Читать онлайн Пришёл, увидел и убил. Как и почему римляне убивали бесплатно

Эмма Саутон
Пришёл, увидел и убил. Как и почему римляне убивали

© Истомин К., перевод, 2022

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

* * *

Хорошее и плохое не абсолютно и не относительно; оно геометрично.

Марк Куни. Плохо ли убивать?

Армия может научить нас убивать, но она не делает нас убийцами.

Casefile, эпизод 90

Моим соучастницам – Эми-Элизабет, Джесс и Кейт


Пролог

Представьте себе идиллическую картину: на безмятежном холме в Центральной Италии какие-то мужчины сидят и молча смотрят в полуденное небо. Вдалеке заметен другой холм, а на нём – другое сборище. Все эти люди – пастухи, последовавшие за близнецами, которые явились неведомо откуда, свергли царя Альба-Лонги и сами стали править, объявив себя сынами Марса. При них Альба-Лонга превратилась в убежище для скрывающихся преступников, беглых рабов и бродяг всех мастей. Наконец пришельцев стало так много, что близнецы решили основать собственный город. И в этот момент между ними впервые разгорелся неразрешимый конфликт: по неизвестной причине город нужно было назвать в честь кого-то одного из близнецов – а второй должен был подчиниться брату. Ни тому ни другому уступать не хотелось; сошлись на том, что спор решат боги, послав знамение, а именно – коршунов. И вот близнецы и их соратники сели и стали ждать, оглядывая долину. Как вы уже догадались, звали братьев Ромул и Рем.

Прошло бог знает сколько времени – и вдруг с Авентинского холма, на котором ждали Рем и его товарищи, донёсся крик. Над холмом пролетели шесть коршунов – явный знак того, что боги избрали Рема в качестве основателя города. Обрадовавшись, Рем в сопровождении соратников отправился на Палатин, где ожидал знамения хмурый Ромул. Но не успел Рем поведать брату о случившемся, как над Палатином тоже появились коршуны – целых двенадцать. Боги решили, что основателем города станет Ромул.

Каждого из братьев его сторонники провозгласили царём. Возникла проблема. Каждая из ватаг основала собственный город. Напряжение всё нарастало. В конце концов Рем, демонстрируя полное презрение к начинаниям брата, перепрыгнул через одну из стен, возводившихся на Палатине. Это вызвало у Ромула приступ неконтролируемого гнева. Он напал на Рема, заколол его и, ничуть не жалея о содеянном, объявил, что так будет с каждым, кто посмеет нарушить границу основанного им города. С этого убийства и началась история Рима.

К 510 году до н. э. Рим стал процветающим городом. Правил им в ту пору царь Тарквиний Гордый. Но, видимо, прогнило что-то в римском царстве: вскоре ещё один акт насилия повлёк за собой радикальные перемены. Сын Тарквиния, Секст Тарквиний, изнасиловал аристократку по имени Лукреция. Та созвала своих родственников, объяснила им, что случилось, а затем взяла и пронзила себе сердце кинжалом. Членам её семьи этот поступок показался благородным и достойным всяческих похвал – и, пылая праведным гневом, они принесли её тело на форум, словно она стала жертвой убийства. Скорбящие потребовали свергнуть Тарквиния и изгнать его вместе с сыном. Римский народ согласился – и поразительно единодушно и быстро упразднил монархию и провозгласил Рим республикой. При этом римляне решили не отдавать полномочия в одни руки, чтобы разделение власти, а также система сдержек и противовесом никому не позволили стать тираном. Римляне чрезвычайно гордились этим достижением – а возможным его сделала смерть ни в чём не повинной женщины.

Славная Римская республика просуществовала 450 лет – её закат тоже был ознаменован убийством. В мартовские иды 44 года до н. э. единоличный правитель Рима вступил в Театр Помпея, где сорок заговорщиков нанесли ему двадцать три колотые раны. В результате Юлий Цезарь, пожизненный диктатор и предшественник римских императоров, умер, истекая кровью, а перед его девятнадцатилетним внучатым племянником Октавианом открылась дорога к тому, чтобы стать прославленным божественным Августом.

Введение

Каждый переломный момент римской истории сопровождало убийство. Человек умирал насильственной смертью – чаще всего кровавой – и там, где он когда-то жил, возникало нечто новое. Рим был построен на крови Рема; республику породила гибель Лукреции; империя выросла из убийства Цезаря. Убийства в Риме не были редкостью – но на протяжении большей части римской истории само по себе убийство преступлением не считалось. А к убийствам, происходившим на гладиаторской арене, и вовсе относились как к спорту. Символом римского государства была фасция – пучок прутьев, в который вставляли топор. Прутья символизировали право государства бить граждан, а топор – право их убивать. Фасции носили телохранители, известные как ликторы, которые сопровождали римских магистратов всюду, куда бы те ни направились, никому не давая забыть об их полномочиях[1]. Немногие общества относились к преднамеренному и целенаправленному убийству мужчин и женщин с таким же наслаждением и благоговением. Прямо скажем, в этом отношении римляне были людьми весьма странными.

Но и наше современное западное общество относится к убийствам довольно странно. Мы их попросту обожаем. Мы питаем к ним особую потребительскую страсть. Сегодня в Великобритании каждая третья продаваемая книга – криминальный роман, в начале которого какую-нибудь красивую женщину неизбежно находят мёртвой. Последние пять лет самым продаваемым писателем в мире считается Джеймс Паттерсон. Сочиняя триллеры о жестоких убийствах (из них целых восемнадцать – о «Женском убойном клубе»), он каждый год зарабатывает такие суммы, что они не укладываются у меня в голове. А самый продаваемый англоязычный автор всех времён – Агата Кристи: всего было продано от двух до четырёх миллиардов копий её детективных романов![2] Но речь не только о беллетристике. Настоящие преступления тоже пользуются огромным спросом. В 2014 г. подкаст Serial о реальном убийстве школьницы за три месяца скачали сорок миллионов раз; с тех пор популярность посвящённых убийствам подкастов и сопутствующих медиа продолжает расти. Вы, дорогой читатель, заинтересовались книгой «Пришёл, увидел и убил. Как и почему римляне убивали» и наверняка ждёте (и не напрасно!) много описаний смертей и прочих ужасов. Я вас вовсе не осуждаю. Я ведь её сама написала – потому что я тоже люблю убийства. Я обожала Serial, я одержима Агатой Кристи, всевозможные убийства будоражат моё воображение. И я много чего убийственного вам расскажу – если вы, конечно, к этому готовы.

Наша западная одержимость убийством как захватывающей и занимательной аномалией делает нас чудовищно странными на фоне других культур. Ни одно общество не создавало медиаимперий на крови бесчисленных множеств умерщвлённых и искалеченных женщин. Но нам самим странными кажутся римляне – потому что они наслаждались убийствами не так, как мы. На нашей совести – горы трупов выдуманных девушек, а на счету римлян – горы трупов реальных мужчин. Римляне, как уже говорилось, превратили убийство в спорт. Они заставляли рабов и военнопленных сражаться друг с другом на арене до тех пор, пока один из них не умирал насильственной смертью на глазах ликующей толпы. И это происходило регулярно. Гладиаторские бои в Риме были вторым по популярности видом спорта (первым были гонки на колесницах), и это весьма своеобразно влияло на отношение римлян к убийствам в других жизненных обстоятельствах – а также к фундаментальным вопросам жизни, смерти и человеческого бытия.

А ещё у римлян существовало институционализированное рабство, проникавшее во все сферы жизни общества и с трудом укладывающееся в голове у наших современников, которые верят во всеобщее равенство. Рабов – мужчин, женщин и детей – можно было встретить в Риме повсюду. Во владениях аристократов жили сотни порабощённых римлянами людей. Даже семьям победнее зачастую прислуживал хотя бы один раб. Римское государство использовало труд рабов – и физический, и умственный, назначая некоторых из них на руководящие должности – чтобы управлять огромной империей и возводить на каждом шагу помпезные мраморные сооружения, украшенные милыми росписями. Все римляне постоянно контактировали с рабами, и никого из них существование рабства не смущало. Не было такого, чтобы римлянин взглянул на своих рабов или вольноотпущенников (которые оставались частью семейства бывшего хозяина) и подумал: «Постойте-ка, да ведь они такие же люди!» Скорее римляне относились к этим мужчинам, женщинам и детям, с которыми нередко жили под одной крышей, как к стульям, как к вещам, с которыми можно делать что вздумается и от которых можно избавиться – чаще всего без каких-либо неприятных последствий. И всем казалось, что это естественно и правильно. И это тоже влияло на их представления о добре и зле, о жизни и смерти.

Что такое убийство?

Подозреваю, что каждый думает, будто знает ответ на этот вопрос. Подозреваю, что большинство заблуждается – по крайней мере, с юридической точки зрения. Я и сама заблуждалась, пока не приступила к работе над этой книгой. Оказывается, лишение человека жизни (homicide) не всегда признаётся убийством (murder). Лишить человека жизни можно на вполне законных основаниях: речь, к примеру, о смертной казни, которая до сих пор существует в сотне стран (я думала, эта цифра меньше). Прямо сейчас в ста странах мира один человек может ввести другому смертельную вакцину, или застрелить его, или повесить – при полной поддержке государства. Солдаты, убивающие друг друга на поле боя, тоже действуют в рамках закона. Солдат может изо всех сил стараться убить как можно больше человек – и в итоге заработать только медали да тяжёлый посттравматический синдром.

Но в большинстве случаев лишение человека жизни незаконно – и эти случаи весьма разнообразны. В Великобритании и в США случаи неумышленного лишения человека жизни делят на две большие группы. В первую (involuntary manslaughter, в Шотландии – culpable homicide) входят ситуации, в которых преступник не хотел причинять жертве вред, но смерть явно наступила по его вине: к примеру, когда родители забывают маленьких детей в автомобилях в жару или когда медицинский работник даёт пациенту не то лекарство. Ко второй группе (voluntary manslaughter) относятся ситуации, в которых виновник хотел навредить, но не убивать: например, человека хотели побить, а он упал и ударился головой, или человек спровоцировал нападавшего, и тот потерял над собой контроль. Порой более мягкое наказание назначают людям, находившимся в состоянии сильного наркотического опьянения или нервного срыва.

Но в английском праве с его дотошностью тяжким убийством (murder) не считаются даже вышеописанные случаи. В Англии или Уэльсе лишение человека жизни признаётся тяжким убийством, только если «лицо (1) в здравом уме (2) незаконно причиняет смерть (3) любому разумному созданию (4), существующему (живому и дышащему при помощи собственных лёгких) и (5) находящемуся под охраной королевского мира (6), намереваясь причинить смерть или нанести тяжкие телесные повреждения». Чтобы английский суд признал лишение человека жизни тяжким убийством, должны быть соблюдены все шесть условий. В Шотландии достаточно только умысла или «порочной неосторожности». В федеральном законодательстве США убийством считается «незаконное причинение человеку смерти с заранее обдуманным преступным намерением». Вряд ли вы знали, что в законах об убийствах встречаются такие изящные формулировки.

Американцы предпочитают усложнять всё ещё сильнее, разделяя убийства на две степени, и ещё сильнее, разрешая штатам самим решать, что относится к первой степени, а что – ко второй. В большинстве случаев убийством первой степени считается умышленное убийство, которое было заранее обдумано или спланировано, а убийством второй степени – умышленное, но не планировавшееся заранее. То есть, если я выйду из дома, куплю пистолет, пойду к кому-нибудь домой и застрелю его, это будет убийство первой степени. Если я – Тед Банди[3] и делаю вид, что поранил руку, чтобы женщина согласилась помочь мне поднять каноэ, а я смог забить её до смерти молотком, это тоже убийство первой степени: ведь я всё спланировал. Но если во время ссоры я внезапно выхватываю пистолет и стреляю в оппонента, то это убийство второй степени. В некоторых штатах непредумышленные убийства относят к третьей степени. А в штате Нью-Йорк убийствами первой степени считаются только убийство полицейского, убийство двух и более лиц, убийство с применением пыток и убийство, совершённое наёмным убийцей. Так что если в Гленвилле, штат Нью-Йорк я куплю пистолет, поеду к кому-нибудь домой и убью его, это будет убийство второй степени – если, конечно, мне не платили, и если убитый не был копом. А вот сделай я то же самое в Потсвилле, штат Пенсильвания, это было бы убийство первой степени. Более того, в Пенсильвании мне грозила бы смертная казнь, которая в штате Нью-Йорк назначается лишь за тяжкие (первой степени) убийства. Таким образом, в результате убийства, совершенного в Пенсильвании, мог бы быть лишён жизни ещё один человек – но на этот раз в специальном помещении и с одобрения государства.

К чему я веду: убийство – это социальный конструкт. Предельно ясно лишь то, что один человек лишает жизни другого. Убийством считаются только некоторые способы лишения человека жизни, а какие конкретно – зависит от места и времени. Что в одном государстве признаётся убийством, то в другом может быть признано причинением смерти по неосторожности; что одним представляется законным, то другим кажется преступным. Убийство – это не само событие, а его интерпретация конкретными людьми. Это слово несёт эмоциональную окраску, которую не скрыть за обилием юридической терминологии. Это не бинарная категория. Это не простое и не однозначное определение. Убийства – сложная штука.

Когда я писала эту книгу, над столом у меня висела цитата социолога Дугласа Блэка: «Хорошее и плохое не абсолютно и не относительно; оно геометрично». Именно поэтому я использовала крайне широкое определение убийства, включающее, по сути, любое лишение человека жизни. Представления о хорошем и плохом крайне неустойчивы, они порождаются социальным пространством, в котором сдвигаются, смещаются, сходятся гендер, статус, раса, место, средства, время, богатство и бесконечное множество других переменных. По этой причине я интерпретировала понятие «убийство» очень (очень!) широко.

И я прошу вас иметь это в виду, когда мы окажемся в мире римских убийств.

I
Убийство на заседании сената

Как музыкальная группа, начинающая концерт со своего главного хита, мы начнём с истории, ради которой вы, наверное, и взялись за эту книгу. Мы начнём с громады, возвышающейся над мелочами, с одного из самых громких убийств всех времён, со смерти человека, о котором рассуждают вот уже две тысячи лет, так что его имя отпечаталось в нашем сознании: Гай Юлий Цезарь. Проблема с убийством Цезаря в том, что всем кажется, будто они всё уже знают. Может быть, они видели любительскую постановку трагедии Шекспира, или её телеверсию от BBC, или старый фильм с Марлоном Брандо в роли Марка Антония, или посмотрели все сезоны «Рима» от HBO, а может, прочли роман Роберта Харриса или Конна Иггульдена. Художественных произведений, в которых Цезарь истекает кровью на полу здания сената, более чем достаточно. Что такое мартовские иды, на Западе знают даже те, кто понятия не имеет, на какое число приходятся эти самые иды[4]. У всех в головах есть образ сорока мужчин, закалывающих Цезаря, и при этом обязательно звучит шекспировское «И ты, Брут?».

Почему мы знаем так много об убийстве Юлия Цезаря? Во-первых, о нём много писали сами римляне, оставившие нам поразительно подробные описания мартовских ид и их последствий. Во-вторых, вышло так, что со смертью Цезаря умерла и республика, а этому римляне придавали очень большое значение. И, конечно, эта история сама по себе исключительно драматична. Высокомерный военачальник, провозгласивший себя пожизненным диктатором, не слушает предсказателей, не обращает внимания на сны и уговоры жены, и решительно идёт навстречу собственной гибели. Он умирает на заседании сената, лёжа на полу у подножия статуи своего главного соперника. Перед смертью он испытывает ужас и унижение, осознав, что один из убийц – его близкий друг и что помощи ждать неоткуда. Последнее, что он успевает сделать, – закрыть голову тогой, чтобы сохранить достоинство и доиграть свою роль до конца. Юлий Цезарь – не столько человек, сколько миф. Его убийство воспринимается как захватывающая история, а не как кровавое преступление, совершенное сорока людьми в неудобной одежде, которые до того перепугались, что сумели нанести жертве лишь двадцать три колотые раны (промахнулся, если подумать, практически каждый второй). И всё же Юлий был вполне реальным человеком, который жил себе до тех пор, пока не почувствовал удар в спину, после которого ему стало холодно, мокро и очень больно. И его убийство не было чем-то из ряда вон выходящим. Оно пополнило список громких политических убийств, совершённых в последние десятилетия существования римской республики. Этот список демонстрирует, сколь специфическим явлением было политическое убийство в римском мире той эпохи, и как этот феномен менялся. Придётся признать, что я вас немного подразнила. Я сыграла первые аккорды знакомой мелодии, а теперь речь пойдёт о человеке, испустившем дух почти за век до Цезаря. Знакомьтесь: Тиберий Гракх, герой ещё более жуткой истории об убийстве.

Тиберий Гракх

Тиберий Гракх был человеком поистине выдающимся, и запомнился он прежде всего своей смертью. Она, как и смерть Цезаря, приблизила гибель Римской республики: после убийства Гракха Рим на сто лет стал ареной открытых военных действий. Это даже не метафора: почти век сенаторы с пугающей регулярностью закалывали друг друга, зачастую прямо в центре города. Богатейшие и самые могущественные люди Рима становились жертвами настоящей эпидемии вооружённых нападений. В теории, конец ей положила смерть Цезаря, или, возможно, победа Октавиана над Антонием и Клеопатрой в сражении при мысе Акций. На самом деле сенаторы никогда не прекращали попыток расправиться друг с другом; просто эти попытки со временем стали ещё коварнее. До этого мы ещё дойдём, но сперва нужно выяснить, каким образом убийства стали неотъемлемой частью политической жизни Рима. Увы, придётся много говорить о политике, в частности, об аграрных реформах. Это, конечно, ужасно, но мы с этим справимся. Я в нас верю.

С тех самых пор, как римляне изгнали из Италии[5] своего царя (заметьте, его они не убили) и создали прекрасную республику, основанную на принципе разделения властей, они постоянно воевали друг с другом. Началось всё с конфликта патрициев и плебеев, но очень быстро участники противостояния разделились на тех, кто владел землёй, и тех, у кого земли не было, и, в конечном счёте, на оптиматов и популяров. Популяры были политическими популистами и заигрывали с народными массами, надеясь получить голоса за подачки. Оптиматами, то есть буквально «лучшими людьми», называли себя знатные патриции и выскочки, верившие, что простолюдинов ни в коем случае нельзя допускать к управлению государством. Вопрос собственности на землю в Италии волновал всех, потому что в древности именно земля была основным источником дохода. В ту пору все понимали, что земля – это деньги, так же, как сейчас все понимают, что недвижимость в Лондоне, Дублине или Нью-Йорке – это большие деньги. Бедняку хотелось заполучить в собственность участок, чтобы больше не снимать крохотную комнатушку, в которой нельзя было даже нормально помыться. А богатому нужен был простор для огромных виноградников и роскошной жизни вдали от черни.

В пятом веке до н. э. римляне приступили к завоеванию Италии. Бедняки воспринимали каждую победу как возможность предъявить права на часть земли – в конце концов, именно из них состояла римская армия, покорившая соседние народы. К несчастью для бедняков, власть находилась в руках патрициев, которые просто присваивали всю захваченную землю или поступали ещё коварнее: объявляли эту землю «общественной» и сдавали её участки в аренду сами себе по неприлично низким ставкам. Безземельные римляне оставались безземельными, их ряды пополняли и несчастные италийцы, лишившиеся земли по вине этих жестоких римских мерзавцев. Новые владельцы пользовались захваченной землёй, передавали её по наследству своим детям или продавали состоятельным покупателям.

Спустя века «общественная» земля превратилась в наследственные владения патрициев. Они получали её от дедов, оставляли сыновьям и давали в приданое дочерям, для них она была наградой за тяжкие труды, которой они категорически отказывались делиться.

Мы могли бы уже перейти к Тиберию Гракху – эта книга всё-таки не о политике в римской республике – но суть в том, что вопрос собственности на эту землю поднимался в Риме раз за разом, напряжение нарастало, и возник настоящий раскол между римским народом, осуществлявшим власть путём голосования на собраниях, и римским сенатом, уполномоченным издавать постановления. Звучит скучновато, но к 133 году до н. э. напряжение, вызванное спорами о земле, переросло в серьёзные проблемы, ощущавшиеся и в Риме, и в его постоянно расширяющихся владениях. Столице грозил голод: в ней и в её окрестностях аристократы понастроили столько огромных вилл и разбили столько красивых садов, что из-за нехватки земли резко сократилось производство продовольствия. Зависимость Рима от импорта неумолимо росла, и ничего хорошего в этом не было. Под угрозой оказались и римские завоевания, не говоря уже о перспективах дальнейшей экспансии. К 33 году до н. э. Рим покорил Италию, стёр с лица земли Карфаген и основал колонии в Северной Африке. Совсем недавно к республике были присоединены Македония и остальная Греция. Рим вёл экспансионистские войны вот уже целых два века и останавливаться не собирался, а значит, римской армии постоянно требовались новые солдаты, а римскому флоту – новые корабли. Солдат нужно было много, но возникла проблема: по закону служба в армии являлась привилегией обеспеченных римских граждан, а землевладельцев, подлежащих призыву, оставалось всё меньше. Ещё одна проблема с точки зрения правящего класса и римских граждан заключалась том, что после притока рабов из покорённых земель богатые римляне предпочитали использовать для обработки своей земли рабский труд, вместо того чтобы сдавать её в аренду или нанимать свободных работников. Среди римских граждан возникли опасения – почти наверняка беспочвенные, – что рано или поздно порабощённых иноземцев станет больше, чем римлян, и под угрозой окажется римское господство как таковое. Что-то подобное я слышала от одного таксиста, который жаловался, что Великобританию «заполонили» уроженцы Восточной Европы, поэтому «Англию ждёт крах». Правда, люди, «заполонившие» окрестности Рима, были порабощены и насильно угнаны в Италию. Но безосновательные опасения влекли за собой реальные последствия.

Таким образом, римские власти столкнулись с тремя серьёзными проблемами. И лучшим способом решить их – по крайней мере, с точки зрения нашего Тиберия Гракха – была земельная реформа. Раздав римскую землю римским гражданам, готовым её обрабатывать, можно было в одночасье покончить со всеми угрозами. Дополнительная выгода – для Тиберия Гракха – состояла в том, что Тиберий Гракх навеки стал бы для римского народа героем. Конечно, он не был первым, кому пришла в голову мысль о переделе земель. Впервые об этом заговорил консул Спурий Кассий Вецеллин в далёком 486 году до н. э. Римский народ его предложение обрадовало, а сенат испугало. Его коллега по консульству и все остальные сенаторы повели себя так, будто он угрожал им физической расправой. Они обвинили Кассия в том, что он обзавёлся слишком широкой поддержкой и планировал положить конец их свободам. В конце концов его собственный отец в ходе домашнего разбирательства признал его виновным в каком-то преступлении, после чего Кассий был подвергнут бичеванию на улицах Рима и публично казнён[6]. Неудивительно, что после этого вопрос о земельной реформе довольно долго не поднимался.

Тиберий Семпроний Гракх был сыном – ну разумеется! – Тиберия Семпрония Гракха и его жены Корнелии, дочери великого военачальника Сципиона Африканского. Тиберий Гракх-старший не мог похвастаться патрицианским происхождением, но сделал головокружительную карьеру. Он дважды избирался консулом, успешно вёл войны, а во время пребывания в должности народного трибуна использовал право вето, чтобы прекратить процесс против Сципиона, которого обвинили в получении взятки от Антиоха III, правителя империи Селевкидов. Сципион так обрадовался, что сразу же пообещал выдать за Тиберия свою дочь, не посоветовавшись ни с ней самой, ни с её матерью.

Считается, что Корнелия родила Тиберию-старшему двенадцать детей, из которых до взрослого возраста дожили только трое, из них одна девочка, так что и она не считается. Остаются Тиберий-младший и его младший брат Гай. Вообще говоря, Тиберий Гракх-младший был довольно-таки заурядным римлянином. Пожалуй, его даже можно назвать самым заурядным представителем своего семейства. Его маме ставили памятники как образцовой римской матери. О его отце рассказывали такую историю: однажды он обнаружил в своём доме двух змей, самца и самку (надо полагать, он был специалистом по змеям, потому что, если верить «Гуглу», определить их пол довольно сложно, у них там какие-то «клоакальные отверстия»). Он сделал то, что сделал бы любой добропорядочный римлянин, столкнувшийся с чем-то непонятным: отправился к прорицателю. Тот сказал ему, что он должен убить одну змею и отпустить на волю другую (почему – неясно; прорицатели не удосуживались давать подробные объяснения). Если бы он отпустил самца, а самку убил, его жена умерла бы, но если бы он отпустил самку, а убил самца, умер бы он сам[7]. Тиберий так любил Корнелию, что решил убить змею, от которой зависела его собственная судьба, и вскоре умер по неизвестной причине. В общем, хорошая история. Брат Тиберия-младшего, Гай, вырос абсолютно безбашенным, говорят, что он первым из римских ораторов во время речи сорвал с плеча тогу, что одновременно бессмысленно и немного сексуально. А ещё у него был личный музыкант, который ходил за ним повсюду и играл спокойные мелодии, когда Гай злился, и бодрящие, когда он засыпал. Вот это я понимаю, незаурядная личность! Даже их с Тиберием сестра Семпрония, о которой, поскольку она была женщиной, в источниках практически ничего не говорится, нарвалась на обвинения в убийстве собственного мужа, Сципиона Эмилиана (который одновременно приходился ей двоюродным братом). О Тиберии же не ходило никаких занимательных анекдотов. Он напоминал пустое место, пока не был избран народным трибуном в 133 году до н. э.

В Риме трибуны были наделены огромной властью. Они представляли всех римских граждан, не принадлежавших к числу патрициев, и Тиберий отнёсся к этой функции крайне серьёзно. Придя к выводу, что лучшее решение насущных проблем – передел земли, он предложил создать специальную комиссию, уполномоченную конфисковывать у богатых незаконно занятые ими земли и перераспределять их между гражданами, чтобы на каждого римского гражданина (мужского пола) приходилось не менее, а, в идеале, и не более 500 югеров (порядка 125 га). В результате установилось бы подобие равенства. Ситуацию усугубило то, что Гракх пренебрёг протоколом, которому обычно следовали трибуны, и не стал представлять свой проект на рассмотрение сената, а сразу созвал народное собрание (патриции в этих собраниях не участвовали). Выступая перед тысячами городских и сельских бедняков, собравшихся на Марсовом поле, он фактически призвал всех обездоленных Рима проголосовать, хотят ли они даром получить немного земли. Неудивительно, что как городские, так и сельские трибы горячо поддержали замечательное предложение Тиберия.

Сначала сенаторы просто пожали плечами. Попытки передела земли предпринимались и в прошлом, но всякий раз богатые либо игнорировали подобные законы, либо попросту выкупали обратно «перераспределённую» землю. К несчастью для них, Тиберий Гракх извлёк уроки из истории и предусмотрел в своём законе создание комиссии, которая должна была активно заняться конфискацией, а также ввёл запрет на перепродажу земли. Разрешалось только перераспределение. Когда богачи это осознали, они пришли в ярость. С тем же успехом Гракх мог предложить им «перераспределить» их жён или дочерей! На званых обедах они только и делали, что жаловались друг другу и давали выход своему гневу. Спустя века, когда исход этого противостояния был уже ясен, греческий историк Аппиан сравнивал сетования богачей с жалобами бедняков, словно стороны находились в одинаковом положении. Читать это довольно забавно: если верить Аппиану, богачей страшно расстраивало, что у них собираются украсть земли, в которые они вложили столько рабского труда. Им не хотелось лишаться его плодов. Некоторые подчёркивали, что честно приобрели свою землю у соседей. Правда, эти соседи когда-то украли её у римского государства и народа, но разве справедливо было наказывать нынешних владельцев? Другие унаследовали украденную у народа землю от родителей, или получили её в приданое, ещё больше было тех, кто взял займы под залог незаконно присвоенной земли. И что им теперь оставалось делать? Под угрозой оказались их престиж, их наследие, вот они и заливали слезами чаши с вином[8].

Была назначена дата голосования в народном собрании. Привлечённый этой новостью народ начал стекаться в город. Испугавшись, что они и в самом деле могут проиграть, богачи выдвинули против Тиберия излюбленное обвинение в стремлении к царской власти. К несчастью для них, на тирана Тиберий не походил – для этого он казался чересчур благородным. Он был блестящим оратором: слушая его, люди верили, что для них может наступить лучшее будущее. Плутарх цитирует одну из его речей – читая её, так и хочется вскочить и запеть «Интернационал»:

«Дикие звери, населяющие Италию, имеют норы, у каждого есть своё место и своё пристанище, а у тех, кто сражается и умирает за Италию, нет ничего, кроме воздуха и света, бездомными скитальцами бродят они по стране вместе с жёнами и детьми, а полководцы лгут, когда перед битвой призывают воинов защищать от врага родные могилы и святыни, ибо ни у кого из такого множества римлян не осталось отчего алтаря, никто не покажет, где могильный холм его предков, нет! – и воюют и умирают они за чужую роскошь и богатство, эти «владыки вселенной», как их называют, которые ни единого комка земли не могут назвать своим!»[9]

Наконец наступил день голосования. Рим кишел селянами, добравшимися до города, чтобы отдать свой голос, и гудел от гнева сотен испуганных землевладельцев. Каждый избиратель входил в одну из тридцати пяти триб, собравшихся на Марсовом поле. Трибуны и магистраты приступили к делу. Согласно Аппиану, Тиберий первым выступил с длинной речью, попытавшись угодить всем. Он подчёркивал, что новый закон пойдёт на пользу Риму – во славу римского народа! – потому что каждый сможет служить в армии, а по окончании службы обрабатывать собственный земельный надел до конца своих дней. Это ли не жизнь!? Он призвал богатых отнестись к этим наделам как к своим подаркам Риму и всем римским детям, которые родятся на прекрасной римской земле. Признаем честно, он заигрался в центризм и никого ни в чём не убедил. Доказательством послужила реакция его коллеги по трибунату, Марка Октавия. Окончив речь, Тиберий приказал секретарю огласить текст законопроекта для голосования. Октавий немедленно вынудил секретаря замолчать. Он наложил на голосование вето. Между Тиберием и Октавием началась перепалка, вследствие чего собрание было приостановлено. Избиратели отправились по домам дожидаться завтрашнего дня. О том, как на произошедшее отреагировала толпа, в источниках ничего не сказано: к тому времени, как за дело взялись историки, до народа никому уже не было дела. Но я лично сомневаюсь, что ему это понравилось.

Назавтра собрание возобновилось. Тысячи людей вновь столпились на Марсовом поле в ожидании трибунов. На этот раз Тиберий позаботился о личной охране. К счастью, он решил обойтись без речей. Секретарь начал зачитывать законопроект. Октавий криком приказал ему замолчать. Толпа зашумела. Трибуны пытались перекричать друг друга, и собрание быстро превратилось в беспорядочное сборище. Прежде чем ситуация окончательно вышла из-под контроля, Тиберий пригрозил, что созовёт собрание вновь и предложит народу прекратить полномочия Октавия, решив, «должен ли трибун, действующий не в интересах народа, продолжать оставаться в своей должности»[10]. Своё обещание Тиберий выполнил. И народ его поддержал. Октавий был смещён и незаметно скрылся. Закон о земельной реформе был принят. Вскоре комиссия должна была приступить к конфискации земли. Каждый должен был получить свою долю. Радости народов не было предела.

Сенаторов это не обрадовало, но в конечном счёте именно в их руках оказался контроль за деятельностью комиссии, и они занялись откровенным саботажем (впрочем, подробности слишком скучные, чтобы их пересказывать). Формально Тиберий победил, но в результате такой победы ни для безземельных бедняков, ни для сенаторов почти ничего не изменилось. Казалось, что, несмотря на кипевшие страсти, реформы Тиберия ждёт та же участь, которая постигла все предыдущие попытки передела земли. Их ведь тоже погубила неповоротливость комиссий. Однако внезапно Аттал Филометор, царь Пергама, умер, завещав своё царство римскому народу. Пергам был большим городом на территории нынешней Турции. Римляне вот-вот должны были приступить к завоеванию этих земель. Став свидетелем страшных войн в Греции, Аттал понимал, что Рим готов снести всё на своём пути. Царь Пергама надеялся спасти свой город и свой народ, передав римлянам контроль над царством без кровопролития. По сути, его план сработал. В самом Пергаме кровь не пролилась. Но смерть Аттала стала началом конца для Тиберия, уцепившегося за эту возможность. Рим получил много земли, которую можно было распределить между римскими гражданами, никого не обидев, и много денег, которые можно было раздать, чтобы эти граждане могли вести хозяйство. «Огромное спасибо, – как бы сказал Тиберий Атталу, – дальше я сам справлюсь, разумеется, без помощи сената».

К тому моменту Тиберий уже год исполнял обязанности трибуна, и ему снова нужно было участвовать в выборах. Богатые стремились любой ценой лишить Гракха этой должности, чтобы прикрыть его комиссию, а лучше – изгнать его самого. Тиберий стремился любой ценой сохранить за собой должность, беспокоясь о собственной безопасности и о будущем своего дела. Обе стороны действовали отчаянно. Тиберий зазывал в город избирателей из сельской местности и обходил римских плебеев, упрашивая их проголосовать за него (Аппиан сообщает об этом как о чём-то постыдном). Противники Тиберия выступали под лозунгом «кто угодно, лишь бы не Гракх» – стратегия простая, но эффективная. В день голосования в Риме царила напряжённая атмосфера. В Римской республике голосования проходили на Марсовом поле, куда все неравнодушные избиратели должны были явиться лично, чтобы, выстроившись по трибам, провести там весь день. Голосовали устно, один за другим. Процесс был крайне долгим и скучным, если, конечно, не случалось эксцессов. Именно в тот день такой и произошел. Сперва казалось, что побеждает Тиберий, но его противники прервали голосование. Поданные голоса были отменены, всё началось заново с самого начала. Теперь казалось, что Тиберий проигрывает, и тогда вмешались уже его сторонники. Голосование было отложено. Тиберий отправился домой, и под его окнами всю ночь собирались люди: одни сетовали, другие выкрикивали слова поддержки.

Следующий день начался с недобрых знаков. Сперва священные птицы отказались от завтрака – это явно предвещало плохие новости. Затем, выходя из дома, Тиберий споткнулся о порог и так сильно ушиб ногу, что сломал ноготь большого пальца и замазал сандалию кровью. Может быть, виноваты были люди, всю ночь не дававшие ему спать, но дверям и дверным проёмам римляне всегда придавали символическое значение: казалось, что боги велят Тиберию остаться дома. Он их не послушал и отправился дальше – но не успел пройти и нескольких шагов, как к его ногам упал камень, сброшенный с крыши дерущимися воронами. Впрочем, и это знамение Тиберия не остановило.

После всего, что произошло вчера, голосование перенесли на Капитолий в надежде, что там народ постарается вести себя поприличнее. Это не помогло. К моменту прибытия Тиберия трибы разделились на две яростные толпы. Обе они были недовольны отменой результатов вчерашнего голосования: одна – первого, другая – второго. Когда некоторые трибуны попытались в очередной раз прервать процесс, вспыхнул бунт. Сторонники Тиберия вырвали фасции из рук ликторов и изгнали его противников с Капитолия. Центр Рима погрузился в хаос, а Тиберий и его товарищи оказались в западне: капитолийский холм окружила жаждущая мести толпа…

Если вы дочитали до этого места, поздравляю: краткое изложение политической ситуации в Римской республике подошло к концу. Понимаю, вышло ужасно, но я очень старалась, зато сейчас начнётся самое интересное. И наконец-то источники поразительно единодушны по поводу того, что именно произошло.

В храме Верности на заседании сената разгорелся спор, который навсегда изменил сущность римской политики. Сенаторы спорили, стоит ли убивать Тиберия Гракха. Многие из представителей самого почтенного института римского государства пытались убедить консула Публия Муция Сцеволу использовать империй (высшую исполнительную власть), чтобы казнить Тиберия – без суда, за то, что он собирался отнять у богачей украденную ими землю. Муций Сцевола ответил отказом. Без суда лишать жизни римского гражданина, тем более – трибуна, было совершенно непозволительно, сколько бы бед он ни натворил. Сенаторы продолжали спорить, а Тиберий тем временем пытался придумать какой-то план. Долго так продолжаться не могло, одна из сторон неминуемо должна была перейти в наступление или же отступить. Аппиан был по происхождению греком, римские нравы республиканских времён его несколько озадачивали, и он удивлялся, почему римляне не воспользовались ситуацией, чтобы объявить чрезвычайное положение и назначить диктатора. Наверное, они до того разошлись, что просто забыли о возможности на законных основаниях заменить демократию диктатурой. Учитывая, что произошло на самом деле, это не такой уж плохой совет, но задним умом все крепки.

Неожиданно перейти в наступление решил не кто-нибудь, а великий понтифик, глава коллегии жрецов, в ведении которой находилась государственная религия. Стоит признать, что в Риме жрецы ведали отнюдь не только духовными делами, и всё-таки, когда Сципион Назика потерял терпение, это было немного похоже на то, как если бы в Британии проявил агрессию архиепископ Кентерберийский. Назика вскочил и воскликнул: «Если консул – изменник и не собирается защищать государство и законы, предоставьте это мне!» (я, конечно, пересказываю своими словами, но римские историки в своё время делали то же самое – свидетелями событий они не были). После этого он обернул тогу вокруг руки и закричал: «Кто хочет спасти отечество, пусть следует за мною!»[11] Сенаторы одобрительно заревели, и, поскольку приносить мечи на заседание сената было запрещено, спешно вооружились досками, разломав деревянные скамьи. Ситуация окончательно вышла из-под контроля.

Один из сенаторов ринулся к Капитолию, чтобы предупредить Тиберия, что его противники вооружены и очень опасны. Народ окружил Тиберия, чтобы защитить его и вывести из зоны конфликта. Но от храма Верности до вершины Капитолийского холма было рукой подать, и сенаторы уже приближались, а путей к отступлению было мало. Сторонники Тиберия пытались сдержать наступление защитников богачей, а те размахивали самодельными дубинами. Когда сами сенаторы принялись наносить удары, беспорядки переросли в нечто большее. Ломая противникам кости деревянными досками, они нанесли непоправимые увечья не только отдельным римским гражданам, но и самой республике. Запустив свой стул в головы защитников Тиберия, Назика поколебал фасад демократии и республиканизма, внушавший плебеям веру в то, что они способны влиять на государственные дела. Убитые и тяжелораненые римляне падали на землю. Некоторых просто затоптали. Воздух вокруг древних храмов наполнился криками. Тиберий бежал в сторону восточной части Капитолийского холма, когда кто-то схватил его за тогу. Длинный и тяжёлый кусок шерстяной материи – не самая удобная одежда для того, кто спасается бегством. Тиберий сбросил тогу с плеч, но споткнулся, и здесь его настигли убийцы. Если верить Плутарху, первый удар нанёс его коллега-трибун, Публий Сатурей, а второй – Луций Руф. Аппиан сообщает, что Тиберий погиб у статуй царей; Валерий Максим просто пишет, что он получил по заслугам. Его ударили доской по голове – и он умер. Богатейшие люди Запада насмерть забили трибуна, которому не исполнилось ещё и тридцати лет, а вместе с ним – несколько сотен его сторонников. Впервые в истории Рима политический спор был разрешён с помощью убийства – и дороги назад уже не было.

Если вы думаете, что на следующий день римляне мучились своего рода политическим похмельем, вспоминая о недавних событиях со смесью отвращения и стыда, вы ошибаетесь: сенат пошёл ещё дальше. Над телами Тиберия и его сторонников надругались, бросив их в реку. Нескольких его друзей изгнали из Рима, ещё нескольких казнили. Плутарх утверждает, что одного из них, Гая Биллия, наказали так, как если бы он убил родного отца: его посадили в мешок, полный ядовитых змей. Плохие парни одержали победу и не собирались идти на попятную. В том, что именно сенаторы были плохими парнями, можно не сомневаться. Как бы ни изощрялись римские историки последующих веков, доказывая, что Тиберий обезумел и предал республику, ясно, что они на самом деле имели в виду: он предал свой класс. За это сенаторы возненавидели его настолько, что решились на убийство. Чтобы остановить Тиберия, они разломали свои скамьи и забили его до смерти, а затем выбросили труп в реку. Это был возмутительный эпизод римской истории – но никто не возмущался, потому что все вдруг осознали, какие последствия ждут того, кто решит возмутиться. Все поняли, что никакого реального баланса сил между сенатом и римским народом не существует. Демократия – просто фарс. Вся власть принадлежит сенаторам, и они готовы убить любого, кто встанет у них на пути. И если они это сделают, никаких последствий для них не наступит.


С этого момента в римской политике насилие всегда оставалось обычной практикой. Потребовалось несколько десятилетий, чтобы устранение оппонентов превратилось в популярную стратегию решения политических проблем, но движение в этом направлении началось, когда статую Ромула забрызгала кровь Тиберия. Отныне не было ничего необычного в убийстве «врага республики», даже если подобное обвинение не имело юридической силы. Впрочем, поначалу никто не верил, что произошло нечто настолько важное: современники никогда не осознают, что стали свидетелями поворотного момента в истории. Людям казалось, что убийство Гракха – эпизод неприятный, но единичный. А затем история повторилась.

Брат Тиберия Гай был на девять лет его младше – и гораздо бодрее. Едва начав политическую карьеру, Гай тут же стал объектом пристального внимания народа и сената. Народ при помощи недвусмысленных призывов, окликов на улицах, надписей на стенах требовал от него продолжить дело покойного брата. Сенаторы не спускали с него глаз, как полиция в аэропорту не спускает глаз с оставленной кем-то сумки. Они были готовы устроить контролируемый взрыв при первых признаках роста его популярности. Чтобы досадить ему и лишить его сил, они завалили его судебными исками – постоянные тяжбы были для римлян образом жизни. Наконец, Гай поддался и в 123 году до н. э. выставил свою кандидатуру на выборах трибунов. Разумеется, его ждал успех – к ярости сенаторов, которые, все как один, были настроены по отношению к нему враждебно. В отличие от брата, стремившегося к компромиссу и примирению, Гай был сторонником конфронтационного, деструктивного подхода. Он немедленно внёс законопроекты, которые не могли не разозлить всех его противников. Он хотел вернуться к вопросу перераспределения земли. Он хотел изменить законы о выборах магистратов. Он хотел предоставить всем жителям Италии, так называемым латинянам, римское гражданство. Он хотел, чтобы больше средств выделялось на строительство общественных сооружений и на помощь бедным. Если верить Плутарху, он хотел построить длинные, прямые и красивые дороги с мильными столбами и специальными камнями, с помощью которых можно было бы легко забраться на лошадь или слезть с неё. Он хотел многого, и народу это нравилось, а сенаторы не собирались идти ни на какие уступки. Чтобы ему помешать, они предпринимали всевозможные политические манёвры, но всё это бесконечно скучно. Подобные склоки продолжались целых два года, прежде чем в 121 году до н. э. произошла новая вспышка насилия.

На этот раз виноват во всём был сам Гай, вновь продемонстрировавший свой задиристый характер. Когда его сторонники закололи грубоватого ликтора палочками для письма (!), Гракха больше всего волновало, что это негативно скажется на его репутации. Теперь ни у кого не оставалось сомнений, что насилие стало неотъемлемым элементом римской политики. Гай принял решение возглавить вооружённый мятеж против сената. К тому моменту он уже не был трибуном и ничем не мог оправдать свои действия. Попытка мятежников захватить Авентинский холм кончилась плохо. Консул Фульвий, поддерживавший Гая, был обнаружен в какой-то заброшенной бане и жестоко убит. Гай был вынужден бежать из города; его раб Филократ, повинуясь его приказу, пронзил его мечом.

Обнаружив тело Гая, сторонники сената отрубили ему голову, а некий Септумулей насадил её на копьё и понёс в Рим. В награду он получил столько золота, сколько весила голова. Справедливости ради, Гай сам напросился, попытавшись разобраться с сенаторами с помощью вооружённого сброда, но его гибель оказалась ещё одним ударом по республике. Этот кровавый кошмар навсегда похоронил надежды на демократические реформы в римском государстве. Гая трудно назвать хорошим парнем (как бы он ни кокетничал, обнажая плечо), но его смерть, и смерть консула, и гротескная демонстрация отрубленной головы (весила она, кстати, 17,6 римских фунта, то есть примерно 5,8 кг) свидетельствовали о том, что плохие парни побеждали и упивались своей победой. И о том, что устранение политических оппонентов быстро стало чем-то обыденным.

Публий Клодий Пульхр

О том, насколько рутинными стали политические убийства в последние годы существования республики, ярче всего свидетельствует бесславная гибель Публия Клодия Пульхра от рук его соперника Тита Анния Милона.

Публий Клодий Пульхр – пожалуй, мой самый любимый римлянин. Это была поистине колоссальная фигура. Если бы я была его современницей, я однозначно презирала бы и его, и всё, чего бы он ни коснулся, но дистанция в две тысячи лет позволяет мне относиться к нему с восхищением и благоговением. Он был одновременно высокомерным театральным злодеем, народным героем и героем бесчисленных анекдотов. Куда бы он ни направился, с ним всюду происходили поразительные истории. И все его предки (которых тоже звали Публиями Клавдиями Пульхрами) были ему под стать. Его прапрапрадед, первый Публий Клавдий, прозванный Пульхром (то есть «Красивым»), угодил в историю, которая однозначно входит в первую пятерку моих любимых анекдотов из жизни римлян. Дело было в 249 году до н. э., во время Первой Пунической войны, которую римляне вели против Карфагена. Наш герой, красавец Публий, в тот год был консулом и возглавил новорождённый римский флот, созданный специально для борьбы с карфагенянами. На рассвете Публий начал готовиться к битве. Для римлян эта подготовка включала гадание с участием священных цыплят. К этому ритуалу римляне относились очень, очень серьёзно: благодаря этим птицам можно было узнать волю богов. Решение принималось в зависимости от того, когда и как цыплята ели. В общем, Публий поинтересовался у цыплят: «Идти ли нам в бой? Одержим ли мы победу?» И стал ждать, пока цыплята съедят свой корм и дадут ему зелёный свет. К несчастью для него, оказавшись на корабле, цыплята начисто лишились аппетита. Ну, или боги посылали Публию сигнал. Так или иначе, цыплята к еде не притронулись – сколько бы консул ни ждал и как бы сильно ни хотелось ему атаковать флот карфагенян. В конце концов, поддавшись безбожному гневу, Публий бросил цыплят в воду, крича: «Раз не хотят есть, пусть пьют!» После чего вступил в бой и потерпел сокрушительное поражение, потеряв 93 из 123 кораблей. В Рим он вернулся с позором, и его судили за враждебные действия в отношении государства. В общем, вы усвоили урок: не шутите со священными цыплятами.

Из такого вот рода происходил наш Клодий. Род был древний и славный, потомкам было на кого равняться. Из шестерых детей своего отца Клодий был самым младшим, поэтому он постоянно пытался привлечь к себе внимание. Из-за этого стремления он регулярно попадал в неприятности и ужасно раздражал Цицерона. Действовать на нервы Цицерону он очень любил, и в этом я его прекрасно понимаю: Цицерон отличался раздутым и крайне чувствительным эго, устоять было невозможно. Кроме того, Цицерон заботился о римском государстве, как о святыне, а Клодий не заботился ни о чем и ни о ком[12]. Впрочем, в своё время Клодий относился к Цицерону заметно лучше – они были заодно, когда им обоим хотелось без суда лишить жизни Луция Сергия Катилину.

Катилина был очередным возмутителем спокойствия в эти беспокойные времена. К 60-м годам до н. э. республика погрузилась в глубокий кризис. Помпей, Цезарь и Красс готовились развязать настоящую гражданскую войну, в государстве царили взяточничество, насилие и неопределённость. В такой обстановке Катилина, мелкий пройдоха, хотел сделать себе имя, свергнув власть консулов и убив множество людей под предлогом заботы об обездоленных Рима. К несчастью для него, одним из консулов в это время был Цицерон, а Цицерон – это вам не Муций Сцевола. Узнав о заговоре Катилины, Цицерон тут же велел казнить его без суда[13]. Большинству римлян было как минимум не по себе от того, что консул запросто приговорил патрициев к смерти, построив обвинение на домыслах и лишив обвиняемых права на судебную защиту – но Клодий в тот момент горячо поддерживал Цицерона. По-моему, ему просто нравился хаос.

Отношения между ними испортились в результате очень типичного для Клодия скандала. В декабре 62 года до н. э. – не прошло и года с тех пор, как был убит Катилина. – Клодий проявил нездоровый интерес к религиозным таинствам, участие в которых могли принимать только женщины. Эти таинства, посвящённые италийской Благой богине (Bona Dea), устраивались по ночам в доме великого понтифика. Его жена возглавляла церемонию, а помогали ей девственные весталки. Мужчинам участвовать в этом празднике было строжайше запрещено, и Клодию, разумеется, захотелось данный запрет нарушить. На момент событий ему уже исполнилось тридцать, но он по-прежнему оставался идиотом, а потому решил, что вполне сможет сойти за молодую женщину. По всей видимости, он накрасился и надел женскую одежду, а затем проник в дом великого понтифика через окно. Великим понтификом в это время был Юлий Цезарь, дом у него был большой, и Клодий попросту заблудился. Если верить Плутарху, его обнаружила служанка, которую совершенно не убедил его маскарад, поэтому она принялась кричать. Клодию пришла в голову ещё одна блестящая идея – спрятаться в соседней комнате – но его тут же поймали и вскоре судили за святотатство. На суде Клодий продемонстрировал исключительное хладнокровие: он упёрся и твердил, что не мог проникнуть в дом Цезаря, потому что в тот день находился за пределами Рима. В этот момент Цицерон вызвался свидетельствовать и заявил, что Клодий однозначно был в тот день в Риме, в частности, навещал его, Цицерона. Однако Клодий был страшно популярен, банда его приспешников готова была разобраться с каждым, кто вздумает с ним шутить. Кроме того, он был ужасно богат и мог подкупить тех, кого не получалось запугать. В итоге обвинения с него были сняты – но его дружбе с Цицероном пришёл конец.

Уже после этого, в 59 году до н. э., Клодий, до сих пор официально звавшийся Публием Клавдием Пульхром, был усыновлён плебейской семьёй и сменил имя. Он отказался от членства в патрицианском роду Клавдиев, чтобы получить возможность участвовать в выборах народных трибунов. Это был беспрецедентный и крайне смелый шаг. Впрочем, в это время Римом открыто правил первый триумвират, незаконная клика, состоявшая из Красса, Помпея и Цезаря, и прежние правила уже не работали. Этот эпизод из жизни Клодия вспоминают реже, чем сексуальный скандал с таинствами в честь Благой богини, но, на мой взгляд, именно он стал поворотным моментом в конфликте между популярами и оптиматами. До сих пор римляне боролись за власть и престиж и одерживали победы на выборах и на поле боя, думая в первую очередь о чести своей семьи. Каждый римский аристократ хотел быть достойным своих великих предков или стать великим предком для собственных потомков. К личной славе стремились, чтобы упрочить семейную. Клодий же отказался от своей семьи и добровольно отрёкся от семейного имени, чтобы получить должность, на которую не имел права, добиться расположения римских плебеев и укрепить личный авторитет. Он готов был лишить своих потомков славного имени Клавдиев, чтобы прибрать к рукам ещё немного власти.

Став трибуном, Клодий вступил в конфронтацию с сенатом: он провёл закон о регулярных раздачах хлеба всем жителям Рима, а также – специально, чтобы отомстить Цицерону – закон, по которому можно было судить консулов, казнивших граждан без суда. Цицерон вынужден был отправиться в ссылку. После этого Клодий сжёг его дом. В 58 году до н. э. для защиты своих интересов Клодий создал вооружённую банду, в состав которой вошли как свободные люди, так и рабы. После этого началось форменное безумие: каждому хотелось вслед за Клодием обзавестись частной армией, готовой расправиться с оппонентами. Организованные преступные группировки вошли в моду. В частности, Тит Анний Милон организовал банду из своих рабов и гладиаторов. Политические собрания быстро перерастали в кровавые стычки. Каждые выборы заканчивались сражением. Рим погрузился в хаос. К 52 году до н. э. нападения банд стали столь же привычным элементом политической жизни, как взяточничество и взаимные обвинения в организации нападений банд. Выражаясь словами Диона Кассия, убийства стали повседневным явлением – причём речь об убийствах, совершавшихся прямо на улицах, у всех на виду. Выборы неизбежно превращались в бойню, поэтому их вообще перестали проводить. К счастью, мне не приходилось становиться свидетелем массовых беспорядков, и я не могу представить себе, что чувствуют люди, когда политика из скучного и размеренного процесса превращается в бесконечную уличную драку, когда выборы представляют угрозу для жизни, а насилие становится нормой. Когда история о том, как Марк Антоний с мечом в руках бегал по форуму за Клодием, вынудив его запереться в книжной лавке, воспринимается не как вопиющая драма – потому что вообще-то это ненормально, когда бывший консул угрожает трибуну расправой – а как незначительная анекдотическая подробность[14]. Мне трудно представить себе толпы, вдохновлённые речами Клодия, потому что римские источники склонны обесчеловечивать представителей среднего и рабочего классов. Римские источники отражают взгляды элит, относившихся к простым горожанам, как к отвратительной черни, хотя на самом деле это были такие же люди, как мы с вами. Лавочники, строители, пекари, кожевники и так далее. Этих людей могли побить, если они не так проголосовали на выборах, в ходе каждой уличной стычки наносился ущерб их домам и лавкам, постепенно они отстранялись от участия в управлении государством. Клодий же, при всей его одиозности, предложил им хоть что-то. Его хлебные раздачи описаны в римских источниках как циничная уловка. Возможно, они и были уловкой, но благодаря им простым римлянам больше не приходилось голодать целыми днями. Клодий обеспечил всем римским гражданам базовое пропитание, и за это они были ему вечно благодарны. Потому-то его убийство и стало проблемой.

Дело было 18 января 52 года до н. э. Клодий путешествовал в сопровождении гладиаторов и рабов – в общей сложности, по сообщению Аскония, за ним следовало три десятка вооруженных людей. У Бовилл он неожиданно столкнулся со своим заклятым врагом Милоном. Эти двое годами устраивали бандитские разборки из-за разногласий по поводу того, стоит ли разрешить Цицерону вернуться в Рим, и попыток засудить друг друга за организацию вышеупомянутых разборок. Неприязнь Клодия к Милону была взаимной, поэтому встреча на Аппиевой дороге не могла не перерасти в очередную ожесточённую схватку. Однако на этот раз один из гладиаторов Милона зашёл слишком далеко.

Будучи сенаторами, Клодий и Милон не принимали участия в кровопролитии лично. Для того они и платили своим приспешникам, чтобы не марать руки. Они играли роль генералов, а не солдат, и не думали о том, что их могут ранить в уличной стычке. Поэтому, когда в тот день один из рабов Милона вонзил Клодию в спину кинжал, это потрясло всех. В разных источниках случившееся описывается по-разному. Цицерон в своей речи в защиту Милона пытался преуменьшить тяжесть убийства и представить дело так, будто Клодий нарочно бросился на кинжал, а Милон в это время вообще смотрел в другую сторону. Аппиан допускает, что раб действовал по прямому приказу Милона, и предполагает, что тот велел добить умирающего. Дион Кассий утверждает, что Клодия ранили случайно, а добили намеренно: якобы Милон счёл, что уйти от ответственности за убийство будет легче, чем за нападение. Марк Антоний, если верить Цицерону, пустил слух, что убийство Клодия Милон совершил по просьбе Цицерона[15]. Мне эта версия импонирует: некоторые свои письма Цицерон датировал «на такой-то день после битвы при Бовилле»[16] – значит, день смерти Клодия был особенно мил его сердцу.

Асконий, живший во времена Нерона и составивший комментарии к опубликованным речам Цицерона в качестве ужасного, но по-своему милого подарка своим сыновьям («Ой, спасибо, папочка, ты написал для нас учебник!»), предлагает самое подробное описание произошедшего. В его версии событий Милон – безжалостный убийца. Гладиатор Биррия напал на Клодия за то, что тот слишком сурово на него посмотрел, но приспешники раненого успели отнести его в ближайшую харчевню. Там он и лежал, истекая кровью, пока на улице продолжалась драка с участием шестидесяти рабов (которую римляне упорно именовали битвой). Милон же, узнав, что Клодий ранен, приказал своим людям отыскать его и прикончить. Если верить Асконию, люди Милона выволокли раненого Клодия из харчевни, швырнули его на дорогу и наносили удары до тех пор, пока тело не перестало подавать признаки жизни. После этого они расправились с сопровождавшими трибуна рабами и оставили тела на обочине Аппиевой дороги. В тот же день другой сенатор, Секст Тедий, обнаружил следы резни и привёз тело Клодия в Рим[17].

Как бы то ни было, Клодий испустил дух, лёжа на обочине Аппиевой дороги с кинжалом в спине, и римский народ это возмутило. Это было уже чересчур. Приспешники Клодия отнесли тело на форум и возложили его на ростру. Для плебеев он тут же стал мучеником. Пусть он был развратником, святотатцем, жестоким патрицием, позарившимся на власть народного трибуна, но он был их развратником, святотатцем, патрицием и трибуном, и плебеи не собирались мириться с тем, что другие патриции взяли и убили его. «О покойных вспоминают только хорошее» – это банальность, но она совершенно справедлива в отношении Клодия. В одночасье все его отвратительные выходки были забыты, его оплакивали как народного любимца, раздававшего простым людям хлеб и наказывавшего сенаторов. Прямо на форуме почитатели соорудили для своего героя погребальный костёр. Вместо дров они использовали скамьи и столы сенаторов, а потом подожгли его вместе со зданием сената и устроили поминки в свете зарева. Здание, возведённое ещё царём Туллом Гостилием, простояло пятьсот лет и сгорело вместе с телом очередного убитого трибуна. Основания республики пошатнулись ещё сильнее, и сенат в панике передал всю власть над государством Помпею.

Для рассмотрения дела об убийстве Клодия Помпей создал чрезвычайный суд: он сам выбрал судей, лично присутствовал на заседании, а у здания суда выставил вооружённую охрану. Милона защищал Цицерон. Выступая, он вынужден был считаться с заполонившими зал сторонниками Клодия и следившим за процессом Помпеем – единственным консулом и единоличным правителем Рима. Пристальное внимание Помпея к этому делу свидетельствует о том, что решение было принято задолго до суда, и все всё прекрасно понимали: Милон должен был пойти ко дну. Для Цицерона это представляло серьёзную проблему. Впрочем, он не привык так легко сдаваться и сделал всё, что от него зависело: выступил с мощной и краткой речью, которая в сравнении, к примеру, с его же выступлением в защиту Клуенция, растянувшимся на целый день, была практически эпиграммой. Забавно, что он даже не пытался убедить суд в невиновности Милона. Вместо этого он утверждал, что за убийство Клодия убийцу наказывать не нужно. Его позиция опиралась на три довода: во-первых, это была самооборона; во-вторых, город фактически находился на военном положении, а на войне законы не действуют (здесь была произнесена печально известная фраза: silent enim leges inter arma[18]); в-третьих Клодий был злодей, и, если бы Милон умышленно его убил (чего он, конечно же, не делал), он бы тем самым спас Рим от очередного вождя плебса, угрожавшего сенату.

Чрезвычайный суд парализовал весь город, а Цицерон был единственным представителем защиты. И Плутарх, и Дион пишут, что вооружённая охрана вокруг здания суда и пристальный взор Помпея испугали Цицерона. Ещё страшнее были угрозы, которые выкрикивали многочисленные друзья и родственники Клодия. Если верить Диону, Цицерон едва мог говорить, а когда ему это всё-таки удавалось, его голос дрожал от страха. Источники, созданные через несколько веков после описанных в них событий, не слишком надёжны, но все согласны, что для Цицерона это был один из самых сложных дней. В итоге Милона признали виновным и изгнали из Рима. Он отправился в Массилию, нынешний Марсель: не самое суровое наказание для убийцы.

Милона признали виновным в убийстве в апреле 52 года до н. э. В тот год в Галлии Цезарь начал знаменитую войну против Верцингеторикса. Годом ранее предпринятая Римом попытка вторжения в Парфию закончилась сокрушительным поражением. В Парфии очень некстати погиб Красс, в результате чего распался первый триумвират. Напряжение между двумя оставшимися его участниками, Цезарем и Помпеем, окончательно вышло из-под контроля. Не прошло и трёх лет со дня убийства Клодия, как 10 января 49 года до н. э. Цезарь перешёл Рубикон и повёл свои войска на Рим. Гибель Клодия кажется всего лишь заметкой на полях истории грандиозных событий. Она, в отличие от Рубикона и триумвирата, не оставила следа в культуре. Даже авторы современных биографий Клодия признают, что в историю Рима он вошёл как жадный до власти щёголь, не более[19]. Но Клодий пополнил длинный список магистратов, выступавших на стороне римского народа, пользовавшихся любовью римского народа, обративших внимание на его нужды и пытавшихся бороться с бедностью – и убитых людьми, которые именно за это их ненавидели. Клодий – связующее звено между Тиберием Гракхом и Юлием Цезарем, популярами, погибшими насильственной смертью от рук представителей республиканской элиты, пытавшихся «спасти» свою республику и защитить интересы немногочисленных богачей. Убийство Клодия, как убийство Гракха до него и убийство Цезаря после него, спровоцировало такое негодование, что история пошла другим путём. При жизни Клодий был отвратительным болваном, который заботился только о себе и, пожалуй, попытался бы залезть вам под юбку. Но после смерти он стал очередным мучеником, пострадавшим за древнеримскую демократию.

Юлий Цезарь

Таков контекст убийства Юлия Цезаря: целый век одни сенаторы убивали других, как в рамках закона, так и вне всяких рамок. Десятилетиями сенаторы выступали от имени римского государства и своими руками убивали тех, кто пытался поколебать статус-кво. До сих пор из каждой схватки эти олигархи выходили победителями; они не выпускали из рук власть и богатство и сами писали истории своих побед. Раз за разом сенаторы провозглашали себя спасителями республики, героями Рима. Благородные и достойные мужи, готовые убить во имя отечества. Примерно в это время в источниках впервые встречается легенда о смерти великого и обожествлённого Ромула. Традиционно считалось, что Ромул был вознесён на небо в очень плотном грозовом облаке, которое, ко всеобщему удивлению, окутало его одного, когда он проводил смотр войск за стенами Рима. Но существовала и иная версия, изложенная у Ливия в «Истории от основания города» и у Аппиана в «Гражданских войнах». Согласно этой версии, к концу своего правления Ромул превратился в тирана, а облако, окутавшее его в день смотра, было отнюдь не божественным облаком пыли, которую подняли сенаторы, набросившиеся на него с кинжалами. Версия с вознесением на небо пользовалась большей популярностью, чем история об убийстве – в действительности, конечно, не происходило ни того, ни другого – но тот факт, что рассказ о расправе над тираном дожил до императорских времён, демонстрирует трепетное отношение римской аристократической культуры к убийствам во имя Рима – даже если жертвой был божественный Ромул, сын Марса.


