Читать онлайн Мартина бесплатно

Мартина

«МАРТИНА» ВОЗВРАЩАЕТСЯ

В октябре 2003 года в польские книжные магазины поступила книга, авторство которой трудно приписать одному человеку. Но несправедливо было бы приписывать его даже тем трем — мне и еще двум — авторам, фамилии которых появились на обложке «Мартины». Главным образом потому, что эта повесть рождалась публично, при участии многих людей, в основном молодых, впечатлительных, сплотившихся вокруг студенческого интернет-портала www.korba.pl. Загоревшиеся мыслью вместе написать книгу с использованием возможностей интернета, они своими идеями (высказанными в чатах, в мейлах или выложенными на специальном форуме, все еще, заметьте, существующем) задали определенное настроение и обеспечили тот литературный материал, который и составил основу книги. Так на польском книжном рынке появилось абсолютно уникальное издание. Оно выражало душевные порывы сразу многих. И хотя такого рода коллективной работе сопутствует элемент риска, в ней может совершенно неожиданно появиться что-то новое. Тем более что здесь благодаря интернету все происходит на глазах читателей. Именно новаторство и привлекло меня в данном проекте. Для читателей же, как вскоре выяснилось, это не имело значения. Если они отметили книгу своим вниманием и решили приобрести ее (книга появилась в списке бестселлеров сети «EMPiK»), то главным образом из-за универсальности истории, рассказанной в «Мартине». Истории современной, включающей все то, что обычно люди ищут в беллетристике: повествование о любви здесь и сейчас, о настоящей дружбе, о моральном выборе, о грехе, об одиночестве, об относительности истины, о смысле жизни и о счастье, которое мы часто ищем очень далеко, но которое постоянно рядом с нами и терпеливо ждет, пока мы заметим его и протянем к нему руку.

Прошло больше трех лет после первого издания, и «Мартина» снова на полках книжных магазинов. По-моему, она не утратила своей актуальности. И возвращается дополненной двумя рассказами моего авторства, которые, хоть и написаны в другое время и при других обстоятельствах, созвучны с главной темой этой книги.

Мартина

Он до сих пор не знает, зачем вернулся в тот вечер. Тихо вошел, ни слова не говоря, переложил книги с дивана на пол, сел сзади, отвел рукой ее волосы и прикоснулся губами. Она сидела неподвижно, всматриваясь в его отражение в стекле монитора, стоявшего перед ней на столике. Боясь ненароком дотронуться до нее, он нервно задышал, согревая места, которые целовал. Она напряглась, как в ожидании удара, сжала кулаки. Он коснулся лицом ее уха, прихватил губами мочку с сережкой. Отпустил.

— Мартиночка моя, — прошептал он.

Потом выпрямился, поправил ее волосы, поцеловал в свитер на плече, встал и вышел. Продолжая неподвижно сидеть, она подняла руку, коснулась уха, которое он только что выпустил изо рта, и поднесла пальцы к губам. Анджей…

С первого появления в ее жизни он всегда оказывался рядом, когда она испытывала в нем нужду. И всегда исчезал, когда она проникалась благодарностью к нему. Уже там, на вокзале, два года назад, когда она прибежала к автобусу до Щитно в последнюю минуту и водитель ехидно заметил ей, что «этот автобус не на дачные участки» и что «завтра будет следующий». Она чуть не заплакала, потому что «завтра» означало опоздание на целую вечность, потому что именно сегодня отец ждет ее в доме, полном ее фотографий, потому что он сварил ее любимый грибной суп, потому что он несколько дней рассказывал собаке, что к ним приезжает Мартинка. Он станет на пороге за два часа до ее прибытия и будет ждать, чтобы подхватить и занести в дом чемоданы, которых у нее никогда не было; он уже покрасил стены в ее комнате, передвинул кровать к окну и поменял занавески: теперь они короткие, и после пробуждения она сразу увидит озеро.

— Пожалуйста, я могу сесть на пол, могу стоять… Мне обязательно надо сегодня быть в Щитно, пожалуйста…

В этот момент парень в зеленой куртке встал рядом с водителем и, подавая ему свой билет, сказал:

— Тогда, может, я поеду сегодня на участки, а вы возьмете эту девушку. Откройте, пожалуйста, багажный люк, я заберу свои вещи.

Водитель взглянул на него раздраженно и, не вынимая сигареты изо рта, прокомментировал на повышенных тонах:

— А вы раньше не могли определиться, чего вам хочется? Я теперь что, весь багаж должен перевернуть, чтобы достать ваши вещи? Джентльмен, видишь ли, нашелся…

Парень повернулся спиной к водителю и, глядя ей прямо в глаза, тихо сказал:

Не обращай на него внимания. Твое место у средних дверей. Я могу поехать и завтра. Меня никто не ждет.

Но… Почему? Сколько стоит билет? Скажи, пожалуйста. Подожди!

Он не дослушал. Повернулся и ушел.

Их следующая встреча произошла через два месяца. Совершенно случайно. Отец дал ей денег на компьютер. Вдвое больше, чем было нужно. С тех пор как она уехала из дому (задолго до развода родителей), у нее было чувство, что отец хотел как-то компенсировать ей свое отсутствие. Будто хотел загладить вину, которой в общем-то и не было. Что он вроде как бросил ее. Она никогда не считала, что он бросил ее. Он всегда для нее проживал по тому же адресу и по всем другим их адресам. Если он уезжал более чем на день, то сразу звонил и сообщал номер телефона, по которому она может с ним связаться.

Иногда она разговаривала об этом с Магдой, подружкой, с которой вместе снимали квартиру. Старше ее на шесть лет, «бабушка-студентка», как она порой себя называла, начала учиться, когда ее ровесники уже закончили. У Магды не было отца. Он умер до ее рождения, и она знала его только по фотографии. И вот эта самая Магда, которой слово «умиление» было так же чуждо, как пляж эскимосам, молчала и слушала, глядя ей в глаза. Магда обожала отца Мартины. Его приезды к ним в общежитие всегда были событием. Магда умела решительно изменить все планы, даже отменить свидание, чтобы только посидеть с ними при свечах и послушать его рассказы. Как-то вечером, когда после одного из таких посещений они остались одни, Магда достала из тумбочки металлическую коробку, а из нее — листок, исписанный мелким почерком. Налила стакан вина, выпила залпом, села на пол и начала читать. Собственно, она даже не читала: просто сидела с закрытыми глазами и декламировала по памяти письмо, которое отец написал ей до ее рождения. Письмо не родившемуся пока ребенку, которого он ждал и о котором мечтал. В ту ночь они спали вместе, прижавшись друг к другу, и по-настоящему подружились именно тогда.

Как-то субботним вечером, через два месяца после посещения Щитно, она взяла полученные от отца деньги и пошла в ближайший магазин, в витрине которого стояли компьютеры. Она медленно шла вдоль стеллажей, читала описания, помещенные рядом с серыми металлическими ящиками, мало что понимая. По-настоящему ей понравился только один. Он не был похож на другие. Весь из фиолетового плексигласа, он выглядел как телевизор будущего. Просто красивый. Ей хотелось иметь такой, даже если это был не компьютер вовсе. Наклонилась посмотреть цену и в этот момент услышала тихий голос:

— Ну и как, был тогда туман над озерами в Щитно?

Она резко обернулась. Сзади стоял он и приветливо улыбался. В зеленом халате, с бейджиком продавца на нем и карандашом за ухом. Он показался ей значительно выше, чем тогда у автобуса. Темные волосы зачесаны наверх, широкий шрам на лбу. Он нервно трогал рукой правое ухо и выглядел смущенным, хотя, казалось бы, чего смущаться, ведь это он с ней заговорил. Она улыбнулась:

Вечером я успела только на Малое, но утром была и на Малом, и на Большом. А на мосту я просто утонула в тумане.

Я ездил туда на прошлой неделе. Было точно так же.

Так она познакомилась с Анджеем. Он изучал телекоммуникации в политехническом институте. Как и она, он приехал из Щитно, знал наизусть самые нежные стихи Посвятовской, разбирался только в компьютерах и был «красивый до ломоты в бедрах», как сказала Магда. Когда она впервые привела его в общежитие, Магда бессовестно клеилась к нему, а как только за ним закрылась дверь, она проговорила, сгорая от возбуждения:

— Слушай, когда я на него смотрела, у меня стринги сзаду наперед перекрутились и я всямокрая сделалась. Где ты его нашла?!

Потом подошла к окну и, глядя на Анджея, идущего к автобусной остановке, вдруг серьезно спросила:

— Хочешь, Мартина, он будет твой?

Тогда она еще не знала, хочет или нет. Не знала она и в тот вечер, когда он вернулся и целовал ее шею. Впрочем, нет, ей хотелось иметь его, но только на минутку. Чтобы снял с нее свитер, и коснулся ее спины губами, и хотя бы раз провел руками по груди. Но чтобы, уходя домой, сразу об этом забыл. Но он не забыл бы этого никогда и потому не снимал с нее свитер. А ей так сильно хотелось, чтобы он сделал это. И это желание родилось главным образом из восхищения им. «Идиотизм, — думала она, — можно ли кого-нибудь желать на минутку, и притом лишь из восхищения?»

Она встала с дивана, подошла к столу, заставленному пепельницами, стаканами с недопитым чаем и бокалами из-под вина. Она наклонилась, пытаясь найти бутылку, в которой хоть что-то осталось. Пиво, вино. Все равно. Ей был нужен этанол. Она включила компьютер и модем. Ей хотелось говорить. Все равно с кем. Это всегда помогало. Даже если это был разговор с самой собой. Когда-то она вела дневник. В голубых тетрадях, вставляла их в обложки с надписью «Физика» и прятала в кровати, под матрасом. Полная бессмыслица. Никто ведь не держит «Физику» в кровати. Но это было давно. Тогда было так… так спокойно. Так чудесно спокойно, даже когда она, смущенная, заставала родителей на кухне, когда они целовались, думая, что она уже давно спит. Теперь их вместе на эту кухню не заманишь.

А началось все с того, что как-то раз Магда подозвала ее к компьютеру и взволнованно стала читать вслух опубликованный в интернете дневник какой-то алкоголички, детально изо дня в день описывавшей свою борьбу с зависимостью. Так она узнала, что такое блог. Две недели спустя она открыла свой. Тетради из-под матраса были выставлены на обозрение всей электронной деревни. Зачем ждать, пока кто-то в конце концов найдет (на что на самом деле надеется каждая маленькая девочка) этот дневник, если его можно самому подбросить в мир.

Сегодня, после шумного вечера, после вина, горячего дыхания Анджея на шее и его неожиданного ухода, она почувствовала себя одинокой, заброшенной. Блог помогал. Особенно когда рядом не было Магды. На блог можно было выбросить все свои душевные терзания, мысли и сомнения, исповедаться, самой придумать себе наказание за прегрешения и никому не давать обещаний исправиться, немного пооправдываться, немного пожаловаться, но прежде всего убедиться в главном: неправда, что она с Луны, а все остальные — с Юпитера.

Она начала писать.

12.10.2002 Невзаимность

У меня такое впечатление, как будто я захлопываю дверь перед носом у человека, тащившего сумки с моими покупками, которого я сама пригласила пройтись со мной по магазинам. Он был стоически терпелив, когда надо, давал советы, когда надо, помалкивал, ждал перед примерочными, отстаивал со мной очередь в кассу во всех супермаркетах, внимательно рассматривал со мной все книги в книжных магазинах, потом нес тяжелые сумки, а когда мы подходили к двери моей квартиры, я забирала эти сумки и захлопывала дверь у него перед носом. Я больше в нем не нуждалась. И даже не благодарила, в основном из-за страха, что эту благодарность можно принять за благосклонность, дающую надежду на будущие походы по магазинам. Вот так я чувствую себя теперь. Вредная, противная. Сплошной эгоизм и лицемерие. И при всем при том знаю, что он вложил в эти сумки свое сердце и теперь без него едет в автобусе домой. Но уже завтра у него будет новое сердце, чтобы снова отдать его мне. Сердце, где он прятал бы надежду на то, что когда-нибудь после шопинга я приглашу его к себе.

Взаимная невзаимность

Не могу справиться с ней. С этой невзаимностью. Наверное, потому, что подаю надежду, приглашая его пройтись по магазинам. Впрочем, это как раз честно. Взаимность налицо. Потому что я тоже питаю надежду. На то, что когда-нибудь полюблю его. Возжелаю его. Возмечтаю о нем. Что в один прекрасный день, стоя в примерочной, захочу, чтобы он вошел туда со мной и сказал мне, хорош ли этот лифчик, такой ли он хотел бы с меня снять. Что я перестану плакать от этой грешной, тоже невзаимной, влюбленности в мужчину, который дарит мне иногда в спешке пять минут, ходит по магазинам с другой женщиной и тоже манит меня надеждой.

Сцены из жизни на съемной квартире.

Магда, кличка Мадам, подруга, с которой мы вместе снимаем квартиру, в ужасе. Недавно сказала мне, что многие в заведении (так Магда называет университет) считают, что у нас «бесплатный центр помощи для людей с задержкой речи» и что это на самом деле лучше, чем когда тебя принимают за сотрудника агентства знакомств, но все равно она разочарована, потому что думала, что мужики приходят к нам, чтобы «поглазеть, возбудиться и пережить что-то химическое», тогда как они на самом деле приходят на консультации и к тому же пьют наше вино.

Конечно, Магда преувеличивает, но что-то в этом есть. Я учусь на английской филологии. Магда — на романской, а Тео, испанец, живущий двумя этажами ниже, если он только не у своей Ани, которую любит с тех пор, как увидел на пляже в Лорет-де-Мар, уходит от нас лишь после вопроса, а не пора ли ему уходить, а Магда, подмигивая и провокационно высунув язык, облизывает губы и произносит традиционную формулу по испанской свадебной церемонии «Si, quiero», что означает «Да, я согласна».

Тео смеется и уходит. Тео — пример мужчины, без колебаний расставшегося со своим буржуазным благополучием, которое было ему обеспечено как сыну богатого мадридского издателя, и приехавшего в Польшу за любовью всей своей жизни. Он стал работать за гроши в частной школе иностранных языков, поселился на съемной квартире и учит польский, чтобы в будущем рассказывать своим детям сказки по-польски. И у Магды, и у меня испанский второй язык, и мы часто переводим Тео наши беседы с гостями. Когда нам не хватает испанского, мы переходим с Тео на английский. Кроме того, Магда изощренно кокетничает с новыми гостями, отвечая на телефонные звонки по-французски, даже на звонки дедушки, который платит за наши две комнаты в мансарде и плохо слышит даже по-польски, не говоря уже о том, чтобы что-то там понимать по-французски. Кроме того, на самый обычный вопрос о ее специализации она отвечает, что «очень любит по-французски», что можно понять и как романистику. Особенно, добавляет она, это помогает в баре отеля «Меркюр», где, чтобы иметь возможность вносить свою часть платы за проживание и не опуститься на дно, она работает барменшей и где у нее на самом деле проходят «самые главные в жизни лекции и практические занятия иногда тоже».

Мужчины

Недавно мы разговаривали с Магдой о Тео. Для меня он — явление. Столько в нем решимости, чтобы так без остатка отдаться чувству. Он верен себе, он романтичный, нежный, добрый, и этим своим отношением к любви как к святыне и самому важному в жизни напоминает мне героев Ремарка. Магда считает, что Тео просто нон-стоп под градусом, на какой-то химии, и что все это из-за светлых волос Ани, из-за ее больших и тяжелых грудей, и что это у него пройдет быстрее, чем кончится срок действия загранпаспорта. Сейчас они припаялись друг к другу обручальными кольцами, а когда кончится у них эта химия, пойдут искать ножовку.

Не знаю, откуда в Магде этот цинизм. Она не верит в любовь. Даже в любовь к Богу. Она считает, что религиозные люди — это те, кто не может смириться с неизбежностью ухода из этого мира, кто боится наказания за грехи. Вот они и прикидываются возлюбившими тот Высший суд, что ждет их после смерти. Я с ней на эти темы спорю постоянно. И безуспешно. Она считает, что нет таких мужчин, ради которых она захотела бы сменить макияж, а тем более страну. И что Тео — это наши-рявшийся любовью симпатичный инопланетянин, совершенно выпавший из нашего времени, идеальный аналог не только семейных препаратов типа wash'n'go, но и типично мужских препаратов типа fuck'n'go. Она знает об этом как от «домохозяек при деньгах» из своего бара, так и от «умников без денег» из университетского паба. А сама она просто приспосабливается к миру. И к препаратам тоже. Но это не настоящая Магда. Когда она не поддает, она впечатлительная и словно губка впитывает в себя все горести этого мира, склоняясь над каждой облезлой кошкой. В ней абсолютно нет цинизма, а если она и укрывается в нем, то пользуется им, как Диоген своей бочкой.

Потом мы сошлись на том, что в мужиках нас заводит главным образом ум, потому что только умный мужик может быть интересным, даже когда он потолстеет и облысеет. Хуже всего, когда у него пресс рельефнее, чем мозг. Тогда он даже хуже девиц, которые появляются в студенческих клубах, чтобы показать новую бижутерию в пупке и загар из солярия. Они достаточно умны, чтобы не прикидываться, что у них другие интересы. Кроме того, мужчина должен быть слегка сентиментален. Так, чтобы захотелось вместе с ним поплакать в темном кинозале. Или, допустим, перечислить все увиденные на прогулке цветы, или накупить шоколадных зайчиков к Пасхе. Или послушать Моцарта.

Пока я это говорила, Магда потихоньку выползала из своей бочки, все время кивая, а в конце сказала:

— Знаешь что, Мартина, сходи-ка ты как-нибудь в этом своем Щитно на озеро, поймай золотую рыбку. И тогда убедишься, что даже она не даст тебе такого мужика.

Войдет ли когда-нибудь польский деканат в объединенную Европу?

Если прав Реймонт, написавший, что сила человека измеряется количеством его недругов, то дамы из деканата — это сверхдержава. Мой отец считает, будто я не знаю, что говорю, поскольку еще не бывала в налоговой инспекции.

Вчера я была на территории сверхдержавы. Прибыла без визы, то есть как раз тогда, когда дамы из деканата пили утренний кофе и границы сверхдержавы, по идее, закрыты. Я пришла, потому что получила грант на трехмесячную стажировку на филологическом факультете Университета Кент в Кентербери в Англии в качестве поощрения за эссе о творчестве Оскара Уайльда, которое я написала на конкурс, организованный Британским советом. Сам декан поздравил меня, и ректор тоже, а Магда рассказывала об этом как о самом важном культурном событии в Польше со времени Нобелевской премии Шимборской. Только дамы из деканата ничего об этом не знали. Да и нужно мне было всего лишь пустяковое формальное подтверждение того, что университет согласен на мой выезд. Оно должно было быть написано по-английски и заверено всеми необходимыми печатями. Сначала, пока я пятнадцать минут стояла за деревянным барьером, я узнала о самых важных событиях, происходящих в трех польских телесериалах. Потом дамы плавно перешли на реалити-шоу. Я узнала, что в баре Эвелина выражалась как уличная девка, что по-настоящему красивая там только некая Доброслава и что «они своих дочерей никогда, и вообще». Когда они перешли к обсуждению длины юбки новой секретарши ректора, я дала знать о своем присутствии покашливанием. Ничего не изменилось. Я была для них даже не воздухом. Самое большее — вакуумом, причем без визы. Меня спас декан, который неожиданно вышел из своего кабинета. Увидев меня, улыбнулся и воскликнул:

— О, наша писательница! — И пошел по своим делам.

Дамы как по команде обернулись ко мне, а одна даже почувствовала себя обязанной спросить меня, чего я хочу. Я хотела слишком многого. Мне велели написать заявление на имя декана, принести свидетельство из британского совета и характеристику от куратора курса, перевести согласие на выезд на английский и прийти во вторник или в четверг, но не в следующий четверг, потому что у них тогда защита кандидатской. После чего спокойно вернулись к разговору о юбке секретарши. Я снова стала вакуумом.

Она выключила компьютер. Ей ничуть не стало лучше. Взяла стакан вина, включила Грехуту, села на диван и, завернувшись в одеяло, облокотилась на подушки. Она думала об Анджее.

Они договорились с половиной студентов из своей группы вечером готовиться к семинару у Бон Джови. Так они называли молодого американца, который читал им лекции по американской литературе. На кафедре английской филологии работали несколько таких одержимых странников, которые распрощались со своей налаженной жизнью в Штатах, в Австралии, в Соединенном Королевстве или в Ирландии и приехали в Польшу, чтобы «принять участие в новом оригинальном проекте своей жизни», как они это называли. Жили на съемных квартирах, ели в столовых, спали с польскими женщинами и проникались польской ментальностью. Бон Джови не производил впечатления осведомленного об этом проекте. Возможно, он даже не вполне осознавал, что он в Польше. Кто-то из группы как-то сказал, что Джови, в сущности, по барабану, где он живет. Важно одно: чтобы там была библиотека. Со своим мальчишеским чубом он выглядел лучше настоящего Бон Джови, он и на гитаре играл, и казалось, даже разбуди его ночью, начнет рассуждать об аналогиях между прозой Фолкнера и философией Юнга. Заинтересованная рассказами о нем, Магда как-то пришла на одну из его лекций, которая, в сущности, была беседой с аудиторией. Сидела молча, а после лекции, когда они ехали домой в автобусе, сказала со сладострастным смешком:

— Знаешь, Мартина, чего мне хочется? Высосать его мозг. В смысле и мозг тоже.

Семинар у Джови был чем-то вроде сражения, поэтому вечером к ней пришли все без исключения. Магда ушла на всю ночь, оставив комнату в ее распоряжение.

Анджей в тот вечер зашел случайно. С тех пор как футуристический фиолетовый агрегат из магазина, в котором он подрабатывал продавцом, оказался «самым сексуальным компьютером со времени изобретения счетов», Анджей взял шефство над ним и регулярно приходил что-то устанавливать. Благодаря ему ее «iMac» имел лучшее в городе программное обеспечение. Ее совершенно не интересовало, что он там делает. Ей было достаточно, когда он после всех манипуляций приглашал ее к компьютеру и возбужденно рассказывал, где надо кликнуть, что открыть и какие программы можно запустить в фоновом режиме.

В тот вечер он, как обычно, что-то актуализировал в соседней комнате, в то время как они готовили реферат на тему «Эволюция понятия души в американской литературе». Иногда он проходил через их комнату, чтобы что-то достать из рюкзака, оставленного им в прихожей. Она не могла не заметить, как на него смотрели подруги из группы, как по команде поправлявшие волосы, когда он проходил мимо. Они пили вино, шутили. Но и работали. Помещение в клубах табачного дыма и пламя свечей — именно так она представляла себе университет. О таком рассказывал ей отец.

Но настал момент, когда они, что называется, уперлись в стену. Никто не смог процитировать ничего на тему души из современной американской литературы. Они знали, что Джови им этого не спустит. В этот момент из соседней комнаты раздался голос Анджея:

— Гилд, Джон Гилд. Этот монах с двумя детьми и кандидатской по музыковедению. Он писал об интимности как о встрече душ, а разговор считал их сексуальным актом. Ему столько же лет, сколько отцу Мартины.

Воцарилась тишина. Все посмотрели на нее.

— Анджей, поди-ка сюда на минутку! — позвала она. — Выпьешь? — Она встала и подала ему бокал вина. — Расскажешь нам что-нибудь про него?

Он стоял, опершись о косяк двери, смутившийся, словно маленький мальчик, которого застали подслушивающим разговоры взрослых.

— Двенадцать лет он был католическим монахом. Написал трактат о душе. О том, что она привязывается к людям и к событиям, что она словно виноград, превращающийся в вино, что Меркурий, патрон корреспонденции, заботится, чтобы слова доходили до ее самых потаенных закоулков. И что душу нельзя рассматривать с точки зрения инженера.

После этого Анджей отошел к компьютеру. Через минуту вернулся и, подавая несколько листков бумаги, сказал:

— Это я скачал из Сети. Может пригодиться…

И тогда она испытала тот восторг, ради которого могла бы позволить ему сегодня снять с нее лифчик, конечно, при условии, что за дверью он сразу забудет об этом. Хотя вряд ли он смог бы забыть.

В течение двух лет он был рядом, но никогда не был близок. Магде это было непонятно. «Слушай, — говорила она, — у этого типа есть все необходимые компоненты. Съешь с ним вечером спагетти, а утром почисти зубы у одного умывальника, и ты увидишь, что это он. Он так нежно дотрагивается до твоего компьютера, как будто прикасается к тебе. Я сама видела. Он тебя обожествляет, хотя вы из одной деревни». И когда она впала в это свое томное настроение после вина, она нашла в себе силы встать с постели, прийти к ней в комнату и сказать: «Всегда таким, вроде тебя, глупым как бревно, в руки плывет первосортный товар». Вот какая была эта Магда. Как говорил о ней Анджей: «Чувственность с голым животом сразу за огненной стеной». Недоступная и опасная. Она могла на неделю уехать с каким-то мужиком в горы и слать ей эсэмэски вроде этой: «Слушай, у него алгоритм в мозгу, Лесьмян в душе и Коэн в сердце. И та-а-акой пенис». После каждого такого возвращения, примерно через месяц, она говорила, что он «обрезал ей крылья, усыпил бабочек и разбил сердце»; плакала, не отвечала на телефонные звонки. Потом внезапно вставала и снова начинала «ловить карпа», или carpe diem2. Мартина была ее абсолютной противоположностью. Только раз ей разбили сердце, бабочек она сохранила.

Когда она с ним познакомилась, ему было тридцать девять. Она знает это точно, потому что сама вносила в базу данные из его регистрационной карточки. У него были тридцатилетняя жена и пятилетняя дочка Моника. Она вводила в компьютер и их карточки тоже. Он приехал из Гданьска читать лекции в летней школе филологов в Торуни. Она там тоже была. Их студенческое научное общество было одним из организаторов. Платили неплохо, и можно было еще послушать лучших лингвистов Польши. Жила она в общежитии на территории студгородка, недалеко от ректората. Для того чтобы поверить в стечение обстоятельств, в Торуни сложилась идеальная ситуация. Для нее это была череда случайностей, он же и сейчас все объясняет иначе. Регистрируясь, он по рассеянности забыл очки. Она поискала его, но он растворился в толпе гостей. Повесила листок на доске объявлений, но он не обратился до конца рабочего дня, и она взяла очки в общежитие. Незадолго до полуночи кто-то постучал в дверь. Она как раз принимала душ. Когда она вышла, завернувшись в небольшое полотенце, с мокрой головой, он сидел в кресле. Она замерла на мгновение.

