Читать онлайн Страх. Как бросить вызов своим фобиям и победить бесплатно
Немногое может сравниться с облегчением от осознания того, что самое страшное уже случилось.
Конан О’Брайен
Eva Holland
NERVE: A PERSONAL JOURNEY THROUGH THE SCIENCE OF FEAR
© Eva Holland, 2020
© Мягкова Е., перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2021
КоЛибри ®
* * *
Ева Холланд рискнула разобраться, что заставляет нас съеживаться от страха. Переплетая воспоминания с научными исследованиями, она показывает, что на самом деле представляет собой страх: это химическая реакция, эволюционный инстинкт, зеркало нашего сознания – иногда это наша слабость, но часто ориентир.
Кейт Харрис, автор книги «Земли утраченных границ»
Настоящий подарок всем, кто иногда обречен жить со своими страхом и печалью – то есть всем нам.
Брайан Филипс, автор бестселлера «Невыносимые совы»
Холланд делится с нами откровенным, глубоко личным описанием своих страхов, а потом приглашает попытаться преодолеть их вместе с ней, отправившись в долгое путешествие самопознания и научных исследований. Пугающе хорошая и очень смелая книга о страхе.
Люк Дитрих, автор книги «Пациент Н. М.»
Главная особенность этой книги – кинематографический стиль. Холланд удается подмечать и описывать малейшие детали эпизодов паники так живо, что сердце замирает.
Quill & Quire
Пролог
Утро началось с крепкого кофе и непродолжительной поездки на юг по Аляскинской трассе, из уединенного домика в пустынное снежное пространство. Когда темный зимний день стал немного светлее, мы зашнуровали тяжелые ботинки для ледолазания, надели рюкзаки и, нагруженные веревками, снаряжением, продуктами и водой, начали восхождение в горы.
На дворе стоял февраль 2016 года, и наша группа, около двенадцати человек из Уайтхорса – небольшого городка в нескольких часах езды, – забралась далеко на север Британской Колумбии, чтобы посвятить выходные ледовому восхождению. Мои друзья Райан и Кэрри и их команда скалолазов ежегодно совершали такие поездки уже на протяжении семи лет. Но я присоединилась к ним впервые.
Райан и Кэрри – прирожденные учителя и лидеры, они искренне наслаждаются тем, что могут передать свои знания и умения другим, и несколько последних зим они то и дело пытались научить меня совершать ледовые восхождения: взбираться по замерзшим водопадам с помощью крюков, топориков и веревок. Получалось у меня плохо. Мне нравился глухой звук топорика, прочно врезающегося в толстый слой льда, то, как болезненно отзывались плечи и икры на мое медленное, шаг за шагом, прохождение маршрута. Мне очень нравилось чувство глубокого удовлетворения, которое я испытывала, когда достигала вершины. Но я боялась высоты, особенно того, что могу упасть с открытой вершины. Поэтому восхождение было для меня испытанием. И Райан, и Кэрри не раз видели, как я плакала. И не раз я просила отпустить меня обратно вниз и громко, на грани истерики, заявляла им, что «мне больше не нужны такие развлечения».
Я продолжала в этом участвовать, потому что – по крайней мере какую-то часть времени – это доставляло мне удовольствие, а еще потому, что мне хотелось научиться справляться с собственным страхом. Но все получалось медленно, а этой зимой я вообще очень мало занималась восхождениями. Предыдущим летом скоропостижно умерла мама, и в последующие месяцы я почти совсем забросила и спорт, и общение.
Нам пришлось идти примерно полчаса вдоль ручья по снегу, и только потом мы остановились, чтобы пристегнуть стальные кошки, а уже затем, цепляясь ими за лед, принялись взбираться непосредственно по замерзшему ручью. Ручей поднимался постепенно: небольшой шаг вверх, потом несколько шагов по плоской поверхности, потом подъем побольше и так далее. Иногда для подъема нужно было больше, чем один шаг, и нам приходилось вбивать передние шипы кошек в наклонную ледяную поверхность и так лезть вверх.
Постепенно мы добрались до начала реального восхождения, маршрута, называвшегося «Стандартный». Друг за другом мы привязали веревку к своему снаряжению, а затем поднялись по первой короткой стене. За ней следовала более длинная часть крутого подъема, а потом еще одна.
День был прекрасный – ясный и солнечный, температура – около нуля. Как всегда, я нервничала, в первую очередь потому, что в группе были люди, которых я почти не знала. Мне всегда казалось особенно унизительным демонстрировать страх в присутствии незнакомых людей. Но я справлялась с подъемом вполне прилично, не плакала и не молила о пощаде. Мне даже удавалось, как это иногда со мной бывает, наслаждаться моментом.
Добравшись до вершины, я оказалась на замерзшем плато, с которого открывался потрясающий вид на весь путь, который мы прошли. Я сделала селфи на фоне этих просторов и села на солнышке перекусить, испытывая гордость и удовлетворение.
Примерно в два часа меня обнаружила Кэрри и предложила начать спуск одной из первых. Скорее всего, я оказалась бы среди тех, кто спускается медленнее всех. Я согласилась. Во время спуска нужно было несколько раз использовать веревку: привязывать себя и спускаться вдоль ледяной стены, держась за веревку руками.
Этого я еще никогда не делала. Предыдущим вечером в отеле члены команды научили меня основным приемам. Они привязали меня к столбу в коридоре, и я шла по линолеуму спиной вперед, пропуская веревку через свое снаряжение по мере продвижения. Конечно, урок этот происходил на горизонтальной поверхности.
И все же я была настроена оптимистично и чувствовала, что готова. Кэрри проверила мое снаряжение, и я решительно направилась к краю плато, чтобы спиной вперед перешагнуть его и спуститься по ледяной стене, по которой недавно поднялась.
Первый спуск по веревке прошел хорошо. Я даже смогла засмеяться, когда потеряла равновесие, не смогла его восстановить, широко расставив ноги, и боком ударилась о лед. Второй тоже прошел нормально. Третий оказался посложнее: мне пришлось продвигаться по изогнутому ледяному тоннелю, я снова потеряла опору и врезалась в ледяную стену, беспомощно болтаясь и ушибая локти и колени. Я оттолкнулась и снова поехала вниз, но опять упала, когда приблизилась к концу отрезка, соскользнула по веревке и приземлилась как попало, а в бока мне упирались подвешенные на поясе ледорубы.
Мне было стыдно и больно. Я запуталась в снаряжении в конце спуска, немножко там поплакала, но потом все же поднялась и убралась с дороги, чтобы кто-то следующий мог спуститься за мной.
Я одолела еще два небольших спуска по веревке, но настроение у меня сильно испортилось, и чем ниже я спускалась, я все больше теряла контроль. По мере приближения захода солнца становилось холоднее, а от всех этих вращений и ударов о лед я промокла: днем под солнцем лед подтаивал. Я замерзла, проголодалась и устала. И больше не получала удовольствия. В конце последнего спуска я села немножко в стороне от других и заплакала, стараясь спрятать лицо. Съела «Сникерс», который у меня оставался (шоколад почти всегда поднимает мне настроение), но это мало помогло. Идти до машин нам предстояло еще довольно далеко.
Когда все добрались до самого низа последнего спуска, мы собрались вместе, чтобы спуститься по пешей, не требующей страховки части маршрута вдоль замерзшего ручья. Когда группа по двое-трое начала спуск, я стояла на краю одного из низких ледяных выступов, на который утром взобралась без труда. Между плоской поверхностью, на которой я находилась, и следующим плоским участком льда было, возможно, около полуметра. Все, что мне нужно было сделать, это дотянуться туда ботинком и шагнуть вниз. Я смотрела на ноги и не могла заставить их двигаться, потому что увидела, как шагаю вниз, но мои кошки не цепляются за лед и нога летит вперед, будто я поскользнулась на банановой кожуре в мультике. И как мое тело оседает, скользит и падает с каждого ледяного выступа до самого низа. Голос в моей голове произнес: «Я не смогу это сделать. Я упаду. И умру».
Телом завладела какая-то необъяснимая сила. Я не могла нормально дышать, не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. Какая-то малая часть меня знала, что нужно просто сделать один шаг и все будет хорошо, если только у меня получится сдвинуть с места ноги, но этот голос звучал еле слышно где-то на задворках разума. Теперь мной руководила другая сила.
Райан заметил мои страдания и вернулся, чтобы мне помочь. И я услышала, как говорю ему, что, к сожалению, с горы спуститься не могу. Группе придется просто оставить меня здесь. Поскольку, сказала я, я не могу идти вниз, всем им придется идти дальше, а я останусь, где стою.
Я говорила ровным голосом, как будто это был разумный план. Но оставаться там, где я находилась, притом что температура падала и приближалась темнота, а я стояла и дрожала в своем промокшем костюме, было бы самоубийством. А ноги все равно отказывались двигаться. Я наблюдала за тем, как Райан переговорил о чем-то с другими и отправил Кэрри и остальных членов группы вперед, чтобы они успели добраться до машин, пока не стемнело. Райан, его друг Джоэл и третий парень, Ник, которого я почти не знала, остались.
Джоэл встал с одной стороны от меня и взял меня за левую руку. Ник – за правую. Райан шагнул на нижний уступ и развернулся лицом ко мне, ледорубом указывая мне, куда нужно поставить ногу. Медленно, глубоко вдыхая и выдыхая, уцепившись за руки Джоэла и Ника, я заставила себя спустить ногу. Кошки уцепились за лед. Я не скользила навстречу смерти. Потом мы повторили все это с другой ногой.
Смеркалось, и стало холодно. Очень медленно мы спускались к подножию горы. Райан указывал направление каждого шага, уверяя меня, что опасности нет. Правая нога, левая нога. Кажется, какое-то время я тихонько плакала от страха и от расстройства – как могли мое тело и разум так меня предать. Я все еще была почти убеждена, что, если сделаю хоть один неверный шаг, этот шаг просто убьет меня. Мне показалось, что спуск длился вечно. В конце мы выключили фонари и дальше продвигались уже в темноте.
Как только мы сошли со льда на снежную тропу в самом конце спуска, я наконец смогла отпустить руки Джоэла и Ника. Мы дотопали до шоссе, почти не разговаривая, и страх ослабел настолько, что я стала думать, насколько сильно они на меня рассердились. Не жалеет ли Райан, что вообще пригласил меня в эту поездку? Должно быть, жалеет. К тому времени как мы забрались в машину, все четверо в одну оставшуюся, страх сменился ужасающим чувством унижения, какого раньше я никогда не испытывала. Я сидела на заднем сиденье, стараясь казаться как можно меньше, и не способна была даже насладиться пакетиком чипсов со вкусом маринованных огурчиков, которые Райан традиционно предлагал после восхождения. Я была абсолютно раздавлена.
Когда мы вернулись в отель, я изо всех сил старалась вести себя как обычно. Заставила себя общаться с членами группы за картами и напитками, не спряталась в своем номере. Я предложила пиво парням, которые отодрали меня от горы. В какой-то момент я спросила Райана, что он предпринял бы, если бы я добровольно не сделала тот первый шаг вниз. Он ответил: «Тебе бы не понравилось». Я представила, как Райан и Джоэл связывают меня по рукам и ногам и тащат вниз по замерзшему ручью, как мешок, а я бьюсь о выступы, как в том моем видении собственной смерти, только медленнее. Он был прав, мне бы это не понравилось.
На следующий день, когда вся группа отправилась на новое восхождение, я осталась в отеле. Совершила длинную пробежку вдоль шоссе. Почитала книжку. Постаралась расслабиться и насладиться выходными, порадоваться синему небу и белым горам, окружавшим домик. Но все равно думала о своем поведении накануне.
И решила, что это недопустимо. Я уже пыталась (без особого энтузиазма) справиться со своим страхом, но это никогда не казалось таким уж важным. Раньше из-за этого страха я никогда не ставила собственную безопасность и безопасность других людей под угрозу. Я с трудом могла поверить, что этой безумной женщиной на том склоне была я, что я заявляла, что скорее умру от холода, чем спущусь по замерзшему ручью. Что со мной случилось?
Я пыталась не давать себе думать об этом, но срыв там, на горе, вернул мысли о произошедшем как раз тогда, когда почти удалось от них избавиться. Почти всю свою жизнь я боялось, что умрет мама. Она потеряла свою мать еще будучи ребенком, и, по мере того как я росла, я все лучше понимала, какой глубокий след оставила в ее душе эта утрата. Я очень боялась, что мне предстоит пережить то же самое, а когда этот момент наступил, просто потеряла голову. За последующие месяцы моя жизнь совершенно изменилась: я перестала общаться с друзьями, заниматься спортом, всем, что обычно делала, чтобы испытать себя или развлечься. Долго, слишком долго я чувствовала себя так, как будто разучилась улыбаться и смеяться, как будто лицевые мышцы застыли и утратили способность осуществлять эти простые действия.
Только в последние несколько недель я снова начала втягиваться в общение. Начала бегать, нормально питаться, перестала жить на диване, уставившись на экран, где сменяли друг друга бесконечные телешоу.
Мне не хотелось, чтобы эта неудача на горе помешала медленному, так тяжело мне дающемуся возвращению к нормальной жизни. Мне не хотелось, чтобы страх снова до такой степени меня контролировал. Сидя в отеле у богом забытой дороги, я решила, что выясню, что же случилось с моим мозгом в тот день на горе. А потом выясню, как с этим справиться.
В последующие несколько недель и месяцев я начала то, что называю своим проектом «Страх». Я пошла в библиотеку и практически опустошила раздел, посвященный саморазвитию, набрав книг с заголовками типа «Посмотри в лицо своему страху», и прочитала все, что смогла найти о науке страха и фобиях. Я стала расспрашивать друзей и членов семьи об их собственных страхах, – казалось, у каждого была своя история о том, чего они боялись, и теория о том, почему и как. Эти истории помогли мне лучше понять, какую значительную роль страх может играть в нашей жизни. И самое главное, я начала намечать пути к тому, чтобы победить или преодолеть свои страхи – или, по крайней мере, пересмотреть свои взаимоотношения с ними.
Я разделила страх на три широкие категории. Конечно, эта классификация не была безупречной, группы иногда пересекались и, разумеется, охватывали не все оттенки страха, но я решила, что это все равно хорошее начало.
Первыми и самыми очевидными являются фобии: клинические, на первый взгляд иррациональные страхи, связанные с чем-то в окружающем нас мире. В моем случае они представлены сильной, но слегка размытой боязнью открытых высот. Еще есть травма, более яркая родственница фобии, – это страх, который остается в теле и душе после того, как с нами случилось что-то плохое. Это чувство вызвано в том числе и нашими воспоминаниями о страшном событии – не только страхом того, что такое может случиться в будущем. В народном представлении травма чаще всего связывается с пережитым насилием, но для меня она была результатом нескольких автомобильных аварий.
И наконец, есть эфемерный, трудно поддающийся определению набор экзистенциальных страхов, которые, по-видимому, мы получаем в довесок к нашему человеческому сознанию: страх смерти, страх утраты, неуверенность по отношению к окружающему миру и нашему месту в нем. Из этого клубка в моей жизни ярче всего проявляется страх потерять маму – и именно его воплощение побудило меня заняться исследованиями этой темы.
Чтобы понять, каким образом страх проник в мою жизнь, нужно было узнать, как он появляется и действует в нашем теле и разуме – и какой эффект на них оказывает. Кроме того, нужно было проследить связи между фобиями, тревогой и травмой и выяснить, как реагировало наше общество на эти явления в разные исторические периоды. И наконец, мне предстояло подробно разобрать все ситуации, в которых я испытывала по-настоящему сильный страх, а для этого требовалось воскресить старые воспоминания и попытаться их проанализировать. Был ли мой страх рациональной, оправданной реакцией на угрозу? Или он был преувеличен и даже опасен, как мое поведение там, на горе? Если страх – необходимый механизм выживания, почему иногда он приводит меня, как кажется, к еще большей опасности?
Чем больше я узнавала, тем больше у меня возникало новых вопросов. Я стала искать различные способы преодолеть страх, как рекомендованные медиками, так и «народные», и каждое решение, которое я находила, заставляло взглянуть на проблему по-новому – даже если это не всегда приносило облегчение.
Эта книга – конечный результат моих изысканий. Даже теперь я не могу сказать, что полностью контролирую свои страхи. Я даже не могу гарантировать, что такой срыв, какой случился со мной тогда на горе, не повторится. Но точно могу сказать, что мои взаимоотношения со страхом уже никогда не будут прежними.
Часть первая
1
Личная история страха
Мой самый страшный кошмар стал реальностью летним июльским вечером 2015 года.
Я сидела на бревнышке на берегу объятой туманом реки в самом северо-западном уголке северо-западной Британской Колумбии, когда у нескольких ослабленных сосудов, притаившихся в мозге моей матери, лопнули стенки. Это был вечер пятницы. Я ела красный карри с тофу, пила пиво, распевала песни, которые обычно поют в палаточном лагере, – мы с одиннадцатью друзьями совершали десятидневное путешествие на каноэ где-то в глуши. На расстоянии трех часовых поясов оттуда, в Оттаве, мама ужинала в ресторане с моим отчимом и еще одной супружеской парой. Они как раз расплачивались, когда она сказала: «У меня ужасно заболела голова». А потом: «Думаю, у меня инсульт». И упала, потеряв сознание. Вызвали скорую помощь, приехали врачи – и сразу же поняли, что дело очень плохо.
Возможно, в тот момент, когда ее везли в больницу, в реанимацию, где истыкали иголками и засунули в горло трубку, проделали отверстие в черепе, чтобы засунуть трубку и туда, я распевала Wagon Wheel или Cecilia.
Остаток той ночи и следующие три дня дышать ей помогала машина. Пикали мониторы. Медсестры мыли ее и переворачивали. А я гребла на каноэ к термальному источнику, блаженствовала в его темной воде, нюхала растущую вокруг дикую мяту. Я ставила лагерь и собирала палатку, загорала, ела кукурузные лепешки, собирала голубику. Все это время моя семья пыталась меня отыскать. Они оставляли мне сообщения на домашнем и мобильном телефоне, в Facebook. Но я была слишком далеко от ближайшей вышки связи.
Двоюродный брат, Натан, был во время той поездки моим контактом на случай чрезвычайной ситуации. Он биолог, работал в Управлении рыболовства, – и, к счастью, в это время лосось уже поднимался по реке. К утру понедельника Натан смог добраться до сторожевого поста Управления рыболовства, находящегося на берегу Стикина, реки, по которой мы спускались. Он знал наш маршрут и знал, что мы должны провести вечер воскресенья и вечер понедельника в палаточном лагере в Провинциальном парке Грейт-Глейшер (это единственная официальная, обустроенная, площадка для лагеря, которой мы воспользовались в ходе поездки, и единственный раз, когда мы дважды ночевали на одном месте). В понедельник, пока мы перетаскивали каноэ по узкой, плотно заросшей тропе к ледниковому озеру, пересекали его, чтобы подобраться к крутой стене ледника, и, задрав головы, разглядывали бело-голубые губчатые ледяные складки, сотрудник Управления рыболовства приплыл на моторной лодке и нашел наш лагерь. На столе для пикника, под натянутым нами брезентом, он оставил придавленную камнем записку: ЕВА ХОЛЛАНД, СРОЧНО СВЯЖИТЕСЬ С НАТАНОМ ПО ПОВОДУ ВАШЕЙ МАТЕРИ.
Я была среди тех, кто вернулся в лагерь позже всех. Мы с Кэрри несли на плечах ее каноэ, я шла первая (и видела только свою обувь и тропу), и тут впереди я услышала Райана. Странно спокойным, невыразительным голосом он попросил нас опустить каноэ. Потом протянул мне непромокаемый чехол, в котором был наш спутниковый телефон (его мы доставали только в чрезвычайных ситуациях), и сказал, что мне нужно позвонить Натану. Сначала я пришла в замешательство, остатки моего хорошего настроения от того, что мы с Кэрри преодолели порог (и сократили расстояние волока на несколько сотен метров), медленно улетучивались, а беспокойство росло. Но, когда я увидела записку, мир замер. Этого момента я боялась очень давно, и теперь я знала, что он настал.
Райан отвел меня в спокойное место на территории лагеря и показал, как набрать номер на спутниковом телефоне. Ожидая ответа, я сжимала его руку, а потом Натан взял трубку. Я слышала, какой напряженный у него голос, как он мучительно подбирает слова. «У мамы инсульт», – сказал он. И попытался добавить еще что-то. Я услышала, как спрашиваю (абсолютно нейтральным, практически ледяным голосом): «Она еще жива?» «Да, – ответил он, – но без сознания, и никто не знает, придет ли она в себя. Они проводят какие-то исследования, берут анализы. Результатов придется подождать. Думаю, тебе нужно туда», – закончил Натан. Я едва не засмеялась. И как я должна это сделать? Но у него был план.
Не в состоянии вникать в логистику, я передала телефон Райану, у которого были блокнот и ручка. Райан очень кратко переговорил с Натаном, а я упала на землю и зарыдала в сосновые иголки.
План был такой: я останусь с друзьями на реке еще на одну ночь, а завтра мы отправимся в путь, как и предполагалось. Пару километров вниз по течению находился консервный завод, где перерабатывали лосося, и они доставляли свою продукцию во Врангель, город на Аляске, около которого расположено устье Стикина. Рабочие завода возьмут меня с собой, и за час или около того мы доберемся до места, до которого на каноэ пришлось бы грести еще три дня. Из Врангеля я полечу в Сиэтл, а оттуда дальше. Натан забронирует перелеты. Если все пойдет по плану, через тридцать шесть часов я буду в Оттаве.
Вечер был мрачным и дождливым. Я присоединилась к ужину и изо всех сил старалась вести себя как нормальный здоровый человек – как человек, совершающий путешествие на каноэ с друзьями, а не кто-то, кто собирается лететь через континент, чтобы его самые ужасные страхи воплотились в жизнь. Мы немного поговорили о том, что произошло, несколько человек в группе не так давно потеряли родителей. Один из них рассказал мне, что очень важно добраться туда вовремя: он имел в виду, пока она еще не умерла. Каким-то образом я почувствовала себя в большей безопасности, когда узнала, что рядом есть люди, пережившие это. От других можно было почерпнуть мудрость и узнать, что именно мне нужно делать дальше.
Той ночью я плакала, стараясь делать это как можно тише, но все равно мешала своей соседке по палатке. Сама я тоже почти не поспала и на следующее утро чувствовала себя на пределе, совершенно измотанной. Я боялась покинуть друзей и оказаться в одиночестве на пути в Оттаву, а еще боялась того, что ждет меня там. Мы с легкостью доплыли до завода, где сотрудники устроили нам экскурсию и разрешили мне принять душ, а мои друзья отправились дальше вниз по течению.
Вскоре мы обогнали их на заводском катере и снова помахали друг другу на прощание. И вот тогда я действительно осталась одна. Я ехала к побережью, сидя по-турецки на составленных рядами бочках, в которых перевозили тонны три чавычи.
На пристани во Врангеле я сидела на солнце и звонила папе по мобильному телефону, пока рабочие рыбозавода занимались своими делами. Сначала остальные члены семьи не могли связаться с папой, но теперь он был в курсе дела, и я испытала облегчение, услышав его голос. Не помню, о чем мы говорили те пятнадцать-двадцать минут, кроме того, что в какой-то момент (возможно, пораженная надвигающейся пустотой, которая вот-вот должна была образоваться в моей жизни) я сказала, что мы с мамой обычно разговаривали по телефону четыре или пять раз в неделю. В трубке возникла пауза, и в момент внезапного, четкого озарения я почти услышала, как он пытается не показать, насколько потрясен, и скрыть какое бы то ни было чувство обиды, чтобы справиться с более серьезным ударом. С ним я разговаривала раз в месяц или около того, может быть, немного чаще, и, хотя он знал, что мы с мамой очень близки, думаю, что ему еще никогда не приходилось так остро ощущать эту разницу.
В конце концов он сказал: «Ну, ты всегда можешь позвонить мне». Я согласилась.
Мы уже планировали будущее без нее. Не помню, чтобы за те тридцать шесть часов, начиная со звонка по спутниковому телефону и заканчивая путешествием на другой конец страны, кто-нибудь говорил мне, что маме может стать лучше.
В аэропорт я приехала поздно и не успевала сдать в багаж непромокаемую сумку с вещами, которые забрала с собой с реки. И она была слишком велика, чтобы взять ее в ручную кладь. Даже эта небольшая проблема оказалась для меня чересчур: я разрыдалась прямо в очереди на регистрацию, выдавив между всхлипами: «У меня мама умирает!» Сотрудники аэропорта конфисковали мою зубную пасту, солнцезащитный крем и все жидкости и разрешили мне сесть в самолет с этой громоздкой сумкой. Позднее я спрашивала себя, не подумали ли они, что я вру, что я просто чокнутая со склонностью к драматизму. Тот первый перелет в Сиэтл я провела уставившись в иллюминатор, чтобы мой сосед не видел, что я плачу. Снова и снова я думала: «Мама умирает. Я никогда больше с ней не поговорю». Я пыталась сделать этот момент, которого я больше всего боялась, ощутимым, пыталась подготовить себя к той реальности, к которой летела со скоростью восемьсот километров в час.
Я бегом пронеслась через аэропорт в Сиэтле, чтобы успеть на рейс до Торонто, где прошла таможню и села на короткий рейс, последнюю часть пути. Папа встретил меня в аэропорту Оттавы, ждал, как всегда, у подножия эскалатора. К нему мы заехали, только чтобы я приняла душ, а потом отправились в больницу. На мне были непромокаемые штаны и резиновые тапочки, единственные чистые вещи, которые оказались у меня с собой на реке. Мамины сестры, тети Шила и Розмари, были уже там. Мой отчим, Том, с пятницы ночевал на кушетке в одной из комнат для семейных консультаций в отделении реанимации. Было уже утро среды, и конца этому не предвиделось. Все сновали между приемной реанимации, кофейней внизу и отдельной палатой, где лежала мама, опутанная трубками и проводами. Ее грудь вздымалась и опускалась в ритме жужжания аппарата искусственного дыхания.
Стало понятно, что я какое-то время буду с ней сидеть. По-видимому, предполагалось, что это даже в какой-то степени меня обрадует. Но, увидев ее там, я пришла в ужас. Я подумала, ей бы это совершенно не понравилось – не понравилось, что мы видим ее в таком состоянии. Лицо у нее было отекшее и бледное, волосы грязные, да к тому же еще и заляпаны рыжевато-красным антисептиком, который, по-видимому, расплескали медики, когда закрепляли все эти трубки и провода. Мама всегда очень внимательно относилась к своей внешности; за все эти годы я несколько раз пыталась вытащить ее с собой в Нью-Йорк, который очень любила и регулярно посещала, но она всегда отказывалась, говоря, что у нее нет для этого подходящей одежды.
Добрая медсестра устроила меня на стуле рядом с кроватью, нашла под одеялом мамину руку, чтобы я ее подержала. Мешали провода и трубки, но я нерешительно коснулась мягкой кожи на тыльной стороне ее ладони. По крайней мере, это было знакомо. Это я узнавала.
Мамин лечащий врач был высоким и широкоплечим, темноволосым и темноглазым. Мы с тетями прозвали его «доктор Красавчик». В тот и последующие дни именно он собирал нас в маленькой приемной и сообщал новости, говоря медленно и торжественно. Добираясь через всю страну, я думала, что решение уже принято, что семья просто ждет, чтобы я приехала, чтобы отключить аппараты. Но, как оказалось, все было еще не настолько определенно.
В тот день получили результаты исследований, и доктор Красавчик сообщил нам, что они неутешительны. Инсульт произошел в стволе головного мозга, отвечающем за множество жизненно важных функций, поэтому возможности восстановления и выздоровления не было. Она никогда не придет в себя, теперь это было физически невозможно. Она никогда не сможет самостоятельно дышать. Она больше не осознает собственное существование.
Можно было подождать, оставить ее подключенной к аппаратам и посмотреть, вдруг каким-то образом ей станет лучше. Она не дала нам никаких указаний на случай неизлечимой болезни. Ей было всего шестьдесят, и до недавнего времени она не жаловалась на здоровье. Доктор Красавчик и его команда на нас не давили, хотя дали знать, что, скорее всего, результатом ожидания станет инфекция. Но тем не менее решение принимали мы.
Большую часть следующих сорока восьми часов я провела в больнице – в комнате ожидания реанимации, вместе с тетями и школьными друзьями, которые, сменяя друг друга, приходили, когда могли оторваться от работы и детей, или в одиночестве, в маминой палате, держа ее за руку, которую медсестра выуживала из-под одеяла. «Если хотите, можете с ней разговаривать», – предложила она. Я попыталась, но ощущение было странным. Ее здесь больше не было – так сказал нам доктор Красавчик. Поэтому я думала, что, что бы я ни говорила, это будет для меня, а не для нее.
В пятницу после обеда мы приняли решение. Мы отключим аппараты – после чего тело, вероятнее всего, умрет через несколько минут, может быть, в течение часа.
Я попросила папу остаться со мной в этот момент. Все собрались в небольшой больничной палате: мой отчим Том, Шила и дядя Питер, Розмари, папа, двое близких друзей Тома, доктор Красавчик и персонал реанимации. Процедура уже начиналась, и тут пришел мой двоюродный брат Бобби, который, когда ехал в больницу, еще не понимал, что обычные посещения закончились. Он притормозил в дверях, неожиданно став участником «вахты смерти», не уверенный, что ему стоит войти, но и не желая развернуться и уйти.
Я сидела справа от мамы, Том – слева, мы держали ее за руки. Папа стоял у меня за спиной, положив руку мне на плечо. Я сжала его руку. За несколько мгновений до этого медсестры попросили нас выйти из палаты, пока они убирали трубки и провода, – думаю, чтобы в последние минуты мама стала больше похожа на себя. Все аппараты замолкли.
Доктор Красавчик уже объяснил нам, что у мамы значительно ослаблена, но не совсем утрачена способность самостоятельно дышать. Как оказалось, это означало, что нам придется быть свидетелями не спокойного ухода, а отчаянной последней битвы за кислород. Шли минуты, и она хватала ртом воздух, как рыба на дне лодки; она издавала ужасные тонкие звуки. Меня убедили, что мое присутствие важно, что я буду когда-нибудь радоваться, что видела ее конец, и буду за это благодарна. Но никакой благодарности я не чувствовала.
После одного резкого маминого вздоха я сквозь зубы сказала: «Боже мой», и доктор Красавчик снова напомнил мне своим спокойным торжественным голосом, что мама больше не осознает свое существование. Она не может чувствовать боль. Она не может знать, что умирает, что мы позволили ей умереть.
На это потребовалось около двадцати минут. Краска сошла с ее лица, губы стали серыми, а рука в моей руке холодела. Кто-то констатировал смерть. Мы посидели еще несколько минут, потом поднялись и по очереди вышли.
Папа отвез меня к себе. Я уставилась в лобовое стекло, пытаясь представить себе будущее без мамы. Полагаю, я должна была быть потрясена этой утратой: все это случилось так внезапно, так быстро. В своей книге «Целый год волшебных мыслей» (The Year of Magical Thinking) Джоан Дидион написала: «Садишься обедать – а та жизнь, которую ты знаешь, вдруг закончилась». Когда я вышла из больницы и села в машину, меня преследовало ощущение первых минут странной новой жизни: я все еще Ева, но теперь уже другая, в корне изменившаяся.
И все же, хотя я чувствовала себя потерянной, я не была удивлена. На каком-то уровне тот факт, что теперь, совершенно неожиданно, я осталась без мамы, был абсолютно логичным. Это неизбежность. Я готовила себя к маминой смерти и боялась этого, сколько себя помню.
Люди часто говорят о страхе неизведанного, и вполне понятно почему: мы действительно опасаемся нового и непривычного. Но мы можем начать бояться и знакомых вещей.
Я выросла, зная, что мама – сирота. Ее мать, Джанет, умерла от рака прямой кишки, когда ей было сорок пять, а маме – десять. Ее отец, Роберт, последовал за женой девять лет спустя. Не помню, кто и когда сообщил мне эти печальные факты, они просто были вплетены в нашу жизнь, нашу семейную историю. Папины родители – единственные дедушка и бабушка, которых я знала. Но и двое призрачных незнакомцев со стороны мамы тоже всегда были частью моей жизни.
Я знала, что Джанет была красивой и жизнерадостной. Мама запомнила ее как женщину, которая громко распевала на улице, не беспокоясь о том, кто ее услышит. На маленьких черно-белых фотографиях, которые мама хранила в старой коробке от сигар, у Джанет большие темные глаза, стильная прическа шестидесятых, выступающие скулы и широкая улыбка. До замужества, во время войны, она со своими лучшими друзьями ездила по Европе – они пели для солдат. По одной сомнительной семейной легенде, однажды она ходила на свидание с тогда еще холостым принцем Филиппом. На фотографиях она всегда улыбается, у нее крепкие белые зубы, а крутые дуги бровей и изгиб губ сразу же обращают на себя внимание. У Боба, ветерана военно-воздушных сил и инженера-металлурга, не столь запоминающаяся внешность. Он аккуратный, ухоженный, носит очки, но кажется, что на фотографиях он всегда отступает на задний план и вполне доволен тем, что жена, как яркая звезда, его затмевает.
Мама была младшей из трех их дочерей, и ранние ее годы прошли в счастье. Она была самым сообразительным, обаятельным ребенком в семье (на ее детских фотографиях заметна уверенность в себе, даже возможное в будущем высокомерие – такое неуловимое самодовольство младшего ребенка). Ее красавицу-мать все очень любили. Отец был серьезным и успешным. Из-за карьеры отца семья несколько раз меняла место жительства, так что они пожили в четырех из многочисленных канадских шахтерских городков, а к тому времени, когда Джанет заболела, перебрались в Лейкфилд, в провинцию Онтарио. Тогда-то все и разладилось. По воспоминаниям мамы, в те времена рак был почти запретной темой, его обсуждали украдкой и только среди взрослых (если о нем говорили вообще). Мама не помнит, разрешили ли ей попрощаться с матерью. Но она совершенно уверена в том, что на кладбище ее не взяли. Она так и не узнала, где отец похоронил Джанет. Просто сегодня у нее была по секрету больная мама, а завтра мамы не стало.
После смерти жены жизнь Боба покатилась под откос. Он отстранился от своих дочерей и стал злоупотреблять алкоголем. Девочек он отправил в разные интернаты или к дальним родственникам. Очень быстро он женился снова – на женщине с пятью детьми.
Моя мама, как самая младшая, единственная проводила довольно много времени в доме, в котором теперь жила новая семья ее отца. Она с теплом вспоминает своих сводных братьев и сестер, но их мать запомнилась ей как жестокая женщина, обиженная на то, что ей приходится заботиться о чужой девочке. В детстве я знала из сказок, что мачехи бывают злые, и мамин рассказ воспринимала как еще одну такую историю. В моем детском сознании передо мной представала реальная Золушка, ждущая освобождения, про которую ее отец забыл в своей печали.
Она сменила четыре школы в разных концах страны. Начала учиться в университете, но через три дня после ее девятнадцатого дня рождения Боб умер. Оставшись круглой сиротой, она бросила университет, переехала к средней сестре, Розмари, в Торонто, устроилась на работу официанткой и с головой погрузилась в среду хиппи, которые были связаны с движением продовольственных кооперативов. Там со временем она и встретила папу. Ей было двадцать четыре, когда она вышла за него замуж, и двадцать семь, когда я родилась.
У сказки счастливый конец – но это не значит, что у мамы все было хорошо. Еще очень маленькой я поняла, что утрата Джанет оставила в ее душе неизгладимый след. Я знала, что иногда она становилась печальной, что в какие-то дни ей нужно оставаться в постели, нужно, чтобы ее оставили в покое. В тот год, когда родители разошлись (мне было семь), такие «какие-то дни» стали случаться почти каждый день. И именно в тот первый год после их развода, когда мы двое слонялись по огромному трехэтажному дому, который снимали, я начала понимать, что смерть Джанет стала центральным фактом жизни моей мамы.
Однажды вечером, в тот долгий год, мы с мамой ужасно повздорили. Не помню, что меня так сильно разозлило, с чего все началось, но помню, чем это закончилось: я убежала в свою спальню, схватила с прикроватной тумбочки маленькую фотографию Джанет в рамке и подняла ее над перилами, как будто собиралась разбить. Мама пришла в отчаяние, она рыдала и умоляла меня этого не делать, и смена наших ролей настолько меня испугала, что я немедленно убрала фотографию. Впервые в жизни я увидела, что имею над мамой огромную власть, что, несмотря на то что я – ребенок, а она – родитель, она уязвима. Такой ее сделала смерть матери.
Из-за того что я так близко увидела ее печаль, что не было другого взрослого, который встал бы между нами, я осознала нашу взаимозависимость, по крайней мере эмоциональную. Даже если деньги на еду добывала она. Когда я злилась, она плакала. Когда я ссорилась с ней не по правилам, целясь в уязвимые места, как быстро учатся делать восприимчивые дети, я оставляла в ее душе шрамы. Тогда я начала понимать: никто не обидит нас сильнее, чем люди, которых мы любим, и это – неотъемлемая часть того, почему любовь и страх так тесно связаны. Мы хотим защитить своих любимых, мы боимся оказаться их обидчиками, возможно, так же сильно, как боимся, что они, в свою очередь, причинят боль нам.
После того случая я никогда уже не считала маму абсолютным авторитетом. Она могла быть соседкой по комнате, опекуном, наперсницей, лучшей подругой, надежным экспертом по множеству вопросов, первым человеком, с которым я могла поговорить о чем-то, что имело для меня значение. Однако с того момента я руководствовалась не страхом наказания, не боязнью последствий неповиновения, но опасением ее огорчить. Важнее всего для меня (правило, которое слишком часто у меня не получалось соблюдать) было не расстроить маму, не вызвать у нее слезы.
Мы переехали на другой конец страны, в Оттаву, куда перевели папу, и жизнь вошла в свою колею. Мама получила диплом, устроилась на административную работу в женской правозащитной организации, а я пошла в школу, живя неделю у мамы, неделю у папы. Когда я жила у нее, по субботам мы смотрели старые фильмы по местному телеканалу. По особым случаям обедали в индийском ресторане за углом. Мне нравилось с ней жить, но я всегда чувствовала, что ей грустно. Это было как предупреждение о моей собственной боли в будущем.
И все же даже в свои худшие дни мама всегда находила время со мной поговорить, расспросить меня о жизни, выслушать мои опасения и дать совет (и если во время этих разговоров она не поднималась с постели, значит, так мы и разговаривали). Она была очень остроумная и забавная и, безусловно, меня поддерживала. Когда я приходила из школы, она приветствовала меня вопросом: «Ну, чему ты сегодня научилась?» В ответ я всегда закатывала глаза. Если мне не хотелось говорить о школе, то следующим было предложение: «Тогда расскажи мне о своих надеждах и мечтах». И я закатывала глаза еще сильнее.
Я была не из тех детей, которые участвуют во всех подряд внеклассных мероприятиях, поэтому большинство вечеров мы проводили вместе, смотрели «Даллас», потом «Лабиринт правосудия», а через несколько лет «Полицию Нью-Йорка». Смотрели победу Blue Jays в Мировой серии 1993 года, лежа на ее двуспальной кровати, а телевизор закатывали в комнату на дешевой тележке из Ikea. Каждый раз, когда показывали Олимпийские игры, мы следили за ними вместе, снова и снова знакомились с десятиборьем, стилем баттерфляй, с радостью определяли прыжки фигуристов, сальхов и лутц. В своей маленькой квартирке мы иногда были сообщницами: если не хотелось готовить ужин, заказывали пиццу или просто грызли хлопья.
В 1994 году, когда мне было двенадцать, а мама приближалась к сорока, писательница Хоуп Эдельман опубликовала книгу «Дочери без матерей. Как пережить утрату» (Motherless Daughters: The Legacy of Loss). В каком-то смысле эта книга – воспоминания о преждевременной смерти матери самой Эдельман, но в ней также собраны исследования и истории о влиянии потери матери на молодых женщин на разных стадиях их жизни. Если бы этот текст попался мне тогда, то я обнаружила бы поразительно точный портрет своей мамы и ее боли – и ее страха того, что, потеряв собственную мать, она сама никогда не станет ни достаточно хорошей матерью, ни достойной женщиной.
Мама купила эту книгу сразу же после ее публикации, и, хотя я так и не знаю, прочитала ли она ее, томик занял постоянное место на маленькой плетеной книжной полке около ее кровати. Он попадался мне на глаза каждый раз, когда я заходила в комнату, я видела его в стопке других книг, посвященных саморазвитию, которые собирали там пыль, и, по мере того как проходили годы, эта книга стала для меня символом маминого неослабевающего чувства утраты. Сегодня я понимаю, что именно так мама себя характеризовала: вечная дочь, которой вечно не хватало самой значимой в ее жизни фигуры, матери.
Эта книга, лежавшая на маминой книжной полке и пялившаяся на меня, была как будто злым предзнаменованием моего собственного возможного будущего. Я не хотела стать печальной и обиженной, как мама.
И кроме всего прочего, я сама боялась стать дочерью без матери.
Конечно, это был не единственный мой страх в пору взросления. Как и большинство людей, меня пугало очень многое (ирония: страх – это опыт, который нас объединяет, даже если в какой-то момент он заставляет каждого из нас чувствовать себя одиноким).
Мое первое ясное воспоминание о страхе относится к тому времени, когда мне было три, а может, четыре года. Я стою наверху длинного, спускающегося эскалатора в Международном аэропорту Торонто, мы едем к бабушке и дедушке, чей дом расположен в отдаленном пригороде. Родители со мной, мама и папа. Возможно, кто-то из них держит меня за руку. Точно не помню.
А помню я, как ставлю одну ногу на первую движущуюся ступеньку эскалатора и вдруг меня охватывает страх: сейчас я упаду. И я делаю то, что делают люди, когда боятся: замираю, одной ногой на эскалаторе, а другой – все еще на твердом полу. Конечно, эскалатор продолжает двигаться, мои маленькие ножки раздвигаются, и я скатываюсь на пару ступенек вниз, а зубчатые металлические края каждой ступеньки оставляют длинные красные царапины у меня на ногах. Воображаемые последствия привели к реальным, мой страх оказался исполнившимся пророчеством.
Этот страх падения, который охватил меня тогда наверху эскалатора, возвращался и в других местах в другое время. Когда мне было восемь или девять, я однажды вернулась из школы и призналась маме, что, когда мы участвуем в соревнованиях по бегу в спортзале, я никогда не бегу так быстро, как могла бы. Я сказала, что притормаживаю, потому что боюсь упасть. Маме всегда нравилась эта история. Она думала, что это многое говорит о моем характере, о моей исключительно осторожной натуре. Однако, когда мама пересказывала эту историю в последующие годы, мне никогда не нравилось чувство, которое она у меня вызывала. Кому нравится проигрывать, потому что боишься рискнуть?
В течение многих лет после падения в Международном аэропорту я продолжала бояться спускаться по эскалатору. Когда я училась в средней школе, мне приходилось освободить обе руки, досчитать до трех и схватиться за поручни, чтобы заставить себя поставить обе ноги на эту самую верхнюю ступеньку. Даже сейчас, прежде чем ступить на эскалатор, я делаю глубокий вдох.
Со всем этим, однако, кое-как можно справиться. Когда я испытала приступ настоящего, иррационального, зашкаливающего страха, мне было пятнадцать. Это случилось летом после девятого класса, я вместе с дюжиной других подростков записалась на недельную поездку по озеру Онтарио на старомодном паруснике – такой летний лагерь под парусом.
На корабле мне нравилось все: спать на узкой металлической койке под палубой, просыпаться посреди ночи и стоять вахту, вглядываясь в бесконечную темноту, валяться в веревочном гамаке, висевшем под резным деревянным носом корабля. Находясь на палубе, мы надевали ремни безопасности, которые были снабжены веревкой с тяжелым карабином на конце. В очень плохую погоду или если мы забирались на мачту, чтобы отрегулировать паруса, мы должны были на всякий случай пристегиваться.
Проблема возникла, когда я впервые попыталась взобраться на мачту – «на рею», на языке моряков. Я взобралась до середины, по мере продвижения каждый раз перестегивая карабин на следующую перекладину. Каждая ступенька лестницы вызывала у меня приступ паники. В груди все сжалось, дыхание участилось. Мозг сковал страх. Мышцы не хотели повиноваться – каждое движение было как проталкивание через влажный цемент. А потом, на половине пути, я застыла. Я не могла не смотреть на качающуюся подо мной деревянную палубу, не могла не представлять себе свое распластанное на ней тело, раздробленные кости, кровь, растекающуюся лужей.
Я не могла заставить себя двигаться ни вперед, ни назад. «Капитаны» – наши лагерные вожатые – в конце концов уговорили меня спуститься, всячески меня подбадривая и успокаивая, и, как только мои ноги коснулись палубы, я больше никогда не поднималась наверх. Все по-доброму относились ко мне из-за этой неудачи, но возвращаться на следующий год не имело смысла. От моряка, который не сможет при необходимости регулировать паруса, мало толку.
Даже после того, как я распрощалась со своей короткой карьерой моряка, в моей школе оставалось полно вещей, которых я боялась. Я боялась, когда мимо проезжали мужчины, которые, когда я возвращалась домой по темным улицам вечером, притормаживали рядом и кричали мне что-то оскорбительное. А еще больше я боялась тех, кто просто медленно ехал рядом молча.
Некоторые из моих страхов были весьма специфичны: я боялась выпить слишком много и захлебнуться в собственной рвоте (в школе нам неоднократно говорили о такой опасности). Боялась, что у меня не хватит денег на обучение в университете, боялась уехать из дома в университет, боялась остаться дома на время обучения, боялась выбрать не тот университет (как говорил нам один из приходивших в школу представителей, агитировавших поступать в свой университет, если мы сделаем неправильный выбор, все закончится работой в McDonald's).
Огромный мир открывался передо мной, и, хотя я радостно двигалась ему навстречу, он оказался полон опасностей – и их было больше, чем я могла вообразить в то время, когда самой главной моей заботой было не упасть во время бега.
Где-то в глубине всего этого, внутри меня, тянулась запутанная ниточка страха за маму. Я боялась, что расстрою ее, боялась, что потеряю, и боялась, что, потеряв, стану такой, как она. Я ее любила, обожала, но мне не хотелось принести такую же печаль в собственную жизнь.
В тот год, что мы провели вдвоем в большом съемном доме, я начала отчетливо понимать три вещи. Во-первых, что смерть матери может стать силой, разрушающей жизнь, такой же, какой потеря Джанет оказалась для моей мамы. Во-вторых, что, если мама умрет, то же самое может произойти со мной. И в-третьих, что из-за своей безмерной печали мама стала уязвимой. И от меня зависело не принести ей еще большую боль, чем она уже испытала, по крайней мере сделать для этого все, что в моих силах.
Вот так я взрослела: меня любили, обо мне заботились, я была здорова, но тащила в себе, как и большинство из нас, целый букет разнообразных страхов. В двадцать я все еще нервничала, если нужно было спуститься по эскалатору. Я боялась сделать неправильный выбор, неверные шаги во взрослой жизни – выбрать не то образование, не ту карьеру, не те отношения. Но, если бы меня спросили, чего я боюсь больше всего на свете, я бы ответила (если бы была настроена отвечать честно) – маминой смерти и эмоционального краха, который, как я предполагала, обрушится на меня и мою жизнь.
Я еще не начала воспринимать страх как самостоятельный феномен. Я еще не начала им интересоваться, думать о том, как он действует в клеточках моего тела, или даже о том, что страхи – это то, что можно преодолеть, а не избегать их или отдаваться их власти. Я еще не знала о посттравматическом стрессе, не размышляла над существованием фобий. Я не задавалась вопросом: как это – жить без страха? И не думала о том, почему страх является необходимым, существенным компонентом нашей эмоциональной жизни, хотя ощущается как помеха или как что-то стыдное.
Теперь ситуация полностью изменилась. Сейчас я размышляю о страхе и о связанных с ним проблемах постоянно. Вероятно, все это потому, что мне пришлось посмотреть в лицо самому сильному собственному страху – и преодолеть его.
2
Мозг, который боится
Кажется, что узнать страх и дать ему определение должно быть легко. Если за образец взять старое судебное решение, в соответствии с которым было сформулировано определение непристойности, можно сказать: мы узнаем страх, когда его ощущаем.
Но выразить это чувство словами будет гораздо труднее. Грэнвил Стэнли Холл, основавший American Journal of Psychology и ставший первым президентом Американской психологической ассоциации, описывал страх как «предчувствие боли», и мне кажется, что это очень хорошее определение. Страх насилия? Предчувствие боли. Страх разрыва, потери любимого человека? Тоже предчувствие боли. Боязнь акул, крушения самолета или падения со скалы? Да, да, и еще раз да.
Но на самом деле нам не нужно такое универсальное, всеобъемлющее определение. Чтобы понять роль страха в нашей жизни, придется изучить разновидности и степени страха, что мы испытываем.
Когда возникает ощущение явной, неминуемой угрозы, вас пронизывает резкий укол тревоги: «Эта машина меня собьет». Может возникнуть более приглушенное, неясное предчувствие, чувство дискомфорта, источник которого определить невозможно: «Здесь что-то не так, я чувствую опасность». Есть и постепенно разрастающиеся страхи: «Я завалю экзамен, не пройду собеседование, ничего никогда не добьюсь». Как все эти страхи укладываются в рамки одного явления? Или, другими словами, чем все они различаются?
В греческой мифологии у Ареса, бога войны, было два сына, которые сопровождали его в битвах: Фобос, бог страха, и Деймос, бог ужаса. Как отправную точку можно использовать это противопоставление – страх и ужас, – и оно прослеживается в современном разграничении страха и тревожности. В сущности, страх рассматривается как ощущение, вызванное реально существующей угрозой: вы чувствуете опасность и боитесь. Тревожность же рождается из менее конкретных опасений: она ощущается как страх, у которого нет явной причины. Достаточно просто, по крайней мере теоретически.