В нашем распоряжении столько материалов о Юлии Цезаре (включая его собственные военные сочинения, которые он писал от третьего лица, и это ужасно раздражает), что изучить их все практически невозможно. При этом источников, повествующих о его смерти, всего пять, и все они созданы существенно позднее. Значительная часть сведений о политической карьере и диктатуре Цезаря дошла до нас благодаря речам и письмам Цицерона. Их он написал достаточно. Откройте любую книгу по истории поздней республики, биографию Марка Антония или того же Цезаря, и вы убедитесь: многое из того, что в ней описывается, известно почти исключительно со слов Цицерона. Цицерон – мечта любого историка. Вернее, был бы мечтой, если бы его словам можно было доверять. Так или иначе, об убийстве Цезаря у Цицерона ничего нет. Он описывал предшествующие события и последующие действия Марка Антония, но произошедшего в мартовские иды 44 года до н. э. никогда не касался. Интересно, не так ли?

В любом случае в нашем распоряжении есть пять текстов, созданных уже во времена империи: фрагмент биографии Августа, написанной сирийским философом Николаем Дамасским через два-три десятилетия после смерти Цезаря; биография самого Цезаря, изложенная Светонием, представителем всаднического класса и приближённым императора Адриана, около 100 года н. э., то есть через полтора века после убийства; ещё одна биография Цезаря, написанная примерно в это же время греческим философом и моралистом Плутархом; история гражданских войн Аппиана, работавшего в Александрии Египетской примерно через 180 лет после гибели Цезаря; и, наконец, история Рима с древнейших времён, над которой грекоязычный римский сенатор Дион Кассий трудился в 230 годах, когда Цезарь был уже почти три века как мёртв. Хоть мы и привыкли называть весь период с 753 до 476 годов н. э. (когда был свергнут последний император Запада) римским, иногда приходится обращать внимание на то, что за двенадцать веков очень многое менялось. Это как раз такой случай. За исключением Николая, все эти писатели родились в мире, где императорская власть была нормой, а Юлия Цезаря почитали как бога – в буквальном смысле: ему приносили в жертву маленьких (и не очень) животных, у него были жрецы, само имя «Цезарь» стало именем нарицательным, обозначением священной императорской власти. В этом мире убийство Цезаря воспринималось как событие исключительное, а императоров убивали только для того, чтобы заменить их другими императорами. К 69 году н. э., когда пала династия Юлия, республика стала казаться чем-то мнимым, почти мифическим. А для современников Диона Кассия республиканский период уже был глубокой древностью. Важно также отметить, что почти все грекоязычные авторы (кроме Диона, обожавшего через каждые три строчки напоминать о том, что он – римский сенатор) писали о римлянах как о «чужих», а не как о «своих». В этих источниках подчёркивается, что римляне, по крайней мере, римляне прежних времён – не «мы», а «они», люди очень странные во многих отношениях.

Первый источник, текст Николая – пожалуй, самый интересный из всех. Описание убийства здесь является частью крайне льстивой биографии Августа, написанной словно бы для того, чтобы император расплылся в улыбке. Вышло так, что всю жизнь Николай был приближённым тех людей, которые особенно раздражали Августа. Он занимался воспитанием детей Антония и Клеопатры – надо полагать, отличная работа, вот только затем эти двое поссорились с Августом. Николаю удалось выйти сухим из воды, и он поступил на службу к Ироду Великому – тому самому Ироду, упомянутому в Библии, убийце младенцев. Избиение младенцев Августа не смутило, а вот решение Ирода начать войну с арабским царём, не получив на то разрешения – очень даже. Пришлось Ироду отправить в Рим Николая, чтобы через него вымолить у императора прощение. На этом фоне Николай и описывал смерть недавно причисленного к богам приёмного отца Августа. Не стоит забывать, что именно с этой смерти началась политическая карьера будущего императора: он решил, что следует отомстить убийцам, и начал гражданскую войну. Зная это, Николай охотно перевирал и перелицовывал факты. Юлий Цезарь, один из самых успешных и самых коррумпированных политиков в истории Запада, у него описан как человек «бесхитростный по характеру и малоопытный в искусстве политики, поскольку преимущественно вёл войны на чужбине»[20]. Смех да и только!

Политическая карьера Цезаря была длинной и жуткой. Он был одержим жаждой власти и наделен несколькими талантами. Во-первых, он умел располагать к себе людей благодаря потрясающей харизме. В этом смысле он был Биллом Клинтоном или Бараком Обамой своего времени. Общение с ним приводило большинство людей в восторг: каждый из его собеседников чувствовал себя в этот момент самым важным человеком во вселенной. В частности, ему удавалось внушить своим солдатам, что он их любит и ценит. Римские легионеры редко сталкивались с подобным отношением: их, как британских солдат времён Веллингтона, считали отребьем, которое нужно вымуштровать, бросить в бой и предать забвению. Но Цезарь был выдающимся военачальником: он одержал множество побед в Галлии[21], вторгся в Британию, а после всего этого не забыл о своих воинах. Своим возвышением Цезарь был обязан популизму, как и все популяры до него: он тоже обещал раздать землю римским солдатам и беднякам. Он щедро вознаграждал своих легионеров, не мешая им присваивать имущество несчастных галлов, и обещал им ещё больше славы и ещё больше денег. Он обещал, что они вернутся в Рим богачами и будут всем хвастаться, что сражались под командованием Цезаря. И эта стратегия оказалась пугающе эффективной. Ко всему прочему, Цезарь был трудолюбивым управленцем, внимательным к деталям и способным делать несколько дел одновременно. И это пугало не меньше, чем его военные таланты – потому что Цезарь вмешивался буквально во всё.

Как и всем популистам, Цезарю давали полярные оценки. На каждого его поклонника приходился кто-то, кто его терпеть не мог, презирая его популизм и выдумки о том, что он якобы был потомком Венеры. Оптиматы ненавидели и боялись его за стремление к славе и переменам. Их особенно ужасало его крайне неуважительное отношение к условностям, собственности и закону. Цезарь просто погряз в коррупции. Первую свою должность он получил благодаря взяткам – и никогда не сходил с этого пути. Не забывайте, что и Рубикон он перешёл не для того, чтобы спасти Рим, а потому, что отказался слагать полномочия проконсула Галлии: эта должность защищала его от судебного преследования за совершенные им преступления. Представьте себе, что один из мировых лидеров – тот, который вам меньше всех нравится – отказывается покидать свой пост по истечении срока, и при этом в его распоряжении огромная армия. Когда сенат – небезосновательно – признал Цезаря виновным в неповиновении и измене, тот захватил Рим и несколько лет воевал с Помпеем. В общем, он был, мягко говоря, неоднозначной фигурой.

Покончив с Помпеем, Цезарь объявил себя диктатором и принялся перестраивать всю систему, начиная с календаря. Оторопевшим приспешникам он милостиво позволял оказывать себе новые и новые почести. Почести, которых он удостоился, ошеломляют, даже если забыть о звании пожизненного диктатора. Дион Кассий перечисляет их все, но это довольно утомительный список, так что вот самые важные. Цезаря провозгласили консулом, пожизненным диктатором, цензором сената, императором и отцом отечества. Его золотые статуи установили среди статуй древних царей и богов. В честь него воздвигались алтари и храмы, была создана особая коллегия жрецов, обязанных присматривать за этими храмами и молиться за Цезаря. Реформируя календарь, он переименовал в честь себя пятый месяц. Он получил право всюду восседать на золотом троне, носить красные сапоги, традиционно ассоциировавшиеся с древними царями, а также пурпурное одеяние, которое военачальники надевали во время триумфа. К нему приставили особых ликторов. Он мог въезжать на коне туда, куда въезжать на коне не позволялось. Каждый год устраивались молебствия о его здравии и благополучии – и так далее, и тому подобное. Эти почести ему присваивали по отдельности на протяжении достаточно долгого времени, но к моменту смерти в 44 году до н. э. от какого-нибудь Людовика XIV он отличался только тем, что формально не был монархом. Его превосходство над всеми остальными аристократами подчёркивалось всеми явными и неявными способами. Оптиматов это ужасало. Цезарь испортил всё.

Страх, который испытывали оптиматы, видя, как сенат и народ Рима преклоняются перед Цезарем, как множатся его титулы и крепнет его власть, в 44 году до н. э. усилился в связи с тремя инцидентами, описанными во всех пяти наших источниках.

Первый инцидент был, пожалуй, самым возмутительным для оптиматов: он был самым неожиданным и обернулся активной демонстрацией неуважения. В тот день Цезарь не присутствовал на заседании сената. Он был слишком занят, восседая на своём троне посреди стройплощадки и внимательно следя за возведением будущего Форума Цезаря. Он сам всегда стремился во всё вникать и всё контролировать, постоянно был полон энергии и готовности решать возникающие проблемы. Из него получился бы отличный ведущий шоу «Истории дизайна». Если верить Аппиану и Плутарху, он сидел перед рострой, которую незадолго до того велел перенести на свой форум; если верить Светонию и Диону – перед храмом Венеры-Прародительницы. Где бы он ни восседал, он был погружён в свои бумаги и планы и вообще очень занят. Между тем сенаторы решили воспользоваться отсутствием Цезаря, чтобы вывести подхалимство на новый уровень и без всякой причины – за исключением стремления понравиться диктатору – присвоили ему ещё несколько исключительных почестей. Чрезвычайно довольные собой, они пожелали лично сообщить ему о том, что теперь у него будет ещё более роскошный трон, или право раздавать пинки направо и налево, в общем, что-нибудь в этом роде. Они надеялись, что за это он наградит их. Сенаторы надели свои лучшие тоги – во всех источниках подчёркивается, что они принарядились – и отправились к диктатору на стройплощадку. Увидев Цезаря, окружённого рабами и клиентами и заваленного бумагами, они приблизились к нему, сохраняя столько достоинства, сколько может сохранить кучка олухов в шерстяных одеялах. А Цезарь не обратил на них никакого внимания. Вообще-то в присутствии сенаторов он должен был стоять, но он даже не шелохнулся. Друг Цезаря Гай Требаций, которому явно было очень стыдно за сенаторов, вежливо предложил ему поговорить с этими уважаемыми людьми, проделавшими такой путь пешком. У Николая Требаций говорит Цезарю: «Посмотри на подходящих к тебе с другой стороны!»[22] Я прямо ощущаю неловкость в этой фразе. А Цезарь просто презрительно посмотрел на них и, как мне представляется, вздохнул. В итоге он всё же их выслушал, но так и не встал. Когда они закончили читать список новых почестей, всем было ясно, что Цезарь не впечатлён. Он ответил, что от некоторых из этих даров отказывается, но остальные принимает, и поспешил вернуться к своим делам. Он унизил сенаторов, а эти люди очень не любили, когда их унижали. Они считались лучшими людьми во всём римском государстве. Перед ними должны были заискивать все, они даже должны были заискивать друг перед другом. Очень советую почитать что-нибудь из переписки римских сенаторов – половину письма они тратили на то, чтобы хорошенько похвалить адресата, и от этого просто тошнит. Цезарь должен был выразить им благодарность и сделать вид, что он всего лишь один из них. А он повёл себя так, что с тем же успехом мог плюнуть каждому из пришедших в лицо.

Этот незначительный эпизод потряс многих сенаторов и смущал даже авторов текстов, написанных гораздо позднее. Оправдывая Цезаря, они выдумывали причины, по которым он якобы не мог встать. Плутарх сваливает вину на другого друга Цезаря, Корнелия Бальба: якобы тот помешал Цезарю подняться, сказав ему, что сенаторы рады перед ним пресмыкаться, и буквально положив руку ему на плечо. Снова смех да и только. Но мне больше всего нравится версия Кассия Диона – самого преданного почитателя Цезаря. Он даже не пытается это скрыть и в самом начале заявляет, что Кассий и Брут из зависти и по глупости уничтожили единственную стабильную власть в истории Рима. Но даже Диона приводит в замешательство тот факт, что Цезарь не встал, когда к нему подошли сенаторы. В конце концов, Дион ведь и сам – как он уже, кажется, пару раз упоминал – настоящий римский сенатор. А потому он пишет, будто «ходили слухи», что в тот день Цезарь страдал от поноса и предпочёл не вставать при виде сенаторов, чтобы не допустить конфуза. Вы явно совершили нечто ужасное, если даже ваш главный фанат, пытаясь вас оправдать, не может придумать ничего лучше, чем предположить, что вы боялись обделаться. И даже Диону приходится признать, что чуть позже Цезарь всё-таки встал и отправился домой. Дион, однако, не признаёт, что подобный инцидент мог стать причиной убийства. Всё дело в том, что Дион жил во времена, когда императоры в присутствии сенаторов не вставали, а сами сенаторы давно смирились с превосходством цезарей. В 44 году до н. э. сенаторы ещё не успели привыкнуть к этому. В неловкой тишине, воцарившейся после их торжественного прибытия и прерванной лишь покашливанием Требация, к некоторым из них впервые пришло осознание: они больше не правят Римом. Римом теперь правит Цезарь.

Плюсы источников, не являющихся типично римскими и созданных гораздо позднее описанных в них событий, в том, что их авторы, рассказывая о конфликте Цезаря и сената в 44 году до н. э., проявляют завидную проницательность, даже если само убийство приводит их в замешательство или глубоко возмущает. Плутарх, например, отмечает, что сенаторы приветствовали провозглашение Цезаря диктатором, потому что им надоели длившиеся десятилетиями войны, в которых погибло немало их родственников и друзей. Легко дистанцироваться от прошлого, написать что-то вроде «гражданская война длилась четыре года» и не думать о том, какими невыносимыми были эти четыре года для римского народа, половина которого стремилась уничтожить другую половину, и никто не знал, когда это всё закончится. Четыре года – это большой срок для человека. Попробуйте вспомнить, что вы делали четыре года назад, и вы это почувствуете. Оттого, что Цезарь безоговорочно победил, что он благородно помиловал сторонников Помпея, что его правление обещало сколько-то лет мира и залечивания ран, римляне испытывали настоящее облегчение. Однако, пишет Плутарх, когда никому не подотчётный автократ крепко держится за власть, и все свыкаются с его властью, это называется тиранией. С тиранией можно мириться, если она хорошо замаскирована; однако Цезарь упорно отказывался маскироваться.

Не менее проницательное наблюдение сделал Аппиан, который наверняка долго и упорно пытался осмыслить всё, что творилось в ту пору в Риме. Он силился понять, почему сенаторы добровольно преподнесли Цезарю столько почестей, от всевозможных привилегий до особенной обуви, восхищались им, почитали его, а потом решили убить его за то, что он пользовался их дарами. Аппиан не привык к царившим в сенате двоемыслию и лицемерию, но он, по крайней мере, попытался понять сенаторов. В конце концов, он пришёл к выводу, что проблема для них заключалась в одном-единственном слове. Золотой трон, красные сапоги и молитвы за Цезаря их не смущали. Их смущало слово rex – «царь». Аппиана это всё-таки сбивало с толку. Между пожизненным диктатором и царём, писал он, нет никакой разницы. Просто один титул заменён на другой. Как говорится в другой пьесе Шекспира, «роза пахнет розой, хоть розой назови её, хоть нет»[23]. Для Аппиана, как и для абсолютного большинства писателей эпохи империи, между царём, диктатором и императором принципиальной разницы не было. Но для римлян в 44 году н. э. название имело значение, и очень большое. Вся идентичность сенаторов была построена на том, что они свергли царя и создали идеальную республику. Ну да, прямо сейчас она переживала не лучшие времена, но это не значит, что они ошиблись, избавившись от царя. В их культуре это было самое главное достижение. Даже более важное, чем завоевание всех городов, до которых они могли дотянуться. Римлянам, выросшим во времена республики, монархия казалась чем-то абсолютно неприемлемым, а слово «царь» – практически бранным. Поэтому-то все оптиматы и значительная часть популяров занервничали, когда появились признаки того, что Цезарь может присвоить себе этот титул.

Во-первых, Цезарь собирался снова выступить в поход и попробовать всё-таки завоевать Парфию[24]. Решение атаковать Парфию не раз становилось сигналом того, что римский полководец или император окончательно зазнался, но в данном случае имелся вполне конкретный повод для беспокойства. У римлян был особо чтимый сборник пророчеств, известный как «Сивиллины книги». Последний римский царь Тарквиний Гордый купил его у некой греческой предсказательницы[25]. Считалось, что эти пророчества – истинные и предельно ясные слова самих богов. Но они хранились под сводом великого храма Юпитера Капитолийского, их строго стерегли и обращались к ним только в исключительно тяжёлых обстоятельствах. В 44 году до н. э. кто-то пустил слух, будто в Сивиллиных книгах написано, что парфян может победить только римский царь, а Цезарь собирается воспользоваться этой информацией – проверить достоверность которой никто из римлян не мог – чтобы убедить сенат присвоить ему царский титул, например, сделать его царём одной из провинций. Цезарь не раз извлекал выгоду из религиозности римлян, поэтому слух напугал народ.

После этого народные трибуны Марулл и Цезетий принялись создавать проблемы. Однажды статую Цезаря – большую золотую статую Цезаря – кто-то увенчал диадемой. Под диадемой имеется в виду традиционная римская корона – белая лента, украшенная лавровым венком. Это был главный символ царской власти. Вы скажете, что речь всего лишь о статуе. Кого это волнует? Римлян это волновало, и очень сильно. Жители Рима относились к статуям как к публичному пространству для выражения своего мнения о политических деятелях. В ответ на действия политиков, известных людей и даже императоров неизвестные покрывали статуи надписями. Грубые стишки на золотых статуях значили тогда то же, что сегодня – волна негатива в «Твиттере». Во всех источниках упомянуты оскорбительные граффити, появившиеся на статуях Брута: аноним подталкивал его присоединиться к заговору, намекая, что Брут позорит свой род, позволяя Цезарю править. Надписи отражали общественное мнение о человеке или проблеме. Таким образом, диадема на статуе Цезаря была тревожным знаком того, что в Риме были люди, которые искренне хотели, чтобы Цезарь стал царём. Цезетия и Марулла это очень расстроило. Они нашли человека, увенчавшего статую диадемой – увы, его имя ни в одном из источников не упомянуто – и бросили его в тюрьму. Так сильно римляне ненавидели царскую власть. Выкрикивать слово «царь» было запрещено законом, как в сегодняшней Германии запрещено использовать нацистское приветствие. Инцидент с диадемой мог лишь незначительно усилить подозрения насчёт намерений Цезаря, но вслед за ним произошёл другой, очень похожий. На сей раз Цезарь ехал верхом, когда кто-то из его фанатов – к политикам тогда относились, как нынче к звёздам – закричал ему «рекс». По-латински rex значит «царь», но существовало и такое римское родовое имя. Поэтому Цезарь моментально отреагировал, в очередной раз продемонстрировав впечатляющую находчивость. Он засмеялся и ответил толпе: «Я не Рекс, я Цезарь!», словно кричавшие просто умудрились забыть, как его зовут. И эта проблема была решена, но о произошедшем узнали Марулл и Цезетий, которые принялись разыскивать кричавших, чтобы наказать и их. На сей раз Цезарь потерял терпение и допустил оплошность.

Созвав сенаторов, Цезарь велел привести трибунов. Как вы помните из истории убийства Тиберия Гракха, трибуны пользовались правом неприкосновенности. По закону, их полномочия были сопоставимы с полномочиями консула – высшего должностного лица в Римской республике – и другие магистраты не имели права посягать на их права. Но Цезарь обвинил двух трибунов в заговоре против него. Он объявил, что они подстроили оба инцидента, чтобы его подставить. По его версии, трибуны, его враги, подстрекали его сторонников объявить его царём, чтобы все решили, что он в самом деле хочет быть царём. Сложная и странная схема, но римские сенаторы были способны и не на такое. Дион, к примеру, считает, что именно они за всем и стояли. Авторы других источников перестраховываются. В любом случае Цезаря не красило то, что он закричал на трибунов. А потом он зашёл слишком далеко. Он лишил их трибуната и всех полномочий и запретил им появляться в здании сената. Это уже была тирания. Цезарь продемонстрировал явное неуважение к институтам римского государства и правовым нормам Сената. Он показал, что может отправить неугодных ему людей в отставку, какие бы высокие и священные должности они ни занимали. Если после инцидента на стройплощадке у кого-то и оставались сомнения, они развеялись.

После этого был ещё знаменитый инцидент на Луперкалиях. О нём что-то слышал каждый: в тот день Марк Антоний, лучший друг Цезаря и его главный соучастник (в буквальном смысле), преклонил перед ним колено и предложил ему корону. Есть две версии этой истории: версия Николая и версия, которую излагают все остальные авторы. Впрочем, в главном источники сходятся. Луперкалии праздновались 15 февраля, и кульминацией этого праздника было впечатляющее зрелище: все самые знаменитые мужчины города раздевались догола, забивали козу, намазывались маслом и бежали через весь Рим, нанося женщинам удары кусками шкур. Разумеется, для плодовитости. Людям это нравилось. Все стекались на улицы, чтобы поглазеть и получить удар шкурой от голого сенатора на удачу. Чудный семейный праздник. И разумеется, Юлий Цезарь тоже на нём присутствовал. Он сидел на форуме, где должен был завершиться забег, на своём троне из золота и слоновой кости, водруженном на особое возвышение. Пурпурная тога и ярко-красные сапоги отличали его от сенаторов, одетых, как всегда, в белое. Ясно было, что он превосходит их всех. В этом месте показания источников незначительно расходятся. У Николая диадему Цезарю подносит не Антоний, а другой его друг, Лициний (правда, по мнению Николая, диадема и лавровый венок – две совершенно разные вещи, так что, может, он просто путался в этих римских делах). Заметив это, Цезарь подозвал некоего Лепида, чтобы тот помешал Лицинию. Тогда третий парень, Лонгин, забрал диадему у Лициния (уж простите, что у них такие похожие имена) и положил её Цезарю на колени. Цезарь её оттолкнул, и вот тут подскочил Антоний – голый и намазанный маслом – и возложил диадему Цезарю на голову. Испугавшись, Цезарь сорвал её со своей головы и бросил в толпу. По-моему, эта версия очень забавная: по сути, Цезарь отбивался от своих друзей, которые пытались насильно его короновать! А один из них ещё и членом тряс. По версии Николая, толпа упрашивала Цезаря принять корону. То есть у Николая Цезарь совершенно не при делах, зато все его знакомые и римский народ отчаянно пытаются навязать ему царскую власть.

В остальных источниках участников этой сцены значительно меньше: только Марк Антоний и сам Цезарь. Антоний несётся через весь город, добегает до форума и откуда-то достаёт диадему (учитывая, что он был голый, лучше не думать, откуда). Затем он подходит к Цезарю и кладёт диадему ему на голову. У Диона, в самом позднем источнике, Антоний говорит: «Народ предлагает тебе это через меня», а Цезарь ему отвечает: «У римлян только один царь – Юпитер». Таким образом, у Диона Цезарь тоже невиновен и ведёт себя безупречно. У Плутарха и Аппиана, которые настроены к Цезарю враждебнее остальных, Антоний предлагает, а Цезарь отстраняет корону несколько раз, потому что Цезарь ждёт, как отреагирует народ на их действия. У Плутарха толпа молчит, когда диадему оказывается на голове у Цезаря, и ликует, когда он её отвергает; это происходит дважды, просто чтобы удостовериться, что народ точно не хочет царя. У Аппиана народ освистывает Цезаря, получающего корону, и аплодирует ему, когда он от неё отказывается. Тоже дважды. В этих версиях Цезарь и Антоний тестировали реакцию римского народа. Схожим образом современные государства устраивают «утечки», чтобы узнать, как народ отнесётся к новой политике, и при этом сохранить лицо. Цезарь проверял, как поведут себя люди, если он станет царём.

К какой бы версии вы ни склонялись, инцидент имел место, и он окончательно разозлил оптиматов. Цезарь отказался от диадемы, но они собственными глазами видели человека – друга и врага – восседающего на золотом троне и увенчанного царской короной. Это их крайне встревожило. Всего через несколько недель Цезарь должен был покинуть город, чтобы снова отправиться на войну. Он уже решил, кто будет консулами и магистратами на время его отсутствия. Он рассчитывал сохранить контроль над ситуацией в городе, несмотря на расстояние. Казалось, его не остановить. Он уже был царём, ему не хватало только титула, он даже уже получал этот титул, пусть всего на несколько мгновений. Оптиматы были в отчаянии.

Здесь важно остановиться и подумать о том, что, собственно, собирались сделать оптиматы, когда они приступили к составлению своего плана. Тремя главными заговорщиками были Марк Юний Брут, Гай Кассий Лонгин и Децим Юний Брут Альбин, также известные как Брут, Кассий и другой Брут, о котором вечно забывают. За десять месяцев до убийства, 8 июня 45 года до н. э., Цицерон написал письмо своему лучшему другу Аттику (так мило, что у них у всех были лучшие друзья) из загородного дома Марка Брута в Анции. Ясно, что заговор уже назревал: Брут уже беспокоился о своей безопасности, то же чувствовал и Кассий. Заговорщики и их жёны (о которых, заметим в скобках, тоже всегда забывают) обсуждают, стоит ли Бруту и Кассию возвращаться в Рим. В конце письма Цицерон радуется, что получил работу на следующие пять лет, но тут же вздыхает: «Впрочем, зачем мне думать о пятилетии? Для меня срок, видимо, сокращается»[26] Уже тогда настроение в сенате царило мрачное. Сенаторы всё время чувствовали опасность, поскольку теперь их карьера зависела не от их собственных действий, а от настроения и прихотей Цезаря. К февралю, когда произошёл инцидент на Луперкалиях, они уже отчаялись и потеряли бдительность. Заговорщикам остро требовалось вернуть себе положение в республике и потерянную свободу, и для этого они готовы были пойти буквально на всё.

Но свобода римских аристократов – совсем не то, что наша свобода. Наша свобода – это свобода для всех, свобода от угнетения и жёстких ограничений в повседневной жизни. Свобода римских аристократов подразумевала возможность участвовать в борьбе за политическую власть, ведущейся по определённым правилам. У этих людей в собственности были другие люди – множество порабощённых людей; женщины в их обществе были неполноправны, а права патрициев отличались от прав плебеев. Римским аристократам нужна была не свобода, а право самим становиться Цезарями. Как заметила замечательная Гретхен Виннерс[27]: «Брут ведь ничем не хуже Цезаря, правда? Брут такой же умный, как Цезарь, люди любят Брута так же, как Цезаря… И вообще, с какой стати одному человеку теперь можно всеми командовать? Это вообще не по-римски!»

Так и родился заговор. Заговорщики, которых всего было шестьдесят (или восемьдесят, если вам больше нравится версия Николая), некогда не собирались все вместе. Вместо этого они, как настоящие революционеры, организовали небольшие ячейки. Далеко не все участники одной ячейки знали участников других. Собрания устраивались дома у кого-нибудь из заговорщиков и напоминали обычные дружеские встречи, только обсуждались на них способы устранения Цезаря. Все понимали, что нужно спешить: 20 марта Цезарь отправится в поход на Парфию, и на несколько лет окажется вне зоны досягаемости. Они не хотели связываться с телохранителями Цезаря и вообще отвергали планы, в которых существовал риск, что диктатора защитит кто-то вооружённый. Умирать никому их них не хотелось, после гибели Цезаря они собирались жить дальше и строить карьеру. Поэтому они отказались от идеи сбросить его с моста во время голосования, или напасть на него на Священной дороге около форума, или застать его врасплох у входа в театр: это было слишком опасно.

Удача улыбнулась заговорщикам, когда Цезарь сам решил созвать сенат и назначил заседание на вечер 15 марта. Это был идеальный вариант: можно приблизиться к Цезарю, не вызвав у него подозрений; можно не опасаться других сенаторов, поскольку приносить на заседания оружие запрещено; и у него даже не будет телохранителя.

Кроме того, как отмечает Аппиан, заговорщики верили, что, если убийство будет совершено в сенате, священном для римлян месте, никто не усомнится, что они действовали от имени римского государства, а не из личной мести. По той же причине они предпочли не убивать Антония. Они надеялись, что народ воспримет убийство тирана как попытку восстановления республики, а не уничтожения враждебной политической партии. Позднее Цицерон горько сожалел об этом решении и писал, что они действовали «с отвагой мужей, с разумом детей»[28] Так оно и было. Заговорщики отчаянно и тщетно пытались обставить убийство популярного политического лидера как что-то приемлемое, чтобы спасти свою репутацию. На самом деле оба Брута и Кассий хотели, чтобы после убийства их признали героями, достойными консульства или хотя бы управления приличной провинцией. Это вышло им боком, но можно понять, каким образом они убедили себя, что это сработает.

Наступили мартовские иды. Медленно приближался час, когда должно было начаться заседание сената. Знамения для Цезаря были не лучше, чем в своё время для Тиберия Гракха. В каждом источнике описаны какие-то знамения, потому что римляне были просто помешаны на них. Светоний приводит длинный рассказ о том, как в Капуе раскопали древнюю гробницу и нашли в ней предостерегающую надпись: когда гробница будет потревожена, потомок троянцев «погибнет от руки сородичей, и будет отмщен великим по всей Италии кровопролитием»[29]. Подозрительно подробное пророчество: ведь Цезарь всем говорил, что он – потомок богини Венеры, а римляне верили, что происходят от Энея, спасшегося из захваченной Трои. При этом больше ни в одном из источников это предсказание не упоминается. Плутарх предпочёл историю о том, как Цезарь совершал жертвоприношение, и у убитого животного не было обнаружено сердца. Он уточняет, что это ненормально, на случай, если у читателей возникнут сомнения. О подобном предзнаменовании пишет и Светоний, но у него Цезарь презрительно заявляет, что если бы он хотел, чтобы у животного было сердце, то оно бы у него было. Довольно дерзкая реакция на чудовищное знамение! Но самая известная история – та, которую приводит в своей пьесе Шекспир: о предсказателе, советовавшем Цезарю опасаться мартовских ид. Шекспир позаимствовал эту сцену у Плутарха, но о ней сообщают и Аппиан, и Светоний, и Дион Кассий. Предсказателя звали Спуринна. В большинстве версий Цезарь вновь встречает его по пути в сенат и посмеивается над ним, замечая, что иды уже наступили, а у него, Цезаря, всё хорошо. На что Спуринна отвечает, что иды хоть и наступили, но ещё не прошли.

Все источники нагнетают напряжение, сообщая, что в тот день Цезарь неохотно отправился в сенат. Он неважно себя чувствовал, видел плохой сон, его жена Кальпурния тоже плохо спала и нервничала из-за всех этих предзнаменований. Тем временем заговорщики нервничали в здании сената, ожидая прихода Цезаря. В конце концов они послали Децима Брута, чтобы тот нашёл диктатора и уговорил его посетить заседание. Дециму удалось убедить Цезаря в том, что он им очень нужен, и диктатор вышел из дома. В версии Плутарха один раб пытался предупредить Цезаря о заговоре, но не смог приблизиться к нему из-за собравшейся у его дома толпы – замечательная кинематографическая деталь. Наконец на закате дня Децим, Цезарь и Антоний добрались до здания, в котором заседал сенат. До начала заседания Цезарь (как его инициатор) должен был совершить жертвоприношение, чтобы узнать, угодно ли заседание богам. Такова была традиция. Жертвоприношение, однако, принесло дурные вести: боги велели сенаторам разойтись. Они принесли в жертву ещё одно животное и взглянули на его внутренности. Тот же ответ. Забили и третью жертву, но благоприятных знамений так и не дождались. По версии Аппиана, Цезарь не хотел раздражать сенаторов и решил пренебречь знамениями. У Николая Цезарь собирался вернуться домой, но Брут упрекнул его в трусости. Видимо, у Цезаря, прямо как у Марти Макфлая[30], это было слабое место, потому что упрёк сработал. Цезарь вошёл в здание сената, а Антония Децим Брут отвёл в сторону, предложив ему обсудить какое-то срочное дело наедине. Когда Цезарь поднимался по ступеням, его, как обычно, окружила толпа просителей. Один из них сунул ему в руку какую-то записку, умоляя немедленно прочесть её, чтобы спасти свою жизнь. Цезарь пошёл дальше.

Здание, в котором заседал сенат, было пристроено к театру Помпея. Более того, его тоже построил Помпей, пока Цезарь покорял Галлию. Это было величественное сооружение, символ власти римского сената – и в центре этого святилища возвышалась статуя Помпея. Внутри Цезаря давно уже ждали три сотни сенаторов. Когда он вошёл, все они немедленно встали, а некоторые из них сразу же приблизились к диктатору. Зал заседаний сената не был похож на его телеверсии, где среди белоснежных тог и колонн царит молчаливое достоинство. Это было оживлённое, шумное место. Цезарь шёл к своему роскошному трону, не подозревая, что Антоний задержался у входа, а заговорщики уже приступили к исполнению своего плана. Один из них, по имени Тиллий Цимбр (имя довольно дурацкое), бросился перед Цезарем на колени, умоляя диктатора вернуть из изгнания его брата. Цезарь отклонил его просьбу; тогда Цимбр схватил диктатора за край тоги. Тем временем остальные заговорщики приблизились к трону. Цимбр сдёрнул с Цезаря тогу, обнажив его шею и подав сигнал остальным.

Если верить Светонию, Цезарь был оскорблён действиями Цимбра и закричал: «Это уже насилие!»[31] А у Аппиана сам Цимбр кричит: «Что вы медлите, друзья?»[32] Во всех остальных версиях первый удар наносится без предупреждения. Первый удар нанёс Каска; он подошёл к Цезарю со спины и целился в шею, но промахнулся и вонзил свой кинжал диктатору в плечо. Так началось убийство.

В разных источниках Цезарь по-разному реагирует на нападение. Если верить Николаю, Цезарь молча вскочил и тут же был пронзён мечом брата Каски. У Светония Цезарь схватил Каску за руку, в которой тот всё ещё держал окровавленный кинжал, и воткнул в неё палочку для письма, но тут его ударил кто-то ещё. В версии Плутарха Цезарь не просто хватает Каску за руку, он геройски останавливает лезвие меча, выкрикивая проклятия в адрес Каски, и только после этого его атакует второй брат. У Аппиана Цезарь стоя трясёт Каску, швыряя его по комнате, и тем самым подставляет под удар свой бок. Наконец, в версии Диона Цезарь наименее агрессивен и наиболее жалок: он не успевает отреагировать и сразу же оказывается под градом ударов.

В большинстве источников гибнущий Цезарь описан как дикий зверь, атакуемый со всех сторон, потрясённый, истекающий кровью и в конце концов поскальзывающийся и падающий к ногам статуи своего врага Помпея. У Светония, Диона, Плутарха и Аппиана последнее, что успевает сделать диктатор – закрыться собственной тогой. Только Светоний и Дион приводят его последние слова, произнесённые не по-латински, а по-гречески: καὶ σὺ, τέκνον. В переводе это значит «И ты, дитя». Уже Шекспир вложил в его уста латинское (по-видимому, зрители времён Тюдоров древнегреческим владели неважно) et tu, Brute? – знаменитое «И ты, Брут?». Гай Юлий Цезарь умер, получив двадцать три колотые раны, лёжа в луже крови – своей и чужой – на полу здания, где заседал сенат.

После убийства начался хаос: сперва прощение, затем гнев, затем прибытие Октавиана и его решение отомстить Кассию и Бруту. Римские аристократы разошлись в своих оценках случившегося. Цицерон, к примеру, открыто поддержал убийц. В трактате «Об обязанностях», написанном гораздо позднее, он приравнивал убийство тирана к ампутации конечности, поражённой гангреной. По мнению Цицерона, убийство Цезаря не было убийством, потому что, становясь тираном, человек отказывается от человеческого естества. Событие печальное и неприятное, но – не убийство. Разумеется, нужно помнить, что сам Цицерон убил Катилину, объявив его врагом государства, без суда и вопреки доводам Цезаря: так что защищал он не только убийц последнего, но и себя самого. Один из друзей Цицерона, Гай Маций, придерживался иного мнения. Маций полагал, что Цезарь был последней надеждой республики, и вопрошал: «если он, при таком уме, не находил выхода, кто теперь найдёт?»[33] Мацию было не до цицероновского философствования. Может быть, с точки зрения этики тирана в самом деле следовало убить, но в сложившейся ситуации убийство Юлия Цезаря было скверной идеей. А Брут тем самым ещё и предал друга – это Мацию казалось неприемлемым. И подобные споры велись повсюду, в каждом доме и на каждой улице.

Восприятие случившегося быстро менялось. В первые дни после убийства казалось, что всё будет так, как и хотели убийцы: сенат во главе с Антонием даровал им прощение. На короткий период их мотивы сочли благородными. Убийцы не подлежали наказанию, потому что не совершили ничего наказуемого. Но мир длился недолго. Вопреки желаниям убийц и вразрез с их целями, Сенат удостоил Цезаря публичных похорон. На похоронах друзья убитого выставили его восковую фигуру на ложе из слоновой кости, украшенном золотом и задрапированном пурпуром. На статуе была одежда, в которой Цезарь умер – запачканная кровью туника в центре торжественного святилища. Посыл был ясен: у нас отняли нашего священного и любимого Цезаря. Антоний воспользовался правом произнесения надгробной речи, чтобы зачитать список высших почестей, дарованных Цезарю постановлением сената, и данную сенаторами клятву защищать Цезаря. В этот момент общественное мнение о смерти диктатора изменилось: в глазах римского народа она стала настоящим убийством. И народ пришёл в ярость.

Кассий и Брут не осознавали или по наивности не принимали во внимание то, что в результате убийств сенаторов, уличных расправ, одобрявшихся властями, незаконных смертных приговоров и гражданских войн мир вокруг них изменился. Они думали, что станут героями, как древний Брут, свергший последнего царя, но забыли, что тот Брут сверг царя с одобрения и при помощи (почти) всех остальных сенаторов, обратившись к народу на форуме. Тот Брут не строил тайные планы в тихих комнатах, перешёптываясь со столь же напуганными друзьями. Большая часть сената объединилась, чтобы убить Тиберия Гракха; ещё больше было тех, кто довёл до самоубийства его брата. За сто лет, в течение которых сенаторы собственными руками убивали людей и гордились этим, многое поменялось. Даже Милону пришлось отвечать за убийство Клодия в суде, а ведь Клодий при жизни не пользовался популярностью. Среди сенаторов не было прежнего единства, а народ уже не чувствовал себя столь униженным и обездоленным. Два века убийств создали новый мир, и убийцы Цезаря, кажется, поняли это последними.

II
Убийство в римском праве

Давным-давно, в середине II века н. э., десятилетняя девочка по имени Юлия Рестута шла по улице Салоны, столицы римской провинции Далмация (нынешняя Хорватия). Вот уже несколько столетий Салона была римским городом, богатым и мирным. По-видимому, её жителям казалось, что в таком месте богатые десятилетние девочки могут разгуливать сами по себе до самого вечера. Мы знаем, что Юлия Рестута была богатой, потому что эта прогулка оказалась для неё последней. В тот день на улице на Юлию напали неизвестные. Они схватили её, сорвали украшения с её шеи, запястий и пальчиков и скрылись, оставив позади искалеченное окровавленное тельце. Юлия Рестута погибла от рук неизвестных грабителей. Её убитые горем родители-богачи сделали единственное, что было в их силах: воздвигли огромный надгробный камень[34], изложив на нём эту трагическую историю. Надпись под крохотным скульптурным портретом девочки гласит: «Божественным душам умерших и несчастнейшей Юлии Рестуте, десяти лет от роду, убитой ради украшений родители Юлий Рестут и Статия Пудентилла [посвятили]»[35].

Такие убийства не встречаются на страницах анналов и книг, из которых мы черпаем большую часть сведений о том, что сегодня именуется историей Древнего Рима. Если бы не богатство родителей Юлии, позволившее им купить кусок камня и заплатить резчику, её смерть затерялась бы во тьме веков. То же самое можно сказать и о Приме Флорентине, которой было шестнадцать, когда её муж Орфей утопил её в Тибре, и о Домицилле, которой было четырнадцать (и которая всего четыре месяца как вышла замуж), когда её похитили и убили некие «уроженцы Понта», и о Граттии, убитом разбойниками на Соляной дороге между Римом и Труентином[36]. Эти люди не были ни сенаторами, ни детьми сенаторов, они не играли заметной роли в римской политике, не являлись потомками древних аристократических родов, не владели огромными поместьями в Америи и не дружили с консулами. Они принадлежали к числу тех, кто, по выражению писательницы Джордж Элиот, «честно прожил незаметную жизнь и упокоился в забытых могилах»[37]. Их родителям всего лишь хватило средств, чтобы установить монумент в честь покойных детей – и тем самым вписать их имена в историю. Причём в некоторых из этих надписей увековечены обстоятельства их смерти – а порой и её виновники – что нам, людям другой эпохи, может показаться немного странным. Мы ничего не знаем о Приме Флорентине, кроме того, что её убил собственный муж. Мы ничего не знаем о Юлии Рестуте, кроме того, что она стала жертвой грабителей. Кажется, что эти эпитафии создавались только для того, чтобы привлечь внимание к ужасным обстоятельствам их гибели. Возможно, так оно и было.

Не исключено, что родственники Юлии, Примы и Граттия не получили никакого удовлетворения, кроме этих эпитафий. Только так они могли заставить бесчувственную вселенную услышать их горестные стоны. Родители Примы смогли назвать и покрыть позором того, кто её убил, но вполне вероятно, что наказан он не был. Люди, убившие Юлию Рестуту, и разбойники, расправившиеся с Граттием, наверняка скрылись от правосудия. В римском мире не существовало ни государственной полиции, которая вела бы расследования, ни прокурорской службы, которая предъявляла бы обвинения по уголовным делам. Не было ни тюрем для длительного содержания осуждённых, ни государственных адвокатов. Имелась лишь система самопомощи, вынуждавшая семьи жертв расследовать дела и преследовать виновных, а в некоторых случаях – даже наказывать их. Упомянутые выше убийства проливают свет на две юридические проблемы, существовавшие в Древнем Риме. Во-первых, на протяжении удивительно долгого времени в римской правовой системе убийство преступлением не считалось. Я имею в виду, что римскому государству не было никакого дела до того, когда, как и почему его граждане убивали друг друга. Во всяком случае, оно демонстрировало безразличие к этим вопросам. Потребовалось несколько веков общественного, культурного и правового развития, чтобы оно постепенно начало проявлять интерес к данной теме. Во-вторых, римляне так и не разработали понятие убийства, сопряжённого с другим преступлением. Таким образом, даже если бы убийц Юлии Рестуты поймали, их, скорее всего, не судили бы за убийство, если в их намерения не входило её убивать. Чтобы разобраться в этих проблемах, нам придётся совершить краткий экскурс в историю римского права.

Двенадцать таблиц

В полумифические для Рима времена, на протяжении первых трёх столетий его истории, писаных законов у римлян не было. Что дозволено, а что – нет, решал царь, а после того, как царя изгнали – жрецы. Однако в 451 году до н. э. римляне почему-то сочли, что дальше так продолжаться не может. Будучи людьми прагматичными, они решили учредить специальную комиссию для создания свода законов. Эта комиссия, состоявшая из десяти человек, наделённых консульским империем, подготовила десять таблиц с законами, а через год добавила к ним ещё две. Эти двенадцать таблиц были сделаны из бронзы или из слоновой кости и вывешены на Римском форуме, чтобы каждый гражданин знал свои права и обязанности. Это были своего рода римские Десять заповедей, и речь в них шла в основном о долгах и о судопроизводстве. Насколько нам известно, первый закон, записанный римлянами на первой таблице эпохального свода, который лёг в основу их цивилизации и всего западного права, гласил: «Если вызывают [кого-нибудь] на судоговорение, пусть [вызванный] идёт»[38]. Как я уже говорила, римляне были прагматиками до мозга костей.

До нас дошли лишь отдельные фрагменты законов двенадцати таблиц, разбросанные по памятникам латинской литературы пяти столетий. Интернет предлагает несколько переводов этого свода, которые кажутся полными, но на самом деле в нашем распоряжении только лишённые контекста отрывки и отсылки к двенадцати таблицам, в большинстве своём чересчур расплывчатые. Судя по доступным нам выдержкам, в первом своде римских законов отсутствовали абстрактные понятия, а регулировались в основном отношения и взаимодействие между отдельными лицами с акцентом на собственности, а не на морали или этике. Это довольно приземлённые нормы: долги нужно выплачивать в течение 30 дней, судьи должны принимать решения до захода солнца, женщинам нельзя расцарапывать себе щеки на похоронах, за незаконную срубку дерева полагается штраф в 25 ассов[39], и тому подобное. Интуитивно кажется, что убийство – это тоже взаимодействие между отдельными лицами, требующее законодательного регулирования. Однако, судя по дошедшим до нас фрагментам законов двенадцати таблиц, их авторы предпочитали описывать ситуации, в которых лишать людей жизни позволялось, а не обстоятельства, при которых делать это было запрещено. К примеру, в одном из самых понятных отрывков убийство вора, пойманного с поличным, признаётся правомерным. Кроме этого, подчёркивалось, что отцы обладают правом жизни и смерти в отношении законных сыновей (об этом позже) и правом убить ребёнка, родившегося с уродством (и об этом тоже). Описаны различные способы, с помощью которых римский суд от имени города-государства мог лишать жизни граждан: их могли сбросить с отвесной скалы, подвергнуть бичеванию, зашить в мешок и утопить в Тибре, как-то умертвить при помощи ремня и чаши (впрочем, может, в этом фрагменте речь вообще не о казни), сжечь заживо, принести в жертву Церере или забить палками (это, кстати, было наказание за сочинение стишков, которые кого-нибудь порочили). За лжесвидетельство сбрасывали с Тарпейской скалы (это вышеупомянутая отвесная скала – утёс с южной стороны Капитолийского холма). А вот если кто-то выбил свободному человеку зубы, достаточно было просто заплатить триста ассов.

То, что мы сегодня могли бы назвать убийством, упоминается в дошедших до нас фрагментах свода лишь дважды, но и в этих случаях речь идёт о неумышленном и умышленном причинении смерти. Разница между умышленным причинением смерти и убийством, разумеется, в моральной оценке деяния. Убийство – это нечто крайне предосудительное; умышленное причинение смерти – нечто приемлемое и вполне законное. Смертная казнь – умышленное причинение смерти, но ведь не убийство. На основании этих двух свидетельств можно достаточно уверенно утверждать, что двенадцать таблиц не содержали отдельного закона об убийстве.

Первое складывается из двух косвенных упоминаний в текстах Цицерона. В своей речи в защиту человека по имени Туллий он утверждал: «Кто заслуживает помилования в большей мере <…> чем человек, нечаянно убивший другого? <…> закон двенадцати таблиц гласит: если оружие скорее выскользнуло из твоих рук…»[40]. Здесь цитата обрывается. Когда источник доходит до нас в таком виде, мне кажется, что история нас просто троллит. К счастью, до нас дошёл и скучнейший трактат «Топика» того же Цицерона, где он долго разглагольствует об Аристотеле, а потом вдруг заявляет: «Бросить копье – это действие воли, а попасть в кого хочешь – действие судьбы. <…> Что если копьё выскользнуло из рук, а не было брошено?») На основании этого можно заключить, что в двенадцати таблицах убийством признавалось только умышленное лишение человека жизни, почти как сегодня, хотя специальных терминов тогда ещё не было. Впрочем, это, конечно, не вполне ясно, потому что римских авторов более поздних времён эта тема интересовала меньше, чем законы о долгах и о вырывании волос.

Второе свидетельство обнаруживается во фрагменте комментария к законам двенадцати таблиц, написанного во II веке до н. э. – через целых шесть столетий после их создания – практически анонимным экспертом, которого мы знаем только как Гая. Гай сообщает, что в восьмой таблице из двенадцати что-то говорилось о ядах. Отсюда большинство исследователей делают вывод, что там запрещалось травить ядами людей. Возможно, это даже каралось смертью[41].

Республика

Вот и всё, что говорилось об убийствах в древнейшем своде римских законов. Десять заповедей состоят из десяти предложений, но даже в них об убийстве сказано больше[42]. Из-за Десяти заповедей современным читателям кажется, что писаные законы с древнейших времён содержали нравственные категории, такие как убийство или прелюбодеяние. На самом деле это касается лишь религиозных законов. Римские законодатели поначалу не проявляли особенного интереса к борьбе за нравственность.

Всё изменилось в III веке до н. э., точнее, около 286 года до н. э., когда народный трибун из рода Аквилиев добился принятия путём плебисцита (то есть референдума) закона, названного в его честь Аквилиевым (lex Aquilia)[43]. Мы знаем об этом законе, потому что он цитируется в позднеантичном тексте – Дигестах Юстиниана. Юстинианом звали византийского императора, правившего в 527–562 годах н. э. Он известен тем, что построил Собор Святой Софии в нынешнем Стамбуле, а также тем, что один из современных ему историков считал его настоящим демоном, и тем, что по его поручению был составлен корпус римского гражданского права. Одним словом, неоднозначное наследие. Важно то, что Юстиниану надоела правовая система, основанная на разрозненных, не всегда удачно сформулированных и зачастую противоречивших друг другу законах, судебных решениях и императорских эдиктах, копившихся со времён Двенадцати таблиц. Поэтому он поручил нескольким правоведам поработать с этим тысячелетним наследием и привести его в порядок. Одним из результатов этого исключительно успешного проекта – демонстрирующего, что ничем не ограниченная власть порой оказывается крайне эффективной – как раз и стали Дигесты – сборник из нескольких тысяч комментариев древних юристов, свидетельствующий о правоприменительной практике в поздней Римской империи. Благодаря ему мы знаем, как применялись и трактовались многие из законов, тексты которых до нас не дошли. Аквилиев закон – один из них, и речь в нём идёт о порче имущества: о том, в каких случаях человек, нанёсший вред имуществу другого человека, должен был заплатить потерпевшему компенсацию. Может показаться, что это не имеет никакого отношения к убийствам – однако в первой же главе данного закона содержалось такое постановление:

«Если кто-либо противоправно убьёт чужого раба, или чужую рабыню, или четвероногое, или скот, то да будет он присуждён дать собственнику столько меди, сколько являлось наивысшей стоимостью этого в данном году».[44]

Как видите, этот закон также касался рабов, которых благородные римские законодатели приравнивали к четвероногим и скоту. Аквилиев закон касался овец, коров, коз и порабощённых людей. Таким образом, с точки зрения современного читателя, привыкшего относиться к каждому человеку как к человеку, этот закон имеет к убийствам самое прямое отношение. В комментариях к данной цитате, общая длина которых превышает семь тысяч слов, римские правоведы перечисляли всевозможные способы убийства рабов, включая детей, и спорили о том, должен или не должен убийца выплачивать компенсацию рабовладельцу в каждом конкретном случае (а также о том, относятся ли к скоту слоны. Пришли к выводу, что нет, не относятся). Вот один из этих гипотетических сценариев:

«Обучавшийся у сапожника мальчик, свободнорождённый сын семейства, плохо выполнял то, что показывал ему сапожник, и за это сапожник ударил мальчика колодкой по голове и выбил ему глаз. Юлиан говорит, что здесь не может быть предъявлен иск об обиде, так как сапожник ударил не для того, чтобы нанести обиду, а в целях напоминания (об обязанностях ученика) и в целях обучения…»[45].

Учитель выбил ученику глаз обувной колодкой: возмутительный поступок, но Аквилиева закона он, заметьте, не нарушает.

«Если кто-либо, нагруженный сверх меры, сбросил тяжесть и убил раба, то применяется Аквилиев закон: от него самого зависело не возлагать на себя такого груза»[46].

Мне нравится этот комментарий – судя по нему, римские законодатели хотели, чтобы каждый всякий раз задавался вопросом: «А если я упаду на раба или на корову, убьёт ли это их?» Но мой любимый гипотетический сценарий – следующий:

«Если во время метания дротиков кто-либо бросил дротик слишком сильно и дротик попал в руку цирюльника, вследствие чего бритва разрезала горло раба, которого брил цирюльник, то отвечает по Аквилиеву закону тот, на ком лежит вина. Прокул говорит, что вина имеется на стороне цирюльника, и, конечно, если он брил там, где обычно происходят игры или ходит много народа, то это нужно вменить ему в вину; хотя неплохо говорится, что если кто-либо вверил себя цирюльнику, поставившему свой стул в опасном месте, то он должен сам на себя жаловаться»[47].

Потрясающая цепочка воображаемых событий – и над этой проблемой ломали голову множество учёных-юристов!

Комментарии к Аквилиеву закону – это описания отвратительных и жестоких происшествий, в результате которых мужчины, женщины и дети, оказавшиеся в рабстве у римлян, могли быть убиты или покалечены – случайно или намеренно. В этих описаниях порабощённых людей бьют, сбрасывают с мостов, травят, закалывают и сжигают. Их растаптывают мулы и пожирают собаки. Это чтиво наподобие дневников Патрика Бэйтмена[48] – омерзительный и унылый перечень повседневных насильственных действий. Неудивительно, что Аквилиев закон воспринимается сегодня как закон об убийстве. Комментаторы даже определили, что лишить кого-либо жизни можно «мечом, или палкой, или другим орудием, или руками, если лицо задушило другого, или ударом ноги или головы, либо каким угодно образом»[49].

Для римлян, однако, комментарии к Аквилиеву закону были чем-то вроде списка способов, с помощью которых можно сломать стол. Римляне относились к порабощённым людям не как к людям, а как к коровам или овцам. Умышленное лишение раба жизни попадало под этот закон, потому что Рим существовал за счёт рабского труда, рабы были повсюду, иногда их умышленно убивали ни за что ни про что – и на этот случай нужно было обеспечить возмещение ущерба рабовладельцу. Лишение раба жизни не считалось убийством. Убивший раба – мужчину, женщину или ребёнка – должен был всего лишь заплатить владельцу столько, сколько стоил убитый. Потерпевшим считался владелец, именно его потери должны были быть компенсированы. Жизнь раба ценности не имела – в отличие от его труда.

В последующие две сотни лет новых законов о лишении людей жизни не издавали, пока в 81 году н. э. диктатор Сулла не изменил ситуацию раз и навсегда. Сулла вышел победителем из десятилетнего противостояния с Гаем Марием, в результате чего и стал диктатором. В Римской республике так называлось должностное лицо, избиравшееся на короткий срок при чрезвычайных обстоятельствах. Диктатура была чем-то вроде военного положения: целый год[50] в руках диктатора находилась абсолютная власть, и он мог принимать любые законы, какие ему заблагорассудится. Сулла поставил перед собой три главные цели: ограничить демократию, сосредоточить власть в руках сената и устранить как можно больше оппонентов. Для этого он казнил 400 сенаторов и 1600 всадников и одновременно издал первый настоящий закон об убийстве. По-латински он называется lex Cornelia de sicariis et veneficiis, что можно примерно перевести как «Корнелиев закон о людях, которые носят мечи, и о чародеях». В результате затеянной Суллой централизации власти отношения между римским государством и римским народом коренным образом изменились. Римское государство впервые решило вмешаться в то, что прежде считалось частным делом отдельных семей. У римлян впервые появился закон о жизни и смерти свободных граждан. В Риме изобрели убийство.

Я немного преувеличиваю (уж извините). Строго говоря, постоянный суд по делам о нападениях вышеупомянутых людей с мечами был учреждён еще в 122–124 года н. э., во времена Гая Гракха. Постоянные суды появились в Риме в 149 году до н. э., потому что большое количество людей из провинций стекались в город с жалобами на наместников, которые зачастую оказывались не обещанными безупречными управленцами, а банальными ворами, душегубами и вымогателями, не упускавшими ни малейшей возможности поживиться за счёт жителей завоёванных земель. Из-за обилия жалоб создавать временные судебные комиссии для рассмотрения каждого конкретного дела стало решительно невозможно. Провинциалов, обвинявших наместников в том, что те разграбляли их храмы и насиловали их дочерей, было столько, что пришлось учредить новый орган судебной власти. Позднее трибуны пользовались этим прецедентом для организации постоянных судов, рассматривавших другие особо важные категории дел. И Гай Гракх, по-видимому, счёл дела о нападениях вооружённых головорезов достаточно важными и неотложными.

Учёные много спорят о том, рассматривались ли в этих судах дела убийц-«любителей» или в них судили только «профессионалов». Но это сугубо профессиональный и ужасно скучный спор, и возник он только потому, что описания процессов, проводившихся в этих судах, до нас не дошли, так что мы понятия не имеем, что они собой представляли. А потому в нашем кратком обзоре мы их просто проигнорируем. Если верить главному юридическому источнику – Дигестам Юстиниана – убийство изобрёл Сулла. И речь о довольно специфическом убийстве.

Во введении мы знакомились с формулировками законов об убийстве, действующих в англоязычных странах. Их авторов, если вы помните, больше интересует, каковы были намерения убийцы и находился ли он в здравом уме, а не детали самого преступления. Сулла же считал, что важнее всего как можно подробнее описать действия, которые он решил запретить, и объявил вне закона убийство путём умышленного поджога, путём лжесвидетельства, путём подталкивания других к лжесвидетельству, путём вынесения заведомо несправедливого смертного приговора в суде, в том числе за взятку, и при помощи яда. Это не очень похоже на знакомые нам законы об убийстве. Данный закон был направлен против римских аристократов, которые по завершении кровавой войны сводили счёты друг с другом при помощи судов и вооружённых группировок. И Сулла хотел прекратить это, чтобы расправляться с врагами при помощи судебной системы мог только он сам.

Корнелиев закон рисует картину противостояния напуганных и мстительных представителей знати, десять лет убивавших друг друга на полях сражений, но так и не забывших старые обиды. Он свидетельствует о многочисленных пороках судебной системы, о наводнивших Рим отравителях и бандах. Сулла собирался со всем этим покончить. Его закон – это не абстрактный правовой акт, который можно использовать в различных ситуациях, чтобы отличать убийства от случаев причинения смерти по неосторожности. Это весьма специфический закон, разработанный с учётом особенностей весьма специфического периода римской истории. Вышло так, что его продолжали применять даже после того, как республика рухнула, а на её месте возникла имперская система. Ведь именно в законах Суллы впервые была сформулирована идея государственного вмешательства в дела частных лиц.

Империя

До Адриана (правил в 117–138 годах н. э.) ни один из императоров не издавал юридических актов, касающихся убийства. Ни Август, ни Веспасиан, ни Траян не удосужились сказать римлянам: «не убивайте людей намеренно!» Просто это не входило в их компетенцию. Эдикт Адриана представляет собой довольно небрежное, но весьма заметное вторжение римского государства в жизнь и деятельность частных лиц. Вот его текст:

«…того, кто убил человека, можно оправдать, если он совершил это не с намерением убить, и должен быть осуждён как человекоубийца тот, кто не убил человека, но ранил, чтобы убить»[51].

Таким образом, Адриан впервые в римской истории признал преступлением покушение на убийство – это его достижение явно недооценено.

Рассмотренные нами законы действовали на протяжении нескольких столетий римской истории – пожалуй, я перечислила всё самое важное, и почти всё, что касается тех убийств, о который пойдёт речь в оставшейся части этой книги. Разница в том, что до Адриана в римском праве жертвой жестокого преступления против личности считалось частное лицо, а не государство. Я живо представляю себе, дорогой читатель, как вы закатываете глаза при виде этого до боли очевидного утверждения: ведь в повседневном общении мы и сегодня называем жертвой того, кто был убит, а родственниками жертвы – членов его семьи. Но государство смотрит на произошедшее иначе – по крайней мере, если речь о любом из современных западных государств. С их точки зрения, в каждом деле об убийстве есть как минимум две жертвы: сам человек, лишённый жизни, и достоинство государства. Человек, которого пронзают ножом, становится жертвой насилия, а государство – жертвой посягательства на его право контролировать поведение своих граждан. Поэтому уголовное дело возбуждается именно государством. Жертва убийства или покушения на убийство не может отказаться от выдвижения обвинения против преступника, потому что, будучи одной из его жертв, не является единственной жертвой. Ну, ещё и потому, что обычно к этому моменту жертва уже мертва. В любом случае решение о возбуждении уголовного дела принимает государство, и в суде по такому делу выступает государственный обвинитель – потому что уголовные преступления наносят государству ущерб.

В Риме, однако, убийство не считалось преступлением – в том смысле, что государство не было заинтересовано ни в его расследовании, ни в преследовании виновных. Римские сенаторы не занимались сыском. Римскому государству не нужны были прокуроры; оно не считало – по крайней мере, пока им не начали править императоры – что человек, задушивший жену или заколовший личного врага, нанёс ему, государству, ущерб, бросил ему, государству, вызов. Убийство считалось личным делом убитого и убийцы. А восстановление справедливости было личным делом родственников жертвы, которые могли сами провести с виновником серьёзную беседу или нанять адвоката и вызвать виновника в суд. Таким образом, в римском мире привлечение убийцы к ответственности напоминало не детективные сериалы вроде «Таггерта» и ‘C.S.I’, а разбирательство с водителем незастрахованной машины, который врезался в вашу, и которого вам приходится тащить в суд мелких тяжб, чтобы он оплатил вам установку нового бампера. Расследование убийства и привлечение к ответственности виновного ложилось на плечи родственников и друзей убитого.

Сохранившиеся законы свидетельствуют, что развитие представлений об убийстве как о преступлении, наносящем ущерб государству, шло параллельно превращению римского государства в централизованную абсолютную монархию, опирающуюся на армию. Это не совпадение. По мере того как вся власть в государстве сосредотачивалась в руках одного-единственного человека, императора, государство ограничивало права семьи и отдельной личности. Насилие – за исключением насилия, осуществлявшегося самим императором и его представителями – стало представлять угрозу эффективному управлению империей. Это, конечно, не значит, что прежде римляне спокойно относились к убийствам. Они просто не считали, что государство обязано преследовать убийц – разве что в особых случаях, например, когда дело касалось кого-то очень богатого и знаменитого, или когда одновременно гибло много людей. В иных обстоятельствах эта ответственность возлагалась на родственников жертвы, и всё зависело от их желаний и возможностей.

Из этого правила есть только любопытное исключение – паррицид. Его часто путают с патрицидом, то есть отцеубийством; паррицидом, однако, считается убийство любого предка – любого члена семьи, принадлежавшего к старшему (по отношению к убийце) поколению. Более того, в римском праве паррицидом считалось убийство любого члена семьи, включая патронов. Паррицид – это единственный вид убийства, который однозначно упоминался в двенадцати таблицах. Римляне верили, что первый закон о нём принял ещё второй царь Рима, Нума. Римляне, в отличие от представителей почти всех современных обществ, крайней редко преследовали по закону убийц незнакомцев – и при этом испытывали особый, глубоко укоренившийся в культуре страх перед убийством одного члена семьи другим.

