умном, талантливом, сердечном человеке. Самой мне сделать это не по силам, я артистка, а не писательница, но я обращаюсь к вам, историкам, театроведам, его ученикам, с просьбой создать такую книгу, и да будет вечная светлая память в наших сердцах об этом замечательном человеке с большой буквы.

Обухова Надежда Андреевна[485]

Обухова Надежда Андреевна (1886–1961) — оперная певица (меццо-сопрано). Лауреат Сталинской премии l степени. Народная артистка СССР. Кавалерордена Ленина. Из дворянской семьи, внучатая племянница поэта Е. А. Баратынского. В 1912 году окончила Московскую консерваторию им. П. И. Чайковского и начала выступать как концертная певица. В 1916 году дебютировала на сцене Большого театра в партии Полины («Пиковая дама» П. И. Чайковского). Была солисткой Большого театра до 1943 года, затем выступала в концертах, на радио, а в годы Великой Отечественной войны — в клубах, госпиталях. В Москве, на доме в Брюсовом переулке, где жила певица, установлена мемориальная доска.

Корреспондент и частый гость Дурылина в Болшеве. В 1953 году Обухова начала писать воспоминания. Дурылин согласился быть их редактором, как он это всегда безвозмездно делал для артистов. Несмотря на большую загруженность и плохое самочувствие, он главу за главой выправлял ее тексты. В апреле 1954 года Обухова посылает пятую главу и обещает прислать шестую и седьмую. Воспоминания Обуховой остались незавершенными, видимо, смерть Дурылина помешала их продолжению[486].

Дорогие Сергей Николаевич и Ирина Алексеевна! Я счастлива, что побывала в вашем очаровательном, уютном уголке. Напиталась духовно умными беседами, согрета вашим гостеприимством и радушием. Уезжаю от вас, полная вашего обаяния. Глубокоуважающая вас Н. Обухова[487].

* * *

Глубокоуважаемый и дорогой Сергей Николаевич!

Направляю Вам рукопись — первую главу моей книги на Вашу, так сказать, редактуру, а на днях пошлю главу «Юность». Первая глава — «Детство». Там в конце у меня есть добавления. Описание моего дедушки, по-моему, надо включить в первую [зачеркнуто Обуховой. — В. Т.] вторую страницу. С нетерпением буду ждать Ваших исправлений, Ваших замечаний и указаний на дальнейшее мое писание. Делайте с моей первой главой все, что Вы найдете нужным. <…> Скорей поправляйтесь, от души желаю Вам всего самого хорошего и крепко жму Вашу руку. Сердечный привет Ирине Алексеевне. Уважающая Вас Н. Обухова[488].

* * *

Глубокоуважаемый и дорогой Сергей Николаевич!

<…> Очень благодарю Вас за проделанную Вами ценнейшую работу. Я согласна со всеми Вашими замечаниями и тоже буду отвечать Вам по пунктам. <…> Посылаю Вам мою третью главу, там я больше говорю о неаполитанских народных песнях.

Мне очень хочется видеть Вас, мне нужно лично о многом побеседовать с Вами[489]. <…> Крепко жму Вашу руку. Привет сердечный дорогой Ирине Алексеевне. <…> Ваша Н. Обухова.[490]

* * *

Глубокоуважаемый и дорогой Сергей Николаевич!

Посылаю Вам мою четвертую главу моих «Воспоминаний» и затем вставку в третью главу, которую Вы просили. <…>

К сожалению, я опять нездорова и не могу сама приехать к Вам, а повидаться нам с Вами очень нужно.

Мне бы очень хотелось, чтобы Вы добавили в мою третью главу о Баратынском. Вы мне сказали, что у Вас есть материал о нем. Заранее благодарю Вас.

Крепко жму Вашу руку, сердечный привет дорогой Ирине Алексеевне. <… > Уважающая Вас Н. Обухова[491].

Таиров Александр Яковлевич[492]

Таиров Александр Яковлевич (настоящая фамилия Корнблит; 1885–1950) — российский и советский актер и режиссер. Создатель и художественный руководитель Камерного театра (1914–1949). Народный артист РСФСР.

Дорогой Сергей Николаевич!

Сердечнейшие поздравления с днем рождения и присуждением докторской степени, которая лишь в малой мере подытоживает все, что Вы внесли в познание литературы, театра с тем жаром подлинной влюбленности в искусство, которую еще и еще раз мы почувствовали в Вашем выступлении о «Чайке». Спасибо огромное за самое выступление, и за то, что, несмотря на нездоровье и адскую жару (вот уж поистине была «горячая дискуссия»!), Вы сочли необходимым для себя передать аудитории свои раздумья о спектакле. Очень хочется в дружеской обстановке продолжить начатую беседу.

Душевный привет и наилучшие пожелания сил, здоровья, новых больших дел — и от Аллы Георгиевны, и от меня, и от всех наших товарищей по театру.

Привет и поздравления Ирине Алексеевне.

Сердечно обнимаю Вас Ваш А. Таиров

[Далее от руки приписка А. Коонен:]

Горячо присоединяюсь к словам и объятью Таирова и мысленно поднимаю бокал за Вашу неизменно молодую и вдохновенную взволнованность на полях сражений за правду и подлинность в нашем искусстве. Ваша Алиса Коонен[493].

* * *

Дорогой Сергей Николаевич!

Большое спасибо за письмо и статью[494]. Прочел я ее с очень большим интересом и с неменьшим удовлетворением.

Я очень рад, что наша работа нашла в Вашем лице такого замечательного критика и толкователя. Вот такая критика, которая разгадывает творческие замыслы театра, действительно нужна и помогает театру в его работе. За это я очень и очень благодарю Вас. А как читатель я восхищаюсь блестящей тонкостью и остротой Вашего анализа и прекрасным строем всего Вашего исследования. Очень хочу, и думаю, что мы это осуществим непременно, чтобы Вы прочитали Вашу работу на труппе. Это будет для нее очень важно и полезно. <…> Дружески Ваш А. Таиров[495].

Киев

В конце 1940-х годов Дурылин начал тесно общаться с театроведами Киева, ездить туда собирать материалы для задуманной книги о Марии Заньковецкой, читать лекции, писать рецензии на спектакли и участвовать в их обсуждении, консультировать режиссеров и актеров. Он выучил украинский язык и вполне прилично говорил на нем. Язык ему был необходим для работы с документами в архивах. Последний раз он побывал в Киеве за два месяца до смерти, в октябре 1954 года. П. И. Тернюк во вступительной статье к книге Дурылина «Мария Заньковецкая» (Киев, 1982) приводит благодарственные записи Сергею Николаевичу за его внимание к украинскому театру, за его консультации и лекции Максима Рыльского, Амвросия Бучмы, Гната Юры, Натальи Ужвий… О встречах с Дурылиным, его работе в Киеве подробно пишут в своих воспоминаниях Н. А. Прахов и П. И. Тернюк.

Прахов Николай Адрианович[496]

Прахов Николай Адрианович (1873–1957) — художник, искусствовед. Работал в области декоративно-прикладного искусства. В творчестве Прахова заметно влияние М. А. Врубеля, о котором он написал книгу. Автор работ по изобразительному искусству и мемуаров[497]. Часто жил в Абрамцеве под Москвой, где писал этюды и сочинял рисунки для резьбы в Абрамцевской столярно-резчицкой мастерской. Сын Прахова Адриана Викторовича (1846–1916) — историка искусства, археолога и художественного критика, организатора работ по внутреннему оформлению киевского Владимирского собора, к которому он привлек В. Васнецова, М. Нестерова, М. Врубеля…

Светлой памяти Сергея Николаевича Дурылина

(Киев. 14 декабря 1954 — 5 февраля 1955)

<…> Во все, что говорил и делал Сергей Николаевич Дурылин, он вкладывал весь пламень своего сердца, и нет ничего удивительного в том, что сам так рано сгорел. На осторожные замечания друзей, что надо поберечь себя, он неизменно отвечал: «Так надо, надо успеть высказать все, что знаю, надо передать эти знания другим». Хотел зажечь других — и сам сгорел.

* * *

Мы познакомились заочно. Однажды, неожиданно, я получил из Москвы письмо от Михаила Васильевича Нестерова, в котором он просил «помочь его другу в литературной работе и сообщить, что знаю о Михаиле Александровиче Врубеле». Конечно, я откликнулся тотчас же на такую просьбу и написал то, что знал о самом Врубеле, его работах в Киеве, чего нет в печати, — и послал Михаилу Васильевичу. Скоро получил ответ с благодарностью от него и от самого Сергея Николаевича. Сейчас же ответил ему, добавив кое-что о Врубеле, что позабыл написать в первом письме.

Так и познакомились заочно, а потом скоро подружились тоже «заочно».

Личная встреча и знакомство состоялись в Москве, в конце декабря 1940 года, на Сивцевом Вражке у Михаила Васильевича Нестерова, с которым я дружил давно, в молодые, студенческие годы, и рад был встрече с ним и восстановлению прежней сердечной связи после многих лет разлуки. Почти каждый свободный вечер проводил вместе с ним, вспоминая Киев, Украину, где прожил Нестеров около десяти лет. <…>

Как-то раз вечером зашел Сергей Николаевич, пробыл недолго, горячо благодарил меня за сведения о Врубеле и обещал приехать на следующий день вечером, чтобы прочесть вслух не изданные еще воспоминания Нестерова «Давние дни» (самому автору было трудно читать), а также послушать кое-что из моих воспоминаний о художниках. Вечер этот Михаил Васильевич назвал потом, как Вагнер свою оперу: «Состязание певцов — Мейстерзингеров».

Читал Сергей Николаевич блестяще, о Левитане, Васнецове, Заньковецкой и братьях Сведомских. Пришла моя очередь читать свое, про «киевское», про «Атамана Ашинова и Абиссинскую принцессу» и про Сергея Ивановича Светославского. Конечно, старался «не ударить лицом в грязь», читал с некоторым подъемом, наблюдая, как реагируют на чтение такие авторитетные слушатели.

Михаил Васильевич сидел в глубоком мягком кресле, а Сергей Николаевич на высоком, тоже мягком, диване из карельской березы. Ростом он был невысок, сидел на диване глубоко, и ноги не доходили до пола. В смешных местах Нестеров громко смеялся, а Сергей Николаевич как-то по-детски радостно вскрикивал, подпрыгивал на пружинах дивана, как мячик, и радостно всплескивал маленькими, как у Серова, ладонями артистических рук. Лицо его в такие минуты сияло искренним весельем. Не сразу после этой первой встречи установилась между нами дружеская переписка: Отечественная война прервала почтовую связь с Москвой на много лет.

Одно из первых писем Сергея Николаевича Дурылина ко мне, датированное «Москва. 29 мая 1951 года», начинается так:

«Дорогой Николай Адрианович! Был искренне рад Вашему большому, интересному письму и истинно огорчен тем, что затрудняю наше общение своим почерком, который из-за огромной спешки и загруженности стал неразборчив…»

Получив письмо, отпечатанное на машинке, я сейчас же попросил продолжать писать «от руки». К почерку можно привыкнуть, а машинка обезличивает письма своим ровным шрифтом, всегда одинаковым для всех. <…>

* * *

Всем интересовался и на все сейчас же откликался Сергей Николаевич Дурылин.

В ответ на мое сообщение о случайной археологической находке в Киево-Печерской лавре древней фабрики «смальты», из которой выкладывались чудесные византийские мозаики Софийского собора и Михайловского монастыря, так пленившие своей красотой Сергея Николаевича, он пишет:

«Как, значит, мало мы еще знаем о Древней Руси, о ее культуре, и если что и узнаем, то только то, что сохранила мать сыра земля, все остальное — истреблено бурями Истории и „невежеством и нелюбопытством“, о котором писал Пушкин. Вот и мы живем в бывшей усадьбе Одоевских — древнем месте, но никто ничего не знает и не хочет знать об этой старине. Доживают свой век 3–4 липы одоевских аллей, разрушаются кое-какие памятники… А самое главное — никто даже не знает, что это остатки далекого, далекого прошлого, у которых есть право на внимание и жизнь.

В черновиках Пушкина есть строки:

  • Два чувства дивно близки нам,
  • В них обретает сердце пищу:
  • Любовь к отеческим гробам,
  • Любовь к родному пепелищу.
  • На них основано от века,
  • По воле Бога самого,
  • Самостоянье человека,
  • Залог величия его…

И в самом деле: самостоянье народа невозможно без любви к „родному пепелищу“ (патриотизм), без любви к „отеческим гробам“. Вот почему я так радуюсь, когда извлекаем из собственной „памяти сердца“ это былое и оставляем его в наследство потомкам…». <…>

* * *

«Я и болел и недуговал и был (и есмь!) перегружен работой, и все эти работы „планируемые“, то есть приходится их делать под ярмом времени, сроков жестких, жесточайших, и т. д…»

Так пишет он 5 октября 1951 года, а 5 марта 1952 года пишет:

«Дорогой Николай Адрианович! Я получил Ваше письмо от 10/II, во время болезни, и отвечаю Вам также в постели, худым почерком. Теперь положили меня в постель Гоголевские заседания, доклады, статьи и прочее. Один из них: „Гоголь и Щепкин“ передавали по радио 10/II…». <…>

* * *

В своем последнем письме ко мне, датированном «4 декабря 1954 года», Сергей Николаевич пишет:

«Дорогой Николай Адрианович! Простите нас за долгое неотвечание на Ваши чудесные письма. Они одно другого лучше. Вся причина плохого отвечания состоит в том, что по приезде из Киева мы должны были за полтора месяца сделать то, на что требуется год. Сдана в набор большая книга — „Ермолова в ее письмах и воспоминаниях“. Подписана к печати большая „Заньковецкая“. Сдано в издательство второе издание „Биография Ермоловой“, дополненное. Сданы в институт три главы о Садовских и т. д. и т. п. Завтра читаю большую лекцию об Ермоловой. Даже не верится, что все это сделано…»

Такая «нагрузка», притом в «жесточайшие сроки» <…> может «свалить с ног» и вполне здорового человека.

* * *

<…> Мы познакомились и скоро подружились тогда, когда у обоих оставался за плечами долгий путь, когда как-то не думается о прошлом человека, с которым сблизила общность культурных интересов настоящего времени, когда хочется лучше узнать человека такого, какой он сегодня, а не был вчера и тем более позавчера. Оттого и получаются пробелы в знании биографии друга.

Не буду углубляться в догадки и теряться в области неизвестного. Буду рассказывать о тяготении Сергея Николаевича к Украине, об его искренней любви к культуре братского украинского народа, опираясь на его письма, как на «вещественные доказательства».

<…> Сергей Николаевич Дурылин в 1952 году был приглашен приехать в Киев Украинским театральным обществом. <…>

Собираясь приехать в Киев по театральным делам, чтобы прочесть четыре лекции на разные темы, в основном о связи русского и украинского театрального искусства, и сделать устный разбор четырех новых постановок в киевских театрах, Сергей Николаевич не забывает, что с Киевом тесно связано имя его большого талантливого друга, Михаила Васильевича Нестерова, и спрашивает в том же письме:

«Стоит ли мне привезти в Киев главы из моей книги о Нестерове (неизданные), о его жизни и работе в Киеве, чтобы где-то, кому-то прочесть?! Разумеется, чтение мое было бы безвозмездно, как и в Ленинграде… Если возможно, то напишите мне сейчас же. Я никого не знаю из музейных работников и художников; думаю, и они меня не знают. Другое дело театральные люди: я их знаю заочно, и они меня так же, и вот желают видеть и слышать словесно…»

Получив такое письмо, сопровождаемое просьбой: «А Вы отвечайте мне с совершенной прямотой, не думая чем-нибудь огорчить меня…», я немедленно ответил, что безусловно стоит прочесть такую лекцию, что в Киеве среди музейных работников и художников найдутся люди, знающие его, что есть помещение, где можно собраться, и что все можно устроить, лишь бы приехал поскорее.

В Киев Сергей Николаевич приехал утром 22 мая 1952 года вместе с женой, товарищем и другом, помощницей в его работе Ириной Алексеевной Комиссаровой и сразу окунулся в водоворот работы. Завертелся как белка в колесе, совсем не щадя свои силы. 23 мая в Украинском театре им. Ивана Франко прочел лекцию на тему: «Щепкин и Украина». На следующий день, в Оперном театре, была лекция для артистов на тему: «Шаляпин, Собинов и Нежданова».

На первую лекцию я не попал, а на этой был и в первый раз в жизни не только слышал, но и видел на трибуне такого блестящего лектора, у которого слово и жест сливаются в одно неразрывное целое. «Вас, Сергей Николаевич, надо не стенографировать во время доклада, а кинематографировать», — сказал я ему после лекции.

Случалось иной раз слышать выступления как будто и «пламенных» ораторов, но жесты их рук и движения туловища повторяются, как твердо заученный ораторский прием. Бывают и такие, которые напоминают не то «ветряную мельницу», не то «Петрушку», так они «страшно» темпераментны!

У Сергея Николаевича Дурылина не было заученных ораторских приемов. Слова и жесты были от природы четко координированы. Они не повторялись, а менялись в прямой зависимости от мысли, выраженной звуковым и мимическим способом.

Говорил он певцам о знаменитых певцах — Шаляпине, Собинове, Неждановой, которых слышал и видел много раз, и как человек чуткий, одаренный музыкальным слухом, он мог передать словами профессионалам, в чем заключалось мастерство каждого из них, особенности голосов и вокального исполнения. Как человек, основательно изучивший и понимающий театральное искусство, Сергей Николаевич обратил особое внимание своих слушателей на то, какое огромное значение имеют четкая дикция и увязка жестов и движений певца со смыслом тех чувств, которые он переживает, которые не говорит, а поет, чем только и должен отличаться от драматического артиста. <…>

Только тот, кому посчастливилось видеть Сергея Николаевича во время его приездов в Киев, может представить себе, сколько жизненной энергии таилось в глубине его больного, но пламенного сердца, горячо отзывавшегося на все явления художественной жизни, и как он охотно помогал каждому, кто обращался к нему за советом или критическими замечаниями, форма которых носила характер не профессорских наставлений, а напоминала товарищескую беседу. Это сразу сближало его с новыми людьми разных возрастов, чувствовавших себя с ним свободно и легко с первой встречи и знакомства. Каждый приезд на Украину Сергея Николаевича превращался в «праздник сердца» для его друзей, старых и новых знакомых. <…> Вот почему всегда его встречало на киевском вокзале много друзей, а провожало еще больше!

<…> Для Сергея Николаевича Дурылина отдых заключался обычно в общении с природой, которую он знал и любил, как немногие занятые люди. Помню, на вечер 30 мая 1952 года в Союзе художников был назначен его доклад «О жизни и творчестве М. В. Нестерова», а утром этого дня он предложил нам прокатиться «куда-нибудь за город, подальше от шума и поближе к природе». Поехали по новой дороге над Днепром и заехали на так называемую Аскольдову могилу. Вышли из машины прогуляться среди зелени и были встречены звонкими трелями какой-то маленькой птички. «Зяблик! — радостно воскликнул Сергей Николаевич. — Да как же ты, милый, попал сюда, на Украину, в Киев, из наших северных краев?..» А просто «птичка» для городских жителей, его спутников, точно обрадованная таким приветом, перепорхнула поближе и залилась трелями еще громче и звонче… «Спасибо тебе, милый зяблик, за то, что порадовал нас своим пением! До свидания!»

Лекция в Союзе художников Украины, посвященная девяностолетию со дня рождения Михаила Васильевича Нестерова, прошла блестяще. По настоянию Сергея Николаевича и влечению сердца я принял в ней большое участие. «Как мы хорошо исполнили с вами наш дуэт!» — сказал Сергей Николаевич, обнимая меня под бурные знаки одобрения слушателей лекции.

Блестяще прочитанная Сергеем Николаевичем лекция о знаменитой украинской артистке Марии Константиновне Заньковецкой вызвала отклик, привлекший его снова в Киев. Украинское издательство «Искусство» предложило расширить сообщение и написать о ней большую книгу. С этим заказом он уехал в Москву. <…> А 18 июня 1952 года пишет: «Я приехал в Москву, и тут мне преподнесли 2 адреса родственников Заньковецкой. Хоть возвращайся в Киев!» Как-то так случилось, что никто из киевлян не подумал сообщить Сергею Николаевичу о том, что в нашей столице есть Театральный музей, а в нем обширный «Архив» М. К. Заньковецкой. Получив от меня эти сведения, посланные вдогонку письмом, он сейчас же выписал из Харькова книги о Заньковецкой, украинский словарь и стал читать пьесы, в которых она играла.

* * *

Усердно работая над книгой о Заньковецкой, по временам снова болея и еще не оправившись от ряда недугов, Сергей Николаевич и в Москве организовал два вечера памяти Михаила Васильевича Нестерова — один в Доме ученых, а другой в Центральном доме работников искусств. К участию в этих вечерах он привлек выдающихся московских артистов, которые читали некоторые воспоминания Нестерова, декламировали стихи Пушкина, им любимые, и пели любимые романсы. В ЦДРИ была устроена небольшая, но очень интересная выставка работ М. В. Нестерова из частных собраний.

Надо было затратить немало энергии и физических сил для организации этих двух вечеров и выставки, а самое главное — надо было иметь отзывчивое сердце Сергея Николаевича, чтобы организовать и успешно провести такие артистические «поминки» по близкому другу, совершенно не считаясь со своим здоровьем.

Большого сердца и ума был человек.

Москва загружала срочной работой, а Киев звал к себе обратно. <…>

12 мая 1953 года пишет мне Сергей Николаевич: «21-го в час дня мы с Ириной Алексеевной выезжаем в Киев и пробудем до 1-го июня. Я буду читать лекции в театрах и заниматься в Театральном музее…» Только при колоссальной энергии Сергея Николаевича можно было совместить эти два задания. С шести часов в номере гостиницы и с девяти до часу или до двух работал он в Театральном музее над разбором и изучением богатого архива М. К. Заньковецкой.

А дома довольно просторный номер хорошей гостиницы очень скоро становился тесен для всех, стремившихся к нему за советом или же просто, по дружбе, с приветом. Беседу с кем-нибудь из посетителей то и дело прерывали телефонные звонки из разных мест, от разных лиц, с разными неожиданными предложениями и просьбами, на которые надо было не просто ответить согласием или отказом, а сперва проверить по записи: куда и в каком часу он должен поехать и выступить с докладом или же устным разбором новой постановки спектакля.

Помню, однажды поздно вечером после двух прочитанных лекций Сергея Николаевича попросили, от имени Ленинского комсомола, выступить на собрании молодежи в Доме ученых и рассказать что-нибудь о прошлом русского и украинского театров. Несмотря на сильную усталость, он охотно согласился и выступил с большим успехом. Молодежь он любил, и она отвечала ему взаимностью.

* * *

Не ограничиваясь предстоящей работой в архиве Театрального музея, собираясь в Киев, Сергей Николаевич снова подумал о художниках. В Союзе художников Украины он прочел вторую, превосходную, лекцию о том, «Как М. В. Нестеров работал над советскими портретами». Мало того, что подготовил и блестяще прочел интереснейший доклад, но привез с собой несколько десятков прекрасных фотографий и несколько оригинальных зарисовок Нестерова, чтобы полнее познакомить слушателей — музейных работников и художников — с творческими приемами своего большого друга и большого художника.

При страшном уплотнении рабочего дня Сергей Николаевич нашел время побывать в Софийском соборе и подняться на «леса», чтобы лучше разглядеть недавно промытые, древние византийские мозаики, поразившие его своей красотой и монументальностью. <…>

* * *

В Москве Сергей Николаевич сразу попал в деловой водоворот различных заседаний, слушаний защит диссертаций. «Все заседаем, заседаем, и все эти диссертации — увы, защищаются, но не издаются. Это все — наподобие белки в колесе…» (8/6.1952 г.). Закончив большую книгу о Марии Николаевне Ермоловой, он сообщил мне, что «16 <июля> на могиле Ермоловой, под дождем, собрались кое-кто из Малого театра, Театрального общества, актеры и старые люди, любящие Ермолову. Я говорил от Академии наук и вместо венка возложил на могилу свою книгу, передав ее Малому театру».

* * *

А работа над новой книгой о М. К. Заньковецкой влекла его на Украину. «Я полностью поглощен работой над Заньковецкой, а это так трудно, надо бы писать одновременно и в Киеве и в Москве! Одной рукой в Киеве, другой в Москве, или, точнее, нужно 2 правые руки — одну в Киеве, другую в Москве, вот тогда бы вышло что-нибудь путное!» (30 августа 1953 г.).

Вышло более чем «путное» — вышел солидный труд о великой украинской артистке.

«Заньковецкая вся теперь в Киеве, в издательстве. Какова будет ее судьба?» — задает он вопрос самому себе 15 января, а 31 марта неожиданно сообщает, что на 15 апреля 1954 года в Институте искусствоведения, фольклора и этнографии Академии наук УССР назначен его доклад на тему «К истории русско-украинских театральных связей». Тема доклада была приурочена к торжественному заседанию, посвященному историческому событию — 300-летию воссоединения Украины с Россией. <…>

* * *

<…> Академия наук УССР и Украинское театральное товарищество пригласили опять принять участие в их объединенной сессии, посвященной 20-летию со дня смерти великой украинской артистки Марии Константиновны Заньковецкой. <…> Чествование памяти великой украинской артистки, которую Сергей Николаевич видел на сцене несколько раз и так высоко ценил ее выдающийся талант, не ограничилось одним Киевом.

В числе делегатов от разных театральных организаций и деятелей, как делегат Всероссийского театрального общества, он поехал на родину Марии Константиновны, в Нежин и село Заньки, где прочел интересный доклад, умело связав ее славное имя с именем Николая Васильевича Гоголя.

На следующий день поехал во Львов, где его давно хотели видеть и слышать работники местных театров. Пробыл в этом историческом городе два дня, в течение которых прочел пять лекций!

Очень интересно и живо рассказал мне об этих поездках во время стоянки в Киеве прямого поезда: Чоп — Москва. С восхищением говорил о львовских памятниках старины в музее, «где есть Тинторетто, Гойя и прелестный Ян Станиславский, друг Нестерова…». <…>

Условились на прощание встретиться в Москве в начале будущего, 1955 года, перед предполагаемой пятой поездкой Сергея Николаевича в Киев… но жизнь его прервалась внезапно, в 4 часа утра 14 декабря 1954 года. <…>

Николай Прахов. Киев. 5/П-1955

Тернюк Петр Иванович[498]

Тернюк Петр Иванович (1908–1982) — искусствовед, переводчик, историк театра, журналист, педагог. Преподавал в Киевском театральном институте. Перевел на украинский язык «Собор Парижской Богоматери» В. Гюго и более сорока пьес разных авторов. Научный редактор и автор вступительной статьи к книге С. Н. Дурылина «Мария Заньковецкая».

Об авторе и его книге

<…> О Сергее Николаевиче с полным правом можно и нужно говорить не только в прошедшем времени, но и в настоящем, и в будущем. Он есть и будет жить в созданных им ученых трудах, в сердцах и памяти сотен его друзей, соратников, учеников и воспитанных учениками его учеников на оставленном им богатейшем научном наследстве.

В небольшом подмосковном поселке Болшево на улице Свободной, 12, среди фруктового садика стоит уютный бревенчатый домик с мезонином, а укрепленная на его стене мраморная доска сообщает: «Здесь жил и работал с 1936 по 1954 год писатель, доктор филологических наук Сергей Николаевич Дурылин». Теперь это Мемориальный дом-музей С. Н. Дурылина. <…> Но Сергей Николаевич как бы продолжает жить в этом же Болшеве, где есть улица Сергея Дурылина, носящие его имя музей в школе № 5 и поселковая библиотека. <…>

При жизни Сергея Николаевича Дурылина и его жены Ирины Алексеевны Комиссаровой-Дурылиной их домик, остроумно прозванный друзьями «Болшевское Абрамцево», всегда радостно встречал гостей — артистов московских театров, ученых, художников и музыкантов, здесь часто жил близкий друг хозяина, выдающийся художник М. В. Нестеров. <…> А Сергей Николаевич называл себя при всем этом «болшевским отшельником». <…> Вся обстановка сохранена сестрами Ирины Алексеевны — Александрой Алексеевной Виноградовой и Полиной Алексеевной Комиссаровой — в том виде, какой она была при жизни хозяина. Есть и нечто новое: на стенах, столах и витринах экпонируется значительная часть творческого наследия писателя и ученого — научные труды, художественные произведения, изданные и в рукописях, фотографии. В Доме-музее много картин, библиотека, хранящая редкие издания книг из различных областей знания, многие с автографами.