— Тысяча извинений! — вскочил он. — Я не могу читать, а завтра у меня лекция. Простите, я не должен был входить. Я подумал, что вы вышли…

Полуобнаженная, она стояла, прислонившись к двери. Он наклонил голову, стараясь не смотреть.

— Я все равно без очков не вижу вас… Простите.

Он был такой беспомощный. Даже трогательный. Она не чувствовала стыда. Впрочем, она его до сих пор при нем не чувствует.

— Подождите. Сейчас дам вам.

Он рассмеялся. Так искренне, как только он умеет.

— Ну да… Чтобы лучше видел.

Она наклонилась к сумке, что была под столом, рядом с которым он только что сидел. Полотенце упало на пол. Совершенно обнаженная, она наклонилась, чтобы достать эти очки из сумки. Он тоже наклонился. Поднял полотенце с пола. Не стал даже пытаться прикрыть ее. Набросил его себе на голову. Она стояла рядом и смеялась, сраженная комизмом ситуации.

Поймала его руку и всучила ему эти очки. Из комнаты он выходил ощупью, с полотенцем на голове. Когда оказался за дверью, постучался, просунул руку и протянул ей полотенце.

С этого вечера он был везде. И всегда нарушал какие-нибудь границы.

На следующий день со своей однокурсницей Кариной она готовила зал для лекции, открывающей занятия школы. Впервые в жизни она проклинала солнце и ясную погоду. Для этой лекции предназначался зал, где в общем-то были жалюзи, но организаторы не удосужились проверить, удастся ли с их помощью затемнить помещение. А должно было быть темно, потому что лектор пользовался проектором и обязательным условием в заявке на лекцию был соответствующим образом оборудованный зал. Жалюзи, которые не использовались, наверное, годами, было невозможно опустить. Сначала Карина принесла растительного масла из столовки. Думала, что, если им смазать заржавевшие механизмы, жалюзи подадутся. Ничего не вышло. Потом девушки стали стучать по ним чугунной подставкой микрофонного штатива, потому что это был единственный тяжелый предмет в зале. Потом доведенная до отчаяния Мартина взобралась на подоконник и буквально повисла на рейке жалюзи, считая, что собственным весом потянет их вниз. То, что произошло затем, до сих пор напоминает ей сцену из трюкового фильма. Если бы не возможное развитие сценария, она посмеялась бы сама над собой. Рейка, на которой она висела, треснула и стала медленно отделяться от остального механизма, а ее ноги соскользнули с высокого подоконника. Карина истерически взвизгнула, и в этот момент она почувствовала, что чья-то рука крепко схватила ее за ягодицы, а уже через мгновение обнимала ее за талию. Юбка задралась, крючки поотрывались, юбка сползла и упала на пол у батареи.

— Немедленно отпустите рейку, — услышала она его голос.

Отпустила Он поставил ее на пол. Она отвернулась, он отошел и встал рядом с Кариной. Опираясь о подоконник, она стояла перед ними в своих черных ажурных трусиках и белой блузочке, мгновение назад лишенной пуговиц и распахнутой. Карина закрыла рот обеими руками и в ужасе смотрела на нее. Он стоял и бросал на нее насмешливые взгляды, а когда она нагнулась за юбкой, заметил:

— Сегодня на вас хотя бы трусики.

Он оказался тем самым докладчиком, из-за которого Карина ударила себя чугунной подставкой по ноге, а она забралась под потолок и чуть не упала. Он пришел проверить перед лекцией, как выглядит зал, увидел ее висящей на рейке и бросился спасать.

Лекция прошла в другом зале. Он позвонил ректору и потребовал перенести. Они вместе с Кариной слушали его лекцию. Она была в платье, подруга — в кроссовках. Переодеваясь перед лекцией, она почувствовала, что очень хочет понравиться ему. Она не брала в Торунь много вещей, тем не менее, переодеваясь, долго выбирала, что надеть. Когда она гладила короткую черную юбку, вспомнила, что всегда в таких случаях говорила Магда: «Если ты несколько раз ныряешь в шкаф ради мужика, то на самом деле ты хочешь, чтобы он снял с тебя трусики. Вот на них ты и должна сделать акцент, а на остальное забить». Она тогда подумала, хихикая, что как раз в его случае, приняв во внимание, при каких обстоятельствах она с ним постоянно сталкивается, Магда абсолютно права в том, что касается трусиков.

Она встала перед зеркалом, слегка брызнула себя за ушком духами. Черное платье с несимметричным верхом, приоткрывающим бретельку лифчика. Черные чулки с ажурной резинкой. Шпильки. И еще новые солнечные очки, которые отец привез ей недавно из Рима; она передвинула их с глаз на волосы, открыв лоб. Она знала, что ей так лучше. Когда она открывала лоб, Анджей не мог оторвать от нее взгляда. Кроме того, она считала, что солнечные очки на волосах даже в задымленном темном клубе придают облику загадочность. Губы покрыла малиновым блеском. Впервые в жизни она шла на лекцию на шпильках.

Из-за этих самых шпилек не могла идти быстро. Когда она подошла к аудитории, в которую перенесли лекцию, какой-то толстый профессор на жутком английском заканчивал приветственную речь. В зале было много народу. Она взглядом поискала Карину. Та сидела в первом ряду, а когда ее увидела, встала и помахала рукой. Толстяк кончил, переждал краткие вялые аплодисменты и сразу пригласил к кафедре «церемониймейстера», как он назвал его.

Он взошел на подиум и встал рядом с толстяком, который стал читать по бумажке его биографию. Доктор наук, выпускник Варшавского университета и UCLA (Калифорнийского университета, Лос-Анджелес), автор восьми книг по проблемам семантики языка, поэт, член редколлегии издаваемого в Ирландии известного литературного журнала, заядлый яхтсмен. Ее шпильки громко стучали по отполированным ступеням лестницы. Краем глаза она видела обращенные в ее сторону взгляды. Пока она добралась до места рядом с Кариной, стала красной от смущения. И тогда произошло нечто из ряда вон выходящее: он сошел с кафедры и, склонившись к ее уху, прошептал:

У вас все в порядке? Вы ничего не повредили, когда падали с окна?

Нет! Ничего! Простите. Я не хотела вам мешать.

Вы мне вовсе не мешаете. Я рад, что вы пришли.

Он выпрямился и спокойно вернулся на кафедру. Толстяк не смог скрыть изумления. Она внимательно огляделась, чтобы увидеть, где сидит его жена. Ее не было. В этот момент Карина наклонилась к ней и шепнула:

— Марти, ты вскружила ему голову. Ты чувствуешь, как он пахнет?!

Она ничего не чувствовала. Кроме трепета, взглядов всех присутствующих на своей спине и возбуждения, смешанного с восторгом. Она твердо знала: только что произошло что-то очень важное. Она слышала его голос, но сосредоточиться на том, что он говорит, смогла только через четверть часа.

Редкая лекция бывала такой… непредсказуемой, полной удивительных перекрученных фабул. И это о семантике! Возможно, чем-то она напоминала некоторые лекции Джови. Но если последние она могла бы сравнить с интеллектуальными клипами, аналогичными клипам MTV, то его лекция скорее была похожа на концерт. До сих пор ей казалось, что нет ничего более скучного, чем семантика, которую в ее учебном заведении вела вечно обиженная пани профессор из Кракова, усыпляющая слушателей своим монотонным голосом, не говоря уже о том, что она рассказывала, а вернее, читала с заляпанных и замызганных от многолетнего употребления исписанных от руки. листочков. Даже если это было ее субъективным мнением (после того, что произошло, иначе и быть не могло), то казалось, что о семантике языка он рассказывал то как о поэзии, то как о детективном романе. А Карину занимало совсем другое. Она наклонилась к ней и шепнула:

— Слышишь? Голос у него как у Джо Кокера. Видела? Обручальное кольцо.

Немного спустя еще раз наклонилась и добавила:

— Хотя, может, это и печатка…

Но это было обручальное кольцо. Уж она-то знала точно. Заметила его, когда он подписывал регистрационную карточку вчера, сразу по приезде. С той только разницей, что вчера ей это было абсолютно безразлично. Сегодня, сейчас, в этом темном зале, когда она смотрела на него во время лекции, она обеспокоенно констатировала, что уже нет. Что теперь это важно. Ей вдруг показалось, что так думать — грех, но она чувствовала себя околдованной.

[Мариуш Маковский, с. 37–42]

Она знала: что-то должно случиться. Уже тогда, в ее комнате, когда встретились их взгляды и она более или менее сознательно позволила полотенцу упасть на пол, она уже знала. Он тоже знал. Это его обручальное кольцо было упреком и одновременно греховным, извращенным раздражителем. Она чувствовала, что делает что-то плохое, что-то такое, чего никто от нее не ожидал, и… ей это нравилось. Он никогда его не снимал, никогда о нем не вспоминал, но оно было всегда, как замок на двери, ведущей в тот мир, в который ей никогда не будет доступа. Иногда она забывала о кольце. Вытесняла его из сознания в те часы, которые они проводили вместе в гостинице в То-руни, когда они просыпались вместе среди ночи. Смотрели на город, на голубей, спящих на карнизе. Весь мир принадлежал ей, вся эта красота, его дыхание у нее на шее. Она принимала эти минуты как подарок судьбы. На свете были только они, и ничего вокруг. Иногда ночью они ходили на Вислу. Она жила в Торуни три месяца, пока работала школа, и каждую неделю открывала для себя какое-нибудь дивное место, которое наносила на карту, висевшую на стене в общежитии. Все эти места она показала ему, а потом они вместе открывали новые. На уик-энды он возвращался в Гданьск. К той, к своей. Она знала, как ее зовут, знала, как зовут его дочку. Во время очередного такого уик-энда, в конце сентября, когда он был в Гданьске, она поехала к Магде. У Магды не было каникул. Она работала в этом своем баре, где брала «уроки жизни». Тогда она плакала в подушку на постели Магды.

Чего ревешь, кретинка! Глупая, что ли? Как все блондинки, ты считаешь, что он все бросит ради тебя и будет твой? Он играет тобой, черт бы его побрал, ему ведь тридцать девять. Ты думаешь, что если он знает, о чем мечтают двадцатидвухлетние девушки, так уж он сразу такой исключительный?

Я люблю его! — кричала она сквозь слезы.

А он тебя? — Вопрос повис в пронзительной тишине комнаты.

Она никогда над этим не задумывалась, но подсознательно, видимо, решила, что это очевидно. Так же как с первого дня стала очевидной интимность в отношениях с ним. Просто в один прекрасный вечер через несколько недель после той памятной лекции он пришел к ней в общежитие, постучался, вошел в комнату и, не говоря ни слова, стал целовать ее. Ей не нужны были никакие объяснения, она не могла, а прежде всего — не хотела думать о будущем. В расчет принимались только мгновения, которые они могли провести вместе. Его чудесные прикосновения, находившие и открывавшие в ней источники наслаждения, о существовании которых она даже не догадывалась. Она забылась в сексе с ним. Совершенно. Она была такой, какой всегда хотела быть. И не была обязана ничего объяснять. Он и так все знал. Она то кричала, больно царапая его, а то снова льнула к нему и дарила нежнейшими ласками. Он никогда не засыпал раньше ее, ночи напролет они проводили в разговорах. В сущности, это он научил ее шепоту. Он раскрывал перед ней свои самые сокровенные мысли и желания. И страхи. Для него она была единственной на земле женщиной. Она полностью доверилась ему, отдалась ему целиком, не оставив места ни для чего другого. Каждое слово он произносил в самый удачный момент. Спустя неделю после знакомства он подарил ей альбом с репродукциями картин Тадеуша Маковского. Откуда он мог знать, что она любит живопись, а картины Маковского для нее что-то вроде возвращения в детство?

— Я знал, что тебе понравится. В тебе есть детское любопытство и милая впечатлительность.

Она чувствовала, что с ним она может даже не говорить. Он все и так знал. Она никогда не думала, что встретит кого-нибудь, кто будет понимать ее так хорошо. И снова поддавалась очарованию. Как и каждый день там, в Торуни.

А потом он растоптал ее душу.

В пятницу Магда поехала домой, а Томаш на весь уик-энд приехал специально к ней. В их иол-ном распоряжении было целых три дня. Мартина решила, что приготовит ужин. Такая вот деталь повседневного быта. Они вместе покоряли громадные пространства гипермаркетов, оба придирались к каждому пучку петрушки на прилавке и смеялись до слез.

Он выглядел комично с множеством сумок, но, как самый настоящий джентльмен, не позволил ей взять даже самый маленький пакет. Они вошли в комнату. Томаш с облегчением поставил пакеты на пол. И крепко прижал ее к себе.

— Спасибо, что разрешаешь мне вносить покупки в дом, — шепнул он ей на ухо.

Она замерла.

Почему ты так сказал? — Она отпрянула, чтобы посмотреть ему в глаза.

Что сказал?

Ну, о покупках.

Ты ведь сама говорила, что Анджею не позволяешь войти в комнату с сумками.

Я никогда не говорила тебе об Анджее.

Ей показалось, что мир рушится. Она поняла все. Его глаза говорили ей, что она права.

Ты читаешь мой блог, а потом делаешь вид, что прекрасно меня знаешь и понимаешь?! Что читаешь мои мысли? Лжец! Зачем? Чтобы произвести впечатление на наивную малолетку, чтобы стать чем-то исключительным, чтобы затащить ее в постель и рассказывать об этом друзьям под водку?

Это не так, Марти, совсем не так… — Он попытался обнять ее.

Она резко вырвалась:

— Уходи. Пожалуйста, уходи! Ничего не говори… Уходи!

Он вышел без лишних слов. И не вернулся. Как он посмел не вернуться?!

В ее голове больше не осталось мыслей. Там были только слезы. Ей вспомнилось, как в чате какой-то парень хотел доказать ей, что, хоть он и не красавчик, но сумеет соблазнить любую женщину. «Просто я их слушаю и говорю им то, что они хотят слышать», — написал он. Тогда она страшно возмутилась. А ведь сама точно такая. Она хотела, чтобы мужчина слушал ее, чтобы понимал ее без слов… Чтобы говорил только то, что она хочет услышать. Идиотка Слова — вот самая большая ложь, на которую мужики ловят нас. Ты думала, что встретилась с ангелом, потому что он говорит тебе все эти безумно важные слова? Глупая. Ангелы ничего не говорят, они просто существуют и не притворяются, что знают тебя. В этом нет необходимости. Они появляются, когда ты в них нуждаешься, и не ездят к жене и ребенку. Ангелы существуют только для тебя. Как Анджей.

Он все время был, ничего не просил, никем не прикидывался. Любил ее и никогда не намекал на то, как он страдает из-за ее равнодушия к нему…

Она вывалила на постель все содержимое сумки. Нашла записную книжку. Дрожа, набрала номер Анджея. Автоответчик сообщил радостным женским голосом:

— Привет. Вы позвонили Оле и Анджею. Существуют две возможности: либо нас нет дома, либо у нас сейчас нет желания ни с кем разговаривать. Оставьте сообщение, мы перезвоним.

* * *

Прошло несколько месяцев с того вечера, и если бы сегодня ее спросили, что чаще всего она тогда чувствовала, она ответила бы: отверженность. Парадоксально, но больше остальных, казалось ей, ее отвергал Анджей. Тот самый Анджей, которому она сама регулярно, по нескольку раз в неделю, давала от ворот поворот. И несмотря на это, он все время должен был быть при ней, учить для нее новые стихи, заниматься ее компьютером, замечать новые туфли или новый лак, покупать для нее книги, напоминать, чтобы она позвонила отцу, и целовать ее в шею, но только в случае, если перед этим вызовет в ней восхищение. А потом сразу забыть, что она позволила ему сделать это. Он должен был ждать.

Переживать вместе с ней эту ее зачарованность Торунью, покорно терпеть то, что она, ни слова не сказав, исчезает на весь уик-энд, а вернувшись, молчит полнедели, срываясь как ошалелая при каждом звонке телефона.

Он устал ждать.

Она даже не заметила, как он вышел из игры. В молчании постепенно гасло его присутствие. Как догорающая свеча. А поскольку ей в жизни светил мощный прожектор из Гданьска, свечи она и не заметила.

Магда только раз прокомментировала то, что Анджей уходил из ее жизни:

— Мартина, послушай, ты не должна относиться к мужику как к номеру в списке очередников на пересадку почек. Пусть он ждет, но не отключай ему диализатор. Может, он был и не совсем здоров, но ты перепутала органы. Он ждал в очереди по пересадке сердца. Твоего. К тому же, кроме сердца, у него есть и простата.

Она скучала. Вовсе не по близости или сексу. Этого в ее жизни, если не считать месяца в Торуни, и раньше было мало. Скорее по таинству пребывания вместе. По разговорам, взглядам, по нежным прикосновениям и тем моментам, когда в общежитии, в машине, на паркинге или во время прогулки по лесу они вдруг замолкали и начинали целоваться и обниматься. По напряжению, сопровождавшему такие минуты, она скучала больше всего. И меньше по тому, что происходило после.

В течение нескольких недель она верила, что все вернется. Он позвонит, она уступит его просьбам простить его. И все будет как прежде. Она продумала этот разговор в деталях, оставив на потом лишь решение, когда расплакаться — до того, как он дойдет до просьб простить его, или после.

Но он не звонил. Она постоянно срывалась к телефону, а Магда постоянно повторяла ей, что даже собака Павлова перестанет выделять слюну, если после нескольких десятков звонков не получит миски с кормом. Отруби ты себе этот хвост, Мартина!

Она вернулась к дневнику. Блог остался разговором с миром, но никак не о нем. О нем она писала для себя. Всегда, когда телефон не звонит, я знаю, что это ты…

Она ездила в Щитно. Каждую пятницу. Отец ни о чем не спрашивал. Варил грибной суп, стелил для нее постель под окном, и они разговаривали. Утром она брала Тони и шла с ним на озеро. Через три недели он сказал ей, что не будет работать в уик-энды и что Тони ждет каждой пятницы, «как алкоголик чекушки». Во время какого-то очередного приезда отец положил рядом с ее прибором на обеденном столе подарок. Новый мобильник. С новым номером, который он неумело написал фломастером на картонке, прикрепленной скотчем к цветной бумаге. В воскресенье вечером, перед отъездом, она подошла к кровати под окном, достала из сумки свой старый телефон, отключила его и запихнула под подушку.

Четверг: написать реферат

У меня на курсе есть приятель, счастливый уже тем, что родился. Ничем больше он не отличается. Невысокий, толстоватый, всегда, и зимой и летом, в огромных коричневых ботинках, он носит очки и, как говорит Магда, «сексуальности в нем меньше, чем в вешалке в прихожей». Его зовут Ремигиуш. Иногда он забегает к нам, главным образом затем, чтобы принести мне конспекты лекций. В последние месяцы он стал просто невыносим. Я не могла понять его жизненной философии. Каждый раз, как мы встречались, он казался мне клоуном на похоронах. Он доводил меня до бешенства этой своей жизнерадостностью. Он был раздражающим диссонансом. Как аноректичка, приехавшая в санаторий для людей «в теле». Я просыпалась в печали, засыпала в печали и хотела пребывать в печали. Такой вот был период. А он был апофеозом неуместной радости. Словно розовая гвоздика в петлице костюма покойника. Ко всему прочему нам предстояло вместе писать реферат о прозе Хемингуэя. Я хотела писать о Набокове, но опоздала на занятия, и остались только Хемингуэй и Ремек в качестве соавтора.

Нет более грустного типа, чем Хемингуэй. Если бы не бар Джози Рассела на Дюваль-стрит, главной улице Ки-Уэст во Флориде, он застрелился бы на десять лет раньше. В то же время нет, наверное, в мире человека более радостного, чем Ремек.

Мы всю неделю писали этот реферат. В смысле он писал, а я только поддакивала, потому что из-за моей грусти все было безразлично. Однажды он пригласил меня в столовую на обед (Магда до сих пор рассказывает об этом в своем баре: «В столовку, понимаешь, в столовку! Тут, в нашем заведении, одно пиво дороже, чем там весь обед с десертом. А на десерт — кисель. Кисель!») и рассказал о себе. Там, в этой столовке. Мать родила его в тюрьме. Прошел через детские дома от Жешова до Гижицко и от Болеславца до Щецина, зацепив Старгард Щецинский. В Старгарде кто-то обнаружил, что он знает английский. Он учил его вечерами — хотел понять, о чем поет Коэн. Он переводил письма для всего магистрата, бесплатно занимался с детьми разных шишек. Ему дали стипендию. Послали в школу. В другой город. Потом он возвратится в Старгард, чтобы ее выплатить. Эту стипендию. «Прекрасный город с прекрасными перспективами», — говорит он. Может, даже получит квартиру. Еще ему выделяют деньги на одежду. Но дама из бухгалтерии в магистрате — его знакомая, так что в рамках этой «одежды» она закрывает его счета за книги. Может ли больше повезти в жизни? Разве можно, просыпаясь по утрам, не радоваться, что ты живешь?! Я слушала его и стыдилась. Просто мне было стыдно. За свои, с позволения сказать, печали и проблемы, которые вдруг оказались пустяковыми.

С того самого обеда в столовке мы с Ремеком ходим в кино. Платит всегда он. За все. За билет, за попкорн и за мой проезд в автобусе домой. Я не хочу его обидеть, потому и соглашаюсь. Он всегда счастлив. И перед фильмом, и после фильма. Как будто ему за 20 злотых подарили два часа пребывания в другом мире.

Думаю, что Ремек проживает каждый новый день своей жизни, как ребенок, которого родители впервые взяли в Диснейленд.

С этого реферата по Хемингуэю он — единственный мужчина (Магда говорит, что мне надо сходить сначала к окулисту, а на обратном пути заглянуть к эндокринологу и сдать анализ «на гормоны»), у которого есть номер моего мобильного. Он наверняка не знает, как его восхищение жизнью помогло мне найти новый смысл своей жизни.

Понедельник: пойти помолиться

Магда не права.

Это неправда, что религия только для «исполненных панического страха наказания после смерти за грехи, содеянные при жизни». Я ей сказала это сразу по возвращении из костела в понедельник вечером. Магда не верит в Бога. Поэтому о Боге с ней надо разговаривать с учетом уважения к ее атеизму. Только тогда есть шанс.

Опять у нас была долгая дискуссия, и снова она на меня обиделась. Но только на восемнадцать минут. Магда знает это точно, потому что засекает время, сколько выдержит обиду на меня. Говорит, что чем дольше со мной живет, тем меньше становится это время.

Магда, она такая. Может сказать что-то прекрасное вроде «ты моя лучшая подруга» таким образом: «Сегодня только восемнадцать минут, Мартина».

Магда воспринимает костел скорее как институт, чем как что-то связанное с верой. Она не в состоянии отделить одно от другого. Она считает, что ксендзы должны быть так же исполнены чистоты, как «та белая круглая вафля, которую они дают». Как раз из-за этой «вафли» мы и сцепились. Поскольку я знаю, что Магде прекрасно известно, как на самом деле называется эта «вафля», я чувствую себя задетой. Она же думает, что назвать облатку «вафлей» — круто. С прошлого понедельника больше так не думает.

То есть Магда путает Церковь с приходом. Она считает, что церковнослужители должны быть чем-то вроде ангелов. А тем временем эти ангелы приходят «в цивильном прикиде» в ее бар и шарят глазами по бюстам девушек, что ее «реально опускает». Я ей говорила, что они тоже люди. Что с появлением призвания тестостерон не исчезает. Что когда они были мальчиками, у них тоже были поллюции, да и теперь, когда они стали мужчинами, им наверняка снятся эротические сны. Она засмеялась. Магда не любит, когда она смеется, а я не смеюсь. Я не смеялась. И тогда она рассказала мне анекдот. Встречаются два ксендза. Один говорит другому:

— Слушай, с таким Папой Римским мы не дождемся упразднения обета безбрачия.

Второй, грустно кивая, добавляет: — Это точно, мы не дождемся. Разве что наши дети…

И мы засмеялись вместе. Так, как нравится Магде.

Я хожу в костел только по понедельникам. Даже если это всего три раза в году, все равно это будут три понедельника. Вечером. Когда там никого нет. Тогда Бог уже отдохнул от всей воскресной толчеи. Тогда можно с Ним спокойно поговорить. То есть я сначала молюсь Ему, а потом мы разговариваем. В последний понедельник я разговаривала с Богом о мужчинах. Даже если Бог не мужчина, то все равно много должен знать о них. Ведь Он их создал первыми. Но я также знаю, что после их создания Он чувствовал своего рода неудовлетворенность и с этим настроением создал женщину.

Ну, значит, поговорила я с Богом о мужчинах и теперь уж знаю, что хорошо, на самом деле хорошо, что отец купил мне мобильник с новым номером.

Умереть на игле и без прописки

Вчера из Дома студента в кампусе «скорая» не взяла торчка.

Не взяла, потому что «скорые» не берут трупы. Приехал такой переделанный «мерседес» с грязными серебристыми шторками на окнах. Труп — это студент. Жил в ДС без прописки.

Его нашли в туалете блока комнат 205/206 и 207/208. Со шприцем, воткнутым в вену. Изучал маркетинг. Получал стипендию за успехи в учебе. Из приличной семьи. Во всех смыслах. Он мог на родительские деньги снять целую виллу в Констан-чине или Вилянове'. Но если человек регулярно «торчит», то может не хватить даже на оплату общаги. Но всегда можно найти вписку. Так было, когда учился мой отец, так же и теперь. Только во времена моего отца «субстанцией» был старый добрый самогон. Теперь это кислота. Кислоту можно купить везде, даже вахтерши в ДС знают, кто ею торгует. Впрочем, и так можно легко сориентироваться. Достаточно присмотреться, кто время от времени паркует крутую немецкую тачку на паркинге или на газоне перед ДС.

Магда была знакома с трупом. Он бывал у нее в баре. Заказывал разноцветные коктейли. Сидел с ними всегда один, молча. Оставлял чаевые больше, чем сам счет. Последний раз, когда платил, коснулся ее руки. Совершенно без повода, так просто. Никогда ничего не говорил. Магда даже не знает, какой у него был голос.