III
Убийство в семье

Росций

О том, как римляне боялись, что их убьют собственные дети – под римлянами здесь имеются в виду римские аристократы мужского пола – историки писали так много, что эта тема кажется страшно банальной. В 1999 г. известнейший французский историк Поль Вен назвал паррицид объектом римского «национального невроза»[52]. Весьма удачное определение. В Дигестах цитируется закон, изданный, когда Римом правил Помпей – в нём даётся определение гораздо более точное и невероятно нудное:

«…если кто-нибудь убьёт отца, мать, деда, бабку, брата, сестру, двоюродного брата по отцу, двоюродного брата по матери, брата отца, брата матери, сестру отца, двоюродного брата по сестре матери, двоюродную сестру по сестре матери, жену, мужа, зятя, тестя, отчима, пасынка, падчерицу, патрона, патрону… Но и мать, которая убьёт сына или дочь, терпит наказание по этому закону, и дед, который убьёт внука, и кроме этого тот, кто купил яд, чтобы дать отцу, хотя бы и не смог дать»[53].

Исключительно подробный перечень! А главное, гораздо более подробный, чем бесполезные законы об убийстве людей, не относящихся к членам семьи. За пределами этого закона, однако, мы не встретим упоминания убийств двоюродных братьев по матери или бабушк. Уверена, и такое случалось, но подобные дела не входили в число самых громких. По-видимому, в обычной речи под паррицидом всё же понималось отцеубийство – подобно тому, как мы называем убийством любое лишение человека жизни. Когда-нибудь историки будут путаться, сравнивая точные формулировки наших законов с текстами, в которых мы разными терминами обозначали одно и то же. Во всяком случае, почти во всех римских текстах, где встречается термин «паррицид», речь идёт об убийстве отца – в прямом или переносном смысле. Ничего отвратительнее отцеубийства римляне не могли и вообразить, поэтому – чтобы ещё больше запутать историков – они иногда называли этим словом измену родине. В этой книге мы, однако, сделаем вид, что паррицид – это то же, что патрицид, то есть убийство родителей, или, на худой конец, братьев, сестёр и патронов. И не будем вчитываться в законы слишком внимательно. В противном случае придётся потратить примерно двадцать тысяч слов на объяснение всех этих латинских терминов, а это, честно признаюсь, очень тяжело и скучно. Примерно как ставить пломбу. Так что не будем об этом. Пойдём дальше.

Главная проблема с парри-/патрицидом заключается в том, что большинство повествующих о нём источников относятся ко временам заката республики, то есть к достаточно короткому историческому периоду, в ходе которого в римской культуре и политике происходили большие перемены, пока люди, называвшие себя отцами отечества, закалывали друг друга на улицах. Ещё одна проблема связана с тем, что почти все тексты, в которых упоминается паррицид, представляют собой образцы риторики или вовсе описывают гипотетические ситуации. Такие источники по определению далеки от какой бы то ни было реальности. Это ставит под сомнение наше представление о том что римляне как культурная группа боялись паррицида, подобно тому, как мы боимся коллег Теда Банди и «убийц из Золотого штата»[54].

Доказательством того, что паррицид был для римлян «национальным неврозом», служит наказание, которое они придумали для отцеубийц. Это, возможно, одно из самых зловещих римских изобретений. По-латински оно называлось culleus или poena cullei. В наши дни ему регулярно посвящают статьи-кликбейты с заголовками в стиле «От этой римской казни вас затошнит!». Знанием о нём можно блеснуть в разговоре с незнакомцами в пабе, так что записывайте. Если верить Дигестам, человека, обвинённого в отцеубийстве, сначала били розгами цвета крови (наверное, они их красили, я не знаю), а затем зашивали в мешок. Вместе с ним в мешок зашивали собаку, петуха, змею и обезьяну, а потом мешок бросали в море[55]. Представьте себе ужас человека, оказавшегося в мешке с напуганной собакой и добавьте к этому чудовищный клубок из петуха, обезьяны и змеи, не говоря уже об утоплении. У римских писателей эта картина вызывала ни с чем не сравнимый страх – а если римлян что-то пугало, значит, это действительно страшно. Сенека Старший писал, что живо представляет себе и мешок, и змею, и бездну[56], но я не рекомендую вам следовать его примеру, а то вы потом не сможете уснуть. До конца не ясно, использовались ли животные на самом деле, или наказание заключалось всего лишь («всего лишь») в зашивании в мешок и утоплении. Некоторые вообще сомневаются, что оно существовало, но это сомнения престарелых поклонников Цицерона, выдающих желаемое за действительное. Лично мне достаточно этих строк Сенеки и слов брата самого Цицерона, утверждавшего, что он таким образом казнил двух человек (даже не римлян), будучи проконсулом в Смирне. Велика вероятность, что эту казнь приводили в исполнение как минимум несколько раз. Кстати, римляне каждый год приносили в жертву собак, так что от них можно ожидать любой мерзости[57]. Жуткие люди.

Честно говоря, мы понятия не имеем, какой смысл несли животные. Кто знает, о чём думали эти римляне! Смысл использования мешка раскрыл Цицерон в одной из своих судебных речей. Дело было не в садизме, а в стремлении оградить сами стихии – землю, небо и воду – от соприкосновения с презренным телом отцеубийцы. Вместе с тем и преступник лишался самого основного – свежего воздуха, животворной земли и очистительной воды, символизировавших свободу и непорочность. Даже его кости, писал Цицерон, не найдут себе покоя, когда их выбросит на берег. И, конечно, отцеубийца не мог рассчитывать на почести, которые римляне оказывали покойным[58]. Его навеки изолировали от всего хорошего и естественного – столь ужасным казалось совершённое им злодеяние.

По-видимому, римляне придумали такое отвратительное наказание за паррицид просто потому, что испытывали отвращение к самому паррициду. Это преступление пугало их так сильно, что казалось им непостижимым – и при этом они не могли перестать о нём рассуждать. Римляне относились к отцеубийцам, как мы относимся к Джону Венеблсу и Мэри Белл[59]. С точки зрения Цицерона, отцеубийство было нарушением фундаментальных норм человеческой жизни на всех уровнях – личном, культурном, религиозном. Паррицид не просто расстраивал римлян, он их оскорблял; убийство родителей считалось практически святотатством. Во многих римских исторических трудах, написанных в конце республиканского и в начале императорского периода, среди бесконечных описаний войн и политических процессов неожиданно упоминается первый человек, казнённый «в мешке». Дело было в 101 году до н. э. Звали его Публиций Маллеол, и единственное, что мы о нём знаем, – то, что он с помощью нескольких рабов убил родную мать. Это преступление потрясло римлян настолько, что они писали о нём снова и снова, хотя в деталях разные источники, как обычно, расходятся. Ливий называет Маллеола первым человеком, которого подвергли особой казни «в мешке». А у христианского историка Орозия можно встретить милое, но довольно неубедительное утверждение о том, что до Маллеола никто в Риме никогда не убивал родную мать[60]. За столько веков – ни одного матереубийства! Видимо, весь город был потрясён случившимся, да так и не оправился от потрясения.

Однако (всегда приходится говорить «однако») римляне редко приводили подробности жизни людей, убивших своих родителей. Может быть, подобные преступления и впрямь совершались нечасто – или в действительности не вызывали большого резонанса. Один из самых известных случаев паррицида – история братьев Клелиев, обвинявшихся в том, что они убили отца в его постели. Как именно его убили, неясно, однако Валерий Максим, пересказавший эту историю в своей замечательной книжке знаменитых изречений и деяний, сообщает, что на теле нашли ужасные раны, а вокруг было много крови, так что вряд ли несчастного просто задушили подушкой. Тело Клелия-старшего обнаружили, когда кто-то вошёл в его спальню и увидел на одной её половине кровавое месиво, а на другой – обоих братьев, мирно спавших в своих кроватях. Удивительно, конечно, что два взрослых и богатых человека делили спальню с отцом, но римлян смутило вовсе не это. Кроме трёх мужчин, в спальню больше никто не входил, и никаких посторонних подозреваемых не обнаружили. Может показаться, что исход дела очевиден, вот только с римским правосудием ни в чём нельзя быть уверенным. Судья решил полностью оправдать братьев на том основании, «что в естестве быть то не может»[61], чтобы убившие отца дети после этого спокойно уснули. Кажется, никому и в голову не пришло, что единственная альтернативная версия событий заключается в том, что двое мужчин спали как убитые, когда кто-то пробрался в комнату, напал на их отца всего в нескольких метрах от их постелей, забил его насмерть и скрылся. Может, я слишком цинична, но мне кажется, это несколько менее вероятно, чем то, что они решили вздремнуть после отвратительной расправы над отцом. Но я не римлянка, а римлянам казалось, что отцеубийство – это так жутко и неестественно, что уснуть после него физически невозможно.

Однако самый известный «отцеубийца» из тех, сведения о которых дошли до нас, вообще никого не убивал. Его звали Секст Росций, и его отца звали точно так же, поэтому, чтобы не путаться, будем называть его просто Росцием, а его отца – просто Секстом (на самом деле, как водится у римлян, всё ещё сложнее – в деле были замешаны ещё два Росция, причём и того, и другого звали Тит Росций, за что я заранее извиняюсь). В нашем распоряжении так много информации о Росции и о его отце, потому что Росций нанял Цицерона в качестве защитника в суде, а Цицерон был так доволен собственной речью, что отшлифовал её и опубликовал. Сейчас вы поймёте почему.

Секст был уважаемым землевладельцем из Америи, города в Умбрии, который теперь называется Амелия. Типичный большой человек в маленьком городе: у него было достаточно денег, чтобы доминировать в округе, его поместье оценивалось в шесть миллионов сестерциев, и он располагал кое-какими связями в Риме – но по меркам римских аристократов Секст был нищим свинопасом, не более. Для сравнения, поместья самого Цицерона, относительно скромные с учётом его положения в обществе, стоили целых десять миллионов сестерциев. В своём родном городе Секст по неизвестной причине постоянно враждовал с одним из соседей, отставным гладиатором Титом Росцием Капитоном, и с его учеником, Титом Росцием Магном (клянусь, римские имена посланы мне в испытание). Единственный сын Секста, Росций, был – если верить его адвокату – скромным и трудолюбивым молодым человеком, эффективно управлявшим америйскими поместьями и ценившим простые радости сельской жизни.

Консулами 80 года до н. э. были Луций Корнелий Сулла и Квинт Цецилий Метелл Пий. Прошло всего несколько месяцев с тех пор, как Сулла «отказался» от диктатуры. Рим ещё пребывал в шоке от войны, а поведение Суллы после победы породило жуткую паранойю. Он придумал так называемые проскрипции – это был эвфемизм для обозначения списков людей, которые Суллу раздражали, поэтому он конфисковывал их имущество, а их самих убивал. Солдаты Суллы охотились за проскрибированными по всей Италии. Угроза нависла над всеми, кто когда-либо враждовал с Суллой, но вдобавок он использовал проскрипции как источник дохода, так что даже те, кто всегда его поддерживал, не чувствовали себя в безопасности. Атмосфера в Риме царила напряжённая и гнетущая. Все подозревали всех, поэтому Секст поехал в Рим, чтобы напомнить всем, каким преданным сторонником Суллы он был с самого начала. Всё шло хорошо, пока одним прекрасным вечером Секст не оказался рядом с банями, возвращаясь со званого обеда у друга. Может, он просто пренебрёг элементарными мерами безопасности, решив прогуляться по тёмным улицам, а может, он перебрал на обеде фалернского вина. Вечер был ещё не поздний – всего час как стемнело – может быть, ему хотелось воздухом подышать. Как бы то ни было, его увеселительную прогулку по разорённому войной городу прервал убийца, вонзивший кинжал в его мягкий и полный живот.

Кто-то нашёл его тело, забил тревогу и послал в Амелию гонца, вольноотпущенника по имени Маллий Главция – по-моему, идеальное имя для злодея! По идее, Главция должен был немедленно сообщить о смерти Секста его сыну, Росцию, но всё вышло иначе. Главция оказался приспешником Тита Магна и отправился к Титу Капитону, заклятому врагу убитого. Каждый подающий надежды Коломбо и даже обычный сонный коп сразу бы подметил здесь две вещи: во-первых, в момент убийства Росций находился в Америи, почти в 100 км от Рима, а во-вторых, первыми об убийстве узнали враги Секста. Третья улика, которая нашим современникам показалась бы неопровержимой – окровавленный кинжал, бывший при Главции, когда он добрался до Америи.

Если вы теперь удивляетесь, как это элементарное дело оказалось в главе о паррициде, значит, вы невнимательно прочли предыдущую историю.

Не успел Секст умереть, как он был таинственным образом задним числом внесён в проскрипционный список Суллы. В результате всю его собственность конфисковали у наследников и выставили на торги. Приобрёл её – по бросовой цене в 2000 сестерциев – один из вольноотпущенников Суллы, Хрисогон, который – по удивительному совпадению – отвечал за составление проскрипционных списков. И, чтобы всё выглядело совсем уж подозрительно, половину этой собственности он отдал двум нашим Титам. Всё произошло так быстро, что – опять-таки, если верить Цицерону – Тит Магн явился в дом Росция в день похорон его отца и выгнал Росция прежде, чем тот успел одеться. За несколько дней из сына богатого землевладельца Росций превратился в осиротевшего бездомного нищего. Если верить Цицерону. Честно говоря, я сомневаюсь, что он убежал из дома голым. Как бы то ни было, в конце концов он оказался в доме Цецилии Метеллы, напыщенной родственницы коллеги Суллы по консульству.

Жителям Америи всё это не понравилось. Секст был местной знаменитостью, их господином де Винтером[62], а его убили на улице, как собаку. Но особенно их расстроило то, как обошлись с Росцием. Поэтому они отправили делегацию к Сулле и попросили его вмешаться. Сулла выслушал их, и как настоящий диктатор, отказавшийся от диктатуры, признал их правоту, вычеркнул Секста из списка своих врагов и пообещал вернуть всю собственность Росцию. Время ликовать? Как бы не так. Титы очень, очень хотели оставить эти дома себе. Но, поскольку Росций теперь жил у одной из самых знаменитых семей Рима, находился под охраной и наверняка не был таким уж толстым, они не могли взять и заколоть его, как отца. Тогда-то им и пришёл в голову замысел, который Цицерон называет безумием[63]: обвинить самого Росция в убийстве отца, чтобы его, в свою очередь, убило государство.

Могу лишь предположить, что обвинение в отцеубийстве казалось им таким ужасным, что, по их расчётам, от Росция должны были отвернуться все друзья, от его дела должны были отказаться все адвокаты, и его, деревенщину в большом городе, должны были казнить на основании голословного обвинения. Звучит смехотворно, но лично я верю, что римский магистрат, председательствовавший в суде – звали его, кстати, Марк Фанний – вполне мог признать Росция виновным, сославшись на то, что никто бы не осмелился выдумать такое чудовищное обвинение. В реальности, однако, эта затея вышла им боком, потому что они не приняли в расчёт Цицерона, чья любовь к собственным речам и к толпам слушателей перевешивала все остальные чувства[64]. Включая отвращение к паррициду.

Для молодого Цицерона это был шанс произвести настоящий фурор в Риме. В 80-м году до н. э. ему было всего 27 лет, он был «новым человеком» в сенате, новичком из провинции, очень умным, крайне самолюбивым и исключительно амбициозным. В узких кругах он был известен как талантливый начинающий оратор. Он взялся за дело Росция, чтобы все важные люди Рима узнали имя Марка Туллия Цицерона. И в этом он преуспел. В своей речи – хоть и ясно, что он переписал её позднее – Цицерон блестяще и безжалостно громит позицию обвинения со всех возможных сторон. Несмотря на многочисленные недостатки своего характера, Цицерон действительно был впечатляющим оратором. Даже просто читая текст этой речи спустя 2099 лет после выступления двадцатисемилетнего Марка, можно почувствовать едкость его колких нападок и представить себе реакцию толпы на каждый из ударов, после которых от доводов его оппонента осталось сплошное грязное месиво. Выступал он часа два, не меньше, но для слушателей это наверняка было сплошное удовольствие: они думали, что увидят, как какого-то провинциала зашьют в мешок – отличное развлечение для римлян – а вместо этого на их глазах родилась звезда римской политики, которой суждено было гореть очень долго.

Как я уже говорила, это очень длинная речь. Многочасовая. Цицерон ничего не оставляет от выдвинутого Титами обвинения, изобличая отсутствие у обвиняемого средств, мотива и возможности для совершения преступления. Он излагает собственную версию о преступном сговоре с целью завладеть домом Росция – в таких подробностях, что его оппонентам явно стало не по себе. Но в основном он говорит о том, что отцеубийство – чудовищная вещь, поэтому люди, разбрасывающиеся такими обвинениями, пятнают сами себя.

Отцеубийство, говорит он, столь ужасно, что содержит в себе все виды вины. Это такое отвратительное и такое исключительное преступление, что его совершение подобно зловещему предзнаменованию. Только одичавший, обезумевший, вконец опустившийся человек может совершить что-то подобное. Даже Ореста, который убил родную мать, чтобы отомстить за отца, до конца жизни преследовали фурии. Убийство отца – это буквально самое худшее, в чём Тит с Титом могли обвинить Росция. Цицерон заставляет их самих и всех слушателей осознать весь ужас их слов и весь ужас наказания, на которое они хотели обречь Росция.

Ясно, что Цицерон выиграл процесс, что он сделал себе и имя, и карьеру. При этом, несмотря на все намёки на зашивание в мешки неназванных преступников, несмотря на все упрёки в их адрес, придуманные позднереспубликанскими риторами, больше ни один реальный римский отцеубийца нигде по имени не упоминается. У нас есть только множество контроверсий – риторических упражнений, в которых разыгрываются гипотетические судебные процессы. Все они написаны преподавателями юриспруденции или всевозможными зазнайками в конце республиканского или в начале императорского периода. И все они, кроме речи Цицерона в защиту Росция, основаны на выдумках. Показательно, что во всех этих выдумках отцеубийство подаётся как самое страшное преступление, а наказание за него – как самое страшное наказание.

Вот замечательный гипотетический сценарий, предложенный Сенекой Старшим: мне очень хочется верить, что он основан на реальных событиях, потому что это настоящая мыльная опера. Сюжет такой: на домашнем суде мужчина признал своего сына виновным в попытке отцеубийства и велел другому сыну исполнить наказание. Второй сын – назовём его для простоты Секундом – должен был зашить своего брата – назовём его Примом – в мешок. Но Секунд не смог себя заставить это сделать. Вместо этого он связал Прима, бросил его в лодку без вёсел и спустил её на воду. Закроем глаза на то, что отец послал одного своего сына убить другого и даже не проследил за ними. В конце концов, это выдумка. Прошло несколько лет, отец отправился в путешествие, и его захватили пираты. К своему удивлению, в капитане пиратов отец узнал своего сына Прима. Отец пришёл в ярость, увидев сына целым и невредимым. Видимо, эта ярость помогла ему поскорее вернуться домой из плена, после чего он немедленно лишил Секунда наследства за непослушание. В комментарии, который приводит Сенека, Секунд играет на эмоциях отца, воя: «Ты приказываешь мне зашить брата в мешок? Я не могу, отец! Можешь ли ты сделать это своими руками, глядя своими глазами? Можешь ли слушать стоны зашитого сына?»[65] А в другом комментарии всё к тому же вымышленному делу Прим говорит Секунду, сажающему его в лодку: «Признаюсь, я хотел убить [отца], но потом понял, как сложно совершить отцеубийство… я и сейчас не в силах [это сделать]»[66].

Этот гипотетический сценарий помогает прояснить некоторые вещи. Во-первых, он демонстрирует, что риторическим приёмом Цицерона, вынуждавшего слушателей представить себе во всех деталях, каково это – убить родного отца или зашить в мешок собственного сына – пользовались все ораторы. По всей видимости, это был довольно действенный способ вызвать у людей сочувствие.

Во-вторых, он объясняет, почему дела о паррициде так редко слушались в судах: эти проблемы решались в кругу семьи. Проступки родственников, даже паррицид, официально считавшийся преступлением, разбирались на семейном совете, который по-латински назывался consilium. Этот совет состоял из взрослых членов семьи, которые вместе отмечали праздники, помогали друг другу и контролировали друг друга. Иногда в состав совета входили и близкие друзья. Если вы читали у Овидия или у Ливия о смерти Лукреции, вы, должно быть, помните, что она созвала семейный совет, чтобы объявить, что её изнасиловал царский сын, и покончить с жизнью. Но, по сути, она просто пригласила друга семьи. Членами совета однозначно были мать и отец, родители и братья отца, а порой и родственники со стороны матери. Совет должен был прежде всего беречь честь семьи. Индивид всегда подчинялся семье и обязан был думать о её репутации.

Семейный совет могли созвать, чтобы профинансировать избирательную кампанию молодого Криспа, желающего стать претором, или для того, чтобы отпраздновать четырнадцатилетие маленького Луция, который наконец-то получил право носить мужскую тогу (toga virilis), или с целью найти подходящего мужа для Фаусты. Или из-за того, что Фауста попыталась сбежать с неподходящим парнем, а может, Луций слишком жестоко обращается с домашними рабами, или, может быть, наш Крисп отправился в Испанию и вернулся без отца, и теперь его брат – которого тоже зовут Крисп – уверен, что Крисп-младший тайно совершил отцеубийство[67]. Эти проблемы решались на семейном совете, во-первых, чтобы никто чужой о них не узнал, а во-вторых, потому что другого способа решить их попросту не было. Чтобы судиться, нужны были деньги и статус. Тому, кто не мог похвастаться ни тем, ни другим, идти было некуда. С ужасными ситуациями разбирались, не выходя из дома – в буквально смысле. И если верить Сенеке с его историей про Прима и Секунда, иногда для этого приходилось убивать собственных взрослых детей.

Понтий Ауфидиан

Римские истории об убийстве детей родителями делятся на два типа: в первых героические отцы самоотверженно казнят родных детей ради блага государства, во вторых родители жестоко убивают детей, руководствуясь собственной похотью. Истории первого типа пересказывались бесчисленное множество раз, потому что они леденят кровь. Это притчи об идеализированном поведении героических, стоических, патриотичных отцов, пользующихся своим ius vitae necisque – правом казнить или миловать любого из членов семьи. Они лишают себя потомства и тем самым демонстрируют, что священное римское государство значит для них больше, чем любовь к собственным детям. Если дети римского аристократа напортачили, нельзя было позволять им жить дальше, отравляя Рим. От них нужно было избавиться. Все эти рассказы очень похожи и представляют собой своеобразную, типично римскую смесь мифа и реальной истории. Мифическая история, исторические мифы – называйте как угодно. Есть вариант для мальчиков и вариант для девочек, и вы легко догадаетесь, в каком из них речь идёт о сексе. Вот эти истории.

В 509 году до н. э. после изнасилования и самоубийства Лукреции Луций Юний Брут изгнал из Рима последнего царя. Я уже говорила об этом, но всё равно, важно отметить, что Тарквиния Гордого с семьёй изгнали из Рима, но не казнили. Им никто не мешал жить в своё удовольствие где-нибудь в другом месте, пока Юний Брут устанавливал в Риме принципиально иную форму правления, при которой он был первым консулом. Это похвальное решение повлекло за собой совершенно предсказуемые проблемы: люди никогда не могут достичь полного согласия, и даже в тот момент далеко не все радовались свержению царя и упразднению монархии. Некоторым людям цари нравились. Среди этих людей были и два сына Брута, Тит и Тиберий. Вместе с несколькими неназванными единомышленниками Тит и Тиберий устроили заговор с целью вернуть в Рим Тарквиния и восстановить его на троне. Разумеется, их тут же поймали и привели к новому консулу, их отцу. Почти в каждом римском источнике, повествующем об этих полулегендарных временах, о реакции Брута говорится как о свидетельстве его исключительной преданности новорождённой республике. Он, как пишет Валерий Максим, повёл себя не как отец, а как консул, и предпочёл остаться бездетным, но не предать Рим[68]. Самое подробное – и явно выдуманное – описание приводится у Ливия. В его версии Тита и Тиберия ведут к отцу, а затем привязывают к позорному столбу. На глазах толпы и отца ликторы секут их розгами до крови, а затем отрубают им головы. Ливий утверждает, что всё это время толпа смотрела на Брута, страдавшего, но терпевшего во имя высшей цели[69].

Вот ещё одна история. Тит Манлий Торкват был консулом в 340 году до н. э. Он ещё в подростковом возрасте прославился безумным поступком, который римляне почему-то считали героическим. Его отец, Луций Манлий, поначалу считал сына туповатым и бесполезным, поэтому велел ему работать в родовом поместье и не лезть в политику. Торкват был своего рода предшественником императора Клавдия, только дело было на заре существования республики, поэтому кто-то подал на Манлия в суд за то, что он мешал сыну участвовать в политике (а также за то, что он отказался своевременно сдать командование армией во время войны – будто это вещи одного порядка). Когда Торкват услышал, что кто-то посмел подать в суд на его отца, он пришёл в ярость и помчался в Рим. В моём воображении он вскакивает на коня среди ночи и несётся, пылая мелодраматическим гневом – потому что пошёл он не в суд, а домой к обвинителю. Среди ночи. И вынудил его отказаться от иска, угрожая ему и его семье мечом. Торкват незаконно проник в чужое жилище и терроризировал хозяев, пока не добился желаемого. В общем, не зря отец держал его подальше от Рима. А Валерий Максим рассказывает об этом как о замечательном, прекрасном примере сыновней преданности. В любом случае Торкват вырос, избирался диктатором и консулом, дрался врукопашную в Галлии, в общем, стал римским героем полумифических масштабов. И его собственный сын – видимо, вдохновившись примером отца – попытался произвести на него впечатление. Рим вёл войну с латинами и кампанцами, постепенно покоряя Италию. Торкват выстроил свою армию перед боем, как вдруг его сын, которого, конечно, тоже звали Титом Манлием, поддался на провокацию вражеского командира и вступил с ним в схватку – прямо как в своё время отец. Манлий одержал победу: если верить Ливию, он ударил вражескую лошадь в ухо. Радуясь победе, чувствуя себя достойным своего легендарного папы, Манлий поскакал обратно, чтобы рассказать отцу, великому консулу и военачальнику, о случившемся. К несчастью для него, из-за пророчества, которое не имеет к этой истории прямого отношения, всем было прямо приказано не вступать в схватки и поединки с врагом, пока не начнётся настоящая битва. И поэтому Торкват испытал не гордость, а гнев. «Что ж, сынок, молодец, – сказал он, – спору нет, ты храбрец. Но ты нарушил мой приказ, и я отрублю тебе голову». Сказал – и тут же исполнил свою угрозу[70].

Это самые известные примеры того, как отцы храбро жертвовали своими сыновьями. Но это, строго говоря, не убийства. Это казни, осуществлённые отцами, наделёнными политической и военной властью. Есть, впрочем, и ещё более мрачные вариации этого сюжета – истории об отцах, казнивших сыновей за политические преступления в результате домашних разбирательств. К примеру, Спурий Кассий Вецеллин предложил первый в римской истории аграрный закон, будучи консулом в 486 году до н. э. но как только его полномочия истекли, отец осудил его на домашнем суде и казнил за измену[71]. Авл Фульвий присоединился к заговору Катилины против Цицерона, и за это родной отец притащил его домой, судил и тоже казнил за измену. Современному читателю эти истории кажутся более странными и менее однозначными. Семейный суд, на котором отец может приговорит взрослого сына к смерти, а какие-либо сдержки и противовесы отсутствуют, кажется чем-то неприятным и чреватым злоупотреблениями. Потому-то эти истории и будоражат воображение современных исследователей.

Точно так же нас волнуют и истории о женщинах, наказанных отцами за сексуальные преступления, например, за секс как таковой. Самая известная и самая странная из них – история Вергинии, молодой горячей дочери Луция Вергиния, которая привлекла ненужное внимание Аппия Клавдия. Тот попытался соблазнить юную девушку, у которой уже был жених, но на все его приставания она отвечала отказом. Однако, как все токсичные мужчины с древнейших времён до наших дней, Клавдий не понимал слова «нет». Чтобы заполучить Вергинию, он придумал сложный и безумный план: уговорил друга публично заявить, что Вергиния – на самом деле его рабыня. Идёт себе девочка в школу – ну, ведь ей, вероятно, было лет четырнадцать, – как вдруг выпрыгивает мужчина, хватает её за руку, кричит, что она – его собственность и тащит её к себе. План был настолько дерзкий, что никто просто не знал, как реагировать. Завязалась потасовка, мужчина пообещал подать в суд. Он и подал. Председательствовал в суде Аппий Клавдий. После долгого разбирательства, участие в котором принимал и Луций Вергиний, Аппий вынес вердикт: он признал девушку рабыней и велел отдать её своему другу. Потрясённый и испуганный Вергиний схватил свою юную дочь и вонзил ей в сердце кинжал. В своё оправдание он сказал, заливаясь слезами, что предпочитает, чтобы его дочь лишилась жизни, но не чести. Таким образом, Вергиния стала второй Лукрецией: лучше смерть, чем изнасилование. Лучше мёртвая дочь, чем испорченная. Лучше быть убийцей, чем отцом запятнанной женщины.

Вот ещё одна история. Всадник Понтий Ауфидиан однажды пришёл домой и застал свою дочь в постели с её воспитателем, Фаннием Сатурнином. Странно, что имя раба-воспитателя в источнике сообщается, а имя самой дочери – нет. Впрочем, ничего странного. Нетрудно догадаться, что Ауфидиан сделал в первую очередь: он приказал казнить Фанния. Возможно, он велел отдать его на съедение диким зверям во время игр. Раба, осмелившегося переспать со свободной женщиной, стоило наказать публично. Но что делать с девушкой, которую, наверное, звали Понтией, или Ауфидианой, или даже Понтией Ауфидианой? Она лишилась девственности и чести. Она опозорила семью. И за это Ауфидиан казнил дочь. Всё её преступление состояло в том, что она переспала с учителем – возможно, даже не добровольно. Но Валерий Максим, опять-таки, с нескрываемым удовлетворением сообщает, что вместо позорной свадьбы отец «горестное погребение отправил»[72]. Лучше быть убийцей, чем опозоренным главой семейства. А как вам история Публия Горация, одного из трёх братьев, участвовавших в небольшом сражении с воинам Альба-Лонги? Римский царь Тулл Гостилий (673–640 годы до н. э.) предложил не устраивать полномасштабную войну между римлянами и альбанцами, а организовать битву трое на трое: братья Горации против братьев Куриациев. Последний оставшийся в живых побеждает в войне. Неплохое рациональное решение. Шестеро сражались, пятеро погибли. Последним оставшимся в живых оказался Публий. Он был весь в крови и еле держался на ногах, но всё-таки поднял над головой меч в знак славной победы. Рим победил, однако праздновали не все. Сестра Публия, Камилла, была невестой одного из Куриациев (потому что Рим и Альба-Лонга фактически были одним городом, но это долгая история). Узнав, что её жених погиб, она заплакала. Она поставила личное горе выше победы, одержанной городом, и за это родной брат пронзил её мечом, с которого всё ещё капала кровь её жениха. При этом он закричал: «Так да погибнет всякая римлянка, что станет оплакивать неприятеля!»[73] Разумеется, прохожие были шокированы произошедшим, но отец, которого тоже звали Публием, чёрт возьми, Горацием, сообщил царю, что поступок сына одобряет. Но Публий всё-таки приходился убитой братом, а не отцом, поэтому царь велел ему раскаяться в содеянном и принести очистительную жертву. Если бы убийство совершил Гораций-старший, не потребовалось бы даже этого.

Из-за этих историй создаётся впечатление, что римские отцы убивали своих детей направо и налево, а сограждане горячо одобряли их воспитательные методы. Откройте любую книгу о римской семье или о римлянах вообще, и вы неизбежно найдёте в ней хотя бы пару фраз о patria potestas[74] и о том, как римские отцы могли безнаказанно расправляться с детьми. Я только что заглянула в книжку о римлянах из серии «Ужасные истории», и на странице 62 там написано: «римский отец обладал правом казнить и миловать своих детей». Это один из тех «фактов» о Древнем Риме, от которых никуда не денешься – вроде истории о Калигуле, сделавшем своего коня консулом (этот анекдот вызывает у меня приступы неконтролируемой ярости) или о Нероне, игравшем на скрипке, пока Рим горел (этот я терплю только потому, что он породил неплохую шутку: в 1990-х немецкая компания Nero выпустила программу для нарезания компакт-дисков и назвала её Nero Burning ROM[75], меня это смешило каждый раз, когда я перезаписывала диски[76]). Профессиональные историки строили научные карьеры и не спали ночами, пытаясь понять, мог ли римский отец безнаказанно убить своего ребёнка, и они пришли к выводу, к которому могли прийти и Вы, если читали внимательно и заглядывали в примечания. Все эти истории, изображающие отцов-убийц славными героями, для которых родина значила больше, чем родные дети – всего лишь легенды. Они все возникли в начале или в середине республиканского периода, за столетия до того, как были созданы дошедшие до нас источники. Мы знаем о них от Ливия, писавшего свою славную историю, чтобы порадовать Августа, или от Валерия Максима, собравшего вырванные из контекста анекдоты, чтобы порадовать Тиберия, или от Дионисия Галикарнасского, который тоже писал историю, чтобы порадовать Августа. Все эти источники созданы в период становления императорского, то есть монархического, режима, в угоду монархам, власть которых базировалась на представлении о том, что они являются «отцами отечества» (pater patriae) и правят империей как великодушные граждане, а не цари. Однозначно не как цари. Просто как добрые отцы. Любящие своих детей-сенаторов. И имеющие право убить их в любой момент.

В реальном мире настоящие римские отцы, растившие настоящих детей – сопливых и грязных, учившихся ходить и говорить mater и pater[77], мягких, беззащитных, словно сердце, вырванное из груди родителя – не устраивали судилищ и не закалывали дочерей или сыновей ради блага отечества. Потому что в реальном мире люди не похожи на патриотичных героев, и даже римляне сочли бы своего знакомого психопатом, если бы он поступил как Вергиний. Когда император Август выслал свою дочь из Рима за распутный образ жизни и осквернение ростры, римский народ упрашивал его проявить милость и позволить ей вернуться домой. Римлянам казалось, что он поступил с ней очень жестоко. Он сослал её на маленький остров в Тирренском море, устроив ей что-то вроде пожизненного детокса. Представьте, что бы они чувствовали, если бы он её казнил. В реальном мире родители, убивавшие детей, руководствовались дурацкими эгоистическими мотивами и считались не героями, а чудовищами.

В тех случаях, когда своих детей убивали не мифические, а вполне исторические отцы, римляне воспринимали это в штыки, почти как мы. Существует стереотип, что в римском мире люди не любили своих детей и не переживали по поводу их смерти, но это полная чушь. Любовь родителей к детям и детей к родителям – это самая естественная, основополагающая любовь, первый закон природы. Нарушение его родителями – нечто столь же вопиющее, как и отцеубийство. Только худшие из худших убивали своих детей, особенно уже взрослых. Катилина – суперзлодей времён поздней республики, которого, как вы помните, обрёк на смерть Цицерон – нарывался на неприятности ещё до того, как составил заговор с целью свержения сената. Его судили – и оправдали – по обвинению в сожительстве с весталкой, что само по себе было очень плохо. А потом в его жизни произошла серия трагических событий: сначала умерла его жена, вслед за ней – их сын-подросток, а затем он женился на красивой, но непопулярной женщине по имени Аврелия Орестилла. Ходили слухи, что он сделал предложение Аврелии ещё при жизни сына, однако она ему отказала. Якобы она заявила, что пасынок ей не нужен. Поэтому Катилина отравил родного сына и, по выражению Валерия Максима, «вместо подарков новобрачной своей принёс сиротство своё»[78]. И Саллюстий, и Аппиан признают этот страшный поступок Катилины безумным, а Цицерон, не ограничивавшийся одним словом, когда можно было использовать восемнадцать, вещал:

«Разве недавно, когда ты, смертью своей первой жены, приготовил свой опустевший дом для нового брака, ты не добавил к этому злодеянию ещё другого, невообразимого? Не стану о нём говорить, – пусть лучше о нём молчат – дабы не казалось, что в нашем государстве такое чудовищное преступление могло произойти или же остаться безнаказанным»[79].

Цицерон много наговорил и о другом знаменитом злодее поздней республики, человеке, который наводил ужас на городок Ларин, подобно тому как Мэри Энн Коттон терроризировала графство Дарем[80]. Статий Альбий Оппианик укокошивал человека за человеком, присваивал себе их деньги и всякий раз выходил сухим из воды. По-видимому, Оппианик был исключительно кровожадным человеком и просто волшебником по части ядов. Мечта Агаты Кристи. Его биография известна нам со слов Цицерона, который через несколько лет после его смерти защищал на суде его приёмного сына. До суда над Клуенцием мы ещё дойдём, но ещё в 74 году до н. э. он обвинил приёмного отца в том, что тот пытался его отравить. В ходе этого судебного разбирательства Оппианику были предъявлены обвинения в убийстве 12 человек, двое из которых были его собственными детьми, а один – нерождённым младенцем. Своих двух сыновей он отравил одного за другим в течение недели, потому что хотел жениться на матери Клуенция, Сассии. Сассия, как и её современница Орестилла, не хотела, чтобы пасынки мешали ей пользоваться деньгами мужа, и отказывалась выходить за Оппианика, пока живы были его дети. Для Оппианика, как и для Катилины, новая пассия (и её богатство) значили больше, чем жизни родных детей. Один из его сыновей жил с матерью Папией в Теане, почти в 30 км от Ларина. Оппианик виделся с ним только по большим праздникам и почти не принимал участия в его воспитании. Впрочем, это его не остановило: он попросил Папию прислать сына к нему и отравил ребёнка сразу, как тот приехал. Если верить Цицерону, мальчик умер до наступления ночи, и ещё до рассвета его тело было сожжено. Его даже не похоронили должным образом. Не прошло и десяти дней, как при схожих обстоятельствах скончался младший сын Оппианика. Только старшему из братьев, которого звали так же, как и отца, каким-то образом удалось выжить. После всего этого Оппианик попытался отравить своего нового пасынка, родного сына Сассии, который в ту пору был подростком. Однако это ему не удалось: его план раскрыли, положив конец череде исключительно жестоких и хладнокровных убийств.

Цицерон также обвинил Оппианика в отравлении тёти Клуенция, которую звали (разумеется) Клуенцией, собственного брата Гая, беременной жены Гая, её нерождённого ребёнка и своей первой тёщи Динеи. Однако яд был не единственным оружием Оппианика. Первое из совершённых им убийств кажется мне крайне любопытным. Оппианик узнал, что его шурин (брат его первой жены) не погиб во время войны Суллы с Марием, как все думали, а попал в рабство. Тёща Оппианика Динея очень обрадовалась, что её сын жив, а вот самого Оппианика это опечалило: он ведь надеялся унаследовать её состояние. Поэтому он отыскал своего несчастного шурина и убил его. А уже потом отравил Динею. Узнав об этом, жители Ларина во главе с другим мужем Сассии (всего их у неё было пять) выгнали его из города. Но затем Сулла одержал победу в гражданской войне, и Оппианик с отрядом вооружённых им рабов примчался в Ларин – сцена в духе Дикого Запада – объявил, что исполняет приказ Суллы и перерезал тех, кто его изгнал, включая мужа Сассии, после чего сам начал к ней подкатывать.

Разумеется, всё это известно нам со слов Цицерона, которому нужно было представить Оппианика в самом худшем свете, чтобы выиграть дело в суде, но список обвинений будоражит воображение. Если бы подобное произошло сегодня, какая-нибудь американская газета выпустила бы престижный детективный подкаст из 12 эпизодов, а за ним последовал бы фильм от «Нетфликса». Поразительно, что преступнику так долго всё сходило с рук, а поймали его во время очередной попытки отравления. Большинство людей не совершали столько ужасных убийств. Большинство убийц удавалось остановить после первого.

Сенека, к примеру, рассказывает о всаднике по имени Трихон, который жил во времена Августа и до смерти забил сына[81]. То ли он сделал это намеренно, то ли просто переусердствовал с телесными наказаниями. Неизвестно, как звали сына и сколько ему было лет. Мы знаем лишь то, что Сенека запомнил этот случай, и то, что сын убийцы умер ужасной смертью. Свободных граждан обычно не бичевали; считалось, что такой казни заслуживают только рабы, потому что вещь это и правда страшная. Будучи ответственным исследователем, я посмотрела несколько видео бичевания людей в Индии и Индонезии, и поверьте, для того, чтобы пролилась кровь, требуется гораздо больше ударов, чем может показаться. Нужно много времени, усилий, и, прямо скажем, энтузиазма, чтобы насмерть забить человека гибкой розгой. Нужно было бить очень долго. Нанести сотни ударов. Родному сыну. Видимо, поэтому поступок Трихона так разозлил римлян. Когда убийца в следующий раз появился на публике, разъярённые сограждане накинулись на него и принялись наносить ему удары острыми палочками для письма. Августу пришлось послать вооружённых людей, чтобы отбить Трихона у нападавших. Человек, способный жестоко убить собственного ребёнка, ни у кого не вызывал симпатий, вне зависимости от того, какой проступок совершил убитый.

Может быть, единственным реальным исключением из этого правила было убийство папашами новорождённых младенцев. Среди несведущих бытует мнение, что римляне, как и все древние люди, постоянно рожали детей и немедленно избавлялись от них, как от мусора. В любой популярной книге о том, как жили римляне, можно найти утверждения наподобие вариантов ответа на этот вопрос из книжки о Риме, вышедшей в серии «Ужасные истории»:


«Что римский отец мог сделать с нежеланным ребёнком?

А. Бросить его за городом умирать.

Б. Утопить его в реке.

В. Скормить его своим собакам»[82].

Подразумевается, что все три ответа – верные. С этим заблуждением профессиональные историки борются уже как минимум тридцать лет: люди путают так называемое оставление детей с детоубийством. У нас, современных людей, в среднем 2,4 ребёнка, мы привыкли, что детей бросают лишь в моменты полного отчаяния, и считаем, что выставить ребёнка за дверь означает обречь его на верную смерть. Правда в том, что большинство оставленных детей не умирали. Значительную часть детей оставляли в местах, которые были, скажем так, специально для этого предназначены. Если человек по какой-то причине не мог растить своего ребёнка – например, потому, что ему нужно было кормить ещё семерых, – он оставлял его там, где кто-нибудь мог его подобрать. Подобные места существуют и в наше время. Они находятся под защитой законов о безопасном убежище, которые в некоторых случах позволяют людям отказаться от родительских прав и отдать своих детей на усыновление, оставив их в больнице или в государственном учреждении. В древности такие дети зачастую становились рабами, но известно множество историй о том, как их подбирали и растили приёмные родители. Некоторые из них даже находили свои биологические семьи и устраивали страшный переполох, когда дело доходило до наследства.

Самая известная из таких историй – это легенда о Ромуле и Реме, брошенных детях, основавших город Рим. Этих близнецов родила Рея Сильвия, которую её дядя насильно сделал весталкой. Несмотря на то, что весталкам категорически запрещено было спать с мужчинами, она каким-то образом забеременела, заявив, что её изнасиловал бог Марс. Дядя не поверил ни единому её слову и, как только близнецы родились, приказал бросить их в реку. Детей поместили в корзину, которая преспокойно поплыла по течению, удаляясь от города. Когда близнецы очутились на берегу, их плач привлёк волчицу, которая вскормила их своим молоком. Вскоре после этого детей обнаружил местный пастух. Он взял их к себе домой и вырастил как своих, потому что его жена только что родила мёртвого ребёнка. Дети счастливо росли в крестьянской семье, пока через несколько десятилетий в их жизнь не вмешалась судьба[83].

С большинство оставленных детей, вероятно, случалось то же, что с Ромулом и Ремом – разумеется, за вычетом богов и волчиц. Большинство из них кто-нибудь подбирал, и биологические родители, пеленавшие их перед тем, как оставить на улице, рассчитывали именно на это. Они ожидали – возможно, даже надеялись – что их детей подберёт и воспитает кто-то другой. Что они хотя бы выживут, даже если попадут в рабство. Но, конечно, не всем детям так везло.

В 1912 г. археолог по имени Альфред Хенедж Кокс обнаружил девяносто семь детских скелетов в захоронении рядом с виллой Юден – римской виллой I–IV веков н. э., раскопанном в Хэмблдене, графство Бакингемшир. Люди Кокса аккуратно разложили скелетики по шкатулкам, отдали их на хранение и тут же забыли о них. Через девяносто девять лет предприимчивая женщина-археолог, знающая толк в саморекламе, «заново открыла» захоронения и поведала мировым медиа, что вилла Юден была борделем, где проститутки постоянно рожали детей и тут же их убивали. СМИ этот сюжет понравился. Она получила целое телешоу и все были просто в восторге, кроме других археологов и историков – но их призывы повременить с выводами утонули в гуле репортажей, упивавшихся историей о древнеримских путанах-детоубийцах. Правда в том, что маленькие скелеты (из которых в 2011 г. было обнаружено только 33, и то по чистой случайности; оставшиеся 64 пропали бесследно) свидетельствуют лишь о том, что дети умерли. Мы не знаем, как они умерли, что чувствовали их родители, было ли вообще до них кому-нибудь дело. Археологи и демографы полагают, что в древнем мире около 15 % беременностей не завершались родами, а от 20 до 40 % детей не доживали до года[84]. Скелет младенца, который родился мёртвым или стал жертвой СВДС (Синдром внезапной детской смерти), ничем не отличается от скелета младенца, которого задушили. Скелет младенца – это не обязательно убитый младенец.

К сожалению, судить о детоубийстве нам приходится на основании двусмысленных археологических свидетельств: в письменных источниках это явление практически не упоминается. Об оставленных детях писали часто, об умышленном убийстве младенцев – крайне редко. Впрочем, эти редкие упоминания наводят на мысль о том, что в большинстве случаев детоубийство не воспринималось как общественная или культурная проблема, требующая решения. Этот вопрос решался в семье, и никого, кроме членов семьи, не касался. Об этом свидетельствует, в частности, отсутствие рассуждений об убитых младенцах в юридических текстах. За детоубийство никого не судили; первый закон против него был издал 7 февраля 374 года н. э., когда правившие совместно христианские императоры Валентиниан, Валент и Грациан внезапно озаботились этим вопросом.

Представление о том, что детоубийство было широко распространено, основано, прежде всего, на огульных заявлениях (бездетных) мужчин вроде Сенеки, утверждавшего: «мы уничтожаем всякий неестественный уродливый приплод; даже детей, если они рождаются слабыми и ненормальными, мы топим»[85], словно он топил по ребёнку каждый четверг, и Плутарха, считавшего, что до дня наречения имени дети ближе к растениям, чем к животным[86]. Но если оставить в стороне эти резкие ремарки, можно обнаружить, что в древнем мире жило достаточно много людей с ограниченными возможностями, а значит, далеко не всех «ненормальных» детей (прошу прощения за оскорбительные формулировки Сенеки) топили или «уничтожали». Точно так же археология не подтверждает представление о том, что римляне убивали маленьких девочек, потому что мальчики «ценились» больше. Источник этого мифа, живучего, словно герпес – одно-единственное письмо из римского Египта (плюс множество додумок). Генетические исследования захоронений младенцев, которые можно назвать массовыми для пущего драматизма, показывают, что обычно младенцев мужского пола в них даже больше, чем женского, а порой тех и тех поровну (правда, зачастую пол вообще невозможно определить). Нет никаких свидетельств того, что где-либо в римском мире практиковалось убийство детей по половому признаку[87]. Правда в том, что в дохристианские времена деторождение и смерть детей считались в Риме чем-то исключительно частным, поэтому узнать, как часто родители убивали своих детей и как римляне относились к таким убийствам, решительно невозможно.

Как рождение, так и смерть младенца были для римлян событиями строго семейными, поэтому в поле зрения истории они, увы, не попадали. Практически невидимы они и для наших глаз, пытающихся подглядеть за прошлым из будущего. Археологические раскопки показывают, к примеру, что скелеты детей почти никогда не находят на территории древних кладбищ; их находят в захоронениях на территории древних домов. Родители умерших (или убитых) детей хоронили их тихо, зачастую в небольших горшках, у себя в садах или во дворах. Они не устраивали публичных похорон; это было дело частное, домашнее, тихое[88]. Случалось так, что за столетия в этих садах и дворах скапливалось множество детских захоронений. И причина не в массовых убийствах, а в том, что младенцы крайне уязвимы, а столетия длятся долго. Мы можем заключить, что детоубийство не считалось преступлением, потому что не было публичным действием. Оно совершалось в семье, а римское государство не имело права – да, впрочем, и не стремилось – вмешиваться в частную жизнь людей, когда речь шла о детях и смерти. Убийство одного члена семьи другим – кто бы ни был его жертвой – считалось в Риме прежде всего семейным делом.

Интригует отсутствие какой-либо общественной реакции на убийство младенцев. Даже во времена империи, когда неприкосновенность семьи постепенно уходила в прошлое – до такой степени, что император мог взять и запретить людям убивать их собственных детей – не фиксируется никаких скандалов, связанных с детоубийством. Ни одной драматичной истории на эту тему – ни в трактатах историков, ни в письмах старых мужчин. В значительной степени это объясняется тем, что богатых старых мужчин не особенно интересовали женские заботы, включая всё, связанное с детьми. Их внимание могло привлечь разве что рождение ребёнка с головой свиньи – это был дурной знак. Впрочем, даже в таких случаях не было никакой гарантии, что они обратят внимание на случившееся. Тем более – что они это запишут. Таким образом, всё, что касается каждого умершего ребёнка, теряется в чёрной дыре истории. Каждого ребёнка, родившегося мёртвым. Каждого ребёнка, ставшего жертвой какой-нибудь из опасностей, подстерегающих детей в первые часы жизни. Каждого ребёнка, задушенного рыдающей женщиной, оказавшейся в безвыходном положении. Каждого ребёнка, умышленно и жестоко убитого отцом, не желавшим, чтобы его рабыни рожали новых рабов. Каждого ребёнка, убитого по неосторожности. Каждого нежеланного ребёнка, выброшенного на мороз. Обо всех этих детях, об их матерях и отцах, об их слезах и смехе мы не можем сказать ничего определённого.

Женщина из Смирны

К женщинам, убивавшим своих детей, относились совсем не так, как к мужчинам, делавшим то же самое. Во-первых, об этих женщинах источники рассказывают гораздо реже – сказывается отсутствие героико-мифологического фона – а во-вторых, рассказы о них зачастую довольно странные. Два причудливых примера можно обнаружить в единственном сохранившемся сочинении богача по имени Валерий Максим. Он составил странноватый сборник исторических анекдотов, озаглавленный «Достопамятные изречения и дела» и преподнесённый им императору Тиберию. Это что-то вроде альбомчика с вырезками, изготовленного очень богатым и очень образованным римлянином для кого-то, кого он очень любил и при этом хотел поучить уму-разуму. Достопамятными изречениями и делами Валерий исписал девять книг, каждую из которых разбил на главы, посвящённые конкретной добродетели: храбрости, верности, мужеству или родительской любви. Каждая история содержала урок, который, по мнению Валерия, Тиберию не мешало бы усвоить. Наглость человека, который написал целых девять морализаторских книг для настоящего императора, конечно, поражает, но анекдоты из его сборников интересны сами по себе. Восьмая книга посвящена судебным процессам и служит красноречивым свидетельством необъективности и непредсказуемости римских судов. Анекдоты здесь, прямо скажем, довольно мрачные. Вот типичный пример. Марка Эмилия Скавра судили за вымогательство, то есть за то, что он шантажировал и грабил жителей провинции, за которой должен был присматривать. Если верить Валерию, защита у Марка была настолько жалкая – попросту безнадёжная – что обвинитель принялся над ним издеваться и в какой-то момент заявил, что если Скавр отыщет во всей провинции хотя бы 120 человек, у которых он ничего не украл, то его простят. Обвиняемому не удалось сделать и этого, потому что он был бесстыжим прохвостом, и читатель может предположить, что его признали виновным – но только если читатель уже забыл предыдущий репортаж Валерия Максима из зала суда. Разумеется, Скавра отпустили, потому что он был из благородной семьи, и его отца все обожали. Вот и весь анекдот[89]. Урок, видимо, заключается в том, что можно делать всё, что угодно, если ты из хорошей семьи: грабь провинции и истязай простолюдинов сколько хочешь, если твой отец – милый аристократ. Совет на все времена. С другой стороны, Валерий рассказывает историю о человеке, одолжившем у приятеля лошадь, чтобы доехать до Ариции (города в 30 км от Рима). Человек добрался до Ариции, а потом верхом поднялся на холм, расположенный немного южнее, и вернулся домой. Хозяин лошади, узнав, что его приятель заехал чуть дальше Ариции, да ещё и на холм поднялся, пришёл в ярость и обвинил человека в воровстве. И человек был признан виновным, хотя лошадь давно вернулась к хозяину.

В восьмой книге содержится та самая история о братьях, убивших отца, но оправданных, поскольку им удалось после этого уснуть. А также история о некоем Калидии из Бононии, который был обнаружен в спальне женатого мужчины – предположительно, самим женатым мужчиной, очень удивившимся, что его жена в его спальне среди ночи болтает с каким-то голым уроженцем Бононии. Калидия обвинили в прелюбодеянии, которое он, по всей видимости, и совершал. В суде его спросили, что он может сказать в своё оправдание. Представим себе картину: суд, толпа зевак, муж-рогоносец и, возможно, отцы всех участников процесса смотрят на претора, который спрашивает Калидия, что он делал ночью в чужой спальне. Что ему там было нужно? Пауза. Покашливание. Бегающие глаза человека, готового на любую низость, чтобы спасти свою шкуру. Наконец, Калидий говорит: «Я пришёл туда не ради женщины (имя которой не сохранилось). Я пришёл туда…» Пауза. «…потому что собирался переспать с мальчиком-рабом». Валерий подводит замечательный итог. Он признаёт, что Калидия поймали в подозрительном месте с чужой женой среди ночи, и что у него была репутация соблазнителя чужих жён, но «признание безрассудного поступка» каким-то образом его «оправдало»[90]. В наши дни такой безумный прецедент получил бы броское название, как в своё время «защита Твинки»[91]. Впрочем, эта история к теме не относится. Просто мне она нравится.

Так или иначе, среди этих анекдотов содержатся две необычайные истории о женщинах, которых не оправдали, но и не признали виновными. Как их звали, мы не знаем, потому что римляне предпочитали не называть женщин по имени – видимо, для них они все были на одно лицо – но и та, и другая совершила убийство. Первая предстала перед римским претором, потому что забила палкой родную мать. Остаётся только гадать, пыталась ли она скрыть своё преступление. Может быть, она пробовала свалить вину на бродячего разбойника или на кого-нибудь ещё. Или её поймали с поличным с окровавленной палкой в руках и потрохами убитой на тунике, злую и гордую. Этого мы никогда не узнаем, но ясно, что она совершила нечто крайне жестокое для римской женщины, которых сохранившиеся источники крайне редко обвиняют в насилии такого рода. Бьют мужчины, женщины обычно травят. В данном случае, однако, крайне жестокую реакцию убийцы вызвали действия самой убитой. Поссорившись с дочерью (причины ссоры нам неизвестны), бессердечная мать отравила её детей, то есть собственных внуков. Узнав, что детей её лишили не болезнь и не несчастный случай, а козни её собственной матери, обезумевшая от горя женщина схватила палку и принялась лупить мать по голове. Услышав об этом, присяжные фактически прекратили процесс. Они сочли, что мать женщины справедливо поплатилась за убийство собственных внуков. Отомстившую ей дочь нельзя было признать виновной в паррициде. Однако жестокость её мести и тот факт, что убийство родителей в глазах римлян было чем-то абсолютно неприемлемым, не позволяли им оправдать её по обвинению в паррициде. Она признала свою вину, но с точки зрения морали она была невиновна. В общем, обвинение в непредумышленном убийстве, или убийстве второй степени, или какое-нибудь ещё абстрактное понятие пришлось бы здесь кстати, но, увы, римляне к такому не привыкли. Поскольку нельзя было ни осудить, ни оправдать эту женщину, суд решил пустить дело на самотёк, не голосовать и понадеяться что вся эта ситуация вскоре забудется[92]. И она действительно забылась. Вы можете сделать вывод, что таким образом женщине всё сошло с рук, и вы будете правы. Но, по крайней мере, никому из присяжных не пришлось брать на себя ответственность.

Похожее решение было принято по схожему делу, разбиравшемуся в Смирне (ныне Измир в Турции) около 68 года до н. э. при проконсуле Публии Корнелии Долабелле. На территории римской провинции проконсул обладал практически неограниченными полномочиями и мог вершить суд, как ему заблагорассудится. Одной из важнейших его обязанностей было урегулирование споров, возникавших между местными жителями. Вы, должно быть, помните историю о том, как Понтий Пилат казнил миролюбивого Мессию, который чем-то ему не понравился[93]. Когда Долабелла управлял провинцией Азия[94], к нему привели женщину, обвинявшуюся в отравлении мужа и сына. Она подтвердила, что убила их, но лишь потому, что они сговорились и расправились с её взрослым сыном от первого брака. Долабелла столкнулся с той же неразрешимой дилеммой, которая поставила в тупик римский суд. Женщина сама призналась в убийстве двух членов семьи, но она страдала от горя, а её жертвы сами были убийцами. Нельзя было признать её виновной, потому что убитые поступили гнусно, и она лишилась рассудка. Наши юристы сказали бы, что она находилась в состоянии ограниченной вменяемости. И всё же она убила своего сына. Нам вновь приходится сетовать на суровый римский прагматизм. Варианта было только два – признать её виновной или оправдать. Долабелле нужно было что-то решать.

Разумеется, он решил снять с себя ответственность. Он отправил бедную женщину в Афины, чтобы там её судили на Ареопаге. На случай, если вы не были в Афинах: Ареопаг – это огромный, неудобный и труднодоступный скалистый холм у подножия Акрополя. Именно там афиняне в классический период их истории разбирали все самые важные дела: об убийствах, о преступлениях против религии, о поджогах и порче оливковых деревьев. К оливковым деревьям в Афинах относились крайне серьёзно. Именно на Ареопаге Ореста судили за убийство матери Клитемнестры в трагедии Эсхила «Эвмениды». Возможно, там же проходил и суд над Сократом, которого обвиняли в том, что он не верил в богов. К этому тогда тоже относились серьёзно. Во времена Долабеллы Ареопаг уже не имел былого влияния, потому что всем заправляли римляне, но он оставался престижным институтом, потому-то проконсул и перенаправил дело туда. Члены Ареопага тоже не знали, что делать с женщиной, к тому же они боялись прогневать римлян, которые отказались принимать решение сами. Какой бы вердикт ни вынесли судьи, вышло бы, что они не согласились с римским наместником. Никому из представителей местных властей не хотелось портить себе карьеру. Наконец им пришла в голову гениальная идея: они отложили судебное заседание. На сто лет. По-видимому, бедная женщина просто вернулась в Смирну и жила там с осознанием того, что водоворот мести и жестокости отнял у неё всю семью, включая обоих сыновей. Но, по крайней мере, её не казнили[95].

Эти мрачные истории проливают свет на многое. Во-первых, мы видим, о каком зверстве должна была идти речь, чтобы дело перестало считаться сугубо семейным и дошло до публичных судов. Во-вторых, оказывается, римляне не готовы были признать человека по-настоящему виновным в убийстве, если он не находился в здравом уме. Пожалуй, это самое интересное: у римлян существовало представление о невменяемости. В англо-американской правоприменительной практике защита, построенная на невменяемости появилась в 1843 г. в связи с делом Дэниела Макнотена. В наши дни у него, наверное, диагностировали бы тяжёлый случай параноидальной шизофрении, но в те времена друзья и родные просто считали его занудой, потому что он постоянно жаловался на тори, которые якобы следили за ним на улицах Глазго. В наши дни он делился бы своими опасениями на нишевых форумах, пока ему не прописали бы нейролептики, но в 1840-х на него никто не обращал внимания. В конце концов, когда его близкие не поддержали его крестовый поход против местных властей, которые, как ему казалось, его преследовали (наверное, местные бюджеты в 1840-х были больше), он решил поступить как Эндер Виггин[96] и покончить с Консервативной партией, убив самого главного тори – премьер-министра Роберта Пиля (того самого, который создал полицию, но это всего лишь совпадение). К сожалению, навыки стрельбы у Макнотена были не лучше, чем умственные способности, и попал он не в Пиля, а в его личного секретаря Эдварда Драммонда. Рана не была смертельной, чего, увы, нельзя сказать о викторианской медицине: после нескольких дней кровопусканий, пиявок и бог весть чего ещё, Драммонд скончался, а Макнотен предстал перед судом.

Его защитники настаивали, что Макнотен не осознавал содеянное, искренне полагая, что тори преследуют его, а значит, был сумасшедшим. И они выиграли дело. Макнотена отправили в Бетлемскую больницу (её сотрудники отметили, что он «застенчив, склонен к уединению и считает тори своими врагами» – это описание подошло бы многим из нас), но страна встретила приговор в штыки – в Великобритании такое порой случается. В результате дебатов в Палате общин было решено, что «для того, чтобы построить защиту на невменяемости, должно быть ясно доказано, что в момент совершения деяния обвиняемый по причине душевной болезни страдал от такого нарушения умственных способностей, что не мог осознавать природу и свойство данного деяния, а если и мог, то не осознавал, что поступает неправильно»[97]. В правовых нормах Англии, США и Содружества наций эта формулировка около ста лет использовалась для ведения защиты, построенной на невменяемости. По сути, она используется до сих пор.

Римским аналогом Дэниела Макнотена был некий Элий Приск, о котором нам известно только то, что он сошёл с ума и убил родную мать в годы совместного правления Марка Аврелия и его ужасного сына Коммода. Элий удостоился упоминания в Дигестах, причём в разделе, посвящённом обязанностям наместника провинции, потому что проконсул Африки[98] Скапула Тертулл написал Марку Аврелию и Коммоду письмо с просьбой помочь в решении этого дела. С одной стороны, Элий убил родную мать, и должен был быть наказан «в соответствии с ужасностью своего преступления» (это цитата). С другой стороны, он был, по всей видимости, болен, и не понимал, что делает, поэтому Скапуле казалось, что наказывать его, как здорового человека, жестоко и несправедливо. Императоры велели Скапуле убедиться, что Элий не симулирует безумие, и – в том случае, если выяснится, что он действительно душевнобольной – передать его на попечение оставшихся членов семьи, «поскольку он уже достаточно наказан своим безумием»[99]. Отсюда следует, что в Римской империи к душевнобольным относились с большим сочувствием, чем во многих уголках современного мира, включая четыре штата США, где закон не позволяет построить защиту на невменяемости и признать человека невиновным по причине безумия, в результате чего тяжело больные люди оказываются в тюрьме, иногда даже в камерах смертников.