В книге «Страх: культурная история» (Fear: A Cultural History) Джоанна Бурк с азартом предпринимает попытку провести границу между страхом и тревожностью. Она пишет: «В первом случае опасный человек или объект могут быть опознаны: языки пламени, отбрасывающие отсветы на потолок, водородная бомба, террорист». В то время как «тревожность, чаще всего, овладевает нами “откуда-то изнутри”: возникает иррациональная паническая боязнь выйти на улицу, ужас перед неудачей, предчувствие неизбежного. <…> Тревожность можно описать как более общее состояние, в то время как страх оказывается более конкретным и непосредственным. В состоянии страха мы как будто видим перед собой “опасный объект”, а в состоянии тревожности человек не осознает, что именно ему угрожает».
Но, как отмечает Бурк, у этого различия есть серьезные ограничения. Оно полностью зависит от способности испугавшегося человека идентифицировать угрозу. Существует ли обоснованная, непосредственная опасность? Или природа страха абстрактна, «иррациональна»? Например, по мнению Бурк, водородная бомба или террорист – это явная, непосредственная угроза. Но ведь и то и другое может быть «призраком», вызывающим тревожность, представлять угрозу даже в свое отсутствие.
Вспомните мой коллапс на той ледяной горе. Я была убеждена, абсолютно убеждена, что замерзший ручей представляет собой обоснованную и потенциально смертельную угрозу моей жизни. И ведь правда, теоретически человек может соскользнуть по замерзшему ручью и разбиться насмерть. Покрытый льдом склон – не самое безопасное в мире место, это – объективный факт. Но в той ситуации был ли мой страх – мое сильнейшее убеждение, моя парализующая реакция, мой отказ сдвинуться с места – разумным откликом на непосредственную угрозу? Совершенно очевидно, что нет.
В таком случае различие между страхом и тревожностью может оказаться нечетким, хотя чаще всего его все-таки можно использовать как удобную разграничительную линию. Многие из эпизодов страха, которые обсуждаются в этой книге, также могут быть описаны как содержащие по крайней мере некоторые элементы тревожности.
Теперь, отложив на время вопрос непосредственного присутствия угрозы, обратимся к проблеме нашей реакции на страх.
Ученые, которые исследуют эмоциональную жизнь человека, выделяют разнообразные категории чувств. Они различают первичные эмоции, базовые и практически универсальные реакции, которые обнаруживаются в большинстве культур и даже проявляются (или, по крайней мере, нам кажется, что проявляются) у других видов животных: страх, гнев, отвращение, удивление, печаль и счастье. Можно представить их в виде основных цветов, основных элементов целой радуги эмоций. Так же как сочетание красного и синего можно использовать для создания разных оттенков фиолетового, можно и конкретные чувства представить себе как сочетания базовых эмоций. Например, ужас – это страх, смешанный с отвращением и, возможно, имеющий какие-то оттенки гнева и удивления. Восторг может представлять собой счастье с примесью небольшой доли удивления. И так далее.
Кроме того, существуют социальные эмоции, чувства, которые не выделяются так четко, как базовые эмоции, но создаются нашими взаимоотношениями с другими: симпатия, смущение, стыд, вина, гордость, ревность, зависть, благодарность, восхищение, презрение и многие, многие другие.
Пожалуй, из всех перечисленных выше эмоций страх изучается больше всего. Но что на самом деле означает «изучать страх»? Что конкретно мы имеем в виду, когда произносим слово «страх» в контексте научного исследования? Оказывается, это значительно более сложный вопрос, чем можно было ожидать.
Традиционно ученые изучали «страх» у животных, измеряя их реакции на угрожающие или неприятные стимулы: например, крыса замирает, когда подвергается небольшому электрическому разряду. При изучении человека ученые используют гораздо более разнообразные схемы и имеют в своем распоряжении широкий набор инструментов. Важнее всего то, что человек может (устно или письменно) сказать о себе: «Да, я боюсь».
Все усложняется из-за того, что эти две реакции, замирание и чувствование, совершенно автономны и отличаются друг от друга. Джозеф Леду, эксперт, изучающий структуры мозга, которые отвечают за страх, в своей книге «Тревожность» (Anxious) подчеркивает: нам известно, что физическая реакция страха и эмоциональное чувство страха – результат работы двух разных механизмов в организме человека.
Меня интересует как физическая реакция, так и чувство страха.
Однажды, когда мне было одиннадцать или двенадцать лет, я увидела совершенно жуткий сон. Насколько помню, он был похож на фильм, будто бы снятый на зернистую черно-белую пленку: я в квартире на первом этаже, в которой мы живем с мамой, и почему-то знаю, что мы там не одни. В доме чужие люди, хотя я не могу их видеть, передо мной только серые, тускло освещенные коридоры, на стенах – силуэты светильников. Я знаю, что эти люди пришли нас убить.
Я проснулась в своей постели, не досмотрев сон до конца, охваченная ужасом. Я встала, прошла через коридор в мамину комнату, забралась к ней в постель и снова заснула.
Через пару часов меня разбудила разрывающая, резкая, жгучая боль в левом колене. Я проснулась с криком, уверенная, что кто-то пропускает мою ногу через мясорубку. Наконец я поняла, что с ногой все в порядке, что боль существует только у меня в голове, что мама испугалась и не знает, что делать, – и тут у меня начались конвульсии. Руки и ноги дико дергались, спина выгибалась и расслаблялась. Казалось, я подчиняюсь какому-то странному ритму, мое тело разыгрывает концерт, на который разум не пригласили. Так вышло, что припадок застал меня лежащей на животе, и я до сих пор ясно помню ощущение от того, как шея снова и снова заставляет голову двигаться вперед и назад, вперед и назад. Снова и снова я пыталась закричать, но каждый раз мне в рот забивалась подушка.
В том, первом, припадке я то теряла сознание, то приходила в себя, но в какой-то момент (возможно, через полминуты или, самое большое, минуту, хотя у меня было такое впечатление, что это длилось очень долго) я осознала, что судороги прекратились.
Припадки случились еще два раза, прежде чем мне поставили диагноз – эпилепсия. Следующие два приступа произошли той же ночью, один за другим, в той же последовательности: первый вскрик будил маму в соседней комнате, потом были конвульсии, потом – короткий, ясный период полного отсутствия сил после того, как тело перестало изгибаться. Медленно-медленно (мама склонилась надо мной) я снова могла открыть глаза, пошевелить губами, пальцами, руками, ногами. Во время третьего приступа, более короткого, я была в сознании, во время второго – полностью без сознания. Об этом мне рассказала мама, когда я пришла в себя.
Со временем невролог объяснил, что я пережила. Колющая боль – это то, что эпилептики называют «аурой», что-то вроде чувственного предупреждающего сигнала от мозга, прежде чем все слетит с катушек. Аура может проявляться в виде вспышки яркого света или цвета, или звука, или неожиданного запаха, например подгоревшего тоста. Моя аура оказалась мучительной, но в этом был свой положительный момент: крики гарантировали, что рядом всегда окажется взрослый, который вызовет скорую помощь, если конвульсии не прекратятся через одну-две минуты.
Думаю, что в этом смысле мне повезло. Повезло и в том, что припадки всегда происходили только ночью, так что я не падала с лестницы или в транспорте. А еще больше повезло в том, что эту болезнь я переросла, как это иногда бывает с детьми-эпилептиками. Как я полагаю, неправильно срабатывавшие нейроны, которые вызывали эти припадки, выправились по мере моего роста, и к тому времени, как я стала достаточно взрослой, чтобы научиться водить машину, диагноз сняли. Но все же, даже учитывая мое везение, эти припадки остаются едва ли не самыми страшными переживаниями в моей жизни. В этом ощущении – что моя сознательная личность загнана в дальний угол моего собственного мозга и вынуждена наблюдать, как ведет себя тело, не получив на это разрешения, – было что-то очень и очень неправильное.
Позже, за те десять лет, когда я играла в регби, я видела нескольких спортсменов, которые падали в конвульсиях на поле после удара в голову. Я старалась отвернуться, я делаю так и когда вижу такие случаи в медицинских телесериалах. Мне не нравится смотреть на извивающихся и дергающихся людей, я знаю, что именно такой видела меня мама, мой единственный испуганный зритель.
Помимо неприятных ощущений во время просмотра «Анатомии страсти», от эпилепсии у меня осталось кое-что еще. Долгие годы после той, первой, ночи у меня в голове припадки были связаны с ночными кошмарами, причем казалось, что именно кошмары эти припадки и вызывают. Было время, когда я искренне верила в то, что следующий кошмар может вызвать припадок, что обычные детские занятия, например страшные байки у костра, вызовут конвульсии, от которых я могу умереть.
И я любой ценой старалась избежать испуга. Я была убеждена, что мне может повредить сам страх. Это был абсурдный детский вывод, но в глубине его таилась интуитивно осознанная мной истина. Мозг и тело, кошмары и страшные истории не могут быть разведены в отдельные категории, как горох и морковь, которые никогда не должны соприкасаться на тарелке привередливого едока. Наш физический мозг и эмоциональный разум – другими словами, клетки мозга, вызывавшие мои приступы, и мое собственное чувство страха – неразрывно связаны. Ученые только начинают понимать, каким образом наши чувства (и страх – одно из них) порождаются деятельностью физического мозга.
В Библии Господь постоянно внушает своим последователям, что бояться не нужно. По словам раввина Гарольда Кушнера, наставление «Не бойся» появляется в текстах, адресованных Аврааму, Иакову, Моисею и каждому из пророков, больше восьмидесяти раз. Оно встречается так часто, что Кушнер рассматривает его как одиннадцатую заповедь. Но верят они в Бога или нет, большинство людей не в состоянии следовать этой заповеди. Страх как комплексная реакция встроен в тело человека. Для большинства из нас страх – это просто часть жизни.
Все испытывают страх по-разному: у некоторых из нас, похоже, его избыток. А вопрос, как справиться с этим избытком, уже тысячи лет является медицинской проблемой. Еще в 400 году до нашей эры греческий врач Гиппократ пытался найти метод лечения людей, чьи симптомы в наши дни мы назвали бы фобиями; людей, которые, согласно замечательному выражению, по-видимому сохранившемуся с древних времен, «боялись того, чего не стоило бояться». Гиппократ и его ученики лечили людей (в других отношениях совершенно здоровых), которые не ходили на многолюдные встречи или вообще избегали встреч с другими людьми, потому что были уверены, что их будут разглядывать и осмеивать или что они таким образом как-то унизят себя. Гиппократ и его последователи знали людей, которые не решались выходить из дома днем, и тех, кто до ужаса боялся подходить к обрыву или мосту. В наши дни мы называем такие состояния социофобией, агорафобией и акрофобией.
В отличие от многих своих коллег, Гиппократ не верил, что страх заложен в нас богами. Напротив, он полагал, что неврозы имеют физическую природу: скопление черной желчи в мозге, создающее перегрев и приводящее к приступам безосновательного страха. Своих пациентов он лечил диетой и физическими нагрузками, чтобы выгнать желчь из организма. Если это не помогало, он назначал яд, который вызывал диарею и рвоту, что, как предполагалось, выводило желчь.
Его диагностика и лечение имели свои ограничения, но он, по меньшей мере, обозначил проблему. После упадка Римской империи и начала Средних веков для европейской науки и медицины настали тяжелые времена, и идеи Гиппократа (как и многих других) были отвергнуты Церковью. В эти столетия считалось, что люди с фобиями одержимы дьяволом.
За Средними веками наступил век Просвещения и возвращение к поиску более реальных причин подобных расстройств. Но от теории черной желчи отказались, а причины страха стали искать в индивидуальном опыте человека. В 1649 году Декарт писал:
«…легко понять, что необыкновенное отвращение, какое вызывает у некоторых людей запах розы или присутствие кошки и тому подобное, происходит лишь оттого, что в начале нашей жизни они были очень сильно потрясены чем-нибудь похожим на это; возможно, они унаследовали чувства своей матери, которая была потрясена тем же, будучи беременной, ибо есть несомненная связь между всеми чувствами матери и чувствами ребенка, находящегося в ее чреве, и то, что действует отрицательно на мать, вредно и для ребенка. Запах роз мог быть причиной сильной головной боли у ребенка, когда он был еще в колыбели, а кошка могла его сильно напугать; никто не обратил на это внимания, и сам он об этом ничего не помнит, но отвращение к розам или к кошке осталось у него до конца жизни»[1]. Эта мысль о том, что наши непреходящие страхи вызваны неприятными переживаниями в раннем детстве, все еще актуальна почти четыре столетия спустя.
Конец XIX и начало XX века стали свидетелями важнейших событий в истории нашего понимания страха. Первый прорыв был сделан русским ученым Иваном Петровичем Павловым, который, изучая пищеварение собак, обратил внимание, что подопытные собаки начинали выделять слюну, не только когда им приносили еду, но и просто в присутствии людей, которые их кормили. Чтобы проверить предположение о том, что он непреднамеренно научил собак ассоциировать кормильца с едой настолько, что на первого они реагировали как на второе, Павлов придумал знаменитый эксперимент: он увязал появление пищи с посторонним звуком метронома, а когда ассоциация закрепилась, стал предъявлять собакам только звук, но не пищу. В этот момент они начинали выделять слюну, отвечая на условный стимул безусловной реакцией. Этот процесс, который известен нам как рефлекс Павлова, или условный рефлекс, стал краеугольным камнем современной психологии. Он сыграл существенную роль в последовавших исследованиях страха и фобий.
После Первой мировой войны американский психолог Джон Бродес Уотсон решил продолжить работу Павлова. Он хотел узнать, может ли на первый взгляд естественная реакция в виде страха (например, плач ребенка как реакция на громкий звук) распространиться и на другие ситуации. Его испытуемым был Альберт Б., ребенок, мама которого работала кормилицей в одной из больниц Балтимора. Альберт считался эмоционально стабильным ребенком. «Никто никогда не видел его в состоянии страха или злости», – писали позднее Уотсон и его аспирантка Розали Рейнер. Он «практически никогда не плакал».
Сначала они определили, что ребенок боялся (что вполне естественно) внезапных громких звуков. Затем, когда Маленькому Альберту (так они его называли) показали несколько небольших животных и стало понятно, что он их не боится, Уотсон и Рейнер начали сам эксперимент. Когда ребенку было немногим больше одиннадцати месяцев, один из исследователей показал ему белую лабораторную крысу. Когда Альберт дотронулся до животного, другой исследователь, стоявший позади него, ударил молотком по длинному куску стали, произведя громкий звук. «Ребенок очень сильно вздрогнул и упал лицом вниз, – писали Уотсон и Рейнер, – зарывшись лицом в матрац».
Много раз повторять это сочетание шума и крысы не пришлось: Альберт быстро научился ассоциировать одно с другим. Довольно быстро Уотсон и Рейнер смогли вызвать у него хныканье, слезы и попытки спрятаться от крысы, даже если звуковой стимул не присутствовал. Более того, они обнаружили, что Маленький Альберт теперь плакал и отшатывался от кролика, собачки и мехового пальто, которых он уже видел раньше и не боялся. Уотсон и Рейнер успешно выработали фобию, или по меньшей мере паттерн страха, у ребенка, у которого ранее его не было.
Неизвестно, что стало с Маленьким Альбертом после эксперимента и остался ли у него страх перед пушистыми созданиями на всю его жизнь. Но мы все же знаем кое-что о судьбе собак Павлова. Годы спустя после первых экспериментов во время сильнейшего наводнения его лабораторию затопило, и многие из этих животных утонули. Выжившие собаки проявляли признаки водобоязни всю оставшуюся жизнь.
Примерно в то же время, когда Павлов заставлял собак выделять слюну по сигналу, Зигмунд Фрейд заложил основы психоанализа. Если Декарт рассматривал возможность того, что боящийся кошек ребенок, возможно, в раннем детстве испытал связанные с ними неприятные переживания, то Фрейд выбрал иной, более трудный путь. В своем исследовании Маленького Ганса (1909 год), ребенка, который стал свидетелем страшного падения запряженной в экипаж лошади на улице и после этого начал бояться лошадей, Фрейд утверждал, что Ганс страдал от варианта того, что он назвал эдиповым комплексом. Как писал Фрейд, на самом деле мальчик боялся отца, а вовсе не лошадей, и этот страх стал результатом сексуального влечения ребенка к матери (трудно не задуматься, что сказал бы Фрейд о моих заскоках: может, моя нерешительность на эскалаторе была чем-то большим, чем всего лишь чувством уязвимости маленького ребенка перед большой движущейся машиной? Пожалуй, я не хочу знать, что бы он мне ответил).
В наши дни Фрейд известен такого рода теориями, и его влияние на психологию и психиатрию огромно. Однако карьера Фрейда едва не пошла совсем по другому пути. Он изучал нервную систему рыб и раков и принял участие в разгоревшейся в то время дискуссии о том, как сообщаются клетки нашего мозга. Фрейд настаивал (и, как оказалось, правильно) на том, что между нейронами имеется физическое расстояние, а в 1895 году он написал, что «основное содержание этого нового знания заключено в том, что нервная система состоит из отдельных, одинаково построенных нейронов… которые примыкают друг к другу как к чуждым частицам ткани»[2]. Нейробиолог Джозеф Леду приписывает Фрейду выражение «контактные барьеры», характеризующее точки соединения между нейронами. «Хотя для своего времени эти понятия были поразительно новыми, – пишет Леду, – Фрейд ощущал, что прогресс в понимании мозга будет, на его взгляд, слишком медленным, поэтому ушел от нейронной теории разума и занялся чисто психологическими вопросами. Остальное – история».
Фрейд не ошибался: до множества важных достижений неврологии оставались еще целые десятилетия. Но, к счастью для тех из нас, кто страдает от фобий и других проблем, связанных со страхом и тревожностью, понимание физических механизмов мозга ушло далеко вперед.
Я помню, когда впервые узнала о классическом условном рефлексе. Это было в шестом классе, примерно в то же время, когда у меня случился первый припадок. На Рождество мне подарили кассету с дебютным альбомом группы Barenaked Ladies – Gordon. Я не вполне понимала их тексты, очень насыщенные и пронизанные аллюзиями, а вторая строфа четвертого трека на стороне «А», Brian Wilson, содержала упоминание о собаках Павлова.
Я представляю себе темный вечер в нашей гостиной, старинный деревянный шкаф, на котором стоял наш стереомагнитофон, то, как я вставляю кассету в деку, а потом вынимаю из коробочки от кассеты напечатанные мелким шрифтом тексты и сосредоточенно их изучаю. Как обычно, если я не могла что-то понять, я обращалась к маме. Она и объяснила мне основы работы Павлова.
Тогда это было мне не очень понятно. Зачем нужно заставлять собаку пускать слюни без причины? Но я запомнила мамин ответ и до сих пор всегда, когда думаю об условном рефлексе, слышу голос солиста Стивена Пейджа, негромко поющий у меня в голове. Назовем это условным рефлексом!
Все, что я делала в тот вечер – слушала слова, обрабатывала их значение, узнавала и сохраняла в памяти новую информацию, формировала долговременную память обо всем событии, – было возможно благодаря поразительным свойствам человеческого мозга. Там происходит много важных вещей. Но до последнего времени я воспринимала все это как нечто само собой разумеющееся. Мне никогда не приходило в голову поинтересоваться: «Как работает мозг человека? Что в нем происходит, когда я боюсь?»
Наш мозг получает, обрабатывает и передает информацию, используя особые клетки, называемые нейронами, или нервными клетками. У нейронов имеются два вида отростков, или ветвей, отходящих от основного клеточного тела: аксоны, которые передают информацию, и дендриты, которые ее получают. Связи на разрывах между этими двумя (правильно предсказанные молодым Фрейдом там, где аксон одного нейрона передает информацию дендриту другого нейрона) называются синапсами.
Мозг содержит больше восьмидесяти миллиардов нейронов и триллионы синапсов. Когда нейрон «выстреливает», то есть получает стимул и пересылает эту информацию по своему аксону к другому нейрону, он может передавать сообщение со скоростью выше ста пятидесяти километров в час. Хорошая штука, если учесть, что, хотя большинство аксонов микроскопически малы, длина некоторых из них может превышать метр, так что они проходят в нашем теле от мозга до конечностей. Один нейробиолог подсчитал, что длина аксонов взрослого человека в сумме может достигать нескольких сотен тысяч километров.
Здесь возникает еще один вопрос. Мы склонны думать о мозге как о чем-то особенном, отделенном от нашего тела, о морщинистом комке в черепе, как о дирижере, стоящем отдельно от оркестра на своем возвышении. Но наше тело и мозг сложно взаимосвязаны всеми возможными способами: мозг отделен от тела не больше, чем череп от остального скелета или сердце от артерий и вен.
В совокупности головной и спинной мозг составляют то, что мы называем центральной нервной системой. Ее помощница, периферическая нервная система, – вся система нервов и нервных клеток, которые не являются частью этих двух основных структур: аксоны, которые несут информацию и инструкции от центральной нервной системы ко всем нашим мышцам, и афферентные (сенсорные) нейроны, которые несут информацию от каждой части тела обратно к центру. Именно эта система собирает все, что мы знаем о состоянии своего тела: тепло и холод, давление, боль и так далее. Эта сенсорная информация проходит по спинному мозгу к головному для дальнейшей обработки. В настоящий момент именно она доводит до вас образ этих слов.
В самом мозге нейроны организуются в группы и системы, называемые ядрами центральной нервной системы, и формируют структуры для выполнения конкретных заданий. Одной из ключевых структур, представляющих для нас интерес, является таламус (или таламусы, поскольку таламусов, как и большинства структур мозга, два, по одному в каждом полушарии). Это своего рода сторож, регулирующий поток сенсорной информации от тела к коре головного мозга. Гипоталамус – это еще одна регуляторная структура. Он работает параллельно с частями ствола головного мозга, самого старого с эволюционной точки зрения и самого нижнего отдела мозга, управляя автономной нервной системой – непроизвольной невидимой системой, которая регулирует работу внутренних органов: сердца, пищеварительного тракта, легких, мочевого пузыря и т. д.
Сосед гипоталамуса, миндалевидное тело (амигдала), – это структура, имеющая ключевое значение в любой концепции страха, настолько важная, что Джозеф Леду, который сделал карьеру на изучении страха, назвал свою состоящую из ученых рок-группу «Амигдалоиды» (The Amygdaloids). Работа миндалевидного тела – в очень упрощенном виде – состоит в получении сенсорной информации и ее обработке на предмет наличия угрозы. Если угроза обнаружена, миндалевидное тело дает гипоталамусу знать, что пора запустить механизм автономной нервной системы, известный как «бей или беги». Оно может работать, не заботясь о том, чтобы получить разрешение «сверху», то есть от коры головного мозга. Его работу могут запускать даже стимулы, которых мы не осознаем.
Над этими более мелкими структурами и вокруг них расположена «начальница»: кора головного мозга, испещренный глубокими морщинами купол мягкой материи, который можно почти всегда увидеть на детских рисунках мозга. Считается, что он является ключевым для всего многообразия умственных функций высшего порядка, от перцепции и сознания (скорее в философском смысле, чем в простом смысле бодрствования или комы) до сложных движений, памяти и интеллекта. Именно он дал Стефу Карри возможность сделать трехочковый бросок, создал «Гернику» Пикассо и помог нарисовать классическую карикатуру в The New Yorker, на которой приветливая макаронина ригатони кричит в телефонную трубку: «Фузилли, бесноватый ты сукин сын, как дела?» Благодаря коре головного мозга мы можем переносить обиды, лелеять неуверенность в себе и годами расхлебывать последствия совершенных нами ошибок.
Итак, предположим, вы испугались. Как это на самом деле выглядит – в физическом смысле?
Представьте себе что-нибудь вроде того, что привиделось мне в том кошмаре часа за два до первого припадка. Вы внезапно просыпаетесь посреди ночи. Больше никого нет дома, но в темноте слышится странный шум. Возможно, это шаги, закрывается или открывается дверь. Эта слуховая информация сначала передается от рецепторных клеток уха к главному черепно-мозговому нерву, а потом непосредственно к мозгу. Там ему открываются различные пути и варианты, но для простоты давайте предположим, что в данном случае это будет направленное по прямой путешествие от сторожа до пускового механизма страха. Таламус посылает сигнал тревоги прямо в миндалевидное тело, которое, в свою очередь, посылает сигнал тревоги в гипоталамус, и затем запускается симпатическая нервная система. Сообщения быстро передвигаются вдоль аксонов по всему телу, от синапса к синапсу. Они несут информацию о потенциальной угрозе к органам, к коже. Ускоряется ритм сердца; кажется, что его громкий стук слышно во всей комнате. Возможно, дыхание становится частым и поверхностным, на коже выступают капельки пота или появляется гусиная кожа. Зрачки расширяются, мускулы наполняются кровью, готовясь к действию. Вы чувствуете страх: вас тошнит, сжимает грудь. Страх – это эмоция, в которой участвует все тело.
Физические реакции – прилив крови, расширение зрачков и тому подобное – можно проследить на уровне нейронов. Но как насчет чувства страха, которое, как мы знаем, отличается от физической реакции страха?
Долгое время считалось, что сначала как реакция на стимул страха возникает чувство, а затем уже из чувства возникает физическая реакция. Это то, что говорит нам привычная дарвинистская школа. Но такая точка зрения основывалась преимущественно на догадке, механизм этих реакций не был доказан. В наши дни она больше не приветствуется. Теперь наука сконцентрировала внимание на подробном описании этого неуловимого механизма, и нейропсихолог Антонио Дамасио выдвинул гипотезу, которая, хотя и может звучать провокационно, в конечном счете кажется мне правильной. В двух своих забавных и умных книгах, «Ошибка Декарта» (Descartes’ Error) и «В поисках Спинозы» (Looking for Spinoza), он утверждает, что чувство страха в действительности возникает из того же самого набора физических реакций, которые мы обычно рассматриваем как нечто просто сопутствующее нашим эмоциям.
Для доказательства Дамасио предлагает необычное решение: он разграничивает «эмоции» (под которыми в данном контексте он имеет в виду измеримые физические реакции тела на эмоциональный стимул, физическую реакцию страха) и «чувства» (неосязаемые выражения эмоции в нашем сознании). Это может показаться странным или даже абсурдным, но это – ключевой момент его теории, и его стоит запомнить.
В книге «В поисках Спинозы» Дамасио пишет: «Мы склонны думать, что источником того, что выражено, является то, что скрыто». Но сам он утверждает, что парадоксальным образом все происходит как раз наоборот. «Эмоции [означающие физические реакции в данном контексте] и связанные с ними явления представляют собой основания чувств, ментальных событий, которые составляют основу разума».
У всех организмов имеются разнообразные способности реагирования на стимулы, весь диапазон от простого рефлекторного вздрагивания или отдергивания до более сложных многокомпонентных реакций, подобных описанию физических процессов страха, о которых вы читали выше: именно они и представляют собой «эмоции» в концепции Дамасио. Некоторые из более примитивных реакций иногда могут показаться выражением страха, однако управляющие ими механизмы задействованы и в более сложных процессах. Вздрагивание, одна из наших самых древних и простейших реакций, определенно имело место в те моменты, когда мне было страшно. Привет, рапторы на кухне из фильма «Парк юрского периода»! Но в плане сложности «эмоции» занимают верхний уровень, и в силу этого не все организмы способны их генерировать.
В отличие от самых простых реакций «страха» у более простых организмов (ткните пальцем в мимозу стыдливую и посмотрите, как она скрутит листья), наши эмоции могут порождаться не только реальными, существующими в данный момент стимулами, но и воображаемыми. Это особый дар – и проклятие – человеческого разума. Пока что сосредоточимся на примере реакции на существующий в данный момент стимул, например услышанный ночью шум. Сам факт шума фиксируется чувствительными окончаниями в ухе и передается в структуры мозга, запускающие, а затем осуществляющие реакцию – миндалевидное тело и гипоталамус. И вот ваше тело реагирует всеми описанными выше способами.
Пока что все понятно? В формулировке Дамасио следующим шагом является появление собственно чувства.
Мы знаем, что наши тела пронизаны нейронами и что эти нейроны не только посылают информацию от мозга, они ее и получают. Поэтому, после того как исходящие сигналы заставили наше сердце биться сильнее, пот – выступать капельками на коже и так далее, в мозг направляется ряд входящих сигналов, несущих всю информацию о нашем физическом состоянии. Как объясняет Дамасио, наш мозг каждый момент обрабатывает невероятно сложные карты состояния тела, от внутренних органов до кончиков пальцев. И в этом, собственно, суть основной идеи Дамасио: когда входящие сигналы, несущие информацию о физическом состоянии страха у тела, вносят изменения в эти карты, именно в этот момент возникает собственно чувство.
Мозг узнает от тела, что сердце бьется сильнее, зрачки расширены, появилась гусиная кожа. Мозг складывает два и два и говорит: «Ага, мне страшно!»
В написанном в 1884 году очерке «Что такое эмоция?» философ и психолог Уильям Джеймс писал:
«Если мы представим себе некоторую сильную эмоцию, а затем постараемся удалить из сознания переживания всех тех телесных симптомов, которые ей свойственны, окажется, что ничего не осталось, нет никакого “психического материала”, из которого эта эмоция могла бы образоваться, и что сохраняется лишь холодное и безразличное состояние интеллектуального восприятия. <…> Что останется от эмоции страха, если отсутствует ощущение ускоренного сердцебиения, учащенного дыхания, дрожащих губ, подкашивающихся ног или гусиной кожи и сосущего чувства в животе? Не могу себе этого представить»[3].
Дамасио подхватывает с того места, где остановился Джеймс. Но он не просто приводит слова психолога Викторианской эпохи для того, чтобы обосновать свои доводы. Он опирается на конкретные случаи и собственные исследования. Например, он описывает пациентку с болезнью Паркинсона в Париже. Эта шестидесятипятилетняя женщина, у которой в анамнезе не было депрессии или других психических заболеваний, проходила экспериментальный курс лечения симптомов болезни Паркинсона. Этот курс включал использование электрического тока для стимуляции контролирующих моторику зон ствола головного мозга с помощью крошечных электродов.
Девятнадцать других пациентов прошли этот курс лечения успешно. Но, когда ток достиг мозга этой женщины, она вдруг перестала болтать с докторами, опустила глаза, ее лицо резко осунулось. Через секунду она начала плакать, а потом всхлипывать. Сквозь слезы она сказала: «Я по горло сыта этой жизнью. Хватит… Больше жить я не хочу… Чувствую себя ничтожеством». Встревоженные доктора отключили ток, и не более чем через полторы минуты женщина перестала плакать. Лицо ее оживилось, печаль растаяла. Она спросила, что только что произошло.
Оказалось, как говорит Дамасио, что, вместо того чтобы стимулировать центры, контролирующие тремор, смещенные на бесконечно малое расстояние электроды активировали те части ствола головного мозга, которые контролируют серию действий лицевых мышц, рта, глотки и диафрагмы – действий, которые дают нам возможность хмуриться, надувать губы и плакать. Ее тело, получившее стимул не от печального фильма или печальных новостей, произвело движения печали, а разум, в свою очередь, погрузился в печаль. Это чувство возникло из телесной реакции, и разум последовал за телом.
Сначала все это показалось мне нелогичным, потому что переворачивало с ног на голову концепцию, основанную на «здравом смысле». Но позже я расслабилась и стала размышлять о своем опыте страха. Как я воспроизвожу его в памяти? Как я пытаюсь рассказать о нем другим людям? Получается, что думаю я о страхе преимущественно телесными категориями: чувство тошноты, сжатость в груди, возможно, головокружение или одышка. Здесь уместно вспомнить, что древнегреческий корень ἄγχ- и корень латинского слова anxietas, от которого произошли современные anxiety и anguish, первоначально означали «скованность», «ограничение». Осознанные мысли человека о самочувствии – «Мне плохо», «Мне страшно», – несомненно, вторичны.
Подумайте о том, как на самом деле вы ощущаете чувство счастья, удовлетворенности или облегчения. Для меня это проявляется в расслаблении всегда напряженных мышц на лбу и в челюсти, в шее и плечах. Глаза открываются шире, обеспокоенный прищур исчезает. Я дышу глубже.
Или представьте себе чистую телесность глубокого горя, как оно ломает не только разум, но и тело. Когда я оглядываюсь на свое переживание горя после смерти мамы, оно вспоминается как головные боли, изнеможение, чувство сжатости в груди, ощущение тяжести и апатия. Да, я ощущала печаль – такую, какой никогда еще не испытывала, – но именно тело говорило мне, насколько сильна моя печаль.
Однажды утром, через несколько месяцев после того, как у меня диагностировали эпилепсию, я проснулась с воспоминанием о другом ярком сне, отпечатавшемся в моем сознании. Этот сон был простой: про припадок. Как обычно, боль, пронзительные крики и конвульсии – и тот же самый паралич наяву, когда все это прекратилось. Сон казался настолько реальным, что я уже начала сомневаться, сон ли это.
И дело еще вот в чем: предыдущей ночью дома я была одна. Так что, если я на самом деле кричала и билась в конвульсиях, никто не мог этого слышать.
Мы с мамой рассказали об этом воображаемом припадке моему неврологу во время следующего приема, и это так обеспокоило доктора, что она увеличила дозу лекарства на основании только этого воспоминания о сне. Но больше припадков у меня не было, ни во сне, ни наяву.
Сны и ночные кошмары – одно из самых странных проявлений способности мозга рисовать картинки в нашем сознании. Мы до сих пор не до конца понимаем это явление, хотя веками люди придумывали снам и кошмарам разнообразные объяснения. Сновидения считались посланиями богов или предков, предупреждающими об опасности, или предвидением будущего. Гиппократ и Аристотель полагали, что сновидения можно использовать как метод диагностики, потому что они являются очевидными психическими симптомами физического заболевания. Аристотель писал: «Поскольку же начала всех вещей малы, понятно, что таковы же начала болезней и других претерпеваний, которые может испытать тело. Отсюда ясно, что во сне они оказываются более проявлены, чем во время бодрствования»[4]. Спустя два тысячелетия Фрейд утверждал, что все сновидения связаны с исполнением желаний: наш разум реализует желания, которые невозможно осуществить наяву.
Сегодня мы понимаем механизм сна довольно определенно: мы знаем, как это происходит, даже если не всегда понимаем почему. «Нейрохимические изменения, которые происходят в фазе быстрого сна, позволяют нашему мозгу не только создавать необычайные образы, но и верить в них», – пишет научная журналистка Элис Робб в своей книге «Почему мы видим сны» (Why We Dream). Проще говоря, активируются химические вещества и структуры, задействованные в эмоциях и памяти, в то время как те части мозга, которые отвечают за мышление и самоконтроль, успокаиваются. «В результате, – продолжает Робб, – получается идеальная химическая основа, благодаря которой мы видим драматические, психологически напряженные истории».
И все же, пусть мы и понимаем задействованные в сновидениях химические процессы, нам трудно отказаться от ощущения важности сновидений. Это связано с тем, как они цепляются за разум после пробуждения, как влияют на настроение, даже если вы не помните деталей. Создается ощущение силы сна. Конечно, мой кошмар в ту первую ночь на самом деле не вызвал припадок. Но все же для меня сны и припадки навсегда остались связанными друг с другом. А тот призрачный сон-припадок только усилил эту связь.
По мнению Ричарда Уайзмана, статистика во многом может объяснить воспринимаемую силу сновидений, их символизм и их, как кажется, предсказательный потенциал. Согласно подсчетам Уайзмана, с пятнадцати до семидесяти пяти лет человек в среднем может увидеть почти девяносто тысяч сновидений за тысячи ночей сна. В своей книге «Паранормальные явления» (Paranormality) Уайзман пишет: «Вы видите множество снов и переживаете множество событий. В большинстве случаев сны не связаны с событиями, поэтому вы о них просто забываете. Но время от времени какой-то сон вдруг совпадает с каким-то событием. Когда это случается, запомнить сон вдруг оказывается легко. <…> На самом деле это просто действуют законы вероятности». Запомнила бы я тот кошмар, если бы за ним не последовал мой первый припадок? Или он просто забылся бы, как все остальные?
Дело в том (если не говорить о законах вероятности), что сновидения действительно могут повлиять на нашу сознательную жизнь и даже иметь некоторые последствия для здоровья. Когда наши спутники жизни или члены семьи во сне оказываются негодяями, полученное во сне отрицательное отношение к ним может сохраниться даже после того, как мы проснулись (одно из проведенных в 2013 году исследований показало, что участники проекта, которым приснилось равнодушие и предательство партнеров, сохраняли эти ощущения и днем). Было показано, что кошмары могут вызывать мигрени и приступы астмы и даже – в редких случаях – сердечные приступы и другие события, которые могут привести к смерти. Обратимся опять к книге Элис Робб.
Мужчине лет тридцати пяти – сорока (некурящему, не имевшему в роду сердечных заболеваний) приснилось, что он умер в автомобильной аварии, и он проснулся с рвотой; два часа спустя он попал в больницу с жалобами на нестерпимую боль в груди. Молодой человек двадцати трех лет проснулся в шесть часов утра от кошмара, в котором его и его отца убили, а в семь часов у него случился инфаркт. Раннее утро и последние часы сна (когда циклы быстрого сна самые длинные, а кошмары – самые интенсивные) являются самым опасным временем для пациентов с сердечно-сосудистыми заболеваниями; инфаркты случаются чаще всего (и они бывают особенно тяжелыми) между шестью часами утра и полуднем.
Мне хотелось бы верить – просто чтобы спокойно спать по ночам, – что подобные случаи происходят крайне редко, примерно как падение астероида или выигрышный лотерейный билет с джекпотом. Но, к сожалению, они не настолько редки. И хотя двое мужчин из историй, приведенных Робб, выжили, не всем так везет.
В 1980 году судебно-медицинский эксперт из Портленда, Орегон, обратился в Центры по контролю заболеваний. Он обратил внимание на то, что два недавних случая необъяснимых смертей имели, по-видимому, схожие характеристики. Довольно скоро к этим случаям добавились похожие загадочные смерти американцев, а к концу десятилетия таких случаев набралось больше сотни. Вот что объединяло все эти смерти. Умершие были преимущественно мужчинами и преимущественно происходили из Юго-Восточной Азии (если точнее, большинство из них были беженцами-хмонгами из Лаоса). Все они умерли во сне, все были здоровы, а вскрытия не выявили каких-либо физиологических причин смерти. Исследователи изо всех сил старались понять, что произошло, искали влияние генетических или сердечно-сосудистых факторов. Один из судмедэкспертов как-то сказал: «Мы искали совершенно напрасно. В каждом случае мы задавали вопрос, от чего они умерли, и каждый раз ответ был: “Ни от чего”». Не имея оснований продолжать исследование, власти дали этому явлению название: синдром внезапной ночной смерти (SUNDS).
В 1991 году Шелли Адлер, докторантка Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, опубликовала работу, в которой изложила теорию смертей от SUNDS в The Journal of American Folklore. Адлер – фольклорист, так что, казалось бы, ее интерес к этой странной медицинской проблеме парадоксален. Но, как она объяснила в своей статье «Синдром внезапной необъяснимой ночной смерти среди иммигрантов-хмонгов: исследование роли ночного кошмара», ее образование оказалось решающим для формирования гипотезы. В конце концов, ее учили слушать истории обычных людей (такие, на которые специалисты-медики могут просто не обратить внимания) и на основе этих историй выстраивать более общие закономерности.
Подтвердив свои «полномочия», Адлер переходит к теории. В каждой культуре есть история, или легенда, или событие, которое она называет «Ночной кошмар»: она связана с какой-то потусторонней силой. Часто ее представляют в виде злого духа, который садится на грудь своей спящей жертвы и выжимает из нее жизнь, пока она лежит, беспомощная, в сознании, но видит сон. В культуре хмонгов этот ночной дух называется dab tsog. Обычно нападение dab tsog необязательно приводит к смерти, но Адлер утверждает, что в результате сочетания ряда факторов ситуация изменилась. Хмонги понесли ошеломляющие потери в войне, бушевавшей во Вьетнаме, Лаосе и Камбодже с конца пятидесятых по семидесятые годы. Хмонгов, которые сотрудничали с американским ЦРУ, умирало в десять раз больше, чем американских солдат во Вьетнаме. Было подсчитано, что к тому времени, как война закончилась, хмонгов в Лаосе осталось на треть меньше. Затем пришла новая опасность: смерть от рук коммунистов, «перевоспитание» – или рискованное бегство через реку Меконг в лагеря беженцев в Таиланде. К тому времени как лаосские беженцы попадали в Соединенные Штаты, они уже пережили травмы, голод, утрату любимых, причем в невообразимом масштабе, а также дезориентацию и отчуждение, которые неизбежны, когда человека выдергивают из сплоченного сообщества и традиционного образа жизни.
Адлер утверждала, что именно стресс от всех этих социальных факторов в сочетании с верой хмонгов в dab tsog превратили ужасные сны в трагедии. Образы, существовавшие лишь в сознании этих мужчин, воздействовали на их тело, что, как мы все лучше понимаем, они действительно могут делать. Чувства этих людей были неотделимы от их физического существования; их страхи не были четко отделены от реальности. В некотором роде получилось так, будто их страхи превратили кошмар в реальность. Это было как мое спровоцированное страхом падение на эскалаторе, только доведенное до смертельного масштаба.
Иногда, в мои худшие дни после маминой смерти, я задавала себе вопрос, не моя ли боязнь ее потерять, как она потеряла Джанет, стала причиной ее смертельного инсульта. У меня было ощущение, что это горе вызвала я – собственным ужасом.
Конечно, все это противоречит здравому смыслу, просто мой горюющий разум пытался найти в произошедшем какую-то логику. Мое детское убеждение в том, что кошмары могут вызвать припадки, возможно, тоже не было рациональным или научным. Но, как оказывается, иногда кошмары могут стать реальностью.
3
Страх, ставший реальностью
В пятницу мы отключили систему жизнеобеспечения мамы. Выходные я провела с семьей и друзьями в Оттаве, а в понедельник полетела домой в Уайтхорс. Все время я чувствовала себя странно, хрупкой и измотанной. В промежутках между длинными периодами глубокого сна я бродила по городу, ощущая себя невидимым инопланетянином, который, если кто-нибудь заметит его присутствие, распадется на кусочки от малейшего человеческого прикосновения. Но временами состояние апатии прерывалось неожиданными всплесками гнева и сопутствующей ему энергии, и у меня возникало желание ударить идущего рядом прохожего или накричать на сотрудника службы безопасности аэропорта, рассматривающего мой посадочный талон. Состояние было ужасное. Помню, что я молилась всем богам: «Что бы это ни было, пожалуйста, дайте мне вынести это и не попасть в тюрьму».
Поскольку мои худшие опасения уже сбылись, я поняла, что мне предстоит бояться кое-чего еще. С самого раннего детства я знала, что смерть матери – это событие, полностью переворачивающее жизнь. И теперь мне казалось, что это ожидает и меня. Я боялась, что все разрушится – моя карьера, дружеские отношения, вся жизнь. В те моменты, когда я не пребывала в состоянии апатии, я чувствовала себя сумасшедшей, дикой, мне казалось, что может случиться все что угодно. Профессиональный альпинист и кинорежиссер Джимми Чин в своем фильме «Меру» как-то сказал, что всегда обещал своей маме, что не умрет раньше ее. И, когда она умерла, у него появилась возможность рисковать без ограничений. Такую же сумасшедшую свободу ощущала и я.
Я представляла себе, что буду самозабвенно заниматься бегом, чтобы перенаправить энергию своего гнева и печали на какое-нибудь достижение. Представляла себе, что перееду в пляжный домик в Таиланде и буду заполнять пустоту своей жизни вечеринками при полной луне, дешевым пивом и сексом с молоденькими туристами-европейцами. «Наверное, я поеду в Афганистан, – как-то вечером сказала я одной своей подруге по телефону, – и стану военным корреспондентом». «Ну, это… тоже вариант», – сказала она, и в голосе у нее звучало беспокойство.
Я и сама ощущала беспокойство. Я пообещала себе, что не стану ничего кардинально менять в жизни, по крайней мере в течение года. Все казалось очень шатким – абсолютно все (и я сама) виделось мне таким хрупким, что вот-вот разобьется.
Неделю я провела дома, а потом вернулась в Оттаву – это была запланированная поездка: подготовка к командировке в Гренландию и на Канадский арктический архипелаг. Я хотела было все отменить, но поездка планировалась месяцами, и в случае отказа ее пришлось бы отложить на целый год. Я подумала, что эти лишние дни в Оттаве принесут мне больше пользы, чем терзания в пустой квартире в Уайтхорсе. Папа и его жена были очень заботливы, школьные друзья приносили мне пироги, группа редакторов журнала, для которого я регулярно писала статьи, организовала доставку еды прямо до двери. Я все еще чувствовала себя опустошенной, иногда ночами засыпала в слезах, но в целом справлялась. Я функционировала.
Однако были и исключения, и очень болезненные. Как-то вечером три давние подруги повели меня в кино на «Супер-Майк XXL». Предполагалось, что комедия о мужчинах-стриптизерах поднимет мне настроение. Но перед началом фильма показывали трейлеры, и вдруг я поняла, что на экране вижу Мерил Стрип: в «Рики и Флэш» она играет стареющую рок-звезду, которая пытается наладить взаимоотношения с самостоятельной взрослой дочерью. Увидеть это было все равно что наступить на мину. К тому моменту как Мерил заявила, что «иногда девушке просто нужна мать», я уже вскочила и бежала к светящемуся знаку выхода, в длинный коридор кинотеатра, полностью поддавшись реакции «бей или беги». Я добежала до туалета, заперлась в кабинке – и зашлась в рыданиях, мне казалось, что я сейчас перестану дышать и умру. Меня трясло, я задыхалась.
Пять или десять минут спустя, когда приступ прошел, я отперла дверь и пробралась обратно в зал. Стриптизеры стриптизерствовали, и остаток вечера прошел спокойно.
Я полетела в Гренландию. Села на небольшой круизный корабль, с камерой и блокнотами, готовая – как я надеялась – к работе. Я познакомилась со своей соседкой по каюте, с которой мне предстояло путешествовать на протяжении двенадцати дней. Эта дама путешествием отмечала свой шестьдесят пятый день рождения, и я вдруг осознала, что рассказываю ей о том, что три недели назад умерла мама. Думаю, я хотела ее предупредить, дать ей знать, что я буду не очень надежной попутчицей. Но она все поняла. В таком же возрасте она тоже потеряла мать. Она обещала уходить из каюты, если мне потребуется побыть в одиночестве и поплакать или пошвырять вещи. «Просто ты сейчас немножко не в себе», – сказала она.
Через пару вечеров я уже рассказывала свою печальную историю у барной стойки. Барменшей была молодая женщина примерно моего возраста, и она перегнулась через стойку и крепко взяла меня за руку. Она рассказала мне, что, когда пару лет назад умерла ее мама, она сильно поправилась. У нее клоками вылезали волосы. Ей снились сны, очень много снов. «Не суди себя слишком строго», – сказала она мне.
Той ночью мне впервые после смерти приснилась мама. Во сне она мне позвонила, я взяла трубку, и мы немножко поболтали – не помню, о чем, но я знала, что она умерла, и мое смятение и страх заставили меня проснуться.
Через несколько ночей, когда корабль легко покачивался на волнах в проливе где-то на севере Канадского арктического архипелага, она снова мне приснилась. Это был кошмар, странным образом напомнивший мне о первом припадке двадцатилетней давности. На сей раз я была одна в просторном загородном доме. Я знала, что это дом моей мамы, хотя в реальности мама никогда не жила в таком месте. И я знала, что мама умерла и что в дом придут грабители, чтобы забрать все ее вещи. По странной логике сна я знала, что должна их защитить.
И снова я шла по полутемным мрачным коридорам, все было серого цвета, и я ощущала в доме чье-то враждебное присутствие. Но в этом сне у меня была бейсбольная бита, и, хотя я боялась, как в том детском кошмаре, я уже не чувствовала себя такой уязвимой. Наоборот, помню свою суровую решимость, неистовую энергию в руках и во всем теле. Я покажу этим ублюдкам! Помню, как спряталась, присев за резными перилами на самом верху лестницы, обхватив рукоятку деревянной биты, готовая ценой своей жизни защищать верхний этаж странного пустого дома. Я проснулась со смешанным чувством гнева и ужаса.
По возвращении в Уайтхорс после круиза я совсем упала духом. Я неделями почти не выходила из квартиры. Заказывала доставку китайской еды или разогревала что-то в микроволновке. Ничего не готовила, ничего не делала, не работала. Не раздвигала занавески, лежала на матраце в полутемной гостиной, смотрела бесконечные паршивые сериалы. «Занимаюсь самолечением с помощью сериалов про полицейских», – объяснила я отцу, когда он мне позвонил (что теперь происходило гораздо чаще). В ответ он сказал: «Бывают и худшие средства самолечения».
Я начала переживать и за него. Раньше я о нем не беспокоилась, он всегда казался таким сильным, таким неизменным. Он не требовал моей заботы, как мама. А теперь мне пришло в голову, что я просто заменяю собственный страх смерти мамы боязнью потерять его. В самые плохие минуты я думала, что, возможно, теперь моя жизнь будет просто цепочкой страхов и утрат. Может быть, взрослая жизнь – это сплошная печаль.
Мой психотерапевт спросила меня, не кажется ли мне, что я зациклилась на мысли о смерти отца. Не думаю, сказала я. Но мне было не по себе, я боялась, что еще одна утрата, если она наступит слишком быстро, заставит меня переступить какую-то невидимую, но ощутимую черту.
В середине октября, через три месяца после того, как у мамы случился инсульт, я собрала вещи, села в машину и поехала на юг. Я подумала, что мне нужно куда-то поехать, чтобы наконец встать с постели и выбраться из инертного состояния печали. Через три дня я добралась до Монтаны, где встретилась с друзьями, мы разбили палатки и отправились в поход по Национальному парку Глейшер. Я поехала в Миссулу, потом в Ливингстон, где остановилась в забавном маленьком мотеле, который трясся каждый раз, когда мимо проезжал поезд. Затем поехала дальше на юг, в Йеллоустон, и там в одиночестве жила в палатке.
Мне всегда казалось, что время, проведенное в дикой природе, излечивает, и я всегда совершенно спокойно могла находиться на природе в одиночестве. Но эта поездка не удалась. Я слишком тосковала, была измученной и усталой. Я старалась, но мне ничего не нравилось, ничего не действовало на меня так, как должно было. В Йеллоустоне я сидела на краю моста и смотрела вниз в каменистый овраг. Пыталась насладиться видом и спокойствием, разрывая куски лаваша на все более мелкие кусочки у себя на коленях. Есть мне не хотелось. Парк меня не успокоил. Я просто смотрела на спуск и думала: «Не знаю, сколько еще времени я смогу выдержать эту тоску».