За гранью надежды

Презервативы можно купить в каждом «Реале», а если кто не любит или не доверяет немцам, то в «Жеанте» . Малиновые, клубничные, супертонкие или с «удобным сборником эякулята». Нет пока еще только черных презервативов. «Потому что черный цвет стройнит», — говорит Магда. Кроме того, почти каждый конфессионально непредвзятый гинеколог пропишет таблетки, причем конфессионально правильные таблетки. То есть «противозачаточные». Несмотря на это, студентки постоянно сталкиваются с нежелательной беременностью. Даже в тех городах, где есть и «Реалы», и «Жеанты», и кабинеты гинекологов. Потом, когда уже трудно прикрыть живот даже свитером, они едут в родную деревню и на семейном консилиуме решают рожать. Дед стыдится, но поможет. Бабка плачет, но тем более поможет. Ведь она все еще помнит свою нежелательную беременность. При этом радуются, что деревня не узнает, потому что дочь не должна ходить в костел по воскресеньям, ведь сейчас она в городе на учебе. Анита была на четвертом курсе биологического факультета и на четвертом месяце беременности, когда в просторном черном свитере поехала в деревню на консилиум. Обидно то, что отвечавший за безопасность Бартек побывал в супермаркете «Жеант». Вот только презерватив порвался. Да что там презерватив, шины, и те рвутся. Анита — девушка начитанная и о таблетках, которые надо пить на следующий день, знала. Они поехали в соседний город, потому что в своем Анита стеснялась, и вместе ходили по аптекам. Было воскресенье. В одной аптеке дипломированная пани фармацевт посмотрела на нее как на проститутку, в другой ей сказали, что «это легальная аптека и подобного рода товар они не держат». В третьей, в большом рабочем спальном районе, они узнали, что такие лекарства выдаются только по рецепту гинеколога. Они не знали ни одного гинеколога, принимающего по воскресеньям. А тем более в чужом городе. Да и почти что все деньги они истратили на железнодорожный билет. Перед третьей аптекой Анита посчитала, что дни у нее были в общем-то неопасные, и они пошли на вокзал.

Два месяца назад Анита родила. Девочку. Назвали Юлей. Ребеночек вроде как бы здоровый, веселый, вот только без глазных яблок. Гинеколог говорит, что Анита, должно быть, контактировала во время беременности с кем-то, кто болел краснухой. Часто именно это вызывает генетические изменения, приводящие к недоразвитию отдельных органов. Иногда глазных яблок. В общежитии человек сталкивается с больными чем угодно. В том числе и краснухой.

Анита и Бартек — друзья Ремека. Жили с ним в том же общежитии. Теперь Анита вернулась в деревню. Ремек был весь в слезах, когда рассказывал об этом. При Магде. У нас в комнате. Ремек был крестным Юлии.

Если у ребенка нет глазных яблок, то его родители имеют право быть за гранью надежды. Так считает Ремек. Я тоже так считаю и все думаю, на что Бог намекал, допустив такое… Когда Ремек вышел, Магда сказала только «твою мать» и закрылась на весь день в своей комнате.

Она жила без мужчин. То есть рядом с ней не было таких мужчин, чей ум мог бы вызвать в ней проблеск желания, чтобы они коснулись ее. Ремек касался ее словами и своим оптимизмом. Но Ремек держался за границей прикосновения. У него для нее были только голова и сердце. У всего был свой путь. Свой план. Это неправда, что жизнь, начинающаяся семь раз в неделю чисткой зубов по утрам и кончающаяся снятием макияжа по вечерам, скучная. Как раз в таких рамках можно вести нормальную жизнь. Интересную. Полную событий. Регулярную. Пусть без всплесков, зато без ожогов и греха Коллоквиумы, экзамены, библиотека, книги. Иногда по вечерам вино. Много музыки. Она открыла для себя джаз. Гетц, Метени. Репетиторствовала, делала переводы. Вела блог. По пятницам, если не было планов на уик-энд, она засыпала в Щитно. Иногда брала туда Магду, которую можно было даже заранее не предупреждать. Лишь заслышав пароль «Щитно», Магда звонила в бар и говорила, что ее не будет ни в пятницу, ни в субботу и «поставьте за стойку эту сисястую малышку из Холидэя. Она сумеет отличить пиво от вина, и у нее всегда свободные уик-энды». И клала трубку.

Уик-энды с Магдой в Щитно всегда были праздничными. Похожими на сочельник. Магда с отцом готовили ужин на кухне. Она накрывала на стол. Потом Магда переодевалась в платье и они ужинали. Иногда после ужина смотрели на DVD привезенные Магдой фильмы. Поздним вечером шли к озеру. Тони засыпал у Магды в постели. В автобусе, когда они возвращались, Магда была задумчива и молчалива.

Мартина вспоминала Торунь как каникулярную любовь школьницы в летнем лагере. Она описала это в дневнике. Прокляла. Оплакала. Отстрадала. Остались только высохшие цветы в коробке, книги с его дарственными надписями и несколько открыток, присланных из разных стран. Единственное, с чем она не могла пока что справиться, так это возвращающееся воспоминание, как он ночью нетерпеливо искал ее, чтобы убедиться, что она рядом. И тот шепот облегчения и радости, когда он находил ее. Но она не знала, что и с этим когда-нибудь справится. Анджей…

Исчез, словно его посадили в тюрьму. Без права свиданий, но с доступом в интернет. Этого нет даже в хай-тековой тюрьме на Раковецкой. Она не знала, как он это делал, но когда она оставляла компьютер онлайн и уходила на какое-то время, когда она возвращалась, случалось, что ее программы были обновлены. И сухой файл «read me» с инструкцией, что было изменено и на что надо кликнуть, чтобы заработало. Ничего больше. Как будто он хотел сдержать данное ей слово, что будет шефствовать над ее компьютером. Она кликала, и всегда работало. «Read me», как правило, не содержал никаких нежностей, но, несмотря на это, она надеялась, что хотя бы последние строчки намекнут на возможность прочтения файла как «readme», что они принесут хоть что-нибудь от него. Пусть простое «привет». Никогда, ничего.

Все шло своим чередом. До этого вторника. Собственно говоря, до вечера понедельника. Она была уже в постели и читала «Интимную историю человечества» Зельдина. По-английски. Настоящий гимн в честь женщины. Зазвонил телефон. Было около полуночи. В это время иногда звонил он. И они предавались любви по GSM. Он в Гданьске или в Геттингене. Она здесь. Но это было давно. Кроме того, он не знал ее нового номера.

Это был Ремек. Сказал ей, что весь деканат ищет ее. Со вчерашнего дня. Дамы из деканата даже повесили объявление перед входом. Что-то типа «Разыскивается» с ее именем и фамилией. Она должна немедленно приехать. Она не смогла заснуть.

Утром, еще не было восьми, она уже была на месте. Деканатские дамы были возбуждены. Господин профессор, доктор наук из Гданьска, друг господина ректора, очаровал даму из деканата, и они пообещали ему найти ее… Из-под земли достать. Дали ей листок с номером телефона и приступили к утреннему кофе. Она купила телефонную карточку, потому что не хотела никому звонить с мобильника. Ведь каникулы давно закончились. Ее руки дрожали, когда она набирала номер. Услышав длинный гудок, она повесила трубку. Вышла из деканата. Ей надо было успокоиться. На центральной площади она зашла в кафе, заказала кофе. Заплатила официантке до того, как та принесла кофе. Вышла. Нашла автомат на ближайшей улице.

— Мартина… — сказала она в трубку. Тишина. Она ждала.

— Марти, я… понимаешь… Марти… прости меня…

Аспирант коллеги по кафедре совершил плагиат. Скопировал работу его магистранта. Немного изменил сноски и сдал эту работу в качестве своей кандидатской. Он это сразу обнаружил. Сказал аспиранту. И тогда тот достал конверт с фотографиями. Их фотографиями. Как он целует ее на пляже в Сопоте, как держит ее за руку в кафе в Торуни, как прижимает к себе под зонтиком в Гданьске. Обычный шантаж.

Он хочет пойти к декану. Потом к своей жене. По-другому не может. Если бы он поступил иначе, его бы стошнило. Но прежде он хочет сказать об этом ей. Потому что эти фотографии — часть его жизни. И ни от одной не отказывается. И что получились на самом деле прекрасные снимки. И она на этих снимках просто… Просто есть.

И что он ни ею, ни тем, что между ними было, не позволит никакому сукину сыну шантажировать его.

Никогда.

Она слушала. И вдруг на душе стало как тогда, когда он искал ее среди ночи и находил рядом с собой и, обрадованный, как ребенок, прижимался к ней. Так же. С той лишь разницей, что теперь — на улице. У телефона-автомата. Она только сказала:

— Иди к декану. Я обойдусь.

И повесила трубку.

[Рената Палька-Смагожевская, с. 59–66]

Первой реакцией была истерика. Вернуться домой, попросить отца, чтобы сторожил дверь и спускал с лестницы каждого, кто будет ее домогаться. Впрочем, так она всегда реагировала в критических ситуациях. Семейной сагой стал рассказ о том, как Мартинка разбила хрустальную вазу. В последний раз она слышала эту историю во время ужина. Отец рассказывал ее Магде, когда они приезжали в Щитно. Магда резала лук, обливалась слезами и была прекрасно румяна от жара разогретой сковородки. Неизвестно по какой причине, но ваза была предметом, окруженным непонятным почитанием. Мартинка играла трубой от пылесоса. Неожиданно включился мотор. И произошло что-то странное. Ваза рассыпалась на тысячу крошек, похожих на градинки: издала что-то вроде легкого вздоха и рассыпалась. Мартина спряталась в шкаф. Поплакав немного, она заснула в нем. Финал был таким: родители предъявили рекламацию и получили вторую, точно такую же вазу. Эксперты сказали, что таким образом хрусталь рассыпается очень редко. Один случай на десять тысяч изделий. Какой-то непонятный для простых смертных брак. Разрывается хрустальное сердце…

Ей показалось, что и у нее тоже разорвалось, во время короткого телефонного разговора.

«Мартинка, ты экзальтированная. Ничего у тебя не разорвалось, ничто не может разрываться по многу раз в год, и если что и разорвалось, то точно не сердце», — вспомнились ей слова бабушки Ядвиги, у которой она иногда проводила каникулы в Борах Тухольских.

Она шла куда глаза глядят.

Они знают… все знают! Ведь невозможно, чтобы ни о чем не догадывающиеся люди так на нее смотрели. Она не хотела быть одна, теперь она хотела быть с ним. Он же не отказался. Он с такой удивительной нежностью сказал ей, что не откажется, что он признаёт себя на фотографиях… На этот раз она не станет прятаться в шкаф. Ей хватило вечернего разговора с Магдой. Долгого вечернего разговора Магда принесла шпроты. Огромный бумажный пакет со шпротами. Она не знает, что ей взбрело в голову. Они были такие золотые.

— Понимаешь, Мартинка! Золотые рыбки по двенадцать злотых за кэгэ. И каждая из них — одно желание.

Разумеется, «каждая НЕСВЕДЕННАЯ»! Они сидели на полу. Бросали шпроты в огромную банку с водой и загадывали желания.

— Малышка моя! Перестань печалиться! Подумаешь, какое дело! Пан профессор целуется со студенткой! Ты даже не представляешь, какие жуткие вещи одни люди творят с другими и не терзаются при этом угрызениями совести. А что плохого в том, что люди полюбили друг друга? Ты считаешь это оскорблением общественной морали? Если вы что и делали, то ведь не на автобусной остановке в час пик! — говорила она, взрываясь смехом.

В тот вечер на них напала икота. Действительно! У Магды был талант поднять человека с самого дна отчаяния до уровня «самоуважения».

Когда у них кончилось вино, они позвонили Тео. Тео был редкостным знатоком вин. Наверное, такими способностями обладают все мужчины с большим количеством пигмента. У Тео было много пигмента, много хорошего настроения, прекрасных приправ к гуляшу, и он умел танцевать фламенко. И уже само появление испанца, который ради своей Ани бросил корриду, все испанские штучки, прекрасный климат и учится «шелестеть» золотой листвой польских слов, чтобы рассказывать потом своим детям польские сказки, вселяло веру в то, что любовь даже в своих самых утонченных проявлениях способна сдвигать горы. Он принес вино и защебетал на самом смешном польском, на какой только был способен:

— Простиче, не мещяю, щичяс чищчу щчиблеты.

Тема жены профессора осталась закрытой. Магда все сделала так, что проблему удалось обсудить со всех сторон, не упоминая жены. Она даже не помнила, как ее зовут. Дочку — Моника. А жену?

Позвонила Ремеку:

— Будь завтра в холле перед деканатом. Принеси соломинку. Знаешь… ту самую, за которую хватается утопающий.

Она «вылезла из шкафа», отряхнулась.

Она не будет сидеть и ждать, пока кто-то предъявит «свою версию». Она не хочет, чтобы он оказался в сложной ситуации. У нее есть собственная версия, и она несла ее перед собою, словно щит. Надела туфли на высоком каблуке. Она и не предполагала, что он опередил ее. Вошла в деканат. Он как раз выходил от декана.

— Хорошо, что мы встретились! Я хотел поговорить с тобой, — сказал он тихо и потянул ее за руку.

Она покорно последовала за ним. В коридоре он сжал ее руку так сильно, что она даже вскрикнула.

— Ты, видать, с ума сошла, Марти! Что ты хотела сделать? Я же все тебе объяснил. Я не позволю, чтобы ты перед кем-то в чем-то оправдывалась… Не ты… Я в принципе никому ничего не хочу объяснять. — Он осекся, помолчал. — Никому, кроме… — И снова осекся.

Он смотрел в сторону. Выпустил ее руку. Она видела, как за его спиной Ремек махал руками, будто тушил невидимый пожар или отгонял тучу мух.

— Спасибо, не знаю, что еще сказать, развечто… не знаю. Ничего не знаю.

Она повернулась и подошла к Ремеку:

— Если ты меня не уведешь отсюда в течение двадцати секунд, я никогда больше не пойду с тобой в кино.

Он только улыбнулся.

А Магде она оставила записку:

Моя дорогая Шпротка. Я еду домой. Думаю, все как-нибудь утрясется. Я уверена, что это не банальный роман. Магдуся, я верю ему как глупая. Так же как верю и в любовь испанца, и в то, что шпроты были золотыми. Еду подзарядить свою батарейку. На мой солнечный остров. На озеро. Целую.

P. S. Если бы вдруг меня стал искать… какой-то мужчина, то значит, что это Ремек… а он знает, где меня искать.

Она уезжала, а не убегала. Она должна была разложить по полочкам в своем сердце события последних дней. Смести в кучку осколки хрусталя. Она подумала, что обо всем расскажет отцу. Если он всего пока еще не знает. Ей казалось, что он состоит с Магдой в каком-то тайном сговоре. Что она здесь, а он там, дома, сторожат ее. Что вместе заботятся о ней.

Вот и автобус.

Она думала о нем. Он догнал ее, когда она выходила с Ремеком из университета. Он не мог допустить, чтобы она вот так ушла. Извинился перед Ремеком и отвел ее в сторону. В принципе он сказал именно то, что она ожидала, то, что женщина хочет в такой момент услышать:

— Ты появилась в моей жизни как сказка, я хочу этой сказке дописать счастливый конец. Хочу, чтобы мы дописали его вместе. То, что я с тобой пережил… и…

Она смотрела на него, до боли вонзив ногти в ладони. Он говорил что-то о прояснении ситуации. О жене, о ребенке… О годах, прожитых вместе. О том, что он не подлец, потом, что он подлец, поскольку, что бы он ни сделал, все воспринимается как подлость. Он все объяснил декану про снимки. Сказал, что это личное и касается двух взрослых людей, имеющих гарантированное конституцией право на частную жизнь. Рассказал про плагиат.

В таких случаях он бескомпромиссен. Он честен. Во всяком случае, старается быть честным. Он не может дальше так жить, а потому все расскажет жене. И хотел бы сделать это самым деликатным образом.

В этот момент Мартине пришло в голову, что отношение этого мужчины к жене отражает его отношение к женщинам вообще. Она не помнит, чтобы хоть когда-нибудь ее отец в ее присутствии или при ком-либо еще плохо отзывался о маме или старался уязвить ее.

Она видела, как Ремек кружит около каштана на площади перед университетом. Подала ему знак, чтобы он ушел.

Несмотря на эту аферу и эту разлуку, она чувствовала себя в безопасности. Как же это чудесно — знать, что мужчина, с которым она (а она с ним? что значит быть с ним?), такой умный, что он найдет выход в любой ситуации. Она забыла об истории с блогом. Зато вспомнила историю с полотенцем и оборванными жалюзи в лекционном зале. Невозможно, чтобы так небанально начавшийся роман имел банальный финал. Она помнит то ощущение, когда предстала перед ним обнаженной. Тогда она впервые почувствовала себя желанной. Анджей лишал ее смелости. А перед ним она всегда хотела быть обнаженной. Он наклонился к ней:

— Я знаю, о чем ты думаешь сейчас…

Она ощутила озноб. Они сидели в кафе. Он попросил ее подождать. Потерпеть. Попросил ее, «чтобы она была»…

Уже Пултуск. Еще немного, и она будет дома. День-другой побудет с отцом. Потом наверстает упущенное. Ремек на посту. Она поговорит с отцом так откровенно, как никогда до сих пор. Они погасят свет, зажгут свечи. Устроят вечер откровений. Они должны были обсудить планы на зимние каникулы. Вот и будет хороший повод, чтобы все рассказать отцу.

Может, у них обоих есть что рассказать друг другу?

И тогда восстановится равновесие. И как-нибудь все утрясется.

В кармане завибрировал мобильник. Эсэмэски.

Первая от Ремека: «Когда вернешься, пойдем вместе на „Пианиста". Угощаю».

Вторая от отца: «Мартыня. Я знаю от Магды, что ты приезжаешь. Тони ждет. Я тоже».

* * *

Автобус медленно пробирался сквозь туман. Прибавлял ходу только тогда, когда с двух сторон огороженная лесом дорога становилась вдруг прозрачной, словно проложенный в лесу стеклянный туннель. Окутанные мглой придорожные фонари мелькавших за окном деревушек выглядели как украшенные ватой елочные гирлянды. «Сочельник, уже через три недели», — подумала она, закрывая глаза.

Сочельник…

Она всегда украшала гирлянды ватой. Одну за другой. Отец ставил елку в углу комнаты, рядом с ретушированной фотографией дедушки и бабушки, мама хлопотала по хозяйству, а она не могла дождаться момента, когда отец выйдет из ванной гладкобритый, завяжет галстук перед зеркалом в прихожей, поправит пиджак, тихонько постучит в спальню, где переодевается мама, и спросит:

— Марыся, облатка в буфете?

Не ожидая ответа (а чего ждать, облатка ведь всегда была там), он подходил к буфету, доставал облатку, не спеша разворачивал бумагу, клал всегда на то же выщербленное фарфоровое блюдечко, и они вместе вставали перед дверью спальни. Потом к ним выходила мама, отец целовал ее руку, обнимал и прижимал к себе.

Положив голову на плечо отца, мама глазами, полными слез, смотрела на нее сверху. Каждый год было одно и то же: она украшала гирлянды ватой, облатка ждала в буфете, отец обнимал маму. И сколько она себя помнит, она ждала именно этого момента. Не столько подарков под елкой, и даже не дорогу в костел, когда родители шли впереди, держась за руки, а отец тянул санки, на которых она сидела, и ей казалось, что весь мир завидует ей.

Когда родители расстались, она по-прежнему украшала гирлянды ватой и по-прежнему ждала маму перед дверью спальни. Но уже не чувствовала никакой радости. Только беспокойство, как перед тем ужином с матерью — в молчании, за столом, на котором стояли два пустых прибора.

Тот, второй, всегда на том месте, где стоял стул, на котором обычно сидел отец.

Справиться с этой рождественской грустью матери не помогали ни посещения психотерапевта в Ольштыне, ни коньяк, который она пила тайком с утра в сочельник, как всегда хлопоча на кухне, жаря карпа и готовя селедку под шубой, а после ужина недрогнувшей рукой вываливая все это в мусорное ведро. Потому что в их семье только отец ел селедку. Потом сочельники были только у бабушки. В Зелёнке, в Борах Тухольских. Потому что мать в одно прекрасное лето уехала в Голландию. К подруге в Амстердам. Мартина тогда училась во втором классе. Мать вернулась через три недели. Она пригласила в ресторан ее и отца и сказала, что забирает ее в Амстердам. Что они будут пока жить в доме подруги, что она нашла работу и что «со школой не будет никаких проблем, потому что муж подруги — директор англоязычной школы для детей дипломатов в Гааге и обещал принять Мартину уже с сентября». Отец молчал, а она на весь ресторан разревелась, что никуда не поедет, что здесь у нее друзья, свой мир и что она не хочет жить ни в каком Амстердаме. Что она не мебель, которую можно по желанию перевезти на новую квартиру. Она выбежала из ресторана и поехала к бабушке в Зелёнку. Мать нашла ее там. Просила, умоляла. Говорила о своей жизни, которую хотела бы устроить, пока еще есть время. Что здесь, где все, даже «это чертово озеро перед домом», напоминает отца, у нее ничего не получится. Что только там, вдали, она сможет перестать «ждать, пока он раскачается», и попытаться начать все сначала.

Она не поехала с матерью в Голландию. Теперь, когда она думает об этом, ей кажется, что была жутко несправедлива. Отец снимал тогда комнату в Ольштыне, а потому ей все равно пришлось покинуть Щитно. В сущности, когда она переехала в Зелёнку, она оставила и своих друзей, и свой мир, на который она постоянно ссылалась в спорах с матерью.

Через год после отъезда матери отец вернулся в Щитно и поселился в их доме над озером. Она вернулась в Щитно и тосковала о том, что оставила там, в Борах Тухольских. Потому что твой мир, и она знает это с Зелёнки, не имеет ничего общего с почтовым адресом. Это не столько географические составляющие, сколько люди, с которыми встречаешься, события, в которых участвуешь, и воспоминания, которые хочется оставить при себе. И среди всех этих событий и воспоминаний сочельник — нечто исключительное. Поэтому теперь, спустя годы, она понимает, что мать была права, убегая в мир, в котором на рождественском столе только один пустой прибор. Интересно, как она теперь… все так же ставит два пустых прибора на рождественский стол в новой семье? И все так же, совсем не случайно, разрушает мечты какой-нибудь девочки на санках?

Автобус остановился. Она открыла глаза. Щитно. Несомненно. Только в Щитно автобусная станция такая маленькая, что выглядит как велосипедная стоянка и находится рядом с палаткой, тоже маленькой, с вывеской «Мясо». Тони увидел ее в окне автобуса. Начал лаять и скакать как ошалелый, опираясь лапами о багажные люки автобуса. После танца радости Тони она поздоровалась с отцом. Они поехали домой. Пока отец ставил чайник, она прошлась по дому. Она всегда так делала по приезде домой. Ставила сумку в прихожей и еще в пальто или куртке проходила через всю квартиру. Только после того как проверит, все ли на своих местах, она чувствовала, что на самом деле вернулась.

Ее комната с кроватью под окном.

Буфет в столовой. Зеленая картонная коробка с адресованными ей письмами, открытки из Амстердама. Шкаф, в котором она заснула, когда рассыпалась бракованная ваза.

Кабинет отца. Включенный компьютер. Книги, журналы и бумаги на столе, на полу и подоконнике. Тарелки с остатками еды. Монитор, обклеенный желтыми листочками. Откупоренная бутылка вина. Миска с водой для Тони рядом с принтером на полу. Заляпанный, порванный и склеенный скотчем диплом кандидата технических наук приколот кнопками к стене. Спальня родителей. Засушенный свадебный букет, висящий вниз головой на трубе батареи. На подоконнике фотография улыбающейся матери на смотровой площадке Всемирного торгового центра в Нью-Йорке. Компакт-диски, разбросанные по ковру. Стопка книг на ночном столике. Вышитая руками матери подушка на застеленной и нетронутой половине кровати. Ничего не изменилось.

Она проснулась около полудня. Тони лежал под одеялом у нее в ногах. На столе она нашла завтрак и записку от отца. Он поехал в Варшаву, вернется поздно вечером.

P.S. Грибной суп в красной кастрюле. Звонила Магда.

По пути в ванную она нажала клавишу CD-плеера. Дидо. Ее последний альбом «No Angel». С ума сойти! Прямо как в их квартире. Магда в последнее время слушала почти исключительно Дидо. Она позавтракала. Вышла с Тони на прогулку.

Вернулась и села за компьютер отца. Она хотела войти на свой блог. Кликнула Экран проснулся. Появился текст в ворде. Наверное, оставил отец. «Сохраню его и открою блог», — подумала.

В тексте были одни буквы. Никаких формул или схем. Отец ведь никогда не писал текстов без формул и схем! Заинтересовалась, зачиталась.

О восхищении словом

Одни цитируют Библию («В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог»), другие призывают на помощь генетику, утверждая, что способность говорить не что иное, как результат эволюционной мутации определенного гена на Y-хромосоме и, одновременно, наличия короткой последовательности генов FoxP2 на седьмой хромосоме. Что якобы (исследования находятся на начальной стадии, и их пока нельзя считать основой новой теории) благодаря мутации Y-хромосо-мы и белку, закодированному через FoxP2, эволюция подарила людям участки мозга, ответственные за речь. И это замечательный подарок. По своей важности и по своим возможностям сравнимый с кодом ДНК.

Если исходить из того, что в разговорном языке люди используют десять тысяч существительных и четыре тысячи глаголов (при последнем просмотре телевизора я убедился в том, что это предположение слишком оптимистично), то с помощью грамматики можно соединить эти существительные и глаголы более чем в 6,4 миллиард фраз, состоящих из пяти слов. Если предположить, что для произнесения каждой из этих фраз требуется только секунда, то для того, чтобы произнести их все, понадобится более миллиона лет. Конечно, женщины справились бы с этим заданием на несколько лет раньше, но и для них все завершилось бы совсем не скоро. Правда, самое важное они наверняка сказали бы в самом начале.

Бог ли помог на пути от непонятных мычаний Homo erectus до поэзии современного Homo sapiens или только определенного вида белок, для большинства из нас — лишь научный курьез. Существенным же для всех является тот факт (часто совершенно неосознаваемый), что Человек является Человеком на самом деле благодаря речи. Без слов не возникли бы идеи, которые привели к тому, что между изобретением копья и выводом на орбиту космической станции прошло всего лишь 12 тысяч лет. Но самом деле людей в речи восхищает не ее миссия носителя прогресса. Их в словах восхищает то, что можно благодаря им пережить. И что такие переживания можно передать другим.

Со времени открытия Гутенберга из Майнца свыше 600 лет тому назад слушающего и говорящего могли уже отделять пространство и время. Слова нашли свое место в книгах и газетах. И восхищение словами приумножилось. Люди начали писать.

Из букв-литер возникла литература.

Используя 32 буквы, можно написать бесконечно много слов. Составить из них приказ об увольнении, смертные приговоры и свидетельства о смерти, но можно также написать нечто гениальное и изменяющее мир, как, скажем, «Жестяной барабан».