Ещё один важный момент – дальнейшая судьба Дэниела Макнотена и Элия Приска. Как уже говорилось, Макнотена отправили в Бетлемскую больницу, более известную как Бедлам – учреждение, куда душевнобольных помещали с XIV в., и где к ним относились как к заключённым, раздевали их догола, заковывали их в цепи и содержали в нищенских условиях за государственный счёт. Позднее Макнотена перевели в Бродмур, который по сей день остаётся психиатрической больницей строгого режима, хотя и располагается в другом месте. Там содержались и Чарльз Бронсон, и «Йоркширский Потрошитель», и Ронни Крэй[100]. Макнотен находился под опекой государства до конца своих дней. Государство следило, чтобы он не навредил кому-нибудь ещё, кормило его, обеспечивало его крышей над головой, меняло его постельное бельё и лечило его болезнь. Исторически такой подход к душевнобольным убийцам не был распространён. На протяжении большей части человеческой истории большинство людей, проливших невинную кровь по причине паранойи, галлюцинаций или потери связи с реальностью, отправляли домой к семьям. Заботиться о них приходилось их родителям, братьям, сёстрам, детям или супругам.

Впрочем, римляне и здесь проявили оригинальность. Родственников Элия не просто обязали ухаживать за ним – на них возложили ответственность за его дальнейшие действия. Если бы он навредил кому-то ещё, отвечать по закону пришлось бы им. Более того, в том же письме Марк Аврелий и Коммод велели Скапуле выяснить, знали ли родные Приска о его состоянии до того, как он убил мать, и «сторожили» ли они его. «Ведь стражи назначены умалишённым не только для того, чтобы препятствовать им нанести вред себе самим, но также и для того, чтобы они не были источником гибели для других». Нам это кажется странным. У нас на Западе царит индивидуализм, и мы даже не привлекаем родителей к ответственности за преступления их несовершеннолетних детей. Родителей Джона Венеблса и Роберта Томпсона не судили в английских судах, а ведь убийцам было по десять лет. Следует признать, что в США всё немного иначе: американцы любят предъявлять гражданские иски родителям убийц, которые уже умерли, но государственные обвинители в этом цирке не участвуют, потому что, согласно официальной позиции государства, уголовную ответственность за убийство может нести только сам убийца[101]. Даже если «Стокуэлльский Душитель»[102] сбежит из Бродмура и снова примется насиловать и убивать, никто не засудит начальника охраны больницы: вся ответственность за эти преступления будет лежать на самом Кеннете Эрскине. А вот в Римской империи II века н. э. родственники Приска понесли бы уголовную ответственность и соответствующее наказание, если бы он вырвался из-под их надзора и убил кого-нибудь ещё.

Причина в том, что римская семья отличалась от современной западной семьи. Основой западной семьи – в идеале, по крайней мере – является супружеская пара. Всё вращается вокруг них – мужа и жены, матери и отца. Новые семьи создаются, когда заключаются браки. Если бы вы проводили столько же времени, сколько я, на форумах, посвящённых отношениям – извините, что втянула вас и в это – вы бы знали, как часто англоязычные комментаторы советуют авторам постов ставить на первое место своего супруга или супругу. Обычно об этом заходит речь, когда родители не одобряют брак или нуждаются в уходе. Когда возникает подобный конфликт, кто-нибудь обязательно скажет: «Ты должна сначала думать о муже, а уже потом о матери!», или «Если ты не можешь защитить мужа от матери, ты не справляешься с обязанностями жены!» или «У тебя теперь есть собственная семья, и она должна быть для тебя важнее всего остального!»[103] Последний совет, например, адресован мужчине, которому приходилось одновременно заботиться об умирающей престарелой матери и поддерживать беременную жену, и большинство людей советовали ему сдать мать в дом престарелых и целиком сосредоточиться на жене и «собственной семье». Римлянину подобная реакция показалась бы не просто странной, а отвратительной. Прямо-таки оскорбительной. Он счёл бы её неестественной и отталкивающей. Словом «семья» (familia) римляне (я имею в виду прежде всего представителей высшего класса) называли не маленькую ячейку общества, созданную мужем и женой, а нечто вроде клана или племени, ядром которого был старейший родственник мужского пола. С точки зрения римлян, браки не создавали новых семей. Браки были союзами между семьями, сохранявшими самостоятельность.

Римская familia включала близких и дальних родственников, а также рабов и бывших рабов, получивших ограниченную свободу, но до конца своих дней сохранявших связи с семьёй и семейное имя. Членами семьи считали и людей со стороны, получивших этот статус в результате усыновления, и всех покойных родственников, о которых напоминали их посмертные маски на стенах и которые навсегда оставались неотъемлемой, живой частью семьи и её репутации. Таким образом, familia – это большая группа людей, как живых, так и умерших, объединённых кровным родством, обязанностями по отношению друг к друг, чувствами и законом, а не современная западная семья из мамы, папы и 2,4 детей. В состав familia входило много домохозяйств (domus): это люди, живущие вместе, то есть уже ближе к маме, папе, и детям, но кроме них частью домохозяйства мог быть бывший раб Полибий, кормилица и пять рабов, которые делают всю работу по дому. Можно усмотреть (боюсь, эта теория не выдерживает критики, но мне она нравится) пережитки этой римской familia в сицилийской Семье с большой буквы – той, которая показана в фильмах серии «Крёстный отец». Эта Семья возглавляется боссом, которого окружают советники, и если кто-то решил, что может покинуть Семью, женившись на женщине со стороны, его быстро вернут обратно, потому что от семьи не сбежишь, Майкл (простите!). На римские семьи лучше смотреть как на племена или кланы, а не как на нуклеарные семьи в маленьких домиках, потому что familia – нечто гораздо большее, чем отдельный человек, и даже более важное, чем государство[104]. Именно familia лежала в основе римской культуры и общества, особенно высшего – впрочем, только о нём нам известно достаточно много.

Таким образом, когда императоры велели выяснить, виновата ли семья Элия Приска в том, что она не помешала ему расправиться с матерью, они не требовали от небольшой группы людей вроде нас с вами взять на себя ответственность за сына, брата или кузена. Они требовали от большой структуры, состоящей из множества взаимосвязанных людей, в том числе несвободных и не вполне свободных, ответить за то, что она потеряла контроль над своими внутренними делами и не справилась со своими обязанностями перед римским обществом. С точки зрения государства, которое представляли Марк Аврелий и Коммод, familia обязана была следить за тем, чтобы душевнобольной не навредил себе или кому-либо ещё, потому что сам он свои действия не контролировал.

IV
Убийство в браке

Апрония

Для римских аристократов смысл брака состоял в том, чтобы связать две семьи, их средства и их репутации, в горе и в радости. Как результат, о происходившем в браке, мы знаем даже меньше, чем о событиях внутри отдельных семей: за тем, чтобы сохранить всё в тайне, следили сразу два клана. Мы узнаём о проблемах только в тех случаях, когда эти кланы ссорились: например, если мужчина из одной семьи убил женщину из другой. Римская история знает два особенно резонансных дела об убийстве одного супруга другим; в обоих случаях жена стала жертвой мужа. Римскому мужчине нетрудно было убить свою жену, поскольку семья была большей частью ограждена от общественного контроля. Происходившее между мужем и женой редко выходило за стены их виллы, потому что за пределами семьи женщины были лишены средств правовой защиты. Закон приравнивал их к несовершеннолетним, они не могли заключать договоры или представлять себя в суде. Как если бы сегодня женщинам нельзя было покупать алкоголь или лотерейные билеты. Считалось, что они чересчур инфантильные и недалёкие, а потому неспособны сами о себе позаботиться. За женщинами должны были присматривать мужчины-опекуны, которые подписывали за них бумаги и следили, чтобы они ненароком не потратили все свои деньги на обувь или какую-нибудь косметику. Чаще всего опекуном женщины был её отец, иногда муж, порой – просто какой-нибудь друг семьи. Цицерон особенно отличился, когда променял свою жену на юную и очень богатую девушку, находившуюся под его опекой, что давало ему возможность пользоваться её средствами. Иногда такая опека была насилием, иногда – поддержкой, а иногда – партнёрством, но во всех без исключения случаях женщины оказывались в подчинённом положении. А значит, женщина мало что могла сделать, если брак оказывался несчастливым, и муж её бил или вёл себя ещё хуже. Она могла развестись, если её опекун не был против, или могла попросить опекуна о помощи, но её собственные возможности были крайне ограничены. Ей приходилось обращаться к семье, чтобы та своими силами восстановила справедливость.

Примеры бытовых убийств, совершённых в разные периоды римской истории, демонстрируют, сколь разные формы могло принимать это восстановление справедливости своими силами. Один из самых ранних относится к правлению Тиберия, примерно к 24 году н. э., и известен нам со слов Тацита, писавшего восемью десятилетиями позже. Пример этот нельзя назвать типичным: Тацит приводит его просто потому, что император – по неизвестным причинам – вмешался в ситуацию лично.

Как и все самые лучшие детективные истории, эта начинается с тела женщины, обнаруженного в Риме на заре нового дня. Солнце светило, птицы пели, а искорёженное тело женщины лежало на земле. Тело принадлежало Апронии, жене претора Плавтия Сильвана, которая каким-то образом выпала из окна своей спальни и разбилась насмерть. Это уже было подозрительно. Апрония была дочерью весьма влиятельного человека по имени Луций Апроний. Он сделал успешную военную карьеру в Германии и Далмации и принял активное участие в подавлении восстания в Иллирике[105]. За это он получил право носить триумфальные знаки отличия – особенную парадную одежду. К дочери человека, которому было позволено носить такую одежду, тогда относились примерно так же, как сегодня – к дочери какого-нибудь Брэда Питта: все хотели жениться на Апронии, чтобы проводить время с её папой. И отец остановил свой выбор на успешном молодом человеке по имени Марк Плавтий Сильван. В 24 г. Сильван получил должность претора – следующую по старшинству после консула. Женитьба на дочери Апрония свидетельствовала, что он далеко пойдёт.

К несчастью для Сильвана, Апрония погибла, больно ударившись о римскую землю. Но ещё большим несчастьем для него стало то, что Апроний не поверил, будто его дочь, прекрасная дочь благородного римлянина, могла среди ночи по чистой случайности выпасть из окна своей спальни. Эта версия показалась ему смехотворной. Не поверил Апроний и в то – представьте себе, пожалуйста, самого стереотипного римского аристократа, какого только можете представить, сурового военачальника с армейской выправкой, одетого в роскошную тогу – что его дочь выбросилась из окна намеренно. Это была версия Сильвана. Апроний был убеждён, что Сильван убил его дочь. Он был настолько в этом уверен, что хотел отдать Сильвана под суд. И ещё он хотел, чтобы дело дошло до самого императора.

Вы видите, что мы уже отошли от привычного детективного сценария. В наших детективах тело женщины находят в прологе, а уже в первой главе седой и нетрезвый следователь осматривает место преступления; но в Риме не было полицейских, которые принялись бы расследовать загадочную смерть Апронии. До тех пор, пока её отец не обратился к императору, представители римских властей не вмешивались в это дело, потому что, с точки зрения любого римлянина, убийства чьих-либо жён, детей, мужей и вообще кого бы то ни было их не касались.

В романе Агаты Кристи «С помощью зеркал» есть эпизод, в котором мисс Марпл призывает посадить человека, которого она называет «опасным безумцем», в тюрьму «ради общественного блага». Как и большинство из нас, мисс Марпл считала, что государство должно выявлять «опасных» индивидов и изолировать их от общества, чтобы они больше никому не причинили вреда. Например, убийц, с которыми Марпл была знакома не понаслышке. Это демонстрирует, насколько наши представления о государстве и о том, что является частным делом, а что государственным, отличаются от римских. Большинству из нас кажется очевидным, что государство обязано обеспечивать безопасность своих граждан с помощью полиции и судебной системы. Если кого-то убивают, полиция расследует дело, прокурорская служба возбуждает судебное преследование, а служба исполнения наказаний изолирует убийцу от общества и держит его под замком столько, сколько решит суд. Никто не ждёт, что этим займутся родственники жертвы, ведь убийство – дело государственной важности. Государство исполняет здесь сразу две функции: оно вершит правосудие и наказывает нарушителя, тем самым восстанавливая справедливость, а также защищает своих граждан, выявляя и обезвреживая источник опасности. Схожим образом от государства в наши дни ждут, что оно предпримет меры, чтобы в магазинах не продавались испорченные продукты, а опасные вещества вроде героина не были доступны всем желающим. Мы платим налоги, чтобы государство нас защищало. В то же время, мы не ждём, что государство залезет к нам в спальню и будет указывать женщинам, с кем им можно, а с кем нельзя заниматься сексом, или начнёт оказывать матерям почести за рождение детей. Это частные дела.

Однако римляне смотрели на вещи иначе. Они не видели ничего плохого в награждении матерей. Законы, в которых прописывалось, сколько украшений разрешено носить девушкам, тоже касались им вполне разумными. А вот убийство они считали семейным делом. Если муж убил жену, разбираться с этим должен был её опекун. Он должен был найти обвинителя (или выступить в качестве такового) и вызвать убийцу в суд, или потребовать от виновника компенсацию, если семья решила не доводить дело до суда. В Риме не было ни полиции, которая могла бы собрать улики, ни тюрьмы, куда можно было бы посадить опасного индивида – точно также же, как не было управления по санитарному надзору, которое следило бы за тем, чтобы хозяева таверн не травили постояльцев протухшим мясом, а маленькие дети не покупали ножи. О таких вещах могли позаботиться только боги и частные лица.

Римская система правосудия была целиком и полностью основана на личной ответственности. Частный человек должен был установить, что имело место преступление, выяснить, кто его совершил, и найти пути урегулирования. Успех при этом зависел от трёх вещей. Во-первых, нужно было найти виновного, во-вторых, нужно было заставить его признаться в содеянном, и, наконец, стороны должны были прийти к соглашению относительно размера компенсации, которую виновник ещё должен был выплатить. На каждом из этапов частного человека подстерегали трудности. О том, что происходило, когда пройти этот путь не удавалось, свидетельствуют многочисленные сохранившиеся таблички с проклятиями. Таблички с проклятиями – это свинцовые пластинки, на которых люди нацарапывали проклятия. После этого они сворачивали их в трубочки, вбивали в них гвозди, чтобы никто не мог их развернуть, и закапывали их на территории святилищ в надежде на то, что великодушное божество покарает человека, укравшего горшок. Мы ещё рассмотрим эти проклятия подробнее, а пока просто поверьте, что огромное количество таких табличек было изготовлено людьми, которые страшно злились на того, кто украл у них свинью, перчатки или любимую пару обуви, и просили богов навредить этому человеку или даже стереть его с лица земли. Иногда они знали, что во всём виноват некий Квинт, но доказать этого не могли, и поэтому умоляли Юпитера наказать конкретного Квинта. У системы, основанной на личной ответственности, было множество недостатков. Некоторым римлянам она обеспечивала более широкий доступ к правосудию, чем другим. Среди этих счастливцев был и Апроний.

В принципе, Апроний мог побеседовать с Сильваном с глазу на глаз и договориться с ним о компенсации, но Апроний, как уже говорилось, был очень важной персоной, и ему хотелось большего. Он хотел, чтобы состоялся публичный суд, чтобы все в Риме узнали, что его дочь стала жертвой Сильвана. И Апроний мог это устроить, потому что у него был доступ к императору. К тому же Сильван повёл себя очень и очень странно. Апронию быстро удалось доставить Сильвана на допрос к Тиберию, что само по себе свидетельствовало о его власти и влиянии. Императоры вроде Тиберия обычно проводили время в раздумьях о целых провинциях и колониях, а не о домашних делах какого-то идиота-претора. Большую часть времени, по крайней мере. Тиберий был ворчливым стариком, причём практически с рождения, но он, кажется, питал слабость к загадочным происшествиям. Он был подающей надежды мисс Марпл римского мира, что-то в этом деле его привлекло, и он взялся за него всерьёз. Может быть, причина была в том, что бабушка Сильвана дружила с матерью Тиберия. Ливия и Ургулания (хуже имени, кажется, не придумаешь) были не разлей вода, причём Ливия оказывала немалое влияние на сына в первые годы его правления. Впрочем, к ней мы тоже ещё вернёмся. Возможно, она тут и ни при чём, и Тиберий просто очень хорошо относился к Апронию. Как бы то ни было, сначала он просто спросил Сильвана, что произошло с его бедной женой. Сильван «сбивчиво» ответил, что он якобы крепко спал, а Апрония, наверное, в это время совершила самоубийство. К несчастью для нас, Тацит не сообщает, почему, по версии Сильвана, его жена захотела свести счёты с жизнью, пока он спал. Может быть, он ужасно храпел. Так или иначе, Тиберий ему не поверил. Мы знаем это, потому что затем Тиберий занялся чем-то поистине неслыханным: он отправился осматривать место преступления.

Это, пожалуй, единственный во все задокументированной римской истории пример того, как император решил расследовать убийство путём осмотра места преступления. Ничего подобного в Риме никогда не происходило, потому что представления римлян о доказательствах отличались от наших. Когда в римских судах слушались дела об убийствах, никому не приходило в голову взглянуть на кинжал, перчатки или другие вещдоки. Вместо этого люди выступали с тщательно подготовленными речами, используя одни и те же риторические приёмы. В основном они вещали о характере убитого и/или жертвы, об их образе жизни в целом, а не о конкретных обстоятельствах конкретного дела. А судья или присяжные выбирали того, кто им больше нравился. Осмотр места преступления не играл в этом процессе большой роли. Поэтому никто не ожидал, что Тиберий решит взглянуть на окно, из которого выпала Апрония. Это было настолько неожиданно, что Сильван даже не удосужился прибраться после убийства, и Тиберий, если верить Тациту, обнаружил «следы борьбы, показывавшие, что Апрония была сброшена вниз насильственно»[106]. Увы, Тацит не уточняет, что это были за следы. Может быть, стулья, разбросанные по комнате, или порванные занавески, или кровь на мягкой мебели. Если честно, у меня это в голове не укладывается. Сильван был очень богат. У него было много рабов. При этом он почему-то не приказал им привести комнату в порядок, чтобы она не выглядела так подозрительно. Никому не пришло в голову всё там протереть, пока Сильван ходил к императору. По-видимому, никто не думал, что грозный Тиберий, правитель всей Западной Европы и Северной Африки, бросит все дела и побежит осматривать чью-то спальню. Ни один император, кроме него, не стал бы этого делать, даже ради внука маминой подруги. А Тиберию просто нравилось всё загадочное. Сохранилось много милых историй о том, как он исследовал что-то, что его заинтересовало. Плиний Старший в своей «Естественной истории» (в сущности, энциклопедии всего, что было известно Плинию) сообщает, что Тиберий интересовался странными морскими чудовищами, обнаруженными во время отлива близ нынешнего Лиона (среди них были морские слоны и загадочные морские бараны)[107]. А Флегонт из Тралл в своей безумной книге о греческих и римских диковинках пишет, что Тиберий велел изготовить слепки гигантских зубов и костей, найденных на территории современной Турции. Если верить Флегонту, один зуб был длиной около 30 см; император приказал изготовить полноразмерную модель гиганта, которому он мог принадлежать[108]. Как отметила Адриенна Майор, это делает Тиберия первым в истории палеонтологом[109]. Ему, как какому-нибудь Фоксу Малдеру[110], не терпелось разобраться в каждом загадочном деле, о котором его ставили в известность – и сбивчивый рассказ Сильвана о внезапном самоубийстве Апронии не стал исключением.

Один итальянский историк считает, что в деле Сильвана Тиберия заинтересовало ещё одно обстоятельство. Он выдвигает предположение, что Марк Плавтий Сильван и некий Сервий Плавт, которого, если верить хронике Св. Иеронима, в 24 году н. э. уличили в растлении собственного сына – это один и тот же человек. Если это так, человеком он был поистине ужасным: сперва он совершил половое преступление в отношении сына – в чём конкретно заключалось «растление», Иероним не сообщает – а затем, когда в этом его уже обвинили, убил жену, выбросив её из окна. А ведь сделать это не так-то просто. Задумайтесь на мгновение о том, каково это – схватить взрослую женщину, которая, скорее всего, активно сопротивляется, и выкинуть её из окна, не давая ей уцепиться за подоконник или за что-нибудь ещё. Представьте, какая это упорная борьба не на жизнь, а на смерть. Даже если Сильвану кто-то помог, этот способ убийства нельзя назвать простым. Он свидетельствует о том, что он не планировал ничего заранее, но в тот день был решительно настроен расправиться с жертвой. И если Сильван и Сервий – одно лицо, возможно, обстоятельства смерти Апронии навели Тиберия (и её отца) на мысль о мотиве преступления. Нетрудно представить, что жена испытывала отвращение к мужу-насильнику, в результате чего могла вспыхнуть драка. Удивляло лишь то, что подобное произошло в одном из «благородных» семейств, члены которых должны были контролировать эмоции и беречь свою репутацию.

Но, по-видимому, нечто подобное действительно произошло. Тиберий обнаружил улики и отправил Сильвана в сенат, чтобы там его официально судили и признали виновным (в те времена императоры пытались сохранять видимость демократии). Но дожить до суда Сильвану было не суждено. Вмешалась его бабушка Ургулания: она послала ему кинжал – вежливый, но не такой уж тонкий намёк на то, что Сильвану следует избавить всех от траты времени и денег и наказать себя самостоятельно, пронзив себе грудь. Убивать себя Сильвану не хотелось – пожалуй, единственное, в чём его можно понять – и, не сумев себя заколоть (здесь его тоже можно понять), он приказал рабу вскрыть себе вены. Свершилось ли правосудие – вопрос дискуссионный. Жизни Сильван лишился, но есть ощущение, что он остался безнаказанным, ведь ему позволили умереть у себя дома от собственной руки, избежав публичного суда. Да и история обошлась с ним довольно мягко.

Это убийство кажется ещё более интригующим, если учесть то, о чём Тацит не упомянул – вероятно, потому, что он был тот ещё женоненавистник и старательно замалчивал роль женщин во всём, о чём писал. У Сильвана была сестра по имени Плавтия Ургуланилла, одно время находившаяся замужем за будущим императором Клавдием. Светоний мимоходом сообщает, что Клавдий развёлся с Ургуланиллой «из-за её наглого разврата и из-за подозрения в убийстве»[111]. Логично предположить, что речь идёт об убийстве её невестки Апронии. В таком случае есть подозрение, что убита она была не в порыве страсти, разыгравшейся среди ночи, а в результате внутрисемейного заговора. Если вспомнить, что Сильван – это, возможно, упомянутый Иеронимом Сервий, можно предположить, что брат и сестра вместе сделали нечто ужасное с сыном Сильвана, а когда это вскрылось, вместе убили его жену и пытались – безуспешно – выдать произошедшее за самоубийство. Примечательно, что Ургуланилле не грозило ничего, кроме развода: нет оснований считать, что Апроний предъявлял ей какие-либо претензии, а Тиберию наверняка не было до неё никакого дела.

Тацит, однако, объясняет действия Сильвана иначе – так же, как объясняли их его друзья после его вынужденного самоубийства. С друзьями Сильвану повезло: они отказывались верить, что такой уважаемый человек мог взять и убить жену, и решили, что Сильван сошёл с ума. Считалось, что безумие вызывают колдуны или боги – чаще колдуны. Светоний, к примеру, сообщает, что многие люди полагали, будто Гай Калигула сошёл с ума из-за того, что его последняя жена Цезония переборщила с любовными зельями[112]. К такому же выводу пришли и друзья Сильвана: они накинулись на его первую жену Нумантину. Бедную Нумантину, которая, должно быть, жила своей жизнью и с наслаждением следила за этим скандалом, обвинили в том, что она наслала на бывшего мужа безумие посредством заклинаний и зелий. Это было серьёзное обвинение, и её дело рассматривалось в суде. К счастью, суд её оправдал – видимо, больше её упрекнуть было не в чем. Всё это, однако, демонстрирует, насколько нелепой казалась сенаторам мысль о том, что один из них убил свою жену. Им легче было поверить в то, что его довели до безумия при помощи колдовства, чем в то, что он просто был очень плохим человеком.

Регилла

Тот факт, что в римской истории известно всего два случая убийства жён их высокопоставленными мужьями, причём второй имел место через полтора столетия после первого, означает одно из двух: либо высокопоставленные мужчины и впрямь крайне редко убивали своих жён, либо до подобных убийств никому просто не было дела. Вышеупомянутый второй случай – это убийство Аппии Аннии Региллы Атилии Кавкадии Тертуллы. Римляне звали её просто Аспазией Аннией Региллой, а мы будем звать её просто Региллой. В 160 году н. э. Региллу убил её муж Герод Аттик. Вы наверняка знаете кое-что о Героде Аттике, если хоть раз бывали в Афинах или видели фотографии прекрасно сохранившегося, до сих пор использующегося театра на южном склоне Акрополя. Это театр Герода Аттика – огромное сооружение римских времён, построенное обычным гражданином в честь жены, которую он убил: в честь Региллы.

Герод Аттик был одним из тех людей, которые на Западе сохранились сегодня разве что в Англии. Он был фигурой вроде Бориса Джонсона или Джейкоба Рис-Могга[113], которая могла возникнуть лишь в обществе, где существуют древняя аристократия, чудовищное неравенство и вера в то, что богатые коренным образом отличаются от всех остальных – разумеется, в лучшую сторону. Он родился в Афинах в 101 году н. э., но при этом был римским гражданином. Исключительно богатый меценат, горячий сторонник течения, представители которого считали себя интеллектуалами и при этом очень всех раздражали, он стал римским сенатором, а затем консулом и приятелем нескольких императоров. В предках у него были афиняне классического периода (к которым даже римляне относились с пиететом), а сам он считал себя потомком Ахилла и Зевса. Среди множества его имён было и имя Клавдий, то есть он претендовал на родство с римскими патрициями и императорами. И, как многие мальчики из богатых семей, которые могут делать всё, что им заблагорассудится, вёл он себя просто отвратительно.

Краткие биографии Герода, вроде той, что можно найти в «Википедии», чаще всего ему льстят. В них перечисляются написанные им книги и воздвигнутые им здания, которых он оставил после себя немало. Герод был демонстративно щедр, когда речь шла о сооружениях, на которых он мог увековечить своё имя. Он построил стадионы в Афинах и Дельфах, акведуки в Канузии и Александрии Троадской, бани в Фермопилах (место, где сражались легендарные триста спартанцев), театр в Коринфе, водопровод в Трое, фонтаны в Олимпии и так далее и тому подобное. Он тратил огромные деньги на то, что ему нравилось, потому что не испытывал в них недостатка. Одна из моих любимых историй о нём изложена в биографии, написанной неким Филостратом. Филострат утверждает, что Аттик, третий сын Герода, никак не мог научиться читать и писать. Интеллектуал Герод этого стыдился, но в конце концов нашёл гениальное решение: он привёл двадцать четыре мальчика и назвал каждого из них в честь одной из букв греческого алфавита. Такие абсурдные идеи приходят в голову только очень, очень богатым людям. Нужно было догадаться использовать жизни и имена двадцати четырёх человек, чтобы научить одного-единственного ребёнка одной-единственной вещи. В общем, эта история проливает свет на то, как Герод Аттик относился к остальным людям[114].

Будучи экстравагантным транжирой, Герод вдобавок был человеком злым и жестоким. Он сурово и презрительно обращался со всеми, кто был ниже его по статусу, а порой даже с теми, чей статус был явно выше. Когда умер его отец, он первым делом лишил афинских граждан наследства, которое тот им оставил по завещанию. Затем он начал терроризировать рабов и вольноотпущенников, которых унаследовал от отца. Всю жизнь он конфликтовал с другими богачами, а один раз даже поспорил с императором Антонином Пием (не переживайте, не только вы о нём не помните) во время восхождения на гору и в конце концов ударил его по лицу. Филострат отрицает, что имел место настоящий удар, но признаёт, что Антонин и Герод принялись толкаться и препираться. Учитывая, что Антонин Пий был самым настоящим императором, а Герод всего лишь управлял несколькими греческими городами и большую часть времени относился к императорской семье крайне подобострастно, эта беспрецедентная драка характеризует его как самого настоящего мерзавца.

Герод не женился до сорока лет, потому что хотел взять в жёны дочь консула и готов был ждать сколько угодно. К тому времени, как ему исполнилось сорок, он уже и сам добился консульства и даже сблизился с императорской семьёй, потому что, несмотря на драку, Антонин Пий сделал его воспитателем своих приёмных сыновей и наследников Марка Аврелия и Луция Вера (Вера тоже никто не помнит, это нормально). Благодаря таким связям он отыскал себе идеальную невесту: четырнадцатилетнюю дальнюю родственницу императорской семьи.

Став одним из богатейших и влиятельнейших людей в империи и заполучив совсем юную невесту, Герод, недолго думая, решил обзавестись наследниками. Первого ребёнка Регилла родила, когда ей было шестнадцать, а её мужу – сорок два. Её сын не прожил и нескольких месяцев, но она практически сразу же вновь забеременела. Она родила двух дочерей, когда ей было семнадцать и восемнадцать, второго сына в двадцать, после чего Герод, по-видимому, позволил ей немного отдохнуть, и, наконец, последнего сына, когда ей было двадцать пять лет. Мы не знаем, были ли у неё ещё беременности. Мы не знаем этого, потому что авторам имеющихся в нашем распоряжении источников не было никакого дела до Региллы. Даже в современных текстах о Героде её упоминают нечасто, а когда упоминают, делают вид, что она была равноправным партнёром в браке. Например, в посвящённой ей статье в «Википедии» утверждается, что первое, что она сделала после свадьбы – потратила своё приданое на огромную виллу в Риме и подарила её Героду. Словно четырнадцатилетняя девочка могла принять подобное решение совершенно добровольно.

Мы никогда не узнаем, на что была похожа жизнь Региллы после свадьбы – как, впрочем, и до. Она происходила из очень богатой и знатной семьи, ей были доступны удобства, о которых другие женщины не могли и мечтать – но её выдали замуж гораздо раньше, чем она стала женщиной в нашем понимании. Нетрудно предположить, что в браке ей жилось крайне невесело. Её, девочку-подростка, увёз к себе в Грецию мужчина среднего возраста – не самый приятный человек, мечтавший о наследнике и заставлявший жену рожать, пока она не произвела на свет жизнеспособного мальчика. Вдобавок он поселил в её новом доме своих приёмных сыновей, к которым испытывал сильнейшую привязанность. Одним из них, Полидевком, он, кажется, восхищался как жутковатый взрослый мужчина, не привыкший к отказам. Подражая Адриану (другому могущественному взрослому мужчине, чьи отношения с молодым человеком, находившимся в подчинённом положении, должны ужасать, но почему-то считаются милыми), Герод воздвиг бесчисленные статуи Полидевка – никому в империи не посвящали столько монументов, кроме, разумеется, членов императорской семьи. Все места, где Полидевк хоть раз стоял, он пометил памятными надписями. Я не шучу: Герод действительно велел высечь надпись, в которой говорилось, что однажды они с Полидевком стояли на этой развилке дорог. Подобное поведение, как и то, что статуи Полидевка изображают его красавчиком, а дело происходит в Афинах, наводят многих историков на мысль о любовной связи между отцом и приёмным сыном. Вероятно, Герод действительно спал с ним. Как бы то ни было, отношения между ними были неравными и жутковатыми. Столь же жутковатым – и, возможно, неприятным для Региллы – было то, что мать Герода тоже принялась ставить статуи Полидевку – правда, уже после смерти последнего. Потому что, разумеется, Полидевк умер молодым, возможно, ещё в подростковом возрасте, и при несколько подозрительных обстоятельствах. Один из современников Герода, Фронтон, писал, что Герод был человеком жестоким, алчным, никуда негодным и бессовестным, нечестивым сыном, тираном и убийцей[115]. Возможно, за закрытыми дверями от относился к Регилле с любовью и нежностью, но её смерть свидетельствует об обратном.

Регилла умерла, когда ей было всего тридцать. Она находилась на восьмом месяце беременности и прожила с Геродом уже шестнадцать лет. Филострат пишет, что Герод велел вольноотпущеннику побить её «за какую-то мелочь»[116], из-за удара в живот у неё начались преждевременные роды, и это её убило. Она умерла страшной, медленной, болезненной и унизительной смертью. Мы не знаем, бил ли Герод её раньше, но в свете всего, что нам сегодня известно о домашнем насилии, маловероятно, что этот фатальный инцидент был первым и единственным эпизодом за шестнадцать лет. Мы не можем судить, насколько распространено было домашнее насилие в римских семьях, но некоторые римские мыслители считали, что в том, чтобы побить жену, нет ничего плохого. Самый известный пример – похвала всё того же Валерия Максима в адрес мужа, насмерть забившего жену за то, что она напилась и тем самым подвергла опасности свою честь. История, скорее всего, вымышленная, и Валерий явно фантазирует о «высокоморальной» римской древности, когда женщины были покорны мужественным мужчинам, а не описывает современную ему реальность, но замуж я бы за него не пошла. Не стала бы я жить и с Проперцием, поэтом, который в одной из своих любовных элегий открыто угрожал своей возлюбленной Цинтии, что, если она ему изменит, он убьёт её, а затем себя: «капать с меча одного будет обоих пусть кровь»[117]. Звучит как слова парня, расправившегося со своей девушкой. Впрочем, на Герода больше похож император Нерон, который в приступе гнева убил свою беременную жену Поппею, пнув её в живот, потому что он был жестоким и эгоистичным душегубом. Интересное отличие от инцидента с Региллой состоит в том, что Нерон, как и мифический человек с дубиной, и Проперций в своём воображении убивали женщин собственными руками (или ногами), а Герод воспользовался инструментом – своим вольноотпущенником Алкимедонтом. Герод был слишком богат и испорчен для того, чтобы бить свою жену самостоятельно.

Убийство жены не повлекло бы никаких неприятных последствий для Герода, если бы не вмешался её брат. Братом Региллы был аристократ по имени Брадуа, тоже консул и друг императорской семьи, который решительно не желал мириться с тем, что его сестра умерла столь унизительной смертью. Брадуа публично обвинил Герода Аттика в убийстве Региллы и довёл дело до суда. Только человек с такими связями и ресурсами, какими располагал Брадуа, мог привлечь Герода к суду по такому обвинению. Формально Брадуа даже был выше его по статусу: он ведь был настоящим римлянином, а не каким-то нечистоплотным выскочкой-греком. Увы, в то же время Брадуа был идиотом с раздутым эго, и у него ничего не вышло.

В римских судах, как и в современных, защита и обвинение по очереди произносили речи, предъявляли доказательства и приглашали свидетелей. Когда подошла его очередь выступать перед равными на главном процессе десятилетия, Брадуа встал, демонстрируя полосы на белоснежной тоге – символ консульского достоинства – и полумесяцы на обуви – знак принадлежности к патрициям – и принялся бубнить о том, из какой хорошей семьи он происходил. Он без конца нахваливал самого себя и своих предков, убеждая несчастных слушателей, что все его родственники на протяжении бог знает скольких поколений были просто безупречными людьми. Только после этого он, наконец, обвинил Герода в том, что тот приказал Алкимедонту избить Региллу и тем самым оскорбил честь его семьи. Брадуа признался, что доказать этого не может, улик у него нет, но ему бы очень хотелось, чтобы Герода признали виновным. И Героду Аттику – профессиональному оратору, человеку, прославившемуся своими речами – хватило примерно четырёх секунд, чтобы сбить спесь с обвинителя с его дурацкой обувью, жалкой речью и ничтожными доказательствами, свалить всю вину на Алкимедонта и окончить выступление. Разумеется, Герода оправдали. Ему всё сошло с рук, и весь следующий год он демонстративно, нарочито оплакивал Региллу – либо его всё же мучила совесть, либо ему просто не хватало внимания.

Интересна роль в этом деле посредника, то есть Алкимедонта. Брадуа даже не рассматривал Алкимедонта в качестве лица, способного совершить убийство – по крайней мере, не видел смысла в том, чтобы предъявлять ему обвинение. Никто бы не стал слушать дело об убийстве римской аристократки вольноотпущенником, которого до сих пор считали человеком только наполовину. После такого Алкимедонт не прожил бы и недели. Брадуа относился к нему не как к кому-то, кто может нести ответственность за свои поступки, а как к инструменту. Алкимедонт был дубиной в руке Герода. Именно Герод совершил преступление, приказав избить Региллу (и до чего же ужасно он унизил её, поручив это своему приспешнику!) Алкимедонт не сделал бы этого, если бы не приказ Герода, поэтому Брадуа считал, что виновен Герод. Чарли Мэнсоном был Герод, Алкимедон выступил в роли его Сквики Фромм[118].

Герод заявил на суде, что Алкимедонт, действуя по собственной воле, до смерти забил его жену. Мы могли бы предположить, что после этого судили Алкимедонта. В конце концов, от его руки погибла женщина. Никто из присутствовавших на заседании мужчин – женщинам, разумеется, слова не давали – не спорил с тем, что Алкимедонт вошёл в комнату и избил беременную жену бывшего хозяина так, что она умерла. Но в Риме справедливость восстанавливали своим силами. Суд не мог проходить без участия родственников жертвы, а Брадуа, по-видимому, не собирался судиться с Алкимедонтом. Он бросил это дело и был таков. Но и Герод не удосужился наказать человека, который убил его жену и нерождённого ребёнка. Он даже не удалил его от себя. Спустя годы имя Алкимедонта вновь прозвучало в суде, когда Героду в очередной раз пришлось объяснять, почему рядом с ним подозрительным образом умерли люди (надо полагать, он притягивал подобные несчастья). На этот раз речь шла о двух дочерях Алкимедонта: эти девочки-подростки прислуживали Героду (представьте, что в этом месте я смотрю в камеру – вы знаете, что это значит), а потом в башню, где они спали, ударила молния, и их нашли мёртвыми. По какой-то причине на этот раз Герода судил лично император Марк Аврелий. Может быть, ему показалось абсурдным утверждение о том, что две девушки погибли от удара молнии, находясь в помещении, которое принадлежало человеку, уже дважды обвинявшемуся в убийствах. Я понятия не имею, что именно случилось с этими девушками, которым не повезло оказаться служанками Герода Аттика и дочерьми его приспешника, но я более чем уверена, что убил их не удар молнии. Это ведь не эпизод «Секретных материалов». Так или иначе, Герод вновь обвинил во всём Алкимедонта, но в конце концов они оба избежали наказания – и продолжили жить как жили.

Убийства Апронии и Региллы – это два крайне нетипичных примера, потому что в обоих случаях имело место вмешательство императора. Собственно, это единственная причина, по которой мы о них знаем. В обоих случаях речь шла о привилегированных мужчинах, расправившихся с женщинами, которые встали у них на пути. Из них только Сильван, которого заставили совершить самоубийство, когда стало ясно, что Тиберий его осудит, был в какой-то мере наказан – и то только потому, что Тиберий проявил к его истории неподдельный интерес. Об этих женщинах нам известно лишь потому, что их богатые и влиятельные мужья умудрились вызвать переполох на самом верху. Если бы эти мужчины не занимали столь видного положения в обществе, печальные судьбы их жён, как и большинства других женщин в истории, были бы преданы забвению.

Обо всех остальных совершённых в римском мире убийствах, которые современные исследователи назвали бы насилием со стороны полового партнёра, до нас дошли лишь обрывочные сведения. Например, в главном морском порту Рима, который так и назывался – Порт (Portus), был обнаружен надгробный камень, изготовленный примерно тогда же, когда жил Герод Аттик. Этот камень был установлен в память о шестнадцатилетней Приме Флорентине её родителями. С его помощью они надеялись донести до всех, что Приму убил её муж Орфей, бросивший её в Тибр[119]. Человек, избавившийся от юной невесты подобным образом, вряд ли мог сделать это тайно, и наверняка для местных это был настоящий скандал – но драмы жителей, разворачивающиеся в провинциальных городах, редко попадают в исторические труды, и об этой мы знаем лишь потому, что родители Примы захотели и смогли зафиксировать на камне причину её смерти и имя убийцы. По мнению некоторых исследователей, это свидетельствует о том, что они не смогли ни привлечь Орфея к суду (может быть, у него были хорошие связи), ни вынудить его выплатить компенсацию (для этого он должен был признать свою вину). Может быть, им хотелось покрыть Орфея позором, чтобы хоть как-то наказать его за убийство их дочери, или же они сами чувствовали себя виноватыми в том, что устроили этот брак и привели Приму в дом человека, который в итоге с ней расправился.

Ещё один примечательный надгробный камень был найден в Лионе. Он относится к IV в., то есть ко временам поздней империи, разительно отличавшейся от ранней, которой правил Тиберий, как, впрочем, и от поздней республики Цицерона, и от императорского Рима эпохи его расцвета, который застал Герод. Это надгробие было создано в глубокой провинции в неспокойный период римской истории; тем не менее, и оно свидетельствует о чувствах семьи, которой хватило средств для того, чтобы соорудить монумент из дорогого камня. Это памятник некой Юлии Майане, убитой её не названным по имени «жесточайшим мужем» после двадцати восьми лет совместной жизни, который установили её брат и один из трёх её сыновей. Как и в случае с Региллой, современному читателю остаётся только гадать, был ли инцидент, повлёкший за собой смерть Юлии, первым случаем домашнего насилия со стороны мужа, или за определением «жесточайший» скрываются три десятилетия издевательств. Мы никогда не узнаем о том, что пережила Юлия – и каждая женщина, подобная ей: всё, что осталось от неё в мире – этот памятник, который, если задуматься, посвящён не столько ей самой, сколько мести её брата и сына её мужу-убийце.

Гай Кальпурний Пизон

Наряду с женщинами, которых мужья избивали или бросали куда-то или откуда-то, были, разумеется, и мужчины, убитые жёнами. В современном мире, если верить статистике ООН, на каждые шесть убитых партнёрами женщин приходится один мужчина. Даже сегодня, в век информации и интернета, мы крайне редко слышим о мужчинах, подвергшихся домашнему насилию, а женщины, убившие своих партнёров, почти всегда оказываются жертвами, которые использовали насилие для самозащиты. Вспомните о Треворе и Мо из сериала «Жители Ист-Энда» или о Хелен и Робе из «Арчеров». Римляне жили в мире, где информации было гораздо меньше, да и к действиям женщин большого интереса не проявляли. Все известные нам римские жёны, убившие своих мужей, либо были связаны с императорской семьёй, либо жили во времена, которые сами римляне считали глубокой древностью. И во всех этих случаях орудием убийства был яд.

Римские авторы раз за разом рассказывают одну и ту же притчу о жене, убившей мужа, – и из-за однообразия и предсказуемости этих историй трудно поверить, что нечто подобное хоть раз происходило в действительности. Впрочем, все стереотипы основаны на чём-то реальном. Стереотипная римская мужеубийца – это чересчур заботливая мать, расправляющаяся с мужем, чтобы его место занял её сын. Так изображали жену Августа Ливию, силясь объяснить, каким образом олух Тиберий стал императором; точно так же изображали и Агриппину Младшую, объясняя, каким образом императором стал чудовищный нарцисс Нерон. То же самое рассказывали и о забытой женщине по имени Кварта Гостилия (как по мне, неплохое имя для убийцы), которая якобы умертвила своего мужа и действующего консула Гая Кальпурния Пизона в 154 году до н. э. Разумеется, в нашем распоряжении нет источников того времени, повествующих об этом убийстве. Нам приходится довольствоваться одним-единственным абзацем в «Истории» Ливия, жившего гораздо позже и пытавшегося упомянуть в своём сочинении все значимые события, которые произошли в Риме со дня его основания в 753 году до н. э. до времени создания этого труда (примерно 27 год до н. э.) При таких масштабах Ливию некогда было вдаваться в детали, и лично я рада, что о Гостилии он сообщает хоть что-то.

Ливий пишет, что у Гостилии, жены Гая Кальпурния Пизона, был взрослый сын от предыдущего брака по имени Квинт Фульвий Флакк. Кальпурний во всём преуспевал и стал консулом, а от Квинта не было никакого толку – по крайней мере, с точки зрения его матери. В 154 году в Риме произошла серия на первый взгляд не связанных между собой инцидентов. Сначала претор Тиберий Минуций умер от внезапно поразившей его болезни. Затем Квинт и Кальпурний одновременно участвовали в выборах консулов, однако консулом стал только Кальпурний. Наконец, умер и сам Кальпурний, как казалось, от той же самой болезни, что и Тиберий. Смерть двух магистратов в один и тот же год сперва приняли за посланный богами знак; объяснение ему искали, копаясь в священных книгах и гадая по внутренностям пушистых животных. Этим занимались все (вариантов у них не было, так велел закон), кроме Гая Клавдия, который стал претором вместо Тиберия и сразу же почуял неладное. В частности, этого римского Коломбо насторожило то, что Квинт каким-то образом был объявлен консулом вместо отчима. Очень быстро – так быстро, что это само по себе подозрительно – появились свидетели, утверждавшие, будто Гостилия сильно злилась на Квинта из-за того, что он не смог выиграть выборы. Оказалось, что он уже трижды безуспешно пытался получить эту должность. Гостилия считала его неудачником и, как всякая чересчур заботливая мать, сперва отругала сына, а потом пообещала, что в следующий раз сама позаботится о том, чтобы у него всё получилось. Если верить анонимным доносчикам, она даже уточнила, что предпримет меры, чтобы Квинт стал консулом не позднее чем через два месяца. Ливий пишет, что эти слова подтвердились на деле: Гостилия отравила Кальпурния. И Гостилию, которая была либо ужасной матерью, решившейся убить своего супруга, самого могущественного человека в Риме, ради сына-неудачника, либо невинной и обескураженной женщиной, только что потерявшей мужа, на основании этих анонимных доносов немедленно признали виновной и, вероятно, казнили[120].

Эти истории до ужаса предсказуемы. Невозможно сказать, где заканчивается избитое клише, образ женщины, которая слишком активно вмешивается в политику и в жизнь собственного сына, и начинается история реальной женщины, которая жила, дышала, чувствовала, любила, а может, и убивала. Это клише так удачно вписывается в представления римлян о том, какое место женщины должны занимать в обществе и что происходит, когда они «наглеют» (умирают хорошие мужчины, а это плохо), что принимать сообщения источников на веру совершенно не хочется. Очередная римлянка заболталась и пошла убивать. Ну-ну, это мы уже слышали. Но тот факт, что истории об убийстве мужчин женщинами сводятся к этим сюжетам, можно объяснить и иначе: только подобные случаи вписывались в хорошо знакомый римлянам нарратив, поэтому только их и упомянули в источниках. Точно так же сегодня мы ничего не слышим о мужчинах, которых их жёны бьют и даже убивают из ревности, в приступе гнева, по причине душевной болезни или из-за стремления к контролю, поскольку такие истории не вписываются в наши стереотипные представления о домашнем насилии – а запуганные женщины, мстящие своим мужьям, наоборот, регулярно встречаются в популярных мыльных операх. Чрезмерное внимание римских писателей к чересчур заботливым матерям, убивавшим мужей ради сыновей, не свидетельствует о том, что таких женщин не существовало, как, впрочем, и о том, что не существовало других женщин-мужеубийц. Оно говорит лишь о том, что только таких женщин римляне по-настоящему боялись.

V
Убийство в рабовладельческом государстве

Рассуждать о римском рабстве – всё равно что всматриваться в зияющую бездну страданий, причинённых людям намеренно. Римская империя считается одним из настоящих рабовладельческих государств – то есть таких, которые, как и южные штаты США до гражданской войны, просто не могли существовать без рабства. Оно являлось социально-экономическим фундаментом огромной империи; но если в американских штатах вроде Луизианы и Виргинии рабство существовало примерно полтора века, римская империя держалась на спинах бесчисленного множества порабощённых мужчин, женщин и детей почти тысячу лет. Тысяча лет – это тридцать четыре поколения порабощённых римлянами людей. Тысячу лет назад Англией правил король Кнуд. Тысяча лет – это огромный срок. И речь не только о домашних рабах: в империи было много шахт, где рабы добывали серебро, свинец, золото, железо и медь. Погуглите, как выглядит испанский рудник Лас-Медулас и представьте себе двадцать четыре тысячи рабов, которые трудятся там двадцать четыре часа в сутки, добывая золото для Римской империи – а затем умножьте на сотни лет, сотни подобных шахт и на все эти жизни, потраченные на неоплачиваемый труд. Взглянем вместе в эту бездонную пропасть римского ужаса. А затем представьте себе бескрайние земельные угодья, которыми владеет какой-нибудь Гай Цецилий Исидор или какая-нибудь Мелания[121], и которые обрабатывают сотни закованных в цепи порабощённых людей. А ведь кроме них были ещё домашние рабы, которые постоянно что-то готовили, чистили, мыли и кого-нибудь одевали. А ещё государственные рабы, обслуживавшие акведуки, строившие дороги и все эти храмы и форумы по всей империи, тушившие пожары и носившие императоров в лектиках. По оценкам специалистов (разумеется, это всего лишь догадки, но догадки людей, которым можно доверять, когда дело касается цифр) в Римской империи жило от 4,8 до 8,4 млн рабов; что касается города Рима, рабы составляли от 10 до 25 % его населения[122]. Миллионы жизней, миллионы личностей, испытывавших любовь, ненависть, зависть и радость, страдавших от боли в коленях или глазах, мечтавших, думавших, стремившихся и надеявшихся, и при этом принадлежавших другим людям и ежедневно подвергавшихся ужасному насилию.

Плиний Младший приводит показательный анекдот в письме своему приятелю Ацилию. Письмо состоит из двух абзацев. В первом рассказывается ужасная история о бывшем преторе Авле Ларции Македоне, убитом в римских банях (к ней мы вскоре вернёмся). Во втором Плиний пытается разрядить обстановку с помощью своего хвалёного остроумия. Он описывает забавную сценку из жизни того же Македона, также разыгравшуюся в бане и, по мнению Плиния, предвосхитившую его гибель. Дело было так: в бане столпилось много народу, и раб Македона слегка дотронулся до какого-то всадника, прося дать проход своему господину. Всадник должен был подчиниться, поскольку Македон занимал более высокое положение в обществе. Однако всадник не понял, что раб пытался оповестить его о прибытии Македона. Он счёл прикосновение оскорблением и отреагировал моментально и резко: замахнулся и нанёс человеку такой удар, что тот едва не упал. Плиний находит этот ужасный случай занятным не потому, что подобная реакция на лёгкое касание кажется ему неадекватной и отвратительной, а потому, что всадник промахнулся и ударил не раба, а самого Македона. Если бы сам Македон не пострадал от руки другого свободного человека, которому наверняка тут же стало очень стыдно за своё поведение (чтобы осознать всю нелепость ситуации, вспомните, что дело происходит в бане, и они там все голые), никто не удосужился бы написать о случившемся. Это был бы всего-навсего очередной акт насилия – совершённый в ответ на воображаемое оскорбление, то есть просто потому, что всадник мог это сделать – в отношении человека, чья жизнь ничего не значила, потому что он был рабом. История о том, как случайно унизили покойного претора, казалась Плинию забавной, но до крайне жестокого обращения с порабощённым человеком ему не было никакого дела.

Вот ещё одна история, на сей раз об императоре Адриане. Приводит её Гален. В приступе гнева, причина которого не сообщается (представляйте что хотите – лично мне кажется, что он получил неприятное письмо), Адриан воткнул в глаз своему рабу палочку для письма. Просто взял и оставил без глаза человека, подвернувшегося ему под руку. Успокоившись, Адриан расстроился из-за того, что по его вине человек наполовину ослеп, и попробовал откупиться от несчастного. Показательно, что он предложил ему не свободу, а всего лишь любые материальные блага на выбор в качестве компенсации за непоправимое увечье, с которым рабу предстояло и дальше прислуживать столь раздражительному человеку. Раб от всех подарков отказался и просто попросил вернуть ему глаз. Вот и вся история[123]. Видимо, он не получил ничего, потому что того, о чём он просил, император ему дать не мог. Эта маленькая история многое говорит о «божественном» Адриане, которого чаще вспоминают как защитника рабов от их поработителей, но об этом позднее. Нрав у него, как видите, был крутой. Он напоминает мне геймеров с YouTube, которые во время онлайн-трансляций «сгоряча» выкрикивают расистские оскорбления, а потом извиняются за то, что показали своё истинное лицо. В моменты неконтролируемого гнева наружу выходят предубеждения, которые люди предпочитают скрывать на публике. В такие моменты некоторые геймеры вдруг становятся расистами, а некоторые римские рабовладельцы калечили порабощённых людей, подобно тому, как Чарльз Фостер Кейн[124] ломал мебель.

В таких условиях проходила вся жизнь римских рабов: произвольное насилие было как минимум возможно, если не ожидаемо. И речь не только о физическом насилии. Римские рабовладельцы обожали давать друг другу советы о том, как осуществлять психологический контроль над порабощёнными людьми. Люди вроде Колумеллы, Варрона, Плутарха и Катона (который был настолько суров, что его не очень-то любили сами римляне) писали, что следует изолировать рабов от их соотечественников и мешать им изучать языки товарищей по несчастью. Эти знатоки советовали настраивать порабощённых людей друг против друга и поощрять конкуренцию между ними, чтобы те ненароком не сдружились. В отношении отдельных рабов рекомендовалось использовать метод «кнута и пряника»: с одной стороны, регулярно бить их, насильно раздевать и морить голодом, с другой – обещать в будущем наградить их или даже в один прекрасный день освободить, а пока просто хвалить их и предоставлять им возможность устраивать личную жизнь. Награды и наказания, связанные с семьями порабощённых – их партнёрами и детьми – особенно ужасают, и поэтому активно применялись. Поработитель мог разрешить своим рабам жить семьёй, а мог навсегда разлучить членов семьи, продав их разным владельцам. И он пользовался этой властью в безжалостной, тщательно рассчитанной манере, чтобы полностью контролировать поведение людей, находившихся у него в собственности[125].

В этом мире безраздельного господства убийства не были редкостью. Чаще всего, разумеется, убивали рабов, но до этой темы мы ещё дойдём, потому что с ней всё не так просто. Рассмотрим для начала то, чего так боялись сами римляне: случаи убийства рабовладельцев порабощёнными ими людьми. Подобное происходило гораздо реже, чем может показаться. Римские аристократы были крайне уязвимы для своих рабов – ведь те спали с ними в одних спальнях, одевали их, мыли, кормили и в буквальном смысле носили на руках. Вам хватило бы пары минут, чтобы задушить богатея тогой, если бы он приказал вам его одеть; можно было ударить его по голове особенно роскошной вазой или бросить его в обустроенный им за огромные деньги декоративный пруд – однако рабы почти никогда не решались на это, потому что наказания за насилие над господином были исключительно ужасными – даже по римским меркам.

Луций Педаний Секунд

Самые известные случаи убийств рабовладельцев порабощёнными людьми объединяет то, что в историю вошли не сами рабы, а их жертвы. И Авла Ларция Македона, и Луция Педания Секунда убили группы рабов, о которых мы мало что знаем. При этом оба убийства вызвали ажиотаж: первое – из-за странности преступления, а второе – из-за суровости наказания. Македона убили в его частных банях в Формиях[126]. Может быть, он построил частные бани, потому что в общественных с ним произошёл вышеописанный неприятный инцидент, но, возможно, это просто совпадение. Так или иначе, он лежал голый и весь потный в бане у себя на вилле, как вдруг его окружила толпа недружелюбно настроенных рабов. Плиний Младший потчует своего приятеля сомнительными, но красочными подробностями: один человек схватил Македона за горло, после чего остальные принялись его бить. Они били и пинали его, норовя ударить «по тайным частям», пока Македон не упал на пол и не перестал шевелиться. После этого нападающие вынесли его из бань и попытались создать видимость того, что он просто потерял сознание на жаре. А синяки на его теле появились, наверное, потому, что он натыкался на разные предметы – точно не на кулаки – пока, наконец, не грохнулся на пол. Рабы, которые остались ему верны, перенесли его в прохладное помещение, где он пришёл в себя, назвал имена виновных и вновь потерял сознание. Интересно, что он держался за жизнь, пока напавших на него не казнили за убийство, и только после этого умер. Могу лишь предположить, что наблюдать за казнью человека, осуждённого за то, что он тебя убил, отрадно, но ужасно сюрреалистично. Я, во всяком случае, после этого перестала бы доверять своим докторам[127].

Плиний пишет об этой истории как о скандальном событии: рабы взбунтовались! Но справедливость восторжествовала! Он мрачно замечает, что даже добрые рабовладельцы не могут чувствовать себя в безопасности, потому что все рабы от природы склонны к преступлениям. Однако, если взглянуть на произошедшее с другой стороны, с точки зрение рабов, перед нами душераздирающая трагедия. Плиний не скрывает, что нападавшие решились на убийство, потому что Македон был крайне жестоким рабовладельцем. По мнению Плиния, он стыдился собственного низкого происхождения и обращался со своими рабами сурово, чтобы они ненароком не подумали, что он – один из них. Так или иначе, он был известен своей жестокостью, к которой другие рабовладельцы относились как к чему-то незначительному, вроде пристрастия к алкоголю или онлайн-играм. Не самая лучшая черта, повод для сплетен, но с кем не бывает. В то же время, для порабощённых людей это была пытка. Это значило, что они ежедневно подвергались физическому и психологическому насилию и были совершенно лишены остатков достоинства и немногих радостей жизни, за которые цеплялись даже рабы. Каждый понимает, насколько неприятно работать на высокомерного босса, контролирующего каждый твой шаг и тем самым разрушающего твою уверенность в себе и самооценку. Таким человеком был и Македон, только управлял он не свободными людьми, а рабами. Без его разрешения они не могли ни поесть, ни одеться, ни заговорить, ни заснуть. Каждую минуту они выполняли его приказы. Деваться им было некуда. Порабощённые им люди так его ненавидели, что собрались вместе и решили, что больше не станут его терпеть.

Убийство было для них единственным выходом. Решение убить рабовладельца далось им непросто, особенно учитывая, что желание избавиться от Македона было в данном случае единственным мотивом. Если верить Плинию, рабы не пытались сбежать, пока Македон не пришёл в себя и не рассказал, что случилось. По-видимому, они планировали и дальше служить его семье. Им хотелось только отделаться от него самого. Они знали, что если их поймают, их в лучшем случае ожидает мгновенная смерть, почти наверняка – ужасная публичная казнь путём распятия. В худшем случае – пытки и только потом распятие. Если бы Македон или кто-то из его верных рабов заподозрил заговор, их пытали бы, а затем жестоко убили бы. Как мы вскоре убедимся, римляне старались держать рабов в страхе и напоминать им о могуществе римского государства. Нужно было быть очень смелым, чтобы просто намекнуть такому же рабу, что ты, может быть, подумываешь об убийстве своего владельца.

Очевидно, этим рабам всё-таки удалось договориться, что они вместе убьют своего поработителя и попытаются выдать произошедшее за несчастный случай (по нынешним меркам, заговор бестолковый, но тогда у них всё могло получиться). Значит, они каким-то образом всё спланировали, провели дни, недели, может быть, месяцы, опасаясь не только обычного поведения Македона, но и того, что их заговор будет раскрыт. В редкие минуты, которые им удавалось выкроить для себя, они украдкой организовывали встречи и шептались, надеясь, что могут друг другу доверять. В конце концов, они договорились о дне и часе нападения, и напряжение возросло ещё сильнее. В назначенный день они подготовили бани, разделись сами, раздели Македона и сопроводили его в зал с горячей водой. Зал был наполнен паром. Один из рабов поддерживал огонь, нагревая бассейн, пока температура в нём не достигла 40 или 50 °C. Все присутствующие страшно вспотели. Македон вёл себя как обычно: выкрикивал приказы, бранил человека, намазывавшего его спину оливковым маслом, запустил в другого человека сандалией (да, я всё это придумываю, присоединяйтесь). Атмосфера в комнате накалялась с каждой минутой, пока один из рабов не кивнул остальным, после чего они набросились на Македона и вырубили его. На какое-то мгновение им показалось, что у них всё получилось. Они поверили, что освободились от его тирании. Его неподвижное обмякшее тело валялось на полу. Они были истощены и напуганы, а их кровь кипела от адреналина. Теперь пришло время актёрства: они вынесли его из зала, закричали, что он потерял сознание, привлекли внимание других рабов, которые принялись его оплакивать. Может быть, они даже позволили себе отпраздновать успех, как вдруг пришла весть о том, что Македон выжил. Всё пропало, и теперь им предстояло умереть страшной смертью. Мгновенное, ошеломляющее и мучительное осознание этого – само по себе трагедия.

Трагический исход этого дела для порабощённых людей был обусловлен тем, что римское право и судебная практика не щадили рабов. Римляне не собирались рисковать своей собственностью и предпочитали, чтобы наказания в таких случаях были поистине устрашающими. Если человека убивали его собственные рабы, всех без исключения рабов, живших с ними под одной крышей, казнили. Всех мужчин, женщин и детей, юридически считавшихся собственностью покойного, ждала мучительная смерть за Эсквилинскими воротами Рима. Да, и детей тоже. Даже детей[128]. Это наказание существовало, чтобы каждый раб постоянно чувствовал себя ответственным за благополучие рабовладельца и защищал его от любой угрозы любой ценой. Рабы могли быть привлечены к ответственности за то, что не позвали на помощь, когда на рабовладельца напал кто-то другой, и даже за то, что не уберегли господина от самоубийства. Их могли казнить за то, что они только «делали вид», что помогали поработителю, и звали на помощь недостаточно громко. Они должны были защищать владельцев даже ценой собственной жизни, иначе их в любом случае ждала казнь[129]. Мы знаем, что римляне не просто писали об этом в книгах, а действительно поступали так с рабами, потому что в 61 года до н. э. до смешного богатый человек по имени Луций Педаний Секунд был заколот кем-то из своих рабов, после чего к смерти одновременно приговорили четыре сотни принадлежавших ему людей. Уничтожение стольких невинных жизней смутило даже римлян. Тацит упоминает два возможных мотива убийства Секунда: либо неназванный раб влюбился в катамита и хотел, чтобы его хозяин отстал от мальчика, либо Секунд пообещал освободить этого раба, а потом в последний момент передумал. Оба объяснения подразумевают, что это убийство, в отличие от расправы над Македоном, не было спланировано заранее. Убийца пронзил Секунда клинком поспешно, в порыве ярости. Тем не менее, в эту секунду он обрёк на смерть всех рабов и бывших рабов, живших под одной крышей с жертвой. Можно только гадать, о чём он думал, стоя рядом с трупом Секунда.