Я сменила тактику. Выехала из Йеллоустона, проехала сотни километров на восток, к своей подруге в Ларами, штат Вайоминг, ела там тако с мясом антилопы, пообщалась с друзьями подруги в шумном баре. Оттуда перебралась на юг в Колорадо, к еще одной старой подруге. Я поняла, что одно только время сейчас мне не поможет. Выбитая из колеи собственными мыслями и тем, куда они меня завели, когда я сидела там, на мосту, я просто отчаянно нуждалась в компании. Я ходила на все возможные встречи за кофе, обедами и выпивкой. После трех месяцев уединения моим спасательным кругом стали другие люди.
Стажировка в Банфе, Альберта, которая и была оправданием моей поездки на машине, дала мне передышку. В течение трех недель я питалась тем, что было для меня приготовлено, и каждый день невидимая горничная убирала мою постель. Я подружилась с другими участниками программы и присоединялась к ним за едой и на прогулках. Я снова почувствовала себя человеком, земным существом, сделанным из плоти и костей, а не каким-то фарфоровым инопланетянином, которым была так долго и который прятался среди людей, но втайне от них отличался, потому что каждую минуту мог разлететься на кусочки.
Стажировка закончилась, но я еще не вполне была готова возвратиться к своему матрацу. И я поехала дальше, в Спокан, Кламат-Фолс, а оттуда в Лос-Анджелес, где встретилась с двумя своими друзьями, и мы отправились в Национальный парк Джошуа-Три. Жизнь в палатке и пешие прогулки с компанией были достаточно безопасными. После того как мы вернулись в город, я осталась на пляже, наслаждаясь солнцем, чувствуя, что прихожу в себя.
По мере того как шло время, я размышляла о том, что́ знаю о жизни своей мамы. Эти факты всегда заставляли меня печалиться, мне было жаль ее, думаю, с точки зрения моего собственного счастливого существования. Но теперь я смотрела на все по-другому. Неожиданно я преисполнилась восхищения. Она так много перенесла, но осталась такой доброй и сильной, полной любви, несмотря на все свои утраты. На самом деле трудно поверить, что она оказалась способна любить меня так безоговорочно, никогда не срываясь под грузом собственной боли. Она всегда опасалась, что ее взросление без матери наложит отпечаток на нее как мать, но теперь я понимала, что эти страхи были безосновательными. Я сожалела, что не сказала ей, какой замечательной она была. Я сожалела о том, что не ценила больше ее силу, обращая внимание только на ее печаль.
Конечно, вернуться к нормальной жизни очень непросто. Однажды вечером мой друг Джим, у которого я останавливалась в Санта-Монике, предложил посмотреть мультфильм «Мой сосед Тоторо». Я его не видела, а дочке моего друга он страшно нравился. Но быть свидетелем истории о больной и стареющей матери, по которой скучают и беспокоятся дети, оказалось для меня слишком. Как тогда с Мерил Стрип. Я попыталась справиться с собой, но чем больше пыталась заглушить все возрастающую печаль, тем больше паниковала. Сердце стало стучать быстрее, что-то сдавило грудь, а слезы маленькой девочки на экране как будто заливали меня и душили. Задыхаясь, я попросила поставить фильм на паузу, в то же время отчаянно стараясь не испугать девочку своей несоразмерной реакцией. Меня напугала сила собственного горя, и я опасалась, что каким-то образом «заражу» ее своим страхом утраты.
Наконец я направилась в сторону дома: друзья в Санта-Барбаре, в Сиэтле, а потом длинный-длинный путь снова на север. Дни были короткие и холодные, и я ехала не спеша, двигаясь обратно в Юкон по несколько часов за раз. Вернулась домой как раз к Рождеству. Летом я решила, что дам себе время до Нового года. А после этого наступит пора взять себя в руки.
За эти месяцы я нашла для себя своего рода сообщество. Насколько смогла, подружилась с людьми, которые потеряли родителей еще до того, как стали совсем взрослыми («Добро пожаловать в клуб умерших родителей», – невозмутимо сказал один из них). Я чувствовала, что они понимают мое состояние так, как не могут этого сделать другие. Они не говорили «Со временем все мы теряем родителей» или «Хорошо, что это произошло быстро». Они показывали мне путь вперед: некоторые из них сказали, что, хотя со дна колодца моего горя это трудно увидеть, постепенно я выберусь из своей печали и стану лучше, сильнее и мудрее.
Я старалась исполнить это обещание. Я очень боялась, что навсегда останусь печальной, трудно было представить себе что-то иное. Воображала себе, как когда-нибудь буду выходить замуж, а мамы не будет в первом ряду, и это будет горькая радость, независимо от того, насколько счастлива я буду, когда найду себе спутника жизни. Как я буду рожать ребенка, если не смогу разговаривать с мамой, когда мне будет больно, страшно и непонятно? Невозможно себе представить. Однажды, разговаривая по телефону с подругой на другом конце страны, я сказала: «У меня такое чувство, что теперь моя жизнь всегда будет хоть немножко печальней». У подруги за несколько лет до этого разговора умер отец, и она не пыталась меня разубедить. «Да, – подтвердила она, – так и будет».
И я поняла, что будущее, которое я себе представляю, – то самое, что пережила мама. На ее свадьбе не было ни матери, ни отца; ей пришлось пройти через роды без поддержки матери. Я подумала: «Должно быть, она так боялась!» Но она все преодолела. Мне всегда была непонятна ее глубокая печаль, но теперь я понимала ее лучше. Каким-то странным образом ее смерть сделала нас ближе, чем мы были при жизни. Та часть ее жизни, которую я так и не поняла, важнейший элемент ее жизни теперь был мне доступен. Потеряв ее и горюя о ней, я начинала ее узнавать.
И все же со временем я осознала, что никогда до конца не постигну ее печаль. Ведь у меня есть преимущества, которых никогда не было у нее. К тому времени когда наступило первое Рождество без мамы, я уже знала, что в конце концов со мной будет все в порядке, даже если жизнь будет немного печальнее. Мысленно подводя итог ее жизни, я сказала: насколько могла, она никогда не позволяла своей печали затронуть меня. Она безоговорочно любила и поддерживала меня больше тридцати лет, так что я так никогда до конца и не поняла тех чувств неприкаянности, смятения и страдания, которые окрашивали ее собственное горе от смерти Джанет. Я была более жизнерадостной, чем она, – не просто потому, что была старше, или потому, что меня не отправляли в интернаты, или потому, что у меня был отец, но и потому, что она сделала меня такой.
Вот и оказалось, что мой давний страх – когда я ее потеряю, со мной произойдет то же самое, что с ней после смерти Джанет, – был напрасным. И хотя мне все время ее не хватало, это немного успокаивало.
Постепенно страх новой потери, еще одной смерти в моей жизни, стал уходить. Если сначала угроза и опыт маминой смерти звучали как «Ты с этим не справишься, это тебя убьет», теперь я знала, что смогу выстоять. Я боялась, что пойду по тому пути, о котором говорил со мной психотерапевт, что у меня сформируется нездоровая фиксация на возможной смерти других любимых мной людей. Что, потеряв маму, я буду жить в постоянном напряжении, в ожидании очередной дурной вести. Этот страх отступил. Да, в будущем у меня будет больше печали, но я буду воспринимать ее не так, как раньше. В конце концов, мамина смерть не только воплотила мой страх, превратила кошмар в реальность, – она научила меня бояться меньше.
Новый год я начала с чувством печали, но и с новыми силами. Я столкнулась лицом к лицу со своим самым жутким страхом – и выжила.
Вскоре после этого я начала думать о том, с какими еще страхами могла бы справиться. И, вспомнив свое унижение от собственного провала на той горе в феврале, перешла от размышлений к делу.
Три основных страха в моей жизни – это боязнь высоты (с детства), боязнь вождения (появившаяся после нескольких аварий) и в той или иной степени присущий всем нам страх потерять тех, кого мы любим. Я решила, что с последним я вроде бы разобралась. Но возможно ли вылечить, побороть или преодолеть оставшиеся два, или, по крайней мере, наладить свои отношения с ними? Пришло время это выяснить.
Часть вторая
4
Свободное падение
В последний момент, перед тем как забраться в кабину «сессны», я обернулась и прямо перед собой увидела бородатого молодого человека, который нацелил на меня видеокамеру. На мне было обмундирование парашютиста, сшитое из полос флюоресцирующей оранжевой и зеленой материи, выцветшей от солнца и ветра. На голове – кожаный шлем и защитные очки.
«Что вы здесь делаете?» – спросил молодой человек.
Я набрала в легкие воздуха. «Меня зовут Ева, – произнесла я, обращаясь к объективу камеры, – и я здесь, чтобы победить свой страх падения с высоты».
Небольшая группа людей, собравшихся вокруг, подбадривала меня и весело кричала, когда я забиралась в маленький самолетик, очень неуклюжая в своем сложном снаряжении. Сиденье было только у пилота (все остальные сняты), и я села на пол позади него, задом наперед, пристегнутая к своему тандем-инструктору Барри. Рядом с нами расположилась еще одна пара: инструктор по прыжкам Нил и его подопечный Мэтью, который, как и я, собирался прыгнуть в первый раз. Они сидели у открытой двери, и, когда «сессна» покатилась по гравию взлетной полосы, мы с Мэтью стукнулись кулаками. Мэтью, казалось, был в приподнятом настроении. Я знала, что тоже должна чувствовать воодушевление, но у меня это получалось плохо. Я в тот момент находилась в коконе холодного спокойствия, так как считала, что это намного лучше, чем самая вероятная альтернатива: дикая, безумная паника.
Со дня панической атаки на спуске с той горы прошло четыре месяца. К описываемому времени я снова начала работать полный день, делать зарядку и регулярно встречаться с друзьями. Я даже переехала в новую квартиру, покинув свою тускло освещенную комнату с задернутыми занавесками и матрацем на полу. Теперь в Юконе было лето и бесконечное солнце, и я наконец-то почувствовала себя готовой приступить к решению задачи, которую поставила перед собой в тот одинокий февральский день. Тогда я сидела одна в номере отеля у обочины шоссе и поклялась себе, что научусь понимать, а потом и контролировать свой страх. Пришло время начать.
Я исходила из популярного убеждения, являющегося частью нашей культуры: если прямо посмотришь в лицо своему страху, ты сможешь его победить. На третьем курсе «Хогварца» Гарри Поттер и его одноклассники учились у профессора Рема Люпина подавлять свой страх, смеясь над ним. В «Звуках музыки» аббатиса говорит Марии, что нужно справляться со своими чувствами, а не прятать их в монастыре. А в романе «Дюна», в культовой «Литании против страха» Бене Гессерит, Фрэнк Герберт писал: «Я встречусь лицом к лицу со своим страхом. Я позволю ему пройти через меня и сквозь меня… Там, где был страх, не будет ничего. Останусь лишь я»[5]. Как писал Герберт, страх – это убийца мозга. А я хотела, чтобы мой мозг жил.
Я приехала на маленький аэродром в деревне Каркросс в Юконе пару часов назад. Каркросс находится в живописной местности в часе езды на юг от моего дома в Уайтхорсе. В числе достопримечательностей на этом пути находится Каркросская пустыня, претендующая на роль самой маленькой в мире. Это небольшая территория со множеством мягких подвижных дюн в окружении гор с заснеженными вершинами, поросших арктическим лесом. Каждое лето из Британской Колумбии сюда приезжает группа с экипировкой для прыжков с парашютом и располагается на пару недель, предлагая жителям Юкона прыгнуть с самолета, резко полететь вниз в свободном падении, раскрыть парашют и наконец приземлиться в радушные объятия этой нашей крошечной песчаной заплатки.
Профессиональные парашютисты разбивают лагерь рядом со взлетной полосой, на самом краю деревни. Атмосфера в нем напоминает нечто среднее между воскресным летним кемпингом и труппой цирка шапито. Они тусуются в беспорядочном скоплении палаток, трейлеров, легковых автомобилей, фургонов и грузовиков с прицепами. Барри – их патриарх. Когда я с ним познакомилась, у него за плечами было тридцать девять лет прыжков и свыше двух тысяч тандемных прыжков с клиентами. У него седые волосы и усы, объемный живот и очень громкий голос. Он выглядит совсем не так, как обычно представляют себе «профессионального искателя острых ощущений», но мне его возраст и опыт показались более обнадеживающими, чем энергичность любого молодого инструктора. Как говорят на Аляске, есть старые пилоты, есть отчаянные пилоты, но не бывает старых отчаянных пилотов.
Рэнди – еще один человек в возрасте, который всегда рядом, чтобы помочь упаковать парашюты и выкатить «сессну» на взлетную полосу и обратно. Келси – молодая женщина, лет двадцати с небольшим, она «подсела» на прыжки и зарабатывала себе на жизнь (и на прыжки) тем, что выполняла административные обязанности этой небольшой компании. Ее офисом была палатка рядом со взлетной полосой. Бородатый и в очках Джереми отвечал за фото и видео, он делал фотографии клиентов на взлете и во время прыжков, а также снимал их свободное падение на экшн-камеру GoPro. Еще двое молодых людей (оба по имени Коди) паковали парашюты, обменивая свои услуги на прыжки. Парашютный спорт – дорогое удовольствие, и я поняла, что многие здесь работают ради возможности заниматься любимым спортом.
Когда я приехала в лагерь, без нескольких минут десять утра, большинство людей расположились на складных стульях вокруг костра. Меня пригласили посидеть, предложили чаю и кусок лепешки. Я познакомилась с командой Барри, с Мэтью, который собирался прыгнуть вместе со мной, и с парой постарше из Уайтхорса: муж собирался прыгнуть в тот же день, но жена планировала остаться внизу. В тот момент больше ничего не происходило, потому что пилот уехал в город за горючим. Под навесом телевизор с плоским экраном демонстрировал видеозаписи, на которых предыдущие клиенты визжали, напряженно улыбались и неслись в свободном падении под громкую музыку, хит группы Prodigy, Firestarter. Я старалась даже не смотреть на экран.
Я оказалась здесь потому, что моими самыми сильными страхами были боязнь высоты, скорости и падения. И я подумала, что для меня нет ничего лучше, чем прыжок с парашютом, в котором так эффективно (или так устрашающе) сочетаются все три. Чтобы справиться со своими страхами, я решила использовать тактику блицкрига. Я заставлю себя совершить самый смелый поступок, на который способна, всеми чувствами атакую собственную реакцию на страх, и если все получится, то я… изменюсь, так? Смогу с этим справляться? Вот такая была идея. Но пока что меня просто подташнивало, и я боялась.
Барри показал новичкам оборудование, которое нужно будет использовать, объяснил, как работают различные устройства безопасности, и поставил меня перед фактом, что, если в последнюю минуту перед прыжком я запаникую и буду пытаться ухватиться за самолет, ему придется сломать мне пальцы, чтобы ослабить хватку. По его тону было понятно, что такое случалось.
Потом Келси попросила меня подписать самый прямолинейный документ об отказе от ответственности, который мне когда-либо приходилось видеть. Там говорилось: «Парашютный спорт НЕ БЕЗОПАСЕН. Мы НЕ МОЖЕМ ПРЕДЛОЖИТЬ и НЕ ПРЕДЛАГАЕМ никаких гарантий. МЫ НЕ ГАРАНТИРУЕМ, что один или оба ваши парашюта раскроются, как следует. МЫ НЕ ГАРАНТИРУЕМ, что сотрудники компании SkydiveBC North или Guardian Aerospace Holdings Inc. будут действовать безошибочно. МЫ НЕ ГАРАНТИРУЕМ, что все наши резервные устройства будут нормально функционировать, и МЫ ОДНОЗНАЧНО НЕ ГАРАНТИРУЕМ, что вы не пострадаете. Вы можете получить травму или погибнуть, ДАЖЕ ЕСЛИ ВСЕ СДЕЛАЕТЕ ПРАВИЛЬНО».
Этот документ не способствовал моему спокойствию. Я подписала бумагу и отдала ее Келси. Когда все формальности были соблюдены, оставалось лишь ждать своей очереди и волноваться.
Около полудня самолет поднялся в воздух с первыми парашютистами: четыре одиночных прыжка, включая Келси и обоих Коди. Я на это смотреть не могла. Во мне начинала подниматься паника, и она становилась все сильнее по мере того, как время шло, а моя очередь не приближалась: до моего полета оставались еще две группы. Не могла же я ждать там целый день! Невозможно было вынести целые часы этого страшного, отвратительного ожидания.
После своего прыжка целехонькая Келси обнаружила, что я вот-вот расплачусь, брошусь к своей машине и сбегу. Она попыталась меня успокоить. Да, она была доброй и сердечной, но не понимала, что я чувствую. Ведь ей для счастья нужно было только прыгнуть с самолета, она устроила свою жизнь так, чтобы делать это как можно чаще. И она была уверена, что, если я хоть раз прыгну с парашютом, мне это страшно понравится. Келси восторженно рассказывала о стремительном свободном падении и следующим за ним мягким, блаженным скольжением по воздуху, после того как раскроется парашют. Она была милой, но совершенно сумасшедшей.
Тем не менее она сделала так, что меня занесли в список следующей группы.
Когда «сессна» снова вернулась на землю за следующей группой, Барри показал мне, как нужно входить и выходить. После того как мы пролезем в узенькую дверь крошечного самолета, нас пристегнут друг к другу. Предстояло тщательно соблюдать протокол. Я представляла себе, что мы будем выходить из настоящей двери или даже из зияющего проема, как в гараже, – так показывают в кино. Но самолет был очень маленький, и мы были пристегнуты друг к другу, поэтому нам предстояло неуклюже согнуться и выкатиться. Почему-то сама невероятность этого маневра (неужели я и правда совершу этот кульбит через маленькое отверстие прямо во время полета?) меня успокоила. Это просто не могло быть реальностью. Все казалось странной шуткой.
И вдруг этот момент наступил. Я натянула яркий комбинезон, шлем и очки, а Келси и один из Коди (тот, что повыше, по-голливудски смазливый, с кудрями Джима Моррисона и усиками Беспечного ездока) надели на меня снаряжение и затянули лямки. Я посмотрела в камеру, объявила о своих намерениях и забралась в самолет.
Вскоре мы были уже в воздухе, поднимаясь над пустыней, Каркроссом и озером Беннетт, простиравшимся далеко за горные хребты. Пейзаж внизу был мне знаком, и это успокаивало. Бесчисленное количество раз я ходила здесь пешком, ездила на велосипеде и на машине, летала над ним на самолете. И я никогда не боялась летать – я боялась падать. Я постаралась дышать глубоко и сконцентрироваться на открывающихся видах. Вот железнодорожный мост. Вот шоссе, ведущее домой.
В какой-то момент, дрожа от холода и страха, я обратила внимание на то, что не покрываюсь потом. Я ожидала, что буду просто вся липкая от испарины страха, но, наоборот, я была сухой как кость.
Я подумала о потоотделении, потому что незадолго до этого слышала о научном исследовании, в котором пот новичков-парашютистов использовался для ответа на вопрос: могут ли люди чувствовать запах страха?
Давно известно, что животные могут «учуять запах» страха других животных, хотя в обычной, ненаучной ситуации мы говорим скорее о том, что хищник чует запах страха жертвы. Это ложное представление. На самом деле нехищные животные непреднамеренно испускают так называемые тревожные феромоны – переносимые по воздуху химические сигналы, назначение которых состоит в том, чтобы беззвучно предупредить других членов собственного вида о находящихся неподалеку хищниках и о другой возможной опасности.
В нескольких исследованиях указывалось на возможность того, что и люди могут сообщать друг другу о своих страхах химическими средствами, например потом. Два исследования показали, что испытуемые способны ощутить различия между запахом пота человека, который смотрит фильм ужасов, и человека, который смотрит что-то нестрашное. Еще одно исследование обнаружило, что испытуемые, которые ощущали запах смотревших фильм ужасов людей, лучше прошли тест на словесные ассоциации, что может говорить о повышении когнитивных способностей в присутствии потенциальной угрозы. Более того, у испытуемых была обнаружена усиленная реакция вздрагивания, и, кроме того, они чаще распознавали выражения лица как испуганные или сердитые. Вывод ясен: люди, учуявшие запах пота испугавшегося человека, были уже настроены на собственную реакцию страха.
Но все эти исследования основаны на наблюдаемом поведении. Группа исследователей под руководством Лилиан Мухика-Паро́ди из университета в Стоуни-Брук захотела заглянуть глубже. «Мы поставили перед собой задачу определить, можно ли получить свидетельства того, что запах пота людей, находившихся в состоянии эмоционального стресса, вызывает у группы не имеющих к ним отношения индивидов восприятие эмоции», – написали Мухика-Пароди и ее коллеги в статье, опубликованной в журнале PLOS One в 2009 году. Они решили использовать сканер ФМРТ (который в реальном времени отслеживает кровяной поток для измерения активности мозга), чтобы определить, вызывает ли запах пота от испуга измеримую реакцию миндалевидного тела другого человека, этой ключевой мозговой структуры, запускающей нашу реакцию на страх.
«Можно сказать, что мы начали первые тщательно организованные исследования для проверки существования тревожных феромонов человека», – сказала мне Мухика-Пароди. Команда начала работу со сбора образцов пота у 144 человек, в первый раз прыгавших с парашютом. Затем они использовали тех же людей в качестве контрольной группы, собрав их пот после того, как они потренировались на бегущей дорожке столько же времени, сколько длился прыжок с парашютом, и в то же время дня. Позднее исследователи написали: «Поскольку спуск контролировался тандем-инструктором, условия прыжка создавали преимущественно эмоциональный, а не физический источник стресса для наших доноров пота. А условия тренажера создавали преимущественно физический, а не эмоциональный стресс» (эмоциональный стресс парашютистов-новичков подтверждался проверкой их уровня кортизола, гормона, выделяемого адреналиновыми железами в связи с реакцией «бей или беги»; конечно же показатели были пиковыми).
Потом наступила вторая фаза исследования: образцы пота предъявлялись испытуемым, при этом для наблюдения за реакцией мозга в реальном времени использовался ФМРТ-сканер. Как указали Мухика-Пароди и ее коллеги, пот испуганных людей «вызывал серьезную активацию мозга в областях, ответственных за обработку эмоций… Поведенческие данные наших собственных и предшествовавших исследований дают основания полагать, что обработка эмоций может быть направлена на повышение бдительности и обострение способности к распознаванию угрозы».
Исследователи выяснили, что, когда испытуемый вдыхает запах пота испуганного или находящегося в состоянии стресса человека, его миндалевидное тело активируется. Дополнительный эксперимент также показал, что происходящее, собственно, связано не с запахом. Наш нос не может отличить пот испуганного человека от обычного пота, вызванного физическими нагрузками, но мозг на них реагирует по-разному. Этот феномен известен как реакция чувствительности к химическому раздражению: феромоны пота испуганного человека запускают эмоциональные, а не обонятельные рецепторы.
Потом был сделан следующий шаг. Исследователи подключили испытуемых еще одной группы к аппарату электроэнцефалографии (ЭЭГ), который с помощью электродов, зафиксированных на волосистой части головы пациента, записывает паттерны электрической активности мозга. По сути, электроэнцефалограмма позволяет исследователю видеть, какие части мозга реагируют на конкретный стимул. Как только испытуемые подготовились к проведению исследования, им предъявили образцы пота испуганного человека и человека, вспотевшего от физической нагрузки, одновременно показывая определенный набор изображений человеческих лиц с тщательно подобранным спектром выражений, от нейтрального до сердитого.
Результаты оказались поразительными. Когда испытуемые вдыхали запах пота от физической нагрузки, их мозг сильно реагировал только на сердитые лица, опознавая их (но не нейтральные выражения лица) как потенциальную угрозу. Когда же они вдыхали запах пота испуганного человека, то сильно реагировали на все выражения лиц, и на нейтральные, и на возможно сердитые, и на явно сердитые. Как отметили исследователи, можно предположить, что пот, вызванный страхом, заставляет мозг испытуемых усиливать бдительность, уделять большее внимание окружающей действительности.
Это открытие подтвердило и в большей степени систематизировало результаты предыдущих исследований, показавших, что вызванный страхом пот может усиливать у испытуемых то, что известно как «защитное вздрагивание», – по существу, нашу нервозность. Мы действительно способны учуять страх друг друга. И эта система химической тревоги подготавливает мозг к приближающейся опасности.
Во время нашего разговора я спросила Мухика-Пароди, почему для сбора пота, вызванного страхом, она выбрала именно прыжки с парашютом.
«Прыжки с парашютом – это способ создать реальную опасность таким образом, чтобы это было правильно и с этической, и с научной точки зрения, – объяснила она. – Большинство ситуаций опасности, например землетрясение или сражение, невозможно контролировать. Прежде всего даже в рамках одного контекста разные люди окажутся в разных ситуациях. Скажем, в сражении есть люди, которые едва не подорвались на мине, тогда как другие даже ни разу не оказались рядом с ней. Поэтому попытка поместить людей в такие естественные условия и наблюдать их реакцию с научной точки зрения не очень хорошая идея.
В прыжках с парашютом хорошо то, что <…> это опыт, совершенно отличный от всего, что человек испытывал раньше. С точки зрения эволюции ни одно животное не получает удовольствия от ощущения, что его сбросили с высоты, и, кроме того, этот процесс можно очень хорошо контролировать».
Этой группе исследователей удалось, кроме того, стандартизировать такие факторы, как высота, с которой прыгали испытуемые, и количество времени, проведенного в свободном падении и при спуске с раскрытым парашютом. Они смогли снабдить участников эксперимента биометрическими датчиками, так что все их физиологические показатели в прыжке (частота сердечных сокращений и так далее) записывались в режиме реального времени.
Я спросила Мухика-Пароди, прыгала ли она сама когда-нибудь с парашютом. Я почти готова была услышать (с учетом роли, которую этот вид спорта играл в ее работе), что она энтузиаст этого дела, даже пропагандист, как Келси.
«Да, – ответила она, – я прыгнула». Она придерживалась принципа «не заставлять своих испытуемых делать то, что сначала не сделаешь сама». Но она уж никак не была энтузиастом.
«Просто я не любитель высоты, – объяснила Мухика-Пароди. – И это еще мягко сказано. У меня очень-очень сильная фобия. Из принципа я заставила себя прыгнуть, но чувствовала себя отвратительно… А потом мне снились сны, ну, знаете, кошмары. Не могу сказать, что для меня это было травмой, я не то чтобы постоянно об этом думаю, но и не скажу, что мне это понравилось».
Казалось, что подъем на три тысячи метров занял несколько часов, и, по мере того как мы поднимались, странное внешнее спокойствие, которое я ощущала при взлете, улетучивалось. Было похоже, что я выхожу из состояния шока, утрачиваю защитное оцепенение и впервые начинаю в полном объеме чувствовать боль травмы, – только вместо боли я ощущала ужас, который поднимался в моем теле, пока не достиг легких, горла и мозга и не стал угрожать задушить меня.
Позади меня Барри почувствовал мое растущее напряжение, – неудивительно, ведь мы были прижаты друг к другу, как саночники на салазках. Он периодически сжимал мое плечо и показывал на что-то внизу. Когда мы достигли нужной высоты, «сессна» облетела большое облако, задев его край.
«Похоже, тебе повезет, и ты прыгнешь из облака», – сказал Барри.
Мне совсем не хотелось прыгать из облака.
Пилот объявил, что мы почти в нужной позиции для прыжка Нила и Мэтью. Они перебрались к открытому проему, где должна была быть дверь, и неуклюже приняли нужную позу на краю.
От зрелища того, как они перебирались к открытому пространству, меня замутило, и я отвернулась. Я не могла смотреть на то, как они исчезают в небе, и вместо этого уставилась на клепаную металлическую стенку самолета. Пилот слегка накренил самолет вправо, Нил и Мэтью выскользнули из двери, и самолет, освободившись от их общего веса в 120 с лишним килограммов, внезапно резко накренился влево. Желудок у меня сжался и дернулся, и я с трудом сглотнула.
Теперь была наша очередь. Барри велел мне перекатиться и быстро занять позицию, пока пилот не накренил самолет для следующего прыжка. Дыхание у меня участилось, я с трудом себя контролировала. Страшно хотелось закричать: «Нет, нет, я передумала, я не хочу этого делать!» Я стиснула зубы. Я знала, что, если скажу хотя бы слово, меня отвезут обратно на землю, не вернут мне деньги и позволят убраться восвояси. День будет потерян.
В конце концов я заняла нужную позицию, скрючившись перед дверным проемом. Барри – позади меня. Я старалась расфокусировать зрение, чтобы не видеть этот проем, бесконечное пространство совсем рядом, и землю внизу. Пытаясь перекричать шум мотора и ветра, Барри дал последние указания пилоту, чтобы он правильно нас сориентировал. «Дай пять налево!.. Пять направо!» Секунды тянулись, а я пыталась справиться с желанием прекратить все это. У меня было ощущение, что я пытаюсь удержать какой-то тяжелый груз, но силы меня покидают.
Наконец Барри поставил правую ногу на внешнюю металлическую ступеньку, приделанную к фюзеляжу прямо под дверным проемом, и прокричал, чтобы я сделала то же самое. Я справилась с третьей попытки – сначала ветер сдул мою ногу назад, потом вперед, но наконец я поставила ее рядом с ногой Барри. Теперь мне нужно было подвинуться так, чтобы левое колено выступало за край проема, и закрепить обе руки на снаряжении, ухватившись за петли на уровне плеч. Я порадовалась, что можно за что-то уцепиться. С тех пор как Барри пообещал при необходимости сломать мне пальцы, мне то и дело виделось, как я в панике вытягиваю руки на выходе из самолета и мертвой хваткой, подкрепляемой страхом, цепляюсь за край проема или распорку, «сессна» теряет равновесие, и наша жизнь в опасности.
Мы уже наполовину выбрались из самолета, зависнув почти в прыжке. Теперь пути назад не было. Я закрыла глаза и пыталась дышать не слишком часто, стараясь не думать о том, что сейчас произойдет. Все, что я могла сделать, это не напрягаться и довериться Барри, чтобы он совершил шаг в пустоту. Активно участвовать в нашем прыжке было за пределами моих возможностей. Я почувствовала, как Барри раскачивается вперед и назад, чтобы набрать скорость, услышала, как он что-то прокричал, но была глубоко погружена в себя. А потом мы вывалились из самолета и оказались в открытом пространстве.
И Келси, и Барри советовали мне смотреть на «сессну» в тот момент, когда я буду из нее выпрыгивать. Видеть, как самолет как будто падает от тебя, когда на самом деле стремительно падаешь ты, – один из самых крутых моментов прыжка. Но мне совсем не хотелось смотреть, как земля и небо вертятся вокруг меня, поэтому я зажмурила глаза, пока не почувствовала, что Барри стабилизировал наше свободное падение.
Я ощутила, как он похлопал меня по плечу, потом опять и что-то прокричал мне в ухо, и я отлепила руки от петель снаряжения и широко их раскинула, как и предполагалось. Я старалась слегка выгнуть тело: ноги вместе, голова поднята, живот смотрит вниз. Я уставилась на землю, приближающуюся со страшной скоростью, и вдруг открыла рот и заговорила – впервые с момента начала полета.
«Черт возьми! – заорала я, а ветер как будто вырвал слова у меня изо рта, чтобы там появились другие. – Черт возьми! Черт возьми! Черт возьми!» Небольшая часть моего мозга с удивлением отметила, что я даже слышу сама себя, могу производить внятную речь, несмотря на силу ревущего вокруг меня воздуха. (Позже я узнаю, что мы достигли предельной скорости в сто шестьдесят километров в час.)
Я снова и снова выкрикивала эти два слова в течение всех тридцати семи секунд нашего свободного падения. Раз начав, я уже просто не могла остановиться. Я охрипла, горло драло. Но я продолжала орать. Смутно, на фоне собственного крика, я услышала, как Барри прокричал что-то про парашют, а потом мне показалось, что какая-то сила ухватила нас сверху – несильный рывок, и теперь ноги болтались подо мной, и я почувствовала, как мой вес натягивает нижние обхваты снаряжения.
Я перестала орать. Барри вытянул руки вперед и предложил мне стропы, которые контролировали парашют, чтобы я управляла полетом. Мне потребовалась пара попыток, чтобы просунуть трясущиеся руки в петли, но я была слишком слабой, чтобы управлять эффективно. Я чувствовала, как Барри дергает за меня веревки сверху.
Келси и другие описывали этот длинный, неспешный спуск на парашюте после свободного падения как расслабляющий. Но я расслабиться не могла: я слишком четко осознавала свой вес в снаряжении, свои болтающиеся ноги, знакомые ориентиры далеко внизу. Вон там железнодорожный мост. А там – пляж. Вон шоссе, ведущее домой. Барри закружил нас, и меня затошнило, на мгновение я почувствовала ненависть к нему, а потом пролепетала, что мне это не нравится. Падение продолжалось и продолжалось. Наконец мы приблизились к пустыне, и Барри полностью взял на себя управление, напоминая мне мою роль в приземлении.
Он раскачал нас из стороны в сторону, меняя курс, как парусник, чтобы уменьшить скорость, когда мы вошли в пространство над дюнами. Тогда он просигналил мне поджать колени (я старалась как могла) и изо всех сил тянуть стропы парашюта вниз. Я напряглась, ожидая столкновения с землей, но ноги так ее и не коснулись – я вдруг оказалась на песке, лежа на животе, Барри сверху. Он отстегнул зажим на талии справа, чтобы скатиться с меня, и в этот момент подошла наземная команда, одобрительно нас приветствуя, и меня полностью освободили.
Вокруг меня собрались люди, кто-то помог мне подняться на ноги. Гордая мной Келси улыбалась. Я попыталась ответить ей улыбкой, но щеки и губы (как и руки и ноги) дрожали.
«Тебе понравилось?» – спросила она. Она так на это надеялась. Сама она нашла то, что заставило ее мир перевернуться, и очень хотела, чтобы я разделила это чувство, полюбила это так же, как она. Жаль, что у меня уже не было сил, чтобы проявить хотя бы чуточку энтузиазма ради нее, притвориться, что она и другие открыли мне глаза, помогли смелее идти вперед в этом мире, в котором стало меньше страха.
Но я была выжата как лимон и не смогла соврать. Я пожала плечами и пробормотала что-то неопределенное. Мне хотелось сказать: «Это было отвратительно, никогда и ни за что не захочу снова сделать что-то подобное». Но она была так добра по отношению ко мне, так что вместо этого я уставилась в песок и стала копаться в себе, стараясь найти хоть что-то хорошее в своем достижении, хоть кусочек чего-то хорошего, которым можно было бы прикрыть откровенно бездонную пропасть страха, живущего внутри меня.
Позже, когда я уже сняла снаряжение, шлем и комбинезон, после того как посмотрела, как снова прыгнули Келси и другие, когда достаточно успокоилась, чтобы попытаться благополучно добраться домой, я все же нашла, чем могу гордиться. В конце концов, я ведь сделала это. Я не испугалась, отрезала себе все пути к отступлению, не потеряла деньги и чувство собственного достоинства. Я не уцепилась за самолет при прыжке и не убила всех нас. И я орала не все время прыжка.
Все это – маленькие победы. Но теперь я знала, что, если мне суждено пережить настоящее перерождение, полностью изменить взаимоотношения со страхами, я буду преодолевать их не через шок и трепет. Конечно, один прыжок стоимостью четыреста долларов не решит все мои проблемы. Мне нужно поумнеть и подойти к этому более системно и с научной точки зрения.
Существует много способов борьбы со своими страхами. И, если потребуется, я испробую их все.
5
На стене
С каждым движением внутри меня росла паника: всякий раз, когда я внезапно вспотевшими ладонями хваталась за крошечную опору, ставила ногу, обутую в специальные туфли на резиновой подошве, на узенький уступ или углубление в гранитной поверхности, грудь сдавливало. От страха, сжимающего легкие и мозг, подташнивало. Дышала я громко и часто, через рот, и казалось, что мозг изо всех сил кричит телу: «Остановись! Вернись! Не делай этого! Упадешь! Что-нибудь сломаешь! Ты в опасности!!!»
А я всего в паре метров над землей. Был вечер в начале лета, я была в Рок-Гарденс, популярном в Уайтхорсе месте для скалолазания, вскоре после своего жалкого прыжка с парашютом. И, как я и ожидала, во время попытки взобраться на скалу мне абсолютно не удавалось оставаться спокойной.
Это был мой первый опыт доморощенной экспозиционной терапии, моего нового плана по излечению от боязни высоты. Начало не предвещало ничего хорошего: я ухитрилась взобраться на два – два с половиной метра в начале восьмиметрового маршрута, а потом стала умолять партнера, страховавшего меня снизу, спустить меня обратно. Как только ноги коснулись земли, я попыталась перевести дух, стараясь не встретиться с кем-нибудь взглядом. Я бросила вызов своему страху, но было трудно представить, что в результате я смогу побороть его или научиться его контролировать.
Я так и не смогла объяснить, почему однажды застыла наверху эскалатора в аэропорту. Помню только, что не чувствовала себя в безопасности, я действительно верила, что сейчас упаду (и, конечно, потом так и случилось). Но спустя десятилетия я осознала, что приступ страха в тот момент, неожиданный и необъяснимый, не был единичным случаем. Существовала некая закономерность.
За все свое детство я ни разу не влезла на дерево – просто не хотелось (так я думала), и мне всегда было не по себе, когда мы с друзьями забирались на самый верх лесенки на детской площадке. Но даже если я и размышляла об этом, то списывала свою нервозность и нежелание делать это на обычную робость: такая уж я трусишка.
Потом, уже подростком, я запаниковала на мачте парусника. Но когда я спустилась на землю, то просто задвинула этот случай на задворки памяти: думать о нем мне не хотелось. Я никогда не пыталась дать название произошедшему, никогда не анализировала это.
Прошли годы, я окончила школу, потом бакалавриат и магистратуру. После получения магистерского диплома выплатила остаток образовательного кредита и с двумя друзьями отправилась в пеший поход по Европе. Я почувствовала интерес к искусству и архитектуре старых церквей, мы посещали один кафедральный собор за другим. Несколько раз мы поднимались на башни, и, стиснув зубы, я ползла по узким каменным лестницам, добираясь до самого верха. Это мне вполне удавалось, пока я не попала во Флоренцию.
Я забралась на верхушку Дуомо (так называют городской кафедральный собор) и стала сверху смотреть на терракотовые крыши, глубоко дыша, стараясь оставаться спокойной и получить удовольствие. Подо мной резко уходил вниз знаменитый крутой купол собора, и, когда я на него посмотрела, в голове вдруг не осталось ни одной мысли, кроме вопроса: что будет, если я свалюсь за хлипкое металлическое ограждение, у которого стою, и начну скользить вниз по этим красным черепицам? Я живо это представила, ощутила умом и всем телом, почувствовала, как увеличивается скорость скольжения – и полную неспособность избежать неизбежного.
Я не могла дышать.
На смотровой площадке было много народа. Я пробилась сквозь толпу к стене, сползла по ней, прислонившись спиной, опустила голову между коленями, чтобы ничего не видеть, и учащенно дышала, заливаясь слезами. Там меня нашли друзья, все-таки уговорили меня встать и держали за руки, пока мы спускались по винтовой лестнице на твердую землю, к безопасности. После этого мы больше не забирались на башни в соборах.
И все же почему-то выражение «Я боюсь высоты» не стало частью моего самовосприятия. Сейчас эта связь кажется очевидной, но, когда я переживала эти истории, ни одна из них не казалась связанной с другими. Хотя, когда я оглядываюсь назад, тошнотворные картинки того, как я цепляюсь за мачту на паруснике, смотрю вниз с купола кафедрального собора во Флоренции, отказываюсь спуститься по замерзшему ручью, кажутся на удивление похожими: конечно, в каждом случае конкретные обстоятельства отличаются, но ощущения, иррациональное видение собственной гибели практически одинаковы. Просто раньше я не могла заметить эти общие черты, а может, отказывалась это сделать. Кроме короткого заигрывания с эпилепсией, я всегда была здорова и чаще всего счастлива. Я не хотела навешивать на себя ярлык фобии или даже страха. Мне казалось, что это как-то слишком близко к выражению «психическое расстройство», и сразу становилось как-то неуютно.
Вместо этого я потихоньку занималась тем, что теперь в медицинских кругах называется избеганием. Я перестала плавать на парусных судах. Перестала забираться по лестницам на башни соборов. Я уже выросла из того возраста, когда лазают по деревьям или на детских площадках. Когда во время той поездки по Европе у меня кончились деньги, я полетела домой, в Оттаву. Сменила несколько работ, а потом начала новую жизнь как независимый автор. Переехала в Юкон. А потом, поскольку я впервые в жизни поселилась недалеко от гор, мне пришлось посмотреть правде в глаза.
Был май, выходные; с тех пор, как я переехала на другой конец страны, в Уайтхорс, прошло около полугода. Мы с друзьями направлялись в деревушку Хейнс, расположенную как раз на границе Юкона и Аляски, на фестиваль крафтового пива. Мы остановились на полпути туда, в местечке под названием Пейнт-Маунтин, чтобы мои друзья могли немножко позаниматься скалолазанием. Я не собиралась участвовать, но решила, что увяжусь за ними, чтобы побродить пешком и насладиться солнышком и окрестными пейзажами, пока они карабкаются.
Поход был легким, по размеченной тропе, которая постепенно поднималась вверх от тупиковой проселочной дороги. Но, когда мы шли по широкому, слегка наклонному скалистому отрезку пути, я поскользнулась. Совсем чуть-чуть, и даже не упала, и все же эта внезапная неуверенность как будто открыла смотровое окошко у меня в голове. Меня охватила полноценная реакция страха: сердце застучало, зрачки расширились, произошел выброс адреналина. И опять перед глазами возникла картина неминуемой гибели. Чувство было такое, что сейчас я упаду и буду лететь до самого подножия горы, несмотря на то что спуск очень пологий и покрытый растительностью, так что я не смогла бы упасть далеко, даже если бы пыталась катиться. Я была просто уверена, что катастрофическое падение неминуемо. Поэтому сделала то, что казалось самым безопасным, единственное, что могло защитить меня от пропасти внизу: легла на каменную поверхность и свернулась клубочком.
Я шла последней в цепочке. По той же схеме, которая повторилась годы спустя на «Стандартном», я уговорила себя, что действую разумно и нормально. Лежа клубочком, позвала друзей, стараясь говорить спокойно, просто сообщая им, что дальше я не пойду. Побуду здесь, пока они будут лазать. Моя подруга Линдси обернулась, увидела, что я лежу на земле, вернулась и присела рядом со мной на корточки. Конечно, они меня здесь не оставят, сказала она озабоченно, но спокойно. Она уговорила меня встать, а вся группа развернулась и зашагала обратно туда, откуда мы пришли.
После этого я в конце концов начала об этом думать, говорить вслух: «Я боюсь высоты».
Когда я проанализировала свои воспоминания о каждом значимом случае, то поняла, что особенно боюсь упасть с высоты. В самолете все было нормально, в лифте тоже, с крепкими мостами и балконами никаких проблем. Страх охватывал меня в тех случаях, когда я чувствовала себя незащищенной, когда мне казалось, что ноги сейчас меня подведут и я упаду.
Как только я увидела закономерность, то удивилась, почему не замечала ее все эти годы.
Акрофобия, или навязчивый страх высоты, – одна из самых распространенных фобий в мире. Одно голландское исследование показало, что акрофобия поражает каждого двадцатого человека. Еще больше людей страдают от не относящегося к фобии страха высоты, их страх не силен, чтобы диагностировать фобию, но симптомы похожи. В общей сложности целых 28 % всего населения могут в той или иной степени испытывать страх высоты.
Многие люди находят обходные пути, избегая ситуаций, которые могут спровоцировать страх. Но в моей новой жизни в Юконе это было практически невозможно. Избегать высоты, тех мест, где я могла бы почувствовать, что сейчас упаду, означало не ходить в походы, не взбираться на скалы, не ездить на горном велосипеде – то есть не делать всего того, чему я старалась научиться, всего, что нравилось моим друзьям, отказаться от всех самых лучших способов наслаждаться жизнью в моем новом доме в этой дикой природе.
Тем же летом, после случая в Пейнт-Маунтин, я отправилась в поход с группой друзей. Мы планировали пройти по маршруту Chilkoot Trail, классическому пути золотой лихорадки Клондайка от прибрежной Аляски, через горы к самой северной оконечности Британской Колумбии и Юкону. Большинство людей разделяют весь поход на три-пять дней. Его ключевой этап – это Золотая лестница, крутой подъем по нагромождению упавших камней. Если вам попадались фотографии золотоискателей, направляющихся в Клондайк, силуэты которых, выстроенные в длинную цепочку, взбираются вверх по склону горы, сгорбившись под весом своих рюкзаков, то это и есть Золотая лестница, последний отрезок пути перед вершиной перевала.
По правде сказать, это был только второй мой настоящий поход, и я была самой медленной в группе. К тому времени как я добралась до лестницы, мой друг Флориан уже стоял наверху. Поскольку все мы знали, что ступеньки будут представлять для меня трудность (в конце концов, я определила закономерность и признала свою проблему), Флориан оставил рюкзак на вершине и налегке резво спустился вниз по усеянному валунами склону. Подойдя ко мне (я между тем уже начала свой путь вверх, борясь с внезапным паническим ощущением, что сейчас меня сдует с горы ветром), он забрал у меня рюкзак. И дальше направлял мое продвижение вверх, хотя я скорее ползла, чем шла. Единственным способом убедить себя продолжать взбираться, притом что мое сознание кричало мне, что сейчас ветер сбросит меня и я погибну, было уподобиться Голлуму и лезть на четвереньках. И я поднялась наверх, прижимаясь животом к земле.
Следующим летом Линдси впервые взяла меня с собой на скалолазание. Даже тогда я смутно представляла себе, что противостояние страху может помочь его контролировать, и не хотела смириться с тем, что в будущем придется просто отказаться от экскурсий с друзьями.
Линдси выступала в качестве консультанта, а у меня сжималась грудь, я дышала часто-часто, но заползла по скале в Уайт-Маунтин, популярном месте для скалолазания примерно в часе езды от Уайтхорса. Я добралась до вершины, с триумфом забила якорь, и меня снова спустили на землю. Вдруг все показалось возможным. Я смогла это сделать!
Я была уже на середине второго подъема, затормозила и начинала волноваться, когда подо мной вагончик выгрузил новую группу альпинистов. Это были практически незнакомые люди, не те верные друзья, с которыми я пришла, и, услышав их голоса, я разволновалась еще сильнее. Я поняла, что это еще одна составляющая моих вызванных акрофобией срывов за прошедшие годы: они всегда оказывались сильнее, если вокруг меня было много людей. Как на той высокой башне во Флоренции. Когда на меня смотрели незнакомые люди, страх падения усугублялся чувством смущения и унижения, и все это нарастало, как снежный ком (фобия, вот твоя нежеланная сестричка – социальная тревожность).
Я умоляла Линдси спустить меня на землю, пока я не начала ныть, плакать или каким-то другим образом позорить себя перед вновь прибывшими. В тот день – и в тот год – скалолазанием я больше не занималась.
Но все же тем летом я купила пару треккинговых ботинок, заменив старые со стершимися подошвами. Эти новые ботинки, в строгом традиционном стиле и сделанные из кожи, а не из разных современных материалов, придавали мне уверенности на узких карнизах и крутых подъемах. Я им доверяла – и, похоже, когда их надевала, больше доверяла и самой себе.
В конце того же лета, когда моя писательская карьера никак не складывалась, а задолженность по кредитной карте росла, я устроилась рабочей в одну из организаций, занимавшихся процветавшей в то время в Юконе разведкой полезных ископаемых. Было сделано несколько крупных находок, и в результате началась так называемая вторая золотая лихорадка: компании по добыче полезных ископаемых бросились столбить участки и брать пробы в надежде обнаружить крупные залежи золота. Я оказалась в отдаленном лагере, где жили и брали пробы почвы семь человек, на расстоянии сорока пяти минут на вертолете от ближайшей грунтовой взлетно-посадочной полосы и еще сорока пяти минут на маленьком самолете оттуда до ближайшей деревни и шоссе. Моей задачей было идти по отмеченной на карте линии, используя для навигации GPS, и через равные промежутки забирать образцы. Я копала на глубину примерно тридцать сантиметров, набирала в мешочек горстку земли для последующего тестирования в лаборатории, заполняла соответствующие бумаги, отмечала место на GPS и двигалась дальше.
Довольно просто, но… сама местность оказалась испытанием. На плоских участках наша работа была бы как будто разложена на сетке. Но поскольку мы были в горах и собирали образцы почвы со склонов, то работали по контурам. Для каждого из нас определялся уровень высоты на день (скажем, 1200 или 1300 метров), и мы изо всех сил старались ее соблюдать. На что бы мы ни наткнулись, нужно было придерживаться намеченного маршрута, даже если приходилось продираться через густые заросли, взбираться по крутым осыпающимся склонам, как горные овцы, или перелезать и обходить голые скалы.
Эта работа – места, по которым мне приходилось ходить одной, и то, что мне приходилось делать, – меня пугала, но меня ни разу не сковало ужасом, я ни разу не расклеилась. Я преодолевала все испытания и с каждым днем становилась сильнее и увереннее в себе. Когда через месяц я вернулась домой, друзья шутили, что все, что мне было нужно для избавления от страха, это хороший стимул: с одной стороны, минус десять тысяч долларов на счету, а с другой – возможность зарабатывать двести долларов в день плюс проживание и питание, чтобы гасить кредит. Это стало моим личным, пусть и временным, чудесным избавлением.
Я начала думать, что мне, возможно, становится лучше, пусть и немного. По крайней мере я лучше контролировала себя, даже если боялась почти так же, как прежде. Такой смелости, как во время работы по сбору образцов почвы, я больше не проявляла, но продолжала ходить в пешие походы. Я выбирала маршруты с осторожностью, и мне больше ни разу не приходилось ложиться на землю, чтобы спастись. Я начала заниматься ледолазанием, обычно зимой, вместе с Райаном и Кэрри, – выяснилось, что этот вид спорта одновременно очень страшный и очень классный. В течение нескольких лет мне казалось, что я постепенно решаю свою «проблему с высотой», как я ее обычно называла. А потом наступил крах на «Стандартном», и вся работа пошла насмарку.
