Читать онлайн Адская бездна. Бог располагает бесплатно
I
ПЕСНЬ СРЕДИ РАСКАТОВ ГРОМА
Кто были эти двое всадников, заблудившиеся среди ущелий и скал Оденвальда в ночь на 18 мая 1810 года? Даже ближайшие друзья, случись им оказаться там, не узнали бы их в трех шагах: столь непроглядная тьма царствовала вокруг. Тщетно было бы искать в вышине хоть один-единственный лунный луч или слабый отблеск звездного света: небо было еще чернее, чем земля, и тучи, что тяжело катились по нему, словно валы в бушующем океане, казалось, грозили новым потопом.
Размытый сгусток мрака, движущийся по склону громадного и неподвижного, но столь же черного сгустка, — вот все, что даже самый острый глаз сумел бы различить при виде этих двух всадников. По временам к свисту бури в ветвях сосен примешивалось испуганное конское ржание или сноп искр от удара по камню вдруг вырывался из-под железной подковы — это было все, что могли уловить взгляд и слух путников.
Гроза между тем неумолимо приближалась. Порывы ветра, налетая один за другим, несли с собой тучи пыли, швыряя их в глаза всадникам и лошадям. Ветви деревьев корчились и скрипели под этими бешеными накатами; со дна долины неслись жалобные стоны. Казалось, этот звук перекатывался по скалам, с трудом взбирался по склону горы, содрогавшейся и словно готовой рухнуть. И всякий раз, когда ураган, будто грозное исчадие земных недр, с воем рвался в небеса, обломки скал, выломанные из своего гранитного ложа, и вековые деревья, вырванные с корнем, обрушивались в пропасть. Их падение напоминало прыжок самоубийцы, безрассудно устремившегося навстречу гибели.
Нет ничего страшнее, чем разрушение, совершаемое во тьме, и ничто не наполняет душу таким ужасом, как грохот средь мрака. Опасность, которую невозможно увидеть, не поддается оценке разума и разрастается до чудовищных размеров, ибо воображение, охваченное страхом, не ведает границ между немыслимым и возможным.
Внезапно ветер стих, шум бури умолк. Воцарилась глухая тишина, все вокруг замерло в томительном ожидании грозы.
Среди этого безмолвия вдруг прозвучал человеческий голос. Он принадлежал одному из всадников:
— Черт возьми, Самуил! Надо все же признать, что тебе взбрела в голову злосчастная мысль! Покинуть Эрбах в этот час и в такую погоду, вместо того чтобы провести ночь в превосходной гостинице, лучше которой нам ничего не попадалось за всю эту неделю, с того самого дня, как мы выехали из Франкфурта! У тебя был выбор между теплой постелью и ураганом, между бутылкой великолепного хохгеймера и бурей, в сравнении с которой сирокко и самум показались бы веянием зефира. И что же? Ты выбираешь ураган!.. Тпру, Штурм! — прервал свои упреки молодой человек, чтобы удержать коня, прянувшего в сторону. — Тпру! — И он продолжал: — Добро бы хоть нас ожидало что-нибудь приятное, такое, ради чего стоит поторопиться! Если бы мы, например, спешили на соблазнительное свидание, где с восходом солнца нас бы встретила улыбка возлюбленной… Но любовница, что откроет нам свои объятия, — это всего лишь старая зануда, имя которой Гейдельбергский университет. А свидание, предстоящее нам, — это, по всей вероятности, дуэль, причем смертельная. И как бы то ни было, нас ждут не ранее двадцатого. Ох, чем больше думаешь об этом, тем яснее становится, что мы поступили как настоящие безумцы, не оставшись там, где были свет, тепло, крыша над головой… Но так уж я устроен, что вечно тебе уступаю. Ты ведешь, а я следую за тобой.
— Так ты еще жалуешься! — отозвался Самуил с легкой иронией. — А между тем я ведь прокладываю тебе путь. Если бы я не шел впереди, ты бы уже раз десять свернул себе шею, свалившись с откоса. Ну-ка, ослабь поводья да покрепче обопрись на стремена: тут поваленная сосна перегораживает нашу тропу.
На мгновение стало тихо, было только слышно, как лошади одна вслед за другой перепрыгнули через препятствие.
— Гоп! — воскликнул Самуил, а потом, обернувшись к спутнику, прибавил: — Ну, Юлиус, мой бедняжка, что еще скажешь?
— Скажу, что твое упрямство все равно ужасно, — продолжал Юлиус, — и у меня есть все основания на него жаловаться. Ведь нам объяснили, как следует ехать, а ты, вместо того чтобы держаться берега Мумлинга, речки, что вывела бы нас прямиком к Неккару, вздумал сократить путь, ссылаясь на свое знание здешних мест, где на самом деле ты отроду не бывал, я в этом уверен! Я-то хотел взять проводника, но куда там! «Проводник? — говорил ты. — Ба! На что он нам? Я же знаю дорогу». Ну да, ты знаешь ее так хорошо, что мы по твоей милости заблудились в горах, понятия не имея, где север, где юг, равным образом лишенные возможности возвратиться назад и двигаться вперед. Теперь придется до утра мокнуть под дождем, а он вот-вот хлынет. И под каким дождем!.. А, вот, кстати, и первые капли… Что ж, смейся, ты ведь привык смеяться над всем на свете или, по меньшей мере, стремишься к этому.
— А почему бы мне не смеяться? — отвечал Самуил. — Разве не уморительно слушать, как большой мальчик двадцати лет, гейдельбергский студент, хнычет, словно девчонка-пастушка, не успевшая вовремя пригнать свое стадо домой. Смеяться — невелика хитрость, мой милый Юлиус. Нет, я придумал кое-что получше. Я буду петь!
И молодой человек в самом деле запел резким вибрирующим голосом. Это была странная песнь — скорее всего импровизация; во всяком случае, она имела то достоинство, что как нельзя более подходила к обстоятельствам:
- Я над ливнем смеюсь:
- Что сей насморк небес
- Для души, где отчаянья бес
- Заключает со скукой союз?
Едва Самуил успел закончить первый куплет, как с последним отзвучавшим словом ослепительная молния, разорвав полог туч, наброшенный на небесный свод бурей, озарила своим великолепным и мрачным сиянием окружающий ландшафт до самого горизонта, вырвав из темноты фигуры двух всадников.
На вид они казались ровесниками: им было от девятнадцати до двадцати одного года. Но на этом их сходство кончалось.
Первый — вероятно, Юлиус — был голубоглаз и светловолос, бледен, элегантен и при среднем росте превосходно сложен. Его можно было бы принять за юного Фауста.
Второй, судя по всему, Самуил, высокий и худощавый, своими изменчиво-серыми глазами, тонким насмешливым ртом, чернотой волос и бровей, высоким лбом и острым крючковатым носом чрезвычайно напоминал Мефистофеля.
Оба были в темных коротких рединготах, перехваченных на талии кожаным поясом. Костюм дополняли узкие панталоны, мягкие сапоги и белая фуражка с цепочкой.
О том, что молодые люди студенты, мы уже знаем из их разговора.
Застигнутый врасплох и ослепленный вспышкой молнии, Юлиус вздрогнул и зажмурился. Самуил же, напротив, вскинул голову, и его спокойные глаза отразили сверкание молнии. Она погасла — и тотчас все снова погрузилось в непроглядную тьму.
Не успел еще исчезнуть последний отблеск молнии, как грянул сильнейший удар грома. По горным ущельям загрохотало, покатилось эхо.
— Самуил, — произнес Юлиус, — милый мой, по-моему, нам бы лучше остановиться. Двигаясь, мы рискуем притянуть к себе молнию.
В ответ Самуил расхохотался и вонзил шпоры в бока своего коня. Животное стремглав ринулось вперед, в галопе высекая искры подковами и обрушивая в пропасть камни, а всадник снова запел:
- Я смеюсь: что ты значишь, зигзаг
- Жалкой спички, дрожащей меж туч,
- Пред огнем, что, и грозен и жгуч,
- Полыхает в жестоких очах?
Проскакав шагов сто, он резким рывком развернул коня и галопом же возвратился к Юлиусу.
— Во имя Неба! — воскликнул тот. — Да успокойся же, Самуил! К чему эта бравада? Нашел же время для песен! Берегись, как бы Господь не принял твоего вызова.
Новый удар грома, еще более кошмарный и сокрушительный, разразился прямо над их головами.
— Третий куплет! — вскричал Самуил. — На ловца и зверь бежит, смотри, как мне везет: само небо аккомпанирует моей песне, а гром служит ритурнелью.
И тотчас, возвысив голос и перекрывая нарастающий грохот, Самуил пропел:
- Я смеюсь над тобою, о гром,
- Кашель лета, схватившего грипп,
- Что ты стоишь для сердца, где крик
- Безнадежной любви заключен?
Гром на сей раз запоздал, и Самуил, запрокинув голову, крикнул:
— Ну же! Где твой отыгрыш, гром? Ты не попадаешь в такт!
Гром не отозвался, но вместо него на призыв Самуила хлынул проливной дождь. Молнии же и громовые раскаты вскоре зачастили так, что следовали друг за другом почти беспрерывно, и теперь им не требовалось ничьих поддразниваний и дерзких вызовов. Юлиуса охватила тревога — чувство, от которого не дано отрешиться и самым безупречным храбрецам, когда разбушевавшиеся стихии являют им свое всемогущество. Его сердце сжималось от сознания всей человеческой ничтожности перед лицом разгневанной природы.
Самуил, напротив, сиял. Его глаза сверкали диким восторгом; приподнявшись на стременах, он сорвал с головы фуражку и махал ею, словно видел, что опасность бежит от него, и призывал незримого врага вернуться. Его веселили струи ливня, бьющие в лицо и стекающие с мокрых волос, и он хохотал, пел, он был счастлив.
— Что такое ты сейчас говорил, Юлиус? — вскричал он, словно одержимый неким странным вдохновением. — Ты жалел, что не остался в Эрбахе? Хотел пропустить эту ночь? Так ты, стало быть, не знаешь, что это за дикое наслаждение — мчаться вскачь сквозь бурю? А я потому и затащил тебя сюда, что предвидел все это. Я надеялся, что гроза разразится, дорогой мой! Весь день я был словно болен, нервы напряжены до предела, и вот я исцелен. Да здравствует ураган! Что за черт, да неужели ты не чувствуешь, какой это праздник? Посмотри, как все созвучно друг другу — буря небесная, вершины гор и земные пропасти, развалины, провалы! Разве тебе уже восемьдесят? Можно ли уподобляться дряхлому старцу, желающему, чтобы все вокруг было таким же тихим и вялым, как его отжившее сердце? Да есть же у тебя страсти, каким бы спокойным ты ни был! Тогда ты должен понять стихии: свои страсти есть и у них. Что до меня, то я молод, мои двадцать лет поют в моих жилах, выпитая бутылка вина играет в мозгу — вот почему я люблю гром. Король Лир звал бурю своей дочерью — я называю ее сестрой. Не бойся, Юлиус, с нами ничего не случится. Ведь я не смеюсь над молнией, я смеюсь вместе с ней. Я не презираю ее, а люблю. Гроза и я — мы словно два друга. Она не причинит мне зла, я слишком на нее похож. Люди считают ее злодейкой, глупцы! О нет, гроза необходима! Тут самое время обратиться к науке. Гроза, мощное электричество, грохочущее и изрыгающее пламя, если кого-нибудь убьет или что-то подожжет, в конечном счете совершит это лишь затем, чтобы придать всему живому новые, свежие силы. Я сам таков: я человек-гроза. Тут самое время обратиться к философии. Я без колебаний готов пройти через зло, чтобы достигнуть доброй цели. Я бы и самую смерть сделал своим орудием, если бы знал, что это пойдет на благо жизни. Здесь одно важно: чтобы крайние поступки были вдохновлены великой целью, способной оправдать самые жестокие средства.
— Ох, Самуил, замолчи! Ты клевещешь на себя.
— Ты говоришь таким тоном, будто вместо «Самуил» готов произнести имя дьявола — «Самиель». Будет тебе, что за ребяческое суеверие! Мы с тобой скачем словно среди декораций «Фрейшюца», так уж тебе и представляется, будто я сам Сатана, Вельзевул или Мефистофель и вот-вот превращусь в черного кота или пуделя… О! Эй, что такое?
Это восклицание вырвалось у Самуила, когда его скакун неожиданно прыгнул в сторону и чуть не повалил лошадь Юлиуса.
Должно быть, его что-то испугало на дороге, и юноша наклонился, ожидая новой вспышки, чтобы рассмотреть препятствие. Долго ждать ему не пришлось: небо словно раскололось, и огненная вспышка от горизонта до горизонта залила светом всю округу.
Стало видно, что дорога с одного края обрывается в разверстую пропасть; молния как раз осветила край одного из ее провалов, но и это не позволило молодым людям разглядеть глубину бездны.
— Да, изрядная бездна, — промолвил Самуил, понуждая коня приблизиться к самому краю зияющего обрыва.
— Осторожней! — воскликнул Юлиус.
— Черт подери! Надо поглядеть на это поближе, — произнес его спутник.
Спешившись, он перекинул поводья Юлиусу, приблизился к самому краю провала и попытался, наклонившись, заглянуть внутрь.
Но его глаза не увидели дна, а потому он столкнул вниз гранитный обломок и прислушался.
Звука удара не последовало.
— Так, — подытожил он. — Видимо, камень попал на топкое место и потому не произвел шума.
Однако, лишь только он умолк, снизу раздался гулкий хлопок и отдался эхом во мраке пропасти.
— Да, глубина тут порядочная, — отметил Самуил. — Но кто бы мне сказал, как называется эта пропасть?
— Адская Бездна, — отозвался с противоположного края провала чей-то звонкий и строгий голос.
— Кто это мне ответил? — с удивлением, если не с испугом воскликнул Самуил. — Я никого не вижу!
Новая молния осветила небосклон и тропу, вившуюся у противоположного края гигантской трещины, открыв взору молодых людей нечто весьма неожиданное.
II
СТРАННОЕ ВИДЕНИЕ
Перед ними предстала молодая девушка, босая, с голыми руками и распущенными волосами, едва прикрытыми черным капюшоном, раздувавшимся от ветра, в юбке неопределенного красноватого оттенка, ярко сверкнувшей при свете молнии. Ее черты поражали странной диковатой красотой. Рука девушки сжимала веревку, другим концом обвитую вокруг шеи какого-то рогатого животного.
Вот какое видение явилось на противоположном краю Адской Бездны двум юношам.
Молния погасла, и вместе с ней растворился во мраке таинственный призрак.
— Ты видел, Самуил? — насилу выдохнул Юлиус, с трудом приходя в себя.
— Да уж, черт возьми! И видел и слышал.
— Знаешь, если бы образованным людям было позволительно верить в существование ведьм, пришлось бы подумать, что нам повстречалась одна из них.
— Ну, я надеюсь, что так оно и есть! — вскричал Самуил. — Ведь при ней все, что требуется, даже козел! И притом, заметь, ведьмочка очень мила.
— Эй! Крошка! — закричал он и прислушался совершенно так же, как тогда, когда бросил камень в пропасть. Но и на этот раз ответом ему было молчание.
— Клянусь Адской Бездной, я не позволю себя дурачить! — крикнул Самуил.
Перехватив повод своей лошади, он вскочил в седло и, не слушая предостерегающих восклицаний Юлиуса, галопом проскакал по краю пропасти. В одно мгновение он достиг места, где только что скрылся странный призрак. Но все его поиски были тщетны: он не нашел ни девушки, ни животного — ведьма с козлом словно сквозь землю провалилась.
Самуил был не из тех, кто способен легко смириться с неудачей. Он и в пропасть заглядывал, и в кустах шарил, метался взад-вперед, то продираясь сквозь колючие заросли, то выскакивая на тропу, — все напрасно! Юлиусу насилу удалось уговорить приятеля оставить эти бесполезные поиски, и тот наконец присоединился к нему, раздосадованный и угрюмый. Он был одной из тех упрямых натур, что имеют обыкновение ни при каких обстоятельствах не отступать от намеченной цели, во всем докапываться до сути, и встреча с необъяснимым порождает в подобных умах не мечтательность, а раздражение.
Итак, друзья вновь двинулись в путь.
Сверкание молний помогало им не сбиться с тропы, к тому же являя взору великолепные картины. Озаренные этими мгновенными вспышками, леса на горных вершинах и в долине казались багровыми, а лента реки, вьющаяся у их ног, отливала мертвенным блеском стали.
Юлиус притих: уже минут пятнадцать он не произносил ни слова, предоставляя Самуилу выкрикивать свои дерзости в ответ на вспышки, казалось, затухающей грозы. Но вдруг Юлиус задержал коня и воскликнул:
— А, вот то, что нам нужно!
Он указывал на развалины замка, высившиеся в потемках справа от дороги.
— Эти руины? — спросил Самуил.
— Ну да, должен же там найтись уголок, где можно укрыться от непогоды. Там мы сможем переждать грозу или хотя бы дождаться, когда прекратится этот ливень.
— Могу себе представить! А наша одежда тем временем будет сохнуть у нас на плечах и мы подхватим славное воспаление легких, сначала промокнув до нитки, а потом засев без движения среди этих камней… Впрочем, что ж! Так и быть, поглядим, что там за руины.
Чтобы достигнуть подножия стены, им хватило нескольких шагов. Гораздо труднее оказалось проникнуть внутрь. Покинутый людьми, замок был давно захвачен и опутан всяческой растительностью. Вход был глухо закрыт целой зарослью тех кустов, трав и ползучих растений, что особенно любят ютиться среди разрушающихся стен. Самуил заставил своего коня прорваться сквозь эту колючую преграду, добавив к ударам собственных шпор уколы шипов и сучьев.
Лошадь Юлиуса прошла следом, и приятели оказались во внутренних покоях замка, если такие слова как «замок» и «внутренние покои» уместны в применении к руинам, в которых не сохранилось ни одной целой стены.
— Ха! Ты собирался укрыться здесь от дождя? — промолвил Самуил, запрокинув голову. — Мне кажется, что для этого нам все же потребовалось бы некое подобие крыши или потолка, а здесь, увы, нет ни того ни другого.
Действительно, время оставило от этого замка, быть может когда-то могучего и прославленного, жалкий остов. Из четырех стен одна рассыпалась окончательно, став грудой камней, а в трех оставшихся зияли громадные провалы на местах прежних окон.
Кони спотыкались на каждом шагу. Корни растений вспучили и местами взломали пол старого замка, как будто им, три столетия назад погребенным под этими плитами, ценой вековых трудов удалось упрямыми узловатыми пальцами раздвинуть камни своей темницы.
Три уцелевшие стены угрожающе покачивались под каждым ударом ураганного ветра. Целые тучи ночных птиц беспорядочно метались в этой темной зале под открытым небом, вторя порывам бури и раскатам грома своими ужасными криками, и в этом грохоте можно было различить заунывный клекот орлана, похожий на предсмертный вопль человека, которого убивают.
Самуил разглядывал все это с присущим ему хладнокровным любопытством исследователя.
— Что ж! — сказал он Юлиусу. — Если тебе угодно остаться здесь до утра, это по мне. Прелестное местечко, почти под стать нашей очаровательной сегодняшней прогулке на свежем воздухе. Пожалуй, тут есть даже одно преимущество: ветер в этих стенах завывает еще яростнее. Мы здесь, можно сказать, в самой воронке грозового вихря. Весьма приятны также все эти вороны, прах их возьми, нетопыри — ими тоже не следует пренебрегать. Решительно, этот приют мне подходит. Э, посмотри на вон ту сову, любимую птицу философов! Как она пялит на нас свои горящие глазища! Не правда ли, в целом свете не найти создания милее? И, сверх всего прочего, мы с тобой сможем теперь хвастаться, что скакали верхом по обеденной зале.
С этими словами Самуил дал шпоры своей лошади, направив ее в сторону поваленной стены. Но лошадь, не проскакав и десятка шагов, взвилась на дыбы, причем так резко, что всадник с размаху ткнулся в ее гриву.
В то же мгновение раздался голос:
— Стойте! Там Неккар!
Самуил посмотрел вниз.
Ему показалось, будто он повис вместе с лошадью на пятидесятиметровой высоте. Внизу, подобная разверстой зияющей пасти, чернела река. Замерший было над бездной вздыбленный конь отпрянул, описав полукруг над ней передними копытами.
Гора в этом месте круто обрывалась вниз. Замок стоял над пропастью, что, вероятно, входило в расчеты строителей, поскольку делало его еще неприступнее. Пышные гирлянды ползучих растений, цепляясь за неровности гранита, казалось, одни удерживали старый замок от падения в бездну, над которой он навис, лишенный собственных разъеденных временем оснований и не имеющий более иной опоры, кроме тонких побегов плюща.
Еще один шаг — и всадника вместе с конем ждала бы верная гибель.
Животное дрожало всем телом, вздыбив гриву, роняя клочья пены изо рта; ноздри его раздувались, из них вырывался пар, и от только что пережитого ужаса трепетали каждая его жилка, каждый мускул.
Однако Самуил, как всегда спокойный или, вернее, исполненный своего обычного скептицизма, тотчас забыл о миновавшей опасности, занятый лишь одной мыслью.
— А-а! — пробормотал он. — Тот же голос!
По крику «Стойте!» он узнал голос девушки, что недавно произнесла это название — «Адская Бездна».
— Ну, на этот раз, будь ты хоть трижды ведьмой, тебе от меня не уйти! — воскликнул Самуил.
И, пришпорив коня, он галопом рванулся туда, откуда донесся крик.
Но и на этот раз, сколько он ни искал, сколько ни вспыхивала молния, озаряя всю окрестность, он никого не увидел, ни следа не нашел.
— Ну, Самуил, хватит! — попробовал образумить его Юлиус, довольный, что они выбрались из этих руин, полных зловещего карканья, ловушек и провалов. — Нам пора, уж и так сколько времени потеряли!
Самуил последовал за ним, но нехотя, поминутно озираясь и кипя от досады, скрыть которую ему помогала тьма.
Отыскав тропу, они двинулись дальше. Юлиус был молчалив и серьезен, Самуил же поминутно хохотал и бранился, словно Шиллеров разбойник.
Юлиуса приободрило то, что им удалось найти дорогу. Он заметил ее, как только они покинули замок. Она была местами разбита, но довольно полого спускалась к реке и выглядела незаброшенной. Вероятно, она вела к какому-нибудь селению или, по меньшей мере, к жилью.
Но и через полчаса пути друзья не обнаружили ничего, кроме реки, вдоль обрывистого берега которой им пришлось двигаться вверх, навстречу ее бурлящему течению. Никаких следов жилья по-прежнему не было видно.
Дождь все это время продолжал хлестать с прежней силой. Одежда путников давно промокла насквозь, лошади выбились из сил. Юлиус был измучен до крайности, и даже воодушевлению Самуила, похоже, подходил конец.
— Клянусь Сатаной, — воскликнул он, — дело принимает довольно скучный оборот! Вот уже десять минут мы не имеем никаких развлечений: ни хорошенькой молнии, ни славного громового удара. Все обернулось самым заурядным ливнем. Право, это скверная шутка со стороны небес. Я любитель ужасных потрясений, но вовсе не охоч до смешных и скучных неприятностей. Похоже, ураган в свою очередь посмеялся надо мной: я дразнил его, чтобы он меня испепелил своими молниями, а он вместо этого посылает мне насморк.
Юлиус не отвечал.
— Черт возьми! — воскликнул Самуил. — Меня так и подмывает воззвать…
Он возвысил голос и торжественно произнес:
— Во имя Адской Бездны, откуда ты нам явилась! Во имя козла, твоего лучшего друга! Во имя воронов, сов и нетопырей, что в изобилии явились на нашем пути тотчас после твоего благословенного появления! Милая ведьма, дважды удостоившая подать мне голос, заклинаю тебя! Во имя Бездны, козлища, воронья, сов и нетопырей, явись! Явись! Явись! И скажи нам, далеко ли отсюда до какого-нибудь человеческого жилья!
— Если бы вы заблудились, — прозвучал из мрака ясный голос девушки, — я бы предупредила вас. Вы на верном пути: держитесь его еще минут десять и справа, за липовой рощицей вы найдете гостеприимный дом. До свидания!
Голос раздавался откуда-то сверху. Самуил поднял голову и увидел некую тень, казалось мелькнувшую в воздухе футах в десяти над ним, скользя по горному склону.
Догадавшись, что она сейчас исчезнет, он закричал:
— Постой! Мне надо спросить еще кое о чем!
— О чем же? — спросила она и замерла на гребне скалы, до того узком, что, казалось, там негде поставить ногу, будь то хоть нога волшебницы.
Он вгляделся, стараясь понять, как бы ему до нее добраться. Но высеченная в скале тропа, по которой ехали всадники, не поднималась туда. Она предназначалась для людей, а ведьма забралась туда по козьей тропке.
Сообразив, что на лошади ему не догнать красавицу, он захотел, чтобы хоть его голос достиг ее ушей.
Он повернулся к приятелю:
— Ну вот, милый Юлиус, я битый час перечислял тебе прелести этой ночи: бурю, мои двадцать лет, вино с берегов древней реки, град и гром! Но я забыл главное — любовь! Любовь, что вмещает все остальное, она и есть подлинная юность, она и есть настоящая гроза, она и есть истинное опьянение.
Пришпорив коня, он заставил его совершить прыжок, стараясь, как мог, приблизиться к девушке, и крикнул ей:
— Я полюбил тебя, прекрасная колдунья! Полюби и ты меня, а хочешь, мы и свадьбу с тобой сыграем! Да, прямо сейчас! Когда замуж выходят королевы, в их честь бьют фонтаны и грохочут пушки. А к нашей свадьбе Бог устроил проливной дождь, гром и молнии! Я вижу, что у тебя там самый доподлинный козел и потому принимаю тебя за ведьму, принимаю, и будь что будет! Отдаю тебе мою душу, подари же мне твою красоту!
— У вас нет ни почтения к Господу, ни благодарности ко мне, — произнесла девушка и исчезла из виду.
Самуил попытался было преследовать ее, но скала оказалась совершенно неприступной.
— Ну, хватит же, довольно, едем! — воскликнул Юлиус.
— Да куда ехать? — спросил Самуил, придя в отвратительное расположение духа.
— Поищем тот дом, о котором она говорила.
— Гм! А ты и поверил? — отвечал Самуил. — Допустим даже, что этот дом в самом деле существует. Но откуда ты знаешь, что это не притон головорезов, куда эта почтенная девица по их поручению заманивает усталых путников?
— Вспомни, Самуил, что она тебе сказала! — укорил его Юлиус. — Ты кощунствуешь, и ты неблагодарен!
— Ну что ж, едем, раз ты этого хочешь. Я ей не верю, но если это доставит тебе удовольствие, готов притвориться, будто поверил.
Они двинулись в путь, и через десять минут Юлиус воскликнул:
— Смотри, аспид!
Он показал приятелю на липовую рощицу, о которой упоминала девушка. Сквозь ветки деревьев пробивался свет — там, за деревьями, действительно был дом. Всадники въехали под сень лип и увидели перед собой решетку ограды.
Юлиус протянул руку к колокольчику.
— Хочешь вызвать бандитов? — усмехнулся Самуил.
Юлиус позвонил, не отвечая.
— Держу пари, — сказал Самуил, положив свою ладонь на руку спутника, — что открывать нам явится не кто иная, как девица с козлом.
Ближняя дверь дома отворилась, и неясная фигура с тусклым фонарем подошла к калитке.
— Кто бы вы ни были, — произнес Юлиус, — прошу вас об участии. Наше положение его заслуживает. Вот уже пятый час мы блуждаем в темноте под ливнем среди пропастей и горных потоков. Дайте нам приют на ночь!
— Входите, — прозвучало в ответ.
Голос был знакомый. Он принадлежал девушке, что встретилась им у Адской Бездны и среди развалин замка.
— Вот видишь! — шепнул Самуил своему другу, не сумевшему удержать невольного содрогания.
— Что это за дом? — спросил Юлиус.
— Ну же, господа, вы войдете или нет? — отозвалась девушка.
— Еще бы, черт возьми! — отвечал Самуил. — Я и в ад войду, лишь бы привратница была хорошенькая!
III
МАЙСКОЕ УТРО. ЗАРЯ ЮНОСТИ
На следующее утро, проснувшись в великолепной постели, Юлиус не сразу смог припомнить, где он находится.
Он открыл глаза. Веселый солнечный луч, полный живительной энергии, проскользнув сквозь щель в ставнях, беспечно играл на добела вымытом деревянном полу. Из рощи доносилось пение птиц — их звонкие голоса выводили мелодию, как бы сопровождавшую этот радостный танец света.
Юлиус спрыгнул с кровати. Домашнее платье и туфли, заботливо приготовленные, ждали его. Он оделся и подошел к окну.
Едва он толкнул ставни, как сквозь открытое окно в комнату хлынули потоки света, птичьего пения и ароматов. Окно выходило в прелестный сад, полный цветов и птиц. За ним виднелась долина Неккара, живописность которой подчеркивалась блеском речных струй, а еще дальше, на горизонте, высились горы.
И надо всем этим сияло майское безоблачное утро, в воздухе, на земле, в каждой травинке трепетала жизнь, такая свежая и щедрая, какой она бывает лишь в благодатную пору весны.
Буря вымела с неба все тучи — до последнего облачка. Небесный свод сверкал глубокой и вместе с тем ослепительной лазурью, что внушает нашему воображению представление о том, какой должна быть улыбка Бога.
Юлиуса охватило непередаваемое ощущение блаженной свежести. Сад, обновленный и освеженный после ночного ливня, был преисполнен жизненных сил. Воробьи, малиновки и щеглы, ликуя и празднуя избавление от ужасов бури, каждую ветку превратили в оркестровую площадку. Капли дождя, загоревшись под солнцем, которому вскоре предстояло их осушить, заставили каждую травинку переливаться блеском, достойным изумруда. А виноградный побег, ловко цепляясь за оконный переплет, казалось, хотел заглянуть с дружеским визитом в комнату Юлиуса.
Но вдруг случилось нечто такое, что заставило юношу сразу забыть и виноградную лозу, и птиц, поющих в древесных кронах, и блеск росы на траве, и дальние горы, и сияние небес. Юлиус не видел и не слышал более ничего, кроме чистого юного голоса, внезапно коснувшегося его слуха.
Он перегнулся через подоконник и в тени под кустом жимолости заметил самую прелестную картину, какую только можно вообразить.
На скамейке сидела девушка едва ли старше пятнадцати лет. Она держала на коленях малыша лет пяти и учила его читать.
В девушке было все то, что есть в этом мире самого пленительного. Ее голубые кроткие глаза были вместе с тем полны ума, белокурые с золотистым отливом волосы в таком пышном изобилии отягощали ее головку, что шея казалась слишком тонкой и словно бы с трудом удерживала эту роскошную копну, а лицо поражало такой чудесной чистотой линий, будто… Нет, никакие слова не в силах передать, что за светлое создание предстало перед Юлиусом. Но что особенно прельщало в ней — это обаяние юности. Она была вся как ода невинности, гимн ясности духа, поэма весны. Какая-то неизъяснимая гармоническая связь была между этим утром и незнакомкой, и ее лучистый взгляд из-под длинных ресниц был так же прозрачен, как капли росы, сверкающие в траве. Одно казалось неотделимым от другого, словно картина и ее рама.
Суть очарования девушки была в ее неповторимой грации, не имевшей, однако, ничего общего с хрупкостью, напротив: все ее существо дышало здоровьем и жизнерадостностью.
Ее наряд был вполне в немецком вкусе: белый корсаж туго обхватывал талию, коротковатая юбка, тоже белая, с фестонами по краю, пышными складками облекая бедра, спускалась вниз полупрозрачной легкой волной, достигая щиколоток и оставляя на обозрение изящные ступни.
Мальчик, сидевший у нее на коленях, прелестный малыш с пепельными кудрями, усердно внимал своей наставнице, с уморительной важностью надувая свои свежие румяные щеки. Водя пальчиком по книжной странице, где алфавит был набран таким крупным шрифтом, что буква превышала размером уткнувшийся в нее пальчик, малыш называл буквы и всякий раз с беспокойством поглядывал на свою учительницу, чтобы найти на ее лице ответ на вопрос, не ошибся ли он. Когда дитя путало буквы, девушка останавливала его и урок начинался опять; если же все было правильно, она улыбалась и мальчик мог продолжать.
Юлиус не мог налюбоваться этим чарующим зрелищем. Такая прелестная сценка в столь прелестном месте, детский голосок среди птичьего щебета, красота девушки среди красот природы, эта весна жизни, окруженная жизнью весны — все это создавало до того волнующий контраст с жестокими впечатлениями минувшей ночи, что юноша почувствовал, как его сердце тает от умиления, и предался сладостному созерцанию.
Из блаженного забытья его вывел внезапный толчок. Он был в комнате не один: это Самуил, незаметно войдя, приблизился к нему на цыпочках, любопытствуя, что могло так завладеть вниманием его друга. Юлиус очнулся лишь тогда, когда их головы соприкоснулись — второй зритель тоже высунулся в окно.
Заметив приятеля, он сделал умоляющий жест, что означало просьбу к Самуилу не шуметь. Но тот, весьма далекий от сентиментальных побуждений, не обратил на эту немую мольбу ни малейшего внимания. А поскольку виноградная лоза могла отчасти помешать его наблюдениям, он отстранил ее бесцеремонным движением руки.
Шелест потревоженных листьев заставил девушку поднять глаза. При виде непрошеных зрителей она чуть покраснела. Малыш тоже глянул вверх и, заметив в окне незнакомцев, сразу потерял интерес к книге. С этого мгновения почти все буквы вылетели у него из головы, он стал поминутно ошибаться. Казалось, девушка была несколько раздосадована, вероятно, не столько рассеянностью ребенка, сколько нескромными взглядами посторонних. Не прошло и минуты, как она спокойно закрыла книгу, спустила своего ученика на землю, встала и направилась с мальчиком в дом, учтиво ответив на приветствие молодых людей, поклонившихся ей, когда она проходила под окном Юлиуса.
Рассердившись, он повернулся к Самуилу:
— Ты их спугнул! Чего ради?
— А, понятно! — насмешливо процедил тот. — Ястреб напугал жаворонка. Но ты не тревожься, все это ручные пичужки, вернутся, никуда не денутся. А тебе, стало быть, так и не перерезали глотку этой ночью? Судя по всему, этот разбойничий приют довольно уютен. Как погляжу, твоя комната не хуже моей. О, да она еще лучше: у тебя тут, помимо всего прочего, представлена в гравюрах история библейского Товии! Тебе повезло.
— Мне кажется, будто я видел сон, — признался Юлиус. — Ну, вспомним-ка происшествия этой ночи. Нам ведь открыла та красавица с мерзким козлом, разве нет? При этом она еще делала таинственные знаки, требуя молчания. Она указала нам конюшню, куда поставить наших лошадей. Потом повела нас в дом, в третий этаж, в эти две смежные комнаты. Она зажгла эту лампу, почтительно поклонилась и упорхнула, так и не произнеся ни звука. Право же, Самуил, мне показалось, что ты был ошеломлен всем этим почти так же, как я. Тем не менее ты попытался было последовать за ней, я тебя удержал, и мы решили лечь спать. Все так и было, да?
— Твои воспоминания, — заметил Самуил, — как нельзя более точны. И вероятно, вполне соответствуют действительности. Притом держу пари, ты уже простил мне, что я вчера вечером вытащил тебя из гостиницы. Что, будешь теперь бранить грозу? Разве я не оказался прав, утверждая, что зло может вести к добру? Благодаря грому и ливню нам достались две комнаты, весьма прилично обставленные, с видом на живописный ландшафт, да, сверх того, мы еще познакомились с отменной красоткой, влюбиться в которую нам велит простая вежливость, тогда как ее долг гостеприимства обязывает ответить нам взаимностью.
— Ну, опять понес чертовщину! — вздохнул Юлиус.
Самуил открыл было рот, готовясь произнести очередную насмешливую реплику, но тут дверь комнаты отворилась, впустив старуху-служанку. Она принесла обоим гостям их одежду, выстиранную и высушенную, и завтрак, состоявший из хлеба с молоком.
Поблагодарив ее, Юлиус спросил, кто приютил их. Старуха отвечала, что они находятся в Ландеке, в доме священника, а хозяина зовут пастор Шрайбер.
Служанка, по-видимому, не отличалась чрезмерной молчаливостью. Принявшись за уборку комнаты, она уже по собственному почину поделилась с молодыми людьми кое-какими дополнительными сведениями:
— Жена пастора уж пятнадцать лет как умерла от родов: она тогда разрешилась фрейлейн Христианой. Потом еще была утрата, три года назад, когда скончалась старшая дочь пастора, госпожа Маргарита. Вот он и остался совсем один с дочкой, то есть с фрейлейн Христианой, да внуком Лотарио, сыном Маргариты.
Студенты узнали также, что достойный священник в настоящее время отсутствует. Долг пастыря повелел ему быть сегодня в селении, в храме, и Христиана отправилась туда с ним. Однако к полудню он возвратится, ведь это время обеда, и тогда сможет повидать своих гостей.
— Кто же в таком случае открыл нам вчера? — осведомился Самуил.
— А, это Гретхен, — сказала старуха.
— Отлично. Теперь объясните нам, сделайте милость, кто такая Гретхен.
— Гретхен? Она пастушка. Коз пасет.
— Пастушка! — воскликнул Юлиус. — Ну, тогда понятно. Это объясняет все вообще, а в частности, откуда этот козел. И где же она теперь?
— Вернулась на свою гору. Зимой, а иногда и летом, если непогода уж так разыграется, что ей становится вовсе невозможно ночевать в своей дощатой хибарке, она приходит сюда. У нее в этом доме и комнатка своя есть рядом с моей, но она здесь подолгу не живет. Такая чудачка — говорит, душно ей, видите ли, в четырех стенах. Ей подавай свежий воздух, совсем как ее козам.
— Но по какому праву она впустила нас сюда? — спросил Юлиус.
— Тут не в праве дело, а в долге, — возразила служанка. — Господин пастор всякий раз, как ее увидит, напоминает, чтобы она непременно приводила к нему каждого усталого или заблудившегося путника, встреченного в горах. Ведь в нашей округе гостиницы нет, а господин пастор считает, что дом священника принадлежит Господу, и Божий дом должен быть открыт для всех.
Старуха удалилась. Молодые люди позавтракали, переоделись и спустились в сад.
— Давай прогуляемся перед обедом, — предложил Самуил.
Юлиус покачал головой:
— Нет. Я устал.
И он присел на скамью, стоящую в тени жимолости.
— С чего бы это? — удивился Самуил. — Ты ведь только что встал с постели.
Вдруг он громко захохотал:
— О, я все понял! Ведь это скамья, где сидела Христиана! Ах ты, Юлиус, бедненький мой! Уже!
Смущенный и раздосадованный, Юлиус встал.
— Согласен, — промолвил он, — ты прав, есть смысл пройтись. Успеем еще насидеться. Побродим по парку.
И он пустился рассуждать о цветах, о расположении садовых аллей, словно спеша увести разговор в сторону от материй, о каких упомянул Самуил, то есть от скамейки и от пасторской дочки. Он сам не понимал почему, но ему стало как-то неприятно слышать имя Христианы из насмешливых уст Самуила.
Друзья блуждали по аллеям целый час. В дальнем конце парка они набрели на фруктовый сад. Впрочем, в это время года он ничем не отличался от цветочного: яблони и персиковые деревья пока представляли собой всего лишь громадные букеты белоснежных и розовых цветов.
— О чем ты задумался? — внезапно спросил у Юлиуса его спутник, заметивший, что молодой человек, погрузившись в мечты, стал чересчур молчалив.
Мы не осмелимся утверждать, что Юлиус в этом случае был вполне чистосердечен, но как бы то ни было, он ответил:
— Об отце.
— О твоем отце? Но сделай милость, объясни, с какой стати тебе пришел на ум сей ученый муж?
— Да хоть потому, что завтра в тот же час у него, может быть, уже не будет сына.
— Ну, мой дорогой, не будем спешить с составлением завещания, хорошо? Полагаю, что завтра меня ждут, по меньшей мере, такие же опасности, как тебя. Вот и подумаем об этом завтра, тогда будет самое время. Ты еще не знаешь, до какой степени разыгравшееся воображение подтачивает волю. В этом состоит слабость возвышенных умов, это их уязвимое место, подчас позволяющее глупцам торжествовать над ними. Что до нас, мы не должны этого допустить.
— Не беспокойся! — отозвался Юлиус. — Ни моя воля, ни отвага не изменят мне в час завтрашнего испытания.
— Я в этом не сомневаюсь, Юлиус. Так оставь же свою мрачную мину. Кстати, вон, кажется, и пастор с дочкой идут сюда. Ба! Похоже, твоя улыбка возвращается к тебе вместе с ними. Уж не ходила ли она тоже в храм?
— Аспид, — пробормотал Юлиус.
Пастор и Христиана действительно возвращались из церкви. Девушка уже повернула к дому; священник же поспешил навстречу гостям.
IV
ПЯТЬ ЧАСОВ, ПРОМЕЛЬКНУВШИЕ КАК ПЯТЬ МИНУТ
У пастора Шрайбера было суровое, честное лицо немецкого священника, привыкшего неукоснительно придерживаться в собственной жизни заповедей, которые он проповедует другим. Это был мужчина лет сорока пяти, следовательно, еще не старый. Его лицо хранило отпечаток вдумчивой, несколько меланхолической доброты. Вдумчивость приличествовала его роду занятий, меланхолия была следствием пережитых утрат. Потеря жены и дочери оставила неизгладимый след: чувствовалось, что человек этот безутешен. Тень земной скорби, омрачавшая его лицо, казалось, ведет непрестанную борьбу с врачующим душу светом христианского упования.
Он пожал руки молодым людям, осведомился, хорошо ли им спалось, и поблагодарил за то, что вчера вечером они соблаговолили постучаться в его дверь.
Минуту спустя колокольчик прозвонил к обеду.
— Идемте же, господа, — произнес пастор. — Моя дочь ждет нас. Я покажу вам дорогу.
— Он не поинтересовался нашими именами, — шепнул Самуил на ухо Юлиусу. — Впрочем, и ни к чему их здесь сообщать. Твое может смутить скромность малютки своим блеском, мое — оскорбить благочестивый слух добряка-папаши своим еврейским звучанием.
— Согласен, — кивнул Юлиус. — Притворимся принцами, путешествующими инкогнито.
Они вошли в обеденную комнату. Христиана с племянником были уже там. С робкой фацией девушка приветствовала молодых людей.
Все уселись за четырехугольный стол, уставленный простыми, но обильными яствами. Хозяин расположился между двумя гостями, Христиана — напротив. Между ней и Юлиусом сел Лотарио.
Вначале трапеза проходила в молчании. Юлиус, смущенный присутствием Христианы, не мог выдавить ни слова. Христиана, казалось, была занята исключительно малышом Лотарио, о котором она заботилась с материнской нежностью. Он же звал ее сестрицей. Беседу с грехом пополам поддерживали только пастор и Самуил. Священник просиял от радости, узнав, что принимает у себя студентов.
— Я тоже когда-то был студиозусом, — говорил он. — В наше время студенческая жизнь была веселее.
— Зато теперь она несколько драматичнее, — заметил Самуил, искоса взглянув на Юлиуса.
— Ах, — продолжал пастор, — то была лучшая пора моей жизни. Правда, потом мне пришлось дорого заплатить за это счастье молодых лет. Тогда моя жизнь была полна надежд. Теперь все совсем-совсем иначе. О, я упомянул об этом отнюдь не для того, чтобы опечалить вас, мои юные гости. Вы же видите, я об этом говорю почти весело. И как бы то ни было, мне бы хотелось побыть на этом свете, чтобы когда-нибудь увидеть мою Христиану счастливой хозяйкой родового гнезда ее предков…
— Отец! — перебила девушка с нежным упреком.
— Да, да, ты права, моя златовласая умница, — сказал священник. — Поговорим о чем-нибудь другом. Да будет тебе известно, что, благодарение Господу, вчерашний ночной ураган пощадил почти все мои дорогие растения.
— Так вы занимаетесь ботаникой, сударь? — спросил Самуил.
— Немного, — со скромной гордостью подтвердил священник. — А вы, сударь, вы тоже?..
— Иногда, в свободное время, — небрежно отозвался молодой человек.
Потом, предоставив хозяину время порассуждать о своих любимых занятиях, Самуил внезапно сбросил, так сказать, маску и в свою очередь заговорил, обнаружив глубину познаний и дерзость мысли, забавляясь растерянностью своего почтенного собеседника, ошеломленного новизной наблюдений юноши и неожиданностью его гипотез. И наконец во всеоружии истинной науки он стал, не меняя своей вежливой, холодной и слегка насмешливой манеры, словно бы нечаянно разрушать шаткие построения поверхностно начитанного, да и несколько устаревшего в своих представлениях хозяина.
В это время Юлиус и Христиана, до сих пор молчавшие, лишь украдкой поглядывая друг на друга, начали понемногу осваиваться.
Сначала посредником между ними стал Лотарио. Еще не смея заговорить с самой Христианой, Юлиус принялся задавать мальчику вопросы, но тот не мог на них ответить. Лотарио обращался за разъяснениями к девушке, и она отвечала ему, а тем самым и Юлиусу. Юноша был безгранично счастлив: мысли Христианы, передаваемые милыми, чистыми устами ребенка, сладостно входили в его сердце.
Когда подали десерт, эти трое уже были лучшими друзьями — и все благодаря той неподражаемой порывистости, чудной легкости в проявлении чувств, что составляет высшую прелесть детства.
Однако, когда все поднялись со своих мест, намереваясь перейти в сад, чтобы пить кофе в тени деревьев, сердце Юлиуса сжалось, а брови невольно нахмурились при виде Самуила, который направлялся к ним, готовясь нарушить хрупкое очарование нарождающейся близости. Пастор же в это самое время собрался покинуть общество и отправиться за старым французским коньяком.
Самуила, неисправимого скептика и насмешника, можно было бы упрекнуть во многом, но уж недостаток дерзости никак не входил в число его пороков. Юлиус почувствовал себя оскорбленным, заметив, как он с видом хладнокровного фата устремил беззастенчивый взгляд на пленительную девушку и обратился к ней с такими словами:
— Нам следует попросить у вас прощения, фрейлейн. Сегодня утром мы помешали вам продолжать урок, который вы давали своему племяннику. С нашей стороны было очень глупо вести себя так.
— О, это пустяки, мы уже заканчивали, — сказала она.
— Я не мог сдержаться от возгласа изумления. Вообразите, мы ведь едва не приняли за колдунью ту девушку, что привела нас сюда. Ее наряд, ее козел, эти молнии, при свете которых она нам явилась, — все наводило на такую мысль. И вот, заснув с этой догадкой, мы просыпаемся поутру, раскрываем окно и что же видим? Козел превратился в прелестное дитя, а ведьма…
— В меня! — подхватила Христиана с задорной, а возможно, и насмешливой улыбкой.
И, обернувшись к Юлиусу, напустившему на себя солидный, сдержанный вид, она спросила:
— А вы, сударь? Вы тоже приняли меня за колдунью?
— Не без того, — признался Юлиус. — Право же, не совсем естественно быть настолько красивой.
Если слова Самуила вызвали у Христианы усмешку, то при этой фразе Юлиуса она покраснела.
Он и сам тотчас оробел, опасаясь, что позволил себе слишком много, и поспешил обратиться к ребенку:
— Лотарио, скажи, а ты хотел бы поехать с нами в университет?
— Сестрица, — мальчик повернулся к Христиане, — а что это значит — университет?
— Это такое место, где вас научат всему на свете, дитя мое, — весело отвечал вернувшийся пастор.
Тогда малыш с важной миной сказал Юлиусу:
— Мне незачем ехать с вами, потому что вместо университета у меня есть сестрица. Христиана все знает, сударь: она и читать умеет, и писать, и музыке училась, а еще она говорит по-французски и по-итальянски. Я никогда ее не покину. Ни за что на свете.
— Значит, вы куда счастливее нас, мой любезный малютка, — вмешался Самуил, — поскольку нам с Юлиусом, увы, пора уезжать.
— Как?! — воскликнул пастор. — Неужели вы не подарите мне даже одного этого дня? Вы не останетесь поужинать с нами?
— Тысяча благодарностей! — отвечал Самуил. — Но наше присутствие в Гейдельберге сегодня вечером совершенно необходимо.
— Да, но ведь по вечерам не бывает ни занятий, ни перекличек.
— Нет, но долг, призывающий нас туда, еще гораздо серьезнее, и Юлиусу это хорошо известно.
— Предлагаю полюбовное соглашение, — просительно улыбнулся священник. — Гейдельберг всего-навсего в семи-восьми милях от Ландека. Вы прекрасно успеете туда, если выедете отсюда в четыре, да и лошади ваши тем временем отдохнут и жара спадет. Я вам ручаюсь, что вы прибудете на место еще до темноты.
— Нельзя! — возразил Самуил. — Учитывая неотложность дела, для которого мы туда едем, нам следует успеть заблаговременно. Не правда ли, Юлиус?
— Это так важно? — вполголоса спросила Христиана, устремив на Юлиуса чарующий взгляд голубых глаз.
И Юлиус, до того молчавший, не устоял перед их ласковым вопросом.
— Да ну, Самуил, — сказал он, — не будем противиться гостеприимству наших радушных хозяев. Мы вполне можем выехать отсюда ровно в четыре.
Самуил бросил злобный взгляд на Юлиуса и девушку.
— Ты этого хочешь? Что ж! — ехидно усмехнулся он.
— В добрый час! — воскликнул священник. — А теперь послушайте, какие у меня планы. До трех я буду показывать вам, господа, мои коллекции и сад. Потом мы все, дети и я, проводим вас до поворота к Неккарштейнаху. У меня есть ловкий, сильный малый, он приведет вам туда ваших лошадей. Вы увидите, что дорога, показавшаяся вам такой кошмарной в грозовую ночь, прелестна при солнечном свете. И там же мы, по всей вероятности, встретим вашу предполагаемую колдунью. Пожалуй, в ней и правда есть что-то такое, но в самом христианском духе. Это чистейшее, святое дитя.
— Я не прочь поглядеть на нее при дневном свете, — заметил Самуил и, вставая, прибавил, обращаясь к пастору: — Что ж, сударь, пойдемте смотреть ваши гербарии.
Проходя мимо Юлиуса, он шепнул ему на ухо:
— Я займусь папашей, заведу ученую беседу про Турнефора и Линнея. Заметь, какой я преданный друг!
Он и в самом деле завладел пастором, так что Юлиус смог остаться наедине с Христианой и Лотарио. Теперь между ним и девушкой больше не было прежней неловкости, они уже осмеливались смотреть друг на друга и разговаривали без мучительного стеснения.
Впечатление, которое Христиана произвела на Юлиуса при их утренней встрече, проникало в его сердце все глубже. Прелесть ее свежего, выразительного личика, на котором он, словно в открытой книге, видел все движения этой девственной души, неодолимо влекла юношу. Взгляд Христианы, прозрачный, как струя горного ключа, позволял заглянуть в самую глубину ее сердца, столь же исполненного очарования, сколь способного на непреклонное постоянство. Само воплощение красоты и доброты, девушка была вся пронизана светом, как этот сияющий майский день.
Присутствие Лотарио вовсе не мешало их нежной беседе, напротив, при нем она текла особенно свободно и невинно. Христиана показала Юлиусу свои цветы, ульи, птичий двор, свои ноты и книги — словом, всю свою жизнь, простую и безмятежную. Под конец она даже решилась заговорить с ним о нем самом.
— Вы кажетесь таким добрым, мирным, — чуть смущенно промолвила она. — Как же могло случиться, что вашим другом стал человек настолько язвительный и высокомерный?
Она заметила, что Самуил исподтишка посмеивался над доверчивостью и добродушием ее отца, и тотчас прониклась к нему антипатией.
Юлиусу вспомнилось, что гётевская Маргарита в дивной сцене в саду говорит нечто подобное о Мефистофеле. Но про себя он уже решил, что возлюбленная Фауста не идет ни в какое сравнение с его Христианой. Говоря с ней, он успел подметить, что за ее юной простодушной грацией таятся твердая воля и развитый ум — качества, которыми она, вероятно, была обязана своему печальному детству, детству без матери. Это, конечно, еще дитя, сказал он себе, но дитя, одаренное чуткостью и разумом женщины.
Ни он ни она не сумели скрыть своего наивного изумления, когда пастор и Самуил, возвратившись к ним, объявили, что уже три и скоро им пора будет отправляться.
На тех счастливых и забывчивых часах, где время отсчитывают первые биения влюбленных сердец, пять часов всегда пролетают как пять минут.
V
САМУИЛ ВНУШАЕТ НЕДОВЕРИЕ ЦВЕТАМ И ТРАВАМ
Итак, настала пора трогаться в путь. Но им еще предстояло провести вместе час.
При этой мысли Юлиус повеселел. Он рассчитывал, что по дороге они с Христианой будут продолжать начатый разговор. Но этого не произошло. Христиана инстинктивно почувствовала, что ей не подобает такое быстрое сближение с Юлиусом. Она взяла под руку отца, не прерывавшего своей беседы с Самуилом. Юлиус уныло брел позади.
Они поднимались вверх по живописному лесистому склону, в тени прелестных крон, пронизанных улыбающимися солнечными лучами. Торжествующие трели влюбленного соловья делали особенно праздничной блаженную безмятежность дня, клонившегося к закату.
Только Юлиус, как было сказано, угрюмо держался в стороне, уже сердясь на Христиану.
Он попытался пустить в ход хитрость:
— Лотарио, поди-ка сюда, взгляни, — позвал он малыша, семенившего рядом с Христианой, повисая у нее на руке и делая три шага, когда она делала один.
Мальчик поспешил на зов старинного друга, пребывавшего в этом качестве уже два часа, и Юлиус показал ему стрекозу, только что опустившуюся на ближний куст, стройную, трепетную, с переливающимися крылышками. Дитя испустило восторженный вопль.
— Какая жалость, что Христиана не видит ее, — произнес Юлиус.
— Сестрица! — закричал Лотарио. — Иди скорей сюда!
И поскольку Христиана не спешила подойти, догадываясь, что ребенок зовет ее не по собственному почину, Лотарио побежал к ней сам, стал дергать за юбку, вынуждая отпустить руку отца и последовать за ним. Девушка уступила, и торжествующий Лотарио потащил ее любоваться крылатым чудом.
Стрекоза тем временем успела улететь, зато Христиана оказалась подле Юлиуса.
— Видишь, ты напрасно звал меня, — сказала она мальчику и тотчас возвратилась к отцу.
Юлиус снова и снова прибегал к этому маневру. Он показывал Лотарио каждую бабочку, оказавшуюся поблизости, каждый придорожный цветок, неизменно сожалея, что Христианы нет рядом и она не может насладиться их красотой. И всякий раз малыш мчался к Христиане и так приставал к ней, что она волей-неволей шла за ним. Так Юлиус, злоупотребляя простодушием мальчика, заставлял девушку хоть на мгновение продолжать их упоительное уединение втроем.
Он даже настолько преуспел, что вынудил ее принять из маленьких ручек своего невинного сообщника великолепный, только что распустившийся цветок шиповника.
Но всякий раз Христиана без промедления возвращалась к отцу, хотя рассердиться на Юлиуса за его настойчивость у нее не хватало духу. Ей, юной и нежной, стоило немалого труда противостоять, борясь с собственным сердцем, побуждавшим ее остаться.
Наконец она сказала ему с восхитительной детской прямотой:
— Послушайте, ведь с моей стороны было бы просто невежливо, если бы я все время говорила только с вами. Отец был бы удивлен, если бы я совсем не уделяла внимания ни ему, ни вашему товарищу. Но вы же скоро приедете к нам еще, правда? Мы тогда непременно отправимся на прогулку вместе с моим отцом и Лотарио, и знаете что? Если пожелаете, мы вам покажем Адскую Бездну и развалины замка Эбербах. Там очень красиво, господин Юлиус; ночью вы не могли этого увидеть, но днем эти места вам понравятся, я уверена. И уж тогда мы обязательно поговорим дорόгой, обещаю вам.
Они подошли к развилке. Лошадей, которых должен был привести мальчик-слуга г-на Шрайбера, еще не было на месте.
— Пойдемте пока вон туда, — предложил пастор. — В нескольких шагах отсюда хижина Гретхен, может быть, мы ее там застанем.
Вскоре они и в самом деле заметили юную пастушку. Ее хижина стояла на косогоре, под защитой нависающей сверху скалы. Гретхен окружала добрая дюжина коз — они паслись, прыгая с места на место и в поисках своих любимых горных трав забираясь на самые крутые склоны, лишь бы нашлась хоть малая выбоина, чтобы поставить копытце. Совсем как Вергилиевы козы, что щиплют горький ракитник на самом краю пропасти.
При свете дня Гретхен казалась еще более странной и прекрасной, чем ночью, освещенная сверканием молний. Сумрачный пламень горел в ее черных глазах. Волосы, тоже черные, были украшены причудливыми цветами. Она сидела на корточках, опираясь подбородком на руку, и, казалось, была всецело погружена в какую-то неотвязную думу. В этой позе, с такой прической, с этим мрачно сосредоточенным взглядом она была очень похожа на цыганку и немного — на безумную.
Христиана и пастор приблизились к ней. Казалось, она их не заметила.
— Ну, что с тобой, Гретхен? — сказал священник. — Я иду сюда, а ты не бежишь меня встречать, как обычно? Ты не рада? А я пришел поблагодарить тебя за гостей, которых ты привела ко мне вчера вечером.
Гретхен не тронулась с места, только вздохнула. Потом, помолчав, она проговорила печально:
— Вы правы, что благодарите меня сегодня. Возможно, завтра вам уже не захочется сделать это.
Самуил устремил на пастушку взгляд, полный насмешки:
— Похоже, ты раскаиваешься, что привела нас?
— Вас особенно, — отвечала она. — Но и его тоже, да, и его приход не к добру… — прибавила она, с горестной нежностью глядя на Христиану.
— Из чего же это явствует? — осведомился Самуил все так же насмешливо.
— Об этом говорят белладонна и увядший трилистник.
— А, стало быть, Гретхен тоже занимается ботаникой? — заметил Самуил, повернувшись к пастору.
— Да, — отвечал тот, — она утверждает, что умеет узнавать по растениям тайны настоящего и будущего.
— По-моему, цветы, кусты и деревья, никогда не творившие зла, подобно людям, больше нас достойны Господнего откровения, — сказала пастушка сурово. — В награду за их невинность им даровано всезнание. Я так долго жила рядом с ними, что они в конце концов стали открывать мне некоторые свои секреты.
И Гретхен снова впала в мрачную отрешенность. Тем не менее, погруженная в свои грезы, она продолжала говорить словно бы сама с собой, но громко, так что все могли ее слышать:
— Да, я привела беду под дорогой для меня кров. Пастор спас мою мать, да не допустит Господь, чтобы из-за меня погибла его дочь! Моя мать бродила по дорогам, гадала, обещая встречным удачу в будущем; одинокая скиталица, она носила меня за спиной, не имея ни на земле, ни на небесах больше ничего — ни дома, ни мужа, ни религии. Пастор приютил ее, кормил, учил. Благодаря ему она умерла христианкой. О матушка, теперь ты видишь, как я отплатила тому, кто открыл перед твоей душой врата рая, а перед твоей дочерью — двери своего дома. Я привела в этот дом людей, отмеченных печатью рока! Презренная, неблагодарная я! Мне следовало сразу распознать их суть по одному тому, что это была за встреча! Почему, ох почему я не догадалась, как опасно им доверять, ведь я слышала, о чем они говорили! Гроза принесла их сюда, и они принесли грозу.
— Да успокойся же, Гретхен, — сказала Христиана с легкой досадой. — Право, ты сегодня словно не в себе. Ты не больна?
— Дитя мое, — вмешался пастор, — эта одинокая жизнь вредит тебе. Я не раз уже пытался убедить тебя отказаться от нее. Вся беда в том, что ты вечно одна.
— Одна? — возразила Гретхен. — О нет, ведь со мной Бог.
Закрыв лицо руками, она замерла, будто охваченная мучительной растерянностью, и, помолчав, снова забормотала:
— Чему суждено быть, то и сбудется. Ни ему с его доверчивой добротой, ни ей с ее голубиным сердечком, ни мне с моими руками, тонкими, будто прутики, не дано побороть судьбу. Мы, все трое, перед демоном окажемся так же бессильны, как маленький Лотарио. И я сама… О, моя доля будет не легче, чем у двух других. Ах, лучше бы не знать того, чего невозможно предотвратить! Такое предвидение ничего не дает, одни напрасные мучения.
Произнеся эти слова, она вдруг вскочила, бросила на двух чужаков яростный взгляд и исчезла в своей хижине.
— Бедная девочка! — вздохнул пастор. — Она кончит тем, что сойдет с ума, если это уже не случилось.
— Она напугала вас, фрейлейн? — спросил Юлиус Христиану.
— Нет, — отвечала девушка. — Скорее растрогала. Она живет в мире своих грез.
— По моему мнению, она столь же очаровательна, сколь забавна, — сказал Самуил, — и когда грезит, и когда бодрствует, днем и ночью, при свете солнца и блеске молний.
Бедняжка Гретхен! Те, кого она пыталась предостеречь, не вняли ей. Так когда-то троянцы не поверили Кассандре.
Топот копыт отвлек гуляющих от смутных и весьма различных чувств, навеянных этой странной сценой. Лошади, наконец, прибыли.
VI
ПЕРЕХОД ОТ БЛАЖЕНСТВА К СУЕТЕ, ЧТО ДЛЯ НЕКОТОРЫХ СОСТАВЛЯЕТ ОЩУТИМОЕ РАЗЛИЧИЕ
Наступил миг расставания. Пора было прощаться. Пастор заставил Юлиуса и Самуила еще раз дать слово посетить его дом, как только выпадет свободный день.
— Ведь по воскресеньям не бывает занятий, — робко напомнила Христиана.
Это замечание все решило. Было условлено, что молодые люди вернутся в ближайшее воскресенье. Это значило, что разлука продлится не более трех дней.
Когда студенты сели на коней, Юлиус посмотрел на Христиану, и девушка прочла в его глазах печаль, которую он тщетно старался скрыть.
Тоскующий взор юноши остановился на цветке шиповника, который он преподнес ей через посредство Лотарио. Теперь, после того как цветок побыл у Христианы, Юлиусу страстно захотелось получить его обратно.
Но она, притворившись, будто не замечает этого просящего взгляда, с улыбкой протянула ему руку:
— Итак, до воскресенья?
— О да, конечно, — отвечал он таким унылым тоном, что девушка усмехнулась, а Самуил расхохотался.
— Если только со мной не случится беда, — прибавил юноша вполголоса.
Он пробормотал эти слова еле слышно, однако Христиана все же услышала. Тотчас, побелев, она вскрикнула:
— Но какая же беда может случиться с вами за три дня?
— Кто знает! — полушутя отозвался Юлиус. — А вы бы хотели, чтобы я избежал всех опасностей? Что ж, вам легко было бы уберечь меня от них, ведь вы ангел. Вам достаточно лишь вспомнить обо мне в своих молитвах. Попросите за меня Господа, скажем, завтра во время проповеди.
— Завтра? На проповеди? — растерянно повторила Христиана. — Отец, слышите, о чем просит господин Юлиус?
— Я всегда учил тебя молиться за наших гостей, дочь моя, — сказал пастор.
— Стало быть, отныне я неуязвим, — улыбнулся Юлиус. — Серафим обещает молиться за меня. Теперь мне недостает только талисмана феи.
Он все еще не сводил глаз с цветка шиповника.
— Однако, — вмешался Самуил, — давно пора отправляться в путь, хотя бы затем, чтобы не заставлять эти милые, невинные опасности ждать нас. Да полно, разве они не угрожают ежечасно всем людям, тем не менее благополучно от них ускользающим? Впрочем, я буду рядом — я, кого Гретхен, похоже, принимает чуть ли не за черта, а в делах смертных черт многое может. И наконец, стоит ли так беспокоиться? Ба! В конечном-то счете главное предназначение каждого человека — умереть.
— Умереть! — вырвалось у Христианы. — О господин Юлиус, я буду молиться за вас! Непременно буду, хотя все-таки надеюсь, что вам не угрожает смертельная опасность.
— Ну, довольно, прощайте, — нетерпеливо повторял Самуил. — Прощайте, нам пора. Юлиус, мы опаздываем.
— Прощайте, дружище! — закричал Лотарио.
— Ты мог бы, — заметила Христиана, — подарить своему другу на память этот цветок.
И она протянула малышу цветок шиповника.
— Но я же слишком мал! — воскликнул Лотарио, тщетно стараясь дотянуться до Юлиуса, сидящего верхом.
Тогда Христиана взяла малыша на руки и подняла так, чтобы Юлиус мог взять у него шиповник.
Теперь можно было считать, что цветок подарил ему не только Лотарио, разве нет?
— Благодарю! До свидания! — воскликнул он, взволнованный до глубины души.
И в последний раз помахав рукой Христиане и ее отцу, он дал коню шпоры так резко, будто хотел вложить в это движение избыток переполнявших его чувств. Конь галопом рванулся с места. Самуил также поскакал во весь опор. Минуту спустя друзья были уже далеко.
Но Юлиус, проскакав шагов пятьдесят, все же оглянулся и увидел Христиану: обернувшись в то же мгновение, она жестом послала ему прощальный привет.
Для них обоих этот первый отъезд уже стал самой настоящей разлукой. Каждый чувствовал, будто от него отрывают частицу его существа.
Молодые люди проскакали четверть льё, торопя коней и не обменявшись ни единым словом.
Дорога была прелестна. С одной стороны высилась гора, поросшая лесом, с другой — сверкали воды Неккара, отражая безмятежную синеву небес. Лучи заходящего солнца, утратив свою знойность, одели розовым сиянием кроны и стволы деревьев.
— Славный пейзаж, — заметил Самуил, сдерживая бег лошади.
— Но мы покинем и его, променяв на уличную толчею и прокуренные трактиры, — откликнулся Юлиус. — Никогда я не чувствовал так ясно, как в эту минуту, насколько мне чужды все эти ваши попойки, ссоры и передряги. Я создан для покоя, для мирных радостей…
— И для Христианы! Ты умалчиваешь о главном. Ну же, признайся, ведь для тебя все очарование селений сосредоточено в прелестной поселянке. Что ж, ты прав! Девица мила, да и ведьмочка тоже. Я и сам, подобно тебе, рассчитываю еще понаведаться в здешние места. Но если нам подвернулось гнездышко таких славных пташек, это еще не повод ныть. Сейчас, напротив, пора заняться нашими завтрашними делами, о воскресенье подумаем после. Если выживем, будет время разыгрывать пасторали и даже влюбиться, но пока будем мужчинами.
Они ненадолго задержались в Неккарштейнахе, чтобы распить бутылочку пива и дать передохнуть лошадям, а потом, освеженные и бодрые, продолжили путь. В Гейдельберг они прибыли, когда было еще совсем светло.
Город был полон студентов. Они сновали по улицам, выглядывали из окон гостиниц, и казалось, что кроме них, здесь не было других жителей. Заметив Самуила и Юлиуса, они с живостью приветствовали их. Что до Самуила, то он, по-видимому, был особо уважаемой персоной. При его появлении фуражки всех цветов — желтые и зеленые, красные и белые — приподнимались самым почтительным образом.
Когда же друзья достигли главной улицы, эти знаки уважения сменились бурными восторгами — прибытие превратилось в триумфальный въезд.
Студенты, кем бы они ни числились в негласной университетской табели о рангах — и замшелые твердыни, и простые зяблики, и золотые лисы, и мулы[1] — столпились во всех окнах и подъездах домов. Одни размахивали фуражками, другие салютовали бильярдными киями, и все горланили изо всех сил знаменитую песенку «Кто там спускается с холма?» с нескончаемым оглушительным припевом «Виваллераллераллера-а-а».
На все изъявления почтительного восторга Самуил отвечал лишь едва заметным кивком. Увидев, что этот галдеж только усиливает меланхолию Юлиуса, он крикнул толпе:
— Тихо! Вы досаждаете моему другу. Ну же, хватит, вам говорят! Да за кого нас здесь принимают? За верблюдов или филистеров? С какой стати весь этот гам и вопли? Ну-ка посторонитесь, вы мешаете нам спешиться.
Но толчея вокруг продолжалась. Те из толпы, кто оказался ближе прочих, теснясь, хватались за повод лошади Самуила, оспаривая друг у друга завидную честь отвести ее на конюшню.
Студент лет тридцати, должно быть принадлежавший к разряду старых замков, если не замшелых твердынь, выскочил из дверей гостиницы и, расталкивая зябликов и простых сотоварищей, плотным кольцом окружавших Самуила, огромными прыжками устремился к нему:
— Руки прочь! — закричал он тем, кто, толкаясь, виснул на конской уздечке. — А! Здравствуй, Самуил! Привет, мой благородный сеньор! Ура!
— Здравствуй и ты, Трихтер, мой дражайший лис, — отвечал Самуил.
— Наконец, ты вернулся, великий человек! — продолжал Трихтер. — Как медленно тянулось время, до чего жизнь была скучна в твое отсутствие! И вот ты здесь! Виваллераллера!..
— Хорошо, Трихтер, хорошо, я тронут твоей радостью. Но дай же мне сойти с коня. Так. Теперь позволь Левальду отвести мою лошадь на конюшню. Что такое? Ты дуешься?
— Но позволь! — возроптал задетый Трихтер. — Подобная честь…
— Ну да, знаю, Левальд всего лишь простой сотоварищ. Однако время от времени королям не мешает делать что-нибудь и для народа. А ты ступай вместе с Юлиусом и со мной в дом теплых встреч.
То, что Самуил назвал домом теплых встреч, было просто-напросто гостиницей «Лебедь», самой большой в городе; перед ее подъездом они и остановились.
— С какой стати здесь собралось столько народу? — обратился к Трихтеру Самуил. — Разве меня ждали?
— Нет, это празднуют начало пасхальных каникул, — объяснил Трихтер. — Ты подоспел как раз вовремя. Там сейчас теплая встреча лисов.
— Так идемте же, — сказал Самуил.
Хозяин гостиницы, предупрежденный о прибытии Самуила, уже спешил к нему с видом одновременно важным и подобострастным.
— Ба! Вы не слишком торопитесь! — заметил Самуил.
— Прошу прощения, — отвечал хозяин. — Дело в том, что сегодня вечером мы готовимся к встрече его высочества принца Карла Августа, сына баденского курфюрста. Он посетит Гейдельберг проездом в Штутгарт.
— Мне что за дело? Он всего лишь принц, а я король.
Юлиус, подойдя к Самуилу, наклонился к его уху и чуть слышно спросил:
— Не помешает ли присутствие принца тому, что мы должны предпринять этой ночью и завтра?
— Полагаю, что напротив.
— Отлично. В таком случае вперед!
И Самуил, Юлиус и Трихтер вошли туда, где кипело буйное праздничное сборище, которое Трихтер назвал теплой встречей лисов.
VII
ТЕПЛАЯ ВСТРЕЧА ЛИСОВ
Когда дверь огромной залы распахнулась перед ними, Юлиус вначале не мог ничего ни рассмотреть, ни расслышать. Дым ослепил его, шум — оглушил. Но мало-помалу он освоился и несколько мгновений спустя уже мог различать шквалы криков и видеть облака табачного дыма. Потом в мерцании огромных люстр, слабом, как первые лучи рассвета, едва пробивающиеся сквозь толщу тумана, он в конце концов разглядел движение силуэтов, смутно напоминающих человеческие.
Ура и виваллера! Здесь были совсем желторотые студенты, способные длиной бороды посрамить любого халдейского мудреца; попадались также усы, которым позавидовала бы плакучая ива. Иные одеяния поражали самой забавной причудливостью: в толпе мелькали то магистерская шапочка Фауста, увенчанная пером, достойным головного убора гурона; то чудовищный галстук, в пышных складках которого голова его владельца по временам тонула без следа; то массивная золотая цепь, болтающаяся на голой шее. Но особенно часто на глаза попадались кружки, своими размерами способные смутить бочку, и трубки, вид которых ужаснул бы печную трубу.
Клубы дыма, вино, льющееся рекой, оглушительная музыка, взрывы хорового пения, больше похожие на рев, головокружительное вальсирование до упаду, звонкие поцелуи, запечатлеваемые на свежих щечках девушек, хохочущих во все горло, — все это смешивалось в странном дьявольском круговороте, напоминающем фантазии Гофмана.
В зале появление Самуила вызвало не меньший восторг, чем на улице. Ему тотчас принесли его трубку и его царственный великанский рёмер, полный до краев.
— Что там? — спросил он.
— Крепкое пиво.
— Еще чего! Разве я похож на школяра из Йены? Выплесни это и принеси мне пунша.
Кубок наполнили пуншем. Туда вошло больше пинты. Самуил осушил кубок одним глотком. Залу потрясли дружные аплодисменты.
— Вы сущие мальчишки, — сказал Самуил, а потом, выдержав паузу, продолжал: — Однако я с горечью замечаю, что танцам недостает темперамента, да и пение вяло. — И обернувшись к оркестру, он крикнул: — Фанфары, ну же!
Затем Самуил направился прямо к золотому лису, танцевавшему с первой красавицей бала. Без церемоний отобрав у него партнершу, он сам закружился с ней.
Вся зала тотчас замерла, молчаливая, напряженно-внимательная. В танце Самуила было что-то странное, глубоко волнующее и властно притягивающее внимание зрителей. Начал Самуил с серьезным, почти суровым видом, потом его движения приобрели нежную замедленность влюбленного, гармонию которой порой внезапно нарушал резкий порывистый жест. Кружение убыстрялось — теперь это был вихрь, непостижимо стремительный, страстный, разнузданный, исполненный всепобеждающей мощи. Но вдруг, посреди этого безумного восторга, он мгновенно охладевал, переходя от лихорадочного блаженства к презрительному равнодушию, и на его губах проступала ироническая складка. В иные мгновения взор его наполнялся такой непередаваемой печалью, что сердце сжималось от жалости к нему, но глумливая гримаса или холодное пожатие плеч тотчас изгоняли этот сентиментальный порыв, делая его смешным и жалким. А то внезапно его меланхолия сменялась едкой горечью, в глазах загорался мрачный пламень, и тогда партнерша начинала трепетать в его объятиях, словно голубка в когтях грифа.
Это был неслыханный танец, в единый миг преодолевавший грань между небом и преисподней. Что до зрителей, то они не знали, плакать им, смеяться или содрогаться от ужаса.
Наконец Самуил застыл на месте, заключив свой танец таким страстным и заразительным кружением, что прочие танцоры, до этого неподвижно смотревшие на него, не устояли на месте, словно вовлеченные в водоворот, и следующие четверть часа вся зала неслась в умопомрачительном урагане вальса.
Затем Самуил уселся на свое место. Ни одна капелька пота не выступила на его лбу. Он только потребовал, чтобы ему принесли второй кубок пунша.
Один лишь Юлиус не участвовал в этой вакханалии. Он тонул в океане шума, а мысли его были далеко — в тихом доме ландекского пастора. Странное дело! В этой буре хриплых криков он не слышал ничего, кроме нежного голоса девушки, объясняющей ребенку алфавит под сенью деревьев.
Хозяин гостиницы, приблизившись к Самуилу, что-то шепнул ему. Оказалось, прибыл принц Карл Август и испрашивает у короля студентов разрешения посетить теплую встречу лисов.
— Пусть войдет, — сказал Самуил.
При появлении принца студиозусы в знак приветствия приподняли фуражки, один лишь Самуил не прикоснулся к своей. Он протянул принцу руку и произнес:
— Добро пожаловать, кузен.
И указал ему на место рядом с собой и Юлиусом.
В эту минуту маленькая гитаристка, только что пропевшая песенку Кёрнера, стала обходить публику, собирая пожертвования. Она остановилась перед Карлом Августом. Он оглянулся, пытаясь найти кого-нибудь из своей свиты, чтобы девочке дали денег. Но никому из сопровождающих не позволили войти в залу вместе с ним.
Тогда принц повернулся к Самуилу:
— Не соблаговолите ли вы заплатить за меня, сир?
— Охотно.
И Самуил, достав кошелек, сказал цыганочке:
— Держи. Эти пять фридрихсдоров от меня, короля, а вот тебе еще крейцер от принца.
Здесь надобно заметить, что крейцер стоит немного больше одного лиара.
Неистовые рукоплескания потрясли залу. Сам молодой принц улыбался и аплодировал вместе со всеми.
Спустя несколько минут он удалился.
Почти тотчас Самуил жестом поманил к себе Юлиуса и шепнул ему:
— Пора.
Юлиус молча кивнул и вышел.
Между тем разгул достиг крайних пределов. Пыль и табачный дым в зале сгустились уже настолько, что воздух в нем стал непроглядным, как декабрьский туман. Теперь уже было совершенно невозможно разглядеть, кто входит туда и кто выходит.
Самуил поднялся и в свою очередь незаметно проскользнул к выходу.
VIII
САМУИЛ ПОЧТИ УДИВЛЕН
Была полночь — час, когда в немецких городах, даже университетских, все давно погружено в сон. В Гейдельберге уже часа два не бодрствовала ни одна живая душа, кроме участников теплой встречи лисов.
Самуил направился в сторону набережной. Он шел, выбирая самые пустынные улицы, и то и дело оглядывался, проверяя, нет ли слежки. Так он достиг берега Неккара и еще какое-то время шел вдоль реки. Потом вдруг свернул вправо и по склону горы стал подниматься к руинам Гейдельбергского дворца.
У подножия тропы, ступенями поднимавшейся по крутому откосу, Самуила вдруг остановили. Человек, внезапно выступивший из мрака, особенно густого под сенью купы деревьев, приблизился к нему и спросил:
— Куда вы идете?
— Поднимаюсь на вершину, дабы приблизиться к Господу, — отвечал Самуил условленной фразой.
— Проходите.
Самуил продолжил свое восхождение и вскоре добрался до верха лестницы.
Когда он направился ко дворцу, второй караульный, отделившись от стены там, где была потайная дверь, спросил:
— Что вы делаете здесь в столь поздний час?
— Я делаю… — начал было Самуил, но, вместо того чтобы проговорить до конца пароль, вдруг осекся. Ему вздумалось пошутить. Это была одна из тех странных причуд, что порой овладевали его умом.
— Вы спрашиваете, что я здесь делаю в такой час? — повторил он тоном жизнерадостного простака. — Да ничего, черт возьми! Прогуливаюсь.
Караульный вздрогнул и, словно в порыве гнева, с силой ударил в стену кованой тростью, которую он держал в руке.
— Мой вам совет: ступайте-ка своей дорогой, — сказал он Самуилу. — Ни это время, ни это место не годятся для прогулок.
Самуил пожал плечами:
— А вот я желаю полюбоваться развалинами в лунном свете. Кто вы такой, чтобы мне в этом помешать?
— Я один из караульных, стоящих на страже дворца. Нам приказано никого сюда не пропускать после десяти вечера.
— Приказы пишутся для филистеров, — усмехнулся Самуил. — А я студент!
И он сделал жест, словно собирался отстранить часового и войти.
— Ни шагу дальше или пеняйте на себя! — крикнул страж и быстро поднес руку к своей груди.
Самуилу показалось, что он вытащил из-за пазухи нож. И в то же мгновение человек пять-шесть, привлеченных сигналом тревоги — стуком кованой трости, — приблизились, бесшумно выскользнув из-за густого кустарника.
— О, прошу прощения! — смеясь, вскричал Самуил. — Вы, должно быть, и есть тот самый, кому надо ответить: «Я делаю дело тех, кто дремлет»?
Облегченно вздохнув, дозорный вновь спрятал нож на груди под жилетом. Его товарищи молча растворились в темноте.
— Вы вовремя взялись за ум, дружище, — заметил караульный. — Еще мгновение, и вам был бы конец.
— Ну, я бы еще посопротивлялся немного. Однако примите мои самые искренние комплименты. Я теперь убедился, что мы под надежной охраной.
— Э, пустое! А вы, приятель, все-таки не в меру дерзки — такими вещами не шутят.
— Мне доводилось шутить кое-чем и посерьезней.
Он вошел во двор. Полная луна озаряла старинный дворец Фридриха IV и Отона Генриха. Это было великолепное зрелище — в лунном свете проступали бесчисленные скульптуры: на фасаде одного крыла здания теснились античные божества и химеры, фасад другого украшали пфальцграфы и императоры.
Однако Самуил не был расположен любоваться ими. Он ограничился тем, что бросил мимоходом непристойное словечко Венере, послал презрительный жест Карлу Великому и двинулся прямо ко входу в полуразрушенный дворец.
Здесь его задержал третий часовой:
— Кто вы?
— Один из тех, кто карает карающих.
— Идите за мной, — сказал дозорный.
Самуил последовал за своим провожатым, продираясь сквозь колючие заросли и перебираясь через груды развалин, притом ему не раз приходилось ушибать колено, наткнувшись на каменную плиту, скрытую среди высокой травы.
Когда он прошел таким образом среди обломков громадного дворца и великой истории, попирая ногою куски потолков, некогда возвышавшихся над головами стольких королей, провожатый остановился, открыл низенькую дверцу и указал на ход, ведущий под землю.
— Спуститесь туда, — сказал дозорный, — и ждите, ничего не предпринимая. За вами придут.
Он вновь закрыл дверцу, и Самуил оказался в полном мраке, куда не проникал ни единый луч света. Он стал на ощупь спускаться по тропе, круто уходящей вниз. Но вот тропа кончилась. Самуил попал в помещение, похожее на глубокий подвал. Его глаза еще не успели привыкнуть к темноте, когда он почувствовал, как чья-то рука сжала его пальцы, и голос Юлиуса произнес у самого уха:
— Опаздываешь. Они уже собрались. Давай слушать и смотреть.
Понемногу освоившись в потемках, Самуил смог различить сначала человеческие фигуры в нескольких шагах от себя, а затем и подобие комнаты, образованное скалистым выступом с одной стороны и стеной растительности — с другой.
Здесь, присев либо на гранитную плиту, либо на глыбу песчаника, либо на обломок статуи, расположились семь человек в масках: трое справа, трое слева, а один посередине и повыше прочих.
Лучик луны, просочившись сквозь расселину в камне, озарял этот таинственный конклав своим бледным светом.
— Введите наших двух героев, — произнес один из Семи.
Сказавший это, по-видимому, не был здесь главным. Председательствующий безмолвствовал и сохранял неподвижность.
Самуил сделал было шаг вперед, но тут вошли двое молодых людей в сопровождении третьего, известного знатока дуэльного кодекса.
Самуил и Юлиус знали обоих — то были их товарищи по Университету.
Тот из Семи, кто ранее приказал ввести их, теперь приступил к допросу.
— Ваше имя Отто Дормаген? — спросил он одного.
— Да.
— А вас зовут Франц Риттер?
— Да.
— Вы оба состоите в рядах Тугендбунда[2]?
— Да.
— Как его члены вы обязаны беспрекословно повиноваться нам. Вы не забыли об этом?
— Мы это помним.
— Вы оба из Гейдельбергского университета, причем из бургеншафта[3]. Следовательно, вам должны быть известны два его члена, занимающие в Университете весьма видное положение, — Самуил Гельб и Юлиус фон Гермелинфельд.
Самуил и Юлиус переглянулись во тьме.
— Мы знаем их, — отвечали студенты.
— Вы оба славитесь тем, что ловко владеете шпагой и тем, что вам всегда везло во всех этих поединках, которые ваши студенты затевают для возбуждения аппетита чуть не перед каждым завтраком. Не так ли?
— Это верно.
— Отлично! Наш приказ таков: завтра же, ни дня не медля, под любым предлогом вы затеете ссору с Юлиусом фон Гермелинфельдом и Самуилом Гельбом и будете драться с ними.
Самуил склонился к уху Юлиуса и шепнул:
— Смотри-ка, сцена не лишена оригинальности. Но какого черта нас заставляют при ней присутствовать?
— Вы повинуетесь? — спросил человек в маске.
Отто Дормаген и Франц Риттер молчали, по-видимому колеблясь. Затем Отто сделал попытку возразить:
— Однако Самуил и Юлиус тоже довольно хорошо умеют владеть шпагой.
— Льстец! — прошептал Самуил.
— Именно поэтому, — прозвучал голос человека в маске, — мы избрали двух таких бойцов, как вы.
— Там, где надо действовать наверняка, — заметил Франц, — кинжал надежнее шпаги.
— Еще бы! — хмыкнул Самуил.
Человек в маске продолжал:
— Необходимо сделать так, чтобы все выглядело естественно. Дуэли между студентами — явление повседневное, это не вызовет подозрений.
Оба студиозуса, казалось, все еще пребывали в нерешительности.
— Подумайте о том, — вновь зазвучал голос неизвестного в маске, — что первого июня, всего через десять дней, состоится Генеральная ассамблея и мы должны будем испросить у нее для вас либо награды, либо наказания.
— Я повинуюсь, — заявил Франц Риттер.
— Я повинуюсь, — заявил Отто Дормаген.
— Превосходно. Вооружитесь мужеством, и удачи вам. Вы свободны.
Франц и Отто вышли, сопровождаемые тем же человеком, который привел их сюда. Семеро хранили молчание.
Минут через пять тот же провожатый вернулся и доложил:
— Они удалились.
— Приведите их соперников, — приказал тот, кто говорил от имени Семи.
Провожатый направился туда, где прятались Юлиус и Самуил. Те ждали.
— Приблизьтесь, — сказал он.
И друзья выступили на середину этой странной залы, где заседал Совет семи, чтобы в свою очередь предстать перед людьми в черных масках.
IX
САМУИЛ ПОЧТИ ВЗВОЛНОВАН
Тот же самый человек, что ранее допрашивал Франца и Отто, теперь заговорил снова.
— Ваше имя Юлиус фон Гермелинфельд? — обратился он к Юлиусу.
— Да.
— А вы Самуил Гельб?
— Да.
— Вы члены Тугендбунда и, подобно тем, также признаете, что должны повиноваться нам?
— Признаем.
— Вы видели лица и слышали имена двух студентов, которые только что были здесь? Вы поняли, что им велено сделать завтра и какое обещание они дали?
— Они обещали добыть шкуру неубитого медведя, — отвечал Самуил, едва ли способный воздержаться от шуток даже перед лицом Предвечного.
— Вас вызовут на ссору. Дело дойдет до дуэли. Вы двое — самые искусные фехтовальщики во всем Гейдельбергском университете. Убивать их нет смысла. Вы ограничитесь тем, что серьезно их раните. Готовы ли вы повиноваться?
— Я готов, — отозвался Юлиус.
— Отлично. А вы, Самуил Гельб? Вас что-то смущает?
— Гм! Да, есть обстоятельство, которое действительно заставляет меня призадуматься. Ведь вы требуете от нас в точности того же самого, к чему только что принудили тех двоих. Вот я и пытаюсь понять, зачем вы подобным образом натравливаете своих на своих же. До сих пор я полагал, что юная Германия не похожа на старую Англию и что Тугендбунд создавался не для того, чтобы развлекаться петушиными боями.
— Речь идет не о развлечении, — возразил человек в маске, — а о том, чтобы покарать виновных. Мы не обязаны давать вам отчет, но будет справедливо и небесполезно, если вы сможете разделить наше негодование: это укрепит ваш дух. Нам необходимо избавиться от двух фальшивых братьев, которые нас предают. Союз оказывает вам честь, вкладывая в ваши руки меч праведного возмездия.
— Откуда нам знать, чьи руки вы все-таки предпочитаете — их или наши? — не отступал Самуил. — Кто поручится, что вы желаете устранить не нас, а их?
— Тому порукой ваша совесть. Мы хотим наказать предателей: кому, как не вам, знать, предатели вы или нет?
— Разве вы не можете заблуждаться, сочтя нас предателями по ошибке?
— О маловерный брат! Если бы эта дуэль готовилась с умыслом против вас, мы бы призвали сюда только ваших противников, ваше присутствие нам бы не понадобилось. Получив наш секретный приказ, они бы вас оскорбили, а поскольку вы храбры, вы бы затеяли поединок, не догадываясь, что мы замешаны в этом деле. Мы же, напротив, предупредили вас заблаговременно, за целых десять дней. Вы проводили каникулы во Франкфурте, у себя на родине, и к вам туда явился странник с берегов Майна, наш посланец, не только передавший приказ прибыть сюда к двадцатому мая, но и предупредивший, что вам надлежит подготовиться к смертельному поединку, который ожидает вас тотчас по прибытии. Заметьте, что это уж слишком оригинальный способ расставлять вам сети!
— Однако, — не унимался Самуил, чьи надуманные сомнения служили прикрытием некоей тайной мысли, горько уязвлявшей его, — если Франц и Отто в самом деле предатели, почему вы поручаете нам не убить их, а только ранить?
Его собеседник на мгновение заколебался и, словно спрашивая совета, оглядел своих шестерых собратьев. Те молча, одним лишь кивком, выразили свое согласие дать ответ, и человек в маске заговорил:
— Послушайте, для нас важно, чтобы вы действовали с полной уверенностью, ради этого мы готовы открыть вам свои намерения до конца. Итак, хотя устав требует от вас слепого безоговорочного послушания, вы получите ответ на ваши вопросы.
Он помолчал немного, потом продолжал:
— Вот уже семь месяцев, как подписан Венский мирный договор. Франция торжествует. В Германии ныне существуют лишь две реальные силы: одна из них — власть Наполеона, другая — Тугендбунд. В то время как правительства Австрии и Пруссии гнут шею под сапогом победителя, наш Союз продолжает свою борьбу. Там, где шпага бессильна, в дело вступает кинжал. Фридрих Штапс пожертвовал собой, его нож едва не превратил Шёнбрунн в алтарь независимости. Он мертв, но кровь мучеников освящает идеи, во имя которых они пали, и рождает новых верных. Наполеон знает это и неусыпно выслеживает нас. Он засылает к нам шпионов, Отто Дормаген и Франц Риттер — его люди, мы имеем на этот счет бесспорные доказательства. Их статус дает им право первого июня присутствовать на нашей Генеральной ассамблее, они рассчитывают на это в надежде выведать и продать нашим врагам важные решения, которые будут там объявлены. Как им воспрепятствовать? Убить, сказали вы? Но, лишившись их, наполеоновская полиция любой ценой постарается найти им замену. А между тем в наших интересах знать шпионов — и для того чтобы остерегаться их, и для того чтобы использовать этих людей, сообщая им ложные сведения, если потребуется ввести врага в заблуждение. Стало быть, их смерть не принесет нам выгоды. Нет, здесь нужна именно рана, притом глубокая, и того и другого надо заставить пролежать в постели настолько долго, чтобы они поднялись лишь после роспуска Ассамблеи. Навязав им роль зачинщиков ссоры, мы позаботились, чтобы у них не возникло и тени подозрения. Тогда они и далее будут исправно передавать французам те наши секреты, которые мы сочтем уместным им доверить. Теперь вам понятно, почему важно не убить их, а только ранить?
Однако Самуил не преминул задать еще один вопрос:
— А если все получится наоборот и они ранят нас?
— Тогда законы о дуэлях вынудят их первое время скрываться от правосудия, а у нас есть достаточно влиятельные сторонники, чтобы обеспечить преследование их со стороны властей и арест по меньшей мере на полмесяца.
— Ну да, в любом случае все складывается наилучшим образом… для Тугендбунда, — заметил Самуил.
Шестеро в масках зашевелились, проявляя признаки нетерпения. Седьмой же продолжил свою речь куда более сурово:
— Самуил Гельб, мы соблаговолили дать вам объяснения, хотя имели право ограничиться приказом. Довольно слов. Вы намерены повиноваться? Да или нет?
— Я не говорил, что отказываюсь, — отвечал Самуил, — но, — продолжал он, обнаруживая, наконец, истинную подоплеку своих возражений, — разве я не вправе почувствовать себя несколько униженным заурядностью той задачи, которую Тугендбунд ставит перед нами? Насколько я понял, нас принимают за посредственностей и не слишком-то нами дорожат. Признаюсь вам откровенно: я имею дерзость считать, что стою немножко больше той цены, какую мне дают. Я, первый в Гейдельберге, здесь играю третьеразрядную роль. Понятия не имея, кто вы такие, я желал бы верить, что среди вас есть люди, действительно в чем-то превосходящие меня. Если угодно, я готов склониться перед тем, кто сейчас говорил со мною и чей голос, как мне думается, я уже слышал сегодня вечером. Но смею утверждать, что на высших ступенях вашей иерархии немало таких, с кем я мог бы равняться или даже превзойти их. Таким образом, я нахожу, что вы бы могли найти для нас дело позначительнее. Вы используете руку там, где с большим толком могли бы использовать голову. Я сказал. Завтра я буду действовать.
Тогда один из Семи, тот, кто сидел на каменной плите чуть выше прочих и до сей поры не произнес ни единого слова и даже не шелохнулся, заговорил голосом размеренным и суровым:
— Самуил Гельб, мы знаем тебя. Ты был принят в Тугендбунд, ибо успешно прошел испытания. И откуда тебе знать, не является ли то, что происходит сейчас, еще одним испытанием? Ты нам известен как человек выдающегося ума и мощной воли. Для тебя желать значит мочь. Но тебе недостает доброты сердца, веры, самоотречения. Самуил Гельб, я опасаюсь, что ты вступил в наши ряды не во имя свободы для всех, а ради собственного тщеславия, не затем, чтобы служить нашему делу, а чтобы заставить наши силы служить твоим интересам.
Но мы боремся и страдаем не ради чьих-то амбиций, нами движет вера. Здесь не может быть великих и малых задач: все подчинено единой цели. Среди нас нет первых и последних, есть лишь братья, сплоченные верой, предпочтение подобает только мученикам. Тебе оно оказано, коль скоро ты был избран для опасного дела. И что же? Мы просим тебя сослужить нам службу, и ты спрашиваешь: «Почему?» А должен был бы ответить: «Благодарю».
Несчастный! Ты подвергаешь сомнению все, кроме самого себя. Мы же не сомневаемся в твоих доблестях, твоя добродетель — вот что внушает нам сомнение. Быть может, именно поэтому ты до сих пор не принят в круг вождей Союза Добродетели.
Самуил с глубоким вниманием слушал эту назидательную и властную речь.
По-видимому, она его поразила: когда, помолчав, он заговорил вновь, его голос звучал совсем иначе.
— Вы не так меня поняли, — произнес он. — Если я пытался уверить вас, что стою больше, чем вы думаете, то побуждала меня к тому забота об интересах дела, но не его исполнителя. Отныне пусть мои поступки говорят сами за себя. Завтра для начала я докажу, что способен быть вашим простым солдатом — и не более чем солдатом.
— Хорошо, — отвечал председательствующий. — Мы полагаемся на тебя. Ты же положись на Господа.
По его знаку человек, ранее приведший сюда Юлиуса и Самуила, приблизился и снова повел их за собой. Вслед за провожатым они поднялись по наклонной тропе, по которой недавно спускались, пробрались через груды развалин, миновали трех дозорных и наконец достигли города, погруженного в глубокий сон.