Восхищение словом в книгах не было простым восхищением информацией, которую несут эти слова. Если применить математическую модель Шеннона к беллетристике, то выяснится, что большая часть содержащейся в книге информации — шум, а не информация в термодинамическом смысле. Но, несмотря на это, люди хотят тонуть в этом шуме, потому что находят в нем вдохновение для своих фантазий и начало химии собственных эмоций. Когда я читаю в научных журналах анализы сонетов Шекспира с точки зрения теории информации, мне всегда приходит на память анекдот об американском физике, нобелевском лауреате, соседе фермера, у которого по какой-то причине не неслись куры. И тогда в один прекрасный день сосед фермер попросил у нобелевского лауреата совета и помощи. Тот через неделю после посещения фермы позвонил фермеру и начал разговор такой фразой: «Билл, вначале допустим, что курица круглая…»

«В начале было Слово…» Если действительно Бог и есть тот самый Программист, то и в «начале» интернета Библия не ошибается. Ибо в начале интернета (более 30 лет тому назад) было слово. Даже если непосредственные исполнители планировали нечто другое. Мало кто знает эту историю.

Вечером 20 октября 1969 года группа компьютерщиков в вычислительном центре Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе (UCLA) должна была впервые в истории человечества сделать так, чтобы два компьютера «заговорили» друг с другом. Вторым был компьютер Стенфордского института на севере Калифорнии. UCLA должен был послать слово «log», представлявшее простой кодовый набор букв, а Стенфорд получение каждой буквы должен был подтверждать ее повторением.

UCLA послал «L», Стенфорд подтвердил получение и довел до «LL». UCLA послал «О», Стенфорд начал было подтверждать получение, но в этот момент связь прервалась. Система зависла. На экране в Лос-Анджелесе осталось только «LLO». И это так необычайно символично. Американцы часто произносят «Hello» с глухим «he», и получается «(he)llo». «Привет» — такова первая информация, переданная по интернету. Причем вопреки воле отправителя.

В начале было Слово…

Стоп!

Отцы не пишут таких текстов! Такой текст мог написать Бон Джови, ее профессор из Гданьска или какой-нибудь умник из варшавской газеты, но не отец. Что-то здесь не так. Отец должен писать свои формулы, ну иногда письма А здесь вон что! Она была изумлена. Ей казалось, что уж кто-кто, а она должна знать раньше других, а не узнавать случайно. Даже если он пишет только в стол. Написала мейл Магде.

Бонжур Мадам, Мэги.

Слушай, я знаю, что ты звонила. Тони хотел взять трубку, но он не говорит по-французски. Слишком редко приезжаешь ко мне в Щитно, чтобы он успел научиться. А потому ответил Daddy. Сразу потом поехал на весь день в Варшавку, а я спала. У окна с видом на озеро. Сама знаешь, как хорошо спится в Щитно. Даже не пытайся звонить до полудня. Девять здесь — это как полночь у тебя. Я приняла душ уже после полудня и слушала Дидо. Мой Daddy слушает Дидо! Как и ты. Слушай, я тут нашла один текст.

Текст QL'. Тебе такие нравятся. Посылаю в приложении. Если не знаешь, что делать с приложением, позвони Ремеку. Он поможет тебе его открыть. Если он задержится, скажи ему, что я больше никогда не пойду с ним в кино. На «Пианиста» тоже. Тогда он наверняка прибежит. Как ты думаешь, кто мог написать такой текст?!

Береги себя.

Марти

Она прошла в родительскую спальню. Среди валявшихся на ковре дисков нашла вальсы Штрауса (она знала, что они есть у отца, потому что во время последнего посещения он половину субботнего вечера провальсировал с Магдой). Принесла бокал для вина. Погладила Тони, который лежал у нее в ногах под компьютерным столом. Наполнила бокал. Включила музыку и начала писать.

Теряет ли магию подвергнутая анализу любовь?

1. Если бы Иисус дожил до семидесяти лет, думаю, он не любил бы всех людей подряд. Только незрелые и наивные люди могут любить все человечество. Иисуса распяли слишком рано, и Он не успел набраться опыта. Магда даже говорит, что Иисус любил бы только Мать Терезу, Януша Корчака и Максимилиана Кольбе. Кроме них, Он мог бы немного любить небольшую горстку людей. Так говорит Магда. Но Магда в вопросах религии необъективна и наверняка неточна.

Но даже даже при том, что я не согласна с Магдой в вопросах религии, мы совместно определили, что Иисус должен не любить одного приходского ксендза в микрорайоне большого города на севере Польши. На территории этого микрорайона находится большой, недофинансируемый и постоянно нуждающийся в средствах дом малютки. Кроме того, в мусорных баках этого микрорайона регулярно находят останки новорожденных, брошенных матерями сразу после родов. Директриса дома малютки, пожилая верующая женщина, обратилась к городу с просьбой выделить комнату со специальным окном, куда женщины, оказавшиеся в драматической ситуации и от отчаяния готовые выбросить своих младенцев на помойку, могли бы анонимно принести их. Короче говоря, подкинуть. Город должен был «рассмотреть это после изыскания средств». Директриса знала, что город долго может заниматься «рассмотрением». Она не хотела ждать сложа руки, а потому одновременно обратилась и в приход. Приход ответил оперативно, в первое же воскресенье. Во время проповеди. Молодой, грубый, толстый и шепелявящий ксендз гремел с амвона о падении морали и «подстрекательстве со стороны отдельных учреждений к греху прелюбодеяния и перекладывания плодов этого греха на плечи боголюбивых прихожан». Мне стало стыдно перед Магдой за этого ксендза.

2. Любовь часто связана со страданием и болью. У некоторых женщин болят отбитые почки.

К. (инициал изменен) изучает социологию, она привлекательная брюнетка, такая, вслед которой свистят парни со стройки. К. ненавидит ночные бары, громкую музыку и, несмотря на это, регулярно приходит в бар Магды в «Меркюр». Она приходит туда со своим мужиком, или, как говорит Магда, он притаскивает ее туда. У Ярека широкий шрам на бритой голове, узкие глаза, тонкогубый рот и оставшаяся с армейских времен татуировка на предплечье. От него редко когда что услышишь, зато при нем всегда кожаный бумажник, туго набитый банкнотами. Магда говорит, что в его пенисе больше сантиметров, чем пунктов в его ай-кью. Но это больше тридцати сантиметров, а в такое Магда не верит. Когда К. расчувствуется, она говорит, что любит Ярека и что он — мужчина ее мечты. Ярек, видать, знает об этом, потому что, когда слишком много выпьет, тащит К. в мужской туалет, чтобы она ему «облегчила бремя», и К. ему «облегчает». Но это еще, считает Магда, не самое плохое. Хуже всего то, что к К., привлекательной молодой женщине, часто пристают мужики. Ярек, хоть он и обрит, никакой не крутой и выплескивает свою агрессию не на этих мужчин, а на нее. Он может назвать ее не-перебесившейся университетской шлюхой и ударить. Однажды К. вспылила. Выбежала из бара, Ярек побежал за ней. Они долго не возвращались, и Магда пошла посмотреть, что случилось. Лицо у К. было все в крови, она лежала на грязном снегу и стонала. Ярек сначала перевернул ее, а потом ударил лежащую по почкам. Магда позвонила в «скорую». После того случая К. не приходила в бар полгода. Потом стала снова появляться. И опять с Яре-ком. А когда Магда спросила ее, то она испугалась, заозиралась по сторонам, чтобы точно знать, что Ярек не услышит, и прошептала, что, «когда он не бьет, он хороший и благородный». Магда говорит, что знает нескольких таких «хороших и благородных, когда не бьют». У некоторых есть ученые степени и служебные автомобили. А кое у кого и жены. Интересно, по какому месту они лупят своих жен, если любовницам отбивают почки? А когда не бьют, они ведь «добрые и благородные мужчины».

Тони напомнил о своем существовании. Начал нежно покусывать ее босую ногу. Он хотел гулять. Она кончила писать. Только проверила, не пришли ли мейлы. Была реклама с предложениями Мерлина, где она часто заказывала книги. Ждал ее и мейл от Магды!

Мартиника,

ты недооцениваешь меня, бабу!

Если кто-то в состоянии смешать 5 граммов (sic!) зубровки, 80 граммов яблочного сока и 15 граммов минеральной без газа, продать это японцу как культовый французский дринк в баре в «Меркюре» и еще взять за это большие чаевые, то он сможет и открыть приложение без мужика. Много вещей можно сделать без помощи мужика, хотя с мужиком некоторые из этих вещей делать приятнее.

Несмотря на это, Ремек прибежал к нам на квартиру, причем сегодня утром. Вытащил меня из постели. Утром!!! Прикинь!!

Только потому, что это Ремек и я знаю в подробностях о его трудном детстве, я не треснула его будильником, который остался в наследство от твоей бабушки.

У Ремека, этого «Оптимиста Тысячелетия», скудеет оптимизм. Ремек опечален, и это еще до восьми утра. Официально он прибежал узнать, благополучно ли ты добралась (как будто не мог позвонить тебе!), а неофициально хотел вывести меня на тему профессора. Он был опечален, как мать, отдавшая своего ребенка на операцию по пересадке костного мозга. Ты, видать, каким-то драматическим жестом переместила его из-под каштана «на дерево», и исчезла с «пожилым, не вызывающим доверия чужим мужчиной», и была при этом «такой грустной, как никогда». Я, конечно, ничего ему не сказала о «пожилом мужчине». Знай только одно, Марти, говорю тебе это сейчас как опытная подруга из бара: Ремек переходит от фазы покупки тебе билетов в кино к фазе размышлений о том, как подержать тебя в темном кинозале за руку. И о том, чтобы тебе этого тоже хотелось. Ты это уже проходила с Анджеем-компьютерщиком, а потому тебе известны возможные сценарии. Подумай над этим и в подходящий момент положи Ремека в морозилку, не то из него вытечет весь допамин и улетучится радость жизни. Он ведь должен еще выплатить аипендию в Старгарде, а при случае и осчастливить там какую-нибудь женщину. Кроме того, Ремек сказал мне, что едет на похороны. Тот ребенок без глазных яблок, что родился у Аниты, умер. Оказалось, что, кроме глаз, еще какие-то органы были несформированы. Умерла малышка Юлия. Когда Ремек сказал, я не знала, радоваться или плакать. Не хочу больше об этом, потому что меня начинает трясти и я не попадаю в клавиши. Есть еще новость для тебя (заметь, что тебя нет в городе меньше 24 часов, а ты могла бы своей особой заполнить пол-«Ньюсуика»). Вчера поздно вечером, когда ты ехала в Щитно, в дверь постучал твой друг «из твоей деревни». У меня как раз был Тео на докармливании (я заметила, что у мужчин часто имеет место интересная закономерность: едят они у одних женщин, а засыпают в постелях совершенно других). У Анджея, когда он узнал, что тебя нет, было такое лицо, что бедный Тео оставил недоеденный рассольник и поспешил к себе.

Слушай, красавчик Анджей (похудел, глаза стали выразительнее, трехдневная щетина и черный пуловер, который легко снимается через голову, короче, выглядел супер!) пришел как ни в чем не бывало и сказал, что «должен актуализировать „iMac" Мартины. Шарил глазами по комнате, будто думал, что, может, ты все-таки осталась, только спряталась и лежишь, например, под диваном. Мне его вдруг стало так жаль, что, когда он пошел долбить на твоем компе, я заварила зеленый чай, который он так любит и который ты ему всегда подавала, и принесла ему. Я ходила по дому в шерстяных носках, и он не слышал, как я вошла в твою комнату и встала с кружкой за его спиной. А теперь, Марти, слушай внимательно: он сидел перед выключенным компьютером и в его глазах были слезы. Я поставила чай рядом с клавиатурой и вышла, сделав вид, что ничего не заметила. Ты ведь знаешь, что я теряюсь, теряю contenance начинаю говорить по-французски, а иногда даже теряю сознание в присутствии плачущих мужчин. Пришлось уйти, чтобы ничего такого не произошло. Через час Анджей вышел из твоей комнаты, отнес пустую кружку на кухню и попрощался со мной. Твой «iMac» такой же красивый, как и до его посещения, так что насчет компьютера не беспокойся. А теперь этот текст…

Руки у меня дрожат, и ноги тоже. И нутро дрожит. Марти, мне нет нужды гадать, кто написал этот текст. Я просто знаю. Я читала его минимум десять раз. Из них четыре раза — до тебя. Может, не совсем в такой версии, которую ты мне прислала, но все его прекрасные мысли о слове, науке, Боге и интернете там уже были.

И были там еще очаровательные орфографические ошибки, и этими-то ошибками он меня тоже растрогал. Этот текст мог написать только Петр, то есть твой отец.

Я подумала, что он за это заслужил послушать Дидо, и велела одному типу из бара сделать для меня копию, а ему послала «Почтэксом» свой оригинал. Потому что твой отец заслуживает того, чтобы иметь только оригиналы. А еще в коробку с Дидо я всыпала килограмм «коровок». Таких, которые тянутся.

Ты знаешь, что он может съесть полкило «коровок» за час? Знаешь?

Еще я нашла самый красивый в городе голубой галстук — он подходит к его рубашке с запонками, в которой он танцевал со мной вальсы, — и тоже положила к Дидо. Чтобы сегодня в Варшаве он мог выглядеть так, как мне хотелось бы, чтобы он выглядел. А ты знаешь, что голубой — это его любимый цвет? Знаешь?

Я своей рукой переписала для него все лучшие стихи Рильке. И засунула под «коровки». Он и так почти все знает наизусть. Ты знала об этом?

Я купила ему графин для вина, чтобы он пил по вечерам вино, которое «дышит». Потому что красное вино должно дышать. Ты знаешь, какое вино он любит больше остальных? Знаешь?

И когда все это у меня уже лежало в картонной коробке, я пошла на почту и купила другую коробку. Наполнила ее пенопластовой крошкой, чтобы он наверняка получил все в целости и сохранности. Марти, я люблю твоего отца. Я люблю его иначе, чем ты. Ты можешь мне это простить?

Твоя Магда

— Собачка, домой, я должна написать ей теперь, пока не улеглось волнение.

Мартина почти вслух разговаривала с собакой, которая, как маленький снегоуборщик, разрывал замерзшим носом снег в аллейке над озером.

Мадам!

В мире есть два человека, которых я больше всего на свете хотела бы видеть счастливыми. Не скрою, что я слегка ошарашена. Я отмечала изменения, которые происходят с моим отцом. Может, я была слишком озабочена своими проблемами, чтобы сделать правильные выводы. Теперь я понимаю все.

Это не такое простое открытие. Я моложе тебя на шесть лет. Ты более зрелая, на целую эпоху.

У меня немного другой склад мыслей.

Наверняка знаю, что ты — самое чудесное создание (носящее по большим праздникам юбку), а мой Daddy — самое прекрасное создание (носящее по большим праздникам галстук). По праву Божьему и человечьему два таких исключительных существа имеют шанс встретиться и… полюбить друг друга. У меня это все постепенно укладывается внутри.

Ей-богу- Думаю, что когда мы встретимся, то я уже не буду хотеть запереть тебя в подвале, полном мышей (видишь, я знаю, чего ты больше всего не любишь). Ты позволила мне понять еще вот что. Как будто сделала моей голове кесарево сечение. Я не люблю Томаша.

Я влюбилась в магию слов, в то, как он дотрагивался до меня и что говорил, когда дотрагивался. Он утянул меня за собой, как ветер, уносящий семена одуванчика. Я — без воли… Он как стихия.

Меня подкупило то, что он зрелый, умный, что не говорит плохо о своей жене, что смелый… То-маш — привлекательный мужчина… но я не люблю его.

А может, я еще не знаю, Мэги, что такое любить? Может, как раз потому и было все — Торунь, ты и отец, — чтобы я накопила слов для моей дефиниции любви… Сейчас я вспоминаю слова бабушки, которая говорила, что любовь — это когда хочешь с кем-то переживать все четыре времени года. Когда хочешь бежать с кем-то от весенней грозы под усыпанную цветами сирень, а летом собирать с кем-то ягоды и купаться в реке. Осенью вместе варить варенье и заклеивать окна от холода. Зимой — помогать пережить насморк и долгие вечера, а когда станет холодно — вместе топить печь. Так говорила бабушка. А мне в голову пришло вот что: я не смогла бы с Томашем варить варенье и топить печь, когда станет холодно.

Твое письмо позволило мне понять, что любовь, кроме того, что она есть, еще должна быть прекрасной. Она может быть трудной, но не может быть неподходящей.

Моя была неподходящей. Неподходящее время, неподходящий человек, неподходящее место. «Жизнь с человеком, которого не любишь, — это как пожизненная ссылка на галеры»… Ты, что ли, мне читала?

Ты полюбила моего отца в подходящее время, в подходящем месте, и это определенно подходящий мужчина (сейчас я вспоминаю, как вы были потрясены, когда во время ужина ты нечаянно капнула на его рубашку майонезом, а потом вытерла салфеткой… Ты стояла так близко от него, а твоя грудь, прикрытая лишь кружевом серой блузки, коснулась его плеча). Сладкая моя, я не знаю, какие конфеты любит Томаш, какой галстук ему идет, какую музыку он любит, какие стихи ему нравятся. Я попыталась представить нас вне этого академического столично-торуньского круга и не могу. В принципе, если бы не Торунь, у меня не было бы хороших воспоминаний.

Я благодарна ему за то время, которое было нам дано. Мое восхищение его мозгом все еще длится. И хорошо. Пусть так и будет. Ведь нет ничего плохого в том, чтобы восхищаться мужчиной. Восхищаться в моем возрасте… Ведь я как раз нахожусь в возрасте восхищения (не ради красного словца, но ты уже в возрасте «созерцания», a Daddy в возрасте «протестом»). Кроме того, не смогу справиться с чувством вины.

Не хочу принимать пинки от жизни за то несчастное полотенце, которое спало с меня в неподходящий момент, перед неподходящим мужчиной. (Но, с другой стороны, Мэги, я не могу даже представить, что сделал бы Анджей в такой ситуации.) Я ощущала себя такой женственной. Я осознавала каждую частичку своего тела, когда он смотрел на меня.

А теперь мне пришло в голову, что Анджей целовал мой свитер чуть ли не с той же самой нежностью, с какой Томаш целовал мои бедра.

Анджей рисовал меня, терпеливо переносил мои взбрыкивания… усмирял моих собак и ублажал моих кошек.

Томаш вроде ментора. Он все уже знает. Он как энциклопедия, причем энциклопедия вместе с «Книгой о вкусной и здоровой пище». С Анджеем я буду учиться азам. Ты так недавно узнала моего отца, а знаешь о нем больше, чем я. Я заметила, что он счастлив. Спасибо тебе за это, Маг(ия)далена. Мне не за что тебя прощать. Хотя в первое мгновенье я так подумала. Теперь, по здравом размышлении, я думаю, что нет ничего такого, что бы я должна тебе прощать. Я лишь должна быть благодарна тебе. Не пытаюсь даже представить себе, как ты снимаешь с него рубашку и кладешь руки ему на плечи. А он расстегивает твой лифчик и трогает твою грудь. Больше ничего я представить не в состоянии… Да и не хочу. Прости, что пишу об этом, но именно об этом и подумалось, когда фраза «люблю твоего отца» воткнулась в мой мозг. Я хочу, чтобы вы любили друг друга. И не буду задумываться, как это выглядит.

Когда встретишься сегодня со своим Петром, который по совместительству является моим отцом, скажи ему, что получила от меня «белую похлебку». Он знает, о чем речь. Анджей тоже получил от отца «белую». Боже, Магда, только бы он захотел поковыряться в моем «iMac»-e, когда я приеду в Варшаву! Мне казалось, что от мысли о том, как Томаш касается меня, проснутся самые чудесные воспоминания, но теперь, только подумаю, как Анджей завязывал мне шарфик, не говоря уже о том, как он открывал мой компьютер или вставлял дискету, я чуть ли не плачу от умиления. Ты сказала, он плакал! О, спасибо тебе, чудесная…

Ремек… Что ж, я люблю его самой чистой и самой крепкой любовью — любовью сестры. Думаю, что Ремек тоже любит во мне сестру.

Дай Боже, чтобы так было. Я бы никогда не простила себе, если бы он решил, что я его предала. Этот «Оптимист Тысячелетия» может простить все, и именно поэтому его нельзя предавать. Я поговорю с ним, Магда, когда мы будем возвращаться из кино.

Может, вы приедете в Щитно на ужин? Озера замерзли. Мы дойдем до середины и посмотрим на город глазами уток. Утром в понедельник все вместе вернемся в Варшаву. Я сделаю нечто супер.

Без тебя и без отца я в состоянии приготовить совсем неплохие макароны с ягодами.

P. S. Признайся! Когда мы кидали шпроты в банку, ты несколько раз промолчала, не хотела сказать, что загадала… Ты тогда думала о нем, да?

Ей не пришлось долго ждать ответа.

Мартыня!

Я думаю о нем с первого посещения Щитно. Я страшно боялась. Ты даже не представляешь, какое это мучительное чувство. Как это бывает, когда слушаешь мужчину и тебе кажется, что он, как из ящиков стола, достает из твоей головы мысли. Включает музыку, и это именно то, что ты хотела услышать.

Наливает в бокал вино, и это именно то вино, какого тебе хотелось. Он идет сменить рубашку и возвращается в такой, которую ты видела на нем в своих мечтах… А когда ты с ним разговариваешь, то почти так, как будто слушаешь свой самый глубокий, самый проникновенный и лучший из своих внутренних голосов. Какое-то такое необычайное совпадение того, о чем ты думаешь и что чувствуешь, с тем, что ты слышишь.

Я плакала в подушку, чтобы не будить тебя, и засыпала с мыслями о нем. С нами случилось нечто столь безрассудное, как любовь. Со мной, старой барменшей, и с твоим отцом.

Как же мне теперь легко в этом состоянии — удивительном, близком к умопомрачению, когда я знаю, что ты нас благословляешь.

Каждая шпротка, отпущенная мною, получила от меня в дорогу пожелания тихие и страстные: смилуйтесь над моим влюбленным сердцем и опутанной сомнениями душой. Только что был Тео. Он в отчаянии: нефть из танкера «Престиж» заливает пляжи в устье реки Аруса и Аня не успеет их увидеть. Петр, по совместительству являющийся твоим отцом, был в это время у меня, и прическа его была чуть-чуть растрепана. Тео ушел, а когда уходил, сказал, что у меня собираются все более и более интересные сокурсники… И сказал это на своем специфическом польском.

Я не говорила Петру, который по совместительству ну и т. д., что я получила от тебя мейл. Сказала ему только, что Мартина приглашает в Щитно… «на ковер». Он был странно возбужден.

Успокоился, только когда я сказала, что «получила белую похлебку». Кажется, черную, или чернину, давали воздыхателям, которым отказывали. Точно. Думаю, неплохая идея — посмотреть, что видит утка, когда плавает по Большому озеру… О боже! Как я рада! Твоя… Магдалена Петровна.

Она ходила по квартире радостная. Настроение уже было праздничным. Отец будет счастлив. Магда наверняка приедет. Они вместе поедут отдыхать после сессии. Она села около шкафа, где лежали коробки с елочными украшениями. Есть и такая коробка, в которой самые старые украшения, с тех времен, когда она еще верила, что Миколай с гномами делает елочные игрушки в свободное от раздачи подарков время. Уже давно с них слезла позолота, у них были отбиты ушки. Грибок, серебряная шишка, стеклянный глаз… Шары, дорогие, как воспоминания. Почему они так трогают?

Она поймала себя на том, что думает о Томаше.

Еще до отъезда ей казалось, что она уверена во всем. Можно ли перестать кого-то любить… заочно? Она вспомнила фразу: «Твоя вера проявляется в том, что ты делаешь после прослушанной проповеди» — и подумала: моя любовь проявляется тогда, когда исчезает предмет вожделения.

Обязательно надо спросить Магду, так ли на самом деле. Больше ли она любила ее отца, когда они расставались?

Как они должны были чувствовать себя, когда, прощаясь, подавали друг другу руки, а самим хотелось обняться, да так крепко, чтобы в одном коротком объятии соприкоснуться сердцами.

Надела спортивный костюм и принялась убирать квартиру. Перед праздниками они всегда устраивали генеральную уборку. Отец выносил из комнаты три коробки с бумагами, никогда не позволяя ни выбросить их, ни сжечь, и нес их в подвал, который был словно резиновый и поглощал отцовы коробки с удивительной легкостью. Тони вытаскивал из углов свои старые резиновые игрушки и обгрызенные тапочки. Так вместе они делали уборку.

Сквозь гудение пылесоса и высокий голос Тины Тернер, под который исключительно хорошо делать уборку, пробился телефонный звонок.

Как хорошо, что я дозвонился… Марти… Я разбит. Прости, но я не могу развязать этот гордиев узел. Когда ты будешь в Варшаве?

Завтра возвращаюсь… Можешь сказать, что произошло?

Что произошло… Пришли. Снимки. Вчера… прежде чем я успел что-либо объяснить. Дочь открыла конверт. Порвала их и заперлась в своей комнате. Да и вообще это не телефонный разговор…

Она прервала его:

Томек, не пойми меня превратно, но я больше вообще — ни по телефону, никак — не хочу об этом разговаривать. Мне такая любовь не по силам. Я больше не могу радоваться за нас. Неужели таким должно быть счастье… Наше счастье… вроде джема в плохом пирожке… почти что и нет его. Я больше не хочу, чтобы ты изворачивался, оправдывался. Объясни им, что у меня упало полотенце…

Марти… ты хочешь сказать…

Ничего я больше не хочу, я просто не знаю, что еще сказать, пан профессор. Мой умный, благородный пан профессор. Помнишь, что ты сказал мне во время последнего разговора: «Счастье — это всего лишь здоровье и плохая память»? Ну так будь здоров… и не забывай так быстро. Будь теперь там, где ты нужнее всего.

Она положила трубку. Спокойно, без эмоций. Тони следил за ней, свесив голову набок. Она тихо сползла по стене. Из руки выпал старый шар в форме грецкого ореха. Разбился. С каким-то странным звуком. Как будто был вовсе не из стекла.

Суббота. Магда уехала в Щитно. Анджей должен был прийти через несколько часов. Она открыла дневник. Начала писать.

Праздники прошли иначе, чем несколько лет назад.

Вышитая мамой подушка, лежавшая на нетронутой половине кровати, теперь в шкафу. Нетронутую половину кровати тронула моя Мэги, а я, вопреки всем ожиданиям, подумала, что так и надо.

Когда утром в первый день праздников я вышла забрать собаку из спальни, я увидела их вместе, спящими. Мэги запустила руку в волосы отца, а он свою держал на ее бедре. Тони лежал, свернувшись калачиком, у них на коленях.

Самая сладостная картина, какую мне удалось увидеть собственными глазами с тех пор, когда меня возили на рождественские службы на санках.