Я перегруппировалась, полная решимости попробовать снова. Первым шагом стал прыжок с парашютом, отчаянная попытка преодолеть страх силой. Но, когда эта попытка так эффектно провалилась, я решила предпринять что-нибудь попроще, поспокойнее. Поэтому летом после случая на замерзшем ручье и год спустя после смерти мамы я отправилась в книжный магазин и купила «Будь свободен. Жизнь без тревоги и фобий. Рабочая тетрадь»[6] (The Anxiety and Phobia Workbook). Дома я открыла главу «Помощь при фобиях: экспозиция» и прочитала советы, упражнения и задания, которые там предлагались. В книге было сказано, что я могу разработать собственную программу, что немного упорства – и я смогу излечиться.
Я решила выстроить для себя «самодельную» программу лечения, или, по крайней мере, какой-то механизм преодоления страха. Я научусь забираться на скалы, в первый раз приложив настоящие усилия и с полной ответственностью, и использую этот процесс обучения как терапию по преодолению боязни высоты. С того первого выхода с Линдси я несколько раз занималась скалолазанием, плохо и со страхом. Я не тренировалась систематически, потому что скалолазание нравилось мне даже меньше, чем ледолазание, а страха было ничуть не меньше. И все же я осознала, что это занятие вполне доступно и одно и то же можно повторять много раз. Можно лазать по скалам в Уайтхорсе столько, сколько хочется. Было и еще одно преимущество: это определенно пугало меня до смерти. Но в рабочей тетради говорилось, что если я хочу осуществить свой план, то должна быть готова пойти на риск, научиться терпеть дискомфорт и упорно идти вперед.
Я намеревалась победить свой страх, заставляя себя испытывать его снова и снова.
После смерти мамы мы с отцом стали больше разговаривать. Нельзя сказать, что раньше мы не были близки: в детстве я жила у него каждую вторую неделю, мы вместе обедали, слушали радио и обсуждали новости дня. Он учил меня слушать внимательно и думать критически, выстраивать собственные аргументы и находить слабину в аргументах других. Помню, как он играл адвоката дьявола, сидя напротив меня за обеденным столом и поощряя меня обдумывать свои убеждения и мнения, а потом формулировать и защищать их. Это страшно раздражало, но пошло мне на пользу. Позднее, после моего переезда на другой конец страны, у нас появился такой ритуал: когда я приезжала погостить, мы отправлялись в бильярдную, играли несколько партий, смотрели хоккей и говорили о политике.
Но, когда мамы не стало, все изменилось, стало глубже. У нас никогда не было желания много говорить о чувствах, но теперь, когда мы оба болезненно осознавали зияющую брешь, которая образовалась в моей системе эмоциональной поддержки, стали стараться это обсуждать. Так что только после маминой смерти я узнала, что отец тоже когда-то боялся высоты.
Для меня это было новостью. Я ведь всю жизнь видела, как он забирался на стремянку, чтобы сделать что-то по дому. В течение пары лет, когда я была еще совсем ребенком и когда закончился контракт, из-за которого мы переехали из Саскатуна в Оттаву, он зарабатывал на жизнь как разнорабочий, и я видела, как он забирался на крыши двух- и трехэтажных домов по соседству. Но отец подтвердил мне, что это правда. Он очень боялся высоты. В детстве ему постоянно снился сон, как он падает с вершины горы. Потом, летом, после окончания школы, он получил работу на сталелитейном заводе. Там от него требовалось подниматься по лестницам и ходить по узким мостикам над кирпичными печами, в которых плавилась сталь, одетым в асбестовый костюм для защиты от жара. Иногда ему приходилось чинить крыши этих печей, под которыми он видел кипящий металл. Как и я во время работы на руднике, он, просто по необходимости и не совсем понимая, что делает, прошел программу неформальной экспозиционной терапии по лечению страха высоты. И это сработало.
Мы оба задавали себе вопрос, не унаследовала ли я этот страх от него. Позже я узнала, что это вполне возможно. Мы до сих пор полностью не понимаем причины фобий и механизмы их приобретения. Есть разные теории, но могу поспорить, что ни один ответ не будет единственно верным, что не существует единой теории, которая объяснила бы все фобии.
Существует, правда, объяснение с точки зрения эволюции, согласно которому фобии являются остаточным следствием рациональных страхов, которые определяли поведение древних людей и давали им возможность выживать. Когда-то они представляли собой жизненно необходимые реакции, но теперь стали рудиментарными, как зубы мудрости. В «Фобиях» (где дается общее представление об истории и развитии научных исследований этого феномена) Хелен Сол пишет: «Устройство мозга определяет, насколько мы готовы испугаться чего-то. Оно выступает в качестве своеобразного шаблона для наших страхов». Множество конкретных фобий хорошо вписываются в это объяснение: боязнь высоты, акул, змей, замкнутых пространств, темноты. Все это могло убить охотника-собирателя. А эволюционная точка зрения может помочь объяснить, почему современные объекты, которых мы должны были бы бояться (например, машины или оружие), не вызывают фобий. Но эти объяснения не слишком помогут в случае социальных фобий или агорафобии. Трудно представить, какие преимущества подобные страхи дали бы древнему человеку для выживания в первобытном сообществе, под открытым небом.
Кроме того, существует вероятность того, что фобии представляют собой наследственное явление, записанное в генах и передающееся от поколения к поколению в семье. Одно широкомасштабное исследование семей, фобий и других тревожных расстройств, проведенное в Нью-Йорке, показало: вероятность того, что близкие родственники людей, которые подвергались лечению от конкретных фобий, сами будут страдать от какой-нибудь фобии, в три раза выше. Члены семьи будут страдать от похожих, но не тех же самых фобий. Сол пишет: «Если родитель боялся собак, ребенок будет бояться кошек; если девочка боится темноты, ее брат, скорее всего, будет бояться высоты». По-видимому, конкретные категории фобий концентрировались в рамках семьи, при этом, похоже, они не являлись факторами риска тревожных расстройств, депрессии или социальных фобий.
Эбби Фаер, которая провела и описала это исследование, утверждает, что конкретные фобии передаются генетически как «дискретный набор» генов, отделенный от тех, что связаны с более общими тревожными расстройствами. Другие исследователи не согласны с такой точкой зрения и утверждают, что для всего набора этих состояний имеется «зонтичный» ген. Сол пишет: «Обе эти точки зрения едины в том, что развитию фобий способствуют как генетика, так и окружение». До сих пор эти гипотезы не подтверждены генным картированием окончательно.
С генной теорией связана мысль о том, что фобии являются продолжением наших личностей, нашей сущности. В 1950-х годах американский психолог Джером Каган заинтересовался тем, как человеческая личность сохраняется на протяжении всей жизни – и сохраняется ли она вообще. В ходе долгосрочного исследования личности он проводил контрольные проверки ряда взрослых людей, которые впервые стали объектами исследования десятилетиями раньше. Он обнаружил, что в широком смысле эти взрослые превратились в людей, очень отличающихся от тех, какими они были в детстве. Однако одна характеристика остается относительно стабильной. Как пишет Сол: «Дети, которые боялись странного и нового, превратились во взрослых с теми же проблемами».
Каган продолжал вести свое долгосрочное исследование в надежде лучше понять то, что теперь известно как ингибиция (торможение): особенность характера, которая заставляет детей избегать незнакомцев, а не проявлять любопытство (как я пряталась в длинной маминой юбке, когда была застенчивой малышкой). Позднее Каган проводил исследования вместе с еще одним психологом, Джеральдом Розенбаумом, который изучал взрослых с тревожными расстройствами и агорафобией.
Розенбаум и Каган отобрали группу детей с семейной историей тревожных расстройств и проанализировали их страхи, сравнивая с поведением участников долгосрочного исследования Кагана, в семейной истории которых не отмечалось расстройств такого рода. Ученые хотели понять, имеются ли связи между ингибированием и более широкими проблемами тревожности и фобий, и если да, то какого рода. Их результаты оказались вполне однозначными. Как пишет Сол: «Если родители страдали паническими расстройствами и агорафобией, у их детей с большей вероятностью будет проявляться ингибиция, чем у детей здоровых родителей». Такие дети, независимо от статуса их родителей, находились в зоне повышенного риска тревожных расстройств.
Всегда нелегко разделить то, что дано от рождения, и то, что обусловлено воспитанием. И детей с «ингибированным» темпераментом намного больше, чем людей с социальными фобиями. Но исследование Кагана и Розенбаума предполагает, что ингибиция у ребенка является фактором риска более серьезных проблем, независимо от того, приобретают ли они родительскую модель тревожности и избегания.
Идею о том, что фобии возникают непосредственно из предшествующего отрицательного опыта, также нельзя списывать со счетов. Вспомните Маленького Ганса и его боязнь лошадей, только вместо фрейдистского толкования, согласно которому Ганс на самом деле боится жестокого возмездия отца за свое вожделение к матери, имеет место нечто гораздо более простое. Мальчик видит, как лошадь падает на землю, мальчика пугает это зрелище, звуки, страх и сила животного – и теперь мальчик боится лошадей. Логично, не правда ли? И по-видимому, это действительно объясняет некоторые фобии. Однако проведенное в Новой Зеландии исследование детей, которые в раннем детстве серьезно пострадали от падения с высоты, показало, что на самом деле, став взрослыми, люди из этой группы реже страдали от акрофобии, чем население в целом. Исследователи подозревают, что к падениям в детстве привели прежде всего отсутствие страха и более безрассудный характер. Получилось так, что эти падения не вызвали фобию и никак не повлияли на бесстрашие.
Многие годы я задавала себе вопрос, не явилась ли моя боязнь высоты результатом того случая на эскалаторе в аэропорту Пирсона. Однако проблема с этой теорией состоит в том, что я очень ясно помню свой страх и он одолел меня еще до того падения. Откуда он взялся? Виновата эволюция? Отцовские гены? Мой в целом пассивный или нерешительный характер с детства?
Возможно, нет способа узнать это наверняка. Но ученые изучали акрофобию саму по себе, не пытались объяснить сразу все фобии. В одном из исследований предлагается ключ к разгадке. Если я хоть чем-то похожа на участников этого исследования, то у меня, вероятно, довольно слабый контроль движений собственного тела в пространстве, а также чрезмерная зависимость от визуальных ориентиров (которые искажаются высотой), что мешает мне перемещаться по миру. Другими словами, я боюсь упасть с высоты, потому что я с большей, чем другие люди, вероятностью оттуда упаду.
Основой для статьи, опубликованной в Journal of Vestibular Research в 2014 году, послужило исследование группы немецких ученых, которые изучали движения глаз и головы у людей с боязнью высоты и у контрольной группы в тот момент, когда они смотрели с балкона. Исследователи обнаружили, что испытуемые с боязнью высоты имели тенденцию ограничивать взгляд, зафиксировав голову в одном положении, а глаза – на линии горизонта, они не смотрели вниз или по сторонам на то, что их окружает. Такое описание покажется знакомым любому, кто хоть когда-нибудь чувствовал боязнь высоты или пробовал помочь кому-то, кто боится: «Не смотри вниз. Что бы ни произошло, не смотри вниз».
Если верить этому исследованию, моя реакция приводит к следующему: я фиксирую взгляд на линии горизонта в качестве защитного механизма против страха, но, поскольку корнем этого страха является моя чрезмерная зависимость от зрительных ориентиров, ограничение поля зрения только ухудшает ситуацию. Получается замкнутый круг. Мозг знает, что тело плохо справляется с определением высоты, поэтому в качестве предупреждения посылает сигнал страха. Реагируя, тело застывает, а это только повышает вероятность, что я действительно нанесу вред своей неуклюжей личности. Поэтому рациональная, казалось бы, реакция на обоснованное беспокойство замыкается сама на себе, и я вряд ли смогу устоять на прочной стремянке.
Конечно, это всего лишь одна статья, одна теория из многих. Но, если подумать о том, как я веду себя, когда меня охватывает страх высоты, кажется, что мой опыт в эту теорию полностью укладывается.
Существует множество теорий относительно причин фобий, но точно так же существуют различные теории того, как с ними бороться. Фрейд и Маленький Ганс проложили путь в XX век. Научная школа Фрейда придерживалась мнения, что выявление подсознательных ассоциаций и влечений, которые управляют связанным с фобией поведением, должно решить проблему.
За ними последовали Джон Уотсон, Розали Рейнер и Маленький Альберт. Теперь стало ясно, что страхи могут быть искусственно вызванными, что воспоминания о прошедших событиях могут быть явно связаны с более поздними реакциями страха. Там, где Фрейд во главу угла ставил бессознательные желания, новая школа обращала внимание на действия страдающего фобией человека, главным образом на его поведение. В книге «Страх: культурная история» Джоанна Бурк пишет: «Бихевиористы рассматривали страх как не поддающиеся адаптации условные рефлексы». И для этого нашлось решение.
Уотсон и Рейнер всегда хотели попытаться вернуть Маленькому Альберту его прежнее состояние и избавить его от приобретенного условного рефлекса боязни пушистых живых существ. Но, как гласит история, Альберт и его мать покинули больницу еще до того, как исследователи получили возможность это сделать (интересно, почему?). Так что выяснить, как обратить вспять процесс формирования условного рефлекса страха, предстояло Мэри Кавер Джонс, в то время аспирантке в Колумбийском университете.
Через три года после революционного, хотя и этически сомнительного исследования Уотсона и Рейнер Кавер Джонс и ее коллеги изучали малыша по имени Питер (естественно, как и Ганс и Альберт, он стал Маленьким Питером). Питер страшно боялся белого кролика, но, кроме того, проявлял реакцию страха при виде белой крысы, белого мехового пальто, белых перьев и тому подобного, то есть всех белых и пушистых вещей и живых существ. В 1924 году в статье, опубликованной в Pedagogical Seminary, Кавер Джонс писала: «Этот случай дал возможность продолжить эксперимент с того момента, на котором остановился доктор Уотсон. Во-первых, проблема состояла в том, чтобы «расформировать» условный рефлекс, а во-вторых, определить, распространяется ли снятие рефлекса на один стимул на другие стимулы без дополнительного обучения».
Кавер Джонс и ее коллеги подошли к решению проблемы в два этапа. Сначала проходил этап «расформирования» условного рефлекса вспять – это были сеансы, во время которых белый кролик предъявлялся в то время, когда Питер играл с другими детьми, которые не боялись животного. «Постепенно вводились новые ситуации, требующие более тесного контакта с кроликом, и, отслеживая поведение ребенка в таких ситуациях: избегал ли он их, терпел или приветствовал, можно было установить, насколько эффективна такая терапия», – писала Кавер Джонс.
Сначала Питер реагировал со страхом, если кролик находился где-то в той же комнате. Затем он постепенно научился оставаться спокойным, если кролика запирали в клетке сначала на расстоянии четырех метров, потом полутора метров и так далее.
Второй этап – «прямое формирование условного рефлекса» – больше соответствовал идеям Павлова. Питера сажали в высокий стульчик и давали ему любимую еду, а кролика помещали рядом и придвигали все ближе и ближе, повторяя это в течение многочисленных сеансов. Вместо того чтобы связать присутствие кролика с отрицательным стимулом, например ударом тока или громким звуком, исследователи формировали ассоциацию с положительным стимулом: любимыми лакомствами.
Постепенно, с несколькими рецидивами в ходе обучения, Питер смог дотронуться до кролика и поиграть с ним.
Мэри Кавер Джонс пришла к выводу, что «на последней встрече, а также на более поздних стадиях работы Питер проявил искреннюю любовь к кролику. Что можно сказать о страхе по отношению к другим объектам? Наша последняя встреча показала, что страх по отношению к хлопку, меховому пальто и перьям совершенно исчез».
Сначала работа Кавер Джонс не была замечена в широких научных кругах, но в 1950-х годах психолог из Южной Африки Джозеф Вольпе разработал на основании ее исследований лечение, которое назвал «систематической десенсибилизацией». Оно включало сочетание техник релаксации и работы с воображением. Пациентов обучали входить в состояние релаксации, расслаблять мышцы и освобождаться от напряжения, а затем постепенно представлять, что они сталкиваются с объектом своих страхов. Как пишет Джоанна Бурк, идея заключалась в том, что «релаксация несовместима со страхом и противостоит реакции страха». Надежда была на то, что со временем умственная привычка к релаксации станет доминантной, и это более мягкая форма «расформирования» условного рефлекса, чем то, что пришлось пережить Маленькому Питеру.
Между тем не только психологи работали над потенциальными средствами лечения. Неврология была еще совсем юной, но она развивалась, и в этой области работали несколько сторонников процедур, которые позднее стали известны как психохирургия, хирургическое вмешательство при психических расстройствах. Самая известная из этих процедур – лоботомия.
Всем нам знаком этот термин, но, скорее всего, незнакомы страшные детали процедуры. Лоботомию впервые опробовали в конце XIX века, но относительно широко использовать стали в 1930-х годах. Эта процедура включала прицельное (ну, почти прицельное) иссечение во всех остальных отношениях здоровой ткани мозга для изменения поведения пациента. Лоботомия – это не способ вырезать опухоль или даже какие-то неправильно функционирующие клетки мозга (например, те, что вызывали у меня эпилептические припадки в детстве). Это нечто принципиально иное, то, что сегодня большинство из нас считает насильственным, агрессивным, изначально неправильным вмешательством: это попытка навсегда успокоить людей, психическое или эмоциональное состояние которых делало их не совсем такими, как все.
«Лучший метод, – писал Уолтер Фримен, пионер лоботомии, который провел тысячи операций, – это резать, пока пациент не станет дезориентированным». Нейрохирурги, которые применяли эту практику, знали, что у их пациентов останется множество осложнений, как физических, так и психических. Тем не менее такое лечение применялось к тысячам людей с середины 1930-х до середины 1950-х годов (в 1970-х был короткий период возрождения его популярности). Людям делали лоботомию по самым разным причинам и для лечения самых разных заболеваний, включая тревожность, депрессию и другие «неврозы». В этом списке были и фобии.
По словам Джоанны Бурк, лоботомисты находились под огромным давлением: требовалось найти лечение целой гаммы психических расстройств. В 1930-х годах количество первичных госпитализаций в американские психиатрические больницы увеличивалось каждый год на 80 %. А после Второй мировой войны поток страдающих, испуганных и травмированных людей резко увеличился.
Хирургическое вмешательство было не единственным физическим, «ручным» вариантом лечения. Врачи лечили людей, страдающих фобиями и другими расстройствами, и с помощью «метразолового шторма» (вводили лекарство, которое вызывало сильные припадки), а также инсулинового шока и электрошоковой терапии. Лечение метразолом не давало положительных результатов при лечении фобий и приводило к повреждениям позвоночника у 42 % пациентов. Что касается электрошока, то эта процедура, по-видимому, действительно могла приглушить страхи пациента, но чаще всего такое улучшение было следствием общей потери чувствительности. Вот воспоминания Стэнли Лоу, пациента, прошедшего электрошоковую терапию в середине века в попытке излечения фобии.
В полном сознании, дрожа, я лежал на столе в окружении санитаров, к моим вискам присоединили изоляционный материал, между зубами вставили резиновую пластину и разместили электроды. Примерно так же готовят свиней на бойне. Включили ток низкого напряжения. Я почувствовал первые вибрации, а потом я уже ничего не помню. Когда я пришел в сознание, я находился в том же положении. Я был на чем-то вроде стола. Какое-то время я не понимал, где я и кто я. Постепенно я разглядел вокруг себя разное оборудование, вместо неопределенности понемногу приходило осознание. Было смутное ощущение, что мне знакома дама рядом со мной, хотя в течение некоторого времени я не осознавал, что это – моя жена. Что-то случилось с памятью. Часть меня хотела запаниковать прямо сейчас, но я был не в состоянии это сделать. Все, что я чувствовал, была притупляющая, вегетативная, вневременная, обездвиживающая тупость, отсутствие чувственного восприятия и поразительный упадок жизненных сил.
По словам Бурк, которая процитировала это описание в книге «Страх: культурная история», опыт Лоу был довольно типичным. Он прошел электрошок семь раз, а потом заявил, что его фобия успешно «притупилась» (не знаю, как вы, но я в конечном итоге думаю, что скорее предпочла бы метод Гиппократа – вызвать рвоту и понос, чтобы очистить тело от черной желчи).
С середины века подобные виды лечения вышли из моды. Отказ от лоботомии и электрошоковой терапии иногда объясняется широкой культурной реакцией (чему помогают жуткие описания лечения, такие как, например, в «Полете над гнездом кукушки»), но эти изменения были вызваны также новыми возможностями использования менее травматичных способов лечения. В начале 1950-х годов появился хлорпромазин – лекарственный препарат, который продавался как нейролептическое средство. За ним последовало создание множества других лекарств, предназначенных для лечения целой гаммы психических расстройств: антидепрессанты, противотревожные препараты, нейролептики.
В начале своей карьеры Бессел ван дер Колк работал в психиатрическом отделении, результатом чего стало одно из первых значительных исследований, узаконивших использование фармацевтических средств в качестве альтернативы традиционной терапевтической беседе. В изданной в 2014 году книге «Тело помнит все» (The Body Keeps the Score) он с некоторым скептицизмом вспоминает революцию, которую совершили лекарственные средства, изменив психиатрию.
Тогда зародилась новая парадигма: злость, похоть, гордость, жадность, алчность и лень, а также все остальные проблемы, которые нам, людям, тяжело контролировать, были названы «расстройствами», которые можно исправить с помощью определенных химических веществ. Многие психиатры обрадовались возможности стать «настоящими учеными», подобно своим однокурсникам из медицинских школ, у которых были лаборатории, эксперименты на животных, дорогостоящее оборудование и замысловатые диагностические тесты, и забросить невразумительные теории философов вроде Фрейда с Юнгом. В одном известном учебнике по психиатрии было даже заявлено: «Причиной психических заболеваний теперь считается нарушение в мозге, химический дисбаланс»[7].
Циничный взгляд на побуждения коллег? Возможно. Но подход к лечению действительно изменился.
В наши дни маятник в какой-то мере качнулся в обратную сторону. Людям, страдающим фобиями и другими расстройствами, доступен целый список методов лечения, и часто различные его составляющие используются в сочетании: лекарства, терапевтические беседы и другие методы. Частично (в измененной, более гуманной форме) вернулся даже электрошок.
Через несколько недель после того первого похода я вернулась в Рок-Гарденс. Маршрут, который я пыталась пройти, предназначался для новичков, он был смехотворно простым для большинства людей, имеющих хоть какой-то опыт. Там даже можно было немножко схитрить: если сдвинуться на полметра вправо, в широкую расселину между двумя скалами, становилось еще легче. Но, чтобы попасть в расселину к самому легкому пути наверх, мне пришлось бы совершить одно довольно сложное передвижение. Нужно было выдвинуть левую ногу вперед, зафиксировать носок ботинка на небольшом выступе, на короткое время перенести вес на левую ногу, а затем поставить ногу на следующий нормальный уступ – и все это даже без нормальных захватов для рук, чтобы удержать равновесие.
Моя напарница Маура стояла ниже меня, держа другой конец веревки, надежно привязывавшей меня к закрепленным наверху металлическим якорям. Если бы я упала, она натянула бы веревку, используя тормозной механизм в своем страховочном устройстве, так что я не сорвалась бы больше чем на полметра. Когда взбираешься вверх по веревке, закрепленной наверху, риска практически никакого. Но легкие у меня все равно сдавило, я изо всех сил старалась побороть головокружение и панику. Стоявшие внизу друзья пытались меня ободрить: «Доверься ботинкам!», «Доверься ногам!», «Все будет хорошо!», «Ты сможешь!».
В конце концов я набрала в легкие воздуха, шагнула вперед, перенесла вес с одной ноги на другую – и перебралась. Над головой нащупала, за что ухватиться руками, чтобы удержать равновесие, а потом расплылась в улыбке и старалась дышать спокойно. В какой-то момент, пока я двигалась, я почувствовала себя невесомой, держащей все под контролем. Я не боялась. А теперь, пока я продолжала взбираться, карабкаясь по мягкой почве и обломкам камней, накопившихся в расселине, страх потихоньку возвращался. Я закончила восхождение очень измученная, всю дорогу боролась с паникой. Начало было хорошим, но, когда Маура опустила меня снова на землю, я поняла, что мне еще есть над чем поработать.
Я не знала ничего из истории лечения фобий, когда решила разработать для себя собственную программу экспозиционной терапии. Просто систематическая, постепенная экспозиция – испытание высотой – казалась мне логичной. Возможно, в глубине души я бихевиорист. Сознательно или нет, я выбрала программу, построенную на трудах Уотсона, Кавер Джонс и Вольпе, и особенно на достижениях одной из протеже Вольпе, израильского психолога Эдны Фоа. Сейчас Фоа – директор Центра лечения и изучения тревожности в Пенсильванском университете. Но, когда в начале 1970-х годов Фоа была научным сотрудником в Университете Темпл в Филадельфии, штат Пенсильвания, она училась у Вольпе. Работа Вольпе придавала большое значение «воображаемой» экспозиции: например, пациента с арахнофобией просили представить себе паука, находящегося на некотором расстоянии, а потом представлять себе, как он постепенно передвигается все ближе и ближе.
Новым в исследованиях Фоа было то, что она стремилась выяснить, сможет ли большее количество экспозиций к реальному (а не воображаемому) стимулу страха улучшить многообещающие результаты Вольпе. Предыдущие исследователи предполагали, что для пациентов с фобиями и тревожными расстройствами такая прямая экспозиция может быть опасной, но научные взгляды на этот счет постепенно менялись. Фоа пошла не так далеко, как некоторые другие врачи (например, не была сторонницей метода, подразумевавшего интенсивное, даже жестокое погружение), но она начала более интенсивно работать в рамках системы, разработанной Вольпе. Фоа сказала: «Я приступила к исследованиям экспозиции in vivo, но не с самого высокого уровня страха, а с умеренных уровней, потом двигалась быстрее и быстрее, переходя к более напряженным ситуациям, вызывающим все более и более высокую тревожность». Как она сообщила, «результаты были превосходными».
Как следует из результатов работы Мэри Кавер Джонс с Маленьким Питером, экспозиционная терапия, по существу, представляет собой процесс, обратный классическому формированию условного рефлекса. Если можно научить животное предвосхищать боль с помощью мигающего красного света, неоднократно увязывая появление этого света с ударом тока до тех пор, пока оно не начнет бояться света, разумно предположить, что стимул и страх можно и разъединить. Показывайте животному красный свет без сопровождающего его удара током достаточное количество раз, и со временем оно перестанет бояться света – этот процесс называется «угасание». Хотя следует заметить, что, поскольку наши связанные со страхом воспоминания изначально очень прочные и долговременные (это необходимо для выживания), угасание может оказаться гораздо более медленным, чем формирование условного рефлекса. Отчасти именно поэтому лечение страхов оказывается таким трудным.
Мы не знаем точно, что происходит в мозге в процессе угасания рефлекса. Фоа сформулировала это для меня следующим образом: «Стираем ли мы связи между стимулом и страхом или замещаем их новыми структурами?» Согласно ее гипотезе, экспозиционная терапия готовит мозг к формированию параллельно со страхом второй, конкурирующей, структуры. Она объяснила, что у новой структуры «отсутствует этот страх, она не воспринимает мир как всегда опасный и не считает, что человек совершенно не способен с этим справиться». В тех случаях, когда экспозиционная терапия срабатывает, это происходит потому, что новой структуре удалось одержать верх над старой.
Вот почему мой панический успех в Рок-Гарденс на самом деле вовсе не был успехом. Да, я забралась на стену, но совсем не убедила свой мозг начать формировать новую структуру. Постоянное запугивание себя не могло решить никакой проблемы; недостаточно было карабкаться вверх с выпученными глазами и бьющимся сердцем. Нужно было научиться оставаться спокойной.
Скала была такая холодная, что у меня онемели пальцы. Было 2 октября, зима на носу, и я совершала свое восьмое, и последнее, восхождение в этом сезоне. Все лето я занималась скалолазанием, когда кто-нибудь, у кого было достаточно опыта и снаряжения, соглашался взять меня с собой. Я пыталась систематизировать свои вылазки, повторяла одни и те же маршруты, чтобы убедиться, смогу ли я достичь большего и с каждым разом становиться спокойнее.
В предшествующие годы я бы заставляла себя это делать до тех пор, пока паника не стала бы невыносимой, в надежде на то, что рано или поздно она исчезнет, как мыльный пузырь, – если, конечно, я достаточно постараюсь. Но теперь стратегия изменилась: я намеревалась заходить только настолько, насколько могла, чтобы меня не парализовало от страха. Моей целью было создание у себя новой структуры мозга, которая сказала бы: «Все хорошо. Ты в безопасности». Тогда я спустилась бы вниз, пока старая структура не взяла верх снова, и надеялась бы, что в следующий раз поднимусь на полметра выше.
Для этой, последней, вылазки Райан, Кэрри, Маура и я выбрали Медные утесы, скалу в полупромышленных окрестностях Уайтхорса, которые раньше были процветающими медными рудниками, а теперь представляли собой лабиринт карьеров, трасс для горных велосипедистов и небольших мелких озер. Я собиралась осилить «Анна Банана», короткий, подходящий для новичков пятиметровый маршрут вверх к гребню горы, по острому клину, выступающему из основного склона. Первые шаги я сделала по легким опорам для ног, зазорам, врезающимся в переднюю часть клина, и все было хорошо, пока я не поднялась на два – два с половиной метра от земли. Там я застряла, правая нога на надежном уступе как раз за углом острого гребня, а левая – большим пальцем в маленькой впадине сантиметров на тридцать ниже. Чтобы двигаться дальше, мне нужно было переместить левую ногу на полметра выше, на следующий надежный уступ.
Я подняла руки и ощупала скалу у себя над головой, пытаясь вслепую найти опоры. Я могла бы подтянуться и дать шанс левой ноге. Я предпочитаю полагаться сначала на руки, несмотря на то что ноги у меня в разы сильнее: мы меньше привыкли доверять узким уступам для ног, лучше сначала ухватиться за что-то прочное руками. Но я не нашла того, что искала, и вместо этого широко раскинула руки и зацепилась пальцами за самые надежные выступы, до которых смогла достать. Потом с силой перенесла вес на правую ногу, напрягла руки, чтобы держаться как можно ближе к поверхности скалы, и потянулась левой ногой, скользя по поверхности стены, пока не нашла следующий уступ. Как раз в этот момент моя правая нога оторвалась от скалы. Так я мгновение балансировала, потом подняла руки, схватилась за надежные опоры, до которых теперь могла дотянуться, и подняла болтающуюся правую ногу.
Я это сделала. И, что еще важнее, я сделала это спокойно и хладнокровно, мне не пришлось тратить время на то, чтобы справиться с паникой, я не охала и не стонала, прежде чем попытаться. Маура спустила меня вниз, чтобы я могла снова подняться – более уверенно, даже с меньшими сомнениями. На этот раз я продолжала восхождение, сделала несколько легких перехватов до вершины маршрута, дотянулась до якоря и триумфально шлепнула его ладонью: тачдаун. Я быстро мысленно проверила себя: дыхание ровное, голова ясная. Хотя бы на один день я успешно перенастроила свой мозг – и он отказался от страха.
По сравнению с жизнью в условиях посттравматического стресса или с другой труднопреодолимой фобией мой страх высоты тривиален. Он не лишает меня сна ночью, не разрушает мои взаимоотношения с людьми и не вмешивается во все стороны моей жизни. Если бы я переехала обратно на равнину и избегала балконов на верхних этажах и всего того, что может вызвать симптомы фобии, то даже не замечала бы этой проблемы.
И все же это ограничивает мои возможности. Я хотела бы забраться на ту высокую мачту во время моей суперкороткой морской карьеры или наслаждаться видом Флоренции с высоты. Иногда мне становится страшно на крутых лестницах или на балконах с хлипкими перилами, и я так до сих пор ни разу не залезла на дерево. По отдельности все это ерунда, но вместе эти мелочи создают чувство беспомощности: то, что выбираю, я выбираю не сама.
В течение зимы, последовавшей за моим экспериментом в области экспозиционной терапии, я продолжала заниматься скалолазанием: на огромных крытых скалодромах в Сан-Франциско и Ванкувере и на маленьких самодельных стенках дома, в Уайтхорсе, в местных школах и у друга в подвале. По моим меркам, я добилась значительных успехов. Постепенно я обнаружила, что могу забираться выше – на два, три, четыре метра, и грудь у меня не сдавливает, а пульс не стучит в ушах. Иногда получалось пройти целиком короткий маршрут, и я совсем не боялась.
Но, по мере того как я добивалась успехов, мои приоритеты менялись. На самом деле мне по-прежнему не нравилось заниматься скалолазанием. Это было как будто лекарство, что-то не очень приятное, что я принимала, потому что в конечном итоге это пойдет на пользу. И я начала думать о том, что, если это конкретное лекарство, которое я сама себе прописала, уже дало мне все, что можно было от него ожидать, возможно, разумнее тратить время на то, что доставит мне радость. Может быть, я до сих пор занимаюсь избеганием, если предпочитаю напряжение и борьбу? Этого я не знала.
6
Потерпевшая крушение
Когда я только начала этот проект и стала анализировать, почему и чего боюсь, я представляла себе конкретные фобии как самый что ни на есть необузданный страх, простой, непосредственный: вижу паука – боюсь. То есть Фобос, приносящий страх в битву, а не Деймос, приносящий ужас. Я думала, что другие расстройства могут быть более сложными, но фобия – это чистый, «неразбавленный» страх.
Но, по мере того как я узнавала больше и все больше анализировала собственный опыт, я начала понимать, что все не так просто. Да, у моего страха высоты есть конкретный, легко определимый триггер: высота, с которой, как мне кажется, я упаду. Теоретически высота действительно представляла явную и имеющую место угрозу моей безопасности, что вписывается в определение страха (в отличие от тревожности). Но, как мы уже видели, триггеры моего страха на самом деле не всегда несли угрозу, а реакция часто была далека от разумной.
Вообще-то я никогда не думала о себе как о человеке, страдающем тревожностью, и мне и в голову не приходило считать себя нездоровой. Но, когда я рассказала историю о том, что случилось в тот день на «Стандартном» своей подруге, которая много лет боролась с проблемами тревожности, она уставилась на меня, как будто я не понимаю чего-то совершенно очевидного. Она сказала: «Ева, это же была паническая атака».
Она была права. И не только относительно того случая, но, возможно, в отношении каждого раза, когда страх упасть сокрушал меня настолько, что я застывала на месте или съеживалась на земле и отказывалась двигаться, не в состоянии дышать. Всех тех случаев, которые я всегда называла «срывы» или «потеря самообладания», а иногда вообще о них не вспоминала. Получалось, что страх высоты был моим миниатюрным тревожным расстройством, как будто сфокусированным через узкую линзу. Между этими двумя явлениями не было четкой линии.
Теперь я лучше понимала эти «срывы», эти вспышки на пересечении страха и тревожности, которые сейчас стали менее яркими, хотя моя доморощенная программа экспозиционной терапии полностью меня от них не освобождала. Кроме того, теперь я значительно спокойнее, чем раньше, воспринимала другой свой страх – смерти и утраты. Теперь пришло время заняться третьим из главных страхов, с которыми я планировала справиться, и понять, смогу ли я и здесь что-то сделать.
Разграничить страх и тревожность не всегда легко, но травма еще сильнее размывает границы между тем, как человек воспринимает конкретные, непосредственные угрозы, и его более общим состоянием тревожности. Посттравматическое стрессовое расстройство, или ПТСР, – еще один несчастный член большого семейства фобий и тревожных расстройств. Если страх – это «боль ожидания», то можно сказать, что травма – это разновидность боли ожидания, обусловленная болью из прошлого. Это прошлые, вселяющие страх воспоминания отказываются оставить человека в покое.
Большинство людей связывают ПТСР с серьезными или необычными угрозами жизни: войной (чаще всего), землетрясением или приставленным к виску пистолетом у банкомата. Но травма может быть и более банальной и каждодневной. В широком смысле «травмой» может называться любой причиняющий сильную боль или беспокойство опыт, и физическое повреждение, и страшное событие, и даже случай, когда человек оказывается свидетелем того, как нечто плохое случается с кем-то другим. Травма может иметь место один раз и остаться в прошлом, но может и сохраниться в организме, вызывая серьезные долговременные проблемы со здоровьем.
Хотя значительное большинство травматических событий не перерастают в ПТСР, многие из нас хранят травмирующие воспоминания, которые сопровождают нас всю жизнь, воспоминания, которые могут всплыть в самые страшные моменты и лишить нас способности отличать угрозу от безопасности. То, что меня пугает, неизбежно и вполне конкретно? Или это абстрактный и иррациональный страх? Когда дело касается травмы, ничего не может быть ясным и однозначным.
Я никогда не думала о тревожности как о части собственной жизни и не рассматривала травму с такого ракурса. В конце концов, ведь со мной на самом деле никогда ничего такого не случалось. Мне везет: у меня хорошая жизнь. Так?
Но я опять ошибалась.
Лето 2000 года – где-то в Восточном Онтарио
Я точно не помню, какое было число и по какой дороге мы ехали. Знаю, что мы с моей подругой Эрикой вспоминали, как наслаждались летом перед нашим последним школьным годом – тогда мы пару дней жили в коттедже моего отчима, предоставленные самим себе. Помню, что я была за рулем своего старенького «шевроле селебрити» 1987 года выпуска (у которого были два широких многоместных сиденья и багажник, в котором можно жить), и мы ехали в ближайший городок за мороженым. Помню, что в магнитофоне машины была кассета с любимыми песнями, музыка дребезжала вовсю.
По неровной гравийной дороге я ехала немного быстрее, чем следовало. Не слишком быстро, но я не поняла, что рабочие засыпали свежий гравий только накануне, и, когда я перевалила за небольшой крутой холм, слишком поздно увидела поворот.
Не помню, как я нажала на тормоз, хотя папа потом сказал, что, должно быть, я изо всех сил вдавила педаль. Помню я только внезапную тревогу, когда увидела поворот, резкий выкрученный руль, странное ощущение того, что шины теряют сцепление со сдвигающимся гравием, и медленное, но ускоряющееся движение старой большой машины из стороны в сторону.
Я все сделала неправильно. Я продолжала крутить руль, стараясь не позволять машине мотаться из стороны в сторону и восстановить контроль, но каждый мах становился шире, пока мы не стали ощущать себя как на захватывающем дух аттракционе. Так мы летели по дороге метров сто, может быть, двести, а потом горизонт вдруг перевернулся и мы обнаружили, что оказались вверх тормашками в канаве. Колеса еще крутились, а в ушах гремела Feelin’ So Good Дженнифер Лопес.
Как только машина прекратила движение, Эрика отстегнула ремень безопасности и выкатилась из машины через боковое окно со стороны пассажирского сиденья. Но мне потребовалось больше времени. Помню, что висела на ремне вверх ногами и болталась, уставившись на появившуюся на ветровом стекле сетку трещин.
Пока я там висела, мной овладело странное спокойствие. Несколько мгновений не существовало ничего, кроме треснувшего ветрового стекла прямо у меня перед глазами. Это было немного похоже на то, как меня сбили с ног во время игры в хоккей в том же году и я ненадолго потеряла сознание: я открыла глаза, лежа лицом вниз, и смотрела, и смотрела на крошечные кристаллики под поверхностью льда. Пока я не пришла в себя и не вспомнила, кто я и где я и что мне нужно бы попытаться встать, я в течение нескольких долгих минут была полностью поглощена созерцанием этих кристалликов.
Внутри машины я наконец пришла в себя и оторвала взгляд от разбитого ветрового стекла. Эрика присела в канаве около моего окна и спрашивала, все ли в порядке, и чем дольше я молчала, тем больше она волновалась. Я медленно протянула руку и опустила стекло до конца. Расстегнула ремень безопасности, упала на крышу, которая стала полом, а потом выползла через открытое окно, порезав колени осколками разбитого стекла.
Нам необычайно повезло. Эрика ударилась головой о крышу, когда мы перевернулись, у меня было сильно рассечено левое колено, где до сих пор остался теперь уже почти незаметный шрам. Полицейские, прибывшие на место аварии, отвезли нас в коттедж по соседству, откуда мы смогли позвонить родителям, а эвакуатор увез то, что осталось от «шевроле» (шина переднего колеса со стороны водительского сиденья, принявшая на себя, как я думаю, основной удар, оказалась разорванной ровно пополам; все еще в шоке, я твердила полицейским, что в машине просто нужно заменить ветровое стекло и выправить несколько вмятин на крыше).
Позже мне пришлось заплатить несколько сотен долларов из своих сбережений местному эвакуатору, забравшему машину после аварии. Когда это случилось, папа был в отъезде на отдыхе, поэтому потребовалось несколько дней, чтобы со всем разобраться, а тем временем счетчик накручивал мой долг. Но это оказалось единственным серьезным последствием того происшествия.
Вскоре я опять села за руль, в другой здоровенный «шевроле» (на этот раз Caprice Classic 1989 года), он был еще больше того, который я разбила. Думаю, родители Эрики меня простили. А потом я уехала в университет и несколько лет почти не водила. Когда мне было двадцать или чуть больше, я оказалась на гравийной дороге, возможно, на повороте или на крутом подъеме, и внезапно меня одолели чувства и воспоминания: тяжелые, неукротимые раскачивающие движения, страх и смятение, охватившие меня, когда я выкручивала руль, холодное спокойствие «общения» с ветровым стеклом после аварии.
К тому времени как я окончила университет, эти яркие воспоминания угасли. Как я узнала годы спустя, это довольно распространенный пример последствий травматического события, которые со временем излечиваются.
11 июня 2014 года – недалеко от Нортуэй-Джанкшен на Аляскинском шоссе
Этот случай я помню отчетливее всего. Каждая деталь высечена у меня в памяти: горы Врангеля, гребни которых разрезают горизонт вдали, фургон, катящийся вниз по склону холма и поворачивающий по направлению ко мне, передняя шина грузовика со стороны водителя, пересекающая желтую центральную линию сначала сантиметров на десять, а потом все больше и больше.
Помню, мне стало интересно, когда водитель фургона заметит, что попал на мою полосу, и исправит ошибку. Помню, что посмотрела на него и увидела, что его взгляд направлен на горы вдалеке, а совсем не на дорогу. Помню, как поняла, что времени ждать и надеяться нет, не хватит, даже чтобы нажать на клаксон. Помню, что изо всех сил выкрутила руль вправо, утопив педаль тормоза, напряглась, подготавливаясь к столкновению, и закрыла глаза, уверенная, что никогда не открою их снова. Помню, как подумала: «Вот и все».
Когда я открыла глаза, мой джип стоял на узкой обочине, а фургон удалялся в зеркале дальнего вида. Боковое зеркало исчезло, ветровое стекло треснуло, и, пока я проверяла, что у меня повреждено, постукивая себя по грудной клетке, голове и ногам, поняла, что избежала лобового столкновения, которое считала неминуемым. Я спаслась, фургон только чиркнул меня по борту, благодаря зазору всего в несколько сантиметров двигатель с силой не пробил приборную доску. Меня не проткнули куски металла, я не заливалась кровью. В голове у меня пронеслись картины того, что могло бы случиться: спасатели вырезают меня из машины, на вертолете везут в отделение интенсивной терапии в Фэрбенкс, там – трубки и переливание крови, а родители отвечают на телефонный звонок на другом конце континента.
Фургон все еще был виден в зеркале заднего вида, он замедлился и остановился дальше по шоссе. Я почувствовала огромный прилив энергии, отстегнула ремень, распахнула то, что осталось от двери, и выскочила на дорогу. Я всегда думала, что скорее буду убегать, чем драться, но теперь я бежала вдоль шоссе по направлению к стоящему в отдалении фургону, размахивала руками и вопила. Когда я до него добежала, водитель, пожилой человек, уже выходил; потрясенный, он попытался извиниться. Я подбежала к нему, все еще крича.
«Какого черта!»
«Простите… простите… – пытался выговорить он. – Вы в порядке?»
«Да, но машина, блин, в хлам!»
Мало-помалу мой гнев и адреналин отступили. Он развернул фургон (который не пострадал, только большое зеркало со стороны водительского сиденья – оно разбило мое ветровое стекло), и, поскольку мы были далеко за пределами зоны действия мобильной связи, друг за другом поехали на север, в маленький аляскинский городок Ток, чтобы сообщить патрульным об аварии. Там я заселилась в мотель, а водитель фургона и его семья накормили меня обедом, после чего направились дальше на юг.
После обеда я поняла, что мне нужно принять душ. Когда раздевалась, на пол посыпались маленькие осколки. Я осознала, что просто усыпана ими: осколки ветрового стекла были у меня в волосах, застряли в футболке, посверкивали, как блестки, на ключице. Мягкая кожа на правом предплечье, более грубая на внешней стороне левого предплечья были испещрены мелкими порезами – это получилось, как я догадалась, когда я изо всех сил выкручивала руль вправо. Внезапно больше всего на свете мне захотелось поговорить с мамой. Я позвонила обоим родителям, разместила на Facebook пост, в котором попросила друзей обнять близких, и легла спать.
Когда ты почти что встречаешься со смертью, самое странное – это то, что жизнь после этого просто идет дальше. Чудовищность момента не отмечается никакой церемонией или ритуалом, и большинство окружающих тебя людей могут даже не понять, что случилось. У меня не было никаких серьезных повреждений, и я чувствовала себя глупо, размышляя о «почти» и «чуть не». Однако не могла избавиться от воспоминаний о своей уверенности в том, что это последние моменты моей жизни, когда закрыла глаза перед столкновением. «Вот и все», – думала я. Я не впервые испытала страх смерти, но никогда раньше не была так уверена в ее неотвратимости.
Я оказалась неправа, но все же была близка к смерти, а в результате все, что мне оставалось, это бороться с непонятной смесью благодарности и ужаса.
В своих мемуарах «Я живу, я живу, я живу» (I Am, I Am, I Am) британская писательница Мэгги О’Фаррелл описывает семнадцать случаев из своей жизни, когда она столкнулась с возможностью собственной смерти.
В переживании близости смерти нет ничего особенного или уникального. Такие случаи нередки: осмелюсь предположить, что это случается с каждым, даже если мы не всегда понимаем, что произошло. Грузовик, который проехал слишком близко к твоему велосипеду; усталый врач, осознающий, что дозу лекарства нужно было бы еще раз уточнить; слишком много выпивший водитель, которого все же уговаривают не садиться за руль; поезд, на который опаздываешь, проспав сигнал будильника; самолет, на который не успел; вирус, который не вдохнул; насильник, которого не встретил; дорожка, по которой не пошел. Все мы, передвигаясь по миру в неведении, берем время взаймы, ловим дни, избегаем судьбы, проскальзываем через игольное ушко, не осознаем, когда может упасть лезвие гильотины.
Она продолжает: «Когда вы сталкиваетесь с такими переживаниями, это меняет вас навсегда. Вы попытаетесь их забыть, отвернуться от них, отмахнуться, но они уже проникли внутрь, хотите вы того или нет. Они поселяются в вас и становятся частью вас, как сердечный стент или спица, соединяющая части сломанной кости».
И я чувствовала, что действительно изменилась. Я увидела нечто, чего не должна была увидеть, – что-то секретное, почти непристойное. Как будто на одно мгновение у меня появилась сверхъестественная способность увидеть собственное возможное будущее, которое было ужасным. Я не могла не думать о том, что этого не произошло, об образах, заполнивших мою голову после аварии: спасатели, вертолет, трубки и мешки с кровью. Но чаще всего я думала о родителях. Смерть, если она наступает быстро, чаще всего приходится переживать тем, кто остается здесь. И я была благодарна за них, что не превратилась в искрошенное кровавое месиво.
Позднее тем же летом я провела две недели, скитаясь по пересеченным дорогам северной Британской Колумбии в до смешного маленькой арендованной машинке. Это была задолго до срока спланированная командировка, и я собиралась поехать на своем джипе, но его больше не было. Вместо этого я тащилась позади громадных лесовозов в «фиате-500», под проливным дождем и в облаках дыма от лесных пожаров.
Тогда еще я была нормальным компетентным водителем. Страх еще мне не мешал. Но в той поездке я поняла, что столкновение с фургоном лишило меня решающего в вождении элемента: доверия к другим водителям. Вся система автодорожного движения основывается на доверии к другим: на том, что они будут останавливаться на красный свет светофора, давать сигнал поворота, оставаться на своей чертовой полосе. Там, где раньше я действовала, основываясь на доверии, абсолютно уверенная в том, что другие водители будут вести себя соответствующим образом, теперь я сомневалась и ко всему относилась с подозрением. Я ничего не знала о травме, о том, как она может заставить проявлять предусмотрительность и бдительность, граничащие с паранойей, как она может заставить человека поверить в то, что, как часто это формулируют врачи, «мир абсолютно опасен».
Я ничего этого не знала, но теперь переживала это. Я жалась к обочине, держась как можно дальше от желтой разделительной полосы. Я наблюдала за колесами встречных машин, чтобы убедиться, что они не поворачивают в мою сторону. Я нервничала. Я была напугана.
8 января 2016 года – окраина Уайтхорса, на Аляскинском шоссе
Предполагалось, что именно первого января я начну новую жизнь после маминой смерти. Я сама определила эту дату за несколько месяцев до того: меня привлекал простой символизм нового года. Прошло пять месяцев и одна неделя с тех пор, как мы смотрели, как сотрудники больницы отключают аппараты, поддерживающие жизнь в мамином теле, а неделю назад я наконец вернулась домой после более чем двух месяцев в дороге, из Юкона в Калифорнию и обратно, в отчаянной попытке постоянно двигаться через собственное горе. Теперь, когда я снова была в своей квартире, я решила, что оставлю позади дни, проведенные за просмотром бесконечных сериалов и бесконечные же тарелки с заказной китайской едой. Я уже достаточно долго находилась в состоянии застоя. Настало время взять себя в руки.
В первый день нового года я загрузила свою старенькую «тойоту» 4Runner, которую купила на замену джипу после его столкновения с фургоном, и отправилась на север. Я свернула на шоссе Клондайк и поехала по нему в сонный Доусон, а оттуда по покрытому снегом шоссе Демпстер (единственной в Канаде дороге, пересекающей Северный полярный круг) в Инувик в дельте реки Маккензи. В то время Инувик был концом постоянной сети дорог. Оттуда я направила свою машину вниз по крутому заснеженному холму на замерзшую поверхность самой реки и поехала по широкой ледовой дороге, расчищенной вдоль Маккензи, в деревню Тактояктук на берегу моря Бофорта.
