Читать онлайн Последний человек: мировая классика постапокалиптики бесплатно
Джек Лондон
Алая чума
Глава первая
Дорога вела вдоль насыпи проложенной тут когда-то железной дороги. Но уже много лет ни один поезд здесь не проходил. Лес возвышался по обеим сторонам насыпи, перекидываясь через нее зелеными волнами деревьев и кустарника. Тропинка была так узка, что пробраться по ней мог лишь человек или дикое животное. Кое-где кусок заржавленного железа торчал из земли, свидетельствуя о том, что рельсы и шпалы еще сохранились. В одном месте десятидюймовое дерево, прорвавшись на месте скрепа, приподняло кусок рельса. Шпала, скрепленная с рельсом костылем, тоже приподнялась; ее ложе было наполнено песком и гнилыми листьями, и теперь гниющий кусок дерева странно торчал. Какой бы древней ни была эта дорога, было очевидно, что она – одноколейка. Старик и мальчик шли по этой дороге. Они двигались медленно, так как старик был очень стар и шел, тяжело опираясь на палку. Грубая, плотно надвинутая шапка из козьей кожи защищала его голову от солнца, а короткие грязно-белые волосы космами падали на шею. Он смотрел себе под ноги, на тропинку, из-под козырька, замысловато сделанного из большого листа. Его седая борода, такая же грязная, как и волосы, спускалась до самого пояса – всклокоченная и запутанная. На плечах висела простая грязная козья шкура. Его руки, морщинистые и высохшие, и множество рубцов и шрамов говорили о преклонном возрасте и пережитой борьбе со стихией.
Мальчик, шедший впереди, сдерживал порывистость своих движений, чтобы приноровиться к медленной походке старика. На нем также был обтрепанный кусок медвежьей шкуры с отверстием посередине для одевания. Было ему не более двенадцати лет. За ухом у него кокетливо торчал свиной хвост, по-видимому, недавно добытый. В одной руке он нес небольшой лук со стрелой, а за спиной висел колчан со стрелами. Из ножен, болтавшихся у него на шее, высовывалась изогнутая рукоятка охотничьего ножа. Мальчик был очень смугл и шел мягким, почти кошачьим шагом. Контрастом с его загорелым лицом были его глаза – голубые, вернее, темно-голубые, но острые и сверлящие, как два бурава. Казалось, они проникают всюду на этой дороге – такой обычной. При ходьбе он нюхал воздух подвижными, трепещущими ноздрями, непрерывно передающими мозгу вести из внешнего мира. Так же как и обоняние, был развит его слух, действовавший совершенно автоматически. Без сознательного усилия он слышал самые слабые звуки в этой ясной тишине – слышал и распознавал их, будь это легкий шум ветра в листве, жужжание пчелы и комара или отдаленное ворчание моря, убаюкивавшее его.
Внезапно он напряженно прислушался. Обоняние, зрение и слух одновременно предостерегли его. Его рука осторожно коснулась старика, и оба тотчас же остановились. Впереди с другой стороны насыпи послышался хруст, и взгляд мальчика приковался к колеблющимся кустам. Вслед за этим большой серый медведь, гризли, появился на дороге и круто остановился при виде людей. Он не любил их и брезгливо зарычал. Медленно вставил мальчик стрелу в лук и, не спуская глаз с медведя, медленно натянул тетиву. Старик, стоя так же спокойно, смотрел на опасность из-под своего козырька. Несколько секунд продолжалось обоюдное исследование; потом медведь выказал возрастающее раздражение, и мальчик движением головы дал знак старику отойти от тропинки. Он следовал за стариком, держа наготове лук и стрелу. Они подождали, пока хруст в кустах не убедил их, что медведь ушел. Мальчик засмеялся и повернул обратно на тропинку.
– Большой медведь, Грэнсэр1, – хихикнул он.
Старик покачал головой.
– Их становится все больше и больше с каждым днем, – пожаловался он тонким голосом. – Кто бы подумал, что я увижу времена, когда человеческая жизнь будет в опасности по дороге к Высокому Дому. Когда я был мальчиком, Эдвин, мужчины, женщины и маленькие дети приходили сюда в хорошую погоду из Сан-Франциско десятками тысяч. И здесь не было ни одного медведя. Ни одного! Люди платили деньги, чтобы посмотреть на них в клетках, – так они были редки.
– Что такое деньги, Грэнсэр?
Прежде чем старик ответил, мальчик вспомнил и с торжеством вытащил из кармана в медвежьей шкуре потертый, тусклый серебряный доллар. Глаза старика заблестели, когда он поднес монету к своим глазам.
– Я не вижу, – пробормотал он, – посмотри и, если можешь, скажи-ка число, Эдвин.
Мальчик засмеялся.
– Ты такой старый, Грэнсэр, – воскликнул он с восторгом, – а всегда веришь, что эти значки что-то означают!
Старик был раздосадован и поднес монету ближе к глазам.
– Две тысячи двенадцатый, – воскликнул он и быстро забормотал: – Это тот самый год, когда Совет магнатов назначил Моргана Пятого президентом Соединенных Штатов. Монета эта, вероятно, последней чеканки. Ведь Алая смерть пришла в две тысячи тринадцатом году! Боже! Боже! Подумать только. Шестьдесят лет назад было все это, и я единственный человек, живший в те времена. Где ты нашел ее, Эдвин?
Мальчик, с любопытством слушавший болтовню слабоумного старика, живо ответил:
– Я взял ее у Хоу-Хоу. Он нашел ее, когда пас коз прошлой весной возле Сан-Джозе. Хоу-Хоу сказал – это деньги. Ты не голоден, Грэнсэр?
Старик поднял палку, упавшую в канаву, и торопливо заковылял по тропинке. Его старые глаза жадно блестели.
– Я думаю, Заячья Губа нашел парочку крабов, – бормотал он. – Это хорошая еда – крабы, особенно если у вас нет зубов, а ваши внуки, любящие своего деда, стараются поймать их для вас. Когда я был мальчиком…
Но Эдвин внезапно остановился, натянув тетиву с приготовленной стрелой. Он стоял у самого края расщелины, образованной подземным потоком, промывшим здесь себе выход. По другую сторону виднелся обвитый вьющимся виноградом кусок ржавого рельса. Вдали, притаившись за кустом, выглядывал дрожащий от страха кролик. Расстояние было не меньше пятидесяти футов, но стрела летела наверняка, и пронзенный кролик, крича от испуга и боли, быстро скользнул в кусты. Мальчик просиял и, перепрыгнув расщелину, помчался к добыче. Напряжение его мышц нашло себе выход в быстрых и ловких движениях. Далеко в чаще кустов он схватил раненое животное и, отрубив ему голову на подходящем пне, вернулся к Грэнсэру.
– Кролик хорош, очень хорош, – бормотал старик, – но что касается тонких блюд, я предпочитаю краба. Когда я был мальчиком…
– И чего ты всегда несешь такую чушь! – нетерпеливо перебил Эдвин дальнейшую болтовню.
Он произносил эти слова неправильно, эта неправильность сказывалась в гортанном порывистом говоре и упрощении фраз. Его говор напоминал немного говор старика, и последующий разговор шел на искаженном английском языке.
– Я хочу знать, – продолжал Эдвин, – почему вы называете краба «тонкое блюдо». Краб есть краб, не так ли? Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь называл его так забавно.