После сессии мы поехали в Закопане. Магда осталась с отцом в Щитне. Для них рай был там, где они могли быть вместе.

В горы я поехала с Анджеем. А Ремек — со своей Лужей. Лужа (вообще-то ее фамилия Лужицкая) на третьем курсе киноведения. Она смотрела все, начиная с «Политого поливальщика», «Прибытия поезда на вокзал» и «Рождения нации» до «Матрицы». Ремек и Лужа не вылезают из кинотеатра. Потом вместе пишут рецензии и посылают в разные редакции.

Лужа покупает Ремеку фирменные свитеры и следит за его диетой. В кино они едят только рисовые вафли.

Ремек счастлив, потому что Дануся заботится о нем, она добрая и с чувством юмора. Анджей предложил мне эту поездку, когда я сдавала последние экзамены. Пришел к нам на квартиру. Принес мне морковный сок в пачке, потому что ему кажется, что у меня прогрессирующая анемия. Магда внезапно сорвалась и в одних носках побежала к Тео за приправой к гуляшу.

Это было время, когда Анджей приходил на несколько минут — проверить, не сломалось ли что в «iMac»-e, а я молилась, чтобы все взорвалось к чертовой матери и ему пришлось бы долго собирать все по винтику.

В один прекрасный день Анджей прилаживал вешалку в коридоре, а я читала вслух статью из «Высоких каблуков». О супругах, которые везли на пароме из Копенгагена в Польшу чемодан, а в нем термос с жидким азотом, а в нем замороженная сперма. Из нее-то и должен был родиться ребенок этих людей. С этим чемоданом они ходили на завтраки и на ужины. Вообще не расставались с ним. Представляю, как они каждый раз таскали его с собой. Такой большой чемодан, внутри подушки и термос с жидким азотом. А они с ним даже в кафе-мороженое.

— Анджей, прикинь… Они должны были выглядеть как пара воров, контрабандой перевозивших чемодан с бриллиантами.

Анджей как раз довинчивал какой-то шурупчик. Он подошел ко мне, когда я покатывалась со смеху на диване. Ваал надо мной и сказал:

— Мартыня… я сделаю все, чтобы ты всегда могла так смеяться. Я люблю, когда ты смеешься.

Он поцеловал меня так, как никто никогда не целовал. Мне казалось, что я упаду в обморок. Так долго я ждала…

И теперь каждый раз, когда он меня целует, мне снова кажется, что еще никто меня так никогда не целовал.

Поездка в горы была чудесной. Катались на санках. Беседовали с горцами. Вместе варили сыр.

Вместе топили печь…

Татры.

Анджей и я.

Анджей… Моя лучшая повесть, мой лучший роман.

5 месяцев спустя

— Марти, слушай… я сегодня была в костеле… — тихо сказала Магда, усаживаясь рядом на диван. — Не знаю, то ли это май, то ли я на гормонах, но когда я возвращалась сегодня из бара и увидела девочек в платьицах для конфирмации, на меня снизошло такое озарение. Понимаешь… я почувствовала такую благодарность и такой кайф, что захотелось поблагодарить кого-нибудь. Помнишь, ты говорила мне о понедельниках, что ходишь туда и разговариваешь с Ним… Ну вот и я вошла в Святую Анну, ну знаешь, костел, недалеко от Литерацкой.

Мартина отложила книгу, дотянулась рукой до приемника, приглушила звук и села, положив подбородок на колени и опершись о стену. Слушала внимательно. Магда не смотрела на нее. Сидела к ней боком, сжавшись, руки на коленях, и смотрела в пол. По сравнению с сочельником в Щитно это была совершенно другая Магда. Недоступная, молчаливая, задумчивая. Как будто и нет ее здесь. Регулярно подкреплявшийся у них па кухне Тео к вечеру осмелел и сказал:

— Магда, ты сейчас как молодая вдова из Андалусии. С той только разницей, что они чаще улыбаются.

Тео был прав. Магда улыбалась, только когда ехала в пятницу в Щитно и когда звонил Петр. Она сменила номер своего мобильника, купила компьютер и установила у себя в комнате. Каждый день она работала в баре. Когда возвращалась поздним вечером, закрывалась у себя, звонила Петру, и они разговаривали. Потом занималась допоздна, редко выходя из комнаты. Писала диплом. Пробила для себя индивидуальный план занятий. Считала, что таким образом окончит институт на семестр раньше, опередив всех.

«Не хочу сидеть здесь, — говорила она. — Хочу быть с ним в Щитно. Или хотя бы в Ольштыне. Уж лучше печь ему блины, чем читать Сартра в оригинале».

Голос Магды вывел ее из задумчивости.

— И там, в этом костеле, я подумала, вслух подумала, что если я Его попрошу, я, Магдалена, второе имя Мария, чтобы это длилось вечно, то этот твой Бог меня послушает. Потому что речь о твоем отце и Он должен его знать… Хотя бы из твоих с Ним разговоров по понедельникам. А впрочем, сегодня ведь тоже понедельник и Он должен быть на линии. Потому что я так боюсь, что что-то произойдет и я проснусь и узнаю, что тот же самый сон снился кому-то совершенно другому. Ты думаешь, что все в таком состоянии находятся в постоянном страхе? Боятся того, что вечность может кончиться послезавтра после Телеэкспресса или даже завтра утром? А может, все это из-за его доброты? Потому что, когда я думаю, что уж лучше быть не может, он что-то такое сделает, или скажет, или напишет, что мне снова кажется, что бывает еще больше, еще дальше, еще нежнее. Потому что видишь, у меня с середины марта полный улёт… Когда Петр не звонит, а я жду и проходит больше трех часов, то я… то я начинаю обзванивать больницы. Все, какие есть в стране… Понимаешь, боюсь я. Из-за этой любви, наверное, так боюсь. Ты думаешь, любовь и страх всегда рождаются близнецами? Что у них та же самая химия? Вошла я, значит, в костел, села на такой низкой лавке под амвоном. Не знала, как начать, но когда вдруг появились две такие молодые в белых платьицах и грязных белых кроссовках, чтобы погасить свечи, то я подошла к этому барьерчику у алтаря, встала на колени и попросила Его. Я еще никого никогда ни о чем гак не просила. Никогда, Марти. Честное слово, никогда. Я тебе говорю, чтобы ты знала. Когда будешь в какой-нибудь из следующих понедельников разговаривать… И вот еще что скажу: эти, в платьицах, не стали гасить свечи, когда я стояла на коленях. Я была сегодня в черной кожаной юбке, короткой, обтягивающей, которую я надеваю только в бар, когда хочу получить больше чаевых. Когда я на мгновение во время своей коленопреклоненной молитвы обернулась, просто чтобы проверить, все ли у меня в порядке, то увидела, что они уставились на мой зад и точно так же исходили слюной, как и посетители бара в «Меркюр». Марти. — Она повернулась к Мартине и прошептала: — Иногда я тебе страшно завидую. Тому, что он любит тебя так безоглядно. И что ты проведешь с ним каждый май его жизни и что это у тебя записано навсегда в твоей биографии и в каждом органайзере, который себе когда-нибудь купишь… А я, я так боюсь, что эта мечта, которая у меня исполняется, просто когда-нибудь умрет. Да ты и сама знаешь, что иногда смерть мечты бывает не менее печальной, чем настоящая смерть.

Мартина встала с дивана, села на ковер перед Магдой и положила голову ей на колени. И тут зазвонил телефон. Она медленно и неохотно поднялась и подошла к телефону.

— Марти?! Это Анджей. Я вернулся. Слушай. Петр в городе!.. Да, я знаю, что понедельник. Я тоже удивился. Случайно встретил его у вокзала на стоянке такси. Странный был какой-то. В костюме, с цветами. Все время спрашивал меня, не знаю ли я, где Магда. Сейчас он поехал в «Меркюр»…

Неверность

Она перебралась на другой край постели, но уже через несколько минут заметила, что и на этой стороне ей не лучше. Все так же не спалось.

Еще одна бессонная ночь. Сначала она все сваливала на жару и сломанный кондиционер, починить который не могла допроситься уже две недели. В этом отеле у персонала были только обязанности и никаких прав, кроме предусмотренного договором восьмичасового перерыва на сон. Когда спустя неделю она пожаловалась директору отеля, то услышала, что, если она пожелает, он может приходить к ней по ночам и охлаждать ее кубиками льда из коктейлей, которые они вместе и выпьют. «Я обложу тебя льдом, заставлю твои соски торчать, заморожу тебе бедра так, что ты задрожишь от холода и сама попросишь, чтобы я тебя согрел, и тогда…» Она не дала ему закончить. Развернулась и вышла из кабинета.

Если бы она захотела, он со скандалом вылетел бы с работы на следующий же день. Низенький, противный, лысый, толстый, слюнявый, эротоман в замызганном костюмчике и патриотически-китчеватом хорватском галстуке в бело-красную клеточку. Он, похоже, никогда не снимал этого галстука. Когда начинался новый заезд, он ходил между лежаков вдоль бассейна и, мешая людям отдыхать, рассказывал, как ему важно, чтобы они «чувствовали себя как дома». И тут же представлялся, но только по имени — Божидар. Произносил свое имя два раза и заводил душещипательный рассказ о том, что родился он двадцать пятого декабря и был «gift of God», то есть даром Бога. «Все мальчики, рождающиеся в Хорватии в этот день, получают это имя», — добавлял он с таким лицом, какое бывает у церковного служки перед причастием. Чистой воды ложь. Да и родился он вовсе не в Хорватии. От Милены из бухгалтерии она знала, что зовут его не Божидар, а Горал. И что родился он во Франкфурте-на-Майне. Его отцом был мусульманин из Боснии, приехавший в Германию на заработки. Умер не своей смертью: его нашли в угнанном автомобиле. Мать — немка, из бывшей ГДР, постоянно проживающая в Ганновере. Он быстро делал умное лицо и менял тему, рассказывая о том, что галстук изобрели хорваты (это действительно так), и уверял (о чем все и без него знают), что если на Хваре пойдет дождь, то «за каждый дождливый день им возвратят деньги за проживание». Само собой, он не уточнял, что проживание составляет не более двадцати процентов стоимости пансиона. Толстые и бедные туристки из Англии чувствовали себя на седьмом небе, для них день без дождя — предел мечтаний, так что им казалось, что на своем отдыхе они смогут даже заработать. Немки и австриячки не понимали его, потому что он говорил на каком-то тарабарском немецком. Итальянки из страха перед мужьями делали вид, что не замечают его, и разворачивались к нему своими огромными ягодицами, а рациональные поляки расспрашивали, «сколько часов должен идти дождь, чтобы получить компенсацию, и надо ли иметь для этого какую-нибудь справку». Иногда, наблюдая за ним, она задумывалась, что сказал бы Фрейд, если бы выслушал его на своей кушетке в Вене. Старик собрал бы прекрасный материал для очередной статьи о проявлениях эдипова комплекса, о сексуальных фантазиях в детстве и переносе отрицательных эмоций пациента на окружающий мир. Потому что Божидар-Горан, хорватский галстучный патриот с немецким гражданством, был классическим примером пациента, который вытеснял свое подсознание наружу. И отнюдь не в снах. Он это делал в солнечный полдень, в костюме и при галстуке, в сорокаградусную жару, прохаживаясь между лежаками, приставая к ни в чем не повинным туристам из объединенной Европы. Фрейд пришел бы в восторг…

Она решила привыкать к жаре. Даже к ночной. Это было вернее, чем рассчитывать на то, что в ее номере починят кондиционер. Она открывала окно настежь, кропила водой мебель в комнате — так посоветовали девушки, работавшие вместе с ней в рисепшн, — ложилась спать после полуночи, пила красное вино и принимала горячий душ. После красного вина и душа ее всегда клонило в сон. Она сбрасывала одеяло и, голая, накрывалась простыней. Не помогало. Когда она в очередной раз убеждалась, что ни одну из сторон кровати нельзя считать достаточно хорошей, она вставала и, сидя голышом за маленьким круглым столиком, делала заметки по своей кандидатской. Обращалась к самым скучным книгам о Фрейде. Даже читала этого слабака Адлера. Никто не писал о Фрейде так нудно, как Адлер. Как раз его она хотела изучить особенно детально, чтобы во время защиты никто не смог прицепиться к ней, что она, дескать, «не знает Адлера». Многие известные ей профессора психологии обожали Адлера. Потому что в чем-то он был их копией. Обвешанный научными титулами оробелый дядька, пытающийся выйти из тени, которую на него бросает раскидистое дерево авторитета мэтра, не имеющего времени обнимать и похлопывать по плечам всех своих апостолов. И вот в порыве отчаяния и жалкой зависти — по крайней мере, ей так казалось — он решил вывести мэтра на чистую воду. Если мастер действительно велик, риск небольшой. Всегда найдутся завистники и закомплексованные прихлебатели, которые приютят ренегата. Последний шанс получить свои пять минут и через смердящую миазмами кухню войти в историю. Свои пять минут, считала она, Альфред Адлер не использовал. Он был слишком нудным в своем обосновании ренегатства. Быть может, из-за стыда или страха перед угрызениями совести ренегаты не способны блестяще раскритиковать преданных ими. Сначала он терпеливо высиживал яйца Фрейда, чтобы потом сговориться с хитрыми лисами, охотившимися за этими яйцами. Но был слишком честен с ними. Мало того, вдобавок к своему еврейству он был еще и марксистом. А это в венских салонах того времени считалось серьезным психическим заболеванием. Ни разу он не сподобился написать, что Фрейд — отъявленный лжец, манипулятор и гедонистический нарцисс, позирующий фотографам чаще всего с сигарой в зубах. Он всегда писал…вокруг да около. Нудно и путано о неврозах, возникающих из компенсации отсутствия опгущения безопасности, а не от избытка «либидо». Он, например, так никогда и не отважился написать то, о чем часто и охотно говорил в кругу друзей, например что Фрейд не курил сигар, что он их только прикуривал, а потом на виду у всех сосал. Демонстрируя тем самым, по его, Адлера, мнению, скрытое желание женщин. Еще лучше, если бы он написал, что, сося сигару, Фрейд демонстрировал гомосексуальную составляющую своей личности. Все это полный вздор. Фрейд выкуривал свою дневную норму в двадцать (!) сигар, и чаще всего в отдельном кабинете.

Но она не могла заснуть, даже умирая от адлеровской скуки. Иногда она прерывала чтение и, не снимая очков, вставала из-за стола и подходила к окну. В редкие ночи ей удавалось почувствовать на коже нежно-освежающее прикосновение бриза. Тогда она прикрывала ладонями грудь и смотрела на ряд окон на противоположной стене курдонера. В одном из них, на третьем этаже, над воротами, за которыми начинался сад, отделяющий здание от оживленной улицы, ведущей на пляж, никогда не гас свет. Это было окно его номера. Она напряженно всматривалась в размытое пятно желтоватого мерцания, пробивающегося через неплотно задвинутые шторы, пытаясь заметить хоть какое-нибудь движение или тень. Но никогда ничего не замечала. Как-то раз, когда она стояла обнаженная у открытого окна, она поняла, что, высматривая знаки его присутствия в три часа ночи и каждый раз испытывая при этом разочарование, она исполняет какой-то ночной мазохистский церемониал. Что эта постоянная бессонница — отнюдь не реакция на жару на острове Хвар, а нечто более значительное.

С ней еще не бывало так, чтобы она не могла спать из-за мужчины, не находящегося в это время рядом с ней в постели. Павел засыпал после нее. Независимо от того, был у них секс или нет. Если правда (она не знает почему, но никак не может поверить во всю эту химию), что концентрация наркотических эндорфинов повышается во время приступа вожделения, то и в ее крови концентрировался гипнотин. Очередной пептид, за что-то там отвечающий. На этот раз за сон. Она читала в Вене, незадолго до приезда на Хвар, какую-то умную статью о гипнотине. Из нее следовало, что эякуляция самца сопровождается, с небольшой задержкой, всплеском концентрации гипно-тина. У некоторых подопытных крыс его концентрация в жидкостях организма повышалась более чем на триста процентов. Редко когда результаты экспериментов на крысах отличались от итогов исследований людей. Словом, не мужик виноват, что засыпает в постели сразу после секса, а женщина, столь гипнотически действующая на него. Аналогия с ее поведением была поразительной. Сначала она ныряла в блаженство краткой нирваны, потом прижималась к Павлу, который продолжал дрожать от возбуждения, а потом немедленно засыпала, не дожидаясь, пока он закончит шептать на ухо все сладости, которых другие женщины не имели шанса выслушать за всю свою жизнь. В ее случае удовлетворенное вожделение всегда завершалось сном. И таким «в психоаналитическом плане непродуктивным», что утром, после пробуждения, она редко когда помнила свои сны. Когда она приступила к написанию кандидатской по Фрейду, то завела свой сонник. Ей хотелось узнать, можно ли на себе проверить его интерпретации. Ничего из этого не вышло. Ей не снилось ничего символического. Ни сломанных свечей, которые нельзя вставить в углубления подсвечника (импотенция мужчины), ни ванн, изливающих свои воды в пространство (присутствие лишнего в окружении), ни даже традиционного образа сновидений — обнаженности (сексуальная неудовлетворенность). Из всех снов она помнила только те, в которых появлялась Агнешка. Но сны об Агнешке не смог бы интерпретировать даже Фрейд. Уж слишком сложный предмет. Агнешка…

Они были знакомы всегда. Их родителей связывали какие-то неразрывные мистические узы дружбы. Они были свидетелями на свадьбах друг у друга, крестными родителями детей, вместе плакали на похоронах, вместе проводили отпуска и организовывали друг другу кредиты, когда строили свои дома. И построили их вместе. Один возле другого в пригороде Познани. Их матери — ее и Агнешки — окончательно и бесповоротно включили в свою дружбу их отцов, своих мужей. Четверка единственных детей в своих семьях, соединенная двумя свадьбами, четырьмя актами духовного родства и отсутствием изгороди между участками. Она никогда не выясняла, но была уверена, что у всех четверых одна и та же группа крови. Она не помнит сочельника, на котором не было бы «тети Ванды и дяди Мирека». Если Фрейд, отец шестерых детей, прав и отсутствие братьев и сестер является первопричиной чувства одиночества, то их родители сделали все, чтобы воспротивиться этому и при отсутствии кровных уз сделали ставку на узы дружбы. Сам Фрейд постоянно искал дружбы, хотя был известен тем, что не умел ею дорожить. Он считал, и в этом парадокс, что дружба — одно из проявлений нарциссизма. Выбирая друзей, мы делаем ставку на их максимальное сходство с нами, чтобы увидеть себя в их глазах, словно мифологический Нарцисс в зеркале вод, с которым он не в силах расстаться. Но в случае их родителей — ее и Агнешки — это никак не подтверждалось.

Агнешка родилась почти ровно через год после нее. Они ходили в одну и ту же школу, одинаково экстравагантно одевались, слушали одну и ту же музыку, читали те же самые книги и влюблялись в одинаково придурочных парней. К счастью, не в одних и тех же. Когда перед выпускными экзаменами в школе она объявила, что хочет изучать психологию в Варшаве, то первое, что она услышала от своей матери, было: «Как ты можешь обрекать на это Агнешку?!» После своеобразного траура, воцарившегося на некоторое время в обоих домах, Агнешка постепенно привыкла к мысли, что Варшава — это не так уж и далеко. Она осталась в Познани и поступила в Экономическую академию. Поначалу они встречались очень часто. Потом, занятые своими делами, немного отдалились друг от друга, но и тогда все уик-энды или каникулы в Познани она большую часть времени проводила с Агнешкой. И с ее мужчинами. Чуть ли не каждый раз с разными. Ей приходилось быть внимательной, чтобы не путать имена.

Агнешка очень привлекательная. У нее есть все, что пленяет и возбуждает. Она знает это и методично и настойчиво подчеркивает. Исключительно глубокие декольте и пышные груди, распущенные длинные волосы, татуировка, виднеющаяся над линией низко спущенной на ягодицы короткой юбки или брюк в облипку. И плюс ко всему личико лолитки с влажными пухлыми губами и огромными удивленными глазами. Классический пример женщины-самки из снов фрейдовских пациентов, мучимых сексуальными наваждениями. Если бы к Агнешке применить то, что Фрейд называл «свободной ассоциацией», она, несомненно, была бы связана с сексом и разнузданной похотью. Когда они разговаривали о мужчинах, от нее всегда исходило и обволакивало эту тему настроение хрусти, разочарования и странной, с налетом цинизма, невоплощенной мечты. «Я все думаю, почему мужчины предпочитают вспоминать обо мне, а не оставаться со мной, — сказала она как-то, когда они встретились в Варшаве, в общежитии. — Мне так мало от них надо, я сама плачу по своим счетам, я разговариваю с ними, часто прикидываюсь глупее их, интересуюсь электроникой, гонками по гаревой дорожке, живописью, биржей, интернетом или футболом, я учусь готовить, никогда не завожу разговор о браке, никогда не спрашиваю, где они припозднились, всегда при случае выражаю восхищение ими, делаю им космические минеты, соглашаюсь на преждевременное семяизвержение, и все равно спустя два, самое большее три месяца перехожу исключительно в разряд воспоминаний и порою используемой в качестве номера сексуальной «скорой помощи» записи в мобильнике; ну скажи, ты, будущая пани психолог, что я делаю не так, в чем мы расходимся со счастьем?!» Она тогда ничего ей не сказала. Агнешка и сама знала, что поступает неправильно, пытаясь угадать желания других и наивно веря при этом, что так сможет удовлетворить собственные.

Потом она на долгое время рассталась с Агнешкой. Впрочем, с остальным миром тоже. Иногда, когда она звонила домой, мама спрашивала, не забыла ли она, где находится Познань. А все потому, что у нее появился Павел и все прочее отодвинулось на задний план. Она была поглощена мыслями о своей влюбленности. Это было что-то вроде невроза страха. Страха потерять его; страха не соответствовать его ожиданиям; страха потерять с ним время; страха посвятить ему слишком много времени; страха, что она делает для него слишком много; страха, что делает для него слишком мало; страха, что она такая толстая; страха, что она уже не девственница; страха, что слишком рано разрешит ему раздеть себя, или еще худшего страха, что ему вообще не захочется раздевать ее. Практически все время она чего-нибудь боялась. Когда он опаздывал на пять минут, ей казалось, что пролетело пять лет. К. Г. Юнг, этот неблагодарный, закоренелый бунтовщик, многими упоминавшийся как наследник мастера, наперсник Фрейда, был прав: настоящая любовь в своей ранней фазе — фазе страсти — проявляется главным образом в невротическом страхе. Она испытала это на себе. Но Павел — она на самом деле считала так долгое время — стоил этого невроза. Он сказал, что любит ее, за два дня перед тем, как они впервые проснулись в одной постели. Она не знает, чего она больше ждала: этого признания или этой ночи.

Она переехала в его однокомнатную квартиру на Мокотове на следующий же день после защиты диплома. Родителям она об этом не сказала. Гордые дочерью, они покидали Варшаву в твердом убеждении, что во время учебы в аспирантуре их «самая умная в мире» доченька будет жить в Доме аспиранта и стажера. Отец даже поклялся, что сам отремонтирует ее комнату. Они никогда не смирились бы с чем-то вроде «несанкционированного законом сожительства». Хотя Павла они полюбили с первой минуты. Особенно отец.

Агнешка, разумеется, была в «Le Madame» в Варшаве во время банкета, устроенного по случаю защиты диплома. Она непременно хотела познакомиться с Павлом. «Помни, я приеду только ради него. Я хочу понюхать мужчину, дотронуться до мужчины, которого, по-моему, не должно было быть в природе. Только ради него. Расскажешь мне, как он целуется? И помни, как и всегда, в соответствии с нашей договоренностью, я сделаю все, чтобы отбить его у тебя!» — ошеломила она ее во время последнего телефонного разговора.

Когда-то давно, еще в школе, они составили этот коварный договор. Агнешка была тогда влюблена в Патрика, своего одноклассника. В Патрика, кроме как минимум лицеисток из всех четырех классов, тогда были, кажется, влюблены все молодые училки, а еще учитель истории, о котором поговаривали, что он предпочитает мальчиков.

Патрик был красивый, если можно так сказать о мужчине. Молчаливый, немного нерасторопный (Агнешка говорила, что это всего-навсего скромность и робость) парень с длинными черными волосами, закрывающими лоб, и подернутыми грустью огромными голубыми глазами гомосексуальных моделей с рекламы фирмы «Joop». В нем было два метра росту, он блестяще играл в волейбол, подъезжал к школе на зеленом «купере», в котором едва умещался; из-за нехватки времени он не появлялся в компаниях, и поговорить с ним, кроме спорта, было не о чем. Она сказала об этом Агнешке. «Ты не переносишь его, потому что он тебя игнорирует и ты находишься вне его орбиты», — со злостью в голосе прокомментировала ее замечание Агнешка. После ее язвительного ответа («Никогда не спускаюсь на такие низкие орбиты») они рассорились на целых два дня. Агнешка старалась вовсю, чтобы Патрик обратил на нее внимание. Она постоянно находилась рядом. Как-то раз, когда она сидела дома из-за болезни, она потащилась за ним на какие-то сборы в Миколайки. Оттуда они вернулись уже парой. Она гордо демонстрировала это всему гарему почитательниц Патрика, держа его за руку на переменах. Однажды вечером Агнешка пришла к ней и сказала: «Он весь мой, навсегда, и никто его не отберет у меня, даже ты. Хочешь попробовать?» И тогда, в тот самый вечер, они подписали этот дурацкий договор. Впрочем, идея принадлежала Агнешке. Она достала из сумочки фотографию Патрика и на обратной стороне зафиксировала решение «о неограниченном праве на обмен». До сих пор она не знает почему, но почувствовала тогда себя очень задетой. Может, потому, что ее до истерики доводило, когда кто-то пытался демонстрировать свое превосходство. Это в ней от отца. Так или иначе, она решила «приступить к обмену». Акция идиотская, жестокая и эгоистичная, потому что Агнешка, наверное, впервые в жизни была влюблена по-настоящему.

Она не помнит, чтобы когда-нибудь еще так примитивно добивалась мужчины. Она сделала ставку на внешность, на волейбол и на постоянное восхищение. Три недели спустя, во время праздника выпускников — сто дней до аттестата, — Патрик не раз оставлял Агнешку одну за столиком, чтобы танцевать с ней. А когда она притворилась, что ей стало плохо и она хочет вернуться домой, он предложил отвезти ее. В машине она изобразила благодарность и только раз коснулась его лица. Он остановил машину на ближайшем паркинге и бросился целовать ее и лапать. Ей не было нужды сообщать об этом Агнешке. Патрик сам исчез с ее горизонта после нескольких недель грусти, нескольких взрывов агрессивного отчаяния, двух попыток похудения на грани анорексии, двух решений уйти в монастырь и двух длинноволосых студентов Академии изящных искусств, с которыми Агнешка решила «отомстить за волейбол».