Это была первая настоящая рабочая поездка, на которую я отважилась со времени путешествия в августе. Я планировала написать книгу о прошлом и будущем знаменитого Северо-Западного прохода, легендарного морского маршрута по Канадской Арктике. Идея состояла в том, чтобы увидеть, где заканчивается этот проход – море Бофорта в его всеобъемлющей замерзшей зимней красоте; представить себя запертой во льдах и темноту на старинных деревянных кораблях, а также посетить местное сообщество, которому суждено было навсегда измениться благодаря развитию арктического морского прохода.
Дни шли, я чувствовала себя хорошо, почти как прежде. Я смотрела на окружающий меня мир, и мне снова все было интересно, все меня привлекало. Я бродила по замерзшему берегу моря Бофорта в безжалостной темноте арктического зимнего утра. Я почти ощущала присутствие моряков, страдающих от цинги на своих скованных льдами кораблях. Я купила себе пару ярких кроссовок на распродаже после Рождества в надежде на то, что смогу сделать из себя человека, способного «умчаться» от своих бед. В этих кроссовках я бегала по ледяной дороге под звучащую в наушниках музыку, а мимо пролетали снегоходы. И я уже начинала верить в то, что не навсегда останусь просто печальной тенью человека. Со мной все будет хорошо.
Я проделала обратный путь на юг не напрягаясь – не больше пяти-шести часов в день за рулем. Спускаясь по узким поворотам Демпстера и наблюдая, как горы с обеих сторон постепенно удаляются, я старалась не смотреть туда, где дорога обрывалась длинным утесом: мне вспомнилась та авария школьных времен. Полтора десятилетия спустя я все еще помнила тошнотворную силу большой старой машины, раскачивающейся на гравии туда-сюда, расширяющиеся веером следы на дороге и падение в канаву. Я помнила свои ощущения, когда висела вверх ногами на ремне безопасности, уставившись на безумную паутину трещин на ветровом стекле, а из магнитолы лилась песня Дженнифер Лопес.
И пока я ехала по трассе, думала: «Больше никогда не хочу испытывать эти ощущения».
Восьмого января я выехала из Доусона, чтобы одолеть последний отрезок пути до дома. В часе пути до Уайтхорса я отключила полный привод: дорога казалась чистой и сухой. На расстоянии двенадцати с половиной километров от своей квартиры в центре города я повернула на знакомую окаймленную снегом черную ленту двухполосного Аляскинского шоссе, и мне пришлось тащиться позади старого пикапа, движущегося со скоростью семьдесят километров в час на участке с допустимой скоростью девяносто.
Восемь дней я водила крайне терпеливо и внимательно. С меня этого было достаточно. Я хотела переодеться, принять душ, хорошо поесть – и не картошку фри за бешеные деньги. Выпить чашечку хорошего кофе с настоящими сливками, а не с порошковыми из больших контейнеров на ресторанных столиках и прилавках в кофейнях на дорогах арктической зоны Северной Америки. Я проверила, нет ли машин на встречной полосе, повернула руль, чтобы обогнать, нажала на педаль газа – и ощутила то, чего боялась целую неделю. Шины теряли сцепление на невидимом льду. Вместо того чтобы просто переместиться на другую полосу, мой внедорожник начал вращаться, раз или два вокруг себя, и полетел через встречную полосу к высокому сугробу. Помню, как подумала: «Въеду в сугроб и остановлюсь», и была странно спокойна, хотя сидела за рулем совершенно беспомощная.
Если машина функционирует нормально и вполне управляема, легко забыть о том, какие мощные силы вступают в действие, когда две тонны металла несутся по дороге. Моя крутящаяся «тойота» приложилась к сугробу боком, проехала через него и перевернулась (раз? два?), скатившись с небольшого холма в канаву. Я слышала больше, чем видела: фонтаны осколков разбившихся окон, глухие удары, когда корпус машины то и дело врезался в замерзшую землю, и приглушенный стук и громыхание – это мои вещи разлетались внутри салона.
Когда внедорожник прекратил движение, он оказался лежащим на боку, дверь со стороны водительского сиденья прижата к земле, а со стороны пассажирского сиденья – там, где должна быть крыша. Я дотянулась до правого бедра, отстегнула ремень, осторожно встала, под подошвами захрустели осколки разбитого окна. Ветровое стекло вообще исчезло. Я нагнулась и вышла через отверстие там, где оно должно было быть.
Снаружи собралось около дюжины машин, и в канаву ко мне спешили несколько призрачных фигур. Очки у меня были забрызганы снегом и льдом. Я сняла их и дотронулась до макушки, где ощущались куски стекла и уже наливалась большая шишка.
Соображала я медленно. Сбивчиво отвечала на вопросы оказавшихся рядом людей, а потом врачей скорой помощи. Перед тем как скорая помощь повезла меня в больницу, ухитрилась попросить, чтобы из внедорожника достали мою сумочку, телефон и ноутбук. Пока мы ехали, молоденькая врач скорой помощи проверила мое давление, зрачки и на всякий случай надела на меня шейный бандаж. Она не казалась обеспокоенной. И, как только шок и адреналин отступили, все стало в порядке: у меня не оказалось никаких повреждений, кроме шишки на голове размером с гусиное яйцо – прямо иллюстрация киношной аварии.
И все же эта история ощущалась как личный упрек. Я только начинала становиться на ноги, а тут мироздание как будто сказало: «Нет, еще не время!» – и отправило меня обратно. И выбор времени казался жестоким. Я была так внимательна! Так осторожна, вплоть до последнего часа, до последних минут! Я знала, что поездка на машине будет потенциально опасной, но пересечь Северный полярный круг, добраться до самого замерзшего океана и вернуться обратно, а потом влететь в аварию на подъезде к Уайтхорсу? Это было нечестно. Помню, как подумала: «Когда же удача повернется ко мне лицом?»
30 апреля 2016 года – к югу от города Форт-Нельсон на Аляскинском шоссе
Три месяца после аварии на внедорожнике я жила без машины. Я ходила пешком, одалживала машину у подруги, на сеансы физиотерапии ездила на автобусе. Оказалось, что при аварии пострадала шея, и потребовались несколько недель, чтобы расслабить мышцы и нервы. Меня вполне устраивало подождать до конца зимы, прежде чем снова сесть за руль; у меня было подозрение, что последняя авария, возможно, повредила нервы не только в шее.
Я не беспокоилась о том, что мне нужна новая машина, потому что в Аризоне она меня уже ждала. Мама и отчим проводили там зимы в последние годы, у них был домик с верандой в пригороде Феникса. Прошлой осенью, когда мама умерла, отчим отогнал ее любимый красный хэтчбек «субару» в этот домик, так чтобы его могли использовать гости, приезжающие туда пожить; ему было жаль продавать его, и он предложил его мне. Но тогда у меня была машина, поэтому «субару» отправился на юг.
После аварии из больницы в Уайтхорсе я написала ему по электронной почте, хотела убедиться, что предложение еще в силе. А в начале апреля полетела на юг навестить его и забрать свои новые колеса.
И опять я не спеша отправилась на север, перемещаясь из Моаба в Бойсе, из Сиэтла в Уистлер. Поездка по жаркой, сухой местности проходила хорошо. Но, когда в конце месяца я направилась в сторону Британской Колумбии, у меня появилось мрачное предчувствие. Сначала я подумала о том, чтобы отправить машину на пароме из штата Вашингтон до Аляски с целью сэкономить три дня вождения в самой удаленной местности. Но с учетом неблагоприятного курса валют билет на паром стоил почти 1500 канадских долларов, так что от этой идеи пришлось отказаться.
И все же, выезжая из Уистлера, я была почти готова повернуть снова на юг по направлению к границе, была почти готова наплевать на все и отправить машину на пароме, уйдя в минус по кредитке. По поводу этой поездки у меня было нехорошее предчувствие, и я никак не могла от него избавиться.
Через сутки, ближе к концу дня, я подъезжала к Форт-Нельсону, где собиралась переночевать. Оттуда мне предстоял один полный день пути до дома. Но чуть раньше я едва не осталась в Форт-Сент-Джоне: я так и не могла избавиться от мрачных мыслей и подумывала о том, что не стоит ехать дальше. Но решила продолжить путь. Хотела добраться домой.
В горах погода меняется очень быстро. Я ехала по холмистой местности на самой северной кромке Скалистых гор, недалеко оттуда, где «сорвалась» во время ледолазания пару месяцев назад. Внезапно пошел ливень, дождь начинался и прекращался так резко, как будто кто-то открывал и закрывал кран. А потом я перевалила за гребень холма и увидела что-то на дороге в самом низу, подо мной.
Я ехала не очень быстро, но все равно притормозила и стала вглядываться через ветровое стекло. Почему впереди дорога выглядит так странно?
Через мгновение я въехала в полосу града. Он был везде, только что выпавший, толстым слоем лежал на дороге на протяжении, пожалуй, двухсот метров и закончился так же резко, как и начался. Это было похоже на шарикоподшипники: я как будто снова вернулась в прошлое, оказалась на той только что засыпанной гравием дороге. Почувствовала, как шины теряют сцепление с дорогой, – какое знакомое чувство!
Но с момента той аварии я выросла и многому научилась, поэтому сначала я не потеряла спокойствия и направила замедляющуюся машину к середине шоссе. Время тянулось. Я вцепилась в руль и смотрела на дорогу, приказывая чертовой машине выровняться, но чувствовала, как холодок ползет вверх по груди. В джипе не было времени испугаться, а в «тойоте» я думала, что бояться нечего.
Когда «субару» начало мотать, сначала чуть-чуть, мной овладел страх, и я завопила в ветровое стекло: «Нет, нет, только не это опять!» Машина вильнула влево и носом вперед полетела в канаву, со скрежетом врезавшись в противоположный край. А потом, как будто немножко подумав (когда я уже решила, что самое страшное позади), перевернулась, встав на крышу. И вот я снова вишу на ремне безопасности.
И снова на четвереньках я пролезала через водительское окно – на этот раз в канаву, заполненную жидкой грязью. И снова искала в перевернутой машине свой телефон и сумочку. И снова постепенно меня окружили проезжавшие мимо люди; первый из тех, кто приехал, тоже ушел в занос по граду и почти слетел с дороги, как и я, хотя моя машина, торчащая в канаве, служила хорошим сигналом того, что стоит снизить скорость.
Сезонные рабочие, направлявшиеся в Аляску, завернули меня в одеяло, угостили батончиком мюсли, дали бутылку воды и сухие носки. «Кажется, вы совершенно спокойны», – сказал один из них, и я ответила: «Не в первый раз», ничего подробно не объясняя. Одна женщина, местная, проехала немного вперед, до зоны действия мобильной сети, чтобы позвонить в полицию. Молодая семья, у которой в грузовичке было место, погрузила мои пожитки, походное снаряжение – и меня. С того момента, когда я выбралась из машины, я вела себя очень ровно, почти как робот (чувствовала себя опустошенной, говорила монотонно, находилась в состоянии оцепенения и не могла поверить, что все это происходит со мной), но, когда молодая мама наклонилась вперед с заднего сиденья кабины грузовичка и сказала: «Ваш ангел-хранитель за вами приглядывал», мое спокойствие улетучилось. Я не могла дышать. Глаза наполнились слезами, грудь сдавило, в горле запершило. Я испугалась, что, если позволю себе расплакаться, очень-очень долго не смогу остановиться.
Медсестры в больнице Форт-Нельсона оставили меня на ночь, якобы чтобы понаблюдать, хотя, я думаю, в основном потому, что знали, что мне некуда идти. Они разместили меня в пустой палате в детском отделении, и я свернулась клубочком на маленьком, обернутом пластиком матраце, а со стены на меня смотрели Покахонтас и несколько (из 101) далматинцев. Я долго смотрела в темноту, пока наконец не провалилась в сон. Чувствовала я себя ужасно. Дело не в том, что я снова попала в аварию (что со мной не так?), а в том, что при этом я уничтожила маленький красный «субару». Подруга, услышавшая об аварии, сразу же написала мне, что понимает меня. В первый раз, когда она разбила что-то из того, что подарил ей отец перед смертью, она была просто убита горем. Это трудно описать тому, кто не испытывал подобного, но мне почему-то казалось, что каким-то образом я предала маму. Ее уже нет, а я все еще ее подвожу.
На следующий день я отправилась домой на рейсовом автобусе, чувствуя себя хрупкой и потерянной. На той же неделе я снова с опаской пошла к физиотерапевту; шею опять нужно было расслаблять. Но, чтобы понять, что в этот раз урон был нанесен значительно больший, много времени мне не понадобилось. Через несколько дней после аварии я ехала в грозу на арендованной машине, и мне пришлось съехать на обочину шоссе, чтобы поплакать и восстановить дыхание. Каждый раз, когда мне нужно было совершить резкий поворот на сыром асфальте, я представляла себе, как переворачиваюсь и качусь в канаву. Снова и снова у меня возникало чувство, что шины теряют сцепление с дорогой, я живо себе это представляла – и мной овладевала паника.
Та же проблема возникла спустя несколько недель, когда в недавно приобретенном подержанном автомобиле я ехала к месту сбора, чтобы отправиться в путешествие на каноэ. Все было хорошо, если дорога была сухой, прямой и ровной, но повороты и подъемы-спуски, а также хоть какое-то количество воды на дороге заставляли меня представлять, как я лечу в канаву. Я могла реально почувствовать (не просто вообразить, я это знала!), как это будет звучать, какие будут ощущения.
Когда наступила зима, все стало еще хуже. Я вела себя настолько осторожно, что начала представлять опасность для других. По снегу и льду я ездила так медленно, что другие водители обгоняли меня рывком, несомненно костеря при этом меня. Друзья шутили, что после всех своих аварий я должна стать неуязвимой. Но сама я была уверена, что уже использовала все свои шансы. Я просто зациклилась на возможности следующей аварии и не сомневалась, что в ней уже не выживу.
В попытке меня успокоить мой друг Эрик заметил, что вождение – это очень-очень опасная штука, которой люди занимаются каждый божий день, но большинство, к счастью, забывает о том, чем это чревато. Он сказал, что просто иллюзия безопасности для меня рассеялась и теперь риск стал реальным и присутствует в моей жизни постоянно.
Однако дело было не только в этом. Тот фургон, выехавший на встречную полосу, подорвал мое доверие к другим водителям, но две аварии с переворотами, случившиеся одна за другой, подорвали мое доверие к себе.
Мне понадобилось очень много времени, чтобы признать: я могу использовать это слово – травма. В конце концов, я вышла почти целехонькой из всех своих аварий, так ведь? Но тем не менее вот она я. Пережившая травму.
В 1872 году Дарвин опубликовал книгу «О выражении эмоций у человека и животных» (The Expression of the Emotions in Man and Animals), продолжение «Происхождения видов» (On the Origin of Species) и «Происхождения человека» (The Descent of Man). В ней он описал то, как физически проявляются все возрастающие уровни страха. Когда человек достигает «смертельного ужаса», пишет он, «все мышцы тела то цепенеют, то они могут быть охвачены судорожными движениями. Кулаки то крепко сжимаются, то разжимаются и при этом судорожно подергиваются. Руки протягиваются вперед как бы для предотвращения ужасной опасности или иногда они бывают дико закинуты над головой. <…> В других случаях возникает внезапное и неудержимое стремление бежать без оглядки; порой оно бывает так сильно, что самые храбрые солдаты могут быть охвачены внезапной паникой»[8].
В этом описании есть нечто знакомое, нечто, напоминающее состояние, которое еще целое столетие ждало широкого внимания со стороны врачей и всеобщего признания. Во время грязной бойни Первой мировой войны британцы называли это состояние «военным неврозом». Помню, как еще в школе на уроке истории нам показывали прерывистые черно-белые кадры, на которых молодые мужчины безумно дергались, смотрели дикими глазами, и было понятно, что они утратили контроль над собственными телами от безудержного ужаса окопов. Вначале эти солдаты получили право на лечение и пенсии по инвалидности, но со временем этот диагноз пришлось ставить все большему количеству людей, и обеспокоенное военное руководство попыталось замять проблему.
В книге «Тело помнит все» Бессел ван дер Колк пишет: «Генеральный штаб Великобритании разрывался, чтобы и всерьез отнестись к страданиям солдат, и добиться победы над немцами. В июне 1917 года был выпущен указ под номером 2384, гласивший: “Ни при каких обстоятельствах не разрешается упоминать выражение ‘военный невроз’ как вслух, так и в любой отчетности”. Всем солдатам с психологическими проблемами предлагалось давать диагноз ‘NYDN’ (Not Yet Diagnosed, Nervous – диагноз еще не поставлен, раздражительный)»[9]. Такое замалчивание фактов могло бы показаться забавным, но на самом деле нанесло огромный вред.
Медицинские исследования с целью поиска способов лечения этого состояния также не поощрялись или пресекались до тех пор, пока не стали появляться новые случаи этого расстройства – уже во время Второй мировой войны. Эта картина повторилась снова, по меньшей мере в Соединенных Штатах, с ветеранами войны во Вьетнаме. Когда ван дер Колк, в то время молодой психиатр, попытался лечить ветеранов вьетнамской войны, страдавших этим расстройством по возвращении из Юго-Восточной Азии, он с потрясением обнаружил, что не может найти никаких источников, касающихся конкретно этого состояния, – нет ни учебников, ни описаний реальных случаев. Он пишет:
«В эти первые дни в клинике для ветеранов мы клеймили наших переживших войну пациентов всевозможными диагнозами – алкоголизм, наркотическая зависимость, депрессия, аффективное расстройство и даже шизофрения – и пробовали все рекомендуемые учебниками варианты лечения. Сколько бы мы ни старались… вскоре стало ясно, что толку от наших действий не было почти никакого. От назначенных нами сильнодействующих препаратов мозги наших пациентов затуманивались так, что они едва справлялись с повседневными делами. Когда мы призывали их подробней рассказать о породившем травму событии, тем самым мы зачастую непреднамеренно провоцировали полномасштабный приступ ярких болезненных воспоминаний, вместо того чтобы помочь с этой проблемой справиться. Многие из них прекращали лечение, потому что оно не только никак им не помогало, но порой только еще больше усугубляло»[10].
Эдна Фоа, ученица Джозефа Вольпе, которая взяла на себя инициативу по развитию и формализации экспозиционной терапии для лечения фобий и тревожности, тоже вспомнила об отсутствии материалов. «В области ПТСР вообще не было никаких исследований», – сказала она мне.
В 1980 году ПТСР впервые было включено в «Руководство по диагностике и статистике умственных расстройств» (Diagnostic and Statistical Manual of Mental Disorders). Это, по крайней мере, формализовало проблему. С того времени в терапии травмы произошла революция, вызванная отчасти притоком военных ветеранов после войны в Персидском заливе и кажущихся бесконечными войн в Ираке и Афганистане после событий 11 сентября. По мере того как накапливался клинический опыт ПТСР, росло и наше осознание поразительного масштаба проблемы. Теперь мы знаем, что ПТСР поражает не только солдат и гражданских лиц, выживших в военных действиях, но и операторов дронов, никогда не покидавших своих мест базирования; специалистов оперативного реагирования, от патрульных до волонтеров, разыскивающих людей, пропавших на шикарных горных курортах; выживших в автомобильных авариях, нападениях и переживших менее явные травмы. Предполагаемое количество американцев, переживающих ПТСР ежегодно, составляет восемь миллионов.
Во время Первой мировой войны германские врачи лечили пациентов, страдавших «военным неврозом», электрошоком. Во время Второй мировой популярным стал гипноз. В течение последующих десятилетий лечение ПТСР часто шло теми же путями, что и лечение других расстройств, связанных с тревожностью. Часто способы лечения фобий и ПТСР пересекаются.
Например, экспозиционная терапия, которую я самостоятельно пыталась разработать и применить для лечения своего страха высоты. Еще в начале 1980-х годов, когда этот диагноз только-только начали ставить, Эдна Фоа подумала, что экспозиционная терапия, которую она разработала для лечения фобий и обсессивно-компульсивных расстройств, может оказаться действенной и в случае ПТСР.
«Ну, я подумала, ведь это тревожное расстройство, поэтому ничто не мешает нам адаптировать этот метод, экспозиционную терапию, для лечения ПТСР», – сказала она мне.
Нельзя заново подвергнуть человека изнасилованию или взорвать рядом с ним бомбу, поэтому Фоа остановилась на программе воображаемой экспозиции травматическим воспоминаниям, и реальной экспозиции, in vivo, вторичным эффектам травмы: реакции избегания, которая может надолго сохранить силу травмы. Воображаемая экспозиция должна была проводиться во время сеансов с терапевтом, а экспозиция in vivo предлагалась в качестве домашнего задания: пациент должен был посещать места, напоминающие ему о травме, или те безопасные места, которые он считал опасными. Скажем, пациент, переживший жестокое нападение, должен был поздно вечером прогуляться по городским улицам, а свидетелю массовой перестрелки следовало снова пойти в торговый центр. Избегание часто означает сохранение, поэтому давняя идея о том, что нужно «посмотреть в лицо своему страху», остается основой многих способов лечения.
В течение 1990-х годов группа ученых под руководством Фоа обучала другие группы врачей проводить то, что Фоа назвала пролонгированной экспозицией (ПЭ), и контролировать результаты. Они обнаружили, что ПЭ оказалась эффективной почти в 80 % случаев: от 40 до 50 % пациентов, по существу, избавились от симптомов, а у 20–30 % некоторые повторяющиеся симптомы остались, но наступило значительное улучшение. Фоа говорит: «Мы добились успеха не на 100 %, но этого невозможно достигнуть и при других способах лечения».
Между тем, пока Фоа работала в Филадельфии и пыталась адаптировать свой метод лечения фобий для пациентов с травмами, в Северной Калифорнии разрабатывался еще один метод лечения ПТСР – десенсибилизация и переработка движением глаз (ДПДГ). Именно к этому способу лечения я потом и обратилась в попытке устранить свои навязчивые страшные воспоминания и панику при вождении.
Простыми словами, идея ДПДГ состоит в том, что в процессе работы над травматическими воспоминаниями со специалистом пациент ритмично двигает глазами (вправо-влево или вверх-вниз), и нечто в этом движении (действительный механизм полностью до сих пор не понят) помогает эти воспоминания перерабатывать. Как будто эти воспоминания были «подшиты» неправильно и высовываются из ящичка каталожного шкафчика в сознании, не дают ящичку закрыться, и это мешает нам жить. Теоретически ДПДГ убирает их туда, откуда они уже не могут причинить нам боль.
Похоже на научную фантастику, правда? В течение нескольких лет после изобретения, или открытия, ДПДГ многие ученые тоже относились к этому методу скептически. Но за последние тридцать лет эффективность метода была подтверждена целым рядом клинических испытаний. Я была готова испытать его на себе.
Этот метод лечения родился в 1987 году в городе Лос-Гатос, Калифорния. В течение восьми лет, с тех пор как у нее был диагностирован рак, Франсин Шапиро старалась понять связи между нашим телом и мозгом, в болезни и в здравии. «Мои искания привели меня на другой конец страны, – пишет Шапиро в «ДПДГ: революционный метод преодоления тревожности, стресса и травмы» (EMDR: The Breakthrough Therapy for Overcoming Anxiety, Stress, and Trauma), – я посетила множество мастер-классов, семинаров и обучающих курсов. На своем пути я сталкивалась со все новыми формами психотерапии».
Однажды солнечным весенним днем Шапиро решила сделать перерыв и немножко размяться. Она вышла из офиса и отправилась на прогулку к небольшому озерцу. В нем плавали утки, на травке люди устраивали пикники. Шапиро шла, а в голове у нее постоянно крутилась какая-то мысль, что-то ее беспокоило. Когда годы спустя она об этом написала, то уже не помнила, что конкретно ее мучило, понимала лишь, что это была «какая-то такая неприятная мысль, которую мозг пережевывает, но никак не может одолеть». Наверняка вам знакомы такие мысли: воспоминания о том, как с вами поступили нехорошо, от этого никак не отвязаться; или, еще хуже, мысли о том, что вы поступили нехорошо по отношению к кому-то. Такая странная, навязчивая идея или обрывки воспоминаний, от которых не можешь уснуть ночью или избавиться днем, и все идет наперекосяк.
И вдруг она осознала, что эта неприятная мысль больше не вертится у нее в голове. Шапиро попыталась ее вернуть и обнаружила, что мысль утратила отрицательное воздействие. Она ощущалась как совершенно нейтральная.
Шапиро, которая за годы исследовательской работы привыкла во всем искать связи, попыталась восстановить, что происходило в ее теле, пока сознание лишало плохие мысли их силы. И поняла, что, пока она шла и думала, глазами «стреляла» туда-сюда. Эта связь ее заинтриговала, и она попыталась это повторить. Она воскресила в памяти еще одну тревожную, ноющую, плохую мысль и сразу же начала водить глазами.
«И эта мысль тоже ушла, – написала Шапиро, – а когда я снова об этом подумала, воспоминание больше не было негативным».
В последующие месяцы Шапиро продолжала упражняться и экспериментировать над собой, проводила подобные опыты на друзьях и в конце концов на нескольких волонтерах. Она просила своих испытуемых рассказывать о тревожащих их воспоминаниях, а сама в это время определенным образом направляла движения их глаз. Она совершенствовала эти методы, например в определенном ритме качала двумя пальцами на расстоянии тридцати сантиметров перед глазами пациента, чтобы он следил за этим движением. После каждого упражнения Шапиро спрашивала испытуемых, как они себя чувствуют, а потом просила их сосредоточиться на этом ощущении во время следующего сеанса, погружаясь все глубже и глубже.
В конце 1987 года Шапиро организовала первое официальное исследование метода. Одна группа травмированных пациентов проходила лечение с использованием нового метода ДПДГ: контролируемых движений глаз. Чтобы отобрать контрольную группу, она лечила вторую «команду» испытуемых с использованием только вербальной составляющей метода: испытуемый рассказывает свою историю, Шапиро задает дополнительные вопросы о том, что он чувствует, и просит его сконцентрироваться на этих ощущениях. Таким образом, чтобы попытаться вычленить эффект именно от этого компонента, использовалось все, кроме движений глаз. В своей книге она замечает: «К сожалению, разговорный метод оказался почти столь же успешным в лечении ДПДГ, как сахарная пилюля». Поэтому его использование в качестве плацебо для контроля казалось вполне целесообразным.
В 1989 году Шапиро опубликовала результаты своего исследования в Journal of Traumatic Stress, а также Journal of Behavior Therapy and Experimental Psychiatry. Она обнаружила, что один сеанс с использованием ДПДГ уменьшал или устранял самые навязчивые симптомы (вспышки воспоминаний, ночные кошмары, панику) у 100 % испытуемых. В статье Шапиро написала, что «полученные данные совершенно очевидно показывают, что один сеанс процедуры ДПДГ дает хорошие результаты в плане десенсибилизации воспоминаний о травматических событиях, а также меняет когнитивную оценку испытуемыми собственных ситуаций». Другими словами, метод работал, и работал хорошо. Проведя контрольные мероприятия через три месяца, Шапиро обнаружила, что результаты оставались стабильными. Метод ДПДГ можно было использовать.
Но принят метод был не сразу. В 1993 году Journal of Traumatic Stress, в котором Шапиро публиковала свои первые статьи, опубликовал комментарии двух врачей, прошедших обучение у Шапиро. Эти врачи использовали метод ДПДГ, но для их клиентов он имел лишь небольшой эффект или оказался вовсе бесполезным, поэтому они раскритиковали его по всем пунктам. Авторов критической статьи больше всего настораживало то, что курс лечения был очень коротким: их беспокоило отсутствие связи между врачом и пациентом, а также то, что люди в этом случае выбирали не сложную работу со специалистом, а легкую и короткую процедуру. В статье говорилось: «Мы рекомендуем с особой осторожностью соглашаться на ДПДГ, использовать его или рекомендовать кому-либо… Особенное беспокойство вызывает атмосфера ажиотажа вокруг этого метода лечения и готовность сразу же принять его как панацею».
Психиатр и специалист по лечению травмы Бессел ван дер Колк в конце концов с энтузиазмом принял ДПДГ, но, как и многие другие, сначала относился к этому методу скептически. После двадцати лет использования ДПДГ в собственной клинической практике он написал: «Тогда я слышал только, что ДПДГ стала новым популярным методом терапии, и в ходе сеансов психотерапевты водили пальцем перед глазами пациентов. Мне и моим коллегам казалось, что это очередное помешательство, которых в области психиатрии было предостаточно»[11].
В 1999 году American Journal of Psychology опубликовал язвительный обзор книги о ДПДГ, написанной психотерапевтом, использовавшим метод Шапиро. Автор обзора под названием «Сила плацебо» (The Power of Placebos) Брюс Бриджмэн писал, что ДПДГ «обладает всеми чертами чудодейственного лекарства. Она претендует на сверхъестественные результаты, но они подкреплены лишь неубедительными свидетельствами. Метод очень прост, но овладеть им можно только на авторских семинарах или на немногочисленных утвержденных программах обучения; он основан на нескольких странных и специфических представлениях об устройстве сознания». Источая сарказм, Бриджмэн характеризовал содержащиеся в книге утверждения как «выдающиеся» и «поразительные». Он признал, что первое исследование Шапиро было, «как показывают клинические исследования, лучше остальных», но требовал, чтобы были проведены дополнительные испытания и большими группами испытуемых. Его желание было удовлетворено. В течение 1990-х и 2000-х годов было проведено множество клинических испытаний и опубликован целый ряд рецензируемых статей. В наши дни ДПДГ является широко признанной клинической практикой.
Однако без ответа остается еще один важный вопрос: ДПДГ работает, это понятно, но как именно? Никто не знает, каков реальный физический механизм или механизмы, которые делают лечение эффективным. Это загадка, над решением которой все еще бьются исследователи.
В июне 2018 года я пришла в кабинет психотерапевта в Уайтхорсе. Помню, что, когда я ехала на машине в центр, был солнечный день, дорога была сухой, и во мне не было страха. Я надеялась, что ДПДГ сможет научить меня сохранять это ощущение.
Я всегда думала, что психотерапия – это не мое. По моему мнению, психотерапия была для богатых людей, или для людей с серьезными проблемами, или для жителей Нью-Йорка, которых показывают в голливудских романтических комедиях. После развода родители пытались отправить меня к детскому психотерапевту, но я не помню, чтобы на ее сеансах я испытывала что-то кроме скуки, скуки и легкого презрения, потому что она все время повторяла, что развод родителей – это не моя вина. А я никогда так и не думала. Самым интересным в моих встречах с ней было то, что мне разрешали точить карандаши в ее большой электрической точилке.
Позднее, когда мне было уже за двадцать, я ровно дважды беседовала с психологами, оба раза по поводу несостоявшихся отношений. В первом случае это помогло, и я не пошла на следующую консультацию, потому что получила то, за чем пришла. Во второй раз, несколько лет спустя, толку не было никакого, и я решила не возвращаться.
Потом была психолог, которая специализировалась на работе с горем, к ней я время от времени ходила после смерти мамы, в ее кабинете я не расставалась с упаковкой бумажных салфеток. Эти визиты стоили дорого, но я поняла, что она и не старается исправить то, что нарушено у меня в голове. Она была просто сочувствующими ушами, помогала мне понять мои чувства.
Тем не менее за два с половиной года со времени последней аварии мне не стало хоть сколько-нибудь лучше от доморощенной самотерапии. Возможно, стало даже хуже. В сентябре 2016 года, через несколько месяцев после того, как я провела ночь в больнице в Форт-Нельсоне, я неожиданно попала в грозу на шоссе в Оклахоме во взятом напрокат автомобиле и вырулила на обочину, чтобы поплакать и отдышаться. Через несколько недель в Уайтхорсе я ехала на воскресные утренние занятия йогой по скользкой дороге после небольшого ночного снегопада и остановилась на красный свет. Ехала я медленно, времени у меня было предостаточно, пространства – тоже, и, когда машина заскользила, она проехала немножко и остановилась. Но даже в этом случае тело мое выдало полномасштабную реакцию страха. Просто от ощущения того, что шины теряют сцепление с дорогой. Снова сердце заколотилось в груди, я резко и часто задышала, грудь внезапно сжало. Когда опять зажегся зеленый свет, мне пришлось с усилием сделать несколько глубоких медленных вдохов, и только тогда я смогла снова включить передачу.
Зимой того года моя подруга Маура взяла недельный отпуск, чтобы сопроводить меня в дальней поездке на машине, причем почти все время за рулем сидела именно она. Это была рабочая поездка, и я была совершенно уверена, что сама не справлюсь. И следующим летом я уступила руль подруге, когда мы оказались под проливным дождем в прибрежной Аляске. На дороге я увидела две глубокие колеи, наполненные водой, и едва не ударилась в панику. Я просто не могла справиться с этим сама.
В марте 2018 года, почти через два года после последней аварии, в магазине я встретила подругу. Я пришла пешком, поэтому она предложила подвезти меня домой. Было скользко, а она ехала быстро, машину заносило на поворотах, но она справлялась с управлением, и это приводило в восторг ее ребенка-подростка на заднем сиденье. Я старалась держаться. Я знала, что она просто развлекается, что реальной опасности нет. Но грудь мне снова сдавило, воздуха в легких стало не хватать, голова закружилась, против моей воли мной овладел ужас. Я изо всех сил схватилась за дверную ручку у пассажирского сиденья, стараясь ничем себя не выдать, но внезапно расплакалась, дрожа и задыхаясь.
Это была последняя капля. До того момента со мной все было хорошо, когда я сама не сидела за рулем. Я все еще была убеждена, что мои друзья водят машину безопасно, что пострадала лишь моя уверенность в себе. И что же, теперь я теряла уверенность даже как пассажир? Это было слишком. И я начала подыскивать лучшие варианты психотерапии, чтобы избавиться от травматических воспоминаний.
Из-за неспособности оставить свои автомобильные аварии в прошлом я сама себе казалась смешной. В конце концов, я ведь ни разу серьезно не пострадала, отделалась только царапинами. Но оказывается, автомобильные аварии – это распространенная причина психологической травмы, и у одного из десяти человек, описывающих свои автомобильные аварии как «травматические», действительно развивается ПТСР. Я не вела себя глупо. Моя проблема была реальной, и в этом я не была одинока.
Посоветовавшись с несколькими друзьями, работавшими в сфере психиатрии, я записалась к психотерапевту из Уайтхорса, которая специализировалась на ДПДГ. Сам метод казался мне странным, но понравилась его энергетика: то, что в лечении будет задействовано тело, что работать будут глаза, а не только сознание. Это было телесное лечение проблемы, которую я ощущала как недуг тела и одновременно как недуг чувств. Моя реакция на вождение машины была слишком мощной, слишком полномасштабной и абсолютно не поддавалась моему контролю. Я не могла представить себе, что когда-нибудь смогу избавиться от этих чувств с помощью одних только разговоров. Мне нужны были более конкретные изменения.
Свенья, мой психотерапевт, начала со стандартного вводного сеанса. Она расспросила меня о жизни, о моей истории, о группе поддержки. Ей нужно было понять, каково мое общее состояние и какие изменения могут произойти в процессе прохождения ДПДГ.
Второй сеанс был посвящен восстановлению моих эмоциональных ресурсов и устойчивости. Свенья ознакомила меня с основами ДПДГ, ее историей, а потом предложила мне выбор. Изначально в ходе ДПДГ специалист водил пальцем перед лицом пациента, как метроном, чтобы заставить пациента двигать глазами из стороны в сторону. Но в наши дни многие психотерапевты используют либо наушники, поочередно издающие ритмичные звуковые сигналы в уши пациента, либо пару капсул, приборчиков, похожих на наушники, которые держат в руках и которые в определенные моменты жужжат и вибрируют. Я выбрала эти капсулы, и Свенья разрешила мне попробовать работать с ними на разных скоростях и с разной силой, пока я не подобрала настройки, которые показались мне самыми удобными и приятными. Потом мы выполнили серию упражнений, в которых капсулы направляли движение моих глаз. Как сказала Свенья, идея состояла в том, что создать «более глубокую неврологическую связь» между мной и моими эмоциональными ресурсами.
Прежде всего мы определили для меня нечто вроде «счастливого места»: место, реальное или воображаемое, где я чувствовала себя спокойно и в безопасности, где, по словам Свеньи, «никогда не случалось и не может случиться ничего плохого». Я закрыла глаза, держа в руках капсулы, которые поочередно жужжали, и почувствовала, как глазные яблоки поворачиваются из стороны в сторону по их сигналу. Я выбрала Луг фей в Национальном парке Наханни, где однажды провела неделю в походе, – место, которое, как мне кажется, приближается к земному совершенству. Мне потребовалось несколько минут, чтобы представить, что я туда вернулась: по зеленому лугу пробегает прозрачный ручеек, посвистывают друг другу сурки, рваные облака скользят по склонам гор, с горы Харрисон Смит с грохотом падают валуны… я увидела это как наяву. Я обнаружила, что, когда капсулы ритмично пульсируют, а под закрытыми веками туда-сюда двигаются глазные яблоки, очень легко и быстро можно перейти в состояние, похожее на глубокий сон.
Свенья спросила меня, что ощущает мое тело, чувствую ли я тепло, покалывание. Я сказала, что чувствую, как расслабляются плечи. Она поинтересовалась, каково мое эмоциональное состояние. Я чувствовала себя спокойной. Мы еще раз повторили ту же процедуру, и она вслух вела меня по моим чувствам и реакциям.
Эту процедуру, которую она назвала поиском ресурсов, мы повторили еще три раза. После «счастливого места» мне пришлось подумать о «наставнике» в моей жизни, а капсулы в это время продолжали жужжать. Мы со Свеньей заключили, что выбор мамы в качестве «наставника» может привести к лишним осложнениям (ведь я до сих пор о ней горевала), предполагалось, что ресурсы обеспечат только безусловно положительные мысли. Поэтому мы подумали о бабушке, папиной маме, которая умерла, когда мне было восемнадцать. Я представила ее у кухонного окна в ее домике в пригороде, она курит, выпуская дым через оконную сетку, вокруг рта и глаз морщинки. Блестящие стекла ее очков, яркие краски обивки дивана в гостиной, запах тайского бальзама и тонкие косточки, которые я чувствовала, когда ее обнимала. В руках у меня пульсировали капсулы. Глаза двигались туда-сюда за закрытыми веками. Я чувствовала, что меня любят. Я была в безопасности.
После «наставника» наступила очередь «защитника». Затем я выбрала «источник мудрости». Задача состояла в том, чтобы, когда настанет время справляться с навязчивыми негативными и травматическими воспоминаниями и чувствами, у меня были защитники.
Наконец, на третьем сеансе мы начали собственно ДПДГ. На этот раз капсулы использовались для «открытия» не только хороших, но и плохих воспоминаний. После того как я устроилась на маленькой кушетке в кабинете Свеньи, мы поговорили о том, с чего начать. В конце концов, мне было из чего выбирать. Этим утром Facebook напомнил мне, что сегодня – четвертая годовщина аварии на джипе, так что именно об этом случае я думала, о том, насколько близка была к смерти. Но в ходе нашего разговора мне стало ясно, что самой страшной фактически была авария на мамином «субару». Все, что я пережила раньше, эта последняя авария усугубила. Именно с ней были связаны самые сложные и негативные чувства, именно эти воспоминания мгновенно заставляли меня съезжать на обочину и плакать. Поэтому мы решили начать с нее.
Я держала в руках маленькие капсулы, и мы провозились несколько минут с настройками, чтобы получить нужный для меня ритм и интенсивность. Не слишком быстрый, не слишком медленный, не столь интенсивный, чтобы показаться навязчивым, но и не настолько слабый, чтобы я не заметила пульсации. Каким-то образом я поняла, когда мы достигли идеала.
Потом мы приступили к процедуре. Я закрыла глаза, и Свенья попросила меня рассказать историю об аварии, с самого начала до самого конца, пока в руках у меня пульсировали капсулы, а глаза двигались из стороны в сторону за закрытыми веками. Свенья делала записи.
Я постаралась вспомнить тот день как можно ярче. Я вспомнила, как мне днем не хотелось уходить из закусочной в Форт-Сент-Джоне, то неприятное чувство, от которого никак не могла отделаться, решение продолжить путь несмотря ни на что. Долгий вечер, темнеющее небо, то, как машина переваливает через большой холм, как я щурилась, чтобы разобрать, что там, на дороге впереди, ту глубокую «подушку» града… Потом машину начало мотать, я закричала «Только не это снова!» – и кувырок в канаву.
Я рассказала о том, как появились разные добрые самаритяне: сезонные рабочие на пути в Аляску, семья, которая меня подобрала. Я описала сюрреалистичную ночь в больнице (диснеевских героев, всю ночь глядевших на меня со стен), вплоть до того момента, как местная семья забрала меня из больницы и посадила на автобус до дома. Я старалась просто перечислить голые факты, но не те мрачные чувства, которые одолели меня в больничной палате: вина и стыд – я ведь погубила мамину машину, ужасное одиночество, когда я поняла, что папа в тот момент совершает круиз по Средиземному морю и недосягаем. Страх, что я, возможно, просто отвратительный водитель, ненадежный и опасный, и это уже не изменишь. И что я так и буду попадать в аварии, пока не погибну. Я спросила, нужно ли более подробно рассказывать об этом смятении чувств, но Свенья сказала, что вернется к ним позднее, если нужно будет еще до чего-нибудь докопаться.
После того как я рассказала эту историю, Свенья попросила меня проверить, есть ли какая-то реакция со стороны моего тела. Нет ли в нем напряжения или боли? Но я чувствовала, что по мере рассказа меня охватывает печаль и какая-то подавленность. Глаза щипало от слез, уголки рта опустились, плечи напряглись (Антонио Дамасио снова был прав: именно тело, физические реакции сообщили мне о моем настроении). Свенья снова дала мне капсулы и попросила сконцентрироваться на этих чувствах, что я и делала, пока снова не оказалась на грани слез, вспоминая ту мрачную ночь на покрытом пластиком матраце в детской палате, стыд, вину и сомнения, когда все казалось таким ужасным и невозможным – и неконтролируемым. Воспоминания были очень живыми. Как будто я снова очутилась там, снова была несчастной, снова не могла заснуть под осуждающим взглядом Покахонтас.
Мы повторяли эту процедуру концентрации на неприятных ощущениях несколько раз, и каждый раз я закрывала глаза и поддавалась ритму пульсирующих в руках капсул. Я чувствовала напряжение и боль в теле, чувствовала, как они передвигаются и изменяются, как какая-то живая сила: из напряжения в плечах и шее и сжатости в груди они постепенно перерастали в боль в груди и нехватку дыхания, потом в легкую тошноту, а потом остановились в запястьях и кистях рук, которые пытались сжаться в кулаки. Свенья сказала мне положить капсулы под колени, а не держать их в руках, чтобы руки оставались свободными, и мы начали снова, а капсулы продолжали пульсировать. Руки у меня сжались в кулаки как будто сами собой, и боль передалась в сухожилия предплечий. Мы обе заметили, что я похожа на человека, изо всех сил вцепившегося в руль.
Свенья сказала, что все это нормально, так и должно быть, и что травма может «прятаться» в теле, а не в чувствах и эмоциях, и что теперь она освобождается и рикошетом отдается в других местах. Если бы мне об этом рассказали на пару лет раньше, я бы просто закатила глаза, но вот она я, чувствую, как будто тело принадлежит какой-то чуждой силе. Это было очень странное ощущение (женщина, выжившая в теракте в Оклахома-Сити, которая прошла курс ДПДГ для восстановления после травмы, сказала, что лечение было «самым странным ощущением из всего, что она раньше испытывала, за исключением взрыва»; я никогда не присутствовала при взрыве, но я тем не менее могу ее понять).
В качестве следующего шага Свенья попросила меня придумать положительное утверждение об аварии, что-то, что я могла бы прочно закрепить в мозге с помощью пульсирующих капсул, что-то вроде «Я поступила правильно». Но моя вера в себя была настолько ослаблена, что ни одно из подобных утверждений не звучало для меня убедительно.
Я спросила: «А мне нужно в это верить?» К сожалению, оказалось, что нужно.
Мы немного порассуждали на эту тему и остановились на «Это был просто несчастный случай», что казалось мне соответствующим действительности, а также «Это была не моя вина» (возможно?), «Я хороший водитель» (ну…) и «Я заслуживаю хорошего» (этому я действительно поверила). Мы провели сеанс, подробно обсудив эти мысли, а потом привлекли мои ресурсы: мир и спокойствие счастливого места, бабушкину теплоту и надежность.
Лицо у меня перестало перекашиваться в гримасе «сейчас заплачу». Изжога, которая начала мучить меня во время сеансов, когда мы фокусировались на отрицательных эмоциях, отступила. Плечи расслабились. По мере того как стабилизировалось тело, печаль моя начала рассеиваться. Я чувствовала себя лучше.
Через две недели я вернулась в кабинет Свеньи. Как и во время последнего сеанса, она попросила меня расположиться на кушетке, выдала капсулы, настроенные на мой любимый ритм и интенсивность, и я поделилась с ней историей крушения «тойоты».
Рассказывая ей о той поездке, а потом о том, что я помнила о самой аварии и ее последствиях, я держала в руках капсулы и чувствовала, как двигаются глаза за закрытыми веками. Эта пульсация, движения глаз, похожее на сон состояние медитации – все было точно так же. Но, в отличие от предыдущего раза, я не была расстроенна и взволнованна, рассказывая о самой аварии. Я попыталась объяснить, насколько спокойно себя чувствовала, когда внедорожник полетел через шоссе, как сидела за рулем, уверенная, что все будет хорошо. Я обнаружила, что почти смеюсь, когда это вспоминаю, насколько нелепо было так думать, сидя во вращающемся автомобиле.
Само опрокидывание было полной неразберихой, непосредственно после этого я была в шоке, брела по канаве в заляпанных снегом очках, а на голове росла шишка. Негативные чувства возникли лишь позже, после поездки в машине скорой помощи. Я не расстраивалась до тех пор, пока мой друг Райан не зашел из-за занавесок в мой уголок в палате экстренной помощи, где я сидела в больничном халате, чтобы забрать меня домой. Я посмотрела на него, сказала: «Райан, моя машина!» – и начала плакать.
Но, в отличие от аварии на «субару», долгие дни и даже недели после которой я чувствовала себя мрачно и неприкаянно, авария на «тойоте» почти не затронула меня эмоционально. Я помню, что немного боялась и беспокоилась о своей шее, когда узнала, что там растяжение. И это практически все.
В кабинете Свеньи я по большей части чувствовала себя прекрасно, пока мы работали с этой историей, и ни капельки не ощущала отчетливую боль и печаль предшествующего сеанса, только немножко сжалась грудь, когда я рассказывала о своем кратком пребывании в больнице, где у меня была истерика. Мы сосредоточились на этом чувстве на протяжении серии пульсаций, и оно понемногу исчезло.
Как сказала Свенья, мое спокойствие во время аварии, вероятно, защитило сознание от травмы, которую мог вызвать этот случай. Я не боялась тогда, поэтому и воспоминания отложились в том же ключе. Когда она это объяснила, до меня вдруг дошло: конечно! Это было совершенно, интуитивно верно: наши собственные чувства страха и боли могут стать причиной более поздней травмы в той же степени, что и само событие. Я подумала о том, как травма, вызванная одним и тем же событием (взрывом, терактом), по-разному проявляется у разных людей. По-видимому, очень многое зависит от тех самых карт тела, о которых писал Антонио Дамасио, о посланиях, которые направляются в мозг: «Мне больно», «Я боюсь», «Я в опасности».
Бессел ван дер Колк описал феномен под названием «неотвратимый шок». Когда кто-то находится в ситуации опасности или угрозы и у него нет возможности этого избежать, нет способов действия для обеспечения собственной защиты, его травма усиливается или осложняется. Чувство беспомощности, по-видимому, усиливает последствия события в сознании. Помните собак Павлова, которые чуть не утонули? Ван дер Колк пишет: «Во время потопа сидящие в клетках собаки были физически обездвижены, клетки стали для них ловушками, но ведь их тела были запрограммированы на то, чтобы убежать и спастись перед лицом смертельной угрозы». Именно то, что они оказались в ловушках, рассуждал в то время Павлов, частично явилось причиной их возникшего позже сокрушающего страха. Я обратилась к своим воспоминаниям об аварии на «субару», вспомнила свои бесполезные крики, как я скользила в канаву. На «тойоте» я тоже оказалась в ловушке, но не знала об этом. Я чувствовала себя уверенно, контролировала ситуацию, потому что думала, что знаю, чего ожидать. Конечно, я ошибалась, но в конечном итоге мое беспечное спокойствие меня защитило.
Когда я это поняла, мы со Свеньей довольно быстро покончили с аварией на «тойоте». После этого перешли к джипу, и все стало опять мрачно. Как и в предыдущем случае с «тойотой», я смогла немножко пошутить и посмеяться, пока рассказывала эту историю. Я вспомнила смешные моменты: то, что человек, который в меня врезался, купил мне бургер с палтусом в моей любимой закусочной на Аляске; странное, почти комичное ощущение, когда я обнаружила осколки стекла на теле. Но я помнила и то, какой одинокой и странной ощущала себя той ночью в мотеле в Токе, сознавая, что избежала смерти, не вполне понимая, что это означает; я отчаянно желала увидеть родителей, чувствуя возрастающую решимость прожить мою вновь обретенную жизнь как можно правильнее. И никуда было не деться от силы воспоминания о том, как перед столкновением я закрыла глаза. «Вот и все».
Свенья сконцентрировала внимание на одном факте моей рассказанной истории: после аварии джипа я перестала доверять другим водителям. Я сказала, что теперь постоянно начеку, смотрю на их колеса и желтую разделительную полосу и все время жду, не пересекут ли они ее и не врежутся ли в меня. Вся система дорожного движения (на самом деле система общества в целом) основывается в общем-то на вере в то, что все остальные тоже будут соблюдать правила системы, но в той аварии моя вера была полностью уничтожена. Однако Свенья пыталась сделать так, чтобы я посмотрела на свою бдительность с другой стороны. Она сказала, что в определенных пределах это внимание и готовность ко всему делали меня лучше как водителя. Разве не так? Я рассказала ей, что некоторые из моих друзей подсмеивались над моими «навыками ниндзя», приобретенными после той аварии, хвалили мою быструю реакцию и то, как я успешно вырулила с пути приближающейся смерти. Свенье это понравилось, и она предложила несколько утверждающих фраз, с которыми мы могли бы поработать на следующих сеансах с пульсирующими капсулами. Пока глаза двигались туда-сюда за закрытыми веками, она заставила меня произносить «Я спаслась», «Я – ниндзя».