Полчаса спустя друзья уже были в гостинице «Лебедь», в комнате Самуила.
X
ИГРА С ЖИЗНЬЮ И СМЕРТЬЮ
Ласкающий воздух майской ночи струился в открытое окно, и звезды блаженно купались в нежном, умиротворяющем сиянии луны.
Самуил и Юлиус молчали. Оба еще находились под впечатлением таинственной сцены, свидетелями и участниками которой они только что стали. Для Юлиуса к этим впечатлениям примешивались мечты о Христиане, на этот раз действительно вместе с мыслями об отце. Что касается Самуила, то все его раздумья были сосредоточены на единственной персоне — на самом себе.
Смутить нашего надменного ученого мужа было не так просто, однако председатель верховного собрания несомненно почти достиг такого редкостного эффекта. «Кто это мог быть, — спрашивал себя Самуил, — человек, говоривший с такой непререкаемой властностью, вождь над вождями, глава общества, среди членов которого есть принцы крови? Что могло помешать мне представить себе под той маской самого императора?
О! Стать в один прекрасный день главой столь властительного, всемогущего сообщества — вот это мечта! Держать в своих руках уже не жалкие судьбы отдельных лиц, но судьбы целых народов — вот это роль!»
Так говорил себе Самуил, потому-то его и поразила до глубины души суровая отповедь таинственного председателя.
Она заставила Самуила сделать ужасное, постыдное открытие: ему, считавшему себя воплощением всех пороков, заслуживающих названия великих, как выяснилось, недоставало величайшего из них — лицемерия! Не значило ли это, что его сила теряет половину? Подумать только, он оказался до такой степени неосмотрительным, что в порыве гордости выдал свои надежды, позволил догадаться о своей подлинной значительности тем, кто уже облечен властью! Их, уж верно, вовсе не соблазняет перспектива поделиться ею с личностью, столь сильно жаждущей ее. Какое ребячество! Что за непростительная глупость!
«Решительно, Яго — настоящий пример великого человека, — размышлял Самуил. — Черт возьми, ведь когда садишься за карточный стол, главное — выиграть, и не важно, какой ценой».
Потом, вскочив со своего кресла, он большими шагами заходил по комнате. Вскинув голову, стиснув кулаки, с горящими глазами, он теперь говорил себе:
«Ну, нет! Нет уж! Лучше проигрыш, чем плутовство! В конечном счете дерзость приносит радости и триумфы более величественные, чем низость! Я подожду еще несколько лет, прежде чем превратиться в Тартюфа. Итак, останемся титаном и попробуем взять небо приступом, а не станем исподтишка пролезать туда из лакейской».
Он остановился перед Юлиусом: тот, склонив голову на руки, казалось, погрузился в глубокую задумчивость.
— Ты не думаешь, что нам пора спать? — сказал Самуил, положив ему руку на плечо.
Юлиус, очнувшись от своих мечтаний, отвечал:
— Нет, нет! Сначала мне надо написать письмо.
— Кому? Уж не Христиане ли?
— О, что ты! Это невозможно. Под каким предлогом, по какому праву я стал бы ей писать? Нет, я хочу написать отцу.
— Ты же совершенно измотан. Напишешь завтра.
— Нет, я должен сделать это немедленно, не откладывая. Не отговаривай меня, Самуил, я буду писать сейчас.
— Что ж, — решил Самуил. — В таком случае и я тоже напишу этому великому человеку. По тому же поводу, с теми же основаниями.
И он прошептал сквозь зубы:
«Мое послание будет написано теми чернилами, какие Хам выбрал бы для письма Ною. Пора мне сжечь свои корабли — для начала это будет недурно».
Потом, опять вслух, он обратился к Юлиусу:
— Прежде чем сочинять письма, давай условимся об одном важном предмете.
— О каком?
— Мы завтра деремся с Францем и Отто. Им поручено вызвать нас на ссору — пусть так. Но и мы можем посодействовать, дав им для этого удобный повод, а также заранее решив, кто кому достанется в противники, чтобы уж потом сознательно искать встречи с одним, избегая другого. Так вот, Отто Дормаген бесспорно сильнейший из двоих.
— И что же?
— Если говорить о нас, твоя скромность должна заставить тебя согласиться, что я владею шпагой лучше, чем ты.
— Возможно. Дальше?
— Следовательно, мой дорогой, будет только разумно, если Дормагеном займусь я. И я им действительно займусь, ты же со своей стороны позаботься о Риттере.
— Иными словами, ты во мне сомневаешься? Ну, спасибо!
— Не глупи. В интересах Тугендбунда, если не в твоих собственных, я хочу сделать все возможное, чтобы обеспечить нашу победу. Только и всего. Тебе даже нет нужды благодарить меня за это. Вспомни, ведь у Дормагена есть один до крайности опасный прием.
— Тем более! Я ни в коем случае не соглашусь делить опасность иначе чем поровну.
— Ах, ты решил корчить из себя гордеца? Ну, как угодно! Впрочем, — продолжал Самуил, — я и сам, уж конечно, не менее спесив, а это значит, что завтра мы оба сочтем себя обязанными гоняться вдвоем за более опасным противником. Каждый при этом будет стараться опередить другого, и вдвоем мы затеем вокруг вышеупомянутого Отто нелепую суету. Таким образом, вовсе не они, а мы окажемся зачинщиками ссоры, роли переменятся, что с нашей стороны будет прямым неповиновением приказу.
— Тогда бери Франца, а Отто оставь мне.
— Какое же ты дитя! — вздохнул Самуил. — Ну, давай бросим жребий.
— Что ж, согласен.
— И на том спасибо.
Самуил написал имена Отто и Франца на двух клочках бумаги.
— Честное слово, это полнейшая нелепость — то, к чему ты меня вынуждаешь, — ворчал он, сворачивая бумажки в трубочку, укладывая их в фуражку и встряхивая ее. — Не понимаю, как может человек пожертвовать своей разумной волей, своим правом на свободный выбор, предпочтя всему этому каприз слепого случая. Тяни свой жребий. Если тебе достанется Дормаген, считай, что почти наверняка вытащил смертный приговор. Это будет означать, что ты позволишь судьбе отметить тебя своим клеймом, будто барана, которого отправляют под нож мясника, — вот уж славное, поистине возвышенное деяние!
Юлиус стал уже разворачивать вынутую бумажку, но вдруг остановился.
— Нет, — решил он. — Я лучше прочту это потом, когда письмо отцу будет уже написано.
И он засунул листок в Библию.
— Черт возьми, — сказал Самуил, — я, пожалуй, поступлю так же. Из равнодушия.
И он спрятал свою бумажку в карман.
Потом оба уселись друг напротив друга за письменный стол и, озаряемые светом одной и той же лампы, стали писать.
Письмо часто бывает зеркалом души. Прочтем же их оба — письмо Юлиуса и письмо Самуила.
Начнем с Юлиуса. Вот что он писал:
«Мой бесконечно дорогой и почитаемый отец!
Я сознаю и глубоко чувствую, сколь многим я Вам обязан. От Вас я получил не только громкое имя, имя величайшего ученого-химика нашей эпохи, и не только значительное состояние, плод славных трудов, знаменитых во всей Европе. Кроме этого, что самое главное, Вы одарили меня безмерной, неисчерпаемой нежностью, ставшей утешением для ребенка, не знавшего материнской ласки. Верьте, что Ваши заботы и снисходительность глубоко проникли в мое сердце, благодаря им я стал Вашим сыном вдвойне: я люблю Вас и как отца, и как мать.
Я испытываю потребность высказать Вам все это именно теперь, когда мой внезапный отъезд из Франкфурта наперекор Вашей воле, казалось бы, изобличает мое равнодушие и сыновнюю неблагодарность. Уезжая в Кассель, Вы запретили мне возвращаться в Гейдельберг. Вы желали послать меня в Йенский университет, где я был бы подальше от Самуила, чье влияние на меня внушает Вам беспокойство. Возвратившись во Франкфурт, Вы будете сердиться на меня за то, что я, воспользовавшись Вашим отсутствием, сбежал сюда. Но выслушайте меня, мой великодушный отец, и тогда, я верю, Вы меня простите.
То, что ныне привело меня в Гейдельберг, не имеет ничего общего с неблагодарностью или желанием ускользнуть из-под Вашей опеки. Поступить так мне повелевал непререкаемый долг. Я не могу сказать Вам, что это за долг, ибо ответственность, сопряженная с занимаемым Вами положением, и Ваши собственные обязанности официального лица, быть может, не позволили бы Вам сохранить мою тайну.
Что касается влияния, которое может иметь на меня Самуил, то я его не отрицаю. Да, он подавляет мою волю, и этому воздействию я не в силах противостоять. Оно сродни насилию, это дурное, возможно, даже гибельное воздействие, но нужное мне. Я, как и Вы, вижу его недостатки, но, в отличие от Вас, я вижу еще и свои собственные. Да, я мягче его, добрее, но мне недостает решительности и твердости духа. Скука и брезгливость слишком легко берут верх над моей душой, отвращая от деятельной жизни. Я слишком быстро от нее устаю. Мое спокойствие сродни вялости, а сердечная нежность отдает сонной ленью. А Самуил будит меня, заставляет встряхнуться.
Я думаю, нет, точнее — я боюсь, что Самуил со своей кипучей энергией, неутомимой страстностью и волей, ежеминутно готовой к борьбе, необходим мне с моей вечной апатией. Только рядом с ним я чувствую, что живу. Когда же его нет, я насилу влачу свое существование, я прозябаю. Его силы хватает на нас двоих. От него исходит все, что есть во мне решительного, предприимчивого. Без него у меня опускаются руки. Его хищная веселость, его едкие насмешки будоражат мою кровь. Он словно опьяняет меня. Притом он знает это и злоупотребляет моей зависимостью — вот уж про кого не скажешь, что в его груди бьется любящее, преданное сердце. Но что Вы хотите? Когда проводник расталкивает путника, задремавшего в снегу, разве его упрекают за грубость? А питье, что обжигает ему губы, выводя из смертоносного оцепенения, можно ли корить за то, что оно горько? Короче, каким Вы предпочитаете меня видеть: хмельным или мертвым?
В конечном счете мое путешествие не свелось к одним лишь тяготам. Я возвращался через Оденвальд и посетил чудесную местность, которую никогда прежде не видел. В следующем письме я подробно опишу Вам все впечатления, испытанные во время той восхитительной поездки. Я открою Вам душу, Вам, моему самому близкому другу. Там, в Оденвальде, я попал в один дом, а в том доме… Но надо ли говорить с Вами об этом? Не станете ли и Вы смеяться надо мной? Вы тоже? Впрочем, пока я и сам не хочу, не должен вызывать в памяти эти мысли, этот образ…
Возвращаюсь к сути моего письма. Простите мне мою строптивость, отец. Поверьте, сейчас мне особенно важно думать, что Вы прощаете меня… Боже правый! Мои таинственные намеки, может быть, вас встревожат? Дорогой отец, если Господь не оставит нас, я прибавлю к этому письму два слова, которые Вас успокоят. Если же нет… если я ничего уже не смогу прибавить, Вы ведь простите меня, не правда ли?..»
Уже несколько минут Юлиус из последних сил боролся с одолевающей его усталостью. Когда же он дошел до последних слов, перо выпало из его руки, он уронил голову на левую руку, глаза сами собой закрылись, и он уснул.
Заметив это, Самуил окликнул его:
— Эй! Юлиус!
Юлиус не пошевельнулся.
«Жалкое создание! — подумал Самуил, также оторвавшись от своего занятия. — Каких-нибудь восемнадцати часов без сна оказалось довольно, чтобы свалить его с ног. Он хоть закончил свою эпистолу? Поглядим, что он там пишет?»
Без всяких церемоний Самуил взял письмо Юлиуса и прочел его. Когда он дошел до строк, где говорилось о нем, на его губах проступила язвительная усмешка.
— Да, — пробормотал он, — да, Юлиус, ты мой, ты принадлежишь мне, притом моя власть еще крепче, чем вы полагаете — ты и твой отец. Вот уже два года я владею твоей душой, а в настоящий момент, может быть, и сама твоя жизнь в моих руках. Кстати, самая пора выяснить, как обстоит дело.
Самуил достал из кармана бумажку, которую он вытянул по жребию, развернул и прочел: «Франц Риттер».
Он расхохотался:
— Итак, по-видимому, теперь лишь от меня зависит, жить этому младенцу или умереть. Стоит мне оставить все как есть, и Отто Дормаген проткнет его как цыпленка. Однако он спит, так что я бы вполне мог вынуть его бумажонку из Библии и аккуратненько всунуть на ее место свою. Сделаю я это? А может быть, не сделаю? Черт побери, сам не знаю! Вот положение как раз в моем вкусе. Держать в своих руках жизнь человеческого существа, словно простой стаканчик для игры в кости, — это по мне! Играть с жизнью и смертью — всем забавам забава! Продлим же это развлечение, достойное богов. Прежде чем принять решение, я закончу свое письмо, разумеется, не столь почтительное, как у Юлиуса, хотя я имею те же… гм… естественные причины чтить знаменитого барона.
Послание Самуила и в самом деле было довольно дерзким.
XI
CREDO IN HOMINEM[4]…
Вот оно, это письмо. Самуил поистине кощунствует, но само название этой книги дает нам право привести его святотатственные откровения от начала до конца.
«Милостивый государь и прославленнейший учитель, действительно ли Вы искренно веруете в Господа?
То есть, давайте сразу уточним: веруете ли Вы в божество, существующее помимо нас, одинокое, эгоистичное и спесивое, в создателя, властителя и судию всего сущего, в Бога, который, если он не провидит грядущего, слеп и безрассуден так же, как любой глава исполнительной власти, а если провидит, бессилен и бездарен, словно сочинитель скверных водевилей, ибо человек, его шедевр, не более чем слабое, зависимое и глупое создание?
Или, быть может, Вы считаете то, что принято именовать Богом, неотторжимым от жизни человечества и здесь-то, в этой неотторжимости, волей-неволей признаваемой, таится смысл утверждения, излюбленного вами, христианами, что Бог сделался человеком?
Для просвещенного, не замороченного предрассудками сознания в наши дни это уже не вопрос. И все же перед теми чрезвычайными следствиями, кои предполагает сей очевидный факт, робкие умы отступают, охваченные ужасом и смятением.
Первое из этих следствий таково: если Бог есть человек, то человек равен Богу; когда я говорю “человек”, я разумею не обывателя или мужлана, не существо, считающее гроши, подобие скудоумного насекомого, или роющего землю быка, а того, кто мыслит, любит, наделен свободной волей, как Вы, как я, — короче, человека в полном смысле слова!
Затем, если человек есть Бог, он наделен всеми, правами Бога, ведь это очевидно. Он волен поступать так, как ему угодно, не зная иных пределов, кроме предела собственных сил. К гению неприменимы иные мерки, кроме меры его же гения. Щепетильность, угрызения совести — все это ни к чему. Наполеон, которого мы сейчас проклинаем и которого будем обожествлять лет через десять, если не раньше, знает или чувствует это, отсюда его величие. По отношению к стаду посредственностей гений имеет все права и пастуха, и мясника.
Сатана у Мильтона говорит: “Зло, стань моим добром!” Такое противопоставление само по себе ограничено. Что до меня, то я не вижу надобности непременно творить то, что люди называют злом, но равным образом не считаю себя обязанным стремиться к тому, что они именуют добром. Природа несет в себе все: не она ли, создавшая птиц, породила также и змей?
“Но как же быть с общественным порядком?” — спросите Вы.
Что ж, поговорим и о нем.
Вы крепко держитесь за общественные установления — понимаю, еще бы, ведь Вас общество одарило всем. Да мне с какой стати его чтить? Я еврей. Я незаконнорожденный. Я беден. Судьба была трижды немилостива ко мне без всякой моей вины, и за три эти беды ваше общество отторгает меня, карает, словно за тройное преступление. Так уж позвольте и мне не питать к обществу особой признательности. Горе тому, кто, имея пса, мучает его, отказывая даже в глотке воды, и вместо пищи потчует ударами палки. Однажды пес взбесится и укусит такого хозяина.
Итак, существует ли в мире хоть кто-нибудь, кому я был бы чем-либо обязан? Быть может, Вам? Давайте разберемся.
Есть во Франкфурте узкая, мрачная, грязная улица, прескверно вымощенная, полузадушенная двумя рядами шатающихся от ветхости домов, верхние этажи которых почти готовы столкнуться лбами, словно пьяницы, не имеющие сил удержаться на ногах; это улица, где лавки пусты, а их задние дворы завалены искореженным железом и битыми горшками; она обнесена оградой, и каждый вечер ее запирают на два оборота ключа, словно обиталище зачумленных, — это еврейский квартал.
Там царят вечные потемки: солнечные лучи не снисходят до этой гнусной клоаки. Что ж, Вы, не в пример солнцу, оказались менее брезгливы. Однажды, около двадцати лет назад, Вы забрели туда и, проходя мимо одного из домов, увидели сидевшую на его пороге с шитьем в руках девушку блистательной красоты. Она была так хороша, что Вы не преминули наведаться туда снова.
В ту пору Вы еще не успели стать знаменитым ученым, которого вся Германия славит и осыпает благами, зато Вы были молоды и на редкость умны. А еврейку природа одарила пылким сердцем. Разумеется, Вы менее, чем кто-либо другой, склонны были поведать мне, чем обернулась встреча ее сердца с Вашим умом.
Но я знаю одно: я появился на свет год спустя. И я незаконнорожденный.
Моя мать впоследствии вышла замуж и умерла где-то в Венгрии. Я ее не знал, меня вырастил мой дед, старый Самуил Гельб, взявший на себя все заботы о сыне своей единственной дочери.
Что до моего отца, я, по всей вероятности, не раз встречал его, но он не подавал вида, что знает, кто я. Никогда, ни открыто, ни тайно, он не признал во мне сына. Возможно, что порой я оставался с ним наедине, но ни разу он не открыл мне свои объятия, не произнес, пусть совсем тихо, шепотом, этих двух слов: “Дитя мое!”
Я предполагал, что он сделал карьеру, принят в свете, женился. Конечно, не мог же он признать своим сыном еврея, ублюдка, ведь у моего отца было высокое положение, была супруга, был, возможно, и другой, законный сын…»
На этих-то словах Самуил и прервал свое письмо; заметив, что Юлиус дремлет, он окликнул его, напрасно пытаясь разбудить, потом вытащил из своего кармана бумажку с выпавшим ему жребием и прочел на ней имя Франца Риттера.
После некоторого колебания Самуил спрятал бумажку обратно в карман и снова принялся за письмо:
«Так я жил до двенадцати лет, не зная, ни кем был мой отец, ни кто такой Вы. И вот однажды утром я сидел, читая книгу, на том же самом пороге, где тринадцать лет назад Вы впервые увидели мою мать с ее шитьем. Внезапно подняв глаза, я заметил незнакомого мужчину сурового вида, пристально смотревшего на меня. Это были Вы. Потом Вы зашли в лавку. Мой дед, когда Вы стали его расспрашивать, подобострастно отвечал, что прилежания и ума мне хватает, я быстро воспринимаю все, чему меня учат, уже знаю французский и древнееврейский, которым он сам смог обучить меня, и читаю все книги, какие только попадают мне в руки, но он слишком беден, ему трудно дать мне настоящее образование.
Тогда Вы по безмерной Вашей доброте взяли меня в свою химическую лабораторию то ли учеником, то ли слугой. Но я внимал и учился. За семь лет благодаря моей железной конституции, позволявшей мне отдавать работе не только дни, но и ночи, благодаря той почти яростной энергии, с какой я погружался в занятия, я постиг одну за другой все тайны Вашей науки: к девятнадцати годам я знал столько же, сколько Вы.
Сверх того, я изучил латынь и греческий, для этого мне было достаточно присутствовать при занятиях Юлиуса.
Вы со временем даже немножко привязались ко мне, я ведь с таким интересом относился к Вашим опытам! А поскольку я умышленно дичился и помалкивал, Вы понятия не имели о том, что творилось в глубине моей души.
Но это не могло длиться вечно. Вы вскоре заметили, что в своих занятиях я более не следую за Вами, а двигаюсь один по избранному мною пути. Вы вспылили, я также. Между нами произошло объяснение.
Я спросил Вас, какова цель Вашей науки. “Сама наука”, — отвечали Вы. Но какой же в этом смысл? Нет, наука не может быть целью, она — средство. Я уже тогда хотел применить ее к жизни.
Подумать только, ведь в наших руках оказались ужасные тайны, непреодолимые природные силы! Благодаря нашим изысканиям и открытиям мы могли бы сеять смерть, возбуждать любовь, насылать безумие, воспламенять или гасить сознание; стоило лишь уронить одну-единственную каплю известной нам жидкости на кожицу плода, и мы, если бы пожелали, могли бы умертвить самого Наполеона! И что же? Не использовать это волшебное могущество, доставшееся нам ценой стольких трудов и благодаря нашим дарованиям? Предоставив этим сверхчеловеческим силам дремать в бездействии, эти орудия власти, арсенал покорения всего и вся будут пропадать втуне? Мы так и не пустим их в ход? Удовлетворимся тем, чтобы хранить их у себя в укромном уголке, подобно глупому скряге, без толку сидящему на сокровищах, которые могли бы сделать его властелином мира?
Услышав это, Вы вознегодовали. Вы даже оказали мне честь, признав меня человеком опасным. Из соображений осторожности Вы сочли за благо закрыть передо мной двери своей лаборатории и отказать мне в Ваших уроках, хотя, впрочем, они больше не были мне нужны. Вы отказались руководить мною, когда я уже успел опередить Вас. Наконец Вы отослали меня, тому уж два года, в Гейдельбергский университет и, сказать по правде, ничего лучше не могли бы придумать: мне как раз пришла пора изучить труды законников и философов этого лучшего из миров.
Но вот ведь незадача: Юлиус здесь со мной, и разумеется, я приобрел на него влияние, какое только может иметь ум, подобный моему, на такую душу, как у него. Отсюда Ваша ревность и родительские тревоги. Вы ведь так держитесь за этого сына: еще бы, Вы обожаете в нем наследника Вашего состояния, Вашей славы и тринадцати букв Вашего родового имени. Ваша отцовская забота столь велика, что Вы даже попытались разлучить нас, отослав его в Иену, дабы вырвать из моих когтей. А он увязался за мной чуть ли не наперекор моему желанию. Моя ли в том вина?
Подведем же итог. Обязан ли я Вам чем-нибудь? Вы дали мне жизнь. Не пугайтесь: я говорю не о том, что я Ваш сын, ведь Вы всегда обращались со мной как с чужим, и я не стану пытаться сократить расстояние, по Вашей воле разделяющее нас. Нет, я разумею, что обязан Вам всем, что в моих глазах придает цену существованию, — моими знаниями, образованием, жизнью духа. Я также обязан Вам содержанием, которое Вы мне выплачиваете последние два года. Это все, не так ли?
Что ж, возвращаюсь к тому, с чего начал это письмо. Я силен и хочу быть свободным, стать человеком, то есть подобием Бога. Завтра мне исполнится двадцать один год. Мой дед скончался две недели назад. Матери давно нет в живых. Отца же я не имел никогда. Никакие узы не привязывают меня ни к кому. Для меня имеют значение только мое самолюбие, если угодно, можете называть его тщеславием. Я ни в ком не нуждаюсь и не желаю быть обязанным никому.
Старый Самуил Гельб оставил мне около десяти тысяч флоринов. Первым долгом я отсылаю Вам с процентами сумму, которую Вы потратили на меня. Итак, с денежными счетами покончено. Что до моих нравственных обязательств, то полагаю, что сейчас мне представился удобный повод расквитаться с Вами и в этом отношении, заодно доказав, что я способен на все, даже на добрые поступки.
Вашему сыну Юлиусу, единственному Вашему сыну, в эту минуту угрожает смертельная опасность. Обстоятельства, объяснять которые Вам было бы бесполезно, сложились так, что его жизнь зависит от записки, спрятанной между страницами его Библии. Если Юлиус ее найдет, он погиб. Так вот, послушайте, что я сделаю, как только поставлю свою подпись под этим прощальным письмом. Я встану, выну из своего кармана бумажку, похожую на ту, что по жребию досталась Юлиусу, и положу ее в Библию, а взамен возьму себе его записку, а с нею и опасность. Этим я исправлю немилость, допущенную Провидением по отношению к Вашему сыну. Теперь мы квиты?
Отныне мои знания всецело принадлежат мне и я буду использовать их так, как пожелаю.
Примите последний поклон и забвение.
Самуил Гельб».
Он поднялся, раскрыл Библию, вытащил листок и положил на его место тот, что был у него в кармане.
Самуил как раз прятал свою записку, когда Юлиус, разбуженный дневным светом, открыл глаза.
— Ну что, отдохнул немножко? — спросил его Самуил.
Юлиус протер глаза, приходя в себя. Едва опомнившись, он первым делом протянул руку к Библии, открыл ее и достал свой листок.
Там стояло: «Франц Риттер».
— Отлично! Мне достался тот, кого я хотел, — сказал Самуил бесстрастно. — Гм-гм! Это славное Провидение оказалось положительно умнее, чем я предполагал. Чего Доброго, оно и вправду знает, суждено ли нам увидеть закат этого солнца, которое сейчас взошло. Жаль только, что оно не хочет нам об этом сказать.
XII
ДРАЖАЙШИЙ ЛИС
Пока Юлиус дописывал и запечатывал свое письмо, Самуил раскурил трубку.
— А знаешь, — произнес он, выпуская клуб дыма, — ведь Дормагена и Риттера вполне могла посетить та же мысль, которая возникла у нас. Не исключено, что каждый из них также успел выбрать для себя противника. Надо их опередить, этого требует простая осторожность. Давай-ка предоставим им повод к ссоре, да такой, чтобы они уж не отвертелись.
— Поищем в «Распорядке», — отвечал Юлиус. — Там перечислены все вопросы чести.
— Ну, это не для нас! — отрезал Самуил. — Важно, чтобы причиной нашей драки была не школярская перепалка, а настоящая мужская ссора. Только она даст нам право как следует проткнуть этих господ. Скажи-ка, у твоего Риттера все еще прежняя любовница?
— Да, крошка Лолотта.
— Она ведь строила тебе глазки? Вот и отлично, все складывается как нельзя лучше. Мы отправимся прогуляться по ее улице. Погода прекрасная. Девица теперь наверняка, по своему обыкновению, вяжет, сидя у окошка. Ты мимоходом отпустишь ей несколько любезностей, после этого нам останется только преспокойно ждать результата.
— Нет, — пробормотал Юлиус в смятении, — я предпочел бы другое средство.
— Это еще почему?
— Ну, не знаю, просто не хочется затевать дуэль из-за девчонки.
И он покраснел, а Самуил так и покатился со смеху:
— Святая простота! Он все еще способен краснеть!
— Да нет же, я…
— Ты думаешь о Христиане, ну же, признавайся! И желаешь сохранить ей верность столь нерушимую, что тебе претит даже видимость измены, не так ли?
— Ты с ума сошел! — возмутился Юлиус, которого всякий раз, когда Самуил упоминал о Христиане, охватывало необъяснимо тягостное чувство.
— Если я сошел с ума, то ты попросту нелеп, отказываясь молвить словечко Лолотте. Тебя это ни к чему не обязывает, а более удобного и вместе с тем серьезного повода нам не найти. Нет, конечно, если ты поклялся никогда более не говорить ни с кем, кроме Христианы, не смотреть ни на кого, кроме Христианы, не встречаться ни с кем, кроме…
— Ты мне надоел! Ладно, я согласен, — с усилием выдавил Юлиус.
— В добрый час! А мне-то как быть? Где то огниво, что поможет разжечь нашу ссору с Дормагеном? Дьявол меня побери, ничего не приходит в голову! Может быть, и у него есть своя возлюбленная? Впрочем, обоим использовать один и тот же маневр значило бы расписаться в прискорбной бедности воображения, да и потом, чтобы я — и вдруг дрался из-за женщины… нет, такому сюжету недостает правдоподобия.
Он погрузился в размышления, но уже через минуту вскричал:
— A-а! Это идея!
Самуил позвонил. Прибежал коридорный.
— Вы знаете моего дражайшего лиса, Людвига Трихтера?
— Да, господин Самуил.
— Сейчас же ступайте в «Ворон», где он живет, и передайте ему, чтобы он немедленно явился сюда. Есть дело.
Коридорный исчез.
— А пока, — сказал Самуил, — не заняться ли нам своим туалетом?
Минут через десять примчался Людвиг Трихтер, задохнувшийся от поспешности, с глазами, опухшими ото сна.
Этот Трихтер, кого до сих пор мы видели всего однажды, и то мельком, являл собой тип вечного студента. Ему было никак не менее тридцати лет. На глазах этой достопочтенной персоны успели смениться четыре поколения студентов. Он имел бороду, ручьем сбегавшую на грудь. Горделивые усы, вздернутые, будто рога месяца, и глаза, потускневшие от застарелой привычки к кутежам, придавали физиономии этого трактирного Нестора весьма своеобразное выражение — притворно отеческое и вместе с тем вызывающее.
В своей манере одеваться Людвиг Трихтер ревностно подражал Самуилу, странности и причуды которого он также копировал, не зная меры и впадая в крайность, как всякий подражатель.
Возраст и опыт делали Трихтера в некоторых щекотливых обстоятельствах поистине незаменимым. Он держал в памяти все прецеденты, сообразно которым складывались правила взаимоотношений в студенческом сообществе, а также между студентами и филистерами. Этот человек был своего рода ходячей традицией Университета. Именно поэтому Самуил удостоил его звания своего дражайшего лиса.
Эта милость преисполнила Трихтера непомерного чванства. Достаточно было посмотреть, сколь подобострастно и приниженно он держался с Самуилом, чтобы догадаться, каким наглым и высокомерным он должен быть по отношению ко всем прочим.
Он вошел, держа в руках свою трубку, которую второпях не успел раскурить. Самуил снизошел до того, чтобы заметить это чрезвычайное доказательство рвения.
— Раскури же свою трубку, — произнес он. — Ты ничего еще не ел?
— Да, правда, сейчас уже семь часов, — забормотал Трихтер, довольно пристыженный, — но дело в том, дорогой мой сеньор, что я только сегодня утром вернулся с теплой встречи лисов и едва успел задремать, как ваш уважаемый посланец меня разбудил.
— Великолепно! Это очень кстати, что ты еще не ел. А теперь скажи мне вот что. Ведь Дормаген, будучи одной из наших самых замшелых твердынь, наверняка тоже имеет собственного дражайшего лиса?
— Да, это Фрессванст.
— А хорошо ли Фрессванст умеет пить?
— Бесподобно: его даже можно считать по этой части сильнейшим среди нас.
Самуил нахмурил брови.
— Как! — воскликнул он гневно. — Я имею своего лиса, и этот лис, оказывается, не по всем статьям превосходит прочих?
— О! — пробормотал Трихтер и выпрямился, уязвленный. — О! Мы, собственно, никогда не имели повода схватиться всерьез. Но если бы такой случай представился, я вполне способен потягаться с ним.
— Так пусть это случится сегодня же утром, если ты дорожишь моим уважением. Увы! Великая школа уходит в прошлое. Мы теряем свои традиции. Вот уже три месяца в Университете не было дуэли выпивох. Нужно, чтобы она состоялась, причем именно сегодня, тебе ясно? Брось вызов Фрессвансту. Я приказываю тебе утопить его репутацию.
— Довольно, сеньор, — отвечал Трихтер с важностью. — Позвольте: каким оружием мы будем состязаться? На простом пиве или на вине?
— На вине, Трихтер, разумеется, на вине! Предоставим пистолеты и пиво филистерам. Шпаги и вино — вот оружие, достойное студентов и всех истинных мужчин.
— Ты будешь мною доволен, даю слово. Я прямо отсюда отправлюсь в «Большую Бочку», Фрессванст обычно завтракает там.
— Ступай. Да объяви там всем, что мы с Юлиусом придем туда после лекции Тибо, ровно в половине десятого. Я буду твоим секундантом.
— Благодарю. А я уж приложу все силы, чтобы быть достойным тебя, великий человек!
XIII
ЛОЛОТТА
Когда Трихтер удалился, Самуил сказал Юлиусу:
— Порядок действий следующий: сначала пройдемся по улице, где живет Лолотта, затем отправимся на занятия по правоведению — важно, чтобы все выглядело, как обычно, — а уж потом в «Большую Бочку».
Не успели они спуститься по лестнице, как навстречу им попался слуга. Он нес письмо для Самуила.
— А, черт! — проворчал тот. — Неужели один из наших приятелей уже успел?..
Но письмо оказалось от профессора химии Заккеуса: он приглашал Самуила позавтракать с ним.
— Скажи своему господину, что сегодня я занят и смогу явиться к нему не ранее завтрашнего дня.
Лакей ушел.
— Бедняга-профессор, — усмехнулся Самуил. — Опять у него затруднения. Не будь меня, ума не приложу, как бы он читал свои лекции.
Они вышли из гостиницы и вскоре уже были на Хлебной улице.
Лолотта сидела у открытого окна первого этажа. Это была живая, стройная шатенка; из-под чепчика, небрежно откинутого назад, виднелись пышные блестящие локоны. Она шила.
— В тридцати шагах отсюда я вижу троих болтающих лисов, — сказал Самуил. — Значит, будет кому известить Риттера о случившемся. Ну-ка, заговори с малышкой.
— Да что я ей скажу?
— Все что угодно. Лишь бы видели, что ты с ней говорил.
Юлиус скрепя сердце приблизился к окну.
— Вы уже на ногах и трудитесь, Лолотта! — сказал он девушке. — Значит, этой ночью вы не были на теплой встрече лисов?
Лолотта вся порозовела от удовольствия — внимание Юлиуса явно пришлось ей по сердцу. Она встала и с шитьем в руках оперлась на подоконник.
— О нет, что вы, господин Юлиус! Я никогда не хожу на балы, ведь Франц так ревнив! Здравствуйте, господин Самуил. Да вы, я думаю, и не заметили моего отсутствия, господин Юлиус?
— Как бы я осмелился возразить, ведь Франц так ревнив!
— Вот еще! — фыркнула девушка, состроив пренебрежительную гримаску.
— А что это вы там шьете, Лолотта? — спросил Юлиус.
— Атласные подушечки для благовоний.
— Они очень милы. Вы бы не согласились уступить мне одну?
— Что за мысль! Зачем она вам?
— Да на память же, — вмешался Самуил. — На память о вас! Однако ты времени даром не теряешь, хоть и робок с виду!
— Возьмите, вот это самая красивая, — сказала Лолотта, храбро превозмогая замешательство.
— А вы бы не могли прикрепить мне ее к ленте?
— Какая страсть! — воскликнул Самуил с комической ужимкой. — Он от вас просто без ума!
— Так… Спасибо, моя добрая, прелестная Лолотта.
И Юлиус снял со своего мизинца колечко:
— Примите его, Лолотта, взамен.
— Я, право, не знаю, прилично ли мне…
— Вот еще! — в свою очередь усмехнулся Юлиус.
Лолотта взяла кольцо.
— А теперь, — сказал Юлиус, — нам пора откланяться. Сейчас начнутся занятия, мы уже опаздываем. На обратном пути я еще увижу вас, не так ли?
— Ну вот, вы уходите и даже не хотите пожать мне руку. Видно, вы все-таки боитесь Франца.
— Действуй! — шепнул Самуил. — Вон лисы идут сюда.
Трое лисов действительно проходили мимо дома Лолотты и видели, как Юлиус приложился к ручке красавицы.
— До скорой встречи, — сказал он ей и удалился вместе с Самуилом.
Когда они добрались до места, занятия уже были в разгаре. В Гейдельберге они очень похожи на то, что порой творится у нас в Париже. Аудитория была переполнена до отказа. Записи делали лишь немногие студенты. Еще человек двадцать слушали лекцию, но ничего не записывали. Все прочие болтали, подремывали, зевали. Некоторые привлекали к себе внимание особой живописностью своих поз. На краю одной из скамей растянулся на спине золотой лис, задрав ноги под прямым углом вверх и уперев их в стену. Другой лежал на животе, поставив локти на скамью и поддерживая голову ладонями, погруженный в чтение сборника патриотических песен. В том, что речи профессора не доходят до сознания студентов, сомнения не было, но, может быть, они хоть каким-то образом проникали в их спинной мозг или локтевые суставы?
Ни Франца, ни Отто на лекции Тибо не оказалось.
Едва она кончилась, Самуил и Юлиус вместе с толпой покинули здание, и когда часы пробили половину десятого, друзья уже входили в таверну «Большая Бочка», где должно было свершиться вакхическое — и в известном смысле трагическое — действо.
Главная зала, куда направились Юлиус и Самуил, буквально была переполнена студентами. Появление наших героев произвело переполох.
— A-а, Самуил пришел! Трихтер, а вот и твой сеньор! — закричали студенты.
Но если вначале внимание присутствовавших сосредоточилось на Самуиле, то затем оно тут же переключилось на Юлиуса, когда от толпы отделился Франц Риттер и, бледный как смерть, напрямик двинулся к нему.
Увидев, что он уже близко, Самуил успел шепнуть Юлиусу:
— Будь как можно сдержаннее! Надо, чтобы вся вина за вызов легла на наших противников, тогда в случае несчастья свидетели подтвердят, что зачинщиками были не мы.
Между тем Риттер уже оказался возле Юлиуса и преградил ему дорогу.
— Юлиус, — произнес он, — это тебя видели сегодня утром, когда ты по дороге на лекцию завел разговор с Лолоттой, не правда ли?
— Возможно. Я, должно быть, спрашивал у нее, как ты поживаешь, Франц.
— Не советую тебе шутить. Ты целовал ей руку, мне и это известно. Учти, что мне такие штучки не по душе.
— Учти, что такие штучки по душе ей.
— А, так ты еще зубоскалишь, чтобы меня взбесить!
— Нет, я шучу, чтобы тебя успокоить.
— Так вот, мой дорогой, единственно, что меня может успокоить, так это прогулка с тобой на гору Кайзерштуль.
— В самом деле, кровопускание в такую жару освежает. Если угодно, я тебе его устрою, милейший.
— Через час?
— Через час.
Они расстались. Юлиус возвратился к Самуилу.
— Я со своей стороны все устроил, — сказал он.
— Отлично! А сейчас мой черед, — отозвался Самуил.
XIV
ДУЭЛЬ НА ВИНЕ
Самуил отозвал Трихтера в сторону, спеша выяснить, что дражайшийлис успел предпринять во исполнение его приказания.
— Ну вот, — начал Трихтер. — Когда я зашел в ту харчевню, Фрессванст завтракал. Я приблизился к его столу как бы невзначай, с таким видом, будто просто прохожу мимо. Но мимоходом я приподнял крышку на его кружке и, увидев, что там пенится всего-навсего пиво, обронил с оттенком неподдельного сострадания: «Слабый выпивоха!» Эти два слова, полные кроткого сочувствия, так его взбесили, что он подскочил будто ошпаренный, однако попытался все-таки сдержаться и отвечал довольно хладнокровно: «Это стоит хорошего удара шпаги». Нимало тем не смущенный, я столь же меланхолично произнес: «Ты сам видишь, как я был прав. Я унизил выпивоху, а отпор дает рубака. Впрочем, — добавил я, — мне безразлично, на чем сражаться, клинок мне подходит не меньше, чем кружка».
— Браво, мой славный лис! — воскликнул Самуил. — А он что?
— Тут он начал соображать, что к чему. «Ну, — говорит, — если тебе по вкусу поединок на стаканах, ты этим доставишь мне удовольствие, у меня как раз в глотке пересохло. Пойду поищу Отто Дормагена, пусть мой сеньор будет и моим секундантом». — «Мой сеньор Самуил Гельб будет моим, он тоже придет», — отвечал я. «Какое оружие ты предпочитаешь?» — «Вино и кое-что покрепче». — «Хвастун», — буркнул он вроде бы пренебрежительно, однако было видно, что он удивлен и не в силах скрыть невольное уважение. В эту самую минуту в голубом кабинете все готово для незабываемого сражения. Дормаген и Фрессванст уже там и ждут нас.
— Так не будем же заставлять их ждать, — сказал Самуил.
И вот вместе с Юлиусом они вошли в голубой кабинет.
Дуэли на пиве и вине даже в наше время не редкость в германских университетах. Поединок напитков, как любой другой, имеет твердые правила, на этот счет тоже есть свой «Распорядок». Его требования исполняются с методической точностью, последовательность всех действий установлена, и нарушать ее не позволено никому.
Каждый выпивоха в свою очередь заглатывает некоторое количество спиртного, затем произносит ругательство в адрес своего противника, а тот после этого обязан и выпить, и выругаться вдвойне.
В дуэли на пиве количество выпитого решает все. Но там, где происходит поединок на вине, все сложнее: учитывается различная крепость и качество напитков, в соответствии с этим определяются нужные пропорции. То же касается ругани: есть своя иерархическая лестница и у оскорблений, среди бранных слов тоже существует аристократия, притом их ранг подобает знать каждому. Таким образом, поединок, начинаясь с бордоского вина, заканчивается водкой, от кружки восходит к кувшину, от колкого словца — к грубой брани, и продолжается все это до тех пор, пока один из противников окажется неспособен пошевелить языком — чтобы заговорить, и открыть рот — чтобы выпить. Он и считается побежденным.
При всем том дуэль напитков, как и любая другая, вполне может закончиться смертельным исходом. Поэтому полиция борется с нею всеми мыслимыми средствами, тем самым рискуя продлить ее век до бесконечности.
Когда Самуил, Юлиус и Трихтер вошли в голубой кабинет, там все уже было готово для предстоящей битвы. По концам стола теснились две грозные армии бутылок и склянок всевозможных размеров, цветов и форм. Вокруг в суровом безмолвии стоя ждали десятка два золотых лисов.
В комнате было всего два стула, установленные один напротив другого. На одном уже восседал Фрессванст. Трихтер уселся на другой.
Отто стоял рядом с Фрессванстом, Самуил приблизился к Трихтеру.
Достав из кармана флорин, Самуил подбросил его в воздух.
— Орел, — сказал Дормаген.
Флорин упал решкой вверх. Стало быть, начинать выпало Трихтеру.
О муза, воспой чаши, полные до краев, поведай о славной битве, в коей сии благородные сыны Германии явят миру, сколь растяжимой способна быть человеческая оболочка и до какой степени, наперекор законам физики, размеры вместилища могут порой уступать объему того, что оно умудрилось вместить!
Мы оставим без внимания первые стаканы и первые обидные слова: то были всего лишь легкие стычки, маленькие разведывательные вылазки, во время которых противники потратили всего-навсего несколько колкостей и опустошили каких-нибудь пять-шесть бутылок.
Нет, мы начнем с той минуты, когда почтенный лис, фаворит Самуила, взял бутылку мозельского, вылил добрую половину в громадный стакан богемского хрусталя, с небрежным видом опорожнил его и поставил на стол пустым.
Потом он обратился к Фрессвансту и сказал ему:
— Ученый сухарь!
Доблестный Фрессванст презрительно усмехнулся. Он взял два точно таких же стакана, наполнил их доверху бордоским вином и выпил оба до последней капли, сохраняя рассеянную мину, словно думал о чем-то постороннем.
Совершив это огромное возлияние, он воскликнул:
— Водохлеб!
Тогда все свидетели повернулись к великому Людвигу Трихтеру, который не замедлил доказать, что достоин столь почтительного внимания. На иерархической лестнице вин за бордо следует рейнское, но Трихтер в порыве благородного честолюбия решил перешагнуть эту ступень и сразу принялся за бургундское. Он схватил пузатую склянку с этим напитком, выплеснул ее содержимое в свой стакан, так что вино чуть не хлынуло через край, и, втянув в себя все до последней капли, вибрирующим голосом прокричал:
— Королевский прихвостень!
Это восклицание, да и вся бравада Трихтера не вызвали у его противника ничего, кроме легкого, но довольно обидного пожатия плеч. Прославленный Фрессванст не желал уступать: коль скоро Трихтер пренебрег рейнским, он в свою очередь перескочил через малагу, не побоявшись атаковать мадеру.
Но этого ему показалось мало, он хотел не только повторить подвиг соперника, но и придумать что-нибудь новенькое. Он схватил стакан, до сих пор так верно ему служивший, и разбил его, ударив об стол, потом взял бутылку и с невыразимым изяществом опрокинул ее горлышко прямо себе в рот.
Присутствующие, затаив дыхание, смотрели, как вино переливается из бутыли в глотку, причем Фрессванст лил его без остановки. Вот уже четверть бутылки опустела, потом и половина, и три четверти содержимого исчезли в чреве героя, а этот бесподобный Фрессванст все пил и пил.
Закончив, он поднял бутыль дном вверх — из нее не выпало ни единой капли.
Дрожь восхищения пробежала среди зрителей.
Но это было еще не все. Удар не засчитывался, если его не дополняло оскорбление в адрес противника. А тут мы вынуждены признать, что мужественный Фрессванст, похоже, не был более способен произнести что бы то ни было. Создавалось впечатление, что вся его энергия без остатка истратилась в этом жутком усилии. Наш непреклонный герой обвис на своем стуле в полном изнеможении, с помутившимся взором, противоестественно раздутыми ноздрями и судорожно сомкнутым ртом. Мадера одолевала его. Но в конце концов этот славный Фрессванст все же взял над ней верх — он приоткрыл уста и смог выдавить:
— Трус!
Взрыв рукоплесканий был ему ответом.
И тогда, о Трихтер, ты достиг подлинных высот! Чувствуя, что наступает решающее мгновение, ты встал. Ты больше не разыгрывал беззаботность — в этом акте драмы ей уже не было места. Ты тряхнул своей густой шевелюрой, и в комнате повеяло холодком, словно то была львиная грива. Ты медленно отогнул манжету на правой руке, чтобы ничто не стесняло твоих движений (ибо нам претит мысль, что это делалось с низменной целью потянуть время), и движением, исполненным торжественности, поднес ко рту бутылку портвейна и опустошил всю до дна.
Потом, не дав себе ни единого мгновения, чтобы перевести дух, и как бы спеша покончить с этим делом, Трихтер отчетливо выговорил:
— Прохвост!
— Хорошо! — снизошел до похвалы Самуил.
Только после этого, когда Трихтер — герой, достойный эпоса, — пожелал сесть, выяснилось, что его представления о том, где, собственно, находится стул, были несколько туманны, и он тяжело осел на пол, растянувшись во весь рост, — поза, вне всякого сомнения, более чем извинительная для того, кого следовало признать почти что утопленником.
Тотчас все взгляды обратились на Фрессванста. Но увы! Его состояние, по-видимому, уже не оставляло надежды, что он чем-либо ответит на последний неслыханный выпад противника. Злополучный лис тоже сполз со своего стула и сидел теперь на полу, привалившись спиной к ножке стола и безжизненно раскинув ноги. Так он и застыл, ошалевший, с неподвижным взглядом, уперев в пол руки, одеревеневшие в бессознательном усилии.
Дормаген склонился над ним:
— Смелее! Ну же! Твоя очередь.
Фрессванст не пошевелился.
Настала пора прибегнуть к крайним средствам.
XV
ПОБЕДА ОДНОЙ КАПЛИ НАД ВОСЕМЬЮ ВЕДРАМИ ВОДЫ
Фрессванст оставался неумолимо глух ко всем увещеваниям, бесчувственно сносил тычки и тумаки. Но вместе с тем он, казалось, еще сохранял проблески сознания.
Тогда Дормаген принял великое решение — он пошел на крайнюю меру, допускаемую правилами дуэли напитков.
Опустившись на колени близ поверженного Фрессванста и склонившись к самому его уху, он крикнул:
— Фрессванст! Эй, Фрессванст! Ты меня слышишь?
Тот сделал в ответ едва уловимое движение, и Дормаген продолжал самым торжественным тоном:
— Фрессванст! Скажи, сколько ударов шпаги получил великий Густав Адольф?
Не в силах произнести ни звука, Фрессванст кивнул один раз.
Дормаген сделал знак одному из студентов. Тот вышел и через минуту вернулся с ведром воды. Взяв его, Дормаген выплеснул воду на голову Фрессванста. Тот, по всей видимости, этого даже не заметил.
Снова наклонившись к его уху, Дормаген вопросил:
— Сколько ударов сабли получил великий Густав Адольф?
Фрессванст дернул головой дважды.
Два студента отправились за двумя ведрами воды, содержимое которых было благоговейно вылито на его склоненный затылок. Фрессванст и глазом не моргнул.
Дормаген продолжил допрос:
— Сколько пуль попало в великого Густава Адольфа?
Пять кивков были ему ответом.
Теперь уже пятеро студентов принесли ведра, и на охваченного забытьем выпивоху обрушилось настоящее наводнение.
После пятого ведра, которое в общей сложности было уже восьмым, Фрессванст скорчил гримасу, доказывающую, что сознание возвращается к нему.
Не теряя времени, Дормаген схватил со стола склянку можжевеловой настойки и стал вливать ее в рот Фрессванста. Принимая такую помощь, тот глотал дьявольское пойло, и оно после ледяного душа обжигало его как огонь. Он конвульсивно выпрямился, напружинив зад, и коснеющим языком сипло пробормотал:
— Убийца!
И тут же вновь повалился на пол, теперь уже окончательно.
Однако сторонники Дормагена возликовали. Трихтер, распростертый на полу, бесчувственный, полумертвый, был явно неспособен продолжать поединок.
— Наша взяла! — вскричал Дормаген.
— Ты так думаешь? — произнес Самуил.
Приблизившись к своему лису, он окликнул его, вложив в этот зов всю мощь как своего голоса, так и воли. Трихтер оставался глух. Самуил в ярости пнул его ногой. Трихтер не подавал признаков жизни. Самуил начал грубо трясти его — бесполезно. Тогда Самуил взял со стола склянку, подобную той, которую так доблестно опустошил Фрессванст, только в этой вместо можжевеловой была вишневая водка, и попытался просунуть горлышко в рот Трихтера, но тот инстинктивно стиснул зубы.
Присутствующие уже поздравляли Дормагена.
— О, человеческая воля, так ты смеешь мне противиться? — пробормотал Самуил в бешенстве.
Он поднялся, подошел к буфету, взял оттуда нож и воронку. Ножом он разжал зубы Трихтера, вставил между ними воронку и преспокойно стал лить туда вишневку. Водка капля за каплей стекала в пищевод бесчувственного лиса.
За все время этой процедуры Трихтер ни разу даже глаз не открыл. Зрители, склонившись над ним, с тревогой всматривались в его лицо. Было видно, что губы шевелятся, но тщетно: он не мог издать ни звука.
— Не засчитывается! — воскликнул Дормаген. — Он ничего не сказал!
Даже Юлиус, покачав головой, вздохнул:
— Надо признать, маловероятно, чтобы этот переполненный бочонок промолвил хоть слово.
Самуил поглядел на них в упор. Потом вытащил из кармана крошечный пузырек и, осторожно наклонив его, уронил одну каплю на губы Трихтера.
Он еще не успел убрать руку, как вдруг Трихтер дернулся, словно от электрического удара, выпрямился, вскочил на ноги, чихнул и, сверкая глазами, обличающим жестом направил на Фрессванста вытянутый перст. При этом он звонким голосом выкрикнул слово, которое в лексиконе студентов числилось не в пример более оскорбительным, чем «прохвост» и «убийца»:
— Болван!
Вокруг раздались возгласы изумления и восторга.
— Это жульничество! — закричал разъяренный Дормаген.
— Почему же? — осведомился Самуил, хмуря брови.
— Можно лить воду на головы противников, можно их трясти, можно силком вынуждать их пить. Но нельзя пускать в ход какие-то никому не известные колдовские снадобья.
— Позвольте! — запротестовал Самуил. — В дуэли выпивох допускается применять все, что можно пить.
— Верно! Он прав! — раздалось со всех сторон.
— Ну, так что это за отрава? — спросил Дормаген.
— Совсем простой раствор, — отвечал Самуил, — и я готов предоставить его в твое распоряжение. Я прибавил — и заметь: совершенно открыто — одну его каплю к склянке вишневой водки. Учитывая количество, которое нужно выпить Фрессвансту, чтобы одержать верх, дай ему две капли, и он тоже заговорит.
— Давай, — протянул руку Дормаген.
— Вот тебе пузырек. Правда, тут нужно одно маленькое уточнение. Этот раствор не вполне безопасен. Если твой лис примет две капли, ему уж безусловно не выжить. Я дал своему всего одну, и то мне предстоит немного потрудиться, чтобы сохранить его для себя.
Невольная дрожь пробрала присутствующих.
— И предупреждаю, — продолжал Самуил, — если ты и решишься на такую крайнюю меру, последнее слово не останется за тобой даже при этом условии. Самуил Гельб не должен потерпеть поражение. Тогда я без колебаний пожертвую Трихтером и дам ему три капли.
Это было сказано с таким беспощадным хладнокровием, что, несмотря на страх, внушаемый Самуилом, среди присутствующих поднялся ропот. Юлиус почувствовал, как все его тело покрывается холодным потом.
Отто Дормаген, которому всеобщее возмущение придало решимости, сделал шаг к Самуилу и, глядя ему прямо в лицо, сказал:
— Наш язык беден, это вынуждает меня выразить мою мысль слишком слабыми словами: «Самуил Гельб, ты ничтожество и негодяй!»
Все с содроганием ждали, чем Самуил ответит на подобное оскорбление. Глаза короля студентов метнули молнию, рука судорожно дернулась, но уже через мгновение он вполне овладел собой, его ответная реплика прозвучала как нельзя более бесстрастно. Впрочем, это спокойствие было еще ужаснее, чем его гнев:
— Мы деремся, и немедленно. Дитрих, будешь моим секундантом. Пусть друзья и секунданты позаботятся, чтобы к тому времени, когда мы прибудем на Кайзерштуль, там все было готово. Вдоль дороги надо расставить дозорных, иначе полиция нам все испортит. До нее, наверное, уже дошли слухи о дуэли Риттера с Гермелинфельдом. Следует принять меры, чтобы нам не помешали. Потому что, черт возьми, это будет схватка не из тех, какие затеваются потехи ради, тут уж я тому порукой! Мне впервые нанесли оскорбление, но оно будет и последним. Господа, я вам обещаю дуэль, о которой будут говорить даже камни мостовой! Идите же!
Заканчивая эту речь, он уже снова был королем студентов. Непререкаемая властность звучала в его словах, и каждый, кто им внимал, волей-неволей склонялся перед ним, готовый повиноваться. Следуя его распоряжениям, студенты, наполнявшие зал, стали расходиться, постепенно, небольшими компаниями по нескольку человек, причем он вкратце указывал им, кому по какой дороге идти, чтобы не возбуждать подозрений, и где надлежит стать на часах, добравшись до Кайзерштуля.
Даже Дормаген удалился не прежде, чем дождался приказа этого генерала.
Наконец Самуил обратился к Юлиусу:
— Иди, встретимся у Акаций. Секундант у тебя есть?
— Да, Левальд.
— Отлично! До скорой встречи.
Юлиус вышел, но еще не из гостиницы, а только из залы. Сказать, что он сделал? Зашел в отдельный кабинет, заперся там на ключ, достал из своего бумажника увядший цветок шиповника, поцеловал его, потом осторожно вложил в атласную подушечку, полученную от Лолотты, накинул ее ленту себе на шею и спрятал драгоценную реликвию под одеждой. Покончив с этой мужской ребячливостью, он удовлетворенно улыбнулся и лишь тогда покинул гостиницу.
Между тем Самуил, оставшись в голубом кабинете наедине с двумя выпивохами, замертво распростертыми на полу, наклонился и приложил руку ко лбу Трихтера. Трихтер вздохнул.
— Это хорошо! — сказал Самуил.
Помолчав, он пробормотал себе под нос:
— Ну, Дормаген! Бросил своего лиса, а ведь малый был неподражаем. Впрочем, это добрый знак.
Самуил позвал коридорного и, указав ему на двух дуэлянтов, распорядился:
— В Мертвецкую.
Название Мертвецкой носила каморка, набитая соломой, куда оттаскивали пьяниц, если те, упившись до полного бесчувствия, нуждались в уходе.
Итак, Самуил, выйдя из гостиницы последним, направился в сторону горы Кайзерштуль, насвистывая «Виваллера».
XVI
ДУЭЛЬ ВЧЕТВЕРОМ
Как и было условлено, Самуил вскоре присоединился к Юлиусу и двум студентам, которым предстояло исполнить роль их секундантов.
Излюбленное студиозусами место поединков находилось за горой Кайзерштуль, в двух милях от Гейдельберга.
Пройдя первую милю, спутники начали принимать кое-какие меры предосторожности. Они оставили большую дорогу и далее шли уже тропами.
По временам они останавливались и оглядывались во все стороны, проверяя, нет ли слежки. Когда на пути им попадались обыватели, два секунданта — Дитрих и Левальд — направлялись напрямик к ним и посредством энергичных жестов, выразительность которых усугублялась тем, что в руках у студентов были кованые трости, предлагали поискать для прогулок другое место. Мирные бюргеры торопились последовать этому совету.
Все приказания Самуила были точно исполнены. Путникам снова и снова попадались студенческие дозоры, расставленные повсюду во избежание нежелательных сюрпризов. При таких встречах Дитрих вполголоса обменивался с дозорными парой слов, и те говорили: «Проходите».
Наконец через тридцать пять минут ходьбы они увидели впереди маленькую гостиницу, окруженную деревьями, свежевыкрашенную, глядевшую радостно и уютно со своими зелеными ставнями и розовыми стенами, полускрытыми целым полчищем цветущих лиан, веселый натиск которых достигал крыши.
Миновав сад, который был пронизан ливнем солнечных лучей, прорывавшихся сквозь усыпанные цветами древесные кроны, четверо студентов вошли в залу, что была предназначена для танцевальных вечеров и поединков, — просторное помещение футов шестидесяти в длину и тридцати в ширину, где можно было в свое удовольствие вальсировать и драться, любить и умирать.
Риттер уже был здесь в компании студентов из голубого кабинета. Не хватало лишь Дормагена, но и он вскоре явился вместе со своим секундантом.
Четыре студента в ранге замшелых твердынь были заняты тем, что при помощи мела расчерчивали пол залы, отмечая пределы, каких каждая пара не должна преступать, дабы не помешать двум другим дуэлянтам.
В тоже время четверо золотых лисов привинчивали эфесы к отточенным трехгранным клинкам, напоминающим штыки.
Шпаги у студиозусов были разборные, чтобы при надобности развинчивать их и надежно прятать от посторонних глаз; в таких случаях клинок скрывается под рединготом, рукоять суют в карман — и все в порядке: шпионы одурачены.
В результате налицо оказалось четыре йенских эспадрона длиной в два с половиной фута каждый.
— Начнем? — предложил Риттер.
— Минуточку, — отозвался молодой человек, возившийся в углу с ящичком хирургических инструментов.
То был хирург, студент-медик, прибывший затем, чтобы по мере возможности зашить дыры и порезы, которые шпага вот-вот проделает в коже дуэлянтов.
Хирург подошел к двери, видневшейся в глубине зала, и крикнул:
— Поживее там!
Вошел слуга, неся две салфетки, миску и кружку воды. Все это он расположил рядом с ящичком.
Дормаген нетерпеливо следил за всеми этими приготовлениями, по временам бросая окружавшим его студентам резкие, отрывистые фразы. Франц без конца метался от хирурга к Отто и обратно. Юлиус был спокоен и суров.
Что до Самуила, то он, казалось, обо всем забыл, увлекшись борьбой с упрямым побегом, покрытым мелкими розами, — шаловливый ветерок играл им, во что бы то ни стало стремясь просунуть его в окно.
— Ну вот, теперь все готово, — сказал хирург.
Юлиус подошел к Самуилу, Риттер — к Дормагену.
Четверо секундантов сняли с вешалки, прибитой к стене, четыре войлочных нагрудника, четыре латные рукавицы и четыре пояса, подбитые ватой, и приблизились, собираясь надеть все это на противников.
Но Самуил оттолкнул Дитриха:
— Убери этот хлам.
— Но ведь таково правило, — запротестовал секундант, тыча пальцем в лежащий на столе открытый «Распорядок» — ветхий засаленный том в черном переплете с красными закладками.
— В «Распорядке», — произнес Самуил, — правила, касающиеся студенческих размолвок. А здесь ссора мужчин. Нельзя сводить ее к булавочным уколам. Сейчас время не напяливать нагрудники, а сбросить сюртуки.
И тотчас, подкрепляя слова действием, он снял свой сюртук и швырнул его в дальний угол залы.
Потом, схватив первую попавшуюся шпагу, упер ее острием в пол так, что она согнулась, сам же выпрямился и застыл в ожидании.
Отто Дормаген последовал его примеру, Юлиус и Франц поступили так же, и вот уже все четверо замерли друг против друга с обнаженными руками, открытой грудью и шпагой наготове.
Слова и поведение Самуила настроили присутствующих на серьезный лад. Все уже предчувствовали, что дело может кончиться мрачной развязкой.
Дитрих трижды хлопнул в ладоши, потом торжественно возгласил ритуальные слова:
— Звените, шпаги!
Четыре клинка сверкнули одновременно.
Зрители затаили дыхание, все взгляды были прикованы к дуэлянтам.
Первые выпады были как бы пробными: противники приноравливались друг к другу.
У Юлиуса и Франца Риттера силы, по-видимому, были равны. Гневное возбуждение, владевшее ревнивым Францем в момент вызова, теперь сменилось сосредоточенной холодной яростью. О Юлиусе можно было бы сказать, что он находится в наилучшей форме. Спокойный, твердый, отважный без бравады, он блистательно соединял в себе юношескую грацию и мужественную гордость, что пробуждается в храбром сердце перед лицом опасности. Короче, здесь обе стороны проявляли такую ловкость и присутствие духа, что эту схватку можно было принять не за дуэль, а за состязание фехтовальщиков, если бы по временам молниеносные атаки, которые, кажется, не могли обойтись без кровопролития и, однако, мгновенно отражались и тотчас возобновлялись с еще большей стремительностью, — если бы эти атаки не напоминали зрителям, что опасность реальна и жизнь или смерть человеческих существ держится на острие этих шпаг, таких изящных и проворных.
Вопреки обычаю, принятому участниками студенческих дуэлей, представляющих собою не столько настоящие поединки, сколько игру, хоть и более опасную, чем любая другая, ни Юлиус, ни Франц не произносили ни слова.
Бой второй пары дуэлянтов с первых мгновений выглядел еще серьезнее, еще страшнее.
У Самуила Гельба были такие важные преимущества как высокий рост и абсолютное хладнокровие, не изменявшее ему при любых испытаниях.
Но Отто Дормаген зато был легок, пылок, напорист и совершенно непредсказуем в своих дерзких внезапных выпадах.
Это было редкое и захватывающее зрелище: спокойная уверенность Самуила против кипучего задора его противника. Схватка подобных противоположностей заворожила зрителей: из этих двух шпаг одна была ослепительна и быстра, как мелькающий зигзаг молнии, а другая неумолима, невозмутима, надежна и пряма, словно игла громоотвода.
Самуил при этом не отказывал себе в удовольствии шутить и насмехаться. Бесстрастно и презрительно отражая бешеные атаки Дормагена, он попутно находил множество поводов для язвительных реплик, сопровождавших каждый парад.
Он отечески бранил Дормагена, предупреждал его о своих намерениях, давал советы, словно учитель фехтования, ведущий занятия с учеником:
— Плохо парируете. Я нарочно открылся! Начнем снова. Теперь в третьей позиции. Уже лучше! Юноша, вы делаете успехи. Внимание! Сейчас мой выпад. Видите, я отнюдь не шучу.
И, говоря так, он действительно не шутил. Дормаген насилу успел отскочить. Этот мощный прыжок был весьма кстати: еще мгновение — и шпага Самуила вонзилась бы ему в грудь.
Высокомерная беззаботность противника мало-помалу начала выводить Дормагена из себя. И чем он сильнее раздражался, вкладывая в свои удары ярость раненого самолюбия, тем более Самуил изощрялся в насмешках, так что его ядовитый, острый, как кинжал, язык разил не хуже шпаги.
Лицо Самуила излучало злобную радость. Чувствовалось, что опасность — его стихия, что в бедствии он находит наслаждение, а смерть для него — сама жизнь. По-своему он тоже был великолепен, в его резких, угловатых чертах, обычно исполненных властной силы, теперь сверх того проступила неотразимая пугающая красота. Его ноздри трепетали, губы кривились в гримасе, заменявшей ему улыбку, в которой сейчас было еще больше холодной дерзости, чем обычно; его желтоватые глаза, хищные и переменчивые, мерцали, как у тигра. Непередаваемое выражение свирепой гордыни, пронизывающее все его существо, внушало зрителям ужас, странно похожий на восторг. В иные мгновения его глаза вспыхивали таким надменным презрением к жизни, что вся зала словно бы озарялась их сумрачным сиянием.
При виде его невозмутимого спокойствия, уверенной и резкой точности каждого движения, к тому же сопровождаемого язвительными речами, достойными учителя фехтования, облаченного в панцирь, у присутствующих невольно мелькала мысль, что он неуязвим.
Дормаген, уже порядком издерганный, не в силах более выносить этот поток хладнокровных издевательств, решил покончить все разом, пустив в ход свой знаменитый прием, о котором Самуил предупреждал Юлиуса.
Это был и в самом деле чрезвычайно опасный ремиз — повторный укол, дерзкий и неудержимо грозный. Отражая выпад противника, Дормаген одновременно бросился вперед, нанося удар сверху вниз, а не достав с первого раза, мгновенно, не разгибаясь, прыгнул и ударил снова. Этот удвоенный напор, мощный, внезапный и сокрушительный, был страшен.
У зрителей вырвался невольный вскрик. Всем показалось, что Самуилу пришел конец.
Но Самуил, казалось, разгадал замысел Дормагена в то же самое мгновение и отскочил в сторону так ловко, что клинок, сколь бы ни был он молниеносным, только пропорол на боку его рубашку, вздувшуюся от стремительного движения.
Самуил усмехнулся, а Дормаген побледнел.
В это мгновение Юлиус оказался менее удачлив, чем его друг. Будучи в первой позиции, он с некоторым запозданием парировал стремительный удар из четвертой позиции, направленный в плечо, и клинок Риттера слегка задел его левую руку.
Тут вмешались секунданты, и первая схватка, увенчавшаяся двумя эффектными выпадами, была закончена.
XVII
МОЛИТВА АНГЕЛА И ТАЛИСМАН ФЕИ
Юлиуса и Франца пытались убедить, что пора на том и закончить поединок. Несколько слов, мимоходом сказанных гризетке, выглядели слишком несущественным поводом, чтобы доводить дело до серьезного кровопролития. Но у Франца, помимо ревности, был еще приказ Союза Добродетели. Юлиус же заявил:
— Оставьте, господа. Мы закончим не раньше, чем один из нас свалится к ногам другого. Если бы сюда приходили затем, чтобы обмениваться царапинами, шпаги были бы ни к чему, вполне хватило бы пары булавок.
И он повернулся к Риттеру:
— Ну как? Ты отдохнул?
Что касается Отто и Самуила, никому даже на миг не пришло в голову, что их можно уговорить остановиться, такое мстительное бешенство обуревало первого и столько каменной, неумолимой решимости угадывалось во втором.
Если бой и прекратился на время, то о шутках Самуила этого не скажешь: он продолжал изощряться.
— Заметь, — сказал он Дитриху, — что всякое преимущество в этом мире имеет свои неприятные стороны. Скажем, пресловутый прием нашего Отто — несомненное преимущество, но лишь до той поры, пока он его не подвел. Зато теперь, как видишь, мой досточтимый противник вконец упал духом.
— Ты полагаешь? — процедил Дормаген, разъяренный настолько же, насколько подавленный.
— Ах, мой любезный Отто, если мне позволено дать тебе совет, — продолжал Самуил, — я бы сказал, что с твоей стороны сейчас было бы разумнее воздержаться от разговоров. Ты так запыхался после своих в высшей степени похвальных усилий воткнуть мне в кожу полфута заостренного железа, что уже едва дышишь, а пытаясь еще разглагольствовать, рискуешь от натуги совсем задохнуться.
Дормаген схватил шпагу.
— К барьеру! — проревел он. — Сию же минуту!
Такая ярость была в его голосе, что секунданты, оторопев, тотчас дали сигнал к бою.
Юлиус в это время думал:
«Сейчас одиннадцать. Она, наверное, в часовне. Может быть, она молится за меня. Я знаю, я уверен, это ее молитва только что спасла меня».
Боевой сигнал пробудил его от сладких грез, но надо заметить, что он очнулся от них еще более собранным и готовым к борьбе.
Дуэль возобновилась.
Дормаген на этот раз более не обращал внимания на издевательства Самуила. Охваченный слепым бешенством, он нападал, почти не заботясь о защите, в жажде нанести рану, забыв о возможности ее получить. Но, как всегда бывает, страсть туманила его мозг, жар, обжигавший душу, заставлял руку лихорадочно вздрагивать, так что его удары были скорее мощны, нежели точны.
Самуил заметил, что противник дошел до исступления, и делал все, чтобы еще более распалить его. Он теперь затеял новую игру. На этот раз, вместо того чтобы, как вначале, наружно выказывать невозмутимое спокойствие, он принялся прыгать, вертеться, то отступая, то наскакивая, перебрасывать шпагу из одной руки в другую, изводить, донимать, дразнить Дормагена, ослепляя его мельканием своих финтов, оглушая неумолкающей трескотней ехидного пустословия.
Мало-помалу у Дормагена голова пошла кругом.
Внезапно Самуил воскликнул:
— Эй, господа! Скажите-ка мне, на какой глаз окривел Филипп Македонский?
А сам он все продолжал с немыслимым проворством изматывать своими фокусами Отто Дормагена, чья ярость с каждой минутой росла, а ловкость уменьшалась.
— Это был, по-моему, левый глаз. Филипп, приходившийся отцом Александру Великому, а более, господа, ничем особенно не блиставший, осаждал один город… как его? Не помню. Ну, а некий лучник из этого города возьми да и напиши на одной из своих стрел: «В левый глаз Филиппу!» И, вообразите, стрела прибыла точно по адресу. Одного не понимаю: почему, черт возьми, он предпочел левый глаз правому?
В ответ Дормаген вновь сделал свой коронный выпад.
Но он плохо рассчитал: его шпага скользнула по шпаге Самуила, острие которой слегка коснулось его груди.
— Ты открылся, — укоризненно заметил Самуил.
Отто заскрежетал зубами. Было совершенно очевидно, что Самуил щадит его, играя с ним, как кошка с мышью.
Поединок другой пары между тем велся с не меньшим ожесточением. Но там силы были более или менее равны.
Риттер, парировав ложный выпад так, что клинок Юлиуса слегка отклонился вверх, нанес такой стремительный и мощный удар, что противнику не хватило времени его отразить.
Смертоносное жало впилось в правый бок…
Но случай благоволил юноше: острие уперлось в какой-то подвижный шелковистый комочек и, едва пронзив его, скользнуло вместе с ним вдоль ребер, лишь чуть-чуть оцарапав кожу.
Юлиусу же осталось только подставить свою шпагу, чтобы противник напоролся на нее сам; лезвие вошло на три пальца в бок Риттера, и тот медленно осел на ослабевших коленях и упал к ногам победителя.
Жизнь Юлиуса была спасена благодаря маленькой шелковой подушечке, висевшей у него на шее, — той самой, что хранила в себе увядший цветок шиповника.
— А, у тебя все? — хмыкнул Самуил.
Едва услыхав эту короткую фразу, присутствующие тотчас поняли, что теперь и Самуил — он тоже — хочет закончить без промедления. Дормаген, сообразив это, попытался его опередить, снова пустив в ход свой знаменитый удар.
— Опять! — усмехнулся Самуил. — Э, ты повторяешься!
Тем же, что и в первый раз, молниеносным прыжком он уже успел избегнуть вражеского клинка, но на этот раз в то же мгновение и сам сделал неожиданный мощный выпад, выбив шпагу из руки Отто, а своей легонько ткнув противника куда-то в лоб, после чего мгновенным жестом, не лишенным, однако, некоей издевательской аккуратности, отдернул шпагу назад.
Однако острие клинка успело проникнуть на полтора дюйма в левую глазницу.
Дормаген испустил ужасный крик.
— Я тоже решил, что левый глаз предпочтительнее, — изрек Самуил. — Во время охоты отсутствие правого причиняло бы куда больше неудобства.
Свидетели столпились вокруг раненых.
У Франца было проколото насквозь левое легкое. Но хирург надеялся спасти ему жизнь. Когда же он подошел к Дормагену, Самуил, не ожидая, пока врач произнесет свое заключение, важно пояснил:
— Его жизнь вне опасности. Я хотел только лишить его глаза. Заметьте: вместо того чтобы позволить клинку, войдя в черепную коробку, проткнуть мозг, при том, что это не составило бы для меня ни малейшего труда, я вытащил его так деликатно, словно то был хирургический инструмент. По правде говоря, здесь имела место скорее операция.
Затем, обращаясь к хирургу, Самуил прибавил:
— Он ослаблен постом. Пусти-ка ему поскорее кровь, если не хочешь, чтобы он получил кровоизлияние в мозг. При правильном уходе недельки через две он уже сможет выйти на улицу прогуляться.
Но не успел хирург взяться за ланцет с намерением последовать совету Самуила, как в комнату вбежал, запыхавшись, один из зябликов.
— Ну вот! — буркнул Самуил. — Что там еще?
— Полиция! — закричал зяблик.
— Я уж ее заждался, — безмятежно проронил Самуил. — По крайней мере со стороны этих господ было любезно оказать мне честь, немного побеспокоившись за меня. Они далеко?
— В полусотне шагов.
— Так у нас еще есть время. Не волнуйтесь, господа, я их возьму на себя.
Он разорвал свой платок и перевязал рану на правой руке Юлиуса.
— А теперь быстро надень редингот.
Сам он тоже поспешил облачиться в свой.
Полицейские уже входили в сад.
Один из лисов обратился к Самуилу:
— Неужели мы не сумеем дать отпор нескольким мундирам?
— Регулярное сражение? — отозвался Самуил. — Это было бы забавно. Мы бы их славно поколотили: ты искушаешь меня, демон. Однако не следует слишком злоупотреблять кровавыми потехами, ибо мы рискуем ими пресытиться. Есть другое средство, и оно много проще.
В дверь залы громко постучали. Раздался голос:
— Именем закона!
— Откройте этим господам, — распорядился Самуил.
Дверь отворилась, и в залу вошел отряд полиции.
— Здесь только что дрались? — спросил предводитель отряда.
— Возможно, — отвечал Самуил.
— Дуэлянты сейчас отправятся с нами в тюрьму, — заявил офицер.
— Это уже не столь возможно, — возразил Самуил.
— Это еще почему? Где они?
Самуил указал на Отто и Франца:
— Да вот же они оба. Ими занимается врач. Они пырнули друг друга. Как видите, хирург им сейчас куда нужнее, чем тюремщик.
Офицеру хватило одного беглого взгляда, чтобы убедиться, что раны действительно серьезны. Скорчив гримасу, выражающую разочарование, он удалился в сопровождении своих подчиненных, не вымолвив более ни слова.
Как только они скрылись из виду, Юлиус прошел в соседнюю комнату, сел за стол, развернул свое неоконченное письмо к отцу, приписал к нему несколько строк и запечатал.
Потом он взял чистый листок бумаги и стал писать:
«Милостивый государь и дорогой пастор,
молитва ангела и талисман феи только что дважды спасли мне жизнь. Мы невредимы, и все беды позади.
До скорого свидания: в воскресенье я приеду, чтобы еще раз поблагодарить Вас.
Да благословит Вас Господь.
Юлиус».
Он тотчас отдал оба письма Дитриху, который собирался немедленно вернуться в Гейдельберг и мог успеть отнести их на почту до отправления очередного курьера.
Когда Юлиус снова вошел в залу, где только что происходила битва, раненых как раз выносили оттуда на носилках. Самуил промолвил:
— Теперь надо подумать, как убить время до обеда. Целый час! Вот скучная сторона утренних развлечений: после них не знаешь, чем бы занять себя до полудня.
«Чем бы занять себя до воскресенья?» — подумал Юлиус.
XVIII
ДВА РАЗЛИЧНЫХ ВЗГЛЯДА НА ЛЮБОВЬ
В воскресенье в семь утра Самуил и Юлиус выехали из Гейдельберга и дорогой, вьющейся по берегу Неккара, направились в сторону Ландека. Оба ехали верхом, приторочив к седлам охотничьи ружья. У Самуила сверх того был за спиной баул.
Трихтер, вполне оправившийся после своей победы, пешком, попыхивая трубкой, провожал их до самой городской окраины. Казалось, он был еще больше обычного горд своим благородным покровителем и восхищался им сверх всякой меры.
Он сообщил Самуилу, что накануне нанес визит обоим раненым. Они выкарабкаются — и тот и другой. Только Дормагену для полного излечения потребуются недели три, а Риттеру около месяца.
У городской заставы Самуил распрощался со своим дражайшим лисом, и приятели пустили коней рысью.
Юлиус сиял: утренняя заря, пылавшая в небесах, и любовь к Христиане, разгорающаяся в сердце, наполняли ликующим светом все его существо.
Никогда еще Самуил не казался ему таким остроумным, таким воодушевленным, таким занимательным, а временами и таким глубоким. Речь его, живая и искусная, полная неожиданных мыслей, истолкований и суждений, дополняла в глазах Юлиуса очарование природы и состояние блаженства, в котором он пребывал. То, что у Юлиуса было только волнением, обретало свое выражение в устах Самуила.
Так они достигли Неккарштейнаха.
Они говорили об Университете, о своих занятиях и развлечениях. Говорили о судьбах Германии, о ее вожделенной независимости. В груди Юлиуса билось одно из тех благородных юных сердец, что легко воспламеняются от подобных идей, и он теперь был счастлив и горд от сознания, что храбро исполнил свой долг, не побоявшись рискнуть жизнью во имя цели, священной и близкой его душе.
В конце концов Самуил и Юлиус успели поговорить обо всем на свете, кроме как о Христиане. Самуил не заговаривал о девушке, возможно, потому, что и не думал о ней, а Юлиус, должно быть, потому, что думал слишком много.
Первым, кто назвал ее имя, был Самуил.
— Да, кстати! — сказал он вдруг. — Что ты везешь?
— Я? Везу? — удивился Юлиус.
— Ну да! Разве ты не купил для Христианы какую-нибудь безделушку?
— О! Ты думаешь, она приняла бы подарок? Уж не путаешь ли ты ее с Лолоттой?
— Ба! Помнится, одна королева утверждала, что в этих делах вопросы чести зависят от суммы, потраченной дарителем. Но позаботился ли ты, по крайней мере, о том, чтобы раздобыть для папаши какую-нибудь редкую книгу по ботанике? Вот, к примеру, полюбуйся: это «Linnei opera»[5], дорогое издание с гравюрами — великолепный экземпляр, я его откопал в книжной лавке Штейнбаха.
— Какой же я болван! Об отце я и не подумал, — простодушно сознался Юлиус.
— Промах в высшей степени прискорбный, — заметил Самуил. — Но я уверен, что ты не забыл хотя бы о милом малютке, который не отходил от Христианы, да и ты сам в свою очередь — от него ни на шаг. Ты, конечно, припас для Лотарио одну из этих чудесных нюрнбергских игрушек, способных осчастливить любого юного немца от пяти до десяти лет? Помнишь, как мы с тобой однажды вместе любовались изумительной игрой «Охота на свинью»? Там еще была такая тонкая резьба по дереву, с массой подробностей изображающая целую деревню вместе с бургомистром, сельским учителем и жителями, причем все это было подвешено к хвосту, ушам и щетине ее свинячьего величества — до того забавно, что даже мы, несколько староватые для таких игр, чуть не лопнули от смеха. Держу пари, что ты купил именно эту игрушку. И это с твоей стороны блистательный ход! Тут ведь двойной смысл: даришь вроде бы ребенку, но понятно же, что Христиана получит от этого уж никак не меньше удовольствия. Таким образом твоя Щедрость приобретает особую ценность, ибо сочетается с деликатностью. Порадовав Лотарио, ты вдвойне порадуешь Христиану.
— Почему ты не сказал мне всего этого раньше? — воскликнул Юлиус, злясь не столько на приятеля, сколько на себя самого.
И, резким движением рванув уздечку, он повернул своего коня в сторону Гейдельберга.
— Постой! — закричал Самуил. — Нет нужды возвращаться в Гейдельберг за книгой и «Охотой»: то и другое здесь.
— Как так?
— Редкое издание Линнея и баснословная «Охота на свинью» находятся в моем бауле, и я их предоставляю в полное твое распоряжение.
— О, как я тебе благодарен! — воскликнул Юлиус. — Ты просто чудо!
— Так вот, мой дорогой. В твоем деле с этой крошкой надобна обходительность. Ну, да я тебе помогу. А то, если бросить тебя на произвол судьбы, ты со своим характером впадешь в сентиментальную меланхолию. Тогда и за год ты не приблизишься к цели, так и будешь топтаться все на том же месте, где был в день вашей первой встречи. Но можешь не беспокоиться, ведь я рядом. И заметь, как я самоотвержен: сразу отказался от мысли с тобой соперничать. Так уж и быть, займусь Гретхен. Эта пастушка зла на меня, у нее ко мне инстинктивное отвращение, она меня почти что оскорбила. Это меня будоражит. И я свое возьму. Я не нравлюсь ей — следовательно, она мне нравится. Любопытно, кто из нас первым достигнет цели. Хочешь пари? Пришпорим наших коней — и вперед, в погоню за красотой. Вот увидишь тогда, как лихо я буду перемахивать через препятствия, которые расставляет на нашем пути так называемая совесть.
Юлиус стал серьезным.
— Самуил, — произнес он, — послушай, у меня к тебе просьба. Никогда больше не говори со мной о Христиане.
— Ах, так ты находишь, что мои уста способны замарать ее имя? Черт возьми! Ты мог бы позволить мне говорить все, что мне угодно, коль скоро я тебе не мешаю делать то, что угодно тебе. А поскольку я смею думать, что ты мчишься в Ландек не только ради приятной встречи с господином Шрайбером и Лотарио, разве так уж грешно намекнуть, что ты направляешься туда ради Христианы?..
— Если и так, что из этого следует?
— Из этого логически вытекает предположение, что ты при этом преследуешь некую цель, а поскольку нелепо было бы допустить, что ты стремишься сделать ее своей женой…
— Почему бы и нет?
— Ах-ах-ах! Как же он еще юн, этот малыш! Ты спрашиваешь, почему, невинное создание? По двум причинам. Во-первых, барон фон Гермелинфельд, весьма богатый, весьма почтенный и столь же могущественный, зная, сколько дочерей графов, князей и миллионеров были бы счастливы носить его имя, вряд ли предпочтет им всем маленькую деревенскую простушку. И потом, ты сам этого не пожелаешь. Разве ты в том возрасте, когда хочется превратиться в мужа?
— У любви нет возраста.
— Любовь и супружество, мой юный друг, — это далеко не одно и то же.
Он помолчал, а когда заговорил снова, голос его был полон страстной силы:
— Я не отрицаю любви, о нет! Ведь любовь — это власть. Стать полновластным господином другого человеческого существа, завоевать и присвоить чужую душу, овладеть чужим сердцем настолько, чтобы оно принадлежало тебе не менее, чем то, что бьется в твоей собственной груди, раздвинуть пределы своего бытия, вобрав в них бытие любящих тебя, а следовательно, безмерно зависимых и покорных созданий, — да, в этом есть красота и величие! Мне знакомо это Прометеево честолюбие, в нем самая суть любви! Но ведь задача в том, чтобы обогатить свою личность, став хозяином как можно большего числа душ, чтобы всякая новая встреча делала тебя властелином еще одной безмерно преданной рабыни. Надо подчинять себе все живое, что хоть однажды ступит на твой порог! Глупец, кто довольствуется одной женщиной: он удваивает свое могущество, хотя мог бы умножить его во сто раз! Ты скажешь, быть может, что любовь в моем понимании заставит женщин страдать? Что ж, тем хуже для них! Море не было бы морем, если бы не поглощало до капли воды всех рек и ручейков. Так и я хотел бы выпить слезы всех женщин, чтобы испытать хмель и гордыню Океана.
— Ты ошибаешься, друг, — возразил Юлиус. — Величие не в том, чтобы иметь, а в том, чтобы быть. Богаче не тот, кто больше присвоит, а тот, кто больше отдаст. Полюбив, я отдам любимой всего себя — и навек. Я не стану разменивать свое сердце на мелкую монету пятидесяти мимолетных, легкомысленных капризов, а сохраню в нем чистое золото глубокой, единой, бессмертной любви. От этого я не буду считать себя скупцом, впадающим в ничтожество из-за своей скаредности, — напротив. Ведь именно этот путь ведет от человеческой радости к небесному блаженству. Недаром же Дон Жуан со своими тысячью тремя любовницами кончил преисподней, а Данте со своей единственной Беатриче достиг рая.
— Но и недаром, — заметил Самуил, — теоретизируя на этот предмет, кончаешь тем, что достигаешь высот не истины, а поэзии, и речь идет тогда уже не о любви, а о литературе. Однако вот и наш перекресток. Давай-ка попридержим коней и снизойдем до реальности. Прежде всего, давай условимся: мы никому здесь не станем открывать своих фамилий — с них довольно имен.
— Хорошо, — сказал Юлиус. — Но я соглашаюсь на это не потому, что не доверяю ей. Скорее оттого, что не слишком-то верю в себя. Я хочу, чтобы она считала меня простым бедным студентом и чтобы уж точно знать, что ее привлекает во мне не мое громкое имя, а я сам.
— Ну конечно, дело известное: хочешь быть любимым ради себя самого! — усмехнулся Самуил. — Так и быть. Но у меня к тебе еще одно предложение, чисто дружеское, так что прими его без досады. Ты хочешь жениться на Христиане? Допустим. Но тогда по меньшей мере надо, чтобы она на это согласилась. Иными словами, главное — заставить ее влюбиться в тебя. И вот тут ты при надобности смело располагай мною — я могу быть тебе полезен как советчик и даже… даже как химик, поскольку эта наука в таком деле может быть весьма полезной.
— Довольно! Замолчи! — вскричал Юлиус с ужасом.
— Напрасно ты так возмущаешься, — невозмутимо отвечал Самуил. — Ловелас был не чета тебе, а и то ему пришлось прибегнуть к этому, чтобы заполучить Клариссу.
Юлиус посмотрел в упор на Самуила.
— Знаешь, — проговорил он, — ты, должно быть, до крайности развращен, если при мысли об этой девушке, такой благородной, тебе лезут в голову настолько чудовищные планы. Или душа у тебя совсем мертва, раз на ее дне начинают копошиться гады, когда ясный солнечный луч коснется ее? Христиана так доверчива, чиста, до того искренна и невинна! Неужели ты был бы способен злоупотребить ее добротой и простодушием? Погубить ее было бы совсем нетрудно, тут нет надобности в твоих волшебных зельях и любовных напитках. Волшебство здесь излишне, хватило бы только ее щедрой, открытой души.
Он запнулся и, помолчав, тихо пробормотал:
— А ведь она была права, что не поверила ему… и мне советовала остерегаться.
— Ах, она говорила это? — воскликнул Самуил, вздрогнув. — Стало быть, она пыталась тебя настроить против меня? О, так она меня, чего доброго, возненавидит? Берегись! Заметь, она меня нисколько не занимает, я охотно предоставляю ее тебе. Но, знаешь ли, стоит ей возненавидеть меня, и я ее полюблю. Неприязнь — это ведь препятствие, своего рода вызов, это осложняет победу, а я обожаю трудности. Влюбись она в меня, я бы и внимания на нее не обратил, но если она меня ненавидит, повторяю: берегись.
— Сам берегись! — закричал Юлиус. — Я чувствую, что ради нее мог бы пожертвовать и дружбой. Знай, что во имя счастья женщины, которую я полюблю, я без сожаления отдам жизнь.
— Знай и ты, — отвечал Самуил, — что во имя несчастья женщины, которая меня возненавидит, я без сожаления убью тебя.
Увы, разговор, так весело начавшийся, принимал все более мрачный оборот. Но лошади все это время резво бежали по дороге, и как раз в ту минуту впереди показался дом пастора.
Христиана и Лотарио, ждавшие Юлиуса под липами, еще издали стали делать ему знаки, смеясь и весело жестикулируя.
О, вечное безрассудство влюбленных! В одно мгновение Юлиус забыл только что приоткрывшееся перед ним темное, полное угроз сердце Самуила. В целом свете для него теперь существовали только свет, нежность и пленительная чистота.
XIX
ЛЕСНАЯ ОТШЕЛЬНИЦА
Юлиус пришпорил коня и, подскакав к ограде, устремил на Христиану взгляд, полный восторга и нежной признательности.
— Благодарю вас! — сказал он.
— Опасность миновала? — спросила Христиана.
— Вполне. Это ваша молитва спасла нас. Господь не мог отказать нам в защите, ведь о милости для нас его просили вы.
Он спрыгнул с лошади. Тут и Самуил в свою очередь приблизился; на его приветствие Христиана ответила учтиво, но холодно. Позвав мальчика-слугу, она велела ему отвести лошадей в конюшню, а баулы отнести в дом.
Потом они вошли в комнаты.
Гретхен была там — слегка смущенная, неловкая; казалось, эта дикарка надела праздничное платье впервые в жизни. Она явно боялась наступить на край своего одеяния, непривычно длинного, а тесные чулки заметно стесняли движения ее резвых ног, к тому же ступавших с видимым трудом: она не умела ходить в туфельках.
Самуила она встретила враждебным взглядом, Юлиусу улыбнулась, но грустно, словно бы через силу.
— А где же господин Шрайбер? — поинтересовался Самуил.
— Отец скоро придет, — отвечала Христиана. — Когда мы выходили из церкви, один деревенский парень отвел его в сторонку, чтобы поговорить о… словом, о важном деле. Это касается кое-кого, кто очень небезразличен и отцу и мне.
Тут она с улыбкой глянула на Гретхен, удивленную и, по-видимому, понятия не имеющую, о чем идет речь.
В это самое мгновение на пороге появился пастор. Он вошел торопливо, веселый и приветливый, обрадованный так, будто полузнакомые гости были его старинными друзьями.
Все только его и ждали, чтобы приняться за обед. Эта вторая по счету общая трапеза вышла куда более оживленной и сердечной, чем первая. По доброму старонемецкому обычаю, для Гретхен также нашлось место за столом.
Самуил, теперь совсем другими глазами смотревший на ясное невинное личико Христианы, захотел понравиться ей: он вдруг стал очень обходительным и очаровательно остроумным. Он красочно описал дуэль, разумеется, оставив в стороне ее истинные причины и фальшивые предлоги: ни Гейдельбергский замок, ни окошко Лолотты не фигурировали в его рассказе. Тем не менее ему удалось и рассмешить и напугать Христиану — на первый случай пригодилась сцена, в голубом кабинете, для второго как нельзя лучше подошло побоище на Кайзерштуле.
— Боже милостивый! — сказала она Юлиусу. — Ведь если бы вам в противники достался этот Дормаген…
— Я сейчас был бы покойником, и уж наверняка! — смеясь, отвечал тот.
— Что за варварский и преступный предрассудок эти дуэли, которыми забавляются наши студенты! — вскричал пастор. — Право же, господа, я утверждаю это не только как священник, но и просто как мужчина. Я почти готов поздравить вас, господин Юлиус, именно с тем, что в этой смертельной игре вы не столь искусны.
— Стало быть, — произнесла Христиана, сама не понимая, почему ей пришел на ум подобный вопрос, — господин Самуил владеет шпагой лучше, чем вы, господин Юлиус?
— Это трудно отрицать, — признался Юлиус.
— К счастью, — вставил Самуил, — дуэль немыслима между товарищами, питающими друг к другу столь братские чувства.
— Но если бы была, — сказал Юлиус, — это была бы дуэль не на жизнь, а на смерть, из тех, после которых выживает лишь один из двоих. В подобных обстоятельствах всегда можно уравнять шансы.
— А, ты рассчитываешь на случай! — усмехнулся Самуил. — Ну, когда имеешь дело со мной, это бесполезно. Уж не знаю почему, возможно, в награду за то, что я ни разу в жизни не снисходил до игры на деньги, но если только я испытываю судьбу, она всегда очень милостива ко мне. Так что остерегись! А вино у вас, господин Шрайбер, просто великолепно — ведь это либерфраумильх, не правда ли?
Какое впечатление или, быть может, предчувствие было тому причиной, мы не знаем, но когда прозвучали спокойные, мрачные слова Самуила, Христиана побледнела, не в силах сдержать невольную дрожь. И вполне вероятно, что он это заметил.
— Разговор у нас какой-то невеселый, — сказал он. — Ты бы, Юлиус, сходил наверх поискать чего-нибудь позабавнее.
Юлиус понял намек, мгновенно исчез, но вскоре вернулся с «Охотой на свинью», которую тут же преподнес Лотарио, и Линнеем, вручив книгу пастору.
Восторгу Лотарио не было границ. На лице малыша отразилось безмерное восхищение, и он замер в неподвижности, сраженный видом подобного чуда. Увы! Даря ребенку мгновения столь полного счастья, жизнь, похоже, думает, что тем самым она уже достаточно рассчиталась с человеком за все, что предвещает ему грядущее…
Впрочем, пастор был счастлив почти так же, как его внук, ибо в душе остался почти таким же ребенком. Он рассыпался в благодарностях и ласково ворчал на Юлиуса, что он непременно разорится, ведь для кошелька студента подобные траты непосильны.
Юлиусу было неловко принимать таким образом вознаграждение за те знаки внимания, которые на самом деле исходили от другого, хоть тот и действовал не в своих, а в его интересах. Он совсем было собрался восстановить Самуила в его законных правах, но, поймав благодарный взгляд Христианы, почувствовал, что уступить эту награду Самуилу просто выше его сил.
Итак, он присвоил взгляд, а с ним и все остальное.
После обеда пошли в сад пить кофе. Гретхен, ни на минуту не переставая подозрительно коситься на Самуила, пристроилась за стулом Христианы.
— Послушай, Гретхен, — сказал пастор, наливая в блюдечко обжигающий кофе, — мне надо с тобой поговорить.
— Со мной, господин пастор?
— Именно с тобой, притом о серьезных вещах. Тебе смешно? А ведь ты уже не дитя, Гретхен. Ты не забыла, что скоро тебе сравняется восемнадцать?
— И что это означает, господин пастор?
— Восемнадцать лет — такой возраст, когда девушке уже пора подумать о будущем. Не хочешь же ты провести всю жизнь среди коз?
— А среди кого, по-вашему, я должна ее провести?
— Я знаю одного честного малого, который хочет стать твоим мужем.
Все еще смеясь, Гретхен замотала головой:
— Вот еще! Да кому это в голову взбредет такое — взять меня в жены?
— Однако в этом нет ничего столь уж невероятного, дитя мое. Если бы такая возможность представилась, что бы ты сказала?
Лицо пастушки стало серьезным:
— Так вы это не в шутку?