Старик вздохнул, но ничего не ответил, и они шли в полном молчании. Прибой стал внезапно громче при выходе из леса на песчаные дюны, окаймлявшие море. Несколько коз щипали траву на песчаных холмиках под присмотром мальчика в козьей шкуре и собаки, напоминавшей шотландскую овчарку. Смешиваясь с гулом прибоя, слышался непрерывный лай или рев, несшийся из-за кучи разбитых камней за сотню ярдов от берега. Это огромные нерпы дрались и воевали друг с другом за место на солнце. Невдалеке поднимался дым от костра, разведенного третьим мальчиком. Возле него сидело несколько волкодавов, точно таких же, как собака, охраняющая стадо.
Старик ускорил шаги и, сильно пыхтя, подошел к огню.
– Ракушки! – бормотал он в восторге. – Ракушки! А разве это не краб? Мой, мой! Вы, мальчики, так добры к своему старому деду.
Хоу-Хоу был приблизительно одного возраста с Эдвином; он осклабился.
– Бери сколько хочешь, Грэнсэр. Я поймал четырех.
Нетерпение параличного старика было достойно жалости. Быстро опустившись на песок, насколько позволяло ему его онемевшее тело, он схватил большую раковину прямо с углей. В огне скорлупа отпала, и ее мясо цвета лосося было совершенно готово. С дрожащей поспешностью он схватил кусок и сунул его в рот. Но кусок был горяч, и он с той же поспешностью выплюнул его. Старик кашлял от боли, и слезы текли по его щекам.
Но мальчики, как истые дикари, обладали жестоким юмором варваров. Они принялись громко смеяться, находя это зрелище весьма забавным. Хоу-Хоу стал танцевать вокруг костра, а Эдвин катался по земле от удовольствия. И мальчик, пасший коз, прибежал присоединиться к их веселью.
– Остуди их, Эдвин, остуди их, – умолял огорченный старик, не пытаясь вытереть слез, бежавших по его щекам. – И краба тоже, Эдвин. Ведь вы знаете, что ваш дед любит крабов.
Из огня послышалось шипение от лопнувших раковин, выпустивших свой сок. Это были большие ракообразные рыбы, от трех до шести дюймов в длину. Мальчики вытащили их палками из углей и положили остудить на большие куски дерева.
– Когда я был мальчиком, мы никогда не смеялись над старшими; мы уважали их, – сказал Грэнсэр.
Мальчики не обратили внимания на это замечание, и Грэнсэр продолжал изливать потоки жалоб, выражая свое недовольство. Но на этот раз он был осторожней и не обжег себе рта. Все принялись за еду, хватая куски руками, громко чавкая и сопя. Третий мальчик – Заячья Губа – насыпал горсть песка в раковину, которую ел старик; и когда песок захрустел между его десен, снова поднялся громкий смех. Не подозревая, что с ним сыграли шутку, он кашлял и плевался до тех пор, пока Эдвин, сжалившись, не принес ему в тыкве воды прополоскать рот.
– Где же крабы, Хоу-Хоу? – спросил Эдвин. – Теперь Грэнсэр хочет закуски.
Глаза старика снова жадно блеснули, когда он получил большого краба. Это была целая скорлупа, но все мясо было вынуто. Трясущимися руками, дрожа от предвкушения наслаждения, старик отломил ногу краба и нашел ее совершенно пустой.
– А где же крабы, Хоу-Хоу? – захныкал он. – Где же они?
– Я пошутил, Грэнсэр. Это не крабы. Я не нашел ни одного.
Мальчики были в восторге, видя разочарование старика и слезы, капающие из его глаз. Потом незаметно Хоу-Хоу положил в пустую скорлупу только что испеченного краба. Над мясом поднималось маленькое ароматное облачко пара. Это заставило старика принюхаться, и он заглянул внутрь скорлупы. Переход от горя к радости был мгновенен. Он сопел, пыхтел и ворчал от восторга, принимаясь за еду. Для мальчиков это было привычное зрелище, так же как невнятные восклицания, которых они не понимали.
– Майонез! Подумайте только – майонез! Шестьдесят лет прошло с тех пор, как был сделан последний! Два поколения – и нет даже помину о нем. А в те дни в каждом ресторане можно было получить краба.
Пресытившись, он вздохнул и, вытерев руки о свои голые колени, стал смотреть на море. Утолив голод, он предался воспоминаниям:
– Подумать только! Я видел этот берег, весь усеянный мужчинами, женщинами и детьми в ясное воскресное утро. Тогда ни один медведь не угрожал. А здесь, на холме, был большой ресторан, где вы могли получить все, что душе угодно. Четыре миллиона людей жили тогда в Сан-Франциско. А теперь-то во всей области нет и сорока человек. А сколько пароходов приходило и уходило через Золотые Ворота! А воздушные корабли – дирижабли и аэропланы! Делали они по двести миль в час. Это был тот минимум, который требовался по договорам с компаниями Нью-Йорка и Сан-Франциско. Был здесь один парень, француз, – я забываю его имя, – который едва не достиг трехсот. Дело было рискованное, очень рискованное для предусмотрительных людей, но он был на верном пути и добился бы своего, если бы не Великая чума. Когда я был мальчиком, жили люди, помнившие появление первых аэропланов. Но шестьдесят лет назад мне пришлось увидеть последний.
Старик продолжал разглагольствовать, не замечаемый мальчиками; они давно привыкли к его болтовне, и в их лексиконе недоставало многих слов, употребляемых им. Было заметно, что в его странных речах как будто возрождается старый английский язык. Когда же он обращался к мальчикам, его речь становилась снова неуклюжей и простой.
– Но в те времена не было столько крабов, – продолжал старик. – Они считались деликатесами, и их сезон продолжался не больше месяца. А теперь крабы доступны круглый год. Подумать только – ловить сколько угодно крабов в какое угодно время на берегу Высокого Дома!
Внезапное смятение среди коз подняло мальчиков на ноги. Собаки, лежавшие у огня, бросились на помощь своему товарищу, охраняющему стадо, а козы сбились в кучу под защиту человека. С полдюжины волков, худых и серых, бродили вокруг песчаных холмиков, скаля зубы на ощетинившихся собак. Пущенная Эдвином стрела упала слишком близко. Заячья Губа пращой, подобной праще Давида в его единоборстве с Голиафом, бросил камень, просвистевший в воздухе. Он упал в стаю волков, и они скрылись в темной чаще эвкалиптового леса. Мальчики рассмеялись и снова улеглись на песок, в то время как Грэнсэр тяжело вздыхал. Он поел слишком сытно и продолжал бормотать.
– Преходящие мысли исчезают, словно пена, – процитировал он. – Да, все это пена и все бренно. Вся человеческая работа на земле тоже не что иное, как пена. Человек приручил животных, истребил хищников и очистил землю от диких растений. Но он исчез, и первобытная жизнь вернулась снова, сметая всю работу человека: леса заглушили его поля, хищники напали на его стада, и теперь волки рыщут на берегу Высокого Дома. – Он был в ужасе от этой мысли. – Там, где четыре миллиона людей жили счастливые, ныне бродят дикие волки, и наше одичавшее потомство защищается доисторическим оружием от своих свирепых врагов. Подумать только! И все это – Алая смерть.
Эти последние слова привлекли внимание Заячьей Губы.
– Он всегда так говорит, – обратился он к Эдвину. – Что такое алый?