<…> По этим садовым дорожками ходили Яблочкина и Нестеров, Топорков и Турчанинова… <…> А в центре всеобщего внимания всегда был Сергей Николаевич Дурылин. <…> Внешне это был человек ниже среднего роста, часто в вышитой украинской сорочке навыпуск, темных брюках, домашних туфлях, в очках с утолщенными минусовыми стеклами в тонкой круглой оправе на очень близоруких голубых глазах, несколько сутулящийся, но живой, подвижный, темпераментный, даже в почтенном возрасте. Его выдавала только проседь в довольно длинных прядях волос, окружающих высокий лоб, в аккуратно подстриженных усах и небольшой бородке. <…>

Когда в 1941 году фашистские войска подходили к Москве, Союз писателей предложил Дурылину эвакуироваться, он категорически отказался и, возвратившись в Болшево, как вспоминает А. А. Виноградова, сказал своим родным: «Война будет долгая. Мы победим, но не за один месяц или год. А ехать нам некуда и незачем». И они остались, ждали, верили в победу и помогали фронту. <…> Шили дома маскировочные халаты, вязали варежки и отправляли их защитникам Москвы с записочками, написанными Сергеем Николаевичем: «Пусть эти варежки согревают не только руки, но и души ваши заботами и любовью оставшихся под Москвой жен, сестер и матерей». А он сам выступал с лекциями, докладами перед ранеными в госпиталях, перед бойцами и офицерами, находящимися на отдыхе, организовывал концерты, привлекая к участию в них прославленных прекрасных актрис А. А. Яблочкину, Н. А. Обухову, Е. Д. Турчанинову и других, и, кроме того, писал, писал….

<…> Сергей Николаевич был весьма желанным и частым гостем Украины в конце 40-х годов. Все, кто знал С. Н. Дурылина, встречался с ним, диву давались, откуда столько сил, энергии, деловитости и энтузиазма у этого далеко не здорового, с плохим зрением, пожилого человека. Приезжая в Киев, он за неделю успевал сделать несколько докладов и прочитать несколько лекций; проконсультировать соискателей ученых степеней, режиссеров и художников-постановщиков русской классики; поработать в архивах, музеях, отделах рукописей библиотек; провести деловые встречи с людьми, которые могут своими воспоминаниями или свидетельствами в чем-то помочь науке; просмотреть несколько спектаклей в разных театрах и выступить с устными и письменными рецензиями.

Конечно, вряд ли смог бы Сергей Николаевич все охватить, во все вникнуть и все успеть, не имея возле себя Ирины Алексеевны, которую и в разговоре, и в посвящениях ей книг называл не иначе как «мой верный друг, неизменный и незаменимый помощник в жизни и работе».

В первое послевоенное десятилетие, которое, к глубокому сожалению, стало последним десятилетием его жизни, Сергей Николаевич систематически приезжал на Украину, использовал свои приезды для накопления материала, и в его научно-исследовательском и литературном творчестве украинская тема стала занимать все большее место. Здесь же он приобрел среди ведущих актеров, режиссеров и писателей много новых настоящих друзей. <…>

В конце 40-х годов С. Н. Дурылин охотно отозвался на просьбу составителей сборника «Венок воспоминаний о Заньковецкой» («Вiнок спогадiв про Заньковецьку») принять в нем участие. Сергей Николаевич, по своему обыкновению, начал тщательно и кропотливо собирать, отбирать и копировать архивные документы, делать выписки из периодики, встречаться или списываться с близкими и друзьями артистки, с ее соратниками, современниками-зрителями. Статья была помещена в сборнике, вышедшем в 1950 году. Как всегда, собирая материал, Сергей Николаевич увлекся и накопил его значительно больше, чем было нужно для заказанной статьи, но еще недостаточно для создания книги о Заньковецкой, которая уже зародилась в его уме. <…>

В 1952 году Сергей Николаевич с помощью Ирины Алексеевны усилил и расширил дополнительный сбор архивных материалов. <…> В конце 1953 — начале 1954 года рукопись была завершена и принята к изданию в украинском издательстве «Мистецтво».

Мне и Петру Петровичу Нестеровскому посчастливилось. Мы не только читали опубликованные в различных изданиях труды С. Н. Дурылина, не только слушали его глубокосодержательные лекции и доклады, выступления с открытыми рецензиями, а долгое время с ним лично общались и совместно работали: я — как переводчик его рукописи о Заньковецкой на украинский язык, а Петр Петрович — как редактор этого издания.

Общение с Сергеем Николаевичем приносило нам радость не только просто человеческую, но и радость познания. При всей мягкости характера Сергея Николаевича, он был очень принципиальным и требовательным. Я могу присоединиться к словам Ирины Алексеевны, что Сергей Николаевич действительно знал украинский язык и говорил на нем, пусть с небольшим русским акцентом, но грамматически правильно, и владел большим словарным запасом.

Вступительную беседу со мной, после того как нас познакомили и мы договорились о сотрудничестве, он начал так: «Только я вас очень прошу, поменьше иностранщины в лексике. Я лично стараюсь ее избегать, ибо считаю, что великие русский и украинский языки настолько богаты и образны, что ими можно передать любую мысль, любое чувство, не прибегая к помощи иностранщины».

Не могу не вспомнить и другой принципиальной установки С. Н. Дурылина, хотя и не имеющей прямого отношения к книге, а относящейся к его статье о Заньковецкой, готовящейся к печати в республиканском журнале «Мистецтво», где мне пришлось выступать в качестве ее редактора и переводчика. Эти установки хорошо характеризуют его как врага пышных и штампованных фраз и громких эпитетов. Он прислал свою статью в журнал под скромным названием «М. К. Заньковецкая». Зная, что готовящаяся к изданию книга будет озаглавлена почти так же, мы в редакции посоветовались и решили предложить автору назвать статью «Краса и гордость украинской сцены», на что получили такой недвузначный ответ: «Я не возражаю против заглавия статьи „Краса и гордость украинской сцены“, но думается: чем проще, тем лучше — например, „Великая украинская артистка“ или просто „М. К. Заньковецкая“. Ведь прекрасная простота была лучшим качеством таланта Марии Константиновны. Впрочем, не возражаю и против предлагаемого названия: оно говорит правду». Мы сохранили первое, авторское название. <…>

Последнюю верстку своей книги Сергей Николаевич Дурылин подписал к печати 3 августа 1954 года. А через три месяца, 14 декабря 1954 года, перестало биться его великое сердце.

Теперь, почти через тридцать лет, я вторично встретился с рукописью этой же книги ушедшего автора, так и не увидевшего ее отпечатанной, и по поручению издательства, как научный редактор, готовил ее к печати на русском языке. <…> Следует сказать и о том, что сохранившийся в Болшеве экземпляр рукописи — не тот, который был переведен и издан на украинском языке в 1955 году, получив одобрение С. Н. Дурылина. Судя по сделанной на нем надписи, это «рабочий экземпляр», просмотренный В. Д. Кузьминой. Таким образом, первое, что пришлось сделать, это сверить рукопись с вышедшей книгой и восстановить все недостающие страницы… <…>

Сергей Николаевич сам обладал <…> огромным талантом литературно воссоздавать, в данном случае сценические творения Заньковецкой, с таким вдохновением, с такой точностью, такими тонкими деталями, мельчайшими актерскими нюансировками, что часто читающий ощущает себя не читателем, а зрителем, смотрящим на сцену. <…>

<…> Так случилось, что два фундаментальных исследования С. Н. Дурылина о двух гениальных Мариях — Марии Николаевне Ермоловой и Марии Константиновне Заньковецкой — стали как бы итогом всего его жизненного, творческого и научного пути.

Последние годы

Монах Варфоломей (Чернышев)

Отец Варфоломей — монах Свято-Троицкого Ипатьевского мужского монастыря Костромской митрополии. Доцент Костромской духовной семинарии, кандидат богословия. А в недавнем прошлом Сергей Николаевич Чернышев (р. 1936) — ученый, профессор двух московских университетов — строительного (МГСУ) и православного гуманитарного (ПСТГУ), доктор геолого-минералогических наук. Правнук Саввы Ивановича Мамонтова и внук Александра Дмитриевича Самарина и Веры Саввишны Самариной (Мамонтовой). Окончил Московский геолого-разведочный институт и Православный Свято-Тихоновский институт. Был членом Центрального Совета Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры, принимал деятельное участие в борьбе с переброской стока северных рек, будучи экспертом Госплана РСФСР и Президиума АН СССР. Активный участник восстановления Свято-Троицкого Серафимо-Дивеевского монастыря: руководил поиском и воссозданием Святой Богородичной Канавки, техническим исследованием Казанской церкви и др. Консультировал реставрацию сооружений Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, храмов Соловецкого Спасо-Преображенского монастыря на о. Анзер и многих других церковных объектов, за что награжден Святейшим Патриархом Алексием II орденом Преподобного Сергия III степени и Патриаршей благодарственной грамотой, а также медалями ПСТГУ. Автор работ в области естественных наук, богословия, архитектуры и искусствознания, а также десятка книг по разным аспектам геологии и истории Церкви.

Исследовательская деятельность, создавшая ему известность в профессиональных кругах в отечестве и за рубежом, в сочетании с глубокой церковностью роднят его с Сергеем Николаевичем Дурылиным, чьим учеником он был в 1947–1954 годах. Отличная память позволяет автору восстановить многие детали общения с Сергеем Николаевичем, которого он называет то по имени и отчеству, то отцом Сергием, в зависимости от той стороны личности наставника, о которой он пишет.

Ученый, священник и педагог[499]

Игумен Петр[500] благословил меня поблагодарить моего учителя своими воспоминаниями.

Сергей Николаевич Дурылин был, вероятно, лучшим воспитателем мальчиков в Москве в начале прошлого (ХХ) века. Он был не только теоретиком педагогики, но и практиком. Как-то он мне сказал: «Мальчики — самостоятельные личности. Хорошо научить их через „заставить“ невозможно». Нужно найти интерес к чему-то у ученика. От развития этого интереса вести его к другим темам и формировать личность.

Я осознаю себя последним воспитанником и учеником его, так как подолгу жил в Болшеве на каникулах, учась 6–10 классах.

Связь нашей семьи с Сергеем Николаевичем восходит к началу прошлого века. В 1908 году Сергей Иванович Чернышев[501] (1868–1924) и его жена Варвара Андреевна (1875–1942), происходившая из древнего рода колоколозаводчиков Самгиных, пригласили уже знаменитого в Москве педагога домашним учителем-воспитателем к своему старшему сыну Николаю (1898–1942), стремясь дать ему русское воспитание. Мать была не удовлетворена воспитанием старшей дочери Марии (1896–1990), которая росла на руках немецких бонн в соответствии с традициями чернышевской семьи. Она желала воспитать сына в русском духе. Потом воспитанниками С. Н. стали и другие сыновья Чернышевых: Иван и Александр, а также сын фабричного стоматолога Игорь Владимирович Ильинский[502]. Младший из братьев Чернышевых Вячеслав, родившийся в 1914 году, не попал под крыло С. Н. Отношения учителя и учеников перешли в крепкую дружбу. Сергей Николаевич пользовался большим авторитетом в семье Чернышевых. Николай (мой отец) был его любимым учеником среди многих, кого он учил в разных домах Москвы (Морозовых, Самариных, Тютчевых и др.). Он много занимался с Николаем. Брал с собой в Оптину пустынь к старцу Анатолию (Потапову), который стал их духовным отцом, в экспедиции по Русскому Северу. У меня хранятся рисунки и фотографии, которые отец сделал во время этих поездок. Уже в юности он был хорошим художником нестеровского стиля. В этом можно усматривать влияние Сергея Николаевича. Много записей о Коле находим в книге «В своем углу», в частных письмах и в дневниках. Сергей Николаевич посвятил Коле несколько стихотворений, в том числе «Никола на Руси», «Перед портретом», «Месяц и Зорька», «Русь», а также рассказ «Жалостник». Мой отец не мог стать продолжателем семейного дела, обладая не деловым, а поэтичным характером и живописным талантом. Сергей Николаевич поддерживал его в выборе профессии. Главным произведением Николая Чернышева является икона Божией Матери «Державная» (1926), которая находится сейчас в храме святого пророка Ильи в Обыденском переулке Москвы[503]. Этим произведением мы обязаны и С. Н. Дурылину, который развил в художнике веру в Бога и любовь к Церкви. Сохранились графические портреты Сергея Николаевича, нарисованные отцом в 1917 году. Несмотря на то что отец учился во ВХУТЕМАСе у П. П. Кончаловского и Р. Р. Фалька, от был чужд их духу и творческому стилю.

Сергей Николаевич в 1930-х годах, будучи связан с издательствами, помогал отцу найти работу иллюстратора. В частности, для изданий Лестехиздата отец должен был на фотографиях заменять лапти на сапоги. Участие во лжи советской пропаганды претило ему, он опаздывал с исполнением и лишался работы.

В декабре 1941 года отца арестовали в Москве. Я помню арест и обыск. На Преображение 1942 года «тройка»[504] в Саратовской тюрьме приговорила его к высылке в Казахстан на 5 лет по обвинению в создании и руководстве церковной антисоветской группой[505]. С декабря 1942 года сведений о нем не было.

На моей матери, Елизавете Александровне Самариной (1905–1985) — дочери общественного и государственного деятеля Александра Дмитриевича Самарина[506] и Веры Саввишны Мамонтовой (1875–1907)[507], — отец женился в 1936 году[508]. Это был его второй брак. В 1933 году скончалась его первая жена — Лидия Иосифовна Фудель, дочь протоиерея Иосифа Фуделя и сестра Сергея Фуделя — друга отца и тоже ученика Дурылина. Родители были знакомы и раньше. В 1914 году Сергей Николаевич был приглашен в Абрамцево домашним учителем к сыну А. Д. Самарина. Связь его с Абрамцевым установилась на много лет. Дурылин в 1917 году возил своих учеников Колю Чернышева и Сережу Фуделя в Абрамцево, познакомить их с семьей Мамонтовых-Самариных. Об этом С. И. Фудель написал в воспоминаниях[509]. Так что родители мои были знакомы задолго до свадьбы, потому что они принадлежали к тому кругу православной московской интеллигенции, который был очень тесен. У них было немало общих знакомых, а самым близким был воспитатель моего отца — Сергей Николаевич Дурылин.

С моим отцом Сергей Николаевич сохранял близкие дружеские отношения до ареста отца, а с матерью и ее тетей-воспитательницей Александрой Саввишной Мамонтовой[510] — до своей смерти в 1954 году. Несомненно, аресты учеников о. Сергия Сидорова, Н. С. Чернышева С. И. Фуделя ложились тяжелым грузом на душу о. Сергия Дурылина. Они ставились ему в положительный зачет в ангельской канцелярии как учителю и в отрицательный зачет на Лубянке. Это требовало от него усилить молитву и еще более скрываться от общения с советскими людьми, чтобы не дать повода для третьего ареста. В 40–50-х годах до смерти Сталина практиковались аресты ранее бывших в заключении.

После арестов, ссылок, эвакуации в Сибирь мои родные в 1945 году вернулись в Москву, но жить было негде. Александре Саввишне запретили жить в Абрамцеве, а Елизавете Александровне — в Москве из-за репрессированного мужа. Их приютил (к тому времени уже освобожденный из лагеря) Дмитрий Васильевич Поленов, сын художника, восстановленный в должности директора Музея Поленова. Елизавета Александровна работала вначале бухгалтером, потом 25 лет хранителем, а Александру Саввишну оформили на должность вахтера.

Переписка Сергея Николаевича и моих родных у меня не сохранилась. В случае обыска письма становились добычей органов и могли обернуться бедой, а в Поленове, как и в Болшеве, жили люди, пережившие аресты и потому «неблагонадежные». По письмам Сергей Николаевич немного познакомился со мной. Это явилось поводом для приглашения погостить в Болшеве. И вот тогда на каникулы я стал ездить в Болшево. Сергей Николаевич уделял мне много внимания.

Он хотел усыновить меня, но при живой матери это было юридически трудно, хотел взять надо мной опеку, но я был уже под опекой упомянутой выше сестры отца Марии Сергеевны Чернышевой. Эту опеку не без сложностей удалось устроить, ссылаясь на трудность матери воспитать двух сыновей[511]. О. Сергий из деликатности не хотел разорвать мою связь с одинокой тетей, о чем мне говорил, так как просматривалась ответная моя опека на время ее старости, которая впоследствии и состоялась.

Свою любовь к моему отцу Сергей Николаевич перенес на меня. Можно сказать, что он, как выдающийся педагог, просматривал во мне способности к научным исследованиям, которые теперь реализованы. Летом своего последнего, 1954 года Сергей Николаевич уже не первый раз завел со мной разговор напрямую о том, чтобы я стал филологом, его наследником, хранителем архива. Но я тогда уже сдавал экзамены в геолого-разведочный институт. Жил и готовился к экзаменам в его доме. Он и ранее говорил со мной об этом, чем и объясняется его стремление стать опекуном. Но дальше разговоров дело не шло. Летом 1954 года я обещал ему наряду с избранной геологией факультативно совмещать занятия историко-филологическими науками. Теперь имею право сказать, что слово я сдержал, но это не то, что было ему нужно. Ему был нужен молодой хранитель, а впоследствии и публикатор его ценнейшего архива, продолжатель его дела. Я мотивировал свою непригодность для этого четверкой, близкой к тройке, по русскому языку, но он сказал, что это можно исправить хорошим репетитором, которого он мне даст. Смерть о. Сергия закрыла эту тему.

В Болшеве я жил, почти не выходя на улицу. Один-два раза меня посылали в магазин. Однажды меня послали купить сахар. В магазине сахара не оказалось, а у входа инвалид продавал порядочный кулек рафинада. Мне захотелось помочь инвалиду, да и сахар был нужен. Крупные куски колотой сахарной «головы» сверкали кристаллами на солнце жаркого июльского дня в раскрытом мешочке. Я отдал деньги, инвалид туго завязал мешочек, и я счастливый побежал домой. Кулек оказался наполненным деревянными чурками, и только сверху они были прикрыты кусками сахара. Мне крепко досталось за эту покупку от хозяйки. Я побежал к магазину, но инвалида след простыл. Чаще я ходил за водой на колодец, который был у ворот рядом с границей участка, слева от выхода из ворот. В 40-х и 50-х годах прошлого века вода в колодце была на глубине около 20 м. Бадью надо было поднимать воротом. Вода была необычайно чистая, вкусная и холодная. Это был водоносный горизонт, из которого брали воду в Мытищинский водопровод, водоразборный фонтан которого сохранился в Москве на Театральной площади. Строительство водопровода было начато при Екатерине II.

В 40–50-е годы Дурылин был знаменитой личностью. Как ученого его признавали большевики. Ему без защиты было присвоено звание доктора филологических наук. Дурылина даже включили в число специалистов, которым зарубежные газеты могли заказывать статьи. Он получал заказы на статьи к юбилеям наших писателей М. Ю. Лермонтова, Н. А. Островского, Н. В. Гоголя. Он говорил мне, что до семи его статей в разных зарубежных газетах выходили в один юбилейный день[512]. Они печатались под псевдонимами, поскольку автор не мог под своим именем в один день опубликовать и даже две статьи. Последние годы он много раз выезжал работать в Киев, с которым у него были крепкие творческие связи.

Сергей Николаевич был добрейший человек. Неустанным литературным трудом он зарабатывал много и многим помогал. Но это не афишировали. Я знаю, что он регулярно отправлял достаточную на месяц сумму денег Маргарите Кирилловне Морозовой. Помогал П. П. Перцову. Иногда в доме можно было видеть скромного просителя из давних знакомых хозяина, который в трудных обстоятельствах решил обратиться за помощью. Вдове его любимого ученика, моей матери, он помог, купив у нее корову. Дело в том, что из эвакуации мы привезли с собой на поезде корову. Но на станции ее оставлять было нельзя, а забрать было некуда. Сергей Николаевич выручил, купив эту корову. В Болшево ее от Московского ипподрома (куда доставили с поезда лошадей и с ними нашу корову) пригнали отец Ирины Алексеевны Алексей Осипович Комиссаров и моя мать. Корову Милушу содержали в стойле, что доставляло много хлопот Комиссаровым. Но Сергей Николаевич ее любил. Он ходил к ней, разговаривал с ней и угощал хлебом, а она ласкалась к нему. Корова — это не аппарат, который вырабатывает молоко. Она знает и любит хозяев, благодарит их за уход и отдает им молоко; чужому не отдает, поджимая вымя. Я знаю это, потому что мать моя на данные С. Н. деньги купила другую корову. Это было, когда мы уже жили в Поленове. В мои обязанности (в 11–14 лет) входила забота об этом милом и добром животном. В 1943–1946 годах Сергей Николаевич посылал нам посылки с продуктами и подарками детям.

Внешность о. Сергия в годы нашего знакомства соответствовала внешности священника: седая бородка, длинные волосы, холщовая рубашка навыпуск под ремнем. В общении он был ласков, как священник, внимателен к людям, что я испытал на себе. Он умел утешить человека, попавшего в трудные обстоятельства. Помню, как он утешал Александру Алексеевну, когда у нее случилась неприятность на работе[513]. Вина он не пил, и рюмок в хозяйстве под рукой не оказалось, когда уважаемому гостю перед обедом хотели налить водочки в соответствии с его привычкой перед обедом принимать стопку. Это был народный артист СССР, актер Художественного театра Василий Осипович Топорков.

Гостей летом, весной и осенью принимали на веранде, выходящей в сад. Окна полукруглой веранды были с полукруглым завершением, как и другие окна с таким же верхом. Они были гордостью Ирины Алексеевны. В период строительства дома она сумела их вывезти на грузовике с территории уничтожаемого Страстного монастыря, бывшего на Тверской улице на месте, где сейчас стоит памятник Пушкину. Ей удалось договориться с начальством, и рабочие отгрузили ей ненужные им рамы с коробками. Они очень пригодились для дома тайного священника. Ирина Алексеевна мне рассказывала не раз, как купила и привезла рамы.

На веранде на протяжении всех лет, когда я бывал в Болшеве, был один интерьер. От двери из дома справа на табурете в деревянной 2-ведерной кадке (или около того) рос прекрасный экземпляр тропического растения бегония рекс. Черные, наподобие бамбука, узловатые стволики, их было с десяток, несли крупные остроконечные темно-зеленые сверху и бордовые снизу листья, украшенные серебристыми пятнами по зеленому фону, а так же тяжелые, свисающие грозди розовых соцветий. Высота растения над кадкой была более метра. Диаметр кроны более полуметра. На зиму растение убирали в гостевую комнату, что через коридор от кабинета хозяина. Зимой в этой комнате проводили праздничные застолья и принимали гостей. Я в зимние каникулы ночевал в этой комнате и там за столом читал книги, данные Сергеем Николаевичем. Когда приезжала Екатерина Петровна Нестерова, вдова художника, меня переводили в кабинет на диван. В комнате стояло черное пианино, прислоненное к стене коридора. Против двери из коридора вдоль кухонной стены стояла железная кровать с никелированными шишечками на четырех стальных трубках, служивших ножками. Кровать была всегда аккуратно застелена. Периодически за ненадобностью ее убирали. На ее месте ставили елку с игрушками.

На веранде стоял круглый стол, раздвижной, за который можно было поместить восемь и больше человек. В обычные дни нас за ним было 4–5 человек. Стол отчасти загораживал выход в сад, но существенно не препятствовал. Слева от двери в сад стояло небольшое бело-желтое, плетенное из ивовых прутьев кресло хозяина с подушечкой на сиденье. Вокруг стола стояли разные стулья, кажется, венские. Стол был накрыт белой или светлой скатертью. На никелированный поднос ставили самовар. В центре стола были вазы с печеньями и т. п. угощениями к чаю. Сергей Николаевич любил маслины. Черные, солоноватые, они и мне нравились. В то время их редко кто покупал. Любил он и острый сыр рокфор и говорил, что его не разбирают в магазинах, так как в порах его зеленая плесень. Он был недорог, как и маслины. В обычное время все было очень скромно. Ирина Алексеевна сидела за самоваром напротив Сергея Николаевича. Гости размещались, где придется. В беседах преимущественно слышался голос хозяина, который обладал исключительной памятью. Я, кажется, в жизни за свои 85 лет более не встречал людей с такой памятью. Я мог наблюдать, как он работал. Начав статью, он не отрывался, писал по памяти, в том числе цитаты. Обращался к печатным текстам после завершения статьи или раздела книги для проверки цитат. Делал это быстро, так как знал, на какой странице тома сочинений цитируемого автора находится нужный текст. Он говорил мне, что не составляет плана статьи, пишет, как складывается.

За чаем Сергей Николаевич читал нам наизусть стихи малоизвестных поэтов начала ХХ века. Он читал и Пастернака, которого очень любил и был с ним дружен. Делился со мной переживаниями, что его статью о поэзии и переводах Б. Пастернака отказались опубликовать в «Литературной газете». Сергей Николаевич резко отрицательно относился к Маяковскому, ставил Есенина как поэта ниже многих, как лирика только собственной души, считая, что это очень узкий диапазон человека, не приобщившегося не только к мировой, но и к русской культуре. Вспоминал, как до революции в кафе, где он был, пришел Маяковский и заявил о себе вызывающей одеждой и громким разговором, привлекая всеобщее внимание. Я же ценил поэзию В. В. Маяковского, но спорить не решался: слишком эмоционально Сергей Николаевич высказывался против Маяковского. Хотя вообще я в беседах и в застольях прилюдно позволял себе задавать вопросы и даже возражать своему учителю. Этого очень не любила Ирина Алексеевна.

Сергей Николаевич для застолья выбирал немудреные рассказы. Особенно любил читать комические сцены. У него были специфические юмористические интонации. Их заимствовал его ученик Игорь Владимирович Ильинский, когда С. Н. на чернышевской фабрике в Пирогове с мальчиками ставил домашние спектакли. Мой дядя (брат отца) Александр Сергеевич Чернышев (1903–1981), химик и любимый Сергеем Николаевичем ученик, тоже при рассказах для усиления комизма использовал эти интонации. Его шутки и сейчас живы в нашей семье. Меня не раз спрашивали, не родственник ли мой дядя Игоря Ильинского. Они были не в кровном родстве, но близки, как воспитанники С. Н. Дурылина. Когда о. Сергия арестовали в 1922 году, Александр Сергеевич, тогда студент МВТУ, на следующий день пошел на Лубянку, чтобы объяснить, что арест о. Сергия Дурылина — ошибка, так как он замечательный и честный человек. Наивного студента задержали, но через две недели отпустили под подписку о невыезде. В дальнейшей жизни Александр Сергеевич был крайне осторожен. Его могли в любую минуту арестовать как сына фабриканта, брата осужденного (моего отца). Из-за этого он отказался от карьеры. Будучи по своему профессиональному уровню крупным ученым-химиком, он старался держаться в тени, даже снял свою фамилию с титула двухтомного учебника, по которому учились студенты-химики в 30–50-х годах. На титуле стоит только фамилия его соавтора — Б. В. Некрасова. Все, что зарабатывал, он тратил на помощь другим. А когда умер, выяснилось, что нет приличного костюма, чтобы в гроб положить. Ходить в Москве в церковь он опасался, но нашел выход: выезжал в маленькие города и там, никому не известный, бедно одетый, ходил на службы. Сергей Николаевич любил и жалел Александра Сергеевича. Однажды он с грустью сказал мне: «Шурка был такой веселый, а у него такая трудная жизнь». В этом ученике был заложен и сохранился до смерти дух о. Сергия Дурылина. В Болшеве он не бывал, насколько мне известно. Не видел я в Болшеве и И. В. Ильинского. Думаю, и отец мой не посещал Болшева. Но это лишь мое предположение. Завсегдатаями здесь были Татьяна Андреевна Сидорова (Буткевич), многие из семьи Нерсесовых. Приезжали при мне актрисы Малого театра А. А. Яблочкина и Е. Д. Турчанинова. Бывал Сергей Михайлович Голицын, которому Сергей Николаевич помогал переквалифицироваться из геодезиста в писателя, пытаясь пристроить в театр его пьесу «Московская квартира» (о жизни в коммуналке), но безуспешно. Был как-то при мне с кратким деловым визитом К. В. Пигарёв, правнук поэта Ф. И. Тютчева, только в кабинете. Вероятно, от него Сергей Николаевич слышал то, о чем скажу ниже.