— Я же сказал, что у меня к тебе важный разговор.
— Тогда, — медленно произнесла Гретхен, — если вы со мной говорили всерьез, я вам так же отвечу. Стало быть, вот: если бы мне кто предложил пойти за него, я бы отказалась.
— И почему же?
— Почему, господин пастор? Ну, прежде всего, потому, что моя матушка, когда вы ее обратили в истинную веру, посвятила меня Деве Марии.
— Это произошло наперекор моему желанию и самой нашей религии, Гретхен. Кроме того, это ведь она, а не ты дала такой обет, он тебя ни к чему не обязывает, так что если нет иных препятствий…
— Они есть, господин пастор. Дело в том, что я хочу ни от чего не зависеть — ни от чего и ни от кого. И в том еще, что я привыкла не иметь ни крыши над своей головой, ни чужой воли над моей волей. Выйти замуж — это значило бы покинуть моих коз, мои травы, мой лес, мои скалы. Пришлось бы жить в деревне, ходить по улицам, жить в доме. Хватит и того, что зимней порой я мучаюсь в четырех стенах, а по воскресеньям задыхаюсь в этом платье. Ах! Если бы вам когда-нибудь довелось, как мне, проводить летние ночи на свежем воздухе, под звездами, на постели из мха и цветов, которую каждый день перестилает для меня сам Господь Бог! Вы сами подумайте, ведь, к примеру, отшельницы: они же могут на всю жизнь затворяться в монастырях и кельях, а вот у меня вместо монастыря мой лес. Я буду лесной отшельницей, посвящу себя уединению и Деве Марии. Не хочу я принадлежать мужчине! Сейчас я иду куда хочу, делаю все, чего душа желает. А если выйду замуж, стану делать то, чего пожелает муж. Вы, наверно, думаете, будто это с моей стороны гордыня. А мне противно жить как в миру живут. Этот мир портит и грязнит все, чего ни коснется. Может, я потому это поняла, что столько раз видела, как мои бедные цветы умирали, когда кто-нибудь вырывал их из земли или просто топтал, проходя мимо. Нет, я никому не позволю коснуться меня. Мне кажется, что я тоже могла бы от этого умереть. Видите ли, господин пастор, моя матушка дала тот обет вовсе не из себялюбия, а ради материнской любви ко мне. Она думала не о своих грехах, которые я должна искупить, а о своих страданиях, какие я смогу избежать. Любовь мужчины унизительна и жестока. Молодые лошади, не знающие узды, бросаются бежать, когда человек пытается подойти к ним. Вот и я похожа на такую дикую лошадь: не хочу, чтобы меня взнуздали.
Произнося эти слова, девушка преобразилась: столько гордости и решимости, столько дикарской независимости и непреклонного целомудрия было сейчас в облике Гретхен, что Самуил оторвал свои горящие глаза от Христианы и устремил жадный взор на нее. Эта необузданная и чарующая девственность его пленила.
Пристально глядя на нее, он произнес:
— Ба! Недурно. А если бы вместо какого-то мужлана представилась партия получше? Скажем, к примеру, если бы я сам попросил твоей руки?
— Вы? — повторила она с запинкой, словно охваченная сомнением.
— Да, я. Знаешь ли ты, что я на это способен?
В это мгновение ему даже казалось, что он говорит правду.
Помолчав, она твердо отвечала:
— Если бы это предложили вы, я бы тем более не согласилась. Я сказала, что ненавижу деревни, но это не значит, что я люблю города! Я сказала, что сама мысль о мужских посягательствах меня отталкивает, и это не значит, что ваши посягательства должны меня соблазнить.
— Ну, спасибо за любезность! Я ее запомню, — произнес Самуил, смеясь, и этот смех был полон угрозы.
— Ты подумай еще, Гретхен, — поспешил вмешаться пастор. — Вспомни, что для каждого человека наступает время, когда уже нет сил карабкаться на скалы и прыгать через овраги. Впрочем, когда ты узнаешь имя того славного парня, который любит тебя и хочет сделать своей женой, ты, возможно, изменишь решение. Твоя подруга Христиана еще поговорит с тобой об этом.
На том разговор и кончился. Но не прошло и трех минут, как Гретхен, которой стало как-то не по себе и не хотелось оставаться там, где с ней вздумали заговорить о замужестве, исчезла, не сказав никому более ни слова. Пастор снова принялся листать своего Линнея. Лотарио же, едва встал из-за стола, занялся новой игрушкой и, забыв весь свет, то и дело принимался хохотать.
Христиана осталась с Юлиусом и Самуилом — ей одной предстояло исполнять долг гостеприимства за всех.
XX
АДСКАЯ БЕЗДНА
Кто мог бы угадать, какие мысли клубились на дне глубокой, мрачной души Самуила Гельба? Увидев, что пастор и мальчик всецело поглощены подарками, полученными от Юлиуса, он стал расточать перед Христианой самые задушевные похвалы своему другу. Послушать его, так Юлиус был в избытке наделен всеми мыслимыми достоинствами — сердечной нежностью, преданностью, постоянством, и притом за его мягкостью, если потребуется, обнаруживаются сила характера и надежность. Те, кого он любит, всегда могут смело положиться на него. В драке он просто бесподобен… и так далее.
Эти восторги, излишне назойливые, смущали Христиану. Девушка испытывала мучительную безотчетную тревогу, слыша подобные похвалы из уст Самуила. Безусловно веря в правдивость его слов, она вместе с тем чувствовала, что за ними кроется злая насмешка. Самуил не говорил о своем друге ничего, кроме хорошего, но ей было бы легче, если бы этот человек отзывался о нем дурно.
Что касается самого Юлиуса, то он не слушал болтовни приятеля. Вначале немного посмеявшись над его преувеличенными похвалами и объявив их сомнительными, он впал в рассеянность и позволил своим мыслям блуждать где попало. Они тотчас унеслись вдаль, в чудный первый вечер, когда Христиана говорила с ним наедине, и ему стало горько оттого, что та радость миновала.
Христиана сжалилась над ним:
— Отец! — окликнула она пастора. — Я обещала этим господам, что мы покажем им развалины Эбербаха и Адскую Бездну. Может быть, нам отправиться туда сейчас?
— Охотно, — отвечал пастор, с явным сожалением закрывая книгу.
Но Лотарио ни под каким видом не желал уходить. Он просил Гретхен передать кое-кому из его деревенских друзей-мальчишек о своем желании сообщить им нечто очень важное, и был полон решимости дождаться их прихода, чтобы удивить своей «Охотой».
Пришлось идти без него. Выбрали очаровательную тропинку, ведущую прямо к Адской Бездне. Это было самое отдаленное место из тех, что они задумали посетить, потому и решили начать именно с него. Пастор, все еще пребывавший под обаянием редкой книги и объятый азартом естествоиспытателя, вцепился в Самуила и затевал с ним ученые дискуссии по поводу каждого растения, попадавшегося им по дороге. Таким образом он как бы продолжал упиваться своим Линнеем, хоть и на новый лад.
Юлиус наконец остался с глазу на глаз с Христианой.
Как он жаждал такого случая! И вот теперь, получив его, вдруг смешался, не зная, как воспользоваться этой счастливой возможностью. Он не находил слов и молчал, не смея высказать то единственное, что ему хотелось сказать ей.
Христиана заметила растерянность Юлиуса, и потому сама еще больше сконфузилась.
Так они и шли рядом, онемевшие, смущенные и счастливые. Ну и что, если они молчали? Разве птицы в небе, солнечные лучи в древесных кронах и цветы в траве не говорили для них — и за них! — все то, что они могли бы сказать друг другу?
Но вот они дошли до Адской Бездны.
Заметив их приближение, Самуил вдруг склонился над краем пропасти, придерживаясь рукой за повисший в пустоте древесный корень, и стал смотреть вниз.
— Черт возьми! — сказал он. — Эта яма носит свое имя с честью. Да поглотит меня преисподняя, если я вижу дно! По-моему, она его просто не имеет. Днем это заметно еще лучше, чем ночью. Тогда, не разглядев дна, еще можно было думать, что всему виной тьма. А теперь уж яснее ясного, что ничего не видно. Да подойди же, Юлиус, полюбуйся.
Юлиус приблизился к краю расщелины. Кровь отхлынула от щек Христианы.
— А знаешь, — заметил Самуил, — это ведь удобнейшее местечко, если кому-нибудь потребовалось бы избавиться от человека, ставшего ему поперек дороги. Хватило бы легкого толчка, скажем, локтем, и весьма сомнительно, что после этого приятель когда-нибудь выберется наружу или кому-либо придет охота спуститься туда, чтобы его там поискать.
— Отойдите! — вдруг с ужасом вскрикнула Христиана; схватив Юлиуса за руку, она что было сил стала тянуть его прочь от края.
Самуил расхохотался:
— Уж не боитесь ли вы, что я подтолкну Юлиуса локтем?
— О, что вы!.. Но ведь достаточно одного неверного движения… — пролепетала Христиана, отчаянно смущенная своей выходкой.
— Адская Бездна в самом деле опасна, — заметил пастор. — Легенды, связанные с нею, полны тайн, но у нее есть и своя подлинная история, полная катастроф. Еще и двух лет не прошло с тех пор, как в нее сорвался один здешний фермер… или, кто знает, может, сам бросился, несчастный! Попытались было достать его тело, но смельчаки, попробовавшие спуститься на дно по веревкам, насилу успели крикнуть своим товарищам, чтобы те их вытащили обратно: там, в бездне, на некоторой глубине скопились удушающие испарения; они неотвратимо приводят к удушью и гибели.
— Какая славная бездонная пропасть! — сказал Самуил. — При солнечном свете она нравится мне едва ли не больше, чем в темноте, а уж что не меньше, это точно. И взгляните, дикие цветы растут по ее краям, как ни в чем не бывало. Под их мирной зеленью таится смерть. Это место очаровательно настолько же, насколько опасно. Оно пленительно и головокружительно! Той ночью я сказал, что влюбился в него. Сейчас, при полуденном солнце, я нахожу, что оно похоже на меня.
— О да! Это правда! — невольно вырвалось у пораженной Христианы.
— Поберегитесь и вы, фрейлейн, ведь вам тоже недолго упасть, — с любезным видом заметил Самуил, деликатно отстраняя ее от страшного провала.
— Уйдемте отсюда! — не выдержала Христиана. — Можете смеяться надо мной, но в этом зловещем месте мне всегда становится жутко. У меня тут сердце сжимается и в голове какой-то туман. Наверное, случись мне увидеть собственную отверстую могилу, и то не было бы так страшно. Здесь пахнет бедой. Пойдемте лучше посмотрим на руины.
Все четверо в молчании направились к старому замку и несколько минут спустя оказались среди развалин, что некогда были Эбербахской твердыней. При свете дня эти руины, щедро увитые свежей зеленью, представились взору настолько же милыми и живописными, насколько пугающе угрюмыми они громоздились в ночном мраке. Множество пышных цветущих побегов, переплетаясь, проникая в каждую трещину, оживляли эти развалины и насыщали их благоуханием. Плющ и дикий виноград гибкими лианами сшивали каждую щель, как бы соединяя надежду с этим прошлым, юность с этой древностью, жизнь с этой смертью.
Ветви кустов и деревьев были усеяны птичьими гнездами. А там, где лошадь Самуила в ту грозовую ночь так ужасно зависла над обрывом, сквозь пролом в стене сверкали озаренные солнцем струи Неккара, широко, насколько хватал глаз, катившего свои воды по плодородной долине.
Это зрелище, величавое и ласкающее душу, настроило Юлиуса на мечтательный лад. Самуил же повлек пастора к воротам, украшенным обветшавшими гербами, и попросил рассказать историю старинного рода графов фон Эбербах.
— О чем вы задумались? — спросила Христиана, поднимая глаза на Юлиуса.
Молодой человек, несколько осмелевший после того, как он увидел то непроизвольное движение, каким девушка пыталась оттащить его подальше от пропасти, отвечал:
— Ах, Христиана! Вы спрашиваете, о чем я думаю? Я вспомнил, как вы только что сказали там, у бездны: «Здесь пахнет бедой». А мне, когда мы вступили в эти разрушенные стены, подумалось: «Здесь пахнет счастьем». О, вообразите, Христиана, ведь когда-нибудь придет тот, кто восстановит этот замок во всем его былом величии и красоте. Он поселится здесь, вверив свое будущее надежной охране этих древних стен, возвратив им утраченную радость и величие, и станет жить уединенно, но имея над головой это небо, перед глазами — этот дивный ландшафт, а рядом любимую жену, чистую, юную сердцем и годами, сотканную из росы и солнечных лучей! О Христиана, выслушайте меня…
Сама не зная отчего, Христиана была растрогана до глубины души. У нее даже слезы выступили на глазах, хотя никогда в жизни она не чувствовала себя такой счастливой.
— Выслушайте меня, — повторил Юлиус. — Я обязан вам жизнью. Это не пустая фраза, а истина, в которой я твердо убежден. Мое сердце подвержено суевериям. В той дуэли было мгновение, когда я почувствовал, как острие шпаги противника коснулось моей груди. Мне показалось, что это конец. И тут я подумал о вас, ваше имя прозвучало в моей душе — и шпага прошла мимо, лишь слегка меня оцарапав. Я уверен, что в ту самую минуту вы молились за меня.
— В котором часу это было? — спросила Христиана.
— В одиннадцать.
— О! Я и правда тогда как раз молилась! — ребячески-простодушно вскричала она, весело дивясь такому совпадению.
— Я знал это. Но и это еще не все. Дуэль продолжалась, и клинок врага задел меня вторично. Удар был бы смертельным, если бы клинок не соскользнул, наткнувшись на шелковую подушечку, висевшую у меня на груди. Угадайте, что в ней было? Засушенный цветок шиповника, тот самый, что подарили мне вы.
— Ах! — тихонько вскрикнула Христиана. — И это все правда? О! Пресвятая Дева, спасибо тебе!
— Так вот, Христиана, — продолжал Юлиус, — коль скоро вы взяли на себя труд заступиться за меня перед Господом и ваша молитва была услышана, это, быть может, значит, что моя жизнь должна вам для чего-нибудь пригодиться. Ах! Если бы вы только пожелали!..
Девушка, вся трепеща, не могла произнести ни звука.
— Одно слово! — молил Юлиус, нежно и пламенно пожирая ее глазами. — Ну, пусть не слово, но какой-нибудь знак, жест, чтобы я мог надеяться, что мое признание не оскорбило вас, что вам не противна моя мечта поселиться нам вдвоем на лоне этой дивной природы, вместе с вашим отцом…
— Как? Без Самуила? — раздался у них за спиной резкий насмешливый голос.
То был Самуил: он оставил пастора и, подходя к ним, услышал последнюю фразу Юлиуса.
Христиана покраснела. Юлиус обернулся, возмущенный приятелем, так неловко и бесцеремонно разрушившим его сладкую грезу.
Но в то мгновение, когда он готов был сказать Самуилу что-нибудь весьма резкое, появился пастор, решивший, что пора наконец гостям и хозяевам снова собраться вместе. Самуил, склонившись к Юлиусу, прошептал ему на ухо:
— Что, разве было бы лучше, если бы я позволил ее папаше застать тебя врасплох?
Тронулись в обратный путь.
На этот раз все четверо шли вместе. Христиана избегала Юлиуса, он тоже больше не пытался остаться с ней наедине. Он боялся услышать ее ответ: боялся и жаждал.
По дороге им встретились пять или шесть коз. При виде гуляющих пугливые животные разбежались.
— Да это же козы Гретхен! — сказала Христиана. — Наверняка она и сама где-то неподалеку.
Скоро они и в самом деле заметили Гретхен. Пастушка сидела на вершине холма. В простом сельском наряде она вновь обрела присущую ей дикую грацию и непринужденную свободу движений.
Пастор подозвал Христиану и что-то тихонько сказал ей. Девушка понимающе кивнула и тотчас стала взбираться на холм. Юлиус и Самуил одновременно бросились к ней, спеша предложить ей руку, поддержать.
— Да нет же, — смеясь, остановила их она, — благодарю, не надо! Мне нужно поговорить с Гретхен наедине. И потом, я ведь уроженка гор, я привыкла и вполне обойдусь без вашей помощи, господа.
Дальше она поднималась на холм уже одна, легко и ловко, и почти тотчас оказалась рядом с пастушкой.
Гретхен была печальна, в глазах у нее стояли слезы.
— Да что это с тобой? — удивилась Христиана.
— Ох, фрейлейн, вы ведь знаете мою белую лань, ту, сиротку, что я нашла в лесу и выхаживала словно родную дочку. Когда я вернулась, ее здесь уже не было. Она потерялась!
Христиана попробовала утешить ее:
— Полно, успокойся! Она сама вернется в овчарню. Ты лучше меня послушай. Мне надо с тобой поговорить. Но это разговор долгий. Завтра утром, между шестью и семью часами, жди меня, я приду.
— Я тоже должна поговорить с вами, — отвечала Гретхен. — Вот уже третий день травы говорят со мной о вас. Они сказали много всякого.
— Хорошо. Так куда ты завтра погонишь своих коз?
— К Адской Бездне. Хотите?
— Нет, нет, лучше к развалинам!
— Я буду там, фрейлейн.
— Итак, завтра утром, в шесть, у руин. До завтра, Гретхен.
Христиана повернулась, чтобы уйти, и с изумлением увидела, что за ее спиной стоял Самуил. Он только что поднялся сюда, в несколько прыжков одолев холм.
— Я хотел бы предложить вам опереться на мою руку хотя бы при спуске, — сказал он.
Она так и не поняла, слышал ли он их разговор.
XXI
ВЕЩИЕ ЦВЕТЫ
На следующее утро около половины шестого Самуил, уже одетый и с ружьем на плече, явился в спальню Юлиуса.
— Эх ты, неисправимый соня! — сказал он. — Значит, не хочешь пойти со мной на охоту?
— Так ты собрался поохотиться? — пробормотал Юлиус, протирая глаза.
— Поохотиться на все виды дичи! Иначе для чего было тащить с собой ружья? Э, да ты снова засыпаешь? Впрочем, так и быть. Если все-таки решишься встать, отправишься вдогонку за мной.
— Нет, — сказал Юлиус. — Сегодня утром я никуда пойти не смогу.
— Ах, так! И почему же?
— Буду писать письмо отцу.
— Опять! Какой щедрый на письма сын!
— Не вижу ничего смешного! Я должен сообщить ему одну очень важную весть.
— Ну, как угодно, — ответил Самуил, у которого были свои причины не настаивать. — Значит, до скорого свидания.
— Желаю удачи!
— Благодарю за пожелание… и за предсказание.
Самуил ушел, и Юлиус встал.
Однако, хотя Самуил поднялся с постели очень рано, Христиана оказалась еще более ранней пташкой. В час, когда студент-скептик, движимый довольно-таки сомнительными намерениями, насвистывая, шагал по высокой траве, отягощенной жемчужными гирляндами росы, милая девушка, в своем нетерпении совершить доброе дело еще более проворная, уже достигла развалин Эбербаха, где ее ожидала Гретхен. Там она представила юной пастушке славного парня, хлебопашца из Ландека, того самого, что хотел взять ее в жены. Это был честный, трудолюбивый малый по имени Готлиб, уже год назад без памяти влюбившийся в красавицу-пастушку. Он обожал ее издали, не смея и заикнуться о своих чувствах. Зато Христиана нашла самые нежные и самые убедительные слова, пытаясь склонить Гретхен благосклоннее взглянуть на парня.
Но Гретхен была тверда: решительно, хоть и печально она отвергала все уговоры.
— Стало быть, я вам, Гретхен, совсем не нравлюсь? — спрашивал бедный Готлиб, и сердце его рвалось на части. — Вы меня гоните прочь, потому, что я вам противен?
— Нет, Готлиб, я вам благодарна, — отвечала Гретхен, — и пусть Бог благословит вас. Вы очень добрый, если решились выбрать себе в жены такую, как я, козью пастушку без единого пфеннига в кармане, дочь цыганки, не имеющую ни дома, ни родни. Только, понимаете ли, Готлиб, когда у травы нет корней, то и цветов не жди. Мое одиночество, моя дикая жизнь — это по мне, так что лучше вам оставить меня.
— Послушай, Гретхен, милая, — опять заговорила Христиана, — мой отец говорит: кто идет против природы, гневит Господа. Может статься, ты еще будешь наказана за это и придет день, когда ты горько пожалеешь, что преступила закон, общий для всех живущих.
— Дорогая моя фрейлейн, вы и ваш отец сродни цветам: вы похожи на них добротой и прелестью, в нем — их мудрость и безмятежность. Но моя-то природа другая, и я как раз следую ей, потому и не могу отказаться от моей свободы — жить под открытым небом среди лесных чащ. Попробуйте пересадить к себе в сад этот дикий боярышник — и он умрет.
— Нет уж, вы лучше прямо скажите, что ненавидите меня, Гретхен! — вскричал Готлиб. — Уйдемте отсюда, фрейлейн Христиана! Оставьте ее, это ж видно, что я ей ненавистен!
— Погодите, Готлиб, — остановила его Гретхен. — Послушайте, не держите на меня зла. Готлиб, если когда-нибудь мне захочется жить в четырех стенах под властью мужа, я выберу ваш кров и вашу власть, потому что вы добрый, надежный и дело свое делаете со спокойным сердцем, не щадя сил, как то пристало хорошему человеку. Вам понятно, что я говорю? И еще знайте, Готлиб, что если Гретхен суждено переменить свои намерения, а вы к тому времени не перемените своих, то, кроме вас, она никого не возьмет в мужья: в этом Гретхен клянется перед Богом. Вот и все, Готлиб, что я могу вам сказать. А теперь дайте мне руку и простимся. Вспоминайте меня без горечи, а я буду думать о вас с сестринской любовью.
Бедный Готлиб хотел было что-то сказать, но не смог вымолвить ни слова. У него едва хватило мужества пожать руку, протянутую Гретхен, отвесить Христиане почтительный поклон и удалиться нетвердым шагом, спотыкаясь об обломки стен.
Когда он ушел, Христиана попыталась возобновить свои уговоры, но пастушка с такой горячностью просила оставить это, что она решила больше не мучить ее своей настойчивостью.
— Поговорим о вас, милая барышня, — сказала Гретхен. — Это куда лучше. В вас нет моего злого безрассудства, вы, слава Богу, можете быть любимой, вы заслуживаете счастья.
— Еще успеем наговориться, — засмеялась Христиана. — А как твоя пропавшая лань?
— Она так и не вернулась, — печально ответила Гретхен. — Я ночью глаз не сомкнула, искала и звала ее, да все напрасно. Она не впервые сбежала, неблагодарная, и я все надеюсь… Но еще ни разу она не скрывалась в лесу так надолго!
— Найдется, не тревожься.
— Да надежды почти не осталось. Понимаете, она же дикий зверь, совсем не то что мои козлята. Они вмиг приручаются, а ей трудно привыкнуть к лицам людей, их хижинам. Свобода у нее в крови. Она на меня похожа, за это я ее и люблю, вот ведь что…
Гретхен не договорила: она внезапно вздрогнула, вскочила на ноги и испуганно замерла.
— Да что с тобой? — воскликнула Христиана.
— Вы разве не слышали?
— А что такое?
— Выстрел.
— Не слышала.
— Правда?.. Зато я хорошо слышала. И так, будто это в меня стреляли. Что, если охотник убил мою лань?..
— Полно, не сходи с ума! Ну же, успокойся. Ты ведь хотела сказать что-то насчет меня. Так давай уж лучше обо мне и поговорим.
Забота о Христиане оказалась самым верным, если не единственным средством, способным заставить Гретхен забыть о своих тревогах. Она вновь опустилась на траву и, подняв на Христиану взгляд, полный нежности, произнесла:
— О да, поговорим о вас! Мои цветы целыми днями шепчут мне об этом.
— Послушай, — перебила ее Христиана в легком замешательстве, — что, ты в самом деле веришь, будто цветы могут предсказывать будущее?
— Еще бы мне в это не верить! — воскликнула Гретхен. Ее глаза блеснули, странное воодушевление озарило черты. — Не то что верю, я это просто знаю. И какой смысл цветам лгать? На этой земле нет никого искреннее. Язык цветов — это древняя наука. Она пришла сюда с Востока, из глубины веков, а зародилась еще тогда, когда люди были так чисты и простодушны, что Господь снисходил до того, чтобы говорить с ними. Моя мать владела этой наукой, она читала по травам, как по открытой книге. Она научилась этому от своей матери, а я — от нее. Вы не верите цветам? Но вот вам доказательство: они мне предсказали, что вы полюбите господина Юлиуса.
— Они ошиблись! — с живостью возразила Христиана.
— Вы так считаете? А вот еще доказательство, и уж оно не обманывает: они сказали, что господин Юлиус вас любит.
— В самом деле? — пробормотала Христиана. — Что ж, я… мне бы хотелось верить. А давай спросим их вместе!
— Вот, смотрите, я для вас притащила целую копну, — сказала она, указывая на изрядный ворох цветов, лежавший у ее ног, распространяя горьковато-сладкий аромат. — О чем вы хотели бы их расспросить?
— В тот раз ты говорила, что цветы предрекают беду, которую должны принести мне те два молодых человека. Можно узнать, что, собственно, они имели в виду?
— Именно об этих двоих я и собиралась потолковать с вами.
— И что же?
— Смотрите. Все эти растения сорваны сегодня рано утром, еще до восхода солнца. Мы можем их расспросить. Только я заранее знаю, что они ответят. За последние дни я уже тринадцать раз их переспрашивала, а ответ все тот же.
— Какой?
— Сами увидите.
Она встала, подняла с земли охапку свежей цветущей зелени и принялась раскладывать травы на плоской, как стол, замшелой гранитной глыбе, располагая их в некоем таинственном порядке, сообразуясь с формой растений и принимая во внимание час, когда они были сорваны.
Покончив с этим, она устремила на лежащие перед ней травы бездонный глубокий взгляд и, все более погружаясь в состояние восторженного созерцания, похоже, стала уже забывать даже о присутствии Христианы. Вдруг она заговорила. Ее голос был протяжен и почти торжествен:
— Да, травы говорят все, если умеешь их понимать. У людей есть книги, они там записывают свои мысли с помощью букв. Божья книга — это природа, и мысли Господа запечатлены там с помощью растений. Надо лишь уметь читать. Как я. Мать научила меня разбирать письмена цветов.
Лицо ее омрачилось.
— Ну вот! Опять те же слова! — прошептала она. — Тот, кто вечно приходит, когда его не ждут, — человек беды. Великой беды… Зачем только я привела его в дом? А что же другой? Будет ли его появление менее гибельным? Милая, бедная девочка, выходит, она уже успела полюбить его!
— Да нет же! — сердито перебила ее Христиана. — У тебя глупые, злые цветы!
— И он, — продолжала Гретхен, не замечая, что ее прервали, — ах, как он любит Христиану!
— Который из цветов говорит это? — с живостью спросила Христиана. — Вон та мальва? Какая хорошенькая!
Гретхен продолжала, не выходя из своего таинственного состояния:
— Они молоды. Они любят друг друга. И они добры. Вот три причины, из-за которых им суждено стать несчастными. Да, все тот же ответ. Но вот здесь… да, это что-то новое!
— Что же? — поторопила ее Христиана с невольным беспокойством.
— Такого у меня до сих пор еще ни разу не получалось. Вот здесь видно, что они соединяются, но их союз внезапно расторгнут, почти тотчас же. И вот что странно, эта разлука не означает смерти, а между тем они продолжают любить друг друга. Долгие годы одиночества, они вдали друг от друга, разлучены и живут будто чужие. Что бы это могло значить?
Охваченная тревогой, девушка склонилась над цветами. Но тут какая-то тень, заслонив солнце и скользнув по поверхности каменного стола, легла на разложенные травы.
Христиана и Гретхен, вздрогнув, оглянулись.
Перед ними стоял Самуил.
При виде Христианы он изобразил крайнее изумление.
— Простите, что помешал, — произнес он. — Я пришел просить у Гретхен оказать мне услугу. Она ведь знает в этом лесу каждый кустик, а я только что подстрелил дичь вон в той чаще.
Гретхен содрогнулась, а Самуил продолжал:
— Притом я уверен, что рана очень серьезна. Я подарю Гретхен один фридрихсдор, если она поможет мне найти место, куда моя дичь спряталась, чтобы умереть. Она исчезла неподалеку от Адской Бездны.
— Это была лань? — дрожа, спросила Гретхен.
— Да. Белая с серыми пятнами.
— Я же вам говорила! — закричала Гретхен, обращаясь к Христиане.
И она умчалась как стрела.
Озадаченный столь внезапным исчезновением девушки, Самуил посмотрел ей вслед, заметив про себя:
«Черт возьми, мне везет даже больше, чем я рассчитывал! Вот мы и наедине с Христианой».
XXII
ТРИ РАНЫ
Христиана хотела было последовать за Гретхен, но Самуил сказал ей:
— Прошу прощения, фрейлейн, что я вас задерживаю, но мне необходимо поговорить с вами.
— Со мной? — спросила Христиана отчужденно.
— С вами, — повторил он. — Позвольте задать вам без предисловий и околичностей один вопрос, который меня занимает со вчерашнего дня. Вы ненавидите меня, не так ли?
Христиана покраснела.
— Ответьте просто и открыто, — продолжал он, — не бойтесь меня оскорбить. Мне нравится, когда меня ненавидят. А почему, я вам сейчас же готов объяснить.
— Сударь, — отвечала Христиана взволнованным голосом, с трудом подбирая нужные слова, — вы гость моего отца и до сих пор не сказали и не сделали ничего такого, что могло бы стать причиной моей враждебности к вам. К тому же, как христианка, я стараюсь ни к кому не питать зла.
Пока девушка, робко потупив взор, говорила все это, Самуил не сводил с нее своих жгучих, пронзительных глаз. Когда она умолкла, он сказал:
— Я не слушал ваших слов, я смотрел на ваше лицо. Оно было искреннее вашего ответа. Вы определенно настроены против меня; не знаю, можно ли тут говорить о ненависти в полном смысле слова, но это явная неприязнь. Ну же, не отрицайте! Я вам повторяю, что это меня нисколько не обижает. Скорее подзадоривает.
— Однако, сударь!..
— Я предпочитаю ненависть равнодушию, гнев — забвению, борьбу — небытию. Видите ли, вы очень хороши, а для мужчины моего склада женская красота сама по себе уже в некотором роде вызов. Есть в ней нечто такое, что влечет и будоражит сердца, которым ведома тщеславная жажда победы. Мне еще не приходилось встречать красотку старше шестнадцати лет, не испытав при этом пьянящего искушения заполучить ее. Вот только времени у меня маловато, так что по большей части я подавляю этот соблазн. Но на сей раз искушение вдвойне привлекательно. Вы оказываете мне честь, почтив меня своей ненавистью. Ваша красота и ваше отвращение — это уже двойной вызов. Вы объявляете мне войну. Что ж, я принимаю бой!
— Но из чего вы заключаете, что я…
— О, все говорит об этом! Ваше лицо, ваше поведение, слова, что у вас вырвались на краю Адской Бездны. И это еще не все. Разве вы уже не пытались повредить мне во мнении Юлиуса? Не отпирайтесь: вы имели неосторожность встать между ним и мною. Вы имели дерзость посягнуть на его доверие, его привязанность ко мне! А это уже третий вызов, брошенный вами. Что ж, да будет так! Я злой гений Юлиуса, по крайней мере его отец так считает. Будьте же его добрым ангелом. Тогда между нами разыграется драма, достойная старинных легенд. Такое развитие сюжета меня прельщает. Это двойная борьба: между мной и вами за него, между ним и мной — за вас. Ваша любовь будет принадлежать ему, ваша ненависть — мне. Ненависть и любовь делят душу на две половины, и я уже сейчас опередил Юлиуса: у меня больше оснований быть уверенным, что я заполучил свою долю вашей души. В том, что вы питаете неприязнь ко мне, сомнения нет, а так ли уж вы убеждены, что любите его?
Христиана не отвечала ни слова, только смотрела на него, негодующе выпрямившись, онемев от гнева, очаровательная наперекор своему смятению, и лучшего ответа она не могла бы дать.
Самуил продолжал:
— Да, я ближе к цели, чем Юлиус. Вы же еще не сказали ему, что он любим. Более того: он, вероятно, пока не успел признаться вам с полной определенностью, что любит вас. Этот молодой человек нежен и красив, но ему всегда не хватало решительности. Что ж, и в этом отношении я его превосхожу. Итак, слушайте: вы меня ненавидите, я вас люблю.
— Сударь, это уж слишком! — вскричала Христиана вне себя от возмущения.
Самуил, по-видимому, не придал ее вспышке ни малейшего значения. Он обратил беззаботный взгляд на гранитную плиту, где лежали цветы, на которых гадала Гретхен.
— Что это вы здесь делали, когда я вам помешал? — осведомился он небрежно. — А, все понятно! Вы вопрошали травы. Хотите, я вам отвечу вместо них? Не угодно ли, чтобы я вам предсказал, что вас ждет, какое счастье или какая беда? Назвать ваши грядущие приключения бедой или счастьем, это уж вам виднее, но главное, они мне известны. Для начала могу сообщить вам новость, которая, надеюсь, вас заинтересует. Я предсказываю, что вы полюбите меня.
Христиана презрительно пожала плечами:
— О, чему-чему, а такому предсказанию я не верю. Подобной опасности не существует, так что не пугайте.
— Да вы не поняли, — усмехнулся Самуил. — Когда я говорю, что вы меня полюбите, я не имею в виду, что однажды покажусь вам очаровательным и вы станете испытывать ко мне безграничную нежность. Но что мне за дело до этого, если я сумею покорить вас, переступив через все ваши нежные чувства, и тем или иным способом, но добьюсь своего?
— Сударь, я вас действительно не понимаю.
— Ничего, поймете. Я говорю: рано или поздно, как бы то ни было, прежде чем мы отойдем в мир иной, наступит день, когда эта девочка, что осмелилась презирать меня — меня, Самуила Гельба! — захочет она того или нет, будет моей.
Христиана вскинула голову гордо и гневно. Если речь Самуила была обращена к юной девушке, то ответ, который он получил, был достоин женщины. С горькой усмешкой она сказала:
— О, теперь ясно, почему вы удалили Гретхен! Вы испугались, что с двумя детьми вам не справиться. Только теперь, когда я осталась одна, вы рискнули заговорить! И не постыдились оскорбить дочь человека, под чей кров вошли как гость! Что ж, хотя вы сильны, хотя в руках у вас ружье, а в сердце злоба, меня вам не испугать. И ответить вам я не побоюсь. Вы плохой предсказатель. Хотите знать, что действительно будет, и не рано или поздно, в некий день, а прежде чем через час? Я тотчас пойду домой, сударь, и все расскажу отцу, который выставит вас за дверь, и вашему другу, который вас накажет.
Она повернулась, чтобы уйти. Самуил, не пытаясь ее удержать, обронил только:
— Идите.
Охваченная удивлением и испугом, она остановилась и в тревоге глядела на него.
— Ну же, ступайте! — повторил он хладнокровно. — Вы сочли меня подлецом оттого, что я прямо высказал вам все, что у меня на уме и на сердце. Но будь я в самом деле таким трусливым негодяем, как вам кажется, я бы помалкивал и действовал втихомолку. Дитя! — продолжал он с каким-то странным выражением. — Дитя, придет час, когда ты узнаешь, что в глубине сердца этого человека, которому ты отказываешь в уважении, таится безмерное презрение к целому свету, но прежде всего — к самой жизни. Если тебе угодно убедиться в этом немедленно, беги, спеши изобличить меня. Да только нет, — продолжал он, — вы этого не сделаете. Ни вашему отцу, ни Юлиусу вы не скажете ни слова о том, что здесь произошло. Вы не пожалуетесь на меня, более того — будете с величайшим старанием избегать любых внешних проявлений вашей враждебности ко мне. Сталкиваясь со мной, вы будете холодны, как мрамор, но неизменно учтивы.
— С какой это стати? — спросила Христиана.
— Если бы вы позволили им хотя бы заподозрить, что злы на меня, ваш отец стал бы расспрашивать вас о причине такой неприязни, а Юлиус приступил бы с теми же вопросами ко мне. А он, как вы помните, сам признавался, что шпагой владеет хуже меня. Прибавлю к этому, что с пистолетом я тоже в большой дружбе. Я, видите ли, вообще много чего знаю и умею. Говорю это без хвастовства, тут нет особой заслуги, просто-напросто я трачу на сон не более четырех часов в сутки. Таким образом мне остается пятнадцать часов на всевозможные занятия и пять — на жизнь. Но и эти пять, на первый взгляд посвященные досугу, не остаются праздными: ни один из них не теряется попусту, они заняты работой моей мысли и воли. Когда кажется, будто я просто развлекаюсь, на самом деле я в это время изучаю языки, занимаюсь физическими упражнениями или практикуюсь в стрельбе, верховой езде и фехтовании. И, как вы можете убедиться, не без пользы. Таким образом, сказав Юлиусу хотя бы слово, вы его просто-напросто обрекли бы на верную смерть. Если, тем не менее, вы решитесь на такое, я буду рассматривать это как знак особой благосклонности ко мне.
Христиана посмотрела на него в упор.
— Что ж! — сказала она. — Я ни слова не скажу ни отцу, ни господину Юлиусу. Я сумею защитить себя сама. И я вас не боюсь, мне смешны ваши угрозы. Да что вы можете? Ваша наглость бессильна против моей чести. И коль скоро вы меня вынуждаете высказаться напрямик, извольте. Да, вы правы, с первой минуты, как я вас увидела, я испытала к вам непреодолимую неприязнь. Я почувствовала, что у вас злое, нечистое сердце. Только напрасно вы сочли это ненавистью. У меня нет к вам злобы, я вас презираю!
Мгновенная гримаса бешенства свела рот Самуила, но он тотчас овладел собой.
— В добрый час! — вскричал он. — Вот это настоящий разговор. Такой вы мне особенно нравитесь. Вы прекрасны в гневе. Стало быть, подведем итог. Вопрос поставлен ребром: во-первых, вы хотите отнять у меня мою власть над душой и волей Юлиуса, но вы ее не получите. Во-вторых, ты меня ненавидишь, но я люблю тебя, и ты будешь моей. Теперь между нами все ясно. А, вот и Гретхен.
Гретхен и в самом деле приблизилась к ним. Ступая медленно и осторожно, она с трудом несла на руках свою подстреленную лань. Она присела на обломок скалы, держа у себя на коленях бедное животное, не сводившее с нее жалобных, молящих глаз.
Самуил подошел и, опершись на ружье, встал над ними.
— Ба! — сказал он. — Да у нее всего-навсего раздроблена бедренная кость.
Гретхен, до того неотрывно смотревшая на свою лань, вскинула на Самуила яростный взгляд. Глаза девушки метали молнии.
— Вы чудовище! — сказала она.
— А ты ангел! — отвечал он. — Ты тоже меня ненавидишь, и я тебя тоже люблю. Не думаете же вы, что для такого властолюбия как мое, желать сразу двух побед слишком много? Однажды в Университете у меня была дуэль на шпагах с двумя студентами одновременно, и я ранил обоих противников, сам же не получил ни единой царапины. До свидания, мои прелестные врагини!
Он забросил ружье за спину, поклонился обеим девушкам и направился к дому пастора.
— Ох, фрейлейн, — вскричала Гретхен, — разве я не говорила вам, что встреча с этим человеком станет для нас роковой!
XXIII
НАЧАЛО ВОЕННЫХ ДЕЙСТВИЙ
Все это время Юлиус писал своему отцу длинное письмо.
Запечатав его, он оделся и вышел в сад. Там он нашел пастора. Молодой человек подошел к нему и, взяв за обе руки, крепко пожал их в порыве почтительной приязни.
— Значит, вы не пошли со своим другом на охоту? — спросил пастор.
— Нет, — отвечал Юлиус, — мне надо было кое-что написать.
Помедлив мгновение, он прибавил:
— Я писал письмо, от которого зависит счастье всей моей жизни.
Тут он вытащил послание из кармана и продолжал с волнением в голосе:
— В нем я задаю моему отцу вопрос, а ответа буду ждать с мучительным нетерпением. Я бы полжизни отдал, чтобы получить этот ответ часом раньше. Съездить за ним самому? Я было подумал об этом, но у меня не хватило смелости. Скажите, не найдется ли в Ландеке какого-нибудь почтового курьера, который согласился бы немедленно сесть на коня, чтобы отвезти это письмо во Франкфурт, а ответ доставить мне тотчас в Гейдельберг? Я бы ему заплатил сколько он пожелает.
— Это легко сделать, — отвечал пастор. — Сын почтаря как раз живет в Ландеке. Он знаком с содержателями почтовых лошадей по всему тракту, так как иногда подменяет своего отца, исполняя его обязанности. Он будет в восторге, если представится возможность заработать несколько флоринов.
— О! В таком случае вот оно, это письмо.
Господин Шрайбер взял письмо, позвал мальчика-слугу и велел ему передать сыну почтаря, чтобы он оседлал коня и поспешил прибыть сюда не позже чем через сорок пять минут.
— Именно столько времени нужно, чтобы дойти отсюда до Ландека и вернуться, — пояснил он Юлиусу. — Но письмо вам лучше отдать ему собственноручно, а то боюсь, как бы оно у меня не затерялось.
Собираясь возвратить Юлиусу его послание, пастор машинально бросил взгляд на адрес и с восторженным изумлением воскликнул:
— Барону фон Гермелинфельду? Это имя вашего отца, господин Юлиус?
— Да, — сказал Юлиус.
— Вы сын самого барона фон Гермелинфельда! И я, бедный сельский викарий, удостоился чести принимать у себя сына человека, чье имя прославлено по всей Германии! Сначала я радовался, что вы гостите в моем доме, теперь могу еще и гордиться этим! А вы даже не назвали своего имени!
— Я и вас прошу пока умолчать об этом в присутствии Христианы и Самуила, — сказал Юлиус. — Мы условились с Самуилом держать наши имена в секрете. Мне бы не хотелось показаться мальчишкой, который не способен сдержать слово даже сутки.
— Будьте покойны, — кивнул добряк-пастор, — я сберегу вашу тайну. Но я очень рад, что мы познакомились поближе. Сын барона фон Гермелинфельда? Если бы вы знали, как я им восхищаюсь! Мы часто беседуем о нем с моим ближайшим другом пастором Готфридом, они с бароном были товарищами по учению.
Беседу прервало появление Самуила. Увидев его, Юлиус спросил:
— Что ж, доволен ты своей охотой?
— Я от нее в восторге! Правда, я ничего не убил, — продолжал он, смеясь, — зато нашел норы и обнаружил следы.
В эту минуту вошла Христиана.
Молодые люди еще накануне объявили, что в обратный путь они отправятся после завтрака.
И вот все сели завтракать: пастор, втайне смакуя только что узнанную новость, лучился тихой радостью, Юлиус воспарял в мечтах, Христиана была сурова, а Самуил — чрезвычайно весел.
Когда принесли кофе, пастор бросил на Юлиуса ласковый умоляющий взгляд.
— Неужели, — сказал он, — вам необходимо так скоро возвращаться в Гейдельберг? Если вы спешите получить ответ на ваше послание, почему бы не подождать его здесь? Ведь здесь вы получите его часа на два раньше.
— Что до меня, — вмешался Самуил, — то я никак не могу остаться. Разумеется, было бы очень приятно провести всю жизнь под этим мирным кровом, наслаждаясь вашим гостеприимством, развлекаясь охотой и дыша свежим воздухом. Но у меня уйма дел, а теперь в особенности. Я занят одним исследованием и не намерен допускать перерыва в моей работе над ним.
— Но в таком случае, может быть, господин Юлиус…
— О, Юлиус волен распоряжаться собою. Однако и ему не мешало бы вспомнить, что в долине его также ждут дела.
Христиана, до сих пор молчавшая, пристально глядя на Самуила, спросила:
— Неужели эти дела так неотложны, что господин Юлиус не может подарить нам хотя бы один день?
— Вот именно! Помоги мне убедить его, дитя мое! — весело подхватил пастор.
— Ах, так против меня открыты военные действия? — Самуил продолжал смеяться, но взгляд, брошенный им на Христиану, сказал ей многое. — Да еще двое на одного — силы неравны. Однако я не сдамся, и если фрейлейн позволит мне сказать Юлиусу пару слов наедине, чтобы получше напомнить ему о долге, призывающем его в Гейдельберг…
— Что ж, действуйте, — произнесла Христиана с презрением.
Самуил отвел Юлиуса в сторонку.
— Ты мне доверяешь? — зашептал он. — Разве когда-нибудь тебе случалось раскаиваться в том, что ты следовал моим советам в тех или иных обстоятельствах своей жизни? Так вот, поверь мне и сейчас. Не поддавайся слабости! Сам видишь, наша рыбка клюет. Но берегись: если ей слишком потакать, можно все испортить. Едем со мной, заставь ее поскучать, пусть одиночество и неуверенность поработают на тебя. Твое отсутствие сейчас приблизит тебя к цели куда вернее, чем присутствие. С другой стороны, вспомни и о том, что в субботу, а точнее, в воскресенье, в час ночи состоится Генеральная ассамблея Тугендбунда. Не вздумай проспать ее, раскиснув среди услад Капуи! Кто ты такой, в конце концов: мужчина, любящий свою родину, или ребенок вроде Лотарио, цепляющийся за юбку? А впрочем, поступай как знаешь, ты же вполне свободен.
Юлиус возвратился к столу, погруженный в задумчивость.
— Ну, и как? — спросил пастор.
— Должен признаться, — отвечал Юлиус, — что его доводы были весьма убедительны.
Физиономия священника огорченно вытянулась, а Самуил бросил на Христиану торжествующий взгляд.
— Не отчаивайтесь, отец, — сказала Христиана, смеясь и скрывая невольный трепет. — Теперь моя очередь пошептаться с господином Юлиусом. Не правда ли, это будет только справедливо?
— Весьма справедливо! — вскричал добрейший пастор, не подозревая, что за драма разыгрывается перед его глазами под видом безобидной комедии.
Христиана отошла с Юлиусом подальше от стола:
— Послушайте. Мне не потребуется долгая речь. У меня к вам всего одно словечко, и если оно не перевесит всех советов вашего господина Самуила, пусть так: это будет означать, что я вовремя произвела поучительный опыт. Вчера, среди руин Эбербаха, вы мне задали один вопрос, на который я не смогла сразу ответить. Если вы останетесь, я отвечу на него.
— О да! — закричал Юлиус. — Я остаюсь!
— Браво, Христиана! — обрадовался пастор.
— Я так и полагал, — холодно процедил Самуил. — И когда же ты вернешься?
— Ну, завтра, наверное, — сказал Юлиус. — Самое позднее послезавтра. Ответ моего отца придет завтра, не так ли, господин Шрайбер?
— Да, да, — кивнул пастор, — именно завтра. А вы, господин Самуил, не раздумали уезжать? Пример вашего друга не поколебал вас?
— О, меня поколебать трудно! — заявил Самуил. — Я никогда не меняю своих решений.
Христиана притворилась, будто не заметила угрозы, скрытой в этих словах, и как нельзя более естественным тоном сказала:
— А вот и лошади.
Действительно, кони Самуила и Юлиуса уже стояли оседланные у решетчатой ограды.
— Отведите назад в конюшню лошадь господина Юлиуса, — приказала девушка служанке, державшей их обеих под уздцы.
Самуил перехватил уздечку своего коня и вскочил в седло.
— Но в воскресенье ведь нет занятий, — сказал ему пастор. — Мы будем ждать вас и господина Юлиуса.
— Что ж, до воскресенья, — бросил Самуил суховато. — До завтра, Юлиус. Да не забудь о субботе.
Отвесив поклон Христиане и ее отцу, он дал лошади шпоры, и она понеслась галопом.
Почти сразу после этого прискакал курьер, и пастор передал ему письмо Юлиуса.
— Если вернешься завтра до полудня, получишь сто флоринов, — сказал ему Юлиус, — пока же вот тебе двадцать пять, в задаток.
Посланец так и застыл на месте, выпучив глаза, изумленный от радости, а потом вдруг сорвался с места и стремглав унесся вдаль.
XXIV
СОЮЗ ДОБРОДЕТЕЛИ
Во вторник вечером Юлиус в Гейдельберг не вернулся.
Самуил усмехался про себя. Он того и ждал. Но прошла среда, миновал четверг — Юлиус все не ехал. Самуил, охваченный свойственной ему горячкой работы, не обратил на это обстоятельство никакого внимания. Однако в пятницу, когда для него наступил час отдыха, он почувствовал легкое беспокойство. Что могло означать это затянувшееся отсутствие? Он взял перо и стал писать Юлиусу письмо:
«Мой любезный соратник,
до сих пор Геркулес еще имел право прясть, сидя у ног Омфалы. Но, надеюсь, он все же не забыл о великих делах, ждущих его завтра. По крайней мере, если Омфала не окажется на поверку Цирцеей и не превратит мужчину в животное, он вспомнит о долге, призывающем его. Мать всегда важнее любовницы, равно как идея — выше любви. Родина и свобода!»
«Уж теперь он явится как миленький», — сказал себе Самуил.
И всю субботу он ни разу не вспомнил о Юлиусе. Генеральная ассамблея должна была собраться не ранее полуночи.
В течение дня он послал осведомиться о здоровье двоих раненых. Франц Риттер и Отто Дормаген были прикованы к постели, из которой, по уверениям врача, смогут подняться только недели через две. Приказ Тугендбунда был исполнен. Самуил и Юлиус могли с гордо поднятой головой предстать перед его вождями.
Когда стемнело, Самуил, по обыкновению, отправился прогуляться по неккарштейнахской дороге, по которой должен был прибыть Юлиус. На распутье ему повстречался кто-то показавшийся ему знакомым, но то был не Юлиус. Вернувшись в гостиницу, он спросил хозяина:
— Юлиус у себя наверху?
— Нет, господин Самуил, — отвечал тот.
Самуил поднялся к себе и заперся. Он был в бешенстве.
«А крошка-то посильнее, чем казалась! — думал он. — Что ж, она мне за все заплатит. Библия гласит: “Крепка, как смерть, любовь”. Посмотрим, так ли это».
Часы пробили девять, десять, десять с половиной. Юлиус не появлялся.
В одиннадцать, утратив всякую надежду, Самуил решил отправиться на ассамблею один.
Он уже протянул руку к своей фуражке, собираясь идти немедленно, как вдруг в коридоре послышались торопливые шаги.
«Ну, наконец-то! — подумал Самуил. — Все в порядке!»
Однако, отперев дверь, он увидел перед собою не Юлиуса, а гостиничного слугу.
— Чего тебе надо? — грубо спросил он.
— Там студент проездом из Лейпцига, он специально завернул к нам, чтобы повидаться с королем студентов.
— Мне сейчас некогда, — отрезал Самуил. — Пусть завтра зайдет.
— Он завтра не сможет. Да, он велел вам передать… он якобы странник.
При слове «странник» физиономия Самуила мгновенно приобрела самое серьезное выражение.
— Пусть войдет, — промолвил он торопливо.
Слуга удалился, а мнимый студент из Лейпцига тотчас вошел. Самуил старательно запер дверь на ключ.
Вновь прибывший пожал Самуилу обе руки, особым образом скрестив большие пальцы, шепнул ему на ухо несколько слов, потом обнажил свою грудь и показал висевший на ней медальон.
— Хорошо, — сказал Самуил. — Впрочем, я и так тебя узнал. Ты тот, кто странствует по долине Неккара. Есть какие-то новые известия?
— Да. Приказ отменен. Генеральная ассамблея сегодня вечером не состоится.
— Вот так новость! — вскричал Самуил. — Это еще почему?
— Кто-то донес. Готовилась засада, всех бы схватили. К счастью, один из высших руководителей был вовремя предупрежден. Встречу перенесут. О ней будет сообщено в свое время.
— В котором часу вы получили это предостережение? — спросил Самуил.
— В полдень.
— Странная штука, — нахмурился король студентов, всегда склонный к подозрительности. — В сумерках на дороге, ведущей к замку, мне попался некто, плотно закутанный в плащ и прячущий лицо за полями низко надвинутой шляпы. Но если я не ошибаюсь, это был один из наших предводителей. Как все это понимать?
— Не знаю, брат. Я выполнил свою обязанность, передав тебе то, что было мне поручено. Мне остается только удалиться.
— Однако, — настаивал Самуил, — что, по-твоему, случится, если я пренебрегу этим сообщением и все же отправлюсь на место ранее назначенной встречи?
— Я бы не советовал. Там тебя встретят полицейские агенты, они наверняка повсюду расставили свои посты. Ты рискуешь угодить в государственную тюрьму лет на двадцать.
Самуил пренебрежительно усмехнулся:
— Понятно, брат. Благодарю.
И он проводил странника до дверей.
Когда тот удалился, Самуил поглядел на часы: было около половины двенадцатого.
«Время у меня есть», — сказал он себе.
Он надвинул на лоб фуражку, взял кованую трость и два пистолета и вышел из гостиницы.
Как и в прошлый раз, он сначала дошел до набережной. Но теперь он взобрался по крутому берегу Неккара много дальше, чем тогда, и, вместо того чтобы тут же выйти на дорожку с выбитыми в камне ступенями, обошел замок так, чтобы приблизиться к нему не со стороны города, а с противоположной стороны.
Пройдя шагов четыреста или пятьсот, огибая черную громаду горы и развалин, он остановился, всматриваясь во мрак, силясь разглядеть, есть ли там кто-нибудь. Не обнаружив ни единой живой души, он двинулся прямо к толстой, некогда отвесной, а ныне полуобвалившейся стене.
«Это здесь, — говорил он себе, пробираясь во тьме, — да, именно возле этого угла мне попался тот субъект, нынешний обладатель моего крейцера. Итак, тропа, по которой он шел, никуда не ведет, она упирается в стену. Должно быть, наши достославные и окутанные глубочайшей тайной предводители, как и я сам, обнаружили ход в подземелье, скрытый кустарником. Что до полиции, то она, вне всякого сомнения, верна своим похвальным привычкам, то есть пребывает по этому поводу в девственном неведении и довольствуется тем, что с чрезвычайным тщанием охраняет парадный вход, через который, разумеется, никто и не подумает войти или выйти. Что за превосходное учреждение, у всех цивилизованных народов равно умиляющее всех своим величием!»
Самуил подошел к подножию высокой стены, сплошь покрытой травой, мелкими кустиками и побегами плюща. Приблизившись туда, где полог растительности был особенно густ, он, раня руки шипами, отстранил колючие кусты и плети дикого винограда, отодвинул в сторону огромный валун, впрочем тотчас же вернув его на место, спустился, а вернее, скатился в нечто вроде пещеры и стал бродить по старинным подвалам этой части здания.
Но предводители Тугендбунда, предполагая, что Самуил догадается, где именно их искать, надежно затаились среди мрачных закоулков этих катакомб. Самуил долго брел наудачу, натыкаясь в потемках на шаткие камни, стремящиеся укатиться из-под ноги, и принимая за человеческие голоса крики ночных птиц, чью дремоту он потревожил. Иногда он чувствовал у самого лица тяжкие взмахи их крыльев.
«Однако любой другой уже бы струсил, да и утомился бы», — сказал себе Самуил.
Наконец, добрых полчаса проблуждав на ощупь, он заметил вдалеке слабый свет, подобный тому, что отбрасывает потайной фонарь.
Он направился в ту сторону, и его глаза, привыкшие к темноте, вскоре различили трех мужчин в масках, сидевших под сводом подвала.
Подойдя к ним довольно близко, он затаил дыхание и напряг слух, но тщетно: ничего разобрать ему не удалось.
Тем не менее, судя по жестам этой троицы, было понятно, что они ведут беседу, только очень уж тихими голосами.
Самуил подобрался еще ближе, опять замер и прислушался.
Но и на этот раз он ничего не расслышал.
Внезапно он принял новое, до крайности дерзкое решение.
— Это я! — крикнул он. — Я свой! Самуил Гельб!
И двинулся прямо к замаскированной троице.
Услышав крик, все сразу, словно подброшенные одной незримой пружиной, вскочили с гранитных плит, где они сидели до того, и кинулись к пистолетам. Те, заряженные, лежали рядом. Но что разглядишь в потемках? Самуил, который, не в пример им, отлично их видел, уже держал в каждой руке по пистолету.
— О-ля-ля! — сказал он спокойно. — Неужели мы станем поднимать шум и привлекать сюда полицию? И что у вас за манера встречать друзей? А я друг, Самуил Гельб, как уже было сказано. Но предупреждаю вас, что при необходимости я буду защищаться и, прежде чем умереть, уложу, по меньшей мере, одного из вас. К тому же, прикончив меня, вы ничего не выиграете.
Разглагольствуя таким образом, он подходил к неизвестным все ближе.
Трое в масках волей-неволей испытывали на себе возрастающее действие этого странного и дерзкого хладнокровия. Пистолетные дула опустились.
— Так вот лучше! — сказал Самуил.
Он разрядил свои пистолеты, засунул их в карман и приблизился к замаскированной троице вплотную.
— Несчастный! — произнес один из предводителей, и Самуил узнал его голос: это был тот самый человек, который на недавнем заседании обратился к нему с такими торжественными, исполненными суровой укоризны словами. — Как ты проник сюда? Разве тебе не передали новый приказ? Говори хотя бы потише…
— Я готов говорить так тихо, как вы пожелаете. И будьте покойны: за мной никто не следил, и я закрыл за собой потайной вход, известный мне одному. Приказ мне передали, но именно потому, что наверху не будет общего сбора, случайная встреча дала мне повод предположить, что внизу, в этом подземелье, которое я открыл, вероятно, еще раньше вас, состоится другое, быть может особое, совещание. Как видите, мои умозаключения были не совсем безосновательны.
— Ты что же, посягаешь на право вмешательства в решения высшего совета?
— Я не посягаю на вмешательство во что бы то ни было. Успокойтесь, я пришел не затем, чтобы навязываться, а только чтобы предложить себя в ваше полное распоряжение.
— В каком смысле? Объяснись.
— Дела нашего Союза пришли в некоторое расстройство, это же очевидно, как и то, что вы наверняка озабочены подобным обстоятельством. Так что же, разве это не мое право или даже долг — удвоить свое рвение, если трудности умножились, и явиться сюда, чтобы предложить вам располагать мною?
— Это было единственным побуждением, толкнувшим тебя на такую авантюристическую выходку?
— А разве здесь возможна другая причина? Или вы сомневаетесь в моей преданности общему делу? А ведь вы уже испытывали меня, и, как мне кажется, я не обманул вашего доверия.
Трое неизвестных тихо заговорили между собой.
Похоже, результат этих переговоров был благоприятен для Самуила, так как предводитель, повернувшись к нему, сказал:
— Самуил Гельб, ты дерзок, но мы признаем тебя своим соратником. Нам известно, что ты умен и храбр. Верно и то, что ты оказал Союзу важную услугу, не опозорил своей шпаги в вашей дуэли с двумя изменниками. Мы сожалеем, что в настоящее время лишены возможности достойно вознаградить тебя за это. Но коль скоро ты отважился проделать ради встречи с нами столь головоломный путь, мы нашли способ выразить тебе свою признательность не только словесно. Ты получишь сейчас неслыханное доказательство нашего доверия. Мы откроем тебе смысл и цель нашего сегодняшнего совещания, и это даст тебе право на звание посвященного второй ступени.
— Благодарю, — с поклоном сказал Самуил. — Клянусь Богом, вы не раскаетесь в том, что оказали мне эту честь.
— Так слушай же. Случилось вот что. Один из наших, человек, который занимает весьма значительное положение в сферах власти, получил приказ, не подлежащий обсуждению, этой ночью организовать облаву на нас. Этим осложнением мы обязаны именно тому, что Отто Дормаген и Франц Риттер из-за своих ран вышли из игры. Когда стало ясно, что они не смогут присутствовать на нашей ассамблее, наши противники, видимо, рассудили, что благоразумнее раздавить врага, за которым больше невозможно шпионить. Короче, было решено покончить с нами в открытую. Дормаген и Риттер сообщили им пароль и все тайные условные знаки, необходимые для того, чтобы проникнуть на наше собрание беспрепятственно. Наш соратник, получивший приказ расставить нам сети, не мог ослушаться: этим он выдал бы себя — всем стало бы ясно, что он соучаствует в нашем заговоре. Вот ему и пришлось поставить на ноги всю полицию. Но он и нас успел предупредить. Теперь полицейские агенты сторожат все входы, им известен пароль, и они ждут, когда наши братья придут сюда, чтобы поодиночке попасть в ловушку. Так они прождут до завтрашнего утра, но никто не явится, и они уйдут, откуда пришли, а мы останемся невредимы.
— Стало быть, — заметил Самуил, — вы отделались тем, что были вынуждены отменить ассамблею, которая состоится позже, — только и всего.
— Это и в самом деле не столь уж большая неприятность, — заметил предводитель. — У нас все равно нет сейчас неотложных планов. Наш главный враг, император Наполеон, в настоящее время находится на вершине своей славы и удачлив, как никогда. Наши князья и короли толпятся у него в прихожей и не мечтают о большей чести, чем добиться приглашения на его охоту. Ныне бесполезно предпринимать что-либо во имя независимости Германии. Но обстоятельства могут измениться. Кто смог возвыситься, может и пасть. А когда враг стоит на краю пропасти, довольно внезапного толчка локтем, чтобы он скатился в нее.
— Будем надеяться, — сказал Самуил. — И когда такой случай представится, Самуил Гельб сможет вам пригодиться. А до тех пор что вы намерены делать и что мог бы сделать я?
— До тех пор необходимо, чтобы Тугендбунд держался начеку и был готов к любым превратностям. Его предводители ежечасно должны знать, где искать самых верных адептов движения и как с ними связаться. Эти развалины больше не смогут служить нам: нужно искать другое место для собраний. Подземелье, в котором мы находимся, имеет всего один выход, если он будет обнаружен, мы все до единого попадем в руки полиции. Где же нам теперь проводить Генеральные ассамблеи? Это и есть тот главный вопрос, над которым мы ломали голову, когда ты нас прервал. Это вопрос жизни, а может быть, и смерти. Пока нам не удалось найти ни одного укрытия, которое можно признать достаточно надежным.
— Задача действительно не из легких, — согласился Самуил Гельб.
— Может быть, тебе известно в полном смысле потаенное место? — продолжал предводитель. — Какой-нибудь надежно запрятанный приют, откуда вместе с тем при надобности можно было бы ускользнуть не одним, а многими путями? Уголок, одновременно скрытый от глаз вражеских соглядатаев и открытый для возможного бегства? Если найдешь такое место, ты тем самым окажешь Союзу новую услугу, разумеется гораздо более значительную, чем первая.
Поразмыслив с минуту, Самуил сказал:
— Вы меня застали врасплох. Так сразу мне ничего не приходит в голову. Но я поищу такое место, а на моем языке это означает, что я его найду. Когда это произойдет, как я смогу вас известить? Назначьте мне новую встречу.
— Это невозможно. Однако послушай. Пятнадцатого числа каждого месяца наш посланник, тот, что обходит долину реки, на берегу которой ты обосновался, будет навещать тебя и спрашивать: «Ты готов?» Как только ты ответишь утвердительно, мы сами тебя найдем.
— Договорились. Благодарю вас и прошу на меня положиться. Теперь вы спокойно можете разойтись. Вы уже нашли если не место, то человека, который вам его предоставит.
— Нет нужды напоминать тебе, что все это следует держать в секрете. Речь идет о деле, в котором твоя голова поставлена на кон наравне с нашими.
Самуил только пожал плечами.
Затем, повинуясь знаку предводителя, он поклонился и ушел.
Обратную дорогу он отыскал куда легче. Лунный свет, просачиваясь сквозь густой кустарник, своим бледным мерцанием указал ему, где выход.
Он возвращался веселый и гордый: он поднялся сегодня на целую ступень. Честолюбивые замыслы теснились в его мозгу. О Юлиусе он вспомнил, только когда уже входил в свою комнату.
«Черт возьми! — сказал он себе. — Что все-таки поделывает наш Юлиус? Неужели малютка Христиана действительно отняла у меня эту душу, которую я привык считать своей безраздельной собственностью? Или его там в Ландеке тоже успели предупредить, что Генеральная ассамблея не состоится? И чем он там мог заниматься целую неделю? Да ладно! Нечего морочить себе голову. Завтра воскресенье — вот завтра я и узнаю все».
XXV
ПОБЕДА БЛАГОДАРЯ ВНЕЗАПНОСТИ
Когда Самуил в тот же час, что и неделю назад, подъехал к дому священника, калитка была заперта. Он позвонил. Появились горничная и мальчик-слуга.
Парнишка взялся позаботиться о лошади гостя, а горничная повела его в столовую.
Стол был накрыт, но всего на два прибора.
Самуил остановился на пороге, слегка озадаченный.
Служанка попросила его немного подождать и вышла из комнаты.
Через мгновение дверь отворилась. Самуил сделал было шаг навстречу вошедшему, но вдруг отшатнулся в изумлении.
Перед ним был барон фон Гермелинфельд.
Отец Юлиуса смотрел на него очень серьезно, и его лицо было сурово. Ему было около пятидесяти. Он был высокий, осанистый, крутолобый, с рано поседевшими от неустанных занятий волосами, с глубокими проницательными глазами, красивым лицом, гордым, строгим и немного печальным.
Он приблизился к Самуилу, не сумевшему скрыть, что он несколько сбит с толку, и заговорил первым:
— Вы не ожидали меня увидеть, особенно здесь, не так ли, сударь?
— В самом деле, — признал тот.
— Присядьте же. Почтенный пастор Шрайбер на сегодня предлагает вам свое гостеприимство. Он не хотел, чтобы вы, приехав, застали дом запертым. Вот я и остался, чтобы вам открыть.
— Прошу прощения, — промолвил Самуил, — но я что-то не пойму…
— Ну да, вам же, верно, кажется, будто я говорю загадками? — продолжал барон фон Гермелинфельд. — Но если вам любопытно узнать разгадку, садитесь к столу. Позавтракаем вместе, и я вам все объясню.
— Согласен, — с поклоном отвечал Самуил.
И он храбро уселся за стол напротив барона.
Наступило молчание: эти двое, такие разные, сойдясь лицом к лицу, казалось, наблюдали друг за другом.
И снова барон начал первым:
— А случилось вот что… Угощайтесь, прошу вас. Как вам, может быть, известно, в прошлый понедельник утром Юлиус послал мне письмо. Я получил его во Франкфурте. Это письмо было полно любви и тревоги.
— Не сомневаюсь в этом, — сказал Самуил.
— В нем Юлиус писал мне, что он повстречал Христиану и что она стала для него едва ли не с первой минуты его первой любовью, его мечтой, всей его жизнью. Он говорил о ее грации и чистоте, о ее отце, о сладостной жизни, которую он хотел бы вести в этой тихой долине, в лоне этого мирного семейства.
Итак, вот в чем состояла его просьба. Он опасался, что я, богатый, знатный и знаменитый, никогда не соглашусь благословить его любовь к бедной девушке, безродной и безвестной. Как я понимаю, именно вы внушили ему такую боязнь?
— Так и было, — кивнул Самуил.
— Однако Юлиус прибавил еще, что, в случае если я отвечу на его просьбу отказом, будь то по причине его молодости или ее бедности, он ни за что не поступит так, как посоветовали ему вы: он не соблазнит Христиану. Такой совет, как и сам советчик, внушил ему ужас.
Нет, писал он мне, он никогда бы не смог злоупотребить благородной доверчивостью девушки и ее отца, обесчестить Христиану, купив счастливое мгновение для себя ценой целой жизни, полной для нее стыда и слез. Если бы я не внял его мольбе, он бы удалился с разбитым сердцем. Он писал, что в этом случае откроет Христиане свое имя, сообщит об отцовском запрете и покинет ее навсегда.
— Все это действительно весьма похвально, — заметил Самуил. — Будьте любезны, сударь, передайте мне вон тот кусочек окорока.
— Когда мне принесли от Юлиуса это письмо, столь исполненное любви, а также сыновней преданности, — продолжал барон фон Гермелинфельд, — прошло уже четыре дня с тех пор, как я получил ваше послание, Самуил. Четвертый день я обдумывал ваши дерзкие и нечестивые слова, спрашивая себя, что мне делать, как противостоять вашему разлагающему влиянию, этой мрачной беззаконной власти вашей над нежной, чуткой душой Юлиуса. Когда же пришло письмо от него, мне хватило десяти минут, чтобы принять решение.
О нас, мыслителях и людях науки, — продолжал он, помолчав, — обычно думают, что мы не созданы для решительных действий, ибо неспособны всем существом отдаться пустой суете так называемых людей дела, у которых только и есть, что этот восхитительный довод, чтобы считать себя практиками. Однако рассуждать таким образом — это как упрекать птиц в том, что они не умеют ходить, поскольку у них есть крылья. Но один взмах крыла стоит тысячи шагов. Когда мы начинаем действовать, мы в один день совершаем то, на что другим потребовалось бы десятилетие.
— Я всегда был того же мнения, сударь, — отвечал Самуил, — так что вы мне не сообщили ничего нового.
— Посланный ждал ответа, — вновь заговорил барон, — он собирался вернуться в Ландек назавтра еще до полудня. Я сказал ему, что ответа не будет, и просил отложить его возвращение домой до завтрашнего вечера.
Он отказывался, ведь Юлиус обещал ему сто флоринов.
Я дал ему двести, и он уступил.
Уладив дела с посланцем, я, не теряя ни минуты, поспешил к пастору Готфриду. Это один из светочей реформатской церкви и мой друг детства. Я спросил его, известен ли ему пастор Шрайбер.
Оказалось, что тот входит в число его близких друзей.
Готфрид описал мне пастора как простого, скромного, бескорыстного человека с золотым сердцем, сказал, что его глаза постоянно обращены к небесам в созерцании Бога и двух ангелов, до срока отлетевших от него, а на земле его заботят лишь страдания ближних, которые он старается по мере сил облегчить.
О Христиане Готфрид сказал лишь одно: это дочь, достойная своего отца.
На обратном пути я проезжал через Зейле; там на почтовой станции я заказал лошадей и в ту же ночь поскакал в Ландек.
Добравшись туда во вторник утром, я отправил почтовую карету в Неккарштейнах и пешком обошел весь Ландек, заходя в каждый дом и всех расспрашивая о господине Шрайбере и его дочери.
Все без исключения повторяли то же, что говорил мне Готфрид. Никогда еще столь единодушный хор благословений не возносился от земли к Господу, прославляя пред его ликом двух смертных. В глазах этих добрых людей пастор и его дочка были живыми, во плоти, посланцами благого Провидения. Для этой деревни эти двое стали чем-то большим, чем жизнь, — они стали ее душой.
Ах, Самуил! Что вы там ни говорите, а добродетель не бывает тщетной. Когда тебя любят, в этом есть великая отрада.
— А подчас и немалая выгода, — вставил Самуил.
— Ну, а я повернул вспять и возвратился к дому священника.
В этой самой зале, где мы с вами сейчас сидим, я нашел Юлиуса, Христиану и пастора.
Пораженный до глубины души, Юлиус воскликнул:
«Отец!»
«Барон фон Гермелинфельд!» — вскричал пастор, не менее удивленный.
«Да, сударь, барон фон Гермелинфельд, который имеет честь просить у вас для своего сына Юлиуса руки вашей Дочери Христианы».
Господин Шрайбер остолбенел, силясь понять происходящее и опасаясь, что все это ему снится или что рассудок покидает его.
Христиана с плачем бросилась ему на шею. Сам не зная отчего, он тоже прослезился и улыбался сквозь слезы.
Самуил прервал собеседника.
— Весьма умилительная сцена, — сказал он, — но будет разумнее, если вы ее пропустите. Как вам известно, я не особенно сентиментален.
Он, Самуил, уже давно оправился от неожиданности. Появление барона и его первые слова дали ему понять, что тот покушается разрушить его власть над душой Юлиуса, и этот характер, созданный для борьбы, тотчас дал себя знать. Все его высокомерное ироническое хладнокровие вернулось к нему, и он, слушая рассказ барона, преспокойно ел и пил, притом с самым довольным видом, не упуская ни кусочка, ни глоточка.
Барон фон Гермелинфельд промолвил:
— Я сокращу свое повествование. Собственно, оно и так идет к концу.
Весь день я провел с этой счастливой влюбленной четой. Бедные дети! Я был сполна вознагражден их радостью. Они так меня благодарили, словно я был вправе разрушить то, что сам Бог так хорошо устроил. Вы меня плохо знали, Самуил, вы считали меня слишком мелочным. Правда, вам случалось меня видеть в те минуты, когда я делал уступки косным и несправедливым предрассудкам света. Но знайте: потворствуя этим предрассудкам внешне, я всегда старался исправлять их последствия. Однако будем же чистосердечны и справедливы: не слишком ли часто сама действительность подтверждает правоту общества?
— Я понял ваш деликатный намек, сударь, — с горечью произнес Самуил. — Продолжайте.
И барон продолжил:
— Да с чего бы, по-вашему, я стал противиться этому браку? Потому что Христиана бедна? Но богатства Юлиуса хватит на двоих. Да и на четверых, если учитывать наследство моего брата. Или из-за того, что она не знатного происхождения? А кем был я сам двадцать лет назад?..
Однако вернусь к фактам. В среду я отправился во Франкфурт, в четверг — вернулся в Ландек, заручившись всеми мыслимыми разрешениями властей гражданских и церковных и прихватив с собой моего друга пастора Готфрида.
Вчера утром в Ландекской часовне Готфрид обвенчал Юлиуса и Христиану.
Не сердитесь на Юлиуса, что он не пригласил вас на свадьбу. Это я помешал ему известить вас.
Через час после бракосочетания Юлиус и Христиана отправились в свадебное путешествие — оно продлится целый год. Они побывают в Греции и на Востоке и вернутся домой через Италию.
Господин Шрайбер не мог решиться на столь внезапную разлуку с дочерью. Он вместе с Лотарио, двигаясь неспешно и давая отдых своим старым костям, проводит молодых до Вены. Там они распрощаются, и он вернется в свою долину, предоставив их южному солнцу и любви. Итак, Самуил, что вы на это скажете?
— Я скажу, — произнес Самуил, вставая из-за стола, — что вы очень ловко умыкнули у меня Юлиуса. Похищение удалось на славу. Маневрируя в борьбе со мной, вам пришлось впасть в бескорыстное великодушие, и вы очень мужественно извлекли выгоду из своего безвыходного положения. Все это было сделано с размахом, и надо признать, что первую ставку я проиграл. Но я еще возьму реванш!
Он позвонил. Вошла горничная.
— Велите седлать мою лошадь, — сказал он. — Я уезжаю.
Барон усмехнулся:
— Вы что же, ринетесь в погоню?
— Вот еще! — пожал плечами Самуил. — Просто подожду их возвращения. У меня, благодарение Богу, есть в этом мире чем заняться, и я не собираюсь посвящать всю мою жизнь единственной цели, к тому же банальной — всего-навсего выиграть пари или нечто в этом роде. Проявлять чрезмерную прыть в подобных обстоятельствах — удел посредственности. Но всему свое время. Настал ваш час, ваш и Христианы, и вы им воспользовались, чтобы взять надо мной верх. Потом наступит моя очередь, и уж я сумею расквитаться с вами. Ваша игра сыграна, теперь начинается моя.
— Почему же сыграна? Я еще не кончил, — возразил барон. — Этот год, когда их здесь не будет, я намерен употребить на то, чтобы осуществить мечту Юлиуса. Я и здесь задержался не только затем, чтобы составить вам компанию. На крайний случай я отправил вам письмо: вы должны были получить его перед тем, как отправиться в путь, что избавило бы вас от утомительной надобности ехать в такую даль, чтобы нанести визит здешним слугам. Я же ожидаю здесь архитектора из Франкфурта. Я хочу приобрести и в течение этого года заново отстроить Эбербахский замок, чтобы Юлиус, вернувшись, нашел здесь на месте покинутых руин свою овеществленную грезу, словно по волшебству поднявшуюся из земли и венчающую собой горную вершину. Я сделаю так, чтобы он ни в чем не терпел недостатка: любовь, наполняющая его сердце, и благоденствие, царящее в его жизни, должны создать безупречную гармонию. Его счастье — вот мое оружие против вас.
— Так вам угодно, чтобы моим оружием против вас стало его несчастье? — усмехнулся Самуил. — Но должен предупредить вас, нежный родитель, что все ваши усилия окажутся напрасны. Вам не вырвать у меня Юлиуса. Он мною восхищается, а я — я его люблю. Да, разрази меня Господь! — крикнул он, заметив протестующий жест барона. — Я люблю его так, как только душа гордая и сильная может любить предавшуюся ей покорную и слабую душу. Слишком долго мы были рядом: дух вашего сына отмечен моим тавром, оно отпечаталось так глубоко, что вам его не стереть. Вам не изменить ни его натуру, ни мою. Не в вашей власти сделать его энергичным или меня щепетильным. Вы хотите перестроить для него замок? В добрый час, но попробуйте переделать его характер! Его шаткий, нерешительный нрав нуждается в твердой, грубой руке, которая бы поддерживала его и направляла. Неужели такое дитя, как Христиана, в состоянии оказать ему эту услугу? Ему и года не потребуется, чтобы соскучиться и понять, как я ему необходим. Мчаться за ним вдогонку? Чего ради? Он сам ко мне прибежит.
— Послушайте, Самуил, — сказал барон, — вы меня знаете. Вам известно, что человек моего склада не отступает, когда ему бросают вызов, и не склонен отказываться от борьбы. Да будет вам известно: то, чего Христиана не могла открыть ни своему отцу, ни Юлиусу, она рассказала мне, ибо сразу поняла, что смело может это сделать. Да, сударь, она передала мне ваши чудовищные угрозы, и само собой разумеется, что в ее единоборстве с вами я буду ее секундантом.
— Что ж, тем лучше! — сказал Самуил. — Это придаст делу особую приятность.
— Нет, Самуил, вы же клевещете на себя, несомненно клевещете! — воскликнул барон. — Не может быть, чтобы вы были настолько выше угрызений совести или, если вам угодно, предрассудков! Я дал себе слово сделать все, что в моих силах, чтобы покончить с вами дело миром. Самуил, вы хотите примирения? Возможно, я и вправду кое в чем тоже виноват перед вами. Я готов разорвать ваше письмо и забыть ваши оскорбительные речи. Вы честолюбивы и горды — что ж, я достаточно богат и могуществен, чтобы помочь вам, не повредив будущности Юлиуса. Как вам известно, в Нью-Йорке у меня есть старший брат, который там вел торговлю и нажил состояние, по солидности и блеску раза в три-четыре превосходящее мое собственное. Он бездетен, и все его имущество перейдет к Юлиусу. Завещание уже составлено, копия хранится у меня. Следовательно, я могу располагать моим имуществом без всяких опасений. Самуил, поклянитесь отказаться от ваших гнусных замыслов и просите за это все, что угодно.
— Чечевичную похлебку? — язвительно усмехнулся Самуил. — Вы плохо выбрали момент, чтобы предложить мне эту сделку. После сытного обеда господина Шрайбера она как-то не соблазняет. Я уже не голоден и потому склонен оставить мои права первородства при себе.
За окном столовой послышалось конское ржание. Тут же появилась служанка, сообщившая Самуилу, что конь оседлан.
— Прощайте, господин барон, — сказал Самуил. — Моя свобода мне дороже ваших богатств. Я никому не позволю повесить мне жернов на шею, будь он хоть из чистого золота. Неужели мне следует убеждать вас, что я из тех честолюбцев, что охотно питаются сухой коркой, из тех гордецов, кого не смущают заплаты на их одежде?
— Еще два слова! — остановил его барон. — Разве вы не заметили, что до сих пор все ваши злобные намерения обращались против вас же? Главной причиной, побудившей меня отдать Юлиуса Христиане, было ваше письмо, где вы угрожали отнять его у меня. Не кто иной, как вы сами, поженили этих детей: ваша ненависть породила их любовь, а ваши угрозы сделали их счастливыми.
— Что ж, в таком случае вы должны желать, чтобы я продолжал их ненавидеть и грозить им, коль скоро все, что я предпринимаю им во вред, оборачивается к их пользе. И ваше желание будет исполнено с избытком! Ах, значит, моя ненависть служит их удаче! В таком случае вы смело можете на меня рассчитывать: уж я потружусь им на благо! Будьте покойны, я сполна представлю вам это свидетельство моей преданности. Так я стану вашим сыном на свой манер. Я не прощаюсь, сударь. Мы встретимся с вами через год, а может статься, что и раньше.
И, отвесив поклон, Самуил вышел с высоко поднятой головой. Его горящий взгляд был полон угрозы.
Барон фон Гермелинфельд задумчиво склонил голову.
— Быть может, наша борьба нечестива, — пробормотал он. — Он не прав в своем бунте против целого света. А прав ли я, объединившись с целым светом против него? И не затем ли неисповедимая воля Провидения послала нас друг другу, чтобы жестоко покарать обоих?
XXVI
ИМПРОВИЗАЦИЯ В КАМНЕ
Тринадцать месяцев спустя после описанных нами событий 16 июля 1811 года около половины одиннадцатого утра от дома священника в Ландеке отъехала почтовая карета. Она покатила тою же дорогой, где год тому назад Юлиусу и Самуилу повстречалась Гретхен.
В карете ехали четверо или даже пятеро, если считать пассажиром крошечного бело-розового младенца никак не старше двух месяцев от роду, дремавшего на коленях кормилицы, свежей миловидной крестьянки в греческом национальном наряде, сверкавшем яркими красками.
Трое других путешественников были: очень красивая дама в трауре, молодой человек и горничная.
На запятках кареты сидел лакей.
Молодой человек был не кто иной, как Юлиус, женщина — Христиана, а дитя — их первенец.
Надеть траур Христиану заставила смерть отца. Добрейший господин Шрайбер скончался уже десять месяцев назад. Отправившись в горы во время страшной бури, чтобы дать последнее пастырское напутствие умирающему, достойный священник подхватил зачаток того недуга, что быстро свел его в могилу. Ведь Христиана в нем больше не нуждалась, и он покинул этот мир, благодаря Господа за то, что позволил ему соединиться с другой своей дочерью и любимой женой. Он угасал тихо, почти с радостью. После его кончины барон фон Гермелинфельд послал за Лотарио, и воспитание внука пастора Шрайбера было поручено им пастору Готфриду.
Эта печальная весть, словно черная туча, затмила для Христианы сияющую зарю ее счастья. О смерти отца ей сообщили тогда же, когда и о его болезни, так что у нее не было возможности вернуться, чтобы увидеть и в последний раз обнять его. К тому же она в то время уже была беременна, и Юлиус не позволил ей пуститься в столь долгий путь лишь затем, чтобы преклонить колена у холодной могилы. Сверх меры трепеща за ее здоровье, он даже решил отказаться от дальнейших планов их путешествия и надолго обосновался со своей обожаемой супругой на одном из цветущих островов Архипелага.
Первоначальная душераздирающая боль утраты мало-помалу слабела. Теперь, когда в целом мире у нее не осталось больше никого, кроме Юлиуса, Христиана полюбила его еще больше, и постепенно ее утешением в скорби об отце стало полное нежных надежд ожидание ребенка, которому предстояло вскоре появиться на свет. Материнское чувство, расцветая в ней, смягчало печаль осиротевшей дочери.
Так для Юлиуса и Христианы протекали счастливейшие месяцы их жизни, наполненные чарами Востока и волшебством юной любви. Их души порхали над морем на легких крыльях бриза; небеса благословенной Греции дарили их сердцам свою безоблачную лазурь; то был бы истинный рай, но для этого не хватало вечности — блаженные мгновения быстротечны.
Потом Христиана разрешилась мальчиком, который теперь, как мы видели, мирно дремал в почтовой карете. Врач предупредил родителей, что для здоровья их ребенка было бы благоразумнее перебраться в края с более умеренным климатом прежде наступления знойного лета. Таким образом, Юлиусу и Христиане не оставалось ничего иного, как без промедления возвратиться на родину. Сойдя с корабля в Триесте, они не спеша проехали через Линц и Вюрцбург. Но, прежде чем отправиться во Франкфурт, им захотелось заехать в Ландек. Разумеется, там они начали с того, что посетили кладбище.
На могиле отца Христиана помолилась и поплакала. Потом ей захотелось увидеть пасторский дом, но оказалось, что там уже обосновался преемник Шрайбера. Ее потрясла встреча с этим домом, где жила она и где теперь поселились чужие люди. Родной дом, стены которого хранили часть ее сердца, ее жизни, ее грез, теперь отдал все это во власть посторонних. Их шаги и голоса грубо врывались в заповедный мир воспоминаний Христианы. Ей стало очень больно. Больнее, чем было на кладбище. Здесь она горше, чем над могильным холмом, ощутила, что отца больше нет на свете.
Юлиус поспешил увести ее оттуда.
Тринадцать месяцев супружества, казалось, нисколько не остудили любовь Юлиуса к Христиане. Когда он смотрел на нее, в его взгляде если и не пылала жгучая страсть, свойственная пламенным натурам, то светилась вся та проникновенная нежность, на какую способны преданные души. Это был муж, безусловно сохранивший в сердце чувства любовника.
Пытаясь отвлечь свою опечаленную любимую жену от недавних горестных впечатлений, он старался пробудить в ней интерес к ландшафтам долины, через которую они проезжали: эти картины навевали им столько воспоминаний!
И тут же он показывал ей только что проснувшегося малыша, смотревшего на мать со смутным удивлением, жмуря сонные глазенки.
Взяв дитя из рук кормилицы, он протянул это хрупкое создание Христиане:
— Видишь, я совсем не ревнив. Вот он, мой соперник, а я своими руками подношу его тебе, чтобы ты его поцеловала. Да, отныне у меня появился соперник. Всего два месяца назад я был единственным, кого ты любила. А теперь нас двое. Ты поделила свое сердце на двоих, и я не уверен, что большая половина досталась мне.
Говоря так, он и сам целовал ребенка, улыбался ему, тормошил, стараясь рассмешить.
Христиана тоже улыбнулась, с трудом подавляя грусть, чтобы вознаградить Юлиуса за его усилия утешить ее.
— Однако, — сказал Юлиус, пытаясь вовлечь ее в разговор, — по-моему, где-то здесь должны уже появиться руины Эбербаха?
— Сейчас мы будем их проезжать, — отозвалась она.
Преемник пастора Шрайбера, когда они обменялись с ним несколькими фразами, предположил, что они сейчас направляются в Эбербахский замок. Когда они ответили отрицательно, он поинтересовался, когда же они туда поедут.
— А зачем? — спросил Юлиус.
На этот вопрос, заметно его удививший, пастор не стал отвечать, но посоветовал им хотя бы проехать мимо развалин. Не понимая, что он хотел этим сказать, Юлиус тем не менее подумал, что такая поездка может развеять подавленное настроение Христианы, и приказал вознице ехать в сторону Адской Бездны.
Карета проехала крутой поворот, и у Юлиуса вдруг вырвался изумленный вскрик.
— Что такое? — рассеянно пробормотала Христиана.
— Погляди туда, вверх! — воскликнул он. — Или я ошибаюсь? Мне представлялось, что развалины Эбербаха должны быть именно здесь.
— И что же? — спросила молодая женщина, с трудом отрываясь от поглотивших ее мыслей.
— Помнишь, как я рассказывал тебе о своей мечте, когда мы с тобой бродили среди этих руин?
— Да, ты говорил, что хорошо бы отстроить этот замок.
— Так вот же она, наша мечта! Стоит!
— Как странно! — отвечала Христиана, удивленная не меньше мужа.
В самом деле, на том месте, где прежде были три полуразрушенные, шаткие, изъеденные временем стены, они увидели вполне законченный замок, венчающий собою скалу, дерзко и величаво возвышаясь над пропастью и словно бы устремляясь к небесам.
Главная башня замка, представшего их взору, была четырехугольной, и по всем четырем углам ее обрамляли круглые башенки. Одну из них путникам было видно целиком, а три другие проглядывали только своими остроконечными кровлями. Все прочие подробности скрывала пышная молодая зелень древесных крон.
— Если ты не против, Христиана, — сказал Юлиус, — мне бы хотелось знать, кто этот волшебник, которому пришла фантазия осуществить наши грезы. Знаешь, меня разбирает любопытство.
— Так зайдем туда, — согласилась Христиана.
Карета как раз подъехала к главным воротам, зияющим в крепостной стене, словно широкая брешь, сквозь которую глазу открывалась дорога, спиралью поднимающаяся к замку. Юлиус приказал кучеру остановиться. Лакей спрыгнул с запяток и позвонил.
К воротам примыкали два маленьких павильона в ренессансном стиле. Из того, что находился справа, вышел привратник и отпер ворота.
— Кому принадлежит этот замок? — спросил Юлиус.
— Виконту фон Эбербаху.
— Он дома?
— Нет, — отвечал привратник, — он путешествует.
— А можно осмотреть замок?
— Я должен пойти испросить на это позволение, сударь.
Привратник пошел к замку, а Юлиус стал жадно и ревниво разглядывать это благородное строение, так быстро, словно по волшебству выросшее из земли. Аллею, поднимавшуюся в гору, образовывали старые деревья леса, находившегося здесь прежде: вырубив лишнее, архитектор оставил просторную лужайку между двумя двойными рядами этих громадных деревьев. Утопающая в высокой траве, лужайка напоминала волнующееся море зелени и цветов.
Наверху эту аллею увенчивал блистательный фасад замка. С другой стороны, очевидно выходящей на Адскую Бездну, замок должен был выглядеть суровым, неприступным и надменным, как сама пропасть, над которой он нависал с вершины скалистого пика. Зато при взгляде с лужайки он выглядел приветливым и мирным. Вкрапления красного песчаника в облицовке стен смягчали сухую меловую белизну, обыкновенно присущую новым постройкам. Оконные проемы были обведены легким узором из каменных листьев, множества птичьих гнезд и птиц, порхающих над арками стрельчатых окон. Однако и настоящие живые птицы уже начали вить свои гнезда в каменных углублениях барельефов, так что, слыша пение и чириканье, доносящиеся оттуда, уже трудно было разобрать, из каких гнезд — моховых или каменных — доносятся птичьи голоса. Вся эта листва трепетала и волновалась при каждом вздохе ветерка, и Юлиусу положительно казалось, будто очаровательный резной щегол машет своими каменными перьями.
Привратник вернулся и предложил им войти.
Юлиус предложил руку Христиане; молодая женщина оперлась на нее, а кормилица с младенцем на руках последовала за ними.
Пройдя аллею, они вступили на широкую каменную террасу с балюстрадой, балясины которой были вырезаны в форме трилистника; над ней во второй стене оказались большие дубовые стрельчатые ворота с коваными шляпками гвоздей. Потом они прошли через еще одни двери и несколько крытых галерей, и наконец привратник ввел их в покои замка.
Едва переступив порог, они почувствовали себя так, будто из настоящего внезапно перенеслись в прошлое. В расположении и меблировке зал ожили средние века. Каждая зала была украшена по-своему. Одна служила оружейной, другая вся утопала в коврах и гобеленах. Третья была сплошь уставлена сундуками, переполненными огромными кубками, братинами и чашами. Еще одна представляла собой восхитительный музей, где ласкали взор дивные полотна Гольбейна, Альбрехта Дюрера и Луки Лейденского. В часовню дневной свет проникал сквозь яркую живопись старинных витражей. Какой утонченный художник, какой археолог с душой поэта, наделенный даром творческого ясновидения и точным знанием опытного антиквара, в 1811 году умудрился предугадать увлечение готикой, вспыхнувшее в 1830-м, и с таким совершенством возродил дух минувших веков? Юлиус был вне себя он удивления и восторга. Перед ним была безупречная имитация стиля пяти столетий, от двенадцатого до шестнадцатого.
В глубине залы, где была представлена коллекция оружия, Юлиус увидел запертую дверь. Он попросил привратника отпереть ее.
— У меня нет ключа от внутренних покоев, — отвечал привратник.
Но в это самое мгновение дверь отворилась и чей-то голос произнес:
— Зато у меня он есть.
То был голос барона фон Гермелинфельда.
XXVII
ДЛЯ КОГО БЫЛ ВЫСТРОЕН ЗАМОК
Барон раскрыл объятия своему сыну и дочери, и они кинулись к нему на шею.
Первым чувством, которое ощутили барон, Юлиус и Христиана при этой встрече, была радость. Но затем его сменило изумление.
Каким образом барон попал сюда, почему у него оказались ключи от замка? Но и барон был не менее озадачен. Он не ожидал, что сын прибудет так скоро. Желая сделать отцу сюрприз, Юлиус не предупредил его о своем приезде. Барон уже давно не получал известий от этой дорогой его сердцу семьи. В последнем письме, которое ему прислал Юлиус, сообщалось о том, что Христиана разрешилась от бремени.
Поэтому вслед за первыми объятиями и поцелуями потянулась целая череда вопросов. Барон нашел Христиану удивительно свежей и белокожей — благодаря любовным заботам Юлиуса она нисколько не загорела даже в том солнечном краю, так неусыпно муж следил, чтобы она все время была в тени. Но кто привел его в особенный восторг, так это внук. Дед без конца ласкал его и благодарил Христиану за то, что она назвала мальчика в его честь — Вильгельмом. Мальчик еще не был крещен: эту церемонию решили отложить до возвращения на родину, чтобы барон мог стать его крестным отцом.
Потом настала очередь путешественников, и теперь уже они осыпали барона вопросами:
— Но как это так получилось, отец, что вы живете в замке виконта фон Эбербаха словно у себя дома?
— Ба! — отвечал барон. — Виконт фон Эбербах мой самый близкий друг.
— Однако прежде я никогда не слышал, чтобы вы упоминали о нем, отец. Мне казалось даже, что род Эбербахов угас.
— Ну, коль скоро вы находитесь в их замке, это лучшее доказательство, что хотя бы один фон Эбербах все-таки существует. А доказательством, что мы с ним хорошо знакомы, послужит то, что, если вам угодно, я готов в его отсутствие принять вас здесь как дорогих гостей.
Они вошли в комнату, из дверей которой появился барон, и после парадных зал стали осматривать внутренние покои. Их убранство соединяло в себе все великолепие готики и весь современный комфорт. Они были достаточно обширны, чтобы сохранять прохладу в летний зной, и достаточно утеплены, чтобы оставаться уютными в зимнюю стужу. Притом повсюду были печи, наполняющие покои жаром огня, и камины, озаряющие их сиянием пламени.
Виды из окон замка открывались изумительные. Оконные рамы служили обрамлением самым прекрасным и к тому же разнообразным пейзажам, какие только можно вообразить. Одни окна выходили на речные излучины, из других взгляду открывались горы. На одном из таких горных пейзажей Христиана заметила хижину Гретхен. Но и хижина, подобно развалинам, была отстроена заново. Чудесному архитектору, сумевшему в столь краткий срок возродить из праха отшумевших веков этот огромный замок, не стоило большого труда превратить ее в хорошенький домик.
— Гретхен! — вскричала Христиана. — Мне бы хотелось повидать ее.
— Так надо просто за ней послать, — сказал Юлиус.