Казнь рабов, даже множества рабов сразу, редко вызывала в Риме большое оживление. К 61 году н. э. закон, установивший это наказание (Senatus consultum Silanianum), действовал вот уже 51 год. Его приняли в правление Августа и дополнили в 58 году н. э. распространив его действие на вольноотпущенников. Даже люди, формально уже получившие свободу, не были по-настоящему свободными. Неизвестно, сколько раз его применяли до этого случая, но, по-видимому, никто особенно не протестовал, потому что Тацит ни о чём подобном не сообщает. Тем не менее, когда после убийства Секунда было названо число людей, обречённых на казнь, римский народ взбунтовался. Это один из тех случаев, когда Тацит описывает поведение простых людей как глупое и нелепое, рассчитывая, что римские аристократы, для которых он пишет, с ним согласятся, а современный читатель воспринимает всё совершенно иначе. Например, когда женщины у него выступают с пламенными речами, которые современному читателю кажутся крутыми, или когда, как в этот раз, римский плебс – бедные, бесправные и порабощённые люди – шествует по улицам Рима и устраивает демонстрацию перед зданием сената, требуя помиловать 399 ни в чём не повинных узников. Тацит насмехается над простолюдинами, которые, по его мнению, повели себя недальновидно и не по-римски, и ещё сильнее насмехается над некоторыми сенаторами, инициировавшими дебаты по данному вопросу, чтобы остановить казнь – а мы, читатели 21 века, горячо приветствуем эту попытку спасти человеческие жизни, хоть она и была обречена на провал. Впрочем, не стоит забывать, что даже при самом благоприятном исходе дела осуждённые провели бы всю оставшуюся жизнь в рабстве.

Тацит не приводит доводов тех, кто выступал в защиту рабов, зато цитирует длинную и крайне помпезную речь некоего Гая Кассия Лонгина, известного в своё время правоведа, чьи суждения по юридическим вопросам в самом деле казались крайне весомыми людям, которых интересовали мнения римских юристов. Лонгин категорически отвергал любые нововведения и, если верить Тациту, заявил, что решения, принимавшиеся в прошлом, во всех случаях лучше и правильнее нынешних, а любые поправки к законам по определению плохи и ошибочны. Не важно, что этому закону было всего пятьдесят лет (или даже всего три года); он был достаточно старым, чтобы Лонгин встал на его защиту. Консерватизм римского сената, его отношение к прошлому как к чему-то безупречному во всех отношениях – вне зависимости от того, что в действительности происходило в те годы – действительно поражает. Так или иначе, Лонгин ссылался не только на «древность» закона, но и на то, что такой закон был очень нужен богачам вроде него, владевшим и постоянно пользовавшимся сотнями людей, многие из которых родились свободными в чужих странах, а затем были захвачены и проданы римлянам. Лонгин говорит: «Этот сброд не обуздать иначе, как устрашением». Он признаёт, что «погибнут некоторые безвинные», пожимая плечами: эта несправедливость, «являясь злом для отдельных лиц, возмещается общественной пользой». Общество, о пользе которого он печётся, это, разумеется, римское рабовладельческое общество, а отдельные лица – порабощённые люди[130]. Польза, о которой он говорит, заключается в возможности счастливо, комфортно и свободно жить в окружении людей, насильно угнанных в рабство. Он прямо заявляет: «Если рабам в случае недонесения предстоит погибнуть, то каждый из нас может жить один среди многих, пребывать в безопасности среди опасающихся друг друга, наконец знать, что злоумышленников настигнет возмездие».

По мере того, как Рим покорял новые и новые земли, город наполнялся новыми рабами и новым богатством, позволявшим его владельцам приобретать сотни и даже тысячи порабощённых людей. В какой-то момент поработители начали всерьёз опасаться численного превосходства рабов. Владение огромным числом людей стало признаком богатства и привилегированного положения в обществе, и покупка рабов превратилась в демонстративное потребление. В общем, римляне относились к рабам, как нынешние инфлюенсеры – к сумкам Hermès Birkin. Однако, в отличие от сумок, порабощённые люди представляли для владельцев опасность: чем больше рабов человек покупал, тем больше у него в доме было печальных и злых людей, которые откровенного его ненавидели. Об этом не раз писал старый стоик Сенека. Ему, в частности, принадлежит известное высказывание о том, что у человека (то есть богатого рабовладельца) врагов столько же, сколько рабов. Ещё он рассказывает, как в сенате спорили о том, стоит ли принудить рабов, живущих в Риме, носить специальную одежду, чтобы их не путали со свободными людьми. Сенаторы не поддержали это предложение, испугавшись, что рабы могут осознать, как много их в городе, и воспользоваться своим численным преимуществом. Возможно, подобные опасения были напрасны, потому что четыреста человек, принадлежавшие одному-единственному рабовладельцу, явно осознавали, что их много, а он один, но интересно, что богачи всё же беспокоились о последствиях своих действий. Однако, будучи римлянами, очень богатыми римлянами и горячими сторонниками института рабства, сенаторы пришли к выводу, что лучше всего запугать рабов, чтобы они опасались выступить против поработителей.

Именно поэтому сенаторы пресекли любые попытки помиловать четыреста человек, владельцем которых был Луций Педаний Секунд. И по той же причине простые римляне были гораздо более склонны спасти их. Те, у кого рабов было мало – или не было вообще, те, кто работали бок о бок с рабами, не ощущали насущной потребности в том, чтобы держать их в подчинении и страхе. Они не были двадцать четыре часа в сутки окружены множеством порабощённых людей, которые бы будили, кормили, одевали и мыли их. Им не нужно было защищать от рабов себя и свой образ жизни. Senatus consultum Silanianum защищал интересы магнатов, джеффов безосов, марков цукербергов и арабских шейхов римского мира, а не людей вроде нас с вами. Простым римлянам было непонятно, зачем потребовалось казнить 399 невинных мужчин, женщин и детей. Они относились к этой казни как к чему-то жестокому и бессмысленному. Большинство из них при этом не имели ничего против рабства как такового – многие и сами владели порабощёнными людьми – но масштабы расправы их возмутили. Сенаторам же не было никакого дела до порабощённых людей, как, впрочем, и до масс, озаботившихся вдруг такими пустяками, как чужие жизни и справедливость. Сенаторов заботило, какой урок извлекут из случившегося сотни людей, ожидавшие их у них дома.

В конце концов пощадили только вольноотпущенников Секунда (хотя некто Варрон требовал приговорить их к изгнанию просто за то, что они жили в доме убитого), а четыреста рабов были осуждены. Приговор должны были привести в исполнение немедленно, но римские толпы вновь взбунтовались, принялись бросать камни и угрожали устроить поджог. Благодаря им в тот день никто не был распят на кресте. Нерона эта ситуация вынудила написать римскому народу сердитое письмо-выговор (по-моему, это очень нелепая реакция, но Тацит, кажется, относится к ней серьёзно). Через несколько дней казнь возобновилась, но на этот раз вдоль улиц, по которым вели узников, выставили воинские заслоны. Сотни мужчин, женщин и детей вывели за эсквилинские ворота и часами прибивали или привязывали к крестам, на которых они несколько дней мучительно умирали из-за преступления одного человека.

Называя порабощённых людей врагами, Сенека имел в виду не то, что рабы изначально являются врагами, а то, что они становятся таковыми из-за чрезмерно жестокого обращения со стороны рабовладельцев. Сенека намеренно обходит молчанием тот факт, что значительная часть рабов были самыми настоящими врагами римлян, пока те не взяли их в плен на поле боя или не угнали из захваченного города. Да и в основе его призывов обращаться с рабами добрее лежали эгоистические мотивы. Он хотел, чтобы порабощённые люди оставались верны рабовладельцам и готовы были умереть за них, если возникнет такая необходимость. Он сам был рабовладельцем и вряд ли заслуживает нашей поддержки, однако он рассуждал о реальности, которую римляне ощущали особенно остро. Почти все известные случаи убийств рабовладельцев рабами были следствием крайне сурового обращения с порабощёнными людьми. Македон стал жертвой собственного бессердечного деспотизма. Ещё один заметный рабовладелец, погибший от рук порабощённых им людей – Луций Минуций Базил, один из убийц Цезаря. Базила убили за то, что он пытал и калечил своих рабов – некоторые на основании этих слов делают вывод, что он их кастрировал, но в действительности речь может идти о любом членовредительстве. В любом случае кому-то из тех, кто не понаслышке знал о его жестокости, она показалась чрезмерной. Лишь одно убийство выбивается из этого ряда, и причина в том, что убитый был настолько малозначительным человеком, что о его гибели мы знаем лишь благодаря сохранившейся надписи. Его звали Марк Теренций Юкунд, в своё время он сам был рабом, но получил свободу и пас овец некоего Марка Теренция, о котором более ничего не известно, в Майнце (нынешняя Германия)[131]. Юкунда по неизвестной причине убил его собственный раб, который затем повесился, чтобы избежать мук распятия. Трудно удивляться тому, что надпись не сообщает, заслуживал ли Юкунд подобной смерти. Впрочем, надо полагать, что заслуживал – в слишком уж неприятной компании он оказался.

Панург

Иногда рабы убивали свободных людей, но гораздо чаще – удивительно, правда? – происходило с точностью до наоборот: господа расправлялись со своими рабами. О подобных убийствах в источниках почти ничего не говорится. Когда свободный мужчина становился жертвой своей же собственности, это воспринималось как история о человеке, укусившем собаку, как нечто, заслуживающее внимания. А к рабовладельцу, убившему своего раба, относились как к человеку, разбившему дешёвую вазу из «Икеи»: до таких новостей никому не было дела. Об убитых господами рабах начали писать только после того, как в законы были внесены поправки, свидетельствовавшие об изменении взглядов римлян на убийство тех, кого они за людей не считали. Это был медленный, но необратимый процесс. На протяжении всей римской истории поведение рабовладельцев, закалывавших рабов в приступе гнева или обращавшихся к палачу, чтобы тот распял их, становилось все менее и менее приемлемым. Впрочем, некоторые бы сказали, что свободный гражданин постепенно терял власть над собственным домохозяйством. Потребовались века, чтобы убийства порабощённых людей начали смущать римлян, и даже это смущение не было таким уж сильным. Со времён зарождения римского государства право поработителя казнить и миловать своих рабов лежало в основе института рабства. В самом деле, зачем вообще кого-то порабощать, если нельзя будет убить его, когда он тебя рассердит? Только в 319 г., в правление Константина – и наверняка под влиянием христианского учения – умышленное убийство раба владельцем было признано преступлением. И то, речь шла лишь об умышленном убийстве. Случайно забить своего раба насмерть по-прежнему можно было совершенно безнаказанно. Об убийствах второй степени в Риме не слышали.

Одним из немногих рабов, чья гибель привлекла к себе хоть какое-то внимание, был Панург, убитый в 62 году до н. э. О жизни и смерти Панурга мы знаем лишь благодаря тому, что Цицерон представлял его хозяина, Росция (не того, которого обвиняли в отцеубийстве) на процессе по делу об имущественном ущербе. Спорили о том, сколько стоил Панург и сколько его убийца должен был заплатить Росцию. Если кратко, Панургом одновременно владели Росций и ещё один человек, и они потратили много денег, чтобы научить Панурга актёрскому мастерству, надеясь, что в будущем их затраты с лихвой окупятся. Но завершить обучение Панургу было не суждено: его убил некий Квинт Флавий. Квинт признал факт убийства и готов был заплатить Росцию столько, сколько тот в своё время заплатил за Панурга. Росций же считал, что после уроков актёрского мастерства Панург стал стоить дороже, и убийца должен компенсировать его стоимость на момент смерти. Это тот самый вопрос, о котором так долго и подробно рассуждали авторы комментариев к Аквилиеву закону: кто и сколько должен заплатить, если умрёт корова или раб? О том, что человек умер, что этим человеком владели другие люди, что его продали, обучали, а затем убили так бессмысленно, Цицерон почти не говорит. Он доходит до того, что утверждает: «Тело его [Панурга] не стоило ничего, дорого было в нём его умение [актёрское мастерство]»[132]. И умение это оценивалось в сто тысяч сестерциев. До тела и личности Панурга никому не было дела. Если бы Квинт Флавий, кем бы он ни был, заплатил владельцам Панурга его полную стоимость, мы никогда не узнали бы о том, что Панург вообще существовал.


Чтобы авторы источников проявили интерес к убийству порабощённого человека, должно было произойти нечто поистине ужасное. Самые заметные из немногочисленных записей об убитых рабах посвящены людям, убитым такими отвратительными и садистскими способами, что это шокировало даже римских аристократов, которые распинали на крестах всё и вся. Испугать их было не так-то просто. Но одному человеку это удалось. Звали его Ведий Поллион. Мы знаем о Поллионе лишь то, что его отец, как и отец Македона, сам был рабом, а также то, что он был ужасно богат и тратил деньги, как рэперы с SoundCloud – проще говоря, по-идиотски. А ещё он каким-то образом подружился с Помпеем[133]. В самом раннем источнике, в котором он упомянут, ничего не говорится о его жестокости; поводом для упоминания стал его визит к Цицерону, который в ту пору весьма неохотно исполнял обязанности проконсула Киликии[134]. Поллион воплощал собой всё, что Цицерон ненавидел, особенно по части экстравагантности. Вот Цицерон и решил написать своему лучшему другу Аттику о том, какой Поллион отвратительный человек[135]. Он пишет, что Поллиона сопровождали две коляски, повозка, запряжённая лошадьми, большая свита из порабощённых людей и непонятно зачем ему понадобившийся павиан. Обыкновенный домашний павиан, привезённый из тропической Африки и разъезжавший по нынешней Турции в коляске хозяина-позёра. А за ним следовали онагры – дикие лошади из Ирана. Цицерон сразу невзлюбил гостя и заодно пересказал Аттику сплетню о том, как, копаясь в вещах Поллиона, другой его знакомый обнаружил небольшие портретные бюсты замужних женщин. Цицерон полагал, что Поллион хранил их в память о своих сексуальных подвигах. Большой скандал для Цицерона, который был тем ещё сплетником, и ещё больший для нас, ведь теперь мы можем представить себе, как римские бабники упрашивали любовниц задержаться ещё на пару часов, чтобы попозировать для сувенирного бюста.

В общем, с учётом того, что Поллион так вызывающе вёл себя в повседневной жизни, неудивительно, что он превращался в настоящего монстра, когда дело доходило до рабов. О его шокирующем отношении к рабам сообщают целых четыре независимых источника разных веков – это много. Сенеке до того нравилась эта жуткая история, что он пересказал её сразу в двух скучных философских трактатах о разных добродетелях, и она их заметно оживляет. Дело было так: Поллион пригласил на обед императора Августа, и Август пришёл, потому что, наверное, у каждого есть противный приятель, от которого невозможно отделаться. В разгар вечера один из рабов уронил хрустальную чашу и разбил её. Поллион пришёл в ярость и приказал немедленно казнить этого человека. Само по себе это было в порядке вещей – может, кто-нибудь бы и взглянул на хозяина косо, но о происшествии тут же забыли бы, если бы Поллион не попытался произвести на Августа впечатление и не велел казнить раба самым изощрённым и ужасным из известных ему способов. Как мы уже знаем, Ведий Поллион питал слабость к экзотическим животным, поэтому он содержал в большом бассейне огромных морских миног[136]. Миноги в Риме считались деликатесом, изысканной едой богатых людей, хотя вообще-то эти создания – оживший фильм ужасов. Не знаю, видели ли вы когда-то миногу; если нет – лучше погуглите их, чтобы осознать весь ужас произошедшего. Миноги – нечто вроде угрей; в нынешнем виде они существуют больше 300 миллионов лет. Они на 60 миллионов лет древнее динозавров и словно явились из ада, чтобы являться нам в кошмарах. Они могут достигать метра в длину и у них огромные идеально круглые рты без челюстей, полные тысяч мелких зубов, которые расположены рядами в виде концентрических кругов, уходящих глубоко в ужасную глотку. Они питаются, присасываясь этими чудовищными ртами к жертве, врезаясь в живую плоть зубами и острыми, похожими на поршни языками и выделяя жидкость, которая предотвращает свёртывание крови. Жертва медленно умирает от потери крови или болевого шока. От одной мысли о миногах мне дурно. Потому-то Август и пришёл в ужас, услышав, что Поллион приказал бросить неуклюжего раба в бассейн с миногами.

Перспектива быть съеденным миногами так напугала раба, что он бросился к ногам Августа и умолял его приказать Поллиону заменить эту казнь на любую другую. Участь римских рабов была такова, что он даже не просил сохранить ему жизнь, ему просто хотелось умереть менее страшной смертью. Лучше быть распятым на кресте, чем стать жертвой огромных угрей. Поллион не обращал внимания на происходящее, очевидно, полагая, что казнь понравится Августу не меньше, чем выдуманный им же новый способ травить рабов зверями. Нельзя сказать, что у Поллиона не было никаких причин так считать, учитывая, что в начале своей карьеры Август вёл бесконечные войны; но император давно уже занимался политикой и демонстрировал мягкость нрава, а наказание было поистине отвратительным. Поэтому Август взял и приказал собственным рабам перебить все хрустальные чаши Поллиона и вообще всё, что им под руку попадётся. В результате порабощённый человек избежал казни и продолжил жить в рабстве у Поллиона, что, вполне вероятно, было для него хуже смерти. Мы не знаем, скольких людей Поллион успел скормить своим миногам, но в историю Рима он вошёл как мерзавец, которого все ненавидели. Римлянам казалось, что он проявлял излишнюю жестокость, что он был тираном, который не мог совладать со своими низменными инстинктами и давал волю гневу. Хорошие люди должны были наказывать своих рабов разумно и спокойно.

Описанное выше произошло около 15 года до н. э.,примерно тогда же, когда Август и сенат приняли закон, запрещающий хозяевам без веской причины обрекать своих рабов на растерзание дикими зверями во время развлекательных мероприятий. Этот акт был первым в серии законов, постепенно лишивших свободного человека возможности убивать своих рабов без каких-либо последствий. В отношения рабовладельца и раба впервые вмешалось государство. Закон Петрония обязал хозяина, который хотел бросить порабощённого человека на съедение медведям, подавать на него жалобу, чтобы магистрат решил, заслужил ли раб такое наказание[137]. Мне как британке XXI века, испытывающей отвращение к смертной казни, трудно согласиться, что в результате этой реформы что-то улучшилось. С одной стороны, рабовладельцы больше не могли убивать своих рабов за государственный счёт и на потеху публике просто так. С другой стороны, римское государство по сути признало, что за определённые «проступки» рабов можно убивать за государственный счёт и на потеху публике. Из замечательной истории о раненом льве, которую приводит Авл Геллий (вы её, должно быть, уже слышали, но, возможно, думали, что она из Библии) мы знаем, что на растерзание зверями часто обрекали беглых рабов[138]. То что римское государство признавало попытку раба спастись от жестокого господина преступлением, заслуживающим смертной казни, кажется перебором, хотя это и логично, если подумать. Римляне считали свободу привилегией, которую следовало защищать любой ценой, и если для этого нужно было казнить некоторых людей, римлянам такая жертва не казалась слишком большой.

Важно помнить, что, запретив рабовладельцам просто так бросать рабов львам, этот закон не запрещал им казнить порабощённых каким-либо иным образом. Хозяева по-прежнему могли распинать рабов на крестах, забивать их до смерти, закалывать, бросать со скалы, или даже, как тот же Поллион, скармливать своим собственным зверям. Никто не мешал им всем этим заниматься, более того, существовали частные фирмы, наказывавшие вышеперечисленными способами рабов слишком занятых рабовладельцев, которым некогда было самим убивать людей. Надпись из Путеол (ныне Поццуоли) свидетельствует, что такая казнь стоила дёшево, всего четыре сестерция, причём исполнители сами предоставляли всё необходимое, а затем избавлялись от тела[139]. Очевидно, рабов бичевали и казнили так часто, что другие люди зарабатывали этим на жизнь, день за днём. Такова была повседневная жизнь рабовладельческого государства вроде Рима, и так мало значили для него человеческие жизни.

Следующий закон, касавшийся умышленного убийства рабов рабовладельцами, появился только во времена Адриана, то есть спустя полтора века. Он разрешил свободным людям казнить своих рабов только в присутствии магистрата. Это, конечно, хорошо, вот только мы не можем уверенно утверждать, что такой закон существовал. Единственный источник, в котором говорится об этом решении Адриана – книга столь запутанная и странная, что учёные до сих пор спорят о том, кто её написал и зачем. Может, это вовсе не исторический труд, а никем не понятый роман; во всяком случае, очевидных ошибок в нём много. Он известен под названием «Авторы жизнеописаний Августов» (Scriptores Historiae Augustae), и интересующий нас закон Адриана упоминается только в нём. Так или иначе, в «Дигесты» этот закон не попал, и мы, наверное, можем его просто проигнорировать. Во втором веке н. э. юрист по имени Марциан писал, что «тот, кто убьёт человека, наказывается без различия того, человека какого звания он убил»[140]. На основании этого некоторые специалисты делают вывод, что к тому времени убийство раба уже считалось убийством человека[141]. Возможно, но в источниках того времени ничего не говорится о свободных людях, осуждённых за убийство своих рабов.

В конце концов, уже в начале IV века н. э., то есть более чем через тысячу лет после основания Рима, Константин попытался защитить жизни порабощённых людей, перечислив – весьма подробно – все способы, при помощи которых их отныне запрещено было убивать. Римскому праву вообще была свойственна конкретность в данных вопросах. Прежде всего, Константин недвусмысленно дал понять, что закон не касается убийства рабов по неосторожности. Считалось, что в таком случае ущерб терпел только сам владелец, лишивший себя ценного имущества. Отныне, однако, поработителя можно было признать виновным в убийстве, если он умышленно убил раба одним из следующих жутких способов: с помощью дубины или камня, с помощью оружия, с помощью яда, «рассекая бока лапой дикого зверя» (слишком уж специфично даже для римлян), а также в результате поджога или жестоких пыток, которые Константин не без удовольствия описывает подробно: «пытая так, что суставы ослабевают и истекают чёрной кровью и гноем, в результате чего жизнь оставляет тела»[142]. Закон этот называется «Об исправлении рабов». Очевидно, Константин хотел, чтобы казнь перестала использоваться в качестве исправительной меры, но запрещать людям избивать рабов до полусмерти он не собирался. Этот запрет показался бы римлянам абсурдным.

Таким образом, умышленные убийства порабощённых людей – в качестве наказания или безо всякой причины – на протяжении почти всей западной римской истории никак не регулировались государством. Они просто не считались преступлениями; это были домашние дела рабовладельцев. Впрочем, нельзя сказать, что поведение хозяев, регулярно убивавших своих рабов, считалось приемлемым. Отношение к этому было примерно такое же, как сегодня – к супружеским изменам. В наши дни на Западе супружеская измена не считается преступлением; государство никак не наказывает людей, которые изменяют своим супругам. Но общество не одобряет их поведения. Супружеская неверность по сей день остаётся основной причиной разводов (впрочем, причины указывают не всегда), от изменников отворачиваются друзья, об их жизни годами сплетничают все их соседи. В XXI в. на Западе от 82 до 94 % людей считают измену аморальным поступком, и человеку, который совершает такой поступок, приходится мириться с социальными последствиями содеянного[143]. В римском мире к людям вроде Ведия Поллиона относились примерно так же, как сегодня – к неверным мужьям. Закон не запрещал хозяевам убивать своих рабов, но некоторые люди смотрели на это косо. Сенека пишет о Поллионе: «Кто не ненавидел Ведия Поллиона больше, чем его собственные рабы?..»[144] На самом деле, конечно, никто не ненавидел Поллиона так сильно, как порабощённые им люди, но довольно мило, что Сенека считал, что все остальные должны были ненавидеть его ещё больше. О рабовладельцах, которые слишком увлеклись расправами над рабами, все без исключения источники сообщают с отвращением. Можно заключить, что убивать и пытать рабов в Риме считалось не очень приличным. Так вели себя нувориши и невоспитанные мужланы; но, вероятно, как и нынешние игроманы и неверные мужья, эти люди постоянно занимались тем, чем занимались – тихо и незаметно, где-то на заднем плане истории.

Спикул

Последний тип убийств в рабовладельческом государстве – это убийства на гладиаторской арене. Здесь римляне крайне редко сталкивались с этическими дилеммами. На Западе римлян традиционно считают «цивилизаторами», но ирония в том, что, решив «цивилизовать» очередную территорию, они практически сразу же знакомили своих «нецивилизованных» подопечных с таким замечательным римским времяпрепровождением, как спорт с убийствами. Ожидалось, что жители Галлии, Дакии или Месопотамии, попивавшие пиво и игравшие в настольные игры (речь, конечно же, о тех кто избежал резни и порабощения, обычно сопровождавших появление римлян на горизонте) будут проводить свободное время в амфитеатрах, наблюдая за тем, как один человек пытается убить другого. И пить вино. Сегодня нам кажется очевидным, что отвращение к насилию – это нечто более «цивилизованное», нежели пристрастие к нему. А насилие ради удовольствия большинство из нас считают категорически неприемлемым. Даже те, кто (по совершенно непонятным мне причинам) полагают, что бокс – прекрасное зрелище на вечер, а охота на лис – милое культурное мероприятие, резко отрицательно относятся, к примеру, к днепропетровским маньякам, которые в 2007 г. за три недели убили 21 человека забавы ради. Римляне же считали битвы вооружённых взрослых мужчин верхом изысканности – особенно если эти мужчины были рабами или осуждёнными и поэтому не могли отказаться от участия.

Если верить самим римлянам, в частности, двум писателям эпохи Августа, первые гладиаторские игры в Риме в 264 года до н. э. организовал некто Деций Юний Брут, видевший нечто подобное на юге Центральной Италии и решивший, что заставить сражаться двух мужчин – это идеальный способ почтить память отца. Таким образом, первый гладиаторский бой состоялся на похоронах отца этого человека на Бычьем форуме. Всего сражались три пары гладиаторов; был ли кто-то из них убит – не сообщается. Бои на похоронах понравились многим: они оживили достаточно скучное мероприятие, внеся в него драматичный элемент неожиданности. Вскоре богатейшие римляне, а также люди, которые любой ценой стремились привлечь к себе внимание, принялись превращать похороны членов своих семей в небольшие соревнования не на жизнь, а на смерть, чтобы привлечь как можно больше народа. Устроив гладиаторские бои на похоронах дяди, можно было не сомневаться, что проститься с ним придут много людей, а о семье начнёт говорить весь Рим. Неудивительно, что произошло это как раз тогда, когда Рим активно занялся покорением Италии и сопредельных земель, в результате чего в город стекалось всё больше денег и порабощённых военнопленных.

Масштабы погребальных игр стремительно росли. В 216 году до н. э. на похоронах сражались 22 пары гладиаторов, 200 году до н. э. – 25 пар, в 183 году до н. э. – 60 пар и так далее. Всего за полвека гладиаторы стали самым модным аксессуаром в городе. Поэтому появились специальные школы, хозяева которых обучали лучших бойцов и сдавали их в аренду. А затем римское государство начало приговаривать преступников к отправке в такие школы, и они превратились в подобие тюрем для набедокуривших качков. Но примерно два века гладиаторские бои оставались неразрывно связанными с похоронами, так что кто-то должен был умереть, чтобы член его семьи мог организовать хорошие игры.

Всё изменилось, когда за дело взялся не кто иной, как Юлий Цезарь, большой любитель смелых нововведений. В 65 году до н. э., когда Цезарь занимал невысокую должность и ещё не пользовался авторитетом, но уже был крайне амбициозен, он устроил на Римском форуме гладиаторские игры в память об отце, умершем двумя десятилетиями ранее. Это была гениальная идея: формально, повод был напрямую связан с похоронами, но дожидаться смерти очередного члена семьи не пришлось. Цезарь освободил гладиаторские игры от ограничений, связанных с погребением. Теперь под предлогом памятной даты он в любое время мог выставить на арену столько гладиаторов, сколько мог себе позволить нанять – потому что к тому времени гладиаторские игры превратились в один из видов демонстративного потребления. Если один человек мог рискнуть жизнями тридцати хорошо натренированных, очень дорогих мужчин, значит, чтобы показать, насколько ты богаче его, нужно было рискнуть сорока такими мужчинами. А римляне обожали демонстрировать своё богатство. Стоило гладиаторским боям утратить в их сознании связь с похоронами сограждан, как начался настоящий ад. Игры стали главным способом на других посмотреть и себя показать, завоевать популярность, заявить о своих политических взглядах. Они превратились в безумную смесь Аскота[145], матча Премьер-лиги и политического митинга, только крови на них, разумеется, проливалось больше. В отличие от атлетических состязаний (вроде борьбы или гонок колесниц), по-латински называвшихся ludi, гладиаторские игры, именовавшиеся munera, позволяли отдельным людям хвастаться и, самое страшное, пользоваться своей властью над жизнью и смертью на глазах у публики.

С нашей точки зрения, гладиаторская арена – крайне странная штука. Это пространство, где убийство и смерть продавали под видом спорта и развлечения. Игры были зрелищем в том смысле, в котором зрелищем являются новогодние фейерверки в Нью-Йорке. Это была впечатляющая демонстрация мощи римского государства и власти римских элит. И в то же время игры представляли собой массовое убийство тысяч и тысяч порабощённых мужчин и женщин (включая тех, кто добровольно продал себя в рабство, чтобы принять участие в этом действе), совершавшееся римским народом. Гладиаторы – ярчайший пример того, насколько тонкой может быть грань между настоящим убийством и простым лишением жизни. В своей биографии императора Гая Калигулы, точнее, в разделе, посвящённом его жестокости и капризам, Светоний приводит весьма необычный анекдот. Он описывает сражение между пятью ретиариями – гладиаторами, вооружёнными рыболовными снастями (большой сетью и большим трезубцем) – и пятью секуторами (большой щит, короткий меч, шлем в виде железной маски). Ретиарии быстро сдались, и организатор приказал секуторам расправиться с ними. Одному из ретиариев это не понравилось, поэтому – на радость потрясённым зрителям – он схватил трезубец и немедленно заколол им пять секуторов. Если верить Светонию, император скорбел об этом «кровавом побоище»[146] и проклинал всех, кто способен был на него смотреть. При этом он с удовольствием взглянул бы на то, как победители расправляются с ретиариями. Единственной разницей, границей между убийством и спортом, было соблюдение правил.

Эти правила остаются за рамками широко распространённых в наши дни представлений о гладиаторских играх. И это проблема, потому что у каждого, кто берётся рассуждать о гладиаторах, в голове есть образ этих игр, который кажется ему правдивым. Для меня это частью кадры из «Жития Брайана по Монти Пайтону» (напуганный узник, удирающий от громадного безликого гладиатора, которому приказали его убить), частью – из «Гладиатора» Ридли Скотта (Рассел Кроу, отрубающий головы пятерым громадным безликим гладиаторам, которым приказали его убить, но у них это не получилось, и кричащий: «Я вас развлёк?»). И в том и в другом случае бой изображён неравным: громилы в броне сражаются с доходягами в набедренных повязках. Зрители ждут, что доходяга немного поборется за свою жалкую жизнь и умрёт. Исход предрешён. На трибунах, разумеется, грязные беззубые плебеи, одетые в лохмотья, а нередко и полуголые. Эти гладиаторские игры – форма казни, которая неизбежно заканчивается смертью. Их устраивает щедрая, но равнодушная к ним элита для противной, похотливой однородной массы бедняков, жаждущих крови. Но подобное представление о гладиаторских боях страшно далеко от реальности.

Эта проблема носит двоякий характер. Во-первых, мы путаем три разных вида жестоких развлечений, практиковавшихся римлянами. Строго говоря, это не наша вина; причина в том, что христианские писатели III–IV в., на глазах которых их единоверцев бросали разъярённым быкам и другим зверям, в своих сочинениях осуждали всё, связанное с ареной. А ещё они считали, что у каждого человека, вне зависимости от того, является ли он римским гражданином, есть душа, поэтому им вообще не нравилось, когда люди умирали забавы ради. В общем, они не одобряли римские развлечения и порой осознанно, а порой неосознанно описывали всё, происходившее на арене, как казнь, а каждую казнь – как убийство. Полагаю, это неудивительно, учитывая, скольких их родственников и друзей казнили за веру в единого Бога. В действительности – и да, я намереваюсь прояснить это раз и навсегда – игры состояли из трёх частей. По утрам устраивались игры со зверями, на которых животные сражались друг с другом, или с ними сражались профессиональные охотники, или, на худой конец, какие-нибудь звери просто показывали трюки. Дневное представление – шоу в перерыве, нечто вроде римского аналога выступления Джастина Тимберлейка – состояло, собственно, из казней. Точно так же, как никто не покупает билеты на «Супербоул»[147], чтобы посмотреть на Тимберлейка, римляне не приходили на арену ради этих казней: это была развлекательная пауза, во время которой профессионалы могли отдохнуть, а половина зрителей – сходить в туалет. И как шоу в перерыве «Супербоула» из милого марша оркестра студентов превратилось в грандиозное зрелище с участием мировых звёзд, исполняющих попурри из своих хитов, так и казни во время обеденного перерыва на играх из обычной работы профессионального палача трансформировались в масштабные театрализованные представления – и всё для того, чтобы зрители не скучали[148].

Вторая проблема заключается в том, что мы, современные читатели, склонны относиться к мнениям нескольких аристократов, всерьёз увлекавшихся стоической философией, и ряда христианских богословов как к отражению объективной реальности. Это глупо. Стоики терпеть не могли реальность: им казалось, что в ней слишком много беспорядка и эмоций. Цицерон и Сенека – самые известные римские стоики, много писавшие об играх. Цицерон писал во времена поздней республики, когда игры представляли собой тот ещё балаган, и сравнивал их с хаосом, царившим в политической жизни. Сенека писал в правление Нерона, когда кругом царил настоящий ад. Оба были одними из самых влиятельных, богатых и образованных людей своего времени. Оба были стоиками и предпочитали самодовольно рассуждать о том, что нет ничего лучше стоицизма (кроме, разумеется, их богатства и власти). Стоицизм – это довольно скучное философское учение, которое, если максимально упрощать, признавало знание и разум высшим благом и предписывало переносить всё, что происходит в жизни, не опускаясь до такой грубости, как эмоциональная реакция. Его суть хорошо выразил третий великий римский стоик, Марк Аврелий:

«Если тебя печалит что-нибудь внешнее, то не оно тебе досаждает, а твоё о нём суждение. Но стереть его от тебя же зависит»[149]

И в другом месте: «Снято «обидели» – снята обида» (да, это довольно однообразная книга)[150].

И ещё: «С тобой случилось, тебе назначено и находилось в некотором отношении к тебе то, что увязано наверху со старшими из причин»[151].

Короче говоря, стоики терпеть не могли чувства и попытки что-либо изменить, а любили только Разум. Ужасные люди. Но они оставили нам очень много рассуждений о гладиаторских играх – Рассуждений с большой буквы Р. Таким образом, самые красноречивые из дошедших до нас источников, описывающих гладиаторские игры, отражают крайние взгляды, не разделявшиеся большей частью жителей римского мира. Представьте себе, что из всех источников о религии сохранились только книги Ричарда Докинза и Дэниела Деннета[152], и на их основе историки пытаются реконструировать повседневную жизнь американского протестанта. Или, например, что всё, что осталось от феноменального шоу «Остров любви»[153], получившего премию BAFTA – колонки из The Telegraph с рассуждениями о моральной деградации. Но очень легко поверить в версию гладиаторских игр, предложенную стоиками, элитой, и многие верят, забывая, что большинство мест, включая все места в первых рядах, были зарезервированы для сенаторов и членов их семей, а серая масса плебса вынуждена была довольствоваться задними рядами, откуда арену видно было гораздо хуже. А Сенека и Цицерон сами регулярно посещали игры.

Так или иначе, настоящие гладиаторские бои устраивались вечером. Гладиаторы сражались один на один, реже – группами. И групповые сражения ценились меньше, чем захватывающие поединки двух бойцов, которые могли закончиться гибелью одного из них. Вот ещё одно заблуждение о гладиаторских играх. На самом деле они далеко не всегда заканчивались чьей-либо смертью. Историки много (но, увы, не так яростно) спорят, как часто гладиаторы погибали в бою и в этом ли состоял смысл игр. Немало тех, кто считает, что зрители получали удовольствие в первую очередь от мастерства профессиональных фехтовальщиков. Далеко не все свидетельства подтверждают эту гипотезу, но она помогает несколько скорректировать наше представления о гладиаторах и их ремесле. В крайнем случае, два сильных, хорошо натренированных человека в равном и элегантном бою стремились нанести друг другу как можно больше ран, пока один из них не умирал или не сдавался. Решив сдаться, упавший гладиатор поднимал вверх палец, подавая сигнал организатору игр (по-латински его называли словом editor). Что происходило дальше, решал организатор, как вы знаете благодаря Хоакину Фениксу и его пальцу в том же «Гладиаторе»[154]. Организатор мог отпустить обоих гладиаторов – тогда один уходил с арены победителем, а другой – побеждённым. Или он мог приказать победителю нанести побеждённому смертельный удар. Обычно его наносили в горло. Мнение зрителей, разумеется, тоже имело значение: они либо просили помиловать своего любимчика, либо требовали прикончить никудышного бойца, чтобы он больше никогда не отнимал у них время.

Для зевак – что римских, что современных – это самый захватывающий и пугающий момент. В этот момент вся власть сосредоточена в руках организатора игр. Он может убить, а может проявить милосердие. От него зависит не только судьба павшего бойца, но и поведение победителя. Именно организатор, повернув свой палец, превращал хорошо натренированного бойца в убийцу. И именно это меня интересует больше всего. Внимание учёных, изучающих гладиаторов и их ремесло, по большей части сосредоточено на зрителях и проигравших, потому что именно они интересовали самих римлян. Когда римляне писали о своих развлечениях, они либо занимались морализаторством, рассуждая о том, как ужасно, что бедные люди смотрят на смерть (но речь именно о бедных людях; богатые, разумеется, не подвергались разлагающему воздействию игр и могли ходить на них сколько угодно), либо воспевали умирающих гладиаторов, принявших смерть, как самые настоящие римляне. Писали философы и богачи, активно участвовавшие в управлении римским государством и интересовавшиеся только тем, что вызывало у них ощущение собственного превосходства. О гладиаторе, который убивал побеждённого, говорили редко, да и сейчас говорят редко. Но эта книга – не о смерти и не о зрителях, а об убийствах. Особенность гладиаторских игр в том, что они делали из порабощённых атлетов убийц.

Ярчайшим примером является карьера самого знаменитого из известных нам гладиаторов. Звали его Спикул. Я знаю, о чём вы сейчас думаете: «Но, Эмма, кажется, Стэнли Кубрик снял фильм о Спартаке, а не о Спикуле. Первый раз слышу это имя. Разумеется, самый знаменитый гладиатор – Спартак!» В ответ мне придётся вам объяснить, что, хотя Спартака приговорили к отправке в гладиаторскую школу, он никогда не сражался на арене, и карьеру гладиатора он не строил, он этим даже не подрабатывал. Он был солдатом, который провёл несколько месяцев в гладиаторской школе и при первой же возможности оттуда сбежал. Спикул же был чрезвычайно успешным мурмиллоном. Мурмиллон – пожалуй, самый известный тип гладиатора. Их часто показывают в фильмах вроде того же «Гладиатора». Из одежды на них были только небольшие штаны да огромный пояс. Зато мурмиллон носил огромный, практически круглый шлем, целиком закрывавший лицо, поножи на ногах и доспех на руке, в которой он держал классический короткий меч, давший название гладиаторам – гладий. И ещё у него был большой прямоугольный щит. Мурмиллоны – «маленькое чёрное платье» в мире гладиаторов[155].

Спикул жил в правление императора Нерона, накануне краха первой императорской династии. Мы не знаем, как он стал гладиатором, но мы знаем, что он был рабом. Большинство гладиаторов были преступниками, приговорёнными к трём или пяти годам гладиаторских боёв, или военнопленными, или порабощёнными людьми, проданными в гладиаторские школы. Некоторые, впрочем, были свободными людьми, взявшими на себя обязательства перед гладиаторской школой и отказавшимися от свободы и гражданских прав для того, чтобы выступать на арене. Этот факт приводит в замешательство большинство историков, но, подозреваю, их приводит в замешательство и то, что кто-то добровольно принимает участие в шоу вроде «Острова любви», «Большого брата» или даже «Ученика», а многие люди идут на это. Как и жизнь телезвезды, чьё фото с обведённым кружками целлюлитом красуется на сайте MailOnline или на обложке журнала Heat, жизнь гладиатора была адом с привкусом рая. Гладиаторов боготворили, за ними хорошо ухаживали, но при этом их демонизировали, презирали и держали в клетках. В рекламе игр (нарисованной на стенах) и на памятной посуде, изготовленной в честь побед, к именам людей, ставших гладиаторами добровольно, всегда приписывали букву L (liber, свободный). У Спикула не было буквы L после имени. А вот у первого человека, которого он убил, была.

Впервые Спикул вышел на гладиаторскую арену в Помпеях. До этого он тренировался в Капуе в элитной гладиаторской школе Нерона, основанной Юлием Цезарем и называвшейся школой Цезаря, пока маленький мерзкий Нерон не переименовал её в честь себя. Карьера Спикула началась с того, что его арендовал кто-то из Помпей, где против него выставили местного чемпиона Аптонета. Аптонет был гладиатором-фракийцем: у него на шлеме был большой красный плюмаж, вроде того, с которым изображают римских солдат, а в руках он держал круглый щит и изогнутый меч. Он был свободным человеком, который стал гладиатором добровольно и добился в этом деле больших успехов. До сражения с новичком Спикулом он успел одержать шестнадцать побед. Вообще, римляне не выставляли новичков против действующих чемпионов, если только в новичках не было какой-нибудь искры. Неравные бои им претили. Матч «Манчестер-Сити» против каких-нибудь аутсайдеров – это неинтересно и неспортивно; римляне, писавшие о гладиаторских играх, не скрывали своего отношения к таким поединкам. Поэтому можно предположить, что ещё до битвы с Аптонетом Спикул подавал надежды, и эти надежды он оправдал. Он вырубил шестнадцатикратного чемпиона и прикончил его. Мы знаем об этом не из источников, а из замечательного образца граффити. Римские писатели (чьи книги дошли до нас) были богатыми и образованными политиками. Их интересовали только доброе вино, хорошие женщины и философия. Они не были большими поклонниками спорта как такового. Как члены Палаты лордов не пишут статей о футбольной тактике, так и сенаторы и чиновники Римской империи не анализировали гладиаторские бои. Во всей дошедшей до нас римской литературе – как латинской, так и грекоязычной – среди общих фраз о гладиаторах и играх встречается лишь одно описание реального поединка, и то речь о крайне нетипичном случае, когда оба гладиатора победили[156]. Всего одно описание. Остальную информацию о том, что происходило на арене, мы почерпнули из поразительно подробных граффити, которыми римляне покрывали стены самих арен, таверн и чужих домов, а также чужие статуи.

Интересующее нас граффити – это схематичное изображение Спикула (оно подписано) с мечом, щитом и в огромном шлеме. Маленькие ручки и ножки из чёрточек устремлены вперёд: агрессивный гладиатор атакует противника. Аптонет лежит на земле, подняв руку с оружием над головой: этот жест означает, что он сдаётся. Следуя римской привычке изображать павшего героя опирающимся на руку, то есть сохранившим силу и честь (взгляните, например, на знаменитую статую умирающего галла), неизвестный художник заставил схематичного Аптонета опереться на маленькую ручку-чёрточку. Вообще, для рисунка, нацарапанного на штукатурке, это впечатляющая работа. Одного изображения достаточно, чтобы понять, что Спикул одержал победу в поединке, а его соперник просил о пощаде. Но аноним, стоявший примерно в 60 году н. э. у дома на помпейской Виа делла Фортуна, чуть ли не за километр от амфитеатра, где произошла битва, задержался ещё ненадолго, чтобы написать всего восемь латинских слов (три из них – в сокращённом виде) и тем самым сообщить нам ещё больше сведений. Надпись гласит: «Спикул из школы Нерона, новичок, победил; Аптонет, свободный человек, шестнадцатикратный победитель, погиб»[157]. Эти слова в сочетании с картинкой доносят до нас всю необходимую информацию о битве. Спикул упорно сражался с чемпионом и одолел его. Он повалил Аптонета на землю и вынудил его просить о пощаде. Битва прекратилась, и взоры обоих гладиаторов обратились к организатору игр, которому предстояло решить исход поединка. Толпа, разумеется, шумела. Глядя на рисунок, можно подумать, что зрители поддержали нового чемпиона, выскочку Спикула. Впрочем, может быть, наше граффити – дань уважения павшему герою, и толпу привела в восторг его мужественная, молчаливая готовность принять возможную смерть. Мы не знаем, что чувствовали два человека, застывшие на месте совсем рядом с судьёй. Их обоих готовили к этому моменту. Гладиаторов дисциплинировали, как военных: от них требовали корректно вести себя на арене. Раз за разом, день за днём они тренировались падать и ждать смерти, как полагается, и заносить руку и наносить смертельный удар, как полагается. Побеждённый должен был подставить шею и не двигаться, ему следовало смириться с судьбой, демонстрировать бесстрастие и спокойное достоинство. Победитель тоже должен был выглядеть достойно, готовясь пронзить глотку противника быстрым, резким движением. Смерть должна была быть простой и мгновенной, но трудно представить себе, что ощущали гладиаторы, пока толпа неистовствовала, а организатор медлил, держа зрителей в напряжении, прежде чем, наконец, вынести решение при помощи пальца (или как-то ещё). В тот день организатор не был склонен проявлять милосердие. Толпа увидела настоящую победу. Спикул вонзил свой меч в тело соперника. Вчерашний новичок стал чемпионом.

Я хочу прояснить, на что это на самом деле было похоже. Гладий – это страшное оружие. Я провела слишком много времени на YouTube, наблюдая за мужчинами, кромсающими мясные обрезки современными копиями гладиев. Эти мечи рассекают плоть, как мягкое масло. Когда гладиатор вонзал гладий в глотку соперника, в этом не было ничего зрелищного. Зрелище возобновлялось, когда он его вынимал. Густая кровь, попадающая в вашу маленькую шею по сантиметровой артерии, находится под огромным давлением. Сердцу приходится противостоять неумолимой гравитации, чтобы доставить кровь наверх, в ваш мягкий и ненасытный мозг, а затем выкачать её обратно. И когда это давление резко падает – например, из-за того, что кто-то вонзил вам в сонную артерию меч – кровь брызжет, словно шампанское, если открыть его, хорошенько встряхнув бутылку. Если речь об атлете с мощным сердцем и участившимся от волнения пульсом, первая струя крови может достичь двухметровой высоты. Брызги крови над головами победоносного гладиатора, судьи и зрителей – ошеломляющее и поистине эффектное зрелище. Даже я, при всём моём отвращении к убийству людей на арене, понимаю, что смотрела бы на это, вытаращив глаза и разинув рот, и какая-то часть меня думала бы, что это круто. Я спрашивала врачей и военных, и все они подчёркивали, что из раны на шее Аптонета должно было вырваться наружу огромное количество крови. Много, до ужаса много крови. Спикул и стоявший рядом с ним судья наверняка промокли насквозь. На арене образовались кровавые лужи. «Чистым» убийством это назвать нельзя. Римляне не просто так питали слабость к подобным кровавым развлечениям: выглядело это действительно потрясающе. Проигравшему, разумеется, было не очень весело. Вопреки расчётам римлян, удар мечом в глотку не всегда приводил к мгновенной смерти жертвы. Зачастую человек сразу терял сознание, но в рассечённой трахее воздух мог дребезжать и булькать до двух минут. Но из-за шумного ликования этих звуков, конечно, никто не слышал.

Трудно представить себе более умышленное убийство. Это убийство, совершённое на специально подготовленной для этого арене человеком, которого учили убивать и умирать на потеху публики. Но кто здесь настоящий убийца? Меч в руках Спикула, но Спикул – порабощённый человек. Он оказался на арене не по своей воле; его согласия никто не спрашивал. Он не мог отказаться убивать Аптонета. Решение принимал не Спикул, а организатор игр, имени которого мы никогда не узнаем. Он поднял или опустил палец – или сделал что-то другое – и заставил Спикула совершить убийство[158]. Может быть, настоящий убийца – он, а Спикул – всего лишь его оружие? Сам организатор отверг бы это предположение по двум причинам: во-первых, он заявил бы, что исполнил волю толпы. Он бы сказал, что толпа решает, отпустить проигравшего и позволить ему побороться в другой раз или вынудить его испустить последний вздох на арене. Если бы мы нажали на него посильнее или если оказалось бы, что он склонен к самоанализу, организатор мог бы добавить, что произошедшее в тот день зависело не от него, а от судьбы. Непостижимые божественные силы сообщили о своей воле с помощью знаков: криков толпы, или, может быть, птицы, пролетевшей над ареной, или даже чувства, посетившего самого организатора и заставившего его совершить то, чему суждено было совершиться; он и не мог поступить иначе. В таком случае сам организатор был всего лишь орудием богов, которых, с точки зрения римлянина, существовало бесчисленное множество, Спикул – оружием, а толпа – инструментом, с помощью которого боги объявляли о своём решении. Убийство Аптонета было тщательно организовано – но ни один человек не был в нём виноват, потому что решали не люди, а боги. Они решили, что Спикул будет стоять над Аптонетом, молчаливо принимающим смерть – и тем самым умоляющим сохранить ему жизнь; что организатор повернёт свой палец так, а не иначе, повинуясь сверхъестественным силам, пронизывающим мироздание. Кстати, именно по этой причине римляне презирали гладиаторов, не выдерживавших напряжённости момента между жизнью и смертью и открыто моливших о пощаде. Гладиаторов учили смиряться с судьбой, они должны были вести себя стоически и не позволять себе эмоциональной реакции. У рыдающего и выпрашивающего помилование гладиатора было гораздо меньше шансов избежать смерти от меча, чем у мужчины, который вёл себя как полагается и казался достойным спасения, потому что, молча подставив шею под удар, демонстрировал покорность воле богов. Он не пытался убежать от судьбы, бороться с высшими силами; он признавал, что его жизнь, как и жизни всех остальных людей, находится в руках божеств. Чтобы гладиатору позволили и дальше дышать, он должен был делать вид, что выживание его совершенно не заботило, а это само по себе – психологическая пытка.

Смысл этой системы, разумеется, состоял в том, чтобы снять со всех присутствующих всякую ответственность за убийство. Гладиатор – всего лишь оружие; толпа – всего лишь проводник; организатор – всего лишь спица в колесе божественного замысла. В любом случае ему нужно было устроить эти игры, чтобы угодить жителям Помпей. У него не было выбора. Ни у кого не было выбора. Все были одинаково невинны и одинаково виновны. Но только Спикула забрызгала – возможно, с ног до головы – кровь Аптонета, только его руки ощущали сопротивление мускулов, хрящей и костей. Только Спикулу и бесчисленному множеству его коллег приходилось молчаливо ждать, а затем наносить удар, а затем просыпаться с осознанием того, что они стали убийцами. Римляне понимали это, потому-то они и скрывали лица гладиаторов под огромными шлемами, маскируя и расчеловечивая их в глазах товарищей по несчастью. Потому-то порой, может быть, даже в большинстве случаев, организатор миловал поверженного бойца и освобождал обоих от бремени убийства. Я уже говорила, что отнюдь не случайно гладиаторские игры стали частью римской культуры в годы, когда Рим приступил к активной экспансии – и дело не только в том, что римляне познакомились с обычаями жителей юга центральной Италии. Гладиаторские игры позволяли постоянно напоминать людям о том, что империя обладает властью порабощать и убивать, причём люди приходили на них и усваивали этот урок добровольно. Значительная часть людей, сражавшихся и погибавших на арене, были порабощены в ходе римских войн. Их угнали из Северной Африки или с территорий нынешних Бельгии, Турции, Австрии, Ирака или Хорватии, поработили, обучили и заставили убивать и умирать ради римского народа в центре каждого римского города. Остальные в большинстве своём были преступниками, осуждёнными за кражу соседского улья или что-нибудь в этом роде. Римское государство использовало их, как танцующих медведей: бывшие угрозы, которые римляне нейтрализовали, усмирили и принудили развлекать лояльных граждан. Они постоянно, ежедневно напоминали людям о том, что происходит с теми, кто связывается с Римом. Он делал их частью созданной им системы. Превращал их в свою пропаганду.

Оборотной стороной этого было то, что многие гладиаторы становились звёздами. Спикул проснулся знаменитым. Убив Аптонета, он из никому не известного новичка превратился в уникума. Римляне восхищались гладиаторами совершенно так же, как мы восхищаемся звёздами реалити-шоу или футболистами: им завидовали, их хотели, но никто бы не выдал за кого-то из них свою дочь. Спикул заработал репутацию беспощадного победителя: мы знаем об этом благодаря коллекции памятной стеклянной посуды. Римским аналогом кружки в честь королевской свадьбы был стеклянный сосуд, украшенный сценой из какой-нибудь особенно захватывающей битвы. Римляне хранили их в память о победах любимых гладиаторов; ещё у них были лампы и кинжалы с изображением конкретных гладиаторов. В общем, они относились к ним так же, как футбольные фанаты – к своим любимым игрокам. В наши дни маленькие мальчики носят футболки с Лионелем Месси, надевают бутсы, как у Криштиану Роналду, и вешают в своих комнатах постеры с Мо Салахом. Римским мальчикам дарили чашу со Спикулом или кинжал с Колумбом. Сохранилось поразительно много предметов с изображением Спикула, потому что в Италии 60-х годов I века н. э. он на короткое время стал кем-то вроде Месси. Он одержал победу над каким-то гладиатором по имени Колумб – это было столь громкое событие, что до нас дошло целых тринадцать посвящённых ему сосудов. Известно всего 57 образцов стеклянных изделий с изображением гладиаторов, и на 28 % из них изображён Спикул. Повод во всех случаях один и тот же: Спикул убил Колумба. Возможно, он убил его прямо во время боя, потому что ни на одном из изображений рука у Колумба не поднята: он не сдавался. Спикул, судя по изображениям, подошёл к упавшему противнику со щитом, и, надо полагать, нанёс ему сокрушительный удар. Мы не знаем, как часто гладиаторы погибали в бою, но стеклянные сосуды свидетельствуют, что такое случалось довольно редко. На всех остальных победители и побеждённые – израненные и окровавленные – уходят с арены. Вполне возможно, они умирали за сценой от тяжёлой травмы или инфекции. Только Спикул изображён на стекле в качестве победителя-убийцы: помимо Колумба, его жертвой стал некто Пруд.

Эти победы выделяли Спикула из числа коллег. В отличие от них, он не мечтал поскорее закончить битву и уйти с арены живым. В отличие от преступников, он не ждал окончания пятилетнего срока. В отличие от свободных людей, он не думал о славе и женщинах. По-видимому, ему просто нравилось убивать как можно больше людей; из-за этого он даже представляется мне похожим на главного героя «Гладиатора», хотя у Спикула, по всей видимости, развлекать людей получалось гораздо лучше (и, наверное, он не орал на них и не стремился их расстроить). В результате он привлёк внимание нашего старого знакомого Нерона. Вот почему Спикула можно считать самым знаменитым гладиатором всех времён: он стал придворным гладиатором императора. Если верить Светонию, Нерон любил Спикула. Он был его самым большим и самым щедрым фанатом. Нерон подарил Спикулу огромные поместья, в которых он мог наслаждаться роскошью, оставаясь рабом и пользуясь услугами других рабов. Поклонниц у него, наверное, тоже было немало, потому что гладиаторы сводили римлянок с ума[159]. Увы, Спикула ждал печальный конец. Когда власть Нерона рухнула под весом его собственного эго, он (якобы) не смог сам себя убить и послал за Спикулом, чтобы тот сделал это за него. Светоний пишет, что Нерон выбрал Спикула как человека, привыкшего убивать. Лучше убийцы было не сыскать; но Спикул отказался от такой чести. Может быть, он думал, что убийство того, кого знаешь, – это нечто принципиально иное. Может быть, он просто не хотел убивать настоящего императора. Может, он боялся, что это сочтут настоящим убийством, и тогда его осудят и казнят. А может, он просто был не в настроении. Так или иначе, для него существовало принципиальное различие между этим убийством и всеми убийствами, совершёнными им на арене – различие, о котором Нерон не подумал. В конце концов Нерону всё же удалось свести счёты с жизнью – хотя он особенно не старался. Новый император выдал приспешников Нерона толпе, которая их глубоко презирала. Если верить Плутарху, толпа, очищавшая форум от колоссальных статуй Нерона, заметила, что Спикул пытается сбежать, и сбросила на него одну из статуй. Спикул был раздавлен: трудно назвать это благородной смертью[160].

Гладиаторские игры занимают особое место во всех исследованиях убийств в Риме, смерти в Риме, развлечений в Риме, преступления и наказания в Риме, чего угодно в Риме, потому что они ярче всего демонстрируют, как сильно римляне отличались от нас. Римляне одевали рабов, как солдат, тренировали их, как солдат, а затем заставляли их сражаться на потеху публике, но при этом по-настоящему, так, что иногда кто-то из них умирал. Трудно представить себе более хладнокровное убийство. В римском мире умышленное, кровавое, жестокое убийство людей считалось прекрасным развлечением. Это представление опиралось – и, в свою очередь, оказывало влияние – на отношение римлян ко всем остальным видам убийств: грубо говоря, далеко не такое серьёзное, как наше. Вопреки утверждениям христиан и стоиков, гладиаторские бои, убийство и смерть на арене не были извращением. Они воплощали нечто фундаментальное в римской системе ценностей: любовь к борьбе и соревнованию, преклонение перед военным делом и особо трепетное отношение к ближнему бою. Римлянам нравилось, когда сила и талант демонстрировались и вознаграждались, шла ли речь об адвокатах, акробатах, певцах или охотниках, расправляющихся с жирафом. Или о двух мужчинах, обученных, вооружённых и бьющихся один на один. Во времена, когда большинству римских граждан уже не грозила смерть в бою, им оставалось только наблюдать за людьми, которые, доблестно борясь и храбро убивая, воплощали собой столь ценимые в Риме добродетели.

VI
Убийство с помощью магии

Главное, что нужно знать о римской магии – что грань между магией и медициной очень тонка, а между медициной и ядами – ещё тоньше. Если магия и медицина – две стороны одной медали, то медицина и яды – одна и та же сторона с разных ракурсов. По-латински «отравитель» и «волшебник» – это одно слово (veneficus). По-гречески «лекарство» и «яд» – это одно слово (pharmakon). С точки зрения древних между этими вещами нет существенной разницы. Например, любовные зелья и афродизиаки считались взаимозаменяемыми. С нашей точки зрения, зелье, с помощью которого можно влюбить в себя человека – это явно что-то из области магии, в то время как зелье, которое приводит человека в возбуждённое состояние, звучит как нечто более-менее реалистичное. В женских журналах каждый месяц выходит по статье о продуктах-афродизиаках – ведь это наука![161] – а вот статьи об использовании специального колёсика для приворота мне не встречались. Римляне же не видели между этими вещами существенной разницы, хотя иногда пытались отнестись к ним скептически. В «Естественной истории», энциклопедии Плиния Старшего, есть замечательный пассаж, где высмеиваются представления греков о магии. Плинию они казались ужасно нелепыми, при этом значительную часть своего труда он посвятил использованию экстрактов растительного и животного происхождения для оказания положительного или отрицательного влияния на людей. С его точки зрения, применение персидского растения под названием ахеменида (что бы это ни было), якобы вызывающего у человека мучительные воспоминания о том, в чём он ощущает за собой вину, и вынуждающего его сознаться в содеянном – это магия. Магию Плиний считал глупостью. А вот натирание глаза мозгом щенка, убитого на седьмой день после рождения – это, по мнению Плиния, медицина. Так лечится глаукома. Водоёмы, вода из которых делает голос более мелодичным, или вызывает забывчивость, или предотвращает аборты – это тоже медицина[162], как и вбивание железного гвоздя в голову человека, страдающего от эпилептического припадка, при условии, что гвоздь вбивается туда, куда нужно (в то место, которым человек ударился об пол, когда падал)[163]. В то же время, совет вырвать зуб у живого крота и носить его на теле, чтобы избавиться от зубной боли – никакая не медицина, а «ярчайшее доказательство бесполезности» магического искусства[164].

Схожие примеры можно обнаружить в единственном сохранившемся сочинении Марка Порция Катона, также известного как Катон Старший, Катон Цензор и Катон Мудрый. Он был лицом целой эпохи и её главным занудой. Все статуи изображают его яростно хмурящимся и с неодобрением и отвращением взирающим на всю Вселенную. Он прославился своей любовью к строгости, аскетизму и сельской жизни и ненавистью ко всему, что ему казалось роскошью, то есть ко всему остальному. В наши дни он известен главным образом тем, что заканчивал все свои выступления в сенате, вне зависимости от темы, страшной фразой «Карфаген должен быть разрушен», пока не добился своего в 146 году до н. э. Он был превосходным политиком, земледельцем и солдатом и воплощал собой идеал прямолинейного и сурового римского аристократа. И он полагал, что припарками из тёртой капусты можно вылечить вывихнутую руку[165]. Он также считал, что с помощью капусты можно избавиться от рака груди, колик и головных болей, и призывал купать детей в моче людей, евших, как и он, много капусты, чтобы защитить их от всех болезней. А если такую мочу подогреть, можно с её помощью защитить от всех болезней женские гениталии. Он предлагал проделать дырку в сидении стула и под этот инновационный, но наверняка неудобный стульчак поместить чашу со своей кипящей капустной мочой. Затем усадить на него женщину, прикрыв её ноги одеялом, и ждать неопределённо долго. Видимо, до тех пор, пока Катон не решит, что испарения мочи подействовали, и цистит даме больше не страшен. Представлять себе, как Катон сурово взирает на свою несчастную жену, заразившуюся молочницей и вынужденную сидеть над чашей с его вонючей мочой – это, если честно, выше моих сил.

В наши дни трудно понять, в чём для древних состояла разница между магией и медициной: то и другое кажется загадочным, мистическим и, прямо скажем, противным. То и другое сводится к возне с натуральными ингредиентами в надежде с их помощью что-то изменить в мире – к лучшему или к худшему. Впрочем, натуральными ингредиентами римляне не ограничивались. Для защиты детей широко применялись амулеты. Амулеты, называвшиеся буллами, носили, насколько мы можем судить, практически все мальчики из аристократических семей. А ещё детей и военачальников защищали пенисы. Если будете в Британском музее, взгляните на спрятанные в глубине античных галерей миниатюрные золотые кольца с изображениями членов и коралловую подвеску на золотой цепочке. Это красивые и дорогие изделия из золота. Их носили не воображаемые невежественные бедняки, а аристократы, которые тоже верили в магию. В конечном счёте, разница между магией, медициной и отравлением заключается в намерениях тех, кто прибегал к этим средствам.