– Алость клена потрясает меня, словно звук охотничьего рога, – снова процитировал старик.
– Это все равно что красный, – ответил Эдвин. – Ты не знаешь этого потому, что происходишь из рода Шоферов. Они никогда ничего не знали. Никто из них. Алый и есть красный – я знаю это.
– Но красный есть красный, не правда ли? – проворчал Заячья Губа. – Что тут хорошего называть петуха алым?.. Грэнсэр, почему ты всегда говоришь слова, которых никто не понимает? – спросил он. – Алый ничего не значит, а красный есть красный. Почему же ты не говоришь «красный»?
– Красный – это не совсем верно, – был ответ. – Чума была алой. Все лицо и тело становились алыми в течение одного часа. Разве я не знаю? Разве я недостаточно видел все это? И я говорю вам, что она была алой, потому что – да, потому что она была алой. Другого слова нет для нее.
– Красное для меня достаточно хорошо, – настойчиво проворчал Заячья Губа. – Мой отец называет красное красным, а он-то кое-что знает. Он говорит, что все умерли от Красной смерти.
– Твой отец простой человек и произошел от простого человека, – горячо возразил Грэнсэр. – Разве я не знаю, от кого Шоферы произошли? Твой дед был шофером, без образования. Он работал на других. Но твоя бабушка была хорошего происхождения, только дети пошли не в нее. Разве я не помню, когда я встретил их ловящими рыбу у Темескальского озера?
– Что такое образование? – спросил Эдвин.
– Называть красное алым, – усмехнулся Заячья Губа и снова стал нападать на Грэнсэра. – Мой отец говорил мне – а он слышал от своего отца, – что твоя жена была Санта-Розана. Он говорил – перед Красной смертью она была кухаркой, хотя я не знаю, что такое кухарка. Скажи-ка мне, Эдвин.
Но Эдвин в недоумении покачал головой.
– Да, верно, она была прислугой, – признал Грэнсэр, – но она была хорошая женщина; твоя мать была ее дочерью, Заячья Губа. После чумы осталось очень мало женщин, и я мог взять в жены только ее, хотя она и была кухаркой, как называет ее твой отец. Но нехорошо так говорить о своих предках.
– Отец говорит, что жена первого Шофера была леди.
– Что такое леди? – спросил Хоу-Хоу.
– Леди – жена Шофера, – был быстрый ответ Заячьей Губы.
– Первого Шофера звали Биллом; он был простой парень, как я говорил вам раньше, – объяснял старик, – но его жена была леди – настоящая леди. До Алой смерти она была женой Ван-Вардена, председателя Совета промышленных магнатов; он был один из дюжины управлявших Америкой. Он был миллионер, восемьсот миллионов долларов таких вот монет, как в твоем кармане, Эдвин. Но пришла Алая смерть, и его жена стала женою Билла, первого Шофера. Он ее бил. Я сам видел это.
Хоу-Хоу, лежа на животе, лениво роясь в песке, вдруг вскрикнул и, осмотрев ноготь, а затем ямку, которую он вырыл, стал быстро разрывать землю. Оба мальчика присоединились к нему и начали копать вместе с ним, пока не обнажились три скелета. Два казались взрослыми, а третий – подростком. Старик тоже подполз посмотреть на находку.
– Жертвы чумы, – проговорил он. – Последние дни они умирали повсюду. Это, вероятно, целая семья, бежавшая от заразы и погибшая здесь, на берегу Высокого Дома. Они… Что ты делаешь?
Этот вопрос был в ужасе задан Эдвину, который, вытащив охотничий нож, принялся выламывать зубы в одном черепе.
– Нанижу их, – был ответ.
Трое мальчиков принялись с шумом за дело, в то время как Грэнсэр разговаривал сам с собой:
– Вы настоящие дикари. Вот уж появился обычай носить человеческие зубы. В следующем поколении вы просверлите себе носы и уши и будете носить украшения из кожи и костей. Я знаю. Человечество обречено опускаться все глубже и глубже в первобытную тьму и снова начать свою кровавую погоню за цивилизацией. Когда мы размножимся так, что нам станет тесно, мы начнем убивать друг друга. А потом, я думаю, вы будете носить вокруг талии человеческие скальпы так же просто, как ты, Эдвин, самый благоразумный из моих внуков, вот эту цепочку. Брось ее.
– Какой шум поднимает этот старый гусак, – заметил Заячья Губа, вытащив все зубы и принимаясь за дележ.
Мальчики были очень быстры и резки в своих движениях и в моменты горячего спора при дележе обменивались фразами, походившими на рычание. Они перебрасывались короткими односложными восклицаниями, и их разговор был сплошной тарабарщиной. Были намеки на грамматические конструкции, свойственные более высокой культуре. Даже речь Грэнсэра была настолько искажена, что, если бы ее привести в точности, она была бы непонятна читателю. Но таким языком он говорил с мальчиками. Когда же он болтал сам с собой, его говор постепенно превращался в чистую английскую речь. Фразы становились длинней, ритмичней и даже – литературными.
– Расскажи нам о Красной смерти, Грэнсэр, – попросил Заячья Губа, когда дележ зубов окончился.
– Алой смерти, – поправил Эдвин.
– Только не рассказывай нам так смешно, – продолжал Заячья Губа. – Рассказывай понятно, Грэнсэр, как умеют рассказывать Санта-Розана. Другие Санта-Розана не говорят так, как ты.
Глава вторая
Старик был доволен этим предложением. Он прочистил горло и начал:
– Двадцать или тридцать лет назад мой рассказ был в большом почете. Но теперь никто не интересуется…
– Опять начинается! – горячо воскликнул Заячья Губа. – Пропускай ерунду и говори понятно. Что такое интересуется? Ты говоришь как ребенок, который не знает, что говорит.
– Оставь его в покое, – сказал Эдвин, – или он опять взбеленится и не захочет рассказывать. Можно пропускать ерунду и слушать только то, что нам понятно.
– Продолжай, Грэнсэр, – поощрил Хоу-Хоу.
Старик снова начал ворчать о неуважении к старшим и возврате от высшей культуры к былой жестокости дикарей. Рассказ начался.
– В те дни было много народу на свете; в одном Сан-Франциско – четыре миллиона.
– Что такое миллион? – перебил Эдвин.
Грэнсэр посмотрел на него с сожалением:
– Я знаю, вы можете считать только до десяти, но я объясню вам. Протяните ваши руки. На обеих руках у тебя десять пальцев. Хорошо. Я беру эту горсточку песку – держи ее, Хоу-Хоу, – он насыпал песок мальчику на ладонь и продолжал: – Теперь эти крупинки песка лежат против пальцев Эдвина. Я прибавлю другую горсть. Это еще десять пальцев. Я прибавлю еще, еще и еще, пока не станет столько горстей, сколько у Эдвина пальцев. Это составляет одну сотню. Запомните это слово – одна сотня. Теперь я кладу этот голыш на руку Заячьей Губы. Он лежит перед десятью горстями песка, или десятью десятками пальцев, или перед сотней пальцев. Я кладу десять голышей; это составляет тысячу пальцев. Я беру раковину, она лежит перед десятью голышами, или сотней горстей песку, или тысячью пальцев… – И так, с большим трудом и не уставая повторять одно и то же, он старался дать им примитивное представление о числах. По мере того как числа росли, он собирал разные предметы и клал их на руки. Для символизирования очень больших чисел он взял кусочек дерева; и наконец для миллиона были взяты зубы скелетов, а для миллиарда – скорлупа крабов. Но здесь он остановился, так как мальчики стали выказывать утомление.