— Сейчас она наверняка в лесу со своими козами, — возразил барон. — Как только она вернется, ей сообщат о вашем приезде.
Наконец, когда они уже почти все осмотрели, барон отпер последние две комнаты. В одной гости увидели резную дубовую кровать с пологом из алого дамаста, в другой — ложе, украшенное инкрустациями, под розовым шелковым балдахином. Между этими двумя спальнями находились библиотека, рабочий кабинет, отделанный строго и с большим вкусом, с окнами, откуда были видны горы, и чудесная уютная молельня с видом на Неккар.
Юлиус вздохнул. Он не мог удержаться от горькой мысли, что эти две комнаты словно нарочно созданы для них с Христианой. Увы! Некто более удачливый исполнил его желание и похитил его мечту.
Заметив его печаль, барон улыбнулся:
— У тебя такой вид, будто ты завидуешь владельцу этого замка.
— Я не завидую, я рад за него.
— Так ты считаешь, что здесь можно быть счастливым?
— Более, чем где бы то ни было.
— Значит, ты убежден, что если бы ты жил здесь вместе со своей женой и сыном, ты ни о чем бы не сожалел, ничего более не желал?
— Какие еще могут быть желания и сожаления?
— Если так, что ж, мой милый Юлиус, что ж, моя нежная Христиана, будьте счастливы! Вы у себя дома.
— Что? Что такое? — залепетал Юлиус вне себя от радости. — Неужели этот прекрасный замок…
— Он принадлежит вам.
— Однако, — возразил Юлиус, не смея верить в реальность того, что только что услышал, — как же виконт фон Эбербах?..
— Это ты и есть! В нынешний Новый год его величество король Пруссии, вручая мне орден «За заслуги» первой степени, соизволил присовокупить к нему титул графа фон Эбербаха и учредил майорат из этого замка вместе с окрестными лугами и лесами. Они теперь тоже твои.
— Мой дорогой отец!
Затем последовали новые объятия и поцелуи.
— Как нам благодарить вас? — прошептала Христиана.
— Будьте счастливы, — сказал барон, — это все, о чем я вас прошу. И я, право, заслуживаю, чтобы вы прислушались к моей просьбе. Потому что это, знаете ли, было совсем не так просто — меньше чем за год довести до конца подобное строительство. Но мне очень хотелось приготовить сюрприз. Архитектор оказался настоящим кудесником. Поначалу я в нем сомневался. Он предложил мне чертежи строения в греко-римском стиле, которое довольно плохо смотрелось бы на фундаменте времен Барбароссы. Но потом ему, видимо, посчастливилось найти в библиотеке Гейдельберга подлинный план этого древнего замка. Затем он отыскал какого-то молодого человека, глубокого знатока античности, который с большим воодушевлением отнесся к замыслу этого строительства.
У него были знания, у меня — деньги, так что дело пошло на лад настолько хорошо, что просто лучше не бывает. Ведь здесь меблировка, дверные запоры, каминные щипцы, всё до последней мелочи, соответствует средневековым образцам, не правда ли? Нам еще предстоит как-нибудь отблагодарить этого нежданного помощника за его шедевр.
И можешь себе представить, до сих пор я его еще ни разу не видел! Занятый собственными делами, я лишь время от времени мог приходить сюда, чтобы взглянуть, как продвигаются работы. Притом мне упорно не везло: когда бы я ни приходил, всегда оказывалось, что он только сейчас отбыл. В конце концов, это и к лучшему. Прежде чем превозносить его, как он того заслуживает, мне хотелось узнать и ваше мнение о его работе. Зато уж теперь, когда вы здесь, мы его пригласим и устроим пир в его честь.
— Однако, — сказала Христиана, — вы, должно быть, совсем разорились.
— Должен признаться, — весело заметил барон, — что ваша радость интересовала меня больше, чем состояние моего кошелька, а он после всех этих безумств совсем опустел. Рвение моих архитекторов с каждым днем возрастало, а поскольку все их расходы были трижды оправданы надобностью соблюсти историческую достоверность, требованиями искусства и запросами моего собственного сердца, я предоставил им полную свободу действий. По счастью, я нашел деятельного пособника в моей расточительности, так что теперь, дети мои, вам, кроме меня, есть и кого благодарить, и кого порицать.
XXVIII
НАЗЛО КОМУ БЫЛ ВЫСТРОЕН ЗАМОК
— Кому же еще, отец, мы обязаны этим чудом архитектуры, столь же величавым, сколь стремительно возникшим?
— Твоему дядюшке Фрицу, Юлиус, — отвечал барон. — Послушай, я тебе прочту пассаж из его письма, которое я получил из Нью-Йорка два месяца назад:
«… Мой капитал полностью в твоем распоряжении, мой дорогой и прославленный брат. У меня нет других детей, кроме твоего сына Юлиуса. Позволь же мне наравне с тобой внести свой вклад в тот дар, что ты для него готовишь. К этому письму я прилагаю вексель на пятьсот тысяч талеров на франкфуртский банкирский дом Браубаха. Если этой суммы окажется недостаточно, в случае нужды бери кредит на мое имя, только извести меня заранее — не менее чем за месяц.
Я горд и счастлив, Вильгельм, что могу внести эту чисто материальную лепту во славу нашего дома. Таким образом мы с тобой до конца исполним волю нашего незабвенного родителя. Но моя доля скромнее: я всего лишь обогатил нашу семью, ты же сделал ее знаменитой.
Ты пишешь, что мне бы надо отдохнуть. Правда, я немного устал. Но сейчас я как раз навожу порядок в моих делах. На это потребуется год, после чего наше состояние будет избавлено от всех долгов. К тому времени оно достигнет пяти миллионов франков, не считая той суммы, что я посылаю тебе. Как ты полагаешь, нам хватит? Если ты скажешь “да”, по истечении этого года я вернусь к тебе, в нашу старую Европу, в милую нашу Германию. Оставь и для меня уголок в этом замке, который ты строишь. Мне бы не хотелось умереть, не обняв тебя, не поцеловав Юлиуса…»
— Дорогой дядюшка! — воскликнул Юлиус. — Как мы все будем ему рады, какой любовью мы его окружим!
— Как видишь, Юлиус, только благодаря ему я смог основать этот майорат и вовремя закончить строительство замка…
— …замка, где мы сможем с этим состоянием, достойным князей, вести жизнь истинных бургграфов! — весело подхватил Юлиус. — Заведем собственное войско, у бойниц расставим часовых, а при надобности даже сможем выдержать осаду неприятеля.
— Не смейся! — остановил его барон. — У нас действительно есть враг, назло которому и был выстроен этот замок.
— Что такое? Какой враг?
— Самуил Гельб.
— Самуил Гельб? — расхохотался Юлиус.
— Повторяю тебе, что я говорю вполне серьезно, — сказал барон.
— Но я не понимаю, отец, что вы имеете в виду?
— Ты ведь уверял меня, Юлиус, что здесь ты не станешь ни о чем сожалеть и ничего более не пожелаешь, как мирно жить под этим кровом в кругу близких. Именно надеясь на это, сын мой, я и взялся построить тебе замок. Я хотел создать тебе такую счастливую и полную жизнь, чтобы никто больше не был тебе нужен. Скажи мне теперь, что я этого достиг, и обещай, что никогда более не увидишь Самуила.
Юлиус молчал.
Сколько бы нежности и почтения ни испытывал он к своему отцу, молодой человек, услышав подобное заявление, все же почувствовал себя втайне униженным и задетым. Разве он все еще дитя неразумное, что отец до такой степени опасается, как бы вдруг на него не повлияла какая-то иная воля, кроме его собственной? Самуил — отличный товарищ, остроумный, ученый, полный энергии. Юлиусу его очень недоставало, даже среди очарований свадебного путешествия он в глубине души не раз признавался себе в этом. Если кто-то из них двоих когда-нибудь и был не прав перед другим, то не Самуил, а он сам. Ведь это он женился, даже не уведомив об этом старинного друга. А потом еще исчез на целый год, скрылся и ни разу не подал другу вести о себе.
— Ты мне не отвечаешь? — сказал барон.
— Но под каким предлогом, отец, я мог бы закрыть свои двери перед товарищем моих детских игр? — наконец заговорил Юлиус. — Перед другом, которого мне в конечном счете не в чем упрекнуть, не считая разве что кое-каких парадоксальных теорий?
— Я не прошу тебя закрыть перед ним двери, Юлиус. Просто не пиши ему, не зови к себе. Это все, о чем я тебя прошу. Самуил слишком горд, чтобы явиться без приглашения. Вот уже год, как он сам порвал со мной, прислав крайне дерзкое письмо. С тех пор я даже не слышал о нем ничего.
— Если я и увижусь с ним, — продолжал Юлиус, — вспомни, ведь я уже не восьмилетний мальчишка, способный слепо идти на поводу у кого бы то ни было. Будь Самуил даже настолько плох, как тебе кажется, я ведь достиг достаточно зрелого возраста, чтобы отличить в нем хорошее от дурного. По крайней мере, я так полагаю!
С необычной торжественностью барон отвечал:
— Юлиус, ты веришь, что я всем сердцем люблю тебя, не правда ли? И надеюсь, ты не считаешь меня человеком, способным из детского упрямства отдаться во власть глупого каприза? Так вот, Юлиус, я тебя прошу, я заклинаю тебя не видеться больше с Самуилом. Подумай о том, что моя просьба, моя мольба не может не иметь под собою важных оснований. У меня нет возможности остаться подле вас более чем на несколько дней, мне пора возвращаться в Берлин. Не дай же мне уехать отсюда с тяжкой заботой на душе. Нет, я говорю с тобой так не из мелочного раздражения против Самуила или несправедливого недоверия к тебе. У меня есть на то причины куда более серьезные. Доверься же хоть немного жизненному опыту и любви твоего отца. Успокой меня, обещай, что не станешь писать Самуилу. Не правда ли, Христиана, вы тоже хотите, чтобы он мне это пообещал?
Христиана, которая внимала речи барона побледнев и вся трепеща, теперь приблизилась к Юлиусу, ласково положила руки ему на плечи и голосом, полным нежной мольбы, произнесла:
— О, я даю слово, что мне в этом чудном дворце никого не нужно, только бы со мной был мой маленький Вильгельм, только бы мой Юлиус любил меня. А у тебя, Юлиус, кроме меня, есть еще твой отец!
— Ну вот, и ты туда же, Христиана! — вздохнул Юлиус. — Что ж, если и ты этого хочешь, и раз вы оба настаиваете на своем, так и быть, я не стану писать Самуилу.
— Благодарю тебя! — сказала Христиана.
— Благодарю! — повторил барон. — Ну, а теперь вам остается только разместиться в своем новом доме.
Вторая половина дня прошла в хлопотах: молодые хозяева осваивали замок и занимались устройством той новой жизни, которую они хотели в нем вести.
Лотарио, о чьих делах Христиана с чисто материнской заботливостью уже успела справиться, в настоящее время не мог оторваться от занятий, которые пастор Готфрид проводил с ним так же, как с собственными внуками. Однако через месяц, даже раньше, он приедет на каникулы в замок своей сестрицы Христианы.
Слуги, заблаговременно нанятые бароном, уже все были на своих местах. После обеда вновь прибывшие совершили прогулку под сенью деревьев своего парка. К счастью привыкаешь быстро, и не успел еще наступить вечер, а им уж казалось, что они всегда жили в этом дворце.
Христиана, уставшая с дороги, вернулась домой рано, да и барон с Юлиусом вскоре последовали ее примеру.
Прежде чем войти к себе в спальню, Юлиус мимоходом заглянул в библиотеку. На резных дубовых полках стояли книги — драгоценная, превосходно подобранная коллекция в роскошных переплетах, украшенных его гербами. Но что его особенно поразило, так это подбор книг. Кто же мог так безошибочно угадать его вкусы, чтобы ни в чем ни разу не ошибиться? Казалось, будто он сам собственноручно составил каталог этой библиотеки: не было ни одного названия, которое ему бы захотелось вычеркнуть либо вписать. Самуил, знавший все его склонности и пристрастия, зачастую им же самим внушенные, и тот не сумел бы сделать лучше.
Юлиус приостановился, задумавшись об этом, и вдруг почувствовал, что на плечо ему легла чья-то рука.
Он вздрогнул: ведь дверь была закрыта, и он не слышал, чтобы кто-нибудь ее открывал!
Резко обернувшись, он увидел перед собой Самуила Гельба.
— Ну что, как мой дорогой Юлиус провел этот год? Путешествие было удачным?
— Самуил! — вскричал Юлиус, одновременно изумленный и очарованный этим новым сюрпризом. — Самуил! Но как ты здесь оказался?
— Черт возьми! — сказал Самуил. — Да очень просто: я здесь живу.
XXIX
НЕПРИЯТЕЛЬ ПРОНИК В КРЕПОСТЬ
Была ли то интуиция, предчувствие или смутный страх, что порой овладевает женщинами? Бог весть! Только Христиане было как-то не по себе в этом прекрасном, величественном замке. Ей казалось, будто над ней нависла неведомая угроза, опасность, подстерегающая на каждом шагу. Кому она грозила — ей самой, Юлиусу? Какая разница? Было так жаль их мирного уединения, полного любви и ласки, на счастливом, благоуханном острове, где заботы и страсти человеческие ни на единый миг не смущали их покоя! А между тем, казалось, в их жизни и теперь ничто не изменилось. Муж по-прежнему любит ее, она все так же боготворит свое дитя. Чего еще желать? И чего бояться?
Через несколько дней барон фон Гермелинфельд должен был возвратиться в Берлин. Туда его призывал долг: пора было приниматься за прерванные труды. Но прежде чем покинуть замок, он с глазу на глаз сказал Христиане:
— Мое дорогое дитя, это правда, что я уже тринадцать месяцев как не видел Самуила Гельба. Но также верно и то, что все эти месяцы он не выходил у меня из головы. С самого вашего отъезда не было дня, чтобы он не вставал перед моим мысленным взором. Это наваждение упорно не желает меня покинуть, кажется даже, что его дерзкий вызов, брошенный тебе, отпечатывается в моей памяти все глубже. Тем не менее пока будем смотреть на его поведение лишь как на безрассудную браваду. Но, Христиана, если все обернется иначе, если твой враг рискнет явиться сюда, вспомни, моя девочка, что в этой борьбе я твой союзник и секундант. Позови меня, и я тотчас примчусь.
Это обещание успокоило Христиану лишь отчасти. Ей хотелось расспросить Гретхен, узнать, приходилось ли ей еще сталкиваться с Самуилом после той встречи среди развалин. Но Гретхен отвечала на ее вопросы уклончиво, с какой-то странной рассеянностью.
Надобно сказать, что маленькая пастушка, хотя по-прежнему была ей предана, показалась Христиане, пожалуй, еще более дикой, чем раньше. После смерти г-на Шрайбера и отъезда Христианы у Гретхен не осталось точек соприкосновения с человеческим обществом, и она целиком погрузилась в свои беседы с растениями и животными. Заманить ее в замок оказалось еще труднее, чем убедить поселиться в доме священника. Даже собственную хижину она невзлюбила с тех пор, как ее обновили: теперь она казалась ей слишком красивой, чересчур похожей на деревенские домики, к тому же Гретхен не нравилось, что ее построили так близко к замку. Она забиралась со своим стадом высоко в горы и иногда по нескольку дней не возвращалась к себе.
Так и вышло, что пришлось Христиане самой разбираться в своих дурных предчувствиях, вдвойне мучительных из-за того, что они были столь темны и необъяснимы. Может ли быть что-нибудь в мире страшнее неизвестности? И, что особенно горько для любящего сердца, Юлиус был последним, кому она могла бы открыть свои опасения.
Ей уже и без того было достаточно больно видеть, какой протест вызвала у Юлиуса просьба отца относительно Самуила, с каким явным сожалением он подчинился. Значит, ему мало ее любви? Она не является для него всем, что есть в мире дорогого? И то отвращение, которое она с первых дней их знакомства выказывала Самуилу, стало быть, вовсе не передалось Юлиусу и он продолжает питать к нему прежнюю слабость?
Как бы то ни было, Христиана вскоре поддалась утешительным внушениям любви, которая, как известно, очень изобретательна там, где требуется подыскать оправдание любимому. Молодая женщина решила, что упорство Юлиуса объясняется естественной досадой взрослого мужчины, обиженного подозрением в безволии, в жалкой зависимости от постороннего влияния. Ну, конечно же, все дело в этом: не Самуила Гельба он отстаивал, а свое собственное самолюбие! Христиана кончила тем, что признала справедливость его слов и поступков, сказав себе, что на его месте она и сама бы действовала так же.
Впрочем, у нее было одно неизменное утешение, одно прибежище — ее дитя. У колыбели Вильгельма Христиана забывала обо всем. Невозможно вообразить зрелище более чарующее и вместе с тем трогательное, чем эта девочка-мать с младенцем на руках, этот нераспустившийся бутон близ цветка, едва успевшего раскрыть свои лепестки. Когда с ней не было ее ребенка, Христиану трудно было принять за замужнюю женщину: она сохранила всю робкую грацию и простодушие девичества. Но когда она смотрела на свое дитя, свою радость, своего младенца Иисуса, когда она его нежила и качала на руках, вся мудрость и прелесть материнства сияла в ее чертах.
Ее сильно печалило, что она не может сама кормить грудью своего обожаемого первенца. Врачи в один голос твердили, что она слишком юна и хрупка, и Юлиус верил их настояниям. О, если бы они доверились ее материнской интуиции, у нее нашлось бы довольно сил! Она погибала от зависти к кормилице, впрочем, не переставая окружать ее самой усердной заботой, но втайне ненавидя эту женщину, словно свою соперницу. Почему ее, Христиану, принуждают уступать этой чужой, дородной и тупой крестьянке самое сладостное из своих материнских прав? С какой стати эта посторонняя кормит своим молоком ее дитя? Когда кормилица давала Вильгельму грудь, Христиана устремляла на нее взгляд, полный ревнивой печали: она согласилась бы пожертвовать годами жизни, только бы самой стать для этих драгоценных уст источником живительной влаги.
Но уж, по крайней мере за исключением молока, эта юная шестнадцатилетняя мать отдавала сыну все: свои дни и ночи, свою душу и сердце, все свое существо. Она сама купала его, пеленала, укачивала, пела ему и укладывала его спать. К ее безмерной радости, он начал уже узнавать ее, узнавать раньше, чем кормилицу, которой мать уступала его только на время кормления. Она требовала, чтобы его колыбель постоянно находилась подле ее ложа. Кровать кормилицы каждый вечер ставили там же, в спальне Христианы. Таким образом, мать могла без помех ловить каждое движение, каждый вскрик, каждое дыхание своего малыша.
Когда случалось, что молодая женщина вспоминала о Самуиле, держа ребенка на руках, она чувствовала себя защищенной его близостью. Неведомая угроза, исходившая от этой мрачной и враждебной фигуры, таяла в ее мозгу, отступая перед лучистым светом материнской любви, как ночные потемки рассеиваются при восходе солнца.
Однажды рано утром Юлиус, войдя к Христиане, нашел ее сидящей у колыбели, которую она мягко покачивала легким равномерным движением руки. Она приложила палец к губам, призывая его хранить молчание, подставила лоб для поцелуя и указала ему на низенький стул рядом с ее собственным. Потом она вполголоса объяснила:
— Я в тревоге. Вильгельм дурно спал, плакал, ворочался. Не пойму, что с ним. Он только сейчас уснул. Говори тихо.
— Ты изводишь себя по пустякам, — отвечал Юлиус. — Наш херувимчик сегодня выглядит еще розовее и свежее, чем всегда.
— Да, ты так думаешь? Возможно, ты и прав. Но когда дело касается его, я становлюсь ужасно боязливой.
Ласковым движением левой руки она привлекла к себе мужа и положила его голову к себе на плечо, но правой все же продолжала качать колыбель.
— Мне так хорошо между вами двумя, моими любимыми! — вздохнула она. — Наверное, если бы пришлось лишиться даже одного из двоих, я бы просто умерла.
— Ах, так, сударыня! — заметил Юлиус, покачивая головой. — Стало быть, вы сами признаете, что я теперь владею не более чем половиной вашего сердца?
— Неблагодарный! Да разве он не частица тебя самого?
— Посмотри, он же уснул, — продолжал Юлиус. — Ну, повернись, взгляни на меня, побудь хоть минуту безраздельно моей!
— О, что ты, нельзя! Он должен все время чувствовать, что его укачивают.
— Что ж, скажи кормилице или Веронике, пусть они его покачают.
— Нет, сударь, ему необходимо чувствовать, что его качаю именно я.
— Вот еще, что за глупости!
— Попробуй и убедись сам.
Она на мгновение оставила колыбель, и Юлиус принялся качать ее сам, бережно, как мог. Но ребенок тотчас проснулся и захныкал.
— Ну, видишь? — воскликнула, торжествуя, Христиана.
Через полчаса, слегка утомленный этим разговором, полным умиленного воркования и ребячества, Юлиус отправился к себе. Но не прошло и двадцати минут, как Христиана вбежала к нему, охваченная беспокойством:
— Ребенок заболел, в этом уже нет сомнения! Он не берет грудь, плачет, кричит так жалобно! И потом, мне кажется, у него начинается лихорадка. Мой милый Юлиус, надо сейчас же послать за врачом!
— Разумеется, — сказал Юлиус, — но, по-моему, в Ландеке нет врача.
— Так пусть лакей сядет на коня и поспешит в Неккарштейнах. За два часа он успеет и добраться туда, и вернуться. Я пойду сама распоряжусь.
Она спустилась, дала слуге все нужные указания, удостоверилась, что он отправился в путь без промедления и поднялась к себе.
Юлиуса она нашла в своей спальне, у колыбели. Младенец продолжал кричать.
— Ему не стало лучше? Боже милостивый! Хоть бы врач скорее приехал!
— Полно, наберемся терпения, — сказал Юлиус.
В это мгновение дверь распахнулась и в спальню быстрыми шагами, казалось не сомневаясь, что здесь его ждут, вошел Самуил Гельб.
— Господин Самуил! — вскрикнула пораженная Христиана.
XXX
САМУИЛ В РОЛИ ВРАЧА
Самуил чопорно поклонился Христиане. Юлиус — странное дело! — не выразил при виде его ни малейшего удивления, шагнул навстречу гостю и пожал ему руку.
— Ты знаешь толк в медицине, — сказал он. — Посмотри-ка нашего бедного малыша, он, кажется, болен.
Самуил, ни слова не говоря, осмотрел ребенка, потом, оглядевшись вокруг, заметил кормилицу, подошел и пощупал ей пульс.
— Позвольте, сударь, — сказала Христиана, в душе которой беспокойство за сына уже вполне взяло верх над прочими опасениями, — ведь кормилица не больна, это мой ребенок болен.
— Сударыня, — с холодной учтивостью возразил он, продолжая приглядываться к кормилице, — если мать не замечает ничего, кроме своего ребенка, то врач обязан найти причину недуга. Болезнь вашего ребенка не что иное, как следствие недомогания его кормилицы. Бедный мальчик голоден, только и всего: эта женщина более не в состоянии кормить его как следует. Не знаю, что тому виной, возможно, перемена климата, образа жизни, тоска по родине, как бы то ни было, ее молоко испорчено. Кормилицу следует немедленно заменить.
— Заменить? — пролепетала Христиана. — Но кем?
— Неужели по соседству не найдется какой-нибудь кормилицы?
— Боже мой, не знаю… О, какая же я непредусмотрительная мать! Или, по меньшей мере, неопытная… Не сердитесь на меня за это, сударь, я так растеряна…
Ребенок опять зашелся в жалобном крике.
— Не стоит волноваться, сударыня, — произнес Самуил тем же тоном ледяной вежливости. — Ребенок здоров, его жизнь вне опасности. А сделать вы можете вот что. Выберите себе вместо кормилицы одну из молодых козочек, которых пасет Гретхен.
— Вильгельм от этого не заболеет?
— Он будет чувствовать себя превосходно. Только, начав кормить его козьим молоком, продолжайте поступать так. Если слишком часто менять кормилиц, это может вызвать у младенца расстройство желудка. К тому же коза как кормилица имеет то преимущество, что она не станет тосковать по родной Греции.
Юлиус тотчас послал за Гретхен, и та не замедлила появиться.
При виде Самуила она тоже не выказала ни малейшего удивления. Христиана, внимательно глядевшая на нее, заметила только, как сумрачная улыбка скользнула по ее губам.
Впрочем, она повеселела, узнав, что отныне одна из ее коз будет кормить маленького Вильгельма. У нее, говорила она, как раз есть молодая крепкая козочка, дающая прекрасное молоко. Пастушка тотчас побежала за ней.
Во время ее отсутствия Самуил успел сказать Христиане еще несколько ободряющих фраз. Его манера держаться совершенно изменилась, хоть эти перемены, пожалуй, не внушали слишком большого доверия. Теперь в его обхождении сквозила почтительная, но ледяная сдержанность, сменившая его прежнее дерзкое и насмешливое высокомерие.
Гретхен возвратилась в сопровождении красивой козочки, белоснежной и чистенькой. Девушка заставила ее лечь на ковер, Христиана поднесла к ее вымени ребенка, и он стал жадно сосать.
От радости Христиана захлопала в ладоши.
— Вот мы и спасены! — с усмешкой сказал ей Самуил.
Христиана подняла на него взгляд, полный признательности, которую она даже не пыталась скрыть.
— Мне нравятся дети, — задумчиво проговорил этот странный человек. — Хотел бы, чтобы у меня был ребенок. Дети прелестны и свободны от тщеславия, они слабы и не ведают зла. Люблю детей: они еще не люди.
Он встал, словно бы собираясь уходить.
— Ты не позавтракаешь с нами? — спросил Юлиус.
— Нет, я не могу, — отвечал Самуил, глядя на Христиану.
Юлиус настаивал. Но Христиана не проронила ни слова. Прошлое, позабытое в порыве материнской тревоги и благодарности, ожило в ее памяти. Сейчас она была уже не только матерью, но и женщиной.
Самуил, по-видимому заметив упорное молчание Христианы, отвечал на уговоры Юлиуса все более сухо:
— Об этом не может быть и речи. Вели оседлать мне лошадь. Я тебе пришлю ее назад из Неккарштейнаха.
Наконец, Юлиус уступил и приказал подать коня. Перестав бояться, что Самуил останется, Христиана осмелела и почувствовала, что теперь может без опасений выразить ему свою благодарность. Когда слуга пришел сообщить, что лошадь готова, она даже пожелала вместе с Юлиусом проводить его до ворот и, прощаясь, поблагодарила еще раз.
Но навестить их снова она ему не предложила.
Когда он уже садился на лошадь, она шепотом спросила:
— Объясни мне, Юлиус, каким образом и почему господин Самуил Гельб мог оказаться у нас в доме?
— Черт возьми! — отвечал Юлиус. — Клянусь честью, что этого я и сам до сих пор не понял.
Самуил в это мгновение был уже в седле. Он отвесил им прощальный поклон и умчался галопом.
— Слава Богу, уехал! — прошептала Христиана словно бы с облегчением.
В эту самую минуту Гретхен, только что спустившись с горы со своей козочкой, как раз подошла к воротам. Услышав слова Христианы, цыганка покачала головой и, склонившись к ее уху, вполголоса произнесла:
— Ах, сударыня! Неужели вы верите, что он вправду уехал?
XXXI
КТО ВЫСТРОИЛ ЗАМОК
В одно ясное летнее утро вскоре после описанных событий лучи солнца, восходящего над Эбербахским замком, озарили очаровательную сценку.
В десяти шагах от хижины Гретхен, выстроенной заново в виде хорошенького загородного домика, посреди искусственной зеленой лужайки, возникшей на широком каменном выступе, куда с этой целью завезли землю, на скамье под сенью нависающей над ними скалы сидели Христиана и Гретхен. У их ног расположилась белая козочка, которую с увлечением сосал прелестный полуголый младенец, лежащий на коврике, покрытом простынкой из тонкой белоснежной ткани. Коза жевала траву, пучки которой ей протягивала Гретхен, и, казалось, понимала, что ей надо пока лежать тихо, чтобы не мешать трапезе своего выкормыша. Христиана, вооружившись веточкой, отгоняла мух, от чьих укусов бело-розовый бок кроткого животного по временам слегка подрагивал.
Ребенок, насытившись, вскоре зажмурил глазки и уснул.
Тогда Христиана бережно, чтобы не разбудить, взяла его и уложила к себе на колени.
Коза, не чувствуя больше ответственности за малыша, вскочила на ноги, сделала несколько прыжков, чтобы размяться, и потрусила навстречу лани со сломанной ножкой, чья умная, чуткая головка только что показалась среди кустарника.
— Так вы говорите, сударыня, — спросила Гретхен, продолжая ранее начатый разговор, — что он вот так вдруг возьми да и появись перед вами, а привратник и не видал, как он вошел?
— Да. Боюсь, ты была права, уверяя меня, что он тогда и подбирается всего ближе, когда думаешь, будто он далеко.
Гретхен помолчала, словно о чем-то задумавшись. Потом заговорила с тем странным возбуждением, что подчас было ей свойственно:
— О да, он воистину не человек, а демон! Вот уж год как я это поняла, а после того, что было потом, больше не сомневаюсь…
— Так ты все-таки встречала его за этот год? Значит, он приходил сюда? Говори же, умоляю! Ты ведь знаешь, как мне важно это знать.
Гретхен, по-видимому, колебалась. Но потом, решительно тряхнув головой и придвинувшись поближе к Христиане, зашептала:
— Соблаговолите побожиться, что не передадите господину барону то, что я вам сейчас открою! Побожитесь, тогда я смогу сказать и, может быть, вы будете спасены!
— Да к чему здесь клятвы?
— А вот послушайте. Когда вы уехали, через несколько дней моя раненая лань, которой все время было очень плохо, стала умирать. Все мои заботы были напрасны. Я прикладывала к ране целебные травки, возносила молитвы Пресвятой Деве — ничто не помогало. Она глядела на меня так грустно, будто упрекала, зачем я позволяю ей умереть. Я совсем отчаялась. И тут вижу, мимо моей хижины проходят какие-то чужаки, трое или четверо. Они шли к развалинам. Этот Самуил Гельб был с ними. Он поднял голову, заметил меня и на своих длинных крепких ногах в три прыжка забрался ко мне по склону. Я тогда пальцем показала ему на мою бедную лань, а она лежит совсем без сил. Ну, я ему и говорю:
«Палач!»
А он в ответ:
«Как, ты допустишь, чтобы твоя лань умерла? Ты же так хорошо разбираешься в травах!»
«Разве она может выжить?!» — вскричала я.
«Черт возьми, еще бы!»
«О, спасите же ее!»
Он уставился на меня, а потом говорит:
«Что ж, заключим сделку».
«Какую?»
«Я буду часто приезжать в Ландек, но хочу, чтобы никто об этом не знал. Дом священника я буду обходить стороной, чтобы господин Шрайбер меня не заметил. Но ты — дело другое, твоя хижина у самых развалин, избежать встреч с тобой мне не удастся. Обещай мне, что ты ни прямо, ни намеками не скажешь барону фон Гермелинфельду, что я бываю в здешних краях. Взамен я тебе обещаю, что вылечу твою лань».
«А если не сможете?»
«Тогда ты вольна говорить кому хочешь все что угодно».
Я хотела пообещать, но тут меня взяло сомнение. Тогда я говорю ему:
«Откуда мне знать: может, то, что вы здесь будете делать, во вред ближним в этом мире или погубит мою душу в том? Вы злое дело затеяли?»
«Нет», — отвечал он.
«Что ж, тогда я буду молчать».
«Стало быть, барон фон Гермелинфельд не узнает от тебя, что я здесь, в Ландеке? Ты обещаешь ни прямо, ни косвенно не сообщать ему об этом?»
«Обещаю».
«Отлично. А теперь подожди меня немного. Да вскипяти воду».
Он ушел, через несколько минут вернулся с травами, которых не захотел мне показать, и запарил их в кипятке.
Потом он обложил ими раненую ногу лани и туго запеленал куском полотна.
«Эту повязку снимешь не раньше чем через три дня. Лань твоя выздоровеет, хотя останется хромой. Только помни: начнешь болтать, я ее убью».
Вот почему, сударыня, я прошу вас не передавать моих слов господину барону, а то ведь получится, что я это ему сообщила окольным путем.
— Будь покойна, — сказала Христиана. — Даю тебе слово, что ничего ему не скажу. Но ты уж, пожалуйста, говори!
— Что ж, скажу. Сударыня, я вот что думаю. Этот замок, что вам подарил господин барон, замок, где вы теперь живете, — его на самом-то деле построил не кто иной, как господин Самуил.
Христиана содрогнулась. Она вспомнила, с какой непостижимой внезапностью Самуил проник в ее замок.
— Но как это возможно? — прошептала она.
— А кто еще, сударыня, кто бы, кроме самого дьявола, мог добиться, чтобы такой замок как из-под земли вырос меньше чем за год? Вы же сами видите, что это сущий демон! Будь он человеком, как вы и я, разве бы удалось ему, даже нагнав сюда толпу рабочих, всего за одиннадцать месяцев возродить к жизни мертвую пыль этих развалин? А поглядели бы, как он вел дело! Он был везде — и нигде. Он обосновался где-то поблизости, это ясно, ведь, бывало, чуть в нем какая нужда, минуты не пройдет, а он уж тут как тут. И вместе с тем ума не приложу, где оно, его жилье. Знаю только, что не в Ландеке, не в пасторском доме и не здесь… И при этом у него даже лошади не было!
Каким образом он здесь появляется? Никто не смог бы вам этого объяснить. Какая сила уносит его прочь? И это неведомо. Но всякий раз, когда господин барон приезжал поглядеть, как продвигается строительство, он исчезал. Господину барону даже и невдомек, что это не кто иной, как он, здесь всем заправлял, вот только зачем ему это, Бог весть… А как вышло, что господин Самуил ухитрился заставить архитектора так никому ничего и не сказать? И целыми днями все по горам рыскал, под предлогом, что он занимается ботаникой. Но это он только так говорил! А потом он изрыл вдоль и поперек всю скалу, на которой замок поставлен, наделал уйму разных ходов и подземелий. Уж и не знаю, что он в них устроил. Вы, чего доброго, меня примете за помешанную, но однажды вечером я прилегла на траву, приложила ухо к земле, и право же, мне там, внизу, послышалось конское ржание!
— Ну, милая, это одна из твоих грез или волшебных сказок, — улыбнулась Христиана.
Но Гретхен упрямо продолжала:
— Если угодно, сударыня, у меня есть еще доказательство, оно еще вернее. Однажды он вдруг стал строить каменный фундамент в двух шагах от моей хижины. Я не могла понять, что все это значит. Но назавтра, так как его рабочие пугали моих коз, я на ранней заре погнала их, бедняжек, в горы и вернулась только поздно вечером. Моя хижина исчезла! На ее месте стояло это шале, полностью готовое и меблированное так, как вы видите. И после этого вы скажете, что здесь обошлось без колдовства?! Этот зловредный Самуил был тут же. Он сказал, что вся эта перестройка затеяна потому, что господин барон дал такое распоряжение архитектору. Но тут уж не важно, что да как, главное, все равно нельзя объяснить, какими судьбами можно было тут все закончить не больше чем за двенадцать часов. Так вот, сударыня, можете говорить что угодно, я и сама вижу, что моя новая хижина и удобнее, и, главное, крепче прежней, а мне все равно жаль той, потому что эта меня пугает. Мне все кажется, что я теперь живу в дьявольском строении и все тут не к добру.
— Это в самом деле странно, — заметила Христиана. — Я не разделяю твоих суеверных страхов, но мне тоже будет не по себе теперь, когда я узнала, что живу в доме, выстроенном господином Самуилом Гельбом. Но скажи мне вот что: со времени нашего отъезда, когда тебе случалось встречаться с ним, он продолжал тебе угрожать и говорить дерзости, как в тот раз?
— Нет, скорее он держался словно добрый покровитель. Он лучше меня знает свойства растений и их целебную силу, хотя не хочет верить в их душу, как я. Он мне часто советовал, чем лечить моих животных, когда они болели.
— Я вижу, ты все-таки несколько переменила к лучшему свое мнение о нем?
— Хотела бы, да не могу. Вот уже год как я не слышала от него ни единого злого слова. Даже напротив. Но цветы и травы продолжают твердить, что он несет погибель, погибель всем, кто мне дорог: господину виконту и вам. А цветы никогда меня не обманывали. Он теперь, верно, исподтишка ведет свою игру. Притворяется, будто больше не замышляет худого, чтобы вернее захватить нас врасплох. Стоит мне его увидеть, как в душе у меня вспыхивает прежний гнев, я ничего не в силах с собой поделать. Сколько ни стараюсь успокоиться, сколько ни вспоминаю разные услуги, что он мне оказывал, а чувствую, напрасно: все равно я его ненавижу. Но напрасно я все это вам говорю, да еще так громко. Поскольку он колдун, он непременно узнает и про то, что я вам все рассказала, и что я его ненавижу, и что…
— … и что по части неблагодарности никто в мире не сравнится с матерями, — внезапно раздался позади молодых женщин спокойный голос Самуила Гельба.
Гретхен и Христиана, вздрогнув, обернулись. Из уст Христианы вырвался невольный вскрик. Вильгельм проснулся и заплакал.
Самуил устремил на Христиану суровый испытующий взгляд, в котором, однако, не было ни тени пренебрежения либо насмешки. В правой руке у него была белая фетровая шляпа, которую он только что снял, чтобы приветствовать женщин; в левой же было ружье. Черный бархатный редингот, застегнутый до подбородка, подчеркивал холодную бесстрастную бледность его лица.
Откуда он явился? Ведь позади скамьи, на которой сидели Христиана и Гретхен, высилась отвесная скала футов в пятьдесят!
— Чего вы так испугались? — спокойно осведомился Самуил. — Смотрите, и ребенка разбудили, он из-за вас плачет.
Все еще дрожа, Гретхен спросила:
— Каким путем вы сюда попали? Откуда вышли?
— А в самом деле, сударь, каким образом вы здесь очутились? — произнесла Христиана.
XXXII
ОСКОРБЛЕНИЕ, НАНЕСЕННОЕ ПОСРЕДСТВОМ ЦВЕТОВ И РЕБЕНКА
— Как очутился, сударыня? — усмехнулся Самуил на вопрос Христианы. — Уж не думаете ли вы вслед за Гретхен, что я и в самом деле вышел из преисподней? Увы, я не столь сверхъестествен и не наделен магическими способностями. Просто вы были так поглощены злословием в мой адрес, что не видели и не слышали, как я подошел. Только и всего.
Христиана, несколько оправившись, стала успокаивать Вильгельма, и он тут же снова задремал. А Самуил продолжал:
— Что ж, мой совет был не так уж плох? Насколько я вижу, Вильгельм чувствует себя лучше.
— Это правда, сударь, и за это я вам признательна от всего материнского сердца.
— А ты что скажешь, Гретхен? Ведь твоя лань умерла бы, если бы я ее не вылечил? А когда на твоих коз напала хворь, они бы почти все погибли, если бы не то превосходное средство, что я указал тебе.
— Все так! — вскричала Гретхен, яростно сверкая глазами. — Но вам-то кто открыл все эти секреты?
— Даже если, как ты полагаешь, то был сам Сатана, вам обеим следовало бы не только не злиться, но благоволить ко мне тем сильнее, если ради вас я сгубил свою душу. А вы, вместо этого, меня же еще и ненавидите! Где же справедливость?
— Господин Самуил, — строго возразила Христиана, — ведь это вы сами желали и добивались, чтобы мы вас возненавидели. Что касается меня, то я хотела бы уважать вас. Вы безусловно наделены каким-то особенным могуществом. Почему бы, вместо того чтобы употреблять его во зло, вам не направить свои усилия к добру?
— Я охотно поступил бы так, сударыня, если бы вы растолковали мне, что есть добро и что есть зло. Есть ли зло в том, что мужчина встречает прекрасную женщину? Что он восхищенно созерцает ее красоту, любуется ее грацией, белизной ее кожи, ее белокурыми волосами? Что волей-неволей он задумывается о счастье другого, того, кто обладает всеми прелестями ее тела и души? Взять хотя бы, к примеру, вас. Предположим, я вас люблю. Разве это зло? Но еще прежде меня вас полюбил Юлиус, и вы решили, что это добро. Однако из чего явствует, что одно и то же чувство, если оно исходит от него — добро, а если от меня — зло? Нет, добром надлежит признать все, чего желает душа и что дозволяет природа. Почему сегодня вам нельзя полюбить человека, которого вы могли бы полюбить, встреться он вам полтора года назад? Неужели вы станете утверждать, что добродетель так зависит от хронологии?
Христиана склонилась к ребенку и обняла его, как будто искала в материнской привязанности опору для своей женской стойкости. Обретя ее, она отвечала:
— Я не стану отвечать на ваши софизмы, сударь. Любить Юлиуса меня побуждает не только долг, но и свободный выбор сердца. Я не хочу любить никого другого.
— Вам хотелось бы любить только его? — переспросил Самуил, продолжая сохранять серьезную, учтивую мину. — О, вы совершенно правы, сударыня. Юлиус этого заслуживает. Он преисполнен всевозможных достоинств. Ему не откажешь в нежности, деликатности, преданности, уме. Это так же верно, как то, что ему не хватает предприимчивости, силы духа, воли к свершениям, энергии — всего того, чем наделен я. И разве вы можете не оценить всего этого или не видеть, что эти свойства мне действительно присущи? Не взыщите, что я не разыгрываю перед вами скромника, но скромность — лживая поза, я же никогда не лгу. Так вот, я убежден, что, какой бы ужас я вам ни внушал, бывали минуты, когда вы мною восхищались. И Юлиус тоже; заметьте, хоть меня не было с вами во время вашего путешествия, вы в глубине души не сможете отрицать силы моего влияния на него, ведь при всей любви к вам он за этот год не раз — вы простите мне такое слово? — скучал без меня. Еще бы! Он же не умеет справляться с жизнью, это не он ее ведет, а она его. Видите ли, дело в том, что первейшее из всех мужских достоинств — воля. Без нее ум и доброта мало чего стоят. Вы иное дело, вам, женщине, не обязательно иметь волю, но тем необходимее для вас, чтобы ее имел тот, под чьим покровительством вы находитесь. Но этого вы в Юлиусе не нашли. Вот почему он ускользает от вас и сам не в силах вас удержать. Кроме влечения сердца, ничто не привязывает его к вам, я же владею его духом. Что до итога моих рассуждений, вот он: вы женщина, а Юлиус женоподобен. В этом суть положения. Поэтому Юлиус принадлежит мне… смею ли прибавить: по той же причине вы и сами…
— Довольно, сударь! — живо прервала его возмущенная Христиана. — Вам действительно не следует говорить таких вещей, если вы не хотите, чтобы я вспомнила о ваших прежних отвратительных выходках.
Но теперь уже и Самуил в свою очередь гневно выпрямился, бледный, мрачный, полный яростной угрозы:
— А кому из нас двоих, сударыня, больше пристало бояться, что былые распри оживут в памяти? С тех пор как я имел удовольствие свести знакомство с вами, прошло четырнадцать месяцев. Все это время я не думал о вас, не искал встреч с вами, не оскорблял вас. И тем не менее, имел несчастье внушить вам отвращение. За что вы меня так невзлюбили? Да ни за что, за пустяк: вам просто не понравился мой вид, лицо, улыбка — откуда мне знать? Гретхен наговорила вам дурного обо мне, вы настраивали против меня Юлиуса. Вы сами признаете, что все так и было. Волк оставил овцу в покое, коршун не причинил голубке никакого вреда. Нет, это голубка дразнила коршуна, это овца сама бросила вызов волку. Вы задели мою чувствительную струну — тщеславие. Вашим вызовом была ненависть ко мне, моим ответным — любовь к вам. И вы приняли вызов, соблаговолите вспомнить и об этом. Вы тотчас вступили в борьбу, задержав Юлиуса в Ландеке, когда я хотел увезти его в Гейдельберг. То была ваша первая победа, и за ней вскоре последовала вторая, куда более важная.
К вам на помощь явился суровый и могущественный союзник, барон фон Гермелинфельд, и он женил Юлиуса на вас не столько ради сына, сколько в пику Самуилу. Он сам вполне определенно признавался в этом. И вот я унижен, изгнан, побежден. Вы на целый год увлекаете вашего Юлиуса прочь, за тысячи льё от меня, вы истребляете самую память обо мне посредством поцелуев и ласк, в то время как отец тратит несметные средства, сооружая этот столь неприступный замок, этот рай, лишь бы мне, демону-искусителю, не было сюда хода.
Таким образом, ваша любовь, ваш брак, это путешествие, пожалуй, даже и ваше дитя, не говоря уж об этом замке с его двойным рвом и мощными укреплениями, равно как трехмиллионные расходы, — весь этот арсенал был изобретен, воздвигнут и пущен в ход чуть ли не исключительно во имя защиты от вашего смиренного собеседника и покорнейшего слуги.
Помнится, тринадцать месяцев назад вы меня упрекнули, что я нападаю на женщину. Но сейчас, сказать по чести, шансы, по меньшей мере, сравнялись. Ведь на вашей стороне один из самых могущественных людей Германии, да сверх того еще крепость с подъемным мостом!
Так вот, сударыня, я еще раз напоминаю: это вы объявили мне войну. С той минуты, как вы пожелали стать моей противницей, вы приняли вместе с тем и возможность оказаться побежденной. И вы будете побеждены, сударыня, побеждены так, как женщина может быть побеждена мужчиной.
— Вы так полагаете, сударь? — произнесла Христиана с высокомерной усмешкой.
— Я убежден в этом, сударыня. Есть вещи необходимые и неизбежные. Когда барон фон Гермелинфельд вздумал избавить Юлиуса от моего влияния, я не был ни раздражен, ни обеспокоен. Я знал, что он ко мне вернется, и ждал, только и всего. То же касается и вас, сударыня. Я подожду. Вот вы уже вернулись, вы теперь совсем близко. И скоро будете у меня в руках.
— Наглец! — пробормотала Гретхен.
Самуил повернулся к ней:
— Именно ты, Гретхен, первая возненавидела меня и понравилась мне первой. И хотя сейчас не ты моя главная забота и основную борьбу я веду не с тобой, я могу и хочу сделать так, чтобы ты послужила наглядным примером. На нем я покажу, как я умею укрощать тех, кто смеет на меня нападать.
— Укротить? Меня?! — воскликнула прелестная дикарка.
— Дитя! — усмехнулся Самуил. — Я мог бы сказать, что уже победил тебя. Признайся: кто из смертных за последний год чаще всех занимал твои помыслы? Уж не Готлиб ли? А может, кто-нибудь другой из местных парней? Нет, то был я. Ты моя, ты накрепко прикована ко мне — пусть страхом, ненавистью, какая разница? Когда ты засыпаешь, чье имя трепещет на твоих устах? Мое! А когда просыпаешься, что прежде всего приходит тебе на ум? Это уж больше не воспоминание о твоей матери, не молитва к Пречистой Деве — это мысль о Самуиле. Стоит мне появиться, и все твое существо приходит в смятение. Когда меня нет, ты ежеминутно ждешь меня. Вспомни, сколько раз, когда считалось, будто я уехал в Гейдельберг, твоя тревога заставляла тебя томиться этим ожиданием! Сколько раз ты прикладывала ухо к земле и тебе казалось, что там, в скале, слышится ржание моей лошади! Ни одна любовница так не ждет своего возлюбленного. Называй это как знаешь, любовью или ненавистью, я же называю это обладанием, и большего мне не надо.
Чем дальше он говорил, тем отчаяннее перепуганная Гретхен прижималась к Христиане:
— Это все правда, сударыня! Все, про что он толкует! Но откуда он знает? Боже мой, сударыня, неужели и вправду Демон овладел мною?
— Успокойся, Гретхен, — сказала Христиана. — Господин Самуил просто забавляется, играя двусмысленностями. Нельзя властвовать, внушая ненависть. Повелевают лишь теми, кто тебе отдается.
— Будь это так, — усмехнулся Самуил, — Наполеон не владел бы двадцатью провинциями, которые он завоевал. Ну да все равно! Я не из тех, кто отступает, когда ему бросают вызов, пусть и в такой форме, как это сделали вы. Так вы считаете, сударыня, что обладать можно лишь тогда, когда тебе отдаются? Что ж, идет! Вы мне отдадитесь.
— Презренный! — в один голос воскликнули Христиана и Гретхен, одновременно вскочив с мест, задыхаясь от гнева и обиды.
— Что до тебя, Гретхен, — продолжал Самуил, — чтобы твое наказание было скорым, а пример — впечатляющим, ты отдашься мне не позже чем через неделю.
— Ты лжешь! — закричала Гретхен.
— Я, кажется, уже говорил вам, что никогда не лгу, — бесстрастно отвечал Самуил.
— Гретхен, — сказала Христиана, — ты не будешь больше оставаться одна в хижине. Все ночи ты отныне должна проводить в замке.
— О, разумеется, замок для меня неприступен! — пожал плечами Самуил. — Но вы, по-моему, упорствуете в заблуждении, якобы я намереваюсь прибегнуть к насилию. Повторяю еще раз: у меня нет нужды в средствах такого рода. Просто там, где Юлиус и ему подобные слюнтяи пускают в ход нежности, пленяют красотой или пользуются удобным случаем, если таковой подвернется, мне, как я полагаю, позволено воспользоваться моими знаниями, плодами упорного труда. Гретхен будет свободна распоряжаться собой, но я, вероятно, вправе обратить в свою пользу ее тайные инстинкты, склонности ее натуры. Их я и возьму себе в союзники. И разве я не имею права разбудить любовные вожделения ее сердца, желание, дремлющее в глубине ее грез, наконец, разжечь в крови этой прекрасной дикарки тот необузданный огонь, что разливался по жилам ее матери, цыганки и потаскушки?
— А, негодяй, так ты еще оскорбляешь память моей матери! — вскричала Гретхен.
Она все еще сжимала в руке цветущую ветку, одну из тех, которыми только что кормила козу. В яростном порыве она наотмашь хлестнула ею Самуила по лицу.
Он побледнел, судорога бешенства на мгновение свела ему рот. Но он овладел собой и спокойно произнес:
— Потише, Гретхен, ты опять разбудила Вильгельма.
Действительно, малыш снова расплакался.
— А знаете, — в свою очередь заговорила Христиана, возмущенная этой сценой, — знаете ли вы, о чем он кричит? Он, крошечный, слабый, кричит о том, что мужчина, так оскорбляющий двух женщин, подлец.
На этот раз Самуил не выдал своих чувств даже таким мгновенным движением, какое только что вырвалось у него по отношению к Гретхен. Он остался невозмутимым, но его спокойствие напоминало то, каким он некогда отвечал на обличения Отто Дормагена.
— Прекрасно! — сказал он. — Вы обе нанесли мне оскорбление посредством того, что для каждой из вас наиболее дорого и свято: ты, Гретхен, использовала для этого цветы, вы, сударыня, — своего ребенка. До чего же вы неосторожны! Беда придет к вам тем же путем, какой избрали вы, пытаясь нанести мне обиду. Я предвижу будущее с такой ясностью, что как бы отмщен заранее, так что не могу даже сердиться. Мне жаль вас. До скорой встречи.
Он сделал рукой неопределенный жест — то ли прощальный, то ли угрожающий — и удалился скорыми шагами.
Христиана подумала минуту-другую, потом, передав Вильгельма Гретхен, сказала:
— Отнеси его в колыбель.
Затем с видом человека, который принял твердое решение, она поспешила к замку. Войдя, она направилась к двери кабинета Юлиуса и постучалась.
XXXIII
ВОПРОС
— Кто там? — спросил Юлиус.
Услышав голос Христианы, он сказал:
— Сейчас.
И ей послышалось, будто он тихо переговаривается с кем-то.
Минуту спустя он отворил дверь.
Христиана отшатнулась, ошеломленная: в комнате был Самуил.
Он приветствовал ее с неподражаемым хладнокровием.
— Как вы себя чувствуете, сударыня, после треволнений прошлой ночи? — осведомился он. — О Вильгельме я не спрашиваю: Юлиус только что сказал мне, что со своей козой-кормилицей он превосходно освоился.
Христиана пыталась овладеть собой. Юлиус сказал ей:
— Ты, верно, удивлена, застав здесь Самуила? Я прошу у тебя милости для себя и для него и умоляю не сообщать отцу о присутствии здесь моего контрабандного друга. Я ведь исполнил обещание и не приглашал Самуила, но я его… как бы это сказать?.. Встретил. Должен тебе признаться, что я просто не мог во имя надуманных предубеждений отца пожертвовать реальностью старинной дружбы. Моему отцу кажется, что Самуил погубит его сына, а я знаю, что он, может быть, уже спас моего.
Решительность и отвага возвратились к Христиане. Она сказала:
— Я всегда буду благодарна господину Самуилу Гельбу за помощь, которую он оказал нам как врач. Но, не преуменьшая той признательности, которой мы ему обязаны, я все же полагаю, что мы не менее обязаны и твоему отцу, Юлиус. Справедливо или по ошибке, господин фон Гермелинфельд был обеспокоен, и нам подобает уважать его чувства: разве мы вправе пренебречь его желанием, опечалить его? Если господин Самуил тебе действительно друг, ему не пристало настраивать тебя против отца. К тому же, говоря начистоту, твой отец не одинок в своем предубеждении против господина Самуила. Я человек прямодушный и никого не боюсь, — прибавила она, пристально глядя на Самуила, — а потому готова без уловок сказать то, что думаю. Я разделяю это предубеждение. Мне кажется, что господин Самуил Гельб пришел сюда лишь затем, чтобы омрачить наше счастье и нашу любовь.
— Христиана! — воскликнул Юлиус с упреком. — Самуил наш гость.
— Он тоже так считает? Он признает это? — спросила Христиана, поднимая на него гордый взгляд своих прозрачных глаз.
Самуил усмехнулся и ловко придал разговору галантный оборот, хотя за его любезностью явственно сквозила угроза:
— В гневе вы особенно пленительны, сударыня. Мне даже кажется, что это кокетство побуждает вас так часто делать вид, будто вы сердитесь на меня.
— Прости ее, Самуил, — сказал Юлиус. — Она еще совсем дитя. Христиана, мое сокровище, поверь, это не Самуил старается внедриться в наш дом, а я сам хочу сохранить нашу дружбу. Для меня очень важно не лишиться такого приятного общества, озаренного блеском остроумия и учености.
— Однако же ты мог обходиться без него целый год. Или в конце концов ты решил, что общество жены и ребенка для тебя недостаточно интересно?
Переглянувшись с Самуилом, Юлиус заставил Христиану сесть, сам устроился на низенькой скамеечке у ее ног и, сжимая ее руку в своих, заговорил:
— Послушай, поговорим серьезно. Я люблю тебя все так же, поверь, моя Христиана. Я по-прежнему счастлив моей любовью к тебе и горд твоей любовью ко мне. Ты единственная женщина, которую я когда-либо любил, и я заявляю в присутствии Самуила, что буду любить тебя вечно. Но, дорогая, подумай сама: ты, моя любящая жена, являешься вместе с тем и матерью, не так ли? Большая часть твоего сердца и твоей жизни принадлежит не мне, а ребенку. Что ж, и мужчина не может быть всегда только мужем своей любимой жены. Господь одарил нас не только сердцем, он дал нам еще и разум. Кроме нашей жажды счастья, он велел нам исполнять свой долг, помимо удовлетворения наших желаний, он нам послал вечную неудовлетворенность мысли. Ради самой нашей любви, Христиана, я хочу иметь право на твое уважение, хочу закалить дух, приумножить его силы, чтобы не превратиться в существо заурядное.
Я не допущу, чтобы моя жизнь, которая принадлежит тебе, погрязла в праздности. Я был бы счастлив с пользой послужить моему отечеству, но до сей поры я чувствовал себя пригодным только к воинской службе, а поступать на нее в эти бесславные для Германии времена мне бы не хотелось. Но пусть, по крайней мере, родина, очнувшись ото сна, застанет меня бодрствующим. Так вот, Самуил… Ну, раз уж ты в его присутствии говорила о нем дурно, я имею право столь же откровенно сказать о нем хорошо. Самуил мне необходим: благодаря самой противоположности наших характеров его присутствие не дает расслабляться моей воле. Вспомни, мы здесь живем уединенно, вдали от света, всеми забытые, погруженные в прошлое, почти за гранью мира живых. Нет, нет, я вовсе не жалею ни о Гейдельберге, ни о Франкфурте! Но когда хотя бы легкое дуновение живой жизни прилетает к нам, к чему запираться от него на все засовы?
И ведь возможно, что настанет день, когда моя воля мне все же понадобится, не дадим же ей угаснуть! Разве все, что я сейчас говорю, не разумно? Вы с отцом оба во власти каких-то наваждений, навыдумывали насчет Самуила Бог весть чего. Если бы моя дружба с ним могла причинить вам какой-либо действительный вред или зло, я, разумеется, без колебаний распрощался бы с ним. Но в чем, собственно, вы можете его упрекнуть? Знаю: отцу не нравится его образ мыслей. Я не разделяю воззрений Самуила, однако и не могу приписывать себе такого умственного превосходства, чтобы вменять эти идеи ему в вину. Что до тебя, Христиана, то я вообще не понимаю, что тебе сделал Самуил?
Более не в силах сдерживаться, Христиана вскричала:
— А что если он оскорбил меня?
XXXIV
ДВА ОБЕЩАНИЯ
Юлиус вздрогнул и, бледнея, поднялся с места:
— Тебя оскорбили, Христиана? И ты не сказала мне ни слова? Разве я здесь не затем, чтобы защищать тебя? Самуил, что все это значит?
И он бросил на приятеля взгляд, сверкнувший, словно клинок шпаги.
— Предоставим даме объясниться самой, — отвечал Самуил безмятежно.
Однако его глаза при этом блеснули холодно, как сталь.
Христиана видела, как скрестились эти взгляды, и ей показалось, будто взгляд Самуила, словно смертоносное лезвие, пронзил грудь Юлиуса.
Она бросилась мужу на шею, как бы надеясь заслонить его собой.
— Говори! — отрывисто потребовал Юлиус. — Что произошло между вами?
— Ничего, — отвечала она, разражаясь слезами.
— Но что ты хотела сказать? Ты ведь имела в виду что-то определенное? Какое-то событие?
— Нет, нет, Юлиус! Ничего определенного, просто чувство, инстинкт…
— Так он ничего тебе не сделал? — настаивал Юлиус.
— Ничего, — прошептала она.
— И не сказал?
— Нет, — повторила она.
— О чем же тогда речь? — спросил Юлиус, в глубине души очень довольный, что может продолжать свою дружбу с Самуилом.
Самуил улыбался.
Помолчав и вытерев слезы, Христиана произнесла:
— Не будем больше говорить об этом. Однако ты мне только что сказал много очень важных вещей. Ты жалуешься на одиночество, и ты прав. Человеку, наделенному такими достоинствами, как у тебя, подобает находиться среди людей. Только женщинам пристало жить одной лишь жизнью сердца. Но я сумею любить тебя, ты увидишь! Я вовсе не хочу завладеть тобою целиком! Если ты хочешь посвятить часть своих сил и забот служению людям, будь уверен, что мне чуждо стремление присвоить эту часть себе. Так не будем же хоронить себя навсегда в этом замке: мы вернемся сюда когда-нибудь потом, если тебе этого захочется, если тобой овладеет жажда покоя. Поедем в Берлин, Юлиус, или отправимся во Франкфурт — словом, туда, где ты сможешь применить на деле твои выдающиеся способности, где ты заслужишь всеобщее восхищение, так же как здесь заслужил любовь.
— Моя дорогая крошка! — вздохнул Юлиус, обнимая ее. — Но что скажет мой отец, подаривший нам этот замок, если увидит, что мы словно бы пренебрегаем его даром?
— Что ж, — сказала она, — мы могли бы, не покидая замка надолго, время от времени наезжать в Гейдельберг. Ты часто рассказывал мне, какой подчас веселой и бурной бывает жизнь студентов. Ты, быть может, скучаешь по ней. Но ведь можно обзавестись в городе каким-нибудь пристанищем, нет ничего проще! И тогда ты бы мог возобновить свои занятия, увидеться с товарищами былых дней, посещать их пирушки, пользоваться большой университетской библиотекой…
— Это невозможно, милая Христиана. Как можно вести жизнь студента, имея жену и ребенка?
— Ты отвергаешь все, что я предлагаю, — на глаза молодой женщины снова навернулись слезы.
Самуил, стоявший все это время в стороне, приблизился и любезно заметил:
— Сударыня, Юлиус прав. Виконту, владельцу Эбербахского замка не дано снова стать студентом. Это так же верно, как то, что Ландек нельзя перенести в Гейдельберг. Но если вы пожелаете, Гейдельберг может сам явиться в Ландек.
— Что ты хочешь сказать?
— Я хочу сказать, что госпожа виконтесса могущественнее пророка Магомета, а потому гора может проделать немалый путь, направляясь к ней.
— Сударь, я вас не понимаю, — сказала Христиана.
Самуил продолжал чопорно, почти торжественно:
— Я надеюсь доказать вам, сударыня, что моя преданность безгранична. В настоящее время вы, насколько я понял, желаете, во-первых, чтобы Юлиус время от времени мог почувствовать вокруг себя кипение университетской жизни, серьезной и вместе с тем занимательной. Что ж, через три дня она закипит вокруг этого замка.
— А, так ты шутишь? — перебил Юлиус.
— Никоим образом, — отвечал Самуил, — и ты в этом скоро убедишься. Другая просьба, с которой вы обратились к Юлиусу, сударыня, была избавиться от меня. Моя персона вас раздражает, и вы хотели бы меня отсюда удалить. Что ж, и в этом отношении вы будете полностью удовлетворены. Насколько мне известно, ваша комната соседствует с этим кабинетом. Соблаговолите на минуту пройти со мною туда.
Он открыл дверь, и Христиана, поневоле подчиняясь, вышла из кабинета. Самуил последовал за ней.
— А мне, что же, нельзя вас сопровождать? — смеясь, осведомился Юлиус.
— Может быть, действительно стоит, — усмехнулся Самуил.
И Юлиус присоединился к нему и Христиане.
Самуил подвел Христиану к стенному панно, украшенному барельефом:
— Видите это панно, сударыня? А видите, здесь изображен император, и в правой руке у него держава? Возможно, настанет день, когда вы пожелаете меня видеть…
У Христианы вырвалось движение, ясно говорящее, что она в этом сомневается.
— Бог мой, кто знает? — усмехнулся Самуил. — Не стоит зарекаться: что только не случается на свете! Короче, если придет час, когда я смогу быть вам чем-то полезен, и потребуется меня уведомить об этом, вот что следует сделать. Подойдите к этому панно и нажмите пальцем на державу, что в руке у императора. Держава соединена с пружиной, а та — с колокольчиком. Звон колокольчика будет для меня сигналом. Буду ли я близко или далеко, я примчусь на ваш зов, сударыня. Появлюсь тотчас, если звонок застанет меня у себя, и не позднее, чем через сутки, если в это время меня здесь не окажется. Но до тех пор — заметьте это! — до той минуты, когда вы сами меня таким образом позовете, даю вам слово чести, что вы меня более не увидите.
Изумленная Христиана помолчала, потом обернулась к мужу:
— Что ты на это скажешь, Юлиус? Тебе не кажется несколько странным, что господин Самуил знает твой дом лучше, чем ты сам, и до такой степени освоился здесь, словно все это принадлежит ему?
Самуил отвечал:
— Смысл этой загадки я как раз начал объяснять Юлиусу, когда вы вошли. Простите, что этот разговор происходил в ваше отсутствие, но здесь заключен секрет, мне не принадлежащий: я не имел права открыть его никому, кроме Юлиуса. Но надеюсь, что за исключением этого я полностью удовлетворил ваши пожелания.
— Да, сударь, — отвечала Христиана. — И хотя между вашими словами и поступками чувствуется некоторое противоречие, я, прежде чем уйти, должна признаться, что хотела бы верить вашим словам.
— Вы убедитесь, что на все мои обещания можно положиться, — сказал Самуил. — Не пройдет и трех дней, и Гейдельбергский университет, подобно лесу в «Макбете», сам явится сюда. А меня вы увидите не раньше чем нажмете на державу.
Он проводил ее до дверей и раскланялся с отменным изяществом. На этот раз она не столь пренебрежительно ответила на его прощальное приветствие, поневоле заинтригованная обещаниями этого странного человека.
Самуил прислушался к ее удаляющимся шагам, потом вернулся к Юлиусу.
— Теперь, — сказал он, — вернемся в твой кабинет. Он устроен со всеми предосторожностями, там нас никто не услышит. Пора потолковать о более важных вещах.
XXXV
ДВОЙНОЙ ЗАМОК
Самуил запер дверь на ключ и возвратился к Юлиусу.
— Ну что? — сказал он. — Надеюсь, ты не станешь, как твоя жена, по пустякам изумляться, ужасаться и испускать крики? Я просил бы тебя не удивляться ничему. Сейчас пришло время nil admirari[6], если вспомнить латынь, которую мы учили в коллеже.
— Хорошо! — с улыбкой откликнулся Юлиус. — Впрочем, с тобой я всегда предвижу сюрпризы и жду неожиданностей.
— Юлиус, дорогой мой, — продолжал Самуил, — прежде всего да будет тебе известно, что в твое отсутствие я, по своему обыкновению, занимался всем понемножку: медициной, архитектурой, политикой, геологией, ботаникой и тому подобным. Если ты спросишь, что это значит — «немножко медицины», я тебе напомню, как мне удалось найти причину болезни твоего ребенка в его кормилице, чему ты сам был свидетелем. «Немножко архитектуры»? Образчик моего мастерства ты вскоре сможешь оценить и тогда признаешь, что как архитектор я стою не меньше, чем врач, по крайней мере если ты согласен, что воскресить мертвую эпоху — такое же чудо, как вернуть к жизни умирающего ребенка.
— О чем ты? Я тебя не понимаю, — сказал Юлиус.
— Ну, для начала покажу тебе еще один фокус наподобие того, что ты уже видел в соседней комнате, — промолвил Самуил, направляясь в угол библиотеки.
Там на резном деревянном панно красовалось изображение льва с широко разинутой пастью. Самуил придавил пальцем львиный язык, панно отодвинулось, взгляду открылась стена с выступающей из нее кнопкой. Самуил нажал на нее, и кусок стены повернулся, открывая проход, достаточно широкий, чтобы человек без труда мог им воспользоваться.
— А теперь следуй за мной, — обратился Самуил к ошеломленному Юлиусу. — До сих пор ты, счастливый владелец, знал свой замок лишь наполовину. Сейчас я покажу тебе другую.
— Мы должны войти сюда? — пробормотал Юлиус.
— Разумеется. Иди первым, мне ведь еще надо вернуть на место стену библиотеки и запереть дверь.
Юлиус вошел, дверь за ними закрылась, и они очутились в непроглядном мраке.
— Ничего не видно! — вскричал Юлиус, смеясь. — Что за дьявольское колдовство?
— Отлично! Ты немного удивлен, но вовсе не напуган. Так и надо. Дай мне руку. Хорошо. Я тебя поведу. Теперь сюда. Осторожнее, здесь начинается лестница. Держись крепче за эту веревку. Сто тридцать две ступени вниз. Ничего, спуск не труден: это винтовая лестница.
Так они спускались, ослепленные тьмой, вдыхая влажные холодные испарения глубокого подземелья, куда не проникал свежий воздух.
Когда насчитали сорок четыре ступени, Самуил остановился:
— Здесь первая железная дверь, — сказал он.
Отперев и снова заперев ее за собой, они двинулись дальше. Пройдя еще сорок четыре ступени, Самуил снова остановился:
— А вот и вторая.
Когда же наконец остались позади последние сорок четыре ступени и третья дверь открылась, в глаза Юлиусу внезапно ударил свет.
— Мы пришли, — сказал Самуил.
Они оказались в круглом помещении, которое освещала лампа, подвешенная к потолку. Комната имела шагов десять в поперечнике. По стенам не было никакой деревянной отделки — голый камень. Под лампой стоял черный стол и несколько стульев.
— Давай присядем и поболтаем, — сказал Самуил. — У нас есть верных минут пятнадцать. Они придут не раньше двух.
— Кто придет в два? — спросил Юлиус.
— Сам увидишь. Я же просил тебя не удивляться ничему. Ну же, потолкуем.
И он сел; Юлиус последовал его примеру.
— Ты пока видел только часть того, что можно назвать вторым дном замка. Остальное мы осмотрим, как только вся компания будет в сборе. Однако и того, что ты успел увидеть, достаточно, чтобы заставить тебя предположить, что истинным строителем здесь был вовсе не тот архитектор, которого нанял твой отец. Должен признаться, что я принял некоторое участие в этом деле.
Бедняга-архитектор, состоящий на службе двора и правительственного кабинета, совсем не в ладах с готикой. Вот он и пришел в библиотеку Гейдельберга, чтобы порыться в старинных гравюрах. Можешь себе представить, как спасовал этот недотепа, только и умеющий, что расставлять, где прикажут, строеньица в греко-римском стиле, когда ему предложили воздвигнуть родовое гнездо, достойное Гёца фон Берлихингена! Он один за другим набросал несколько планов, при виде которых дружно содрогнулись бы и Эрвин фон Штейнбах, и Фидий. К счастью, я как раз в то время оказался там и убедил его, что мне якобы удалось откопать доподлинные чертежи Эбербахского замка. То-то он возликовал! И предоставил мне полную свободу действий, тем более что у меня были свои причины не трубить повсюду о собственном участии в этом строительстве. Моя скромная персона в лучах его славы была совсем незаметна. Таким образом, я от души позабавился, восстанавливая вплоть до мельчайших подробностей замок какого-нибудь пфальцграфа. Как ты находишь, удалось мне воскресить этого каменного Лазаря? Получилось сносно, не правда ли?
— Изумительно, — задумчиво протянул Юлиус.
— Архитектор, — продолжал Самуил, — знал из всего этого лишь ту часть, что при свете дня величаво красуется наверху. Благодарение Богу, он не мог находиться здесь постоянно, этот милый человек, ему же еще надо было строить во Франкфурте свои беленькие четырехугольные детища. А поскольку рабочие оставались в моем полном распоряжении, я и пользовался этим, не объясняя ему, как именно. Под предлогом, что будто бы надо укрепить основание замка и устроить надлежащие подвалы, я заставил каменщиков за мой счет выложить несколько лестниц и перегородок: «Так показано на старинных чертежах», — говорил я им. Мой ученый друг-архитектор ни разу ничего не заподозрил. Таким образом, занимаясь возведением замка, я на самом деле строил не один замок, а два: один, видимый всем, на поверхности, другой внизу, под землей. Как видишь, я не бахвалился попусту, когда сказал тебе, что в твое отсутствие немного подзанялся архитектурой.
— Но с какой целью ты делал все это? — спросил Юлиус.
— Чтобы немножко заняться политикой.
— Как так? — пробормотал его собеседник, чувствуя, что им овладевает странное смятение.
С суровым видом Самуил отвечал:
— Юлиус, по-моему, ты до сих пор не удосужился спросить меня о делах Тугендбунда. Похоже, ты о нем и думать забыл? Где, скажи, тот прежний Юлиус, кого приводила в благоговейный трепет мысль о свободе и благе отечества, кто так восставал против чужеземного гнета и в любую минуту был готов пожертвовать жизнью во имя правого дела? Ну да, знаю, это банальная история: студенты, окончив курс, часто оставляют в стенах университета свою молодость, возвышенные стремления, великодушные помыслы — короче, свою бессмертную душу.
Все это вместе с какой-нибудь старой забытой трубкой остается валяться где-нибудь на краю стола в зале, куда сходились на теплую встречу лисы. Тот, кто еще недавно почитал ниже своего достоинства ответить на поклон обывателя, сам становится обывателем, женится, плодится, проникается почтением к знати, преклоняет колена перед властями и приходит к убеждению, что его прежняя решимость сражаться за благо человечества и независимость родной страны была всего лишь смешным ребячеством. Но я думал, что мы предоставим такого рода метаморфозы стаду посредственностей, я считал, что есть еще в подлунном мире избранные сердца, способные сохранить верность своему высокому предназначению. Юлиус, ты все еще с нами? Да или нет?
— Я ваш навсегда! — вскричал Юлиус, и глаза его засверкали. — Только нужен ли я вам еще? Ох, Самуил, пойми же: если я не заговаривал с тобой о Тугендбунде, причиной тому было не равнодушие, а угрызения совести. В день моей свадьбы состоялась ассамблея Союза, а я ее пропустил. Чего ты хочешь? Я был так счастлив, что забыл о своем долге. С тех пор сознание вины не покидает меня. Мне стыдно вспоминать об этом, меня мучает раскаяние. Я не говорил с тобой о Тугендбунде не потому, что больше о нем не думаю, совсем напротив — потому, что думаю слишком часто.
— А если бы я предоставил тебе случай не только оправдаться в глазах товарищей по Союзу, но и возвыситься? Заслужить не только прощение, но и благодарность?
— О, с каким восторгом я бы ухватился за такую возможность!
— Что ж! — сказал Самуил. — А теперь давай помолчим и послушаем.
В то же мгновение зазвонил колокольчик. Самуил не пошевелился.
Звон повторился во второй раз, потом в третий. Только тогда Самуил встал.
Подойдя к маленькой дверце, расположенной напротив той, в которую они вошли, он открыл ее.
Юлиус увидел лестницу. Она служила продолжением первой и, вероятно, выходила к подножию обрыва над Неккаром.
XXXVI
ЛОГОВО ЛЬВА
Почти тотчас в комнату вошли трое в масках. Первый из них нес факел.
Самуил отвесил им чрезвычайно почтительный поклон и указал на кресла. Но вошедшие застыли на месте, видимо удивленные присутствием Юлиуса.
— Господа, перед вами Юлиус фон Гермелинфельд, хозяин этого замка, — светским тоном сказал Самуил. — Он готов предоставить его в ваше распоряжение, пока же почитает своим долгом принять вас здесь как почетных гостей. Юлиус, это наши предводители, члены Высшего совета, они сегодня впервые явились сюда, дабы оценить убежище, которое мы для них приготовили.
Неизвестные в масках, скупыми жестами дав понять, что они удовлетворены объяснением, сели.
Самуил и Юлиус остались стоять.
— Легко ли господа отыскали дорогу? — осведомился Самуил.
— Да, — отвечал один из троих. — Мы шаг за шагом следовали плану, начертанному вами, а он весьма точен.
— Эта комната, если она вам подходит, могла бы служить для ваших приватных совещаний.
— Великолепно. Но были ли приняты все предосторожности, необходимые для нашей безопасности?
— Вы убедитесь в этом сами. Юлиус, помоги мне тянуть этот канат.
И Самуил указал на толстый канат, спускавшийся со свода у гранитной стены; он был сплетен и скручен из железных нитей.
Вдвоем повиснув на узле каната, приятели притянули его книзу примерно на фут, и Самуил зацепил его за торчавший из стены стальной крюк.
— Благодаря этому, — пояснил он, — только что открылись двадцать люков-ловушек на каждой из двух ведущих сюда лестниц. Как видите, три железные двери с крепкими запорами, которые там устроены, по сути, уже излишни. Теперь даже целой армии не удалось бы добраться до вас: для этого пришлось бы разве что пустить в ход артиллерию и разнести замок до последнего камня. К тому же на случай бегства здесь четыре выхода.
— Хорошо! — промолвил главный.
— А теперь, — продолжал Самуил, — не угодно ли взглянуть на большую залу для заседаний Генеральной ассамблеи?
— Мы здесь затем, чтобы осмотреть все.
— Тогда подождите, пока я закрою люки, — сказал Самуил.
Он отцепил кольцо от крюка, канат взметнулся вверх, и послышался глухой отдаленный грохот — это захлопнулись люки.
Потом Самуил взял факел, отворил дверцу, через которую вошли трое предводителей, и все пятеро стали спускаться по лестнице.
Пройдя два десятка ступеней, Самуил нажал на пружину, спрятанную в граните стены, и перед ними открылся вход в длинный прямой коридор.
Самуил предложил высоким посетителям последовать за ним туда.
Они шли минут пятнадцать, пока наконец не увидели какую-то дверь.
— Это здесь, — сказал Самуил.
Он отпер дверь, и его спутники оказались в обширной зале, высеченной в скале. Здесь свободно могли бы разместиться человек двести.
— Теперь мы уже не в подземелье под замком, — сказал Самуил. — Наши братья будут входить сюда со стороны горного склона и не узнают, что между этой залой и Эбербахским замком существует какая-либо связь. Я устроил все именно так, на случай если какой-нибудь Отто Дормаген донесет и место ассамблеи будет открыто. Таким образом хозяева замка останутся вне подозрений и не придется искать новое место для приватных совещаний. Итак, теперь вы видели все. Подходит ли вам такое предложение? Вы довольны?
— Довольны и признательны, Самуил Гельб. Мы одобряем это убежище, так искусно устроенное и столь мощно защищенное. Отныне предводители братства станут вашими частыми гостями. Это уже вторая важная услуга, оказанная вами Союзу. Благодарим вас обоих.
— Нет, — сказал Юлиус. — Я не могу принять эту честь, она всецело принадлежит Самуилу. Я был бы счастлив разделить его замыслы и труды; я признателен ему за то, что он распорядился моим замком так, как я сам был бы рад им распорядиться. Но я был тогда в отъезде, и, следовательно, здесь нет никакой моей заслуги.
— Не отрицайте ее, Юлиус фон Гермелинфельд, — отвечал предводитель. — И примите нашу благодарность без колебаний, вы имеете право на нее. Самуил Гельб не смог бы подобным образом располагать вашим домом, если бы не был уверен в верности и величии вашей души. Вы оба много сделали для Союза и для Германии, и, чтобы достойно вознаградить обоих, мы присваиваем вам тот же ранг, что уже присвоили Самуилу Гельбу. Юлиус фон Гермелинфельд, отныне вы тоже адепт второй ступени.
— О, благодарю! — вскричал Юлиус, гордый и ликующий.
— Нам же остается лишь откланяться, — сказал предводитель.
— Я вас провожу, — предложил Самуил. — Юлиус, подожди меня здесь.
И он вывел посетителей через один из верхних ходов. Лошади, привязанные к деревьям, ждали их у выхода из подземелья.
Потом Самуил возвратился, чтобы забрать с собой Юлиуса.
Тот принялся с жаром благодарить его.
— Ба! — усмехнулся Самуил. — Разве я не сказал тебе, что занимался немножко и геологией? Только и всего. Однако не воображай, что, выдалбливая все эти пещеры, я опустошал кошелек твоего отца. Они обошлись тебе не слишком дорого, потому что уже были здесь. Вероятно, прежние владельцы замка вырыли их на случай осады. Эта громадная скала, подобно пчелиным сотам, вся пронизана коридорами и пещерами. Кстати, прими добрый совет: не вздумай бродить там один. Эти подземелья просто-напросто поглотят тебя, как губка — каплю воды. Для всякого, кто не изучил эти места так, как я, они полны ловушек: ты в два счета свалишься в какой-нибудь потайной люк.
— Теперь я понимаю, — сказал Юлиус, — почему ты мог обещать Христиане примчаться на ее зов. Где-то здесь у тебя есть своя комната?
— Да, черт возьми! Я здесь и живу. Хочешь, покажу тебе мои апартаменты?
— Хочу, — сказал Юлиус.
Самуил свернул в тот коридор, что заканчивался большой залой, и они с Юлиусом минут пять шли по нему.
Потом справа показалась дверь. Остановившись, Самуил ее отпер, и они, поднявшись на пятьдесят ступенек вверх, достигли обширной пещеры с настланным полом, разделенной на три части: жилую комнату, конюшню и лабораторию.
В комнате находилась кровать и еще несколько предметов самой необходимой мебели.
В конюшне лошадь Самуила, жуя, стояла над охапкой сена.
Лаборатория была загромождена ретортами, колбами, книгами, пучками высушенных трав. Видимо, почти все время Самуил проводил именно здесь. Из угла смешно и жутко скалился человеческий скелет. На печи стояли две стеклянные маски.
Того, кто вошел бы в эту таинственную пещеру, предварительно увидев где-нибудь, на какой-нибудь гравюре, келью рембрандтовского «Философа», должен был бы глубоко поразить этот контраст: сравнение столь мирного приюта, озаренного благостью веры и мягким сиянием заходящего солнца, с этим мрачным кабинетом, запрятанным под землю, окруженным тьмой вечной ночи, где так мертвенно-угрюмо мерцал огонь светильника.
Такому наблюдателю, верно, почудилось бы, что после сияния Божьего лика он видит кровавый отблеск адских углей.
— Вот мое пристанище, — сказал Самуил.
При виде этой лаборатории, походившей на старинное обиталище алхимика, Юлиус не смог подавить в душе какого-то мучительного и странного предчувствия.
— Однако, — продолжал Самуил, — ты уже давно не был на свежем воздухе. Без привычки, стоит задержаться здесь, и гора начинает всей своей тяжестью давить на плечи. Давай-ка я выведу тебя на свет Божий. Только подожди, пока я разожгу мой очаг и вскипячу кое-какие травки: я собрал их сегодня утром.
Покончив с этим, он сказал:
— Идем.
И Самуил в молчании повел Юлиуса вверх по лестнице, а она вскоре вывела их на ту, по которой они спускались. Тут Самуил заговорил снова:
— Обрати внимание на эти две двери. Запомни их хорошенько. Когда тебе придет охота меня навестить, отомкни то панно в библиотеке, спустись на сорок четыре ступени. Тогда и окажешься перед этими дверьми. Правая ведет в круглую залу, левая — ко мне. Вот тебе ключ. У меня есть другой.
Он проводил Юлиуса до самых дверей библиотеки. Там они простились, и Юлиус, с облегчением вдыхая вольный воздух и радуясь солнечному свету, сказал:
— До скорого свидания.
— Как тебе будет угодно. Дорогу ты знаешь.
XXXVII
ПРИВОРОТНОЕ ЗЕЛЬЕ
Самуил возвратился к себе в лабораторию.
Варево, которое он поставил на огонь, кипело. Он дал ему еще немного настояться, а сам, взяв ломоть хлеба и плеснув в кружку немного воды, стал есть, запивая хлеб водой.
Окончив трапезу, он достал пузырек, влил туда микстуру, и спрятал пузырек в карман.
Потом он взглянул на часы.
Было без четверти пять.
«У меня еще три часа в запасе», — сказал он себе.
И, взяв книгу, он погрузился в чтение. Иногда он откладывал ее в сторону и начинал что-то записывать.
Проходили часы, а он ни на миг не отрывался от работы, не делал ни единого лишнего движения, только переворачивал страницы и набрасывал свои заметки.
Наконец он отложил книгу, пробормотав:
— Пожалуй, сейчас самое время.
Снова вытащил часы:
— Половина восьмого. Отлично.
Он встал, прошел через конюшню в подземный ход и стал подниматься без факела по крутому откосу, не касаясь стен, так же ловко, как если бы прогуливался за городом при свете дня.
Затем он остановился и стал прислушиваться.
Убедившись, что кругом царит тишина, особым образом нажал на выступ скалы, тот повернулся, открыв проход, и Самуил вышел.
Самуил стоял теперь позади хижины Гретхен, на том самом месте, где рано утром он так удивил Христиану и Гретхен своим внезапным появлением.
Сумерки уже сгустились. Но Гретхен еще не пригнала своих коз.
Незваный гость подошел к дверям хижины. Они были заперты.
Он вытащил из кармана ключ, отпер и вошел.
В ларе лежала половина буханки хлеба — ужин Гретхен. Самуил взял хлеб, капнул на него три капли из пузырька, принесенного им с собой, и положил хлеб на прежнее место.
— Для первого раза, в виде подготовки, хватит и этого, — пробормотал он. — А завтра в это же время я вернусь и удвою дозу.
Он вышел и запер за собой дверь.
Но прежде чем снова нырнуть в свой подземный ход, он остановился и поглядел назад.
Теперь хижина Гретхен была слева от него, а справа высился замок, силуэт которого уже терялся в густых вечерних сумерках. Только окна ярко освещенных покоев Христианы сияли посреди темного фасада.
Мрачный огонь, словно молния, сверкнул в его глазах.
— Да, вы будете моими, вы обе! — воскликнул он. — Я войду в ваши судьбы, когда пожелаю, так же свободно, как вхожу в ваши жилища. Я истинный хозяин этого замка и этой скалы, а теперь я хочу стать и господином тех, кого можно назвать их душой, — темноволосой Гретхен, суровой и дикой, как эта зеленая лесная чаща, и белокурой Христианы, изысканной и великолепной, словно ее дворец — драгоценное создание искусства.
Я хочу! Теперь я уже и сам не мог бы отступить, даже при желании. Моя воля стала законом моей жизни и роком — вашей. Вы сами виноваты! Зачем ваша так называемая добродетель бросала вызов моей, с позволения сказать, безнравственности, борясь с ней и даже до сих пор, на вашу беду, побеждая? Почему ваша мнимая слабость презирала, оскорбляла и, накажи меня Бог, даже ранила то, что я привык считать моей силой? Подумать только, ведь это продолжается уже больше года! Так могу ли я позволить себе потерпеть поражение в этой жестокой борьбе, где ваша гордыня противостоит моей? Я, привыкший в целом свете не страшиться никого, кроме самого себя, могу ли из-за каких-то двух детей отречься от моего самоуважения — последнего чувства, еще живущего во мне?
К тому же ваше поражение мне необходимо в той великой битве, которую я, подобно Иакову, веду с Духом Божьим. Мне надо доказать, что человек тоже может стать властителем добра и зла, чтобы, подобно Провидению и даже наперекор ему, повергать во прах самых непреклонных и вынуждать ко греху самых незапятнанных.
Наконец, может статься, что в любви, которой я требую от вас, таится секрет абсолютной истины. Сам Ловелас, гордец из гордецов, решился усыпить ту, которой хотел овладеть. Я же не усыплю тебя, Гретхен, напротив, ты пробудишься, ты познаешь самое себя! Маркиз де Сад, оригинал-сладострастник, в погоне за идеалом вечного духа беспощадно терзал бренную плоть. Я же, причиняя тебе страдания, овладею не твоей плотью, а твоей душой, Христиана. И тогда посмотрим, сколь успешными окажутся мои небывалые опыты, эта алхимия свободной человеческой воли!
Однако, черт возьми, похоже, будто я ищу для моих действий какого-то оправдания и разумных причин? Еще чего! Я поступаю так, будь я проклят, потому что я таков как есть, потому, что это доставляет мне удовольствие и соответствует моей натуре: quia nominor leo[7]… А, вот и Гретхен возвращается домой.
Гретхен действительно приближалась, озаренная бледным светом звезд, гоня перед собой свое стадо. Она брела рассеянно, погруженная в задумчивость, низко склонив голову.
«Эта уже грезит обо мне!» — с усмешкой сказал себе Самуил.
В то же мгновение распахнулось окно в замке, и острый взгляд Самуила различил Христиану: опершись на перила балкона, она подняла свои прекрасные синие глаза вверх, к темнеющей лазури небес.
«А эта все еще помышляет только о Господе Боге? — подумал Самуил, кусая губы. — Ничего! Еще прежде, чем звезды в следующий раз взойдут на небосклон, я заставлю ее думать обо мне — о человеке, чьих сил хватило бы, чтобы за двадцать четыре часа перенести с места на место целый город или сломить живую душу.
И, резко повернувшись, он исчез в недрах скалы.
XXXVIII
СЕРДЕЧНЫЕ И ДЕНЕЖНЫЕ НЕВЗГОДЫ ТРИХТЕРА
На следующий день в десять утра Самуил явился в гейдельбергскую гостиницу «Ворон» и осведомился, дома ли Трихтер.
Слуга ответил утвердительно, и Самуил поднялся в номер своего дражайшего лиса.
Трихтер выказал большую радость и непомерную гордость той честью, что выпала ему на долю: подумать только, сам сеньор посетил его! От восторга он даже выронил из рук громадную трубку, которую только что раскурил.
За тот год, что мы не видели нашего друга Трихтера, он успел в некотором смысле расцвести. Казалось, его физиономия все это время бережно хранила неповторимый оттенок, приобретенный благодаря вину, поглощенному им в достопамятный день дуэли. Его лоб и щеки были столь багровы, будто он надел красную маску. Что до носа, для его описания потребовалась бы палитра самого великого Вильяма Шекспира, некогда поведавшего миру о носе Бардольфа. Подобно этому герою, Трихтер на месте носа имел сверкающий рубин, сиянием которого его благородный владелец мог бы освещать себе путь в ночи, благоразумно экономя на свечах.
— О! Мой сеньор здесь, у меня! — возопил он. — Если позволишь, я тотчас сбегаю за Фрессванстом.
— Чего ради? — удивился Самуил.
— Чтобы он мог разделить мою радость и честь этого посещения.
— Ни в коем случае. У меня к тебе серьезное дело.
— Тем более! Фрессванст — мой закадычный друг и лучший из всех собутыльников. У меня нет от него тайн, и без него я не пускаюсь ни в какое предприятие.
— Говорю тебе, это невозможно. Мне нужно поговорить с тобой с глазу на глаз. Дай-ка трубку, будем курить и беседовать.
— Выбирай сам! — и Трихтер указал на длиннейший ряд трубок, развешанных на стене соответственно их размеру.
Самуил взял самую большую, набил ее и стал раскуривать.
Казалось всецело поглощенный этой процедурой, он полюбопытствовал:
— Да, насчет Фрессванста. С каких это пор ты так его возлюбил?
— С той самой дуэли, — отвечал Трихтер. — Я его люблю как побежденного противника. Таскать его повсюду за собой — это для меня все равно что не расставаться с моей победой, ходить с нею рука об руку. К тому же, ей-Богу, это самый добрый малый на свете. Нимало не дуется на меня за мое превосходство. Зато на Дормагена зол. Он его презирает за то, что тот тогда не дал ему двух капель твоей настойки, как ты предлагал. Он говорит, что ты спас мою честь, а Дормаген — не более чем его жизнь. Он ему никогда этого не простит. А как он тебя уважает! Ужасно завидует мне, что я твой лис. Быть же лисом Дормагена он больше не желает. И коль скоро место твоего лиса занято, он стал моим неразлучным другом, чтобы хоть так быть поближе к тебе. Мы с ним теперь сделались лисами-собутыльниками. Живем замечательно! Проводим дни, обмениваясь знаками взаимного расположения в форме все новых вызовов на приятнейшие застольные поединки. Заодно упражняемся на случай новой дуэли.
— Мне кажется, вы уж и так достаточно закалены в боях! — сказал Самуил, выпуская колечко дыма.
— О, то были сущие пустяки. Мы сильно продвинулись, ты бы удивился, если бы видел наши успехи. Тут уж поверь моему слову.
— Я верю твоему носу. Однако эти беспрерывные возлияния, должно быть, изрядно обескровили ваши кошельки?
— Увы! — Трихтер жалобно сморщился. — В том-то и горе, что, опустошая бутылки, вместе с тем быстро доходишь до дна кармана. За три первых месяца мы наделали таких долгов, что во всю жизнь не расплатиться. Зато теперь мы больше не клянчим взаймы.
— Это как же?
— Да просто никого не осталось, кто бы поверил нам в долг. Впрочем, мы теперь устроились так, что можем напиваться, сколько угодно, и ни пфеннига не платить.
— Гм-гм! — недоверчиво протянул Самуил.
— Тебе это кажется невероятным? Так слушай же. Вот наша тактика в двух словах: мы предлагаем пари. А поскольку мы всегда выигрываем, все расходы оплачивают зрители. Но даже этот благородный источник рано или поздно может иссякнуть. Увы, мы слишком непобедимы! Все меньше охотников держать пари против нас. Мы наводим страх. Какие же мы несчастные! Пьем мы так, что целый свет восторгается нашими подвигами. И тем не менее я чувствую, что близок злополучный день, когда не найдется больше ни единой души, готовой держать против нас пари. Платить станет некому, и что тогда делать? Что пить будем?!
Трихтер помолчал и добавил скорбно:
— А я так нуждаюсь в выпивке!
— Значит, ты очень любишь вино? — спросил Самуил.
— Да не вино само по себе, а то забвение, которое оно приносит.
— О чем же ты так хочешь забыть? О своих долгах?
— Нет, о своих поступках, — отвечал Трихтер, скорчив отчаянную гримасу. — Ах! Ведь я негодяй. У меня мать в Страсбурге, мне бы надо работать, чтобы помогать ей. А я, вместо этого, всегда сидел у нее на шее как последний подлец. Казалось бы, хоть после смерти отца я должен был стать для нее поддержкой, не так ли? Кто же еще, если не я? Так нет же! Я имел низость рассудить, что раз у меня есть дядюшка, ее брат, лейтенант наполеоновской армии, то пусть он и кормит свою сестру. Потом дядюшку убили, тому уж два года. У меня не оставалось больше никаких оправданий, и я сказал себе: «Ну все, прохвост, пора браться за ум!» Но дядюшка не в добрый час оставил нам небольшое наследство. Вот и вышло, что я, вместо того чтобы посылать матери деньги, повадился их у нее выпрашивать. И со дня на день откладывать исполнение своих благих намерений. Наследство было невелико, и мы его скоро проели. Тем скорее, что я почти все пропил, и не осталось ни крошки хлеба, ни капли вина. Как видишь, я отъявленный мерзавец. Я тебе все это рассказываю, чтобы объяснить, почему я пью: дабы заглушить угрызения совести. Я не хочу, чтобы ты принимал меня за обычного пьянчугу, за мерзкую губку для всасывания спиртного или за питейную машину. О нет, я не таков: пью, потому что страдаю.
— И каким же образом ты рассчитываешь выпутаться из всего этого?
— Понятия не имею. Как-нибудь. По-моему, все средства хороши. Ах! Если бы для того, чтобы у моей матери был кусок хлеба на старости лет, мне надо было умереть, я бы согласился с радостью.
— Ты это серьезно? — спросил Самуил, задумавшись.
— Серьезнее некуда.
— Такое не вредно знать, — заметил Самуил. — Я запомню твои слова. А пока почему бы тебе не обратиться к Наполеону? Ведь брат твоей матери погиб на его службе. Он умеет вознаграждать тех, кто верно служил ему, — это качество всех великих людей. Возможно, он даст твоей матери пенсион или устроит на какое-нибудь место, чтобы ей было на что жить.
Трихтер с надменным видом вскинул голову.
— Я немец! — заявил он. — Пристало ли мне просить о чем-то этого тирана, угнетателя Германии?
— Хорошо, ты немец, однако твоя мать родом из Франции, ты ведь сам когда-то говорил мне об этом?
— Да, правда, она француженка.
— В таком случае твоя щепетильность чрезмерна. Впрочем, об этом мы еще потолкуем. Сейчас самое главное расплатиться с твоими долгами.
— О, это безумная мечта! Я давно отказался от нее.
— Никогда не следует ни от чего отказываться. Об этом я и хочу с тобой поговорить. Кто самый свирепый из твоих кредиторов?