Это звучало глупо, но, в отличие от утверждений, которые я придумывала, когда мы говорили об аварии на «субару», это все-таки звучало убедительно. Свенья еще раз подчеркнула, что благодаря недостатку доверия я смогу водить лучше, и я почувствовала, как что-то вполне ощутимое внутри сдвинулось, как будто какая-то шестеренка повернулась и встала на место.
В тот день после сеанса со Свеньей я села в машину и поехала на север по шоссе Клондайк. Я была волонтером на Yukon River Quest, грандиозной (715 километров!) гонке на каноэ и каяках. В течение следующих нескольких дней я должна была следовать за ними по дороге.
Почти сразу же я почувствовала, что что-то изменилось. Тревога и ужас уже не набирали силу вместе со стрелкой на спидометре. Я была способна вести машину с нормальной, пусть и на нижнем пределе, скоростью, допустимой на трассе. И передо мной не возникала картина моей собственной смерти. Я больше не представляла, как машина соскальзывает с дороги в канаву за каждым поворотом. Да, дорога была сухая, погода хорошая, но тем не менее! Я чувствовала себя лучше, спокойнее, чем за все время с момента аварии на «субару». Я смотрела по сторонам и слушала музыку, я расслабилась. Я наслаждалась поездкой.
Проходили дни, и мне становилось все лучше и лучше. Сначала я волновалась на поворотах, ожидая тошнотворного приступа страха, но страх так и не пришел. Бессел ван дер Колк пишет, что у переживших травму людей развивается «страх самого страха»: они ждут, что их обычное травмированное поведение повторится, – и я остро почувствовала это ожидание, но сам приступ, которого я страшно боялась, так и не повторился. Переживала я и когда обгоняла другие машины, когда мне приходилось ускоряться, чтобы обойти большие внедорожники на коротких отрезках пути между поворотами и подъемами на двухполосном шоссе. Но с каждым разом уверенность росла. Я даже проехала через несколько коротких гроз и один раз через полосу града, но оставалась более или менее спокойной. Я отключала круиз-контроль и немножко замедлялась каждый раз, когда проезжала полосу осадков, но не ощущала ни ужаса, ни паники. Как будто все рефлексы, действовавшие автоматически на протяжении последних двух лет, были удалены хирургическим путем.
Я освободилась от навязчивых плохих воспоминаний, а также от «боли ожидания», которую они вызывали. Моя затянувшаяся травма разрешилась.
Позже я узнала, что чем специфичнее травма, тем легче достигнуть облегчения, но чем более глубоко повреждения проникли в жизнь человека, тем труднее добиться положительных результатов. Это не зависит от конкретного метода, который выбирается для лечения последствий травмы. Мои аварии – отдельные события, а воспоминания включались в те моменты, когда я была за рулем, причем только на мокрой или заснеженной дороге. Поэтому моя травма была ограничена узкой областью, которую мы со Свеньей смогли определить, собрать воедино все навязчивые воспоминания и отправить их туда, где им место. Справиться с другими травмами бывает значительно труднее, если они незаметно и глубоко вплелись в нашу жизнь, в приемы пищи, сон, походы по магазинам, просмотры фильмов. Мне повезло, что моя травма оказалась настолько узко ограниченной.
Долгое время после того, как мне стало лучше, я с трудом в это верила. Иногда даже сейчас у меня появляется то старое предчувствие: поверну за поворот на скользкой дороге и обреку себя на ужас, который поднимется во мне и будет мной управлять. Но этого не происходит.
Каким бы невозможным это ни казалось, я излечилась.
Часть третья
7
Лечение страха
Девочке одиннадцать. Она в спальне с мамой, которая шьет ей платье. Вдруг появляется мышка, пробегает по полу и по босым ножкам девочки, но та сначала не расстраивается: она не боится мышей. Но мама ударяется в панику, и девочка, видя, что мать так испугалась, испытывает потрясение и пугается сама.
Когда девочка стала взрослой, она поняла, что начала бояться мышей именно в тот день в спальне. Проходили годы, и ее страх рос. Ей исполнилось двадцать, потом тридцать. Она с одержимостью следила, чтобы в ее дом не попали мыши, ставила мышеловки и раскладывала отраву. Она намеренно избегала тех мест, где когда-то видела мышей. Ночью у ее кровати стояли высокие сапоги; они были накрыты сверху, чтобы мыши не могли забраться туда по голенищам. И если ей приходилось вставать, она совала ноги в сапоги и шла по дому, топая, чтобы мыши знали, что она идет. Когда муж собрался в командировку, она договорилась пожить в это время в другом месте – там, где безопасно и нет мышей. Материнский страх стал ее собственным.
Когда ей было тридцать лет, она прошла курс когнитивной терапии. После сорока попыталась вылечиться с помощью ДПДГ. Но, несмотря на это, от боязни мышей (она называется мусофобией) избавиться не смогла: страх преследовал ее повсюду.
Через три года после курса ДПДГ женщина обратилась за помощью к доктору Мерел Киндт и ее коллегам в Амстердаме. Они согласились.
Они провели всего один сеанс лечения: женщине в течение двух минут пятнадцати секунд показывали мышку, а потом дали одну таблетку. Вот и все. Через месяц после лечения женщина могла, вставая ночью, ходить босиком по темному дому. Через три месяца она смогла держать мышку в руках и даже позволять ей пробежать по своим босым ногам. Она излечилась от фобии. Она была свободна.
Эта история, подробно описанная в статье, опубликованной в Learning & Memory в 2017 году, кажется неправдоподобной, слишком примитивной даже в качестве сюжета научно-фантастической истории. Тем не менее это правда. Группа исследователей под руководством Киндт вылечила боязнь мышей, от которой женщина страдала тридцать лет, с помощью одной таблетки: сорока миллиграммов пропранолола, обычного бета-блокатора, который часто используется для нормализации кровяного давления, лечения мигреней и страха публичных выступлений. И это не единственный случай излечения. Киндт проделывает эту чудодейственную процедуру с людьми, которые боятся пауков и змей или страдают другими специфическими фобиями.
После того как я много лет отрицала наличие у себя проблемы (хотя время от времени случались срывы), после того как я идентифицировала свой страх и попыталась справиться с ним сама, после попытки доморощенной экспозиционной самотерапии я наконец договорилась о перемирии со своей боязнью высоты – своего рода компромисс, с которым можно жить. Но когда я услышала о таблетке Мерел Киндт, мне стало интересно: поможет ли она мне?
Когда я была маленькой, время от времени мне случалось проходить мимо тротуаров, которые только что были залиты свежим бетоном. Как правило, сверху такие куски влажной гладкой поверхности были прикрыты пластиковой пленкой, и мне всегда очень хотелось отогнуть краешек и палочкой нацарапать свои инициалы. Я видела такие надписи на тротуарах, оставленные другими детьми, у которых хватило храбрости сделать это, пока бетон не застыл.
Как раз перед нашим отъездом из Саскатуна и переездом в Оттаву я увидела такой кусочек тротуара недалеко от нашего дома. Помню, что тогда мне особенно хотелось оставить свой след, прощаясь с домом. Не помню, сделала я это или нет, но, честно говоря, сомневаюсь. Я ведь была очень осторожным и сдержанным ребенком и страшно боялась, что меня поймают и будут неприятности.
В научном сообществе считалось, что наши связанные со страхом воспоминания напоминают такой тротуар: сформировавшись и переместившись из кратковременной памяти в долговременную, они становятся фиксированными, «затвердевают». Со временем они могут несколько притупиться, но их суть остается неизменной. Тем не менее оказывается, что при определенных условиях их можно снова сделать изменчивыми и податливыми. Это открытие и легло в основу лечения, разработанного Мерел Киндт.
В конце 1990-х годов Карим Надер, защитив диссертацию по нейробиологии, работал в Нью-Йоркском университете под руководством Джозефа Леду (славного «Амигдалоида»), который занимался исследованием страха. Надер уже знал, что только что сформированные воспоминания в течение непродолжительного времени остаются пластичными, а затем происходит так называемая консолидация, переход в стабильное хранение в долговременной памяти. Ему также были известны результаты многочисленных исследований, подтверждавших существование «окна», в рамках которого процесс консолидации может быть прерван. Например, что инъекция лекарства или применение электрошоковой терапии вскоре после сеанса формирования условно-рефлекторной реакции страха может нарушить процесс формирования условного рефлекса, в то время как та же самая инъекция всего несколько часов или дней спустя уже не будет иметь такого эффекта. В статье в журнале Nature он пишет: «Одно из наиболее часто используемых лекарственных вмешательств состоит в том, что можно ввести препарат, который блокирует превращение РНК в белок». По-видимому, нарушение синтеза белка дает возможность прервать процесс консолидации воспоминаний. Это означает, что существует способ не позволить связанным со страхом воспоминаниям усвоиться.
Надеру были знакомы исследования, результаты которых предполагали, что в случае применения в момент поиска воспоминания в долговременной памяти подобные вмешательства (инъекции лекарственных препаратов или электрошок) могли создать ограниченную амнезию: то, что являлось предметом поиска, будет стерто. Он предположил, что, поскольку воспоминания консолидируются посредством синтеза белка, поиск в памяти может потребовать подобного же процесса реконсолидации, который также включает синтез белка, для того чтобы отыскиваемое воспоминание осталось неповрежденным. Ему пришло в голову, что может существовать возможность пересмотра связанных со страхом воспоминаний. В некоторые моменты застывший бетон снова становится мягким.
Свою теорию он решил проверить на крысах. Начал с нескольких классических сеансов формирования условного рефлекса: крысы получали звуковой стимул (тональный сигнал), который сопровождался одновременным ударом тока по лапке. На следующий день каждой крысе предъявлялся только звуковой сигнал, а сразу после этого делалась инъекция в миндалевидное тело. Одной группе крыс вводился анизомицин, лекарственный препарат, который, как известно, блокирует синтез белка, а другой группе вводили искусственную спинномозговую жидкость, нейтральный, неактивный препарат.
Во время этой первичной презентации звука без электрошока в обеих группах отмечалось одинаковое поведение: крысы замирали, демонстрируя реакцию страха, ожидая удар током. Но, когда Надер и его коллеги снова протестировали крыс двадцать четыре часа спустя, реакция замирания у группы, которой вводили анизомицин, значительно снизилась. Как будто условный рефлекс оказался по меньшей мере частично расформированным.
Тем не менее это срабатывало только в тех случаях, когда воспоминания о сеансе формирования условного рефлекса находились в условиях активного поиска: на крыс контрольной группы, у которых была сформирована условная реакция на страх и которым анизомицин вводили без предварительного предъявления звукового сигнала, инъекция не подействовала. Их реакция осталась незатронутой. Как и подозревал Надер, эти результаты предполагали, что синтез белка требовался не только для первичной консолидации памяти, но и для реконсолидации после активации воспоминаний.
В последующих экспериментах Надер и его группа обнаружили, что, если отложить инъекцию на шесть часов после предъявления стимула, ее воздействие аннулируется; таким образом, существует ограниченное «окно», в рамках которого можно изменить искомое воспоминание, связанное со страхом. Тогда вместо двадцатичетырехчасового перерыва после формирования условного рефлекса они решили предъявить звуковой сигнал и инъекцию через четырнадцать дней. Эффект анизомицина сохранялся. Это говорило о том, что по меньшей мере у крыс связанные со страхом воспоминания можно не просто преодолеть когнитивным или поведенческим тренингом, их можно в корне изменить.
Мерел Киндт получила образование клинического психолога, а не нейробиолога, поэтому она сразу же увидела потенциальные возможности применения исследования Надера. Во время нашего первого разговора по телефону она сказала мне: «Когда я прочитала эту статью, то подумала, что это просто потрясающие новости для клинической психологии и психотерапии». Если этот процесс можно адаптировать для работы с людьми, то его результаты (для людей, которые в разной степени страдают от связанных с самыми разными страхами воспоминаний) могут быть очень и очень значительными.
Существовало одно препятствие: анизомицин токсичен и не может использоваться в экспериментах с людьми. Поэтому Киндт решила попытаться подтвердить открытие Надера с использованием пропранолола; этот бета-блокатор обладает, по-видимому, такими же свойствами и обычно безопасен для человека. Она знала, что другие исследователи используют пропранолол для изменения воспоминаний в начале процесса консолидации. Так что выбор был вполне очевидным.
Киндт и ее сотрудники начали работу с тщательного исследования. «Мы проверили гипотезу о том, что реакция страха может быть ослаблена нарушением процесса реконсолидации и что нарушение реконсолидации связанных со страхом воспоминаний будет препятствовать возвращению самого страха», – написали они в короткой статье, опубликованной в Nature Neuroscience.
Исследователи использовали классическую процедуру формирования условного рефлекса страха у участников эксперимента – они должны были начать бояться того, чего не боялись раньше. В данном случае использовался громкий шум, а эффект от него измерялся степенью вздрагивания (контролировались мышцы правого глаза испытуемых). На следующий день группе произвольно выбранных испытуемых давалась доза пропранолола, а затем реактивировались воспоминания о событиях предыдущего дня, чтобы оживить связанные со страхом воспоминания, что, как показали результаты работы Надера и его группы, было вполне возможно. Другая группа перед активацией получала плацебо, а третья группа – только пропранолол без активации воспоминаний (позже Киндт изменила протокол, и доза препарата выдавалась после реактивации).
Результаты были обнадеживающими. Исследователи сообщают, что «в отличие от плацебо, спустя сорок восемь часов пропранолол значительно снижал характерную реакцию вздрагивания».
Пропранолол значительно смягчал проявление связанных со страхом воспоминаний. Условно-рефлекторная реакция страха не просто сокращалась, но и полностью исчезала. По-видимому, группа, в которой использовали плацебо, не продемонстрировала сколько-нибудь сравнимых изменений. Группа, которая принимала пропранолол без последующей реактивации воспоминаний, продемонстрировала «обычные реакции страха».
Киндт и ее коллеги подчеркнули, что использованный ими протокол не затрагивал воспоминаний о формировании условного рефлекса и о том, что после этого у испытуемых появилась реакция страха. Но, как они написали, «это знание больше не вызывало эмоциональных последствий». Работу Киндт иногда сравнивают с фильмом «Вечное сияние чистого разума» о человеке, который проходит курс лечения, чтобы стереть воспоминания о своей бывшей девушке. Но то, что делает группа Киндт, не имеет отношения к стиранию памяти. Как раз наоборот, воспоминания как будто разблокируют, так что они больше не могут запускать реакцию страха в настоящем – как корабль, отшвартовавшийся от причала, или локомотив, отцепленный от поезда. Теоретически результат получается такой, какой был у меня в результате ДПДГ: воспоминания о прошлых автомобильных авариях «отцепились» от моих сегодняшних реакций, освободив меня от страха, не стирая его.
Свобода в одной таблетке – мощная идея, но ее еще предстояло исследовать. Следующим пунктом на повестке дня должно было стать тестирование на материале более сильных, длительных страхов, а не просто на реакции страха, сформированной в лаборатории накануне. Киндт и ее коллега Марике Сутер провели еще один эксперимент и в 2015 году опубликовали его результаты.
В этот раз их испытуемыми были сорок пять человек с арахнофобией (диагноз был поставлен по результатам стандартного психологического анкетирования). Испытуемые снова были разделены на три группы: первая получала пропранолол с реактивацией воспоминаний, вторая получала плацебо с реактивацией воспоминаний, а третья – пропранолол без реактивации воспоминаний.
Теперь не было необходимости вырабатывать условный рефлекс: участники эксперимента уже боялись пауков. Перед началом лечения каждого из испытуемых просили зайти в комнату, в дальнем конце которой на столе стояла банка с детенышем тарантула. Испытуемых просили подойти к банке и выполнить стандартный тест на оценку поведения, столько заданий, сколько они смогут за три минуты. Разрешалось прекратить выполнение заданий в любой момент.
Сначала их просили сесть перед закрытой банкой на расстоянии двадцати сантиметров. Затем нужно было приложить ладонь к банке и продержать ее в таком положении в течение десяти секунд (если вы боитесь пауков, в этот момент, я думаю, вам уже будет очень страшно). Затем испытуемому нужно было открыть банку, а потом, если он сможет, подержать открытую банку в руках в течение десяти секунд. Эти шаги продолжали усложняться, и наконец наступала очередь восьмого, последнего, задания: нужно было, чтобы паук прополз по обнаженной руке. Если испытуемый доходил до этого этапа, он исключался из группы испытуемых. (И правильно! Не могу сказать, чтобы я особенно боялась пауков, но на такое бы точно не пошла.)
Через четыре дня наступало время лечения. Испытуемым двух групп, которые должны были подвергаться реактивации воспоминаний, сказали, что, независимо от того, с какими результатами они прошли первоначальный тест, сегодня придется дотронуться до паука, чтобы завершить процесс. По инструкции они должны были стоять на расстоянии полуметра от паука, находившегося в открытой банке. Они оставались там на протяжении двух минут (по-видимому, с колотящимся сердцем, расширенными зрачками и так далее), и им задавали вопросы об их страхе, об уровне тревожности и о том, чего они больше всего боялись, когда им сказали дотронуться до паука. Все это время они находились в ожидании того, что вот-вот им придется дотронуться до паука. В этом и состояла попытка Киндт запустить и реактивировать связанные со страхом воспоминания. Это была очень деликатная задача, потому что нужно было довести их до той точки, в которой воспоминания становились пластичными, но не дальше.
По истечении двух минут испытуемых выводили из комнаты, причем в конечном итоге им не нужно было дотрагиваться до паука. Потом им давали таблетки, сорок миллиграммов пропранолола или плацебо. Через четыре дня участникам предлагалась анкета по поводу боязни пауков, и нужно было снова выполнить восемь заданий теста на оценку поведения, – кто сколько сможет.
Перемены были разительными. При выполнении восьми заданий теста все до единого участники группы, которая получала и таблетку пропранолола, и проходила процедуру реактивации воспоминаний, смогли выполнить больше заданий теста, чем до лечения; многие из них достигли восьмого задания и дотронулись рукой до тарантула. В то же время члены группы, которые получали плацебо и проходили процедуру реактивации воспоминаний или только таблетку пропранолола, едва могли дотронуться до банки. Через три месяца и через год были проведены дополнительные тесты: группа, получившая полный курс лечения, оставалась стабильной; регресса не отмечалось. Эти люди по-прежнему могли дотронуться до банки.
Когда я впервые разговаривала с Киндт по телефону, где-то через три года после публикации результатов ее исследования арахнофобии, я не знала, на каком этапе в тот момент находится ее работа. Я не знала, нужны ли ей новые испытуемые и подойду ли ей я. Но потом, почти в конце нашей беседы, она выдала мне список фобий, с которыми уже имела дело: пауки, змеи, мокрицы, собаки. Ограниченные пространства. Высота.
Я сказала: «Это мой случай».
«Вы хотите от этого избавиться?» – спросила она, слегка посмеиваясь. Тоже полушутя я сказала ей, что хотела бы попробовать.
Мне повезло. За несколько месяцев до этого она открыла свою клинику. В то время она уже лечила людей не просто в ходе научного исследования, но как обычных пациентов. За сто евро в час, если соответствуешь необходимым для этого условиям, можно получить лечение.
Через несколько дней я заполнила анкету онлайн, дала ответы на вопросы о моем страхе и поставила свои оценки рядом с утверждениями вроде «Я избегаю этой ситуации любой ценой». Доктор измерил мне кровяное давление и определил дозу пропранолола, которую предстояло принять: поскольку лекарство снижает давление, оно может оказаться небезопасным для тех, у кого оно и так слишком низкое.
Один из вопросов касался моей семейной истории. Умер ли кто-нибудь в моей семье от сердечного приступа или подобных причин в возрасте до шестидесяти лет? Я сообщила о мамином инсульте в шестьдесят и о смерти ее отца в пятьдесят четыре от аневризмы аорты. И снова, когда я вносила эти ответы в бланк на экране компьютера, я поразилась, насколько несправедливо жизнь обошлась с моей мамой.
Но, несмотря на эту печальную историю, клиника допустила меня к лечению. Я купила билет до Амстердама и пыталась не слишком рассчитывать на положительный результат. До сих пор результаты Киндт были убедительными. Но успех или неуспех лечения, по-видимому, почти полностью зависит от реактивации – той части, где бетон снова становится жидким. Трудность лечения состоит в поиске воспоминания о страхе таким образом, что его становится возможным изменить.
«Почему мы храним воспоминания?» – спросила меня Киндт во время нашего разговора, а потом сама ответила на свой вопрос. Она сказала, что главная цель воспоминаний – помочь нам эффективно адаптироваться к своему окружению, узнать о том, что нам угрожает, а потом сохранить эту информацию, чтобы каждый раз, когда какая-то угроза возникает, не учиться заново. Такая цель помогает объяснить, почему связанные со страхом воспоминания обычно статичны и долговременны: они будут нужны как предупреждения в будущем. Пластичными и изменяемыми они становятся только тогда, когда появляется достаточно серьезная причина для их активации.
Киндт объяснила, что, чтобы это произошло, «должно быть что-то новое, чему необходимо научиться, иначе след памяти – это лишь некое восстановленное пассивное состояние, но сам след памяти не активизируется». С другой стороны, если опасность, которой подвергается человек при лечении, оказывается слишком новой, мозг создаст совершенно новое воспоминание, новое приобретенное знание, но не будет пересматривать старое. Она предложила пример: если кто-то боится пауков и вы заставляете его смотреть на паука полчаса, час или несколько часов, первоначальная волна страха может постепенно начать затихать, по меньшей мере его можно будет сдержать. «Если это сделать, сформируется новое воспоминание», – объяснила Киндт. После этого пропранолол будет оказывать воздействие уже на вновь сформированное знание о страхе, который можно сдерживать, но не на старое, более сильное воспоминание.
С очень большой вероятностью такому человеку придется начать все сначала в следующий раз, когда он увидит паука. Целью Киндт было полностью предотвратить возникновение реакции страха, но, чтобы этого достичь, нужно было «запустить» человека в нужный момент. Я никогда не была большим любителем аналогий, которые сравнивают живую, бесконечно творческую работу человеческого мозга с бесстрастным функционированием технологий, но здесь такое сравнение кажется подходящим: Киндт необходимо было открыть у своих пациентов нужный файл памяти в режиме редактирования, а не в режиме «только для чтения» и не дать компьютеру вместо этого создать новый документ. Это ювелирная работа.
Киндт сказала мне: «Трудность во внедрении фундаментальной науки в клиническую практику состоит в том, что мы не можем непосредственно видеть, что происходит в мозге». Когда она работает с пациентом, у нее нет безошибочного способа узнать, какой из следующих процессов она наблюдает в каждый момент: «Вот это пассивный поиск, ничего не происходит, а это, возможно, реконсолидация, а это уже – ого! – это уже слишком долго, и в таком случае мы уже пролетели “окно”, в котором была возможность изменить само воспоминание о страхе». Нет, ей приходится продвигаться почти интуитивно, задавая пациенту вопросы, наблюдая его реакцию на процесс. Когда она попадает в яблочко, лекарство, по-видимому, делает свое дело. Но сама реактивация все еще представляет собой загадочный процесс.
Во время полета в Амстердам я пыталась представить себе, какой будет моя жизнь, как я буду себя чувствовать, если страх высоты исчезнет. Я не могла этого понять до конца. И не очень-то старалась, потому что существовала возможность того, что для меня лечение не даст результатов. Я не хотела нарисовать картину жизни без страха, полюбить эту картину, а потом смотреть, как она уходит в небытие.
Меня воодушевлял опыт ДПДГ. Перемена, причем разительная, в моих взаимоотношениях со страхом была возможна, даже более возможна, чем я могла бы поверить до того, как пришла в кабинет Свеньи тем летним днем. Но в то же время мои травматические воспоминания об автомобильных авариях всегда ощущались как насильственное проникновение, вторжение в мое сознание, что-то, что было «пришпилено» к моей жизни откуда-то извне. Хотя моя реакция страха, когда я испытывала ее, будучи за рулем, казалась мне мощной и неподдающейся контролю, она тем не менее ощущалась как чуждая. Я могла очень ясно вспомнить, как наслаждалась вождением до аварии. Эти плохие ощущения были инородными, паразитирующими, логично было ожидать, что со временем они исчезнут.
Но мой страх высоты – это нечто другое. Он был частью меня, врос в мою жизнь в тот день, когда, еще ребенком, я упала с эскалатора в аэропорту Пирсона в Торонто. А может быть, и раньше. Не то чтобы мне хотелось сохранить этот страх или я чувствовала к нему какую-то эмоциональную привязанность, просто я не могла себе представить, каким образом он может быть «отрезан» от остальных частей моей сущности.
Я воображала себя выздоровевшей, паника на высоте – просто воспоминания, а не предвестник того, что сейчас я запаникую. Я представляла, что воспоминания отступили куда-то в полное страха прошлое, не имеющее отношения к моей новой жизни, – примерно так, как мои хорошие воспоминания о вождении ничего не могли сделать с паникой после аварии, которая нанесла мне травму. Я думала, что все должно быть по-другому, пусть чуть-чуть, но это многое изменит. Мне не придется вызнавать все подробности о местности, в которую я собираюсь в поход (я всегда проверяла, насколько она мне подходит, какова вероятность того, что я снова свернусь клубочком в каком-то холодном месте и буду плакать, униженная и обездвиженная страхом). Я могла бы стать более смелой, лучшей версией самой себя.
Во вступительном интервью, которое проводила со мной коллега Киндт Мартье Крузе за пару дней до моего вылета в Амстердам, мне был задан вопрос, каких результатов я ожидаю. Я сказала, что сомневаюсь, что когда-нибудь стану человеком, которому нравится высота, – не могла представить себе, что буду, например, постоянно прыгать с парашютом или заниматься ледолазанием, – но надеюсь, что лечение заглушит голоса, раздающиеся в самых обычных ситуациях у меня в голове, которые вопят: «Ты погибнешь!» Больше всего меня беспокоили именно эти непомерные, иррациональные реакции. Я могла бы смириться с некоторой долей страха, с каким-то дискомфортом. Если, поднимаясь по открытому склону, я смогу вместо этого думать: «Если я здесь упаду, будет неприятно», «Я могу немного поцарапаться», одно это стоит того, чтобы пройти курс лечения.
Еще до этого интервью я отправила Крузе часть своих записей о страхе высоты. Мы беседовали с ней сорок пять минут и за это время обсудили некоторые из самых неприятных моментов в моей истории панического страха. Мы говорили об эскалаторе, куполе Дуомо во Флоренции. О спуске со «Стандартного», о том, почему я не практикую избегание – почему я продолжаю сознательно создавать ситуации, которые, как мне известно, запускают мой страх. Мы поговорили и о том, что я ощущаю в собственном теле, когда это происходит.
Обеим исследовательницам было необходимо хорошо понять, как работал мой страх: им нужно было активировать реакцию страха именно так, чтобы ее можно было изменить. От этого зависел успех. Крузе попросила меня оценить все случаи моего панического страха по шкале от 1 до 100. Она сказала, что в процессе лечения они попытаются довести все мои оценки до 80 или 90.
Мы немного поговорили о методах, которые они могли бы использовать в контролируемых условиях окружающей среды. Ведь Нидерланды не могут похвастаться головокружительными вершинами. О походе в горы не могло быть и речи. В качестве вариантов мы обсудили стремянки, тренажерные залы для скалолазания, крутые и узкие лестницы в старинных церквях. Крузе посоветовала мне не слишком много думать об этих возможных вариантах. Она сказала, что этим займутся они сами, а мне нужно изо всех сил постараться об этом не думать.
Поэтому, пока я летела из Ванкувера в Амстердам, я старалась не думать не только о том, даст ли лечение результаты, но и о том, как они планируют со мной работать.
Где-то над Ирландией, когда рассвет только-только осветил горизонт на востоке, я кое-что осознала. Этот полет из Торонто в Амстердам ночью, ставшей короче, поскольку мы пересекали часовые пояса, был первым ночным рейсом с той ужасной ночи, когда я неслась из Сиэтла через континент в больницу к маме. Я сидела в узком пространстве кресла около иллюминатора, натянув до самой шеи тоненький самолетный плед, и на меня нахлынули воспоминания о той ночи в 2015 году, как это и бывает с плохими воспоминаниями, когда они вырываются из памяти: как я прижалась лбом к холодному пластику иллюминатора, скрывая слезы от сидящих рядом; как я снова и снова прогоняла в голове: «Мама умирает», «Ты с ней больше никогда не поговоришь», «Она уже умерла».
На следующий день, около одиннадцати утра, я встретилась с Киндт и Крузе. В Амстердаме шел дождь со штормовым ветром. Дома, в Уайтхорсе (и у меня в голове и в теле), было два часа ночи, но после прилета в тихой квартирке, которую я сняла около клиники, мне удалось проспать целых восемь часов, и я чувствовала себя хорошо. Перед сном я очень волновалась и переживала по поводу лечения. Будут ли результаты? Как обидно будет, если я не испугаюсь достаточно для того, чтобы лечение подействовало! Что, если в тот самый момент, когда мне нужно будет сильнее всего испугаться, страх не появится?
Но пока что этим утром я чувствовала себя спокойно. Все, что мне оставалось, это довериться докторам и ждать, что будет.
Я договорилась с канадскими документалистами, что они будут снимать меня в ходе лечения. Они готовили специальный выпуск телепрограммы о науке страха и по счастливой случайности планировали прилететь в Амстердам, чтобы снять нескольких клиентов Киндт, – в этот момент там оказалась и я. Они встретили меня около здания клиники и сняли несколько дублей того, как я приближаюсь к двери. Я шла медленно. Уставилась куда-то вдаль. Эти повторы оказались неожиданно успокаивающими – отвлекли внимание от того, что мне предстояло.
Внутри я впервые встретилась с Киндт. Под жужжание камеры мы сели, чтобы немного побеседовать. Говорили мы о том, как именно запускался мой страх, о том, где в моем теле он ощущался, начинал действовать. Она измерила мне давление и попросила оценить, насколько сильный страх я сейчас ощущаю по шкале от 0 до 100. Я почувствовала, как в груди возникают зачатки старой паники, когда рассказывала ей о случае на «Стандартном». В этот момент, сказала я, я уже на 30.
Затем она раскрыла мне свой план. Мы должны были отправиться на пожарную станцию, где мне предстояло забраться в корзину лестницы пожарной машины, которую затем поднимут в воздух. Что я по этому поводу думаю? Я рассмеялась: «Не думаю, что я буду в большом восторге».
Мы все забрались в микроавтобус съемочной группы, чтобы отправиться в пригород Амстердама. Сначала я присоединилась к общему разговору в машине, но вскоре притихла и стала смотреть в окно на плоские зеленые поля. Я нервничала. Боялась того, что должно было произойти. Но больше всего я боялась, что недостаточно испугаюсь. Уже больше трех лет у меня не было приступов настоящей паники (со времен случая на «Стандартном»), и я переживала, что слишком хорошо научилась подавлять свою реакцию, как-то ее контролировать, хотя и не могла освободиться от нее совсем. Киндт сказала мне изо всех сил стараться этого не делать, дать возможность страху подняться и охватить меня, просила не использовать механизмы защиты. Я надеялась, что смогу это сделать.
Я подождала за пределами пожарной станции, чтобы остальные вошли во двор и подготовились. Прямо за забором в местном пруду плавали утки. Я попыталась напомнить себе, что ощущала во Флоренции, как была обездвижена неизбежным внутренним образом собственного тела, скользящего по терракотовым черепицам Дуомо. Или вспомнить, как забралась до половины мачты парусника на озере Онтарио, как раскачивалась, не могла двигаться, не думала ни о чем, кроме собственного тела, которое сейчас разобьется о палубу. Я старалась сделать так, чтобы мной овладело воспоминание о том страхе.
Наконец пришло время начинать. Киндт подвела меня к корзине пожарной машины (по сути, это была маленькая платформа с перилами) и заставила туда залезть и встать в углу рядом с воротцами в перилах, которые можно было открыть, чтобы повысить мое чувство уязвимости, если нужно будет испугать меня еще сильнее. Со мной в корзине (за штурвалом) был высокий круглолицый пожарный, второй сидел за рулем самой пожарной машины. Оба они встретились со мной глазами и улыбнулись, и я спросила себя, что они думают по поводу такого странного использования своего рабочего времени. Возможно, ничего хорошего, учитывая все обстоятельства, подумала я. Киндт стояла у меня за плечом, оператор с камерой был тоже с нами, выглядывая из-за спины пожарного. Я подумала: «А эта штука всех нас выдержит?» – и тут мы начали подниматься в воздух.
Я инстинктивно протянула руку, чтобы ухватиться за перила. Киндт заставила меня их отпустить. Я засунула руки в карманы – она велела мне этого не делать. «Безопасное поведение» было запрещено. Теперь только ноги связывали меня с платформой, которая дергалась и покачивалась на ветру. «О боже, – сказала я. – Черт возьми». Мы поднимались все выше. Я заставила себя посмотреть вниз – как удаляется двор, – но не стала переводить взгляд на расстилающийся до горизонта плоский пейзаж, чтобы успокоиться. Пожарный повернул нас вокруг своей оси, сделав медленный круг. Я почувствовала тошноту, головокружение, ужас. И сказала Киндт, что дошла уже до 60.
Мы поднялись еще выше, до самого предела лестницы. Теперь мы стояли над пожарной станцией, выше, чем все остальное, видимое в любом направлении. Ветер бросил волосы мне в глаза, платформу трясло из стороны в сторону. Я застонала. У меня не было чувства, что я сейчас умру, но все это мне совсем не нравилось. Может быть, достаточно? Я сказала Киндт, что уже, должно быть, 70. Проходило время, не знаю сколько. Не более одной-двух минут, но казалось, значительно больше. Я смутно осознавала, что оператор снимал меня крупным планом, когда я застонала и вокруг лица развевались волосы. Киндт стояла рядом со мной и смотрела мне в глаза, пытаясь определить уровень моего ужаса.
Она спросила, становится ли мне хоть сколько-нибудь легче. Я ответила, что немного привыкла и, когда ветер не дует порывами, а платформа не двигается, мне чуть легче. Это был сигнал того, что нам можно спускаться и надеяться на лучшее.
Когда мы оказались на земле, у меня тряслись ноги. Я не сразу выбралась из корзины и постояла во дворе, мне казалось, что сейчас я упаду. Грудь сдавило, я дышала часто, воздуха не хватало. Киндт принесла мне бутылку воды и одну таблетку. Пропранолол. Я проглотила таблетку и, дрожа, отправилась ждать в фургон, а съемочная группа еще что-то снимала. Крузе осталась со мной и попросила больше не думать о том, что я только что делала. Мы немножко поговорили о том о сем, в фургоне было страшно жарко.
Я пришла в себя раньше, чем можно было ожидать. Тело вернулось в норму. Пульс стал медленным и ровным, ноги перестали трястись, грудь больше не сдавливало. «Это подействовала таблетка», – сказала Крузе.
В клинике я пару часов читала книгу в тихой палате. Киндт и съемочная группа уехали: они направились на ферму, где следующему пациенту предстояло справиться с боязнью кур. Крузе снова измерила мне давление, а потом отпустила, напомнив, чтобы я не думала, не говорила и не писала о том, что произошло, пока хорошенько не высплюсь. Я пообещала постараться.
На следующий день я снова приехала в клинику, снова села в микроавтобус съемочной группы и приехала на пожарную станцию. Спать я легла рано, но проснулась, проспав четыре или пять часов; дома, в Уайтхорсе, была середина дня. Я надеялась, что тело получило достаточно циклов быстрого сна, чтобы реконсолидация воспоминаний состоялась.
Я нервничала, но это было нервное возбуждение, а не ужас. Покопалась в себе, чтобы проверить, не начинает ли меня охватывать страх предстоящего, – и ничего не обнаружила.
В течение всего утра я пыталась опознать какие-либо признаки изменений. Стала ли я более смелой, меньше ли нервничала на лестнице, ведущей в мою съемную квартиру? Возможно. Но, строго говоря, разве я боялась лестниц до этого дня? Трудно сказать.
И снова я шагнула на платформу вместе с Киндт и оператором, и теперь я не боялась. За штурвалом был уже другой пожарный. В животе немного засосало, но это ощущение было скорее предвкушением, как раньше, до первой аварии, или как перед выходом на сцену для получения заработанного усердным трудом диплома.
Нагруженная корзина начала подниматься в небо, но я не боялась. Я смотрела вниз на двор, который становился под нами все меньше, и не ощущала тошнотворного головокружительного ужаса вчерашнего дня. Все было чудесно! Я расплылась в улыбке, потом начала громко смеяться.
Мы поднялись выше. Ветер швырял корзину из стороны в сторону, но я смеялась. Я посмотрела вниз, на землю, потом на горизонт, потом снова вниз и поняла, что единственное, о чем беспокоюсь, это чтобы очки не свалились с носа на асфальт внизу. Я покопалась в себе. Где же мой страх? К этому моменту он уже должен был подняться и охватить меня с ног до головы. Может быть, он где-то спрятался и ждет, когда я потеряю бдительность? Я так его и не нашла.
Киндт задала мне несколько вопросов, оператор присоединился к разговору, нацелив камеру мне в лицо. Не помню, о чем они спрашивали и что я отвечала, – помню только головокружение от внезапного, неожиданного отсутствия страха.
Когда мы снова приблизились к земле, я пошутила, что слишком много улыбаюсь: камера зафиксирует мои пожелтевшие зубы – я вдруг почувствовала себя тщеславной и застенчивой. Я поняла, что вчера была слишком испугана, чтобы думать, как выгляжу. При отсутствии страха в голове оказалось намного больше места. С такой точки зрения я бы почти приветствовала всплеск неуверенности в себе.
Оказавшись на земле, я снова почувствовала желание рассмеяться, не могла перестать улыбаться. Режиссер фильма спросил, не поднимемся ли мы с Киндт еще разок, а оператор остался бы на земле, чтобы с этого ракурса снять несколько кадров, как мы поднимаемся в воздух. Я сказала: «Конечно!» Теперь я чувствовала себя дерзкой, смаковала отсутствие страха. Я могла снова туда подняться. Я могла сделать все.
Мы с Киндт вернулись на платформу и поднялись в воздух. Страх не появился. На этот раз мы поднялись еще выше (думаю, потому что на платформе было меньше народу), и ветер казался еще сильнее. Я сделала селфи с Киндт, очень быстро, потому что опасалась, что ветер вырвет телефон у меня из руки. Время от времени смотрела на землю, чтобы убедиться, что все еще могу, но на этот раз в большей степени потому, что хотела насладиться видом. Однако вскоре мне пришлось отвлечься. Пожарный занервничал по поводу ветра и высоты и того, что съемочная группа снимает слишком долго, и я почувствовала первые уколы страха. Я начала беспокоиться – не столько о безопасности, сколько об успешности лечения. Сохранится ли эффект при таком напряжении? Мое приподнятое настроение улетучилось, и я задрожала от холодного мартовского ветра. «Думаю, мне хватит», – сказала я Киндт.
К тому моменту как мы достигли земли, мне уже было не по себе. Это была не паника, не то, что в предыдущий раз, но я чувствовала себя неуютно, настроение ухудшалось.
Когда мы сходили с платформы, нас встретили оператор и режиссер. Они спросили, как дела. Я ответила что-то вроде «не очень». Они пытались снимать, камера жужжала, но я сказала, что мне нужно несколько минут, чтобы прийти в себя. Они продолжали снимать, стоя передо мной, продолжая задавать вопросы. Я сказала: «Мне просто нужна минутка, потом все будет хорошо», но Роберто, режиссер, сказал, что им не нужно, чтобы я была в хорошем настроении для камеры: они хотели отразить реальность того, что происходит в процессе лечения.
Вам знакомо то паническое чувство, когда сжимается горло – от гнева или от расстройства, – наворачиваются слезы и ты пытаешься держать себя в руках, но чем больше ты пытаешься контролировать свои эмоции, тем с большей силой они пытаются выскочить наружу? Я разозлилась. Я была дезориентирована и тряслась от холода. И просто хотела одну минутку, чтобы глубоко вздохнуть и собраться с силами! Я говорила по возможности ясно. Я чувствовала, что меня загнали в угол. Что меня не уважают. Что мне противостоят. Больше всего я опасалась, что взрыв отрицательных чувств может навредить лечению. Они хотели запечатлеть реальность? Для меня реальностью было приподнятое настроение, свобода, радость. То, что я чувствовала сейчас, было результатом моих усилий удовлетворить их нужды, их требования.
В конце концов я сказала: «Я замерзла, даже не могу думать, не могу сделать это прямо сейчас» – и ушла от камеры.
На пути обратно в клинику я по большей части молчала. Я пыталась возродить свои воспоминания о чистой радости первого успешного подъема на платформе, но тревога и гнев, казалось, овладели мной. То, что должно было стать триумфом, славной победой над десятилетиями страха, позора и слез, было разрушено. Добравшись до своей комнаты, я рухнула на кровать и заплакала, выпуская печаль и гнев, которые сдерживала, пока не осталась в одиночестве.
Когда я немножко успокоилась, то вспомнила о Свенье и собственных ресурсах. Попыталась вызвать в памяти Луг фей с его первозданными скалами и рваными облаками, зеленый луг и холодный, сбегающий с гор ручей. Я представила бабушку с морщинками вокруг рта и глаз, ее объятия, худобу, запах тайского бальзама. И меня немножко отпустило.
Для успокоения я написала Киндт и Крузе по электронной почте. Не будет ли отрицательных последствий для лечения из-за того, что я так расстроилась сразу же после проверки? В попытках понять свой страх я уже научилась серьезно относиться к тому, насколько мощно управляют нами воспоминания и эмоции.
Это происходит не так, сказали они. Перемена уже произошла. Кроме того, напомнила мне Киндт, какое-то количество страха вполне естественно и даже полезно. Некоторые реакции разумны, а совсем не иррациональны. Она и сама боялась, когда мы второй раз поднимались в корзине. И обеим нам было понятно, что сам пожарный тоже нервничал. Был такой сильный ветер, а мы были так высоко. В такой ситуации кто угодно почувствовал бы себя не в своей тарелке. А я должна запомнить кое-что еще: да, я утратила радость первой успешной попытки, но не запаниковала так, как днем раньше. Я даже близко не испытала того полномасштабного, неконтролируемого ужаса.
И я поняла, что мне придется заново изучить собственные реакции. Долгое время я старалась подавлять и игнорировать собственные реакции страха. Приучила себя к тому, что они иррациональны, что доверять им нельзя. А теперь, когда я полностью излечилась, придется научиться снова им доверять.
8
Бесстрашие
Алекс Хоннольд висел на высоте больше шестисот метров над Йосемитской долиной, маленькая точка в море гранита.
Было 6 сентября 2008 года, Хоннольд совершал попытку одиночного восхождения фри-соло по маршруту Regular Northwest Face на горе Хаф-Доум. В 1967 году, когда этот маршрут впервые был проложен, Ройал Роббинс, пионер скалолазания, и его команда провели там пять дней с веревками, болтами и скальными крюками, пока не достигли вершины. Пятьдесят один год спустя Хоннольд захотел пройти тот же маршрут всего за несколько часов, в одиночку, без веревок или какого-либо другого защитного снаряжения. Это стало первым в серии легендарных безверевочных восхождений на большие стены, кульминацией которых стало восхождение на Эль-Капитан, или Эль-Кап, запечатленное в получившем «Оскар» фильме «Фри-соло». Фильм сделал Хоннольда самым известным скалолазом и одним из самых известных спортсменов в видах спорта, которым занимаются на открытом воздухе, за всю историю спорта.
Тем утром Хоннольд начал свое восхождение на Хаф-Доум в одних шортах, футболке с длинными рукавами, скальниках и с мешочком магнезии, привязанным у него на талии. В одном кармане у него были несколько батончиков Clif Bar, в другом – небольшая фляжка с водой.
Он взбирался все выше, и выше, и выше. Пил, ел, запускал руки в мешочек. В какой-то момент снял футболку. Когда позади осталось больше сотни метров скалы, он почувствовал страх или что-то похожее на страх. Это повторилось не один раз. В какой-то момент, на высоте метров тридцать, он подумал: «Черт, это ужасно!», когда понял, что случайно отклонился от намеченного маршрута. Но, как позднее он написал в своих мемуарах «Один на стене», «то, что я чувствовал, не было паникой – просто неприятное тревожное волнение».
Он сосредоточился, восстановил силы и нашел выход из этого сложного положения. Позже, на сотни метров выше, всего метров за десять-пятнадцать до вершины, он добрался до последнего сложного участка – вертикальной плиты. Вот тут он и остановился.
Годы спустя он написал: «На минуту я засомневался. Или, может быть, запаниковал. Трудно сказать, что это было».
Когда он остановился там, крепко держась за стену, уцепившись за «жалкий намек» на выступ, то поочередно менял руки, держась одной и давая отдохнуть другой. Ноги вообще ни на что не опирались: он использовал метод под названием «размазывание», то есть полагался на противоположно направленные силы своих туфель на резиновой подошве, поставленных под углом и плотно прижатых к граниту для сохранения трения. Он слышал, как на вершине прямо над ним смеются и болтают туристы. Икры болели от напряжения – он изо всех сил старался удержаться. Шли минуты. Скоро ему придется сдвинуться с места.
Наконец он вытянулся во весь рост, вытянул руки и схватился за следующий уступ, который казался очень маленьким. Ноги удержались. Руки удержались. Он это сделал. Мгновения спустя он перевалился через вершину стены и оказался в толпе сотен туристов – с голым торсом, задыхающийся и совершенно никому не известный. На вершине никто даже не понял, что он только что сделал.
Позже в своем дневнике Хоннольд заметил, что он совершил восхождение за два часа пятьдесят минут, но что собой недоволен. Он написал: «Плохо прошел на плите. Нужно лучше».
Я следила за карьерой Алекса Хоннольда много лет, и, хотя считаю его совершенно потрясающим, часто думаю, что он и я – не родственные души. Мягко говоря, мы очень разные люди. Но, когда я читала его описание той небольшой заминки на Хаф-Доум и роли, которую эта заминка сыграла в его оценке всего восхождения, я вспомнила собственные усилия победить свой страх высоты. А именно то лето, когда решилась на доморощенную программу экспозиционной самотерапии: прохождение маршрута не может считаться лечением, это не победа, если я не смогла научить свой мозг оставаться спокойным.
Хоннольд любит подчеркивать, что на самом деле он довольно обычный человек, он знает, что такое страх. В книге «Один на стене» он пишет: «Я чувствую страх ровно так же, как любой другой человек. Если бы рядом оказался аллигатор, который собирался бы меня съесть, мне было бы очень неуютно». Хотя «очень неуютно» – значительно более мягкое выражение, чем большинство людей использовали бы в этом случае.
Хоннольд пишет: «Меня постоянно спрашивают о риске. Обычные вопросы: “Вы ощущаете страх? Вы когда-нибудь боитесь? Когда вы были ближе всего к смерти?” Я реально устал отвечать на эти вопросы снова и снова».
Вполне понятно. Но и эти вопросы можно понять. Из того, что мы, публика, можем знать о профессиональной жизни Хоннольда, его взаимоотношения со страхом кажутся совсем непохожими на то, что испытывают другие люди. И уж точно эти отношения не такие, как у меня. Едва ли возможно просто понять, как у него получается часами выполнять точные движения скалолаза, когда каждая ошибка приведет к внезапной и неизбежной смерти. Кажется, что у него иммунитет к страху, что у него никогда бешено не бьется сердце, не сдавливает горло – что произошло бы с большинством из нас в такой ситуации.
И все же есть другие сферы, в которых его реакции кажутся более нормальными. Как и я, как и Мухика-Пароди и ее потеющие испытуемые, Хоннольд пытался прыгать с парашютом. Он думал, что постепенно сможет перейти к бейсджампингу (прыжкам с парашютом со скалы или другого высокого объекта). Впервые он прыгнул с самолета в 2010 году, совершил несколько прыжков – и оставил этот спорт. Я ощутила удовлетворяющее чувство узнавания, подтверждения, когда он написал, что ему «ужасно это не понравилось».
Он пишет: «У меня было странное ощущение подташнивания от движения самолета, когда он шел на взлет, а мы как сельди в бочке и дышим выхлопными газами. А уж падение из самолета – это просто страшно».
И это Алекс Хоннольд! Да он такой же, как мы!
А может быть, и нет. Пару лет назад писатель Джеймс МакКиннон уговорил Хоннольда забраться в аппарат компьютерной томографии, чтобы невролог Джейн Джозеф смогла исследовать его мозг. Дело в том, что в то время была популярна история о нейробиологе, который на одном из публичных мероприятий Хоннольда стоял в очереди, чтобы получить его автограф. Этот нейробиолог наклонился к стоящему рядом и тихо сказал ему: «У этого парня не срабатывает миндалевидное тело». Джозеф планировала проверить, соответствует ли этот диагноз действительности.
Опубликованный в журнале Nautilus рассказ МакКиннона «Странный мозг величайшего в мире скалолаза-соло» (The Strange Brain of the World’s Greatest Solo Climber) передает, что произошло дальше.
Первый анатомический скан мозга Хоннольда появляется на экране компьютера оператора МРТ Джеймса Перла. «Можно показать его миндалевидное тело? Нам нужно знать», – говорит Джозеф.
Перл прокручивает изображение вниз, еще ниже, по похожей на тест Роршаха топографии мозга Хоннольда, до тех пор, пока с внезапностью случайно попавшего в кадр объекта на фоне сплошной путаницы не материализуется пара миндалевидных узлов. «Оно у него есть!» – восклицает Джозеф, а Перл смеется. Что бы ни давало Хоннольду возможность без спасательных средств забираться в Зону Смерти, это точно не пустое пространство в том месте, где должно быть миндалевидное тело. На первый взгляд, говорит Джозеф, это миндалевидное тело абсолютно здоро́во.
Но процедура еще не закончилась. Хоннольда, находившегося внутри аппарата, попросили посмотреть на ряд изображений, специально предназначенных для того, чтобы вызывать у зрителя страх, душевную боль, отвращение или тревогу. Там были изображения окровавленных трупов, фекалий и… скалолазания.