Но вернемся за круглый стол. Сергей Николаевич гостям нередко рассказывал анекдотические случаи из жизни актеров, писателей, ученых.

В послевоенные годы в Мураново, с которым у Сергея Николаевича была постоянная связь, приехала делегация итальянских писателей, просочившаяся через железный занавес. Понятно, что все сопровождающие переводчики, шоферы и др. для этой поездки сняли кители со звездчатыми погонами офицеров КГБ. От Союза писателей делегацию сопровождал С. В. Михалков, автор гимна СССР, знаменитый советский писатель. Когда приезжих представляли Н. И. Тютчеву, директору музея, он радостно приветствовал С. В. и сказал: «Почему МихалкОв? МихАлков. Нас с вашим батюшкой вместе Государю Императору представляли». Поясню, что МихАлковы — дворянский род, служивший московским князьям с XIV века. Так по-светски с С. В. была снята маска советскости, а Сергей Николаевич не любил лицемерия и лжи.

Другой рассказ о случае в писательской среде. В то время, вероятно, уже в 50-х годах, Илья Эренбург опубликовал острую статью, которая не вполне соответствовала канонам литературных произведений того времени с очень жесткой цензурой. Как это произведение перешагнуло цензурный барьер, неизвестно. Но руководство Союза писателей, чтобы отгородиться от этого неприятного и опасного явления, устроило заседание. Пригласили И. Г. Эренбурга. Все собравшиеся резко критиковали Эренбурга, отгораживаясь от него, как от чумного. Он слушал и покуривал трубку, не возражая. Наконец его попросили к ответу. Он встал, не торопясь достал из кармана письмо и сказал: «Вы высказали одно мнение, но может быть и другое мнение: „Ваша статья мне понравилась“. Иосиф Сталин». За сим наступила сцена, подобная последнему акту «Ревизора». Сергея Николаевича в этом радовало, что ретивые защитники цензурной системы были посрамлены и сами должны были отмываться от грязи, брошенной на И. Г. Эренбурга и так ловко им возвращенной обратно.

В разговоре со мной в кабинете Сергей Николаевич жаловался на цензуру. Говорил, что для литературно-критических статей, монографий филологического содержания инструкцией установлено, на каких страницах должны быть ссылки на Усачева, как он называл в подобных со мной разговорах вождя народов, и на других его предшественников.

Сергей Николаевич рассказывал анекдоты не только современные, но и те, что ходили в пору его молодости. Тогда была серия анекдотов о рассеянном великом химике И. А. Каблукове. Иван Алексеевич догадывался, что С. Я. Маршак срисовал своего Рассеянного с него. Вот пара анекдотов, которые, помнится, рассказывал Сергей Николаевич. Однажды встречный знакомый спросил И. А. Каблукова: «Как вы себя чувствуете?» — «Неплохо, но что-то хромаю». Он шел одной ногой по тротуару, другой по мостовой. Знакомец вывел его на тротуар, и хромота прекратилась. Другой раз, идучи по Кузнецком мосту, он заметил, что где-то забыл зонтик. Решил вернуться в кафе, где только что был, но какое кафе, запамятовал. Зашел во французское. Зонта не нашел. Зашел в итальянское, но и там ему не вернули зонт. Наконец, зашел в немецкое кафе. И только переступил порог, как официант с поклоном поднес ему оставленный зонт. «Я всегда говорил, что немцы самый честный народ». И. А. Каблуков свою докторскую диссертацию делал в Германии и, конечно, в немецком заведении сказал похвалу немцам по-немецки. С. Н. мог бы тоже сказать по-немецки, но он в разговорах не употреблял иностранных языков, показывая в анкетах и в жизни, что он их не знает, с иностранцами не общается и общаться не может. Отказ от иностранных языков был еще одним инструментом защиты от ареста, которого он всегда не без оснований опасался.

Сергей Николаевич много и весело вспоминал разные случаи ошибок и оговорок актеров во время спектакля. Указывал в пьесе А. С. Грибоедова на два места, которые чреваты неприятными оговорками. Реплика: «Чай пил не по летам!» при ошибочной интонации с ударением на первое слово меняет смысл и снимает напряжение, в котором должна проходить сцена обвинения Чацкого. А пропуск двух слов «с ума» в реплике: «По матушке пошел, по Марье Алексевне. Покойница с ума сходила восемь раз» совершенно меняет содержание фразы и придает ей малопристойный смысл.

С. Н. Дурылин готовил меня к литературной работе, рассказывая о своем творческом методе, что я упомянул выше. Обращал внимание на важность работы с гранками. Когда приносили гранки статьи или книги, он все бросал и внимательнейшим образом вычитывал текст набора. Тогда текст набирали построчно из стальных литеров-букв. Затем строки монтировали в страницу. Чтобы исправить опечатку в слове, нужно было рассыпать строку и набрать снова. Была опасность, что при повторном наборе будет допущена другая опечатка, которая хуже первой, исправляемой. Рассказывали о таких опечатках, которые несли опасный политический смысл и могли стать поводом для ареста. Потому Сергей Николаевич некоторые невинные опечатки не правил, чтобы не рассыпать строку и не получить другую опечатку, искажающую смысл или даже несущую оттенок политического инакомыслия.

В разговорах со мной Сергей Николаевич иногда смело касался злободневных политических тем. В связи с созданием коммунистической Китайской Народной Республики в 1949 году он с печалью говорил, что есть болезнь сумасшествие, когда человек теряет разум. Но есть и такая же болезнь народов, когда весь народ теряет разум. Эту мысль нетрудно было перенести к событиям 1917 года в нашей стране. Великую Отечественную войну Сергей Николаевич вспоминал с глубоким патриотическим чувством. Он и Ирина Алексеевна рассказывали, как во время битвы за Москву зимой 1941/42 года у них ночевал взвод пехоты. Рано утром солдаты ушли в бой. К ночи вернулось не более 10 человек из тридцати.

Иногда он задавал мне задачи для развития. Например, спрашивал: «Вот ты вышел на улицу и увидел все небо в звездах. Как это выразить одним словом?» И смеялся: «Когда я спросил об этом группу писателей, никто не мог сказать. А очень просто: вызвездило». Хорошо помню, что я с гордостью за наставника подумал: «Вот, он не писатель, а писателей посадил в калошу». Во все годы общения с Сергеем Николаевичем я не знал о его прозаическом и поэтическом творчестве. Одна из главнейших сторон его личности была скрыта от посетителей Болшева, в том числе от меня. Читая за столом произведения многих авторов, он никогда не читал своих. Сергей Николаевич рассказывал мне о Кремле, о соборах Кремля. Говорил, как однажды ночью он дежурил в период революционного междувластия 1917 года в колокольне Иван Великий, где, насколько помню, была ризница с драгоценными древними облачениями, которую он нашел открытой, неразграбленной и охранял ее. А потом отправил меня с Ириной Алексеевной смотреть собор Василия Блаженного. Вообще, заботясь о моем развитии, он много говорил со мной о русской истории, о литературе, искусстве.

С. Н. Дурылин дружил с М. А. Волошиным, показывал мне его акварели, говорил, что М. А. Волошин в своих художественных работах не стремился точно воспроизвести пейзаж, но гармонизировал его, изменяя детали не в ущерб узнаваемости местности.

В доме Дурылина сохранялась интеллектуальная атмосфера России 10-х — начала 20-х годов. Этому немало способствовали нерушимые его связи с целым рядом носителей культуры того времени. Среди них был Николай Адрианович Прахов. К нему в Киев Сергей Николаевич отправил меня в 1953 году, оплатив эту поездку. Николай Адрианович встретил меня на вокзале (ему было тогда 80 лет), отвез домой, поселил в своей еще отцовской квартире, показывал свои коллекции, водил по музеям и их запасникам, запускал на леса реставрируемой тогда Софии[514], водил во Владимирский собор, который расписывали В. М. Васнецов и М. В. Нестеров, рассказывал много и интересно. Я был подготовлен к встрече с Н. А. Праховым долгими беседами с Сергеем Николаевичем у него на даче и многими годами жизни в музее В. Д. Поленова, потому активно интересовался его рассказами, и это вдохновляло его. Но меня несколько удивляло, что такой пожилой и уважаемый в городе человек уделяет мне, подростку и чужому, столько внимания. Теперь понимаю, что для него я был живым продолжением дружеской мамонтовской семьи, а не чужим. На том же основании в Киеве я общался с Екатериной Петровной Нестеровой, вдовой художника. Она знала меня по Болшеву. Мы с ней встретились в Киеве за чаепитием у молодого скульптора Г. Я. Хусида, которого Н. А. Прахов и С. Н. Дурылин вовлекали в какой-то свой художественный проект. Сейчас в Мемориальном доме-музее С. Н. Дурылина можно видеть скульптурный портрет Сергея Николаевича работы Г. Я. Хусида.

Н. А. Прахов много и с увлечением рассказывал о М. А. Врубеле, который был завсегдатаем их квартиры[515]. Показывал мне много графических работ художника, которые хранились у него, показывал и эскизы для росписи собора, которые были отвергнуты церковной комиссией. М. А. Врубель был замечательным художником, великолепным рисовальщиком и колористом. Но в нем не было той духовности, которая нужна для работы иконописца. Духовность была у В. М. Васнецова, который получил ее от родителей, от отца-священника, и потом выстрадал своей сиротской юностью. Духовность была у М. В. Нестерова, который выстрадал ее в молодости потерей горячо любимой жены. Потому не М. А. Врубель, а В. М. Васнецов, а затем и М. В. Нестеров получили заказы на роспись Владимирского собора в Киеве. В силу этой духовности о. Сергий Дурылин был в дружеских отношениях с М. В. Нестеровым. Нестеровское духовное восприятие севера было родственно С. Н. Дурылину и через него ученику — моему отцу. Бездуховность и даже антидуховность М. А. Врубеля явлена в его иллюстрациях к поэме М. Ю. Лермонтова «Демон» и соответствующих больших полотнах. В связи с этим вспоминается один из данных мне уроков о. Сергия в начале 1950-х годов.

Сергей Николаевич руководил моим чтением. Однажды дал мне читать «Герой нашего времени». В томе М. Ю. Лермонтова была и поэма «Демон». Мне очень нравились иллюстрации к ней М. А. Врубеля. Я стал перерисовывать их, в частности, изображение демона. Когда это увидела Ирина Алексеевна и сообщила о. Сергию, он строго запретил мне рисовать демона и взял от меня книгу. Я единственный раз получил от него такой строгий запрет. Очевидно, он не хотел, чтобы в душу мою через рисование входил темный дух, так сильно переданный художником. Здесь о. Сергий проявил ко мне любовь, как священник, стараясь в чистоте сохранить мальчишескую душу. Этот урок на всю жизнь сформировал мое отношение к творчеству М. А. Врубеля. Нельзя сказать, чтобы под этим запретом глубокоуважаемого учителя я послушно, по-солдатски, отвернулся от творчества М. А. Врубеля. Но попытки войти в его мир в громадном зале с его картинами в Третьяковской галерее были бесплодны. Я старался понять его, зная, как любил его мой прадед С. И. Мамонтов, с которым меня связывает многое. Старался увидеть прадеда на портрете работы М. А. Врубеля, но мне это не удалось. Этот случай с чуждым Православия М. А. Врубелем, пожалуй, самый яркий показатель того, что о. Сергий, как воспитатель, заложил зерно, которое взошло и дало плоды через десятилетия после его смерти. Из пионера и комсомольца, кем я был в годы общения с о. Сергием, я превратился в члена Церкви, неоднократно отказывался от предложений вступить в партию, к инженерному образованию в 1991–1993 годах я прибавил второе, богословское образование, наконец, стал монахом и доцентом семинарии и в 2021 году кандидатом богословия. Тем я соединился с о. Сергием в главном для него и для меня — в вере в Бога, которая для меня, как и для о. Сергия, неразрывно связана с любовью к Отечеству.

Сергей Николаевич не любил ездить в Москву. По его делам выезжала Ирина Алексеевна Комиссарова. Если ему приходилось все же ехать, она его сопровождала. Ирина Алексеевна внешне была как крестьянка-колхозница: стрижка под комсомолку 20-х годов, простая одежда, народная речь. Думаю, что это была часть конспирации: такая вот пролетарского вида «жена» Дурылина приезжала в качестве его представителя, доверенного лица в редакции, издательства, разные организации. С. Н. Дурылин избегал поводов к новому аресту. В доме не видно было икон, открыто перед трапезой не молились. В доме бывали гости, и среди них мог попасть сексот — секретный сотрудник, завербованный ОГПУ человек, целью которого было наблюдать и доносить[516]. А за домом Дурылина вполне могло вестись наблюдение. Поэтому все в быту обустраивалось так, чтобы скрыть его священство.

Несмотря на широкую известность как ученого, три четверти личности Сергея Николаевича были скрыты почти от всех, в том числе и от меня. Я знал, что есть рукописи о Нестерове, Достоевском, и он скорбел, что они не могут быть опубликованы, но о художественных произведениях не знал. Говорил мне с печалью, что нельзя печатать большой том о М. В. Нестерове. Когда дарил книгу «Нестеров портретист», назвал книгу главой из той большой работы. Я знал, что он раньше был священником, но что он им оставался — долго не знал. Через десятилетия после его смерти, сопоставляя свои наблюдения, я пришел к пониманию, что мой наставник в годы нашего общения был священником, что он по утрам молился и иногда совершал литургию, что он в саду на скамеечке в дальнем левом углу участка исповедовал своих знатных гостей, которые в силу своей известности не могли появляться в действующих храмах, чтобы не иметь неприятностей на работе. Мне строжайше было запрещено Ириной Алексеевной подходить к нему, когда он с кем-то из гостей уединялся на этой скамеечке. Этот запрет и уровень его строгости свидетельствовал об особом характере разговора на скамеечке[517].

Церковь в русскую «весну» 1943 года[518] была открыта для всех, но персонально каждому на работе было запрещено ее посещать. Если узнавали, что служащий человек ходит в церковь или крестит детей, у него были неприятности на работе, а коммунистов исключали из партии, что крайне осложняло жизнь. Проявление православной церковности вне стен храмов по-прежнему каралось, и подчас жестоко. За прием дома друзей-священников, совершение таинств на дому был арестован и осужден мой отец, но это было в 1941 году, когда большевики еще продолжали предвоенную политику полного уничтожения Церкви. Здесь важно, что его не реабилитировали до конца советской власти. В прокуратуре моей матери говорили в 70-х и 80-х годах, что они реабилитируют тех, кого осудили по ложному обвинению. А у нее с мужем в семье бывали священники и совершали таинства крещения младенцев и другие. То есть обвинение было основано на фактах. Николай Сергеевич Чернышев был реабилитирован только в 90-х годах после разгрома советской власти. Факт поздней его реабилитации показывает, что о. Сергию было чего серьезно опасаться в связи с тем, о чем речь ниже.

Недалеко от болшевского дома стоит церковь Косьмы и Дамиана. Из сада можно видеть, как сияет на колокольне золоченый крест. Он привлекал меня. Я спрашивал у Сергея Николаевича, почему он так сияет. Он рассказывал мне о приемах горячего золочения, которые очень надолго сохраняют тончайший слой позолоты на черном металле или латуни. Я просил пустить меня в церковь. При мне состоялся совет. Ирина Алексеевна была против, но Сергей Николаевич настоял, чтобы один раз меня отпустили. Когда я в другой раз просил, то этот вопрос уже и не обсуждался. День, когда я попал в храм, был, видимо, праздником Казанской иконы Божией Матери. Молящихся было так много, что невозможно было выпростать и поднять руку для крестного знамени. В какой-то момент нас так сдавили, что рядом со мной раздались голоса: «Ребенка раздавите!» Но я хотя и мал был ростом, но крепок, как деревенский мальчишка, развитый на покосах, огородах и заготовке дров. Всем этим мне приходилось заниматься в Поленове. В храме мне понравилось единодушное молитвенное настроение людей, среди которых не было лиц случайных. Я ощутил благодать соборной молитвы и хотел бы еще побывать там при меньшем стечении народа.

Намек на священническое служение отца Сергия я получил однажды еще в раннем возрасте, но тогда я был совершенно не готов понять смысл происшедшего. На застекленной двери из кабинета в коридор внутри кабинета была белая занавеска. Как-то я из детского любопытства, приподнял уголок занавески и увидел цветной плат. Отец Сергий сразу подошел и предупредил, что мне его трогать нельзя, а ему можно. Он совсем отдернул занавеску, и мне открылся четырехугольный вышитый кусок ткани. Он сказал, что это антиминс. Значение этого слова я узнал много позже. Его слова о том, что мне трогать нельзя, означали, что это священный предмет, к которому могут прикасаться только дьякон, священник и епископ. Он хранился как действующая принадлежность алтаря, необходимая для совершения литургии. Это было свидетельством того, что хозяин находится в священном сане и может совершать литургию на этом антиминсе. На случай обыска, как сейчас понимаю, было объяснение, что это предмет старины и укрыт, чтобы не выгорал на солнце. Весь этот эпизод стал мне до конца понятен через десятилетия. В деталях запомнился он потому, что был необычен и сопровождался со стороны о. Сергия ласковым, добрым отношением к мальчику, которого другой мог бы строго наказать за любопытство. Антиминс, квадратный, по ширине почти соответствовал ширине застекленного окна в двери кабинета. Дверь эта в последнее посещение мною дома в Болшеве лет 5 назад сохранялась неизменной. Антиминса, понятно, там уже нет и быть не должно.

Довелось мне видеть и храм, где о. Сергий совершал тайные богослужения. Но тогда я не мог понять, что видел именно храм. В храмах я к тому времени был три раза. Мое представление о храме ограничивалось тем, что это большое помещение со сводами и впереди стена из икон. В 12 и 13 лет я знал об устройстве храма чуть больше, чем в 4-летнем возрасте, когда в 1940 году во время похода в Новый Иерусалим отец поднял меня над головой, чтобы через окно, для него недоступное, я заглянул в запертый собор. Родители тогда, стоя внизу, спрашивали, что я вижу. Я старательно запоминал, что вижу, а видел я иконостас, солею, амвон, паникадило, подсвечники, но молчал, к огорчению взрослых, так как этих слов я не знал, а «фотография» запыленного пространства храма, где все видимое было на местах, хранится в голове и сейчас.

Рассказ о том, как я видел храм на улице Свободной, 12, начну с конца. Когда Ирина, Пелагея (тетя Поля) и Александра Алексеевны узнали, что ребенок видел это тайное помещение, поднялся молчаливый переполох. Ходили, потупив взор, как переживающие погребение близкого человека. Не знали, как выйти из положения. Назад не вернешь. Со мной кто-то строго говорил, чтобы я никому не рассказывал о том, что видел. Вероятно, говорила со мной Ирина Алексеевна. Это не был о. Сергий. Я еще до разговора понял, что такую тайну раскрывать нельзя, что это тайна, мне было понятно, но что за тайна, я до конца не знал.

В Поленове были подобные тайны. Мать с Дмитрием Васильевичем Поленовым под церковные праздники зажигали у нас в комнате лампаду и при керосиновой лампе читали каноны, кафизмы, часы — все, что можно прочесть без священника. Я старался присутствовать, но засыпал, не понимая текстов. А само действо мне очень нравилось, и было тепло на душе. В комнате у нас висели иконы, лежали в сундуке богослужебные книги. Этого не должны были знать уличные друзья и школа. Однажды из района или области приехал следователь. Вызвал меня и беседовал со мной около часа с глазу на глаз, задавая разные вопросы, и сразу уехал. Поленовы, моя мать и бабушка, конечно, очень волновались, опасаясь, что следователь выведает у меня что-то компрометирующее их перед советской властью. Мемориальный музей В. Д. Поленова был по форме и по духу кусочком дореволюционной России и не соответствовал лозунгам сталинского времени. Среди сотрудников музея не было ни одного члена партии. Но за моим допросом ничего не последовало. Об этом событии я никому не рассказывал. О нем и в Болшеве не знали.

Упомянутый переполох от посещения мною тайного храма есть знак, утверждающий истину моего последующего изложения.

В разговоре о соблюдении тайны мне строжайшим образом было запрещено заглядывать на погребицу, находившегося под окнами кухни и гостевой комнаты погреба. Запрет был несколько раз повторен. Теперь могу предположить, что именно там хранились богослужебные сосуды и облачения и с этим был связан строжайший запрет. Они, как я теперь узнал, сданы Ириной Алексеевной в Московскую духовную академию, как и антиминс, и портрет о. Сергия в рясе работы М. В. Нестерова «Тяжелые думы», который я помню висящим над кроватью Ирины Алексеевны и доступным для взгляда. Какое-то время он был закрыт белой простыней. Любопытствующим Ирина Алексеевна говорила, что это портрет неизвестного священника. Факт передачи священных предметов в МДА свидетельствует однозначно, что о. Сергий оставался священником и служил.

Знаменательно то, что о. Сергий и Ирина Алексеевна разрешили жить в доме монахине Феофании. Но этого имени не было в общении, называли ее гражданским именем — Елена Григорьевна. Она жила почти незаметно для других в маленькой комнате рядом с парадным крыльцом, обращенным к въезду на участок. Парадная дверь дома в те 8 лет, когда я там часто бывал и жил по много дней подряд, была всегда закрыта, через нее не проходили и самые знаменитые посетители дома. Их обводили вокруг дома и вводили на веранду, расположенную с противоположной стороны дома. Люди попроще проходили через крыльцо на кухню и оттуда в главный коридор дома. Дверь из коридора в сторону парадного крыльца также всегда была плотно закрыта, даже, вероятно, заперта. Смутно припоминаю, что я не раз пытался отворить эту дверь, любопытствуя, что за ней, но это не получалось. Но однажды она открылась для меня. Ее отворила матушка Феофания, которая была мне мало знакома, несмотря на мое неотлучное пребывание в доме. В тот день и час мы с ней, возможно, только двое оставались в доме. Сергей Николаевич и Ирина Алексеевна, видимо, по какому-то важному делу уехали в Москву. Александра Алексеевна и ее муж были на работе. Тетя Поля, возможно, и была в Болшеве, но в доме ее не было видно. В этих условиях Елена Григорьевна — матушка Феофания, низкий ей поклон и вечное церковное поминовение, — решила просветить мальчика, жившего в доме. Она, открыв дверь из коридора к парадному крыльцу, открыла ему тайну дома. За таинственной дверью, открытой мне, находилось продолжение коридора, который заканчивался дверью на парадное крыльцо. Слева, если смотреть из дома, была дверь в маленькую комнатку. Здесь была устроена келия матушки[519], в которую она меня ввела, посадила на стул, угостила чем-то. Но для меня радостнее всяких угощений было общение с ней. Она показала мне иконы, рассказала о Божией Матери и святых, изображенных на иконах. Меня в ее келии охватило чувство благодатной радости. Она, конечно, заметила это и в награду за мою отзывчивость на ее откровение решилась показать мне и главную тайну дома о. Сергия и Ирины Алексеевны.

В коридоре напротив келейки была другая дверь. Матушка открыла ее. Это была довольно узкая ванная комната, вытянутая вдоль коридора. В ней вдоль стены стояла обычная чугунная эмалированная ванна. Вода к ванне подведена не была, т. к. водопровода в доме не было. Пользоваться ванной было нельзя. В стене противоположной открытой для меня двери была другая дверь, ведущая в коридорчик перед кухней. Заметим необычную планировку ванной комнаты: две двери. Если стучат и вызывают вас с одной стороны, вы можете тайно покинуть помещение через другую дверь. На ванне, в правой ее части, лежала широкая гладкая и свежая доска. На ней были установлены иконы. Перед иконами горела лампада, свидетельствуя о посещаемости этого места. Матушка Феофания сказала мне, что о. Сергий здесь служит. Вероятно, я тогда не понял, что скрывается за глаголом «служит». Теперь я понимаю, что ванная комната, часть коридора и келия монахини Феофании были домовым храмом о. Сергия, где он совершал службы[520] как священник. Ванная комната была алтарем, коридор трапезной частью, а келия — притвором. Двери из трапезной части были на оси храма, перпендикулярной главной оси, шедшей от алтаря к притвору. План храма соответствовал каноническому плану православного храма. Расположение осей храма не вполне соответствовало этому канону. Главная ось должна располагаться по линии запад — восток. В нашем случае она была ориентирована на северо-восток, даже более на север. Но в России много храмов, в которых не вполне выдержано требование ориентировки главной оси на восток. Примерами могут служить храмы Первой градской Голицынской больницы в Москве и расположенной рядом Патриаршей больницы святителя Алексия Московского. В Патриаршей больнице два храма постройки начала прошлого века. Главные оси их взаимно перпендикулярны. Это отступление я сделал для того, чтобы сказать, что план храма о. Сергия был вполне каноничен по нормам Русской Православной Церкви.

Престолом могла служить доска, на которую стелился антиминс. Столика-жертвенника могло не быть. Не было и дьяконских дверей. Вход в ванную служил царскими вратами. Могло не быть и завесы. Меня нисколько не смущают эти отклонения от канона внутреннего устройства православного храма. В то время заключенное духовенство совершало литургии на пнях в лесу, где не было ни стен, ни дверей, ни завесы у царских врат. Иногда престолом являлась грудь заключенного собрата священника, который лежал в период совершения таинства.

Литургия о. Сергием могла совершаться по чину, близкому к тому, в котором мне пришлось участвовать своим присутствием и внутренней молитвой в Вифлиемской пещере. Там пространство храма небольшое, примерно прямоугольное в плане, имеет два входа с лестницами от поверхности земли. Между входами в храме — вертикальная стенка пещеры, у которой находится серебряная звезда на месте Рождества Христова. Над звездой, вправо и влево от нее, вырублена ниша в скале, на дне которой, на высоте около 1 м над полом храма, устроена мраморная полка значительной ширины. Она служит престолом и жертвенником при совершении литургии. Алтарной преграды (у нас она с иконостасом) нет. Соответственно, нет царских врат и дьяконских дверей. Все молящиеся, мужчины и женщины, спускаются в подземелье по двум лестницам и размещаются в пространстве храма, вытянутом на много метров по пещере в сторону, противоположную входам и престолу. Престол расположен между двумя лестницами наверх. Каменный пол храма в пещере, где стоят молящиеся, имеет тот же уровень, что и пол у престола, т. е. солеи и амвона и клиросов нет. В доме отца Сергия так же на одном уровне пол келии-притвора, коридора-трапезной и алтаря. Все в двух сравниваемых храмах упрощено в сравнении с каноническим православным храмом, но это не препятствует благодатному совершению литургии в Вифлиеме.

В ходе литургии привычного нам малого входа в царские врата с Евангелием в Вифлиемской пещере нет, нет и великого входа с Хлебом и Вином, приготовленными на проскомидии, предназначенными для Преосуществления. Потир и дискос в пещерной церкви священник передвигает от части стола, служащей жертвенником, на часть, служащую престолом, с молитвами великого входа. Так же и о. Сергий мог передвигать или переставлять потир и дискос с одной части доски, являвшейся жертвенником, на другую ее часть, бывшую престолом. Светильника с семью лампадами, дарохранительницы на престоле ни в Вифлиеме, ни в доме о. Сергия не было.

Итак, храм и богослужение у о. Сергия могли быть и, вероятно, были подобны храму и богослужению в одном из самых святых мест Святой Земли, пещере, где родился Иисус Христос от Пресвятой Девы, осененной Духом Святым.

Думаю, что ни его, ни молившихся с ним не смущала нищета и теснота их домашнего храма, что они ощущали благодать Святаго Духа, Который «дышит, иде же хощет» (Ин. 3: 8), как не смущала Пресвятую Богородицу нищета загона для овец, где Она явила мiру Спасителя. Можно с уверенностью сказать, что о. Сергий и его сомолитвенники во время своих ночных бдений ощущали себя окруженными любовью Божией и объединенными вокруг Христа. Он помогал им сбросить с души оковы тревоги и боязни ареста, услышать глас Сына Божия, Который в Евхаристическом каноне приходит на грешную землю и призывает к Себе всех труждающихся и обремененных, обещая им покой (Мф. 11: 28), приходит — и научает нас жить так, чтобы утраченное райское блаженство вновь стало реальностью, и даже больше — чтобы человек мог непостижимым и таинственным образом соединяться с Господом. В тех стесненных обстоятельствах гонения на Церковь им было легче ощутить явление Христа, чем в наше благополучное время.