– Итак, в Сан-Франциско четыре миллиона людей – четыре зуба.
Глаза мальчиков перебегали с предмета на предмет и с ладони на ладонь, с камешков на песок и на пальцы Эдвина, силясь представить себе непостижимые числа.
– Это было целое сборище людей, Грэнсэр? – спросил наконец Эдвин.
– Как песок здесь, на берегу, как вот этот песок, каждая крупинка песка – мужчина, женщина или ребенок. Да, мальчики, все эти люди жили как раз здесь, в Сан-Франциско. Иногда весь этот народ приходил сюда, на берег, – больше людей, чем здесь крупинок песка. Больше, больше, больше! А Сан-Франциско был прекрасный город. И возле залива – где мы жили в прошлом году – было еще больше людей. С самого Ричмонда – равнины и холмы, вся дорога вокруг Сан-Леандро – один большой город с семью миллионами населения. Вы понимаете, семь зубов – вот это семь миллионов.
Снова глаза мальчиков скользнули от пальцев Эдвина к зубам на бревне.
– Весь мир был населен людьми. Перепись две тысячи десятого года показала восемь миллиардов человек – восемь скорлуп, да, восемь миллиардов. Человек знал тогда больше о добывании пищи. Это было не так, как сейчас. И пищи было больше, и народу. В тысяча восьмисотом году в одной Европе жило сто семьдесят миллионов. Сто лет спустя – горсть песку, Хоу-Хоу, – сто лет спустя, в тысяча девятисотом, было уже пятьсот миллионов – пять горстей песка и этот один зуб, Хоу-Хоу. Это доказывает, как легко было добывать себе пищу и как люди быстро размножались. А в двухтысячном году в Европе было пятнадцать миллионов людей. И так же было во всем остальном мире. Восемь скорлуп – восемь миллиардов человек – жили на земле, когда пришла Алая смерть.
Я был молодым человеком, когда началась чума, – мне было двадцать семь лет; и я жил на другой стороне залива Сан-Франциско, в Беркли. Ты помнишь, Эдвин, большие каменные дома при спуске с холмов из Контра-Коста? Вот я жил в таких каменных домах, в больших каменных домах. Я был профессором английской литературы.
Многое из всего этого было мальчикам недоступно, но они старались хоть смутно понять этот рассказ о прошлом.
– Для чего были эти дома? – спросил Заячья Губа.
– Ты помнишь, как твой отец учил тебя плавать? – Мальчик кивнул головой. – Хорошо, в Калифорнийском университете – так назывались наши дома – мы учили юношей и девушек думать (точь-в-точь как я показывал вам песком, голышами и раковинами, сколько человек жило в те дни). Молодые люди, которых мы учили, назывались студентами. У нас были большие комнаты, где мы занимались. Я говорил им – сорока или пятидесяти студентам сразу – то, что я объясняю вам сейчас. Рассказывал им о книгах, написанных другими людьми еще до того, как они появились на свет, или при их жизни.
– Это все, что вы делали, – только говорили, говорили и говорили? – спросил Хоу-Хоу. – А кто охотился для вас, доил коз и ловил рыбу?
– Разумный вопрос, Хоу-Хоу, разумный вопрос. Как я уже вам сказал, в те дни добывать пищу было очень легко. Мы были очень умны. Несколько человек добывало пищу для многих людей. А остальные занимались другими делами. Я говорил все время, и за это я получал пищу – много чудесной пищи, какую я не пробовал шестьдесят лет и уже никогда мне не придется попробовать. Иногда я думаю, что самым прекрасным произведением нашей цивилизации была пища – ее невероятное изобилие, бесконечное разнообразие и удивительная тонкость. О, мои внуки, вот это была жизнь в те дни, когда мы имели такие замечательные вещи для еды.
Это было уже недоступно мальчикам, и все, что он ни говорил, принималось ими за старческий бред.
– Те, кто нам доставлял пищу, назывались «свободными людьми». Но эта была шутка. Нам, правящему классу, принадлежала вся земля, все машины, фабрики – все. А они были наши рабы. Мы забирали все добытое ими, оставляя им только немного – для того, чтобы они могли работать и доставлять нам еще больше продуктов.
– Я пошел бы в лес и там добывал для себя пищу, – заявил Заячья Губа, – и если бы кто-нибудь захотел отнять ее у меня, я бы убил его.
Старик засмеялся:
– Разве я не говорил, что нам, господствующему классу, принадлежали все земли, леса и все-все? Того, кто не захотел бы доставлять нам пищу, мы наказали бы или обрекли на смерть. И очень немного находилось таких смельчаков. Остальные предпочитали работать на нас и доставлять нам тысячи – одна раковина, Хоу-Хоу, – тысячи удовольствий и наслаждений. В те дни я был профессором Смитом – профессор Джемс Говард Смит. Я был очень популярен тогда, то есть молодые люди любили слушать меня, когда я рассказывал им о книгах, написанных другими людьми.
Я был очень счастлив и мог есть разные замечательные вещи. А мои руки были мягки и нежны, потому что я никогда ими не работал. Я одевался в тончайшую одежду и всегда был чист, – он с отвращением посмотрел на свою грязную козью шкуру. – Мы никогда не носили такой одежды. Даже наши слуги были одеты лучше. И мы были гораздо чище. Мы мыли лицо и руки очень часто, каждый день. Вы, мальчики, моетесь, только когда упадете в воду или плаваете.
– И ты так же, Грэнсэр, – возразил Хоу-Хоу.
– Я знаю, я знаю. Я – несчастный, грязный старик. Но времена изменились. Никто не моется теперь, и это уже не считается постыдным. Уж много лет, как я не видал куска мыла. Вы не знаете, что такое мыло, но я не буду вам объяснять; ведь я рассказываю вам об Алой смерти. Вы знаете, что такое болезнь. Многие болезни приносятся микробами. Запомните это слово – микроб. Они похожи на древесных клещей, каких вы находите на собаках весной, когда они прибегают из лесу; но микробы гораздо меньше; они такие маленькие, что их нельзя видеть.
Хоу-Хоу рассмеялся:
– Ты странный человек, Грэнсэр, – говорить о таких вещах, каких не можешь видеть. Если ты не можешь их видеть, то откуда ты знаешь, что они существуют? Вот это я хотел бы знать. Как ты можешь знать о том, чего ты не можешь видеть?
– Хороший вопрос, Хоу-Хоу, очень хороший вопрос. Но мы их видели – некоторых из них. У нас было то, что мы называли микроскопом и ультрамикроскопом2; приложив к ним глаз, мы видели все, но гораздо больше по размерам, чем оно было на самом деле; многих вещей мы не могли рассмотреть без микроскопа. Наши лучшие ультрамикроскопы могли увеличивать микробов в сорок тысяч раз. Раковина – тысяча пальцев Эдвина; возьмите сорок таких раковин, и во столько раз увеличивался микроб, когда мы смотрели на него через микроскоп. Кроме того, пользовались мы еще так называемыми кинофильмами, и благодаря им эти микробы увеличивались еще в тысячи раз. И таким образом мы видели вещи, каких не могли увидеть простым глазом. Возьмите крупинку песка; разломайте ее на десять частей; одну из них на десять, и одну из этих снова на десять, и снова, и снова, и делайте так целый день, и, может быть, при заходе солнца вы получите кусочек величиной с микроба.