Локуста

Самыми страшными убийцами – разумеется, после отцеубийц – римляне считали женщин, обладавших почти сверхъестественной способностью незаметно травить людей ядом. Коварные колдуньи, смешивавшие таинственные порошки и жидкости и втиравшие их вам в слизистые, пока вы не умирали. Женщины, нарушавшие естественный порядок вещей, навязывавшие миру свою волю, убивавшие своих мужей и детей. Яд наделял их властью, которой мужчины ничего не могли противопоставить. Римских мужчин это пугало больше всего на свете, и таких женщин они осуждали сильнее, чем кого бы то ни было.

Самую известную из этих коварных и могущественных ведьм звали Локуста. Строго говоря, Локустой её звал только Тацит: во всех остальных источниках её имя пишется через «у», «Лукуста», но влияние Тацита на представления наших современников о римлянах столь велико, что закрепился именно его вариант. Локуста так знаменита, что не реже раза в год в интернете появляются статьи, авторы которых утверждают, что она была первой в истории серийной убийцей или, например, что её изнасиловал жираф – предположения настолько нелепые, что это по-своему впечатляет[166]. Придётся напомнить, что и до римлян в мире жили люди, и Локуста точно не была первой, кому пришло в голову убить трёх и более человек. Она даже не была первой римской женщиной, убившей нескольких человек и упомянутой в связи с этим в дошедших до нас источниках.

Часто утверждают, что Локуста была родом из Галлии. Источник этой информации – схолии к Ювеналу. Схолии – это комментарии, которые древние исследователи (схолиасты) оставляли на полях рукописей, чтобы помочь своим коллегам и ученикам разобраться в ещё более древних текстах. Можно считать, что это древнейшие критические издания. Однако далеко не все схолиасты – к несчастью для их коллег и учеников – хорошо разбирались в том, о чём писали. В частности, они нередко путали одних исторических деятелей с другими. Увы, маленькое примечание, сделанное в IV веке н. э. человеком, который не мог отличить Вибия Криспа от Пассиена Криспа, – это вся имеющаяся в нашем распоряжении информация о происхождении Локусты, и придётся с этим смириться. Возможно, Локуста действительно была уроженкой Галлии, где её однажды арестовали и признали виновной в убийстве путём отравления. Увы, мы не знаем, кто был жертвой этого преступления, но сдаётся мне, что Локуста не травила этого человека сама. Скорее её обвинили в том, что она продала настоящему убийце яд: римское право приравнивало продавцов ядов к тем, кто своими руками подсыпал отраву в чей-нибудь кубок с вином. Очень жаль, что до нас не дошло описание процесса: по тем временам он наверняка был скандальным, ведь Локуста прославилась умением изготавливать яды. Я представляю её себе этакой мадам Лафарж[167] ранней Римской империи: обвиняемой по делу, которое вызвало большой общественный резонанс и породило множество сплетен. В частности, Локусте приписывали способность варить яды, которые имитировали симптомы любой болезни и убивали так быстро или так медленно, как нужно было настоящему убийце.

Об этом мы знаем благодаря тому, что Локуста засветилась в истории в конце правления императора Клавдия – в буквальном смысле в конце. Рассказывали, что её умение управляться со ступкой и пестиком привлекло внимание императрицы Агриппины в тот момент, когда она подумывала избавиться от стареющего мужа, приходившегося ей ещё и дядей, и передать власть своему любимому сыну Нерону. Если верить Тациту и Диону Кассию, организм Клавдия медленно переваривал пищу и легко справлялся с вином. Это защищало его от традиционных ядов и создавало трудности для Агриппины, которой нужно было выдать убийство супруга за естественную смерть. Она не хотела, чтобы её переворот выглядел как настоящий. И поэтому она попросила Локусту изготовить яд, который начнёт действовать достаточно быстро, не вызовет слишком неестественных симптомов и не будет нейтрализован алкоголем, пропитавшим внутренности императора. По-видимому, всё прошло не так гладко – в большинстве источников подчёркивается, что смерть Клавдия не была «чистой» и вызвала у людей подозрения. При этом разные авторы по-разному объясняют, почему яд не подействовал: может, императора вырвало, или у него начался приступ поноса, или всё-таки он выпил чересчур много вина. Так или иначе, умирал он ужасно медленно, поэтому доктор дал ему дозу какого-то быстродействующего вещества. На сей раз отрава сработала, и Клавдий покинул эту бренную землю, оставив трон злобному семнадцатилетнему Нерону, который тут же принялся портить всё и вся.

На этом карьера Локусты вполне могла закончиться – в конце концов, её яд оказался не таким уж и эффективным – но, видимо, в провале первой попытки обвинили не её, а Клавдия (он даже умереть нормально не мог!..), и она вошла в число приближённых Нерона. В отличие, к примеру, от Спикула, она не находилась у всех на виду, а оставалась в тени и по-прежнему варила свои яды. В древних текстах Локуста описывается как театральная ведьма: она таится во мраке и владеет чудовищной силой, но вынуждена использовать её, исполняя отвратительные поручения злого императора Нерона. О том, что её принуждали, свидетельствуют два источника, в которых рассказывается, как Нерон прилюдно расправился со своим сводным братом Британником. Нерон был приёмным сыном Клавдия, а Британник – родным, поэтому он представлял для нового императора явную угрозу. По правде говоря, устранение династической угрозы – не столько убийство, сколько политическая необходимость для любого монарха, но в ту пору римляне всё ещё отчаянно цеплялись за фантазии о том, что республика восстановлена, а император – никакой не монарх. Поэтому к расправам над членами императорской семьи по-прежнему относились как к осквернению семейных уз, а не как к укреплению монархии. Нерону пришлось проявить коварство – он решил отравить своего сводного брата. Локуста, как разумная женщина, пыталась прикрыть своего работодателя, изготовив яд, который действовал медленно, причём симптомы напоминали реальную болезнь. Это считалось золотым стандартом убийств путём отравления, наряду с зельями, вызывавшими психические расстройства, и Локуста наверняка была весьма довольна собой, пока не узнала, что Нерон очень нетерпелив. Он был неуравновешенным подростком и просто-напросто идиотом, который не мог подождать, пока его четырнадцатилетний сводный брат умрёт, а потом спокойно принимать соболезнования. Локуста поняла, как ошиблась, когда Нерон принялся её избивать – если верить Светонию, собственноручно[168]. Нерон был действительно плохим человеком. После избиения Локуста, ко всеобщему удивлению, согласилась изготовить яд, который убьёт Британника быстро. Этот яд наследнику за обедом подсыпал в вино его собственный слуга-дегустатор. Через несколько мгновений Британник упал замертво к ужасу других гостей, среди которых были его приёмная мать и родная сестра. Нерон же не скрывал своей радости и приказал возобновить застолье ещё до того, как тело отравленного вынесли из комнаты.

Как подросток, Нерон отличался непостоянством: эффективность второго яда Локусты так его поразила, что он официально освободил её от ответственности за все совершённые ранее преступления, подарил ей огромное поместье и отправил к ней учеников, чтобы они овладели её искусством. Там он её и держал, чтобы держать в страхе своих врагов. Рука Локусты видна и в попытках Нерона расправиться со своей матерью Агриппиной. Он пытался отравить её трижды (если верить Светонию; согласно другим источникам, минимум один раз), но у него ничего не вышло, потому что Агриппина ежедневно принимала разнообразные противоядия. Яды, которыми пользовался Нерон, он мог получить только от Локусты; можно предположить, что и противоядия поступали из того же источника. В конце концов Нерону пришлось расправиться с матерью с помощью меча, но список жертв Локусты продолжал пополняться. Бывший воспитатель Нерона Бурр, грубый старый солдат, верный императору, но прежде всего – старой римской морали, был очевидной мишенью. Нерон обещал отправить ему лекарство от горла, а вместо этого послал подарочек от Локусты. Домиция, тётка Нерона по отцу, возможно, умерла от старости, но не исключено, что и она стала жертвой искусства Локусты, когда племянничку захотелось получить в наследство землю в Равенне. Паллант и Дорифор – два престарелых вольноотпущенника, помогавших Нерону в начале его правления – скончались после того, как император послал им какую-то пищу. Светоний рассказывает и по-настоящему безумную историю о том, как Нерон расправился с детьми нескольких высокопоставленных осуждённых, умертвив их за общим завтраком вместе со всеми их слугами. Когда в 69 году н. э. легионы взбунтовались против Нерона, потому что правителем он был отвратительным, пошли слухи, что он собирается отравить весь сенат, чтобы выиграть войны при помощи тактики выжженной земли.

В конце концов Нерон просто сбежал, захватив с собой один из сваренных Локустой ядов. К несчастью для него, его ненавидели даже его собственные рабы: они сами приняли яд, лишив его возможности умереть лёгкой смертью. Нерону вновь пришлось нехотя воспользоваться мечом. Локуста пользовалась такой дурной славой, что, когда в Рим прибыл новый император Гальба, её арестовали, провели по улицам города и публично казнили. В результате слава Локусты её пережила. Спустя годы её имя по-прежнему упоминалось во всевозможных поэмах и сатирах, оно стало нарицательным для отравителей, как имя Эда Гина[169] – для серийных убийц, хотя Локуста, по-видимому, сама никого не травила, так же, как и Гин не был настоящим серийным убийцей. Она просто снабжала преступников тем, при помощи чего они убивали. Можно даже утверждать, что Локуста виновна в гибели врагов Нерона не больше, чем компания ArmaLite – в гибели людей, убитых с помощью полуавтоматической винтовки AR-15. Она была не столько серийным убийцей, сколько оружием. И всё-таки именно её считали образцом отравительницы. Ювенал в своей первой сатире, где он жалуется на весь мир как таковой, утверждает, что ей подражают женщины, которые травят своих мужей.

Разумеется, пример Локусты, придворной отравительницы, нельзя назвать типичным. Коварной колдуньей была некая Понтия, о которой нам известно только то, что её поведение возмущало поэтов времён расцвета империи. Ювенал упоминает её в самой женоненавистнической из своих сатир – шестой – в качестве конкретного примера женского злодейства. У Ювенала Понтия убивает обоих своих сыновей, приправив их обед аконитом, и при этом ни в чём не раскаивается. Она шутит, что, будь у неё семь сыновей, она бы убила всех семерых, и Ювенал сравнивает её с Медеей, героиней греческих мифов и трагедий, которая умертвила своих детей, чтобы отомстить неверному мужу. Понтия также упоминается в нескольких эпиграммах абсолютно бесстыжего поэта по имени Марк Валерий Марциал. Эпиграммы – это короткие, порой неприличные и зачастую очень смешные стихотворения, в которых высмеивались известные личности и пересказывались занимательные сплетни. Для римлян они были чем-то вроде очень грубого аналога юмористического шоу. Вот одна из моих любимых эпиграмм Марциала – до ужаса грубая и едкая:

«Любишь пронзенным ты быть, но пронзенный, Папил, ты ноешь.
Что же, коль это сбылось, Папил, тебе горевать?
Зуда тебе непристойного жаль? Иль, скорее, ты плачешь
Горько о том, что хотел, Папил, пронзенным ты быть?»[170]

Марциал много писал об анальном сексе. Очень много. Имя Понтии – по-видимому, только-только прославившейся – он впервые упомянул, заявив, что если она пошлёт ему какую-нибудь дорогую еду – жареного дрозда, кусок вкусного пирога или бёдрышко зайца (любопытный перечень римских деликатесов) – то есть он это не будет, чтобы ненароком не умереть в результате отравления аконитом[171]. Шутка не такая уж и смешная (отравители присылают отравленную еду, ха-ха), но намёк на то, что Понтия травит людей забавы ради, любопытен, если вспомнить, что у Ювенала она ни в чём не раскаивается. Некоторые на основании этой эпиграммы делают вывод, что в момент её написания, то есть около 86 года н. э., Понтия была ещё жива. Марциал упоминает её ещё в двух эпиграммах, явно рассчитывая, что его читателям её имя известно не хуже, чем читателям Ювенала. В первой он описывает Понтию как самую худшую в мире мать, а во второй заявляет, что скорее выпьет из её бутыли, чем назовёт некоего Коракина содомитом[172]. Вместо этого он обвинил Коракина в том, что он делает женщинам куннилингус, потому что это было гораздо смешнее, чем роль пассивного партнёра в гомосексуальном половом акте. Отношение римлян, и особенно Марциала, к гомосексуальным отношениям было странным, а к оральному сексу – ещё страннее.

Но мы отвлеклись. Автор схолий к Ювеналу, живший в IV в., попытался объяснить своим читателям и ученикам, кем была эта Понтия, и продемонстрировал свойственное схолиастам невежество. По его мнению, под Понтией имеется в виду дочь Публия Петрония, которая в правление Нерона лишилась мужа и убила двоих сыновей, устроив роскошный обед и отравив всю еду. В конце концов, её якобы казнили, но не за расправу над детьми, а за участие в заговоре против императора. В это довольно трудно поверить: Публий Петроний был высокопоставленным магистратом времён Калигулы. Дочь у него действительно была, но она пережила Нерона и вышла замуж за Авла Вителлия, который в 69 году несколько месяцев правил империей, пока его не сверг Веспасиан. Дочь Петрония звали не Понтией, а Петронией. Светоний написал биографию Вителлия, а Тацит посвятил событиям 69 году целую книгу, и если бы Петрония действительно убила своих детей, этот факт наверняка всплыл бы не только в стихах, созданных двумя десятилетиями позже. Так что эта версия – очевидная выдумка, что не помешало ей попасть в «Википедию». На самом деле мы ничего не знаем о Понтии.

Интересно, что эту женщину ждала удивительная «загробная жизнь»: отсутствие информации о ней в римских источниках побудило неизвестного выдумщика, жившего в Испании в XV в., сочинить целую биографию, нацарапать её на камне и выдать его за римское надгробие. Вплоть до XIX в. историки считали его настоящим надгробием Понтии и относились к написанному на нём всерьёз. Вот что в 1854 г. писал преподобный Льюис Эванс, чей прозаический перевод сатир Ювенала на английский считался стандартным до 1920-х гг.: «Понтия, дочь Тита Понтия, жена Дримиса, отравила двух своих сыновей, после чего совершила самоубийство. Об этом свидетельствует надпись на её могиле»[173]. Фальшивое надгробие сохранилось, и надпись на нём гласит: «Здесь лежу я, Понтия, дочь Тита Понтия, умертвившая двух сыновей из-за проклятой жадности и убившая себя…»[174]. Сама мысль о том, что римлянин мог купить булыжник и нанести на него большую надпись – причём без каких-либо сокращений! – чтобы рассказать всем, что его дочь стала убийцей, вызывает у меня улыбку, но фальсификатора выдаёт с головой то, что он описывает суицид как что-то плохое, хотя все знают, что римляне идеализировали храбрых самоубийц. В довершение всего, Понтия попала в подложную римскую хронику, сочинённую жившим в XVI в. иезуитом по имени Херонимо Роман де ла Игера. Он выдавал свою рукопись за подлинник, и в результате она оказалась не где-нибудь, а в архивах Ватикана – это просто забавно.

Мартина

Последнюю из трёх знаменитых римских отравительниц звали Мартина, и её история ярче всего демонстрирует, насколько тонка была грань между медициной, ядами и магией в римском мире. На её счету меньше всего задокументированных жертв, поскольку до самого Рима она не добралась. Мартина была уроженкой римской провинции Сирия[175]. Возможно – хотя к этой информации, пожалуй, стоит отнестись скептически – она жила в столице провинции, Антиохии, поскольку была знакома с Планциной, женой римского наместника Гнея Кальпурния Пизона. Все трое вошли в историю в связи со смертью Германика, приёмного сына Тиберия, пользовавшегося в Риме огромной популярностью. В первые годы правления Тиберия Германик и его жена Агриппина Старшая были молодыми и прекрасными принцем и принцессой, очаровательной и весьма плодовитой (у них было девять детей, из которых выжило шесть) супружеской четой. Народ их просто обожал. Поэтому, когда они отправились на восток, и в Сирии Германик внезапно тяжело заболел и умер, жителей империи это весьма опечалило. Горюя, они принялись выискивать виновных, и подозрения пали на Пизона.

Эти подозрения подкреплялись тем, что сами Германик и Агриппина, по-видимому, искренне верили, будто болезнь была вызвана ядом или магией, а не одной из многочисленных зараз, которые угрожали уроженцу Западной Европы, отправившемуся в круиз по Нилу во времена, когда настоящей медицины ещё не существовало. Супругам нетрудно было поверить в виновность Пизона, который прежде часто ссорился с Германиком. Тацит описывает несколько драматичных сцен, произошедших в доме больного Германика и безутешной Агриппины. Он рассказывает, что в стенах дома обнаруживали спрятанные таблички с заклинаниями, прах и фрагменты человеческих тел – явные свидетельства использования злых чар, «посредством которых, как считают, души людские препоручаются богам преисподней»[176]. Это были крайне зловещие находки. Таблички с проклятиями были неотъемлемой частью повседневной жизни Римской империи. Они прекрасно демонстрируют, что древние люди страдали от мелочных обид и мелких пакостей не меньше, чем наши современники. Всего по всей империи было найдено около полутора тысяч таких табличек, из которых примерно шесть сотен содержат латинский текст[177]. Проклятия на них довольно шаблонны, а сами таблички почти всегда изготавливались из свинца. Затем их сворачивали в трубочку и пробивали насквозь гвоздями, но прежде изливали на них все обиды, всю холодную ярость и бушующую злобу, которую только можно себе представить. Вот мой любимый пример, доказывающий, что разъярённые болельщики – не новое явление:

«Заклинаю тебя, демон, кем бы ты ни был, и прошу тебя с этого часа, с этого дня, с этого момента истязать и убивать лошадей «зелёных» и «синих»; погуби и раздави возниц Клара, Феликса, Примула и Романа, чтоб не осталось в них духа. Заклинаю тебя тем, кто послал тебя в мир, богом морским и воздушным: яо, ясдао, оорио, эйа!»[178]

Такая жестокость нетипична для подобных табличек, зато здесь прямо чувствуешь, как свинец пышет спортивной яростью. Человек, писавший этот текст, люто ненавидел команды «зелёных» и «синих» и искренне желал смерти как возницам, так и их лошадям. А вот не менее жуткое и очаровательное заклятие из английского города Бат:

«Проклят тот, кто стащил мой медный котёл! Кто бы это ни был, женщина или мужлан, раб или свободный, мальчик или девочка, предаю его храму Сулис, и да наполнится мой котёл его кровью!»[179]

Кто бы ни был автором этих строк, свой котёл он явно любил – настолько, что не поленился отыскать металлическую пластинку, нацарапать проклятие, свернуть пластинку в трубочку, пробить её гвоздями и закопать в земле. И так поступали многие жители Римской империи, потому что никому не было дела до человека, лишившегося милой его сердцу посуды – разве что богам и духам, населявшим весь мир.

Нечто подобное, по-видимому, нашёл и умирающий Германик в стене своего дома в Сирии. И вдобавок – человеческие останки. Признаюсь честно, если б я, находясь при смерти, обнаружила у себя дома тайник с человеческими останками, я бы тоже страшно испугалась. А если бы при этом я верила в магию, я бы наверняка потеряла волю к жизни. Германику явно поплохело. Римлян эти строки Тацита наверняка наводили на мысли о злых колдуньях вроде Канидии – жуткой ведьмы-убийцы из стихотворений Горация. Гораций был из тех ужасных мужчин, которые готовы поклясться, что обожают женщин, потому что любят своих мам, и при этом сочиняют стишки, полные гротескных мизогинных образов. Канидия стала для Горация кем-то вроде музы наоборот, из всех женщин она вызывала у него наибольшее отвращение. Позднеантичные схолиасты немного покопались в психологии Горация и пришли к выводу, что нападки на Канидию в действительности адресованы девушке, с которой он когда-то встречался, некой продавщице духов по имени Гратидия. Я с ними не согласна, но я понимаю, почему они сделали такой вывод – многочисленные стихи Горация о Канидии полны ненависти и ярости.

В шести стихотворениях Горация Канидия описана как ведьма и отравительница – грань была очень тонка, если вообще существовала. Впервые Гораций упомянул её в письме своему другу Меценату, жалуясь на проблемы с кишечником, которые начались после того, как он съел слишком много чеснока. Нетрудно представить, что он чувствовал:

«Коль сын рукою нечестивой где-нибудь
Отца задушит старого,
Пусть ест чеснок: цикуты он зловреднее!
<…>
Что за отрава мне в утробу въелася?»[180]

Описывая свою боль, он приравнивает чеснок к волшебному зелью, которым Медея отравила любовницу мужа, и задаётся вопросом, не подсыпала ли Канидия яда в его еду. Через одно стихотворение она появляется вновь, и на этот раз совершает нечто гораздо более жуткое.

На этот раз Канидия убивает ребёнка. Гораций описывает, как она грызёт ногти своими жуткими зубками, а в её нечёсаных волосах вьются ядовитые змеи: весь вид ведьмы должен вызывать отвращение. Вместе со своими приспешницами Саганой, Фолией и Вейей она готовит любовное зелье. Для этого женщины вырывают яму и закапывают мальчика по пояс, оставляя его медленно умирать от голода. Ведьмы у Горация такие злые, что они ставят рядом с головой мальчика кушанья, чтобы он их видел, но не мог до них дотянуться. Когда мальчик, наконец, испускает дух, женщины выкапывают его и смешивают его печень и костный мозг с корнями фиг, листьями кипариса, яйцами, кровью жабы, перьями филинов, какими-то испанскими травами (шафраном?) и костями, отнятыми у бродячей собаки. Из всего этого и варится любовное зелье[181]. Канидия, её подруги и само их варево – образы гротескные и омерзительные.

Самое интересное здесь, на мой взгляд, то, что приворотное зелье описано не как глупости для дурочек, а как жуткая и могущественная магия. Если угодно, магия Гэндальфа, а не какого-нибудь Гарри Поттера (простите). То же самое подчёркивается и в следующем стихотворении о Канидии, где она грозится с помощью заклинаний продлить Горацию жизнь, чтобы мучить его вечно (понимаете, почему людям казалось, что на самом деле она – его бывшая?). Чтобы доказать, что она в силах это сделать, Канидия хвастается, что может заставить двигаться восковые куклы, спрятать луну, оживить мертвецов и приготовить действенное любовное зелье[182]. Ведьма не бросает слов на ветер: с помощью заклинаний она может менять мир и подчинять волю людей своего удовольствия ради.

Изначально Гораций придумал Канидию для своей первой книги сатир, точнее, для сатиры, написанной от имени статуи Приапа, стоящей на Эквилинском холме, там, где хоронили бедных людей. Приап жалуется, что Эксвилин наводнили колдуньи вроде Канидии, шастающие повсюду босиком в крайне неопрятном виде, собирающие по ночам травы, а затем «ядом и злым волхвованьем мутящие ум человеков»[183]. Канидия и её подруга Сагана, обе бледные и грязные, выкапывают яму и приносят в жертву ягнёнка, разрывая его зубами и наполняя яму его кровью. Это типичная для античных эпосов некромантия. У Гомера подобным занимается Одиссей, чтобы пообщаться с мёртвыми. Но Одиссей пошёл на это в исключительных, в буквальном смысле эпических обстоятельствах, к тому же он был греком, то есть по определению – странноватым чужаком. Мысль о том, что чем-то подобным занимаются римляне, казалась отталкивающей. Жертвоприношение, совершённое ночью на кладбище без специальных приспособления, не могло вызвать ничего, кроме отвращения. Магия Канидии – нечто нецивилизованное и аморальное, полная противоположность естественной и научной медицины Плиния или Катона. Это «восточная дикость».

В общем, вот о чём мы должны думать, когда читаем у Тацита, что в доме Германика обнаружили таблички с проклятиями и части мёртвых тел, а виновата во всём была женщина с востока, Мартина. Тацит хочет сказать, что затевалось варварство. Он хочет сказать, что Пизон и его жена Планцина – а если брать шире, и сам император Тиберий – до того опустились, что использовали отвратительную, тайную, чужеземную женскую магию, чтобы избавиться от Германика. Бедняга умер в Сирии в возрасте 34 лет. У него осталось шестеро детей. Светоний тоже считает, что без магии ядов здесь не обошлось, и в качестве доказательства сообщает, что сердце Германика не сгорело на погребальном костре. Тело умершего превратилось в прах, а сердце осталось невредимым, потому что оно было наполнено ядом: лишнее свидетельство того, что римляне не видели никакой разницы между отравлением и магией[184].

Смерть Германика шокировала римских граждан, которые его обожали. Это было похоже на смерть принцессы Дианы, с той разницей, что римляне знали, кого винить в случившемся, и намеревались привлечь этих людей к ответственности. Официальное обвинение против Пизона и Планцины выдвинули Фульциний Трион и друзья Германика. Пизона, Планцину и Мартину вызвали в Рим. Процесс века вот-вот должен был начаться, но, увы, Мартина до него не дожила. Её обнаружили мёртвой, едва корабль достиг Брундизия (нынешний Бриндизи). Тацит пишет, что смерть Мартины не была похожа на самоубийство, но в её убранных узлом волосах обнаружили припрятанный яд. Многие считали, что с ней расправился Пизон. О нём говорил весь город, стоило ему моргнуть глазом, как все вокруг начинали сплетничать. Когда начался процесс, его обвинили в попытке развязать гражданскую войну и в том, что он погубил Германика «чарами и отравой»[185].

Речи обвинителей Пизона, которые пересказывает Тацит, мягко говоря, не принадлежат к числу наиболее выдающихся римских судебных речей. Обвинители, не предъявляя никаких доказательств, утверждали, что Пизон на пиру у Германика своими руками подсыпал ему в еду отраву. В момент, когда вокруг было очень много народу, а Германик, по идее, должен был смотреть в свою тарелку. Нелепое обвинение – даже Тацит отнёсся к нему презрительно – и, кстати, при чём здесь фрагменты человеческих тел и таблички с проклятиями? Но сенат и народ Рима склонны были согласиться с обвинителями, потому что отказывались верить, что их обожаемый принц мог умереть от чего-то столь банального и бессмысленного, как внезапная лихорадка. Сенат уже собирался казнить Пизона, а простые римляне пытались сбросить его статуи с лестницы, которая вела с Капитолия на Римский форум. Остановить их смогли только солдаты. Город был готов к обвинительному приговору для Пизона и Планцины. Со своей стороны Пизон предложил допросить под пытками его рабов, утверждая, что они будут свидетельствовать о его невиновности, но сенату не нужны были свидетельства, из-за которых признать его виновным стало бы труднее. Было очевидно, что Пизону и Планцине не поздоровится. Однако у Планцины в рукаве имелся козырь. Она была подругой Августы, то есть Ливии, матери Тиберия, а Тиберий, как мы помним из истории Ургулании, склонен был исполнять просьбы своей матери. Ливия добилась того, что Планцина была прощена, и та начала понемногу отдаляться от мужа. Сам же Пизон после очередного публичного заседания, в ходе которого он подвергся новым нападкам, а Тиберий по-прежнему играл роль безучастного наблюдателя, решился на отчаянный шаг. Он отправился домой, заперся в спальне и пронзил себе горло мечом. Таким образом он спас себя от участи осуждённого предателя и убийцы – убийцы трусливого, женоподобного, убивавшего с помощью тайных ядов и варварской магии, а не благородного меча.

Ещё долго ходили слухи о том, что Пизон на самом деле не совершал самоубийства, а погиб от руки человека, посланного императором, чтобы помешать обвиняемому в последний момент предъявить в суде письмо, в котором Тиберий велел ему расправиться с Германиком. Это был бы поворот, достойный третьего акта какой-нибудь серии «Перри Мейсона»[186]: Тиберий с холодным, не выдающим никаких эмоций лицом наблюдает за тем, как Пизон начинает давать показания; Пизон молча, стоически сносит все нападки и насмешки своих врагов (всех присутствующих); вдруг он разворачивает письмо и принимается читать; толпа тут же умолкает; Тиберий в ужасе таращится на Пизона, а тот публично обвиняет императора в убийстве (приёмного) сына и, оправданный, под рёв толпы покидает зал заседаний. Если бы речь шла о телефильме, вышло бы именно так. Но увы, перед нами не фильм, а история Рима, написанная Тацитом, большим любителем мутить воду, и приходится довольствоваться его домыслами о том, что могло произойти, если бы Пизон не испустил дух на полу своей спальни.

Это был один из самых драматичных эпизодов римской истории – смерть члена императорской семьи и всеобщего любимца – и, как следствие, один из тех редких случаев, когда обвинение в колдовстве – настоящем колдовстве – привлекло внимание историков, писавших об аристократах. Но люди, о которых писали древние историки, составляли лишь один процент от одного процента. Это, с нашей точки зрения, короли и королевы, герцоги и виконты; в лучшем случае – бизнес-магнаты и наследники трастовых фондов. Письменные источники повествуют о богачах и аристократах, о верхушке социальной, политической и экономической иерархии Римской империи. Эти люди писали исторические труды, потому что они же их и читали, и писали они о том, что заботило их, а людей с улицы в это время могло заботить нечто принципиально иное. К счастью, простолюдинам вроде нас с вами (если, дорогой читатель, вы принадлежите к титулованной аристократии, мне остаётся только за вас порадоваться) удалось оставить какую-никакую память о себе, своих заботах и чувствах. Чаще всего они излагали свои мысли и чувства в надписях, наносившихся на камень, когда кто-нибудь умирал. Это значит, конечно, что у нас есть сведения лишь о тех, кто мог себе позволить купить большой кусок камня и заплатить человеку с резцом, но всё же это лучше, чем ничего. На наше счастье, обвинения в убийстве при помощи магии встречаются на римских надгробиях не так уж редко.

Большинство эпитафий, в которых утверждается, что человек умер в результате некоего магического воздействия, довольно лаконичны, потому что камень стоил недёшево. Обычно в них упоминается имя и, возможно, возраст покойного, а также причина смерти: veneficia (магия или яд) или maleficia (буквально «злодейство»). За этими словами может стоять что угодно. Их сложность и многозначность действительно сложно переоценить, но они содержат явный намёк на злокозненное и таинственное преступление. Подразумевается, что произошло нечто неприятное и неожиданное, и что кто-то был в этом виноват. Например, Аттию Секунду из Салоны в Далмации (ныне Солин в Хорватии) кто-то убил – по крайней мере, в этом были убеждены её родные. Она умерла в возрасте 28 лет от болезни, мучившей её семнадцать месяцев[187]. Чем еще можно было объяснить смерть молодой женщины, если не злыми чарами? И когда Абаскант, знаменитый атлет, выступавший в театрах Рима и Сирии, вернулся домой, на остров Андрос, и вдруг ослабел и умер, этому могло быть только одно объяснение: ядовитые растения и проклятия завистников[188]. Как писал эрудит Плутарх в своём «Утешении к Аполлонию», рассуждая о смерти Евфиноя, сына Элисия из Терины, первое, о чём люди думали, когда умирал кто-то молодой – что всему виной магия[189].

Эти эпитафии вызывают сочувствие: молодые не должны болеть и умирать. Это несправедливо и неправильно. От этого слишком больно. Наверняка это чей-то злой умысел, кто-то должен понести ответственность, его необходимо остановить. Наши современники пытаются засудить врача за халатность или собирают средства на исследование редких заболеваний. А римлянам хотелось сжечь какую-нибудь ведьму. Ну, не сжечь, так хотя бы побранить. Ярчайший пример, драматизмом напоминающий мыльную оперу – эпитафия некой Юнии Прокулы. Юния Прокула тяжело заболела и умерла в Риме в возрасте восьми лет. Для её отца Марка Юния Евфросина её смерть стала последней каплей. Сначала умерла мать Юлии. Спустя какое-то время Марк почувствовал, что готов снова жениться. К счастью для него, его избранницей стала его собственная рабыня по имени Акта. Он пообещал ей свободу в обмен на законный брак и, конечно, она согласилась. Рабство было рабством, а свобода в браке с Марком была какой-никакой свободой. Марку казалось, что он здорово всё придумал, что Акта будет благодарна ему за то, что стала женой римского гражданина. Акта, что неудивительно, считала иначе. При первом удобном случае она сбежала от мужа с другим вольноотпущенником, по-видимому, своим любовником. Это был второй удар для Марка, римлянина, не привыкшего к отказам. За побегом второй жены последовал третий: любимая дочь Марка вдруг захворала, медленно ослабевая и теряя вес. Ни лекарства, которые он покупал, ни доктора, которых он звал, не могли ей помочь. Наконец она умерла. В голове у Марка было только одно объяснение: Юнию прокляла Акта. Он был настолько уверен, что именно Акта, применив чары, убила его дочь, чтобы причинить боль ему, что проявил поразительную открытость, изложив эту глубоко личную историю на тыльной стороне возведённого в честь Юнии алтаря[190]. Трудно самому стать жертвой предполагаемого убийства другого человека, однако Марку это удалось.

Разумеется, на самом деле эти люди умерли от всевозможных хронических и вялотекущих болезней. Причиной их смерти могло стать что угодно, от анемии до рака крови и болезни Крона. Этого мы не узнаем. Мы знаем, однако, что их близкие, а, возможно, и они сами полагали, что кто-то убил их. Это должен был быть чей-то умысел. В 1990-х гг. немецкий историк Фриц Граф выявил 63 эпитафии времён римской империи, в которых прямо или косвенно утверждалось, что покойный стал жертвой колдовства. Не так уж много эпитафий, но довольно много воображаемых убийств. А если подумать о том, сколько аналогичных эпитафий до нас не дошло, и о том, сколько семей не могли позволить себе заказать длинную эпитафию, или даже просто установить хоть какое-то надгробие, можно представить себе сколько угодно досадных смертей. Надо полагать, над каждой смертью от неизлечимого хронического заболевания или от неожиданной лихорадки, от которой не помогали холодные ваны и травы, нависала тень колдовства и убийства.

Это значит, что, с точки зрения жителей Римской империи, убийства происходили очень часто. Если к каждой необъяснимой смерти молодого человека от сердечно-сосудистого заболевания, туберкулёза или волчанки в древнем мире относились, как к убийству – это очень много убийств. Болезнь вроде волчанки легко принять за проклятие: на лице неожиданно появляется сыпь в форме бабочек, становится трудно смотреть на свет, во всём теле ощущается боль и усталость – всё это напоминает таинственную магию. То же касается и гепатита, окрашивающего кожу в жёлтый цвет, и столбняка, сковывающего мускулы, и любой из 80 миллионов болезней, которые вызываются насекомыми, бактериями и вирусами и могут привести к внезапной и странной смерти. Множество этих прискорбных смертей могли быть сочтены убийствами, совершёнными при помощи магии.

Пизон вынужден был совершить суицид или даже был убит Тиберием, потому что какое-то животное укусило отдыхавшего Германика, и он умер от лихорадки денге или чего-нибудь в этом роде. Правда, Пизон – единственный известный нам высокопоставленный римлянин, которого судили за убийство при помощи магии, но показательно, что весь сенат с готовностью поверил в его вину. Конечно, он был не самым приятным человеком, а своей реакцией на произошедшее сам себе навредил, но это не означает, что он не стал жертвой. Мы никогда не узнаем, скольких простых жителей римского мира обвинили, как и его, в колдовстве просто потому, что они поссорились с каким-нибудь Мамилием за неделю до того, как дочь Мамилия начала подозрительно кашлять.

О том, как поразительно, ужасно легко было объявить человека виновным в колдовстве, свидетельствует суд над Апулеем, состоявшийся около 159 год н. э. Апулей был уроженцем Мадавры, римско-берберского города на территории нынешнего Алжира. Он путешествовал по империи: из провинции Африка – в Александрию, оттуда – в Рим, а оттуда – в город Эа (ныне – часть ливийской столицы Триполи). Апулей прославился как оратор и учитель, а ещё написал просто замечательный роман «Метафорфозы, или Золотой осёл». До нас дошло не так много античных художественных произведений, и большинство из них – греческие романы, не сильно отличающиеся от современных любовных романов, на долю которых приходится значительная часть продаж электронных книг. Отличный парень встречает красивую девушку; затем девушку похищают пираты, которые игриво угрожают её обесчестить; потом из-за недоразумений все грозятся покончить жизнь самоубийством; и, наконец, парень спасает девушку от пиратов, женится на ней и живёт с ней долго и счастливо. А вот роман Апулея – это нечто принципиально иное. В нём рассказывается история Луция, который одержим магией и готов пойти на всё, чтобы стать волшебником. Однако, когда он пытается обернуться прекрасной птицей, рабыня, с которой он спит, случайно превращает его в осла. Перепугавшись, девушка обещает вернуть Луцию человеческий облик, накормив его розами, но просит его подождать до завтра. Может быть, ей просто хотелось отдохнуть от него хоть одну ночь. Луций отправляется в конюшню, но среди ночи на неё нападают разбойники, которые его похищают.

Оставшаяся часть романа посвящена приключениям Луция, который путешествует по римскому миру в обличье осла и ищет способ снова стать человеком, между делом выслушивая всевозможные вставные истории.

В «Метаморфозах» уйма историй о коварных убийцах, неверных супругах и чудесных происшествиях, а ещё очень много секса. Трудно удивляться, что в конце концов Апулей сам стал фигурантом дела о колдовстве, любви, сексе и убийстве. Дело было около 158 года н. э., в правление забытого императора Антонина Пия: для империи это был период мира и процветания, да и сам Антонин, по всей видимости, отличался безукоризненной репутацией, поэтому историки им особенно не интересовались, и в их трудах его эпоха освещена плохо. Апулей без проблем путешествовал по империи, и, возможно, как раз в это время писал роман. В город Эа он прибыл, чтобы навестить старого друга, Сициния Понтиана. Они вместе учились в Афинах. Погостил Апулей замечательно: он влюбился в Эмилию Пудентиллу, мать своего приятеля, и, в конечном счёте, женился на ней. Поначалу Понтиан был только рад, что его однокашник стал его отчимом – у тех из нас, кто вырос на «Американском пироге», это не укладывается в голове, но времена меняются. А вот родственников Понтиана случившееся расстроило.

Речь о двух мужчинах: бывшем девере Эмилии (брате её покойного первого мужа) Сицинии Эмилиане и отце жены Понтиана, Гереннии Руфине. Вы, наверное, удивитесь, какое дело человеку до того, что делает мать мужа его дочери? Дело было, разумеется, в деньгах. Родственники заботились лишь о том, кому достанется состояние Эмилии после её смерти и надеялись, что завладеют им через её сыновей, но на пути у них встал Апулей. Тогда они пустили слух, будто после смерти своего первого мужа Эмилия поклялась, что больше не выйдет замуж, а значит, этот чужак, явившийся и женившийся на их обожаемой родственнице – колдун. Они утверждали, что он соблазнил несчастную Эмилию с помощью приворотных зелий и чар, а также своих чудесных волос. Им удалось заручиться поддержкой брата Эмилии, Таннония Пудента (не смейтесь!) и её младшего сына-подростка, Сициния Пудента (хватит!), но дело не заходило дальше перепалок в банях, пока Понтиан ни с того ни с сего не умер. Апулей в один миг превратился в чужака, который приехал в город, соблазнил местную богатую вдову, а потом убил её сына. Вероятно, с помощью магии.

Всё бы ограничилось сплетнями на званых обедах и ворчанием под стригилями[191], если бы Апулей не потерял терпение и не потребовал у Сициния Эмилиана довести дело до суда, если уж ему так этого хотелось. Он взял его на слабо, как принято было у римских аристократов. Римляне даже в Северной Африке оставались римлянами. К 150-м годам н. э. римский образ жизни распространился далеко за пределы Рима. В общем, Апулей накричал на Сициния, а Сициний, к удивлению Апулея, не пошёл на попятную. Когда Апулей по делам своей новой жены отправился в город Сабрата (ныне – тоже часть Триполи), его притащили к местному проконсулу и обвинили в колдовстве. Формально в убийстве Понтиана Сициний его не обвинял, потому что, если верить самому Апулею, Понтиан умер на море, и такое обвинение звучало бы просто глупо, но за злые чары судили на основании того же самого Корнелиева закона.

В нашем распоряжении есть речь, с которой Апулей выступал в суде (безусловно, позже переработанная), поэтому мы точно знаем, в чём его обвиняли и какие якобы совершённые им действия с точки зрения обвинителей доказывали его вину. Действия эти до идиотизма безобидны. Апулей якобы: 1) пытался купить рыбу определённого сорта; 2) ввёл порабощённого мальчика в транс с помощью волшебных песнопений; 3) совершил жертвоприношение ночью; 4) владел зеркалом; 5) приказал изготовить уродливую статую; 6) писал грубые стихи и, самое главное, 7) женился на богатой вдове, будучи бедным чужаком. По мнению обвинителей, всё это в совокупности демонстрировало, что Апулей – колдун, представляющий угрозу для общества. Апулею пришлось оправдываться за то, что он купил какую-то рыбу, и за то, что у него было зеркало и не было вкуса по части статуй. Опровергнуть такие обвинения, в сущности, невозможно. Зато ему удалось превратить процесс в свой бенефис, зачитав свои дурацкие стишки, один из которых посвящён зубному порошку. Мечта каждого поэта-любителя. Оказалось, что лучший способ защититься от расплывчатых обвинений в злокозненном колдовстве – быть профессиональным оратором и философом, очень (даже подозрительно) много знающим о магии. Апулею удалось продемонстрировать нелепость каждого из обвинений и в стиле Цицерона доказать, что обвинителями двигала алчность. Строго говоря, мы не знаем, какой вердикт вынес проконсул, но, учитывая, что Апулею удалось переработать и опубликовать саму речь, а затем ещё и роман, и несколько философских работ. Так что можно не сомневаться, что он был оправдан и самодовольно отправился домой к своей богатой жене. Обвинителям Апулея просто не повезло, потому что, как показывает это дело, обвинить человека в колдовстве было очень просто, а защититься, когда тебя обвиняли в том, что у тебя есть зеркало – очень сложно. Дело Апулея так и не переросло в дело об убийстве, но оно позволяет предположить, что ждало бы Акту, если бы Марк Юний смог до неё добраться.

Юкунд

Смерть от загадочных колдовских болезней – не единственный вид магических убийств, о которых рассказывает римская эпиграфика. Изредка в надписях упоминаются дети, которых, как считалось, принесли в жертву ведьмы. Речь, в частности, о маленьких мальчиках.

В литературных источниках волшебники, приносящие в жертву маленьких мальчиков, встречаются на удивление часто. По сути, это ужасно извращённая версия совершенно нормальной – с точки зрения древних – практики принесения в жертву животных, тела которых затем вскрывали, чтобы по внутренностям узнать волю богов и предсказать будущее. Римляне – по крайней мере, жрецы – каждый день приносили животных в жертву; и чем более экзотические животные оказывались в их распоряжении, тем зрелищнее становились эти мероприятия. До нас дошло лишь одно описание процесса римского жертвоприношения – его оставил греческий писатель Дионисий Галикарнасский. Это был крайне ритуализированный процесс: животное заставляли склонить голову, очищали водой, ударяли по голове молотом и закалывали, пока оно падало[192]. Когда жертва умирала от потери крови, её тело вскрывали, а внутренности при необходимости исследовали на предмет знамений. Гаданием по печени и кишкам занимались специально обученные люди, входившие в особую коллегию жрецов – гаруспики. В городе Пьяченца была найдена знаменитая бронзовая модель печени, покрытая значками и надписями – подсказками для гаруспиков. Если правый верхний угол печени оказывался бугристым – это означало одно, если середина левой части была слишком твёрдой – другое, и так далее. Разумеется, это было священное и крайне запутанное знание, и, прямо скажем, довольно нелепый способ общения богов с людьми, но таковы были основы римской религии. Боги сообщают людям о своих намерениях с помощью бугорков на печени. Если согласиться с этим, нетрудно додуматься до того, что печень человека, и в частности – печень чистого и невинного ребёнка, тоже может содержать информацию о будущем. А раз доступ к ней можно получить, лишь убив невинного ребёнка, эта информация должна быть секретной, могущественной и зловещей.

Римских авторов интересовали только люди, приносившие в жертву этих маленьких мальчиков. Сам факт смерти ребёнка, прямо скажем, не слишком волновал писателей. Их смущало не столько убийство, сколько незаконное жертвоприношение, которому не было места в истинной религии. Подобный ритуал, совершённый с безбожными, эгоистическими целями – это, по их мнению, было гораздо хуже, чем расправа над малышом. Возьмём, к примеру, дело Публия Ватиния, народного трибуна 59 год до н. э. Это было ужасное время для Рима: сенаторов регулярно убивали на улицах, а все остальные постоянно судились друг с другом. Ватиний был вызван в суд в качестве свидетеля по делу Публия Сестия, обвинённого в получении должности с помощью взяток. Сестия защищал Цицерон, а Цицерон всегда выкладывался по полной, поэтому он написал целую речь, чтобы втоптать Ватиния в грязь и подорвать доверие к нему как к свидетелю. Цицерон начал с того, что назвал Ватиния незначительным и не заслуживающим внимания человеком, а затем истратил почти десять тысяч слов на то, чтобы порвать его в клочья. Хуже только обзоры на молодёжную литературу на GoodReads. Обозвав Ватиния дураком, развратником, безумцем, позором республики, пустым местом и вором, причём не больно-то знаменитым, Цицерон между делом упомянул, что Ватиний регулярно убивал мальчиков и гадал по их внутренностям. Звучит ужасно, вот только с точки зрения Цицерона его преступление состояло не в убийстве мальчиков, а в презрении к «гаданиям, благодаря которым основан этот город, на которых держится государство и его власть»[193]. Убийства были лишь частью святотатства, и, возможно, о них бы даже не вспомнили, если бы Ватиний не глазел на печень мальчиков[194]. Если бы он просто вёл себя как Джон Уэйн Гейси[195], никому бы не было до этого дела.

То же самое можно сказать практически обо всех упоминаниях ритуальных убийств в римской литературе. Акцент делался на кощунстве, а не на убийстве детей. По какой-то причине подобные обвинения в позднеримских текстах встречаются чаще, чем в произведениях республиканской или ранней императорской эпохи. Поздних императоров, имена которых в наши дни мало кому известны, обвиняли в ритуальных убийствах и колдовстве гораздо чаще, чем ранних. К примеру, Дион Кассий называет убийцей мальчиков императора Дидия Юлиана. Этот Юлиан – действительно занятный персонаж. Он шокировал весь римский мир тем, что в 193 году в буквальном смысле купил императорский титул у преторианцев, убивших правящего императора Пертинакса за то, что тот не заплатил им. Несколько сотен гвардейцев ворвались во дворец, расправились с Пертинаксом, а затем устроили неформальный аукцион: власть должна была перейти к тому, кто предложит им больше денег и сможет выплатить эту сумму здесь и сейчас. Ставки делались несколько часов, пока гвардейцы не согласились на последнее предложение Юлиана: двадцать пять тысяч сестерциев на человека (из расчёта на тысячу гвардейцев, это двадцать пять миллионов сестерциев). После этого они распахнули перед Юлианом двери дворца и провозгласили его императором. Сенат, состоявший в ту пору из бесполезных трусов, немедленно признал Юлиана. Он процарствовал 66 дней, пока его не убил Септимий Север. Как только явился Север, сенат тут же изменил своё мнение о Юлиане, объявил его врагом римского народа и принялся распространять слухи о том, что Юлиан, пытаясь сохранить жизнь и власть, прибег к крайним мерам: он принёс в жертву мальчиков, «как если бы он мог предотвратить грядущие события, узнав о них заранее»[196]. Разумеется, из этого ничего не вышло.

«Авторы жизнеописаний Августов» – источник более поздний и гораздо менее надёжный, чем труд Диона (который, по крайней мере, был современником Юлиана) – обвиняют в том же самом юного императора Гелиогабала. Несчастного Гелиогабала на самом деле звали Марк Аврелий Антонин Август, но несколько императоров уже носили эти имена до него, поэтому после смерти к нему прицепилось имя божества, жрецом которого он был в детстве, живя в Сирии. Императором он стал в четырнадцать лет, и к тому, чтобы управлять военно-бюрократической машиной континентальных масштабов, готов был не лучше, чем любой из нынешних четырнадцатилетних нигилистов. Не отличаясь ни харизмой, ни самообладанием, ни талантами, он первым делом обзавёлся блестящими побрякушками, начал заниматься сексом и продолжил практиковать свои сирийские ритуалы в Риме. Всё это выводило взрослых римских сенаторов из себя. Приступив к написанию биографии этого несчастного мальчика, анонимный автор сразу заявил, что по приказу Гелиогабала чужеземные колдуны ежедневно убивали по ребёнку, чтобы император мог лично погадать по детской печени и помучить жертв «согласно обрядам своего племени»[197] – потому что римляне никогда не упускали возможности поглумиться над востоком. Окончательно подрывает доверие к этому навету уточнение, что император, в отличие, по-видимому, от остальных убийц, приносил в жертву не порабощённых детей, а мальчиков из благородных семей со всей Италии, якобы из-за их красоты. Подобные заявления – не говоря уже о намёках на связь благородства с красотой – и мешают воспринимать SHA[198] всерьёз. Но, по крайней мере, автора этого сочинения хоть немного заботили убитые мальчики и их семьи.

Увы, то же самое нельзя сказать о Филострате, который в 210-х годах написал для императрицы Юлии Домны биографию Аполлония Тианского, скучнейшего философа-неоплатоника. Филострат провернул классический трюк, объявив, что его книга основана на дневниках раба, который был близким другом Аполлония. Каждый писатель, пишущий исторические романы, пользовался этим приёмом минимум один раз, но Филострат был первым. Аполлоний был этаким странствующим учителем: он прибывал в какой-нибудь город, изрекал что-нибудь мудрое, совершал какое-нибудь чудо и таинственным образом исчезал. У Филострата он сражается с сатиром, изгоняет демонов, пинает чумного нищего и побеждает вампира. В общем, нечто среднее между Иисусом, Златопустом Локонсом и Маленьким Бродягой[199]. Незадолго до столкновения с самим императором Домицианом, который прознал о его магических способностях – Филострат уточняет, что это была добрая божественная магия, а не злая магия колдунов – Аполлоний прибыл в Путеолы. Там он встретил некоего Деметрия, который предупредил его, что Домициан собирается предъявить ему обвинение в жертвоприношении мальчика с целью «прозреть грядущее по внутренностям»[200] и при помощи этого знания свергнуть императора. Деметрий также заметил, что, по мнению Домициана, Аполлоний плохо одевался. Аполлоний, будучи философом со сложным характером, не внял совету и направился прямиком в Рим, где его немедленно арестовали и привели на суд к самому Домициану. Задав подсудимому несколько вопросов о его одежде (которая Домициана и впрямь раздражала. Известно, что Домициан написал книгу об уходе за волосами, может быть, он проявлял особый интерес к внешнему виду мужчин), император вежливо поинтересовался у неоплатоника, зачем и кому он принёс в жертву мальчика. В ответ Аполлоний потребовал у Домициана вызвать свидетелей этого жертвоприношения. Видимо, Домициана настолько впечатлило это требование – как по мне, вполне ожидаемое – что он тут же снял с Аполлония обвинения. Аполлоний заявил, что Домициан в любом случае не смог бы убить его, потому что он бессмертный – и бесследно исчез[201]. Прямо как Маленький Бродяга. Чудеса чудесами, но в очередной раз никому не было дела до бедного мальчика, которого предположительно вскрыли прежде, чем он испустил дух. Всех интересовала только религия и оскорбление императора.

Потому-то такой удивительной и душераздирающей находкой кажется надгробие Юкунда, установленное его родителями Грифом и Виталией и его госпожой Ливией. Надпись на камне гласит:

«Юкунд [раб] Ливии [жены] Друза Цезаря, сын Грифа и Виталии.
Схвачен я был и погиб, не дожив до четвёртого года —
Мог бы на радость расти матери я и отцу.
Жертвой колдуньи я стал, угрожающей людям, покуда
Ходит она по земле, злого искусства её.
Вы берегите детей неусыпно, родители, ваших,
Чтобы ужасная боль вам не сдавила всю грудь»[202].

Надгробия порабощённых людей встречаются не так уж часто, тем более – с такими длинными надписями. Родители Юкунда были рабами, но, как рабы императорской семьи, пользовались определёнными привилегиями: по-видимому, они состояли в признанных отношениях и воспитывали ребёнка. Не находись они в рабстве, мы бы сочли их типичной и очень милой нуклеарной семьёй: мама, папа и сын. Так продолжалось, пока однажды Юкунда не украли. Если верить эпитафии, ему вот-вот должен был пойти четвёртый год, то есть, с точки зрения римлян, ему шёл третий, а по-нашему – он был двухлетним ребёнком[203]. В этом возрасте малыш уже начинает говорить и проявлять самостоятельность – но произошла трагедия, разбившая сердце Грифа и Виталии. Они были убеждены, что Юкунда украла колдунья, чтобы принести его в жертву в ходе магического ритуала. Когда Дион, Филострат, «Авторы жизнеописаний Августов» и Гораций между делом обвиняли кого-то в жертвоприношениях детей, речь шла о таких вот Юкундах. У всех этих замученных детей были родители. Нечестивые обряды, якобы оскорблявшие римских богов, в действительности разрушали маленькие семьи. Эпитафия Юкунда, полная горя и отчаяния, содержит предостережение другим родителям: следите за своими детьми, не разрешайте им общаться с незнакомцами, не повторяйте наших ошибок. Эти дети были людьми, но источники обесчеловечивают их, называя ритуальные убийства жертвоприношениями.

Эта бесчувственность письменных источников объясняется тем, что их авторы не считали убийство порабощённых людей чем-то очень плохим. Их ужасало не само убийство, а его цель. С точки зрения свободного человека, расправа над рабом принципиально не отличалось от умерщвления коровы с помощью ритуального молота: принесённые в жертву порабощённые мальчики настоящими людьми не считались. Эпитафия Юкунда обличает ужас подобного взгляда на мир. Разумеется, мы не знаем, действительно ли мальчик стал жертвой ритуального убийства: надеюсь, всё-таки нет, потому что такую смерть не назовёшь безболезненной. Но тот факт, что его мать и отец, в отличие от авторов других эпитафий, не просили богов отомстить, а решили вместо этого предостеречь родителей других детей, наводит меня на мысль о том, что ведьму могли опознать, поймать и наказать. Вряд ли ей стоило вовлекать в магические ритуалы императорскую семью, даже косвенно – впрочем, правды мы, конечно, никогда не узнаем. Но мы точно знаем, что, даже если эту жестокую женщину поймали, её обвинили не в убийстве, а в колдовстве. А это значит, что в деле Юкунда правосудие, как мы его понимаем, в любом случае не могло восторжествовать.

VII
Убийство в императорской семье

Ливия

В 23 году до н. э. на на Рим обрушились катастрофические дожди, бесконечные и безжалостные. Переполненный Тибр вышел из берегов, и стремительный поток воды унёс мост, соединявший набережную с островом Тиберина. Целых три дня передвигаться по Риму можно было только на лодках; многие люди лишились домов и лавок. Ливень всё не прекращался. Он принёс с собой бурю, жуткий ветер, рёв грома и вспышки молний. Это уже были плохие знамения, но боги ими не ограничились. В городе впервые за много лет поймали волка. В общем, год для Рима выдался скверный, а зонтов тогда ещё не изобрели. Непрерывные дожди и наводнения вызывали простуды и лихорадки, от которых никто не был застрахован. Сперва заболел император Август. По городу поползли слухи, что он умирает и уже передал своё кольцо с печатью другу и сподвижнику Агриппе. Теперь горожане дрожали не только от холода, но и от ужаса. Иллюзия восстановленной республики держалась только на Августе, а новой гражданской войны не хотелось никому. Римляне взывали к богам, приносили им жертвы, давали обеты – и их молитвы были услышаны: император выздоровел благодаря холодным ваннам и странным зельям. Появилась слабая надежда, что трагедия, предсказанная волками и ненастьем, миновала; но знамения редко оказывались обманчивыми – особенно когда речь шла о горах трупов в стоячей воде во времена до изобретения антибиотиков. Наследник престола и любимец народа, обожаемый зять и племянник Августа, захворал и в считанные дни умер. Ему было всего девятнадцать лет.

Марк Клавдий Марцелл был сыном Гая Клавдия Марцелла и Октавии Младшей. Октавия была единственной сестрой Августа, а Марцелл – её единственным сыном. У самого Августа не было биологических детей мужского пола; можно сказать, что Марцелл заменял ему сына, и поэтому все с ним сентиментальничали. С Тиберием, пасынком Августа, они были одного возраста, но Марцелл не слыл неуклюжим олухом и поэтому пользовался гораздо большей популярностью. В его юных жилах текла кровь Юлиев, родственников божественного Юлия Цезаря, потомков троянца Энея и самой богини Венеры. Когда ему было лет шестнадцать, добрый дядя Август начал готовить его к роли правителя Римской империи. Император уже смирился с тем, что родных сыновей у него не будет, и женил шестнадцатилетнего племянника на своей родной тринадцатилетней дочери Юлии. Марцелл стал его зятем, родственные связи между двумя мужчинами укрепились (до Юлии никому не было дела, потому что она была девушкой). Затем Август три года знакомил Марцелла с армией, после чего наделил его официальными полномочиями, которые явно не полагались девятнадцатилетнему молодому человеку. Август отобрал их у республиканских магистратов, чтобы передать своему наследнику. Постепенно он превращал Марцелла в преемника, готового твёрдо встать у кормила власти в качестве нового принцепса, первого гражданина восстановленной Римской республики. Он сделал из Марцелла надежду на великое будущее своего Рима. А потом Марцелл умер в Байях, в своей постели.

Для любой другой семьи это была бы трагедия. Для биологической матери Марцелла его смерть в самом деле стала трагедией: она без конца оплакивала его, своего единственного сына, подававшего столько надежд. Но Марцелл не был членом «любой другой» семьи, он был из семьи Юлиев-Клавдиев, впоследствии вошедшей в историю как первая римская императорская династия. После его смерти на эту семью, в частности, на тех, кто её возглавлял, стали смотреть принципиально иначе. Для Августа и его жены Ливии кончина Марцелла ознаменовала поворотный момент в римской политике. Марцелл был не просто потенциальным наследником, он мог унаследовать всю империю, а потому его смерть в столь юном возрасте от лихорадки, пощадившей многих – даже его болезненного дядю! – стала не просто трагедией, а весьма подозрительной трагедией. Как мы помним из истории с Германиком, подозрительные трагедии побуждали римский народ задаться вопросом «cui bono?[204]» и косо взглянуть на коварную мачеху. В лице Марцелла римляне впервые потеряли молодого принца. После его смерти они впервые заподозрили в убийстве Ливию.

Смерть Марцелла потрясла многих людей, и это потрясение завершило трансформацию семьи Юлиев-Клавдиев: из богатого аристократического рода с хорошей родословной, мечами и огромной политической властью – таких родов в истории Рима было много – они превратились в римскую монаршую семью. Марцелл стал публичной фигурой в тот самый день, когда он впервые вышел из дома в крохотной toga virilis. Он принадлежал сенату и римскому народу так же, как и собственной семье, потому что семьёй для него был Август, а Август управлял сенатом, и римским народом. И когда неведомая болезнь унесла жизнь Марцелла, осиротел весь Рим. Август этому только способствовал. Он устроил для Марцелла – формально всего лишь девятнадцатилетнего магистрата средней руки – пышные государственные похороны, которых тот не заслужил. Марцелл стал первым человеком, чей прах упокоился в возведённом в центре города мавзолее Августа. Несколько других сооружений назвали в его честь. В отличие от смерти любого другого девятнадцатилетнего магистрата, смерть племянника Августа стала событием для всего Рима. Если сама республика умерла вместе с Юлием Цезарем, миф о её восстановлении умер вместе с Марцеллом. Всем стало ясно, что Римом правит монаршая семья.

Это могла бы быть всего-навсего скучная заметка на полях римской истории – просто очередной переходный момент – но я бы не писала о нём, если бы здесь не крылось нечто большее. Трагическая кончина Марцелла породила слух о том, что скромная и милая жена Августа Ливия – вовсе не тихая и послушная маленькая женщина, а хладнокровная амбициозная стерва, убившая Марцелла, потому что он был популярнее её скучного сына. Со временем эти слухи только усилились из-за целой серии печальных и скоропостижных смертей членов рода Юлиев. В результате в древних источниках Ливия предстаёт настоящей серийной убийцей. Если верить римским авторам, Ливия убила не только Марцелла, но и внуков Августа Гая и Луция, самого Августа и ещё одного его внука, Агриппу Постума. Её также обвиняли в попытках убить Агриппину Старшую (внучку Августа) и её детей, а также в участии в убийстве Германика, своего родного внука. В сумме пять убийств и соучастие в шестом.

Если верить этим наветам, Ливия пользовалась услугами каких-то «отравительниц» (veneficae); а в главном источнике по истории данного периода, труде Тацита, сказано, что её излюбленным оружием было «коварство» – по сравнению с этим даже veneficae звучит предельно конкретно. Книги Тацита – крайне занятный источник информации о женщинах времён Юлиев-Клавдиев, потому что Тацит ненавидел женщин так, как большинство людей ненавидит ос. Он был готов поверить в любые слухи о злокозненных деяниях или планах женщин и с удовольствием пересказывал эти домыслы. При этом он был крайне осмотрительным человеком и по-настоящему талантливым писателем, поэтому в его сочинениях обвинения скрываются за многочисленными намёками и словосочетаниями вроде «тёмные происки Ливии», «козни мачехи» и «женская безудержность»[205] – в общем, он сделал всё, чтобы не кричать посреди улицы «Убийца!!!», но добиться того же эффекта. Забавно, что ни один из римских авторов не относится к Ливии столь неприязненно, как Тацит – это обличает его оголтелую мизогинию. К примеру, биограф Светоний, обыкновенно склонный пересказывать все известные ему сплетни для полноты картины, вообще не сообщает о каких-либо подозрениях в отношении Ливии в связи со смертью Марцелла. Историк Дион Кассий, живший гораздо позднее, признаёт, что такие слухи ходили, но объявляет их совершенно безосновательными. Веллей Патеркул, историк времён Тиберия, о слухах не пишет – впрочем, это можно объяснить тем, что он работал в правление сына Ливии, льстил ему при любой возможности и поэтому вообще не заслуживает доверия[206]. Тацит же попался на эту удочку. Он искусно изображает Ливию коварной и хладнокровной серийной убийцей, которая готова пойти на всё ради себя самой и своего бездарного сына Тиберия. При помощи одной строчки, вложенной в уста неназванных людей, он выносит ей исторический приговор – «матери, опасной для государства, дурной мачехе для семьи Цезарей»[207]. Его Ливия – чудовище, разрушительница семей и всего римского мира. Этот образ идёт вразрез со всеми остальными источниками римской эпохи, но весь мир поверил Тациту – настолько хороша его проза.