Сергей Николаевич умер от инфаркта 14 декабря 1954 года в Болшеве. Я был студентом, начиналась первая зачетная сессия. Когда получил телеграмму о его смерти, все бросил и уехал в Болшево. Это было первое тяжелейшее горе в моей сознательной жизни. Известие о смерти отца, которое тяжелым грузом лежало на сердце не одно десятилетие, я получил с матерью и в пятилетнем возрасте. А тут я был один. Известие это сразило меня. Я горько плакал, сознавая, что эта смерть меняет мою жизнь. Я оставался без руководства. Все последующее время похорон я был как бы в тумане. Смутно помню вынос тела через тот коридор, который служил храмом покойному о. Сергию, помню плач Ирины Алексеевны. Кто-то сказал мне, что она исполняет традиционный древний русский обрядный плач по покойнику. Потом была гражданская панихида. Слов не помню, но звучала замечательная торжественная музыка. Был на отпевании в храме Даниловского кладбища, где его отпевали, как мирянина[521], и на погребении…

В наши дни в доме, где протекала интеллектуальная и духовная жизнь, действует Мемориальный дом-музей С. Н. Дурылина. Кабинет сохраняется в виде, близком к тому, каким он был при хозяине. Но не сохранился интерьер келии монахини Феофании. Не сохранился и интерьер помещения, где совершал службы отец Сергий. Теперь там раздевалка для гостей. В саду, там, где о. Сергий исповедовал, теперь растет громадный дуб, а тогда только густые кусты ограждали скамеечку для двоих.

В заключение хочется сказать, что музей стал бы много ценнее, если бы восстановил в своей экспозиции Храм о. Сергия. Думаю, что не ошибусь, если скажу, что ни в одном музее нет и быть не может такого. В Болшеве же сохранилось все для того, чтобы реконструировать Храм в виде, который открылся мне незадолго до кончины о. Сергия. Храм мог бы быть завершающим аккордом в экскурсии. Введя экскурсантов в дом со стороны сада, рассказав им об искусствоведческой и литературной деятельности С. Н. Дурылина, упомянув о его скрытом священстве с показом места, где висел антиминс[522], можно было бы подводить слушателей к закрытой двери коридора и после паузы объявить: «Теперь увидим главную тайну дома о. Сергия».

После открытия двери можно показать Храм. Тут нужно суметь вселить в слушателей то благоговение, которое испытал я в детстве в этом святом месте. На противоречии между роскошным убранством современных храмов и убожеством Храма о. Сергия, вспоминая бедность облачения и сосудов преп. Сергия Радонежского, показанных в музее Лавры, построить рассказ о скрытом служении о. Сергия, а также о служении и мученической кончине его ученика прот. Сергия Сидорова[523], о смерти за веру его любимого ученика Н. С. Чернышева.

После такого показа и рассказа, выходя из дома через парадную дверь, люди были бы окрылены благодатным завершением экскурсии.

Храм был скрытым сердцем дома о. Сергия и Ирины Алексеевны. Воссоздать это сердце — значит оживить, одухотворить дом. Ибо Дух Святой, обитавший в этом месте дома, есть Дух животворящий. Думаю, что современная Церковь и ее Московская духовная академия и семинария оказали бы поддержку формированию такой экспозиции и в целом поддержали бы музей, к чему у них есть большие конкретные возможности.

Воссоздав Храм в экспозиции, сотрудники музея С. Н. Дурылина откроют новую страницу в русском музейном деле, впервые демонстрируя скрытое служение гонимых советской властью священников. Об этом служении пишут в некоторых воспоминаниях, упоминают исследователи творчества и жизни о. Сергия, но нет музейного представления.

Эпилог

Комиссарова-Дурылина Ирина Алексеевна

Воспоминания. 1955 год[524]

Без 2-х месяцев, как один день, пролетели 34 года жизни моей с Сергеем Николаевичем. Мне с ним никогда не пришлось скучать, всегда было весело и заполнено все время кипучей жизнью. Часто меня спрашивали: «Неужели вам не скучно сидеть дома?» Нет, нам никогда скучно не было. Сергей Николаевич умел веселить меня и себя. В счастливые минуты свободного времени он сочинял веселые стишки, сказочки, рассказики, или шуточные записочки сыпались мне на стол.

Писались ответные письма…

Все праздники отмечались созданным им народным календарем, всегда сюрпризом. Утром на моем столе у кровати тайком было положено что-то веселое и читалось за чайным столом уже всем…

Когда мы оставались вдвоем, Сергей Николаевич очень любил слушать мои рассказы о жизни в деревне или где-нибудь в городе, просил рассказывать. При моих рассказах у него являлись и свои рассказы, и новые мысли о народе, быте. Всегда говорил: «Люблю русский народ, но не могу не ругать его, ленивый и не любопытный, не хочет будить свои мозги, не хочет заставить себя думать, а все на авось да небось надеется». Часто мы не соглашались в своих мнениях и долго говорили о народе, уж если его вызовешь на разговор, то немало узнаешь хорошего, дорогого для ума и сердца…

Очень любил молодежь, с ними сам молодел и придумывал какие-нибудь шалости веселые. Мрачных людей он просто боялся и спрашивал меня: «Чем-нибудь они недовольны? Узнай, пожалуйста, может, им что-нибудь надо дать?» И этим ставил меня в неловкое положение, как тут спросить: чего вы хотите или от чего вы так мрачны? Часто оказывалось, что эти люди были не в настроении, а потом развеселились при беседах с Сергеем Николаевичем.

Человек он был тонкой души. Здоровья хрупкого. Способности необыкновенной. Мне часто задавали вопрос: «Как Сергей Николаевич работал и успевал все сделать?» Ответ мой один был всегда: первое — как только нас соединила судьба, я никогда его не видела без книги, за чаем, за обедом он всегда листал одну, другую книгу; второе — очень не любил бессмысленного разговора, всегда наводил на разговор, который дает мысль и знание. Например, бывали у нас в гостях колхозники, Сергей Николаевич тщательно расспрашивал их о жизни колхоза, о настроении колхозников, об их интересах, их работе. Спрашивал, вносили ли они свои предложения в улучшения колхозных хозяйств. Всегда со всеми находил свой язык, и разгорался разговор все сильнее и сильнее. Колхозники не замечали, как рассказывали все свои довольства и недовольства. Сергей Николаевич всегда изучал их жизнь во всех ее разрезах…

За столом бывали и большие ученые. Сергей Николаевич разговаривал с ними так же просто, все было понятно из его разговора самым простым людям.

Вставал он летом с солнцем вместе, очень любил солнце, бывали случаи нередкие и до солнца вставал. Иногда я спрашивала: «Что ж так рано встал?» — «Солнышко будем встречать, вот оно скоро будет вставать — всходить».

Пили чай утренний в 6 часов утра, с ним вдвоем, и он за работу садился сразу. К десяти-одиннадцати часам была и статья написана или корректура прочитана, к моему отъезду в Москву по его делам.

Никогда не отказывался от предложенной работы, за очень редким исключением, только когда тема его не удовлетворяла, и то искал, в чем тут он может развить интерес в этой теме.

Я иногда останавливала его от трудной для него темы, а он мне говорил всегда: «Трудность темы шевелит мозг и заставляет его работать». Что тут сказать после таких слов?!

Часто его упрекали, что будто он занимается не своим делом. В особенности, когда он занимался изобразительным искусством. А он так любил и чувствовал это искусство, очень сильно, так и музыку, но считал, что это не его область. Сергей Николаевич огорчался, говорил мне:

— Как можно отделить руки и ноги у человека или даже отнять уши, казалось бы, они лишние, так и в искусстве. Если ты занимаешься историей, то неизбежно должен коснуться театра, фольклора, музыки, изобразительного искусства, иначе ты не историк, все это связано одно с другим. Помнишь, как профессор Зимин в Томске говорил: «Вот, Сергей Николаевич, я получил образование земского врача, и специальность моя — болезнь уха, горла, носа. Но мне теперь сказали, что я только УШНИК, и все. Как я ни доказывал молодому директору клиники, что это невозможно — лечить уши, не касаясь горла и носа, все равно меня сделали ушником на бумаге». Помнишь, как недолго было это разделение, точно у Гоголя Нос ездил на коляске, а уши были на месте. Когда второй раз мы пришли к профессору Зимину, он нас встретил такими словами: «Поздравьте меня, мне вернули НОС и ГОРЛО, теперь я профессор „уха, носа и горла“».

Вот так точно у меня получается, как у профессора Зимина. Занимаюсь я театром, а мне говорят, вернее, указывают, чтобы я музыки не касался или изобразительного искусства. Вот мы с тобой были в театре, там пели, играли на рояле, что это, по-твоему, музыка?

— Да.

— А можно ее отделить от комедии или нет?

— Нет.

— Ну, вот все ты мне и сказала. Я все-таки своим, видимо, делом занимаюсь. <…>

* * *

14 декабря 1954 года[525]. В 4 часа утра. Заснул наш дорогой Сергей Николаевич вечным сном и не скажет теперь: «Ариша, чаю, чаю!» Кто бы ни пришел на звонок, любил угостить, всегда говорил: «За чаем легче говорить, да и пришедшему легче беседовать. — Это он всегда повторял мне, когда видел, что чаю совсем не время. — Аришенька, не сердись, угости нас чайком». <…> И последние часы его были не похожи на других. До самой последней минуты, даже секунды он владел собою. В предсмертные часы, минуты искал правды, спрашивал у доктора: «Скажите мне правду, это конец? Доктор, скажите, я смерти не боюсь, а хочу знать конец». Но и тут правды не сказали ему. Доктор надеялся на лучший исход, а я, я даже не знаю, что чувствовала, давала кислород, следила за пульсом и не уследила его, умер, попрощавшись со мной и с окружающим миром. Его последние слова: «Не плачь… Прощай!» И что-то хотел сказать и не мог. Крепко закрыл сам свои глазки, пальцы застыли перстом, сложены самим Сергеем Николаевичем. <…> Теперь притих его голосок, в его комнатке тихо и не слышу дыхания его, за которым я привыкла так следить, все стихло, кроватка пуста, книжечки лежат им положены, уж больше не шуршат от пальцев Сергея Николаевича. На столе стоит бюст, который был прислан Жорой Хусид из Киева на 2-й день его смерти. В посылке был прислан Сергею Николаевичу. Как звездочка, теплится лампадочка, одно мое утешение, что этот огонек не может не светить и погаснуть, он будет жить, он должен жить в его трудах и днях, и это мое одно неутешное горе облегчает, его неугасшая звездочка, которая по-прежнему будет светить и согревать всех тех, кто ищет утешения в искусстве, а искусство в книге прежде всего.

О составителе

Виктория Николаевна Торопова — филолог, окончила филологический факультет МГУ им. Ломоносова. Первые журнальные публикации появились в 1960-х годах. Первая книжная публикация — в 1974 году.

В 1960 годы жила в семье Дурылина, у И. А. Комиссаровой-Дурылиной, которая привлекала ее к работе в архиве Сергея Николаевича. С тех пор занимается исследованием творчества Дурылина.

Лауреат Литературной премии им. С. Н. Дурылина.

Автор его биографии: Сергей Дурылин. Самостояние. М., Молодая гвардия, 2014 («Жизнь замечательный людей»: Малая серия). Автор статей о нем и его окружении в сборниках «Творческое наследие С. Н. Дурылина», «Щелыковские чтения», книгах «Я никому так не пишу, как Вам…»: Переписка С. Н. Дурылина и Е. В. Гениевой, «Воспоминанья — вечные лампады», в журналах «Оптинский альманах», «Московский журнал», «Подмосковный летописец» и др. Публикатор произведений Дурылина.

Составитель и автор комментариев ряда книг: Дурылин С. Н. В своем углу. М., Молодая гвардия, 2006; Няня. Кто нянчил русских гениев. М., Никея, 2017.

О редакции «Встреча»

Встреча. Пожалуй, не найти среди русских слов другого, столь же теплого и исполненного смыслами и аллюзиями. Созданного для самых разных уровней человеческого бытия: культурного, духовного, психологического — и несправедливо пренебрегаемого, однако очень важного, повседневного и бытового. Человек встречается с другим, с самим собой, с Богом. Мы встречаемся со своим прошлым, чтобы почувствовать радость настоящего и выстроить наше будущее, заново обретаем себя, своих старых друзей и родных.

«Встреча» — молодая, но четко определившая свой тематический и жанровый вектор редакция. И выбранное нами направление, безусловно, является одним из наиболее знаковых и интересных для всей мыслящей и читающей части российского общества.

Мы публикуем яркие истории людских судеб, переплетенных с судьбами нашей страны, «встроенных» в ткань жизни трудных эпох, зачастую враждебных самому человеку. Нам интересны «проклятые вопросы», осмысление важнейших основ человеческого бытия, происходящих событий, своего служения. И конечно, сами жизни героев, их дела — как свидетельство о правде, человечности и любви.

Мемуары и биографии, исторические романы и художественная проза, рождающая в красоте языка, увлекательном сюжете и мастерских психологизмах философские вопросы бытия личности в контексте исторических испытаний.

Встреча очень часто совершается через книгу, и не только с ее автором, с его мыслями и миросозерцанием. В книге можно встретить глубину самого себя — то, что прежде не сознавалось. Можно на ее страницах обрести живую связь со своей семьей, своим родом и с историей своего народа.

И это та встреча, которой, мы надеемся, будет рад наш дорогой вдумчивый читатель.