На светящемся экране, демонстрирующем мозговую активность Хоннольда, миндалевидное тело не осветилось, что показало бы запуск реакции страха. «Возможно, его миндалевидное тело не срабатывает – нет внутренних реакций на эти стимулы, – сказала Джозеф. – Но может быть и так, что у него настолько хорошо настроенная система регуляции, что он может сказать “да, я все это чувствую, миндалевидное тело заводится”, но его лобная кора настолько сильна, что может его успокоить».
Джозеф провела сканирование и контрольного субъекта: еще одного скалолаза, примерно того же возраста, что и Хоннольд, человека, которого можно было охарактеризовать как «искателя острых ощущений». Стороннему наблюдателю (и ему тоже, по его собственным словам) показалось бы, что на него, как и на Хоннольда, не подействовали изображения, которые ему показывали. Но скан мозга рассказал другую историю: его миндалевидное тело активировалось, хотя на осознаваемом уровне он был спокоен или говорил, что спокоен.
Как это понимать? Технически миндалевидное тело Хоннольда функционально. Однако у него, по-видимому, более высокий, чем у большинства людей, порог активации. Вероятно, благодаря специфическому сочетанию врожденного и приобретенного, годам дисциплины и обучения, а также под воздействием рискованных ситуаций особенный характер его реакций настраивался и совершенствовался. Понятно, что его взаимоотношения со страхом, реакции на потенциальные опасности выглядят совершенно не такими, как у обычных людей, и отличаются даже от реакций его коллег, других любителей риска.
В своих мемуарах, пересказав историю об ученом, который хотел получить его автограф и предположил, что его миндалевидное тело работает неправильно, Хоннольд пишет: «Опасность меня пугает. Но, как я уже говорил бесчисленному количеству людей, интересующихся, не обладаю ли я особым даром, этот дар – способность держать себя в руках в таких ситуациях, где нет места ошибке. Каким-то образом я знаю, как в таких затруднительных случаях (ну, как в тех ходах над Thank God Ledge на Хаф-Доум в 2008 году) глубоко дышать и успокоиться». И я поняла, что это как раз то самое спокойствие, которого я искала в ходе своей экспозиционной самотерапии.
Не то чтобы я когда-нибудь надеялась или ожидала достигнуть такого состояния, когда скалолазание ощущается как что-то обычное, нейтральное, как сидение на диване или поход по ровной плоской тропе. Я не хотела быть безразличной к тому, что меня окружает, хотела сознавать опасности, которые этот спорт может представлять. Но мне хотелось быть способной подняться над этими опасностями, дышать свободно, не дать панике разрастись в груди и овладеть мной.
Полагаю, что такая способность, такая сопротивляемость – это своего рода бесстрашие, и крайний его вариант у Алекса Хоннольда поражает зрителей во всем мире. Но существует и другой вид бесстрашия – тот, который возникает, когда – совсем не так, как у Хоннольда, – миндалевидное тело человека действительно не работает. Где-то на американском Среднем Западе, скрываясь от телекамер и журнальных фотографов, живет женщина, жизнь которой удивительно близка к жизни, в которой нет страха. Нейробиологам она хорошо известна как пациентка S.M.
В середине 1960-х годов родилась девочка, которая не кричала и не плакала. Она даже почти не хныкала, но это молчание было вызвано не отсутствием чувств: у ребенка было странное утолщение тканей вокруг голосовых связок, и из-за этого препятствия ей было трудно производить какие бы то ни было звуки.
Кроме того, у девочки имелись патологические изменения на коже, и это (в сочетании с проблемой голосовых связок) со временем провело к диагностированию невероятно редкого генетического заболевания, болезни Урбаха – Вите.
Это заболевание поражает человека на двух фронтах: на коже и в тканях горла, а также в мозге. Помимо характерного утолщения тканей вокруг голосовых связок, которое дает пациентам с болезнью Урбаха – Вите специфически грубый, скрипучий голос, эта болезнь также вызывает поражение кожи, обычно на конечностях, которое постепенно приводит к образованию рубцов. Со стороны неврологии болезнь Урбаха – Вите вызывает кальциноз структур мозга, и иногда повреждения настолько обширны, что эти структуры полностью выводятся из строя. Это заболевание до сих пор было диагностировано только у нескольких сотен людей.
Целый ряд болезней вызывает в мозге то, что один невролог назвал «жутко специфическими поражениями». Поражаются только определенные структуры мозга – по причинам, которых мы полностью не понимаем. Одна из таких болезней – герпетический энцефалит, другая, самая известная, бешенство; эти болезни поражают гипоталамус. Болезнь Урбаха – Вите же, по-видимому, имеет особенную предрасположенность к миндалевидному телу.
Итак, девочка выросла со странным голосом и восковой, покрытой рубцами кожей. Другие дети относились к ней так, как можно было ожидать, и, как тоже можно было ожидать, она стала чувствовать себя непривлекательной и отчужденной. А потом, когда ей исполнилось десять, болезнь начала проникать в мозг.
Однажды, когда она была еще совсем маленькой, еще до того, как болезнь атаковала ее мозг, они с отцом пошли в поход в лес. Проходя через какой-то редкий кустарник, она упала в большую яму глубиной около метра, которая частично была скрыта упавшими ветками и листьями. В яме обнаружилось гнездо змей, и когда змееныши заскользили от испуга по всей яме и по ногам девочки, она закричала и принялась звать отца на помощь. Десятилетия спустя она все еще помнила этот ужас. Но это, пожалуй, был последний раз, когда она ощутила такой страх.
Шли годы. В Швейцарии ей сделали секвенирование ДНК, позже она регулярно делала лазерные процедуры, чтобы удалить избыточные ткани вокруг голосовых связок и предотвратить опасность обструкции дыхательных путей. Ей исполнилось восемнадцать. Она впервые вступила в сексуальные отношения и забеременела, но мужчина бросил ее, когда узнал о ребенке.
Молодой женщине исполнилось двадцать, и у нее завязались отношения с другим мужчиной, который был склонен к насилию. С ним она родила еще двоих детей. Отец ее второго и третьего ребенка бросил ее во время последней беременности, а пару лет спустя, будучи матерью-одиночкой троих детей, она вышла замуж. Брак продлился меньше года, а потом распался, когда женщина обвинила мужа в измене. Эта ссора закончилась тем, что мужчина стал ее душить, пока она не потеряла сознание. Когда она очнулась, его уже не было.
Сейчас девочке, которая не плакала, девочке со странным голосом, за пятьдесят. История ее жизни пронизана мрачными фактами, подобными приведенным выше. На нее было совершено нападение с приставленным к голове пистолетом. Она пережила больше душераздирающих и жестоких событий, чем многие из нас за всю жизнь. Но если бы вы с ней познакомились и она рассказала вам об этих событиях, то описала бы их спокойно, не выказав ни одного признака страха.
Мозг этой женщины, которая позднее получила известность как пациентка S.M., впервые просканировали, когда ей было двадцать. С того первого сканирования в 1986 году технология значительно изменилась, но даже в те времена изображение было поразительным: два бледных фасолевидных пятна на более темном фоне вещества мозга, по одному (в точности повторяющему другое) в каждом полушарии, – пустоты там, где должны были быть два миндалевидных тела. За десять лет, с момента, когда болезнь начала свою черную работу, она практически полностью разрушила эти структуры, хотя все остальное осталось нетронутым. «Пугающе характерное» иссечение, похожее на то, чему в каком-то смысле позавидовали бы сторонники лечения психических болезней с помощью скальпеля в прошлом.
В «Истории выживания в мире пациентки S.M.» (A Tale of Survival from the World of Patient S.M.), опубликованной в книге «Жизнь без миндалевидного тела» (Living Without an Amygdala) нейробиологов Джастина Фейнштейна, Ральфа Адолфса и Дэниэла Транела, повреждение миндалевидного тела у пациентки S.M. описано как «самое значительное повреждение миндалевидного тела, о котором когда-либо становилось известно», вызванное болезнью Урбаха – Вите. Это повреждение «не было похоже ни на что, виденное ранее».
Тот первый скан всплыл, когда еще один невролог направил S.M. в клинику Университета Айовы. Там Антонио Дамасио и его жена Ханна Дамасио незадолго до этого начали составлять базу неврологических пациентов с повреждениями мозга, и S.M. попала туда под номером сорок шесть. Она предложила себя в качестве объекта исследования всем, кого заинтересовало бы все, что можно узнать на ее примере, и многие из исследователей приняли ее предложение.
«Она была звездной пациенткой, если учесть количество написанных про нее статей в Nature», – сказал мне по телефону Адолфс, засмеявшись при воспоминании об огромном количестве работ, на которые она вдохновила ученых (исследования S.M. стали основой сотен рецензируемых публикаций, которые, в свою очередь, цитировались больше тринадцати тысяч раз). Адолфс прибыл в Айову в 1993 году, защитив диссертацию, и начал работать под руководством Антонио Дамасио. За четыре года работа в Айове изменила всю его профессиональную жизнь.
Адолфс сказал: «На самом деле это было просто счастливое совпадение». Раньше он занимался когнитивной нейробиологией, а когда приехал в Айову, ему в руки попала база Дамасио, еще ждущая своего использования. Он начал ею заниматься. «Думаю, совершенно случайно получилось так, что мне пришлось изучать некоторых из этих пациентов, у которых были интересные отклонения в плане эмоций, например пациентку S.M. …С этого в каком-то смысле началась моя карьера в социальной и аффективной нейробиологии».
Исследования пациентов с повреждениями мозга, таких как входящие в базу Дамасио, представляют огромную ценность, поскольку отсутствие какого-то органа может многое сказать о его роли в тех ситуациях, когда он находится на своем месте. Оливер Сакс однажды написал: «“Дефицит” – это любимое слово неврологов». Представьте себе мотор автомобиля. Если автомобиль работает нормально и мотор в целости и сохранности, то внешний наблюдатель мало что может сказать о его работе. Но, если удалить хотя бы одну деталь и тщательно проанализировать, что изменилось в работе целого после удаления части (а потом проделать такую же штуку с различными отдельными частями, по очереди, по одной за раз), в конце концов вы начнете лучше понимать, как это устроено. В случае S.M. отсутствие действующего миндалевидного тела рассказало нам очень многое о той роли, которую эта структура мозга играет в системе. А в более широком смысле о том, что вообще означает для нас чувствовать страх.
Страх или его отсутствие быстро стали центром интереса в исследованиях S.M. Проверялась ее способность распознавать страх на лицах других людей (она его не видит, хотя может понимать их печаль или гнев). Изучалась также ее неспособность опознать телесные признаки, указывающие на страх или опасность. Проверялись и ее физиологические реакции страха, например реакция на громкий шум, подобный тому, который сто лет назад пугал Маленького Альберта. Досконально изучалось то, как она принимает решения, ее отношение к рискованным действиям и к вознаграждению. Ученые изо всех сил старались на примере отсутствия миндалевидного тела у S.M. выяснить до конца, какую роль миндалевидное тело играет в системе мозга.
Затем, в 2003 году, почти два десятилетия с начала изучения S.M., исследователи в Айове решили расширить свой подход. Они запустили многолетнее исследование с одной главной целью: посмотреть, смогут ли они напугать свою явно бесстрашную подопечную.
А конкретнее, они хотели понять роль миндалевидного тела в переживании страха. Многочисленные исследования установили, что эта структура задействована в функциях, связанных со страхом. Мы знаем, что она играет роль, например, в формировании условного рефлекса страха, а также в запуске физиологических реакций страха. Мы знаем, что она задействована в тех случаях, когда у нас учащается дыхание, а внимание к возможной угрозе сужается и усиливается. Мы знаем, что во всем этом миндалевидное тело играет свою роль. Но как насчет самого ощущения страха?
Ученые решили предъявить S.M. ряд стимулов, которые, предположительно, должны были вызвать ту или иную степень страха у обычного человека. Реакции S.M. оценивались по двум параметрам: проводился мониторинг на предмет типичного, связанного со страхом поведения (например, отскакивание или крик), а также ее просили заполнить анкеты о том, что она чувствовала в ходе каждого этапа тестирования. Конечно, они подозревали, что не смогут вызвать у испытуемой страх, но даже при этом условии невозмутимость пациентки их поразила.
Начали они с пауков и змей, ползучих тварей, близость к которым заставляет многих людей чувствовать себя хотя бы немножко неуютно, даже если у них нет фобий. Некоторая степень дискомфорта при соседстве с этими тварями глубоко в нас укоренилась, она отточена миллионами лет эволюции. Кроме того, S.M. рассказала ученым историю о том походе, о яме со змеенышами, которые ползали везде, пока она кричала. Она рассказывала много раз за годы исследований, что «ненавидит» змей и всегда старается их избегать. Несмотря на то что в тот момент она была явно бесстрашна, воспоминания испытанного в детстве ужаса в те жуткие моменты в яме остались незатронутыми.
Поэтому, когда Фейнштейн, Адолфс и другие привели ее в зоомагазин, где продавали экзотических животных, они ожидали, что она будет избегать отдела со змеями. Ей нравились другие животные, и они думали, что женщина сосредоточит внимание на хомячках и щенках и что они смогут увидеть хотя бы небольшое проявление нервного или испуганного поведения, если она случайно попадет к змеям.
Они ошиблись. Когда все они зашли в магазин, S.M. сразу направилась к змеям, она была очарована, пристально рассматривала их сквозь стекло. Заметив ее интерес, служащий магазина вытащил из террариума небольшую неядовитую змею, чтобы женщина могла ее подержать. S.M. позволила змее обвиться вокруг своих рук. Она гладила ее по чешуйчатой коже, дотронулась до трепещущего языка. Она сказала: «Это здорово». Позже раз пятнадцать спрашивала, не может ли она подержать больших, более опасных змей (каждый раз служащий магазина ей отказывал). И дело было не в том, что она чувствовала себя в безопасности в пространстве магазина. Позднее один из членов семьи рассказал исследователям, что она как-то попыталась дотронуться до змеи, которую встретила в дикой природе.
Вот так она боялась змей.
История повторилась с тарантулами, которых тоже продавали в магазине. Она рассказывала исследователям, что избегает пауков, но теперь просто умоляла, чтобы ей разрешили подержать этого опасного зверя.
Затем исследователи взяли S.M. с собой в санаторий Уэйверли-Хиллз в Луисвилле, штат Кентукки. Когда-то в нем содержались больные туберкулезом, но теперь это место является одним из самых знаменитых домов с привидениями. Каждый Хеллоуин, канун Дня Всех Святых, санаторий превращается в огромный дом с привидениями, тускло освещенный и искусно украшенный, полный актеров, одетых как монстры, привидения и убийцы. S.M. и исследователи нанесли свой визит, когда праздник в доме с привидениями был в самом разгаре.
К их группе присоединили еще пятерых женщин, приехавших в то же время. Эти женщины были, должно быть, смущены бесстрашием S.M. – она сразу же понеслась вперед, выкрикивая что-то вроде «Сюда, девчонки!», увлекая их за собой дальше в здание. Актеры хорошо выполняли свою работу: когда костюмированные монстры и кровавые убийцы выпрыгивали из тени, другие члены группы визжали и подскакивали. Но не S.M. Она улыбалась и хохотала. Один раз она даже вытянула руку и ткнула пальцем прямо в маску монстра (потом она сказала, что «ей было любопытно») и как будто менялась с актерами ролями, пугая их.
Неудивительно, что отрывки фильмов ужасов, которые исследователи показывали S.M., тоже не вызвали у нее страха, хотя на другие фильмы она реагировала так, как можно было ожидать от человека, проявляющего печаль в печальные моменты, отвращение в отвратительных сценах и так далее. В 2011 году в статье, описывающей все исследование, Фейнштейн, Адолфс, Дамасио и Транел написали: «S.M. не проявляет страх ни в каком случае».
Но в конце концов, через два года, Джастин Фейнштейн нашел способ заставить пациентку S.M. испугаться.
Ученые, изучающие эмоции, делают различие между тем, что они называют «экстероцептивным» и «интероцептивным» страхом, то есть страхом, который приходит к нам извне, и страхом, который нападает на нас изнутри. Все, что исследователи делали, чтобы вызвать у S.M., по-видимому, невозможную для нее реакцию страха, было направлено на нее посредством зрительных, слуховых или других внешних сенсорных триггеров. На этот раз Фейнштейн и его коллеги решили использовать другой подход.
Предшествующие исследования показали, что вдыхание углекислого газа может вызывать у человека страх и даже приступы паники. А еще было показано, что у мышей миндалевидное тело участвует в обнаружении углекислого газа. Фейнштейн предположил, что, если провести с S.M. обычный тест на вдыхание двуокиси углерода, она проявит вызванный углекислым газом страх, пусть и на меньшем по сравнению с другими людьми уровне.
В день проведения теста S.M. попросили расположиться в кресле с откидной спинкой, на нос и рот наложили пластиковую маску. После этого она сделала один глубокий вдох через маску, в воздухе, который она вдохнула, был 35-процентный углекислый газ. Такая концентрация в 875 раз превышает обычное содержание СО2 в воздухе, которым мы обычно дышим.
Это хорошо отработанная экспериментальная тактика, и ее последствия обычно длятся не более минуты. Присутствие СО2 в системах организма задействует тревожные звоночки как в центральной, так и в периферийной нервной системе. Хотя один вдох воздуха с высоким содержанием СО2 на самом деле не влияет на уровень кислорода в организме испытуемого, он создает иллюзорное ощущение, что воздуха не хватает – исследователи называют это «кислородным голоданием». У одной четверти испытуемых эксперимент вызывает чувство глубокого страха и даже – в некоторых случаях – полномасштабный приступ паники.
S.M. отреагировала далеко не так мягко, как ожидали Фейнштейн и другие. Едва только сделав вдох, S.M. начала хватать ртом воздух. Ее дыхание ускорилось, и на восьмой секунде после вдоха СО2 она начала махать правой рукой, указывая на маску. Она поджала пальцы ног, пальцы рук напряглись, и все тело застыло от напряжения. На четырнадцатой секунде эксперимента она сказала через маску: «Помогите мне», и один из экспериментаторов снял маску с ее лица. Как только он это сделал, она схватила его за руку. С широко раскрытыми глазами и раздувающимися ноздрями она сказала «спасибо». Но еще в течение двух минут ей не хватало воздуха. Она задыхалась и ловила воздух ртом, показала рукой на горло: «Я не могу дышать».
В конце концов ей понадобилось почти пять минут, чтобы прийти в себя, значительно больше, чем длится типичная паника, вызванная экспериментом, которая длится одну-две минуты. Позднее Фейнштейн написал: «S.M. только что пережила первый в своей жизни приступ паники. Все экспериментаторы, присутствовавшие при этом, были шокированы. S.M. действительно ощутила страх. Она назвала это “худшим страхом” из всех, что она когда-либо переживала. Вполне вероятно, что с самого детства это был первый случай, когда она испытала страх».
Фейнштейн рассказал мне, что всю ту неделю он и его коллеги «двигались как олени, ослепленные светом фар». Но, несмотря на шок, «это был великий момент, – сказал он. – Ведь именно в этом весь смысл науки: доказать, что ты неправ». Если твоя гипотеза убедительно опровергается, узнаешь что-то новое.
Чтобы проверить, можно ли воспроизвести этот эффект, группа исследователей из Айовы связалась с исследователем в Германии, изучавшим близнецов, также имевших значительные повреждения миндалевидного тела в результате болезни Урбаха – Вите. Эти две женщины перелетели Атлантический океан и, как раньше это сделала S.M., вдохнули газ. Исследователи на этот раз включили и группу контрольных испытуемых, у которых не было повреждений миндалевидного тела.
Фейнштейн и его группа подтвердили результаты во всех отношениях: близнецы пережили полномасштабные приступы паники, когда вдохнули газ. Уровень паники участников контрольной группы был значительно ниже. Эти пациентки, которые, предположительно, вообще не испытывали страха, теперь его переживали с большей силой и интенсивностью, чем люди без подобных повреждений.
На основании этих результатов можно было сделать два вывода. Во-первых, наличие функционирующего миндалевидного тела не является, как можно было предположить на основании имевшихся исследований, предпосылкой переживания ни телесного, ни эмоционального страха. Во-вторых, по-видимому, вполне возможно, что миндалевидное тело не только играет роль триггера наших реакций страха, но и выполняет приглушающую, подавляющую или контролирующую функцию. Это может помочь объяснить преувеличенные реакции на газ у пациентов с болезнью Урбаха – Вите: когда запускаются их панические реакции, у них нет тормозов, которые обеспечило бы миндалевидное тело, чтобы они смогли себя контролировать. Они не могли, как явно может Алекс Хоннольд, просто заставить себя успокоиться.
Фейнштейн пишет: «На одном дыхании мы сразу же узнали, что миндалевидное тело не может быть типичным и единственным “центром страха”… Не имея функционирующего миндалевидного тела, S.M. все же смогла пережить интенсивное и продолжительное состояние страха».
Есть еще один способ, которым S.M. выражает то, что мы можем считать страхом. Но страх не за себя – это страх за детей. Или, по крайней мере, если не страх, то, несомненно, сильный защитный инстинкт, который она никогда не проявляет в плане собственной безопасности. По-видимому, как мать она может опознать непосредственную угрозу и отреагировать на нее.
Однажды, когда какая-то женщина (S.M. описала ее как «живущая по соседству дама ростом под два метра») шлепнула ее маленького сына, S.M. бросилась в драку, толкнула эту женщину, и все закончилось тем, что ей пришлось разбираться не только с «дамой, живущей по соседству», но еще и с несколькими членами ее семьи. Постепенно в драку включались новые участники, пока не подоспела полиция. В другой раз, когда ее сын нашел во дворе маленький пакетик крэка, S.M. отнесла его в полицию и высказала там свои предположения о том, кто был дилером. Вскоре после этого у ее двери стали появляться записки с угрозой смерти, а однажды в коридоре ее квартиры материализовался мужик, приставил ей к виску пистолет, сказал «бам!» и ушел. Но, когда ее сын нашел еще один пакетик, S.M. снова пошла в полицию, надеясь сделать дом и квартал безопасными для своих детей.
Конечно, любая мать может предпринять такие действия – в этом нет ничего особенного, за исключением той части, где S.M. не почувствовала страха, когда ей к виску приставили пистолет. Но в сочетании с полным отсутствием беспокойства о собственной безопасности, даже в тех ситуациях, когда в безопасности были дети, это предполагает следующее: что материнский инстинкт запускается не миндалевидным телом. Наши страхи могут возникнуть из многочисленных источников внутри нас.
В настоящее время S.M. мало общается со своими тремя взрослыми детьми. Но у нее все еще имеются материнские страхи. Однажды какой-то исследователь, которого удивило кажущееся отсутствие контактов, спросил ее о сыне.
«Ваш сын ведь сейчас в Афганистане? – спросил исследователь. – Вы за него беспокоитесь?»
«Да, – сказала она, – конечно».
Исследователь спросил, о чем она беспокоится.
«Я беспокоюсь о том, что его ранят, что с ним случится что-то плохое. Ведь в этот самый момент кто-то, возможно, направляет на него оружие».
«Это интересно, – заметил исследователь. – Вы ведь говорили, что, если кто-нибудь направит оружие на вас, вы не испугаетесь. Значит, вы боитесь, если это случится с вашим сыном?»
S.M. ответила отрицательно. «Я не боюсь, – сказала она. – Я просто не хочу, чтобы это с ним случилось. Вам нужно понять, что я беспокоюсь, а не боюсь».
В таком случае какая разница между страхом и беспокойством?
S.M. пояснила: «“Боишься”, значит, ты испугался. Тебе страшно. А “беспокоиться” – значит не хотеть, чтобы что-то произошло. Если бы я могла встать между сыном и пулей, я бы это сделала, потому что не боюсь».
История S.M. произвела на меня неизгладимое впечатление. Иногда у меня возникало такое чувство, как будто моя жизнь – это не столько поиск счастья, сколько непрекращающаяся, бесконечная дуэль со страхом. Подумать только, где-то есть человек, который даже не знает о том, что такое ощущать страх! Я попалась. Стараясь не казаться слишком любопытной, я спросила Ральфа Адолфса, какая S.M. на самом деле.
Он рассказал мне следующее: «Конечно, если бы вы просто с ней повстречались и ничего о ней не знали, то потребовалось бы много усилий, чтобы обнаружить что-нибудь необычное. Если вы прямо ее не спросите, или не возьмете ее с собой на американские горки или в дом с привидениями, или что-то в этом роде, она покажется относительно нормальной. Она очень приятная, дружелюбная, ничего особенного в плане поведения». Это вполне нормально для больных с подобными поражениями. Даже пациенты с амнезией, например знаменитый пациент H.M., который был почти лишен способности формировать новые долгосрочные воспоминания и прожил всю жизнь примерно 30-секундными отрывками, как правило, могут вести совершенно обычные разговоры, как будто в их на самом деле очень необычных умах ничего необычного нет.
Рассказывая о своем исследовании пациентов с амнезией, Адолфс сказал: «Конечно, их не будешь спрашивать, какой сейчас год, или кто сейчас президент, или что-то в этом роде. Но если просто встретишь такого человека на улице и спросишь: “Как дела?” – он скажет: “Замечательно, у меня сегодня отличный день”. Можно спросить: “Ну, что вы сегодня делали?” – “Ну, так, разное”».
Адолфс обратил внимание на невероятную способность этих пациентов компенсировать (в социальной и других сферах) свою особенность. Он объяснил мне, что «они способны создать полноценную личность», и именно на этой способности все больше концентрируется внимание исследователей в его лаборатории. «Мы не задаем вопрос “Чего не хватает этим людям?” Скорее мы задаем вопрос “Что делает остальная часть их мозга, чтобы компенсировать то, чего не хватает?”» Адолфс не устает удивляться пластичности мозга, его способности перегруппировываться и реорганизовываться по необходимости. «Честно говоря, мы не знаем, где пределы этой способности. Это просто поразительно».
И это действительно поразительно. Пациентке S.M. сейчас за пятьдесят, и у нее все больше проблем со здоровьем. Но просто невероятно, как она прожила так долго, не имея доступа к первостепенно важной для человека внутренней системе предупреждения. Ее повреждения мозга уникальны, но имеется мрачноватый пример для сравнения из мира приматов. В 1968 году, когда S.M. была еще совсем малышкой и ее миндалевидное тело еще функционировало, психиатр по имени Артур Клинг на небольшом острове вблизи побережья Пуэрто-Рико отловил группу диких макак-резус. Он удалил им миндалевидное тело и выпустил их на волю. Через две недели все они умерли, либо от голода, либо утонули, либо стали жертвами своих здоровых собратьев.
Когда я впервые услышала о S.M. и решила узнать больше, я думала, что это будет поучительная история. Да, конечно, жизнь у нее была полна страданий, бесстрашие приводило ее в опасные ситуации, изолировало от других людей и во многих отношениях ограничило ее мир.
Люди, преимущественно мужчины, пользовались ее недостатком и применяли к ней насилие. Большую часть жизни она существовала за счет пособия по инвалидности. Часто голодала, потому что ее не тянет есть, и она не очень хорошо распоряжается деньгами – ведь она не боится последствий. Ей трудно поддерживать дружеские отношения, потому что она не знает запретов, которыми большинство из нас подчиняется. Когда она знакомится с кем-то, кто ей нравится, она сильно увлекается, проявляет безграничную щедрость – и ждет того же в ответ, но ее энергия может оттолкнуть. Получается, что страх быть отвергнутым может стать полезным социальным барьером.
По словам Джастина Фейнштейна, «так жить очень тяжело. У нее нет социального пузыря. Обычно у каждого есть некий воображаемый пузырь, облекающий наше тело, и, если кто-то нарушает это личное пространство, мы ощущаем дискомфорт, так ведь? Но она может стоять буквально нос к носу, практически касаясь другого человека, – и не будет чувствовать никакого дискомфорта». Джастина увлекает мысль о том, что миндалевидное тело является не только пусковым механизмом, но и своего рода тормозом для нашего поведения: «То, что мы наблюдаем у S.M., является примером жизни без этих тормозов».
Жизнь без тормозов: трудно представить это для таких как я, с трудом пытающихся оторвать тяжеленную ногу от педали тормоза.
Несмотря ни на что, я нашла в жизни S.M. много достойного восхищения. Ее доверие к другим людям, даже если иногда ошибочное, – всем нам, возможно, стоило бы испытывать его немного чаще. Ее приспособляемость, способность выживать, несмотря на белые пятна на карте мозга, меня просто поразили. Я представляла, как она бежит вперед в доме с привидениями, смеется и зовет остальных за собой. Бесстрашие сделало ее такой открытой миру. Пусть и немного, я этому завидовала.
Если бы человеческое «бесстрашие» было подобно шведскому столу, на котором предлагаются разные черты характера, думаю, что для себя я выбрала бы невероятную открытость и храбрость S.M. и кажущуюся безграничной способность оставаться спокойным Алекса Хоннольда.
Тем не менее я понимаю, что страх нам необходим. Мой страх, возможно, временами зашкаливал, но возникал он не без причины: чтобы помочь мне выжить. Джастин Фейнштейн описал страх как «ключевую составляющую» в непрерывном существовании вида (и не только человеческого вида, если определить «страх» более широко) на протяжении тысячелетий. И хотя временами он причинял мне неудобства, я не хотела бы, чтобы он исчез.
9
Почему страх так важен
Тем вечером в парке на берегу реки Оттава нас было четверо. После школы мы приехали в центр города на автобусе, прошли по длинному мосту, отделяющему провинцию Онтарио от Квебека, и на заправке на квебекской стороне купили пару упаковок пива Mike’s Hard Lemonade. Там легко можно было купить алкоголь, не имело значения, что нам еще нет восемнадцати. За рекой медные крыши зданий Парламента сияли под летним солнцем.
Звеня бутылками в рюкзаках, мы свернули с оживленного перекрестка у моста и пошли по мощеной пешеходной дорожке в узкую полосу парка, граничившего с рекой. Мы расположились на траве, перед нами текла река, а сзади за забором возвышались здания бумажного комбината. На этой узкой полоске зелени прошлым летом я впервые поцеловалась, пока над головой взрывались фейерверки по случаю Дня Канады. Когда мы устраивались на траве, я обернулась посмотреть на комбинат и заметила человека, прислонившегося к сетчатому забору с той стороны и наблюдавшего за нами.
Прошли часы, солнце зашло, а бутылки опустели. С. исчезла в кустах, чтобы пописать, а когда вернулась, наклонилась поближе, пьяненько хихикая: «Ребята, там за нами мужик наблюдает».
Я похолодела. Снова оглянулась. Это был тот же самый человек.
Опьянение улетучилось, остался только непонятный страх. Алкоголь свернулся у меня в животе. Не помню, обсуждали ли мы, что делать дальше, – мы просто придвинулись поближе друг к другу, движимые общим инстинктом. Мы собрали вещи и направились обратно по тропинке бок о бок, как стадные животные в защитном строю. Широкая темная река была справа, слева, возможно, метрах в двадцати, в темноте мы могли видеть, что человек начал идти вдоль забора со своей стороны параллельно нашему движению и довольно быстро. Впереди появилась калитка в заборе, на цепи висел замок. Она ведь заперта? Должна быть заперта. Когда мы проходили мимо калитки, мужчина поравнялся с ней, ухватился за прутья и зазвенел цепью. Мы пошли быстрее, но он не отставал – жуткая, молчаливая погоня.
Д. сказала мне: «Ты должна бежать за помощью, ты бегаешь быстрее всех».
«Нет уж, я вас не оставлю». Я старалась, чтобы мои слова звучали храбро. Темная, с деревьями по бокам тропинка впереди казалась мне чудовищной.
С. твердила как заведенная: «Нас четверо, а он один. Нас четверо».
«Какая разница, если у него оружие», – прошептала А., и мы поняли, что, если на одну из нас направят дуло, остальные сделают все, что им скажут.
Не замедляя шага, мы полезли в рюкзаки и передали друг другу собранные пустые бутылки, ухватив стеклянные сосуды за горлышко. Теперь у каждой было оружие.
Вдоль дороги деревья теперь росли гуще, и мы больше не могли видеть преследующего нас мужчину. А впереди была видна еще одна калитка. До нее осталось пятнадцать метров, десять метров, восемь метров, и теперь уже мы увидели, что на этой калитке нет ни цепи, ни замка. Мы не стали ждать, появится ли мужчина снова, – как только мы с ней поравнялись, побежали. Мы бежали и бежали не останавливаясь, пока не добежали обратно до перекрестка, до моста, в свет уличных фонарей и фар, рассеивающий ночную темноту.
В том, каким образом нас что-то заставило бежать, действовать, был какой-то урок, но тогда я этого не поняла. Двенадцать лет спустя, когда мне еще не было тридцати и я все еще не была «своей» в Уайтхорсе, я пережила это чувство снова. Холодным зимним утром, в три часа, я скорчилась за «тойотой матрикс» на темной парковке дилерского центра и смотрела, как свет уличного фонаря отражается от крыши такси, остановившегося на углу. Это такси преследовало меня уже пять кварталов.
Сначала, когда машина сбавила ход, приближаясь ко мне спереди, я подумала, что таксист просто ищет клиента. Вероятно, я, идущая домой одна от подруги в такой час юконской зимой, была похожа на потенциального клиента. Но я жестом показала ему, что такси мне не нужно, и тогда он проехал мимо меня, развернулся и медленно поехал за мной по улице. Я занервничала и свернула на другую улицу, он последовал за мной. Про себя я стала искать ему оправдание, – может быть, он думает, что поступает правильно, пугая меня, сам того не сознавая, и на самом деле просто хочет проводить меня до дома. Но более громкий голос у меня в голове сказал, что в этом нет никакого смысла, что-то здесь не так, что-то неправильно. И к этому голосу я прислушалась. Как годами ранее, я поддалась инстинкту. Я забежала на парковку дилерского центра и теперь сидела, съежившись в снегу, меня подташнивало… Ирония судьбы: самое «безопасное», что можно было сделать, чтобы не идти пятнадцать минут домой, – это вызвать такси.
Дилерский центр находился на углу улицы, отгороженная парковка имела выезды с двух сторон квартала. Таксист затормозил на Шестой, откуда я и попала в лабиринт припаркованных машин, поэтому я стала пробираться к въезду с Мейн-стрит, просачиваясь между «тундрами» и внедорожниками, стараясь оставаться незаметной, – я чувствовала себя глупо, но не настолько, чтобы показаться снова.
Добравшись до конца парковки, я глубоко вдохнула, бросилась на улицу и понеслась по направлению к огням гостиницы, находившейся на середине квартала. Я слышала, как позади меня такси вывернуло из-за угла, и почувствовала, как свет фар осветил мне плечи.
Я добежала до двойных дверей гостиницы, как раз когда он остановился у бордюра позади меня. Я ударилась о дверь и отскочила. Двери были заперты.
Передний бампер машины был на расстоянии тротуара от меня. Я повернулась, прислонилась спиной к бесполезным закрытым дверям, со свистом вдохнула и закричала: «Прекратите меня преследовать!» Сидя за рулем, он выпучил глаза так, что я увидела белки.
В этот самый момент из темноты дальше по улице вынырнули двое седобородых мужчин, которые шли неуверенным шагом слишком много выпивших. «Эй, – крикнул один из темноты, – что там у вас происходит?»
Таксист сдал задним ходом, развернулся и уехал, его задние огни исчезли.
Двое мужчин осторожно приблизились. Я сказала: «Со мной все в порядке». Я села на скамейку для курильщиков около дверей гостиницы, чтобы отдышаться, а они с обеспокоенным видом топтались в сторонке. Они предложили вызвать мне такси, проводить домой. Я поблагодарила их и отказалась. До моего дома осталось два квартала.
Успокоившись, я глубоко вдохнула, расправила плечи и вышла из кольца света у входа в гостиницу снова в темноту.
Эти два случая не были единственными в моей жизни, когда мне приходилось спасаться бегством от незнакомого мужчины или мужчин. Но эти два стоят особняком. Думаю, что из-за своей неоднозначности, своего безмолвия. В тех нескольких других случаях, когда я убегала, мужчины, от которых я бежала, говорили мне что-то, что дало понять: беги. Они кричали, что-то требуя, или что-то невнятно говорили, ухмыляясь. Но в те два раза я принимала решение исключительно на основании невысказанных намеков. Но, несмотря на это, была почти совершенно уверена: я поступаю правильно.
В книге «Дар страха» (The Gift of Fear)[12] консультант по безопасности и «защитник звезд» Гэвин де Беккер пишет о силе интуиции – силе чувства страха. Де Беккер – не ученый, но он несколько десятилетий работает с людьми, которых преследовали, которым угрожали и которых насиловали. Из этого опыта он вывел определенные тенденции и модели, и книга, о которой идет речь, буквально набитая душераздирающими историями, является результатом этой работы.
Она начинается с истории Келли, молодой женщины, которая на лестнице в своем доме встретила вежливого молодого человека и с неохотой, несмотря на свои неопределенные, необъяснимые плохие предчувствия, приняла его помощь: он вызвался донести до квартиры ее сумки с продуктами. Попав в квартиру, мужчина достал пистолет, стал угрожать Келли и изнасиловал ее. Как только он вышел из комнаты и направился в кухню, ею овладело непреодолимое желание уйти. Когда он повернулся к ней спиной, она убежала из квартиры.
Де Беккер пишет: «Позже, когда она рассказывала о своем страхе, она охарактеризовала его как абсолютный, он вытеснил все остальные чувства».
Словно внутри ожило животное, которое и двигало ее ногами. «Я не имела к этому никакого отношения, – объяснила она. – Меня словно вели по этому коридору». То, что она испытала, было настоящим страхом – не тем, когда человека просто напугают, или при просмотре ужастика, или перед публичным выступлением. Этот страх был ее мощным союзником, который говорил: «Делай, как я велю». Иногда такой страх приказывает притвориться мертвым или не дышать, в других случаях – бежать, громко кричать или драться. Келли же он сказал: «Просто веди себя тихо и не сомневайся во мне, и я выведу тебя отсюда»[13].
Де Беккер утверждает, что мы знаем об угрозах, которые ставит перед нами мир, больше, чем осознаем. Он говорит, что у нас есть возможность правильно определить, когда мы находимся в зоне риска, а когда – нет, нам просто нужно научиться слушать свои инстинкты, а не заглушать их из соображений вежливости, мыслей о том, чего от нас ждут, в угоду социальной норме. Он пишет: «Как и любое живое существо, вы можете чувствовать опасность. Вы обладаете даром, великолепным внутренним стражем, который готов предупредить вас об опасности и помочь выйти из рискованных ситуаций»[14].
Это мощная мысль, придающая силы. А за два десятилетия, прошедших с момента опубликования его книги, наука помогла заполнить некоторые из пробелов в нашем понимании того, что де Беккер называет общим термином «интуиция».
Вторая глава «Дара страха» начинается с еще одной реальной истории, которая раскрывает механизмы интуиции, то, как она работает и как нас предупреждает. Роберт Томпсон, летчик коммерческой авиации, рассказывает историю о том, как однажды поздно вечером зашел в круглосуточный магазин купить несколько журналов, но сразу же решил уйти, необъяснимым образом испугавшись. Томпсон развернулся и вышел, так и не купив журналы.
Тому, кто вошел в магазинчик следующим, не так повезло. Это был полицейский, и его вид испугал человека, который держал продавца на мушке. Он выстрелил в полицейского и убил его.
«Я не знаю, что подсказало мне уйти оттуда, – сказал Томпсон Беккеру. – Это было просто ощущение, шестое чувство»[15].
Он остановился, как бы заново оценивая собственные слова. «Ну, сейчас, когда я думаю об этом, то вспоминаю, что парень за прилавком метнул на меня быстрый взгляд, резко повернул голову в мою сторону на одно мгновение, и вроде бы нормально, что продавец оглядывается на того, кто вошел, но он так пристально смотрел на другого покупателя, и, должно быть, это показалось мне странным. Наверное, я увидел, что он волнуется»[16].
Позже Томпсон вспомнил, что покупатель был одет в тяжелую куртку, а вечер был жарким и что на парковке стояла машина с включенным двигателем. По мнению де Беккера, все эти детали сложились воедино, бессознательно, когнитивный процесс, «который работает быстрее и совсем не так, как знакомое нам пошаговое мышление, на которое мы так охотно полагаемся»[17].
«По сравнению с медлительной логикой интуиция летает», – пишет де Беккер[18].
Сегодня мы знаем, что у интуиции есть кое-какая вполне ощутимая помощь, например возможность «унюхать» страх. Когда я только прочитала о спасении Роберта Томпсона, я тут же вспомнила о Лилиан Мухика-Пароди, исследовательнице из Стоуни-Брук, которая доказала существование у человека сигнальных феромонов, заставив своих испытуемых прыгать с парашютом из самолета. Мне оставалось только гадать, уловили ли органы чувств Томпсона запах страха, исходящий от продавца или, возможно, от самого грабителя. Заставило ли миндалевидное тело Томпсона запустить внутренние системы тревоги, повысив его внимание к расширенным глазам и испуганному лицу продавца? Приходится признать, что, возможно, так оно и было.
Сигнальные феромоны человека интересовали Мухика-Пароди не просто сами по себе. Хотя это очень интересно, на уме у нее были более масштабные вопросы. Оказывается, что ее исследование, в котором испытуемые прыгали с парашютом, было частью более широкого поиска ответов на вопросы о том, как страх может нам помочь, стать инструментом, а не обузой.
Мухика-Пароди заинтересовалась изучением реакций страха у здоровых людей, а не у людей, страдающих от излишнего страха и тревожности, которых исследуют намного чаще. Получив финансирование от военного ведомства США (потому что все-таки они заинтересованы в том, чтобы выяснить, как их сотрудники будут реагировать на страшные ситуации), она начала собирать материал для ответа на вопрос: каким должен быть человек, чтобы стать лучшим спецназовцем «Морских котиков»?
«Это была широкая проблема, которая давала мне возможность более глубоко поразмышлять о том, как выглядит индивидуальная вариация, – сказала мне Мухика-Пароди. – Что делает, скажем, спецназовца не таким, как обычный здоровый человек? Что отличает его от человека, который немного тревожнее других? А от человека, страдающего патологической тревожностью?»
Работа над феромонами страха была частью поиска ответа на этот широкий вопрос. На это же был направлен второй, более поздний эксперимент, в ходе которого Мухика-Пароди снова отправила группу людей, которые уже записались на прыжки с парашютом, на самолете в небо. Тем не менее эта группа отличалась от первой: испытуемые выбирались только из людей, которые уже записались на прыжки по собственному желанию. Первая группа была набрана произвольно: это необязательно были люди, которые хотели прыгнуть с самолета (поэтому, как я думаю, они с большей вероятностью вспотели от страха). Эти новые прыгуны были из другого теста: исследователи называют таких людей любителями острых ощущений, или ЛОО.
Мухика-Пароди и ее коллеги хотели узнать, возможны ли физиологические различия между двумя типами людей, которые они назвали «храбрыми» и «безрассудными», то есть между людьми, которые рискуют намеренно, полностью сознавая опасность, и людьми, которые до конца не понимают, как рискуют и с какими угрозами сталкиваются. Они предположили, что разница между храбростью и безрассудством – не просто общественное суждение, выносимое после того, как что-то произошло, в зависимости от последствий риска, но что храбрость и безрассудство включают качественно разные подходы к риску, «отличающиеся друг от друга с нейробиологической, физиологической и когнитивной стороны».
Начали они с того, что отобрали тридцать человек, имевших страстное желание прыгнуть с парашютом, и в течение двух строго контролируемых дней эти испытуемые выполняли набор тестов. Они заполнили стандартные анкеты о поведении избегания риска (или его отсутствии), у них проверили уровень эндорфина и адреналина, работа миндалевидного тела измерялась с помощью аппарата МРТ. Во время взлета до нужной высоты, в приподнятом от предвосхищения настроении, испытуемые выполняли задание, в котором им нужно было быстро идентифицировать человеческие лица как «нейтральные» или «агрессивные».
Результаты подтвердили гипотезу Мухика-Пароди. «Безрассудные» парашютисты меньше всего обращали внимание на риск опасности, и в некоторых отношениях их мозговая активность имела больше общего с тревожными людьми, которые прямо противоположны «безрассудным» в оценке угрозы, чем с более сбалансированными «храбрыми» испытуемыми. Последствия для ее исследования были огромными. Она сказала мне: «Вывод, к которому я пришла после примерно двенадцати лет исследования, состоит в том, что я сделала своего рода категориальную ошибку. Я думала об этом неправильно».
До этого Мухика-Пароди и военное ведомство концептуализировали эту проблему определенным образом: размещали людей на шкале устойчивости к стрессу от более устойчивых к менее устойчивым. Они полагали, что, предположительно, лучшим спецназовцем будет тот, у кого максимальная устойчивость по отношению к вызывающим страх и стрессовым ситуациям, то есть это будет кто-то настолько близкий к бесстрашию, насколько этого может достигнуть обычный человек (а не разные там Алексы Хоннольды или пациентки S.M.). Но потом, углубившись в проблему, Мухика-Пароди осознала, что наибольшее значение имел вообще не уровень устойчивости испытуемого. Вместо этого в качестве ключевой она начала рассматривать совершенно другую функцию: способность обнаруживать угрозу.
«Различия между разными типами людей не становятся очевидными, когда приставляешь пистолет к чьей-то голове. Если угроза действительно существует, все, в сущности, ведут себя одинаково. Различаются люди тем, как они реагируют на потенциальную угрозу. То есть на неоднозначную угрозу». Люди, которые обычно более тревожны, склонны видеть угрозу там, где ее на самом деле нет; наоборот, люди на противоположном, «безрассудном» конце шкалы тревожности иногда могут игнорировать реальную угрозу или не обращать на нее внимания. «Именно здесь подход с точки зрения устойчивости к стрессу дает сбой, – говорит Мухика-Пароди. – Потому что идеальным “морским котиком” будет не тот, кто бесстрашен… Нам нужен тот, кто очень хорошо обнаруживает угрозу, но при этом не находит ее там, где ее нет».
Вот это идеал, и не только для «морского котика», я думаю, но для любого, кто хочет успешно справляться со своими страхами: кто-то, кто может правильно идентифицировать угрозу, ни недооценивает, ни переоценивает риск, а потом преодолевает свою первоначальную реакцию страха (например, инстинкт замирания, который может оказаться полезным, если вы мышь, пытающаяся спастись от орла на ночном поле, но не в том случае, если вы человек на шоссе, на которого летит фургон), чтобы эффективно среагировать и избежать этой угрозы.
Все понятно, если подумать, правда? Но большинство из нас проживает всю жизнь, то и дело не справляясь с этой задачей, реагируя то слишком бурно, то недостаточно активно. И каждый раз надеясь, что в следующий все получится. Это одна из причин, почему связанные со страхом воспоминания всегда такие сильные, почему они все время рядом, преследуют нас и причиняют боль: они устроены так, чтобы быть эффективными, долговременными и служить напоминанием, когда на нас снова обрушивается уже знакомая угроза. Связанные со страхом воспоминания могут обеспечить быструю реакцию. Их задача крайне важна, поэтому избавиться от них не так-то легко.
Наверное, мне очень повезло. Я всего раз в жизни вызывала полицию, так как думала, что я в опасности, что на меня напали. Это было несколько лет назад, где-то через год или два после той ночи, когда я убегала от таксиста.
Сначала я решила, что это просто псих. Я временно жила у подруги, чтобы присматривать за ее хаски. Однажды в субботу утром, в пять, зазвонил домашний телефон. Я подумала, что что-то случилось, полусонная вылезла из постели и взяла трубку.
«Алло?»
«Ээээй!» – услышала я длинный протяжный слог. Мужской голос.
«Привет», – нерешительно ответила я.
Пауза. Потом: «Я сейчас трогаю свой член».
Я повесила трубку. Через пару секунд телефон зазвонил снова, и я поняла, что это, должно быть, тот же мужик. Я отключила аппарат от розетки. Где-то еще в доме телефон звонил снова и снова. В темноте я нашла дорогу к этому второму аппарату, отключила и его (а он все звонил и звонил), и в доме стало тихо.
Через две недели я вернулась домой, в собственную квартиру. Было пять утра, суббота. Зазвонил телефон (мой домашний телефон). Я уже забыла о том звонке и опять, полусонная, добралась до аппарата на письменном столе в гостиной.
Я сказала: «Алло?»
«Ээээй», – сказал то же негромкий голос, и, сразу узнав его, я повесила трубку, прежде чем он успел сказать что-нибудь еще. Потом я очень быстро, без колебаний, стала действовать, движимая инстинктами, о которых даже не подозревала. Я делала то, чему, должно быть, научилась за годы чтения криминальных романов и просмотра плохих сериалов. Я отключила телефонный аппарат, выдернув вилку из розетки. Выключила все лампы, которые включила по дороге из кровати к письменному столу, чтобы с улицы никто не мог увидеть мои передвижения. Проверила замок на двери, схватила свой сотовый телефон и самый большой нож из кухни. Тогда, подготовившись к нападению, я вернулась в спальню, где было только одно маленькое окошко, и закрыла за собой дверь.
Скрестив ноги, я села на кровати и теперь, когда я уже никуда не спешила, впервые почувствовала свой страх, действительно его почувствовала. Сердце бешено колотилось. Глаза широко раскрылись, грудь сдавило, дыхание участилось. Я была в ужасе.
С ножом в руке я набрала номер полиции на мобильном. «Мне кажется, меня преследуют», – сказала я дежурному.
Сразу же после того, как услышала тот голос по телефону, я кое-что прикинула. Сначала он позвонил мне в квартиру подруги; теперь же он позвонил мне домой. Тот же мужчина, то же время суток, тот же день недели. Два разных стационарных телефона. Только одно связывало эти два звонка: мое физическое присутствие. И тогда я пришла к выводу, сделанному мгновенно: звонивший знал и кто я, и где я нахожусь. Значит, он на самом деле за мной следил, решила я, и узнал обо мне достаточно, чтобы выяснить телефонные номера по обоим адресам.
Я уже не уснула той ночью или, скорее, утром, а позднее в тот же день написала сбивчивый отчет о происшествии и отнесла его доброму и благожелательному полицейскому в участок. Он сказал, что проверит телефонные звонки и свяжется со мной. А потом вышло так, что мне пришлось на две недели уехать по делам. Я с радостью покинула свою квартиру, которая теперь казалась мне небезопасной.