Мальчики выразили явное недоверие. Хоу-Хоу и Заячья Губа фыркали и насмехались, пока Эдвин не остановил их.
– Древесный клещ высасывает кровь из собаки, а микробы, будучи такими маленькими, проникают прямо в кровь и там размножаются. И наконец появляется целый миллиард – одна раковина – целый миллиард в одном человеческом теле. Мы называем микробы микроорганизмами. Когда несколько миллионов или миллиардов находятся в человеческом теле, наполняют всю его кровь, человек заболевает. Эти микробы и есть болезнь. Было очень много разных микробов – больше, чем крупного песка на этом берегу. Но мы знали только немногих из них. Микроорганический мир был незримым миром – мир, которого мы не могли видеть, и поэтому мы очень мало знали о нем. Но все же кое-что мы знали. Мы знали о Bacillus anthracis, о Micrococcus, о Bacterium termo, знали о Bacterium lactis – о микробе, что и теперь делает кислым козье молоко, Заячья Губа; о бесчисленных Schizomycetes и еще многих других…
Тут старик пустился в подробнейшее перечисление микробов, употребляя необыкновенно длинные бессмысленные фразы и слова. Мальчики, смеясь, переглядывались друг с другом и, смотря на пустынный океан, совершенно забыли о старике.
– Ну а Алая смерть, Грэнсэр? – вспомнил наконец Эдвин.
Грэнсэр с трудом спустился с кафедры в аудитории, где шестьдесят лет назад объяснял своим слушателям другого мира новейшую теорию о бациллах и заболеваниях.
– Да, да, я совсем забыл, Эдвин. Временами воспоминания прошлого одолевают меня, и я забываю, что я только грязный старик в козьей шкуре, блуждающий со своими дикими внуками по первобытной пустыне. Преходящие мысли исчезают, словно пена, и так же исчезла наша колоссальная прекрасная цивилизация. Я – Грэнсэр, усталый, старый человек. И принадлежу к роду Санта-Розана. И жену я себе взял из этого же рода. Мои дочери и сыновья брали себе супругов из других родов – Шофера, Сакраменто и Пало-Альтос. Ты, Заячья Губа, происходишь от Шофера; ты, Эдвин, – от Сакраменто; а ты, Хоу-Хоу, – от Пало-Альтос. Твой род получил свое имя от города, находившегося вблизи большого университета. Он назывался Стэнфордский университет. Да, я теперь вспоминаю – я рассказывал вам об Алой смерти. Но на чем я остановился?
– Ты говорил о микробах – существах, каких ты не можешь видеть и которые делают людей больными, – напомнил ему Эдвин.
– Да-да, на этом месте. Сначала человек не замечает, когда в его тело попадает несколько таких бацилл. Но каждый микроб распадается на два, и они делают это так быстро, что за короткое время их появляется несколько миллионов сразу. Тогда человек заболевает, и его болезнь называется именем микробов, находящихся в нем. Это может быть корь, инфлюэнца, желтая лихорадка; это может быть одна из тысячи тысяч болезней.
Странное дело происходит с этими микробами. В человеческом теле появлялись все новые и новые. Давным-давно, когда на свете жило только несколько человек, было всего несколько болезней. Но по мере их размножения и образования больших городов появлялись новые болезни, и новые микробы попадали в кровь человека. Несчетное число миллионов и миллиардов человек были убиты ими. И чем теснее жили люди, тем ужасней становилась болезнь. Задолго до моего времени, в Средние века, черная чума прошла по Европе. И появлялась она снова и снова. И свирепствовал тогда туберкулез – всюду, где люди жили скученно. За сотню лет до меня появилась бубонная чума. В Африке была сонная болезнь. Бактериологи находили эти болезни и боролись с ними, как вы, мальчики, отгоняете волков от вашего стада или убиваете москитов, нападающих на вас. Бактериологи…
– Но кто это такие, Грэнсэр, кого ты так называешь? – перебил Эдвин.
– Ты, Эдвин, пасешь коз. Твое дело следить за козами, и ты знаешь о них очень многое. Бактериолог следит за микробами. Это – его дело, и он знает многое о них. Вот, как я говорил, бактериологи боролись с микробами и истребляли их – иногда. Ужасной болезнью была проказа. За сто лет до моего рождения бактериологи открыли бациллу проказы. Они изучили ее и делали с нее снимки; я видел эти снимки. Но они не сумели найти средства к ее уничтожению. В тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году появилась моровая язва; она началась в стране, называемой Бразилией, и убила миллионы людей. Бактериологи не только нашли этот микроб, но и истребили его, и моровая язва прекратилась. Они сделали так называемую сыворотку; и, впуская ее в тело человека, убивали этим бациллу, не вредя ему самому. В тысяча девятьсот десятом году появилась миланская проказа. И так же легко была истреблена. Но в тысяча девятьсот сорок седьмом году появилась новая болезнь, еще не виданная доныне. Она поражала грудных детей – они не могли ни есть, ни двигаться. Бактериологи потратили одиннадцать лет на отыскание этой бациллы.
Но, несмотря на все эти болезни, несмотря на их увеличение, все больше людей появлялось на свет. Причина этого – легкое добывание пищи. Увеличивающаяся теснота приносила с собой все новые и новые болезни. Были предостережения. Так, Сольдервецкий еще в тысяча девятьсот двадцать девятом году предостерегал против новых болезней, страшней прежних в тысячу раз и убивающих сотни миллионов, даже биллионы. Но микроорганический мир приберег свою тайну к концу. Тогда знали о существовании этого мира и о возникновении новых полчищ микробов, убивающих людей. Но это было и все. В незримом микроорганическом мире, возможно, существовало бесчисленное количество микробов. Быть может, даже жизнь происходила от них. «Неисчерпаемая возможность», – как говорил Сольдервецкий.
Но на этом месте Заячья Губа с негодованием вскочил со своего места.
– Грэнсэр, – заявил он, – я очень устал от твоей болтовни. Почему ты не рассказываешь об Алой смерти? Если ты не думаешь начинать, так и скажи – мы вернемся обратно к поселку.
Старик взглянул на него и молча заплакал. Бессильные слезы текли по его щекам, и вся беспомощность его восьмидесяти семи лет выразилась в его печальном взгляде.
– Садись, – посоветовал примирительно Эдвин. – Он сейчас расскажет про Алую смерть, не правда ли, Грэнсэр? Садись, Заячья Губа. Ну, дальше, Грэнсэр.
Глава третья
Старик вытер слезы своими морщинистыми пальцами и начал рассказ дрожащим, прерывистым голосом, окрепшим по мере приближения к самой катастрофе.
– Это было летом две тысячи тринадцатого года, когда пришла чума. Мне было тогда двадцать семь лет, и я прекрасно помню все это. Радио…
Заячья Губа громко выразил свое неудовольствие, и Грэнсэр поторопился поправиться:
– В те дни мы говорили через воздух за тысячи и тысячи миль. И пришло известие о появлении в Нью-Йорке какой-то странной болезни. В этом замечательнейшем городе Америки было тогда семнадцать миллионов человек. Но случаев этой болезни насчитывалось всего несколько, и никто особенно не задумывался над этим; это казалось пустяком. Правда, оказалось, что люди умирали от нее поразительно быстро, и первым признаком новой болезни являлось распространение алой сыпи по всему телу и на лице. Не прошло и двадцати четырех часов, как распространился слух о первом случае в Чикаго. В тот же день стало известно, что и в Лондоне, величайшем городе в мире после Чикаго, уже две недели боролись с чумой, запрещая извещать остальной мир.