В истории Ливии сразу несколько неприятных моментов. Во-первых, в ретроспективе смерть шести человек, преграждавших Тиберию путь к власти, в самом деле кажется немного подозрительной. Вновь зададимся вопросом: cui bono? Как только Август начинал покровительствовать кому-то из своих кровных родственников, этот человек испускал дух. Марцелл умер вскоре после того, как организовал свои первые игры и завоевал благосклонность народа. Тогда Август усыновил Луция и Гая Цезарей, старших сыновей его дочери Юлии и его лучшего друга Агриппы (постарайтесь не думать о том, что несчастная Юлия овдовела в возрасте примерно шестнадцати лет и была сразу же выдана за папиного товарища, которому шёл четвёртый десяток, – вам наверняка станет её жалко). Поскольку родные внуки Августа, Гай и Луций заменили ему сыновей, то по достижению ими более-менее сознательного возраста, он принялся готовить их к роли наследников, как когда-то Марцелла. Но всё, как всегда, пошло не по плану. Во 2 году н. э. находясь во главе армии в городе, который сегодня носит название Марсель, восемнадцатилетний Луций неожиданно заболел и скончался. Если бы речь шла об исторической драме производства BBC, он бы зловеще покашлял в платочек в одной из напряжённых сцен и умер бы ещё до окончания эпизода. Но до настоящей трагедии ещё не дошло, ведь в живых оставался его старший брат Гай.

Гай был старше Луция на три года, то есть он уже достиг солидного возраста двадцати трёх лет, когда Август отправил его в Армению. Дел там всегда было невпроворот, потому что она располагалась между Римом и Парфией и раз в несколько лет в неё вторгалась то одна, то другая империя. В тот момент Арменией правил лояльный римлянам царь, а парфяне поддерживали мятежников, надеясь возвести на трон верного им монарха. Это была типичная прокси-война, из-за которых на протяжении примерно пятисот лет армянам, по-видимому, жилось довольно тяжело. Так или иначе, Август послал Гая решить очередную проблему, однако Гай был, по сути, ещё ребёнком и повёл себя немного наивно. Предводитель мятежников по имени Аддон взял и пригласил Гая к себе в лагерь. Приходи ко мне в лагерь, предложил враг, посидим, поболтаем. Гай, будучи, видимо, не очень умным человеком, отправился к нему, может быть, даже с дарами, и был шокирован – шокирован! – обнаружив, что попал в ловушку: вместо посиделок его ждало покушение. Каким-то образом ему удалось спастись, но он был тяжело ранен. Он отправился домой в Италию, но по пути умер от ран. Трудно отделаться от ощущения, что император из него вышел бы не самый выдающийся, но планы Августа его смерть всё равно нарушила. Между тем с кончины Луция прошло всего полтора года, и выглядело всё это в самом деле зловеще: уже третий молодой и здоровый военный приказал долго жить, едва Август задумал сделать его наследником.

Фактически у Августа не осталось родственников мужского пола, за исключением паренька по имени Агриппа Постум, которого он отправил в ссылку за плохой вкус и жестокий нрав, и пасынка, который не нравился решительно никому. Этот пасынок был сыном Ливии от её первого мужа. Звали его Тиберий. Он был последним выжившим, растерянно озирающимся по сторонам, как Джон Траволта на той гифке из «Криминального чтива». С явной неохотой Август велел Тиберию и Юлии пожениться (это было забавно, потому что они не скрывали, что терпеть друг друга не могут). Он объявил Тиберия своим наследником, а затем умер сам, прожив целых семьдесят пять лет, из которых пятьдесят шесть он старательно делал вид, что восстанавливает республику. Умер он спокойно, в своей постели, но, по-видимому, и это вызвало подозрения. В четырёх источниках сообщается, что ходили слухи, будто Ливия накануне его смерти была чем-то раздражена, а в двух прямо утверждается, что она отравила мужа, намазав ядом растущие на дереве фиги и убедив его сорвать их и съесть – гениальный способ перехитрить императорских дегустаторов. Эту милую историю приводят и Тацит, и Дион Кассий. Кроме того, и у них, и у Плиния Старшего и у Плутарха говорится, что перед смертью Август собирался вызвать Агриппу Постума в Рим, чтобы сделать его наследником, и даже тайно – в сопровождении одного-единственного друга по имени Фульвий – посетил остров, где Агриппа жил в изгнании. Фульвий, однако, рассказал о поездке и планах Августа собственной жене, а она сообщила обо всём Ливии. Разница в том, что у Плиния и Плутарха Ливия всего лишь накричала на Августа, вынудив его извиниться. А у Тацита и Диона она намазала ядом фиги и укокошила любимого мужа, с которым прожила полвека, чтобы наконец-то показать своё истинное лицо – лицо жадной до власти матери императора, который ненавидел свою мать!

Видите, как легко сделать из всех этих смертей коварные убийства, а из Ливии – настоящую суперзлодейку. В ретроспективе кажется, что всё произошедшее пошло на пользу Ливии и Тиберию – если, конечно, вы верите, что Тиберий хотел быть императором, а Ливия – императрицей-матерью. Ужасно здорово представлять себе, как Ливия варила зелья у себя в спальне и отправляла смертоносных гонцов то во Францию, то в Армению, чтобы те подмешивали эти самые зелья в питьё наследникам императора, и никто, разумеется, ничего не заметил и не вмешался. С точки зрения логистики это, конечно, безумие. В действительности перед нами римский аналог теорий заговора о гибели принцессы Дианы, тех, в которых виноват во всём принц Филипп, приказавший МИ-6 расправиться с ней, потому что она забеременела от своего бойфренда-мусульманина, Доди Аль-Файеда. Якобы ему настолько претила мысль о том, что один из родственников королевской семьи не будет христианином. Автором этой теории является отец Доди, миллиардер Мохаммед Аль-Файед. Он неоднократно излагал её в интервью, а один раз даже выступил с ней в суде. Аль-Файеда поддержал личный дворецкий Дианы, Пол Баррелл, полиция Лондона начала расследование, а пользователи «Википедии» создали несколько тематических страниц. Этих фактов в принципе достаточно, чтобы историкам будущего смерть Дианы показалась крайне подозрительной. Что расследовала полиция, если и расследовать-то было нечего? Нет дыма без огня. Два свидетеля, близких к погибшей паре, публично обвинили принца Филиппа. Очень подозрительно! Вот только мы, разумеется, знаем, что ни принц Филипп, ни королева не приказывали МИ-6 устранить принцессу Диану. Причиной её смерти стало вождение в нетрезвом виде и без ремней безопасности: трагедия, но не убийство. Выходит, что под определённым углом любая трагедия, в результате которой гибнут молодые люди, может показаться подозрительной – особенно если дело касается монаршей семьи.

История Ливии свидетельствует о том, что семья Юлиев-Клавдиев из обычной семьи, о несчастьях которой могли посплетничать за обедом, превратилась в монаршую семью, сплетни о которой становились Историей с большой буквы и удостаивались места в исторических трудах. Ливия – женщина, которая многим казалась главным бенефициаром этих трагедий – стала главной мишенью для слухов и обвинений, просто потому, что она пережила своих родственников, принадлежала к императорской семье и играла более-менее заметную роль. Её муж и сын иногда с ней советовались, она могла убедить их поступить так-то и так-то. С точки зрения некоторых римлян, одно это делало её убийцей.

Многих, очень многих родственниц императоров описывали как коварных убийц, жаждавших власти и из-за этого расправлявшихся с членами своей семьи. За Ливией в этом печальном списке следует… ещё одна Ливия (остаётся вздыхать). Впрочем, эту Ливию чаще называют Ливиллой, то есть «маленькой Ливией». Довольно мило. Ливилла была дочерью Антонии Младшей, внучкой Марка Антония и Октавии, сестрой будущего императора Клавдия и племянницей Тиберия. В двенадцать лет она стала женой своего троюродного брата Гая Цезаря (того самого, которого ранили в Армении). В семнадцать она овдовела и тут же была выдана за своего двоюродного брата Друза, старшего сына Тиберия. Буквально в том же году. Десять лет всё шло хорошо; у неё даже родилась дочь, которую предсказуемо назвали Ливией. А ещё умер её двоюродный дед Август, а её дядя и свёкор Тиберий стал императором. Это означало, что Ливилла стала женой вероятного наследника престола. Замечательная роль для тех, кому нравятся такие вещи. Увы, Ливилла не вписывалась в тогдашние представления о женщинах: у неё были собственные желания и личность. Из-за этого ей не поздоровилось, особенно когда она закрутила роман на стороне. Оказалось, что женщины, которых в подростковом возрасте насильно выдают замуж за двоюродных братьев, редко бывают счастливы в браке. Знаю, вы тоже шокированы. Ещё хуже было то, что она выбрала совершенно неподходящего мужчину. Он не только не был её родственником, он даже не был сенатором. Влюбись она в человека достойного и осторожного, это было бы ещё терпимо, но Ливилла сошлась с представителем всаднического класса, командующим преторианской гвардией Луцием Элием Сеяном. Если вы смотрели классический сериал 1976 г. «Я, Клавдий», вы, должно быть, помните Сеяна как скотину в исполнении молодого Патрика Стюарта. И вы знаете, почему Ливилла ни в коем случае не должна была в него влюбляться.

Понимаете, Сеян хотел быть императором. В крайнем случае, членом императорской семьи. И у него были довольно неплохие шансы. Сеян был лучшим другом Тиберия. Он родился во всаднической семье, стал префектом преторианской гвардии и до того сблизился с Тиберием, что, когда Тиберий устал от Рима и переселился на маленький остров, Сеян был практически единственным, с кем он не прекратил общаться. Если бы в римском мире существовал «Инстаграм», Сеян целыми днями постил бы селфи с Тиберием, сделанные на Капри и снабжённые хештегом #лучшиедрузья, чтобы все в Риме это знали. Тиберий засыпал Сеяна подарками и почестями, например, сделал его консулом, наделил его чрезвычайными полномочиями и просто его нахваливал, и Сеяну это нравилось. Но ему всегда хотелось чего-то большего. Сперва он организовал помолвку своей юной дочери с сыном Клавдия, племянника Тиберия. Это был не самый удачный союз, потому что в то время Клавдия ненавидели все (по правде говоря, потом мало что изменилось). На его потомство никто не возлагал надежд, но для Сеяна этот брак был способом породниться с семьёй Клавдиев. А потом глупый сын Клавдия подавился грушей, и юная дочь Сеяна лишилась жениха прежде, чем у неё прорезались зубы. Вот почему, когда Ливилла с Сеяном начали проводить больше времени вместе, это было похоже на попытку последнего стать членом императорской семьи, женившись на племяннице (и пока ещё снохе) императора. Единственным препятствием был её муж.

Если верить Тациту, Сеян подговорил Ливиллу отравить её мужа Друза. Или, может быть, Ливилла и Сеян вместе решили отравить Друза, чтобы узаконить свои отношения. Все источники, кроме труда Диона, изображают Сеяна гениальным преступником уровня профессора Мориарти. Сеян соблазнил Ливиллу и, убедив её предать мужа один раз, пообещал жениться на ней и разделить с ней власть над Римом, если она пойдёт ещё дальше. Это обвинение намеренно обходит стороной тот факт, что Ливилла уже была женой вероятного наследника Тиберия и наверняка стала бы следующей римской императрицей без какой бы то ни было помощи со стороны Сеяна. Не говоря уже о том, что покушаться на мужа – единственного родного сына императора – было для неё крайне рискованно, а брак со всадником – даже лучшим другом Тиберия – страшно снизил бы её социальный статус. Если бы «амбициозная» Ливилла мечтала стать августой, ей следовало бы терпеть своего мужа, будущего императора, а не расправляться с ним. Ливилла могла отравить мужа, только если она действительно этого хотела: либо из-за любви к Сеяну, либо из-за ненависти к Друзу. Даже перспектива стать императрицей не могла заглушить какое-то из этих чувств.

Мне нравится думать, что Сеян и Ливилла действительно любили друг друга и оба ненавидели Друза. Есть основания полагать, что характер у Друза был трудный. Тацит рассказывает замечательную историю о том, как Друз вышел из себя и ударил Сеяна по лицу: скандальное поведение для римского мужчины, который, вообще-то, должен был контролировать свои эмоции. По-видимому, они в самом деле относились друг к другу крайне враждебно и агрессивно. Мне нравится думать, что Ливилла и Сеян были этакими Рут Снайдер и Гарри Джаддом Греем своего времени, только гораздо более компетентными, потому что они почти добились своего[208]. Если верить Тациту, они посвятили в заговор врача по имени Эвдем, который давал Друзу яд небольшими порциями, так что со стороны казалось, будто тот медленно умирает от болезни[209]. Друз вёл такой образ жизни, что окружающие считали причиной его смерти банальную распущенность – до тех пор, пока Сеян не утратил доверие Тиберия и не был публично казнён вместе со своими маленькими детьми. Сеяна судили, признали виновным и в тот же день задушили, а его тело выставили напоказ на Гемониевой террасе. Если верить источникам, римский народ три дня предавался надругательству над трупом. Его дети, Капитон Элиан и Юнилла, тоже были задушены, причём двенадцатилетнюю Юниллу палачи сперва изнасиловали, потому что казнить девственницу считалось делом неслыханным[210]. Их искорёженные тела тоже бросили на террасу на потеху толпе.

В отчаянии – по-видимому, запоздалом – жена Сеяна Апиката написала Тиберию письмо, поведав ему, как Сеян и Ливилла убили его сына ради собственной выгоды. Потом она покончила жизнь самоубийством. Тиберий был возмущён. Из Ликурга, евнуха Сеяна, и упоминавшегося выше врача Эвдема под пытками выбили признание – этот метод всегда работал. Тиберия их показания убедили. Сеян был уже мёртв, но Ливиллу ещё можно было наказать. О её судьбе сообщает Дион, но довольно расплывчато: он убеждён, что она умерла, но не уверен, казнил ли её Тиберий, или собственная мать заперла её в комнате и уморила голодом.

Жители римского мира верили, что всё так и было. Доказательства, впрочем, нельзя назвать безупречными. Это письмо женщины, мужа и детей которой только что публично казнили, и показания, данные под пытками. Я сама здесь и сейчас признаюсь в убийстве Друза, если мне будут угрожать пытками, поэтому к такого рода доказательствам я отношусь настороженно. Как бы то ни было, из-за них Ливилла умерла, и это лишний раз демонстрировало, что семейные дела Юлиев-Клавдиев превратились в дела государственные. Это также свидетельствовало о том, что на убийства отныне смотрели как на династическую стратегию.

* * *

Перечислять все убийства, совершённые в римских императорских семьях, было бы очень долго и утомительно. Мы потратили бы на это месяц и при этом нас ни на минуту не покидали бы сомнения в том, действительно ли эти убийства совершили именно эти люди. Особенно это касается женщин. К примеру, действительно ли Агриппина Младшая планировала убить своего брата, а через двадцать лет отравила своего мужа и дядю Клавдия, чтобы императором стал её сын? Описание этого второго убийства кажется правдоподобным, но в то же время оно удивительно похоже – в том, что касается орудия, мотива и обстоятельств – на рассказ о том, как Ливия якобы убила Августа. Сходятся практически все детали – этого достаточно, чтобы зародилось сомнение. Действительно ли Тиберий убил своего приёмного сына Германика, потому что тот стал слишком популярен? Правда ли, что другая жена Клавдия, Мессалина, расправилась с хозяином одного красивого сада ради этого самого сада? Или всё это – сплетни и клевета? Важно то, что население империи, по всей видимости, верило, будто члены императорской семьи постоянно пытаются убить друг друга. В тайных убийствах начали видеть стратегию, с помощью которой члены императорской семьи обретали и удерживали власть. Посплетничать об этом любили многие.

Более широкая проблема заключается в том, что подобная борьба за власть велась и в других могущественных римских семьях. Мы уже говорили о том, как при помощи убийств люди пытались положить конец неудачным бракам; но то были дела частные. Никто не писал о них исторических сочинений. Биографы и историки не копались в них два века спустя в поисках больших картин и цельных характеров. Смерть Марцелла показывает, насколько неубедительной была предложенная Августом идея восстановления республики: на самом деле абсолютно никто не воспринимал её всерьёз. Императорская эпоха началась, когда сплетни стали историческими фактами, а каждая смерть в семье императора – убийством.

Авл Кремуций Корд

В императорскую эпоху римляне начали относиться к убийствам как к династической стратегии. Они также открыли для себя дивный новый мир произвольных расправ над важными людьми, чинившихся по прихоти одного-единственного человека. Да-да, мир диктатуры со свойственными ей помпезной чепухой и бессмысленными человеческими жертвами. Я бы назвала это «убийство с применением императора».

Римскую имперскую систему, известную под милым названием «принципат», Август, которого тогда ещё звали Октавианом, начал создавать, выиграв две гражданские войны, заведя частную армию и проскрибировав примерно две тысячи людей, вся вина которых заключалась в том, что один из них был Цицероном, другой был слишком богат, а от третьего как от друга пользы было меньше, чем от Марка Антония[211]. Таким образом, принципат был замешен на крови представителей высших классов – и бог знает сколько простых свободных и порабощённых людей погибло в процессе. О проскрипциях всегда вспоминали как о пятне на репутации Октавиана, но когда он стал Августом – этот титул буквально значит «священнейший» – обо всех этих убийствах постепенно начали забывать. Даже о том, что по его вине погиб Цицерон. Его судьба отличалась от той, которая постигла сторонников Суллы после отставки и смерти последнего. Как вы помните, Сулла в 82 году до н. э. проскрибировал несколько сотен человек, год пробыл диктатором, а потом ушёл в отставку и уехал в Путеолы, где жил со своей женой и трансвеститом по имени Метробий[212]. В 78 году до н. э. он умер от какой-то отвратительной болезни[213]. Для его сторонников всё шло хорошо до 64 года до н. э., когда республика опять затрещала по швам, вновь приближались выборы (на которых в итоге победил Цицерон), а Юлий Цезарь в должности квестора возглавлял постоянный суд по делам об убийствах. Цезарь решил произвести фурор и привлёк к суду трёх человек, которые в 82 году до н. э. по приказу Суллы убивали проскрибированных. Он самовольно объявил эти законные казни, осуществлённые диктаторским правительством, незаконными убийствами. И он своего добился: двое из троих, центурион Луций Лусций и Луций Беллиан, заколовший человека посреди форума, были признаны виновными, несмотря на то, что они «просто выполняли приказы». Третьим обвиняемым был Луций Сергий Катилина, позднее вошедший в историю как предатель и главный враг Цицерона. Трудно представить себе более наглядную демонстрацию того, что убийство – социальный конструкт, определение которому дают люди, находящиеся у власти.

Если бы Октавиан не извлёк уроки из судеб Суллы и Цезаря, его проскрипции могли бы впоследствии счесть преступлением кровожадного подростка. К счастью для него, он был гением (возможно, злым гением) и создал систему принципата, позволявшую ему пользоваться неограниченной властью до самой смерти и при этом поддерживать красивую иллюзию сенатской демократии с действующими судами. В результате и его проскрипции, и все смертные приговоры, которые он вынес, уже будучи императором, оставались законными решениями, а никакими не убийствами. Надо отдать ему должное: после истории с проскрипциями он старался не убивать своих друзей, родственников и даже сенаторов. Он предпочитал вежливо отправлять их в ссылку. Увы, многие из его преемников не отличались умом, утончённостью и уважительным отношением к другим людям. Многие императоры предпочитали позориться, прямо заявляя, что они могут делать, что хотят, и что одного их кивка достаточно, чтобы собеседник лишился жизни, а до идей вроде милосердия им не было никакого дела. Август создал себе репутацию правителя, который спасал порабощённых людей от голодных миног, но некоторые из его наследников, вероятно, сами не прочь были обзавестись бассейном с миногами-людоедами. Многие из римских императоров прославились неоправданными и несправедливыми казнями и вошли в историю как убийцы.

Истории и биографии римских императоров переполнены примерами гротескных пыток и произвольных расправ, но то, как характеризовались их действия – как жестокие убийства или как разумные смертные приговоры – зависело, по большому счёту, лишь от отношения писателей к конкретному императору. Поэтому о решении Тиберия расправиться с бывшей женой (и сводной сестрой) Юлией Старшей и её сыном Агриппой Постумом говорится как о жестоком, коварном и ненужном убийстве, мотивированном личной неприязнью. Точно так же и о том, как он довёл до самоубийства Авла Кремуция Корда, историка, похвалившего в своей книге убийц Юлия Цезаря, сообщается как о чудовищной атаке на свободу слова (которой никогда не было). С другой стороны, Адриан, став императором, расправился с четырьмя сенаторами ещё до того, как прибыл в Рим, а позднее выколол порабощённому человеку глаз и заставил греков обожествить своего покойного любимца – но, поскольку он советовался с сенаторами, он был для них лучшим другом. У «Авторов жизнеописаний Августов» рассказ о его «природной жестокости», о множестве казнённых им людей и о том, что он, возможно, убил свою жену Сабину, уложился в одно предложение[214]. Стоит, конечно, помнить о том, что SHA – крайне ненадёжный источник, но ничего лучше в нашем распоряжении нет. С другой стороны, в биографии Гая Калигулы одно предложение посвящено его попытке восстановить народные собрания и наделить выбранных на них магистратов широкими полномочиями, зато целых восемь абзацев – всем вынесенным им смертным приговорам и всем сказанным им грубостям, просто потому, что он ни с кем не советовался, наслаждаясь ролью абсолютного монарха[215]. В результате об Адриане вспоминают как о хорошем парне, влюбившемся в красивого мальчика, а не как о жестоком правителе, убивавшем сенаторов и бросившем жену, в то время как Гай считается одним из главных злодеев римской истории. Зато про Гая сняли высокобюджетный порнофильм по сценарию Гора Видала, где его сыграл Майкл Макдауэл[216], а Адриан такой чести не удостоился, так что ещё неизвестно, кому повезло больше.

Абсолютно все императоры убивали людей, но существовали определённые социальные критерии, отделявшие убийц от государственных деятелей, плохих мальчиков от взрослых мужчин. Можем назвать этот раздел «Руководство для римских тиранов». Читайте внимательно! Чтобы стать коварным кровожадным тираном, императору, во-первых, нужно было выносить все смертные приговоры самолично. У высокопоставленных римлян был свой «совет» (consilium) – группа родственников и друзей (в основном мужчин), которые в республиканские времена поддерживали друг друга. Если угодно, прообраз группового чата в WhatsApp[217]. С точки зрения римлян, принимать решения самостоятельно было в лучшем случае глупо, а в худшем – жутко эгоистично. Все поступки мужчины сказывались на его семье и на социальной группе в целом, поэтому серьёзные решения полагалось принимать коллективно, хорошенько всё обсудив. Рабовладельцы не отпускали рабов на волю, не поговорив с друзьями, сенаторы не голосовали по важным вопросам, не побеседовав со своими «советниками», а императорам не стоило кого-либо казнить, не поболтав со своими самыми серьёзными друзьями. «Хорошие» императоры вроде Марка Аврелия и Веспасиана ежедневно прислушивались к своим приближённым и юристам и, по крайней мере, делали вид, что долго обдумывают решение о казни какого-либо высокопоставленного лица и заручаются согласием приятелей. Если их consilium хоть немного напоминал мои группы в WhatsApp, их друзья немедленно объявляли их врагов отбросами общества и сами вызывались с ними расправиться, а самих императоров объявляли образцами добродетели, достойными всего самого лучшего. Впрочем, может, их друзья поддерживали их не так горячо, как мои меня – но всё равно маловероятно, что кто-то из них осмеливался слишком сильно перечить абсолютному монарху, которому они регулярно приносили жертвы и клялись в верности. Требовалась видимость консенсуса, не более. «Плохие» императоры, такие как Гай, Нерон, Тиберий и Коммод, лишали сенаторов даже иллюзии влияния в consilium principis[218]. «Плохие» императоры творили всё, что хотели. Тиберий покинул Рим, переехал на Капри и отвечал только на письма Сеяна, потому что сенаторы действовали ему на нервы. Гай и Коммод открыто смеялись над сенаторами и напоминали им, что в любую минуту могут убить их. Клавдий и Нерон оскорбляли сенаторов ещё сильнее, демонстрируя, что мнение вольноотпущенников-греков и женщин значит для них больше, чем советы профессиональных юристов. В таких случаях сенаторы, аристократы и эксперты чувствовали, что не могут ни на что повлиять. Император показывал, что они ему не партнёры. Они боялись своей уязвимости. А время от времени император расправлялся с кем-то из них.

Так и появлялись истории вроде тех, которые Светоний рассказывает о Тиберии. Он описывает, как Тиберий казнил человека, который на похоронах в шутку попросил покойника передать Августу, что народ так и не получил завещанных им подарков[219]. О таких вещах Светоний повествует с ужасом, словно сам не верит, что описывает нечто настолько страшное. Клавдий казнил человека, потому что другому человеку приснилось, что Клавдий его убил. Якобы подобное случилось целых два раза. А ещё есть классических пример из «Ужасных историй» – о том, как Гай казнил человека, который обещал отдать жизнь за императора, когда он заболел[220]. Больше всего историй о казнях, продиктованных безумными и нелепыми мотивами, Светоний рассказывает про Тиберия и Нерона. Нерон у него убивает человека, который сдавал кому-то внаймы харчевни, человека, который хранил среди изображений предков маску Кассия (одного из убийц Цезаря) и человека, который просто ходил с кислой миной. Тиберий, если верить его биографии, убил мужчину, который интересовался, что он читает, женщину, которая отказалась с ним спать, поэта, который порицал в пьесе мифического греческого царя Агамемнона и велел казнить всех, кто переодевался рядом со статуей Августа или приносил кольцо с его изображением в отхожее место. Но моё любимое злодейство – то, в котором «Авторы жизнеописаний Августов» обвиняют Коммода: якобы он собирался без веской причины погубить множество людей, но не сделал этого, потому что один из его рабов выбросил табличку, на которой были записаны их имена. И Коммод просто забыл, с кем хотел расправиться[221].

Проблема со всеми этими казнями в том, что они кажутся непредсказуемыми, в каком-то смысле случайными и поэтому несправедливыми. Речь идёт о казнях видных представителей римского общества – сенаторов, магистратов, юристов, драматургов и префектов претория. Людей, похожих на авторов этих текстов – тоже сенаторов или всадников. Их пугало, что император казнил людей по собственной прихоти, руководствуясь непонятными им мотивами. Они боялись не зря, ведь они были лишены возможности говорить и писать, не чувствуя страха. Но ещё их пугало то, что императоры, которые вели себя подобным образом, косвенно – а порой очень даже прямо – отождествляли себя с римским государством, отказываясь оставаться всего лишь его слугами.

С юридической точки зрения большинство из этих на первый взгляд случайных смертных приговоров выносились «плохими» императорами на основании Юлиева закона о величии (lex Julia maiestatis), изданного Юлием Цезарем или Августом. Иногда его называют законом об измене, но на самом деле здесь всё немного сложнее. Измена – это крайняя степень нелояльности государству. Чтобы человека признали виновным в измене, он должен конкретными действиями нанести государству ущерб: например, заняться шпионажем в интересах другой страны, попытаться убить монарха или вступить в иностранную армию. Всё это действия, требующие значительных усилий. Большинство людей, прямо скажем, на такое не пойдут. С другой стороны, оскорбить «величие» (maiestas) можно было, даже не прилагая существенных усилий. Это чем-то похоже на «оскорбление величества» в монархических государствах. Под «величием» понималось достоинство римского государства в широком смысле этого слова. В теории, такие законы принимались, чтобы защитить государство от враждебных действий (perduellio), но, конечно, и безопасность, и величие, и достоинство можно трактовать очень широко. И из-за этой вот широты трактовки maiestas превратилась в расплывчатое, абстрактное, неопределённое и порой смертельно опасное понятие. Законы об оскорблении величества существуют и сегодня, в частности, в Таиланде. Тайская хунта, к примеру, посадила в тюрьму некоего Сирафопа Корнарута за какие-то стихи, а некую Ари К. – за то, что она оделась в чёрное в день рождения короля. А члена парламента Паннику Ванич судили за жест, который она показала перед портретом покойного короля. И так далее и тому подобное.

«Величие» императоров из династии Юлиев-Клавдиев заключалось, в частности, в том, что они считались потомками божеств – как «настоящих» богов, так и недавно обожествлённых людей. Юлии претендовали на происхождение от Венеры, одного из двенадцати главных божеств греко-римского пантеона; вдобавок обожествлены были и Юлий Цезарь, и Август. Важно отметить, что у римлян было два слова для обозначения божества: deus и divus. Изначально они использовались как синонимы, но после обожествления Юлия Цезаря, которое сопровождалось явлением кометы, якобы представлявшей собой его душу, вознёсшуюся на небеса, всё изменилось. Богов, которые никогда не были смертными, стали называть словом deus (или dea, если речь шла о богинях), а обожествлённых людей – словом divus. Юлий Цезарь – divus, а Юпитер – deus. Отличие небольшое, но чёткое. Обожествлённые императоры считались богами, но не такими, как Марс, Венера или Юнона. Точно так же, как Билли Шарп – профессиональный футболист (я выбрала его наугад из состава команды «Шеффилд Юнайтед»), но далеко не такого класса, как Лионель Месси. Месси – Зевс, а Шарп – всего-навсего Юлий Цезарь. Шарпу не платят по 80 миллионов долларов в год, в Китае нет посвящённого ему тематического парка, а над его домом, даже по слухам, нет бесполётной зоны, но он всё-таки играет в Премьер-лиге и получает за это деньги – никак не меньше тысячи фунтов в неделю. И он есть в компьютерных играх серии FIFA, и люди готовы платить целых 50 фунтов за футболку с его именем. Может, он и не Зевс, но у него всё хорошо. Так вот и Юлий Цезарь пользовался священным статусом – и все его потомки тоже.

Этот священный статус подразумевал, что каждому обожествлённому императору был посвящён как минимум один храм, в его честь приносились жертвы, его имя было неприкосновенно. Август ввёл всё это вполне намеренно, чтобы его привилегированное положение не ограничивалось рамками официальной политической системы. Священный статус конкретного императора и должности принцепса как таковой означал, что любые направленные против них слова или действия – даже самые расплывчатые – могли трактоваться как унижение их достоинства, величия и божественности. Высмеивание императора считалось одновременно богохульством и оскорблением государства и, таким образом, формой государственной измены. Сильные – они же «хорошие» – императоры, стяжавшие воинскую славу или отличавшиеся политическим чутьём, могли не беспокоиться о «величии». Веспасиан стал императором, одержав победу в гражданской войне, и сокрушил иудеев столь безжалостно, что последствия его жестокости ощущаются и сегодня[222]. Он мог подавить любую оппозицию и не опасался потерять власть, а потому при нём практически никого не казнили за оскорбление величия. Никого, кроме человека по имени Гельвидий Приск, который упорно отказывался называть императора его императорским именем и вообще всячески демонстрировал непокорность, пока у Веспасиана не сдали нервы. Но Приск действительно напросился. А вот младший сын Веспасиана, Домициан, не чувствовал себя столь уверенно. В отличие от отца и брата, он не совершал военных подвигов и даже не стёр с лица земли ни одного священного здания. Правда, он попытался начать войну в Германии, когда ему было четырнадцать лет, но за это отец и брат постоянно над ним смеялись. В результате он очень боялся потерять унаследованную от них власть и активно пользовался законом об оскорблении величия. Он не оставлял безнаказанной ни одной мелочи, потому что чувствовал шаткость своего положения и считал, что ему может повредить любая мелочь. Он подчёркивал свою связь с богами (и его отец, и его брат были обожествлены), щеголяя в золотом венце с изображением Юпитера и вбивая в головы подданных выдумки о старинной римской морали.

То же самое можно сказать практически обо всех представителях династии Юлиев-Клавдиев после Августа. Он создал всю систему принципата и пользовался законом о величии очень осторожно, чтобы утвердить в сознании граждан представление о священном статусе принцепса, но ему не нужно было убеждать себя или кого-либо ещё в своём величии при помощи казней. Увы, никто из его преемников не мог похвастаться такими же способностями и достижениями. Тиберий одержал ряд побед на войне, но он раз за разом уходил из политики и прекрасно знал, что непопулярен, потому что полон суровости и загадочности и при этом начисто лишён харизмы. У Гая не было никакого политического опыта, а вся его военная слава заключалась в том, что в раннем детстве он носил миниатюрную военную форму, которую изготовили для него германские легионы. Он стал принцепсом только благодаря своему славному имени. Клавдия и вовсе старались скрывать от публики, пока Гай не приобщил его к общественной жизни – как считалось, шутки ради, чтобы все смеялись над его проблемами со здоровьем. Он в буквальном смысле слова был посмешищем, пока в один прекрасный день не стал императором[223]. Нерона мать посадила на трон, когда ему было всего семнадцать, и он мог похвастаться разве что ужасной бородкой на шее да пристрастием к пению. Каждый из них чувствовал необходимость защищать свой статус единоличного властителя и одновременно воплощения римской власти. Каждый из них решил громко заявить о своей неуверенности на всю западную историю, преследуя и наказывая людей, якобы умалявших величие династии Юлиев-Клавдиев при помощи шуток, поэм или неподобающего поведения вблизи статуй. Ирония законов об оскорблении величия в том, что их применение на практике демонстрирует лишь неуверенность монарха в своём величии.

Мы видим, что Тиберий отчаянно пытался подчеркнуть свою связь с родом Юлиев. Август усыновил его неохотно; большую часть жизни он был только Клавдием. Он не состоял в настоящем родстве с божественным Августом, божественным Юлием или богиней Венерой, и поэтому защищал членов своей приёмной семьи от посягательств с помощью закона о величии, проявляя слишком рьяную заботу. Он преследовал людей, появлявшихся рядом со статуей Августа в обнажённом виде и прославлявших убийц Юлия Цезаря, потому что эта тема для него была источником постоянной тревоги, которую нужно было как-то глушить. Гай демонстрировал неуверенность в себе, наказывая людей, которые забывали о его дне рождения (строго говоря, это и правда досадное упущение) и расправляясь со всеми, кто представлял даже малейшую, вымышленную угрозу ему лично. Страх вынуждал его пороть сенаторов среди ночи и изображать бога, чтобы максимально дистанцироваться от всех остальных людей. Его не волновало, что люди говорили об Августе, он беспокоился лишь о своей личной безопасности. В результате чего в ужас пришли все остальные, а его самого в один прекрасный день закололи в коридоре. Клавдий лучше, чем кто-либо из его предшественников, понимал, насколько уязвимо его положение: у него на глазах солдаты расправились с его племянником и двое суток кряду бесчинствовали и вели напряжённые переговоры. В конце концов он взошёл на трон при поддержке преторианской гвардии, но наверняка знал, что сенат им недоволен, и всё время видел перед собой людей, которых сенаторы предлагали возвести на трон вместо него. А ещё его тут же попытались убить, и легионы собирались поднять восстание. Трудно удивляться, что, пока не вмешалась Агриппина, он чувствовал себя крайне неуверенно и казнил людей из-за подозрительных снов. Власть этих императоров была крайне хрупкой, они пытались удержать её любой ценой и все совершили одну и ту же ошибку: прибегли к закону об оскорблении величества, силясь защитить свою искусственную святость с помощью убийств.

На мой взгляд, важно не забывать, что первые двенадцать римских императоров, из которых хорошими или успешными можно счесть от силы трёх, в общей сложности правили всего 123 года. Юный Октавиан был объявлен Августом и принцепсом 16 января 27 года до н. э. а Домициана зарезали в его собственной спальне 18 сентября 96 года н. э. Сто двадцать три года – это примерно четыре поколения. Отцы тех, кто стал свидетелями гибели Домициана, выросли при Тиберии. Это не такой уж большой исторический промежуток. О начальном периоде истории императорского Рима мы знаем больше, чем о последующих. Именно тогда императоры пытались понять, что вообще значит быть императором и как справляться с этой работой, решая запутанные и разнородные проблемы сената (который пёкся о собственных чести и величии), армии, римского народа, семьи, провинций, чиновников, жрецов, сопредельных народов и, конечно, богов. И большинству императоров справляться не удавалось. Они просто не в состоянии были жонглировать всеми этими мячами одновременно, и я их прекрасно понимаю; но, увы, они слишком часто прибегали к убийствам и пыткам, чтобы захватить и сохранить власть, а это просто не круто.

Последний совет кровожадному римскому тирану – считать, что жизни сенаторов и магистратов ничуть не ценнее жизней всей остальных людей. Так называемые «хорошие» императоры, такие как Веспасиан, Марк Аврелий и Траян, понимали, что в римском мире жизни одних людей значат больше, чем жизни других. На вершине этой пирамиды были сами императоры, за ними шли консулы и бывшие консулы, затем остальные магистраты (правда, трибуны лишились былой значимости), затем все прочие сенаторы, потом – их дети, потом – всадники, потом – остальные люди, но чуть ниже – так называемые infames и, наконец, рабы. Ценность рабов, как и животных, определялась только их стоимостью. Рабы и infames были лишены доброго имени (fama) и репутации, которая и придавала жизни значимость. В категорию infames входили представители профессий, считавшихся постыдными: проститутки, актёры или, к примеру, трактирщики. А вот у магистратов, сенаторов и их детей были и репутация, и доброе имя; у них было то, что именовалось dignitas – честь, достоинство, добродетель – и поэтому их жизнь действительно что-то значила, и обращаться с ними следовало осторожно. Жизнь как таковая не имела для римлян особой ценности (мы ещё поговорим об убийстве с точки зрения лиц, лишённых fama и dignitas, в главе IX). Римское государство не защищало жизнь как таковую и не признавало личного права на неё ни за одним человеком. Но культурные нормы римской элиты оберегали dignitas – своего рода аналог императорского величия, только попроще, лишённый намёков на божественность. Dignitas (и должна заметить, что из-за одноимённой швейцарской клиники для желающих совершить ассистируемое самоубийство при написании этого раздела возникли ненужные осложнения. Почему люди, использующие латинские названия, не думают о несчастных историках?) можно было заработать, достигая успехов в политике и на войне, и оставить в наследство своим сыновьям и внукам. Это был идеализированный аспект аристократической мужественности. Консулы превосходили по части dignitas всех остальных и обеспечивали отличной репутацией поколения потомков. Претор или квестор находился под надёжной защитой своих dignitas и fama, как и человек, получивший право носить триумфальные знаки отличия за военные подвиги или победу в особенно важном и громком судебном процессе. Эти внешние достижения делали человека заметным, важным и достойным жизни. И убийство такого человека значило больше, чем убийство кого-то менее выдающегося.

Авторы римских источников – сенаторы и приближённые императоров – поднимали большой шум, если император убивал сыновей консулов и квесторов, и описывали их гибель в больших подробностях, но лишь мимоходом упоминали о таких мелочах, как гибель двадцати тысяч человек в результате обрушения амфитеатра[224]. Рассказывая о правлении Тита, наш приятель Светоний уместил в один абзац гибель Помпей и Геркуланума в результате извержения Везувия, а также пожар, чуму и наказание нескольких доносчиков плетьми. Это было плохо, но далеко не так плохо, как когда Гай велел избить квестора, или как когда Домициан приказал казнить своего наместника в Британии за то, что он осмелился назвать в честь себя новый тип копья. «Плохих» императоров заботили лишь их собственные dignitas и fama. Жизни магистратов и сенаторов значили для них не больше, чем жизни людей с улицы, которые постоянно становились жертвами бунтов и эпидемий. Они не желали церемониться с теми, кто был ниже их по статусу, и не понимали, что никто, кроме них, не считает, что они одни во всей империи нуждаются в защите. В то же время, «хорошие» императоры, когда им приходилось казнить какого-нибудь сенатора или магистрата за наглость или даже мятеж, всячески демонстрировали, что это решение даётся им нелегко. Когда Марку Аврелию пришлось казнить человека по имени Авидий Кассий, который, ни много ни мало, провозгласил себя императором и поднял восстание, он подчёркивал, что делает это крайне неохотно. А когда Веспасиан казнил Гельвидия Приска, которого сначала сослал, но потом всё же решил устранить, он демонстративно попытался отозвать убийц, но якобы оказалось, что уже слишком поздно, и императору оставалось лишь громко сожалеть о случившемся. Лично меня подобная нерешительность раздражает, потому что Приск был тем ещё придурком, а вот римским сенаторам казалось, что к жизни одного из них относятся со всей серьёзностью.

Регул

Римские аристократы очень любили судиться друг с другом. Просто обожали. Трудно переоценить их склонность в свободное время тащиться в суд и громко выкрикивать обвинения. Считается, что Катон Старший однажды провозгласил, проложив дорогу всем своих духовным наследникам: «Да, вот что нужно приносить в жертву умершим родителям – не овец и козлят, но слёзы осуждённых врагов»[225]. Моя любимая история о римском судопроизводстве – это история Гая Флавия Фимбрии, которого Цицерон назвал «необузданным» и «совершенно обезумевшим» человеком. На похоронах Гая Мария (этого уже достаточно, чтобы понять, что в то время всё шло просто ужасно) Фимбрия напал на великого понтифика Квинта Муция Сцеволу. Сцевола был ранен, но не смертельно. Узнав, что ему не удалось убить Сцеволу (на похоронах!), Фимбрия подал на него в суд. Когда озадаченный приятель спросил Фимбрию, в чём, собственно, тот обвиняет Сцеволу – потому что никто не понимал, что происходит – Фимбрия выдал замечательное: «В том, что он не принял удара меча по самую рукоять»[226] Ну разве не замечательный ответ? Мы не знаем, что решил суд, но что-то мне подсказывает, что дело развалилось.

Выступления в суде шли римлянам на пользу, особенно когда они выдвигали обвинения против кого-нибудь знаменитого: таким образом можно было урвать себе немного чужой популярности. Их имена, пусть на короткое время, увязывались с известным именем, и они сами становились известными. А если им удавалось выиграть дело, вместе с известностью они получали славу победителя. В Древнем Риме кто угодно мог обвинить кого угодно практически в чём угодно. Представьте себе, что вам хочется, чтобы ваше имя появилось, к примеру, рядом с именем Тейлор Свифт. Вы могли бы обвинить Тейлор Свифт в каком-нибудь преступлении, и ей пришлось бы явиться в суд, чтобы опровергнуть ваше обвинение. Популярные СМИ тут же разбушевались бы: Тейлор Свифт обвиняется, скажем, в том, что она отправляла вам письма, написанные отравленными чернилами. Да просто написала вам кучу оскорбительных писем[227]. И теперь ей нужно явиться в суд и ответить на это смехотворное обвинение, потому что это в буквальном смысле закон номер один всей вашей цивилизации. Вы тем временем можете раздавать интервью журналам вроде US Weekly и People и таблоидам вроде The Mirror и придумать что-нибудь попечальней для The Guardian. Стервятники из жёлтых интернет-изданий соберутся у суда, чтобы всех сфотографировать, а в «Инстаграме» быстро создадут аккаунт, где будут обсуждать ваши наряды. Для Тейлор, не сделавшей ничего плохого, всё это грозит сплошными неудобствами, зато вам удастся примазаться к её популярности и, быть может, попасть в проект вроде «Острова любви». Римляне занимались этим практически ежедневно и в конце концов, уже в эпоху империи, превратили это занятие в смертельное оружие. Из-под обломков республики выползли имперские доносчики.

Классический пример доносчика времён империи – это, разумеется, Иуда Искариот. Мы редко думаем о нём в этом ключе, потому что у нас он ассоциируется с Библией и религией, но по сути Иуда был типичным доносчиком. Он пошёл к представителям римской власти, сообщил какую-то расплывчатую информацию о якобы совершающемся преступлении и потребовал денег за подробности, а затем забрал свою награду и отправился восвояси. Вот так просто. И в эпоху империи подобное происходило каждый день. Замечательный человек по имени Стивен Ратледж (чтобы вы поняли, какой он молодец – у него есть ферма, которую он назвал Фермой танцующего фавна[228]) проделал огромную работу и установил имена 109 доносчиков времён ранней империи (от Тиберия до Домициана). Он рисует жуткую картину мира, в котором кто угодно мог донести на кого угодно, обвинив его практически в чём угодно и назвав это оскорблением величия[229]. Для профессиональных информаторов придумали даже новое слово: delator, то есть буквально «тот, кто доносит». Большинство этих доносчиков по старой доброй традиции подавали на человека в суд. И самым известным и ужасным из них был Марк Аквилий Регул.

Марк Аквилий Регул – ярчайший пример человека, извлекавшего выгоду из тирании. Многим людям капризный и деспотичный владыка, чьё эго было раздуто, как сладкая вата, которую стирает енот-полоскун, по-настоящему мешал жить; но пример Реугла показывает, что в действительности им мешал избыток порядочности и совести. Регул умел смотреть на вещи под другим углом, находить выход из трудного положения, делать деньги и мстить любому, кто действовал ему на нервы. Регул был настоящим провокатором, которому повезло жить при двух печально знаменитых императорах, и, как все провокаторы, он был тем ещё уродом.

Впервые Регул появился на исторической сцене в конце 60 годов н. э., когда ему было чуть больше двадцати. Тринадцатилетнее правление Нерона, который успел всех достать, приближалось к концу. Отец Регула был осуждён за какое-то преступление и отправился в ссылку, оставив свои поместья сыну. Благодаря им Регул мог вести весьма комфортную жизнь – нам она наверняка показалась бы ужасно роскошной, но по меркам сенаторов он едва сводил концы с концами («Всего три поместья? И ни одного в Умбрии? Не знаю, я бы, наверно, не выдержал…»). И Регул не собирался с этим мириться. Он хотел славы, хотел восстановить репутацию семьи, но больше всего он хотел денег. К счастью для него, Регул дружил с неким Гелием, вольноотпущенником Нерона. Любимым вольноотпущенником Нерона. Именно ему – к ужасу всех жителей Рима – Нерон поручал управление городом всякий раз, когда укатывал в Грецию мучить своих подданных посредством пения. В общем, Гелий обладал огромной властью и знал, как порадовать Нерона и заставить его проявить щедрость.

Чтобы понять, каким образом Регулу удалось возвыситься, нужно осознать, какой жутко странной вещью была римская имперская система на протяжении первых двух веков её существования. Власть императоров основывалась на том, что они делали вид, будто никакой реальной власти у них нет, будто они вовсе не тираны, опирающиеся на армию, а обычные люди, которым просто повезло одновременно занимать несколько разных должностей, формально доступных каждому, и к которым все прислушивались исключительно из уважения. Если императоры переставали притворяться, потому что это было глупо и противно, с ними рано или поздно расправлялись, как с Гаем Калигулой. Особенно опасно было казнить сенаторов без суда. Поэтому важной частью фарса, который представляла собой имперская система, были люди, стремившиеся угодить императорам, выдвигая обвинения против тех, кого императоры ненавидели. Таким образом доносчик/обвинитель мог заслужить благосклонность императора, а император мог делать вид, что беспристрастно наблюдает за тяжбой двух людей, не имеющей к нему никакого отношения. Именно этим и промышлял Регул.

Ещё в юности Регул выступал в суде обвинителем по трём очень резонансным делам. Сперва он притащил в суд Сервия Корнелия Сальвидиена Орфита. В 51 г. Орфит был коллегой Клавдия по консульству; он слыл едва ли не лучшим другом Клавдия и пользовался популярностью среди сенаторов. Регул обвинил его в том, что он жил слишком близко к форуму и сдал внаймы три харчевни. А однажды его даже видели там с друзьями! Он намекал – по-видимому, весьма прозрачно – на то, что Орфит каким-то образом использовал свой дом и эти харчевни для подготовки покушения на Нерона. И Орфита, бывшего консула, пользовавшегося, по-видимому, безупречной репутацией, приговорили к смерти. Регул добился своего. После этого он накинулся на Марка Лициния Красса Фруги, ещё одного бывшего консула. Всего три года назад Фруги был коллегой самого Нерона по консульству и с тех пор не сделал ровным счётом ничего примечательного – если не считать того, что, возможно, именно он выдвинул обвинение против отца Регула. Регул отомстил ему; ещё одного бывшего консула казнили, ещё одну семью разрушили. Наконец, в тот же год неутомимый Регул – он всегда выкладывался на 150 % – подал в суд на Сульпиция Камерина, консула 46 года н. э., и его сына Сульпиция Камерина-младшего. Выдвинутое им обвинение – это просто потрясающий пример того, как умный и жестокий человек мог превратить тщеславие императора в оружие. Много веков назад роду Камеринов за какие-то подвиги было даровано право носить когномен[230] «Пифик» («Пифийский»). Зная римлян, эти Камерины, наверное, захватили какой-то греческий город. Как бы то ни было, ко временам Нерона когномен «Пифик» воспринимался как часть имени семьи, мелкая деталь, на которую никто не обращал внимания. Кроме Кроме Регула. Тот уцепился за имя «Пифик». Он вызвал обоих Камеринов в суд и потребовал от них отказаться от имени «Пифик», потому что оно якобы умаляло славу Нерона, одержавшего несколько побед на Пифийских играх.

Да-да: Регул пытался вынудить семью изменить родовое имя на том основании, что оно «оскорбляло величие» нечестных побед императора на состязаниях певцов в Дельфах. И когда оба Камерина отказались менять имя, он добился того, что их казнили. Двух мужчин, один из которых был консулом, обезглавили, потому что Регул захотел привлечь к себе внимание. Все презирали его: юнец, выскочка, доносивший на уважаемых людей, обвинявший их в несуществующих преступлениях и выигрывавший суды, воплощал собой всё, что ненавидели добропорядочные римляне. Он разрушал семьи: у Фруги осталось четверо маленьких детей, а жена Камерина в один день потеряла и мужа, и сына из-за какого-то имени. Но Регулу не было до них никакого дела. Он был из тех, кто не видит разницы между славой и бесславием. Ему, как Дональду Трампу, не было дела до того, что именно говорили о нём люди – главное, чтобы они о нём не забывали: шептались и показывали на него пальцем, когда он шёл по форуму, сплетничали о нём за обедом. Он считал это славой. Больше того, Нерон был в восторге. Он видел в Регуле героического защитника своего величия и репутации и пожаловал ему семь миллионов сестерциев и жреческий сан. Для справки: среднестатистический римлянин зарабатывал семь сестерциев в день, то есть где-то две с половиной тысячи сестерциев в год. Семь миллионов сестерциев сделали и без того состоятельного человека одним из богатейших людей Рима. И для этого ему всего-то нужно было пойти в суд и расправиться с четырьмя людьми. Он даже не марал руки в крови, хотя, по мнению Тацита, душа его «жаждала крови честных людей»[231].

Однако не успел Регул войти во вкус, как Нерона свергли. Целый год шла гражданская война, и в конце концов на трон взошёл Веспасиан – немногословный старый солдат и просто замечательный человек. После падения Нерона многих его друзей и людей, разбогатевших благодаря доносительству, просто растерзали на улицах. Гладиатора Спикула, как мы помним, раздавили, сбросив на него статую. Гелия арестовали и публично казнили. Другого печально знаменитого доносчика времён Нерона, Антисция Сосиана, снова сослали. В первый раз он отправился в ссылку в 62 г., когда на него самого донёс Коссуциан Капитон: Сосиан зачитал за обедом оскорбительные стихи про Нерона. После этого он несколько лет просидел на острове, пока кто-то не рассказал ему, что Нерон щедро вознаграждает доносчиков. Тогда Сосиан написал Нерону письмо, сообщив, что сосланный вместе с ним прорицатель получает деньги от человека по имени Публий Антей. Антей был приятелем матери Нерона Агриппины, с которой Нерон к тому времени уже расправился, и Сосиан догадывался, что императора его письмо заинтересует. Он сел и стал ждать. Вскоре с Антеем, а заодно ещё с несколькими людьми, оказавшимися в ненужное время в ненужном месте, было покончено; Сосиану же разрешили вернуться в Рим. За эти убийства и за несколько процессов, в который Сосиан поучаствовал уже после своего возвращения, Веспасиан сразу же отправил его обратно на остров. А вот Регул каким-то образом выжил.

На несколько лет Регул переквалифицировался из обвинителя в защитника и занялся строительством красивых домов, стараясь не попадаться на глаза новому императору, самооценке которого позавидовал бы Тони Роббинс. Мы знаем об этом благодаря его современникам – поэту Марциалу, которому Регул нравился, Тациту, который относился к нему прохладно, и Плинию Младшему, как-то назвавшему его негоднейшим из всех двуногих. Мы также знаем, что в эти годы, когда доносительство перестало приносить прибыль, он принялся охотиться за наследствами. Плиний рассказывает очаровательную историю о том, как Регул навестил умирающую вдову своего злейшего врага и этим привёл её в замешательство. Он сел у её постели и начал допытываться, в какой день и час она родилась. И она зачем-то ответила на этот и другие вопросы. Тогда он умолк, уставился в одну точку, поджал губы и принялся что-то высчитывать. Он сидел так довольно долго, пока несчастная женщина (звали её Верания), полуживая, прикованная к постели, тихо наблюдала за ним и недоумённо гадала, чем он таким занимается. Наконец он заговорил и сообщил ей, что делал в уме какие-то астрологические расчёты (поразительная способность!) и узнал, что она вскоре поправится. Обрадовавшись, поразительно доверчивая Верания сразу же велела принести восковую табличку и отписала ему по завещанию часть своих земельных угодий. После этого она умерла[232]. Регул стал ещё немного богаче. В общем, пока правили Веспасиан (целых десять лет) и его сын Тит (совсем недолго), Регул манипулировал женщинами[233]. Только при Домициане, очередном слабовольном недоросле, ему удалось вернуться к своему настоящему призванию. Как медведь, вышедший из спячки, Регул вновь пошёл по судам, чтобы убивать.

Как и царствование Нерона, правление Домициана было золотым временем для людей, лишённых стыда и совести. Плиний рассказывает об удивительном деле, обвинителями по которому выступали он сам и Тацит (пожалуйста, снимите об этом фильм!), а обвиняемыми – два человека, подкупившие судей. Вителлия Гонората, как в своё время Клуенция, обвиняли в том, что он заплатил судье триста тысяч сестерциев, чтобы какого-то всадника приговорили к ссылке, а семерых его друзей казнили. В сумме семь смертей и ссылка за триста тысяч. Второго обвиняемого, Флавия Марциана, это, должно быть, шокировало, потому что сам он заплатил целых семьсот тысяч, чтобы другого всадника побили, отправили на рудники и удушили. Одно-единственное убийство за взятку в два раза больше той, которую дал Гонорат. Впрочем, посмеяться над Марцианом Гонорат не успел: он умер ещё до суда, а вот Марциана признали виновным и приговорили к штрафу в размере семисот тысяч сестерциев и пятилетнему гнанию[234]. Плиний был вне себя от ярости: если бы он написал грубую эпиграмму о Домициане, его бы казнили! Но никому (кроме Плиния) не было дела до убийств по приговору суда, поэтому Регул мог ничего не бояться. Он отправил на тот свет ещё нескольких человек, включая сына Сальвидиена Орфита (которого, разумеется, тоже звали Сальвидиеном Орфитом), только что достигшего совершеннолетия и наверняка жаждавшего отомстить убийце отца. После этого неожиданно умер сын самого Регула. Регул был убит горем. Плиний пишет, что на похоронах он принёс в жертву всех питомцев покойного: лошадей, собак, соловьёв и попугаев. Регул перебил их у погребального костра. Плинию казалось, что это безумная показуха, но, по-моему, это довольно печально. Вернее, было бы печально, если бы Регул не убил как минимум шесть человек и не разрушил несколько семей.

Меня удивляет, что ни древние, ни современные авторы не называют Регула убийцей. Лично мне кажется очевидным, что предъявить человеку вымышленное обвинение, которое тот почти наверняка не сможет опровергнуть, перед лицом кровожадного и неуверенного в себе императора – ничуть не лучше, чем заколоть его. То и другое – верная смерть. Регул использовал суды как оружие, чтобы избавиться от недругов или что-нибудь получить – чаще всего деньги. Выступая перед императором и судейской коллегией, он был уверен, что люди, которых он обвиняет, уже не вернутся домой. Он смотрел им в глаза, слушал, как они безуспешно пытались опровергнуть его смехотворные выдумки. Он смотрел на детей, которых обвиняемые приводили на заседания, чтобы разжалобить судей, выслушивал просьбы о помиловании и вновь набрасывался на своих жертв. В разговоре с Плинием он так описал свой подход: «вижу, где горло, и за него и хватаю»[235]. Раз за разом он входил в здание суда и использовал этот суд, чтобы убивать ни в чём не повинных людей ради собственной выгоды. Перечисленные Стивеном Ратледжем 109 доносчиков – это 109 человек, пользовавшихся размытым понятием «величия» и паранойей нескольких кровожадных императоров, чтобы обогатиться. Я не вижу большой разницы между ними и людьми вроде Гэри Риджуэя и Вилли Пиктона, которые пользовались беспорядком, царящим в мире уличных проституток, чтобы насиловать и убивать женщин, или Гарольдом Шипманом, использовавшим статус врача, чтобы травить старушек. Риджуэю хотелось мучить женщин, и он выбирал женщин, до которых никому не было дела; Шипману нужны были деньги, и он подделывал завещания, а затем травил бедных бабушек. Регул и ему подобные мечтали о славе, благосклонности императора и больших деньгах и убивали других людей при помощи судов. Многие погибали по их вине, даже при «хороших» императорах. Нам кажется, что убийца здесь – император, но в действительности и он – всего лишь оружие. Им манипулировали люди вроде Регула. С его помощью они запугивали собственных врагов. Катон говорил, что слёзы осуждённых врагов и судебные приговоры – это жертвы, приносимые родителям в судах. А имперская система превратила судопроизводство в настоящее жертвоприношение.

С точки зрения римских аристократов, смертный приговор, выносимый императором сенатору или магистрату, почти всегда был убийством вне зависимости от того, кто и в чём обвинял осуждённого. Приемлемых поводов для расправы над человеком, который мог похвастаться dignitas, было не так уж много. Разве что если сенатор ударил вас ножом, и это вас очень сильно расстроило. Но большинству императоров не было дела до этих принципов. Большинство императоров казнили людей, обладавших dignitas, по причинам, которые не казались сенаторам ни разумными, ни справедливыми. Поэтому-то сенаторы и описывали эти казни как убийства, совершённые распущенными кровожадными маньяками, которые не испытывали уважения к престижу, достоинству и чести сената, а значит – с точки зрения сенаторов – и к самому Риму. Разумеется, с точки зрения самих «плохих» императоров сенат был сборищем выскочек, не имевших никакой власти, но обладавших громадным самомнением, которое нужно было одновременно тешить и держать в узде – в то время как именно они, императоры, воплощали собой могущество и величие Рима. Эти столкновения идеологий и точек зрения нередко заканчивались убийствами ещё одного типа, характерного только для эпохи империи: убийствами самих императоров.

VIII
Убийство императора

Гай Калигула

Первым римским императором, которого точно убили, стал Гай Калигула. Он был третьим настоящим императором (Юлий Цезарь не считается, но не будем вдаваться в подробности) и процарствовал неполных четыре года, прежде чем его приятели с ним расправились. Ходили слухи, что и его предшественники, Август и Тиберий, были убиты, но тайно. Августа якобы отравила Ливия, накормив его фигами, а Тиберия будто бы придушил сам Гай. Замечательные истории, вот только и Август, и Тиберий на момент смерти были немощными стариками. А вот молодой Гай однозначно стал жертвой убийц. Дело было 24 января 41 г., в самом конце Палатинских игр. Эти игры были посвящены театральным представлениям и танцам, а не гладиаторским боям и гонкам колесниц, и поэтому атмосфера на них царила несколько более расслабленная. Постоянных театров в Риме ещё не было[236], и поэтому для каждых игр сооружались временные деревянные театры, вмещавшие несколько тысяч зрителей: удивительно, чего может достигнуть культура с помощью рабства. В общем, Гай провёл этот день в наскоро возведённом театре за просмотром латинского фарса «Лавреол», в конце которого главного героя, разбойника, распинали на кресте, и во все стороны лилось много крови (животных?), прямо как в школьном спектакле из фильма «Семейка Аддамс». Короче говоря, было весело. Перед этим Гай ещё и совершил очень необычное жертвоприношение: он зарезал фламинго! Подозреваю, что выглядело это не так впечатляюще, как звучит. Представления ему понравились; утром он раздавал зрителям фрукты, чтобы поднять им настроение. К полудню, однако, друзья убедили его пойти поразмяться, а заодно отмыться от крови и пота, сходить в туалет и поесть. Нехотя, но всё ещё в отличном расположении духа Гай отправился в свои бани по тёмному и узкому подземному переходу, соединявшему их с театром. По пути он весело болтал с танцорами, готовившимися к послеобеденному выступлению.

Расставшись с танцорами, Гай спустился ниже и неожиданно наткнулся на префекта претория Кассия Херею. С Хереей он не ладил. Херея был суровым и грубым солдатом; до того, как встать во главе преторианской гвардии, он служил центурионом в Германии ещё со времён Августа. Он был закалённым в боях римским солдатом, трепетно относившимся к мифическим республиканским ценностям. В наши дни он бы читал Daily Mail и постоянно жаловался на «современную молодёжь». С другой стороны, Гаю было всего 29 лет, и сегодня он, наверно, сидел бы на имиджбордах, троллил бы доверчивых пользователей, советуя им заряжать айфоны в микроволновке, подшучивал бы над меньшинствами и проводил бы время веселее некуда. Увы, ему не повезло родиться в I веке н. э., поэтому он был вынужден троллить Херею в реальной жизни. Например, он постоянно назначал ему как пароль грубые слова, потому что Херея краснел, когда говорил «Венера» и «Приап». Это, конечно, крайняя степень ханжества, и всё-таки Гай вёл себя очень некрасиво. Или вот ещё: когда Херея целовал императору руку, Гай делал этой рукой неприличные жесты. Опять же, не самая ужасная из выходок Гая, но, по-видимому, старомодный Херея просто не привык унижаться перед молодыми и наглыми императорами. Он привык, что к нему относились уважительно и почтительно, и Гай ему не нравился.

Источники по-разному описывают то, что произошло, когда Херея появился в подземном переходе. Иудейский историк Иосиф Флавий утверждает, что Херея попросил Гая назначить новый пароль, и Гай в очередной раз ответил ему грубостью[237]. Светоний приводит сразу две версии. Согласно первой, Гай выбрал пароль «Юпитер» (звучит как-то банально, но не мне судить); согласно второй, ни Гай, ни Херея вообще не проронили ни слова[238]. Версия Тацита, к сожалению, не сохранилась. Так или иначе, во всех трёх дошедших до нас версиях Херея сделал резкое движение и внезапно, без колебаний вонзил свой короткий меч в шею Гая, глядя ему в глаза. Замечательный день был явно испорчен. Император пошатнулся и тут вдруг увидел за спиной Хереи знакомые лица. Это были солдаты, и в руке у каждого был острый клинок. Не успел Гай даже упасть, как на него обрушился град ударов. Светоний утверждает, что ему нанесли больше тридцати ран. Когда убийцы убедились, что император испустил дух, они бросились искать его жену и маленькую дочь и расправились с ними прежде, чем их удалось остановить.