— Поверишь ли, это отнюдь не какой-нибудь трактирщик! — сказал Трихтер. — Трактирщики, напротив, уважают меня, берегут, заманивают к себе как редкостного и удивительного выпивоху, как некий живой образец совершенства, которого трудно достигнуть, и охотно демонстрируют публике этот достойный поклонения феномен. Мои пари приносят им несметные барыши, тем более что вокруг меня, разумеется, кишит целая толпа подражателей. Я в своем роде создатель школы. К тому же мое появление в погребке производит фурор, я придаю питейному заведению блеск, служу ему лучшим украшением. Один ловкач, устроитель балов, хотел даже нанять меня за тридцать флоринов в месяц с условием, чтобы ему было позволено вставлять в свои афишки с программой вечера три слова: «Трихтер будет пить!» Я решил, что мое достоинство велит отказаться, но в глубине души был польщен. Так что — нет, трактирщики меня не преследуют. Самый беспощадный из моих кредиторов — Мюльдорф.
— Портной?
— Он самый. Под тем предлогом, что он меня одевает уже семь лет, а я еще ни разу ему не заплатил, этот подлец прямо проходу мне не дает. В первые шесть лет, стоило ему предъявить мне счет, как я тотчас заказывал ему новый костюм, обещая потом заплатить за все разом. Но вот уже год, как он вообще отказывается на меня шить. Однако мошеннику и этого мало, он имеет наглость самым дерзким образом изводить меня. Третьего дня, когда я проходил мимо его лавки, этот нахал забылся настолько, что, выскочив и преградив мне дорогу, принялся орать на всю улицу, что якобы все платье, что на мне, принадлежит ему, потому что я за него не заплатил. Не ограничившись одними словами, он даже позволил себе такой жест, будто хотел своей кощунственной рукой ухватить меня за шиворот!
— Неужели он осмелился так обойтись со студентом? До такой степени пренебречь священными привилегиями Университета?! — вскричал Самуил.
— Будь покоен, — сказал Трихтер. — Мой надменный взгляд вовремя осадил зарвавшегося наглеца. Я прощаю его. Могу себе вообразить всю ярость этого сангвинического бюргера, осатаневшего от долгого и тщетного ожидания кругленькой суммы. Ведь он даже не может подать на меня в суд, поскольку университетский закон запрещает обывателям давать взаймы студентам. К тому же, как я уже сказал, его возмутительное намерение не было осуществлено.
— Но он пытался! Нет, это уже более чем намерение! — не унимался Самуил. — Необходимо, чтобы Мюльдорф был наказан.
— Да, конечно, оно бы неплохо, но…
— Что «но»?.. Мой приговор таков: Мюльдорф должен выдать тебе расписку о погашении твоего долга и, сверх того, в качестве возмещения за убытки выложить крупную сумму. Тебе это подходит?
— Еще бы! Это просто великолепно. Но ты, должно быть, шутишь?
— А вот увидишь. Подай-ка сюда все что нужно для письма.
Трихтер смущенно почесал в затылке.
— Ну же! — повторил Самуил. — Чем мне писать?
— Видишь ли, — промямлил он, — у меня тут ничего такого нет. Ни чернил, ни пера, ни бумаги.
— Так позвони. В гостинице, должно быть, все это найдется.
— Не уверен, это ведь постоялый двор для студентов. Я, впрочем, никогда не спрашивал подобных вещей.
На звонок Трихтера явился слуга. Когда он сбегал за письменными принадлежностями и принес их, Самуил велел ему подождать и, присев к столу, написал следующее:
«Любезный господин Мюльдорф,
Ваш доброжелатель рад сообщить, что Ваш должник Трихтер только что получил от своей матери пятьсот флоринов».
— Кому письмо? Мюльдорфу? — спросил Трихтер.
— Ему.
— А что ты ему пишешь?
— В своем роде предисловие. Так сказать, пролог комедии. Или драмы.
— А-а-а! — протянул Трихтер, удовлетворенный, несмотря на то что ровным счетом ничего не понял.
Самуил запечатал послание, написал адрес и передал письмо слуге:
— Поручите это первому встречному стервятнику[8], пусть отнесет. А вот ему монетка за труды. Да не велите ему говорить, от кого он получил это письмо.
Слуга ушел.
— А теперь, Трихтер, сию же минуту ступай к Мюльдорфу, — распорядился Самуил.
— Зачем?
— Чтобы заказать себе костюм.
— Но он же потребует от меня денег!
— Само собой, черт возьми! И тогда ты пошлешь его к дьяволу.
— Гм! Он, чего доброго, обозлится не на шутку, если я стану измываться над ним у него же в доме.
— А ты в ответ станешь оскорблять его, чтобы вконец вывести из терпения.
— Однако…
— Что такое? — сурово оборвал его Самуил. — С каких это пор мой дражайший лис позволяет себе возражения, когда его сеньор изволит говорить с ним? Когда я управляю тобой, тебе нет нужды рассуждать самому: если ты и не видишь, куда я тебя веду, на то есть мои глаза. Отправляйся к Мюльдорфу, веди себя с ним донельзя грубо и нагло и моли Бога, чтобы он на этот раз не удержался от того жеста, который он однажды чуть было не позволил себе.
— Неужели я должен стерпеть подобное оскорбление? — простонал уязвленный Трихтер.
— Ну, зачем же! На сей счет ты волен действовать, повинуясь зову сердца, — подбодрил его Самуил.
— Тогда все в порядке! — вскричал Трихтер, охваченный воинственным пылом.
— Захвати с собой трость.
— Это уж непременно!
«Так начинаются все великие войны! — сказал себе Самуил. — И всегда из-за женщины! Христиана может быть довольна».
XXXIX
А ЧТО ОН МОГ, ОДИН ПРОТИВ ТРОИХ?
Пять минут спустя Трихтер уже входил к Мюльдорфу, сдвинув шляпу набекрень, чванливый, готовый к ссоре и заранее разъяренный тем крайне неучтивым приемом, который он имел все причины ждать от портного.
Мюльдорф встретил его с самой любезной улыбкой.
— Соблаговолите же присесть, дорогой мой господин Трихтер! — воскликнул он. — Рад вас видеть!
— Рады? — спросил Трихтер. — Да вы знаете ли, что привело меня сюда?
— Догадываюсь, — отвечал портной, потирая руки.
— Я пришел заказать себе полный костюм.
— Чудесно. К какому сроку он вам требуется?
— Немедленно, — заявил Трихтер, обескураженный приветливостью портного, тщетно пытаясь сообразить, что происходит. — Чего вы копаетесь? Снимите с меня мерку.
Портной повиновался со всей возможной предупредительностью. Закончив, он сказал:
— В субботу костюм будет готов.
— Хорошо. Пришлете мне его с посыльным, — распорядился Трихтер, направляясь к двери.
— Вы уходите? — удивленно спросил Мюльдорф.
— А с чего бы мне здесь оставаться? — в свою очередь удивился Трихтер.
— Я и не прошу вас остаться. Но надеюсь, что вы мне кое-что дадите.
— Что именно?
— Флоринов сто в счет заказа.
— Добрейший Мюльдорф, — возразил Трихтер, — вы сегодня были со мной слишком любезны и слишком мило снимали с меня мерку, чтобы я мог ответить вам так, как уважающий себя студент должен отвечать на столь пошлые требования. Воспоминания о костюмах, которые вы успели мне сшить за последние семь лет, и предвкушение удовольствия от того нового, что вы обещали изготовить к субботе, побуждают меня сдержать законное возмущение. Я вас прощаю.
— Простите и платите, — сказал Мюльдорф, протягивая руку.
Трихтер с чувством пожал руку портного.
— Если угодно, могу отплатить вам рукопожатием, — заявил он. — Но денег у меня нет. Ни пфеннига.
И он шагнул к выходу.
Мюльдорф преградил ему путь.
— Ни пфеннига?! — закричал он. — А как же те пять сотен флоринов, что прислала ваша почтенная матушка?
— Пятьсот флоринов? От моей матери? — повторил Трихтер. — Ах, что за прелестная фантазия! Мюльдорф, у вас прорезалось остроумие.
— Стало быть, — кричал Мюльдорф в ярости, сдерживать которую был уже не в силах, — вам мало того, что вы не заплатили ни гроша по своим прежним счетам? Вы еще являетесь ко мне в дом и насмехаетесь надо мной, заказывая новые костюмы?
— Стало быть, — откликнулся Трихтер, тоже начиная возбуждаться, — вы хотели посмеяться надо мной, когда встретили меня так почтительно и так услужливо снимали с меня мерку?
— Итак, — взвизгнул Мюльдорф, хватая с конторки письмо Самуила и в бешенстве суя его под нос Трихтеру, — это письмо всего-навсего розыгрыш?
— Итак, — взревел Трихтер, бросая злобный взгляд на письмо, — вы обещали мне полный костюм к субботе не из уважения, не ради той неоценимой чести, которую я вам оказываю, одеваясь у вас, а всего лишь потому, что вообразили, будто мои карманы набиты деньгами?
И он потряс в воздухе своей кованой тростью.
Однако и Мюльдорф в свою очередь сжал в кулаке портновский аршин.
— Речь уже не о том, что я буду шить вам костюмы! — завопил вконец выведенный из себя кредитор. — Теперь разговор о тех, которые я для вас уже сшил! Вы должны заплатить за них или возвратить их мне обратно!
И он стал наступать на Трихтера с поднятым аршином.
Но не успел Мюльдорф замахнуться на студента аршином, как трость Трихтера всей тяжестью обрушилась на него.
Мюльдорф издал вопль, резко отпрянул назад, высадив двойное стекло своей витрины, и вновь кинулся на Трихтера, чья трость так и свистела в воздухе.
На крики портного прибежали двое соседей — колбасник и сапожник.
Благородный Трихтер, не устрашившись численного превосходства противника, продолжал орудовать тростью и выбил сапожнику глаз. Но вдруг он ощутил боль в левой икре — этой раны он не мог ни отразить, ни предвидеть. То пес колбасника, поспешив на помощь своему хозяину, впился зубами в ногу его врага.
Трихтер инстинктивно нагнул голову, чтобы посмотреть, что с его икрой. Воспользовавшись этим, его противники бросились на студента втроем и вышвырнули за дверь.
Пинок был так силен, что доблестный Трихтер кубарем скатился в уличную канаву и забарахтался там вместе с псом: похвальное рвение не позволяло тому выпустить из пасти добычу.
Столь энергично выдворенный вон, Трихтер успел только размахнуться своей тростью так, словно то был топор, и окончательно расколотить витрину. Но, уже падая, он успел заметить в дальнем конце улицы двоих лисов.
— Собратья, ко мне! — закричал он что было сил.
XL
VERRUF[9]
Теперь надобно с приличествующей случаю лаконичностью поведать читателю о последовавших событиях, столь же волнующих и стремительных, сколь важных для нашей истории.
Услышав призыв Трихтера, два прохожих лиса подбежали и высвободили собрата из собачьих зубов. Потом, без объяснений сообразив, в чем суть происшествия, они ринулись на приступ портновской лавки.
Разыгралась битва, сопровождаемая страшным шумом. Заслышав его, отовсюду стали сбегаться как соседи-ремесленники, так и студенты. Схватка грозила охватить все и вся, но тут подоспел полицейский дозор.
Трихтер с приятелями оказались таким образом между молотом и наковальней: впереди наступали лавочники, сзади наседала полиция. Как бы доблестно они ни оборонялись, такое положение делало всякое геройство безнадежным. Надо было отступать. Нескольким студентам удалось ускользнуть, но Трихтер и еще двое лисов были схвачены: крепкие руки стражников вцепились в них и поволокли в тюрьму.
К счастью, тюрьма находилась в двух шагах от места происшествия, а то не миновать бы новой драки. Со всех сторон уже начали стекаться группы студентов, было даже предпринято несколько попыток освободить пленников. Но полицейские, поддерживаемые лавочниками, отбили все атаки, и три лиса были благополучно посажены под замок.
Слухи об этой стычке и оскорблении, нанесенном Университету, не замедлили распространиться по всей округе. Не прошло и десяти минут, как все студенты узнали об этом. Аудитории опустели во мгновение ока, и даже самым уважаемым профессорам пришлось читать лекции сначала спинам своих убегающих слушателей, а потом и пустым скамьям.
На улицах собирались толпы. Подумать только: трое студентов арестованы за драку с обывателями! Все находили, что ситуация более чем серьезна и взывает к отмщению. Было решено, что следует обсудить положение сообща, и толпы повалили к гостинице, где обитал Самуил. Обстоятельства стоили того, чтобы доложить о них королю.
Тот пригласил всех в громадную залу, уже знакомую читателю, ибо в начале нашего повествования именно там происходила теплая встреча лисов. Председательствовал на этом сборище Самуил собственной персоной, но право высказать свое мнение имел каждый из присутствующих.
То была достопамятная сходка, настолько далекая от парламентской учтивости, насколько возможно. Само собой разумеется, все старались перещеголять друг друга грубостью, лихорадочной возбужденностью и яростной чрезмерностью своих предложений. И каждый новый призыв к мщению толпа встречала бурными рукоплесканиями.
Один субъект из числа замшелых твердынь предложил даже поджечь лавку Мюльдорфа.
Какой-то зяблик навлек на себя взрыв всеобщего гнева и был вышвырнут вон с гиканьем и свистом, ибо осмелился допустить, будто можно было бы ограничиться только требованием уволить полицейских, арестовавших Трихтера и его почтенных соратников.
— Ну, мы им припарку приложим куда следует! — вопил кто-то из золотых лисов. — И мы добьемся, чтобы все полицейское начальство вышвырнули в отставку, хотя этого еще будет мало!
Хор восклицаний, выражающих единодушное одобрение, взревел в ответ.
Затем посыпались предложения все более свирепые и причудливые. Кто-то требовал за преступление Мюльдорфа наказать всех портных города: надо, кричал он, собрать нищих со всей округи и заставить портных бесплатно шить им одежду, пока не кончатся запасы ткани в их лавках.
Еще один, чью речь даже хотели напечатать, утверждал, что все предложенное ранее не даст университетскому братству полного удовлетворения, поскольку в деле замешан не только портной, там были еще башмачник и колбасник, притом они задали студентам взбучку не в качестве именно портного, колбасника и башмачника, но как бюргеры, выразив тем самым естественную вековую ненависть этого сословия к студиозусам, из чего следует, что и мстить надобно всем бюргерам без исключения, а не одним лишь портным, колбасникам и башмачникам, так что единственный способ всерьез отстоять честь Университета — незамедлительно подвергнуть разграблению весь город.
Дискуссия не затухала, напротив, разгоралась все сильнее, благо пылающие мщением умы присутствующих беспрерывно подбрасывали новое топливо, не давая пожару страстей угаснуть. Но вот со своего места поднялся Самуил Гельб.
Тотчас воцарилось глубокое молчание, и в этой почтительной тишине председательствующий заговорил так:
— Дорогие собратья! Господа!
Здесь были высказаны мысли столь превосходные, что Университету не оставалось бы ничего иного, как только выбрать из предложенных разнообразных способов отмщения то, что своим великолепием превосходило бы все прочие. Однако да позволят мне достопочтенные предыдущие ораторы обратить их внимание на одно скромное обстоятельство. Не находите ли вы, что перед нами стоит задача, быть может, даже более неотложная, чем месть нашим недругам…
— Слушайте! Слушайте! — раздались возгласы с мест.
— Прежде чем мстить врагам, надо спасти наших друзей! — провозгласил Самуил, и бурные аплодисменты были ему ответом. — Вспомните: пока мы здесь предаемся словопрениям, трое наших собратьев томятся в тюрьме. Они ждут нашей помощи, они недоумевают, видя, что мы не спешим к ним на выручку, они уже вправе усомниться в нашей дружбе!
— Браво! — взревели голоса. — Верно говорит! Он прав!
— Возможно ли?! Уже полчаса как три студента сидят под замком, и их все еще не освободили!
Он сделал паузу, оценил глубокое впечатление, произведенное на толпу его речью, и продолжал:
— Начнем же с их спасения, прочим мы успеем заняться потом!
— Правильно! Прекрасно! Слушайте! — прокатилось по залу.
— Наш долг — открыть перед ними ворота тюрьмы, чтобы наши друзья могли бок о бок с нами насладиться расправой над их оскорбителями! — заключил оратор под громовые крики одобрения.
Собравшихся охватило лихорадочное возбуждение. Услышав призыв к действию, студенты бросились вооружаться чем попало, будь то колья, железные прутья или деревянные брусья.
Не прошло и пятнадцати минут, как осада тюрьмы началась.
Все это произошло так быстро, что нападение застало власти врасплох. Они даже не успели усилить тюремную охрану: кроме обычных часовых, там никого не оказалось. Заметив толпу студентов в момент, когда она повалила из-за угла улицы, начальник караула велел запереть ворота. Но что могла сделать дюжина солдат против добрых четырех сотен нападавших?
— Вперед! — крикнул Самуил. — Надо спешить, пока не подошло подкрепление!
И он, возглавив группу студентов, вооруженных громадным брусом, первым ринулся к воротам.
— Огонь! — скомандовал начальник караула, и град пуль посыпался на осаждающих.
Но студенты не отступили ни на шаг. Раздалось несколько пистолетных выстрелов. И тотчас, прежде чем охрана успела перезарядить ружья, два десятка брусьев и бревен стали яростно таранить ворота тюрьмы. Ворота подались.
— Смелей, ребята! — кричал Самуил. — Еще напор, и мы внутри! А ну, обождите.
Он оставил брус и, схватив железный лом, подсунул его под ворота. Десятка полтора лисов последовали его примеру, и ворота слегка приподнялись.
— Теперь на приступ! — закричал Самуил.
Раздался грохот двух десятков брусов, таранящих ворота, и те тотчас с шумом рухнули.
Второй залп грянул навстречу студентам. Но Самуил уже ворвался во двор тюрьмы.
Один из солдат прицелился в него, однако Самуил прыжком, достойным пантеры, кинулся на врага, и караульный, получив удар лома, свалился бездыханный.
— Оружие долой! — приказал Самуил страже.
Но приказ уже не был нужен. Толпа студентов, следом за ним вломившись во двор, так затопила его, что караульным в этой толчее стало невозможно пошевелиться, а не то что вскинуть ружье для выстрела.
Кроме солдата, убитого Самуилом, на земле валялись еще трое более или менее серьезно раненных пистолетными пулями. Среди студентов семь-восемь человек тоже пострадало, но, к счастью, довольно легко.
Разоружив караульных, толпа поспешила к камерам, где томился Трихтер и его двое товарищей. Все они были тотчас освобождены.
Затем победители выломали все окна и двери, а потом ради забавы или, быть может, из похвальной предусмотрительности сделали попытку разнести тюрьму, тут и там нанеся зданию известный ущерб.
В то время как они предавались этим увлекательным упражнениям, пришло известие, что академический совет собрался и сейчас как раз судит зачинщиков бунта.
— Ах, так! — сказал Самуил. — Что ж, в таком случае и мы будем судить академический совет. Эгей! — закричал он во все горло. — Лисы и зяблики, станьте на страже у тех ворот, что ведут на улицу. Сейчас сеньоры проведут совещание.
Сеньоры собрались в приемной зале тюремного замка.
Самуил тотчас взял слово. На этот раз его речь была кратка и по-военному отрывиста, в манере Тацита. Шум погрома и отдаленный рокот барабанов служили ей приличествующим аккомпанементом, и ни один из двадцатилетних сенаторов, внимавших оратору, ни словом не прервал его.
— Слушайте! — говорил Самуил. — Нельзя терять ни минуты. Уже бьют сбор. Войска скоро будут здесь. Поэтому решение надобно принять немедленно. Мое мнение таково: нам предлагали все виды расправы, от поджога дома Мюльдорфа до разграбления города, и в каждом предложении есть своя привлекательность, это бесспорно. Но все это повлечет за собой столкновения с войсками, кровопролитие, гибель дорогих нам друзей. Не лучше ли было бы добиться чего-либо подобного, но без ненужных жертв?
Ведь какова наша цель? Проучить бюргеров. Отлично! Но есть способ наказать их куда страшнее, чем просто разбить несколько окон или поджечь пару построек. Мы можем за пятнадцать минут разорить весь Гейдельберг. Для этого нам достаточно уйти отсюда.
Вы подумайте: чем жив Гейдельберг? Только нашим присутствием! Кто кормит портных? Те, кто носит их платья. На ком держится благополучие башмачников? На тех, кто покупает их обувь. Кому колбасники обязаны своим процветанием? Тем, кто ест их колбасу!
Итак, стоит лишь отнять у торговцев их покупателей, а у профессоров — их студентов, и в тот же миг не станет ни профессоров, ни торговцев. Без нас Гейдельберг будет подобен телу, лишенному души. То есть мертвецу.
Торговец осмелился отказать студенту, желавшему приобрести его товар?! Прекрасно! Пусть в ответ на это все студенты предоставят торговцам без помех владеть своими товарами. Тогда увидим, чья возьмет! Один из них не пожелал обслужить одного из нас — что ж, теперь им некого станет обслуживать!
Мы можем преподать столь впечатляющий урок, что его занесут в летопись бургеншафта: пусть он послужит примером для будущих студентов и держит в страхе филистеров грядущих веков. Короче, я предлагаю массовый исход, эмиграцию всего Университета и Verruf городу Гейдельбергу!
Гром рукоплесканий заглушил последние слова Самуила.
Исход был одобрен единодушно, голосования не потребовалось.
XLI
МУДРОСТЬ ЗМИЯ И СИЛА ЛЬВА
Сеньоры рассыпались среди толпы, спеша объявить всем о принятом решении, тотчас вызвавшем новые вопли восторга.
Условились, что остаток дня студенты потратят на сборы, но никому не станут говорить о своих планах, а город покинут ночью, спокойно, без шума, чтобы бюргеры, проснувшись, были застигнуты врасплох изумлением и угрызениями совести.
Когда все эти переговоры подошли к концу, прибежал запыхавшийся молоденький лис. Секретарь суда, приходившийся ему родственником и присутствовавший на заседании академического совета, сообщил юноше о его резолюции.
Она была такова: если студенты вздумают упорствовать, городское ополчение получит приказ открыть огонь, дабы подавить бунт силой, чего бы это ни стоило.
Если же бунтовщики угомонятся и вернутся к нормальной жизни, им будет объявлена амнистия — всем, кроме Самуила, который убил солдата и вообще, по-видимому, был зачинщиком всего этого беспорядка, ибо подстрекал к бесчинствам Трихтера, своего лиса-фаворита. Короче, во всем случившемся обвиняли только Самуила. Приказ об аресте был уже подписан, и для его поимки, вероятно, даже успели выслать отрад ополченцев.
При таком известии из всех глоток вырвался единый крик:
— Лучше драться, чем выдать нашего короля!
Трихтер был особенно хорош в своем благородном негодовании.
— Да что они себе вообразили? — кричал он. — Мы и волоску не позволим упасть с головы короля студентов! Он мой сеньор! Он освободил меня! Он Самуил Гельб, этим все сказано! А эти канальи из совета пусть только попробуют сунуться сюда!
И он встал перед Самуилом, яростно скаля зубы и ворча, словно верный пес.
Среди всей этой суматохи Самуил тихонько сказал что-то одному из студентов, и тот со всех ног побежал куда-то.
— К бою! К бою! — вопила толпа.
— Нет! — вскричал Самуил. — Никакого боя! Мы уже доказали свою храбрость, наши товарищи свободны, честь Университета спасена. Теперь же объявлен Verruf. Остается привести в исполнение наш вердикт, а для этого я вам не нужен.
— Как? Ты хочешь, чтобы мы позволили арестовать тебя? — в смятении вопросил Трихтер.
— О, будь покоен, им меня не взять, — с усмешкой отозвался Самуил. — Я сумею и в одиночку ускользнуть от их когтей. Стало быть, мы обо всем договорились: завтра утром в Гейдельберге не останется Гейдельберга — он будет там, где буду я. Что до формальностей, которые надлежит соблюсти, покидая город, то Трихтер знает их наизусть не хуже, чем дуэльный «Распорядок». Я же отправлюсь вперед, чтобы заблаговременно приготовить жилища на нашем Авентинском холме. Когда вы явитесь, над ним уже будет развеваться знамя Университета.
— Где же это? — раздалось несколько голосов.
— В Ландеке! — ответил Самуил.
Толпа заволновалась, загудела:
«В Ландеке? Пусть будет Ландек!» — «А что это еще за Ландек?» — «Кто знает? Впрочем, наплевать: если даже Ландека нет на свете, мы его придумаем!» — «Ура! В Ландек!»
— Отлично! — сказал Самуил. — А теперь расступитесь, пропустите меня. Вон моя лошадь.
Студент, с которым он недавно шептался, теперь появился верхом. Он спешился, и Самуил вскочил в седло.
— А знамя? — напомнил он.
Тот, кто до сих пор был в этой толпе знаменосцем, передал ему университетское знамя. Самуил обернул его полотнище вокруг древка, прикрепил к седлу своей лошади, захватил две пары пистолетов, саблю и, крикнув «До свидания в Ландеке!», пришпорил коня и галопом умчался прочь.
На первом же уличном перекрестке он наткнулся на отряд полицейских, в беспорядке отпрянувших от копыт его лошади. Один из них, видимо, опознал его, так как послышалось какое-то восклицание и тут же несколько пуль просвистели мимо его головы. Самуил не привык оставаться в долгу: он обернулся и, не останавливаясь, разрядил в преследователей два из своих четырех пистолетов.
Полицейские были пешие, так что Самуилову коню хватило нескольких прыжков, чтобы очутиться вне пределов досягаемости. Пронесясь вскачь по нескольким пустынным улицам, всадник вскоре галопом вылетел на большую дорогу.
Самуил спешил не напрасно: почти тотчас после его отъезда в город вошли войска.
Студентов тут же окружили, отрезав все пути к отступлению. Затем двенадцать полицейских агентов, охраняемые целым батальоном солдат, выступили вперед, и один из них с торжественным видом обратился к толпе. Он потребовал немедленной выдачи Самуила Гельба, обещая в этом случае амнистию для всех.
Студенты не оказывали ни малейшего сопротивления и безмятежно предлагали:
— Ищите.
Начались поиски. Они продолжались уже минут десять, когда прибыл посланец с приказом академического совета. Один из полицейских, на которых Самуил налетел на всем скаку, известил совет, что король студентов покинул город. Совет счел это бегство первой важной победой сил порядка и тем удовлетворился. Теперь от студентов требовали только одного: чтобы они мирно разошлись.
Их предупредили о том, что в противном случае будет применена сила. Толпа стала быстро редеть, и студенты спокойно разбрелись по своим квартирам.
Члены совета были настолько же восхищены, насколько озадачены столь быстрым умиротворением. К концу дня их изумление и восторг лишь усугубились: в городе было тихо. Ни единой скандальной выходки и ссоры, даже ни одного угрожающего слова! Казалось, студенты вдруг совсем забыли о ярости, обуревавшей их еще сегодня утром.
Наступила ночь. Бюргеры отошли ко сну, гордые своей победой. К десяти часам, как обычно, весь город уже сладко спал.
Однако в полночь, если бы кто-нибудь из жителей случайно проснулся, он увидел бы престранное зрелище.
XLII
ПРОКЛЯТИЕ И ИСХОД
В полночь двери гостиниц, где жили студенты, по некоей таинственной причине вдруг стали открываться одна за другой. Оттуда выскальзывали темные фигуры — по двое, по трое, в одиночку… По большей части студенты отправлялись в путь пешком, некоторые верхом, а кое-кто и в экипажах. И все скопище их, разрастаясь с каждой минутой, под покровом ночи двинулось к площади перед зданием Университета.
Если на их пути попадался уличный фонарь, они осторожно, без шума снимали его со столба.
На Университетской площади люди уже стояли тесно, плечом к плечу, а толпа все продолжала прибывать. Черные силуэты, из которых она состояла, подходили друг к другу, обменивались рукопожатиями, перешептывались. Одна из самых подвижных и болтливых теней принадлежала Трихтеру. Во рту у нашего старого знакомца торчала огромная трубка, а на его руке повисла молоденькая стройная девица.
О женщины, неужели в самом деле имя вам — вероломство? Да, ибо эта девушка была Лолотта, прежняя подружка Франца Риттера. Победоносный Трихтер не только отнял у Дормагена его лиса, но и Риттера лишил возлюбленной. Воспользовавшись размолвкой между этим ревнивцем и его своенравной кокеткой, он в один прекрасный день сумел вытеснить былого дружка из ее сердца.
В два часа ночи Трихтер, приблизившись к кучке студентов, стоявшей чуть особняком, лаконично распорядился:
— Факелы!
Мгновенно вспыхнуло десятка два факелов.
Схватив один из них, Трихтер бешено замахал им у себя над головой, требуя тишины и внимания. Затем, повернувшись лицом к центру города, он суровым голосом торжественно провозгласил слова проклятия, воистину достойные стать в ряд с лучшими перлами античной поэзии:
— О город, будь проклят! Проклят! Проклят!
Ибо твои портные более не ценят высокой чести, что оказывают им студенты, позволяя их изделиям подчеркивать изящные формы студенческих тел!
Ибо твоим башмачникам уже мало того, что их сапоги приятно обрисовывают наши мускулистые щиколотки!
Ибо твои колбасники возмечтали об иной доле для своих свиней, удостоенных того, чтобы питать своими жизненными соками наши жилы, претворяясь в ту благородную кровь, чье кипение рождает в умах столь возвышенные мысли!
Ибо, вместо того чтобы платить нам за это, они вообразили, будто мы же еще им что-то должны!
Что ж, да будет так: пусть их платья, их башмаки, их мясо остаются при них! Пусть алчность приведет их к разорению!
Их сукна да послужат саваном их благосостоянию! Да истреплют они до дыр сшитые для нас башмаки, тщетно пытаясь сбыть свои товары, пусть даже их женам придется натянуть на себя сапоги! И пускай их колбасы, протухнув, принесут чумную заразу в их собственные дома!
Восплачьте же, бюргеры, обыватели, торговцы всех мастей! Отныне не будет вам ни дохода, ни веселья. Горе вам: больше вы уж не увидите, как мы проходим мимо ваших лавок, беззаботные, в разноцветных одеждах, бодро распевающие «Виваллера»! По ночам вы уж не будете вскакивать, разбуженные грохотом булыжников, которые мы, забавляясь, бывало, швыряли к вам в окна! Мы не станем больше целовать ваших дочек! Плачьте же, бюргеры!
Особенно рыдайте вы, неблагодарные трактирщики! Всю надежду ваших кошельков мы уносим ныне на подошвах своих сапог! Вы сдохнете с голода: мы больше не будем раскупать ваши съестные припасы! Вы иссохнете от жажды: мы не станем больше пить ваши вина!
С этими словами Трихтер стремительным движением опустил свой факел и затушил его, ткнув в мостовую:
— Да погаснет жизнь Гейдельберга, как я гашу этот факел!
И остальные девятнадцать факелоносцев, повторив его жест, провозгласили:
— Да погаснет жизнь Гейдельберга, как мы гасим этот факел!
Наступил мрак.
Погашение факелов было сигналом к выступлению.
Толпа двинулась в путь, и скоро людской поток уже выплеснулся на дорогу, ведущую к Неккарштейнаху.
Само солнце, казалось, пришло в недоумение, когда его первые утренние лучи озарили это диковинное воинство. Там все было смешано самым причудливым образом, все клубилось и мелькало: мужчины, собаки, рапиры, трубки, топоры, женщины, лошади и кареты. Бледные, помятые физиономии, сонно мигающие глаза, растерзанная одежда студентов — все говорило об усталости. И каждый тащил с собой то, что было всего милее его сердцу или нужнее его телу: дорожные фляги с водкой, узелки с бельем — что угодно, но не книги. Все это напоминало то ли беженцев, спасающихся от вражеского наступления, то ли переселенцев.
В каком бы глубоком секрете ни готовилось бегство, оно не могло укрыться от гостиничной прислуги и нескольких ранних пташек из торгового сословия. Поэтому в хвосте процессии уже пристроилась вереница тачек и ручных тележек, груженных хлебом, мясом, всевозможными спиртными напитками и съестными припасами. Трихтер, шагавший впереди всех, обернулся и, заметив знакомого содержателя питейного заведения, про себе удовлетворенно хмыкнул, вслух же обронил как можно небрежнее:
— А, вот и маркитанты!
Однако не прошло и минуты, как он, под каким-то предлогом оставив иноходца, на которого взгромоздил Лолотту, пропустил вперед себя весь караван, двинулся навстречу трактирщику, приказал налить большой стакан можжевеловой настойки и, только осушив его, снова присоединился к своей подружке.
В Неккарштейнахе было решено остановиться и передохнуть. В дороге животы студиозусов изрядно подвело, и провизии, привезенной из Гейдельберга, до которой они в силу настоятельной необходимости согласились в последний раз снизойти, едва хватило, чтобы слегка утолить голод. Неккарштейнахским трактирщикам пришлось расстаться со всеми своими припасами вплоть до последнего цыпленка и последней бутылки вина.
Подкрепившись таким образом, студенты продолжали путь.
Часа через четыре они подошли к перекрестку.
— Ах ты дьявольщина! — воскликнул Трихтер. — Дорожка-то раздваивается. Куда теперь прикажете идти: направо или налево? Я в сомнении, словно Буриданов осел меж двумя торбами овса.
В эту самую минуту вдали послышался топот копыт. Облачко пыли, стремительно приближаясь, двигалось над той дорогой, что поворачивала влево. Мгновение спустя кое-кому уже удалось разглядеть всадника: то был Самуил.
— Виват! — завопило сборище.
— Куда теперь? — спросил Трихтер.
— Следуйте за мной, — ответил Самуил.
XLIII
СЕКРЕТЫ НОЧИ И ТАЙНЫ ДУШИ
Чем же был занят Самуил со вчерашнего дня, с тех самых пор как он покинул Гейдельберг?
Накануне вечером он прискакал в Ландек часам к семи, то есть меньше чем через сутки после того, как он уехал оттуда.
Он еще успел пробраться в хижину Гретхен.
Вышел же он оттуда не более чем минут за пять до того, как пастушка пригнала своих коз домой. Она сделала это раньше обычного, не ожидая наступления ночи. С самого утра она ощущала необъяснимое недомогание, лишившее ее сна и аппетита. Весь день ее лихорадило. Девушка чувствовала какое-то нездоровое возбуждение и вместе с тем была совершенно разбита.
Подоив коз и отведя их в загон, Гретхен зашла к себе в хижину, но тотчас снова вышла: ей сделалось нехорошо, она нигде не находила себе места.
Душная июльская ночь грозила вконец истомить ее. Ни ветерка, ни единого освежающего дуновения — только стрекот кузнечиков, затаившихся во всех трещинах иссушенной зноем земли. Вся во власти тяжких противоречий, Гретхен томилась жаждой, словно эта измученная зноем почва, но пить ей не хотелось; дремотная тяжесть, разлитая в воздухе этой ночи, наполняла все ее существо, но она не могла уснуть.
Казалось, всю окружающую природу отягощает таинственное, темное сладострастие. В птичьих гнездах возня и трепыхание, постепенно затихая, сменялись любовно-дремотным безмолвием. Травы источали терпкое благоухание. С неба струился мягкий прозрачный туман.
Гретхен хотела вернуться в дом, но, охваченная оцепенением, продолжала сидеть на лужайке, сжав руки на коленях, устремив к звездному небу невидящий взгляд, хотя мысли ее витали неведомо где. Она терзалась и тосковала всем своим существом, сама не зная почему. Ей хотелось плакать. Казалось, слезы облегчили бы ее муку, и она отчаянно старалась вызвать их подобно тому, как раскаленная земля молит о капле росы. Она сделала над собой огромное усилие и наконец почувствовала, что меж ее воспаленных век проступает слеза.
Что ее особенно удивляло, так это одна неотвязная мысль, за последние часы вдруг овладевшая ею наперекор ее воле. Мысль, которую она старалась, но никак не могла прогнать. Гретхен думала о Готлибе, том молодом пахаре, что в прошлом году просил ее руки. Почему этот парень у нее на уме? Отчего она вспоминает о нем с мукой и отрадой — она, которой он всегда был безразличен?
Еще и месяца не прошло с тех пор, как Готлиб, встретив юную пастушку, робко спросил, не переменились ли ее намерения, все ли еще ей ничто не мило, кроме одиночества. Она тогда сказала ему, что свобода стала ей еще дороже, чем раньше.
Готлиб пожаловался ей, что родители хотят заставить его жениться на Розе, девушке из их деревни. Гретхен не почувствовала ни малейшего укола ревности. Она с дружеской сердечностью посоветовала Готлибу уступить желанию родителей, и, нисколько не уязвленная ни в своих чувствах, ни в самолюбии, искренне радовалась, что этот славный малый сможет утешиться и познать счастье в союзе с другой.
После той встречи она несколько раз вспоминала о возможной женитьбе Готлиба, причем думала о ней с тем же неизменным удовольствием.
Отчего же теперь эта мысль внушает ей такие горькие сожаления? Почему ее охватывает невыразимое смятение, стоит лишь представить этого молодого человека в объятиях другой женщины? Зачем образ Готлиба так неотступно преследует ее, и она напрасно пытается прогнать это наваждение, отмахиваясь от него так же тщетно, как от тучи назойливых мух?
А почему сегодня, вместо того чтобы, по обыкновению, гнать своих коз в горы или лесную чащу, она, напротив, все искала открытых полян, ее так и тянуло к опушке, поближе к равнине, где у Готлиба было несколько делянок? Зачем она целый день блуждала в тех местах? И отчего, когда Готлиб так и не появился, она почувствовала, как из глубины сердца поднимается смутная обида?
Тогда-то Гретхен и решила вернуться домой, не ожидая сумерек. Внезапно она вздрогнула: ей послышался голос Готлиба. Она оглянулась и в самом деле увидела его: он шагал по выбитой дороге, возвращаясь с поля домой. Но он был не один. С ним рядом шли отец Розы и сама Роза. Он протянул руки своей невесте и весело заговорил с ней. Гретхен, скрывшись за деревьями, осталась незамеченной.
Почему у нее больно сжалось сердце? Отчего она так и впилась в Розу ревнивым взглядом? Зачем жгучие тайны первой брачной ночи впервые в жизни приоткрылись ее умственному взору? С какой стати веселый смех Готлиба и горделивое довольство Розы мгновенно запечатлелись в ее памяти и теперь преследовали на каждом шагу? Почему то, чего она прежде желала, стало печалить ее? Как могло случиться, что она, никогда никому не желавшая зла, сидит здесь и глотает едкие слезы при мысли о чужом счастье?
На эти вопросы она не находила ответа.
Желая встряхнуться, прогнать наваждение, девушка поднялась. Ее сжигала лихорадка: веки горели, губы пересохли.
«Я просто хочу пить, — решительно сказала она себе. — Пить и спать».
Она вернулась в хижину, чиркнула огнивом и зажгла огонь в глиняном светильнике.
Потом она открыла шкафчик и достала ломоть хлеба. Но смогла проглотить только маленький кусочек. Есть совсем не хотелось. И потом, ей показалось, что вкус у хлеба какой-то странный. Впервые она это заметила еще вчера.
В углу ларя стоял про запас горшок с квашеным молоком. Гретхен схватила его и стала жадно пить…
Вдруг она замерла. Ей почудилось, будто простокваша необычно горчит. Но жажда была так нестерпима, что это ее не остановило. Она только пробормотала:
— Ох, я, похоже, совсем не в себе!
И девушка осушила горшок до последней капли.
Казалось, питье немного освежило Гретхен, и она прилегла, не раздеваясь, на свою постель, выстланную папоротником.
Но ей не спалось. Вскоре она заметила, что возбуждение нарастает. Простокваша, выпитая ею, не только не утолила жажды, а, похоже, усилила ее. Гретхен задыхалась в этой тесной комнатушке, по ее жилам струился жар, голова пылала.
Не в силах больше терпеть, она поднялась, чтобы выйти на свежий воздух.
Подойдя к двери, она пошатнулась, наступив на что-то скользкое. Глянула себе под ноги и заметила какой-то блестящий предмет. Девушка наклонилась и подняла маленький пузырек. Он был не из золота или серебра, а из какого-то металла, какой она видела впервые.
Кто мог оставить здесь этот флакон? Ведь Гретхен, уходя, запирала свою хижину. Она была уверена, что ни разу не забывала делать это.
Флакон был пуст, но запах его содержимого не успел выветриться. Гретхен узнала его — это был тот самый запах, которым отдавали хлеб и простокваша.
Она растерянно провела рукой по волосам и прошептала:
— Я положительно схожу с ума. Прав был тогда господин Шрайбер. Нехорошо жить так, совсем одной. О Боже мой!
Девушка собрала все силы, заставляя себя опомниться и подумать. Она огляделась вокруг, и ей показалось, что стулья и стол сдвинуты со своих обычных мест: еще утром они стояли не совсем так. Значит, здесь все-таки кто-то побывал?
Она вышла из хижины. Солнце зашло уже больше двух часов назад, и воздух должен был, наконец, посвежеть.
Однако ей казалось, будто он стал еще горячее. Гретхен задыхалась, словно ее легкие были обожжены.
Она прилегла на траву, но и трава дышала нестерпимым зноем.
Тогда девушка растянулась на скале, но и голый камень был не прохладнее, чем земля. Он хранил жар солнца, подобно сковороде, что остается горячей, когда дрова в печи уже прогорят.
Что же такое она выпила? Похоже на приворотное зелье. И откуда взялась эта склянка?
Внезапно она содрогнулась всем телом. Воспоминание о Самуиле, до поры до времени вытесненное мыслями о Готлибе, пронзило ее мозг.
Самуил! Ну да, конечно же! Это наверняка он. И тотчас все суеверные страхи разом пробудились в ее душе. Нет никакого сомнения, что Самуил демон. Да, да, так и есть, он ведь угрожал ей, вот и держит слово: она попала в его сети, он околдовывает ее, а скоро явится сам, чтобы овладеть ею окончательно. Исчадию ада ведь ничего не стоит без ключа проникнуть в любой дом, ему запоры не помеха. Гретхен почувствовала, что гибнет.
И вот ведь какая дьявольская загадка: охваченная ужасом и отчаянием, она вместе с тем испытывала что-то похожее на восторг. Мысль, что демон вот-вот явится сюда и возьмет ее, доставляла девушке горькую отраду. В том, что Самуил придет, она не сомневалась и ждала его с нетерпением и страхом, не зная сама, какое из этих чувств сильнее. Одна половина ее сознания говорила: «Вот мне и конец!» А другая откликалась: «Тем лучше!» Нечто вроде опьянения, полного ужаса, навевало ей дикие фантазии. Она чувствовала, что стоит на краю бездны и адское головокружение становится все неодолимее. Ей уже не терпелось рухнуть в пропасть вечного проклятия.
На миг воспоминание о Готлибе еще мелькнуло в ее сознании. Но теперь его образ представился ей совсем иным. Он внушал уже не любовные грезы, а отвращение. Чего он от нее хотел, этот мужлан с толстыми грубыми лапами, неотесанный и неуклюжий, как его быки? Ей ревновать к Розе? Еще чего не хватало! Муж, любовник, который ей желанен, не деревенщина, чьи руки созданы для плуга, а юноша с ясным челом, с тонкими пальцами, со взглядом проницательным и глубоким, молодой ученый, проникший в секреты трав, знающий средства, целительные для раненых ланей и страдающих душ, умеющий лечить и умеющий убивать.
Шорох чьих-то шагов заставил ее встрепенуться и вскочить на ноги.
Огромными, широко раскрытыми глазами она всмотрелась в темноту.
Перед ней стоял Самуил.
XLIV
С ПРЕСТУПЛЕНИЕМ ШУТКИ ПЛОХИ
При виде Самуила Гретхен, успевшая встать, отшатнулась, но, влекомая инстинктом более могущественным, чем ее воля, безотчетно протянула к нему руки.
Самуил же замер в неподвижности. При лунном свете он казался еще бледнее обычного. Его лицо не выражало ни насмешки, ни торжества, ни злобы: он был серьезен, даже мрачен. Гретхен он показался необычайно высоким.
Она все еще отступала к двери хижины, раздираемая противоречивыми чувствами, не в силах победить ни свой ужас, ни влечение. Ноги словно бы сами несли ее к хижине, но уста тянулись к Самуилу.
— Не приближайся ко мне! — закричала она. — Изыди, сатана! Ты мне страшен. Я тебя ненавижу и презираю, слышишь, ты? Именем Пречистой Девы заклинаю тебя: сгинь, нечестивец!
И она осенила себя крестным знамением, повторяя:
— Не подходи! Не подходи!
— Я не приближусь к тебе, — медленно отчеканил Самуил. — Не сделаю ни шагу. Ты сама подойдешь ко мне.
— Ах, это возможно! — прошептала она в отчаянии. — Не знаю, чем ты меня опоил. Какой-то отравой, ты ее, верно, отыскал у себя в аду. Это был яд, не так ли?
— Нет, не яд. Это был сок некоторых цветов. Ты же так любишь цветы, и посредством цветов ты осмелилась оскорбить меня. Это был эликсир, в котором заключена мощь природы, способная пробудить дремлющие в человеке жизненные силы. Любовь спала в тебе, а я ее разбудил, только и всего.
— Значит, цветы меня предали! — горестно вскричала Гретхен.
Потом, устремив на Самуила скорее печальный, чем гневный взор, она промолвила:
— Видно, ты правду сказал. Говорила же мне моя матушка, что любовь — это страдание. Вот я и страдаю.
Она все еще старалась заставить себя уйти.
Самуил по-прежнему не шевелился. Он стоял так неподвижно, что его можно было бы принять за статую, если бы не глаза, горевшие в потемках жарким пламенем.
— Если ты страдаешь, — сказал он, — отчего бы не попросить меня, чтобы я тебя исцелил?
Эти слова Самуил произнес таким нежным, проникновенным голосом, что истерзанная душа Гретхен всеми фибрами отозвалась на его звуки. Она сделала шаг к нему, потом еще один и еще. Но вдруг отпрянула в ужасе:
— Нет, нет, нет! Не хочу! Ты страшный человек. Ты проклят. Ты ищешь моей погибели. Но тебе меня не поймать.
— Я уже сказал, — повторил он, — что не сделаю ни шагу в твою сторону. Ты же видишь, я не двигаюсь с места. Если бы захотел, я в три прыжка настиг бы тебя, разве нет? Но мне нужно, чтобы ты стала моей по доброй воле, и я этого дождусь.
— Хочу пить, — пробормотала Гретхен.
И, помолчав, шепнула покорным, ласкающим голосом:
— Это правда, что ты можешь меня исцелить?
— Пожалуй, что так, — сказал Самуил.
Выхватив из кармана складной нож, девушка раскрыла его и решительно шагнула к нему, вооруженная и оттого осмелевшая:
— Не прикасайся ко мне, а то я всажу в тебя нож. Ты только вылечи меня.
Но тут же — бедное дитя! — она отшвырнула нож далеко в сторону и воскликнула:
— Я совсем сошла с ума! Хочу, чтоб он меня лечил, а сама ему угрожаю. Нет, мой Самуил, я больше не буду тебе грозить. Смотри, я выбросила свой нож. Умоляю тебя… Ох, как болит голова! Я прошу у тебя прощения. Исцели меня скорее! Спаси меня!
Она упала к ногам Самуила и обняла его колени.
Это была поразительная картина: в бледном сиянии луны среди диких скал юная красавица с распущенными волосами в слезах извивалась у ног мужчины, недвижимого, словно мраморное изваяние. Самуил, скрестив руки, мрачно взирал на этот пожар бушующей страсти, зажженный им в крови невинного создания. Гретхен была вся объята невыразимым жаром: горячие искры вспыхивали в ее глазах, казалось роняя свои отсветы на смуглую кожу девушки. Она была дивно хороша в эти мгновения. Огонь страсти, пожирающий бедное дитя, был так жгуч, что Самуил почувствовал, как и сам поневоле начинает ощущать его. Лихорадка, снедающая Гретхен, это пламя, обжигавшее ее изнутри и освещавшее снаружи, все глубже проникали в его кровь.
— Ах, ты вечно на меня злишься! — вскричала прекрасная дикарка. — За что ты ненавидишь меня?
— У меня нет к тебе злобы, — отвечал Самуил. — Я тебя люблю. Это ты меня ненавидишь.
— О нет, теперь уже нет! — отозвалась она с нежностью, поднимая к нему свое очаровательное лицо.
Но тотчас ее настроение переменилось, и она, ни секунды не помедлив, резко выкрикнула:
— Ты прав! Ненавижу тебя!
Она кинулась прочь, но, не пробежав и четырех шагов, без сил рухнула на землю, будто мертвая.
Самуил не шелохнулся. Он только позвал:
— Гретхен!
Она приподнялась на коленях и с немой мольбой протянула к нему руки.
— Ну же! Иди ко мне! — сказал он.
Она униженно подползла к нему и простонала:
— Я совсем без сил! Подними меня.
— Ты сама просишь об этом?
Он наклонился над ней, взял за руки и заставил встать.
— О, ты сильный! — сказала она так, словно бы гордилась им. — Дай-ка поглядеть на тебя.
Положив Самуилу руку на плечо, девушка слегка отстранилась, чтобы получше всмотреться в его лицо.
— Ты прекрасен, — промолвила она. — Похож на князя тьмы.
Каждое ее слово и жест были сейчас полны пленительной грации, в движениях появилась невероятная гибкость, в голосе — неотразимое очарование. В борьбе, что вела с самой собой эта бедная невинная душа, ужас все еще одерживал верх над соблазном. Но Самуил чувствовал, что хладнокровие покидает его: огонь, охвативший сердце жертвы, готов был пожрать самообладание искусителя.
Внезапно Гретхен обвила руками его шею и, привстав на цыпочки, прислонилась лбом к его щеке. Страсть, которую он распалил в ней, охватила теперь уже его самого, и он впился поцелуем в ее губы.
Это прикосновение заставило Гретхен содрогнуться. Порыв ярости мгновенно прогнал прочь сладострастное томление: сильно укусив Самуила в щеку, девушка вырвалась из его объятий и резко отскочила прочь с гневным гортанным возгласом. И туг же, мгновенно укрощенная, с трепетом подняла на Самуила смиренный взор, молящий о прощении:
— Я тебе сделала больно? Да?
— Нет! — отвечал он, внезапно оживая: теперь он больше не походил на мраморную статую. — Нет, я тебе благодарен. Такая боль сладостна. Там, где ужас сродни очарованию, где опасность пополам с блаженством, а ненависть сплетена с любовью, — да, только там душа соприкасается с бесконечностью. Я это и люблю в тебе.
— Что ж, тем хуже! — выкрикнула Гретхен. — Да, я тоже тебя люблю!
Она осеклась, потом прошептала:
— Ах, какой стыд! Я готова нарушить мой зарок! Нет, лучше умереть!
Стремительным, словно молния, движением она схватила свой нож, поблескивавший среди травы, и ударила себя в грудь.
Самуилу едва удалось вовремя удержать ее руку. Клинок не успел проникнуть глубоко, но кровь все же брызнула.
— Несчастное дитя! — пробормотал он, отнимая у нее нож. — Хорошо, что я не опоздал. Рана не опасна.
Гретхен, казалось, и не заметила, что ранена. Она смотрела прямо перед собой затуманенным взором, будто мысли ее блуждали где-то далеко. Потом провела ладонью по лбу, словно прогоняя забытье.
— Тебе больно? — спросил он.
— Нет, наоборот, стало легче. Разум вернулся ко мне. Я теперь понимаю, что надо сказать.
Она залилась слезами и, молитвенно сложив руки, заговорила:
— Выслушайте меня, сударь. Надо вам меня отпустить. Видите ли, нельзя совсем не иметь жалости. Ну вот, я у ваших ног. Вы победили, вы сильнее, и если пожелаете, я стану вашей. Так вот, пощадите меня! В милости ведь больше величия, чем в расправе. Ох, правда, я вас умоляю! Для чего вам быть жестоким со мной? Неужели вы погубите бедное созданье, только чтобы на минутку потешить свое самолюбие? Подумайте, что со мной станется потом! Или вы боитесь, что когда опасность минует, я снова стану задирать вас? О, что вы! Это мне такой урок, что я никогда уж его не забуду. И даже могу сказать об этом госпоже Христиане. Как вы прикажете, я так и сделаю. Ну правда же, это все очень разумно, что я вам говорю? Вы сами видите, вам теперь нет никакой нужды меня больше терзать. Вы мне окажете милость? Я валяюсь у вас в ногах, что еще я могу сделать? Вы мужчина, а я пока даже не женщина, я всего лишь ребенок. Кто же станет принимать всерьез то, что говорят или делают дети? Разве ребенка можно губить за одно какое-то слово? О сударь, смилуйтесь!
Она была так окончательно повержена, такая душераздирающая мука звучала в ее голосе, что Самуил почувствовал себя даже растроганным. Его решимость была поколеблена, быть может, впервые в жизни. Вопреки собственной воле он смягчился при виде столь глубокого отчаяния этой целомудренной отшельницы, чью чистоту он собирался ради собственного тщеславия запятнать вечным и, может статься, смертельным позором. К тому же разве не была она уже достаточно укрощена, побеждена, унижена? Теперь она вся в его власти. Разве не призналась она сама, что полностью в его руках? Итак, он может проявить великодушие. Она всецело предалась ему, после этого зачем ее еще и брать?
К несчастью, Гретхен была уж очень хороша, да и зелье продолжало действовать. Отчаяние девушки мало-помалу превращалось в какое-то смутное лихорадочное томление. Она стала покрывать руки Самуила поцелуями, словно бы моля уже не о пощаде, а о чем-то совсем другом, и ее взгляд, обращенный к нему, наполнился влажным огнем соблазна.
— О, поторопитесь исцелить меня! — шепнула она с каким-то странным выражением. — А то будет поздно.
— Да, да, — пробормотал он, не сводя с нее жаркого хмельного взгляда, — я тебя вылечу! Сейчас же схожу за другим питьем, оно возвратит тебе покой, освежит кровь в твоих жилах. Я уже иду.
А сам, вместо того чтобы уйти, все смотрел на нее, такую прекрасную, объятую дремотным томлением, в сладострастном забытьи льнущую к нему.
— Да, — шептала она, — ступай.
А сама, вместо того чтобы оттолкнуть, удерживала его за руку, не отпускала. Губы твердили: «Ступай же!», а взгляд просил: «Останься!»
Самуил сделал над собой отчаянное усилие.
— Неужели я больше не властен над самим собой? — пробормотал он. — Я покорил тебя, ты скажешь об этом Христиане. Этого довольно. К чему бесполезное злодейство? Прощай, Гретхен.
Он вырвался из ее рук и опрометью бросился к скале.
— Ты уходишь? — вскрикнула Гретхен жалобно и нежно.
— Да. Прощай же!
Но не успел Самуил скрыться в тени скалы и нырнуть в подземный ход, как трепетные руки обвились вокруг его шеи, жаркие уста прильнули к его губам, и он, теряя рассудок, в свою очередь почувствовал себя покоренным, бессильным противиться тому, что было следствием его же преступного замысла.
XLV
ХРИСТИАНА В СТРАХЕ
На следующий день около четырех часов пополудни Юлиус и Христиана отправились на прогулку. Как только вышли из замка, Юлиус спросил:
— В какую сторону пойдем?
— Куда тебе угодно, — сказала Христиана.
— О, мне это безразлично, — отвечал Юлиус с ленивым равнодушием.
— Что ж, тогда поднимемся к Гретхен. Этим утром она так и не появилась. Пришлось послать служанку за ее козой. Я немножко обеспокоена.
Когда они достигли маленького плато, на котором стояла хижина, Христиана обернулась, чтобы полюбоваться долиной.
— Какой чудесный вид, — заметила она, указывая мужу на реку и череду дальних холмов.
— Да, — ответил Юлиус, не повернув головы.
Не показав виду, что задета небрежным, скучающим тоном супруга, Христиана направилась к домику Гретхен.
Дверь была заперта.
— Она, наверное, уже в горах со своим стадом, — сказал Юлиус.
Христиана отошла на несколько шагов в сторону и заглянула в укромную ложбинку в скале, куда Гретхен имела обыкновение загонять своих коз на ночь. Козы были там.
«Странно!» — подумалось ей.
Возвратившись к домику, она принялась звать:
— Гретхен! Ты здесь? Гретхен!
Никто не отзывался.
В это время из глубины долины послышался глухой гул. Юлиус и Христиана повернулись туда, откуда он доносился.
Неккарштейнахская дорога была черна от затопившей ее толпы. Облака пыли, поднятой этим шествием, мешали его как следует разглядеть. Слышались только крики, какое-то пение — невнятные звуки, то приносимые, то заглушаемые порывами ветра. Пока можно было понять лишь одно: в этом людском скоплении было не менее пяти, а то и шести сотен человек.
Толпа быстро приближалась.
Вдруг Юлиус радостно забил в ладоши.
— А-а! — крикнул он. — Самуил держит слово!
— Что ты хочешь сказать? — спросила Христиана.
— Я говорю, — торжествовал Юлиус, — что Гейдельберг и в самом деле пришел в Ландек. Самуил тебе это обещал, а он всегда исполняет свои обещания. И как быстро! Ну да, так и есть, это они, мои университетские однокашники! Они уже так близко, что я даже различаю лица. Слышишь, поют «Виваллера»? Ах, что за славный сюрприз!
И глаза Юлиуса, только что подернутые дремотной дымкой скуки, ликующе заблестели. Христиана призадумалась.
Дорога проходила примерно в тысяче шагов от подножия той скалы, на которой стояли Юлиус и Христиана. Студенты шагали легко и проворно, так что вскоре Юлиусу даже удалось рассмотреть Самуила, выступавшего во главе шествия. Он ехал верхом, важный, как генерал, предводительствующий своей армией.
Позади него несли университетское знамя.
Студенты подошли совсем близко, толпа оказалась у самой скалы.
Поравнявшись с Юлиусом и Христианой, Самуил поднял глаза, заметил их и поклонился.
Его сподвижники тотчас узнали Юлиуса. Все фуражки приветственно взлетели в воздух, все глотки хором грянули самый оглушительный припев из всех, когда-либо терзавших людские уши.
— Христиана, моя милая крошка, — сказал Юлиус, — теперь, полагаю, мне следует пойти к ним навстречу, как подобает радушному хозяину здешних мест, принимающему у себя дорогих гостей. А поскольку мы в двух шагах от замка, ты вполне можешь вернуться туда без меня. Должен признаться, мне не терпится повидать старых друзей, да и любопытство разбирает узнать, что все это значит. А потом я не замедлю возвратиться к тебе.
— Иди, — обронила Христиана, сама не вполне понимая, что ее так опечалило.
Юлиус не заставил ее повторять это разрешение дважды. Он поцеловал жену в лоб и тотчас удалился. До поворота тропинки он шел спокойно, притворяясь, будто не слишком торопится, но едва скрывшись с глаз Христианы, помчался вперед со всех ног, так что две минуты спустя уже смог присоединиться к толпе.
От Христианы не укрылись все эти маневры.
Глядя вслед мужу, она сказала себе:
«Стоит Самуилу появиться здесь, и он бежит к нему».
Смахнув слезу, она повернула к замку, но тут песок за ее спиной захрустел под чьими-то шагами.
Она обернулась и увидела пастушку.
— Гретхен! Да что это с тобой?
Маленькая отшельница и в самом деле страшно изменилась со вчерашнего дня. Бледная, измученная, со спутанными волосами и темными кругами у глаз, она, казалось, постарела на десять лет. Ее обычное оживление уступило место угрюмой рассеянности. От всей ее фигуры веяло чем-то мрачным, роковым.
— Что с тобой? — повторила Христиана. — Откуда ты появилась?
— Из дому.
— Мы же тебя звали, почему ты не выходила?
— Потому что здесь был господин виконт, а я больше не хочу показываться на людях. Нет, теперь уж меня никто не увидит, и говорить не стану ни с кем, кроме вас. Мне стыдно. Но вас-то я люблю, и потом, мне обязательно надо вам сказать одну вещь. Берегитесь! Самуил Гельб — он, видите ли, не лжет. Он как скажет, так и сделает. Когда он кому грозит, он нанесет удар. Оно уж так, это в нем такая сила, вам с ней не сладить, да, может, и ему самому тоже. Послушайте, мне больно про это говорить, но надо, чтобы вас спасти. Вы только отвернитесь, не глядите на меня, пожалуйста, и я вам все скажу. Не смотрите же на меня! Ну вот, так лучше. А теперь слушайте. Самуил Гельб говорил, что я ему буду принадлежать. Ну вот, он меня опоил каким-то зельем, приготовленным из его адских чар и моих цветов… Вот и вышло, что я принадлежу ему. Будьте осторожны! Прощайте.
И тотчас, отскочив прочь, она кинулась к своей хижине и там заперлась.
Христиана осталась стоять, оледенев от страха. Потом принялась звать:
— Гретхен! Гретхен!
Все было напрасно. Гретхен не появлялась.
«О, — думала Христиана, охваченная трепетом, — это правда! Он делает все, о чем говорит. Вот и Гейдельберг пришел в Ландек! И Гретхен он погубил, теперь она покинула меня, да и муж тоже. Я совсем одна! О, как страшно! Остается одно: написать барону, позвать его на помощь».
XLVI
«GAUDEAMUS IGITUR»
Студенты шагали, распевая во все горло:
- Gaudeamus igitur,
- Juvenes dum sumus;
- Ubi sunt qui ante nos
- In mundo fuêre?[10]
За поворотом дороги путникам внезапно открылась деревня. Все ее обитатели — мужчины, женщины, дети, — привлеченные шумом, высыпали на улицу и озадаченно таращили глаза при виде столь необъяснимого вторжения.
Самуил уже не возглавлял этого каравана. Он отошел в арьергард, чтобы поговорить с Юлиусом.
Студент, который теперь шел впереди, обратился к одному из жителей:
— Эй, мужлан! Это что за деревня?
— Ландек.
И тотчас из всех глоток вырвались ликующие вопли:
— О-го-го! Ха-ха! Гип-гип-ура! Лисы, зяблики, а ну-ка стой! Вот и Ландек!
Все кричали — каждый по-своему:
— Привет Ландеку!
— Авентинскому холму от нашего студенческого Рима привет!
— О, жуткое скопище жалких лачуг, привет!
— Привет тебе, захолустье, отныне причастное истории, божественная деревушка, бессмертная дыра!
Трихтер сказал Фрессвансту:
— Я не прочь промочить горло.
Кто-то из зябликов подскочил к парню, шедшему за плугом:
— Эй ты, филистер, мужлан, туземец здешних мест, ты, подобие человека, чего пялишься на меня своими рыбьими гляделками? Посмотрим, хватит ли у тебя мозгов, чтобы растолковать мне, где тут у вас гостиница «Ворон»?
— В Ландеке нет гостиницы «Ворон», — растерянно отвечал поселянин.
— Тогда мне нужна гостиница «Золотой лев».
— В Ландеке нет гостиницы «Золотой лев».
— Так скажи, дубина ты этакая, где самая лучшая гостиница здешних мест?
— В Ландеке вовсе нет никакой гостиницы.
При таком ответе студенты разразились возмущенными криками.
— Слыхали, что говорит этот землепашец? — завопил зяблик. — У них в Ландеке нет гостиницы!
— Где же мне хранить мои шляпные картонки? — страдальчески спросил один студиозус.
— Куда я дену моего пса? — простонал какой-то лис.
— Где мне держать мою трубку? — заревел в бешенстве кто-то из замшелых твердынь.
— А я, — кричал кто-то, — куда дену теперь зеницу моих очей, розу моей весны, возлюбленную моего сердца?
Фрессванст сказал Трихтеру:
— Мне бы выпить.
И все на похоронный манер затянули второй куплет знаменитой латинской песенки, игривые слова которой более чем противоречили унылому завыванию поющих:
- Vivant omnes virgines,
- Faciles, formosoe.
- Vivat membrum quodlibet!
- Vivat membra quaelibet![11]
Иные уже не на шутку стали приходить в дурное расположение духа. Веселье, вызванное исходом из Гейдельберга, на глазах оборачивалось озлоблением. Полные желчи, студенты топтались в толпе, ворча и затевая перебранки.
— Ты что это, Мейер, — набросился на своего соседа рослый здоровенный лис, — ты же своей спиной ударил меня в локоть, скотина!
— Болван! — огрызнулся Мейер.
— Болван?! Превосходно! Через четверть часа встречаемся на горе Кайзерштуль… Ах ты черт, ну где здесь возьмется гора Кайзерштуль?
— Нет, это просто убийственно! Убить друг друга — и то негде!
Тут крестьянин закричал:
— Эй, господин студент, вы бы поосторожнее! Ваш пес…
Студент посмотрел на него с самым суровым видом:
— Тебе, животное, пристало называть его «господин ваш пес»!
— Ладно! Господин ваш пес меня укусил.
— Ах ты олух несчастный! Ты осмелился побеспокоить моего пса, чтобы добиться чести быть им укушенным? Вот же тебе! Вот! Вот!
И он принялся колотить незадачливого парня под крики «Браво!», которыми товарищи усердно подбадривали его.
Тут вступил и хор, с оттенком философического одобрения происходящего грянув:
- Vita nostra brevis est:
- Brevi finieutur.
- Venit mors velociter;
- Rapit nos atrociter.[12]
Трихтер и Фрессванст в один голос вздохнули:
— Выпить бы!
— Черт возьми, — заметил какой-то студент, — неужели мы пустим корни в этой дрянной деревушке, да так и останемся торчать здесь наподобие придорожных столбов, указывая путь прохожим?
— Самуил должен был нас куда-то привести.
— Самуил! Самуил! Куда он провалился?
— Э-ге-ге! Самуил! Сюда! Скорее! Мы не знаем, куда приткнуться! Анархия тонет в произволе, бунт вот-вот сам себя перебунтует, весь беспорядок нарушен!
— Ответь нам, о Кориолан, неужели у вольсков не принято есть, пить и спать?
Самуил появился в сопровождении Юлиуса и спросил невозмутимо:
— Что такое?
— А то, что здесь ни черта нет, — промолвил Мейер.
— Чего же вам не хватает?
— Нам не хватает того, что человеку всего нужнее: гостиницы.
— Дети мои, вы ошибаетесь: более всего вам недостает воображения, — сказал Самуил. — Дайте мне пять минут, и вы получите все, что захотите. Но сперва нам с Юлиусом надо посетить бургомистра и наметить распорядок нашего бунта. Где Трихтер?
— Только что был здесь — томился от жажды.
— Поищите его — он наверное ищет, не забьет ли где источник можжевеловой настойки, — да пришлите ко мне: он будет моим секретарем. А прочим я бы порекомендовал не слишком громко галдеть, пока ваш король занят полезными трудами.
— Будь покоен, Самуил! — грянула толпа.
Самуил и Юлиус направились к домику, на который им указали как на жилище бургомистра. Там к ним без промедления присоединился Трихтер.
Не успели они войти, как их собратья в знак верности данному слову блюсти тишину взревели оглушительным хором:
- Pereat tristitla!
- Pereant osores!
- Pereat diabolus,
- Quivis antiburchius![13]
XLVII
БУРГОМИСТР ПФАФФЕНДОРФ
Когда перед ними открылась дверь бургомистерского обиталища, Самуил, Юлиус и Трихтер увидели перед собой огромного, словно бы надутого воздухом толстяка, с виду крайне растерянного.
— Бургомистр? — осведомился Самуил.
— На что он вам? — пролепетал тот, чья тучность, казалось, была готова перелиться через край.
— Чтобы с ним потолковать.
— А вы ему ничего худого не сделаете? — робко продолжал лепетать этот Фальстаф.
— Наоборот.
— Если так, это я.
— Имею честь приветствовать вас, — сказал Самуил. — Однако здесь, надо полагать, имеется какая-нибудь комната, где нам будет удобнее, чем на нижней ступеньке этого крыльца. Если вы не против, мы бы предпочли расположиться там.
Бургомистр, все еще трепеща, проводил их в свой кабинет. Самуил сел.
— Итак, — начал он, — мы забираем Ландек в свою собственность. Питаю надежду, что вы не вздумаете сопротивляться, тем самым навязывая нам жестокую необходимость брать дома приступом. Университету благоугодно обосноваться здесь на некоторое время. Как вы понимаете, у нас есть потребность чувствовать себя немножко господами, мы можем иметь кое-какие капризы, и препятствовать их исполнению я бы вам отнюдь не советовал. Я пришел сюда, чтобы поладить с вами добром. Вы бургомистр Ландека, а я король Университета. Сообразно требованиям иерархии вам следует уступить мне свою власть. Я ее принимаю, вы же примите мою благодарность.
— Однако, во имя милосердных Небес, что вы намерены делать? — строгим голосом спросил толстяк.
— О, на сей счет будьте покойны, почтенный… виноват, не знаю, как вас величать.
— Пфаффендорф.
— Не беспокойтесь, почтеннейший Пфаффендорф. Мы просто-напросто собираемся здесь немного позаниматься и немного поразвлечься. Мы внесем разнообразие в монотонную жизнь вашего селения, будем задавать вам праздники. Это вам подходит?
— Вы будете уважать права собственности и личную неприкосновенность жителей?
— Даю в том мое королевское слово.
— Что ж, в добрый час! — вздохнул Пфаффендорф.
— Стало быть, договорились? — спросил Самуил.
— Договорились.
— Вашу руку, благородный бургомистр! И ничего не бойтесь: могу вас уверить, что не имею ни малейшего намерения не только ниспровергнуть, но даже тем или иным образом умалить значительность вашей почтенной персоны. Я оставляю за вами вашу должность, ибо вы несомненно достойны ее, и обещаю вам почетное место во всех предстоящих развлечениях и церемониях.
— Вы очень добры, — отвечал Пфаффендорф, вконец сбитый с толку. — Но я вот что подумал. Если у вас есть нужда в нашей сельской страже, могу предоставить ее в ваше распоряжение.
— И сколько же у вас стражников?
— Один.
— Уступите его нам, — со смехом отвечал Самуил. — Мы его возьмем под свое покровительство.
— Только вы уж не обижайте его. Я сейчас за ним пошлю.
И бургомистр вышел, уже очарованный Самуилом.
Тут же, в его кабинете, стоял стол, на котором нашлось все, что требуется для письма.
— Садись сюда, — велел Самуил Трихтеру.
— Но черт возьми, — повернулся к Самуилу Юлиус, — каким образом ты собираешься переселить Гейдельберг в Ландек? Конечно, я предлагаю тебе свой замок, но для всех там места не хватит.
— Прежде всего, — сказал Самуил, — я срочно объявлю всем о запрете приближаться к замку. Мы здесь для того, чтобы услужить госпоже фон Гермелинфельд, а вовсе не затем, чтобы стеснять ее своим нашествием. Мы были бы в восторге, если бы она соблаговолила присутствовать на некоторых празднествах из числа тех, что я буду здесь затевать. Мы надеемся, что при всей своей замкнутости она решится разделить наше веселье. Но участвовать в нем она будет только тогда, когда ей заблагорассудится. Мы не станем навязывать ей свое соседство.
— В таком случае где ты думаешь разместить всю эту массу народа?
— Э, черт возьми! Я обеспечу им самый заманчивый приют, какой только возможен в эту дивную пору августа: ночлег под звездным пологом! Лес будет нашим зеленым дортуаром. А если пойдет дождь, у меня есть на примете пещеры, где легко поместятся четыре сотни человек. И не бойся, эти пещеры расположены по другую сторону горы, вдали от тех, которые тебе известны. Что до съестного, то на первый день хватит того, что привезли из Гейдельберга, а уже завтра Ландек завалит нас припасами. Ведь местные жители не могут быть настолько глупы, чтобы не подставить ладоней, когда с неба посыплется дождь золотых гульденов. Этой ночью они бросятся запасаться провизией, и на заре мы уже будем купаться в изобилии, достойном пиршества Камачо.
Затем, обратившись к Трихтеру, он сказал:
— Ну, теперь пиши указ.
Спустя четверть часа Трихтер, встав на стул, читал студентам, теснившимся вокруг, наполеоновский декрет следующего содержания:
«Мы, Самуил I, император лисов, тиран верблюдов, покровитель студенческой конфедерации и пр., и пр., предписываем и повелеваем нижеследующее.
ОБЩИЕ ПОЛОЖЕНИЯ
Статья 1. Исходя из того, что в Ландеке отсутствует гостиница, все дома селения наречь постоялыми дворами.
Статья 2. Принимая во внимание, что дома Ландека не в состоянии вместить всю нашу колонию, надлежит раскинуть в лесу, под священным сводом небес, лагерь, снабдив его всеми удобствами, потребными для жизни, как-то: полотняными палатками, постелями из листьев папоротника, кушетками с соломенными тюфяками и диванами, набитыми сеном. Под кровом жалких оштукатуренных и дощатых домишек селиться только женщинам, детям и тем, кого совет врачей признает недужным.
Статья 3. Наем жилья и покупку любых предметов потребления, как в общем, так и в частном порядке исправно оплачивать, сообразно случаю, из общественной кассы либо из личных кошельков, за исключением товаров, приобретенных обитателями Ландека в Гейдельберге. Все же товары, поступившие из города, подвергнутого отлучению, изымать безвозмездно. Помимо этого единственного исключения, всякое покушение как на собственность, так и наличную неприкосновенность жителей строго преследовать и карать с применением тех дисциплинарных мер, что в обычае бургеншафта.
Правила сии распространяются лишь на студиозусов, дабы не ущемлялась свобода благородных обитателей Ландека, каковая есть высшее достояние человеческого существа, а посему мужчинам не возбраняется предлагать, а женщинам — давать все, что доставляет удовольствие и тем и другим.
ТЕКУЩИЕ ПОЛОЖЕНИЯ
Конец сего первого дня надлежит употребить на ознакомление с местностью и устройство ночлега.
Завтра же будут вывешены две афиши, представляющие: одна — программу штудий, другая — распорядок развлечений и увеселений, коим мы предадимся на сей обетованной ландекской земле, дабы скрасить и смягчить для страждущих студенческих душ неизбывную скорбь земной юдоли.
Нынче вечером Юлиус фон Эбербах устраивает для своих старых товарищей грандиозный, чудовищный пунш в лесу.
Дано в Ландеке, 10 августа 1811 года.
САМУИЛ I.
С подлинным верно.
Трихтер».
Чтение этого документа то и дело прерывалось криками одобрения и восторга. Особенный успех имело сообщение касательно пунша. Когда Трихтер кончил, «Ура!» и «Виват!» слились в одну грохочущую лавину.
В это время как раз явился бургомистр Пфаффендорф с тем единственным парнем, чья персона олицетворяла собою стражу Ландека.
Самуил принял их радушно, потом скомандовал:
— Все, что здесь имеется из женщин, лошадей и клади, пусть следует за мной!
И вот, сопровождаемый бургомистром и стражником, присутствие которых как представителей власти избавляло его от надобности применять насилие, Самуил с большим или меньшим комфортом разместил по деревенским дворам женщин, шляпные картонки и экипажи.
Затем он вернулся к мужчинам и сказал им:
— Теперь вы, те, кому небесный свод милее потолка, а звезды любезнее свечей, следуйте за мной.
XLVIII
ПУНШ В ЛЕСУ
Самуил Гельб вывел свое войско на прелестную лесную дорогу, петляющую по горным склонам. Минут пятнадцать студенты шли в гору, потом, свернув налево, двинулись по узкой тропке, которая внезапно вывела их на просторное круглое плато — шагов двести в поперечнике, — со всех сторон окруженное густой стеной высоких деревьев.
Закатное солнце, вот-вот готовое скрыться за горой, на прощание окутало древесные кроны таким щемяще розовым сиянием, словно хотело исторгнуть у всех скорбь сожаления о своем уходе. Бойкий ручеек, выбегая из чащи на поляну, журчал среди камней громче, чем можно было ожидать от его крошечных водопадиков. Пленительный голос бегущей воды сливался с пением тысяч птиц, создавая столь гармоническое сочетание, что казалось, будто сам ручей выводит рулады, а птичьи трели, напротив, рассыпаются звенящими каплями.
— Такие апартаменты вам подойдут? — спросил Самуил.
— Виваллера! — отозвались студенты.
— Что ж, в таком случае готовьте постели.
Большинство кинулось натягивать палатки. Некоторые развешивали гамаки. Благодаря данному заблаговременно совету Трихтера, все еще до отправления запасли для этого достаточно материи. Фрессванст начал было устанавливать колья для палатки, но Трихтер его остановил.
— Фрессванст, — изрек он с важностью, — тебе не хватает знания истории.
— Какой истории? — удивился Фрессванст.
— Истории Робинзона.
— А при чем тут это?
— Дорогой мой бутылочный лис, разве ты не читал, как Робинзон, не найдя на своем острове подходящей спальни и опасаясь, как бы звери не растерзали его, если он вздумает почивать на земле, забрался на дерево и устроил себе ложе среди его ветвей? Я чувствую, как в груди моей кипит благородное честолюбие, побуждая последовать этому великому примеру. Этой ночью я не лягу, а буду спать на ветке, как птицы небесные.
— Но я же могу оттуда свалиться, с такой-то высоты, — с явным беспокойством заметил Фрессванст.
— Это бы лишь доказало, что любой попугай стоит больше, чем ты! — возразил Трихтер. Потом, понизив голос, он добавил: — Видишь ли, Фрессванст, речь идет о том, чтобы заткнуть рты всяким клеветникам и заставить юные поколения воочию убедиться, что мы никогда не бываем под хмельком. Э, да ты не беспокойся, если боишься свалиться, я тебя привяжу.
— В добрый час! Если так, я пока откажусь от моей палатки.
— Откажись от нее навсегда, и пусть потом не говорят, что мы никогда не засыпали в своем гнезде.
Пока шли эти веселые приготовления, настала ночь. Бургомистр, приглашенный Самуилом на пунш, примчался задолго до срока, сияющий, высокомерный и очень внушительный. Студентов он застал в то время, когда они рассаживались на траве, готовясь поужинать.
При своем появлении Пфаффендорф был встречен криками, столь же упоительными для его тщеславия, сколь тягостными для его слуха. Место, выбранное Самуилом, равно как и то, что успели воздвигнуть студенты, привели его в восторг.
— Превосходно! Отменно! — твердил он. — Смотри-ка, вы для своих шалашей срубили самые красивые ветви с деревьев и вырвали с корнем лучшие деревца. Ловко придумано, мои юные друзья! Весьма, весьма ловко!
Ужин прошел оживленно, и никогда еще удовлетворение столь мощного аппетита не украшали такие перлы острословия.
Когда ночная тьма сгустилась окончательно, пришел черед десерта. Слуги из замка, следуя приказу, полученному от Юлиуса, доставили к месту трапезы два бочонка, наполненных ромом и водкой, и, сверх того, все хранившееся в зале кубки и чаши. В потемках появление этих посланцев прошло незамеченным, и им удалось, таясь во мраке, незаметно расставить и наполнить водкой и ромом несколько сосудов, а потом разом поджечь их содержимое.
И вот внезапно, словно вспышка молнии, посреди леса запылало бледное пламя.
Красноватые, голубые, розовые отблески, пляшущие среди громадных стволов, наполнили дремучую зеленую чащу фантастическим трепетным сиянием. Разбуженные птицы, удивляясь, что рассвет наступил так рано, принялись петь.
— Да здравствует Шекспир! — закричал Трихтер. — Мы угодили прямиком в пятый акт «Виндзорских проказниц»! Вон домовые танцуют под сенью дерев. Наверняка и Герн-охотник вот-вот появится. Давайте поищем его, друзья мои! Я его сразу узнаю, ведь его чело венчают громадные оленьи рога. А, я его вижу. Это Пфаффендорф!
— Так и есть, — отозвался могучий бургомистр, плененный этой деликатной шуткой. — Я это скрывал, опасаясь вас напугать, но теперь мне приходится разоблачить свое инкогнито.
— За здоровье Герна-охотника! — взревел Трихтер, хватая громадный кубок.
Это послужило сигналом к началу попойки. Пунш загасили, разлили по кубкам и стаканам, и радости глаз уступили место усладам глоток.
Возлияния, тосты, песни сменяли друг друга. Два часа спустя приятная веселость так и порхала от одного кружка пирующих к другому. Наблюдатель, сохранивший здравый рассудок, мог бы удивиться этому феномену: все наперебой разглагольствовали, но никто никого не слушал. Пфаффендорф, дошедший до состояния умильного косноязычия, все пытался убедить Трихтера, что он и сам, хоть теперь стар и сделался бургомистром, когда-то тоже был молод.
Однако Трихтер упорно отказывался этому верить.
То было единственное облачко, омрачавшее блаженство Пфаффендорфа во время этого веселого пиршества. Тем не менее, уходя, он обменялся с Трихтером самыми сердечными рукопожатиями, потом, почтительно простившись с Самуилом, двинулся в обратный путь с намерением вернуться домой.
Правда, мы бы не осмелились утверждать, что он туда дошел.
В свою очередь и Юлиус, наконец, с немалым усилием оторвался от веселой компании, возвратившей ему бодрость и вкус к жизни. Когда он прощался с Самуилом, тот спросил:
— Ну как, ты доволен, что повидал друзей?
— Мне кажется, что я воскрес.
— Стало быть, до завтра?
— До завтра.
— Ты увидишь, — прибавил Самуил, — я им здесь устрою жизнь такую яркую, деятельную, полную впечатлений, о какой они и не мечтали. Хочу показать правительствам, как можно сделать народы счастливыми! Вот посмотришь!
Самуил пошел немного проводить Юлиуса. Когда, отойдя на несколько шагов от пирующего стана, они приготовились распроститься, им послышался шум, раздававшийся сверху, из кроны дерева у них над головами.
Подняв глаза, они при свете звезд разглядели Трихтера, который старательно закреплял Фрессванста, меж тем как тот важно восседал на кривом суку, с суровым видом предоставляя свою персону заботам приятеля, уже успевшего привязать его к стволу за шею.
— Трихтер! — окликнул Самуил. — Ты что это там делаешь?
— Готовлю ложе для моего друга, — объявил Трихтер.
Уходя, Юлиус хохотал во все горло.
А тот, кто был причиной всего этого веселья, кто воодушевил эту толпу, развязал эту вакханалию, — короче, Самуил Гельб, оставшись один, вместо того чтобы отправиться спать, большими шагами углубился в лес. Он шел напролом, печальный и угрюмый, хмуря брови и низко склонив голову, ломясь с треском сквозь заросли и походя расшвыривая ногами прошлогоднюю сухую листву. Словно раненый вепрь, он бежал в ночь.
«Сколько потрачено усилий, — внушал он себе, — и какая скука! Сеешь вокруг себя бодрость и азарт жизни, а в собственной душе чувствуешь сомнение и тоску. Разрази меня гром! Если бы я считал себя способным на те дурацкие сожаления, что зовутся угрызениями совести, право, подумал бы, что раскаиваюсь в совершенном прошлой ночью, или, по крайней мере, недоволен тем, каким образом это было сделано. Ах, моя воля, моя воля, что с ней творится? Она поколеблена, ослабела, не умеет идти до конца ни в добре, ни в зле. Сначала я обращаюсь в бегство, устрашенный собственными поступками, потом, настигнутый, довершаю ранее задуманное, но уже из слабости, сам того не желая. Двойная подлость!
Да, я совершил нечто худшее, чем преступление, — ошибку! Притом ошибку, которая мешает мне следовать намеченным путем, тревожит и сбивает с толку. Стану ли я теперь с прежним упорством добиваться своего? Сказать по правде, уже и сам не знаю. О тысячи фурий! Чего ради я вздумал погубить Гретхен? Чтобы погубить Христиану. А теперь выходит, что Гретхен ее спасет! Пастушка была в моих глазах лишь средством, чтобы овладеть виконтессой, а стала препятствием, готовым отвратить меня от цели. Ах, Самуил, как же ты низко пал! Загляни в свою душу, посмей ясно увидеть то, что там происходит. Ведь ты сейчас доволен, что положил себе не показываться на глаза Христиане прежде чем она тебя позовет. Да, ты надеешься, малодушный, что она этого не сделает, и наперекор прежним замыслам ничего не предпримешь, чтобы вынудить ее к этому. Ты опустился до жалкой женской щепетильности, ты мямлишь, готов отступить… И наконец, о трижды презренный, ты страдаешь!
Я просто подыхаю от досады и омерзения. Что ж теперь, признать, что в самом деле существует нечто выше моих желаний? Я говорил себе: заставить чье-то сердце разрываться между ужасом и вожделением — оригинальный опыт, способный утолить то странное хищное любопытство, что снедает меня. И что же? Не только удовлетворения нет и в помине, но даже вспомнить об этом тягостно. Далее мне предстояло столкнуть между собой любовь и ненависть двух существ, предав негодующую Христиану во власть одержимому страстью Самуилу. Должно быть, это было бы ощущение еще более сильное и близкое моему жестокому идеалу… Но смогу ли я теперь осуществить эту фантазию до конца?»
Терзаемый такими сомнениями, Самуил Гельб в кровь искусал себе губы. Впрочем, при всем том образ обесчещенной, отчаявшейся Гретхен ни разу не пришел ему на память, ни на миг не смутил его мрачной души.
Но, пока в его воспаленном мозгу перекатывались эти порочные и дерзкие мысли, он шел размашистым шагом все дальше и — вот странность! — этот человек, так гордившийся своей волей, то ли поддался бессознательному влечению, то ли попал во власть привычки: не задумываясь, куда идет, не остерегшись, он проник в свой подземный ход, зажег потайной фонарь, прошагал по темным коридорам, поднялся по длинным лестницам, достиг двери, ведущей в покои Христианы, и вошел туда. И все это произошло помимо его воли, будто во сне.
В замке все уже спали. Толстые ковры заглушали звук его шагов.
Он обошел комнату с фонарем, свет которого проскользил по всем окружающим предметам, и, остановившись перед конторкой из розового дерева, достал из кармана маленький ключик, осторожно отпер ее и на плоской бархатной подушечке увидел запечатанное письмо. И прочел адрес: «Барону фон Гермелинфельду».
Он раскрыл конверт перочинным ножиком, развернул письмо, прочел, усмехаясь, и неторопливо сжег его в пламени своего фонаря.
Затем он положил в конверт чистый лист бумаги, ловко и тщательно запечатал и, положив на прежнее место, запер конторку.
«И это тоже слабость! — подумал он. — Зачем было мешать этому письму дойти по адресу? Разве я не знаю, что, обезоруживая ее, тем самым обезоруживаю себя?»
Его горящий бездонный взгляд остановился на двери комнаты, где спала Христиана. А мысль его меж тем продолжала свою работу.
«Неужели, — спросил он себя, — такой человек, как я, не в состоянии четырнадцать месяцев таить в душе и пестовать некую идею без того, чтобы эта идея не овладела им, не стала сильнее его? Что же делается? Я в самом деле люблю эту женщину? Ах-ах-ах! Самуил Гельб влюблен! На такое стоит посмотреть!»
Погруженный в раздумье, он вышел через потайную Дверь и, все так же не отдавая себе отчета, куда направляется, дошел по коридорам до своего подземного обиталища.
XLIX
ПРОГРАММЫ, СОСТАВЛЕННЫЕ БЕЗ ОБМАНА
На следующее утро Христиана еще спала, когда Юлиус, обычно встававший много позже нее, явился в походный лагерь.
Студентов он застал уже в состоянии буйного веселья: они шумно горланили песни. Эту дивную летнюю ночь они провели кто в палатках, кто в гамаках, подвешенных между деревьями, а кто просто развалясь на траве и обратив лицо к звездному небу. Однако все в один голос утверждали, что великолепно выспались.
Один лишь Фрессванст сетовал, что пришлось спать в позе, не слишком для этого удобной: в его тело, еще больше отяжелевшее от хмельной сонливости, больно врезались и веревки, которыми он был привязан, и сук, на котором он восседал. Поэтому он у всех спрашивал, не желает ли кто-нибудь купить у него шкуру зебры, в которую со вчерашнего дня превратилась его собственная кожа.
Трихтер, напротив, был в полном восторге от ночи, проведенной на дереве. Он утверждал, что одни лишь птицы знают толк в том, что такое хорошая постель, и умолял приятелей хорошенько осмотреть его спину, не растут ли там уже крылья.
Местом утреннего туалета стал берег ручья, освежившего всех желающих, причем студенты зубоскалили, брызгались и хохотали. Короче, все здесь дышало весельем жизни, свежестью утра и юности. Это напоминало цыганский табор, вот только грязи здесь было поменьше, а денег побольше.
Самуил, еще до рассвета покинувший подземное жилище, водворился в своем королевском шатре и, как подобает вождю и вдохновителю бунтовщиков, занялся составлением двух обещанных накануне программ — учебной и увеселительной.
Впрочем, на самом-то деле он сочинял их с единственной целью возбудить любопытство Христианы, заставить ее думать о нем и удивляться ему, а может быть, даже посетить лагерь, коль скоро сам он не мог явиться в замок.
С другой стороны, как человек практический, он должен был позаботиться о материальной стороне задуманных им предприятий и потому отправил посланцев в Дармштадт и Мангейм. Вскоре все, что требовалось как для пропитания, так и для развлечений его беспечного и непредусмотрительного народца, было благополучно доставлено.
Окончив все эти достаточно разнообразные приготовления, он вышел из палатки, встреченный приветственными криками, и тут же велел развесить свои афишки на деревьях.
Студенты, обычно исполненные духа противоречия, на этот раз, словно благодарные подданные, выражали полный восторг тем образом жизни, что навязал им их король. В особенности всех восхитило объявление о том, что в один из ближайших вечеров на подмостках, которые специально для этого приказано соорудить прямо в лесу, будет дано представление «Разбойников» Шиллера. Самуил Гельб собственной персоной исполнит роль Карла Моора. Вот что значит подлинный властитель, пекущийся об удовольствиях своих подданных! За всю историю человечества один лишь Нерон был не чужд столь деликатной заботливости. (Поэтому, как бы ни отзывались о нем историки из стана аристократии, римское простонародье до сих пор питает к нему симпатию.)
Другие обещания, перечисленные в афишках Самуила, представлялись не менее заманчивыми. Притом, в отличие от обещаний, какими обычно изобилуют всякого рода программы, их предполагалось соблюсти с самой скрупулезной точностью и даже превзойти. Следовательно, нет необходимости их здесь пересказывать, ибо нам вскоре предстоит стать свидетелями исполнения этих достохвальных прожектов.
Что до афишки, посвященной учебному курсу, то вот обширное извлечение из нее:
«ЛАНДЕКСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ
Расписание занятий на август 1811 года
Принимая во внимание, что удовольствия, когда они ничем не разбавлены, неизбежно приводят к пресыщению и скуке, а также то, что труд есть основа жизни, мы, ректор Ландекского лесного университета, постановляем проводить ежедневные занятия в порядке, указанном ниже, дабы не без пользы заменить ими лекции профессоров Гейдельберга.
Политическая экономия
Профессор Самуил Гельб продемонстрирует, что политическая экономия являет собой науку, предмет которой не существует в реальности, своего рода арифметику нулей, экономичную лишь для самих экономистов.
Теология
Профессор Самуил Гельб докажет, что теология ведет к сомнению в бытии Божьем, но вполне обеспечивает бытие теологов.
Химия
Профессор Самуил Гельб будет трактовать великую алхимию природы, занятую поиском абсолютной ценности, еще более неуловимой, нежели золото, — исканием человека.
Древнееврейский язык
Профессор Самуил Гельб будет переводить Библию с ее первоначального текста и посредством констатации неточностей, допущенных переводчиками, и анализа вставок, сделанных позднейшими толкователями, покажет, как под видом божественного откровения человечество уверовало в людскую ложь.
Право
Профессор Самуил Гельб подвергнет добросовестному рассмотрению основы права — иными словами, человеческой несправедливости, тщеславия и алчности».
Вся программа была составлена в том же духе. Медицина, литература, анатомия, история — короче, все кафедры в ней занимал Самуил Гельб. Этот странный профессор-универсал брался продемонстрировать своим слушателям теневую сторону всех наук. Единственным предметом, в трактовке которого намечалось нечто положительное, была психология: в этом курсе он обещал представить трактовку своей излюбленной темы, определенной им как теория воли.
Однако все прекрасно знали, что, будучи повесой и насмешником, Самуил Гельб, тем не менее, отличался глубокой и разносторонней ученостью, так что ни один студент не хотел пропустить оригинальных лекций этого многогранного профессора, взявшегося за столь головоломное дело, как совмещение в одной своей персоне всех лекторов университета.
Занятия было решено проводить с двух до шести часов пополудни.
Утреннее время вплоть до обеда, который начинался в час дня, посвящалось прогулкам по реке и лесу.
Первая лодочная экскурсия должна была состояться тем же утром. Бравый толстяк Пфаффендорф, еще накануне вечером предупрежденный королем студентов, реквизировал все лодки, какие успел найти на реке, и, когда веселая орава прибыла на условленное место, там ждала целая флотилия суденышек, как гребных, так и под парусами.
Сам Пфаффендорф тоже был там, причем облаченный в свой лучший костюм: сюртук рыжевато-бурого цвета, белый галстук, четырехугольную шапочку, шелковые кюлоты, ажурные чулки и башмаки с пряжками.
Накануне, захваченный врасплох непредвиденным нашествием студенческой орды, Пфаффендорф опасался, как бы то повседневное одеяние, в котором его вчера застали, не создало превратного впечатления, принижающего значительность его персоны. Бургомистр жаждал взять реванш и, полный решимости во что бы то ни стало ослепить своих юных друзей, пренебрег даже риском измять парадное облачение, забравшись в нем в лодку, и подвергнуть почтенные шелковые чулки опасности вымокнуть от брызг, летящих из-под весел.
Итак, славный бургомистр лихо взгромоздился на борт Самуиловой барки, демонстрируя бесшабашность человека, одетого кое-как и не имеющего причин беречь свое платье. Эту свою широту и беспечность он довел до таких пределов, что даже сам взялся грести, чем вызвал у Трихтера бурные рукоплескания.
Прогулка получилась упоительная. Неккар — тот же Рейн, только уменьшенный, а по берегам те же крепости из темного камня, подобно орлиным гнездам венчающие вершины скал; те же веселые деревушки, примостившиеся на дне цветущих долин, словно в складках изумрудного одеяния Кибелы; те же узкие дикие ущелья, напоминающие вход в преисподнюю, но внезапно выводящие на приветливые, полные цветов лужайки, которые можно принять за преддверие рая. Все эти дивные многообразные картины за несколько часов успели проплыть перед глазами и поразить воображение наших студентов, между тем как их весла мерно опускались и поднимались, а голоса, слившись в громовой хор, звуками патриотических песен будили сонное эхо, годами мирно дремавшее в прибрежных гротах Неккара.
Юлиус положил себе вернуться в замок, как только все сойдут на берег. Но когда это случилось, наступило время занятий, а ему, так же как и прежним его товарищам, не терпелось послушать, как Самуил станет изощряться в роли профессора. Итак, он остался со своей веселой компанией, сначала чтобы пообедать, потом — послушать лекции.