1 Запись Дурылина 1940 г. в его альбоме с зеленой обложкой. РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 276. С. 313–314. Микрофильм (далее: зеленый альбом). В этом альбоме многие годы оставляли свои записи друзья, ученики, знакомые Сергея Николаевича.
2 Либан Николай Иванович. Русская литература: Лекции. Беседы. Заметки. Из архива. Слово о Николае Ивановиче Либане / Сост., подгот. текста В. Л. Харламова-Либан. Т. 4. М.: Водолей, 2020. С. 246.
3 «Письмо — самая свободная и таинственная форма письменного общения людей, самая целомудренная. <…> Человек узнает о человеке что-нибудь правдивое только в письмах, только в том, что человек открывает другому один на один. <…> Умрет письмо — и еще что-то большое, мудрое и ласковое умрет в человеке. Еще меньше любви и человечности станет в сохнущем и вянущем Божьем мире» (Дурылин С. Н. В своем углу / Сост. и примеч. В. Н. Тороповой; предисл. Г. Е. Померанцевой. М.: Молодая гвардия, 2006. С. 252–254).
4 Подробную биографию С. Н. Дурылина см.: Торопова В. Н. Сергей Дурылин: Самостояние. М.: Молодая гвардия, 2014 (Жизнь замечательных людей. Малая серия. Вып. 73).
5 Дурылин С. Н. В родном углу / Cостав. А. Б. Галкин. М.: Никея: Редакция «Встреча», 2017.
6 Дурылин С. Н. В школьной тюрьме: Исповедь ученика. М.: Посредник, 1907. (Свободное воспитание и образование / Под ред. И. Горбунова-Посадова. Вып. 9.)
7 Археография — историко-филологическая научная дисциплина, объектом изучения которой являются памятники письменности. Это комплексная дисциплина, требующая от ученого владения методикой работы во многих смежных областях: текстологии, исторической грамматики, истории литературы, палеографии и др.
8 Перечень предметов, изучаемых в те годы в институте, см.: Тейдер В. Ф. Материалы к биографии С. Н. Дурылина. Творческое наследие С. Н. Дурылина: Сборник статей. М.: Совпадение, 2013. С. 15. Впечатляет список дисциплин, по которым Дурылин сдал экзамены, и все на «отлично».
9 «Я этим летом ездил по Олонецкому краю, по монастырям, деревням, захолустьям, — и я испытывал до жуткости, что если Россия стоит и живет, то живет от святого и за счет святого». / Письмо Дурылина С. Н. к Розанову В. В. от 06.12.1914 г. / Резвых Т., Иванькович Л. «Вы были врач моей тайной боли…»: Переписка Василия Розанова и Сергея Дурылина (1914–1918 гг.) // История. Научное обозрение OSTKRAFT. № 5. М.: Модест Колеров, 2018. С. 25.
10 Дурылин С. Н. У Толстого и о Толстом // Прометей: Историко-биографический альманах серии «Жизнь замечательных людей». Т. 12. М.: Молодая гвардия, 1980. С. 199–226. Публ. Виноградовой А. А.
11 Публикации в альманахе «Лирика» (1913), в «Антологии» («Мусагет», 1911), детские стихи — в детских журналах «Маяк», «Тропинка», «Светлячок».
12 Андрей Белый. Между двух революций. М., 1990. С. 351.
13 Дурылин С. Н. Академический Лермонтов и лермонтовская поэтика // Труды и дни. М., 1916. Тетр. 8. С. 96–134.
14 Дурылин прочитал в Религиозно-философском обществе (далее РФО) десять докладов. См.: Соболев А. В. К истории религиозно-философского общества памяти Владимира Соловьева // Историко-философский ежегодник — 92. М., 1994. С. 111.
15 Новоселов Михаил Александрович (1864–1938, расстрелян) — религиозный просветитель, духовный писатель, издатель популярной «Религиозно-философской библиотеки» (1902–1917). Основатель и руководитель Кружка ищущих христианского просвещения в духе Православной Христовой Церкви, в котором принимали участие о. Иосиф Фудель, о. Павел Флоренский, С. Н. Булгаков, В. А. Кожевников, Ф. Д. Самарин, С. Н. Дурылин и др. С 1922 г. жил на нелегальном положении. 17 мая 1929 г. арестован ОГПУ. Заседанием «тройки» 17 января 1938 г. приговорен к расстрелу. Причислен к лику святых.
16 Торопова В. Н. «Дело созидания душевного спасения». К 130-летию со дня рождения С. Н. Дурылина // Оптинский альманах «Добродетель ангелов». Введенский ставропигиальный мужской монастырь Оптина пустынь, 2016. С. 33–62; Резвых Т. Н. «Бог даст ли мне Оптину?»: Оптинский дневник Сергея Дурылина // Христианство и русская литература: Сборник восьмой / Отв. ред. В. А. Котельников и О. Л. Фетисенко. СПб.: Изд-во «Пушкинский Дом», 2017. С. 275–378.
17 Дурылин С. Н. Лик России // Русь прикровенная / Паломник, 2000. С. 289.
18 Мокринский Георгий Хрисанфович (? — февраль 1919) — духовный сын старца Анатолия Оптинского и о. Павла Флоренского, у которого учился в МДА. Принял тайный постриг. Духовно близкий Дурылину человек, его «опора, научитель, хранитель» (слова Дурылина). Последние годы жил в Сергиевом Посаде. Умер в клинике для душевнобольных. Дурылин пишет о нем «В своем углу», в дневнике «Троицкие записки» и отмечает «ласковую и строгую спокойность, которая была свойственна ему в последние годы его жизни». РГАЛИ. Ф. 2980. Оп.1. Ед. хр. 1228 и 1229.
19 Дурылин С. Н. Письмо к Флоренскому П. А. от 19.04 (02.05) 1918 г. // Переписка священника Павла Александровича Флоренского и Михаила Александровича Новоселова. Томск: Водолей, 1998. С. 175–176.
20 Дурылин С. Н. Из «Олонецких записок» / Публ., предисл., коммент. М. А. Рашковской // Наше наследие. 2011. № 100. С. 133–155.
21 Буткевич Т. А. Воспоминания о Сергее Николаевиче Дурылине. 1903–1916. Публикуются по экземпляру из архива Тороповой В. Н. Полный текст воспоминаний (с дополнениями из черновых рукописей) опубликован: Галкин А. Б. С. Н. Дурылин — писатель и литературовед. Приложения: Воспоминания о С. Н. Дурылине Татьяны Андреевны Буткевич // Вестник московского образования. 2015. № 3. С. 87–308.
22 Биографическую справку о нем см. перед его воспоминаниями.
23 В настоящее время (с июня 2015 г.) Городская клиническая больница им. Ф. И. Иноземцева — одна из старейших больниц Москвы. С 1901 по 1918 г. (с перерывом в 1906–1909 гг.) возглавлял Измайловскую лечебницу Андрей Степанович Буткевич. В 1917 г. больница была переименована в Благушинскую.
24 Буткевич Андрей Степанович (1865–1948) — врач. Вместе с братом Анатолием Степановичем был толстовцем, но, в отличие от брата, вскоре отошел от него. Л. Н. Толстой неоднократно хорошо отзывался о Буткевичах, и особенно об Анатолии. Из письма С. Н. Дурылина к Тане Сидоровой (Буткевич) 24 января 1948 г.: «Умер Андрей Степанович. Буткевич. <…> Было время, когда мы с ним были очень близки (1904–1905). <…> Я особенно был признателен ему всегда за его отношение к моей покойной матери. Она верила ему больше всех врачей на свете, и он успешно лечил ее, и в предсмертные ее дни был у нее, но честно мне сказал, что надежды нет» (ОР РГБ. Ф. 599. К. 4. Ед. хр. 37).
25 Так назывался тогда большой район Москвы, лежащий между Семеновской площадью и Измайловским парком. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
26 Подлинники писем Сергея Николаевича Дурылина ко мне и моему отцу находятся на хранении в Архиве отдела рукописей Государственной библиотеки им. В. И. Ленина в Москве. Засекречены до 1978 г. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
27 Товарищ Сергея Николаевича по гимназии. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
28 К матери — Анастасии Васильевне — Сергей Николаевич относился с большой любовью и заботой, что не мешало ему раздражаться по бытовым мелочам, о чем пишет Т. А. Буткевич. С. Н. Дурылин считал, что именно мать отмолила его и брата от атеизма, приобретенного в стенах гимназии, и тем самым помогла вернуться «к вере отцов» и отстраниться от революционных дел.
29 Дурылин С. Н. пишет, что «ушел из среднего класса гимназии». Из справки директора 4-й гимназии известно, что Сергей Дурылин перешел в 5-й класс, а «в гимназии находился по 1-е августа 1904 года». // Тейдер В. Ф. Материалы к биографии С. Н. Дурылина / Творческое наследие С. Н. Дурылина. 2013. С. 9.
30 Дурылин С. Н. В школьной тюрьме. Исповедь ученика. Изд. 2-е. М., 1909 (Библиотека свободного воспитания и образования под редакцией Горбунова-Посадова). (Примеч. Т. А. Буткевич.)
31 Лес «Зверинец» являлся в XVII в. заповедником для царской охоты при усадьбе Алексея Михайловича «Измайлово». Теперь — Измайловский парк. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
32 Он был убит жандармами вместе с Мишей Языковым в одном из провинциальных городов в 1906 году. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
33 Письмо от 10.08.1906 г. Даты писем — здесь и далее — восстановлены А. П. Галкиным по черновому варианту воспоминаний Т. А. Буткевич. Мы помещаем их в сносках по его публикации.
34 Письмо от 24.02.1907 г.
35 Письмо от 04.02.1907 г.
36 Всеволод Владимирович и Надежда Владимировна Разевиги. (Примеч. Т. А. Буткевич.)[Разевиг Всеволод Владимирович (Воля; 1887–1924) — друг братьев Дурылиных с гимназических лет. Сергей Николаевич сожалел, что пришлось Всеволоду работать учителем и был загублен его большой талант философа, писателя. Он мог стать крупным ученым. О Всеволоде Разевиге вспоминает и его дядя, писатель Михаил А. Осоргин, в своей автобиографической повести «Времена», изданной в 1955 г. в Париже. Посвященное В. Разевигу стихотворение Дурылина «Плачет ветер у тонких черешен…» открывало его подборку в сб. «Лирика» 1913 года. С. 49.]
37 Чернышев Сергей Иванович (1868–1924) — фабрикант, владелец фабрики и имения Пирогово близ Мытищ. Учениками С. Н. Дурылина были его сыновья: Николай (1898–1942), Иван (1901–1952/53), Александр (1903–1981). См. далее воспоминания монаха Варфоломея (Чернышева).
38 Имеется в виду митрополит Филипп II, ранее бывший игуменом Соловецкого монастыря, казненный при Иоанне Грозном в 1568 г. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
39 Пшибыше́вский Стани́слав Фе́ликс (1868–1927) — польский писатель.
40 Клуб свободного воспитания ребенка был учрежден, если не ошибаюсь, Константином Николаевичем Вентцелем, М. М. Клечковским и некоторыми другими поборниками переустройства на новых началах дошкольного и школьного воспитания и образования детей. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
41 «Сердарда» — молодежный кружок, который составили поэты Юлиан Анисимов, Борис Садовской, Сергей Дурылин, Борис Пастернак, Сергей Бобров, Сергей Маковский и др.
42 Первая часть поэмы опубликована: Дурылин С. Н. «Дон-Жуан». Пьеса // Дурылин С. Н. От «Дон-Жуана» до «Муркина вестника „Мяу-мяу“» / Сост., коммент. А. Б. Галкина. М.: РГ-Пресс, 2018. С. 10–81. Приведенных Буткевич стихотворных строк из поэмы в ней нет. По-видимому, эти строки из второй (задуманной, но ненаписанной) части поэмы «Дон-Жуан».
43 Письмо от 11.03.1909 г.
44 Сергей Николаевич имел в виду, очевидно, заявление одного моего родственника, который, читая Канта и плохо разбираясь в его философии, воскликнул в негодовании: «Глуп или я, или… Кант!» (Примеч. Т. А. Буткевич.)
45 Слова одного из персонажей романа Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы». (Примеч. Т. А. Буткевич.)
46 Письма А. И. Эртеля. Под ред. и с предисловием М. О. Гершензона. М., 1909. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
47 Бывшее имение Сергея Ивановича Чернышева, недалеко от Мытищ Московской области. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
48 Цитата из стихотворения В. Я. Брюсова «Поэту». (Примеч. Т. А. Буткевич.)
49 Стихотворение В. Брюсова «Я». (Примеч. Т. А. Буткевич.)
50 Там же. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
51 Там же. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
52 В эти годы Сергей Николаевич иногда печатался под псевдонимом Сергей Северный. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
53 См.: «Русская мысль». Кн. X, 1914. С. 1–30. (Примеч. Т. А. Буткевич.) [Дурылин С. Н. Судьба Лермонтова // Дурылин С. Н. Статьи и исследования 1900–1920 годов / Cост., вступ. ст. и коммент. А. И. Резниченко, Т. Н. Резвых. СПб., 2014. С. 272–301.]
54 В настоящее время Российская государственная библиотека (РГБ).
55 Добросердов Иван Иванович (1864–1937) — учитель закона Божия в 4-й мужской гимназии, впоследствии архиепископ Димитрий Можайский, священномученик. Воспоминания о нем Дурылина см.: Дурылин С. Н. В родном углу / глава «Батюшка» — публ. М. А. Рашковской. М.: Никея, 2017. С. 505–547.
56 Ларионов Александр Илларионович (1889–1954) — гимназический товарищ Дурылина. Искусствовед, переводчик, этнограф. Работал в ГАХН, в Музее Л. Н. Толстого. В 1908 г. С. Н. Дурылин посвятил Ларионову рассказ «Две статуи» и стихотворение, которое начинается словами: «Грустен, замкнут, молчалив…» В дальнейшие годы близких отношений не было.
57 О «Мусагете» см. статью Б. Пастернака. Он пишет: «Вокруг издательства „Мусагет“ образовалось нечто вроде Академии. Андрей Белый, Степун, Рачинский, Борис Садовский, Эмилий Метнер, Шенрок, Петровский, Эллис, Нилендер занимались с сочувственной молодежью вопросами ритмики, историей немецкой романтики, русской лирикой, эстетикой Гёте и Рихарда Вагнера, Бодлером и французскими символистами. Душой всех этих начинаний был Андрей Белый, неотразимый авторитет этого круга тех дней. Он вел курс практического изучения русского классического ямба и методом статистического подсчета разбирал вместе со слушателями его ритмические фигуры и разновидности. Иногда молодежь при „Мусагете“ собиралась не в конторе издательства, а в других местах. Таким сборным местом была мастерская скульптора Крахта на Пресне» (Борис Пастернак. Люди и положения. Автобиографический очерк // Новый мир. 1967. № 1. С. 218–219). (Примеч. Т. А. Буткевич.)
58 Имеется в виду Ритмический кружок Андрея Белого, в котором занимался Дурылин.
59 Имение Николаевка принадлежало княжне В. Н. Кавкасидзе — тетке по матери Алексея и Сергея Сидоровых.
60 Шенрок Сергей Владимирович. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
61 Александр Илларионович Ларионов. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
62 Ср. перевод Федора Сологуба: Что ты сделал, что ты сделал, Исходя слезами. О, подумай, что ты сделал С юными годами. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
63 Сказания о бедняке Христове (книга о Франциске Ассизском). М., 1911. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
64 Т. А. Буткевич летом 1913 г. на правах невесты А. А. Сидорова жила в имении Николаевка. В этом же году Таня вышла замуж за Алексея Алексеевича, и отныне письма к ней Дурылин будет адресовать Т. А. Сидоровой.
65 Цитата из стихотворения Константина Бальмонта «Безглагольность». (Примеч. Т. А. Буткевич.)
66 Кобылинский Лев Львович (псевдоним Эллис; 1879–1947) — поэт, переводчик, теоретик символизма, христианский философ, историк литературы. Корреспондент и добрый знакомый С. Н. Дурылина. О его отношениях с Дурылиным см.: Нефедьев Г. В. «Моя душа раскрылась для всего чудесного…» // С. Н. Дурылин и его время: Исследования. Тексты. Библиография. Кн. 1 /Cост., ред., предисл. Анны Резниченко. М.: Модест Колеров, 2010. С. 113–126.
67 Цитата из стихотворения Ф. И. Тютчева «Эти бедные селенья». (Примеч. Т. А. Буткевич.)
68 Григорий Алексеевич Рачинский. (Примеч. Т. А. Буткевич.) [Г. А. Рачинский (1859–1939) — философ, переводчик и религиозный публицист; постоянный председатель московского РФО памяти Вл. Соловьева.
69 Религиозно-философское общество им. Вл. Соловьева. (Примеч. Т. А. Буткевич.) [Опечатка. Правильно: памяти Вл. Соловьева (1905–1918).]
70 «Путь» — издательство религиозно-философского направления, основано в феврале-марте 1910 г. Его редакционный комитет составили М. К. Морозова, Евг. Трубецкой, С. Булгаков, Н. Бердяев, В. Эрн, Г. Рачинский. Финансировала «Путь» М. К. Морозова, один из учредителей московского РФО.
71 Эмилий Карлович Метнер. (Примеч. Т. А. Буткевич.) [Метнер Э. К. (литературный псевдоним Вольфинг и др.; 1872–1936) — публицист, переводчик, издатель, литературный и музыкальный критик. Старший брат композитора Н. К. Метнера. Являлся центральной фигурой в движении русских символистов начала XX в. Один из основателей важнейшего в истории Серебряного века издательства «Мусагет» («водитель муз», прозвище Аполлона). Редактор издававшегося там журнала «Труды и дни», в котором печатался С. Н. Дурылин.]
72 Цитата из стихотворения Ф. И. Тютчева «1856» («Стоим мы слепо пред Судьбою…»).
73 Цитата из стихотворения Ф. И. Тютчева «Теперь тебе не до стихов…».
74 См. о Штейнере Философскую энциклопедию, т. 5. (Примеч. Т. А. Буткевич.) [Штейнер (Steiner), Рудольф (1861–1925) — немецкий философ и мистик, основатель антропософии. Основал в 1913 г. Антропософское общество с центром в г. Дорнах (Швейцария).]
75 Николай Карлович Метнер. (Примеч. Т. А. Буткевич.) [О композиторе Н. К. Метнере см. далее в этом сборнике.]
76 Цитата из стихотворения Ф. И. Тютчева «Чему молилась ты с любовью…». (Примеч. Т. А. Буткевич.)
77 Поэма «Дон-Жуан», кажется, впоследствии была восстановлена Сергеем Николаевичем по черновикам. (Примеч. Т. А. Буткевич.)
78 Цитата из стихотворения А. С. Пушкина «Элегия» («Безумных лет угасшее веселье»). (Примеч. Т. А. Буткевич.)
79 Буткевич Т. А. имеет в виду аресты С. Н. Дурылина 1922 и 1927 гг. и ссылки 1922–1933 гг.
80 РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 2. Ед. хр. 1117. 16 л. Машинописная копия.
81 О семье Разевигов см. воспоминания Натальи Даниловны Разевиг: «Всеволод Владимирович Разевиг — друг детства и юности С. Н. Дурылина» // Творческое наследие С. Н. Дурылина. 2013. С. 32–57.
82 Имеется в виду, что аспирантам не платили стипендию.
83 Дурылин С. Н. считал, что Всеволод Разевиг (Воля) не по своей воле не остался при университете, а по воле отца поехал преподавать в Серпухов и тем самым загубил свой талант философа.
84 Толстов Константин Петрович (1886–1970-е) — одноклассник и друг С. Н. Дурылина. При объявлении войны 1914 г. он пошел добровольцем во флот. См. об этом: Дурылин С. Н. Из Олонецких записок // Наше наследие. 2011. № 100. С. 133–135. Косте Толстову посвящен рассказ Дурылина «Бриг „Святой Эльм“». Когда после ареста 1949 г. Толстов был в ссылке, Дурылин помогал ему, посылая деньги, теплые вещи и др.
85 Запись в дневнике В. В. Разевига 18 и 31 декабря 1905 г.: «Я начал заниматься философией, стал более или менее сознателен, освободился от порабощения толпы, от всеобщих ложных политических и социальных предрассудков, отказался от социализма, и хотя нет еще у меня определенного политического убеждения, но тем не менее большая заслуга и отказаться от всех предрассудков и таким образом очистить путь дальнейшему политическому развитию, исходящему из общего философского миросозерцания». // Разевиг Н. Д. Всеволод Владимирович Разевиг — друг детства и юности С. Н. Дурылина // Творческое наследие С. Н. Дурылина. 2013. С. 46–47.
86 «Habet illa in alvo» — «Она имеет во чреве» (лат.).
87 На основе путевых заметок С. Н. Дурылин издал в 1913 г. книгу «За полуночным солнцем. По Лапландии пешком и на лодке», посвятив ее «незаменимому спутнику В. В. Разевигу. Дружески снабдившему меня большинством воспроизведенных здесь фотографий».
88 Выступление на торжественном заседании, посвященном памяти С. Н. Дурылина в секции Литературы и искусства АН СССР 12 декабря 1955 г. в Доме ученых. // Музейное объединение «Музеи наукограда Королёв», отдел «Мемориальный дом-музей С. Н. Дурылина». Фонд С. Н. Дурылина. Коллекция «Мемориальный архив» (далее: МДМД). КП 611/15.
89 В Рязань Дурылин ездил к Мише Языкову.
90 Полностью и в более точной редакции это стихотворение приводит Алексей Петрович Галкин по экземпляру из архива С. Н. Дурылина. Продолжение стихотворения Гусев не мог записать в советское время (когда писал воспоминания), так как там упоминается Христос. См. далее воспоминания А. П. Галкина.
91 В юбилейном сборнике 1928 г. напечатаны краткие «Воспоминания о Толстом», которые Дурылин написал в Томске для Гусева. Полный текст воспоминаний «У Толстого и о Толстом» ждал публикации до 1980 г.
92 ЛАО СИ. Таô-Те-Кинг или писанiе о нравственности. / Подъ редакцiей Л. Н. Толстого, перевелъ с китайского профессоръ университета въ Кiото Д. П. КОНИССИ, примечанiями снабдилъ С. Н. ДУРЫЛИНЪ. // М., 1913. 72 стр./ Тип. Т/Д. «Печатное дело». Москва, Газетн. 9.
93 Об отношениях С. Н. Дурылина и Б. Л. Пастернака см.: Торопова В. Н. «Братство по мысли, по сердцу» // Московский журнал. 2020. № 12. С. 10–21; Рашковская М. А. Две судьбы. Б. Л. Пастернак и С. Н. Дурылин. Переписка //Встречи с прошлым. Вып. 7. М., 1990. С. 366–407; Рашковская М. А. Борис Пастернак в послевоенные годы (Новые документы) // Литературная учеба. 1988. № 6. С. 110–114. Здесь опубликована статья С. Дурылина «Земной простор» о Б. Пастернаке как поэте и переводчике.
94 Пастернак Б. Л. Воздушные пути. М., 1982. С. 206–207.
95 Леонид Осипович Пастернак иначе видел Дурылина тех лет. Он писал в 1935 г. сыну Борису, что своей тихой сосредоточенностью Дурылин напоминал ему тогда Франциска Ассизского и был подходящей моделью для его портрета (цит. по: Пастернак Е. В. Пути «возвращения» Б. Л. Пастернака и С. Н. Дурылина // В сб.: С. Н. Дурылин и его время. Кн. 1. Исследования / Сост. А. И. Резниченко. М.: Модест Колеров, 2010. С. 164).
96 Пастернак Б. Л. Воздушные пути. С. 436.
97 Первое письмо Эллиса Дурылину от 21 ноября 1909 г. Это ответ на отзыв Дурылина на подборку стихов Эллиса в журнале «Весы» (1909. № 9. С. 7–16). Об отношениях Дурылина и Эллиса см.: Нефедьев Г. В. «Моя душа раскрылась для всего чудесного …» // С. Н. Дурылин и его время. М., 2010. С. 113–158.
98 Фудель С. И. Собрание сочинений. В 3 т. / Сост. и коммент. прот. Н. В. Балашова, Л. И. Сараскина; предисл. прот. В. Н. Воробьева. Т. 1. М.: Русский путь, 2001. С. 45–52, 54–55, 68–73 и др. см. по именному указателю.
99 Николай Всеволодович Ставрогин — центральный персонаж романа Ф. М. Достоевского «Бесы».
100 Из стихотворения Ф. И. Тютчева «О чем ты воешь, ветр ночной…».
101 Из стихотворения Ф. И. Тютчева «Бессонница».
102 Из стихотворения А. С. Пушкина «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы».
103 Из стихотворения Эллиса «Братьям-рыцарям».
104 Дурылин С. Н. познакомился с протоиереем Иосифом Фуделем в 1912 г. Воспоминания Дурылина о нем опубликованы: Резвых Т. Н. Священник Сергий Дурылин и протоиерей Иосиф Фудель: «Московская дружба» // Портал Русская idea. 2015. / Приложение: Дурылин С. Н. Отец Иосиф Фудель / Публ. и коммент. Т. Н. Резвых. http://politconservatism.ru/forecasts/svyashchennik-sergiy-durylin-i-protoierey-iosif-fudel-moskovskaya-druzhba/
105 Игорь Ильинский играл царя Вакулу.
106 «С. Н. Дурылин возил его по Москве с визитами к разным почтенным людям» // Фудель С. И. Собр. cоч. В 3 т. Т. 1. С. 153.
107 Отец Сергий Сидоров. Тихий юродивый: Памяти Андрея Михайловича Лучинского // Московский журнал. 1997. № 7. С. 12.
108 Афанасий, епископ (в миру Сергей Григорьевич Сахаров; 1887–1962) — священноисповедник (2000). Епископ Ковровский, викарий Владимирской епархии. Член Собора РПЦ 1917–1918 гг. С марта 1922 г. неоднократно арестовывался. Окончательно освобожден в 1954 г. Дурылин С. Н. был хорошо знаком с епископом Афанасием (Сахаровым). Когда после многочисленных арестов окончательно закончились ссылки епископа Афанасия (1955), он стал разыскивать своих добрых знакомых, в том числе и С. Н. Дурылина. Ему сообщили в 1955 г., что в декабре 1954 г. Сергей Николаевич скончался и что отпевали его дома // См.: Письма разных лиц к святителю Афанасию (Сахарову). В 2 кн. Кн. 1. А-Н. / Вступ. ст., примеч., подг. текста О. В. Косик. М.: Изд-во ПСТГУ, 2013. С. 325, 542, 545, 746.
109 Дурылин С. Н. собрал в своем архиве большой материал о Распутине. В настоящее время он хранится в Мемориальном доме-музее С. Н. Дурылина в Болшеве.
110 Сидоров А. А. Выступление на вечере памяти С. Н. Дурылина 15 декабря 1955 г. в Институте истории искусств. Стенограмма выправлена и подписана автором. // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 2. Ед. хр. 1120. 9 л.
111 Вероятно, Сидоров имеет в виду неоконченный роман «Семь крестов».
112 Дурылин С. Н. Жалостник: рассказ. М., 1917 (Изд. Религиозно-философ. б-ки). // То же. Русская мысль. 1917. Кн. 3–4. С. 1–34.
113 Дурылин после 1914 г. стихи почти совсем не печатал.
114 Дурылин С. Н. В школьной тюрьме: Исповедь ученика.
115 Имеется в виду работа Дурылина в толстовском издательстве «Посредник» и журнале «Свободное воспитание».
116 И. И. Горбунов-Посадов в августе 1917-го обратился к Дурылину с просьбой прислать статью для юбилейного номера журнала «Свободное воспитание». В ответном письме Дурылин сформулировал свой новый взгляд на проблему воспитания, и оно было опубликовано: Письмо к редактору [И. И. Горбунову-Посадову] // Свобод. воспитание и свобод. шк. 1918. № 1–3. Стб. 105–108. См.: Антология гуманной педагогики. Дурылин. М.: Издательский дом Шалвы Амонашвили, 2007. С. 7.
117 При жизни Дурылина годом его рождения считался 1877 (по паспорту). Документально удалось установить, что родился он в 1886 г. В отличие от Сидорова, никто из друзей Дурылина, знавших его с юношеских лет, на вечере памяти Дурылина тактично не затронул вопрос о дате его рождения. Все знали, что в 1947 г. официально отмечали его 70-летие.
118 Младший брат — Сидоров Сергей Алексеевич. См. о нем в этом сборнике.
119 «Лирика» — литературный кружок при одноименном книгоиздательстве, существовавший в 1912–1914 гг. в Москве. В его состав входили Ю. П. Анисимов, Н. Н. Асеев, С. П. Бобров, С. Н. Дурылин, К. Г. Локс, Б. Л. Пастернак, С. Я. Рубанович, А. А. Сидоров и В. О. Станевич. В 1913 г. вышел единственный номер альманаха «Лирика», в котором было напечатано по 5 стихотворений каждого поэта. В начале 1914 г. из-за конфликта внутри кружка издательство распалось по инициативе С. П. Боброва, основавшего, совместно с Асеевым и Пастернаком, группу «Центрифуга». См.: Шруба Манфред. Литературные объединения Москвы и Петербурга 1890–1917 годов // Новое литературное обозрение. 2004.
120 Имеется в виду коллективный сатирико-иронический роман-памфлет «Соколий пуп», который писали в 1915 г. семь молодых авторов в имении М. К. Морозовой (каждый свои главы). В романе, автором которого назван вымышленный Аким Левский, карикатурно выведены многие философы, участники заседаний РФО памяти Вл. Соловьева. Габричевский иллюстрировал роман. См.: Дурылин С. Н. Три беса: Худож. проза, очерки / Сост., коммент., ст. А. Б. Галкина. М., 2013. С. 58–126.
121 О Гаршине Дурылин опубликовал более 7 работ. См.: Дурылин С. Н. Библиографический указатель трудов (1906–2016) / Ред. — сост. Л. Л. Маянц; библиогр. ред. В. А. Писарева. М., 2021.
122 Дурылин был принят в ГАХН внештатным научным сотрудником по социологическому отделению, ему совершенно чуждому. Поэтому он активно участвовал в работе и чтении докладов в других секциях и отделениях (Физико-психологическом и Философском отделениях, в Театральной и Литературной секциях).
123 В «Литературном наследстве» С. Н. Дурылин опубликовал следующие работы: Русские писатели у Гёте в Веймаре. Т. 4–6. М., 1932; «Моя литературная судьба». Автобиография К. Леонтьева / Публ. и коммент. С. Н. Дурылина. Т. 22–24. М., 1935; Врубель и Лермонтов. Т. 45–46. М., 1948; Александр Дюма-отец и Россия. Т. 31–32. М., 1937; Г-жа де Сталь и ее русские отношения. Т. 33–34. М., 1939.
124 В Институте истории искусств Дурылин работал с 1945 по 1954 г.
125 На заседании в Институте истории искусств АН СССР в 1946 г. выступал Петр Иванович Тернюк. См. его воспоминания в этом сборнике.
126 ОР ГМИИ. Ф. 52. Оп. 3. Ед. хр. 263. Л. 1–2.
127 Шервинский был привлечен к участию в журнале «Лирика», выпуск которого предполагался в одноименном издательстве. Но журнал не был издан.
128 Еn bloc — вместе (англ.).
129 Общество свободной эстетики — литературно-художественное объединение, созданное в Москве по инициативе В. Я. Брюсова в 1906 г. и существовавшее до конца 1917 г. Общество носило закрытый характер. На собраниях читались лекции по вопросам искусства, устраивались музыкальные и литературные вечера. Дурылин был частым посетителем Общества.