Дело становилось серьезным, однако мы в Калифорнии, как и остальные, не беспокоились. Мы были уверены, что бактериологи сумеют уничтожить новую бациллу, как уничтожали раньше других. Тревожила лишь быстрота, с какой микроб убивал человека, и то, что смерть была неминуема. Никто не выздоравливал. Была у нас старая азиатская холера; вы могли вечером обедать с совершенно здоровым человеком, а на следующее утро, взглянув в окно, увидеть его на дрогах для перевозки покойников. Но эта новая чума убивала быстрее, гораздо быстрее. С момента появления первых признаков человек погибал почти в один час. Некоторые жили несколько часов. Многие умирали через десять–пятнадцать минут.
Сердце начинало усиленно биться, по всему телу распространялся жар, и потом появлялась алая сыпь, покрывавшая – словно лесной пожар – все лицо и тело. Многие не чувствовали жара и сердцебиения, и первое, что они замечали, была алая сыпь. При появлении сыпи обыкновенно начинались судороги. Но они не были особенно продолжительны и сильны. Тот, кто переживал их, становился совершенно спокойным и только чувствовал оцепенение, быстро ползущее с ног по всему телу. Сначала немели пятки, потом ноги и бедра, и когда онемение достигало сердца, человек умирал. Он не бредил и не спал. Его мысли оставались спокойными и ясными до того самого момента, когда сердце цепенело и останавливалось. Другая странность заключалась в быстроте разложения. Как только человек умирал, тело распадалось на куски, рассыпалось, словно исчезало на ваших же глазах. Это была одна из причин такого быстрого распространения чумы. Миллиарды бацилл моментально рассеивались в воздухе.
И потому бактериологи имели так мало шансов на победу. Они погибали в своих лабораториях, изучая микроб Алой смерти. Это были герои. Как только они умирали, другие заменяли их. В Лондоне микроб нашли первыми. Имя человека, открывшего его, – Траск; не прошло и тридцати часов, как он был мертв. Тогда во всех лабораториях стали искать средство против этого микроба. Но все было напрасно. Вы понимаете, задача заключалась в том, чтобы найти средство, убивающее микроб, не вредя человеку. Они пытались вводить в человеческий организм другие микробы – врагов чумных…
– Вы ведь не могли видеть этих микробов, Грэнсэр, – возразил Заячья Губа, – а ты говоришь о них, как будто вы их видели, когда на самом деле они – ничто. То, чего вы не видите, не может быть чем-нибудь. Бороться с несуществующими вещами! Они были большие дураки в те времена. Потому они и перемерли. Не верю я во весь этот вздор.
Грэнсэр снова заплакал, и Эдвин горячо взял его под свою защиту:
– Подумай, Заячья Губа, ведь и ты веришь в невидимые предметы.
Заячья Губа покачал головой.
– Ты веришь в привидения; ты ведь никогда не видел их.
– А я говорю, что я их видел, когда прошлой зимой ходил с отцом охотиться на волков.
– Ну, хорошо; ты всегда плюешь, когда переходишь текущую воду, – продолжал Эдвин.
– Это чтоб беды не случилось, – был ответ.
– Ты веришь в несчастье?
– Конечно.
– А ты никогда не видел беды, – закончил Эдвин с торжеством. – Ты, значит, так же глуп, как и Грэнсэр со своими микробами; ты веришь в то, чего не можешь видеть. Продолжай, Грэнсэр.
Заячья Губа, покорившись метафизическим доводам, замолчал, и старик продолжал свой рассказ. Все чаще и чаще его перебивали споры мальчиков. Иногда они громко высказывали разные предположения и объяснения, стараясь следовать за рассказчиком в неизведанный, исчезнувший мир.
– Алая смерть появилась в Сан-Франциско. Первая смерть обнаружилась в понедельник утром. В четверг в Окленде и Сан-Франциско люди умирали как мухи. Умирали всюду – в постелях, за работой, гуляя по улице. Во вторник я увидел первую смерть – мисс Коллброн, одной из моих слушательниц, сидевшей как раз против меня в моей аудитории. Во время своей лекции я видел ее лицо. Внезапно оно стало алым. Я замолчал и мог только смотреть на нее; чума была среди нас. Все с криком бросились из комнаты, остались только двое. Судороги продолжались всего одну минуту и были очень слабы. Один из студентов достал ей воды. Она выпила немного и внезапно закричала: «Мои ноги! Я не чувствую их больше». Через минуту она сказала: «У меня нет ног. Я не чувствую своих коленей».
Женщина лежала на полу с толстой книгой под головой вместо подушки. И мы ничем не могли ей помочь. Холод и оцепенение ползли с ног к сердцу, и когда достигли его, она умерла. Через пятнадцать минут – я заметил – она была мертва – здесь, в моей собственной аудитории. А она была очень красивая, сильная, молодая девушка. От появления первых признаков чумы до конца прошло всего пятнадцать минут. Из этого ясно, как молниеносна была Алая смерть.
Я оставался еще несколько минут в своей аудитории с умершей девушкой. Ужас распространился по всему университету, и тысячи студентов покидали свои аудитории и лаборатории. Когда я вышел, чтобы известить ректора, весь университет был совершенно пуст. Несколько запоздавших спешили по домам. Двое из них бежали.
Ректора Хоуга я застал в его кабинете совершенно одного; он выглядел старым, седым, и все лицо его было в морщинах, чего я прежде никогда не видел. При виде меня он вскочил и скрылся в своем внутреннем кабинете, захлопнув за собой дверь: я слышал – он ее запер. Он знал, что я заражен, и крикнул через дверь, чтобы я ушел. Я никогда не забуду того чувства, с каким я шел по длинным коридорам пустынного здания. Я не боялся. Я был заражен и смотрел на себя как на мертвеца. Но это был не страх; чувство спокойного смирения было во мне. Все остановилось. Это был словно конец мира для меня – моего мира. Я родился в шуме и гаме университета. Эта карьера была мне предназначена. Мой отец был профессором до меня, и его отец – до него. Полтора века, словно гигантская машина, этот университет неуклонно развивался. И теперь в один миг все остановилось. Словно видишь, как умирает священное пламя твоего трижды священного алтаря. Я был потрясен, мне было невыразимо тяжело.
Когда я пришел домой, швейцар при виде меня с криком скрылся. Позвонив, я увидел, что и моя прислуга последовала за ним. В кухне я нашел кухарку, собиравшуюся уходить. Она закричала и, бросив свои вещи, выбежала на улицу, все время крича. Я и сейчас слышу этот крик. Мы не терялись в тот момент, когда нас поражала обыкновенная болезнь. Мы были спокойны и посылали тотчас же за доктором; он знал, что нужно делать. Но тут было иначе. Эта болезнь появлялась внезапно и убивала быстро, без промаха. Когда алая сыпь появлялась на чьем-нибудь лице, этот человек был отмечен смертью. Не выживал никто.
Я был один в своем большом доме. Как я вам уже рассказывал, в то время мы могли говорить друг с другом по проводу или просто через воздух. Прозвонил телефон, и я услышал голос моего брата. Он сказал, что не приходит ко мне из боязни заразиться чумой, а наших двух сестер он оставил в доме профессора Бэкона. Он советовал мне оставаться дома и ждать, пока не выяснится, заразился я или нет.