Они оказались именно такими, каких следовало ожидать от нашего самозванного профессора с его страстью все подвергать сомнению — сочетание иронии, учености и вдохновения. Не однажды трепет пробегал среди его слушателей при том или ином чудовищно кощунственном умозаключении насчет как земной, так и загробной жизни. Творца в его творении, Господа, явленного в душах и делах человеческих, он исследовал и вопрошал с такой критической дерзостью и силой свободного ума, какие уже тогда могли быть терпимы в абсолютистской Германии, но и доселе немыслимы в демократической Франции.
Когда лекции закончились, пробило уже шесть часов вечера.
Юлиус спросил себя, есть ли смысл возвращаться в замок теперь, на ночь глядя? Вечер должен был стать достойным завершением этого дня, и без того столь восхитительно наполненного впечатлениями. Программа обещала «Ужин при свете факелов и концерт под сенью лесной чащи». Христиана не может испытывать ни малейшего беспокойства, если знает, где именно находится ее муж. Впрочем, нет ничего проще, чем предупредить ее.
Он написал ей, весьма кратко сообщив, что вернется раньше, чем вчера, и попросил ее послать к нему двух доезжачих.
Ужин под деревьями при свете разноцветных фонариков был как нельзя более фантастичен и занимателен. Во время трапезы двое доезжачих Юлиуса, скрывшись в лесных зарослях, трубили в рожки, извлекая из своих инструментов гармонические звуки, перекликаясь вдали, словно дивное музыкальное эхо. Такой пленительный диалог, нарушающий лесное безмолвие в столь неурочный час, приводил в растерянность ланей, заставляя их принимать бледные лунные блики за первые проблески утренней зари.
Покончив с ужином, те из студентов, кто имел при себе какие-либо музыкальные инструменты, присоединились к нескольким оркестрантам из театра в Мангейме, о приглашении которых Самуил позаботился еще вчера, воспользовавшись тем, что местную труппу распустили до начала нового театрального сезона. Вместе они устроили отменный импровизированный концерт, вызвав восторженные рукоплескания избранной публики, расположившейся в этом необычном партере, исполнением лучших отрывков из Моцарта, Глюка и Бетховена.
Следует признать, что после этих чарующих часов надобность вернуться домой показалась Юлиусу еще более удручающей.
— Ты помнишь, — сказал ему Самуил, — что на завтра назначена большая охота?
— Я знаю, — отвечал Юлиус.
Нов глубине души его уже смущало, что он так надолго оставляет Христиану в одиночестве.
— Скажи-ка мне вот что, — начал он. — Очевидно, было бы некстати, если бы Христиана принимала участие в наших ужинах или прогулках по реке. Но не кажется ли тебе, что не будет особой неловкости, если она в карете или верхом последует за нами на охоту? Ее бы это развлекло.
Самуил холодно ответил:
— Я обещал ей не подавать признаков жизни по крайней мере до тех пор, пока она сама меня не позовет. Но ей прекрасно известно, что, приняв участие в наших развлечениях, она оказала бы нам честь и доставила удовольствие. Поговори с ней об этом и, если удастся, приведи ее сюда.
— Непременно, — сказал Юлиус, — я сегодня же вечером предложу ей это. Ведь получается неудобно: нельзя же мне вечно бросать ее одну, как сегодня. Надо, чтобы или она отправлялась со мной, или я оставался дома с ней.
Итак, по возвращении Юлиус восторженно живописал Христиане утреннее плавание и вечерний концерт. Он объявил ей о завтрашней охоте и о том, что ей непременно следует туда поехать. Если угодно, она отправится в экипаже, закрытом настолько, насколько сочтет нужным: тогда она увидит все, сама оставшись невидимой.
Христиана, суровая и немного печальная, наотрез отказалась.
Они расстались, недовольные друг другом: она не могла не испытать раздражения, представляя, как приятно ее супруг будет проводить время вдали он нее; он в душе посетовал, что ничто пока не в силах рассеять ее грусти.
L
ТРИХТЕР И ФРЕССВАНСТ ДОСТИГАЮТ ЭПИЧЕСКОГО ВЕЛИЧИЯ
Собачий лай, крики студентов, деловитая суета доезжачих Юлиуса, трубные звуки рожков, ржание коней, заботы о том, чтобы зарядить ружья и запастись порохом, который тотчас превратился в меновой товар, — все эти подготовительные хлопоты, едва ли не более занимательные, чем сама охота, наполнили утро третьего дня веселой кутерьмой и приятными предвкушениями.
Студенты снаряжались кто как мог. Цены на ружья по всей округе поднялись до чрезвычайности. Большая часть из них была сдана местными жителями внаем вдвое дороже, чем они стоили изначально.
Некоторые, с позволения сказать, студенточки, любопытные, как все женщины, но храбростью не уступавшие мужчинам, верхом, с заряженными ружьями в руках, вносили радостное оживление в картину суровых сборов, напоминавшую известное полотно Ван дер Мейлена.
Юлиус застал Самуила отдающим распоряжения относительно будущей диспозиции, словно какой-нибудь главнокомандующий.
— Все забываю сказать тебе, Юлиус, — смеясь, заметил он, — что за это время я успел еще немножко позаниматься псовой охотой. Кстати, у тебя превосходные доезжачие. В лесу они как у себя дома и уже успели указать нам два следа — оленя и кабана. Свора у нас просто королевская, так что, мой дорогой, забава обещает быть великолепной.
Не успел прозвучать сигнал, как студенты и собаки вперемешку ринулись вперед, все вместе, с лаем и воплями. Да, вопреки стараниям Самуила это была не стройная, правильная охота знатоков, а разнузданный яростный набег, в котором тоже есть своя красота. Завывания рожков в духе Дампьера, испуганные взвизгивания и смех женщин, улюлюканье мужчин, тявканье псов, ружейная пальба нетерпеливых и неопытных охотников, стреляющих впустую, — все это ворвалось в лес и понеслось подобно урагану.
Однако превосходные стратегические планы Самуила и доезжачих восторжествовали над всей этой неразберихой. Сначала загнали оленя, потом пришел черед кабана.
Предсмертные хрипы зверя потонули в трубных, оглушительно-бодрых звуках рожков; потом все смолкло — и рев вепря, и рожки.
В это мгновение послышалась другая музыка. То была мелодия танца. Звуки приближались. Резвому пиликанью двух скрипок вторил веселый хор. Сквозь весь этот шум то и дело доносились взрывы звонкого смеха.
Еще минута, и в конце просеки, на которой собрались охотники, показалось десятка два веселящихся по-воскресному нарядных парочек.
То была свадебная процессия Готлиба и Розы, которые обвенчались в то же утро.
Заметив студентов, участники свадебного шествия сделали было вид, что смущены, и попытались уклониться в сторону.
Но Самуил, приблизившись к Розе, галантно произнес:
— Госпожа новобрачная, позвольте мне преподнести вам дичь для вашего свадебного пира — кабана и оленя. Если вы соблаговолите пригласить и нас, мы поужинаем вместе, а потом будем танцевать до утра. Угодно ли вам оказать мне честь, оставив за мной первый танец?
Роза взглянула на Готлиба; тот кивнул в знак согласия.
Запев в два голоса, рожок и скрипка скрепили союз свадьбы и охоты, и обе компании отправились каждая своей дорогой, условившись встретиться вечером.
— А теперь лекция по истории! — объявил неутомимый Самуил. — Я предлагаю вашему вниманию диссертацию в раблезианском духе. Тема: «Институт брака от Адама до наших дней».
— Браво! Вот это наука так наука! — закричали присутствующие, заранее очарованные.
Жизнь ли на свежем воздухе была тому причиной или пример этого вечно кипучего, не ведающего усталости Самуила, но, так или иначе, силы и способности студентов за последние три дня словно бы удесятерились; деятельность физическая и духовная взаимно питали друг друга, и тело успевало отдохнуть за то время, пока работал мозг.
Вечер ознаменовался свадебным пиром. Он был грандиозен. Бургомистр Пфаффендорф напился там до потери сознания. Когда же от дичи не осталось ничего, кроме костей, а от вина — ничего, кроме бутылок, раздалась музыка и начался бал.
Самуил предложил руку Розе; Лолотта пустилась в пляс с Пфаффендорфом.
Студенты приглашали на танец самых хорошеньких деревенских девушек, а гризетки из Гейдельберга поделили между собой мельников и арендаторов. Неистовые пляски до упаду много способствовали окончательному слиянию Ландека с Гейдельбергом.
Только Трихтер и Фрессванст не танцевали. У них было занятие посущественнее: они пили.
В полночь Самуил Гельб, милостивый тиран во всем, что касается удовольствий, не склонный ни ограничивать разнузданных излишеств, ни поощрять их, все же неумолимо отдал приказ расходиться.
— Меня ждет тяжкое испытание! — вздохнул Трихтер. — Ведь надо проводить Лолотту в Ландек… ох! до самых дверей дома.
— Что ж! Я тебя не оставлю, — сказал Фрессванст, полный сочувствия к другу.
— Благодарю тебя, о великодушный друг! — проникновенно ответствовал Трихтер, пожимая ему руку.
И наши доблестные пропойцы, суровые и молчаливые, вдвоем проводили до самой деревни взвинченную, без умолку болтающую Лолотту. Когда же они исполнили свой долг, водворив свою спутницу в ее жилище, Трихтер сказал Фрессвансту:
— Я бы выпил.
— Само собой разумеется, — отозвался Фрессванст.
Красноречивым жестом, сопровождаемым ухмылкой блаженного предвкушения, Трихтер указал своему другу на дверь одного из домов, над которой в прозрачной тьме чудесной летней ночи виднелся венец из виноградных лоз, отягощенных ягодными кистями.
Не тратя лишних слов, Трихтер ударил кулаком в дверь. Никто не отозвался, в доме не было слышно ни звука, ни шороха. Трихтер постучался еще раз, погромче. Ответом ему был лишь собачий лай.
— Эй! Э-ге-гей! — заорали Трихтер и Фрессванст, барабаня в дверь ногами.
Собака лаяла, надрываясь от ярости.
— С ней втроем, — заметил Трихтер, — мы в конце концов кого-нибудь да разбудим. Ага! Вон открывается окно.
— Что вам надо? — спросил чей-то голос.
— Водки, — отвечал Трихтер. — Мы два бедных путешественника, и вот уже целых пять минут нам нечем промочить горло.
— Мужа нет дома, — объяснил голос.
— Нам не нужен ваш муж, нам надобно кое-что покрепче.
— Подождите.
Через мгновение им открыла дверь полусонная старуха, чьи глаза слипались и мигали еще чаще, чем свеча, которую она держала в руке. Поставив свечу и пару стаканов на стол, она, все еще не в силах побороть дремоту, принялась на ощупь шарить в буфете.
— Ей-Богу, спиртное все кончилось, — пробурчала она. — Муж-то, сказать по правде, затем и поехал в Неккарштейнах, чтобы запасти то, что в хозяйстве надо. Ну да погодите, вот тут, кажется, осталось немного водки.
Она поставила на стол на две трети опустошенную бутылку. При виде такой скудости Трихтер скорчил ужасающую гримасу:
— Да тут едва наберется четыре стаканчика! — вознегодовал он. — Это все равно, что жалкая капля воды посреди раскаленной пустыни! Ну ладно, давай все же увлажним глотки этой малостью.
Они мгновенно втянули в себя все, что было в бутылке, расплатились и ушли, бранясь.
Прежде чем снова улечься в постель, старая женщина постаралась аккуратнее расставить посуду, ряды которой пришли в некоторый беспорядок. Поэтому, когда спустя четверть часа в комнату ввалился муж, она все еще была на ногах.
— С чего это ты, старая, не спишь в такой час? — спросил он.
— А, да тут два студента ломились, пока не вынудили меня встать и подать им водки.
— Чего? У нас же она вся вышла, — проворчал муж, освобождаясь от своих многочисленных узлов и свертков.
— Да не совсем, — возразила хозяйка питейного заведения. — На дне этой бутылки еще оставалось кое-что.
Муж глянул на пустую бутыль и содрогнулся:
— Они выпили то, что там было?
— Ну да, — отвечала женщина.
— Несчастная! — возопил он, вырывая изрядный клок из собственной шевелюры.
— А что такое?
— Знаешь, что ты дала этим бедным парням?
— Водку!
— Двойную водку!
Пусть же вся Вселенная трепещет, страшась за судьбу Трихтера и Фрессванста! Эти двое, поистине великие выпивохи, не знающие себе равных, ныне в смертельной опасности.
Да и сама неосторожная содержательница таверны недаром вся затряслась и позеленела, услышав испуганный крик мужа.
— Боже милостивый! — залепетала она. — Я же спала… Ночь ведь на дворе… Темно, я толком и не видела, что наливаю…
— Хорошенькое дело! — вопил муж. — Ну и влипли же мы! Эти молодцы, они уже, наверно, успели помереть. Или корчатся сейчас где-нибудь на дороге. А нас с тобой будут судить, вот что! И приговорят как отравителей!
Жена разрыдалась и хотела в жажде утешения броситься на шею своему супругу, но тот грубо оттолкнул ее:
— Нашла время реветь! Это нам куда как поможет! Как же ты, дура старая, умудрилась натворить таких бед? И что теперь делать? Бежать? Да куда там, поймают. Эх, прав был дядюшка, когда сорок один год тому назад советовал не брать тебя в жены!
Но мы не станем во всех подробностях описывать кошмарную ночь, полную страхов, слез и взаимных попреков, что провели эти Филемон и Бавкида питейного промысла.
Первые лучи рассвета застали Бавкиду на пороге своего дома, ожидающую своей участи. Вдруг она испустила крик ужаса: по дороге прямо к их дому шествовали двое мужчин, а вернее — два привидения, ведь иначе быть не могло…
— Что еще стряслось? — дрожа, спросил ее муж.
— Они! — шепнула жена.
— Они? Кто это «они»?
— Те двое, что вчера…
Сдавленно вскрикнув, муж упал на стул.
Трихтер и Фрессванст вошли, исполненные эпической простоты и спокойствия, и уселись за стол.
— Водки! — потребовал Трихтер.
И прибавил:
— Той, вчерашней.
— Да, — подтвердил Фрессванст. — Непременно той самой. Очень уж она бодрит.
LI
ФЕЙЕРВЕРК С РАЗНЫХ ТОЧЕК ЗРЕНИЯ
Так прошло дня три или четыре: студенты-кочевники купались в развлечениях, неизменно разнообразных, источник которых благодаря мощному и странному гению Самуила открывался во всем, что было доступно им, будь то лес или река, замок или деревня, штудии или забавы, фантазии или реальность.
Между тем из Гейдельберга приходили вести, которые по контрасту усугубляли веселье, царившее в Ландеке. Некий лис, из-за довольно серьезной болезни вопреки собственному желанию вынужденный остаться в отверженном городе, как только смог встать на ноги, поспешил присоединиться к своим товарищам. Он нарисовал им крайне мрачную картину Гейдельберга.
Улицы были безлюдны, лавки пусты. Мертвенная тишина нависла над проклятым городом. Днем — ни звука, ночью — ни огонька. Купцы печально затворились в своих лавках наедине со своими товарами и своими купчихами. Профессора, которым некого стало обучать, от нечего делать переругались между собой. Профессорские познания, изделия суконщиков, вина трактирщиков — все это, вместо того чтобы обрести новую жизнь в студенческих головах, на плечах и в глотках, уныло скапливалось и прокисало в переполненных лавках и на бесполезных кафедрах, словно тина в стоячем болоте.
Профессора и торговцы не замедлили рассориться, начав валить друг на друга ответственность за случившееся: «Зачем торговцы оскорбили Трихтера?», «Зачем профессора осудили Самуила?»
Судя по всему, близок был миг, когда академическая кафедра затеет с купеческим прилавком форменную гражданскую войну.
Подобные новости удвоили воодушевление, царившее в лагере студентов. Самуил в тот же вечер решил отметить это великолепным фейерверком, который он готовил целых три дня.
Фейерверк он устроил на противоположном берегу Неккара. Не могло быть ничего более чарующего и странного, чем сверкание ракет и шутих, отраженное водами реки, и умопомрачительный букет, распустившийся в небесах в тот же миг, когда из-под земли словно бы навстречу ему взлетели струи ослепительной расплавленной лавы, напоминающие извержение вулкана. Дело тут было просто в том, что Самуил устроил два фейерверка: один в небе, другой на земле.
Весь Ландек высыпал на берег реки — не было только Христианы и Гретхен. Но Самуил при выборе места предусмотрел это: он сделал так, чтобы они волей-неволей стали зрительницами огненной картины, багровые отблески которой должны были настигнуть обеих: одну в замке, другую в хижине.
Гретхен действительно увидела их. Побледнев, она пробормотала:
— Демон играет с огнем! Обычное дело!
Охваченная яростью, она бросилась к себе в хижину, забилась в угол и закрыла лицо руками, чтобы не видеть алых бликов, скользящих по стенам и оконным стеклам. Все, что напоминало о Самуиле, теперь внушало ей только ужас.
Христиану любое воспоминание о нем тоже пугало, но не более того. Привлеченная блеском фейерверка, она вышла на балкон и стояла там, размышляя о необъяснимой сдержанности Самуила и о заброшенности, на какую помимо собственной воли обрек ее Юлиус.
Она была вынуждена признать справедливость того, что Самуил говорил о слабой, нестойкой натуре ее мужа. Слишком много ребяческого легкомыслия сохранилось в душе этого молодого человека, который сейчас, должно быть, восторженно рукоплещет, ослепленный Самуиловым фейерверком.
Христиана чувствовала, что Юлиус ускользает от нее. Как быть, чем удержать его? Права ли она в своей решимости сторониться его забав? Отказавшись его сопровождать, она, может быть, приучит мужа обходиться без нее и даже считать, что жена и веселое времяпрепровождение несовместимы. Не лучше ли ей везде появляться вдвоем с Юлиусом? Не будет ли предусмотрительнее разделить с мужем все его радости и удовольствия, чтобы в его представлении они были неразрывно связаны с ее образом?
Бедная кроткая Христиана спрашивала себя, что в конце концов дурного в том, если она будет иногда участвовать во всех этих развлечениях, столь необходимых для Юлиуса? Разумеется, она примкнет к ним, впрочем, держась от них в приличествующем отдалении, строго в пределах требований благонравия. Какие тут могут быть последствия? Самуил, пожалуй, станет торжествовать, вообразив, будто принудил ее к уступке, но что из того? К тому же по складу характера Самуил из тех, кто обожает препятствия: чем неприступнее она держится, тем сильнее он жаждет победы. Да и, наконец, до сих пор Самуил непреклонно хранил верность своему слову и не искал встреч с ней. Возможно, она была не права и слишком поторопилась написать барону фон Гермелинфельду? Не переменить ли тактику? Сопровождая своего мужа повсюду, она достигнет сразу двух целей: заново разожжет любовь Юлиуса и притушит злобу Самуила.
Итак, в этот вечер она подстерегла возвращение Юлиуса, вышла ему навстречу с обольстительной улыбкой и сама попросила рассказать, как прошел день. Он не заставил долго себя упрашивать.
— Так значит, было весело? — спросила она, когда Юлиус закончил.
— Да, не буду скрывать. Этот Самуил поразительно хорошо знает толк в жизни!
— Кажется, завтра вечером будут представлять «Разбойников»?
— Да, завтра, — отвечал Юлиус. — Ах, если бы ты согласилась пойти туда со мной!
— Я и в самом деле уже готова поддаться искушению. Ты ведь знаешь, что Шиллер — мой любимый поэт.
— Так в добрый час! — вскричал обрадованный Юлиус. — Итак, договорились. С чопорностью покончено. Завтра вечером я за тобой приеду.
И он с жаром поцеловал жену.
«Кажется, за последнюю неделю он ни разу не целовал меня так горячо», — печально подумала Христиана.
LII
ГЕНЕРАЛЬНАЯ РЕПЕТИЦИЯ
В день представления «Разбойников» каждый студент получил возможность все время, исключая часы лекций, потратить как ему угодно, будь то на любовную интрижку или на свои частные ученые штудии.
Самуил Гельб, этот великий режиссер, знал, насколько наслаждение возрастает тогда, когда оно приходит после нетерпеливого ожидания. Как великий политик, Самуил Гельб помнил, что в любом сообществе, даже если это сообщество искателей веселья и забав, надо оставить простор для личной свободы и удовлетворения прихотей каждого. Наконец, великий практик, он сам нуждался в целом дне личной свободы для того, чтобы завершить приготовления к вечернему спектаклю.
Поскольку действие «Разбойников» почти все происходит в лесу, декорацией здесь могла послужить сама природа, как было принято у древних. Вместо суконных задников и раскрашенных картонных павильонов, как в театре Мангейма, актерам, подобно лицедеям Древних Афин, предстояло играть на фоне живой зелени и настоящих стволов. Что касается сцен, которые должны были происходить в покоях, то для них между деревьями натягивали грубо разрисованные полотнища, которые должны были изображать стены. Таким образом, Самуилу не стоило большого труда устроить свой театр: и кулисы, и опоры для них — одним словом, все предоставил ему лес.
С особенным тщанием он готовил генеральную репетицию. Но его актеры были так послушны, исполнены вдохновения и образованны, что с ними можно было не сомневаться в успехе, достойном шедевра Шиллера.
Когда по ходу репетиции дело дошло до сцены, где монах является к разбойникам, суля им полное и окончательное прощение с условием, что они выдадут своего предводителя Карла Моора, Самуилу сообщили, что из Гейдельберга прибыла депутация с предложениями к студентам от имени академического совета.
— Ведите их сюда, — сказал Самуил. — Они подоспели как нельзя более кстати.
Появились три профессора. Один из них взял слово. Гейдельбергский совет, объявил он, обещает студентам, если они вернутся к своим обязанностям, забыть их прегрешения. Это касается всех, кроме Самуила Гельба, который будет исключен из университета.
— Дражайшие посланцы, — сказал Самуил, — сцена, что вы разыгрываете, дьявольски похожа на ту, которую мы здесь как раз репетируем.
И, обратившись к своим однокашникам, он продекламировал:
— «Слушайте же, что моими устами возвещает вам правосудие. Если вы сейчас же свяжете и выдадите этого и без того обреченного злодея, вам навеки простятся все ваши злодеяния! Святая Академия с обновленной любовью примет заблудших овец в свое материнское лоно, и каждому из вас будет открыта дорога к любой почетной должности».[14]
Взрыв единодушного хохота показал Самуилу, что слушатели оценили столь удачное заимствование: Шиллер пришелся кстати.
Один из профессоров строго заметил, повернувшись к толпе студентов:
— Господа, мы обращаемся именно к вам, а не к кому-то другому и надеемся получить серьезный ответ, без ненужного зубоскальства.
— Прошу прощения, — возразил Самуил, — но я говорю в высшей степени серьезно. И без всяких шуток, сообразно своей роли доблестного Карла Моора, предлагаю моим товарищам принять ваши условия, уступив меня за такую хорошую цену и вернувшись в Гейдельберг для возобновления штудий, предписанных университетским курсом. Ведь и действительно очевидно, что этот лес не то место, где они смогут получить дипломы, тем самым оправдав надежды своих родителей.
— Но и мы, — подхватил один из замшелых твердынь, — в свою очередь тоже ответим вам так, как пристало настоящим шиллеровским разбойникам, не покинувшим своего предводителя. Хотя наша доблесть кое в чем уступает их заслугам, ведь товарищи Карла Моора рисковали телом и душой, нам же, господа, насколько мне известно, не угрожают ни ваши пули, ни ваши лекции.
— Но, в конце концов, — не выдержал профессор, — каковы же те условия, на которых вы согласитесь вернуться в Университет? Чего вы требуете?
— На это подобает ответить не мне, а Самуилу Гельбу, — отрезал тот же университетский старожил.
— Да, Самуилу! Самуилу! — закричала толпа.
— Что ж, послушаем, что за претензии у господина Самуила Гельба, — едко проронил посланец Университета. — Хотя бы любопытства ради мы не прочь узнать, каковы его пожелания.
Самуил взял слово, приняв тон, достойный Кориолана:
— Явившись сюда ставить нам условия, вы ошибочно трактовали свою роль, господа, — величественно обратился он к профессорам. — Нам пристало не выслушивать требования, но диктовать их. Итак, выслушайте наше решение и передайте тем, кто вас послал, что обжалованию оно не подлежит. Полностью амнистировать всех, в том числе меня, — это само собой разумеется. Но этого мало. Бюргерам, сделавшим попытку грубо обойтись с Трихтером, надлежит явиться сюда и принести подобающие извинения. В качестве военной контрибуции долги Трихтера отныне должны считаться погашенными, и, сверх того, ему должно быть выплачено пятьсот флоринов в возмещение ущерба. Наконец, по тысяче флоринов компенсации должен получить каждый из студентов, раненных в уличной баталии. Только на таких условиях мы согласимся вернуться в Гейдельберг. Если же вы ответите «Нет», мы скажем «Благодарим». А теперь, Трихтер, выведи посланцев Академии за пределы Ландека.
Профессорская троица сочла ниже своего достоинства произнести хотя бы слово в ответ и удалилась с довольно жалким видом.
Самуил же, спокойно обратившись к своим актерам, сказал:
— Продолжим репетицию, господа. Тех, кто не участвует в спектакле, прошу нас оставить.
Репетиция уже подошла к концу, когда Юлиус сказал Самуилу, что он отправляется за Христианой. Несмотря на все умение владеть собой, Самуил не смог сдержать радостного восклицания:
— А, так она придет! — И торопливо прибавил: — Ступай же, Юлиус, да поспеши, ведь уже смеркается. Как только совсем стемнеет, мы начнем.
Юлиус ушел, а Самуил, объятый чуть ли не подлинным тревожным волнением, отправился надевать театральный костюм.
Час спустя Юлиус возвратился в сопровождении Христианы. Студенты почтительно приветствовали г-жу фон Эбербах. Для нее заранее приготовили особое место в первом ряду, в стороне от толпы.
Сердце Христианы сильно билось, ведь это был первый раз, когда ей предстояло близко увидеть Самуила после его дерзкого вызова.
Представление началось среди общего молчания, исполненного благожелательного внимания.
LIII
«РАЗБОЙНИКИ»
Как известно, «Разбойники» — вопль возмущения против старого общества, причем самый душераздирающий, дерзкий, яростный, какой только можно представить. Карл Моор, сын графа, объявляет войну установленному порядку вещей и господствующему от его имени правосудию и становится разбойником, чтобы по-своему судить и карать зло; творя преступления, он сохраняет в душе столь возвышенные идеалы, такую гордость и порывистость, что симпатии публики неизменно оказываются на стороне этого изгоя и даже кажется, будто все его мятежные деяния отмечены знаком истинной правоты.
Шиллеровская пьеса, широко известная в Германии, для пылкого юношества стала предметом особого поклонения, ею восторгаются все, кто считает себя свободными и верит в свои силы. Среди гейдельбергских студентов вряд ли нашелся бы хоть один, не знающий «Разбойников» почти наизусть. Но впечатление, внушаемое этим шедевром, было для них вечно новым, только оно с каждым разом становилось глубже. И в тот вечер они воспринимали создание немецкого гения так, словно оно им открылось впервые.
Тем не менее первая сцена не произвела должный эффект: публика ждала появления Самуила. Зато во второй сцене, как только Карл Моор вышел на подмостки, все сердца невольно сжались от предвкушения чего-то необычного и пленительного.
Высокий рост, лоб мыслителя, взор, полный горечи, презрительная складка губ, страстность, пренебрежение к расхожим добродетелям, бунт против мелочной тирании общественного уклада — казалось, все черты Карла Моора воплотились в личности Самуила.
Хотя сам Самуил Гельб в глубине души полагал себя фигурой более значительной, нежели Карл Моор, ибо тот ополчался только на людей, а он бросил вызов самому Господу, тем не менее Христиана имела все основания сказать себе, что бесчестный соблазнитель Гретхен не идет в сравнение с душегубом из богемских лесов, ибо тот прятал любовь в глубине своего сердца, а этим движет ненависть.
Но для тех, кто за игрой Самуила не прозревал его действительной жизни, происходящее на сцене создавало потрясающую иллюзию подлинности. Когда занавес поднялся и глазам зрителей предстал Карл Моор, погруженный в чтение Плутарха, в позе Самуила чувствовалось такое величие, вся манера держаться была полна такой значительности, что при одном его виде раздались единодушные рукоплескания.
А сколько сарказма слышалось в его голосе, когда он, большими шагами меря сцену, начал произносить свою знаменитую тираду:
— «Это мне-то сдавить свое тело шнуровкой, а волю зашнуровать законами? Закон заставляет ползти улиткой и того, кто мог бы взлететь орлом! Закон не создал ни одного великого человека, лишь свобода порождает гигантов и высокие порывы… Поставьте меня во главе войска таких же молодцов, как я, и Германия станет республикой, рядом с которой Рим и Спарта покажутся женскими монастырями!»[15]
Но вот Карл Моор, отвергнутый своим отцом в пользу недостойного брата, яростно восстает против общества, которое изгоняет его, и соглашается быть атаманом своих приятелей, ставших разбойниками. Самуил, верно, вспомнил о несправедливости собственного отца, покинувшего его, ибо ни один великий лицедей не достигал такой глубины и правдивости подлинного чувства, как он, когда вскричал:
— «Убийцы, разбойники! Этими словами я попираю закон!.. Прочь от меня, сострадание и человеческое милосердие! У меня нет больше отца, нет больше любви!.. Так пусть же кровь и смерть научат меня позабыть все, что было мне дорого когда-то! Идем! Идем! О, я найду для себя ужасное забвение!»
Самуил произнес эти слова с такой дикой силой, что по рядам зрителей пробежала дрожь. Глаза его излучали странный и грозный блеск.
Христиана содрогнулась. Ей почудилось, что взгляд Самуила упал на нее. Она ощутила нечто вроде электрического разряда. Она уже раскаивалась, что пришла сюда.
Между актером и персонажем было столько общего, что она порой забывала, Самуил ли это играет Карла Моора или Карл Моор исполняет роль Самуила.
Он ужасал Христиану, этот разбойник, более великий в своих преступлениях, чем иные в своей добродетели, чья натура казалась слишком крупной для того, чтобы уместиться в тесных рамках общественных предрассудков. А он вдруг преображался, словно бы становясь совсем другим человеком.
Мысль о той, кого он любил когда-то и не перестал любить до сих пор, однажды внезапно пронзила запятнанную кровью и грязью жизнь Карла Моора, как луч солнца пронизывает мрак бездны. Охваченный порывом, более мощным, чем его железная воля, он пожелал снова увидеть Амалию и ради этого тотчас затащил своих послушных товарищей во Франконию. Переодетый, он проникает в отцовский замок, и там сама Амалия ведет его в галерею фамильных портретов. Не узнанный ею, он с тревогой расспрашивает ее обо всем, что она выстрадала.
В эти минуты вся жестокая надменность Самуила — Карла уступила место пылкой страсти. Навернувшаяся слеза умерила яростный блеск молний, которые метали его доселе неумолимые глаза. Когда же Амалия, глядя на портрет Карла, расплакалась, выдав свои чувства, и, вся залившись румянцем стыда, убежала, Самуил закричал:
— «Она любит меня! Любит!»[16]
Он вложил в это восклицание столько душевного жара, радости и торжества, что со всех сторон раздались восторженные рукоплескания, а Христиана побледнела и задрожала от волнения и страха.
Но сердце разбойника смягчилось лишь на минуту. Он тут же стряхнул с себя это мимолетное впечатление, слезы, выступившие было на его глазах, мгновенно высохли, вся его неистовая сила возвратилась к нему, и с уст сорвались слова, казалось принадлежавшие самому Самуилу Гельбу, столько в них было дерзости и кощунственного вызова:
— «Нет, нет! Мужчина не должен спотыкаться! Чем бы ты ни было, безымянное “там”, лишь бы мое “я” не покинуло меня; будь чем угодно, лишь бы оно перешло со мною в тот мир… Все внешнее — только тонкий слой краски на человеке… Я сам свое небо, сам свой ад».[17]
И все же Карлу Моору суждено еще раз поддаться нежному чувству, когда Амалия, уже знающая, кем он стал, не скрывая своей любви, сжимает его в объятиях:
— «Она прощает меня! Она меня любит!.. Я чист, как эфир небесный! Она меня любит!.. Мир снова воцарился в душе моей… Мука унялась! Нет больше ада! О, посмотри, посмотри! Дети света плачут на груди рыдающих дьяволов».[18]
Эти возвышенные слова вырвались из уст Самуила с такой болью, с таким неизъяснимым чувством, что Христиана была невольно растрогана. На мгновение у нее даже мелькнула мысль, что, пожалуй, было бы не так уж невозможно нравственно возродить Самуила: в темных глубинах этого жестокого духа, может быть, прячется что-то доброе.
Но нет, зло упорно и засасывает, подобно трясине. Оно не так легко отпускает тех, кто уже стал его добычей. Великому грешнику не дано изменить свой удел. Полное примирение между невинностью и злодейством недостижимо. Амалия обречена. Предначертания рока должны свершиться. Любовь Карла гибельна и не может быть иной. Его свирепые сподвижники не допустят, чтобы атаман их покинул. Они простирают свои обагренные кровью клинки между ним и его возлюбленной; они раздирают на себе одежды, показывая ему шрамы от ран, полученных ими в борьбе за него; они напоминают ему о лесах Богемии, о его клятвах, о преступном братстве, связавшем их. Карл принадлежит им. Он их раб, собственность, оплаченная кровью. Шайка требует жертву взамен своей жертвы — Амалию!
И вот уже один из них прицеливается в нее. Но Карл Моор вырывает у него ружье и своей рукой поражает возлюбленную.
Христиана вскрикнула. Ей показалось, будто Самуил целился в нее и его пуля пронзила ей сердце.
Юлиус усмехнулся. Он думал, что ужас Христианы был всего лишь обычным женским испугом при звуке выстрела. Пока звучали последние реплики пьесы, Христиана успела овладеть собой, а ее волнение при столь драматической развязке гениального творения выглядело более чем естественно.
Занавес опустился под громовые крики «Браво!». Самуила тотчас вновь вызвали на сцену, вознаградив неистовыми рукоплесканиями.
— Пойдем домой! Скорее! — сказала Христиана мужу.
— Непременно! Вот только выразим Самуилу наше восхищение, — не замечая ее чувств, отозвался Юлиус.
LIV
ДОБРОДЕТЕЛИ ПОДЧАС НЕ ХВАТАЕТ ОБХОДИТЕЛЬНОСТИ
Муж повлек Христиану за кулисы лесного театра.
При виде их Самуил шагнул навстречу, еще одетый в свой роскошный и мрачный сценический костюм. Бледность — след страстей, реальных и наигранных, — покрывала его черты.
Юлиус в порыве восторга сжал ему обе руки.
— Ты был великолепен! — сказал он. — Ты тот, кем хочешь быть, и можешь все, чего бы ни захотел!
— В самом деле? — обронил тот с недоброй усмешкой.
Христиана не произнесла ни слова. Но ее бледность и волнение, даже само ее молчание были красноречивы.
Чистосердечный и потому далекий от малейшего подозрения, Юлиус очень хотел разбить лед между своей женой и другом. Поэтому он как бы случайно отошел в сторону побеседовать с приятелями, оставив Самуила наедине с Христианой.
С непринужденной почтительностью, за которой у него, казалось, всегда пряталась ирония, Самуил сказал:
— Сударыня, примите благодарность за то, что вы удостоили своим присутствием одно из наших развлечений. До сих пор вы относились к ним враждебно, а между тем, для кого, если не для вас, было затеяно все это? Разве не вы сами пожелали этой пересадки города в деревню? И не по вашему ли приказанию я доставил сюда любезную сердцу Юлиуса гейдельбергскую суету?
— Это лишь доказывает, — тихо, чуть ли не шепотом проговорила Христиана, — что человек подчас выражает желания, в которых потом раскаивается.
— Вы раскаиваетесь, что побудили нас явиться сюда? — спросил Самуил. — Эта сутолока уже успела вам наскучить? Скажите только слово, сударыня, и я уведу этих людей так же быстро, как привел.
— Вы сделаете это?
— Как только пожелаете, даю слово! Тем более что приключениям такого рода лучше не тянуться слишком долго, а оставлять в памяти след, подобный молнии, что сверкнула и погасла. За эту неделю в жизни моего народца не было ни одной скучной минуты, а на этом голубом знойном небе — ни одной тучки. Нам самое время уйти. Мы вас утомили — что ж, я вас избавлю от нашего присутствия. И прежде всего от самого себя.
Христиана сделала жест учтивого отрицания.
— Я только надеюсь, — продолжал Самуил, — что наш маленький вояж был не вовсе бесполезен для вашего счастья. В самом деле, Юлиусу следовало встряхнуться, он в этом нуждался. Видите ли, сударыня, ваш дражайший супруг — это своего рода маятник, я же имею честь состоять часовщиком при этом механизме. Возвращаю его вам заведенным по крайней мере месяца на три.
— Господин Самуил! — оборвала Христиана с достоинством.
— Прошу прощения, сударыня, — возразил Самуил, — я не хотел вас оскорбить. Никак не могу привыкнуть, что истина, будучи высказана вслух, может восприниматься как обида. И однако, если исходить из расхожих понятий, с моей стороны было бы… — как это говорится? — неуместно, если бы, пытаясь проникнуть в ваши помыслы, я рискнул предположить, что во время этого представления вы были поражены искренностью и силой страсти, переполнявшей меня…
— Не вижу, что могло бы помешать мне признаться в этом, — сказала Христиана.
— А если бы, — продолжал Самуил, — я в таком случае осмелился предположить, что вы могли бы мысленно сравнить этот жар, эту мощь порыва с мягкими, бледными чувствами Юлиуса…
Христиана снова прервала его.
— Господин Самуил, — твердо произнесла она, — во всем мире я люблю только моего мужа и ребенка. Моя Душа всецело принадлежит им. Их нежность — вот все, что нужно для утоления потребностей моего сердца. Это его богатство, а кто достаточно богат, никогда не завидует и не стремится завладеть богатствами других.
— О добродетель, неколебимая, как скала! — язвительно вскричал Самуил. — Подобная твердость, сударыня, быть может, и почтенна, но неуклюжа и опасна. Будь в вас поменьше жесткости и тщеславия, а гибкости и тонкости побольше, кто знает, возможно, вы бы и смягчили мое сердце, в сущности более уязвимое, чем кажется? Отчего было не попробовать хотя бы обмануть меня? Увы!
Христиана осознала свою тактическую ошибку: в поединке с таким грозным противником ее и в самом деле не следовало допускать.
— Теперь моя очередь, — проговорила она, — повторить ваши слова, сударь: я не хотела вас оскорбить.
— Оставим это, — холодно отозвался Самуил. — Сейчас, сударыня, нам пора проститься. Я положил себе предстать перед вами не раньше чем вы сами звоном колокольчика призовете к себе вашего покорнейшего слугу. Не беспокойтесь: я, знаете ли, никогда не забываю ни одного из своих обещаний.
— Как? Ни одного? — прошептала Христиана.
— Ни одного, сударыня! — повторил он, и угроза вновь зазвучала в его голосе. — Во всем, что касается обещаний и клятв, я имею такое несчастье или, если угодно, порок, как беспощадная память. Гретхен, надо полагать, кое-что рассказала вам об этом?
— Гретхен! — содрогнувшись, вскричала Христиана. — О сударь, как вы осмеливаетесь произнести это имя?
— Все, что было мною сделано, сударыня, я совершил исключительно из-за вас.
— Из-за меня?! Ах, сударь, не делайте из меня соучастницу, пусть даже невольную! В таком гнусном злодействе…
— Да, из-за вас, сударыня! — настаивал Самуил. — Чтобы доказать вам, что, когда я люблю и желаю, я иду до конца. То есть до преступления.
Но тут, к счастью для Христианы, охваченной смятением и ужасом, к ним возвратился Юлиус.
— Я поздравил с успехом твоих актеров и наших товарищей, — сказал он приятелю. — Теперь я весь в твоем распоряжении. До завтра, Самуил.
— Завтра, Юлиус, нас, вероятно, уже здесь не будет.
— Как? Вы возвращаетесь в Гейдельберг? — удивился Юлиус.
— Возможно.
— Надеюсь, ты не собираешься исполнить профессорские требования?
— О, разумеется, нет! Они сами примут наши условия.
— В добрый час, — вздохнул Юлиус. — Ну да все равно! Я постараюсь успеть сюда до вашего ухода, так что пока расстаюсь с тобой лишь до завтра.
— Прощайте, сударь, — сказала Христиана Самуилу.
И Самуил ответил:
— До свидания, сударыня.
Как вскоре оказалось, предположения Самуила не были излишне самонадеянными. На следующий день посланцы академического совета вернулись в сопровождении портного, башмачника и колбасника, тех самых, что избили достопочтенного Трихтера. Все требования студентов были выполнены, в том числе и денежная контрибуция. Три торговца принесли подобающие извинения от своего лица и от имени всех бюргеров.
Трихтер был полон достоинства. С суровым видом он принял из рук своего портного погашенный счет, выслушал покаянную речь трех своих противников, а когда они кончили, ласково ответил:
— Вы канальи, но, так и быть, я вас прощаю.
Студенты не без сожаления покидали этот чудесный лес, где они провели такие счастливые дни. Позавтракав, они тотчас двинулись в путь и к ночи добрались до Гейдельберга.
Город был празднично освещен. Торговцы, стоя у дверей своих лавок, махали беретами и оглушительно кричали приветственное «Виват!», хоть и бранили про себя этих скверных мальчишек-студентов, которым вечно приходится уступать. Гейдельберг в ту ночь выглядел одновременно униженным и ликующим, подобно городу, взятому приступом после долгой осады и голода. Ведь с победой приходит не только позор порабощения, но и конец вынужденного поста.
LV
РОК ДЕЛАЕТ СВОЕ ДЕЛО
Прошло два месяца. Осень уже накинула на леса и поля свой золотистый плащ, и толстый ковер опавших листьев, Устилая дорогу, глушил стук колес почтовой кареты, в которой пасмурным октябрьским днем барон фон Гермелинфельд ехал из Франкфурта в Эбербах. Если бы не щелканье кучерского кнута и звон бубенцов, движение экипажа было бы беззвучным, словно полет ласточки.
Барон, озабоченный и угрюмый, опершись подбородком на руку и откинувшись назад, затуманенным взором смотрел на деревья и кусты, пробегающие за окошком. Вдруг он увидел на вершине скалистого холма человеческую фигуру, которая стрелой кинулась наперерез его карете, спустившись, а вернее, скатившись вниз и чудом не попав под копыта коней или колеса экипажа с криком:
— Остановитесь! Стойте!
Несмотря на разительную перемену в ее облике и несколько безумный вид, барон узнал Гретхен. Он приказал кучеру остановиться.
— Да что это с тобой, Гретхен? — спросил он в тревоге. — Неужели в замке случилось какое-то несчастье?
— Нет, — отвечала Гретхен со странным выражением, — Господь пока еще не оставил их. Но и Самуил тоже не оставил их. Вы приехали в самое время. Вот только будете ли вы так же сильны в добре, как тот, другой, во зле? Но все равно! Мой долг вас предупредить, пусть даже я со стыда сгорю. Как только я увидела вас оттуда, сверху, тотчас и побежала к вам, потому что демон не смог до конца истребить во мне добрые чувства. Они-то мне и велят поговорить с вами.
— Позже, дитя мое, — мягко отвечал барон фон Гермелинфельд. — Важное и печальное событие, которое привело меня в Эбербах, не позволяет мне терять ни минуты. Пока скажи мне, Гретхен, только одно: как ты думаешь, я сейчас застану сына у себя?
— У себя? Что вы разумеете под этими словами? — вздохнула Гретхен. — Или вы думаете, что он в своем доме хозяин? Нет, ни он, ни его жена, они больше не владельцы замка. Впрочем, это, верно, она позвала вас сюда?.. Скажите, ведь правда, она просила вас приехать?
— Ты бредишь, бедная малютка? Тебя лихорадит? — удивился барон. — Не понимаю, что значат твои речи. Нет, Христиана меня не приглашала. Я везу моим детям горькую новость, но от них я известий не получал.
— Даже если это весть о чьей-то смерти, — сказала Гретхен, — то и тогда она не так уж страшна в сравнении с тем, что мне надо вам рассказать. Верная смерть, она же все-таки лучше, чем возможный позор.
— Позор?! О чем ты? — вскричал барон, поневоле встревоженный непререкаемым серьезным тоном пастушки.
— Послушайте, — продолжала Гретхен, — в экипаже вы доедете до замка через четверть часа, не раньше. Но если вы выйдете из кареты и отправитесь пешком вот по этой тропинке, напрямик, я вас туда доведу за десять минут. И дорогой открою вам все секреты, каких моя совесть даже самой себе не высказала бы, если бы могла. Но память о пасторе, спасшем мою мать, велит мне спасти его дочь. Нельзя, чтобы господин фон Эбербах разбил себе голову об стены этого проклятого замка. Нельзя, чтобы госпожа Христиана помешалась, как бедная Гретхен. Нельзя, чтобы ребенок, выкормленный моей козочкой, остался на свете одиноким сиротой. Идемте же, и я вам все скажу.
— Я в твоем распоряжении, Гретхен, — отозвался барон, охваченный безотчетным страхом.
Он вышел из кареты, приказал кучеру ехать к замку и там ждать его и юношески быстрым шагом пошел с Гретхен по указанной ею тропинке.
— Буду говорить на ходу, — сказала Гретхен, — во-первых, потому, что вы спешите, а еще для того, чтобы ни одно дерево моего леса, ни одна встречная изгородь не услыхали этого рассказа целиком, чтобы мне потом не было перед ними стыдно.
Она содрогнулась всем телом.
— Успокойся, дитя мое, — ласково сказал барон, — и не бойся открыться мне как отцу, как старому другу.
— Да, я вас считаю за отца, — отвечала Гретхен, — и верю, что вы мне поможете победить стыд, чтобы ничего не скрывать. Вы, верно, знаете, господин барон, как он нам страшно угрожал, госпоже Христиане и мне, этот нечестивец, этот ненавистник, этот Самуил Гельб, уж если я вынуждена произнести его имя.
— Да, Гретхен, я об этом знаю. Боже мой, так Самуил все еще появляется здесь? И что же?.. Говори, дитя мое, говори.
— Господин барон, — произнесла Гретхен, прикрыв глаза ладонями, — Самуил Гельб, как вы знаете, поклялся, что мы обе его полюбим или, по крайней мере, будем ему принадлежать. Так вот… ну… он уже сдержал свое слово насчет меня.
— Как, Гретхен?! Ты любишь его?
— О, я его ненавижу! — вскричала Гретхен с неистовой яростью. — Но был день, был час, когда он, это исчадие преисподней, сумел меня заставить… Не знаю, это ли зовется любовью, но только, в конце концов, да простит меня моя матушка, я отныне принадлежу ему.
— Возможно ли это, Гретхен? Гретхен! Да в уме ли ты?
— Ох, сударь, если бы я могла лишиться ума! Но, на Мою беду, он при мне, весь мой ум, и совесть, и память тоже. Есть только одна вещь, от которой меня берет сомнение. Вот вы, господин барон, вы человек ученый. Просветите же мой бедный, темный разум. С виду можно подумать, будто я об одной себе толкую, но я только ради жены вашего сына рассказываю все это. Так вот, скажите мне всю правду без утайки, как я вам ее говорю. Господин барон, неужели милосердный Господь попустил, чтобы в этом мире на потребу злых людей были такие ловушки, такие гибельные средства, каких добрые никак не могут избежать? Есть ли такие адские силы, что могут вынудить к преступлению честную, невинную душу? Вправду ли существует неодолимое колдовство, властью которого можно запятнать то, что чисто, и овладеть даже той, что чувствует к тебе омерзение?
— Объяснись, дитя мое.
— Господин барон, — произнесла Гретхен, — поглядите хорошенько на этот флакончик. Однажды вечером я нашла его на полу у себя в хижине.
Барон фон Гермелинфельд взял платиновый флакон, который протягивала ему Гретхен, вынул пробку и понюхал.
— Великий Боже! — воскликнул он. — Так ты пила эту жидкость?
— Когда я влюбилась в Самуила наперекор моей ненависти к нему, господин барон, в тот день и накануне у моего хлеба и молока я заметила тот же запах, как у этой бутылочки.
— О, несчастная! — застонал барон. — О, презренный!
— Ну, так что же вы мне скажете, сударь?
— Скажу, мое бедное дитя, что твоя воля была отравлена, ослеплена, скованна. Скажу, что он совершил двойное преступление, ты же — никакого. Скажу, что ты невинна вопреки твоему падению и, оскверненная, осталась чистой.
— О, благодарю вас! — воскликнула Гретхен, молитвенно складывая руки, и радость осветила ее черты. — Матушка, так я, стало быть, не нарушила своего обета! Будь благословен, Отец наш Небесный! А вы, сударь, будьте благословенны на земле!
Но тотчас же она вдруг снова загрустила:
— А все равно тут есть ужасная тайна. Душа непорочна, а телу больше не стать таким. Пусть даже я бела изнутри, но снаружи вся запятнана.
— Утешься, бедная малютка, успокойся! Ангелы, и те не могут быть чище тебя. Повторяю тебе еще раз: этот нечестивец повинен во всем один, и тебе незачем продолжать свои грустные признания, остальное я могу угадать сам. Он забрался к тебе ночью, как низкий злодей. Воспользовался, подлец, твоим одиночеством и беспечностью. О! Но мы его накажем, будь покойна.
Гретхен с печальной гордостью вскинула голову, словно хотела стряхнуть груз давящей ее заботы:
— Не стоит больше толковать обо мне. Поговорим о вашей дочери.
— Христиана, — возразил барон, — благодарение Богу, не так беззащитна, как ты, мое бедное дитя. Христиана не живет одна-одинешенька в незапертой хижине, а обитает за стенами неприступного замка, полного верных слуг, которых всегда можно позвать на помощь, и они в силах ее защитить, даже если мужа не окажется дома.
— Вы так думаете? — горько усмехнулась Гретхен. — Разве Самуил Гельб не открывает в замке все двери, которые запираются на ключ, и даже те, другие двери, о которых, кроме него, никто не знает?
— Что такое, Гретхен? Ты хочешь сказать, что Самуил Гельб проникал в замок? Ты это точно знаешь?
— А как бы тот, кто замок построил, мог это сделать, не проникая в него?
— Тот, кто его построил? — повторил ошеломленный барон.
— Теперь я могу вам все рассказать, — продолжала Гретхен. — После того что случилось, я больше не обязана держать клятву, да и моя маленькая лань, на которой он, это чудовище, собирался выместить свою злобу, если я проговорюсь, вот уж месяц как пала. А, вот мы и подошли к замку. Слушайте же, господин барон.
И она рассказала ему, как Самуил строил Двойной замок.
— О, какая наглость! — воскликнул барон. — А что же Христиана? Она ничего об этом не знает?
— Она знает все, но поклялась мне, что сохранит тайну.
— Все равно, — пробормотал барон, — не понимаю, как, находясь в такой опасности, она не написала мне, ведь мы об этом договаривались? Но, как бы то ни было, спасибо, Гретхен, я благодарен тебе за твою откровенность. Увидишь, она не окажется напрасной. Ты оставишь мне этот флакон, не правда ли? Надеюсь, теперь я сумею остановить этого негодяя.
— Если он попадется к вам в руки, держите его крепче, не выпускайте! — сказала Гретхен, и ярость вспыхнула в ее глазах. — Ох, как же я его ненавижу! Какое счастье, что я имею право ненавидеть его! Я ведь и живу-то теперь только затем, чтобы дождаться дня, когда он будет наказан. И это свершится: если не вы, то сам Господь покарает его.
Помолчав, она прибавила:
— Вот мы и у потерны замка, господин барон. А я уж вернусь к моим козам. Я мой долг исполнила, теперь вы сделайте свое дело.
— Прощай, Гретхен, — сказал барон. — Я считал, что меня привело сюда горе, а выходит, мне надобно здесь быть еще и потому, что над этим домом нависла опасность. Теперь у меня уже не одна, а две причины спешить. Прощай же.
И он скорым шагом двинулся к замку.
От первого же слуги, попавшегося ему на пути, он узнал, что Юлиуса нет дома: он еще два часа назад, сразу после обеда, с ружьем за плечами ушел на охоту и вернется только к вечеру. Но г-жа фон Эбербах дома.
Не застав сына, барон выразил живейшую досаду. Он направился прямо в покои Христианы, приказав не докладывать ей о его прибытии.
Когда, постучавшись, гость вошел в ее комнату, он застал хозяйку погруженной в занятие чрезвычайной важности, истинное значение которого постигают одни лишь матери: она пыталась заставить свое дитя улыбнуться.
При виде свекра Христиана радостно вскрикнула и бросилась к нему навстречу.
Барон с нежностью поцеловал ее и стал осыпать ласками внука, который показался ему очаровательным и очень здоровым на вид.
— Да, он хорош, мой Вильгельм, — сказала Христиана. — Не правда ли? По-моему, редко можно встретить настолько красивого ребенка. И вообразите: когда я с ним говорю, он уже меня понимает. О! Как я его люблю! Ну, улыбнитесь же и вы своему дедушке, противный мальчишка! Ах, посмотрите, какая у него свежая, розовая кожа!
— Да, он чудо как хорош, моя дорогая девочка, — отвечал барон. — И похож на тебя. Но сейчас передай его кормилице. Мне нужно поговорить с тобой о серьезных вещах, и я боюсь, что он будет слишком отвлекать нас обоих. А что Юлиус, он, говорят, в лесу?
— Боже мой, правда! Он пошел поохотиться.
— А кто-нибудь знает, куда именно? Нельзя ли за ним послать?
— По крайней мере можно попробовать разыскать его, — сказала Христиана.
— Что ж, тогда пусть попробуют, хорошо? Мне необходимо сообщить ему важные и печальные вести.
Христиана призвала к себе трех лакеев и велела им обойти все уголки леса, отыскать Юлиуса и проводить его домой. Потом, обеспокоенная, она спросила барона:
— Но что же все-таки случилось?
— Ничего, — пробормотал барон с самым озабоченным видом. — Во всяком случае, говорить об этом мне надлежит прежде всего с Юлиусом. Так мы и сделаем, когда он возвратится. Подождем его, а пока поговорим о тебе. Ты мне писала?
— Конечно, писала, дорогой отец, — отозвалась Христиана.
— А, ты имеешь в виду эти милые приписки в конце писем Юлиуса. Но я спрашиваю, не посылала ли ты отдельных писем мне.
— Ну да, отец, я об этом и говорю. Два с половиной месяца тому назад я написала длинное, очень откровенное письмо, так как считала, что вам следует как можно скорее узнать то, о чем я там сообщала.
Удивленный, барон возразил:
— Но я ничего подобного не получал! Впрочем, подожди! Да, месяца два-три назад почта в самом деле доставила мне конверт с печатью Гейдельберга, но в нем был только чистый лист бумаги. Я даже написал тогда об этом Юлиусу, а он ответил, что понятия не имеет, о чем идет речь.
— А между тем я совершенно уверена, что положила письмо в конверт, — сказала Христиана. — Как сейчас помню, что я сидела у этой конторки, писала, потом запечатала. Боже мой! Неужели он умудрился пробраться сюда и выкрасть письмо?
— Кто это? — с живостью спросил барон.
— Тот человек, по поводу которого я вам писала.
— Самуил Гельб?
— Да, отец. Самуил Гельб.
На минуту воцарилось молчание. Христиана, поражаясь, размышляла об этой новой наглой выходке Самуила. Барон внимательно наблюдал за своей снохой.
— Значит, ты виделась с Самуилом? — спросил он наконец.
— Увы, да! Дважды.
— Здесь?
— Нет, вне дома, — после некоторого колебания ответила Христиана.
Ей вспомнилось, как настоятельно барон запрещал своему сыну встречаться с этим человеком, и она солгала теперь, чтобы выгородить Юлиуса.
— И что говорил тебе Самуил? — спросил барон.
— В первый раз повторил тот дерзкий вызов, что когда-то уже бросил мне.
— Мерзавец!
— Вот тогда-то я и написала вам, отец. Написала, чтобы позвать вас на помощь, попросила приехать сюда. А во второй раз я его встретила дней через восемь-десять, на публичном представлении.
И Христиана рассказала барону о студенческом исходе из Гейдельберга и постановке «Разбойников». Всю вину за случившееся она взяла на себя, объясняя женским любопытством свое желание присутствовать на спектакле, куда якобы сама затащила Юлиуса. Он только из снисхождения к капризу жены согласился уступить ей. Впрочем, Самуил, с которым она после представления обменялась несколькими словами, поклялся не показываться ей на глаза, если она сама его не позовет. А она, разумеется, никогда этого не сделает! И уже на следующий день студенты отправились обратно в Гейдельберг.
— С тех пор уже два месяца, — прибавила Христиана, — господин Самуил твердо держит свое слово. Вот почему я, хоть и была удивлена, что от вас нет ответа, не стала снова вам писать. Ведь в продолжение двух месяцев ни вид, ни воспоминание, ни даже упоминание имени этого человека не тревожили моего покоя. В самом деле, я никогда еще не была так счастлива и спокойна. Здоровье Вильгельма превосходно, нет и тени прежнего недомогания. И Юлиус тоже более не испытывает тех приступов скуки, что поначалу омрачали его жизнь, да это и понятно, он ведь привык жить среди многолюдства, шума, движения. Короче, — улыбаясь, заключила Христиана, — оба совершенно исцелились — и отец и дитя. А так как я живу лишь ими и ради них, ведь одна половина моего существа принадлежит Вильгельму, другая Юлиусу, то любовь Юлиуса и здоровье Вильгельма составляют все мое счастье. Не проходит дня, чтобы я не благодарила Бога, и если бы можно было, чтобы мое настоящее обернулось вечностью, я бы не просила иного рая.
— А Гретхен? — внезапно спросил барон.
Христиана вздрогнула.
— Гретхен! — повторила она задумчиво и печально. — Гретхен больше никого не хочет видеть. Она и прежде дичилась, а теперь совсем одичала. Из козочки она превратилась в лань. Любое соприкосновение с человеческими существами для нее настолько нестерпимо, что она отлучила от стада козу, которая кормит Вильгельма. И все затем, чтобы больше не надо было самой отводить ее в замок. Коза теперь живет здесь, о ней заботятся слуги. Жители Ландека, которым изредка случается обменяться с Гретхен двумя словами, говорят, что ее рассудок помутился. Я же раз пять или шесть подходила к ее хижине, надеясь, что удастся повидаться с ней. Но, сколько бы я ни звала, ни стучала, Гретхен ни разу не отозвалась. Однако, гуляя с Вильгельмом, я часто вижу ее издали. И всякий раз, заметив меня, как бы то ни было далеко, она убегает и скрывается в лесных зарослях.
— Странно! — заметил барон. — А вот я не больше получаса нахожусь в Эбербахе, но Гретхен первой подошла ко мне и долго со мной беседовала.
— И что же она вам сказала?
— Все. Рассказала о злодействе Самуила, о его замыслах, его бесстыдной наглости. Он построил этот замок и может проникнуть сюда в любой час. Вы, Христиана, встречались с ним не вне дома, а именно здесь.
— Так что же, отец?
— Да то, что вы, Христиана, не сказали мне всей правды.
Усмешка, полная скорбного достоинства, тронула губы Христианы. Но оправдываться она не стала.
Барон встал и большими шагами заходил по комнате, охваченный сильнейшим волнением.
— Я увижу Самуила, — заявил он, — и поговорю с ним. Пусть поостережется. На сей раз я не ограничусь одними увещеваниями. Как только я переговорю с Юлиусом, без промедления отправлюсь в путь и сегодня же вечером буду в Гейдельберге.
— Простите, отец, — возразила Христиана, — но я прошу вас очень серьезно подумать, прежде чем поступить так. Как я вам сказала, прошло уже два месяца с тех пор, как этот человек оставил нас в покое. Будет ли осмотрительно раздражать его, побуждая к действию? Признаться, мне сейчас стало так же страшно, как если бы вы сказали, что собираетесь ударить спящего тигра.
— По-моему, у вас, Христиана, есть какие-то свои, особые причины опасаться подобного шага.
Глубоко задетая, Христиана покраснела.
— Мужчины со своей странной подозрительностью, — заметила она вполголоса, будто говоря сама с собой, — понятия не имеют о том, что такое стыдливость женщины. Они не знают, что, чем безупречнее гладь озера, тем легче на ней возникает рябь даже при самом слабом дуновении ветра. Господин барон, если вы желаете видеть Самуила Гельба, для этого нет нужды ни спешить в Гейдельберг, ни ждать вечера, когда вы туда прибудете.
— Что такое? — спросил барон.
Христиана двинулась прямо к тому резному деревянному панно на стене, которое ей показывал некогда Самуил, и приложила палец к державе в руках императора, соединенной с потайным звонком.
LVI
РАСПЛАТА
— Что вы собираетесь делать, Христиана? — воскликнул барон.
— Я же говорила вам, отец, — отвечала молодая женщина, — что Самуил Гельб поклялся не показываться мне прежде, чем я вызову его этим сигналом. Что ж, коль скоро вы настаиваете на своем желании его видеть, я его немедленно позову, вот и все.
И тотчас, вся трепеща от страха и оскорбленной гордости, она надавила пальцем на державу деревянного барельефа.
Та подалась, потом вдруг с громким щелчком заняла прежнее положение раньше, чем Христиана успела отнять руку. Неожиданный толчок заставил ее вздрогнуть и отшатнуться, побледнев от испуга, словно бы Самуил в это же мгновение внезапно предстал перед ней.
Она с трепетом глядела на резьбу деревянной обшивки, не зная, откуда он должен возникнуть. Ей казалось, будто он смотрит изо всех углов одновременно. Было ощущение, что незримый враг окружает ее, и даже казалось, словно из-за дубовой обшивки стен доносятся тысячи приближающихся шагов.
Однако же стена оставалась немой и неподвижной.
— Никто не идет, — сказал барон, подождав минуты две-три.
— Потерпите немного! — произнесла Христиана.
Она подошла к креслу и опустилась в него, тяжело дыша и не спуская остановившегося взгляда с резного панно. Но прошло еще минут пятнадцать, а панно все не двигалось.
— Христиана, вы во власти наваждения, или этот человек вам просто налгал, — сказал барон.
Молодая женщина встала с просветлевшим лицом и глубоко, облегченно вздохнула.
— Ах, вы правы, отец! — воскликнула она. — Видно, страх совсем лишил меня разума. Что за безумие — поверить, будто Самуил пройдет сквозь стену! Нет, конечно же, он не явится. Он сказал мне это, чтобы поразить мое воображение, чтобы внушить мне, будто он без моего ведома постоянно находится рядом и подстерегает меня. Наверно, он хотел, чтобы я без конца представляла его свидетелем всех моих поступков и потому думала о нем ежечасно. Он рассчитывал, что я никогда не притронусь к этому рычажку. Но случаю было угодно, чтобы я это сделала и обнаружила его ложь. Боже, благодарю тебя! Спасибо и вам, отец: если бы не вы, я бы не решилась на такую дерзость.
Ее радостный порыв был так простодушен, так чистосердечен, что барон почувствовал себя не только растроганным, но и освобожденным от всех подозрений.
— Ты чистое и достойное создание, дитя мое, — сказал он, беря ее руки в свои. — Если, сам того не желая, я оскорбил тебя, прости.
— О! Отец!.. — вскричала Христиана.
В это время вернулись слуги, посланные на поиски Юлиуса. Они доложили, что тщетно метались по всему лесу, напрасно кричали, зовя своего господина: его нигде не было.
— В котором же часу Юлиус имеет обыкновение возвращаться с охоты? — осведомился барон.
— Мой Бог! Затемно, часов в шесть, — отвечала Христиана.
— Еще два, а то и три часа ожидания! — вздохнул барон. — Ну вот! Целый день потерян… Эти задержки, будь они неладны… Впрочем, даже их надобно использовать. Дорогая моя девочка, сделай одолжение, достань мне все, что требуется для письма. А как только Юлиус вернется, тотчас дай мне знать.
Христиана предложила свекру расположиться в библиотеке Юлиуса и оставила его там наедине с пером и бумагой.
Время шло, наступили сумерки, но Юлиуса все еще не было, и барон направился в покои Христианы.
Она была там. Но они не проговорили и минуты, как вдруг пронзительный крик вырвался из уст Христианы. Стенное панно сдвинулось со своего места, поползло вбок и медленно повернулось, пропуская в комнату Самуила Гельба.
Он сначала заметил лишь белое платье Христианы, не различив в сумерках фигуру барона, сидевшего в темном углу.
Посетитель двинулся прямо к Христиане и приветствовал ее с холодной изысканной учтивостью.
— Прошу прощения, сударыня, что не смог раньше явиться за ваш зов, — начал он. — Я ведь, наверное, сильно опоздал — на несколько часов, а то и на целый день? Это все потому, что я был в Гейдельберге. Вернувшись в Ландек, я по положению колокольчика понял, что вы звонили, и тотчас примчался сюда. В каком же деле я буду иметь счастье пригодиться вам? Впрочем, в каком бы то ни было, все равно я сначала хочу поблагодарить вас за то, что вы позвали меня.
— Вас позвала не Христиана, сударь, — произнес барон вставая со своего места. — Это был я.
От неожиданности Самуил все-таки вздрогнул, однако это было не более чем непроизвольное движение тела: его мощный дух почти мгновенно справился с волнением.
— Господин барон фон Гермелинфельд! — воскликнул он. — Что ж, превосходно. Честь имею приветствовать вас, господин барон.
Затем, приняв свой обычный иронический тон, он повернулся к Христиане и продолжал с язвительной усмешкой:
— Ах, так вам вздумалось шутить со мной такие шутки? Значит, вы расставили мне сеть? Что ж, сударыня, отлично! Посмотрим, кто угодит в эту ловушку: волк или охотник.
— Вы все еще смеете угрожать? — в негодовании вскричал барон.
— Почему бы и нет? — бесстрастно осведомился Самуил. — Или, по-вашему, я утратил все свои преимущества оттого, что с такой открытой душой явился сюда? Я же, говоря между нами, считаю, что все как раз наоборот.
— В самом деле? — насмешливо улыбнулся барон.
— Но это же очевидно, — продолжал Самуил. — Начать с того, что мужчина против женщины — не самая завидная позиция. Могло бы показаться, что я злоупотребляю своей силой и пользуюсь ее слабостью. А теперь вас двое против одного — так-то лучше! К тому же, как мне представляется, я совершенно оставил виконтессу в покое, не докучал ей, не нападал на нее. Кто же из нас нарушил перемирие, она или я? Кто снова развязал войну? Полагаю, что после этого я могу оставить всякую щепетильность. Моя роль теперь куда выигрышнее, так что я вам признателен за ваше нападение.
Христиана взглянула на барона, будто хотела сказать: «Что я вам говорила?»
— Коль скоро все так, — продолжал Самуил, — я имею основания повторить вам, сударь, тот же вопрос, с каким имел честь обратиться к этой даме: чего вы, собственно, от меня хотите?
— Хочу дать вам полезный совет, сударь, — отвечал г-н фон Гермелинфельд, и речь его зазвучала сурово и грозно. — До сих пор я был к вам снисходителен и пытался воздействовать убеждением. Это не имело успеха. Теперь я более не прошу — я приказываю.
— Вы узнаете это, сударь? — спросил барон, показывая Самуилу платиновый флакончик, который передала ему Гретхен.
— Эту бутылочку? — переспросил Самуил. — Узнаю ли я ее? И да и нет. Не знаю. Возможно.
— Сударь, — продолжал г-н фон Гермелинфельд, — мой долг, разумеется, повелевает мне без промедления, уже сегодня, изобличить ваше злодейство. Вам должно быть понятно, какое обстоятельство все еще удерживает меня от этого. Но если вы раз и навсегда не избавите мою дочь от ваших чудовищных угроз, если вы позволите себе задеть ее хотя бы одним-единственным словом или жестом, если вы не приложите всех усилий, чтобы исчезнуть немедленно из ее жизни и ее помыслов, клянусь Богом, во мне не останется ни капли сострадания к вам и я использую против вас ужасную тайну, которая мне теперь известна. Вы не верите в божественное правосудие, но я уж, будьте покойны, заставлю вас уверовать в правосудие людское.
Самуил скрестил на груди руки и с издевательской усмешкой воскликнул:
— Ах-ах! Вы и правда это сделаете? Что ж! Черт возьми, любопытства ради мне бы даже хотелось, чтобы это произошло. Ах, так вы, стало быть, могли бы и заговорить? Но тогда ведь и я тоже заговорю. Или вы считаете, что мне нечего сказать? Проклятье! Диалог между обвиняемым и обвинителем обещает быть весьма поучительным. У меня на сердце накопилось немало интересного, как вы думаете? Так обвините же меня, я ничего не стану отрицать, совсем наоборот. Но я вам отвечу.
— О! Какой гнусный цинизм! — воскликнул изумленный барон.
— Да нет же, — возразил Самуил. — Все как нельзя более просто: вы нападаете, я защищаюсь. Моя ли вина в том, что сейчас наши силы так неравны? Я ли причиной тому, что мне нечего терять, тогда как вы можете потерять все? Моя ли вина в том, что я не ставлю на карту ни знатное имя, ни благо семьи, ни состояние, ни репутацию, ни положение, а вы рискуете всем этим? Вы желаете поединка между нами, так разве я повинен в том, что вы подставляете под удар такой внушительный фасад, а я тонок, как бритвенное лезвие? Чем же мне вам ответить? По-моему, здесь возможен лишь один ответ: господин барон, стреляйте первым!
Господин фон Гермелинфельд на мгновение растерялся от такой дерзости. Однако, быстро справившись со своей растерянностью, он заявил:
— Что ж, пусть будет так! Я принимаю ваш вызов даже на таких условиях. Посмотрим, на чьей стороне окажется общественное мнение и правосудие!
— Правосудие! — повторил Самуил. — Общественное мнение! Я скажу им то же, что говорил вам. Вы первыми выступили против меня, — заявлю я им, — вы первыми стали меня преследовать. Моя ли в том вина? Разве это общество, что теперь посягает на право суда надо мной, не отвергло меня изначально? Обязан ли я хоть чем-нибудь этому правосудию, что покинуло меня на произвол судьбы? Я ведь не законный сын, не признанный светом наследник, не добродетельный потомок исполненного достоинств отца, не дитя, оберегаемое установлениями права и религии, а благородство крови, текущей в моих жилах, не засвидетельствовано законом — короче, я не Юлиус. Нет, черт возьми, я Самуил, бастард, дитя любви, сын каприза, наследник порока, и в жилах моих не отцовская благородная кровь, а лишь ее кипение и пена. Так пусть же Юлиус олицетворяет порядочность, влиятельность и добродетель своего законного отца, я же воплощаю собой неистовство, бунт, разврат моего неведомого родителя. Talis pater, talis filius[19] — это ведь простейший закон. И пусть суд оценит его справедливость. Называйте мои поступки каким угодно именем. Скажите, что я совершил преступление, пусть так! А я предложу судьям выбор, кого предпочесть, кто виновнее: тот, кто совершил преступление, или тот, кто породил преступника!
Барон слушал его, бледный от изумления и ярости. Христиана трепетала от ужаса. И вот г-н фон Гермелинфельд заговорил снова:
— Еще раз повторяю вам, сударь, что на вас никто не нападал. С согласия вашей первой жертвы вас даже избавят от возмездия при условии, что вы откажетесь от своего замысла погубить вторую. Но если вы еще хотя бы раз попадетесь на глаза моей дочери, я изобличу вас, что бы ни случилось. Если угодно, я допускаю, что судьи найдут в ваших рассуждениях известный резон. Однако сомневаюсь, чтобы они нашли его в вашем преступлении. Ему есть живой свидетель — Гретхен, есть и веская улика — этот флакон. Что сможет противопоставить этому обвиняемый?
— Что? — расхохотался Самуил. — Да он просто будет вынужден превратиться в обвинителя, только и всего. Я напомню, что существует и такой закон: око за око! Если бы я совершил преступление иного рода, воровство или убийство, я бы понимал, что у моих обвинителей нет причин сомневаться в успехе, и, возможно, мог бы испугаться или обратиться в бегство. Но о чем пойдет речь в нашем случае? О совращении девственницы. Что ж! И мою мать соблазнили. У меня хранятся письма, доказательства ее сопротивления и преступной настойчивости ее совратителя. Неужели, господин барон, вы полагаете, что свидетельство мертвой жертвы не столь священно, как показания живой? Что до этого флакона, то он улика против меня, допустим, но он может стать и уликой против кое-кого еще. Кто помешает мне заявить, истинно или лживо, что искусно подобранный состав этого ужасного зелья был мною открыт при анализе остатков содержимого подобного же флакона, потерянного соблазнителем в доме моей матери?
— Но это же мерзкая клевета! — вскричал барон.
— Кто вам сказал? — усмехнулся Самуил. — И кто в силах это доказать? Теперь вам понятен мой способ защиты, господин фон Гермелинфельд? Я не преступник, я мститель. Моя защитительная речь? О, это была бы речь обвинительная, да еще какая!
Он умолк. Барон, совершенно ошеломленный, не отвечал ни слова: руки его дрожали, седые волосы были влажны от холодного пота.
Торжествуя, Самуил прибавил:
— Господин барон, я жду вашего вызова в суд. Госпожа фон Эбербах, я жду, когда зазвонит ваш колокольчик. Мы еще увидимся с вами обоими — итак, до свидания!
Бросив им это «до свидания», словно угрозу, он вышел — не через потайной ход, а через парадную дверь, с силой захлопнув ее за собой.
— Самуил! — крикнул барон.
Но тот был уже далеко.
— Ах, дитя мое! — сказал барон Христиане, которая, онемев от ужаса, прильнула к его груди. — Этот Самуил для нас человек роковой. Ты видишь, совладать с ним не в моих силах. Но защитить тебя я сумею. Тебе надо быть осторожной, ни на минуту не оставаться в одиночестве, следить, чтобы рядом постоянно кто-нибудь находился, и, наконец, вы должны либо покинуть этот замок, либо тщательно исследовать его и перестроить. Будь покойна, я здесь и буду охранять тебя.
В коридоре послышались шаги.
— А, это Юлиус, я узнаю его походку! — воскликнула Христиана, несколько приободрившись.
Дверь отворилась, и действительно вошел Юлиус.
LVII
ЖЕНА И МАТЬ
— Дорогой отец, — сказал Юлиус, обнимая барона, — мне сказали, что вы меня ждете вот уже несколько часов и даже посылали за мной в лес. Меня не нашли по той основательной причине, что я там не был. Бог мой, я ведь привык, выходя из дому с ружьем за плечами, иметь еще и книгу в кармане, притом по-настоящему только она мне и требуется. Отойдя от замка всего на милю, я присел на траву, открыл Клопштока и читал, пока не стемнело. Мечтатель во мне всегда берет верх над охотником. Однако вы, похоже, собираетесь сообщить мне что-то неотложное?
— Увы, да, Юлиус.
— Да что стряслось? Вы выглядите таким озабоченным и удрученным…
Барон посмотрел на Христиану, будто заколебавшись. Угадав причину его нерешительности, молодая женщина торопливо сказала:
— Вас стесняет мое присутствие? Я тотчас уйду.
— Нет, моя девочка, останься. У тебя хватит твердости и решительности, не правда ли?
— Вы меня пугаете, — прошептала Христиана. — Я предчувствую недоброе.
— Тебе надобно знать, зачем я сюда приехал, — продолжал барон, — так как я надеюсь, что ты поможешь мне убедить Юлиуса исполнить то, о чем я должен просить его.
— Чего же вы хотите, отец? — спросил Юлиус.
Барон протянул ему письмо.
— Это от дяди Фрица, — сказал Юлиус.
И он стал читать вслух, причем ему не однажды пришлось замолкать, когда голос прерывался от волнения:
«Нью-Йорк, 25 августа 1811 года.
Мой возлюбленный брат!
Тебе пишет умирающий. Я страдаю от недуга, не знающего пощады, и постель, в которой я лежу уже два месяца, мне суждено покинуть только затем, чтобы лечь в могилу. В моем распоряжении всего три месяца. Врач, принадлежащий к числу моих друзей и знающий твердость моего характера, уступив настойчивым просьбам, сказал мне правду.
Ты тоже меня знаешь, а потому не можешь сомневаться в том, что, если такая новость и причинила мне сильную боль, причиной этому не были ни подлый страх смерти, ни трусливые сожаления о жизни. Я пожил довольно, и вследствие предприимчивости, трудолюбия и бережливости скопил состояние, которое сможет способствовать твоему благоденствию и счастью моего дорогого племянника. Но я надеялся, прежде чем умру, успеть увидеть это. Я хотел обратить в наличные все мое добро, привезти деньги в Европу и сказать вам: “Будьте счастливы!” Такую награду за все труды я сулил сам себе, и мне казалось, что Господь не сможет мне в ней отказать. Но Господь судил иначе, и да свершится его святая воля.
Итак, мне не суждено увидеть мою родину. Ия больше никогда не увижу тех, кто был для меня дороже всего на свете. Чужая рука закроет мне глаза. Я говорю все это не затем, чтобы вынудить тебя и твоего сына или хотя бы одного из вас приехать сюда. Тебя удерживают на месте узы долга, его — узы счастья. Нет, я не зову вас, и притом вам бы пришлось очень спешить, чтобы застать меня в живых. Вам едва хватило бы времени, чтобы примчаться, и вся эта спешка — лишь затем, чтобы увидеть, как я тотчас умру! Вы потеряли бы три месяца, а мне могли бы подарить всего один день.
Не приезжайте, не стоит. Ах! И все же мне было бы не так грустно уходить, если бы в последний час жизни, потраченной на труд во имя вашего блага, я мог увидеть ваш прощальный дружеский взгляд. К тому же мне бы очень хотелось, чтобы рядом был надежный человек, которому можно без опасений поручить распорядиться моими делами и остающимся после меня имуществом. Но мне на роду написано умереть в изгнании и одиночестве. Прощайте! Лишь мысль о вечной разлуке порой лишает меня мужества. Последняя же моя мысль о вас, и вам я завещаю все мое богатство. Зачем я покинул вас? Впрочем, я в том не раскаиваюсь, ведь я могу теперь немного увеличить ваше благосостояние. Главное, не думайте, что я пишу затем, чтобы все-таки побудить вас приехать сюда.
Горячо обнимаю вас обоих.
Твой угасающий брат
Фриц фон Гермелинфельд».
— Отец, — произнес Юлиус, смахивая слезу, — в ваши годы и с вашим положением в обществе вы не сможете предпринять столь долгое путешествие. Но я — совсем другое дело. Я поеду.
— Спасибо, сын, — отвечал барон. — Я для того и приехал, чтобы просить тебя об этом. Но как же Христиана?
Христиана, которая, как только муж начал читать письмо, сильно побледнела и опустилась на стул, теперь быстро спросила:
— Разве мне нельзя поехать вместе с Юлиусом?
— Конечно, я возьму тебя с собой! — отвечал муж.
— А Вильгельм? — прошептала молодая мать.
— Да, действительно!.. — смутился Юлиус.
— Ребенка невозможно подвергать тяготам длительного путешествия, — сказал барон. — Хотя Вильгельм в последнее время чувствует себя хорошо, у него такая хрупкая конституция! Как скажутся на нем морская качка, перемена климата? Если Христиана поедет, ей придется оставить его мне.
— Оставить мое дитя! — вскричала Христиана.
И она залилась слезами.
Отпустить мужа в далекий путь казалось невозможным. Но уехать без ребенка — нет, это было еще невозможнее!
LVIII
НОЧЬ ОТЪЕЗДА
Барон фон Гермелинфельд попытался успокоить растерянную Христиану.
— Будет разумнее всего, — начал он ласково, — если Юлиус отправится в Нью-Йорк один. Как бы то ни было, ваша разлука не будет особенно продолжительной. К несчастью, мой бедный брат не сможет задержать его там надолго. Юлиус приедет, только чтобы закрыть ему глаза, и тотчас сможет вернуться. Я понимаю, дети мои, вам горько расставаться даже на краткий срок. Но житейские необходимости надобно принимать такими, каковы они есть. Сейчас тебе, Юлиус, должно подумать о своем дяде, а тебе, Христиана, о своем сыне.
Христиана бросилась мужу на шею.
— Неужели ему так уж обязательно ехать? — прошептала она.
— Спроси об этом у своего благородного сердца, — отвечал барон. — Юлиус ничего бы не потерял, отказавшись от поездки, но это и делает ее особенно необходимой. Вместе с письмом мой бедный брат прислал мне копию своего завещания. Все состояние Фрица будет нашим независимо от того, останется Юлиус или поедет. Брат позаботился о том, чтобы никакой меркантильный интерес не побуждал нас спешить к его смертному одру, и великодушно предоставил нам полную свободу поступать по своему усмотрению. Но разве само это великодушие не является в подобном случае еще одной побудительной причиной? Предоставляю тебе самой судить об этом, мое опечаленное дитя. Что касается меня, то я считаю нашим долгом не позволить фрицу умереть в одиночестве и смотрю на это настолько серьезно, что, если Юлиус не поедет, я поеду сам.
— О нет, я еду! — вскричал Юлиус.
— Да, ему нужно поехать, — сказала Христиана. — Но я отправлюсь с ним.
И, быстро подойдя к барону, шепнула ему:
— Таким образом я не только последую за Юлиусом, но и убегу от Самуила.
— У меня не хватает духу корить тебя за это, — громко отвечал барон. — Правда, от твоего первого путешествия было не много толку: оно не избавило тебя от причины твоих страхов, милая Христиана. Но те, кто любит, глухи к доводам рассудка. Если ты твердо решила ехать с Юлиусом, я позабочусь о Вильгельме: стану ему матерью вместо тебя.
— О, — произнесла Христиана, качая головой, — разве можно заменить мать? Господи, вдруг Вильгельм заболеет, а меня не будет рядом? Что, если он умрет? Отец, вы правы как насчет того, кто ненавидит меня, так и насчет того, кто мне дорог; однажды я уже совершила путешествие и, вернувшись, не застала в живых моего отца. Как бы на этот раз мне не вернуться к могиле моего мальчика! Нет, пусть Юлиус едет, если так надо, а я останусь, чтобы беречь моего сына.
— Христиана, — сказал Юлиус, — твое благоразумие так же велико, как и твоя нежность. Оставайся с Вильгельмом: мне тоже кажется, что так будет лучше. Да, разлука причинит нам жестокую боль. Но если ты расстанешься со своим ребенком, если твое дитя останется без тебя, это будет еще мучительнее. А я что ж? Я мужчина, и если мне суждено страдать вдали от тебя, да будет так! Месяца через три-четыре я вернусь к тебе, и твои поцелуи осушат мои слезы. А наш малыш может захворать, и если тебя не окажется рядом, чтобы его спасти, ему придет конец, и тогда ни твое возвращение, ни ласки уже ничего не изменят. Ребенку ты еще нужнее, чем мне.
И, спеша покончить с этим тягостным разговором, он повернулся к барону:
— Отец, когда я должен отправиться в путь?
— Увы! — отвечал тот. — Мне больно так тебя торопить, но ехать надо бы уже сегодня вечером.
— О, это уж слишком! Нет! — вскрикнула Христиана.
— Ну же, успокойся, дитя мое, — продолжал барон. — Если Юлиус должен уехать, так не лучше ли сократить горестные минуты разлуки? Ведь чем скорее он уедет, тем раньше вернется. К тому же мой несчастный брат не может ждать, и если Юлиус не успеет прибыть прежде чем настанет его последний час, к чему тогда вообще вся эта затея? Я справлялся о сроках отплытия кораблей. Через два дня из Остенде отплывает судно «Торговый». Опоздав на него, пришлось бы ждать следующего целых две недели. К тому же этот «Торговый» — корабль надежный и быстроходный. Нельзя упускать такую возможность. Подумай, моя милая Христиана, насколько нам будет спокойнее, если мы будем знать, что Юлиус в безопасности на борту такого превосходного судна. У «Торгового» самый лучший такелаж и самый прочный корпус во всем Остенде. Благодаря этому я буду уверен, что Юлиус успеет вовремя, а ты сможешь не сомневаться, что он вернется.
— Ах, отец, — взмолилась Христиана, — я ведь совсем не готова к такому испытанию. Неужели он покинет меня прямо сейчас? И вы не подарите мне хотя бы дня два, чтобы я могла свыкнуться с этой жестокой неизбежностью?
Но тут вмешался Юлиус:
— Отец, когда «Торговый» снимается с якоря?
— Послезавтра.
— А в котором часу?
— В восемь вечера.
— Что ж! Дорогой отец, если заплатить кучеру вдвое, можно ведь добраться до Остенде не позже чем через тридцать шесть часов. А у меня в распоряжении ровно двое суток. Я признаю, что все ваши рассуждения справедливы: чтобы наверняка застать дядю в живых, мне в самом деле необходимо отплыть на «Торговом». Вы можете быть покойны на этот счет. Но я не хотел бы отнимать у моей обожаемой Христианы ни одной минуты отпущенного нам времени: оно всецело принадлежит ей. Я отправлюсь завтра рано утром.
— А можно мне проводить тебя до Остенде? — вмешалась Христиана.
— Мы подумаем об этом, — сказал Юлиус.
— Нет, я хочу, чтобы это было решено сейчас же.
— Хорошо, пусть будет так! — переглянувшись с отцом, согласился Юлиус.
На том и остановились. Потом Христиана ненадолго оставила Юлиуса и барона вдвоем: ей надо было приказать слугам срочно подготовить все необходимое для отъезда мужа.
Наедине отец и сын успели вполголоса сказать друг другу несколько слов.
Христиана вернулась почти тотчас. Она уже отдала необходимые распоряжения и с безумной горячностью хотела не упустить ни одной минуты из отпущенного ей краткого срока.
Их последний вечер был полон грустной прелести. Нет ничего более душераздирающего и вместе с тем нежного, чем подобные расставания. Никогда нам не дано с такой силой, как в эти минуты, ощутить истинную меру своей любви! В радостях, которым вот-вот придет конец, есть особенное очарование, горькое и проникновенное, какого не могут дать постоянные привязанности при всей полноте непрерывного общения. Любящие сердца, отрываясь друг от друга, ценой страдания познают крепость тех уз, что связывают их. Наступающее горе помогает понять, как велико было минувшее счастье, ибо у любви нет градусника вернее, чем боль.
Барон рано отправился спать: ему надо было отдохнуть после утомительного дня и набраться сил перед завтрашним, не менее трудным.
Христиана и Юлиус остались одни. Остались, чтобы плакать вместе, утешать друг друга и клясться не забыть, смотреть на дитя, уснувшее в колыбели, говорить о том, как они будут несчастны в разлуке, и о том, что надо постараться не слишком горевать. Потом каждый через силу улыбался другому, пытаясь уверить, что все не так плохо и эта поездка не столь уж великое несчастье. Но было слишком очевидно, что их улыбки насильственны, и смех, едва зазвучав, прерывался рыданием.
Меж тем часы бежали, ночь уже давно наступила. Они были в комнате Христианы.
— Уже поздно, — сказала она. — Тебе нужен отдых перед завтрашним трудным днем. Ступай к себе, милый Юлиус, и постарайся уснуть хоть ненадолго.
— Ты меня отсылаешь? — улыбнулся Юлиус. — Нам предстоит столько долгих ночей провести в разлуке, а ты гонишь меня?
— О, мой Юлиус! — вскричала Христиана, бросаясь ему на шею и прерывая его речь поцелуем. — Я люблю тебя!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда первый луч зари украдкой проскользнул в комнату, Христиана спала глубоким сном. Пережитые волнения оказались выше ее сил. Одна из ее прекрасных рук свешивалась с кровати, другая, согнутая, прикрывала отягощенный усталостью лоб. Ее поза, темные круги у глаз, хрупкость, еще более заметная в бессилии забытья — все в ней говорило о крайнем изнеможении тела, слишком слабого для столь бурных порывов души. По временам на ее лицо набегала тень, нежные черты судорожно искажались, как будто ее мучили кошмарные сновидения, а пальцы нервически подрагивали.
Она была в спальне одна.
Внезапно ее огромные глаза широко раскрылись, и она резким движением приподнялась на своем ложе, озираясь вокруг.
— Ну вот, — пробормотала она, — а мне казалось, что Юлиус был здесь.
Потом она вдруг проворно соскочила с кровати и побежала в комнату мужа.
Комната была пуста.
Христиана бросилась к сонетке. На звонок тотчас прибежала горничная.
— Мой муж! — закричала виконтесса. — Где мой муж?
— Он уехал, сударыня.
— Уехал, не простившись со мной? Это невозможно!
— Господин мне поручил вам передать, что он оставил на камине письмо для вас.
— Где?
— На камине в вашей комнате.
Христиана кинулась в спальню.
На камине она нашла два письма — одно от барона, другое от Юлиуса.
Муж объяснял Христиане, что хотел избавить ее от треволнений последних прощальных минут, да и сам боялся, что у него не хватит мужества уехать, если он снова увидит ее такой же, как накануне, — всю в слезах, в отчаянии. Он советовал ей не терять бодрость духа, ведь она не будет совсем одна, с ней остается ее ребенок. Пусть она возьмет пример с него, сумевшего покориться неизбежности, хотя ему пришлось покинуть сразу и жену и сына.
Христиана долго сидела, устремив свой взгляд на последнюю строку письма, словно окаменев, недвижная, застывшая. Она не плакала.
Горничная подошла к колыбели, взяла маленького Вильгельма и положила его на колени матери.
— А, вот и ты! — произнесла Христиана словно бы безучастно, едва взглянув на своего ребенка.
И она тотчас передала малыша горничной. Потом прошептала:
— А его отец? Что он хотел мне сказать?
И она стала читать письмо барона:
«Моя милая дочь,
прости, что я так внезапно увез твоего мужа. Но к чему было длить душераздирающее прощание? За Юлиуса не тревожься. Я провожу его до Остенде и расстанусь с ним не прежде чем он взойдет на корабль. Как только судно выйдет из гавани, я со всех ног поспешу к тебе. Таким образом, через три дня ты получишь самые свежие известия о муже. Я затем и поехал с ним, чтобы доставить тебе это утешение. Однако всю эту ночь я раздумывал, не лучше ли было бы мне остаться с тобой, чтобы оградить от известных тебе гнусных посягательств. Но нам не следует доходить в своих опасениях до диких преувеличений и явного ребячества. На эти трое суток, которые тебе предстоит провести в одиночестве, я обдумал все меры защиты, какие только может изобрести человеческое воображение, и теперь убежден, что никакая опасность тебе не угрожает. Пусть подле тебя постоянно находится кто-либо из слуг. Ни под каким предлогом не выходи из замка. А по ночам прикажи твоим вооруженным людям находиться в библиотеке и в салоне, сама же запирайся в своей спальне вместе с горничной и кормилицей Вильгельма. Чего тебе бояться при стольких предосторожностях?
Через три дня я буду здесь. Мои обязанности призывают меня в Берлин: я заберу тебя с собой. Используй эти три дня для приготовлений к отъезду. Как ты знаешь, у меня есть дом с садом на окраине Берлина, там наш Вильгельм сможет дышать свежим воздухом, а моя Христиана будет в полной безопасности. Вы оба останетесь там со мной до самого возвращения Юлиуса.
Итак, до четверга. Будь мужественна, а чтобы не слишком скучать, постарайся увидеть Юлиуса в чертах Вильгельма — тогда, целуя одного, ты будешь вместе с тем целовать и другого.
Твой преданный отец
барон фон Гермелинфельд».
Это письмо немного приободрило Христиану. Мысль, что Юлиус не один, что рядом с ним есть человек, который его проводит и три дня спустя принесет вести о нем, укрепила ее дух. Ей казалось, что Юлиус не совсем расстался с нею: барон связывает их как посредник.
Она подошла к колыбели Вильгельма, взяла мальчика на руки и залилась слезами.
Но внезапно зловещая мысль мелькнула в ее мозгу. Она вспомнила, как Гретхен среди развалин толковала ей о пророчестве цветов.
— Да, да, — пробормотала она, — Гретхен говорила, что наш союз будет непрочен, мы почти не успеем побыть вместе. И все сбывается по ее словам: мы оба живы, мы любим друг друга и все же расстались. А Гретхен еще прибавила, что эта разлука продлится долгие годы, что мы будем жить вдали друг от друга, будто чужие. О Боже милостивый! Сохрани меня от этих суеверий.
Подумав о Гретхен, она не могла не вспомнить о Самуиле.
— О, — вскричала она в страхе, — что со мной будет? Тот, кто должен был меня защитить, уехал, а тот, кто хочет моей погибели, остался!
Она прижала Вильгельма к груди, словно надеясь, что невинность ребенка поможет уберечь чистоту матери, и бросилась на колени перед распятием, висевшим над колыбелью.
— Боже мой, — воскликнула она, — сжалься над бедной женщиной, любящей и преследуемой ненавистью! Лишь ты один властен возвратить мне моего мужа и сохранить для него его жену.
LIX
ЗВОН КОЛОКОЛЬЧИКА
Вечером того же дня около половины двенадцатого в круглой подземной зале, где некогда Самуил представил Юлиуса вождям Тугендбунда, происходило совещание Трех.
Трое, по-прежнему в масках, сидели у стен залы, озаренной светом подвешенной к потолку лампы.
Перед ними с открытым лицом стоял Самуил.
— Следовательно, — говорил он, — вы не желаете, чтобы я приступил к действию теперь же?
— Нет, — отвечал главный из троих. — Мы не сомневаемся ни в вашей силе, ни в смелости. Основная причина, побуждающая нас медлить, — это нынешняя позиция нашего противника. Положение Наполеона в настоящее время поистине блистательно: ему все удается, его власть в Европе крепка, как никогда. Он уже захватил обширные пространства, теперь же рождение Римского короля сулит ему преемственность власти. Это его час, и очевидно, что сам Господь пока на его стороне.
— А мне, — перебил Самуил, — нравится сражаться с врагами именно тогда, когда они в полной силе.
— Мы это знаем, — сказал предводитель, — и то, что безоблачное небо сулит грозу, нам также известно. Но подумайте о последствиях, к которым сейчас могло бы привести покушение на него. Действие ничто, когда за ним не стоит идея; подвиг бесполезен, а стало быть, вреден, если общественная совесть его не одобряет. Итак, нанести Наполеону удар теперь, когда вокруг безмятежный мир, когда он сам ни на кого не нападает и никому не грозит, — разве бы это не значило привлечь общественное мнение на его сторону? Разве мы не стали бы тогда зачинщиками кровопролития, хотя, напротив, желаем быть защитниками свободы человеческой и мстителями за ее попрание? Таким образом, если покушение окажется неудачным, мы лишь усилим его власть, а если оно удастся, мы укрепим его династию. Вы сами видите, наше время еще не настало.