130 Из архивов Шервинского, Дурылина, Сидорова. Публикация Т. Ф. Нешумовой // Toronto Slavic Qaurterly / 2006 / № 18. http://www.utoronto.ca/tsq/18/neshumoval8.shtml
131 Северный С. (Дурылин С. Н.) Житие святого Франциска Ассизского // Сказание о бедняке Христове. М., 1911. С. 13–38.
132 Печковский А. П. Письмо к Дурылину от 30.06.1913 г. из имения «Медведки». Машинопись. Архив Г. Е. Померанцевой.
133 Печковский А. П. Письмо к Дурылину от 05.09.1913 г. Там же.
134 Воспоминания М. К. Морозовой датированы 11 марта 1955 г. и подписаны ею чернилами // МДМД. КП 611/33. Машинопись.
135 В письме к М. К. Морозовой от 26 декабря 1913 г. князь Е. Н. Трубецкой пишет: «<…> какой-то расцвет „Пути“, особенно в этом 1913 году. Сколько он выпустил крупного, значительного. Новый крупный талант Флоренского, несомненный литературный талант Дурылина. <…> Все это ты собрала, и у тебя в твоем милом „Пути“ собралось все, что есть теперь наиболее значительного в русской религиозной мысли…» // Взыскующие града. Хроника русской религиозно-философской и общественной жизни первой четверти ХХ века в письмах и дневниках современников / Сост. Кейдан В. И. М.: Языки русской культуры, 1997. С. 561.
136 «М. К. Морозова организовала у себя для молодежи кружок любителей искусства (КЛИ). Обязательно раз в неделю собирались все, кто хотел, была музыка, читали рефераты <…> Так как там собирались и старшие, то кружок разбился на два теченья, религиозно-философское (символистское) и реалистическое. Первое было сильнее, так как друг Маргариты Кирилловны, князь Евгений Николаевич Трубецкой, был председателем Религиозно-философского общества. Мика воспитывался в этом духе, его непосредственным руководителем был С. Н. Дурылин. <…> Мику Дурылин воспитал на литературе Мельникова-Печерского, Лескова, Достоевского, Тютчева» (из воспоминаний Натальи Васильевны Поленовой, дочери художника В. Д. Поленова) // Панорама искусств. Вып. 10. Советский художник, 1987. С. 179–181.
137 Лето 1915 г. Дурылин также проводит в калужском имении Морозовых Михайловское и «по милым среднерусским лесам и полям» совершает прогулки-беседы с приехавшим композитором Николаем Карловичем Метнером.
138 Рачинский Г. А. Письмо к Морозовой М. К. от 24.07.1915 г. Бобровка-Михайловское // Взыскующие града. 1900–1923, 1997. С. 646–647.
139 Рашковский Е. Б., Рашковская М. А. «Кафолическая красота». Письма С. Н. Булгакова С. Н. Дурылину // В кн.: Е. Б. Рашковский. Профессия — историограф: материалы к истории российской мысли и культуры ХХ столетия // Сибирский хронограф. Новосибирск, 2001. С. 42–58.
140 Булгаков С. Н. Письмо к Нестерову М. В. от 28.11–11.12.1922 г. // «Россия может быть спасена изнутри…»: Неизвестное письмо отца Сергия Булгакова художнику М. В. Нестерову/ Публ. М. Н. Воробьева // Московский журнал. 1996. № 6. С. 3.
141 Булгаков С. Н. Письмо к Дурылину С. Н. от 7 марта 1912 г. Москва. // Рашковский Е. Б., Рашковская М. А. «Кафолическая красота». Письма С. Н. Булгакова С. Н. Дурылину. С. 46–47.
142 Побывав на озере Светлояр у невидимого града Китежа и задумав написать книжку, Дурылин посвятил в ее план Булгакова и получил одобрение. В крещенский вечер 1913 г. он читал свою работу на квартире С. Н. Булгакова, где познакомился с о. Павлом Флоренским. Книга «Церковь Невидимого Града. Сказание о граде Китеже» вышла в издательстве «Путь» в 1913 году (на титуле стоит год выпуска 1914).
143 Булгаков С. Н. Письмо к Дурылину С. Н. от 2 июля 1912 г. Кореиз.
144 Булгаков С. Н. Письмо к Дурылину С. Н. от 5 августа 1912 г. Кореиз.
145 Дурылин С. Н. Рихард Вагнер и Россия. О будущих путях русского искусства. М.: Мусагет, 1913.
146 Цветочки Франциска Ассизского / Перев. А. Печковского. Вступ. ст. Сергея Дурылина. М.: Мусагет, 1913.
147 Этот замысел Дурылина воплотился в стихотворный цикл «Венец лета» («Народный календарь»), который остался незавершенным.
148 Булгаков С. Н. Письмо к Дурылину С. Н. от 23 мая 1913 г. Крым. Ст. Кореиз.
149 Дурылин в 1913–1914 гг. собирал материал для работы «Иконография царских врат в русском искусстве до начала ХVIII века»// РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 289. Благодарю В. Ф. Тейдер за предоставленные сведения. Кроме того, Дурылин издал статью «Древнерусская иконопись и Олонецкий край» // Известия об-ва изучения Олонецкой губ. Петрозаводск, 1913. Т. 2, кн. 5. С. 33–46.
150 Булгаков С. Н. Письмо к Дурылину С. Н. от 19 июня 1913 г. Кореиз.
151 Дурылин С. Н. Тютчев в музыке // Урания: тютчевский альм., 1803–1928 / Под ред. Е. П. Казанович; вступ. ст. Л. В. Пумпянского. Л., 1928. С. 269–285.
152 Метнер Н. К. Письмо к Дурылину С. Н. лета 1913 г. Написано по старой орфографии с Ъ, i и ѣ. Перепечатываю по современной орфографии, за исключением двух характерных слов «скромныя, интимныя». Архив Г. Е. Померанцевой.
153 Вениамин (Федченков), митрополит. О конце мира. М.: Возрождение, 2013. Письмо 2 [1925 г.]
154 Адресат писем — один из русских священников в Париже, где в то время было несколько иереев с таким именем. (Примеч. редакции изд-ва «Возрождение».)
155 И у него заготовлена была целая книга по этому вопросу; едва ли при большевизме ее удалось ему напечатать. (Примеч. митр. Вениамина.)
156 После толстовских скитаний он воротился к самому чистому Православию, был в послушании у оптинского о. Анатолия, был в Москве рукоположен в священника, пользовался любовью. Выслан сначала во Владимир, а оттуда в Туркестан… Жив ли…Здоровье его было очень слабое… Спаси его Христос! (Примеч. митр. Вениамина.) [Митрополит не знал, что ссылка Дурылина в Хиву была заменена на Челябинск.]
157 Антология гуманной педагогики. Дурылин. М.: Издательский дом Шалвы Амонашвили, 2007. С. 7.
158 Машинопись с правкой чернилами рукой Самарина и его подписью: Георгий Самарин // МДМД. КП 611/36.
159 Стихотворение было написано Сергеем Николаевичем в альбом А. С. Мамонтовой. (Примеч. Г. А. Самарина.) [Полный текст опубликован: Сергей Дурылин. Собрание сочинений. В 3 т. / Сост. А. Б. Галкин. Т. 2. М.: Издательство журнала «Москва», 2014. С. 501–502. А также в статье Тороповой В. Н. «Сплетение судеб. Дурылин. Мамонтовы. Самарины» // Подмосковный летописец. 2016. № 3. С. 78–93. Оригинал хранится в личном архиве монаха Варфоломея (Чернышева).]
160 У Дурылина: тихий.
161 У Дурылина: вдруг.
162 У Дурылина: иль я завижу.
163 Выступление на торжественном заседании, посвященном памяти С. Н. Дурылина, в Секции литературы и искусства АН СССР в Доме ученых 12 декабря 1955 г. // МДМД КП 611/15.
164 Статья опубликована его дочерью: Сабурова С. А. «Рассуждение о познании мира» // Московский журнал. 1991. № 11. С. 37.
165 Сабуров А. А. Неизвестные инскрипты С. Н. Дурылина из коллекции Андрея Александровича Сабурова // Дурылин С. Н. и его время. М., 2010. С. 341–345.
166 Угримов А. А. Из Москвы в Москву через Париж и Воркуту / Сост., предисл. и коммент. Т. А. Угримовой. М., 2004. С. 379, 389, 440–441.
167 Дурылин С. Н. Зеленый альбом. РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 2. Ед. хр. 276.К сожалению, К. В. Пигарёв не написал воспоминания о своих занятиях с Дурылиным как педагогом, о трудах и днях Дурылина в Муранове. Частично это компенсируют статьи: Гончарова Т. П. «С. Н. Дурылин в Муранове» // «С. Н. Дурылин и его время». Кн. 1. М., 2010. С. 85, 87; Долгополова С. А. Сергей Николаевич Дурылин в Мураново // Творческое наследие С. Н. Дурылина. Вып. 3. М.: Совпадение, 2019. С. 204–223.
168 Дурылин С. Н. В своем углу. С. 256–258.
169 Телема́х, также Телема́к (др. — греч. Τηλέμαχος — «далеко сражающийся») — в греческой мифологии сын легендарного царя Итаки Одиссея и Пенелопы. Ментор (др. — греч. Μέντωρ) — в древнегреческой мифологии воспитатель Телемаха.
170 Гончарова Т. П. С. Н. Дурылин в Муранове. С. 85.
171 Дурылин С. Н. Зеленый альбом.
172 Там же.
173 Ильинский И. В. Сам о себе. М.: ВТО, 1961. С. 20, 49.
174 Крестной матерью И. В. Ильинского была Варвара Андреевна Чернышева — мать учеников С. Н. Дурылина. В копии зеленого альбома Дурылина, из архива Г. Е. Померанцевой, вклеена нечеткая пожелтевшая фотография сценки из спектакля, на обороте которой рукой Дурылина написано: «„Трумфъ“ И. А. Крылова. Постановка С. Н. Дурылина. Декорацiя Н. С. Чернышева. Масленица 1916 года. Игорь Ильинский (сидит слева) в роли царя Вакулы».
175 Державин Г. Р. Водопад. 2-я и 4-я строки приведены неточно. Правильно: С высот четыремя скалами и Кипит внизу, бьет вверх буграми.
176 Известно 13 писем старца Анатолия к Дурылину за 1917–1921 гг.
177 НИОР РГБ. Ф. 599. К. 4. Ед. хр. 36. Л. 51 об.
178 Дурылин С. Н. Дневник «Троицкие записки». 1918–1919 / Публ., предисл. и примеч. А. Резниченко и Т. Резвых // Наше наследие. 2015. № 116. С. 74–103; 2016. № 117. С. 94–111; № 118. С. 82–104.
179 Старец Анатолий скончался 30 июля 1922 г., когда Дурылин был во Владимирской тюрьме. Алексей Мечёв скончался 9 июня 1923 г. в Верее от паралича сердца. Дурылин в это время отбывал челябинскую ссылку.
180 Записки священника Сергия Сидорова, с приложением его жизнеописания, составленного дочерью, В. С. Бобринской. М.: ПСТБИ, 1999. С. 39, 43, 76–77, 86–87, 89–90. В. С. Бобринская пишет в предисловии к книге, что отец Сергий писал свои воспоминания и записки в перерывах между арестами. Писал карандашом при керосиновой лампе и свечах на отдельных листках ученических тетрадей. «Отдельные слова почти стерлись <…> многих листков недостает, отдельные записки не закончены». Можно предположить, что листки о С. Н. Дурылине пропали, поэтому нет воспоминаний, специально ему посвященных. Но его воспоминания дополняются воспоминаниями его дочери, которая использовала для них, помимо прочего, семейную переписку и записки отца Сергия Сидорова.
181 Григорий Хрисанфович Мокринский.
182 Сидорова (урожд. Буткевич) Татьяна Андреевна.
183 Михей, епископ Уфимский (Алексеев; 1851–1930) в конце 1913 г. был уволен на покой и проживал в Оптиной пустыни.
184 О Комиссаровой И. А. см.: Торопова В. Н. «Крепче смерти». Жизнь и судьба И. А. Комиссаровой-Дурылиной (1899–1976) // Московский журнал. 2008. № 7. С. 38–55; Бащенко Р. Д. Знаменательные встречи. Симферополь: ДиАйПи. 2004. С. 103–113.
185 Комиссарова-Дурылина И. А. Память сердца // «Воспоминанья — вечные лампады»: Сборник. / Сост. В. Н. Торопова. М.: Совпадение, 2022.
186 Рукописные и машинописные экземпляры воспоминаний И. А. Комиссаровой хранятся в РГАЛИ, в Мемориальном доме-музее С. Н. Дурылина в Болшеве, в личном архиве Г. Е. Померанцевой.
187 Отт Владимир, протоиерей. Сага о нашей семье. Старый Оскол, 2015. С 154–177. Благодарю Рябову Елену Васильевну за предоставленный материал. Воспоминания написаны в 1972 году.
188 Варварская площадь у Варварских воротКитай-города образовалась в 1819–1823 гг., когда срыли земляные бастионы, сохранившиеся с петровских времен и созданные для обороны Москвы от шведов. В 1924–1990 гг. носила имя революционера Виктора Ногина. 5 ноября 1990 г. получила нынешнее название — Варварские ворота. В 1992 г. восточная часть площади (примыкающая к Ильинскому скверу) была переименована в Славянскую площадь. / Имена московских улиц. Топонимический словарь / Агеева Р. А. и др. М.: ОГИ, 2007; Москва: все улицы, площади, бульвары, переулки / М. И. Вострышев. М.: Алгоритм: Эксмо, 2010. С. 79.
189 Валерия Пришвина. Невидимый град. М.: Молодая гвардия, 2003. Библиотека мемуаров. С. 197, 368–369.
190 С церковным просветителем и духовным писателем Новоселовым Михаилом Александровичем Дурылин был в близких, дружеских отношениях до своего первого ареста в 1922 г. В популярной «Религиозно-философской библиотеке» Новоселов опубликовал в 1917 г. рассказ Дурылина «Жалостник».
191 Фудель С. И. Собрание сочинений. В 3 т. Т. 1. С. 52.
192 Степун Ф. А. Бывшее и несбывшееся. В 2 т. Нью-Йорк: Изд-во им. А. П. Чехова, 1956. Т. II. С. 271–272; Степун Ф. А. Бывшее и несбывшееся / Послесл. Р. Гергеля. Изд. 2-е, испр. СПб.: Алетейя, 2000.
193 Интересны мысли философа Андрея Тесли по прочтении этого высказывания Степуна: «При всей неприязненности отзыва, собственно, Степун (неглубокий, болтливый на письме, говорящий то, с чем „сложно не согласиться“, но трудно понять, зачем это вообще слушать, поскольку каждое слово отзывается как „уже слышанное“) — едва ли не прямая противоположность Дурылину <…> так вот, Степун отстраненно фиксирует то, что было нервом дурылинским <…>» Характерно, что для Степуна это оказывается «свидетельством времени» (и фактом биографии Дурылина — и тех, кто сочувствовал его словам): история заполняет собой все, христианство надлежит обновить и им спасти мир — видимо, полагая в качестве подходящего «инструмента». Для Дурылина же если мир и спасется — волей Божьей, а не нашими усилиями по «обновлению» христианства, — то путь лежит через бегство от исключительности истории. В письме к Т. А. Буткевич (от 8.IV.1924) Дурылин говорит: «Есть три плана жизни: 1) Бог, 2) Природа, 3) История и культура (сюда же входит и искусство, и наука). Только живущие в первом — в Боге — вполне свободны, даже вольны и ни от чего не зависимы. <…> Но вот жизнь в культуре! Я чувствую, что никогда не уйду от нее, а она для меня — слезы и скорбь. Это не в том смысле, что слезы и скорбь от того, что я не умею в себе и для себя примирить „две правды — здешнюю (правду культуры, искусства и т. п.) и Божью“ (хотя я и не умею), а в том смысле, что судьбы русской истории, русской культуры для меня — слезы и скорбь, я не могу не думать, не болеть, не терзаться». — А. Тесля. «Тяжесть слов» // Гефтер. 2014. http://gefter.ru/.
194 Рашковская М. А. «В поисках сути искусства» (Письма Р. Р. Фалька С. Н. Дурылину) / Встречи с прошлым. Сборник ЦГАЛИ. Вып. 6. М.: Советская Россия, 1988. 169–179.
195 РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 1429.
196 Запись в зеленом альбоме С. Н. Дурылина. Трифановский — прихожанин церкви свт. Николая в Клённиках.
197 Обстоятельства арестов Дурылина изложены (на основе материалов из ЦА ФСБ РФ. Д. Р–46583) в статье научного сотрудника ЦА ФСБ В. Г. Макарова «…Элемент политически безусловно вредный для Советской Власти» / С. Н. Дурылин и его время. С. 29–76. См. также: Справка ФСБ «Об обстоятельствах арестов С. Н. Дурылина 1922 и 1927 гг.» // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 2. Ед. хр.1144. Тексты многочисленных ходатайств за Дурылина и поручителей за него опубликованы в статье «Дурылин согласен дать подписку, что он никогда не будет приходским священником»: Из материалов архивно-следственного дела по обвинению С. Н. Дурылина / Публ. В. А. Гончарова, В. В. Нехотина // Вестник ПСТГУ. Сер. II: История. История Русской Православной Церкви. 2008. Вып. 3 (28). С. 126–139.
198 Макаров В. Г., Христофоров В. С. Тюремная одиссея Сергея Дурылина: год 1922-й / Репрессированная интеллигенция. 1917–1934 гг.: Сб. статей / Под ред. Д. Б. Павлова. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2010. С. 198–199.
199 Ошибочная информация. С. Н. Дурылин родился в Москве.
200 Нестеров М. В. Письмо к Дурылину С. Н. от 7 марта 1924 г. // МДМД. КП 613/1.
201 РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 2. Ед. хр. 276(1). В 1923 г. сельхозартель «Оптина пустынь», организованная после закрытия монастыря в 1920–1921 гг., была преобразована в «Семхоз». Хлопоты многих защитников Оптиной дали результаты. В 1924 г. бывший монастырь был взят Главнаукой на госохрану как историко-мемориальный памятник «Музей Оптиной пустыни». Окончательно музей ликвидирован в 1928 г.
202 ЦА ФСБ РФ. Д. Р-46583. Л. 84. Подлинник. Машинопись.
203 Городцов Василий Алексеевич (1860–1945) — археолог, сотрудник Государственного исторического музея, преподавал в Императорском московском археологическом институте (Дурылин слушал его лекции), в Московском городском народном университете им. А. Л. Шанявского, вел курсы «Первобытная культура», «Первобытная археология», «Бытовые древности» и др.; профессор Московского университета (с 1922 г. возглавлял археологическое отделение 1 МГУ). Благодарю В. Ф. Тейдер за предоставленную возможность ознакомиться с письмами С. Н. Дурылина к В. А. Городцову о ходе и результатах раскопок под Челябинском.
204 Открытие музея состоялось 1 июля 1923 г.
205 Минко Николай Кириллович (1880–1918?) — археолог, нумизмат. В 1906–1910 гг. осуществил археологические раскопки в окрестностях Челябинска. По подсчетам С. Н. Дурылина, Минко выявил около 800 курганов и раскопал на собственные средства не менее 110. В 1914 г. был отправлен на фронт. После 1918 г. судьба его неизвестна. В 1923 г. материалы археологических исследований Минко, библиотеку, нумизматическую коллекцию его жена передала Горохову И. Г., и они легли в основу фонда Челябинского музея местного края (в настоящее время — Челябинского областного краеведческого музея).
206 Сергей Николаевич и Ирина Алексеевна выехали из Челябинска 3 декабря 1924 г. А 7 декабря, как она сама вспоминает, они уже были в Москве на именинах Екатерины Петровны Нестеровой — жены художника.
207 Статья подготовлена В. С. Боже для настоящего сборника.
208 Боже В. С. Место ссылки — Челябинск. С. Н. Дурылин на Южном Урале // Комсомолец (Челябинск). 1990. 22 июня (публикация документов о челябинской ссылке Дурылина); Боже В. С. Челябинская ссылка Сергея Дурылина // Летописцы земли уральской: Материалы к истории челябинского краеведения / Сост. В. С. Боже. Челябинск, 1997. С. 50–62; Из переписки С. Н. Дурылина / Публ. В. С. Боже // Челябинск неизвестный: Краеведческий сб. Челябинск, 1998. Вып. 2. С. 364–368 и др.
209 Минко Мария Александровна (1878–1963) — жена археолога Н. К. Минко, дочь контр-адмирала Александра Ильича Кази (1841–1918), который сопровождал цесаревича Николая Александровича во время его путешествия в Японию. Преподавала иностранные языки, музыку в учебных заведениях Челябинска. По предложению Дурылина ее избрали почетным членом Челябинского общества изучения местного края.
210 Дурылин С. Н. Н. К. Минко (краткая биография) // Сборник материалов по изучению Челябинского округа. Кн. 1 / И. Г. Горохов, М. В. Максимов, П. П. Мегорский и др. Челябинск: Музей, Общ-во изучения местного края, 1927. С. 53–55.
211 Челябинск неизвестный. Краеведческий сборник. Вып. 4. Челябинск. Центр историко-культурного наследия г. Челябинска. 2008 / Сост., научн. ред. В. С. Боже // Письма С. Н. Дурылина к В. А. Городцову. Публикация В. Ф. Тейдер. С. 479–492.
212 Дурылин С. Н. В своем углу. С. 262. Запись 1926 г.
213 ЦА ФСБ. Р-46583. Л. 78, 44–44 об.; Макаров В. Г., Христофоров В. С. Тюремная одиссея Сергея Дурылина: год 1922. С. 172–205. В удостоверении, выданном И. Г. Гороховым С. Н. Дурылину в 1924 г., более подробно перечислены работы, произведенные Дурылиным, в частности, говорится о раскопке девяти курганов, об экскурсионной и консультационной работе, создании археологической и двух этнографических (русской и татаро-башкирской) секций в челябинском Обществе изучения местного края и др. (НА ЧОКМ. Оп. 1-л, доп. Д. 106. Л. 8–9 об.). Боже В. С. С. Н. Дурылин: челябинская ссылка (1923–1924) // С. Н. Дурылин и его время. С. 80–81.
214 Галицкая Е. А. Письмо к о. Сергию Дурылину в Челябинск от 16 августа 1923 г. / Торопова В. Н. «С особенной любовью» (Загадка «Евгении Г.» в архиве С. Н. Дурылина) // Творческое наследие С. Н. Дурылина. Вып. 2. М.: Совпадение, 2016. С. 37–57.
215 НИОР РГБ, Ф. 743. К. 6. Ед. хр. 10.
216 В 17-й камере Владимирской тюрьмы, где Дурылин провел четыре месяца (1922), сидели священнослужители. Впоследствии епископ Афанасий Сахаров в своих воспоминаниях перечислит всех поименно.
217 Незадолго до ареста 12 июля 1922 г. прихожане церкви в Кадашах выбрали Дурылина настоятелем. В должность Дурылин вступить не успел, да и слабое здоровье не позволило бы ему ее исполнять.
218 Мечёв Сергей Алексеевич (1892–1942) — протоиерей. Причислен к лику священномучеников в 2000 г. Сын Алексея Мечёва, святые мощи которого находятся в храме свт. Николая на Маросейке.
219 Рашковский Е. Б., Рашковская М. А. «Кафолическая красота». Письма С. Н. Булгакова С. Н. Дурылину. В кн.: Рашковский Е. Б. Профессия — историограф. Новосибирск: Сибирский хронограф, 2001. С. 42–58.
220 Прот. С. Булгаков. Из памяти сердца. Прага. [1923–1924] // Исследования по истории русской мысли [2]. М., 1998. С. 207–208. Цит. по сб.: «С. Н. Дурылин и его время». С. 449–450.
221 Письмо священника Сергия Сидорова из Сергиева Посада о. Сергию Дурылину в челябинскую ссылку. Б/д. // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 790. Год написания письма — 1923/1924 — установлен по его содержанию. Опубликовано: Торопова В. Н. Жизнь в правде своей. О священнике Сергии Сидорове (1895–1937) // Московский журнал. 2011. № 7 (247). С. 48–57.
222 Сын Кирилл умер в 1927 г.
223 Мамочкой С. А. Сидоров называет Веру Ивановну Ладыгину (†1928), подругу его тети — Варвары Николаевны Кавкасидзе (†1922). Они обе заменили ему рано умершую мать.
224 Порфирий (в миру Горшков Петр Кондратьевич; 1867–1930-е) — иеромонах, старец и духовник Черниговского, а затем и Гефсиманского скита. У него же окормлялся, живя в Сергиеве, и Дурылин. См. о нем: Верховцева Н. А. Сергиев Посад (Страницы воспоминаний) // Московский журнал. 1992. № 10.
225 Алексий (Соловьев) — иеросхимонах Зосимовской пустыни.
226 Имеется в виду Петр Павлович Давыденко (1889 —?) — священник с 1921 г. Служил с Дурылиным в Боголюбской часовне. В июне 1922 г. во время обыска в часовне, учиненного ГПУ, о. Петр сбежал, испугавшись ареста. С 1923 г. жил под Киевом, служил в селе Почтовая Вита у о. Сергея Сидорова. Арестован Киевским отделом ОГПУ в октябре 1927 г. Реабилитирован в 1994 г.
227 Павлов В. — искусствовед, друг Сергея Алексеевича Сидорова. (Примеч. В. С. Бобринской.)
228 Самарин Александр Дмитриевич (1868–1932) — общественный и церковный деятель, московский губернский предводитель дворянства, сопредседатель Всероссийского Красного Креста. После 1917 г. — председатель совета Союза объединенных приходов. Дважды арестовывался, сидел в тюрьме, отбывал ссылку в Якутии. Был женат на Вере Саввишне Мамонтовой — «Девочке с персиками». Их сын Юрий (Георгий, Юша) был учеником С. Н. Дурылина. Дочь Елизавета — жена Николая Чернышева — поддерживала отношения с Дурылиным до самой его смерти. А ее сын — Сергей Николаевич Чернышев, монах Варфоломей, оставил воспоминания о Дурылине, помещенные в этот сборник.
229 Письмо о. Сергия Сидорова к невестке Т. А. Сидоровой-Буткевич (1923 г.) из Почтовой Виты // Записки священника Сергия Сидорова, с приложением жизнеописания, составленного дочерью В. С. Бобринской. М., 1999. С. 209.
230 Письма о. Сергея Сидорова к брату Алексею Алексеевичу Сидорову от 1925 г. из Сергиева Посада и от 5 июня 1933 г. из Мурома // Там же. С. 215, 254.
231 Фудель С. И. Письма к Дурылину С. Н. в Челябинск. Даты установлены по содержанию // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 869.
232 23 июля 1922 г. С. И. Фудель — студент философского отделения Московского университета был первый раз арестован и в декабре сослан в Усть-Сысольск Зырянского края (теперь Сыктывкар АО Коми) до 1925 г. Дурылин С. Н. в это же время был в ссылке в Челябинске.
233 Слова из послания апостола Павла к Коринфянам (2 Кор. 6: 2).
234 Фудель С. И. Письмо к Дурылину С. Н. от 14. 09 [1923] из Усть-Сысольска.
235 Коля Фудель — сын Сергея Иосифовича.
236 Фудель С. И. Письмо к Дурылину С. Н. от 19. 09. [1924] из Кият-Погоста Усть-Вымского уезда. Область Коми.
237 Фальк Р. Р. Письмо к Дурылину С. Н. от апреля 1924 г. // Рашковская М. А. В поисках сути искусства. С. 174–175.
238 Фальк Р. Р. Письмо к Дурылину С. Н. [Начало лета 1924 г.]. Там же. С. 175–176.
239 Фальк знал, как высоко ценил Дурылин картину А. Иванова «Явление Христа народу».
240 Фальк Р. Р. Письмо к Дурылину С. Н. [Осень 1924 г.] // Рашковская М. А. В поисках сути искусства. С. 146–178.
241 Дурылин С. Н. Репин и Гаршин (из истории русской живописи и литературы). М.: ГАХН. 1926.
242 Дурылин С. Н. Живое слово на сцене // Вечерняя Москва. 1926. 21 октября. Когда Дурылин был уже в ссылке в Томске, в сборниках ГАХНа были изданы две работы: «Из семейной хроники Гоголя: переписка В. А. и М. И. Гоголь-Яновских: письма М. И. Гоголь к Аксаковым» (М.: ГАХН, 1928). И «Об одном символе у Достоевского: опыт тематического обзора» (Достоевский. Сборник. М.: ГАХН, 1928). Дурылин был очень огорчен, что эта статья вышла в сильно изуродованном редакторами виде. К сожалению, современные исследователи перепечатывают статью из этого сборника, а надо бы в архивах найти рукопись или стенограмму доклада и восстановить дурылинский текст.
243 Дневниковые записи И. А. Комиссаровой. Автограф // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 993.
244 См.: Торопова В. Н. М. В. Нестеров и С. Н. Дурылин (К истории взаимоотношений) // Щелыковские чтения — 2018. А. Н. Островский и его наследие: судьба во времени. Сборник научных статей и материалов. Научн. ред. и сост. И. А. Едошина. Кострома: Авантитул, 2019. С. 291–329.
245 Дурылин С. Н. Нестеров в жизни и творчестве. М.: Молодая гвардия, 1965, 1976, 2014 (Серия ЖЗЛ).
246 Нестеров М. В. Письмо к Анне Петровне Остроумовой-Лебедевой от 28.12.1926 г. // Нестеров М. В. Письма. Изд. 2-е, перераб. и доп. / Вступ. ст., сост., коммент. А. А. Русаковой. Л.: Искусство, 1988. С. 319.
247 Нестеров М. В. Письмо к Дурылину С. Н. от 17 марта 1924 г. // Там же. С. 295–296.
248 Агапе (греч. любовь) — основное понятие в христианской литературе. В противоположность эросу, т. е. страстной любви, А. имела значение деятельной, одаряющей любви. А. устраивались для выражения и культивирования связывающей всех членов общины любви (Словарь античности. М., 1989. С. 12).
249 Дурылин С. Н. Зеленый альбом.
250 Валерия Пришвина. Невидимый град. 2003. С. 368–369.
251 Речь идет об Ирине Алексеевне Комиссаровой.
252 Олег Поль — близкий друг В. Д. Пришвиной. О нем она много пишет в своей книге.
253 Ефимов Г. Б. Сергей Николаевич Дурылин и семья Нерсесовых // Творческое наследие С. Н. Дурылина. 2013. С. 99–110. Для настоящего издания статья немного переработана.
254 Дурылин С. Н. Русь прикровенная / Пред., сост., вступ. статья С. В. Фомина. М., 2000.
255 «Пастырь добрый». Жизнь и труды московского старца протоиерея Алексея Мечёва / Сост., прим., коммент. С. Фомина. М., 1997. О. Сергию Дурылину в книге принадлежит Введение (с. 5–8) и Воспоминания (с. 145–154). Расстригой он назван в комментарии к Введению (с. 667).
256 Записки священника Сергия Сидорова, с приложением жизнеописания, составленного дочерью В. С. Бобринской. М., 1999; Фудель С. И. Воспоминания. Собрание сочинений. Т.1. М., 2002; Крашенинникова Е. А. Храмы и пастыри // Альфа и Омега. 1999. № 3(21).
257 По свидетельству Н. М. Нестеровой (из личной беседы Э. Хасановой с Н. М. Нестеровой 15 июня 2002 г.), «обряд ее венчания с Ф. С. Булгаковым в 1945 г. был тайно совершен С. Н. Дурылиным» (см.: Хасанова Элеонора. Торопясь запечатлеть дорогие образы. К 145-летию со дня рождения М. В. Нестерова. http://www.hrono.ru/text/2007/has0607.html). Это же говорила мне в личной беседе Наталья Михайловна.
258 Переписка Волошина М. А. и Дурылина С. Н. опубликована // Москва. 2013. № 9. С. 199–219. Публ., коммент. В. Н. Тороповой. Об отношениях Дурылина и Волошина см. статью В. Н. Тороповой «Общением с тобою я дорожу…» // Москва. 2013. № 7. С. 196–210.
259 Имеется в виду семья Елены Васильевны Гениевой. См. о ней в главе «Томская ссылка». В 1926 г. с июня по сентябрь Дурылин и семья Гениевой жили в Коктебеле у М. А. Волошина.