Как и убийцы Юлия Цезаря, люди, зарезавшие Гая, считали себя спасителями отечества и борцами с тиранией. С их точки зрения, они были новыми Кассиями и Брутами, и нетрудно представить, что, обсуждая свой крайне опасный и ужасно глупый план на пирах, они убеждали себя, что люди назовут их героями и освободителями. Как Джордж Буш в 2003 г., они готовы были со дня на день объявить, что «миссия выполнена». Увы, как всегда, история распорядилась иначе. Как и в случае с Юлием Цезарем, оказалось, что римский народ достаточно тепло относился к Гаю и вовсе не желал, чтобы самонадеянные сенаторы и магистраты в одностороннем порядке принимали решения о будущем римского государства, используя в качестве аргументов мечи. Народ верил, что источником верховной власти должен быть он сам, а не какое-то балаганное убийство. Система государственного управления не могла зависеть от воли странных людей, размахивающих клинками в тёмных коридорах. Хуже того, почти всем преторианцам кроме Хереи Гай нравился, и они не горели желанием освобождаться от его тирании. Дни заговорщиков были сочтены: одни погибли в хаосе, воцарившемся сразу после убийства, других объявил врагами римского народа преемник Гая. По-видимому, их ожидания не оправдались.

Впрочем, кое-что им всё-таки удалось: они возродили ставшую уже традиционной в Риме практику решения политических проблем с помощью убийств. Они доказали, что цезари, даже потомки «божественного» Августа, в действительности всего лишь люди с такими же мягкими, как у всех прочих, внутренностями, и положили начало новому римскому увлечению: убийству императоров. И уж римляне увлеклись так увлеклись.

Статистика убийств римских императоров просто безумная. Так называемая эпоха ранней империи продолжалась 220 лет (с 27-го по 193-й год н. э.) за эти годы Римом правили 18 императоров, в среднем по 12 лет и 3 месяца. Эпоха поздней империи длилась 283 года (193–476 годы н. э.); за эти годы сменилось целых 59 императоров, и правили они в среднем по шесть лет. Средняя продолжительность правления императора за весь 503-летний период от принятия Октавианом титула «Август» до смещения Ромула Августула остготами составляет 7 лет и 10 месяцев[239]. Если бы этот срок правления измерять человеком, он ходил бы в начальную школу. Если верить историку Вальтеру Шайделю, большому любителю количественных методов, в среднем монархи мира правили в два раза дольше, а европейские монархи – в три раза дольше. Из всех римских династий дольше всего продержалась самая первая, династия Юлиев-Клавдиев: пять входивших в неё императоров в сумме властвовали целых 95 лет. Согласно тому же Шайделю, в среднем мировые династии оставались у власти по 300 лет[240]. И это мы ещё не дошли до причин смерти. Из пяти Юлиев-Клавдиев двое были жестоко убиты, а один был свергнут и убил себя сам. В глобальном масштабе это очень плохой результат, но в Риме в дальнейшем ситуация лишь ухудшалась. Если три императора подряд умирали своей смертью, это уже было большое везение. Абсолютный рекорд – шесть императоров подряд, от Нервы до Марка Аврелия, и так получилось только потому, что первым пяти наследовали усыновлённые ими люди. Марк Аврелий оставил империю своему родному сыну Коммоду, и тот правил целых пятнадцать лет, но запомнился только тем, что вёл себя как дурак и был убит. Из императоров, правивших империей с момента её создания до падения её западной части, 49 % были убиты. И ещё процентов девять покончили с жизнью самоубийством, чтобы их не убили те, кто их свергли. Таким образом, 58 % римских императоров умерли насильственной смертью Может быть, даже больше, потому что 9 % умерли при невыясненных обстоятельствах. Только 24,6 % императоров скончались в своих постелях[241]. Эта статистика действительно ошеломляет, но нужно помнить, что портит её прежде всего вторая половина истории Римской империи, начавшаяся в 283 г.

Поздняя Римская империя очень сильно отличалась от ранней, и я постараюсь лишний раз о ней не вспоминать, потому что, будучи естественным продолжением ранней, она, тем не менее, жила по другим правилам. В это время случился Кризис III века, когда за пять лет императорами провозгласили 26 человек – малоизвестных деятелей вроде Филиппа Араба, Пупиена, Гостилиана и Требониана Галла, большинство из которых расправлялись со своими предшественниками[242]. А затем началась эпоха тетрархии – совершенно особая тема, здесь потребуется ещё больше объяснений, так что давайте не будем даже начинать. Сконцентрируемся на начальном периоде существования империи и её расцвете и не будем отвлекаться, скажем, на императора Каракаллу, на которого напали, когда он остановился, чтобы отлить посреди дороги, и который пытался убежать, истекая кровью и, по-видимому, не только кровью, пока убийца не метнул в него дротик. Потому что это был уже 217 г.

Даже в относительно мирный период истории Римской империи монархов убивали поразительно часто. Ранняя история империи делится на три этапа: династия Юлиев-Клавдиев, конец которой положила длившаяся целый год гражданская война; династия Флавиев, конец закончившаяся убийством; и династия Антонинов, пожалуй, самая успешная в истории империи, конец которой тоже положило убийство. Правление Юлиев-Клавдиев оказалось самым кровавым, а правление Антонинов – самым спокойным, потому что Нерве неожиданно пришла в голову идеальная формула передачи власти, и всё шло замечательно, пока Марк Аврелий всё не испортил. Больше всего внимания привлекают первые двенадцать Цезарей, биографии которых написал Светоний: Юлий Цезарь (не император!) Август, Тиберий, Гай, Клавдий, Нерон, Гальба, Отон, Вителлий, Веспасиан, Тит и Домициан. Без Юлия Цезаря остаётся одиннадцать императоров, семеро из которых были убиты при тех или иных обстоятельствах, а о трёх из четырёх оставшихся ходили слухи, что и с ними тайком расправились. Зная, что 63 % первых императоров стали жертвами убийц, невольно начинаешь задумываться, что вообще привлекало людей в императорском титуле.

Гай первым из императоров повторил судьбу Юлия Цезаря, и его убийство стало первым в истории империи случаем, когда магистратам и сенаторам удалось вернуться к привычкам времён республики. Попытки расправиться с Августом и Тиберием предпринимались, но были обречены на провал. Август пользовался популярностью у римлян, уставших от столетий гражданских войн, а Тиберий почти всё время проводил на Капри и мог легко сбросить со скалы любого, кто попытался бы к нему подобраться. Гай же был не слишком популярен и при этом вполне доступен. Он вёл себя достаточно деспотично – прямо как какой-то монарх! – чтобы разозлить сенаторов, при этом всегда оставался в Риме, у них на виду, и успел до того им надоесть, что они готовы были оправдать расправу над ним заботой о государстве. О том, что на смену республике пришла империя, свидетельствовало не убийство Гая, а устранение членов его семьи. Хладнокровно расправившись с женой Гая Цезонией и их маленькой дочерью Друзиллой, убийцы тирана попытались искоренить весь его род. Если бы Гай не сослал своих сестёр Агриппину и Ливиллу, их, скорее всего, тоже ждала бы смерть. Его дядю Клавдия спасли собственная незавидная репутация и гвардеец, доставивший его в лагерь преторианцев. За резнёй последовали два дня переговоров между Клавдием и гвардейцами с одной стороны и сенаторами – с другой. Интересно, что роль главного посредника играл Ирод Агриппа, внук того самого Ирода, который расправился с младенцами. Он убедил сенаторов пойти на попятную и признать Клавдия императором. И сенаторы, разумеется, последовали этому совету, ведь у них, в отличие от Клавдия, не было собственной армии. Императорская эпоха продолжилась; при этом было совершенно ясно, что планы Хереи и его товарищей ограничивались убийством. Что бы ни утверждалось в фильме «Гладиатор», это была последняя попытка убийства в духе республики. Её провал означал, что идея возрождения республики окончательно умерла.


Едва Клавдий дорвался до власти, все сразу же попытались избавиться от него по очевидным причинам. Один убийца даже пытался проникнуть к нему в спальню. Пережив множество покушений и заговоров, Клавдий погиб от рук коварной женщины. Его жене Агриппине Младшей каким-то образом удалось убедить его в том, что ему нужен наследник получше, чем его родной сын, в результате чего Клавдий усыновил её сына Нерона и, как когда-то Август, начал готовить его к роли правителя огромной державы. Видимо, она была очень убедительна. Как только Клавдий присмотрелся к своему биологическому сыну повнимательнее и заговорил о том, чтобы приобщить Британника к государственным делам или даже сделать его сонаследником престола, Агриппина быстро положила конец этим смехотворным планам, подсыпав яд в какие-то особенно аппетитные грибы. Нерона провозгласили императором прежде, чем остыло тело его приёмного отца[243].

Убийство Клавдия интересно тем, что оно представляет собой уникальный для ранней империи случай. Из всех историй о том, как императоров травили или душили их амбициозные родственники, эта – самая убедительная. В неубедительных недостатка нет. Это и сплетни, выставляющие Ливию безумной отравительницей, и версия, что Тиберий был тайно удушен. Дион сообщает, что Домициан разделался со своим старшим братом Титом, страдавшим лихорадкой, поместив его в сундук со снегом. Даже Тита, которым восхищались практически все, император Адриан обвинял в убийстве отца, Веспасиана. Римские сплетники не щадили никого; римляне любили теории заговора не меньше наших современников. Или даже больше. На этом фоне можно было бы отнестись к истории об отравлении Клавдия как к очередной безосновательной выдумке. Однако других объяснений смерти Клавдия не существует. Только история о тайном убийстве. В разных источниках детали разнятся, но буквально ни один римский автор не верил, что Клавдий умер от естественных причин. Даже Плиний Старший – современник Агриппины и свидетель многих событий её жизни – прямо утверждает, что Клавдий был отравлен. Ни тени сомнения. В этом смысле Клавдий занимает исключительное положение во всей римской истории. Пятьсот три года, семьдесят семь императоров, и Клавдий – единственный, кого точно отравили члены семьи. Ещё одна причина удивляться незаурядности Агриппины Младшей.

Простите, что я немного отклоняюсь от темы, но меня поражает количество теорий заговора и сплетен о тайных убийствах римских императоров, якобы совершённых с помощью яда или чего-то ещё. Не имеет значения, сколько лет было умершему и насколько популярен был его преемник. Даже Марка Аврелия, чьи добродетели – доброту, щедрость, скромность, склонность прощать и отвращение к насилию, не связанному с войной (впрочем, войну он любил) – восхваляли все кому не лень, «Авторы жизнеописаний Августов» умудрились обвинить в отравлении брата и соправителя Луция Вера. По версии SHA, Марк разрезал свиную матку ножом, одна сторона которого была намазана ядом. Кусок, которого касалась отравленная сторона, он якобы отдал брату, чтобы убить его, не вызывая ни у кого подозрений. Даже если не обращать внимания на упоминание матки свиньи (это блюдо до сих пор популярно в Азии, и, если верить кулинарному видео, которое я только что посмотрела на YouTube, вкус у него замечательный), предельно ясно, что это выдумка. По другой версии, которая приводится и в SHA, и у Диона Кассия, Вера отравила его невестка (и одновременно дочь его приёмного отца) Фаустина, опасавшаяся, что он сам убьёт Марка. Есть ещё и третья версия, согласно которой его убила приёмная мать, которую тоже звали Фаустина и которую он якобы изнасиловал. Как и россказни о том, что Ливия расправилась со всеми мальчиками, связанными родством с её мужем, а потом и с ним самим, и слухи о том, что Нерон намеренно устроил Великий пожар Рима в 64 году н. э., всё это – теории заговора. Это объяснения, которые давали трагическим событиям люди, не желавшие верить в то, что любимый всеми император не был застрахован от банального пищевого отравления, а пожар, бушевавший девять дней и уничтоживший пятую часть города, мог вспыхнуть ни с того ни с сего.

Эти конспирологические теории проливают свет на опасения простых римлян. Сплетни, вошедшие в историю, помогают нам понять, что простые люди думали о том, как «на самом деле» устроен их мир. Американские конспирологи, верящие, будто все крупные трагедии (теракт 11 сентября, массовое убийство в школе «Сэнди-Хук», убийство Джона Кеннеди и так далее) были подстроены правительством США, транслируют страх перед правительством, которое, как они полагают, держит всё в тайне, не заслуживает доверия и готово убить их при первой же возможности. Римляне, рассказывавшие все эти истории о тайных убийствах императоров, транслировали страх перед семьёй, которая, как они полагали, правила миром и принимала судьбоносные решения у себя в столовых и спальнях. Я знаю, что, читая это, вы закатываете глаза и думаете: «Да, Эмма, ежу понятно!» Мы ведь понимаем, что так всё и было. Римская империя была монархией, история творилась в императорских спальнях. Но задним умом все крепки, а римляне на протяжении значительной части истории империи делали вид, что никакой монархии у них не было. Они прославляли императоров, старательно внушавших сенаторам, что те хоть на что-то способны повлиять, и решительно порицали императоров, которые не занимались притворством и просто вели себя как монархи. Вся официальная риторика сводилась к тому, что император – всего лишь первый гражданин республики. По крайней мере, до 284 года н. э., когда Диоклетиан велел всем именовать его Господином и преобразовал принципат в доминат. В период принципата, однако, римское государство настаивало, что оно не является монархическим. Теории заговора, возникавшие в связи со смертью каждого императора, свидетельствуют, что римский народ думал иначе. И так же, как МК-Ультра и операция «Нортвудс» убеждают современных конспирологов в том, что правительства опасны и не заслуживают доверия, смерть Клавдия убеждала римских конспирологов в том, что императоры приходят к власти с помощью женщин и ядов[244].

Авл Вителлий

В конечном счёте заговорами, провозглашением и устранением императоров увлеклись не члены императорской семьи, а римские солдаты. Новая эра убийств императоров началась благодаря преемнику Клавдия, Нерону. При этом до него самого убийцы не добрались. Наместники Галлии и Испании, четырнадцать лет мирившиеся с его пением, подняли восстание. Нерон был объявлен врагом римского народа, какое-то время метался, словно цыплёнок, которому отрезали голову, и в конце концов вонзил кинжал себе в глотку, правда, не без помощи верного секретаря Эпафродита. Считается, что это было самоубийство, но интересно отметить, что несколько десятилетий спустя Домициан приговорил Эпафродита к смерти за убийство Нерона, потому что именно он держал в руке кинжал. Должно быть, Эпафродит сильно удивился, потому что все эти тридцать лет он спокойно продолжал работать на очень высокой должности, оставаясь приближённым императорской семьи. Что тут скажешь: убийство было и остаётся очень расплывчатым понятием. Как бы то ни было, сценарий, который привёл к смерти Нерона, впоследствии повторялся неоднократно: военачальник поднимает восстание и объявляет себя императором, сенат тут же переходит на его сторону, а правящий император бросается на меч – или кто-то его толкает. Следующие императоры наглядно продемонстрировали, как это работает: всего за двенадцать месяцев этот цикл повторился целых три раза.

Гальба, престарелый наместник Испании, ставший императором вместо Нерона, ходил с кислой миной, и его чересчур старомодный аскетизм быстро всем надоел. Хуже всего было то, что он отказался делать денежные подарки преторианцам. Гальбу возненавидели все. Он продержался семь месяцев, после чего германские легионы отказались приносить ему присягу, и практически сразу же преторианцы вытащили его из носилок посреди форума и обезглавили. Он был очень непопулярен. Светоний приводит занятную историю о его немногочисленных друзьях. Узнав, что на Гальбу напали на форуме, они бросились ему на помощь, но опоздали, потому что плохо были знакомы с городом[245]. Такое кино я бы посмотрела! Преторианская гвардия провозгласила императором Отона. Отон понял, что удержать власть можно только при поддержке преторианцев и расположил их к себе деньгами и лестью. Возвышение Отона для многих стало неожиданностью: он был самовлюблённым плейбоем и приятелем Нерона, пока Нерон не увёл у него жену. Отон вынужден был развестись с ней и без особого удовольствия исполнял обязанности наместника Лузитании (нынешняя область Эстремадура в Испании), пока в один прекрасный день не стал императором. Он продержался три месяца и один день, потратив всё это время на противостояние с восставшими германскими легионами. Оказалось, что справляться с кризисными ситуациями у Отона получалось не лучше, чем удерживать жён, и он благородно покончил с собой, чтобы спасти жизни своих сторонников. Следующим императором стал командующий германскими легионами Авл Вителлий.

Из этих троих Вителлий оказался самым успешным: ему удалось процарствовать целых восемь месяцев. Правда, сперва он долго он добирался до Рима, а почти всё оставшееся время вынужден был посвятить борьбе с другими мятежниками. Короткий перерыв между этими двумя занятиями он посвятил оргиям, пирам и дракам, успев повеселиться за пятерых. Впрочем, нам это известно из труда Светония, отец которого служил в армии Отона и вспоминал о нём с большой теплотой, так что к его словам о Вителлии следует отнестись с известной долей сомнения. К тому времени, как Вителлий добрался до Рима, легионы в восточной части империи узнали, что на западе все подряд провозглашают военачальников императорами, и решили не отставать. Оказалось, что сенат готов признать императором любого, кто приведёт армию под стены Рима, а родство с Юлиями-Клавдиями, божественному происхождению которых все придавали столько значения, не играет никакой роли. Императором мог стать кто угодно, если у него было достаточно солдат, и солдаты, расквартированные к востоку от Италии выдвинули своего кандидата. Мёзия (нынешние Балканы), Паннония (часть Хорватии и соседние земли), Иудея (север Израиля) и Сирия (Сирия) провозгласили императором Веспасиана.

Едва вести об этом достигли Рима, на улицах начались столкновения. Поначалу сила была на стороне Вителлия: ему удалось оттеснить вооружённых сторонников Флавиев в храм Юпитера на Капитолии, который он тут же велел поджечь. Это был смелый шаг, но он лишь вынудил флавианцев действовать энергичнее. Когда армии Веспасиана достигли Рима, Вителлий забаррикадировался у себя во дворце, перегородив дверь кроватью и матрасом и привязав перед ней собаку. Разумеется, его быстро обнаружили, а его замечательные оборонительные сооружения разнесли в пух и прах, и тогда он попытался выдать себя за кого-то другого. Кто, я? Нет, я просто парень в тоге, ошивающийся во дворце. Просто привратник! Но актёрская игра Вителлия не убедила солдат, и они набросили ему на шею петлю, раздели его почти догола и провели по улицам. Это было позорное шествие вроде того, которое вы могли видеть в пятом сезоне «Игры престолов», только более жестокое. Один из солдат шёл за Вителлием, вцепившись ему в волосы и заставляя его смотреть прямо на толпу, собравшуюся над ним поглумиться. Время от времени подходил другой солдат и подпирал ему подбородок остриём меча, демонстрируя всем лицо обесчещенного императора. Зеваки бросали в него экскременты, издевались над его тучным телом и шрамами. В конце концов его подвергли порке и пыткам и повесили. Тело Вителлия крюками протащили по тем же улицам до самого Тибра. Такая же участь постигла его брата и сына.

После этого восставать было уже некому, и Веспасиан принял бразды правления. Он был прославленным военачальником и в целом добродушным стариком (когда он стал императором, ему было 59, больше, чем практически всем его предшественникам), любил по-отечески пошутить и казался людям скуповатым, но не чрезмерно. А ещё он хорошо умел работать с документами, и народ был им доволен, поэтому его десятилетнее правление оказалось сравнительно мирным. Под конец жизни у него начались серьёзные проблемы с пищеварением, он всё время проводил в туалете и наконец объявил: «Увы, я, кажется, становлюсь богом»[246]. Он подмигнул своим слугам и скончался, пытаясь встать на ноги. Власть без каких-либо эксцессов перешла к его любимому старшему сыну Титу, однако он умер от лихорадки всего через два года. Перед смертью он признался, что совершил какую-то ошибку, но, увы, не успел уточнить, в чём именно она заключалась[247]. Разумеется, машина конспирологии заработала на полную мощь, потому что молодой, с виду мужественный и сильный правитель просто покашлял и умер, не дожив до сорока двух лет. Что бы вы ни думали о демографии и продолжительности жизни людей в древности, мало кто умирал в сорок один год. Хуже того, Титу наследовал непопулярный Домициан, казавшийся всем негодяем, который вполне мог расправиться с родным братом.

Домициан

Тит и Домициан чем-то напоминали стереотипных персонажей из американских подростковых фильмов 1990-х гг. Тит был этаким капитаном школьной команды, который встречается с самой красивой девочкой из группы поддержки. У него получается всё, за что бы он ни взялся, все от него без ума, он идёт впереди своей команды в замедленной съёмке. Его мог бы сыграть Фредди Принц-младший. Представьте: Тит медленно прохаживается по форуму, обнимая Беренику, иудейскую царицу, проходя под аркой, на которой написано его имя и изображено, как он крадёт священную менору из разрушенного им Второго храма. Все глазеют на него, а за ним плетётся его младший брат. Домициан – этакий самодовольный зануда, который одновременно ненавидит себя и считает, что он лучше всех. Он часто рассуждает о том, как его брат после школы скатится по наклонной, зато сам он станет миллионером. Он играет в шутеры от первого лица, делает странные мемы и много плачет. В фильме 90-х этого персонажа играла бы Клеа Дюваль, покрасив волосы в чёрный; в 80-х – Элли Шиди, отрастив чёлку. Хмурые зануды обедают одни и посылают куда подальше всех, кто им улыбается. Они открыто презирают школьную иерархию, но при этом больше всего на свете хотят оказаться на её вершине. Они ненавидят звёздного капитана команды и в то же время мечтают занять его место. В замедленной съёмке они ходят только в комедийных сценах, в конце которых оказываются в куче мусора. Таков был Домициан, брат-неудачник, отчаянно пытавшийся стать стойким военачальником и примерным императором, но казавшийся всем странным, грубым, резким и немного пугающим. Он много времени проводил в одиночестве и слегка всех бесил. И, конечно, он исполнил мечту любого изгоя, отомстив всем, кто отвергал его. Он замучил их жестоким морализаторством. А ещё он называл секс «постельной борьбой»[248]. И в конце концов его убили.

Истории о гибели Домициана довольно забавны: в них приводится множество милых мелких деталей и при этом начисто отсутствуют конкретные факты. Они напоминают выдумки ребёнка о том, как он потерял свою домашнюю работу: чтобы скрыть, что он вообще её не делал, он во всех подробностях опишет породу и цвет собаки, которая её съела. В случае Домициана основная версия изложена в труде Светония, созданном в правление императора Адриана. Адриан был приёмным сыном приёмного сына Нервы, человека, ставшего императором после убийства Домициана. Разумеется, Светоний старался затушевать участие приёмного дедушки своего работодателя в изменнических заговорах. Поэтому в его версии заговор организовывают два вольноотпущенника и гладиатор, которые просто сажают Нерву на трон, как зануду из фильмов 90-х в мусорный бак. Заговором якобы руководил Парфений, кубикуларий Домициана. Кубикуларий – это что-то вроде старшего дворецкого или камергера. Он управлял хозяйством, следил, чтобы всё делалось правильно, укладывал хозяина спать по ночам и тому подобное[249]. По причине, которую Светоний не сообщает – потому что её, очевидно, не было – Парфений решил расправиться со своим боссом и сговорился с единомышленниками из числа императорских слуг. Сделать грязную работу вызвался вольнотпущенник Стефан, которого незадолго до этого обвинили в растрате, вот он и решил, что лучший способ выйти из затруднения – убийство. Классическая ошибка.

По традиционной версии, всё случилось 18 сентября 98 г. Закончив с утренними судебными делами, Домициан вернулся в свои покои, чтобы отдохнуть от хныканья сенаторов, которое он выслушивал несколько долгих часов. Неожиданно его остановили Парфений и Стефан. Они прошептали, что Стефан хочет сообщить ему что-то срочное. Что-то о заговоре, который им удалось раскрыть. Стефан подготовился к этому моменту: он несколько дней ходил с перевязанной рукой, словно она у него болела. В этот день в другой руке он сжимал какие-то таблички. Домициан, как любой император, был не прочь заранее узнать о готовящемся покушении. Он пригласил Стефана, якобы травмированного вольноотпущенника, к себе в спальню, чтобы побеседовать с ним наедине. Кроме них в спальне находился только маленький порабощённый мальчик, которому было поручено непрерывно следить за святилищем, посвящённым божествам императорского дома. Выпучив глаза, он следил за тем, как Стефан объяснял Домициану суть заговора. Домициан взял из его рук таблички и принялся увлечённо читать, но не успел он наклонить голову, как Стефан вытащил из своей фальшивой повязки кинжал и немедленно вонзил его императору в пах. Прямо в яйца. Домициан сразу упал на землю, но он вовсе не собирался сдаваться так просто. Он отчаянно защищался и сумел сдержать Стефана, а затем закричал, чтобы мальчик дал ему кинжал, спрятанный под подушкой. Каким-то чудом мальчик не оцепенел от ужаса и бросился помогать своему императору, но обнаружил, что Парфений предусмотрительно убрал кинжал. Сам Парфений, услышав крики, вбежал в комнату с несколькими вооружёнными товарищами – другими вольноотпущенниками, гладиатором и каким-то солдатом. Их взорам предстала страшная картина: император, сын и брат обожествлённых правителей, истекал кровью и отчаянно пытался выцарапать глаза Стефану пальцами, покрытыми ранами, которые современные следователи называют «защитными». Товарищи пришли на помощь убийце. На Домициана обрушился град ударов. Этот шум привлёк ещё больше людей; в суматохе Стефан сам был убит. Остальным удалось скрыться. На этом версия Светония заканчивается. Версия Диона Кассия, записанная гораздо позже, в правление Александра Севера, укладывается в два предложения, но сводится примерно к тому же самому. Лишь Евтропий, галло-римский историк IV в., писавший в правление Юлиана Отступника, упомянул об участии в заговоре префекта претория[250]. Все они, однако, сразу переходят к вечеру того же дня, когда императором был провозглашён Нерва – против воли армии и римского народа, но при полнейшем одобрении сенаторов и преторианцев, которые якобы знать не знали о заговоре.

Получается, несколько вольноотпущенников и гладиаторов просто взяли и убили императора, а сенаторы и гвардейцы узнали об этом, когда Домициан уже лежал в луже запёкшейся крови, пожали плечами и за несколько часов приняли единогласное решение о том, кто станет его преемником. Звучит смехотворно. Убийство хозяина его домашними слугами – неслыханное нарушение всех законов иерархии – само по себе вызвало бы панику среди богатейших римлян. Кубикуларии, безнаказанно убивающие своих поработителей – для римлян это было равносильно анархии. История, рассказанная Светонием – не что иное, как грандиозное прикрытие для заговора высокопоставленных лиц, в центре которого находились нерфы и префекты претория. Самих преторианцев убийство не особенно обрадовало: они настаивали, чтобы Домициана обожествили. Когда вместо этого сенаторы решили предать его проклятию памяти (damnatio memoriae), попытавшись буквально стереть имя Домициана из истории, преторианцы заставили их пойти на компромисс и по крайней мере казнить Парфения и его приспешников. Сенат сделал это крайне неохотно.

Со смертью Домициана и воцарением Нервы ранний период истории империи закончился. Нерва стал императором в возрасте 66 лет; он умер бездетным спустя год и три месяца, передав власть Траяну – командующему войсками на Рейне, точно-точно не замешанному ни в каких заговорах. В дальнейшем с представлением о том, что императорская власть может быть передана кому-то из кровных родственников, потому что сенат, народ и армии проявят уважение к сыну, племяннику или внуку покойного правителя, было почти покончено. Постепенно римляне признавали, что принцепс – это, прежде всего, военная должность, переходящая от одного диктатора к другому в результате усыновления или казни. Из этого правила, разумеется, были исключения, но все они заканчивались плохо. Марк Аврелий положил конец временам «хороших императоров», передав власть своему никчёмному сыну Коммоду. Менее чем через два десятилетия его ошибку повторил Септимия Север, сделав императором своего твердолобого сына Каракаллу (кажется, что императорам, чьи имена начинались на латинскую букву C, постоянно не везло: Калигула[251], Клавдий, Коммод, Каракалла, трое Гордианов – всех их убили. Клавдий Готский избежал этого проклятия, но стал жертвой Киприановой чумы). Что уж говорить о его внучатых племянниках, которые смущали всех своим недостаточно римским поведением? А затем дурацкая практика передавать власть членам семьи и вовсе отмерла, потому что все такие императоры не справлялись со своими обязанностями, и их убивали[252].

Со смертью Домициана началась славная эпоха расцвета империи, когда не убивали практически никого; но расцвет империи был исключением из общего правила. На протяжении большей части своего существования имперская система снизу доверху была пропитана кровью. Каждый, кто хотел быть частью этой системы – придворный, сенатор, магистрат – рисковал быть убитым. Те, кто был её частью с рождения, представляли, пожалуй, самую большую опасность и при этом сами находились в большой опасности. И об этих убийствах нам известно больше всего, потому что в них были вовлечены люди, судьбы которых заботили античных историков больше, чем чьи бы то ни было. Родные и близкие, предки и коллеги тех, кто написал книги, на основе которых мы сегодня пытаемся интерпретировать римскую историю. Неудивительно, что и историкам кажется, будто эти люди были важнее всех остальных. И поэтому важно как можно чаще напоминать, что это вовсе не так.

IX
Убийство по приговору суда

Жертвами имперской системы становились не только люди, бывшие её частью; она прошлась и по множеству незаметных людей, существовавших за её пределами. Об их жизнях обычно вспоминают в последнюю очередь. Это жизни тех, кого государство казнило каждый день и на каждом углу или приносило в жертву высшим силам. Этим смертям нет числа, это целое море страданий, о которых чаще всего просто молчали – потому что они считались законными, оправданными, да и просто ничего не значащими.

Пасифая

На вилле Соллертиана в Эль-Джеме, Тунис, была найдена потрясающая – в смысле, приводящая в ужас – мозаика, изображающая человека, которого раздирают леопарды. У него связаны руки, его держит какой-то стражник и каким-то образом, хоть он и сделан из расколотых камешков, ему удаётся излучать жуткий страх перед леопардом, в буквальном смысле пожирающим его лицо. Земля под ним забрызгана кровью. Эта мозаика производит очень сильное впечатление; глядя на неё, по-настоящему ощущаешь боль и страдания изображённого. Понятия на имею, как кому-то могло прийти в голову украсить пол своего дома столь жуткой вещью. Схожие чувства вызывает у меня и другая мозаика, обнаруженная на вилле Силин в Ливии. На ней изображён узник, которого стражники поставили на колени перед огромным разъярённым быком. А рядом ходят на руках какие-то акробаты. Эти римляне были маньяками.

Убивать преступников гораздо легче и экономичнее, чем держать их за решёткой или исправлять, поэтому в большинстве культур существовала смертная казнь. К тому же, с точки зрения здравого смысла, угроза убийством – верный способ удержать человека от совершения преступления. На самом деле это не так, но нам кажется, что так должно быть. По большому счёту, это месть государства преступнику. Смертная казнь не оставляет человеку второго шанса: оплошал – умер. Никакого исправления, никакого отбывания срока с возможностью после освобождения снова попытаться стать хорошим гражданином. Из современных западных государств только Америка не отказалась от смертной казни – несмотря на давление со стороны остального западного мира – потому что американцы убеждены: некоторые преступления настолько ужасны, что совершающие их люди утрачивают право на жизнь. Впрочем, даже здесь подразумевается, что у каждого изначально есть право на жизнь. Римляне с этим поспорили бы; в их культуре право на жизнь признавалось только за людьми, у которых были fama и dignitas. Смысл этого права, собственно, и состоял в защите престижа и достоинства. Писатель по имени Авл Геллий прямо утверждал, что единственный смысл наказания – сохранить достоинство жертвы[253]. Из этого следует, что защищать тех, кто не мог похвастаться престижем и достоинством, не было никакого смысла.

Римской версией американского отказа от права на жизнь был переход в категорию infames. В Риме infamia была юридическим понятием. К infames причисляли граждан, действия которых с точки зрения римского общества были настолько возмутительными, что приравнивались к отречению от права на участие в государственной жизни. Некоторые люди считались infames из-за их рода занятий: проститутки, сутенёры, гладиаторы и их тренеры, трактирщики и актёры. Другие становились infames, совершив преступление. За некоторые проступки, к примеру, за прелюбодеяние, infamia была единственным наказанием; в других случаях она становилась лишь первым шагом на пути к ужасной публичной казни. Порабощённые люди, разумеется, были infames по определению. Они, по сути, считались уже мёртвыми[254]. Концепция infamia поражает современного читателя. Мысль о том, что суд может прямо заявить людям, что для государства они ничего не значат, кажется нам просто дикой. Infamia выводила человека за рамки правовой системы: он не имел права подать на кого-либо в суд и даже не мог составить официальное завещание. Если вы принадлежали к числу infames и кто-то пытался убить вас – дело было плохо: вы знали, что закон вас не защитит. По сути, закон прямым текстом советовал вам не тратить его время. Может, вам это кажется варварством, но на самом деле это была похвальная честность.

Римлянам показалась бы очень странным и то, что на современном Западе в тех случаях, когда убить человека для блага государства совершенно необходимо, это стараются делать быстро и чисто. Неужели, изумлялись бы римляне, кто-то хочет, чтобы преступник умер легко? Он причинил страдание, значит, он и сам должен страдать! Римляне хотели, чтобы эти люди страдали – и страдали прилюдно. Они хотели, чтобы каждый зарубил на носу: всё, на что может рассчитывать преступник – страшное унижение, мучительная боль и, в конце концов, смерть. Это было важно, потому что сама по себе смерть в римском мире не считалась достаточным наказанием. Порабощённые люди и прочие infames с точки зрения общества были уже мертвы; в их случае настоящая смерть была лишь формальностью. Важнее всего были страдания. А уж римляне знали, как заставить людей страдать.

Какая казнь в первую очередь ассоциируется у людей с римлянами? Разумеется, распятие. Распятие было одновременно и пыткой, и казнью – нарочито унизительной, мучительной и наглядной. Именно поэтому она так нравилась римлянам; но придумали её не они. Греки время от времени распинали людей, но они ненавидели это делать. В V веке до н. э. Александр Великий мог казнить таким образом тех, кто сильно его разозлил, например, жителей города, который отказывался сдаваться. Карфагеняне и персы тоже не прочь были кого-нибудь распять. Но распятие не ассоциируется у нас с этими народами; оно ассоциируется у нас с римлянами, потому что никто кроме них не распинал людей в поистине промышленных масштабах.

В римском мире распятие считалось наказанием для полных ничтожеств. Рабов, иностранцев и им подобных. Людей, жизнь которых и так ничего не стоила. Это была не просто казнь, а плевок в лицо жертве и ужасное предостережение всем, кто вздумает совершить что-то очень плохое – например, заняться разбоем или принять христианство. Интересно, что, начиная со второго века н. э., количество людей, которые могли быть распяты, возросло, потому что население империи было разделено на две большие категории: honestiores и humiliores – «благородных» и «неблагородных». К категории honestiores относились землевладельцы и политики, исполненные достоинства. К категории humiliores – люди, лишённые достоинства и престижа, арендаторы, постепенно превратившиеся в пожизненных infames. Это означало, что теперь их тоже могли распять, даже если они у них было римское гражданство и приличная профессия – например, они пекли хлеб. В общем, здорово.

Нам не до конца ясно, какова была процедура римской казни через распятие. Даже римляне считали распятие чем-то отвратительным, худшей карой, которую они могли вообразить. В отличие от казней на арене – до них мы ещё дойдём – распятие не было захватывающим зрелищем с фонтанами крови. Только долгая агония и медленная смерть. Из-за неприглядности распятия римские авторы крайне редко описывали эту казнь во всех подробностях. Обычно жертв раздевали догола, а затем бичевали и били, пока их тела не покрывались кровоточащими ранами. Наш любимый стоик Сенека мимоходом упоминает ужасные следы бичевания на плечах и груди распятого. Всё это делалось лишь затем, чтобы причинить жертве боль и усугубить её дальнейшие страдания. Страдания и впрямь были очень важны. После этого жертву привязывали или прибивали гвоздями к кресту. Историки много спорят о том, использовались ли гвозди часто или только в особых случаях. Например, когда казнили Иисуса. Если это и вправду так, применение гвоздей можно счесть практически комплиментом: римляне причиняли такую боль только тем, кому удавалось по-настоящему разозлить их. Главный аргумент против регулярного использования гвоздей – практически полное отсутствие археологических свидетельств. Их гораздо меньше, чем можно было бы ожидать, зная, что римляне распинали людей ежедневно, еженедельно, на протяжении многих веков. Отсутствие гвоздей в находках обычно объясняют тем, что они считались мощнейшими амулетами, обладающими целительными свойствами, поэтому люди тайно их собирали и хранили в особых местах. Существуют и медицинские доводы, основанные на исследовании костей; мне они непонятны и как раз поэтому кажутся очень убедительными, поэтому я исхожу из того, что большинство людей прибивали к крестам гвоздями[255].

В реальности римские солдаты, которые наверняка были милыми молодыми людьми, хорошо относившимися к своим матерям, жёнам, детям, а возможно, даже собакам, и любившими поиграть на досуге в кости, регулярно хватали трясущегося, избитого и истекающего кровью человека и приколачивали его пятки к кресту. На большинстве изображений распятого Христа ноги прибиты к кресту спереди, так, что гвоздь пронзает лодыжку. В действительности ноги жертвы почти наверняка располагали по обе стороны от вертикальной перекладины, а гвозди вбивали в пяточную кость. Мы знаем это, потому что в иерусалимском районе Гиват-ха-Мивтар была обнаружена одна-единственная пяточная кость распятого человека. Звали этого человека Йехоханан. Постарайтесь не думать о нём или о вашей собственной пятке. Солдаты располагали гвоздь так, чтобы он пробил кость, а не расположенное над ней сухожилие, которое могло просто-напросто разорваться, и начинали по нему ударять. Должно быть, требовалось время, чтобы гвоздь пронзил плоть, прошёл через кость и вонзился в дерево. А ведь сделать это нужно было два раза, и во второй раз, наверное, под ещё более страшные крики. Но всё только начиналось: после этого к кресту прибивали руки. Их вытягивали вдоль горизонтальной перекладины, и один из воинов, возможно, уже не обращавший внимания на крики, располагал гвоздь против жилистой середины запястья, не затрагивая запутанные артерии, и вбивал его в маленькие изящные кости и, наконец, в дерево. Никакой необходимости во всём этом не было. Можно было просто привязать жертву к кресту и оставить её мучительно умирать от истощения и обезвоживания. Гвозди просто усугубляли агонию и унижение, никакого иного смысла в них не было.

После этого крест воздвигали на видном месте, чтобы все могли наблюдать за страданиями распятого. Как заметил юрист Квинтилиан, людей распинали в самых людных местах, потому что смысл казни заключался не столько в наказании виновного, сколько в её воздействии на других людей[256]. Физические страдания распятого и психологические – всех вокруг могли длиться несколько дней.

Среди учёных нет единого мнения о том, от чего конкретно умирал распятый. К смерти жертвы могла привести одна из примерно десяти связанных с распятием причин. Некоторые задыхались, потому что их плечевые суставы не выдерживали веса тела, а грудная клетка поднималась, что значительно усложняло дыхание. У некоторых из-за невозможности нормально выдохнуть начинался ацидоз – в крови скапливался углекислый газ, что повышало её кислотность и вызывало сердечный приступ. Некоторые умирали от истощения и обезвоживания, перенося вес тела то на раздробленные лодыжки, то на парализованные запястья, что провоцировало гиповолемический шок и отказ органов. Возможных причин смерти было гораздо больше, потому что в жарком средиземноморском климате избитый, потерявший много крови и приколоченный к дереву человек сталкивается с огромным количеством физических проблем, от которых медленно и мучительно умирает. Кто бы мог подумать? Распятых несколько часов сторожили солдаты, слушавшие их крики и стоны и не пускавшие ближе их родственников и зевак. Иногда люди умирали на кресте слишком долго или кричали чересчур громко; тогда солдаты ломали им ноги. После этого их тела могли держаться лишь на слабых сломанных запястьях, в результате чего распятые задыхались – быстро, но ужасно. Это, с точки зрения римлян, было милосердие.

Проблема с распятием, однако, заключалась в том, что эта казнь никого не веселила. Она длилась долго, а крики, вероятно, вскоре почти прекращались, учитывая, как сложно распятому было дышать. Было даже непонятно, умер ли уже преступник, или просто потерял сознание. В общем, это было унылое зрелище, лишённое всякой театральности. А римляне обожали театральность. Практически всё в их жизни и культуре содержало в себе элементы театра, перформанса: от особой одежды для представителей различных социальных классов до труб, в которые трубили во время проведения любого религиозного ритуала, чтобы заглушить «неблагоприятные звуки». Римлянам хотелось, чтобы всё совершалось публично, торжественно и в красивых нарядах. Поэтому, конечно, они изобрели и более зрелищные способы казни. И самым зрелищным считалось бросание осуждённого на растерзание зверям. Чем богаче становилась римская держава и чем циничнее – сами римляне, тем больше театральных элементов добавляли в такие казни, потому что каждый политик пытался устроить зрелище, подобного которому никто прежде не видел. И никого не смущало, что в этом театре погибали люди. В любом случае считалось, что они получают по заслугам.

Мозаика из Туниса, которую я описала в начале этой главы, демонстрирует самый скучный и примитивный вид казни с использованием животных. Большая кошка пожирает лицо привязанной жертвы. Изображение этой казни приводит в ужас, но людям, сидевшим в средних рядах амфитеатра в полуденную жару, она едва ли казалась такой уж интересной. Поэтому политики, соревновавшиеся друг с другом во всём, начали соревноваться, кто придумает самый захватывающий способ убивать осуждённых и порабощённых людей. Страбон, географ, живший в эпоху поздней республики и прибывший в Рим с территории нынешней Турции, описал особенно впечатляющую казнь, которую он видел собственными глазами примерно между 44 и 29 годами н. э. Казнили Селура, главаря шайки разбойников, которая долгое время терроризировала окрестности Этны. Селур так надоел властям, что пойманного преступника доставили в Рим, чтобы наказать на глазах у как можно большего числа людей. Селура бросили на растерзание зверям прямо на Римском форуме; кто бы ни организовывал это зрелище, он проявил изобретательность, создав напряжение, которым редко могли похвастаться обычные казни. В центре временной арены соорудили высокий помост, напомнивший Страбону Этну. На вершину этого помоста, сделанного, по-видимому, из дерева, усадили Селура. Под помостом поместили хрупкие деревянные клетки с голодными дикими зверями. К сожалению, Страбон не уточняет, какие это были звери, так что речь может идти о ком угодно – от львов и тигров до разъярённых быков. Какое-то время ничего не происходило; все понимали, что в конце концов звери растерзают Селура, но никто не знал, когда и как это произойдёт. Замечательное напряжение. Весь Рим смотрел на злостного преступника, а внизу его поджидала судьба. Внезапно всё сооружение рухнуло, и Селур упал на клетки, которые легко сломались. Вырвавшись на свободу, звери накинулись на долгожданную добычу. Селура разорвали на части. Он был достойно наказан. Толпа неистовствовала[257].

Страбон рассказывает эту историю посреди довольно скучного географического описания Этны, потому что казнь Селура показалась ему необычной. Даже в Риме, даже на арене далеко не каждый день создавалось такое напряжение; в мире, где, увы, отсутствовали многосерийные теледрамы с интригующими сюжетами и даже приличный драматический театр (римские пьесы просто ужасны), недолгое, но напряжённое ожидание того, когда и как человек умрёт, было замечательным развлечением. Нетрудно представить себе, как толпа римлян эпохи республики наблюдает за приготовлениями, замирает в предвкушении того, что сейчас произойдёт, и постепенно принимается шуметь, тем самым наверняка разъяряя животных. Когда я представляю себе эти римские толпы, я думаю о людях, которые в 1989 г. собрались у тюрьмы во Флориде, где казнили на электрическом стуле Теда Банди. Сотни людей заполонили парковку перед зданием тюрьмы штата и целый день распевали пародию на песню American Pie[258] со словами о Банди и запускали фейерверки, щеголяя в футболках с надписью «Гори, Банди, гори!». На YouTube можно найти видеозапись, на которой эти люди ликуют, пьют, празднуют и буквально кричат от радости, услышав, что Банди мёртв. Современная культура относится к праву человека на жизнь более трепетно, чем какая-либо из культур прошлого, но даже в наши дни находятся люди, которые не прочь устроить праздник с тематическими футболками и сжиганием чучел в честь того, что в соседнем здании человека казнят на электрическом стуле. Представьте себе, как бы они радовались, если бы могли видеть, как он умирает! Особенно если бы Банди бросили под ноги слонам, как римских дезертиров в 167 году до н. э. или сожгли на костре, или скинули в яму с разъярёнными быками. Таким людям это понравилось бы. Вот и римской публике это нравилось.

В 1980-е казнь с помощью электрического стула уже выходила из моды, но в 1880-е этот способ был предложен как более гуманный, чем обычное повешение. Да и казнь через повешение постоянно модернизировали, чтобы ускорить её и уменьшить страдания осуждённого. Повешение с падением с большой высоты придумали, чтобы шея ломалась быстрее, чем при падении со стандартной высоты, которую, в свою очередь, ввели, чтобы смерть наступала быстрее, чем при падении с небольшой высоты. В США электрический стул постепенно заменили введением смертельной инъекции – смеси обезболивающего и парализующих веществ, вызывающих остановку сердца. Смысл всех этих нововведений заключался в том, чтобы уменьшить страдание приговорённого, сделать его смерть настолько безболезненной, незаметной и достойной, насколько это вообще возможно. Эти убийства совершаются в закрытых помещениях, и наблюдать за ними позволено лишь нескольким людям. У приговорённого есть право на последний ужин и последние слова – последний шанс проявить самостоятельность и индивидуальность. После смерти с его телом поступают в соответствии с его собственными распоряжениями. В ходе этих современных западных (американских) казней государство парадоксальным образом выступает одновременно в роли убийцы и в роли защитника жертвы. Толпы на улицы могут сколько угодно кричать, ликовать и плясать, но государство защищает приговорённого от всякого вреда и страданий вплоть до момента, когда оно же его и убивает. Это очень, очень странно.

Римлян бы ужасно рассмешили эти американские казни. Римлянам чужды были эти парадоксы и сомнения, связанные с правом на жизнь, приватностью, человеческим достоинством. Последнее было привилегией, которой удостаивались очень немногие. Право на жизнь нужно было заслужить, будучи богатым и полезным гражданином, не нарушавшим правила. А те, кто нарушал правила, получали по заслугам. Римлянин поинтересовался бы, зачем вообще государству кого-то убивать, если этого никто не увидит. Кого устрашит тайная казнь? Прибейте преступника гвоздями и выставьте на перекрёстке! Разденьте его, проведите по улицам и убейте на арене, на глазах у половины города, чтобы граждане видели, что происходит с теми, кто связывается с римлянами! Мучьте его, истязайте его, пусть он истекает кровью и кричит, пусть он слышит, как ликует толпа, презирающая его, как радуется римский народ его боли! Пусть он испытает невообразимое унижение, пусть его разорвут на части, сожгут заживо, раздавят, зарежут, и всё это – в назидание и на потеху толпе. А затем бросьте его изуродованные останки в яму и переходите к следующему. Вот что такое настоящее устрашение, настоящее наказание, настоящее возмездие! Вот что происходит, когда связываешься с римлянами!

Оставалась, правда, одна проблема. Одна проблема для римлян: для нас, жителей современного Запада, верящих в достоинство личности и неотъемлемые права человека, здесь как минимум восемь миллионов проблем, но римлян беспокоило кое что-то попроще: видевшему, как закалывают, вешают, сжигают или съедают человека, не интересно смотреть на ещё одну точно такую же казнь. Одна смерть от меча похожа на другую. Одно сжигание ничем не отличается от другого[259]. Животные слегка непредсказуемы, но в конце концов они сожрут лицо жертвы, а это вы уже видели на днях на мозаике в доме приятеля. Так что лучше сбегать перекусить, потому что после истребления сорока слонов и перед сражением пятидесяти пар гладиаторов глупо тратить время на очередного парня, который останется без лица. Одна из найденных в Италии надписей описывает четырёхдневные провинциальные игры в какой-то дыре – прямо скажем, не мероприятие высшего уровня, скорее, даже ниже среднего – и последний день этих игр целиком был посвящён казням. Целый день казнили преступников, одного за другим[260]. Разумеется, всем это наскучило. Зрители быстро теряли интерес к происходящему на арене, им хотелось чего-то новенького, а римские государственные деятели были очень, очень богаты и очень изобретательны по части весёлых способов убийства людей. И ещё – словно самый страшный драмкружок в истории – они обожали переодевания.

Первым, кому пришло в голову совместить изысканное развлечение с государственной необходимостью – театральное искусство с публичными казнями – был неутомимый реформатор Юлий Цезарь. Он не знал, что делать со множеством захваченных им в плен врагов и, по-видимому, не хотел тратить время на скучные казни. Поэтому он заставил пленников разыгрывать на арене битвы, то есть, фактически, убивать друг друга на глазах у толпы. Вот каким гением нужно быть, чтобы в честь тебя назвали месяц. Эти потешные битвы отличались от сражений гладиаторов. Гладиаторов учили биться элегантно, соблюдать правила и стараться не устраивать бессмысленную резню. Битвы пленников выглядели гораздо уродливее, и правил здесь было гораздо меньше. Это была форма казни: интрига отсутствовала, зрители не восхищались талантами профессионалов, а наблюдали за тем, как несчастные отчаянно бьются за право пожить хотя бы ещё одну минуту. Празднуя своё триумфальное возвращение в Рим в 46 году до н. э. и победу над всеми римлянами, не желавшими подчиняться его власти, Цезарь вывел на арену несколько тысяч людей, из них три сотни на лошадях, и уселся поудобнее, чтобы посмотреть, как они убивают друг друга. Казалось бы, после всех организованных им войн, истреблений и вторжений Цезарь должен был быть сыт по горло сражениями не на жизнь, а на смерть. Но, по-видимому, ему всё было мало.

Впрочем, самым важным нововведением Цезаря в области игр стала имитация морских сражений. Он выкопал огромную яму на Марсовом поле, там, где прежде проводились скачки, а затем заполнил её водой и заставил ещё шесть тысяч военнопленных на лодках сражаться, изображая тирийцев и египтян. Если верить Светонию, это новое развлечение вызвало такой ажиотаж, что люди приезжали за несколько дней и ночевали в палатках, а несколько человек, пытаясь всё хорошенько разглядеть, погибли в давке[261]. Есть какая-то странная ирония в гибели зрителей, которым не терпелось посмотреть на казнь. Но это было только начало! Август устроил ещё более масштабное морское сражение, вырыв целое искусственное озеро и наполнив пленниками целых тридцать трирем, чтобы реконструировать Саламинское сражение. Ещё позднее, в 52 году н. э. Клавдий вынудил зрителей дотащиться до настоящего озера – Фуцинского озера в центральной Италии – и заставил девятнадцать тысяч преступников сражаться на огромных деревянных баржах. По-видимому, зрители смотрели в основном на то, как они тонут. Клавдию пришлось использовать преступников, потому что военачальник из него был так себе, и лишних военнопленных у него не нашлось. Его приёмный сын Нерон предпочёл не ехать за город, а понастроить в Риме огромных зданий. В частности, на том же Марсовом поле он возвёл деревянный амфитеатр, наполнил его водой и морскими животными (нескольким дельфинам и тунцам очень не повезло) и покрыл навесом, украшенным звёздами. А затем реконструировал сражение между афинянами и персами. Просто потому что он мог себе это позволить.

Должно быть, вы заметили, что где-то между Августом и Нероном эти впечатляющие массовые казни из способа избавиться от лишних узников превратились в поразительные зрелища, для которых требовалось много человеческих тел. Такова была тенденция: стоило одному императору сделать что-то настолько потрясающие, что дети спрашивали родителей: «Где вы были, когда божественный Август выкопал озеро и устроил на нём битву?» – и следующий император чувствовал необходимость устроить что-то подобное. Это касалось и наместников провинций, и провинциальных аристократов, и любого, кто мечтал оставить след в истории какого-нибудь маленького города на территории нынешней Бельгии. Если хочешь, чтобы тебя помнили, сделай что-то, о чём люди будут говорить, даже если речь о казнях.

Из всех императоров самым большим любителем театра был Нерон, и его подход к развлекательным убийствам по приговору суда был поистине новаторским. Переодевания Нерон любил почти так же сильно, как убивать своих родственниц, а больше всего он любил всё делать по-своему. Он устроил первую костюмированную казнь, приказав нарядить вора по имени Мениск Гераклом и сжечь его заживо. По сравнению с масштабным морским сражением звучит скромно, но не стоит забывать, что шанс увидеть реконструкцию морского сражения выпадал раз в жизни, а людей, стащивших что-то из императорских садов, сжигали на кострах очень часто. Чтобы переодеть преступника Гераклом, требовалась всего-навсего одна львиная шкура, но, по-видимому, этого было достаточно, чтобы оживить мероприятие. И достаточно, чтобы некто Лукиллий написал об этом целую эпиграмму. По-гречески. Назвав это знаменитым зрелищем. Очевидно, обычные казни всем ужасно наскучили. К счастью для искушённой римской публики, Флавии вот-вот должны были построить величайший амфитеатр, чтобы показать всему миру, как следует убивать для развлечения.

Амфитеатр Флавиев в наши дни известен под своим просторечным названием Колизей. Сегодня он считается таким важным памятником римской архитектуры и цивилизации вообще, что трудно представить себе Древний Рим без него; однако его начали строить только в 72 году н. э. а закончили только в 80 г. Боюсь, никому из ваших любимых Юлиев-Клавдиев ничего подобного и в голову не могло прийти. На открытии Колизея император Тит пролил столько человеческой и звериной крови, что у зрителей глаза лезли из орбит. Историки – как древние, так и современные – делали акцент на том, что погибло от пяти до девяти тысяч животных, что в грандиозных сражениях кораблей и армий участвовало бесчисленное множество гладиаторов, что охотники убивали львов, а слоны сошлись в ужасной, но, наверное, захватывающей битве. Но единственного автора, который видел эти зрелища собственными глазами, ничуть не меньше интересовали поразительные казни, также входившие в программу торжественного открытия. Поэт Марциал написал серию эпиграмм, восхваляя грандиозный размах самого здания и то, что он увидел внутри. Шесть из них посвящены театрализованным казням не названных по имени преступников, и от изощрённости приготовлений, которые требовались, чтобы всё это организовать, у меня мурашки по коже.

В первой эпиграмме описывается нечто настолько отвратительное, что разум отказывается в это верить. Вот как она звучит в переводе:

«Верьте тому, что с быком диктейским сошлась Пасифая:
Древняя ныне сбылась сказка у нас на глазах.
Пусть не дивится себе старина глубокая, Цезарь:
Все, что преданье поёт, есть на арене твоей»[262].

В переводе на современный язык, Марциал описывает устроенную в Колизее реконструкцию мифа о Пасифае, дочери бога солнца Гелиоса и жены Миноса, царя Крита. Посейдон одолжил Миносу прекрасного белоснежного быка, которого Минос должен был вернуть ему посредством жертвоприношения, но бык там понравился царю, что он отказался приносить его в жертву. Посейдон был достаточно злопамятным богом, поэтому он наказал Миноса, наложив проклятие на Пасифаю и внушив ей сильное и неутолимое половое влечение к быку. Пасифая, будучи не в силах сдержать свои желания, убедила мастера-изобретателя Дедала сделать полую деревянную корову, чтобы обмануть быка. Пасифая забиралась внутрь этой коровы и ждала, пока бык начнёт с ней совокупляться, а затем подставлялась под бычий пенис. То есть она как бы насиловала быка. От этого союза родился Астерий, более известный как Минотавр. И, видимо, нечто подобное демонстрировалось на арене Колизея сразу после охоты на львов и непосредственно перед сражением гладиаторов: женщину поместили в деревянную корову и заставили на глазах у всех совокупляться с быком, в результате чего она, по идее, должна была умереть. Даже если она пережила это, её наверняка добили за сценой. В общем, уму не постижимо.

Очень хочется верить, что описанное в этой эпиграмме – всего лишь выдумка, но историки любят ссылаться на выдумки писателей, доказывая, что такое случалось в действительности. Помните «Метаморфозы» Апулея – роман, о котором мы говорили в шестой главе? В «Метаморфозах» есть один печально знаменитый эпизод, в котором главного героя, Луция, превратившегося в осла, заставляют участвовать в изнасиловании осуждённой отравительницы. Если верить роману, казнь заключалась в том, что сначала женщину на глазах у зрителей насиловал осёл, а потом выпускали дикого зверя, который должен был сожрать их обоих. Занимательное представление для всей семьи. Луций, хоть он и выглядел как осёл, не хотел быть съеденным, поэтому улучил момент и сбежал. Никогда не забуду, как читала этот фрагмент, сидя в аудитории 4D библиотеки Бирмингемского университета и медленно погружаясь в состояние чистого молчаливого изумления. А потом приставала ко всем своим друзьям и заставляла их тоже это читать. Это ошеломляюще отвратительно, но, по-видимому, римляне действительно устраивали нечто подобное.

Во всех театрализованных казнях, описанных Марциалом, использовались масштабные декорации и мифологические сюжеты. Следующая, к примеру, представляла собой ужасно реалистичную постановку пьесы «Лавреол». Если помните, именно эту пьесу смотрел император Гай в 41 г. прямо перед тем, как его убили. Тит, однако, решил, что для постановки в Колизее имитации распятия недостаточно. Он хотел, чтобы всё было по-настоящему. Поэтому взяли настоящего преступника, у которого в своё время были семья, жизнь, мать, а теперь его лишили даже имени и обесчеловечили. Его привязали к кресту и отдали на растерзание медведю. Текст Марциала не оставляет простора для фантазии:

«Как Прометей, ко скале прикованный некогда скифской,
Грудью своей без конца алчную птицу кормил,
Так и утробу свою каледонскому отдал медведю,
Не на поддельном кресте голый Лавреол вися.
Жить продолжали ещё его члены, залитые кровью,
Хоть и на теле нигде не было тела уже…»[263]

В другой эпиграмме человека, одетого как Дедал – отец Икара и создатель вышеупомянутой деревянной коровы – тоже разрывает на части медведь, и Марциал шутит, что несчастный наверняка хотел бы обладать крыльями, чтобы улететь[264]. Ни красочных мифов, ни пьес о смерти Дедала не существовало: всё это было придумано специально для казни. В ещё одной эпиграмме описывается сцена, изображающая роскошный сад Гесперид, трёх греческих нимф вечера. В саду росли деревья с золотыми яблоками и мирно бродили животные. Марциал пишет о приручённых диких зверях и всевозможных птицах, паривших над ареной. В центре этой безмятежной мифологической сцены возлежал человек, одетый как поэт Орфей. Напряжение нарастало; толпа охала и ахала, любуясь маленькими зверушками, как вдруг из секретного люка вылез медведь. Он накинулся на Орфея и вырвал ему глотку. «Только лишь это одно было молве вопреки»[265], пишет Марциал. Толпа неистовствовала.

История Рима сохранила множество примеров подобных казней. Театрализованных казней, полных напряжения и драматизма, иронии и мизансцен. Казней, приводившихся в исполнение в соответствии со сценарием, требовавших сложного планирования и настоящей режиссуры, заставлявших зрителей восхищаться элегантностью и продуманностью декораций, интерпретацией мифа, неповторимостью постановки. Каждая такая казнь демонстрировала богатство, могущество и изобретательность Рима и римлян. Каждая была радостным и дорогостоящим праздником, посвящённым наказанию человека, которого римляне противопоставили себе – хотя он точно так же жил, моргал, ходил в туалет и чувствовал боль, пока не умер. Мишель Фуко писал, что в наказании нет славы, но римляне бы не согласились с ним[266]. Наказание было славным делом, если оно получалось достаточно зрелищным.

Эти театрализованные казни всегда были аномалиями, а не нормой, но они превращали убийство человека государством в нечто весёлое. Смерть превращалась в спланированную постановку, причём до самого умирающего – преступника, которого наказывали за преступление – зачастую никому не было дела. В эпиграмме, посвящённой распятию и казни «Лавреола», Марциал не сообщает, кем был этот человек на самом деле и что он такого сделал. Может быть, он убил своего поработителя, или обокрал храм, что-нибудь в таком духе. Не важно. Кем бы он ни был, он, по мнению Марциала, получил по заслугам. Кем бы он ни был, государство отомстило ему, насладилось его страданиями и стёрло его имя из истории.

Публичные казни описываются в римских источниках либо как нечто ужасно скучное, либо как нечто крайне захватывающее. Либо это повседневные распятия и обезглавливания, либо впечатляющие театральные постановки. Чего современный читатель точно не найдёт в этих текстах, так это критики чрезвычайно бесцеремонного отношения к человеческой жизни. Когда Тимоти Маквей, террорист и сторонник идеи превосходства белых, попросил, чтобы его казнь посредством смертельной инъекции транслировалась по телевидению, ему отказали «из уважения к пенитенциарной системе» и из-за серьёзных опасений, что подобное зрелище настроит американскую публику против смертной казни или, по крайней мере, приведёт к дискуссии, которая не была выгодна ни политикам, ни судебной и пенитенциарной системам[267]. А учёные беспокоились, что демонстрация казней по телевидению парадоксальным образом приведёт к нормализации насилия со стороны государства, вплоть до того, что из зрелищ они постепенно превратятся в фоновый шум, как это и произошло в Риме[268]. Если казнь сама по себе не была впечатляющим театрализованным представлением, никто не обращал на неё внимания. Кроме разве что тех, кому захотелось украсить её изображением пол.

Корнелия, старшая весталка

В 91 году н. э. глазам жителей Рима предстало зрелище, которого они предпочли бы никогда не видеть. Это было нечто отвратительное, бросавшее тень на весь город. По улицам шла похоронная процессия, на первый взгляд – совершенно обычная. Родные и близкие громко оплакивали утрату, воздух был наполнен скорбью – но на похоронные носилки нельзя было смотреть без ужаса. Вместо мёртвого тела на них лежала живая женщина, связанная и с кляпом во рту. Она молча моргала, уставившись в небо. Процессия прошла через весь город, миновала Субуру и достигла Коллинских ворот древней городской стены. Через них лежал путь к лагерю преторианцев, но процессия направлялась не туда. Она остановилась у небольшого холма, перед несколькими наспех высеченными ступенями, которые вели в маленькую и мрачную дыру в земле. Спустившись по ступеням и заглянув внутрь, можно было увидеть небольшую лежанку, несколько маленьких кувшинов, стоявших прямо на полу, и ломоть хлеба. В кувшина