С той поры они никогда не разговаривали ни о договоре, ни тем более о Патрике, который после каникул перебрался в более престижный клуб в Ченстохове. Патрик, как ей показалось, оставил только пустое место на паркинге, где ставил свой «мини». Это было единственное, что ей нравилось в Патрике. Его машина. А вот Агнешка страдала из-за образовавшейся пустоты. Очень долго. Потом все это как-то распалось, подвернулись другие изменившие ей мужчины, и Патрик окончательно исчез из ее жизни.

Агнешка появилась в «Le Madame» около полуночи. Они обнялись. «Как я завидую тебе. Во всем. Я горжусь тобой, сестренка», — прошептала она на ухо при встрече. Агнешка была скорее раздета, чем одета. На ней было нечто напоминающее черную шелковую комбинацию, что, видимо, должно было считаться платьем. Когда она наклонялась, были видны ее огромные груди, когда стояла прямо, был виден загар над ажуром черных чулок. Волосы собраны в хвост, и солнцезащитные очки задраны к макушке. Когда она представляла ее своим гостям, переходя от столика к столику, мужчины производили впечатление только что проснувшихся, а женщины вдруг становились исключительно бдительными. В самом конце они подошли к стойке бара, где Павел разговаривал с ее отцом.

— Павлик, познакомься с моей Агнешкой. Она знает все мои секреты… Ну, почти все, — сказала она, прижимаясь к нему.

Павел как-то вяло вынул руку из кармана для приветствия, изобразил заученную фальшивую улыбку, которую он освоил на занятиях по маркетингу, и замолчал. Он терпеливо подождал, пока ее отец расцелуется с Агнешкой, которую видел тремя днями ранее в Познани, и сразу вернулся к теме прерванного разговора, абсолютно игнорируя ее. Впервые с тех пор, как она познакомилась с Павлом, она испытала разочарование. Она много раз рассказывала, какое место в ее жизни занимает Агнешка. Она хотела, чтобы Агнешка была очарована с первого мгновения, а он повел себя как грубый, невоспитанный эгоцентрик. В то время как она около бара переживала неудачу, Агнешка успела раствориться в полутьме зала. Села за свободный столик и закурила. Тут же к ней подсел какой-то мужчина с татуировкой на шее. Тогда она подошла к столику, не зная, как начать. Агнешка заметила это и сказала:

— Не могли бы вы сходить в бар и принести нам две хорошо охлажденные большие водки? Пожалуйста! Потом я плотно займусь вами, но сначала я хотела бы поговорить с подругой. Нам и надо-то всего полтора часа. Принесете?

Мужчина встал, уступив свой стул. Через минуту вернулся с двумя рюмками. Под ту рюмку, что поставил перед Агнешкой, подложил свою визитную карточку.

— Видала? — спросила она, зло скомкав визитку. — Вот он, классический пример мужчины, каких надо опасаться. Двух типов мужчин надо опасаться, сестренка. Тех, кроме японцев, разумеется, у кого всегда при себе визитные карточки, и тех, на которых бижутерии больше, чем на тебе.

Этот художник-варшавчик проходит по обеим статьям. Я гарантирую, что он будет здесь через полтора часа как штык. Ведь он вложил в нашу с тобой водку тридцать с лишним злотых. И когда я соизволю его выслушать, он скажет мне, что я его пленяю, что я загадочная и что я его творчески вдохновляю. И все время под это вранье будет гадать, поеду ли я к нему. Но я не хочу, чтобы в нынешнюю субботу ко мне прикасался кто-то чужой. Хватит с меня этих чужих прикосновений. Слишком много досталось мне их за последнее время. Ну, твое здоровье, пани магистр…

Подняла рюмку и залпом выпила до дна. В этот момент к их столику подошел Павел с ее отцом. Она встала и, взяв отца под руку, сказала:

— Пойдем, папуля, поищем маму. Ты, верно, беспокоишься о ней…

Было не похоже, что отец хоть о чем-то беспокоится, потому что был уже в приличном подпитии. Но послушно встал, и они оставили Павла с Агнешкой. Ей только того и надо было. Она хотела, чтобы он сам извинился за свое поведение.

Час спустя Павел все еще сидел на том же месте. Агнешка сняла очки и положила их в стакан с минеральной водой, распустила волосы. Кроме того, на столе прибавилось рюмок. Мужик с татуировкой нетерпеливо слонялся поблизости в ожидании, когда Павел уйдет.

Под утро, когда они возвращались домой в такси, она спросила Павла об Агнешке:

Почему ты игнорировал ее? Мне было очень обидно… Это моя единственная подруга.

Преувеличиваешь… — ответил он раздраженно. — Я ведь разговаривал с твоим отцом. Это было важнее. Я не умею раздваиваться. К тому же я проговорил с ней целый час. Она пила и рассказывала про тебя. Она, наверное, влюблена в тебя. Все плела какие-то путаные странные рассказы о том, как вы ходили босиком по какому-то лугу то ли в Бещадах, то ли в Беловеже. Уж и не вспомню… Она что, всегда и всем показывает свои огромные сиськи? Мне даже трудно было сосредоточиться на том, что она говорит… — Он засмеялся, запуская правую руку в вырез ее платья и сжимая пальцами ее сосок.

И не в Бещадах, и не в Беловеже. Они ходили босиком по росе на лугу в Зелёнке, в Борах Тухольских. Мог бы и запомнить. Она рассказывала ему это в подробностях не раз. Ей тогда было восемь лет, и это были ее первые шаги после более чем годового пребывания в клинике, где складывали, выворачивали и снова ломали ее раздробленное в автомобильной аварии бедро. На этом росистом лугу она научилась ходить во второй раз в жизни. Отец Агнешки носил ее на закорках, Агнешка семенила рядом, сильно сжимая ее босую ножку. Они встали посреди луга, и она почувствовала холод росы. Зажмурилась и сделала первый шаг. Потом второй. Тогда Агнешка подала ей руку и стала громко смеяться и кричать от радости. Она тоже. Несмотря на жуткую боль. Так они прошли весь луг.

Кроме того, замечание об Агнешкиных грудях было примитивным и грубым. Ко всему прочему это странное совпадение его последней фразы с движением его властной руки… Она не была уверена, чей сосок хотел потрогать Павел. Ее или Агнешки. Она резко отпихнула его руку и отодвинулась на противоположный край сиденья. Тогда, в том такси, впервые с тех пор, как познакомилась с Павлом, она почувствовала, что тот безусловный восторг, в который она замуровала его, дал трещину.

Какое-то время после окончания института она провела в Варшаве. Павел перешел в другую фирму и не смог взять отпуск. К учебе в аспирантуре ей предстояло приступить только в октябре. Она уже давно определила с научным руководителем, что будет писать о Фрейде. В будни она сидела в библиотеке, читала, конспектировала. Иногда ездила в Краков, где жил ее профессор. Уик-энды они, как правило, проводили вместе с Павлом в Познани. Иногда у нее складывалось впечатление, что родители больше рады его, а не ее присутствию. Особенно отец.

Агнешка, когда бывала в Познани, вела себя… шизофренически. Если можно так сказать. С одной стороны, она демонстративно избегала Павла, с другой — не допускала, чтобы он не заметил ее присутствия. Когда они с родителями сидели около полудня на террасе за поздним субботним завтраком, она умудрилась заявиться к себе в сад и загорать почти что голой (если не считать нескольких шнурков вокруг бедер и микроскопического треугольничка на нижней части живота) как раз напротив их стола. Ее отец потихоньку, стараясь, чтобы это было незаметно, пододвигал стул, чтобы лучше видеть; Павел замолкал, она чувствовала себя неловко, ощущая пробуждающуюся ревность, и только мать, сидевшая спиной к саду, не понимала, в чем дело.

Обнаженная плоть во время семейного завтрака на террасе дома под Познанью! Фрейд был прав. Либидо в людях присутствует всегда. Его критиковали за то, что он все время говорит о поле, обвиняли в том, что эта мысль завладела им, что он устроил из него numinosum, иначе говоря — святыню, которую надо окружить бастионом и возвести ее в догмат. Страстно и безрезультатно он убеждал в этом Юнга. И в то же время он не смог решиться на то, чтобы придать полу статус чего-то мистического, религиозного. Ограничился исключительно биологическим. Освящая биологию, он оказался ближе к Дарвину, чем к Моисею. В Дарвина можно даже не верить, Дарвин не нуждается в догматах и церквах, потому что сам все научно доказывает. Поэтому Дарвину можно, самое большее, поверить. Это не исключает желания распять его. Что очень хотели сделать (с опозданием чуть ли не на два века) какие-то отсталые фермеры из южных штатов Америки. Может, потому Фрейд, как и Дарвин, был таким озлобленным. Оба в процессе поиска истины лишали людей иллюзий, оба сделали ставку на биологию. Самый непривлекательный из возможных вариантов, потому что люди изо всех сил будут отрицать наличие в себе животного начала.

Павел и ее отец не слишком усердно отрицали его в себе, поглощая йогурт, попивая кофе и плотоядно всматриваясь в торчащий бюст Агнешки. В какой-то момент она не выдержала и спросила:

Папа, может, тебе принести очки?

Нет, нет… Я это только так… смотрел на живой забор. Думаю, подстригу его сегодня… — ответил он, смутившись.

Она встала из-за стола и подошла к Агнешке. Присев на траву около ее лежака, она заслонила Фрейда своей спиной. Мужчины тотчас же вернулись к разговору. Мама стала собирать посуду со стола.

Вечерами они, как правило, шли с Павлом в какой-нибудь познаньский клуб или ехали в кофейню на Мальтанское озеро. Иногда там появлялась Агнешка. Всегда не одна. Каждый раз с кем-нибудь новым. Она уделяла своим мужчинам минут пятнадцать, примерно сколько уходит на один дринк, после чего, совершенно их игнорируя, уводила ее от столика и заводила разговор. Павел был в бешенстве. Иногда оно выражалось в повышенных тонах при Агнешке. Она не выносила этого. После трех таких инцидентов она сказала ему, что в Познань будет ездить без него. Сначала он согласился, а потом все равно ездили вместе.

Примерно через полгода в ее жизни случилось нечто экстраординарное. В феврале она узнала, что следующие каникулы проведет в Австрии! Ее научный руководитель был хорошим знакомым ректора Венского медицинского университета. Благодаря его рекомендациям и официальному приглашению из Вены удалось получить стипендию европейской программы «Сократ». В июне и июле предстояли исследования в Вене, а потом с октября на шесть недель поездка в Грац, где была основана первая в мире психологическая лаборатория и где Фрейд со своим наставником Бройером публиковал новаторские работы по истерии. В тот день она летела домой как на крыльях. Сначала хотела сказать об этом Павлу, потом позвонить родителям, а в самом конце часок-другой поговорить с Агнешкой.

Родителям не позвонила, и выплакиваться перед Агнешкой тоже не было охоты. Павел отреагировал на известие с несвойственной ему агрессивностью. Более всего ее задели его аргументы. Он считал, что кандидатская «не стоит того, чтобы отменять их отпуск в Норвегии». Она объясняла ему, что август и сентябрь они могут провести вместе, что в Граце ей надо быть только осенью, что на самом деле речь идет лишь о том, чтобы отложить ненадолго их отъезд. Он упорно не желал понимать этого. А как-то вечером, во время очередного спора, выкрикнул:

— В августе у нас аудит из Голландии, мой шеф мне не простит, если я в это время хоть на день покину Варшаву! Моя работа значительно важнее, чем твоя жалкая кандидатская о каких-то там истериках.

Она впервые заплакала из-за него. И впервые не захотела ложиться с ним в постель. На следующее утро она оставила на столе в кухне записку, сама отнесла все документы в министерство и по телефону подтвердила свой приезд в Вену. В течение трех следующих месяцев Павел делал все, чтобы она почувствовала, что он игнорирует ее. Они иногда сталкивались у двери в ванную, где каждый теперь закрывался на щеколду, уступали друг другу дорогу в кухне, самостоятельно делали покупки, эсэмэсками информировали о своих отъездах, намеренно не сообщая о времени возвращения. Вечерами, когда звонил его телефон, он вставал с кресла и уединялся с ним в ванной. Она слышала его смех, женские имена и иногда звук льющейся воды. Он возвращался, пахнущий ее любимой туалетной водой, одевался и уходил, ничего не говоря. Она просыпалась, когда он поворачивал ключ в замке. Сбрасывал одежду и ложился на матрас, где теперь спал. От него пахло вином, табаком и чужими духами. Иногда спермой. Официально у нее был жених, диплом в кармане и светлое будущее, а на самом деле — болевшая день ото дня все сильнее рана в сердце.

Она страдала в одиночестве. Боялась огорчить родителей и не могла решиться на разговор с Агнешкой. Не хотела говорить ей об этом по телефону и одновременно знала, что в Познани не сумеет скрыть своей тоски и родители станут задавать вопросы, ответов на которые у нее не было, а врать она не умела. И вся эта психология, которой она занималась с утра до вечера, тоже не могла ей помочь. Воспоминания детства, ложь, нев- розы, психозы, модели коммуникации, симпатии и антипатии, мораль, приобретенные или унаследованные страхи, разнообразные проявления комплексов Эдипа или Электры, ум, подсознание, фантазии, влечения, инстинкты, суперэго, зависимости, извращения, обманы и навязчивые идеи… Все это касалось других. Себя и свои переживания она не смогла найти в этом психоанализе. Может, он касается только отдельных, виртуальных истериков, которых Фрейд придумал, исследовал и описал как своих пациентов. Может, вовсе и не было никакой «Анны О.», она же Берта Папенгейм, у которой в результате смерти отца возникло второе «я», у которой были галлюцинации на английском языке, прекратившиеся после нескольких бесед на кушетке; может, правы были те, кто считал, что фрейдистская теория детской сексуальности — это тема не для конгрессов, а для полицейских протоколов? Может, Фрейд никакой не гений, а просто фантазер и все это придумал, чтобы достичь дня собственной паранойи, пытаясь обосновать и оправдать свою импотенцию? Ведь он сам многократно писал Вильгельму Фляйссу, ларингологу из Берлина и единственному приятелю, что в возрасте сорока лет он «не испытывает никакого сексуального влечения и чувствует себя импотентом». Может, если бы в венских аптеках на рубеже XIX–XX веков продавалась виагра, то не было бы никакого психоанализа? Может, больше правды о психозах в «Дне психа» магистра полонистики Марека Котерского, чем в толстых трактатах психиатра, профессора, доктора наук Зигмунда Фрейда?

А может, Павел прав? Может, не стоит ради психоделического вздора венского кокаиниста отказываться от близости, покоя, гармонии, прикосновений, шепота, обещаний, устраивая испытание их любви? А может, как раз любви и нужно устраивать испытания? Чтобы постичь ее небиологический смысл? В одном она была уверена: то, что она делает, и то, во что она верит, в настоящее время важнее каникул в Норвегии и его срочного аудита в августе. Павел должен пойти на компромисс, если он хочет, чтобы и в будущем у них были совместные каникулы. Она ждала июня как начала какой-то новой жизни. Она хотела уехать, удалиться, пропасть, убедиться, что, несмотря ни на что, Павел будет по ней скучать.

В конце мая Агнешка пригласила их «обмыть диплом» — именно так она написала в приглашении — в… Берлине. Она не смогла поверить. Позвонила ей.

— Ты с ума сошла?! Это больше тысячи километров! — начала она.

Я уже давно сошла с ума сестренка. Где-то в районе Патрика. Помнишь еще такого? Как дипломированный психолог, ты должна это знать гораздо лучше меня, — ответила Агнешка, смеясь в трубку. — Винсент — мой новый бойфренд. Он не может приехать в мае в Познань. У него какие-то важные дела в Берлине. Я сказала ему, что если он не приедет, то пусть проваливает в свой Милан. Май вместе, или расстаемся навсегда. Я сделала это для тебя. Ведь ты едешь в Вену, не так ли? — спросила она, понизив голос.

Да, я уже почти готова.

Ну вот видишь! Винсент испугался, снял какой-то клуб на Кудамм в Берлине и устраивает там вечеринку. Мне подумалось, отличная идея. На следующее утро можно там заняться шопингом. От Познани это недалеко. Почти все с моего курса сказали, что приедут. Я велела Винсенту забронировать нам отель при клубе. Нам это ничего не будет стоить. Они любят тратить деньги на меня. Приедешь… в смысле приедете? — спросила она.

Ты могла бы подождать до завтра? Я должна поговорить с Павлом, я не знаю его планов, — ответила она.

Чего ты не знаешь? У мужчин всегда только один план… Но ты-то ведь приедешь?

Я? Я приеду наверняка, — ответила она без колебаний и строптивым тоном.

О чем тут же пожалела. Она знала, что Агнеш-ка вычислит причину строптивости.

Оставила на столе в кухне раскрытое приглашение от Агнешки и послала Павлу мейл с информацией о Берлине. Он подтвердил, что «сделает это ради Агнешки» и поедет с ней.

Пока ехали в Берлин, они сказали друг другу в машине не более четырех фраз. Когда проезжали Познань, ей хотелось попросить его высадить ее на ближайшем паркинге. Держа на коленях открытую книгу, она делала вид, что читает. Только перед отелем в Берлине поняла, что не перевернула ни одной страницы. Оставалось надеяться, что Павел не заметил этого.

Винсент был первым итальянцем, который очаровал ее. Он ничем не напоминал классического мачо. Не пялился на ее декольте, внимательно прислушивался к тому, что она говорит, и был необычайным эрудитом. Ему было около сорока пяти, длинные, волнистые, посеребренные на висках волосы, обручальное кольцо. Во время приема он делал все, чтобы оставаться в тени, чтобы Агнешке не приходилось быть при нем. Когда заметил, что он — единственный в зале в костюме, исчез на минуту и вернулся в джинсах и спортивном пиджаке. Он был, на ее взгляд, самым приличным и красивым мужчиной в клубе. Эти взъерошенные, как петухи, молодые самцы из Познани и окрестностей, включая район Варшавы, в подметки ему не годились. Он больше всех знал, больше всех видел, больше всех прочитал, он припарковал перед клубом самый дорогой автомобиль, знал больше всех иностранных языков, меньше всего говорил о себе, и ко всему прочему… от него лучше всех пахло. Он вставал, когда она вставала, садился, когда она садилась. Весь вечер он был рядом с ней. Она пробовала на нем свой немецкий, который затачивала на Вену. Он стал поправлять ее только после того, как она сама об этом попросила. Извиняясь каждый раз. Ее это очень растрогало. Увидев приближающегося Павла, он сразу же тихо удалялся. Было видно, что он безумно грустен. В унисон с ее грустью. Он был первым мужчиной, которого она действительно хотела бы отбить у Агнешки. Хотя бы на одну ночь. Или, скорее, всего на одну.

Агнешка появлялась возле них реже, чем Павел. Подходила, садилась на колени к Винсенту и возлагала его ладонь к себе на грудь. Если ей попадалась рука с обручальным кольцом, брала другую руку. Взяв его безымянный палец в рот, несколько секунд сосала, а потом прижимала его к ложбинке между грудями. Посидит так немного и отойдет. Он смотрел ей вслед с тоской.

Никогда еще Агнешка не выглядела так вызывающе, как в тот вечер. Она прекрасно знала, что будет в центре внимания. Ведь это был ее вечер. Распущенные длинные волосы, длинное узкое платье из тонкого черного кашемира, с вырезом на спине в форме эллипса до самых ягодиц. Глядя на нее, она вспоминала развратных женщин с картин Климта и Кокошки. Климт и Фрейд были почти соседями в Вене. Ничего не зная друг о друге, они прекрасно друг друга дополняли. Нравы в Вене рубежа веков были более свободными (и при этом менее коммерциализированными), чем в нынешние времена «Плейбоя», MTV и тотальной обнаженности, которая все меньше возбуждает. Климт рисовал и выставлял напоказ как раз то, что Фрейд извлекал из рассказов своих пациентов об их сладострастных снах. Иногда она смотрела на темный танцпол, подсвеченный клаустрофобным светом стробоскопических рефлекторов, приводимых в движение диджеем. Пульсирующие, удерживаемые, как в кадре, долю секунды, фигуры танцующих полураздетых женщин, окутанных серыми, мерцающими клочками табачного дыма, прекрасно передавали настроение картин Климта. В один из таких моментов она увидела лицо Павла. Он танцевал с Агнешкои. Она почувствовала внезапное стеснение в груди. При очередном всполохе она заметила, что он берет в рот ее волосы, которые при этом освещении казались фиолетово-белыми. Ей почудилось, что ритм мерцания стал быстрее, точно совпадая с биением ее сердца. Она вдруг заметила, как рука Павла исчезла за вырезом платья и продвигается все ниже. Она видела. Отчетливо видела это! Выпуклость над ягодицами Агнешки то увеличивалась, то уменьшалась, совпадая с ритмом вспышек…

— Не проводите ли вы меня в отель? — спросила она. — Что-то мне нехорошо.

Он встал, подал ей руку. Был не на шутку испуган.

Разумеется… Может, вызвать врача? — спросил он, доставая из кармана телефон. — Мой хороший знакомый.

Нет. Только проводите. И на минутку останьтесь со мной…

Она слишком поздно сказала ему, что отель находится в ста, не более, метрах от клуба. И что это никакой не сердечный приступ. Во всяком случае, не приступ, связанный с некрозом кусочка ткани сердечной мышцы. Что это всего лишь приступ какого-то, до сих пор не известного ей страха. Когда они вышли на улицу, ее уже ждала карета «скорой помощи».

— Отель здесь, за углом… прости, то есть простите. Я не хотела утруждать вас…

Он махнул рукой охраннику и сказал ему что-то по-итальянски. «Скорая» уехала. Он шел рядом с ней молча. Они поднялись в лифте на пятый этаж. Вошли в номер. Он распахнул окно. Пустил воду в ванной. Разобрал постель.

— Если почувствуете себя получше, позвоните, пожалуйста, в рисепшн. Я буду ждать там. Если вы не позвоните в течение пятнадцати минут, я позволю себе прийти сюда еще раз. Все будет хорошо, — сказал он, нежно касаясь ее щеки.

Она не позвонила.

После душа она вышла, обернувшись полотенцем. Зажгла лампу на ночном столике. Приоткрыла дверь в номер, зафиксировала ее туфлей. Потом открыла холодильник мини-бара и достала бутылочку джина. Выпила ее залпом. Нашла «Мальборо» в кармане пиджака Павла. Закурила. Вернулась в ванную. Из несессера Павла достала его «Диор». Опрыскала им часть стены между прихожей и столиком. На высоте рта и носа. Достала из холодильника бутылочку коньяка. Выпила ее по пути в ванную. Толстым слоем малинового вазелина для губ она смазала свой анус. Бросила полотенце на кровать. Посмотрела на часы. Пятнадцать минут истекали. Закурила вторую сигарету. Подошла к стене. Встала, уперевшись лбом во все еще влажное пятно от «Диора». Услышала звук остановившегося на этаже лифта. Подняла руки. Широко развела бедра, выпятила ягодицы. Услышала приближающиеся шаги. Свет из коридора на мгновение проник в комнату и пропал. Она услышала звук закрывающейся двери и глубоко затянулась сигаретой. «Ну что, дружище Фрейд, не подведешь меня на этот раз?!» — подумала она, закрывая глаза…

Проснулась она рядом с Павлом. Сначала она стала нежно лизать его шею, увлажнила слюной пальцы, обхватила его пенис. Он резко оттолкнул ее и, не открывая глаз, переместился на другую сторону постели. Она нащупала ногами валявшееся у кровати полотенце. На столике, на ее смятом платье, стояли две пустые бутылочки — от джина и коньяка. Ковер перед столиком был засыпан сигаретным пеплом. Она подняла голову и посмотрела на стену. Посредине, между двумя длинными полосами содранных обоев, на высоте ее глаз виднелись размазанные розовые и красные пятна помады. Она прижала нос к стене. Пахло обойным клеем, смешанным с запахом малины.

Она не помнила ничего. Даже не могла себе представить этого воспоминания. Типичное фрейдовское подавление, когда отдельные желания в целях безопасности хранятся глубоко в подсознании. Даже если они осуществились всего восемь часов назад. Но где-то там в мозгу они записываются. И проявятся только в каком-то конфликте или же, подавленные, выльются в невроз. Она заметила свою согнутую туфлю на полу перед дверью ванной. На черном кафеле лежали ее трусики с серым следом ботинка. Пошла чистить зубы. Чистила так долго, что пена стала розовой от крови. Тут она вспомнила дискуссию Юнга с Фрейдом на тему толкования сновидений одной из пациенток. Ее преследовали сны о брутальном оральном сексе со свояком, к которому она была неравнодушна. В снах она соглашалась на такой секс, считая, что только таким способом сможет сохранить свою чистоту для мужа. В конце каждого такого сна она чувствовала вкус крови на губах. К тому же женщина признавалась, что в этот момент она ощущала сексуальное удовлетворение. Юнг утверждал, что девственность, утрата которой всегда травматична и бесповоротна, имеет для женщин огромное значение и ассоциируется с жертвоприношением, обозначая кровью это самое важное в жизни событие. Он считал, что сон многодетной матери об истекающей изо рта крови доказывает это. Кровь изо рта может идти сколько угодно раз в силу многих причин, из порванной же девственной плевы — только раз и только по одной-единственной, «освященной супружеством» причине. Оральный секс позволял этой женщине безопасно реализовывать свои неудовлетворенные сексуальные фантазии и одновременно сохранять исключительность любви к мужу. Подобное значение, например, в исламе имеет анальный секс. В свою очередь, Фрейд считал, что в акте лишения девственности самое важное — кровь, которую женщина «проливает в борьбе за своего нынешнего самца». Кровь на губах — лишь эрзац крови из девственной плевы. Если бы это только было возможно, женщина расставалась бы со своей девственностью каждый раз. Глупый трагический Фрейд! Все сводил к простой сексуальности.

Она вошла в ванную. Открыла кран. Наклонилась, чтобы достать шланг с душем. Почувствовала боль. Ниже того места, где у Агнешки была татуировка. Улыбнулась. Точно как на том лугу в Зелёнке…

Из Берлина они выехали только в середине дня. После завтрака. На Кудамм подают завтрак до одиннадцати вечера. В оставшийся от суток час — ужин, а потом — снова завтрак. Это такая маркетинговая подстройка под новый темп жизни загнанных людей. Винсент тем временем успел вылететь в Рим, а Агнешка — проникнуться вечерним настроением.