Я с этим согласился и остался один в своем доме, в первый раз в жизни попробовав стряпать. Но чума не тронула меня. Благодаря телефону я мог говорить с кем хотел и узнавать все новости. Кроме того, тогда существовали газеты, мне их просовывали через дверь, и таким образом я был в курсе того, что происходило.
В Нью-Йорке и Чикаго царила паника. То же самое творилось и во всех больших городах. Погибла треть нью-йоркской полиции; начальник и помощник его также были мертвы. Законы и постановления нарушались. Трупы непогребенными валялись на улицах. Железные дороги и пароходства прекратили доставку провизии в города, и толпы голодных грабили склады и магазины. Всюду – пьянство, грабежи и убийства. Люди бежали миллионами из городов. Сперва богатые в своих автомобилях и аэропланах, а за ними вся колоссальная масса жителей, разнося чуму, бежала пешком, голодая и грабя города и села на пути.
Человек, присылавший эти новости, – радиотелеграфист – был один со своими инструментами наверху высокого здания. Оставшееся население – он исчислял его всего в несколько сот тысяч – обезумело от страха и алкоголя. Со всех сторон он был окружен бушевавшим огнем. Он был герой – этот человек, оставшийся на своем посту.
Через двадцать четыре часа он сообщил, что больше не появляются трансатлантические аэропланы – прекратилась связь с Англией. Из Берлина – в Германии – пришло известие об открытии бактериологом Мечниковского института, профессором Гоффмейером, сыворотки против чумы. Это было последним сообщением по сей день, полученным нами в Америке из Европы. Слишком поздно! Пока это открытие стало известно, прошло немало времени. Мы могли только заключить: в Европе произошло то же, что и у нас, и в лучшем случае несколько десятков человек на всем континенте переживет Алую смерть.
Еще несколько дней приходили депеши из Нью-Йорка. Потом и это прекратилось. Человек, посылавший их со своего высокого здания, быть может, погиб от чумы либо в пожаре, бушевавшем вокруг него. И то, что происходило в Нью-Йорке, происходило и в других городах. То же самое было и в Сан-Франциско, и в Окленде, и в Беркли. В четверг люди умирали с необычайной быстротой, и трупы их валялись всюду. В четверг ночью началось паническое бегство в деревни из городов. Вообразите себе, дети мои: поток людей – больший, чем лососей в реке Сакраменто, – обезумев, стремится из городов, тщетно пытаясь спастись от вездесущей смерти. Они несли смерть с собой. Даже в аэропланах богачей, летающих в безопасности над горами и пустынями, – даже в них была смерть. Сотни этих аэропланов спасались на Гавайях, но чума была уже всюду. Это мы узнавали из телеграмм, пока не прекратилось сообщение с Сан-Франциско. Это прекращение связи с остальным миром просто ошеломляло! Словно мир был вычеркнут, перестал существовать. Шестьдесят лет этот мир не существует для меня. Я знаю, где-то должны быть Нью-Йорк, Европа, Азия, Африка, но оттуда не слышно ни одного слова – ни одного за шестьдесят лет. С приходом Алой смерти мир погрузился в небытие. Совершенно невозвратно. Десять тысяч лет культуры и цивилизации были сметены в мгновение ока, исчезли, словно пена.
Я говорил вам об аэропланах богачей. Они несли с собой чуму и гибли повсюду. Я встретил только одного спасшегося – Мюнджерсона. Впоследствии он стал Санта-Розана и женился на моей старшей дочери. Он пришел к нам через восемь лет после чумы. Ему было девятнадцать лет, и целых двенадцать ему пришлось ждать, прежде чем он женился. Тогда не было незамужних женщин, а некоторые из старших дочерей Санта-Розаны были уже помолвлены. Вот он и должен был ждать, пока моей Мери исполнилось шестнадцать лет. Его сын – Шелковая Лапка – был убит львом в прошлом году. Мюнджерсону было одиннадцать лет во время чумы. Отец его был один из промышленных магнатов, очень богатый, влиятельный человек. На своем аэроплане «Кондор» они прилетели в степи Британской Колумбии, лежащей далеко к северу. Но они потерпели аварию недалеко от горы Шаста. Вы слыхали об этой горе; она на Дальнем Севере. Среди них началась чума, и этот мальчик одиннадцати лет единственный остался в живых. Восемь лет он блуждал один по пустыне, тщетно ища людей. И наконец, подойдя к югу, он нашел нас, Санта-Розана.
Но я очень забежал вперед. Когда началось бегство из городов вокруг Сан-Франциско и телефон еще работал, я разговаривал с братом. Я сказал ему, что это бегство – сущее безумство, симптомов чумы у меня нет, и нам с нашими близкими необходимо скрыться в каком-нибудь безопасном месте. Мы остановились на химическом корпусе университета и решили, сделав запас провизии, силой не пускать посторонних в наше убежище.
Когда же мы условились обо всем, брат попросил меня остаться дома еще на сутки – убедиться, что я не заражен чумой. Я согласился, и он обещал прийти ко мне на следующий день. Мы говорили о запасах провизии и подробностях защиты в химическом корпусе, пока телефон вдруг не перестал работать. Связь оборвалась в середине нашего разговора.
В этот вечер не было электричества, и я оставался в полной темноте, один в своем доме. Газеты больше не выходили, и я не имел никаких сведений извне. Я слышал шум толпы и пистолетные выстрелы. В окно я мог видеть зарево пожара в стороне Окленда. Это была страшная ночь. Я не сомкнул глаз. Какой-то человек – почему и как, я не знал – был убит против моего дома. Я слышал частые выстрелы автоматического пистолета, и через несколько минут несчастное раненое существо подползло к моей двери, крича и умоляя о помощи. Вооружившись двумя пистолетами, я пошел к нему. При свете спички я увидел, что он болен Алой чумой. Я захлопнул дверь и слушал его крики и стоны еще полчаса возле самой двери.
Утром ко мне пришел брат. Я собирал в мешок самые ценные вещи, какие предполагал взять с собой; но, увидев его лицо, я понял, что ему уже не нужно скрываться со мной. У него была чума. Он протянул руку, но я поспешно отскочил.
«Посмотри в зеркало», – сказал я.
Он посмотрел и при виде своего алого лица бессильно упал на стул.
«Боже мой, – проговорил он. – Я заразился ею. Не подходи ко мне – я мертвый человек».
У него начались судороги. Он умирал два часа; до последней минуты был в сознании, говорил о возрастающем холоде и онемении в ступнях, икрах, бедрах, пока оно не достигло сердца. Это был конец.
Таков был путь Алой смерти. Я взял свой мешок и бежал. Вид у меня был страшен. Всюду я спотыкался о тела; некоторые еще были живы. Беркли был объят пламенем, а Окленд и Сан-Франциско пылали в страшном пожаре. Небо застлалось дымом, и полдень казался туманным рассветом. В порывистом ветре солнце светило тусклым безжизненно-красным шаром. Да, дети мои, это был словно конец – последние дни конца мира.