— Что ж, подождем, — пожал плечами Самуил. — Но если вас смущает только нынешний мир, ожидание будет недолгим, я вам это предсказываю. Наполеон не может оставаться в покое, ибо для него это значило бы изменить своим принципам: сохраняя мир, он отрицает самого себя. Наполеон — это либо война, либо ничто. Те, кто упрекает его в ненасытной жадности к завоеваниям все новых земель, не смыслят в его предназначении ровным счетом ничего. Ведь Наполеон — это сама революция с оружием в руках. Ему необходимо идти от одного народа к другому, окропляя французской кровью нивы и души. Эта кровь подобна росе — повсюду, где она пролилась, поднимаются всходы бунта и вскипают низменные страсти черни. Ему ли оставаться в золоченом кресле, подобно ленивым королям! Не для того он пришел на эту землю. Он еще не обошел вокруг света, так что не стоит верить, будто он угомонился. А стало быть, настанет день, и я вас уверяю, что этот день близок, когда Наполеон объявит новую войну, неважно, какой стране — Пруссии, например, или России. Тогда Тугендбунд позволит мне действовать?
— Возможно. Но вы не забыли Фридриха Штапса?
— Мне помнится, что он погиб и пока не отмщен.
— Прежде чем позволить вам действовать, — продолжал предводитель, — нам необходимо знать, что именно вы намерены предпринять.
— Я буду действовать без вашей помощи и ничем вас не скомпрометирую. Этого вам довольно?
— Нет, — возразил предводитель. — Наш Союз имеет право знать все. Вы не можете отделиться, ибо действия всех его членов должны быть согласованы.
— Что ж, — сказал Самуил. — Тогда слушайте.
Трое обратились в слух, и Самуил приготовился говорить.
Но вдруг послышался металлический звон.
Самуил вздрогнул.
Звук повторился.
«Что это может означать? — терялся в догадках Самуил. — Барон и Юлиус уехали в Остенде. Христиана осталась одна. Или этот отъезд только уловка? Мне снова расставляют сети?»
— Что же вы, говорите! — напомнил ему предводитель.
Но Самуил больше не думал ни о совете Трех, ни об императоре, ни о чем на свете. Он думал о Христиане.
— Разве вы не слышали? — спросил он.
— Да, что-то вроде звона колокольчика. А что это было?
— Это был знак, что наш разговор придется немного отложить, — без смущения отвечал Самуил. — Прошу прощения, но меня зовут, так что мне придется вас покинуть.
При всем своем самообладании он не мог скрыть сильнейшего волнения.
— Кто же это вас зовет? — спросил предводитель.
— Она, — отвечал он, забыв, с кем говорит. Впрочем, он тотчас взял себя в руки и пояснил: — Одна маленькая пастушка. Она предупреждает меня, что в округе появились подозрительные люди. Вам надо скрыться, и поскорее.
— Вы обещаете ничего не предпринимать до тех пор, пока мы не встретимся снова? — настаивал предводитель.
— Будьте покойны, — заверил его Самуил.
И он открыл перед ними дверь.
В ту самую минуту, когда он закрывал ее за ними, звонок задребезжал с удвоенной силой, и теперь он походил на крик о помощи.
«Если бы это была ловушка, — сказал себе Самуил, — она бы не звала меня так настойчиво. Что же могло заставить ее требовать моего прихода в отсутствие мужа и барона? Итак, посмотрим, чего она от меня хочет. Ну же, Самуил, будь достоин самого себя! Спокойствие и хладнокровие! Не вздумай по-дурацки расчувствоваться, будто школяр, который впервые влюбился!»
И он стал стремительно подниматься по лестнице, ведущей в салон-будуар.
LX
СУДЬБА ЗАОДНО С САМУИЛОМ
Первый день разлуки был для Христианы безысходно мрачным. Она скрылась от всех в единственном месте, где радость еще была для нее возможна: подле Вильгельма. Она не отходила от него ни на шаг, укачивала его, пела ему, целовала золотистые кудри ребенка, разговаривала с ним, как если бы он мог что-то понять:
— У меня больше нет никого, кроме тебя, мой Вильгельм. О, постарайся наполнить всю мою жизнь, всю душу, умоляю тебя! Возьми мой разум в свои маленькие ручки и держи его, не отпускай. Знаешь ли, твой отец меня покинул. Утешь меня, мой малыш. Давай улыбнемся друг другу. Только ты первый, а потом и я попробую тебе улыбнуться.
И дитя улыбалось, а мать плакала.
Никогда еще Вильгельм не был таким хорошеньким, розовым и свежим. Раз восемь или девять он совершал свою обычную трапезу, прильнув к белоснежному боку своей четвероногой кормилицы. Пришла ночь, Христиана уложила его, и он уснул в своей колыбели, а она задвинула короткие розовые занавески, чтобы свет лампы не касался век малыша, сама же зашла в библиотеку, взяла книгу и принялась читать.
Но мысли ее витали далеко, далеко от того, о чем повествовалось на страницах книги: они неслись вдогонку за лошадьми, галопом уносившими ее мужа по дороге в Остенде.
Юлиус, должно быть, уже далеко. С каждым оборотом колес экипажа он отдаляется, и так быстро! В этот час Христиане мучительно хотелось увидеть его, пока он еще не взошел на борт судна, только еще раз увидеть, пусть хоть на минуту. Но она уже не сможет этого сделать. Казалось, океан уже разделяет их.
Христиану стали мучить угрызения совести. Зачем утром, только проснувшись, она не приказала запрягать, не села в карету, не помчалась вдогонку за беглецом? Заплатив кучеру вдвое, она бы наверстала то время, на которое Юлиус опередил ее, и могла бы в последний раз его обнять.
Но увы! Последняя минута, сколько ее ни оттягивай, в конце концов всегда наступает. Юлиус был прав, что так уехал. Что сталось бы с Вильгельмом, если бы она его оставила на эти три дня? Ах! Этот несносный, этот обожаемый крошка! Ребенок всегда становится между мужем и женой!
Все эти мысли осаждали Христиану, мелькая в том туманном лихорадочном беспорядке, что обыкновенно воцаряется в уме человека бессонной ночью.
Вдруг Вильгельм проснулся и заплакал.
Христиана бросилась к колыбели.
Ребенок, еще недавно такой сияющий и спокойный, лежал весь в холодном поту, с искаженным личиком. Его голова была тяжела, как свинец, пульс бился сильно и часто.
— Ох, — простонала Христиана, — только этого не хватало! Вильгельм заболел!
Позвать на помощь, звоня изо всех сил, чуть не повисая на шнуре звонка, схватить ребенка, прижать к груди, пытаясь перелить в него свое дыхание, свое здоровье и жизненную силу, — все это было для матери делом одной минуты.
Но малыш оставался холодным и вялым. Он даже перестал кричать. Дышал он теперь тяжко, со свистом. Ему сводило горло.
Сбежались слуги.
— Живо! — закричала Христиана. — На коней! Врача сюда! Мой ребенок умирает! Привезите первого попавшегося доктора! Десять тысяч флоринов тому, кто найдет врача! Поезжайте в Неккарштейнах, в Гейдельберг, куда угодно. Да поспешите же! О Боже мой, Боже мой!
Лакеи бросились на поиски, и Христиана осталась со служанками.
Она повернулась к кормилице:
— Ну же, посмотрите Вильгельма. Вы должны уметь распознавать детские болезни, иначе вы негодная кормилица. Что с ним такое? О, что за мука — даже не знать, чем он болен! Матерям надо бы изучать медицину. Ах, подумать только, что спасительное средство, быть может, здесь, рядом, совсем простое, и мне довольно было бы лишь протянуть руку, чтобы взять его, если бы я о нем знала! О, жизнь моя, не умирай, я этого не вынесу! А его отец, зачем он уехал? Ради денег, ради дядюшки. Дядя, деньги — что мне до них? Ах, его дядюшка заболел? Что ж, и его сын тоже болен! Дитя мое! Мальчик мой! Ну вот, видели? Что вы скажете? Что с ним?
— Сударыня, — сказала кормилица, — вы его слишком трясете. Надо положить его обратно в колыбель.
— В колыбель? Да? Ну что ж, вот, я его кладу. Я все сделаю, что вы скажете, только спасите его. Это ведь не опасно, не так ли? О, заклинаю вас, скажите, что с ним ничего страшного…
Кормилица покачала головой:
— Увы, моя добрая госпожа, по всему похоже, что у него круп.
— Круп! — воскликнула Христиана. — Да что это значит? Что такое круп? Раз вы знаете болезнь, вы должны знать и лекарство от нее.
— Если бы так, сударыня! Боже праведный, я ж сама имела несчастье из-за крупа потерять моего первенца.
— Что вы сказали? Потерять? Ваш ребенок умер от крупа? Так это, верно, не тот круп, что у Вильгельма, если от него умирают. Вы с ума сошли, что говорите мне это так спокойно, будто и вправду Вильгельм может умереть! А чем лечили вашего ребенка?.. Хотя нет, на что мне знать эти средства, если они не помогли.
— Сударыня, ему пускали кровь.
— Если бы в этом и был толк, все равно здесь нет никого, кто бы умел делать кровопускание. Чему их только учат? Впрочем, это, может быть, даже повредило бы. Нужен врач. О, эти слуги! Они все не возвращаются!
Она не сводила с ребенка сухих, воспаленных глаз, а его дыхание становилось все более прерывистым и беспорядочным.
— Так ведь не прошло и десяти минут, как они уехали, — заметила горничная. — А чтобы галопом доскакать до Неккарштейнаха и обратно, нужно добрых два часа.
— Два часа! — отчаянно вскричала Христиана. — Да ведь это целая вечность. О, расстояния, что за жестокая и бессмысленная сила! А в Ландеке нет врача! Зачем только мы похоронили себя в такой глуши? Ах, может быть, пастор… Нет, он ничего в этом не понимает, только и знает, что молитвы. Ну да все равно, пусть хоть это. Ступайте кто-нибудь к нему и попросите, чтобы молился. Бегите же, скорее. Я тоже в ожидании доктора попробую помолиться.
Она упала на колени, перекрестилась и произнесла:
— Господи!
Но тут же опять вскочила на ноги. Внезапно новая мысль пришла ей на ум.
— Да, — сказала она, — конечно, Гретхен! Она знает растения и травы. Пусть сбегают за ней… Хотя нет, она не придет, я сама пойду к ней. А вы все побудьте с ребенком.
И с непокрытой головой, в одном платье она стремглав сбежала вниз по лестнице, промчалась через двор и, карабкаясь по скалам, в минуту достигла дверей хижины.
— Гретхен! — закричала она. — Гретхен!
Ответа не было.
— Ах, ты!.. Нашла время корчить из себя дикарку и помешанную! Мой ребенок умирает, слышишь? Это важнее всего на свете. Гретхен, именем твоей матери заклинаю тебя, помоги! Мой мальчик при смерти!
— Иду, — раздался голос Гретхен.
Мгновение спустя дверь отворилась. На пороге показалась Гретхен, мрачная и угрюмая.
— Чего вы от меня хотите? — спросила она.
— Гретхен, — сказала Христиана, — мой бедный крошка Вильгельм — ты знаешь? — так вот, он умирает. Ты одна можешь его спасти. Они там болтают, что у него круп. Тебе известно, что это такое? У тебя есть средства против этого? Да, не правда ли? Ведь если ты не знаешь средств против крупа, тогда зачем было вообще изучать травы?
Гретхен горько рассмеялась:
— Травы? Зачем мне было их изучать? А и правда, зачем? Я в них больше не верю. Они все ядовиты.
— О, пойдем же со мной! — взмолилась Христиана.
— Для чего? — отвечала Гретхен, не двигаясь с места. — Говорю же вам, цветы меня предали.
— Гретхен, моя добрая Гретхен, приди в себя! Вспомни, ведь ты разумна, ты отважна, ты всегда любила меня! Наконец, что тебе стоит попробовать?
— Вы этого хотите? — пробормотала Гретхен. — Ладно. Я схожу и наберу трав, которые моя мать считала хорошим средством против ребячьих хворей. Да только мать ошибалась. Травы созданы не затем, чтобы лечить детей. У них другое предназначение: губить женщин.
— А я верю в травы, — сказала Христиана. — Скорее ступай, собери те, о которых ты говорила, и беги в замок. Поспеши, милая! А я вернусь к Вильгельму. Я жду тебя!
И она пустилась бежать назад, к колыбели.
Ребенку, казалось, стало немного легче. Пульс чуть замедлился.
— Спасен! — воскликнула Христиана. — С ним ничего серьезного — это был вовсе не круп. Благодарю тебя, Боже!
В эту минуту вошла Гретхен.
— Ничего уже не нужно, — сказала Христиана. — Вильгельм выздоровел.
— Не верю, — отвечала Гретхен.
— Как это не веришь? Почему?
— Я все думала, пока шла сюда, — заговорила Гретхен торжественно и убежденно. — Болезни, что нас теперь настигают, это не простые хвори. Они посланы человеком, который ненавидит нас обеих.
Она с недоверием взглянула на безмятежно уснувшего ребенка и решительно вынесла свой приговор:
— Все хвори насланы им и длятся столько, сколько он пожелает. Никому, кроме него, не дано исцелить больного.
Христиана содрогнулась:
— Ты говоришь о Самуиле?
— Да, — сказала Гретхен. — Ну вот же, взгляните!
Она указала на Вильгельма, черты которого вновь исказились, а в горле послышались свистящие хрипы. Кожа ребенка, сухая и воспаленная, источала жар, маленькие ручки и ножки сводила судорога.
— Травы, Гретхен, твои травы! — закричала Христиана, снова впадая в отчаяние, еще более страшное, чем раньше.
Гретхен покачала головой с видом глубокого сомнения. Чтобы угодить матери, она приложила травы к шее и груди малыша и сказала:
— Подождем. Но, повторяю вам, это не поможет.
Христиана стала ждать, напряженно следя за действием трав на Вильгельма, трепеща и задыхаясь от волнения.
Но она видела все те же зловещие признаки приближающегося конца — они не исчезали.
— Я вас предупреждала, — сказала Гретхен, качая головой. — Только один человек может его спасти.
— Ты права! — воскликнула Христиана.
И она со всех ног бросилась в соседнюю комнату.
LXI
КРУП
Гретхен, не понимая, что вдруг сталось с Христианой, недоуменно последовала за ней и увидела, как та жмет пальцем на какой-то выступ деревянной обивки.
— Сударыня, что вы делаете?
— Зову его.
— Кого?
— Того, кто может спасти мое дитя!
— Вы зовете Самуила Гельба? — пролепетала Гретхен.
— Ах, да неужели ты воображаешь, что я позволю Вильгельму умереть?
— Но, сударыня, ведь он… Это же не доктор, это палач! Вы призываете демона!
— Что ж, я взывала к Господу, но тщетно! Ах, мне ничто не страшно, я боюсь лишь одного — болезни Вильгельма. Если Вильгельм в опасности, ничто больше не имеет значения. О Боже мой! Что, если его еще и нет дома? Я готова жизнь отдать, только бы он явился немедленно!
И она изо всех сил нажала на потайной рычажок.
— На этот раз он меня услышит, — сказала она, — я знаю, он здесь, он явится. А пока пойдем к Вильгельму.
Вместе с Гретхен она вернулась в свою комнату и спросила кормилицу:
— Сколько времени? Те два часа, что должны были пройти с тех пор как послали за доктором, конечно, уже миновали?
— Увы, сударыня, — возразила кормилица, — еще и получаса не прошло.
Ребенку было все так же плохо.
Христиана вновь побежала в салон, позвонила в третий раз и вернулась к колыбели.
Проходившие мгновения казались ей столетиями. Она не могла усидеть на месте. В висках у нее стучало. Она бросилась на колени перед колыбелью, но тотчас вскочила и стала метаться по комнате, охваченная лихорадкой, с растрепанными волосами и блуждающим взором, принимая каждый шорох за шаги Самуила.
— Неужели он оставит моего ребенка умирать? — пробормотала она с глухой яростью.
Снова вбежав в салон, она приготовилась еще раз нажать на соединенный со звонком рычажок на барельефе, но тут кусок стены резко отошел в сторону и появился Самуил.
В других обстоятельствах один его вид ужаснул бы Христиану. Он предстал перед ней со стиснутым ртом и застывшим взглядом, суровый, бледный, словно бы вооруженный какой-то неумолимой решимостью. Казалось, в нем не осталось ничего человеческого: ни разума, ни сердца, одна лишь воля, железная, непреклонная, роковая, ужасная и смертельная.
Но Христиана даже не взглянула на него. Она бросилась к его ногам.
— Мой ребенок умирает, сударь! Спасите его! — закричала она.
— Вот как? — сказал Самуил. — Стало быть, это не новая западня?
— О, кто говорит о западне! — воскликнула Христиана. — Я прошу вас о милости. Вы сильны, вы можете быть добрым. Простите мне прошлые распри. Я была не права. Я смирилась, я благословляю вас. Только поспешите. Спасите бедного крошку.
Она схватила его за руку и повлекла к колыбели:
— Посмотрите! Ему очень плохо, но вы же такой ученый!
Самуил склонился над колыбелью. Ему хватило одного беглого взгляда, чтобы все понять.
— У этого ребенка круп, — произнес он холодно.
— Круп! Ах! Это все же круп! — простонала Христиана. — Но вы же все знаете: скажите, что делать?!
Самуил помолчал, казалось что-то прикидывая, а затем посмотрел на Христиану, которая, едва дыша, ждала его ответа, ловила каждый его жест.
— Прежде всего, — начал он медленно, — в этой комнате слишком людно. Надо, чтобы все вышли отсюда.
— Уйдите все, — приказала Христиана.
Горничные и кормилица повиновались.
Оглядевшись, чтобы проверить, не остался ли еще кто-нибудь, Самуил заметил Гретхен. Она забилась в угол и, дрожа, смотрела на Самуила затуманенными от ужаса глазами, не в силах оторвать от него взгляд.
— Ей тоже надо уйти? — спросила Христиана.
— Ей в особенности, — ответил Самуил.
— Ступай, Гретхен! — приказала Христиана.
Не проронив ни слова, Гретхен стала отступать к двери, все еще не спуская с Самуила полных ярости глаз, нахмурив брови и вся напрягшись, словно в ожидании нападения.
Выскользнув из комнаты, она крикнула:
— Сударыня, берегитесь!
И громко хлопнув дверью, пустилась бежать.
Самуил и Христиана остались у колыбели с глазу на глаз.
LXII
ИСКУШЕНИЕ МАТЕРИ
— Что ж, теперь мы одни, — нетерпеливо заговорила Христиана. — Да что с вами, сударь? Вы грезите? — прибавила она, так как Самуил, казалось, погрузился то ли в рассеянную задумчивость, то ли в какие-то далекие воспоминания.
Странное дело! Кто бы догадался, о чем мог задуматься Самуил в этот столь значительный миг? А думал он об одной гравюре Альбрехта Дюрера, пользующейся в Германии большой известностью и носящей название «Неистовый». На этой гравюре изображена странная, таинственная фигура полунагого мужчины, могучего и волосатого. Он силой держит на своих коленях женщину. Несчастная сопротивляется, она в отчаянии, но он сжимает ее в объятиях с такой неумолимой и грозной мощью, с таким слепым, бездушным желанием, что при виде этого преступного насилия, в котором, кажется, теряется граница между убийством и страстью, впечатление ужаса изгоняет всякую мысль о сладострастии, заставляя предполагать в этом мрачном символе все то, что есть в мире самого жестокого и беспощадного: Ужас, Рок, Смерть.
Об этом-то кошмарном образе и задумался Самуил над колыбелью умирающего ребенка, так что Христиане пришлось повторить:
— О чем вы думаете, сударь? Говорите же, сделайте что-нибудь, во имя Неба! Я передаю свое дитя в ваши руки. Эта ужасная болезнь ведь не смертельна, не правда ли?
— Она излечима, сударыня, — наконец ответил Самуил сдавленным голосом. — Излечима, если ее вовремя захватить.
— Но ведь на этот раз мы ее захватили вовремя! — воскликнула Христиана. — Она впервые дала о себе знать всего полчаса назад.
— Верно, сударыня, время у нас пока есть. Но вы хорошо сделали, что поторопились. Еще полчаса, и было бы слишком поздно.
— Так приступайте же! Чего вы ждете?
Самуил еще колебался, но потом все же выговорил:
— Я жду… жду вашего слова.
— Моего слова? Что это значит?
Самуилом овладело смятение, и он не мог этого скрыть. Только мать, ослепшая от тревоги за свое дитя, могла не заметить, как жадно, каким лихорадочно-страстным взглядом его глаза, еще недавно выражавшие одну ледяную властность, всматривались в эту спальню, где сами стены, особенно теперь, ночной порой, будили мысль о сладостных таинствах, что ранее совершались здесь в такой же час, и как глядел он на пленительную Христиану — ее разметавшиеся волосы, полуобнаженные плечи, глаза, горящие от волнения, на эту женственную прелесть, озаренную светом материнского чувства.
— Послушайте, сударыня, — заговорил Самуил, словно приняв бесповоротное решение. — До сих пор вы мне бросали вызов, высмеивали меня, брали надо мной верх. Теперь мой черед. Минуты, отпущенные вашему ребенку, сочтены. Мне приходится быть грубым, поскольку для деликатных околичностей нет времени. Вы просите у меня жизнь вашего сына, всю целиком. Что ж, вы ее получите. Но взамен вы подарите мне десять минут вашей жизни.
Христиана смотрела на него, не понимая.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что предлагаю вам сделку, — продолжал Самуил. — От меня зависит, даровать ли вам существо, дороже которого у вас нет на свете; и вы просите меня об этом. От вас зависит, даровать ли мне существо, дороже которого у меня нет на свете; и я вас прошу об этом. И повторяю: я даю вам целую жизнь в обмен на десять минут. Вам все еще не ясно? Ну, одним словом, вы любите своего ребенка, а я — я люблю вас!
Христиана поняла. У нее вырвался крик ужаса.
— Ах, так вы, наконец, сообразили? — усмехнулся Самуил. — Вот и прекрасно!
— Негодяй! — вскричала оскорбленная женщина. — Такие речи! В такую минуту!
— Я жду ответа, а не брани, — отозвался Самуил.
— Замолчите, несчастный! — сказала Христиана. — Иначе, мне кажется, Господь отнимет у меня мое дитя, чтобы невинное создание не сделалось невольным свидетелем подобных оскорблений, нанесенных его матери!
— Сударыня, — возразил Самуил, — я сказал то, что сказал, а вам пора бы знать, что своих слов я назад не беру. Время идет, и вы сейчас тратите даром не слова, а жизнь Вильгельма. Мое решение неколебимо. Я люблю вас сильнее, чем сам мог бы предположить. Пока вы колеблетесь, круп делает свое дело без колебаний. Через двадцать пять минут станет слишком поздно. Берегитесь, как бы ваша щепетильность не сделалась для вас источником вечных угрызений совести. Клянусь вам, что иного выбора у вас нет: или ваш ребенок в могиле, или вы в моих объятиях.
— Неужели это какой-то дурной сон? — вслух спросила себя Христиана. — Но нет, я слишком хорошо чувствую: этот кошмар вполне реален. Послушайте, сударь, — продолжала она с мольбой, — вы же умный человек, подумайте, возможно ли, чтобы я вам отдалась вот так, прямо сейчас? И что вам самому за радость овладеть мной таким образом? Нет, для этого вы слишком себя уважаете. Это было бы нравственным насилием, которое вы сами же презираете. В том, что я сейчас говорю, нет ничего оскорбительного для вас. Даже если бы я вас любила, я не могла бы принадлежать вам, так как уже принадлежу другому. И кому! Великий Боже, вы только вспомните, кому!
— Не тревожьте во мне Каина, сударыня, — пробормотал Самуил, и в его голосе вновь зазвучала угроза.
— Хотите, я вам отдам мое состояние? Все, что имею? Скажите только слово, и оно ваше. Это не пустая фраза. Клянусь Богом, памятью покойных родителей, я добьюсь от Юлиуса, не знаю как, но даю вам слово, добьюсь, чтобы он разделил с вами свое состояние или, если пожелаете, отдал его вам целиком. Примите все, что у нас есть, прошу вас!
— Спасибо, сударыня, за такой повод облагородить мое злодейство. Мне не нужно ничего, кроме вас.
Ребенок снова забился в судорогах.
— Что ж! — решила испытать другой путь несчастная мать. — Если вы хотите, чтобы я стала вашей, спасите мое дитя, и я, быть может, полюблю вас тогда за то, что вы поступили великодушно и благородно. Я не могу отдаться вам не любя, сделайте же так, чтобы я вас полюбила.
— Время уходит, — напомнил Самуил.
— Но в конце концов, — вскричала Христиана, — вы же врач, долг повелевает вам помогать тем, кто страдает, кто может умереть! Если вы откажетесь, правосудие вас накажет.
— Я не врач, сударыня, и наказать меня могут как раз за то, что я взялся кого-то лечить.
Несколько мгновений Христиана молчала, обдумывая, чем поколебать это неумолимое упорство, что еще ей сказать или сделать. Потом она бросилась к его ногам:
— Сударь, на коленях умоляю вас, неужели ничто не тронет ваше сердце? Если бы вы, сударь, действительно любили меня, как только что сказали, неужели вы бы стали доказывать мне свою любовь, убивая мое дитя?
— Ваше дитя, сударыня!.. А разве не вы сами однажды нанесли мне оскорбление посредством своего ребенка?
— Сударь, в последний раз молю: пощадите! Сжальтесь, я у ваших ног, я прошу, я заклинаю вас!
— Сударыня, попробуйте уговорить эти часы. Они идут, — сказал Самуил.
Христиана встала.
— Бесчестный человек! — прошептала бедная женщина, в отчаянии кусая себе руки. — Что ж! Я обойдусь без вас. Докторов привезут, они успеют. Вы же лгали, утверждая, что осталось всего полчаса.
— И того не осталось, — прервал ее Самуил. — Я говорил об этом десять минут назад. Теперь остается только двадцать минут.
— Лжете! — вскричала Христиана. — Вы это говорите, чтобы нагнать на меня страху. Но я вам не верю. Уходите. Вы мерзавец. О, даже будь я настолько безумной, чтобы поддаться вам, кто поручится, что вы после этого спасли бы моего ребенка? Вы бы всего лишь попытались, не так ли? Вы даже не врач, как сами только что признались. Настоящие врачи скоро будут здесь. Они спасут Вильгельма. Вы не нужны мне. Ничего вы не добьетесь, кроме позора за ваше гнусное предложение. А вот я добьюсь, чтобы вы понесли наказание. Я изобличу вас перед законом, вы ответите за зло, причиненное вами Гретхен. А теперь вон!
Самуил сделал шаг к выходу.
— Я удаляюсь, — сказал он. — Сегодня я пришел сюда вторично, так как вы вторично позвали меня. Вчера я потребовался для того, чтобы выдать меня вашему отцу, сегодня — чтобы самой отдаться мне. Так должно было случиться, но раз вы велите мне уйти, я повинуюсь.
Он двинулся к выходу, мимоходом бросив взгляд на часы:
— Прошло двенадцать минут, — сказал он.
Ребенок издал что-то вроде жалобного стона и стал задыхаться, хрипя.
— Сударь, вы слышите? — вскрикнула Христиана с отчаянным рыданием. — Ах, ведь даже дикий зверь, и тот был бы тронут, если бы услышал это!
Самуил склонился над колыбелью:
— Через четверть часа я уже ничего не смогу сделать. Но в эту минуту я еще мог бы вполне ручаться, что спасу его. Это вы безжалостны, сударыня. Да или нет? Нет? Я ухожу. Ждите ваших докторов. Они найдут здесь труп.
Он направился к двери.
После мгновения кошмарной нерешительности Христиана окликнула:
— Сударь!
Вздрогнув, Самуил обернулся.
— Сударь! Сударь! Вы понимаете, какой чудовищный поступок вы сейчас совершаете?
— Сколько пустых фраз и потерянных секунд! — сказал Самуил.
— Нет! — зарыдала Христиана. — Нет, я не могу!
— В таком случае прощайте!
И он с самым решительным видом сделал еще три шага.
— Сударь! — опять позвала его Христиана. — Послушайте, — начала она чуть слышным голосом, — раз вы ставите мать перед таким чудовищным выбором — погубить свое дитя или свою честь, что ж! Спасите Вильгельма, и… я клянусь, что стану вашей.
— Нет, — отвечал Самуил, — в сделках подобного рода платят вперед. Я спасу его после.
— Если так, нет, — сказала она. — Пусть лучше мой ребенок умрет.
Самуил уже открыл потайную дверь; Христиана в ужасе бросилась вслед за ним.
— У меня есть предложение, — сказала она. — Ведь вы чего хотите? Отомстить мне. Вы не любите меня, вы меня ненавидите. Что ж, вы можете наказать меня по-другому, и ваше тщеславие может быть вполне удовлетворено. Если сейчас я убью себя здесь, на ваших глазах, мой сын будет жить? Я спрашиваю вас об этом, вместо того чтобы сразу исполнить свое решение, потому что после моей смерти вы ведь способны все равно оставить моего ребенка умирать.
— Разумеется, — сказал Самуил. — И предложение ваше мне не подходит.
— О Боже мой! Боже мой! Боже мой! — простонала несчастная мать, ломая руки.
— А время идет, — заметил Самуил. — Сударыня, посмотрите на вашего ребенка.
Христиана обратила к колыбели затуманенный взгляд, и нервная дрожь сотрясла ее тело с ног до головы. Бедный малыш замер, скорчившись, и едва различимое дыхание, что вырывалось из его уст, уже походило на предсмертные хрипы.
Она повернулась к Самуилу, раздавленная, побежденная.
— Я готова, — пробормотала она слабым, угасающим голосом. — Но знайте: если я не покончила с собой до этого, я убью себя после!
— Почему? — спросил Самуил. — Если вы опасаетесь, что я стану злоупотреблять моими правами, я обещаю вам никогда более не показываться вам на глаза. Впрочем, Гретхен ведь не убила себя. А у нее не было ребенка. Христиана, я люблю вас.
— Я вас ненавижу! — воскликнула Христиана.
— Это мне известно! — сказал Самуил.
Ее гневный выкрик подстегнул его решимость. А стон ребенка подстегнул решимость матери.
— О несчастный! — прошептала она, когда почувствовала себя в его властных объятьях. — Может быть, настанет день, когда ты захочешь вымолить прощение, но ни Бог, ни я уже не сможем тебе его даровать.
LXIII
ДОВЕРШЕНИЕ ВСЕХ БЕД
Спустя несколько недель после той ужасной ночи Гретхен, только что вернувшаяся в свою хижину, бормоча один из тех невнятных монотонных напевов, какие часто твердят безумцы, увидела, что дверь вдруг отворилась. На пороге стояла Христиана, бледная, угрюмая, страшная.
Во всей ее фигуре было столько отчаяния и безысходной муки, что пастушка очнулась от своих грез.
— Что еще стряслось? — спросила она.
Христиана не отвечала. Она соскользнула на земляной пол, уронила голову на грудь и, закрыв лицо руками, замерла в молчании, скорчившись, похожая на статую Скорби.
Пораженная, Гретхен опустилась на колени с ней рядом.
— Сударыня! Моя добрая госпожа! Да что с вами? — сказала она. — Вот уж семь дней, как я вас не вижу, и от этого мне неспокойно. Теперь ведь нам с вами нельзя вот так покидать друг друга. Что случилось? В конце концов ваша беда ведь не может стать еще ужаснее?
Христиана медленно подняла голову и пробормотала:
— Может!
— Ох, да как же это? Нет, не верю, Господь не допустит!
— Господь? — повторила Христиана с горькой усмешкой. — Господь! Так слушай же, Гретхен, слушай, что допустил Господь. Я теперь не знаю, чьего ребенка ношу под сердцем — дитя ли это моего Юлиуса или Самуила.
Гретхен не сумела сдержать крик ужаса.
С той роковой ночи она больше не избегала Христианы, а Христиане никого не хотелось видеть, кроме Гретхен.
В тот вечер, когда Самуил, наконец, позвонил, чтобы вызвать служанок и потребовать все необходимое для лечения Вильгельма, Гретхен, караулившая у двери спальни, вошла первой.
Пока горничные суетились, а Самуил наклонился над колыбелью малыша, Гретхен подошла к Христиане, которая стояла в стороне, неподвижная, с сухими глазами.
С минуту она глядела на нее сочувственно и печально. Потом, взяв ее за руку, тихо сказала:
— Недаром он нам угрожал.
— Что такое? — переспросила Христиана, краснея, но гордо выпрямившись.
— А, ты не доверяешь своей сестре, такой же мученице? — проговорила Гретхен.
Она сказала это со слезами глубокой скорби, с таким нежным упреком, и в самой ее фамильярности было нечто столь возвышенное, что высокомерие Христианы не устояло и она протянула пастушке руку:
— О, молчи, сестра, ни слова!
Потом, так, словно этот миг доверительности облегчил ее душу, она залилась слезами.
Самуил со своей стороны выполнил условие ужасного договора. Погубив мать, он спас дитя.
Когда доктора, наконец, прибыли, они нашли, что Вильгельм уже вне опасности.
И тогда на лице Христианы мелькнуло удивительное выражение, какого, быть может, никогда не выражало человеческое лицо: то была смесь небесной радости и отчаяния души, осужденной на вечные муки.
Врачи, полагая, что их присутствие здесь более не нужно, удалились. В замке оставили лишь одного — на случай какой-нибудь новой напасти.
Самуил с видом почтительным и суровым склонился перед Христианой.
— Сударыня, — сказал он, — я вам больше не нужен?
— Сударь, — отвечала Христиана дрожащим голосом, не поднимая на него глаз, — вы помните то, в чем мне поклялись?
— Что вы меня больше не увидите, если сами того не пожелаете? Да, сударыня. Вы обе знаете, — прибавил он, окидывая взглядом Христиану и Гретхен, — что я держу свое слово, каким бы оно ни было.
Он еще раз отвесил поклон и удалился.
С этой минуты ни Гретхен, ни Христиана его больше не встречали.
Два дня спустя барон возвратился из Остенде и привез Христиане последний прощальный привет от Юлиуса.
— Ты подготовилась к отъезду? — спросил он.
— Куда мне ехать, отец?
— В Берлин. Разве мы не договорились?
— Нет, — сказала Христиана. — Я передумала.
Она сослалась на болезнь Вильгельма: потрясения позапрошлой ночи на какое-то время надломили его силы и было бы неосторожно сейчас подвергать его тяготам путешествия.
— Но как же быть с Самуилом? — напомнил барон.
— О, теперь я его больше не боюсь, — отвечала Христиана, покачав головой.
— Ты виделась с ним?
— Вы верите моему слову, не так ли, отец?
— Без сомнения, Христиана.
— Так поверьте, что с этой стороны мне уже ничто не угрожает.
Тон, каким были сказаны эти слова, показался барону несколько странным, но он объяснил это себе тем, что нервы Христианы расстроены треволнениями, связанными с отъездом Юлиуса и болезнью Вильгельма. Тем не менее он попробовал настаивать на переезде Христианы, опасаясь оставить ее одну в уединенном замке. Но молодая женщина проявила непреклонную твердость. Жить под одной крышей с отцом Юлиуса было бы для нее невыносимо. Ей казалось, что глаза свекра рано или поздно разглядят у нее на лбу и устах следы позорных лобзаний негодяя, продавшего ей жизнь ее ребенка.
Ничего ей теперь не нужно было, кроме одиночества. Она, подобно Гретхен, желала бы остаться одна в целом свете и запереться в хижине, куда никто не придет.
Барон, видя, что Христиану ему не убедить, волей-неволей был вынужден уехать несколько дней спустя. Прощаясь, он предложил прислать к ней ее маленького племянника Лотарио.
— Ах, ну да, вечно эти дети! — выкрикнула она. — Оставьте его у себя. Дети — вот что нас губит. Иметь хотя бы одного — уже и за это мы платим слишком дорогую цену.
— Ты так его любила прежде!
— Да, я слишком любила детей. В этом моя беда.
Барон и эти странные замечания также отнес на счет материнских и женских тревог. Должно быть, полагал он, рассудок Христианы несколько сдал от двух столь непредвиденных испытаний, постигших ее почти одновременно. Но за время отсутствия мужа она оправится, душевное равновесие будет возвращаться к ней по мере того, как станет крепнуть здоровье ее ребенка.
Таким образом, барон уезжал до некоторой степени успокоенным. Христиана попросила его только об одном: прислать врача, который мог бы жить в замке постоянно. Барон был коротко знаком с одним старым доктором, известным как большой знаток детских недугов, и тот с радостью согласился поселиться в тихом, спокойном месте. В ожидании его прибытия Христиана, панически боясь повторения чего-либо похожего на недавнюю кошмарную ночь, убедила одного неккарштейнахского доктора задержаться в ее доме.
Короче, все устроилось, и барон вернулся к себе в Берлин, Христиане же осталось в удел лишь одно горькое утешение — возможность сгорать от стыда и плакать вдали от посторонних глаз. Первый месяц она провела между молельней и колыбелью Вильгельма.
Она не разговаривала ни с кем, кроме Гретхен, и обе находили своего рода мрачную отраду, делясь друг с другом своей скорбью и бесчестьем. Новые узы, отныне нерасторжимые, связали их навек. Верно сказала Гретхен: они стали сестрами.
Иногда Гретхен приходила в замок, чаще Христиана навещала хижину: здесь они были совсем одни и могли говорить куда свободнее.
— Что делать? — спрашивала Христиана. — Звать на помощь Юлиуса? Но письмо не сможет догнать его посреди моря. А когда он вернется, как быть? Рассказать ему все? Он захочет драться, и этот дьявол убьет его! Все скрыть? Ах, у меня же ни за что не хватит духу на подобное низкое притворство! С какими глазами я встречу его? Как смогу позволить ему прильнуть устами к этому оскверненному челу, где запечатлелось прикосновение чужих губ? Всего проще было бы умереть. Ах, если бы не Вильгельм! Какое несчастье для нас, женщин, что мы хотим иметь детей! Мой ребенок уже обрек меня на позор, а теперь он же приговаривает меня к жизни!
— Да, надо жить, — говорила Гретхен. — Умереть значило бы усомниться в Господнем правосудии. Верь, сестра, этот человек будет наказан. Будем терпеливы, дождемся, когда настанет час кары. Кто знает, может статься, нам суждено способствовать этому? Мы нужны здесь, нет у нас права бежать от воли Провидения.
Суеверные наваждения пастушки стали передаваться надломленной отчаянием Христиане. Ведь безумие заразительно. Гретхен, все больше терявшая связь с миром реальным, увлекала Христиану за собой в царство призраков и химер. Бедной, нежной душе Христианы жизнь и будущее уже представлялись не иначе как окутанными бредовым лихорадочным туманом, который все сгущался. Ее сознание трепетало и колебалось, словно пламя на сильном ветру, любой пустяк приобретал в ее глазах какие-то преувеличенные, пугающие размеры, расплываясь и меняя очертания, как бывает со всеми предметами при наступлении сумерек.
В продолжение месяца Христиана каждый день подобным образом виделась с Гретхен. Потом вдруг перестала появляться у нее, будто оставила ее тоже. Она больше не приходила в хижину. На третий день Гретхен сама явилась в замок, но Христиана не захотела принять ее. Она безвыходно заперлась у себя в комнате — не подходила даже к двери, не произносила ни единого слова, так что у Гретхен были причины заподозрить, не случилась ли какая-то новая беда, еще более увеличившая страшный позор Христианы и сделавшая тягостным даже присутствие ее сестры по несчастью.
Стало быть, как мы уже сказали, Гретхен не видела ее целых семь дней до того вечера, когда она вдруг неожиданно явилась со своей жуткой новостью.
Сраженная подобной бедой, Гретхен сначала не нашла ни единого слова в ответ — ничего, кроме крика ужаса.
А Христиана продолжала, до боли вцепившись обеими руками себе в волосы:
— Вот такое положение. Что, по-твоему, мне делать теперь? Не слишком ли это для бедной женщины, которой нет еще и семнадцати? А ты тут толкуешь о Господнем правосудии!
Тогда Гретхен выпрямилась, вся словно во власти какого-то дикого воодушевления.
— Да, — сказала она, — я говорила о Господнем правосудии, говорила и говорить буду! Во всем этом есть промысел Божий. Отец Небесный не мог обречь вас на эту новую муку лишь ради удовольствия сокрушить еще одним ударом свое бедное хрупкое создание, такое еще юное. Слушайте, тут вот в чем дело: он посылает нам мстителя. Да, я предсказываю вам, что это дитя отомстит за нас. Оно покарает презренного, погубившего нас обеих. A-а! Грех породил возмездие! На колени, сестра, и возблагодарим Всевышнего! Мерзавец будет наказан.
И Гретхен бросилась на колени, в порыве неистового торжества бормоча благодарственную молитву.
LXIV
ВОПРОС
Вопреки своим опасениям Христиана еще сомневалась, вернее, у нее еще теплилась надежда. Может быть, она поспешила со своими жалобами, может, все это ошибка и ее страхи призрачны? Она решила ждать.
Но даже сама эта надежда не могла не стать для нее источником новых терзаний, ведь она превращала время в орудие медленной пытки: каждый день, каждый час ужасная уверенность, подобно острому кинжалу, все глубже вонзалась в ее сердце.
И вот настал момент, когда сомнениям пришел конец. Ужасающая истина предстала перед Христианой во всей своей неприглядности.
Как ей поступить с этим ребенком? Возвысить, растить под фамильным именем и на глазах мужа дитя, быть может порожденное другим? Или отвергнуть, отослать подальше, отдать Самуилу ребенка, в чьих жилах, возможно, течет кровь Юлиуса? Какая из этих двух крайностей самая жестокая, самая нестерпимая? Как она будет смотреть на это дитя — гордыми, восхищенными глазами счастливой супруги, жаждущей показать целому свету этот плод любви, или полным стыда и отвращения взглядом презренной изменницы, которая желала бы даже от Господа всевидящего скрыть плод своего преступления?
Ах! Никогда она не сможет жить бок о бок с живым свидетельством своего падения, с мрачной загадкой, с ужасным вопросом, навсегда поставленным перед ней неумолимой природой!
Здесь надо бы вспомнить о том, что Христиана была чиста помыслами и простодушна, совершенно неспособна заключить мирный союз со злом и спокойно спать, припрятав под подушкой память о совершенном грехе. Опозорив себя, пусть невольно, это бедное сердце, юное и благочестивое, терзалось не меньше, чем если бы ей действительно было в чем раскаиваться: грязь, запятнавшая доселе безупречную белизну ее совести, ужасала ее, и она оставалась безутешной.
Рассказать обо всем Юлиусу? Ах, нет! Она умрет прежде чем сумеет произнести хотя бы только первое слово подобного признания. И потом, хватит того, что она приняла на свои плечи все это горе и позор, зачем еще заставлять мужа делить с ней такую ношу? Да и в конце концов для того ли она такой ценой спасла Вильгельма, чтобы теперь толкнуть Юлиуса на верную гибель?
Зачем она не убила себя сразу? Барон позаботился бы о Вильгельме до возвращения Юлиуса. Муж, погоревав какое-то время, женился бы снова — на женщине, достойной его. А теперь она уже не сможет покончить с собой, ведь она в этом случае умерла бы не одна. Самоубийство стало бы еще и убийством.
Все время, во сне и наяву, ее преследовал один чудовищный вопрос: чей это ребенок?
Бывали дни, когда она любила еще не рожденного младенца. Что бы там ни было, кем бы ни являлся его отец, она так или иначе приходилась ему матерью. Она смягчалась, думая о судьбе этого бедного существа, отверженного еще до своего рождения, и сердилась на себя за то, что в иные минуты она подумывала отдать его Самуилу, изгнать из замка, отлучить от материнских объятий. В эти дни ей без труда удавалось убедить себя, что ребенок от Юлиуса.
Но были и другие дни, притом чаще, когда она не сомневалась, что зачала от Самуила. Тогда она думала об этом ребенке с омерзением, словно он был вором, вздумавшим украсть у ее крошки Вильгельма половину его законного достояния. А по ночам, мучась бессонницей, томившей ее мозг кошмарными сумеречными наваждениями, она еще больше проклинала его, желала ему никогда не появиться на свет, даже грозила, что задушит его. О, конечно, это был ребенок Самуила, ведь не мог же Господь допустить, чтобы она ненавидела дитя Юлиуса!
Христиана не ложилась больше в свою отныне оскверненную кровать. Но и перейти в спальню Юлиуса она тоже не пожелала, считая себя недостойной переступить ее порог. Теперь она засыпала, примостившись на диване в салоне-будуаре. Она только позаботилась, чтобы стенное панно, маскирующее ход, по которому являлся Самуил, заставили тяжелой мебелью. Впрочем, это была дань не столько предосторожности, сколько суеверию, ведь Самуил держал свое слово. К тому же в этом замке, им же построенном, он, очевидно, мог бы найти и другие ходы.
В эти ночи, такие бесконечно долгие для нее, лишь изредка смыкавшей глаза при бледном мерцании ночника, постоянно горевшего на тот случай, если Вильгельм почувствует себя дурно, и вечерами в унылом свете подступающих сумерек она порой устремляла свой повелительный магнетический взор на потолок в надежде, что тот сейчас рухнет ей на голову, сразу оборвав томительную агонию ее души.
Бывало и так, что она, снедаемая лихорадкой, принималась взывать к буре, чтобы та сокрушила корабль Юлиуса, утопила ее мужа или, по меньшей мере, выбросила его на необитаемый остров, откуда ему уже никогда не будет возврата.
— Пусть все провалится! — выкрикивала она. — Он захлебнется в море, я кану в ад, лишь бы все это наконец кончилось!
Потом она бросалась на колени перед распятием и молила Бога простить ее за такие ужасные мысли.
Страх перед возвращением Юлиуса был самым нестерпимым из всех ее наваждений. Три месяца прошло со дня его отъезда. Он мог появиться в любую минуту. Когда Христиана думала об этом, все ее тело покрывалось холодным потом, она падала на пол ничком и подолгу, иногда часами, лежала, распростершись без движения.
Однажды утром кормилица принесла ей письмо.
Христиана глянула на конверт и вскрикнула. Письмо было от Юлиуса.
Прошло два часа, прежде чем она решилась его распечатать. Но потом ее подбодрило то соображение, что письмо пришло из Нью-Йорка. Стало быть, Юлиус приедет еще не сейчас, ведь иначе ему и писать не стоило, поскольку он мог бы добраться домой раньше своего письма.
От сердца у нее немного отлегло.
Но и сама эта радость причинила ей новую боль.
«Значит, вот до чего я дошла! — подумалось ей. — Я довольна, что Юлиус не возвращается!»
Она распечатала послание.
Юлиус и в самом деле писал, что задержится в Нью-Йорке на несколько недель. Он прибыл туда в добром здравии. Восторг, который его приезд вызвал у дяди Фрица, весьма благотворно повлиял на состояние больного. Тем не менее, врачи не смеют надеяться на его выздоровление. Лишить дядюшку своего присутствия, отнять у больного эту наконец-то обретенную живую связь с родной страной и любимым семейством — значило бы просто-напросто убить его. Поэтому Юлиусу придется продлить их разлуку, какой бы мучительной для него она ни была.
Однако он останется там ровно настолько, чтобы исполнить долг человечности и признательности, и ни минуты больше. Его душа осталась в Ландеке, он умирает от тоски по Христиане и Вильгельму. Чувствовалось, что говоря об этом, он старается не давать воли своим чувствам, боясь, как бы его жалобы не опечалили Христиану. Но любовь и боль разлуки явно переполняли его сердце.
Немного ободренная вестью об этой отсрочке, Христиана почувствовала себя лучше и, не переставая терзаться, в какой-то мере все же обрела душевное равновесие.
Время не останавливает свой бег даже тогда, когда мы страдаем. Итак, недели шли за неделями.
В конце декабря барон приехал навестить свою сноху и попытался вытащить ее из ландекского уединения хотя бы на ближайшие три месяца, самые слякотные и снежные. Но, как и в первый раз, она отказалась наотрез.
Свою постоянную грусть она объяснила затянувшейся разлукой с Юлиусом.
Барон нашел, что она очень изменилась. Впрочем, Христиана и сама призналась, что тоскует и чувствует себя неважно.
— О, в самом деле? — многозначительно улыбнулся барон.
— Ах, нет, отец, вы ошибаетесь! — насилу смогла пролепетать она, бледнея и внутренне содрогаясь.
Она от всех таила свою беременность. Решила скрывать ее, пока возможно. Зачем? Она сама не могла бы этого объяснить и все же безотчетно жаждала выиграть время.
Лишь Гретхен знала все. Она стала ее наперсницей — опасной наперсницей, блуждающей в тумане своих лихорадочных грез и видений.
Барон возвратился в Берлин, и Христиана снова впала в оцепенение безнадежности. По временам она получала письма из Нью-Йорка: состояние дяди с его перемежающимися улучшениями и ухудшениями вынуждало Юлиуса от недели к неделе все откладывать свой отъезд. Ей приходилось делать над собой неимоверные усилия, чтобы написать ему в ответ несколько отрывистых печальных строк. О том, что она ждет ребенка, Христиана умалчивала, решившись положиться на Господа, предоставив ему так или иначе привести эту драму к развязке.
Так миновала зима.
В середине апреля произошло печальное событие, давшее тревогам Христианы новую пищу.
Вильгельм слег, опасно заболев.
Старый доктор из Берлина все еще находился в замке. Болезнь мальчика в первые две недели не внушала серьезных опасений.
Христиана не спала ночей, ухаживая за обожаемым малышом со всей любовью, жаром, страстной преданностью матери, уже пожертвовавшей ради своего ребенка тем, что было ей дороже жизни.
Но внезапно течение болезни резко изменилось. На сей раз наука сделала для спасения мальчика все что могла. Кроме старика-врача, столь опытного, на консультацию были приглашены трое или четверо его наиболее именитых коллег из Франкфурта и Гейдельберга.
Но все их усилия были напрасны. На двадцать пятый День болезни Вильгельма не стало.
Когда врач сообщил страшную новость матери, которая уже несколько дней как поняла, что бесполезно ждать иного исхода, она ему ничего не ответила. Только взглянула на часы.
Они показывали четверть первого ночи.
— Так и есть, — пробормотала Христиана. — Час сделки, минута в минуту. Именно в этот час он должен был умереть. То была адская сделка, и Господь не мог утвердить ее.
И она тяжело, как неживая, повалилась на колени перед колыбелью, чтобы в последний раз прильнуть губами к холодеющему лбу бедного малыша.
То ли от сотрясения, то ли еще почему, но в миг, когда ее колени ударились о дубовый паркет, ей показалось, будто внутри что-то оборвалось, и она ощутила в своем чреве глубокие содрогания.
— Уже! — подумала она, бледнея. — Да, это возможно, ведь прошло почти семь месяцев!
Вся дрожа, она попробовала подняться, но тут на пороге комнаты появился барон. Врач написал ему в Берлин, и вот он примчался.
В руке он держал письмо.
— Вы прибыли слишком поздно, отец, — сказала Христиана, указывая ему на мертвого ребенка. — Он только что ушел от нас.
— Но я принес тебе утешение, моя девочка: Юлиус возвращается!
Христиана вскочила на ноги.
— Юлиус! — вскричала она, став белее, чем труп Вильгельма.
— Возьми, прочти, — барон протянул ей письмо.
Юлиус писал, что дядюшка Фриц скончался. После погребения он тотчас отправится в путь. И 15 мая прибудет в Ландек.
Было 13 мая.
— Ах! Вот уж вовремя! — сказала Христиана.
И она без чувств рухнула навзничь.
LXV
НАПОЛЕОН И ГЕРМАНИЯ
Меж тем как женское сердце терзалось всеми этими страхами и горестями, Европу потрясали великие и грозные события.
Наполеон после продолжительных колебаний двинул свою Великую армию в поход и объявил войну России. Он выехал из Парижа 9 мая, начав тем самым достопамятную войну 1812 года, и в то самое время, когда Христиана в смятении спрашивала себя, что же теперь сулит ей судьба, пораженный мир взирал на то, что Наполеон творил с его судьбой.
Одиннадцатого мая император прибыл в Майнц, где 12-го устроил смотр войскам, обследовал укрепления и встретился с великим герцогом Гессен-Дармштадтским.
В ночь с 12-го на 13-е в тайной зале Двойного замка состоялся совет Тугендбунда.
На этот раз туда прибыли Семеро — те самые, что присутствовали на первом собрании.
Все они явились в масках, хотя, кроме них самих, в зале никого не было.
Как только все заняли места вокруг стола, председательствующий взял слово.
— Друзья мои и братья, — начал он, — я приступлю к делу без предисловий, поскольку время не ждет. Как вы сами можете убедиться, все, по-видимому, оборачивается против нас. Мы ждали того дня, когда Наполеон развяжет войну, в надежде, что наши князья не упустят столь значительного повода, чтобы отмежеваться от его действий и, вооружившись, примкнуть к лагерю его врагов. И что же? Эти военные действия, на открытие которых мы рассчитывали как на сигнал, по которому вся Германия восстанет, Наполеон начал с таким чудовищным, невероятным размахом, что немецкие князья не рискнули пойти против него, а оказались с ним заодно. Побежденные под Ваграмом, Йеной и Мадридом пополнили собой армию победителей, идущую на Россию. Наполеон пожелал, чтобы наши правители по пути его следования воздавали ему почести, и не нашлось ни одного, кто бы уклонился от исполнения этого приказа. В Дрездене он будет окружен целым двором из венценосцев. Властители Саксонии, Вюртемберга, Австрии, Пруссии, Баварии и Неаполя — вот кто смешается с его смиренной и блистательной свитой. Да, мы дошли до неслыханного унижения! Это то, что касается правителей. Теперь поговорим о народах.
С этими словами председательствующий повернулся к тому из Семи, перед кем лежала груда писем.
— Прочтите донесения, — сказал он.
Тот, к которому относились слова предводителя, развернул первое письмо и стал читать:
«Майнц.
Наполеон был встречен с восторгом. Жители наперебой предлагали свои дома для размещения на постой его эскорта. На каждом шагу — сцены братания. Народ и войско охвачены общим опьянением. Это подлинный взрыв всенародного обожания. Император здесь воспринимается как сам Господь Бог».
— Однако, — прервал председательствующий, — это пока всего лишь французская Германия. Послушаем, что в других ее краях.
Читавший развернул вторую депешу и прочел:
«Вюрцбург.
При известии, что Наполеон будет проходить здесь 13-го вечером, из окрестных городов и селений стал бегом стекаться народ: все жаждут видеть его. У городских ворот для встречи его сооружают триумфальные арки, увитые зеленью. В его честь будет играть военный оркестр, и уже сегодня с утра толпа, собравшаяся послушать репетиции, словно бы тоже репетирует те рукоплескания, которыми намерена приветствовать французские музыкальные пьесы, что будут здесь исполняться. Все празднуют и торжествуют. Плошки немыслимо подорожали: весь город будет иллюминирован».
— Но и Вюрцбург, — заметил предводитель, — еще не назовешь сердцем Германии. Быть может, нам еще удастся расслышать его биение в Дрездене.
Чтец взял третье донесение:
«Дрезден.
Король и королева Саксонии готовятся к выезду навстречу императору Наполеону. Город последует примеру своего короля: толпа, разбухшая оттого, что в нее вольется все население округи на двадцать льё кругом, выйдет встречать великого человека. Здесь будет полчище князей и королей, мешанина мантий, сутолока венценосных голов. Что до простонародья, оно в ослеплении восторга, его переполняет энтузиазм. Наполеон оглохнет от приветственных воплей. В театре готовится постановка пьесы, соответствующей обстоятельствам, где его обожествляют. Король прочел ее в рукописи и пожаловал автора орденом. Все места в зрительном зале раскуплены заранее…»
— Довольно! — оборвал председательствующий. — Отвратим взоры от постыдного зрелища, оскорбительного для нашей страны. Вот как Германия раболепно приветствует своего господина! Она лижет стопы тому, кто своим каблуком наступил ей на лицо! Этот человек отправляется на войну так, как если бы уже возвращался с победой: он справляет триумф заранее, уверенный, что победит!
Помолчав, председательствующий добавил не без гордости:
— Но есть еще мы. Еще существует Союз Добродетели.
Он повернулся к другому из Семи:
— Расскажи нам, каково нынешнее состояние Тугендбунда.
— Увы! — отвечал тот. — Наши собратья во всех концах страны совсем пали духом. Всенародный восторг, сопровождающий каждый шаг завоевателя, кажется им доказательством того, что само Провидение избрало этого человека, подняв его из безвестности, дабы возвысить над всем миром. Их души цепенеют от суеверного страха. Многие присылают прошения о выходе из рядов нашего Союза. Почти все верят, что Бог на стороне Наполеона и сопротивление ему нечестиво…
— Это довершает общую картину, — произнес предводитель. — Итак, повсюду трусость, бессилие, готовность отступить. Нет никого, кто спас бы честь свободного человеческого духа, не склонив головы среди всеобщей прострации. Все пресмыкаются. При едином звуке шпор тирана, шествующего мимо, все эти гордые храбрецы леденеют от страха и валятся на брюхо, позволяя, чтобы он топтал их, и не смеют при этом даже издать стон. Ах! Неужели Германия действительно такова? Должны ли мы отречься от нашей независимости? Следует ли нам отказаться от борьбы и заявить: если вы хотите быть рабами, что ж, воля ваша! Неужели никто так и не восстанет — один за всех? Или в этом мире совсем не осталось мужчин?
Едва председательствующий успел закончить эту удручающую речь, как где-то над его креслом послышался слабый звон колокольчика.
— Что там за шум? — спросил один из Семи.
— Это наш хозяин, Самуил Гельб, — сказал председательствующий. — Он просит позволения войти.
— Пусть войдет, — послышались голоса. — Может быть, он принесет нам какое-нибудь утешительное известие.
Предводитель позвонил в колокольчик.
— Я говорил, что мы нуждаемся в мужественном человеке, — сказал он. — Кто знает, возможно, Господь внял моему желанию? Самуил Гельб — истинный боец, твердый и волевой. Он мог бы стать тем защитником, который нужен родине и свободе.
LXVI
САМУИЛ СТРЕМИТСЯ ПОДРАЖАТЬ ИИСУСУ НАВИНУ
Минуту спустя Самуил вошел в тайную залу, где заседал совет Тугендбунда.
Он отвесил глубокий поклон и застыл в ожидании вопросов предводителя.
— Самуил Гельб, у вас есть для нас какие-либо сообщения? — спросил тот.
— Есть, — отвечал Самуил.
— Говорите. Что вам известно? Что вы можете сделать?
— Что мне известно? — повторил Самуил. — Я знаю, что император Наполеон только что вступил в пределы Германии и сейчас, когда мы с вами совещаемся, он находится в нескольких милях отсюда. Я знаю, что с ним вместе движется армия в четыреста двадцать тысяч человек, шесть понтонных парков, одиннадцать тысяч подвод со съестными припасами, тысяча триста семьдесят два орудия, не считая шестидесяти тысяч австрийцев, пруссаков и испанцев. Мне известно, что император Александр со своей стороны смог вооружить триста тысяч человек, разделив их на три армии: Восточную под началом Барклая, Западную под командованием Багратиона и резервную во главе с Тормасовым. Еще два корпуса и обширный укрепленный лагерь намечено создать в тылах этих трех армий. Наконец, я знаю, что никогда еще мир не видел более потрясающего столкновения народов и государств. И вы спрашиваете, что я могу? Могу в одно мгновение покончить с этим чудовищным противоборством, заставив его исчезнуть так же бесследно, как лопается мыльный пузырь, если в него ткнуть пальцем.
— Неужели? — произнес предводитель. — И каким же образом? Объяснитесь.
Удивленный, недоверчивый ропот пробежал среди этих бесстрастных и высокомерных людей.
— Ах, мои слова смутили вас? — заметил Самуил. — Вам трудно вообразить, что скромный посвященный второй ступени способен сотворить такое чудо? А если я все же сделаю это, вы поверите, что я кое-чего стою? Смог бы я тем самым заслужить, чтобы вы меня возвысили до первой ступени в нашем Союзе?
— Сделай то, что ты обещаешь, — отвечал предводитель, — и тогда проси всего, чего хочешь.
— И вы не забудете своего слова?
— Я в том клянусь. Но объясни нам, что ты задумал? Какими средствами ты рассчитываешь воспользоваться? Думаешь последовать примеру Брута? Ты нашел кинжал, оброненный Фридрихом Штапсом у подножия его окровавленного эшафота?
— Зачем? Чтобы, подобно ему, потерпеть неудачу, не так ли? Да еще дать тирану новый повод прослыть в народе избранником Провидения? Нет, господа. Нет, я не стану протискиваться сквозь толпу к сердцу Наполеона, чтобы его охрана при любом исходе предприятия изрубила меня на куски или чтобы этот добрый немецкий народ, который я хочу освободить, в благодарность за мое рвение прикончил меня на месте. Наполеон умрет, я же буду жить. Я нанесу ему удар прямо отсюда, не покидая этой горы, в недрах которой мы находимся. Я поражу его издалека и сверху, словно Юпитер.
— Что ты хочешь сказать? Говори яснее.
— Время еще не пришло. Цель вы знаете, так что вам за дело до средств?
— Это шутка, сударь? — сурово спросил предводитель.
— Точнее сказать, вызов, — холодно уточнил Самуил. — Разумеется, вы все, слушающие меня сейчас, так могущественны и властительны, что стоите выше любых подозрений, выше всякого злодейства. Но спасти Наполеона — искушение, перед которым трудно устоять. Если бы я верил в Бога, то побоялся бы даже его подвергнуть подобному соблазну. Таким образом, добиваясь у вас позволения сохранить свой план при себе до той минуты, когда ничто уже не сможет помешать его исполнению, я поступаю так из самой что ни на есть заурядной осторожности.
— Тогда к чему все эти полунамеки? — заметил председательствующий.
— Чтобы заранее знать, будете ли вы мне за это благодарны. Ведь могло бы быть и так, что вы, подобно правителям и народу Германии, пожелали бы стать спутниками этого светила, а своего освободителя выдать и покарать. Кроме того, у меня есть предложение. Не угодно ли вам вновь собраться здесь завтра, чтобы в случае надобности принять некоторые меры? Послушайте: сейчас два часа ночи; в это самое мгновение Наполеон, покинув Майнц, уже направляется в сторону Вюрцбурга. В десять утра он сделает остановку в Ашаффенбурге, чтобы там позавтракать. Ашаффенбург всего в нескольких милях отсюда. Не уезжайте этой ночью, а завтра в десять будьте снова в этой зале. Тогда я скажу вам, что я сделал. Потом мы вместе подождем успеха или неуспеха предприятия.
— Как мы о нем узнаем? — не отступал председательствующий.
— В два часа, — сказал Самуил, — сюда явится наш человек, неккарский странник. Он принесет вам известие о том, что дело, которого не осмеливалось совершить даже ваше хваленое Провидение, свершилось и сделал это не кто иной, как Самуил Гельб.
— Хорошо, — заключил председательствующий. — Мы соберемся здесь в десять и будем ждать.
LXVII
ГОРЕ ДЕЙСТВУЕТ ВЕРНЕЕ АКУШЕРСКИХ ЩИПЦОВ
В ту же ночь в нескольких шагах от того места, где происходило заседание Семи, Гретхен, уснувшая в своей хижине, вдруг проснулась оттого, что кто-то снаружи звал ее и сильно колотил в дверь.
— Кто там? Это вы, сударыня? — спросила она.
— Да, — послышался голос Христианы.
Гретхен бросилась открывать.
Христиана вошла — полуодетая, со спутанными волосами, растерянная, почти утратившая разум.
— Что еще случилось, сударыня? — спросила Гретхен. — Как это вы в такой час покинули свою комнату, ушли из замка?
— Не знаю, — прошептала Христиана с потерянным видом. Но тут же прибавила: — Ах, да, постой, вспомнила. Я убежала. Никто меня не видел. Барон фон Гермелинфельд там. Я упала навзничь. А потом у меня начались эти боли. Первые родовые схватки, Гретхен! Гретхен, я рожаю!
— Как? — воскликнула Гретхен испуганно и радостно. — Но ведь время еще не пришло! О, так это значит, что ребенок у вас от господина фон Эбербаха!
— Нет, Гретхен, я знаю, чувствую, что нет. О! Если бы я могла обманываться! Тогда бы я и других обманула. Но нет! Лгать всю жизнь? Я предпочитаю умереть! Гретхен, Вильгельма больше нет… Юлиус возвращается… я тут же свалилась… столько бед разом… они-то и ускорили эту, последнюю… О! Как мне больно! Умереть бы!
Она бормотала все это бессвязно, сбивчиво, почти бессознательно, цепляясь за руки Гретхен, взбудораженной не меньше, чем она сама.
— Что же делать? — прошептала Гретхен. — Ах! Сейчас сбегаю за доктором.
Она шагнула к выходу. Христиана кинулась следом и схватила ее за руку:
— Несчастная, остановись! Я убежала от всех не чтобы выжить, а чтобы умереть, укрыться в недрах земли, рухнуть в бездонную пропасть. Если я умру, Юлиус будет меня любить, чтить, оплакивать. На что мне жизнь? Тайна — вот что мне нужно! Постарайся понять, что я тебе говорю… Сама не знаю, что творится в моем мозгу. Я с ума схожу. Но тайна, тайна любой ценой!
— Тайна любой ценой! — повторила Гретхен, тоже совершенно теряя голову.
Дичайшая боль плоти, соединившись с мукой душевной, в конце концов сразила Христиану. Она распростерлась на кровати Гретхен. Несколько минут она металась во власти бредовых видений, терзаемая схватками, но и тогда ее не оставляла эта навязчивая идея, что необходимо скрыть от всех свое горе и позор, и она сдерживала крики, кусая платок.
Гретхен, рыдая, в отчаянии суетилась возле нее, бесполезная и до смерти напуганная.
Когда наступила краткая передышка, Христиана подозвала ее:
— Гретхен, поклянись исполнить все, что я тебе скажу.
— Клянусь, моя дорогая госпожа.
— Что бы ни случилось, никому, ни барону, ни моему Юлиусу, ни даже тому чудовищу ты не откроешь моего секрета.
— Никому.
— Если ребенок выживет, ты, Гретхен, отнесешь его этому Самуилу, но так, чтобы никто не знал, не видел, не заподозрил.
— Правильно! — с жестокой радостью выкрикнула Гретхен. — Швырнем демону его адское отродье.
— Ах, но ведь это все-таки мой ребенок, мое единственное дитя! — простонала Христиана, корчась в новой схватке. — О! Но бедное создание, верно, умрет. О! Я тоже хочу умереть, Господи, пошли мне смерть! Гретхен, если ребенок умрет, похорони его, слышишь, сама, одна, ночью, в лесу. Ты клянешься?
— Клянусь.
— Тогда и меня тоже, Гретхен. Схорони меня, и чтобы ни одна душа не знала!.. О, мой Юлиус, прощай! Я тебя так любила… Умереть, не увидев его больше… Гретхен, тайна, тайна, тайна любой ценой!
Она лишилась чувств.
— Тайна, да, понимаю, — сказала Гретхен.
И повторила несколько раз, казалось, бессознательно, не вникая в суть собственных слов, словно какое-то заклятие:
— Тайна… любой ценой… тайна…
LXVIII
ТРИХТЕР ПЬЯН С ПЕРЕПУГУ
На следующее утро город Ашаффенбург праздновал и весь кипел от общего ликования.
Мужчины, женщины, малолетние дети и столетние старцы — все покинули свои дома и хлынули на улицы. Ждали прибытия Наполеона. Историческая фигура, поражающая воображение даже заочно, вот-вот должна была предстать перед их глазами. Каждому хотелось сличить с действительностью образ, уже сложившийся в уме.
Могучее волнение колыхало море людских голов подобно тому, как океан, стремясь навстречу приближающемуся светилу, зыблет свои широкие валы.
Толпа между тем все прибывала. Бюргеры тут же забросили коммерцию, забыли вчерашние заботы и начатые дела. Молодые люди, пришедшие сюда под руку с хорошенькими девушками, пользуясь сутолокой, стремились изловчиться и сорвать поцелуй, да и красотки были вовсе не прочь, улучив удобную минуту, воздать им сторицей.
Однако здесь присутствовал некто, не разделявший всеобщего легкомысленного настроения, а напротив, объятый безутешной меланхолией.
То был наш друг Трихтер.
Он брел с мрачным, потухшим взором, не поднимая головы, рядом с новым, только что приобретенным знакомцем — то был не кто иной, как неккарский странник.
— Да что с вами такое? — осведомился тот.
— Мой дорогой Роймер, — отвечал Трихтер, — я в смятении.
— Это от вина, — рассудительно заметил путешественник, которому при виде пылающего носа Трихтера не потребовалось много времени, чтобы распознать в нем пьяницу.
— Еще чего! — презрительно фыркнул Трихтер. — Вот уж лет пятнадцать как вино оставляет меня невозмутимым. Не то чтобы я этим утром не пил. Напротив: предвидя волнение, от которого у меня, пожалуй, перехватит горло в эти минуты, я хотел немного взбодриться. Я даже попробовал напиться допьяна. Смешная попытка! Мне больно в этом признаваться, ведь я могу напиться настолько, чтобы заболеть или даже умереть, могу хоть утопиться в спиртном, но только — о, прискорбное увечье! — мне более не дано опьянеть. Какая постыдная слабость!
— А за каким чертом, — спросил Роймер, — вам так приспичило напиться именно сегодня?
— Потому что сегодня я должен вручить прошение Наполеону.
— Какое прошение?
— Прошение, которое мне продиктовал Самуил. Представляете, в каком я положении? Мне — приблизиться к этому великому человеку, смотреть на него, отвечать, если он о чем-нибудь спросит! Говорить с этим величайшим императором, этим колоссом, перед которым пушки — и те умолкают! Как же тут сохранить хладнокровие? Я вне себя, друг мой. Ах, в иные мгновения у меня дрожь в ногах!
— Ба! — усмехнулся странник. — Вы слишком все преувеличиваете. Подать прошение — это же пустяк. Хотите, я это сделаю за вас?
— Нет, — вздохнул Трихтер. — Самуил заставил меня поклясться, что я сам подам его.
— Что ж, вы его подадите, адъютант возьмет его из ваших рук, а император проследует мимо, даже не взглянув на вас. Неужели вы воображаете, что он станет тут же читать ваше прошение?
— Я в этом уверен, — ответил Трихтер. — Самуил на сей счет имеет самые точные и надежные сведения. И в Майнце, и на всем пути следования Наполеон собственноручно распечатывал все прошения и в тот же вечер диктовал ответы на них. Он хочет расположить к себе Германию, оставляя ее у себя в тылу.
— А это прошение для вас очень важно?
— Еще как! Речь идет о куске хлеба для моей старушки-матери. О таком куске хлеба, который я бы не мог у нее отнять и пропить, так как, видите ли, дело в том, что я презренная ненасытная губка. В прошлом году случилось так, что в один прекрасный день мне в руки попали пять тысяч флоринов. Из них я ей отослал пять сотен, и она смогла заплатить свои долги. У меня были благие намерения отправить ей и все остальное. Но у меня и у одного из моих друзей, именуемого Фрессванстом, с давних пор была высокая мечта посвятить себя серьезному и последовательному изучению сравнительных достоинств чужеземных вин. Мы с таким усердием погрузились в эти занятия, что за три месяца, изрядно оросив свои глотки, до дна осушили свои кошельки.
Роймер расхохотался.
— Не смейтесь, — с меланхолическим укором вздохнул Трихтер. — Увы! Мне привелось узреть одновременно конец и моих денег, и моего друга. Фрессванст, расправившись с последней бутылкой, умер от кровоизлияния в мозг. Сколь прискорбное падение! Между нами, — прибавил Трихтер, понизив голос, — я не уверен, что Фрессванст в полной мере заслужил свою репутацию. Но каков бы ни был суд потомства относительно этого пьяницы, я был разорен. Я уговаривал Самуила Гельба, моего благородного покровителя, чтобы он устроил нам еще одну эмиграцию в Ландек. Славная деревушка этот Ландек: там можно спать в гнезде, пить потрясающую водку, да еще вывезти оттуда пять тысяч флоринов! Но Самуил не пожелал внять моим просьбам. Зато вчера, в возмещение за свой отказ, он мне посоветовал подать это прошение, соблаговолил собственноручно написать его для меня и поручился, что оно будет удовлетворено.
— Однако, — заметил Роймер, — это значит, что у вас, по-видимому, есть какие-то права на расположение Наполеона?
— У меня был дядюшка, и он погиб, служа Наполеону, потому что, дорогой, надобно вам знать, что я сам по материнской линии наполовину француз. Вот почему, будучи немцем и студентом, я тем не менее могу обратиться к императору с просьбой, отнюдь не роняя себя. Я говорю по-французски лучше, чем сам Расин. Покойный дядя был для моей матери единственной опорой. Наполеон отнял у нее эту опору, а стало быть, справедливость требует, чтобы он пришел к ней на помощь. Если он поместит ее в приют, о чем я и прошу, это избавит меня от сыновних забот и я смогу в одиночку довести до завершения исследования, которые были прерваны столь прискорбным образом вследствие недостатка средств и безвременной кончины этого немощного Фрессванста. Вы можете быть уверены, что если я пью, то отнюдь не ради низменной цели личного самоуслаждения. Я уже давным-давно не испытываю ни малейшего удовольствия, ни вообще каких бы то ни было ощущений, заливая себе в глотку безвкусные напитки простых смертных. Вишневка и абсент для меня то же самое, что молоко и мед. За исключением того особенного сорта водки, которой мне довелось испить в Ландеке и которая, должен сознаться, наполнила мое нутро неким сладостным жаром, все остальное, на мой вкус, не более чем вода. Нет, если сей перегонный куб, что имеет честь говорить с вами, продолжает усердствовать на избранном поприще, то с целью сугубо бескорыстной, во имя науки и ради чистой любви к человечеству. Теперь вам должно быть понятно, сколь важно для мира, чтобы император принял мое прошение и внял ему.
— Он его исполнит, я в этом не сомневаюсь, — сказал Роймер. — Однако, насколько я слышу, толпа кричит «Виват!».
— Неужели это едет сам великий Наполеон? — спросил Трихтер, заранее трепеща.
— Нет. Кричат только «Да здравствует Франция!». Вероятно, пока это только какие-нибудь генералы свиты или адъютанты, которые следуют впереди него.
— В добрый час! — сказал Трихтер, переводя дыхание.
— А где вы передадите ему вашу просьбу? — полюбопытствовал Роймер.
— О, место у меня уже намечено. При входе во дворец князя-примаса. Император должен прибыть туда, чтобы позавтракать и принять депутации от окрестных жителей. Двое егерей, стоящие там в цепи ограждения, большие почитатели моих талантов по части выпивки, обещали пропустить меня к великому человеку. Моя собственная робость — вот единственное, чего я боюсь. Ах! Если бы я мог напиться! Вам, верно, кажется, что я ужасно болтлив. Но если я без умолку трещу вот уж целых полчаса, то вовсе не затем, чтобы докучать вам рассказом о моих делах, а чтобы прийти в себя на случай, если мне предстоит говорить с императором. Это я устраиваю разминку своему языку, оттачиваю его, чтобы он привык к беглости и не заплетался.
Внезапно речь Трихтера оборвалась, а сам он весь затрясся.
— Ах! — пролепетал он. — Теперь-то они точно кричат «Да здравствует император!».
И в самом деле, гром приветственных кликов возвестил о приближении чудо-человека. Огромная людская масса прихлынула туда, где стояли наши двое собеседников, и поглотила их.
LXIX
ЯД
Смысл восторженных воплей и бурных движений толпы был очевиден, сомневаться тут не приходилось.
— На сей раз это и вправду император, — сказал странник Трихтеру. — Поспешим и мы.
И они пустились бегом в направлении дворца князя-примаса.
— Прошу вас, мой дорогой Роймер, — сказал Трихтер, — не покидайте меня, будьте рядом как можно дольше, а потом оставайтесь поблизости, не уходите. Подождите здесь, пока я вернусь. Мне надо ощущать на себе взгляд друга, пусть он придаст мне сил, когда я приближусь к грозному видению, и я нуждаюсь в дружеской руке, что поддержит меня, если я лишусь чувств.
Он без труда отыскал своих знакомцев-егерей, которые велели ему держаться подле них, чтобы пропустить его в ту минуту, когда император будет сходить с лошади.
Подоспели они вовремя, так как почти тотчас площадь, и без того похожую на муравейник, затопила настолько густая толпа, что Трихтер и Роймер, зажатые в ней, более не могли ни двинуть рукой, ни рассмотреть что-либо в непролазной людской гуще.
Трихтеру казалось, что время несется с быстротой молнии. В висках у него отчаянно стучало. Сердце в его груди трепетало, словно суденышко, тонущее в бурном море. Он страстно жаждал отказаться и от затеи с прошением, и от куска хлеба для своей матери.
У него даже мелькнула надежда, что император повернет назад, заключит мир с Россией и вернется во Францию, не заходя во дворец князя-примаса.
Вдруг грянули фанфары, загремели барабаны, и Наполеон вступил на площадь, сопровождаемый ураганом восторженных криков.
Император ехал верхом рядом с каретой императрицы. Он приветствовал толпу.
А Трихтер чувствовал, что он совсем растерялся при одном приближении этого властителя, который, подобно Атласу, держит мир на своих плечах, в своей голове, а то и на ней — вместо короны.
Подъехав ко дворцу князя-примаса, Наполеон спешился.
Князь-примас, обнажив голову, ждал его на пороге вместе со своей свитой.
Он обратился к Наполеону с выражениями пламенного восторга, и тот произнес в ответ какие-то слова благодарности. Потом императрица вышла из кареты, и властительная чета направилась к лестнице, ведущей во дворец.
— Иди же! — сказал Трихтеру один из егерей. — Самое время. Скорее!
Трихтер бросил на Роймера душераздирающий взгляд.
— Молись за меня! — шепнул он.
Потом, с лихорадочным жаром стиснув ему руку, он бросился вперед, шатаясь, увы, не от вина!
— А, немецкий студент! — промолвил Наполеон. — Люблю это гордое юношество. Чего ты хочешь, друг мой?
Трихтер хотел отвечать, но голос его сорвался, и он не смог произнести ни слова.
Все, что Трихтер сумел сделать, — это протянуть прославленному императору прошение, которое он держал в правой руке, причем из-за этого ему пришлось пожертвовать своей фуражкой, которую он сжимал в левой руке, и, не будучи в силах удерживать два предмета сразу, уронил ее.
Император принял прошение с улыбкой.
— Ну, успокойтесь же, — сказал он. — Вы говорите по-французски?
Сделав над собой чудовищное усилие, Трихтер пролепетал:
— Моя мать… Ваше величество… Мой дядя тоже… умер… Но я… я не француз.
Он и сам чувствовал, что говорит нечто противоположное тому, что собирался сказать.
— Что ж! — произнес император. — Поскольку вы владеете французским, идемте со мной. Вы мне сами расскажете, в чем состоит ваша просьба.
Торжественно загремели барабаны, и император стал подниматься по лестнице, все еще держа в руках прошение.
Трихтер плелся следом, ошеломленный, отчаянно смущенный тем, что он пробрался в этот пышный кортеж, раздавленный всей этой славой, опьяневший от всего этого блеска, тонущий и готовый раствориться в сиянии столь ослепительного светила.
И вот он вошел в приемную залу.
Император милостиво приветствовал королевских и княжеских посланцев. Для каждого у него нашлось какое-нибудь любезное слово.
С генералом Шварценбергом, представителем Австрии, он повел речь о его талантах полководца, заверив, что они ему известны и он их ценит.
Барону фон Гермелинфельду, явившемуся засвидетельствовать почтение от имени короля Пруссии, он сказал, что наука не признает границ между странами и что умы, подобные его собеседнику, самым своим существованием служат сближению людей и народов.
Когда же ему назвали имя посланника герцога Саксен-Веймарского, он с живостью устремился ему навстречу, отвел его в сторонку, несколько минут тихо беседовал с ним, а прощаясь, произнес:
— Господин Гёте, вы человек в полном значении этого слова.
Аудиенция подошла к концу, и князь-примас предложил императору пожаловать в пиршественную залу.
— Соблаговолите проводить туда императрицу, — сказал Наполеон. — Я сейчас присоединюсь к вам. Мне надо лишь отдать кое-какие распоряжения. Ах, да! Где же мой студент?
Трихтер, успевший несколько прийти в себя в то время как внимание императора было устремлено на других, почувствовал, что проклятое смятение снова овладевает им. Кто-то подтолкнул его, и он вошел в кабинет, куда император направился в сопровождении всего-навсего одного секретаря и двух адъютантов.
Наполеон присел к столу.
— Итак, мой друг, — обратился он к Трихтеру, — о чем вы хотели меня просить?
— Сир, моя мать… или, вернее, мой дядя… Да, сир, храбрый солдат вашего величества… — коснеющим языком попытался вымолвить Трихтер.
— Да придите же в себя, — сказал император. — Где ваше прошение? А, вот оно.
И он протянул его Трихтеру:
— Вот, возьмите. Если не можете говорить, читайте.
Студент взял прошение, распечатал и трясущимися руками развернул. Но едва лишь он бросил взгляд на него, как побледнел и зашатался.
— Ну же! Что там еще? — спросил император.
Трихтер рухнул на пол, бездыханный, скорченный.
Адъютанты бросились к нему.
— Не приближайтесь, господа! — крикнул император, вставая с места. — Здесь что-то кроется.
— Не сходить ли за доктором? — спросил адъютант.
— Нет, — отвечал император, вглядываясь в распростертого Трихтера. — Ступайте за бароном фон Гермелинфельдом. Но не поднимайте шума: никаких скандалов, ни слова. Пусть барон придет один.
Минуту спустя вошел барон.
Император обратился к нему:
— Господин барон, вот человек, который только что упал, будто сраженный молнией, взявшись прочесть эту бумагу. Посмотрите, она здесь, на полу. Не прикасайтесь к ней: он рухнул, едва успев ее развернуть.
Барон приблизился к Трихтеру.
— Этот человек мертв, — сказал он.
Потом он подошел к камину, взял каминные щипцы и с их помощью подержал бумагу над дымом, не позволяя ей вспыхнуть.
С особенным вниманием он при этом следил, как дым, касаясь бумаги, мети цвет.
Затем, спустя минуту, он с большими предосторожностями взял бумагу, неторопливо рассмотрел ее, пощупал, понюхал.
И вдруг побледнел так, что это ни от кого не укрылось.
Он узнал ядовитую смесь, рецепт которой, найденный в средние века, во всем современном мире был известен лишь двоим: ему самому и Самуилу.
— Вы побледнели, — заметил император.
— Это ничего, — отвечал барон. — Должно быть, остаточные испарения яда…
— Так вы узнали этот яд? — спросил Наполеон. — Может ли он навести нас на след убийцы?
Барон фон Гермелинфельд на миг заколебался, охваченный смятением. Ведь жизнь Самуила Гельба вдруг оказалась в его руках.
После секундного замешательства он произнес:
— Сир, пока я не могу ответить на вопрос вашего величества. Мне надо прежде подвергнуть эту бумагу анализу. Возможно, я смогу обнаружить какой-либо признак, указывающий на преступника.
— Хорошо, — сказал император. — Я полностью доверяю и вашим знаниям, и вашей преданности, господин барон. Но прежде всего вот что: нас здесь пятеро. Вы отвечаете своей честью, господин барон, а вы, — он повернулся к секретарю и адъютантам, — вы, господа, своей жизнью, если тайна того, что здесь произошло, будет разглашена. Я требую полнейшего, нерушимого молчания. Предать гласности покушение Фридриха Штапса, покидая пределы страны, — это еще куда ни шло, но вступая в нее, допускать подобное немыслимо.
LXX
САМУИЛ БЛЕДНЕЕТ
В тот самый час, когда в Ашаффенбурге происходили описанные выше события, Самуил в подземных покоях замка объяснял совету Семи, в чем состояла его попытка и какие средства он использовал.
— Сейчас начало одиннадцатого, — говорил Самуил. — В эти минуты, господа, Наполеон уже мертв, Империя рухнула, Германия свободна.
Семеро безмолвствовали.
— Вы молчите? — продолжал Самуил. — Это что же, неодобрение? Вы осуждаете то, что я сделал?
— Фридрих Штапс пожертвовал собой, — заметил один из Семи.
— Мелочная щепетильность! — усмехнулся Самуил, пожимая плечами. — Генерал сам не палит из ружья. К тому же мне сдается, что ваше возлюбленное Провидение действует теми же методами, что и я, распоряжаясь нами всеми так же, как я распорядился Трихтером. Оно нас использует для осуществления своих предначертаний и убивает без малейшего сомнения, если наша смерть может послужить его замыслам. Разве я не так же поступил? Я пожертвовал Трихтером, моим другом. Он был пьяницей, а я из него сделал мученика. Не думаю, что он много проиграл при таком превращении. Ну, полно, покончим с ребяческими сантиментами! Вы мною довольны?
— Средства, тобой избранные, — заговорил наконец предводитель, — касаются только тебя и твоей совести. Если ты в самом деле освободил Германию, мы закроем глаза на все прочее и будем принимать во внимание только достигнутый результат: твои заслуги будут признаны отечеством и Союзом Добродетели. Когда же мы получим известия?
— Неккарский странник уже в дороге. Подождем.
Они стали ждать, охваченные глубочайшей тревогой.
В час пополудни колокольчик зазвонил.
— Это он, — сказал Самуил.
И пошел отворять.
Неккарский странник вошел медленным шагом, с суровым видом.
— Ну, что? — спросили все в один голос.
— Вот что я видел, — начал тайный вестник. — Я скрупулезно выполнил все указания Самуила Гельба, переданные мне от вашего имени. Я не оставлял Трихтера до той минуты, когда он вручил Наполеону свое прошение. Император приказал ему последовать за ним во дворец князя-примаса.
— Отлично! — сказал Самуил.
— Подождите, — остановил его Роймер. — Поскольку я не заметил, чтобы Трихтер оттуда вышел, я стал бродить вокруг дворца, в поисках способа проникнуть внутрь. Прокрадываясь мимо черного хода, я заметил двух людей, которые вышли оттуда с крытыми носилками и направились в сторону больницы. Я последовал за ними. Занавеска носилок на мгновение отошла в сторону. Мелькнула рука. Я заметил перчатку, похожую на те, что носил Трихтер. Тогда я расспросил больничного привратника. Тот сказал мне, что занес в журнал поступление неизвестного покойника, который должен быть погребен сегодня же вечером.
— Это Трихтер! — пробормотал Самуил, бледнея.
Вестник продолжал:
— Я вновь приблизился ко дворцу. Подойдя к нему, я увидел императора: он вместе с императрицей как раз садился в экипаж, чтобы отбыть в Вюрцбург под ликующие и полные восторга вопли черни.
Долгое молчание было ответом на эти слова, не оставлявшие ни малейшего сомнения, никакой надежды.
— Хорошо, — выговорил наконец предводитель, обращаясь к неккарскому страннику. — Ты можешь идти.
Тот отвесил поклон и удалился.
— Самуил Гельб, — заговорил тогда предводитель, — Бог сильнее тебя. Ты добился лишь того, что убил друга. Единственный совет, какой мы можем тебе дать, это как можно скорее скрыться отсюда, найдя более безопасное убежище.
И, повернувшись к своим собратьям, чьи лица по-прежнему были скрыты масками, он прибавил:
— Господа, осторожность велит покинуть это место. Разъезжаемся.
И Семеро удалились, оставив застывшего, безгласного, словно пораженного громом Самуила.
LXXI
САМОУБИЙЦА И НОВОРОЖДЕННЫЙ
Полчаса спустя Самуил уже ехал легкой рысцой по дороге, ведущей в Гейдельберг.
Лошадь трусила не торопясь, как будто всадник не спасался бегством, а мирно возвращался к себе домой.
Вечером, добравшись до своей гостиницы, он встретил на пороге старого слугу. Тот ждал его.
Посмотрев на него, он с первого взгляда узнал лакея, уже лет двадцать пять состоявшего на службе у барона фон Гермелинфельда.
— Чего тебе надо, Тобиас? — спросил он.
— Господин Самуил, — сказал слуга, — барон фон Гермелинфельд послал меня к вам и велел не терять ни минуты. Он не стал посылать письмо — причину этого вы сами угадаете, а распорядился все передать на словах. Но эти слова он велел мне запомнить и повторить в точности, прибавив, что понимать их мне нужды нет, да еще приказал, как только я их вам перескажу, тотчас все забыть.
— Говори, — сказал Самуил.
— Стало быть, господин барон поручил вам передать вот что: «Я был в Ашаффенбурге, я знаю все и все могу доказать, вы у меня в руках, так что, если через двенадцать часов вы не покинете пределы Германии…» Все! Это собственные слова господина барона, он мне велел затвердить их на память и передать вам.
Произнесенные без выражения, словно бы и не человеком, а бездушной машиной, слова эти произвели на Самуила странное действие.
— Должен признать, что выражено достаточно ясно, — сказал он. — Что ж! Тобиас, передай господину барону мою благодарность.
— Господин барон мне еще сказал, что если вам не хватает денег, то он посылает со мной…
— Довольно! — перебил Самуил. — Коль скоро ты такой точный посланец, передай ему, Тобиас, что на этих словах я тебя прервал и не позволил продолжать.
— Так вы уедете, сударь? Я об этом спрашиваю тоже от имени господина барона.
— Ответ он узнает в свое время. Там видно будет. Я еще не решил. Не говорю ни да ни нет.
— Мое поручение исполнено, сударь, и мне пора возвращаться.
— Счастливого пути, Тобиас.
Откланявшись, Тобиас удалился.
Самуил поднялся к себе в комнату.
Там он упал на стул, оперся локтями о крышку стола и сжал голову руками.
Почти очевидное вмешательство Божьего промысла в его планы несколько поколебало его обычную решимость.
Он размышлял:
«Что предпринять? Чего я достиг? Подведем-ка итог моих свершений. Он незавиден.
Барон меня разоблачит, в этом нет сомнения. Ясно как день, что на сей раз моя судьба полностью в его власти. Соблазнитель Гретхен еще мог противостоять соблазнителю моей матери. Но убийство, посягательство на жизнь коронованной особы — обвинение, которое погубит меня безвозвратно. Тут я потерпел явное поражение. Это во-первых. С другой стороны, вместо того чтобы подняться по иерархической лестнице Союза Добродетели, я скорее спустился на ступень ниже. Эти косные умы восторгались бы мной в случае успеха, но моя неудача внушает им презрение. Я это тотчас заметил и по их поспешному уходу, и по той небрежности, с какой они откланялись. В этом отношении моя цель от меня ускользнула, и, возможно, навсегда. Таков итог моих деяний.
При всем том имею ли я хоть какой-нибудь сердечный интерес? Никто меня не любит, и я никого не люблю. Этот баран, которого я называл Юлиусом, и этот пудель, которого я именовал Трихтером, даже они теперь потеряны для меня. Что касается женщин, то я искал любви, этого приобщения человеческой души к бесконечности, в своих поисках я дошел до самых предельных и мучительных ее противоречий. Я думал зажечь ее, как высекают огонь ударом кресала о кремень, хотел добыть ее из насилия и ненависти. Тщетные усилия, бессмысленные преступления! Ах! Я устал, мне скучно!
Бежать? Теперь я вынужден спасаться бегством, я, Самуил Гельб? И куда мне направиться? Самое надежное убежище для меня, да и самое гордое изгнание в моем случае — Париж, волчья пасть, столица современного мира, средоточие ума, новый Рим, всегда манивший меня. Вот подмостки, достойные такого актера. Да, но какую роль я там стану играть? Ученого? Тогда меня попросят показать мои дипломы. Политика? Но там я буду чужестранцем. Этак придется перестраивать всю свою жизнь. А начинать все заново, когда чувствуешь, что главная игра уже проиграна, — что может быть скучнее и тошнотворнее?
Ба! А ну как просто-напросто взять да выдать себя самому? Кроме всего прочего, это бы изрядно смутило барона, а может быть, даже императора. Кто знает, не вздумалось ли бы Наполеону меня помиловать, чтобы предстать перед Германией в позе Тита или Августа? Он бы, пожалуй, не смог обречь на казнь человека, который сам изобличил себя. И честный барон оказался бы достаточно посрамлен. Гм! Да они бы меня без шума придушили в тюрьме, только и всего. И потом, разве я хочу, чтобы мне оказывали снисхождение? Разве я согласился бы остаться в живых благодаря чьему-то милосердию? Возможно, Наполеон предал бы меня суду. Тогда вышел бы громоподобный процесс, где лицом к лицу со всей Европой встали бы двое: Наполеон и Самуил Гельб.
Хорошенькие амбиции, нечего сказать! Потешать безмозглую толпу? Того ли я хотел? Человечество, девяносто девять процентов которого проводят весь век в добывании денег и верят, что целью бытия смертного на этой земле является накопление в банках либо сундуках наибольшего количества кусочков известного металла, это пресловутое человечество, как и все человеческое, внушает мне отвращение.
Действовать, чтобы поразить это стадо? Но зачем? Чтобы заставить его поумнеть, потребовалось бы слишком много времени, и один человек мало что может сделать для этого. Роль реформатора и просветителя имела бы для меня смысл, если бы можно было создать будущее одним махом. Но между тем, о чем грезишь, и тем, на что приходится тратить время, пролегает слишком много пропастей. Для чего пускаться в путь, зная заранее, что никогда не достигнешь цели? Разве Христофор Колумб взошел бы на корабль, если бы думал, что умрет на второй день плавания? Трижды плевать на все эти дела, которые можно только начать в надежде, что другие их продолжат! Я готов двигать горами, даже если мне суждено быть раздавленным под их тяжестью. Но я не желаю их измельчать и перевозить на тачках. Просветители, поборники цивилизации не более чем великие перевозчики песка. Я отказываюсь от подобных лавров!
Наверное, всего быстрее, проще, да и наименее легкомысленно было бы перерезать себе горло. Этим способом пользовались древние римляне, и в нем есть известное величие. Итак, перережем себе глотку, и дело с концом.
Мысль о самоубийстве всегда притягивала меня. В смерти неизбежной, фатальной, приходящей наперекор нашей воле для меня есть нечто отвратительное. Угодить в могилу, словно бык на бойню, — итог, годный для скота. То ли дело свободно, гордо уйти из жизни, как уходят с наскучившего званого вечера, когда почувствуешь, что пора, что надоело, устал, пресыщен, — вот удел, достойный человека. Так в добрый час!
Итак, поглядим: не забыл ли я чего, не жалею ли о чем, не привязывает ли меня что-нибудь к жизни? Нет. Стало быть, дорогой мой, без дальнейших проволочек и рассуждений, а главное, не составляя завещания, изволь перерезать себе горло».
И этот странный человек преспокойно направился к туалетному столику, взял бритву и принялся ее точить.
Вдруг из глубины алькова послышался слабый писк.
Самуил замер, удивленный.
Писк повторился.
— Что бы это значило? — пробормотал он.
Стремительными шагами он подошел к кровати и резко отдернул полог.
На его постели, кое-как, наспех завернутый в пеленки, лежал новорожденный младенец.
LXXII
НА ПАРИЖ!
При виде ребенка, словно бы упавшего с неба, Самуил Гельб отшатнулся в изумлении.
«О-о! — сказал он себе. — Это еще что такое? Кой черт подсунул сюда младенца? Он довольно мил, этот крошка, насколько сие возможно для такого человеческого зародыша, еще не имеющего души. А, это девочка. Странная история!»