Я искала тебя вчера ночью. Что случилось, сестра? — спросила она, подсаживаясь к ней с бокалом шампанского.

Я тебя тоже искала. Но не нашла. Болит. Иногда в очень странных местах.

Причем уже долгое время. У меня так уже семь лет, — сказала Агнешка, пожимая ей руку. — Позвони мне, как устроишься в Вене. Я сразу приеду…

Она вылетала из Варшавы во вторник около полудня. Встретилась с родителями в аэропорту. Павла, слава богу, не было. У него был какой-то важный ланч в Гданьске. В последнее время, когда ей хотелось, чтобы он был рядом, ему обязательно надо было присутствовать на обедах в каких-то далеких польских городах. Она предпочитала объяснять родителям, почему его нет, чем оставить все без объяснений, если бы им случилось быть свидетелями их прощания.

Они встретились за завтраком в кухне. Он отложил газету, допил кофе, поправил галстук и подал ей руку, пожелав счастливого полета. Она ждала только одного — что он ей скажет: «Созвонимся как-нибудь…»

Она обняла его. Он не разомкнул губ при поцелуе, не поднял рук. Расплакалась она только в самолете.

— Сестренка… — услышала она вдруг за спиной, когда ждала такси перед зданием аэропорта в Вене.

Из Милана в Вену Агнешка либо прилетала самолетом, либо приезжала чуть ли не каждый уик-энд. Павел не соскучился. Время от времени писал лаконичные мейлы о том, как он загружен. У нее так и не появилось ощущения, что она для него важнее, чем аудит из Голландии. И что когда-нибудь станет для него такой… Но однажды позвонила Агнешка.

— У меня суперновость… — начала она взволнованным голосом. — Винсент… в смысле его фирма купила отель в Дубровнике. Мы могли бы там загорать и между делом следить, работая в рисепшн, как продвигается этот бизнес. Половина поступлений пойдет официально, через налоги, вторую половину они хотят пустить как издержки на пиар. Без налога. Все нетто в наши ухоженные и загорелые ручки! Хочешь?

Она не знала точно, чего хочет. Зато наверняка знала, чего не хочет Она не хотела возвращаться в Варшаву, а тем более в Познань. Кроме того, ей наконец захотелось пожить отдельно. От Павла и от родителей. Ответила, что хочет.

Потом появились сложности. Оказалось, что в отеле в Дубровнике может быть только один резидент. Второй мог находиться в другом отеле, который фирма Винсента сняла на острове Хвар. Но только в августе. Потом она могла бы вернуться к Агнешке в Дубровник.

— Я сказала Винсенту, что если это не устроится, то он может паковать свои книги и возвращаться к своей толстой старой жене на Сицилию, — прокомментировала Агнешка.

Иногда она задумывалась, откуда в Агнешке столько напускного цинизма. Ведь она была совсем не такая.

В начале августа она поездом отправилась из Вены в Сплит, а потом на пароме до Хвара. Восемнадцатого августа во время ее ночного дежурства в рисеишн ее разбудил высокий мужчина в черной футболке:

— Меня зовут Йон. Я забронировал здесь два номера на двенадцать дней…

Он положил перед ней распечатку мейла с кодом бронирования. Она пришла в ужас. Отель был полон от прачечной в подвале до трубы на крыше. Его не было ни в каких базах в компьютере. Попросила его паспорт. Он был из Новой Зеландии. Она посмотрела на фамилию Стивене. Был такой. Правда, по имени Джон. Но только с завтрашнего дня и только один номер. Она стала ему объяснять, но он оборвал ее на полуслове:

— Такое случается. Я могу поспать и в кресле. Могу я отпустить такси?

Она нервно кивнула и сказала:

— Пригласите, пожалуйста, таксиста. Мы берем на себя оплату вашего трансфера.

Не пригласил. Стал сам вносить металлические чемоданы и штативы. Потом, ни слова не говоря, устроился в кресле, прикрылся кожаной курткой и попытался заснуть. Через час она подошла к нему:

— Если вы не против, я дам вам ключ от своего номера. Сейчас нет горничных, поэтому мне трудно организовать смену постельного белья. Утром мы всё выясним. Если вы согласитесь, то в виде компенсации мы примем на себя издержки следующих трех дней вашего проживания. Приношу вам наши извинения…

Внезапно разбуженный, он смотрел на нее испуганно:

— Простите. Я не хотел вам мешать. Когда я устаю, то иногда храплю.

Она улыбнулась. Они долго извинялись друг перед другом. Она подумала, что это хороший знак. По крайней мере, мистер Стивене не закатит завтра скандала в дирекции. Он взял у нее ключ и пошел к лифту. Через десять минут зазвонил телефон:

Можно я уберу с кровати ваши книги и записи? В принципе я мог бы спать и на полу…

Прощу прощения. Конечно, уберите. Положите, пожалуйста, все на столик перед окном. И ни в коем случае не ложитесь на полу…

А вас тоже зовут Агнешка? — вдруг спросил он, произнеся это имя без акцента.

— Нет! — ответила она смущенно. — Положи те, пожалуйста, все на столик. Спокойной ночи…

Она попыталась вспомнить, не остались ли в ванной ее тампоны, очищена ли от волос бритва, есть ли в косметичке противозачаточные таблетки и не висит ли на сушилке над ванной ее белье. Была почти уверена, что висит.

Когда после дежурства она вернулась в свой номер, постель была нетронута, книги и записи лежали там, где она их оставила, ее белье было аккуратно сложено на полотенцах в ванной, а на столике под окном она заметила стопку карточек с репродукциями писанных маслом картин с фамилией «Стивене» в нижнем углу. На одной из репродукций, изображающей обнаженную женщину, было написано что-то от руки по-английски, а в скобках на безукоризненном польском: «Климтом восхищаюсь, Шиле обожаю, а Фрейд — обычный торчок».

Она встретила его на следующий день на пляже. Он сидел на полотенце рядом с огромной бутылкой красного вина и что-то вырезал ножом из деревянной чурки. Она по-польски спросила его, что это будет. Он ответил ей по-английски:

— Пока не знаю, еще не кончилось вино…Она улыбнулась. Он встал и, не говоря ни слова, исчез. Через минуту вернулся с бокалом. Налил его до краев и вкопал прямо перед ней в песок, добавив:

— У вас доброе сердце под прекрасной грудью.

Она подумала, что, наверное, надо надеть лифчик. Может, это и странно, но, видимо, типично для всех женщин: она загорала топлес только на удаленных от отеля пляжах. На ее грудь имели право смотреть только чужие. Целых десять минут она решала, достаточно ли он чужой, чтобы иметь это право.

— Фрейд — женоненавистник, диктатор, онанист и трус. Напишите это. Впрочем… Насчет онаниста, может, и не стоит. За это вас в Польше возведут на эшафот. Я изваяю сегодня член Фрейда, и мы вместе утопим его в море. Хотите?

Они сидели на пляже и разговаривали. По-английски. Иногда он вворачивал отдельные польские слова, подливал ей вина, она его пила. Он резал деревяшку и говорил. Уже давно ни один мужчина не вызывал ее восхищения. Она все же решилась и спросила его:

А почему Польша?

Во всяком случае, не из-за Матейко. Отчасти из-за Мальчевского, но главным образом из-за Агнешки. Но она живет не в Познани. — Засмеялся и показал ей свое произведение.

Она знала, что он прочитал все, что лежало на ее кровати, и обрадовалась этому. Посмотрела на то, что он положил перед ней на песке. Микроскопический сморщенный свисающий член над монструозно раздутыми яйцами, напоминающими полушария мозга.

Фрейд был еврей. Почему вы его не обрезали?

Потому что, если бы он только мог, пришил бы себе обратно этот кусочек кожи и отказался бы от своего еврейства. Он запрещал своей еврейской жене Марте зажигать свечи в шаббат, никогда не ел ничего кошерного, а в Юнга влюбился только потому, что тот был чистокровным арийцем. Он полагал, что если его теории станет пропагандировать ариец, они будут казаться более истинными и никто не сможет упрекнуть его в том, что «психоанализ — всего лишь сионистский бред». И был прав. Нацисты сожгли книги Фрейда, а книги Юнга — не сожгли. Но вы и так все это знаете, правда?

Все так. Только сказанное о Юнге для нее было не знанием, а лишь несусветной интерпретацией новозеландского художника Иона Стивенса на пляже хорватского острова Хвар после бутылки красного вина, выпитой на тридцатиградусной жаре. Тем более она решила это запомнить и при случае проверить. Художники, хоть они и часто отрекались от всего этого, всегда были верными детьми Фрейда. Даже те, кто жил за три века до того, как мир услышал о Фрейде.

Почему Агнешка живет не в Познани? — спросила она кокетливо, принимая деревянное изваяние фрейдовского члена.

Длинная история, — ответил он, поднеся бутылку с вином ко рту. — Начинается в Кракове, а кончается в маленьком городке на Восточном побережье США. Сейчас я вам ее не расскажу. Вы слишком грустны. У вас ведь хватает в жизни печали, не так ли?

Хватает. «Надо же, и это он знает», — подумала она.

— Страшно завидую той загадке, что у вас в глазах, — ответила она.

Народ потянулся с пляжа. Через час они уже были в одиночестве. Перед заходом солнца он признался, что Фрейдом хотел лишь спровоцировать ее. В противном случае она не обратила бы на него внимания, а он очень этого хотел.

— Фрейд — о'кей. Ошибался, правда, во многом, но делал это так интересно.

Когда она сказала ему, что трудно думать о Фрейде, дрожа от холода, он спросил, не принести ли еще бутылку вина. Впервые мужчина соблазнял ее таким интеллигентным способом. Она спросила его, единственная ли химия алкоголь, которая согревает. Он не ответил. Встал сзади на колени и начал делать ей массаж. Сначала спину, потом голову, потом — нежно — лицо, потом грудь и живот. В конце положил ее на полотенце вниз лицом, развязал шнурки ее бикини и стал массировать ягодицы. Вначале она лежала, сдвинув ноги, кусая от смущения полотенце. Немного погодя расслабилась. Он вылил ей на бедра остатки вина из бутылки и начал слизывать его…

Следующие четыре дня она возвращалась на это место. Его не было. Она успокаивала себя, видя ключ в его ячейке за спиной у портье. То есть теоретически его не должно было быть в отеле. Теоретически. В пятницу вечером она не выдержала и позвонила в его номер. Никто не ответил. Ночью она впервые подошла к своему окну обнаженной и позвонила еще раз. Его окно было темно, и снова никто не ответил. Она успокоилась.

В субботу вечером устраивали торжественный прием для новых постояльцев. И хоть приехал он в понедельник, он все еще, по их стандартам, был новичком. Тот же самый вздор из уст фанфаронистого директора в хорватском галстуке о том, «как важно, чтобы все чувствовали себя здесь как дома, вне зависимости от того, где их дом». Она как огня избегала всех этих пошлых приемов, но на этот раз пошла. Приняла душ, высушила волосы, собрав их в узел, отказалась от макияжа, на белую кретоновую блузку с логотипом отеля надела официальный, жутко некрасивый серо-коричневый костюм, который они обязаны были носить на дежурствах. Но что интересно: директор постарался, чтобы юбки были короче некуда. Минуту она раздумывала, надушиться ли. Не стала. Сегодня она хотела выглядеть так плохо, как только возможно. Она должна была быть «как есть». Так, как выглядит любая жена спросонья, только еще хуже, потому что в официальном костюме.

Она нашла его сидящим на диване с бокалом в руке. Он пил вино и читал книгу. Она подсела. Молодая официантка, стоявшая за столом у дивана, бросила на нее ненавидящий взгляд. Он поцеловал ее в щечку и стал читать вслух, перекрывая гомон толпы и музыку. Она положила голову ему на грудь, всматриваясь в покрытую печатным текстом страницу, но не видя букв. Она слушала.

Всегда, когда на первый план выступала духовность — то ли в человеке, то ли в произведении искусства, — Фрейд становился подозрительным, приписывая решающую роль «вытесненной сексуальности». Я возражал, что эта гипотеза, если ее додумать логически до конца, ведет к сокрушительному осуждению культуры, которую в таком случае следовало бы рассматривать как обычный фарс, болезненный результат вытесненной сексуальности. «Да, — подтвердил Фрейд. — Именно так и обстоит дело. Это проклятие судьбы, перед которой мы бессильны…»

Он читал и нежно гладил ее волосы. От него пахло пляжем и жасмином. Она всунула язык в j пространство между пуговицами его рубашки. Он отложил книгу и прошептал, целуя ее ухо:

— Я хочу забыть ее. И запомнить тебя. Я уничтожу все ее изображения. Я нарисую тебя. Ведь это всего лишь проклятие судьбы…

Он встал и подал ей руку. В лифте они поднялись на второй этаж. Вошли в «тот, второй номер», который он снимал. Он открыл бутылку вина и поставил ее у расстеленного на полу одеяла. Рядом лежали полотна с обнаженной натурой. Он их отодвинул ногой к окну. Подошел к ней и снял с нее пиджак. Она сама сняла блузку и лифчик. Он расстегнул молнию ее юбки. Включил лампу, направил свет на прямоугольник одеяла на полу, после чего отступил в темноту. Она разделась и, обнаженная, присела на одеяло. Спиной к нему. Как и тогда на пляже…

Она услышала его шаги. Он поставил лампу прямо перед ней. Попросил, чтобы она села лицом к нему, по-турецки, широко разведя ноги, и надела блузку, не застегивая пуговиц. Положил перед ней открытую книгу о Фрейде и снова исчез в сумраке. Через мгновение вернулся и распустил ее волосы.

— Читай вслух. Я хочу нарисовать твой мозг…

Он позвонил ей только в воскресенье вечером. Спросил, поплывет ли она с ним в понедельник в Сплит, а потом он поедет в Дубровник. У него там был вернисаж. Первый в Хорватии.

— Дай мне немного времени, я должна уладить дела в отеле…

Она с первой секунды знала, что поедет. Даже если бы ее за это уволили. Она не хотела лишь, чтобы он знал об этом с самого начала. Первым побуждением ее было набрать номер телефона Агнешки, но она удержала себя. Подумала, что сделает ей сюрприз.

Они отправились на пароме в четыре утра. Впервые по такому случаю она не спала всю ночь. В половине третьего они были в Сплите. Ни один мужчина до сих пор не был в состоянии более десяти часов развлекать ее разговорами, не обижаясь, если она при этом засыпала, мазать ее кремом, чтобы она не обгорела на солнце, и будить поцелуями, сладко спрашивая: «На чем это я кончил?»

В порту Сплита их ждали две машины: грузовик от министерства культуры и «мерседес» от галереи. Йон Стивене был первым новозеландским художником, который устраивал выставку в Хорватии. Он повторял ей это с гордостью всю дорогу до Сплита. И перестал, когда она сообщила, что Хорватии всего пятнадцать лет.

— Это вроде как приехать к аборигенам в начале истории Австралии — для них тогда все было впервые, — пошутила она.

Грузовик ехал почти пустой. С Ионом приплыло не более пятнадцати его полотен и картонная коробка проспектов. Около шести вечера они уже были в Дубровнике. Вернисаж должен был открыться в полдесятого. «Потому что настоящие художники очень поздно встают», — ответил он, когда она спросила, почему в такое странное время. Она хотела быть с ним, но хотела, чтобы у нее осталось время и на Агнешку.

После вернисажа я оставлю тебя на несколько часов. Чтобы встретиться с женщиной. Ее зовут Агнешка…

Та самая Агнешка? — спросил он.

Да, она…

Но ты ведь вернешься?

Мне вернуться с «той самой» Агнешкой или одной? — спросила она, смотря ему в глаза.

Буду ждать… — сказал он, поворачивая одновременно голову к водителю. — Отвезите нас на лучший пляж Дубровника. И чтобы это было недалеко от города.

— Лапад, о'кей, — ответил тот.

Она знала это название! Отель, в котором работала Агнешка, был над заливом Лапад.

Они вышли на окруженный пальмами паркинг изысканного здания в стиле модерн начала века, стоявшего у самого пляжа. Вдали виднелся старый город. Водитель припарковался в тени. Сказал, что подождет их. В их распоряжении было почти два часа. Они спустились по узкой крутой аллейке на каменистый пляж, окруженный амфитеатром крутых скал, образующих маленький залив. Пошли на берег моря. Несмотря на позднее время, было очень жарко, она сняла блузку и лифчик. Йон сел рядом, закурил сигарету. Потом встал.

— Схожу к машине, принесу чего-нибудь попить, — сказал он, нежно целуя ее в шею. — Быстро вернусь. Принесу крем. У тебя грудь обгорела…

Она на мгновение зажмурилась. И почувствовала на коже холодные капли воды. Открыла глаза. Маленький мальчик вытащил из воды, плескавшейся у ее ног, резиновый мячик. Она села, оглянулась, будто только что пробудилась ото сна. Потом встала и медленно пошла по кромке воды вдоль пляжа. Когда она подходила к скале, закрывавшей залив с востока, увидела Агнешку. За ее лежаком стоял Павел, подставив лицо солнцу.

Она резко повернулась к морю, закрыла глаза и сделала первый шаг. Потом второй. Вытянула руку. Стала громко смеяться. Несмотря на жуткую боль.

«Ничего, — подумала она, — вот только перейду этот лужок… Весь перейду… сама… без ее помощи…»

Рождение

В этот день она встанет рано утром и поедет на машине к его родителям в Ловим. До полудня будет помогать его матери готовить рождественский ужин. Пока старушка будет печь маковый пирог, она сварит традиционный борщ с сушеными грибами и ушками, а селедку под шубой они сделают вместе. А когда все будет готово, они сядут, выпьют чаю с малиновым вареньем и станут рассматривать семейные альбомы. Потом его отец, откладывая до последней минуты, вынесет из подвала елку, ту, что утром привез с лесной поляны в окрестностях Сохачева, и приладит ее к багажнику машины. Его мать выйдет с ними во двор и будет в последний раз просить ее никуда не ехать, а провести сочельник здесь, с ними, в Ловиче. А она в последний раз откажет. Они вернутся в квартиру, поделят облатки и заплачут.

Домой она успеет еще до сумерек. Поставит елку на мраморной столешнице прикаминного столика. Достанет из чулана две коробки, из коробок — елочные украшения и повесит их на деревце, слушая колядки. В одной из коробок она найдет старательно завернутый в мягкий велюровый платок тот самый разбитый зеленоватый шар. Во время их последнего сочельника он принес его в кухню, чтобы сказать ей, что этот позеленевший от патины, самый старый шар он любит больше остальных украшений. Встал сзади, обнял ее и стал рассказывать.

Когда он был маленьким, ранним утром в сочельник его будил отец и они ехали за город, в направлении Сохачева. Они выходили на безлюдной остановке посреди леса и заснеженными тропинками пробирались на поляну, поросшую ельником. Выбирали деревце, отец срубал его топориком, и они возвращались домой. По дороге отец рассказывал ему истории своих сочельников, какими он запомнил их с детства. Они всегда брали елку с той поляны. Когда отец был маленьким, он тоже приходил сюда со своим отцом. В те времена автобусы сюда не ходили, и эти несколько километров от Ловича они шли пешком. Но этот поход был неотъемлемой частью праздничного ритуала, такой же, как колядки, облатка и рождественская месса. Сочельник задает ритм жизни, и всё в этот день должно быть таким, каким было всегда. Елка с поляны пахнет так, как должна пахнуть настоящая елка. И ее запах неотделим от этого дня, как и запах борща, и жареного карпа, и сушеных грибов. Когда они возвращались домой, мать уже вовсю хлопотала в кухне; они ставили деревце в ведро с песком и камнями и вешали на него украшения. И всегда начинали с этого зеленоватого, покрытого патиной шарика. Отец тогда звал мать из кухни, брал зеленый шар, и они, вместе перекрестив его, вешали первым на елку, вставали на колени перед деревцем и громко читали короткую молитву. Так делали его дед и бабушка, так же наверняка делают сегодня его отец и мать, так хотел бы сделать и он. Сейчас. Вместе с ней. А когда у них будет ребенок, он хотел бы… Она не дала ему закончить, повернулась к нему и прижалась. Должно быть, слишком стремительно. Раздался звук раздавленного стекла. Он и бровью не повел. Они взялись за руки, подошли к стоявшей у камина елке и вместе повесили на деревце то, что осталось от шара. Она встала на колени рядом с ним. Это был первый в ее жизни сочельник, во время которого она молилась…

Около пяти вечера в спальне она наденет черное шифоновое платье, поправит прическу, подкрасит губы и, прежде чем сядет за праздничный стол, положит под елку подарок для него. Откроет бутылку шабли, нальет вино в два бокала и отопьет из каждого половину. И они поведут разговор…

Не отводя взгляда от пустого стула напротив, она расскажет ему о том, как прошел год, как сильно она его любит и как рада, что встретила его в жизни. Все будет точно так же, как в тот сочельник.

Потом она расскажет то, чего не успела сказать ему раньше. Что обожает сидеть с ним вместе у камина, ходить с ним на прогулки, читать книги, лежать около него на животе. Что она может разговаривать с ним часами и молчать часами. Что она никогда не забудет того вечера, когда он вынес кресла на крыльцо, закутал ее одеялом, принес горячего чая с ромом и сказал, что хотел бы наблюдать с ней полнолуние. Не вышло, потому что своим поцелуем он заслонил ей небо. Она расскажет, как ей нравилось спать в его рубашке, печь для него в первый раз в жизни пирог с капустой и предаваться размышлениям об их совместной старости. И что уже тогда больше всего она хотела спрятать его от всего света, чтобы никто не смог его отобрать у нее. Что он — самая прекрасная мечта, какая только может быть у женщины… И что ее мечта исполнилась. Что она пишет стихи об этой мечте и что большинство книг она читает вслух, веря в то, что он слышит ее. Что она не знала, что кого-то можно так сильно любить и что теперь она не сможет жить с этим знанием.

Что она выгуливает его собаку и плачет, когда видит, как каждый вечер Гарри ложится на коврик перед дверью в прихожей в ожидании, когда хлопнет дверца его машины. И что каждый вечер она завидует незнанию Гарри и его непоколебимой надежде, с которой он уляжется перед дверью и завтра, и послезавтра, и в каждый следующий день.

Что для нее сочельник начинается только тогда—и теперь уже так будет всегда, — когда она встает на колени перед елкой, так же как это делали его деды, его родители и он с ней, тогда. Но вот уже три года она не молится Богу, и даже если проговаривает те же самые слова молитвы, то нет в них ни веры, ни поклонения, но главное — в них нет благодарности. Ведь можно молиться, и не веруя в Бога. Ее ничуть не беспокоит, что такая молитва — жуткое ханжество. Потому что важнее Бога для нее оказалось данное ему обещание: начинать сочельник молитвой и коленопреклонением перед елкой.

В четверть восьмого вечера она наденет пальто, положит в карман конверт с облаткой и несколько свечей, а в сумку — украшенную золотым дождем и посеребренными шишками ветку сосны и выйдет из дому. Дойдет до асфальтовой дороги, а там свернет направо. В направлении Констанчина…

Если бы четыре года назад ее спросили, что для нее сочельник, она без колебания ответила бы, что это — трогательное величие и магия человеческого единения. Почему величие? Потому что мир становится тихим, кротким, чутким, смолкают споры и всех объединяет одно общее Дело. Почему магия? Потому что это, наверное, единственный день в году, когда люди верят, что им дан еще один шанс. Потому что в этот день наводятся мосты, чтобы люди могли быть вместе. Рядом. Близко. Появляется что-то вроде тайного, но всем понятного кода, который дает возможность всем стать единым целым. В наше время близость такая редкая вещь, что ее можно считать магией.

Даже если эта магия и это величие длятся всего несколько часов, то кое для кого это единственные часы в году, когда кто-то прикасается к ним, обнимает, выслушивает, старается понять и вовсе не из сочувствия показывает, как они важны. Такая вот до боли правдоподобная имитация всеобщего родства на один вечер во всем мире, наполненном переливами света, блеском свечей, запахом елки и рождественскими песнопениями, благовествующими великую радость. Если бы четыре года назад ее спросили, что означает для нее двадцать четвертое декабря, она без колебаний сказала бы, что это самый важный день в году, что людям он нужен больше всех остальных, потому что придает их жизни смысл, потому что упорядочивает их мир. Но сегодня она сказала бы, что это абсолютная неправда, что она ошибалась тогда, что хотела бы эту дату навсегда вычеркнуть из календаря, а если этого сделать нельзя, то хотела бы, чтобы в следующий за этой датой день не рождался ни Христос, ни кто другой. Вот так без малейших колебаний она ответила бы сегодня…

Из своего детства (в отличие от ее старшего брата) она лучше помнит ожидание момента преломления облаток, чем ожидание подарков под елкой. Может, потому, что так мало тепла и близости было в ее семье? Может, потому, что это был единственный день в году, когда она видела, как ее отец обнимает и целует ее мать, которая украдкой смахивает слезы и что-то шепчет на ухо отцу. Потом отец подходил к ней, брал ее на руки, клал ее голову себе на плечо, касался губами ее щек или лба и нежно гладил по голове. В другие дни он этого не делал. Как сегодня, помнит она это прикосновение.

Сегодня она недоумевает, почему так незначительно для нее было тогда то, что в сочельник считается самым главным, — Рождество Христово. Несмотря на то что она была воспитана в типичной католической семье, она, сколько себя помнит, рассматривала рождение Иисуса лишь как повод для красивой церемонии, которая происходит скорее в домах, а не в храмах. Вертепы и ясли, устанавливаемые перед алтарями в костелах и на главных городских площадях, которыми она восхищалась, когда была ребенком, очень быстро утратили для нее свое религиозное значение и стали ассоциироваться скорее с представлением в кукольном театре, чем с библейским сказанием, которое, по идее, должно было отображать историческую правду. Но эта правда столь сказочна, так красива, что требует веры, чтобы… поверить в нее. С другой стороны, необычный феномен, то, что из года в год миллиарды людей празднуют святое рождение сына бездомных родителей, является лучшим доказательством, что вера — это нечто большее, чем знания историков. Даже если историки правы, беря под сомнение представленный евангелистами сценарий рождения Иисуса, то эта правда никому не нужна. Люди жаждут такого Рождества, как в сказках «Тысячи и одной ночи», а не какого-то там фактического. Фактов им хватает из газет.