Всюду застыли брошенные автомобили, говорящие о том, что запасы бензина в гаражах иссякли. Я помню один такой автомобиль. Мужчина и женщина лежали мертвыми на сиденьях, а на тротуаре валялись две женщины с ребенком. Странное и ужасное зрелище представлялось на каждом шагу. Люди скользили тихо и таинственно, словно привидения. Бледные женщины с детьми на руках; отцы, ведущие детей за руки; поодиночке, парами, семьями – все бежали из города смерти. Некоторые тащили запасы провизии, другие – вещи и одеяла, многие совсем ничего не несли.
Недалеко была бакалейная лавка – там продавали провизию. Ее хозяин – я хорошо его знал, – спокойный, трезвый, но глупый и упрямый человек, охранял ее. Окна и двери были разбиты, а он, спрятавшись за прилавок, разряжал свой пистолет в каждого подходившего к его двери. У входа лежало несколько трупов – убитых им в течение дня. Издали я увидел, как один из грабителей, проломив окно в соседнем магазине, поджигал его. Я никого не призвал на помощь. Время для этого прошло. Цивилизация рушилась, и каждый заботился о себе.
Глава четвертая
Я поспешно пошел дальше и на первом же углу увидел новую драму. Двое парней напали на мужчину и женщину с двумя детьми и грабили их. Я знал этого человека, хотя никогда не был с ним знаком. Он был поэт, перед которым я давно преклонялся. В тот момент, когда я хотел прийти ему на помощь, раздался выстрел, и он упал. Женщина закричала и свалилась под ударом кулака. Я громко крикнул, но они направили на меня пистолеты, и мне пришлось скрыться за угол. Здесь путь преграждался надвигающимся пожаром. С обеих сторон горели здания, и улица была полна дыма и огня. Откуда-то из мрака слышался голос женщины, дико зовущей на помощь. Однако я не пошел к ней. Человеческое сердце становилось железным среди всего этого ужаса, и каждый слышал слишком много призывов о помощи.
Когда я вернулся обратно, грабителей уже не было… Поэт и его жена лежали мертвые на тротуаре. Дети исчезли, куда – я не знал. Но я понял, почему люди, попадавшиеся мне навстречу, скользили так тихо, с бледными лицами. Среди нашей цивилизации, в наших трущобах мы вскормили варваров, дикарей. И теперь, в момент нашего смятения, они набросились на нас, словно разъяренные звери, и истребляли нас. Но они погибали вместе с нами. Возбуждаемые алкоголем, они совершали тысячи преступлений, в страшном безумии убивая друг друга. Я увидел отдельную группу рабочих, покидавших город со своими женами и детьми. Они несли на носилках старых и больных и тащили повозки с провизией. Это было великолепное зрелище, когда они шли вниз по улице, окутанные дымом. Они сначала хотели убить меня, когда я попался им на пути, но, проходя, один из них в оправдание крикнул, что они убивают всех грабителей, встречающихся им на дороге, и соединились вместе для защиты против них.
Тут я увидел впервые то, что вскоре видел так часто. На лице одного из уходивших появились верные признаки чумы. Все тотчас же от него отскочили, и он остался один, не пытаясь никого удержать. Одна женщина, по-видимому, его жена, хотела сопровождать его; с ней был маленький мальчик. Но муж сурово приказал ей отойти, а остальные, протягивая руки, убеждали ее вернуться. Я видел все это, и я видел также человека с алым пламенем на лице, стоявшего в дверях на другой стороне улицы. Я слышал выстрел его пистолета и видел, как он рухнул на тротуар.
Дважды возвращаясь из-за бушевавшего пожара, я все же сумел пройти к нему. Проходя через пустырь, примыкающий к университету, я подошел к группе профессоров, шедших также под защиту химического корпуса со своими семьями и прислугой. Профессор Бэдминтон поклонился мне, но я едва его узнал. По-видимому, ему пришлось пробиваться через огонь, и пламя спалило его бороду; он был грязный и весь в крови, с обвязанной головой. Он рассказал мне, что его избили грабители, а брата убили предыдущей ночью, когда он защищал свою квартиру от грабежа.
Идя со мной, он вдруг указал на лицо миссис Суинтон. Ошибиться было нельзя: среди нас появилась Алая чума. Женщины с криком разбежались, и ее двое детей, шедшие с няней, тоже убежали вслед за остальными. Только муж ее, доктор Суинтон, остался с ней.
«Идите, Смит, – сказал он мне, – присмотрите только за детьми. Я останусь с женой. Я знаю – она погибла, но я не могу оставить ее. Позже, если спасусь, я приду в химический корпус, а вы ждите, чтобы впустить меня».
Я оставил его наблюдать последние минуты своей жены и побежал догонять остальных. Мы были последними, пропущенными в химический корпус. И своими автоматическими пистолетами мы защищали свое убежище. По нашему плану здесь должно было поместиться человек шестьдесят, но каждый привел с собою родственников и друзей, и в результате оказалось более четырехсот человек. Химический корпус стоял особняком, вне опасности загореться от страшных пожаров, пылавших во всем городе.
Провизии было много, и продовольственный комитет решил ежедневно выдавать паек каждой семье. Были выбраны члены комитета, и мы выказали большую организованность. Я был в комитете обороны, хотя в первый день не видно было вблизи ни одного грабителя. Мы могли их видеть издали и по дыму их костров знали, что они расположились на другом конце пустыря. Часто слышались их пьяные песни и непристойная брань. В то время как мир рушился вокруг них и весь воздух был наполнен дымом его пожара, эти низкие твари дали волю своему зверству и дрались, пили и умирали. А в конце концов, какое это имело значение? Все умирали – хороший и плохой, сильный и слабый, тот, кто хотел жить, и тот, кто проклинал жизнь. Они исчезли. И все исчезло.
Когда спустя двадцать четыре часа ни один из нас не заболел, мы стали поздравлять друг друга. Вы видели большие железные трубы, по которым в те времена доставлялась вода всем горожанам. И вот, боясь, что огонь взорвет эти трубы и резервуары опустеют, мы решили рыть колодец. Сорвав цемент, которым был залит центральный двор химического корпуса, мы принялись за работу. Среди нас было много молодых людей, и мы работали целую ночь и целый день. Наши опасения оправдались. За три часа до окончания работы в трубах не оказалось воды.
Прошли вторые сутки; смерть не появлялась среди нас, и мы надеялись, что все спасены. Но мы тогда не знали, что инкубационный период чумы продолжается несколько дней. Мы думали, что, убивая так молниеносно, она столь же быстро и проявляется. Таким образом, когда и второй день прошел благополучно, мы были уверены, что спаслись. Но третий день разочаровал нас. Я никогда не забуду предшествующей ночи. Мне была поручена ночная смена – от восьми до полуночи, – и с крыши здания я следил за «славными» деяниями толпы. Все небо было освещено страшным заревом; было так светло, что можно было прочесть мельчайшую печать. Казалось, что весь мир объят пламенем. Сан-Франциско пылал, словно масса действующих вулканов выбрасывала огонь и дым. Горело всюду – Окленд, Сан-Леандро, Хейворд; и к северу до самого мыса Ричмонда пылали пожары. Это было жуткое зрелище. Цивилизация, внуки мои, рушилась в огне и дыхании смерти. Этой ночью в десять часов взорвались пороховые погреба на мысе Пиноль. Сотрясение было столь сильным, что огромное здание пошатнулось, словно от землетрясения, и все стекла разлетелись вдребезги. И мне пришлось спуститься с крыши; я ходил по длинным коридорам из комнаты в комнату, успокаивая испуганных женщин и сообщая о случившемся.