260 Волошин М. А. Письмо к Дурылину С. Н. от 25.04.1926 г. // Москва. 2013. № 9. С. 199.
261 Бащенко Р. Д. Знаменательные встречи. Симферополь, 2004. С. 177.
262 Имеются в виду рассказы Дурылина об аресте и ссылке в Челябинск.
263 «Старая Москва» — стихотворный цикл, начатый С. Н. Дурылиным в Коктебеле в 1926 г. Не опубликован.
264 Волошин М. А. Письмо к Дурылину С. Н. от 8.01.1927 г. Коктебель // Москва. 2013. № 9. С. 200.
265 Перцов П. П. Письмо к Дурылину С. Н. от 16 декабря 1926 г. Машинопись. Архив Г. Е. Померанцевой.
266 Перцов П. П. Письмо к Дурылину С. Н. от 22 декабря 1926 г. //Там же. Дурылин С. Н. Открытка от 06.01.1927 г. секретарю редакции журнала «Красная нива» Н. С. Ашукину. «Дорогой Николай Сергеевич! На открытии выставки А. Иванова Вы говорили мне о возможности приобретения Союзом писателей писем В. Я. Брюсова к П. П. Перцову. Я тогда же сообщил об этом ему (очень нуждающемуся). Он готов их продать. Их всего ок. 125 писем, из коих лишь немногие напеч. в „Русском. Современнике“ и взяты для печати в „Печать и революция“. Писем 30–40 совсем неизвестны и полная новость. Не даст ли Союз за все рублей 175? Письма у меня. Пожалуйста, поднимите этот вопрос и уведомите меня о ходе дела. Где же, как не в Союзе, место этим письмам. О литер. достоинствах коих Вы, конечно, отлично знаете. Итак, уведомите обо всем меня: Милютинский пер., д. 15, кв. 12. Всего хорошего. С. Дурылин».
267 10 июня 1927 г. С. Н. Дурылина вновь арестовали.
268 Макаров В. Г. «…Элемент политически безусловно вредный для Советской власти» // С. Н. Дурылин и его время. С. 29–76.
269 ЦА ФСБ РФ. Д. Р-42490. Л. 4. Подлинник. (Примеч. В. Г. Макарова.)
270 Леман Георгий Адольфович (1887–1968) — издатель, литературовед, переводчик. участник закрытых семинаров по изучению дореволюционной культуры России. Арестован первый раз в 1927 г. Обвинялся в пропаганде учения В. В. Розанова.
271 О дружбе С. Н. Дурылина с В. В. Розановым см.: Дурылин С. Н. Троицкие записки // Наше наследие. 2015. № 116. С. 82–84; 2016. № 117. С. 94–104; Резвых Т., Иванькович А. «Вы были врач моей тайной боли…»: Переписка Василия Розанова и Сергея Дурылина (1914–1918 гг.) // История. Научное обозрение OSTKRAFT. 2018. № 5. С. 5–41.
272 ЦА ФСБ РФ. Д. Р-42490. Л. 8. Подлинник. Машинопись. На документе нет даты. (Примеч. В. Г. Макарова.)
273 Дурылин реабилитирован 25 марта 1998 г. (за 1922 г.) и 27 мая 1993 г. (за 1927 г.).
274 «Вчера получил наконец „Из семейной хроники Гоголя“ (написал — в сентябре 1925 г., читал в Академии — в марте 1927 г., дал для издания в апреле 27 г.). Книга не вышла бы, несмотря на постановление Академии об издании ее еще летом 1925 г., несмотря на то, что она была уже сдана в набор, не вышла бы из-за моей поездки в Томск, — если б не устыдили „испугавшихся“ Гудзий и Чулков и если бы не продвигал книгу Шапошников» (Дурылин С. Н. В своем углу. С. 679–680).
275 «Летом будет печататься моя новая книга „Художники живого слова“. Я ее люблю. Это веселая книга и написана так, что и в 1913 г. я написал бы ее не иначе. От этого легко на душе. Я получил за нее уже аванс, и его хватит на хлеб на несколько месяцев, до Рождества во всяком случае» (Дурылин С. Н. Письмо к Сидоровой (Буткевич) Т. А. от 08.05.1929 г. // ОР РГБ. Ф. 599. К. 4. Ед. хр. 37. Л. 19 об.).
276 РГАЛИ. Ф. 1720. Оп. 1. Ед. хр. 135.
277 Дурылин С. Н. В своем углу. С. 209.
278 Этап в октябре 1927 г. имел остановку в Омской пересыльной тюрьме, а в начале ноября прибыл в Новосибирск. Ирина Алексеевна приехала сюда раньше и ждала Сергея Николаевича. После 8 ноября они вместе выехали поездом в Томск.
279 Шура — Александра Алексеевна Комиссарова (в замужестве Виноградова; 1907–1994) — младшая сестра И. А. Комиссаровой-Дурылиной.
280 Митрофанова Полина Васильевна (Бибиша; 1894–1976) — гувернантка девочек Нерсесовых, ставшая членом семьи. В 1920 г. в семье Нерсесовых познакомилась с Дурылиным, Ириной и Александрой Комиссаровыми. Очень близкие дружеские отношения связали их на всю жизнь. Девочки Нерсесовы называли ее Бибиша. Под этим прозвищем она и упоминается в письмах Дурылина и воспоминаниях Ирины Алексеевны.
281 С. Н. Дурылин сообщил в Москву директору Литературного музея В. Д. Бонч-Бруевичу (привлекавшему его к формированию фондов музея), что в библиотеке Томского университета хранится неразобранный богатейший архив Г. Н. Потанина и что необходимо этот архив приобрести для литературного музея. (Чернышева Д. С. Н. Дурылин и Литературный музей. // Творческое наследие С. Н. Дурылина. Вып. 2. М.: Совпадение, 2016. С. 138.)
282 Из писем С. Н. Дурылина к Е. В. Гениевой явствует, что от службы он не отказывался. Разрешение на службу Дурылину не дало ГПУ при НКВД. / «Я никому так не пишу, как Вам…» / Переписка С. Н. Дурылина и Е. В. Гениевой. М., 2010. С. 179–180, 197.
283 Наумова-Широких Вера Николаевна (1877–1955, Томск) — ученый-литературовед, Герой Труда. С 1919 г. работала в Научной библиотеке Томского университета, с 1922 по 1929 г. была в должности заведующей библиотеки.
284 Славнин В. Д. Томск сокровенный. Томск, 1991.
285 Ильин Ростислав Сергеевич (1891–1937) — выдающийся ученый-почвовед, геолог, гидрогеолог, географ, палеогеограф, геоморфолог. В 1922–1925 гг. преподавал в МГУ, был научным сотрудником Московского НИИ почвоведения. За принадлежность к партии эсеров его неоднократно арестовывали на короткие сроки. С 1929 г. жил в Томске как ссыльный. Здесь познакомился и подружился с хранителем фондов университетского этнолого-археологического музея П. П. Славниным и с С. Н. Дурылиным, который упоминает его в переписке с М. А. Волошиным как большого любителя его поэзии. Часть акварелей Волошина, присланных Дурылину для продажи, покупал Ильин. Деньги отсылались нуждающемуся поэту. 12 июня 1937 г. арестован в седьмой раз, обвинен в причастности к «подпольной контрреволюционной террористической организации эсеров», в сентябре 1937 г. расстрелян в Томской тюрьме.
286 В 1931 г. П. П. Славнин хлопотал о постановке в Томском театре инсценировки Дурылина «Мертвые души».
287 В письме к Ирине Алексеевне из Киржача в Москву от 06.01.1932 г. Дурылин просит ее обязательно привезти с собой в Киржач Доната, так как перед его поездкой в геологическую экспедицию им нужно обстоятельно поговорить. «Затем зайди в Комсеверпуть и попытайся увидеть Доната. Отец его прислал отчаянное письмо. Мне надо увидеть Доната. Привези его с собой. У него нет, верно, денег на дорогу сюда. Вот его адрес: Бол. Черкасский пер. (между Ильинкой и Никольской), д. 7, Комитет Северного пути… Он там ночует» // МДМД. КП 525/37.
288 Речь идет о нетрадиционном оформлении Ильиным своей научной статьи, что вызвало бурю недовольства среди его ученых коллег.
289 Нестеров М. В. Письмо к Дурылину С. Н. от 10.09.1929 г. в Томск // Нестеров М. В. Письма. 1988. С. 351. Нестеров часто благодарит Дурылина за «утешительные и ласковые письма», за «бодрую и бодрящую весточку», за «утешение моей старости». Розанов В. В. в январе 1914 г. также благодарит Дурылина за утешение: «Спасибо, дорогой и милый Дурылин, — и дай Бог, чтобы Вам Ангел Хранитель в горькую минуту Вашей жизни сказал такое же утешение на ухо, какое дали Вы мне Вашим письмом». // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп.1. Ед. хр. 381.
290 Нестеров М. В. Письмо к Дурылину С. Н. от 10.09.1929 г. // Нестеров М. В. Письма. С. 350–351.
291 Фальк Р. Р. Письмо к Дурылину С. Н. в Томск. Начало лета 1928 года // Дурылин С. Н. В своем углу. С. 672.
292 Там же. Июнь 1928 г. С. 673.
293 Письмо Метнера было получено Дурылиным в Томске в апреле 1929 г. через П. И. Васильева. Это ответ на письмо Дурылина с приложением сборника «Урания. Тютчевский альманах. 1803–1928» со статьей Дурылина «Тютчев в музыке». Письмо с большими купюрами опубликовано в книге: Дурылин С. Н. В своем углу. С. 716. Здесь публикуется полностью. Архив Г. Е. Померанцевой.
294 Метнер Анна Михайловна (1877–1965) — скрипачка, жена Н. К. Метнера.
295 Волошин имеет в виду арест С. Н. Дурылина 10 июня 1927 г. и ссылку в Томск.
296 Черубина де Габриак (псевдоним, настоящее имя Дмитриева, по мужу Васильева, Елизавета Ивановна; 1887–1928) — поэт, прозаик, переводчик. Известна мистификация с ее псевдонимом — Черубина де Габриак, — придуманном ею вместе с М. Волошиным. В 1909 г. летом в Коктебеле М. Волошин посоветовал отправить в журнал «Аполлон» стихи под необычным псевдонимом, а сам способствовал распространению слухов о загадочной красавице-испанке из знатного рода. Мистификацию раскрыли, и разразился скандал. Е. Васильева восприняла все происшедшее как трагедию. Несколько лет не печаталась. В 1927 г. арестована и отправлена по этапу в Ташкент.
297 Б. Дикс (псевдоним, настоящее имя — Борис Алексеевич Леман; 1882–1945) — поэт, переводчик, искусствовед. Знакомство с М. А. Волошиным состоялось в 1906 г. в кругу поэтов-символистов.
298 Волошин М. А. Письмо к Дурылину С. Н. от 25.11.1927 г. // Москва. 2013. № 9. С. 201–202.
299 В 1927 г. Е. П. Пешкова (1876–1965) возглавляла ПОМПОЛИТ (полное название организации: «Е. П. Пешкова. Помощь политическим заключенным». В быту ее продолжали называть Политический Красный Крест, как она называлась до переименования в 1922 г.). Заместителем Пешковой был Михаил Львович Винавер (1880–1942). Он был арестован в 1919, 1921 и в августе 1937 г. Сидел в лагере. В начале 1942 г. освобожден по амнистии как польский подданный. Умер 29 сентября этого года. Спасти С. Н. Дурылина от ссылки в 1927 г. им не удалось, но хлопотать о нем они не переставали.
300 Стихотворение «Четверть века» вписано в зеленый альбом С. Н. Дурылина. Перед текстом надпись: «Дорогому Сереже». Внизу перед подписью: «19 16/XII 27 В дни великого трясения, начато в 1925 году».
301 Волошин М. А. приводит свой перевод четвертого стиха 59-го псалма из восьмой кафизмы Псалтири. В современных изданиях он звучит так: «Стрясл еси землю и смутил еси ю, исцели сокрушение ея, яко подвижеся».
302 Вагнер Август Федорович (1828–1886, Пулково) — астроном, геодезист, географ.
303 «Узел» — кооперативное издательство (1925–1928), публиковавшее поэтические сборники. Среди авторов: С. Парнок, М. Волошин, Б. Пастернак и др.
304 Волошин М. А. Иверни: Избранные стихотворения (Худ. библиотечка «Творчество». № 9–10). М.: Творчество, 1918.
305 Волошин М. А. Письмо к Дурылину С. Н. от 17.12.1927 г. // Москва. 2013. № 9. С. 202–203.
306 О «Сказании об Епифании», присланном в предыд<ущем> письме. (Примеч. С. Н. Дурылина.)
307 Поэма «Святой Серафим» при жизни автора не опубликована.
308 Ариман — олицетворение злого начала. Он вечный враг Ормузда — бога света. Ариман не обладает самостоятельною творческою силою, как Ормузд, но во всякое доброе творение Ормузда он может заронить зерно зла. Поэтому он является источником вредных сил природы, болезней, неурожая, творцом ядовитых растений; к нему вообще сводятся все физические и моральные бедствия.
309 Люцифер — в христианской мифологии носитель зла, сатана.
310 У Дж. Байрона (1788–1824) в поэме-драме «Каин» (1821) Люцифер не признает власти над собой Бога: «Он победитель мой, но не владыка». Из диалога Люцифера с Каином следует, что, если Бог не может уничтожить зло на земле, значит, его сила добра относительна, следовательно, относительна и сила зла Люцифера.
311 Штейнер-Штайнер (Steiner) Рудольф (1861–1925) — немецкий философ-мистик, основатель антропософии. В 1902 г. перешел к теософии. Основал в 1913 г. Антропософское общество с центром в г. Дорнах (Швейцария). Волошин познакомился с Рудольфом Штейнером в 1905 г. и с тех пор неоднократно встречался с ним, слушал его лекции. В 1914 — начале 1915 г. Волошин в Дорнахе участвовал в строительстве 1-го Гетеанума — антропософского центра. В библиотеке Волошина стояли все основные работы Штейнера и висела его фотография. Согласно Штейнеру, главные враги человечества — Люцифер и Ариман, воплощения духа гордыни и духа материализма.
312 Соловьев Сергей Михайлович (1885–1942/43, Казань) — русский поэт, переводчик, критик. Внук историка С. М. Соловьева, племянник поэта и философа Вл. С. Соловьева, троюродный брат А. Блока. Став православным священником в 1915 г., доцентом Духовной академии, к 1926 г. перешел в католичество, но затем вернулся в Православие. Был арестован 16 февраля 1931 г. В конце жизни попал в психиатрическую клинику. Друг С. Н. Дурылина, который посвятил ему стихи и написал статью о его поэзии «Луг и цветник» («Труды и дни», 1913).
313 Волошин побывал в Муранове в 1927 г., вероятно, по рекомендации С. Н. Дурылина, который любил приятных ему людей «сводить вместе», как он выражался. В книге посетителей Волошин оставил запись: «Посещение Мураново — одно из самых сильных впечатлений нынешней художественной Москвы».
314 Ростислав. (Примеч. С. Н. Дурылина.) [Ильин Ростислав Сергеевич.]
315 Звягинцева Вера Клавдиевна (1894–1972) — поэт, переводчик. Друг и корреспондент С. Н. Дурылина и М. А. Волошина.
316 Верхарн, Эмиль (1855–1916) — бельгийский поэт, драматург, критик. Волошин переводил стихи Верхарна, с которым был знаком лично.
317 Уткин Иосиф Павлович (1903–1944) — поэт.
318 Волошин М. А. Письмо к Дурылину С. Н. от 30.04.1929 г. // Москва. 2013. № 9. С. 207–208.
319 Цекубу — Центральная комиссия по улучшению быта ученых при Совнаркоме РСФСР (с 1921 по 1931 г.). Первоначально в 1920 г. по инициативе М. Горького создана в Петрограде. Преобразована в Комиссию содействия ученым при СНК СССР, действовала до 1937 г. (Большой энциклопедический словарь).
320 «Народный календарь» (другое название «Месяцеслов народный») — цикл стихов С. Н. Дурылина. Замыслен он был как поэтическое описание православных праздников на весь годовой круг, как своеобразная «энциклопедия народного Православия». Работать над ним Дурылин начал в начале 1910-х гг. Потом в разные годы возвращался к «Календарю», дописывал, но так и не закончил. В 1920–1930-е гг. написал цикл «Венец лета».
321 Волошин М. А. Письмо к Дурылину С. Н. от 21.04.1930 г. // Москва. 2013. № 9. С. 213–214.
322 Волошин М. А. Письмо к Дурылину С. Н. от 14.06.1930 г. // Там же. С. 216.
323 Бащенко Р. Д. К. Ф. Богаевский: Монография. М.: Изобразительное искусство. 1984. С. 7–8.
324 Богаевский К. Ф. Письмо к Дурылину С. Н. от 24 сентября 1926 г. // Там же. С. 131.
325 Богаевская Жозефина Густавовна (урожд. Дуранте; 1877/79–1969) — жена художника К. Ф. Богаевского. Венчались в 1906 г.
326 Богаевский К. Ф. Письмо к Дурылину С. Н. от 30 ноября 1927 г. // Бащенко Р. Д. Знаменательные встречи. Симферополь: ДиАйПи, 2004. С. 139–140.
327 В 1927 г. Богаевскому исполнилось 55 лет со дня рождения и 30 лет творческой деятельности. По этому поводу весной 1928 г. в Москве был организован вечер в ГАХНе и открыт раздел произведений Богаевского на выставке «Жар-цвет». Сам юбиляр на мероприятиях не присутствовал, он предпочел остаться дома и работать.
328 Богаевский К. Ф. Письмо к Дурылину С. Н. от 19.06.1928 г. // Бащенко Р. Д. К. Ф. Богаевский: Монография. С. 135.
329 Богаевский К. Ф. Письмо к Дурылину С. Н. от 04.08.1929 г. // Там же. С. 136.
330 Богаевский жалуется Дурылину на «подмену темы». Вынужден писать «на тему „Днепрострой“» — мало отвечающую складу его творчества. «А напиши я просто хороший пейзаж без всяких этаких Днепростроев, и тебя разделают под орех и еще обвинят тебя в том, что укрываешься в кусты <…> от запросов современности».
331 Богаевский К. Ф. Письмо к Дурылину С. Н. от 4 января 1930 г. // Бащенко Р. Д. Знаменательные встречи. С. 144.
332 Пастернак прислал Дурылину в Томск свой перевод «По одной подруге реквием» Р.-М. Рильке.
333 Пастернак Б. Л. Письмо к Дурылину С. Н. от 24 февраля 1930 г. // Рашковская М. А. Две судьбы. Б. Л. Пастернак и С. Н. Дурылин. Переписка // Встречи с прошлым. Вып. 7. М., 1990. С. 383–384.
334 Все шесть тетрадок «В своем углу», написанных в Томске, Дурылин отсылал Гениевой. Эту его книгу по стилю и жанру можно сравнить с книгой В. В. Розанова «Опавшие листья».
335 Гениева Е. В. Письмо к Дурылину С. Н. от 2.10.1928 г. // «Я никому так не пишу, как Вам…» С. 166.
336 Гениева Е. В. Письмо к Дурылину С. Н. Декабрь 1930 г. Там же. С. 394–395.
337 Гениева Е. В. Письмо к Дурылину С. Н. от 02.03.1928 г. // Там же. С. 165.
338 Пономаренко Д., диакон. Епископ Стефан (Никитин). Жизнеописание, документы, воспоминания. М.: Изд-во ПСТГУ, 2010.
339 Кротов С. Из истории родного края: ссыльные // «Красное знамя» Киржачского района Владимирской обл. № 46(13196). 09.07. 2015 г.
340 Дурылин С. Н. Русские писатели у Гёте в Веймаре // Литературное наследство. М., 1932. Т. 4–6. С. 81–504.
341 Ляско, Ким. Вечное движение. Три встречи с И. С. Зильберштейном / Альманах библиофила. Вып. 15. М.: Книга, 1983. С. 102.
342 Издательство Политкаторжан напечатало в 1932 г. две статьи: «Декабрист без декабря. П. А. Вяземский», «Декабристы и их время», подписанные «Н. Кутанов». В. Д. Бонч-Бруевич в редактируемых им сборниках «Звенья» опубликовал «Гоголь и Аксаковы» (1934 г.) и «В. М. Гаршин. Из записок биографа» (1935).
343 РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 301.
344 Имеется в виду обыск и арест А. К. Рачинского, задержание Дурылина.
345 Переписка С. Н. Дурылина по-прежнему проверялась сотрудниками ОГПУ.
346 Дурылин получил разрешение ОГПУ на выезд в Москву на лечение на два месяца.
347 «Литературное наследство» в устных воспоминаниях Сергея Макашина (часть 2). Запись, расшифровка и сверка с фонозаписью М. В. Радзишевской, подготовка текста Д. В. Радзишевского, комментарии М. А. Фролова // Культурологический журнал. 2015/3(21). Фрагмент четвертой беседы с С. А. Макашиным, 4 октября 1985 г. www.cr-journal.ru/rus/journals/343.html&j_id=24
348 Панов С. И. Сергей Дурылин и «Литературное наследство» // Литературный факт. 2020. № 4 (18). С. 365–383. С. 370. Панов Сергей Игоревич — кандидат филологических наук. Сотрудник Института мировой литературы им. А. М. Горького РАН. Исследователь творчества С. Н. Дурылина.
349 Волошин поздравил М. В. Нестерова с юбилеем письмом и прислал в подарок акварель.
350 Последнее письмо Волошина М. А. к Дурылину С. Н. в Киржач от 16.05.1932 г. // Москва. 2013. № 9. С. 219.
351 Богаевский К. Ф. Письмо к Дурылину С. Н. из Феодосии в Киржач от 04.11.1930 г. // Бащенко Р. Д. К. Ф. Богаевский: Монография. С. 139.
352 Дурылин С. Н. Сибирь в творчестве В. И. Сурикова. М., 1930.
353 Богаевский К. Ф. Письмо к Дурылину С. Н. от 08.06.1931 г. // Бащенко Р. Д. К. Ф. Богаевский: Монография. С. 141.
354 Из письма С. Н. Дурылина К. Ф. Богаевскому из Киржача от 28.09.1932 г.
355 Богаевский К. Ф. Письмо к Дурылину С. Н. от 29.12.1932 г. // Там же. С. 148–151. После смерти Волошина Дурылин, по своему обыкновению, побуждал всех, кто мог, писать воспоминания о Максимилиане Александровиче. В цитируемом письме Богаевский, отвечая на конкретные вопросы Дурылина, написал воспоминания. В предыдущем письме Богаевский сообщал о тяжелом состоянии Волошина, о его смертельной болезни. Смерть Волошина была большим горем для обоих его друзей.
356 Дурылин С. Н. Как работал Лермонтов. М., 1934.
357 Богаевский К. Ф. Письмо к Дурылину С. Н. от 12.01.1934 г. // Бащенко Р. Д. К. Ф. Богаевский: Монография. С. 155. Книга С. Н. Дурылина «Рисунки русских писателей» не была издана.
358 Нестеров М. В. Письмо к Дурылину С. Н. из Москвы в Киржач. 1931 г. // Бащенко Р. Д. Знаменательные встречи. С. 146.
359 Дурылин С. Н. Сибирь в творчестве В. И. Сурикова. М., 1930.
360 Пастернак Б. Л. Письмо к Дурылину С. Н. от 28 мая 1931 г. // Встречи с прошлым. Вып. 7. М., 1990. С. 385.
361 Этот маленький экспромт Пастернак записал в зеленый альбом Дурылина в гостях у поэта Веры Клавдиевны Звягинцевой, с которой оба были дружны. В мае 1933 г. Дурылин приезжал из Киржача в Москву.
362 Гениева Е. В. Письмо к Дурылину С. Н. от декабря 1930 г. // «Я никому так не пишу, как Вам…». С. 395.
363 Дурылин С. Н. Письмо к Сидоровой (Буткевич) Т. А. от 29.07.1938 г. // ОР РГБ. Ф. 599. К. 4. Ед. хр. 37. Л. 42.
364 Дурылин С. Н. Михаил Юрьевич Лермонтов. М.: Молодая гвардия, 1944 (Великие русские люди).
365 На время ссылок Дурылин свой архив раздал друзьям на хранение.
366 Клиника нервных болезней им. А. Я. Кожевникова расположена на улице Россолимо. Основана в 1869 г.
367 «Не могу отгонять от себя людей несчастных, скорбящих, жаждущих отвести душу», — пишет Дурылин в одной из записочек.
368 Об условиях в клинике С. Н. Дурылин написал Ирине Алексеевне: «Многое напоминает мне тот санаторий, в котором я лечился в 1927 году» — т. е. условия в Бутырской тюрьме. В палатах «адский холод», и действенного лечения он не получает.
369 Анализ писем и записок Дурылина этого периода позволяет определить точные даты его нахождения в клинике: с 21 февраля по 10 марта 1934 г., то есть 18 дней. В машинописи, видимо, опечатка машинистки.
370 Ирина Алексеевна забрала Сергея Николаевича в комнату своей сестры Александры Алексеевны и ее мужа Ивана Федоровича Виноградовых. В комнате еще жил отец сестер, Алексей Осипович Комиссаров.
371 При правлении Союза писателей СССР действовал Литературный фонд СССР. В его задачу входило оказание членам СП материальной поддержки (соответственно «рангу» писателя) в виде обеспечения жильем, строительства и обслуживания «писательских» дачных поселков, медицинского и санаторно-курортного обслуживания, предоставления путевок в Дома творчества писателей, оказания бытовых услуг, снабжения дефицитными товарами и продуктами питания.
372 Инсценировку романа Л. Н. Толстого «Анна Каренина» С. Н. Дурылин сделал в 1934 г. В течение последующих трех лет спектакли прошли в Ярославском, Ивановском, Кировском, Томском, Свердловском и др. периферийных театрах.
373 Монастырь был построен в 1654 г. царем Алексеем Михайловичем во имя Страстной иконы Божией Матери, 30 марта 1919 г. монастырь был упразднен, в его помещениях располагались разные организации. Окончательно ликвидирован в 1928 г. Страстную икону удалось перенести в церковь Воскресения в Сокольниках. В 1931 г. площадь из Страстной переименована в Пушкинскую. К весне 1937 г. здания монастыря были окончательно снесены. В 1961 г., при строительстве кинотеатра «Россия» в восточной части бывшей монастырской территории, были сломаны последние небольшие строения обители.
374 Вето́шный переулок (в 1957–1992 гг. проезд Сапунова) — переулок в Китай-городе между Никольской улицей и Ильинкой. В XVII в. здесь находился Ветошный ряд Верхних торговых рядов. Проходит вдоль восточного крыла Главного универсального магазина (ГУМ) параллельно Красной площади.
375 Гиляровский В. Друзья и встречи. М.: Советская литература, 1934. На листе между форзацем и фронтисписом надпись Дурылину.
376 В январе 1939 г. в доме появился телефон. Дурылин делится радостью с Таней Сидоровой: «У меня есть телефон: Болшево-80. Надо вызвать пригородную станцию и назвать этот №, сказав барышне свой. Затем тебя вызовут к аппарату. Если у тебя телефон-автомат, то набрать 00 — это и есть пригородная станция». (Письмо от 24.01.1939 г. // ОР РГБ. Ф. 599. К. 4. Ед. хр. 37.) Позже появился номер АИ 6–10–80.
377 Имеется в виду комната А. А. и И. Ф. Виноградовых в коммунальной квартире на 8 этаже на Маросейке.
378 Богаевский К. Ф. Письмо к Дурылину С. Н. от 14. 06. 1939 г. // Бащенко Р. Д. К. Ф. Богаевский: Монография. С. 159.
379 Богаевский К. Ф. Письмо к Дурылину С. Н. от 16 июня 1940 г. //Бащенко Р. Д. Знаменательные встречи. С. 155.
380 Стихотворение Лермонтова «Ангел» было одним из самых любимых Дурылиным.
381 Богаевский К. Ф. Письмо к Дурылину С. Н. от 12.01.1941 г. // Бащенко Р. Д. Знаменательные встречи. С. 157–158.
382 Богаевскому не удалось выехать из Феодосии. 22 июня Германия напала на СССР. В сентябре 1941 г. немцы вышли к Перекопскому перешейку, в результате Крым был полностью отрезан от остальной территории СССР. Основная часть Крымского полуострова (кроме героически оборонявшегося Севастополя) была занята немецко-румынскими войсками в октябре-ноябре 1941 г. Полностью Крым был оккупирован в июле 1942 г. 12 мая 1944 г. Крымский полуостров был окончательно освобожден. Богаевский погиб под бомбежкой 17 февраля 1943 г.
383 Богаевский К. Ф. Письмо к Дурылину С. Н от 24.04.1941 г. // Бащенко Р. Д. К. Ф. Богаевский: Монография. С. 161.
384 Фудель С. И. Собрание сочинений. В 3 т. Т. 1. М.: Русский путь, 2001. С. 52–55.
385 Фудель С. И. Письмо к сыну от 4 сентября [1951. Усмань]. Там же. С. 356.
386 Фудель С. И. Письмо к сыну от 6 ноября [1951. Усмань]. Там же. С. 367.
387 Фудель С. И. Письмо к сыну от 28 декабря [1951. Усмань]. Там же. С. 383.
388 С. И. Фудель родился 13 января 1900 г. (31 декабря 1899 г. по ст. ст.). Значит, ему исполнилось 52 года.
389 Фудель С. И. Письмо к сыну от 13 января [1952. Усмань]. Там же. С. 385.
390 Фудель С. И. Письмо к Дурылину С. Н. от 8 марта [1952. Усмань]. Там же. С. 392.
391 Запись в зеленом альбоме Дурылина после возвращения Фалька из-за границы // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 2. Ед. хр. 276. С. 112. Фальк неоднократно бывал в болшевском доме Дурылина.
392 Фальк Р. Р. Письмо к Дурылину С. Н. 1947 г. На обратной стороне письма художник изобразил цветными карандашами фрагмент интерьера сочинского санатория «Новая Ривьера». Горовой Л. «Мой идеал — быть реалистом» // Калининградская правда. № 141 (17861), вторник, 13 декабря 2011 г.
393 Нестеров М. В. Письмо к дочери Вере Михайловне Титовой от 08.10.1937 г. // Нестеров М. В. Письма. Л.: Искусство, 1988. С. 412.
394 Отзыв М. В. Нестерова о повести «Сударь кот». Запись в зеленом альбоме Дурылина. Повесть «Сударь кот» имеет подзаголовок «Семейная повесть». Это жизненная история бабушки героя-рассказчика, ее пути в монастырь и жизни в его стенах. М. В. Нестеров и П. П. Перцов — первые читатели повести через 15–16 лет после ее написания.Перепечатанный на машинке отзыв Нестерова Дурылин подклеил в первый машинописный экземпляр повести и на обороте последнего листа написал чернилами: «Я никак не могу подобрать нового заглавия, хотя и обещал М. В. Нестерову сделать это. Перечел — после его, изумившего меня, отзыва — свою повесть и почувствовал, что ничего не могу переменить в ней. Внес 2–3 поправки чисто внешнего свойства, устранив явные недосмотры. Но придумать новое заглавие — это мне не под силу. Если не „Сударь Кот“, то пусть будет по-простому — „Семейная повесть“. С. Д. Болшево. 27.VIII.1939». [Вставка Дурылина перед словом «внес»: ] «Вот уж именно: „Еже писах, писах“. За 17 лет, как это написано, я так отвык от этой повести, что перечел ее как сторонний читатель, и как читателю нелепо было бы переправлять что-либо в чужом сочинении, так невозможно делать это и мне».
395 Запись М. В. Нестерова в зеленом альбоме С. Н. Дурылина.
396 Перцов П. П. Письмо к Дурылину С. Н. от 25.04.1939 г. Архив Г. Е. Померанцевой.
397 Отзыв П. П. Перцова от 20.XI.1940 г. — в зеленом альбоме Дурылина. По признанию Дурылина, прототипами героев послужили члены его семьи: бабушка Надежда Николаевна, мама, няня, брат Георгий и сам Сергей Николаевич. Даже у сударя кота есть прототип — челябинский кот Васька. И дом прадеда с садом — это дом Дурылиных в Плетешках. И все же художественного вымысла здесь больше, чем совпадений.
398 Запись И. В. Ильинского в зеленом альбоме С. Н. Дурылина 13 февраля 1938 г.
399 Там же. Запись 1953 года.
400 Ильинский И. В. Письмо к Дурылину С. Н. от 15 января 1954 г. // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 2. Ед. хр. 538. Л. 4 об. 5.
401 Надпись Б. Пастернака на книге «Земной простор», 1945 г. // Архив Л. Д. Хабаровой.