Мало кто замечает, что трудно было придумать более популистскую историю, чем та, которую рассказали святые Матфей и Лука в Библии. Людям хочется, чтобы Иисус уже при рождении был бедняком, таким же, как и они. Их подкупает человечная, будто взятая из современного телесериала, драматичная история Святого Семейства. Молчаливая, остающаяся в тени мужчин и покорная мать, награжденная за свою кротость возведением в ранг святой, а рядом с ней отчим, простой плотник, поверивший в свой сон и усыновивший не своего ребенка, у колыбели которого преклоняли колени животные и в величайшем смирении склонялись коронованные головы сильных мира сего. Он научил его столярному делу, не отдавал в школу и, несмотря на это, воспитал мудреца и Бога. Большинству людей нравятся такие биографии. Они могут представить себе такую семью. Когда короли прибывают в хлев, чтобы поклониться бедняку, то мир начинает казаться им справедливым, хотя из-за одного-единственного жеста мир более справедливым не становится. У филантропии мало общего со справедливостью. Даже той, что освящена Библией. Но в Рождество главное — умиление, а не справедливость.

Сочельник только тогда переживается как событие, когда у маленьких детей глаза становятся большими. От восхищения и изумления. Ребенком она тоже находилась под впечатлением этой сказки о восточных королях, караванах верблюдов, о появившихся на небе звездах и об ангелах. Тогда ей казалось, что она крепко держится за краешек одежды такого ангела. Потом она раскрывала ладошку, смотрела на нее, и каждый раз оказывалось, что в руке ничего нет…

Сегодня, когда она вспоминает день свадьбы с Анджеем, у нее всегда возникают ассоциации с сочельником. Самым главным сочельником ее жизни. Разве что случившимся в жарком июне. Она ждала его гораздо сильнее, чем декабрьского. Ее сочельник был возвышенным и магическим задолго до его наступления. Если бы у нее были дети, то первым делом она научила бы их терпеливо ждать сочельник.

Когда она познакомилась с ним, он был угнетенным, покалеченным прошлым, недоверчивым мужчиной сорока с небольшим лет, который никогда не улыбался. Он постоянно ощущал гнет своего обета, данного женщине, которая уже давно не любила его. Он даже не помнил, как ее звали. Он лишь знал, что очень любил ее, что она бросила его и уехала очень далеко. Поначалу, после нескольких месяцев их знакомства, она не хотела и не могла в это поверить. Он был слишком хорош, чтобы мысль о том, что какая-то женщина отвергла его и не захотела остаться с ним, могла оказаться правдой. У таких мужчин, как ей тогда казалось, должен быть какой-то скрытый изъян. Два раза в жизни, ослепленная своей любовью, она не смогла найти никаких изъянов в мужчинах, выбравших ее, в течение многих лет обманывавших ее и бросавших.

Первым был ее однокурсник. Увлек ее, как, впрочем, и всех ее подруг, тем, что был постоянно грустен и молчалив, читал стихи, лицом походил на бледного херувима, носил длинные черные свитеры, черные брюки, черные ботинки и всегда выглядел как задумчивый, взъерошенный поэт-мечтатель. При этом он был худющий и производил впечатление художника, покинутого музой. Каждой хотелось проявить о нем заботу, накормить, приютить и узнать (лучше всего в постели), что за страшная трагедия кроется за его очаровательной меланхолией и загадочным молчанием. Когда из всех он выбрал ее, она почувствовала себя окрыленной. Лишь год спустя она заметила, что молчит он потому, что ему практически нечего сказать. Потом она обнаружила, что, кроме неряшливой одежды, в нем абсолютно ничего нет от поэта и что он постоянно читает те же самые два стихотворения Посвятовской. Он выучил их наизусть еще в лицее. Кроме того, ему очень нравилось, когда женщина проявляет заботу о нем. Лучше всего, когда она делает это постоянно. И в постели тоже. В то время как она давно окончила институт, сняла квартиру и работала за двоих, он заваливал очередные пересдачи, к которым готовился по вечерам и ночам в общежитии. Два года она верила в него, ждала и заботилась о нем. Но в один прекрасный день к ней на улице подошла молоденькая девушка и сказала, что ребенок в коляске — его ребенок.

Со вторым она познакомилась в фирме, где стала работать после института. Ей казалось, что она уже выросла из такого вздора, как зачарованность и любовь. Если ей и хотелось чего, так это только иногда прогуляться с кем-нибудь вечером, почувствовать, что она кому-то нужна и для кого-то важна. Он был старше ее на двадцать лет, совершенно не интересовался поэзией и никогда не носил свитеров, потому что всегда надевал только костюмы. Он был заботлив, во всяком случае на первых порах, в нем было мало таинственности, и он резко отзывался о свободных художниках. Ей казалось, что, полюбив его, она сможет избежать всего, что ассоциировалось у нее с ее «студентом». В течение трех лет она была временно «той второй», ждавшей вместе с ним его развода. Все это время она мирилась с тем, что «ведь есть дети, что это все не так просто и что она должна запастись терпением, потому что именно она — самая главная женщина его жизни». Поначалу ей даже казалось, что она и была ею. Однако, даже будучи «самой главной», ездила в отпуск одна, одна проводила сочельник, одна праздновала Новый год, и ей нельзя было звонить ему после шести вечера. Вместе проведенными ночами были только ночи в отелях во время его командировок, на которые она «подъезжала». При этом она старалась не обращать внимания на то, что он был эгоистом, методично стиравшим улыбку с ее лица. Когда в фирме стало известно, что его повышают и переводят на должность шефа их филиала в Берлине, она радовалась как ребенок. Она была уверена, что он возьмет ее с собой и что она наконец открыто станет «самой главной». Из данных им обещаний следовало, что вскоре именно так и произойдет. Не взял. Поехал с женой и детьми. Через два месяца он перестал отвечать на телефонные звонки, а ее мейлы приходили обратно.

Когда она познакомилась с Анджеем, ей было уже тридцать три и в мужчинах она искала прежде всего недостатки.

Они встретились в его кабинете. В тот день она очень плохо чувствовала себя. Каждая более или менее приличная простуда заканчивалась ангиной. В телефонной книге она нашла адрес частника, кабинет которого находился ближе остальных к фирме. В обеденный перерыв пошла туда и уселась перед кабинетом вместе с другими пациентами. Спустя сорок пять минут она решила не ходить. Ее попеременно бросало то в жар, то в холод. Ее раздражал беспрерывно звонивший телефон, и, кроме того, она ничего не взяла с собой почитать. Очередь шла медленно. Она была разочарована. Думала, что в частных клиниках не надо ждать. Она встала и направилась к столику регистратуры, где трезвонил телефон и медсестра вызывала пациентов. В этот момент открылась дверь кабинета, из которого энергичным шагом вышел высокий сухопарый мужчина в незастегнутом халате. Лет примерно сорока. Темные густые зачесанные назад волосы с легкой проседью на висках. Он улыбнулся ей, жестом пропуская к столику регистратуры. До сих пор она не знает почему, но она импульсивно отпрянула и села на свое место. Когда они потом вспоминали тот день, он сказал, что все шло как по точному сценарию, созданному Провидением: ему надо было выйти из кабинета именно в тот момент, когда она встала со стула. Она говорила, что всему причиной его магический взгляд и ее обычное женское любопытство, которого мужчинам не понять, именно поэтому она вернулась на свое место, чтобы дождаться, даже если придется ждать до вечера, и получить возможность еще раз взглянуть в его глаза.

Когда в конце концов подошла ее очередь, она входила в его кабинет с красным от насморка носом, розовыми от разгоревшегося любопытства щеками, опухшими глазами и голосом алкоголички. Когда он прослушивал ее легкие, она чувствовала скорее тепло его руки, приподнимавшей застежку лифчика, чем холод стетоскопа. Пока она излагала ему длинную историю своих хронических ангин, он смотрел ей в глаза. Она не была уверена, что он вообще слушает ее. Но он слушал. Причем очень внимательно. Он рассказал ей о связи ангины с болезнями сердца. Спросил, испытывает ли она какие-то недомогания, например аритмию. Испытывала, но главным образом во время периодических недельных голодовок с целью похудеть. Только про это она ему, естественно, не стала рассказывать. Он вышел из-за стола, подошел к ней и сказал, что хочет прослушать сердце. Ни слова не говоря, она поднялась со стула, сняла свитер и после секундного колебания расстегнула лифчик. Смутилась, только когда он сказал ей:

— Нет, это не обязательно…

Он прослушивал ее, стараясь не прикасаться к коже. Молчал, избегая встретиться с ней взглядом. Она была уверена, что он наверняка заметил, как отвердели ее соски.

Он вернулся на свое место к столу. Пока она одевалась, он что-то писал. В конце спросил, как ее зовут, хотя мог прочесть в карточке. Выписал рецепт и проводил ее до двери. Когда он, прощаясь, подал руку и она заметила, что у него нет обручального кольца, она осмелела и спросила, как его зовут. Возвращаясь в офис, она жалела, что не смогла почувствовать его запах, что пришла на прием в толстом свитере, а не в платье, что была ненакрашенная, что свои прошлые ангины она лечила в районной поликлинике и что на контрольный прием ей надо будет прийти только через бесконечно долгую неделю.

Вечером он позвонил ей узнать, как она себя чувствует. У нее сложилось впечатление, что он постеснялся спросить о чем-либо еще. Через два дня, вечером, когда все уже ушли из офиса, она решилась и в конце концов позвонила ему; соврала, что потеряла рецепт. В тот же день вечером он привез ей этот рецепт домой. Хоть кто-нибудь из врачей делает это для своих пациентов? Никто! Даже в самых крутых варшавских — естественно, частных — клиниках.

— Простите великодушно, — услышала она его неуверенный голос в трубке домофона, — я не хотел беспокоить вас. Меня зовут Анджей. Я ваш… Я врач. Привез рецепт…

Первый раз в жизни она радовалась, что живет на одиннадцатом этаже и что лифт у них исключительно медленный. Благодаря этому в ее распоряжении оказалось четыре минуты, чтобы убрать со стола в комнате посуду после ужина, переодеться во что-то приличное, слегка подкраситься и справиться с неизвестно откуда взявшейся дрожью во всем теле.

Открывая дверь после его третьего звонка, она застегивала последнюю пуговицу и нервно поправляла прическу, поглядывая на свое раскрасневшееся лицо в зеркале. Он стоял, смущенный, с рецептом в вытянутой руке. Она предложила ему чаю. Он отговаривался поздним временем, спешкой, некормленой собакой, одиноко ждущей его дома. Но все же зашел. Не хотел даже снимать плащ. Сел в кресло напротив и молча смотрел на нее. Она тоже не знала, что говорить. Спросила о собаке. Он улыбнулся. И заговорил. Она еще не встречала никого, кто мог бы так много и так интересно рассказывать о своей собаке. После его монолога у нее сложилось впечатление, что она знает о Гарри все, хотя на самом деле ей хотелось знать, почему в такое время собака дома одна. Но так и не узнала.

Потом они говорили о цветах на подоконнике в ее комнате; о книгах, которые она читала и о которых он никогда не слышал, но смог в этом признаться; о медицине, которую он начал изучать, когда после года учебы оказалось, что на юридическом, на который так рекламировал его отец-адвокат, мало кого заботит справедливость; о ее ангине, которая очень опасна, потому что может привести к серьезным болезням сердца; о его одиночестве в Варшаве; о значительно «более серьезных» одиночествах — как он это сформулировал — некоторых из его пациентов, которые нуждаются не столько в терапевте, сколько в психиатре, а он им помогает лишь тем, что выслушает их, разговаривает с ними и выписывает им сироп от кашля, и о том, что, когда ему делается очень грустно, он любит съесть малиновое мороженое. «Грусть». Это слово очень часто всплывало в их разговоре.

Около полуночи она заметила, что он все еще сидит в плаще, из-под которого виднеется белый халат. Сначала она пожалела, что не предложила сесть рядом с ней на диване, но чем больше проходило времени, тем сильнее ей хотелось, чтобы он спросил, нельзя ли ему остаться у нее на ночь.

Поразительно, но до сих пор с ней никогда ничего такого не случалось, а тому, что происходило, она не могла найти разумного объяснения. Особенно после всего, что она пережила с мужчинами, и принятых ею решений. А решила она прежде всего быть разумной. С первого свидания она чувствовала в его присутствии возбуждение, вызванное неодолимой, чуть ли не физической потребностью прикоснуться к нему. Она почувствовала это уже во время первого посещения его кабинета. Почему-то не стало препятствием то, что она видела его впервые и что это совершенно незнакомый мужчина, к тому же врач. Ему достаточно было посмотреть на нее или что-то сказать ей, как она сначала становилась робкой и смущенной, как девочка-подросток, потом странно беспокойной, а немного спустя просто бесстыдно-сладострастной. Ее обуревали фантазии, на которые она не имела права, с которыми должна была бороться и которых должна была стыдиться.

Короче, он и не спросил, и не остался, а когда уже был в дверях, она задержала его, сходила в кухню, достала из холодильника запакованный в фольгу кусок говядины и вручила со словами:

— Это для вашей собаки. Может, за это она простит меня, что я вас так задержала.

Когда он вышел, она села в кресло, в котором он только что сидел. Мечтательное настроение прошло, и она стала оглядывать комнату в поисках рецепта. Первым делом поискала на кресле. Потом осмотрела комнату. Рецепта не было и на столе около его чашки. На тумбочке в прихожей — тоже. Она была абсолютно уверена, что не брала от него рецепт. Он, должно быть, забыл и оставил его у себя! Она обрадовалась: если бы рецепт был единственным поводом его визита, он определенно оставил бы его здесь. У нее появился удобный предлог позвонить ему утром…

Не позвонила. Но на следующий день, во время обеденного перерыва, сама поехала к нему и оставила на столе у сидевшей перед его кабинетом удивленной регистраторши три цветочных горшка, которые утром взяла дома с подоконника.

Целый год после того памятного вечера она настойчиво выискивала в нем недостатки. Когда ей казалось, что нашла один, то вскоре с удивлением приходила к выводу, что этот недостаток не в нем и не его, а скорее в ней самой. И все никак не могла понять, почему интересный, молодой еще мужчина, который приглашает ее на ужин, слушает с ней концерты в филармонии, держит ее за руку в кинотеатре, гуляет с ней, ежедневно звонит, покупает ей цветы, знает, какой парфюм ей нравится, и расстраивается, когда она забывает шарф, не хочет раздеть ее и сделать с ней того, чего она возжелала уже через пару недель их знакомства. Как-то поздним вечером, через девять месяцев после их первой встречи, она взяла такси и без предупреждения приехала к нему на работу. Заняла очередь. На ней было ее любимое черное декольтированное платье, на ногтях вишневый лак, и от нее благоухало подаренными им духами. Молоденькая девушка, сидевшая за столиком и приглашавшая пациентов в его кабинет, все время смотрела на нее с нескрываемой настороженностью.

В тот день у него на приеме она была последней. Подошла к нему и, не говоря ни слова, стала целовать его. Через мгновение повернулась к нему спиной и медленно приспустила плечики платья. Он наклонил голову и стал губами ласкать ее спину. Он не знал, куда девать руки. Она перехватила их и нежно положила себе на грудь. Он попытался развернуть ее лицом к себе. Она высвободилась из его объятий, подошла к двери и повернула ключ в замке, встала рядом с дверью лицом к нему и спиной к стене, скинула платье и закрыла глаза.

Они заснули только под утро. Обнаженные, прижавшись друг к другу. На полу его кабинета.

После этой ночи в течение многих месяцев было так, как она это себе представляла или, скорее, как намечтала: интерес, нежность, страсть, чувственность, уважение, предупредительность и забота друг о друге. Каждый день она жила с уверенностью, а на следующий день получала новое подтверждение, что она — самое важное в его жизни. Чем ближе они становились, тем меньше грусти оставалось в его глазах. Той грусти, что была с ним с самого начала их знакомства, была частью его жизни и перешла в их отношения. Она видела собственными глазами, как ее присутствие возвращает ему радость. Это было для нее самым неопровержимым доказательством того, кем она стала душ него.

Трудно сказать, когда она влюбилась в него. Долгое время она боялась признаться в этом, даже если бы пришлось признаваться только себе самой. Желание, чтобы он всегда был рядом; постоянные думы о нем, когда его не было; беспокойство и нервозность перед встречей с ним; грусть, когда он был еще с ней, но она знала, что через несколько минут он уйдет; фривольные фантазии и еще более фривольные руки под душем утром или вечером… Но даже тогда и при всем при том, что это уже наверняка было любовью, она боялась сказать себе самой: «Я люблю его». Она не хотела говорить этого ни себе, ни миру, ни тем более ему. Для нее такое признание было бы капитуляцией, сдачей, не имеющей ничего общего с самоотдачей. Она была слишком взрослой, слишком опытной, а может, и слишком старой, чтобы видеть в эпизодах физической близости обязательства принадлежать только ей, а тем более — любовь. Любовь — это нечто гораздо большее. Часто она появляется совершенно неожиданно, дает о себе знать в самом незначительном событии и никак не объявляет о своем приходе. Многие пропускают этот момент, ожидая какого-то знамения, хвоста кометы на небе, предсказания во сне или по крайней мере огромного букета красных роз. Может, это и несправедливо или даже больше — отвратительно, но она впервые подумала, что любит его, когда с серванта в его квартире исчезла фотография молодой улыбающейся женщины в деревянной рамке…

В марте, в первый день весны, к концу рабочего дня он неожиданно подъехал на машине к ее офису, отвез ее в свой дом в Ловиче и попросил ее руки. В июне она ждала сочельника своей свадьбы. Два месяца спустя они продали свои квартиры и переехали в его еще недостроенный дом в нескольких километрах от Констанчина.

Первые недели после свадьбы она просыпалась засветло, видела его рядом в постели и, всматриваясь в его лицо, все не могла понять, не сон ли это…

Первое совместное Рождество они решили встретить вдвоем. Ночью выпал снег. Утром их первого сочельника она выбежала из дому в ночной рубашке, всунув босые ноги в сапожки, чтобы сфотографировать всю эту красоту: тонкие линии искрящегося в солнечных лучах снега на ветках деревьев, прикрытые пушистым белым одеялом грядки в саду перед домом, хрустальные сосульки, свисавшие с водосточных желобов под крышей. Словно картинка из знакомых ей с детства сказок Андерсена.

Все должно быть так, как было в сочельник ее детства. Мужчина ставит елку. Накрывает скатертью стол, убивает карпа, плавающего в оцинкованном корыте в подвале или в ванне, и то и дело непременно мешается женщине в кухне. А женщина тем временем готовит двенадцать блюд. По числу апостолов Христа. Должен быть карп, должен быть маковый пирог, должен быть красный борщ с ушками, приправленный сушеными грибами, должны быть пироги с грибами и квашеной капустой. Должно быть сено под скатертью на столе. Этакое символическое напоминание о яслях в вифлеемском вертепе. Сено она принесла накануне от соседа, чье хозяйство граничило с их участком, но располагалось ближе к лесу. Карп, которого она три дня кормила сахаром, плавал в их ванне. Елку Анджей должен был привезти с поляны, что в лесу под Ловичем. Все, кроме этой елки, было точно так, как в ее детстве…

Они жили в пригороде Томашова в маленьком, очень старом доме из темно-красного кирпича. Дом принадлежал родителям ее матери. На некоторых кирпичах виднелись следы от снарядов. Дед с гордостью рассказывал, что это еще со времен войны. Со всех сторон дом был окружен садом. Ранним утром в сочельник дед будил ее и брата, и они расчищали от снега дорожку до калитки. Тогда тоже на ветках слив и яблонь в их саду лежал снег. Потом из закрывавшегося на огромный висячий замок сарайчика за домом они приносили дрова и складывали их рядом с печкой в кухне. Дед разводил огонь, и к тому времени, когда вставали бабушка и мама, в кухне уже было тепло и уютно. Мама завтракала и шла на работу, а бабушка приступала к готовке. Потом они шли с дедом в костел в Томашове и в доме приходского священника вставали в длинную очередь. Чтобы купить освященную облатку. Возвращались домой, и около одиннадцати дед приносил из каморки елку и ставил ее в тяжелую металлическую крестовину рядом с кафельной печкой в комнате. Тем временем ее отец готовил елочные гирлянды и приносил из сарая коробки с украшениями. Потом все вместе украшали елку и слушали колядки. Она помнит, что сочельник был единственным днем в году, когда дед и отец что-то делали вместе и общались друг с другом. Это было одним из тех исключительных событий, которые знаменовали сочельник. Когда она стала постарше, почти взрослой, то спросила об этом маму.

— Папа как-то, всего один раз, поднял на меня руку. Ты тогда была совсем малышкой. Вернулся с работы пьяный и ударил меня. Дед видел это. Папа потом просил у меня прощения. И у деда тоже, но дед не смог его простить.

Она не то чтобы не могла себе представить такого, даже не пыталась. Она лишь помнит, что когда дед умер, то отец во время похорон плакал на кладбище.

Она успела сделать все до первой звезды. Даже если все небо затянуто тучами, в этот день обязательно найдется кто-нибудь, кто высмотрит эту звезду. Как правило, кто-то из детей, нетерпеливо ожидающих подарков, или кто-то очень голодный. Потому что садиться за стол можно только с появлением долгожданной первой звезды. Порой она задавалась вопросом, в чем секрет незабываемого вкуса непритязательных рождественских блюд; может быть, в том голоде, с которым человек садится за стол. Она вспомнила, как однажды летом, возвращаясь из отпуска на Мазурах, заказала в шикарном ресторане Щецина жареного карпа. Тогда он показался ей тошнотворно-безвкусным. Во время же рождественского ужина тот же самый карп имеет вкус благородной рыбы.

Она вошла в гостиную и бросила взгляд на стол. Все было готово к ужину.

В спальне она переоделась в новое платье из черного полупрозрачного шифона, поправила прическу и макияж, подкрасила губы. Анджей ждал ее у елки. Она подошла к нему. Мгновение они стояли молча. Он взял фарфоровую тарелочку. Они преломили облатки.

— Я люблю тебя, — сказал он и взял ее лицо в ладони.

Их первый сочельник. Такой, о котором она мечтала. Когда он спросил ее, почему она плачет, она прикусила губу и сказала, что «со счастливыми женщинами такое иногда случается». Он подошел с ней к столу и отодвинул стул, помогая сесть. Зажег свечи в тяжелом бронзовом подсвечнике и сел рядом. Она посмотрела на него и сказала:

— Я хочу, чтобы ты знал, что этот праздник, что сегодняшний день… что я никогда не была такой счастливой, как сегодня. Я чувствую, как будто это сочельник моего рождения. С Рождеством…

Приступили к трапезе. Разговаривали, смеялись, вспоминали уходящий год. Она удивилась, когда он начал петь колядки. И смог большинство из них допеть до конца. А «Тихую ночь» даже и по-английски, и по-немецки. Она знала только по-польски и только первые две строфы трех, ну четырех самых популярных колядок. Во время рождественских служб или праздничных богослужений в костеле она всегда, как правило, после двух строф тянула только мелодию, да и то лишь тогда, когда мать смотрела на нее, а она делала вид, что поет ее до конца.

Он откупорил бутылку вина. Лучшего шабли, какое только мог найти в Варшаве. После первого бокала зазвонил телефон. Она посмотрела на часы, стоявшие на каминной полке. Она даже не предполагала, что они так долго разговаривали. Было пятнадцать минут восьмого. Сначала она подумала, что позвонили его родители, которые снова не выдержали и в очередной раз будут приглашать их к себе «хотя бы на полчасика, на маковый пирог». По его лицу она поняла, что это не родители. Разговор продолжался несколько минут. Какая-то женщина в Констанчине рожала, а он единственный во всей округе врач, которого удалось найти поблизости. В больницу ехать уже поздно. А кроме того, дорогу на Констанчин не чистили от снега, и пока дождешься «скорой», может оказаться слишком поздно.

Он набросил пальто на рубашку, взял свой кожаный саквояж, всегда стоявший наготове в прихожей, поцеловал ее и быстрым шагом вышел из дому. Она побежала за ним. Когда он сел в машину, она подошла к воротам и стала открывать. Он остановился на обочине заваленной снегом дороги и быстро вылез из машины. Он шел к ней, аккуратно стряхивая хлопья снега с пальто. Снял перчатки, потрогал свои щеки и убедился, что руки теплые. Подошел к ней, крепко прижал к себе и прошептал ей на ухо:

— А сейчас немедленно беги в дом. Простудишься, полуодетая. Без меня подарки не разворачивай. Родим с ней мальчика, и я тут же вернусь…

Поцеловал ее в губы и, улыбаясь, нежно стряхнул снежные хлопья с ее волос. Подошел к машине, сел, захлопнул дверцу, опустил стекло и, махнув рукой на прощание, поехал, подняв облако снежной пыли. Она стояла в воротах до тех пор, пока сигнальные огни его машины не скрылись за поворотом.

Он спешил быстрее вернуться домой из Констанчина. Роды прошли без особых трудностей, но все заняло около двух часов. Молодая женщина родила сына. Когда он уходил, вся семья встала в прихожей, чтобы разделить с ним облатку. Старушка со сморщенным лицом, в цветастом платке на голове, преломляя облатку, поцеловала ему руку. Отец новорожденного вышел с ним из дому и, подталкивая машину, помог выехать из сугроба.

Водитель снегоуборщика перед поворотом шоссе спихнул снег на обочину, убрал с дороги свою машину и поставил за деревом. Убедившись, что не блокирует дорогу, вышел и закурил. Анджей увидел гладкую, очищенную от снега дорогу, красные стоп-сигнальные огни в темноте и дал по газам.

Водитель снегоуборщика услышал грохот и сразу после — звон бьющегося стекла. Еще немного поревел мотор. Потом наступила тишина. Он машинально втоптал окурок в снег. Когда подбежал к дереву, увидел груду металла вокруг ствола. Пульсирующий свет выхватывал из сумрака силуэт мужчины. Первое, что он разглядел, — это пятна крови на белой рубашке водителя. Его глаза были открыты, он смотрел спокойно и медленно шевелил губами. Водитель снегоуборщика наклонился и сквозь зиявшую в лобовом стекле пробоину просунул руки и положил на плечи раненого. Посмотрел ему в глаза и спросил:

— Вы можете сдвинуть сиденье назад?

Тот попытался ответить. Даже открыл рот, но в этот момент изо рта потекла струйка крови, смывая прилипшие к подбородку осколки стекла. Тут внутри салона раззвонился сотовый. Раненый попытался дотянуться до лежащего на соседнем сиденье кожаного саквояжа, но не смог.

Сам он не был в состоянии вытащить раненого из вдребезги разбитой машины. Вдали он увидел неясный свет фар едущего со стороны Варшавы автомобиля, вернулся к снегоуборочной машине и выехал на ней на середину шоссе, включил аварийный свет и по рации оповестил дежурного о происшествии.

Когда через три часа он не вернулся и не ответил на телефонный звонок, она набросила пальто и быстро вышла из дому. С присыпанной снегом тропинки, ведущей к главной дороге, она свернула вправо и побежала в направлении Констанчина…

Март 2005

Teleserial Book