Годы спустя, во время чтения книги Гэвина де Беккера, я вспомнила эти несколько секунд после того, как повесила трубку после того звонка. В моей жизни было много моментов, когда мне так или иначе было страшно, но мало таких случаев, когда страх заставил меня действовать быстро, мгновенно принимать решение и сразу же реагировать. Это напомнило мне о том случае, когда мы с подружками, давным-давно, убегали из парка, – наше мгновенное молчаливое согласие, что угроза реальна и действовать нужно незамедлительно.
Тогда мы так и не выяснили, правильно ли сочли человека у реки угрозой, точно ли оценили ситуацию. Мы так никогда и не узнаем, был ли он тем, за кого мы его приняли и испугались, вспомнив слова, которые так и не произнесли вслух: насильник и убийца; один из эпизодов сериала «Закон и порядок: Специальный корпус» (Law & Order: SVU) стал реальностью.
Но я все же выяснила кое-что о своем «преследователе» – и, как оказалось, ошиблась в выводах.
Через две недели, когда я вернулась из поездки, в полиции мне сказали, что они получили несколько заявлений от других женщин о пошлых, назойливых телефонных звонках в те же дни, когда звонили мне. В то утро, когда я была в доме подруги (а фамилия моей подруги начинается с буквы «М»), еще несколько женщин, фамилии которых начинались на ту же букву и были в телефонной книге, получили такие же звонки. В то утро, когда я была у себя в квартире, он звонил тем, чьи фамилии начинаются на «Х». Другие женщины не решились сообщить о звонке, или им просто было противно, но мне единственной звонили дважды, по двум разным адресам, я единственная была убеждена, что за мной следят и моей жизни угрожают.
Я чувствовала себя глупо. Мое смущение усилилось, когда местная газета опубликовала в сети короткую заметку об этих телефонных звонках. Почти сразу же несколько из моих знакомых, живущих в Уайтхорсе, написали под этой заметкой комментарии, в которых высмеивали всех, кто испугался пары надоедливых звонков. Неужели я слишком сильно прореагировала? Зря испугалась?
Тогда я рассердилась на тех, кто посмеялся над моим страхом, но их презрение заставило меня начать сомневаться в себе. А совсем недавно я нашла кое-что в книге де Беккера.
Ясно, что не все из того, что мы предсказываем, произойдет, но, поскольку интуиция – это всегда реакция на потенциальную угрозу, а не поспешная попытка отделаться от сигналов или отрицать возможную опасность, то с нашей стороны будет умнее (и реалистичнее) постараться выявить угрозу.
Если опасности нет, то мы ничего не потеряли и лишь откорректировали сигналы […] Интуиция постоянно учится, и, хотя она время от времени может посылать сигнал, который оказывается не таким срочным, все, что она передает вам, имеет значение[19].
Я подумала о человеке, который звонил мне по телефону. В ту ночь он звонил откуда-то недалеко от моей квартиры, чтобы меня убить? Нет. Просто ему нравилось пугать женщин, возможно, он находил какое-то сексуальное удовлетворение в том, чтобы нас пугать, демонстрировать свою силу, заставляя себя бояться? По-видимому. Хотела бы я оказаться когда-нибудь наедине с ним в запертой комнате? Нет, однозначно нет. Такого человека следовало избегать – бояться, по крайней мере в какой-то степени. В этом я была права.
Загвоздка в том, чтобы понять, когда стоит прислушаться к собственному страху – довериться своей оценке угрозы (а ведь она может оказаться не такой точной, как у идеального «морского котика»), а когда подавить ее или вообще проигнорировать. А я всю свою жизнь убеждалась в том, что моим собственным реакциям доверять нельзя.
Когда я позвонила Джастину Фейнштейну, чтобы расспросить его о пациентке S.M., мы поговорили и о более широкой роли страха и его уместности или неуместности конкретно в моей ситуации. Фейнштейн сказал, что «в современном обществе люди сталкиваются с наличием одновременно двух ролей страха: как эмоции, способствующей выживанию, и как эмоции, наносящей этому выживанию вред».
Он добавил: «На самом деле страх влияет на нас не просто как на индивидуумов, но на социальном уровне». В течение всего существования человечества наш страх был инструментом выживания, и даже еще до того, как мы стали существовать как Homo sapiens, мы могли пользоваться менее совершенными формами реагирования на угрозу, чем сложные, многовалентные реакции, которые сегодня мы называем страхом. Однако в современном мире наши древние системы сигнализации кажутся все менее и менее сопряженными с современными угрозами. И, в то время как моя внутренняя система сигнализации начинает звенеть при угрозе высоты, ничто не говорит мне слезть с дивана и перестать зависать в Facebook, угрюмо завидуя чужому срежиссированному счастью.
Фейнштейн сказал: «Польза страха как эмоции, помогающей выживанию в дикой природе, в современном обществе начинает подвергаться сомнению. Сегодня возникает парадокс: там, где как общество мы имеем все, чем только можно было бы себя обеспечить (безопасность, уверенность, комфорт, все то, о чем наши предки не могли и мечтать), наши страх и тревожность зашкаливают». Именно этот парадокс, объяснил он, привел его к изучению страха: «Необходимо изучать страх, его назначение, то, как на самом деле он подталкивает нас к не способствующему адаптации образу действия».
Прочитав «Дар страха», я часто не могла заснуть, размышляя о тех случаях в своей жизни, когда я боялась другого человека, анализировала каждый из этих случаев, рассматривала каждый отдельно. Откуда я знала, как действовать? Правильно ли я поступала? Каким образом с годами я научилась так быстро принимать решения?
Полагаю, что, когда в моей квартире в пять утра зазвонил телефон, я полагалась не только на факты, связанные со звонком за две недели до этого. Эта информация, которую я собирала всю свою жизнь, читая новости в газетах, видя их по телевизору, узнавая из разговоров с подругами о негодяях, преследователях и маньяках, снова загрузилась в сознание, пока мозг оценивал угрозу, которую представлял звонивший. Я действовала на основании решения, которое мозг выдал на выходе.
Тогда я не зря встревожилась этим неприятным звонком. Это подсказал мне опыт, даже если он переоценил степень угрозы. Но легко представить себе ситуации, когда реакции страха у людей совершенно неверны, и это опасно. Гэвин де Беккер пишет: «Если опасности нет, то мы ничего не потеряли»[20]. Но что, если наши действия в ответ на воспринимаемую угрозу привели к потере? Что, если страх привел нас к агрессивным действиям? Скажем, если неправильно опознанный страх привел к тому, что мы вызвали полицию, потому что черный мальчик играл игрушечным пистолетом, а потом иррациональные страхи полицейского привели, в свою очередь, к смертельному выстрелу, не дав оценить ситуацию?
Копаясь в ящике страшных переживаний, я хотела применить теорию Гэвина де Беккера. Я хотела убедиться в том, что, как он пишет, «если предоставить интуиции точные сведения, сигнал об опасности прозвучит вовремя. Когда вы поверите в этот факт, вы достигнете сравнительной безопасности, и ваша жизнь будет почти свободна от страха»[21].
Я не смогла сделать так, как советовал де Беккер, и отложила в сторону свое нежелание настолько безоговорочно доверять собственным реакциям. Да, страх может быть полезным инструментом выживания. Но меня беспокоило то, что из-за последствий страха все может пойти наперекосяк – страх может стать неадаптивным, если использовать термин, который предпочитают ученые-нейробиологи, с которыми я беседовала. Разве я сама не видела там, на «Стандартном», что приступ дикого иррационального страха может подвергнуть опасности не только того, кто испугался, но и окружающих?
Как тогда узнать, следует ли доверять своему страху?
Я могу ориентироваться только на ту ясность, которую чувствовала в моменты побуждения к действию. Мои иррациональные страхи – убеждение, что я соскользну по терракотовому черепичному куполу Дуомо и разобьюсь насмерть, или что ветром меня сдует с маршрута, или что машина вылетит с любого поворота на мокром асфальте, – всегда меня парализовали. Сознание затуманивалось, движения становились медленными и неуклюжими. Но в те несколько моментов, когда страх заставил меня быстро, инстинктивно действовать, я чувствовала себя совершенно иначе: сознание не затуманивалось, мысли были острыми – почти такими же острыми, как края искореженного металла на боковых панелях джипа, после того как я избежала почти стопроцентно смертельного столкновения.
Сидя на кушетке в кабинете Свеньи с пульсирующими в руках капсулами и водя глазами туда-сюда, я сказала ей: «У меня есть навыки ниндзя. Я себя спасла». И я действительно этому верила. А теперь, подумала я, может быть, я смогу поверить в эту остроту мысли – смогу попытаться вспомнить, насколько иначе я себя чувствовала по сравнению с дурманящим, парализующим страхом. По крайней мере, здесь было за что зацепиться.
Однажды летним днем, когда я еще была студенткой, моя подруга ехала на велосипеде по тропинке недалеко от своего дома. Какой-то мужчина на велосипеде остановил ее, чтобы спросить дорогу. Она объяснила, куда ведет тропинка, а потом, когда он пригласил ее прокатиться вместе с ним, отказалась. У нее сложилось странное впечатление, хотя она не могла сказать почему. Что-то было не так в том, как он посмотрел ей в глаза. От него исходили какие-то странные эмоции.
Отказавшись кататься вместе с ним, моя подруга развернулась и поехала назад, туда, откуда приехала. Она не слышала, что он едет сзади, пока он чуть не наехал на нее. Он висел у нее на хвосте. И ехал близко. Так близко, что мог бы протянуть руку и дотронуться до нее. Повинуясь инстинкту, она обругала его и очень быстро поехала прочь. Он отстал и не стал продолжать погоню.
Практически сразу же после того, как он исчез, она начала сомневаться. Задавала себе вопрос: может быть, она как-то не так его поняла, может быть, усмотрела агрессию там, где была только попытка заигрывания? Или… что?
Уезжая, она закричала, обращаясь к пустому лесу: «Простите, просто вы меня напугали!»
Она и не вспоминала об этом мужчине, пока не увидела объявление. В то самое утро на той же велодорожке пропала молодая женщина. Были организованы поиски. Ее тело нашли в лесу у дорожки через несколько дней. Со временем человека на велосипеде осудили за ее убийство.
Годы спустя, когда мы снова вспоминали тот случай, подруга сказала мне, что на самом деле никогда не переживала никакой затяжной травмы или чувства опасности из-за того, что была на волосок от смерти. Печаль, гнев – да, но не страх перед миром. Она объясняла это тем, что проявила силу, почувствовала угрозу и предприняла эффективные действия. Она не оказалась беспомощной жертвой своего страха, как собаки Павлова во время наводнения.
Момент внезапного, непосредственного страха спас ей жизнь.
Эпилог
Ослабление напряженности в отношениях со страхом
Через месяц после поездки в Амстердам я поехала в Моаб в штате Юта. Мы собирались в поход с двоюродным братом Натаном и его семьей. Моаб – маленький городок в огромной пустыне с песчаниковыми скалами, столица приключений Южной Юты. Он привлекает пеших туристов и скалолазов, здесь можно спускаться по порогам на плотах, ездить на горных велосипедах и найти еще массу развлечений в окружающих холмах и каньонах. Где же еще, думала я, можно лучше всего попытаться проверить результаты моего лечения?
Я много размышляла об этой проверке. Подвох заключался в следующем: в какой-то степени страх высоты – явление нормальное и здоровое, и я не хотела полного исчезновения этих ощущений. От Мерел Киндт я надеялась получить только освобождение от моих непомерных иррациональных реакций. Как я полагала, это означало, что проверка должна была быть безопасной, чтобы проверить только мои безосновательные страхи. Друг предложил мне направиться в Большой каньон, куда можно добраться на машине за полдня, встать прямо на краю и посмотреть вниз. Но я знала, что, если я там споткнусь, это меня на самом деле убьет (как будто специально, чтобы потвердить, как раз за неделю до нашей поездки один турист свалился в каньон), поэтому я не думала, что получу хоть какое-нибудь удовольствие от вида с вершины до самого низа.
Наконец, просматривая сайты различных туроператоров в Моабе, я остановилась на спуске по навесной переправе, зип-лайн. Навесная переправа обеспечит мне висение высоко в воздухе, добровольный шаг из безопасности в открытое пространство и быстрый полет вниз с холма – одно из самых моих нелюбимых занятий. Это было как раз такое приключение, которого до лечения я постаралась бы избежать, не только по причине настоящего страха нанести себе вред, но из желания предотвратить возможность унизительных сцен. Идеальный вариант.
Я забронировала путешествие онлайн и, когда пришло время, оставила семью в палаточном лагере (малыш Натана бесстрашно носился на своем беговеле по тихой объездной дороге, заставляя меня задавать себе вопрос, была ли я когда-нибудь такой же смелой) и отправилась в офис на дальнем краю города, как раз рядом с шоссе. Я виновато подписала расписку, что у меня нет никаких физических или умственных заболеваний, которые не дадут мне возможность участвовать в программе дня, и подумала: Надеюсь, это сработает.
После инструктажа по безопасности все члены группы застегнули ремни снаряжения и загрузились в два больших вездехода для захватывающего путешествия вверх по обломкам скал из песчаника, начинавшимся за зданием, где располагался офис компании. Я до белых костяшек вцепилась в поручень, когда мы взбирались по немыслимому маршруту, а у меня за спиной молодежь визжала от знакомой смеси ужаса и наслаждения – так вопят в домах с привидениями, на американских горках и под ледяным душем дождевальной установки в жаркий день.
На вершине мы оставили машины и пешком пошли вверх по гребню известняка к первой навесной переправе. Здесь уже нельзя было передумать, нельзя сбежать до окончания маршрута с шестью переправами. Я нервничала, не знала, как отреагирует мое тело, но не желала дать себе время на раздумья, так что вызвалась идти второй. Проводник проверил мое снаряжение, пристегнул карабин и стал ждать, когда второй проводник сообщит по рации, что готов меня принять.
Получив отмашку, я глубоко вдохнула, подняла ноги со скалы и отдалась во власть свободного падения. Когда я скользнула в открытое пространство, набирая скорость, живот свело, но постепенно нервное напряжение спало. Я поняла, что могу спокойно смотреть на пейзаж вокруг, смотреть вниз на движущуюся далеко подо мной землю. Грудь расслабилась, дышала я свободно. Тело не реагировало на предполагаемую угрозу. Я не паниковала, не плакала, не замирала, не оказалась мошенницей, лживо подписавшей расписку.
Оказавшись на другой стороне, я спросила у Нейта, второго проводника, когда он отцеплял карабин: «А дальше будет намного страшнее?» Я знала, что некоторые переправы были длиннее, быстрее и выше. И беспокоилась, что худшее еще впереди. Я старалась говорить небрежно, как будто хотела просто поболтать.
«Для меня в этом ничего страшного нет», – сказал он неутешительно. А потом: «Ну, если мы доставили вас через первую, все будет хорошо». Со мной все будет хорошо!
Нейт оказался прав. С каждым разом пропасти, над которыми я пролетала, становились глубже, а маршруты – длиннее и быстрее, но я оставалась спокойной – спокойнее, чем на той, первой, нервной переправе. Я смотрела вниз на скалистые овраги подо мной, смотрела вверх и вокруг. На одной переправе Нейт уговорил меня спуститься задом наперед, и я это сделала: шагнула со скалы в бездну спиной к обрыву и полетела.
Потом, уже чувствуя себя увереннее, я спросила второго проводника, были ли такие случаи, когда кто-то давал расписку, а потом начинал волноваться и не мог пройти весь маршрут. Он ответил, что у него никто никогда не отказывался, если уж начал, но время от времени попадались клиенты, которые прибывали на место старта, а потом решали, что не могут или не хотят продолжать. Раньше в этом сезоне, сказал он, у них была одна женщина, которая всю дорогу плакала – но дошла до конца.
И я поняла: это могла бы быть я. Или еще хуже. Я послала молчаливое спасибо Вселенной (и особенно команде доктора Киндт), что не стала очередной Плачущей Женщиной этого маршрута.
Когда последний турист пролетел по последней переправе, мы опять загрузились в вездеходы, чтобы спуститься вниз. Я все равно немножко беспокоилась из-за завершающей части путешествия: подъем был очень крутой, и я не знала, как мое тело отреагирует спуск, когда мы будем трястись и подпрыгивать на пути обратно в город. Я выбрала заднее сиденье, чтобы не смотреть в лобовое стекло, надеясь, что это может приглушить чувство падения вниз.
Но я поняла, что беспокоиться не стоило, потому что, пока мы, раскачиваясь, спускались, я чувствовала себя прекрасно. Время от времени, когда мы объезжали поворот и перед нами открывался новый простор, в животе появлялось странное чувство, но это, я думаю, было вполне нормально и естественно. Две молоденькие девушки из группы на переднем сиденье все время визжали от восторга, и я старалась, чтобы их радость меня захватила, старалась принять это странное чувство, а не бояться его. Это сработало: к тому времени как мы достигли подножия скал, я уже смеялась.
В отличие от множества людей, я никогда на самом деле не наслаждалась чувством страха. Для меня страх редко бывал возбуждением, чувством, к которому нужно стремиться и вознестись на нем к вершине удовольствия. Наоборот, я переживала страх как ограничивающую меня силу, делавшую мой мир меньше.
В детстве мне никогда не нравились дома с привидениями или другие намеренные попытки меня испугать, даже если это должно было быть весело, вызывать визг, перерастающий в смех. Эта нелюбовь возникла еще до эпилепсии, но, как только ночные кошмары начали ассоциироваться с припадками, стала еще сильнее. Я избегала фильмов ужасов, а страшные книжки читала с осторожностью. В одном из эпизодов «Друзей» я увидела, как Джоуи спрятал свою книгу «Сияние» в морозилку: он заявил, что так чувствует себя «безопаснее», хотя и не совсем в безопасности. А когда я еще школьницей прочитала «Оно» Стивена Кинга (редкий для меня случай, когда я отважилась на ужастики), я последовала примеру Джоуи.
Но теперь, годы спустя, я думала о тех девушках в вездеходе на спуске по красным скалам обратно в Моаб, вспоминая, как они визжали от страха и восторга. Я подумала и о другой участнице переходов по воздушной переправе, женщине из Калифорнии, которая кричала и визжала на всех переправах маршрута, выражая свой восторг. Я думала о людях, которых ученые называют «искателями острых ощущений», о тех, кто гонится за сильными, острыми ощущениями от опасностей во время отдыха, о таких людях, как Келси, и оба Коди, и все остальные на базе парашютистов.
Думала я и о пациентке S.M., которая все-таки не была полностью избавлена от переживания страха. И дело было не просто в том, что вызывающие страх явления ее не пугали, что вместо чувства было пустое место; она наслаждалась этим, даже искала встречи с опасностью. Она восторгалась змеями и пауками, монстрами, выскакивающими из темных углов в старом здании санатория, полном привидений (Фейнштейн и его коллеги решили, что единственное, что удерживало ее от превращения в классического искателя острых ощущений и от занятий, например, прыжками с парашютом, был недостаточно большой доход). Для нее то, что пугало других людей, было удовольствием, – в конце концов, с участками мозга, отвечающими за наслаждение, у нее все было в порядке. Возможно, ей просто «не хватало тормозов», за которые отвечает функционирующее миндалевидное тело, но «педаль газа» у нее была рабочей.
Я всегда думала, что у меня мало общего с такими людьми. Себя я представляла как человека, который всего боится, но страхи, которыми отмечена моя жизнь, были реальными и болезненными. Но чем больше я об этом размышляла, тем больше начинала понимать, что иногда находила способы получить удовольствие от того или иного подобного переживания. Мне нравилось проходить пороги на каноэ, когда страх маячил где-то на задворках моего сосредоточенного сознания, а я опускала весло в воду. Я чувствовала радость, когда ехала на горном велосипеде по узкой грунтовой тропе, балансируя на педалях и пригибаясь под ветками деревьев. Время от времени мне удавалось даже действительно получать наслаждение от лазания по скалам и по льду. Да, я старалась заставить себя не так часто нажимать на тормоза, но я ведь могла и увеличить скорость.
Я подумала о том, что у моего страха был определенный характер, своего рода порочный круг. «Кто боится страдания, тот уже страдает от боязни», – писал Мишель де Монтень. Он был прав: я так много времени потратила на то, что боялась… того, что буду бояться. После каждого случая моего страха высоты, каждого приступа паники и полной беспомощности (хотя в целом в моей жизни они случались не так уж часто) возможность повторения этого в будущем казалась еще более зловещей. Страх вождения тоже повторялся по кругу: воспоминания о предыдущих авариях возникали в памяти, брали надо мной верх, заставляли бояться того, что прошлое повторится. А страх маминой смерти мощно подпитывался знанием ее собственного опыта утраты матери. Здесь была общая схема: я боялась, что прошлое повторится.
Иногда, размышляя о страхе и моем к нему отвращении и пытаясь разобраться в том, как все эти разные страхи связаны друг с другом, я видела ту маленькую девочку, которой когда-то была. Девочку, которая приходила из школы и рассказывала маме, что на спортивной площадке так и не пробежала в полную силу, потому что боялась потерять над собой контроль. Я задавала себе вопрос: «Какие из этих кажущихся совсем разными страхов на самом деле связаны с контролем – с потребностью держать под контролем зыбкую поверхность жизни?»
Утрата контроля лежала в основе всех моих проблем с вождением: я замирала от ужаса при воспоминании о том, как шины теряют сцепление с поверхностью дороги. Огромная доля приступов паники, вызванных страхом высоты, тоже была связана с мыслью о том, что я могу поскользнуться: что ноги не удержат меня на замерзшем ручье или на крутом склоне, что меня собьет с ног ветер, что я потеряю равновесие и перевалюсь через перила (как на куполе собора во Флоренции). Но жизнь или смерть мамы никогда и не была под моим контролем.
Я размышляла о своей решимости, о необъяснимом бегстве моей подруги от неизвестной опасности на той велосипедной дорожке, о тех случаях, когда сама начинала действовать. Я вспомнила о своем состоянии относительного безразличия в перевернувшемся внедорожнике, как в конечном итоге моя уверенность в том, что все будет хорошо, что я контролирую ситуацию, через несколько мгновений защитила сознание от травмы, нанесенной аварией. Готовность действовать – пусть даже иллюзия этой готовности – была, по-видимому, одним из возможных способов лечения страха.
Но даже иллюзорное чувство контроля доступно нам не всегда. Возможно, помимо контроля есть еще одна вещь, к которой нужно стремиться, – это принятие. Принятие того, что страх существует, хорошо это или плохо. Что иногда он даже может доставлять удовольствие. По-видимому, эти уроки должны были помочь мне жить дальше.
Теперь, через три года после того, как я вступила на путь противостояния своим страхам и попыток пересмотреть отношения с ними, наступило время подвести итоги: что мне удалось сделать?
Страх вождения, результат череды аварий, которые нанесли мне травму, полностью исчез. Я освободилась от груза этих ужасных воспоминаний и снова могу наслаждаться дальней дорогой. Страх утраты, маминой смерти, который годами меня преследовал и угрожал превратиться во всепоглощающий страх смерти других близких, уменьшился (по крайней мере, до какой-то степени) благодаря тому, что я теперь по-новому оцениваю собственную сопротивляемость. Да, в будущем меня еще ждет горе и печаль, но теперь я к этому больше готова. Ужас в этой области почти исчез.
Теперь о страхе высоты, в связи с которым вопрос оставался открытым значительно дольше. Подозреваю, что Мерел Киндт успешно избавила меня от этой фобии или, по крайней мере, от страха находиться в открытом пространстве, как это было на лестнице пожарной машины и на навесной переправе. Но я до сих пор не знаю, в какой степени это касается крутых открытых склонов или высокой мачты парусника. Думаю, что в таких ситуациях старый страх не совсем исчез.
Но, перебирая воспоминания в поиске самых страшных моментов, я кое-что осознала. Когда я восстанавливала хронологию событий, заново проигрывала ситуации в памяти, то обратила внимание, что самые серьезные приступы паники (за исключением случая на «Стандартном») произошли очень и очень давно. Кроме того, они случались очень редко, можно было даже что-то пропустить при попытке все перечислить. И все они (за исключением этого одного) случились до того, как я начала свою борьбу со страхом. И мне подумалось, что, возможно, я боялась возвращения того, что и так вряд ли вернулось бы.
Потому что в случае на «Стандартном» есть кое-что особенное. Как напомнила мне попутчица на арктическом круизном лайнере, в то время я была сама не своя. Я была измучена горем и изоляцией, представляла собой более хрупкую, ранимую версию Евы. И травма, нанесенная двумя последними авариями (я два раза перевернулась в машине, один случай за другим, той долгой зимой, когда горевала о маме), осложнилась печалью, гневом и утратой.
Внезапно все оказалось взаимосвязанным, и от этого жизнь, более свободная от страха, показалась мне намного более возможной. Если отложить в сторону «Стандартный», пометив его звездочкой, уже почти десять лет я не переживала настоящих приступов страха высоты. И все это время я забиралась значительно выше, чем места, вызывавшие мои давние потери самообладания. И я подумала, что если теперь мой страх менее силен, чем представлялось, то в будущем он будет иметь надо мной меньше власти, чем я позволяла ему в прошлом.
И все же возможно и даже вероятно, что я буду ощущать дискомфорт на открытых высотах. Но с дискомфортом, а не с обездвиживающей, смертельно опасной паникой можно справиться. С этой вероятностью можно жить. Можно жить и с вероятностью того, что с возрастом обнаружатся другие страхи. Теперь у меня есть новые инструменты и новое понимание. Я меньше боюсь самого страха.
До недавнего времени я не знала о том, что в детстве папа боялся высоты. Не очень много я знаю и о том, чего боялась мама. Единственное, что могу вспомнить – как она говорила, что боится за меня и сожалеет, что не стала мне хорошей матерью.
В целом она не была особенно тревожной матерью – никогда не стояла над душой, не старалась оберегать меня от всяческих неприятностей жизни. Но время от времени ее охватывал сильнейший и какой-то особенный и странный страх за мою безопасность. Она боялась, когда в последний школьный год я отправилась на весенние каникулы в Мексику (в этой поездке спиртное не возбранялось), что меня затопчут насмерть, если в клубе случится пожар, и заставила меня торжественно пообещать, что, как только приеду, сразу же узнаю, где там выходы, и составлю план спасения. Через несколько лет, во время моей поездки в Дувр (на каникулах в университете в Англии), ей приснился кошмар, что я свалилась со знаменитых белых скал, и утром она никак не могла отделаться от этой мысли. Я получила по электронной почте паническое письмо, в котором она просила меня ответить немедленно.
И все же, хотя она не казалась особенно пугливым человеком, часто я беспокоилась о том, чтобы ее не напугать. Ее печаль я расценивала как уязвимость, тогда я еще не понимала глубину ее силы и сопротивляемости. Я убеждала себя, что есть вещи, которые я не должна делать, тропы, по которым мне нельзя ходить, жизни, которые я не могу прожить, потому что это слишком испугает маму. Я не хотела ее терроризировать. А теперь я спрашивала себя, до какой степени я использовала эту заботу о ней как маскировку собственных страхов, стремление прожить более безопасную, спокойную, замкнутую жизнь.
Теперь я знаю, что не нужно делать свой мир меньше, нельзя позволить страху сузить границы жизни, которой живешь. Но знаю я и то, что не нужно стараться, заставлять себя, доказывать себе что-то. Не нужно становиться скалолазом, если тебе не нравится карабкаться на скалы, даже если это больше не пугает тебя так, как раньше. Можно искать острые ощущения, справляться с приступами страха, а можно остаться дома и почитать хорошую книгу. Может быть, когда-нибудь я снова поеду во Флоренцию, может быть, снова попытаюсь научиться управлять парусом.
Но, если этого не случится, это не потому, что меня остановит страх. Если я не поднимусь снова на Дуомо, то потому, что в мире есть еще много интересных занятий и красивых мест. Время мое не бесконечно – и теперь я могу принять это (почти!) без страха.
Благодарности
Один из вариантов пятой главы этой книги первоначально был опубликован в Esquire под заголовком «Экспозиционная терапия и изящное искусство нарочно напугать себя до чертиков» (Exposure Therapy and the Fine Art of Scaring the Shit Out of Yourself On Purpose). Благодарю редактора этой истории, Меган Гринвелл, чей энтузиазм помог мне обрести уверенность в том, что из этого может получиться книга. Спасибо и Тиму Фолгеру и Сэму Кину, которые выбрали эту историю для сборника The Best American Science and Nature Writing 2018 (еще один повод обрести уверенность в себе).
Спасибо Лилиан Мухика-Пароди, Эдне Фоа, Джастину Фейнштейну и Ральфу Адолфсу, которые нашли время обсудить со мной свои исключительно интересные исследования. Кроме того, я благодарна Мерел Киндт и Мартье Крузе из Клиники Киндт в Амстердаме – не только за их очень важную работу, но и за отданное мне время и доброту. Посещение этой клиники действительно изменило мою жизнь. В равной степени это относится и к ДПДГ – спасибо Марку Келли и Свенье. К моему прискорбию, Франсин Шапиро умерла, когда я еще работала над книгой. Сожалею, что у меня не было возможности поговорить с ней о ее изобретении.
В написании этой книги мне помогала целая армия замечательных коллег и друзей. В самые критические моменты Кейт Харрис и Кейт Невилл одолжили мне свой домик, где я написала две отдельных части: в их маленьком раю я написала значительную часть первой трети книги, а год спустя завершила почти окончательную редакцию. Неоценимой была помощь Дуга Мэка в работе над черновым проектом. Адам Рой, Симон Горриндо, Феррис Ябр, Франк Бур, Криста Ланлуа, Кейт Сайбер, Элон Грин, Сара Гилман и Салли Карсвелл – все они энергично подключились к чтению черновых вариантов глав. Лорен Маркхэм и Брук Джарвис прочитали большие части рукописи. Уже в последний момент, после того как она уже прочитала и некоторые ранее написанные части, Кэтрин Лэйдло героически прошлась по всей рукописи. На всем протяжении работы над книгой Кэтрин и Брук принимали на себя мои связанные с книгой опасения, и я очень благодарна им за поддержку и за дружбу.
Джейн С. Ху вычитала и проверила достоверность связанных с научными данными разделов книги, и ее острый глаз принес мне столь необходимый душевный покой. Все неисправленные ошибки – мои собственные.
Дженнифер Велц, мой литературный агент, участвовала в реализации идеи этой книги с самого первого дня. С самого начала и до выхода книги в свет она была моим яростным защитником. Спасибо ей – и всем остальным в JVNLA, кто активно участвовал в этом процессе.
Мои редакторы, «Ники», Николас Гаррисон из Penguin Canada и Николас Сайзек из The Experiment, обеспечили добрые слова, тщательное вычитывание и вдумчивую обратную связь. Именно благодаря их вниманию книга стала значительно сильнее.
Тети, Шила и Розмари, помогли заполнить пробелы в моих знаниях семейной истории, не колеблясь, отвечали на часто болезненные вопросы о смерти своих родителей. Дядя, Дуг Холланд, тоже храбро отвечал на любые вопросы о своей роли в этой истории.
Спасибо всем в юконском хосписе. Спасибо Барб Лэнкам-Кохис.
Многие из моих друзей в Уайтхорсе были частью этой истории с того времени, когда я только начала осознавать, что боюсь высоты. Спасибо Джоэлу МакФейбу и Николасу Филто за помощь на замерзшем ручье, Эшли Джоаноу за то, что одобрил мой план прыгнуть с парашютом, а также Линдси Эйга и Кили Свит за то, что взяли меня на скалы. Маура Форрест не только стала моим основным партнером по скалолазанию во время экспозиционной терапии, еще она возила меня на Аляску и обратно, когда я была слишком напугана, чтобы вести машину самостоятельно.
Райан Эйга и Кэрри МакКлелланд учат меня справляться со страхами и поддерживают меня во всех моих вылазках на природу – и это уже почти десять лет. И это не совпадение, что они появляются в книге в ключевые моменты. Спасибо им – и всем остальным, кто хоть когда-нибудь уговаривал меня подняться (буквально и метафорически), когда я в ужасе сжималась в комок на земле.
Краткая библиография
Adler Sh.R. Sudden Unexplained Nocturnal Death Syndrome Among Hmong Immigrants: Examining the Role of the ‘Nightmare’ // The Journal of American Folklore, 1991.
Amaral D., Adolphs R. (eds.) Living Without an Amygdala. The Guilford Press, 2016.
Bourke J. Fear: A Cultural History. Virago, 2006.
Bourne E.J. The Anxiety and Phobia Workbook. New Harbinger Publications, 2015.
Bridgeman B. The power of placebos // The American Journal of Psychology, 1999. Vol. 112. № 3.
Coelho C.M., Wallis G. Deconstructing Acrophobia: Physiological and Psychological Precursors to Developing a Fear of Heights // Depression and Anxiety, 2010.
Cover J.M. A Laboratory Study of Fear: The Case of Peter // Pedagogical Seminary, 1924. Vol. 31.
Damasio A. Descartes’ Error. Grosset/Putnam, 1994.
Damasio A. Looking for Spinoza. Houghton Mifflin Harcourt, 2003.
De Becker G. The Gift of Fear. Dell, 1997.
Didion J. The Year of Magical Thinking. Vintage Books, 2005.
Dittrich L. Patient H. M. New York, Random House, 2016.
Dowling J.E. Understanding the Brain. Norton, 2018.
Edelman H. Motherless Daughters. Addison-Wesley Publishing Company, 1994.
Elsey J.W.B., Kindt M. Breaking boundaries: optimizing reconsolidation-based interventions for strong and old memories // Learning & Memory, 2017.
Feinstein J.S. et al. Fear and panic in humans with bilateral amygdala Damage // Nature Neuroscience, 2013. Vol. 16. № 3.
Feinstein J.S., Adolphs R., Damasio A., Tranel D. The human amygdala and the induction and experience of fear // Current Biology, 2011.
Gonzales L. Deep Survival. Norton, 2004.
Honnold A., Roberts D. Alone On The Wall. Norton, 2016.
Jaycox L.H., Foa E.B., Morral A.R. Influence of Emotional Engagement and Habituation on Exposure Therapy for PTSD // Journal of Consulting and Clinical Psychology, 1998. Vol. 66. № 1.
Kindt M., Soeter M., Vervliet B. Beyond extinction: Erasing human fear responses and preventing the return of fear // Nature Neuroscience, 2009. Vol. 12. № 3.
Kolk B. van der. The Body Keeps The Score. New York: Penguin Books, 2014.
Kugler G., Huppert D., Schneider E., Brandt Th. Fear of heights fixes gaze to the horizon // Journal of Vestibular Research, 2014.
LeDoux J. Anxious. Penguin, 2016.
LeDoux J. The Emotional Brain. Simon and Schuster, 1996.
LeDoux J. Synaptic Self. Penguin, 2003.
MacKinnon J.B. The Strange Brain of the World’s Greatest Solo Climber // Nautilus, 2016.
McClelland M. Irritable Hearts: A PTSD Love Story. Flatiron, 2015.
Metter J., Michelson L.K. Theoretical, clinical, research, and ethical constraints of the eye movement desensitization reprocessing technique // The Journal of Traumatic Stress, 1993. Vol. 6. № 3.
Mujica-Parodi L.R., Strey H.H., Frederick B., Savoy R., Cox D., Botanov Y., Tolkunov D., Rubin D., Weber J. Chemosensory cues to conspecific emotional stress activate amygdala in humans // PLoS ONE, 2009.
Mujica-Parodi L.R., Carlson J.M., Cha J., Rubin D. The fine line between ‘brave’ and ‘reckless’: Amygdala reactivity and regulation predict recognition of risk // Neuroi, 2014.
Nader K., Schafe G.E., LeDoux J. Fear memories require protein synthesis in the amygdala for reconsolidation after retrieval // Nature, 2000. Vol. 406.
O’Farrell M. I Am, I Am, I Am. Knopf Canada, 2017.
Robb A. Why We Dream. Houghton Mifflin Harcourt, 2018.
Rubin D., Botanov Y., Hajcak G., Mujica-Parodi L.R. Second-hand stress: Inha-lation of stress sweat enhances neural response to neutral faces // Social Cognitive and Affective Neuroscience, 2012.
Sacks O. The Man Who Mistook His Wife For a Hat. Touchstone, 1998.
Sacks O. The River of Consciousness. Knopf, 2017.
Saul H. Phobias. Arcade, 2012.
Shapiro F. Efficacy of the eye movement desensitization procedure in the treatment of traumatic memories // The Journal of Traumatic Stress, 1989. Vol. 2. № 2.
Shapiro F. EMDR: The Breakthrough Therapy for Overcoming Anxiety, Stress, and Trauma. Basic Books, 1997.
Soeter M., Kindt M. An abrupt transformation of phobic behavior after a post-retrieval amnesic agent // Biological Psychiatry, 2015.
Walker M. Why We Sleep. Scribner, 2017.
Watson J.B., Rayner R. Conditioned Emotional Reactions // Journal of Experimental Psychology, 1920.
Примечания к библиографии
В основу книги, помимо моих воспоминаний, легли труды и научные статьи, приведенные в предыдущем разделе. Я очень много прочитала, и, кроме того, взяла своего рода интервью у Лилиан Мухика-Пароди, Эдны Фоа, Мерел Киндт, Джастина Фейнштейна и Ральфа Адолфса. Я постаралась отдать должное этим источникам в тексте книги, но, если вам захочется узнать больше, вы найдете дополнительную информацию в приведенном ниже описании публикаций.
2
Высказывание Г. Стэнли Холла я нашла в книге Джоанны Бурк «Страх: культурная история» (Fear: A Cultural History). Ссылка на сыновей Ареса, Фобоса и Деймоса, позаимствована из книги Джозефа Леду «Тревожность» (Anxious). Обе эти книги помогли мне сформировать представление о разных составляющих страха и о том, чем различаются страх и тревожность. Обсуждение первичных эмоций основано на книге Антонио Дамасио «В поисках Спинозы» (Looking for Spinoza).
Гарольд Кушнер подсчитал, сколько раз фраза «не бойтесь» встречается в библейских заповедях, и я привела эти данные по его книге «Победа над страхом» (Conquering Fear). Короткая история фобий и их лечения на протяжении столетий заимствована из «Фобий» (Phobias) Хелен Сол, книги, в которой предлагается полезный исторический обзор научных школ и направлений исследования в этой области. Работа Ивана Павлова обсуждалась сразу в нескольких книгах, которые я здесь упоминаю, включая работы Сол, Бурк, Леду, а также книгу Бессела ван дер Колка «Тело помнит все» (The Body Keeps the Score)[22]; конкретные детали, касающиеся поведения собак во время наводнения, взяты из работы ван дер Колка, а также из книги Оливера Сакса «Река сознания» (The River of Consciousness)[23]. В этих источниках обсуждалось и проведенное Джоном Уотсоном исследование Маленького Альберта; мой рассказ об этом эксперименте основан в первую очередь на описании самого Уотсона, а также на обзоре в работе Джоанны Бурк. Я рассказываю об исследованиях Фрейда, основываясь на работах Бурк и Сол, а детали первых работ Фрейда по неврологии заимствованы из книги Джозефа Леду «Синаптический я» (Synaptic Self).
Мой краткий обзор работы мозга построен в основном на более полных и точных описаниях, данных в книге Джона Даулинга «Как устроен мозг» (Understanding the Brain). Сведения о длине аксона одного взрослого человека взяты из «Ошибки Декарта» (Descartes’ Error) Антонио Дамасио. Книга Джозефа Леду «Эмоциональный мозг» (The Emotional Brain) тоже оказалась весьма полезной в попытке кратко описать работу некоторых ключевых структур мозга. Описание особенностей реакции страха заимствовано в основном из книги Дамасио «В поисках Спинозы», а обсуждение школы здравого смысла взято из книги Леду «Тревожность». Цитату из работы Уильяма Джеймса я впервые встретила в книге Дамасио «Ошибка Декарта». Описание пациента с болезнью Паркинсона заимствовано из книги «В поиске Спинозы». Джозеф Леду указал на греческое происхождение слова anxiety в своей книге «Тревожность».
Обсуждение природы снов почти полностью построено на книге Элис Робб «Почему мы видим сны» (Why We Dream), а также на оригинальной журнальной статье 1991 года о синдроме внезапной необъяснимой ночной смерти (SUNDS).
4
Основная часть этой главы основана на моей беседе с Лилиан Мухика-Пароди, а также на двух журнальных статьях по результатам ее исследований: «Чувствительные к химическому раздражению показатели конспецифичного эмоционального стресса активируют амигдалу у человека» (Chemosensory cues to conspecific emotional stress activate amygdala in humans), опубликованной в PLoS ONE, и «Вторичный стресс: Вдыхание вызванного стрессом пота усиливает нервную реакцию на нейтральные лица» (Second-hand stress: Inhalation of stress sweat enhances neural response to neutral faces), опубликованной в Social Cognitive and Affective Neuroscience.
5
Статистические данные о распространенности акрофобии заимствованы из следующих статей: «Анализ акрофобии: физиологические и психологические предвестники развития страха высоты» (Deconstructing Acrophobia: Physiological and Psychological Precursors to Developing a Fear of Heights) в журнале Depression and Anxiety и «Страх высоты ограничивает видение горизонта» (Fear of heights freezes gaze to the horizon) в Journal of Vestibular Research. Обсуждение вопроса о природе потенциальных источников фобий (эволюционные, генетические или личностные?) основано главным образом на книге Хелен Сол «Фобии» (Phobias). Оттуда же взято описание проведенного в Новой Зеландии исследования детей, переживших падения, имевшие большое значение в их дальнейшей жизни.
Само исследование, о котором говорится в связи с моим собственным страхом высоты, описано в работе «Страх высоты ограничивает видение горизонта» (Fear of heights freezes gaze to the horizon) в Journal of Vestibular Research, но на ход моих мыслей повлияли также «Анализ акрофобии» (Deconstructing Acrophobia) и «Страх высоты: показатели когнитивной деятельности и контроль положения тела» (Fear of heights: cognitive performance and postural control) в журнале European Archives of Psychiatry and Clinical Neuroscience (2009).
Приведенное здесь описание работы Мэри Кавер Джонс непосредственно повторяет ее собственное описание исследования Маленького Питера. На основании книги Джоанны Бурк «Страх: культурная история» (Fear: A Cultural History) я описала работу Джозефа Вольпе; кроме того, Бурк предоставила и рассказ об эволюции методов лечения в тот период. Детали расцвета лоботомии, включая цитату из Уолтера Фримена, заимствованы из книги Люка Дитриха «Пациент Н.М.» (Patient H. M.), которую я порекомендовала бы всем, кого интересуют научные исследования памяти или неприглядная история лечения психических заболеваний. Из той же книги Джоанны Бурк взято и данное Стэнли Лоу описание электрошоковой терапии. Бессел ван дер Колк в книге «Тело помнит все» подхватывает этот рассказ – там, где заканчивает Бурк, с началом фармацевтики.
Эдна Фоа рассказала мне о своей работе в коротком интервью по телефону; я также опиралась на ее объяснения таких понятий, как используемое здесь «угасание».
6
Книга Мэгги О’Фаррелл «Я живу, я живу, я живу» (I Am, I Am, I Am) помогла мне осмыслить значение ситуаций, в которых человек сталкивается со смертельной опасностью. Кроме того, это просто великолепное произведение.
Краткий обзор истории лечения ПТСР на протяжении XX века основан главным образом на книге «Тело помнит все», а также беседах с Эдной Фоа. Описание появления ДПДГ взято из книги Франсин Шапиро «ДПДГ: революционный метод преодоления тревожности, стресса и травмы» (EMDR: The Breakthrough Therapy for Overcoming Anxiety, Stress, and Trauma). Первая работа Шапиро называется «Эффективность процедуры десенсибилизации с помощью движения глаз при лечении травматических воспоминаний» (Efficacy of the Eye Movement Desensitization Procedure in the Treatment of Traumatic Memories); она была опубликована в Journal of Traumatic Stress и Journal of Behavior Therapy and Experimental Psychiatry. Критические комментарии, появившиеся в 1993 году, были опубликованы Джулианом Меттером и Ларри К. Михельсоном под названием «Теоретические, клинические, исследовательские и этические ограничения метода десенсибилизации и переработки с помощью движения глаз» (Theoretical, Clinical, Research, and Ethical Constraints of the Eye Movement Desensitization Reprocessing Technique). Примеры растущего количества исследований, обнаруживших некоторые доказательства эффективности ДПДГ, можно найти в работе «Метаанализ роли движения глаз в переработке эмоциональных воспоминаний» (A meta-analysis of the contribution of eye movements in processing emotional memories), опубликованной в Journal of Behavior Therapy and Experimental Psychiatry в 2013 году.
Если вас особенно заинтересовал «поиск ресурсов» в том варианте ДПДГ, который я прошла, стоит ознакомиться с книгой Лорен Парнелл «Активируем внутренние ресурсы постукиванием» (Tapping In).
Слова выжившего в теракте в Оклахома-Сити приводятся по книге Франсин Шапиро. Комментарии Бессела ван дер Колка по поводу собак Павлова и «неотвратимого шока» взяты из его книги «Тело помнит все».
7
История женщины, боявшейся мышей, с которой начинается эта глава, представляет собой текст под заголовком «Лечение связанных со страхом многолетних воспоминаний с помощью метода реконсолидации» (A reconsolidation-based treatment of a decade-old fear memory), размещенный в рамке в статье Мерел Киндт и Джеймса В.Б. Элси «Разрушая границы: оптимизация основанных на реконсолидации вмешательств для преодоления сильных и долговременных воспоминаний» (Breaking boundaries: optimizing reconsolidation-based interventions for strong and old memories), опубликованной в Learning & Memory в 2017 году.
Исследование реконсолидации воспоминаний, проведенное Каримом Надером, было опубликовано в Nature в 2000 году под заголовком «Для реконсолидации связанных со страхом воспоминаний после их поиска необходим синтез белка в миндалевидном теле» (Fear memories require protein synthesis in the amygdala for reconsolidation after retrieval). История о том, как Киндт использовала результаты исследования Надера в собственной работе, основана на моем первом телефонном разговоре с ней, а также на двух основных статьях, которые она опубликовала с соавторами: «За пределами подавления: стирание реакции страха у человека и предотвращение возврата страха» (Beyond extinction: Erasing human fear responses and preventing the return of fear) 2009 года и «Быстрое преобразование связанного с фобией поведения после использования амнестического препарата после поиска воспоминания» (An abrupt transformation of phobic behavior after a post-retrieval amnesic agent) 2015 года. Остальной текст главы основан на том первом разговоре и втором личном разговоре, неофициальных беседах с Киндт и Мартье Крузе, а также на моем собственном опыте обращения и последующего лечения в Амстердаме.
8
Описание восхождения Алекса Хоннольда на Хаф-Доум, а также его воспоминания о прыжках с парашютом и более общие рассуждения о его отношении к страху позаимствованы из его мемуаров «Один на стене» (Alone on the Wall). Детали его обследования в аппарате МРТ приводятся по опубликованному в журнале «Наутилус» рассказу Дж. Б. МакКиннона «Странный мозг величайшего в мире скалолаза-соло» (The Strange Brain of the World’s Greatest Solo Climber).
Подробности жизни пациентки S.M. и ее заболевания заимствованы в основном из «Истории выживания в мире пациентки S.M.», первой главы в книге «Жизнь без миндалевидного тела» (Living Without an Amygdala). Нейробиолог Ральф Адолфс прокомментировал «пугающе характерные поражения» во время нашего телефонного разговора, когда пытался представить мне более полную картину болезни Урбаха – Вите. Статистические данные о количестве исследований, посвященных случаю S.M., приводятся по таблице, включенной в «Историю выживания…». Высказывание Оливера Сакса о дефиците цитируется по его книге «Человек, который принял жену за шляпу» (The Man Who Mistook His Wife For a Hat).
Описание долгосрочного исследования пациентки S.M., начатого в 2003 году, было опубликовано в Current Biology Джастином Фейнштейном, Ральфом Адолфсом, Антонио Дамасио и Дэниэлом Транелом в 2011 году под заголовком «Миндалевидное тело человека и возбуждение и переживание страха» (The human amygdala and the induction and experience of fear); я использовала как само исследование, так и более подробное его описание в «Истории выживания…», чтобы последовательно охарактеризовать исследовательский процесс. По такому же принципу рассказывается об исследовании Джастина Фейнштейна с использованием углекислого газа – я полагалась как на главу в книге, так и на статью, опубликованную в 2013 году в Nature: «Страх и паника у людей с билатеральным повреждением миндалевидного тела» (Fear and panic in humans with bilateral amygdala damage); кроме того, я опиралась на телефонный разговор с самим Джастином Фейнштейном.
Обсуждение защитительных материнских инстинктов S.M. и приведенный здесь диалог с исследователем заимствованы из «Истории выживания…»; этот диалог не включен в основной текст, а дан в отдельной рамке.
9
Книга Гэвина де Беккера «Дар страха» (The Gift of Fear) имеет свои ограничения, но то, что я ее прочитала, дало мне возможность по-другому взглянуть на некоторые из наиболее мучительных переживаний в моей жизни.
Беседа с Мухика-Пароди помогла мне соотнести ее опубликованные работы с реальными жизненными историями, такими, какие описаны в книге Беккера (хотя в ходе разговора с ней я не упоминала конкретно эту книгу). Раздел этой главы, рассказывающий об ее исследованиях, в которых испытуемые прыгают с парашютом, основан на нашем телефонном разговоре, а также на ее статье, опубликованной в 2014 году в NeuroImage под названием «Тонкая грань между “смелостью” и “безрассудством”: реактивность и регуляция миндалевидного тела предсказывают узнавание риска» (The fine line between ‘brave’ and ‘reckless’: Amygdala reactivity and regulation predict recognition of risk). Я также благодарна Джастину Фейнштейну за готовность более широко обсудить роль страха в нашей жизни. Особенно непросто мне было в этой главе сопоставить истории из реальной жизни с научными исследованиями; сделанные здесь выводы о том, когда и как можно доверять собственному страху, полностью мои.
История о том, как моя подруга встретилась с незнакомцем на велосипедной дорожке, публикуется с ее разрешения.
Эпилог
Строка из Мишеля Монтеня цитируется по книге Джозефа Леду «Тревожность».