Он на мгновение задумался, и тысячи мыслей нахлынули на него.
«Что это, скверная шутка какого-нибудь приятеля? Или выходка отчаявшейся матери? Мог бы этот ребенок быть моим? Вдруг он и в самом деле мой?»
Самуил замер, пораженный впечатлением, которое произвела на него эта идея.
— Да нет, — пробормотал он. — Это невозможно. Ну-ка разберемся. Этот ребенок явился на свет вчера, если не сегодня. Для Гретхен это слишком поздно, для Христианы рановато. К тому же, если бы она забеременела, я бы об этом знал. И наконец, случись такое, барон бы уж меня не пощадил. Что до прочих возможностей, то они неисповедимы и число их бесконечно. Расследование здесь напрасно. Скорее море расскажет, от какой речушки происходит та или иная его волна. Как бы то ни было, я не отец этой девчушки. Ну да все равно! А малютка, однако же, прехорошенькая.
И поскольку ребенок плакал, возможно, от голода, Самуил растворил в воде немного сахара, добавил молока и маленькой ложечкой влил в рот младенца несколько капель.
«Самуил Гельб в роли кормилицы! — подумалось ему. — Ах, то-то смеху было бы, если бы кто увидел меня сейчас!»
Он вдруг выпрямился сурово и надменно, словно отвечая на брошенный вызов:
— А что в этом смешного? Некоторые болваны меня принимают за монстра, и все потому, что я настоящий мужчина, мужчина в полном смысле слова, свободный человек, чья воля сильнее любых уз, а ум выше предрассудков толпы. Но все это не мешает мне, видя страдания маленького, слабого, всеми покинутого существа, позаботиться о нем не хуже, чем это сделал бы сам святой Винсент Деполь, и сдается мне, что моя заслуга в этом случае больше, я ведь не рассчитываю выторговать себе райские кущи. Притом, хоть я считаю себя равно способным на добро и зло, совершенно очевидно, что до сей поры я совершил куда больше злых дел, нежели добрых. Виной тому обстоятельства, игра случая. При надобности все могло бы быть и совсем наоборот. Вот и сейчас я снова окажусь принужден совершить то, что люди называют злом, отправив этого младенца в приют.
Бережно положив ребенка на кровать, он спустился вниз, чтобы учинить допрос гостиничной прислуге.
Но, как выяснилось, никто не спрашивал Самуила, и слуги не видели, чтобы кто-либо брал ключ от его комнаты и заходил в нее.
Вернувшись к себе, Самуил вновь погрузился в раздумья:
«Выяснять бесполезно! Слуга, что открыл кому-то мою комнату, уж верно, получил щедрую плату. Или мать ребенка поручила эту комиссию очень дерзкому и ловкому малому. Итак, я ничего не узнаю. А может быть, это дитя Лолотты? Я ведь поссорил ее с Трихтером, а то она совсем некстати пробовала помешать ему пить. Возможно, она теперь сочла справедливым навязать на мою шею своего ребенка. Также не исключено, что какой-нибудь студентик вздумал таким оригинальным способом выразить почтение своему королю, подбросив ему собственное чадо? Ба! Да какая разница? Если дети и рождаются, это отнюдь не причина, чтобы мужчинам не умирать. Даже напротив. Итак, я велю отнести этот эмбрион женщины в приют и вернусь к занятию, от которого меня отвлек его писк».
Ребенок снова заплакал. Самуил дал ему еще попить:
— Спи, малышка, своим первым сном, а мне не мешай уснуть сном последним.
Дитя успокоилось и, по-видимому, действительно задремало.
Самуил посмотрел на него.
«Бедное крохотное созданье! — внезапно подумал он. — В этой головенке прячется ум. Что с ней станется, с этой искоркой жизни, с капелькой, вмещающей в себя океан, с бабочкой-однодневкой, в чьей хрупкой оболочке заключена вечность? Что ее ждет? Гамлет философствовал по поводу черепа, то есть прошлого, смерти, конца. Но насколько больший простор мысли дает судьба новорожденного: здесь философия встает перед загадкой грядущего, жизни, непознанного!
Участь этого ребенка, явившегося в мир, который я собираюсь покинуть, сейчас всецело зависит от меня. Я могу оставить эту девочку на произвол рока, чтобы она, подобно мне самому, стала отверженным безродным существом, сиротой, не знающей ни отца, ни матери. Но я же мог бы вырастить ее, полюбить, спасти. Что, если попробовать? Однако я совсем уже собрался умереть, так стоит ли менять свои намерения?
Ба, о чем речь! Я столь же мало держусь за смерть, как и за жизнь. И потом, из-за чего, собственно, я решил умереть? Из-за того, что здесь мне более нечего делать. Но если я захочу, вот и цель, которой мне не хватает в жизни. Какой еще более важной и всеобъемлющей цели я мог бы пожелать? Дело вовсе не в том, что я изыскиваю повод, лишь бы остаться в живых. Нет, я не позер, который морочит голову даже самому себе. Но я чувствую, что жизнь моя осталась бы незавершенной, мое предназначение самовластного вершителя судеб, соперника Рока не было бы исполнено до конца, а моя Прометеева натура не достигла бы высшей точки своего развития, если бы мне никогда не довелось держать в руках этот воск, податливый и драгоценный, — воспитание, мысль, жизнь ребенка. Какая забава, какая могучая власть! Лепить как вздумается, придавать форму, повинуясь лишь собственному капризу, ваять по прихоти своей мечты эту божественную глину: живую душу!
Что я сделаю из этого младенца? Исчадие погибели, ангела добродетели? Дездемону или леди Макбет? Согласно воспитанию, данному мной, чувствам, что я ей внушу, направлению, которое я придам ее помыслам, она станет детищем тьмы или света, самой невинностью или воплощением порока, существом с крыльями либо с когтями. Я пытался узнать, дочь она мне или нет, но если я ей не отец, что из того — я им стану! Какая разница, является ли она моим чадом по крови, если ей суждено стать созданием моей мысли! Это ведь гораздо заманчивее! Велика ли важность, что поэты и скульпторы прославляют себя, населяя свои книги бесплотными тенями или воздвигая на пьедесталах бездушные формы! Я значу больше, чем Шекспир и Микеланджело, ибо я — поэт и скульптор душ человеческих!
Итак, решено. Дитя, я тебя удочеряю. Мне было бы скучно в одиночку начинать жизнь заново. Но мне будет забавно начать ее вместе с тобой. Я вышвырнул свою жизнь в окно, а ты нашла ее и подобрала. Возьми же ее, я тебе ее дарю».
И вот Самуил хладнокровно взял бритву, засунул ее обратно в футляр, спустился вниз и приказал подать ему лошадей на следующее утро в половине восьмого.
Поднимаясь по лестнице обратно в свою комнату, он сказал себе:
«Когда Тобиас от имени барона предупредил меня, что мне дается двенадцать часов на то, чтобы скрыться, было ровно семь. Мне любопытно проверить, действительно ли у папаши Юлиуса хватит духу выдать меня властям. К тому же бегство мне не к лицу. Я уеду лишь в том случае, если до половины восьмого за мной не придут».
На следующий день, когда часы прозвонили семь тридцать, барон все еще не подавал признаков жизни.
В эти минуты на уме у барона фон Гермелинфельда была другая тяжкая забота.
Самуил сходил к ректору за паспортом, и тот с изумительным проворством подписал и выдал ему этот документ, вне себя от счастья, что избавляется от подобного студента.
Когда подали лошадей, Самуил захватил с собой те немногие деньги, что имел, сумку и дорожный сундук велел погрузить в экипаж и сам уселся туда, держа на руках малышку, закутанную в его плащ.
— На Париж! — крикнул он вознице тем же тоном, каким Наполеон должен был скомандовать: «На Москву!»
LXXIII
АДСКАЯ БЕЗДНА
В ту минуту, когда Самуил крикнул кучеру «На Париж!», Гретхен быстрыми шагами входила в свою хижину близ Эбербахского замка.
Откуда она возвратилась?
При взгляде на нее можно было догадаться, что она проделала немалый путь. Ее башмаки были все в пыли, а платье изодрано. Ее глаза, тусклые, ввалившиеся, говорили о том, что она провела ночь без сна.
Казалось, она едва держится на ногах от усталости.
Войдя в хижину, она увидела, что там никого более нет.
— Как! — закричала она в ужасе. — Неужели госпожа ушла? У нее и сил настоящих не было, разве что те, которые дают бред да лихорадка. Боже правый! Или она вернулась в замок? Надо сбегать туда.
Она собралась бежать, но вдруг заметила на столе листок бумаги.
На нем виднелось несколько строчек, кое-как нацарапанных карандашом.
— Что это за бумага? — прошептала Гретхен.
Она взяла ее и стала читать:
«Ты мне сказала, что ребенок умер. Я была без сознания, а очнувшись, не нашла рядом ни его, ни тебя. Тем лучше! Ребенок мертв, стало быть, и мне можно умереть. Если бы он выжил, я была бы принуждена остаться жить. Теперь же я смогу соединиться с Вильгельмом и моим отцом. Твоей и моей душой заклинаю: сохрани вечную тайну!»
У Гретхен вырвался крик.
— Что я натворила? — ужаснулась она.
И бегом бросилась в замок.
Там она застала барона, возвратившегося из Ашаффенбурга, и Юлиуса, только что прибывшего из Гавра. Оба были в полном отчаянии.
Они собирались пуститься на поиски Христианы.
За полчаса до приезда Юлиуса один из слуг видел, как она возвратилась в замок, двигаясь, словно призрак, поднялась в свои покои, затем почти тотчас вновь спустилась и вышла.
Юлиус бросился в спальню Христианы. Постель была не смята. Она не ложилась.
На камине, в том же месте, где семь месяцев назад Юлиус оставил свое прощальное послание, он увидел запечатанный конверт.
Юлиус торопливо разорвал его и вынул письмо. Вот что он прочел:
«Мой Юлиус, прости меня. Твой приезд меня убивает, и все же я умираю только потому, что люблю тебя. Ты бы теперь меня разлюбил, возможно даже, стал бы презирать; наш ребенок умер. Ты сам видишь, мне лучше не жить».
— Отец! — простонал Юлиус, будто громом пораженный.
Барон бросился к сыну. Тот протянул ему письмо.
— Не падай духом, — сказал барон. — Может быть, еще не поздно. Мы найдем ее.
— Давай же искать! Скорее! — вскричал Юлиус, охваченный почти судорожным страхом.
Именно в это мгновение появилась Гретхен.
Юлиус бросился к ней:
— Где Христиана? Ты видела Христиану? Ты не знаешь, что с ней?
— Я ищу ее, — отвечала Гретхен. — Ее здесь нет?
— Ты ее ищешь? Почему? Значит, ты ее видела? Она заходила в твою хижину?
— Нет, — помолчав, произнесла Гретхен. — Но ведь ее все ищут.
— О, но как же иначе? — в отчаянии воскликнул Юлиус. — Гретхен, она хочет умереть.
— Ну же, Юлиус, успокойся, — сказал барон. — Надо подумать, каким образом и где она могла бы покончить с собой. Яда у нее нет, оружия тоже.
Всего два слова, два жутких слова вдруг вспомнились Гретхен — те что часто, слишком часто твердила Христиана в бреду.
— Адская Бездна! — закричала она.
— О да, бежим скорее! — застонал Юлиус.
Все трое бросились к пропасти, а за ними и слуги.
Тут с Юлиусом произошло что-то странное и страшное. Подбегая к провалу, он хотел закричать, позвать свою жену, но волнение лишило его голоса: он то немо открывал рот, не в силах издать ни единого звука, то наперекор его отчаянным усилиям вместо душераздирающего крика из горла несчастного вырывалось лишь невнятное бормотанье.
— Зовите же ее! — теряя последние силы, обратился он к отцу и Гретхен. — Зовите, я не могу!
Наконец они добежали до края Адской Бездны.
Они стали озираться вокруг, но никого не увидели.
Тогда они попробовали заглянуть в пропасть.
Но и там ничего не было видно.
Юлиус, рискуя свалиться, уцепился за обнажившийся древесный корень и, чтобы лучше видеть, далеко перегнулся через край провала, едва ли не повиснув в пустоте.
— Ах, отец, там что-то виднеется, — проговорил он.
Внизу, саженях в пятидесяти от верхнего края, между отвесными стенами пропасти застрял ствол упавшего дерева. На одном из толстых сучьев висели, зацепившись, клок от капота, который Христиана обычно носила по утрам, и ее яркая шелковая косынка, купленная когда-то в Греции.
— Прощай, отец, — сказал Юлиус.
И разжал пальцы, выпуская спасительный корень.
Но барон сильной рукой успел схватить его и удержать.
Оттащив его на безопасное расстояние, он знáком приказал лакеям держаться рядом и не спускать с него глаз, боясь, как бы Юлиус не вырвался из его рук.
— Сын мой! Сын мой! Будь мужчиной! Вспомни, ты же христианин! — умолял он.
— Ах, отец, — в отчаянии вскричал Юлиус, заливаясь слезами, — что вы хотите, чтобы я сделал? Я возвращаюсь домой, и что я нахожу? Моя жена убила себя, мой ребенок мертв. А иные мне еще и позавидуют, что я вернулся миллионером.
Тогда барон подошел к пастушке.
— Гретхен, — вполголоса сказал он ей, — вам ведь что-то известно. Здесь замешан Самуил. Гретхен, я требую, чтобы вы рассказали мне все.
Но Гретхен, поглядев на него в упор, произнесла холодно и твердо:
— Я ничего не знаю. Мне нечего вам сказать.
Либо ее неведение было безусловным, либо ее решимость была непреклонной.
Господин фон Гермелинфельд покачал головой и снова подошел к своему сыну. Потом, действуя отчасти силой, отчасти убеждением, он в конце концов смог заставить Юлиуса вместе с ним повернуть обратно к замку. Слуги последовали за ними.
Гретхен осталась одна на краю Адской Бездны.
— Да, — пробормотала она, — я сдержу клятву. Буду такой же бездонной и скрытной, как ты, проклятая яма. А все равно вы не правы, Христиана! Вы ринулись навстречу небесному правосудию. А я хочу дождаться его свершения здесь, на земле.
КОММЕНТАРИИ
Действие психологического романа Дюма «Адская Бездна» («Le Trou de l’enfer») разворачивается на фоне жизни немецкого студенчества и деятельности тайного антинаполеоновского общества в Германии с 18 мая 1810 до середины мая 1812 года.
Продолжением «Адской Бездны» служит роман «Бог располагает!», и вместе они образуют дилогию — своего рода «Преступление и наказание». Впервые «Адская Бездна» публиковалась в газете «Событие» («L’Evénément») с 28.06.1850 по 01.08.1850 (первая ее часть: «Адская Бездна» — «Le Trou de l’enfer») и с 14.08.1850 по 18.10.1850 (вторая часть: «Двойной замок» — «Le Château double»). Первое отдельное ее издание во Франции: Paris, Cadot, 1851, 4 v., 8vo.
Новый перевод этого романа на русский язык был выполнен специально для настоящего Собрания сочинений по изданию: Paris, Calmann-Lévy — и с ним же сверен.
В работе над комментариями к дилогии большое участие приняли Г. Деренковская и Ф. Рябов.
… среди ущелий и скал Оденвальда… — Оденвальд — лесистый горный массив в Юго-Западной Германии, к востоку от Рейна, к югу от Майна и к северу от реки Неккар; высшая его точка — гора Катценбюкель (626 м).
… Покинуть Эрбах в этот час… — Эрбах — городок в Оденвальде, в 70 км к югу от Франкфурта-на-Майне.
… за всю эту неделю, с того самого дня, как мы выехали из Франкфурта… — Франкфурт (Франкфурт-на-Майне) — один из крупнейших городов Западной Германии; расположен в земле Гессен, на Майне — в 30 км от места его слияния с Рейном; известен с VIII в., был столицей Франконии и императорской резиденцией; уже в средние века славился своими ярмарками и считался важнейшим финансовым и коммерческим центром; до 1806 г. был свободным имперским городом, а в 1806 г. Наполеон превратил его в столицу Великого герцогства Франкфуртского; в 1815–1866 гг. — вольный город, местопребывание сейма Германского союза; в 1866 г. вошел в состав Пруссии.
… выбор… между бутылкой великолепного хохгеймера и бурей, в сравнении с которой сирокко и самум показались бы веянием зефира. — Хохгеймер — столовое вино, своим названием обязанное городу Хохгеймеру-на-Майне (в соврем, земле Гессен в Германии).
Сирокко — сильный теплый и сухой южный или юго-восточный ветер в Средиземноморье, приносящий из пустынь Северной Африки и Аравии большое количество пыли и песка.
Самум — принятое в Аравии и Северной Африке арабское название сухого горячего ветра, нередко сопровождаемого песчаными бурями.
Зефир — в древнегреческой мифологии западный ветер. Здесь имеется в виду используемое в европейской поэзии название мягкого, приятного ветерка.
… старая зануда, имя которой Гейдельбергский университет. — Гейдельберг — старинный университетский город в Юго-Западной Германии, на реке Неккар; резиденция владетельных князей исторической прирейнской области Пфальц с XIII в.
Гейдельбергский университет — старейший среди университетов Германии, существует с 1386 г.; в кон. XV — нач. XVI в. достиг большой славы, но в XVII–XVIII вв. из-за войн и влияния иезуитов пришел в упадок; в нач. XIX в. начал возрождаться; в нем сотрудничали многие выдающиеся немецкие ученые.
… держаться берега Мумлинга, речки, что вывела бы нас прямиком к Неккару… — Верховья Мумлинга, левого притока Майна, находятся в 12 км к северу от Неккара, правого притока Рейна; Мумлинг, на котором стоит Эрбах, течет на север — в сторону, противоположную от Неккара, и по нему никак нельзя выйти к этой реке. Скорее, здесь речь может идти о маленьком, длиною всего в 10 км, ручье Гаммельсбах, впадающем в Неккар близ Эбербаха.
… Его можно было бы принять за юного Фауста. — Фауст — герой средневековой немецкой легенды и немецких народных книг, ученый, продавший душу дьяволу Мефистофилю ради знаний, богатства и мирских наслаждений. Легенда о Фаусте стала в различных странах сюжетом для множества литературных произведений, из которых наиболее известна трагедия Гёте «Фауст», и именно ее персонаж здесь имеется в виду.
… чрезвычайно напоминал Мефистофеля. — Мефистофель — в художественном творчестве народов средневековой Европы имя одного из демонов, духов зла, который заключает союз с человеком, обещая в обмен на его душу помогать ему; герой многих литературных и фольклорных произведений.
… гром служит ритурнелью. — Ритурнель — часть аккомпанемента, повторяющаяся в начале и в конце каждой строфы песни, романса, арии и т. п.
… Король Лир звал бурю своей дочерью… — У Шекспира король Лир не называет бурю дочерью, но как бы сравнивает стихии со своими неблагодарными дочерьми, к явной невыгоде для них:
- Гром, дождь, огонь, — не дочери вы мне;
- Вас не корю, стихии, за жестокость;
- Не отдавал вам царства я, не звал вас
- Детьми: вы не подвластны мне, — бушуйте же
- В потехе грозной.
Шекспир, Уильям (1564–1616) — великий английский драматург и поэт; трагедия «Король Лир» (1606) — одна из вершин его творчества.
… вместо «Самуил» готов произнести имя дьявола — «Самиель». — Самиель — у древних евреев глава ангелов тьмы; вообще — злой дух, сатана.
… Мы с тобой скачем словно среди декораций «Фрейшюца»… — «Freischutz» («Вольный стрелок»; в русских переводах «Волшебный стрелок») — опера Вебера, поставленная в Берлине в 1821 г.
Вебер, Карл Мариа фон (1786–1826) — немецкий композитор; один из родоначальников романтического стиля в немецкой музыке.
… тебе и представляется, будто я сам Сатана, Вельзевул или Мефистофель… — Вельзевул — демоническое существо; впервые это имя упомянуто в Евангелии, и там он назван «князем бесов» (Матфей, 10: 25; 12: 24, 27). С IV в. раннехристианские писатели имя Вельзевул связывали с филистимлянским божеством Баал-Зебубом («Повелителем мух»). Современные филологи выводят это имя из древнееврейского глагола zabal — «вывозить нечистоты».
… хохотал и бранился, словно Шиллеров разбойник. — Шиллер, Иоганн Фридрих (1759–1805) — выдающийся немецкий поэт, драматург, историк и теоретик искусства; один из основоположников немецкой классической литературы. Его творчеству свойственны бунтарский пафос, утверждение человеческого достоинства, романтический порыв, напряженный драматизм.
Созданная им в 1781 г. драма в прозе «Разбойники» была воспринята современниками как поэтический манифест угнетенного немецкого народа. Здесь имеется в виду сцена (II, 3) драмы: в богемском лесу, на встрече со своими товарищами, разбойник Шпигельберг с хохотом рассказывает о своих гнусных похождениях, а другой разбойник, слушая его, тоже хохочет.
… вино с берегов древней реки… — Речь идет, скорее всего, о Рейне — важнейшей водной магистрали Западной Европы (длиной 1320 км); эта река берет начало в Альпах, впадает в Северное море; долина ее находится в пределах Швейцарии, Лихтенштейна, Австрии, Германии, Франции и Нидерландов.
Виноделие в Германии сосредоточено в юго-западной части страны по Рейну и его притокам Мозелю, Неккару и др. Там производятся главным образом белые сухие вина, и некоторые из них пользуются мировой известностью.
… представлена в гравюрах история библейского Товии! — Товия — герой ветхозаветной Книги Товита, сын ее заглавного персонажа. Когда благочестивый Товит обеднел, ибо потратил все свое имущество на дела милосердия, и ослеп, ибо заболел, погребая тела казненных ассирийским царем Салманасаром, он отправил своего юного сына Товию за серебром, которое им было оставлено некогда в Мидии (область на Иранском нагорье). В сопровождении некоего Азарии (на самом деле, это был посланный Богом в помощь ему ангел Рафаил) Товия отправляется в путь, преодолевает множество препятствий, добывает серебро, жену и чудодейственное лекарство и возвращается в родной дом, где исцеляет отца.
… они находятся в Ландеке… — Населенного пункта с названием Ландек (Landeck) в этом районе Оденвальда нет. Возможно, однако, что имеется в виду селение Линдах (Lindach) в 5 км к югу от Эбербаха, на берегу Неккара.
… проводим вас до поворота к Неккарштейнаху. — Неккарштейнах — город на правом берегу Неккара, в 10 км к востоку от Гейдельберга.
… заведу ученую беседу про Турнефора и Линнея. — Турнефор, Жозеф Питтон де (1656–1708) — французский ботаник и путешественник, профессор Ботанического сада в Париже; его классификация растений предшествовала созданной Линнеем; автор книг «Основы ботаники, или Метод распознавания растений» («Éléments de botanique, ou Méthode pour connaître les plantes»; 1691).
Линней, Карл фон (1707–1778) — выдающийся шведский естествоиспытатель, королевский врач и ботаник, профессор университета в Упсале, первый президент Шведской академии наук; разработал наиболее удачную искусственную классификацию растений и животных (для удобства ее ввел т. н. «двойную номенклатуру», по которой в название каждого вида животных и растений входит также и наименование рода), описал и классифицировал около 10000 растений, в том числе 1500 новых, открытых им; автор «Системы природы» («Systema naturae»; 1735), «Философии ботаники» («Philosophia botanica»; 1751), «Видов растений» («Species plantarum»; 1735) и др.
… гётевская Маргарита в дивной сцене в саду говорит нечто подобное о Мефистофеле. — Маргарита (Гретхен) — героиня трагедии Гёте «Фауст», возлюбленная заглавного героя. В уста юной и любящей Маргариты, сердцем чувствующей опасность, которая исходит от Мефистофеля, друга ее возлюбленного, автор вкладывает следующие слова:
- При нем я разом холодею,
- Я с прочими людьми в ладу,
- Но так же, как душою всею
- Я твоего прихода жду,
- Так я чураюсь лиходея. <…>
- Едва он в дверь, как всех буравит
- Его проворный, острый взор.
- Он так насмешлив и хитер
- И ни во что людей не ставит! <…>
- Мне радость в обществе твоем,
- Когда ты ж с ним и мы втроем,
- Боюсь, как он бы нас не предал.
… развалины замка Эбербах. — Руины замка Эбербах находятся вблизи одноименного городка, расположенного на правом берегу Неккара, в 15 км к северо-востоку от Неккарштейнаха.
… как Вергилиевы козы, что щиплют горький ракитник на самом краю пропасти. — Вергилий, Марон Публий (70–19 до н. э.) — римский поэт, автор сборников «Буколики» («Пастушеские стихи»), «Георгики» («Земледельческие стихи») и поэмы «Энеида».
Здесь, вероятно, имеются в виду следующие строки Вергилия:
- … без меня вам
- Дрок зацветший щипать и ветлу горьковатую, козы!
… Об этом говорят белладонна и увядший трилистник. — Белладонна — травянистое лекарственное растение семейства паслёновых. Трилистник — народное название некоторых растений с тройчатыми листьями.
… Так когда-то троянцы не поверили Кассандре. — Кассандра — в греческой мифологии дочь троянского царя Приама и Гекубы; влюбленный в Кассандру бог Аполлон наградил царевну даром прорицания, но, отвергнутый ею, сделал так, что ее предсказаниям не стали верить. Не поверили троянцы и ее пророчеству о падении Трои. Сама царевна после взятия города была обесчещена у алтаря Афины, а затем стала наложницей вождя греков Агамемнона и погибла от руки его жены.
… Серафим обещает молиться за меня. — Серафим (от др. — евр. «сараф» — «огненный», «сжигающий») — в христианстве и иудаизме ангел высшего чина, с шестью крыльями; первоначально представлялся верующим в виде огненной змеи.
… будет время разыгрывать пасторали… — Пастораль — литературный жанр, распространенный в Европе в XIV–XVIII вв.; для него было характерно идиллическое изображение сельской природы, жизни пастухов и лесных божеств.
… за кого нас здесь принимают? За верблюдов или филистеров? — «Верблюд» (нем. Kamel), — на жаргоне немецких студентов XIX в. студент, чуждающийся разгульной жизни своих товарищей и занимающийся зубрежкой.
Филистер (нем. Philister) — человек с узким обывательским кругозором и ханжеским поведением; в Германии в XIX в. это слово служило весьма нелестным прозвищем.
… готовимся к встрече его высочества принца Карла Августа, сына баденского курфюрста. — Баден — государство в Западной Германии, с XI в. входившее в состав Священной Римской империи и имевшее столицу в городе Карлсруэ; в 1806 г., благодаря союзу с Наполеоном, значительно расширило свою территорию и получило статус великого герцогства (до этого с 1130 г. было маркграфством); в 1806–1813 гг. входило в Рейнский союз; в 1871 г. вошло в Германскую империю.
В 1811–1818 гг. великим герцогом Баденским был Карл Людвиг Фридрих, но прямых наследников у него не было.
Здесь, по-видимому, смешаны имена двух баденских принцев того времени, подходящих по возрасту для данного эпизода: это Карл Леопольд Фридрих (1789–1852), правивший с 1830 г. под именем Леопольда, и Георг Вильгельм Август (род. ок. 1793 г.).
Курфюрст — князь-избиратель, участвовавший в выборах императора Священной Римской империи.
… Он посетит Гейдельберг проездом в Штутгарт. — Штутгарт — город в Западной Германии, на реке Неккар, столица Вюртембергского герцогства, а затем королевства; находится в 80 км к юго-востоку от Гейдельберга; ныне центр земли Баден-Вюртемберг.
… желторотые студенты, способные длиной бороды посрамить любого халдейского мудреца… — Халдеи — греческая форма семитского названия арамейского племени, которое в 612 г. до н. э. свергло в союзе с другими племенами ассирийское господство в Южной Месопотамии и основало Новое Вавилонское царство. Халдейские жрецы считались в античные времена представителями ближневосточных тайных учений.
… магистерская шапочка Фауста, увенчанная пером, достойным головного убора гурона… — Магистр (от лат. magister — «начальник», «учитель») — ученая степень в средневековых университетах, преподаватель т. н. «семи свободных искусств» (грамматики, риторики, диалектики, арифметики, геометрии, астрономии и музыки); в XIX в. в большинстве стран Западной Европы была заменена степенью доктора философии.
Гуроны — ирокезоязычные индейские племена, жившие около озера Гурон (соврем. Канада).
Гуроны, как и все индейцы Северной Америки, украшали свою прическу несколькими орлиными перьями, а в торжественных случаях носили пышный головной убор из перьев в виде диадемы (этот убор охватывал голову, а длинные концы его, тоже украшенные перьями, спускались вниз).
… все это смешивалось в странном дьявольском круговороте, напоминающем фантазии Гофмана. — Гофман, Эрнст Теодор Амадей (1776–1822) — немецкий писатель-романтик, композитор и художник; его литературные произведения насыщены фантастикой.
… царственный великанский рёмер, полный до краев. — Рёмер (нем. Romer) — большой винный бокал на высокой толстой ножке, подносимый высокопоставленным лицам.
… Разве я похож на школяра из Иены? — Иена — старинный город в Средней Германии, на реке Заале; на кон. XVIII — нач. XIX в. приходится расцвет его прославленного университета, существующего с 1558 г.
… Туда вошло больше пинты. — Пинта — здесь, вероятно, имеется в виду старая французская мера емкости: 0,93 л.
… гитаристка, только что пропевшая песенку Кёрнера… — Кёрнер, Карл Теодор (1791–1813) — немецкий поэт и писатель, студент горной академии Фрейберга, Лейпцигского и Берлинского университетов; в 1813 г. принял участие в освободительной войне против наполеоновского господства, воспевал ее и был убит в бою.
… Эти пять фридрихсдоров от меня, короля, а вот тебе еще крейцер от принца. — Фридрихсдор — прусская золотая монета крупного достоинства, весом 6,68 г, чеканившаяся в 1750–1855 гг. и равная пяти серебряным талерам.
Крейцер — мелкая разменная монета в Южной Германии и в Австрии; названа по изображению на одной из ее сторон креста; имела хождение в XIII–XIX вв.; первоначально — серебряная, затем — медная; в XIX в. равнялась 1/60 гульдена (или флорина).
… крейцер стоит немного больше одноголиара. — Лиар — старинная французская медная монета стоимостью в четверть су.
… по склону горы стал подниматься к руинам Гейдельбергского дворца. — Дворец курфюрстов в Гейдельберге располагался на левом берегу реки Неккар; разрушенный в XVII в., он был позднее частично реставрирован; среди его сохранившихся частей — флигели Огона Генриха и Фридриха IV, выдающиеся памятники Ренессанса и раннего барокко.
… Полная луна озаряла старинный дворец Фридриха IV и Отона Генриха. — Фридрих IV Справедливый (1574–1610) — курфюрст Пфальцский с 1583 г.; с 1592 г. стал во главе германских кальвинистов, проявив себя решительным противником Габсбургов; в 1608 г. организовал Евангелическую унию германских князей.
Отон Генрих (1502–1559) — курфюрст Пфальцский с 1556 г.; реформировал Гейдельбергский университет, расширил княжеский дворец.
… фасад другого украшали пфальцграфы и императоры. — Пфальцграф (букв, «дворцовый граф») — во Франкском государстве придворный королевский служащий, председательствующий в дворцовом суде; в Германии IX–XI вв. — королевское должностное лицо; постепенно превратился во владетельного князя. Особо высокое положение занял пфальцграф Рейнский — так с XII в. назывался владетель Пфальца (княжества на юго-западе Германии, с 1214 г. принадлежавшего роду баварских Виттельсбахов); с 1356 г. он стал курфюрстом.
… послал презрительный жест Карлу Великому… — Карл I Великий (742–814) — король франков с 768 г., император с 800 г.
… озарял этот таинственный конклав… — Конклав — собрание кардиналов, созываемое после смерти папы для выборов нового; происходит в изолированном от внешнего мира помещении; выборы производятся закрытым голосованием в соответствии с порядком, утвержденным на Втором Лионском соборе 1274 г.
… Вы оба состоите в рядах Тугендбунда? — Тугендбунд (нем. Союз Добродетели) — тайная политическая организация, созданная в 1808 г. в Кёнигсберге для возрождения национального духа в борьбе с захватившими Пруссию французами. Полное ее название: «Общество развития общественных добродетелей, или Нравственнонаучный союз». Союз имел отделения в провинции, насчитывал свыше 700 членов — представителей либерального дворянства и интеллигенции, издавал газету «Друг народа» («Volksfreund»); по указанию французских властей в январе 1810 г. был официально распущен, но продолжал действовать вплоть до 1815 г.
… Вы оба из Гейдельбергского университета, причем из бургеншафта. — По-видимому, здесь опечатка в оригинале и следует читать не Burgenschaft («бургеншафт») — такого слова в немецком языке нет, a Burschenschaft («буршеншафт»), что по-немецки означает «студенчество», «студенческая община». Слово это происходит от нем. Bursch — «молодой человек», «славный малый», «парень»; так с XVII в. в Германии называли студентов. Буршеншафтами в XIX в. назывались также немецкие студенческие союзы.
… странник с берегов Майна… — Майн — река в Западной Германии, правый приток Рейна; длина его 524 км; вдоль по его течению стоят города Байрейт, Швейнфурт, Вюрцбург, Ашшафенбург, Франкфурт и Майнц.
… Вот уже семь месяцев, как подписан Венский мирный договор. Франция торжествует. — Венский мирный договор (или Шёнбруннский мир) был подписан 14 октября 1809 г. после победы Наполеона над Австрией в войне с пятой коалицией европейских государств (Англия и Австрия) в 1809 г. Согласно ему, Австрия отдавала Франции морское побережье Хорватии с портами Фиуме (соврем. Риека) и Триест и полуостровом Истрия; Зальцбург отходил к Баварии, Люблин и Краков — к Великому герцогству Варшавскому; Россия получила Тарнополь (соврем. Тернополь); Австрия должна была примкнуть к континентальной блокаде Англии, уплатить большую контрибуцию и ограничить свою армию. Условия этого договора были отменены Венским конгрессом 1814–1815 гг.
… В Германии ныне существуют лишь две реальные силы: одна из них — власть Наполеона, другая — Тугендбунд. — Наполеон Бонапарт (1769–1821) — французский государственный деятель и полководец, реформатор военного искусства; во время Революции — генерал Республики; в ноябре 1799 г. совершил государственный переворот и, при формальном сохранении республиканского образа правления, получил всю полноту личной власти, установив т. н. режим Консульства; в 1804 г. стал императором под именем Наполеона I; в апреле 1814 г., потерпев поражение в войне против коалиции европейских держав, отрекся от престола и был сослан на остров Эльба в Средиземном море; весной 1815 г. ненадолго вернул себе власть (в истории этот период называется «Сто дней»), но, потерпев окончательное поражение, был сослан на остров Святой Елены в Атлантическом океане, где и умер.
По Тильзитскому миру (1807) Пруссия, чуть было не уничтоженная как самостоятельное государство, была предельно унижена, лишена земель к западу от Эльбы в пользу новообразованного королевства Вестфалия во главе с братом Наполеона — Жеромом Бонапартом; принадлежавшие ей бывшие польские земли образовали Великое герцогство Варшавское, доставшееся союзнику Наполеона — королю Саксонии; на Пруссию была наложена тяжелая контрибуция, и вплоть до ее уплаты крепости страны были оккупированы французскими войсками; она обязалась также поставлять в случае надобности военные контингенты Франции; крупнейшие германские княжества — Саксония, Бавария, Вюртемберг, ставшие королевствами, а также, разумеется, Вестфалия — были союзниками Наполеона; с 1806 г. прекратила существование Священная Римская империя; созданный в том же году Рейнский союз (конфедерация), состоявший первоначально из 16 государств Западной и Южной Германии, а позднее включивший еще 20 государств Западной, Средней и Северной Германии, был связан с Францией военным договором и фактически находился в вассальной зависимости от нее, обеспечивая Наполеону господство в Германии.
… Фридрих Штапс пожертвовал собой, его нож едва не превратил Шёнбрунн в алтарь независимости. — Штапс, Фридрих (1792–1809) — немецкий юноша, уроженец Саксонии, ученик Коммерческой Щколы; 12 октября 1809 г. во время смотра гвардии перед Шёнбруннским дворцом пытался совершить покушение на Наполеона, однако был задержан (при осмотре у него был обнаружен кухонный нож); свои действия он объяснял намерением выполнить свой долг перед отечеством и Европой; отказался от предложенного ему освобождения, заявив, что тогда он вновь совершит покушение; по приговору военной комиссии был расстрелян.
Шёнбрунн — императорский дворец в пригороде Вены, в Гитцинге (ныне в черте города); в нач. XVII в. на его месте был охотничий замок; строительство дворца было начато при императоре Леопольде I (1640–1705; правил с 1657 г.) по планам архитектора Фишера фон Эрлаха, а закончено во времена Марии Терезии (1717–1780; правила с 1740 г.) при участии архитектора Николауса Франца Леонгарда Пакасси (1716–1790); был летней резиденцией австрийских Габсбургов; Наполеон I подписал там Пресбургский (1805) и Венский (1809) мирные договоры.
… Решительно, Яго — настоящий пример великого человека… — Яго — персонаж трагедии Шекспира «Отелло» (1604), гений зла и интриги, хорунжий заглавного героя; исполненный ненависти и зависти, он внушает Отелло ревность и убивает невинную Дездемону, жену своего начальника, его же руками.
… подожду еще несколько лет, прежде чем превратиться в Тартюфа. — Тартюф — главное действующее лицо комедии Мольера «Тартюф, или Обманщик» (1664); это тип человека, прикрывающего маской добродетели и благочестия низменные помыслы и поступки. Его имя стало синонимом лицемерия и ханжества.
Мольер (настоящее имя — Жан Батист Поклен; 1622–1673) — французский драматург, актер и театральный деятель, реформатор сценического искусства, создатель жанра социально-бытовой комедии.
… останемся титаном и попробуем взять небо приступом… — Титаны — в греческой мифологии боги первого поколения, дети богини земли Геи и бога неба Урана. Младший из них — Крон (Кронос, Хронос; римляне отождествляли его с Сатурном) — сверг своего отца Урана, но, в свою очередь, был свергнут сыном — Зевсом (рим. Юпитером). Титаны, стремясь восстановить власть Крона, начали войну против младшего поколения богов (обычно именно они называются богами в узком смысле) — детей и внуков Крона. Титаны выступили с Офрия, боги — с Олимпа; сражение (титаномахия) длилось 10 лет, пока титаны не были побеждены и сброшены в самое нижнее подземное царство — Тартар.
… послание будет написано теми чернилами, какие Хам выбрал бы для письма Ною. — Ной — в Библии праведник, строитель ковчега во время всемирного потопа, спаситель мира зверей и птиц; от трех его сыновей «населилась вся земля».
Хам — средний сын Ноя, проклятый им за то, что он, увидев наготу своего опьяневшего отца, насмеялся над ним; легендарный предок чернокожих народов.
Кассель — старинный город в Германии, в земле Гессен, на берегах реки Фульда; в 1807–1813 гг. столица Вестфальского королевства; затем отошел к Пруссии.
… Наполеон, которого мы сейчас проклинаем и которого будем обожествлять лет через десять, если не раньше… — Политика Наполеона в Германии в нач. 80-х гг. XIX в. первоначально воспринималась в стране с удовлетворением. Такие меры, как ликвидация множества мелких и мельчайших «независимых» владений, упразднение Священной Римской империи, отмена феодальных повинностей, введение французского гражданского кодекса и веротерпимости, вызывали симпатии к Франции. Однако к 1809–1810 гг. положение стало меняться. Унижение страны, ее полное подчинение иностранной воле, суровый военно-оккупационный режим, постоянный «налог крови» — отправка немецких контингентов для участия в войнах, чуждых интересам Германии, разорение от войн и постоев войск, тяготы континентальной блокады (запрещение торговли с Англией) породили не только всеобщее недовольство, но даже оживленную антифранцузскую агитацию и прямое сопротивление. Под грядущим обожествлением Наполеона понимается т. н. «наполеоновская легенда», в создании которой приняли участие и многие видные немецкие литераторы. Эта легенда — культ императора, неумеренное его прославление, преклонение перед ним — возникла примерно в 20-е гг. XIX в. и своей основой имела недовольство глубокой политической реакцией, которая наступила в Европе после освободительного подъема 1812–1815 гг., свергшего наполеоновскую оккупацию.
… Сатана у Мильтона говорит: «Зло, стань моим добром!» — Мильтон, Джон (1608–1674) — английский поэт, публицист, историк и переводчик, автор лирических стихотворений, поэм и трагедий; был близок к пуританам, одному из крайних течений английского протестантизма, противникам официальной англиканской церкви; во время Английской революции XVII в. выступал с политическими памфлетами в ее поддержку; был сторонником республики и секретарем лидера революции О. Кромвеля (1599–1658); в главном своем произведении, поэме «Потерянный рай», пользуясь библейским материалом, защищал право человека нарушить жизненные правила, установленные богословием, и закономерность восстания против самого Бога. Эти тираноборческие и богоборческие тенденции воплощены им в образе Сатаны.
Возможно, здесь имеются в виду слова: «Он в нашем Зле зерно Добра взрастит» («Потерянный рай», I, пер. А. Штейнберга под ред. С. Шервинского).
… домов, верхние этажи которых почти готовы столкнуться лбами… — В средневековых городах, стиснутых внешними укреплениями, постоянно не хватало места. Поэтому каждый этаж в домах имел площадь больше предыдущего и нависал над улицей.
… оставил мне около десяти тысяч флоринов. — Флорин — старинное название гульдена, немецкой средневековой золотой монеты крупного достоинства. Первые флорины начали чеканиться в Италии во Флоренции в 1252 г., чему они и обязаны своим названием; вскоре по их образцу стали чеканиться немецкие гульдены.
… глаза, потускневшие от застарелой привычки к кутежам, придавали физиономии этого трактирного Нестора весьма своеобразное выражение… — Нестор — в греческих сказаниях и в «Илиаде» Гомера царь греческого город Пилос, участник Троянской войны, мудрый старец, к которому в трудные минуты обращаются за советом храбрые вожди греков.
… прогулка с тобой на гору Кайзерштуль. — Рядом с Гейдельбергом, к юго-востоку, находится гора Кёнигштуль высотой в 568 м; вероятно, она и имеется здесь в виду. (Кайзерштуль означает «Императорский трон», а Кёнигштуль — «Королевский трон».)
… поединок, начинаясь с бордоского вина, заканчивается водкой… — Бордоское (или бордо) — общее название группы вин, производимых на юге Франции в окрестностях города Бордо, большей частью красных, и отличающихся высокими качествами.
… взял бутылку мозельского… — Мозельское — группа высококлассных вин, в основном белых столовых, производимых в долине реки Мозель в Западной Германии.
… вылил добрую половину в громадный стакан богемского хрусталя… — Богемский хрусталь — вид стекла, производимый в Богемии (так на ряде европейских языков называют Чехию), которая издавна была крупным центром стекольного производства.
… решил перешагнуть эту ступень и сразу принялся за бургундское. — Бургундское — общее название группы красных и белых столовых вин, в том числе высококлассных сортов, производимых в исторической провинции Бургундия во Франции.
… перескочил через малагу, не побоявшись атаковать мадеру. — Малага — сладкое вино, производимое в провинции Малага в Южной Испании.
Мадера — крепкое виноградное вино с характерным вкусом и букетом; названием своим обязано острову Мадейра (в Атлантическом океане), где впервые возникло его производство.
… поднес ко рту бутылку портвейна и опустошил всю до дна. — Портвейн — крепкое виноградное вино, название которого происходит от города Порту (Португалия).
… сколько ударов шпаги получил великий Густав Адольф? — Густав II Адольф (1594–1632) — король Швеции с 1611 г., один из главных героев Тридцатилетней войны, боровшийся на стороне германских протестантских княжеств против лиги католических князей и Священной Римской империи; погиб в сражении при Лютцене.
Бюргер (нем. Bürger) — городской житель, горожанин в Германии и некоторых других странах; в переносном смысле — мещанин, обыватель.
… налицо оказалось четыре йенских эспадрона… — Эспадрон (фр. espadon — «большая шпага») — первоначально большой пехотный двуручный меч, применявшийся в Европе в кон. XV — нач. XVI в. Здесь: спортивное оружие XIX–XX вв.
… находил множество поводов для язвительных реплик, сопровождавших каждый парад. — Парад — оборонительный удар при фехтовании.
… Теперь в третьей позиции. — Третья позиция (терс) — стойка фехтовальщика, при которой его ноги широко расставлены и согнуты в коленях, левая нога согнута сильнее и служит опорой, а ступни развернуты и расположены почти на одной линии.
… чрезвычайно опасный ремиз… — Ремиз — здесь: упреждающий удар в фехтовании.
… Будучи в первой позиции… — Первая позиция (ангард) — основная стойка фехтовальщика, в которой он стоит правым боком к противнику, вытянув шпагу горизонтально на уровне плеча; левая рука его приподнята и согнута в локте; ноги расставлены и слегка согнуты, ступни развернуты под прямым углом.
… парировал стремительный удар из четвертой позиции… — Четвертая позиция (кварта) — стойка фехтовальщика, при которой его корпус находится в полуобороте к противнику, его почти прямая правая рука слегка опущена, а острие шпаги приподнято до уровня глаза; левая рука согнута в локте; ноги согнуты и широко расставлены, ступни развернуты под углом в сорок пять градусов.
… Несколько слов, мимоходом сказанные гризетке… — Гризетка — молодая девушка-работница (швея, шляпница, продавщица и т. п.). Прозвище произошло от названия легкой и недорогой ткани гризет — в платья, сшитые из нее, чаще всего одевались такие девушки. Во французской литературе XIX в. возник тип гризетки как девушки веселой, кокетливой и доступной.
… ослепляя его мельканием своих финтов… — Финт (нем. Finte — «хитрость», «уловка») — в фехтовании обманное движение шпаги бойца.
… на какой глаз окривел Филипп Македонский? — Филипп II (ок. 382–336 до н. э.) — царь Македонии с 359 г.; завершил объединение Македонии, завоевал обширные территории и утвердил гегемонию Македонии над Грецией; отец Александра Великого.
Плутарх, не уточняя, был ли то правый или левый глаз, сообщает в своих «Сравнительных жизнеописаниях»: «Филипп потерял тот глаз, которым он, подглядывая сквозь щель в двери, увидел бога, спавшего в образе змея с его женой» («Александр», 3).
Согласно же древнегреческому историку Диодору Сицилийскому (ок. 80 — ок. 29 до н. э.), царь потерял глаз при осаде Мефоны в прибрежной Македонии («Историческая библиотека», XVI, 34).
… Филипп, приходившийся отцом Александру Великому… — Александр Великий (356–323 до н. э.) — царь Македонии (с 336 г. до н. э.); великий полководец; завоевав земли вплоть до реки Инд, создал одну из крупнейших монархий древности, распавшуюся после его смерти.
Регулярное сражение — сражение, ведущееся регулярными армиями по определенным правилам военного искусства.
… одну из этих чудесных нюрнбергских игрушек… — Нюрнберг — город на реке Пегниц (Бавария); был и остается одним из центров производства игрушек в Западной Европе; в настоящее время там существует музей игрушек.
… Мне знакомо это Прометеево честолюбие… — Прометей — в древнегреческой мифологии титан, благородный герой и мученик; похитил для людей огонь, научил их чтению, письму и ремеслам, за что был сурово наказан верховным богом Зевсом (Юпитером).
… Недаром же Дон Жуан со своими тысячью тремя любовницами кончил преисподней… — Имеется в виду неоднократно использовавшаяся в литературе испанская средневековая легенда о Дон Жуане (точнее: Хуане) — вольнодумце, дерзком нарушителе религиозных и моральных норм, совратителе женщин. Согласно распространенному варианту этой легенды, Дон Жуан был низвергнут в ад Каменным гостем — дерзостно приглашенной им в гости надгробной статуей человека, которого он убил и чью дочь (по другой версии — жену) намеревался соблазнить.
… а Данте со своей единственной Беатриче достиг рая. — Данте Алигьери (1265–1321) — великий итальянский поэт, обессмертивший себя поэмой «Божественная комедия», один из создателей итальянского литературного языка.
С юности Данте воспевал в своих произведениях сначала как вполне земную девушку и женщину, позднее как идеальный женский образ некую Беатриче, ни разу не называя ее полное имя. По ряду приводимых им биографических указаний и без абсолютной уверенности принято видеть в ней Беатриче Портинари, которую Данте знал в детстве, встретил ненадолго в молодости, когда она была уже замужем, и которая умерла двадцати четырех лет, в 1290 г.
Сюжет «Божественной комедии» — путешествие автора, ее лирического героя, через три части потустороннего мира — ад, чистилище и рай, и этому соответствуют три одноименные части поэмы. В преддверии рая Данте встречает Беатриче, с которой они вместе вступают туда («Чистилище», XIII, 61–75).
… Ловелас был не чета тебе, а и то ему пришлось прибегнуть к этому, чтобы заполучить Клариссу. — Имеются в виду герои весьма популярного в XVIII — первой трети XIX в. романа «Кларисса Гарлоу» (1747–1748), принадлежащего перу С. Ричардсона.
Кларисса, его чистая и привлекательная героиня, тяготится суровым и жестоким бытом своей семьи; легкомысленный аристократ Ловелас увлекает девушку обещанием избавить ее от гнета окружающих; она верит его сладким речам, а он уводит ее в притон, одурманивает и лишает чести. Добродетельная девушка не может мириться со своей судьбой, заболевает и умирает.
Ричардсон, Сэмюэл (1689–1761) — английский писатель, автор психологических сентиментальных семейно-бытовых романов.
… ведь это либерфраумильх, не правда ли? — Либерфраумильх (нем. Liebfraumilch, или Liebfrauenmilch — «Молоко Богоматери») — сорт сухого рейнского вина.
Пфенниг — мелкая разменная немецкая монета, известная с X в.; в XIX в. чеканилась из серебра, бронзы и никеля; с 70-х гг. XIX в. — одна сотая часть марки.
… Не вздумай проспать ее, раскиснув среди услад Капуи! — Античные авторы и историки XVIII–XIX вв. считали одной из причин поражения карфагенского полководца Ганнибала (247/246—183 до н. э.) во время Второй Пунической войны с Римской республикой то, что после победы при Каннах в 217 г. до н. э., когда римская армия была практически уничтожена, он не пошел на Рим, а занял Апулию, сделав своей основной базой богатую Капую, перешедшую на сторону Карфагена в 216 г. до н. э. По мнению древних историков, войско Ганнибала совершенно разложилось и утратило боевой дух под влиянием мягкого климата и обилия даров цивилизации. Большинство современных исследователей снимают с великого пунийца обвинение в ошибке и полагают, что у него не хватало материальных и людских ресурсов для активных действий против врагов.
… до сих пор Геркулес еще имел право прясть, сидя у ног Омфалы. — Согласно греческим мифам, величайший герой Геракл (рим. Геркулес) убил некоего Ифита то ли в припадке безумия, то ли защищаясь (но в собственном доме, нарушив тем самым законы гостеприимства) и за это был на год (вариант — на три года) отдан богами в рабство лидийской царице Омфале, которая из прихоти наряжала Геракла в женское платье и заставляла его прясть шерсть вместе со служанками, сама же она облачалась в львиную шкуру героя и носила его палицу.
… если Омфала не окажется на поверку Цирцеей и не превратит мужчину в животное… — Цирцея (Кирка) — в древнегреческой мифологии и в «Одиссее» Гомера волшебница, владычица острова Эя на Крайнем Западе земли; держала у себя в плену целый год Одиссея, а его спутников ударом жезла превратила в свиней. В переносном смысле — коварная обольстительница.
… Библия гласит: «Крепка, как смерть, любовь». — Здесь процитирован стих из библейской Песни песней Соломона (8: 6): «Ибо крепка, как смерть, любовь».
… искать самых верных адептов… — Адепт — человек, посвященный в тайны какого-либо учения или секты, их горячий приверженец.
… Это один из светочей реформатской церкви… — Реформатскими называются возникшие в результате Реформации XVI в. в Европе протестантские церкви.
… На обратном пути я проезжал через Зейле… — Вероятно, здесь опечатка в оригинале и имеется в виду не Зейле (Zeile), а Зелл (Zell) — почтовая станция в 6 км к северу от Эрбаха.
… просите за это все, что угодно. — Чечевичную похлебку? — Согласно библейскому рассказу об Исаве и Иакове, близнецах-сыновьях прародителя древних евреев Исаака, любимец отца и первенец Исав уступил Иакову право своего первородства за похлебку из чечевицы, которой тот накормил его (Бытие, 25: 29–34). Выражение «Уступить за чечевичную похлебку» в переносном смысле означает отдать что-либо ценою ничтожной выгоды.
… на одном из цветущих островов Архипелага. — Архипелаг (гр. букв. «Главное море») — здесь: старинное название Эгейского моря, а также совокупность нескольких групп островов этого моря, расположенных между Балканским полуостровом и Малой Азией.
… порхали над морем на легких крыльях бриза… — Бризы — ветры, дующие с суточной периодичностью по берегам морей и крупных озер.
… Сойдя с корабля в Триесте, они не спеша проехали через Линц и Вюрцбург. — Триест — крупный итальянский порт на северо-востоке Италии, на побережье Адриатического моря; с кон. XIV в. до 1919 г. принадлежал Австрии (за исключением 1797–1805 и 1809–1813 гг., когда он отошел к Франции).
Линц — город в Австрии, на Дунае, центр Верхней Австрии.
Вюрцбург — город в Баварии, на берегу Майна, на пути из Линца во Франкфурт; в 1806 г. был сделан Наполеоном великим герцогством и передан великому герцогу Фердинанду III Тосканскому в качестве возмещения за его отказ от своих прав на Тоскану; возвращен Баварии в 1815 г.
… вся утопала в коврах и гобеленах. — Гобелены — декоративные ткани с рисунком (ковер, драпировка, картина) ручной работы; впервые стали выделываться во Франции в 60-х гг. XVII в.; название получили от квартала в Париже, где находилась производившая их королевская мануфактура.
Братина — шаровидный сосуд XVI–XVII вв., изготавливавшийся из дерева, меди, серебра или золота и пускавшийся на пирах по кругу.
… представляла собой восхитительный музей, где ласкали взор дивные полотна Гольбейна, Альбрехта Дюрера и Луки Лейденского. — Гольбейн — вероятно, имеется в виду Ганс Гольбейн Младший (1497/1498—1543) — немецкий живописец, рисовальщик и график эпохи Возрождения, учившийся у своего отца, художника Ганса Гольбейна Старшего (1465–1524).
Дюрер, Альбрехт (1471–1528) — выдающийся немецкий художник и гравер; один из основоположников немецкого Возрождения. Лука Лейденский (1494–1533) — нидерландский живописец, гравер и рисовальщик; оказал большое влияние на художников своего века.
… свет проникал сквозь яркую живопись старинных витражей. — Витраж — орнаментальная или сюжетная композиция из цветного стекла или другого прозрачного материала в окне, двери или в виде самостоятельного панно.
… в 1811 году умудрился предугадать увлечение готикой, вспыхнувшее в 1830-м… — Готика (ит. gotico, букв, «готский» — от названия германского племени готов) — художественный стиль, сложившийся между сер. XII и XV–XVI вв. и завершивший развитие средневекового искусства Европы.
… кровать с пологом из алого дамаста… — Дамаст (от французского названия города Дамаска в Сирии) — здесь: шелковая ткань с крупным матовым узором на блестящем фоне.
… его величество король Пруссии, вручая мне орден «За заслуги» первой степени, соизволил присовокупить к нему титул графа… — Королем Пруссии в это время был Фридрих Вильгельм III (1770–1840); правил с 1797 г.); в 1806 г. он потерпел поражение в войне 1806 г. с Наполеоном и до 1813 г. фактически стал вассалом императора; в 1813–1815 гг. использовал народный подъем для восстановления самостоятельности своего государства, обещая ввести конституцию и народное представительство, но нарушил свое обещание; после падения наполеоновской империи сохранял режим абсолютной монархии и был одним из столпов европейской реакции.
Прусский орден «За заслуги» был основан в 1740 г. королем Фридрихом II (1712–1786; правил с 1740 г.) в качестве награды за военные и гражданские успехи; с 1810 г. по 1842 гг. жаловался исключительно за военные подвиги; в 1813 г. в качестве эмблемы, усиливающей значение награды, ордену были присвоены золотые дубовые листья. Орден имел несколько степеней. Его знак — четырехконечный крест темно-синей эмали с раздвоенными концами (т. н. «мальтийский») с золотой надписью его названия; между лучами креста — золотые одноглавые орлы.
… и учредил майорат из этого замка вместе с окрестными лугами и лесами. — Майорат — имение, переходящее в порядке наследования только к старшему сыну владельца или к старшему мужчине в семье.
… на фундаменте времен Барбароссы. — Фридрих I Барбаросса (ок. 1125–1190) — германский король с 1152 г., император Священной Римской империи с 1155 г. из династии Штауфенов.
… вексель на пятьсот тысяч талеров… — Талер — серебряная монета крупного достоинства, чеканившаяся с нач. XVI в. в Чехии и имевшая хождение также в Германии, Скандинавии, Голландии, Италии и других странах; с сер. XVI в. денежная единица северогерманских государств, а затем Пруссии и Саксонии.
… вести жизнь истинных бургграфов! — Бургграф — в средневековой Германии комендант города или крепости; позднее — почетный титул.
Шале — в первоначальном своем значении сельский домик в горах Швейцарии; в некоторых европейских странах название небольшого загородного дома, дачи.
… и Гейдельбергский университет, подобно лесу в «Макбете», сам явится сюда. — В IV акте трагедии Шекспира «Макбет» (1605) заглавный герой, уже завладевший троном убитого им короля Дункана и подославший убийц к своему другу Банко, приходит к ведьмам узнать, что ждет его в будущем; один из вызванных ведьмами призраков предрекает, что ни враги, ни мятежники не страшны Макбету, пока Бирнамский лес сам не двинется на замок Дунсинан (королевскую резиденцию); это предсказание укрепляет Макбета, уверенного в невозможности подобного чуда, в сознании своей неуязвимости и безнаказанности и толкает его далее по пути зла; однако в V акте вернувшийся в Шотландию для борьбы с узурпатором принц Малькольм, подойдя к Бирнамскому лесу, приказывает своим солдатам нарубить ветвей с деревьев и двигаться вперед, прикрываясь ими, чтобы скрыть свою численность от врага; сам того не подозревая, он наносит Макбету страшный моральный удар: перепуганный гонец докладывает узурпатору, что на замок движется Бирнамский лес; решимость покидает Макбета, он понимает, что предсказание было двусмысленным и дьявольские силы его обманули.
… ему предложили воздвигнуть родовое гнездо, достойное Гёца фон Берлихингена! — Готфрид (сокр. Гёц) фон Берлихинген (1480–1562) — знаменитый немецкий рыцарь-наемник, воевавший с семнадцати лет; в 1504 г. потерял правую руку, но, приобретя взамен искусно сделанную железную, продолжал участвовать в войнах; во время Великой крестьянской войны (1525) возглавлял одну из армий восставших; в 1542 г. воевал против турок, в 1544 г. — против французов; оставил мемуары (опубликованы в 1731 г.), на основе которых Гёте написал трагедию «Гёц фон Берлихинген с железною рукою» (1771), принесшую ему известность в Германии.
… набросал несколько планов, при виде которых дружно содрогнулись бы и Эрвин фон Штейнбах, и Фидий. — Штейнбах, Эрвин фон (1244–1318) — эльзасский архитектор, принимавший участие в строительстве Страсбургского собора, в котором он и похоронен; ему приписывают создание западного фасада собора, гробницы Конрада фон Лихтенберга и часовни Богоматери (эта часовня прекратила свое существование в 1682 г.); его сыновья Эрвин и Иоганн продолжили дело отца и были погребены в том же соборе.
Фидий — выдающийся скульптор Древней Греции (нач. V в. — 432/431 до н. э.); родился и работал в Афинах; руководил реконструкцией афинского Акрополя, созданием скульптурного убранства Парфенона; творец множества прославленных статуй, дошедших до нас лишь в копиях или известных по описаниям.
… удалось мне воскресить этого каменного Лазаря? — И меется в виду Лазарь из Вифании, евангельский персонаж, друг Иисуса; умер и пролежал четверо суток в гробнице, пока Христос, подойдя к ней, не воззвал громким голосом: «Лазарь! Иди вон» (Иоанн, 11: 43), после чего покойник воскрес и вышел из пещеры, где был похоронен. Согласно Евангелию, воскресение Лазаря обратило всеобщее внимание на Иисуса, и многие после этого уверовали в него.
… увидев где-нибудь, на какой-нибудь гравюре, келью рембрандтовского «Философа»… — Рембрандт, Харменс ван Рейн (1609–1669) — великий голландский живописец, рисовальщик и офортист, художественное наследие которого отличается исключительным многообразием. Возможно, здесь имеется в виду его картина «Философ, погруженный в размышление», хранящаяся в музее Лувра.
… ваше поражение мне необходимо в той великой битве, которую я, подобно Иакову, веду с Духом Божьим. — Библейская легенда рассказывает, как прародитель народа израильского Иаков целую ночь боролся с Богом, но не устрашился и устоял против него, хотя и повредил себе бедро (Бытие, 32: 24–29).
… Маркиз де Сад, оригинал-сладострастник, в погоне за идеалом вечного духа беспощадно терзал бренную плоть. — Сад, Донасьен Альфонс Франсуа, маркиз де (1740–1814) — французский писатель; его творчество отличается соединением болезненной чувственности и жестокости. Многократно судимый, по обвинению в содомии и отравлении он был приговорен к смерти, но помилован. От его фамилии происходит слово «садизм», обозначающее описанное Садом в своих романах половое извращение — причинение страданий партнеру в любви, а также страсть к жестокости, наслаждение чужими страданиями.
«Quia nominor leo» («Потому что называюсь львом») — цитата из басни римского баснописца Федра (ок. 15 до н. э. — ок. 70 н. э.) «Корова, Коза, Овца и Лев» (I, 5); после совместной охоты на оленя Лев делит добычу на четыре части и заявляет своим сотоварищам, что первая принадлежит ему, ибо он зовется Львом, вторая — потому что он их союзник, третья — потому что он самый сильный из них; а затем добавляет: «И горе тому, кто притронется к четвертой». К этим словам восходит выражение «львиная доля».
… Что до носа, для его описания потребовалась бы палитра самого великого Вильяма Шекспира, некогда поведавшего миру о носе Бардольфа. — Бардольф — один из приближенных принца Гарри, будущего английского короля Генриха V, в исторической хронике Шекспира «Король Генрих IV» (1597), горький пьяница. Характерные особенности его внешности несколько раз обыгрываются по ходу пьесы. Так, в первой ее части, показывая на свой нос и щеки, Бардольф спрашивает: «Милорд, вы видите эти метеоры? Знакомы вам эти протуберанцы? (II, 4; пер. А. Смирнова); над Бардольфом посмеивается Фальстаф: «Ты у нас адмиральский корабль с фонарем на корме, а фонарь этот — твой собственный нос. <…> Ты беспрерывное факельное шествие, вечный фейерверк» (III, 3).
Во второй части упоминается «мошенник Бардольф, у которого нос как все равно бутыль малаги» (II, 1), «честный Бардольф, у которого нос так и пылает рвением», и говорится, что «Дьявол отметил Бардольфа неизгладимой печатью, и лицо его служит Люциферу плитой для поджаривания пьяниц (II, 4).
… У меня мать в Страсбурге… — Страсбург — главный город исторической области Эльзас, в течение столетий являвшийся яблоком раздора между Францией и германскими государствами; расположен в среднем течении Рейна; ныне — Страсбур, административный центр французского департамента Нижний Рейн.
… ярость этого сангвинического бюргера… — Сангвиник — обладатель одного из четырех типов темперамента; характеризуется живостью, быстрой возбудимостью и легкой сменой эмоций.
… его речь была кратка и по-военному отрывиста, в манере Тацита. — Публий Корнелий Тацит (ок. 58 — ок. 117) — римский историк-писатель. Основные его сочинения — «Анналы», охватывающие римскую историю 14–68 гг., и «История», посвященная периоду 69–97 гг. Язык и стиль Тацита отличаются сжатостью, выразительностью, монументальностью; его фразы коротки и построены на контрастах.
… отправлюсь вперед, чтобы заблаговременно приготовить жилища на нашем Авентинском холме. — Здесь намек на уход римского плебса, возмутившегося против патрициев, на Авентинский холм (V в. до н. э.); по преданию, они согласились вернуться лишь после того, как патриций Менений Агриппа рассказал им притчу о членах человеческого тела, ополчившихся против желудка; условием примирения плебеев с патрициями стало создание должности народных трибунов.
Авентин — один из семи холмов Рима; находился на юге города.
… Я в сомнении, словно Буриданов осел меж двумя торбами овса. — Буридан, Жан (ок. 1300 — ок. 1358) — французский философ-номиналист, преподававший в Парижском университете; ему приписывают рассказ об осле, который, находясь между двумя одинаковыми охапками сена, не может решить, какую из них выбрать, и обрекает себя тем самым на голодную смерть; выражение «буриданов осел» применяют к человеку, колеблющемуся при выборе чего-либо.
… Guadeamus igitur, juvenes dum sumus… — начало средневековой студенческой песни на латыни; она возникла из застольных песен вагантов, а музыка к ней была написана в XV в. фламандцем Иоганном Окенгеймом.
Ваганты — в Германии, Франции, Англии и Северной Италии XI–XIV вв. бродячие духовные лица, школяры, а позже и студенты, создавшие свою вольнодумную поэзию.
В оригинале романа латинские двустишия песни переставлены местами по сравнению с ее каноническим текстом, и этот порядок стихов сохранен в данном переводе.
… о Кориолан, неужели у вольсков не принято есть, пить и спать? — Гней Марций Кориолан — согласно античной традиции, предводитель римских войск в войне с италийским племенем вольсков, получивший свое прозвище за взятие города Кориолы в 493 (или 492) г. до н. э. Преследуемый народными трибунами (по одной версии — за несправедливый раздел добычи, по другой — за попытку уничтожить саму должность трибунов), он бежал к вольскам и возглавил их армию, осадившую Рим; как свидетельствует легенда, уступая мольбам матери и жены, согласился снять осаду с родного города, за что был убит вольсками. Этот сюжет использовался как в литературе (к примеру, трагедия «Кориолан» Шекспира), так и в живописи.
… робко продолжал лепетать этот Фальстаф. — Джон Фальстаф — персонаж исторической хроники «Король Генрих IV» и комедии «Виндзорские проказницы» Шекспира, циничный пьяница и плут, невероятно толстый и трусливый собутыльник наследного принца.
… будем купаться в изобилии, достойном пиршества Камачо. — Камачо Богатый — персонаж романа «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский» испанского писателя Мигеля Сервантеса де Сааведра (1547–1616); богатый крестьянин, у которого Дон Кихот и его оруженосец Санчо Панса были на свадебном пиру, поражавшем изобилием яств (II, 20).
… Истории Робинзона. — То есть истории, изложенной в романе английского писателя Даниеля Дефо (ок. 1660–1731) «Робинзон Крузо» (1719).
… Мы угодили прямиком в пятый акт «Виндзорских проказниц»!.. Наверняка и Герн-охотник вот-вот появится. — «Виндзорские проказницы» («The Merry Wives of Windsor», 1599) — комедия Шекспира. Ее краткое содержание таково: старый рыцарь сэр Джон Фальстаф, уверенный в своей неотразимости, решает приволокнуться за двумя богатыми замужними горожанками, чтобы поправить свои денежные дела; обе женщины берутся проучить старого греховодника за самомнение и, притворившись, что они очарованы им, назначают ряд свиданий, заканчивающихся для сэра Джона большими невзгодами; под конец Фальстафа приглашают ночью в Виндзорский парк к волшебному дубу, куда он должен явиться, одевшись как дух легендарного охотника Герна (с большими рогами на голове); действие V акта (начиная со 2-й сцены) происходит в ночном парке, где незадачливого рыцаря встречает хоровод фей и эльфов (это резвится подученная заговорщицами молодежь); Фальстаф сначала смертельно напуган, а по окончании маскарада осмеян и посрамлен; ревнивый муж одной из героинь навсегда излечен от ревности, а молоденькая дочь другой, вопреки намерениям своих родителей (каждый из которых хотел выдать ее за угодного ему претендента), обретает счастье с любимым человеком.
… О тысячи фурий! — Фурии — в античной мифологии богини возмездия, которые преследовали безумием и угрызениями совести людей, совершивших преступления.
… отправил посланцев в Дармштадт и Мангейм. — Дармштадт — город в Западной Германии, древняя столица Великого герцогства Гессен-Дармштадт; находится на северной границе Оденвальда, в 60 км к северу от Эбербаха.
Мангейм — город в Западной Германии на Рейне при впадении в него реки Неккар; основан в 1606 г.; с нач. XIX в. входил в Великое герцогство Баденское; находится в 40 км к западу от Эбербаха.
… За всю историю человечества один лишь Нерон был не чужд столь деликатной заботливости. — Император Нерон (37–68; по рождению — Луций Домиций Агенобарб, после усыновления императором Клавдием в 50 г. — Тиберий Клавдий Нерон Друз Германик; император с 54 г.) в пику республиканским и староримским мечтаниям ряда представителей сенатской аристократии культивировал демонстративно неримский стиль поведения, выступал в качестве актера и участвовал в музыкальных состязаниях (а с римской, но не греческой, точки зрения, актер, музыкант — подлые профессии).
… будет переводить Библию с ее первоначального текста… — Ветхозаветная часть Библии написана на древнееврейском и отчасти на арамейском языках, а книги Нового завета — на греческом.
… те же веселые деревушки, примостившиеся на дне цветущих долин, словно в складках изумрудного одеяния Кибелы… — Кибела — греческое божество негреческого (видимо, фригийского) происхождения; Великая мать — богиня материнской любви; в поздней античности — покровительница благосостояния городов.
… присоединились к нескольким оркестрантам из театра в Мангейме… — Город Мангейм известен т. н. «мангеймской школой» — творческим направлением в музыке, сложившимся в XVIII в. в придворной капелле, когда город был резиденцией курфюрстов Пфальцских. Деятельность мангеймской капеллы (возможно, она и имеется здесь в виду), в которой работали выдающиеся немецкие и чешские композиторы и исполнители — один из важных этапов в истории европейской музыки.
… исполнением лучших отрывков из Моцарта, Глюка и Бетховена. — Моцарт, Вольфганг Амадей (1756–1791) — великий австрийский композитор; обладал многосторонним дарованием и писал почти во всех современных ему музыкальных жанрах.
Глюк, Кристоф Виллибальд (1714–1787) — композитор, один из реформаторов оперы в XVII в.; работал в Вене и Париже; превратил оперу в музыкальную трагедию, проникнутую героикой.
Бетховен, Людвиг ван (1770–1827) — великий немецкий композитор.
… вносили радостное оживление в картину суровых сборов, напоминавшую известное полотно Ван дер Мейлена. — Ван дер Мейлен, Адам Франс (1632–1690) — пейзажист и баталист, фламандец по происхождению; с 1664 г. работал во Франции; с 1673 г. член Французской академии, придворный художник Людовика XIV, создатель официального направления французской батальной живописи XVII в., писавший осады городов, военные походы и сражения; его картины отличаются большой точностью изображения.
… Завывания рожков в духе Дампьера… — Дампьер, Марк Антуан, маркиз (1676–1756) — французский дворянин, придворный Людовика XV; ему приписывается авторство фанфарных сигналов, использовавшихся во время псовой охоты; один из них носит его имя.
… предлагаю вашему вниманию диссертацию в раблезианском духе. — Рабле, Франсуа (1494–1553) — французский писатель-гуманист эпохи Возрождения, автор романа «Гаргантюа и Пантагрюэль» — художественной энциклопедии французской культуры эпохи Возрождения; в гротескных образах романа раскрывает жизнеутверждающие идеалы того времени, свободного восприятия жизни, культ телесного и духовного удовлетворения потребностей человека.
… Двойную водку! — Имеется в виду т. н. «царская водка» — смесь одной части азотной кислоты и двух-трех частей соляной кислоты, красно-коричневого цвета жидкость с характерным запахом; растворяет золото, платину и другие металлы, нерастворимые в каждой из этих кислот в отдельности.
… эти Филемон и Бавкида питейного промысла. — В античной мифологии Филемон и Бавкида — любящие и благочестивые супруги; в отличие от своих земляков, с почетом приняли у себя верховного бога-громовержца Зевса (Юпитера) и его вестника, покровителя торговли и путешествий Гермеса (Меркурия), под видом странников посетивших Землю. В награду их бедный домик был превращен в храм, а супруги стали в нем жрецами; боги дали им возможность умереть одновременно, превратив их в деревья: дуб и липу.
… актерам, подобно лицедеям Древних Афин, предстояло играть на фоне живой зелени и настоящих стволов. — Это высказывание может относиться к самому раннему периоду истории древнегреческого театра — к представлениям во время празднований в честь бога вина Диониса. В классический период театры Древней Греции (в том числе и в Афинах) представляли собой большие сооружения, где фоном сцены служила специальная постройка.
… дошло до сцены, где монах является к разбойникам, суля им полное и окончательное прощение с условием, что они выдадут своего предводителя… — В драме Шиллера к разбойникам является не монах, а священник («Разбойники», II, 3).
… Святая Академия с обновленной любовью принимает заблудших овец… — Самуил иронизирует, заменяя словом «Академия» (т. е. «академический совет») слово «церковь» в монологе из драмы Шиллера («Разбойники», II, 3).
… взял слово, приняв тон, достойный Кориолана… — Имеется в виду резкий и высокомерный тон. Плутарх отмечает в «Сравнительных жизнеописаниях» гордость и высокомерие Кориолана; призванный под страхом смерти оправдаться перед народом в своих действиях, он выступает в сенате скорее как обвинитель: «звук его голоса и выражение лица свидетельствуют о бесстрашии, граничащем с презрением и гордыней («Гай Марций», 18).
Шекспир в своей трагедии «Кориолан» вкладывает в уста Волумнии, матери героя, следующие слова: «Ведь он Кориолан, а это имя // Не жалости, а гордости сродни» (V, 3; пер. Ю. Корнеева).
… занавес поднялся и глазам зрителей предстал Карл Моор, погруженный в чтение Плутарха… — Плутарх (ок. 45 — после 120) — греческий писатель и философ, автор многочисленных произведений; наиболее известны его «Сравнительные жизнеописания» — биографии великих греков и римлян.
… Германия станет республикой, рядом с которой Рим и Спарта покажутся жалкими монастырями! — По своему политическому строю Спарта (город-государство в Древней Греции, на полуострове Пелопоннес) была аристократической республикой. Во главе ее стояли два наследственных царя, власть которых была ограничена советом старейшин и контрольным органом.
… пожелал снова увидеть Амалию… — Амалия фон Эдельрейх — героиня драмы Шиллера «Разбойники», возлюбленная Карла Моора. Свидание Карла и Амалии происходит в четвертом действии драмы (явление четвертое).
… затащил своих послушных товарищей во Франконию. — Франкония — историческая область в Германии, лежащая вдоль берегов рек Рейн, Неккар и Майн; получила свое название от имени народа франков, населявших ее в раннем средневековье.
Потерна — подземный коридор для сообщений между фортификационными сооружениями.
… открыл Клопштока и читал, пока не стемнело. — Клопшток, Фридрих Готлиб (1724–1803) — выдающийся немецкий поэт-демократ, автор эпических поэм, од, исторических драм.
… Через два дня из Остенде отплывает судно… — Остенде — портовый город в Северной Бельгии, на берегу Северного моря; с 1794 по 1814 гг. принадлежал Франции.
… рождение Римского короля сулит ему преемственность власти. — Сын Наполеона от императрицы Марии Луизы Наполеон Франсуа Жозеф Шарль (1811–1832) получил при рождении титул Римского короля (этот титул был выбран в подражание императорам Священной Римской империи, наследники которых с 1039 г. носили титул короля римлян). В 1815 г. Наполеон отрекся от престола в пользу своего сына и тот был провозглашен бонапартистами законным императором Наполеоном II. Однако этот акт державами-победительницами признан не был, тем более что сам претендент еще в 1814 г. был отвезен в Вену к своему деду австрийскому императору Францу, где жил фактически в почетном плену, получив позднее титул герцога Рейхштадтского.
… нанести Наполеону удар теперь, когда вокруг безмятежный мир, когда он сам ни на кого не нападает и никому не грозит… — Это утверждение не точно. Начиная с прихода Наполеона к власти в конце 1799 г. и до его падения Франция беспрерывно, за исключением нескольких месяцев в 1802–1803 гг., находилась в состоянии войны с Англией. Почти все это время Наполеон воевал с коалициями европейских государств. Что касается 1810–1811 гг., в течение которых разворачивается действие романа, то в это время шла война в Испании против испанского народа, ожесточенно сопротивлявшегося французскому вторжению, и английской армии. В эти же годы Наполеон готовился к походу на Россию.
… Ему ли оставаться в золоченом кресле, подобно ленивым королям! — «Ленивые короли» — пренебрежительное прозвище нескольких французских монархов из династии Меровингов (VII–VIII вв.), данное им потому, что они лишь номинально сохраняли королевский титул, в то время как реальная власть и управление находились в руках высших должностных лиц — майордомов, военных вождей земельной аристократии.
… Не тревожьте во мне Каина… — Согласно ветхозаветному преданию (Бытие, 4: 1—17), Каин и Авель — сыновья первой человеческой пары — Адама и Евы. Авель был пастырем овец, а Каин — земледельцем. Из зависти к младшему брату (Бог принял его дар, но отверг дар старшего брата) Каин убил Авеля, и Бог проклял его за братоубийство, отметив его особым знаком («каинова печать»).
… Наполеон… двинул свою Великую армию и объявил войну России. — Великая армия — название находившегося под командованием самого Наполеона I главного соединения его армии.
… император прибыл в Майнц… — Майнц — город в Германии, на левом берегу Рейна, близ впадения в него реки Майн (земля Рейнланд-Пфальц); в средние века — центр Майнцского курфюршества (крупного духовного княжества Священной Римской империи); возглавлял Рейнский союз городов; в 1797 г. присоединен к Франции; с 1816 г. находился в составе Великого герцогства Гессен-Дармштадт; с 1866 г. — в составе Пруссии.
… встретился с великим герцогом Гессен-Дармштадтским. — Имеется в виду Людвиг I (1753–1830) — ранее ландграф Людвиг X в 1790–1806 гг.; став союзником Наполеона I, получил от него титул великого герцога (1806) и вступил в Рейнский союз; в 1813 г. примкнул к союзникам; в 1815 г. получил Майнц и Вормс, вошел в Германский союз, дал своему государству конституцию и уничтожил крепостничество.
… Побежденные под Ваграмом, Йеной и Мадридом пополнили собой армию победителей, идущую на Россию. — Ваграм — селение около Вены, вблизи которого 5–6 июля 1809 г. произошло грандиозное сражение между французскими и австрийскими войсками; Наполеон одержал в нем нелегкую для него победу, решившую исход кампании.
14 октября 1806 г. при Йене Наполеон наголову разбил прусскую армию, в результате чего к середине ноября того же года вся Пруссия оказалась под его контролем.
После того как отдельные восстания испанского народа против французской оккупации переросли в мощную национальную борьбу и французы, понеся несколько поражений, оставили Мадрид, Наполеон вынужден был сам во главе Великой армии двинуться в Испанию. 30 ноября 1808 г. он нанес поражение испанцам в ущелье Сомо-Сьерра в Мадридском округе, и 4 декабря столица капитулировала.
Готовясь к походу 1812 г. в Россию, Наполеон потребовал воинские контингенты от вассальных государств и союзников. В их числе были войска Саксонии, Вестфальского королевства, Пруссии и других германских государств и Австрии. Он пытался включить в свою армию и испанские части, но испанцы не желали сражаться на его стороне.
… В Дрездене он будет окружен целым двором из венценосцев. Властители Саксонии, Вюртемберга, Австрии, Пруссии, Баварии и Неаполя — вот кто смешается с его смиренной и блистательной свитой. — Дрезден — главный город Саксонии; упоминается с 1216 г.; с 1485 г. — резиденция герцогов и курфюрстов Саксонии; с 1806 г. — столица Саксонского королевства; известен художественными и архитектурными памятниками.
Саксония — историческая область на востоке Германии; с X в. — самостоятельное феодальное владение; в XVIII в. — одно из крупнейших и экономически развитых германских княжеств, правители которого имели титул курфюрстов и были викариями (заместителями) императора; в кон. XVIII — нач. XIX в. участвовала в войнах против революционной Франции и Наполеона; в 1806–1813 гг. находилась в орбите французского влияния, за что саксонский курфюрст Фридрих Август III (1750–1827) был возведен в сан короля. Вюртемберг — феодальное государство в Юго-Западной Германии; с сер. XIII в. самостоятельное графство, с 1495 г. герцогство; участвовал в войнах первой и второй коалиций против Франции; подвергался оккупации и потерял ряд земель; с 1805 г. стал королевством; в 1805–1813 гг. участвовал в наполеоновских войнах на стороне Франции.
Первым королем Вюртемберга стал Фридрих I (1754–1816), до этого герцог (с 1797 г.); будучи союзником Наполеона против Австрии, получил по Пресбургскому миру (1805) большую часть австрийских владений в Швабии, а в 1806 г. — королевский титул; член Рейнской конфедерации, скрепивший союз с Наполеоном браком своей дочери Екатерины с братом императора Жеромом Бонапартом, королем Вестфалии (1768–1844); по Венскому миру (1809) получил новые территории; одним из последних покинул Наполеона; в 1813 г. подписал договор с Австрией, закрепивший за ним королевский титул и владения, и присоединился к антинаполеоновской коалиции; в 1815 г. вступил в Германский союз.
Бавария — государство в Южной Германии; с VIII в. фактически самостоятельное герцогство в составе Священной Римской империи; в кон. XVIII в. участвовала в войнах против Французской революции, но в 1801 г. заключила союз с Францией. В 1806 г. курфюрст Максимилиан I Йозеф (1756–1825) получил от Наполеона королевский титул и затем значительно расширил свои владения.
В Неаполе с 1808 г. королем был Иоахим Мюрат (1767–1815) — французский полководец; сын трактирщика, начавший службу солдатом, с 1796 г. генерал, с 1804 г. маршал Франции; один из талантливейших сподвижников Наполеона и его зять; выдающийся кавалерийский начальник; получил от Наполеона титулы герцога Юлиха, Клеве и Берга и короля Неаполя; участвовал в войне 1812 г., командуя резервной кавалерией Великой армии; в 1813 г. фактически изменил своему государю и после его первого отречения в 1814 г. сумел сохранить свой трон; во время «Ста дней» поддержал Наполеона, был разбит и лишен королевства; при попытке вернуть престол был взят в плен и расстрелян.
… это пока всего лишь французская Германия. — Под «французской Германией» имеются в виду западные области Германии (левый берег Рейна, Майнц и др.), которые по международным договорам нач. XIX в. были присоединены к Франции. Историки XIX в. называли «Наполеоновской Германией» немецкие государства (членов Рейнского союза, Саксонию, Вестфальское королевство), находившиеся в подчинении у французского императора.
… Король и королева Саксонии готовятся к выезду навстречу императору Наполеону. — Королева Саксонии — Мария Амалия Августа фон Пфальц-Цвейбрюккен (1752–1828), супруга Фридриха Августа I.
… В театре готовится постановка пьесы, соответствующей обстоятельствам, где его обожествляют. — Во время съезда зависимых от Наполеона немецких монархов в Дрездене 16–28 мая 1812 г. император был окружен самым беззастенчивым поклонением и лестью. В частности, во время торжественного спектакля солнце в декорации на сцене было окружено надписью, говорящей, что оно менее величественно и прекрасно, «чем Он».
Иисус Навин (Иегошуа бен Нун) — герой древних евреев, слуга и сподвижник пророка Моисея, унаследовавший его власть; возглавлял завоевание Палестины, одержал много побед над враждебными племенами; ему приписывается ряд чудес, которые он совершил с помощью Бога: остановил воды реки Иордан, когда евреи переходили через нее, разрушил стены города Иерихона звуками священных труб и криками воинов, остановил солнце и луну в небе, пока иудеи поражали своих врагов (Навин, 3: 16, 6: 19, 10: 13). Ему приписывается также авторство библейской Книги Иисуса Навина, где рассказано о его подвигах, однако в действительности она была создана много позднее.
… император Александр со своей стороны смог вооружить триста тысяч человек, разделив их на три армии: Восточную под началом Барклая, Западную под командованием Багратиона и резервную во главе с Тормасовым. — Александр I Павлович (1779–1825) — император Всероссийский с 1801 г.; вступил на престол после убийства его отца Павла I; в 1807 и 1813–1814 гг. фактически руководил антинаполеоновскими коалициями; после свержения Наполеона, отрешившись от либеральных настроений молодости, стал проводить в Европе и России политику реакции.
Барклай де Толли, Михаил Богданович (1761–1818) — российский полководец и государственный деятель, князь; генерал-фельдмаршал; происходил из старинного шотландского рода, переселившегося в Ригу в XVII в.; участвовал в войне против Франции 1806–1807 гг.; с 1809 г. генерал-губернатор Финляндии, присоединенной к России в результате русско-шведской войны 1808–1809 гг.; в 1810–1812 гг., будучи военным министром, провел реформы в армии; в Отечественную войну 1812 г. командующий 1-й Западной армией, а в июле — августе того же года — действовавшими совместно 1-й и 2-й армиями; затем снова руководил 1-й армией, но в сентябре 1812 г. покинул войска по болезни; в феврале 1813 г. после изгнания французских войск из России принял командование 5-й армией, а с мая 1813 г. командовал объединенной русско-прусской армией.
Багратион, Петр Иванович (1765–1812) — князь, российский военачальник, генерал от инфантерии; участвовал в Итальянских и Швейцарских походах Суворова (1799), в войнах против Швеции и Турции; особенно прославился в войнах против Франции 1805 и 1806–1807 гг.; в Отечественную войну командовал 2-й Западной армией; раненный в Бородинском сражении, умер от гангрены.
Тормасов, Александр Петрович, граф (1752–1819) — российский военачальник, генерал от кавалерии, член Государственного совета; во время русско-турецкой 1806–1812 гг. и русско-иранской 1804–1813 гг. войн командовал русскими войсками на Кавказе; в 1812 г. командовал 3-й Западной армией и успешно отразил наступление австрийцев на Киев; затем был одним из помощников М. И. Кутузова во время изгнания армии Наполеона из России; весной 1813 г. некоторое время исполнял обязанности главнокомандующего; с 1814 г. — генерал-губернатор Москвы; много сделал для восстановления города после пожара 1812 г.
… Еще два корпуса и обширный укрепленный лагерь намечено создать в тылах этих трех армий. — Два резервных корпуса находились в тылу войск, действовавших на петербургском направлении. Согласно плану прусского генерала К. Л. А. Фуля (Пфуль; 1757–1824), военного советника императора Александра I, при начале наступления Наполеона 1-я Западная армия должна была отступить из Литвы, где она располагалась, в укрепленный лагерь у города Дрисса (соврем. Верхнедвинск) на правом берегу реки Западная Двина. Предполагалось, что Наполеон осадит лагерь, а 2-я армия будет действовать ему во фланг и в тыл. В начале июля 1812 г. войска Барклая отошли к Дриссе, но Наполеон за ними не последовал, а двинулся южнее, отсекая 1-ю армию от войск Багратиона. В этих условиях войска у Дриссы обрекались на бездействие, создавалась опасность разгрома русских армий по частям, поэтому план Фуля был отставлен и Барклай двинулся на соединение с Багратионом, что и осуществилось у Смоленска.
… Думаешь последовать примеру Брута? — Марк Юний Брут (85–42 до н. э.) — римский политический деятель, пламенный республиканец, один из убийц Цезаря; в борьбе с наследниками Цезаря потерпел поражение в битве при греческом городе Филиппы, после чего покончил с собой.
… В десять утра он сделает остановку в Ашаффенбурге… — Город Ашаффенбург находится в Баварии, на реке Майн, в 60 км к северу от Эбербаха.
… Я говорю по-французски лучше, чем сам Расин. — Расин, Жан (1639–1699) — французский поэт и драматург; автор пьес на сюжеты из Библии, греческой мифологии и древней истории; его творчество — одна из вершин французской классической поэзии; в его языке неизменно отмечают удивительную простоту, тонкость и изящество, гармоничность, близость к разговорному языку его времени, большую смысловую насыщенность и выразительную силу.
… При входе во дворец князя-примаса. — Имеется в виду Карл Теодор, барон фон Дальберг (1744–1817), последний архиепископ-курфюрст Майнца, переведенный Наполеоном I в Регенсбург, а затем во Франкфурт с титулом примаса (т. е. первого по своему сану епископа) Германии; был также верховным канцлером Рейнского союза и председателем сейма; в 1810 г. уступил Регенсбург Баварии, в обмен получив княжество Фульда, графство Ганау и титул великого герцога; отрекся от престола в 1813 г.; был другом Гёте и Шиллера.
… Император ехал верхом рядом с каретой императрицы. — Имеется в виду Мария Луиза (1791–1847) — австрийская эрцгерцогиня, с 1810 г. вторая жена Наполеона, с 1815 г. герцогиня Пармская; после первого отречения мужа фактически порвала с ним и вернулась на родину; впоследствии дважды выходила замуж морганатическим браком.
… растерялся при одном приближении этого властителя, который, подобно Атласу, держит мир на своих плечах… — Атлас (Атлант) — в греческих мифах один из титанов, потерпевших поражение в борьбе с богами-олимпийцами; в наказание был поставлен на Крайнем Западе земли поддерживать небесный свод.
… С генералом Шварценбергом, представителем Австрии, он повел речь о его талантах полководца… — Шварценберг, Карл Филипп, герцог Крумауский (1771–1820) — австрийский фельдмаршал, вице-президент придворного военного совета (1805); в 1809–1812 гг. посол во Франции; в 1812 гг. участвовал в походе на Россию во главе австрийского военного контингента; в апреле 1813 г. был послан чрезвычайным послом к Наполеону с требованием отдать Иллирию и уйти из Германии; в качестве командующего армией активно участвовал в кампаниях 1813–1814 гг. против Наполеона.
… ему назвали имя посланника герцога Саксен-Веймарского… — Этим посланником был Иоганн Вольфганг Гёте (1749–1842) — поэт и мыслитель, выдающийся представитель Просвещения в Германии; один из основоположников немецкой литературы нового времени; разносторонний ученый, автор ряда работ по естествознанию.
Прибыв в Веймар в ноябре 1775 г. по приглашению незадолго до этого занявшего престол герцога Карла Августа, Гёте стал в 1776 г. тайным советником и членом правительственного совета; в его руках сосредоточилось руководство военными, дорожными и финансовыми делами; получив в 1782 г. дворянское звание, писатель фактически был ближайшим советником герцога; занимаясь судопроизводством, усовершенствованием дорог, лесоводством, развитием горного дела, образованием, пытался проводить реформы в просветительском духе; после возвращения в Веймар из поездки в Италию (1786–1788) отказался от административной деятельности, но сохранил свой влияние при дворе герцога; с 1791 г. руководил придворным театром; в 1792 г. в свите герцога Веймарского участвовал в поездке к месту военных действий между революционной Францией и коалицией европейских монархов; к личности Наполеона питал большое уважение, и падение наполеоновской империи не вызвало у него особого энтузиазма.
О встрече с Наполеоном в Эрфурте в 1808 г. (а не в Ашаффенбурге в 1812 г., как у Дюма!) и сказанных им там словах в адрес Гёте рассказывает сам писатель в заметке «Встреча с Налолеоном»).
… предстать перед Германией в позе Тита или Августа… — То есть в позе мудрого и милосердного властителя, несущего мир и думающего о благе людей.
Тит, Флавий Веспасиан (39–81) — римский император с 79 г.; старший сын императора Веспасиана, соправитель отца; взял в 70 г. Иерусалим; в период своего правления прославился добротой, великодушием и заботой о подданных, за что был прозван «любовью и отрадой рода человеческого».
Август (до 27 г. до н. э. — Гай Юлий Цезарь Октавиан; 63 до н. э. — 14 н. э.) — первый римский император с 27 г. до н. э. под именем Цезарь Август; внучатый племянник Цезаря, усыновленный им в завещании; победой в 31 г. до н. э. при Акции над Антонием и Клеопатрой завершил гражданские войны в государстве, начавшиеся после убийства Цезаря; после смерти был обожествлен.
… Разве Христофор Колумб взошел бы на корабль, если бы думал, что умрет на второй день плавания? — Колумб, Христофор (1451–1506) — испанский мореплаватель, по рождению генуэзец; в 1492–1504 гг. совершил несколько плаваний через Атлантический океан, пытаясь найти кратчайший морской путь в Индию с запада; открыл часть островов и побережья Южной и Центральной Америки.
… позаботиться о нем не хуже, чем это сделал бы сам святой Винцент Деполь… — Деполь, Винцент (Венсан де Поль; 1581–1660) — французский священник; в молодости попал в плен к африканским пиратам-мусульманам и освободился благодаря своему красноречию; в 1610 г. был назначен духовником королевы Марии Медичи, а в 1619 г. — главным священником галерного флота; много занимался миссионерской деятельностью, проповедовал по всей Франции, стремясь улучшить нравы духовенства и народа; основал несколько миссионерских и благотворительных религиозных обществ; много занимался благотворительностью и добился устройства богадельни, больницы для бедных, существующей до сих пор, и приюта для бездомных детей; заботился об улучшении положения каторжников; за свою доброту был прозван парижанами Уполномоченным Провидения; в XVIII в. был причислен клику святых.
… Гамлет философствовал по поводу черепа, то есть прошлого, смерти, конца. — Имеется в виду сцена трагедии Шекспира «Гамлет, принц Датский» (1600), когда Гамлет, находясь на кладбище над разрытой могилой королевского шута Йорика, которого он знавал в детстве, и держа в руках его череп, рассуждает о бренности всего живущего («Гамлет», V, 1).
… Исчадие погибели, ангела добродетели? Дездемону или леди Макбет? — Дездемона — героиня трагедии «Отелло», супруга заглавного героя, безвинно убитая им из ревности.
Леди Макбет — героиня трагедии «Макбет», вдохновительница кровавых преступлений своего мужа.
… Я значу больше, чем Шекспир и Микеланджело, ибо я — поэт и скульптор душ человеческих! — Микеланджело Буонарроти (1475–1564) — один из величайших деятелей итальянского Возрождения, скульптор, живописец, архитектор и поэт.
Гавр — город и один из крупнейших портов Франции на северо-западе страны, в устье Сены; возник в нач. XVI в. на месте рыбачьего поселка; в XVI–XVII вв. достиг расцвета благодаря рыболовецкому промыслу и торговле с Африкой и Америкой; в XIX в. стал военным портом.
Сажень — мера длины, во Франции равная 162 см.