402 Пастернак Б. Л. Письмо к Дурылину С. Н. от 20 июня 1945 г. // М. А. Рашковская. Две судьбы. Б. Л. Пастернак и С. Н. Дурылин. Переписка // «Встречи с прошлым». Вып. 7. 1990. С. 387–388. Статью «Земной простор» Дурылин написал, но газета не взялась ее печатать. Статья опубликована М. А. Рашковской, с ее вступительной статьей и письмами Дурылина к Б. Пастернаку, в журнале «Литературная учеба», № 6, 1988.
403 Пастернак Б. Л. Письмо к Дурылину С. Н. от 03.07. 1945 г. Там же. С. 395. Статья была напечатана с сокращениями в ж. «Ленинград», 1945. № 15–16.
404 Имеется в виду роман «Доктор Живаго», первую часть которого Пастернак послал Дурылину, как и раньше посылал ему рукописи своих стихов, переводов Шекспира. Дурылин тепло отозвался: «Я давно не читал ничего, что так волновало и радовало бы, как эта книга. <…> Дух времени, воздух эпохи в нем правдиво верен былой действительности. <…> Буду ждать второй части». Пастернак воспринял этот отзыв как «благословение» на продолжение романа. Но Дурылину не довелось дожить до его завершения. Пастернак закончил роман в 1955 г.
405 Пастернак Б. Л. Письмо к Дурылину С. Н. от 27 января 1946 г. // М. А. Рашковская. Две судьбы. Б. Л. Пастернак и С. Н. Дурылин. Переписка. С. 400.
406 Пастернак Б. Л. Письмо к И. А. Комиссаровой от 15 ноября 1955 г. Там же. С. 404.
407 Названов М. М. Письмо к Дурылину С. Н. от 15 февраля 1943 г. // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 2. Ед. хр. 618. Л. 30.
408 М. М. Названов под «выздоровлением» имеет в виду освобождение из лагеря в 1939 г. Но до 1944 г. (реабилитации) он не имел права появляться в Москве.
409 Отношения Названова с Дурылиным продолжались до конца жизни Дурылина. Об этом свидетельствуют письма к Дурылину О. Бутомо-Названовой (РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 672) и черновик записки: «В понедельник 18 января 1954 г. в 8 часов вечера в ВТО, ул. Горького, д. 16, состоится обсуждение моей книги „М. Н. Ермолова“, устраиваемое ВТО и Институтом истории искусств АН СССР. <…> Дорогой Митряй, приходи на обсуждение и заступись, если будут бранить твоего старого учителя. С. Д.» // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 360.
410 Жизнь в Музее: Татьяна Шаборкина и Музей А. Н. Скрябина / Сост. А. С. Скрябин. М.-СПб.: Петроглиф. Центр гуманитарных инициатив, 2019 (Письмена времени). С. 50–53, 158–170.
411 Скрябин А. С. Предисловие «От составителя» в книге «Жизнь в Музее». 2019. С. 6.
412 В архиве ГЦТМ (Ф. 282) сохранились черновики сценариев и монтажи. Благодарю Л. М. Горового за предоставленную информацию.
413 Полное название цикла лекций «Образ Прометея и тема богоборчества в литературе и искусстве от Древней Греции до Скрябина».
414 Берковская Е. Н. Судьбы скрещенья: Воспоминания. М.: Возвращение, 2008. С. 619–632.
415 См. воспоминания о С. Н. Дурылине Е. А. Крашенинниковой в этом сборнике.
416 Сетницкая Ольга Николаевна (1916–1987) — историк, библиограф, старшая сестра Елены Берковской.
417 Шаборкина Татьяна Григорьевна.
418 Катя — Екатерина Александровна Крашенинникова, подруга Ольги Сетницкой.
419 Дурылин С. Н. впервые употребил эти слова, применив их к судьбе своего друга Разевига Всеволода Владимировича.// Дурылин С. Н. В своем углу. С. 685.
420 Софроницкая Ирина Ивановна (урожд. Тучинская; 1920–2020) — научный сотрудник Музея А. Скрябина. Прихожанка храма св. Людовика Французского в Москве. Ее имя выбито на памятной доске репрессированным католикам в Кафедральном соборе Непорочного Зачатия Пресвятой Девы Марии в Москве. Жена сына пианиста В. В. Софроницкого — Александра Владимировича Софроницкого (1921–1995), астронома, математика и педагога. В январе 1949 г. Ирина Ивановна была арестована по обвинению «в шпионской деятельности в пользу Ватикана». Приговорена к 25 годам ИТЛ. 28 апреля 1954 г. приговор по всем пунктам 58-й статьи был отменен «за недоказанностью обвинения».
421 Дурилiн С. М. Марiя Заньковецька. Життя i творчiсть. Киiв: Мистецтво, 1955 (на укр. яз.). Дурылину привезли, видимо, верстку или сигнальный экземпляр книги.
422 Нестеров М. В. Портрет «Тяжелые думы». 1926 г. ЦАК Троице-Сергиевой Лавры.
423 Крашенинникова Е. А. Воспоминания о С. Н. Дурылине // Крашенинникова Е. А. Храмы и пастыри // Альфа и Омега. Альманах. 1999. № 3(21). С. 258–279; Записки Семинара по истории Церкви памяти св. Стефана, просветителя Пермского. Вып. 11. 2004(6). С. 32–35. В. С. Боже в пока не опубликованной статье приводит документальные доказательства, опровергающие утверждение Е. А. Крашенинниковой, высказанное в названной статье, об отпевании Дурылиным трупов расстрелянных людей, выловленных из реки монахами. Когда Дурылин жил в Челябинске, там не было монахов, не было расстрелов, а Дурылин занимался исключительно работой в Музее местного края и находился под бдительным надзором ГПУ.
424 См. о ней воспоминания Е. Б. Пастернака в предисловии к публикации: Екатерина Крашенинникова. «Этюд о Юдиной» // Новый мир. 1998. № 4.
425 Неточность. Не к житию, а к циклу картин о Сергии Радонежском.
426 Монахиня Феофания жила в доме под своим мирским именем — Елена Григорьевна Першина (1878–1970). См. воспоминания о ней и ее биографию в сборнике «Творческое наследие С. Н. Дурылина». Вып. 2. М.: Совпадение. 2016. С. 58–83. Кроме нее в доме жили сестры Ирины Алексеевны — Полина Алексеевна и Александра Алексеевна с мужем Иваном Федоровичем Виноградовым и отец сестер — Алексей Осипович Комиссаров.
427 Профессору Московской духовной академии, протоиерею Остапову Алексею Даниловичу (1930–1975), бывшему в то время заведующим Церковно-археологическим кабинетом при МДА и основным собирателем коллекции, Ирина Алексеевна после смерти Сергея Николаевича сдавала церковные книги, в том числе служебные, священническое облачение, антиминс, все вещи Сергея Николаевича, принадлежащие ему как священнику, его портрет «Тяжелые думы» кисти М. В. Нестерова, еще несколько картин Нестерова. В архиве С. Н. Дурылина хранится письмо А. Д. Остапова к Ирине Алексеевне 1970 года. Приведу его полностью.«Многочтимая Ирина Алексеевна! Сердечно благодарю Вас за внимание и подарок. Я передал Святейшему Патриарху Ваш дар. Он сказал: „Тронут, благодарю. Напиши благодарность“. Что я и делаю. Святейший очень нездоров. Вашу книгу Лихачева записали как Ваш дар в Музей Академии. Спасибо! Все время собираюсь к Вам, но все время не могу выбраться. Простите. Приеду. Храни вас всех Господь! Для Вас вышлю календарь. Привет всем Вашим близким. Ваш прот. А. Остапов. Март [19]70» (РГАЛИ. Ф. 2980. Оп.1. Ед. хр. 1718).
428 Публикуемые воспоминания написаны в 1960-е гг. по просьбе Ирины Алексеевны // МДМД. КП 611/27. В книге Голицына С. М. «Записки уцелевшего» (М., 1990, 2006, 2016) много страниц посвящено Дурылину, а также людям из его окружения. Среди прочего Голицын вспоминает спектакль «Женитьба» по Гоголю, поставленный Дурылиным в Сергиевом Посаде, и о девочках Нерсесовых, игравших в этом спектакле.
429 Вахтеров Константин Васильевич (1901–1987) — ведущий актер Литературного театра ВТО в 1940–1950-х гг., затем — Театра им. А. С. Пушкина. Последнее место работы — Москонцерт.
430 Портрет Милуши и ее теленка написал Федор Сергеевич Булгаков, художник, муж Н. М. Нестеровой, сын философа, протоиерея С. Н. Булгакова. Он же сделал копию портрета о. Сергия Дурылина «Тяжелые думы».
431 Бащенко Р. Д. Знаменательные встречи. Симферополь: ДиАйПи, 2004. С. 95–99.
432 Из книги: Галкин А. П. Память сердца. Калининград: Моск. обл. НПО «Энергия», 1993. Галкин в предисловии к книге свидетельствует, что написана она по воспоминаниям и дневниковым записям. От себя добавим, что, кроме этого, ему помогли материалы архива С. Н. Дурылина, предоставленные ему Виноградовой А. А., младшей сестрой Ирины Алексеевны и последней наследницей архива.
433 Занятия проходили в Кабинете рабочего автора в клубе при заводе № 8, где в то время работал Галкин.
434 Галкин А. П. приводит письма Дурылина к Обуховой, из которых видно, какую тщательную редакторскую работу он выполнял, какие фактические замечания и предложения по доработке он делает, а по ходу приводит массу сведений, которые помогут в этом Обуховой.
435 Воспоминания М. Н. Лошкаревой хранятся в библиотеке им. С. Н. Дурылина в Болшеве. Машинопись.
436 Щенок Муран — подарок Николая Ивановича Тютчева.
437 Записки священника Сергия Сидорова, с приложением его жизнеописания, составленного дочерью, В. С. Бобринской. М.: ПСТБИ, 1999. С. 171.
438 Ефимов Г. Б. Сергей Николаевич Дурылин и семья Нерсесовых // Творческое наследие С. Н. Дурылина. М.: Совпадение, 2013. С. 99–110.
439 Полуэктова Н. В. Воспоминания о С. Н. Дурылине // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 2. Ед. хр. 1117. Л. 16.
440 Морозова М. К. Воспоминания о С. Н. Дурылине // МДМД. КП 611/33.
441 Дурылин выплачивал М. К. Морозовой ежемесячную пенсию, посылал подарки на именины, Ирина Алексеевна привозила продукты.
442 Морозова М. К. Письмо к Дурылину С. Н. от 15.03.1952 г. // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 663. Л. 4.
443 М. К. Морозова с сестрой, внуком и его женой переехали из маленькой темной комнаты в «большую» — 23,5 м кв. — на Юго-Западе, о чем она радостно сообщила Дурылину в апреле 1954 г.
444 Морозова М. К. Письмо к Дурылину С. Н. Б/д. (между апрелем и сентябрем 1954 г.) // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 1. Ед. хр. 663. Л. 34.
445 Перельмутер Вадим Гершевич. Фрагменты о Шервинском // Вопросы литературы. 2010. № 1. Январь-февраль. Разговор о Дурылине состоялся где-то в 1970-х гг. Изменилось у Шервинского и отношение к М. Волошину. Перельмутер записывает: «И вот лет двадцать друживший с Волошиным Шервинский пишет в Коктебеле: „Сегодня Макс читает. Будет скучно, / Не каждый день к стихам наклонен ум. / В десятый раз уж внемлешь равнодушно, / Как пострадал пресвитер Аввакум…“»
446 Слухи о том, что он уже не священник, Дурылин не отвергал. Условием его освобождения из первой челябинской ссылки было требование снять рясу. Он рясу больше не носил, но священником оставался. Знали это очень немногие близкие люди.
447 Выступление на вечере памяти С. Н. Дурылина в Доме ученых 12 декабря 1955 г. // МДМД КП 611/15.
448 Гудзий Н. К. Письмо к Дурылину С. Н. в Томск от 22.12.1927 г. // Дурылин С. Н. В своем углу. С. 443. Об отношениях Гудзия с Дурылиным см.: Торопова В. Н. «А Гудзий — славный он человек» // Творческое наследие С. Н. Дурылина. Вып. 3. М.: Совпадение, 2019. С. 96–120.
449 В настоящее время рассказы, повести и романы Дурылина опубликованы в книгах: Колокола. Избранная проза. М., 2009; Три беса. Художественная проза. Очерки. М., 2013; Собрание сочинений в 3 т. М., 2014; Рассказы. Повести. Хроники. М., 2014; Тихие яблони. М., 2015; В родном углу. М., 2017; и др. Гудзий мог читать художественную прозу Дурылина, только бывая у него в гостях в Болшеве.
450 Гудзий ошибается. Дурылин не окончил гимназию. Он ушел из среднего класса.
451 Книга вышла под названием: Дурылин С. Н. «Герой нашего времени» М. Ю. Лермонтова. М., 1940.
452 Дурылин С. Н. Александр Дюма-отец и Россия // Литературное наследство. М., 1937. Т. 31–32. С. 491–562.
453 Дурылин С. Н. Нестеров портретист. М., 1949.
454 Выступление на вечере памяти С. Н. Дурылина 12 декабря 1955 г. в Доме ученых // МДМД КП 611/15.
455 Академик И. Э. Грабарь на замечание некоего рецензента, что он не разделяет специфики языка Дурылина, пишет: «…нельзя же яркий персональный литературный стиль такого писателя, как Дурылин, укладывать в прокрустово ложе газетного языка» (Игорь Грабарь. Письма 1941–1960. М.: Наука, 1983. С. 132).
456 Из стихотворения А. А. Фета «На смерть А. В. Дружинина».
457 Выступление на вечере памяти С. Н. Дурылина в Доме ученых 12 декабря 1955 г. // МДМД КП 611/15.
458 Выступление на вечере памяти С. Н. Дурылина в Доме ученых, 12 декабря 1955 г. // МДМД КП 611/17.
459 К. В. Пигарёв был частым гостем Дурылина в Болшеве. С. Н. Дурылин после возвращения из Киржача продолжал работать в мурановском архиве, старался помочь музею, отстаивал его интересы на разных уровнях. В книге отзывов музея есть записи Дурылина 1935, 1937, 1940, 1945 гг. «Эти отзывы выполняли двоякую роль — выражали вполне понятную благодарность создателю музея и его помощникам <…> с другой стороны, были обращены к сильным мира сего, дабы защитить музей от возможных посягательств», — пишет в своей ранее упомянутой статье Т. П. Гончарова.
460 Выступление на вечере памяти С. Н. Дурылина в Институте истории искусств АН СССР 15 декабря 1955 г. // МДМД КП 611/1–9.
461 Подсчеты работ С. Н. Дурылина, сделанные Ю. А. Дмитриевым, надо считать приблизительными. Он учитывал только прижизненные издания. Согласно библиографии, составленной Лидией Лазаревной Маянц, с 1906 по 2016 г. опубликовано 1258 работ Дурылина, не считая переизданий. В 1906–1955 гг. — 1119 работ.
462 Для искусствоведа академика Владимира Семеновича Кеменова в период его работы над книгой «Историческая живопись Сурикова» Дурылин составил подробную справку о событии и эпохе изображенной в Храме Христа Спасителя картины Сурикова. Для солиста Большого театра П. М. Норцова, который в 1946 г. готовился к исполнению романса на стихотворение Я. Полонского «Зимний путь», Дурылин подготовил подробнейшую информацию о поэте и его стихах.
463 Вместо слова «скоро» ранее написано, но зачеркнуто автором «в следующий четверг». Видимо, и не обсуждали — уже на этом раннем этапе остановилась публикация работ Дурылина.
464 Этот сборник так и не был издан. После смерти Дурылина изредка выходили из печати театральные и мемуарные тексты, в основном в сборниках, посвященных той или иной личности, и в журнальных статьях. Издавать наследие Дурылина начали в 1990-х, а активно издавать — в 2000-х гг.
465 Бащенко Р. Д. Знаменательные встречи. С. 113–114.
466 Выступление на вечере памяти С. Н. Дурылина в Институте истории искусств АН СССР 15 декабря 1955 г. // МДМД. КП 611/1–9., 611/13.
467 Выступление на вечере памяти С. Н. Дурылина в Институте истории искусств АН СССР 15 декабря 1955 г. // МДМД, КП 611/1–9, 611/13.
468 Стенограмма заседания ученого совета Института истории искусств АН СССР. 4 ноября 1947 г. Отмечали 70-летие С. Н. Дурылина (по неверной дате его рождения — 1877 г., зафиксированной в паспорте) и 40-летие его творческой деятельности. С. Н. Дурылин родился 14/27 сентября 1886 г.
469 Речь идет о сборнике работ Дурылина об актерах — корифеях театра за прошедшие 100 лет. Но сборник так и не вышел. Да и подготовлен Институтом не был.
470 Выступление на вечере памяти С. Н. Дурылина в Институте истории искусств АН СССР 15 декабря 1955 г. // МДМД. КП 611/2.
471 Дружинин Н. М. Избранные труды. Воспоминания, мысли, опыт историка. Кн. 4. М.: Наука. 1990. Воспоминания о Дурылине на с. 250–253; Переписка Н. М. и Е. И. Дружининых с историками, литературоведами, писателями / Сост. В. Г. Бухерт. М.: Памятники исторической мысли, 2018. Благодарю Тишкину Татьяну Петровну за информацию об этих изданиях и содействие в их приобретении.
472 Дружинин Н. М. Письмо к Дурылину С. Н. от 11.11.1951 г. // Переписка Н. М. и Е. И. Дружининых с историками, литературоведами, писателями. С. 115–116.
473 «Декабристы и их время». Т. II. М., 1932. С. 201–290. (Примеч. Н. М. Дружинина.)
474 Запись И. Н. Розанова в зеленом альбоме С. Н. Дурылина.
475 Воробьевка — имение А. А. Фета, где бывали Л. Н. Толстой, П. И. Чайковский, Вл. С. Соловьев, Н. Н. Страхов, поэт Я. Полонский.
476 Запись Т. Л. Щепкиной-Куперник в зеленом альбоме С. Н. Дурылина.
477 Щепкина-Куперник Т. Л. Избранное: Рассказы и очерки. Стихотворения. Драм. переводы. М.: Советский писатель, 1954.
478 Ирина Алексеевна всегда резко возражала против слова «салон» в применении к их дому в Болшеве. «Никакого „салона“ у нас никогда не было», — говорила она. И была права.
479 Цитирую по кн.: Бащенко Р. Д. Знаменательные встречи. С. 102. Здесь стихотворение опубликовано полностью. Т. Щепкина-Куперник и М. Зеленина снимали дачу недалеко от дома С. Дурылина в Болшеве.
480 Евдокия Дмитриевна Турчанинова на сцене и в жизни: Письма, статьи. Воспоминания современников / Сост. В. Н. Торопова. М., ВТО. 1974. Воспоминания о С. Н. Дурылине написаны в 1960 г. С. 195–199. Здесь же опубликованы воспоминания о Турчаниновой С. Н. Дурылина, А.А Батизата, И. А. Комиссаровой-Дурылиной. С. 207–225, 306–320, 344–350.
481 Дурылин С. Н. Мария Николаевна Ермолова (1853–1928). Очерк жизни и творчества. М.: Изд-во АН СССР, 1953.
482 Дурилiн С. Н. Марiя Заньковецька. 1860–1934. Життя i творчiсть. Киiв, 1955. (укр. яз.); Дурылин С. Н. Мария Заньковецкая. 1860–1934. Жизнь и творчество. Киев: Мистецтво, 1982 (русск. яз.).
483 Дурылин С. Н. Николай Капитонович Яковлев. М.-Л.: Искусство, 1949.
484 Из выступления на вечере памяти С. Н. Дурылина в Доме ученых АН СССР 12 декабря 1955 г. // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 2. Ед. хр.1125.
485 Обухова Н. А. Письма к Дурылину С. Н. 17.01.1953–07.04.1954 // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп.2. Ед. хр. 634. М/ф.
486 См.: Обухова Н. А. Воспоминания, статьи, материалы / Сост. О. Логинова. М.: ВТО, 1970.
487 Запись Н. А. Обуховой в зеленом альбоме Дурылина.
488 Обухова Н. А. Письмо к Дурылину С. Н. от 17.01.1953 г.
489 Желание Обуховой лично побеседовать с Дурылиным можно объяснить открывшимися сейчас свидетельствами о его тайной духовной помощи как священника многим православным близким знакомым (Турчаниновой, Яблочкиной, художнику Нестерову, Е. Крашенинниковой и др.).
490 Обухова Н. А. Письмо к Дурылину С. Н. от 23 марта 1953 г.
491 Обухова Н. А. Письмо к Дурылину С. Н. от 9 июня 1953 г.
492 Таиров А. Я. Письма к Дурылину С. Н. с приписками Алисы Коонен. 1944 г. Автографы и машинопись // РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 2. Ед. хр. 720. М/ф. На бланке Камерного театра.
493 Таиров А. Я. Письмо к Дурылину С. Н. от 27.09.1944 г.
494 Речь идет о статье С. Н. Дурылина «„Без вины виноватые“: постановка комедии А. Н. Островского в Камерном театре» // Правда. 1945. 1 февр. В 1944 г. была опубликована статья, подписанная псевдонимом «С. Николаев», «Андриенна Лекурвер» [возобновление постановки мелодрамы Скриба и Легуве в Камерном театре] // Вечерняя Москва. 1944. 19 июня.
495 Таиров А. Я. Письмо к Дурылину С. Н. от 4.11.1944 г.
496 Прахов Н. А. Светлой памяти Сергея Николаевича Дурылина // МДМД. КП 611/17. Машинопись.
497 Прахов Н. А. Страницы прошлого: очерки-воспоминания о художниках. 1958; Прахов Н. А. Старое Абрамцево: воспоминания детства. М.: Музей-заповедник «Абрамцево». 2013 (Серия «Воспоминания об Абрамцеве»).
498 Тернюк П. И. Об авторе и его книге // Дурылин С. Н. Мария Заньковецкая. 1854–1934. Жизнь и творчество / Научн. редактор, автор вступ. статьи, примечаний, переводчик украинских текстов П. И. Тернюк. Киев: Мистецтво. 1982. На украинском языке книга вышла там же в 1955 г.
499 Воспоминания написаны в 2021–2022 гг. специально для этого сборника. Все примечания принадлежат автору. Приношу глубокую благодарность Виктории Николаевне Тороповой, без которой не было бы этих воспоминаний. Ее деятельное доброе участие, редакторская работа много послужили появлению воспоминаний в их законченном виде. Своими вопросами, советами, подсказками будоражила мою память, понуждала меня продолжать писать, углублять и расширять картину моего общения с Сергеем Николаевичем.
500 Игумен Петр (Ерышалов) — наместник Свято-Троицкого Ипатьевского монастыря в Костроме.
501 Чернышев Сергей Иванович — директор семейной акционерной суконно-ткацкой фабрики «Пелагея Чернышева и сыновья» на реке Клязьме в Пирогово вблизи Мытищ, внук Пелагеи Яковлевны. На фабрике он усовершенствовал производство, построил церковь, добротное жилье, богадельню, создал медпункт, клуб с любительским духовым оркестром и концертами московских артистов. Рабочих он любил и заботился о них. На фабрике не было забастовок. В годы войны 1914–1918 годов фабрика производила большую часть шинельного сукна. После национализации фабрики по просьбе рабочих остался на должности главного инженера, а не уехал с семьей на запад, где на свой капитал в загранбанке мог открыть производство. Он не захотел оставить Россию и любимое дело — фабрику, которой руководил более 20 лет. Деятельность Сергея Ивановича на фабрике закончилась под торжественную музыку упомянутого духового оркестра. На митинге под лозунгом «Капитализм на свалку истории» его посадили в тачку для вывоза мусора и сбросили в помойку. Вскоре после этого он скончался. Ему было 56 лет.
502 Ильинский Игорь Владимирович — народный артист СССР, актер Московского академического Малого театра и кино.
503 Эта икона была написана отцом для храма Николая Чудотворца в Плотниках на Арбате по просьбе дочерей настоятеля храма протоиерея Иосифа Фуделя. Когда храм разрушали в 1932 г., верующие перенесли икону в храм Ильи Пророка в Обыденском переулке.
504 «Тройки» НКВД — органы административной (внесудебной) репрессии при республиканских, краевых и областных управлениях НКВД СССР. Созданы в 1933 г. для оперативного осуждения «антисоветских элементов» без суда и следствия. Состояли из трех человек. «Особые тройки» действовали с августа 1937 по ноябрь 1938 г. Решения таких «троек» выносилось заочно по материалам, представленным органами НКВД, а иногда и без материалов, по представленным спискам арестованных. Решение «тройки» обжалованию не подлежало.
505 Особое Совещание при НКВД г. Саратова (протокол № 66-М). 19/08/1942. ст. 58–10, ч. 2, 58–11 УК РСФСР. Приговор 5 лет ссылки в Казахскую ССР, считая с 16.12.1941.
506 Самарин Александр Дмитриевич — предводитель дворянства г. Москвы и губернии, обер-прокурор Святейшего Синода (1915), товарищ председателя Поместного Собора Церкви 1917–1918 гг. и др. (см.: «Подвигом добрым подвизался…» Материалы к жизнеописанию А. Д. Самарина (1868–1932) / Авторы-составители С. Н. Чернышев и прот. Димитрий Сазонов. Кострома: Издательство костромской митрополии, 2017.
507 Всем хорошо знаком портрет В. С. Мамонтовой «Девочка с персиками» кисти В. Серова. ГТГ.
508 Венчал моих родителей о. Сергий Сидоров, ученик С. Н. Дурылина и друг моего отца. Он же крестил меня в мастерской Виктора Михайловича Васнецова, где сейчас в Васнецовском переулке музей художника. В 1937 г. о. Сергий Сидоров как священник был расстрелян на Бутовском полигоне.
509 Фудель С. И. Собрание сочинений. В 3 т. М.: Русский путь, 2001. Т. 1. С. 72.
510 Мамонтова Александра Саввишна (1875–1952) — дочь С. И. и Е. Г. Мамонтовых, воспитала детей сестры Веры, которая скоропостижно скончалась, когда дочери было 2 года. Александра Саввишна управляла Абрамцевом как хозяйка, а затем как директор государственного музея в годы, когда там бывал и работал С. Н. Дурылин. При ней продолжалась активная интеллектуальная и художественная жизнь, в которой он участвовал. О ней см.: Чернышев С. Н. Жизненный путь Александры Саввишны Мамонтовой от Абрамцева до Поленова // Сб.: Хранители. Судьба людей, судьба музея. К 130-летию со дня рождения Д. В. Поленова / Министерство культуры РФ ФГБУК «Государственный мемориальный историко-художественный и природный музей-заповедник В. Д. Поленова» // Научно-практическая конференция 10–11 октября 2016 г. «Золотая осень». 2016. С. 42–84.В альбом А. С. Мамонтовой, который хранится у меня, рукой С. Н. Дурылина вписаны два его стихотворения: «Абрамцеву» с посвящением Александре Саввишне (15/16.06.1917) и «Третий Спас» (16.08.1924). Стихотворение «Третий Спас» написано Дурылиным на листке бумаги, который вклеен в альбом. В августе 1924 г. Дурылин был в ссылке в Челябинске. Видимо, стихотворение было прислано Александре Саввишне с письмом, скорее всего, с оказией, или Дурылин подарил его ей, вернувшись в декабре 1924 г. в Москву из Челябинска.
511 Мой младший брат Иван Николаевич Чернышев (р. 2 мая 1941 г.) — инженер, окончил Московский институт Станкин и работал на Московском станкостроительном заводе им. Серго Орджоникидзе инженером, начальником цеха, руководителем группы Госприемки, заместителем главного инженера.
512 Статьи эти, думаю, можно найти в таких газетах, как американская The New York Times, британская Times, французская Le Figaro, и в других того же уровня популярности.
513 Она работала в часовом магазине в Столешниковом переулке.
514 Великокняжеский Софийский собор XI в., в котором сохранились мозаики и фрески со времени постройки.
515 Н. А. Прахов рассказал мне, что был потерян ключ от квартиры Праховых. М. А. Врубель нарисовал ключ по памяти. Он был изготовлен и отпер дверь.
516 О таком сексоте пишет архиепископ Василий (Златолинский), в то время (1961) священник. Вспоминает он, что однажды в болшевском доме (много лет спустя после смерти С. Н. Дурылина) появился «иподьякон, завербованный „органами“, чтобы следить, — это было уже про него известно». В том году у Ирины Алексеевны жил еп. Стефан (Никитин) после инсульта, и к нему приезжали священники, совершали службы. См. кн.: Пономаренко Д., диакон. Епископ Стефан (Никитин): Жизнеописание, документы, воспоминания. М.: Изд-во ПСТГУ, 2010. С. 643.
517 На случай, если сотрудники музея захотят ее восстановить: она представляла собой неширокую дощечку длиной около метра на двух столбиках, врытых в землю. Скамеечка стояла поперек дорожки в ее конце. К ней проход был от веранды — прямо по оси дома до границы участка, затем налево, также до границы участка.
518 В сентябре 1943 г. после встречи Сталина с митрополитом Сергием (Страгородским) Церковь получила относительную свободу. 8 сентября открылся Архиерейский Собор, и митрополит Сергий был избран Патриархом всея Руси. До этого он был заместителем Патриаршего Местоблюстителя. При СНК СССР создали Совет по делам Русской Православной Церкви. Это были рассчитанные на перспективу шаги советского руководства. Отношения правительства с Церковью принимали правовую форму, а для зарубежья создавался образ СССР как страны, где соблюдается закон о свободе совести. Одновременно Сталин сделал уступку русскому народу.
519 Слева от входа вдоль стены стояла узкая, железная, невысокая кровать, скромно накрытая чем-то серым; между дверью и кроватью у той же стены был платяной шкаф; под окном справа от входа стоял маленький комодик; между ним и дверью был стул, на который я сел; всю дальнюю стену, где было и есть окно, занимали иконы, частично в кивоте; иконы плотно располагались и по левой стене, но не высоко (в 1–2 ряда); горела лампада.
520 Позже мне рассказали, что Екатерина Юрьевна Гениева, в то время директор Библиотеки иностранной литературы, при посещении Дома-музея С. Н. Дурылина, войдя в ванную комнату, вспомнила, что ее — тогда ребенка — тут причащал отец Сергий Дурылин.
521 Об отпевании С. Н. Дурылина дома пишет епископу Афанасию (Сахарову) Татьяна Алексеевна Давидова. Но она не уточняет, отпевали его дома как священника или как мирянина. Епископ после освобождения из лагеря многим друзьям отправил запрос об адресе о. Сергия Дурылина. О его смерти сообщили, кроме Т. А. Давидовой, Александра Александровна Семененко — жена протоиерея Федора Никаноровича Семененко, и Зинаида Моисеевна Купер — человек близкий к еп. Афанасию, семьям Чернышевых, Фуделей. См.: Письма разных лиц к святителю Афанасию (Сахарову). В 2 кн. Кн. 1. А-Н. / Вступ. ст., примеч., подг. текста О. В. Косик. М.: Изд-во ПСТГУ, 2013. С. 325, 542, 545, 746.
522 В музее не должно быть ни антиминса, как священного предмета, к которому не следует прикасаться мирянам, ни его копии.
523 Читайте о нем: «Записки священника Сергия Сидорова с приложением его жизнеописания, составленного дочерью В. С. Бобринской». М.: Издательство ПСТГУ, 1999.
524 Бащенко Р. Д. Знаменательные встречи. С. 103–105.
525 В машинописный текст сверху вписано чернилами: «в 11 вечера было плохо», «инфаркт миокарда». Архив Г. Е. Померанцевой.
Teleserial Book